Скачать fb2
Недостойный

Недостойный

Аннотация

    Молодой преподаватель парижской элитной школы Уильям Силвер — кумир студентов, которых он учит размышлять и сомневаться даже в непреложных истинах.
    Однако даже лучший и умнейший из учителей — всего лишь человек со своими страстями и слабостями.
    Поддавшись искушению, он оказывается в ситуации, в которой одни считают его поведение преступным и недостойным, а другие — образцом для подражания…


Александр Максик Недостойный

    Посвящается моим родителям и памяти Тома Джонсона
    Я не хочу выбирать между лицом и изнанкой мира, и мне не нравится, когда выбор сделан.
Альбер Камю

Гилад, 24 года

    Ты где-то живешь. А потом вдруг живешь уже в другом месте. Это не сложно. Садишься в самолет. Взлетаешь. Люди постоянно говорят о доме. О своих домах. О соседях. В кино именно оттуда люди уезжают, именно туда приезжают. В кино этого полно. Улица. Квартал. Обед. Итальянские фильмы. Фильмы про чернокожих. Про евреев. В Бруклине или где угодно.
    Но у меня этого никогда не было по-настоящему. Улица никогда не была моей стихией. У меня никогда не было любимого дома. И разглагольствования о том, что «ничего нет лучше родного дома», не слишком меня трогают. При мысли о доме я представляю себе жизнь в каком-то месте, а затем — через несколько часов — уже в другом. Ты просыпаешься, делаешь обычные дела, ешь, ложишься спать, просыпаешься, ешь, понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота. Одно и то же на протяжении дней, месяцев и лет. А потом, в один прекрасный день, ты уже больше там не живешь.
    Люди всегда говорят, мол, трудно переезжать с места на место. Ничего подобного.
    Когда я приехал сюда, мне было семнадцать лет. Мы приехали из Эр-Рияда, где прожили почти два года. У меня было три недели на то, чтобы собрать свои вещи, «подготовиться». Это в духе моего отца — дать три недели на «подготовку». Я честно не знаю, что это означает. На упаковку своих сумок мне хватило часа. В школе я никому не сказал, что мы переезжаем.
    Тот год закончился, я какое-то время поболтался у бассейна, а потом мы сели в самолет и улетели. Вот так это и произошло. Я ничего особенного не почувствовал. Меня лишь в очередной раз поразило, что мир просто исчезает у тебя за спиной, что одна жизнь превращается в другую, превращается в другую, в другую.
    А потом мы жили в Париже.
    Мы жили в Дубае, Шанхае, Токио, Куала-Лумпуре, Сеуле, Иерусалиме и Эр-Рияде. А потом в Париже. В Париже все оказалось совсем иначе, потому что он стал последним городом, куда мы переехали как единая семья. Последним городом, который мне навязали.

Уилл, 38 лет

    Оптимизм, чувство осуществимости и надежды приходит в конце августа. Новые ручки, романы без пометок, свежие учебники и обещание, что год будет лучше. Время размышлений — это не январь, а июнь.
    Минул еще один год, ученики ушли, в коридорах тишина. Тебя оставили в покое. Опустевшая на лето школа напоминает закрытую на зиму гостиницу или закрытую на ночь библиотеку, где по комнатам летают привидения.
    Стремительный распад. Звенит звонок, и все разлетается навстречу яркому дню. Ты выходишь на солнечный свет, ослепленный сиянием.

    Окна открыты. Я стою в углу класса. Июньский ветерок качает тополя на дальнем конце поля. В коридорах тихо, ученики на собрании.
    На стенах висят пятнадцать портретов членов семьи Бандрен. Еще плакат с рекламой забытой постановки «Макбета» Королевской шекспировской труппы, Жан-Поль Сартр и Жан Пуйон на Мосту искусств на снимке Картье-Брессона. Еще один Сартр в кафе де Флор, фотография Камю, курящего сигарету, старая афиша «Хладнокровного Люка» и другая, премьерная, «Поздних часов». Здесь и Томми Смит, и Джон Карлос на олимпийском пьедестале — оба наклонили голову и подняли сжатую в кулак руку в знак протеста против расизма в США.
    Лоренс Оливье в роли Гамлета и доска объявлений, увешанная стихами, Хемингуэй и Сильвия Бич застыли перед книжным магазином «Шекспир и К°».
    В передней части класса — металлический письменный стол. Как и все остальное здесь, он обшарпанный и колченогий. На карнизах с древними и давно не действующими раздвижными механизмами висят тяжелые серые шторы. Флуоресцентные лампы и тонкий коричневый ковер. Всё в стиле американских муниципальных школ семидесятых годов — типичное и убогое.
    Два одинаковых этажа — длинные коридоры, вдоль них металлические шкафчики для вещей и классы. Ради безопасности школа окружена высоким черным металлическим забором. Находясь внутри, можно с таким же успехом представить, что ты в Финиксе.
    Ветерок, продувающий мой класс, создает прохладу. Через несколько часов ученики покинут школу, с ними уйдут шум и лицедейство. Все закончилось, оценки за эссе поставлены, заключительные отчеты написаны.
    Последний день в школе. Мы возвращаем итоговые экзаменационные работы. Прощаемся. Наводим ревизию в своих шкафчиках. Подъезжают автобусы, и покинутое здание погружается в тишину.

    Первый урок, я жду своих десятиклассников. Есть такие классы — вежливые, добрые и умные ученики собраны вместе на год. Это становится ясно при первой же встрече с ними. Вы словно семья. У вас своего рода роман.
    В дальнем конце школы они валят из актового зала. Мистер Спенсер уже пожелал им хорошего лета. Прочел что-то — цитату, стихотворение, которое посчитал вдохновляющим. Мистер Горинг почесывает в затылке, просматривая расписание на день. Он напоминает, что все шкафчики нужно освободить от вещей. В холлах будут стоять корзины для мусора. Пожалуйста, воспользуйтесь ими. Ученики, уважайте свою школу. Не бегайте. Просьба: никакой беготни.
    Их отпустили, и они идут по коридору. Некоторые машут мне, проходя мимо моего класса.
    — Как дела, мистер С.?
    — Хорошего лета, мистер С., не переутомитесь на вечеринках.
    Входит Джулия, собирая в хвост свои светлые кудрявые волосы.
    Она — первая.
    — Последний день в школе, — говорю я.
    — Правда? Неужели? — закатывает Джулия глаза.
    — Так говорят. Очень печально.
    Она кивает.
    Я присаживаюсь на стол и перебираю стопку экзаменационных работ, нахожу листки Джулии.
    — Итак… — произношу я.
    — Итак, послушайте, мистер С. Мне будет не хватать вас этим летом, и я хочу, чтобы вы знали: мне действительно понравились ваши уроки, и я считаю вас замечательным учителем. — Она краснеет. — Поэтому спасибо вам за все. Вы, можно сказать, изменили мою жизнь.
    — Спасибо, Джулия. Мне было приятно иметь такую ученицу.
    Она смотрит в пол.
    Стивен Коннор вваливается в класс — невысокий, грубовато-добродушный, грудь колесом.
    — Мистер С.! — восклицает он и протягивает мне руку, маленький бизнесмен. — Как у вас дела, мистер С.? Знаете, я буду скучать по вашим занятиям, честно. Почему вы не преподаете в предпоследнем классе? Обидно. Какого черта я буду делать на следующий год?
    Склонив голову набок, он смотрит мне в глаза. Мы обмениваемся рукопожатием. Затем он замечает Джулию.
    — Я не помешал?
    — Нет, Стив, — хихикает Джулия.
    В класс вбегает Мазин, худенький, улыбающийся иорданец, и обнимает меня.
    — Старина, мистер С. Старина. Нам что, повеситься этим летом? Ведь мне будет так не хватать ваших уроков, приятель. Но вы придете ко мне на вечеринку, правда? Вы получили приглашение?
    — Приду. Буду у тебя в воскресенье вечером. Не сомневайся.
    Классная комната медленно заполняется.
    Сидя, как обычно, на краю своего стола, я обвожу их взглядом. Они чего-то ждут от меня, какого-то заключения, официального завершения года.
    Оттолкнувшись от стола, я встаю.
    — Последний день в школе. До конца нашего совместного года осталось несколько минут. Здесь у меня ваши экзаменационные работы, и я раздам их перед уходом. Но прежде хочу кое-что сказать. Я хочу, чтобы вы знали: не часто бывает такой класс, как ваш. В этом году мне очень повезло. Вы исключительные. Вы были честными, добрыми, смешными, отважными, открытыми и щедрыми. Вы проявляли энтузиазм, интерес и приходили сюда день за днем, всегда готовые поразмыслить над тем, что я сказал. Как учитель, я всегда мечтал войти в класс, сесть и принять участие в толковой, увлекательной беседе о литературе и философии. Мы — умные люди, сидящие в классе и рассуждающие о прекрасных, отвратительных и сложных вещах. Мы были таким классом. Я благодарен вам. Вы напомнили мне, зачем я здесь нахожусь, мне было очень приятно вас учить.
    Джулия принимается плакать. Мазин смотрит на стол.
    — Вам известно, что я считаю важным. Известно, что скажу вам о выборе, о вашей жизни и о времени. Вы помните, надеюсь, наши дискуссии по поводу «Оды на греческую урну». «Оды на греческую урну», которую кто написал, Мазин?
    Долгая пауза.
    — Джон Китс, мистер Силвер, — с гордостью отвечает он.
    — Джон Китс. — Я улыбаюсь ему. — Вы забудете большую часть того, что обсуждалось в этом классе. Забудете Уилфреда Оуэна и «Гроздья гнева», Торо, Эмерсона и Блейка, разницу между рыцарским романом и романтизмом, между романтизмом и трансцендентализмом. Все это расплывется, превращаясь в водоворот информации, пополняющей разрастающееся болото в ваших мозгах. Ничего страшного. А вот о чем вы забывать не должны, так это о вопросах, которые ставят перед вами авторы, — о вопросах мужества, страсти и веры. Вот этого не забывайте.
    Я останавливаюсь. Очень тихо. В коридоре хлопают дверцы шкафчиков. Уроки сегодня укороченные, и я знаю, что скоро прозвенит звонок. Я смотрю на них. Говорю от чистого сердца, но преподавание — еще и спектакль.
    — Чего? — спрашивает Стивен. — Черт, у нас нет времени. Чего? Не забывать чего?
    — Вот этого. Не забывайте этого ощущения. Всех нас здесь. Того, что происходило в этом классе. Насколько вы изменились с тех пор, как вошли в эту дверь — сущими болванами — девять месяцев назад.
    Они смеются.
    — Спасибо. Спасибо вам за все это.
    Мгновение тишины, а затем, как по заказу, звенит звонок.
    Они остаются на местах. В коридорах снуют ученики. С шумом захлопываются дверцы шкафчиков. Я беру экзаменационные работы и вызываю их по именам. Они обнимают меня. Первый — Мазин. Виском он утыкается мне в грудь. Они благодарят меня. Желают хорошо провести лето. У меня нет слов. Один за другим они выходят в холл и растворяются в лете.
    Это был, похоже, мой лучший год.

    Днем для учителей устраивают барбекю. Столы расставлены на траве. По громкой связи транслируют, с претензией на иронию, плохое диско. Учителя не должны слушать подобное в школе. Вообще нигде. Шампанское в пластиковых чашечках.
    Из окна кафедры я вижу, как они собираются вокруг стола с закусками. Жан-Поль, шеф-повар столовой, с улыбкой обходит собравшихся — на подносе у него бокалы с киром. Я не спешу спуститься вниз и присоединиться к обществу. Не хочу притворяться, будто меня интересуют их планы на лето. Не хочу пить дешевое шампанское и улыбаться. Не хочу играть в софтбол. Поэтому я остаюсь на кафедре и навожу порядок в письменном столе. Раскладываю бумаги — записки от учеников, от родителей. Статьи, которые хочу сохранить, стихи, рассказы. Выбрасываю старые контрольные вопросники, письма из Совета колледжей.
    В коридорах тихо. Последние автобусы покинули стоянку, увозя учеников. На полу валяются листки бумаги и ручки, мусорные корзины переполнены, груды забытой одежды, протухший старый ленч в бумажном пакете. «Над пропастью во ржи» с оторванной обложкой.
    Когда стол приведен в порядок — ручки в своем стаканчике, книги расставлены, ящики пусты, — я выхожу в коридор и спускаюсь по лестнице. Иду на пикник. Больше никаких дел нет. К занятиям готовиться не нужно, не нужно проверять задания, ни с кем не нужно говорить.

    Позднее я сижу на траве вместе с Мией, пью шампанское. Она отдает мне свою чашку и поднимает вверх руки. Ее волосы, освобожденные от заколок, рассыпаются по спине. Светло-каштановые, но сейчас на солнце почти рыжие. Миа, такая спокойная здесь, такая в себе уверенная и настолько теряющаяся в городе.
    В покое ее лицо делается хмурым, и когда она сидит в кафе одна, к ней редко кто подходит. Заговаривают только самые нахальные незнакомцы, а они наименее привлекательны. Они пугают и обижают ее, эти мужчины, которые считают, что красивая женщина обязана улыбаться, что она в долгу у мира за свою красоту.
    Миа закалывает волосы так, что всегда остаются выбившиеся пряди, которые падают на шею, легко касаются щеки.
    Мы сидим разувшись. Она опирается на локти.
    — Вот и год прошел.
    — Слава Богу, — произносит она, не открывая глаз. — Я так устала. А ты?
    — Вымотан до предела. Но год был хороший, и мне грустно. Я буду скучать по этим ребятам. По всем.
    — Они тебя любят. Ты изменяешь жизни, — смеется она. — Ты — преобразователь жизни.
    Я качаю головой.
    — Ты знаешь, что это правда, — настаивает Миа. — Они тебя любят. Ты — культовый учитель.
    К нам плетется Мики Голд. Ему около семидесяти, лицо красное, этакий буйный персонаж из мультфильма — массивный, с размашистыми жестами. Такого человека ожидаешь увидеть в агентстве по работе с талантами в Куинсе. Но последние тридцать лет он преподает здесь биологию и в результате слегка свихнулся.
    За десять шагов он кричит:
    — Миа и Уилл! Хотите, чтобы я еще вам налил?
    Он поражает меня и удивляет. Опускается на траву напротив нас. Нелегкая задача. Человек он высокий, приличный живот. Похлопывает Мию по колену и говорит:
    — Еще один год отправили в сортир?

    Она не возобновила общение с Мики после вручения две недели назад наград за академические достижения. Тогда он поднялся на сцену и сказал;
    — В этом году я вручаю награду юной леди, которая мало того, что великолепный автор и одаренный, многообещающий биолог, так еще и пахнет, как роза.
    Миа, сидящая в аудитории рядом со мной, болезненно ахнула, а затем прикрыла рот рукой.
    Он продолжал:
    — Она — молодая женщина, которую я счастлив видеть каждый день и отсутствие которой на занятиях немного печалит меня. Не каждый год доводится мне обучать молодую женщину, чьи таланты равны ее очаровательной талии. Красота и ум. Лично мне не терпится увидеть, что из нее выйдет. В этом году награда присуждается Колетт Шрайвер.
    Покрасневшая Колетт поднялась на сцену. К огромному своему смятению (и Мии тоже), Колетт в тот день надела короткую белую футболку, открывающую живот с маленьким серебряным колечком в пупке. Мики стоял на сцене, улыбаясь, протягивая руки, готовый обнять и поцеловать ее и принюхиваясь к исходившему от девушки запаху роз.
    Бедная униженная Колетт моментально исчезла в могучих руках Мики. Вынужденная подняться на сцену под непристойные щепотки со стороны мальчиков: «Да, Колетт, поработай-ка языком».
    — Свести ее академические успехи к талии? Он же учитель! Он отвратителен.
    За ленчем мы ели вместе, шепчась в дальнем углу столовой. Я улыбнулся.
    — Что? Тебе это показалось смешным?
    — Он не понимает. Не обращает внимания.
    — Это не оправдание. Нет, Уилл. Он учитель. Ты знаешь, что он сказал ужасные вещи. Это не смешно. Ты не должен воспринимать это так легкомысленно.
    — А как мне это воспринимать? Он не изменится, преподает уже тридцать лет. Ученики его любят, считают истеричным. А еще они считают его хорошим учителем. Он безобиден и ни для кого не представляет угрозы.
    Миа закатила глаза.
    — Да нет же, представляет. И нисколько он не безобиден. Его нельзя извинить только потому, что он стар, или потому, что проделывает одно и то же уже тридцать лет. Своими словами он свел на нет работу Колетт, какой бы хорошей она ни была. Нельзя хвалить тело подростка перед всей школой во время церемонии награждения за академические, черт бы их побрал, достижения, ты согласен?
    — Разумеется, ты права. И тем не менее…
    — Нет.
    Она все больше повышала голос, и девочки, садящие через несколько столов от нас, начали оглядываться и перешептываться.
    Мы часто сидели вместе в столовой и спорили. Наклонялись друг к другу и доверительно беседовали о том о сем. Мы были молоды и пресловуто одиноки. Подобные разговоры лишь подпитывали слухи о тайном романе. Нередко бывало: какая-нибудь храбрая выпускница поднимала руку и, хихикая, спрашивала, когда мы с мисс Келлер поженимся.
    — Послушай, — я понизил голос, — понятно, что он говорил неподобающие веши. Но неужели ты не замечаешь ничего смешного?
    — Дело в самом подходе, который позволил ему отпускать подобные замечания. Никто не противится. К нему относятся как к дурачку. Это же просто Мики. Он безобиден. Поэтому и продолжает давать комментарии о телах своих учениц и нюхать их духи. Я не нахожу его обаятельным. А то, что он — старик, не обращающий внимания на окружающий мир, не исправляет ситуации.
    — А разве нельзя одновременно оскорбиться и позабавиться?
    Миа с досадой вздохнула. Такие дискуссии были источником напряжения между нами. Она очень легко обижалась и каждую обиду переживала несколько дней.

    И вот теперь, при внезапном появлении Мики, Миа каменеет.
    — Прямиком в сортир. Годы так и летят, — говорит он, подливая мне шампанского. Наклоняет бутылку в сторону Мии, которая накрывает свою чашку ладонью. — Миа?
    Она качает головой и молчит. Если Мики и замечает это проявление неуважения, то никак не реагирует.
    — Ну и каковы грандиозные летние планы? Нашли хорошее место для поездки?
    Не желая терпеть молчание Мии, я отвечаю:
    — Собираюсь в Грецию, вернусь в середине августа. А вы, Мики?
    — В Грецию, говоришь? Отлично, отлично. Я был в Греции, не помню, лет двадцать назад, может быть. Познакомился там со шведской девушкой. Боже мой, какое тело! На острова, да? Ты едешь на острова?
    — На Санторини.
    — Oui. Был и на Санторини. Tres beau[2]. Но все девушки на Миконосе, мой друг. И все голые. Голые женщины и мужчины-геи. Поэтому шансы неплохие. Я бы посоветовал поехать на Миконос. Увидишь, что будет. Найди девушку. Неплохо. Неплохой способ провести лето. Миа? Какие планы?
    Но Миа уже встает. Сует ноги в сандалии и уходит. Мики смотрит на меня, ожидая объяснения.
    — Вам следует спросить ее.
    — Ладно. Что поделать, женщины. Пойду найду ее. Желаю славного лета, Уилл. На Миконосе. Говорю тебе, туча девушек. Надеюсь, ты себя не обидишь.
    — Постараюсь. Спасибо за подсказку, Мики. И вам хорошего лета.
    Он с трудом, постанывая, поднимается и отправляется на поиски Мии. Она ускользает от него и в конце концов возвращается ко мне. Я улыбаюсь.
    — Ты плохой человек, — говорит она, прощая меня.

    Мы с Мией возвращаемся домой на метро, поставив на сиденье напротив нас старые магазинные пакеты. Они полны подарков по случаю конца учебного года — бутылки хорошего шампанского, галстук, шарф, шоколад, одеколон, духи, свечи. Поезд почти пуст.
    — Ты идешь в воскресенье?
    — Я пообещал Мазину.
    — Мы можем пойти вместе?
    Миа не скажет «Давай пойдем вместе» или «Мы идем вместе». До такой вольности она не доходит. Боясь показаться навязчивой, соблюдает формальность и осторожность.
    — Мы, конечно, идем вместе. Адрес ты видела? Набережная Турнель. Место роскошное.
    — Ты думаешь?
    — Да.
    Остановка «Сен-Поль», и Миа собирает свои вещи.
    — Хорошо, увидимся на выпускном.
    Я еду дальше, на «Шатле» делаю пересадку на четвертую линию, выхожу на «Одеоне», пересекаю бульвар Сен-Жермен и иду по улице Сены. Прохожу мимо бара «Дю Марше», он набит битком, в основном туристами. Они сидят на террасе на солнце и попивают дорогое пиво. Я начинаю долгое восхождение в свою квартиру — сто семьдесят семь ступенек. Сегодня лестница кажется особенно крутой, вьется все выше и выше, пакеты оттягивают руки.
    Через несколько часов солнце расправит узкий прямоугольник света на полу. В комнате большой камин, в мезонине, куда ведет лесенка, широкая кровать, окно на улицу.
    Солнце стоит низко. На западе, на фоне неба, вырисовывается силуэт Эйфелевой башни. Мне видны золотые купола Института Франции. На юге темнеет свод Люксембургского дворца. Внизу наводненное людьми кафе. Через дорогу, у Полины, открыто окно. Ее друг Себастьян, голый по пояс, моет посуду. Перед мясным магазинчиком Клода и Си растянулась белая швейцарская овчарка — крепко спит на солнце. Дальше, на улице Бюси, перед кафе «Конти» несет службу маленькая коричневая дворняжка, а я стою у окна, смотрю на улицу и чувствую, как увеличивается передо мной солнце. Это знакомое ощущение свободы, неразрывно связанное с детством, с тем временем, когда я и сам был школьником, отпущенным на каникулы.
    Полина входит в кухню и целует Себастьяна в плечо. Видит меня в окне, машет мне рукой, а затем отворачивается, чтобы обнять друга за талию.
    Наблюдая за ними, я представляю Изабеллу, нас, стоящих здесь вдвоем и разглядывающих крыши напротив. Холодный воздух проникает в помещение, я прижимаюсь грудью к ее теплой спине.
    Одно время я часто о ней думал. Мыл после ужина посуду и разговаривал с ней. Когда наступали холода, а отопление еще не работало, я брал лишнее одеяло и притворялся, что обнимаю ее. Вечерами приходил домой, и на автоответчике меня ждали ее сообщения. Слушая голос Изабеллы, я словно впускал ее в комнату. Готовил ужин и разговаривал с ней.
    — Нарежь его потоньше, — говорил я. — Так тонко, чтобы он не выдерживал собственного веса.
    — Я знаю, ты мне тысячу раз говорил.
    — Так резала лук моя мать.
    Но я так и не перезвонил ей.
    Она перестала оставлять сообщения. Больше здесь не было ее голоса. Но по-прежнему случаются моменты, когда ее образ возникает передо мной, пока я стою у окна, и я почти вспоминаю ее запах.

    Воскресенье. На улице повсюду женщины с холодным взглядом, бар «Дю Марше» переполнен, на тротуаре стоят люди в ожидании свободных столиков. Я рысцой пересекаю бульвар Сен-Жермен, увертываюсь от женщины на скутере. Она улыбается. Слетаю вниз по ступенькам станции «Одеон», и через пять минут я в метро.
    Когда вхожу в ворота школы, там уже настоящая толчея. Родители, дедушки и бабушки, родные со всего мира, с видеокамерами и разодетые по такому случаю — летние платья, шляпки, костюмы. Прогуливаясь в толпе, слышу французскую речь, арабскую, еще говорят по-немецки, по-корейски и по-итальянски. Но во внутреннем дворе, а затем в фойе, где ждут люди, звучит в основном английский, с акцентом и интонациями этих других языков.
    Не успеваю я взять напиток, как Мазин отрывает меня от земли.
    — Клево?
    — Клево, — отзываюсь я, — верни меня на место.
    Он со смехом разжимает руки, отступает на шаг и берется рукой за подбородок, словно рассматривает картину.
    — Классные шмотки.
    — Совершенно верно. Руки прочь.
    — Мне нужно, наверное, в миллионный раз сфотографироваться со своим братом, но мы еще увидимся сегодня, да? На вечеринке chez moi[3].
    — Я приду, Маз.
    Он наклоняется ко мне.
    — Старина, вы видели Каролину? Черт, девчонка сорвалась с крючка!
    Я качаю головой.
    — Иди, Мазин.

    Тем вечером мы с Мией прогуливались по набережной Турнель. С севера дул сильный ветер.
    Мы подошли к зданию, поддерживаемому в идеальном состоянии. С балкона над нами раздался смех.
    Я набрал код и толкнул тяжелую деревянную дверь. Когда она закрылась за нами, шум улицы исчез, а мы оказались в широком внутреннем дворе. Сколько лет я проходил мимо этого дома не глядя. А теперь, благодаря волшебному сочетанию цифр, узнал, что здесь безупречный внутренний двор. Аккуратный розовый сад. Мягко журчащий фонтан.
    У резной деревянной двери я нажал на гравированную серебряную кнопку. Высокая женщина с длинными темными волосами, распущенными по плечам, впустила нас — мать Мазина. На ней было черное атласное платье, на запястье — широкий золотой кованый браслет.
    Она поцеловала нас обоих. Хотя мы раньше не встречались, мать Мазина знала, кто мы.
    — Добро пожаловать. Добро пожаловать, — сказала она, ведя нас по огромным апартаментам.
    Слышно было, как в комнатах разговаривают люди, позвякивают бокалы.
    — Вы оба так много сделали для наших мальчиков. Мы очень рады, что вы пришли. Пожалуйста, угощайтесь, выпейте шампанского.
    В квартире было полно народу — ученики, родители, друзья и родственники. Она провела нас по широкому коридору, идущему вдоль всей квартиры. У стены был устроен бар, и серьезного вида француз в смокинге разливал шампанское. Когда мы подошли, он наполнил два изящных фужера «Крюгом» и подал нам.
    Зазвенел звонок.
    — Прошу меня простить, — сказала мать Мазина.
    Напротив нас, в большой столовой мы увидели длинный стол под белой скатертью, уставленный блюдами с ливанской едой. Позади стола открывался вид на террасу из огромных, от пола до потолка, окон. Там стояли люди. Разговаривали, курили, опираясь на перила, смотрели сквозь широкие платаны на реку внизу и на остров Сен-Луи. На мосту какой-то мужчина настраивал гитару.
    — Ничего себе, — прошептала Миа.
    В столовую вошел Мазин, в слишком широком для его худощавой фигуры костюме и, похоже, пьяный. Лицо его просветлело.
    — Мистер С.! Мисс Келлер! — Он поцеловал Мию, а когда я протянул ему руку, с жалостью посмотрел, оттолкнул мою руку и обнял меня. — Черт возьми, вы изменили мою жизнь, — сказал он. — Обнимемся.
    — Славное у вас жилье, — заметила Миа.
    — Позорище, — прошептал он. — Эта квартира перешла к нам при переезде. Я ее стесняюсь, поэтому, прошу вас, давайте поговорим о чем-нибудь другом. Вы не голодны? Еда потрясающая. Вся из «Дивана». Вы знаете «Диван»?
    От буфета нам виден был просторный салон: громадное зеркало в позолоченной раме над камином, длинные, роскошные диваны, низкий столик со стеклянной столешницей, высокие потолки в кружевах затейливой лепнины. В комнате толпились ученики. При виде нас с Мией некоторые судорожно спрятали свои бокалы, но большинство улыбнулись нам или помахали рукой.
    В дальнем углу гостиной стоял, облокотившись на камин, Майк Чендлер и разговаривал по-французски с чьим-то отцом. Мы с Мией уселись в большие кожаные кресла. Я наблюдал за Майком, за его жестами, серьезным выражением лица, спокойствием, за тем, как он держал за ножку свой бокал. Во всем этом не было ничего надуманного, ничто не указывало на игру подростка во взрослого. Майк был таким с рождения.
    Ребята вроде Майка Чендлера, бегло говорящие на нескольких языках и близко знакомые с культурой разных стран, так свободно, так естественно держащиеся в изысканных апартаментах на светских приемах, с профессиональной непринужденностью переезжающие из страны в страну, переходящие от взрослого к подростку, были нетипичны для МФШ.
    В основном же это были дети, которых выдернули с военно-воздушной базы в Виргинии и поместили в Париж и которых это перемещение возмущало, выражаясь в отказе адаптироваться. Переезд лишь укрепил их веру в консервативную американскую политику. Они отказывались принимать Францию. Их бунт, вызванный поражением, проявлялся в яростном отрицании своего нового дома и всего французского. Их семьи покупали продукты в магазине при американском посольстве. Вернувшиеся из поездок выходного дня дети возбужденно рассказывали о закусочных «Тако белл» и «Бургер кинг», которые они обнаружили в Рамштайне[4].
    Но эти, во всяком случае, не принадлежали к их числу, и я, окидывая взглядом салон, гордился их очевидной искушенностью, а заодно и собой за то, что стал частью мира, прежде мне неизвестного.
    Мимо прошла мать Мазина, пытаясь убедить нас потанцевать. Мы отказались, но, проходя второй раз, она взяла Мию за руку и увела.
    Оставшись один, я закончил с едой и вышел на балкон. Там стояли, прислонясь к перилам, Ариэль Дэвис и Молли Гордон.
    — Привет, мистер Силвер, — сказала Молли.
    Ариэль улыбнулась. Облокотившись на перила, я посмотрел на улицу внизу.
    — Большие планы на лето, мистер Силвер? — спросила Молли.
    — Собираюсь в Грецию. А ты?
    — Остаюсь здесь.
    — На следующий год я буду посещать ваш семинар, — объявила Ариэль, закуривая. Посмотрела на меня и запустила пальцы в свои черные волосы.
    — Хорошо, — отозвался я.
    — Значит, сегодня вечером вы идете с нами, мистер Силвер? — спросила Ариэль, глядя на улицу внизу.
    — Куда?
    — Мы собираемся в «Звезды и полосы».
    — Мы все идем, — кивнула Молли. — Вам тоже нужно пойти. Возьмите с собой мисс Келлер.
    — Вы много развлекаетесь, мистер Силвер? — поинтересовалась Ариэль.
    — Как раз сейчас развлекаюсь.
    — Хорошо сказано. — Она снова улыбнулась.
    — А в бары вы ходите? — с любопытством уставилась на меня Молли.
    — Нет. Обычно сижу дома, пью чай и читаю «Кентерберийские рассказы».
    — Я знаю, что вы постоянно куда-то ходите, — засмеялась Ариэль. — Как-то вечером видела вас в «Кабе».
    — Правда? Я стараюсь избегать баров, где полно американцев.
    — Ну, тогда, наверное, «Звезды» вам не очень понравятся, — огорчилась Молли.
    Платаны поскрипывали на ветру. Изредка внизу проходила пара. Время от времени проносилось такси, но в остальном весь шум вечера был у нас за спиной, в квартире.
    Ариэль с размаху бросила окурок вниз. Он очертил длинную дугу и приземлился, выбросив сноп искр. Она посмотрела на меня в упор.
    — Мистер Силвер, надеюсь, вы придете сегодня. Вечеринка с вами будет по-настоящему веселой. Если нет, тогда до встречи в будущем году на семинаре. Говорят, вы потрясающий учитель.
    Я отправился на поиски Мии и наткнулся на отца Мазина, красивого мужчину в дорогом черном костюме. Он пожал мне руку.
    — Мистер Силвер, рад встрече. Мазин рассказывал о вас весь год. Я очень много разъезжал. Жаль, что мы встретились только сейчас. У вас всё есть?
    Я сообщил, что поел, что еда восхитительная, что у него прекрасный дом.
    — Знаете, мистер Силвер, Мазин ни об одном учителе не говорил так, как о вас. За этот год он изменился, и, полагаю, это во многом связано с вашими уроками. Тяжело постоянно жить вдали от семьи, от сыновей. Разумеется, это связано со спецификой моей работы. Но все равно трудно. Я говорю это к тому, что очень вам благодарен.
    — Спасибо, сэр. Ваш сын — чудесный мальчик. За этот год он здорово повзрослел. Я действительно к нему привязался. Вы, должно быть, гордитесь им.
    — Да. Мы все им гордимся.
    Я улыбнулся.
    — Еще шампанского?
    — Пожалуй, нет.
    — Хорошо. Что ж, если я когда-нибудь смогу что-нибудь для вас сделать, мистер Силвер, прошу, обращайтесь. Не устану повторять, я очень вам признателен.
    — Приглашения на этот прием более чем достаточно.
    Миа находилась в дальнем конце апартаментов, в комнате, превращенной в танцзал. Роскошные босые женщины танцевали, вытягивая руки к неярко горящей люстре. Вокруг них вертелись, подражая им, несколько детей лет шести-семи. Ученики и выпускники МФШ танцевали, подпевая музыке. Мию окружила группка девочек, взволнованных ее присутствием.
    Прислонившись к стене, я наблюдал. То и дело кто-то из девочек подходил и предлагал мне потанцевать. Я оставался на месте, пока мать Мазина не взяла меня за руку и не вытащила к танцующим. Похоже, все присутствующие на вечеринке были здесь не впервые, что так это всегда и проходило — члены семьи приходят и уходят, вокруг люди.
    Заиграла более быстрая музыка. Кто-то открыл шампанское. Появилась Молли, взяла меня за руки и повела к группе учеников в другом конце комнаты. Ариэль отбросила назад волосы. Майк Чендлер, танцующий у нее за спиной, подмигнул мне, словно своему дядюшке, поднял бокал и сделал большой глоток. Ариэль прислонилась к нему, усмехнулась мне и закрыла глаза.
    Мимо прошел Стивен и стукнул меня в плечо.
    — Как дела, мистер С.? Танцуем? Приятно видеть, приятно видеть.
    В конце концов, пробившись сквозь толпу, я проделал обратный путь на балкон. Отрадно было вдохнуть ночной воздух. У меня кружилась голова и не хотелось идти домой. Я выглянул на улицу, перегнувшись через перила. Когда меня нашла Миа, мы некоторое время вместе наблюдали за проплывающими туристскими теплоходиками, свет их стоп-сигналов двигался по зданиям, освещал нас, а школьники махали нам с палубы руками и кричали. Миа махала им в ответ.
    Мы долго молчали. Потом она коснулась моей руки и глубоко вздохнула.
    — Уильям, — произнесла она. — Это прекрасно. Просто чересчур.
    — Да. — Я чувствовал на себе ее взгляд и закрыл глаза.
    — Уильям, — снова пробормотала она. Прижалась ко мне бедром, накрыла ладонью мою ладонь.
    Я ощущал запах ее волос.
    — Итак? Мы идем с ними? — спросил я. Посмотреть на нее я не мог.
    Мне хотелось вернуться домой пешком, одному, вдоль реки. Зайти выпить пива в «Ла Палетт». Но все это было слишком прекрасно, чтобы идти домой, — воздух, шелест листьев, медленно поворачивающихся то зеленой, то белой стороной, то зеленой, то белой, вода внизу, звук гитары, доносящийся с моста.
    — Давай сходим, — попросила она. — Сходим выпить.
    Миа пошла в ванную комнату. Надев пальто, я ждал в гостиной. В квартире по-прежнему было много народу. Ариэль сидела на полу с девушкой, которую я видел в школе. Они смотрели на меня, перешептываясь. Ариэль подозвала меня взмахом руки.
    — Значит, вы решились? — спросила она с улыбкой, глядя на меня снизу вверх.
    — Пожалуй, мы придем. Я жду мисс Келлер.
    — Отлично. О, вы знакомы с Мари?
    — Нет, — отозвался я. — Здравствуй, Мари.
    — Моя лучшая в мире подруга, — заплетающимся языком произнесла Ариэль.
    — Приятно познакомиться. Может, увидимся с вами обеими позже.
    — Хорошо. Я с вами увижусь, — улыбнулась Мари, глядя мне прямо в глаза.
    Пока я дожидался Мию возле здания, ветер гонял вокруг листья. Больше походило на октябрь, чем на июнь. Подняв голову, я видел людей, курящих на балконе, слышал их голоса. Меня захватило ощущение эйфории, уже не раз приходившее ко мне в последние несколько недель, — ощущение, что я нахожусь именно там, где хочу, что я совершил прорыв. Ветер, все сильнее и сильнее наседающий с реки, казалось, поднял меня, и мной овладело нетерпение, почти не связанное с этим вечером.
    Кто-то позвал меня с балкона:
    — В чем дело, мистер С.? Разве вам не пора уже спать, приятель? Поздновато для вас.
    Я преувеличенно поклонился, и они засмеялись. Из дверей вышла с группой девочек Миа.
    — Ты уверена, что хочешь туда пойти? — спросил я.
    — Будет весело. В любом случае я обещала, что мы идем. — Она повернулась к компании, стоявшей перед домом. — До встречи там.
    — Вы идете, Силвер? Ничего себе.
    — Похоже на то, Молли. Похоже на то.
    Мы с Мией поймали такси. Начался дождь. Водитель включил «дворники» и свернул на улицу Сен-Жак. Я подумал, не выйти ли мне и не отправиться ли домой пешком. Закрыв глаза, слушал поскрипывание «дворников» по стеклу, гудение двигателя, негромкий голос диджея «Радио нова».
    На холме на пути к Пантеону они стояли под синим навесом, украшенным единственной звездой.
    — Я туда не пойду, — прошептал я.
    — Сделай над собой усилие.
    Внутри каменные ступеньки вели в чрево заведения, набитого школьниками.
    Мы нашли местечко у барной стойки.
    — Здесь в основном ученики из девятых и десятых классов, — с тревогой произнесла Миа.
    — Я заметил.
    — Мне неловко. Может, уйти?
    — Послушай, ты хотела сюда, и я ни за что не уйду, пока не выпью пива.
    Она оглянулась, чувствуя себя не в своей тарелке.
    — Боже мой, я вас угощаю, ребята. — Молли, пьяная и смеющаяся, поймала поверх наших голов взгляд бармена. Наклонившись к моему уху, она крикнула: — Henri! Trois Screaming Orgasms, trois[5]. Клево, — захихикала она. — Не могу поверить, что я тут с вами, ребята. Нереально!
    — По-моему, это не самая лучшая идея, Молли. — Миа покраснела.
    — Мисс Келлер, я закончила школу. Я больше не школьница. В чем проблема? — Молли потянулась за молочного цвета напитками. Взяв один, провозгласила: — За будущее. — Улыбнулась и подняла свой стакан. — За наше будущее. Конкретно.

    Музыка стала громче. Кто-то взял меня за руку и повел на танцпол. Там было тесно. Я начал танцевать. Мимо проходили люди, узнаваемые лица, тени, светлые и темные, и лицо каждого ученика, как слабый толчок, пока все они не превратились в людей в баре.
    Я танцевал с Мией, и чем сильнее она пьянела, тем, похоже, больше стремилась сдерживать меня. Я отстранился. Появилась Ариэль, придвигаясь вплотную, прижимаясь грудью к моей груди, закидывая назад голову, улыбаясь, отходя и возвращаясь.
    Я прошел в бар, где выпил пива, наблюдая за танцующими. Постоял в туалете, прислонившись головой к холодной кафельной стене. Снова воткнулся в толпу на танцполе. Искал Мию, а нашел подружку Ариэль. Я не мог вспомнить ее имя. Она немедленно улыбнулась, безыскусно и простодушно.
    Мари. Она танцевала, и я последовал за ней в центр помещения, окруженный, казалось, тысячной толпой. Мари тесно прижалась к моему члену, который сразу напрягся. Почувствовав это, она прижалась еще сильнее, немножко присела и медленно, со знанием дела потерлась об меня своим задком.
    — Вы знаете, с кем танцуете? — спросил я.
    Она повернулась ко мне лицом.
    — Да, мистер Силвер. А вы знаете, с кем вы танцуете?
    Я кивнул.
    — Поздравляю, — сказал я.
    — С чем?
    — С выпуском. С окончанием школы.
    — О, я не выпускница, мистер Силвер. Я заканчиваю в следующем году. Я в одном классе с Ариэль.
    — Господи.
    Она подступила на шаг ближе, прижалась ко мне грудью.
    — Вам решать, мистер Силвер. Я пойму, если вы захотите уйти, я пойму.
    Ее губы были совсем близко от моих.
    — Мне придется уйти, — пробормотал я.
    — Ладно, — улыбнулась Мари. — Если вы вынуждены. Дайте мне ваш номер, — проговорила она мне на ухо. — Прошепчите.
    — Нет, — ответил я.
    — Прошепчите его мне, мистер Силвер. Прошепчите… на всякий случай.

    Я медленно шел в холодном свете раннего утра по улице дез Эколь. Наконец зазвонил мой телефон. Я ждал, что она позвонит, и не ошибся.
    — Я иду к тебе, — сказала она.
    Я остановился, присел на капот припаркованного автомобиля и стал ждать. Мимо прошла, смеясь, пьяная парочка, и я попросил у них закурить. Выпустив дым в холодный воздух, я подумал, не уйти ли мне. Может, лучше вернуться в свою квартиру, невзирая на ее телефонный звонок.
    Мари появилась из-за угла босиком, держа в руке туфли на высоких каблуках. Зеленые глаза, длинные золотисто-каштановые волосы…
    Мы шли молча по пустой улице дез Эколь. На бульваре Сен-Мишель Мари, босая, со смехом перебежала дорогу на красный свет, оставив меня дожидаться на углу. И я смотрел на нее с другой стороны — она протягивала ко мне руки, туфли болтались у нее на пальцах.
    — Давай! — кричала Мари, приплясывая на тротуаре. — Скорей!
    Когда машины проехали, я пересек бульвар.
    — Идем. — Она взяла меня за руку.
    Здесь, на более темных улицах позади Медицинской школы, рядом с закрытыми на ночь кинотеатрами, было безопаснее. Мари положила мою руку себе на плечи.
    — Мне холодно, — прошептала она.
    Я обнял ее. На улице Антуана Дюбуа она толкнула меня к стене и поцеловала восхитительно теплыми губами. Мгновение девушка действовала медленно и вяло, а в следующий миг воспламенилась, ее рука оказалась у меня между ног.
    И тут Мари вновь остановилась и ругнулась:
    — Putain![6] Ты сводишь меня с ума.
    Она отстранилась, дошла до лестницы за памятником Вюльпиану и села на ступеньки. Я смотрел, как очаровательная бестия оперлась на локти, поставив босые ноги на холодный камень. С улицы Месье-ле-Пренс спустилась по лестнице пара. Я ждал в тени, пока они пройдут. А потом подошел к Мари. Она усадила меня рядом и снова стала целовать теплыми губами.
    — Я не могу, — пробормотала Мари. — Послушайте, мистер Силвер, мне, правда, очень жаль, но я не могу сделать это сейчас. Не потому что не хочу. Нет, я очень хочу. Любая девчонка в школе все на свете отдала бы, чтобы оказаться сейчас на моем месте, но момент неподходящий, понимаете? У меня сейчас месячные, и мне кажется, если мы собираемся это сделать, то лучше, если это произойдет… правильно. Вы понимаете?
    Она посмотрела на меня, с размазанной красной помадой на губах, и сказала, что, пожалуй, пойдет, что ей лучше вернуться к подруге. «В следующий раз, — сказала она. — В следующий раз мы все сделаем как надо». Она покажет мне, на что способна и как сильно этого хочет. Мари наклонилась ко мне, дохнув сладкой жевательной резинкой, которую сунула в рот.
    — На будущий год, мистер Силвер. — Мари пошла, а я остался сидеть на ступеньках, глядя ей вслед. — Пока, мистер Силвер, — пропела она, размахивая обеими руками и кружась по улице, пока не исчезла за углом.

Мари, 25 лет

    Я толком и не знала, кто этот мужик. То есть в начале предпоследнего года его имя ничего мне не говорило. Ну, разве что имя я знала. Да и то не уверена. Короче, знакома я с ним не была. И что еще важнее, мне было все равно.
    Есть ученики, которые интересуются учителями, действительно их уважают или влюбляются в них. Ищут, скажем, в сети своего математика и выясняют, что у него есть своя тайная жизнь и все такое. Их поражает, что учитель может прийти домой, принять душ, выпить пива, пойти на вечеринку, влюбиться. Но мне это безразлично. Потому, может, что я не вижу тут никакой тайны. Не нахожу в этом ничего удивительного.
    Одни учителя тебе нравятся, другие — нет. Они нам как родители или старшие сестры и братья. В общем, похожи на нас. И здорово похожи, если вдуматься.
    А некоторые из этих учителей… Я хочу сказать, они говорят только на одном языке. Даже не разговаривают по-французски. До Франции никогда не жили ни в каких других странах. А очень многие из нас до Парижа жили в трех, четырех, пяти других городах. И большинство из нас говорило по крайней мере на двух языках. Причем безупречно. Поэтому что мне за дело, если какой-то парень из Небраски каждый вечер возвращается домой и выпивает?
    Мы ежедневно приходили в одно и то же место. У всех у нас свои проблемы, предпочтения, таланты и неудачи. Мы были частью жизни друг друга.
    В свой предпоследний год я чувствовала себя несчастной, одинокой, усталой и все мне надоело. Хотелось сбежать. Из МФШ, из Парижа, из Франции.
    Я просыпалась в 5.45, пила кофе, может, что-то съедала, принимала душ, а затем, стоя перед зеркалом, намазывалась лосьоном, испытывая к своему телу отвращение и соображая, что бы такое надеть. Я одевалась, ненавидя свой выбор, каким бы он ни был. Сушила волосы, расчесывала их и красилась. Потом звонила Ариэль, чтобы убедиться, что мы надели разные вещи.
    Когда я спускалась, мама находилась на кухне: обычно стояла у рабочего стола и пила кофе. Мы почти не разговаривали. Я говорила «bonjour, maman»[7] и притворялась, будто ищу что-то в рюкзаке, а она, если вообще открывала рот, высказывалась, только если ей не нравились мои туфли.
    В 6.45 я выходила из дома и шла на автобусную остановку. Мы жили на востоке, в пригороде Парижа, рядом со школой в Сен-Мандэ, в красивом доме как раз напротив леса. Из моего окна видна была только зелень. Мой отец служил вице-президентом в компании, производящей разные емкости: пакеты для сока, для молока, бутылки для воды, стаканчики для йогурта.
    Путь до остановки занимал пятнадцать минут, и все это время я разговаривала по телефону с Ариэль. Она была моей лучшей подругой. Я ее ненавидела. В этом заключалась одна из странностей того времени. Ты проводишь все время с людьми, которых презираешь. Даже после всего, что случилось с Колином, после того, как он со мной обращался, что заставлял меня делать, Ариэль я, без сомнения, ненавидела больше. Невозможно представить ненависть более жгучую, более чистую.
    Мы были злыми. Не только мы двое. Я имею в виду всех девочек. Я находилась в гуще событий. Была их частью, и когда оглядываюсь назад и вспоминаю, как дурно мы себя вели, как всерьез ненавидели друг друга, мне до сих пор тошно становится. Ни за какие деньги я не пошла бы снова в старшие классы. Ни как учитель, ни как ученица, ни как гость.
    Я садилась в автобус вместе с другими учениками, живущими по соседству, находила себе место и старалась поспать либо делала уроки. С Ариэль мы встречались у школьных ворот, выкуривали одну сигаретку на двоих и обменивались комплиментами по поводу нашей внешности. Она сообщала мне свои новости, я ей — свои, а затем мы шли в класс. Вот и все.
    За пределами школы я проводила время с Колином или с Ариэль, или с ними обоими, или с другими людьми, с которыми в то время нам дружить не полагалось.
    Что сказать насчет Колина, не знаю. Не могу припомнить ни единого разговора за все то время, что мы провели вместе. Не помню, что он говорил мне, а что я — ему. На самом деле вся эта история важна только из-за того, что он со мной сделал. То есть я помню его только из-за того события. И может, если бы этого не произошло, я не помнила бы ни его лица, ни его запаха.

Гилад

    Наш первый день в Париже. Нас привезли из Руасси в нашу новую квартиру на улице Турнон. Моя мама в гостиной, сидит на низком белом диване, обращенном к камину. Все окна открыты. Чувствуется легкий запах краски. На папе светло-коричневый льняной костюм, который он купил в Риме. Голубая рубашка. Его бледно-оранжевый галстук переброшен через спинку белого стула в углу. Мама сидит, раскинув руки. Она такая золотистая, такая загорелая, в платье цвета его галстука.
    Я сижу на стуле лицом к отцу. После столь длительного проживания в пустыне отсутствие жужжащего кондиционера оглушает. В комнату проникает уличный шум. Мы все молчим. Я смотрю на мамину щеку. Мама следит за взглядом отца, устремленным в окно. Я уверен, что знаю, о чем они думают.
    Это город, где они полюбили друг друга. После стольких лет они сюда вернулись. Прошло все это время. Их брак. Они чувствуют не счастье. Что-то иное. Ощущают некую возможность, быть может, слабую надежду. Но это не имеет ничего общего с любовью. Не имеет отношения к их пребыванию вместе.
    Мы — три человека в комнате.
    В Сенегал мы переехали, когда мне было десять лет. Отец служил советником в Американском посольстве в Дакаре. Я ходил в школу, где французскому меня научила сенегалка, одна из немногих местных, нанятых в качестве учителей.
    Я выучился французскому, потому что был в нее влюблен. Повсюду за ней ходил и верил, что мы поженимся. Всеми способами старался быть рядом с ней и внимательно слушал все, что она говорила. Я никогда не видел подобной женщины. Она говорила на сенегальском французском и учила нас так, как говорила сама.
    Она носила пурпурное платье, и от нее пахло чесноком и луком. Мы готовили на ее уроках и распевали сенегальские песни. К концу того года я хорошо говорил по-французски. С мадам Мариамой я ни словом не перемолвился по-английски и плакал в машине, когда уехал домой на лето.
    Ее уволили, когда группа родителей пожаловалась, что их дети говорят как местные жители. Наша новая учительница была бледной парижской ледышкой. Я отказался менять свой акцент и ненавидел ее. Она ненавидела меня в ответ.
    В то первое лето в Париже я часто вспоминал мадам Мариаму. Мне нравилось говорить по-французски. Я обследовал наш квартал и обнаружил, что тут у меня больше свободы, чем во всех прежних местах, где мы жили. А жили мы в стольких опасных городах, за столькими воротами в обнесенных оградой эмигрантских поселениях, что приезд в Париж воспринимался как выход из тюрьмы. Впервые в жизни у меня не было водителя и телохранителя.

    Как гласит история, они полюбили друг друга здесь — моя красавица-мама только что закончила колледж. На фотографиях у нее длинные темные волосы и темная кожа. После окончания Беркли она в 1980 году прилетела в Париж и сняла маленькую квартирку. Бродила по городу с тетрадью в кожаном переплете. Мои дедушка и бабушка подарили ей на окончание учебы авиабилет, позволяющий совершить кругосветное путешествие, и какие-то деньги. Париж должен был стать началом в долгой череде приключений.
    Есть одна черно-белая мамина фотография. Мама сидит на Новом мосту, наклонив голову. На ней толстый свитер, рукава натянуты на ладони. Мама в джинсах и поношенной армейской куртке.
    Эта фотография — одна из немногих вещей, которые я храню. Изучаю, стараясь разобраться в ее жизни до моего отца. Рядом с ней лежит пачка сигарет «Житан», серебряная зажигалка «Зиппо», у ног — кожаная сумка. Великолепная фотография: свет на мамином лице, на ее закрытых глазах, тени, губы слегка приоткрыты, будто она с кем-то разговаривает. Она говорит, что не помнит, кто сделал этот снимок. Я не верю.
    Представляю, что она всегда так одевалась — объемный свитер, поношенная куртка. Она курит сигареты, сидит на солнце, мужчины за ней увиваются. Она полна идей — о поездках, будущих картинах, о любви, которую обретет.
    Я вижу, как она, бесприютная, гуляет вдоль Сены. Деньги есть, но не слишком много. Она в барах, в кафе. Она предпочитает мужчин, и мужчины ее любят — они во флирте делают ставку скорее на силу, чем на слабость. Она всем улыбается, и все от нее без ума и влюблены в нее. Бармен, мясники, цветочники, продавец сыра, рыбник — все в квартале защищают ее, присматривают за ней, надеясь, что благодаря их покровительству она их не покинет и полюбит в ответ.
    Прекрасная Аннабелла Льюмен, двадцати двух лет, курившая французские сигареты и бродившая по городу, так сильно любившая искусство, но так и не посетившая крупнейшие музеи Парижа.
    Она ждала, «храня свою девственность», как сама говорит, просиживая все дни на солнце, обедая, читая в приглушенной тишине Квадратного двора, слушая музыкантов. Она сидела на ступеньках и рисовала туристов. Ждала, пока похолодает и станет меньше туристических автобусов. Дождалась прихода зимы и тогда, в один холодный день в конце января, дошла из своей квартиры на Монмартре до огромного внутреннего двора, прошла через блестящую новую стеклянную пирамиду и медленно спустилась в темное чрево Лувра.
    История о том, как начался роман моих родителей, — семейная легенда. Я слышал ее тысячи раз. На ужинах в посольстве и на вечеринках с коктейлями. Это часть их публичной жизни, часть саморекламы.
    Вот как она звучит…
    Мой отец, Майкл Фишер, только что окончивший Йель, магистр в области экономики, находится в Париже на отдыхе перед отлетом в Африку, к своему первому месту работы — в посольстве Соединенных Штатов в Претории. Он отводит взгляд от прюдоновской «Императрицы Жозефины» и видит мою мать, которая медленно идет по галерее.
    Она первый человек за последние десять минут, и отец слышит мамины шаги прежде ее появления. Смотрит на нее, а затем снова переводит взгляд на картину.
    — Словно сама Жозефина, — говорит он, — вошла в зал.
    Отец наблюдает за ней. Ее одежда, непринужденность, с какой она передвигается по галерее, движения рук — все заставляет его подумать, что она француженка. Мой отец, знаток языков, французским тогда не владел и гадает, что же делать.
    — Я никогда не видел женщины красивее, — говорит он себе.
    Она его пугает. И вместо того, чтобы заговорить с ней, он достает из бумажника одну из своих только что напечатанных визитных карточек. Пишет на обороте: «Вы говорите по-английски?» И держит карточку в руке, притворяясь, будто продолжает восхищаться Жозефиной. Затем загадывает: если она не остановится перед этой картиной, он отпустит ее, не побеспокоив.
    Сердце у него колотится. Ладони вспотели. Она останавливается прямо позади него. Он чувствует ее присутствие. Слышит, как шуршит по бумаге ее карандаш. Он делает вдох. Считает до десяти. Поворачивается к ней. Протягивает карточку, и она смотрит на него с удивлением, подумав вначале, как она потом говорит, что он миссионер из «Свидетелей Иеговы». Но карточку берет, читает вопрос, улыбается, пишет ответ на своем незаконченном наброске Жозефины, вырывает его из тетради и подает ему: «Вы немой?»
    Он громко смеется. Сердце бешено стучит. При виде этих слов, простого вопроса «Вы немой?», написанного ее стремительным почерком на том месте, где должны были быть Прюдоновы темные деревья, «мир превратился в идеально решаемое уравнение», сообщает история.
    — Она почти так же красива, как вы, — произносит он.
    Обаятельный Майкл Фишер. Мир — идеальное доказательство.
    — Вы так думаете? — отвечает моя мать, разглядывая картину, словно, как потом рассказывает гостям отец, она и впрямь пыталась решить, кто из них красивее. — Знаете, у этой Жозефины был мопс по имени Фортуна. При помощи его она посылала Наполеону секретные послания. Вы знали об этом?
    Мой отец не знал.
    — В их первую брачную ночь Наполеон не позволил Фортуне спать с ними, и Жозефина сказала: «Если мопс не будет спать в нашей постели, не буду и я». Вы знаете, что произошло потом?
    — Они спали с мопсом?
    — Они спали с мопсом.
    — Умный мужчина.
    Все это время Аннабелла разглядывала Жозефину. Затем она наконец повернулась к Майклу, который не сводил с нее глаз, и выдала:
    — У меня зубы лучше, чем у нее. Ужасные зубы Жозефины были предметом сплетен. Представляете?
    Что она увидела, когда наконец посмотрела на молодого Майкла Фишера? Хорошо одетого мужчину, в отличной обуви, с аккуратной стрижкой. Мужчину с серыми глазами и длинным прямым носом. Сильными, покатыми плечами. Широким, открытым американским лицом. Густыми светлыми волосами. Привлекательного, ничем не примечательного мужчину, чьи тусклые глаза озадачили ее — она не могла сказать, теплые они или холодные.
    Почему она согласилась выпить с ним кофе в кафе (ни один из них названия этого кафе не помнит) на площади Дофина, мама так и не поняла. Разумеется, не потому, что мир вдруг встал на место. В любом случае она никогда не описывала любовь в таких понятиях. Но что бы ни повлекло ее из музея, посещения которого она дожидалась почти год, двигала ею, уверяю вас, не любовь.
    Вот так они и познакомились — музей, кафе и так далее. Затем они сделались неразлучны. Льюмен стала Фишер. После кафе никаких подробностей нет. Мы можем домыслить остальное: долгие прогулки по городу, смех, мерцающие огни, аккордеон, грохочущее метро, страсть. Люди кивают, прикрывая глаза. Ах, Париж. Любовь. Романтика. Случайная встреча. Но что они представляют, эти гости моих родителей, которые кивают и улыбаются, восхищаясь моим безукоризненно одетым отцом и его прелестной историей? Что они видят? Что происходит дальше? Почему моя мать остается с ним? Почему она съезжает из своей квартиры на Монмартре с цветочными ящиками на окнах? Что заставляет ее ехать в Африку с человеком, которого она знает всего две недели? С человеком, в котором так мало артистизма.
    Но никого, похоже, не интересуют ответы на эти вопросы. Никто даже не стремится их задать. Все просто и понятно — милая пара, блестящий молодой человек, красивая молодая женщина, один день в Лувре.
    И я могу понять, почему она поехала с ним: без труда попасть туда, где никогда не была, экзотическое представление об Африке, спонтанность происходящего. Удовольствие от звонка домой: «Я встретила мужчину. Я уезжаю в Преторию». О, наша безрассудная дочь. Но почему она осталась? Почему позволила себе забеременеть? Почему так долго следовала за ним по всему земному шару?

    Были тут и импровизированные мечети, и маленькие ресторанчики, где можно задешево получить миску тьебу дьене[9].
    В то лето у меня не было ни единого друга, но я не помню ощущения одиночества. Я приобретал своего рода религиозный опыт. Впервые в жизни испытывал новое чувство возможности, даже надежды и принадлежности. Уверен, никогда в жизни я не был так счастлив, как в то лето.
    Пустота августовского Парижа подарила мне новое понимание собственности, обладания. Город без транспорта был ленив. Совсем мало шума. Я исследовал все более отдаленные улицы, то и дело ныряя в метро, легко пересаживаясь с поезда на поезд, с автобуса на автобус. Картой пользовался редко. Придумал для себя игры, в которых решение о том, куда идти, принимал, подбрасывая монетку. Идет автобус. Орел — сажусь. Решка — пропускаю.
    В других городах у меня не было много друзей, но там постоянно вокруг были люди. Поселки, в которых мы жили, усиленно охраняемые, обнесенные стеной, вынуждали нас общаться между собой. Всегда имелся бассейн. Всегда устраивались вечеринки — чья-то мать разливала лимонад, чей-то отец жарил на гриле куриные грудки.
    Пойти было некуда. Жить без водителя, а в иных местах без водителя и телохранителя ты не мог. Если хотел осмотреть город, в котором жил, то делал это через пуленепробиваемые окна своего автомобиля. Когда мы все же отправлялись за покупками на местные рынки, или в рестораны, или в музеи, мы настолько бросались в глаза из-за нашего сопровождения, что мне хотелось только одного — уйти. Я всегда ненавидел это представление.
    Мы пребывали в изоляции в тех странах, где жили. Это было похоже на обитание в богатых американских пригородах — красивые дома, бассейны, прислуга, сигнализация и так далее. Моими друзьями были просто окружающие дети. Дети из школы, дети соседей, дети из поселка, и в какой-то момент я потерял к этому интерес.
    И только в Париже что-то изменилось. Париж стал началом. Париж стал всем.
    Медленно прошел август. И затем настало время идти в школу.

Мари

    По выходным я обычно ночевала у Ариэль, потому что она жила в Париже, а ее родителей никогда не было дома. Их квартира находилась в Шестнадцатом округе, на улице Ла-Перуз, совсем рядом со станцией метро «Клебер». По пятницам я брала с собой лишнюю сумку, и мы ехали к ним сразу после школы. Может, заходили в магазины или в кино на Елисейских полях. А так просто разговаривали, ели, делали уроки и, сидя на подоконнике, курили.
    Слегка запьянев от водки с колой, мы наряжались. От старших классов у меня остается впечатление как от бесконечной гримерной. Постоянно стою перед зеркалами, проверяю грудь, крашусь, поворачиваюсь, чтобы рассмотреть свою задницу.
    Я ненавидела свой внешний вид наедине с собой и еще больше ненавидела себя рядом с красавицей Ариэль. Она действительно была красива, это факт. Я не преувеличиваю. Длинные черные волосы, идеальная бледная кожа, великолепное тело и ярко-синие глаза… Она была красива до безобразия.
    Мы вместе крутились перед зеркалом, примеряя наряды, снимали вещи, надевали, пили водку с колой. Кстати, это ее напиток. Я пила лишь потому, что Ариэль так решила. Подруга говорила мне, какая я красивая, как она завидует моему телу. Я отвечала, что она спятила, что я хотела бы иметь такое тело, как у нее. Полная глупость. Нос другой стороны, это жизнь. В этом-то и ужас.
    Во всяком случае, свою привлекательность я сознаю. То есть до какой степени привлекательна. Я и тогда знала, что вовсе не яркая красавица, и тогда, в старших классах, была практически такой же. Мое тело нравилось окружающим, но я-то хотела себе другое. По моим представлениям, оно было не самым притягательным. Грудь неплохая, это правда. Но она меня смущала и в то время была мне не нужна такая. Я считала, что она слишком бросается в глаза, не изысканна, недостаточно парижская. Мать у меня француженка, и грудь мне досталась от нее, но она до сих пор кажется мне неподходящей.
    А тут — Ариэль, высокая и стройная, да еще говорит, что мечтает иметь мое тело. И что еще хуже, она американка. Мои родители оба французы, и хотя мы долго живем в Нью-Йорке, я все равно остаюсь француженкой. Я считаю, что мне так и следует выглядеть. И моя мать так считает. Если у вас не было матери-француженки, вы не поймете, чего она ожидала от меня в смысле моей внешности, стиля. Справедливости ради должна уточнить: матери-парижанки. Матери-парижанки, имеющей деньги. В смысле моя мать родилась и выросла в Париже, имея деньги. В Седьмом округе. Она до сих пор носит этот дурацкий chevaliere[10].
    Она думала, что Нью-Йорк меня погубит. Сделает тяжеловесной, толстой, крупной. Американкой. Во всех смыслах. Ведь по-английски я говорила с американским акцентом, по-французски говорила с американским акцентом. Она думала, что я все делаю с американским акцентом.
    В общем, если Ариэль и хотела для себя мою большую грудь, то она не кривила душой только потому, что мальчики смотрят на девочек с такой грудью. Она настаивала, чтобы я надевала обтягивающие, с большим вырезом топы, когда мы куда-нибудь с ней ходили. Называла меня ненормальной за то, что прячу такое тело. Поначалу я чувствовала себя идиоткой, но слукавила бы, если сказала, что это внимание мне не нравилось. Тем не менее без нее я никогда не надела бы такую одежду.
    Мы отправлялись в «Каб», «ВИП» или в какой-нибудь бар в Латинском квартале. Ариэль предпочитала эти клубы, поэтому туда мы ходили чаще всего. Мужчины здесь были постарше, лучше одеты, богаче, более привлекательные, чаще всего европейцы, экспатов здесь было немного. Они угощали нас выпивкой. Любой — на наш выбор. Они не оставляли нас одних. Ариэль это любила. Не знаю, сколько раз я возвращалась в ее квартиру одна.
    Никто и понятия не имел о нашем возрасте. Там были мужчины, годившиеся нам в отцы. Но большинству было лет двадцать пять — тридцать. Ей достаточно было лишь улыбнуться со своего места за столиком. Бесстрашная. Этого не отнять. Счастливая…
    Сказать по правде, в те ночи она бывала ослепительна. Мужчин к ней тянуло как магнитом. Они и со мной разговаривали. Разумеется. Мы были две юные девушки в ночном клубе. Но Боже мой, нравилась им Ариэль, и она просто расцветала. Чем больше внимания ей уделяли, тем больше она сияла. С ребятами нашего возраста не разговаривала. Они ее не интересовали. Выходные — для мужчин, говорила она. Для мальчиков была школа.
    Иногда Ариэль возвращалась домой среди ночи. Но очень часто — уже утром, в восемь или девять часов. Если родители были в доме, она звонила мне узнать, спят ли они. Иногда я отвлекала ее отца, удерживая в кухне просьбой о какой-то помощи, чтобы Ариэль прошла к себе незамеченной. Не думаю, что это их так уж заботило. Такие они родители. Ариэль нравилось притворяться, что они за ней следят, но мы обе знали, что все это чепуха.
    Именно в такие моменты я чувствовала наибольшую близость к ней. Мы лежали в постели, и я слушала ее истории. Она рассказывала о квартире парня, его машине, о том, каким потрясающим он был в постели, как быстро кончил, о его причудливых фантазиях. Мы хихикали, и я слушала, пытаясь вообразить странную тайную жизнь Ариэль. Она пыталась убедить и меня поступать так же. «Просто выбери одного из них и действуй», — говорила она. Какое-то время мне казалось, что я так и сделаю. В тех местах встречались очень красивые, очень эффектные мужчины.
    Но всякий раз, когда доходило до дела, я не могла. Не знаю почему. Я предпочитала дожидаться Ариэль в постели.
    К концу года у меня началось истощение. Я была слишком худой. Слишком много пила. Чувствовала себя зомби. Поздно возвращалась домой, делала уроки и разговаривала по телефону. Затем в восемь часов спускалась к ужину. Когда мой отец не находился в Нью-Йорке или не путешествовал где-нибудь, он тоже был там, только что приехав домой, еще не сняв костюм. Мне нравились эти ужины втроем.
    А на каникулах с нами жила и моя сестра. Это было самое лучшее время. Она уже три года училась в Нью-Йоркском университете, а у меня все еще сохранялось ощущение оставшейся после нее черной дыры, огромной пустоты, словно все мы остались плавать в пространстве. Хотя мы никогда не были очень близки, ее отъезд нарушил равновесие.
    Отец постоянно встречался с ней в Нью-Йорке. Они ужинали в хороших ресторанах, он водил ее на балет. Я с ума сходила от ревности. Но мои чувства ни в какое сравнение не шли с тем, как это действовало на мою мать.
    После ужина я шла к себе и работала, пока не начинали слипаться глаза. Тогда я ложилась в постель и звонила Ариэль. Мы разговаривали, пока одна из нас не засыпала. Утром я вставала, и все повторялось. К июню я выдохлась полностью. Ходила, словно накачанная наркотиками, и к концу того года и после Колина я хотела только одного — каникул и вырваться на свободу.

    Вместе с Ариэль я пошла на вечеринку для выпускников. Там я с ним и познакомилась. В смысле к тому моменту я знала, кто он. Видела его в школе. О нем болтали девчонки. Красивый, но я встречала мужчин и поинтереснее. Гораздо красивее. Полагаю, он вообще был не в моем вкусе. То есть если у меня тогда вообще был вкус. Не очень высокий, однако с красивыми глазами, он действительно выделялся на общем фоне. И нравился Ариэль. В школе его знали. Для Ариэль он был идеальной целью.
    Я же познакомилась с ним, будучи здорово пьяной. Не могу сказать, что имела какие-то планы, я даже об этом не думала. Когда мы покинули вечеринку, уходили все, и я просто пошла за компанию. Как всегда, пошла за Ариэль. Когда мы туда добрались, она заказала для нас выпивку, и мы пошли танцевать.
    Забавно, но мне там понравилось, потому что было много школьников. Помню, я думала, как это приятно, хорошо. Я испытывала облегчение. Чувствовала себя в безопасности.
    Ариэль увидела его первой. Он пришел с мисс Келлер. Они были вдвоем и казались счастливыми. Хочу сказать, это выглядело естественно. Они чувствовали себя непринужденно, смеялись. Похоже было, что они по-настоящему друг другу нравятся. Я долго за ними наблюдала. Тогда я их еще не знала, но то, как они разговаривали, улыбались… не знаю, казалось, что им хорошо вместе. И не в том смысле, что они влюблены друг в друга, просто они смотрелись настоящими. Уверенными в себе. Надежными. Взрослыми. Хорошими взрослыми. Такими, какой я и сама хотела быть.
    Перед глазами у меня промелькнуло видение. Ну, знаете, как это бывает, когда разглядываешь людей в метро и представляешь их жизнь. Что-то в этом роде. Помню, я стояла, наблюдая за ними, воображая, что мы все вместе сидим в ресторане, только мы втроем, разговариваем, как это делали они, смеемся, нам спокойно, как, похоже, им. Не знаю. К тому моменту я набралась как следует.
    Но Ариэль подумала, что я на него пялюсь. И прошептала: «Он тебе нравится, да? Ты должна попробовать переспать с ним сегодня». Она все испортила. Помню, я подумала, что больше никогда не захочу ее видеть. Что хочу сбежать не только из школы, Парижа и Франции, но и от Ариэль. И мне стало грустно. Не только из-за подруги, но вообще от всего.
    Я засмеялась и сказала, что мне нужно в туалет. «Ладно, пойдем», — отозвалась она, потому что тогда мы и помыслить не могли пойти туда по одиночке. Поэтому я заперлась в кабинке и сделала вид, будто писаю. Я сидела на унитазе и таращилась на выложенный плиткой пол, а она разглядывала в зеркале свое лицо. Клянусь Богом, я никогда не чувствовала себя более одинокой, чем в те несколько минут в той проклятой дамской комнате.
    Я могла бы просидеть там остаток ночи, слушая доносящуюся сквозь стены музыку, но Ариэль проявила нетерпение. Когда я вышла, она подводила глаза. Сказала, что это наш единственный шанс, потому что мы можем никогда больше не увидеть его в баре вот так. Может, нам стоит поехать к нему вдвоем. Она засмеялась, глядя на меня в зеркало. Я покачала головой, но Ариэль не унималась. «Ради него я бы тебя отлизала», — выдала она и расхохоталась.
    Ариэль любила болтать, но тогда я подумала, что она говорит серьезно. Уверена, она бы это сделала. Ради него. Лишь бы привлечь.
    — Кто устоит против нас двоих? — спросила она.
    Ариэль танцевала перед зеркалом, любуясь собой.
    Мне захотелось ударить ее.
    — Что ж, если он тебя не интересует, — продолжала иронизировать Ариэль, — я сама это сделаю.
    — Он же учитель! — возмутилась я.
    — Вот именно, Мари. Вот именно.
    Когда мы вышли из туалета, народу, похоже, еще прибавилось. Было не протолкнуться. Ариэль удалось раздобыть еще выпивки, и мы быстро махнули и ее. Боже, как же я напилась. Я не сопротивлялась толпе в надежде, что она оттеснит меня от Ариэль. Так и получилось. А потом я увидела его и, сама не знаю зачем, пробралась поближе. И тут мы как бы остались вдвоем.
    Сначала мне показалось, он понятия не имеет, кто я. Он улыбнулся мне. Первое, что я подумала: он, похоже, доволен, вроде бы хорошо проводит время. И это приятно. У большинства людей на таких вечеринках не очень веселый вид.
    Мы сразу стали танцевать, тесно прижавшись. Да у нас и выбора не оставалось. Он смотрел мне в глаза. Я нервничала, но страшно не было. Не помню, о чем мы говорили. Я пыталась острить. Да все равно музыка играла громко, почти ничего не было слышно, и мы в основном просто танцевали, прижавшись друг к другу, и я чувствовала себя под защитой этой толпы.
    Нас как бы притиснули друг к другу, и мы словно были под одеялом вместе, что-то вроде этого.
    Я все вспоминаю, как он на меня смотрел. В смысле он же был тот мужчина, понимаете? Удивительно! Так не должно было быть, но, оглядываясь назад, я четко понимаю, что это совсем не удивительно. Но тогда я была потрясена. Боже, как он на меня смотрел. Смотрел только на меня, и я никак не могла прийти в себя от этого взгляда, оттого, что он так меня видит. Взбудораженная, я внезапно почувствовала, словно меня швырнули в новый мир. Это было жутко, возбуждающе и странно. Но сильнее всего оказался шок, просто шок оттого, что этот мужчина, этот взрослый человек так на меня смотрел. Не знаю, почему я выбрала именно его после всех походов с Ариэль по ночным клубам.
    Теперь-то меня это не удивляет. Разумеется. Но тогда… Тогда я просто обалдела и почувствовала, что за несколько минут все, все переменилось. И в какой-то момент у нас начались прикосновения, и я почувствовала, как у него встал. Я ужаснулась. Меня это возбудило, но и перепугало. Перепугало до такой степени, что я боялась, как бы меня не стошнило. Я отвернулась, потому что не хотела, чтобы он увидел, как меня тошнит, если бы до этого дошло. И я чувствовала его позади себя, и член у него был такой твердый, что в ту минуту я решила: точно придется убежать. Знаете, те несколько секунд, когда точно не знаешь, вывернет тебя или нет, и я продолжала танцевать и тереться об него задом, дожидаясь, пока мой организм сообразит, что ему делать, и я ждала, застряв там, до ужаса напуганная. Меня бил озноб, ладони вспотели. Я подняла глаза и увидела Ариэль, улыбающуюся мне, но как-то натянуто. Она подняла брови, как бы подбадривая, но я ощутила, что она злится. А потом кто-то заслонил ее от меня, и я вдруг почувствовала себя лучше и поняла, что тошноты нет. Я снова согрелась, закрыла глаза и просто слилась с ним.
    Я заметила, что он нервничает. Сказал, ему нужно идти. Но дал мне свой номер телефона и понял, что я ему позвоню. Должен был понять. Я так и сделала.

    Я выбралась на улицу и нашла его: он сидел на капоте автомобиля и курил сигарету. Выглядел таким спокойным, таким уверенным в себе, сидя на этом проклятом автомобиле.
    В итоге мы уселись на какой-то лестнице в темноте. Было холодно, и я продолжала влюбляться в него и была счастлива. Странно. Я чувствовала себя на седьмом небе. Он так мягко меня поцеловал. Никто еще никогда не целовал меня так. Никто даже близко так меня не целовал. Ни разу в жизни. Не было никакой спешки. Его губы были мягкими, теплыми, и, Бог мой, он был нежен. Это меня и добило. Это и добило. Он был нежен. По-настоящему. Боже, в то время, в тот период моей жизни. Все было кончено. Оттого, как он ко мне прикасался, мне хотелось плакать. Не знаю, как еще это выразить: я была сражена наповал. Едва дышала и все скакала вокруг, как придурочная, как ребенок, а он сидел и, глядя на меня, чуть улыбался такой безмятежной улыбкой, словно он все-все знает. И я танцевала вокруг, кажется, босая, — а он сидел и смотрел на меня с этой своей улыбкой… эти его глаза… и мне нужно было оттуда удирать. Поэтому я соврала ему, что у меня месячные. Не знаю, почему я это сказала, почему просто не пошла к нему.
    И все. Он снова меня поцеловал, и сердце у меня колотилось, колотилось… Нужно было удирать.
    Я поехала к Ариэль. Было поздно. Я взяла такси. Она лежала в кровати, и я забралась к ней и все рассказала. Я поняла, что она в бешенстве. Я повернулась на другой бок, улыбнулась в темноту и уснула.

Уилл

    Лето я провел на Санторини. Каждое утро просыпался в своей маленькой комнате, съедал завтрак на террасе с видом на море. Улыбался обслуживающей меня старушке, шел к бассейну, находил себе шезлонг и читал. Днем сидел в таверне у воды, ел бобы, жареного на гриле осьминога и пил пиво. Потом спал, читал и наблюдал за детьми, ныряющими со скал. Позднее отправлялся на пробежку высоко над городом, по гребню горы, в направлении к Имеровильи. На обратном пути останавливался у розовой церкви, сидел на стене и наслаждался закатом. Часто со мной бежала белая собака, тощая и похожая на волка, а потом, тяжело дыша, сидела рядом со мной, пока солнце падало за горизонт.
    Как-то раз к стене прислонилась женщина, в оранжевом свете ее лицо было красивым. Мы стояли вместе — мы двое и пес. Мне очень хотелось заговорить, но я молчал.
    Солнце опускалось все ниже и ниже. Поднялся ветер, пот у меня на коже начал высыхать. В конце концов она ушла, кивнув мне, застенчиво улыбнувшись, и я смотрел, как она медленно идет по тропинке к городу.
    За исключением нескольких греческих слов, которыми обменивался с милой женщиной, подающей мне завтрак, я почти ни с кем не разговаривал, покинув Париж.
    Доброе утро… Как дела?.. Спасибо…
    Пиво в баре в городе. Там же ужин. Я не делал попыток ни с кем познакомиться. Ни разу не подошел к смотрящим на меня женщинам. После ужина сидел на стене в старой крепости, скручивал сигареты, курил их и следил за появлением луны. Я прислушивался к разговорам, к шепоту влюбленных, укрывшихся под крепостными стенами.
    Иногда вечером я произносил что-нибудь вслух: напоминал себе, что я все еще здесь, что не утратил дар речи.
    «Прыгай», — говорил я. Или: «Телефон». Или: «Изабелла».
    Лежа на кровати и глядя в потолок, я слушал, как эти слова плывут по комнате.
    За несколько дней до отъезда я пошел в бухту Амоуди, мимо осликов, которые везли туристов вверх по крутой дорожке назад в Ойа. Я прошел мимо таверн, обогнул высокие скалы над водой. Дело шло к вечеру, уже поднялся ветер, и маленький пляж почти опустел. Я расстелил полотенце на плоской скале и, встав на краю, посмотрел в воду.
    Я чувствовал теплый и мягкий воздух. Нырнул и, прорвав поверхность, провалился в прохладную воду, внезапно оказался в ней, погружаясь все глубже и глубже. Я оставался на глубине сколько мог, дожидаясь необходимости вынырнуть. И когда вырвался на поверхность, то испытал острый прилив радости, будто лишь здесь, в воде, овеваемый теплым ветром, ощущая на губах вкус соли, я мог чувствовать, мог очистить свою память, стряхнуть знакомое оцепенение. Опустив голову, я энергично поплыл к островку с часовней, выстроенной в скале. В лужице стекающей воды я лежал вниз лицом на горячем камне, прижавшись к нему грудью, ногами, животом, ладонями, прогреваясь на солнце. Вода высыхала, оставляя налет соли, стягивающей кожу, словно на меня наваливалось само небо. Небо, вода, тепло, ветер, камень подо мной. Мне хотелось удержать это, проникнуть в это. Или вобрать это в себя.

    Я уложил свою небольшую сумку. Старушка из гостиницы дотронулась до моего плеча и сказала что-то, чего я не понял. Я сел в такси и помахал ей. Она стояла, уперев одну руку в бок, а другой махала мне в ответ в утреннем воздухе.
    Сидя в аэропорту в ожидании своего рейса до Парижа, я вспоминал ее круглые щеки, полные руки, черные юбки, ее полный сочувствия взгляд каждое утро, когда она приносила мне лишнюю порцию меда, ее печальные, ободряющие слова прощания. Я посмотрел вниз, когда мы взлетали над островом. Море внизу казалось голубым блюдом, солнце только что поднялось над водой. Она меня жалела.

Гилад

    Школьные автобусы походили на те, что останавливаются перед Трокадеро, изрыгая на эспланаду туристов. Здоровые такие, с удобными откидывающимися сиденьями. Целый парк автобусов. Школа придумала автобусные стоянки, определенные места в каждом округе, где вас подбирают автобусы. В первый школьный день по всему городу нервничающие родители стояли на тротуарах, держа за руки своих детей и дожидаясь автобусов.
    В то первое утро я ждал один, очень уверенный в себе, и когда автобус подошел, поднялся в него и обнаружил, что он набит американцами. Не представляю, почему меня это изумило. Ситуация всегда повторялась, где бы я ни жил. Я столько времени провел в городе самостоятельно, общаясь по-французски, что совершенно забыл, в какой школе буду учиться.
    Обычно из аэропорта нас сразу везли в огороженный поселок, где, мы знали, будет приветствие от посольства, вечеринка у соседей, разъяснение насчет школы. Я ни на минуту не мог забыть, что иностранец, поэтому меня везде возят, изолируют. Я испытал жуткий шок, когда поднялся в автобус и увидел этих детей — в той самой одежде, говорящих на том самом языке.
    Бейсболки, развернутые козырьком назад, «никсовские» майки и так далее. Обычное американское дерьмо. Я отыскал себе место и, прислонившись головой к стеклу, слушал все те же разговоры.
    Откуда ты? А где ты жила до этого? Ты говоришь по-французски? Нравится тебе здесь? Ты знаешь Джона? Ты познакомилась с Келли? Как прошло лето? Ты видел Джулию? Бен такой симпатичный. И так далее и так далее.
    Я сразу устал от этого. Здесь было еще хуже, пока мы ехали через город, собирая по пути других школьников. Мне не хотелось иметь с ними ничего общего. Я хотел еще больше узнать Париж, обзавестись друзьями-парижанами, сбежать из этого мира. Впервые в жизни я был уверен, что сумею стать местным, сумею раствориться в этом городе, сумею незамеченным передвигаться по улицам, а это — международная школа, автобус — очередной американский ярлык.
    Одна сторона школьной ограды представляла собой черные металлические ворота. Мы свернули на парковку и пристроились за другими автобусами, которые останавливались у тротуара, чтобы высадить учащихся.
    Можно было представить, что Международная французская школа окажется ансамблем из красивых зданий, увитых плющом, лужаек и, возможно, готической колокольни. Что-то академическое, величественное, храм науки. Мне рисовалось нечто традиционное, элегантное.
    Школа напомнила учреждения по выдаче виз, прививочные центры в Африке, ветшающие больницы. От нее несло бюрократией и рутиной. Поучившись во многих из таких школ, я привык к бурному потоку говорящих по-английски подростков в американской униформе — «Гэп», «Банана рипаблик», «Найк», «Аберкромби-и-Финч» и так далее.
    А я был уверен, что эта школа окажется чем-то прекрасным.
    В фойе стоял высокий мужчина с забранными в хвост седыми волосами и в очках и громко руководил движением:
    — Пожалуйста, проходите по коридору в актовый зал. Не спешите искать свои шкафчики, просто пройдите по коридору, найдите себе место и сядьте.
    Костюм у него был мятый, и руками он размахивал так, словно разводил по ангарам самолеты.
    — Пожалуйста, не останавливайтесь у своих шкафчиков. Идите в актовый зал. Что я только что сказал… Что я только что сказал?
    В актовом зале скопление из нескольких сотен стульев спускалось к большой сцене. Я нашел свободное место в проходе. Знакомые между собой школьники обсуждали прошедшее лето, сплетничали, искали в толпе знакомые лица, людей, которым надо улыбнуться, людей, которых надо ненавидеть, и так далее. Повсюду одно и то же представление. Первый день в школе, обычные слухи, обычное деление на группировки.
    — Прошу всех сесть. Это не займет много времени. Пожалуйста. Тихо. Все. Все.
    Это универсальный язык, которым пользуются директора школ, ректоры. Как бы они ни назывались, те же интонации, тот же ритм, те же техники воздействия. Все. Крохотная пауза. Все. Наверное, это заученный код. Что-то вроде молитвы о тишине. И поразительно, зал стихает.
    — Меня зовут Пол Спенсер. Я директор старших классов. Многих из вас я знаю и очень многих — не знаю.
    — Как дела, Спенс? — крикнул кто-то с галерки.
    Мистер Спенсер улыбнулся:
    — Очевидно, кое-кто из вас с энтузиазмом вступает в новый учебный год. Это хорошо. Действительно, хотя меня и зовут мистер Спенсер, в широких кругах я известен как Спенс. Можете называть меня, как вам больше нравится.
    Спенс продолжил свою речь. Нас приветствовали, ободряли, информировали, снова приветствовали и ободряли, а затем отпустили на занятия. Про Францию в его выступлении ничего не было. Ничего о городе и его связи со школой или о том, насколько нам повезло здесь находиться, или какая это честь — учиться в таком городе, как Париж. Во вступительной речи ничего не прозвучало о том, каким образом Париж станет неотъемлемой частью нашего образования, о том, каким образом искусство, культура, язык и кухня будут вплетены в наше ежедневное пребывание в Международной французской школе. И именно это больше всего запомнилось мне из того первого утра — приземленность встречи и то, что город, в который я влюбился, был полностью проигнорирован. Город не имел никакого отношения к школе.
    МФШ была отдельной страной.

    После речи нам дали двадцать минут, чтобы найти наши шкафчики и проверить, реагируют ли замки в шкафчиках на данные нам цифровые комбинации. Я нашел свой, номер 225. Мгновение смотрел в шкафчик, достал из рюкзака несколько ручек и положил на пол шкафчика. Несколько раз глубоко вздохнул, не зная, что делать. Держа правой рукой дверцу, я подвигал ее — открыл и закрыл, открыл и закрыл. Не помню, сколько простоял, но в итоге повернулся и пошел прочь. Я совсем не ориентировался в школе, но шел, словно знал, куда иду. Мне хотелось выбраться на улицу. На меня уже смотрели. Он ни с кем не разговаривает. Он просто пялится в свой шкафчик.
    Я вышел на поле за школой — окаймленную высокими тополями широкую зеленую лужайку во всю длину здания. За полем, ближе к школьной столовой, стояло несколько скамеек для пикников.
    Одна из них располагалась в стороне, под маленькой сосной. Я сел там, глядя на школу. Сильный ветер раскачивал тополя. Мне нравились эти деревья и то, как они медленно двигаются. Я сидел за столом, пока не услышал звонок — странное электронное воспроизведение звона церковного колокола.

    На нем были джинсы и белая рубашка, темные волосы коротко подстрижены. Столы стояли полукругом, его письменный стол находился в передней части классной комнаты. Он сидел на краю стола, держа в руках классический учительский классный журнал — темно-зеленый, на спирали.
    Свет не горел. Шторы были раздвинуты, окна распахнуты настежь. В них мне были видны раскачивающиеся тополя.
    Он посмотрел на меня и улыбнулся, когда я вошел.
    У него были потрясающие зеленые глаза с очень длинными ресницами, придающими ему женственный вид. Щетина за несколько дней и сильный загар. Квадратный подбородок, но круглые, как у мальчишки, щеки. Все его физические черты, казалось, противоречили друг другу. Я не мог сказать, какой он — старый или молодой, высокий или низкий, резкий или мягкий.
    Я остановился у стола рядом с окном.
    — Простите, — сказал я. — Могу я сесть, где хочу?
    — Конечно. Где тебе нравится. Как тебя зовут? — спросил он.
    Я ответил. Он кивнул и что-то пометил в классном журнале.
    — Я мистер Силвер.
    Стали подходить другие ученики. Он улыбался тем, кто с ним здоровался, и не обращал внимания на тех, кто этого не делал.
    Он продолжал писать в классном журнале, пока нас не набралось десять человек. Все молчали. Похоже, никто никого не знал. Прозвенел звонок. Он продолжал писать. Заставлял нас ждать. Затем оторвался от записей и зачитал по журналу наши имена. После каждой фамилии он улыбался, кивал или здоровался. Затем, закончив, оттолкнулся от стола и встал.
    — Итак, добро пожаловать на Семинар старшеклассников. Для тех, кто меня не знает, а судя по всему, у нас здесь много новых слушателей, меня зовут мистер Силвер. Важны два факта: вы старшеклассники. Вы пришли сюда по собственному выбору. Я предполагаю, что вы окажетесь ответственными, заинтересованными, активными и увлеченными членами группы. Мы с вами будем встречаться каждое утро примерно на один час, четыре дня в неделю в течение девяти месяцев. Это много. И это совсем не срок. Я не стану, как делаю для своих десятиклассников, раздавать вам список правил и пожеланий. У меня нет для вас никаких бумаг. Никакого списка вспомогательных материалов. То, что вам нужно знать, несложно. Как я уже сказал, наши занятия — это семинар. Я отношусь к нему серьезно. Каждый день мы станем обсуждать литературные произведения. Что это означает, зависит от вас. Успешность занятий я измеряю тем, сколько я говорю. Если придется говорить часто, тогда я сочту наши занятия неудачными. Если буду говорить мало, значит, мы добились успеха. Ваш собственный успех будет основан на трех факторах — качестве вашего участия, качестве ваших письменных работ и вашем энтузиазме делать то и другое. Мне бы не хотелось давать вам какие-либо вопросники или контрольные работы. Однако если я почувствую, что вы не читаете то, что я прошу вас читать, тогда я устрою контрольные работы, которые даю своим более юным ученикам. Год я начну, обращаясь с вами, как со взрослыми. Это означает, что вы можете пользоваться любым языком по своему выбору. Можете выражать любое свое мнение. Можете ссылаться на свой личный опыт. До тех пор пока проявляете энтузиазм к работе, которой мы тут занимаемся, вы свободны в своих высказываниях. Есть несколько исключений. Я не потерплю жестокости и неуважения к другим слушателям. Я не потерплю нетерпимости. Не потерплю грубости, травли, насилия любого рода. За пределами этих ограничений вы свободны. Свобода — проблема более основательная, но о ней позднее. То, что вы скажете в этих стенах, здесь и останется. Я не стану обсуждать ваши слова ни с кем — ни с вашими родителями, ни с другими учениками, ни с учителями. И опять же есть несколько исключений. Если вы дадите понять, что собираетесь причинить вред себе или кому-то еще, такую информацию я скрывать не стану. Если вы дадите понять, что являетесь жертвой насилия, такую информацию я скрывать не стану. Если вы дадите понять, что нарушили закон или собираетесь его нарушить, такую информацию я скрывать не стану. За этими исключениями даю вам слово хранить ваши тайны. Я ожидаю, что в класс вы будете приходить подготовленными, выполнившими задания, которые я попрошу вас сделать. Для меня само собой разумеется, что вы добросовестные люди, способные к независимым суждениям, и что вы находитесь здесь потому, что хотите здесь быть. Почему вы захотели здесь быть — вопрос, которым мы займемся позднее в течение этого года, но я совершенно не принимаю намеков, что вы здесь не по своей воле.
    Поднял руку стройный, крепкий паренек с рыжей шевелюрой. Мистер Силвер холодно смотрел ему прямо в глаза, пока тот не опустил руку.
    — Я отвечу на все вопросы в конце занятия. В идеале мы будем собираться здесь каждое утро и на час забывать о мире за пределами этой комнаты. Однако я достаточно давно преподаю, чтобы знать: так будет не всегда. Мир войдет в этот класс. Вы будете злиться на меня. Не соглашаться. Скучать. Приходить в ярость. Может, и я тоже. Я всего этого ожидаю. Но теперь вы хотя бы знаете о моей мечте.
    Он улыбнулся:
    — Приходите сюда взволнованными. Вот чего я хочу: чтобы все мы приходили сюда взволнованными и проводили время вместе, с радостью бросая друг другу вызов, думая, подталкивая друг друга к выполнению прекрасной работы. На первой неделе я познакомлю вас с экзистенциализмом и потому буду говорить больше обычного. Затем мы будем читать знаменитую лекцию Жана-Поля Сартра, в которой он защищает экзистенциализм от критиков — что придется делать и мне, так как многие из вас станут критиками экзистенциализма. Во всяком случае, я на это надеюсь. Я буду полагаться на вашу способность быть критичными, острыми и внимательными. Я буду совершать ошибки, говорить неправду, приводить спорные аргументы. Я ожидаю, что вы станете меня поправлять. Ожидаю, что бросите мне вызов, поставите под вопрос мою логику и критически подойдете к моим рассуждениям. Итак, здесь у меня десять экземпляров лекции Сартра «Экзистенциализм — это гуманизм». Она станет нашим первым текстом. Читающим по-французски настоятельно советую прочесть ее и в оригинале. Всем вам нужно прочитать это переводное издание к понедельнику. Первые пятьдесят страниц — к четвергу. Позвольте мне закончить вот какими словами. Нырните туда очертя голову. Измениться может все, но только при условии самоотверженных действий.
    Я записал это. Это стало моей первой записью. У меня была такая тетрадь для сочинений с черно-белой, под мрамор, обложкой. Новехонькая. Черной ручкой я написал на первой странице; «Измениться может все, но только при условии самоотверженных действий».
    Он взял со своего стола стопку книг и медленно пошел по классу, раздавая их. Мы сидели тихо. Стыдно сказать, но у меня по телу бежали мурашки.
    Я следил за ним — не за тем, как он кладет книги на наши столы, как передвигается по классу, а за тем, как смотрят на него девочки. Я с самого начала ему завидовал.
    — Вопросы есть? — спросил он.
    Кудрявый парень в другом конце класса снова поднял руку.
    — Как тебя зовут?
    — Колин Уайт, — ответил он с сильным дублинским акцентом. — Сэр, вы сказали, что мы находимся здесь по своему выбору. Но я сюда не записывался. Меня просто сюда отправили.
    Мистер Силвер медленно кивнул и произнес:
    — Тебя просто сюда отправили.

Уилл

    Все твои планы. Изменения, которые ты внесешь. Ты отдохнувший, тебя переполняет энтузиазм, ты — как эти дети с их новыми тетрадками, их обещаниями быть лучше.
    Каждый сентябрь мы даем одни и те же обещания.
    Ты стоишь перед своим классом и говоришь, чего от них хочешь. Говоришь серьезно, откровенно и веришь в свои слова. Ну, или я верил. Сентябрь — и год только начинается.
    Если проявишь мягкость на старте — утонешь. Поэтому ты очаровываешь их жесткостью, взглядом усмиряя болтунов, осаживая заводил. Ты даешь им ответственность и свободу. Показываешь, что они тебе не безразличны, что ты любишь свою работу. Даешь им понять, что любишь книги, идеи, учебу, философию, все, что угодно. Задаешься вопросом: не связано ли удовольствие от возвращения в школу исключительно с возможностью поактерствовать, с тем, что тебя обожают? Спрашиваешь себя, не является ли преподавание, то преподавание, которым занимаешься ты, всего лишь созданием себе популярности? Ты знаешь свою аудиторию. Знаешь, на что способен. Ты ничего не можешь с собой поделать.
    Начинаешь ты всегда одинаково. Стоишь на сцене, подавая себя, радуясь, что снова в классе. Что не свидетельствует против твоей веры в преподавание, потому что ты веришь. Немного есть вещей, в которые ты веришь больше, и ты хочешь сделать что-то хорошее. Но одновременно происходит и это чудо: ты стоишь перед группой людей, которые тебя любят и считают сильным и мудрым.
    Все это внимание — ему трудно сопротивляться. И если честен, то признаешь, что еще до того, как стать учителем, ты представлял себе почтение учеников, свою способность соблазнять, истории, которые ты расскажешь, мудрость, которой поделишься. Ты знаешь, что преподавание — это сочетание театра и любви, эгоизма и веры. Знаешь, что гораздо важнее не предмет, который ты преподаешь, а то, как ты его используешь.

    Это был мой третий год преподавания в МФШ, десятый — преподавания вообще. Мне было тридцать три года.
    Я вел четыре класса: три группы английского языка у десятиклассников — «Приключения Гекльберри Финна», «Макбет», «Гроздья гнева», «О гражданском неповиновении» — и одну группу Семинара старшеклассников. Этот класс, считал я тогда, станет отдушиной после десятиклассников — после повторяющихся объяснений разницы между трансцендентализмом и романтизмом, объяснений, почему Макбет «так говорит», после попыток убедить учеников, что Торо имеет отношение к их жизни.
    Нельзя сказать, что мне не нравилось преподавать в десятом классе. Но программа была одна и та же из года в год. Я устал слушать свой голос. Устал от навязших в зубах Джоудов[12], Блейка, Уитмена. Мне никогда не надоедал «Макбет», но усталость, которую я испытывал, работая в этом классе, меня тревожила. Я сосредоточил свою энергию на семинаре.
    Сартра я впервые прочел в Греции. Я пробежал вдоль скал. Вернулся к себе в гостиницу, истекая потом, чтобы набросать в тетради план будущего урока. Экскурсии и темы эссе. Это был первый курс, который я сумел создать из ничего без влияния кафедры английского языка.
    Я верил, что этот семинар меня поддержит, пронесет через мой третий год в МФШ. Я вывернусь наизнанку, выложусь полностью, буду давать трудные задания, стану учиться вместе с учениками, учить так, словно я первый год в школе. Впервые за время своего пребывания в МФШ я буду приходить в класс со всей ответственностью. То есть не планируя побега, новой карьеры, отказавшись от идеи учить нуждающихся безымянной африканской страны, дешево жить в Таиланде — от любой другой фантазии, с помощью которой я привык избегать видимой стабильности своей нынешней жизни.

Гилад

    Я вижу их лица, их рюкзаки, одежду, тетради.
    Кара Ли, тихая, задумчивая кореянка, любительница сидеть на задней парте. Ариэль Дэвис, странная, надменная, убийственно сексуальная девушка с длинными черными волосами. Джейн Вудхаус, которая однажды пришла в школу с ангельскими крыльями и все свои заявления начинала словами: «Не знаю, что я тут хочу сказать». Абдул аль-Мади, нервный и болезненно неуклюжий. Хала Бедави, грациозная и улыбающаяся, умнейшая ливанка, которая понимает все на двадцать минут раньше остальных. Колин Уайт, грубый жилистый паренек из Дублина, казался совершенно не на месте в МФШ. Он источал скрытую жестокость, какой я не видел в дорогих международных школах. Альдо «как-то там», который старался сесть как можно ближе к Ариэль и всегда с ней соглашался. Она издевалась над ним, то одаряла, то лишала внимания, в зависимости от настроения. Рик Томпкинс, сильный, самонадеянный футболист, и еще красивая Лили Бревет с косами и тяжелой грудью.
    Как-то в начале того года она нарисовала на доске переплетение линий. Я скопировал их в свою тетрадь, которая до сих пор у меня. В те месяцы я записывал все, что мог. Представлял, будто снимаю фильм: с деревьев за полем камера перемещается в класс. Мистер Силвер сидит за столом. А потом он поднимает глаза. И — начинает.
    Я слушал. Зарисовывал. День за днем записывал диалоги, и теперь это служит затейливой картой.
    На первой странице вот что:


    Далее под этим рисунком я поместил тот же рисунок, но на сей раз поверх него начертил сетку.

    Вот как это выглядит по нашему убеждению.

    — Экзистенциалисты более или менее верят, что человеческий мир таков. — Он указал на эти каракули. — Что говорит Сартр о вскрывателе писем?
    Впервые он задал классу прямой вопрос. Не помню, знал ли я, что сказал Сартр о том, кто вскрывает письма, но знаю, что не я отвечал на этот вопрос.
    Руку поднял Колин Уайт.
    — Ты Колин, верно?
    — Да, сэр.
    — Два момента, прежде чем ты ответишь на мой вопрос. Первое: не нужно поднимать руку, и второе: пожалуйста, не называй меня «сэр». У меня от этого мурашки бегут по спине.
    Мы засмеялись.
    — Сартр не говорит о вскрывателе писем, сэр, он говорит о ноже для разрезания бумаг.
    Мистер Силвер с улыбкой кивнул:
    — Правильно, Колин. Спасибо за точность. Но ты ведь понимаешь, что это два названия одного и того же предмета?
    — Да, сэр.
    — Тогда в чем смысл?
    — Вы просили поправлять вас, сэр.
    — Действительно, просил. Также я просил не называть меня «сэр», и однако же ты сделал это трижды после моей просьбы.
    — Привычка, сэр. Простите.
    Я запомнил разговор, потому что мистер Силвер пошел на поводу у Колина. Было бы гораздо легче отмахнуться, проигнорировать вопросы, велеть замолчать. Но он соблюдал правила игры. Учителя, из моего опыта, ничего подобного не делали. Они не перешучивались с классным клоуном. Они всегда пытались, пока не прозвенел звонок, чего-то добиться. Им недоставало уверенности рискнуть и поддаться на хитрость одного из нас.
    Мистер Силвер, похоже, не стремился ничего добиться. Казалось, его не заботит необходимость разобраться с главой или хотя бы закончить начатый разговор.
    — А что значит этот рисунок, мистер Силвер? — спросила Хала, выведенная из себя их беседой.
    Он улыбнулся ей и снова повернулся к Колину:
    — Мы закончили?
    Колин кивнул.
    — Прежде чем займемся рисунком, давайте разберемся с ножом для разрезания бумаг, если точно придерживаться перевода. Хала, что Сартр говорит о ноже для разрезания бумаг?
    — Он говорит, что нож для разрезания бумаг, — улыбнулась она ему, заигрывая, — обладает сущностью прежде своего существования.
    — Совершенно верно. В отличие?
    — В отличие от меня.
    — То есть?
    — То есть, согласно Сартру, мы не обладаем сущностью до своего существования. То есть мы в отличие от вскрывателя писем или ножа для разрезания бумаг находимся здесь без заранее известного плана, для чего мы здесь.
    Мистер Силвер медленно кивнул и улыбнулся Хале.
    — Совершенно верно, — произнес он и выдержал театральную паузу. — А почему вообще это важно или интересно? Почему нам следует об этом думать? В чем смысл данной идеи? Какое отношение она имеет к вашей жизни? Почему у Сартра были причины защищать экзистенциализм? Ведь цель этой лекции прежде всего защита экзистенциализма.
    Колин немедленно ответил:
    — Почему мы обязаны как должное воспринимать, что это нам вообще интересно? Почему нам следует об этом думать? Что есть какой-то смысл? Что это имеет какое-то отношение к нашей жизни?
    Колин откинулся, сложив на груди свои тонкие руки.
    Мистер Силвер посмотрел на Колина. Мы все наблюдали за ним. Он выдержал взгляд Колина, а потом на его губах медленно появилась слабая улыбка.
    — Кто-нибудь хочет ответить на вопросы Колина?
    — Потому, приятель, что это, во-первых, полностью отрицает существование Бога.
    Это сказала Лили, сидящая рядом со мной и перерисовывающая к себе в тетрадь загогулины с доски. Лили носила длинные юбки в стиле хиппи и огромные свитера, ходила с сумкой из джута и каждый раз по-новому заплетала косы. Она посмотрела на свой рисунок и покачала головой.
    — Как тебя зовут?
    Она ответила, по-прежнему глядя в тетрадь. Щеки у нее вспыхнули, словно от смущения за эту вспышку страсти.
    — Продолжай, Лили, — велел он, глядя на Колина, который уставился в потолок.
    Она набрала воздуха и впервые посмотрела прямо на Колина. Ждала встретиться с ним взглядом, и когда это произошло, он пожал плечами и вызывающе расширил глаза.
    — Послушай, приятель. Если до нашего рождения для нас нет плана, тогда либо Бог не существует, либо Ему плевать на нас с высокой колокольни. Простите.
    Силвер покачал головой:
    — Продолжай. Скажи, что считаешь нужным.
    — Хорошо. Итак, если у Бога нет для нас плана или Его вообще нет, тогда множество людей в полном дерьме. Это во-первых. А во-вторых, если Сартр прав и мы находимся здесь без причины, тогда мы вообще в полной заднице. Простите.
    Мы засмеялись, завороженные новизной сквернословия в классе. Силвер пожал плечами:
    — Кто-нибудь может еще что-то добавить? Лили права? Давайте ради нашей дискуссии допустим, что Сартр прав, что плана нет и даже нет Бога. Тогда, как утверждает Лили, мы «вообще в полной заднице»?
    Сидящий в центре класса Абдул аль-Мади, с широко раскрытыми глазами и нервный, кивнул.
    Силвер повернулся к нему.
    — Кажется, тебя это заинтересовало. Назови свое имя.
    — Абдул, — тихо ответил он. — И… э… я не понимаю, что вы тут говорите, честно. Бог существует, и недостойно утверждать, что Его нет. План точно есть. Это написано. В смысле он написан.
    — О Боже, — пробормотала со своего места Хала.
    — Продолжай, — подбодрил его Силвер.
    — Ну, это все.
    — Единственный человек, который заявляет, что Бог не существует, это Сартр. Мы всего лишь используем возможность его правоты, чтобы понять его философию.
    — Но Он существует.
    — О Боже, — повторила Хала.
    — Хала? — повернулся к ней Силвер.
    — Абдул, есть возможность того, что Он не существует, — настаивала она.
    Абдул несколько раз кивнул, громко выдохнул через рот, но промолчал.
    — Абдул, — обратился к нему мистер Силвер, — я не утверждаю, что Бог существует или не существует. Мы исследуем чьи-то идеи, пытаемся понять их последствия и так далее. Важно рассмотреть точку зрения других людей, ты так не считаешь?
    Он ничего не сказал. Хала, похоже, готова была взорваться. Колин ухмыльнулся. Я пристально смотрел на Силвера. Ариэль играла своими волосами и закатывала глаза, глядя на Альдо. Альдо усмехнулся и убрал с глаз волосы. Кара сочувственно смотрела на Абдула. Джейн делала вид, будто читает Сартра. Лили с изяществом водила ручкой по бумаге, а Рик, прищурившись, смотрел на Абдула.
    — Посмотри на доску. Это, по мнению Сартра, то, во что мы рождаемся. Помни: я не утверждаю, что он прав или ошибается, а только, Абдул, пытаюсь разъяснить его идеи. Бессмысленную жизнь, лишенную порядка. Мы рождаемся в этот мир без особой цели. Никто не сказал: «Хм, я знаю, что мне нужно для этого дела, мне нужна женщина, и — раз! — женщина создана». Вот так появляется вскрыватель писем. Но не так, по мнению Сартра, рождаются человеческие существа. К сведению, я не стану предварять каждое свое утверждение словами «по мнению Сартра». Как вы понимаете, если только я специально не оговорю этого, я объясняю его точку зрения и точку зрения всех, кого мы будем обсуждать. Прошу вас, вернувшись домой, не говорить родителям, что я безбожный язычник, который хочет убедить вас, что ваши верования абсурдны.
    Рассмеялись все, кроме Абдула, который сидел, снова и снова кивая. Таким странным образом он выражал свое несогласие, но так уж он делал.
    — Итак, вот проблема: мы рождены, и нам предоставлено самим определять смысл, то есть: «L’homme est condamné á etre libre». Кто-нибудь говорит по-французски?
    Я поднял руку.
    — Гилад. Переведи для нас, пожалуйста.
    — Человек обречен быть свободным.
    — Хорошо. Что, по-твоему, это означает?
    Я почувствовал, как быстрее забилось сердце, кровь бросилась мне в лицо.
    — Попробуй, Гилад.
    — Выбор — это проклятие.
    — Чепуха. — Опять Колин.
    Силвер не обратил на него внимания.
    — Почему это будет проклятием? — спросил он.
    Я помню его взгляд, устремленный на меня. Я смутился. Мне хотелось убежать, но я испытывал настойчивое желание защитить мистера Силвера.
    — По мнению Сартра? — спросил я.
    — Для начала.
    — Думаю, потому что если Бога нет и мы свободны в принятии решений, тогда мы также и отвечаем за эти решения.
    Он улыбнулся мне, я уверен, с гордостью. Кивнул;
    — Прекрасно сказано. — Мгновение смотрел на меня, потом продолжил: — Но тогда, если Бога нет и мы отвечаем за свои решения, почему это будет проклятием?
    — Потому что во всем, что мы делаем, виноваты мы сами, — сказал Рик, прищурившись на рисунки на доске.
    — Почему это наша вина? Я так не считаю, — заявила Ариэль.
    — Ну, если Бог не существует, тогда это не Его вина, — продолжил Рик.
    — Но это не единственные варианты. А как же наши родители, окружение, наши семьи, места, где мы родились, болезни, увечья? Разве не смехотворно утверждать, что это вина или Бога, или наша?
    — Он не об этом говорит, — вмешался я.
    Она повернулась ко мне.
    — Что? — Ее, видимо, поразило, что я ей противоречу.
    Я подумал о том, как мне хочется к ней прикоснуться.
    Силвер сел на свой стол, скрестил руки на груди и изучал нас.
    — Рик только сказал… Рик, правильно? — уточнил я.
    Рик отвлекся от доски и смотрел на меня так, как до этого смотрел на рисунки.
    — Рик сказал, что все, что мы делаем, наша вина. Что кажется мне абсолютно правильным. Не важно, как зарабатывают на жизнь наши родители, или где мы выросли, или какими болезнями переболели. Мы все равно отвечаем за то, что делаем.
    — Как скажешь, — буркнула Ариэль.
    Силвер оттолкнулся от стола и холодно посмотрел на Ариэль.
    — Назови еще раз свое имя, — произнес он.
    — Ариэль, мистер Силвер. — Она вроде удивилась, что он не помнит.
    — Ариэль, да. Ты можешь соглашаться или нет с Гиладом, но «как скажешь» — ответ неподходящий. Гилад объяснял ясно и вежливо. То, как ты отмахнулась от его замечаний, говорит лишь о твоих собственных недостатках. Больше так не делай. Пожалуйста.
    Последовала долгая пауза. Бледное лицо Ариэль сделалось красным.
    — Если можешь сказать что-то по делу, пожалуйста, скажи.
    Она поджала губы и, сдвинув брови, посмотрела на Силвера.
    — Ладно, ладно. — Она улыбнулась ему. — Простите, вы правы.
    — Так что же все-таки насчет рисунков? — спросила Лили.
    Силвер засмеялся.
    — Этот рисунок, — сказал он, отведя наконец взгляд от Ариэль, — изображает человеческую жизнь — дезорганизованную, бессмысленную, бесцельную, незначительную и не имеющую порядка.
    — Какой облом, — заметила Лили.
    — Может быть. — Учитель нарисовал поверх хаоса решетку. — А что это?
    Я знал. Смотрел на него, молясь, чтобы он спросил меня. И он спросил.
    — Это то, что, по нашему представлению, является жизнью, — ответил я.
    — То есть?
    — О! — воскликнула Хала. — Например, религия эта решетка.
    — Продолжай.
    Лили оторвалась от своего рисунка.
    — То есть все то, что мы делаем… едим, держа вилку в левой руке, а нож — в правой. Вся эта бодяга и есть решетка?
    Он улыбнулся:
    — Что еще?
    — Колледж. Работа. Законы. Ранги, — со злостью перечислял Рик, глядя на решетку.
    — Ну и что? Разве этого не существует?
    — Существует. Очень даже существует, — опять подала голос Хала. — Просто существует потому, что мы заставляем все это существовать. То есть мы создаем законы, чтобы нам казалось, что все имеет смысл. Мы любим, чтобы во всем был порядок. В этом все и дело с религией, Абдул. Религия заставляет нас чувствовать, что все упорядочено. Что все имеет смысл. Что другого ответа нет.
    — А другого ответа и нет, — сказал, глядя в свою тетрадь, Абдул.
    Затем прозвенел звонок, и внизу первой страницы я написал: «Абдул сказал, что другого ответа нет».
    — Хороший урок, — подытожил мистер Силвер, прислонившись к своему столу. — До завтра. Возвращайтесь сердитыми.
    Когда я посмотрел на него, он мне улыбнулся.

    Остаток дня я почти не разговаривал. На других уроках меня ни о чем не спросили, кроме моего имени.
    Свой ленч я съел в одиночестве на скамейке для пикников под сосной. Мимо прошел, кивнув мне, Рик.
    Когда в коридоре я встретился с Лили, она улыбнулась:
    — Эй, приятель…
    В автобусе я сидел один. Мне было не по себе. Я нервничал. Я влюбился, как влюбляются в актера или в парня с гитарой на сцене. Это происходит мгновенно и сочетает в себе ревность и желание. Потребность. Ты хочешь полностью себя изменить.
    В тот день, шагая по бульвару от автобусной остановки, я хотел им обладать. Быть им. Чтобы он еще раз мне улыбнулся. Я хотел быть прав. Хотел воевать за него.
    Я сражался бы за него против любого, кто не стал бы этого делать. Это было несложно. В начале любовь всегда проста.

Мари

    Я думала о нем все лето. Все время, пока находилась в нашем доме в Биаррице. Думала о нем каждый божий день. Поначалу я была как во сне, но скоро это закончилось, и я просто чувствовала одиночество и неловкость. Без конца прокручивала в голове события того вечера, морщась при вспоминании о своем поведении. Целыми днями я лежала на пляже, преисполненная решимости быть красивой, когда вернусь в школу. На несколько дней к нам приехала моя сестра, и я едва не рассказала ей о случившемся. Ариэль со своей семьей была в Штатах. Я по ней не скучала.
    За исключением времени, когда с нами жила сестра, я в основном пребывала в одиночестве. Иногда обедала с матерью. Но старалась ее избегать. Она стала вырезать из «Вога» фотографии и оставлять их на моей кровати. Я возвращалась с пляжа и находила их там. Никакой записки, ничего. Только смотрящие на меня модели. Я их выбрасывала, а назавтра они снова появлялись. Она никогда ничего об этом не говорила, я тоже. Но когда это началось, я постаралась полностью ее избегать.
    Честно говоря, о сексе я никогда много не думала. То есть я хочу сказать, что секс меня не интересовал. Я никогда не испытывала настоящего желания. Он был частью моей жизни в том смысле, что являлся постоянной темой разговоров в школе и с Ариэль, но физически не имел ко мне отношения. Ариэль без конца говорила о своей сексуальной озабоченности. Я ничего подобного не испытывала. То есть до Колина секс был абстракцией. А затем, после всего, я долго почти не чувствовала своего тела. Оно было безжизненным.
    Я никогда не мастурбировала. Никогда не испытывала оргазм. Никогда. До лета, когда ночью, в постели, слушая океан, начала о нем думать. А потом, днем, прижимая пальцы к горячему песку, представляла, как он меня целует. Лежа на полотенце, я среди бела дня воображала его руки на своем теле и чувствовала вспышку, тепло, поднимающееся по бедрам, жар между ног, пульсирующие соски. Я жаждала. Всем своим существом, постоянно.

    Колин. Как-то так получилось, что мы сблизились. Не знаю. Мы все пили на Марсовом поле. Колин там был, и мы напились, и закончилось тем, что мы с ним целовались где-то на скамейке и потом уже были вместе. Вот так. Это продолжалось какое-то время, и он хорошо ко мне относился. То есть вел себя нормально. Советовал, что надеть в школу, я так и делала. Джинсы, обтягивающие футболки и все в таком духе. Через несколько месяцев он начал действовать мне на нервы. Он был напорист и всегда хотел заниматься сексом. Я не была против секса как такового, но мне не нравилось, что на меня давят, а он не унимался. И не знаю, готова я была или нет, но он все настаивал и настаивал, поэтому однажды, когда моих родителей не было дома, мы с ним занялись сексом у меня в спальне.
    Это было ужасно. В том смысле, что все у него было жесткое. Его губы, тело, лицо, то, как он ко мне прикасался, все в нем. Закончилось это быстро, а на полотенце, которое я под нас подстелила, осталось маленькое пятнышко крови. Вот и все.
    Ненадолго он успокоился. Обычно он меня не обижал, а иногда с ним бывало весело. Потом как-то вечером, после школьного спектакля, это был «Мэйм», мы сели в один автобус. Было поздно, и много мест в нашем автобусе остались пустыми. Мы ушли в самый конец, и за сиденьями нас никто не видел. Впереди сидели десять — пятнадцать школьников, и мы позади были совсем одни. До этого он уже приставал ко мне с минетом. И постоянно об этом говорил.
    В тот вечер он опять завел об этом речь. Шептал в темноте, пока я не сказала: «Хорошо, я это сделаю, доволен?» Но он имел в виду прямо там, в автобусе. И он давил, давил и давил, пока я не согласилась. Он стащил джинсы и достал свой пенис, уже вставший. Затем начал пригибать мою голову, и я взяла в рот самый кончик и дышала через нос, как учила Ариэль. Но меня тошнило, казалось, я подавлюсь. А он уже взял меня за волосы, не давая поднять голову, и начал двигать бедрами мне навстречу. Я в панике и все быстрее дышала через нос и пыталась его остановить, но он держал мою голову и сам заталкивал мне в рот свой член. Я боялась издать хоть какой-то звук. Мне казалось, что я подавлюсь насмерть, что я задыхаюсь, что умру прямо сейчас, и все равно не могла издать ни звука. Я трясла головой, впивалась ногтями в его бедра, стараясь вырваться, выплюнуть его член, сказать ему, чтобы он прекратил, но не могла. Что ни делала, он слишком силен, и я не в состоянии была освободиться. Плакала и с трудом дышала.
    У меня замутилось в голове, как будто я начала терять сознание. Меня трясло. А затем он кончил, и в ту секунду, когда я почувствовала это у себя во рту, у меня словно горло перехватило. Я немного стошнила ему на колени, и у него вылетел этот звук, который я никогда не забуду, — звук полного отвращения и неодобрения. И он отпустил меня, и я подняла голову и вытерла рот и лицо рукавом свитера.
    — Какого черта, Мари? — спросил он рассержено.
    А я не смотрела на него. Просто сидела, глядя на спинку сиденья передо мной. Я плакала и плакала. Из носа у меня текло, но я сидела прямо, как хотела бы мама, и старалась не дышать. Я просто сосредоточивалась на одной точке и думала о том, как приду домой, как встану под душ.
    Он все не умолкал, тряс меня за плечо и спрашивал:
    — Что случилось, Мари? Что произошло? Почему ты плачешь?
    Как будто он, черт бы его побрал, не знал.
    В любом случае я перестала его слышать. Спустя некоторое время я уже вообще ничего не слышала из его слов, и когда автобус остановился на моем углу, я вышла и побрела домой. Не знаю, шел ли он за мной.
    Я добралась до дома, заперла дверь и поднялась наверх. Разделась и встала под душ. Больше я никогда с Колином не разговаривала.

Уилл

    я обедал за столом для пикников под сосной, когда напротив меня сел Мазин. За лето он подрос и казался значительно старше.
    — Черт, я скучаю по вашим занятиям. Английский я теперь ненавижу. Скука смертная.
    — Не преувеличивай, Маз. Потерпи, привыкнешь. Не спеши с выводами.
    — Нет, приятель. Мне там ловить нечего. Мы не обсуждаем, как бы это сказать, разные веши. Только разбираем абзац за абзацем и прочая чушь. Я скучаю по нашим разговорам.
    — Но сейчас мы как раз с тобой разговариваем.
    — Ну да, в перерыве между занятиями. Слабое утешение.
    — Мне лестно, что ты проводишь свой перерыв со мной, Маз.
    — Да, но только не очень-то обольщайтесь. Во всяком случае, Силвер, школа — это пустая трата времени.
    — Моркови?
    — Нет, приятель, не хочу я моркови. Я хочу знать, почему бы мне не уехать в Лос-Анджелес и не собрать там группу?
    — А кто говорит, что ехать не стоит?
    — Я вас умоляю. Да все!
    — Значит, ты понимаешь, что это банальный разговор? Ты знаешь все, что я собираюсь тебе сказать. Скучнее некуда.
    — Нет, не знаю. Это вы-то — скучнее некуда? Что вы имеете в виду?
    — Ты все уже не раз слышал, Маз.
    — Ой, ну хватит. Скажите мне. Пожалуйста.
    — Мне нечего тебе сказать. Ты хочешь уехать в Лос-Анджелес и создать там группу? Поезжай. В противном случае заткнись и делай уроки.
    — Это все? Это ваш совет?
    — Ты просил совета?
    — А разве непонятно?
    — Послушай, Маз, я говорил это тысячу раз. Делай, что считаешь правильным. Но делай, а не говори об этом. Ты понимаешь?
    — Значит, вы советуете бросить школу?
    Я рассмеялся.
    — Ты прекрасно знаешь, о чем я.
    — Да.
    — Может, переезд в Лос-Анджелес и превращение в рок-звезду — не лучшая альтернатива выполнению домашних заданий.
    Он поднялся, с улыбкой глядя на меня.
    — Я рад, старина, что мы по-прежнему можем вот так поговорить. Вы никогда меня не подводили. Мне пора на урок. Я сообщу вам, если решу перебраться в Лос-Анджелес. — Он основательно потряс мне руку. Объятия кончились. — Мир, мистер Силвер.

    В тот день мы с Мией пошли на Марше д’Алигр, где остановились поужинать. Потом мы ели устрицы и засиделись, выпив слишком много вина в «Ле Барон руж», а после вернулись в ее квартиру. Я сидел у барной стойки, которая отделяет крохотную кухоньку Мии от гостиной, и следил, как она режет на четыре части маленькие красные картофелины.
    Я с удовольствием сидел там в тот вечер — наблюдал, как она готовит, накрывал стол под ее руководством, ждал наших гостей. Внизу, во внутреннем дворе, вымощенном булыжником, мальчишки играли в футбол, и каждый гол сопровождался взрывом криков. Я высунулся из окна, чтобы последить за игрой.
    Миа открыла бутылку вина и принесла мне бокал.
    — Твое здоровье, — сказала она.
    — И твое.
    — Темнеет все раньше и раньше.
    Я кивнул.
    — Каждый год я это говорю, — заметила Миа.
    Мальчик в зеленой футболке забил гол, поднял над головой руку, сделал круг почета и скрылся в доме. Игра быстро завяла, и вскоре двор опустел и затих.
    Мы плохо знали Себа и Полину, но Миа всегда стремилась подружиться с французами, с которыми, к ее удивлению и разочарованию, сложно было сблизиться. Поэтому после того, как несколько недель назад мы вчетвером где-то выпили, она позвонила им и пригласила на ужин.
    В те годы считалось, что ужин с другими американцами — своего рода неудача, что более чистое, подлинное переживание всегда связано с французами, и Миа всегда была счастлива познакомиться с парижанами, которые ей нравились. Она посещала кулинарные курсы и превращалась в уверенного и талантливого повара. Это был бы первый ее ужин, приготовленный для французов, и она трепетала.
    — Ты понимаешь, Уилл, это мечта, одна из многих!
    — А что это за мечта?
    — Парижская. Приготовить французскую еду для французов в своей парижской квартире.
    — Ты прекрасно справишься.
    — Спасибо, Уильям. — Она улыбнулась.
    — Они уже здесь, — сообщил я.
    Себ и Полина открыли тяжелую деревянную дверь, впустив ненадолго уличный шум, пока она за ними не закрылась.
    — Salut! — крикнула сверху Миа.
    Они помахали нам. Мы смотрели, как Себ и Полина, держась за руки, идут по двору, их шаги отдавались эхом. Миа вернулась на кухню, а я отправился впустить гостей.
    Втроем мы пили вино и наблюдали за Мией, которая обваливала в муке куски морского языка, пока на чугунной сковороде растапливалось сливочное масло.
    Ели мы за маленьким столом в гостиной. Миа настояла, чтобы мы сели, прежде чем она все подаст. И потом, одну за другой, Миа внесла тарелки с sole meuniere[13] и мисочки с жареным картофелем. Себ, который работал у оптового торговца вином, открыл одну из трех принесенных им бутылок шабли гран крю.
    — За новых друзей, — провозгласила Миа, поднимая бокал. Лицо ее разрумянилось от кухонного жара, прядки волос висели по сторонам лица.
    — За новых друзей, — повторили мы и соприкоснулись бокалами.
    После еды и дежурных шуток о том, что американцы редко умеют готовить, а парижане — улыбаться, после обсуждения благородного заступничества Ширака за Джорджа Буша, Миа спросила Себа и Полину, как они познакомились.
    — Проще не бывает, — ответила Полина. — Мы сидели в кафе. Оба в одиночку пили кофе у барной стойки. Оба читали свои газеты. Себ мне улыбнулся. Я улыбнулась в ответ. Он сказал «bonjour», и с этого все и началось. С тех пор мы вместе.
    Она коснулась затылка Себа и запустила пальцы в его волосы.
    — Это она мне улыбнулась, — подчеркнул Себ, — но остальное правда.
    Полина посмотрела на Мию и закатила глаза.
    — И сколько уже времени прошло? — спросил я.
    — Почти восемь лет, — ответила Полина. — Я только что закончила тогда юридическую школу.
    — А вы? — поинтересовался Себ. — Как вы двое встретились?
    — О, мы не… — начала Миа.
    — Мы не вместе, — уточнил я.
    Они рассмеялись.
    — Вы серьезно? — пораженно воскликнула Полина.
    — Мы друзья, — спокойно отозвался я.
    — Я вам не верю, — заявил Себ.
    — Moi non plus[14].
    Полина улыбнулась.
    — Но это правда.
    Миа посмотрела на нее, и Полина перестала смеяться.
    — Мы просто предположили.
    — О, не вы первые, — усмехнулся я.
    Миа принялась убирать со стола, Полина ей помогала. Пока они разговаривали в кухне, Себ наклонился ко мне.
    — Mais pourquoi?[15]
    Он спросил так, будто я ненормальный.
    — C’est ma faut, — отозвался я. — Je sais pas[16].
    Он долго смотрел на меня, потом покачал головой.

    Когда они ушли, я стал мыть посуду, а Миа сидела за стойкой, приканчивая вторую бутылку вина. Потом я почувствовал ее у себя за спиной. Руки у меня были погружены в теплую воду. Она обняла меня за талию. Крепко прижала к себе и поцеловала в шею.
    — Миа…
    Она прижалась к моей спине щекой. И мы стояли так: она обнимала меня за талию, мои руки оставались в воде.

    По пути домой ко мне вернулось ощущение изолированности, того телесного одиночества, которое охватывало меня каждую зиму. Как будто мне сделали инъекцию холодного и вязкого вещества. Я чувствовал, как оно распространяется по мне, тяжело оседая в центре груди, собираясь там. Оно было горьким, опустошающим и пугало меня.

    Время от времени я встречал Мари в коридоре, и она бросала на меня многозначительный взгляд. В те первые дни школьного года, проходя мимо нее в коридорах, я встречался с ней взглядом и испытывал легкий всплеск желания. Ничего больше. Я не думал о ней и подвергался не слишком большому искушению. Мари дулась, встряхивала волосами и выпячивала грудь. Она приобрела манерность женщины более старшего возраста, более уверенной, а это ничуть меня не привлекало.

    Утром четвертого октября я стоял на платформе станции метро «Одеон», дожидаясь своего поезда. Было почти восемь. Вокруг переминались люди, читая газеты, поглядывая на часы.
    Прошло, наверное, минут десять, когда подошел мужчина моего возраста. Поезда в тот день ходили реже обычного.
    — Pardon, — обратился ко мне он. — Excusez-moi, çа fait longtemps que vous attendez?[17]
    Oh был повыше меня, в костюме, в черном пальто, вокруг шеи дважды обмотан серый шарф. Его внешний вид меня сразил. Всё на месте. Всё продумано. До переезда в Париж это качество ассоциировалось у меня с элегантными женщинами. Я восхищался парижскими мужчинами, их аккуратностью, вниманием к деталям.
    Он был чисто выбрит, в квадратных очках в тонкой оправе. Волосы коротко подстрижены, с полдюйма длиной.
    — Dix minute environ[18], — ответил я.
    Он меня поблагодарил, посмотрел на часы и выпустил воздух сквозь плотно сомкнутые губы — международный жест признания, что жизнь такова и всегда будет такой. Затем послышался звук приближающегося поезда.
    — Le voila[19].
    — Enfin[20].
    Поезд влетел на станцию. И в эту минуту я почувствовал позади себя слева движение. И через секунду этого мужчину бросило вперед. Несущийся поезд с тупым приглушенным звуком столкнулся с его телом, и мужчина исчез.
    Кто-то закричал. У меня потемнело в глазах. Я мгновенно шагнул назад, обернулся налево и увидел крупного, изможденного мужчину, стоящего в одиночестве. Наши взгляды встретились, мы смотрели друг на друга не мигая. Я не шевелился. Он кивнул мне, словно я каким-то образом в этом замешан, повернулся и пошел к выходу. Я смотрел, как он уходит, и представлял, как валю его на землю подсечкой.
    Позади я услышал приближавшийся с другого конца платформы топот. Кто-то пробежал мимо меня и врезался плечом в спину мужчины. Снова кто-то закричал. Я ничего не сделал.
    Вскоре станцию заполонили полицейские. Я обливался потом. А потом я увидел Гилада, он стоял один. Ждал того же поезда. Смотрел, как я к нему приближаюсь. Я остановился перед ним.
    — Ты это видел?
    — Да, — прошептал он.
    — Идем, — велел я.
    Мы дошли до Люксембургского сада и сели на скамейку под деревьями. Вокруг ни души, только очень холодно. Меня тошнило. Я позвонил в школу и объяснил, что случилось, что меня не будет, что мне потребуется замена, что со мной Гилад, что он пропустит занятия, что метро какое-то время не будет работать.
    Я не знал, что делать дальше, поэтому мы сидели вдвоем в холодном парке и молчали. Я всё представлял этого мужчину с его серым шарфом, изящными очками и безупречной одеждой. Хотя я не видел его ногтей, я думал и про них. Уверен, они были с аккуратным маникюром.
    — Çа fait longtemps que vous attendez?
    — Çа fait longtemps que vous attendez?
    — Çа fait longtemps que vous attendez?
    — Le voila.
    Интересно, разбились его очки или нет? Я снова и снова видел его смерть. Слышал звук сбиваемого поездом тела. Такой звук бывает, когда на бетонный пол падает тяжелый вещевой мешок.
    Несколько раз звонил мой телефон, но я не отвечал. Им нужны были мои планы уроков.
    В конце концов я встал. Гилад посмотрел на меня с тем же выражением, что и на платформе. Словно спрашивая: что будет теперь?
    — Можем пойти в кафе, которое мне нравится.
    Мы заняли столик на антресолях и заказали кофе со сливками.
    Когда его принесли, мы стали греть ладони о теплые чашки.
    — Ты видел? — спросил я опять.
    — Да.
    — То есть ты видел, как это случилось?
    — Да.
    — С тобой все в порядке?
    — Да. Знаете, мне уже доводилось видеть неприятные вещи. Насилие… Не знаю… Дело в том, что сначала я увидел вас. — Он играл ложечкой, медленно поворачивая ее в кофе. — Увидел, что вы там стоите. Узнал вас и думал, может, подойти, поздороваться. А потом заметил бездомного, который кружил вокруг вас. И вдруг он развернулся и бросился, и с моего места мне показалось, что он хочет толкнуть вас. То есть это могли быть вы… под поездом.
    Я кивнул.
    — Вообще-то я и подумал, что это вы, понимаете? В смысле, когда тот мужчина двинулся вперед, я увидел вас, а не его. То есть я увидел, что это вас сбивает поезд.
    Этот паренек с бритой головой и синими глазами. Он кусал ногти и переводил взгляд с меня на свой кофе и обратно. Ждал, что я что-то ему скажу. Но я не знал, что сказать. Я не предполагал, насколько близко мы стояли.
    — Это правда ужасно, мистер Силвер. Но я рад, что это не вы.
    Я ему улыбнулся.
    — Хотел бы я сказать тебе что-нибудь значительное, дать какое-то объяснение, но ничего на ум не приходит.
    — А сказать и нечего.
    — Ты так думаешь? — спросил я, глядя на свои руки и снова и снова слыша этот звук.
    Çа fait longtemps que vous attendez?
    — Да. Я так не думаю. Я совсем так не думаю. Я думаю, все есть как есть. Я согласен с Сартром.
    — Бога нет?
    — Бога нет.
    — Не очень весело.
    — А что, вы верите в Бога, мистер Силвер?
    — Не знаю.
    Этот мужчина в своем красивом пальто, раздавленный поездом.
    — Нет, — покачал головой я. — Я с тобой. С тобой и с Сартром.
    — Мне нравятся ваши занятия, мистер Силвер. Понимаете, мне кажется, за месяц я узнал больше, чем за все предыдущие годы.
    — Спасибо на добром слове, Гилад. Спасибо. Ты мало говоришь. Трудно судить.
    — Да, но мне нравится. Мне кажется, ваши занятия каким-то образом помогли мне сегодня увидеть некий смысл. Я почему-то лучше осознаю. Если вы понимаете, о чем я.
    — Правда? Нет, не понимаю. Не понимаю. Я этого не понимаю.
    — Мне кажется, я перестал думать, что в мире должен быть какой-то смысл. Это спасает от разочарований. Когда постоянно ищешь логическое объяснение и всякое такое, понимаете? То есть я давно не верю в Бога, но все равно до этого года всегда верил, что есть что-то, не знаю, система, какое-то вселенское равновесие или что-то в этом роде. Ну, то есть если я, например, отдал какое-то количество, я и получу какое-то количество. Думаю, я всегда верил, что, наверное, буду вознагражден в конце за то, что вел себя хорошо. Или нет, не совсем так: даже не за то, что вел себя хорошо, просто за… не знаю. Просто за страдание. — Он сам вроде бы смутился от своих последних слов и взмахнул рукой, как бы уничтожая их. — Нет, не знаю.
    Я кивнул.
    — За страдание?
    — Нет, нет, не обращайте внимания.
    — Расскажи мне.
    — Ну, не знаю… Например, всякие неприятности, которые ты преодолеваешь. Любые проблемы, какие бывают у человека. Думаю, я всегда представлял: если ты их вытерпишь, понимаете… Если владеешь собой, не распускаешься, так, наверное, просто проходишь через это, не превращаясь в полную сволочь. И в конце будешь вознагражден.
    — Кем?
    — Не знаю… Вселенной?
    Я кивнул.
    — И больше ты этого чувства не испытываешь?
    — Нет. Гораздо больше смысла в том, что ты делаешь, что можешь. Я имею в виду, имеешь, что тебе дано, а уж дальше просто надеешься на лучшее. Идея о том, что ты чего-то заслуживаешь, какую-то награду. Не знаю, это просто… Мне что, десять лет? Ну, скажите же, мистер Силвер.
    Гилад мне нравился. Он казался очень одиноким ребенком. Редко улыбался, а когда делал это, то улыбка была циничной и сопровождалась глубокомысленным кивком, обычно в ответ на замечание, которое он считал идиотским.
    Сердцебиение у меня унялось, перестала подкатывать тошнота, сменившись слабостью и ознобом. Солнце засветило в переднее окно кафе, и в помещении стало светло. Прищурившись, я отвернулся. Был почти полдень. Мы долго сидели там вдвоем, ничего не говоря.
    Я вздохнул. И снова у меня появилось чувство, будто мне нужно что-то ему сказать. Но несмотря на его несчастный вид, мне нечего было ему предложить.

    В тот вечер я допоздна оставался в «Ла Палетт», сидя в дальнем углу, у окна. Посетителей было немного, всего несколько пар да компания девушек, которые смеялись и пили шампанское. Я заказывал пиво за пивом седобородому официанту, который всегда называл меня mon vieux[21] и жал руку, когда я уходил. Девушки в конце концов встали и ушли, унеся с собой всякую надежду, если таковая еще оставалась в этом вечере.
    Я сидел и ждал какого-то события. И затем — невероятным, чудесным образом — оно случилось. Мой телефон содрогнулся, приняв сообщение от Мари: «Я рядом. Мне зайти?»
    Я подождал, делая вид, что принимаю решение. И когда решил, что времени прошло достаточно, ответил, расплатился по счету, попрощался и пошел домой.
    Она поднялась по лестнице и вошла в квартиру. Длинные черные волосы. Слишком много косметики. Обтягивающая черная футболка. Короткая бледно-зеленая юбка. С трудом удерживаемое равновесие на высоких каблуках.
    — Сядь.
    Она выдвинула стул и села, положив свою сумочку на стол.
    — Кто-нибудь знает, что ты здесь, Мари? Честно.
    — Никто.
    Она решительно встретилась со мной взглядом, чуть улыбаясь.
    Я кивнул. От нее пахло сигаретами и алкоголем. Чем-то сладким. Губы у нее блестели. Представил, как она стоит на лестничной площадке и подмазывает губы блеском. Я смотрел на нее и молчал.
    — Вам не холодно? — Она обхватила себя руками и поежилась. Посмотрела на раскрытое окно. — О, отсюда видно Эйфелеву башню. — Мари встала и подошла к окну.
    Я повернулся на стуле. Обратно она возвращалась медленно, разглядывая комнату.
    — Мне нравится ваша квартира.
    — Так зачем ты пришла?
    — А зачем вы ответили, чтобы я пришла?
    — Мне было любопытно. Зачем же ты пришла? — повторил я вопрос.
    Она нервничала. Прошла к длинной кухонной стойке, прислонилась к ней, стоя ко мне спиной.
    Ее присутствие успокоило меня. Внезапно я словно пришел в себя. Обрел способность дышать.
    — Тебе это нравится, Мари?
    — В смысле? — Она повернулась ко мне лицом.
    — Демонстрировать свое тело, как это делаешь ты, позволять мне разглядывать тебя.
    — Вам нравится мое тело? — Она улыбнулась. — Да.
    — А что именно?
    Она смотрела прямо на меня — руки раскинуты, пальцами опирается о столешницу, полная грудь. Меня притягивало ее тело, предлагаемое столь недвусмысленно, все целиком. И хотя я знал, что она играет в обольщение, я придумал ее для себя, создал по своему желанию.
    — Я расскажу тебе подробно. Ты не против?
    Мари вспрыгнула на стойку, уселась, свесив ноги.
    — Да, — улыбнулась она.
    Я ждал, вглядываясь в ее лицо, отыскивая хоть какие-то признаки страха. Но там читалась одна решимость.
    — Мне нравятся очертания твоей груди, нравится твой зад, то, как ты двигаешься, словно направляешься в самое важное для тебя место. Мне нравятся твои волосы. Нравятся твои губы, такие же полные, как твоя грудь. Вот что мне нравится. Во всяком случае, из того, что я видел.
    Лицо ее пылало, щеки покраснели сильнее в неярком свете лампы, стоящей на комоде. Пока Мари не ответила, вздернув подбородок, она походила на девочку, которую хвалит гордый родитель. Повернув ко мне лицо, она смотрела умоляюще. Я изо всех сил постарался подавить инстинктивное стремление ответить на ее призыв. Но почувствовал, как исподволь заполняется пустота в моей груди, начинает колотиться сердце, и утратил прежнюю ясность мысли.
    — Я… — заговорила она.
    — Подожди, — прервал я ее и прошел в ванную комнату.
    Я закрыл дверь. Встал над унитазом и вынул свой член, который несколько минут назад начал напрягаться, а теперь лежал вяло в моей руке. Закрыв глаза, пустил струю. Закончив, встал перед раковиной и наклонил зеркало.
    Смочил руки в холодной воде и провел ими по шее.
    Она все еще сидела на стойке, слегка наклонившись вперед, так что волосы упали ей на лицо. Я прислонился к открытой двери ванной комнаты.
    — Вы знаете, зачем я пришла?
    Я покачал головой. Она спрыгнула со стойки, и я почувствовал, что ночь движется все медленнее и медленнее, пока не создалось впечатление, что Мари летит: руки помогают ей продвигаться вперед, болтающиеся ноги несут ее ко мне. Я увидел, как ее руки оторвались от стойки, тело выгнулось в воздухе. Она приземлилась, и я снова обрел способность дышать. Мари посмотрела мне прямо в глаза и сказала:
    — Вы знаете, зачем я пришла сюда, мистер Силвер? Я пришла с вами трахнуться.
    Я засмеялся, но она и глазом не моргнула.
    — Да, — произнесла она. — Именно за этим я и пришла.
    Я ощутил запах сигарет и сладкий аромат, какой бывает у перезрелых яблок. Я запустил пальцы в ее волосы. Внутри, на затылке, они были мягкие, но по мере продвижения к лицу чувствовалась жесткость спрея для волос. Я шагнул ближе, и мои губы оказались в нескольких сантиметрах от ее губ. Дышала она часто, глаза горели упрямством, как будто она играла роль, в которую не могла до конца вжиться.
    И так мы смотрели друг на друга, двое в комнате, в здании, в городе, в мире. Я был достаточно отстранен, чтобы видеть там нас двоих. Я глубоко вздохнул, и затем ее колено оказалось между моих ног, ее руки — обвили мою шею.
    Она прижималась так сильно, отчаянно, со стонами, будто у нее что-то болело. Повернулась ко мне спиной. Она ерзала вверх-вниз, гладила меня. Я взял ее грудь в ладонь, целовал в шею. Я обнял Мари, сдерживая силой, пока она не замедлила слегка свои движения.
    Она снова развернулась ко мне, прикусила мою губу, провела рукой по застежке джинсов, ощутила мой набухший член и победно улыбнулась. Покрепче ухватив Мари за волосы, я отвел назад ее голову и нежно поцеловал в шею. Она сильно стиснула мой член. Я залез ей под юбку, приспустил трусы и добрался до ее влаги. Стал нежно поглаживать там, легко водил указательным пальцем между губ. Она застонала, но теперь гортанно. Слишком сильно сжала меня. Я убрал ее руку. Мари открыла глаза и посмотрела на меня с испугом.
    — Нежно, — прошептал я и засунул два пальца глубоко ей во влагалище.
    Она стремительно выдохнула и опять издала тот же резкий стон.
    — О Боже, — тихо произнесла Мари и ругнулась.
    Я глубже засунул пальцы и прижался ладонью к ее клитору. И держал ее так, почти не двигаясь.
    — Я больше не могу, — пробормотала Мари. — Я хочу кончить.
    — Сними одежду, — велел я.
    Стоя передо мной, она стащила через голову футболку, расстегнула лифчик.
    — Ты прекрасна, — сказал я.
    — Снимай одежду, — велела она.
    Я скинул рубашку через голову, а Мари тем временем расстегнула юбку. Она стояла передо мной в трусах, глядя на меня. Я помедлил.
    — Продолжай, — улыбнулась она. — Стесняешься?
    Я расстегнул джинсы, они упали, и я перешагнул через них. Она рассматривала мое тело.
    — До конца.
    Я стащил трусы и встал перед ней обнаженный.
    — Теперь ты.
    Она оставила свое белье на полу. Я подошел к ней.
    — Туда, — прошептал я, направляя ее к лестнице, ведущей к моей кровати.
    Я держался близко от нее, мы поднимались, пока она осторожно взбиралась наверх. Окно я оставил открытым, и воздух был холодным. Мы вместе легли в постель, Мари повернулась ко мне спиной. Я обнял ее теплое тело, она медленно, глубоко вздохнула. В тот момент я испытал огромное физическое облегчение оттого, что рядом мной кто-то есть, чувство возвращения чего-то утраченного.
    Я не отпускал ее далеко, наслаждался запахом ее волос, поглаживал кожу. Мари полностью подчинилась мне. Смягчилась. И какое-то время мы лежали неподвижно. До нас доносился шум улицы, взрывы смеха, звук бьющихся бокалов в кафе внизу. Я чувствовал, как вздымается ее спина У моей груди. Мы лежали тихо, пока она не направила в себя мой член. Я продвигался медленно, пока не проник глубоко, пока не ощутил, как плотно обхватывает меня ее тепло, ее немыслимая мягкость.
    — О Боже, — проговорила она. — Oui, c’est bien ça[22].
    На улице снова послышался шум. Звук удара. Вскрик. Звон бьющегося стекла. Тишина. Затем снова смех в кафе.
    — Что это было? — прошептала она.
    — Вечер пятницы. Кто знает? Мари, я надену презерватив.
    — Да, Господи, я и забыла. Побыстрей.
    Я мягко скользнул в нее. Теперь она лежала на спине, держа ладонь на животе, и когда я проник глубже, сказала:
    — Нежно.
    Я начал двигаться. Она вцепилась в меня. Когда я остановился, она попросила продолжать.
    — Пожалуйста, не останавливайся, прошу тебя, — умоляла Мари. И притянула меня к себе так, что я почти лег на нее. — Я хочу услышать, как ты кончишь.
    — Так скоро? А ты?
    — У меня никогда не бывает, — призналась она. — Прошу, кончи громко.
    Я двигался все быстрее, и она сильно вцепилась в меня ногтями. Укусила в плечо. Она все громче и громче издавала эти свои странные, низкие стоны.
    — Прошу, — повторяла она, — кончи ради меня.
    Когда я вскрикнул, она пробормотала:
    — Да, да. — Она стала неторопливо гладить меня по голове.
    Эта нежность удивила меня. Я был за нее благодарен. Затем я пожалел, что все произошло. И понял, что это произойдет снова.

    Я стоял наверху, у своей лесенки, без рубашки, в одних джинсах, когда она поцеловала меня на прощание. Отважная девушка. Упрямая с этой своей сумочкой и новым слоем блеска для губ.
    — Спокойной ночи, — сказал я.
    — Спокойной ночи, — улыбнулась Мари и покачала головой. — Это безумие. Ладно, мне пора. Пока, мистер Силвер. Я ухожу.
    Она закрыла дверь, а я стоял в центре комнаты, в темноте, под порывами ветра, и прислушивался к ее затихающим шагам. Вот она спускается по лестнице… Когда шаги стихли совсем, подошел к открытому окну.
    В желтом свете бара «Дю Марше» за столиками еще сидели несколько человек. Мари вышла на улицу, миновала кафе и поспешила в сторону бульвара Сен-Жермен.
    Почти светало, и она была одна. Я слышал, как стучат по тротуару ее каблучки. Мне стало интересно, куда она едет и как туда попадет. Я не спросил у нее и, увидев, как она исчезает за темным углом, почувствовал на мгновение укол страха.

Мари

    Все лето я провела загорая и думая о нем. Я почти не ела. Загорела до черноты. Все говорили, что я выгляжу потрясающе. Когда к нам на несколько дней заехал отец, он поцеловал меня в лоб и сказал, что я красавица.
    Даже моя мать. В первый школьный день я спустилась вниз в свободном черном расшитом топе, который она купила мне у Изабель Маран. И в руках у меня была сумка, тоже ее подарок: не рюкзак, а женская сумка, прелестная, кожаная, от Жерома Дрейфуса, абсолютно непрактичная и совершенно в мамином духе.
    Я сошла по ступенькам, и она обернулась.
    Я подумала, что она сейчас заплачет. И может, она и всплакнула. Подошла и поцеловала меня.
    — Oh la la, Marie. Oh la la. T’es belle[24].
    Я была так счастлива в то утро. Мы вместе пили кофе с тартинками, и казалось, будто все изменится. Словно мы праздновали мою жизнь, которая отныне и навеки будет совершенной. Теперь я была красива. И в школе меня ждал этот человек, этот мужчина, этот нежный мужчина.

    Тем летом я начала мастурбировать. Не просто экспериментировать, нервничая. Я принимала ванну, затем запиралась в своей комнате. Ложилась в постель, выключив свет и открыв окна, и слушала океан, шумящий у подножия скал. Я закрывала глаза и вспоминала, как он меня целовал. Чувствовала себя в гармонии с природой и жизнью. Словно в те вечера мое «я» и мое тело были нераздельны. Я просто была там. Была как пьяная. Вскоре я научилась доводить себя до оргазма. Назад путь отрезан. Все лето было похоже на роман, хоть и в моем воображении.
    Поэтому спускаясь вниз тем утром, глядя на мать, которая так смотрела на меня, я хочу сказать, впервые на моей памяти совершенно удовлетворенная, сидя с ней за совместным завтраком и зная, что увижу его…
    О, это было так, словно все передо мной открылось. Словно наконец, наконец-то что-то изменилось.
    Какая я была жалкая. Чего я на самом деле хотела? Но тогда все казалось исполненным глубокого смысла.

    А в школе было так, словно я не существовала. Я делала все возможное, чтобы встретиться с ним, пройти мимо во время ленча или оказаться в коридоре, когда, как я знала, он шел в свой класс. Разумеется, он не хотел иметь со мной дела. Не был груб или даже холоден. Он просто обращался со мной, как с остальными, как с любым другим учеником. Он улыбался, может, на несколько секунд дольше, чем позволяло благоразумие, задерживал на мне взгляд, но и только. Меня это подкосило. Я так удивилась. Затем разозлилась на себя за то, что удивилась. Как я могла быть такой дурой… Но те первые несколько недель, первый месяц, весь сентябрь я была сломлена, и казалось, положение только ухудшается.
    Я планировала прекратить общение с Ариэль, оторваться от нее, как бы отойти. Никаких решительных действий. Я буду сильной и пассивной. Но когда поняла, что он вообще не хочет иметь со мной дела, что не сделает первый шаг, я вернулась к прежней жизни. Понимала это как свое поражение, но вечером в пятницу снова поехала к Ариэль. Она изображала сочувствие, но ясно было, что все это сильно ее задевает. И что еще хуже, она ходила к нему на занятия и видела его каждый день. Рассказывала, какой он замечательный учитель, как всегда пялится на нее. Как-то она сказала: «Если я его заарканю, обещаю поделиться с тобой, Мари. Устроим маленькую вечеринку втроем». Я думала, что ударю ее.
    В одно из воскресений у нее дома мы проснулись и обнаружили, что ее родители оба там. Они вернулись из какого-то путешествия и готовили на кухне яичницу-болтунью и тосты. Мы поели вместе, и я помню, что было очень хорошо. Приятно. Знаете, передайте соль и все такое. Странно было — их громадная квартира, обычно такая тихая и спокойная, в то утро действительно напоминала настоящий дом. Запахи из кухни, душевные разговоры… Ариэль была так довольна, только что не прыгала. Чувствовала себя непринужденно, сбросила обычное напряжение. Она много смеялась, и я, помню, поймала себя на мысли, что впервые слышу ее естественный смех.
    В любом случае было здорово. Ее родители держались сердечно. То есть сердечно в понимании подобных людей. Как будто они были нашими гостями, а мы — людьми, которые им очень нравятся, и им приятно здесь находиться, но ты всегда знаешь, что в конце вечеринки они уйдут.
    Отец Ариэль был крупный мужчина. Высокий, плотный, рыжеволосый. Громогласный и с огромными ручищами. Думаю, он занимался каким-то спортом. Мне он понравился. Он ничего из себя не строил. Не разводил церемоний. Смотрел на тебя, когда с тобой говорил. Все в нем было просто. Никакого подтекста. И мать Ариэль тоже оказалась нормальная. Красивая, конечно. Намного меньше своего мужа и худенькая, как Ариэль. И смотрела на меня, как Ариэль. Оценивающе. Совсем как моя мать.
    После завтрака мы с Ариэль ушли позаниматься. В какой-то момент она отправилась на пробежку, а я осталась лежать на ее кровати, разложив перед собой учебники. Должно быть, я выполняла задание мисс Келлер. Ради нее я работала усердно. Она единственная из моих учителей нравилась мне, и я тоже, похоже, была ей симпатична. Я старалась разобраться в каком-то стихотворении, и вдруг он внезапно появился там с чашкой кофе. Стоял в дверях и улыбался мне. Спросил, над чем я работаю. Я рассказала, и он вошел. Ничего странного в его присутствии не было. То есть я не чувствовала неловкости или испуга. Он сказал, что никогда не любил поэзию, что-то в этом роде. Я лежала на животе спиной к двери, и он сел рядом со мной. Прихлебывал кофе и смотрел на страницу, пытаясь вникнуть. А потом сказал что-то вроде: «Не знаю, Мари, это, наверное, не для моих мозгов». Потом от души хохотнул и положил мне ладонь на плечо. Но он просто похлопал меня по плечу, понимаете? Мол, ладно. Оставляю тебя с твоим заданием. Не буду мешать. В таком духе. И тут вернулась Ариэль, и мы оба обернулись. Она стояла в дверях в спортивном костюме и смотрела на нас.
    — Ты что-нибудь понимаешь в поэзии, Ариэль? — спросил он.
    Она ничего не ответила, да я все равно не помню. Ариэль, бледная, пожала плечами и пошла в душ. Остаток дня она со мной практически не разговаривала.

    Ариэль никогда ни словом об этом не обмолвилась, но чувствовалось, что она меня ненавидит. Все кончилось, понимаете? Неделю спустя мы пошли в бар в Пятом округе, «Лонг-хоп». Там были Альдо, Мазин и другие ребята, которых я не помню. Мы все напились. Бар был переполнен, и за маленьким столиком мы сидели, наверное, впятером. А затем появился Колин и сел к какой-то девчонке на колени. И улыбнулся мне. Я его проигнорировала.
    То есть он никуда не делся. И я не первый раз увидела его после того случая. Но, Боже мой, меня затошнило от его вида. Хотелось бы мне сказать, что при виде его в тот вечер я почувствовала только злость, но правда в том, что когда он к нам подсел, мне стало еще и страшно. Что было потом, я помню не очень четко, но в какой-то момент Ариэль спросила:
    — Как там мистер Силвер?
    И я подумала, она разговаривает с Колином, потому что они оба ходят к нему на занятия, но потом увидела, что Ариэль смотрит на меня. А все смотрят на Ариэль, ждут разъяснений. Поэтому она снова спросила, и я ответила.
    — Не знаю.
    Тогда она повысила голос:
    — Да ты не ломайся, Мари, скажи им.
    Я в ужасе на нее уставилась. А она улыбнулась и кивнула:
    — Отлично, тогда я им скажу. Мари подцепила мистера Силвера.
    Не помню в подробностях, что случилось потом. Только слова Колина, что это чушь.
    — Тебе это приснилось, — сказал он.
    Тогда я не знала, кого ненавижу больше. Лицо мое пылало, все таращились на меня. Должно быть, они поняли. Я повернулась к Ариэль, назвала ее сучкой и ушла.
    Направилась я к реке и шла быстро, а потом остановилась на мосту. Это был Малый мост или мост Дублона. И я стояла там, не зная, что делать и чувствуя себя совершенно одинокой. Просто раньше эта мысль не приходила мне в голову — что я по-настоящему одинока. И как себя при этом ощущаешь. Да еще на мне была моя дурацкая юбка и проклятая майка, которую выбрала для меня Ариэль… Я дрожала и подумала: «К черту!» И отправила ему сообщение. Написала: «Я в вашем районе, зайти к вам?»
    Я ждала, глядя на реку и наблюдая за проходящими теплоходами. Потом — чудо — он ответил «да».
    Я пошла вдоль реки по стороне quai[25], мимо закрытых bouquinistes[26].
    И только добравшись до Нового моста, я всерьез задумалась о том, что делаю, куда иду. Шла я в ярости, с мыслями об Ариэль. Она знала, что случилось у меня с Колином. Она обещала его ненавидеть. Хотела позвонить в полицию. Сказать своим родителям и все такое. И вот она сидит с ним в баре и смеется надо мной. Ни о чем другом я думать не могла, но когда дошла до Нового моста и перешла улицу, чтобы подняться по улице Дофина, осознала, куда я иду. Это заставило меня замедлить шаг. По улице я поднялась не спеша, но ни на секунду не отказалась от своего решения.
    Он жил на верхнем этаже. Лифта нет, лишь узкая, неровная лестница, которая все кружила и кружила, выше и выше. Дверь наверху была открыта. Когда я вошла в квартиру, он ничего не сделал, только смотрел на меня. Это было ужасно. У меня так стучало сердце. Едва я его увидела, как мне захотелось только одного — чтобы он обнял меня. Просто подойди ко мне и обними. Но он этого не сделал, и я не знала, как себя вести.
    Каким-то образом я оказалась сидящей на кухонной стойке. Не помню. Я просто пыталась быть крутой. Сказала ему, что пришла сюда трахнуться с ним. Нет, вы только представьте. «Я пришла сюда трахнуться с вами, мистер Силвер», — сказала я. Он, видимо, подумал, что я шучу. Смотрел на меня этими своими глазами, с этой улыбочкой, как будто он такой умный, так его растак. Как будто немного жалел меня. Словно видел все, все обо мне знал. Придурок.
    Потом он все же меня коснулся. Подошел ко мне и запустил ладонь в мои волосы, и я — пропала. Я хочу сказать, никогда в жизни я ни с кем так не теряла голову, как с ним. Я бы не назвала его этаким супермужчиной, который скрутил меня и поволок в постель. Но было в нем что-то, честно. Я чувствовала тепло его ладони на своей шее. Понимаете, его пальцы касались моей кожи, а я, клянусь, ни о чем не думала — только «слава Богу, слава Богу, слава Богу, что ты меня касаешься». Я была так благодарна! Всем своим телом я была благодарна и испытывала облегчение. А потом он целовал меня так, как он умел — мягко, медленно, нежно, черт бы его побрал, ласково, словно я любовь всей его жизни, так что у меня ноги подкашивались.
    Я разделась. Он заставил меня сделать это для него. А сам смотрел. Я очень замерзла, а окно было открыто, и в квартире тоже было холодно, и я дрожала там, казалось, не один час. Но я сделала это, и он улыбнулся мне, и улыбка напомнила мне чем-то взгляд моей матери, когда я спустилась по лестнице в первый школьный день. Затем это превратилось в игру. В смысле я расслабилась и сделала маленький ответный шаг — велела ему снять к черту одежду. Ему это, по-моему, понравилось. Мы вместе смеялись, и. Боже, какое это было облегчение — посмеяться вдвоем с ним. А потом я так обрадовалась, что оказалась у него. Потом уже я хотела только одного — чтобы он уложил меня в постель. Никуда больше я идти не хотела. Больше никуда.
    Я наблюдала за ним. Он не сводил с меня глаз. Даже когда перешагивал через свои джинсы. Он оказался в хорошей форме. В смысле он был крепче, чем я представляла. На груди и на ногах у него были волосы. Меня это напугало. Не потому, что показалось отталкивающим. Или привлекательным. Да я вообще ничего не подумала. Просто заметила это. Потом он снял трусы. Я смутилась, как будто для меня это оказалось уже слишком, даже если я и увидела… Я хочу сказать, что впервые вот так увидела обнаженного мужчину. Я отвернулась и принялась подниматься по лесенке. Обратила внимание, что постель у него застлана, и мне понравилось, что простыни чистые, а подушки лежат на своем месте. Потом я забралась под одеяло, и это был, возможно, самый чудесный момент в моей жизни. То есть я так замерзла, а тут этот мужчина, и я ложусь к нему в постель, забираюсь под простыни, которые холодят кожу.
    Потом он лег позади меня. Я ощущала его руки, его тело. Напряженный член. Этот мужчина так крепко меня обнял… Он был очень теплым, и от него хорошо пахло — лимоном и морской водой. Я закрыла глаза и просто ждала. Спиной чувствовала волосы на его груди. Потом он прижался губами к моей шее. Он даже не целовал меня, просто держал губы на моей шее, и я чувствовала его дыхание, слышала, как он словно вздыхает. И я подумала, может, я не совсем ему безразлична. Может, он что-то испытывает.
    То, как он ко мне прикасался, я имею в виду, все, что он делал, от него исходила сила, понимаете? Он казался таким уверенным в себе. А может, просто обладал большим опытом. Не знаю.
    Было приятно. Я боялась, что слишком уж хорошо. Боялась его. Чувствовала, что теряю над собой контроль. То есть я позволила бы ему делать со мной все, что он пожелает. Что угодно. Он так медленно входил в меня, буквально по миллиметру, и я была уже просто не в себе. Даже не подумала о презервативе. Мне и в голову не пришло. Это он напомнил: «Я надену презерватив, Мари». Но в тот момент… Мне было все равно. «Делай что хочешь, — подумала я. — Делай все, что хочешь».
    Я чувствовала, будто падаю, а может, лечу или нахожусь в движении, но не здесь, а в другом месте. А потом мне больше всего захотелось, чтобы он кончил, словно его оргазм что-то подтвердил бы. Когда он кончил, когда я почувствовала, что он уступил, он лег рядом со мной и стал ласкать. Поцеловал меня и обнял, и мы долго лежали, слушая ночные звуки за окном. Он гладил меня по спине, а я млела у него на груди.
    Мне пришлось уйти. Я бы никогда не попросила разрешения остаться на всю ночь, хотя именно этого мне больше всего хотелось. Хотелось остаться там и никогда не уходить, ну, как это бывает в подобных случаях. Но я встала, оделась и покинула его. Ушла, не имея представления, куда иду. Даже не подумала об этом, пока не поймала такси и не поняла, что придется вернуться к Ариэль. Больше ехать было некуда.
    Она спала, когда я туда добралась. Я разделась и легла рядом с ней. Лежала на спине, смотрела в потолок, чувствуя себя счастливой. Такой счастливой, что рассмеялась вслух. Я и засмеялась-то совсем негромко, но разбудила Ариэль.
    — Прости, — сказала она. Я ответила, что все нормально, и она спросила, где я была. Я повернулась на бок и посмотрела на нее. То есть я посмотрела ей прямо в лицо, прямо в глаза… и все рассказала.

Гилад

    Он стоял там с кожаной сумкой через плечо. Я видел его, когда он входил в школу, убирая на место книгу или журнал, и наблюдал, как он застегивает ремешки. Этот парень ничего не упускал, обращал внимание на каждую деталь, не отступал от своей роли. Я никогда не видел у него уродливых вещей. Он никогда не появился бы в школе с нейлоновым рюкзаком или со старой компьютерной сумкой, как делали другие учителя.
    В то утро я увидел эту сумку и понял, что это он. Я пытался придумать, что бы такое сказать, если подойду к нему. Ехать в поезде было долго, и я не представлял, что все это время можно сидеть с ним.
    Духу у меня не хватило. Когда на станцию с грохотом ворвался поезд, я почувствовал разочарование. Я стоял лицом к двигавшемуся составу и увидел, как тот тип, который бродил неподалеку, разговаривая сам с собой, рванул к Силверу. Я произнес: «Нет». Я сказал это вслух, вытаращив глаза. Движение вокруг замедлилось. Я увидел, как от удара тот мужчина сильно выгнулся, переломившись в пояснице так, что его тело уподобилось сложенному луку. Он застал его врасплох. Руки взметнулись вверх, голова откинулась назад, и он полетел вперед. Последовал тяжелый удар, и очень быстро он исчез под поездом.
    Я был уверен, что это Силвер. Когда же увидел его на платформе, то сначала меня на мгновение захлестнула радость, потому что погиб не он, да, но в основном потому, что произошедшее означало: теперь нам придется заговорить друг с другом. Теперь между нами что-то будет, это свяжет нас.
    Он повел меня в кафе напротив Люксембургского сада. «О пти Суис». Мы сели за столик и заказали кофе. Я притворялся, будто случившееся произвело на меня большее впечатление, чем на самом деле. Так волнительно было сидеть с ним там, будто два друга пьют кофе. Я знал, что должен что-то чувствовать. Печаль или шок. Я немного в это поиграл, и это помогало мне держаться естественно во время долгого молчания. Я смотрел на стол и пытался придумать что-нибудь важное и интересное, что-нибудь впечатляющее для разговора с мистером Силвером. Он принимал это за печаль и пытался меня успокоить.
    Не хочу сказать, будто случившееся меня не напугало. Насилие было тошнотворным. Его быстрота, случайность, все это ужасно. Но я был благодарен за то, что находился там, за возникшую между нами связь. Я ни на что это не променял бы. Даже на жизнь того человека. Это принадлежало нам, исключительное, невероятное, пугающее, и это связывало меня с ним так, как ни с кем из остальных учеников. Я не отказался бы от этого. Ни за что.
    Помню, мне было интересно, почему он не пошевелился, почему ничего не сделал, почему стоял там и смотрел, застыв на месте.

    Когда в тот день я вернулся домой, мама встала с дивана и обняла меня. Она плакала.
    — Звонили из школы. Сказали, ты сегодня не пришел на занятия. Господи Боже, милый…
    Мы сели на диван. Я рассказал ей про поезд и про него. Она слушала и плакала, держа меня за руку, пока я говорил. Листья уже пожелтели, но было достаточно тепло, чтобы сидеть при открытых окнах.
    — На его месте мог быть ты.
    — Мам, со мной все в порядке. Он был далеко от меня.
    — Все равно. Мне так жаль, что ты это видел. О, родной мой. — Она сидела, сжимая в руках мои ладони. — Я пошлю записку мистеру Силверу. Это было любезно с его стороны. Он тебе нравится, да?
    — Он самый лучший учитель из всех, что у меня были.
    — Я рада. Тебе повезло. — Она с улыбкой коснулась моего лица.
    — Папа знает?
    — Нет, пока не знает. Он придет домой позже. Тогда и скажешь ему.
    Я пожал плечами. Мама еще мгновение смотрела на меня.
    — Знаешь, милый, то, что ты видел…
    — Мам, все нормально. Я не в шоке, такое случается.
    Она взяла меня за руку.
    — Я не о сегодняшнем говорю. А об июле.
    Я посмотрел на нее с закипающей злостью.
    — Послушай, ты меня знаешь, я не жертва. И я не из тех женщин, которые забиваются в угол.
    Я отнял у нее свою руку.
    — Гилад, ты прекрасно знаешь, что я не такая.
    — Нет, не знаю.
    — Знаешь.
    — Однако же ты здесь.
    — Мне нужно было уехать?
    Я встал и посмотрел на нее сверху вниз.
    — Тебе нужно было уехать, — сказал я. — Тебе следует уехать сейчас. Нам надо уехать сейчас.

Уилл

    Спал я урывками и, наконец сдавшись, встал в пять. Темная синь утреннего неба. Луна, гаснущие звезды.
    Людей на улицах было очень мало. Я зашел в «Картон» и купил «pain aux raisins» у женщины без чувства юмора, которая сделала вид, что не знает меня. Я прошел по улице Ансьен-Комеди мимо спящих на решетке бездомных, пересек бульвар Сен-Жермен, купил «Либерасьон» и спустился в метро. На платформе я стоял один. На противоположной платформе спал на полу мужчина, спиной ко мне. Валялась бутылка, вино черной лужицей разлилось у его коленей.
    Заслышав далеко в туннеле поезд, я повернулся и стал смотреть, как он вырывается из темноты. Он изогнулся дугой навстречу мне и влетел на станцию. Когда он остановился, я ощутил холодок головокружения, словно стоял на крыше очень высокого здания, глядя на улицу внизу. В вагоне было пусто. Я достал пачку материалов, подготовленных для семинара, и попытался читать.
    Когда я приехал в школу, кафедра была закрыта. Войдя туда первым, я не стал включать флуоресцентные лампы, включил только свою настольную и приготовил в кофеварке целую емкость кофе. Снаружи начало розоветь небо. Трава на лужайке была покрыта инеем. Я сел за свой стол с газетой и чашкой кофе и позавтракал.
    Соединенные Штаты готовились к вторжению в Ирак. По всей Европе протестовали, и на ближайшие выходные была запланирована огромная манифестация.
    На последних страницах газеты была помещена коротенькая заметка о случившемся на станции «Одеон» накануне. Бездомный столкнул под поезд тридцатидвухлетнего Кристофа Жоливе, руководителя отдела маркетинга из Нанта. К моменту прибытия спасательных служб он был мертв. Из керамического стаканчика у себя на столе я взял ножницы и аккуратно вырезал заметку.
    Прозвенел звонок, предупреждающий, что до начала занятий осталось пятнадцать минут. Я собрал свои вещи и пошел по коридору в класс. Утренний свет уже наполнял помещение. На чистой доске я написал цитату дня и стал ждать звонка на урок.

    Пришли все, кроме Гилада.
    — Все прочли материалы?
    Кивнули все, кроме Колина, который усмехнулся мне. Я посмотрел на него вопросительно.
    — У меня не было времени, сэр.
    — Не было времени?
    — Нет.
    — Тогда зачем ты пришел сегодня?
    — Что вы имеете в виду?
    — Зачем ты здесь? В классе, сегодня. Зачем пришел?
    — Да у меня вообще-то выбора нет, сэр.
    Я засмеялся.
    — Ведь мы уже на эту тему говорили, не так ли?
    — То, что вы говорите, будто у меня есть выбор, не означает, что он есть.
    — А, понятно. Вот что я скажу. Как тебе такая идея — почему бы тебе не встать и не уйти?
    — Потому что, сэр, если я встану и уйду, вы сообщите об этом мистеру Горингу, и кончится тем, что меня оставят после занятий за прогул.
    — Я никому не скажу.
    — Откуда мне знать, можно ли вам верить?
    — Ты вынужден делать выбор, Колин. Вынужден делать выбор в отношении доверия ко мне в той же мере, в какой вынужден выбирать, остаться в классе или нет. Я знаю, ты склонен считать себя объектом серьезного угнетения, но факт остается фактом — выбор у тебя есть. Несмотря на могущественные силы, которые, как ты убежден, тебя притесняют, выбор есть все равно. Для Абдула это, возможно, не так, но для тебя это абсолютно точно.
    Услышав свое имя, Абдул посмотрел на меня.
    — Почему для Абдула это было бы по-другому? — спросила Ариэль.
    — Потому, Ариэль, что Абдул верит в Бога.
    — И?..
    — А Колин не верит.
    — И?..
    — И дело в том, Ариэль, — Рик покачал головой, — что верующие могут верить, что выбор за них делает Бог. Они могут верить, что не отвечают за Его действия, что ответственность несет Бог. Но если ты в Бога не веришь, тогда кто еще, черт возьми, отвечает за выбор, который мы делаем?
    — Прости меня, Рик, я верю в Бога, но не верю, что Он делает за меня выбор.
    — Поэтому я и сказал, что могут.
    Абдул поднял руку.
    — Тебе не нужно поднимать руку, Абдул, — заметил я.
    — М-м-м… я просто верю в Божий план. У Бога есть план для всех нас, и мы просто, понимаете, живем по этому плану.
    — Значит, ты не отвечаешь за все свои поступки? Ты просто маленькая марионетка, а Бог дергает за ниточки? То есть, по твоим словам, Бог заставил тебя сказать это? — Хала недоверчиво уставилась на Абдула.
    — Ну, в общем, да, — ответил Абдул, глядя на стол.
    — Ты смеешься?
    — Нет, — прошептал он.
    — Боже! — раздраженно изрекла Хала. — Из-за тебя к нам так плохо относятся.
    Он повернулся к ней.
    — В каком смысле?
    — К арабам. Из-за тебя арабов считают сумасшедшими. Благодаря тебе все мы кажемся спятившими из-за Корана и бомб, и. Боже, я хочу сказать — очнись!
    Зрачки у Абдула расширились.
    — Хорошо, довольно. Хала, ты наверняка оставляешь Абдулу право верить в то, во что он хочет верит, не так ли?
    — Ну да. Наверное.
    — Хорошо. Все началось с Колина, давайте на нем и закончим. Я даю тебе выбор, Колин. Ты можешь уйти, а можешь остаться. Если перестанешь ходить на занятия, это повлияет на твою оценку посещаемости. Однако я не сообщу администрации о твоем отсутствии. Учащийся не должен ходить на занятия, если не хочет. Честно говоря, придя сюда без подготовки, ты в любом случае отрицательно повлиял на свою посещаемость. С таким же успехом ты можешь уйти. Ты, похоже, уверен, что у тебя есть более интересные дела. Как я уже несколько раз сказал, это твой выбор.
    Все пристально смотрели на Колина. Он же не сводил глаз с меня. Через несколько секунд Колин встал, поднял с пола рюкзак и вышел.
    — О Боже!.. — громко выдохнула Лили.
    Дверь тихо закрылась за ним.
    Впервые ученик ответил на мой вызов.
    Абдул поерзал на своем месте. На лице Ариэль было написано неподдельное изумление. Рик изучающе на меня смотрел. Джейн застенчиво улыбнулась. Альдо смотрел на Ариэль, ожидая реплики. Кара попыталась сдержать подступающий смех. Лили покачала головой и недоверчиво проговорила: «Ничего себе». Хала следила за мной, мусоля кончик ручки.
    — Вы все обладаете одинаковыми правами. — Я вынул из стола фотокопии и стал раздавать им. — Предлагаю вам тот же уговор. Если вы считаете, что эти занятия каким-то образом вам навязаны, пожалуйста, не приходите. Меня вы этим не обидите. Здесь достаточно учащихся, которым интересны наши занятия, кто продемонстрировал настоящую готовность изучать материал. Те из вас, кто полагает, что может с большей пользой употребить это время, пожалуйста.
    Закончив раздавать заметки, я сел на край своего стола и в упор посмотрел на Ариэль.
    — Вы все вольны поступать, как считаете нужным.
    Она улыбнулась мне так, словно я пригласил ее выпить.
    Я отвел глаза.
    — Что ж, такова моя позиция. Перед вам лежит заметка из сегодняшней «Либерасьон». Хала, переведи, пожалуйста.
    — Конечно. — Она набрала воздуху и прочла заголовок: — Мужчина погиб: его столкнули под поезд метро.
    Она посмотрела на меня.
    — Продолжай.
    — Тридцатидвухлетний Кристоф Жоливе умер в понедельник утром на станции метро «Одеон», после того как его столкнули под прибывающий поезд. Нападавший, двадцати девяти лет, был психологически… не знаю, полагаю, это будет неустойчив. Его содержали в психиатрической больнице Святой Анны. С жертвой он, по всей видимости, знаком не был. Полиция заявляет, что он не находился под воздействием наркотиков или алкоголя, но при аресте был в возбужденном состоянии. По словам полиции, он действовал, под давшись «внезапному порыву». За нападавшим числится длинный список насильственных действий. Его остановили и задержали несколько пассажиров. Представитель АОТП[27] Анн-Мари Идрак поблагодарила пассажиров за мужество и сдержанность. Вот. Примерно так.
    — Спасибо, Хала. Кто-нибудь знает, почему я дал вам эту заметку?
    — Потому что она в какой-то мере доказывает эту точку зрения.
    — Что ты имеешь в виду. Кара?
    Она смотрела на парту, очерчивая пальцем большие круги вокруг заметки.
    — Это еще один пример того, насколько мир случаен, насколько все бессмысленно, насколько ты ни в чем не можешь найти смысл. Все просто, ну, не знаю, полный хаос.
    — А почему ты делаешь такие выводы из этой истории? — спросила Ариэль. — Я хочу сказать, может, этот парень заслужил, может, он был ужасным человеком. Не знаю, он мог быть наркоманом, например.
    Джейн, которая с начала года почти не раскрывала рта, резко подняла голову и сердито посмотрела на Ариэль.
    — Это просто… это… прости, но ничего глупее я в жизни не слышала. Ты шутишь?
    — Прошу прощения? — резко бросила Ариэль.
    — Джейн, возможно, есть способ получше выразить свое несогласие. Попытайся объясниться.
    — Простите, — пробормотала она, глядя на стол и постукивая пальцем по тетради.
    — Продолжай, Джейн.
    — Ну, просто я… не знаю… Это трудно объяснить.
    — Все равно попробуй, — велел я.
    Она села ровнее, глядя на доску у меня за спиной. Ее круглое лицо залилось густым румянцем, от подбородка по шее кожа пошла красными пятнами. Девочка сделала глубокий вдох.
    — Просто я думаю, мысль о том, будто этот парень каким-то образом заслужил подобную смерть, потому что мог быть… как? Как ты сказала? Наркоманом? Просто это, ну, мне это кажется бессмысленным. Просто я не верю, что все происходящее может быть… не знаю… Ну, что можно это объяснить.
    — Но разве не в этом заключался смысл того, что ты читала при подготовке к занятию? Что ты не можешь это объяснить, но у Бога есть свои причины, и мы должны просто верить Богу? — спросил я.
    — Простите, но это просто…
    — Чепуха, приятель, — подала голос Лили.
    Альдо засмеялся, и Лили повернулась к нему.
    — Черт, от тебя когда-нибудь можно услышать что-то по делу или ты только бурчишь и ходишь за Ариэль, как щенок?
    — Ладно, ладно, хватит. Все успокоились.
    Открылась дверь, и вошел Гилад. Он подал мне записку. Я прочел ее, жестом пригласил его сесть и дал копию заметки.
    — Мы как раз обсуждаем это.
    Он посмотрел на заголовок, посмотрел на меня и кивнул:
    — Я видел.
    Абдул поднял руку.
    — Не нужно поднимать руку, Абдул.
    — Хорошо. Я хочу сказать, что мы не… то есть я согласен. Я согласен с ней. — Он произнес это, глядя на свои руки.
    — С кем?
    — С ней. — Он метнул взгляд на Ариэль, которая сердито на него смотрела.
    — Так, продолжай, — подбодрил я.
    — Ну, у Бога на все есть причины. Все, что происходит на земле, происходит потому… потому что у Бога есть план.
    Ариэль, которая, похоже, не разделяла убежденности Абдула, стала смотреть в окно. Хала театрально уронила голову на руки. А Гилад, тихий Гилад повернулся к Абдулу и просто спросил:
    — Что?
    Абдул казался таким кротким и напуганным… Ему стоило больших усилий сделать свое заявление, однако не высказаться он, похоже, не мог, словно боялся, что понесет наказание, если промолчит.
    — Да, — еле слышно произнес он. — Все происходит по некой причине. Это ну, это… м-м-м… это то, что я сказал. Божий план. — Он почесал ладонь.
    — Я там был. — Гилад посмотрел на меня. — Мы оба там были. Вчера мы были на этой платформе. Я был там с мистером Силвером. Мы видели, как толкнули того парня. Я видел, как он умер. Его раздавило поездом на моих глазах. Я видел, как тот человек его толкнул. Я это видел. И ты говоришь, Бог наказал его за… за что? За какой-то его поступок? Была какая-то причина? У Бога есть план? Это — часть Его плана? Абдул, на его месте мог быть мистер Силвер, ты это понимаешь?
    Абдул посмотрел в потолок и глубоко вздохнул.
    — Да. Но это оказался не он. Ты видел. Это было частью Его плана.
    Гилад покачал головой.
    — Клево, мистер Силвер, — встрепенулась Лили. — Вы с Гиладом действительно видели это вчера? Ну и дерьмо. Простите.
    Альдо фыркнул, поймал взгляд Лили и тут же затих.
    — Да. Поэтому нас с Гиладом и не было вчера в школе. Отчасти именно поэтому я принес заметку. Все, что мы до сего момента обсуждали, даже вопрос выбора, связано с текстом, который вы читали в выходные. Если посмотрите на доску, то увидите первый вопрос Бога к Иову и последовавшее за этим Его внушение: «Где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь»[28].
    Все, что произошло с Иовом, — кажущиеся жестокими и случайными действия Бога, — недоступно пониманию ни человека, ни друзей Иова, ни его жены, ни самого Иова. Что имеет в виду Бог, Абдул, когда спрашивает: «Где был ты, когда Я полагал основания земли?»
    Абдул встревоженно на меня посмотрел.
    — Что на самом деле мы Бога не понимаем?
    — Хорошо. И?.. Ариэль?
    Она вздохнула — второй раз ее ставили на одну доску с Абдулом.
    — И Он говорит, что если тебя не было рядом, когда Он творил мир, тогда ты просто не в состоянии понять, что Бог делает сейчас. Поэтому перестань пытаться и прими Бога. Именно это нам и следует сделать. У Бога есть причины. Нам не дано их понять. Мы просто должны доверять Ему, несмотря ни на что. Я хочу сказать, мне жаль, что с Иовом случилось столько всего ужасного, но у Бога были свои причины. И в конце он еще богаче, чем в начале. Так о чем тут говорить?
    — А все голодающие дети в мире? А девочки, которых насилуют по дороге в школу? А десятилетний ребенок, сбитый пьяным водителем? Это план Бога? — Джейн трясло.
    Абдул кивнул.
    — Совершенно верно. — Ариэль сдержанно повернулась к Джейн и улыбнулась. Словно это был ее план, а не Божий.
    — О’кей, — произнес я. — О’кей.
    Когда прозвенел звонок, все ушли, кроме Гилада.
    — У тебя все в порядке? — спросил я.
    — Да, — кивнул он.
    — Что ж, заходи, если захочешь поговорить, ладно? Сейчас у меня встреча, но потом я буду свободен, поэтому…
    — Вы… — Он перебил меня. — У вас все хорошо? — Он покраснел. — То есть я уверен, что все хорошо, — сказал он, собирая вещи и быстро засовывая их в рюкзак.
    — Да. Но спасибо. Спасибо, что спросил. Минувшей ночью было трудно заснуть. Я проснулся очень рано. Но чувствую себя хорошо. Хорошо.
    Он улыбнулся мне, вскинул рюкзак на плечо и быстро выскользнул за дверь.

    На 10.30 мне была назначена встреча с директором школы, Летисией Мур, и когда я пришел, она провожала в коридор председателя совета попечителей.
    — Всегда приятно провести с вами часок, Летисия. — Он улыбнулся ей.
    Повернувшись, он увидел меня, мгновение помедлил, пока выражение любезной льстивости на его лице не сменилось холодной деловитостью, и ушел.
    Летисия пригласила меня войти.
    — Итак, Уилл. Насколько я знаю, вчера вы не пришли на работу. Это верно?
    Я кивнул.
    — Вы можете объяснить почему? — Она наморщила лоб.
    — Вам не передали?
    — Что-то с метро?
    — Что-то с метро? Я видел, как убили человека. Его толкнули под поезд.
    — Ужасно. — Она покачала головой и крутанула тяжелую серебряную ручку на столе. — Насколько я понимаю, там был ученик.
    — Гилад Фишер.
    — И он тоже не смог прийти в школу?
    — Это так.
    — Вы сказали ему, что это нормально, Уилл?
    — Мы это не обсуждали. Вопрос об этом даже не стоял.
    — Почему же?
    Мгновение я смотрел на нее, потом медленно произнес:
    — Потому что под нашим поездом лежал мертвый человек.
    — И поэтому поезда метро не ходили. — Взяла листок бумаги, пробежала глазами текст. — Движение возобновилось в 11.45. Значит, вы решили, что лучше повести Гилада в кафе, чем поехать в школу?
    — Я ничего не решал. Зрелище было не из приятных. Мягко говоря. Гилад видел больше, чем я. Он был расстроен. На станции метро, как вы, возможно, представляете, царил хаос. Я подумал, для нас обоих лучше будет уйти оттуда.
    — Понимаю. Но не кажется ли вам, Уилл, что разумнее было бы привезти его в школу, где он мог бы поговорить со специально обученным психологом?
    — С каким психологом?
    — С Черри Карвер, школьным психологом.
    — С Черри Карвер? Она же учитель математики. С ней-то ему зачем разговаривать?
    — Черри Карвер — школьный психолог, Уилл.
    — С каких пор?
    — С начала учебного года.
    — Вы шутите.
    — Я абсолютно серьезна. За лето она прошла подготовку. Я уверена, было сделано соответствующее объявление.
    — Я не знал.
    — Дело не в этом. Дело в том, что вы помешали одному из наших учеников явиться в школу, поскольку решили, что способны его поддержать. Вы отказались предоставить план замены и пренебрегли целым днем своих занятий. Плохо уже то, что вы не приехали в школу. Но то, что вы помешали сделать это ученику, пахнет судебным иском. Мне жаль, Уилл, но ваш поступок трудно извинить. У вас есть обязательства перед школой. Вы не выполнили их.
    Ладони у меня потели. Я чувствовал прилив адреналина. На Летисию смотрел не мигая. Она тоже пристально смотрела на меня, потом наконец заговорила:
    — Я понимаю, вы пытались, как умели, помочь Гиладу. Мне приходится верить, что свои решения вы принимали, руководствуясь исключительно заботой о Гиладе, но вы должны помнить, что ваша работа — преподавать литературу, а не давать советы учащимся. Уилл, вы можете что-нибудь сказать?
    Я покачал головой.
    — Что ж, — произнесла она, — если передумаете, вы знаете, где меня найти.
    — Что-нибудь еще?
    — Вообще-то да. Причина, по которой ранее сюда приходил Омар, связана с одним из ваших учеников.
    — Омар?
    — Аль-Мади. Мистер аль-Мади сообщил, что на ваших занятиях Абдул чувствует себя очень неуютно. Что там? — Она глянула в свои записи. — Семинар старшеклассников, правильно?
    — Абдул аль-Мади в этом классе, да.
    — Видимо, Абдул чувствует себя неуютно.
    — Прискорбно слышать.
    — Это правда, что вы сказали своим ученикам, — она сверилась с записями, — что Бога не существует?
    Я засмеялся.
    — Нет, этого я не говорил. При всей своей уверенности в том, что я хороший учитель, я не в том положении, чтобы высказывать свое мнение по поводу существования Бога.
    — А вы верите в существование Бога? — Она устремила на меня суровый взгляд.
    — Положа руку на сердце, вы ведь не ожидаете, что я отвечу на этот вопрос.
    Она взмахнула рукой, будто отгоняла муху.
    — Вопрос в том, что Абдул чувствует себя изолированным. Ему кажется, что он подвергается религиозным нападкам.
    — Очень грустно это слышать.
    — Важно, Уилл, чтобы наши ученики чувствовали себя на занятиях свободно.
    Я улыбнулся.
    — Данный вопрос очень меня волнует, — продолжала Летисия. — Мы здесь ради наших учеников, для того, чтобы создать атмосферу поддержки, убедиться, что они относятся к себе положительно, что уходят отсюда с ощущением собственного достоинства. Я хочу, чтобы каждый наш ученик покидал школу с ощущением, что он в своем роде особенный.
    — А Абдул не чувствует себя особенным? Это заботит мистера аль-Мади?
    — Омара заботит, Уилл, то, что на ваших занятиях Абдул подвергается нападкам. Так не может продолжаться. В отношении любого учащегося и, разумеется, в отношении Абдула аль-Мади. Особенно в отношении Абдула. В общем, вам надо крайне осторожно обсуждать вопросы религии в классе. И главное, вы не можете бросать вызов вере наших учеников. Ваша роль — учить литературе, а не ставить под сомнение существование Бога.
    — Не согласен. Я считаю, моя роль как раз в том и заключается, чтобы бросать вызов вере моих учеников. На самом деле своей основной задачей я считаю ставить под сомнение их веру во всё. Невозможно преподавать литературу, во всяком случае, хорошо преподавать, не подвергая сомнению их веру. Эта дискуссия также кажется невозможной, и однако же мы ее ведем.
    — Умоляю вас, Уилл. Я преподаю больше двадцати лет и вряд ли нуждаюсь в ваших наставлениях. Очевидно, что учитель должен бросать вызов своим ученикам. Но одно дело бросать вызов, и совсем другое — ставить под сомнение веру в Бога. Скажите честно, неужели вы считаете себя тем, кто может подвергать сомнению их веру?
    — В контексте литературного произведения? Конечно, считаю. Эти вопросы уже присутствуют в моей работе. Разве вы не видели мою программу? Список литературы?
    — Я просмотрела его утром. Увидела, что вы даете им «Книгу Иова». Вы должны понять: есть важное различие, Уилл, между вопросами в тексте и теми, которые вы адресуете непосредственно ученикам. Вы также изучаете с ними «Макбета». Вы предложите своим ученикам обсуждать самоубийство и убийство? Этим вопросам следует оставаться в тексте.
    Я покачал головой:
    — Совершенно не согласен. Литература нейтральна, если только поднимаемые в ней вопросы не имеют отношения к читателям. Вы думаете, ученик, который читает «Гамлета», не задумывается о самоубийстве? А при чтении «Книги Иова» нам не следует размышлять о существовании Бога? Или о Его логике? Его природе?
    — Уилл. — Летисия напряглась. — Я не позволю, чтобы в нашей школе вы ставили под сомнение существование Бога, говорили о Его логике или Его природе. Одно дело обсуждать персонаж литературного произведения, совсем иное — обращаться с Богом как с вымышленным героем. Это опасная зона. Вы несете моральную ответственность за то, что защищаете своих учеников, разбираете с ними литературные произведения, помогаете им ясно видеть. Вот, Уилл, именно это ваша работа, не более того.
    — Летисия, я не согласен.
    Она вздохнула.
    — Боюсь, ни у вас, ни у меня нет времени на ученые споры. Возможно, в другой раз, а сейчас вам нужно понять мою позицию, которая совпадает с позицией школы. Короче говоря, вы не можете ставить под сомнение религиозные верования учеников. И раз уж об этом зашла речь, вы не можете предлагать к обсуждению вопросы самоубийства или убийства.
    Я рассмеялся.
    — Мы понимаем друг друга, Уилл?
    — Думаю, да, — сказал я и покинул ее кабинет.

    Во время перерыва на ленч мы с Мией сидели на траве и перекусывали. Солнце золотило тополя, на поле дул ветер, и впервые той осенью было свежо.
    — Черри Карвер — школьный психолог! Она официальный школьный психолог? — возмущенно воскликнула Миа.
    — Судя по всему. Летисия говорит, объявление было.
    — Как это в школе появляется психолог, о котором не знают учителя? Который никогда не практиковал психологию? Черри Карвер? Черри Карвер, черт бы ее побрал?!
    — Это всегда ради детей. Мы делаем Божье дело. Не забывай об этом, — улыбнулся я.
    — Кстати, у меня был серьезный разговор с одной из моих новых учениц. Мари де Клери. Очень милая. Знаешь, с начала учебного года она каждый день говорит перед уходом: «Спасибо, мисс Келлер. Прекрасный урок, мисс Келлер». На днях пришла к моему кабинету, чтобы сказать, как ей нравятся мои занятия. Она зашла ради этого. Поблагодарить меня и поговорить о работе. Пробыла у меня час. Моя новая любимица, — сияя призналась Миа.
    — Это здорово, иметь поклонников приятно. — Мне стало нехорошо.
    — Нет, я имею в виду, что она не похожа на твоих трепетных обожателей и не жаждет оценок. На самом деле она не очень хорошо все это пишет. Пылкая и увлеченная, старается понять все, о чем мы говорим, а затем, когда до нее доходит, у девочки такой вид, будто она сейчас заплачет от радости. И от этого хочется плакать мне. Мы читаем «Блоху»[29], и сегодня она сидела с выражением абсолютной растерянности на лице. Будто у нее что-то болит. А потом она вдруг выпрямилась, лицо прояснилось и расслабилось. Она подняла руку, я ее вызвала.
    — Мужчины такие жалкие, — заявила она.
    Все захихикали. Но я точно знала, что происходит, и улыбнулась ей. А потом ученики, еще не вникшие в смысл стихотворения, замолкли.
    — Просто очередной парень, — выдала Мари, — уговаривает девушку переспать с ним.
    Разумеется, Мари права, и целых десять минут она растолковывала все это классу. Не могу сказать, что получилось литературно, но суть она ухватила. Пока все эти маленькие бездельницы, умеющие отвечать только по тестам, искали метафоры и сравнения, она — раз, и выдала.
    — Все ради того, чтобы подцепить эту девушку? Как примитивно. Просто скажи, чего хочешь. Будь мужчиной, — сказала она.
    Остаток занятия мы провели в разговоре о том, какие жалкие существа мужчины. Великолепное утро.
    Я любил слушать рассказы Мии о ее учениках. Я не знал никого другого, настолько уверенного в том, что делает. Мне нравилась ее манера преподавания, то, как она работает с детьми, но я не мог встретиться с ней взглядом.
    Под конец нашей трапезы я заметил Гилада, возвращающегося по дорожке из столовой. Я помахал ему, когда он проходил мимо. Гилад улыбнулся и свернул в здание старших классов.
    — Это он? Мальчик, которому ты помешал приехать в школу? Которого морально разлагаешь?
    Я кивнул.
    — Я его, бывает, вижу. Он в основном один, — пробормотала Миа.
    — Всегда. Мне он нравится. Заставляет меня желать быть хорошим. В этом году у меня несколько таких. Но этот возглавляет список. Пришла бы как-нибудь на семинар. Это здорово.
    — Скажешь, когда можно будет.
    — В любое время.
    — Так что еще, Уильям?
    — Помимо нашего нового психолога? И моего безрассудства? Давай посмотрим. Состоялась дискуссия насчет того, что я не имею права ставить под сомнение веру моих учеников. О, и еще она, видимо, не хочет, чтобы я подталкивал их к самоубийству.
    — Что ж, разумное требование.
    — Думаю, да. Омар аль-Мади жалуется, что Абдул чувствует себя неуютно, подвергается нападкам и гонениям, и Омар — она называла его Омар, будто мы все собутыльники, — этим недоволен. Я возразил, что моя работа в том и заключается, чтобы испытывать веру моих учеников и так далее и тому подобное. Но она была категорически против. «Для ученых споров времени нет», — сказала она.
    Вдруг я услышал пронзительный крик:
    — Мистер Силвер!
    В нашу сторону, махая нам, направлялись Джулия Томкинс и Лидия Уинтон.
    — А вот и твой фан-клуб. Закончим позже. — Миа похлопала меня по колену. — Уилл, Уилл… — Она покачала головой, затем печально улыбнулась, встала и отряхнула траву с джинсов. — Оставляю тебя наслаждаться их обожанием.
    Она помахала девочкам и пошла на кафедру. Я смотрел, как она идет по полю.
    Джулия плюхнулась рядом со мной.
    — Как дела, мистер Силвер? Что на ленч? — Она тщательно изучала содержимое моего пластикового пакета.
    Лидия, которая была на год старше и на пять лет искушеннее, уселась и многозначительно на меня посмотрела.
    — Итак, Силвер, у нас к вам предложение, — заявила она.
    — Да? И какое же?
    — Литературный журнал, — сказала Лидия. — Сделаете?
    — Когда?
    — Когда захотите. В любой день после школы.
    — Кроме пятницы, ясное дело, — сказала Лидия.
    — Ясное дело, — закатила глаза Джулия.
    — Ясное дело, — подтвердил я. — Тебе там что-нибудь понравилось, Джулия?
    Она в последний раз заглянула в пакет с ленчем, положила его и пожала плечами.
    — Нет. И не меняйте тему. Вы согласны?
    — Кто еще хочет этим заниматься?
    — Кто знает… — Закрыв глаза, Лидия подставила лицо солнцу. — Но поверьте мне, Силвер, люди подпишутся, если консультантом будете вы.
    — Точно, — засмеялась Джулия.
    — Но вы и так это знаете, — заметила Лидия.
    — Не думаю, что это вызовет такой уж большой интерес, но согласен. Сделаем это в среду днем. Я призову на помощь мисс Келлер. В смысле, если кто-нибудь вообще придет.
    — Ура! — Джулия ткнула меня в плечо.
    — Я знала, что вы согласитесь. — Лидия наклонила голову и улыбнулась мне.
    Я поднялся.
    — Спасибо, Силвер, — проворковала Лидия.

Мари

    Сам он меня в ответ не пригласил. Я все ждала, но он так и не позвонил. Улыбался мне в коридорах и, может, держался чуть более игриво, но лишь самую малость. С этой своей снисходительной улыбочкой. Иногда я отправляла ему сообщение. Писала, что он хорошо выглядит сегодня: «Мне нравится свитер, в котором ты сегодня», или что-то подобное. И он отвечал. Писал, что я тоже хорошо выгляжу. И больше ничего, так твою растак. Это сводило меня с ума. Я не знала, куда себя деть. Начала отчаиваться. Начала фантазировать.
    Я представляла, как он звонит и приглашает меня к себе. Иногда я посылала эсэмэски, когда была пьяна. Предлагала прийти, но он отвечал отказом. Мол, неподходящее время. Не знаю. Может, у него была девушка или другие препятствия.
    «Пожалуйста, — написала я. — Пожалуйста».
    Он ответил: «Мари, это слишком опасно».
    Поэтому я начала слать ему сексуальные сообщения: «Я хочу, чтобы ты меня трахнул».
    Потом стала писать как можно вульгарнее. Я писала, а он отвечал. Он всегда отвечал: «Напиши, чего именно ты хочешь».
    И вот тогда я и начала лгать. Говорила Ариэль, что постоянно с ним встречаюсь. Стала показывать ей сообщения. Писала их, сидя напротив нее, и мы ждали его ответов.
    Иногда писала она, выдавая себя за меня: «Скажи, что ты хочешь сделать».
    И он говорил мне, и в тех сообщениях не было никакой нежности. Совсем никакой. И все равно он не позволял мне приходить.

Гилад

    До этого семинара я не читал Шекспира. До Силвера я шел обычным путем — «Клиффноутс», «Спаркноутс», «Классикноутс». Читаешь краткое содержание главы, анализ, и готово дело. Не нужно даже читать саму вещь. Шекспир всегда казался мне чрезмерным трудом. Но то, как он говорил, как двигался по классу… этот парень либо фантастический актер, либо верил в то, что говорил. Такое не часто встретишь.
    Учителя в кино всегда вспрыгивают на стол и жертвуют жизнью ради своих учеников и своей любви к литературе, но, по правде, ты редко встречаешь неравнодушного учителя. Это просто нереально.
    Сколько людей могут год за годом входить в класс и рыдать над «Одой на греческую урну»? Вот почему часто нет более унылых людей, чем те, которые остаются. Это никак не связано с возрастом. Они остаются в силу своего характера — ожесточенные, скучающие, недостаточно амбициозные, одинокие и слегка ненормальные. За небольшим исключением это люди, способные остаться в школе. Вот чего стоит полжизни, отданной учительству. Те же, кто неравнодушен, кто любит свой предмет, своих учеников, кто прежде всего любит преподавать, — они редко остаются. Примерно так объяснила мне мама в Сенегале, когда мисс Мариама потеряла работу.
    — Люди считают, учителей легко заменить, — сказала она. — Но это верно только по отношению к плохим учителям.
    Мистер Силвер был первым человеком, в которого я влюбился. О сексуальном желании здесь речь не шла. А может, и шла. Трудно сказать. Всякий раз, когда любишь так напряженно, всякий раз, когда так сильно хочешь, чтобы тебя любили, сексуальное желание всегда присутствует. А когда тебе семнадцать или восемнадцать лет, все имеет отношение к сексу. После мисс Мариамы я ничего ни к одному из учителей не испытывал. Для себя хотел всего, чего, похоже, хотел для нас он — жить увлеченно, принимать что-то, хоть что-то, близко к сердцу, ощущать сиюминутность времени, жаждать, стремиться. Тогда это не казалось пустой риторикой. Я и сейчас думаю, что это правда. Он верил во все это, без дураков.
    Когда тем октябрем мы начали изучать «Гамлета», я очень волновался. Он попросил нас прочесть за выходные всю пьесу. Это пришлось мне по душе. Позволило почувствовать себя взрослым. Заставило ощутить, будто я могу прочесть «Гамлета» за выходные. В воскресенье я сел на солнце в Люксембургском саду на один из тамошних зеленых металлических стульев. Замотал шею толстым шарфом и поднял воротник пальто. Я прочел всю пьесу за один присест. Сделал перерыв, чтобы съесть сандвич, а потом продолжил.
    — Пойдите сядьте где-нибудь в кафе и читайте эту пьесу, — посоветовал он нам. — Закажите себе кофе. Захватите ручку.
    Он сказал об этом, как о вещах очевидных, словно так поступил бы любой нормальный человек. Но они были неочевидны для большинства из нас. Хотя я знакомился с Парижем самостоятельно, хотя время от времени сидел один на берегу реки, но когда это же предлагал он, все звучало по-иному: было бы безумием не послушаться. И потому многие из нас, те, кто его любил, поступили, как он просил. И мы почувствовали себя значительными, раскрепощенными. Мы казались себе художниками и поэтами, ощущали себя взрослыми, когда сидели с книгами в руках и с переживаниями. И когда мы снова пришли в школу, сколько из нас молилось про себя, чтобы он спросил, что мы делали в выходные? Не только прочитали ли мы, но и где. А это уже кое-что.
    — Пойдите в Люксембургский сад, — сказал он. — Найдите свободный стул, они такие красивые, сядьте на солнце и читайте. Понаблюдайте за людьми, съешьте сандвич, оставьте свои дома. Это же так здорово!
    Я так и поступил. И начал носить шарф.
    Мне не терпелось прийти в школу. Я представлял наши беседы. Готовил реплики. Я хотел обсуждать «Гамлета». Никакое другое место не представляло для меня интереса.

    Из моей тетради:
    27 октября


    — Так о чем же эта пьеса? — Он обвел класс взглядом. Поднял брови.
    Рик нетерпеливо вздохнул.
    — Ну, она про этого парня… Гамлета и, как его…
    — Скажи мне, — перебил Силвер, — о чем она, не пересказывая историю. Сюжет меня не интересует. Я хочу знать, о чем пьеса.
    — Да, понятно. Ну, она про этого парня…
    — Рик, скажи мне, о чем пьеса.
    — Но она же про этого парня, — произнес Абдул, уставившись в пустую тетрадь перед собой.
    — Я не согласен. — Силвер посмотрел на Абдула.
    — Как скажете, — буркнула себе под нос Ариэль.
    Не отводя глаз от Абдула, Силвер произнес резко:
    — Выйди.
    Абдул вскинул голову, его глаза расширились.
    — Ариэль, выйди из класса.
    — Простите?
    Наконец он перевел взгляд на нее и повторил, делая паузы между словами:
    — Выйди из класса.
    Мы молчали. Это было похоже на экстаз. Альдо с открытым ртом посмотрел на Ариэль, на Силвера и снова на Ариэль.
    — Вы серьезно?
    Он смотрел на нее со смесью настойчивости и злости, какой я никогда у него не видел. Он совершенно переменился.
    Ариэль густо покраснела. На мгновение утратила свою обычную насмешливость. Потом посмотрела на него с таким видом, будто ее предали.
    — Отлично. Но я только хочу сказать, что это…
    — Ариэль! — резко бросил Силвер. — Мне не интересно. Убирайся.
    Она собрала свои вещи, качая головой и шевеля губами. Минуту смотрела на Силвера, словно оценивая. На ее губах заиграла едва уловимая улыбка. Затем Ариэль вышла, хлопнув дверью.
    Он немного переждал. Молчание нарушила Лили.
    — Ну, вы даете, — пробормотала она.
    Силвер подошел к открытому окну и посмотрел на улицу. Помню, я наблюдал за ним тогда, гадая, что последует дальше. Высокие деревья у дальнего края поля пожелтели и сияли в мягком свете солнца.
    Наконец он снова повернулся к нам.
    — Вы теряете время. На вашем месте я бы держался за него, — сказал он.
    Никто не ответил. Он посмотрел на доску и, словно только что заметив рисунок, произнес:
    — Вот в чем смысл, посмотрите. Вот в чем смысл — расстояние между желанием и действием, между тем, чего ты хочешь, и тем, что делаешь. Все упирается в этот внутренний конфликт. Может ли кто-нибудь объяснить мне, о чем я, черт побери, говорю?
    — Труднее всего делать то, что ты хочешь делать, — подала голос Хала.
    Он по-театральному выразительно кивнул.
    — Или жить так, как хочешь, — глядя в потолок, добавил Рик.
    — То есть?
    — Это же внутренний конфликт, черт возьми! — Хала стукнула ладонью по столу. — Ты знаешь, что хочешь что-то сделать, но не можешь заставить себя сделать это.
    — Черт возьми? — улыбнулся Силвер Хале.
    — Это Лили виновата. Простите.
    Мы рассмеялись.
    — Ладно. Почему ты не можешь заставить себя это сделать?
    — Из-за лени, — с улыбкой отозвался Колин.
    — Постойте, а почему не сделать то, что хочешь сделать? — спросил Абдул.
    Силвер, прищурившись, посмотрел на Абдула.
    — Абдул, ты делаешь все, что хочешь?
    — В основном. Ну да.
    — Ты разговариваешь с каждой привлекающей тебя женщиной, Абдул?
    — Я не должен на это отвечать. Это нескромный вопрос.
    Хала испустила громкий вздох.
    — Хорошо, Абдул. Хорошо. — Силвер оттолкнулся от стола и обвел нас всех взглядом. — Ты чертовски прав. — Он заходил по классу, наращивая темп. — Разумеется, ты не должен отвечать на этот вопрос. Давайте на минутку представим, что вы на вечеринке. Возьмем для примера Колина. Колин на вечеринке. Он стоит в углу. Так. Он скучает. Подумывает о том, чтобы уйти. А потом входит самая красивая… — Силвер посмотрел на Колина, подняв брови.
    — Девушка, — засмеялся тот. — Конечно, девушка.
    — Ладно, входит самая красивая женщина из всех, кого видел Колин. Он застывает как громом пораженный. Что в ней такого? Глаза? Волосы? Он не знает. О, однако она волшебна, сияет изнутри и так далее.
    Силвер ходил по классу, раскрепощенный и взбудораженный. Кивал, смеялся. Рисовал эту сцену, движениями рук придавал воображаемой красавице очертания, создавая ее, заставляя нас ее видеть.
    — Она стоит у чащи с пуншем. Он хочет с ней поговорить. Ему нужно с ней поговорить. Боже, как она хороша. Посмотрите на нее. И совсем одна. Посмотрите на эти глаза. Они искрятся. Но… Но, Колин? В чем дело, Колин? Он не может пересечь комнату. О, он хочет, его влечет, влечет сильно. Но — нет. О, как же ему хочется. Но он не может это сделать. Трагедия…
    — Я пересеку комнату, — произнес Колин, скрестив руки на груди, задрав подбородок и выпятив грудь.
    — Уверен, ты это сделаешь, Колин. Потому что ты мужчина. Но ради спора давайте просто представим, что ты этого не делаешь, хорошо? У тебя хватит мужества притвориться?
    Колин улыбнулся.
    — Так почему же Колин не пересекает комнату? — Силвер перестал ходить, снова вскинул брови и окинул взглядом класс, разведя руки и пожав плечами. — Почему?
    — Потому что он неопытный.
    Все засмеялись.
    — А почему он неопытный, Рик? Из-за чего он неопытен? Ты не возражаешь, Колин? Это чисто гипотетически.
    — Надо подумать.
    — Ты только что сказал, что мне надо думать?
    Колин встретился взглядом с Силвером и после паузы ответил:
    — Не вам. Просто… это просто фигура речи.
    Несколько секунд Силвер казался разозленным, а потом все прошло. Прикидывался он, что ли? За ним такое водилось. Никогда нельзя понять. Перегибать палку мог только он. Ты в ответ перегибать ее не мог. Во всяком случае, не слишком сильно. Все было завязано на этом напряжении. Ты никогда не знал, что получишь в ответ.
    — Рик?
    — Он неопытен, потому что трус. Потому что не может заставить себя подойти к ней. Завязать с ней разговор.
    — Страх?
    — Да. Страх.
    — Да. — Пауза. — Страх, — повторил Силвер. — В этом-то все и дело, не так ли?
    Он встретился с каждым из нас взглядом, добиваясь от всех до единого полного внимания.
    — Страх. Вот что отличает героя от обычного человека. Пересечь комнату. Это несложно.
    — Ну и что? Герои разговаривают с девушками?
    — Некоторые разговаривают. Кара, уверен. Но вряд ли это главное. Ну же. Думайте. Гилад, в чем здесь смысл?
    Я посмотрел в свою тетрадь, мое сердце стремительно билось.
    — Ты все равно делаешь, — сказал я.
    Силвер широко улыбнулся:
    — Повтори.
    — Ты все равно делаешь, — сказал я громче, уставившись в свои записи.
    — Ты. Все равно. Делаешь. — Силвер написал это на доске. Прислонился к краю своего стола, сложил руки на груди и повторил, кивая, будто мы только что нашли ответ на все вопросы: — Ты все равно делаешь. Да. Да. Ты делаешь это вопреки страху. Ты все равно делаешь. Невзирая на обстоятельства. Потому что вынужден. Потому что знаешь, что это правильно. Потому что веришь в это. Потому что, не делая этого, ты себя предаешь.
    Он говорил все громче и полностью завладел нашим вниманием. Даже недалекий, непокорный Абдул с любопытством разглядывал Силвера, когда тот вышел из-за стола и снова заходил по классу.
    — Ты делаешь, потому что это имеет значение. А откуда ты знаешь, что это имеет значение?
    — Потому что это тебя пугает?
    — Не спрашивай, Лили. Ответь мне.
    — Потому что это тебя пугает. — Она улыбнулась.
    — Потому что это тебя пугает. Ты делаешь это, потому что это тебя пугает. Вот суть всего. Сердцевина. Только так ты можешь узнать. В этом сущность дела. Сущность.
    — Значит, я должен прыгнуть с моста, потому что это меня пугает?
    — А ты хочешь прыгнуть с моста, Абдул?
    — Нет, но вы сказали…
    — Давай же, Абдул. Ну, подумай, а? Давай. Подкинь мне какую-нибудь идею, приятель. Сделай усилие. Напрягись, Абдул. Напрягись. Давайте вернемся к Гамлету. Какое отношение все это имеет к Гамлету?
    И затем зазвенел звонок. Как это часто бывало, он заканчивал вопросом. И мы уходили с урока, размышляя. Мы обменивались друг с другом понимающими взглядами. Не будучи друзьями, мы тем не менее были как-то связаны между собой. И те из нас, кто на него запал, всегда возвращались подготовленными и нервничающими, ужасно желая, чтобы он нас заметил. И боясь, что он этого не сделает.

    Близился конец октября, дни становились все короче. Во время перерыва на ленч я иногда перекусывал вместе с Лили, когда она оказывалась рядом. В остальных случаях я ел один и читал что-нибудь по его программе. Я занимался бегом по пересеченной местности и обычно оставался после занятий на тренировку. Обзавелся друзьями. Да все равно находились какие-то люди, с которыми можно было поговорить.
    Однако по большей части я был один. Отца видел редко. По вечерам мы ужинали с мамой за маленьким столом на кухне.
    Мне хотелось только одного — жить той жизнью, какой хотел бы от нас Силвер.
    К этому времени мы прочли Сартра, «Книгу Иова» и «Гамлета». Дни стояли холодные и красивые, и я старался обращать на них внимание. Я старался обращать внимание на все. Помимо всего прочего, кажется, именно этого он от нас хотел.
    Ожидая в те дни поезда метро, я всегда надеялся, что он меня увидит. Я одевался для него и стоял с открытой книгой, ждал. Услышав, что кто-то спускается по лестнице на платформу, я хмурился, будто поглощенный чтением.
    Время от времени я его видел. Он садился в другой вагон или сидел спиной ко мне. В те дни я так и не набрался смелости заговорить с ним. Иногда мы шли вместе от метро до школы. Я ждал от него каких-нибудь вопросов, но спрашивал он очень мало. Держался приветливо. Улыбался. Всегда желал доброго утра.
    — Хорошо прошли выходные? — интересовался он. — Хорошо себя чувствуешь?
    Он имел в виду после того, чему мы оба стали свидетелями. Но, вспоминая о погибшем у нас на глазах человеке, думал я в основном о том, что это привело нас в «О пти Суис». Посадило меня за один столик с Силвером. Заставило его заботиться обо мне. Событие не мучило меня, как должно было бы, по мнению школьного психолога. Меня обязали встречаться с ней раз в неделю.
    Во время переходов с ним от метро, он иногда спрашивал меня об изучаемом произведении. Понравилось ли оно мне? Было ли интересно? Я давал общие ответы, подыскивая что-нибудь умное и оригинальное — остроумные, непринужденные замечания, которые явили бы мою зрелость, мудрость не по годам. Но у меня ни разу не получилось.
    А затем, когда мы входили в ворота школы, я терял его в утренней толчее.
    Восьмого ноября он раздал нам по экземпляру «Постороннего».

    Из моей тетради:
    8 ноября 2002 года
    «Посторонний»чтение на выходные.
    Субботаплощадь Республикиmanif.

    А затем — вырезанный и приклеенный на страницу один из розданных им материалов: «Из «Нью-Йорк таймс» — 1968 год — Джон Уэйтмен».
    Будучи белым жителем Африки, он создал нечто вроде языческого культа солнца, полного меланхолии. «Бракосочетание» прославляет союз молодого человека с естественной красотой солнца, пейзажа и моря. «Изнанка и лицо» объявляет, что в жизни, даже когда живешь в полном довольстве в идеальных условиях Средиземноморья, чувствуется подспудная печаль. «Нет любви к жизни без отчаяния в ней» — афоризм, созданный Камю, чтобы выразить это мнение. Он имеет в виду, что даже в минуты глубокого лирического восприятия — например, во время купания в летнем море со своей девушкой, как это было у Мерсо, главного действующего лица «Постороннего», — он сознает некую неотъемлемую трагедию вселенной.

    Это была пятница. Он читал нам вслух отрывки из эссе. Ариэль написала в своей тетради: «Мы все еще в начальной школе?» Повернула тетрадь и показала Альдо, который улыбнулся своей идиотской улыбочкой, гладкие волосы заслонили его лицо.
    Но остальные слушали. Даже Колин перестал ухмыляться. За последний месяц он принял вид почти угрожающей прилежности. Говорил все меньше и меньше, писал, внимательно слушал. Неделю после ухода из класса его не было на занятиях. А потом в один прекрасный день он пришел, опоздав на десять минут. Силвер ничего не сказал, только кивнул Колину, когда тот осторожно вошел в класс. Проходили дни, и он начал сосредоточиваться. Потянулся к Силверу. Поначалу я думал, что это притворство, провокация. Но, оказалось, нет. Колин принял какое-то решение, и после его возвращения произошел всего один инцидент, во время обсуждения «Гамлета».
    — Почему, — обратился он к нам, — Гамлет говорит об Александре и Цезаре?
    — Мы все превратимся в прах, — машинально ответил я, а потом поднял голову, удивившись звуку собственного голоса.
    — Да. — Он улыбнулся мне. — Продолжай, Гилад.
    — Не имеет значения, кто мы. Были. Мы умираем. Разлагаемся. Затыкаем дыры. Вот так. Это всё.
    — И поэтому?..
    Я посмотрел на цитату, которую скопировал к себе в тетрадь. Потом встретился с ним взглядом. Казалось, он с любопытством меня изучает. Меня залила теплая волна любви и гордости. Избранный. Когда на тебя смотрят так, как смотрит он. Я потерял дар речи.
    — И поэтому, — вступил Колин, — ничто не имеет значения. Но мы все равно вынуждены жить. В этом-то и проблема. Ничто не имеет значения, но мы все равно вынуждены жить. Даже если закончим в чьей-то заднице, мы все равно вынуждены жить.
    Все рассмеялись.
    — Согласен с тобой до слов о заднице, — кивнул Силвер.
    — Он говорит… — Колин быстро листал свою книжку с пьесой, щеки его горели. — Вот! «Наше воображение может проследить благородный прах Александра до того времени, когда им законопатят бочку»[31].
    Силвер улыбнулся ему:
    — Ты увлекся, Колин.
    Ариэль засмеялась чересчур громко. Колин сощурил глаза.
    — Твоя мысль, однако, ясна. Ты сказал, ничто не имеет значения, но мы все равно вынуждены жить. Продолжай.
    Последовала тишина. Потом Колин решительно вздохнул и произнес:
    — Не важно, кто ты или что сделал в жизни, ты станешь прахом. — Колин повернулся к Ариэль и сказал как выплюнул: — Мы все станем прахом.
    — Вот именно, — пробормотал Рик.
    — За одним исключением, — возразил я.
    Колин повернулся ко мне. Впервые в том году мы посмотрели друг на друга. Меня поразили гнев, ярость в его глазах. Это меня напугало. И заставило ревновать.
    — За одним исключением? — переспросил Силвер.
    — За исключением того, что это не совсем верно.
    — Почему?
    — Потому что никто не вынуждает нас жить. В этом-то все и дело. Об этом говорит Сартр. Об этом говорит и Шекспир. Вот в чем суть вопроса. Быть или не быть. Вот в чем вопрос. Жить или умереть. Умереть. Уснуть.
    Колин смотрел на меня не мигая.
    — Ты прав. — Его взгляд смягчился, он кивнул.
    — Они правы, — ответил я, осмелившись на едва заметную улыбку.
    Колин расслабился. Снова одобрительно кивнул.
    — И поэтому мы выбираем, как нам поступить со своей жизнью. Мы делаем это, даже если не делаем. Мы выбираем своим невыбором. Об этом и говорит Сартр, правильно? — Хала, которая в последние недели сделалась какой-то тихой, снова подалась вперед. — Мы или убиваем себя, или что-то делаем со своей жизнью. Ясно. Вот такой выбор.
    — Точно, — откликнулась Лили, задумчиво жуя кончик косы.
    Джейн засмеялась и посмотрела на Силвера.
    Рик кивал в ответ на свои мысли. Абдул уставился на стол и качал головой, выражая молчаливое несогласие. Кара смотрела в потолок.
    — Значит, — задумчиво произнесла Кара, — вот это он называет абсурдом? В смысле это и есть абсурдное высказывание? Мы все равно умрем, но вынуждены жить.
    — Точно. — Лили улыбнулась Каре. — Точно.
    Словно в поисках подтверждения. Кара посмотрела на Силвера, но он лишь чуть улыбнулся.
    И тогда я ощутил вместе со всеми, кто был на его стороне, кто его любил, что произошло что-то важное. К философии как таковой это имело мало отношения, а касалось только Силвера, того, что мы порадовали его, стали в каком-то смысле взрослыми. Это было чувство приключения в семейном кругу.
    — Что за чушь, — фыркнула Ариэль.
    Мы все повернулись к ней. Все, за исключением Колина, который затих, глядя в пространство.
    — Убить себя — это не вариант. Это неправильно. Опомнитесь. Жизнь не так проста. Есть же инстинкт, человеческий… Вы же не можете просто так взять и спрыгнуть с моста? Не можете жить, словно самоубийство — реальный вариант. Что за глупая мысль. Я хочу сказать, как вы можете сидеть здесь и соглашаться со всей этой чушью? — Она окинула нас взглядом, словно хотела услышать ответ.
    — Хороший вопрос, Ариэль, — проговорил Силвер. — Кто-нибудь может на него ответить?
    Я набрал воздуху, чтобы заговорить. Но тут Колин повернулся к ней и произнес холодно, медленно, подчеркивая каждое слово:
    — Заткни свою гребаную пасть. Заткнись!
    — Колин! — резко встал Силвер. — Колин, прекрати.
    Колин обратил на Силвера темный, полный гнева взгляд, будто не понял, почему его перебили. Что тут можно было сказать? Чего мог Силвер хотеть в такой момент?
    — Иди, Колин. — Он указал на дверь, слегка кивнув.
    Никто не шевелился, все молчали. Эти двое скрестили взгляды. Потом Колин встал и повернулся к Ариэль. Глаза у нее побелели от злости. Она была до невозможности красива. Колин посмотрел прямо на нее. Я видел ее лицо. Заметил, как она дрогнула, как в ее глазах отразилось что-то похожее на страх. Я смотрел и видел, как кровь пульсирует в венах на ее длинной шее.
    — Колин, я жду.
    — Ты — ничтожество, — прошептал он с этим своим сильным, комичным, зловещим дублинским акцентом. — Да, ничтожество.
    Он собрал свои вещи и вышел из класса, тихо прикрыв за собой дверь.

Уилл

    Последним уроком в тот день я вел семинар. За выходные они прочли лирические эссе Камю, и я с нетерпением ожидал обсуждения. Времени на подготовку у меня не нашлось, и я вообразил, что, возможно, снова перечитав Камю, обрету чувство спокойствия.
    Гилад и Колин сидели рядом, когда я вошел, и при виде их я немедленно испытал трепет отеческой гордости. Гилад, который был так обособлен от всех с начала учебного года, возможно, обрел друга. А Колин, который так сильно противостоял мне, был таким нарочито агрессивным, буквально за ночь заинтересовался почти до одержимости любым моим словом. Увидев их вместе, сидящими бок о бок, я приободрился. И не только из-за них. Здесь была Лили с ее косичками, естественными манерами и смешливостью. Хала, которая вполне сошла бы за тридцатилетнего юриста, с хлестким умом, саркастичная и забавная, с откровенным презрением к Абдулу. Кара с ее смутным цинизмом, молчаливостью, отстраненностью и беззастенчивым пренебрежением к заданиям, с длинными черными волосами, падающими на глаза, с редкими вспышками интереса. Джейн, оставившая свои пурпурные волосы и ангельские крылья, вырывающаяся из трясины подростковости. И Рик с его надменностью, который пристрастился к уничтожающим и точным репликам в ответ на разнообразные замечания и обличительные речи Ариэль. Внезапно появился энтузиазм по отношению к занятиям, ко мне, к философии. Возник союз, конструктивное ощущение единства, словно все части головоломки в одно мгновение заняли свои места.
    Несколько недель назад был один день, когда я вообще перестал говорить, когда при обсуждении последнего акта «Гамлета» дал им полную волю. Они воспользовались ею, самостоятельно находя связи, слушая один другого, давая друг другу отпор, смеясь. Это был тот редкий подъем, нарастающее возбуждение, движимое исключительно интересом, их собственным энтузиазмом по отношению к пьесе.
    Они вышли за пределы класса, плыли, пока я стоял в углу. Я мог бы выскользнуть из класса, мог бы оставить их одних. Но мне хотелось понаблюдать. Хотелось это видеть. Это было лучше всего, лучше любой любви, любой страсти, любой еды. Это было самое подлинное, редчайшее, сладчайшее из всего, что мне известно. В течение не знаю скольких минут — пяти, десяти — мы все находились там вместе. Они несли меня.
    Но Ариэль не могла этого допустить. Она вмешалась. Назвала нас всех дураками. Заявила, что оскорблена мыслью о самоубийстве как о жизнеспособном выборе, вообще как о выборе. И все нарушилось. Колин вышел из себя. Этот парнишка, масса играющих мышц. Он вполне мог ее ударить. В ту минуту это показалось возможным. Пришлось выставить его из класса. При всем моем сочувствии ему я не мог этого допустить.
    Позднее в тот же день я гулял с Колином по полю.
    — Ты правильно понял?
    — Да.
    — Точно?
    — Да, сэр.
    — Хорошо, я хотел убедиться. Хотя ты избрал не лучший способ для выражения своих чувств, я знаю, ты не единственный в классе, кто подобные чувства испытал.
    Мы прошли мимо группы школьников, сидящих кружком на траве с раскрытыми тетрадями.
    Когда они уже не могли нас услышать, Колин начал:
    — Она…
    Но я его перебил:
    — Знаю. С ней бывает трудно, и она тебя злит, но тебе нужно хотя бы терпеть ее. Не обращать внимания, если можешь.
    Он кивнул.
    — Я не об этом, сэр. Она… Послушайте, вы должны понять. Думаю, вам следует знать. Я хочу сказать, вы нормально со мной поступили. Дали время. Ваши поступки не разошлись с делами. Я все ждал, что меня вызовут к директору. Но знаете, ничего не случилось, никто не пришел. Мне это понравилось. Мне понравилось приходить на занятия по своему желанию. Это совсем другое дело.
    — Я рад. Тебе хватило смелости бросить мне вызов, уйти.
    Он кивнул:
    — Спасибо за эту возможность. Правда, мистер Силвер. — Он помолчал. — А следует вам знать то, что она вас ненавидит.
    Я рассмеялся.
    — Я привык к ненависти учеников. Это часть учительского труда.
    Он покачал головой:
    — Нет, мне кажется, это другое. Она действительно вас ненавидит. Говорит про вас разные гадости.
    — Например?
    — Вы правда хотите знать? Хотите, чтобы я вам сказал? Думаю, вы должны хотя бы знать, что она их говорит. Знать, что она… она подлая.
    Она подлая. С его стороны это было нехарактерное невинное высказывание. Я остановился и повернулся к нему. Впервые я испытал недоверие к Мари.
    — Если не хочешь говорить, не надо. Но я ценю твою озабоченность.
    На занятиях Ариэль потеряла часть своей бравады, меньше говорила, казалась напуганной Колином. Она не осмеливалась даже глянуть в его сторону. Вместо этого дулась, всех игнорировала, даже Альдо, бросив его на растерзание враждебному большинству. Ему некуда было деться. Слишком долго он пробыл верным союзником Ариэль, бормоча и ухмыляясь на протяжении всего семестра. И набиваться в компанию к Абдулу аль-Мади он не дерзал, ибо Абдул вращался в социальных сферах гораздо более низших, чем его собственная.
    Поэтому в начале ноября именно с теми учениками, во время того занятия я испытывал знакомое чувство силы, уловил намек на будущее. Большинство их было на моей стороне. У тех троих были подрезаны крылья. Им приходилось сидеть молча или соглашаться, и по большому счету я в них не нуждался. Вместе с остальными мы что-то создавали, жили этим. Больше у меня ничего не было, и, полагаю, я тогда по глупости вообразил, что и у них больше ничего нет и что этого будет достаточно.

Гилад

    Силвер попытался продолжить дискуссию, закончить ее более-менее нормально, но когда прозвенел звонок, мы впервые этому обрадовались. Ариэль притихла. Остальные тоже. В тот день в метро по пути домой я пытался понять, что заставило ее так отчаянно с ним сражаться. Смысла я не видел. Все ее подруги изо всех сил старались обратить на себя его внимание.
    Насколько мне было известно, взрыв Колина не повлек никаких последствий. С тех пор мы с ним начали здороваться в коридорах.
    — Как дела, старик? — спрашивал он.
    Это придавало мне сил. В обмене этими фразами было что-то интимное. Я ждал их с нетерпением.
    И вот теперь, несколько недель спустя, холодным днем, в пятницу, когда тополя на другом конце поля долгими жестами медленно взмахивали ветками, горящими на солнце желтизной, я слушал чтение Силвера, приближавшее выходные:
    — «Пространство и молчание одинаково давят на сердце. Внезапная любовь, великое произведение, решительное действие, преображающая мысль — все это в определенные моменты порождает одну и ту же невыносимую тревогу, усиленную неотразимым очарованием. Не является ли подобная жизнь, в восхитительной тревоге бытия, в изысканной близости к безымянной опасности, тем же самым, что и стремительное движение к своей смерти? Еще раз, без отдыха, давайте помчимся к своему уничтожению. Я всегда чувствовал, что живу в открытом море, в страхе среди королевского счастья».
    Он посмотрел на нас.
    — Не следите так пристально. Смотрите в окно. Закройте глаза. Но слушайте.
    Я так и сделал, и мне показалось, что не я один.
    — Из эссе «Море вблизи» Альбера Камю, — сообщил он, а затем, явно по памяти, повторил фразу; — «Я всегда чувствовал, что живу в открытом море, в страхе среди королевского счастья».
    И затем он неожиданно заговорил от себя:
    — Я всегда так себя чувствовал.
    Я открыл глаза и, увидев его, подумал, что Силвер сейчас расплачется. Он не играл. Никак не мог. Это было бы невозможно.
    Он посмотрел в окно, потом снова обратился к своей книжке в желтоватой бумажной обложке.
    — «В Генуе есть женщины, улыбку которых я любил целое утро. Я никогда не увижу их снова, и, конечно, нет ничего проще. Но слова никогда не потушат пламя моего сожаления. Я наблюдал за голубями, пролетавшими мимо маленького колодца в церкви Святого Франциска, и забывал о своей жажде. Но всегда наступал момент, когда я снова испытывал жажду».
    До звонка оставалось всего несколько минут. Выглядел он после прочтения этого предложения, того самого, которое зачитывал и в понедельник, тоскующим, каким я его еще не видел.
    — Чего жаждал Камю? — спросил он. — Чего жаждете вы?
    Хала подняла руку, но он покачал головой.
    — Хороших вам выходных, — сказал он. — И читайте.

    В пятницу после уроков мы с Колином шли до метро. Мы это не планировали. Просто не избегали друг друга. Я увидел его первым. Он шел впереди, закурив, когда миновал ворота, на ходу попрощавшись с охранниками. Сколько раз я шел за ним следом среди других ребят, которые со смехом и криками брели по улице после занятий. Я не возражал против этих прогулок в одиночестве, среди других, но не с ними. Мне нравилось наблюдать, не участвуя. От этого я чувствовал себя сильнее и не один месяц пребывал в убеждении, что не одинок. Еще мне нравилось оставаться одному, так как я думал, что это может расположить ко мне Силвера, который, бывало, шел с другими ребятами, махая рукой, обмениваясь шутками, быстро удаляясь от школы.
    Возможно, я показался бы ему более интересным, будь я один, задумчивый, размышляющий над великими идеями — юный философ, независимый ум. Но он в лучшем случае похлопывал меня по плечу, проходя мимо. До завтра, Гилад. До завтра.
    Поэтому в ту пятницу, когда при выходе из школы я оказался рядом с Колином, я с удивлением обнаружил, насколько рад его обществу.
    — Привет, — сказал я.
    — Привет.
    Затем я стал как они. То есть — с кем-то. Все эти месяцы изоляции, все эти месяцы одиночества, а потом — Колин.
    Он предложил мне сигарету. Я покачал головой.
    — Мне надо бы бросить, — вздохнул Колин. — Силвер постоянно долбит меня за курение.
    — Правда? — Меня уколола ревность.
    — Да, знаешь, мы однажды с ним разговаривали, и он тогда прошелся насчет моего мнения, будто курением я выражаю протест. Ну, я как бы крутой, если курю. И тогда он прочел мне целую лекцию про то, что курение — никакой не протест, про табачную индустрию и прочее дерьмо. Он и тут оказался прав. Как всегда. Поэтому я в любом случае собираюсь бросить. Пытаюсь. — Он засмеялся.
    Я ждал, пока уляжется ревность, вернее даже, ощущение, что меня предали. Как будто все это время Силвер принадлежал мне одному.
    — Знаешь, — отозвался я, — в тот день, когда погиб тот парень, Силвер повел меня в кафе. Мы провели там весь день.
    Колин посмотрел на меня.
    — Да? Это, наверное, было круто, приятель. Чтобы человека вот так, на твоих глазах… Ну и дерьмо.
    — Да, правда.
    — А что был за звук?
    — Не знаю. Было что-то. Честно? Поезд заглушил звук. У него была большая скорость. Потом ничего не было. Потом треск. Как будто кости ломались пополам. Но все слышалось словно издалека. Словно было под водой. Или это я там был. Не знаю.
    Колин ругнулся и искоса глянул на меня. Похоже, я произвел на него впечатление.
    Какое-то время мы шли молча, Колин пускал дым. Мы спустились в метро.
    — Так ты идешь в субботу на акцию протеста? — спросил он, когда мы плюхнулись на сиденья друг против друга.
    — Наверное. А ты?
    — Я думал об этом.
    — Можем пойти вместе, если хочешь, — сказал я после долгой паузы.
    Он кивнул:
    — Да, хорошо. Конечно, это будет классно. Хорошо. Отлично.
    Мы обменялись номерами мобильных, и он вышел на станции «Насьон». Он вздернул в мою сторону подбородок, когда поезд стал набирать скорость. Впервые с моего прихода в МФШ выходные наполнились для меня каким-то смыслом.

    Я открыл дверь. Мама с плачем что-то сердито говорила, когда я вошел в комнату. Отец, в черном костюме, с красным галстуком в руках, ворот белой рубашки расстегнут, стоял рядом с ней.
    — Гилад, иди, пожалуйста, в свою комнату, — велел отец.
    На меня он не посмотрел. Не сводил глаз с матери, выражение лица которой смягчилось, когда я вошел.
    Я толчком закрыл дверь. Впервые за много недель я видел отца.
    — Гилад, иди к себе, — повторил отец.
    Я не двинулся с места. Ничего не сказал. И тогда он недовольно повернулся ко мне. На лбу у него блестела испарина.
    — Я не шучу, Гилад. Или ты, к черту, уберешься из квартиры, или иди к себе и сиди там.
    Они оба смотрели на меня, в глазах мамы застыла мольба.
    — Гилад, ты, к черту, оглох?
    — Не разговаривай с ним так.
    Мама говорила, глядя в пол. Каким бы гневом она ни пылала до моего появления, он иссяк. Теперь эта жалкая попытка защитить меня. Он проигнорировал ее. Я не мог сдвинуться с места.
    Он сделал шаг. Мой отец, который на несколько дюймов выше меня, плотнее, направлялся ко мне осторожно, даже неуверенно, словно не хотел оставлять мою мать одну там, где она находилась.
    — Гилад, — повторил он, — я не шутки шучу. Это тебя не касается. Убирайся.
    Наши взгляды встретились, и я не опустил глаза. Казалось, я сейчас растаю. Мне нужно было смотреть, не отрываясь. Если бы я сдался, все погибло бы. Нарушилось бы какое ни есть равновесие, удерживающее нас от действий. Я не мог отвести взгляд.
    — Только тронь его, и ты никогда больше меня не увидишь, — сказала мать на этот раз окрепшим голосом, собрав остаток сил.
    И тогда, по-прежнему глядя на меня, он быстро шагнул к матери и наотмашь ударил ее по лицу правой рукой. Это был изящный и точный удар, как любой из его широких ударов слева, которых я навидался на теннисных кортах по всему миру. Раздался глухой, плоский звук. Мама подавила вскрик, словно быстро выдохнула. И казалось, что он ни на секунду не оторвал своего взгляда от моих глаз. Он шире приоткрыл рот, как будто собирался заговорить. Сначала ничего не последовало, потом он тихо произнес:
    — Ты меня понимаешь, Гилад?
    Мне ужасно хотелось кинуться на него. Я видел, как это происходит. Чувствовал, как мой кулак сокрушает его челюсть. Как я вышвыриваю его за дверь. В окно. Перерезаю ему горло. Рву на части. Его кровь у меня на костяшках пальцев. Я ощущал, как собираюсь для броска, готовлюсь. Момент подступал, нервы напряглись, я нападу, схвачу его за горло. Я убью его.
    Но вместо этого я посмотрел на мать, которая притворилась, будто испытывает не страх, а озабоченность. Она слегка подняла голову, и мы обменялись взглядами. Потом я посмотрел поверх ее головы, в окно. Там было холодное небо. Ветка платана раскачивалась за окном. Еще дальше деревья клонились под порывами ветра. Свисающий с крыши обрывок провода вертелся за двойной рамой стеклопакета. Я увидел Сакре-Кёр, молчаливый и бледный в отдалении, приклеенный к небу.
    — Гилад, убирайся отсюда.
    Игнорируя его, я снова посмотрел на мать. На правой щеке у нее проступила россыпь красных пятен, на губах застыли капельки крови. Взгляд ее глаз был пустым.
    — Прости, — прошептала она, обращаясь ко мне. — Прости.
    В этом извинении я нашел для себя выход. Моей вины тут не было. Меня это не касалось. Поэтому я оставил их там.

    В ту ночь я так и просидел в своей комнате. Мочился в окно на дворик внизу. Я читал. Ходил взад-вперед по комнате. Брался за ручку двери.
    Представлял, как открываю ее. Врываюсь к ним. Иду по этой проклятой комнате. Нападаю. Вышвыриваю. Ухожу.
    Но я струсил. Остался на месте. Посмотрел в ночь и отложил все это. Я смотрел в окно и знал, что Силвер где-то в городе, в своей квартире. Читает. Слушает Джона Колтрейна или что-нибудь другое. Или сидит за столом и проверяет тетради. Может, пишет стихи. Свет приглушен, красивая женщина с оголенными плечами читает на диване. Он жил там своей замечательной жизнью. Я видел это со всей ясностью.
    Я думал про утро, о встрече с Колином. На следующий день мы вступим в схватку. Поборемся за что-то важное. Завтра мы будем смелыми.

    Проснулся я очень рано и ушел. Дверь в их спальню была закрыта. В слабом утреннем свете все выглядело как обычно, подушки на диване снова лежали на своих местах.
    «А затем однажды ты живешь во Франции…»
    Я вышел на улицу Турнон. Добежал до бульвара Сен-Жермен и свернул на восток. Я продолжал бежать. Было начало седьмого, и на улицах стояла тишина. Открывались кафе, усталые официанты расставляли на террасах стулья, курили утреннюю сигарету. Я бежал мимо мусорщиков в зеленых робах, убирающих последний ночной мусор. Добрался до моста Сюлли.
    Я бежал, пока не выбился из сил. Расстегнул куртку и пошел шагом. Свежий утренний воздух охладил пот у меня на груди, на лице, на затылке. Я перешел по мосту и остановился, чтобы полюбоваться восходом солнца над скучными промышленными зданиями на востоке.
    Прогулялся по бульвару Анри Четвертого и, дойдя до площади Бастилии, сел за столик в «Кафе Франсэз». Официанты еще расставляли стулья. Дул очень холодный ветер. Я заказал кофе с молоком и круассан. Официант обслуживал меня молча. Кофе и молоко подали в отдельных кувшинчиках, и то, и другое обжигающе горячее, а круассан был еще теплым. В последний раз я ел накануне во время перерыва на ленч. Я очень быстро поел, а потом, вспомнив Силвера, очень медленно налил кофе и молоко.
    Когда я утолил голод и от кофе начало проясняться в голове, моей первой мыслью было, что он одобрил бы. Ему понравилось бы, что я сидел там один, так рано утром, уделяя столь пристальное внимание простым, прекрасным вещам. Парижскому утру, кофе, молоку, кувшинчику. Его воображаемое одобрение породило уверенность, что все будет хорошо. Что бы ни пошло не так, все будет хорошо.
    Родители ни имеют ко мне никакого отношения. Моя мать сама принимала решение и продолжала это делать. Я-то тут при чем? Она вышла за него замуж. Она уступила. Осталась. А моя жизнь принадлежит мне. Скоро я от них освобожусь. Мой гнев, мой новый, легко вынесенный приговор двигали меня вперед в тот день.
    Я открыл рюкзак и достал «Постороннего». Как он гордился бы мной, сидящим в одиночестве холодным утром, с книгой на столе рядом с остатками завтрака. Совершенно один, день только начинается. Я подвинул книгу, совсем новенькую, словно размещал объекты натюрморта, переместил чашку в одну сторону, пепельницу — в другую.
    Из рюкзака я извлек карманное издание на французском, приобретенное в «Лекюм де паж». Сначала я буду читать его, делая умные замечания насчет перевода и о том, насколько больше я насладился романом в оригинале.
    Aujourd’hui, maman est morte. Ou peut-etre hier, je ne sais pas. Мама умерла сегодня. A может, это было вчера, не знаю.
    Те первые слова. Я совсем проснулся. Они смущают даже теперь, когда прошло столько времени. Сколько подростков запало на эту книгу к тому времени, как ее открыл я? Но я не знал, и, полагаю, это делает ему честь. Он никогда не говорил нам, а я не додумался спросить.
    Вся та эпоха закончилась — «Галуаз» и черные водолазки, — но для меня тогда она была тайным подарком, врученным как-то в пятницу днем в начале нашей жизни.
    Я читал, как читаешь, когда молод. Я верил: все это написано для меня. То, что я видел и чувствовал, узнавал, было моим собственным открытием. Я читал несколько часов без передышки. Человек, который и глазом не моргнул при известии о смерти своей матери — в то утро он позволил мне бросить мою собственную мать, предоставить ей, не чувствуя за собой вины, самой разбираться в своей жизни, делать свой выбор.
    Когда я оторвался от чтения, было почти одиннадцать часов. Я заказал омлет и еще кофе. Кафе начало заполняться. Я с изумлением увидел вокруг себя людей, читающих газеты, болтающих друг с другом. Я был частью того места, того момента, одного субботнего утра. Я не думал о минувшей ночи. Отгородился от нее. Камю в тот день принадлежал мне. Силвер подарил его мне. Мерсо и все остальное.
    Я пошел по бульвару Бомарше, глубоко засунув руки в карманы. Рядом с Дворцом республики, вдоль бульвара дю Тампль стояли в ряд темно-синие полицейские фургоны. Спецназовцы в бронежилетах курили, пили кофе из термосов, спокойно готовясь к схватке. Я увидел, как один из них чистил зубы, сплевывая в канаву. Я пошел не спеша, чтобы разглядеть их.
    Мужчины были сильными, уверенными в неизбежности насилия.
    Позднее они пустят в ход свои дубинки, кулаки. На них станут нападать, забрасывать бутылками. Они будут швырять людей на землю.
    На статуе Республики уже висели плакаты. Вокруг толкались люди, ожидающие протестующих, которые шли от станции метро «Бастилия». Ветер набирал силу, гоняя по площади листья. Группы подростков болтались рядом, одетые в тогдашнюю униформу парижских хулиганов — нейлоновые спортивные костюмы, брюки заправлены в белые носки, смешные сумочки на поясе, на головах маленькие кепки козырьком назад или наброшены капюшоны. Толпа собиралась у подножия статуи, поглядывая на парней, которые забрались до половины монумента и держали большой плакат — «Против Буша/Против войны». На крыше автобусной остановки сидели девчонки и пили пиво.
    Из-за молодости толпы ощущение было как на карнавале. Молодежь ликовала. Я никогда не бывал на акциях протеста, и кипящий вокруг энтузиазм подействовал на меня возбуждающе — все эти подростки, ненамного старше меня, вместе поющие, скандирующие и ненавидящие Соединенные Штаты. Мне улыбнулась девушка в военной пилотке: волосы забраны в два хвостика, одета в футболку с нецензурной надписью в адрес США. Когда я улыбнулся в ответ, он сунула мне в руки футболку и настояла, чтобы я ее надел. Я пытался отказаться, но девушка была слишком красива. Я натянул футболку. Девушка поцеловала меня в щеку и, пританцовывая, исчезла в толпе.
    Повсюду виднелись флаги. Стены, автобусные остановки и столбы уличных фонарей были обклеены листовками. Их кидали со всех сторон. Движение остановилось, широкие улицы заполнились массами протестующих. Стоял неумолкающий гул, движение не прекращалось, и все это, казалось, нарастало, пока я пробирался через площадь на встречу с Колином. В своей новой футболке я чувствовал себя частью происходящего, частью окружающей меня неуправляемой толпы.
    Люди вскидывали вверх сжатые в кулак руки и со смехом скандировали нецензурные лозунги в адрес США.
    — Oui mon vieux[33], — сказал, проходя мимо меня, бородатый мужчина.
    — Non а la guerre, non а la guerre[34], — пели люди.
    — La paix, pas le sang, la paix, pas le sang[35].
    Издалека доносилось пение и размеренный барабанный бой.
    Колин поднялся наверх из станции метро, закуривая сигарету. Увидев мою футболку, усмехнулся:
    — В духе времени, да, приятель?
    — Найди подходящую девушку, и у тебя будет такая же.
    Я протянул руку для рукопожатия, но он дважды хлопнул меня по ладони, а затем протянул кулак. Я последовал его примеру и коснулся костяшками пальцев его кулака. Он резко рассмеялся и покачал головой, отмечая мою неловкость.
    — Редко бываешь на улицах, да?
    Мы двинулись вперед, и я смотрел прямо перед собой.
    — Я постоянно на улице, — заметил я.
    — Да? Никогда не видел тебя в клубах, приятель. Или на Champs[36].
    — Я это не очень люблю.
    — Там классно. А куда ты ходишь?
    — Не знаю, просто бываю в городе. Гуляю. Захожу в кафе. Иногда слушаю музыку. Вот так.
    Он посмотрел на меня и кивнул, словно начал что-то понимать.
    — Значит, тебе немного одиноко, да?
    — Может быть. Наверное. — Я пожал плечами.
    — Я хочу сказать, это клево. Большинство этих щелок в школе в любом случае не стоят внимания. А вот сегодняшняя прогулка в духе Силвера. Участвовать в этом. Выйти на улицу. Заняться делом, не тратя время на гребаных идиотов, посылая всех на хрен.
    Его манера говорить нервировала меня. Рядом с ним я чувствовал себя воспитанным, скромным. Колин плевался. Бросал под ноги окурки. Сквернословил. Громко разговаривал. Он был напряжен и зол, и меня тянуло к нему. Я завидовал его презрению к миру, его непринужденной развязности. Но в то же время я стеснялся Колина, его грубости, тем, сколько места он занимал на тротуаре, громкого разговора и даже его одежды. Оделся он как парень из banlieue[37]: белые нейлоновые спортивные штаны, заправленные в носки. У него была та же бравада, та же вызывающая походка.
    — Да, — сказал я. — Думаю, именно это я и пытаюсь делать. Как он говорит, «живите смело», боритесь против… чего угодно. — На ходу я украдкой глянул на Колина, ожидая, что он засмеется. Я чувствовал себя обманщиком, но он просто кивнул:
    — Это действительно смело. То, как ты это делаешь. Держишься один. Однако эта гребаная жизнь трудна, приятель. Как насчет девчонок? У тебя есть подружка? — Он посмотрел на меня, потом заметил: — Тебе ведь девочки нравятся, да? У тебя ведь нет приятеля, так, старик?
    — Нет, — ответил я. — Приятеля нет.
    — И?
    — И подружки нет.
    — Фигово, приятель. Я знаю, в школе есть девчонки, которые с тобой трахнулись бы. Ты же такой таинственный. Им это дерьмо нравится. Даже если у тебя будет какая-нибудь долбаная недотрога, все равно девчонкам нравится таинственность.
    Я рассмеялся.
    — Так как дела?
    Я покачал головой.
    — Правда не знаю. Я просто… Не знаю.
    — Что?
    — Не знаю. Я просто хочу делать что-то другое. Я устал. Как будто мне сто лет. Как будто я родился умирающим от скуки. От скуки к людям, во всяком случае. Мне бы хотелось познакомиться с кем-нибудь свободным. Интересным.
    Все, что я говорил, было правдой только наполовину. Но несмотря на отчаяние, болезненное подростковое сексуальное желание, мне нечего было сказать девушкам, которые мне улыбались. Я находился в состоянии постоянной тоски. Мое тело ныло от потребности, и вся тоска — это подавленное желание трахаться, разнести вдребезги квартиру, сбежать, сломать челюсть отцу…
    Единственное облегчение наступало, когда я лежал ночью в постели. Тогда, закрыв глаза, я вызывал в памяти образы одной из девочек из МФШ, бегущих на занятия, или лежащих на солнце, или поднимающих руку вверх. И я сердито мастурбировал, пока не засыпал.
    Часто это была Ариэль, во второй половине дня, когда школа пустела. Я наклонял ее над столом Силвера и грубо трахал сзади. Или маленькая хихикающая блондинка Джулия, которая всегда разговаривала с Силвером на поле: она стояла передо мной на коленях в ванной комнате, я держал ее за волосы. Или Мари де Клери с ее знаменитой грудью, тяжелым грузом лежащая в моих руках.
    В этих фантазиях неизменно присутствовало насилие. С каждой эякуляцией ярость немного ослабевала, я самую малость освобождался от злости. В постели, в душе, однажды даже в душевой кабинке в МФШ, я стискивал зубы и мастурбировал, пока кожа не начинала гореть, и все равно эрекция возвращалась снова и снова.
    — Силвер живой. Спорим, этот парень свободный, — сказал Колин.
    Я кивнул:
    — Он — первый человек за долгое время, который по-настоящему меня задел, понимаешь? Я постоянно о нем думаю.
    — Я здесь сегодня только из-за него. Не обижайся, но в прошлом году я сюда не пришел бы. В субботу? Простите, но шли бы вы на хрен. Я еще спал бы.
    Когда мы пришли на площадь, огромная толпа медленно двигалась по бульвару дю Тампль. Вдоль него стояли зеваки, подбадривая идущих криками. Мы протолкнулись и встали на краю тротуара, откуда наблюдали, как волна за волной демонстранты шли по бульвару. Под своими знаменами проходили разные группы — социалисты, Союз еврейских студентов Франции, другие студенческие союзы, «Демократы за границей», марксисты, коммунисты, «Христиане за мир», группы иракских беженцев, «Хезболла», «Американцы против войны». Завернувшиеся в радужные флаги мира, девушки танцевали, причем вразнобой и что хотели. Над головой они держали колонки и пели «Imagine»[38].
    Я смотрел на суровых мужчин и женщин, марширующих позади ярко-желтых флагов «Хезболлы», на которых зеленые кулаки сжимали АК-47. Следом за ними вприпрыжку двигались университетские хиппи и размахивали мирными лозунгами. Я ощущал, что участвую в чем-то важном, но похолодел, увидев эти желтые флаги, потому что с самого раннего детства меня научили бояться «Хезболлу», ненавидеть это движение.
    Находясь так близко, я словно погрузился в опасный и экзотический мир. Я был частью настоящего бунта. Мы все были вместе там, в величайшем городе мира, мы все, отовсюду, выступая против мировых нарушителей порядка. Увлеченно выступая, участвуя в чем-то. Мы были там. Присутствовали. Жили.
    Я знал, что он гордился бы мной. За то, что я, подняв кулак, пел «Non а la guerre, non а la guerre». А мои родители? Если бы они узнали, что я приветствовал проходящих мимо членов движения «Хезболла», они прийти бы в ярость. Отец — американский дипломат, мать-еврейка, после стольких лет в арабских странах, где постоянно присутствует скрытый антисемитизм, а потом после тех лет в Израиле. Они пришли бы в ярость.
    Подбадривая демонстрантов криками, я впал в экстаз. Все громче и громче я пел «Non а la guerre, non а la guerre», пока сам этот напев не превратился в нечто угрожающее. Прислонившись к фонарному столбу, Колин курил и наблюдал за происходящим, не сводя глаз с группы девиц-хиппи без лифчиков, которые танцевали в нескольких ярдах от нас.
    — Что, правда нравится, приятель? — крикнул он.
    Я обернулся к нему с саднящим горлом и кивнул.
    — Надо жить увлеченно, — сказал я, изображая Силвера.
    — Чертовски верно, — согласился он, наклоняя голову и вскидывая вверх кулак.
    С бульвара дю Тампль протестующие выплескивались на площадь, как в дельту реки. Порядок, обеспеченный марширующими на бульваре, немедленно нарушался, как только они растекались вокруг статуи Республики. Плакаты, до этого натянутые, провисали. Коммунисты в красных рубашках перемешались теперь с танцующими радугами. Постепенно прибыли последние демонстранты, за которыми шли работники городской службы, методично убирающие мусор, до чистоты моющие асфальт из распылителей. А уже за ними медленным парадом двигался спецназ со своими синими фургонами.
    Демонстранты раздавали листовки, пели, кричали в мегафоны. То, что было единым массовым протестом, превратилось в море маленьких. Мы нашли продавца сосисок, купили себе ленч и съели, сидя на тротуарном бордюре.
    — Кто все эти люди?
    — Не знаю, старик. — Колин покачал головой.
    — Они так увлечены.
    — Готов поспорить, большинство пришло сюда, чтобы на фиг потусоваться. Я хочу сказать, посмотри на девчонок, которые бегают со своими радужными флагами. Через пару лет они будут искать работу в банке, как все мы. Может, эти волосатые долбаные марксисты настроены на долгую борьбу, да парни, у которых на флагах АК-47, но остальные? Не грузись, это уличная вечеринка.
    — Те парни принадлежат к «Хезболле», — сказал я, наблюдая, как члены Союза еврейских студентов Франции формируют небольшую группу через дорогу от нас. — Может, ты и прав, но я, во всяком случае, никогда ничего подобного не видел. Посмотри, как молоды большинство из них. Они как мы. Они здесь.
    На студентах были белые футболки со словами «Евреи против войны» на груди. Они разговаривали, смеялись, опирались на свои плакаты. От них словно исходило сияние, которое, понял я потом, было целеустремленностью и уверенностью. Такой же вид имели тысячи людей в тот день. Лица, казалось, излучали уверенность, страстную убежденность в правоте своего дела. Они вышли на улицы сделать то, во что верили. Воплотить в жизнь свою веру, принять на себя ответственность, действовать сообразно своим желаниям. Они воплощали все то, чем я, совершенно точно, не обладал. Они воплощали все то, чего ожидал от нас Силвер.
    По мере роста толпы медленно усиливался гул. Мегафоны были подняты к небу, пение доносилось с другой стороны площади. Я смотрел на лица, смотрел, как люди дружески похлопывают друг друга по спине, и снова чувствовал вызов со стороны мира, существующего вне меня, вызов той разновидности жизни, к которой я не принадлежал, той разновидности жизни, которую считал бесконечно более чистой, чем моя собственная, и вызов со стороны нарастающего ощущения, что это жизнь, которой я никогда не овладею.
    Мне хотелось как-то донести это до Колина. Интересно, соблазняют ли его, как меня, эти молодые, пылкие, страстные примеры? Я повернулся к нему, собираясь спросить, когда в сотне метров от нас увидел Силвера, который продирался сквозь толпу. Я следил, как он, приветственно помахивая рукой во все стороны, движется в нашем направлении. Он остановился на другой стороне, рядом с группой еврейских студентов из союза, и пристроился в очередь за сосиской.
    — Силвер здесь, — сказал я, не отрывая от учителя взгляда.
    — Где, черт возьми?
    Я кивнул в сторону лотка с сосисками. Ощущение этой новой власти возбудило меня. Возможность понаблюдать за ним, как пошутил Колин, «в его естественной среде обитания». Я был заворожен. Смотрел на него так, как в тот день, когда он ждал поезда метро. Но было и чувство, что я каким-то образом его предаю.
    Внезапно день сделался нежным и хрупким. Я затаил дыхание, дожидаясь, что он будет делать дальше. Я ожидал чего-то ужасного или опасался этого.
    Справа от нас раздался громкий смех. На тротуаре стояла небольшая группа подростков хулиганского вида. По всему Парижу можно было увидеть бедняков и жителей парижских пригородов. Это были злые, источающие угрозу подростки, которых три года спустя Николя Саркози назовет racaille[39] и пообещает очистить от них Францию. Они болтались возле станций метро, вытаскивали кошельки, приставали к одиноким женщинам, ездили в поездах, грабили детей помладше и разжигали ксенофобию, которая махровым цветом цвела по всей стране.
    Я почувствовал, что настроение толпы переменилось. Люди начали медленно расходиться, и ничто не загораживало мне обзор.
    — Это нехорошо, — прошептал я Колину.
    — Точно, приятель, — отозвался он, выпрямляясь.
    Сидя рядом с ним, я чувствовал себя защищенным.
    Колин был невелик ростом, но умел драться. Однажды я видел, как он сломал нос парню, который подставил ему подножку во время футбольного матча, затеянного на большой перемене. Я видел, как он дал отпор Ариэль. Но тут было нечто другое, другой уровень. Тут была не школа. Это был мир.
    Я увидел, как несколько подростков завязали лица пестрыми куфиями и начали дразнить еврейских студентов, стоящих через дорогу.
    — Грязные жиды! — вопили они, сплевывая на землю вместо знаков препинания. — Перепихнемся, еврейские шлюхи!
    Сначала еврейские студенты не реагировали. Они не обращали внимания на оскорбления и делали вид, что не слышат. Но стоящие вокруг них притихли. Посреди буйной веселости образовался островок подлости. Сердце у меня колотилось.
    — Espece de sale Juif, je vais me faire ta soeur![40] — заорал долговязый подросток в футболке от Гуччи, с лицом, спрятанным под красно-белой куфией.
    Реакции почти не последовало. Они напряглись из-за вульгарной насмешки, но продолжали переговариваться между собой. Мы встали. В воздухе витало слишком много насилия.
    Ничего не произошло.
    А затем на моих глазах невысокий парнишка в найковской бейсболке метнул через дорогу бутылку, попав в бордюр. Бутылка разбилась, и мелкие осколки полетели в небольшую группу на другой стороне улицы. Наконец один из них подал голос. Высокий парень с короткими курчавыми волосами обернулся и произнес:
    — Qa suffit[41].
    — C’est а moi tu paries, connard?[42]
    Я на мгновение забыл о Силвере, который появился рядом со студентами. Он быстро добрался сквозь толпу до края тротуара, где, возможно впервые, увидел источник этих воплей. В руке он держал сосиску, его рот был приоткрыт, будто он собирался заговорить.
    Его присутствие меня успокоило, и хотя страх немного улегся, я понял также, что я трус, едва увидел там Силвера. Я понял это со всей ясностью. Он появился, чтобы напомнить, показать мне, кто я такой.
    «Что ты за человек?» — спрашивал он нас на занятиях. Я был человеком, который стоял тихо, не сдвинулся с места, пока все хулиганы мира рвались вперед в угаре насилия. Я стоял униженный, парализованный и дрожал от злости. Я повернулся к этим идиотам подросткам. Гневно уставился на них.
    Я подошел бы к высокому, с лицом, замотанным шарфом. Отделился бы от толпы, пока остальные самозванцы со своими плакатами и лозунгами бездействовали, стояли бы и ждали, что будет. Я защищался бы. Защитил бы всех нас.
    Я придал лицу сердитое выражение, надеясь, что он на меня посмотрит и увидит мой гнев, увидит, что я готов к действию. Два подростка ступили на проезжую часть улицы. В руке один из них держал металлический прут. Всего несколько метров отделяло их от Силвера, который неподвижно стоял на краю тротуара.
    Высокий студент из еврейского союза ничего не сказал. Несколько других студентов встали рядом с ним. Одна из них, юная девушка, которая до этого показалась бы мне сексуальной, с длинными светлыми волосами, забранными в свободный хвост, крикнула:
    — Vas te faire foutre![43]
    Она покраснела, ее трясло. Кто-то схватил ее за запястье и велел молчать. Она вырвала руку и повернулась к двум подросткам.
    Тот, что держал металлический прут, ухмыльнулся:
    — Quand je te sauterai, tu parleras moins fort, salope[44].
    В толпе кто-то коротко ахнул от ужаса. Я посмотрел на Силвера. Он так этого не оставит, подумалось мне. Высокий парень обвел взглядом молчаливую толпу перед собой и с отвращением покачал головой.
    Парень с прутом обернулся, словно лишь сейчас заметил зрителей. Он раскинул руки, расправил плечи. Искал вызов, провоцировал на ответ. Когда он повернулся ко мне, я отвел глаза.
    Он повернулся дальше, с усмешкой рассматривая, оценивая окружающих его людей. Высокий студент сошел с тротуара и направился к парню с прутом, который, увидев его приближение, спокойно размахнулся и сильно ударил того по ребрам. Студент согнулся пополам, держась за бок.
    Силвер ступил на проезжую часть и крикнул:
    — Arrête![45]
    Парень с прутом удивленно на него посмотрел.
    — Quoi? Qu’est-ceque tu vas faire?[46]
    Они мерили друг друга взглядами. Мгновение никто не двигался. Затем, перехватив прут двумя руками, парень ткнул им Силвера в грудь. Тот попятился, запнулся и наткнулся на стоящих позади людей. Парень шагнул вперед с поднятым прутом. Силвер сморщился, прикрывая голову руками. Парень сплюнул, бросил прут своему приятелю и сжал кулаки.
    — Viens, tapette[47].
    Покрасневший Силвер беспомощно смотрел на него. На плече у него болталась камера, кулаки он так и не вскинул.
    — Viens. — Парень поманил его. — Pede, va![48] — сказал он и плюнул Силверу в лицо.
    Тот не пошевелился с мокрой щекой.
    Наступила странная тишина, излучающая напряжение. Помню, я подумал, как чудно, что все это происходит вот так на улице, среди бела дня, и всех нас сдерживает страх.
    Парень снова повернулся к нам, и когда он это сделал, высокий студент шагнул к нему сзади и нанес сильный удар в висок.
    И прежде чем все взорвалось, прежде чем студенты ринулись на дорогу, пытаясь защитить своего друга, истекающего кровью на асфальте, прежде чем спецназовцы ворвались в толпу, одетые, как бойцы ударных частей, в полном снаряжении для подавления беспорядков, прежде чем коротышка, который бросил бутылку, схватил блондинку за волосы и швырнул ее на землю, я увидел, как Силвер вытер со щеки плевок и скрылся в толпе.
    Колин схватил меня за руку и потащил прочь. Спецназовцы появились со всех сторон, размахивая дубинками. Стычки возникли повсюду, и всякое ощущение мира, всякая иллюзия порядка, ощущавшиеся час назад, сменились хаосом.
    Позднее подъехал грузовик с водометами, чтобы сбивать хулиганов с ног. Посыпались с глухим лязганьем металлические гранаты со слезоточивым газом, и воздух заволокло белой пеленой.
    Мне показалось, что именно в тот момент, когда Силвер отвернулся от нас и исчез, на площади Республики воцарился хаос.
    В тот вечер я сидел на скамейке в сквере Лорана Праша, не желая идти домой. Я думал о Силвере, который читал нам стихотворения Уилфреда Оуэна.
    — Прочтите это, — сказал он, — чтобы не забывать, что война близко… «Опьяневшие от усталости, глухие даже к взрывам/Газовых снарядов, тихо падавших позади», — прочел он. — Что здесь интересно? Что вас удивляет?
    — Тихо. — Хала поняла немедленно. — Он говорит «тихо».
    — И почему это интересно?
    — Тихо. Это — как нежно, спокойно. Тут несоответствие. Перед тобой все эти жуткие образы — «кровавая пена из легких» и «отвратительные, смертельные раны». Но вот это одно слово в целом стихотворении, оно мирное.
    Он улыбнулся ей и кивнул.
    — А зачем он это делает?
    — Газ — это облегчение, — сказал Колин.
    — А именно?
    — Он их спасает. Ведь они должны умереть. То есть кому нужна такая жизнь? Смотрите, они идут в засохших от крови сапогах, они совершенно сломлены, а им внушают нелепую идею, будто они делают что-то почетное. И вот выход — эта жестянка.
    — Как ангел, — сказала Лили. — Тихо приземляется, чтобы их спасти.
    — Хорошо. Отлично, да. Что еще?
    — Зеленый? — осмелилась Джейн.
    — Продолжай.
    — «Через мутные стекла и плотный зеленый рассвет/Я видел, как он тонул». Все это слишком мирно. Зеленый рассвет, стекла… это создает ощущение покоя и неторопливости. И даже то, что они тонут, это кажется облегчением. Можно подумать, говорящий почти завидует спасению друга.
    — Какому спасению? Смерти?
    — Да, — глядя из-под своих черных волос, сказала Кара. — Ну, тому повезло умереть. Ему не нужно принимать решение, не нужно думать, не остановиться ли, он просто умирает. Выбора нет. Вообще никакого выбора.
    И так далее в том же духе. Мы пропитались этим стихотворением. К концу занятия мы были просто в ярости из-за войны, лицемерия правительства, не помню уже чего еще. Значения не имело. Важны были только экстаз законного гнева и возбуждение, вызванное тем, что мы делали это сами, анализировали стихотворение, что очень многие из нас вместе в этом участвовали, а Силвер, такой гордый, ходил по классу и направлял нас вперед.
    И вот сейчас, сидя под деревьями в Сен-Жермен-де-Пре, я слышал, как с жестяным клацаньем падают на асфальт на площади Республики гранаты со слезоточивым газом. Такой гулкий звук. В страхе разбегающиеся люди. Вокруг хаос. У меня не получалось соотнести, какими мы были в тот день в его классе и какими стали теперь.
    Я прочитал абзац из сборника эссе Камю, который он нам дал.
    Почти совсем стемнело, и было очень холодно. На скамейке напротив меня лежал, завернувшись в старое одеяло и полностью натянув на лицо шерстяную шапку, человек. Разглядывая его, я представлял, что у меня хватит смелости провести ночь здесь, в парке. Домой я больше не вернусь. Просто вздохну и растворюсь. Никаких телефонных звонков. Я думал о том мужчине, которого на моих глазах толкнули под поезд. Я приклеил ту заметку в свою тетрадь. Кристоф Жоливе умер в одну секунду. Я думал о звуке, с которым поезд врезался в его тело, и о том, насколько он отличался от звука, с которым металлический прут ударил по ребрам того парня.
    Il n’y а qu’un probleme philosophique vraiment serieux: c’est le suicide[49].
    Притворяясь, будто хватает смелости спать в парке рядом с этим мужчиной без лица и бронзовой Дорой Марр работы Пикассо, я также представлял, что у меня хватит внутренних сил покончить с собой. Но не нашлось мужества ни на то, ни на другое. И я прекрасно сознавал, даже в семнадцать лет, насколько смешон, сидя в Сен-Жермен-де-Пре с зажатым в руках Камю и обдумывая самоубийство. Я замерзал и скоро должен был идти домой.
    С минуту раздумывал, не позвонить ли Силверу. Может, он пустит меня к себе, позволит ночевать у него на диване, пока я не решу, как быть дальше. Но после всего, что видел в этот день, всего, что мне стало ясно о моем характере, сильнее всего меня мучила та единственная картинка: Силвер отворачивается, его рука поднимается к щеке, чтобы стереть с лица слюну. Чего я ожидал?
    Когда он вышел вперед и крикнул, я испытал облегчение. Им конец, все это кончится. Я знал, что Колин подумал о том же самом. В тот момент он принадлежал нам. Явление добродетели в море безобразия.
    Но больше ничего не случилось. Что он мог дать, он дал. Это было чуточку больше, чем у всех у нас, краткий окрик. Arrête. А потом ничего не было, кроме затухающей инерционной волны, оставившей Силвера стоять на тротуаре, онемевшего, как и все мы, от страха. Я видел, как он, спотыкаясь, попятился, отказался драться и отвернулся. Ушел.
    Я не мог ему позвонить. Идти, кроме как домой, было некуда. Идти куда-то еще у меня не хватало смелости.
    Толстый человек в длинном черном пальто открыл ворота парка. Он подошел к лежащему на скамейке бродяге и мягко тряс его за ногу, пока мужчина не проснулся, подтянул шапку наверх, открывая глаза, и сел. Он сложил одеяло, взял из-под скамейки пакет и молча похромал из парка. Мужчина в пальто посмотрел на меня.
    — Le jardin ferme, je vais vous demander de partir monsieur, s’il vous plait[50], — сказал он.
    Я кивнул и встал, вскинул на плечо рюкзак. Он придержал для меня ворота и улыбнулся, когда я проходил мимо.
    — Bonne soiree[51], — сказал он, вставляя ключ в замок.
    Я пошел домой. В квартире было тепло и пахло жареной курицей. Я проголодался, и тепло жилья, свечи, зажженные в гостиной, виолончельная сюита Баха, льющаяся из стереосистемы, невольно заставили меня порадоваться, что я дома. Я думал проскользнуть к себе в комнату незамеченным. Но сейчас, с горящими от холода щеками, я слушал эту печальную, прекрасную музыку. Огромная сила, которой я мог обладать в своем воображении, исчезла по возвращении домой.
    Музыка закончилась. Я услышал, как в кухне повернули кран, в раковину полилась вода. Затем этот звук оборвался. Шаги. Мое дыхание участилось, я смотрел на кухонную дверь. Мать вышла в гостиную. Правая щека — красная и опухшая, под глазом наливался синяк. На губе пятнышко засохшей крови. Волосы распущены по плечам. На ней были джинсы и длинный серый свитер-водолазка. Она пересекла комнату. Я знал, что мать снова поставит этот альбом. Играл Янош Старкер. Она ставила его, когда я не мог заснуть или когда просыпался от ночных кошмаров.
    — Волшебная музыка для уничтожения чудовищ, — говорила она.
    Когда они снова зазвучали — эти медленные, глубокие аккорды, — мать повернулась и увидела меня.
    — Гилад, — произнесла мама, поднимая ладонь к щеке. Глаза у нее были пустые, но все равно она была красивая.
    — Привет, — сказал я.
    Она подошла ближе, и когда я увидел ее вот так — такой маленькой в толстых шерстяных носках, рукава натянуты на ладони, губа окровавлена, глаза пустые, — во мне не осталось никакой ненависти к ней.
    — Он здесь?
    Она покачала головой, глядя на меня.
    — Куда он ушел? — шепотом спросил я.
    — Ушел. Он в любом случае уезжает сегодня в Берлин. Он ушел.
    Я бросил рюкзак на пол, шагнул вперед и обнял ее. Когда она расплакалась, я приложил ладони к ее затылку.
    — Ты такой холодный, — сказала она. — Промерз насквозь.
    Я стоял тихо, и она прижалась щекой к моей груди. Я смотрел на улицу — на Монмартр и белеющий на холме Сакре-Кёр.
    Через какое-то время она спросила:
    — Есть хочешь?
    Я пошел за ней на кухню. На разделочной доске лежала жареная курица, а на стойке стояла миска жареного картофеля. Она перенесла то и другое на стол. Я достал тарелки и приборы. Она села напротив меня и наполнила два бокала красным вином из початой бутылки.
    — Прости меня, — сказал я.
    — Гилад, тебе не за что…
    — Есть за что. Прости, что вот так бросил тебя. Я жалею, что не смог ничего сделать. Что ничего не сделал. Что никогда ничего не делал.
    — Гилад, это не из-за тебя. Это из-за меня, я во всем виновата. Ты просто… — Она снова заплакала.
    — Я должен был. Это из-за меня. Я такой же, как он.
    Выражение ее лица быстро переменилось. На мгновение ее лицо ожило.
    — Ты, — дрожащим голосом сказала она, — совершенно не такой. Совершенно. Послушай меня. Это не твоя война, не твое дело — заботиться о родителях.
    В любом случае ты не можешь ожидать от себя того мужества, которого так жаждешь. Оно внезапно не появляется. К храбрости ты придешь своим путем. Твой отец, — она покачала головой, — он — драчун, Гилад. Ты никогда таким не будешь. Никогда. Ты можешь его бояться, но этот страх не делает тебя трусом. Бога ради. Трус — твой отец. Не ты, ты меня понимаешь?
    Я смотрел в ее прищуренные глаза. Мать сердилась, и я с огромным облегчением видел, что она все еще жива. Так старалась взять себя в руки, изо всех сил старалась быть моей матерью.
    — Не понимаю, как ты могла позволить такое. Почему ты не бросаешь его? Как могла такая, как ты, как ты могла…
    — До такого докатиться?
    Я кивнул.
    — Такая, как я? Жизнь захлестывает тебя, Гилад. Все происходит быстро, ты не успеваешь обратить внимание. Или перестаешь обращать внимание. Теряешь это.
    — Что?
    Она покачала головой:
    — Я точно не знаю. Когда была молодой, мне часто говорили, что я не знаю, на что способна, что мои умственные способности неограниченны, что я могу сделать все, что угодно. И в свое время я узнала, что это палка о двух концах. Я не представляла, что буду способна на такую жизнь. Это показалось бы мне невозможным в молодости, но. Боже, как же мы сами себя удивляем! Тебе никогда не говорят, что удивление в свой адрес может быть продиктовано разочарованием. Никто никогда не говорил мне, что, возможно, однажды я разочарую своего сына. Но вот эта минута. — Она глотнула вина, подняла на меня глаза и коснулась моей щеки. — Я знаю, ты думаешь, будто я была этакой свободной духом художницей, беспечной и уверенной в себе. Это неправда. Я была всего лишь девчонкой, бродящей по Парижу и совершенно не представляющей, что делать. Я была умной, но не обладала ни настоящей силой, ни подлинной убежденностью. Я устала, у меня кончились деньги, и я думала о том, что придется вернуться домой и стать — кем? Учительницей рисования? Господи, я вынуждена была вернуться домой ко всем тем людям, на которых, поклялась я, никогда не буду походить, к жизни, которую презирала. Затем я познакомилась с твоим отцом, и он предложил мне легкую жизнь, которая казалась эффектной. Ты не представляешь, с каким удовольствием я сообщала родителям и друзьям, что еду в Африку. Чувствовала себя космополиткой, чего-то достигшей. Словно что-то совершила. Я делала вид, что с твоим отцом это никак не связано. Это очень ограниченный вид мужества, Гилад, жить жизнью другого человека. Во всяком случае, я не собиралась за него замуж. Поневоле начала сочинять историю, и теперь, что ж, ее я и получила — хорошую историю. Это просто хорошая история.
    Я слушал и ел.
    — Приходится постоянно бороться. Остановиться ты не можешь. Иначе рискуешь оказаться неизвестно где, барахтаясь в потоке жизни, которой никогда не хотел.
    — И что? Это и получилось? Ты сдалась? Это твоя жизнь? Ты остаешься с человеком, которого почти никогда рядом нет? А когда есть, он тебя бьет?
    Она плакала.
    — Прости. — Я на секунду отвел глаза. — Мам, просто я не могу принять, что так и будет, что ты проведешь остаток жизни одна в дорогой квартире, притворяясь, будто счастлива.
    Мы долго сидели вместе на кухне. Я рассказал ей про акцию протеста, про «Хезболлу», про молчаливую толпу и металлический прут. Про Силвера.
    — Он по крайней мере что-то сказал, — заметила она.
    Я сердито покачал головой.
    — Чего ты хочешь, Гилад? Чего ты ждешь от людей?
    Я посмотрел на синяк на ее лице, окровавленную губу. Вокруг ее глаз наметились тоненькие морщинки, которых я раньше не замечал. Было поздно. Она измучилась. Посмотрела на меня, будто больше всего на свете хотела услышать ответ на свой вопрос.

    Я пообещал себе, что никогда больше этого не сделаю, но в понедельник поехал в школьном автобусе вместе с остальными. У меня не было энергии идти по холоду от метро, да и вообще с принципами у меня в то утро было неважно. Семинар Силвера стоял первым уроком. Я подумал было пропустить его. Совсем не пойти в школу. Но с другой стороны, думаю, я ожидал некоего объяснения. Как он украдкой вернулся и свернул тому парню шею. Что-то в этом роде.
    Он начал занятие с нетипичной лекции:
    — В 1958 году члены «Фронта национального освобождения» Алжирской революционной партии убили четверых французских полицейских в Париже. Морис Папон, тогдашний шеф парижской полиции, устроил ответные рейды против алжирского сообщества по всему городу. Он арестовал тысячи алжирцев и, в числе прочих мест, поместил их под стражу на Зимний велодром и в гимназию Жапи, которая, кстати, до сих пор находится там, совсем рядом с бульваром Вольтера, если кого интересует. Вы знаете, почему я упомянул, в частности, два этих места?
    Этим утром он был холоден. Никакого чувства юмора, едкий, саркастичный и незнакомый. Помню, Хала смотрела на него, прищурившись, на ее лице отразились недоумение и озабоченность. Она быстро писала в своей тетради. Вся игра, какая была в пятницу, вся легкость ушли.
    — Я упомянул их, потому что в 1942 году, шестнадцатью годами раньше, оба этих места использовались во время La Rafle du Vel’ d’Hiv[52]. Кто-нибудь знает, о чем я говорю? — Он обвел класс взглядом. Он был в бешенстве. — Абдул? Никаких идей? Это о чем-нибудь тебе говорит?
    Абдул кивнул.
    — Да? Хорошо. Тогда расскажи нам об этом, расскажи нам о La Rafle du Vel’ d’Hiv.
    Oh продолжал кивать, но пожал плечами:
    — Я не знаю.
    — Нет? — переспросил Силвер. — Нет.
    — Я знаю. — Это была Хала, которая обычно радовалась, когда обнаруживалось невежество Абдула, но она была расстроена и встревоженно посмотрела на Абдула, продолжающего кивать и барабанить пальцами по тетради.
    Силвер прислонился к своему столу. Сложил на груди руки, вопросительно поднял брови и глядел на нее.
    Она сердито посмотрела на Силвера.
    — La Rafle du Vel’ d’Hiv. Полиция арестовала тысячи французских евреев.
    — Да. Хорошо. — Он кивнул. — Из тех двенадцати тысяч евреев более четырех тысяч были дети. Петен использовал и Зимний велодром, и гимназию Жапи в качестве центров для интернированных. Евреев держали там до отправки в Драней. А из Драней их перевезли в Освенцим, где большинство умерло. Итак, возвращаемся в пятьдесят восьмой год, когда вместо евреев французская полиция начала арестовывать алжирцев, бросать их в Сену, пытать и так далее. Это продолжалось в шестьдесят первом году, когда ФИО возобновил свои нападения на французскую полицию, и менее чем за два месяца одиннадцать полицейских было убито. В результате все, кто хотя бы внешне напоминал алжирцев, превратились в законную добычу — на людей нападали, арестовывали, топили и пытали. Людей бросали в реку со связанными сзади руками за то, что они казались алжирцами. Морис Папон ввел комендантский час и запретил мусульманам, не только алжирцам (Папон сказал — «мусульманам»), находиться на улице с 20.30 до 5.30. ОНО призвал к мирной демонстрации протеста, и в октябре шестьдесят первого года тридцать тысяч человек выступили против комендантского часа. По всему городу полиция стреляла в толпу и бросала людей в Сену. Особенно с моста Сен-Мишель, недалеко от места, где многие из вас проводят субботние вечера за выпивкой. Было убито двести человек. Все — арабы. Десять лет назад мы узнали, что Папон сотрудничал с нацистами. Его судили за «совокупность преступлений против человечности» и приговорили к десяти годам тюрьмы. Но это другая история. Зачем я вам это рассказываю?
    Он оглядел нас, вызывая хоть кого-нибудь на ответ.
    — Зачем? Потому что Сартр, как участник этих событий, сам будучи когда-то военнопленным, выступал в поддержку ФНО и за независимость Алжира.
    Мгновение он колебался, качая головой.
    — Забудем его оплошности во время оккупации. Сартр писал гневные статьи против жестокого обращения с алжирцами и против расизма, характерного для всей Франции. Его называли предателем и антифранцузом. Обвиненный в предательстве, он получал письма с угрозами смерти и все равно делал то, что делал почти всю свою взрослую жизнь — продолжал писать. В квартиру Сартра бросили бомбу. Он продолжал писать. А потом снова бросили бомбу, на этот раз уничтожив квартиру полностью. Но он все равно продолжал писать.
    Никто не проронил ни слова.
    — Так в чем смысл? Скажите мне, в чем смысл? Абдул? В чем смысл?
    Абдул водил пальцами по странице. Силвер окинул класс взглядом.
    — Есть желающие?
    — Полагаю, сэр, — Колин тупо пялился на свои руки, лежащие перед ним вниз ладонями, — смысл в том, что мы должны поступать так же. Нам следует бороться против подобных вещей. Против коррупции, угнетения и всякого такого. Несмотря на страх. Все равно делать дело. Будет ли это правильно, сэр? То есть если не будем делать, сэр, это все просто писанина, это всего лишь теория, как вы нам говорили, просто «слова на бумаге».
    Говорил он без всякого выражения. Силвер спокойно смотрел на него и кивал.
    — Смысл во всем этом сопротивлении и выступлениях в защиту, сэр, в том, что нам потребуется мужество, правильно? Нам понадобится найти мужество для борьбы. А если не сможем, ну, тогда мы застрянем здесь, наблюдая, как мир идет мимо нас, как вы нам говорили, наблюдая за идущим мимо миром вместе со всеми остальными «трусами», как вы их называли.
    — Верно, — кивнул Силвер, прищурившись.
    — Будет ли это, как вы, сэр? — спросил Колин, наконец подняв глаза и встретившись с Силвером взглядом.
    — Прошу прощения?..
    — Кто-то, как вы. Боец. Кто-то, кто, как вы сказали, обладает этим мужеством. — Колин принялся листать свою тетрадь, нашел страницу и зачитал: — «Преодолеть расстояние между желанием и действием», вот что вы сказали. Это вы сказали нам о мужестве, сэр. Храбрецы отличаются от нас «способностью преодолеть расстояние между желанием и действием». У меня все записано. Двадцать седьмое октября.
    Колин поднял тетрадь и держал ее раскрытой для Силвера.
    — Да, Колин. Думаю, это так. Но что ты хотел этим сказать?
    — Я, сэр? Я отвечал на ваш вопрос. Мы обсуждали ваш вопрос. Ваше выступление о Сартре, алжирцах, евреях и остальном.
    — Да, Колин, — холодно произнес Силвер, — но какое это имеет отношение ко мне?
    Ариэль наблюдала за Колином с новым интересом.
    — Наверное, я просто спрашивал себя, есть ли все это мужество, которое вы хотите, чтобы мы имели. Мне просто интересно, сэр, обладаете ли вы сами такого рода мужеством. То есть могу ли я спросить об этом, не боясь показаться невежливым?
    Отвернувшись от Колина, Силвер посмотрел в окно, на поле, где легкий туман заполнил пространство между голыми тополями и низкими зданиями школы. Казалось, он размышлял над вопросом, а потом обернулся к классу.
    — Я никогда не претендовал на то, чтобы быть примером или что у меня больше мужества, чем у кого-то еще. Я никогда не утверждал, что смелее, сильнее или более способен к действию, чем кто-либо другой. Но с другой стороны, ведь это не ответ на твой вопрос, не так ли? Обладаю ли я таким же мужеством, как Сартр? Вопрос так стоит, да?
    Силвер сказал это спокойно. Он выглядел разочарованным, печальным. Гнев и ледяные нотки в голосе исчезли.
    — Да, сэр.
    — Нет, думаю, не обладаю. А что, Колин? С чего такой вопрос?
    После долгой паузы тот покачал головой.
    — Да так, сэр. Мне просто было интересно.
    — Как вы можете это говорить? — спросила Хала, недоверчиво глядя на Силвера.
    — Что? Что говорить. Хала?
    — Как вы можете утверждать, что не являетесь примером?
    — Хала, я этого не говорил. Я не сказал, что не был примером. Я только никогда не утверждал, что был примером. Или что мне следовало им быть.
    — Мистер Силвер, — сердито, с пылающими щеками вступила в дискуссию Джейн. — Как учитель, вы являетесь примером. Я хочу сказать, даже если вы никогда этого не говорили, даже если никогда не говорили этого прямо.
    — В этом-то и смысл вашей роли: вы априори несете ответственность, как говорит Сартр. — Хала продолжала, кивками подкрепляя свою ссылку на писателя. — Вы можете не утверждать, что вы пример, но все равно вы — пример. В любом случае. Вам не дано решать, как люди вас видят. И вы знаете, верно, что являетесь примером для множества учеников в этой школе, мистер Силвер? Простите, и я не хочу показаться невежливой, но выбирать вам не приходится.
    Силвер глубоко, медленно вздохнул.
    — Что ж. Хала, не знаю. Не знаю, сколько людей на самом деле видят во мне пример. Но это тема для другой беседы. Действительно, я влияю на то, как меня воспринимают. Одежда, которую я ношу, что я говорю, как говорю. Я, как и все мы, культивирую свой образ. Я не чище любого другого человека. Гораздо важнее, что все эти люди, которые предположительно считают меня примером, они тоже делают свой выбор, не так ли? Они решают смотреть на меня с тех или иных позиций, правильно?
    Я внимательно наблюдал за Силвером, пока он говорил. И пока я следил за его глазами и шевелящимися губами, за тем, как он щипал кожу вокруг ногтя большого пальца, мое сердце застучало быстрее и сильнее. Я чувствовал, как во мне что-то поднимается, и когда Силвер произнес свой вопрос, у меня вырвался раздраженный вздох.
    Он повернулся ко мне, посмотрел печально. Он казался усталым.
    — Гилад? Ты хочешь что-то сказать?
    Я глянул на Колина. Он смотрел на меня.
    — Мистер Силвер, я только хотел спросить, верите ли вы во все это. — Меня затошнило, лицо налилось жаром. Я вытер ладони о джинсы.
    Силвер сузил глаза. Мой вопрос, видимо, удивил его.
    — Что ты имеешь в виду, Гилад? Верю во что?
    — Я хочу сказать, вы действительно ожидаете, что ученик десятого класса, лет пятнадцати-шестнадцати, делает этот выбор? Что он способен решить, как он вас воспринимает? По-настоящему справедливо оценить вас, оценить вашу подлинность? Он решает смотреть на вас с тех или иных позиций? Что вы разделяете эту ответственность? Вы и ученик? Что это одинаково?
    Мы все смотрели на него и ждали ответа. Мы практически застыли, объединившись в этом ожидании. Силвер посмотрел на меня, и на этот раз я выдержал его взгляд. Он повернулся к Колину. Напряжение было ужасным.
    Абдул кашлянул. Силвер повернулся к нему.
    — Как ты считаешь, Абдул?
    Тогда я разозлился, почувствовал закипающую во мне злость. Как он смеет надеяться на Абдула?
    Абдул раскачивался вперед-назад, его нервные кивки захватывали все тело.
    — Не знаю. Я не очень уверен.
    — В чем, Абдул?
    — Не знаю. Да, вы учитель. Поэтому вы несете ответственность. У вас есть работа. Это ваша работа.
    Силвер нетерпеливо кивнул, его легкий жест граничил с иронией.
    — Еще кто-нибудь? — спросил он.
    Теперь я поднял руку. Это была формальность, которую я давным-давно отбросил. Это был мой иронический жест. Силвер повернулся ко мне. Прошел к окну и открыл его, оперся локтями о подоконник, отвернувшись от нас. Прохладный воздух остудил мою вспотевшую шею. Я был благодарен за прохладу, благодарен за то, что он открыл окно, и в очередной раз почувствовал к нему симпатию, теплоту. Промелькнула мысль: не открыл ли он окно ради меня, увидев мое раскрасневшееся лицо, пот на лбу. Я очень хотел, чтобы так и было. И опять подумал, что предаю его.
    Но руку я не опустил.
    — Это не обязательно, — начал он, все еще глядя в окно. Потом повернулся к нам и покачал головой. — Да, Гилад. — Таким тоном он мог обратиться к Ариэль.
    Я раскрыл свою тетрадь.
    — Могу я зачитать вам кое-что? Это Сартр.
    Он кивнул, и я стал читать:
    — «Что мы имеем в виду, говоря, что существование предшествует сущности? Мы имеем в виду прежде всего то, что человек сначала существует, сталкивается с самим собой, поднимается в мире, и только после этого он определяется».
    И опять — ничего. Ни ответа. Ни звука. Ни шуршания страниц, ни движения ручки по бумаге, ни шепота. Я посмотрел на Силвера, который уставился на меня и молчал.
    — «Сталкивается». Вы сказали, что это точка, когда вы внезапно обретаете понимание, когда вы начинаетесь, когда вы больше не можете притворяться. Что жизнь — это что-то другое, когда вы осознаете правду мира. Вот примерно так вы говорили, мне кажется. Так у меня записано. — И опять я говорил с едва уловимой иронией и деланным почтением.
    — Да, — отозвался Силвер. — Думаю, это правильно. Да.
    — И вы считаете, что ваши ученики, не говоря уже обо всех других ребятах, у которых вы не преподаете, но которые вас знают, видят вас, слышали о вас, вы считаете, что они столкнулись с собой?
    Когда он не ответил, я опять обратился к своей тетради и зачитал вслух отрывок из Камю, который читал в субботу, сидя в сквере Лорана Праша:
    — «Бывает, что привычные декорации рушатся. Подъем, трамвай, четыре часа в конторе или на заводе, обед, трамвай, четыре часа работы, ужин, сон; понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота, все в том же ритме — вот путь, по которому легко идти день за днем. Но однажды возникает вопрос «зачем?». Все начинается с этой окрашенной недоумением скуки».
    Я читал медленно, с уверенностью и силой в голосе, которых никогда не имел на его занятиях или, возможно, вообще в своей жизни. Я ожидал услышать шумок, перешептывания Ариэль с Альдо, хихиканье Лили, но никто не проронил ни звука.
    — Вы считаете, мистер Силвер, что десятиклассники, которых вы учите, изнывают от скуки? Что это перед ними встает вопрос «зачем»?
    Я потел, несмотря на заполнивший класс холодный воздух.
    Силвер медленно кивнул, внимательно на меня глядя, словно подтверждая что-то для себя. Он улыбнулся, и на сей раз в улыбке было что-то еще. Гордость, возможно. И в этой улыбке я почувствовал удовлетворение, удовольствие, радость, а все потому, что произвел на него впечатление, потому, что он был мной доволен. Он улыбнулся и кивнул, закрыл окно и вернулся к своему столу, на свое обычное место.
    — Я так считаю, — сказал он. — Да. Хотя ты явно не согласен, Гилад. Ты определенно сделал домашнее задание.
    Я покачал головой. Я больше не сердился. Он меня разоружил.
    — Мы выполнили, сэр, наши домашние задания, Гилад и я, — сказал Колин.
    И тогда вступила Ариэль;
    — Что за чушь? Полная чушь! Что за увертки? Вы думаете, можете делать что хотите? Что ответственность лежит на нас? На школьниках? Это что же такое вы утверждаете? Что она просто-напросто одинаковая? Что у вас не больше сил, чем у нас? Нет преимущества?
    Силвер оттолкнулся от стола и встал прямо перед ней. Она покраснела так, что, казалось, кровь сочится у нее из глаз.
    — Ариэль, следи за своими словами в разговоре со мной, я…
    — А почему? Потому что вы учитель? А я — ученица? Вы можете поступать, как вам нравится, да? А потом, как ни в чем не бывало, оправдываете этой чушью? — Она смахнула «Постороннего» на пол. Книжка с глухим стуком упала на потертый коричневый ковер.
    Силвер подошел ближе к ее столу. Помимо злости, на его лице отразилась паника и, возможно, даже страх.
    — Ариэль, — произнес он на октаву тише, — закрой рот.
    Она встала и сунула тетрадку в рюкзак. Защелкнула застежки, театральным жестом обернула длинный белый шарф вокруг шеи, а потом, когда уже собралась уходить, посмотрела ему в глаза. Во весь свой рост, да еще в зимних ботинках, она оказалась выше его. Выглядела сильной, полной убежденности, уверенности в себе, без доли сомнения.
    — Вы подделка, мистер Силвер. Вы жалки, — сказала она, глядя прямо на него. — Я знаю, мистер Силвер. Давно знаю.
    Она вышла из-за своего стола и шагнула вперед, так что на мгновение они оказались очень близко друг от друга. И выходя из класса, она так близко прошла мимо него, что прядь ее волос скользнула по его плечу.

Уилл

    я подумал, что, может, вдохновлюсь, увлекусь этим мероприятием. Все это пение. Гневные лозунги. День был роскошный. Солнце. Холодно. Люди повсюду. Приятно было находиться на улице. Но в настрое толпы было что-то неприятное. Слишком многие жаждали крови. Атмосфера стала накаляться все больше, когда протестующие, промаршировав, заполнили площадь Республики. Девушки, лица которых были разрисованы пацифистскими символами, отправились по домам. Студенты, певшие «Imagine», ушли. На плакатах красовались рядом звезды Давида и свастики: «Сионизм = нацизм».
    Я попал в толпу, которая собралась рядом с лотками, где продавались merguez. Купил себе одну и стоял, наблюдая за группой еврейских студентов, к которым приставали пьяные подростки. Я наблюдал вместе со всеми остальными. Возмущенно смотрел на парня, который был заводилой. Мне хотелось его убить. Стоящие передо мной люди ушли, и я оказался на краю тротуара, на одном уровне со студентами, и продолжал наблюдать, не снимая солнцезащитных очков. Потом увидел Гилада и Колина. Я понял, что они здесь благодаря мне. «Участвуйте в жизни мира», — сказал я им. Та усталая речь. И вот они участвовали.
    Выступи и покажи своим ученикам, что значит быть храбрым, что значит действовать. Я сделаю это ради них, как мог бы когда-нибудь сделать это ради собственных детей. Несмотря на страх, я встану на их защиту. Отделюсь от толпы на шаг.
    Я не думал, что они меня видели. Я стоял неподвижно, притворяясь, будто направляю всю свою энергию на того агрессивного парня. И когда он ударил студента прутом и снова замахнулся, я сошел с тротуара и велел ему прекратить.
    — «Arrête!» — сказал я.
    И оказался в круге тишины, и смог разглядеть его до мельчайших деталей. Больше я ничего не сказал. Он мгновенно понял, что у меня ничего больше нет.
    Гилад и Колин тоже меня видели. Своего учителя-лицемера, стоящего в одиночестве на улице, молящегося, чтобы слова «хватит» хватило, и понимающего, что не хватит.

    Пришел и ушел субботний вечер. Был почти час ночи. Я встал с кровати, оделся и вышел на улицу.
    Я направился к Сене, прочь от шума улицы де Бюси, и дальше по темнеющей улочке. Свернул в маленькую арку и ступил на булыжную мостовую перед Институтом Франции. Я не мог заставить себя идти по мосту Искусств. Огни, отражающиеся в воде. Пьяные студенты, бренчащие на гитарах. Вместо этого я сел на лестнице на краю площади, залитой зловещим оранжевым светом.
    Думать было не о чем. Нечего делать. Впереди ничего не ждало.
    По набережной прогуливались парочки. Некоторые поворачивались, чтобы посмотреть на золотистый купол, фотографировались на ходу.
    «Где-нибудь в фотоальбоме, — подумалось мне, — я буду тенью в углу».
    Я побрел домой по темной улице, где миновал прижавшуюся к стене пару. Когда подошел к своему дому, от нее пришло сообщение.
    Было начало ноября. Шесть человек пили в баре «Дю Марше» по соседству. Местный пьяница сидел один при входе в подъезд жилого дома через дорогу. Он бился головой о дверь. Снова и снова откидывал голову назад. Видимо, никак не мог отключиться, сколько ни старался.
    Я держал в руке телефон. Наблюдал, как он в последний раз мотнул головой. Она глухо стукнулась о дерево, и он упал вперед. Я подумал было подойти к нему, приподнять его голову, сесть рядом, дав ему отдохнуть, привалившись ко мне. «Может, потом, — извинился я про себя. — Может, как-нибудь в другой раз».
    Свет на лестнице не горел. Я поднялся наверх в темноте. Из окна мне было видно, как Полина моет на кухне посуду.
    Ветер усилился и продувал мою квартиру насквозь. Я порадовался холоду. Я наблюдал, как вошел, в одних джинсах, Себастьян. Обнял ее, размеренно намыливающую тарелки. Вскоре они погасили свет.
    Я увидел себя, уходящего в толпе. А затем — в темноте ждущего Мари.

    К этому времени по утрам было темно. В школу я приехал раньше обычного. Заявившись на кафедру первым, зарядил кофеварку, а потом таращился в окно, пока аппарат, покашливая, оживал. В ноябре небо все еще было чистым, солнце вставало как раз над деревьями. Трава побелела, прихваченная инеем.
    Когда приехала Миа, я налил ей кофе. Маленький мальчик в оранжевом парке выбежал на середину поля. Его следы были единственными. Мы вместе смотрели, как он лег на спину и ударами раскинутых рук изобразил снежного ангела на побелевшей траве. Затем поднялся и побежал назад в школу.

    В тот день мы вместе ели ленч на скамейках рядом со столовой. Воздух сохранял свою утреннюю свежесть. Она поежилась и потуже обмотала шею шарфом.
    — Как прошли выходные?
    — Просто кошмар какой-то.
    — Ты получил мое сообщение? — отвернувшись, она следила за учениками, играющими в баскетбол.
    — Получил. Прости.
    — Мог перезвонить. Мне казалось, мы собирались пойти в кино.
    — Да, следовало перезвонить.
    Она со вздохом покачала головой. Хотела заговорить, но я остановил ее.
    — Миа, прости. Я уже сказал: следовало перезвонить. Забыли, ладно?
    — Тогда почему выходные были такими трудными?
    Я попытался описать расширяющуюся тьму, ощущение чего-то рушащегося. С каким же облегчением я высказался!
    — Держись, — шепнула она, глядя поверх моего плеча.
    — Привет, мисс Келлер. Простите, что беспокою вас, но я хотела спросить, будет ли у вас сегодня днем время просмотреть мое эссе. Я искала вас на кафедре, но только сейчас увидела, поэтому прошу меня простить, но…
    — Все нормально, Мари. Успокойся. Сегодня днем у меня нет по крайней мере двух уроков.
    Она стояла совсем рядом со мной, я чувствовал тепло ее бедра. Я смотрел строго перед собой.
    — Хорошо. Большое вам спасибо. Отлично. Я приду на последнем уроке, потому что до этого у меня история, но я приду, как только освобожусь. Знаю, вы заняты, поэтому спасибо, спасибо, спасибо.
    — Расслабься, Мари. — Миа засмеялась.
    — А вы помните, мисс Келлер, что в «Великом Гэтсби» Дэзи говорит о своей дочери: «Лучшая роль для женщины в нашем мире — быть красивой дурочкой».
    — И что, теперь ты согласна?
    — Я вас умоляю. Ладно, мне пора. Спасибо еще раз. До встречи.
    Отворачиваясь от стола, она вскользь коснулась рукой моего плеча. Я ощущал ее запах, когда она ушла, а это прикосновение пронзило меня насквозь.
    — Прости, — вздохнула Миа. — Прекрасная девочка, я ее обожаю. Но она никогда не может вовремя остановиться. Ты ее знаешь?
    — Вижу в школе.
    — Мари де Клери.
    — «Блоха».
    — Она славная.
    Школьники высыпали из дверей столовой, возвращаясь на занятия. В руках — пакетики с недоеденными чипсами, шоколадные батончики, жестянки с кока-колой.
    — Ну а у тебя как прошли выходные?
    — На самом деле очень хорошо. Я поужинала с Себом и Полиной. Они мне нравятся. Про тебя спрашивали. Надо было тебе прийти.
    — Рад, что вы подружились.
    — Они хотят познакомить меня с одним человеком. Он адвокат. Оливье.
    — Оливье, адвокат… — Я встретился с ней взглядом, а потом отвел глаза. Внутри у меня сделалось пусто и муторно.
    Она вздохнула:
    — В любом случае у меня сейчас урок. Мне нужно идти.
    — Я отнесу подносы.
    — Спасибо. — Она встала и дотронулась до моего плеча. — Уильям… — произнесла она и пошла к основному зданию.
    На обратном пути из столовой я увидел Мазина, который читал, лежа на траве перед зданием средней школы.
    — Как дела, Маз?
    — Привет, — отозвался он и опять уткнулся в книгу.
    — Все нормально?
    Он кивнул, не отрывая глаз от страницы.
    — Что случилось, Маз?
    — Ничего. — Он покачал головой. — Просто задание.
    — Тебя ничего не тревожит?
    — Нет.
    — Хорошо, — сказал я, глядя на него. Но он не обращал на меня внимания, и я ушел.

    Позднее, когда я вернулся на кафедру английского языка, Миа сидела у себя за столом вместе со Стивеном Коннором.
    — Привет, ребята.
    — Как дела, Силвер?
    Миа улыбнулась мне.
    — Чем на этот раз занимаетесь? — спросил я.
    — Ничем, старина. Имейте веру. Я пытаюсь исправиться. С мисс Келлер почти так же трудно, как с вами.
    Я сел за свой стол.
    — О, обещаю: с ней гораздо труднее. Гораздо труднее. Она, между прочим, знает, о чем говорит. У нее есть планы уроков. Я-то даже половины книжек не прочел, которые даю. Прими это к сведению. В этом году ты действительно можешь чему-то научиться.
    — Хорошо, хорошо. Стивен, вернемся к делу. — Миа закатила глаза и постучала по реферату ручкой.
    Я вытащил из стопки эссе одну работу и начал читать.
    — Тебе нужно сузить тему, Стивен. Конкретизировать ее. Стивен, «Дедал и Гамлет схожи по нескольким причинам» — слишком расплывчато.
    — Ты думаешь? — спросил я, не поднимая головы.
    — Старина, вам бы это эссе понравилось.
    — Не с таким названием.
    — Не понимаю.
    — Не обращай на него внимания. Как можно это конкретизировать? Ты уверен, что это правда? Они действительно схожи?
    — Ну, он дает кучу ссылок на Гамлета в книге.
    — В романе[54].
    — Хорошо. Ты уверен? А ссылки сразу делают два этих персонажа схожими? А как еще можно назвать ссылки? Более литературно?
    — Что вы имеете в виду?
    — Ты прекрасно знаешь, что она имеет в виду. — Я повернулся на стуле и посмотрел на него. — Если не сможешь ответить на вопрос мисс Келлер, я выпрыгиваю в окно. А у меня силы воли побольше, чем у этого труса Гамлета.
    — Он это сделает, Стивен, — сказала Миа, глядя на меня и смеясь.
    Я открыл окно. Стивен схватился за голову.
    — Ссылки. Ссылки…
    Я уселся на подоконник.
    — Я пошел. После всей работы, которую мы проделали в прошлом году? Так-то я вознагражден? Ссылками? Уж лучше бы ты плюнул мне в лицо!
    — Аллюзии! — закричал он.
    — Хорошо, — кивнула Миа.
    Я спрыгнул на пол и вернулся к своему столу.
    — Аллюзии, мистер Силвер, аллюзии!
    — Все правильно, Стивен. И спасибо, что спас мистеру Силверу жизнь. Давай взглянем на эти аллюзии и попытаемся выработать точное и конкретное название, хорошо? Может, теперь мистер Силвер позволит нам немного поработать.
    — Сомневаюсь, — засмеялся Стивен.
    Я вернулся к своим эссе, но время от времени оборачивался, чтобы посмотреть, как они трудятся вместе. Миа очень хорошо с ним работала, снова и снова объясняя одни и те же мысли, подавая их каждый раз по-новому, подходя к ним с разных сторон, позволяя парню приводить свои аргументы, невзирая на их качество.
    — Вот, смотрите, — сказал Стивен, цитируя Джойса. — «Он пришел к жене, сосуду слабейшему, и влил ей яд своего красноречия в уши…» Это же совсем как Клавдий поступил со своим братом.
    — Ясно. Но достаточно ли этого? — Она спросила, серьезно глядя на него, давая ему время самому обдумать. — Положи роман, Стивен. Посмотри на меня. Забудь об эссе.
    Стивен сложил на груди руки и уставился на нее.
    — Давай просто побеседуем. Ты считаешь, что Дедал и Гамлет действительно похожие персонажи?
    — Думаю, да. Не знаю.
    — Конечно, знаешь. Перестань на минуту быть учеником, которому нужно написать работу. Просто скажи, что ты думаешь. Они схожи? Мне бы хотелось знать, что ты думаешь.
    Через какое-то время он кивнул:
    — Да.
    — Ладно. — Миа улыбнулась ему. — А теперь скажи — почему?!
    Я любил ее там. Сидя на кафедре, за закрытой дверью, слушая Стивена и Мию, я остро осознал, как скоро все закончится. Я буду скучать по этой убогой комнате, кофеварке, своему столу, виду из окна. Я наблюдал, как Миа наклоняется, пишет что-то на его листке, вся уйдя в свою работу, и подумал: «Прощай».
    — Боже, как же я ненавижу эту лестницу, — вздохнула она.
    Эту лестницу. Как будто она была нашей. Как будто нам и в самом деле нужно что-то с ней сделать, найти другую квартиру, вдвоем. Она рухнула на стул и начала снимать сапоги. Вернулась домой после долгого дня. Встала и поцеловала меня в губы.
    — Ты выпивал? — Она прошла к холодильнику и, выискивая чего-нибудь поесть, рассмеялась. — Да к тому же в рабочий день.
    Через пару часов, в надетой на голое тело одной из моих хороших рубашек, с раскрасневшимися щеками, она стояла у окна, глядя на город. Я приготовил для нас «пасту», переложил на тарелки и позвал ее. Она подошла и поцеловала меня в щеку.
    — Идеально, — сказала она. — Именно это я хочу делать. А потом для разнообразия, может быть, сделаю тебе минет. — Она усмехнулась игриво. — Знаешь, я хочу. Просто единственный раз, когда я делала его раньше, это был настоящий ужас. В общем, понимаешь, мой бывший парень, можно сказать, заставил меня это сделать. Это был кошмар. Он прижал мою голову, не отпускал.
    Она отправила в рот порцию «пасты» и принялась жевать.
    — Кто это был?
    — Да ладно, Силвер, — сказала она с полным ртом спагетти. — Ты же не хочешь это знать.
    — Он ходит в нашу школу?
    — Да, он ходит в нашу школу. Можно бокал вина?
    Я встал и открыл бутылку.
    — Хочу его убить, — сказал я, коснувшись ее лица. Она засмеялась и посмотрела на меня блестящими глазами.
    — Ты милый, — пробормотала она.

    Утром я едва смог выбраться из постели. В квартире было очень холодно. Я заставил себя пойти в душ и стоял под кипятком, пока снова не согрелся. По дороге к метро я прошел мимо человека, скорчившегося у подъезда, и едва не остановился. Он казался мертвым. На улицах было тихо. Перед баром «Дю Марше» поблескивал лед. Утренний официант бросал на тротуар соль.
    Снова очутившись на кафедре первым, я открыл окно, чтобы наполнить комнату холодным воздухом. Поле снова было покрыто тонким слоем инея одного цвета с небом. Тополя стояли голые.
    Я еще стоял у окна, когда услышал громкое ворчание у себя за спиной и, обернувшись, увидел Мики Голда. Он устроился на глубоком диване, вытянув перед собой ноги.
    — О Господи, Уилл, — проговорил он, сжимая правую ногу.
    — Утро доброе, Мики, — ответил я. Видеть его я был рад.
    — Говорю тебе, Уилл, вчера вечером я смотрел телевизор и растянул паховую мышцу. У меня такие шлепанцы с нескользкими подошвами, отличная вещь, знаешь ли, удобные как не знаю что, но не скользят. Мне их внуки подарили. Не хотели, чтобы я поскользнулся на лестнице. Я же старый как не знаю кто, Уилл, понимаешь? Поэтому я сел посмотреть телевизор и вытянул ноги вот как сейчас, и проклятый шлепанец не сдвинулся, и — готово, невообразимая боль прострелила ногу, и теперь я кое-как ковыляю. Какого черта? Растянуть паховую мышцу, глядя в телевизор? Это сумасшествие, Уилл. Уму непостижимо! Не нальешь мне кофе? И закрой это проклятое окно. Мне нужно держать промежность в тепле.
    Я закрыл окно и налил ему кофе. С минуту он сидел непривычно тихо.
    — Знаешь, Уилл, я должен спросить… Какого черта с тобой происходит? У тебя все хорошо?
    — Да, Мики, все нормально.
    — А мне кажется, у тебя что-то не так. Ты отвратительно выглядишь.
    Я пожал плечами.
    — Ты худой. Совсем не ешь. Чем занимаешься? Ты хоть спишь?
    — Год был тяжелый. Я, наверное, просто выдохся. Что-то потерял. Похоже, никак не могу собраться в кучу.
    Он кивнул, прищурившись в мою сторону и поглаживая себя в паху.
    — Господи, до чего же больно.
    — Очень сочувствую.
    — Брось. Именно так это и бывает, Уилл. Ты смотришь телевизор, все прекрасно, и растягиваешь себе эту треклятую паховую мышцу. Было время, когда я если и растягивал эту мышцу, то во время игры в баскетбол. Но так это и происходит.
    Я улыбнулся ему.
    — Можно я дам тебе совет, Уилл?
    — Пожалуйста. Не помешает. — Я пожал плечами.
    Он долго смотрел на меня. Потом покачал головой, словно отвечая на еще не заданный вопрос.
    — Ты ведь не принимаешь советов от других, да? Отца уже нет? А мамы?
    Я покачал головой:
    — Нет. Больше нет. Года два как.
    — Оба умерли?
    — Да, — ответил я. — Оба сразу.
    — Сразу?
    — В одно мгновение.
    Он медленно подтянул ноги и наклонился вперед, упершись локтями в колени. С тихим стоном сморщился от боли.
    — Вы были близки?
    Я кивнул, чувствуя знакомое холодное спокойствие.
    — Господи, — прошептал он. — Братья или сестры?
    — Нет.
    Он сделал глубокий вдох, с силой выдохнул.
    — Ах, Уилл, это тяжело. — Он покачал головой и посмотрел на свои руки. — Женат не был? — Теперь его голос звучал уже мягче.
    — Был.
    — Что случилось? То есть если ты не против моих вопросов.
    — Я ушел. Когда умерли мои родители. Я ушел. Приехал сюда.
    Он казался таким грустным, неуклюже сидя на диване и глядя на меня.
    Немного погодя я напомнил:
    — Вы хотели дать мне совет.
    Он пожал плечами.
    — Уилл, если хочешь знать мое мнение, ты идешь ко дну. Прости, но из-за этих кругов под глазами ты похож на енота. Ты ни с кем не общаешься, ходишь по школе как зомби. Я тебе скажу, парень, это больше чем разочарование. Это больше чем «я устал от учительской работы, магия ушла», это что-то другое. Уилл, послушай, не трать свое время, думая, будто можешь все сделать в одиночку. Не важно, из какого дерьма тебе пришлось выплывать. И я могу только догадываться, хотя и сам хлебнул на своем веку. Не борись в одиночку. Приятель, это рецепт несчастья, ты меня слышишь? Тебе сколько? Двадцать семь? Двадцать восемь?
    — Тридцать три.
    — Тогда радуйся, что так молодо выглядишь. В твоем возрасте я уже потерял половину волос. Уилл, ты уже никогда не отделаешься от разочарования, ты меня понимаешь? Вокруг тебя больше нет ничего интересного. Улавливаешь мою мысль? Тебе придется начать выдавливать из себя ад. Ты больше ничему не удивляешься, ты выжал из себя все, что можно. Мир разочаровывает, Уилл. Мир почти всегда разочаровывает. Теперь ты это знаешь, верно?
    Он глотнул кофе, покряхтел, поглаживая ногу.
    — Послушай, не знаю, что происходит в твоей жизни, чем ты заполняешь целый, будь он неладен, день, но я знаю вот что: ты не можешь справиться с этим один. Ты молод. Ты думаешь, будто силен как не знаю кто. Думаешь, можешь найти выход? Уставишься в окно и ответ придет? — Он покачал головой. — Ответ не придет. И знаешь почему?
    — Потому что ответов нет?
    — Ответы есть, Уилл. И можешь приберечь свой сарказм для менее умного, чем я, человека. Пойми, Уилл, ты не можешь сделать это в одиночку. Ты меня понимаешь? Конечно, понимаешь. Готов поспорить на что угодно, ты запутался в отношениях с какой-нибудь до умопомрачения роскошной девицей. Готов поставить на это свою следующую зарплату. Хочешь пари? С девицей, с которой ты почти и не разговариваешь? Которая ходит за тобой, как золотистый ретривер?
    Я засмеялся и покачал головой.
    — Уилл, послушай меня. Если ты ничего больше не помнишь, вспомни вот что: та, которую ты можешь обмануть, не стоит любви. Так поступают молодые мужчины. Ты молод, но, приятель, не настолько. Это трусливая игра, соображаешь? Учителя. Мы слишком долго живем под обожающими взглядами, а потом в один прекрасный день этого уже недостаточно. Это пустяки, но если не поостережешься, то с этим и останешься. Ты меня слышишь? Знаю, знаю, я похож на заезженную пластинку, но ты понимаешь, что я имею в виду?
    Я кивнул.
    — Я не говорю, что тебе надо жениться. Брак не спасет. Найди друзей. Найди людей, которые тебе небезразличны. Кому ты не безразличен. Кто умнее тебя. Найди женщину, Уилл. Которая смеется над тобой. Которая пинком под зад выкинет тебя из дома. Ты найдешь такую женщину, и эта самая женщина заслонит тебя собой от грузовика? Что ж, тогда ты что-то обретешь. Ты великолепный учитель, Уилл. Сомнений нет. Прирожденный. К тому же красивый. Чертовски страстный. Твое большое сердце тебе не впрок. Ты завоевал мир. Так какого черта тебе еще надо?
    Он с трудом поднялся с дивана, все время постанывая. Когда же наконец выпрямился, то подошел и положил мне на плечо свою тяжелую руку.
    — Как ее зовут?
    — Изабелла.
    — Ты не думал вернуться?
    Я промолчал.
    — Не знаю, Уилл. Может, шанс есть. Может, она все еще одна. Трусы проживают свою жизнь одни-одинешеньки. Или с людьми, которые не могут причинить им вреда, или вообще ни с кем. Так или так, приятель. Это одно и то же. — Он сжал мое плечо. — А ты не уступай, Уилл. Сопротивляйся. — Он улыбнулся. — Мне пора, приятель. Береги себя.
    — Вы тоже, Мики.
    Прислушиваясь к его шагам, затихающим к конце длинного коридора, ведущего к его классу, я чувствовал тяжесть его руки, ее жар на своем плече.

    После его ухода я собрал свои вещи и покинул кафедру, не дожидаясь появления кого-нибудь еще. Пришел в класс и приготовился потратить утро на уроки английского языка и литературы в трех группах десятиклассников.
    Я разложил распечатки второй главы «Уолдена» на пустых столах, расставленных полукругом перед доской. Затем написал на ней цитату дня.
    У каждого из моих десятиклассников была отдельная тетрадь, куда они записывали ответы на цитату дня, на что давалось десять минут. Эти десять минут часто были моей любимой частью урока, когда я сидел на краю стола, пил кофе и наблюдал, как они пишут, улыбался ученикам, которые поглядывали на меня. Мне нравились те из них, кто жевал колпачки своих ручек и хмурился, якобы в глубоких раздумьях. Мне нравилось наблюдать за немногими учениками, которые с головой уходили в работу. Звуки, наполняющие помещение: движение ручек по бумаге, преувеличенно раздраженные вздохи.
    Я привык думать — это мои ученики. Я люблю их. Часто изумлялся ощущению близости с ними, своему желанию защитить их, поддержать. Мне хотелось, чтобы они мной гордились. Хотелось никогда их не разочаровать. Как сильно ни любил бы я их в эти спокойные минуты в начале урока, я также хотел их ответной любви.
    Написав цитату на доске, я сел за один из столов и посмотрел на доску. Я словно смотрел на себя, с книгой в руке, расхаживающего по классу, задающего вопросы. Преподающего.
    В коридорах послышался шум — смех, хлопанье дверцами шкафчиков, знакомые голоса. Прозвенел звонок, извещающий, что до начала занятий осталось десять минут.

    После звонка, после того, как они написали свои десятиминутные ответы, мы начали обсуждение. Я снова и снова задавал им вопросы.
    Когда прозвенел звонок на перемену перед перерывом на ленч, сил у меня совсем не оставалось. Меня закрутили эти повторяющиеся обсуждения, каждый раз начинающиеся заново. Когда ушла последняя группа, я стоял у своего стола, собирая материалы, медленно складывая стопкой лишние экземпляры.
    Потом наступил момент, когда моя обессиленность стала только физической. Я глубоко вздохнул и вышел в коридор, спустился по лестнице и вдоль поля пошел в столовую.
    По глазам проходящих мимо людей я видел, что вокруг меня кипит жизнь, жизнь вне моего контроля. А я гибну.
    Я купил сандвич и улыбнулся Жан-Полю, который помахал мне из глубины кухни. Я почувствовал прилив внезапной нежности к нему. Захотелось обнять его. Но я понимал: это всего лишь ностальгия по моим первым дням в Париже, когда Жан-Поль и его отвратительная еда были новыми удовольствиями.
    Утренний туман рассеялся, и высокие облака ушли, оставив поле залитым ярким солнечным светом. Я стоял у дальней стороны, где вдоль забора выстроились голые тополя. Оттуда я мог посмотреть на школу. Сидя на траве, все еще сырой от утренней росы и тумана, я чувствовал, как холодная влага пропитывает насквозь мои джинсы.
    Я ел и наблюдал за выходящими на улицу учителями и учениками. Младшие мальчики с криками выбегали из зданий, девочки держались тесными стайками.
    Теперь дети были повсюду. Играли в догонялки, читали на солнце, готовились к экзаменам. Все мы с трепетом ждали неизбежного звонка.
    Я посмотрел на скамейки для пикника и поток учеников между школой и столовой. А потом закрыл глаза.
    Вскоре я почувствовал прикосновение чьей-то теплой ладони к своему затылку.
    Миа произнесла:
    — Увидимся на заседании редакции литературного журнала и, если хочешь, выпьем сегодня вечером пива. Ну, или когда захочешь. Я рядом.
    — Спасибо, — сказал я, не открывая глаз. — С удовольствием. Мы это сделаем.
    Через мгновение я открыл глаза и, сощурившись против солнца, смотрел, как она уходит.
    Прозвенел звонок, поле опустело. Ученики послушно потянулись назад, словно влекомые неким огромным магнитом, и я оставался там сколько мог, так что мой следующий урок начался с пятнадцатиминутным опозданием.

Мари

    Не знаю, что заставило его передумать во второй раз. Но однажды он сказал — да. То есть именно так. И вот тогда это по-настоящему и началось. Мы вдвоем. Я хочу сказать, в своем роде мы были парой. Во всяком случае, любовниками. Настоящими любовниками.
    Я приходила после школы. По выходным. Всегда, когда он разрешал, я приходила. Сидела, сжимая, как идиотка, телефон и ожидая сообщения с его разрешением. За это ненавидела его, но к тому времени я принадлежала ему. На самом деле задолго до этого. Как я сказала, сделала бы все, что он попросит.
    У нас сложился свой порядок. Я поднималась по этой проклятой лестнице. Мы запирали дверь. Иногда это было нежно. В иные дни — грубо. Думаю, как у любой другой пары. В этом-то все и дело. Какое-то время мне казалось, мы совсем как любая другая пара. Иногда я приносила хлеб или бутылку вина. Мне нравилось что-то для него покупать. Я привыкла воображать, будто это наша квартира, что мы живем вместе, что это наша нормальная жизнь. Воображать такое было легко. Во всяком случае, какое-то время это было легко. Мы занимались любовью, или трахались, или чем уж мы там занимались, но со временем я начала испытывать оргазм вместе с ним. Он был очень терпелив. Всегда шептал мне что-то на ухо. Гипнотизировал меня таким образом. Постоянно побуждал рассказывать ему, что мне нравится. Это? Это? Вот так?
    «Тебе придется разговаривать со мной, Мари», — говорил он. «Просто дай себе волю. Скажи, чего ты хочешь», — говорил он. Можно подумать, у меня были какие-то мысли про то, как трахаться. Но все равно я чувствовала себя королевой благодаря его обращению со мной в постели. Он был так деликатен, так точен, и это звучит странно, но это правда — так элегантен… Он уделял мне столько внимания, и в итоге я просто уступила. Я раскрылась, понимаете? Громко выражала свои чувства, была раскрепощенной и счастливой.
    Потом, с раскрасневшимся лицом, я слушала его слова про то, какая я красивая. И мне это нравилось. Правда. Честно. Но складывалось впечатление, что я занимаюсь любовью с призраком, фантомом или с кем-то подобным. И не однажды я ощущала, что на моем месте могла быть другая женщина. Кто угодно. Как будто то, чем он занимался со мной в той квартире, не слишком отличалось от того, что он делал в школе, в классе.
    Не знаю. Не уверена, что тогда я думала об этом именно в таких выражениях. Это было скорее ощущение, какое-то смутное жужжание, к которому я не хотела прислушаться. Но чувство это я помню: ощущение, что он где-то в другом месте, что он просто выполняет свою работу. Не знаю, странно звучит, но тем не менее эти слова кажутся абсолютно точными.
    Самыми лучшими были дни, когда никуда не нужно было идти, когда мне не нужно было возвращаться домой. Такие дни были самыми счастливыми в моей жизни. Он готовил для меня или давал мне слушать музыку, или мы смотрели какой-нибудь фильм. Что бы это ни было, оно всегда превращалось в урок. Как приготовить соус или почему этот музыкант важен, в таком духе. Можно говорить все, что угодно, но тогда, в то время, это было сном. Я выходила за ворота МФШ и шла через серый, холодный, противный город и набирала код, число, которое продолжала считать тайным и магическим. Он впускал меня, кормил и занимался со мной любовью. То есть за той дверью в конце той лестницы находился теплый, прекрасный мир. Мне больше ничего не было нужно.
    Как кто-то мог не понимать, что это было сильнее меня?..
    Я начала там ночевать. Стала приходить в субботу вечером после прогулок с Ариэль. Сначала уходила от него в три или в четыре часа ночи. Он просил меня остаться, но я не могла придумать, как справиться со всей этой ложью. Но в конце концов я просто сказала — ладно. И когда он спросил меня, я ответила, что родители думают, будто я ночую у Ариэль. «А по мнению Ариэль, где ты ночуешь?» — поинтересовался он. «Дома», — сказала я. Вот так. Проблемой, настоящей проблемой была Ариэль. Как только я перестала ночевать у них, она просто с ума сошла. В определенный момент я совсем перестала к ним приходить. Оставила у него какие-то вещи и проводила с ним вечер субботы и все воскресенье, а ранним вечером возвращалась домой скоростным поездом.
    Я сидела в вагоне, объятая ужасом воскресного вечера, который усугублялся беспросветной зимней печалью, потому что я неслась прочь от него, ехала в прямо противоположном направлении. После этого, после того как я исключила ее из своей жизни, Ариэль почти перестала со мной разговаривать. Или мы почти перестали друг с другом разговаривать. Подобное случается постоянно. Мы были неразлучны, а потом это закончилось. Девочки меняют подруг в течение всего года. Ты была частью чьей-то жизни. Знала родителей. А потом вы никогда больше не повстречаетесь. К такому мы были готовы.
    Меня ничего больше не заботило. Вся моя жизнь на время. То есть ничего больше не существовало.
    Ничего. И однажды я ему сказала. Мы лежали в постели, и я посмотрела на него и сказала это. «Уилл, я тебя люблю», — сказала я. А у него был такой вид, будто я сказала ему, что небо голубое. Потом мы занимались любовью, и, может быть, он был со мной нежен. Но я не могла думать ни о чем другом, кроме того выражения его лица и как он лежал, не шевелясь, как мертвый.
    В школе я начала просиживать у его класса. Между последним шкафчиком и его дверью оставалось пространство, около метра пустой стены. Обычно я сидела там, делая вид, что занимаюсь. Словно собака или не знаю кто, сидящая у его двери. Есть поступки, которые ты совершаешь. Я сидела и слушала. Пялилась в свою книжку, сидя на холодном, блестящем полу в этом жутком сером коридоре, прислонившись головой к стене, пытаясь все услышать, быть с ним, не пропустить ни единой секунды.
    Эти ребята его обожали. Не послушав, как он преподавал, не видя его, понять было невозможно. Я любила слушать его голос, думать о том, что он говорил.
    Однажды я услышала какое-то замечание, сделанное им в классе, и оно прозвучало для меня очень знакомо. Я поняла, что уже его слышала, он говорил об этом несколько дней назад. Не помню точно, что это было, просто что он сказал это мне. Мы лежали в постели, и это было то же самое предложение, та же модуляция, та же интонация.
    Это было ужасно. Внезапно меня охватило то же страшное чувство, что он — призрак, или я — призрак, и что он никогда меня не любил. Я просто заполняла пространство.

Гилад

    Он никогда настолько не опаздывал. Двадцать минут прошло — и ничего. Я вспомнил, как он стоял на платформе станции «Одеон» в тот день, когда мы увидели смерть Кристофа Жоливе. Я посмотрел на своих одноклассников и представил их будущую жизнь. Мне показалось, что без Силвера мы все каким-то образом обречены.
    Рик сидел со скрещенными на груди руками и смотрел на закрытую дверь. Выражение его лица было каким-то тоскливым, и я наблюдал за его глазами, пока он не посмотрел на меня. Он кивнул почти неуловимо. Хала смотрела в окно на тополя. Лили печально мне улыбнулась. Абдул покачивался взад-вперед, время от времени быстро проводя тонкими пальцами по своим курчавым волосам. Кем он станет, этот нервный паренек, такой зажатый? Черной ручкой Кара рисовала затейливый узор на странице тетради. Альдо спал на своем столе, волосы закрыли лицо. Джейн выровняла стопку книг у себя на столе, а затем открыла тетрадь. На чистой странице вывела: «13 декабря 2002 года». Я следил, как ее рука, на которой был черный лак для ногтей, медленно двигалась по странице; 13 декабря 2002 года, снова и снова обводя эту дату. 13 декабря 2002 года, 13 декабря 2002 года, 13 декабря 2002 года. Кончик стержня двигался по углубляющейся линии, нажим образовывал желобок в мягкой бумаге.
    — Он, вероятно, не придет, — подала голос Хала.
    Я удивленно на нее посмотрел. Рик перевел взгляд на Халу и понимающе кивнул. Кара покачала головой.
    — Невероятно, — сказала она.
    — Что? — спросил я.
    Никто не ответил.
    Колин пристально смотрел на меня со странным выражением лица. Когда наши взгляды встретились, мне показалось, он за что-то просит прощения.
    Мы тихо ждали. Неподвижно. И я подумал: «Вот где мы точно находимся. Утро пятницы. 13 декабря 2002 года. Вот где мы точно находимся, ожидая, что будет дальше. 13 декабря 2002 года». Я сосредоточился на рисунке искусственного покрытия под дерево на моем столе.
    В недвижимости утра я почувствовал любовь ко всем нам в тот единственный момент нашей жизни. Все было неуловимым. Все было хрупким. Тусклый серый свет за окном, черные облетевшие тополя, иней на поле, приглушенные голоса, проникающие сквозь тонкие стены. Вот где мы находимся. 13 декабря 2002 года.

    Когда дверь открылась и мы увидели, что это он, мы почувствовали, клянусь, мы все почувствовали облегчение. Он нес стопку книг.
    — Неважное утро, — сказал он. — Простите за опоздание. «Когда я умирала» Уильяма Фолкнера, — объявил он, раздавая книги.
    — Мы ведь даже не обсудили «Постороннего», — проворчала Хала.
    — Да, Хала, ты права, не обсудили. И мы это сделаем, но мне бы хотелось, чтобы вы взяли это и начали читать. Вы сможете продвигаться медленно. У вас будет возможность, шанс посмаковать роман, а не читать его по принуждению.
    Он улыбнулся. Но Альдо, который сидел с мрачным видом, положив подбородок на стол, самодовольно рассмеялся.
    — Посмаковать его?
    — Именно так, Альдо, посмаковать. Как кусок пирога.
    — Да как скажете.
    Силвер обернулся, только теперь посмотрев на него.
    — Альдо, — сурово произнес он, словно начиная речь. И еще раз, с шутливой грустью, качая головой: — Альдо. — Затем повернулся к нам и начал: — Каждый текст любой из нас понимает по-разному. Мы не можем отделить свой опыт от того, как мы читаем. Наш опыт сообщает нашему чтению, как сообщает и нашей жизни то, что мы видит на улице, как взаимодействуем с людьми и так далее. Поэтому и могут быть споры о том, что нет единой правды, нет абсолютно общего опыта. И «Посторонний», и «Когда я умирала» — в каждом произведении по-своему рассмотрена одна и та же идея. Вы увидите, что Фолкнер и Камю имеют больше общего, чем может показаться поначалу. — Он обвел нас взглядом и потом задал свой обычный вопрос: — О чем я говорю?
    И стал ждать, скрестив руки на груди. Я смотрел на него, стоящего там, с этим знакомым выражением лица, самоуверенной манерой держаться, в позе, выражающей ожидание, самообладание. Он излучал обаяние, говорил с нерегулярными паузами, с легкой ухмылкой, когда предложил посмаковать роман. И снова — сдержанная улыбка, насмешка над собой.
    Я поднял руку.
    — Гилад, — он посмотрел на меня и легко кивнул, — объясни нам.
    — Думаю, смысл в том… думаю, это верно. Все, что мы испытали, накладывает отпечаток на наше переживание нового опыта. Примерно так. Каждый человек видит мир чуть-чуть по-иному. Следовательно, это справедливо и в отношении того, что мы читаем. Я полагаю, Потому что чтение — это тоже новый опыт.
    Он кивнул с тем выражением лица, которое всегда вызывало у меня гордость за себя.
    — Очевидно, — вступила Хала, — что есть много людей, которые верят в одну и ту же правду, мистер Силвер. Но для меня очевидно, что это невозможная, глупая, детская мысль. Я читаю книгу, смотрю фильм или иду на вечеринку. То, что я там вижу, что извлекаю для себя из этого опыта, всегда отличается оттого, что извлекает из этого кто-то другой.
    — Да, Хала, — подбодрил он ее. — И позвольте уточнить: эти идеи принадлежат не мне. Я никоим образом не являюсь их автором. Это принципы деконструкции[55]. Смысл, коротко, в том, что читатель сообщает тексту смысла столько же, если не больше, чем автор. Мы, как читатели, прикладываем свой опыт, свои знания, не говоря уже о нашем невежестве, к смыслу некой работы. Это интересно в качестве литературной теории, но для наших целей, думаю, интереснее приложить это к нашей жизни, к тому, как мы рассматриваем не только тексты, но и окружающий мир. Кто-нибудь понимает, что я имею в виду?
    Кара не поняла. Как может какой-то из абзацев означать для каждого читателя не одно и то же?
    Силвер написал на доске предложение: «Собака бежала по полю».
    — Обдумайте это предложение. Прочитайте его несколько раз. — Он подождал, а потом прочел вслух: — Собака бежала по полю. Собака бежала по полю. Рик, что означает это предложение?
    — Собака бежала по полю? — Он уныло посмотрел на Силвера.
    — Да, хорошо, отлично. Но дай мне свою интерпретацию этого предложения.
    — Здесь нечего интерпретировать — собака бежала по полю.
    — Я согласен, — сказал Абдул, не поднимая взгляда от стола. — Это очевидно.
    — Нет, приятель, то, что ты видишь, очевидно, но для других предложение может означать разные веши, — сказал Колин.
    Силвер кивнул и сложил на груди руки. Он повернулся к Лили, которая теребила косичку, рассматривая доску. Он не сводил с нее глаз.
    — Что ты видишь. Лили? Я имею в виду — конкретно.
    Она пожала плечами.
    — М-м-м… это маленький белый песик, у него нет одной лапы, и он бежит, странно прихрамывая. Он маленький, а поле все покрыто снегом, и он оставляет за собой маленькие следы.
    Она не отрывала взгляда от доски, и, когда закончила, мы все засмеялись. Она снова пожала плечами и сказала:
    — Вот какую собаку я вижу.
    Чего, собственно, и хотел Силвер. И он понял, что Лили даст такой ответ. Затем прозвенел звонок, и у нас остался образ песика на трех лапах, хромающего по заснеженному полю.
    На следующий день грянула зима.

Уилл

    Каждый раз все было по-другому. Мы никогда не встречались наедине за пределами квартиры. Мари приходила и запирала дверь. Мы вместе смотрели фильмы. Она жаловалась на родителей.
    — Ты все это переживешь, — говорил я ей.
    Весь месяц на улице было холодно и серо. Она ходила по квартире обнаженная. Называла меня стариком. Как-то воскресным утром мы проснулись, и она сказала:
    — Я тебя люблю. — И покачала головой. — Я знаю, что ты меня не любишь. — Она вздохнула. — Но я тебя люблю. Трахни меня, как будто ты меня любишь.
    Я ничего не ответил. Действовал нежно и ласково, зная, как нужно. Гладил ее как можно нежнее. Неторопливо целовал.
    — Займись со мной любовью, — попросила она.
    И я занялся. Постарался как мог.
    После оргазма она плакала, а я ее обнимал. Она прижалась головой к моей груди. Я целовал ее волосы.
    — Все хорошо, — сказал я. — Все будет хорошо.
    — Я люблю тебя, Уилл. Уильям.
    Впервые она назвала меня по имени.
    Какое-то время мы лежали молча.
    — Пойду куплю нам что-нибудь поесть, Мари. Оставайся здесь. Я скоро вернусь.
    Я вылез из постели, оделся и встал в очередь в «Картоне». При выходе из булочной столкнулся с Джулией Томпкинс и ее матерью.
    — Боже мой, мистер Силвер! — Она обняла меня. Миссис Томпкинс улыбнулась. — Хорошо проводите воскресенье, мистер Силвер?
    Перед глазами у меня встала спящая в моей постели Мари.
    — Невероятно, что вы живете здесь рядом. — Джулия засмеялась. — Мы живем в пяти секундах ходьбы отсюда. Мы постоянно здесь бываем. Они пекут лучший в мире хлеб. Мы правда соседи!
    Миссис Томпкинс покачала головой, удивляясь восторгу дочери.
    — Джулия ваша большая поклонница.
    — Замолчи, мама.
    — Рик и Джулия — оба большие поклонники.
    Я выдавил смешок.
    — Мне нужно идти, — сказал я, показывая пакет с круассанами.
    — Желаем прекрасно провести остаток выходных, — улыбнулась миссис Томпкинс.
    — До встречи в понедельник, мистер Силвер.
    Когда я пришел домой, Мари стояла у раковины и мыла посуду.
    — Привет, милый, — сказала она. — Как работа?
    Я ложкой отмерял кофе в старую «Бьялетти», а Мари подошла ко мне и обняла меня.
    Мы пили кофе и ели круассаны с малиновым джемом. По ТСФ передавали старый концерт Сидни Бекета. Пошел дождь.
    — Уилл, я так счастлива, — пробормотала Мари. — Я никогда не была так счастлива. Никогда.
    Я улыбнулся ей. Она сидела разрумянившаяся, с растрепанными волосами. Под моей старой рубашкой на ней ничего не было. Я никогда не видел ее такой красивой.
    Мы лежали в постели, слушая шум дождя, шум улицы. Мари говорила мне, что ничего не боится. Какой сильной она начала себя чувствовать, какой уверенной.
    — Ты видишь, как я хожу по твоей квартире, Уилл? Как будто не может произойти ничего плохого. Как будто я царица мира, самая умная, стойкая, самая красивая женщина во вселенной. Когда-нибудь я буду так себя чувствовать и на улице.
    Я улыбнулся в потолок.
    — Смейся, если хочешь, придурок. Вот увидишь. — Она села и посмотрела на меня. — Знаешь, что я собираюсь сделать в один прекрасный день?
    Я покачал головой. Трудно было сопротивляться ей, когда она бывала в таком настроении.
    — Хочешь знать, что я буду делать, когда ты постареешь, то есть будешь старше, чем сейчас? Когда я буду еще красивее, а ты едва сможешь забираться по этой треклятой лестнице?
    — Ну скажи. — Я рассмеялся.
    — Я собираюсь открыть собственную школу. За пределами Парижа, например, в Сен-Дени. Для бедных детей, на которых Франции наплевать, и там будет полно учителей, как мисс Келлер и ты.
    Я смотрел на нее и слушал. Глаза ее горели огнем.
    — Ты сейчас думаешь, вот, судя по тому, какая она в МФШ, потом от нее проку не будет? Ведь думаешь так, скажешь, нет?
    — Ты нравишься мне, Мари, такая, как сейчас. Все больше и больше, если честно. И я знаю, что ты права. Знаю, что ты все это сделаешь. Все, что захочешь сделать. Мне достаточно посмотреть на тебя, чтобы это понять.
    — Буду царицей этого долбаного мира, Уилл. Увидишь.
    — Верю, Мари.
    Она легла, ее голова покоилась на моей груди.
    — Вот увидишь. Прекрасная школа. И там я каждый день буду чувствовать себя так, как чувствую здесь.
    Я крепче обнял ее.
    — Ты счастлив? — спросила она.
    Я посмотрел на нее, коснулся ее лица и сказал — да.
    Это была правда.

    Недолгое время дни так и проходили. Мы смотрели фильмы днем после школы, занимались любовью в кресле у окна, отдыхали в постели без сна ранним вечером, наблюдая, как комната погружается в сумрак.
    Мари приходила после школы и поздно вечером в субботу, когда я уже спал, принося с собой запах вечера. Она забиралась под одеяло, пробуждая меня прикосновением своего прохладного тела. Мы накидывались друг на друга, и Мари, особенно когда бывала пьяна, двигалась подо мной с каким-то отчаянием. И в те серые воскресные утра я ставил музыку, которой она никогда не слышала, — Кита Джаррета, Дину Вашингтон. На улице всегда было холодно и ни разу не показывалось солнце — только тусклый парижский гризайль, и часто ровный дождь стучал по крыше, как гравий по барабану.
    Однажды я ждал, когда закроются двери вагона метро, и в вагон вошли Миа и Мари. Мы сели вместе — Миа рядом со мной, Мари — напротив нас.
    — И что ты делаешь в этом поезде? — спросила Миа.
    — Мы с Ариэль ходили по магазинам, выпили горячего шоколада в кафе «Де Флор», — ответила она, глядя Мие в глаза.
    «Значит, она может и солгать», — подумал я.

    Несколько дней спустя мы с Мией обедали в «Ла Палетт».
    — Мне кажется, тебе лучше, — сказала она.
    — Так и есть, — ответил я.
    — Я рада. — Оно быстро глянула на меня, а потом отвела глаза. — Ты можешь рассказать мне все, ты же знаешь.
    Я кивнул:
    — Знаю, Миа.
    — Ты многого мне не говоришь?
    — Полагаю, есть многое, о чем я никому не говорю. Как большинство людей.
    Она дотронулась до моей руки.
    — У тебя все будет хорошо, Уилл.
    — Как дела с Оливье, адвокатом?
    Она пожала плечами.
    Кафе наполнялось людьми. Зазвучал «Lover Man» Чарли Паркера, и темноволосая женщина, читающая за стойкой газету, прибавила громкости. Мы слушали музыку, глядя друг на друга. Наши пустые тарелки стояли перед нами.
    — Знаешь, ты мог бы поехать к нам. Провести Рождество с моей ненормальной семьей.
    — Миа, — произнес я.
    — Ты мог бы поехать, Уилл. Не знаю, мы могли бы… — Она замолчала.
    На следующий день она улетела в Чикаго, а я остался в Париже.

    За несколько дней до отъезда с семьей на лыжный курорт Мари пришла и не присела. Лихорадочно металась по квартире. Толкнула меня на пол и сердито села на меня верхом. Смотрела на меня сузившимися глазами. И ни разу не моргнула.
    — Возьми меня за волосы, — велела она. — Потяни.
    В результате она до крови разодрала колени.
    Мы лежали вместе, пока не замерзли. Она встала и завернулась в одеяло.
    — Ариэль считает, что ты сексуальный, — сказала она.
    — Сомневаюсь.
    — Не сомневайся. Она мне сказала. Она постоянно это говорит.
    — В классе она ведет себя со мной ужасно, Мари. Сомневаюсь…
    — Потому, вероятно, что ты спишь со мной, а не с ней, Уилл.
    Я сел.
    — Мари, ты ей рассказала?
    — Господи, нет. Это была шутка, дурацкая шутка. Putain! Успокойся. Она ненавидит своего отца. Поэтому всегда такая злая. С тобой это никак не связано, Уилл. Поверь мне, она бы трахнула тебя в секунду. Вчера она мне призналась.
    — Вчера?
    — По телефону.
    — С чего возник такой разговор?
    Я смотрел, как она грызет ноготь.
    — Она о тебе заговорила, кажется. Она тебя хочет. Ну и что? — Она взглянула на меня. — Это возбуждает тебя, Уилл? Ты хотел бы трахнуться с Ариэль? — Мари пристально смотрела на меня.
    — Нет, Мари.
    Она ходила по квартире, брала вещи, делала вид, будто разглядывает книги на полках. Подошла к окну и посмотрела на город. Шторы драпировались вокруг ее обнаженного тела. Потом она обернулась. Ее трясло.
    — Однажды ее отец пытался меня соблазнить. — Она скрестила на груди руки.
    Я ничего не сказал, лишь натянул одеяло на колени.
    — Я находилась в комнате Ариэль, ждала ее с пробежки. Сидела на ее кровати. Он вошел и попытался меня соблазнить.
    Я кивнул, наблюдая за ней.
    — Но потом домой вернулась Ариэль и застукала нас. Ну, его застукала.
    — За какими действиями?
    — Ни за какими. Он просто сидел со мной на кровати. Сказал, что хочет помочь мне с домашним заданием. Его рука лежала на моей ноге, когда вошла Ариэль. Вот и все, ясно? Но она страшно разозлилась. Недели две со мной не разговаривала.
    Она села на пол рядом со мной. Я натянул на нас одеяло и стал поглаживать ее по спине.
    — И это все? Больше ничего? Только рука на твоей ноге?
    — Больше ничего, Уилл.
    — Ариэль знает, Мари? Я имею в виду — о нас. Ты кому-нибудь говорила?
    Она глянула на меня и отвернулась к окну, за которым был тусклый и слабый свет.
    — Просто скажи мне, Мари. Мне нужно знать. — Я медленно вздохнул. — Пожалуйста, скажи мне, Мари…
    — Нет, — прошептала она, отодвигаясь. — Никто не знает. Я никому не говорила. Ясно?
    — Ясно, — сказал я. — Хорошо.
    Я снова привлек ее к себе.
    — Я никогда никому не скажу, Уилл. — Она расплакалась. — Никогда. Я знаю, чем это грозит. Тебе. Нам. Зачем мне это делать? К черту, Уилл, зачем мне это делать?
    — Все нормально. Забыли.
    Она рыдала, вздрагивая всем телом. Я обнимал ее, и мне все было понятно.
    Вскоре Мари уехала домой, а я остался сидеть на полу.

    В те недели я сидел в кафе и читал. Ходил в кино. Вечерами шел в «Ла Палетт» и пил. Спал допоздна, часто за полдень. Я скучал по Мари, и когда город опустел, на улицах становилось все спокойней и спокойней, по мере приближения к Рождеству, мне все больше хотелось, чтобы она вернулась.
    В день Рождества я поковырял жареную курицу и выпил бутылку бордо.
    Когда мои родители были живы, я садился вместе с ними возле елки, и мы открывали подарки. В Рождественский сочельник, за несколько месяцев до их смерти, мы поехали, чтобы провести с ними неделю. Мы вчетвером ужинали, а за окном валил снег.
    Мои родители. Изабелла и я.
    После ужина папа разжег камин, и мы сидели все вместе в гостиной и ели пирог с пеканом. Потом Изабелла улеглась на диван, положив голову мне на колени. Мы вчетвером сидели несколько часов, любуясь снегом, который падал в бледном свете фонаря на крыльце.
    Теперь я сидел за маленьким столом в своей квартире. Шумы комнаты. Слышался звук разрезающего курицу ножа. Звук льющегося в мое горло вина. Стук бокала, когда я ставил его на стол. Я попытался совсем замереть. Затаил дыхание и представил себя одним в Париже. В комнате в городе, затаившего дыхание.

    Через несколько дней после Рождества она прислала сообщение.
    Я сидел один в кафе, читая «Игру в классики»[57].
    «Я беременна», — было написано в сообщении.

Мари

    На Рождество мы поехали в Межев. Семейное мероприятие. С нами была моя сестра. Мы были вчетвером. Родители сняли на каникулы шале. Уютное, с широким камином из камня. И все были счастливы. Мне понравилось проводить время с отцом, который пообещал остаться на все праздники. Иногда мы вместе катались на лыжах, только вдвоем. Он очень мило себя вел. Пил меньше обычного. Спрашивал про школу. Помню, я пожалела, что не могу рассказать ему все о своей тайной жизни. Мы сидели вместе на подъемнике, обогретые солнцем, упакованные в свои парки, и говорили, говорили… Он меня смешил. Рассказывал разные истории про Китай, где жил по большей части. Он так часто отсутствовал, что я забыла, как обожаю его, и мне все время хотелось сказать ему правду. Мне почему-то казалось, что он не рассердится. Не устроит скандал, не пойдет в школу, ничего такого не сделает.
    Не важно. В итоге я ему так и не сказала.

    У меня не пришли вовремя месячные.
    В тот день я осталась дома и, пока все остальные катались, пошла в маленькую аптеку на площади перед церковью и купила тест на беременность.
    Принесла его домой и заперлась в ванной комнате. Когда увидела положительный результат, то оцепенела. Через какое-то время послала ему сообщение. Не представляю, что он испытал. Я написала только: «Я беременна». И все. То есть после всех этих сообщений, которые я слала — скучаю, скучаю. И потом это. Но на большее меня не хватило. Может, я хотела его наказать, не знаю.
    Я никому ничего не сказала. Держала это в себе, пока однажды ночью почувствовала, что просто не выживу. Я встала с постели и выскользнула из дома. Было поздно. Холодно. На улицах лежал свежий снег, и стояла та полная тишина, какая устанавливается зимней ночью в горах. Я шла и шла, а потом позвонила ему. Его голос звучал очень далеко. Но он очень ласково со мной разговаривал.
    Большего нельзя было и пожелать. Он сказал, что не оставит меня. Что мы переживем это вместе. Сделаем, как захочу я. Мне нужно об этом поговорить. Серьезно подумать. Я ответила, что не хочу об этом думать. Хочу, чтобы он сказал, что делать. А он ответил, что не может этого сделать, не ему решать. Ведь это мое тело и все такое. Я стояла в снегу и плакала, чувствуя себя так, как на мосту в ту ночь, когда назвала Ариэль сучкой. Он сказал: «Попытайся уснуть, Мари. Я с тобой. Я здесь». Никогда не слышала такого печального голоса.
    На следующую ночь я позвонила ему, сообщила, что не знаю, что делать. И тогда он сказал, что, по его мнению, ребенок — не самое удачное развитие событий. Что-то в этом роде. Он все повторял: «Но, Мари, я не хочу подталкивать тебя к чему-то против твоей воли». Он снова и снова повторял: «Я тебя не оставлю, что бы ни случилось».
    Я хочу сказать, держался он идеально. Произносил идеальные слова. Но еще казалось, будто он читает готовый текст. Какая-то часть меня просто хотела, чтобы он сказал: «Да сделай ты этот проклятый аборт!» Чтобы он доказал, что ему не все равно. Хоть что-то. Ноя слышала от него только: «Я с тобой, Мари. Я тебе помогу. Что бы ни случилось». Что, собственно, ты и хочешь, чтобы тебе говорили. Тем не менее я не могла отделаться от ощущения, того самого ощущения, которое появилось у меня с самого начала, что он был всего лишь призраком, пустышкой, повторяющей заученные фразы.
    Остальное время в Межеве я старалась притворяться, что этого не было. И в течение дня у меня это получалось. Я без устали каталась на лыжах и держалась как можно ближе к отцу. Иногда на подъемнике, если мы были только вдвоем, я клала голову ему на плечо, пока он разглядывал карту, и плакала под защитными очками.
    Потом ночью я лежала в постели и пыталась представить ребенка внутри себя: на кого он будет похож, будет ли напоминать его? Я постепенно полюбила его. Он медленно превратился в личность. Обрел лицо. Я начала воспринимать его как мальчика, а потом стала представлять с глазами, как у него. Несмотря на панику и страх тех последних дней в горах, я сумела найти согревающую меня опору в фантазии о том, как я рожу и мы втроем будем жить в его квартире в Париже. Именно это помогло мне выжить.

    Он настоял на визите к врачу, как будто могли быть какие-то сомнения. Я-то знала: я беременна. Сомневаться не приходилось. Но в Париже я пошла ради него. В тот день, когда мы вернулись, я сказала родителям, что собираюсь повидаться с Ариэль, и поехала прямиком в клинику. Я ждала там одна несколько часов. Я была в трансе. Сидела, уставившись в стену, в оцепенении и страхе. Он хотел приехать, но я запретила. Думаю, боялась, что он разозлится, возненавидит меня за беременность.
    К тому времени, когда все закончилось, почти совсем стемнело, и мне пришлось поехать домой. В клинике сделали анализы и вручили мне результаты, и я привезла их в школу, потому что там мы впервые должны были увидеться после каникул.
    Это был ужас. Мы ходили вокруг поля под перешептывания учеников, которые смотрели на нас, и я подавала ему бумаги, словно мы заключали противозаконную сделку. Я не могла даже дотронуться до него. Не могла даже по-настоящему на него посмотреть. Это было мучительно и жестоко. Мы шли рядом, этот ребенок внутри меня, его ребенок, и я даже не могла до него дотронуться. Боже мой, видели бы вы его лицо!..
    В тот день я поехала поездом прямо к нему домой, где мы легли в постель, и я плакала и плакала. Потом я села и посмотрела на него. Никогда в жизни не испытывала такой надежды. Это продолжалось всего мгновение. Я была так счастлива в течение этих нескольких секунд, испытала нечто вроде короткого всплеска надежды, радости. Словно все у нас будет хорошо. У нас двоих. Вместе. У нас с ним.

Уилл

    Занятия в школе возобновились, и я встретился с Мари во время перерыва на ленч. Она подала мне конверт.
    — Это если ты мне не веришь, — сказала она.
    Мы медленно шли по длинному кругу, обходя поле.
    — Конечно, я тебе верю, Мари. Что бы ты ни захотела сделать. Что бы ни решила, я с тобой. При любых обстоятельствах, — отозвался я, глядя на тонкий листок бумаги.
    — Я хочу сделать аборт, — тихо проговорила она. — Прости меня за все это. Но знаешь, у нас все будет отлично. Все будет прекрасно у нас с тобой. В один прекрасный день.
    Она остановилась и, повернувшись ко мне, вымученно улыбнулась.
    — У нас. Я не дура. Нет, послушай меня. Что бы ни случилось, Уилл. Все это ерунда. Это ничего. Будет ничем. У тебя все будет отлично, что бы ни случилось. Вот увидишь. Поверь мне. Я молодая, но кое-что знаю.
    Она подняла руку, словно хотела погладить меня по лицу, но опомнилась и снова пошла вдоль поля.
    Прошептала:
    — Боже мой, какой у тебя печальный вид. Довольно долго мы шли молча. А потом я сказал:
    — Ты все же подумай, Мари. Ради себя. Что бы ты ни захотела сделать, я поддержу любое твое решение. И когда ты будешь уверена, скажи мне.
    — Эй, только не надо быть лучше, чем ты есть, ладно? И я уверена.

    В один из неудачных дней белый песик Лили, без одной лапы, прохромал по полю, покрытому снегом. Прозвенел звонок, и они ушли с чистыми экземплярами «Когда я умирала».

    Было очень рано. Я забыл включить обогреватель и из-под одеяла видел пар своего дыхания в утреннем воздухе. Я заставил себя выбраться из постели, принять душ и одеться. В светлеющем небе висел клык луны.
    Я стоял рядом с обогревателем, но никак не мог унять дрожь. Я запер за собой дверь и надел пальто на лестнице.
    Воротник я поднял, но это не помогло. Я пошел быстрее. Вдоль улицы Сены двигались машины для уборки улиц, смывая ночной мусор, обходя двух соседских пьяниц, неподвижно лежащих рядом на тротуаре. Парень, орудующий шлангом, выключил его и дал знак грузовику остановиться. Опустился на колени и тряхнул пьяного, на котором не было обуви.
    — Il est vivant ou quoi?[58] — со смехом спросил водитель, высунув из кабины голову.
    Обогреватели в поезде не работали, и я поплотнее закутался в пальто. Я был рад холоду. Он позволял мне на чем-то сосредоточиться. Не давал заснуть. Я следил, как мы минуем станцию за станцией, оставляя позади пассажиров с безучастными лицами, ожидающих в темноте свои поезда. Никто не разговаривал. Звук был только один — грохочущего вагона.
    Я приехал раньше времени и нашел рядом со станцией скоростной ветки кафе. Встал у барной стойки и выпил кофе, но мысль о еде вызывала отвращение. Стоящий рядом со мной мужчина курил, поднося сигарету ко рту дрожащей рукой. На стойке бара перед ним стояло пиво. Я подумал было, не заказать ли и мне пиво. Давно уже я не пил в такую рань. Я знал, что Мари огорчится, почувствовав в моем дыхании алкоголь. Я заказал еще один кофе и стал ждать.
    Когда пришло время, я расплатился с барменом, вышел на улицу и нашел ее на стоянке такси. Увидев меня, она оттолкнулась от стены. Мы стояли, глядя друг на друга. Нас разделяла улица, и мы ждали зеленого сигнала светофора для себя, а мимо проносились автомобили. Я перешел улицу и обнял Мари, прижавшись губами к ее волосам. Впервые мы прикоснулись друг к другу в общественном месте.
    В такси она дала водителю адрес. Мы сидели, держась за руки. Мари смотрела в свое окно, я — в свое.
    У больницы я расплатился с водителем. Сигнал светофора сменился, и такси уехало.
    Мы молча шли по прямым, с каменными полами коридорам. Звук наших шагов эхом отдавался от облицованных камнем стен и сводчатых, как в соборе, потолков, в клинике стояли зеленые пластиковые стулья и столы с огнеупорным пластиковым покрытием. Полы здесь были начищены, сестринские посты застеклены.
    Через час нас отвели в комнату, где уже находилась другая пара. Женщина лежала на черной кушетке, на боку, спиной к нам, и держалась за живот. Сидящий рядом с ней мужчина кивнул мне. Медсестра тронула женщину за руку.
    Мы с Мари сели за стол в центре комнаты.
    — Все нормально, — сказала она, сжав мою руку. Все будет хорошо, вот увидишь.
    Медсестра принесла маленькую чашечку с пилюлями. Мари приняла их, запив водой, и пошла в ванную комнату переодеться.
    Вернулась она в толстовке с капюшоном, с эмблемой МФШ, и в широких тренировочных штанах. Чтобы «скрыть памперсы», как выразилась она, закатывая глаза.
    Мы сидели вместе, читая журналы, и ждали. И когда услышали плач, встретились взглядами и не отвернулись друг от друга. Мари наклонилась вперед и прошептала мне через стол:
    — У меня так не будет.
    — Хорошо, если так, — ответил я.
    — Не будет, — пообещала она, стискивая мою руку, глядя мне прямо в глаза.
    Она была так уверена в себе. Отложила журнал в сторону и принялась читать «Волны»[59], по ходу подчеркивая что-то для Мии.
    Нам принесли какую-то еду, но она есть отказалась. Я сжевал несколько крекеров.
    Я наблюдал, как Мари пытается читать, и представлял другую жизнь, где в конце концов мы обретаем ребенка, а не избавляемся от него. Где я прихожу домой радостный, а не освобожденный от бремени.
    Время от времени Мари отрывалась от своего домашнего задания, смотрела на меня и улыбалась. Я представлял ее сидящей за нашим кухонным столом и нашего ребенка, спящего в другой комнате.
    Когда пришла боль, она стиснула зубы. Я коснулся ее руки. Она посмотрела на меня, и я снова ощутил, что это такое — быть настолько любимым и не любить в ответ. Скоро она отпустила мою руку, встала и неуклюже прошла в ванную комнату.
    Я смотрел, как закрывается за ней дверь. Услышал, как щелкнула задвижка.
    Я сидел за столом под флуоресцентной лампой и слушал ее гудение. Потом услышал звук спускаемой в туалете воды, низкий рев жидкости, засасываемой в утробу здания.
    Когда Мари вышла, на ней была уличная одежда. На плече висела сумка. Все было просто и безыскусно. Вся ее прежняя ложь не имела значения. Я смотрел на приближающуюся ко мне Мари, и мне хотелось ее защитить. Какую бы боль она ни перенесла, Мари смотрела на меня ровно, практически не морщась, отказываясь выказать малейшую слабость.
    — Ну, вот и все, — сказала она. — Вызови медсестру.
    Мари измерили температуру. Послушали сердце.
    Затем мы снова оказались в длинных, облицованных камнем коридорах. Искали выход.
    Прежде чем выйти на улицу, мы сели на низкую скамейку. Я поцеловал Мари в лоб.
    — Я счастлива, — прошептала она, глядя на меня сверкающими глазами.
    В школу мы приехали на разных такси. Там она вернулась к своим занятиям, а я — к своим.

Мари

    Выглядел он ужасно — бледный, измученный, темные круги под глазами. Боже, как же он исхудал. Он перешел улицу и поцеловал меня, крепко обнял. Впервые мы касались друг друга на людях. Мы стояли перед станцией, тут же все эти такси в ряд, с зажженными фарами.
    Потом мы сидели на заднем сиденье, и такси мчало нас к нужному адресу. Он ничего не сказал, поэтому я объяснила водителю, куда ехать. Подумала, что никогда не слышала, как он говорит по-французски. И тут же почувствовала, что могла бы заботиться о нем. Я попыталась представить, как знакомлю его со своими родителями.
    Когда мы остановились перед больницей, какая-то часть меня была счастлива. Может, это отвратительно — ощущать, что я была счастлива, что буквально все в то утро доставляло мне удовольствие. Но иначе я бы солгала. Посреди этого страха, тошноты я была там с ним. Мы были вдвоем. В унылой комнате ожидания мы сидели, держась за руки. Там находились другие пары, какие-то люди вокруг, но тем не менее он обнимал меня все это время. То есть словно ему было безразлично, узнает кто или нет. Я готова была сидеть так целую вечность, пока он меня обнимает.
    В любом случае первую пилюлю я приняла накануне вечером. Это уже началось.
    В конце концов нас вызвали. Там находилась еще одна пара. Женщина страдала. Она плакала не переставая, но я от нее отключилась. Ее присутствие мне мешало, а все эти звуки сводили с ума. Я села за стол и сделала вид, будто читаю книгу, которая была у меня с собой. Но на самом деле я гипнотизировала себя. Уставилась в одну точку и сосредоточилась на ней, пока не исчезла внутри себя, пока все внутри меня не замедлилось.
    Я чувствовала себя унизительно с этими жуткими прокладками в трусах, сидя вместе с ним в этой ужасной комнате с этой плачущей женщиной. Мне захотелось оказаться в другом месте. Уставиться в стену и исчезнуть.
    «Хотя бы это было у нас общее, — думала я, — наша способность исчезать».
    Он без конца дотрагивался до моей руки и спрашивал, все ли у меня хорошо, но даже он начал действовать мне на нервы. Хотелось быть совершенно одной или потерять сознание, чтобы это уже произошло, и очнуться потом в его постели. Но с другой стороны, я была уверена: как только это закончится, он меня оставит.
    Тогда я снова стала представлять себе лицо ребенка. То есть лицо, которое я ему придумала. Отчетливо. У него в квартире была фотография, где он младенец на руках у матери. Они сидят на пляже, и его мама, такая красивая, держит его на руках. А у него большущие глаза и на голове маленькая хлопчатобумажная панамка. Вот так, по моим представлениям, выглядел наш ребенок. Выглядел бы наш ребенок. И как бы я ни сосредоточивалась, как упорно ни пыталась исчезнуть, это лицо возвращало меня назад.
    Я знала, что он уже умер или умирает. То есть я понимала, что это не было ребенком, что это еще толком не сформировалось. И все равно продолжала представлять, как он борется внутри меня. Продолжала видеть, как он тянется ко мне.
    И все это время, что я сижу там, думая о его маленьких ручках и милом круглом личике, он держит меня за руку и спрашивает: «Тебе что-нибудь нужно, Мари? Ты хорошо себя чувствуешь, Мари? Больно?» И я думаю: «Да, больно». Хочу сказать: «Да, больно. Да». Я хочу сказать: «Я продолжаю видеть этого ребенка, и он выглядит, как ты на той фотографии в твоей квартире, где ты с твоей красивой мамой, и на самом деле я не хочу его убивать. Я хочу его родить. Я хочу его родить и жить с тобой, втроем вместе с тобой до конца жизни».
    Но я ничего не говорю, а просто сижу, притворяясь, будто все отлично, делая вид, что читаю.
    Не знаю, сколько времени прошло. Наверное, несколько часов. А потом у меня закружилась голова, меня залихорадило. «Сейчас стошнит», — подумала я. Встала. И в этот момент меня пронзила боль, даже ноги подогнулись.
    Он сидел и смотрел на меня, держа за руку, подняв ко мне лицо, а я стояла и смотрела на него сверху вниз. Все плыло перед глазами. «Я упаду, если сделаю шаг», — подумала я. Стояла, глядя на него, держащего меня за руку, пока не пришел новый спазм. Видимо, на этот раз я сморщилась, потому что он, судя по его виду, перепугался.
    Когда смогла, я пошла в ванную комнату. Может, он пошел со мной. Не помню. У меня очень кружилась голова. Было очень много крови. Я села, скрючившись, на унитаз, и эти спазмы пронзали меня один за другим, сотрясая снова и снова. А потом они закончились, и то, что было во мне, вышло. Я посмотрела в воду.
    Потом спустила воду, и это исчезло.

    Трудно поверить, но после этого мы поехали в школу. Мы взяли разные такси. День я провела там как ни в чем не бывало. Он вел свои уроки. Дважды я прошла мимо него в коридоре.

    Днем мы встретились в его квартире. Он раздел меня, и мы лежали в постели обнявшись. Я положила ладонь ему на грудь, чтобы чувствовать биение его сердца. Я плакала и плакала. Он гладил меня по голове и долго ничего не говорил. Не выпускал меня из объятий, не менял положения. Прижимал меня к своему теплому телу, и в конце концов я смогла вздохнуть всей грудью и постепенно прекратила плакать. Я уснула. Я была измучена. Не знаю, спал ли он, но когда я проснулась, мы так и лежали. Моя ладонь так и оставалась на его груди.
    Я рассказала ему о ребенке. В смысле о воображаемом ребенке. Как он был похож на него, причем с той фотографии, где он со своей матерью. Я сказала, что люблю его. Сказала: «Прости меня, Уилл». А он ответил: «Тебе не за что извиняться». Мы лежали тихо. Потом я сказала ему, что, кажется, буду скучать по этому ребенку. Я сказала: «Это, вероятно, глупо, но мне кажется, это правда». Он ответил: «Это совсем не глупо».
    Все происходило очень медленно. Разговор, я имею в виду. Один из нас говорил, потом наступала долгая пауза, как будто мы оба засыпали на несколько минут, а потом просыпались и говорили что-то еще. Весь тот вечер был странный. Будто мы напились или не спали несколько дней. Мы лежали несколько часов, просто глядя на балки, но не друг на друга.
    А потом он сказал: «Когда-нибудь ты станешь прекрасной матерью, Мари». «Может быть, — ответила я. — А как же ты, Уилл? Разве ты не хочешь быть отцом?» Он долго не отвечал. Я лежала и слушала его медленное дыхание. А потом он заплакал. Я это почувствовала. Села на постель и посмотрела на него. Он лежал с закрытыми глазами и плакал.
    «Эй, — как можно нежнее сказала я. Коснулась его лица. — Эй…»
    Но он глаза не открыл. Он походил на ребенка. «Уилл», — позвала я. И продолжала звать его по имени.
    Спустя какое-то время он открыл глаза, и тогда я поняла, что совсем его не знаю. Поскольку не представляла, что еще можно сказать, я спросила: «Уилл, почему ты плачешь?» Он ответил, что ему жаль, что мне пришлось через все это пройти. И я сказала, чтобы он за меня не переживал. Что меня уже тошнит от разговоров обо мне. И он засмеялся, как смеется человек во время плача.
    Он сказал, что планировал быть отцом. Сказал, что был женат пять лет. Что они мечтали иметь детей.
    Я смотрела на него и представляла женатым, живущим с женщиной, нянчащим своего ребенка. И хотя мне казалось, что представить это будет трудно, увидела, что это легко. Я спросила его, что же изменилось, и он ответил, что бросил жену и перебрался в Париж. А может, он сначала перебрался в Париж, а потом бросил жену. Я не помню. «Почему? — спросила я. — Почему ты бросил жену? Вы не были счастливы?»
    Лежа, он протянул руку, коснулся моего лица и сказал: «Я не знаю, Мари». А я возразила: «Конечно, знаешь, Уилл. Конечно, ты знаешь. Иначе зачем вот так бросать налаженную жизнь?»
    Он долго смотрел на меня молча, словно собирался начать рассказ. Я наблюдала за ним, за его приоткрытым ртом. Но он так и не заговорил и исчез так же быстро, как ожил.

Гилад

    в первый учебный день я увидел Колина после занятий в маленьком кафе у входа в метро. Он что-то писал. На столе перед ним лежали книги и пачка сигарет. Остановившись наверху лестницы, я наблюдал за ним через стекло. Писал он медленно, не отрывая взгляда от страницы. Я колебался, стоя на ступеньках: то ли спуститься в метро, то ли войти в кафе. С той субботы протеста мы почти не общались.
    В тот день, пока я наблюдал за ним, со всех сторон толкаемый людьми, я снова почувствовал себя на краю чего-то. Как будто моя жизнь одновременно замедлила и ускорила свой ход. Я решил было не мешать ему курить свои сигареты. Но не мог оторваться — смотрел, как он работает, барабаня пальцами по столу, и все пишет и пишет.
    Пишущий парень. Мой друг. Единственный человек, который никогда меня не разочаровывал. Я подошел к кафе и постучал по стеклу. Он посмотрел, вздернул подбородок и знаком предложил войти.
    Пока я входил и пробирался к его столику у окна, он освободил для меня место. Мы обменялись рукопожатием — на этот раз традиционным, серьезным и крепким. Подошел официант, и я попросил принести кофе, но Колин сказал «нет» и заказал два пива. Я пожал плечами, и официант ушел.
    — Что делаешь? — спросил я, глядя на тетрадь.
    — Английский.
    — Уже?
    — Мне есть что сказать, старик. И я хочу, чтобы он наверняка это прочел.
    — Ты о чем?
    Официант поставил перед нами пиво. Когда он ушел, Колин посмотрел на меня.
    — Ему недолго у нас осталось, Гилад.
    — Почему?
    — Ты действительно ни с кем не разговариваешь.
    — Что?
    Он взял свой стакан и уже собрался сделать глоток, но потом остановился.
    — Твое здоровье. — Он поднял стакан.
    Мы чокнулись. Лучи низко стоящего солнца падали сквозь стекло на наш столик.
    — Гилад, приятель, послушай; короче, ты знаешь, кто такая Мари де Клери?
    — Я ее знаю. И что?
    — Мы с ней долго были вместе. Я бросил ее в прошлом году.
    — Ясно. И что?
    — Она не в себе и болтает, приятель. Рассказывает всем. Она с ним спит. Спит с Силвером, понятно?
    — Чепуха, Колин, — засмеялся я.
    — Неужели ты не знаешь? Ни разу не слышал эту историю? Да у нее рот не закрывается.
    — И ты в это веришь? Серьезно?
    — Сначала тоже не верил. Сначала думал, что это чушь, но теперь, старик, я точно знаю: это правда.
    — Это никак не может быть правдой.
    — Я тоже так думал. То есть ты знаешь, как за ним бегают девчонки. Этот парень может поиметь любую, какую захочет, поэтому зачем ему выбирать ее? Да ни за что, правильно? И я все качал головой, думая, что этого не может быть. Но теперь я слышу, как об этом говорят родители. Это вышло наружу, старик.
    Он отхлебнул пива. Я смотрел на улицу. Какое-то время мы сидели молча, наблюдая за людским потоком, стекающим с улицы в метро. Периодически мимо кафе проходили и спускались по ступенькам ребята из нашей школы, рюкзаки подпрыгивали у них за плечами.
    — Слушай, старик, как думаешь, почему Ариэль так его ненавидит?
    Я покачал головой.
    — Она узнала первой. Мари первой ей призналась, приятель. Она говорит, что была морально шокирована. Дерьмо из нее так и прет. Весь прошлый год только и твердила, как ей хочется с ним переспать. Ревнует просто, что он выбрал не ее. Несколько месяцев назад мы с ней круто трахались. Она сказала, что собирается сообщить своим родителям. Я сказал, что нечего ревновать, и она взбесилась. Когда я это сказал, то даже не верил, что такое происходит, но теперь, старик, я в этом уверен. Или уже закончилось. Я даже слышал, что она забеременела.
    Я смотрел на улицу. Солнце опустилось за деревья, и на улице зажглись фонари.
    — Думаешь, его уволят?
    — Так я слышал. То есть, конечно, уволят.
    Какое-то время мы сидели молча. Пили пиво.
    — Это не важно, — наконец произнес Колин.
    Я посмотрел на него.
    — Почему?
    — Не знаю. Я об этом думал. Не только об истории с Мари, но и о том, что он сделал во время демонстрации. Как он тогда облажался. Позволил этому придурку плюнуть на себя. Меня это взбесило. На хрен взбесило. Взять и вот так уйти. Я ожидал, не знаю, чего-то большего. Чего-то более… более…
    Он умолк.
    — Героического, — подсказал я.
    — Героического, — кивнул он. — Но в итоге я кое-чему научился у этого парня. По крайней мере он не такой, как я думал. Или каким хотел его видеть. Может, он — разочарование. Для тебя тоже, я знаю. Он не этот тебе гребаный герой. А кто герой? В смысле, а чего мы ждем?
    Колин допил свое пиво. Мы сидели и смотрели, как к лестнице, ведущей в метро, подошла женщина с палочкой. Она остановилась, чтобы перевести дыхание, а затем начала неловко спускаться по бетонным ступеням.
    — Ты говоришь совсем как моя мама, — признался я.
    — Да? — Колин засмеялся.
    — Она как-то спросила; «Чего ты ждешь от людей?» Как будто от другого только и можно ждать, что разочарования.
    — Да, старик, это как раз одно из многого, чего нам следует ожидать. Но по большому счету лучше не ждать ничего. Меня бесит, что до сих пор хочется для него писать. До сих пор хочется знать, что он думает о моей писанине, о моих словах. Обо мне, наверное.
    — Пока он еще здесь, — напомнил я.
    — Пока он еще здесь.
    Опять мы замолчали. Колин, уставившись на улицу, быстрыми толчками вращал на столе зажигалку. Я смотрел, как она крутится синим пятном.
    А потом мы оба увидели, как из школы идет по улице Силвер. Он шел медленно один. Пальто застегнуто, высокий воротник поднят, серый шарф замотан вокруг шеи, а на плече висит старая коричневая сумка. На лестнице метро он остановился. Мгновение я думал, что он войдет в кафе. Но он обернулся и посмотрел в направлении школы, потом на рождественскую иллюминацию, все еще висящую над перекрестком, и наконец еще выше — в ночное небо.
    Потом повернулся и исчез в метро.

    Вскоре я уже шел по бульвару Сен-Жермен домой. Кафе были переполнены. В остром вечернем воздухе пахло каштанами и пережженным сахаром. Мне казалось, я так давно не обращал на это внимания. Вдоль бульвара горели голубые фонари.
    Еще из коридора я услышал в квартире голоса. Открыл дверь своим ключом. Моя мать сидела лицом к камину, раскинув руки, в левой руке держала бокал с шампанским. Одета она была в джинсы и толстый белый свитер с высоким воротом. Сидела, подогнув ноги под себя. Мама смеялась, когда я вошел в комнату, рот слегка приоткрыт, взгляд прикован к отцу, он в черном костюме и светло-розовой рубашке. Никакого галстука. В одной руке он держал бутылку шампанского, в другой — бокал. Отец улыбался.
    — Входи, Гилад, на лестнице холодно, — сказал он.
    Я закрыл за собой дверь. Тепло комнаты, приглушенный свет, родители, огонь в камине — все это казалось таким знакомым. Мне захотелось упасть на диван рядом с матерью, скинуть обувь, прижаться к ней, отключиться от всего.
    — Ну, что же ты не садишься, милый? — спросила она, касаясь пальцами места рядом с собой.
    Я стоял, делая вид, что совсем не рад теплу, огню в камине, музыке.
    — Хочешь шампанского, сынок?
    Отец приподнял бутылку.
    Я посмотрел на него. Брови подняты, легкая усмешка на квадратном лице, пустой взгляд.
    — Выпей бокальчик, — сказал он. — Добро пожаловать домой.
    — Гилад, — попросила мать, — снимай пальто, сядь рядом со мной.
    Я повернулся к ней, снял пальто и вместе с сумкой бросил на пол. Сел рядом с ней. Она обняла меня, сжала мое плечо. Я уставился на огонь, стараясь не моргнуть.
    — Нет, — ответил я. — Шампанского не надо.
    — Да ладно, милый, оно не повредит, — возразила мама.
    — Умилостивительная жертва, — снова приподнял бутылку отец.
    Я перевел взгляд с огня на него.
    — Умилостивительная жертва?
    Отец подошел к камину и поставил бутылку на каминную полку.
    — Я знаю, ты сердит на меня, Гилад. Давай выпьем по бокалу шампанского и забудем об этом, хорошо?
    — Об этом? — спросил я, глядя на него.
    Отец со вздохом покачал головой. Улыбка исчезла вместе с его недолгой веселостью.
    — Всю ту, черт бы ее взял, историю, Гилад. Забудем о ней. Чем ты всегда недоволен? Мы тут славно сидели, пока не появился ты со своим настроением.
    — Какую именно историю ты хочешь забыть?
    Я вспотел, и мама, должно быть, почувствовала это сквозь мою рубашку. Сердце у меня колотилось.
    — Гилад, — прошептала она.
    Со своего места у камина отец дотянулся до торшера, стоящего слева от меня, и включил его. Резкий свет залил комнату.
    — История, которую я хочу забыть, Гилад, — это твоя сварливость. — Он презрительно на меня посмотрел.
    Я выдержал его взгляд.
    — Майкл, — произнесла мама.
    — Что? — спросил он со злостью.
    — Выключи, пожалуйста, свет.
    — Я хочу посмотреть на нашего сына. — Отец повысил голос. — Давай, Гилад, поцелуй меня и помиримся. Порадуй свою мать.
    Его пальцы лежали на выключателе. И под этим белым светом я разглядел его руку. Наманикюренные пальцы, но кожа начала стареть, сотнями морщинок собираясь на пальцах вокруг суставов.
    Я улыбнулся.
    — Хорошо, — сказал он. — Наконец-то.
    Я засмеялся.
    — Что смешного?
    Я встал. Мы оказались близко друг от друга, зажатые между диваном и затухающим огнем. Спиной он почти касался каминной полки. Я посмотрел ему прямо в лицо. Передо мной стоял старик. Усталые глаза. Кожа на скулах начала обвисать. Ярче обозначились морщины на лбу. Когда в последний раз я стоял так близко от него? Когда его волосы успели настолько поседеть?
    — Ты выглядишь стариком, — спокойно произнес я.
    — Что?
    — Ты постарел. — Я смотрел на него не отрываясь.
    Он покачал головой, словно я сошел с ума.
    — Ничего сложного. Ты выглядишь старым. Ты — старик.
    — Следи за своими словами. — Он выпрямился.
    — Я раньше не замечал, но при этом освещении… Невероятно. Ты уже старый. — Мой голос звучал ровно.
    Вот так. Все прошло. Я видел своего отца — стоящего там, умирающего. Будто наблюдал конец жизни. Представил, как на моих глазах он старится до смерти. Морщится кожа, горбится спина, выпадают гниющие зубы.
    — Еще одно слово, ты, маленький негодяй… — прошептал он.
    — И что? Ты снова ударишь свою жену?
    Он двинулся ко мне, но я уперся ладонями ему в грудь, сильно толкнул его, прижав к каминной полке, и так удерживал. Мы оба стояли не шевелясь. Под его чистой, отглаженной сорочкой, под теплой кожей я чувствовал биение его сердца. Мы смотрели друг на друга, пока я не убрал ладони.
    Я протянул руку под абажур торшера, выключил свет, коснулся маминого плеча и ушел в свою комнату.
    Той ночью в постели я все чувствовал его теплую грудную клетку под своими ладонями.

Мари

    Несколько недель он за мной ухаживал. Я проводила с ним все время, какое можно было. Он готовил для меня. Купал в ванне и тер спину. Покупал цветы. Большего внимания от мужчины трудно пожелать. Но он почти не разговаривал. Ощущение, что он исчезает, что даже, может, не полностью существует, было сильнее обычного.
    Потом он пропал. Сказала мне об этом Ариэль.
    Я сидела одна за столом в библиотеке в конце дня. Она подошла и сказала:
    — Мне так жаль, Мари.
    Я посмотрела на нее, не понимая, о чем речь. Она присела на корточки рядом со мной, положила руку мне на колено и сказала с выражением притворного сочувствия на лице:
    — Мистер Силвер. Его уволили.
    Я только пристально посмотрела на нее. Молча. Она коснулась моей руки.
    — С тобой все в порядке, Мари? Я никому не говорила, — уверила Ариэль. — Богом клянусь, Мари.
    Я встала и ушла.
    В коридоре меня остановил мистер Спенсер, сказал, нам нужно поговорить. Привел меня в свой кабинет и спросил, правда ли это. Я ответила, мол, не знаю, что он имеет в виду.
    Он сказал:
    — Тебе не нужно лгать. Не нужно его защищать.
    А затем вошла директор школы. Я никогда с ней раньше не разговаривала. Не помню ее имени. Она села рядом со мной, обняла за плечи.
    — Ты в этой истории жертва, Мари, и мы сделаем все, что можем, лишь бы тебя защитить. Тебе никогда больше не придется из-за него волноваться. Он никогда больше до тебя не дотронется. Он никогда сюда не вернется. Никогда.
    Я отодвинула свой стул, чтобы она меня не касалась. Мистер Спенсер предупредил, что нужно поговорить с моими родителями. Он взял телефон и позвонил моей матери, попросил приехать в школу. Последовала пауза, а потом он сказал:
    — Это касается вашей дочери. — Затем пояснил: — Я бы предпочел поговорить об этом лично. — Помолчал. — Что ж, есть только один способ — сказать это, мадам де Клери. У вашей дочери были сексуальные отношения с учителем. С одним из наших учителей.
    Он кивнул и положил трубку.
    — Видимо, сегодня она не сможет приехать в школу, — сказал он. Посмотрел на директрису. Потом обратился ко мне: — Мы бы хотели, чтобы до отъезда домой ты пообщалась со школьным психологом.
    Я не поняла, что он подразумевал под «мы»: мы — школа или мы — школа и моя мать.
    Я сказала ему, что мне нужно идти. Что нужно домой — надо еще реферат писать. Директриса заявила, что не хочет оставлять меня одну, как будто я могла убить себя или что-то в этом роде. Я встала, но когда повернулась к двери, там стояла мисс Карвер. Она посмотрела на меня своим идиотским взглядом, обняла и выдала:
    — Я так тебе сочувствую. О, дорогуща, как мне жаль.
    Я спросила:
    — Чего жаль?
    — Ну, как он с тобой поступил.
    — Что вы имеете в виду?
    — Дорогуша, нет необходимости больше притворяться. Не нужно больше защищать его. Теперь все закончилось. Все закончилось. Ты в безопасности.
    Я попыталась уйти, но они меня не выпустили. Директриса опять начала про то, что по закону они не могут оставить меня одну. Что после подобных событий нужно, чтобы меня забрал кто-то из дорогих мне людей.
    Дорогих…
    — Где он? — спросила я. — Где Уилл?
    Директриса сообщила, что сегодня днем он покинул кампус. Что его уволили.
    Мне захотелось заплакать. Но вместо этого я сосредоточилась на ненависти к ним.
    Я достала из сумки телефон и прослушала сообщения. Они меня не остановили. Он звонил. Был очень спокоен и говорил так тихо, что трудно было расслышать. Все в комнате наблюдали за мной, слушали, ждали, вдруг я что-нибудь скажу. Я дважды прослушала сообщение и уничтожила его.
    — Прощай, Мари, — сказал он. — Уверен, ты уже знаешь. Думаю, мы не скоро увидимся.
    Мистер Спенсер отвез меня домой. Он без конца повторял, что со мной все будет хорошо. Что все к лучшему. Когда мы приехали на место, он настоял, чтобы проводить меня до двери. Хотел поговорить с моей матерью, но ее не было дома. Я не пригласила его войти, и в конце концов он уехал.
    Моя мать так и не поговорила со мной об этом. Даже слова не сказала. Думаю, даже отцу не сообщила. Иначе он хотя бы позвонил мне. Может, ничего и не сказал бы про это, но хотя бы позвонил.
    Затем все пошло так, как должно было. В школе, я имею в виду. Предсказуемый хаос. Все на меня таращились. Ариэль пыталась со мной поговорить. Я ее игнорировала. Старалась не обращать внимания. К тому времени я чувствовала себя оцепеневшей. Казалось, что я неподвижно стою в центре безумного вихря суеты, шума и возбуждения. Такое ощущение, будто я накачалась наркотиками.
    Я постоянно ему звонила. Писала. Но он так и не ответил. Я ездила к нему домой и звонила в дверь, но он не отзывался. Часами я сидела в кафе напротив и ждала. Свет не включался. Он не входил. Не выходил. Я много раз туда приходила. Но так и не заметила признаков жизни.

    В конечном счете, полагаю, его способ уйти был не хуже любого другого. Мне нравится думать, что он сделал это ради меня, решил — так лучше всего.
    Не знаю.
    Меня заставили до конца года раз в неделю посещать мисс Карвер. Я не выносила эту самозванку. Она говорила, что он меня использовал. Что ему нужно было доказать свою власть. Все повторяла:
    — Ему нужно было доказать свою власть. Он воспользовался своим положением, Мари, понимаешь? Он воспользовался своим положением. Ты должна понять. Тебе придется это понять ради собственного исцеления.
    Боже, как же она любила это слово — исцеление.
    А я отвечала:
    — Нет, мисс Карвер, я этого не понимаю.
    А она говорила:
    — Но ты же должна сердиться на него. Он тебя бросил. Разве не видишь, что он тебя использовал? Ты должна сердиться. Тебе следует сердиться.
    Я отворачивалась от нее и смотрела в окно. Даже если бы я сердилась, а думаю, так и было, я не доставила бы ей такого удовольствия, понимаете? Ограниченная, самодовольная, она сидела в своем большом кресле и смотрела на меня из-под толстого слоя косметики, будто все поняла, будто без ее помощи я бы не выжила.
    Иногда я разговаривала с мисс Келлер. Сначала приходила к ней, потому что думала, вдруг она знает, где он, может, отвезет меня к нему. Но она не знала. Поначалу я думала, что мисс Келлер лжет. Но видно было, как она печальна. Я начала думать, что она — единственный человек в мире, кто мог понять. Видела, как ей больно. Она слушала. Никогда не пыталась убедить меня, что он плохой. Тем не менее я уверена, она чувствовала себя преданной им, злилась на него, была сбита с толку.
    Все думали, что мисс Келлер знала с самого начала. Мисс Карвер практически так и заявила. Но он ничего никому не сказал. И достаточно было посмотреть на лицо мисс Келлер, чтобы понять. Она была сама не своя. Думаю, может, и она была в него влюблена. Однажды, когда мы остались одни в классе, мисс Келлер расплакалась.
    Я продолжала спрашивать ее.
    — Где он? Вы должны знать, — сказала я. Но она лишь посмотрела на меня и покачала головой, и когда я поняла, как она расстроена, я перестала спрашивать. Тогда-то она и расплакалась. Вытерла глаза и сказала;
    — Прости, Мари.
    Она всегда готова была выслушать, когда я нуждалась. Тогда я об этом даже не думала, но теперь понимаю, вероятно, она злилась и на меня.
    Мы предали ее, и хотя она была учительницей, а я ученицей, это на самом деле не важно. Я солгала ей, а ведь все мы, как я сказала раньше, каждый день приходили в одно и то же место. Были частью жизни друг друга. Они были как мы, а мы — как они.

    Я не знаю, что с ним случилось. Куда он уехал и чем все закончилось. Видимо, вернулся домой, к жене, и они возобновили совместную жизнь, родили ребенка. Иногда я представляю их сидящими где-то на пустом пляже. Может, на пляже в Бретани. Только их трое. Я вижу их там, на солнце.
    Он по-прежнему снится мне.

Уилл

    Однажды утром я обнаружил на моем столе записку: «Уилл, жду вас в кабинете Летисии. Пол».

    Я пошел в спортивный зал, где полным ходом идет игра. Слышал знакомые гулкие удары баскетбольного мяча о гладкий пол спортзала.
    На деревянных трибунах сидели ученики, у которых нет уроков. Со своего места в заднем ряду мне помахала Джулия. Я улыбнулся ей, и она устроила целое представление, отыскивая для меня свободное место, сдвигая в сторону Лидию. Я пробирался сквозь толпу.
    Тут и там сидели родители, подбадривая своих детей, которые носились по площадке.
    — Как дела, Силвер? — спросила Лидия, не отрывая взгляда от игры.
    — О Боже, мистер Силвер, они идут очко в очко.
    Джулия толкнула меня локтем в бок, наблюдая за игроком из Американской лондонской школы, который проводил свободный бросок.
    Я следил за Риком, он не сводил глаз с корзины, ожидая подбора мяча. Я видел его в классе, свирепо разглядывающего доску. Бросок — мимо. Джулия завопила от радости. Поверх игровой площадки я обежал взглядом трибуны напротив.
    Разрыв в счете очень маленький, и с каждым броском крики в зале становились все громче.
    Играть оставалось две минуты.
    Болельщики топали, и маленький зал сотрясался. Я видел, как учащийся средних классов, приложив руки ко рту, подбадривал свою школу. Девочки, болеющие за Лондон, держали плакат: «Лондон Рокс!»
    Казалось, толпа колышется и движется в унисон. Как единое тело. И не только болельщики, но и игроки перетекали из конца в конец площадки, мяч перелетал по воздуху из рук в руки.
    — Давай, Лондон, давай! Давай, Лондон, давай!
    — МФШ! — скандируем мы. — МФШ!
    Меня увлекло азартное настроение, и вместе с остальными я приветствовал каждый удачный бросок парижан. В свете ярких гудящих светильников меня поглотила ликующая толпа.
    Затем, когда до конца игры осталась минута, наши взяли тайм-аут.
    Часы замерли на двух секундах до конца матча.
    Игроки сбились в группу вокруг своих тренеров. Джулия дубасила кулаком мне в плечо.
    — О Боже, мистер Силвер, — без конца повторяла она.
    Лидия закатила глаза.
    Вдруг я увидел Пола Спенсера. Он следил за мной с противоположной трибуны. Я ответил на его взгляд.
    Зазвучала финальная сирена — МФШ одержала победу.
    Болельщики вокруг меня встали. Встали все. Они больше не могли меня видеть.
    Мгновение я сидел, прикрытый, окруженный ими, шум доносился откуда-то издалека. Потом я поднялся и тронул Джулию за плечо.
    — Увидимся позже, — прошептал я ей.
    — Мы выиграли, мистер Силвер! Мы выиграли!
    — Отлично. — Я кивнул. — Пока, Лидия. Увидимся.
    Она улыбнулась мне:
    — До встречи, Силвер.
    Я пробрался сквозь толпу, спустился с трибуны и выскользнул за дверь, к выходу, где стояли Мазин и Стивен Коннор.
    — Привет, мистер Силвер, — расплылся в улыбке Стивен.
    — Привет, Стив. Как дела, Маз?
    Он пожал плечами и отвернулся.
    Я смотрел на него и не уходил, пока он не повернулся ко мне.
    — Говори, что ты хочешь сказать, Мазин.
    — Мне нечего сказать.
    Я подождал секунду.
    — Ладно. Увидимся, ребята.
    Я похлопал по плечу Мазина и вышел на улицу, прочь от затихающего рева.
    Остановился у стола для пикника под сосной и сел, устроив ноги на скамью. Я чувствовал себя очень спокойно.
    Я сожалею, что не попрощался. Думаю обо всех находящихся сейчас в этом здании учениках, которых я учил.
    Я хочу снова найти Мазина. Хочу объяснить ему. Всем им. Майку Чандлеру, Джейн, Лидии, Хале, Джулии, Колину и Гиладу.
    Но… какая разница? Все, что я для них сделал или не сделал, закончилось. В конце концов оставить их с образом маленького белого песика, хромающего по заснеженному полю, не намного хуже грандиозного прощания.
    Я позвонил Мари. Она не ответила. Я оставил сообщение: «Мари, это я. Не знаю, что тебя ждет, но следующие недели будут ужасными. Прости меня за это. Ты гораздо смелее меня. В любом случае, Мари, это приближалось. Ты знала. И — вот оно. И может быть, это будет облегчением. Возможно. Надеюсь. Пожалуйста, береги себя. Однажды мы встретимся. Но, думаю, не скоро».
    Я вернулся на кафедру английского языка за своими вещами: папка с личными письмами от учеников и родителей. Несколько книг. Моя кофейная кружка.
    За столько времени сохранить хочется немногое.
    Прислонившись к своему столу, слушал, как в пустеющей школе затихли в коридорах голоса.
    Большую часть вещей я оставляю на месте. Красные ручки в ящике вместе с коробкой скобок для степлера, классный журнал на столе для того, кто меня сменит.
    Пальто и шарф Мии переброшены через спинку ее стула. Почти все ушли с последним звонком или празднуют в спортзале, но она с учениками работает над зимним номером литературного журнала. Будет сидеть допоздна, укрывшись в компьютерном классе, принимая окончательные решения по материалам, поданным в самый последний момент.
    Я представил ее в тускло освещенной комнате. Мерцают мониторы, озаряя наш маленький, верный клуб.
    Среди любящих ее детей она на высоте. Там она в центре мира, арбитр вкуса, терпеливый читатель, резкий критик, законодатель совершенного нравственного порядка.
    Я сел за ее стол, взял из ящика красную ручку и начал писать.

    «Дорогая Миа».

    Но дальше у меня не получилось, и я оставил как есть, только эти два слова на листе белой бумаги: «Дорогая Миа».
    Встал. Дотронулся до ее пальто, висящего на спинке стула, и ушел.

    Из коридора мне была видна Мур. Она сидела в кресле лицом к пустому серому дивану, по бокам которого два кресла в комплект к нему. В одном из них мистер аль-Мади, положив левую ногу на правое колено, и мне видна истертая подошва его ботинка. Я вхожу, и при виде меня улыбка застывает у него на лице.
    Лицом к нему в кресле сидит Пол Спенсер.
    Мур поворачивается ко мне, будто бы с чрезмерным удивлением. Похоже, я совершил ошибку. Возможно, они передумали. Мгновение я испытываю облегчение, но не успеваю заговорить, расслабиться, согласиться с этим, как она сухо произносит;
    — Входите, Уилл.
    Я сажусь на оставленное для меня место — на низкий диван. Новый комплект, что ли. Я его не помню.
    Пол Спенсер сидит, потирая бороду. Мур смотрит на меня, на ней бежевый костюм. Держится она скованно, сидит, положив ногу на ногу. В окне за ней я вижу парковку. Уезжают последние автобусы. Сидящий справа от меня Омар аль-Мади изменил позу и слегка повернулся ко мне в своем кресле.
    С участившимся дыханием я сажусь на край дивана. Чувствую, как кровь медленно пульсирует в венах. Я весь внимание. Странное ощущение, граничащее, на секунду думаю я, с радостью.
    — Уилл, — говорит она. — Мне бы хотелось задать вам вопрос.
    Я киваю.
    — Буду откровенна. Полагаю, вы знаете, в чем дело, и этот вопрос не станет для вас неожиданностью. — Она смотрит по сторонам, сначала на аль-Мади, потом на Пола Спенсера, затем снова на меня. — Уилл… Вы состоите или когда-либо состояли в неподобающих отношениях с ученицей этой школы?
    Я сижу неподвижно. Ничего не отвечаю. Только перевожу взгляд с ее рта на стеклянный стол передо мной.
    Я жду. Ощущаю биение своего сердца. Представляю кровь, циркулирующую по моему телу. Сколько бы раз я об этом ни думал, никогда не обдумывал свой ответ.
    Я сосредоточиваюсь на отражении потолочной лампы в стекле. Она словно делается ярче и приобретает глубину и текстуру. Не знаю, сколько времени я так сижу.
    — Уилл, — вступает Пол Спенсер.
    — Нет, — отвечаю я и быстро смотрю на него. Мне кажется, он разочарован во мне. Похоже, он надеялся хотя бы на честность.
    Мистер аль-Мади опускает левую ногу на пол и садится прямо, словно собирается заговорить. Но голос подает Мур:
    — У нас есть свидетельства. От других учеников.
    Голос у нее дрожит. Говорит она спокойно, но за неторопливой сдержанностью скрывается ярость. Я знаю, она меня ненавидит, считает злодеем, который надругался над юной женщиной. Я лицемер и лжец. Насильник детей.
    — Уилл. — Это снова Пол Спенсер, на этот раз мягче: так хороший отец может убеждать сына перестать плакать, вернуться в игру, прекратить лгать и сказать правду.
    — Да, — говорю я и смотрю на него. — Да…
    — А… — изрекает аль-Мади, кивает и ставит обе ноги на пол. — Да.
    — Хорошо, — говорит Мур. — Вы уволены. Лучше всего для вас, для Мари и для нас, Уилл, чтобы вы ушли в конце школьного дня, как вы сделали бы это в обычных обстоятельствах. А завтра вы сюда не вернетесь.
    — Уилл, — опять обращается ко мне Спенсер.
    Я смотрю на него.
    — Вы совершили ужасный поступок. Вы должны это понимать. Школе… школе понадобится много времени, чтобы прийти в себя. Вы очень многим здесь нравились. Но вы и так это знаете. — Он качает головой.
    Я молчу.
    Через мгновение Мур открывает белую папку.
    — Уилл. — Она вынимает лист бумаги. Кладет его на стол.
    Я пристально смотрю, как он ложится на стекло.
    — Это исключает вас из этой школы. Официально. Подпишите, и все закончится, а начиная с завтрашнего дня вы уже здесь не работаете, — говорит аль-Мади, наклоняясь вперед и вглядываясь в текст, словно желая убедиться, что это нужный документ. Из кармана пиджака он вынимает золотую ручку от Картье и кладет на стол. — Подпишитесь и вы свободны, мистер Силвер.
    Я обматываю вокруг кулака ремень своей сумки, чтобы было за что держаться.
    — Вы должны понимать, что совершили преступление, Уилл. Хотите ли вы что-нибудь сказать? — спрашивает Мур, качая головой.
    Я смотрю на нее и чувствую, что тону.
    Я хочу сказать что-нибудь о Мари — о ее прохладной коже, пахнущей ночью, о том, как она выглядит в полумраке зимнего утра, какая она смелая, но понимаю, что лишь разозлю их еще больше.
    Я открываю сумку и достаю пластмассовую шариковую ручку. Отталкиваю золотую ручку в сторону. Она со стуком катится по стеклу. Подписываю бумагу. Мур возвращает ее в папку.
    Все они, кажется, вздыхают с облегчением.
    Аль-Мади забирает свою ручку. Я оставляю свою на столе.
    Аль-Мади не унимается:
    — Мистер Силвер, один вопрос, если позволите.
    Впервые с момента моего появления в этой комнате я встречаюсь с ним взглядом.
    — Мне интересно… возможно, я не понимаю… Это правда, что вы не сожалеете о своем поступке? В душе. Вы раскаиваетесь? Я имею в виду, по существу. Вы сожалеете о том, что натворили? Или вы абсолютно безнадежны? Вы понимаете, что совершили преступление?
    Я сильнее обмотал ремень вокруг ладони. Мгновение смотрю ему в глаза, а затем поворачиваюсь к Полу Спенсеру. Я с изумлением вижу, что и он смотрит на меня с надеждой, как будто тоже хочет услышать ответ на тот же вопрос.
    Все они внимательно на меня смотрят.
    Я встаю, и меня поражает, насколько по-другому я чувствую себя стоя и глядя на них сверху вниз. Мне кажется, в глазах Мур мелькает страх, и до меня доходит, что она тревожится, не брошусь ли я на них с кулаками.
    Они смотрят на меня со всех сторон, и я покидаю их.

    Я иду по коридору, пересекаю вестибюль, выхожу за ворота. Дневной свет почти угас. Луна висит в холодном вечернем небе ярким полумесяцем, и я почему-то чувствую себя способным снова начать жить. Я останавливаюсь в конце знакомой улицы. Оборачиваюсь назад, в сторону школы, а потом смотрю вверх, на рождественскую иллюминацию над перекрестком. Затем я поднимаю взгляд еще выше. Выше бледных электрических огней, в темнеющее небо.

Выражение признательности

    Паскалю Бреве, чьи любовь, благородство, элегантность и мужество многие годы помогали мне выживать.

    Мерритт Тирс и Дороти Ройл, стойким друзьям и читателям, великодушие и талант которых поражают меня.

    Джону Брокетту, Эрику Лидекеру, Греттен Вагнер, Джеймсу Тули, Джону Макналти, Гранту Розенбергу, Лианне Хэлфон, Джейн Льюти, Энди Шиско, Джону Хайнцу, Эллен Адамс, Мартине Бачигалупо, Адриано Валерио, Сангми Ла, а также Энтони Марра и Аяне Матис за их неустанную поддержку и доброту.

    Эрику Симонофф за терпение, мудрость и великодушие, а также за отказ махнуть на меня рукой.

    Элис Себолд за ее страстность и непоколебимую веру. Читатель и редактор моей мечты.

    Джону Бернему Шварцу — наставнику и другу.

    Бобу Броку, Полу Хурнбеку, Этану Кэнину и Аллану Герганусу — четырем важным для меня учителям.

    Тому Дженксу, который был первым.

    Благодарю также Сюзанну Мур, Наоми Шихаб Най, библиотеку Мазарини, Алике Тёрнер, Зияда Муссалама, Клер Певерелли, семью Байлз, Софи Маарлевельд, Элизабет Хоффман, Дойена Кима, Фернандо Лапосса, Майкла Рейнолдса, Хизер Бенско, Брэда Листи, Стивена Янгера, Елену Калабрезе, Люка Янгера, Боба Гудкинда, Дэвида Барнса, кабаре «Попьюлер» и секцию писателей Айовы.

notes

Примечания

1

    Да (фр.). — Здесь и далее примеч. пер.

2

    Очень красиво (фр.).

3

    У меня (фр.).

4

    Военная база ВВС США на территории Германии.

5

    Анри! Три «Потрясающих оргазма», три (фр.).

6

    Зд.: Черт! (фр.)

7

    Здравствуй, мама (фр.).

8

    Мужская длинная широкая туникообразная рубаха у народов Западной Африки.

9

    Рис с рыбой, сенегальское блюдо.

10

    перстень с печаткой (фр.).

11

    Хлеб с изюмом (фр.).

12

    Персонажи романа американского писателя Джона Стейнбека «Гроздья гнева» (1939).

13

    Морской язык, обжаренный в муке (фр.).

14

    я тоже (фр.).

15

    Но почему? (фр.)

16

    Это я виноват. Не знаю (фр.).

17

    Простите, вы давно ждете? (фр.)

18

    Около десяти минут (фр.).

19

    А вот и он (фр.).

20

    Наконец-то (фр.).

21

    Старина (фр.).

22

    Да, так хорошо (фр.).

23

    О, Мари, какая ты красавица, моя дорогая! Боже мой, какая же ты красавица (фр.).

24

    О-ля-ля, Мари. О-ля-ля. Ты красавица (фр.).

25

    Набережная (фр).

26

    Букинистические магазины (фр.).

27

    Автономный оператор парижского транспорта, государственная структура, управляющая общественным транспортом Парижа и его пригородов.

28

    Иов 38:4; в английском тексте второе предложение дословно звучит: «Скажи, если понимаешь».

29

    Стихотворение английского поэта и проповедника Джона Донна.

30

    У. Шекспир «Гамлет», акт V, сцена 1, пер. П. Гнедича.

31

    У. Шекспир «Гамлет», акт V, сцена 1, пер. П. Гнедича.

32

    Маленькая острая сосиска (фр.).

33

    Да, старина (фр.).

34

    Не на войне, не на войне (фр.) — измененное известное изречение «На войне как на войне».

35

    Мир, а не кровь, мир, а не кровь (фр.).

36

    Елисейские поля (фр.).

37

    пригород (фр.).

38

    «Вообрази». Песня Джона Леннона (1971), в которой он изложил свои взгляды на устройство мира.

39

    Отбросы, подонки (фр.).

40

    Грязный жид, я имел твою сестру! (фр.)

41

    Ну хватит (фр.).

42

    Это ты мне, дурак? (фр.)

43

    Плевала я на тебя! (фр.)

44

    Когда я тебе всажу, ты потише запоешь, шлюха (фр.).

45

    Прекрати! (фр.)

46

    Чего??? (фр.)

47

    Зд.: Давай, гомик (фр.)

48

    Зд.: Сюда, педик! (фр.)

49

    Существует только одна по-настоящему серьезная философская проблема — самоубийство (фр.).

50

    Парк закрывается, прошу вас покинуть его, месье, будьте так любезны (фр).

51

    Приятного вечера (фр.).

52

    Облава на зимнем стадионе (фр.).

53

    Приходи (фр.).

54

    Речь идет о романе ирландского писателя Джеймса Джойса «Портрет художника в юности» (1907–1914).

55

    Деконструкция (от лат. de — «обратно» и constructio — «строю»; «переосмысление») — понятие современной философии и искусства, означающее понимание посредством разрушения стереотипа или включение в новый контекст.

56

    Как мне тебя не хватает! (фр.).

57

    Роман аргентинского писателя Хулио Кортасара (1963).

58

    Он жив или как? (фр.)

59

    Роман английской писательницы Вирджинии Вулф (1931).
Top.Mail.Ru