Скачать fb2
Индивидуальная беседа

Индивидуальная беседа

Аннотация

    Юрий Александрович Тешкин родился в 1939 году в г. Ярославле. Жизнь его складывалась так, что пришлось поработать грузчиком и канавщиком, кочегаром и заготовителем ламинариевых водорослей, инструктором альпинизма и воспитателем в детприемнике, побывать в экспедициях в Уссурийском крае, Якутии, Казахстане, Заполярье, па Тянь-Шане и Урале. Сейчас он — инженер-геолог. Печататься начал в 1975 году. В нашем журнале выступает впервые.


Юрий Тешкин Индивидуальная беседа Рассказ

    Рисунки И. Мооса

    — Усова ко мне, — крикнул воспитатель, выглянув в коридор.
    Зашел подросток, остриженный наголо. Глядел в пол, руки сцепил за спиной. Брюки, ковбойка, тапочки — форма, которую носят в детприемнике. Все выцвело или застирано до неопределенного цвета. По календарному плану сегодня у воспитателя индивидуальная беседа с Усовым.
    — Садись, — сказал воспитатель, продолжая листать дело. — Драка, привод в милицию, бросил школу… Четыре ухода из дома, кража…
    Заявление матери, гражданки Усовой… Ну-с, — поднял глаза воспитатель. — Что скажешь, Коля
    Усов?
    Коля молчал.
    — Как же мы дошли до жизни такой?
    — Начнем тогда с самого начала. Так… Вот табель, четвертый класс. Ведь неплохо учился, а? По географии вообще одни пятерки. Любил, что ли, географию?.. Любил, наверное. Ну, пойдем дальше…
    Колька Усов, хоть и неподходящая была минута, вспомнил учителя географии. Ему бы придумать, что отвечать, что обещать, чтобы выбраться поскорее отсюда, а он учителя географии вспомнил. Какое это было, оказывается, время хорошее для Кольки! Просто не верится ему сейчас — что все это было. Наверное, потому и стало оно так легко вспоминаться в этом здании со шведскими стенками вместо решеток на окнах, с бесцветными рыбными котлетами на завтрак. Разматывается, словно скатившийся с колен, клубок ниток…

    — Спилим столб, — говорит он.
    — Лучше раскачаем и вытащим, — отвечает его друг Олег. — Пусть в лодке лежит на носу, не помешает.
    — А, может, лучше цепь — ножовкой? Так пираты делали.
    — Пираты, пираты. Вон какая толстая, да и где но>ковку взять?
    — Верно, — вздыхает Колька, — а все же лучше бы ножовкой.
    Лодка была, разумеется, чужая, просто именно ее они выбрали. Во-первых, далеко от города, во-вторых, небольшая. Всего семь шагов в длину. Легко можно столкнуть в воду. Проверяя ее раз в неделю, обычно в субботу после уроков, они уже привычно называли ее — наша лодка.
    Когда вычерпывали банкой воду, корма поднялась и стала покачиваться на волнах. День был серый, ноябрьский, даже пятна нефти на воде не казались, как обычно, яркими. Но ребятам хорошо было сидеть рядышком на сиденье, примериваться, как будут грести. Потом отмерили одну треть от носа лодки и определили место для мачты под парус. Чертеж у них был — из «Юного техника». И только когда совсем стемнело, отправились домой, обсуждая предстоящее путешествие.
    Великая тайна делала их в классе замкнутыми и чуть снисходительными, хотя учились они средне. Кроме географии, конечно. На обложках книг и тетрадей неслись сквозь бурю и штормы фрегаты и бригантины, клипера и барки, яхты и вельботы, всплывали подводные «Наутилусы», сверкали во мраке ночи спасательные маяки и, раскинув крылья, летели по небу альбатросы.
    По вечерам готовили уроки у Олега. История, русский язык, арифметика — все кое-как, лишь бы. Но когда добирались до географии, оживали скучные схемы путешествий Беринга, Седова, Литке, Амундсена… Сурово и таинственно звучали на картах названия: Маточкин Шар, Канин Нос, Галапагосские острова. Одно название что стоит — Га-ла-па-гос-ские! Не переставая дули над их головами прекрасные ветры — пассаты и муссоны, скрипела бизань-мачта, и на полубаке били склянки. И тогда, обнявшись и раскачиваясь, они напевали вполголоса:
    По морям и океанам
    Злая нас ведет судьба, ха-ха!
    Аж мороз по коже от этой песни.
    Морских книг было три. «Моби-Дик», «Шелехов на Кадьяке» и совсем древняя, с меловой ломающейся бумагой, с водяными знаками, купленная в складчину у букиниста, — «Цари морей». Из книг был составлен словарь морских терминов и выучен наизусть. Была придумана игра.
    — Найди-ка мне, — говорил один другому, — Берег Принцессы Марты. — И друг целый день, все перемены и на уроках, положив географический атлас на колени, искал этот берег. Но уж когда находил, то в свою очередь загадывал какой-нибудь вулкан. С простеньким названьицем Саутерн-Туле.
    …Щеголь-географ, старичок с аккуратной бородкой, всегда в начищенных до блеска ботинках детского размера, глядит в окно. Его излюбленная поза: тупой конец указки — в спину, острый — в стену. Он покачивается на пятках, сохраняя долго в такой позе равновесие. Шестой урок, за окном сумерки. В классе тишина. Уютно. Географ, продолжая глядеть в сумерки, говорит оскорбленно:
    — Усов, покажи нам озеро Ньяса, а то Зуев его уже в Антарктиде ищет.
    Он даже не смотрит, как Колька идет между партами, подметая пол широченными клешами, как берет указку у облегченно вздыхающего Зуева, как с ходу кидает ее, вроде шпаги в хорошо освоенной позиции, в юго-восточную Африку, в голубую завитушку — прямо в озеро Ньяса.
    — Постой, — говорит географ, — подожди.
    Колька ждет, ведь географ их обычно с Олегом не вызывает. Иногда только. Подсказать или поправить какого-нибудь Зуева. Но случаются вечера, когда сумерки затягиваются, когда учитель глядит оскорбленно в окно, когда не хочет он видеть Зуевых, не знающих даже, где находится озеро Ньяса. А, может, иногда ему бывало такими вечерами просто жаль самого себя — географа, который может любоваться всемирно известным озером Ньяса лишь на школьной карте. И, помолчав, он говорит, чтобы утешиться как-то:
    — Расскажи-ка нам, Усов, о русских мореходах второй половины девятнадцатого века. Урок-то знаешь? — быстрый взгляд на Кольку через плечо: довольно расплывающаяся Колькина физиономия. — Ну-ну. Так, значит, о мореходах…

    — Смотри-ка, — сказал воспитатель, — грамота за третье место в шлюпочных соревнованиях… Клуб юных моряков при Дворце пионеров.

    А в одно прекрасное утро прибегает друг Олег и сообщает, что при Дворце пионеров открывается клуб юных моряков под названием не то «Полный вперед!», не то «Право руля!». А главное — записывают с двенадцати лет. И уже записался рыжий Прытков из пятого «Г», которому кораблики в луже еще пускать, который не знает семафора, и уж, конечно, не знает, что такое «идти в бейднвинд». Еле дождались пятницы.
    Занятия по пятницам проводил настоящий моряк, отслуживший срочную службу, но еще не расставшийся ни с кителем, ни с тельняшкой, ни с усами. Алексей Иванович. Ходили через весь город, стали учиться без двоек. Надо. Алексей Иванович встречал, поглаживая усы, словами: «А ну, покажи дневник, братишка!» Теперь на уроках можно тихонько ручкой по парте: точка, тире, точка… А друг записывает, расшифровывает и, ни слова не говоря, подает тебе ластик! Правда, минут пять передаешь, да минут пять надо расшифровывать, но все равно — здорово! Ведь никто в классе так не может. О лодке, которую хотели украсть, не вспоминали. Зачем? Была теперь своя. И какая! Скребли без устали старую краску, шпаклевали, конопатили, смолили, красили снова. Два раза. Краска пахла карамелью. Зашивали тяжелую, твердую парусину. И день настал.
    Было теплое весеннее утро. И хотя кое-где под высоким берегом еще лежал серый, ноздреватый, обсосанный, как леденец, снег, в весенних лужах уже плавали оранжевые апельсиновые корки и отражалось высокое небо, разрисованное самолетами…
    «Мы же плывем!» — вдруг дошло до него
    по-настоящему. Сначала даже испугало: как, действительно плывем?! Не во сне, как до сих пор, наяву. А потом.» Все в нем, в Кольке Усове, пело, ликовало, кричало: «Плывем, плывем! Как здорово!»
    Вода совсем рядом, можно снять руку с теплого борта и потрогать ее. Вода совсем другая — не такая, как с берега. Глубокая, сильная. Прошлепал колесами старый пароход-тихоход «Бабушкин». На нем играла радиола, вешала на корме белье женщина. Под музыку шла к ним волна, чуть наискосок. Подняла нос шлюпки, прокатилась под днищем, подняла высоко корму с рулевым Усовым и ушла к берегу, прогнав с черной мазутной гальки мальчишек, которые молча завидовали им.
    Колька стал считать. Так и есть! И это обрадовало его: девятый вал оказался самым высоким, поднял корму высоко-высоко, а потом пошли волны поменьше. Темно-серый парус с аккуратными заплатами поймал, наконец, ветер, упруго прогнулся, заскрипел мачтой и, завалив чуть набок, потянул шлюпку к острову. Зашуршало под днищем. Их обгоняли катера и легкие яхты. Но это ничего не значит. У них ведь настоящая морская шлюпка! Они готовы боготворить своего Алексея Ивановича, защищать его ото всех: от родителей, учителей, от девушек. Только бы приходил каждую пятницу (а он уже пропустил две подряд). И если б болел, как сам говорил, — а то ведь они его видели, когда возвращались после долгого ожидания перед замком на дверях, — ехал с какой-то толстухой на спортивном велосипеде.

    — Фью-ю-ю! — присвистнул воспитатель. — В мореходку, значит, не прошел, — перевернул еще страницу. — Ну да, пониженное цветоощущение.

    Пониженное цветоощущение. Это приговор. И надо расстаться с мечтой стать капитаном дальнего плавания, которая уже и не мечта, а что-то больше. Ведь в то, что ты станешь капитаном дальнего плавания, верят все в классе. И она. (Она — это Ольга из третьего подъезда, при встрече с которой обмирает сердце.) И Колька замкнулся, вернувшись с медкомиссии, стал сторониться даже лучшего друга, у которого цветоощущение — норма. Друг утешал как мог, предлагал стать судомехаником. Для них, мол, цветоощущение не важно. Но когда тебе тринадцать лет, надо все или ничего. И он полюбил прогулки в дождливые вечера. Сидел в пустой беседке, слушал ночные гудки пароходов. Даже маршрут составил для этих прогулок: по набережной до Арсенальной башни, потом посидит в беседке над Красным спуском и возвращается через Стрелку и Театральную площадь.


    На лето его обычно отправляли к бабушке на Украину. На этот раз расставался с городом без сожаления. Даже был рад, все надоело. Все те же лица в классе, все те же цветочки-горшочки на окнах, даже география была в этом году скучной — экономической. И невыносимы были взгляды родителей, которые стал вдруг замечать в последнее время. Мать приглядывалась как-то жалко, напряженно, вот-вот, казалось, спросит: «Да что с тобой, Коленька?» И тогда готов был в ответ закричать: «Да какое вам дело!»
    Что с ним? Да ничего! Ну, цветоощущение понижено. Ну, в мореходку не приняли. Да что ж на мореходке свет клином сошелся, что ли? Ну, с Ольгой (той, что из третьего подъезда, при встрече обминает сердце) сидели в парке на лавочке. Как-то получилось, в первый раз вот так — вдвоем. Сидели и сидели, ведь сидят же другие. Он положил руку на спинку лавочки, не касаясь ее волос. Так близко они были в первый раз! Она не могла почувствовать этого, но, обхватив вдруг себя руками за плечи, словно ей холодно, вся подалась вперед, стала разглядывать лакированную туфлю. Ставила ее то на одно, то на другое ребро. Когда проходили мимо люди, выпрямлялась и опять его рука не касалась ее волос. Вдруг, словно бы спохватившись, она щелкала дорогой взрослой сумочкой, рылась в ней и опять закрывала. А люди шли мимо и болтали всякие глупости:
    — Я за всю жизнь только с одним столкнулась, так с меня половины не стало. Была пятьдесят четыре кило, а стала сорок восемь…
    Некрасиво морщились у женщины чулки на коленях.
    Прошла иностранка в длинном до пят бархатном платье черного цвета, скрывающем золотые туфли. Сбоку был глубокий разрез — при каждом шаге открывалась почти до пояса неестественно белая нога. За ней шел парень с транзистором, проходя, подмигнул Кольке. Как после всего этого дотронуться до легких, как пух, волос и тем более до острого, под зеленой кофтой, плеча, которое так близко от его вспотевшей ладони. Колька убрал руку, почувствовав себя обворованным так же, как тогда, когда они ждали своего моряка, Алексея Ивановича, а он не пришел, и они, возвращаясь, увидели его на спортивном велосипеде с толстухой…
    Ну, в общем, как-то все одно к одному собралось этой весной, навалилось, устал от всего почти по-взрослому. Поехал к бабушке на Украину с радостью. Наверное, поэтому и запомнилось лето и все, что этим летом было.
    — По дороге потемнела, осела пыль, прибитая ночной росой. Тонет в ней босая нога. Тепло и мягко. В тени забора полумрак, прохлада. За редким забором — тыном — в зеленой траве холодная, сладкая груша, блестящая от росы. Ползет к ней рогатый жук, поднимается на задние лапы. Не спеша, босиком по траве ходит грузный мужчина в майке, глубоко дышит утренним воздухом и поглаживает лысину. Приятно в такое свежее утро ходить босиком по прохладной траве с неприкрытой головой. Совсем близко от Кольки за забором возится с самоваром женщина. Она зевает, появляются сразу два подбородка, и, прикрыв рукой глаза, выгоняет пустую слезу. Увидев так близко Кольку, поджала губы, от чего щеки ее чуть раздулись — получилось, что будто она играет на трубе.
    А на реке еще свежо, туман, зеркальная тишина над водой и лодки в тумане с застывшими фигурками рыбаков.
    Бульк! Так громко. Покачался и замер поплавок. Какая ясная голова сейчас. Ему кажется, что в такое утро он обязательно что-то важное решит для себя. Но что? Может, как жить дальше? После того, что произошло. Или, может быть, еще что-то более важное. Но он не спешит. Время есть. Через час, не раньше, солнце тронет, чуть-чуть позолотит готические башни польского костела, будет медленно спускаться по зеленым садам и паркам сюда, вниз к реке. Погонит босоногая девчонка гусей, появятся дачники с простынками. Станет пригревать спину через рубаху. Тогда можно будет искупаться и отправиться вверх по реке, по мокрым лугам, по потемневшим твердым жердочкам в стоячей воде, мимо разгуливающих в зеленой траве черных ворон и, наконец, попасть в сосновый бор, где остатки древнего городища Богдана Хмельницкого. Здесь сильные, прямые и высокие сосны. Стоят свободно, не теснясь, и много теплого ветра, похожего на морской прибой.
    Вот он сидит, привалившись расслабленно к шершавому стволу, покусывает травинку. Пахнет горячей смолой. Сквозь прищуренные глаза, сквозь неуловимую солнечную паутину видит опять на свежезеленом древнем валу девчонку в синем спортивном костюме с цветами и книгой под мышкой. И вдруг — забыть все умные мысли, а вспомнить… такую далекую Ольгу. Или… другое вспомнить, а вспомнив, опять пережить (и опять до жара в лице), как однажды в электричке его руки, лежащей на скамейке, коснулось невзначай женское колено. Гладкая теплая кожа. Заныло сладко в груди, он закрыл глаза. А когда решился оглянуться, ее уже не было. Где-то шла в толпе по перрону. Может, вот эта, может, — та. Все они теперь ему кажутся таинственными и прекрасными…
    В полдень он спасался от жары в комнате с закрытыми ставнями, на глиняном полу. На холодном полу лежали длинные узкие листья очерета — осоки. Полумрак рассекали проникшие сквозь ставни лучи солнца, в них обыкновенная пыль превращалась во что-то яркое. В углу на чистом рядне — покрывале — лежали яблоки. А сразу за ставнями была такая жара, что переставали ругаться на время соседи и глохли куры, разбросав крылья, валились под забор.
    Когда он просыпался, жара уже отступала. Он не сразу включался после сна: пил квас, сидел на крыльце в приятном отуплении. Не спеша рождалась и крепла первая после сна мысль. Он как бы трогал ее со всех сторон, соглашался или нет. Опять же, не спеша, солидно, как-то не по детски, с достоинством. Потянувшись всем телом, медленно надевал ботинки на огрубевшие за лето ноги. Вразвалочку шел через парк без какой-то определенной цели. Парк перегрет — без запахов, без птиц. Из погребков уже веет вечерней прохладой, запахом пива и влажных опилок. Незаметно он как-то оказывается на вокзале и рассматривает отъезжающих-приезжающих… Потом сразу, без сумерков, наступает южная ночь. С треском цикад в темноте, напоминающим удаляющийся колокольчик, с нежнейшим запахом цветов, с какой-то неверной истомой во всем теле. В аллеях парка нетвердые тени, там смех, шепот… Оркестр умолк, и слышен лай собак за рекой. И вот, наконец-то. Опять заиграл то же самое. Что и вчера, и позавчера… Вот такое странное лето — смесь грусти и тревоги, и… нежности, которой переполнен Колька.
    Оркестр играет всегда одно и то же и всегда в том же порядке. Сразу после этой музыки, сразу после этого будет вульгарненький, как тот ухмыляющийся тип за иностранкой, фокстротик. И Колька почти бегом покидает парк.
    Он стоит возле дома той девчонки в синем спортивном костюме, что иногда проходит мимо с цветами и книгой. Он все еще слышит ту музыку — смесь грусти и тревоги, и огромной нежности, в которой можно утонуть, если не поделиться с кем-то. Она спит. В ее окне нет света. Как хорошо бы вот так простоять до утра, зная, что она спит, а ты стоишь. И вдруг он обмирает при мысли, что она как-нибудь может догадаться, что он стоит здесь и думает о ней. Вот кто-то вышел, зажегся шар-плафон и осветил просторную террасу, листву, деревянное резное крыльцо, двухцветный флаг справа…

    — В тысяча девятьсот семьдесят первом году переехали в Заполярное, учился в сорок второй средней школе. Значит, здесь уже три года, — и воспитатель записал несколько слов в тетрадочку, что лежала справа.
    Рыбалка здесь другая. На удочку ловят лишь в августе «царскую рыбку» — форель. А так не мелочатся — все больше сетью, неводом.
    Вначале тайга не понравилась. Казалась холодной, сырой, темноватой и вязкой. Зайдешь, — казалось, назад не воротишься. Среди острых камней, сползающих с сопок, едва прикрытых мягким мхом, таились ловушки. Он проваливался, разбивая коленки. В глухих распадках рождались непонятные звуки, и все замирало тогда в нем.
    А на тропе нашел два-три перышка — все, что осталось от глухаря. Колька шел и оглядывался. Но когда он выбрался, наконец, на хребет, где гулял ветер, и увидел крутые сопки-волны, что вздымались, катились до самого горизонта, дух захватило у него от солнца, ветра, зеленой бескрайности. Ему показалось, что он опять плывет на шлюпке.
    Он забрался на вышку и внизу, далеко у озера, разглядел дымок небольшого костра. Там сохли сети, прилепился к вековой ели шалаш…
    Привязанность к тайге была не похожа на его любовь к морю. И все же это новое, уже взрослое чувство к тайге питалось через маленький, почти незаметный ручеек той далекой, смешной и солнечной его любви к морю, которого он в своей жизни ни разу не видел.
    Народ здесь был пестрый: охотники, лесники, рыбаки, туристы, рыбнадзор, реже — браконьеры. Народ бывалый, а иногда — отпетый. А Колька оказался понятлив, схватывал науку на лету. Это нравилось, он легко приживался везде.
    — Колька! Костер!
    — Айн момент!
    — Колька, коры на шалаш организуй!
    — Топор давай!
    — Колька, а ну к столу — уха стынет!
    — А где моя большая ложка?..
    Учился он теперь еле-еле. Коловороты, жаканы, японская леска, сеть-паутинка и особые серебристые блесны на щуку. Все это обнаруживалось время от времени и с руганью выбрасывалось матерью на помойку. Взрослые Колькины друзья не нравились родителям. А браконьеры (это слово произносилось тише, чем остальные) даже пугали их. Но их родительское чувство было как бы теоретическим. А практически — отец, которого перевели сюда с крупным повышением, пропадал на металлургическом комбинате день и ночь, чтобы оправдать это повышение. И только грозился, что как-нибудь доберется до Кольки, задаст ему. Мать ругала на всех перекрестках школу, Кольку, бродяг, сманивших его в тайгу. Но ругала потому, что так принято было ругать в данном случае всех подряд — и не больше. На самом же деле еще два года тому назад, отправляя сына к бабушке, она впервые заметила в нем — в его глазах, в выражении губ, в скособочившемся, готовом заранее к сопротивлению плече — нечто чужое и непреклонное. Преодолеть это она не могла, может быть, не умела. И еще тогда в ней поселилось чувство безвозвратности, словно бы она отправляла сына не на лето, а на гораздо больший срок…

    — А вот и первая кража! — почти с удовольствием отметил воспитатель и стал делать из листа бумаги закладку, чтобы выделить эту страницу…

    На озере Пагель Колька наткнулся на случайную компанию подвыпивших рыбаков: они выбрались на выходной в тайгу. Колька пристал к ним, освоился. Глядь — уже и тут «свой человек».
    — Пацан во-о! Что надо.
    — Правильно, что ему в городе с бабами сидеть.
    — Перед ухой положено.
    — По рюмочке.
    — С устатку.
    — Молодец, ай да Колька!
    — Мужик!
    — Рыбак!
    — Какой рыбак без сетки?!
    — А вот туристы в протоке сетку бросили. Снимай — и будешь с сеткой.
    — Слабо!
    — Сам ты — слабо!
    — А я говорю — слабо!
    — Была бы охота.
    — Нет, правда, валяй, Колька, чего там. Они все отправились водопад фотографировать на память. Не страшно.
    — А я и не боюсь, чего бояться-то.
    — Ну, вот и правильно, малый! Нечего им здесь нашу рыбу ловить.
    И вот он плывет, подгоняемый десятком глаз, на плотике к поплавкам чужой сетки. По озеру. Открыт со всех сторон. Солнце, тишина. Ни к чему такой день. Он выбирает чужую сетку. Скорей, скорей! Не зацепилась бы! А руки трясутся, а сердце чуть не выскочит! Вдруг голоса. Тревога. Вернулись? Скорей назад, скорей, скорей! Спасательный берег. Петлять, уходить с мокрой ношей на спине, как зверь по сухостою…
    — Ну, пацан, дает! А ты говорил…
    — Ого! Капроновая. Продай!
    — На, выкуси!
    Сам не ожидал, что вырвется такое. А сразу стало легче, словно подрос Колька на пять сантиметров. Одобрительно хохочет случайная компания подвыпивших рыбаков.


    — Ты бы рассказал мне, Коля, про тайгу. Какая она?
    — …
    — Ну, а у геологов что делаешь? Вот мать в заявлении пишет: второе лето к ним сбегаешь, школу бросил.
    Колька втянул голову в плечи и, как показалось воспитателю, одновременно и уменьшился, и колючки выпустил.

    Однажды в непогоду он забрел к геологам. Обсушился, обогрелся. А наутро ему не захотелось уходить. Остался еще на день-другой. Да так и прижился. То по хозяйству поможет, то рыбки на уху принесет. Здесь тоже были и сети, и ружья, и даже пятизарядный карабин. Были и собаки, и лодки — все, во что он был влюблен. Но были еще и книги. И Колька, словно спохватившись, запоем стал читать.
    Еще была у геологов топографическая карта, на которой Колька вскорости к собственному своему удивлению уже узнавал знакомые реки и озера, и перевалы, по которым износил не одну пару обуви, на которых мерз, голодал, делил ночлег у костра со случайными попутчиками. Мог бы теперь при случае провести по карте куда угодно не хуже проводника. Но геологи и сами хорошо читали карту.
    До этого у Кольки было твердое убеждение, что образованные люди гвоздя самостоятельно забить не могут. Он презирал их за это. У самого отец-мать такие, чуть что — сразу к Степичеву, слесарю, чтобы им кран завернул или звонок исправил. И еще спорят при этом тихонько на кухне, сколько дать — рубль или трешку. А тут сам начальник отряда Сергей Анатольевич и лошадь, если надо, подкует, и плот свяжет, и жакан на зверя выльет не хуже фабричного. А в свое дежурство щи и кашу варит, трубочку покуривает да специально для Кольки походные песни распевает, а тот их, не будь дурак, в тетрадочку записывает.
    Жилось ему у геологов как-то легко, будто давно они друг друга знали. А с начальником вообще установились какие-то странные и приятные для Кольки отношения. Начальник вставал раньше всех и будил Кольку, вытаскивал в любую погоду из мешка, заставлял зарядку делать. Колька и за раскладушку цеплялся, и хныкал, и ругался — начальник был неумолим. Иногда Колька пробовал с вечера спрятаться куда-нибудь. Ничего не помогало. Начальник все равно находил его: видно, скучно ему было в такую рань одному. В конце концов, перебрался Колька жить к начальнику в палатку. После зарядки бежали купаться на озеро. День начинался хорошо.
    Однажды заночевал в отряде канавщик, за продуктами в отряд наведывался. Мужик сухопарый, жилистый, с ленивыми движениями и такой же речью, но по всему видать — сильный. Свечи все вышли, рано поужинали да и в мешки забрались. Стали рассказывать истории. Дошла очередь до канавщика, и стал он рассказывать медленно и лениво, как и все, что делал на белом свете, все понукивая себя, словно боялся, что ненароком уснет на полуслове. Рассказывал о том, как мыли они лет пять тому назад золото на Безымянном ручье, тогда оно еще там было.
    — Ну, жили в избушке. Жили и жили. Ну, как раз над самым прииском. Ну, мыли и мыли.
    И шло, ну, золотишко, ну, так себе. Ни шатко, ни валко. Так? Так. А в конце лета солдат к нам заявился. Солдат, ну, как солдат. Возьми да возьми его в бригаду. Здоровый малый. Известно, после армии. Пропьются, ну, потом на чернушке сидят. Охота, ну, и приодеться, и то, и се. Поставил, как водится, да-а. Это, ну, чин-чинарем, а как же! Выпили. Выпили, ну, конечно, заспорили. Так? Так. Кто, значит, с одного удара кувалдой валун, ну, разобьет. Мы дверь этим валуном все лето подпирали, когда, ну, куда уходили. Взял солдат кувалду. А мы расступились. Да ка-ак ударит! Валун разлетелся на десять частей. А там, ну, этот… самородок, во-о, — канавщик присветил окурком свой кулачище, показалось маловато, добавил второй такой же. — Во-о-о!.. Схватил самородок солдат — и на прииск, и был, ну, сам таков. Вот, значит, какая история с арифметикой была на Безымянном. Там еще было тогда, ну, это… золотишко, э-эх…
    — Что ж, бывает, — согласились все с канавщиком и стали спать, ведь он последним уже рассказывал.
    Рано утром начальник вышел из палатки и увидел Кольку на сопке. Тот ходил по крупной осыпи, глядел себе под ноги, иногда брал глыбу под силу и с размаху бросал вниз. Если удавалось разбить, садился на корточки и рассматривал внимательно обломки. Начальнику стало весело.
    — Да кто ж в этой породе, Колька, золото ищет! — крикнул он. — Это ж габбро.
    — А блестит!
    — Не все, что блестит, золото. Запомни, брат, эту истину.
    — А в какой же породе искать-то его, научи. Научишь?
    Кое-что попроще, конечно, Сергей Анатольевич рассказал Кольке о Земле, о минералах, что-то рассказали другие геологи. Все думали, послушает, послушает Колька — да и на рыбалку, как обычно, соберется. На рыбалку он, действительно, собрался, пропадал день-другой. А пришел, рыбу — поварихе, а сам, как есть во всем мокром, подсел уже к кому-то, начал камушки из кармана доставать.
    — Это что черное блестит?
    — Биотит, — отвечают ему.
    — А это, тоже биотит?
    — Нет, это, Колька, роговая обманка. Видишь, штриховка косая и твердость уже не та.
    — А почему?
    — Температура образования тысяча двести градусов.
    — Врешь!
    — Ну, что ты в самом деле пристал. Иди, иди, — гонят его.
    И идет он, ошеломленный температурой в тысячу двести градусов. Шепчет: «Надо же — тысяча двести!» Глядь, уже к другому подсел.
    — Слышь, а, слышь, правда, что эта… как его, со штриховкой — вот, роговая обманка, да? Ну, вот она при тысяча двести образуется?
    — Правда, правда.
    — Ага! А как думаешь, такая температура каким светом светится?
    — Как каким? Да никаким.
    — Да ты что?! Тысяча же двести градусов! Свечка вон при трехсот как горит.
    — Колька, не ме-ша-ай!
    Походит, походит — к третьему уже подсел:
    — А почему?..
    Посмотрел, посмотрел на него начальник, покусал карандашик и подозвал.
    — Ты, брат Колька, не обижайся — у нас запарка, сам видишь. Сегодня навалились, хотим карту кончить, чтобы на другую площадь без хвостов выходить. А ты вот что, почитай-ка пока вот эту книжечку, — и дал он Кольке книжку под названием «Общая геология». — Может, что интересного для себя и вычитаешь…
    Поднатаскался Колька за сезон. Уже с прибором умеет обращаться, в маршрут берут его охотно. Не заскучаешь с ним. Биотит от роговой обманки хорошо отличает. Главные породы знает, в карте разбирается. Молоток у него настоящий — геологический. Лупу начальник подарил. Носит ее Колька, как заправский геолог, в нагрудном кармане энцефалитки, на веревочке. Когда камералят (разломы на карте вытягивают или породы раскрашивают), Колька тут же вертится. Молчит, глаз не оторвет, иногда лишь, руки засунув под мышки, в восхищении потянет сквозь зубы воздух: «О-о-о…» Гонят его — огрызается. На студентов, конечно, огрызается: «Салаги, биотит от роговой обманки отличить не могут, а туда же!» На что начальник грозно кричит: «Колька!»
    К концу сезона у него накопилась собственная коллекция минералов — целый пробный мешочек. В основном — это рудные минералы, к ним у Кольки слабость (из-за блеска, наверное): халькопирит, пирит, борнит, марказит… После ужина любит он очистить местечко на столе, вывалит свое сокровище и рассматривает через лупу. Что-то бормочет. Некоторые образцы, покрасивее, он всерьез считает драгоценными камнями, тут его не переубедишь. Он заворачивает их в оберточную бумагу и держит отдельно. Каждый вечер пересчитывает — не пропали? А начальник, Сергей Анатольевич, то на Кольку поглядывает, то на студентов своих, практикантов. Студенты маршруты нанесли на карту, этикетки к образцам прилепили — теперь в карты режутся на щелчки.
    — Все люди, как люди! — сказал воспитатель. — Ты бы, Коля, хотя бы восьмой класс закончил. Как люди. А уж потом…

    Начальник, Сергей Анатольевич, как узнал, что он в этом году восьмой класс не кончил, выгнал из лагеря.
    — И чтобы не приходил, — крикнул в сердцах вдогонку, — пока справку не принесешь!
    Но куда Колька пойдет? До города шестьдесят километров, реки разлились, сапоги худые, в животе пусто. Ночевал два дня за ручьем в старом сене вместе с одичавшим за зиму котом. А на третью ночь начальник передал через повариху:
    — Черт с ним, пусть в лагерь приходит, а то… — хотел было сказать про Колькино больное ухо, да сказал другое, — а то кот ему все уши обгрызет.
    — Ох, и попадет мне, Колька, от твоих родителей! Ну, что мне с тобой делать? — встретил такими словами. Посмотрел, посмотрел и, махнув рукой, отвернулся. — Вон в углу твой прошлогодний спальник. Ешь да стелись. Завтра на выброску. Чтоб харч зря не переводил.
    А Колька и рад-радешенек. Пронесло до осени. До осени еще долго! Красота! Есть у Кольки на примете два озера. Одно озеро, если в солнечный день глядеть с хребта, синее-синее. А другое — медно-красное. А озера-то рядышком лежат. В чем тут дело? Разобраться бы. Время есть до осени.
    К концу месяца Сергей Анатольевич ушел в город закрывать наряды. Когда через три дня возвращался в отряд, еле добрался. Началось такое дружное таяние снегов в горах, что вчерашние ручьи, которые три дня тому назад он перепрыгивал без разбега, превратились в реки.
    Лагерь, как он и предполагал, оказался затопленным. Плавали в сумерках, подернутых редким туманцем, ящики, бумага, наполовину затопленное ведро. На сопке — дымок. Туда, сняв две палатки, перебрался отряд. Но подниматься начальнику вверх так не хотелось! Все же устал он, добираясь сюда по большой воде. Он крикнул зачем-то:
    — Эй, есть здесь кто-нибудь живой!
    — Ага! — вдруг радостно ответила одна из палаток и, откинув мокрый полог, выглянул Колька. — Ты чего так долго не приходил, я жду, жду… — с обидой заговорил он, откашливаясь, отплевываясь, наверное, целый день ему не с кем было поговорить.
    — Да я шел, Колька, шел, — улыбаясь, начальник проходил в палатку, — и вот… пришел.
    Так с улыбкой и повалился на раскладушку. Колька радостно суетился вокруг, снимал с него рюкзак, стаскивал резиновые сапоги. Отвернул спальник, достал сухие носки и с гордостью протянул начальнику. Тот засопел: «Ну, чего ты». Но, нагнувшись, стал надевать на ноги, посиневшие от трехдневной мокрой резины. А Колька подбросил в печку дровишек — и вот уже затрещало, загудело, и, несмотря на то, что на полу стояла вода местами на четверть, тепло и уютно показалось начальнику в палатке. Его охватило блаженное чувство: он дома, его ждали, ему здесь рады. Колька достал свечу и, посмеиваясь, говорил:
    — Не зажигал, тебя ждал. Чего так долго?!
    — А я вот, — сказал начальник в пространство. — Разлилось ведь все кругом.
    — Знаю.
    — Чего же ты со всеми не ушел? — тоже посмеиваясь, говорил начальник.
    — Чего, чего! Ничего!
    Начальник дотянулся до рюкзака, отстегнул клапан, достал письмо.
    — Дождался?! — вскрикнул Колька, приподнимаясь в мешке на локоть.
    — Да нет. Это тебе.
    — Врешь!
    — Тебе, тебе. Держи.
    Колька взял, повертел.
    — О-о-о! От Олега, от дружка. Помнишь, рассказывал? Где взял?
    — Матушку видел твою в городе.
    — Ну?
    — Вот тебе и ну! Ругается. Но письмишко тебе передала. Читай, читай, я пока банки открою.
    Колька, прежде чем читать, скрутил ловко самокрутку, смочил языком, по привычке сплюнул и закурил…
    …Потом свеча прогорела, они лежат в темноте, тихо журчит под раскладушкой вода. Начальник говорит:
    — Вот, хотел тебя оформить на работу. Чтобы все было законно. Кадровик заартачился — года не хватает. Вот бюрократ!
    — Может, на следующий год? — с надеждой спрашивает Колька.
    — На следующий, на следующий! За год много воды утечет. Школу-то бросил? Бросил. Из дому ушел?
    — Ушел, — соглашается Колька, залезая поглубже в спальник, а сам думает: «А-а! До осени еще далеко, до осени еще все рассосется, может быть…»
    Так и думалось ему, что до осени еще далеко, а она — тут как тут. Вспыхнула последний раз тайга всеми мыслимыми красками и присмирела. Посветлела, неторопливость появилась в ней, достоинство. Хрустит под сапогом подмороженными за ночь травами, тускло сверкнет ледком на протоке. Другие к осени в город из тайги рвутся, так им все тут за полгода осточертеет — мошка, рюкзак, резиновые сапоги и каша без конца. В городе паровое отопление, ас-фалы, девушки, а главное — письма до востребования. А Кольку в городе одни неприятности ждут, он туда не рвется. Мать постаралась, и в детской комнате милиции он зарегистрирован как бродяга. Чего ему в город рваться?! Начальник тоже как будто туда не спешит. Вначале письма ждал — то вспыльчив был, то — задумчив, а к осени успокоился вместе с природой. Студентов по домам отпустил. Теперь ушел канавщиков снимать. Колька в избушке один…


    Жутковато Кольке одному, да еще этот одичавший кот (забытый в прошлом году лесорубами) кричит дико на чердаке. Кажется, что кто-то ходит вокруг избушки в темноте. Надо идти с чайником к озеру за водой. Хорошо, что начальник не взял с собой ружье, есть еще четыре патрона. Колька позвал в темноту: «Кис-кис-кис». Но кот сразу затаился.
    Сырые дрова долго не разгорались, шипели, трещали. Но тяга была отменная, и вот в трубе уже завыло, загудело, дрова вспыхнули, стали стрелять, так что, казалось, вот-вот плита развалится.
    Колька подтянул поближе к плите раскладушку, открыл дверцу, стал греться, поворачиваясь к огню то левой, то правой стороной, блаженно зажмурил глаза. Протянул было к огню ноги, но сразу же поджал обратно — горячо. Зашумел чайник, от белья шел пар, нагревалась избушка. Колька закурил, вздохнул шумно, отогнул спальник и достал книгу: «Растения — индикаторы полезных ископаемых». И стал сравнивать то, что принес он из тайги сегодня, с теми, что нарисованы в книге. Сходства было мало
    вато. Может, к осени цветы увяли и сильно изменили свой обычный вид? Он не стал их выбрасывать, вложил между страницами и снова спрятал книгу в спальник. Чайник еще не закипел, и Колька достал, опять же из спальника, но уже из другого угла, второй том «Записок Пиквикского клуба» и сразу стал простуженно хохотать над каждой страницей, кашлять. Он вертел от удовольствия головой, а в самых интересных местах втягивал сквозь зубы с восхищением воздух, отчего получалось: «С-с-с…» — быстро почесывал под мышками, приговаривая: «Вот, собака!» Вдруг отложил Диккенса, достал опять книгу о растениях, поднес поближе к огню, принялся рассматривать: «Вроде и те, а вроде и не те. А вдруг все же те — вот ведь обрадуется начальник!»
    А чайник между тем закипел. Колька встал на раскладушке, дотянулся до полки, взял пачку чая, стал заваривать. За окном шумела ночная тайга, озеро расходилось вовсю, светилась пена прибоя. Озеро выплескивалось и било, било о камни сразу за избушкой.
    Колька пил крепкий, несладкий чай, глядел с удовольствием на солидную горку заготовленных дров — хватит на случай непогоды. Трудно было поверить, что где-то в городе есть ванна и чистая простыня, есть мать, которая говорит отчужденно: «Ну что ты нашел у этих геологов? Вся жизнь у них на колесах». «На колесах!» — поддакивает отец и трясет головой…
    Колька стал думать, что заварка и курево у него есть, на утро осталась целая куропатка, а днем он сходит, глянет — не попались ли налимы в сетку. Через два дня вернется начальник, и они будут выходить в город. Потом он стал просто глядеть на прогоревшие уже дрова, на пепел, на осыпающиеся угли. Возникали и тут же исчезали какие-то замки, острова, целые города даже. Закаты-рассветы, которых он не видел никогда, какие-то сказочные южные страны, где он не бывал никогда. То грустно ему становилось, то совсем хорошо — как два года тому назад, когда играл вечерний оркестр. Колька стал напевать:
    Где солнце Мексики пылает, как опал,
    Где в людях страсть пылает,
    ххххх как огонь в камине,
    Я никогда еще в тех странах не бывал…
    Колька уже видел у геологов опал, опал пылать не может — мутноват, но все равно приятно было петь эту глупую песню, приятно было вспомнить, какие глупые песни нравились ему всего два года тому назад. От тепла, от выпитого чая его дыхание стало ровным и глубоким, глаза слипались, он хотел еще что-то вспомнить, но тут же уснул. Когда ночью в печке прогорело и он замерз, полез, не раскрывая глаз, в темноте и тишине в мешок и теперь уже по-настоящему уснул до утра…
    Успели выйти до первого снега.
    — Сначала включим обе плитки, — начальник подошел к термометру на стене с отставшими старыми обоями, — минус пять.
    — Да, колотун у тебя порядочный, — согласился Колька, — как в коридоре, — он подышал перед собой. — Хо-хо-хо… — пошел пар, — скоро снесут ваш барак?
    — Да все обещают да обещают, — начальник задернул желтую пыльную штору на небольшом с фанерной форточкой окне, застелил стол газетой и огляделся. В комнате не стало уютнее.
    — Давай, Колька, хозяйничай. Тушенку вскрывай, лук пожарь, — он сбросил ватник и остался в свитере и шерстяной шапке. Присел на раскладушку, стал просматривать почту. Старые газеты, журналы отбрасывал на раскладушку, а рядом на большой рюкзак положил письмо и открытку. Глянул на Кольку.
    — Дожились, за все месяцы — одно письмо… Делай кофе черный на двоих.
    — Идет, — сказал Колька. — Значит, забыли. А куда ты шкаф дел? В том году еще здесь стоял.
    — Выбросил, Колька. Зачем эта рухлядь?
    В дверь постучали.
    — Не открывай! — прошептал Колька.
    — Да ты что, ты что? Это же кто-то из соседей. Давай! — крикнул начальник.
    Дверь приоткрылась, неуверенно заглянул мужчина лет пятидесяти с небритой физиономией.
    — С приездом!
    — А-а, Митрофанович, заходи!
    Митрофанович откашлялся и просунулся в
    комнатку побольше, уставился на Кольку.
    — Да заходи, заходи. Снимай, Колька, тушенку, сгорит ведь!
    Колька снял, стал резать хлеб, собирать на стол. Сполоснул кружки.
    — Ну, по скольку? — повернулся начальник к Митрофановичу и встряхнул четвертинкой спирта.
    — Да, господи, — умиленно простонал Митрофанович, проглотил слюну и развел руками.
    — Ясно, — весело сказал начальник, — тогда все зараз.
    — Правильно, — быстро согласился сосед, — да меня и Шура ждет. Она у меня не любит это, я ведь на минутку. Мы ждем, ждем, каждый день ждем, а тут слышу — вернулся, наконец. Дай, думаю…
    Кольке же от трех кружек кофе захотелось спать. Он залез в спальник на раскладушке и под разговоры уснул.
    Утром Сергей Анатольевич сказал:
    — Ну, брат, надо как-то жить начинать, а? — посмотрел на Кольку и снял с вешалки теплый свитер. — Держи, и брюки — тоже. Ничего, ничего, заправишь в сапоги — и сойдет до магазина. Или вот что, давай-ка вот ботинки теплые надевай, мне они малы, а тебе сейчас в самый раз.
    — Но…
    — Никаких но! После бани, после парикмахерской пойдем шапку купим, а то прямо дикобраз ты какой-то. Да и мне не мешает, — начальник почесал бороду. — Веничек, что ли, у Митрофановича попросить.
    Они вышли из темного барака на крыльцо, на солнечный свет, на первый зимний снег. А когда их глаза смогли что-то разглядеть, они увидели, как из остановившейся против барака машины вышли два милиционера в новенькой зимней форме и направились прямо к ним.
    — Вот и все, — прошептал Колька, а начальник вздохнул…
    А потом начальник писал характеристику на Кольку на десяти страницах. И о том, что Колька трудолюбивый, и о том, что понимает тайгу.
    и хороший товарищ, и т. д. Писал и о том, что знает Кольку третий год и просит оставить его с ним. А он, Сергей Анатольевич Курчаткин, обязуется глядеть за ним в оба и обещает, что Коля Усов кончит восемь классов, а впоследствии и геологический техникум.

    — Да-а, — сказал воспитатель детприемника, прочитав характеристику. — Ты бы рассказал, Коля, про своих друзей, про тайгу. Я ведь по-настоящему-то в ней и не был. Так, иногда под выходной выберусь на Пагель, на мормышку подергать.
    — Знаю, — Колька вытащил руку, на которой сидел до сих пор, и махнул ею пренебрежительно. — На Пагеле тоже можно, но не интересно, рыбаков из города всегда понаедет…
    — А там, в Хибинах, что — интереснее? Отряд ведь там стоял?
    — Да.
    — Ну, вот и расскажи мне про отряд, про тайгу. Какая она?
    Колька вздохнул, опять засунул руку под себя, поерзал, но все же стал рассказывать. Об отряде, о тайге, о начальнике. Он чувствовал, что дело это бесполезное. Разве можно вот так сразу взять и рассказать. Он что-то говорил и о моряке, руководителе кружка при Дворце пионеров, и об учителе географии, об Олеге говорил. В общем обо всем, что вспомнилось в это утро. Но уже вяло, без интереса, перескакивая с пятого на десятое, и, наконец, совсем умолк с глубоким вздохом.
    Какое-то время они сидели и молчали, прислушиваясь к шуму и хохоту, доносившемуся из класса.
    — Ну, что ж, Усов, — сказал воспитатель, — иди. Пришли мне Гирусову.
    — А что сейчас в классе?
    — В классе? Лекция. Работник горбольницы проводит. Алкоголь и курение — яд для детского организма. Интересно? Ну, иди, иди. Гирусову не забудь прислать.
    Когда Колька ушел, воспитатель поднялся, прошелся по комнате, снова сел за стол.
    — М-да, — одной рукой отодвинул папочку скоросшивателя, в которой уместилась вся жизнь Николая Усова, другой — потер переносицу. На минуту закрыл глаза. И вдруг увидел много живых людей. Кто-то из них был похож на старичка — учителя географии, кто-то на руководителя кружка «Полный вперед!», кто-то на Колькиных родителей… Были здесь и другие люди: хорошие и не очень, равнодушные и те, что писали (сквозь пальцы он видел последнюю страницу дела) характеристику, и фразу начальника: «…прошу оставить Николая Усова со мной, а я обязуюсь…»
    — Ну, кто ж его тебе отдаст, дорогой Сергей Анатольевич, — усмехнулся воспитатель, — при живом-то отце с матерью.
    Но это «обязуюсь» как-то выделилось, затвердело, связалось с наступающим утром и не то, чтобы задело воспитателя, а словно бы сдвинуло с места всех этих людей из скоросшивателя за тридцать две копейки, из Колькиного вымученного рассказа, включило их в какую-то сложную, единую эстафету. И себя вдруг увидел воспитатель среди них — где-то там, поближе к последнему этапу эстафеты. Только не палочку они передают друг другу — живого человека. С больным ухом, одного зуба нет, под носом потемнело — пробиваются уже усы, — а шея еще тонкая, детская, торчит из разношенного воротника ковбойки.
    Воспитатель почти схватил с полки журнал «Причины безнадзорности». Раскрыл. Несколько раз энергично провел кулаком по сгибу. Против фамилии Усова стал медленно, нажимая на перо, писать: «Мальчик подвижен, любознателен, много читает, в основном про путешествия. Бросил школу. Замечен в кражах. Четыре раза сбегал из дома в тайгу, хотя условия дома нормальные. Причин для ухода нет. Родители боятся, что он дойдет до преступления, и просят принять меры…»
    Причин для ухода нет? И за сына ли боятся родители?.. Воспитатель хотел было развить эту мысль, но вспомнил, что Усов просил что-нибудь почитать о йогах, и решил, не откладывая, сегодня же зайти в городскую библиотеку. «Да есть ли там что-нибудь о йогах?» — подумал он.
Top.Mail.Ru