Скачать fb2
Коренные различия России и Запада. Идея против закона

Коренные различия России и Запада. Идея против закона

Аннотация

    Кожинов Вадим Валерианович (1930–2001) – российский критик, литературовед, философ, историк. Он принадлежит к почвенническому направлению современной российской литературы. Кожинов – автор многочисленных книг об истории России и русской культуре и сам – одна из ключевых фигур русской культуры XX века.
    В своей книге Вадим Кожинов обращается к истории, анализирует тысячелетние отношения Запада и России, показывает наглядно, насколько различны эти две цивилизации – наша и западная. Он не пишет, кто лучше или хуже – Запад или Россия, а лишь подчеркивает, насколько мы разные. И если Запад не хуже нас, то и мы ни в коем случае не хуже Запада! В собранных работах Кожинов активно, мощно противостоит унижению нашей страны и нашего народа.


Вадим Валерианович Кожинов Коренные различия России и Запада. Идея против закона

Вадим кожинов – рыцарь россии

    В тяжелые годы середины 1990-х мне посчастливилось познакомиться с литератором (как он часто просил себя называть) Вадимом Валериановичем Кожиновым.
    Он сразу поразил меня своим всепоглощающим служением России и непрерывной жизнью Россией.
    Оказалось, что в его маленькой, обставленной книжными полками гостиной в центре Москвы на Большой Молчановке происходила системная работа по восстановлению русского самосознания, поэтому через несколько встреч с ним возникло ощущение, что, входя к Кожинову, попадаешь в чудесный реактор по конфуцианскому исправлению имен и наведению вселенского порядка.
    Очень быстро стало понятно, что скромный «литератор» является выдающимся историософом и мыслителем.
    Однако только сейчас, через четырнадцать лет после знакомства и через восемь лет после его безвременной кончины, начинаю осознавать подлинный масштаб и величие личности Кожинова, вне всяких сомнений, стоящего в ряду таких русских мыслителей, как Ф. М. Достоевский, К. Н. Леонтьев и В. В. Розанов, и грандиозности его замыслов и Дела.

Вера в Россию

    Все творчество Вадима Валериановича показывает нам, что Россия жива, пока мы в нее верим, что именно наша вера в Россию, личная вера каждого из нас, воссоздает и перевоссоздает заново нашу Россию. Пусть вокруг тебя перестанут верить в Россию, думать про нее, а ты стой и верь, поскольку, может быть, только твоей одной верой в этот момент она и будет держаться, являя миру идеалы Христа, справедливого миропорядка и жизни по правде.
    Как показал Кожинов, это определяется уникальным устройством исторического бытия России, которое не существует натурально, как факт (здесь он ссылался на мнение К. Маркса), а исключительно в процессе сменяющихся гибели и воскрешения.
    Не случайно замечательный пушкиновед и писатель Валентин Семенович Непомнящий, на которого Вадим Валерианович всегда ссылался, которого он цитировал и «продвигал», анализируя творчество Пушкина, определил русский тип культуры и начало нашей цивилизации как пасхальные.
    Интеллектуальный и писательский подвиг Кожинова и заключается в том, что он через блестящий и изящный, энциклопедический и точный анализ ключевых этапов русской истории и культуры показал эту череду смертей и воскрешений России, как будто предназначенной Господом исполнять правило смертию смерть поправ, воскрешая себя и мир.
    Это касается и анализа былин как формы исторической памяти народа о моменте рождения Русской Государственности через победу над Хазарским каганатом, и подвига на Куликовом поле, где русские не просто отстояли свое самобытное бытие, но и сделали себя законными преемниками не только Царства Ромеев, Византийской «империи», но и Ордынского Царства, монгольской «империи» Ихэ Монгол Улус, и воскрешением после Смуты, Раскола и реформ Петра Великого. Читайте и прорабатывайте кожиновскую «Историю Руси и Русского Слова»!
    И только Кожинов смог в другом своем капитальнейшем труде «Россия. Век XX» объять умом и сердцем весь прошлый наш век, показать и гибель, и воскрешение России, и очередную гибель и заложить незыблемый идейный фундамент для следующего воскрешения.
    Вера в Россию и подготовка ее очередного воскрешения – суть мировоззренческой работы и историософии Вадима Валериановича.
    Не случайно через все работы Кожинова проходит идея прерывистости нашей российской истории, когда в считанные дни государства разваливались как бы сами собой, исчезали в небытие и вместе с ними, казалось, навсегда умирала Россия, когда в ту же Революцию 1917 года любой «объективный» наблюдатель по всем параметрам должен был констатировать гибель страны и государственности.
    Как представляется, здесь во многом на будущее крайне важно разрабатывать идеи прерывистости, соединяя с введенным Владимиром Эрном представлением о катастрофическом прогрессе.
    Наша История по определению трагична, прерывиста и даже катастрофична. Это, по Вадиму Валериановичу, данность, с которой незачем спорить, из которой следует исходить.
    Отсюда задача русских – всем напряжением сил готовить следующее воскрешение России, веря в Россию и работая на ее государственность.
    Никогда не забуду, как в очередной раз войдя в квартиру Кожинова в 1998-м, кажется, году, я тут же был усажен (буквально усажен, за руку и с напором) перед видеопроигрывателем. «Вот, смотрите, смотрите, – восклицает Вадим Валерианович, стараясь быстрее запустить видеозапись на еле дышащем приборе, – вот эти молодые люди из Студии Александра Васина каждый год 9 мая собираются у Большого театра и поют лучшие военные и свои песни! Каждый год! И посмотрите, как они поют, вот, смотрите, как вокруг собираются люди и поют вместе с ними… Разве это не чудо?!».
    Помимо того, что Кожинов был буквально «одержим» возвышением других (разумеется, достойных) людей, в которых он видел русский гений и веру в Россию (чего только стоит его «промоушн» таких величин, как Михаил Михайлович Бахтин, Николай Михайлович Рубцов, Анатолий Константинович Передреев, Юрий Поликарпович Кузнецов!), помимо безграничной душевной щедрости Кожинова, в этом, тогда рядовом, эпизоде для меня сегодня весь Вадим Валерианович Кожинов и его учение о вере в Россию.
    Стой, как они стоят, работай на страну, зижди традицию – Россия воскреснет и уже скоро опять преобразит и поразит саму себя и весь мир…

Дело преображения

    По Вадиму Валериановичу – это великое Русское Слово, рождаемое из всемирных деяний Российской Государственности, составляющих в совокупности русский народ и единую Русскую Историю.
    Эта доктрина Кожинова, созданная им благодаря его базовому профессионализму, как литературоведа, и работе в знаменитом ИМЛИ, имеет основополагающее значение для исторического анализа и проектирования наших собственных действий. В своем понимании российского самобытного исторического процесса Вадим Валерианович вышел за пределы ведомственного литературоведения (в котором, к примеру, предпочел остаться С. С. Аверинцев), распредметил науку, не утеряв ее достижений и методов.
    В самом деле, выделяя вершинные достижения культуры, как собственно словесные (былины, «Слово о законе и благодати», «Палея толковая», поэзию Пушкина и русскую литературу XIX–XX веков, военные песни Великой Отечественной войны), так и иные (иконопись, советская наука и техника), Кожинов предельно ясно выводит через них на героические периоды нашей истории в целом и раскрывает соответствующие вершинам Слова вершинные деяния нашего народа и государственности.
    При этом речь идет не о механическом сосуществовании и соотнесении двух этих рядов – Государственности и Слова – а об их тесной и взаимопреобразующей связи.
    Кожинов сумел в своих работах осязаемо, технологически основательно и даже объективистски продемонстрировать евангельское «В начале было Слово».
    Ибо Слово – принцип, который, определяя самосознание и идентичность, зиждет, движет и преображает мир; русская культура как Фаворским светом пронизывает собой наше историческое бытие и позволяет творить и быть.
    Отсюда такое значении поэзии как самой концентрированной форме культуры, указание на ее определяющее значение в русском духе (труды Кожинова «Николай Рубцов. Заметки о жизни и творчестве поэта», «Главная основа отечественной культуры», «Как пишут стихи. О проблемах поэтического творчества»), любовь и проникновенное знание русской песни («главной основы русской культуры»), русского певческого голоса, как и у Аполлона Григорьева благоговение перед цыганской гитарой (пишу это и опять поражаюсь широте и спектру интересов Вадима Валериановича, как непросто хотя бы перечислить, не то что охватить, все, что он не только любил, но и глубоко исследовал и продвигал!).
    Неоценимый вклад Вадима Валериановича во введение в широкий «оборот» таких выдающихся произведений русского духа, как «Слово о законе и благодати» и «Палея Толковая», воскрешения, по сути, из небытия Бахтина и публикация его работ, разнообразная помощь лучшим нашим поэтам второй половины XX века.
    По Кожинову, поэзия и есть жизнь, никакой другой жизни нет и быть не может. И в проживаемых нами годах собственно жизни есть ровно настолько, насколько есть поэзии – понятно, в любой, не только стихотворной форме. Более того, именно несовпадение поэтического образа и «действительности» (здесь, думаю, много идет от Бахтина) двигает и преображает бытие, воспроизводит жизнь.
    В книге «Как пишут стихи» Кожинов утверждает эту преображающую суть поэзии-жизни: «Поэт не может не начинать каждый раз заново, исходить каждый раз не из предшествующих стихов, а из самой своей жизни, как будто он переливает ее в теле стиха впервые. А затвердевающие приемы уже выработанного мастерства препятствуют этому. И тогда вместо творческого поведения стихи запечатлевают искусственную позу, вместо живых движений – заученную жестикуляцию».
    Как представляется, гений Кожинова всеми его трудами, гигантским внелитераторским общением и работой старающийся вывести принцип прерывистой, но единой русской истории, соединить государственность, православие и бесконечно ценный советский опыт достижения военно-индустриального суверенитета, породил феномен идеологии преображения, которую крайне необходимо нам разрабатывать и дальше.
    Творческий подвиг Кожинова задает нам современную цивилизационную основу России на долгие годы (может, на столетие и больше) вперед, что очень напоминает мне феномен теологии освобождения, которая в качестве принципа становящейся Ибероамериканской цивилизации была порождена частью католического клира Латинской Америки во второй половине прошлого века в ситуации необходимости решения проблемы социальной справедливости, зависимости и колониализма.

Русский век

    Вадим Валерианович ушел от нас 25 января 2001 года, в самом начале нового столетия и тысячелетия, как бы удовлетворившись тем, что предыдущий век закончился. Говорю это вполне серьезно, поскольку, так случилось, в 2000 году несколько раз спорили с ним о том, когда именно начинается новое тысячелетие, в 2000 или 2001 году. Тогда эти дискуссии, порой очень жаркие, мне представлялись достаточно случайными, дотошностью влюбленного в историю человека, теперь же понимаю, что ему было принципиально важно знать точное время окончания века, чтобы достоверно и лично подвести итоги ушедшего вместе с ним XX века.
    Это глубоко символично – одна из решенных им сверхзадач, как я уже упоминал, состояла именно в том, чтобы наш страшный и прекрасный российский XX век, свидетелем которого он, родившись в 1930-м году, являлся, передать нам (во всех своих трудах и в фундаментальном «Россия. Век XX») во всем его трагическом и многомерном величии как бесценный дар, крепкую опору для нашего следующего воскрешения и развития страны.
    Не имевший никаких подарков от советской власти, принадлежа во многом к чуждом советизму и хранящим память о дореволюционной России слою людей, объективно и без прикрас освещая советский период, Кожинов никогда и ни в одной своей строке не был антисоветчиком.
    Это определяется, в частности, тем, что Вадим Валерианович, увидев российскую историю как прерывистое движение с бедами и победами (эта диалектика разыграна в книге «Победы и беды России»), гибелью и воскрешением страны, нашел поразительное решение для достижения максимальной беспристрастности своего исследования советской истории.
    Поскольку любое историческое знание по определению не может быть вне точки зрения, позиции, Кожинов выбрал себе позицию не выигравших и не проигравших в той страшной гражданской войне, а тех, кто, как он доказывал, и не мог выиграть или даже проиграть – «черносотенцев» (здесь необходимо изучать его глубочайшую работу «Черносотенцы и Революция», в которой детально и предельно доказательно произведена реабилитация «черносотенцов» и восстановлены честные имена их деятелей).
    В результате такого оригинального мыслительного хода, отражающего его абсолютный слух в восприятии нашей истории, Кожинов со всей отчетливостью выступил против примитивного, но преобладающего, толкования Революции как волюнтаристского и антигосударственного действа горстки большевиков.
    По Кожинову, главным разрушительным моментом Революции и фактором распада страны стал не Октябрь, а Февраль 1917 года, когда «прогрессивная общественность» с псевдолиберально западническими идеями с вожделением уничтожила Российскую Империю. Таким образом, действующих сил в 1917 году было не две: «старый порядок» и большевики, а три: проигравшие монархисты и монархия, победившие в Феврале (их Кожинов убийственно точно назвал «детьми Февраля») и практически ни на что не влияющие тогда большевики.
    Почему это – сверхважное знание? Потому что оно позволяет совестливым людям правильно определяться. Ты монархист – замечательно, выступай тогда не только против большевиков, но и, прежде всего, против детей Февраля. Но нельзя, не издеваясь над исторической правдой и собственным сознанием, заявлять себя монархистом и выступать на стороне «белых».
    Здесь и работает точное знание Кожинова: «Вопрос о Белой армии необходимо уяснить со всей определенностью… Никак нельзя оспорить того факта, что все главные создатели и вожди Белой армии были по самой своей сути «детьми Февраля».
    А ведь именно этот «перевод стрелок с Февраля на Октябрь лежит в основе антисоветизма, самого разрушительного на сегодня учения, которым значительная часть элиты беспощадно добивает страну и Российскую Государственность.
    Грядущее воскрешение России невозможно без того, чтобы понять и принять наш XX век весь целиком, чтобы осуществить преемственность с советским периодом нашей единой Истории. Переоценить в этом деле значение кожиновского мысли, его работ невозможно.
    Спасибо вам, дорогой Вадим Валерианович, за ваш подвижнический труд. Мы еще много раз перечитаем ваши труды, услышим ваше оригинальное Слово и сделаем XXI век русским.

    Юрий Крупнов.

Мы не хуже и не лучше Запада. У нас другая анатомия

    С тех пор прошло шесть лет. В России сменилось несколько премьеров и несколько составов правительства. Не изменились только путь, по которому идет страна, и убеждение Кожинова в его пагубности для России.
    Миросозерцание Вадима Валерьяновича лучше всего определяют портрет Александра Пушкина и икона Сергия Радонежского, висящие в его старой московской квартире, стены которой почти сплошь заняты книгами. Их здесь больше двадцати тысяч.
    Кожинов родился в самом центре Москвы, на Большой Молчановке. На той самой улице, на которой когда-то родился Александр Сергеевич Пушкин. Рядом, неподалеку, находилась ныне, к сожалению, уничтоженная Собачья площадка. Там жили Хомяков, Вернадский, Марина Цветаева. «Окружение» обязывало.
    За свою жизнь Вадим Валерьянович написал больше двадцати книг. Первая из них увидела свет в уже далеком 1960 году. В нынешнем, 1999, изданы шесть книг Кожинова: сочинение о преподобном Иосифе Волочком, две части большого исследования «Россия. Век XX», охватывающие историю нашей страны с начала столетия до 1964 года, «История Руси и русского слова», «Великое творчество. Великая Победа», «Размышления об искусстве, литературе и истории».
    С кем еще говорить о судьбах России в будущем столетии?
    Мы беседовали с Вадимом Валерьяновичем в Гурзуфе, куда он приехал на очередные крымские Пушкинские чтения.
    – Помните, – сказал он, – в 1834 году Николай Гоголь предсказал, что Пушкин – это русский человек в его развитии через двести лет. Сейчас очень многие люди с горечью, даже иронией воспринимают это гоголевское предвидение. Страна находится в смуте и разоре. Но у нас до 2034 года еще есть в запасе тридцать пять лет. Ведь Гоголь имел в виду не девятнадцатый и не двадцатый, а именно двадцать первый век.
    Да, сегодня очень многие серьезные люди предсказывают, что в двадцать первом веке наша страна – я имею в виду весь бывший СССР – будет только деградировать.
    Но, я думаю, полезно в этой связи вспомнить другие «предвидения».
    Летом 1612 года на Руси появилось широко известное анонимное сочинение «Повесть о полном разорении и окончании преславного Московского государства». Тем не менее уже осенью князь Пожарский выбил поляков из Москвы. А ровно через тридцать пять лет (магия цифр!!!), в 1647 году, русские землепроходцы дошли до Тихого океана и основали на его побережье город Охотск. Прошло еще семь лет, и в 1654 году Россия настолько окрепла, что сумела вернуть себе Украину, которая была отторгнута от нее Литвой и Польшей три века назад. То есть через сорок два года после «полного разорения Московского государства» Россия предстала в неслыханном расцвете.
    – Этот факт не единственный в своем роде…
    – Да. Прошло много лет. В 1917 году, после Февральской революции, Алексей Ремизов написал «Слово о погибели Земли Русской». В это время с ним было согласно большинство мыслящих русских людей. Россия казалась уничтоженной революцией. Кстати, имейте в виду, тогда произошел такой же распад государства, как и сейчас. От России откололись Украина, Грузия, Средняя Азия…
    Их собрали, и то далеко не полностью, только к 1922 году.
    Однако после семнадцатого года прошло меньше тридцати лет, и мы победили самую мощную в мировой истории военную машину, на которую работала вся Европа.
    – Эти исторические параллели являются для нас просто основанием надеяться на лучшее? Или твердым указанием на то, что возрождение России – я тоже имею в виду весь бывший СССР – неизбежно?
    – Если бы я был помоложе, я бы сказал: о чем говорить?
    Был 1612 год. Был 1917. И был 1991. Бросьте трепаться, дорогие товарищи, на этот раз произойдет то же самое, что произошло через треть века после 1612 или 1917 годов.
    Сейчас, поскольку я человек, мягко говоря, немолодой, я так не скажу.
    На мой взгляд, возможно и одно, и другое. И окончательная гибель великой страны. И ее возрождение.
    Я не утверждаю, что мы в очередной раз воскреснем в славе и силе. Любая страна имеет свой исторический срок, рано или поздно погибают величайшие империи. Причем обыкновенно считают, что срок существования великих империй – около 1200 лет. Надо сказать, что это как раз «возраст» России. Однако я полагаю, что, несмотря ни на какие подсчеты, нет оснований быть убежденным в ее гибели.
    Россия – уникальная страна. В то время как великие западные и восточные державы развивались более или менее равномерно, она несколько раз гибла и воскресала. Это не раз было в русской истории.
    – Что приведет нас к возрождению и что – к гибели? Каким путем мы должны пойти?
    – Понимаете, западные страны – это номократия (номос – закон), то есть государства, которые зиждутся на власти закона. Восточные – этократия (этос – нрав, обычай), то есть государства, которые зиждутся на власти традиции. Россия – это идеократия, страна, которой управляют идеи.
    Когда «правящая идея» теряет силу, наступает смута. Так было в 1917 году, когда потеряла власть над людьми идея «самодержавия, православия, народности». Так было и в году 1991, когда эту власть потеряла коммунистическая идея. Сегодня стране нужна новая идея, потому что Россия может существовать только как идеократия.
    – В таком случае какая идея должна овладеть массами сейчас?
    – Идея, которая может управлять государством, должна иметь глубокие корни. Поэтому, скажем, нелепой выглядит затея, предпринятая нашим знаменитым президентом: давайте, дескать, создадим национальную идеологию. С моей точки зрения, эта новая идея должна органически соединить в себе то, что было до 1917 года, и то, что было после 1917 года.
    – Это можно соединить? Разве это не противоположные вещи?
    – У Михаила Назарова есть интересное рассуждение. Он утверждает, что надо увидеть в коммунистической идеологии идею справедливости, в антизападной политике СССР – патриотизм, в ханжестве советского человека – смиренномудрие и т. д. То есть в искаженном виде основные, конечно с русской точки зрения, ценности бытия в коммунизме сохранялись.
    – Рецепты Международного валютного фонда, западных экспертов, советников по спасению России – это все к погибели?
    – Безусловно. В этом году малоизвестный в Америке, но глубоко почитаемый в России экономист Джеффри Сакс – учитель Гайдара, Чубайса и Ко – сделал потрясающее заявление (я ему, между прочим, за это благодарен – честный человек!). Он сказал примерно следующее: «Мы (!!!) начали проводить реформы в России, положили больного на стол и вскрыли ему грудную клетку, но оказалось, что у него другая анатомия». Очень хорошо сказано.
    – Это тот случай, который мы имеем сегодня. Пытаясь перенести с Запада те механизмы, которые у них работают, мы вдруг выяснили, что у нас они не только не созидают, а наоборот, разрушают.
    – Совершенно верно. Пушкин сказал об этом в 1830 году, задолго до Сакса: «Поймите же, что мы никогда не имели ничего общего с Европой…».
    Самое страшное при этом, что то, что на Западе – благо, в России оборачивается бедой. Россию нужно судить по ее законам, а не по тому, что придумали в Америке.
    – То есть Россия – не хуже и не лучше Запада. Она – другая.
    – Именно. Хотя очень многие наши люди по этой причине сейчас считают свою страну ненормальной, нецивилизованной. И здесь, конечно, огромную роль сыграла работа СМИ.
    Впрочем, с моей точки зрения, для того, чтобы все это опровергнуть, достаточно двух общеизвестных фактов. Первый состоит в том, что за последние два века было два случая, когда мощные армии – Наполеона и Гитлера – пытались завоевать мир.
    Никуда не денешься от того, что обе эти армии были разбиты Россией, несмотря на все наши «ужасные черты» (а может быть, отчасти и благодаря им).
    И второй. Никто за эти два века не оказал такого гигантского влияния на мировую культуру, как Лев Толстой и Федор Достоевский.
    По-моему, этого достаточно. Хотя некогда, в самом начале XX века, Шведская академия и сочла Толстого недостаточно цивилизованным писателем, варваром. Было четко сказано: Толстой ненавидит цивилизацию, поэтому мы не можем присудить ему Нобелевскую премию.
    В 1906 году, правда, академики одумались, но тогда уже сам Толстой отказался принять их награду.
    Однако в любом случае до этого Нобелевскую премию успели вручить шести писателям. Все они по сравнению с Толстым – пигмеи.
    – Да, в компании с Толстым можно признать себя и нецивилизованным…
    – Жаль только, что многие этого не понимают. Весь вопрос сейчас в том, опомнятся ли люди. Этот процесс понемногу идет. Я знаю очень многих людей, которые в 1991 году восторженно приветствовали все, что тогда происходило, а теперь они проклинают это и со стыдом, покаянием говорят о том, как себя тогда вели.
    Нам нужна великая Россия.
    Мы разрушили ее собственными руками. И собственными руками нам придется ее возрождать. Потому что никто в мире нам в этом деле не помощник.

Мы победили прежде всеео духовно
Из интервью Вадима Кошинова

    Вадим Кожинов: Доллар не может победить в настоящей войне. Доллар может победить в таких войнах, которые сейчас вели США в Ираке и Югославии, когда нападающие, ничем не рискуя, пользуются своим огромным техническим превосходством, вкладывая только деньги.
    Конечно, в той войне, о которой мы с вами говорим, такое было невозможно. Это, кстати, опять-таки относится к оценке вклада союзников в победу над фашизмом, о чем меня часто спрашивают. Я не могу отрицать, что вклад, конечно, был. Особенно материальный. Но что касается боевых действий, думаю, они имели очень небольшое значение.
    После 1943 года немцы все время только лишь отступали на нашем фронте. А когда англо-американские огромные, трехмиллионные войска подошли к границе Германии, вдруг оказалось, что немцы смогли начать здесь контрнаступление. Под Арденнами они отогнали почти на сто километров союзнические войска. И Черчилль, всполошившись, прислал Сталину покорнейшую просьбу – организовать на Востоке мощный удар. При том что Черчилль больше всего опасался продвижения России в Европу. Но у него просто не было выхода, ведь немцы могли вышвырнуть «союзников» обратно в Великобританию. И пришлось обращаться к Сталину с поклоном. Сталин внял. Действительно, только мощный удар наших войск спас союзников от разгрома.
    По-моему, уже одно это наглядно показывает, что нельзя преувеличивать союзническую роль в боевых действиях.
    А вот еще один вроде бы частный, но тоже показательный факт той великой войны, зафиксированный в документах. Когда во время налета одного из подразделений американской авиации погибла четверть пилотов, вылетевших на бомбежку, оставшиеся пилоты категорически отказались воевать. Представьте себе, каковы американцы… И наивно, даже глупо говорить, что победил в такой войне доллар.
    Вот сейчас, в этих беспрецедентных войнах, когда нападающие не рискуют ничем, а только тратят доллары, тут я готов согласиться. Хотя нет, и тут не соглашусь. Поскольку считаю, что победа с помощью доллара, если не сломлен человеческий дух, – это еще не победа.
    Вик. К.: Мне известна ваша точка зрения, и в принципе с ней трудно не согласиться, что в Великой войне мы победили прежде всего духовно.
    Вад. К.: Это было главным! Духовная мощь народа не может собраться мгновенно, поэтому на первых порах мы терпели поражение. Но потом…
    Вик. К.: Однако далеко не все понимают, что это такое – духовная победа. Наверное, в чем-то будут спорить с вами. Вы же не станете отрицать, что великая война была и войной моторов?
    Вад. К.: Нет, не стану. Скажем, немецкие войска, собравшие автотранспорт со всей Европы, вторгшись в нашу страну, не шли пешком, и это давало им величайшее превосходство, свободу маневра. Они в любой момент могли обогнать наших, появиться в том месте, где их никто не ожидал.
    Вик. К.: Вместе с тем победа духа в ваших размышлениях предстает тоже как нечто вполне реальное. В новой своей книге, вышедшей в Воениздате, вы даже органически связали две даты – 200-летие со дня рождения Пушкина и 55-летие Победы, считая, что поэт, о котором сказано: «Пушкин – наше все», создал ту духовную основу
    России, без которой нельзя представить себе всю ее последующую историю, обретшую ярчайшее проявление в событиях 1941–1945 годов. Пишете: «Если не бояться высоких слов, мы победили в 1945-м и потому, что у нас есть Пушкин!». Так и назвали эту книгу – «Великое творчество, Великая Победа».
    Вот о чем нам стоило бы поговорить! Какова же она, духовная основа России, почему помогла одержать Победу в той войне и почему теперь мы терпим поражение, а главное – как снова мобилизовать духовную мощь народа…

Россия как чудо
(Из интервью Вадима Кошинова газете «Завтра»)

    Корр.: Сегодня именно США претендуют на роль единственного мирового лидера. Вовсю обсуждается вопрос о невиданном американском процветании последнего десятилетия. Но этот вопрос почему-то никак не связывается с вопросом о катастрофе, которую переживает Россия. Между тем временная связь заставляет задуматься и о связи причинно-следственной: не является ли беспрецедентное усиление США следствием выброса дешевого российского сырья на мировые рынки и притока капиталов из России? И не является ли это усиление началом конца Америки?
    Вадим Кожинов: Я не являюсь специалистом, компетентным в вопросах мировой экономики. Но невероятное могущество и определяющая роль США в современном мире говорят именно о том, что это государство находится накануне упадка. Хорошо известно, что доллар является дутой величиной. В известной книге А. П. Паршева приводятся данные о том, что американские корпорации выводят свои производственные мощности в «третий мир», так что производство непосредственно на территории Америки сокращается. Там остаются только финансовые операции и другие услуги, в том числе информационные. Это приводит к своего рода кризису страны, поскольку ее экономическая мощь в значительной степени оказывается зависящей от ситуации в других странах. Не думаю, что лично я доживу до заката Америки, но я вполне это допускаю.
    Корр.: У меня лично складывается впечатление, что и Америка, и Запад в целом живут буквально по лагерному принципу: «Умри ты сегодня, а я – завтра». И если так, то основной задачей для России становится выживание.
    В. К.: Проблема заключается в том, что люди сегодня поверили в то, будто можно что-то сделать. А это свидетельствует прежде всего о возвращении веры в нашу страну. И если Путин, на котором, как на новом человеке, сконцентрировалась эта вера, продолжит нынешний курс, пусть с какими-то косметическими поправками, то тогда ничего не выйдет, страна просто распадется. А предпосылки к этому есть. Ведь дошло сегодня до того, что Татарстан посылает своих послов в другие страны, и это по большому счету куда опаснее даже чеченской войны.
    Корр.: Вы считаете опасность распада реальной?
    В. К.: Без преувеличения можно сказать, что Россия – самая катастрофическая страна в мире. Она пережила несколько таких невероятных катаклизмов, когда очень многим людям, даже большинству людей казалось, что Россия кончилась. Так было и в Смутное время, так было и в 1917 году. Очень многие думают так и сейчас. Я постоянно сталкиваюсь с людьми, которые считают, что на этот раз история нашей великой державы кончена навсегда. Я, кстати, не собираюсь давать ответ, произошло это в действительности или нет. Есть такая пословица: «сколь веревочке ни виться, а конец будет». Кто знает, может быть это – действительно последний катаклизм, который страна уже не сможет пережить. В частности, приведу пример популярной книги Дж. Кьезы «Прощай, Россия», где явно проповедуется идея конца русской цивилизации, или, с другой стороны, заявления американского политолога Бжезинского, который считает, что Россия должна распасться на мелкие составные части и перестать быть той страной, какой она была в течение минимум двенадцати веков. Хочу сказать лишь, что вопрос остается открытым.
    Корр.: Недавно издательство «Алгоритм» выпустило три тома ваших, Вадим Валерианович, работ, посвященных отечественной истории от древнейших времен и вплоть до 1964 года, ее взаимодействию с культурой русского народа, словесной культурой в особенности. И по прочтении этой исторической трилогии невольно возникает вопрос о единстве нашей истории, о единстве нашей культуры. Существует ли оно или же Россия движется рывками, от катастрофы к катастрофе, между которыми возникает некий объект веры, только принимаемый нами за Родину?
    В. К.: В этих книгах я пытался не только обобщить новые данные, накопленные нашими историками за последние годы, но и показать принципиальное своеобразие России. Если проводить терминологическое разграничение, то страны Запада можно определить прежде всего как страны номократические (от греческого «номос» – закон и «кратос» – власть). В них власть принадлежит закону. А страны Востока – страны этократические (от греческого «этос» – обычай). Там господствуют определенные обычаи. Россия же – страна идеократическая, где главную роль играет власть идей. При этом я подчеркну сразу, что это власть не какой-либо одной идеи – господствующие идеи на территории России не раз менялись.
    Достаточно назвать, например, идею «Третьего Рима», или идею «Православие. Самодержавие. Народность», или, например, идею коммунизма. С одной стороны, это как раз проявляется в исторических катастрофах. То, что Россия – идеократическая страна, обусловлено массой самых разнообразных моментов. Прежде всего, если угодно, географических. Об этом, между прочим, редко задумываются, хотя это совершенно очевидно. Особенно если учесть, что первоначальным центром нашей государственности был вовсе не Киев, как многие считают, а Ладога, расположенная севернее нынешнего Новгорода Великого, за 60-й параллелью, – так вот, на этих широтах нигде никакой цивилизации не возникло, а было первобытное общество, озабоченное лишь собственным выживанием. Могут, правда, назвать скандинавские страны, но это будет неправильным, и любой человек, знакомый с географическими условиями Скандинавии, скажет, что это совершенно другая и климатическая, и геополитическая зона, поскольку она окружена незамерзающим морем. Достаточно сказать, что на 60-й параллели у нас зимняя температура на 15–20 градусов ниже, чем на аналогичной широте в Норвегии, Швеции и Шотландии. Можно привести и другой пример: зима в южной части Скандинавии, где сосредоточено 90 % населения этих стран и основной хозяйственный комплекс, гораздо короче и мягче, нежели в кубанской степи, расположенной почти на две тысячи километров южнее. Это – различие океанического и континентального климата.
    Корр.: Помнится, Лев Николаевич Гумилев проводил границу между Россией и Европой по нулевой изотерме января…
    В. К.: Да, и, кроме того, практически нигде в мире нет такого перепада температур в течение года. Скажем, в Европе он составляет в среднем 20 °C, а у нас доходит до 50° и более.
    То же можно сказать и о водных путях. Водные пути играют огромную роль в развитии цивилизации. Они гораздо дешевле, чем сухопутные, и по ним можно перевозить очень тяжелые грузы. Западная цивилизация потому так динамично развивалась с самого начала, что там были прекрасные водные пути, незамерзающие или почти незамерзающие реки – Рейн замерзает на какой-то месяц, – и (что еще более существенно) незамерзающие моря и Атлантический океан. То же самое характерно, кстати, для Америки, где реки вообще не замерзают. Это не просто климатическое преимущество – это преимущество геополитическое. Оно имеет отношение и к военным условиям, и к торговым, и к каким хотите. Я хочу повторить, что на территории, где возникла Россия, не должно было быть великой державы. Но она состоялась.
    Возникновение России было бы невозможным без сверхусилий наших предков, объединенных общей идеей, без волевого начала, связанного, причем довольно загадочно, с этой идеей. Кстати, в книгах я такой вопрос даже не ставил: какая именно идея, какое духовное начало побудили наших отдаленных предков примерно тысячу двести лет назад создать в районе Ладоги, на 60-й параллели, первые формы отечественной государственности? Здесь можно о многом догадываться, размышлять, но пока я не готов ответить на данный вопрос. Что же касается последующего развития русского государства, целый ряд обстоятельств постоянно поддерживал в нем то, что я называю идейным началом. Во-первых, это чрезвычайное многообразие России и ее принципиальная многонациональность. Достаточно сравнить наших поморов с кубанскими казаками – в сущности, почти разные народы…
    Корр.: Говорящие между тем на одном языке и прекрасно понимающие речь друг друга, чего нет, например, в Германии, где люди практически не понимают диалектов других земель.
    В. К.: Да, русский язык, русское слово и являются своего рода телом этой общей идеи. У нас невозможно единство обычаев или законов. Я бы мог дать еще ряд обоснований своего вывода о том, что Россия – страна идеократическая, что на комплексе идей у нас держится все остальное: все государственные институты, вся хозяйственная жизнь. Они для нас или одухотворены некоей идеей, или мертвы и подлежат безусловному уничтожению. Надо специально отметить, что идеократичность – гораздо менее надежный и гораздо более рискованный принцип, нежели власть законов или обычаев. Но в то же время я берусь утверждать, что именно эта идеократичность обеспечила самые великие победы России, ее, как выразился не любивший Россию К. Маркс, «мировые успехи». В частности, победу над Наполеоном, который покорил до этого всю континентальную Европу, и даже победу над Третьим рейхом, который тоже вобрал в себя всю энергию Европы, и тем не менее мы его тоже разбили. Именно это обусловило то воодушевление, с которым десятки миллионов людей на фронте и в тылу воевали и работали для Победы. И я даже не знаю, чей подвиг был выше: солдат, которые были способны собственной грудью закрыть вражеские дзоты, или мальчиков, которые работали по 12 часов, подставив ящики под ноги, чтобы дотянуться до станка.
    Масса людей почему-то считает, что история – это нечто, совершающееся далеко за пределами их частной жизни. А ведь такое понимание неверно. История совершается именно в нашей частной жизни, проходит через нее. Надо это увидеть, надо открыть на это глаза. В чем сложность идеократического пути России? В том, что система законов или система обычаев существует вне и помимо конкретного человека, более того – она ставит его развитие самые жесткие рамки. А власть идеи невозможна без ее принятия (или непринятия) каждым человеком.
    Поэтому Россия всегда очень долго собирается. Никуда не деться от того факта, что в первые месяцы войны 1941 года миллионы советских солдат оказались в плену, а наша армия, если учесть немецкий поворот на юг, на Украину, отступала по 16 км в день. Наполеон, кстати, наступал еще быстрее, но он не делал остановок на пути к Москве. Это означает только одно: поскольку после такого почти бегства произошел абсолютный разгром и Наполеона, и Гитлера, то стране необходимо какое-то время, чтобы идея – в данном случае идея защиты Отечества – овладела большинством русских людей.
    Корр.: Вы сказали о том, что на месте России по всем законам природы и человеческого общества ничего не должно было быть. Но тогда получается, что наша история – не только цепь подвигов и катастроф, но и какое-то до сей поры длящееся чудо. То есть все мы здесь, в России, живем внутри этого чуда. И ваша концепция идеократии как основы русского мира поразительным образом перекликается с высказанной почти тысячу лет назад митрополитом Иларионом в «Слове о законе и благодати» мыслью о благодатной, чудесной, а вовсе не законной природе Руси-России.
    В. К.: Конечно, Иларион говорил не столько о Руси, сколько о христианстве, причем в один из острейших периодов его истории, разделения на православие и католицизм, но отметить его как мыслителя, впервые поставившего проблему именно в этой плоскости, совершенно необходимо.
    Корр.: В этом отношении характерна та постоянная направленность Запада против России, о которой говорится в вашей первой книге, посвященной отечественной истории с древнейших времен вплоть до XVI века. И особенный интерес вызывает ваша трактовка Куликовской битвы как отражения попытки Запада руками «прирученного» крымского темника Мамая и его интернационального войска разгромить нарождавшееся Московское православное государство. Наличие единого координирующего центра действий Запада, в том числе и против России, в то время – римского папства, доказано вами почти с математической точностью. Да никто эту роль в целом и не отрицает. Точно так же очевидно, что Реформация была связана с переходом роли подобного центра от курии католической церкви к каким-то иным силам. Но структура подобного уровня, единожды появившись, не исчезает бесследно, точно так же, как не пропала бесследно разгромленная Западом Византийская империя, идеи которой – через людей, которые сюда приезжали, через русских, которые постоянно общались с ромеями – восстановились в идее Московского царства.
    В. К.: Это, несомненно, так, и по данному поводу мне даже не нужно говорить какие-то свои слова, потому что, если взять русскую философию в лице ее наиболее глубоких представителей – и Тютчева, и Данилевского, и Константина Леонтьева, – в ней всегда шла речь о противостоянии Западу. Оно началось еще с XI века, когда в 1018 году объединенное польско-германско-венгерское войско, сумевшее привлечь на свою сторону печенегов, захватило Киев. И когда мы говорим о Куликовской битве, то достаточно одного-единственного доказательства: как могло получиться, что Мамай действовал заодно с литовским князем Ягайло, который готовился к переходу в католицизм и находился под влиянием католических патеров? Правда, как известно, Ягайло не дошел до поля битвы и, как я думаю, «по вине» тех православных литовцев в его войске, которые сочувствовали Москве, а не Мамаю. Кроме того, в составе войска Дмитрия Донского было много литовцев – в частности, знаменитый Боброк. Ведь невозможно себе представить, что без посредства римского папства Мамай мог договориться с совершенно чуждым ему князем Ягайло через тысячекилометровые расстояния? Совершенно ясно, что здесь была координация усилий, которая подтверждается и другими случаями, задокументированными совершенно точно.
    Корр.: Вы имеете в виду разгром Византии?
    В. К.: Да, в частности и разгром Византии. Надо сказать, что огромные архивы Ватикана до сих пор далеко не разобраны. Наш замечательный историк, профессор Московского университета Сергей Павлович Карпов, который там подолгу работал, пишет о том, что неизвестных материалов хватит для нескольких поколений ученых. И я совершенно убежден, что рано или поздно все-таки обнаружатся документы, которые со стопроцентной точностью подтвердят, что поход Мамая и поход Ягайло были частями единого плана – неосуществленного, к счастью для нас. Что же касается западного комплекса по отношению к России, то он заключается в том, что Запад четко понимает свое превосходство, в частности даже военное, над нами, но так и не смог ни завоевать, ни принизить Россию, в то время как все другие континенты – я имею в виду Африку, Америку, большую часть Азии южнее России – Запад покорил без особых сложностей, иногда силами очень небольших отрядов. Но там приходилось перебираться через моря и океаны, а здесь не было ни моря, ни какого-нибудь горного хребта – казалось бы, иди и прибирай к рукам, но ничего не вышло. И это порождает у Запада, с одной стороны, если хотите, какую-то неудовлетворенность собой, а с другой стороны – страх.
    С какой-то точки зрения тяжба Запада с Россией – это продолжение его тяжбы с Византией. Причем тогда дело обстояло для Запада еще более неприятным образом, потому что Византия, вплоть до своего падения конечно, превосходила Запад и как цивилизация, и как культура. И я склонен думать, что, может быть, католические страны испытывали перед Константинополем болезненное чувство собственной неполноценности, которое все же отсутствует по отношению к России.
    Корр.: Возможно, проблема заключается еще и в том, что варварские королевства Европы создавались – пусть даже формально, но форма в те времена значила для людей гораздо больше, чем сегодня, – на основе акта римского императора, который единственно воплощал в себе принцип верховной власти. И узурпация императорской власти Карлом Великим совместно с патриархом Рима рассматривалась именно как узурпация, в том числе другими православными патриархиями, что в конце концов и привело к обособлению католичества.
    В. К.: Да, императорство Карла Великого было первой попыткой Запада выйти из-под власти Византийской империи. Дальше все это приобрело с западной стороны абсолютно ожесточенные формы. Я привожу в своей книге поразительный факт, когда человек, которого все мы привыкли считать великим гуманистом, Франческо Петрарка, буквально требует уничтожить этих «проклятых гречишек». Хотя, между прочим, если бы Византия не сохранила античную культуру, никакого Петрарки бы не было.
    Корр.: Европейский гуманизм закономерно привел к гитлеровским «лагерям смерти», к теориям расового превосходства и т. д. И когда вы пишете о России в двадцатом веке, то даете замечательное стихотворение Юрия Кузнецова, которое стоит здесь привести полностью.
    Петрарка
    И вот непривычная, но уже нескончаемая вереница подневольного люда того и другого пола омрачает этот прекраснейший город скифскими чертами лица и беспорядочным разбродом, словно мутный поток чистейшую реку; не будь они своим покупателям милее, чем мне, не радуй они их глаз больше, чем мой, не теснилось бы бесславное племя по здешним узким переулкам, не печалило бы неприятными встречами приезжих, привыкших к лучшим картинам, но в глубине своей Скифии вместе с худою и бледною Нуждой среди каменистого поля, где ее (Нужду) поместил Назон, зубами и ногтями рвало бы скудные растения. Впрочем, об этом довольно.

    Петрарка. Из письма Гвидо Сетте архиепископу Генуи. 1367 год, Венеция.
Так писал он за несколько лет
До священной грозы Куликова.
Как бы он поступил – не секрет,
Будь дана ему власть, а не слово.
Так писал он заветным стилом,
Так глядел он на нашего брата.
Поросли б эти встречи быльем,
Что его омрачали когда-то.
Как-никак шесть веков пронеслось
Над небесным и каменным сводом.
Но в душе гуманиста возрос
Смутный страх перед скифским разбродом.
Как магнит потянул горизонт,
Где чужие горят Палестины.
Он попал на Воронежский фронт
И бежал за дворы и овины.
В сорок третьем на лютом ветру
Итальянцы шатались как тени,
Обдирая ногтями кору
Из-под снега со скудных растений.
Он бродил по полям, словно дух,
И жевал прошлогодние листья.
Он выпрашивал хлеб у старух —
Он узнал эти скифские лица.
И никто от порога не гнал,
Хлеб и кров разделяя с поэтом.
Слишком поздно других он узнал.
Но узнал. И довольно об этом.

    В. К.: Кузнецов, конечно, поэт очень высокого уровня и сумел уловить эти смысловые связи.
    Корр.: Но ведь поэзия является выражением определенной культуры. И Пушкин, когда писал свои стихи, выражал настроения, мысли, чувства целого круга людей, с которым он общался, в котором жил, – выражал гениально, и если бы не было явления Пушкина, то вся история России могла сложиться совершенно иначе.
    В. К.: Я уже говорил о том, что история вовсе не отделена от частной жизни каждого из нас. Так что говорить о возможно ином течении истории абсолютно бесперспективно. История текла бы иначе, не будь Пушкина, не будь вас, меня, любого из живущих и живших людей. И гадать об этом не имеет смысла – нужно вдумываться в то, что было и есть в реальности.
    Корр.: Вадим Валерианович, когда вы описываете историю Гражданской войны и революции, когда описываете историю послереволюционной России, то буквально становится слышным биение народного сердца. Зная вашу нелюбовь к прогнозам, все-таки осмелюсь задать вопрос: какими особыми чертами будет определяться тот новый исторический этап, в который мы сегодня вступаем? Ведь если ваша идея о том, что революции происходят вследствие избытка народных сил, верна, а политические движения «влево» и «вправо» связаны с биением народного сердца России, то какой-то ответ на этот вопрос должен подтвердить вашу теорию, а другой, напротив, опровергнуть.
    В. К.: Повторю, сегодня альтернатива у нас одна – либо страна вернется на свой собственный исторический путь, либо она, по-моему, просто погибнет. А что значит вернуться на свой исторический путь? Это значит жить по своим собственным законам, не пытаясь втиснуться в прокрустово ложе чужих представлений и чужого исторического опыта. Я считаю, что самым прискорбным является тот факт, что начиная с 1991 года полностью победила идея интеграции в западную «рыночную» экономику. Никто не хочет почему-то интегрироваться с Черной Африкой, хотя ее положение в мировой экономической системе куда ближе нашему, чем положение США и даже Бельгии. И когда говорили, что у нас низкий уровень жизни, то сравнивали почему-то с уровнем жизни 15 % населения Земли. А тот факт, что остальные 80 % с лишним жили в среднем гораздо хуже, чем мы, никого не волновал. По сведениям ЮНЕСКО, каждый год 20 миллионов людей умирает просто от недоедания, от голода. Какая мировая война с этим сравнится? Но об этом никто почему-то не думает, проявляя тем самым исконный российский максимализм: «все или ничего». Опять же перед революцией существовали довольно влиятельные слои промышленников и ученых, которые кричали, что самодержавие тормозит развитие России, что Россия поэтому – отсталая страна. От кого мы отставали? Только от США, Германии и Великобритании. С Францией уже шли довольно близко, особенно если учесть, что тогда население этой страны вместе с колониями составляло около 100 миллионов человек. Нет, подавай нам только первое место. И если говорить о 91-м годе, то чем соблазнили наших соотечественников? Ведь по Садовому кольцу шли тогда стотысячные толпы с требованием немедленно дать то, что обещал им Ельцин. И это желание жить так, как живут богатейшие 15 % населения Земли, – оно абсолютно бесперспективно сразу по двум причинам. Во-первых, потому, что исходные условия развития у нас с ними были неравными, о чем мы уже говорили. А во-вторых, никуда не денешься от того, что эти страны сумели ограбить весь мир. А у нас ситуация была совершенно обратная.
    Не так давно я узнал, что в 1989 году в России среди союзных республик был наименьший процент семей, имеющих личные автомобили. А разве можно сравнить уровень жизни в бывших колониях с уровнем жизни в метрополиях? Здесь колоссальный разрыв, колоссальный.
    Корр.: Кстати, на этом тоже сыграл Ельцин, когда говорил, что мы теперь в независимой России не будем кормить национальные окраины и заживем, как на Западе. Но оказалось, что Запад гораздо более прожорлив, чем наши союзные республики со всем «лагерем социализма» в придачу.
    В. К.: Но речь-то идет о другом: чтобы зажить так, как на Западе, мы должны были бы не одну сотню лет грабить эти национальные окраины, чтобы они жили не лучше, а намного хуже, чем мы. Ничего подобного у нас не было – прежде всего потому, что материальное преуспевание никогда не ставилось у нас во главу угла.
    Корр.: И последний вопрос, абсолютно злободневный и предвыборный…
    В. К.: В последнее время довелось не раз слышать высказывания людей, сообщавших, что раньше они голосовали за Зюганова, а теперь проголосуют за Путина. Но это ложное решение. Чем больше голосов получит Зюганов, тем очевиднее будет (в частности, и для самого Путина) тот факт, что народ против «прозападного курса».

Почему произошло крушение СССР?

    Почти невероятно быстрое и, в сущности, не вызвавшее фактического сопротивления крушение великой державы чаще всего стремятся объяснить нежизнеспособностью ее экономического и политического устройства, хотя одни авторы утверждают, что нежизнеспособен социализм как таковой, ибо он представляет собой насильственно «реализованную» утопию, а другие видят в том строе, который установился после 1917 года, извращенную форму социализма, подменившую «творчество самих народных масс» (определение, употреблявшееся В. И. Лениным) партийно-государственным диктатом (правда, имеют место и объяснения краха СССР поражением в холодной войне с Западом, но об этом речь пойдет ниже).
    Однако такого рода толкования порождают серьезные сомнения, как только мы вспоминаем, что за три четверти века до краха СССР совершился поистине мгновенный и не пробудивший сопротивления крах Российской империи. Василий Розанов с характерной для него «лихостью», но верно писал о февральском перевороте 1917 года: «Русь слиняла в два дня. Самое большое – в три… Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска и не осталось рабочего класса. Что же осталось-то? Странным образом ничего».
    А один из активнейших участников этого переворота, В. Б. Станкевич, не без известного изумления вспоминал в 1920 году, что в феврале имел место даже «не бунт, а стихийное движение, сразу испепелившее всю старую власть без остатка: и в городах, и в провинции, и полицейскую, и военную, и власть самоуправлений». Из этих характеристик, между прочим, явствует, что происшедшее в 1991 году было все же гораздо менее катастрофическим, нежели в 1917 году… Стоит еще привести суждения французского посла в России в 1914–1917 годах Мориса Палеолога (между прочим, потомка последнего императора Византии). На Западе, писал он, «самые быстрые и полные изменения связаны с переходными периодами, с возвратами к старому, с постепенными переходами. В России чашка весов не колеблется – она сразу получает решительное движение. Все разом рушится, все – образы, помыслы, страсти, идеи, верования, все здание» (Палеолог М. Царская Россия накануне революции. М., 1923, с. 57).
    Сегодня, впрочем, имеются идеологи (например, всем известный Гайдар), с точки зрения которых дореволюционная «самодержавная» Россия также являлась нежизнеспособным феноменом, и, следовательно, ее мгновенный крах был столь же естественным. Но поскольку едва ли уместно считать экономические и политические устройства, существовавшие до 1917 и после него, однотипными, истинная причина двух аналогичных крушений кроется не в этих устройствах, а, надо думать, в чем-то другом.
    Убедить в первостепенном значении этого «другого» нелегко, ибо в общественное сознание с давних пор внедрялось именно экономико-политическое объяснение хода истории, которое еще в конце XVIII века начало складываться в России под воздействием западноевропейской идеологии (отнюдь не только марксистской; сам Карл Маркс не раз признавал, что, например, понятие о «классовой борьбе» как движущей силе истории сложилось задолго до появления его сочинений).
    На вопрос о том, почему в феврале 1917 года произошло крушение Российской империи, многие и сегодня ответят, что трудящиеся массы, рабочие и крестьяне, разрушили эту империю, ибо она жестоко «эксплуатировала» и «угнетала» их.
    Но как это совместить с тем несомненным фактом, что в крушении Империи более значительную роль, чем какие-нибудь пролетарии и крестьяне, сыграли, например, начальник штаба Верховного главнокомандующего, генерал от инфантерии М. В. Алексеев, или командир Гвардейского морского экипажа великий князь (двоюродный брат императора) Кирилл Владимирович, или член Государственного Совета, крупнейший предприниматель (владевший громадным по тем временам капиталом в 600 тысяч руб.) А. И. Гучков?
    Аналогичное положение имело место и через три четверти века: роль в крушении СССР члена Политбюро ЦК КПСС А. Н. Яковлева, или кандидата в члены Политбюро Б. Н. Ельцина, или академика, трижды Героя Соцтруда А. Д. Сахарова, конечно же, несравнима с ролью каких-либо рабочих и колхозников…
    И другая сторона дела: «эксплуатация» и «гнет», скажем, за пятьдесят лет до 1917 года, то есть при крепостном праве, и за те же шестьдесят лет до 1991-го, в период индустриализации и коллективизации, были, без сомнения, гораздо тяжелее, чем в канун обоих крушений, но власть в стране держалась тогда достаточно прочно.
    Наконец, – и это опять-таки многозначительно – оба вроде бы столь грандиозных крушения привели к очень малому количеству человеческих жертв; никакие действительные «сражения» между сторонниками Российской империи и впоследствии СССР и их противниками не имели места. Мне напомнят, конечно же, что после краха Российской империи началась убийственная гражданская война, а после крушения СССР – цепь различных кровавых конфликтов. Однако это уже явно совершенно другая проблема.
    Множество неоспоримых фактов убеждают, что гражданская война 1918–1922 годов шла не между сторонниками рухнувшей Империи и ее противниками, а между теми, кто пришли к власти в результате Февральского переворота, и свергнувшими их в Октябре большевиками. Показательно, что белых называли также кадетами (по названию партии, игравшей первостепенную роль в Феврале). Наконец, самое весомое место в гражданской войне занимали мощные восстания или хотя бы бунты крестьянства, которое, вовсе не желая возврата к Империи, не желало подчиняться «новым» – красной и равным образом белой – властям. И следует осознать, что в советской историографии белым безосновательно приписывали цель восстановления «само-
    Державин» – ради их компрометации (см. подробное изложение существа дела в моей книге: Россия. Век XX. 1901–1939. Опыт беспристрастного исследования. – М., 1999).
    Вполне аналогично после 1991 года приписывают «реваншистское» стремление восстановить тоталитарный СССР всем оппозиционным по отношению к новой власти силам; именно так трактуется, например, принесший жертвы конфликт в октябре 1993 года у так называемого Белого дома. При этом игнорируется тот бесспорный факт, что большинство людей, возглавлявших тогда «защиту» Белого дома, начиная с А. В. Руцкого и Р. И. Хасбулатова, всего двумя годами ранее, в августе 1991-го, «защищали» тот же «дом» от пытавшегося сохранить СССР так называемого ГКЧП!
    Такой оборот дела по меньшей мере странен, и едва ли можно понять суть происходившего в 1991-м и последующих годах, основываясь на анализе событий самого этого времени; то, что совершилось тогда, как представляется, имело очень глубокие корни в отечественной истории.
    Как уже отмечено, наиболее широко распространенные толкования истории России с давних пор и во многом опираются на ту методологию, которая была выработана на «материале» истории Запада (в том числе марксистскую), хотя русские люди наивысшего духовного уровня не раз утверждали, что подобный подход к делу заведомо несостоятелен.
    Я имею в виду вовсе не каких-либо «славянофилов» или «почвенников». Так, не могущий быть причисленным к ним Пушкин настоятельно призывал: «Поймите же… что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою, что история ее требует другой мысли, другой формулы». Крупнейший мыслитель пушкинской поры Чаадаев (который, кстати, слывет «западником») безоговорочно утверждал, что «мы не Запад», что «Россия не имеет привязанностей, страстей, идей и интересов Европы… И не говорите, что мы молоды, что мы отстали от других народов, что мы нагоним их. Нет, мы столь же мало представляем собой XVI или XV век Европы, сколь и XIX век. Возьмите любую эпоху в истории западных народов… и вы увидите, что у нас другое начало цивилизации… Поэтому нам незачем бежать за другими; нам следует откровенно оценить себя, понять, что мы такое».
    Впрочем, обратимся к конкретным проявлениям «своеобразия» России. Все знают «формулу», которую в конце жизни дал Пушкин (и даже «чувствуют» ее глубокий смысл, хотя редко вдумываются в него): «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Поставив эпитеты после слова «бунт», Пушкин тем самым усилил и заострил их значение. «Бессмысленный» – то есть, по сути дела, бесцельный, не ставящий перед собой практических задач, а «беспощадный» – значит, уничтожающий все попавшееся под руку, в частности то, что, без сомнения, могло бы быть использовано бунтовщиками в своих интересах (так, бунтующие крестьяне сжигали массу благоустроенных поместий).
    Речь идет именно о русском бунте, ибо, например, даже, казалось бы, совсем «дикий» бунт английских луддитов конца XVIII – начала XIX веков, уничтожавших изобретенные тогда машины, имел вполне определенные прагматические цели – возвращение на предприятия безработных, вытесненных механизацией, и восстановление той более высокой заработной платы, которую давал ручной труд.
    Правда, во множестве сочинений и «русские бунты» толкуются как целенаправленная борьба трудящихся масс за улучшение своего социально-экономического положения, вызванная особо возросшими перед каким-либо из этих бунтов «эксплуатацией» и «гнетом». Но едва ли есть серьезные основания полагать, что самые мощные из этих бунтов – «болотниковщина» (1606–1607 годы), «разинщина» (1670–1671), «булавинщина» (1707–1709), «пугачевщина» (1773–1775) (зачинщиками всех этих бунтов была обладавшая оружием «казацкая вольница», которая до конца XVIII века, в сущности, видела в русском государстве своего врага, но бунты приобретали широкий и мощный характер лишь при условии, что к ним присоединялась более или менее значительная часть населения России) – разражались в силу резкого увеличения этих самых «эксплуатации» и «гнета», которые будто бы были намного слабее в периоды между бунтами.
    Один из наиболее проницательных отечественных историков, В. О. Ключевский, утверждал, что истинной причиной булавинского бунта (как и других бунтов Смутного времени) «было насильственное и таинственное пресечение старой династии и потом искусственное восстановление ее в лице самозванцев» (Ключевский В. О. Сочинения – М., 1956–1959, т. 3, с. 49). То есть суть дела заключалась в недоверии широких слоев населения к наличной власти.
    О разинщине и других бунтах времени царя Алексея Михайловича Ключевский писал: «В этих мятежах резко вскрылось отношение простого народа к власти… ни тени не то что благоговения, а и простой вежливости и не только к правительству, но к самому носителю верховной власти» (там же, с. 240), что было вызвано церковной реформой 1653–1667 годов, которая, по убеждению значительной части народа, отвергла истинное Православие. Далее, «стрелецкие, астраханский, булавинский» бунты Ключевский неразрывно связывает с народным представлением о Петре Великом как «антихристе».
    Что же касается пугачевщины, Василий Осипович дважды и весьма развернуто осмыслил ее причины. Основное можно вкратце изложить следующим образом. До Петра I включительно крестьянство «служило» дворянству, а последние – царю, то есть государству. Но ко времени Екатерины II дворянство, в сущности, перестало быть «служилым» сословием, и, как писал Ключевский, «крепостное право… потеряло прежний смысл, свое главное политическое оправдание» (с. 141); новое положение вещей воспринималось населением как «незаконное» и подлежащее исправлению путем также «незаконных восстаний» (с. 181), хотя, конечно, немаловажное значение имело объявление Пугачева, сумевшим спастись от гибели, законным царем Петром III, который и призван покончить с «незаконностью».
    Вполне естественно, что в «марксистских» комментариях к цитируемому изданию 1950-х годов Ключевский был подвергнут весьма жесткой критике за непонимание «социально-экономических «причин болотниковщины (см. т. 3, с. 367), разинщины (там же, с. 365), булавинщины (т. 4, с. 363) и пугачевщины (т. 5, с. 397). Но Ключевский обосновал свои выводы многочисленными и многообразными фактами, и, как уже отмечено, вряд ли можно доказать, что именно в канун всех этих бунтов «эксплуатация» и «гнет» приобретали крайний характер. Величайший наш поэт-мыслитель Тютчев дал полную глубокого значения «формулу»: «В Россию можно только верить» (при цитировании тютчевский курсив часто неоправданно игнорируют).
    Обычно эту «формулу» воспринимают в чисто духовном аспекте: в отличие от других стран (Тютчев, без сомнения, имел в виду страны Запада), совершающееся в России нельзя объяснить рационально («умом») и остается только верить (или не верить) в нее. Но, как мы видели, Ключевский, по сути дела, толковал мощные бунты как плоды именно утраты веры в наличную Россию. И, конечно, особенно важен и впечатляющ тот факт, что в нашем столетии, в 1917 и в 1991 годах, страна претерпела крах не из-за каких-либо мощных бунтов (кровавые конфликты имели место позднее, уже при «новых» властях), а как бы «беспричинно».
    Это уместно истолковать следующим образом. Если при всей мощи бунтов XVII–XVIII веков веру в наличную Россию утрачивала тогда определенная часть ее народа, то в XX веке это произошло с преобладающим большинством населения страны, притом во всех его слоях. Ничего подобного нельзя обнаружить в истории Запада, как не было там и мощных «бессмысленных» бунтов. Тем не менее многие идеологи, закрывающие глаза на эти поистине уникальные «феномены» истории России, пытаются толковать ее согласно европейским «формулам».
    Восстания и революции на Западе, о чем уже говорилось, преследовали, как правило, конкретные практические цели. Вот чрезвычайно показательное сопоставление: в 1917 году российского императора побудили отречься от престола уже на третий день после начала переворота, между тем во Франции после мощного восстания 14 июля 1789 года, поскольку определенные прагматические требования восставших были выполнены, король оставался на престоле более трех лет – до 10 августа 1792 года.
    Напомню цитированные выше суждения французского посла Палеолога о том, что на Западе даже «самые полные изменения» совершаются «постепенно», а в России рушится разом все.
    Как уже было отмечено, иные нынешние идеологи объявляют Россию вообще «ненормальной», «нежизнеспособной» страной, что, мол, и выразилось в мгновенных крушениях 1917 и 1991 годов. Однако нет оснований относиться к подобным воззрениям как к чему-то серьезному. Страна, чья государственность возникла на рубеже VIII–IX веков, то есть существует 1200 лет, страна, которая уже при Ярославе Мудром, то есть в первой половине XI столетия, занимала территорию, почти равную всей остальной территории Европы, страна, которая породила преподобных Сергия Радонежского и Андрея Рублева, воплотивших в себе то, что с полным основанием зовется «Святой Русью», страна, победившая захвативших ранее почти всю остальную Европу армады Наполеона и Гитлера, страна, создавшая одну из величайших мировых культур (вспомним хотя бы несколько имен творцов русской культуры, которые обрели наивысшее признание во всем мире: Достоевский, Толстой, Чехов, Шолохов, Чайковский, Мусоргский, Рахманинов, Шаляпин, Станиславский, Менделеев, Иван Павлов, Капица, Владимир Соловьев, Бердяев, Бахтин), может предстать «нежизнеспособной» с точки зрения чисто «западнических» идеологов, но не реально. Россия не являет собой некое отклонение от западной «нормы»; ее история, по слову Пушкина, «требует другой формулы»; в России, по определению Чаадаева, «другое начало цивилизации». Иначе, собственно, и не могло быть в силу поистине уникального характера фундаментальных основ бытия России, о которых шла речь в предшествующей главе моего сочинения – «Можно ли жить по-европейски в русский мороз?» (см. «Фактор» № 1/2000 год). Во-первых, в тех географических и геополитических условиях, в которых сложились наши государственность и культура, не возникла ни одна другая цивилизация мира, во-вторых, только Россия с самого начала своей истории являет собой евразийскую страну. Между прочим, уже Чаадаев осознал, что «оригинальная Русская цивилизация» – плод слияния «стихий азиатской и европейской» и что монгольское нашествие из Азии «как оно ни было ужасно, оно принесло нам больше пользы, чем вреда. Вместо того чтобы разрушить народность, оно только помогало ей развиться и созреть» (Чаадаев П. Я. Поли, собр. соч. и писем. – М., 1991, т. 2, с. 161, 541).
    Не в первый раз я опираюсь на суждения Чаадаева, а также его младшего современника Пушкина, и не исключено, что у кого-либо возникнет определенное недоумение: почему первостепенное значение придается суждениям людей, явившихся на свет более двух столетий назад? Не вернее было бы обратиться к позднейшим выразителям отечественного самосознания? Однако мировосприятие Чаадаева и Пушкина, сложившееся, в частности, до раскола русских идеологов на славянофилов и западников, имеет во многом утраченный впоследствии целостный, не деформированный противостоящими пристрастиями характер. Ни Пушкин, ни Чаадаев не впадали в тот – по сути дела, примитивный – «оценочный» спор, который начался в «роковые сороковые годы» (по выражению Александра Блока), длится до сего дня и сводится в конечном счете к решению вопроса: что «лучше» – Европа или Россия? Чаадаев и Пушкин, как ясно из всего их наследия, полагали, что Россия не «лучше» и не «хуже»; она – другая.
    Конечно, если мерить Россию с точки зрения европейских «норм», она неизбежно предстанет как нечто «ненормальное». Так, например, в Англии еще с XIII (!) века существовал избираемый населением парламент, по воле которого принимались законы, а на Руси слишком многое зависело от воли – или, как обычно говорится, произвола – великих князей и, позднее, царей, в особенности, конечно, Ивана IV, получившего прозвание «Грозный».
    В новейших тщательных исследованиях Р. Г. Скрынникова «Царство террора» (1992) и Д. Н. Алыиица «Начало самодержавия в России. Государство Ивана Грозного» (1988) доказано, что при этом царе была казнено от 3 до 4 тысяч человек, преобладающее большинство которых– новгородцы, обвиненные в измене, так как обнаружилась «грамота», согласно которой Новгородская земля намеревалась отдаться под власть короля Польши Сигизмунда II. Р. Г. Скрынников полагает, что это была фальшивка, изготовленная «за рубежом то ли королевскими чиновниками, то ли русскими эмигрантами» (с. 367), но Иван IV поверил ей, и по его повелению началась расправа над новгородцами.
    И вот многозначительное сопоставление. Как раз накануне царствования Ивана Грозного в Англии правил король Генрих VIII, получивший прозвание «Кровавый» (хотя английские историки почти не употребляют это прозвание). При нем, в частности, 72 тысячи человек были казнены за бродяжничество, которое тогда приобрело массовый характер, ибо многие владельцы земель сгоняли с них арендаторов-хлебопашцев, чтобы превратить свои земли в приносящие намного более значительную выгоду овечьи пастбища. Эти казни не были проявлением королевского произвола: закон, по которому пойманного в третий раз бродягу немедля вешали, принял избранный населением парламент, и, как говорится, суров закон, но закон…
    Можно, конечно, согласиться с тем, что произвол чреват более тяжкими последствиями, чем закон, ибо с легкостью может обрушиться на ни в чем не повинных людей. Но ведь и людей, ставших бродягами из-за «перестройки» в сельском хозяйстве Англии, уместно счесть ни в чем не повинными… А между тем по одному только закону о бродяжничестве за 28 лет правления Генриха VIII было казнено примерно в двадцать (!) раз больше людей, чем за 37 лет правления Ивана IV (притом количество населения Англии и Руси было в XVI веке приблизительно одинаковым).
    Поэтому есть достаточные основания признать, что власть закона нельзя рассматривать как своего рода безусловную, непререкаемую ценность, хотя многие люди убеждены в обратном и видят абсолютное превосходство Запада в давно утвердившейся там власти закона.
    При этом многие полагают, что именно «дефицит» законности, присущий с давних времен России, привел к громадным жертвам в годы революции. Но это несостоятельное мнение, ибо любая «настоящая» революция означает откровенный отказ и от законов, и от моральных норм. И из объективных исследований Английской революции XVII века и Французской VIII – начала XIX явствует, что их жертвы составляли не меньшую долю населения, чем жертвы Российской. Столь же несостоятельно очень широко пропагандируемое (этим еще с 1960-х годов занимались так называемые правозащитники) мнение, согласно которому утверждение власти закона в нашей стране само по себе сделало бы ее подобной Западу. В действительности все обстоит гораздо сложнее.
    Самое, пожалуй, главное отличие России от Запада заключается в том, что в ней отсутствует или, по крайней мере, очень слабо развито общество как самостоятельный и в определенной мере самодовлеющий феномен бытия страны. На Западе, помимо государства и народа, есть общество, которое, несмотря на то что в него входят различные или даже противостоящие силы, в нужный момент способно выступить на исторической арене как мощная, вобравшая в себя преобладающую часть составляющих его членов и более или менее единая сила, способная заставить считаться с собой и правительство, и население страны в целом.
    Это утверждение, как нетрудно представить, вызовет возражения или даже недоумение, ибо не только у нас, но и на Западе считается, что именно для России характерна «общинность», «коллективизм», постоянно и ярко выражающиеся в непосредственных взаимоотношениях людей, между тем как люди Запада гораздо более сосредоточены на своих собственных, частных, личных интересах, им в гораздо большей степени присущ всякого рода «индивидуализм».
    И суть дела в том, что общество, существующее в странах Запада, не только не противостоит частным, личным – в конечном счете «эгоистическим» – интересам своих сочленов, но всецело исходит из них. Оно предстает как мощная сплоченная сила именно тогда, когда действия правительства или какой-либо части населения страны угрожают именно личным интересам большинства.
    Так, например, в ходе начавшейся в 1964 году и продолжавшейся около десяти лет войны США в Индокитае американское общество пришло к выводу, что эта война не соответствует интересам его сочленов и в сущности бесперспективна, организовало массовые протесты и заставило власти прекратить ее.
    Подобных примеров «побед» общества над правительством в странах Запада можно привести множество. При этом необходимо только ясно осознавать, что дело идет о чисто прагматических интересах сочленов общества; в начале упомянутой войны общество США (за исключением отдельных, не очень значительных его сил) отнюдь не возражало против нее и позднее начало активно протестовать не из каких-либо идеологических (например, «гуманных» и т. п.) соображений, а потому, что война предстала в качестве «невыгодной» для населения США. Приведу еще один характерный пример. В 1958 году генерал де Голль был избран президентом Франции, а в 1965-м переизбран на второй семилетний срок. При нем страна во многом возродила свой статус великой державы, но именно из «прагматических» соображений считавшийся «отцом нации» де Голль был фактически свергнут французским обществом в ходе референдума 28 апреля 1969 года (так, большинство населения требовало тогда сокращения рабочей недели до 40 часов, пенсионного возраста – до 60 лет и увеличения минимальной зарплаты до 1000 франков (см.: Молчанов Н. Генерал де Голль. – М., 1980, с. 473)).
    Именно воля общества определяет на Западе деятельность парламентов и других избираемых институтов. Между тем уже упомянутый французский посол Палеолог утверждал, что в «самодержавной» России «вне царского строя… ничего нет: ни контролирующего механизма, ни автономных ячеек, ни прочно установленных партий, ни социальных группировок» (цит. соч., с. 56). Это может показаться безосновательным диагнозом, ибо к 1917 году в России имелись и партии, и даже парламент – Государственная Дума, существовавшая с 1906 года. Но с западной точки зрения Палеолог все же вполне прав, ибо и Государственная Дума, и политические партии, по сути дела, выражали в себе волю не способного включить в себя большинство населения общества, а интеллигенции (вот в высшей степени показательный факт. Партия большевиков до 1917 года насчитывала максимум 8 тысяч членов, хотя она вроде бы была партией многочисленного рабочего класса. На деле ее составляла в основном интеллигенция. И поскольку не менее радикальная «интеллигенция» была многочисленнее, количество членов либеральной кадетской партии достигало тогда 100 тысяч членов, то есть в 12 раз больше, чем «пролетарская»…) – этого специфического российского феномена.
    Сошлюсь в связи с этим на свое сочинение «Между государством и народом. Попытка беспристрастного размышления об интеллигенции» («Москва», 1998, № 6, с. 124–137), а здесь скажу только, что интеллигенцию России можно понять как явление, в известной степени аналогичное обществу Запада, но именно аналогичное, а по сути своей принципиально иное, несмотря на то что большинство интеллигенции вдохновлялось западными идеалами.
    Интеллигенция – чисто российское явление; даже сам этот термин, хотя он исходит из латинского слова, заимствовался другими языками из русского. К интеллигенции нередко причисляют всех людей «умственного труда», но в действительности к ней принадлежат только те, кто так или иначе проявляют политическую и идеологическую активность (и, естественно, имеют живой и постоянный интерес к политике и т. п.); они действительно образуют своего рода общество внутри России. Но оно кардинально отличается от того общества, которое существует на Западе и в качестве сочленов которого в нужный момент выступает преобладающее или даже абсолютное большинство населения страны. Могут возразить, что мы, мол, еще «нагоним» Запад и то меньшинство населения, которое являет собой интеллигенция, станет большинством.
    Однако общество Запада – совершенно иное явление, чем наша интеллигенция; помимо прочего, принадлежность к нему ни в коей мере не подразумевает причастность к политике, идеологии и т. п., ибо, как уже сказано, это общество основывается на сугубо частных, в конце концов, «эгоистических» интересах его сочленов, которые сплоченно выступают против каких-либо политических и т. п. тенденций лишь постольку, поскольку эти тенденции наносят или способны нанести ущерб их собственному, личному существованию.
    Можно с полным основанием утверждать, что в России (по крайней мере на сегодняшний день) создание общества западного типа немыслимо. Ибо ведь даже российское интеллигентское «общество» – при всем его пиетете перед Западом – всегда выдвигало на первый план не столько собственные интересы своих сочленов, сколько интересы народа (пусть по-разному понимаемые различными интеллигентскими течениями), то есть имело, употребляя модный термин, совсем иной менталитет, чем общество Запада.
    Правда, ныне есть идеологи, призывающие строить будущее на основе «эгоистических» интересов всех и каждого, но для этого пришлось бы превратить страну в нечто совершенно иное, чем она была и есть.
    В силу уникальных географических и геополитических условий и изначальной многонациональности и, более того, «евразийства» (также уникального) России, государство не могло не играть в ней столь же уникально громадной роли, неизбежно подавляя при этом попытки создания общества западного типа, основанного на «частных» интересах его сочленов.
    И «осуждение» «деспотической» государственности России, которым занимались и занимаются многие идеологи, едва ли основательно; тогда уж следует начать с осуждения тех наших древнейших предков, которые двенадцать столетий назад создали изначальный центр нашего государства – Ладогу (впоследствии Петр Великий построил поблизости от нее Петербург!) – не столь уже далеко от Северного полярного круга, а несколько позже основали другой центр – Киев около Степи, по которой народы Азии беспрепятственно двигались в пределы Руси…
    Как представляется, «осуждать» исключительную роль государства в России бессмысленно: это положение вещей не «плохое» (хотя, конечно же, и не «хорошее»), а неизбежное. Вместе с тем нельзя не признать (и никакого «парадокса» здесь нет), что именно этой ролью нашего государства объясняются его стремительные крушения и в 1917-м, и в 1991 году.
    Те лица, которые так или иначе руководили февральским переворотом 1917 года, полагали (это ясно из множества их позднейших признаний), что на их стороне выступит российское общество, которое после свержения «самодержавия» создаст новую любезную ему власть западного типа – с либеральным правительством, контролируемом парламентом и т. п. Но такого общества в России попросту не имелось, и вместо созидания нового порядка после Февраля начался хаос, который позднее был посредством беспощадного насилия прекращен гораздо более деспотичной, нежели предшествующая, имперская, властью, установленной в СССР.
    Между прочим, прозорливый государственный деятель, член Государственного Совета П. Н. Дурново писал еще в феврале 1914 года, что в результате прихода к власти интеллигентской «оппозиции», полагавшей, что за ней – сила общества, «Россия будет ввергнута в беспросветную анархию», ибо «за нашей оппозицией нет никого. Наша оппозиция не хочет считаться с тем, что никакой реальной силы она не представляет».
    Это со всей очевидностью подтвердила судьба Учредительного собрания: только четверть участников выборов отдала свои голоса большевикам, но когда последние в январе 1918 года «разогнали» это собрание, никакого сопротивления не последовало, то есть общество как реальная сила явно отсутствовало…
    Обратимся к 1991 году. Подавляющее большинство населения СССР не желало его «раздела», о чем неоспоримо говорят итоги референдума, состоявшегося 17 марта 1991 года. В нем приняли участие почти три четверти взрослого населения страны, и 76 (!)% из них проголосовали за сохранение СССР.
    Едва ли возможно со всей определенностью решить вопрос о том, почему это внушительнейшее большинство не желало распада страны: в силу идеологической инерции или из-за понимания или хотя бы предчувствия тех утрат и бедствий, к которым приведет ликвидация великой державы. Но так или иначе ясно, что общества, способного проявить свою силу, в стране не было, ибо в августе 1991-го ГКЧП, чьи цели соответствовали итогам референдума, не получил никакой реальной поддержки, а «беловежское соглашение» декабря того же года не вызвало ни малейшего реального сопротивления…
    В начале этого размышления речь шла об идеологах, которые считают существование СССР, непонятно каким образом продолжавшегося три четверти столетия, утопией; однако именно проект превращения России в страну западного типа является заведомо утопическим. Нынешние наши СМИ постоянно вещают о единственном, но якобы вполне реализованном в России западном феномене – свободе слова. Есть основания согласиться, что с внешней точки зрения мы не только сравнялись, но даже превзошли в этом плане западные страны; так, СМИ постоянно и крайне резко «обличают» любых властных лиц, начиная с президента страны. Но слово, в отличие от Запада, не переходит в дело. Из-за отсутствия обладающего реальной силой общества эта свобода предстает как чисто формальная, как своего рода игра в свободу слова (правда, игра, ведущая к весьма тяжелым и опасным последствиям – к полнейшей дезориентации и растерянности населения). Возможно, мне возразят, указав на отдельные факты отставки тех или иных должностных лиц, подвергнутых ранее резкой критике в СМИ. Но едва ли есть основания связывать с этой критикой быстротечную (совершившуюся в продолжение немногим более года) смену четырех глав правительства страны (в 1998–1999 годах); для населения эти отставки были не более или даже, пожалуй, менее понятными, чем в свое время подобного рода отставки в СССР.
    Впрочем, и сами СМИ давно уже утверждают, что страной реально и поистине неуязвимо до недавнего времени управляла малочисленная группа лиц, которую называют «семьей» (причем, в отличие от состава верховной власти в СССР, даже не вполне ясен состав сей группы). Многие – причем самые разные – идеологи крайне недовольны таким положением вещей. Однако в стране, где отсутствует общество, иначе и не могло быть.
    И беда заключается вовсе не в самом факте наличия в стране узкой по составу верховной власти, а в том, куда и как она ведет страну. Начать с того, что власть – как это ни дико – занимается по сути дела самоуничтожением, ибо из года в год уменьшает экономическую мощь государства. Даже в США, которые можно назвать наиболее «западной» по своему устройству страной, государство (в лице федерального правительства) забирает себе около 25 % валового национального продукта (ВНП) и распоряжается этим громадным богатством (примерно 1750 млрд, долл.) в своих целях (еще около 15 % ВНП вбирают бюджеты штатов). Между тем бюджет РФ в текущем году составляет, по официальным данным, всего лишь 10 % ВНП!
    И другая сторона дела, в сущности, также оставляющая дикое впечатление. Сама реальность российского бытия заставляла бывшего президента и его окружение сосредоточивать (или хотя бы пытаться сосредоточивать) в своих руках всю полноту власти. Однако в то же время эта «верхушка», в конце концов однотипная, которая правила СССР (разумеется, не по результатам деятельности, а по своей «властности»), упорно утверждала, что РФ необходимо превратить в страну западного типа, и даже вроде бы предпринимала усилия для достижения сей цели, хотя, как уже сказано, из-за отсутствия в стране общества цель эта заведомо утопична.
    И последнее. В начале было отмечено, что достаточно широко распространено представление, согласно которому крушение 1991 года – результат «победы» Запада в холодной войне с СССР. Как известно, подобным образом толкуется нередко и крах 1917 года, который был-де вызван неуспехами (подчас говорят даже о «поражении») России в длившейся уже более двух с половиной лет войне.
    Нет сомнения, что война сыграла очень весомую роль в февральском перевороте, но она все же была существеннейшим обстоятельством, а не причиной краха. Следует, помимо прочего, учитывать, что неуспехи в войне сильно преувеличивались ради дискредитации «самодержавия». Ведь враг к февралю 1917 года занял только Царство Польское, часть Прибалтики и совсем уж незначительные части Украины и Белоруссии. А всего за полгода до февраля завершилось блестящей победой наше наступление в южной части фронта, приведшее к захвату земель Австро-Венгерской империи (так называемый Брусиловский прорыв).
    Стоит в связи с этим вспомнить, что в 1812 году враг захватил Москву, в 1941-м стоял у ее ворот, а в 1942-м дошел до Сталинграда и Кавказского хребта, но ни о каком перевороте не было тогда и речи. Так что война 1914–1917 годов, способствовавшая (и очень значительно) ситуации, все же не причина краха. Суть дела была, о чем уже говорилось, в той утрате веры в существующую власть преобладающим большинством населения (и, что особенно важно, во всех его слоях, включая самые верхние) – утрате, которая ясно обнаружилась и нарастала с самого начала столетия.
    Другое дело, что война была всячески использована для разоблачения власти, вплоть до объявления верховных лиц вражескими агентами, чем с конца 1916 года занимался не только либерально-кадетский лидер П. Н. Милюков, но и предводитель монархистов В. М. Пуришкевич!
    Едва ли верно и представление о том, что крах 1991 года был по своей сути поражением в холодной войне, хотя последняя, несомненно, сыграла весьма и весьма значительную роль. Она длилась четыре с половиной десятилетия, и даже еще при Сталине пропаганда западных «радиоголосов», несмотря на все глушилки, доходила до миллионов людей. И вполне можно согласиться с тем, что достаточно широкие слои интеллигенции, которая и до 1917 года, и после как бы не могла не быть в оппозиции к государству (ведь, как говорилось выше, она своего рода аналог общества, которое в странах Запада всегда готово противостоять государству), «воспитывались» на западной пропаганде.
    Но, как представляется, нет оснований считать «западническую» интеллигенцию решающей силой, те или иные действия которой привели к крушению СССР. Решающее значение имело, пожалуй, бездействие почти 20 миллионов членов КПСС, из которых только треть имела высшее образование, к тому же (об этом уже шла речь) далеко не всякий, получивший образование человек принадлежит к тому идеологически активному слою, который называется интеллигенцией. Эта громадная «армия», которой в тот момент, кстати сказать, фактически ничто не угрожало, без всякого заметного сопротивления сошла со сцены, что уместно объяснить именно утратой веры в наличную власть, к которой они в конечном счете были причастны как члены «правящей» партии (стоит отметить, что после 1991 года появился целый ряд литературных сочинений и кинофильмов (иные из них доныне демонстрируются на телеэкране), в которых изображались опаснейшие коммунистические заговоры против новой власти, но все это было чистейшей фантастикой). Это толкование, конечно же, предстанет в глазах множества людей, в сознание которых внедрено принципиально политико-экономическое объяснение кода истории, в качестве не «научного». Но необходимо напомнить, что сам Карл Маркс признавал, что его «материалистическое понимание истории» основывалось на изучении истории Англии и всецело применимо только к ней. А в Англии парламент, выражавший прагматические (то есть прежде всего экономические) интересы индивидов, составляющих общество, существовал еще с XIII века; не раз писал Маркс и о том, что в странах Азии (и, добавлю от себя, в России-Евразии) дело обстояло принципиально по-иному. И в высшей степени показательно, что те представители западной философии истории, которые стремились основываться на осмыслении опыта не только Запада, но и мира в целом – как, например, широко известный англичанин Арнольд Тойнби, – отнюдь не склонны к политико-экономическому пониманию исторического развития.
    …Я стремился доказать, что основой стремительного крушения, которое пережила около десятилетия назад наша страна, явилась не политико-экономическая реальность того времени, а своего рода извечная «специфика» России-Евразии, каковая со всей очевидностью обнаружила себя еще четырьмя столетиями ранее – в пору так называемого Смутного времени. Конечно, не менее важен и вопрос о том, почему к 1991 году была утрачена вера большинства населения в СССР.

О тайне гибели Поэта

    О роковой дуэли 27 января 1837 года и ее предыстории написано до сего дня чрезвычайно, и даже чрезмерно, много. Я говорю «чрезмерно, потому что избыточность информации нередко способна помешать пониманию сути дела в не меньшей степени, чем ее недостаточность… Скажут, что, обращаясь к этой теме, я сам увеличиваю потенциально вредную избыточность. Но, во-первых, уже давно перейден тот рубеж, на котором еще возможно было остановиться, а во-вторых, в продолжение последних двадцати-тридцати лет в сочинениях о пушкинской дуэли явно господствует тенденция, которая, как я буду стремиться доказать, уводит в сторону от истины.
    В 1916 году видный историк и литератор П. Е. Щеголев опубликовал объемистую (около 400 страниц) книгу «Дуэль и смерть А. С. Пушкина», в которой подвел итоги предшествующих – восьмидесятилетних – разысканий, но позднее, в 1928-м, вышло новое, почти в полтора раза увеличившееся в объеме издание этой книги, и в предисловии П. Е. Щеголев констатировал: «…новые материалы, ранее мне недоступные и раскрытые революцией в 1917 году… побудили меня к пересмотру истории дуэли».
    Этот пересмотр так или иначе отразился в сочинениях и других виднейших тогдашних пушкиноведов, таких, как М. А. Цявловский, Б. Л. Модзалевский, Б. В. Казанский, Д. Д. Благой. Последний много позднее, в 1977 году, резко критически высказался о первом издании книги П. Е. Щеголева: «Национальная трагедия превратилась под пером исследователя в довольно-таки банальную семейную драму: муж, молоденькая красавица жена и разрушитель семейного очага модный красавец кавалергард».
    Резкость Д. Д. Благого имеет свое объяснение. Дело в том, что в 1960—1970-х годах часть пушкиноведов в значительной мере возвратилась к давнему и, казалось бы, полностью пересмотренному представлению о событиях 4 ноября 1836 – 27 января 1837 года. Благой считал (и не без оснований) инициатором этого возврата А. А. Ахматову, питавшую своего рода «ревность» к жене Пушкина, ревность, которую можно понять и даже принять как состояние души Ахматовой-поэта, но которая едва ли уместна в исследовании истории пушкинской дуэли, а Анна Андреевна долго работала над сочинением «Гибель поэта». Благой писал тогда же об этом сочинении: «До крайних пределов осуждения и обвинения жены Пушкина дошла Анна Ахматова…». И поскольку главной «виновницей» гибели Поэта оказывалась его жена, вся история дуэли с неизбежностью превращалась в чисто семейно-бытовую драму.
    Вслед за Ахматовой по этому пути пошли преклонявшиеся перед ней пушкиноведы – прежде всего С. Л. Абрамович. Ее сочинения, опубликованные массовыми тиражами (так, в 1984–1994 годах четыре ее книги о последнем годе жизни Поэта были изданы общим почти полумиллионным тиражом), как бы заслонили то, что написано о гибели Поэта в результате упомянутого «пересмотра».
    Многие существеннейшие факты, которые, в частности, были со всей достоверностью выявлены в книге П. Е. Щеголева 1928 года, либо перетолковывались, либо попросту замалчивались в сочинениях пушкиноведов «ахматовского» направления. И цитированная отповедь Д. Д. Благого не изменила положения. В результате ныне опять, как и в начале века, широко распространено представление, сводящее историю дуэли к противостоянию Пушкина и пошлого красавчика Дантеса, что не только искажает суть дела, но и, в сущности, принижает Поэта…
    Действительное противостояние с этим, по пушкинским словам, «юнцом», изрекающим «пошлости», которые к тому же «диктовал» ему нидерландский посланник Геккерн, имело место только в самом начале – 4 ноября 1836 года. В тот день Пушкину и нескольким близким ему людям был доставлен пасквильный «диплом», сообщавший об измене его жены. И поскольку в предшествующие месяцы Дантес довольно-таки нагло волочился за Натальей Николаевной, Поэт сгоряча (что вообще было ему свойственно) послал ему вызов. Однако на следующее же утро по просьбе заявившегося к Пушкину «приемного отца» Дантеса, Геккерна, дуэль отложили на сутки, еще через день – на две недели, а 17 ноября Пушкин взял свой вызов обратно, признав при этом устно и письменно, что Дантес – «благородный» и «честный» человек; позднее, в декабре, он в письме к своему отцу даже назвал Дантеса «добрым малым»…
    Все это давно и точно известно, но, поскольку история дуэли сведена в популярных сочинениях о ней к пресловутому бытовому треугольнику, многие люди полагают, что отсрочки имели, так сказать, случайный характер, Пушкин жаждал «наказать» Дантеса и позднее, 25 января 1837 года, послал ему имевший роковые последствия новый вызов, хотя на деле-то он отправил тогда крайне оскорбительное письмо не Дантесу, а Геккерну…
    4 ноября и в ближайшие следующие дни Пушкин был, как известно, наиболее откровенен со своим тогдашним молодым (ему было 23 года) приятелем – будущим незаурядным писателем графом В. А. Соллогубом, который 4 ноября принес полученный им (и не распечатанный) конверт с экземпляром «диплома». Ряд сведений из воспоминаний Владимира Александровича очень важен, и мы к ним еще вернемся. Пока же отмечу, что молодой человек тогда же предложил Пушкину быть его секундантом, но тот, горячо поблагодарив, решительно возразил: «Дуэли никакой не будет…» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 2. С. 300)
    И дело здесь, очевидно, в том, что Пушкин только после отсылки вызова Дантесу вчитался в «диплом» и уяснил истинный его смысл. В нем говорилось, что Александра Пушкина «избрали» заместителем «великого магистра» ордена рогоносцев Д. Л. Нарышкина и «историографом ордена»; подписал «диплом» «непременный секретарь» ордена граф И. Борх.
    Все детали здесь были, пользуясь модным сейчас определением, сугубо знаковыми. Во-первых, весь тогдашний свет знал, что в 1804 году молодая красавица жена Д. Л. Нарышкина (моложе мужа почти на столько же лет, что и жена Пушкина) стала любовницей императора Александра I, и Нарышкин за «услуги» жены получил высший придворный чин обер-егермейстера[1]. И вот Пушкина, оказывается, «избрали» в «заместители» Нарышкина, «избрали» во время царствования младшего брата Александра I – Николая I!
    Далее, красавица жена «непременного секретаря ордена рогоносцев» графа И. М. Борха, Любовь Викентьевна, славилась крайне легким (да и попросту непристойным) поведением, о чем говорил и сам Пушкин; но главное заключалось в том, что она была ровесницей и родственницей жены Поэта: ее дед, И. А. Гончаров – родной брат (младший) Н. А. Гончарова, прадеда Натальи Николаевны. То есть имя графа Борха было введено в «диплом», потому что его распутная супруга и Наталья Николаевна – из одного рода… (см. об этом: Щеголев П. С. Дуэль и смерть А. С. Пушкина. М., 1987. С. 374)
    Наконец, сугубо многозначительным было и «избрание» Поэта «историографом ордена». Через полгода после женитьбы Пушкина Николай I назначил его «историографом», о чем Александр Сергеевич писал 3 сентября 1831 года своему задушевному другу П. В. Нащокину: «… царь… взял меня в службу, т. е. дал мне жалования… для составления Истории Петра I. Дай Бог здравия Царю!».
    Здесь целесообразно сделать краткое отступление на тему «Поэт и царь». В течение длительного времени (это началось задолго до революции) Николая I изображали в виде яростного ненавистника Поэта, думающего только о том, как бы его унизить и придавить. Это, конечно, грубейшая фальсификация[2], хотя вместе с тем определенные противоречия и даже несовместимость царя и Поэта были неизбежны. Очень характерна в этом отношении предсмертная фраза, которую, как считают многие, сочинил за Пушкина Жуковский: «Скажи Государю, что мне жаль умереть; был бы весь его», то есть, значит, при жизни не был… И если даже эту фразу сочинил Жуковский, она тем более выразительна: не мог не признать и Василий Андреевич, что Поэт принадлежал иному духу и воле.
    Но при всех возможных оговорках Николай I в последние годы жизни Поэта относился к нему благосклонно, что нетрудно доказать многочисленными фактами и свидетельствами. Сам Пушкин 21 июля 1831 года поведал в письме к Нащокину: «Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди попаду во временщики». В феврале 1835-го, отмечая в дневнике, что министр просвещения Уваров «кричит» о его «Истории Пугачевского бунта» как о «возмутительном сочинении», Пушкин резюмирует: «Царь любит, да псарь не любит» («История» была издана на деньги, предоставленные царем).
    Говоря обо всем этом, я отнюдь не имею намерения идеализировать отношение царя к Поэту. Как известно, после первой же их беседы 8 сентября 1826 года Николай I сказал статс-секретарю Д. Н. Блудову (и последний не скрывал этого), что разговаривал с «умнейшим человеком в России». Но необходимо иметь в виду, что «умнейший человек» потенциально «опасен» для власти, и Николай I, как явствует из ряда его суждений, это сознавал… Тем не менее Поэт в 1831 году получил статус историографа (правда, менее полноценный, чем ранее Карамзин), и царь поощрял и финансировал его работу и над «Историей Пугачева» (предложив, впрочем, заменить в заглавии сочинения «Пугачев» на «Пугачевский бунт»), и над монументальной (увы, далеко не завершенной) «Историей Петра».
    И вот Пушкин, вчитавшись в «диплом», увидел, что в нем – по верному определению составителя книги «Последний год жизни Пушкина» (1988) В. В. Кунина– «содержался гнуснейший намек на то, что и камер-юнкерство, и ссуды, и звание «историографа» – все это оплачено Пушкиным тою же ценою, что и благоденствие Нарышкина. Большего оскорбления поэту нанести было невозможно…» (с. 309).
* * *
    Наиболее существенно, что «гнуснейший намек» упал на вполне готовую почву… Наталья Николаевна была первой красавицей двора, и император уделял ей достаточно явное внимание (хотя нет никаких оснований говорить о чем-либо, кроме придворного флирта). И, уезжая из Петербурга без жены, Пушкин не раз высказывал беспокойство, пусть и в шутливой форме. Так, в письме к ней из Болдина 11 октября 1833 года он настаивает: «…не кокетничай с Ц» (то есть с царем). А 6 мая 1836 года – всего за полгода до появления «диплома» – пишет ей из Москвы: «…про тебя, душа моя, идут кой-какие толки… видно, что ты кого-то (имелся в виду, вне всякого сомнения, император. – В. К.) довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостью, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел…».
    Конечно, это можно воспринять как юмор, а не реальные подозрения, но все же… По свидетельству П. В. Нащокина, Пушкин тогда же, в мае 1836-го, говорил, что «царь, как офицеришка, ухаживает за его женою». И вот через полгода, 4 ноября, – пресловутый «диплом»…
    Состояние души Поэта, после того как он вчитался в «диплом», с полной ясностью выразилось в письме, отправленном им 6 ноября министру финансов графу Е. Ф. Канкрину: «…я состою должен казне… 45 000 руб…». Выражая желание «уплатить… долг сполна и немедленно», Пушкин утверждает: «Я имею 220 душ в Нижегородской губернии… В уплату означенных 45 000 осмеливаюсь предоставить сие имение» (здесь и далее в цитатах курсив мой. – В. К).
    Сторонники «ахматовской» версии пытаются объяснить этот поступок Поэта тем, что ему-де накануне дуэли с Дантесом «нужно было привести в порядок свои дела» (формулировка С. Л. Абрамович). Однако, во-первых, как уже сказано, Пушкин согласился тогда на двухнедельную отсрочку и даже утверждал, что «дуэли никакой не будет». Далее, предложение Канкрину было, в сущности, отчаянным жестом, а не «упорядочением» дел, ибо имение Кистенево, о котором писал Пушкин, было в 1835 году фактически передано им брату и сестре (это показал еще П. Е. Щеголев). Наконец (что наиболее важно), в письме содержалась предельно дерзкая фраза об императоре Николае I, который, писал Пушкин, «может быть… прикажет простить мне мой долг», но «я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости, что и может показаться неприличием…» и т. д.
    Эти слова не могут иметь двусмысленного толкования: ясно, что они означали отвержение каких-либо милостей царя, поскольку есть подозрения о его связи с Натальей Николаевной…
    Как уже отмечалось, в первое время после появления «диплома» Пушкин был наиболее откровенен с В. А. Соллогубом, который впоследствии объяснял тогдашнее состояние души Поэта именно подозрением, «не было ли у ней (Натальи Николаевны. – В. К.) связей с царем…».
    Ранее говорилось, что сторонники «ахматовской» версии не только искусственно перетолковывают смысл тех или иных фактов и текстов, но и замалчивают «неудобные» для этой версии документы. Так, в составленной С. Л. Абрамович хронике «Пушкин. Последний год», занявшей около 600 книжных страниц, не нашлось места для упоминания о письме к Канкрину, между тем как его первостепенная значимость неоспорима. Ведь из беспрецедентно дерзостного письма к министру (!) с угрозой «отказаться от царской милости» явствует, что именно было главной проблемой для Поэта. Вопрос о Дантесе и даже о Геккерне был существенным только в связи с этим, главным.
    Мне, вполне вероятно, возразят, что Пушкин – если исходить из написанного и высказанного им тогда – был озабочен не поведением Николая I, а кознями Геккерна (и отчасти Дантеса). Однако писать и говорить сколько-нибудь публично об императоре как соблазнителе чужих жен было абсолютно невозможно.
    Вот очень многозначительное отличие двух текстов. Нам известно свидетельство о личном разговоре В. А. Соллогуба с видным литературным деятелем А. В. Никитенко в 1846 году: «…обвинения в связи с дуэлью пали на жену Пушкина, что будто бы была она в связях с Дантесом. Но Соллогуб уверяет, что это сущий вздор… Подозревают другую причину… не было ли у ней связей с царем. Из этого понятно будет, почему Пушкин искал смерти и бросался на каждого встречного и поперечного. Для души поэта не оставалось ничего, кроме смерти…» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 2. С. 482).
    Но обратимся к воспоминаниям, написанным Соллогубом несколько позднее (но не позже 1854 года) по просьбе биографа Поэта П. В. Анненкова и излагавшим, в сущности, то же самое представление о совершившемся: «Одному Богу известно, что он (Пушкин) в это время выстрадал… Он в лице Дантеса искал… смерти…» (там же, с. 302).
    Можно спорить о том, действительно ли Поэт «искал смерти», но в данном случае важно другое: Соллогуб, излагая письменно то же самое, что ранее поведал устно, не решился упомянуть о царе, он только дал понять, что дело было не в Дантесе…
* * *
    Вглядимся внимательнее в ход событий. Утром 4 ноября 1836 года Пушкин получает «диплом рогоносца» и, не вчитываясь из-за охватившего его негодования, посылает вызов Дантесу, давно уже вертевшемуся вокруг Натальи Николаевны. Утром следующего дня к нему заявился перепуганный Геккерн – и дуэль откладывается на сутки, а после второго визита, 6 ноября (как раз в день отправления столь многозначительного письма к Канкрину), – на две недели. Тогда же Поэт заверяет Соллогуба, что «дуэли никакой не будет».
    И с 5 ноября Пушкин был занят отнюдь не подготовкой к дуэли, но расследованием, имевшим цель выяснить, кто изготовил «диплом». Он, в частности, попросил провести «экспертизу» «диплома» своего лицейского товарища М. Л. Яковлева, как специалиста (тот с 1833 года был директором императорской типографии). И вскоре – не позднее середины ноября – Пушкин пришел к убеждению, что «диплом» сфабриковал Геккерн, хотя вместе с тем считал, что инициатором была графиня М. Д. Нессельроде, жена министра иностранных дел, о чем сказал Соллогубу. Правда, тот в своих воспоминаниях, написанных не позже 1854 года, когда Нессельроде еще был всевластным канцлером, не решился назвать имя «канцлерши», ограничившись сообщением, что Пушкин «в сочинении… диплома… подозревал одну даму, которую мне и назвал», но многие исследователи полагали и полагают, что речь шла, без сомнения, о графине Нессельроде.
    Пушкин, надо думать, считал Геккерна причастным к «диплому» как раз из-за его самых тесных отношений с четой Нессельроде. Д. Ф. Фикельмон записала в дневнике еще в 1829 году о Геккерне: «…лицо хитрое, фальшивое, малосимпатичное; здесь (в Петербурге. – В. К.) считают его шпионом г-на Нессельроде», очевидно, так считал и Пушкин.
    Было бы бессмысленным бросить обвинение самой супруге министра, но поскольку, как был убежден Пушкин, «диплом» непосредственно сфабриковал (это пушкинское слово – «fabrique») Геккерн, он 16 ноября вызвал его «приемного сына» (как явствует из воспоминаний К. К. Данзаса, «Геккерн, по официальному своему положению, драться не может»), который так или иначе был причастен к фабрикации. Это, в сущности, был второй вызов, и он имел другое значение: 4 ноября Пушкин вызвал «ухажера» своей жены, а 16 ноября – соучастника фабрикации «диплома».
    В начале ноября, как уже отмечено, Пушкин отказался от предложения Соллогуба быть его секундантом, ибо «дуэли никакой не будет». И когда 16 ноября он сказал Соллогубу: «Ступайте завтра к д’Аршиаку (секундант Дантеса. – В. К.). Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь», – тот, по его признанию, «остолбенел»…
    Новый вызов Пушкина в самом деле разительно противоречил его поведению 5–6 ноября, когда он легко соглашался на отсрочки дуэли из-за «объяснений» Геккерна[3]. Так, по свидетельству весьма осведомленного П. А. Вяземского, «Пушкин, тронутый волнением и слезами отца (то есть Геккерна, «приемного отца» Дантеса. – В. К.), сказал: «…не только неделю – я вам даю две недели сроку и обязуюсь честным словом не давать никакого движения этому делу до назначенного дня и при встречах с вашим сыном вести себя так, как если бы между нами ничего не произошло…». Между тем 16 ноября Пушкин категорически заявил: «Ни на какие объяснения не соглашайтесь».
    Однако дуэль все же не состоялась, ибо, как известно, Дантес 17 ноября объявил, что просит руки сестры Натальи Николаевны, Екатерины. Пушкин воспринял это в качестве полной капитуляции Дантеса и согласился отказаться от вызова. Но он не собирался отказываться от борьбы с тем, кто, по его убеждению, сфабриковал «диплом» (в Дантесе он видел только марионетку в руках Геккерна). И 21 ноября Пушкин сказал Соллогубу: «…я не хочу ничего делать без вашего ведома… Я прочитаю вам мое письмо к старику[4] Геккерну. С сыном уже покончено. Вы мне теперь старичка подавайте».
    В письме, в частности, прямо говорилось, что «диплом» составлен Геккерном. В тот же день Пушкин написал другое письмо – к министру иностранных дел графу Нессельроде. Как ни странно, оно (письмо начинается обращением «Граф» – без имени) считается адресованным графу Бенкендорфу, хотя в то же время признаются кардинальные отличия всего его тона и стиля от известных нам 58 пушкинских писем к Бенкендорфу.
    П. Е. Щеголев с полным основанием определил его вначале как письмо к Нессельроде, но позднее он узнал, что через день, 23 ноября, императора посетили Бенкендорф и Пушкин, и волей-неволей стал сомневаться в адресате, поскольку естественно напрашивалось представление, согласно которому начальник III отделения, получив письмо, устроил Поэту встречу с Николаем Павловичем.
    Между тем впоследствии выяснилось, что Пушкин вообще не отправлял это письмо адресату, и все же, вопреки логике, оно и доныне публикуется как письмо к Бенкендорфу. А ведь письмо, обвиняющее в составлении «диплома» гражданина и тем более посланника иного государства, следовало адресовать именно министру иностранных дел. Впрочем, важнее другое: в пушкинском письме явно выразилось враждебное пренебрежение к адресату (например: «я не хочу представлять… доказательства того, что утверждаю…»), чего нет в каких-либо пушкинских письмах к Бенкендорфу и не могло быть в данном случае, таким образом, начальник III отделения, в отличие от Нессельроде, не имел никакого отношения к «диплому».
    Впрочем, о связке Нессельроде – Геккерн речь пойдет далее. Итак, 21 ноября Пушкин прочитал Соллогубу свое крайне оскорбительное письмо к Геккерну, и Соллогуб немедля разыскал В. А. Жуковского, который тут же отправился к Пушкину и уговорил его не отсылать письмо. На следующий день Жуковский попросил Николая I принять Пушкина, и 23 ноября состоялась беседа Поэта с царем.
* * *
    О содержании этой их беседы, как и следующей, имевшей место за три дня до дуэли, можно, к сожалению, только гадать. По-видимому, верно мнение, что Пушкин дал 23 ноября императору слово не доводить дело до дуэли, ибо иначе была бы непонятна фраза из записки, посланной Николаем около полуночи 27 января умирающему Поэту: «…прими мое прощенье». Но гораздо важнее другое: почему было дано это слово и ровно два месяца – до 23 января, – как ясно из фактов, Пушкин не имел намерения его нарушить? Правда, он категорически отказывался от общения с Геккерном и Дантесом, который 10 января 1837 года стал супругом сестры Натальи Николаевны и, следовательно, «родственником». Но этот отказ, выражая враждебность, в то же время предохранял от столкновений (враги постоянно оказывались рядом на балах и приемах).
    Сторонники «семейной» версии дуэли утверждают, что Дантес и Геккерн, будто бы узнав о данном Пушкиным царю обещании не прибегать к поединку (это, надо сказать, только легковесная гипотеза), обнаглели от чувства безнаказанности и к 25 января довели Поэта до крайнего возмущения, заставившего его послать оскорбительное письмо Геккерну.
    Как точно известно, резкий перелом в сознании Поэта произошел между 22 и 25 января. Дело в том, что 16 января в Петербург приехала задушевная приятельница Пушкина, соседка его по Михайловскому, которую он знал еще девочкой, Е. Н. Вревская. Они встречались 18 и 22 января и вели мирные беседы, но при встрече 25 января Пушкин потряс ее сообщением о близкой дуэли.
    Итак, перелом произошел 23–24 января. Воспоминания Вревской дают ключ и к пониманию причины этого перелома. Пушкин сказал ей, что императору «известно все мое дело». А по словам самого Николая I, за три дня до дуэли – то есть 23-го или 24-го – он беседовал с Пушкиным, который явно поразил его признанием, что подозревал его в «ухаживании» за Натальей Николаевной (из этого, кстати сказать, следует, что Пушкин так или иначе верил полученному им «диплому»).
    Нет сомнения, что эта беседа состоялась на балу у графа И. И. Воронцова-Дашкова, продолжавшемся с 10 часов вечера 23 января до 3 часов утра 24-го. Ранее Пушкин мог встретиться с императором 19 января, на оперном спектакле в Большом Каменном театре, но Николай I сказал о «трех днях», а не о более чем недельном сроке, и известно, что у него была превосходная память.
    И эта беседа Поэта с царем, как представляется, главная тайна. Можно предположить, что в ходе беседы он убедился в абсолютной ложности своих подозрений и, следовательно, в чисто клеветническом характере «диплома», который, как он считал, состряпал Геккерн, и в результате Пушкин пишет и отправляет тому (25 января) известное нам письмо. Давно замечено, что тогдашнее состояние души Поэта выразилось в написанном им на следующий день, 26 января, письме к генералу К. Ф. Толю, в котором он, упоминая об одном оклеветанном военачальнике, многозначительно обобщал: «Как ни сильно предубеждение невежества, как ни жадно приемлется клевета, но одно слово… навсегда их уничтожает… Истина сильнее царя…»
    Вполне вероятна связь этих фраз с состоявшейся в ночь на 24-е беседой с Николаем. Но конечно, это лишь предположения. Бесспорным является только то, что именно беседа с императором (какой бы она ни была) определила перелом в сознании и поведении Поэта.
    Мне, скорее всего, возразят, что целый ряд свидетелей объяснял этот перелом тогдашними развязными выходками Дантеса – в частности, на том самом балу у Воронцова-Дашкова. Тем более что и в пушкинском письме к Геккерну сказано: «Я не могу позволить, чтобы ваш сын… смел разговаривать с моей женой и – еще того менее – чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры…» (речь шла о грубой остроте Дантеса на том же балу). Однако попытки объяснить «перелом» выходками Дантеса нелогичны и даже просто нелепы, ведь если бы суть дела была в этом, Пушкин послал бы 25 января вызов Дантесу, а не письмо Геккерну!
    Далее, нельзя не учитывать, что, во-первых, никто не знал тогда о пушкинской беседе с царем[5], а во-вторых, Поэт, понятно, никак не мог упоминать о ней в письме к Геккерну. Как ни странно, до сих пор не обращено пристальное внимание на одно очень многозначительное суждение П. А. Вяземского, который более, чем кто-либо, занимался расследованием причин гибели Пушкина. В феврале – апреле Г837 года он написал об этом десяток пространных писем различным лицам и, в сущности, свел в них все к семейно-бытовой драме. Но, очевидно, его расследование продолжалось, и через десять лет после дуэли, в 1847 году, он опубликовал статью, в которой заявил: «Теперь не настала еще пора подробно исследовать и ясно разоблачить тайны, окружающие несчастный конец Пушкина. Но во всяком случае, зная ход дела, можем сказать положительно, что злорадству и злоречию будет мало поживы от беспристрастного исследования и раскрытия существенных обстоятельств этого печального события» (цит. по кн.: Вяземский П. А. Эстетика и литературная критика. М., 1984. С. 325). Невозможность «раскрыть» едва ли уместно объяснить иначе, чем причастностью к делу самого царя. Могут возразить, что эта невозможность была обусловлена интересами других лиц. Однако долгожитель Вяземский вновь вернулся к своей цитируемой статье почти через тридцать лет, значительно ее переделал для собрания своих сочинений, которое начало издаваться в 1878 году, но процитированные только что фразы оставил без каких-либо изменений. То есть и через сорок с лишним лет после дуэли нельзя было «раскрыть существенные обстоятельства»; тут явно были замешаны государственные, а не частные интересы.
    Как уже сказано, Пушкин был убежден, что «диплом» сфабриковал Геккерн (хотя видел за ним и «заказчицу»). Неоспоримых доказательств этого нет. Высказанное рядом авторов соображение, согласно которому Геккерн предназначал «диплом» для того, чтобы, сделав мишенью императора, отвлечь Пушкина от Дантеса, вряд ли хоть сколько-нибудь основательно, ибо подобное перекладывание вины на Николая I было слишком уж рискованным делом для Дантеса, волочившегося за Натальей Николаевной.
    Впрочем, к вопросу об изготовителе «диплома» мы еще вернемся. В конечном счете для понимания хода событий важен в данном случае тот факт, что Пушкин был уверен в виновности Геккерна, а кроме того, главным для него был, как явствует из сообщения Николая I о наиболее остром пункте их последней беседы («я вас самих подозревал в ухаживании за моей женой»), вопрос о достоверности заключенной в «дипломе» информации… Убедившись, как я предполагаю, в ходе беседы с Николаем I, что она абсолютно лжива[6], Поэт уже не смог удержаться от отправления письма к Геккерну (как смог в ноябре 1836 года).
    Очень важен (хотя до сих пор недостаточно оценен) тот факт, что, познакомившись после гибели Поэта с его письмом к Нессельроде и с текстом пресловутого «диплома», царь отреагировал на них, в сущности, так же, как Пушкин. Геккерн сразу стал в его глазах «гнусной канальей» и, по его указанию, был унизительно изгнан из России; особенный гнев Николая вызвали, без сомнения, козни не против Пушкина, а против него самого (достаточно прозрачный намек в «дипломе» на его мнимую связь с Натальей Николаевной). Некоторые исследователи гадали о том, откуда царю стало известно, что «диплом» сфабриковал Геккерн, но естественно предполагать простую разгадку: он поверил утверждению в ставшем известном ему письме Пушкина к Нессельроде.
    Стоит добавить, что, выдворяя посланника (имевшего ранг «полномочного министра»), император не посчитался с заведомой оскорбительностью этого акта для Нидерландов. Правда, он письменно объяснялся с принцем Оранским, женатым на его сестре Анне, но все равно русский посланник в Нидерландах докладывал Нессельроде: «Я не мог не заметить тяжелого чувства, вызванного здесь всем этим делом, и я не скрою от вашего сиятельства, что здесь были, по-видимому, оскорблены теми обстоятельствами, которые сопровождали отъезд барона Геккерна из С.-Петербурга…».
    Наконец, существеннейшее значение имеет резкий перелом в отношении к конфликту Пушкина и Геккерна со стороны императрицы Александры Федоровны, как известно, весьма сочувствовавшей «отцу и сыну». На другой день после дуэли, 28 января, она записала в дневнике: «Пушкин вел себя непростительно, он написал наглые письма Геккерну, не оставя ему возможности избежать дуэли». Однако через неделю, 4 февраля, Александра Федоровна записывает: «Я бы хотела, чтобы они уехали, отец и сын. Я знаю теперь все анонимное письмо, подлое и вместе с тем отчасти верное» (то есть она замечала «интерес» своего супруга к Наталье Николаевне). Стоит отметить, что пушкиноведы «ахматовского» направления замалчивают и эту многозначительную дневниковую запись…
* * *
    Я, как, впрочем, и многие другие, сильно сомневаюсь в причастности Геккерна к «диплому» – уже хотя бы из-за крайней рискованности для него подобной проделки (ведь он был замешан и в волокитство Дантеса). Казалось бы, доказательством может служить тот факт, что сам Николай был уверен в виновности Геккерна. Однако, по свидетельству придворного вельможи князя А. М. Голицына, сын Николая, Александр II, получил иную информацию: «Государь Александр Николаевич… в ограниченном кругу лиц громко сказал: “Ну, так вот теперь знают автора анонимных писем (то есть экземпляров «диплома». – В. К.), которые были причиной смерти Пушкина; это Нессельроде”». Из этого текста, правда, не ясно, шла ли речь о графе или графине; П. Е. Щеголев считал, что о второй.
    Между прочим, Нессельроде и его жена лично знали «подписавшего» клеветнический «диплом» графа Борха, служившего с 1827 года в министерстве иностранных дел. Что же касается Нарышкина, то чета Нессельроде знала не только его и его жену, но и дочь его жены Софью, зачатую от Александра I: к ней сватался опять-таки чиновник министерства иностранных дел А. П. Шувалов, которого по ходатайству Нессельроде произвели тогда в камергеры.
    Хорошо известно, что супруги Нессельроде питали настоящую ненависть к Пушкину, который еще с юных лет, с июня Г8Г7 года, числился на службе в министерстве иностранных дел. 8 июля 1824 года Александр I под нажимом Нессельроде уволил Поэта со службы и отправил его в ссылку в село Михайловское.
    Однако Николай I 27 августа 1826 года отменил ссылку, а в июле 1831-го распорядился о возвращении Пушкина в министерство иностранных дел. И выразительный факт: Нессельроде, рискуя вызвать недовольство царя, в течение более трех месяцев отказывался выплачивать Пушкину назначенное ему жалованье в 5000 рублей (в год).
    П. П. Вяземский (сын поэта) свидетельствовал, что существовала острейшая вражда между Пушкиным и графиней Нессельроде. Стоит сказать здесь и о том, что супруги Нессельроде были в высшей степени расположены к Геккерну и по особенным причинам к Дантесу; дело в том, что последний являлся родственником, точнее, свойственником графа Нессельроде. Мать Дантеса, Мария-Анна-Луиз а (1784–1832), была дочерью графа Гацфельдта, родная сестра которого стала супругой графа Франца Нессельроде (1752–1816), принадлежавшего к тому же самому роду, что и граф Вильгельм Нессельроде (1724–1810), отец российского министра иностранных дел (это выяснил еще П. Е. Щеголев). Поэтому не было ничего неестественного в том, что супруга министра стала «посаженой матерью» («отцом» был Геккерн) на свадьбе Дантеса с Екатериной Еончаровой 10 января 1837 года.
    Вышеизложенное вроде бы дает основания для того, чтобы объяснить причастность графини М. Д. Нессельроде и в конечном счете самого графа к составлению «диплома» их личной враждебностью к Пушкину. Но, как представляется, главное было в другом.
    Уже упомянутый хорошо информированный П. П. Вяземский писал, что графиня Нессельроде была «могущественной представительницей того интернационального ареопага, который свои заседания имел в Сен-жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене и в салоне графини Нессельроде в Петербурге». Отсюда вполне понятна, как писал Павел Петрович, «ненависть Пушкина к этой представительнице космополитического олигархического ареопага… Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски».
    Противостояние Пушкина и четы Нессельроде имело в своей основе отнюдь не «личный» характер, о чем убедительно писал в уже упоминавшемся исследовании Д. Д. Благой. Дело шло о самом глубоком противостоянии – политическом, идеологическом, нравственном; кстати сказать, после гибели Пушкина Тютчев (написавший об этой гибели как о «цареубийстве») словно бы принял от него эстафету в противостоянии Нессельроде[7].
    По словам Благого (пожалуй, несколько вычурным, но по сути верным), Нессельроде и его круг представлял собой «антинародную, антинациональную придворную верхушку… которая издавна затаила злобу на противостоящего ей русского национального гения».
    Это противостояние обострялось, показал Благой, по мере того как Николай I все более покровительствовал Пушкину и, с точки зрения придворной верхушки, усиливалась «опасность, что царь… может прислушаться к голосу поэта». Факты достаточно выразительны: в конце 1834 года выходит в свет «История Пугачевского бунта», на издание которой император предоставил 20 000 рублей и которую намерен был учесть при разработке своей политики в крестьянском вопросе; летом 1835 года Николай I дает Пушкину, занятому историей Петра I, ссуду в 30 000 рублей; в январе 1836 года разрешает издание пушкинского журнала «Современник», первые три номера которого вышли в свет в апреле, июле и начале октября (то есть за месяц до появления «диплома») 1836 года, и, несмотря на то что журнал назывался «литературным», на его страницах было немало «политического».
    Исследование многостороннего сближения Поэта с царем в течение 1830-х годов опубликовал недавно один из виднейших наших пушкиноведов Н. Н. Скатов (Наш современник. 1998. № 11–12). В другой статье Николай Николаевич справедливо писал о неизбежности противоборства Пушкина и «лагеря» Нессельроде: «Если можно говорить (а это показали все дальнейшие события) об антирусской политике «австрийского министра русских иностранных дел» (таково было ходячее ироническое «определение» Нессельроде. – В. К.), то ее объектом так или иначе, рано или поздно, но неизбежно должен был стать главная опора русской национальной жизни – Пушкин» (Труд. 1998, 21 августа. Выделено Н. Н. Скатовым).
    В связи с этим в высшей степени существенны суждения германского дипломата князя Гогенлоэ. Ко времени гибели Поэта он уже двенадцать лет пробыл в России, женился на русской женщине, хорошо знал и высоко ценил русскую культуру. Не менее важно, что он, во-первых, видел ситуацию, так сказать, со стороны, объективно, а во-вторых, мог выразить свой взгляд свободно, не опасаясь каких-либо «неприятностей». И 21 февраля 1837 года он писал, что о Поэте по-настоящему скорбит «чисто русская партия», к которой принадлежал Пушкин и которой противостоит значительная часть аристократии.
    Учитывая все это, есть достаточные основания согласиться с выводом Д. Д. Благого, что пресловутый «диплом», который, по его убеждению, был задуман в салоне графини Нессельроде, преследовал цель вовлечь Пушкина «в прямое столкновение с царем[8], которое, при хорошо всем известном и пылком нраве поэта, могло бы привести к тягчайшим для него последствиям», и в самом деле привело… Много лет близко наблюдавший графиню Нессельроде М. А. Корф (тот самый, который был однокашником Поэта в Лицее), отметил: «вражда ее была ужасна и опасна…»
    Необходимо осознать, в частности, что конфликт с императором, независимо от его причины, никак не умещался в границы «семейной драмы» (в отличие от конфликта с Дантесом).
    Хотя подтверждений решающей роли «салона Нессельроде» в появлении «диплома» не так уж много, несколько исследователей убежденно признавали эту роль, Д. Д. Благой не был здесь первооткрывателем. В 1928 году П. Е. Щеголев отметил, что «слишком близка была прикосновенность супруги министра к дуэльному делу». В 1938-м
    Г. И. Чулков, автор книг не только о Пушкине, но и о российских императорах, писал: «В салоне М. Д. Нессельроде… не допускали мысли о праве на самостоятельную политическую роль русского народа… ненавидели Пушкина, потому что угадывали в нем национальную силу, совершенно чуждую им по духу…». В 1956 году И. Л. Андроников утверждал: «Ненависть графини Нессельроде к Пушкину была безмерна… Современники заподозрили в ней сочинительницу анонимного «диплома»… Почти нет сомнений, что она – вдохновительница этого подлого документа».
    Не исключено такое возражение: перед нами, мол, утверждения представителей послереволюционного, советского литературоведения с характерной для него политизированностью и идеологизированностью. Однако выдающийся поэт и один из наиболее глубоких пушкиноведов Владислав Ходасевич в 1925 году опубликовал в эмигрантской газете небольшое сочинение под названием «Графиня Нессельроде и Пушкин», в котором с полной убежденностью говорится о графине как заказчице «диплома».
* * *
    Как уже сказано, причастность Геккерна – несмотря на всю его близость к чете Нессельроде – к «диплому» представляется весьма сомнительной. Гораздо более достоверна версия Г. В. Чичерина, хотя излагающее ее письмо к П. Е. Щеголеву, опубликованное двадцать с лишним лет назад[9], не нашло должного внимания пушкиноведов (по-видимому, в связи с господством чисто «семейного» толкования событий).
    Необходимо иметь в виду, что, во-первых, Г. В. Чичерин, известный как нарком иностранных дел в 1918–1930 годах, принадлежал к роду, давшему целый ряд видных дипломатов, хорошо осведомленных о том, что делалось в министерстве иностранных дел при Нессельроде, и, во-вторых, его дед и другие родственники лично знали Пушкина, а его тетя, А. Н. Чичерина, была женой сына Д. Л. Нарышкина, о котором и говорилось в «дипломе»… И Г. В. Чичерин, надо думать, опирался на богатые семейные предания. В письме Чичерина от 18 октября 1927 года как о само собой разумеющемся говорится о том, что инициатором «диплома» была графиня Нессельроде, но составил его по ее указанию вовсе не Геккерн, а Ф. И. Брунов (или, иначе, Бруннов) – чиновник министерства иностранных дел. Примечательно, что в 1823–1824 годах он служил вместе с Пушкиным в Одессе и вызвал негодование Поэта своим пресмыкательством перед вышестоящими. А в 1830-х годах Брунов стал «чиновником по особым поручениям» при Нессельроде и в 1840 году получил за свои заслуги – или услуги – престижный пост посла в Лондоне. Стоит сказать, что накануне роковой для России Крымской войны Брунов (как убедительно показано в знаменитом исследовании Е. В. Тарле «Крымская война») неоднократно отправлял в Петербург дезинформирующие донесения, внушавшие, что Великобритания отнюдь не намерена начать войну против России…
    В своем неотправленном письме к графу Нессельроде от 21 ноября 1836 года Пушкин сказал о «дипломе» (он назван «анонимным письмом») следующее: «По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата». Это характеристика барона Геккерна, но она полностью применима к графу Брунову, который родился и до двадцати одного года жил в Германии.
    Конечно, вопрос о роли Брунова нуждается в специальном исследовании, но по меньшей мере странно, что в течение долгого времени никто не занялся таким исследованием.
* * *
    Предложенное выше истолкование событий 4 ноября 1836 – 27 января 1837 года, разумеется, можно оспаривать. Но, как представляется, невозможно спорить с тем, что гибель поэта имела не только «семейную», но и непосредственно историческую подоплеку, хотя в большинстве новейших сочинений это, в сущности, игнорируется.
    Из приведенных выше свидетельств В. А. Соллогуба, Е. Н. Вревской, самого Николая I, а также из письма Пушкина к Канкрину, из намеков в сочинениях П. А. Вяземского и т. д. с достаточной ясностью следует, что суть дела заключалась в коллизии Поэт – царь, исходным пунктом которой явился «диплом», к тому же упавший на почву пушкинских «подозрений».
    Сам же «диплом» был составлен опять-таки не ради личных интересов кого-либо, а с целью рассорить Поэта с императором, ибо имели место обоснованные опасения, что Пушкин может обрести существеннейшее воздействие на его политику. Это, разумеется, отнюдь не означает, что в салоне Нессельроде была запланирована состоявшаяся 27 января дуэль; но именно «диплом» явился «пусковым механизмом» тех мучительных переживаний и событий, которые в конечном счете привели к этой дуэли.
    Наконец, свидетельства императора Александра II, П. П. Вяземского и – впоследствии – опиравшегося на семейные предания Г. В. Чичерина, а также резкое письмо Пушкина к Нессельроде (совершенно безосновательно публикуемое как письмо к Бенкендорфу) недвусмысленно говорят о том, что «диплом» исходил из салона Нессельроде, а салон этот тогда – во второй половине 1830-х годов – был, по определению М. А. Корфа, «неоспоримо первый в С.-Петербурге» и играл очень весомую политическую роль. И едва ли уместно видеть в фабрикации «диплома» сведение каких-либо личных счетов. Дело шло о борьбе на исторической сцене, и гибель Пушкина – подлинно историческая трагедия. Напомню его строки:
На большой мне, знать, дороге
Умереть Господь судил…

    Нельзя отрицать, что историческая трагедия имела вид семейной и именно так воспринимало и продолжает воспринимать ее преобладающее большинство людей. Но под
    треугольником Наталья Николаевна – Пушкин – Дантес (вкупе с его так называемым «отцом») скрывается (если взять ту же геометрическую фигуру) совсем иной треугольник: Николай I – Пушкин – влиятельнейший политический салон Нессельроде (и в конечном счете сам министр). И гибель Поэта в этой коллизии была в полном смысле слова исторической трагедией…
* * *
    Необходимо сказать об еще одной стороне дела, которая при верном ее освещении даст дополнительные аргументы в пользу изложенного представления о происшедшем. Как известно, немало близких Поэту людей – Вяземские, Карамзины, Россеты и другие – достаточно резко осуждали его поведение накануне дуэли, ибо полагали, что оно обусловлено чрезмерной и к тому же не имевшей серьезных оснований ревностью к Дантесу.
    И надо прямо сказать (хотя, конечно, многим трудно будет согласиться с моим утверждением), что эти люди были со своей точки зрения в той или иной мере правы… Поскольку им представлялось, что Поэтом движет прежде всего или даже исключительно ревность к Дантесу, их упреки понятны и по-своему справедливы…
    Вечер 24 января – то есть уже после беседы с императором и всего за два дня до дуэли – Пушкин провел в доме женатого на дочери Карамзина Екатерине Николаевне князя П. И. Мещерского, где присутствовали тогда Вяземский, другая дочь историка, Софья, и другие, в том числе и Дантес с женой. Софья Карамзина написала об этом вечере своему брату Андрею: «Пушкин скрежещет зубами и принимает свое выражение тигра… В общем, все это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных».
    Примечательно, что Софья Николаевна сочла происходящее «очень странным», то есть не объясняемым известными ей фактами, как бы догадываясь, что имеет место не только пресловутая «ревность», хотя вообще-то окружающие в конечном счете сводили все к ней.
    Еще более существенно, что на следующий день Поэт явно попытался убедить своих друзей в отсутствии этой самой ревности. 25 января вечером он был у Вяземских, и опять там присутствовали Дантес с женой… Правда, не было самого хозяина: он уехал на бал к Мятлевым, осуществляя, возможно, свое обещание «отвратить лицо» от Пушкиных. Но позднее и жена, и сын Вяземского вспоминали, что Поэт сказал им о Дантесе: «…с этим молодым человеком мои счеты кончены», то есть дело вовсе не в ревности к пошлому юнцу, а в чем-то ином…
    Ясно, что Пушкин не мог говорить о «роли» императора; он упомянул о нем в тот же день (другие такие факты неизвестны) в разговоре с Е. Н. Вревской, которая не была связана с петербургским светом.
    Повторю еще раз: друзья Пушкина, убежденные, что причина его поведения – ревность к Дантесу, были, в сущности, правы в своих упреках. И с этой точки зрения нелогична позиция упомянутой современной исследовательницы С. Л. Абрамович, которая предлагает, в сущности, такое же толкование преддуэльной ситуации, как и тогдашние пушкинские друзья, но в то же время гневно их обличает за их упреки Поэту!..
    Поскольку всецело господствовало представление о дуэли как результате чисто семейной коллизии, целый ряд выдающихся людей упрекали Поэта даже и после его гибели!
    Так, Евгений Боратынский писал: «…я потрясен глубоко и со слезами, ропотом, недоумением беспрестанно спрашиваю себя: зачем это так, а не иначе? Естественно ли, чтобы великий человек, в зрелых летах, погиб на поединке, как неосторожный мальчик? Сколько тут вины его собственной?..».
    Более резко судил Поэта А. С. Хомяков: «Пушкин стрелялся с каким-то Дантесом… Жалкая репетиция (здесь – «повторение». – В. К.) Онегина и Ленского, жалкий и слишком ранний конец. Причины к дуэли порядочной не было… Пушкин не оказал твердости в характере…».
    Упреки содержатся, в сущности, даже и в знаменитом стихотворении Лермонтова: «невольник чести…», «не вынесла душа поэта позора мелочных обид…», «зачем он руку дал клеветникам ничтожным?..» и т. п. И следует признать, что, если бы суть дела состояла в конфликте с Дантесом, эти упреки были бы в какой-то мере оправданными… Но выше приведены факты и свидетельства, которые убеждают, что гибель Поэта имела совсем иную, и неизмеримо более существенную, подоснову.
    И последнее (но далеко не последнее по своей важности) соображение. Лермонтов недоумевал или даже обвинял Пушкина:
Зачем от мирных нет и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный…

    Казалось бы, с этим мог согласиться и сам Александр Сергеевич, который в 1834 году написал начальные строфы стихотворения «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…», завершение которого он наметил прозой так: «О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь…».
    Да, это стремление – и достаточно сильное – присутствовало в душе Поэта в зрелые его годы. Но, сознавая свое высшее назначение (что недвусмысленно выразилось в его «Памятнике»), Пушкин испытывал и более сильное стремление находиться в центре бытия России. Нередко утверждают (особенно авторы «ахматовского» направления), что Александр Сергеевич был при императорском дворе только ради желавшей блистать на балах Натальи Николаевны[10]. Однако Поэт высоко ценил возможность влиять на верховную власть; так, после «долгого разговора» с братом царя, великим князем Михаилом Павловичем, он записал в дневнике: «Я успел высказать ему многое. Дай Бог, чтобы слова мои произвели хоть каплю добра».
    Вообще, едва ли Пушкин был бы именно таким, каким мы его знаем, если бы он осуществил то стремление, о котором говорится в стихотворении «Пора, мой друг, пора!..». Так поступил, кстати сказать, Евгений Боратынский, живший в зрелые годы главным образом в деревне, но ведь он – при всех его достоинствах – все же никак не Пушкин…

Против кого боролся Дмитрий Донской?

    Казалось бы, ответ общеизвестен: против Золотой Орды! Вот привычная трактовка Мамаева побоища из Большой Советской Энциклопедии: «…На Куликовом поле был нанесен сильный удар по господству Золотой Орды, ускоривший ее последующий распад» (Т. 13. С. 587). Но в этой же энциклопедии, в статье, посвященной Золотой Орде (Т. 9. С. 561–562), констатируется иное: именно после разгрома Мамая в Орде на пятнадцать лет «прекратились смуты», усилилась «центральная власть»; что же касается «распада» Золотой Орды, то это событие относится уже к следующему, XV веку. Не случайно Александр Блок причислил битву у реки Непрядвы к таким событиям, разгадка которых – «еще впереди». Это сказал поэт, внимательно изучивший исторические материалы о Мамаевом побоище, создавший знаменитый цикл стихотворений «На поле Куликовом». В чем же загадка одного из самых памятных и прославленных событий отечественной истории?

    Давайте прочтем, что написано
    Прежде всего обратим внимание на то, что летопись называет противником Московского войска в битве на реке Непрядве не Золотую, а Мамаеву Орду. Для понимания событий 1380 года принципиально важно понять, что Мамаева Орда вовсе не равнозначна Золотой, и это различие сознавал великий князь Дмитрий Иванович, прозванный Донским.
    Как известно, в 1357 году, ровно через сто двадцать лет после вторжения Батыя в пределы Руси, Золотая Орда оказалась в состоянии длительного и тяжкого кризиса. На протяжении следующих двух десятилетий на золотоордынском престоле сменили друг друга более двадцати (!) ханов. В русских летописях этот период обозначен выразительным словом замятия.
    В сложившейся ситуации исключительную роль стал играть выдающийся военачальник и политик Мамай. Он захватывал столицу Золотой Орды четыре или даже пять раз, но все-таки вынужден был покидать ее. Причину этого помогает уяснить сообщение летописи о том, как позже, в конце 1380 года, Мамай вступил, в бой с Тохтамышем, который был законным ханом, Чингисидом: «Мамаевы же князья, сойдя оконей, изъявили покорность царю Тохтамышу, и поклялись ему по своей вере, и стали на его сторону, а Мамая оставили поруганным».
    Надо думать, примерно то же происходило и ранее: Мамай захватывал власть в Золотой Орде, но при появлении того или иного законного хана ему просто переставали повиноваться.
    И к середине 1370-х годов Мамай, как следует из источников, оставляет бесплодные попытки захвата власти в Золотой Орде и обращает свой взгляд на Москву. До 1374 года он не проявлял враждебности: в отношении Москвы, напротив, по собственному почину, например, посылал Дмитрию Ивановичу «ярлык на великое княжение», хотя полагалось, чтобы русские князья сами обращались с просьбой об этом ярлыке. Известно также, что в 1371 году Дмитрий Иванович навестил Мамая и «многы дары и великы посулы (подати) подавал Мамаю». Но под 1374 годом летопись сообщает о бесповоротном «розмирии» Дмитрия Ивановича с Мамаем, которое в конечном счете и привело к Куликовской битве.
    Сама Мамаева Орда – по крайней мере ко времени ее «розмирия» с Русью – представляла собой совершенно особенное явление, о чем достаточно ясно сообщают известные всем источники. Но историки, как правило, игнорируют эту информацию, они не усматривают и словно бы даже не желают усмотреть существенное различие между Мамаем и ханами Золотой Орды.
    В «Оказании о Мамаевом побоище» изложена программа собравшегося в поход на Москву Мамая – программа, которую у нас нет никаких оснований считать произвольным вымыслом автора «Сказания»: «Мамай… нача глаголати ко своим упатом (правителям) и князем и уланом (члены княжеских семей): «Аз тако не хощю творити, како Батый; како изждену князи (изгоню князей – имеется в виду русских) и которые породы красны довлеют (пригодны) нам, и ту(т) сядем, тихо и безмятежно поживем…». И многи Орды присовокупив к себе и рати ины понаимова. Бесермены и Армены, Фряэы, Черкасы, Ясы и Буртасы… И поиде на Русь… и заповеда улусом (здесь – селеньям) своим: «Ни един вас не пашите хлеба, да будете готовы на Русские хлебы…».
    То есть Мамай намеревался не просто подчинить себе Русь, а непосредственно поселиться со своим окружением в ее лучших городах, к чему золотоордынские правители никогда не стремились; столь же несовместимы с порядками Золотой Орды наемные иноплеменные войска, на которых, очевидно, возлагал большие или даже основные свои надежды Мамай. Словом, Мамаева Орда была принципиально другим явлением, нежели Золотая Орда, и ставила перед собой иные цели. Но в работах о Куликовской битве, как это ни удивительно, почти нет попыток осмыслить процитированные только что сведения, подкрепляемые и другими источниками.
    Поход Мамая на Москву истолковывается обычно только как средство заставить Русь платить ему дань в том же объеме, в каком ее получала Золотая Орда при «благополучных» ханах. Так, автор ряда сочинений о Куликовской битве В. В. Каргалов утверждает: «По свидетельству летописца, послы Мамая «просили дань, как при хане Узбеке и сыне его Джанибеке»… Требование Мамая было явно неприемлемым, и Дмитрий Иванович ответил отказом. Послы, «глаголяху гордо», угрожали войной, потому что Мамай уже стоит «в поле за Доном со многою силою». Но Дмитрий Иванович проявил твердость».
    Здесь мы сталкиваемся с прямо-таки поразительным фактом. Поскольку Каргалов, подобно многим другим историкам, не видит в Мамае деятеля, по своей сути совершенно иного, чем золотоордынские правители, он «сумел» попросту «не заметить», что на той же самой странице цитируемого им источника сообщено как раз об уплате Мамаю требуемой им дани!
    Поначалу Дмитрий Иванович в самом деле не хотел ее платить, поскольку знал действительный «статус» Мамая, не являвшегося ханом Золотой Орды и, следовательно» не имевшего права на ту дань, какую он требовал. Однако затем, посоветовавшись с митрополитом, который сказал, что Мамай «за наша согрешениа идет пленити землю нашу» и «вам подобает, православным князем, тех нечестивых дарми утоляти четверицею…» (то есть дарами удовлетворить вчетверо большими, чем прежде), Дмитрий Иванович «злата и сребра много отпусти Мамаю». И это было, несомненно, разумное решение государственного деятеля, который предпочел платить золотом и серебром, а не многими жизнями своих подданных (к тому же в случае победы «многой силы» Мамая все равно пришлось бы отдать «злато и сребро»).
    Однако сразу же после уплаты требуемой дани снова пришли «вести, яко Мамай неотложно хощет итти на великого князя Дмитрия Ивановича». Это означает, что истинная цель Мамая была вовсе не в получении богатой дани. Однако не только Каргалов, но и подавляющее большинство историков определяют ее именно так. Тем самым, кстати сказать, явно принижается сам смысл Куликовской битвы, ибо все, в сущности, сводится к спору о дани: Дмитрий Иванович не хочет удовлетворить требование Мамая, и в результате гибнут тысячи русских людей…
    Для понимания истинного смысла и значения Куликовской битвы необходимо прежде всего более или менее конкретное представление о «своеобразии» Мамаевой Орды, которую, как уже говорилось, совершенно безосновательно отождествляют с Золотой Ордой (или же говорят об Орде «вообще»).
    Начнем с того, что Мамаева Орда занимала совсем иное географическое и, в более глубоком смысле, геополитическое положение: ее центром, ее средоточием являлся Крым, отделенный от золотоордынского центра в Поволжье тысячекилометровым пространством. Это ясно, в частности, из исторических источников, которые, к сожалению, неизвестны русским исследователям, – «Памятных записей армянских рукописей XIV века», изданных в 1950 году в Ереване (на языке оригинала). Виднейший исследователь истории армянских поселений в Крыму В. А. Микаелян любезно предоставил мне свои переводы ряда интересовавших меня «записей»:
    A) «…написана сия роспись в городе Крым (ныне – Старый Крым. – В. К.)… в 1365 году, 23 августа, во время многочисленных волнений, потому что со всей страны – от Керчи до Сарукермана (Херсонес, ныне – Севастополь. – В. К.) – здесь собрали людей и скот, и находится Мамай в Карасу (ныне – Белогорск, в 45 км к западу от Старого Крыма. – В. К.) с бесчисленными татарами, и город в страхе и ужасе»;
    Б) «завершена сия рукопись в 1371 году во время владычества Мамая в области Крым…»;
    B) «…написана сия рукопись в 1377 году в городе Крыме во время владычества Мамая – князя князей…».
    Как видим, в период с 1365 по 1377 год Мамай, согласно этим сделанным тогда же армянским записям, был властителем Крыма, притом есть все основания полагать, что его владычество началось здесь значительно раньше, а завершилось только в конце 1380 года.
    «Сей бо великий князь родился от благородных и от пречестных родителей, великого князя Ивана Иваныча и матери великой княгини Александры, внук же был великого князя Ивана Даниловича, собирателя Русской земли, и кореня святого и Богом саженого сада отростка благоплодного и цвета прекрасного царя Владимира, нового Константина, крестившего Русскую землю…»
    Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя Русского, XIV век

    Римские Папы координируют фронт против Руси
    Понять общее положение в Крыму в XIV веке нельзя без уяснения тогдашней роли итальянцев, главным образом генуэзцев, – роли поистине определяющей. О том, что итальянцы прочно утвердились еще в XIII веке в Крыму, знают, как говорится, все и каждый, хотя бы по остаткам их крепостей в Феодосии, Судаке или Балаклаве, мощь которых ясно видна и теперь, в наши дни. Но чрезвычайно редки случаи, когда понимание отдельных сторон проблемы, так сказать, вписано в общую картину мировой истории XIV века.
    Здесь можно обратиться к трактату Арнольда Тойнби «Постижение истории», в котором признано, что «западная цивилизация» последовательно продвигалась на восток к «линии» Эльбы, затем – Одера и, далее, Двины, и «к концу XIV века (то есть как раз ко времени Куликовской битвы!. – В. К.) континентальные европейские варвары, противостоявшие… развитым цивилизациям, исчезли с лица земли». В результате «западное и православное христианство… оказались в прямом соприкосновении по всей континентальной линии от Адриатического моря до Северного Ледовитого океана».
    Уместно сослаться и на германского историка Эдварда Винтера, автора двухтомного трактата «Россия и папство» (1960). Этот исследователь доказывает, что «в XIV столетии папство в своей политике широко использовало… планы, в которых не последнее место занимало завоевание, при посредстве Литвы, России… На протяжении всего XIV столетия сохраняло силу обращение (папское. – В. К.) к Миндовгу (литовский князь в 1239–1263 годах – В. К.) об отторжении от России во имя пап и с их благословения одной области за другой. Литовские князья действовали так усердно, что образовавшееся великое княжество Литовское состояло в XIV веке примерно на 9/10 из областей Древней Руси… В середине XIV столетия… особенно при Клименте VI (Папа в 1342–1352 годах – В. К.), Литва заняла
    центральное место в планах захвата Руси… Немецкий Орден… должен был служить связующим звеном с фронтом наступления на севере, который был организован шведами против Новгорода… На эту роль пап по координации различных фронтов против России до сих пор обращалось мало внимания…». Между тем именно такое координирование «ясно видно из обращения Папы Климента VI к архиепископу упсальскому (то есть шведскому. – В. К.), относящегося примерно к тому же времени, к 1351 году… «Русские – враги Католической Церкви» (это – цитата из папской буллы к шведскому архиепископу от 2 марта 1351 года. – В. К.). Это обращение Папы явилось по меньшей мере призывом к крестовому походу против русских. В ночь оживает фронт на Неве… Мы видим здесь, таким образом, линию нападения против Руси, которая тянулась от Невы до Днестра».
    Итак, германский историк, независимо от Тойнби, сформулировал тот же самый тезис о чрезвычайно существенной «линии» между Западом и Русью (или, вернее, Евразией).
    Но Тойнби был более точен, утверждая, что эта самая «линия» тянулась не от Невы до Днестра (как у Винтера), а от Ледовитого океана (Тойнби указал на вовлечение в противостояние Запад – Русь и территории Финляндии) до Адриатического моря (ибо на юге «линия» проходила не между Западом и православной Русью, а между Западом и православной Византийской империей). И еще в самом начале XIII века Запад крайне агрессивно «переступил» здесь, на юге, эту заветную «линию», направив мощный и разрушительный крестовый поход 1204 года не в Иерусалим, а в Константинополь.
    Теперь мы можем вернуться к «итальянскому присутствию» в Крыму. Чтобы оказаться там, итальянцы должны были очень далеко зайти за «линию», проходившую по западной границе Византии. И они не просто пересекли эту границу, а, в сущности, обессилили и поставили на грань гибели великое государство. Они полностью завладели морем, в том числе побережьем Крыма, что имело для Византии тяжелейшие последствия.
    Обычно полагают, что итальянское внедрение в Крым имело единственную цель – торговлю, в том числе работорговлю. Однако и здесь – как и в «продвижении» Запада на более северных участках той самой «линии» – очевидна направляющая роль папства.
    Так, уже в 1253 году Папа Иннокентий IV (тот самый, который в 1248 году призывал Александра Невского обратить Русь в католицизм) издал буллу о приобщении к римской вере населения Крыма, а в 1288-м то же требование повторил Папа Николай IV. И «в 1320 году в Кафе (Феодосия) было основано католическое епископство: его епархия простиралась от Сарая на Волге до Варны в Болгарии».
    Конечно, итальянцы в Крыму имели дело прежде всего с Золотой Ордой, а граница Руси находилась тогда весьма далеко от Крыма. Однако продвижение итальянцев в Крым подразумевало беспощадное разорение Византии, которая была в то время нераздельно связана с Русью, прежде всего с ее Церковью.
    Кроме того, итальянцы в Крыму оказались в прямом соприкосновении с многочисленным армянским населением, принадлежавшим, так же как и русские, к Церкви, которая родственна византийской. Историк В. А. Микаелян воссоздал то давление папства, в результате которого «часть армянской торговой верхушки, связанная с генуэзским капиталом, в XIV–XV веках поддалась католической пропаганде, и последняя: имела среди крымских армян некоторый успех…».
    В. А. Микаелян пишет также, что для достижения своих целей «миссионеры и латинские епископы в Кафе нередко прибегали и к насилию… даже к подкупу отдельных служителей Армянской Церкви… Армяне в знак пассивной борьбы уходили из Кафы к своим соотечественникам в другие части Крыма. Вероятно, это вызвало необходимость основания в тот период – в 1358 году – недалеко от Старого Крыма знаменитого армянского монастыря Сурб-Хач (Святой Крест)».
    Итак, внедрение итальянцев в Крым имело далеко идущие последствия.
    Академик М. Н. Лихомиров в свое время показал: «… Итальянцы (в русских источниках – «фряги») появляются в Москве и на севере Руси уже в первой половине XIV века, как показывает грамота Дмитрия Донского. Великий князь ссылается на старый порядок, «пошлину», существовавшую еще при его деде Иване Калите, следовательно, до 1340 года. Великий князь жалует «Печорою» некоего Андрея Фрязина и его дядю Матвея. Обоих «фрязинов» привлекли на далекий север, в Печору, вероятно, поиски дорогих и ходовых товаров средневековья; пушнины, моржовых клыков и ловчих птиц».
    Отдельные купцы, покупавшие у великого князя за большую плату «лицензии», разумеется, не представляли для Руси никакой опасности. Но появление их даже на далеком Русском Севере свидетельствует о стратегической «устремленности» крымских «фрягов».
    Выше цитировалось сообщение «Сказания» о том, что Мамай шел на Москву, дабы изгнать русских князей и сесть на их место. Цель эта была поставлена, надо думать, генуэзцами, ибо ханы Золотой Орды никогда не имели подобных намерений.
    Все это объясняет главную «загадку», почему Русь только один раз за почти два с половиной столетия «монгольской эпохи» вышла в широкое поле для смертельной схватки. В связи с этим нельзя не упомянуть, что преподобный Сергий Радонежский за какое-то время до Куликовской битвы отказался благословить великого князя на войну с Мамаем. В одной из рукописей жития величайшего русского святого приведено его прямое возражение Дмитрию Ивановичу: «…Пошлина (исконный порядок, установление) твоя държит (удерживает, препятствует), покоряти-ся ордынскому царю должно». Нет оснований сомневаться, что преподобный Сергий действительно сказал так. Однако, по всей вероятности, слова эти были произнесены за какое-то немалое время до Куликовской битвы, когда в Троицкой обители еще не уяснили, что представляет собой в действительности Мамай, и видели в нем традиционного хана Золотой Орды, «царя».
    Накануне же Куликовской битвы Сергий Радонежский сказал совсем иное: «Подобает ти, господине, пещися о врученном от Бога христоименитому стаду. Пойди противу безбожных, и Богу помогающи ти, победиши».
    В связи с этим весьма многозначительно то место из «Сказания», где сообщается о реакции рязанского князя Олега на выступление Дмитрия Ивановича против Мамая. Я стремился на протяжении своей работы цитировать «Сказание» в подлиннике, полагая, что древнерусская речь понятна и без перевода. Но эпизод с Олегом сложен по языку, и потому привожу его в переводе М. Н. Тихомирова.
    Узнав о решении московского князя, Олег говорит: «Я раньше думал, что не следует русским князьям противиться восточному царю. А ныне как понять? Откуда такая помощь Дмитрию Ивановичу?…». И бояре его (Олега. – В. К.) сказали ему: «…в вотчине великого князя близ Москвы живет монах, Сергием зовут, очень прозорливый. Тот вооружил его и дал ему пособников из своих монахов».

    Далеко ли «шибла слава»?
    Куликовская битва имела всемирное значение. Об этом провозглашено в «Задонщине» (близкий текст есть и в списках «Сказания»). После победы Руси, утверждается здесь, «шибла (понеслась) слава к Железным Вратам и к Караначи, к Риму и к Кафе по морю, и к Торнаву и оттоле ко Царьграду». Таким образом, указаны три направления пути славы: на восток – к Дербенту и Ургенчу (столице Хорезма), которые входили тогда в «монгольский мир», на запад, в католический мир – к Риму через Кафу (связывание Кафы с папским Римом многозначительно), и на православный юг – через древнюю болгарскую столицу Тырново к Константинополю.
    Кто-то может подумать, что утверждение о столь широком распространении «славы» всего лишь торжественная риторика, и глубоко ошибется, ибо весть о разгроме Мамая достигла и куда более дальних городов, нежели названные в «Задонщине». Так, об этом писал в расположенном в 1500 километрах к югу от Ургенча, уже недалеко от Индийского океана, городе Ширазе виднейший персидский историк конца XIV – начала XV века Низам-ад-дин Шами. И на южном направлении эта «слава» достигла города, расположенного в 1500 километрах к югу от Константинополя: о разгроме Мамая сказано в трактате жившего в Каире выдающегося арабского историка Ибн Халдуна (1332–1406). Что же касается Константинополя, огромное значение Куликовской битвы сознавали там во всей полноте.
    О Куликовской битве писал, например, ее современник монах-францисканец и хронист Дитмар Любекский, а позднее обобщающую характеристику в своем сочинении «Вандалия» дал ей виднейший германский историк XV века Альберт Кранц – «декан духовного капитула» Гамбурга, то есть второе лицо в католической иерархии этого германского города: «В это время между русскими и татарами произошло величайшее в памяти людей сражение… Победители русские захватили немалую добычу… Но недолго русские радовались этой победе, потому что татары, соединившись с литовцами, устремились за русскими, уже возвращавшимися назад, и добычу, которую потеряли, отняли и многих из русских, повергнув, убили. Было это в 1381 году (ошибка на один год. – В. К.) после рождения Христа. В это время в Любеке собрался съезд и сходка всех городов общества, которое называется Ганза».
    Сведения о битве были получены, очевидно, от ганзейских купцов, торговавших с Новгородом, о чем писал С. Н. Азбелев. специально изучавший вопрос о роли новгородцев в Куликовской битве.
    В сообщении Альберта Кранца, доказывает С. Н. Азбелев, речь идет «о нападении литовского войска на новгородский отряд, возвращавшийся… в Новгород вдоль литовского рубежа». Весьма возможно, что справедливо и дополнительное указание Кранца, который пишет, что в этом нападении участвовали также и татары: часть бежавших с Куликова поля татар могла присоединиться к литовским отрядам… Сохранилась запись Епифания Премудрого, датированная 20 сентября 1380 года (т. е. через 12 дней после Куликовской битвы): «… весть приде, яко литва грядут с агаряны (т. е. с татарами)»… Однако столкновение с новгородцами, очевидно, исчерпало военный потенциал литовского войска.
    Германская информация о великой битве особенно существенна в том отношении, что иерарх Католической Церкви Альберт Кранц явно недоволен победой русских в «величайшем в памяти людей» сражении и не без злорадства сообщает о мести победителям, стремясь к тому же преувеличить ее действительные масштабы и значение.
    Между тем в монгольском мире, не говоря уже о византийском, православном мире, разгром Мамая был воспринят совсем по-иному.
    И еще одно. В знаменитом сборнике Владимира Даля «Пословицы русского народа» содержится (даже в двух вариантах) пословица: «Много нам бед наделали – хан крымский да папа римский». Объединение, сближение столь далеких друг от друга, казалось бы, не имеющих ничего общего источников «бед» было бы не очень логично, если бы не имела места та историческая реальность, о которой идет речь и которая запечатлелась так или иначе в сказаниях о Куликовской битве, где связаны, соединены хозяин Крыма Мамай, «фряжская» Кафа и Рим. Я отнюдь не утверждаю, что приведенная пословица непосредственно отразила события 1380 года, но все же считаю возможным усматривать здесь своего рода след исторической памяти о тех временах.
    Не исключено, что некоторые читатели воспримут как некую странность или даже нелепость объединения в 1370-х годах Запада (прежде всего генуэзцев) с азиатской Мамаевой Ордой в походе на Русь. Но есть ведь и другой, позднейший – и не менее яркий – пример: объединение Запада с Турецкой империей в Крымской войне против России в 1850-х годах (и опять-таки «узел»– Крым!). Сопоставление этих событий способно многое прояснить. И такого рода ситуация может возникнуть и в наше время. Куликовская битва – не только слава прошлых времен, но и урок на будущее.

Нобелевский миф

    С 1901 года Шведская академия языка и литературы присуждает премии, считающиеся наивысшим и, что не менее существенно, лишенным тенденциозности признанием достижений в области искусства слова. Писатель, удостоенный Нобелевской премии, предстает в глазах миллионов людей как несравненный талант или даже гений, который, так сказать, на голову выше всех своих собратьев, не снискавших сей верховной и имеющей всемирное значение награды.
    Но хотя подобные представления об этой премии давно и прочно внедрены в массовое сознание, они вовсе не соответствуют реальному положению вещей. Мне уже довелось кратко говорить об этом в 1990 году на страницах нашего журнала «Литературная учеба». Позднее вышла в свет объемистая книга А. М. Илюковича «Согласно завещанию. Заметки о лауреатах Нобелевской премии по литературе» (М., 1992). На первой ее странице провозглашено: «Авторитет этой премии признан во всем мире, и этого не опровергнешь».
    Однако фраза эта верна только в своем узко-буквальном значении – «авторитет» премии действительно господствует в мире. А в более существенном смысле само содержание книги А. М. Илюковича как раз опровергает или по меньшей мере вызывает глубокие сомнения касательно этого самого «авторитета». Каждый внимательный и непредубежденный читатель книги столкнется с множеством таких сообщений, которые решительно подрывают «общепризнанную» репутацию знаменитой премии.
    При обращении к уже почти вековой истории этой премии с самого начала становится явной и неоспоримой тенденциозность членов шведской академии, решавших вопрос о том, кто будет нобелевским лауреатом. Так, к тому времени, когда эксперты академии приступили к своей деятельности, величайшим представителем мировой литературы был, вне всякого сомнения. Лев Толстой. Однако влиятельнейший секретарь шведской академии Карл Вирсен, признав, что Толстой создал бессмертные творения, все же категорически выступил против его кандидатуры, ибо этот писатель, как он сформулировал, «осудил все формы цивилизации и настаивал взамен них принять примитивный образ жизни, оторванный от всех установлений высокой культуры… Всякого, кто столкнется с такой косной жестокостью (?) по отношению к любым формам цивилизации, одолеет сомнение. Никто не станет солидаризироваться с такими взглядами»…
    Не приходится усомниться в том, что, если бы другой величайший современник Толстого – Достоевский – дожил до поры, когда стали присуждаться Нобелевские премии (они предназначены только для еще живущих писателей), его кандидатура также была бы отвергнута…
    Стоит отметить, что многие «защитники» нобелевских экспертов ссылаются на отказ самого Толстого принять премию, если ему ее присудят. Это заявление писателя действительно имело место, но позднее, в конце 1906 года. А к этому моменту премий уже были удостоены француз А. Сюлли-Прюдом, немец (историк, красочно, «по-писательски», повествовавший об античном мире) Т. Моммзен, норвежец Б. Бьернсон, провансалец (на этом родственном французскому языке говорит часть населения Франции) Ф. Мистраль, испанец X. Зчегарай, поляк Г. Сенкевич и итальянец Дж. Кардуччи. И никто не станет сейчас оспаривать мнение, что предпочтение любого из этих авторов кандидатуре Толстого невозможно хоть как-либо оправдать…
    Впрочем, нельзя исключить такое – пусть и несимпатичное для русских людей – соображение. Шведские эксперты не хотели возвеличивать «омужичившегося» графа Льва Николаевича, дабы оградить от воздействия опасного русского варварства европейскую цивилизацию. Да и вообще Нобелевские премии мыслились как чисто европейские. Тот самый секретарь академии Карл Вирсен, который отверг кандидатуру Толстого, ранее объявил, что премии предназначены для того, чтобы «ведущие писатели Европы» получали «вознаграждение и признание за свои многолетние и впечатляющие литературные свершения».
    Конечно, подобный подход к делу может вызывать недовольство, особенно если учитывать, что громадный для тех времен капитал Альфреда Нобеля, из прибыли на который выплачиваются премии, сложился в значительной мере на основе бизнеса семьи Нобелей на территории России… И все же «позицию» Шведской академии нельзя попросту осудить. Почему, спрашивается, европейцы не могут заботиться именно о литературах Европы, предоставляя другим континентам (в том числе и Евразии – России) самостоятельно поощрять своих писателей?
    И, если бы задача всегда и четко определялась именно так, многие недоразумения были бы исключены, и стал бы понятным, в частности, тот факт, что премий не были удостоены не только Толстой, но и более или менее известные тогда Европе Чехов, Короленко, Горький, Александр Блок и др. Лишь через треть века после начала присуждения премий, в 1933 году, в перечне лауреатов появился русский писатель, который к тому же давно жил во Франции, – Иван Бунин. А ведь уже в конце XIX столетия в Европе сложилось прочное убеждение, что русская литература – одна из самых значительных в мире…
    Впрочем, к «русской» теме я обращусь ниже. Прежде следует рассмотреть более общий вопрос о том, действительно ли Нобелевская премия представляет собой нечто обращенное к мировой литературе? Казалось бы, здесь все ясно, ибо уже в 1913 году (то есть за двадцать лет до Бунина) нобелевским лауреатом стал индийский писатель Рабиндранат Тагор. Тем самым шведская академия продемонстрировала отход от «европоцентризма». Правда, следующее признание литературных достижений Азии состоялось только спустя 55 (!) лет, в 1968 году, когда лауреатом стал японец Ясунари Кавабата. Но позднее академия обратила свой взгляд даже и к наиболее «отсталой» Африке, и в 1980-х годах премий были удостоены нигериец Воле Шойинка и египетский араб Нагиб Махфуз.
    После этого уже вроде бы никак нельзя сомневаться в мировом значении Нобелевских премий. Конечно, способен смутить тот факт, что с 1901 по 1991 год, то есть почти за весь XX век, вся Азия смогла породить только двух писателей, достойных той награды, которую получили за это время более семи десятков писателей Европы и США. Однако неоспоримо и безусловно доказать, что перед нами дискриминация азиатских литератур, едва ли возможно. Так, для меня, например, несомненно, что творчество японца Юки Мисимы гораздо значительнее, чем творчество кое в чем перекликавшегося с ним француза, нобелевского лауреата Альбера Камю, но мою оценку многие наверняка оспорят. Поэтому не буду настаивать на том, что шведская академия предоставила писателям Азии слишком неправдоподобно малое количество премий; ведь, если кто-либо возразит, что азиатские литературы и не заслужили большего, такое возражение нельзя опровергнуть с полной убедительностью.
    Но обратим внимание на другую сторону проблемы. За девяносто лет своей деятельности шведские эксперты удостоили премий двух писателей Азии и также двух писателей Африки. И это не может не удивить. Ведь в Азии немало стран с многовековой, даже тысячелетней литературной традицией – Япония, Китай, Индия, Иран и др.; между тем в Африке дело обстоит совсем иначе. И одинаковое количество выдающихся, достойных высшей награды писателей и на том, и на другом континентах выглядит совершенно неправдоподобно; оно может быть объяснено только тем, что шведская академия специально осуществила четыре чисто «показные» акции, стремясь убедить людей в своей, на деле мнимой, всемирное™. Кстати сказать, премированный нигериец пишет на английском языке, и, следовательно, нобелевских лауреатов, писавших не на европейских (если включить в их число и русский) языках, имеется всего лишь трое… Стоит упомянуть, что в книге А. М. Илюковича, который стремится всячески возвеличить Нобелевскую премию, все же – под давлением фактов – признано: «Литература XX столетия в понимании шведской академии является делом белых людей».
    Словом, вернее всего будет считать Нобелевскую премию собственно европейским явлением (включая США), а ее столь немногочисленные выходы за пределы собственно европейских языков понять как попытки (прямо скажем, тщетные) придать премии всемирный статус. Такое решение, помимо прочего, «выгодно» для самой шведской академии, ибо оно «оправдывает» ее нежелание удостоить премии Толстого, Чехова и других их выдающихся русских современников.
    О лауреатах Европы и США. Здесь, казалось бы, все обстоит «нормально». Но только на самый первый взгляд. Начать наиболее уместно с писателей скандинавских стран, которые – что естественно – были в центре внимания шведской академии, даже слишком в центре: из 88 премий, присужденных с 1901 до 1991 года, 14, то есть каждую шестую из них, получили писатели Скандинавии (шведы, норвежцы, датчане и т. д.). Не буду упрекать экспертов в пристрастии, ибо ведь крайне трудно удержаться от преувеличения заслуг наиболее близких, родственных художников слова. Гораздо существеннее другое.
    Как это ни дико, нобелевским лауреатом не стал, безусловно, величайший писатель всей Скандинавии, норвежец Хенрик Ибсен, скончавшийся в 1906 году, то есть через пять лет после начала присуждения премий… Причина его непризнания вполне ясна – это решительно антилиберальные убеждения Ибсена. И если отказ присудить премию Толстому можно как-то оправдать принципиально европейской направленностью шведских экспертов, отвержение Ибсена продемонстрировало их поистине крайнюю тенденциозность.
    По-своему не менее разительно и отвержение кандидатуры крупнейшего шведского писателя Августа Стриндберга, умершего в 1912 году. В упомянутой книге А. М. Илюкович пишет: «Стриндберг являл собой слишком сложную фигуру, чтобы быть реальным претендентом на награду. Для этого он был недостаточно респектабелен». Удивительно, правда, что, сказав об убогой «мещанской» ограниченности шведских экспертов, Илюкович все же не раз превозносит в своей книге их «высокую авторитетность» и «объективность». А вместе с тем цитирует вполне обоснованную отповедь самого Стриндберга: «Так давайте же избавимся от магистров, которые не понимают искусства, берясь судить о нем. А если нужно, давайте откажемся от нобелевских денег, динамитных денег, как их называют» (Нобель разбогател в основном на производстве мощных взрывчатых веществ).
    Могут напомнить, что шведская академия все-таки решилась удостоить премии еще одного из крупнейших скандинавских писателей – норвежца Кнута Гамсуна, который также был «сложным» и «недостаточно респектабельным». Однако это произошло лишь после двадцатилетних (!) дебатов в академии вокруг его имени, и к тому же позднее эксперты сожалели о своем решении…
    Не исключено, впрочем, такое соображение: эксперты слишком остро воспринимали особенно близких им скандинавских писателей, и именно этим объясняется их лишенный всякой объективности подход к тому же Ибсену. Поэтому обратимся к перечню нобелевских лауреатов Европы и США в целом.
    Поскольку истинное значение творчества писателя становится более или менее несомненным лишь по мере течения времени и даже более того – с наступлением новой, существенно иной исторической эпохи, мы будем обсуждать уже давних лауреатов, удостоенных премий в 1901–1945 годах, то есть не менее полувека назад, и до начала новой, послевоенной эпохи в истории мира.
    Всего с начала века и до конца Второй мировой войны нобелевскими лауреатами стали ровно сорок писателей, и вот два перечня: слева – лауреаты 1901–1945 годов, а справа – не удостоенные этого звания писатели, жившие в те же годы и писавшие на собственно европейских языках (перечни даются в алфавитном порядке фамилий):

    Лауреаты – не удостоены
    Перл Бак – Шервуд Андерсон
    Хасинто Бенавенте – Бертольт Брехт
    Пауль Гейзе (Хейзе) – Поль Валери
    Карл Гьеллеруп – Томас Вулф
    Грация Деледда – Федерико Гарсия Лорка
    Йоханнес Йенсен – Джеймс Джойс
    Джозуэ Кардуччи – Эмиль Золя
    Эрик Карлфельдт – Хенрик Ибсен
    Гарри Синклер Льюис – Франц Кафка
    Габриэла Мистраль – Джозеф Конрад
    Фредерик Мистраль – Маргарет Митчел
    Хенрик Понтопиддан – Роберт Музиль
    Владислав Реймонт – Марсель Пруст
    Франс Силанпя – Райнер Мария Рильке
    Арман Сюлли-Прюдом – Френсис Скотт Фицджеральд
    Сигрит Унсет – Марк Твен
    Вернер фон Хейденстам – Герберт Уэллс
    Карл Шпиттелер – Роберт Фрост
    Рудольф Эйкен – Олдос Хаксли
    Хосе Эчегарай – Томас Харди (Гарди)

    Сегодня, по прошествии времени, совершенно ясно, что писатели из правого перечня (кстати, очень, даже предельно разные) заведомо значительнее (каждый, конечно, по-своему) их расположенных слева современников. А ведь в левом перечне перед нами двадцать нобелевских лауреатов, то есть половина из тех, кто был удостоен до 1946 года!
    Разумеется, среди лауреатов 1901–1945 годов есть все же и вполне весомые имена: Кнут Гамсун (правда, удостоенный премии лишь после двадцатилетней тяжбы), Герхарт Гауптман, Джон Голсуорси, Редьярд Киплинг, Сельма Лагерлеф, Томас Манн, Роже Мартен дю Гар, Морис Метерлинк, Юджин О’Нил, Луиджи Пиранделло, Ромэн Роллан, Генрик Сенкевич, Анатоль Франс, Бернард Шоу. Но, во-первых, было бы попросту странно, если бы шведские эксперты целиком и полностью игнорировали подлинно значительных писателей, а во-вторых, эти действительно достойные имена составляют всего только треть из общего количества лауреатов 1901–1945 годов. То есть эксперты делали «правильный выбор» только в одном случае из трех…
    В книге А. М. Илюковича предпринята попытка как-то оправдать шведских экспертов. Обращаясь к ряду значительнейших писателей, не удостоенных премий, он объясняет это либо их недостаточно широкой прижизненной известностью, либо их преждевременной кончиной, либо новизной их стиля и т. п. Допустим, что эти соображения в самом деле оправдывают экспертов, но они отнюдь не могут оправдать Нобелевскую премию как таковую, ибо оказывается, что абсолютное большинство – около двух третей – присужденных до 1946 года премий достались не тем писателям, которых следовало удостоить этой награды… Уместно ли при таком результате считать премию «авторитетной»?
    Илюкович, движимый стремлением не допустить дискредитации сей награды, предлагает читателям «внести поправки на реальные условия и «вычесть» из перечня оставшихся без Нобелевской премии по литературе имена тех, кто не стал лауреатом по объективным причинам (например, «поторопился» умереть. – В. К.), то есть не связанным с ошибками стокгольмских мудрецов»… Однако хорошо известно, как эти «мудрецы» отказывались присудить премии самым великим – Толстому и Ибсену; перед нами вовсе не ошибки, а проявления вполне осознанной тенденции.
    Выше были названы двадцать писателей, принадлежащих к наиболее значительным художникам слова конца XIX – первой половины XX века, которые, однако, не удостоились премий; их место в перечне лауреатов заняли заведомо менее весомые имена (кстати, перечень значительных писателей, отвергнутых шведской академией, можно намного расширить: Гийом Аполлинер, Грэм Грин, Теодор Драйзер, Дэвид Лоуренс, Уистен Оден, Джордж Оруэлл, Торнтон Уайдлер, Мигель де Унамуно, Роберт Пенн Уоррен и др.).
    Помимо перечисленных лауреатов 1901–1945 годов премий были удостоены в этот период историк Теодор Моммзен и философ Анри Бергсон (как будто достойных писателей тогда не имелось!). А присуждение премий азиату Рабиндранату Тагору и русскому Ивану Бунину являло собой – о чем уже шла речь – только демонстрацию всемирное™ (ведь отими двумя именами и ограничился тогда выход за пределы собственно европейских языков).
    Чрезвычайно показательно следующее обстоятельство: многие писатели, удостоенные Нобелевской премии, откровенно выразили несогласие с позицией шведской академии, называя в своих речах и интервью после вручения им премий имена тех, кто не получили этой награды, хотя были более достойными. Такую, конечно, замечательную честность проявил Синклер Льюис, сказавший в своей речи о «великом Шервуде Андерсоне» (позднее о нем же говорил другой лауреат – Джон Стейнбек). Испанский поэт Хуан Хименес, получая премию, заявил, рискуя вызвать негодование шведской академии, что он считает истинно достойным награды другого, не ставшего лауреатом испанца – Федерико Гарсиа Лорку, Лауреаты Томас Манн и, позднее, СолБеллоу поставили выше себя Джозефа Конрада, а Франсуа Мориак не без едкости напомнил шведским экспертам о не удостоенном премии шведе Августе Стриндберге; Уильям Фолкнер возвысил над самим собой Томаса Вулфа, Элиас Канетти – Роберта Музиля, Пабло Неруда – Поля Валери и т. д.
    Разумеется, лауреаты в то же время так или иначе выражали свое почтение присужденной им премии, но их упомянутые «оговорки» фактически означали дискредитацию шведской академии, или, вернее, входящих в нее «магистров, которые не понимают искусства, берясь судить о нем» (согласно уже цитированному выражению Августа Стриндберга).
    Критика шведских экспертов, прозвучавшая из уст целого ряда лауреатов, исключительно существенна для понимания истинной цены Нобелевской премии. Можно спорить о том, почему лауреаты один за другим сочли нужным в своих кратких выступлениях упомянуть о грубых просчетах шведской академии. Но так или иначе они выразили свое решительное несогласие с экспертами, и этот, по сути дела, протест стал своего рода традицией. Ее, между прочим, подхватил в 1987 году очередной «избранник» – Иосиф Бродский, заявивший с лауреатской трибуны, что он испытывает ощущение «неловкости», вызываемое «не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до меня, сколько памятью о тех, кого эта честь миновала», и перечислил несколько имен: «Осип Мандельштам, Марина Цветаева, Роберт Фрост, Анна Ахматова, Уистен Оден».
    Казалось бы, он мог назвать значительных поэтов, которые все же были за 87 лет удостоены премий, таких как Борис Пастернак, Сен-Жон Перс, Томас Элиот, но предпочел говорить о «незамеченных». Впрочем, к премии Иосифа Бродского мы еще вернемся.
    Исходя из очерченных выше фактов, едва ли возможно всерьез спорить с тем, что решения шведской академии в 1901–1945 годах не соответствовали реальному положению в литературе, притом речь идет о литературе на европейских языках (о литературе других континентов, а также России не приходится и говорить). Многие наиболее значительные писатели остались за бортом, а не менее половины лауреатов того периода к нашему времени уже прочно – и вполне заслуженно – забыты.
    Я не касаюсь вопроса о тех премиях, которые были присуждены за последние полвека (1946–1996), ибо время еще, как говорится, не расставило здесь все на свои места и вокруг тех или иных имен возможна острая и не приводящая к твердому решению полемика. Признаюсь, впрочем: для меня несомненно, что и в течение этих пятидесяти лет дело обстояло в принципе так же, как и ранее, и имена многих лауреатов в недалеком будущем совершенно померкнут, а, с другой стороны, выявятся прискорбнейшие упущения шведских экспертов.
    Ибо исходной и основной причиной наивысшей престижности Нобелевской премии является вовсе не объективность и адекватность вердиктов шведской академии, а величина денежного вознаграждения, во много раз превышающего суммы, которые предоставляются иными – даже самыми щедрыми – премиями.
    Илюкович приводит в своей книге точную характеристику: «Уникальность именно Нобелевской премии состоит в невероятной по величине сумме завещанного капитала». Этот капитал в момент составления завещания Альфреда Нобеля выражался в 9 миллионах долларов, но «нужно учесть, что за прошедшие 90 лет покупательная способность денег упала более (пожалуй, даже намного более. – В. К.) чем в 10 раз, то есть сегодня состояние Нобеля оценивалось бы примерно в 100 миллионов долларов», и если первый лауреат Арман Сюлли-Прюдом в 1901 году получил (из тогдашней прибыли на нобелевский капитал) 42 000 долларов, то лауреатка 1991 года Надин Гордимер – 1 000 000 долларов…
    Громадность (по тем временам) капитала Альфреда Нобеля была обусловлена тем, что его отец Иммануэль Нобель (1801–1872) одним из первых в мире избрал своей главной целью производство вооружения. Уже в 1827 году он «занялся конструированием мин», а затем создал завод, производивший пороховые мины, скорострельные винтовки, артиллерийские орудия и т. д. В 1868 году его сын Альфред (1833–1896) изобрел динамит, что дало мощный импульс его обогащению; с тех пор он получил прозвание «динамитный король».
    Завещание Альфреда Нобеля явилось громкой сенсацией, поскольку величина денежного вознаграждения нобелевских лауреатов была действительно «невероятной»: так, она в 70 (!) раз превышала размер одной из крупнейших тогдашних премий, присуждаемой Лондонским королевским обществом. И шведский писатель Оскар Левертин вполне справедливо предрек еще в 1899 году: «Впервые иностранные специалисты направят свое внимание на отдаленную Академию в Стокгольме, люди из многих стран будут с нетерпением ждать вестей о том, чья муза станет Данаей, на которую прольется золотой дождь Академии»; между прочим, довольно игривое сравнение, ибо Зевс пролился золотым дождем на Данаю, и она зачала Персея…
    Илюкович, стремясь убедить читателей в том, что нобелевское лауреатство ценно не только большими деньгами, но и само по себе как высшее признание заслуг писателя, сформулировал соотношение денег и почестей так: «Да, конечно. Нобелевские премии имеют громадный размер, и все же сводить дело лишь к материальному аспекту было бы столь же легкомысленно, как и утверждать, что деньги тут ни при чем».
    Что тут следует сказать? Совершенно ясно, что, если бы размер премии был обычным, заурядным, решения шведской академии не только не приобрели бы статуса «высшего» признания писателя, но и вообще не имели бы сколько-нибудь широкой известности (в самом деле: неужто столь важно и интересно знать, каких писателей ценит группа граждан Швеции?!).
    Вместе с тем лауреатство, конечно, само по себе предстает как выдающаяся почесть, и писатели – особенно те, которые не очень уж нуждаются в деньгах, – дорожат не столько получаемой суммой, сколько причислением их к сонму нобелевских светил. Однако премия все же получила свой статус лишь благодаря ее «невероятной» величине. В массовом сознании – или, вернее, подсознании – соотношение денег и почестей реализуется примерно таким образом: подумать только, человек исписал какое-то количество листов бумаги, а ему за это дали миллион! Вот что значит гений!
    Короче говоря, основа престижности Нобелевской премии все же именно «невероятный» размер денежной суммы, а все остальное, так сказать, естественно наросло на этом стержне.
    Нобелевская премия и Россия. Как уже говорилось, шведская академия с самого начала своей деятельности по выявлению достойных лауреатов не благоволила русской литературе: она отвергала Толстого и не замечала Чехова. Только спустя треть века русский писатель стал лауреатом, но сразу же обнаружился особенный подход к делу: Иван Бунин, как и позднее нобелевские лауреаты Борис Пастернак, Александр Солженицын, Иосиф Бродский, находился в состоянии очевидного острейшего конфликта с властью в своей стране (еще один лауреат, Шолохов, не состоял – по крайней мере ко времени присуждения ему в 1965 году премии – в таком конфликте, но о «шолоховском вопросе» речь пойдет ниже).
    Драматические или даже трагедийные конфликты литературы (и – шире – культуры) и власти – явление неизбежное и вечное, хорошо известное еще с античных времен. И не подлежит сомнению правота тех или иных деятелей культуры в таких конфликтах.
    Но в то же время едва ли сколько-нибудь правомерно полагать, что значительность писателя определяется остротой его конфликта с властью. Так, в зрелые свои годы Достоевский не был, в отличие от позднего Толстого, «диссидентом» (если воспользоваться нынешним термином), но это ни в коей мере не умаляет достоинства гениального писателя.
    Однако Шведская академия избирала в России только вполне очевидных «диссидентов» и прошла мимо несомненно очень весомых (каждое по-своему) имен, не имевших такой репутации: Михаил Пришвин, Максим Горький, Владимир Маяковский, Алексей Толстой, Леонид Леонов, Александр Твардовский (которого, кстати, еще в 1940-х годах исключительно высоко оценил лауреат Иван Бунин) и др.
    Уместно рассказать в связи с этим об одном эпизоде из истории деятельности шведской академии, о котором я узнал от непосредственного участника этой деятельности – известного норвежского филолога Гейра Хьетсо, игравшего немалую роль в обсуждении кандидатур на Нобелевскую премию. Гейр Хьетсо не раз навещал меня во время: своих поездок в Москву и как-то – это было к концу 1970-х годов – рассказал мне, что наиболее вероятным очередным нобелевским лауреатом является Андрей Вознесенский. Однако, как он сообщил в следующий свой приезд, от этой кандидатуры отказались, потому что Вознесенский получил Государственную премию СССР…
    Я отнюдь не считаю сочинения Вознесенского значительным явлением (о чем еще в 1960-х годах со всей определенностью высказался в печати) и в то же время полагаю, что этот автор не «хуже» удостоенного позднее Нобелевской премии Иосифа Бродского. Но речь сейчас о другом: присуждение Вознесенскому высокой советской премии, в сущности, полностью лишило его диссидентского ореола, которым он в той или иной мере обладал, и он уже не представлял интереса для Шведской академии…
    Обратимся теперь к «шолоховскому вопросу». Присуждая премию творцу «Тихого Дона», представляющего собой, вне всякого сомнения, одно из величайших явлений мировой литературы, Шведская академия единственный раз отказалась от своего «принципа» – ценить в России только «диссидентов». Для принятия этого решения: экспертам потребовалось одиннадцать лет, ибо кандидатура Шолохова впервые рассматривалась ими (и была отвергнута) еще в 1954 году. Это «исключение» было именно из тех, которые подтверждают «правило», и, главное, оно дало сильный аргумент тем, кто отстаивает объективность шведских экспертов.
    Однако за последние двадцать пять лет шведская академия не заметила в литературе России ничего достойного, кроме награжденного в 1987 году Иосифа Бродского, который к тому времени уже шестнадцать лет жил в США и даже стал сочинять стихи на английском языке.
    В связи с кончиной Иосифа Бродского, последовавшей в январе 1996 года, в средствах массовой информации появились своего рода беспрецедентные оценки: «великий русский поэт», «последний великий русский поэт», «Пушкин нашего времени» и т. и. Притом подобные определения подчас изрекали явно малокультурные лица; так, один из телевизионных обозревателей назвал в числе лауреатов Нобелевской премии, писавших на русском языке, Владимира Набокова, а другой забыл о Михаиле Шолохове.
    Прежде чем рассматривать вопрос о присуждении премии Бродскому, следует сказать, что поэтам особенно «не везло» в коридорах шведской академии. О виднейших русских поэтах (Анненский, Блок, Вячеслав Иванов, Андрей Белый, Маяковский, Гумилев, Хлебников, Клюев, Есенин, Цветаева, Ходасевич, Мандельштам, Георгий Иванов, Ахматова, Заболоцкий, Твардовский и др.) вообще не приходится говорить. Обычно ссылаются на то, что их плохо (или совсем не) знали в Европе. Однако это соображение способно снять вину (или хотя бы часть вины) со шведских экспертов, но, конечно, подрывает мнение об «авторитетности» самой Нобелевской премии, за рамками которой оказалась одна из богатейших поэтических культур XX века. Ведь единственный русский поэт – Борис Пастернак – стал лауреатом благодаря его вызвавшему громкий идеологический скандал роману.
    Но отвлечемся от русской темы. До Иосифа Бродского нобелевскими лауреатами стали два десятка поэтов Европы и США. Обратимся к тем из них, которые были удостоены премии не менее тридцати лет назад – с 1901 до 1966 года (и, значит, в определенной мере уже проверены временем): Нелли Закс, Уильям Йетс, Джозуэ Кардуччи, Эрик Карлфельдт, Сальваторе Квазимодо, Фредерик Мистраль, Сен-Жон Перс, Георгос Сеферис, Арман Сюлли-Прюдом, Хуан Хименес, Карл Шпиттелер, Томас Элиот.
    Сегодня любой просвещенный ценитель поэзии признает значительность только трех из этих двенадцати имен – ирландца Йетса, француза Сен-Жон Перса и англичанина (по происхождению – американца) Элиота. В то же время он обязательно назовет немало имен выдающихся поэтов той же эпохи, не снискавших Нобелевской премии; среди них – австриец Райнер Мария Рильке, француз Поль Валери, немец Стефан Георге, испанец Федерико Гарсиа Лорка, американец Роберт Фрост, англичанин Уистен Оден. Это, в сущности, крупнейшие представители своих национальных поэтических культур в XX веке – и все же ни один из них не стал нобелевским лауреатом…
    Словом, руководствоваться вердиктами шведской академии при уяснении действительных ценностей поэзии XX века невозможно, что относится и к Иосифу Бродскому. Могут, впрочем, возразить, что шведская академия подчас (в одном случае из четырех!) все же избирала весомое поэтическое имя, и почему бы не считать правильным ее решение 1987 года, касающееся Иосифа Бродского?
    Я не имею намерения анализировать сочинения этого автора, во-первых, потому, что еще не прошло достаточно времени, выносящего свой объективный приговор, и любое мое суждение могут решительно оспаривать, и, во-вторых, потому, что для серьезного анализа потребовалось бы много места. Но я считаю вполне целесообразным процитировать содержательные рассуждения двух писателей, которые непосредственно наблюдали «процесс» присуждения Нобелевской премии Иосифу Бродскому.
    Речь идет о Василии Аксенове и Льве Наврозове, которые, как и Бродский, эмигрировали из России в США (первый – еще в 1972 году, второй – позже, в 1980-м). Люди эти довольно разные, но их «показания» во многом совпадают.
    Василий Аксенов писал в 1991 году (в статье «Крылатое вымирающее», опубликованной в московской «Литературной газете» от 27 ноября 1991 года), что Иосиф Бродский – «вполне середняковский писатель, которому когда-то повезло, как американцы говорят, оказаться «в верное время в верном месте». В местах не столь отдаленных (имеется в виду продолжавшаяся несколько месяцев высылка Иосифа Бродского из Ленинграда в деревню на границе Ленинградской и Архангельской областей по хрущевскому постановлению о «тунеядцах». – В. К.) он приобрел ореол одинокого романтика и наследника великой плеяды. В дальнейшем этот человек с удивительной для романтика расторопностью укрепляет и распространяет свой миф. Происходит это в результате почти электронного расчета других верных мест и времен, верной комбинации знакомств и дружб. Возникает коллектив, многие члены которого даже не догадываются о том, что они являются членами, однако считают своей обязанностью поддерживать миф нашего романтика. Стереотип гениальности живуч в обществе, где редко кто, взявшись за чтение монотонного опуса, нафаршированного именами древних богов (это очень характерно для сочинений Бродского. – В. К.), дочитывает его до конца. Со своей свеженькой темой о бренности бытия наша мифическая посредственность бодро поднимается, будто по намеченным заранее зарубкам, от одной премии к другой и наконец к высшему лауреатству (то есть к «нобелевке». – В. К.)… Здесь он являет собой идеальный пример превращения «я» в «мы»… Коллективное сознание сегодня, увы, проявляется не только столь жалким мафиозным способом, как упомянутый выше, но и в более развернутом, едва не академическом виде… Изыскания идеологизированных ученых подводят общество к грани нового тоталитаризма… Мы все так или иначе были затронуты странным феноменом «левой цензуры», основанной на пресловутом принципе “политической правильности”» (то есть Иосифу Бродскому присудили премию прежде всего за «политическую правильность» и верность определенному «коллективу»).
    Исследует, как он определяет, феномен «Иосиф (на Западе – Джозеф) Бродский» и Лев Наврозов (см. его эссе «Лжегении в вольных искусствах», опубликованное в издающемся в Москве «российско-американском литературном журнале» «Время и мы» за 1994 год, № 123). Он признает, что существовала «для нас в России прелесть стихов Бродского 60-х годов (тут же, впрочем, оговаривая, что сия «прелесть» несовместима «с той галиматьей, которую представляют собой существующие переводы этих стихов на английский язык». – В. К). Но даже в 60-х годах, – продолжает Наврозов, – было бы нелепо считать эти стихи Бродского равноценными поэзии Блока, или Мандельштама, или Пастернака, или Цветаевой… Юмор заключается в том, что ни Мандельштам, ни Цветаева (ни Толстой, ни Чехов) Нобелевскую премию не получили. А Пастернак… получил ее, лишь когда разразился политический скандал в конце его жизни по поводу его романа… Стихи Бродского 60-х годов не пережили 60-е годы. А его стихи, написанные в звании «американского профессора поэзии», потеряли… прелесть его стихов 60-х годов… Написанное им с тех пор – это профессиональные упражнения в версификации».
    Бродского, пишет далее Наврозов, представляют в качестве «узника ГУЛАГа», хотя у него очень мало «подобных вне-литературных оснований для получения Нобелевской премии… Бродский развил необыкновенно искусную деятельность, чтобы получить Нобелевскую премию, и я сам был невольно вовлечен в эту деятельность, пока не сообразил, в чем дело», и «как же может Запад судить о прелести стихов Бродского 60-х годов, если их переводы сущая галиматья?.. Бродский стал играть роль водевильного гения…» и т. д.
    Кто-нибудь, вполне вероятно, скажет, что столь резкие суждения Аксенова и Наврозова обусловлены их завистью к лауреату. Подобный мотив нельзя целиком исключить, но в то же время едва ли можно утверждать, что дело вообще сводится к этому. В частности, нет сомнения, что перед нами не сугубо индивидуальные точки зрения Аксенова и Наврозова; эти авторы существуют в США в определенной среде и не могли бы выступить наперекор всем тем, с кем они так или иначе связаны. А эта среда знает действительную «историю лауреатства Бродского неизмеримо лучше, нежели его безудержные московские хвалители, хотя далеко не каждый из этой самой среды готов – подобно Аксенову и Наврозову – высказаться о сути дела публично.
    Уместно еще процитировать здесь стихотворение об Иосифе Бродском, принадлежащее одному из наиболее талантливых современных поэтов – Евгению Курдакову, который в юные годы был близко знаком с будущим лауреатом. Стихотворение это появилось в № 3 журнала «Наш современник» за 1991 год, то есть на полгода ранее только что цитированной статьи Василия Аксенова.
    Евгений Курдаков, между прочим, в определенной степени воспроизводит манеру Иосифа Бродского, и его стихотворение можно даже понять как пародию, но пародию высокого плана, которая с творческой точки зрения превосходит свой оригинал:
Бормотанья и хрипы ровесника, сверстника шепот,
То ли плохо ему, то ль последний исчерпан припас,
То ли просто не впрок предыдущих изгнанников опыт,
Что и в дальней дали не смыкали по родине глаз?
В причитаньях, роптаньях давно не родным озабочен,
И родное, не мстя, оставляет ему на пока
Инвентарь маргинала: силлабику вечных обочин,
Да на мелкие нужды – потрепанный хлам языка,
Утки-обериутки свистят между строчек по-хармски
В примечаньях к прогнозам погоды с прогнозом себя
С переводом на русско-кургузский, на быстроизданский
По ходатайству тех, кого вмиг подвернула судьба.
Эти мобиле-нобели, вечная шилость-на-мылость
На чужом затишке, где в заслугу любой из грешков,
Где бы можно пропасть, если в прошлом бы их не сучилось.
Этих милых грешков из стишков, из душков и слушков
Под аттической солью беспамятства мнятся искусы,
Только соль отдаленья по сути глуха и слепа:
Растабары, бодяги, бобы, вавилоны, турусы,
Кренделя, вензеля и мыслете немыслимых па…

    В заключение – два слова о современной русской литературе. В книге А. М. Илюковича утверждается, что-де премии, присуждаемые Шведской академией, «стали общепризнанным критерием оценки достижений национальных и региональных сообществ. В частности, начали подсчитывать распределение лауреатов по странам». И стало, мол, ясно, что для России «цифры получаются мизерными… Русского человека, по праву гордящегося… культурой отечества, сложившаяся вокруг премий Нобеля ситуация (имеется в виду наше время. – В. К.) не может не тревожить. В ней можно видеть отображение переживаемого обществом кризиса»…
    Я не раз ссылался на книгу Илюковича, в которой содержатся и существенная информация, и в той или иной мере справедливые суждения. Однако только что приведенные его фразы – прошу извинить за резкость – абсолютно, даже чудовищно нелепы. Когда Илюкович пытается оправдывать шведских экспертов, «проглядевших» выдающихся русских писателей, тем, что писатели эти не имели должной известности в Европе, его можно понять. Но в рассматриваемых фразах речь идет совсем о другом – о том, что малое количество присужденных русским писателям премий якобы является тревожным свидетельством прискорбного состояния русской литературы…
    Абсурдность такой постановки вопроса со всей очевидностью обнаруживается в том, что с 1901 по 1933 год русские писатели не получили ни одной Нобелевской премии (позднее лауреаты все же были), и, значит, если опираться на «общепризнанный критерий достижений», русская литература находилась тогда в полнейшем упадке. А ведь в действительности тот факт, что Толстой, Чехов, Пришвин, Иннокентий Анненский, Василий Розанов, Александр Блок, Вячеслав Иванов, Сергей Есенин, Михаил Булгаков, Андрей Платонов и другие их современники не были удостоены премий, должен тревожить вовсе не русских людей, а шведов, ибо их академия продемонстрировала тем самым свое убожество. И поистине смехотворны попытки судить о литературе той или иной страны по количеству полученных ее писателями премий, причем дело здесь отнюдь не только в русской литературе. Так, лауреатами стали всего семь писателей США (не считая трех недавних иммигрантов, пишущих на польском, идише и русском) и шесть писателей Швеции, что, конечно же, нелепо.
    Шведская академия очень долго не была способна оценить высшие достижения литературы США, присуждая премии таким второстепенным писателям, как Гарри Синклер Льюис и Перл Бак. А между тем начиная с 1920-х годов, когда США – первыми в мире (прежде всего потому, что не испытали разорения, а напротив, обогатились во время войны 1914–1918 годов) – вступили в период глобальной индустриализации и урбанизации, в стране складывается могучая школа писателей, обративших свое творчество к сельской или же сугубо провинциальной жизни, где глубокие противоречия природы и технической цивилизации представали с наибольшей ясностью. По этому пути пошли крупнейшие писатели США – Шервуд Андерсон, Томас Вулф, Эрскин Колдуэлл, Роберт Фрост, Уильям Фолкнер, Джон Стейнбек. Двое последних стали лауреатами, но довольно поздно, а четверо первых – так и не сподобились.
    Но совсем уже проигнорировали шведские эксперты родственную этим писателям США (хотя, конечно, имеющую глубочайшее национальное своеобразие) русскую школу, прозванную «деревенской прозой» и достигшую высокого уровня уже тридцать лет назад.
    Впрочем, тот факт, что шведская академия «не заметила» писателей этой школы, ничуть не удивителен: он вполне соответствует всей истории присуждения Нобелевской премии – истории, в какой-то мере обрисованной в этой статье.
    Повторю еще раз: можно понять и, как говорится, простить вполне очевидную неспособность шведских экспертов отличить первостепенное от второ– и третьестепенного (в конце концов, ведь не боги горшки обжигают…), но никак нельзя оправдать тех, кто пытаются объявлять Нобелевскую премию надежным критерием достоинства писателей и тем более целых национальных литератур. Напомню, что в 1901–1945 годах премия была присуждена сорока писателям, однако если перечислить сорок высокоценимых ныне писателей Европы и США этого самого периода, только треть из них, как мы видели, стали лауреатами, а две трети остались за бортом (и к тому же их место заняли другие, значительно менее достойные).
    Ясно, что при таком раскладе едва ли имеются основания пользоваться нобелевскими «показателями» при обсуждении достоинств писателей, не говоря уже о литературах тех или иных стран в целом. Причем речь идет именно и только о литературах Европы и США; о литературах же России и основных стран Азии вообще нет никакого смысла рассуждать в связи с Нобелевской премией. И ее «всемирная авторитетность» – не более чем пропагандистский миф.

Маркиз де Кюстин как восхищенный созерцатель России

    Но, во-первых, я употребил в заглавии слово «созерцатель», а не, допустим, «истолкователь» – то есть речь пойдет о непосредственных впечатлениях Кюстина, а не об его умозаключениях.
    А во-вторых, личный, собственный «негативизм» этого французского путешественника в отношении России сильно преувеличен; в частности, сочинения множества русских авторов содержат более – и даже гораздо более – резкие суждения о собственной стране, нежели ставшая своего рода символом «антирусскости» кюстиновская книга (которую, впрочем, не так уж много людей в современной России прочитало в ее полном виде; но об этом ниже).
    В высшей степени характерно, что в начале этой книги дано изложение разговоров с русским аристократом, встреченным Кюстином на пароходе по пути в Петербург и всячески обличавшим и высмеивавшим свою страну. Это был весьма известный в то время дипломат и литератор князь П. Б. Козловский (1783–1840); имеются также сведения, что Кюстин вложил в его уста и те или иные высказывания, услышанные им ранее в Германии в беседе с видным общественным деятелем и публицистом А. И. Тургеневым, также весьма и весьма критически судившим о своей родине. И изложение Кюстином взглядов этих русских людей в ряде отношений «превосходит» его собственные обличения России…[11]
    Стоит, впрочем, сразу же оговорить, что многие утверждения Козловского и Тургенева являли собой не объективные характеристики бытия России, а продиктованные определенной (радикально критической) идеологической направленностью «толкования». Например, стремясь продемонстрировать, так сказать, изначальное ничтожество своей страны, собеседник Кюстина заявил, что в древние времена «скандинавы послали к славянам, в ту пору ведшим совсем дикое существование, своих вождей, которые стали княжить в Новгороде Великом и Киеве под именем варягов… Варяги, принимаемые за неких полубогов, приобщили русских кочевников к цивилизации», явившись «первыми русскими князьями», то есть, в частности, создали государство для этих «совсем диких» русских.
    Между тем в историческом факте взаимодействия германцев-скандинавов и славян-русских на деле выразилось не ничтожество последних, а всеобщая закономерность, которую уместно сформулировать, пользуясь многосмысленными и глубокими понятиями, выработанными в духовном творчестве М. М. Бахтина: история мира по своей истинной сути есть не сумма самодовлеющих монологов народов, но осуществляющийся как в духовной, так и в практической сфере диалог народов. И если неизбежную «диалогичность» истории народов толковать как нечто их принижающее, французский народ предстанет явно в «худшем» свете, чем русский. Ибо этот первоначально кельтский народ, называвшийся тогда галлами, утратил свой «природный» язык под мощным воздействием завоевавших его римлян и стал уже не кельтским, но романским, а затем его государство и даже само его «новое» имя дали ему опять-таки завоевавшие его (а не «призванные» – как германцы-варяги на Русь) германцы-франки!
    Словом, Кюстин, увлеченный «подброшенной» ему русскими негативистами сугубо тенденциозной идеологемой о варягах, не задумался о том, что подобный подход, примененный к истории не русского, а его собственного народа, даст намного более прискорбный результат (ведь при таком подходе получается, что даже и язык предки Кюстина получили от другого, чужого народа в виде так называемой «народной латыни»…).
    Можно бы вполне аргументированно показать, что большинство кюстиновских обличений России основывается на такого же рода идеологемах, а не на конкретно-историческом осмыслении реального положения вещей. Но сегодня уже нет нужды в подробном разборе предпринятой французским путешественником «критики» России, ибо пять лет назад было опубликовано превосходное исследование Ксении Мяло «Хождение к варварам, или Вечное путешествие маркиза де Кюстина» (см. журнал «Россия. XXI», 1994, № 3–5, а также «Москва», 1996, № 12), в котором впервые с полнейшей убедительностью раскрыта суть «методологии» этого знаменитого сочинения.
    Сошлюсь на одну выразительную деталь из исследования Ксении Мяло. Речь идет об очередном из многочисленных изданий книги Кюстина, вышедшем в 1989 году в переводе на английский язык с предисловием историка Д. Бурстина, который, в частности, заявил: «Эта книга является блистательным образцом древнего жанра, столь же древнего, что и Геродот». Бурстин, метко констатирует Мяло, «похоже, и не подозревает, до какой степени точно определяет тем самым… суть книги де Кюстина… Ибо именно Геродотом были впервые нарисованы впечатляющие картины варварских скифских пространств… Именно у Геродота… получил пластическое воплощение, оставшись своего рода вечным эталоном, комплекс Европы перед лицом «Азии» как угрожающего самим ее (Европы) основаниям…».
    И К. Г. Мяло показывает, что в подоснове нарисованного Кюстином негативного образа России лежит созданный почти двумя с половиной тысячелетиями ранее геродотовский – то есть чисто мифотворческий – образ, который то и дело заслоняет собой реальную страну; так, например, в точном соответствии с Геродотом Кюстин утверждает, что-де около Кронштадта «море свободно ото льда едва лишь в течение трех месяцев»…
    Добавлю от себя, что в ряде «зарисовок» Кюстина жители России – опять-таки в соответствии с Геродотом – словно бы обнаруживают готовность к антропофагии: «… входит человек, весь в поту и в крови… Узкий рот, открываясь, обнажил белые, но острые и редкие зубы; то была пасть пантеры…» (I, 32Г)[12]
    Казалось бы, перед нами индивидуальная характеристика; однако в другом месте, рисуя вообще облик людей, как он определяет, «из глубины России», Кюстин сообщает, что у них «ослепительно белые зубы… остротой своей напоминающие клыки тигра» (I, Г50).
    Впрочем, как уже сказано, масштабный и в то же время тщательный анализ кюстиновской – восходящей к геродотовской – «мифологемы» о России читатель найдет в труде К. Г. Мяло. Особенно существенно, что Ксения Григорьевна справедливо рассматривает книгу Кюстина не столько как антирусскую, сколько как русофобскую в точном, буквальном значении этого слова, то есть книгу, продиктованную «фобией», страхом перед Россией, которая-де жаждет завоевать весь остальной мир и – что наиболее важно – в самом деле способна это совершить, о чем многократно и подчас с предельной тревогой вещает француз…
    И именно русофобской, а не антирусской основой кюстиновской книги объясняется ее беспрецедентная популярность на Западе. В 195Г году, в острый период холодной войны, ее сокращенный перевод был издан в США с предисловием тогдашнего директора ЦРУ Беделла Смита, который заявил, что «книга может быть названа лучшим произведением, когда-либо написанным о Советском Союзе» (именно о Советском Союзе! – отметила, цитируя эти слова, К. Мяло).
    При истинно внимательном восприятии книги Кюстина любой читатель может убедиться, что рассуждения о российских «деспотизме», «рабстве», «варварстве» и т. и. имеют своей главной целью не обличение и поношение страны (хотя обычно именно так и воспринимаются эти рассуждения, но именно из-за недостаточной внимательности); в этих и подобных «качествах» России Кюстин усматривает – и не раз прямо и ясно говорит об этом – одну из основ ее уникальной мощи. Так, например, рассуждая о «жертвах» русского самодержавия (и притом, надо сказать, сильно преувеличивая их количество), он заключает (и это в его глазах главная сторона дела): «Если мерить величие цели количеством жертв, то нации этой, бесспорно, нельзя не предсказать господства над всем миром» (I, 375).
    Но «негативные» качества России – это, с точки зрения Кюстина, все же, как сказано, только одна из основ ее мощи; не менее важны в этом отношении и ее вполне «позитивные» качества. В предисловии к своей книге Кюстин утверждает: «…многое в России восхищало меня» – и даже пишет о русских людях: «…никто более меня не был потрясен величием их нации и ее политической значительностью. Мысли о высоком предназначении этого народа, последним явившегося на старом театре мира, не оставляли меня» (I, 19).
    Если бы не было этого потрясения величием нации, не возникла бы и острейшая русофобия… Ведь вообще-то Кюстин с полным пренебрежением относился к народам, которые он не считал истинно «европейскими». Так, он недвусмысленно писал: «Финны, обитающие по соседству с русской столицей… по сей день остаются… полными дикарями… Нация эта безлика; физиономии плоские, черты бесформенные. Эти уродливые и грязные люди отличаются, как мне объяснили, немалой физической силой; выглядят они, однако, хилыми, низкорослыми и нищими» (I, 111).
    Этот текст действительно всецело «антифинский». Кюстин не знал, да, вероятно, и не желал знать, что пишет эти европейско-расистские фразы о заслуживающем глубочайшего уважения народе, который, например, создал одно из самых великолепных эпических творений мира – «Калевалу» (за четыре года до кюстиновского путешествия Элиас Ленрот издал ее письменную обработку). Но Кюстин высказывается примерно в том же духе обо всех живущих восточнее основной территории Европы народах, исключая один только русский, которым он постоянно так или иначе восхищается…
* * *
    Ксения Мяло, естественно, обращает внимание и на «позитивную» сторону кюстиновских высказываний о русских, упоминая, например, что «Кюстин говорит о несомненной одаренности русских (называя их даже «цветом человеческой расы»), о мощном, ощущаемом им потенциале страны» и т. д. Но, по ее словам, любые, в том числе и вполне «позитивные», качества России «воспринимаются (Кюстином. – В. К.) не сами по себе, но как проявление все той же изначальной, порочной и враждебной, сущности России, и даже некой ее метафизической небытийности».
    Вот этот – и, подчеркну, единственный – момент в исследовании Ксении Григорьевны я считаю необходимым уточнить.
    Во-первых, мыль о «небытийности» России – в сравнении с Европой да и с собственно Азией – присуща так или иначе истинному русскому самосознанию (достаточно напомнить тютчевское: «В Россию можно только верить» – кстати, курсив здесь самого поэта, но его чаще всего неправомерно игнорируют при цитировании.
    Во-вторых, многие позитивные качества России, о которых говорит Кюстин, он вовсе не воспринимает как «порочные». Другое дело – «враждебные». Русофобия, страх перед Россией, пронизывающий книгу француза, определяется, повторю, отнюдь не только негативными качествами описываемой им страны, но и не в меньшей – или даже большей – степени восхищающими его качествами.
    Когда Кюстин в процитированной только что фразе утверждает, что «никто более меня не был потрясен величием их (русских – В. К.) нации», он говорит правду (если, конечно, иметь в виду только предшествовавших ему иностранных авторов, посетивших Россию).
    К сожалению, почти все современные читатели его книги знают ее по двум очень значительно сокращенным и отчасти кратко «пересказывающим» изданиям, подготовленным еще в 1910 и 1930 годах отнюдь не «русофилами». Оба этих «суррогата» были перепечатаны в 1990 году общим тиражом 700 000 (!) экземпляров, а вышедший в свет в 1996 году полный перевод «России в 1839 году» издан в количестве всего лишь 5100 экземпляров… И, как справедливо сказано в приложенной к этому аутентичному изданию статье, «авторы «дайджестов», выбирая из Кюстина самые хлесткие, самые «антирусские» пассажи, превращали его книгу в памфлет» (I, 383).
    Правда, кюстиновское сочинение, если иметь в виду преобладающее большинство его страниц, являет собой все же не что иное, как памфлет, но местами оно нежданно превращается в настоящий панегирик (это, о чем уже шла речь, отнюдь не противоречит кюстиновской русофобии, ибо потенциальный «завоеватель мира» действительно опасен, если он обладает подлинной значительностью и тем более – как не раз утверждает Кюстин – «величием»).
    Между прочим, отдельные, хоть и немногие, элементы книги, в которых выражалось восхищение и даже «потрясение» Россией, содержатся и в тех «дайджестах», о которых упомянуто, но для обнаружения этих элементов в тенденциозно отобранных частях текста кюстиновской книги потребна особенная чуткость. Более трети века назад литературовед Е. В. Ермилова и вслед за нею поэт Анатолий Передреев обратили внимание на несколько поистине высочайших «оценок» России, сохранившихся даже в монтаже «самых хлестких» цитат из кюстиновской книги, изданной в Москве в 1910 году.
    Так, на странице 32 этого уже столь давнего издания приведены слова Кюстина о том, что основная территория в России имеет вид «последней степени плоскости и обнаженности», но тут же сказано: «От края до края своих равнин, от берега до берега своих морей Россия внимает голосу Бога, которого ничто не заглушает». То есть французский русофоб перекликается с созданным двенадцатью годами позднее тютчевским «Эти бедные селенья…»!
    Это место книги особенно существенно, потому что Кюстин постоянно утверждает верховное и основополагающее значение религии в человеческом бытии. Правда, в своих «идеологических» рассуждениях он третировал русское православие как дурной «плод схизмы» и даже как «язычество», но это, как видим, не смогло помешать впечатлению «открытости» России Богу, волей-неволей выразившемуся в цитированной фразе…
    А из «России в 1839 году» в ее полном виде нетрудно отобрать многочисленные фрагменты, которые составят небольшой по объему (в сравнении с книгой в целом), но очень весомый по своему смыслу текст, демонстрирующий кюстиновское восхищение и, более того, восторженное потрясение, вызванное созерцанием России и русских людей. Еще раз повторю, что эти восхищение и потрясение не только не свели к нулю, а, напротив, как бы удвоили кюстиновскую русофобию, то есть страх перед безмерным могуществом России.
    Он утверждает, например: «Русский народ безмерно ловок: ведь эта людская раса… оказалась вытолкнута к самому полюсу… Тот, кто сумел бы глубже проникнуть в промыслы Провидения, возможно, пришел бы к выводу, что война со стихиями есть суровое испытание, которому Господь пожелал подвергнуть эту нацию-избранницу, дабы однажды вознести ее над многими иными» (I, 237).
    Ксения Мяло раскрывает современное – или хотя бы недавнее – значение кюстиновских «страхов», говоря об издании его книги на английском языке в 1989 году (в 1990-м, кстати сказать, вышло и новое французское ее издание), которому предпосланы следующие «пояснения». Кюстин, мол, «угадал тысячелетие позади и столетие впереди своего времени… Кюстин может излечить нашу политическую близорукость… Его вдохновенный и красноречивый рассказ напоминает нам, что под покрывалом СССР (в 1989 году сей феномен еще существовал. – В. К.) все еще скрывается Россия – наследница империи царей». И другое пояснение к тому же изданию 1989 года: «За и под новостями из Советского Союза и за экстазом гласности покоится Вечная Россия… простирается крупнейшая нация на земле, раскинувшаяся на два континента». Кюстин писал полтора с лишним столетия назад: «Нужно приехать в Россию, чтобы воочию увидеть результат этого ужасающего соединения европейского ума и науки с духом Азии…» (I, 221)
* * *
    Тот текст, который можно составить из восхищенных и потрясенных высказываний Кюстина о России (это был бы иной «дайджест», противостоящий тем, которые изданы колоссальными тиражами), затронет, в сущности, все стороны и грани ее бытия – от освоенного русским народом беспредельного пространства до созданного им искусства, от крестьян, живущих «во глубине России», до петербургских аристократов.
    Правда, поскольку Кюстин не знал русского языка, а переводы на французский были тогда крайне немногочисленными и несовершенными, он не имел понятия об одном из основных творений России – ее литературе; его суждения о Пушкине и Лермонтове не представляют сколько-нибудь существенного интереса. Но вот его впечатления от русской церковной музыки:
    «Суровость восточного обряда благоприятствует искусству; церковное пение звучит у русских очень просто, но поистине божественно[13].
    Мне казалось, что я слышу, как бьются вдали шестьдесят миллионов сердец – живой оркестр, негромко вторящий торжественной песне священнослужителей… Я могу сравнить это пение… только с Miserere, исполняемым в Страстную неделю в Сикстинской капелле в Риме… Любителю искусств стоит приехать в Петербург уже ради одного русского церковного пения… самые сложные мелодии исполняются здесь с глубоким чувством, чудесным мастерством и восхитительной слаженностью» (I, 172).
    Подобные фрагменты из книги Кюстина, воплотившие в себе его восхищение Россией, могли бы, как уже сказано, составить небольшую книжку, которую – если ее издать без имени автора – сочли бы заведомо «антикюстиновской», ибо многие русские люди уверены, что общеизвестный маркиз не нашел в их стране ничего достойного восхищения.
    Между тем сам Кюстин в одном месте своей книги как бы раскрывает «секрет» своей русофобии, говоря о Петербурге: «…невозможно без восторга созерцать (именно созерцать, а не тенденциозно истолковывать. – В. К.) этот город, возникший из моря по приказу человека и живущий в постоянной борьбе со льдами и водой… даже тот, кто не восхищается им, его боится, а от страха недалеко до уважения» (1,121).
    Выше приводился безобразно несправедливый отзыв Кюстина о финнах, которые не внушали ему никакого страха и потому– никакого уважения. Это, увы, характерное свойство европейского восприятия всего считающегося «не европейским», и необходимо ясно осознавать сие свойство западного менталитета…
    Ну и, конечно же, надо иметь представление о том, что всем известная кюстиновская книга – одно из самых «обличительных» и в то же время одно из самых восторженных иностранных сочинений о России, – и понимать закономерность данного «противоречия». Кстати, сам Кюстин хорошо сознавал эту двойственность своей книги и взывал к читателям: «Не нужно уличать меня в противоречиях, я заметил их прежде вас, но не хочу их избегать, ибо они заложены в самих вещах; говорю это раз и навсегда» (I, 234).
    Следует только добавить, что «противоречия» заложены не только «в самих вещах», но и в том закономерном слиянии восторга, страха и проклятия, которое присуще общеизвестному (но не освоенному полностью нами до сих пор) кюстиновскому сочинению о России.

Понимание трагедии и разрушенное сознание

    Начиная с советских времен, в связи с идеей коммунизма было утверждено представление о жизни как о чем-то таком, что вполне может быть рационально устроено. Отступления от этого связывали с существованием «эксплуататорского» общества, которое было неправильно построено.
    При этом считали, что можно построить такое общество, где все будет прекрасно и жизнь будет в некотором роде идиллией, и это, начиная с первых лет советской власти, усердно вбивалось в головы людей.
    Но такое представление не соответствует подлинной действительности бытия людей и, кстати, не соответствует основам образования, которые были до революции, не соответствует всей русской литературе в ее высших выражениях. Можно вспомнить много различных образцов крупнейших русских повествовательных произведений и огромное количество строк из лирической поэзии, в которых трагическое воплощено как закон жизни, который нельзя обойти. Взять, к примеру, творчество Достоевского или Толстого: у них почти в каждом произведении утверждается, что жизнь глубоко трагична, но что особенно важно – это не рассматривается как нечто негативное, как нечто такое, что необходимо устранить. Пушкин свое понимание жизни выразил в такой строчке: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать» – и это не значит, что он отвергает такую жизнь.
    Так вот, я считаю, что, отвергнув понимание жизни как драмы и в конечном счете как трагедии, мы потеряли что-то чрезвычайно существенное, и представление о жизни как о чем-то, могущем стать рациональным и упорядоченным, мне представляется насквозь ложным. Трагедийность человеческой жизни находит свое конечное выражение в том, что человечество (как и индивидуальное сознание) осознает свою конечность, и с этим осознанием, на мой взгляд, живет каждый человек. Я думаю, что в школах не только преподавание литературы, но и преподавание других предметов должно быть с этим связано. Причем я подчеркиваю: вся отечественная литература в ее высшем проявлении была проникнута этим осознанием, но его, к сожалению, старались задушить.
    Осознание трагедийности жизни вызывает в мыслящем человеке чувства достоинства и гордости. Зная, что умрет, человек все равно делает свое дело, причем видит, что мир встречает это сопротивлением. Так, П. Флоренский, будучи уже арестованным, писал, что понял, что нельзя приносить что-либо миру, не обрекая тем самым себя на страдание. И в этом есть глубокий смысл. Чем плодотворнее твои свершения, тем большим будет сопротивление. Это и есть подлинное понимание трагедийности бытия, а также его оправдание и обоснование.
    Одна из причин утери этого смысла связана с отторжением людей от религии. Ведь истинная религия всегда рассматривает жизнь как трагедию. В этом смысле меня очень удивил президент. Когда его спросили, почему он ходит в церковь, он ответил, что там он себя комфортно чувствует. По-моему, истинное восприятие литургии – это переживание бытия как трагедии. Я, конечно, не знаток других религий, но, с моей точки зрения, то же самое есть и в буддизме, и в мусульманстве. Например, на улыбку Будды я всегда смотрю с некоторым трепетом, потому что это улыбка того, кто уже знает, что там, за чертой.
    Я думаю, если вернуть смысл и осознание трагедии, сделать их одним из краеугольных камней образования, то это сразу многое изменит. И мне представляется, что это не такое уж сложное дело. Все зависит от преподавателей: если преподаватель проникнут этим сознанием, он его передаст. Например, нельзя сегодня преподавать историю, не отвечая на вопрос, что было с нашей страной в 1917 году, что же там такое произошло. К сожалению, ответы даются как в детской сказке: мол, были какие-то злодеи, которые все это устроили, сами себя поубивали и т. и., но что это время – время действительно народной трагедии, которая требует своего осмысления, об этом молчат, хотя есть образцы подобного рода восприятия, в частности, творчество А. Блока. Раньше в преподавании истории если и было то, что называли трагедией, так это битва с врагом.
    В нашем преподавании получается так: есть жизнь, которая идет разумно, рационально, всем платится по заслугам, но бывают и отклонения, вызванные субъективными причинами, не вытекающими из самой основы человеческого бытия, – своего рода деформации. В этом случае и происходит, что юный человек, до определенного момента находившийся под крылом родителей, учителей, вдруг, сталкиваясь с самой стихией жизни, обнаруживает, что жизнь не такая, как ее описывали ему в школе. Происходит слом и рождается главный тезис юных наркоманов, панков и т. и. – все лгут. И здесь вопрос упирается в воспитание уже самих преподавателей. У нас еще что не учитывают: каких-нибудь сто лет назад деревня ходила в церковь и приобщалась к религии совершенно органически. Это происходило потому, что верующими были и деды, и отцы, и матери. Это было соборное приобщение, в котором не было никаких сомнений. Человек, родившись, уже входил в эту семейно-деревенскую общину (в городе это околоток, церковный приход, где все люди друг друга знали), а сейчас он вынужден сам решать проблему веры, а это чрезвычайно трудная задача.
    Без того, о чем я говорю, совершенно непонятно то, что сейчас переживается страной. Например, в той драме, которая разыгрывается в Чечне. Если пытаться объяснить происходящее там в известных всем рациональных понятиях социальных, экономических, политических и т. п., то ничего не получится. Я думаю, объяснение в том, что чеченцы – уникальный, своеобразный и, если хотите, иррациональный народ. Посмотрите на историю Чечни и увидите, что этот народ то и дело восставал, демонстрируя свою уникальную пассионарность, и, на мой взгляд, это не «негативная» черта. Дело в том, что в процессе раскрытия пассионарное™ часто совершаются всякого рода преступления, и нельзя винить в этом народ. Кстати, эту пассионарность народа не учитывает Лебедь. Он думает, что, заключив договор, можно остановить войну. Но для того, чтобы остановить войну, необходимо решить иррациональную задачу, каковой является воинственность чеченцев. Я не знаю, как ее решить, но явно не таким способом, как сейчас. Изгнание Завгаева – это неправильно. К сожалению, трудно ждать того, чтобы чеченцы сами поставили вопрос о своей уникальности, ведь этим они как бы подписывают себе приговор. Получается, что они и только они во всем виноваты. Но решение проблемы найти необходимо. Что же нужно учитывать? Чеченцы очень ценят то, что сейчас называют рейтингом: посмотрите, как они счастливы, зная, что их показывают по всем телеэкранам мира, – это ведь тоже выражение какого-то менталитета. Часть чеченцев чувствует себя как рыба в воде в условиях войны. Кстати, я убежден, что те, кто пошли в Абхазию во главе с Басаевым, пошли туда не потому, что они так уж любили абхазов (исторически не было тесных связей между чеченцами и абхазами), а отправились просто повоевать и пограбить (там жили достаточно богатые грузины, точнее менгрелы). При этом я считаю немыслимым ставить вопрос о вине народа, здесь речь идет прежде всего о беде и опять же о трагедии народа. Внутренняя иррациональная сила, заложенная в чеченском этносе, приносит беду не только им, но и другим. Мне кажется, что для решения проблемы необходимо выработать нечто такое, что удовлетворило бы этих людей в смысле употребления их пассионарного потенциала. Например, царское правительство создавало из них элитные воинские части, этим опытом можно было бы воспользоваться.
    Так вот, неучет подобного рода вопросов и, прежде всего, вопросов, связанных с тем, что называют национальным сознанием и самосознанием, приводит к принятию решений, неадекватных ситуации.

Россия как уникальная цивилизация и культура

    1. Ибо остальные страны гигантского Евразийского материка всецело принадлежат либо Европе, либо Азии (3 процента территории Турции, находящиеся на Европейском континенте, – единственное «исключение из правила»). И в настоящее время даже и в самой России на указанный вопрос нередко дается способный огорчить многих русских людей ответ, который можно кратко итожить следующим образом.
    Государство, сложившееся примерно тысячу двести лет назад и первоначально называвшееся Русью, было европейским (точнее, восточно-европейским), но начиная с XVI века оно, как и целый ряд других государств Европы – Испания, Португалия, Великобритания, Франция, Нидерланды и т. д. – предприняло широкомасштабную экспансию в Азию, превращая громадные ее территории в свои колонии. (Правда, западноевропейские государства превращали в свои колонии земли не только Азии, но и Африки, Америки и Австралии.) После Второй мировой воины (1939–1945) государства Запада постепенно так или иначе «отказались» от колоний, но Россия по-прежнему владеет колоссальным пространством в Азии, и хотя после «распада СССР» в 1991 году более трети азиатской части страны стало территориями «независимых государств», нынешней Российской Федерации (РФ) принадлежат все же 13 млн. кв. км азиатской территории, что составляет третью часть (!) всего пространства Азии и, скажем, почти в четыре раза превышает территорию современной Индии (3,28 млн. кв. км).
    О том, являются (или являлись) вошедшие в состав России азиатские территории колониями, речь пойдет ниже. Сначала целесообразно поставить другой вопрос – об огромном пространстве России как таковом.
    Достаточно широко бытует представление, согласно которому чрезмерно большая территория при сравнительно небольшом населении, во-первых, свидетельствует об исключительных «имперских» аппетитах, а во-вторых, является причиной многих или даже (в конечном счете) вообще всех бед России – СССР.
    В 1989 году на всем гигантском пространстве СССР, составлявшем 22,4 млн. кв. км – 15 % всего земного шара (суши) – жили 286,7 млн. человек, то есть 5,5 % тогдашнего населения планеты. А ныне, между прочим, положение даже, так сказать, усугубилось: примерно 145 млн. нынешних жителей РФ – менее 2,3 % населения планеты – занимают территорию в 17,07 млн. кв. км (вся площадь РФ), составляющую 11,4 % земной поверхности), то есть почти в 5 раз больше, чем вроде бы «полагается»… Таким образом, те, кто считают Россию страной, захватившем непомерно громадную территорию, сегодня имеют, по-видимому, особенно веские основания для пропаганды этой точки зрения.
    Однако даже самые устоявшиеся точки зрения далеко не всегда соответствуют реальности. Чтобы доказать это, придется опять-таки привести ряд цифр, хотя далеко не все читатели имеют привычку и желание разбираться в цифровых соотношениях. Но в данном случае без цифр не обойтись.
    Итак, РФ занимает 11,4 % земного пространства, а ее население составляет всего лишь 2,3 % населения планеты. Но, например, территория Канады – 9,9 млн. кв. км, то есть 6,6 % земной поверхности планеты, а живет в этой стране всего лишь 0,4 % (!) населения Земли (28 млн. человек). Или Австралия – 7,6 млн. кв. км (5 % суши) и 18 млн. человек (менее 0,3 % населения планеты). Эти соотношения можно выразить и так: в РФ на 1 кв. км территории приходится 8,5 человек, а в Канаде – только 2,8 и в Австралии – всего лишь 2,3. Следовательно, на одного человека в Канаде приходится в три раза больше территории, чем в нынешней РФ, а в Австралии даже почти в четыре раза больше. И это не предел: в Монголии на 1,5 млн. кв. км живут 2,8 млн. человек, то есть на 1 кв. км приходится в пять раз меньше людей, чем в России.
    Исходя из этого, становится ясно, что утверждение о чрезмерном изобилии территории, которым владеет именно Россия – тенденциозный миф, который, к сожалению, внедрен и в умы многих русских людей.
    Не менее существенна и другая сторона дела. Более половины территории РФ находится немногим южнее или даже севернее 60-й параллели северной широты, то есть в географической зоне, которая в общем и целом считается непригодной для «нормальной» жизни и деятельности людей: таковы расположенные севернее 58 градуса Аляска, северные территории Канады, Гренландия и т. и. Выразительный факт: Аляска занимает ни много ни мало 16 % территории США, но ее население составляет только 0,2 % населения этой страны. Еще более впечатляет положение в Канаде: ее северные территории занимают около 40 % всей площади страны, а их население – всего лишь 0,02 % (!) ее населения.
    Совершенно иное соотношение сложилось к 1989 году в России (имеется в виду тогдашняя РСФСР): немного южнее и севернее 60 градуса жили 12 % ее населения (18 млн. человек)[14], то есть почти в 60 раз большая доля, чем на соответствующей территории США, и почти в 600 (!) раз, чем на северных территориях Канады.
    И вот именно в этом аспекте (а вовсе не по исключительному «обилию» территории) Россия в самом деле уникальная страна.
    Один из главных истоков государственности и цивилизации Руси город Ладога в устье Волхова (к тому же исток, как доказала современная историография, изначальный; Киев стал играть первостепенную роль позже) расположен именно на 60-й параллели северной широты. Здесь важно вспомнить, что западноевропейские «колонизаторы», внедряясь в страны Южной Азии и Центральной Америки (например, в Индию или Мексику), находили там высокоразвитые (хотя и совсем иные, нежели западноевропейская) цивилизации, но, добравшись до 60 градуса (в той же северной Канаде), заставали там – даже в XX веке – поистине «первобытный» образ жизни. Никакие племена планеты, жившие в этих широтах с их климатическими условиями, не смогли создать сколько-нибудь развитую цивилизацию.
    А между тем Новгород, расположенный не намного южнее 60 градуса, уже к середине XI века являл собой средоточие достаточно высокой цивилизации и культуры. Могут возразить, что в то же время находящиеся на той же северной широте южные части Норвегии и Швеции были цивилизованными. Однако благодаря мощному теплому морскому течению Гольфстрим[15], а также общему характеру климата Скандинавии и, кстати сказать, Великобритании (океаническому, а не континентальному, присущему России[16]) зимние температуры в южной Норвегии и Швеции в среднем на 15–20 (!) градусов выше, чем в других находящихся на той же широте землях, и снежный покров, если изредка и бывает, то не долее месяца, между тем как на той же широте в районе Ладоги – Новгорода снег лежит 4–5,5 месяцев! В отличие от основных стран Запада в России необходимо в продолжение более половины года интенсивно отапливать жилища и производственные помещения, что подразумевает, понятно, очень весомые затраты труда.
    Не менее важно и другое. В истории высокоразвитой цивилизации Запада громадную роль играл водный – морской и речной – транспорт, который, во-первых, во много раз «дешевле» сухопутного, и, во-вторых, способен перевозить гораздо более тяжелые грузы. Тот факт, что страны Запада окружены незамерзающими морями и пронизаны реками, которые или вообще не замерзают, или покрываются льдом на очень краткое время, во многом определил беспрецедентный экономический и политический динамизм этих стран. Разумеется, и в России водные пути имели огромное значение, но здесь они действовали в среднем только в течение половины года.
    Словом, сложившаяся тысячелетие назад вблизи 60-й параллели северной широты и в зоне континентального климата государственность и цивилизация Руси в самом деле уникальное явление; если ставить вопрос «теоретически», его как бы вообще не должно было быть, ибо ничто подобное не имело места на других аналогичных территориях планеты. Между тем в суждениях о России уникальные условия, в которых она сложилась и развивалась, принимают во внимание крайне редко, особенно если речь заходит о тех или иных «преимуществах» стран Запада сравнительно с Россией.
    А ведь дело не только в том, что Россия создавала свою цивилизацию и культуру в условиях климата 60-й параллели (к тому же континентального), то есть уже не столь далеко от Северного Полярного круга. Не менее многозначителен тот факт, что такие важнейшие города России, как Смоленск, Москва, Владимир, Нижний Новгород, Казань, Уфа, Челябинск, Омск, Новосибирск, Красноярск и т. д., расположены примерно на 55-й параллели, а в Западной Европе севернее этой параллели находится, помимо скандинавских стран, одна только Шотландия, также «утепляемая» Гольфстримом. Что же касается США, вся их территория (кроме почти безлюдной Аляски) расположена южнее 50 градуса, между тем как даже южный центр Руси, Киев, находится севернее этого градуса.
    В нынешней же РФ территории южнее 50-й параллели составляют 589,2 тыс. кв. км, то есть всего лишь 3,4 % (!) ее пространства (эти южные земли населяли в 1989 году 20,6 млн. человек – 13,9 % населения РСФСР – не намного больше, чем в самых северных областях). Таким образом, Россия сложилась на пространстве, кардинально отличающемся от того пространства, на котором развивались цивилизации Западной Европы и США, притом дело идет не только о географических, но и геополитических отличиях. Так, громадные преимущества водных путей, особенно незамерзающие моря (и океаны), которые омывают территории Великобритании, Франции, Нидерландов, Германии и т. д., а также США – основа именно геополитического «превосходства».
    Тут, впрочем, может или даже должен возникнуть вопрос о том, почему территории Азии, Африки и Америки, расположенные южнее стран Запада (включая США), в тропической зоне, явно и по многим параметрам «отставали» от западной цивилизации? Наиболее краткий ответ на такой вопрос уместно изложить следующим образом. Если в арктической (или хотя бы близкой к ней) географической зоне огромные усилия требовались для элементарного выживания людей, и их деятельность, по сути дела, исчерпывалась этими усилиями, то в тропической зоне, где, в частности, земля плодоносит круглый год и не нужны требующие больших затрат труда защищающие от зимнего холода жилища и одежда, выживание давалось как бы «даром» и не было настоятельных стимулов для развития материальной цивилизации. А страны Запада, расположенные в основном между 50-й и 40-й параллелью, представляли собой с этой точки зрения своего рода «золотую середину» между Севером и Югом.
    2. Выше изложены «общедоступные» сведения, но они, как уже сказано, крайне редко учитываются в рассуждениях о России и – что особенно прискорбно – при сопоставлениях ее истории (и современного бытия) с историей (и современным бытием) Западной Европы и США. Как ни странно, подавляющее большинство идеологов, рассуждающих о тех или иных «преимуществах» западной цивилизации над российской, ставит и решает вопрос только в социально-политическом плане: любое «отставание от Запада в сфере экономики, быта, культуры и т. д. пытаются объяснить либо (когда речь идет о Древней Руси) «феодальной раздробленностью», либо (на более поздней стадии), напротив, «самодержавием», а также «крепостничеством», «имперскими амбициями», наконец, «социалистическим тоталитаризмом». Если вдуматься, подобные толкования основаны, в сущности, на своего рода мистицизме, ибо, согласно им, Россия-де имела все основания, чтобы развиваться так же, как и страны Запада, но некие зловещие силы, прочно угнездившиеся с самого начала ее истории на верхах государства и общества, подавляли или уродовали созидательные потенции страны…
    Именно в духе такого «черного» мистицизма толкует историю России, например, небезызвестный Е. Гайдар в своем сочинении «Государство и эволюция» (1995 и последующие издания). В заключение он заявляет о необходимости «сместить главный вектор истории России» (с. 187) – имеется в виду вся ее история!
    Помимо прочего, он считает необходимым «отказаться» от всего «азиатского» в России. И в этой постановке вопроса с наибольшей очевидностью выступает заведомая несостоятельность воззрений подобных идеологов. Дело в том, что «отказ» от всего «азиатского» означает именно отрицание всей отечественной истории в целом.
    Как уже было упомянуто, Россия начала присоединение к себе территории Азии (то есть зауральских) только в конце XVI века, но совместная история восточных европейцев-славян и азиатских народов началась восемью столетиями ранее, во время самого возникновения государства Русь. Ибо многие народы Азии вели тогда кочевой образ жизни и постоянно двигались по громадной равнине, простирающейся от Алтая до Карпат; нередко вступая в пределы Руси.
    Их взаимоотношения с восточными славянами были многообразны – от жестоких сражений до вполне мирного сотрудничества. Насколько сложными являлись эти взаимоотношения, очевидно, из того, что те или иные враждующие между собой русские князья нередко приглашали на помощь половцев, пришедших в середине XI века из Зауралья и поселившихся в южнорусских степях.
    Более того, еще ранее, в IX–X веках, Русь вступила в опять-таки сложные взаимоотношения с другими азиатскими народами – хазарами, булгарами, печенегами, торками и т. д.
    К сожалению, многие «антиазиатски» настроенные историки внедрили в массовое сознание представление об этих «азиатах» только как о чуть ли не смертельных врагах Руси; правда, за последние десятилетия было создано немало основательных исследований, из которых явствует, что подобное представление не соответствует исторической реальности[17]. Даже определенная часть хазар (козар), входивших до последней трети X века в весьма агрессивный по отношению к Руси Хазарский каганат, присоединялись к русским, о чем свидетельствует богатырский эпос, один из достославных героев которого – Михаил Козарин.
    Ложно понимается, увы, и ситуация, воссозданная во всем известном «Слове о полку Игореве», где будто бы изображена роковая непримиримая борьба половецкого хана Кончака и русского князя Игоря, между тем как историю их конфликта венчает женитьба сына Игоря на дочери Кончака, принявшей православие (как, кстати, и сын Кончака Юрии, выдавший свою дочь за великого князя Руси Ярослава Всеволодовича).
    Насколько рано и прочно была связана Русь с Азией, свидетельствует древнейшее из имеющихся западноевропейских сообщений о русском государстве – сделанная в 839 году (1160 лет назад!) во франкских «анналах» запись, согласно которой правитель Руси зовется «хаканом», то есть азиатским (тюркским) титулом (каган; впоследствии этот титул имели великие князья Руси Владимир Святославич и Ярослав Мудрый).
    Итак, за восемь столетий до того момента, когда Россия пришла за Урал, в Азию, сама Азия пришла на Русь и затем не раз приходила сюда в лице многих своих народов вплоть до монголов в XIII веке.
    В связи с этим нельзя не сказать, что, как ни прискорбно, до сего дня широко распространены тенденциозные – крайне негативные – представления о существовавшей в XIII–XV веках Монгольской империи, хотя еще в конце прошлого столетия один из крупнейших востоковедов России и мира В. В. Бартольд (1869–1930) опроверг усвоенный с Запада миф об этой империи как чисто «варварской» и способной лишь к разрушительным акциям.
    «Русские ученые, – констатировал Бартольд, – следуют большею частью по стопам европейских», но, вопреки утверждениям последних, «монголы принесли с собой очень сильную государственную организацию… и она оказала сильное воздействие во всех областях, вошедших в состав Монгольской империи». В. В. Бартольд сетовал, что многие российские историки говорили о монголах «безусловно враждебно, отрицая у них всякую культуру, и о завоевании России монголами говорили только как о варварстве и об иге варваров… Золотая Орда… была культурным государством; то же относится к государству, несколько позднее образованному монголами в Персии», которая в «монгольский» период «занимала первое место по культурной важности и стояла во главе всех стран в культурном отношении» (см. об этом подробно в моей упомянутой выше книге «История Руси…»).
    Категорически негативная оценка Монгольской империи (как, впрочем, и всего «азиатского» вообще) была внедрена в Россию именно с Запада, и о причинах этого еще пойдет речь. Стоит привести здесь суждение о монголах одного из наиболее выдающихся деятелей Азии XX века – Джавахарлала Неру: «Многие думают, что, поскольку они
    были кочевниками, они должны были быть варварами. Но это ошибочное представление… у них был развитый общественный уклад жизни, и они обладали сложной организацией… Спокойствие и порядок установились на всем огромном протяжении Монгольской империи… Европа и Азия вступили в более тесный контакт друг с другом».
    Последнее соображение Дж. Неру совершенно верно и весьма важно.
    Вспомним хотя бы, что европейцы впервые совершили путешествия в глубины Азии только после возникновения Монгольской империи, объединившей территории Азии и Восточной Европы и тем самым создавшей прочное евразийское геополитическое единство.
    Правда, этого рода утверждения вызывают у многих русских людей неприятие, ибо при создании Монгольской империи Русь была завоевана и подверглась жестоким атакам и насилиям. Однако движение истории в целом немыслимо без завоеваний. То геополитическое единство, которое называется Западом, складывалось, начиная с рубежа VIII–IX веков, в ходе не менее жестоких войн Карла Великого и его преемников. Созданная в результате этих войн Священная Римская империя впоследствии разделилась на целый ряд самостоятельных государств, но без этой Империи едва ли могла сложиться цивилизация Запада в целом, ее геополитическое единство. И чрезвычайно показательно, что впоследствии западные страны не единожды снова объединялись – в империях Карла V и Филиппа II (XVI век) или Наполеона (начало XIX).
    Евразийская монгольская империя в XV веке разделилась (точно так же, как и западноевропейская) на ряд самостоятельных государств, но позднее, с конца XVI века, российские цари и императоры в той или иной мере восстанавливали евразийское единство. Точно так же, как и на Западе, это восстановление не обошлось без войн. Но в высшей степени многозначительно, что властители присоединяемых к России бывших составных частей Монгольской империи занимали высокое положение в русском государстве. Так, после присоединения в середине XVI века Казанского ханства его тогдашний правитель, потомок Чингисхана Едигер, получил титул «царя Казанского» и занимал второе место – после «царя всея Руси» Ивана IV – в официальной государственной иерархии. А после присоединения в конце XVI – начале XVII веков монгольского Сибирского ханства чингизиды – сыновья всем известного хана Кучума – вошли с титулами «царевичей Сибирских» в состав российской власти (см. об этом в моей книге «История Руси…»).
    Подобные исторические факты, к сожалению, малоизвестны, а без их знания и осмысления нельзя понять действительный характер России как евразийской державы, в частности, решить вопрос о том, является ли азиатская часть России ее колонией.
* * *
    Побывав в начале XX века в азиатской части России, британский государственный деятель Джордж Керзон, который в 1899–1905 годах правил Индией (с титулом «вице-короля»), писал: «Россия, бесспорно, обладает замечательным даром добиваться верности и даже дружбы тех, кого она подчинила силой… Русский братается в полном смысле слова… Он не уклоняется от социального и семейного общения с чуждыми и низшими расами», к чему англичане никогда не были способны (2).
    По-своему замечательно это рассуждение профессионального «колонизатора».
    Он явно не в состоянии осознать, что народы Азии не были и не могли быть для русских ни «чуждыми», ни «низшими», ибо, как уже говорилось, с самого начала существования государства «Русь» складывались, несмотря на те или иные военные конфликты, тесные и равноправные взаимоотношения с этими народами – в частности, имели место многочисленные супружества в среде русской и азиатской знати.
    Между тем люди Запада, вторгаясь в XVI–XX веках в Азию, Америку, Африку и Австралию, воспринимали «туземцев» именно как людей (вернее, «недочеловеков») «чуждых и низших рас». И целью осуществляемого странами Запада с конца XV века покорения американского, африканского, австралийского и большей части азиатского континентов было не имевшее каких-либо нравственных ограничений выкачивание материальных богатств из этих континентов.
    Впрочем, достаточно широкое хождение имеют такие же толкования судьбы присоединенных к России территорий Азии.
    Но вот вроде бы частный, но весьма показательный факт. Двадцать с лишним лет назад я познакомился с молодым политическим деятелем Гватемалы Рафаэлем Сосой – страстным борцом против колониализма во всех его проявлениях. Он и прибыл в Москву, потому что видел в ней своего рода оплот антиколониализма. Но через некоторое время он – вероятно, после бесед с какими-либо «диссидентами» – с присущей ему прямотой заявил мне, что обманут в своих лучших надеждах, ибо русские эксплуатируют и угнетают целый ряд азиатских народов, то есть сами являются колонизаторами. Я пытался переубедить его, но тщетно.
    Однако затем он совершил большое путешествие по СССР и, вернувшись в Москву, с той же прямотой попросил у меня извинения, поскольку убедился, что люди в русских «колониях» живут не хуже, а нередко и намного лучше, чем в Центральной России, между тем как уровень и качество жизни в западных «метрополиях» и зависимых от них (хотя бы только экономически) странах отличаются в громадной степени и с полной очевидностью.
    Конечно, проблема колониализма имеет еще и политические, и идеологические аспекты, но тот факт, что «азиатские» крестьяне, рабочие, служащие, деятели культуры и т. д. имели (и имеют) в нашей стране не менее или даже более высокий уровень жизни, чем русские люди тех же социальных категорий[18], говорит о заведомой несостоятельности представления об азиатских территориях России как о колониях, подобных колониям Запада, где такое положение дел немыслимо.
    Следует также отметить, что отношение русских к азиатским народам России предстает в кардинально более благоприятном виде, нежели отношение англичан, немцев, французов, испанцев к оказавшимся менее «сильными» народам самой Европы. Великобритания – это страна бриттов, но сей народ был стерт с лица земли англичанами (англами); та же судьба постигла государство пруссов, занимавшее весьма значительную часть будущей Германии (Пруссию), и много других западноевропейских народов.
    В России же были ассимилированы только некоторые финские племена, населявшие ее центральную часть (вокруг Москвы), но они не имели ни государственности, ни сколько-нибудь развитой цивилизации (в отличие от упомянутых пруссов). Правда, исчезли еще печенеги, торки, половцы[19] и ряд других тюркских народов, но они как бы растворились в полукочевой Золотой Орде, а не из-за какого-либо воздействия русских.
    Около ста азиатских народов и племен, сохранившихся в течение веков на территории России (и позднее СССР), – неоспоримое доказательство национальной и религиозной терпимости, присущей евразийской державе.
    В связи с этим немаловажно напомнить, что азиатские воины на протяжении веков участвовали в отражении атак на Русь-Россию с Запада. Как известно, первое мощное нападение Запада имело место еще в 1018 году, когда объединенное польско-венгерско-немецкое (саксонское) войско
    сумело захватить Киев. Польский князь (позднее король) Болеслав Великий совершил свой поход будто бы только с целью посадить на киевский престол своего зятя (супруга дочери) Святополка (Окаянного), которого лишил власти его сводный брат Ярослав Мудрый. Однако, войдя в Киев, захватчики ограбили его казну и увели тысячи киевлян в рабство, и, согласно сообщению «Повести временных лет», даже и сам Святополк вступил в борьбу со своими коварными «друзьями».
    Польский хронист французского происхождения известный как Галл, повествуя о событиях 1018 года, счел необходимым сообщить, что в войне с армией Болеслава на стороне Руси приняли участие и азиаты – печенеги. Это вроде бы противоречит нашей летописи, ибо в ней говорится о союзе печенегов со Святополком. Но вполне возможно, что в междоусобной борьбе Святополка и Ярослава печенеги оказались на стороне первого; когда же началась война с врагами, пришедшими с Запада, печенеги бились именно с ними, о чем и поведал Галл, а русский летописец умолчал об этой роли печенегов, быть может, из нежелания хоть как-либо умалить заслугу Ярослава Мудрого.
    Аналогично обстоит дело с информацией о победе в 1242 году Александра Невского над вторгшимся на Русь тевтонским войском. Германский хронист Гейденштейн сообщил, что «Александр Ярославич… получивши в подмогу татарские вспомогательные войска… победил в сражении», но наша летопись об этом не сообщает.
    Достоверность сведений Галла и Гейденштейна находит подтверждение в том, что во время тяжелой Ливонской войны 1558–1583 годов, когда Россия отстаивала свои исконные северо-западные границы в борьбе с немцами, поляками и шведами, в нашем войске, как это известно с полной достоверностью, весомую роль играли азиатские воины, и одно время даже командовал всей русской армией хан Касимовский чингизид Шах-Али (по-русски Шигалей).
    Нельзя не сказать еще об особенной составной части населения России – казачестве, которое, как убедительно доказано в ряде новейших исследований, имело «смешанное» русско-азиатское происхождение (показательно, что само слово «казак» – тюркское). В течение долгого времени казачество находилось в достаточно сложных отношениях с российской властью, но в конечном счете стало мощным компонентом российской армии; Наполеон в 1816 году заявил: «… вся Европа через десять лет может стать казацкою…».
    Правда, сие «предсказание» было необоснованным, ибо Россия никогда не имела намерения завоевать Европу (см. об этом подробно в моей книге: Россия. Век XX. 1939–1964. Опыт беспристрастного исследования), но слова Наполеона красноречиво говорят о возможностях того русско-азиатского казацкого воинства, с которым он столкнулся в России.
* * *
    Редко обращают внимание на тот факт, что Запад, начиная с конца XV века, за сравнительно недолгое время и даже без особо напряженных усилий так или иначе подчинивший все континенты (Америку, Африку, большую часть Азии и Австралию), вместе с тем, несмотря на многочисленные мощные вторжения в нашу страну (первое, как сказано, состоялось в 1018 году – без малого тысячу лет назад), не смог ее покорить, хотя ее не отделяют от Запада ни океан (или хотя бы море), ни горные хребты.
    В этом уместно усматривать первопричину присущей Западу русофобии в буквальном значении сего слова (то есть страха перед Россией). Русофобией проникнута, в частности, известная книга француза де Кюстина «Россия в 1839 году»*. Поскольку широкое распространение получили лишь ее значительно и тенденциозно сокращенные переводы на русский язык, она считается «антирусской», всячески, мол, дискредитирующей Россию. В действительности этот весьма наблюдательный француз был (при всех возможных оговорках) потрясен мощью и величием России; в частности, на него произвел огромное впечатление тот факт, о котором шла речь выше, – создание столь могучей державы на столь северной территории Земли: «…эта людская раса… оказалась вытолкнута к самому полюсу… война со стихиями есть суровое испытание, которому Господь пожелал подвергнуть эту нацию-избранницу, дабы однажды вознести ее над многими иными».
    Проницательно сказал Кюстин и о другой стороне дела: «Нужно приехать в Россию, чтобы воочию увидеть этот результат ужасающего (то есть порождающего русофобию. – В. К.) соединения европейского ума и науки с духом Азии» (русско-азиатское казачество, как уже говорилось, «ужасало» и самого Наполеона).
    Следует признать, что французский путешественник яснее и глубже понял место России в мире, чем очень многие русские идеологи и его времени, и наших дней, считающие все «азиатское» в отечественном бытии чем-то «негативным», от которого надо освободиться, и лишь тогда, мол, Россия станет в полном смысле слова цивилизованной и культурной страной. Подобного рода представления основаны на глубоко ложном представлении о мире в целом, что превосходно показал в своей книге «Европа и человечество» (1920) замечательный мыслитель и ученый Николай Трубецкой (1890–1938).
    Он писал, что «европейски образованным» людям «шовинизм и космополитизм представляются… противоположностями, принципиально, в корне отличными точками зрения». И решительно возразил: «Стоит пристальнее всмотреться в шовинизм и в космополитизм, чтобы заметить, что принципиального различия между ними нет, что это… два различных аспекта одного и того же явления. Шовинист исходит из того априорного положения, что лучшим народом в мире является именно его народ. Культура, созданная его народом, лучше, совершеннее всех остальных культур…
    Космополит отрицает различия между национальностями. Если такие различия есть, они должны быть уничтожены. Цивилизованное человечество должно быть едино и иметь единую культуру… Однако посмотрим, какое содержание вкладывают космополиты в термины «цивилизация» и «цивилизованное человечество»? Под «цивилизацией» они разумеют ту культуру, которую в совместной работе выработали романские и германские народы Европы…
    Таким образом, мы видим, что та культура, которая, по мнению космополитов, должна господствовать в мире, есть культура такой же определенной этнографически-антропологической единицы, как и та единица, о господстве которой мечтает шовинист… Разница лишь в том, что шовинист берет более тесную этническую группу, чем космополит… разница только в степени, а не в принципе… теоретические основания так называемого… «космополитизма»… правильнее было бы назвать откровенно общероманогерманским шовинизмом (3).
    Нет сомнения, что «романо-германская» цивилизация Запада, создававшаяся в своего рода оптимальных географических и геополитических условиях (о чем шла речь выше), обладает многими и очевидными преимуществами в сравнении с другими цивилизациями, в том числе и российской. Но столь же несомненны те или иные преимущества этих других цивилизации, что, кстати сказать, признавали многие идеологи самого Запада. Правда, подчас такие признания имеют весьма своеобразный характер… Выше цитировались суждения Дж. Керзона, который правил Индией и посетовал, что, в отличие от русских, «англичане никогда не были способны» добиться «верности и даже дружбы» со стороны людей «чуждых и низших рас». То есть британец усмотрел «превосходство» русских в прагматизме их поведения в Азии, хотя вообще-то именно Запад явно превосходит своим прагматизмом другие цивилизации, и в устах западного идеолога эта «похвала» является весьма высокой. Дело в том однако, что, как уже сказано, для русских отнюдь не характерно то восприятие людей Азии («чуждые и низшие расы»), о котором без обиняков высказался британский государственный деятель.
    И вернемся теперь к размышлениям Николая Трубецкого. То, что он называет «космополитизмом», в наше время определяют чаще всего как приверженность к «общечеловеческим ценностям», но в действительности-то при этом речь идет именно и только о западных ценностях, которые обладают-де абсолютным превосходством над ценностями иных цивилизаций.
    В высшей степени показательно, что Керзон истолковал отношение русских к людям Азии как выражение уникального прагматизма; ему, очевидно, представлялось просто немыслимым сложившееся за тысячелетнюю историю единство русских и «азиатов». И, заключая размышление о месте России в мире, уместно сказать, что ее евразийское единство в самом деле является общечеловеческой или, употребляя слово Достоевского, всечеловеческой ценностью, которая, будем надеяться, еще сыграет свою благотворную роль в судьбах мира.

Германский фюрер и «царь иудейский»
О самой, быть может, чудовищной тайне XX века

    Вейцман родился (в 1874 году) и вырос в России, к концу века перебрался в Германию, в 1903 году поселился в Великобритании; и вскоре стал одним из лидеров сионизма. В 1920—1946-м гг. Вейцман почти бессменно возглавлял две важнейших структуры – Всемирную сионистскую организацию и Еврейское агентство для Палестины, а с 1948 и до кончины в 1952-м был первым президентом государства Израиль. Словом, он являл собой, если воспользоваться вместо «царь иудейский» более скромным определением, человека № 1 в сионизме, причем занимал это место в течение более тридцати лет и, в частности, во время мировой войны 1939–1945 гг.
    По-видимому, очень многие люди, знающие о Вейцмане, – как евреи, так и люди других национальностей – видят в нем великого деятеля, принесшего неоценимое благо своему, народу. Однако есть просвещенные евреи (не говоря уже о мыслящих людях вообще), которые совершенно иначе понимают и оценивают роль Хаима Вейцмана.
    Так, в книге американского раввина М. Шонфельда «Жертвы Холокоста обвиняют. Документы и свидетельства о еврейских военных преступниках» (Нью-Йорк, 1977) Вейцман аттестуется как главный из этих самых преступников. Особое внимание обращено здесь на заявление Вейцмана, сделанное им еще в 1937 году:
    «Я задаю вопрос: «Способны ли вы переселить шесть миллионов евреев в Палестину?» Я отвечаю: «Нет». Из трагической пропасти я хочу спасти два миллиона молодых… А старые должны исчезнуть… Они – пыль, экономическая и духовная пыль в жестоком мире… Лишь молодая ветвь будет жить»[21]. Таким образом, предполагалось, что четыре миллиона европейских евреев должны погибнуть (о реальном значении этих цифр – см. примеч.[22]).
    Это «пророчество» Вейцмана, в общем-то, довольно широко известно, но далеко еще не осмыслено во всем его поистине поразительном значении. Поразительна уже сама уверенность прогноза: ведь к 1937 году еще ни один еврей не погиб от рук нацистов по «обвинению» в том, что он еврей (хотя, конечно, евреи, как и люди других национальностей, с 1933 г. подвергались нацистским репрессиям по политическим обвинениям). Первые нацистские убийства евреев по «расовому признаку» произошли в так называемую «ночь битого стекла» – то есть в конце 1938 года (тогда погиб 91 человек). Тем не менее Вейцман уверенно предсказывает глобальное уничтожение евреев, которое действительно началось лишь через пять лет.
    Вейцман объяснил свое если не равнодушие, то по крайней мере вполне спокойное отношение к предстоящей гибели четырех миллионов европейских евреев: они, мол, только «пыль» и посему «должны исчезнуть…»
    Но уместно отметить, что в сионизме имелась и иная тенденция. Так, называвший свой сионизм «гуманитарным» широко известный Владимир (Зеев) Жаботинский (1860–1940) еще до обсуждаемого заявления Вейцмана выступил в своей книге «Еврейское государство» (1936) с критикой программы вейцмановского толка. Он не без язвительности писал что целью этой версии сионизма «является создание в Палестине чего-то нового, усовершенствованного… Мы должны выпустить «еврейский народ в исправленном издании»… что-то вроде «еврейский народ в избранных фрагментах». Для этой цели нужно придерживаться осторожной селекции и тщательного выбора. Только «лучшие» в Галуте (диаспоре) должны войти в Палестину. По вопросу, что будет с остатками «рафинированного» в Галуте, теоретики – представителя этой концепции не любят говорить…»
    Сам же Жаботинский доказывал, что незачем отбирать «лучших» из евреев: «Надо думать, что жизнь в атмосфере собственного государства вылечит понемногу евреев от криводушия и телесного уродства, причиненных нам Галутом и создаст постепенно тип этого «лучшего еврея»…» (с. 49, 50),
    Но, во-первых, Жаботинский ошибся, обвиняя «теоретиков» в нежелании говорить о том, что будет с еврейскими «остатками»: в следующем же году Вейцман высказался об этом, как мы видели, с полнейшей ясностью. Во-вторых, Жаботинский, имея большую славу, не имел сколько-нибудь значительной власти в сионистском движении. Его биограф И. Орен пишет о нем:
    «Накануне второй мировой войны… он предчувствовал катастрофу, надвигающуюся на восточноевропейское еврейство, и выдвинул лозунг, полной эвакуации евреев из Польши в Эрец-Исраэль. Он был готов встать во главе нелегального флота, чтобы привезти сотни тысяч польских евреев… Этот план… не нашел сочувствия»[23].
    В отличие от Жаботинского, реально стоявший во главе, сионизма Вейцман не просто «предчувствовал», а, как видим, вполне точно знал о будущей «катастрофе», но ничего не предпринимал.
    Остается сделать вывод, что он был (о чем ясно сказал Жаботинский) в числе последовательных сторонников «селекции» евреев и полагал, что так или иначе осуществлявшие «селекцию» нацисты делают – по крайней мере с объективной точки зрения – необходимое и полезное дело…
    Могут сказать о чрезмерности и несправедливости такого вывода, однако эта убежденность была присуща вовсе не только Вейцману, но и многим другим сионистам. Например, венгерский раввин В. Шейц, как бы развивая мысль Вейцмана, писал в 1939 году:
    «Расистские законы, которые ныне применяются против евреев, могут оказаться и мучительными, и гибельными для тысяч и тысяч евреев, но все еврейство в целом они очистят, разбудят и омолодят»[24]. Не исключено, что этот раввин позднее, когда обнаружились действительные масштабы «очищения» еврейства, пересмотрел свое отношение к делу. Но ведь «царь иудейский» Вейцман – то еще в 1937 году точно знал, что погибнут не «тысячи», а миллионы его соплеменников, и все же принимал это как «должное» (они «должны исчезнуть…»).
    Вполне понятно, что уяснение этой «позиции» дискредитирует сионистских лидеров, однако у них всегда наготове весьма «простой, но сильно действующий на множество неспособных к самостоятельному мышлению людей ответ: все это-де антисемитская клевета на сионизм.
    Поэтому важно и даже необходимо сослаться на мнение «гуманитарных» сионистов – последователей Жаботинского, которые подчас очень решительно выступали против властвующих верхов сионизма. Этих «гуманитариев» никак невозможно обвинить в антисемитизме, и тем не менее они заявили в своей газете «Херут» от 25 мая 1964 г. об уничтожении миллионов евреев во время второй мировой войны следующее:
    «Как объяснить тот факт, что руководители Еврейского агентства, вожди сионистского движения… хранили молчание? Почему они не подняли свой голос, почему не закричали на весь мир?… История еще определит, не был ли сам факт существования предательского Еврейского агентства помощью для нацистов… история, этот справедливый судья… вынесет приговор и руководителям Еврейского агентства, и вождям сионистского движения… Потрясает тот факт, что эти вожди и деятели продолжают по-прежнему возглавлять еврейские, сионистские и израильские учреждения»[25].
    Еврейское агентство и Всемирную сионистскую организацию возглавлял в годы войны, о чем уже сказано, Хаим Вейцман. И следовательно, именно к этому «царю иудейскому» относилось прежде всего столь убийственное обвинение.
    Через два года, 24 апреля 1966 г., израильская газета «Маарив» опубликовала дискуссию, в ходе которой один из бывших командиров Хаганы (сиоистская военная организация), депутат кнессета Хаим Ландау заявил:
    «Это факт, что в 1942 году Еврейское агентство знало об уничтожении… Правда заключается в том, что они не только молчали об этом, но и заставляли молчать тех, кто знал об этом тоже». И вспоминал, как один из руководящих сионистских деятелей, Ицхак Еринбаум, признался ему: «Когда меня спросили, дашь ли ты деньги на спасение евреев в странах изгнания, я сказал «нет!»… Я считаю, что нужно противостоять этой волне, она может захлестнуть нас и отодвинуть нашу сионистскую деятельность на второй план».
    В этой же дискуссии другой видный сионист Элиезар Ливне засвидетельствовал: «Если бы наша главная цель состояла в том, чтобы помешать ликвидации евреев… мы спасли бы многих»[26]. Здесь, впрочем, одна очевидная неточность: спасение европейских евреев не только не было «главной целью» сионизма, но и вообще не являлось его «целью». Это, между прочим, совершенно ясно из уже цитированных мемуаров Голды Меир «Моя жизнь», хотя она вроде бы пытается доказывать обратное.
    В мемуарах, конечно, немало говорится о том, как она и ее коллеги в руководстве Еврейского агентства страдали, получая сведения об уничтожении евреев нацистами, и как все время из всех сил старались помочь:
    «…не было пути, – уверяет она, – которого мы бы не разведали, лазейки, в которую мы бы не проникли, возможности, которой мы бы немедленно не изучили» (с. 189).
    Но Меир явно «проговаривается», упоминая, что к 1943 году ни много ни мало 130 тысяч человек в Палестине уже «записались» в еврейскую армию, и в то же время сообщая, что только один единственный раз, летом 1943 года, было решено забросить на оккупированную нацистами территорию всего-навсего 32 палестинских боевика для помощи европейским евреям…! лишь осенью 1944 года эти боевики оказались в Европе (с. 190).
    Голда Меир стремится «объяснить» столь мизерный «результат» своей деятельности по спасению европейских евреев якобы непреодолимым сопротивлением, которое оказывали сионистам тогдашние британские власти в Палестине, «не разрешая» им противодействовать нацистам. Но перед нами совершенно недостоверное объяснение, так как хорошо известны бесчисленные факты, свидетельствующие о том, что сионисты, когда это им действительно было нужно, умели так или иначе «обойти» любые британские препоны (вплоть до того, что сионистами была взорвана штаб-квартира англичан – отель «Кинг Дэвид» в Иерусалиме, где погибли около ста человек).
    Итак, спасать европейских евреев отправились всего лишь 32 человека (к судьбе этих людей мы еще возвратимся), а формируемая стотридцатитысячная армия тем временем вела борьбу отнюдь не против нацистов, уничтожавших миллионы евреев, но против арабов Палестины… Ибо здесь, в Палестине, пишет Меир, совершилось «самое ужасное – 80 человек было убиты и многие серьезно ранены» (с. 166). Не странно ли, что гибель 80 палестинских евреев оказывается более «ужасной», чем миллионов европейских?..
    Необходимо добавить к этому, что определенная часть находившихся в 1940-х годах в Палестине сионистских боевых структур воевала не только с арабами, но и – как сообщает в своей изданной в 1981 году в Мюнхене книге «Второй Израиль для территориалистов?» своеобразным еврейский идеолог Б. Ефимов – «продолжала вооруженную борьбу против английских властей, то есть они фактически участвовали в войне на стороне Гитлера, а некоторые из них даже вели с нацистами переговоры о создании еврейско-нацистского союза против Великобритании (интересно отметить, что крупнейшую из организаций, продолжавших войну против англичан, возглавлял будущий премьер-министр Израиля Бегин, который позднее публично упрекнул канцлера ФРГ Шмидта в том, что тот служил во время воины в немецкой армии; довольно трудно понять смысл этого упрека, если учесть, что Шмидт и Бегин сражались тогда по одну сторону баррикады)» (указ, изд., с. 34).
    Итак, вожди сионизма – хотя их пропагандистский аппарат, конечно же, пытается это всячески опровергать – вполне «спокойно» отнеслись к уничтожению в 1940-х годах миллионов евреев, а сам тогдашний царь иудейский даже с полной точностью предвидел это уничтожение,
    Что оно означало для сионистов? Вопрос предельно острый, и пока еще не осуществлено масштабное и тщательное исследование этой темы, – чему, конечно, мешает резкое сопротивление сионистской пропаганды, объявляющей любой анализ связанных с этим вопросом фактов выражением пресловутого «антисемитизма». Сопротивление это всецело понятно: ведь речь идет о поистине чудовищном явлении: о взаимодействии (пусть даже хотя бы не совсем прямом и откровенном) сионистов и нацистов, то есть в конечном счете об определенном «единстве» Вейцмана и Гитлера в деле уничтожения миллионов евреев…
    И все же взаимодействие сионизма и нацизма – очевидная реальность, которую невозможно опровергнуть. Так, например, историк сионизма Лионель Дадиани, которого никто не обвинял в «антисемитизме» (напротив, он сам резко выступает против ряда исследователей сионизма, обвиняя их в «антисемитских» происках) писал в своей книге «Критика идеологии и политики социал-сионизма», изданной в Москве в 1986 году, что вскоре после прихода Гитлера к власти сионизм «заключил с гитлеровцами соглашение… о переводе из Германии в Палестину в товарной форме состояния выехавших туда немецких евреев. Это соглашение сорвало экономический бойкот нацистской Германии и обеспечило ее весьма крупной суммой в конвертируемой валюте» (с, 164).
    Понятно, что в результате выиграл и сионизм, но так или иначе это сотрудничество в условиях всемирного экономического бойкота нацизма говорит само за себя. Помимо того в 1930-х годах, как сообщает Давид Сойфер, «сионистские организации передали Гитлеру 126 миллионов долларов»[27] – то есть, согласно нынешней покупательной способности доллара, намного более миллиарда,
    Но дело вовсе не только в экономической «взаимопомощи» сионизма и нацизма, Дадиани в своей книге сообщает, основываясь на неоспоримых документальных данных: «Один из руководителей Хаганы Ф. Полкес… в феврале-марте 1937 г. вступил в контакты с офицерами гестапо и нацистской разведки, находясь по их приглашению в Берлине… Полкес, передав нацистским эмиссарам ряд интересовавших их важных сведений… сделал несколько важных заявлений. «Национальные еврейские круги, – подчеркнул он, – выразили большую радость по поводу радикальной политики в отношении евреев, так как в результате ее еврейское население Палестины настолько возросло, что в обозримом будущем можно будет рассчитывать на то, что евреи, а не арабы станут большинством в Палестине» (с. 164, 165). И действительно: в 1933–1937 гг. еврейское население Палестины возросло более чем в два раза, достигнув почти 400 тысяч человек. Следует вспомнить еще, что именно к 1937 году относится поразительный прогноз главного шефа Полкеса – Хаима Вейцмана…
    И уж поистине ни с чемне сравнимо следующее: в составленном нацистской службой безопасности (СД) документе о переговорах с Полкесом (документ этот был опубликован в № 3 немецкого журнала «Horisont» 1 за 1970 год) приводится данное знаменитым палачом Адольфом Эихманом посланцу сионистов Фейфелю Полкесу заверение, согласно которому на евреев «будет оказываться давление, чтобы эмигрирующие, брали на себя обязательство отправляться только в Палестину».
    Точно известно (см. документы, опубликованные в упомянутом номере журнала «Honsont»), что сотрудничеством Эйхмана с Полкесом непосредственно руководил Гейдрих, а за ним, понятно, стоял сам Гитлер;
    Полкес же (есть, между прочим, предположение, что это псевдоним, за которым скрылся более известный сионистский деятель) действовал по заданию Еврейского агентства, возглавляемого Вейцманом. Сотрудничество это продолжалось и в 1942 г., уже после провозглашения так называемого «окончательного решения еврейского вопроса». Словом, речь идет о несомненном взаимодействии царя иудейского и германского фюрера.
    В свете всего этого становится целиком и полностью оправданным вывод, сделанный в 1966 году на страницах одного из авторитетнейших журналов Запада «Шпигель» (№ 52 от 19 декабря): «Сионисты восприняли утверждение власти нацистов в Германии не как национальную катастрофу, а как уникальную историческую возможность реализации сионистских планов»,
    И теперь стоит вернуться к судьбе той единственной боевой группы палестинских евреев, которую Еврейское агентство все-таки согласилось направить в 1944 году в Венгрию для помощи уничтожаемым соплеменникам. Во главе группы была яркая личность – молодая поэтесса Хана (Аника) Сенеш. Голда Меир, одна из тогдашних руководительниц Еврейского агентства, скорбно поминает в своих мемуарах погибшую девушку. В Тель-Авиве была даже издана книга «Хана Сенеш. Ее жизнь, миссия и героическая смерть».
    Однако совершенно точно известно, что Сенеш, прибыв в Венгрию, установила связь с здешним полномочным представителем этого самого Еврейского агентства Рудольфом (Израилем) Кастнером, который, выяснив через нее местопребывание всех членов засланной группы, безжалостно передал их нацистам, ибо они могли помешать взаимодействию сионистов и гитлеровцев…
    И слезы о Хане Сенеш в мемуарах Голды Меир – в сущности «крокодиловы слезы», ибо она едва ли могла не знать о действительной роли своего подчиненного Кастнера, который позднее стал крупным чиновником в Израиле, а в 1957 году был убит на тель-авивской улице при не очень ясных обстоятельствах (то ли ему мстили за преданных им евреев, то ли его убрали израильские спецслужбы как нежелательного «свидетеля»).
    Можно бы привести и иные многочисленные факты, ясно свидетельствующие о взаимодействии сионизма и нацизма в 1930—1940-х годах, – явлении, кстати сказать, прямо-таки беспрецедентном, поскольку в условиях этого альянса были уничтожены миллионы евреев, о благе которых, казалось бы, только и пеклись сионисты, Но уже и приведенные свидетельства с полной ясностью говорят о существовании указанного альянса. Глубокое же и всестороннее исследование этого феномена еше предстоит осуществить. И сделать это необходимо, ибо взаимодействие команды Гитлера с командой Вейцмана раскрывает, – как, пожалуй, ничто иное, – истинную суть сионизма.
    Нацистское уничтожение миллионов евреев было в целом ряде отношений исключительно выгодно сионистам Начать с того, что оно представляло собой, по их убеждению, своего рода благотворное «вос/шдайние подлинных – с их точки зрения – евреев. Так, преемник Вейцмана на посту президента Всемирной сионистской организации Наум Гольдман без обиняков сказал в своей «Автобиографии» (1971), что для победы сионизма была совершенно необходима еврейская «солидарность», и что именно «ужасное истребление миллионов евреев нацистами имело своим благотворным (именно так. – В К) результатом пробуждение в умах, до того времени индифферентных, этой солидарности»[28].
    Во-вторых, «катастрофа» как бы сама собой (но также – о чем шла речь – и при прямом и необходимом содействии нацистов) гнала евреев в Палестину, куда ранее приток иммигрантов был весьма слабым.
    В-третьих, еще, пожалуй, более важная и поразительная сторона дела: нацистский террор представлял собой, пользуясь определением Жаботинского, селекцию, отбор – конечно, совершенно чудовищный; вспомним суждения Вепцмана о «пыли» и «ветви». И нельзя не обратить, внимания на удивительный, даже с трудом понимаемый, но бесспорный факт: погибли ни много ни мало миллионы евреев, однако, среди них почему-то почти не оказалось сколько-нибудь выдающихся, широко известных людей. За исключением убитого в Треблинке писателя и педагога Януша Корчака (Генрика Гольдшмидта), который к тому же по этическим соображениям сам отказался от подготовленного для него побега, и умершего в возрасте 81 года в рижском гетто историка С. М. Дубнова, трудно назвать какого-либо видного представителя европейского еврейства, умершего под властью нацистов: все они либо покинули оккупированную территорию, либо каким-то «чудом» уцелели в нацистских лапах.
    Вот хотя бы один, но очень яркий пример: знаменитый политический деятель Франции, антифашист, лидер социалистической партии и глава правительства Народного фронта в 1936–1938 гг. еврей Леон Блюм был в 1940 арестован нацистами и в 1913-м вывезен в Германию, однако благополучно вернулся (кстати, ему тогда было уже 74 года) и стал в 196-м премьер-министром Франции! Что за странная загадка? Впрочем, таких загадок великое множество…
    Наконец, огромное значение имело для сионистов воздействие позднейших сообщений о Холокосте на мир, на все человечество. Сохраняя, как мы видели, непосредственно во время гитлеровского террора полнейшее молчание об уничтожении миллионов, сионисты затем, начиная с 1945 года, не упускали ни единой возможности во весь голос заявлять об этом. И впоследствии Наум Гольдман решился открыто и не без своего рода цинизма написать (в изданной в 1975 году своей книге «Куда идет Израиль?») следующее: «Я сомневаюсь, что без уничтожения шести (это значительное преувеличение – ВК) миллионов евреев большинство в ООН проголосовало бы в пользу создания еврейского государства» (с. 23).
    Итак, получается, что, согласно недвусмысленным признаниям самих сионистских лидеров, нацисты и сионисты, по сути дела, «заодно», «совместно» осуществили и «воспитание», и иммиграцию в Палестину, и «селекцию» евреев, а также обеспечение и формирование беспримерного чувства «вины» (именно так определяют это сионисты) целого мира, который, мол, допустил уничтожение миллионов евреев (расчет сионистов был вполне точен, ибо в отличие от них, спокойно «предвидевших» гибель миллионов, для человечества эта гибель явилась ошеломляющим фактом…)и, во-вторых, залог «оправдания» любых будущих акций сионизма. Так, Голда Меир рассказывает о своем решительном отпоре тем, кто обвинял сионистов в полнейшем нарушении международных правовых норм: «Я…говорю от имени миллионов, которые уже не могут сказать ничего» (с. 202).
    Но давайте сопоставим эти слова со словами того, кого сама Меир назвала «царем иудейским», и который заявил, что эти миллионы – «пыль» и просто-таки «должны» исчезнуть… Не просвечивает ли за этим противоречием чудовищная «тайна»?..
    Ведь неизбежно получается, что Гитлер «работал» на Вейцмана, и последний уже в 1937 году об этом «проговорился». Невольно вспоминается, что существует точка зрения, согласно которой и Гитлер, и его главный сподвижник в «решении еврейского вопроса» Гейдрих, имевшие еврейских предков (сведения об этом авторитетны и весьма достоверны, хотя просионистские идеологи и стремятся их опровергать), вполне «закономерно» участвовали в «общем деле» с Венцманом. Слишком уж много странных (на первый взгляд) «совпадений» имеется в истории сионизма и нацизма в 1930—1940-х гг. Разумеется, это только «гипотеза», но, во всяком случае, глубокое и тщательное исследование в данном направлении должно быть осуществлено. Как могло получиться так, что во главе вроде бы непримиримого к евреям нацизма оказались люди с «еврейской кровью»?
    И так или иначе свершавшееся «взаимодействие» германского фюрера и «царя иудейского» в самом деле наиболее «страшная» тайна XX столетия, ибо речь идет о миллионах жизнен, положенных на алтарь этого взаимодействия. Тайна, которая в конце концов раскроется во всем ее существе, ибо не зря сказано, что все тайное станет явным.
    Однако уже и сейчас вполне очевидно, что взаимодействие сионизма и нацизма необходимо воспринять как грандиозный урок если сионизм мог подобным образом отнестись к миллионам евреев, то в своем отношении к другим народам он, без сомнения, не подразумевает абсолютно никаких правовых и нравственных «ограничений».
    Вполне достоверны сведения, что во время арабо-израильскои воины 1973 года правительство Израиля, оказавшись на грани поражения, приняло решение пустить в ход ядерное оружие Голда Меир, возглавлявшая тогда правительство, весьма прозрачно намекнула об этом в своих мемуарах: «. труднее всего мне писать об октябрьской воине 1973 года, о Воине Судного Дня., едва не происшедшая катастрофа, кошмар, который я пережила и который навсегда останется со мной, я должна умалчивать о многом» (т. II, с.462). Далее Меир сообщает, что тогда, в 1973-м «жгучим вопросом было – должны ли мы сказать народу уже сейчас, какое тяжелое сложилось положение? Я была уверена, что с этим следует подождать» (с.472). Все это достаточно «многозначительно».
    Применение ядерного оружия на том предельно малом пространстве, на котором разыгрывалась эта война, неизбежно сказалось бы со всей силой и на самом Израиле. Но, как ясно из вышеизложенного, сионистов это отнюдь не остановило бы (пусть даже дело шло еще раз о гибели миллионов евреев!) Вот почему совершенно необходимо знать и изучать то «взаимодействие» Гитлера и Веицмана, о котором шла речь в этой статье.
    В заключение нельзя не затронуть еще одну сторону проблемы. Вполне возможно, что те или иные люди воспринимают принесение в «жертву» миллионов евреев ради создания государства Израиль в качестве героического (и, конечно, глубоко трагического) деяния. И, кстати сказать, создание многих государств сопровождалось огромными жертвами. И такую точку зрения можно понять Но определенные выводы из совершившегося также можно – и нужно – сделать.

На что надеяться России
(Беседа Вадима Кожинова с корреспондентом газеты «Завтра» от 2001 года)

    Корреспондент: Вадим Валерианович, мы, живущие на Земле, в эти дни пересекаем тройную линию смены дат: наступает новый год, новый век, новое тысячелетие. Вроде бы редкий момент, достойный всяческого обсуждения, но он проходит на удивление буднично и спокойно, словно между прочим. Видимо, причиной тому – уже не раз отмеченное в наших беседах несовпадение линейной хронологии с внутренними, смысловыми границами исторических эпох. Вы говорили, например, что XX век закончился для нашего общества, да и для всего мира, еще в 1991 году, когда был разрушен Советский Союз. Следовательно, мы живем в третьем тысячелетии вот уже десять лет. И внутри этой новой эпохи существуют свои собственные, более мелкие деления. Ровно год назад, 31 декабря 1999 года, ушел в отставку Ельцин, закончился ельцинский период отечественной истории. На смену ему пришел Путин – и это уже другое время: у него другой абрис, другой стиль, другая атмосфера, другие настроения. Этот период еще нельзя назвать путинским, поскольку неизвестно, как долго он будет оставаться наверху нашей «властной вертикали», больше напоминающей сильно изломанную горизонталь – от Москвы до самых до окраин. Очень сильны конфликты и внутри нашей страны, и на внешнеполитической арене. Но тем не менее уходящий год был годом президента Путина. Как вы, историк и, можно сказать, русский мудрец, оценили бы итоги 2000 года для нашей страны. В чем его внутренний смысл, что сделано за этот год, оправдались ли ваши ожидания, что больше всего вас тревожит, какие новые перспективы стали видны?
    Вадим КОЖИНОВ: Я не считаю возможным делать предсказания. Для любых предсказаний характерно то, что они не сбываются. Но вместе с тем должен сказать, что на Путина я возлагаю определенные надежды. С чем это прежде всего связано? Как ясно из очень многих фактов, предыдущий президент Ельцин совершенно не понимал, что происходит в стране. Говорили, что он терпеть не может читать газеты, а по телевизору смотрит только развлекательные программы. Остается думать, что Ельцин все сведения о состоянии страны – куда она идет, что в ней происходит – получал от каких-то близких ему лиц, которые, возможно, использовали это в своих целях. Можно привести десятки, даже сотни высказываний Ельцина, которые совершенно ясно свидетельствуют о его абсолютном непонимании происходящего. Например, знаменитое обещание в случае повышения цен лечь на рельсы. Кстати, поэт Анатолий Брагин сразу после этого обещания, еще в 1992 году, написал двустишие, которое разошлось по России:
Поверьте, он ляжет на рельсы, когда
Совсем перестанут ходить поезда.

    А что касается нового президента, то по целому ряду его выступлений и жестов видно, что он разбирается в нашей ситуации гораздо лучше, чем Ельцин. Второе, что мне хотелось бы отметить: Путин не проявляет торопливости. В то время как Ельцин, вернее даже не он, а его ближайшее окружение, проявляли крайнюю спешку и при так называемой «либерализации цен», и в ходе «прихватизации», и в отношении Чечни – это какая-то поспешность, совершенно неуместная для такой огромной страны. Путин же очевидно не торопится. Некоторые его за это даже осуждают – вроде бы он выдвигает какую-то программу действий, какие-то планы, а потом оказывается, что они все-таки не реализуются до конца. Но я не думаю, что это только недостаток, и вижу в такой осторожности даже известное достоинство. Повторяю, в огромной стране, находящейся в такой сложной ситуации, какие-то резкие движения просто неоправданны. Вот, например, его политика в отношении так называемых «олигархов». Вроде бы объявлена борьба против них, а потом оказывается, что она сводится на нет или, во всяком случае, не доводится до конца. Но я думаю, что это действительно нелегкая проблема, которую одним махом, сплеча не решить.
    Единственное, что вызывает мое недоумение и даже недовольство – это следующий факт. Среди тех должностных лиц и «советников», которые сегодня разрабатывают принципы и основы бытия страны – прежде всего экономики – явно преобладают или даже всецело господствуют идеологи либерально-западнического направления. Притом среди этих персон иные находятся на заведомо низком уровне понимания существа дела.
    Так, кто-то из них (не помню, кто именно) не столь давно предложил использовать в качестве «модели» экономического развития Чили, и сия «идея» долго муссировалась. Речь шла о том, что вот, мол, в Чили при Альенде был утвержден социалистический строй, а затем Пиночет решительными действиями построил в стране рыночную экономику. Однако Альенде правил не три четверти века, а менее трех лет (!) и к тому же вовсе не был социалистом «нашего» толка. И предложение опираться на опыт Чили в полном смысле слова нелепое, и его одного было достаточно, чтобы отказаться от услуг выдвинувшего его «советника»… Нельзя не признать, что в стране свободно публикуются книги и статьи ученых и идеологов, противостоящих западническому либерализму, но этих людей, в сущности, нет в президентском окружении, и они имеют очень малый доступ на телеэкран (а тиражи печатных изданий поистине мизерны). Характерно, что вниманием власти пользуются опять-таки почти только либерально-западнические деятели культуры, хотя из разных лагерей так называемой «творческой интеллигенции» в последнее время то и дело звучат голоса о необходимости преодолеть «раскол», совершившийся в 1990-х годах.
    Утверждение «советского» гимна мотивировалось именно необходимостью преодолеть раскол в обществе, но усилия власти, направленные, так сказать, на объединение вокруг нее всех течений существующей культуры представляются более или даже гораздо более важным актом.
    В прошедшем году я присутствовал на церемонии присуждения Солженицынской премии В. Распутину и, признаться, был даже удивлен, что в зале были собраны деятели культуры едва ли не всех – в том числе прямо противоположных – направлений. И в произносимых там речах так или иначе выразилось стремление преодолевать «раскол».
    Что касается власти, для нее наиболее важно, конечно, привлечь к разработке экономико-политической программы развития страны ученых и идеологов разных направлений, но и ее внимание к культуре не может оставаться явно «выборочным», как это имеет место сейчас. Телевидение считается всецело «независимым», но нет сомнения, что власть располагает средствами для установления на экране «равноправия» различных научно-идеологических и культурно-художественных сил. Нетрудно доказать, что нынешний телеэкран весьма «одноцветный».
    Корр.: То есть пришла пора вновь объединяться с теми, кто осенью 93-го требовал «раздавить гадину» патриотизма? Раз они патриотам все простили и у них в очередной, двадцать пятый раз «открылись глаза»? На каком основании, по-вашему, Вадим Валерианович, вообще может происходить подобное объединение?
    В. К.: Я никогда не подам руки ни одному из подписантов памятного «расстрельного» письма Ельцину от «представителей творческой интеллигенции» – письма, которое спровоцировало убийства и кровь. Разумеется, с этими людьми ни на какой основе я лично объединяться не могу. Но мне очень хочется надеяться на то, что новый президент в конце концов разберется в происходящем и выберет новый курс, не похожий на тот, которым страна шла последние десять-пятнадцать лет.
    Что же касается оснований для объединения, то здесь можно сказать следующее. Вот стоит дилемма: социализм или капитализм. К великому сожалению, мало кто знает о том, что наиболее глубокие и серьезные умы XX века считали социализм неизбежностью. Причем именно в силу совершенно непомерного развития всякого рода конкуренции и анархии. Еще в марте 1993 года в газете «Экономика: сегодня и завтра» было напечатано мое послание тогдашнему премьер-министру Черномырдину. Мне известно, что этот разворот был положен ему на стол, но никакой реакции, конечно, не последовало, видимо, в силу тех причин, о которых я уже упоминал выше. Между тем в этом своем послании я приводил высказывания западных авторитетов: и тех, кто считает капитализм светлым будущим человечества, и тех, кто говорит о неизбежности социализма. При этом апологетами капитализма, как правило, выступали мыслители «второго ряда» – такие, как Фридман или фон Хайек. А вот что говорили наиболее глубокие умы XX века. Вот, скажем, немец Мартин Хайдеггер в 1969 году совершенно определенно заявил: «Что касается будущего, то я больше уверен в социализме, чем в американизме». Причем, заметьте, это говорит человек, который был религиозным мыслителем и причин защищать социализм у него не было. Точно так же в 1976 году другой крупнейший западный мыслитель, англичанин Арнольд Тойнби, сказал: «Я полагаю, что во всех странах, где максимальная частная прибыль выступает как мотив производства, частнопредпринимательская система перестанет функционировать. Когда это случится, социализм в конечном итоге будет навязан диктаторским режимом». Из последней фразы, кстати, ясно видно, что Тойнби был вовсе не в восторге от социализма – он просто говорил о нем, как о неизбежности. И, наконец, приведу слова человека, который провел часть своей жизни в ГУЛАГе, тоже одного из крупнейших наших мыслителей, Алексея Федоровича Лосева. Уже в 1985 году он заявил и, кстати, не в печати, а в очень узком кругу: «Куда двигается человечество? Дальше идет то, что противоположно индивидуализму. А именно: общественность и коллективизм, то есть социализм». И когда их размышлениям противопоставляют высказывания идеологов гораздо более низкого уровня и к тому же, не исключено, попросту ангажированных – это не может убеждать.
    Корр.: Но, Вадим Валерианович, сколько бы ни спорили философы о должном, они отталкиваются от сущего и сверяются с ним. Приведенные вами мнения действительно глубочайших мыслителей современности могут быть оспорены и оспариваются, исходя из новых реалий. В частности, развал СССР никак не может быть отнесен к достижениям социалистической модели развития. А капитализм, по мнению многих авторов, сегодня получил иное измерение: глобального постиндустриального, информационного общества, основанного на новых экономических моделях, которых не знали еще полтора десятка лет назад и к которым неприменимы прошлые знания. Как бы вы прокомментировали подобные утверждения?
    В. К.: Знаете, у меня в жизни сорок лет назад была встреча с Михаилом Михайловичем Бахтиным, которую я склонен рассматривать как дар судьбы. Бахтин был старше на 35 лет, то есть годился мне даже не в отцы, а в деды. Можно сказать, что этот человек, лично знавший Бердяева и Розанова, переживший и 1905-й, и 1914-й, и 1917-й годы, и годы гражданской войны, и коллективизацию, и войну, – он в каком-то смысле передал мне идейную эстафету русской традиции. Во всяком случае, свои размышления о России и мире я с начала 60-х годов, когда произошла наша первая встреча, всегда сверяю с фундаментом этой традиции. И, в частности, благодаря общению с Бахтиным я отделался от одного из самых распространенных, вздорных и вредных мифов – мифа о прогрессе. Все вы его хорошо знаете: будто мир все время совершенствуется и что бы ни происходило – это все равно к лучшему. На самом деле – таков закон и человеческого общества и Вселенной – никакого прогресса нет.
    Корр.: Здесь, видимо, наблюдается какая-то взаимосвязь современных, якобы «научных» представлений о мире и обществе – раз во Вселенной царит энтропия, то в обществе для справедливости и равновесия должен царить прогресс.
    В. К.: Не исключено. Но истина в том, что любые приобретения в то же время являются и утратами, все уравновешивается. Можно привести такой элементарный пример. Когда мне было 15–16 лет, у нас появился первый антибиотик, пенициллин. Тогда казалось: все, любые болезни будут побеждены. А оказалось, что более-менее регулярное использование пенициллина приводит к ослаблению иммунной системы, и человек, наоборот, оказывается беззащитен перед любой заразой, самой ничтожной. Впрочем, перейдем от суждений к практике. Чтобы не перегружать читателей цифрами, ограничусь самыми неоспоримыми фактами. Лет пятьдесят назад в США государственный бюджет составлял около 10 % валового внутреннего продукта. Сейчас он составляет около 40 %, причем США считаются оплотом и образцом экономического либерализма. Что касается Швеции, то там через госбюджет перераспределяется более 60 % ВВП. Как считают квалифицированные эксперты, подобное общество уже нельзя считать капиталистическим. Самое интересное, что в Швеции достаточно много людей, в частности такой известный идеолог Литторин, которые категорически возражают против подобного усиления роли государства в экономике, считают, что Швеция идет к гибели. Но одно дело – идеологи, а другое дело – реальный ход истории, который именно таков. Причем если сравнить показатели США и Швеции с нынешним российским бюджетом, который составляет 20 миллиардов долларов, то можно сказать, что у нас государства просто нет как экономического субъекта. Если бы эти 20 миллиардов составляли 40 % или тем более 60 % от ВВП, как в самых передовых, по нынешним представлениям, странах мира, мы бы все уже давным-давно вымерли. Следовательно, существует определенный вакуум государственной власти, занятый, кстати, теми же «олигархами». Поэтому позиция Путина по отношению к ним и не может быть иной – только медленное возвращение государства к исполнению утраченных функций.
    Корр.: Да, по ряду источников, за рубеж утекают ежегодно суммы, в полтора-два раза превышающие официальный госбюджет. И не исключено, что люди, контролирующие эти потоки, реально значат в нашем обществе гораздо больше, чем президент и правительство вместе взятые.
    Что же касается ВВП, то существуют индексы ООН, согласно которым минимальный ежегодный доход на душу населения не должен быть ниже тысячи долларов США. В наших климатических условиях этот индекс смело можно умножать в полтора-два раза.
    В. К.: Наверное. Но если даже принять цифру в тысячу долларов, то ВВП России остается на уровне 145–150 миллиардов, а это значит, что государство перераспределяет несоразмерно малую часть общественного продукта. Мы все время говорим, что новая Россия идет по пути цивилизованных стран. Но на деле получается, что мы идем в сторону прямо противоположную тому, куда движутся те же Соединенные Штаты, или Швеция, или любая другая западная страна. И второй факт. У нас почему-то считают, что в тех же «цивилизованных» странах существует полная свобода рынка. Но вот в 1991 году у нас была издана книга, в сущности, даже не исследование, а справочник по рынку самых развитых западных стран, где были собраны данные примерно по двум десяткам стран. И выяснилось, что везде существует строжайший контроль за розничными ценами на товары, входящие в потребительскую корзину. И за нарушение предписанного потолка цен предусмотрены самые жестокие наказания, вплоть до изъятия лицензии на торговлю. Разумеется, это не касается предметов роскоши – там никаких ценовых ограничений нет. Из этих фактов следует, что до 1985-го, 1991-го, даже 1993-го годов наша страна была значительно более цивилизованной, чем сейчас.
    И теперь я вернусь к словам Хайдеггера, Тойнби, Лосева и других людей, высказывавших аналогичные взгляды, поверьте, их достаточно много. Дело в том, что нынешняя глобализация мировой экономики, когда свобода передвижения капиталов привела к тому, что гигантские суммы денег буквально за несколько часов могут быть закачаны на территорию какой-то страны и выкачаны из нее, создает крайнюю нестабильность мировой экономики. Иногда считают, что так поступают Соединенные Штаты Америки. Это неверно, через США действует транснациональный капитал.
    Корр.: Вы абсолютно правы, Вадим Валерианович. Мало кто знает, что небезызвестный Джордж Сорос создал свой первый фьючерсный фонд в том же самом 1969 году, когда Хайдеггер заявлял о неизбежности социализма, на деньги анонимных инвесторов из Европы.
    В. К.: Экспорт Америки на 50–60 % ниже ее импорта, и разница покрывается за счет эмиссии долларов. Более того, США даже ухитряются оставаться с прибылью в 500 миллиардов долларов, а это означает уж совсем фантастический рост долларовой массы, что неизбежно ведет к крушению всей мировой финансовой системы. В этих условиях, я думаю, России следует проводить политику разумной изоляции от неустойчивого мирового финансового рынка. Нам сегодня нельзя существовать без своего рода экономического занавеса, защищающего страну от экономической глобализации – иначе полностью погибнет и промышленность, и сельское хозяйство. Погибнет по той простой причине, что у нас иной климат, иное пространство, чем в любой развитой стране мира.
    Конечно, мне могут возразить, что до революции Россия жила в условиях мирового рынка без всякого «железного занавеса». Да, но при этом забывают или не знают того, что в 1913 году внутреннее потребление России выражалось цифрой в 71 миллиард рублей, а рыночный оборот составлял всего-навсего 7 миллиардов – остальное приходилось на натуральное хозяйство и прямой продуктообмен. То есть крестьянин шел чинить плуг и нес кузнецу, допустим, поросенка. Капитализм эту защитную оболочку неминуемо разрушал. Возможно, в этом тоже заключалась одна из неявных причин революции 1917 года. Разумную экономическую изоляцию, конечно, нельзя, да и невозможно в нынешних условиях дополнять идеологической или политической изоляцией. Кстати, поведение Путина в этом отношении практически безупречно: он осуществляет контакты на высшем уровне и со странами НАТО, и с Корейской народно-демократической республикой, и с Индией, и с Кубой, и с Китаем, и с Ираном. Эта политическая глобализация, в отличие от экономической, как раз представляется мне полезной, потому что Россия действительно евразийская страна, расположенная между Западом и Востоком, мы очень много вобрали в себя из бытия и духа того и другого, и у нас, если хотите, объективно больше возможностей для участия в глобальном политическом процессе, чем у какой-либо иной страны.
    Здесь важно сказать и о том, что, говоря о будущем социализме как единственной естественной перспективе для России, я вовсе не считаю его идеальным или образцовым общественным строем. У него, как и у капитализма, есть свои плюсы и свои минусы. К тому же реальный социализм, который существовал в советское время, был чрезвычайно далек от представлений Маркса и Энгельса. Например, хотя бы потому, что они считали одним из непременных условий социализма постепенное отмирание государства. У нас же, напротив, наблюдалось почти полное огосударствление всех экономических функций общества, и даже так называемая «теневая» экономика находилась под контролем правоохранительных органов. С тем же успехом этот социализм можно назвать государственным капитализмом. Да, по словам Ленина, командные высоты должны быть в руках государства. Другое дело, что сфера, например, бытовых услуг или розничной торговли по определению не может находиться в руках государства, но только под строжайшим контролем уровня цен и качества оказываемых услуг.
    Корр.: Но ведь государство не абстрактно. Говоря словами того же Владимира Ильича, оно представляет собой машину господства одних классов или групп населения над другими. Возникает вопрос, какие группы представляет, в чьих интересах действует нынешний президент России Владимир Владимирович Путин.
    В. К.: Я, наверное, недостаточно информирован и не вхожу ни в какие властные круги, чтобы решать подобные вопросы. Я, конечно, многое слышал об этом, но делиться подобными слухами считаю совершенно необязательным. Дело ведь в том, куда идет Россия, а не в том, куда ведет ее Путин. Я сознательно ограничиваюсь двумя утверждениями. Во-первых, в отличие от Ельцина, Путин способен понять, что происходит со страной и что нужно сделать, чтобы спасти ее от гибели. А во-вторых, он ведет себя осторожно, и без этого, кстати, нельзя. Быстро здесь ничего не сделаешь: слишком огромная и неповоротливая страна, и какие-то очень резкие сдвиги в любую сторону способны окончательно ее добить. Но уже в наступающем году, например, вполне возможен возврат к планированию экономики – эта тема всерьез начала обсуждаться и в средствах массовой информации, и в институтах власти. Современная экономика вообще невозможна без планирования на всех уровнях производства, распределения и потребления – это доказывает опыт всех экономически передовых стран мира, от Японии до США.
    Корр.: Вадим Валерианович, вы отметили определенную тенденцию к объединению и преодолению общественного раскола, который доминировал в период 1992–1999 годов. Разумеется, этот раскол не мог существовать без определенного конфликта ценностей, причем конфликта сложного, в котором взаимодействовали три главных вектора. В свое время они были условно обозначены как системность, целостность и интеграция. Имелись в виду, соответственно, внутренняя, системная форма государства, система Советской власти; целостность нашего государства и общества, а также его включение, интеграция в мировую экономику. Теперь, по прошествии десяти лет, стала очевидной недостаточность любого из названных векторов, да и всех их, вместе взятых. Те иллюзии, которые привели к советской и русской катастрофе, кажется, изжиты. Ни нового западного рая, ни обещанного рая коммунистического наша страна не обрела, зато люди в массе своей перестали надеяться на чудо, стали ценить свою работу как единственный способ что-то изменить и чего-то добиться в жизни, стали иначе относиться к собственному государству, действия которого являются единственным способом защитить их от конкуренции на мировом рынке, обеспечить выживание и развитие России. Не кажется ли вам, что Путин выражает в первую очередь настроения и надежды этого очень широкого, очень разнородного, но и взаимодополняющего слоя наших сограждан?
    В. К.: Возможно, отчасти это и так. Но я не думаю, что русские люди в массе своей сильно изменились за последние годы, стали думать и действовать как-то иначе. Я повторю, что существует тысячелетняя Россия, без которой не было бы и Советского Союза, что Гитлера победил тот же народ, который победил Наполеона. Другое дело, что якобы в интересах интернационализма долгое время подавлялась историческая память русского народа, и дело доходило до абсурда, до позора, когда 600-летие Куликовской битвы, например, праздновалось только на местном уровне, в Тульской области, чтобы, дескать, не обижать татар. Не знаю, делалось это с умыслом или от незнания реальной истории. Ведь под началом Дмитрия Донского сражались и русские, и татары, и литовцы. То же самое наблюдалось и в войске Мамая, с присоединением даже европейских отрядов.
    Но Россия – такая страна, которая всегда надеялась на кого-то: на батюшку-царя, на «отца народов», на кого угодно. Именно поэтому у нас чрезвычайно редок тип человека, который может быть настоящим предпринимателем. Либо это человек, который ждет, что его накормят, оденут, дадут жилье и работу, либо это тип, стремящийся вот здесь и сейчас что-то урвать для себя, чтобы не работать. Я знаю множество людей, которые в советское время вербовались куда-то на север, на путину, на прииски или еще куда-нибудь, возвращались, привозили порой десятки тысяч рублей, но все пропивалось и прогуливалось за два-три месяца. С приходом рынка масштабы подобного поведения приобрели просто гротескные черты. Кто-то сказал, что у нас период первоначального накопления капитала является и окончательным. В одной Москве, например, сегодня казино больше, чем в любой другой столице мира, а «мерседесов» – больше, чем во всей Германии. Людей, которые занялись какой-то серьезной предпринимательской деятельностью, у нас крайне мало. Я лично знаю только одного такого человека – это Александр Степанович Паникин. Ему интересна не прибыль, а сам процесс производства, развития собственного дела. Он говорит: «Если бы Россию отдали таким, как я, все было бы хорошо». А я ему отвечаю: «Где искать таких, как вы?». Россия в принципе не может измениться, стать иной, в противном случае здесь будет существовать какая-то совершенно другая страна. Помните эту замечательную сцену в «Горячем сердце» Островского, где Градобоев, показывая на запыленные тома законов, спрашивает у крестьян: «Как вас, братцы, судить: по закону или как Бог на сердце положит?». И крестьяне, кланяясь, отвечают: «По-божески, батюшка, по-божески!». Разве это отношение к законам в России как-то изменилось? Можно еще раз сказать: единственное, на что я надеюсь по отношению к Путину, – на то, что он в состоянии понять собственную страну и достаточно осторожен, чтобы не ломать ее через колено, как пыталась делать «демократическая» власть при Ельцине.
    Корр.: Спасибо, Вадим Валерианович, за эту беседу. Посмотрим, оправдаются ли ваши и наши надежды в новом тысячелетии.

Несколько соображений о прядущем пути России

    Один из основных выводов этого доклада заключался в утверждении необходимости осуществить «энергичное и последовательное возрождение естественных хозяйственных традиций, отражающих глубинные национальные особенности страны… Насильственное внедрение в нашу хозяйственную среду специфических западных принципов жизни не даст ожидаемого результата. Человеческий архетип, сформированный на протяжении тысячелетней истории, за несколько лет (добавлю от себя: и за несколько десятилетий. – В. К.) переделать невозможно. Насильственное внедрение западных образцов экономики будет способствовать еще большему углублению и обострению всех социальных, политических и экономических проблем… неизбежно приведет страну к полномасштабной социальной катастрофе». И еще два очень важных положения документа: «…особое значение в современных условиях приобретает… разъяснение роли России как евроазийского государства», и «необходимо незамедлительное осуществление жесткого государственного контроля над производством товаров первой необходимости и потребительским рынком».
    Полностью присоединяясь к этим положениям, которые, увы, власти предержащие абсолютно проигнорировали, считаю немаловажным их дополнительное более или менее конкретное обоснование.
    Для начала целесообразно отойти от непосредственного «предмета» обсуждения, то есть России, и обратиться к проблеме так называемого «японского экономического чуда», что способно многое прояснить. Не нужно, по-видимому, доказывать, что японская экономика в целом ряде аспектов сегодня превосходит остальной мир и с количественной, и с качественной точек зрения: она уже сравнительно давно по многим параметрам «обогнала» экономику США (возможно, впрочем, возражение, что Япония имеет мизерные в сравнении с США военные расходы, и именно этим обусловлены ее уникальные экономические достижения: однако данное «преимущество» в сущности сводится на нет тем обстоятельством, что в Японии почти полностью отсутствуют основные сырьевые и энергетические ресурсы, в то время как США обладают ими в избытке).
    В средствах массовой информации и в речах политических руководителей постоянно утверждается, что Япония совершила свое «чудо» благодаря перестройке экономики (а также и политики) по западному образцу, западной модели. Но это не более чем удобный для насаждающих его людей миф. Известнейший американский политолог японского происхождения и – что необходимо оговорить – страстный апологет как раз западного образа жизни Френсис Фукуяма писал все же в своем нашумевшем сочинении «Конец истории?» (1989), что после 1945 года «победоносные Соединенные Штаты навязали Японии либеральную демократию. Японцы, конечно, преобразовали почти до неузнаваемости западный капитализм и политический либерализм. Многие американцы теперь понимают, что организация японской промышленности очень отличается от американской или европейской, а фракционное маневрирование внутри правящей либерально-демократической партии с большим сомнением можно называть демократией» («Вопросы философии». 1990, № 3. С. 141).
    Это «диагноз» наблюдателя, который, в отличие от советских (или «бывших советских») идеологов, знает и западный, и японский мир не понаслышке. И «причастность» Фукуямы и к Японии, и к США побуждает согласиться с его решительным отграничением японской экономической и политической системы от западной.
    Японская экономика принципиально и глубоко своеобразна. Часто говорят о том, что японцы очень, даже исключительно широко заимствуют западные изобретения, ноу-хау, технологические идеи и т. и. Но заимствовать все это могут в конечном счете люди любой страны. Проблема в том, «заработают» ли «перенесенные» в эту страну чужие достижения?
    В многоплановом исследовании, написанном в 1985 году рядом зарубежных специалистов, которое было издано у нас в 1989 году под названием «Как работают японские предприятия», недвусмысленно говорится, что начатое в Японии после 1945 года «применение американских методов управления оказалось неудачным». И к 1956 году ясно определились «основные черты японской системы управления… Важнейшими из них являются система пожизненного найма и процесс коллективного принятия решений» (с. 36). В другом месте этого исследования сказано, что «индивидуализм толкает американца к открытию своего собственного дела и к возведению вокруг себя психологического барьера, который позволяет ему демонстрировать другим уверенность в себе», между тем «канонизированный японской культурой идеал составляет взаимозависимость, а не индивидуализм» (с. 55, 66).
    Все это опирается на многовековые национальные традиции: «Исследуя источники японской философии менеджмента, мы должны обратиться к эре Токугава (началась в 1603 году. – В. К), когда японская культура… достигла, наконец, своего классического выражения… лучшие традиции дзен-буддизма до сих пор сохраняются в сознании японца». И эти традиции было «необходимо интерпретировать и совершенствовать… в соответствии с потребностями промышленного развития… Обращение политической верхушки к отдельным элементам феодального наследия… ключевой фактор современного развития Японии» (там же, с. 38, 39).
    Это «обращение» к «феодальному наследию» осуществлялось с такой последовательностью, что популярный репортер Владимир Цветов, который бывал в Японии еще с 1960-х годов и провел там в общей сложности восемь лет, заявил в своей книге «Пятнадцатый камень сада Реандзи» (1977): «В июле 1986 года в Японии вступил в силу «Закон о передвижении рабочей силы». Знакомишься с ним – и в памяти возникают картины российского крепостничества, описанные в учебнике истории» (с. 360; запомним это «в учебнике истории»).
    В высшей степени важно подчеркнуть, что, создавая свою цветущую экономику, японцы не просто продолжали вековые традиции, но в прямом смысле слова возрождали, воскрешали эти традиции.
    Об этом поведал председатель одной из крупнейших японских корпораций «Мицуи дзосен» Исаму Ямасита: «После Второй мировой войны… существовавший многие века дух деревенской общины начал разрушаться. Тогда мы возродили старую общину на своих промышленных предприятиях… Прежде всего мы, менеджеры, несем ответственность за сохранение общинной жизни… Воспроизводимый в городе… общинный дух экспортируется обратно в деревню во время летнего и зимнего «исхода» горожан, гальванизирует там общинное сознание и сам в результате получает дополнительный толчок» (с. 36, 47). В связи с этим В. Цветов признался, что в конце концов он «понял, насколько правы японские менеджеры, уподобившие алхимикам тех западных журналистов, экономистов, социологов, которые пытались выискать в передовой технологии и новейшем оборудовании разгадку более быстрых, чем в других развитых капиталистических странах, японских темпов роста экономики и производительности труда, причины более высокого качества продукции» (с. 26). Решающую роль, как стало ясно, играет не технология, а фундаментальные основы национального бытия.
    И необходимо сказать со всей определенностью, что Япония, если ставить вопрос всерьез, отнюдь не «перегнала» США (и Запад в целом). Ибо сам тезис «догнать и перегнать» – это только примитивный пропагандистский штамп. Понятие о «гонке» взято из элементарной ситуации движения на плоскости двух или нескольких «предметов» – ситуации, которая совершенно неприложима к сложнейшему развитию экономики (не говоря уже о человеческом бытии в целом). «Перегнать» в экономике никак нельзя, достичь более значительных успехов можно лишь на ином, собственном пути.
    О Японии мы вправе даже сказать, что она движется не «вперед» вместе с США, а «назад», не случайно японские экономисты постоянно вспоминают «феодальное наследие». И развитие японской экономики ясно свидетельствует, что всецело основанное на «индивиде», на основном содержании «билля о правах» экономика Запада оказалась менее способной к росту и совершенствованию, нежели «общинная» японская экономика.
    Достижения японцев настолько впечатляющи, что автор предисловия к русскому изданию книги «Как работают японские предприятия» проф. Д. Н. Бобрышев заявил: «Изначальные социально-культурные условия в нашем народном хозяйстве больше приспособлены к восприятию именно японских методов и подходов, чем, скажем, американских – с их жесткой нацеленностью на индивидуализацию, строгую расчетливость, личную карьеру» (с. 7).
    Однако с этим никак нельзя согласиться. Предложение «пересадить» в Россию уходящую корнями в совсем иную историю японскую «модель», без сомнения, столь же утопично, как и нынешние эксперименты по пересадке западной модели. Достаточно задуматься о судьбе, которая ожидала бы в России – с ее склонностью к постоянным «передвижениям» (в широком смысле этого слова) – одну из неотъемлемых основ современной японской модели – пожизненный найм рабочих и служащих, их безусловную преданность раз избранной корпорации. По определению из книги «Как работают японские предприятия», на последних осуществлено «отождествление служащих с корпорацией» (с. 97).
    В. Цветов написал, что близко ознакомившись с японской экономической моделью, он вспомнил «картины русского крепостничества», отметив, правда, что имеются в виду картины, «описанные в учебнике истории». Он, конечно, вовсе не хотел тем самым намекнуть, что «картины», описанные в послереволюционных «учебниках», мягко говоря, неадекватны – он скорее «проговорился», чем сказал о несостоятельности этой самой «картины».
    Виднейший специалист по исторической географии В. А. Анучин исследовал в своем трактате «Географический фактор в развитии общества» (1982) «тенденцию, весьма характерную для феодальной Руси, тенденцию, направленную к «перемене мест», населявшие Россию народы фактически продолжали пользоваться большей свободой, чем народ любого хорошо организованного государства в Западной Европе» (с. 205).
    Нельзя не учитывать и того факта, что крепостничество распространялось менее чем на половину русских крестьян, и к тому же около половины из этих последних были оброчными, то есть жили, где хотели, и подчас становились более богатыми, чем их владельцы-помещики; большинство русских купцов и промышленников вышло именно из рядов оброчных крестьян.
    Уместно сказать и о том, что многие деятели русской культуры начали свой путь в качестве крепостных, но в силу русского «своеобразия» такие бывшие «рабы», как ставшие академиками М. П. Погодин и А. В.Никитенко, действовали в культуре рука об руку с князьями-рюриковичами П. А. Вяземским и В. Ф. Одоевским (у которого, впрочем – и это в высшей степени характерно для России! – мать была крепостной крестьянкой).
    Конечно, в кратком рассуждении невозможно обрисовать всю многостороннюю «картину» русского бытия, но и эти отдельные факты, как представляется, показывают, что в России совсем иные «традиции», чем в Японии. Крестьянская община в России никогда не была столь прочной и незыблемой, как в Японии, и наиболее активные ее члены стремились вырваться (и вырывались) из ее рамок; кроме того, русская община, в отличие от японской, отнюдь не была склонна к подчинению какой-либо вышестоящей «корпорации».
    С другой стороны, громадную роль (в строительном деле – безусловно господствующую) играли в России известные уже по литературным памятникам XV века артели, которые были совсем иным институтом, нежели община: они свободно перемещались по территории страны, складывались по воле своих членов и опять-таки по собственной воле подряжались на те или иные работы. В 1890-х годах именно артелями, включавшими в себя в общей сложности не более 10 тысяч человек, была построена Транссибирская магистраль (7,5 тысяч км рельсового пути, 55 км туннелей, 5 мостов через великие реки). Это явилось признанным всем миром «чудом» того времени, зиждущемся на неслыханно высокой производительности труда (достаточно сравнить этот труд с трудом в 1970–1980 годах вооруженных всяческой импортной техникой сотен тысяч строителей намного более короткой Байкало-Амурской магистрали).
    В книге «Как работают японские предприятия» есть описания, невольно заставляющие вспомнить советскую действительность 1920–1930 годов: «…японские корпорации проводят… утренние митинги, цеховые собрания и собрания малых групп (кружков качества). Обычно высший управляющий обращается к служащим с изложением политики компании… встреча заканчивается общими криками: «Будем работать напряженно!». После утреннего митинга рабочие могут посетить цеховое собрание» и т. д. (с. 102).
    Но в отечественных условиях такие «методы» могли дать эффект (распространявшийся к тому же далеко не на всех работающих) лишь в течение того краткого периода, когда сохранялся так называемый революционный энтузиазм; уже в 1950-е годы подобные методы стали чисто рутинным явлением. И «пересаживать» к нам японскую систему, повторюсь, столь же бессмысленно, как и западную. Разговор о Японии необходим был, потому что современные «западники» громогласно настаивают: «Иного пути нет!». Между тем на принципиально ином пути Япония достигла экономических успехов, превосходящих все, что дал Запад.
    Если же ставить вопрос о русском пути, первое, о чем следует размышлять, – о многоукладности экономики России, сложившейся в очень давние времена. Подавляющее большинство современных «идеологов» полагает, что мысль о «многоукладности» принадлежит В. И. Ленину, но это свидетельствует лишь о том, что они из всего богатейшего наследства русской социальной мысли знают одни только ленинские сочинения (или, вернее, ленинские цитаты в пропагандистских брошюрах).
    Огромная и исключительно многообразная (с географической, этнической, культурной и т. и. точек зрения) Россия принципиально не могла воплотиться в некую единую экономическую модель. Известен, например, спор двух крупнейших личностей – Л. Н. Толстого и П. А. Столыпина, первый из которых категорически отстаивал общину, а второй – индивидуальное хозяйство. Между тем и прошлое, и современность показывают, что оба были по-своему правы. В России может и должно быть и то и другое, так же как когда-то в ней занимали равноправное место и «барщина», и «оброк». Для крестьян Нечерноземья, в частности, разнообразнейшие промыслы имели гораздо большее значение, нежели хлебопашество; только догматическая, все нивелирующая экономическая политика послереволюционных десятилетий насильно заставляла пытаться превратить Нечерноземье в «житницу».
    Вторая важнейшая особенность российской экономики (нераздельно связанная с первой) – огромная роль государства, которая с совершенной очевидностью обнаруживается, скажем, при обращении к деятельности давних великих предпринимательских родов России – Строгановых (заимели свое дело с начала XVI века), Демидовых (с конца XVII века) и т. и. Нынешние «западники» усматривают в государственном «вмешательстве» в экономику чуть ли не величайшее российское «зло» (исходя, понятно, из либеральных «западнических» представлений). Но уж хотя бы одно ни с чем не сравнимое многообразие, многоукладное™ «нормального» экономического бытия России порождает необходимость мощной организующей роли государства. Достаточно познакомиться с обстоятельными исследованиями двух историков – В. Я. Лаверычева «Крупная буржуазия в пореформенной России» (1974) и Л. Е. Шепелева «Царизм и буржуазия во второй половине XIX века. Проблемы торгово-промышленной политики» (1981), – чтобы убедиться: политика государства имела необходимое и первостепенное значение для тогдашнего чрезвычайно быстрого становления российской индустрии. Именно так понимал дело великий не только в сфере химии, но и в своих экономических размышлениях Д. И. Менделеев.
    И последнее (хотя отнюдь не последнее по своей важности). В одном из своих выступлений тов. Ельцин сказал, что ему в течение пятидесяти лет вбивали в голову «Краткий курс истории ВКП(б)». Это глубоко верно. Хотя сам этот «курс» давно отставлен в сторону, ряд «основополагающих» тезисов из его «гениальной 4-й главы» продолжал определять «основу» нынешней экономической науки. Наиболее существенно в этом смысле положение о том, что-де решающую роль в плодотворном развитии экономики играют «производственные отношения». Можно бы доказать, что данная в 4-й главе интерпретация исконного марксистского положения об этих «отношениях» крайне примитивизировала и вульгаризировала это понятие (идеи Маркса – даже при признании всей их спорности – достаточно серьезны). Но нынешние руководители экономической политики, на словах начисто отвергающие не только «сталинское наследство», но и марксизм вообще, на деле явно убеждены в том, что «радикальное» изменение производственных отношений (прежде всего, понятно, форм действенности) само по себе и весьма быстро приведет к экономическому расцвету и изобилию потребительских товаров. Еще совсем недавно эти люди превозносили с данной точки зрения производственные отношения «развитого социализма», теперь с тем же пафосом воспевают производственные отношения капитализма или, как чаще говорится, «цивилизованных стран». Нам пытаются внушить, что, изменив по образу и подобию этих стран производственные отношения в России, мы быстренько достигнем их экономического уровня.
    Выше уже шла речь о том, что «пересадить» западную (как и японскую) модель в Россию невозможно. Но допустим даже, что подобная пересадка осуществима (в чем уверены руководители «реформ»). Будет ли это означать, что Россия тем самым приблизится по своим экономическим показателям к высокоразвитым странам? Безусловно нет. Ведь в конечном счете в большинстве «развивающихся» стран – при всех возможных оговорках – «производственные отношения» в принципе те же, что и в высокоразвитых, а между тем ныне в развивающихся в течение одного года погибает от голода, по сведениям ЮНЕСКО, 20 миллионов человек!..
    «Благосостояние» нынешних развитых стран, где проживает всего лишь 15 процентов населения Земли, зиждется не на «производственных отношениях» как таковых (это вульгарное упрощение сложнейшей проблемы), но, во-первых, на выработанной в течение длительного времени исключительно высокой культуре предпринимательства и труда и, во-вторых, на постоянной «перекачке различных ресурсов (в том числе и человеческих) из «развивающихся» стран.
    Идеологи нынешних реформ убеждены, что, если придать российскому «фермеру» тот внешний экономический статус, каковой имеет, скажем, нидерландский фермер, он («наш фермер») получит те же результаты. Чтобы понять всю несостоятельность этого умозаключения достаточно вдуматься в один только факт: в Нидерландах используются в хозяйстве только такие коровы, «родословная» которых точно известна за сотню предшествующих лет! И именно выражающаяся в этом (хотя, конечно, вовсе не только в этом – перед ними только одна, но поистине впечатляющая «деталь») высочайшая культура предпринимательства и труда прежде всего и обеспечивает экономические показатели нидерландского сельского хозяйства.
    И вторая неотъемлемая сторона проблемы: перекачка ресурсов из развивающихся стран в высокоразвитые. Так, в 1987 году высокоразвитые страны, где проживает, напоминаю, всего лишь 15 процентов населения Земли, «всосали» в себя 73 (!) процента мирового экспорта энергетических ресурсов, то есть в 5 раз больше, чем было бы у них при «справедливом» дележе! (См. «СССР и зарубежные страны, 1988». С. 270.)
    И именно в этих двух феноменах (выработанной веками культуре производства и «перекачке») заключены наиболее существенные причины благосостояния высокоразвитых стран, а вовсе не в пресловутых «производственных отношениях», которые сами по себе не способны породить никакого «экономического чуда».
    Итак, плодотворный грядущий путь России возможен только в русле возрождения ее экономических устоев: принципиальной многоукладное™ и в высшей степени весомой экономической роли государства. Ставя же вопрос о каких-либо «заимствованиях» из экономических моделей США или Японии, необходимо постоянно учитывать, что Россия – евразийская, страна и опыт Востока ничуть не менее существен для нее, чем опыт Запада. Речь идет, конечно, не о примитивном призыве «взять лучшее» и оттуда, и отсюда; гораздо важнее сознавать, что ни то ни другое не может стать «главным» (и тем более единственным) объектом внимания. Попытка пересадить западную модель ничего кроме разрухи не принесет, и развитие в конечном счете все равно будет иным.
    Наконец, бессмысленно и даже дико полагать (хотя очень многие это делают), что можно и нужно как бы «отменить» предшествующую эпоху, занявшую три четверти столетия, и вернуться на путь, приведший к 1917 году. Правда, нет сомнения, что страна переживает (как и всегда было после революций) полосу реставрации (а вовсе не «революции» как полагают «радикалы»). Но реставрация – это только определенное «уравновешивание», а не действительный возврат к предшествующему строю. Впрочем, это особый, сложный вопрос, который я пытался осветить в статье «Куда движется человечество?», опубликованной 31 декабря 1991 года в газете «Правда».
* * *
    Предвидение будущего – это нередко труднейшая, но необходимая и повседневно решаемая людьми задача. Мы редко отдаем себе отчет в том, что любое наше успешное действие совершается, в частности, на основе предвидения, пусть хотя бы самого элементарного: так, мы отправляемся летом в лес за грибами, поскольку предвидим, что они там уже появились, а если мы ошиблись – вернемся с пустой корзинкой. Этот «пример», вероятно, воспримут с улыбкой, но задумаемся о людях, конструирующих новый летательный аппарат; неспособность к предвидению в этом случае обернется трагическими последствиями… И, разумеется, успешное служение своей стране – идет ли речь об указах ее правителей или о действиях «рядовых», но озабоченных судьбой Отечества (и, значит, в конечном счете собственной судьбой…) граждан – невозможно без предвидения будущего.
    Полтора столетия назад, в 1853 году, тогдашние правители России, вступив в очередной конфликт с давним соперником – Турецкой империей, – ни в коей мере не предвидели, что наиболее мощные страны христианской Европы начнут войну на стороне вроде бы враждебного им исламского государства и Россия потерпит одно из немногих самых тяжких за всю ее историю военных поражений… Между тем еще за полтора десятилетия до начала Крымской войны проникновеннейший поэт и мыслитель (вторая сторона его творчества, к сожалению, известна немногим) Федор Иванович Тютчев со всей ясностью предвидел, что Запад только и ждет удобного момента для мощной атаки на Россию с целью лишить ее той первостепенной роли на мировой арене, которую она обрела в 1812–1814 годах.
    Тютчев предпринимал разного рода усилия, дабы «открыть глаза» правителям России на грозящую ей роковую схватку, но никто из них так и не внял ему, в частности, потому, что «все они – по тютчевским словам – очень плохо учили историю» (см. обо всем этом мою книгу «Тютчев», издававшуюся в 1988 и 1994 годах). И в самом деле: любое предвидение будущего страны возможно только при опоре на достаточно полное и глубокое знание и понимание ее предшествующей истории; попытки заглянуть в грядущее России, исходящие лишь из ее современного, сегодняшнего состояния – это, как говорится, гадание на кофейной гуще.
    Углубленный взгляд в историю, в прошлое России дает возможность осознать определенную «направленность», основополагающий вектор, который, вероятнее всего, продлится и в неведомом грядущем времени. И нетрудно заметить, что в нынешних рассуждениях о будущем России нередко так или иначе присутствует обращение к предшествующей ее истории, но это обращение чаще всего явно тенденциозно, оно сосредоточивается на какой-либо одной стороне российского исторического бытия и представляет собою скорее субъективную оценку, чем трезвое, объективное осмысление этого бытия.
    Вот, например, достаточно типичное в этом плане сочинение, принадлежащее перу недавнего «главного реформатора» – Гайдара – «Государство и эволюция», появившееся в 1995 году. С очевидным недовольством, даже негодованием говорится здесь о том, что «в центре» бытия России «всегда был громадный магнит государства. Именно оно определяло траекторию российской истории. Государство страшно исказило новейшую историю…». Даже «радикальнейшая в истории человечества революция не поколебала «медного всадника» русской истории». И вся задача состоит, мол, в том, чтобы «сместить главный вектор истории» (!).
    Все это, вполне понятно, продиктовано сопоставлением России со странами Запада, где государство играло намного более «скромную» роль; Гайдар, впрочем, и не скрывает, что он целиком исходит именно из этого сопоставления. И получается, что история России – это как бы «искаженная» история Запада…
    Согласитесь, что сам подобный подход к делу заведомо сомнителен («сместить главный вектор», хотя даже беспрецедентная в истории мира революция не смогла этого сделать!). А «использование» созданной пушкинским гением поэмы «Медный всадник», исполненной глубочайшим и богатейшим смыслом, предстает как крайне легковесная претензия.
    Но главное даже не в этом. Нет сомнения, что государство имело исключительное значение в истории России. Но дело идет все же только об одной стороне российского бытия, совершенно непонятной без других его аспектов. Вспомним хотя бы о том, что громадное количество русских людей на протяжении столетий «уходило» с контролируемой государством территории на юг, север и восток, и в результате образовались, в частности, «вольное» казачество (само русское слово «казак» происходит от тюркского, означающего «вольный человек») и не подчинявшееся ни светской, ни церковной власти старообрядчество. И само пространство России в значительной мере было создано этими народными «Вольницами», хотя, конечно, освоенные ими земли позднее оказались под эгидой государства.
    Вспомним и о том, что пламя из этих окраинных «очагов вольности» многократно поджигало и «центральную» Россию (болотниковщина в Смутное время, великий Раскол, разинщина, булавинщина при Петре, пугачевщина и т. и.), и лишь к XIX веку установилось определенное «равновесие» народа и государства (без коего едва ли была бы возможной победа 1812 года над наполеоновской армадой), притом, оно установилось не только благодаря действиям власти: самые ярые повстанцы в конце концов как-то осознавали гибельность противоборства народа и государства, что явно выразилось, например, в добровольной «выдаче» властям Разина и Пугачева их ближайшими сподвижниками…
    И если уж ставить в связи с этим вопрос о «своеобразии» России в сравнении с Западом, то наиболее кратко и просто ответить на него можно так: «чрезмерная» властность ее государства всецело соответствовала «чрезмерной» вольности ее народа (и, кстати сказать, в образах пушкинского «Медного всадника» воплощен именно такой смысл). Правда, это однолинейный и слишком «абстрактный» ответ; чтобы конкретно раскрыть своеобразие России, необходимо уяснить многие и сложнейшие проблемы, для чего здесь просто нет места.
    Но вполне очевидно, что каждое резкое ослабление государства ставило Россию на грань гибели. Когда пресеклась (со смертью в 1598 году царя Федора Иоанновича) династия Рюриковичей, последующие правители уже не воспринимались как «Божьи помазанники» (что было в те времена необходимой основой верховной власти), и Россия вскоре же оказалась в поистине отчаянном положении. В ряде дошедших до нас сочинений и русские, и иноземные (англичанин Джон Горсей, швед Петрей и др.) свидетели Смутного времени говорят даже о неотвратимости распада и вымирания еще совсем недавно могучей страны… Но после пятнадцатилетней Смуты государство было восстановлено, и уже к 1654 году страна настолько окрепла, что смогла возвратить украинские земли, отторгнутые от нее почти 300 лет назад (когда власть на Руси ослабла в результате монгольского нашествия) Литвой.
    Через три столетия, в 1905-м, также началась «Смута», и после окончательного ослабления государства в феврале 1917-го многочисленные отечественные и иностранные авторитеты убежденно говорили о необратимой гибели страны. Но в конце 1922 года было утверждено новое государство, СССР, и через четверть века страна сумела сокрушить вторгшуюся в нее самую мощную в мировой истории армию, которая вобрала в себя энергию всей континентальной Европы с ее более чем 300-миллионным (!) населением (мало кто знает, что, скажем, большая часть бомб, используемых этой армией, производилась на чешских заводах, а значительная часть хлеба – на французских полях; не приходится уже говорить о почти десятке других европейских стран, открыто вступивших тогда в войну с нами…).
    …Можно понять настроенность тех людей, которых смущают или даже ужасают присущие истории России крайне резкие и приводящие к поистине катастрофическим последствиям «повороты». Однако призывы и самые попытки «сместить вектор» в конце концов попросту смехотворны; они не более основательны, чем, допустим, проекты изменения континентального климата России, дабы он стал подобен атлантическому климату стран Запада. Ведь, между прочим, здесь аналогичное соотношение: привычный перепад между зимним морозом и летним зноем составляет на большей части территории России 55–60 градусов, а на Западе – всего только 30–35… И нельзя исключить сложную связь этого различия с различием «политических климатов» России и Запада, хотя, конечно, проблема нуждается в скрупулезном исследовании.
    В наше время масса «экспертов» твердит, что Россия не является «нормальной» страной. Но, даже соглашаясь с таким «приговором», недопустимо забывать, что, скажем, за последние два столетия именно Россия сокрушила две (других и не было) мощнейших военных машины, претендовавших на мировое господство и довольно легко покоривших «нормальные» страны; что Россия сотворила высшие, сопоставимые с чем угодно ценности в сфере литературы, музыки, театра, искусства танца; что она первой в мире вышла в космос и создала первую АЭС и т. д. и т. п. Словом, «ненормальность» не помешала России быть одной из величайших стран мира…
    Тем не менее сегодня достаточно широко распространено мнение, что Россия – в очередной раз – на грани гибели или даже что ее гибель неотвратима. Если исходить из вековых уроков истории, «спасение» – в создании нового могучего государства (для чего, по-видимому, должно окончательно рухнуть почти бессильное нынешнее…). Но сможет ли сформироваться это новое государство?
    Как человек, если очень мягко выразиться, далеко не молодой, я отнюдь не склонен к розовому оптимизму и не могу заявить со стопроцентной уверенностью, что Россия и на этот раз воскреснет. Но, исходя из того, что ее воскрешения совершались неоднократно, столь же – или даже еще более – неуместно впадать в черный пессимизм.
    Могут возразить, что история не повторяется, и в принципе это верно. Россия восстанавливалась после монгольского нашествия, после Смутного времени и после революции 1917 года на различной основе и разными путями, хотя каждый раз речь шла о спасении от полной гибели (в 1238 году безымянный писатель создал «Слово о погибели Рускыя земли», а в 1917-м широко известный тогда Алексей Ремизов повторил сей безнадежный прогноз в своем «Слове о погибели земли Русской»).
    Да, история России – откровенно трагедийная и катастрофическая, но единственно достойно воспринимать ее так, как завещал нам в самом конце своей жизни Пушкин: «…ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал…».

О главной основе отечественной культуры

    Не нужно доказывать, что наша жизнь слагается из разных и даже совершенно разных по своей значительности проявлений, из более и из менее важного, из того, без чего вполне можно обойтись, и – напротив – из безусловно необходимого. Это ясно каждому, но мы редко задумываемся над тем, что самое важное, самое необходимое в нашем бытии мы чаще всего не ценим и даже вообще не видим, не воспринимаем, по крайней мере до тех пор, пока оно не начинает гибнуть…
    Так, мы и нескольких минут не проживем без воздуха, но его абсолютную ценность мы «замечаем», в сущности, лишь тогда, когда он уже до опасного для жизни предела загрязнен человеческими же усилиями, предпринятыми нередко, кстати сказать, ради удовлетворения не столь уж необходимых или вообще малосущественных потребностей (достаточно упомянуть, что немалую роль в отравлении атмосферы играют сегодня химические предприятия, изготовляющие всякого рода косметику, что, между прочим, еще в прошлом веке предрек наш самобытный мыслитель Николай Федоров).
    Впрочем, об этой угрозе самому существованию людей уже давно говорят серьезно и постоянно, она более или менее ясна всем, и речь должна идти не столько об ее осознании, сколько о практических мерах для ее преодоления.
    Гораздо менее ясна иная опасность (хотя и о ней сказано в последнее время немало) – опасность оскудения и прямого омертвения духовного мира, без которого человек уже не является человеком в истинном смысле слова.
    Разумеется, люди никак не могут вообще, начисто утратить все свои духовные или, скажем точнее, душевные потребности. Известен восходящий еще к Древнему Риму девиз «Хлеба и зрелищ!», приписываемый тем, кто опустился на самую низкую ступень человеческого существования (величественная античная цивилизация и погибла в V веке едва ли не прежде всего потому, что большинство населения Римской империи низошло до этого уровня), хотя все-таки ведь не только хлеба, а и зрелища…
    Однако под «зрелищами» имеется в виду развлекательная по своей сути культура, вернее псевдокультура, не связанная с теми высокими и исполненными богатым смыслом переживаниями, которые так или иначе приобщают каждого человека к величию исторического и Вселенского бытия, что, несомненно, происходит, например, при подлинном восприятии, то есть приятии всем существом, песни на стихи Лермонтова «Бородино» («Скажи-ка, дядя, ведь не даром…») и романса на его же стихи «Выхожу один я на дорогу…».
    Заговорив об этих – «поэтически-музыкальных» – произведениях, я непосредственно обращаюсь к теме своей статьи. Сразу же выскажу «тезис», который я буду стремиться доказать: песня – это именно «абсолютно необходимое» явление духовного бытия России, тот воздух (единый корень в словах «духовность» и «воздух» в определенном смысле закономерен), без которого оно, это бытие, невозможно, немыслимо (ни для народа, ни для отдельного человека). И точно так же, как мы не «ценим» воздух, пока не начинаем задыхаться, мы не осознаем безусловную необходимость и ценность песни, по крайней мере до момента, когда она начинает исчезать…
    Не так давно, 14 октября 1995 года, я участвовал в большой – двухчасовой – радиопередаче, посвященной одному современному певцу, вернее, пользуясь древним, имеющимся уже в письменном памятнике XII века, словом, – песнотворцу (о нем еще пойдет речь). И в многочисленных телефонных откликах (передача включала в себя «диалог» со слушателями) явно господствовала острая тревога: где песня? Почему исчезает песня? В конце концов герой передачи даже был возмущен тем, что разговор пошел не столько о его творчестве, сколько о «дефиците» песни вообще.
    Впрочем, здесь возможно решительное возражение: как это нет песни? Ведь и на телеэкране, и в огромных залах, и даже на городских площадях, включая Красную, постоянно являются знаменитые кумиры-певцы и так называемые группы, вызывающие восторг молодых и тем более юных слушателей.
    Однако, что бы там ни говорили, подобные явления, во-первых, так или иначе относятся к категории тех самых «зрелищ», а во-вторых, перед нами, в сущности, не пение в собственном, истинном смысле слова, а своего рода звучащие «действа», которые, если заглянуть в прошлое, в какой-то степени продолжают «традицию» молодежных «игрищ», веками регулярно совершавшихся в любой русской деревне, хотя те игрища несли в себе гораздо более богатое содержание, уходящее корнями в древнейшие языческие обряды и верования, а кроме того, в них не было разделения на «производителей» и «потребителей»: все в равной мере участвовали в сотворении такого «игрища».
    Правда, в некоторой степени эти качества сохраняются и сегодня. В серьезной работе (Новый мир, 1990, № 8) Ксения Мяло стремилась показать, что в российской «рок-культуре» так или иначе проступают древние, «архетипические» начала (и, надо думать, пробуждают в ее юных поклонниках подспудную, «генетическую» память); с другой стороны, и слушатели-зрители нынешних «действ» в известной степени все же участвуют в них, хотя бы интенсивной телесной «вибрацией», и, по-видимому, именно этим определяется для многих мощная притягательность подобных «действ».
    Но при всех возможных оговорках перед нами все же отнюдь не пение в собственном смысле слова: слово и мелодия как таковые имеют здесь, в отличие от истинного пения, весьма малое или вообще ничтожное значение; вся суть в ритме, воспринимаемом не только слухом, но и зрением (в движениях исполнителей) и, более того, самим телом.
    В свое время всем известный тогда Евтушенко написал эффектные стихи об «артистах джазовых», которые, оказывается, «в интимном, в собственном кругу» поют совсем не то, что на сцене, а «ты, товарищ мой, не попомни зла, ты в степи глухой схорони меня». Но он толковал это «противоречие» неверно: вот, мол, эти вроде бы чужие России артисты в душе остаются преданными ей. Между тем на деле они вспоминают, когда им пришла охота попеть, старую песню, несомненно, потому, что «джаз» и невозможно действительно петь; его, пользуясь тогдашним жаргоном джазистов, «лабают», а не поют. Стоит отметить, что подобная ложность умозаключений вообще была типична для этого популярнейшего некогда стихослагателя; так, в другом стишке рассказал он о некоем парне, который все «читал Хемингуэя», а потом, несмотря на это, даже, мол, вопреки этому вдруг совершил отважный поступок… Евтушенко ухитрился не заметить (или, может быть, он просто не умеет внимательно читать), что основные хемингуэевские герои совершают всяческие подвиги, да еще под гордым девизом «победитель не получает ничего».
    Я заговорил об уже почти забытом (именно из-за поверхностного, привязанного к сиюминутным интересам смысла – и равным образом стиля – его стихов) кумире шестидесятых годов, потому что в нем очень наглядно и полно выражалось «массовое сознание», которое имеет мнимый характер, ибо оно порождается не требующим определенных усилий ума и души переживанием истинных основ и ценностей человеческого бытия, а пассивным, расслабленным восприятием очередной «моды».
    Именно это в общем и целом определяло и устремления разного рода «бардов», некоторые из коих приобрели в шестидесятых-семидесятых годах огромную популярность. В отличие от «джаза» и «рока», в этих явлениях имело место пение, однако, во-первых, «качество» пения (и мелодии, и самого голоса) не играло здесь, в сущности, никакой роли (более того, нередко провозглашалось, что нам, мол, и не надо «голоса», дайте нам «настроение»), а во-вторых, в слове, в «поэтической стороне» ценилась не истинная значительность, а печать всяческого «диссидентства» – в самом широком значении этого термина, притом чаще всего довольно безобидного, «умеренного» диссидентства.
    Стоит отметить, что в самой постановке вопроса о важности не «голоса» и вообще не собственно музыкальных достоинств, а «настроения» или, как еще любили говорить, «души» выражалось крайне поверхностное и примитивное представление об искусстве (в данном случае вокальном, певческом), ибо в действительности «душа» только и может воплотиться здесь в мелодии, ритме, интонации, слове и самом голосе певца, и подлинная ценность пения абсолютно неотделима от ценности его «материальных», «формальных» качеств. И разгадка здесь в том, что под «душой» имелась в виду все та же «диссидентская» настроенность, которая живет не собственным содержанием, а отрицанием всего «официального»; последнее, конечно, было нередко до отвращения бессодержательным, пустым, но отрицание пустоты не намного богаче ее самой и потому обычно умирает вместе со своим «противником». Так, в сущности, и произошло со многими популярнейшими до «перестройки» фигурами: будучи полностью «легализованы», они в начале «гласности» некоторое время постоянно красовались на телеэкранах, но ныне ими продолжает восхищаться только некоторая часть их давних поклонников, для коих они – дорогая память о задорной молодости.
    Короче говоря, чрезвычайно широкое явление «бардов» едва ли можно считать подлинным явлением искусства пения; оно, в сущности, напротив, подменяло и тем самым подавляло эту ценнейшую составную часть отечественной культуры.
    Следует сказать еще о ряде других явлений, так или иначе связанных с новейшей и современной судьбой песни, но целесообразнее вернуться к этому в дальнейшем, а теперь обратиться к проблеме русской Песни во всем ее грандиозном объеме.
* * *
    О том, какое значение имела песня уже на заре отечественной истории, неоспоримо свидетельствует тот факт, что до нас дошло высокое прославление «песнотворца», родившегося почти тысячелетие назад, – вещего Бояна; он, как известно, владел даже обширной «Бояновой землей», полученной, вероятно, в награду за его искусство.
    Но не будем погружаться в столь далекие времена. В одной из своих статей Гоголь писал: «Покажите мне народ, у которого бы больше было песен. Наша Украина звенит песнями. По Волге, от верховья до моря, на всей веренице влекущихся барок заливаются бурлацкие песни. Под песни рубятся из сосновых бревен избы по всей Руси. Под песни баб пеленается, женится и хоронится русский человек. Все дорожное, дворянство и недворянство, летит под песни ямщиков. У Черного моря… казак, заряжая пищаль свою, поет старинную песню; а там, на другом конце, верхом на плывущей льдине, русский промышленник бьет острогой кита, затягивая песню…».
    Но это только, так сказать, «информация». Позднее Гоголь напишет, пребывая в Италии: «Русь! Русь! Вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросано и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы… Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря и до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?..».
    Гоголь – как и многие его современники – был поистине влюблен в прекрасную Италию (позднее русские поэты и писатели – Фет, Толстой, Блок и другие – разлюбили ее, и это имело свои непростые причины, о которых кратко не скажешь), и, конечно, Гоголь был всецело прав, утверждая, что на Руси нет той зримой красоты, тех очаровывающих взор «див», которые создали природа и люди на Апеннинском полуострове.
    Но то, что воплотилось на Руси в песне – и только в ней, в одной только песне, – более ценно или по крайней мере равноценно… Между прочим, это гоголевское «решение» способно вызвать глубокое недоумение: ведь нет сомнений, что вокальная культура Италии – высшая в мире, и Гоголь никак не мог не знать этого (для знакомства с итальянским бельканто даже не надо было ехать в Италию, многие корифеи бельканто гастролировали тогда в России). Дело в том, однако, что звуки самого совершенного итальянского голоса и русская песня, о которой с таким проникновенным пафосом сказал Гоголь, – совершенно разные явления; их даже трудно сопоставлять. Об этом еще пойдет речь; сейчас обращу внимание на то, что Гоголь назвал песню Руси «тоскливой», «рыдающей», в чем, быть может, выразилось именно сопоставление, сравнение с итальянским пением.
    Уместно сказать, что и сам я столкнулся с таким «сопоставлением». В 1989 году я побывал с несколькими литераторами на прославленном острове Капри вблизи Неаполя. Россия в это время была «в моде», и владелец местного музыкального магазина устроил прием в честь приехавших русских. Этот простой симпатичный человек для начала предложил показать нам любимое местечко на своем родном острове и привел в отдаленную его часть, где на нескольких сотнях квадратных метров не было никаких курортных и бытовых «предметов», а только цветущий южный лесок. «Una natural», – восторженно воскликнул он, описав круг рукой… Правда, на приеме в его магазине кое-что произвело на меня не очень приятное впечатление. Из напитков предлагалось главным образом импортное виски, и я с трудом нашел где-то в углу бутылку терпкого итальянского вина; кроме того, мы должны были прослушать вопли на английском языке рок-певца негритянского происхождения, который к тому же вел себя с какой-то мерзкой показной наглостью. Но, вполне возможно, бесхитростный хозяин магазина полагал, что мы ждем именно таких «угощений», соответствующих «высшим достижениям мировой цивилизации», которые ему лично были не очень-то по душе, но он хотел сделать все «как принято». К тому
    же перед нами все-таки выступили и два молодых итальянца, пропевшие несколько неаполитанских песен; певцы эти были не столь уж замечательные, но все же чувствовалась школа бельканто. После их пения мои сотоварищи, зная, что я грешу иногда пением под гитару, побудили меня на ответ. И я остро почувствовал, насколько русская песня будет здесь неуместна, и попросил филолога Н. В. Котрелева, который был нашим превосходным толмачом, перевести сначала мое предисловие к песням, состоявшее в основном из пушкинских строк:
Фигурно иль буквально: всей семьей,
От ямщика до первого поэта,
Мы все поем уныло. Грустный вой.
Песнь русская…

    Не исключено, что и у Пушкина этот «приговор» русской песне был порожден его ранним и широким знакомством с итальянским пением в Петербургской и Одесской операх.
    Но и Пушкин, и Гоголь – как ни кощунственно звучит мое суждение – были в данном случае неправы или хотя бы не вполне правы. Если не сопоставлять русскую песню с иными, а определять ее природу как бы изнутри, придется согласиться с Иваном Буниным, поистине великолепно раскрывшим суть «тоскливой», «рыдающей», «унылой», «грустной» (употребляя гоголевские и пушкинские эпитеты) песни рязанских косцов:
    «Конечно, они «прощались, расставались» и с «родимой сторонушкой», и со своим счастьем, и с надеждами, и с той, с кем это счастье соединялось:
Ты прости-прощай, любезный друг,
И, родимая, ах да прощай, сторонушка, —

    говорили, вздыхали они, каждый по-разному, с той или иной мерой грусти и любви, но с одинаковой беззаботно-безнадежной укоризной.
Ты прости-прощай, любезная, неверная моя,
По тебе ли сердце черней грязи сделалось! —

    говорили они, по-разному жалуясь и тоскуя, по-разному ударяя на слова, и вдруг все разом сливались уже в совершенно согласном чувстве почти восторга перед своей гибелью, молодой дерзости перед судьбою и какого-то необыкновенного, всепрощающего великодушия…
Ах, коли лучше найдешь – позабудешь,
Коли хуже найдешь – пожалеешь!

    В чем еще было очарование этой песни, ее неизбывная радость при всей ее будто бы безнадежности? В том, что человек все-таки не верил, да и не мог верить по своей силе и непочатости в эту безнадежность. «Ах, да все пути мне, молодцу, заказаны!» – говорил он, сладко оплакивая себя. Но не плачут сладко и не поют своих скорбей те, которым и впрямь нет нигде ни пути, ни дороги. «Ты прости-прощай, родимая сторонушка», – говорил человек и знал, что все-таки нет ему подлинной разлуки с нею, с родиной, что, куда бы ни забросила его доля, все будет над ним родное небо, а вокруг – беспредельная родная Русь, гибельная для него, балованного, разве только своей свободой, простором и сказочным богатством» (замечу в скобках, что и очень далекий от Бунина Александр Блок также сказал о русской песне, что она «грустно-победная»).
    И пелось все это, писал Бунин, «с той непосредственностью, с той несравненной легкостью, естественностью, которая была свойственна в песне только русскому». Только Россия, «только ее душа могла петь так». Бунин написал это уже после катаклизма 1917 года, в эмиграции; потому и говорит он «была свойственна» – теперь уже, мол, не будет. Но я слушал всю свою жизнь и слушаю сегодня именно такое пение, хотя, конечно, оно почти не звучит теперь (да и уже давно) с телеэкрана. Много раз посчастливилось мне за последние годы слушать пение Николая Александровича Тюрина, о котором я еще скажу, и более широко известной Татьяны Юрьевны Петровой.
* * *
    Нет сомнения, что трагедия Революции нанесла тяжелейший ущерб и русской песне. Костромской писатель Василий Адрианович Старостин (1910–1995) рассказывал мне с горечью и гневом, как строго запрещалось в русских деревнях пение старинных песен, ибо они, мол, «кулацкие».
    Но что там деревни? Один из лучших наставников русских певцов, великий дирижер и педагог Николай Семенович Голованов (1891–1953) подвергся в 1920-х годах гнусным гонениям. До 1917 года он возглавлял православный Синодальный хор, который, кстати сказать, не раз слушал в Успенском соборе Кремля юный Георгий Жуков (о чем рассказано в воспоминаниях двоюродного брата полководца). Потом Николай Семенович стал дирижером Большого театра. Но тут его вместе с его сподвижниками – великой певицей А. В. Неждановой, одним из лучших русских баритонов Л. Ф. Приваловым и другими – обвинили в «национализме», «шовинизме», «реакционности» и т. п.; на время им даже пришлось покинуть Большой театр, а Леонид Привалов так и не смог туда вернуться, пел в далекой провинции; правда, в конце жизни он дал уроки пения упомянутому мной замечательному современному певцу Николаю Тюрину.
    Борьба вокруг Голованова отразилась в 1929 году ни много ни мало в переписке И. В. Сталина. Один из тогдашних заправил в сфере культуры, кропатель давно забытых агитпьес Билль-Белоцерковский обратился к генсеку с посланием, в котором требовал изгнать Голованова и выбросить из репертуара драматургию Михаила Булгакова.
    «Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? – писал в ответ Сталин. – Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает… Конечно, очень легко критиковать и требовать запрета… соревнование – дело большое и серьезное, ибо только в обстановке соревнования можно будет добиться сформирования и кристаллизации нашей пролетарской художественной литературы» (Сталин, десятки раз побывавший на булгаковских спектаклях, вероятно, сознавал, что предложение разного рода Биллям «соревноваться» с Булгаковым звучит издевательски). И еще цитата: «“Головановщина” есть явление антисоветского порядка, – соглашался Сталин. – Из этого, конечно, не следует, что сам Голованов не может исправиться, что он не может освободиться от своих ошибок, что его нужно преследовать и травить… что его надо заставить таким образом уйти за границу» (Сталин И. В. Соч. Т. 11. С. 327, 328).
    Вскоре после этого письма Голованов возвратился в Большой театр – из чего, впрочем, не следует делать «однозначный» вывод о Сталине как беззаветном спасителе русской культуры; не забудем, что и Булгакова все-таки сумели вытеснить со сцены, и Голованов в середине 1930-х годов снова был вынужден покинуть Большой театр и вернулся в него только в 1948 году. Вообще ситуацию той поры мы только начинаем действительно понимать. Но все же можно вполне определенно сказать, что Голованов благодаря этой «верховной» поддержке смог несколько лет продолжать свою деятельность, и она сыграла свою благотворную роль в судьбе таких всенародно любимых певцов, как Козловский, Лемешев, Михайлов, Обухова, Максакова… Вместе с тем стоит отметить, что в изданных уже в наше время и «нашумевших» воспоминаниях бывшего кадрового сотрудника НКВД, а ныне ярого «демократа» Льва Разгона великий деятель русской культуры Голованов по-прежнему именуется «черносотенцем»…
    Впрочем, здесь невозможно излагать драматическую историю русской песни; обратимся к современности. Те, кто с горечью или даже отчаянием говорит о нынешнем исчезновении песни, одновременно и правы, и неправы. Правы в том отношении, что русская песня почти не звучит с телеэкрана, а этот экран сегодня – главное, в известном смысле даже единственное средство довести песню до «всех».
    Это утверждение может показаться странным и даже нелепым: каким же образом песня могла становиться всенародным достоянием, когда еще не существовали ни телевидение, ни даже радио? Те давние «средства информации» теперь уже нелегко понять, но ведь действительно песня (и, конечно, не только песня) могла тогда распространяться по всей России, пусть и не столь быстро, как это возможно ныне.
    Господствует представление – в сущности, глубоко ложное, – что современные люди получают гораздо больше «информации», чем, скажем, люди прошлого века, а также убеждение, что человек XIX столетия был замкнут в узком кругу, а теперь он-де общается чуть ли не со всем миром.
    В действительности же речь должна идти не о росте знаний и человеческого общения, а о принципиальном – и отнюдь не плодотворном – их изменении. Начнем с общения. Любой сельский житель прошлого века находился в теснейшем и, главное, непосредственном общении и с множеством людей всей своей округи, и с природой во всем ее многообразии, и с высокой реальностью бытия Церкви, и с богатейшим миром народного творчества, создававшегося веками.
    Между тем сегодня живущие в «многоэтажках» люди не общаются в подлинном смысле этого слова даже с соседями по дому; их реальный круг общения – это, как правило, несколько родственников (а ведь еще сравнительно недавно родственные связи были громадными), десяток сослуживцев и совсем малое число сохранивших привязанность друзей молодости. А усваиваемая нынешними людьми «информация» – это в основном пассивно воспринятая из СМИ, кем-то переваренная «жвачка», которая может разительно отличаться от реальной жизни страны и мира.
    Конечно, человек, склонный к активному, по сути дела, творческому восприятию всего окружающего, способен преодолеть ту фактическую разобщенность и «запрограммированность», о которых идет речь, но для этого необходимы немалые действенные усилия ума и души. Иначе человек обречен быть безвольным «потребителем» того, что ему подсовывают.
    В прошлом веке не было ни телевидения, ни радио, ни даже широкого распространения печати, но достаточно было одному человеку занести в какое-нибудь дальнее захолустье любезную русскому сердцу песню, и она неизбежно и легко становилась достоянием всех, ибо сотни и тысячи людей, живущих в соседних деревнях или городских «околотках», находились между собой в прямых, непосредственных жизненных связях – родственных, профессиональных, как участники «игрищ», о которых было упомянуто выше и на которых все хорошо знали друг друга (в отличие от современных молодежных сборищ), и т. д.
    Теперь же широкое распространение песни зависит, в сущности, от тех, кто правит телеэкраном, ибо ведь люди сидят в основном по своим квартирам, и телеэкран – их главная связь с окружающим миром… Но, прежде чем говорить об этом, возвращусь еще раз к природе самого явления русской песни.
* * *
    Гоголь увидел в ней величайшую ценность, благодаря которой Русь не «уступит» столь прекрасной Италии. Бунин провозгласил «превосходство» русской песни над любой иной. Можно бы сослаться на подобные же суждения и многих других общепризнанных «авторитетов», но в данном случае важнее беспристрастно – так сказать, аналитически – выявить суть дела, тем более что слова о национальном «превосходстве» всегда вызывают сомнения и прямые протесты.
    Были бы заведомо несостоятельны попытки утвердить «превосходство» русского изобразительного – и вообще «предметного», зримого – искусства; в этой сфере Запад дал, без сомнения, более высокие свершения, что, кстати сказать, и выражено в приведенных выше словах Гоголя, написанных в Италии. Но ни один серьезный зарубежный ценитель не будет отрицать, что русская классическая литература, русское искусство слова – по крайней мере в прошлом веке – не имеет себе равных. Никто опять-таки не станет спорить, что с русской классической музыкой, музыкой Глинки, Мусоргского, Чайковского, Римского-Корсакова, Рахманинова, сопоставима одна лишь германская. Наконец непревзойденным – прежде всего по своей проникновенной естественности – является русский театр; школа
    Московского Художественного театра определила все последующее развитие этого искусства во всем мире.
    А ведь русская песня представляет собой, в сущности, слияние, органическое единство этих трех искусств – музыки, искусства слова и в известной мере театра, – ибо певец так или иначе создает определенный образ человека; речь идет не о «лицедействе», не об искусственной «позе», а о том, о чем, например, столь пластично сказано Буниным. Мне почти наверняка возразят, что такое «слияние» присуще любой песне, а не только русской, и, казалось бы, тут не поспоришь. Однако, если разобраться, все оказывается гораздо более сложным.
    Уже давно, примерно четверть века назад, Сильва Борисовна Казем-Бек – супруга выдающегося русского политического деятеля Александра Львовича Казем-Бека (1902–1977), сопровождавшая в качестве «гида» большую группу сотрудников итальянского телевидения и радио, попросила меня побеседовать с этими людьми. Зашла речь и об итальянском пении, которое я знал и любил с юных лет. И я задал вопрос – как выяснилось, наивный, – популярны ли, звучат ли по радио и с телеэкрана песни на стихи выдающихся итальянских поэтов? Гости поначалу даже удивились, а потом наперебой стали говорить о том, что «текст» в итальянском пении вообще мало что значит, его даже нередко – и не раз – по тем или иным причинам (например, как устаревший) заменяют и т. п. А что касается песен на стихи выдающихся поэтов, они о таких просто не знают.
    Меня тогда даже поразила явная «противоположность»: ведь в России не только общеизвестны песни и романсы на стихи крупнейших поэтов – от Державина до Есенина, – но многие стихотворения породили несколько (более того, подчас несколько десятков!) песен или романсов, созданных разными композиторами (а не наоборот, как в Италии, где песня, как оказалось, может иметь несколько различных «текстов»).
    И сколь характерно, что мы постоянно употребляем выражения «романс Пушкина», «песня Лермонтова», «романс Фета», «песня Некрасова» и т. п., то есть слову, поэзии
    придается главенствующее значение. И это качество уходит корнями в народную песню; Лев Толстой не без оснований отметил, что «русский мужик поет с убеждением, что главное в песне – слова, а мелодия только так, для ладу».
    Я не исключаю, что в Италии все-таки имеются песни на стихи выдающихся поэтов, но они, очевидно, не играют сколько-нибудь существенной роли.
    Да, то, что в начале всегда Слово, – неотъемлемая особенность, сама природа отечественной культуры (закономерно, что «западнически» настроенные критики бранят за «литературность» даже русскую живопись). Но это отнюдь не умаляет значения музыки в русской песне и романсе, ибо можно утверждать, что, придавая слову полет (стихотворение, став песней, как бы обретает крылья, несущие его по всей России) и проникновенность (обращаясь в песню, стихотворение легко проникает в самую глубь души слушателя), музыка как бы и претворяет его в Слово; роль музыки в судьбе русской поэзии вообще нельзя переоценить: еще в прошлом веке, когда круг читателей был – при всех возможных оговорках – весьма и весьма узок, многие явления поэтической классики стали поистине всенародным достоянием благодаря песням и романсам, долетавшим и до глухих деревень. Но не будет преувеличением утверждать, что и сегодня, когда все у нас грамотные, ценности отечественной поэзии в немалой степени существуют в душах людей неотделимо от музыки.
    Но главное, конечно, не в этом, а в самой песне, в ее целостном бытии. Она – своего рода средоточие и незыблемая основа отечественной культуры; я разумею при этом, понятно, звучащую, живую песню, которая возвышает и объединяет людей, превращает их в народ.
    Ясно помню себя школьником пятого класса московской школы № 16. 1943 год. Наш класс – старший тогда в школе – едет на грузовике за дровами для отопления школьного здания. И мы поем – и по дороге, и в перерыве между тяжкой для совсем еще юных и недоедающих тел работой, и после нее. Немецкие танки стоят в Гжатске (через много лет мы узнаем, что где-то там недалеко в деревне подрастал тогда девятилетний Юра Гагарин) – всего в 180 километрах от Белорусского вокзала… Но нас это нисколько не страшит, и, полагаю, не будет выдумкой утверждение, что защитой была в то время и песня – как для нас, так и для всей России.
    И еще одно: каждый юнец мог петь тогда, потому что из радиотарелок в любой квартире постоянно звучали голоса настоящих певцов (пусть не всегда выдающихся, но настоящих), певших и старинные, и сегодняшние песни. И наше – разумеется, заведомо несовершенное – пение было отголоском настоящего…
* * *
    Но что такое настоящий певец? Человеческий язык – грандиозное и таинственное явление; он знает и чует неизмеримо больше, чем любой его носитель. И уже давно что-то заставило всех говорить (так говорят и с телеэкрана, и по радио) не «русский певец», а «исполнитель (исполнительница) русских песен (романсов)». Выше шла речь о явлениях, не относящихся к песне в истинном значении слова (джаз, рок, барды и т. п.). И вот еще одно явление – «исполнительство», которое, увы, господствует среди тех – к тому же не столь уж многочисленных, – кто появляется на телеэкране, чтобы преподнести нам именно песню. При этом возможен и отличный репертуар, и высокопрофессиональная постановка голоса, но песни все же нет, и «исполнителя» могут даже похвалить, но как-то вполне равнодушно…
    Решусь утверждать, что настоящий певец «победит» любую аудиторию, за исключением вообще чуждых русской песне лиц, а их не так уж много. В этом меня убедило многократное участие в выступлениях певца Николая Тюрина.
    Различие (и глубочайшее) между певцом и «исполнителем» состоит в том, что первый имеет дело с чем-то безусловно своим и, кроме того – или, вернее, потому, – творит песню именно здесь и сейчас, хотя бы она родилась сто и более лет назад и где-нибудь в захолустном селении, а не в столице. В истинном пении всегда присутствует творчество в собственном смысле, и присутствует оно не где-то «за песней», а в ней самой – в интонировании слов, в модуляциях голоса, в перебоях ритма и т. д.
    И, кстати сказать, собственно вокальное совершенство, которое всецело обеспечивает, например, полноценность итальянского пения, для русской песни оказывается явно недостаточным, уже хотя бы потому, что в этой песне слово, или, вернее, песенное воплощение слова играет огромную или, быть может, даже главную (как полагал Толстой) роль.
    Сегодня прямо-таки необходимо ясно осознать, что Песня – своего рода средоточие, «центр», «ядро» отечественной культуры, в котором сливаются воедино ее ценнейшие достижения.
    Выше приводились многозначительные пушкинские строки, в которых утверждается, что, мол, мы поем заодно, «всей семьей, от ямщика до первого поэта». Тем самым поэзия в ее высшем выражении ставилась в один ряд с русской песней. В 1833 году Пушкин писал:
Пой, ямщик! Я молча, жадно
Буду слушать голос твой…
Пой: «Лучинушка, лучина,
Что же не светло горишь?» —

    и нет сомнения, что эта «простая» песня являла в глазах поэта первостепенную ценность именно как наиболее полное воплощение национальной культуры.
    Но, утверждая это, я предвижу вполне вероятное сомнение и возражение: допустим, скажут мне, когда-то дело обстояло именно таким образом; но где же теперь эта самая русская песня? Жизнь безвозвратно изменилась, и песня теперь остается, увы, только воспоминанием, пусть и прекрасным.
    Подобное возражение, как уже говорилось, и справедливо, и в равной степени несправедливо. Справедливо оно в том отношении, что масса людей черпает сегодня основную «духовную пищу» (кавычки здесь вполне уместны) с телеэкрана, а там давно уже почти не появляется песня. А несправедливо потому, что и сегодня существует множество людей, которые и творят песню, и поют ее, только в нынешних условиях общения и получения «информации» (о них шла речь выше) этих людей надо искать, даже не без труда выискивать.
    Сам я их и искал, и находил. Около двух десятилетий назад «нашел» я Николая Александровича Тюрина, встреча с которым явилась большим – и длящимся – событием моей жизни. В статье о нем, опубликованной под названием «Воскрешение песни» в 1978 году в журнале «Огонек» (№ 43), я писал, что «песни и романсы прошлого сейчас сплошь и рядом не поются в подлинном, живом смысле этого слова, а исполняются. Исполнители выступают, в сущности, не от себя лично, а, так сказать, в роли тех, кто когда-то пел эти песни и романсы… И настоящего воскрешения песни не происходит. Она предстает только как памятник ушедшей культуры, в конце концов даже как нечто «музейное»… В творчестве Николая Тюрина… совершается чудо воскрешения песни. Он именно поет, а не «исполняет» народные песни и романсы, поет от себя, поет здесь и сегодня, а не реконструирует некое условное прошлое. Это певческое чудо трудно или даже невозможно ощутить и оценить по первому впечатлению, чем и объясняется замедленная реакция слушателей, которую я наблюдал на всех выступлениях Николая Тюрина (на первом из них я и сам, признаюсь, не сразу понял, что передо мною совершается). Когда начинают звучать общеизвестные песни и романсы, каждый из нас уже привычно ожидает услышать исполнение вокальных памятников прошлого, а не то живое, глубоко личное и современное творчество певца, которое раскрывается перед нами на концертах Николая Тюрина. «Такого пения мы не слышали», – в один голос говорят все, кому довелось присутствовать на этих концертах.
    Речь шла прежде всего о молодых слушателях. Расскажу в связи с этим об одном тогдашнем концерте Николая Тюрина. Он состоялся в большом – тысячи на полторы-две человек – зале Дворца культуры МАИ, где тогда проводилась целая серия концертов «по абонементу», на которых поочередно выступали чуть ли не все «кумиры» – от Аллы Пугачевой до Булата Окуджавы, и зал всегда бывал полон. «Распорядитель» этих концертов был давно мне знаком, и удалось посвятить один из них Николаю Тюрину. Уже хорошо зная, что происходит во время его выступлений, я обратился к чисто «молодежному» залу со словами о том, что они услышат сегодня нечто совершенно им незнакомое, им предстоит получить три бесценных дара, три «сюрприза».
    Во-первых, говорил я, вы услышите пение, между тем как до сих пор (тут я позволил себе подразнить аудиторию) вы слушали выкрики, завывания, взвизги, хрипение, пускание слюней в микрофон и т. п., но не пение. Во-вторых, вы услышите нечто такое, о чем вы тем более не имеете представления, – русское пение. Поначалу оно будет звучать для вас, вполне вероятно, как нечто странное, даже экзотическое, но не торопитесь: на пятой или шестой песне (так и было на предшествующих тюринских концертах) в вас пробудится генетическая память, и вы поймете, что слушаете ваше, родное, кровное, необходимое, как воздух…
    К этому моменту в зале уже нарастал недовольный гул, грозящий превратиться в проклятия по адресу «поучающего» оратора. И я, сказав, что о третьем сегодняшнем совсем уж бесценном даре сообщу позже, и еще раз попросив не спешить с оценкой пения, а прослушать сначала хотя бы четыре-пять песен, вызвал на сцену Николая Александровича.
    Встретила его, как говорится, жидкими аплодисментами наиболее вежливая часть зала. Но я оказался целиком прав. После пятой или, может быть, шестой песне обрушился настоящий шквал рукоплесканий, и затем уже они каждый раз занимали почти столько же времени, сколько предшествующая им песня…
    Это продолжалось более часа, и я решил дать отдохнуть Николаю Александровичу и завел речь о русской песне, предложив присылать записки с вопросами. Одна из первых была, помню, такой: «Почему мы не слышали до сих пор Николая Тюрина?». В ответ я стал говорить примерно то же, что написано в этой статье. Но через какое-то время пришла записка, предназначенная находившемуся также на сцене распорядителю, но по ошибке переданная мне. Какой-то близкий знакомый распорядителя обращался к нему с решительным требованием прекратить мою речь и пригласить на сцену певца. И, зачитав вслух эту записку, я сказал, что она доставила мне наибольшее удовлетворение…
    После этого я объявил, что сейчас зал получит третий, совсем уж бесценный дар. Хотя строители не заботились об акустике, я все же попрошу Николая Александровича не пожалеть себя и спеть одну песню без микрофона, дабы вы услышали чудо русского пения без в какой-то степени нивелирующего посредства электроники. И это пение вызвало уже настоящий взрыв восторга и просьбы вообще убрать микрофон, но я все же поставил его на место, ибо тюринский голос надо было беречь…
    Главный смысл этого рассказа о концерте Николая Тюрина в том, что достаточно широко распространенное мнение о необратимой отчужденности молодежи от «традиционной» русской песни – заведомая ложь. Верно другое: уже два или даже три поколения молодых людей не имели или почти не имели возможности слушать настоящую русскую песню (что подразумевает, естественно, встречи с настоящими певцами). Нисколько не сомневаюсь, например, что любые сегодняшние юноши и девушки смогут полноценно воспринять прекрасное пение Татьяны Петровой (исключая разве тех из них, которые уже до последнего предела оболванены так называемым «металлом», в частности разрушающим самые основы слуха). Однако ныне, в современной ситуации для этого необходимо, чтобы Татьяна Петрова часто и подолгу являлась на телеэкране, чего, увы, не бывает…
    Долгий и внимательный опыт убеждает меня, что русское пение может «пробиться» на телеэкран, лишь приспособляясь к таким «требованиям», которые совершенно его извращают, заглушают в нем самое основное. В конце семидесятых – начале восьмидесятых годов я не раз с восхищением слушал выступления вокального ансамбля «Русская песня», работавшего тогда под руководством замечательного музыканта Анатолия Ивановича Полетаева. Эта «Русская песня» была тогда в полном расцвете, но познакомиться с нею можно было почти исключительно в каких-то небольших и малоизвестных залах. Позднее, порвав с А. И. Полетаевым, ансамбль начал резко изменяться и в конце концов добился широкого доступа на телеэкран, но теперь его и возглавляющую его Надежду Бабкину уже не хочется ни слушать, ни видеть…
    В свое время я пытался «пробить» на телеэкран песни Николая Тюрина, но встретил вполне очевидное и непреодолимое сопротивление. Об этом можно немало рассказать, но ограничусь одним достаточно ярким фактом. Меня пригласили участвовать в создании телефильма о Сергее Есенине. Я обрадовался возможности включить в фильм пение Николая Тюрина, который, помимо прочего, поистине изумительно, прямо-таки потрясающе пел мелодически обработанную им самим есенинскую «Песню» («Есть одна хорошая песня у соловушки…»). И что же вы думаете? В последний момент этот – самый главный – «эпизод» попросту вырезали из уже снятого телефильма. В ответ на мой гневный протест мне «объяснили», что непосредственно перед песней шел, мол, текст о гибели поэта и в совокупности с «невеселой» песней получалось слишком уж «мрачно». Ложь была предельно наглой, поначалу я даже не распознал ее и стал винить себя за неудачно размещенный «текст», но затем понял, что, если дело было именно в этом, ничего не стоило «вырезать» и перенести в другое место злополучный текст или вообще убрать его, оставив великолепное пение. Словом, «вырезали» именно тюринскую песню… Но, когда я это понял, единственное, что мне оставалось – позвонить в студию и с руганью потребовать убрать мое имя из титров телефильма.
    Кстати сказать, я однажды спросил А. И. Полетаева, как, по его мнению, можно добиться широкого «выхода» Николая Тюрина на телеэкран, и он, имевший немалый опыт в подобных делах, не задумавшись, ответил, что для этого нужно сломать всю систему…
    И в самом деле: телеэкраном управляли и управляют лица, которые, как говорится, на дух не переносят русской песни. Нельзя, правда не отметить, что в последнее время отдельные сотрудники ТВ – явно на свой страх и риск – все же проявляют волю к утверждению этой песни. Так, недавно на телеэкране впервые полноценно явился замечательный певец Александр Николаевич Васин. Собственно, правильнее его назвать древнерусским (уже упомянутым в начале этой статьи) словом «песнотворец», ибо он не только самобытно поет созданные ранее песни, но и творит их сам – и на свои стихи, и на стихи современных поэтов.
    Меня особенно восхищает в его творчестве то, что можно определить как воскрешение русского романса. Термин «романс» употребляют самым широким образом, но ясное представление о нем не очень уж распространено. Между прочим, несмотря на иностранное происхождение, термин этот собственно русский. На Западе он означал произведение на «романском» (а не латинском) языке, между тем как в России он уже с давних времен означает музыкально-поэтическое произведение, принадлежащее к иному жанру, чем песня. Правда, граница между песней и романсом не всегда может быть проведена со всей четкостью, но, во всяком случае, в романсе – как определяет автор наиболее обстоятельного исследования этого певческого жанра, В. А. Васина-Гроссман (дальняя родственница певца А. Н. Васина) – «мелодия теснее, чем в песне, связана со стихом, отражает не только общий его характер и поэтическую структуру, но и отдельные образы, ритмические и интонационные частности».
    Высшее из известных мне воплощений творчества Александра Васина – романс на стихи Анатолия Передреева «Не помню ни счастья, ни горя…». Стихотворение это, конечно, само по себе превосходно, но в пении Александра Васина, во-первых, как бы выявляется, становится осязаемым все, что вложено в «текст» поэтом и что можно лишь угадывать, предчувствовать при его чтении. Во-вторых, пение, несомненно, создает, творит нечто такое, трудно объяснимое, чего нет в самом стихотворении. Новое произведение искусства, создаваемое певцом, в отличие от стихотворения, как бы объемно, «трехмерно» (тут ведь в самом деле «троичность»: слово, мелодия и сам голос певца), и в нем словно начинает жить. Кроме того, «над» или «вокруг» стихотворения нарастает пласт, слой звука и смысла, принадлежащий всецело уже самому певцу, и это «наращивание», нисколько не заслоняя, не заглушая звука и смысла стихотворения, обогащает их и возвышает до какого-то последнего возможного предела – или запредельности. Не сомневаюсь, что это творение Александра Васина принадлежит к высшему уровню русского песенного искусства.
    И если сегодня, сейчас рождаются такие творения, разговоры об «исчезновении» русской песни оказываются явно сомнительными. Она действительно исчезла с телеэкрана, откуда сегодня получает основную «духовную пищу» преобладающее большинство населения России. Но ее можно туда вернуть, поскольку она продолжает свою бесценную жизнь в живых людях. Правда, для этого необходимо, чтобы телеэкраном управляли не те, кто хозяйничает там ныне…

У России нет и не может быть национальной идеи
Интервью Вадима Кошинова «Российскому аналитическому обозрению» (1998, № 7)

    В. К.: Ранее я тоже считал, что нужна национальная идея вместо коммунистической, но впоследствии понял, что для России это неприемлемо. Есть английская, французская, германская национальные идеи, и они себя очень ярко проявили в истории. Но в нашей истории очень трудно обнаружить национальную идею. Идея Третьего Рима, «метаморфозиса» Петра I и коммунистическая идея – идеи не национальные.
    Иначе быть и не могло. Россия всегда представляла из себя континент, точнее, субконтинент, отличный от Европы и Азии. Эту мысль впервые четко выразил Чаадаев. Именно ему принадлежит формулировка, что в России европейская и азиатская цивилизации слившись, переработаются в некую новую, самостоятельную цивилизацию. Россия – многонациональный континент. В строительстве русского государства с древнейших времен ведущую роль играют представители самых разных национальностей. Огромное количество дворянских родов (а дворянство в течение долгого времени было сословием, определяющим лицо страны) имеет нерусское происхождение. Но русский народ, несомненно, всегда являлся основным стержнем государства. Почему? Потому что русские в системе страны – единственный евразийский народ. Русский народ является евразийским народом в силу того, что с самого начала своего существования он серьезно, глубоко контактировал как с европейскими, так и с азиатскими народами. Лишь попав в магнитное поле России, другие народы тоже приобретают евразийские черты. Хотя, если приходится выбирать, то чаще всего эти народы предпочитают быть задворками Европы, а не «передним крыльцом» России. Но является ли это действительно лучшим уделом для них? Возьмем, к примеру, Литву и Грузию. Находясь в гигантском магнитном поле страны с населением около 300 миллионов человек, эти очень маленькие в мировом масштабе народы смогли создать кинематографию, которая получила мировое признание. Оказавшись вне России, они утратили такую возможность. Ведь это требует не только материальных, но и исключительных духовных затрат.
    Повторяю: русский народ никогда не двигался в русле национальной идеи в отличие от англичан, немцев, французов, японцев или китайцев. Многочисленные разговоры о национальной идее – плод невежества, и на них, собственно, нет смысла ориентироваться. К сожалению, в отрицании национальной идеи как движущей силы русского народа большинство видит национальное принижение. Это неверно. Чаадаев в свое время писал, что для нас узки любые национальные идеи, так как Провидение поручило нам интересы человечества. Русские – уникальный народ, который смог определить судьбу континента, притом не навязывая ему своей национальной идеи. Ведь Россия никогда не была колониальной системой. Русский народ во многих отношениях жил хуже, чем другие народы. В служении целому континенту и тем самым всему миру не остается места для обеспечения собственного благосостояния, для чисто бытового устройства жизни. Тот, кто берет на себя ответственность за человечество, должен за это платить. Но в награду за служение русский народ создал свою культуру…
    РАО: Русская национальная идея на самом деле не национальна?
    В. К.: «России для русских» быть не может, не должно. На Западе такая формулировка сразу обретает широкий отклик: «Германия для немцев», «Франция для французов». В том, что в России такие идеи не находят поддержки, я вижу не бессознательность русских, а верное ощущение своей исторической судьбы.
    РАО: Что необходимо сделать, чтобы предотвратить распад России?
    В. К.: Россия распадалась многократно. Во время татаро-монгольского нашествия Россия ослабла настолько, что позволила Литве, а затем Польше присоединить Белоруссию и Украину. Эти территории были отторгнуты на четыре века. Благодаря этому образовались два народа – белорусы и украинцы, или малороссы. До монгольского нашествия литературный язык, с незначительными диалектными различиями, был совершенно одинаков. Так же и быт был един от Киева до Ладоги.
    Далее, в смутное время многие виднейшие люди во главе с Филаретом находились при дворе Лжедмитрия II, проходимца, высеченного еще до восшествия на престол. Они сбежали из Москвы, жили в Тушинском лагере. Казалось, все совершенно погибло: был и мор, и голод, и никто даже не берется подсчитать, сколько погибло людей в этой чудовищной разрухе. Но пережили! Это был страшный распад, но он был преодолен целиком и полностью. То, что на своем самобытном пути сумели выработать белорусы, русские и украинцы, вошло в состав общей культуры.
    Был полнейший распад и после Февральской революции по национальному принципу. После Октябрьской революции, которая прошла под знаком интернационализма, на Украине началась украинизация; такие же процессы происходили и в Белоруссии.
    Поэтому сам по себе распад еще не есть роковое явление, которое должно привести к гибели страны с тысячелетней историей. Возрождение возможно, но нельзя заранее сказать, как это будет и будет ли вообще.
    Но, во всяком случае, собрать русский народ с помощью национальной идеи, с моей точки зрения, задача утопическая. Благодаря своему евразийскому бытию русские смешались с самыми разными народами – выделить чисто русский тип просто невозможно. Во время войны любой солдат, узбек или бурят, называл себя русским. Ибо он нес ответственность за всю страну, а не только за свое национальное бытие и знал, что именно русские всегда несли эту ответственность.
    РАО: Что такое «историческая память» народа? Как она связана с его идеей?
    В. К.: Никакая народная идея не существует без исторической памяти народа. Воодушевлявшая сознательную часть русского народа идея Третьего Рима уходит в глубь веков, на полторы тысячи лет назад, в Рим. Не императорский, а Рим Апостола Петра, христианский. Второй Рим – Византия. И это действительно могло вдохновлять. Можно сказать, что и коммунистическая идея восходит к раннему христианству.
    Конечно, идея не должна быть целиком растворена в исторической памяти, но должна исходить из нее, и чем более глубока историческая память, тем лучше. Русский коммунизм не смог бы победить, если бы не коренился в народной исторической памяти.
    РАО: Что означают, на ваш взгляд, современные поиски национальной идеи?
    В. К.: Идеи, о которых я упоминал, зародились раньше, чем они были осознаны. Они существовали как некие устремления в коллективном сознании. Поэтому, с моей точки зрения, попытки найти сейчас формулу такой идеи искусственны, несерьезны.
    Сейчас нужно думать не о том, как и какую сформулировать идею, а о том, какими в России должны быть экономика и политическое устройство. С моей точки зрения, абсолютно невозможно перенести к нам основные принципы западной или японской экономики, то же касается и политического устройства.
    Если говорить о будущем, возможны только два пути: либо полная гибель страны (исключать этого нельзя, все великие государства в конце концов кончали свою историю), либо страна вернется «на круги своя». Западная рыночная экономика у нас невозможна хотя бы в силу географического положения страны. Россия – страна континентальная, а так называемая рыночная экономика успешно функционирует в странах океанических, поскольку транспортировка по морю неизмеримо дешевле транспортировки по суше. Наше богатство, которое мы могли бы представить на мировой рынок, – нефть – сосредоточено в 5 тыс. км от океана. У нас нет настоящего выхода к океану, потому что ни Финский Залив, ни Баренцево море, ни Черное море не являются выходами в океан. Геополитически у нас иная картина, чем на Западе или в той же Японии.
    Когда в 30-е годы в Америке разразился кризис, у нас работало несметное количество американских инженеров и рабочих. Мы изучали технологический опыт, не пытаясь перенести к себе модели устройства экономики, и, в частности, благодаря усвоению этого опыта сумели противостоять военной машине, в которую была вобрана энергия всей Европы. Ведь в 1941 году против нас воевала вся Европа, от Норвегии до Греции, кроме Великобритании. Нам противостоял огромный по своим богатствам континент с 300 млн. населением.
    Сегодня наша экономика паразитирует, занимается мародерством на почве прежней экономики. Она распродает невозобновляемые ресурсы. У нас не расширяется ни разработка месторождений нефти, ни алюминия, ничего другого, но продается то, что было наработано.
    РАО: Кто является, на ваш взгляд, хранителем народно-исторической памяти сегодня?
    В. К.: В человеке существует какая-то непонятная генетическая память. Человек может быть насквозь «пропитан» телевизионной жижей, уже ничего не видеть и не слышать, и вдруг в какой-то момент под влиянием каких-то событий, какой-то встречи в нем просыпается народная историческая память, причем независимо от его профессии. Особенно хорошо это видно на примере песни. Песня – это что-то бесспорное. Слово всегда может быть оспорено, каждое слово вызывает «противослово», а вот песня, если, конечно, настоящая, может вызвать в человеке из небытия народную историческую память. Память о войне, например. Так что народная историческая память живет. Но должны возникнуть условия, в которых она может в полной мере проявиться.
    Все, что говорится о национальной идее с телеэкрана – пустое. Характерно, что разговор начался после того, как Ельцин дал поручение найти эту самую идею. Я думал о национальной идее неотступно с 1963 года, уже почти 35 лет, и в конце концов пришел к выводу, что собственно национальной идеи в России не существует, и мы можем гордиться тем, что мы выше такой идеи. Отсутствие национальной идеи нередко приводит нас к тяжелым последствиям, но хорошо известно, что величайшие эпохи в истории человечества – это трагические эпохи. И чем эпоха трагичнее, тем она выше. Гегель говорил, что времена благоденствия народа – времена, совершенно ненужные истории, а трагические эпохи – история. Разумеется, если мерить человечество не его повседневным бытом, а в конечном счете последним Судом… Любой человек не может не думать о том, что будет с ним после смерти. Ярчайший пример: князь Святослав, ярый противник христианства, сказал, обращаясь к своим дружинникам: «Ляжем костьми, братия, мертвые бо сраму не имут». Так он предлагал не только себе, но и своим рядовым воинам подумать о том, что с ними будет после смерти. Какое за этим стоит понимание человеческого бытия!
    Если о смерти думает отдельный человек, то человечество тем более: всегда есть эта неотступная дума, что будет после того, как век человечества кончится? А что оно кончится или человечество перейдет в иное состояние, очевидно. Сегодня мы переживаем трагедию распада страны, но это еще не значит, что мы должны поставить на себе крест, что нас поглотило небытие. Может быть, это отсветы трагического огня, и нынешние времена потом окажутся вовсе не такими прискорбными.

Что же в действительности произошло в 1917 году?

    Выше не раз было показано, что «черносотенцы», не ослепленные иллюзорной идеей прогресса, задолго до 1917 года ясно предвидели действительные плоды победы Революции, далеко превосходя в этом отношении каких-либо иных идеологов (так, член Главного совета Союза русского народа П. Ф. Булацель провидчески, хотя и тщетно, взывал в 1916 году к либералам: «Вы готовите могилу себе и миллионам ни в чем не повинных граждан»). Естественно предположить, что и непосредственно в 1917-м и последующих годах «черносотенцы» глубже и яснее, чем кто-либо, понимали происходящее, и потому их суждения имеют первостепенное значение.
    Начать уместно с того, что сегодня явно господствует мнение о большевистском перевороте 25 октября (7 ноября) 1917 года как о роковом акте уничтожения Русского государства, который, в свою очередь, привел к многообразным тяжелейшим последствиям, начиная с распада страны. Но это заведомая неправда, хотя о ней вещали и вещают многие влиятельные идеологи. Гибель Русского государства стала необратимым фактом уже 2 (15) марта 1917 года, когда был опубликован так называемый «приказ № 1». Он исходил от Центрального исполнительного комитета (ЦИК) Петроградского – по существу Всероссийского – совета рабочих и солдатских депутатов, где большевики до сентября 1917 года ни в коей мере не играли руководящей роли; непосредственным составителем «приказа» был секретарь ЦИК, знаменитый тогда адвокат Н. Д. Соколов (1870–1928), сделавший еще в 1900-х годах блистательную карьеру на многочисленных политических процессах, где он главным образом защищал всяческих террористов. Соколов выступал как «внефракционный социал-демократ».
    «Приказ № 1» обращенный к армии, требовал, в частности, «немедленно выбрать комитеты из выборных представителей (торопливое составление текста привело к назойливому повтору: «выбрать… из выборных». – В. К.) от нижних чинов… Всякого рода оружие… должно находиться в распоряжении… комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам… Солдаты ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане…»
    Если вдуматься в эти категорические фразы, станет ясно, что дело шло о полнейшем уничтожении созданной в течение столетий армии – станового хребта государства; одно уже демагогическое положение о том, что «свобода» солдата не может быть ограничена «ни в чем», означало ликвидацию самого института армии. Не следует забывать к тому же, что «приказ» отдавался в условиях грандиозной мировой войны, и под ружьем в России было около одиннадцати миллионов человек; кстати, последний военный министр Временного правительства А. И. Верховский свидетельствовал, что приказ № 1 был отпечатан «в девяти миллионах экземпляров»!
    Для лучшего понимания ситуации следует обрисовать обстоятельства появления приказа. 2 марта Соколов явился с его текстом, который уже был опубликован в утреннем выпуске «Известий Петроградского совета», перед только что образованным Временным правительством. Один из его членов, В. Н. Львов, рассказал об этом в своем мемуаре, опубликованном вскоре же, в 1918 году: «…быстрыми шагами к нашему столу подходит Н. Д. Соколов и просит нас познакомиться с содержанием принесенной им бумаги… Это был знаменитый приказ номер первый… После его прочтения Гучков (военный министр. – В. К.) немедленно заявил, что приказ… немыслим, и вышел из комнаты. Милюков (министр иностранных дел. – В. К.) стал убеждать Соколова в совершенной невозможности опубликования этого приказа (он не знал, что газету с его текстом уже начали распространять. – В. К.)… Наконец, и Милюков в изнеможении встал и отошел от стола… я (то есть В. Н. Львов, обер-прокурор Синода. – В. К.) вскочил со стула и со свойственной мне горячностью закричал Соколову, что эта бумага, принесенная им, есть преступление перед родиной… Керенский (тогда – министр юстиции, с 5 мая – военный, а с 8 июля – глава правительства. – В. К.) подбежал ко мне и закричал: «Владимир Николаевич, молчите, молчите!», затем схватил Соколова за руку, увел его быстро в другую комнату и запер за собой дверь…».
    А став 5 мая военным министром, Керенский всего через четыре дня издал свой «Приказ по армии и флоту», очень близкий по содержанию к Соколовскому; его стали называть «декларацией прав солдата». Впоследствии генерал А. И. Деникин писал, что «эта «декларация прав»… окончательно подорвала все устои армии» Впрочем, еще 16 июля 1917 года, выступая в присутствии Керенского (тогда уже премьера), Деникин не без дерзости заявил:
    «Когда повторяют на каждом шагу (это, кстати, характерно и для наших дней. – В. К), что причиной развала армии послужили большевики, я протестую. Это неверно. Армию развалили другие…». Не считая, по-видимому, «тактичным» прямо назвать имена виновников, генерал сказал далее: «Развалило армию военное законодательство последних месяцев» (цит. изд., с. 114); присутствующие ясно понимали, что «военными законодателями» были Соколов и сам Керенский (кстати, в литературе есть неправильные сведения, что Деникин будто бы все же назвал тогда имя Керенского).
    Но нельзя не сказать, что «прозрение» Деникина фатально запоздало. Ведь согласился же он 5 апреля (то есть через месяц с лишним после опубликования приказа № 1) стать начальником штаба Верховного главнокомандующего, а 31 мая (то есть вслед за появлением «декларации прав солдата») – главнокомандующим Западным фронтом. Лишь 27 августа генерал порвал с Керенским, но армии к тому времени уже, в сущности, не было…
    Необходимо вглядеться в фигуру Соколова. Ныне о нем знают немногие. Характерно, что в изданном в 1993 году биографическом словаре «Политические деятели России. 1917» статьи о Соколове нет, хотя там представлено более 300 лиц, сыгравших ту или иную роль в 1917 году (большинство из них с этой точки зрения значительно уступает Соколову). Впрочем, и в 1917 году его властное воздействие на ход событий казалось не вполне объяснимым. Так, автор созданного по горячим следам и наиболее подробного рассказа о 1917 годе (и сам активнейший деятель того времени) Н. Н. Суханов-Гиммер явно удивлялся, как он писал, «везде бывавшему и все знающему Н. Д. Соколову, одному из главных работников первого периода революции». Лишь гораздо позднее стало известно, что Соколов, как и Керенский, был одним из руководителей российского масонства тех лет, членом его немногочисленного «Верховного совета» (Суханов, кстати сказать, тоже принадлежал к масонству, но занимал в нем гораздо более низкую ступень). Нельзя не отметить также, что Соколов в свое время положил начало политической карьере Керенского (тот был одиннадцатью годами моложе), устроив ему в 1906 году приглашение на громкий процесс над прибалтийскими террористами, после которого этот тогда безвестный адвокат в одночасье стал знаменитостью.
    Выдвигая приказ № 1, Соколов, разумеется, не предвидел, что его детище менее чем через четыре месяца в буквальном смысле ударит по его собственной голове. В июне Соколов возглавил делегацию ЦИК на фронт: «В ответ на убеждение не нарушать дисциплины солдаты набросились на делегацию и зверски избили ее», – рассказывал тот же Суханов; Соколова отправили в больницу, где он «лежал… не приходя в сознание несколько дней… Долго, долго, месяца три после этого он носил белую повязку – «чалму» – на голове» (там же, т. 2, с. 309).
    Между прочим, на это событие откликнулся поэт Александр Блок. 29 мая он встречался с Соколовым и написал о нем: «…остервенелый Н. Д. Соколов, по слухам, автор приказа № 1», а 24 июня – пожалуй, не без иронии – отметил: «В газетах: «темные солдаты» побили Н. Д. Соколова» (там же, т. 7, с. 269). Позже, 23 июля, Блок делает запись о допросе в «Чрезвычайной следственной комиссии» при Временном правительстве виднейшего «черносотенца» Н. Е. Маркова: «Против Маркова… сидит Соколов с завязанной головой… лает вопросы… Марков очень злится…».
    Соколов, как мы видим, был необычайно энергичен, а круг его деятельности – исключительно широк. И таких людей в российском масонстве того времени было достаточно много. Вообще, говоря о Февральском перевороте и дальнейшем ходе событий, никак не возможно обойтись без «масонской темы». Эта тема особенно важна, потому что о масонстве еще до 1917 года немало писали и говорили «черносотенцы»; в этом, как и во многом другом, выразилось их превосходство над любыми тогдашними идеологами, которые «не замечали» никаких признаков существования масонства в России или даже решительно оспаривали суждения на этот счет «черносотенцев», более того, высмеивали их.
    Только значительно позднее – уже в эмиграции – стали появляться материалы о российском масонстве – скупые признания его деятелей и наблюдения близко стоявших к ним лиц; впоследствии, в 1960—1980-х годах, на их основе был написан ряд работ эмигрантских и зарубежных историков. В СССР эта тема до 1970-х годов, в сущности, не изучалась (хотя еще в 1930 году были опубликованы весьма многозначительные, пусть и предельно лаконичные, высказывания хорошо информированного В. Д. Бонч-Бруевича).
    Рассказать об изучении российского масонства XX века необходимо, между прочим, и потому, что многие сегодня знают о нем, но знания эти обычно крайне расплывчаты или просто ложны, представляя собой смесь вырванных из общей картины фактов и досужих вымыслов. А между тем за последние два десятилетия это масонство изучалось достаточно успешно и вполне объективно.
    Первой работой, в которой был всерьез поставлен вопрос об этом масонстве, явилась книга Н. Н. Яковлева «1 августа 1914», изданная в 1974 году. В ней, в частности, цитировалось признание видного масона, кадетского депутата Думы, а затем комиссара Временного правительства в Одессе Л. А. Велихова:
    «В 4-й Государственной думе (избрана в 1912 году. – В. К.) я вступил в так называемое масонское объединение, куда входили представители от левых прогрессистов (Ефремов), левых кадетов (Некрасов, Волков, Степанов), трудовиков (Керенский), с. д. меньшевиков (Чхеидзе, Скобелев) и которое ставило своей целью блок всех оппозиционных партий Думы для свержения самодержавия!» (указ, изд., с. 234).
    И к настоящему времени неопровержимо доказано, что российское масонство XX века, начавшее свою историю еще в 1906 году, явилось решающей силой Февраля прежде всего именно потому, что в нем слились воедино влиятельные деятели различных партий и движений, выступавших на политической сцене более или менее разрозненно. Скрепленные клятвой перед своим и одновременно высокоразвитым западноевропейским масонством (о чем еще пойдет речь), эти очень разные, подчас, казалось бы, совершенно несовместимые деятели – от октябристов до меньшевиков – стали дисциплинированно и целеустремленно осуществлять единую задачу. В результате был создан своего рода мощный кулак, разрушивший государство и армию.
    Наиболее плодотворно исследовал российское масонство XX века историк В. И. Старцев, который вместе с тем является одним из лучших исследователей событий 1917 года в целом. В ряде его работ, первая из которых вышла в свет в 1978 году, аргументированно раскрыта истинная роль масонства. Содержательны и страницы, посвященные российскому масонству XX века в книге Л. П. Замойского (см. библиографию в примечаниях).
    Позднее, в 1986 году, в Нью-Йорке была издана книга эмигрантки Н. Н. Берберовой «Люди и ложи. Русские масоны XX столетия», опиравшаяся, в частности, и на исследования В. И. Старцева (Н. Н. Берберова сама сказала об этом на 265–266 стр. своей книги, не называя, правда, имени В. И. Старцева, чтобы не «компрометировать» его). С другой стороны, в этой книге широко использованы, в сущности, недоступные тогда русским историкам западные архивы и различные материалы эмигрантов. Но надо прямо сказать, что многие положения книги Н. Н. Берберовой основаны на не имеющих действительной достоверности записках и слухах, и вполне надежные сведения перемешаны с по меньшей мере сомнительными (о некоторых из них еще будет сказано).
    Работы В. И. Старцева, как и книга Н. Н. Яковлева, с самого момента их появления и вплоть до последнего времени подвергались очень резким нападкам; историков обвиняли главным образом в том, что они воскрешают «черносотенный миф» о масонах (особенно усердствовал «академик И. И. Минц»). Между тем историки с непреложными фактами в руках доказали (вольно или невольно), что «черносотенцы» были безусловно правы, говоря о существовании деятельнейшего масонства в России и об его огромном влиянии на события, хотя при всем при том В. И. Старцев – и вполне понятно, почему он это делал – не раз «отмежевывался» от проклятых «черносотенцев».
    Нельзя, правда, не оговорить, что в «черносотенных» сочинениях о масонстве очень много неверных и даже фантастических моментов. Однако ведь в те времена масоны были самым тщательным образом законспирированы; российская политическая полиция, которой еще П. А. Столыпин дал указание расследовать деятельность масонства, не смогла добыть о нем никаких существенных сведений. Поэтому странно было бы ожидать от «черносотенцев» точной и непротиворечивой информации о масонах. По-настоящему значителен уже сам по себе тот факт, что «черносотенцы» осознавали присутствие и мощное влияние масонства в России.
    Решающая его роль в Феврале обнаружилась со всей очевидностью, когда – уже в наше время – было точно выяснено, что из 11 членов Временного правительства первого состава 9 (кроме А. И. Гучкова и П. Н. Милюкова) были масонами. В общей же сложности на постах министров побывало за почти восемь месяцев существования Временного правительства 29 человек, и 23 из них принадлежали к масонству!
    Ничуть не менее важен и тот факт, что в тогдашней «второй власти» – ЦИК Петроградского Совета – масонами являлись все три члена президиума – А. Ф. Керенский, М. И. Скобелев и Н. С. Чхеидзе – и два из четверых членов Секретариата К. А. Гвоздев и уже известный нам Н. Д. Соколов (два других секретаря Совета – К. С. Гриневич-Шехтер и Г. Г. Панков – не играли первостепенной роли). Поэтому так называемое двоевластие после Февраля было весьма относительным, в сущности, даже показным: и в правительстве, и в Совете заправляли люди «одной команды»…
    Представляет особенный интерес тот факт, что трое из шести членов Временного правительства, которые не принадлежали к масонству (во всяком случае, нет бесспорных сведений о такой принадлежности), являлись наиболее общепризнанными, «главными» лидерами своих партий: это А. И. Гучков (октябрист), П. Н. Милюков (кадет) и В. М. Чернов (эсер). Не был масоном и «главный» лидер меньшевиков Л. Мартов (Ю. О. Цедербаум). Между тем целый ряд других влиятельнейших, хотя и не самых популярных, лидеров этих партий занимали высокое положение и в масонстве, например октябрист С. И. Шидловский, кадет В. А. Маклаков, эсер Н. Д. Авксентьев, меньшевик Н. С. Чхеидзе (и, конечно, многие другие).
    Это объясняется, на мой взгляд, тем, что такие находившиеся еще до 1917 года под самым пристальным вниманием общества и правительства лица, как Гучков или Милюков, легко могли быть «разоблачены», и их не ввели в масонские «кадры» (правда, некоторые авторы объясняют их непричастность к масонству тем, что тот же Милюков, например, не хотел подчиняться масонской дисциплине). Н. Н. Берберова пыталась доказывать, что Гучков все же принадлежал к масонству, но ее доводы недостаточно убедительны. Однако вместе с тем В. И. Старцев совершенно справедливо говорит, что Гучков «был окружен масонами со всех сторон» и что, в частности, заговор против царя, приготовлявшийся с 1915 года, осуществляла «группа Гучкова, в которую входили виднейшие и влиятельнейшие руководители российского политического масонства Терещенко и Некрасов… и заговор этот был все-таки масонским» («Вопросы истории», 1989, № 6, с. 44).
    Подводя итог, скажу об особой роли Керенского и Соколова, как я ее понимаю. И для того, и для другого принадлежность к масонству была гораздо важнее, чем членство в каких-либо партиях. Так Керенский в 1917 году вдруг перешел из партии «трудовиков» в эсеры. Соколов же, как уже сказано, представлялся «внефракционным» социал-демократом. А во-вторых, для Керенского, сосредоточившего свою деятельность во Временном правительстве, Соколов был, по-видимому, главным сподвижником во «второй» власти – Совете. Многое говорят позднейшие (1927 года) признания Н. Д. Соколова о необходимости масонства в революционной России: «…радикальные элементы из рабочих и буржуазных классов не смогут с собой сговориться о каких-либо общих актах, выгодных обеим сторонам… Поэтому… создание органов, где представители таких радикальных элементов из рабочих и не рабочих классов могли бы встречаться на нейтральной почве… очень и очень полезно…». И он, Соколов, «давно, еще до 1905 года, старался играть роль посредника между социал-демократами и либералами».
    Масонам в Феврале удалось быстро разрушить государство, но затем они оказались совершенно бессильными и менее чем через восемь месяцев потеряли власть, не сумев оказать, по сути дела, ровно никакого сопротивления новому, Октябрьскому, перевороту. Прежде чем говорить о причине бессилия героев Февраля, нельзя не коснуться господствовавшей в советской историографии версии, согласно которой переворот в феврале 1917 года был якобы делом петроградских рабочих и солдат столичного гарнизона, будто бы руководимых к тому же главным образом большевиками.
    Начну с последнего пункта. Во время переворота в Петрограде почти не было сколько-нибудь влиятельных большевиков. Поскольку они выступали за поражение в войне, они вызвали всеобщее осуждение и к февралю 1917 года пребывали или в эмиграции в Европе и США, или в далекой ссылке, не имея сколько-нибудь прочной связи с Петроградом. Из 29 членов и кандидатов в члены большевистского ЦК, избранного на VI съезде (в августе 1917 года), ни один не находился в февральские дни в Петрограде! И сам Ленин, как хорошо известно, не только ничего не знал о готовящемся перевороте, но и ни в коей мере не предполагал, что он вообще возможен.
    Что же касается массовых рабочих забастовок и демонстраций, начавшихся 23 февраля, они были вызваны недостатком и невиданной дороговизной продовольствия, в особенности хлеба, в Петрограде. Но дефицит хлеба в столице был, как следует из фактов, искусственно организован. В исследовании Т. М. Китаниной «Война, хлеб, революция (продовольственный вопрос в России. 1914 – октябрь 1917)», изданном в 1985 году в Ленинграде, показано, что «излишек хлеба (за вычетом объема потребления и союзных поставок) в 1916 году составил 197 млн. пуд.» (с. 219); исследовательница ссылается, в частности, на вывод А. М. Анфимова, согласно которому «Европейская Россия вместе с армией до самого урожая 1917 года могла бы снабжаться собственным хлебом, не исчерпав всех остатков от урожаев прошлых лет» (с. 338). И в уже упомянутой книге Н. Н. Яковлева «1 августа 1914» основательно говорится о том, что заправилы Февральского переворота «способствовали созданию к началу 1917 года серьезного продовольственного кризиса… Разве не прослеживается синхронность – с начала ноября резкие нападки (на власть. – В. К.) в Думе и тут же крах продовольственного снабжения!» (с. 206).
    Иначе говоря, «хлебный бунт» в Петрограде, к которому вскоре присоединились солдаты «запасных полков», находившихся в столице, был специально организован и использован главарями переворота.
    Не менее важно и другое. На фронте постоянно испытывали нехватку снарядов. Однако к 1917 году на складах находилось 30 миллионов (!) снарядов – примерно столько же, сколько было всего истрачено за 1914–1916 годы (между прочим, без этого запаса артиллерия в гражданскую войну 1918–1920 годов, когда заводы почти не работали, вынуждена была бы бездействовать…). Если учесть, что начальник Главного артиллерийского управления в 1915 – феврале 1917 года А. А. Маниковский был масоном и близким сподвижником Керенского, ситуация становится ясной; факты эти изложены в упомянутой книге Н. Н. Яковлева (см. с. 195–201).
    То есть и резкое недовольство в армии, и хлебный бунт в Петрограде, в сущности, были делом рук «переворотчиков». Но этого мало. Фактически руководивший армией начальник штаба Верховного главнокомандующего (то есть Николая II) генерал М. В. Алексеев не только ничего не сделал для отправления 23–27 февраля войск в Петроград с целью установления порядка, но и со своей стороны использовал волнения в Петрограде для самого жесткого давления на царя и, кроме того, заставил его поверить, что вся армия – на стороне переворота.
    Н. Н. Берберова в своей книге утверждает, что Алексеев сам принадлежал к масонству. Это вряд ли верно (хотя бы потому, что для военнослужащих вступление в тайные организации являлось по существу преступным деянием). Но вместе с тем находившийся в Ставке Верховного Главнокомандующего военный историк Д. Н. Дубенский свидетельствовал в своем изданном еще в 1922 году дневнике-воспоминаниях: «Генерал Алексеев пользовался… самой широкой популярностью в кругах Государственной Думы, с которой находился в полной связи… Ему глубоко верил Государь… генерал Алексеев мог и должен был принять ряд необходимых мер, чтобы предотвратить революцию… У него была вся власть (над армией. – В. К.)… К величайшему удивлению… с первых же часов революции выявилась его преступная бездеятельность…» (цит. по кн.: Отречение Николая II. Воспоминания очевидцев. – Л., 1927, с. 43).
    Далее Д. Н. Дубенский рассказывал, как командующий Северным фронтом генерал Д. Н. Рузский (Н. Н. Берберова, тоже не вполне обоснованно, считает его масоном) «с цинизмом и грубою определенностью» заявил уже 1 марта: «…надо сдаваться на милость победителю». Эта фраза, писал Д. Н. Дубенский, «все уяснила и с несомненностью указывала, что не только Дума, Петроград, но и лица высшего командования на фронте действуют в полном согласии и решили произвести переворот» (с. 61). И историк вспоминал, как уже 2 марта близкий к «черносотенцам» генерал-адъютант К. Д. Нилов назвал Алексеева «предателем» и сделал такой вывод: «…масонская партия захватила власть» (с. 66). Подобные утверждения в течение долгих лет квалифицировались как «черносотенные» выдумки, но ныне отнюдь не «черносотенные» историки доказали правоту этого вывода.
    Впрочем, к фигуре генерала Алексеева мы еще вернемся. Прежде необходимо осознать, что российские масоны были до мозга костей «западниками». При этом они не только усматривали все свои общественные идеалы в Западной Европе, но и подчинялись тамошнему могучему масонству. Побывавший в масонстве Г. Я. Аронсон писал: «Русские масоны как бы светили заемным светом с Запада» (Николаевский Б. И., цит. изд… с. 151). И Россию они всецело мерили чисто «западными» мерками.
    По свидетельству А. И. Гучкова, герои Февраля полагали, что, «после того как дикая стихийная анархия, улица (имелись в виду февральские беспорядки в Петрограде. – В. К.), падет, после этого люди государственного опыта, государственного разума, вроде нас, будут призваны к власти. Очевидно, в воспоминание того, что… был 1848 год (то есть революция во Франции. – В. К.), рабочие свалили, а потом какие-то разумные люди устроили власть» («Вопросы истории», 1991, № 7, с. 204).
    Гучков определил этот «план» словом «ошибка». Однако перед нами не столько конкретная «ошибка», сколько результат полного непонимания России. И Гучков к тому же явно неверно характеризовал сам ход событий. Ведь согласно его словам «стихийная анархия» – это забастовки и демонстрации, состоявшиеся с 23 по 27 февраля в Петрограде; 27 февраля был образован «Временный комитет членов Государственной думы», а 2 марта – Временное правительство. Но ведь именно оно и осуществило полное уничтожение прежнего государства. То есть настоящая «стихийная анархия», охватившая в конечном счете всю страну и всю армию (а не всего лишь несколько десятков тысяч людей в Петрограде, действия которых были ловко использованы героями Февраля), разразилась уже потом, когда к власти пришли эти самые «разумные люди»…
    Словом, российские масоны представляли себе осуществляемый ими переворот как нечто вполне подобное революциям во Франции или Англии, но при этом забывали о поистине уникальной русской свободе – «свободе духа и быта», о которой постоянно размышлял, в частности, «философ свободы» Н. А. Бердяев. В западноевропейских странах даже самая высокая степень свободы в политической и экономической деятельности не может привести к роковым разрушительным последствиям, ибо большинство населения ни под каким видом не выйдет за установленные «пределы» свободы, будет всегда «играть по правилам». Между тем в России безусловная, ничем не ограниченная свобода сознания и поведения – то есть, говоря точнее, уже, в сущности, не свобода (которая подразумевает определенные границы, рамки «закона»), а собственно российская воля вырывалась на простор чуть ли ни при каждом существенном ослаблении государственной власти и порождала неведомые Западу безудержные русские «вольницы» – болотниковщину (в пору Смутного времени), разинщину, пугачевщину, махновщину, антоновщину и т. п.
    Пушкин, в котором наиболее полно и совершенно воплотился русский национальный гений, начиная по меньшей мере с 1824 года испытывал самый глубокий и острый интерес к этим явлениям, более всего, естественно, к недавней пугачевщине, которой он и посвятил свои главные творения в сфере художественной прозы («Капитанская дочка», 1836) и историографии («История Пугачева», вышедшая в свет в конце 1834 года под заглавием – по предложению финансировавшего издание Николая I – «История Пугачевского бунта»).
    При этом Пушкин предпринял весьма трудоемкие архивные разыскания, а в 1833 году в течение месяца путешествовал по «пугачевским местам», расспрашивая, в частности, престарелых очевидцев событий 1773–1775 годов.
    Но дело, конечно, не просто в тщательности исследования предмета; Пушкин воссоздал пугачевщину с присущим ему – и, без преувеличения, только ему – всепониманием. Позднейшие толкования, в сравнении с пушкинским, односторонни и субъективны. Более того: столь же односторонни и субъективны толкования самих творений Пушкина, посвященных пугачевщине (яркий пример – эссе Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачев»). Исключение представляет, пожалуй, лишь недавняя работа В. Н. Катасонова («Наш современник», 1994, № 1), где пушкинский образ Пугачева осмыслен в его многомерности. Говоря попросту, пугачевщину после Пушкина либо восхваляли, либо проклинали. Особенно это характерно для эпохи Революции, когда о пугачевщине (а также о разинщине и т. и.) вспоминали едва ли ни все тогдашние идеологи и писатели.
    Ныне постоянно цитируют пушкинские слова: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный», причем они обычно толкуются как чисто отрицательная, даже уничтожающая характеристика. Но это не столь уж простые по смыслу слова. Они, между прочим, как-то перекликаются с приведенными Пушкиным удивительными словами самого Пугачева (их сообщил следователь, первым допросивший выданного своими сподвижниками атамана, – капитан-поручик Маврин): «Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство». И в том, и в другом высказывании «русский бунт», то есть своеволие, как-то связывается с волей Бога, который «привел» увидеть или «наказал», и в целостном контексте пушкинского воссоздания пугачевщины это так и есть.
    Кроме того, поставив определения «бессмысленный и беспощадный» после определяемого слова, Пушкин тем самым придал им особенную емкость и весомость; нас как бы побуждают вглядеться, вслушаться в эти определения и осознать их многозначность. «Бессмысленный» – это ведь значит и бесцельный, самодельный и, значит, бескорыстный. А особенное ударение на завершающем слове «беспощадный» – разумеется, в связи с пушкинским воссозданием пугачевщины в целом несет в себе смысл ничем не ограниченной беспощадности, естественно обращающейся и на самих бунтовщиков, и на их вожака, выданного в конце концов на расправу «своими». Это скорее Божья кара, чем собственно человеческая жестокость.
    Пушкин обратил внимание на своего рода тайну. Он рассказал, что в конце июля 1774 года, то есть всего за несколько недель до ареста, Пугачев, «окруженный отовсюду войсками правительства, не доверяя своим сообщникам… уже думал о своем спасении; цель его была – пробраться за Кубань или в Персию». Но, как это ни странно, «никогда мятеж не свирепствовал с такою силою. Возмущение переходило от одной деревни к другой, от провинции к провинции… Составлялись отдельные шайки… и каждая имела у себя своего Пугачева…». Словом, «русский бунт» – это по сути своей не чье-либо конкретное действие, но своего рода состояние, вдруг захватившее весь народ, ничему и никому не подчиняющаяся стихия, подобная лесному пожару…
    Безудержный «русский бунт» вызывал и вызывает совершенно разные «оценки». Одни усматривают в нем проявление беспрецедентной свободы, извечно присущей (хотя и не всегда очевидной) России, другие, напротив, – выражение ее «рабской» природы: «бессмысленность» бунта свойственна, мол, заведомым рабам, которые даже и в восстании не способны добиваться удовлетворения конкретных практических интересов (как это делают, скажем, западноевропейские повстанцы) и бунтуют, в сущности, только ради самого бунта…
    Но подобные одноцветные оценки столь грандиозных национально-исторических явлений вообще не заслуживают серьезного внимания, ибо характеризуют лишь настроенность тех, кто эти оценки высказывает, а не сам оцениваемый «предмет». События, которые так или иначе захватывают народ в целом, с необходимостью несут в себе и зло, и добро, и ложь, и истину, и грех, и святость…
    Необходимо отдать себе ясный отчет в том, что и безоговорочные проклятья, и такие же восхваления «русского бунта» неразрывно связаны с заведомо примитивным и просто ложным восприятием самого «своеобразия» России и, с другой стороны, Запада: в первом случае Россию воспринимают как нечто безусловно «худшее» в сравнении с Западом, во втором – как столь же безусловно «лучшее». Но и то, и другое восприятие не имеет действительно серьезного смысла: спор о том, что «лучше» – Россия или Запад, вполне подобен, скажем, спорам о том, где лучше жить – в лесной или степной местности, и даже кем лучше быть – женщиной или мужчиной… и т. и. Пытаться выставить непротиворечивые «оценки» тысячелетнему бытию и России, и Запада – занятие для идеологов, не доросших до зрелого мышления.
    Впрочем, пора обратиться непосредственно к 1917 году. Как уже сказано, «пугачевщина» и «разинщина» постоянно вспоминались в то время, что было вполне естественно. Вместе с тем на сей раз последствия были совсем иными, чем при Пугачеве, ибо бунтом была захвачена и до основания разложенная новыми правителями армия (которая во время пугачевщины все-таки сохранилась, пусть и было немало случаев перехода солдат и даже офицеров в ряды бунтовщиков). Более того, миллионы солдат, самовольно покидавших – нередко с оружием в руках – армию, стали наиболее действенной закваской всеобщего бунта.
    Советская историография пыталась доказывать, что-де основная масса «бунтовщиков», в том числе солдаты, боролась в 1917 году против «буржуазного» Временного правительства за победу большевиков, за социализм-коммунизм. Но это явно не соответствует действительности. Генерал Деникин, досконально знавший факты, говоря в своих фундаментальных «Очерках русской смуты» о самом широком распространении большевистской печати в армии, вместе с тем утверждал: «Было бы, однако, неправильно говорить о непосредственном влиянии печати на солдатскую массу. Его не было… Печать оказывала влияние главным образом на полуинтеллигентскую (весьма незначительную количественно. – В. К.) часть армейского состава». Что же касается миллионов рядовых солдат, то в их сознании, констатировал генерал, «преобладало прямолинейное отрицание: «Долой!». Долой… вообще все опостылевшее, надоевшее, мешающее так или иначе утробным инстинктам и стесняющее «свободную волю» – все долой!»
    Нельзя не отметить прямое противоречие в этом тексте: Деникин определяет бунт солдат и как проявление «утробных инстинктов», то есть как нечто низменное, телесное, животное, и в то же время как порыв к «свободной воле» (для определения этого феномена оказались как бы недостаточными взятые по отдельности слова «свобода» и «воля», и генерал счел нужным соединить их, явно стремясь тем самым выразить нечто «беспредельное»; ср. народное словосочетание «воля вольная»). Но «утробные инстинкты» (например, животный страх перед гибелью) и стремление к безграничной «воле» – это, конечно же, совершенно различные явления; второе подразумевает, в частности, преодоление смертного страха… Таким образом, Деникин, едва ли сознавая это, дал солдатскому бунту и своего рода «высокое» толкование.
    Не исключено возражение, что Деникин, мол, исказил реальную картину, ибо не желал признавать внушительную роль ненавистных ему большевиков. Однако в сущности то же самое говорил в своих воспоминаниях генерал от кавалерии (с 1912 года) А. А. Брусилов, перешедший, в отличие от Деникина, на сторону большевиков. Бунтовавшие в 1917 году солдатские массы, свидетельствовал генерал, «совершенно не интересовал Интернационал, коммунизм и тому подобные вопросы, они только усвоили себе начала будущей свободной жизни»
    Следует привести еще мнение одного серьезно размышлявшего человека, который, по-видимому, не участвовал в революционных событиях, был только «страдающим» лицом, в конце концов бежавшим на Запад. Речь идет о российском немце М. М. Гаккебуше (1875–1929), издавшем в 1921 году в Берлине книжку с многозначительным заглавием «На реках Вавилонских: заметки беженца»; при этом он издал ее под таким же многозначительным псевдонимом «М. Горелов», явно не желая и теперь, в эмиграции, вмешивать себя лично в политические распри.
    В книжке немало всякого рода эмоциональных оценок «беженца», но есть и достаточно четкое определение совершившегося. Напоминая, в частности, о том, что Достоевский называл русский народ «богоносцем», Гаккебуш-Горелов писал, что в 1917 году «мужик снял маску… «Богоносец» выявил свои политические идеалы: он не признает никакой власти, не желает платить податей и не согласен давать рекрутов. Остальное его не касается».
    Тут же «беженец» ставил пресловутый вопрос «кто виноват» в этом мужицком отрицании власти: «Виноваты все мы – сам-то народ меньше всех. Виновата династия, которая наиболее ей, казалось бы, дорогой монархический принцип позволила вывалять в навозе; виновата бюрократия, рабствовавшая и продажная; духовенство, забывшее Христа и обратившееся в рясофорных жандармов; школа, оскоплявшая молодые души; семья, развращавшая детей, интеллигенция, оплевывавшая родину…» (напомню, что В. В. Розанов еще в 1912 году писал: «У француза – «chere France», у англичан – «Старая Англия». У немцев – «наш старый Фриц». Только у прошедшего русскую гимназию и университет – «проклятая Россия». Как же удивляться, что всякий русский с 16 лет пристает к партии «ниспровержения» государственного строя…»).
    Итак, совместные действия различных сил (Гаккебуш обвиняет и самое династию…) развенчали русское Государство, и в конце концов оно было разрушено. И тогда «мужик» отказался от подчинения какой-либо власти, избрав ничем не ограниченную «волю». Гаккебуш был убежден, что тем самым «мужик» целиком и полностью разоблачил мнимость представления о нем как о «богоносце». И хотя подобный приговор вынесли вместе с этим малоизвестным автором многие из самых влиятельных тогдашних идеологов, проблема все-таки более сложна. Ведь тот, кто не признает никакой земной власти, открыт тем самым для «власти» Бога…
    Один из виднейших художников слова того времени, И. А. Бунин, записал в своем дневнике (в 1935 году он издал его под заглавием «Окаянные дни») 11 (24) июня 1919 года, что «всякий русский бунт (и особенно теперешний) прежде всего доказывает, до чего все старо на Руси и сколь она жаждет прежде всего бесформенности. Спокон веку были «разбойнички»… бегуны, шатуны, бунтари против всех и вся…» (кстати, Бунин в избранном им для своего дневника заглавии перекликнулся – вероятно, не осознавая этого – с приведенными Пушкиным словами Пугачева: «Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство»). В полнейшем непонимании извечного русского «своеобразия» Бунин усматривает роковой просчет политиков: «Ключевский отмечает чрезвычайную «повторяемость» русской истории. К великому несчастию, на эту «повторяемость» никто и ухом не вел. «Освободительное движение» творилось с легкомыслием изумительным, с непременным, обязательным оптимизмом…» (там же, с. 113).
    Став и свидетелем, и жертвой безудержного «русского бунта», Бунин яростно проклинал его. Но как истинный художник, не могущий не видеть всей правды, он ясно высказался – как бы даже против своей воли – о сугубой «неоднозначности» (уж воспользуюсь популярным ныне словечком) этого бунта. Казалось бы, он резко разграничил два человеческих «типа», отделив их даже этнически: «Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом Чудь и Меря» (как бы не желая целиком и полностью проклинать свою до боли любимую Русь, писатель едва ли хоть сколько-нибудь основательно пытается приписать бунтарскую инициативу «финской крови»…). Однако этот тезис тут же опровергается ходом бунинского размышления: «Но (смотрите: Бунин неожиданно возражает этим «но» себе самому!. – В. К.) ив том, и в другом (типе. – В. К.) есть страшная переменчивость настроений, обликов, «шаткость», как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: «из нас, как из дерева, – и дубина, и икона», в зависимости от обстоятельств, от того, кто это дерево обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев» (с. 62).
    Выходит, тезис о «двух типах» неверен: за преподобным Сергием шли такие же русские люди, что и за отлученным от Церкви Емелькой, и «облик» русских людей зависит от исторических «обстоятельств» (а не от наличия двух «типов»). И в самом деле: заведомо неверно полагать, что в людях, шедших за Пугачевым, не было внутреннего единства с людьми, которые шли за преподобным Сергием… Бунин говорит о «шаткости», о «переменчивости» народных настроений и обличий, но основа-то была все-таки та же…
    Замечательно, что уже после цитированных дневниковых записей, в 1921 году, Бунин создал одно из чудеснейших своих творений – «Косцы», – поистине непревзойденный гимн «русскому (конкретно – рязанскому, есенинскому…) мужику», где все же упомянул и о том, что так его ужасало: «…а вокруг – беспредельная родная Русь, гибельная для него, балованного, разве только своей свободой, простором и сказочным богатством» («гибельная» здесь совершенно точное слово).
    Итак, в той беспредельной «воле», которой возжаждал после распада государства и армии народ, было, если угодно, и нечто «богоносное» (вопреки мнению Гаккебуша-Горелова), хотя весьма немногие идеологи обладали смелостью разглядеть это в «русском бунте».
    И все же сколько бы ни оспаривали финал созданной в январе 1918 года знаменитой поэмы Александра Блока, где впереди двенадцати «разбойников-апостолов» является не кто иной, как Христос, решение поэта по-своему незыблемо: «Я, – писал он 10 марта 1918 года, – только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь “Исуса Христа”».
    Достаточно хорошо известно, что образ «русского бунта» в блоковской поэме многие воспринимали (и воспринимают сейчас) как образ большевизма. Это естественно вытекало из широко распространенного, но тем не менее безусловно ложного представления, согласно которому «русский бунт» XX века вообще отождествлялся с большевизмом (такое понимание присутствует, в частности, и в бунинских «Окаянных днях», но смысл книги в целом никак не сводим к этому). На деле же – о чем еще будет подробно сказано – «русский бунт» был самым мощным и самым опасным врагом большевиков.
    Разговор о смысле блоковской поэмы отнюдь не уводит нас от главной цели – истинного понимания того, что происходило в России в 1917-м и последующих годах. Необходимо осознать заведомую недостаточность и даже прямую ложность «классового» и вообще чисто политического истолкования Революции. Нет сомнения, что классовые интересы играют очень весомую роль в истории (хотя многие нынешние влиятельные лица – главным образом перевертыши типа тов. Яковлева, еще совсем недавно рьяно утверждавшие именно «классовые» представления об истории, – склонны теперь отрицать это). Но все же Революция – слишком грандиозное и многомерное явление бытия, которое никак нельзя втиснуть в классовые и вообще собственно политические рамки, и в этом одна из главных основ моих дальнейших рассуждении.
    Александр Блок в 1920 году с полной определенностью сказал: «…те, кто видят в «Двенадцати» политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой» (т. 3, с. 474). Следует напомнить, что целая когорта тогдашних литераторов, на разные лады призывавших до 1917 года к разрушению Русского государства, а позднее никак не могущих примириться с приходом к власти своих соперников-боль-шевиков, стала обвинять автора «Двенадцати» в восхвалении большевизма.
    Между тем большевики воспринимали «Двенадцать» отнюдь не как нечто им близкое. Александр Блок засвидетельствовал, что сестра Л. Д. Троцкого и жена Л. Б. Каменева – О. Д. Каменева (в девичестве Бронштейн), после Октября «руководившая» театрами России, – уже 9 марта 1918 года (поэма была опубликована 3 марта) заявила жене поэта, актрисе Л. Д. Блок, которая тогда читала «Двенадцать» с эстрады: «Стихи Александра Александровича («Двенадцать») – очень талантливое, почти гениальное изображение действительности (то есть несет в себе истину. – В. К.)… но читать их не надо (вслух), потому что в них восхваляется то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся».
    Позднее, в 1922 году, Троцкий, признавал – вероятно, под давлением уже сложившегося в литера