Скачать fb2
Безлюбый

Безлюбый

Аннотация

    Брошенная террористом-одиночкой бомба убила реакционера из реакционеров, душителя свободы, тупого, высокомерного истукана — великого князя, близкого родственника императора. Убийца был схвачен на месте и осужден к повешению; в тюрьме его навещала вдова убитого…
    Литературный киносценарий основан на событиях русской истории начала XX века, но является художественным, а не документальным произведением.


Юрий Нагибин Безлюбый

Литературный сценарий
Исправленная версия
    Овальное пространство выложенной торцами площади. Трехэтажный ампирный дворец с флигелями охватывает площадь, словно клешнями. Клешни не смыкаются, оставляя место для широко распахнутых въездных ворот, охраняемых часовыми.
    Несколько высоких, тоже ампирных фонарей оживляют пустое пространство. Нет смысла уточнять назначение дворца, важно, что это не частное владение, а средоточие власти — государственной, краевой или губернской, не играет роли. Величественный подъезд охраняется часовыми, еще несколько часовых прохаживаются взад-вперед вдоль желтых стен здания, приметны и фигуры штатских филеров в котелках и гороховых пальто. Изредка к парадному входу подъезжают автомобили начала века: «даймлеры» и «бенцы», открытые, с убранным брезентовым верхом, за рулем кожаные шоферы в очках от пыли, похожих на полумаски, и перчатках с огромными крагами. Поставив машину на ручной тормоз, находящийся снаружи, шофер выскакивает из машины и отпахивает дверцу перед генералом или чиновником в вицмундире.
    Иногда, звонко цокая копытами, подъезжает роскошный выезд — четверкой иди парой, запряженной в карету, и выходит духовная особа высокого церковного сана в шелковой рясе.
    Вот из кареты вышла и величественно прошествовала к подъезду важная персона в треуголке и форменной шинели. Часовой почтительно вытянулся, округлив глупые глаза, в избытке служебного рвения. Важная персона прошествовала мимо, не заметив, как вдруг сморщилась, исказилась гримасой наивная рожа часового. Громкий чих слился с плотным звуком захлопнувшейся двери.
    Часовой незаметно утерся и снова чихнул. Он обиженно заморгал и вдруг сообразил, чем вызван нелепый чих. Его колол и слепил солнечный зайчик, перебегая от зрачка к зрачку. Часовой попробовал отстраниться, но зайчик опять настиг его. Он стал вертеть головой, пытаясь избавиться от слепящего лучика, да не тут-то было. Казалось, злой шутник нарочно насылает на него этот лучик с помощью бутылочного донца.
    Часовой опять чихнул, потом еще раз и тут обнаружил источник своих мук.
    Через площадь, от ворот к подъезду, медленно брел стекольщик с плоским ящиком за спиной, полным хрупкой сверкающей клади. Солнечные лучи выбивали из стекол золотые стрелы, расстреливавшие стоящего на часах солдата.
    Часовой заулыбался, довольный, что обнаружил напасть. Он чуть подвинулся, теперь стрелы уходили в желтую гладь стены или полосатое тело будки. Избавившись от докуки, часовой выкинул ее из головы.
    Ноша была явно тяжела стекольщику — рослому, плечистому парню лет двадцати пяти, с сильным надбровно-челюстным лицом. Он то останавливался, опуская ящик на землю и отдуваясь, и оскальзывал площадь цепким взглядом водянисто-светлых холодных глаз, то с усилием возвращал ношу на спину и, волоча ноги, брел дальше.
    Остановившись в очередной раз и утерев пот красным фуляром, который извлек из пазухи нагрудника кожаного фартука, он достал старые часы-луковицу, потряс ими над ухом, после чего глянул на циферблат и осуждающе покачал головой. Эта забота о времени не соответствовала нарочитой замедленности всех его движений. Как-то не верилось в хворь, затаившуюся под такой молодецкой оболочкой, скорее уж ленивей ленивого был этот дворцовый стекольщик.
    Он опять взгромоздил свой ящик и двинулся дальше. Приближающийся цокот копыт заставил его оглянуться и поспешно шагнуть в сторону. Прямо на него скакала кавалькада из четырех всадников. Впереди на рослом вороном коне несся высоченный сухопарый генерал с узким бритым лицом и квадратиком рыжих усиков под хрящеватым носом, чуть отставая — двое юношей на нерослых грациозных буланых лошадках, замыкал строй вестовой.
    Стекольщик с испуганным видом подался к фонарю на толстом столбе, ящик соскользнул с плеча, в нем что-то звякнуло. Стекольщик истово перекрестился, благодаря Господа, что избавил от напасти, и озабоченно склонился над ящиком.
    Всадники спешились. Генерал сказал что-то одобрительное своим юным спутникам. Слова до стекольщика не доходили, но интонация угадывалась. Выбирая куски разбитого стекла, он не выпускал из-под наблюдения генерала и его спутников. При всей несхожести мягких, еще не сформировавшихся юношеских лиц с жесткими, резкими чертами генерала без труда угадывалось, что это его сыновья. Им достались в наследство аристократическая удлиненность тела, кистей рук, ступней, голубые, чуть навыкате глаза, деревянно-горделивый постав головы и игольчатая четкость движений.
    Генерал бросил какие-то короткие усмешливые слова, потом взял короткий разбег и без стремян и упора руки взлетел на спину своего коня. Он, похоже, предлагал сыновьям повторить этот трюк, но юноши, смеясь, отказывались.
    Генерал ловко соскочил на землю, вестовой принял коня и затрусил к конюшням. Юноши вскочили в седло. Генерал каким-то не русским — английским? — жестом встряхнул им руки, и они ускакали.
    Стекольщик выпрямился, в руках у него была круглая, темного металла, тяжело заполнившая ладонь самодельная бомба. Он примерился, но замаха не сделал — возле генерала остановился «даймлер», из него выскочил молоденький адъютант с бюваром в руках и подбежал к генералу.
    Стекольщик огляделся. Казалось бы, ничего не изменилось вокруг, но для его проницательного взгляда какие-то перемены произошли.
    Два гороховых пальто сблизились, перемолвились и — не по прямой, а с заходом — двинулись через площадь. Стороннему наблюдателю и в голову не пришло бы, что их целью является стоящий за фонарным столбом человек. Но стекольщик прекрасно понял, что его берут в клещи.
    Он оглянулся и увидел, что от ворот к нему направляются унтер и солдат, снявший с плеча винтовку.
    Генерал, успевший заглянуть в бювар, не отпускал адъютанта. Он посмеивался, дергал себя за рыжие усишки, похлопывал адъютанта по плечу, брал за талию, щекотал того за покрасневшим ушком.
    — Жопник проклятый! — с ненавистью проговорил вслух стекольщик.
    Гороховые пальто скорректировали свой путь, теперь уже не было сомнений, куда они нацелились. И сзади наступали.
    Стекольщик прикрыл глаза, перевел дух и дал замах руке, сжимавшей бомбу, и тут адъютант отдал честь и кинулся к машине, получив на прощание щипок в круглую попку.
    Стекольщик быстро огляделся, у него было в распоряжении несколько мгновений.
    Генерал вынул из кармана портсигар, достал тонкую папиросу, щелкнул зажигалкой. Ветер отвлек язычок пламени от кончика папиросы. Прикрывая огонек рукой, генерал повернулся лицом к стекольщику. За его спиной козлил, не трогаясь с места, «даймлер» с адъютантом.
    Стекольщик огляделся, преследователи приближались.
    — Такая ваша планида! — с хмурой усмешкой произнес стекольщик и размахнулся.
    Все произошло почти одновременно: рванулась машина, вынеся адъютанта из смертного круга, выдохнулся голубой дымок после первой и последней затяжки генерала, скрыв его лицо, прогремел чудовищной силы взрыв.
    Казалось, площадь из края в край забрызгало кровью. Всюду — обрывки одежды, шмотья мяса, внутренностей, обломки костей. В луже крови лежал и стекольщик, а вокруг блистала стеклянная хрупь, в которую превратилась его ноша.
    Когда филеры и часовые навалились на стекольщика, он открыл глаза и сказал:
    — Я живой…

    — …Я живой! — произнес со сна лежащий на тюремной койке узник и открыл глаза.
    Мы сразу узнаем сильное, надбровно-челюстное лицо стекольщика-бомбиста.
    Секунду-другую он словно привыкает к своему унылому и пустынному обиталищу; зарешеченное высокое оконце, параша в углу у двери, табуретка у изголовья тощего ложа, затем рывком сбрасывает тело с койки. На нем та же одежда, кроме фартука, в которой он был на площади, левое плечо перебинтовано.
    Арестант выходит на середину камеры и приступает к гимнастическим упражнениям. Он мощно, упруго приседает, делает дыхательные движения, отжимается с помощью одной — здоровой руки от пола, после бега на месте работает корпусом, чередуя наклоны и повороты. Видно, что утренняя гимнастика ему не в новинку — так отработано каждое движение, так ровно и глубоко дыхание его мощной груди.
    Дверь скрипнула, заглянул служитель.
    — Скоро ты окочевряжишься?
    — А тебе-то что? — не прерывая упражнений, огрызнулся узник. — Твое дело парашу вынести и сполоснуть хорошенько. Я не намерен смрадом дышать.
    — Твой смрад, не мой, — угрюмо отозвался служитель.
    — А ты, видать, из тех, кто горазд собственную вонь нюхать?
    Узник нагибался, касаясь пола чуть не всей ладонью здоровой руки и предоставляя тюремщику любоваться своим задом.
    Тот злобно ощерился, но ничего не сказал. Он ступил в камеру, взял парашу и вышел.
    Узник закончил упражнения несколькими дыхательными движениями, сводившими лопатки воедино, после чего, сняв куртку, приступил к умыванию над тазом. Он все делал основательно, не спеша. Раненая рука ему мешала, по его лицу проскальзывала гримаса боли.
    Вернулся служитель с отмытой парашей в одной руке, с кружкой чая и куском хлеба в другой.
    — Ты бы еще завтрак в парашу положил, — бросил ему узник.
    — И положу, коли захочу.
    — А ты захоти, — побледнев, тихо, почти шепотом сказал узник. — Я тебе этой парашей башку проломлю. Мне что — дальше смерти?.
    — Скорей бы уж тебя!.. — проворчал служитель, не слишком стараясь быть услышанным.
    Он ткнул парашу в угол, положил завтрак на табурет и поспешно вышел.
    — За оскорбление осужденного — под суд! — пустил ему вдогон как-то недобро развеселившийся узник.
    Жесткая улыбка лишь на миг коснулась его губ, он сказал с ненавистью:
    — Холуи власти!..
    Сел на койку. Снял ломоть хлеба с кружки, сразу ударившей запертым в ней паром. Пар превратился в голубой выдох дыма, скрывшего лицо сиятельного курильщика. И тут же громыхнул взрыв, как будто сотрясший камеру.
    — Хорошо! — прошептал узник. — Как хорошо!.. Он задумчиво жует хлеб, запивая горячим чаем…

    …Маленькая голубятня на задах скособоченного одноэтажного домишки, приютившегося на окраине заштатного городка Ардатова Нижегородской губернии. Старая липа, две-три худосочные березки, куст сирени, яблоня.

    В зависимости от времени, когда будут производиться съемки, деревья будут либо в клейкой весенней листве, а яблоня в цвету, либо — в чуть усталом летнем наряде, либо в золоте и багреце осени.

    Пожилой, худой, как щепка, человек с впалой грудью чахоточника тяжело спускается с крыши сараюшки по лестнице-времянке, держа в руке белую голубку так называемой чистой породы.
    Сделав передышку на своем коротком пути и откашлявшись, он достал из кармана кацавейки кусочек хлебного мякиша, сунул в рот и поднес к клюву голубки. Та жадно стала выклевывать хлеб у него изо рта.
    — Гуленька!.. Гуленька!.. — ласково запричитал старик, когда голубка выклевала весь мякиш у него изо рта, поглаживая ладонью ее головку.
    Он спустился на землю, где на лавочке, понурив кудлатую голову, сидит знакомый нам узник-стекольщик-бомбист Дмитрий Старков (только худее и острее скулами юного лица) и жадно курит козью ножку.
    Голубятник — ссыльнопоселенец из поляков — Пахульский, искоса глянув на Старкова, стал усаживать в деревянную клетку с откидной сетчатой передней стенкой белую голубку. Он привязал ее за ножку и насыпал корму. Лишь после этого обратил внимание на своего угрюмого визитера.
    — Хватит переживать, — сказал Пахульский с приметным польским акцентом. — Провалил!.. Провалил!.. Сколько покушений проваливалось, и никто не разводил слезницу.
    — Я не развожу, — с тоской произнес Старков. — Но тошно, от себя тошно. Террорист!.. Сопля на заборе.
    — Хватит! — оборвал его Пахульский. — Никто не застрахован от неудач. То, что произошло с тобой, даже нельзя считать провалом. Скорее, болезнью роста.
    — Все равно, я себе не прощу.
    — Сделаешь дело — простишь. У меня к тебе другие претензии, куда серьезней.
    — Какие? — не глядя на Пахульского, с натугой спросил Старков.
    Пахульский ответил не сразу, надсадный, задушливый кашель сотряс его впалую грудь. Откашлявшись, больной вынул носовой платок и утер рот. На платке остается красное пятно.
    — Молодость упряма и самоуверенна, — сказал он. — Но у тебя этот порок затянулся. Я же предупреждал: действуй в одиночку. Александр II погиб от бомбы Гриневецкого, а повесили пятерых.
    — Бросил бомбу один, а готовили покушение всей группой, — пробормотал Старков.
    — Тут коренится главное заблуждение! — вскричал больной и опять закашлялся. — Утеревшись и отдышавшись, он продолжал: — Я застрелил полицмейстера в Нижнем Новгороде, взорвал автомобиль самарского вице-губернатора со всей начинкой, а тут, в Ардатове, даже не заметили моей отлучки. На меня не пало ни малейшего подозрения, потому что власти знают: я не вхожу ни в какую организацию.
    — А чем мне навредил рязанский кружок?
    — Ненужной информацией. Ты мог убить полицмейстера Косоурова своими силами. Неделя на выяснение его распорядка и один выстрел в упор на паперти. Они подвели тебя, Косоуров обязан им своей жизнью.
    — Я вернусь и убью его, — скрипнул зубами Старков.
    — И дурак будешь. Дался тебе этот Косоуров! Он посадил твоего приятеля, на то и полицейский. А человек он незлобивый, пожилой, усталый неудачник. Вдовец с двумя перезрелыми дочками на руках. Он больше об их судьбе думает, чем о службе. Рязань при нем стала Меккой для террористов. Здесь они могут расслабиться, передохнуть. В тюрьме не бьют, сносно кормят, отличная библиотека.
    — Я проведу там ближайший отпуск, — съязвил Старков. — А говорите вы слово в слово, что и те… кружковцы.
    — Только не под руку. Косоуров все равно частица преступного режима, и коль ты его приговорил, то следовало осуществить.
    — Ничего не понимаю!.. Вы противоречите самому себе.
    — Ничуть. Я говорю сейчас с твоей позиции. Сам же категорически против такого вот пустого и вредного расхода сил. Косоуров — не мишень. Когда летит гусиная стая, в кого надо целить?
    — Не знаю. Я сроду не охотился.
    — В вожака. Стая сразу развалится. Остальных ничего не стоит перебить. Понял? Уничтожать надо только главных, тех, на ком держится режим. Их не более тысячи человек. Неужели во всей России не найдется тысяча смелых и самоотверженных молодых людей, готовых положить голову за народ? Сам я даром терял время и силы. А теперь знаю, что надо делать, да не могу. Моя песня спета.
    — Да, — бросил оценивающий взгляд на чахоточного Старков. — Похоже, вам не выкарабкаться.
    — Молодец! — одобрил больной. — Так и надо в нашем деле. У тебя получится. Ты безлюбый.
    — А кого мне любить? — усмехнулся Старков. — И за что?
    — Любить можно только ни за что. Если за что-нибудь, то это не любовь. Для террориста любовь — пагуба.
    Новый сокрушительный приступ кашля сотряс тщедушное тело Пахульского.
    Старков хладнокровно ждал, когда приступ прекратится.
    — Я хотел бы взять от вас как можно больше, пока вы еще…
    — …дышите, — подсказал больной, растирая грудь.
    — Да, — подтвердил Старков. — Назовите мне цель.
    — Я уже называл, но ты пропустил мимо ушей. Тебе Косоурова подавай. Враг номер один!..
    — Я дурак. Признаю и подписываю. Дурак, слабак, сопля. Назовите мне имя. Больше осечки не будет.
    — Думаешь, я скажу: царь? Он тебе не по зубам, к тому же полное ничтожество. Самое мощное дерево в романовском саду — Великий князь Кирилл. Все Романовы ублюдки, но самый ублюдочный ублюдок — эта верста в мундире. Реакционер из реакционеров, душитель свободы, на войне — чума для солдат, стержень подлой системы. Тупой, высокомерный истукан и еще мужеложец.
    — Что он вам сделал?
    — Мне? — удивился больной. — Ровным счетом ничего. Но убрать его — значит подрубить корни династии.
    — Я уберу его, — без всякого пафоса, со спокойной уверенностью сказал Старков.
    Глаза больного лихорадочно блеснули.
    — Я тебе верю. Послушай, оставь пистолет. Бомба куда надежней. Обучись ее сам начинять и метать. Главное, правильно выбрать место. Лучше на безлюдье. Прохожие опасны. — Больной говорил все быстрее и быстрее, словно боялся, что не успеет высказаться. — Бери клиента у места службы. Самое надежное. Выверенный ритуал. Минимум неожиданностей. Привычные движения. Обыденность, рутина, автоматизм — лучшая гарантия успеха. Ты меня понимаешь?
    — Говорите, говорите!.. — жадно попросил Старков.
    — Тщательно изучи место и всех, кто там живет или бывает. Каждую мелочь приметь, собаку, кошку, крысу. Не торопись. Узнай клиента лучше, чем самого себя: его манеры, привычки, жестикуляцию, даже нервные тики. Почувствуй его изнутри, стань им, тогда не будет нечаянной ошибки. И главное, самое главное… — Он замолчал, тяжело дыша.
    — Что главное?.. Говорите!.. — подался к нему Старков.
    Но Пахульский слышал сейчас не его, а разволновавшуюся голубку. Она топталась в клетке, подскакивала, издавая зазывные нутряные звуки.
    В бледно-голубом небе козыряла голубиная стая. Пахульский сунул два пальца в рот и пронзительно свистнул. От этого горлового усилия он опять закашлялся, заплевался.
    От стаи отделился голубь — красавец турман и стремительно спланировал на лоток клетки. Воркование голубки перешло в мучительный любовный стон. Турман чувствовал западню, он испуганно водил головкой. Но страсть пересилила, он скакнул к голубке.
    Пахульский дернул веревку — ловушка захлопнулась. Он перевел взгляд на Старкова.
    — Не надейся на спасение. Думать, что уцелеешь, — значит провал. Нельзя в оба конца рассчитывать: и дело сделать, и шкуру спасти. Надо твердо знать, — чахоточный вперил свой воспаленный взгляд в лицо Старкову, — тебя схватят, осудят и повесят…

    …Ржавый стук открываемой двери вернул узника в сегодняшний день.
    В камеру вошел рослый медсанбрат в грязноватом, некогда белом халате.
    — Почему раньше времени? — спросил Старков.
    — А что — от дел оторвал? — не слишком любезно отозвался санитар, пристраивая на табурете свою сумку с бинтами и мазями. — К тебе гости придут.
    — Какие еще гости? — Старков стащил рубашку через голову.
    — Начальство, — проворчал санитар. — А какое, мне не докладывают.
    Он принялся перебинтовывать руку Старкову, делая это размашисто и небрежно.
    — Объявят о казни? — догадался Старков и как-то посветлел лицом. — Зачем тогда перевязывать? Для виселицы и так сойдет.
    — Чего тебе объявят, мне неведомо, — тем же враждебно-резонерским тоном сказал санитар. — А порядок должон быть. Врач завсегда осматривает осужденного перед казнью.
    — Здоровье — это главное? — хмыкнул Старков. — Разве можно простуженного вешать? Гуманисты, мать их!.. Эй, полегче, чего так дергаешь?
    — Ишь какой нежный! Чужой жизни не жалеешь, а к самому не притронься.
    — Я нежный! — дурачился Старков. — И вешать меня нельзя — ручка болит. Вот подлечите — тогда другой разговор. Да при таком санитаре я тут до старости доживу.
    — Авось не доживешь, — злобно пообещал санитар, закрепляя повязку.
    Он собрал свою сумку и пошел к двери.
    — Тебе на живодерне работать — цены б не было! — крикнул ему вдогон Старков.
    Он прилег на койку, закрыл глаза, и сразу подступило видение…

    Он сжимает в руке бомбу…
    Великий князь, провожающий взглядом своих сыновей… Подъезжает «даймлер», откуда выскакивает молоденький адъютант с бюваром в руке, бежит к Великому князю…
    Филеры начинают свое обходное движение к бомбисту…
    С другой стороны приближаются унтер и солдат.

    Все последующее идет в замедленном изображении.

    Великий князь похлопывает адъютанта, обнимает за талию, треплет за ушком…
    Гороховые пальто все ближе…
    Стражники все ближе…
    Адъютант прыгает в машину. Она козлит…
    — Такая ваша планида! — шепчет Старков и замахивается бомбой…
    Рванулась машина прочь…
    Выдохнул голубой дымок Великий князь…
    Чудовищный взрыв расколол мироздание…
    — Хорошо, — шепчет лежащий на койке Старков. — Как хорошо!..

    …Другое видение населяет вакуум его отключенного от деятельной жизни сознания.
    Старков сидит за самодельным столом в крошечном закутке — земляной заброшенной баньке — и при свете керосиновой лампы начиняет бомбу. Перед ним аптекарские весы, мешочки с селитрой, порохом, бутылочки с кислотами, пружинки, проволочки, куски разного металла. Он так ушел в свое тонкое и опасное занятие, что не сразу услышал сильный стук в дверь.
    Но вот услышал, и рука сама потянулась за револьвером. Он оглянулся, ветхая дверца вот-вот готова сорваться с петель — ее пинают снаружи ногами.
    Старков спрятал револьвер в карман кацавейки, взял тяжелый молоток, подошел к двери и откинул крючок.
    Перед ним стоял мальчик лет двенадцати с заплаканными глазами.
    — Чего не отворяешь? — сказал он басовитым от слез голосом.
    — А ты почем знал, что я тут? — подозрительно спросил Старков, но молоток отложил.
    — Где же тебе еще быть? Все знают, что ты тут книжки учишь. Идем, тетка Дуня помирает.
    — Какая тетка Дуня?
    — Ты что — зачитался или вовсе дурак? Да твоя маманя. Сердце у ней.
    — Ладно, ступай. Я мигом…

    …У свежевырытой рыжей на снежном фоне могилы стоит отверстый гроб. В нем лежит маленькое, выработавшееся тело далеко не старой женщины — ее русая голова едва тронута сединой, в узловатых пальцах белый платочек. У гроба — пять-шесть соседских женщин и мальчик, принесший Старкову скорбную весть.
    — Заколачивайте, — говорит Старков могильщикам. Лицо его сухо.
    Глухо и скучно колотит молоток по шляпкам гвоздей. Ворона прилетела на соседнее дерево, сутуло уселась на ветку и вперила темный зрак в привычную ей, кладбищенской старожилке, человечью печаль.
    Стучат комья мерзлой земли о крышку гроба.
    Вырастает могильный холмик.
    К Старкову подошел благообразный старик в полушубке и волчьем малахае. Протянул ему узелок.
    — От их степенства Феодора Евстахиевича.
    — От кого? — рассеянно спросил Старков.
    — От хозяина усопшей. Поминальное утешение, — с почтением к дарителю сказал старик, снял малахай, перекрестил лоб, поклонился могиле и важно пошел прочь.
    Старков так же рассеянно пошевелил рукой сверток: уломочек домашнего пирога с вязигой, жамки, кусок колбасы.
    — Немного же вы заслужили, маманя, за двадцать лет собачьей преданности.
    Размахнулся и швырнул узелок с гостинцами в кусты…

    …Старкова-узника вернул к действительности ржавый звук открываемой двери. Не меняя позы, он скосил глаза.
    В камеру ступил надзиратель. Заботливо придерживая дверь, дал войти еще троим: прокурору, начальнику тюрьмы и врачу.
    — К вам господин прокурор, — сказал начальник тюрьмы. — Может быть, вы потрудитесь встать?
    — Это обязательно? — спросил Старков. — По-моему, только приговор выслушивают стоя. Вашу новость я могу узнать лежа. Еще успею и настояться, и нависеться.
    — Что вы болтаете? — грубо сказал начальник тюрьмы. — У господина прокурора есть сообщение для вас.
    — Я хотел напомнить вам, — красивым баритоном сказал прокурор, — что срок подачи прошения на высочайшее имя о помиловании истекает через два дня.
    — Как время бежит! — вздохнул Старков. — Совсем недавно было две недели.
    — Молодой человек, — взволнованно сказал врач, — жизнь дается только раз.
    — И надо так ее прожить, — подхватил Старков, — чтобы не было стыдно за даром потраченные дни. Я знаю школьные прописи. И мне не будет стыдно.
    — Не рассчитывайте на отсрочку, — каким-то сбитым голосом произнес прокурор.
    — А я и не рассчитываю, — равнодушно произнес Старков и закрыл глаза.

    Посетители покинули камеру. В коридоре врач сказал:
    — Среди террористов нередки люди твердые, но такого я еще не видел, — и промокнул лоб носовым платком.
    — Я не верю в подобное мужество, — покачал головой прокурор. — Это эмоциональная тупость. Отсутствие воображения. Душевная жизнь на уровне неандертальца. Он лишен всех человеческих чувств.
    — Кроме одного, — тихо сказал врач, — ненависти.
    — Тем хуже, — нахмурился прокурор. — Там, — он подчеркнул <…> а раскаяния.

    …Камера.
    Входят те же люди: прокурор, начальник тюрьмы, врач и новое лицо — моложавый священник с жидкой бороденкой.
    Старков встает. Он ждал их и потому в полном сборе: умыт, тщательно выбрит, застегнут на все пуговицы.
    Сцена идет под громкую, торжественную, героическую музыку. Мы не слышим слов, да они и не нужны — все понятно по жестам и выражению лиц.
    Прокурор зачитывает бумагу об истечении срока для кассационной жалобы, которым осужденный не воспользовался, в силу чего приговор будет приведен в исполнение.
    Старков спокойно, чуть иронично выслушивает давно ожидаемое решение своей участи.
    Врач берет его руку, слушает пульс и не может сдержать восхищенного жеста: пульс нормальный. Старков пожал плечами: неужели врач ждал иного?
    К нему подошел священник, но был решительно отстранен.
    Старкову накинули на плечи шинель, от шапки он отказался.
    Процессия идет через устланный снегом двор. Вдалеке гремят барабаны.
    Вот и виселица. Палач, подручный и петля ждут жертву.
    Старков легко взбежал на помост. Расстегнул ворот. За ним поднялся священник с крестом. И снова Старков отстранил его. Он смотрит на морозный, искрящийся мир.
    Ему хотят накинуть капюшон, он бросает на помост заскорузлый от слез и соплей его предшественников колпак. Сам надевает на шею петлю. Он стоит очень красивый, от светлых волос над головой — ореол.
    Барабаны смолкают…
    — Как хорошо! — шепчет Старков. — Как хорошо!..

    И просыпается на тюремной койке в тот же день, с которого начался наш рассказ.
    Да, это был только сон, а исполнения того, что ему приснилось, надо ждать три долгих дня, с хамом-санитаром, дураком-надзирателем, болью в плече, дурной пищей и вонючей парашей. Старков вздохнул, потянулся, ерзнув головой по подушке, и увидел женщину. Она сидела на табуретке возле изголовья койки.
    Он поморгал, чтобы прогнать видение, но женщина не исчезла. Лицо ее, немолодое, приятное и терпеливое, было незнакомо Старкову. Спицы ловко двигались в ее руках. Это были маленькие руки с тонкими, длинными пальцами и миндалевидными ногтями. Аристократические руки, которым не шло вязальное крохоборство. Старков рассмотрел ее всю, наслаждаясь своей бесцеремонностью, ведь женщина не заметила, что он проснулся.
    Внезапно что-то привлекло внимание Старкова. Он пошевелил плечами и потрогал бинты на ране. Скосив глаза, он увидел свежую, чистую, тугую марлю и понял, что эта женщина перевязала его, пока он спал.
    — Вы сестра милосердия? — спросил Старков.
    Женщина вздрогнула от неожиданности, и клубок шерсти скатился с ее колен. Тихонько охнув, она подняла его и сказала тихим, мелодичным голосом:
    — Как вы меня напугали! Я думала, вы спите.
    — Я и спал. Пока вы надо мной мудровали.
    — Простите, что без спроса. Не хотелось вас будить, вы так сладко спали. Наверное, вам снилось что-то радостное.
    Старков захохотал. Смех у него был ухающий, как ночной голос филина.
    — Сон был, и правда, хоть куда. Мне снилась виселица.
    — Боже мой! О чем вы говорите? Какой ужас! — Она прижала к вискам свои тонкие изящные пальцы.
    Старков смотрел на нее пристальным, изучающим взглядом.
    — Вы находитесь в камере смертника. Разве вам не сказали?
    — Бог не допустит! — истово сказала женщина и перекрестилась.
    — Как еще допустит! — Старкову нравилось шокировать ее. — Но вы не ответили на мой вопрос. Впрочем, я и сам вижу: вы не сестра милосердия. Вы ряженая.
    — Что вы имеете в виду? — смешалась дама.
    — Вы из этих — сочувствующих… Дам-благотворительниц, патронесс или как вас там еще…
    — Простите, — дама обиженно поджала губы. — Но я действительно сестра милосердия. Не любительница, а дипломированная. Была на войне и даже удостоилась медали. — Обиженно-чопорное выражение покинуло ее лицо, она молодо рассмеялась. — «За храбрость», можете себе представить? Я такая трусиха! Боюсь мышей, тараканов, гусениц. А при виде крысы могу грохнуться в обморок.
    — Значит, я прав. Старая мода — играть в сестер милосердия, толкаться в госпиталях, щипать корпию.
    — Но я не играла. Я была на полях сражения, помогала раненым. Как я вас перевязала и как это делал санитар?
    — Он или безрукий, или просто хам. По-моему, он меня ненавидит, только не пойму за что. Перевязали вы здорово, даже поверить трудно, что вы дама из высшего, — Старков иронически подчеркнул слово, — общества.
    — Я и не отрицаю. Разве это такой грех?
    — Так и живем, — невесть с чего Старков начал злиться, — для курсисток — революционные кружки и брошюрки, для светских дам — госпиталя и солдатики.
    — Вы так презрительно говорите о курсистках, а разве вы сами не революционер?
    — Я — одинокий волк. Не хожу в стае. Пасу свою ненависть сам. А вы хорошо надумали: в мирное время солдатский госпиталь — скука. Куда романтичнее иметь дело с нашим братом — политическим. Особенно смертниками. Хорошо полирует кровь.
    — Господи! О чем вы? Что я вам плохого сделала?
    — А вам не приходит в голову, что вас никто не звал? Или вы думаете, ваше присутствие так лестно, что и спрашивать не надо? — Старков зашелся. — А может, вы мне мешаете?
    — Простите! Бедный мальчик! Вам надо в туалет? Где ваша утка?
    Она нагнулась и стала шарить под койкой.
    — Тут не госпиталь. Нам утки не положены.
    Дама беспомощно огляделась. Увидела парашу.
    — Дать вам эту… вазу?
    Старков снова заухал филином, гнев его подутих.
    — Еще чего! Я ходячий больной.
    — Вы не стесняйтесь. Я в госпиталях всего нагляделась.
    — Да тут и смотреть не на что, — нагло сказал Старков. Он поднялся и пошел к параше, по пути расстегивая штаны. Он долго и шумно мочился, а дама умиротворенно вернулась к вязанию.
    Старков вновь улегся на койку, но в отличие от дамы умиротворение не коснулось его жесткой души. Полуприкрыв веки, он присматривался к милосердной посетительнице, думая, к чему бы придраться. Он обнаружил, что она вовсе не старуха, ей было немного за сорок. Ее старили бледность, круги под глазами, скорбно поджатый рот и проседь в темных волосах. Ее маленькие ловкие руки были моложе лица. Прочная лепка головы и всех черт не соответствовала увядшим краскам щек и губ, а вот глаза, светло-карие, с чуть голубоватыми белками, не выцвели, были сочными и блестящими. Она то ли перенесла недавно тяжелую болезнь, то ли какой-то душевный урон — голова ее на стройной шее начинала мелко трястись. Она тут же спохватывалась, распрямлялась в спине и плечах и останавливала трясучку, но через некоторое время опять допускала жалкую слабость. Чтобы несколько замаскировать свое наблюдение, Старков делал много необязательных движений. Тянулся за кружкой с водой, стоявшей на полу под койкой, пил звучными глотками, утирал рот тыльной стороной кисти, возвращал кружку на место. Взбивал и перекладывал подушку. Затем он достал из-под матраса мешочек с махорочным табаком, дольки бумаги, стал сворачивать папироску. Прикурив от кресала, пустил сизый клуб дыма.
    Женщина продолжала вязать, порой ласково взглядывая на Старкова.
    — И долго вы можете этим заниматься? — не выдержал Старков.
    — Это вас раздражает? — Она тут же перестала вязать и убрала работу в сумочку. — Говорят, что вязанье успокаивает…
    — …тех, кто вяжет, — договорил Старков. — Напоминает парижских вязальщиц.
    — Простите, вы о чем? — не поняла она.
    — Французская революция… — Голос его звучал лениво. — Гильотина… Старухи вязальщицы. Не пропускали ни одной казни. Все время вязали и не упускали петли, когда падал нож.
    — Господь с вами! — Дама быстро перекрестилась. — Государь милостив.
    — Я не просил о помиловании, — сухо сказал Старков.
    — Но почему? — с болью спросила дама. — Неужели вы так не цените жизнь?
    — Если не щадишь чужой жизни, нельзя слишком носиться с собственной, — сентенциозно заметил Старков и, почувствовав свою интонацию, слегка покраснел.
    Дама промолчала, раздумывая над его ответом.
    — И вообще, у меня все в порядке, — как-то свысока сказал Старков. — Я сделал что мог, значит, прожил жизнь. Долгую жизнь. Мудрец сказал: хорошая жизнь — это и есть долгая жизнь.
    — Я не знаю этого мудреца, — сказала дама, — но убить Великого князя Кирилла, которого все так любили, — ничего хорошего в этом нет.
    — Нам друг друга не понять. — Старков начал раздражаться. — Для вашего круга он любимый, а для народа… — Он замялся в поисках слова и, разозлившись на собственное колебание, выпалил: — Хуже чумы!
    — Ну, ну!.. — Дама тихонько засмеялась, ничуть не обиженная. — Зачем так резко? Вы же его совсем не знали. Люди вообще плохо знают друг друга. Гораздо проще придумать для себя человека, это снимает ответственность. Какой же вы еще мальчик! Вы, наверное, мне в сыновья годитесь?
    — А в пансионе для благородных девиц позволено рожать?
    Дама опять задумалась, она не отличалась излишней сообразительностью.
    — О, ведь это комплимент! Вы думаете, я так молода? Мне сорок три.
    — А мне двадцать шесть.
    — Я уже вышла из пансиона, когда вы появились на свет. Я вам так и не представилась. Меня зовут Мария Александровна. А вас Дмитрий Иванович. Можно, я буду называть вас Димой?
    Старков не успел ответить. В дверь постучали. Возникла голова надзирателя.
    — Прощения просим! Карета подана!
    Старков громко рассмеялся. Дама с удивлением посмотрела на него.
    — Льву Толстому камердинер утром докладывает: «Ваше сиятельство, соха-с поданы-с!» Пахарь, сестра милосердия… Вы все ряженые. Сострадатели! Оставили бы в покое нашу маету!
    — Но вы нас тоже не забываете, — отпарировала Мария Александровна.
    Она перекрестила Старкова, взяла свою сумку и вышла из камеры. Старков откинулся на подушку. Курит…

    …Зимний лес. Отягощенные снегом деревья. Стая красногрудых снегирей налетела на далеко простершуюся ветвь березы и будто окропила сгустками крови.
    Чей-то живой голос ухает в чаще. Трещат под тяжестью снега сучья, лопается кора деревьев. Но все эти звуки лишь подчеркивают звенящее безмолвие зимы.
    И как будто покорный этой тишине, очень тихо, осторожно пробирается через лес человек.
    Вот он остановился — мы узнали Старкова, — снял варежку, зачерпнул с ветки снегу и отправил в рот. Двинулся дальше, с усилием выдирая ноги из глубокого снега.
    Рябчик вылетел из-под снега, и треск его слабых крыльев показался оглушительным. Старков замер, огляделся и пошел дальше.
    С другой стороны леса, навстречу Старкову, не соблюдая тишины, ломила группа охотников. Впереди, возвышаясь над всеми, — Великий князь в коротком ладном полушубке, меховых сапогах и треухе, в руках у него рогатина. На полшага отставая, идут егеря с дробовыми ружьями.
    Старков видит и слышит охотников, хотя находится от них на значительном расстоянии, — в хрустально-чистом воздухе далеко видно и слышно.
    — Вот здесь, — говорит старший егерь, указывая на сугроб под грудой валежника.
    — Выгоняйте! — приказал Великий князь и вынул портсигар. — И сразу все — прочь!
    — Ваше Высочество, — осмелился сказать старший егерь. — Больно здоров зверь. Его в одиночку не возьмешь.
    Великий князь вынул папиросу, чуть размял в длинных, сухих пальцах, прикурил от золотой зажигалки и выпустил облачко дыма.
    — Делайте, как вам сказано.
    — Ваше Высочество, — мнется старший егерь. — Ее Высочество не велели пускать вас одного.
    Послышался треск. Охотники дружно оглянулись.
    Наступивший на ветку Старков едва успел распластаться на снегу.
    — Отставить разговоры! — по-военному прикрикнул князь. — Подайте мне зверя, и все вон!
    Егеря подчинились. Подошли к берлоге и стали тыкать туда рогатинами.
    Великий князь спокойно курил.
    Медведь не подавал признаков жизни.
    — Выкурить его! — приказал Великий князь.
    Егеря сварганили факел и, запалив, сунули в берлогу. Оттуда повалил дым, но зверь не появился, даже голоса не подал.
    — Сдох он, что ли? — раздраженно сказал князь.
    Отстранив егерей, он своей рогатиной прощупал берлогу.
    — Да его там в помине нет, — сказал насмешливо. — Эх вы, растяпы! Упустили зверя.
    — Третьего дни еще был, — сконфуженно произнес егерь. — Неужто проснулся и ушел? Тогда беда. Медведь-шатун — сатана леса.
    Старков поднялся и, скрываясь за деревьями, кустами, где, пригибаясь, где чуть не ползком, стал пробираться к охотникам.
    Новый близкий шум ударил по нервам. Он припал к земле.
    Прямо на него — так показалось с испугу — пер огромный медведь. Он то ковылял на всех косых четырех, то вставал на задние лапы, издавая глухое, клокочущее рычание, с тоскливым, жалобным подвывом.
    Ему по пути попался куст калины с пунцовыми ягодами. Голодный зверь начал объедать ягоды, затем вырвал куст из земли и стал пожирать ветви, смерзшиеся комья снега, корни с землей.
    Охотники услышали медведя.
    — Идет! — с почтительным трепетом сказал старший егерь. — Шатун. Ох и лют голодный медведь!
    — А верно, что он гвозди глотает, подковы? — спокойно спросил Великий князь.
    — Хушь топор, хушь бритву, — подтвердил старший егерь. — Ему лишь бы брюхо пустое набить. На шатуна с рогатиной не ходят. Мы его жаканом возьмем или картечью.
    — Я вам покажу жакан и картечь! — пригрозил Великий князь. — Вон отсюда!
    Все остальное видел замерший за буреломом Старков.
    Они сошлись на солнечной полянке: обезумевший от голода зверь и человек с рогатиной. Князь еще не успел сделать две затяжки, потом отшвырнул окурок, крепко ухватил рогатину, взял ее наперевес. Медведь встал по-человечьи, словно открывая себя для удара, но когда князь сделал выпад, зверь ударом лапы выбил у него рогатину и переломил ее, как соломинку.
    Он насел на князя, но тот отлепился, выхватил из кармана маленький пистолет, сунул ствол в ухо зверю и спустил курок. Старков даже не услышал выстрела, но медведь зашатался и рухнул.
    Великий князь поставил на него ногу. Его горделивая, вызывающая поза заставила Старкова очнуться. Он достал из кармана бомбу и, сильно размахнувшись, метнул ее в князя.
    Он видел, как бомба упала возле охотника и медведя, сразу уйдя в снег, и прижался к земле, чтобы его не задело осколками.
    Прошло несколько томительных мгновений, но взрыва не последовало. Старков приподнялся.
    Великий князь спокойно курил, даже не заметив бомбы, а егеря трудились над тушей медведя, чтобы перенести ее в охотничий домик. Управившись, они подняли тушу на двух шестах и с веселыми шутками потащили. Великий князь последовал за ними журавлиным шагом.
    Старков с растерянным видом вглядывался в сугроб, приютивший бомбу. Затем медленно двинулся к ней.
    И тут бомба запоздало спародировала взрыв, издав звук, который сопровождает удар мушиной хлопушки.
    Старков машинально присел, а когда выпрямился, увидел небольшое черное пятно на белом снегу.
    Он вцепился себе в виски, стал биться головой о ствол сосны. Злые слезы бежали по его искаженному стыдом и болью лицу…

    …Камера. Старков во сне колотится головой о спинку койки. Просыпается. Жадно, обливаясь, пьет воду из жестяной кружки. Снова засыпает…
    …И сразу возникает желтый, блестящий звериный глаз, исполненный свирепости, а затем и вся ощеренная морда зверя. Кажется, что опасный зрак и оскал зубов принадлежат крупному зверю. На самом деле это не так. Пахульский набивает чучело мелкого, хотя и самого злого хищника — хорька в своем убогом ардатовском домишке. Вокруг много чучел: голуби, длиннохвостая сорока, сова и филин, ястреб со вскинутыми крыльями, есть и зверье: ласка, куница, заяц, лиса, дикая кошка.
    Пахульский сиплым, задышливым голосом распекает понурившегося на стуле Старкова:
    — Упрямство — хорошая штука, но нет ничего хуже упрямого дурака. Я говорил тебе: избегай непросчитанных ситуаций. Конечно, лес соблазнителен — и подобраться проще, и уйти есть шанс…
    — Я об этом не думал, — пробормотал Старков.
    — Конечно, не думал. Твоя задница за тебя думала. Эта часть тела очень себя бережет и не любит, когда ее обижают. Что ты знал о княжеской охоте?
    — Да при чем тут охота? — не выдержал Старков. — Бомба не сработала.
    — А почему она не сработала? Мороз, снег?.. Неизвестные факторы. Исключи из расчетов все нерядовые действия клиента, где возможны любые случайности.
    — Но он постоянно охотится, играет в теннис, плавает, скачет на лошадях.
    — Постоянно он ходит на службу, возвращается домой, спит с женой. Все остальное — время от времени. — Пахульский закашлялся. А когда отдышался, продолжал: — Терроризм — это работа. Упорная, кропотливая, скучная работа. Следить, наблюдать, примерять на себя разные личины. Ты уже дважды скиксовал. Третья попытка может стать последней. Собери себя в кулак, у тебя все данные для хорошего террориста. Или бросай все к чертовой матери. Женись, нарожай детей, заглядывай в околоток — просвещай власти о настроениях. Глядишь, и выслужишь себе теплое местечко.
    Старков все ниже опускает голову под градом жестоких, но заслуженных упреков…

    …Утро. На койке проснулся узник. Секунду-другую он словно привыкает к своему унылому и пустынному обиталищу. Затем рывком сбрасывает тело с койки.
    Делает гимнастику. Служитель принес ему завтрак: кружку чая, ломоть хлеба и стаканчик с какой-то оранжевой жидкостью.
    — А это что такое? — удивился Старков.
    — Прохладительное, — важно пояснил служитель. — Оранжад называется.
    Старков попробовал.
    — Апельсином пахнет.
    — Вашего брата балуют, — проворчал служитель, — не то что нас.
    — И тебя побалуют, — весело пообещал Старков, — перед виселицей.
    — Тьфу на тебя! — Тюремщик плюнул и перекрестился. — Вот уж право — отпетый!
    Он отпер дверь камеры и почти столкнулся с вчерашней посетительницей Старкова — Марией Александровной. Тюремщик подобострастно пропустил ее и бархатно притворил дверь.
    — Здравствуйте, Дмитрий!
    — Господин Старков, — сумрачно поправил узник, неприятно удивленный этим визитом.
    — Ох, какой строгий!.. Я принесла… — Она вынула из сумочки какую-то бумагу в большом конверте, но раздумала давать ее Старкову и положила на табурет. — Нет, сперва лечение.
    Старков таращил на нее глаза, не понимая, что с ней произошло. А произошло нечто очень простое, непонятное лишь такому неискушенному человеку, как Старков, — она надела другое платье: светлое шелковое, переливающее на себе скудный свет тюремного окошка, и сразу помолодела.
    Легкий грим освежил ее миловидное, а вчера увядшее, сдавшееся лицо. Она предстала женщиной в полном расцвете и тем почему-то усилила неприязнь Старкова.
    — Эта водица, — вдруг сообразил, к чему придраться, Старков, — от ваших благодеяний?
    Она уже занялась его плечом, осторожно и ловко сматывая бинты, и так ушла в это дело, что оставила вопрос без ответа.
    — Это вашими заботами меня осчастливили? — нудно и зло допытывался Старков.
    — Вы о чем?.. Да, я попросила дать вам сок. Это полезно.
    — Мне не нужны подачки. И вообще, на каком основании вы вторгаетесь в мою жизнь?… В мою смерть, — поправился он. — Завтра казнь, а вы заботитесь о моем здоровье.
    — Никакой казни не будет, — сказала она, осматривая его рану. Смотрите, как мазь помогла. Уже образовалась корочка. Два-три дня — и будете молодцом.
    — Два-три дня!.. Вы что — оглохли?
    — Я все слышала. — Она старательно смазывает ему руку. — Вы подпишете эту бумагу, а я позабочусь, чтоб ей дали ход.
    Старков резко отстранился.
    — Не лезьте не в свое дело! Никакой бумаги я не подпишу. Я сто раз говорил! — Он схватил с табурета бумагу и разорвал в клочья. — Уходите!.. Слышите?..
    — Успокойтесь!.. Умоляю вас!
    Старков схватил ее за плечи, подволок к двери и что было силы пнул ногой в трухлявое дерево. Дверь сразу же открылась. Старков выпихнул Марию Александровну прямо в руки надзирателя.
    — Дайте хоть забинтовать! — беспомощно взывала посетительница.
    — Вон!.. Вон!.. — кричал Старков.
    Надзиратель поспешно захлопнул дверь. Некоторое время из коридора доносилась какая-то шебуршня, потом все стихло.
    Старков взял бинт и попытался перевязать рану, но одной рукой это не удавалось.
    Вошли надзиратель и санитар. Первый собрал в совок клочья бумаги, использованные бинты, взял сумку Марии Александровны и вышел.
    — Ну что, оглоед, доволен? — с ненавистью сказал санитар. — Осрамил знатную даму…
    — Заткнись! — перебил Старков. — Делай свое дело и проваливай.
    Санитар посмотрел на него белыми глазами и принялся бинтовать плечо резкими, злыми движениями.
    При всей выдержке к боли Старкова передернуло.
    — Осторожнее, дубина! У тебя руки из задницы растут.
    — Больно нежный! Людей в клочья рвать — это можно. А самого пальцем не тронь.
    — Каких это людей я в клочья рвал?
    — А Великого князя, царствие ему небесное! Или забыл уже? — В голосе санитара чувствовались слезы.
    — Нешто он человек… Тиран, кровоядец. Я его за всех нас, за народ приговорил.
    — Сам ты кровоядец. Такого человека погубил. Я с ним на войне был… — Санитар всхлипнул. Орел, герой, а как о нижнем чине думал!..
    — На водку не жалел? — усмехнулся Старков. — Эх ты, рабья душа!
    — Я не рабья душа… Это ты рабья душа, завистник, хам, убийца!.. А еще о народе талдычет!.. Такие, как ты, самая зараза для народа!..
    Сильный удар в челюсть оборвал бешеную брань. Санитар отлетел к стене, ударился спиной и сполз на пол. Старков схватил парашу и нахлобучил ему на голову.
    В камеру ворвались надзиратель и два служителя. Они освободили санитара, а Старкова повалили и связали.
    Подоспел начальник тюрьмы.
    — В карцер его!..
    Старкова поставили на ноги, накинули на плечи шинель, на голову нахлобучили шапку. Подтолкнули к двери. Он уже не сопротивлялся. Овладев собой, он с ироническим спокойствием подчинялся тюремщикам…

    …Старкова втолкнули в карцер. Дверь с лязгом захлопнулась. Темно. Свет едва проникает сквозь зарешеченное окошко высоко под потолком. Старков сел на деревянные нары.
    — Жестковато, — произнес с усмешкой. — Но для последней ночи сойдет…
    Он лег. Смотрит в потолочную темь. Закрывает глаза…

    …Среди ночи узник проснулся от шума отпираемой двери. Он приподнялся и сел на койке.
    Свет полной луны, проникая в крошечное подпотолочное окошечко, падал на дверь, и когда она наконец поддалась, впустив в камеру две темные фигуры, узник мгновенно узнал в них санитара и надзирателя. Последний держался чуть сзади.
    Старков соскочил с койки.
    — Бить пришли?
    Он озирался, выискивая, чем бы защититься, но не было ни табурета, ни стула, и даже парашу — испытанное оружие — заменяла мятая жестянка из-под машинного масла.
    Санитар приблизился, по пути прихватив шинель Старкова.
    — Втемную — падлы? — орал Старков. — Не возьмете, суки!..
    — Тише!.. Тише!.. — свистящим шепотом отозвался санитар. — Стражу разбудишь. Мы за тобой. Тикай, парень, отсюда!
    — Знаю я вас! — надрывался Старков. — Сучье племя!
    — Заткнись, — грубо сказал тюремщик. — Мы за тебя жизнью рискуем.
    — Прости меня, Митяй, — сказал санитар. — Прости за давешнее. Дурак я был. Прости, брат.
    Тут только дошло до Старкова, что эти люди устраивают ему побег.
    — Тошно мне от царских ищеек бегать, — пробормотал он с ноткой пробуждающегося гонора.
    — Ты там нужнее, — горячо дыша ему в лицо, убеждал санитар. — Сколько еще недобитков кровь народную сосут. Уходи, Митяй, уходи, наш мститель!
    Он накинул на Старкова шинель, все трое покинули камеру и двинулись гуськом по темным переходам, едва подсвеченным луной из узеньких окошек.
    Потом они вошли в сырой, вовсе темный тоннель, в конце которого брезжил просвет.
    — Ступай дальше один, — шепнул санитар Старкову. — Нам туда нельзя. Иди все прямо и прямо, тоннель тебя сам приведет.
    Он обнял Старкова и скрылся.
    Старков пошел вперед, наступая в какие-то лужи, спотыкаясь о выбоины, коряги. Тоннель отчетливо тянул вверх. Затем он уперся в дощатую преграду. Вез труда оторвав изгнившие доски, Старков вырвался из земляного плена в предрассветную ясность утра.
    Он стоял на помосте виселицы, перед ним чуть раскачивалась веревочная петля, за которую держался палач. А по сторонам недвижимо, словно высеченные из камня, высились фигуры прокурора, начальника тюрьмы, врача, священника, стражей…
    …Старков вскрикнул и проснулся.

    Карцер. Утро глядело в мрачную щель голубизной высокого окошка. Он не сразу вспомнил, где находится. Оглядывает свои «хоромы», и к нему возвращается память о вчерашнем дне и о поманившем его свободой сне.
    Он тяжело поднялся. Поискал умыться и нечего не нашел.
    Постоял, раздумывая, и, встряхнувшись, стал делать гимнастику. Но после двух-трех вздохов и выдохов растерянно остановился, вспомнив и последнее: сегодня конец.
    — Зачем?.. — произнес он вслух и сам себе ответил: — Перед смертью не надышишься.
    И с этой шуткой висельника вернулась к нему его невероятная выдержка. Он продолжал упражнения: приседания, повороты, бег на месте.
    Он еще «не добежал», когда за ним пришли: начальник тюрьмы, врач, надзиратель карцера и двое низших служителей.
    — Уже? — спросил Старков. — А мне дадут зайти в камеру?
    — Зачем? — спросил начальник тюрьмы.
    — Побриться. Помыться. Я хочу быть в порядке.
    — Вы были бы в порядке, если бы не учинили скандал. Такие выходки расцениваются как бунт.
    — Дайте руку, — сказал врач.
    Он посчитал пульс.
    — Вы сделали всю гимнастику?
    — Да. Успел.
    — Тогда нормально.
    Он вынул стетоскоп и послушал сердце арестанта.
    — Ну и насос у вас! — сказал восхищенно.
    — Никогда не жаловался.
    — Что вчера случилось? Сдали нервы?
    — С нервами у меня все в порядке. Но я не допускаю ни тюремного, ни вельможного хамства.
    — Но-но, полегче! — одернул его начальник тюрьмы.
    — Вы уже ничего не можете мне сделать, — насмешливо сказал Старков. — Кончилась ваша власть.
    — Ничуть. Лишу прогулок.
    — Каких еще прогулок?
    — С сегодняшнего дня вам разрешена прогулка…

    …Старков и двое тюремщиков идут по внутреннему двору тюрьмы. Он впереди, они на полшага позади.
    Старков идет очень медленно, приостанавливается, задирает голову и ловит лицом солнечный свет чистого морозного утра. Тюремщики тоже останавливаются и терпеливо ждут, когда арестант последует дальше.
    Старков увидел свежий конский навоз и над ним стайку суетливых воробьев.
    — Воробьи, — говорит он, оглянувшись на тюремщиков.
    Пошли дальше. Он приметил куст рябины, сохранивший красные прокаленные морозом ягоды.
    — Рябина, — сказал он неуверенно.
    — Послушать тебя, так ты долгий срок мотаешь, — сказал более общительный из тюремщиков. — Давно ли тут? А уж весь Божий мир позабыл…
    — А я его раньше не помнил, — тихо проговорил Старков…

    …Свежий, раскрасневшийся после прогулки, Старков возвращается в свою камеру. Здесь ею ждет неприятный сюрприз: на табурете уютно устроилась с вязаньем изгнанная им Мария Александровна. Он провел рукой по глазам, пытаясь прогнать наваждение.
    — Опять вы?.. — произнес он ошеломленно.
    — От меня так просто не отделаться, — сказала она с добродушным смешком. — И хотите злитесь, хотите нет, я подала прошение на имя государя.
    — Вы подделали мою подпись?
    — Боже избави! За кого вы меня принимаете? — Мария Александровна рассмеялась. — Я от себя подала. Государь мне не откажет. Не может отказать.
    — Я не знаю, кто вы, — тягуче, предохраняя себя от нового взрыва, произнес Старков. — Но я никого не уполномочивал вмешиваться в мои дела. Слышите? — Он опять начал заходиться. — Я вас не знаю. И знать не хочу!
    — Да нет же, — с кротким упорством сказала Мария Александровна. — Вы меня знаете. Только притворяетесь зачем-то… Я вдова Кирилла Михайловича.
    Он молчал, то ли все еще не понимая очевидного, то ли не желая понимать. Она шутливо надула губы.
    — Какой беспамятный! Вы же прекрасно знали моего мужа.
    — Извините, — бессознательно продолжая сопротивляться слишком тягостному открытию, деревянным голосом сказал Старков. — Я не имел чести знать вашего супруга, даже не был представлен ему.
    — За что же вы его тогда?.. — как-то очень по-домашнему удивилась Мария Александровна.
    Ее наивность разрядила обстановку. Старков испытал странное облегчение — теперь все встало на свои места.
    — Можно не объяснять? — Он едва скрыл усмешку.
    — Как хотите, — сказало она чуть обиженно. — Но Кирилл Михайлович был очень хороший человек. Если бы вы знали его ближе, вы бы его полюбили.
    Старков очень пристально и недобро уставился на нее. Она заметила это и, подняв голову над вязаньем, улыбнулась ему.
    — Правда, правда, — сказала детским голоском.
    — Тут правда не ночевала, — жестко сказал Старков. — Говорят, любовь слепа. Но не до такой же степени. Вы не могли не знать, какова общественная репутация у вашего мужа. Меня это не касается. Я хочу понять другое: что вам от меня надо? Зачем вам сдалась эта фальшивая и утомительная игра?
    Она перестала вязать и с огорченно-растерянным видом уставилась на Старкова.
    — А теперь я вас не понимаю. Какая фальшь, какая игра? Спасти человека — это игра?
    — Меня нельзя спасти. Да я и не желаю.
    — О, вы хотите искупить свою вину. Как это высоко! Вы благородный юноша! — В глазах ее заблестели слезы.
    — Погодите! — поморщился Старков. — Забудьте хоть на минуту о своем прекраснодушии. Есть более точное слово — детскость, ребячливость мысли, поведения…
    — Инфантильность? — подсказала Мария Александровна.
    — Во-во!.. Это у вас, если… — глаза Старкова недобро сузились, — если только не ханжество или отвратительная игра.
    Она всплеснула руками.
    — Опять вы говорите об игре! Для чего мне играть?
    — А как же! Поманить помилованием, а когда дурак раскиснет — бац и петля. Хорошая шутка!
    — Бедный человек! — сказала она из глубины души. — Как недобра была жизнь к вам, если вы… Бедный человек!
    — И вовсе не бедный. Со мной этот номер не пройдет. Я не хочу помилования. Но не по тем причинам, которые вы придумали. Я не раскаиваюсь. Если бы пришлось, я бы все повторил сначала. Я не хочу таскаться остаток жизни с тачкой на каторге или греметь кандалами на руднике. Нет, спасибо! Уйти надо спокойно и чисто, а не размазывать слизью свою судьбу.
    — Но почему все так мрачно? Кончится срок…
    — И я вылезу на волю больным, ни на что не годным стариком.
    — С каторги и бежать можно! — азартно воскликнула Мария Александровна.
    — Браво! Вот слова, достойные Великой княгини. — Голос его опять пожесточал. — Выслушайте меня внимательно. Я не боюсь смерти и равно не боюсь подождать ее еще неделю-другую. Меня этим не собьешь. Я не потерял сон и не начну бить поклоны Боженьке. И уповать на милость его помазанника тоже не буду. Для меня все Романовы ублюдки, а первый ублюдок ваш недоделанный царь. От меня явно что-то ждут. Может, власть ослабла в коленках? Или бесит мое презрение к царской милости?
    — И вы считаете меня участницей всех этих подлостей? — В голосе — обида и укоризна.
    Старков посмотрел в лицо женщине, отвел глаза, но не отступил.
    — Почем я знаю? Может, вас просто используют, зная вашу…
    — Инфантильность, — снова помогла Мария Александровна.
    — Вот, вот! Не теряйте на меня время. У вас своих забот хватит.
    — Вы совсем не верите людям?
    — Я не верю Романовым.
    — Романовы разные. Государь очень порядочный человек. Невезучий и слишком деликатный. Этим пользуются нечестные люди. И мой Кирилл был рыцарем без страха и упрека.
    Старков нагнулся, нашарил под кроватью табак и кресало, свернул папироску, закурил, пустив в лицо гостьи — непреднамеренно — вонючую махорочную струю.
    — У вас нет спичек?
    — Не положено. Я могу отравиться или поджечь камеру.
    — Крепкий у вас табачок.
    — Какой есть. А сколько всего Романовых?
    — Романовых? — Вопрос ее удивил. — Право, не знаю. Никогда не считала. Что-то много.
    — Меня интересует мужское поголовье. Совершеннолетние.
    Она наморщила лобик.
    — Ну, таких куда меньше. Несколько десятков.
    — Значит, нужно всего несколько десятков бомб. Вот вздохнула бы Россия!
    — Какое ребячество! Ну, перебьете вы Романовых, придут Голицыны или Долгоруковы. Разве в царской фамилии дело?
    — Не только. Надо отдать тысячу молодых жизней, чтобы очистить страну для будущего.
    — Как кровожадно и как ребячливо! Не сердитесь, но инфантильность — ваша болезнь. На ненависти и убийствах ничего чистого не создашь. Вас когда-то сильно обидели, и вы обозлились на весь мир.
    — Ничего подобного. Я ненавижу только власть. А народ я люблю.
    — Как вам это удается? — сказала она с чуть комическим удивлением. — Можно любить Ваньку, Петьку, Дашку, а общность, к тому же столь неопределенную, любить нельзя.
    — Почему нельзя любить народ? Его страдания?
    — Это стихи. Крестьяне — народ?.. Вы любите крестьян?
    — Конечно.
    — А вы их знаете? — перешла в наступление Мария Александровна. — Вы же городской, слободской человек. Зажиточных крестьян вы любите?
    — Смотря кого считать зажиточным. Кулаков на дух не выношу.
    — А кто такой кулак? Две лошади и три коровы — кулак?
    — По нашим местам — да.
    — Одна лошадь, две коровы?
    Старков промолчал.
    — Значит, вы любите безлошадных и с одной лошадью. А если так: вы его любите, а он взял да вторую лошадь купил? Конец любви? С коровами мы вовсе не разобрались. По вашим местам две коровы много, а на Орловщине меньше четырех не держат. Без реестра с такой любовью не справиться. А сколько ваша любовь позволяет держать свиней, коз, овец, кур?
    — Что вы из меня дурака делаете? — разозлился Старков. — Я рабочих люблю.
    — Но их так мало в России. Куда меньше, чем дворян, чиновников, торговцев, военных, врачей, учителей.
    — Я люблю всех простых людей. Которые не эксплуатируют народ.
    — А как быть с Пушкиным?.. Львом Толстым?.. Декабристами?.. Герценом?.. Они-то ведь не простые и по-вашему — эксплуататоры. Поместья, деревни, земля, челядь. Вам бы моего Кирилла любить. От имений он отказался в пользу сестер. Мы жили только на его жалованье.
    — Вы бойкая дама! — почти с восхищением сказал Старков. — Умеете запутать. Конечно, я в пансионах не обучался. А вы не просто дурачитесь. Хотите что-то доказать.
    — Да?.. Может, то, что вы никого не любите и не любили? Даже самого себя, — сказала она, словно советуясь.
    — Себя-то уж точно. Кабы любил, не был бы тут. Только вам-то что с этого?
    — Мне?.. — Она задумалась. — Наверное, я защищаю слово «любовь». Ваша любовь к простому народу — злость на своих обидчиков.
    — Каких обидчиков?
    — Вам лучше знать…
    На этом разговор оборвался. Старкову принесли обед, и Мария Александровна стала поспешно собираться.
    — Я завтра приду, — сказала она на прощание…

    …Тюремный врачебный кабинет. Обнаженный по пояс Старков стоит перед врачом. Тот снимает повязку с его плеча.
    — Удивительно! — говорит врач. — Никаких следов.
    — На мне заживает как на собаке, — сказал Старков.
    — Ну и здоровье у вас! Вы физиологический уникум. И главное — я никогда не встречал такой крепкой нервной системы. С вас хоть диссертацию пиши.
    — Рад послужить медицинской науке! — пошутил Старков. — Но и от вас кое-что потребуется. Великую княгиню подослали?
    Врач улыбнулся наивности вопроса, но ответил серьезно:
    — На таком уровне это исключено.
    Старков задумался.
    — Мария Александровна сильно набожная?
    — Без фанатизма. Насколько мне известно. Глубоко верующий человек. Ею движет собственная совесть.
    — Совесть — дело обоюдное, можно сказать, палка о двух концах, — как-то странно поглядел на врача Старков. — И меня тоже подвигла совесть…

    …Камера. Старков сидит на табуретке с обмотанной полотенцем шеей, а Мария Александровна ловко взбивает в никелированном тазике мыльную пену.
    — Почему у вас такой недоверчивый вид? Я отличный брадобрей. Брила раненых в госпиталях. И мужа, когда ему раздробило кисть. А он, знаете, какой привереда… был.
    — Да уж представляю, — проворчал Старков.
    — Прибор английский. А бритва золлингенская. Муж признавал только первоклассные вещи.
    Мария Александровна принялась точить бритву.
    Старков искоса следил за ее зловещими движениями.
    Она добавила пышной пены на щеки Старкова и, закинув ему голову, поднесла острое лезвие к беззащитному горлу.
    И вот Старков выбрит, спрыснут одеколоном, припудрен. Провел ладонями по атласным щекам.
    — Это работа!.. Я бы на вашем месте иначе распорядился.
    — О чем вы?..
    — Ведь вы меня ненавидите. И должны ненавидеть, и никакой Боженька вам этого не запретит. Я лишил вас всего. И как хорошо — чик по горлу. И отвечать не придется: самоубийство в порыве раскаяния.
    — Ну и мысли у вас! — Она вытирала бритву и отозвалась ему как-то рассеянно, машинально… Затем услышанное дошло до сознания. — Почему террористы такие пугливые? А Кирилл Михайлович ничего не боялся. Он знал, что за ним охотятся, но не предпринимал защитных мер.
    — С этим позвольте не согласиться. Он задал мне работу.
    — Вы сами перемудрили. Он был вполне беззащитен. Но террористы слишком осторожничают.
    — Это неправда! — с силой сказал Старков. — Я канителился, потому что не хотел лишней крови. Ваш муж всегда был окружен мальчишками-адъютантами, какими-то прилипалами, холуями-чиновниками и душками-военными. Наверное, все они заслуживали бомбы, но я их щадил.
    Она долго и очень внимательно смотрела на него.
    — Это правда, — сказала тихо. — Теперь мне понятно, что было на площади. Вы помиловали наших мальчиков. Вы дали всем уйти. И ведь вы сильно рисковали. Вас уже заметили.
    Старков молчал, но видно было, что восхищение Марии Александровны не доставляет ему удовольствия.
    — Я знаю все подробности. Собрала по крохам… А если б машина не завелась? — спросила она вдруг.
    — Одним толстозадым адъютантом стало бы меньше.
    — Но как же так?.. Он-то чем виноват? — Гримаса боли исказила лицо. — Ведь у него мать, невеста…
    — У всех матери, жены, невесты, сестры. И у брошенных в тюрьмы, и у каторжан, и у солдат, которых ваш муж укладывал штабелями под Плевной. И у меня была мать-нищенка, и у всех несчастных этой страны. Только властям нет дела до них.
    — А у вас была невеста? — живо спросила Мария Александровна, не тронутая социальным пафосом.
    — Никого у меня не было, — хмуро ответил Старков.
    — И никто вас не любил и вы никого не любили?
    — Обошлось. Бомбисту это ни к чему.
    — Не всегда же вы были бомбистом.
    — По-моему, всегда. Как начал чего-то соображать.
    — И всегда вы были таким беспощадным? Никогда, никогда не знали жалости?
    Старков молчал.
    — Почему я, женщина, ни о чем не боюсь говорить, даже о самом горьком и больном, а герой боится? Очень щадит себя? — Она его явно поддразнивала.
    — Я не боюсь. Не хочу. Потому что сам себе противен.
    — Это другое дело, — согласилась она. — Тут нужно большое мужество.
    Самолюбие Старкова было задето.
    — Вы слышали о рязанском полицмейстере Косоурове?

    На экране возникает Рязань, и весь последующий разговор идет на фоне города, собеседников мы не видим. Студеная февральская зима, когда с Оки задувают ледяные ветры, закручивая спирали метелей. Только что закончилась обедня, народ валит из церкви. Сперва высыпала голытьба, затем разнолюдье: чиновники в шинелях на рыбьем меху, учителя, торговцы, курсистки, военные, наконец, двинулась избранная публика: купцы в шубах на волке, модные врачи, предпочитающие подстежку из лиры, губернская знать в бобрах, их разодетые жены, нарядные дети. Кучера с необъятными ватными задами, каменно восседающие на облучке, подают им роскошные сани с меховой полостью. Пар морозного дыхания большой толпы уносится к бледно-голубому небу.

    На этих кадрах идет такой разговор:

    — Я его знаю, — говорит Мария Александровна. — Он проделал с мужем турецкую кампанию. Храбрый офицер и хороший человек.
    — Очень хороший, — насмешливо подтвердил Старков. — Бросил в тюрьму моего однокашника по уездному училищу.
    — За что?
    — За прокламации.
    — Закон есть закон. Да и не Косоуров его посадил, а какой-нибудь мелкий чин.
    — Все равно. Моего друга пытались завербовать, и он повесился в камере.
    — Бедный мальчик! С такой нежной психикой лучше сидеть дома. Но при чем тут Косоуров?
    — При том, что я его приговорил. Хотя мне со всех сторон пели о его доброте, ранах и дочках-бесприданницах. Но я помнил Лешку-повешенца и с пистолетом в кармане встретил Косоурова у паперти церкви Николы Мокрого…

    Сквозь толпу пробивался рослый человек в дохе, валенках и овечьей шапке. Это Старков, только моложе, худее и скуластее. Он ищет свою жертву.
    Как нагретый нож сквозь масло, рассекает Старков толпу, бесцеремонно расталкивая людей и даже не огрызаясь на их возмущенные вскрики. И вот он увидел полковника Косоурова в шинели, фуражке и узких кожаных сапогах. Полковник поджидал у поребрика тротуара свои санки, которые почему-то запаздывали. Старков огляделся. Рядом зиял зев подворотни, до нее было шага три-четыре. Он перевел взгляд на полковника и, сунув руку в карман, нащупал рукоять пистолета. Удивительно жалко выглядел его враг вблизи. Он притоптывал, по-извозчичьи охлопывал себя руками крест-накрест, зубы его слышимо выбивали дробь.
    Косоуров столкнулся с пристальным взглядом незнакомого человека и жалобно проговорил отвердевшими губами:
    — Ну и холодняшка!.. Рук, ног не чую, душа в льдинку смерзлась!.. — и засмеялся дребезжащим стариковским смешком.
    Полицейский, злодей, палач — нет, бедный брат в человечестве, замороченный жизнью неудачник, окоченевший старик, доживающий скудную жизнь.
    Рука Старкова так и осталась в кармане. Тут подкатили неказистые саночки, запряженные сивой лошаденкой. Косоуров сел в них и, будто догадавшись тайной душой о непростой связи с прохожим человеком в дохе, помахал Старкову рукой…

    …И снова тюремная камера.
    — Как это прекрасно! — воскликнула Мария Александровна. — Жаль, что вы не встретились взглядом с моим Кириллом. Он остался бы жив.
    — Нет, — жестко сказал Старков. — И Косоуров не был бы жив, попадись он мне сейчас. Я дал ему уйти, а он накрыл явку. Я предал товарищей своей мягкотелостью. Это был урок на всю жизнь.
    — Но ведь Косоуров не входит в вашу тысячу, — сказала Мария Александровна. — Сколько же придется убивать, чтобы построить этот храм на крови?
    — Но храм будет!
    — Какой ценой! На злодействе может взойти вертеп, а не Божий храм.
    — Звучно сказано, но мимо. Зря я вам рассказал, вы ничего не поняли.
    — Поняла: у вас в жизни был добрый поступок. Вам это зачтется.
    — Говорю, вы ничего не поняли! — сказал Старков. — Это мой провал, стыд, предательство!
    Он сунулся за своим табачным запасом.
    — Подождите, — сказала Мария Александровна. — Я принесла вам папиросы.
    В камеру заглянул надзиратель.
    — Осмелюсь доложить, Ваше Высочество, господину преступнику положена прогулка!..

    …Мария Александровна и Старков сидят на скамейке во внутреннем дворе тюрьмы. Она роется в своей вместительной сумке и достает плоскую деревянную коробку, похожую на пенал. Открывает ее и протягивает Старкову: там лежат длинные тонкие папиросы.
    — Медом пахнут, — заметил Старков.
    Он взял папиросу, покрутил в пальцах, чтобы лучше курилась, посыпались табачинки.
    — Слабая набивка. Самонабивные? — спросил он, прикуривая от зажженной ею спички.
    — Да, муж всегда сам набивал. Он много курил. Я ничего в этом не понимаю, но табак должен быть очень хороший.
    Старков инстинктивно вынул папиросу изо рта, ведь ее касались руки убитого. Но, заметив довольное выражение на лице Марии Александровны — как же, потрафила! — пересилил отвращение.
    — Это из экономии? — спросил с улыбкой.
    — Да! — простодушно откликнулась Мария Александровна. — У мужа был принцип: не бояться случайных трат и экономить на повседневном.
    — Как понять?
    — Он мог выбросить уйму денег на арабского скакуна или английское ружье, но у нас был очень простой стол…
    — Представляю! — не удержался Старков, пуская голубые кольца дыма.
    — Правда, правда, мы не ели убоины. Каши, овощные супы, салаты, иногда рыба, которую муж сам ловил.
    — Вы что — толстовцы?
    — Нет. Муж говорил: не хочу есть трупы животных. А мы все делали по его уставу. Я не прибедняюсь, но мы обходились самым скромным гардеробом, я перешиваю старые платья, вяжу теплые вещи, штопаю, латаю. Мальчики сами себя обслуживают. Мы держали одну прислугу на все, теперь взяли приходящую.
    — Но у вас же имения, — удивленно сказал Старков. — Романовы — самые богатые помещики России.
    — Не самые богатые, — улыбнулась она. — И не все. Я говорила вам: мы жили на жалованье мужа. Сейчас на пенсию. Он отдал свое состояние младшим сестрам, у них не сложилась жизнь, а на остаток содержал вдовьи дома.
    — Что еще за вдовьи дома? — с плохо скрытым раздражением спросил Старков.
    — Там живут солдатские вдовы и сироты. Вы не думайте, — сказала она с поспешной деликатностью, — в их положении ничего не изменилось. Муж отдал необходимые распоряжения на случай своей смерти.
    — Так что вдовы и сироты не пострадали, — ядовито уточнил Старков.
    Она не обратила внимания на его интонацию.
    — Слава Богу, нет. А свои средства я передала приюту для брошенных детей и небольшому женскому монастырю.
    — Неплохие у вас средства!
    — Были. Я не прибедняюсь. Но мы вовсе не такие богачи, как может показаться.
    — Вам ли жаловаться! — сказал Старков и осекся, вдруг сообразив, что гражданское негодование едва ли уместно, когда оно обращено к вдове убитого им человека.
    — Я не жалуюсь. Просто объясняю наши обстоятельства. Люди очень плохо знают жизнь друг друга и не стараются узнать. Милее самому придумать.
    — Но вы же не станете утверждать, что все Романовы только и знают, что заниматься благотворительностью, — запальчиво сказал Старков.
    — Нет, не стану, — ответила она мягко. — Люди все разные. Романовы в том числе.
    — Богатые люди разные, а бедняки все одинаковы.
    — Я… я не понимаю, — растерянно проговорила Мария Александровна.
    — Беднякам не на что и незачем иметь свое лицо. Не до жиру, быть бы живу.
    — Думаю, вы не правы. Человеческий пейзаж во всех слоях разнообразен. Но мне, конечно, трудно судить. — Она вдруг спохватилась. — Засиделась я. Мне давно пора к моим… другим мальчикам… Не сердитесь. Иногда мне кажется, что вы тоже мой мальчик, которому я сейчас больше нужна. Хотя и там не сладко. Кирилл Михайлович был замечательный отец — строгий, требовательный и по-умному заботливый. Он хотел сделать из них настоящих мужчин. Не знаю, справлюсь ли я. Но доброе семя заложено… Скажите без ломанья, чего бы вам хотелось?
    — Ничего, — отрубил Старков, которому не понравилось ее сюсюканье над детьми.
    Пока они говорили, откуда-то — не слишком издалека — доносились глухие, мерные удары. Видимо, что-то изменилось в атмосфере, и удары стали громче, звучнее.
    — Какой утомительный аккомпанемент! — досадливо бросила Мария Александровна.
    — Виселицу сколачивают, — невозмутимо произнес Старков. В глазах ее отразился ужас.
    — Нет! Нет!.. — Она зажала уши. — Какая виселица?.. Тупой административный раж!..
    Старков насмешливо улыбался, пуская голубые кольца дыма.
    — Идемте отсюда!
    — Не могу, — посмеивался Старков. — Мне положено полчаса дышать воздухом.
    — Это бог весть что!.. — металась Мария Александровна. — Я скажу коменданту!..
    — Внимание! — поднял палец Старков. — Княжеское слово уже подействовало.
    Мария Александровна убрала руки с ушей — действительно, удары топора прекратились. Она несколько мгновений молчала, переводя дыхание. Затем к ней вернулось обычное доброе расположение духа.
    — Что вы скажете о фруктах? — спросила она.
    — Не люблю.
    — Что-нибудь сладкое?
    — В рот не беру.
    — Вино?.. Наверное, запрещено?
    — Я не пью.
    — Книги?
    — Я пишу свою книгу… в голове.
    — А не хотите на бумаге?
    — Нет. К перу меня сроду не тянуло.
    — Чем же вы жили?
    — Тем же, ради чего умираю…
    Она сделала протестующий жест, который Старков оставил без внимания.
    — …Своим единственным поступком, который вам мерзок.
    — Я этого не говорила, — сказала она истово. — Он мне ужасен, это другое… Вы человек своей идеи, своей правды, как Кирилл — своей. Я вашей правды не принимаю, но уважаю характер. Ладно, скажите быстро свое желание.
    — Кувшин ледяной воды утром.
    — Зачем?
    — Я привык окатываться холодной водой. Хорошо бодрит.
    — Какой вы молодец! — восхитилась она. — Сколько в вас жизненной силы. Вам жить и жить!..

    …Через наплыв, будто продолжается вчерашний разговор, возникает камера и наши герои в привычной позиции: Мария Александровна вяжет, а Старков курит, лежа на койке.

    — Я все думала над вашими вчерашними словами, — говорит Мария Александровна, — что у вас никого не было. Почему жизнь так немилостива к вам? Разве может быть молодость без любви?
    — Очевидно, может.
    — Вы обманываете меня. Не хотите говорить. Никогда не поверю, чтобы такой молодой, красивый, сильный человек ни разу не обнял девушку.
    — Ах, вот вы о чем!.. Вы это называете любовью?..

    …Воскресное гулянье на реке. Невдалеке виднеются кирпичные строения маслобойной фабрички. С противоположной стороны к речной луговине подступает густой смешанный лес.
    Фабричные девушки водят хороводы, украсив головы венками полевых цветов, другие, лежа на траве, поют:
Ночь темна-темнешенька,
В доме тишина;
Я сижу младешенька
С вечера одна.

    В стороне с брошюрой в руке пристроился на пеньке Старков. Он делает вид, что весь ушел в чтение, а сам нет-нет взглянет на веселящихся фабричных.
    К нему подошла девушка, востролицая, из тех хожалочек, о которых говорят: оторви да брось.
    — Чего киснете, молодой человек?
    Старков оглядел ее снизу вверх — от загорелых, исцарапанных травой ног до пшеничных кудрей.
    — Книжку учу.
    — От книжек голова болит, — засмеялась девушка. — А вам не хотится в рощу пройтится?
    Будто нехотя, он поднялся, отряхнул брюки, сунул брошюру под ремень. Они пошли к роще…
    …Лесная тропка. Садится солнце, заливая стволы берез своим пожарным светом. Вверху еще светится небо, а в западках, балках, буераках копится тьма. Девушка повисла на Старкове. Он деревянно смотрит вперед.
    — Так и будем глину месть? — спросила девушка.
    Старков беспомощно огляделся.
    Она схватила его за рубашку и потащила прочь от тропинки. С размаху упала на груду палой листвы у подножия клена. Старков упал рядом с ней.
    — Ну, чего же ты? — сказала девушка.
    — А чего?
    — Чего не целуешь?
    — А как?
    — Брезгуешь? — Девушка сделала попытку встать.
    Он схватил ее за руку и вернул на место.
    — Да не брезгую, — зашептал пересохшим ртом. — Не умею. Понимаешь ты, не умею!
    — Ладно врать-то! — сказала она недоверчиво, но с оттенком ласки. — Чтоб такой красивый парень не умел?.. Признайся, сколько девушек испортил? Небось и счет потерял?
    — Первой будешь.
    — Ох, завирала!
    — Не думал я о девушках. Другая у меня думка.
    — Это о чем же?
    — Как человека убить.
    — Вон ты какой! — В голосе прозвучало уважение, она сразу и охотно поверила услышанному. — Купца аль кого?.. Большую деньгу возьмешь?
    — Плевал я на деньги! Двух обедов не съешь, двух пиджаков не наденешь. Мне за народ…
    — Ску-у-шно!.. — перебила она. — Скучно с тобой, как в могиле. Пойду я.
    — Погоди! Сделай как надо. Сделай сама!..
    — Дурачок!
    Она стянула через голову кофточку, обнажив грудь. Расстегнула на нем рубашку. Он был как истукан. Она навлекла его на себя, забилась в его руках и услышала изумленно — захлебный крик мальчика, ставшего мужчиной…
* * *
    …Камера. Те же собеседники.
    — Я не урод, — говорит Старков, продолжая ранее начатый разговор. — Нормальный человек. Была у меня девушка. Встречались. А потом все кончилось.
    — Почему?
    Старков молчит.
    — Она вас бросила?
    — Нет.
    — Вы ее бросили?
    — И я ее не бросал. Просто перестали встречаться. А зачем вам все это?
    — Меня интересуют люди. Особенно вы.
    Старков задумался.
    — Когда я встречался с той девушкой, то уже не о жизни думал — о смерти. Какая тут любовь?.. Она замуж хотела, детей хотела, да разве мне можно?.. Я и не любил ее.
    — Кого же вы любили?
    — Никого. Задумку свою. Любви не было, а беспокойство от этой фабричной было. Я понял, это не для меня. Пустая трата времени и сил. И повесил замок.
    — И больше никого не любили?
    — Да какая это любовь? Глупость одна. Я шел в лес знакомой тропкой не любить, а пистолет пристреливать.
    — Лучше бы остались с той девушкой! — воскликнула Мария Александровна.
    — Это почему же? — озадачился Старков.
    — Кирилл Михаилович был бы жив.
    — Наверное. — Лицо Старкова стало жестоким. — Вот поэтому я с ней и расстался.
    — За что вы так не любите Кирилла? — всплеснула она руками. — Ума не приложу. Он же милый…
    Это прозвучало очень наивно, но не смягчило Старкова.
    — Хватит себя обманывать! Спросите повешенных, спросите томящихся в темницах, спросите замордованных солдат…
    — Солдаты его любили! — не выдержала Мария Александровна.
    — Охотно на водку давал?.. Отец-командир!.. Гнал на верную смерть, для него человеческая жизнь — тьфу! Жестокий, хладнокровный, безжалостный тиран!.. — Он едва удержался, чтобы не плюнуть на каменный пол камеры.
    Мария Александровна смотрела на него с доброй, сочувственной улыбкой.
    — Как все это не похоже на Кирилла! Вы бы посмотрели на него в семейном кругу, среди друзей, на дружеских пирушках с однополчанами…
    — А вы бы посмотрели, как он подмахивает смертные приговоры!
    — Вы что-то путаете, — сказала она тихо. — Приговоры — дело суда, при чем тут мой покойный муж?
    — Знаем мы этот суд! Как прикажут, так и решат.
    — Суду присяжных никто приказать не может. Да и не имел мой муж к суду никакого отношения.
    — Вы еще скажете, что он солдат жалел?
    — Я видела его на войне. Он подымал роты в атаку и шел первым на турецкий огонь. А ведь он командующий. Самый бесстрашный человек в армии. У него было восемь ран на теле, больше, чем у всех остальных командиров его ранга вместе взятых. Я не хочу оправдывать Кирилла, да он в этом и не нуждается. Он все искупил своей смертью…
    — Все ли?
    — Он был администратор старой школы — прямолинейный, жесткий, не отступающий от цели, от того, что считал правильным. Он ничего не выгадывал для себя: ни славы, ни почестей, ни богатства, ему все было дано от рождения. Но он этим не пользовался. Он служил России… так, как понимал.
    — Плохо понимал! — крикнул Старков. — Такие, как он, замордовали страну, превратили в рабов прекрасный, умный, талантливый народ. Всех надо истребить, до одного!..
    — Ну, ну! — сказала Мария Александровна все тем же тоном, будто призывала к порядку расшалившегося мальчишку. — Успокойтесь. Возможно, я чего-то не понимаю, не знаю. Я же не политик, не государственный деятель и, к сожалению, не народ. Мне нельзя об этом судить. Но я женщина, мать, жена… была… любила отца моих детей. Он был такой добрый и терпеливый со мной. Я не хватаю звезд с небес, часто говорю глупости, он никогда не сердился, ни разу не повысил голос, не позволил себе нетерпеливого жеста…
    — Виноват был перед вами, вот и не рыпался.
    — Кирилл Михайлович ни в чем не виноват передо мной, — сказала она, чуть поджав губы, и впервые в ее кротком голосе прозвучали строгие нотки.
    Дверь ржаво заскрипела, и в камеру вошел тюремщик с обедом для Старкова. Жидкий суп и перловая каша помещались в двух жестяных мисках. Миски стояли на жестяном подносе.
    Старков на суп даже не взглянул, но миску с кашей слегка поскреб ложкой, после чего опустил поднос на пол. Достал курево, задымил и прикрыл глаза. Если этот маневр был рассчитан на Марию Александровну, то не достиг цели. Она старательно принялась за вязанье…

    …Старков вспоминает. Побочный, но тоже нарядный, украшенный колоннами вход во дворец, где находится ведомство Великого князя. Сюда подходит стекольщик с плоским ящиком, полным хрупкой сверкающей клади. Он идет неторопливо, вразвалку, неуклюжий мастеровой человек — Старков артистично изображает добродушного увальня. Он с любопытством и восхищением провожает спешащих к подъезду щеголеватых адъютантов и старших офицеров в парадных мундирах.
    У дверей — пост. Часовой преграждает Старкову путь:
    — Стой! Куда идешь?
    — Сам, что ли, не видишь? — удивился стекольщик. — Али не признал?
    — Поставь ящик! — скомандовал часовой.
    Старков поспешно и неуклюже опустил ящик на землю. Второй солдат обыскал стекольщика, прощупав его спереди, с боков, сзади. Стекольщик глупо хихикал и ежился.
    — Чаго ищешь-то? — спросил он солдата и сам себе ответил: — Бонбу али ливольверт? Знал бы — захватил. А чего ты раньше не щупал меня?
    — У нас сегодня большая гулянка, — словоохотливо отозвался солдат, удостоверившись в лояльности стекольщика. — Однополчане их сиятельства Адониса выбирают.
    — Какого еще Адониса?
    — Прельстительного юношу.
    — Зачем?
    — А ты сам спроси! — захохотал солдат и вдруг вытянулся, надув щеки.
    Мимо тенью мелькнула долговязая фигура Кирилла Михайловича в сером плаще.
    Стекольщик подымается по мраморной лестнице, украшенной статуями греческих богов и героев — прекрасных обнаженных юношей с отбитыми носами и членами.
    Он подходит к многостворчатому окну, испещренному трещинами, ставит ящик на пол, достает инструменты и приступает к работе. Вынимает побитые стекла, зачищает раму, выковыривает стеклянную крошку из пазов.
    По временам он бросает взгляд на высокие резные двери, за которыми идет холостяцкая офицерская пирушка под председательством Великого князя Кирилла. Поскольку дверь то и дело отворяется: обслуга носится взад и вперед с блюдами, бутылками, приборами, порой выскакивают освежиться в туалете разгоряченные гости, стекольщик может наблюдать происходящее в зале. Видит он и дирижера этого мужского оркестра — Великого князя: мундир распахнут, тонкий батист рубашки прикрывает плоскую сильную грудь.
    Разогретая вином компания шумна, криклива, возбуждена. На постамент — крытый ковром сундук — поочередно вскакивают молодые красавцы и под музыку невидимого оркестра вертятся — кто томно, кто дурашливо, кто в сознании своих чар, демонстрируя восторженному собранию юную стать. Затем соискатель высокой чести получает бокал шампанского из рук Великого князя и уступает место другому претенденту.
    Компания сильно распалена: красные лица, мокрые рты, потные лбы, судорожные жесты. Сухой, почти бесплотный, крепкий, как кленовый свиль, Кирилл Михайлович не дает себе распуститься, только лихорадочно горящие глаза выдают его возбуждение.
    Дверь захлопнулась, стекольщик вернулся к своей работе, позволив простоватому лицу обрести естественное выражение ненависти и отвращения.
    Он недолго орудовал стамеской, ковыряя сохлую замазку, словно это вражеская плоть, — появились подручные повара в белых колпаках и внесли в пиршественный зал дикого кабана, зажаренного целиком на вертеле. Выйдя, они не закрыли двери, и когда стекольщик вновь обернулся, то увидел на постаменте обнаженного юношу, которого Великий князь увенчивал лавровым венком.
    — Слава Адонису! — крикнул Кирилл Михайлович.
    Все закричали, захлопали в ладоши, вспенилось шампанское, грянули скрипки, исступленно запели смычки.
    Великий князь, ловко откупорив шампанское, направил пенную струю на Адониса, облив его с ног до головы.
    Какой-то расслюнявившийся вконец генерал подскочил к Адонису и чмокнул его в розовую ягодицу.
    — Виват! — закричало высокое собрание.
    Великому князю подали бутоньерку из роз на белом поясе. Он укрепил ее на чреслах юноши, скрыв под бутонами роз столь вожделенную для собравшихся мужественность Адониса. Молодой человек вскинул руки ввысь, и грянул величальный хор.
    Стекольщик сжимал стамеску, как кинжал Занда.
    — Кончать!.. — шептал он пересмякшим ртом. — Всех кончать!..

    …Тюремная камера.
    — Ах, притвора-притвора!.. — услышал Старков радостный голос Марии Александровны. — Делает вид, что спит, а ресницы шевелятся!..
    — Никакого вида я не делал, — лениво-тягучим голосом, за которым таилось неиссякшее раздражение, отозвался Старков. — Просто кое-что вспомнилось.
    — Расскажите!
    — Да нет. Противно. — Он повернулся на локте и пристально посмотрел на Марию Александровну. — Выборы Адониса.
    — Адониса? — Она не сразу сообразила, о чем идет речь. — Ах, эта офицерская шутка!.. Откуда вы о ней знаете?
    — Наблюдал однажды. Когда стекла вставлял во дворце.
    — Я не любительница дионисийских игр, — покачала головой Мария Александровна. — Но ведь каждый по-своему с ума сходит.
    — Вы считаете это игрой? А по-моему, свинство. И неудивительно, что у вашего мужа аховая репутация.
    — Как же так? — проговорила она недоуменно, по-детски хлопая глазами. — В том кругу, где мы вращались, его считали рыцарем без страха и упрека.
    — Я не говорю, что он крал столовые ложки или передергивал в картах. — Старков закусил удила. — Но как военачальник он признавал лишь один маневр — с тыла.
    За узким лобиком совершался непосильный труд мысли. Она то вскидывала на него доверчивые глаза, то потупляла и вдруг рассмеялась — легко и молодо.
    — Ах, какая чушь!.. Я даже не поняла сразу. Как люди недобры! Это глупая сплетня. Кирилл Михайлович был эстет, он любил все красивое: женщин, лошадей, молодость во всех проявлениях, китайские вазы, севрский фарфор, английский пейзаж. Он был, как бы поточнее выразиться, человеком очень сильной жизни.
    — Слишком сильной, — не удержался Старков.
    — Да! — Она не обратила внимания на его замечание. — Он каждый кубок осушал до дна. Так он воевал, так любил, так играл в теннис, охотился, скакал на лошадях. Он, кстати, был лучшим всадником среди Романовых…
    — Да, что-что, а это они умеют, — съехидничал Старков.
    — Не все, — серьезно возразила Мария Александровна. — Кирилл перепивал всех молодых офицеров, но никто не видел его пьяным. Он стал чувствовать возраст в последнее время и потянулся к молодым. Ему нравилось прикосновение к свежей, юной жизни. Боже мой, и Лев Николаевич Толстой восхищался глупой гусарской юностью и завидовал ей.
    — При чем тут Лев Толстой?
    — При том, что злая молва не обошла даже великого писателя… Вы простите, что я так долго говорю, но кто же защитит честное имя Кирилла Михайловича, если не я? И вы должны знать, что убили безукоризненного человека. На вашем подвиге нет никакого пятна. Вы ведь считаете это подвигом?
    — Я считал это долгом, — угрюмо отозвался Старков.
    — Ну, если долг, значит, подвиг. Каждый для своих поступков находит красивые слова, а для чужих — дурные. Не сердитесь, я так — болтаю. Если человек ставит жизнь на карту ради своих убеждений, он имеет право на самоуважение.
    — Зачем вы все это говорите? — В голосе Старкова вместо обычной агрессии прозвучала чуть ли не тоска.
    — О чем вы? — не поняла Мария Александровна.
    Он резко поднялся и сел на кровати.
    — Хотите внушить мне, что ваш муж замечательный человек? — Приговор усталой тоски сменился грубым напором. — Чтобы я пустил слезу? И чтобы в ваших проклятых салонах восторгались: «Ах, Мари — святая! Она простила этого изверга, он раскаялся. Они вместе оплакивали несчастного Кирилла. — Хамовато, но талантливо Старков пародировал светскую интонацию. — Боже, как трогательно! Он взошел на эшафот, примирившись с небом. Шармант!»
    — Нет!.. Нет!.. — вскричала Мария Александровна, услышавшая из всех злых, издевательских слов лишь одно: «эшафот». — Приговор отменят! Не могут не отменить, Кирилла не вернуть. Зачем губить другую жизнь, такую молодую! Я слышать этого не хочу! — Она зажала уши.
    — Все-таки выслушайте напоследок, — почти брезгливо продолжал Старков. — Меня не поймаешь на жалость, на слезы, на клятвы, что я убил ангела во плоти. Вы зря потратили время и силы, апельсиновый сок и самонабивные папиросы вашего мужа. Вам не унизить моего поступка. Я им горжусь. Ничего иного вы от меня не услышите.
    Она долго молчала, лицо ее осунулось, постарело, погасли глаза. Потом она проговорила — с усилием, спотыкаясь:
    — Да ведь я не о том… Гордитесь на здоровье. Я хочу лишь одного, чтобы вы его простили.
    — Мне его прощать? — Старков ухмыльнулся. — Скорее уж наоборот.
    — Но он уже там… Он, конечно, простил. Зачем жить с ненавистью в душе?
    — Жить?.. Это недолго продлится. А теперь уходите. Мы все сказали друг другу. Ваш номер не прошел.
    Он поднялся и постучал в дверь кулаком. Она немедленно отворилась.
    — Забери-ка даму, — сказал он тюремщику…

    …Старков спит. Тяжело, неспокойно, вертится, стонет, комкает подушку, сбивает тощее одеяло. Ему снится что-то несуразное, не бывшее с ним.
    Восточный базар. Смешение ярких красок, голосов, смехов, воплей, угроз. Покачивают мерно птичьими головами на тонких шеях верблюды, прядут ушами ослики; жалобно и нагло звучат голоса торговцев, зазывающих покупателей. И чего тут только нет! Лопаются от спелости плоды: персики, груши, гранаты, хурма; сверкают золотые и бронзовые изделия: украшения, щиты, вазы, лари, оружие, громадные керамические амфоры соседствуют с посудой, пиалами, тарелками, всевозможными безделушками; впитывает солнечный свет тугой ворс ковров.
    Яростно торгуются из-за сочных дынь маленький горбатый продавец и солидный тучный покупатель…
    Поймали воришку, награждают тумаками, куда-то тащат, он вырывается…
    Поссорились две хозяйки из-за бараньих почек, бранятся, брызжут слюной…
    Бродячий фокусник, расстелив на земле коврик, показывает фокусы: заставляет стоять веревку торчмя, заглатывает огонь от смоляного факела, выпускает изо рта горлинок, тут же уносящихся в небо…
    Мальчики играют в «косточки» — сшибают плоским камнем установленные в ряд мосолки…
    Насурьмленная девица завлекает в свои сети кавалера — продавца липких сладостей…
    По базару пробирается Старков — голый, в набедренной повязке, что нисколько не смущает ни его самого, ни окружающих. Он кого-то ищет, сверля толпу воспаленными глазами.
    Впереди промелькнула женская фигура, лицо закрыто до глаз. Она оглянулась, столкнулась взглядом со Старковым и юркнула в гущу толпы.
    Старков яростно расталкивает прохожих, которые словно сговорились не пускать его к женщине, отшвыривает крутящихся под ногами мальчишек, отталкивает морды ишаков и мулов. Но он вязнет в этом липком, как пастила, человечьем месиве.
    Преследуя женщину, он наткнулся на ярко выряженного и звенящего бубенчиками, чтобы видели и слышали издалека, продавца воды и опрокинул его на землю. Жалко звякнули бубенчики, пролилась вода.
    На Старкова накинулись с руганью и кулаками. Не обращая внимания на тумаки и подзатыльники, он ломит вперед.
    Вот женщина опять мелькнула — сбоку, за керамическим рядом. Старков рванулся туда, обрушив горку горшков. Хозяин лавки погнался за ним с палкой. Женщина исчезла. Старков остановился, принимая на широкую спину град ударов и не чувствуя их.
    Он снова увидел женщину, перемахнул через арык, через повозку, упал, вскочил, кого-то отшвырнул и настиг беглянку. Повалил на ковровую дорожку и стал лихорадочно срывать с нее одежду.
    Кругом толпились люди, но почему-то не обращали внимания на бесчинствующую посреди базара пару.
    — Ну же!.. Ну!.. — выталкивал из горла Старков, пытаясь обнажить женщину.
    — Так уж сразу? — глухо, из-под платка отозвалась женщина. — Какой жадный!..
    — Ну, что же ты? — мучается с ее завязками Старков.
    — Накинулся, как любовник!.. А где же ты раньше был?
    — Разве не знаешь? — Старков путается в тесемках, крючках, складках ткани, откуда-то вывернувшейся поле халата.
    — Постой! Задушил совсем! — Женщина сдернула платок, закрывавший ей нижнюю половину лица.
    На Старкова глядит ардатовская деваха, некогда открывшая ему «жгучие тайны».
    — Это не ты! — вскричал Старков, отпрянув.
    — А кто же еще?.. Нешто забыл?..
    Но Старков уже не слышал, он опять мчался сквозь толпу и вскоре увидел ту, которую искал.
    На этот раз он был счастливее — быстро настиг ее и повалил прямо на пыльную землю. И снова его неумелые руки запутались в ее легких одеждах.
    — Постой!.. Задушил совсем!.. — произнесла ардатовская деваха и сбросила с лица платок.
    — А чтоб тебя!.. — заорал Старков и забарабанил кулаками… по спинке тюремной койки и стене.
    Отворилась дверь.
    — Ты что — сказился? — непрокашлянным, сонным голосом спросил тюремщик. — Али трухаешь?.. Дело сладкое, только давай потише.
    — А пошел ты!.. — глухо отозвался Старков…

    …Утро. Старков лежит на койке. Он давно проснулся, но не встает. Минувшая ночь с ее странными снами далась ему нелегко — он бледен, осунулся, под глазами круги. Потянулся за папиросами. Закурил, но после двух затяжек загасил папиросу. Появился тюремщик с завтраком.
    — Унеси, — поморщился Старков. — С души воротит от ваших помоев.
    — Ишь какой балованный!.. А сок будешь?
    — Пей сам. За мое здоровье.
    Тюремщик вышел. Старков потрогал щетину на щеках — колется.
    Сделал нехотя укороченную утреннюю зарядку. Так же через силу окатился холодной водой, растерся полотенцем. Он все делал вяло, рассеянно, занятый какой-то мыслью.
    Потом он обнаружил на полу шерстяные комочки из вязанья Марии Александровны. Подобрал их и стал скатывать в жгутики.

    Все это дать фрагментарно, монтажно.

    За этим занятием и застала его влетевшая, именно влетевшая, а не вошедшая, Мария Александровна в светлом весеннем туалете, со свертками и букетом мимоз.
    — Христос воскресе! — сказала она с порога и подошла к Старкову похристосоваться.
    Он был как в параличе: не ждал и забыл, что Пасха.
    Она сложила свертки на табурет и, взяв голову Старкова в свои руки, поцеловала. Было маленькое замешательство: она ждала ответного поцелуя, наконец он сообразил и клюнул ее в щеку.
    — Не сердитесь на меня за вчерашнее, — говорила Мария Александровна, вынимая из сумки пасху, кулич, крашеные яйца и размещая на табурете. — В такой день не надо сердиться. Самый светлый день в году. Это освященные пасха и кулич. Я отстояла службу в церкви Всех Скорбящих Радость. Какая дивная служба!.. Я опять что-то не то говорю?
    — Моя мать тоже святила кулич и пасху, — пробормотал Старков.
    — Вот славно! — Она положила немного пасхи на тарелку. — Говорят, из материнских рук кусок слаще, но попробуйте моей пасочки и кулича. У каждой хозяйки свои секреты.
    Старков послушно взял на ложку немного пасхи, отломил кусочек кулича.
    — Вкусно.
    — Вот и славно! Я пораньше пришла, потому что на богомолье собралась. — Она как бы извинилась улыбкой за то, что опять коснулась ненавистной для Старкова темы.
    — Я думал, на богомолье только старухи ходят.
    — Это комплимент? — засмеялась Мария Александровна. — На богомолье — слишком пышно сказано. Я иду в свой монастырь, помните, я вам говорила?.. Это недалеко, верст шестьдесят. В глухом еловом бору. Там такая тишина, такой запах, такая благодать! И такая мудрая, добрая мать-настоятельница!
    — Вы собираетесь… как это говорят, удалиться в монастырь? — угрюмо спросил Старков.
    — Как странно звучит «удалиться». Я прежде не замечала. Удалиться!.. Приблизиться к Богу. Удаление здесь.
    — Я думал, люди уходят в монастырь замаливать грехи. А какие у вас грехи?
    — О, не счесть!.. Но сейчас я буду молиться за Кирилла. Он ушел без покаяния, без исповеди, без креста и отпущения грехов. И без прощания с близкими.
    — Но и без мучений, — пробормотал Старков.
    — А кто это знает? — задумчиво сказала Мария Александровна. — Может, когда душа расстается с телом, все так уплотняется, что вся боль, весь ужас конца вмещаются в одно мгновение… Вы простите, что я об этом говорю. С кем же еще, если не с вами? Не с мальчиками же… А вы и Кирилл так сильно связались во мне, что иногда мне кажется, что он продолжается в вас. Вы так похожи. Оба — только по прямой, как дикий кабан…
    Она уловила смятенный взгляд Старкова.
    — Правда, правда! — Она присела к нему на койку. — Ничего сильнее и глубже не было в моей жизни, чем гибель Кирилла. Вроде бы и вообще жизни не было, только этот взрыв. А потом пустота. И вдруг появились вы. И пустота заполнилась. Я так сильно чувствую вас!.. — Она порывисто схватила его голову и поцеловала.
    Старков инстинктивно дернулся прочь, потом посунулся к ней, вошел в аромат и теплоту чистой женской плоти, зарылся лицом в ее грудь, сомкнул объятие. С удивительной легкостью она разомкнула это кольцо, высвободилась и пересела на табуретку.
    — Ну, ну, — сказала наставительно. — Это не по-сыновьи.
    — Простите, — пробормотал Старков, красный, потный и жалкий. — Не знаю, что на меня нашло.
    — Бедный мальчик! — вздохнула Мария Александровна, голос ее звучал ласково. — Я не сержусь. Господи, я все понимаю. Вы столько времени один. Успокойтесь.
    Старков опустил голову.
    — Ах, какой же вы еще молодой!.. Обиженный мальчик, — добавила она, словно заглянув в его дальнюю душу. — Ну, мне пора. Надо собраться и — в путь.
    Старков смотрел на нее. Уже подступившую злость стерла с его лица растерянная беззащитность.
    — Я скоро вернусь, — успокаивающе, тепло сказала Мария Александровна. — В первый же день после Пасхи. И сразу к вам. Все будет хорошо.
    И она ушла…

    — Да не вертись ты!..
    Мать одергивает на семилетнем Старкове серую курточку из дешевенькой байки. Какая-то пуговица болтается. Мать пришивает ее накрепко. Критически рассматривает сына. Берет гребень и причесывает непослушные завитки. Вихор на затылке упрямо торчит. Она берет жбанчик с квасом, смачивает волосы сына и пытается пригладить их ладонью к голове.
    — Ты, как войдешь, поклонись низко и шаркни ножкой. Покажи, что ты воспитанный мальчик, а не какой-то пентюх. Хозяину ручку поцелуй и скажи: благодарствуем за приглашение, Ваше степенство.
    — Не буду ручку целовать!
    — Поговори еще! В чулан захотел? С мышами Рождество встренешь. Нам такую честь оказывают! В чистые покои пускают. Жаль, твой отец не дожил, царствие ему небесное!
    Она еще раз одернула на сыне все, что можно: курточку, воротничок рубашки, галстучишко, панталоны. Придирчиво оглядела.
    — Ну, вроде прилично…
* * *
    …Залитая огнями, сверкающая серебряной канителью, увенчанная звездой, источающая хрустальный свет елка.
    Старкова-мать в дверях что-то опять оправляет на сыне и подталкивает его вперед. Крестит.
    — С Богом!
    Мальчик, как деревянный, движется по натертому воском полу зальца, то и дело отвешивая поклоны всем попадающимся на пути: гостям, их нарядным детям, приживалам, слугам. После каждого поклона он старательно шаркает ножкой. На него смотрят: кто с удивлением, кто с насмешкой, а слуги просто отстраняют его с дороги.
    Какой-то озорник за его спиной стал передразнивать движения нелепого чужака. Он очень похоже волочил ноги, пучил восторгом и удивлением глаза, разевал по-глупому рот, шаркал ножкой ни к селу, ни к городу. Этот театр вызывал снисходительные улыбки взрослых и визгливый восторг детей.
    Наконец и Старков заметил, что его передразнивают.
    — Ну чего ты? — робко укорил он мальчика.
    Тот отвернулся, сделав вид, что это к нему не относится, а когда Старков двинулся дальше, начал все сначала.
    Но Старков уже не замечал этого. Его внутренний взор заворожило чудо-дерево. Он видит на нем каждую свечку, каждую игрушку из папье-маше, каждую конфетку в серебряной обертке, каждую снежинку из фольги, каждую стеклянную рыбку, лошадку. И вдруг обнаруживает под елкой по колена в ватном снегу большого белобородого Деда Мороза.
    Зазевавшись, он ткнулся в украшенное золотой цепочкой брюхо дородного купчины. Мальчик поднял голову, узнал хозяина дома и вспомнил наставления матери.
    — Премного благодарны, Ваше степенство! — Он шаркнул ножкой. Взял господскую руку и поцеловал.
    Хозяин брезгливо стер его поцелуй.
    — Сперва сопли утри! Кто такой?.. Кто пустил?.. — пригляделся к нелепой фигурке и вспомнил: — Ты Дуняшин сын?.. — Он перехватил спешившего мимо лакея. — Дай-кось там коробку.
    И когда тот выполнил приказание, сунул картонную коробку из-под обуви, набитую гостинцами, в руки мальчика.
    — Держи. И не крутись под ногами. Ступай себе.
    Но мальчик не услышал приказания. Его потрясенный взгляд обнаружил на елке главное чудо: большой ограненный многоцветный стеклянный шар, распространяющий вокруг себя ослепительное сияние.
    Ничего не видя, кроме него, ничего не слыша, он пошел к елке, машинально зажав под мышкой коробку с ненужными гостинцами. Дотянувшись до шарика, он стал гладить его, раскачивать, вертеть, отчего с елки осыпались иглы. Исполненный нежности, он взял его в обе ладони и, сам не зная как, снял с елки. Дареная коробка с гостинцами упала на пол, рассыпав все содержимое. Но он и этого не заметил.
    Зато заметил рассвирепевший хозяин дома.
    — Кто позволил? — заорал он. — Ложи назад!
    Его рык привлек к незначительному происшествию всеобщее внимание. Гости дружно повернулись к нарушителю порядка, и как-то так получилось, что он оказался один против всех.
    — Отдай! — визжал конопатый хозяйский сынишка.
    — Ложи взад! — трубил хозяин.
    Лакей рванулся к нему, чтобы отобрать шарик. И, видимо, совсем бессознательно мальчик размахнулся и метнул в толпу едва умещавшийся на ладони шарик. И прогремел взрыв…

    …И этот взрыв разбудил Старкова. Он очнулся и обежал взглядом камеру, которую косо пересекал весенний солнечный луч. Рукавом он утер глаза от слезной влаги, возникшей из сна.
    — Обиженный мальчик… — пробормотал вслух.
    Взгляд его упал на стену, испещренную колонками цифр: это его настенный календарь, где последний день Пасхи обведен кружком. Старков взял уломок известки и с удовольствием зачеркнул этот день.
    Какой-то зудящий звук привлек его внимание. В солнечном луче он обнаружил очнувшееся после зимней спячки летучее существо: жук не жук, муха не муха, оса не оса — капелька бодрой, радостной жизни.

    Вместе со Старковым мы будем следить за этим деятельным созданием, по тени на стене угадывая утренние привычные движения узника. Когда тюремщик принесет завтрак, мошка вылетит через открытую дверь на свободу…

    …Тюремщик вынес грязную посуду. Старков собрался закурить, но услышал за стеной шум. Он поднялся, улыбаясь, готовый встретить Марию Александровну.
    В камеру вошли четверо: прокурор, начальник тюрьмы, врач и священник.
    — Чему обязан? — чуть побледнев, спросил Старков.
    — В помиловании отказано, — деревянным голосом произнес прокурор. — Приговор будет приведен в исполнение.
    — Когда?
    — В вашем распоряжении четверть часа.
    Врач подошел и взял Старкова за руку. Тот не заметил его жеста.
    — Учащенный… — словно про себя сказал врач.
    — Это от неожиданности. — Старков уже овладел собой, голос звучит спокойно. — Я в полном порядке.
    Врач обменялся взглядом с прокурором.
    — Есть ли у вас последнее желание? — спросил начальник тюрьмы. — Хотите рюмку водки?
    — Я не пью.
    — Папиросу?
    — Я как раз собирался закурить. Но обойдусь.
    — Сын мой, — сказал священник, выступив вперед, — готов ли ты принять?..
    — Оставьте меня в покое! — резко прервал Старков и повернулся к начальнику тюрьмы. — С вашего разрешения я все-таки закурю. Ко мне должны были прийти…
    — Курите, — понял начальник тюрьмы. — Мы не будем вам мешать.
    Все четверо вышли в коридор…
    — Какая выдержка! — восхищенно сказал врач.
    — Это и страшно! — вздохнул прокурор. — Если не жаль себя самого, то чего ждать для других?
    — Великая княгиня обещала ему прийти, — сказал врач.
    — У меня нет инструкций на этот счет, — решительно заявил начальник тюрьмы. — Казнь не может быть отложена…

    …Старков докурил папиросу до мундштука и раздавил окурок в блюдце.
    Появился врач — один.
    — Дойдете сами?
    Старков усмехнулся.
    — Послушайте, — сказал он доверительно, — вы производите впечатление порядочного человека…
    — Премного благодарен! — вскинулся врач.
    — У меня к вам просьба. Вы знаете даму, которая навещала меня?
    — Разумеется.
    — Я ждал ее. Что-то случилось. Если она не придет, передайте ей…
    — Вы думаете, тюремный врач вхож к великим князьям?
    — Сделайте что-нибудь! Придумайте. Напишите хотя бы. Только одно: пусть не переживает.
    Врач очень пристально посмотрел на Старкова.
    — Я надеюсь, она придет, — сказал тихо.
    — Я тоже… Она верный человек… Она…
    Дверь распахнулась, и начальник тюрьмы сказал:
    — Пора!
    Камера наполнилась тюремщиками и конвоирами. На плечи Старкову накинули шинель, на голову нахлобучили шапку. Он сорвал ее и кинул на пол.
    — Как хотите, — пожал плечами начальник тюрьмы и сделал знак конвоирам: выводите!

    Они долго шли длинным тюремным коридором, потом через двор к пустому плацу, посреди которого торчала виселица.
    А кругом была весна: с капелью, ручьями, воробьиным чириканьем, солнцем, отражающимся в лужах и последних истаивающих сосульках. Но Старков не замечал ни весны, ни виселицы. Он оглядывался, тянул вверх шею, он искал. Но вокруг никого не было, кроме сопровождающего его кортежа.
    — Судейские, послушайте… Будьте людьми… Я жду человека. Вы же знаете. Она придет, не может не прийти… Ну что вам стоит?.. Всего несколько минут. Успеете меня повесить.
    — Успокойтесь, — сказал начальник тюрьмы. — Вы же видите — дама не пришла.
    — Не может она не прийти… Прокурор, вмешайтесь!.. — крикнул Старков. — Ее не пропускают… Поймите, не мне это нужно. Ей, ей!.. Одно слово, кивок. Чтобы она поняла…
    Прокурор отвернулся.
    — Батюшка! — позвал Старков.
    Подошел священник.
    — Батюшка, — прерывающимся голосом взмолился Старков, — помогите. Я жду добрую женщину, она о душе моей печется… Велите ее найти… задержите казнь. Мне бы только попрощаться… Разве это так много? Вы священник, где же ваше милосердие?
    — Отрешись от земной суеты, сын мой, — проникновенно сказал священник. — Ты искупаешь грех перед Господом, и Всевышний в неизреченной благости своей…
    — Заткнись! Параша с елеем! — взорвался Старков. — Лицемеры! Сволочи!.. Вам мало убить человека, надо еще в душу наплевать!
    — Не богохульствуй, сын мой!..
    Старков бросился на священника, разорвав строй конвойных. Но не достиг его: один из конвойных подставил ему ногу, и он растянулся на земле.
    Его подняли. Из разбитого лица сочилась кровь, смешиваясь с весенней грязью. Душа Старкова окончательно сорвалась с колков.
    — Мария!.. Мария!.. — кричал он истошно.
    Конвойные пытались втащить его на виселицу. Он бил их, и они били его, выкручивали ему руки. Окровавленный, страшный, он цеплялся ногами за ступеньки помоста, орал, выл. Конвойные, озверев, били его по ребрам, голове.
    Наконец его втащили наверх, где ждал палач с капюшоном и петлей.

    — Я видел падение завзятых смельчаков, — гадливо, но с ноткой торжества сказал прокурор тюремному врачу. — Но такого распада никогда!.. Они все трусы, хотя и корчат из себя героев. — И добавил с усмешкой: — Что дает известную надежду.
    — Нет, — задумчиво отозвался врач. — Это не трусость. Что-то другое… Совсем другое…
    Тут веревка задергалась и натянулась струной. Врач не договорил…

    …Сидящая в карете за караулкой дама в черном отвернулась от окошка, из которого наблюдала казнь, поднесла к глазам медальон, поцеловала его и, вглядываясь в дорогие черты узкого аристократического лица, сказала с невыразимой нежностью:
    — Вот и все! Ты доволен, любовь моя?..
Конец

notes

Примечания

1

    Здесь и далее этим знаком отмечаются места, которые в рукописи настолько повреждены, что не поддаются прочтению. — Примеч. ред.
Top.Mail.Ru