Скачать fb2
На арене со львами

На арене со львами



    На арене со львами
    Том Уикер

    The Facing lions

    Tom Wicker


    Роман

    Перевод с английского

    Издательство «Прогресс»


    Москва

    1976

   
    Содержание

    ПРЕДИСЛОВИЕ
    ГАЗЕТЧИК I
    РАССКАЗЧИК I
    СЫН СТАРОГО ЗУБРА I
    РАССКАЗЧИК II
    СЫН СТАРОГО ЗУБРА II
    РАССКАЗЧИК III
    СЫН СТАРОГО ЗУБРА III
    РАССКАЗЧИК IV
    СЫН СТАРОГО ЗУБРА IV
    РАССКАЗЧИК V
    СЫН СТАРОГО ЗУБРА V
    ГАЗЕТЧИК II
    ОТ АВТОРА

    Моей матери

    Эсте Камерон Уикер

    Чести заслуживает человек, который отважно выходит на арену… чье лицо обезображивают пыль, и пот, и кровь… кому ведомы великие дерзания, великие идеалы — и он жертвует собою во имя достойного дела… и если он добьется успеха, одержит победу, то изведает торжество великих свершений, а если потерпит поражение, то это по крайней мере будет поражением настоящего воина, который отважился беззаветно дерзать и потому никогда не будет сопричислен к тем холодным и робким душам, коим не ведомы ни победы, ни поражения.
    Теодор Рузвельт

    ГАЗЕТЧИК I
    Морган опаздывал. Это было досадно, тем более что полчаса, попусту потерянные у Кокрофта в Белом доме, фактически означали, что потерян был целый час. С высокомерным равнодушием, на какое не дает права даже пост специального помощника президента, Кокрофт полчаса продержал его в приемной, а потом не сказал ровно ничего. Морган предвидел это и все же досадовал, злился, поскольку Кокрофт внушал ему неприязнь, острую и безотчетную, какую люди самоуверенные вызывают у тех, кто склонен сомневаться в себе.
    Морган помедлил у края тротуара на Кей-стрит, с опаской глядя, как металлической лавиной ползут на запад, к Джорджтауну, автобусы, такси, грузовики, частные автомобили. Мимо проехал дряхлый автобус, фырча, изрыгая густую, вонючую струю и кренясь под бременем человеческого груза; из грязных окон на Моргана невидящими глазами смотрели бессмысленные лица. На колченогом металлическом лотке беспорядочной кипой лежал вечерний выпуск «Ивнинг стар». ПРЕЗИДЕНТ НАЗНАЧАЕТ НОВОГО ДИРЕКТОРА ЦРУ! — кричали заголовки. Досада Моргана росла, глумливо питаемая, в придачу к чванному молчанию Кокрофта, еще и назойливым беспокойством за гранью сознания, недоступной для памяти; словно шаришь в бесчисленных папках, стараясь отыскать бумагу, которая никак не попадается в руки.
    По мостовой, почти впритирку к тротуару, где стоял Морган, робко пробирался пыльный автофургон; впереди сидели двое, мужчина и женщина, за ними — девочка и малыш в конфедератских шапочках, а позади громоздился багаж. Мужчина в пестрой летней рубашке, вытянув шею, вглядывался в уличные указатели, женщина рассматривала большой план Вашингтона; несмотря на гнетущую жару, она повязала голову платком, прикрывая бигуди. По всем приметам можно было точно сказать, что это туристы. Когда машина поравнялась с ним, дали красный свет; табун автомобилей на Кей-стрит остановился; другой такой же с грохотом и лязгом двинулся по Коннектикут-авеню в сторону Кливлендского парка и Чеви-Чейс. Морган обошел фургон сзади, ноги ему обдало смрадным выхлопным дыханием, и он, отметив про себя, что, если судить по номерным знакам, туристы приехали из Миссури, быстро перешел на другую сторону.
    В душе Морган питал слабость к туристским семьям; есть что-то трогательное, думал он, когда родители, с трудом выкраивая время и деньги, везут своих большеглазых, доверчивых ребятишек в столицу, где в зыбкой действительности сегодняшнего дня ищут успокоения среди памятников старины. Во время такой вот традиционной поездки он сам впервые увидел в детстве огромный белый купол Капитолия на фоне чистого вечернего неба и богоподобный, задумчивый лик Линкольна, навеки сомкнувшего уста пред людской скверной и людским милосердием.
    Морган давно уже был не турист в Вашингтоне. Он был — по крайней мере больше, чем где-нибудь еще, — дома в этом избранном им для себя городе памятников и живых людей. Осененный значительностью, как представитель солидной газеты, он уверенно, хотя и с оглядкой, расхаживал по Вашингтону, по этим мраморным джунглям непримиримых интересов, среди смешения минувшей истории и новых надежд. Он знал цену ненасытным честолюбцам, без устали рыщущим по столичным лабиринтам, и уж тем более не обманывался относительно себя самого. Годами он не бывал у памятников Линкольну или Джефферсону, зато знал, как быстрей и удобней пройти от одного крыла Капитолия до другого, минуя величественную Ротонду, куда тянулись за экскурсоводами толпы посетителей. Даже туристам лучше, чем ему, знаком был вид, который открывается с памятника Вашингтону; Морган же лучше знал, как выглядит Овальный кабинет, как туда лучше попасть, и уверенно находил путь в здании госдепартамента и таких закоулках Пентагона, где туристов не бывало в помине.
    Морган знал, кто вершит судьбы и ворочает делами за бесстрастными фасадами «Федерального треугольника» и обманчиво прозрачными стеклами Коммерческого Центра; он не один год изучал приливы и отливы власти, неотвратимые, как и те приливы, которым в зависимости от времени года подчиняется поток транспорта на Пенсильвания-авеню. Он мог отменить деловую встречу, чтобы позавтракать с одним сенатором; другое он избегал на приеме, и если правда — хотя Морган склонен был в этом сомневаться,— что можно уследить за истинным положением дел в палате представителей, зная десятерых ее членов, Морган убедился на горьком опыте, что главное здесь — правильно выбрать этих десятерых, и он тратил немало времени постоянно пересматривая свой список. Он водил знакомство с секретарями помощников сенаторов и мелкими служащими, которые могли ускорить или задержать ход событий и объяснить ему что к чему скорей, нежели члены правительства и советники президента. Сенаторы, конгрессмены, президенты, члены кабинета приходили и уходили, как приходят и уходят туристы, но памятники и чиновники оставались, и с ними оставался Морган. В некотором смысле Морган был и то и другое, потому что, подобно памятнику, был непреходяще зрим и, подобно чиновнику, непреходяще неприкосновенен.
    А все же черт бы побрал этого Кокрофта, подумал Морган. Вокруг бурлила жизнь, преследуя его до дверей здания, где он служил, залпами выхлопных труб и запахом бензина; он взмок под беспощадным солнцем, которое изливало жгучие косые лучи на асфальт, и бетон, и металл, и стекло, и на согбенных, торопливо снующих мимо людей. Из домов выходили все новые люди и, как ныряльщики, осторожно ступающие по трамплину, опасливо мешкали, прежде чем окунуться в зной, и шум, и смрад летнего вечера, густыми потоками затопивший город. В Моргане просыпалось привычное беспокойство газетчика при виде явственных признаков того, что день на исходе, что времени в обрез, — беспокойство, которое за столько лет стало чем-то неотъемлемым в его жизни, как тысяча привычных забот, обязанностей, взаимоотношений; ему было даже приятно — в нем жило сознание своей исключительности, он знал, что день у него построен в порядке, обратном обычному: напряженность, неотложность медленно нарастают к вечеру, когда благоразумные люди спешат посидеть в своем садике с бокалом мартини или сыграть в Сент-Олбансе вечернюю партию в теннис.
    Надо было плюнуть да уйти от Кокрофта думал Морган проходя через вестибюль, обдуваемый струей кондиционированного воздуха, где трещали, как сороки, две косматые девицы с толстыми голыми ляжками. Но он не позволял себе быть грубым даже с такими, как этот скот Кокрофт, хотя они иного не заслуживали, эти отпрыски безупречных семейств обладатели внушительных послужных списков.
    — Полжизни угробил, дожидаясь этого чертова лифта,— сказал Морган уборщику, который небрежно водил грязной шваброй по линолеуму, раскрашенному под мрамор.
    — Уж это точно, приятель,— не взглянув на него, отозвался уборщик.
    А еще полжизни — дожидаясь Кокрофта, подумал Морган. Он думал это и знал, что все равно не мог бы проучить Кокрофта, да и никого другого из этих надутых индюков в Белом доме, привыкших воротить нос от простых смертных.
    С восьмого этажа спустились на лифте два репортера из тех, которые добывают материал в кулуарах конгресса. «Бюджетная комиссия»,— сказал один, выходя из лифта, а другой, с сигарой во рту, промычал: «Да, в этом году она особенно активна», — и оба удалились в облаке табачного дыма, унося с собой свои заботы. Морган вошел в лифт, нажал кнопку с цифрой пять, и створки дверей начали смыкаться, суживая поле его зрения, словно это был режиссерский прием в новом фильме, пока створки эти не скрыли из вида и вестибюль, и нерадивого уборщика.
    Разумеется, у Моргана — дух крепких гаванских сигар, оставленный репортерами, вновь подхлестнул его досаду — было довольно власти, чтобы принудить даже Кокрофта относиться к себе почтительно, но не в том было дело. Надо сказать, Кокрофт, как бы по праву, ниспосланному свыше, заставлял ждать всех, кроме самого президента, это — во-первых, а во-вторых, за редким исключением, он вообще не принимал журналистов, будь то сотрудники или конкуренты Моргана. И не столь уж был Морган честен и высоконравствен — слова эти вызывали в нем смутную тревогу, как отголоски старых методистских гимнов из времен его юности,— чтобы не использовать свою власть в личных целях; впрочем, дело было опять-таки не в том. Конечно же, как он не раз говорил на семинарских занятиях, он никогда намеренно не искажал факты в своих статьях; но он знал, как это было бы легко, с каким успехом полуправду можно было выдать за правду, поскольку правда в мире Моргана была понятием по меньшей мере растяжимым и, вероятно, неоднозначным; а если так, мог ли он быть вполне уверен в собственных ее истолкованиях? Но даже и не в этом заключалось дело; просто для Моргана главное было не придавать чрезмерного значения пронырам вроде Кокрофта и не слишком вникать в их махинации.
    Кто-то — Годар или, быть может, Уэллес — медленно раздвинул вертикальные створки, и в проеме вместо вестибюля с уборщиком появилась Джейни у редакционного коммутатора. Морган вышел из лифта, встал в позу и произнес:
    — Знают ли эти несчастные, с кем говорят?
    Руки Джейни, как умирающие птицы, вспархивали и опускались на кнопки и переключатели.
    — Сейчас их будем убивать или после? — сказала она, обращаясь к аппарату.
    — Сейчас.
    Морган и Джейни были страстные поклонники Лотты Ленья, что обнаружилось несколько лет назад ночью, когда они, пьяные, лежали вдвоем у нее дома, куда он, измученный частыми семейными неурядицами, бездумно забрел и застал Джейпи уже хмельной от джина и вожделения.
    — Девочка, ты не соединишь меня с этим гадом из Белого дома?
    — С Реем Биллингсом? Сию минуту.
    Ей не требовалось объяснять, что он имеет в виду пресс-секретаря президента.
    Джейни протянула ему узкий желтый листок.
    — Просили передать.
    Морган, наморща нос, взял листок. За долгие годы он не сумел преодолеть в себе неприязнь к телефону, вечно приносившему ему известия, без которых было куда спокойнее, и тянувшего из него по мелочам драгоценные силы души, хотя это было ни к чему и никогда не оправдывалось. Впрочем, жизнь редко считается с особенностями душевного склада. Позвоните Кэти Андерсон. В листке услужливо значился код округа и телефонный номер.
    — Когда звонили?
    Джейни беспомощно покачала головой. Она была никудышняя телефонистка, но Морган знал, что лишь работа дает ей возможность платить за уроки пения, из которых все равно никогда ничего не выйдет, судя по режущим слух руладам, которые так часто слышались из дамской уборной. Кроме того, он не без стыда сознавал, что может когда угодно вновь прийти к ней домой, хотя с тех пор не приходил ни разу.
    Отдел новостей был почти безлюден, и Морган, взглянув на электрические часы, убедился, что опоздал даже больше, чем полагал, а в памяти неким призрачным желтым листком по-прежнему маячило то неуловимое, что рождало в нем беспокойны зуд. Он сунул листок с телефонным номером в карман рубашки и по длинному проходу между захламленными столами под стрекот пишущих машинок, направился к столу Холперина, размышляя, кто же именно хочет с ним поговорить, Кэти или же сам Хант Андерсон. В последнее время почти всеми делами мужа в сенате ведала Кэти. Вероятно, все-таки это Хант, решил Морган, но он не был сейчас расположен сострадать на расстоянии, по телефонным проводам, да и вообще с некоторых пор ему невыносимо стало следить, как Хант Андерсон катится вниз.
    Холперин взглянул на него и пожал плечами.
    — Дохлый номер,— сказал он.
    — А тут еще Кокрофт, чтоб его, тоже как воды в рот набрал.— Морган снял с себя легкий пиджак, рубашка липла к спине.— Да и когда он что говорил?
    — Даже в комиссии по вооруженным силам не знают, кого нам прочат, и там это, кстати, никого не радует.
    Холперин, опытный репортер, писал о конгрессе; он писал о том, что происходит в конгрессе, так давно, что был не только внешне похож на конгрессмена от штата Айовы, но даже думал, как конгрессмен от Айовы, а потому в принципе недолюбливал президентов и госдепартамент и свой отпуск всякий раз намеренно приурочивал ко дню рождения Линкольна.
    Морган сел на свободный стул у соседнего стола.
    — Слушай, Джо, должен я хоть что-нибудь да написать!
    Человек, который остервенело стучал на пишущей машинке нодле дверей, оглянулся.
    — Лучше помоги сообразить, что мне писать.
    В конце концов наверняка они это дело и раздуют, и шумиху поднимут, как всегда поднимают шумиху вокруг Кокрофта и Биллингса, комиссии по вооруженным силам и прочих колес государственной машины. В конце концов они с Холперином и Джо состряпают нечто мнимо серьезное, внушат людям, будто это новое назначение имеет глубокий смысл; не они ли точно так же удовлетворяли потребность людей видеть смысл в тысяче случайных имен и событий? Не к этому ли сводилась вся их работа, и они делали ее исправно — на то они и были профессионалы.
    Подошел худой и угрюмый Джо, оперся о стол Холперина. Он провел не один год в Советском Союзе, а теперь писал о госдепартаменте и держал у себя на столе целые кипы «Правды» и «Известий». Недавно Морган исхлопотал для него разрешение изучать по системе Берлица китайский язык в рабочее время, за счет компании, хотя в городе острили, что Джо и по-английски пишет так, будто это перевод с русского.
    — В жизни не видал такой скрытности,— сказал Морган.— Холперин говорит, что в комиссии не знают ровно ничего, а я прочесал весь Белый дом, и тоже ничего. Как там по твоей части?
    — Ни черта. Сами у меня спрашивают. Только что из Пенагона звонил Шелли. Говорит, ни из кого не выжать ни звука, даже из тех, кто всегда хоть что-то да скажет.
    — Никак не пойму, зачем Белый дом объявил, что назначение огласят завтра. — Холперин взял курительную трубку и прикусил ее боковыми зубами, щербатыми от привычки вечно грызть мундштук; он давно наловчился разговаривать так, что трубка во рту оставалась совершенно неподвижной. — Зачем разжигать нетерпение, если решено разводить такую таинственность?
    — Потому и разжигают,— сказал Морган. — Тем более что этот паразит,— Морган по обыкновению имел в виду президента,— этот паразит наверняка втихомолку радуется, глядя, как газетчики попусту расшибают себе лбы. Все они там рады-радешеньки.
    — Возможно, что-то в последнюю минуту застопорилось,— сказал Джо. — Такая должность — не подарочек. Возможно, не сумели столковаться.
    За годы, проведенные в Москве, он стал мнителен, ему всюду мерещились заговоры, тайны, незримые силы, готовые нанести ответный удар.
    Морган покачал головой.
    — Такое мы унюхали бы сразу. Кое-кому из пачкунов в Белом доме известно, кого назначат: я это чуял по разговорам. Лонгли говорил, президент всех запугал до полусмерти, боится утечки информации. Попытаю еще счастье с Биллингсом, только проку все равно не будет.
    — Эх, старая история! — Холперин вынул трубку изо рта и заглянул в ее черное нутро.— Но ведь не каждый день назначают директора ЦРУ! Кто-нибудь уж точно поднимет волну,— если не консерваторы, то, стало быть, либералы. Президент, вероятно, не хочет, чтоб страсти на Капитолийском холме разгорелись еще до того, как он огласит имя кандидата.
    Холперину страсти на Капитолийском холме представлялись неодолимой силой, противиться которой способен лишь безумец.
    Морган встал.
    — Ладно, в крайнем случае всегда есть возможность тиснуть какую-нибудь муть: ОЖИДАЕТСЯ ВАЖНОЕ НАЗНАЧЕНИЕ, КОТ В МЕШКЕ, ВАШИНГТОН БЕЗУМСТВУЕТ. Если уж вы, ребята, не можете выручить, что еще остается мне?
    Он хлопнул Холперина по плечу и подмигнул Джо, презирая себя за то, что корчит свойского малого, но он не умел вести себя иначе с тем, кто был ему безразличен.
    — Биллингс на проводе. — Голос Джейни ворвался в двери с такою силой, что задребезжали оконные стекла.— От себя будете разговаривать или отсюда?
    Морган указал на дверь своего кабинета и двинулся туда. Мимоходом он тронул за плечо Билла Уоттса и бросил ворчливо:
    — Кончать пора, ты засиделся.
    Уоттс страдал сердечными приступами.
    Потом он снова остановился, тронул за плечо девушку в больших уродливых очках, которая сосредоточенно разглядывала лист бумаги, заправленный в машинку.
    — Если это такой же блеск, как то, что ты выдала утром, с меня причитается выпивка.
    Она взглянула на него с привычной улыбкой, но глаза, огромные за толстыми стеклами очков, оставались серьезны.
    — Жаль, не читали вы вторую половину,— сказала она.— Все краски стерли к чертям собачьим.
    — Ух, бандюги,— беззлобно сказал Морган, уже обмякнув в успокаивающей обстановке, среди обыденных вечерних дел.
    Он перекинул пиджак через плечо и вдоль столов пошел дальше, к дверям своего кабинета. В знак приветствия он наставил палец на Келлера, который, как обычно, говорил по телефону. У кого вся жизнь проходит на телефоне, тот на телефоне и умрет, любил повторять Морган. Не отнимая от уха трубки, Келлер прикрыл ее рукой.
    — Джон О. Бакли из Окленда. Утверждает, что ему и не заикались насчет этой должности, да он и не согласился бы никогда.
    — И то слава богу,— сказал Морган.
    В кабинете у большого письменного стола, который он, по собственному нечистосердечному признанию, не способен был содержать в порядке, стояла Натали в своей любимой позе— прижимая щекой к плечу трубку его телефона, полуобняв себя левой рукой, так что ладонь покоилась на правом бедре, а по лицу ее скользила тонкая, насмешливая улыбка, которую, как полагал Морган, она репетировала перед зеркалом каждый день,— улыбка эта означала, что она-то видит его насквозь, как никто другой, и просто удивительно, отчего все остальные так слепы.
    — Соединили вас наконец с Биллингсом, — сказала она.
    Морган брезгливо покосился на телефон и нарочито долго возился, вешая пиджак.
    — Уже два раза имел удовольствие говорить с этим сукиным сыном,— сказал он.— Махнем с тобой лучше на Ямайку.
    — Может — на Барбадос, тогда подумаю.
    Морган взял трубку, которую она не отнимала от плеча. Пальцы скользнули по ее блузке; горячая дрожь пронизала его изнутри, глубоко вторглась в какую-то давнюю пустоту. Втайне польщенная, по-женски пытаясь это скрыть и по-женски выдавая это каждым движением, Нат уступила ему место.
    — Алло, это вы, Рей?
    — Секундочку, мистер Морган. Сейчас он возьмет трубку.
    Морган довольно усмехнулся; он привык утверждать свое превосходство вопреки правилам общепринятой в Вашингтоне игры, по которым полагается заставить другого взять трубку первым и ждать. Рей Биллингс был один из признанных мастеров в этом виде спорта; и Морган успел не торопясь распустить галстук, отстегнуть пуговку воротника и, удобно устроясь в просторном вращающемся кресле, закинуть ноги на подоконник и еще полюбоваться парком по другую сторону улицы, где сгущались вечерние сумерки. На парковой скамейке о чем-то спорили два кубинца, оживленно дирижируя беззвучной симфонией беседы. Под старческое брюзжанье кондиционера глухо, словно пушечная канонада за горизонтом, погромыхивали по улице автобусы.
    Меж столиком с пишущей машинкой и стеной валялась на полу пачка газет. Газеты скопились за те три недели, что Морган пробыл за границей, месяцев девять назад, после выборов; Нат порывалась их убрать, но он не давал, уверяя, что как-нибудь непременно все прочтет, чтоб быть в курсе новостей, которые произошли в его отсутствие. Морган знал, что никогда этого не сделает, но намерения были для него равносильны поступкам, а главное, с фотографии на верхнем газетном листе Моргана, когда он сидел за письменным столом буравил злобный прищуренный, и, как полагал Морган, удивленный взгляд Поля Д. Хинмена; это помогало ему писать. Много лет назад, когда Поль Д. Хинмен был губернатором и кандидатом в президенты, он добивался, чтоб Моргана вышвырнули с работы.
    У самых дверей кабинета на столе у Нат зазвонил второй телефон, резко и настойчиво, как, по мнению Моргана, не полагается в приличном обществе. И тут в трубке раздался голос Биллипгса, нетерпеливый, казенный, как всегда,— голос человека, который по горло занят, а его отрывают от дел.
    — Я знаю лишь то, что знал два часа назад.
    — Два часа назад вы уже знали все, что мне нужно.— Несмотря на всю выдержку, несмотря на годы, прожитые в этом городе, и положение, которое он занимал, Морган невольно оторопел от манеры Биллингса вести разговор; он органически не переносил, когда ему давали понять, в особенности по этому чертову телефону, что он ведет себя навязчиво или глупо.— Ну, а теперь и нам от ответственного редактора стала известна фамилия, потому что один из наших лучших корреспондентов выведал ее на Западе.
    Он слышал, как Нат тихонько болтает с кем-то по другому аппарату.
    — Мы не даем никаких сведений до завтра.
    Меньше года сидит Биллингс на этом месте, а уже усвоил, подлец, скучающий тон, каким чиновник из Белого дома отвечает на вопросы мало осведомленных лиц. Новый Кокрофт выискался, подумал Морган; а впрочем, сегодня на Биллингса, конечно, наседают со всех сторон, притом, когда звонит Морган, ему, бедолаге, хочешь — не хочешь приходится брать трубку. Всем приходится брать трубку, когда звонит Морган.
    — Ну, эта фамилия, пожалуй, вам что-то скажет,— произнес он и сразу понял, что поторопился.— Джон О. Бакли.
    — Кто-о-о? — От неожиданности Биллингс, кажется, забыл о напускном безразличии.— Это кто же такое выведал?
    — А что? Во-первых, он уже раньше служил в Пентагоне и к тому же прошлой осенью выступал за вашего хозяина.
    — Слушайте, Рич…— Биллингс ненадолго перешел на обычный человеческий тон, словно откупаясь от него.— Слушайте, Рич, я вам скажу прямо и откровенно, только ни в коем случае не ссылайтесь потом на меня. Этакого олуха президент на пушечный выстрел не подпустит к подобной работе. Послом в Африку или другое что-нибудь в этом роде — еще туда-сюда. Нелестного же мнения вы о нынешнем руководстве.
    — На сей счет я никаких сведений до завтра не даю.
    Биллингс самодоволь по хохотнул.
    — Отступились бы вы, ребята, а? Тут радар не нащупает правды, дело мертвое.
    Морган терпеть не мог, когда его огульно относили к разряду пресс-мальчиков или газетной братии. При всем том он явно дал маху, назвать в начале разговора фамилию Бакли было ошибкой: Биллингс сразу получил значительный перевес.
    — Рей, мне бы нужно хоть прояснить обстановку. Если из вас, чертей, не выудить фамилию кандидата, скажите хотя бы, честно и не виляя, зачем президенту играть в кошки-мышки. Бьемся по его милости головой о стенку, ну и пусть, дьявол с ним, но какой смысл было предупреждать, что он назовет кандидата завтра? Мог бы назвать, и точка.
    Биллингс снова перешел на казенный топ, как бы желая подчеркнуть сугубую важность вопроса.
    — Президент сам сторонник гласности — в разумных пределах. А тут он лишь подготовил прессу и публику к событию, не более того.
    Чтоб тебе подавиться своими разумными пределами, подумал Морган.
    — Послушайте, Рей,— сказал он.— Я ж не добиваюсь, чтоб вы сделали официальное заявление. Я не собираюсь на вас давить.— Морган терпеть не мог торговаться. Он брезговал оказывать нажим. Он лишь напоминал, какими располагает возможностями, не называя их прямо.— Я просто хочу толково разъяснить читателям, чего ради этому делу придали столь необычный оборот. И, разумеется, если такой возможности у меня не будет…
    Он умолк, и намек повис на телефонных проводах, где-то близ Эйч-стрит; заходить дальше не имело смысла, этим от Биллингса добьешься не больше, чем от Кокрофта. Нет уж, пошли они куда подальше, решил он, встретив наглый, немигающий взгляд Хинмена.
    Биллингс сразу почуял, куда дует ветер; он давно научился понимать намеки с полуслова.
    — Рич, вам я всегда готов сказать все, что могу, но, черт побери, хозяин так туго закрутил все гайки, что капля не просочится. Слушайте…— Биллингс перешел на доверительный шепот, каким будто бы выдавал служебные тайны,— впрочем, Моргана не так-то легко было ввести в заблуждение.— …слушайте, так уж и быть, только для вас, может, вам это пригодится — притом учтите, если вы проговоритесь, что это исходит от меня, мне сразу же можно брать билет на самолет в Омаху,— и держитесь за стул, услышите — свалитесь. Из всех назначений, какие подписал хозяин, предстоит самое неожиданное, по той причине, что на такую-то должность он прочит такого человека. Так вот, завтра утром хозяин собирает всех в Аквариумном зале и лично огласит кандидатуру, а сам кандидат будет тут же. И все, и точка, дальше молчу.
    — А предварительное заявление понадобилось, чтоб накалить обстановку?
    — Этого я не говорил.
    Биллингс вновь заскучал и сделался отчужденно любезен.
    — Тут и говорить нечего. Ну ладно, Рей, спасибо хоть сказали, что это не женщина.
    Морган подмешал в голос чуточку яда.
    — Женщину в ЦРУ назначать нельзя,— серьезно произнес Биллингс.— А того, что я вам сказал, не знает ни один газетчик в городе.
    Биллингс всерьез намекал, что нужно ценить друзей, хотя пе сказал ничего, о чем Морган не знал бы сам или по крайней мере не догадывался.
    — Душа вы человек, Рей. Увидимся в Аквариумном зале.
    Морган положил трубку с чувством облегчения; он провел еще один разговор и не слишком себя выдал. Но почти сразу же то забытое, настойчивое нечто беспокойно зашевелилось в глубине его памяти и ускользнуло вновь. Едва он повернулся к столу, как в дверях показалась Нат.
    — Это я с Энн сейчас говорила. Просит вас позвонить.— Когда речь шла об Энн, Нат не позволяла себе обычной насмешливо-интимной улыбки. У нее были трезвые понятия о том, что уместно, а что нет.— И еще вам надо позвонить супруге сенатора Андерсона.
    Морган вынул из кармана рубашки желтый листок и перечел код, пет, только не сегодня, сегодня у него просто не хватит духу.
    — На той неделе я завтракал с Хантом Андерсоном, и он не сказал, что они с Кэти собираются на лето в родные края. Там сейчас сущее пекло.
    — Как ему, не лучше?
    — Нет, и, судя по всему, похоже, что лучше уже не станет.
    — Ну так как же, соединять вас?
    Морган бросил листок на стол.
    — Сейчас некогда. К тому же Хант, вероятно, попросту хочет еще малость поплакаться. Келлер!
    У него был звонок для вызова рассыльного, был внутренний телефон, параллельный аппарату на столе у Нат, и такой же для связи с библиотечкой при отделе новостей, но вызывать работников бюро ксерокопирования и собственных подчиненных он предпочитал более непринужденным, более дружеским способом — просто окликал того, кто был ему нужен. Пусть сотрудников будет впечатление, что все они работают на равных.
    Келлер привалился к дверному косяку, и Нат, уходя, протиснулась мимо него. Если судить по первому впечатлению, трудно было найти человека беспечней Келлера. Морган второго такого и не знал, а меж тем Келлера мучила язва желудка, он даже не ел почти ничего, кроме талого мороженого. По утрам, перед завтраком, Келлер писал книги о диких животных, которые никто не читал, а по выходным брал напрокат лошадей и уезжал с женой за город. Зато сын их угонял автомобили.
    — Стало быть, это не женщина,— сказал Морган.— Это кто-то весьма известный. Когда услышим, кто именно, остолбенеем. Пускай Холперин перетряхнет все гостиницы по эту сторону от Ричмонда и выяснит, не остановился ли где деятель такого рода. Линдберг, к примеру. Во всяком случае, завтра утром он лично явится в Аквариумный зал. Нелишне прощупать и пресс-центр гражданской авиации, вдруг они да знают что-нибудь хоть раз в жизни.
    — У-гум.— Из-за вечных болей в желудке взгляд у Келлера был отсутствующий; он никогда не смотрел в глаза собеседнику.— Несколько минут назад Берт Беннет кое-что сообщил по телевидению. Сказал, что предполагаемый кандидат в прошлом году выступал против президента.
    — Что ж, Берт не другим чета, к нему надо прислушаться,— сказал Морган.— А он не сообщил, откуда у него эти сведения?
    — Из политических кругов.
    — Тогда их тоже подсуньте Холперину. Если б они достались Берту из Белого дома, я не дал бы за них и ломаного гроша. Там нагнали такого страху, что все языки прикусили.
    — Рич, там, наверху, крепко меня прижали, вздохнуть не дают.
    «Там, наверху», в соответствии с общепринятым с легкой Руки Моргана жаргоном, называлась главная редакция, чье грозно-многоликое, хоть и незримое присутствие постоянно ощущалось на концах телефонных и телеграфных проводов.
    — Говорите всем и каждому, что я строчу очередную муть для утреннего выпуска.
    Келлер кивнул, собираясь с силами перед долгим шествием обратно на свое место.
    — И еще скажите им,— Морган откровенно ухмыльнулся: лукавить с Келлером было незачем,— еще скажите, что муть эта, по всей видимости, так мутью и останется.
    Келлер никогда не улыбался; если ему бывало смешно, он склонял голову и трясся всем телом.
    — В ответ на это они лишь изумленно поднимут брови,— сказал он и поплелся прочь от двери.
    Морган взял трубку.
    — Нат! Для всех прочих, которые еще будут звонить, меня здесь нет.
    Он набрал девятку, потом свой домашний номер.
    Там, за милю от него, Энн сидела у телефона; она ответила после первого же звонка.
    — С кем это ты так долго беседовал?
    — С самим президентом. Внушал ему, хватит, мол, валять дурака, пора страной править.
    — И что же он ответил на это?
    Энн всегда понимала собеседника буквально; к тому же она давно перестала удивляться, что ее муж беседует с президентами, но по какой-то не совсем ясной причине это будоражило в ней желчь.
    — Я пошутил,— сказал он.— У меня был разговор с Биллингсом, все про тот же бред с ЦРУ.
    — Какой такой бред с ЦРУ?
    Он шумно вздохнул, по он и хотел, чтоб получилось шумно.
    — Президент заявил, что завтра назовет нового директора ЦРУ.
    — Я ведь только спрашиваю. Не обязательно сразу выходить из себя.
    — А я и не выхожу. Просто мы все мыкаемся тут попусту целый день и до сих пор не вынюхали, о ком речь.
    — Дома не скоро будешь?
    Он представил себе, как она держит в одной руке бокал мартини, а в другой сигарету; интересно, каким образом она ухитряется держать еще и трубку. За двадцать без малого лет Энн так и не нашла в себе сил примириться с тем простым обстоятельством, что ее мужу, в отличие от большинства людей, приходится работать, не считаясь со временем, и оттого трудно в точности определить, когда он вырвется пообедать; впрочем, разве сам он по забывал, что у нее свои трудности; надо вести хозяйство, кормить маленького Ричи, и к концу дня от всего этого голова идет кругом. Удивительно, как из такой малости возник между ними этот злоупорный разлад, неистребимый, словно какая-то страшная болезнь, грозящая в любую минуту унести одного из них.
    — Черт знает. Поздно. Как раз собирался тебе звонить.
    — Как бы не так!
    — Представь себе.
    И ведь действительно я позвонил бы на этот раз, подумал он
    — Что ж, пообедаем с Ричи.
    — Ага, давайте.— Все те же затверженные слова, думал оп.— Насчет меня не волнуйся.
    — Я вряд ли буду дома, когда ты явишься. Съезжу к Марте поиграть в бридж.
    — Желаю весело провести время. Не торопись обратно.
    — Слушай, я ведь просто хочу сыграть в бридж.
    — Уже слышал.
    — Но это правда. Позвони, спроси Марту, если…
    — Тьфу ты, ей-богу,— сказал Морган.— Да верю я тебе, верю.
    — Цыпленок будет в духовке, джин весь кончился, ты уж извини.
    Он терял терпение, в нем закипала злость. Его ждала работа, да и время поджимало; так много всякого накопилось меж ними, что он уж не мог отличить, где ложь, а где правда, не знал, у кого больше оснований сердиться.
    — Я куплю джину,— сказал он.
    Слышно было, как она дышит в телефон. Потом:
    — Рич… ты слишком надолго оставляешь меня одну. Ему захотелось стукнуть кулаком по столу.
    — Слушай, Энн…— Он был уже разъярен; он слышал, каким разъяренным голосом он говорит.— …слушай, Энн, я сюда не развлекаться хожу. Если человек работает, как вол, это еще не значит, что ему так нравится, пойми.
    — Прости меня. Прости. Я все понимаю. Морган закрыл глаза, сам готовый просить прощения, ярость схлынула, а если нет джина, стало быть, она пьет виски, подумал он, но что же тут можно сделать, что оба они могут сделать?
    — Ладно, желаю, чтоб тебе повезло в картах, как говорится,— сказал Морган.
    Они вежливо распростились. Непонятно, почему такого рода разговоры всегда приходятся на самое неудобное и напряженное время дня, подумал Морган. Хотя теперь он вообще уже мало что понимает и про Энн, и про самого себя, и про то, чем обернулись для них обоих эти совместно прожитые годы,— чертовски многого он не мог понять.
    Вошла Нат и молча подсунула какие-то письма на подпись.
    — Звонили из отдела внутренней жизни, — сказала она.— Хобарт просит немедленно ответить.
    Хобарт всякий раз просил ответить немедленно, и всякий раз Морган отвечал ему в последнюю очередь. Хобарт был человек слабохарактерный, и не удивительно, что к нему больше других придирались и ответственный редактор и всякое другое начальство. Морган знал, что Хобарта меньше всего волнует, узнали они или нет фамилию нового директора ЦРУ: главное, чтоб ее не узнали другие, ведь это навлекло бы на отдел Хобарта начальственный гнев.
    — А пошел этот Хобарт…— сказал он, бегло просматривая письма.
    — Я иду за кофе. Вам принести?
    — Самого черного, и чтоб пенка в прозелень. Да в грязной чашке.
    — А здесь только так и подают.— Он понимал, что она понимает, что разговор с Энн был не из приятных.— А раз она понимает, что он понимает, что она все понимает,— сказал Морган, наклонясь к ненавистному лицу Хинмена,— стало быть, ей ясно, что ему без нее просто не обойтись.
    — Вот еще глупости,— сказала Нат.— Ей ясно, что он запросто обойдется своими силами даже в львином логове. И, пожалуй, предпочтет именно своими силами и обойтись.
    — Тогда ни черта ей не ясно.
    Он выпрямился и взглянул на нее с улыбкой. Он никогда не слышал от Нат ни слова упрека. Пускай она находила в нем главным образом достоинства не истинные, а воображаемые, но все-таки она их находила, и он не очень-то корил себя за это. Всякий волен предаваться самообману, а ведь он никогда и не пытался сознательно ввести ее в заблуждение: верней, пытался не больше, чем других, и уж, во всяком случае, не затем, чтоб с ней переспать.
    Негр-рассыльный, стриженный под ежик, принес телеграмму: МОРГАНУ, БЮРО НОВ.,— значилось там.— ВАШ НЕИЗВЕСТНЫЙ ИДЕТ ПЕРВОЙ ПОЛОСЕ. СРОЧНО ШЛИТЕ МАТЕРИАЛ. ПРИВЕТ, УАЙНСТАЙН.
    Морган передал телеграмму Нат.
    — Срочно иду к чертям собачьим,— сказал он.— Уайнстайн еще и статейки моей не видал, а уже ставит ее на первую полосу.
    За стеной все еще корпели над завтрашним утренним выпуском репортеры, приученные вместе с Морганом выкладываться до последней секунды. Ружейная трескотня пишущих машинок, пулеметный стрекот телеграфных аппаратов, расставленных вдоль стен, врывались в открытую дверь кабинета, вторя далекому пушечному громыханию автобусов на улице; телефонные звонки сверлили воздух, кто-то крикнул: «Размножить», и негр, стриженный под ежик, пулей метнулся на зов. Здесь было одно из крупнейших в Вашингтоне бюро новостей принадлежавшее одной из самых влиятельных газет Америки и Морган как глава этого бюро — по крайней мере если верит напыщенным утверждениям справочника под названием «Пресса и власть в политической практике» — обладал не меньшим возможностями, чем председатель какой-нибудь влиятельно сенатской комиссии или даже советник самого президента. Но власть эта определялась не столько масштабами, сколько особенностями ее воздействия: тут не в том было главное, что Морган мог чему-то дать ход, а что-то приостановить, хотя до известной степени он при желании мог сделать и то, и другой всякий раз презирая себя или, хуже того, внушая себе, будто он себя презирает. Информация, как он часто говорил на публичных лекциях, за которые получал такие непомерные гонорары, что втайне считал это бесстыдством, создает атмосфер событий (он цитировал Вудро Вильсона, в чем всегда признавался, придавая некую видимость учености сомнительным наставлениям, каковые за несообразную мзду преподносил с кафедры жадным до нового жителям какой-нибудь провинциальной дыры). Ричмонд П. Морган, как угодливо сообщал справочник «Пресса и власть», чье имя так много значит в одно из влиятельнейших газет мира, первым сгущает политическую атмосферу или по крайней мере придает ей те или иные оттенки. То, что он писал о людях и событиях в Вашингтоне и в всем мире, оказывало огромное воздействие на образ мыслей других людей, а стало быть, и на ход других событий; с годами Морган понял, что влияет он не на судьбы мира, а на людские мысли о том, как вершатся и должны вершиться эти судьбы. Понял и вздохнул облегченно. Честная игра. Впрочем он говорил себе это не слишком уверенно.
    — Эх, стать бы мне страховым агентом, продавать бы полисы — милое дело.— Морган знал, что играет сейчас роль Моргана в дуэте, где Нат в роли чуткой наперсницы-секретаря.— Тогда я хотя бы честно зарабатывал свой хлеб.
    — Не вышел бы из вас коммерсант. Вы и продать-то ничего не сумели бы, только хаяли бы свой товар.
    — Если товар стараются продать, стало быть, покупать его нету прока.
    Морган любил поразглагольствовать в таком духе и отнюдь не зря, а теперь его особенно порадовало, что нету он сказал в кои-то веки без умысла; обычно, когда он говорил нету, или негоже, или выдавал доморощенную премудрость, якобы доставшуюся ему от «папаши» («Выходец из южной глуши, репортер Морган все так же растягивает слова,— писал журнал «Тайм», вознося ему свою по обыкновению ядовитую хвалу,— свободно цитирует Конрада, Камю, Фолкнера. Но когда под конец дня он опрокидывает третий бокал мартини — по преимуществу там налита содовая, да еще со льдом,— в уединенном саду своего осененного тенью дерев много раз перезаложенного дома по соседству с Кливлендским парком, в не слишком роскошном, а впрочем, чертовски фешенебельном квартале, он часто изъясняется на диалекте Южных штатов, словно дядюшка Римус или шериф из Миссисипи».),— обычно, когда Морган прибегал к просторечию, он работал под южанина. Он давно понял, что иной раз невредно бывает рядиться простолюдином южного происхождения, тогда его недооценивали, он вызывал лишь насмешку или вежливое недоброжелательство, а иной раз и то, и другое. Порой он вдруг спохватывался, что он и вправду южанин — и речь у него, как у южанина, и душа, как у южанина, и тогда ему было не так стыдно.
    — Что ж вы не работаете?
    У Нат было овальное личико, прозрачные голубые глаза, манящие губы; к концу дня она всегда бывала в некотором беспорядке, как и обстоятельства ее жизни, впрочем, мало известные Моргану за пределами их служебных отношений,— он сознательно не хотел в это впутываться.
    — Работаю, ты не беспокойся, готовлю материал для первой полосы, а какой материал, и сам не знаю. Угробил день, а чего ради?
    — Ради славы и почестей, — сказала Нат. — Ради гонораров за лекции.
    — Допустим, мне удастся выпытать у сукина сына в Белом доме, кто же этот пресловутый кандидат. У нас-то наверху в восторг придут, еще бы, Уайнстайн скажет, мол, чтоб Моргана обскакать, надо и спать не ложиться. Но вот в девять пятнадцать вечера газета поступает в продажу. Через четыре минуты новость подхватывает агентство Ассошиейтед Пресс. Ричмонд П. Mорган сообщает, что тем-то и тем-то будет назначен Длиннопал Р. Двурушник. А еще минут через десять это сообщение вставляет в номер «Вашингтон пост»», но уже без ссылки на Моргала. И то же самое делают все газеты в западном мире. В одиннадцать об этом вещают в новостях все обозреватели с упоминанием о Моргане или без оного. А наутро эта великая новость будет стоить примерно столько же, сколько уличная девка, каких везде много. А знаешь ли ты, в чем здесь основная, животрепещущая истина?
    — Говорить-то Морган говорит,— сказала Нат,— а вот писать Морган не пишет. Почему же Морган не пишет?
    — Так вот. Основная, животрепещущая истина здесь в том, что общая сумма полезных человеческих знаний и представлений от всего этого не увеличится ни на волос, каких у тебя много, не будем говорить где. Потому что завтра утром этот сукин сын в Белом доме вкупе с президентом все равно назовут имя мистера Двурушника, растрезвонят о нем по телевидению, как о новом средстве от пота, и лишь того ради мы тут вынюхиваем по всем щелям, названиваем по телефонам и делаем вид, будто что-то знаем,— того лишь ради, чтоб чуть раньше сообщить людям, которым в общем-то начхать на все это, нечто такое, о чем они, когда надо, все равно узнают, и притом без всякого содействия со стороны Ричмонда П. Моргана. А узнают-то они, между прочим, все-навсего фамилию нового чинуши. Это я так, для твоего сведения. К слову пришлось.
    — Никаких волос у меня, не будем говорить где, нету.— Уж кому-кому, а вам-то это известно, слышалось в ее голосе.— Может, кончим разговаривать и все-таки начнем писать?
    — А что, если я вот прежде всего рассказчик,— сказал Морган.— Я стараюсь тебе втолковать, что, если б я даже знал, кто это, рассказать-то мне все равно нечего. Знаешь, сколько раз за все время, что я тут сижу, мне по-настоящему было что рассказать? Сосчитать — хватит пальцев одной руки.
    — Да, но если б вы знали, кто это, вы по крайней мере кончили бы разговаривать и стали писать. На радость Уайнстайну.
    — Уж это точно. Потому что я, черт возьми, еще и газетчик. Ступай принеси кофе.
    Нат пошла к двери, потом оглянулась.
    — А что, это так уж скверно, Рич? Что вы газетчик? Но не рассказчик, не договорила она. Разговор зашел слишком далеко, и Морган — с легкой досадой, что она вдруг решилась заглянуть ему в душу,— мгновенно и без усилий перешел па привычный тон, шутливый и ни к чему не обязывающий.
    — Да нет, работать по ночам в прачечной, конечно, хуже,— сказал он и увидел, как она на миг поджала губы, поняв, что ее ставят на место.
    Когда она ушла, он задумался — и уже не в первый раз,— что же это за могучий, но скрытый инстинкт столь неизбежно и безотказно побуждает его оберегать свое сокровенное от всего, пускай самого заманчивого, но исходящего извне. В блаженную пору молодости, когда его супружеская жизнь еще только начиналась, Энн сказала как-то, что любовь заставит его раскрыться; и вот — у Моргана хватало честности это признать — любовь, похоже, сгорела дотла, а чуда так и не произошло. Но он никогда не предавался таким мыслям подолгу; и недосуг, да и неохота было копаться в себе, а тем более разрешать это другим,— и потому он, как всегда, обратился к работе.
    До сих пор он намеренно оттягивал тот, как любил выражаться Рей Филлипс, «жуткий миг», когда приходится перестать думать, а может быть, и узнавать, и надо садиться писать; все намертво застывает на странице, словно и думать и узнавать впредь не дано уж никогда. Медлил он не случайно. Нетрудно, хоть и бесполезно было бы написать «Вашингтон безумствует»; такой профессиональный прием выручал Моргана достаточно часто и, случалось, задавал тон всей первой полосе. Морган-рассказчик, положим, знал, что подобные штучки яйца выеденного не стоят, их что писать, что не писать — все едино, но Морган-газетчик не имел права так думать; Морган-газетчик знал, что он всего-то навсего тянет время, повинуясь чутью, а чутье ему говорило, что даже в таком ничтожном событии еще не все ясно;  не торопись, действуй с оглядкой, взвесь еще раз, твердило Моргану чутье газетчика.
    Он заправил в пишущую машинку листы, переложенные копиркой, и напечатал сверху: «О неизвестном кандидате (Морган)». Потом скосил взгляд вниз, на кипу газет, навстречу немигающему оку Хинмена. Зазвонил телефон, бесцеремонно, резко, и Морган с неудовольствием — ведь, кажется, ясно было сказано, не соединять ни с кем,— сразу же взял трубку: еще один предлог оттянуть время.
    — Шелли из Пентагона, будете говорить?
    — Ладно уж! Но учти, Джейни, больше ни с кем.
    Шелли заговорил немедленно.
    — Рич, у меня тут одно соображение. Я счел своим долгом поделиться с вами.
    — Угу, давайте.
    Шелли вечно делился с Морганом ценными соображениями; он истово поверял Моргану все, что ни взбредет в голову.
    — Ну так вот, новый президент, как вы знаете, либерал,— сказал Шелли,— и душегубы, с которыми я тут веду полюбовные беседы, не очень его жалуют, верьте слову, а, кстати, те, с кем им приходится вести дела на Капитолийском холме, — то же самое. Вы знаете, о ком речь.
    — Ну-ну.
    Морган успел вызубрить наизусть заголовок под нахальной рожей Хинмена: БЫВШИЙ ГУБЕРНАТОР ТРЕБУЕТ ОБУЗДАТЬ ПРОФСОЮЗНЫХ АКТИВИСТОВ.
    — И так же настроены многие избиратели, хотя вам, Рич, я, естественно, мог бы этого и не говорить…— Гнать тебя пора в шею, думал Морган, только задницу ты и умеешь лизать.— …так вот что мне пришло на ум. Решая, кого назначить директором ЦРУ, президент не может все это не учитывать.— Шелли драматически понизил голос.— Он просто не может позволить себе назначить либерала.
    — Да-да.
    Морган знал, что не выгнать ему Шелли никогда, и никого ему не выгнать, даже Джейни, даже будь на то согласие профсоюза газетчиков, но порой он тешил себя, воображая, как хватает мучителя одной рукой за шиворот, а другой за штаны и пинком пониже спины вышвыривает на Кей-стрит, совсем как Уорд Бонд в ковбойском фильме Джона Форда. И Шелли у Моргана значился первым среди таких кандидатур.
    — Ну, а иначе говоря, Рич, он должен посадить на это место человека, способного применять крутые меры. Человека, с которым могли бы ужиться те душегубы, с какими я тут беседую…
    — Спасибо, Шелли. Мысль что надо.
    Морган положил трубку. Лижущий задницу ей же наносит оскорбление, это — железный закон, в чем Морган убедился на собственном опыте, а опыт у него был немалый. Даром, что ли, я здесь торчу пятнадцать лет, думал он, чтоб после этого и понятия не иметь, чем будут руководствоваться, назначая директора ЦРУ. Ах вы, северяне разнесчастные, пробормотал он, обращаясь к Хинмену, ах вы, янки поганые, никогда вам меня не раскусить. Морган снова повернулся к машинке, невольно взглянув на желтый листок с просьбой позвонить Кэти Андерсон. Живуч, как кошка, но кто сказал это, где, когда? Он услышал слова явственно и тут же узнал голос. Одним щелчком все стало на место, словно вдруг прыгнула к нулю стрелка спидометра. Морган бросился к двери.
    — Нат! — Она уже шла через отдел новостей, неся в руке бумажный стаканчик.— Келлер!
    Он вернулся к столу и вызвал библиотеку. Бесплотный голос, сродни тому, который только что прозвучал у него в памяти, отозвался по внутреннему телефону.
    — Соберите все биографические данные о Поле Хинмене. Соберите и передайте Джо. Срочно.
    Нат поставила на стол кофе. В дверях уже появился Келлер.
    — Это даже не снег на голову,— сказал он,— это целое землетрясение.
    — Я еще не вполне уверен, но все сходится, решительно все. Президент из либералов, с одной стороны, а с другой— не занятый политикой сторонник жестких мер. Как будто даже сводит воедино оба крыла партии. Берт Беннет говорил, этот некто в прошлогодней кампании выступал против президента, а Хинмен, видит бог, выступал, уж это точно. Во всяком случае, сообщите наверх, пускай оставят в номере место на первой по- лосе, я с минуты на минуту дам туда свой материал. Пусть Джо готовит биографию Хинмена на две-три сотни слов, пристегнем в хвосте к моей статейке, если только я напал на верный след. Подсуньте этого предполагаемого кандидата Холперину, пусть как следует перетряхнет аэропорты и гостиницы,— я подчеркиваю: как следует. Посадить Уоттса на телефон, пускай пробует разыскать Хинмена там, где он по логике вещей должен быть, если его нет в городе. Всех прочих назад, к источникам информации, да скажите, что велено выжать все досуха. Поняли меня?
    Келлер словно растворился, исчез.
    — Нат…— Морган отхлебнул кофе, горячий и горький донельзя, как раз ему по вкусу,— давай мне снова сукина сына из Белого дома. И чтоб этот гад взял трубку первый — удружи хоть раз, а?
    — Да ради бога.
    Она торопливо пошла к своему столу.
    Хинмен! Эта фамилия стучала ему в голову все время, еще немного, и он упустил бы его. Что ж, Шелли прав. Морган покаянно тянул ядовитый кофе. М-да, Шелли не сообщил ему ничего нового: Шелли всего-навсего дал нужное направление его мыслям. Шелли всего-навсего сделал самое главное. теперь и на улицу-то мерзавца не вышвырнуть, подумал Морган.
    В дверях снова возник Келлер. Он никогда не переступал порог, не садился, стоять на пороге было для него блаженством после служебного кресла, окруженного батареей телефонов; Келлер лобил говорить, что дверной косяк кабинета Моргана — единственное место в отделе, откуда не дотянуться до телефонной трубки.
    — Потрясающее назначение,— сказал Келлер.— Этот паразит не успел стать президентом, а уж преподносит один подарочек за другим.
    — Главная прелесть здесь в том,— сказал Морган,— что Хинмен сожрет Кокрофта с потрохами. Хинмен шутить не любит.
    — Не имею счастья знать его лично,— сказал Коллер.— Давненько он отбился от политики.
    — Лет десять, если не больше, по я-то, как вчера, помню, какими глазами он глядел на Ханта Андерсона, когда давал показания по делу о сезонных рабочих. В тот день, когда Хант задал ему последний вопрос, стало ясно, что отныне Поль Д. Хинмен — политический труп, Хант это знал, и сам Хинмен знал, и все знали, а всего за месяц до этого, по данным Института общественного мнения, Хинмен был первым кандидатом в президенты. Легко ли снести такой удар прямо в переносицу — ррраз! — и привет. Хинмен глядел на Ханта, как на жабу глядят, как на крысу, но ушел он с поднятой головой, словно он, черт подери, владыка мира. Уж что было, то было. И, помнится, Андерсон мне сказал в тот вечер: «Ты насчет Хинмена не тревожься. Такая сволочь, такой подонок живуч, как кошка».
    — И похоже, он не ошибся.
    — Полной уверенности покуда нет,— сказал Морган.— Но чую, это так. Все сходится.
    За спиной у Келлера показалась Нат.
    — Биллингс у телефона.
    — Пускай обождет, сукин сын,— сказал Морган.— Мне он взбаламученный нужен. Холперин на месте?
    — Он чуть дух не испустил,— сказал Келлер.
    — Эх, хорошо бы Хипмеп оказался в городе. Хорошо бы Холперин поднял его с постельки эдак часика в три ночи.
    — Ваш информатор что, не знал, где он?
    — Да не было у меня никакого информатора. Я разговаривал с Шелли и вдруг ни с того ни с сего, в первый раз после стольких лет, вспомнил то, что сказал Хант, причем помнил-то я это, в общем, весь день, а стукнуло только теперь. Ведь в первый ж, месяц, как этот паразит водворился в Белом доме, туда заявился к кому-то Хинмен, и все уверяли, что, конечно же, не к президенту, просто хотел устроить какого-то своего в комиссию по безопасности. Во всяком случае, он был тут как тут, вот, меня и осенило, ведь все точно, все совпадает. Правда, полной уверенности еще нету. Нат, ты как думаешь, Биллингс у аппарата?
    — Как же, я сама с ним только что говорила.
    Морган взял трубку.
    — Хинмен, — сказал он с ходу, очень раздельно произнося звуки.— Поль Д. Хинмен.
    В ответ слышно было только, как дышит в телефон Биллингс. Дышал он долго, вздох за вздохом, а Моргану ничего другого и не нужно было, он скалил зубы, оглядывая Нат и Келлера.
    — Вы сами понимаете, — сказал наконец Биллингс, — что я не намерен подтверждать какие бы то ни было домыслы.
    — И все же вы намеренно уводили людей с ложного следа, как увели меня от Бакли.
    — Пожалуй…— Несчастный голос Биллингса зазвучал чуть громче.— Пожалуй, это так.
    — Вы вот что, позвоните-ка жене,— сказал Морган сочувственно; спасибо, Биллингс хоть не стал ему лгать.— Скажите что вернетесь домой не скоро. Через час или около того вас ведь на части разрывать будут по телефону.
    — Пусть это окажется моей самой большой заботой…— Голос Биллингса замер, предоставив воображению собеседника, рисовать неясные, но жуткие картины уготованных ему ужасов.
    — На той неделе угощаю вас завтраком. Тогда поговорим.— Морган положил трубку.— Если только ты усидишь до тех пор в своем кресле,— добавил он в глухое молчание телефона.— Хинмен, это точно,— сказал он Келлеру.— Пишу черным по белому.
    — Биллингс небось сам остолбенеет, — сказал Келлер. — Помнится, Рей Филлипс был мастер откалывать такие номера с телефоном.
    — А от кого еще я мог научиться, как вы полагаете? Морган достал из ящика блокнот. ШЕЛЛИ, написал он крупными буквами, ВАШ ЗВОНОК ДАЛ НУЖНЫЙ КЛЮЧ; К РАЗГАДКЕ, ТЕПЕРЬ Я ЗНАЮ, КТО НАЗНАЧЕН В ЦРУ. БОЛЬШОЕ СПАСИБО ЗА ПОМОЩЬ. МОРГАН.
    Он вырвал листок из блокнота, обошел вокруг стола и протянул листок Келлеру.
    — Прочтите и отдайте Шелли, когда он вернется в редакцию. Сообщите наверх, что я сию секунду сажусь писать.
    Келлер прочел записку, фыркнул, то ли одобрительно, то ли сокрушенно — Морган не мог определить, да и незачем ему это было,— и отошел от двери. Рассыльный принес срочное сообщение Ассошиейтед Пресс. Морган взял бумажку, в углу старший телеграфист нацарапал его фамилию.
    — Если вам нужно еще звонить, я могу задержаться.
    Читая, он услышал, как голос Нат вдруг отодвинулся, стал ватным, словно звучал по внутреннему телефону. Разом схлынул требовательный, неодолимый зуд газетчика, который держал его, не отпуская, властно влек все ближе к Хинмену, управляя телом Моргана и его разумом, как автопилот самолетом. Зуд этот улетучился в одно мгновение, так же стремительно и неодолимо, как возник, сломав броню мастерства; покров был сорван, рухнуло привычное прибежище призрачной власти, исчезла целительная сила работы, ибо работа утратила смысл.
    — …а если нет, подпишите, пожалуйста, эти письма, пока я здесь… — договорила Нат и вдруг осеклась: — Рич, что случилось?
    — Андерсон,— сказал Морган.— Хант Андерсон умер сегодня вечером, а я так и не удосужился позвонить.

    РАССКАЗЧИК I
    Часам к десяти духота дошла до последнего, кем-то положенного предела, исторгнув наконец первые капли влаги из набрякшего зноем вечернего воздуха, сырость сгустилась и в какой-то неуловимый миг пролилась на землю дождем. Первые крупные капли зашипели на бетоне, раскаленном добела за целый день под августовским солнцем, и в парках на немощеных дорожках взвивались и тотчас же гасли пыльные вихри, поднятые первыми брызгами. Но вот дождь зарядил не на шутку. А через час от него осталась лишь легкая изморось, и над асфальтом, который, петляя, вьется через Рок-Крик-парк, заклубился пар, призрачный в свете фар встречных машин.
    — Вот я и говорю своему дружку,— рассказывал водитель,— мне вроде сроду никто задарма ни хрена не подносил. Так что ж мне теперь — они пускай сидят, зады отращивают, а мне за каждую черную шкуру налоги плати, так, что ли, выходит?
    — Вот именно…
    За многие годы Морган привык к тому, что за южный акцент необходимо расплачиваться. Ему достаточно было сказать в закусочной, где он завтракал: «Передайте соль»,— черные лица рядом каменели, наливаясь враждебностью. И наоборот, прокуклуксклановцы, вроде этого осла за баранкой, за неимением свидетельств противного неизменно принимали его за одного из своих, что служило иной раз хорошим прикрытием.
    — Тридцать лет вкалываешь как бешеный, а вместо спасиба, куда ни глянь, всюду чернорожие…
    Морган не слушал. Странно, думал он, что люди придают такое значение похоронам. Разве Кэти не знает, как он относился к Ханту. Разве есть надобность, чтоб он теперь доказывал это; да он и не мог бы, даже если б понадобилось, развеять чьи-то сомнения. Теперь ни сделать, ни изменить что-либо для Ханта Андерсона невозможно. И все-таки — вот, пожалуйста, он срывается с места поздней ночью, в дождь, и летит, хоть ему страшно и противно само место, куда он летит, и самолеты, которые его туда доставят, и варварский обряд проводов, которые справляют по мертвым,— и все лишь потому, что в силу каких-то непонятных соображений важно, чтоб он там присутствовал.
    Даже Данн и тот так считает. Данна много лет уж ничто не связывает с Андерсоном, никакой пользы от поездки на похороны «политический туз» вроде Данна получить не мог, когда-то — другое дело, но ведь с тех пор Андерсон все растерял. И не сам ли Данн, кстати, способствовал крушению, но вот поди ж ты, Данн тоже едет на Юг его хоронить.
    — А отчего он умер? — Голос Данна звучал уверенно, твердо, и трудно было даже представить себе, чтоб такой голос мог дрогнуть или прерваться. Через многие сотни миль он ворвался в телефонную трубку Моргана, непререкаемый, точно такой же, как на съездах, на заседаниях комиссий, как и в сенате. — Что, сердце отказало или печень?
    — Не знаю.
    Морган звонил врачу и уже все знал. Но Данн и сам мог бы выяснить, подумал он с горечью.
    — Какие способности пропали даром!
    — Не уверен, что так-таки даром, — сказал Морган.
    — Видел его в последний раз, правда мельком, на одном дурацком приеме в их штате, и он выглядел лет на шестьдесят, весь помятый какой-то. Я уже тогда подумал, что, если так пойдет дальше, долго ему не протянуть.
    — Слушайте, Данн. Сегодня, сейчас мне, право, не хочется говорить с вами про Ханта.
    — А я оттого вам и позвонил сразу, как только сообщили по радио. Я не могу допустить, чтоб у вас оставался такой осадок по отношению ко мне.
    — Мне просто не хочется сейчас говорить о Ханте, вот и все.
    — Ну, ладно, встретимся, поговорим,— сказал Данн.— Когда все кончится, может, махнем вместе ко мне на денек-другой? Посидели б, потолковали о прошлом. Погода у нас дивная.
    — Сердце отказало у него,— сказал Морган.— Упал на улице — и конечно, столпились прохожие, да что уж там.
    — …ну а я сам вот как думаю,— говорил водитель,— главное дело пора кончать, чтобы каждая черная девка всех щенят, каких нагуляет, растила за счет нашей благотворительности. Самое зло в этом и есть, верно я говорю?
    — Во всяком случае, одно из зол, это вы правы.
    Морган твердо полагался на свою редкостную способность вставлять, не слушая, в разглагольствования собеседника «да», «нет» или «вот как» в тот миг, когда от него именно этого и ждали. Обычно он в каждом случае умел создать впечатление, будто его и впрямь занимают пошлые суждения или же та глубокомысленная околесица, которую несет очередной краснобай или ущербный тупица, хотя и сам он не вполне понимал, откуда у него это искусство произносить в нужную минуту требуемые пустые слова — то ли от глубокого презрения к людям; то ли от невольного сочувствия к их невзгодам или, быть может, из малодушного нежелания связываться со всякими подонками. Но уж во всяком случае, не обязательно было слушать, как водитель такси мелет вздор про мытарства белых, тем более что все это Морган давно знал наизусть. Он гнал от себя мысли об Андерсоне, еще не настала та минута; и дробь дождя по крыше автомобиля, шелест колес по мокрому асфальту, хлопья тумана, уплывающие за окном, докучная, монотонная воркотня с переднего сиденья — все это на краткий миг уносило, укачивая, в особенный мир, зыбкий, но свой, ревниво оберегаемый от окружающей тьмы.
    За Пи-стрит машина вынырнула из гущи безлюдного парка. Они проехали под одним мостом, потом — под другим, огни города обступили их снова, и вдруг грязная, великолепная под дождем, справа зачернела река Потомак, мрачная, как всякий Рубикон,— Андерсон и Морган, каждый поодиночке, но с единым чувством, молодые, согретые надеждой и нетерпением, перешли его столько лет назад; перешли эту узкую, опоясанную мостами пропасть. Много раз с тех пор им приходилось пересекать Потомак — туда и обратно; а теперь, глядя на реку, глядя, как скользят по ее черной глади длинные мерцающие полосы света, туда, к Виргинии, к Югу, к родным краям,— Морган наконец заплакал о друге, оплакивая и свою жизнь тоже.
    Проехали по Мемориальному мосту — памятник Линкольну остался сзади, впереди виден был особняк генерала Ли,— свернули на виргинский берег и помчались дальше, сквозь дождь, навстречу слепящим фарам машин, едущих к городу. Когда-то, после смерти отца, Морган чувствовал, что остался один на свете, но с тех пор прошли годы, и теперь он ощущал лишь бесцельность своей жизни. Зачем все это было? Вспомнились сын, работа, неудачи, вспомнилась Энн, которая сидит сейчас где-то и играет в бридж, вспомнилось, с каким неудовольствием она выспрашивала, почему это ему понадобилось лететь куда-то среди ночи, а ее снова оставить одну. Энн никогда его не понимала, а уж Андерсона — тем более, она не могла понять, зачем мужчины иной раз кидаются в жизнь, как в битву, где лишь немногих счастливцев убивают сразу и наповал. Никогда она ничего не понимала, подумал он с горьким, несправедливым чувством, и слезы у него на глазах высохли мгновенно, как навернулись, едва лишь желчное раздумье о настоящем вытеснило щемящую тоску и жалость.
    Водитель все молол свое про негров, объезжая по кругу площадь у аэровокзала, вгонял машину на свободное место у главного подъезда.
    — …в наших с вами краях такого свинства и в заводе нет, верно я говорю, друг любезный?
    — Это точно.
    Морган щедро дал ему на чай, стыдясь, по обыкновению, что лишь притворяется, будто ему есть дело до этого человека, до его обид и недовольства. Наших с вами краях, подумал он, выбираясь из такси и вытаскивая свой легкий чемоданчик. А как разобрать, кто я, кто ты, когда потухнет свет!
    В аэропорту было полно народу, полно испарений от мокрой одежды; кондиционеры не успевали подавать воздух. Очередь в кассу, к которой стал Морган, совсем не двигалась, какой-то старичок застрял у окошка, безнадежно запутавшись в расписании. Неумолчно бормотало радио, объявляя, какой самолет сел, какой вылетает, какой задерживается. Морган чувствовал, что теряет терпение. Он столько раз уже стоял в такой вот самой очереди, в таком самом аэропорту, в такой самый час— господи, всегда все то же! — что обычно умел отрешиться от происходящего, и тогда возле чемоданчика оставалась лишь оболочка того, что было Морганом, лишь бренное его тело, доступное пинкам равнодушного мира. Порой он уносился мысленно в далекие края; чаще — вновь упивался близостью уступчивых женщин, каких любил когда-то или надеялся полюбить; порой строил благие и далеко идущие планы, а однажды в О'Хара, дожидаясь, пока выдадут багаж, начал мысленно сочинять большой роман и уже придумал изрядный кусок первой главы, но тут сообщили, что его чемодан утерян. Но сегодня отрешиться от внешнего мира не удавалось. Среди иных слабостей у Моргана была и такая — зачастую он слишком долго терпел хамство и несправедливость и вскипал потом по самому неподходящему поводу, в самое неподходящее время, когда все равно ничего нельзя было изменить. Сейчас, например, ему, строго говоря, не на что было сетовать, разве только на бездушие всего происходящего вокруг, и все же как будто бес толкал выместить зло на ком-нибудь, кто сейчас под боком.
    Неподалеку стояла вылощенная девушка в коротенькой форменной юбочке.
    — Сударыня,— процедил Морган сквозь стиснутые зубы,— есть ли хоть отдаленная надежда, что откроют еще одну кассу?
    Она обратила к нему отсутствующий голубой взгляд и захлопала огромными, густо накрашенными ресницами.
    — Да я только прилетела на двести четвертом, — сказала она.— В Хьюстоне не так жарко, как здесь.
    Ресницы похлопали еще, словно птичьи крылышки.
    Позади кто-то захохотал, и Морган обернулся, злой как черт, потому что было уже невмоготу, ведь хотя бы в эту ночь жизнь могла бы обойтись с ним помягче, не заставлять, как обычно, добиваться от нее милостей, выставляя себя на посмешище.
    — Так ее, Рич! Пусть знают, с кем имеют дело.
    На подобные приветствия Морган за много лет приучил себя отвечать добродушной усмешкой; подобными шуточками его неизменно встречал Чарли Френч, он-то и стоял сейчас в очереди через два человека за Морганом. Френч, способный корреспондент газеты на Среднем Западе, был одних с Морганом лет и с болезненной завистью относился к тому, что газета Моргана, а значит, и сам Морган пользуются таким влиянием. Морган, как собрат по профессии, уважал Френча-газетчика, но его коробило от преднамеренных стараний этого человека выставлять напоказ свою завистливую неприязнь. Чем отвечать, когда другой забывает о сдержанности и чувстве собственного достоинства? Морган привычно спрятал свою неловкость под маской наигранной веселости.
    — Чего ждать от авиакомпании, когда у нее одни фордовские трехмоторки,— сказал он.— Естественно, и все прочее здесь на том же сверхсовременном уровне.
    — Фу, какой.— Птичьи крылышки над отсутствующими глазами овеяли его спертым аэровокзальным воздухом.— И вовсе это неправда.
    Френч снова захохотал.
    — Вы уж, миленькая, расстарайтесь, чтоб для мистера Моргана открыли еще одну кассу. А то как бы ваше начальство из-за него не лишилось места, он ведь такой.
    Опытным мужским взглядом Морган попробовал за внешним лоском, за взмахами птичьих крылышек нащупать живую девушку. Похоже, нет ничего — ни нежных проблесков тела, ни пышных округлостей, ни соблазнительных линий; все безукоризненно — хоть бы волосок выбился из прически, хоть бы веснушка обнаружилась. Он понял, что она совсем юная, почти девочка. Может быть, и верно, что бог создал женщину, подумал он,но стюардессы — определенно дело рук человеческих. Вдруг она показала ему язык.
    Морган громко рассмеялся.
    — Глядите,— сказал он Френчу,— в этой компании даже служащих неспособны призвать к порядку.
    — Сюда проходите, пожалуйста,— послышался голос рядом.
    Открылась еще одна касса, и Френч, проворно опередив всех, перешел туда. Моргану удалось встать третьим.
    — Вот видите. — Птичьи крылышки снова затрепыхались.— И не стыдно вам так злиться?
    Вот она, расплата за сказанное сгоряча.
    — Еще как,— сказал Морган.— Просто умираю со стыда.
    Маленькая стюардесса, услышав, что с ней наконец заговорили на знакомом языке, шутливом, ни к чему не обязывающем, к которому ее приучили и жизнь и работа, поняла, что в ее мирке все снова стало на место, и разразилась мелодичным, вполне созвучным ее внешности смехом. Смех этот прозвенел тоненько, словно чокнулись один о другой два бокала с виски.
    — Ну что ж, счастливенько, — заученно, как попугай, прощебетала она.— Приятного вам полета рейсом нашей компании.
    Морган надеялся, что она позволит себе еще какую-нибудь непредусмотренную правилами вольность, но она повернулась и зашагала прочь, лишь едва заметно покачивая красивыми бедрами, надежно закованными в строгую форменную юбочку.
    Френч купил билет, сдал чемодан в багаж и остановился рядом с Морганом.
    — Вы тоже летите на похороны Андерсона?
    Морган кивнул.
    — В общем, и писать-то не о чем, просто он в нашем штате победил на первичных выборах, когда впервые выставил свою кандидатуру, и прямо-таки оглушил всех.
    — Я помню.
    Морган уже понял, что придется сидеть рядом с Френчем и вести разговор. Правда, после первых язвительных выпадов Френч всегда держался вполне скромно, но Морган считал, что дорога — те часы, когда переносишься с одного места на другое,— только тогда и хороша, когда ее проводишь никем не узнанный. Он не любил жертвовать этим кратким уединением и уступать посягательствам на свою личность, будь то даже простая необходимость поддерживать легкий, не требующий особого притворства разговор на знакомые темы, со знакомыми людьми. Он подписал кредитную квитанцию, взял билет и отошел к Френчу. Свой маленький чемоданчик он мог взять с собой в кабину, и они направились через весь аэровокзал к выходу на посадку — разумеется, самому дальнему.
    Замогильный голос зловеще пробубнил через невидимые динамики, что мистера Ричмонда П. Моргана вызывают по телефону. Френч съязвил, что это не иначе как президент, и Морган вошел в стеклянную будку, где застоялся запах дешевых сигар.
    — Мистер Морган, с вами будет говорить ответственный редактор.
    — Я тороплюсь. Соединяйте скорей.
    — Это уже я, Рич. Куда это вы так торопитесь?
    Морган объяснил.
    — Рич, я знаю, сенатор Андерсон ваш старый друг, но материал о Хинмене слишком важное дело. Кстати, поздравляю, что удалось его раздобыть. В связи с таким назначением сразу возникают вопросы. И притом в мировом масштабе.
    — Я оставил за себя Келлера. Можете не беспокоиться.
    — Честно говоря, я предпочел бы, чтоб вы сами были на месте. Похоже, потребуется новый и новый материал, хотелось бы, чтоб он поступал из самых искусных рук.
    Голос звучал обманчиво мягко, ровно.
    — Хант Андерсон был мой друг,— сказал Морган.— Он умер, а я, по-вашему, буду заниматься работой как ни в чем не бывало, так, что ли?
    Голос в трубке стал суровым, в нем, как всегда в минуты раздражения, зазвучали скрипучие нотки.
    — По-моему, для вас интересы газеты должны стоять выше…
    — Чушь собачья. Я и без вас знаю, что идет в ущерб интересам газеты, а что нет. Келлер справится ничуть не хуже меня.
    Молчание. Потом:
    — Рич, вы слишком много себе позволяете, мне это надоело, да и не мне одному. Пожалуй, вам стоит над этим поразмыслить.
    — Хорошо, я зайду, тогда мы все это обсудим,— сказал Морган.— Вот только вернусь с похорон и сразу же к вам.
    — Да уж сделайте одолжение.
    Скрипучий голос от ярости едва не сорвался на визг, в трубке предостерегающе щелкнуло — и все смолкло.
    Морган вышел из будки злой и недовольный собой, Очередной блошиный укус — это он знал. Изучив по долгому опыту повадки чиновников, на которых он работал, постигнув неодолимую потребность их безымянных, незримых, высокопоставленных хозяев подавлять и сковывать свободу тех, кто зримо представляет их власть, он, еще когда шел к телефону, догадывался, что его ждет. Чиновные властолюбцы, мастера нести многозначительную ахинею о том, чьи интересы выше, а у самих, кроме низменных интересов, за душой ничего и нет. Морган тешился, говоря себе, будто отдавать кесарю кесарево надлежит, лишь когда ты успел позаботиться о самом себе. И все же он сейчас пробирался назад к Френчу с тягостным сознанием, что поступал так, только если это не мешало ничему другому. Энн, например, часто его корила, что он не на ней женат, а на своей работе. «Вот с ней и спи, а не со мной!» — крикнула она, когда он вернулся как-то из редакции за полночь и разбудил ее, шаря рукой у ней за воротом пижамы. Так что Морган и сам впал, что, вообще-то говоря, отстаивает не принцип, а лишь свои кровные интересы, когда на них посягают.
    — Так что же угодно президенту? — спросил Френч, тщетно пытаясь скрыть беспокойное любопытство под неуклюжей разухабистостью.
    — Я велел ему вмешаться и навести порядок на Среднем Востоке, и пусть больше не морочит мне голову по этому поводу.
    Морган подмигнул. В конце концов, разве не та же нечистая сила вертела, как ей вздумается, Френчем, как вертела им самим.
    Очередь за билетами и телефонный разговор сильно их задержали, и, когда они подошли к выходу, пассажиры уже садились в самолет. Самолет был обычный для южного рейса: старенькая, видавшая виды «Электра» с четырьмя большими пропеллерами, которые зловеще чернели над скупо освещенным асфальтом. Френч и Морган нашли два места рядом в салоне первого класса, недалеко от хвоста. Две стюардессы, очень похожие на ту, вылощенную, только постарше и попроще, сновали между кресел, заполняя таинственные бланки.
    — Поглядите, какие груди у той рыженькой,— сказал Френч.
    — Вы писали, как Хант выиграл на первичных выборах?
    Морган всегда старался избегать разговоров о женщинах, словно сам был не более чем сторонний наблюдатель. К тому же, поскольку о женщинах говорили все, он, из чувства противоречия, не хотел.
    — Говорят, они для летчиков все приберегают, к концу рейса, эти стюардушечки,— сказал Френч.— Нет, я в ту пору еще охотился за сенсациями о Клубе деловых людей, а все стоящее доставалось одному любимчику нашего босса. Но я помню историю с Андерсоном, тогда он действительно нечто собой представлял.
    — Он нечто собой представлял, это правда, — сказал Морган.
    — Хватку, наверное, он перенял у Старого Зубра.
    — Он все перенял у Старого Зубра,— сказал Морган.
    В известном смысле, прибавил он про себя.
    — Хотя когда я последний раз слышал его в сенате, можно было подумать, что это совсем другой человек.
    — Он и был уже совсем другой.
    Морган начал жалеть, что завел этот разговор.
    Где-то за дальними рядами кресел вошел последний пассажир, стюардессы с трудом задраили тяжелую дверь. Услышав лязг и скрежет металла, жуткий, словно в рассказе По, Морган почувствовал, как у него судорожно сводит плечи; отныне он отрезан от мира напрочь, связан по рукам и ногам, заточен в этом исполинском самоходном тюбике из-под зубной пасты, который швырнет его, беспомощного и лишенного собственной воли, за горы, реки, штаты, континенты. Скрежет двери означал, что он добровольно уступил другим даже то скудное право распоряжаться собой, своей судьбой, какое давала власть, отпущенная ему в жизни, и это казалось греховным, даже кощунственным по отношению к тому, что так свято оберегал в себе Морган. Он никогда не доверял техническим расчетам, а между тем постоянно вынужден был полагаться на дьявольские вычисления технарей.
    Пускай только раз еще вывезет удача, молил он про себя неисповедимых богов, которых берег в душе на случай взлетов и приземлений. Еще один только раз.
    Последний пассажир деловито прошел в салон и остановился у кресла, где сидел Френч. Он был молод, смугл, тщательно причесан; манжеты с дорогими запонками, выпущенные из-под рукавов пиджака ровно настолько, сколько положено, облегали холеные руки, в одной он держал плоский, элегантный чемоданчик. На лбу у самых волос красовался большой кусок пластыря.
    — Привет, Чарли.— Голос звучал вкрадчиво.— Ты обратил внимание, какова грудь у рыженькой?
    — Я уж тут все кресло изгрыз.— Френч лениво махнул рукой.— А это великий Рич Морган. Вы, конечно, знакомы?
    Самолет, зловеще взревев моторами, пополз прочь от аэровокзала.
    — Нет, черт возьми. Куда мне соваться к Ричу Моргану? — Гласс протянул руку.— Ваша статья о походе на Вашингтон — верх совершенства, лучше не напишешь.
    За ту статью Морган получил премию по журналистике, шумно разрекламированную и добытую для него газетой после упорных закулисными  махинаций и путем подкупа; с тех пор она сделалась притчей во языцех для тех людей, которые плохо знали и Моргана и его работу и не разделяли его убеждения, что премии, по сути своей, рассчитаны на посредственностей. Все же он пожал гладкую, унизанную кольцами руку.
    — Спасибо. А вы,простите, кто?
    — Ларри Гласс. Работаю на телевидении у Бена Блейки.
    Гласс сел по другую сторону прохода, нагнулся и задвинул портфель под сиденье. На затылке у него тоже был налеплен порядочный кусок пластыря.
    — Гласс раньше у нас сотрудничал,— сказал Френч,— покуда не пошел в гору. Чего это у тебя с башкой, а, Ларри?
    Гласс мелодраматически скривил лицо; это не вязалось с его хорошо поставленным, рокочущим голосом. Волнистая прядь волос упала ему на лоб, аккуратно прикрыв нашлепку, и завилась в локон.
    — Продюсер считает, что у меня слишком высокая линия волос. Говорит, будто мой лоб отбрасывает блики света и я выгляжу, как знаменитый Стрейнджлав на киноэкране.
    «Электра» ползла сквозь ночь к отдаленной взлетной полосе. Морган с облегчением заметил, что самолет по крайней мере не набит битком. Когда все места бывали заняты, ему неизменно казалось, что при взлете такую тяжесть не одолеть.
    — Пришлось согласиться на пересадку волос, это теперь ловко делают,— сказал Гласс.— Берут полоску с затылка и приживляют на лбу, причем не нужно даже прерывать выступлений, ведь в случае чего пластырь можно замазать гримом. И само собой, когда я стану весь новенький, этот мошенник Блейки вообще не пустит меня в эфир из страха, как бы на мою долю не досталось больше славы, чем остальным.
    — Выходит, можно выращивать шевелюру специально для телевидения?
    Френч глянул на Моргана с комическим недоумением.
    — Эх, брат, если хочешь что-то получить, надо чем-то и поступиться.— Гласс подмигнул.— Если, конечно, нельзя как-нибудь иначе выкрутиться. Вы не на похороны Андерсона летите, ребята? — Оба кивнули.— Я работал над вашим сообщением, Рич, и вот, едва у меня стало получаться что-то стоящее, продюсер послал меня к черту на рога.
    Френч выпрямился.
    — Какое еще сообщение?
    — Насчет Хинмена.
    Гласс встал и снял пиджак. На нем были ярко-красные подтяжки в два пальца шириной, голубая рубашка и галстук в горошек.
    — Что именно насчет Хинмена?
    — Черт, я был уверен, что уж ты-то знаешь. Хинмен назначен директором ЦРУ, представляете? Рич дал этот материал в утренний выпуск, а мы в одиннадцать подробно комментируем его в новостях.
    — Вот дьявол, как бы мне отсюда выбраться!
    Но едва Френч рванул ремень, угрожающе взвыли моторы, огромная машина описала полукруг и, охваченная яростной дрожью, ухнула на взлетную полосу, будто слон, который рушится на колени.
    Еще один только раз, беззвучно молил Морган своих тайных богов. Он с такой силой стиснул зубы, что у него заломило в висках.
    — Ах ты дьявольщина! — сказал Френч.— Тут сенсационная новость, а меня из-за какой-то малости несет невесть куда. Почему вы мне раньше не сказали?
    Он свирепо уставился на Моргана.
    — Да я как-то не подумал.
    Френч совсем не умел скрывать свои чувства, но Моргану было не до Френча. Он даже не возмутился, что похороны Андерсона называют малостью. Стараясь не смотреть за окошко, в которое хищными когтями скребся дождь, он посылал летчикам страстное заклинанье: «Поднимайте машину, дьяволы. Поднимайте, ну!» «Электра» все тряслась и подскакивала на взлетной полосе, под потоками дождя. Она чует неладное, думал Морган, чувствует, что легкости не хватает для взлета.
    — Немудрено, для вас это дело привычное,— сказал Френч.— Противно, что в этом городе вся информация достается одной-единственной газете, как будто, черт побери, в стране других нет.
    Ничего, мрачно уговаривал себя Морган. Пусть наконец пробил его час. Это ничего. Ричи обеспечен, получит солидную страховку за отца. А сам он хорошо потрудился, но и его судьба не обошла, грех жаловаться. Какая разница, когда предъявят счет, теперь ли, позже ли. Ну же, поднимайте! — все-таки молил он, а «Электра», рыча, все катила вперед сквозь дождь.
    — Хинмен! — сказал Френч.— Допустить, чтоб такой материал достался одной газете! Болваны!
    Энн позаботится о Ричи. В одном Энн отказать нельзя: о Ричи она всегда заботилась. Морган почувствовал, как слабеет наконец хватка асфальта, как, содрогаясь, бурно набирают силу моторы и пропеллеры яростно вгрызаются в зыбкую стихию дождя, тумана, тьмы, стихию, которой вверена теперь его жизнь. Он уперся взглядом в спинку переднего кресла. Поднимайте! Поднимайте ее!
    — А где ж грудастая? — спросил Гласс.— Пора открывать бар.
    — Похоже, при такой погоде девочкам и ремни остегнуть будет некогда,— сказал Френч.
    Морган заставил себя вернуться к мыслям об Энн, хотя все уже было думано и передумано тысячу раз. Его в особенности тревожило то, что она так враждебно настроена; если б только она сумела примириться, принять все, как есть, в ее жизни и его, довольствоваться тем, что все-таки есть между ними, и не требовать большего. Но нет, непременно ей надо придираться, колоть его, выводить из равновесия при всякой возможности. Отчасти он это заслужил, что греха таить, но такое непримиримое ожесточение — это уж чересчур, она же знает, как он старался наладить отношения, и, во всяком случае, не он задумал уйти и кому-то другому.
    Резкими толчками, рывками «Электра» набрала высоту, пошла ровнее, и Морган увидел, как погасла надпись «пристегните ремни». Опять пронесло, назло всему. Он расслабился и почувствовал, что весь взмок от пота. Когда-нибудь настанет расплата. Морган с облегчением отметил, что Френч, кажется, не обратил внимания на то, что с ним творилось. Впрочем, Френч был вообще не из тех, кто обращает внимание на то, что творится с другими.
    — Да, я должен был сказать вам про Хинмена,— произнес Морган так, словно разговор не прерывался,— но у меня все мысли были заняты Андерсоном, и я как-то не подумал.
    — Глупости, ничего вы мне не должны. Зато Рею Биллингсу я выложу все, что о нем думаю, дайте только добраться до телефона.
    — Забавно, что так совпало,— сказал Морган.— В тот самый вечер, когда умирает Андерсон, на поверхность снова вылезает Хинмен, да с таким шумом и треском, какого еще не бывало.
    — Для меня лично ничего забавного тут нет,— сказал Френч.
    По проходу меж кресел мелкими шажками приближалась рыжая стюардесса.
    — Вам не принести ли чего выпить?
    Моргана восхитил ее деланный южный говорок — эта второразрядная авиалиния, не зная, чем заманить пассажиров, сделала традиционной приманкой мифических южных красоток. Он размышлял, сказать ли Френчу, что Биллингс ни о чем не проговорился. Если сказать, выйдет, будто Морган похваляется своей профессиональной хваткой, а если нет, Биллингса будут винить в том, чего он не заслужил. Все же, если Френч будет считать, что утечка информации совершилась намеренно, тщеславие его пострадает меньше, даже утвердит в нем чувство, что он жертва козней необоримого врага. Что ж, видно, придется пострадать Биллингсу.
    — Известно, принесть. А тебя-то как звать, моя ласточка? — сказал Гласс, смешно передразнивая южный протяжный выговор, и без того достаточно нарочитый в устах стюардессы.
    — Терри.
    Она подарила их ослепительной улыбкой. Блеснули коронки на крупных зубах.
    — Мне водки,— сказал Морган.— Со льдом.
    — Мне виски с содовой.
    Френч шарил глазами по блузке Терри, видно было, что к нему возвращается хорошее настроение. Он повернулся к Моргану, с наигранным изумлением вытаращив глаза. Морган от неловкости стал глядеть в окно.
    — Джин и тоник. Слушайте, Терри, вы нам не подадите напитки в курительную? — Гласс указал на круглый отсек в хвосте самолета.— Пошли, Рич, посидим там, по крайней мере не надо будет перекрикиваться через проход.
    Мало того, что приходится болтать, когда хочешь посидеть никем не замеченный, подумал Морган, так еще надо, чтоб тебя силком волок за собой человек, который, не успев познакомиться, через минуту уже зовет тебя по имени. И все же, покорно пробираясь в курительную следом за обоими спутниками, потому что глупо было утверждать свою независимость по столь ничтожному поводу, он не мог не признаться себе, что Гласс его занимает; всякое проявление самоуверенности действовало на Моргана очень сильно, хотя признаваться себе в этом было не так уж приятно, и две нашлепки из пластыря знаменовали для него непостижимый героический акт самоотречения во имя приспособляемости. Какой у Гласса лоб, высокий или низкий, само по себе было ничуть не важней, чем, скажем, длина женской юбки, но перекроить свой лоб значило признать превосходство внешнего над внутренним, видимости над сущностью, материи над духом. Неужели Глассу все равно, что творит с ним продюсер? Или у него хватило ума согласиться, что продюсер прав? И может ли продюсер вообще быть прав в подобном случае?
    — Как на ваш просвещенный взгляд, стоящий нам достанется материал? — спросил Гласс.— Я полагал, что Андерсон давно и бесповоротно в стороне от политических событий.
    Френч покачал головой.
    — Было время, все за ним валом валили. Я-то, правда, взялся писать о похоронах только потому, что он когда-то выиграл на первичных выборах именно в нашем штате. Это было еще до вас, Ларри. Ну и потом не забудьте, что он из знаменитой семьи потомственных политиков.
    — Продюсер сказал, кое-что на эту тему я смогу, наверно, выдать в эфир. Он, правда, напирал на местный колорит: ну, сами знаете, мол, с уходом Андерсона завершилась целая эпоха, ну и прочая муть в том же роде.
    Морган рассмеялся.
    — Ханту Андерсону было пятьдесят два года. Маловато для целой эпохи.
    Терри принесла спиртное. «Электру» сильно тряхнуло, провалив в воздушную яму, но девушка умело удержала поднос над головой, опершись свободной рукою о плечо Гласса. Он погладил ее пышное бедро, потом его пальцы скользнули ниже.
    — Да вы присядьте,— сказал он.
    Терри вновь обрела равновесие, вовремя оттолкнула его руку и протянула поднос. Он взял джин.
    — В Вашингтоне живете, Терри?
    — Нет, в Атланте.
    Она повернулась к Френчу, заученно хихикая.
    — Обожаю девушек из Атланты, — сказал Гласс.— Я туда частенько наведываюсь.
    Она стала наливать виски в бокал со льдом, и Френч запустил взгляд за воротник ее блузки, благо верхняя пуговка была расстегнута.
    Гласс снова заговорил на невообразимом псевдоюжном диалекте.
    — И где ж вас сыскать в Атланте, моя радостью?
    — А-яй. Нам такое не положено говорить.
    Она наклонилась, предоставляя Моргану возможность заглянуть за вырез ее блузки. Он взял водку, посмотрел в холодные, скучающие глаза и отвернулся к Френчу. Осадить женщину более резко он почел бы неприемлемым, но Терри все равно поспешила уйти.
    — Попка у нее почище, чем у питтсбургской бандерши,— сказал Гласс.
    — Я тогда только приехал в Вашингтон,— сказал Френч, потягивая виски и провожая глазами Терри, которая скользила прочь по проходу, привычно сохраняя равновесие, — и было это как раз после первой избирательной кампании, которую Андерсон уже вел всерьез. Я писал репортажи о сенатских делах, и вот однажды приходит Андерсон, надумал выступить. А вы знаете, как это там делается, никто никого не слушает, разве что желает взять слово и задать вопрос. Так вот, торчат в зале штук пятнадцать сенаторов, и вдруг выходит Андерсон да начинает громить законопроект, по которому государственные стипендии должны выплачиваться только лицам, подтвердившим свою благонадежность под присягой. Я на галерее почти ни слова разобрать не мог. Казалось, он беседует тихо-мирно, вроде как вот сейчас мы с вами. Но тут, я вижу, поднимается с места Макадамс и садится по эту сторону прохода, поближе к Андерсону. Сидит, слушает. А в сенате, сами знаете, не часто видишь, чтоб кто-то кого слушал. Потом еще один подсел, и не успел я оглянуться, смотрю, все сенаторы, какие там были, расселись вокруг Андерсона и слушают, причем даже не перебивают, помалкивают.
    У Моргана где-то внутри закипали жгучие слезы, жестоким усилием ему удалось их сдержать.
    — Как на него ни ополчались в сенате.— сказал он.— сколько ни вешали обвинений в политических беспорядках, а все ж какого авторитета он добился в конце концов! Убедились, слава те господи, что это не дутая величина.
    Гласс отхлебнул глоток джина.
    — И ему, говорите, было всего пятьдесят два года?
    Морган кивнул.
    — В таком случае в последнее время он, видно, крепко зашибал. Я дал бы ему все девяносто восемь.
    — Простите, но ведь вы даже знакомы с ним быть не могли, как же так? — сказал Морган.
    — Да говорят, чтоб судить обо всех сенаторах, достаточно знать хотя бы одного.
    Гласс усмехнулся и допил бокал до дна.
    «Электра», то взмывая, то проваливаясь, неслась в дождливую тьму, в прошлое, столь же зримое, живое для Моргана, как и сам Юг,— то прошлое, которое Гласс, пожалуй, сильно недооценивал или попросту отметал.
    — Куда запропастилась эта шлюха из Атланты? — сказал Гласс.— Что-то сегодня меня жажда одолела.
    Гласс уже начинал тяготить Моргана. Если бы такой человек пришел к нему просить работы, Морган отказал бы не раздумывая, хотя, разумеется, с обычными для южанина лицемерными недомолвками и оговорками. Гласс — все вместе взятое: и эти пересаженные волосы, и неискренний голос, и мягкие, изнеженные, унизанные кольцами руки, а главное — самоуверенность, под которой Морган распознал неумение думать о ком-либо, кроме себя. Гласс воплощал в себе все, что Морган особенно презирал в людях: черствость, бесчувственность, пренебрежение к правде. У Гласса не было иного мерила, кроме корысти, иной путеводной звезды, кроме продюсера. Как неживые тени на экране телевизора, по чьему образу и подобию перекраивали его внешность, Гласс был чем-то искусственным, бесплотным, лишенным прошлого и будущего — поворот диска с соответствующим номером, и он исчезнет. При всем он Морган сознавал, что как раз потому-то Гласс и наделен некой особой, истинно американской жизнеспособностью; он умел жить, применяясь к превратностям, даже таким, как пальцы, готовые повернуть диск, и ко всему приспосабливался. Он попросту забывал, что существует забвение.
    — Расскажите мне про Андерсона,— сказал Гласс.— меня как раз недостает подробностей для передачи.
    Моргана уже не бросало в пот, он не замечал больше тряски и скрежета. Гласс, думал он, бесцеремонен, как сама жизнь; от он сидит, настороженный и неотвязный, ремень надежно пристегнут, изо рта разит джином, плоть вожделенно влечет его к рыженькой, на лице нашлепка из пластыря, печать приспособленчества и наигранности; вот он сидит, как олицетворение жизни, что торопится к месту похорон. Ведь Гласс живет, что там ни говори; он в ладу с жизнью, он с ней в согласии и, может быть, потому вправе даже каким-то образом судить Андерсона; быть может, в жизни, какой она представлена Глассом, Андерсон оставил свой отпечаток или, может быть, не оставил ничего.
    Впрочем, что об этом думать, решил Морган. Лучше, пожалуй, мне вернуться в свое кресло, уйти в себя, надежно, укромно замкнуться, как всегда, ради самозащиты. Он ничем не обязан Глассу, а значит, не обязан ничем поступаться — и уж во всяком случае, ничем из того прошлого, в котором Гласс ищет лишь детали для телепрограммы Блейки. Так говорил себе Морган, терзаясь горем, и одиночеством, и сознанием несбывшихся надежд.
    — Рассказывать-то особенно нечего,— сказал он и осторожно встал, стараясь не расплескать водку.— Вы все можете найти в «Биографическом справочнике».
    Он знал, впрочем, что «Биографический справочник» вряд ли поможет Глассу собрать подробности для программы Блейки или для чего-нибудь еще. В справочнике найдешь мало стоящего о ком бы то ни было, при всем обилии фактов, которыми он набит битком, при обилии сведений, набранных мелким шрифтом, строчечка к строчечке. Морган вернулся на прежнее место, откинул столик со спинки переднего кресла, поставил перед собой стаканчик с водкой. В справочнике, например, Хант Андерсон значится как сенатор Соединенных Штатов, но именно такой факт относится к самым коварным врагам правды, даже той поверхностной, приглаженной, штампованной ее разновидности, которая в терминологии Гласса зовется подробностями для программы Блейки. «Сенатор Соединенных Штатов» — этот факт навязывает представление, будто правда проста, однозначна и неоспорима, не тронута мраком, не запятнана кровью, точно правда не более как простая статистика рождений и смертей, браков и количества голосов, поданных за того или иного кандидата. Где, спрашивал себя Морган с оттенком самодовольства, словно был хранителем секретных архивов, где под этим мнимо многозначительным фактом отыщешь хоть что-то о Ханте Андерсоне, каким он был, и уж тем более о всем прочем, из чего складывается человеческая жизнь? И каким образом может подобный факт провести грань меж теми, кто, подобно Кэти, решительно влиял на него изо дня в день, и теми, кто, подобно старому Зебу Вансу Макларепу, лишь коснулся его мимоходом?

    СЫН СТАРОГО ЗУБРА I
    Зеб Ванс был первым политическим героем в жизни Моргана. И последним. В Вашингтоне Зеб Ванс-большого шума не наделал, поскольку к тому времени, когда он туда добрался, на пресс-конференциях, на телевидении — ну, словом, везде, где люди становятся знаменитыми,— такие, как он, никого уже не интересовали. Собственно говоря, Морган помнил только один случай, когда Зеб Ванс в бытность свою сенатором попал в заголовки всех крупнейших газет страны — из-за его речи против ку-клукс-клана.
    Во всех сообщениях указывалось, что сенатор Макларен «бросил вызов Югу». Сам Морган этой речи не слышал, но, конечно, с легкостью мог себе представить, как все происходило. Репортеры на галерее для прессы лениво позевывали, слушая вполуха рассуждения об очередных тарифных расценках, мелких иммиграционных вопросах и законопроектах местного значения, которым предстояло избавить кого-то там от чего-то там, или же невнятное — исключительно для протокола — бормотание о праздновании «Дня матери» в Вайоминге, о распределении золотых медалей, о порядке чтения молитв для школьников. В те дни некий сенатор с Запада завел привычку произносить речи — все совершенно одинаковые — о цене на серебро, и ходила шутка, что он способен за десять секунд очистить зал заседания: стоит ему встать и сказать «господин председатель», как вокруг не останется ни души.
    И Морган прямо-таки видел, как в тот давний день репортеры вдруг очнулись от дремы, почуяв, что наконец-то сбылась извечная мечта всякого журналиста — человек кусает собаку! Как они ожили и взялись за дело всерьез, едва Зеб Ванс Макларен принялся крушить ку-клукс-клан — Зеб Ванс в заношенном костюме из синей саржи, в широких брюках, которые не прикрывали грубых башмаков, Зеб Ванс, чей тягуче-медли- тельный голос южанина рокотал, обтекая комок во рту, в котором сразу можно было угадать табачную жвачку («Рабочий денек»,— подумал Морган). Недаром Зеб Ванс был последним сенатором, который пользовался старинными сенатскими плевательницами,— тоже своего рода бессмертие, и, пожалуй, не хуже, чем любое другое бессмертие.
    Зеб Ванс занялся политикой в те времена, когда в ней преуспевал только тот, кто умел любой ценой завладеть вниманием толпы, а потому привык ничего не спускать противнику, не оставлять живого места ни от него, ни от его программы. В своем красноречии Зеб Ванс был последователен до конца. Для него ни один человек не был просто гадом. Если уж обзывать, говаривал он, так прямо «гадом ползучим», а кровопийцу банкира припечатать «мерзопакостным кровососом банкиром»: выступать — так выступать.
    А потому, когда Зеб Ванс обрушился на ку-клукс-клан, он даже на сенатской трибуне не стал выбирать пути полегче или оберегать свой тыл. Он сказал без обиняков, что куклуксклановцы — это шайка последних бездельников, которые шляются по бильярдным и в жизни цента не заработали честным трудом, потому что у них на это кишка тонка: стоит такому день проработать, он сразу окочурится или до конца дней будет клянчить пособие. Тот, кто кутается в куклуксклановскую простыню, сопрет у матери последний грош из ящика ее швейной машинки, ну, а что до пресловутой «защиты чести белых женщин» или еще там чьей-нибудь, так он лучше доверит свою сестру попечению гремучей змеи, а то и сексуального маньяка, чем какого ни на есть куклуксклановца, тем более, что, по его твердому убеждению, эти гнилые потомки сук из породы дворняжек все как на подбор психи разнесчастные. Ведь под балахонами-то они прячут не только свои узкие лбы, ну, а тот куклуксклановец, с каким ему лично довелось встретиться за последнее время, к несчастью, оказался с наветренной стороны, так что его присутствие давало себя знать даже через два свинарника и четыре акра табачного поля, а вообще-то он, Зеб Ванс Макларен, с этими вонючими, жрущими падаль стервятниками встречаться не желает ни в этой жизни, ни уж, конечно, за гробом, поскольку там в их близости будет невыносимо жарко.
    В то время Морган был вашингтонским корреспондентом газеты, издававшейся в его штате, и, разумеется, такая речь сенатора от его штата сулила статью на первой полосе. А потому, едва дочитав телетайпную ленту, он тут же кинулся в душноватый закоулок старого здания сената, где была приемная Зеба Ванса. Там он узрел сенатора перед почти опустевшей бутылкой «Виргинского джентльмена», а также Бадди Прудепа, помощника сенатора с тех времен, когда оба только-только кончили Сельскохозяйственный и технологический колледж «воего штата, и еще Дж. Миллвуда Барлоу, секретаря подкомиссии по табаку в сенатской сельскохозяйственной комиссии. Дж. Миллвуд имел внушительную внешность преуспевающего банкира, но должностью секретаря, а также всеми другими, какие ему доводилось занимать (никакому подсчету они не поддаются), он был обязан исключительно тому, что в свое время сочетался браком с мисс Перл Макларен, сестрой Зеба Ванса, которая вела его дом. Зеб Ванс был убежденным холостяком («каковой порочащий факт,— говаривал он, когда мисс Перл не могла его слышать,— сохранил мне золото в карманах и железо в штанах»).
    — Садись, Следопыт,— сказал Зеб Ванс, едва престарелая секретарша (которую выбрала мисс Перл) ввела Моргана в кабинет.— Налей-ка ему глоточек живительной влаги, Миллвуд.
    Он качнул ногой, закинутой на письменный стол, в сторону «Виргинского джентльмена», и Миллвуд нырнул за рюмкой в укромный тайник позади черной ширмы, где он главным образом и исполнял свои обязанности секратаря табачной подкомиссии.
    — Нет-нет, спасибо, — сказал Морган, заранее зная, что возражать бессмысленно.— Я ведь на работе.
    — В таком случае, Миллвуд, налей ему двойную порцию. Я смекаю, он желает послушать, с чего вдруг я принял политически дерзновенное решение рискнуть своей карьерой и спустил шкуру с вонючего клана. Ну, так надо подкрепить его перед тяжким испытанием.
    Зеб Ванс стал первым политическим героем Моргана не потому, что Морган знавал его еще в те времена, когда он был прогрессивным — и честным — губернатором штата, и даже не потому, что Зеб Ванс задолго до того, как всем стало ясно, что на Юге происходят необратимые перемены, никогда не играл на расизме. «Дьявол меня побери, Следопыт,— как-то сказал он Моргану по этому поводу,— они же голосуют на выборах, так? Ну, почти по всему штату. Без ихних голосов я бы ни на одних выборах не победил». Чем, конечно, можно было бы объяснить и тот факт, что именно он ввел первых чернокожих в советы штата по образованию, социальному обеспечению и медицинскому надзору.
    Нет, особое место в сердце Моргана Зеб Ванс занимал потому, что свою первую серьезную политическую статью Морган написал о нем. И тут случилась катастрофа, но Зеб Ванс спас его. Морган всегда помнил об этом, хотя и знал, что у Зоба Ванса вряд ли был иной выход. Это произошло в тот год, когда Зеб Ванс, вновь выставив свою кандидатуру на губернаторских выборах, приехал выступить в городке, где Морган работал в еженедельнике «Ситизен», совмещая в своем лице весь репортерский штат газеты вкупе с корректором, помощником наборщика и оператором фальцевальной машины. В те дни политические друзья Зеба Ванса называли его «бывалый фермер-губернатор», и в высокопарной статье, которую Морган накропал по этому случаю, он привычно использовал этот эпитет. И только когда под самое утро дряхлая фальцевальная машина выбросила последний лист, когда до выступления Зеба Ванса, назначенного на полдень, оставались считанные часы, только тогда Морган заметил, что в его статье во всех экземплярах газеты Зеб Ванс черным по белому именуется «Зеб Ванс Макларен, бывший губернатор…».
    Выхода не было. Если печатать тираж заново, подписчики не получат газету вовремя, не говоря уж о том, что такой дополнительный расход обрек бы «Ситизен» на неминуемое банкротство; и статья осталась без изменений. В полдень, когда губернатор 3. В. Макларен поднялся на пропеченную солнцем импровизированную трибуну и с платформы грузовика перед Сэндхиллским окружным судом обвел взглядом густую толпу, Морган почувствовал, что орлиный взор старого губернатора без промаха отыскал виновника, хоть он и укрылся на противоположной стороне площади, на жаркой, окутанной чадом веранде кафе «Белизна».
    — Друзья, — с места в карьер взревел губернатор, — в этом вашем листке говорится, что старик Зеб Ванс — бывший губернатор, а я-то даже не заметил, что выборы уже состоялись.
    По толпе прокатился смех, и Морган нырнул поглубже в густой смрад «Белизны».
    — Эту статью явно писал прихвостень Ассоциации банкиров штата, а может быть, и какой-нибудь красноносый курощуп из торговцев спиртным.
    Как и следовало ожидать, этот стиль снискал бурное одобрение — округ Сэндхиллс хранил патриархально-библейские традиции. И Морган с горечью подумал, что его карьера журналиста кончилась, не успев даже начаться.
    — Но я хочу сказать вам, мои сэндхиллские друзья, только одно! — внезапно рявкнул Зеб Ванс, грозя кулаком зловещим небесам.— Бывший я губернатор, нынешний губернатор или же тем более будущий губернатор, все одно — вы и я и все мы, простые ребята, станем и дальше вместе бороться против кровососов, привилегий и загородных клубов!
    В ответ раздались крики, и кое-где в толпе старики в комбинезонах принялись хлопать друг друга по спине.
    — Вот почему я — нынешний губернатор, и вот почему кое-кто торопится записать меня в бывшие губернаторы,— объявил Зеб Ванс голосом, который был, наверное, слышен у самого вокзала.— И вот почему, ребята, вы сделаете меня будущим губернатором, о чем сами отлично знаете!
    Так продолжалось еще довольно долго, и мало-помалу Морган сообразил, что Зеб Ванс превратил случайную опечатку в мощное оружие. «Макларен, конечно, шарлатан и демагог,— как-то сказал с восхищением Моргану старик редактор, убежденный ретроград.— Но какой профессионализм, черт побери!»
    А потом, пережевывая в «Белизне» жесткий бифштекс, Морган вдруг испытал прилив безрассудной надежды, что губернатор, быть может, не потребует его увольнения. Впрочем, как выяснилось, он недооценил положение: после своей речи Зеб Ванс послал за Морганом и долго разговаривал с ним в губернаторских апартаментах в доме Генри У. Грейди, а затем предложил ему место своего пресс-агента.
    — Все остальное ты, Следопыт, написал здорово. По-моему, у тебя есть политический нюх. Я тут слышал от своих людей, что у тебя хватает ума убраться из-под дождика туда, где посуше, а кроме двух-трех вишенок, краж за тобой не числится. Мне нужен человек, который знает, где надо ставить запятые, а мои люди говорят, что ты на этом собаку съел. Ну, а уж твой «бывший губернатор» — прямо-таки предзнаменование, Следопыт, прямо-таки милость господня, ниспосланная в разгар кампании. Я теперь до самых выборов буду каждый день выжимать из этого все, что можно.
    «Виргинского джентльмена» — им уже и тогда ведал Миллвуд Барлоу — сильно поубавилось, прежде чем Зеб Ванс сообразил, что Морган верит в свою журналистскую звезду и не собирается идти на службу ни к каким политикам. С тех пор, подумал Морган, потягивая водку, он успел спуститься с заоблачных высот, но этому решению остался верен навсегда.
    — Даже к политику, который целится в президенты,— сказал он тогда Зебу Вансу, вглядываясь сквозь стекло рюмки в жидкость, темную, словно холодный чай, причем это была не то вторая, пе то третья его рюмка.— Ну, а на Севере, губернатор, вам, к вашему сведению, дадут хорошего пинка в вашу хлопковую задницу.
    — Миллвуд,— сказал Зеб Ванс,— слыхал, чего этот Следопыт загибает?
    Вот почему в сенаторском кабинете Зеба Ванса почти восемь лет спустя, после того как Зеб Ванс пробыл губернатором еще один срок и уже завершал свой первый срок в сенате, а Морган успел приобрести известность и написал репортажи из Кореи, между ними сразу установились приятельские отношения, которые Миллвуд нисколько не охладил, подливая в рюмки жидкость чайного цвета.
    — Ну, во-первых,— сказал Зеб Ванс, опрокидывая рюмку,— я бы самому господу богу не спустил того, что кудахтают про меня эти сукины сыны в балахонах. Покажи-ка ему вырезку, Бадди.
    Бадди, который, как утверждал Зеб Ванс, открывал рот, только когда его осматривал домашний врач или допрашивал прокурор, молча протянул Моргану вырезку из местной еженедельной газетки. ВИДНЫЙ КЛАНОВЕЦ РАЗОБЛАЧАЕТ МАКЛАРЕНА,— возвещал заголовок. На Клавернском конклаве — торжественная серьезность явно свидетельствовала о том, что редактор лично там присутствовал в качестве полноправного собрата,— мелкий делец (достопочтенный Фред Брантли, бывший методистский проповедник, который в то время затевал в штате политическую возню) сказал, что Зеб Ванс Макларен «безбожник-коммунист, которому пора проваливать назад в Россию, откуда он явно родом».
    — Ну, пусть коммунист, ну, пусть Россия,— сказал Зеб Ванс,— но вот обозвать человека безбожником в нашей глуши — это уж такая подлость, дальше некуда. Верно, Следопыт?
    Морган чуть было не брякнул старую шутку «не сотвори непотизма с сестрой своей», но вовремя взглянул на Миллвуда и прикусил язык.
    — Заметка-то еще что! — продолжал Зеб Ванс.— Эти задницы в ночных рубашках обливают меня помоями по всему штату. А уж мне посылают такое, что я запретил мисс Перл трогать мою почту. Ну, я и решил пощекотать их маленько.
    — Но ведь клан давным-давно точит на вас зубы,— сказал Морган.— Брантли, правда, что-то новенькое, однако житья они вам не давали, еще когда вы были губернатором.
    — Миллвуд,— сказал Зеб Ванс,— этот Следопыт всегда ставил нашу неподкупность под сомнение. Добавь ему перчика в питье.
    — Миллвуд, отойдите от меня подальше! Значит, все это вы мне рассказываете исключительно для сведения?
    — Неужто, Следопыт, у тебя подымется рука тиснуть такое и покрыть позором почтенного старца на закате его карьеры?
    — Я не буду на вас ссылаться. Напишу, что информация получена из вашего окружения.
    — Все подумают, что это Миллвуд.
    — Ну, так из вашего политического окружения.
    — Все подумают, что это мисс Перл.
    — Ну, так я вообще обойду этот вопрос молчанием.
    — Так-то лучше,— удовлетворенно сказал Зеб Ванс.— Тогда некому будет злиться, если я заявлю, что ничего подобного не говорил, а без этого наверняка не обойтись. Вы же не хуже меня знаете, что этим подтирашкам,— он подождал, что-бы Морган вслед за угодливым Миллвудом посмеялся его остроте, — ни единого голоса у меня не отобрать. Они, конечно, тявкают, да только услышать их могут одни бедняки, которые от всяких помыканий совсем осатанели, а они, в своей богом забытой глуши, так привыкли голосовать за меня, что, наверное, не бросят, и когда я давно уже в земле сырой лежать буду. В общем-то, все это не так уж и плохо. Сказать по правде, клановцы мне повредить бессильны.
    — Вызов Югу, одно слово,— сказал Морган.
    — Дело-то в том, и от этого никуда не денешься, что теперь в глуши живет куда меньше народу, чем раньше.— Зеб Ванс прикончил «Виргинского джентльмена» и, зажав рюмку в огромном кулаке, протянул ее Миллвуду, который вскочил как ужаленный.— А вы, городские, никогда меня особо не жаловали, как мне это ни огорчительно. А потому, ежели я в следующем году снова выставлю свою кандидатуру, то могу и споткнуться.
    — Если и найдется отпетый дурак, который попробует с вами соперничать,— сказал Морган,— так, когда вы прикончите своего древнего, изначального врага — ку-клукс-клан, вы уже добавите к своим друзьям из захолустья такое множество грамотных городских избирателей, что обеспечите себе еще шесть лет у общественной кормушки.
    — Миллвуд,— сказал Зеб Ванс,— будь другом, присягни на Библии, что я сам не знаю, выставлю я свою кандидатуру еще раз или нет.
    В Вашингтоне Зеб Ванс каждое утро ходил пешком в сенат из дома, где он снимал квартиру, в которой мисс Перл отвела ему в подвале спальню и рабочий кабинет, захламленный всякими бумагами; дом стоял неподалеку от того места, где Массачусетс-авеню пересекает Висконсин-авеню, то есть на северо-западной окраине Вашингтона, так что прогулка была длиной не в одну милю и неопытный ходок стер бы себе ноги в кровь еще на полдороге. Вскоре после речи против ку-клукс-клана редактор поручил Моргану прогуляться с сенатором и написать очерк.
    — Вот хожу я так, Следопыт, и вспоминаю молодые годы. Миллвуд и до Рок-Крик-парка не дотягивает, а ведь туда вся дорога под гору.
    — Не знаю, дотяну ли я,— сказал Морган.— Но прежде чем я рухну бездыханный, отдали бы вы мне последний долг, сказали бы, почему вы на днях проголосовали против поправки.
    — Против какой же это поправки я голосовал?
    — Как будто вы не знаете! Поправка к дорожному законопроекту, запрещающему ставить рекламные щиты вдоль шоссе.
    — А! Рекламная поправка!
    Зеб Ванс шел размашистым ровным шагом, впечатывая огромные башмаки в растрескавшийся бетон, руки его были засунуты в карманы, крупная голова с седеющей гривой неторопливо поворачивалась из стороны в сторону, когда он переводил взгляд с могучих деревьев за широким потоком машин на зеленеющие впереди газоны английского посольства. До Капитолийского холма еще далековато, уныло подумал Морган.
    — По правде сказать, Следопыт, я в восторг не приду, если на моем могильном памятнике выбьют, что я проголосовал против. Ну и движение, черт бы его побрал, чистое убийство.— Он пустил в телеграфный столб коричневую пулю «Рабочего денька».
    Морган уже давно убедился, что получать сведения от Зеба Ванса немногим легче, чем выуживать их из перехваченной шифровки противника: попробуй пойми, о чем речь, да и трудней установить, не фальшивка ли это.
    — Мне эти паршивые щиты нравятся не больше, чем тебе,— свирепо сказал Зеб Ванс.— Вместо того, чтобы любоваться природой, смотри на такое дерьмо.
    Он остановился и взглядом опытного земледельца оцепил худосочный уголок газона ее величества королевы английской по ту сторону посольской решетки.
    — Уж, казалось бы, англичанишки-то должны знать, что весной траву удобрять не надо. Она же чахнет, — сказал он.
    Пологий склон убегал вниз к Рок-Крик-парку, и зеленые полосы деревьев, меж которыми бесконечная круговерть автомобилей пронизывала утренний воздух шумом и выхлопными газами, смыкались вдали под клочком серовато-стального неба. Зеб Ванс продолжал шагать с неутомимым упорством лошади, впряженной в плуг. Вокруг дрожало жаркое марево — вашингтонский весенний день, который в любом другом месте считался бы летним; Морган перекинул легкий пиджак через плечо, но на выдубленном лице Зеба Ванса не выступило ни единой бусинки пота, хотя одет он был в неизменный костюм из синей саржи. Он смотрел вниз, на тротуар, и Морган вдруг заметил дряблую кожу на дряблых мышцах под подбородком — куда более верный признак старости, чем сенаторская седина. На мосту, под которым на набережной далеко внизу неумолимо ревели и отравляли воздух вездесущие машины, Зеб Ванс вдруг остановился и перегнулся через парапет. Солнечные зайчики плясали на черной ленте речки, могучие деревья тянули зеленые ветви к мосту, и в воздухе висел запах горячей резины.
    — Ну, а что же мне оставалось делать? — сказал Зеб Ванс.— Судья не знает жалости.— Он сплюнул за парапет и пошел дальше.
    Судья Уорд — в те дни просто «судьей» в Вашингтоне называли только одного человека — был членом сенатской комиссии по общественным работам и председателем подкомиссии, предложившей дорожный законопроект. Он ожесточенно противился так называемой рекламной поправке; если верить радикалам и циникам, горячность его объяснялась главным образом тем, что нефтяная компания, чьи интересы он ревниво оберегал, вложила в эти щиты огромные суммы. А если бы в то время судья Уорд воспротивился существованию Книги Бытия, сенат проголосовал бы против нее. Судья Уорд не был так уж всемогущ сам по себе, но он принадлежал к тем несокрушимым старейшинам в сфере политики, которые, точно стадо мулов, сбившихся в круг головами наружу, стояли друг за друга, преступая партийную принадлежность, границы штатов, возносясь чад сутью вопросов и над всеми правилами, упрямо отстаивая не принципы, а свое железное, свое божественное право на власть.
    Зеб Ванс указал на мусульманскую мечеть за мостом, по ту сторону магистрали.
    — Знаешь, они снимают обувь, когда входят туда. Ей-богу, Следопыт, нам, христианам, следовало бы кое-что перенять у чужеземцев. Только смотри не цитируй меня.
    — Итак, на следующей неделе,— сказал Морган,— когда подкомиссия по ассигнованиям на общественные работы начнет платить по счетам за поставку свинины, она выделит средства на постройку в верховьях Кротана дамбы, за которую вы ратуете. Судья Уорд, конечно, позаботится, чтобы они не обошли ни одного из тех его друзей, которые помогли ему провалить рекламную поправку.
    — Я бы вот поостерегся утверждать, что у судьи Уорда есть друзья,— сказал Зеб Ванс.— А в остальном суждение вполне здравое, разве что вместо «свинины» я бы подобрал другое словечко. Но я ведь неустанно твержу Миллвуду, что из тебя, Следопыт, вышел бы еще тот государственный муж.
    Тротуар за мостом тонул в густой тени. Над безупречным газоном венесуэльского посольства играли прохладные струйки фонтанчиков, а перед мощеным въездом во двор японского посольства им пришлось остановиться и переждать, пока внушительный лимузин неторопливо втискивался в поток машин. Зеб Ванс чуть было не угодил в удаляющийся бампер смачным бурым плевком.
    — Ну и махина! Словно они войну и не проигрывали,— сказал он.— А уж с их демпинговыми ценами вообще хлопот не оберешься.
    Он умолк и заговорил снова, только когда они вышли на Шеридан-серкл.
    — С одной стороны мне в глотку вгрызаются текстильщики,— сказал он,— а с другой — городская публика. И с табаком тоже что-то надо делать. Право слово, Следопыт, не одна пакость, так другая. А ты знаком с Мзттом Грантом? Он прежде был в составе сельскохозяйственной комиссии.
    — В первый раз слышу.
    — Ну, если до Дюпон-серкл нас ни одна машина не собьет, так ты с ним познакомишься в сквере, где я перевожу дух. Пиявка, а не человек.
    Но когда они пересекли два концентрических круга мчащихся машин и добрались до сквера в центре, перевести дух надо было Моргану. С Коннектикут-авеню выехала бетономешалка без глушителя, и у Моргана зазвенело в ушах. На траве валялся пьяный оборванец и бормотал что-то непотребное, уставившись в равнодушное небо. Со скамьи поднялся высокий худой человек в тяжелых башмаках — таких же, как у Зеба Ванса,— и протянул сенатору костлявую руку. Его невозмутимое, как у Линкольна, лицо было сосредоточенно-серьезным, в глубоко посаженных глазах таилось непоколебимое упорство.
    — Рич Морган… Мэтт Грант,— сказал Зеб Ванс.— Думаю ребята, если вы на минутку отвяжетесь от меня, так сможете друг другу подсобить.
    — Мистер Морган, с тех пор как вы приехали сюда, я все время хотел встретиться с вами, но не знал, как вас найти,— сказал Грант, и по его интонациям Морган сразу узнал уроженца своего штата.— Я работаю в министерстве сельского хозяйства, в табачном управлении, и регулярно читаю вашу газету.
    — Звоните на сенатскую галерею для прессы. Мне передадут.
    Зеб Ванс неторопливо опустился на скамью и вытянул ноги.
    — Получше любого кабинета. Какой это богатый еврей все деловые сделки заключает на скамейке в парке?
    — Барух,— ответил Морган.— Мистер Грант, вам когда нибудь доводилось разминать по утрам ноги вместе с сенатором?
    — Был случай. Я тогда чуть в больницу не угодил.
    — Посмотрите-ка на эту штучку,— сказал Зеб Ванс, провожая взглядом молоденькую брюнетку, которая вела на поводке огромного пса.— А вернее сказать, на эти штучки. Думаю, я вас обоих и по этой части далеко обойду. Только знаете, Мэтт, подумал я, подумал и боюсь — внести такой законопроект я не смогу.
    — Спасибо, что хоть ознакомились с ним.
    — Мне покуда нельзя перегибать палку. Если еще и табачники на меня озлятся, то у меня во всем мире ни единого друга не останется, разве что Миллвуд. Но я не скажу, что ваша затея такая уж пустая.
    — Все равно им придется согласиться,— сказал Грант.— Другого выхода ведь нет.
    — Ну, а возьмите самого что ни на есть простого работягу фермера да пошлите к нему чиновника указывать, сколько ему положено выращивать табаку, и чтобы больше ни-ни… Ну-ка скажите, Мэтт, захотите вы быть на месте этого чиновника, а? Ведь не захотите? Подумайте о своей супруге и детишках.
    — Я не женат. И они согласятся.— Грант говорил серьезно с неколебимой убежденностью.
    — Я вот что думал,— сказал Зеб Ванс.— Может, обиняком!
    — Извините мое невежество,— сказал Морган,— но о чем собственно, речь?
    Они с Грантом сидели по бокам от Зеба Ванса. Грант перегнулся через сенатора, и Морган понял, что перед ним человек, влюбленный в какую-то идею.
    — Вам ведь известно, как обстоит дело с перепроизводством,— сказал Грант.— Вы же об этом писали. Семь миллионов фунтов листового табака, скопившиеся на государственных складах, нависают над рынком, словно грозовая туча.
    Морган исписал об этих табачных излишках немало страниц. Ученые-растениеводы, устремляясь, как свойственно людям, все вперед и все выше, взяли четыре сорта табака и вывели из них новый сорт «Чэндлер-159», который, казалось, обещал стать в сельском хозяйстве тем же, чем был бы вечный двигатель в промышленности. «Чэндлер-159» не поддавался табачной мозаике и другим заболеваниям, которые нередко вконец разоряют фермеров-табаководов, и даже без орошения и особы. удобрений давал с акра по меньшей мере 150 фунтов, оставляя все другие сорта далеко позади. Когда же его поливали и удобряли, урожай можно было собирать круглый год. Не прошло и пяти лет с тех пор, как его вывели, а он уже захватил около шестидесяти процентов всех площадей, занятых под сигаретными табаками. Казалось, табаководы наконец ухватили за хвост сказочную жар-птицу,но только по злокозненной прихоти судьбы как раз тогда началась паника из-за рака и в ход пошли сигареты с фильтром, что сильно изменило положение. Фильтры требовали более душистых табаков, с более высоким содержанием никотина, а «Чэндлер-159», при всей своей мозаико-устойчивости и урожайности, обладал одним недостатком: он был бледным, довольно безвкусным и неароматным. Фабриканты сигарет с фильтрами от него отказывались наотрез, а иностранные покупатели предпочитали бледные неароматные сорта из Родезии, которые стоили дешевле. Ученые вывели табак, чрезвычайно удобный для выращивания, фермеры выращивали его в огромных количествах, по ни внутри страны, ни за границей его никто не покупал.
    — Я даже немного злорадствую, — сказал Морган. — Слишком уж мы привыкли тут у себя во все вмешиваться. Природа нас больше не устраивает.
    — Природа? — повторил Зеб Ванс.— Если бы меня только это беспокоило, я мог бы спать спокойно хоть до полудня. Да вот Мэтт считает, что я вконец спятил и начну воевать за то, чтобы у нас в штате этот проклятый сорт больше не сажали. Узнай Миллвуд, что я вообще согласился обсуждать такое, у него бы глаза на лоб полезли.
    — Возможно, и у них полезут,— сказал Грант.— Но только вначале. Я убежден, я знаю, это произведет революцию в экономике сельского хозяйства. И будет распространено на все рыночные культуры. Мой проект обязательно примут, сенатор, и нынешний табачный кризис — самое подходящее время для первого его внедрения.
    — Весовая пошлина. Ты думаешь, я останусь жив, Следопыт? Это впридачу к рекламным щитам и чертовым японским товарам втридешево?
    — Без контроля над производством не обойтись. Без весовой пошлины,— продолжал Грант словно про себя, словно Зеб Бапс его не перебивал. — Ведь развитие агрономии достигло такого уровня, что любой наш фермер способен все больше и больше повышать урожай с акра. Другими словами, нынешняя система контролирования площадей, занятых рыночными культурами, превращается в пустой звук.— На траву слетел голубь, и Грант откинулся на спинку скамьи, словно очнувшись от каких-то видений. — Но конечно, я знаю, что в политическом смысле это не просто.
    — Да, уж если я предложу такой законопроект,— Зеб Ванс поднялся со скамьи,— то могу домой не возвращаться. Тут меня никакая рыцарская броня не убережет.
    — Я мог бы действовать через палату представителей,— сказал Грант,— но если подкомиссия по табаку не одобрит проект, на том все и кончится.
    Зеб Ванс, сенатор от табачного штата, возглавлял эту подкомиссию.
    Они пошли по аллее: Зеб Ванс — привычным размашистым шагом, а Морган и Грант — стараясь попадать ему в ногу. По Коннектикут-авеню пролязгал трамвай и скрылся в тоннеле под Дюпон-серкл.
    — Я вот что думаю, Мэтт, надо бы погодить,— сказал сенатор.— На тех, кому вскорости предстоит уламывать избирателей перед выборами, ничего такого взваливать не стоит. А уж на меня и подавно. Лучше пусть поваляется пока посеред двора, а мы посмотрим, какие собаки будут задирать на него ножку.
    Морган заметил, что эта воображаемая картина не слишком обрадовала Гранта — ведь Зеб Ванс говорил о его любимом детище.
    Когда они перешли на тротуар напротив Массачусетс-авеню и прошли мимо чопорного фасада Салгрейвского клуба, Зеб Ванс вдруг захохотал и хлопнул Гранта по плечу.
    — Может, нам удастся подсунуть это Оффенбаху. Он ведь некурящий.
    Морган пристегнул ремень и отдал пустой стакан рыжей стюардессе. Внутри у него снова все напряглось.
    — Ну, опять не курить! — пробурчал кто-то.
    «Электра» устремилась вниз сквозь тьму и дождь, как отбившийся от стаи перепуганный гусь. А внизу ничего — только мокрая глина, подумал Морган с хмельной бесшабашностью, только мокрая глина и бесприютная жизнь.
    Гласс и Френч вернулись на свои места.
    — Пожалуй, времени сбегать и перехватить еще по рюмке у нас не будет,— сказал Гласс.
    — Сразу видно, что вы эту авиалинию плохо знаете,— сказал Морган.— Наша колымага проторчит на взлетной полосе добрых полчаса, но в здешнем баре никаких напитков, кроме кофе и кока-колы, не раздобудешь.
    Гласс охнул.
    — Никак не могу запомнить, что в здешних краях ничего нет — одни баптисты и глушь беспросветная.
    Морган почувствовал, что в нем пробуждается неистребимый дух южанина.
    — Да еще людишки, которые поют исключительно в нос,— добавил Френч.
    Но Морган никогда не бросался защищать Юг. Если ты с Юга, считал он, то Юг живет у тебя в костях, в душе, и там его незачем и не от чего защищать, а если ты не с Юга, то вообще не поймешь, как его надо защищать, потому что ни один южанин этого сам хорошенько не знает. Просто чувствует всеми фибрами — и только.
    Морган отвернулся к иссеченному дождевыми каплями окну, к мраку, где по крылу пробегали зловещие красные отблески. Он старался не думать о посадке, но разговаривать с Глассом и Френчем не хотелось, и он заставил себя опять погрузиться в воспоминания, от которых его отвлек сигнал «пристегнуть ремни».
    Адольф Хельмут Оффенбах, думал Морган. Сенатор-республиканец от Южной Дакоты. Или от Северной? Но в любом случае Зеба Ванса осенила поистине блестящая мысль: наречь сенатский документ № 1120 «законопроектом Оффенбаха». Грантовские утверждения, что рано или поздно все рыночные культуры будут поставлены под предложенный им контроль, Зе Ванс на время придержал и сосредоточился на табаке, убеди Оффенбаха, который был полным невеждой во всем, что не касалось пшеницы, свиней и стратегического командования военно-воздушными силами, поддержать этот законопроект. Впрочем, Оффенбах, вероятно, разбирался в положении дел все-таки лучше, чем третий член табачной подкомиссии Джозия У. Бингем, еще один южанин, который истово жаждал спасать Соединенные Штаты от чернокожих, а остальной мир — от коммунизма, а потому о табаке, а также об арахисе, плотинах, тек стиле и прочих интересах и нуждах своих избирателей знал ровно столько, сколько успевали вбить ему в голову его помощники перед тем, как ему предстояло голосовать или произносить речь (последнее случалось чаще). Прославился он главным образом тринадцатичасовой обструкционной речью, которую посвятил исключительно конституционным теориям Эдмунда Раффина из Виргинии (позволив себе лишь одно краткое отступление от темы: если, заявил он, какой-нибудь из этих новоявленных советских спутников посмеет осквернить небо над родным штатом оратора, святой долг миролюбивых военно-воздушных сил Соединенных Штатов — немедля его сбить).
    С этими двумя сопровождающими Зеб Ванс вскоре после того, как они с Морганом повстречали Гранта в сквере, и отправился в поездку по табачному поясу для публичных обсуждений Оффенбахова законопроекта. Себе и Бингему Зеб Ванс отводил роль присяжных, выслушивающих свидетельские показания. Сначала Грант, как полномочный представитель министерства сельского хозяйства, изложит приписанные Оффенбаху предложения, после чего за них или против них будут высказываться табаководы, владельцы складов, экспортеры, местные политики — ну, словом, все, кто сообщит Миллвуду Барлоу о своем желании выступить перед сенатской подкомиссией. Зеб Ванс доверительно сказал Моргану, что пусть только результаты будут хотя бы отдаленно положительными, а уж он убедит Оффенбаха, который никаких политических ставок на табак не делает,— а заодно и Бингема, который к таким вопросам равнодушен, поскольку его линия состоит не в том, чтобы защищать интересы избирателей, а в том, чтобы играть на их страхах и предрассудках,— уж он убедит их дать положительный отзыв о законопроекте № 1120.
    — Вот почему,— объявил Миллвуд, когда все общество уж летело на Юг в самолете воздушных сил национальной гвардии, который затребовал Бингем (полковник запаса ВВС, как и следовало ожидать),— вот почему мы выкурили из кустов всех, кто только мог дать показания. Одни сами скажут то, чего от них хочет Зеб Ванс, а другие, в других штатах,— то, чего хотят его друзья. Когда он у нас занимался шоссейными дорогами, он все эти штаты объездил, да и позже, когда бывал губернатором, туда наведывался, так что друзей у него повсюду хватает. Ну, а сейчас нам понадобятся все, кого мы только можем уговорить, нанять или запугать.
    Морган был единственным репортером, сопровождавшим подкомиссию в этой поездке. Слушая Миллвуда, он старательно не думал о том, что летит бесплатно на государственном самолете — иначе ему пришлось бы смириться с мыслью, что он попрал все свои принципы. Он знал, что его редакции не по средствам оплатить такую поездку, и держал наготове довод, что обеспечить читателей сведениями из первых рук в конечном счете куда важнее, чем сохранить незапятнанной свою профессиональную добродетель, — но почему-то он чувствовал, что это всего лишь довод, а не правда. Однако он подавил сомнения и сел в самолет вместе с тремя сенаторами, Бадди Пруденом, который хранил таинственный и обиженный вид, кое-каким обслуживающим персоналом, Мэттом Грантом и двумя очень миловидными стенотипистками. Одна из них, сообщил Миллвуд, довольно-таки податлива, если только он не ошибается.
    Вот так Морган впервые почувствовал роковой соблазн пребывания за кулисами, и многие годы спустя он радовался, что испытать себя ему пришлось в деле далеко не первостепенной важности: очень рано и без особых издержек он на опыте убедился, что слишком долгое пребывание за кулисами неизбежно ведет к полной зависимости от кого-то. «Не оставайтесь в стороне, но и не забирайтесь вглубь», — наставлял он молодых репортеров в своем вашингтонском отделе, и каждый из них считал этот традиционный совет нелепым, пока в один прекрасный день не обнаруживал, что его по рукам и ногам связал какой-нибудь государственный муж, которому он доверял.
    — У нас в списке вызванных числятся все до единого,— болтал Миллвуд,— от богатейших фермеров, у которых глаза кровью налиты, до самых захудалых, которым ввек не понять, о чем им Грант толкует, но зато они не забудут, как торговцы удобрениями и все прочие предупреждали их, чтобы они были против, о чем бы ни шла речь. У нас тут вписаны такие нелюдимы, что даже не подумали бы пойти посмотреть на трех сенаторов, хоть разгуливай они в чем мать родила, да только один из этих трех не то швед, не то немец, не то еще кто-то по фамилии Оффенбах. Ручаюсь, в этой глухомани таких фамилий пе попадается. У нас в списке значится даже сын Старого Зубра.
    — Чтобы давать показания? Да неужели?
    Миллвуд хохотнул.
    — Скорее, он толкнет речугу. И уж Зеб Ванс будет слушать ее в оба уха.
    В те дни, если в штате Зеба Ванса кто-то говорил «сын Старого Зубра», люди сразу понимали, о ком идет речь, хотя, возможно, остались бы в полном недоумении, если бы говоривший назвал его «Хант Андерсон», а уж его полное имя — Дарем Хантер Андерсон — никому ничего не сказало бы наверняка. Жители штата смутно помнили, что у Старого Зубра, когда его убили, был маленький сын и мать — третья жена Старого Зубра — сразу же его куда-то увезла. Всякий, кого это заинтересовало, легко мог бы узнать, что мальчик подрос и в свое время поступил в один из старейших северо-восточных университетов. Но уже не так просто было бы узнать, что, закончив с отличием юридический факультет, он скрылся, во всяком случае от взоров широкой публики, в недрах одной из тех уоллстритовских фирм, которые обладают неимоверным престижем и доходами, вкладывают капиталы во внешнюю торговлю и пользуются большим финансовым влиянием в республиканской партии. Морган раскопал все это потому, что около года назад Хант Андерсон вернулся в родной штат так же незаметно, как его покинул. Он привез с собой жену, уроженку Северных штатов, начал сам распоряжаться внушительным андерсоновским состоянием, принял деятельное участие в ряде важных местных начинаний и взял на себя проведение кое-каких благотворительных мероприятий. В судах и муниципалитетах уже поговаривали, что ему явно не терпится выставить свою кандидатуру — одно слово, сын Старого Зубра.
    Сама фамилия «Андерсон», бесспорно, обладала определенным политическим потенциалом, и вскоре после его возвращения по штату внезапно распространились слухи, что сын Старого Зубра решил заняться политикой. Куда важнее были добытые прессой сведения, что слухи эти распространяло так называемое Рекламное агентство в столице штата — фирма, об- служивавшая почти исключительно кандидатов в губернаторы или в правительство штата, которое затем эти кандидаты практически всегда возглавляли.
    — Вы действительно думаете, Миллвуд, что он выставит свою кандидатуру?
    Миллвуд научился разбираться в политике хотя бы потому, что Зеб Ванс многое ему рассказывал. Он хохотнул уже не так весело.
    — На какой пост — вот в чем соль!
    В будущем году Зеб Ванс вновь собирался выставить свою кандидатуру в сенат. Кроме того, приближались выборы губернатора. Морган считал, что Зеб Ванс потерпеть поражения не может, несмотря на все маневры, которые как будто бы внушали ему опасения: просто Зеб Ванс предпочитал не рисковать.
    «Хороший противник — это несуществующий противник»,— говаривал он.
    Тем не менее, как только Моргану удалось ускользнуть от Миллвуда, не обидев его, он направился по проходу в хвостовой отсек, туда, где сидел Зеб Ванс. Оффенбах завладел единственным диванчиком, опустил спинку кресла впереди, закинул на нее свои короткие ножки и сладко похрапывал — его кабаньи щеки вздувались и опадали при каждом вздохе. Бадди Пруден штудировал распределение ассигнований, намеченное комиссией. Бингем ушел в носовую часть, чтобы обратить толику оплаченного времени в воздухе на защиту свободы, а Зеб Ванс без пиджака и башмаков привольно развалился в кресле, придерживая на коленях журнал со стопкой писем, ожидающих подписи.
    — Садись, Следопыт. Поболтаем о чем-нибудь, а то эти проклятые япошки вот где у меня сидят.
    В те дни Морган еще верил, что добился немалого, если сенатор Соединенных Штатов, пусть даже давний знакомый, приглашает его поболтать в столь непринужденной обстановке. Потом он стал циничнее. Но даже тогда свою радость он сумел ничем не выдать. Истинные чувства он маскировал подчеркнутой непочтительностью, а потому сказал сразу же:
    — Япошки — что! А вот если Андерсон выставит свою кандидатуру в сенат, как бы вам правда не пришлось поплясать.
    Зеб Ванс взял письма и засунул их в большой старомодный портфель, прислоненный к креслу. Потом достал пакетик и неторопливо развернул целлофан — каждое движение его широких крестьянских пальцев было точным и уверенным.
    — Хочешь финик? — сказал он.
    — Еще чего!
    — Для твоей печени полезно.
    — Ну, положим, не полезней, чем Хант Андерсон для вашей.
    Зеб Ванс уставился на Моргана: за очками в темной роговой оправе, которые он надевал при чтении, его глаза как будто расширились. Морган почувствовал, что задел старика — редкий случай.
    — Прошу прощения, что я заговорил об этом,— сказал Морган.— Но сведения получены из надежного источника, и мое начальство пожелало, чтобы я выяснил ваш взгляд на положение дел непосредственно у вас.
    — Если он выставит свою кандидатуру, эти мозгляки руки будут потирать от удовольствия, так ведь?
    Газета Моргана выступала против Зеба Ванса на всех этапах его политической карьеры. Сенатор, пристально глядя на Моргана, сунул в рот целый финик и сморщился, точно это была полынь.
    — А может, я и ошибаюсь.— Морган слишком поздно понял, что напрасно применил тут обычную репортерскую тактику сваливать ответственность за скользкие вопросы на отсутствующее начальство.— Может, с такой семейной традицией за плечами ему не побить не только вас, но даже Каффи.
    Леонидас Каффи, известный в штате политический битюг, уже много лет терпеливо ожидал на «лестнице» (так это именовалось на местном политическом жаргоне), когда настанет его очередь выставлять свою кандидатуру в губернаторы. И настать она должна была в следующем году столь же неизбежно, как зимние холода.
    — За Старого Зубра голосовали и после того, как все давно узнали, что он отпетый мошенник,— сказал Зеб Ванс.— Может, это передается по наследству.
    В молодые годы Зеб Ванс приобщался к политике в окружении Зубра Дарема Андерсона, и Морган не раз завороженно слушал его рассказы о тех днях, когда тот, кто хотел стать чем-то покрупнее деревенского полисмена, поступал под начало к Старому Зубру, выполнял его распоряжения и выплачивал ему оговоренную часть своего дохода. Вспоминал об этом Зеб Ванс без особой гордости, и у Моргана сложилось впечатление, что он просто предпочел вытащить все это на свет сам, не дожидаясь, чтобы противники использовали его прошлое по-своему и в удобную для них минуту. Несомненно, он позаимствовал у Старого Зубра кое-какие приемы, но и только — еще никто не пытался обвинять Зеба Ванса Макларена в том, что он набивает собственный карман. Когда было вскрыто завещание Старого  Зубра, выяснилось, что его личное состояние исчисляется многими миллионами долларов, хотя все его официальные доходы исчерпывались жалованьем, которое ему выплачивал штат. Разбогател он главным образом на взятках, которые получал от торговцев спиртным, от владельцев игорных притонов и от дорожных подрядчиков, но значительная доля его состояния слагалась и из стандартных десятипроцентных «отчислений» от ежемесячного жалованья всех служащих, подчинявшихся властям штата,— вплоть до священника, получавшего во время сессии законодательного собрания штата почасовую оплату, как подтвердили документы во время одного из расследований, которые после смерти Старого Зубра затевались неоднократно.
    — Я ведь не утверждаю, что мошенничество передается по наследству,— продолжал Зеб Ванс.— Даже сам Старый Зубр вряд ли так мошенником и родился. Но только он понимал людей: вот они и голосовали за того, кто знал, что им нужно и что они чувствуют, и умел сказать все, о чем хотели бы сказать они. Я знавал людей, вообще-то не дураков, которые готовы были хоть на Библии присягнуть, что за каждый присвоенный доллар Старый Зубр десять отдавал корпорациям. Как-то его уличили, что он принудил одного судью в Юнион-Сити, своего ставленника, прекратить начатое против него расследование. Тогда он сразу произнес об этом целую речь. «Ну и принудил, так что? — сказал он.— А если бы на вас насели и была бы у вас такая власть, вы что, не сделали бы того же?» И он в точку попал: ведь каждый был бы рад плевать на закон, на землевладельцев и промышленников, как, по их мнению, плевал Старый Зубр. Когда его пристрелил этот псих, некоторые до того горевали, что поверить трудно — словно был человек, которого никакие передряги одолеть не могли, и самой системе с ним сладить не удавалось, и вдруг — на тебе: в конце концов его убивает сумасшедший.
    — Но за сына-то отпетого мошенника зачем они будут голосовать?
    — А затем, что кое-кто, сам, может, того не зная, стосковался без Старого Зубра и надеется, что его сын такой же. Ну, а другим воскресший Старый Зубр вовсе ни к чему, так они обрадуются, что сын не пошел в отца. А по слухам чего нет, того нет, хотя самому мне с ним еще встречаться не доводилось. Он соберет порядком и тех и других голосов, потому что люди всегда верят в то, во что хотят верить, а он, если в нем есть хоть капля крови Старого Зубра, разуверять их не станет. Вот это он унаследовать мог.
    По проходу к ним шел Миллвуд, и Морган понял, что пора переменить тему. Однако Зеб Ванс его заинтриговал, и, глядя, как сенатор кладет в рот последний финик, он сказал:
    — До сих пор вы про Старого Зубра ни разу ничего хорошего не говорили. Мне всегда казалось, что вы считаете его позором нашего штата.
    Миллвуд остановился возле их кресел и ухмыльнулся:
    — Где-то в мире есть место, где сейчас шесть часов.
    Зеб Ванс спокойно дожевал финик и проглотил его.
    — А он и был позором штата. Я ведь просто сказал, что он давал людям то, чего они хотели. А может, и то, в чем они нуждались.
    Все это нисколько не подготовило Моргана к встрече с Хантом Андерсоном, который был вызван на третье заседание, назначенное в городке неподалеку от андерсоновского поместья. К тому времени, когда сенаторы добрались туда, Морган уже успел убедиться, что Миллвуд был совершенно прав насчет стенотипистки, а Зеб Ванс не менее правильно предсказал, как отнесется табачный пояс к законопроекту Оффенбаха. Все заседания проходили совершенно одинаково. Зеб Вано открывал заседание, представлял присутствующим остальных двух сенаторов, а также местного конгрессмена и давал слово Мэтту Гранту для изложения подробностей, затем все располагались поудобнее и выслушивали обличения и бешеные вопли. После первого же заседания Морган понял, что Оффенбахов законопроект провалился с таким же треском, как некогда сухой закон.
    — Этот пес, — грустно сказал Зеб Ванс Мэтту Гранту, — не натаскан на дичь, и все тут.
    Но надо было соблюсти видимость. Третье заседание, на котором среди прочих должен был выступать Андерсон, происходило в нижнем этаже воскресной школы при методистской церкви, в зале достаточно обширном и благодаря бетонному полу и медленным вентиляторам под потолком достаточно прохладном, чтобы в нем могли с удобством разместиться сто с лишним человек, одетых кто во что горазд: от рабочих комбинезонов до добротных выходных костюмов. Морган сидел между двумя местными репортерами за столом прессы, который был оснащен главным образом сборниками духовных песнопений. Сенаторы, все трое, сидели во главе длинного стола, у противоположного конца стояло кресло для дающих показания, а неподалеку Грант развешивал на каких-то треножниках свои диаграммы. Миллвуд Барлоу обретался на заднем плане, а стенотипистки то исчезали в большой кухне, то появлялись вновь со своими таинственными черными машинками.
    — Заседание объявляю открытым,— сказал Зеб Ванс, ударяя председательским молотком по столу.— Мы сейчас приступаем к рассмотрению сенатского документа за номером одна тысяча сто двадцать, законопроекта, устанавливающего на листовой табак пошлину в фунтах на акр. Возможно, вы уже слышали о нем как о законопроекте Оффенбаха, и сейчас я представлю вам того, кто его предлагает, но сперва вот что: это все ж таки не настоящая церковь, а нынче не воскресенье, и блюдо для доброхотных даяний мы по рядам пускать не собираемся, так что не бойтесь, подсаживайтесь поближе, вот сюда, на свободные места.
    Затем он представил Оффенбаха, Бингема и местного конгрессмена — достопочтенного Билли Дж. Мелвина («…когда меня выбрали в губернаторы и я уехал в столицу штата, мне хотелось, чтоб мой друг Билли работал со мной там, и я пригласил его, а он подумал-подумал и сказал: «3. В.,— говорит,— я бы и рад поработать там с вами, да только нет у меня склонности к политике»).
    — Ну, а теперь представляю вам мистера Мэтта Гранта — вот он сидит — из министерства сельского хозяйства в Вашингтоне,и уж он вам объяснит, какой толк будет от законопроекта сенатора Оффенбаха. А потом мы послушаем, что скажете вы — здешние. Только сперва нам хотелось бы объявить о том, что вы, наверное, уже знаете: в полдень все вы приглашаетесь отведать жареной рыбы, которой хотят нас угостить торговая палата и фермерское управление, а потому не будем затягивать дела и в двенадцать часов перекусим рыбкой. Теперь слово имеет мистер Мэтт Грант, и послушаем его внимательно.
    Морган и поныне помнил ту апостольскую страсть, которую Мэтт Грант вкладывал в изложение законопроекта, в объяснения, какие блага этот законопроект принесет тем, кто сидит перед ним. Он так беззаветно верил в свой замысел, так убежденно видел в нем «будущее сельского хозяйства», как он однажды выразился, что порой начинало казаться, будто он и в самом деле проповедует новое евангелие.
    — После всех этих лет, когда мы ограничивали только площади,— говорил Грант, указывая на диаграммы,— мы, как вы замечаете, собираем почти четыре миллиарда фунтов листового табака, хотя для здоровой экономики было бы достаточно трех.
    И вот у нас образовался избыток листового табака, равный примерно половине годового урожая. Как же могло такое случиться, несмотря на строгое органичение площадей, занятых под этой культурой? Все вы знаете, что ответ очень прост: за последние два года резко поднялась урожайность. И ученые предупреждают, что, несмотря на все наши меры, она, скорее всего, будет увеличиваться и впредь. Конечно, высокая урожайность на акр — дело хорошее, но при условии, что достигается это не за счет качества. Однако избыток листового табака — лишь часть проблемы, с которой мы столкнулись. Необходимо еще учитывать коренные изменения в характере спроса. Страх перед раком привел к увеличению производства сигарет с фильтром, а на них идут совсем другие сорта табака.
    По нашей оценке, в текущем году промышленности потребуется около трехсот пятидесяти миллионов фунтов более крепких и ароматичных табаков для сигарет с фильтром и около трехсот сорока миллионов фунтов для сигарет без фильтра. К несчастью, увеличение урожайности на акр за счет более тесной посадки, а главное, за счет использования нового сорта и прочее приводит к увеличению производства именно менее крепкого и душистого табака.
    Это нанесет вам чувствительный удар и на международном рынке, для которого предназначается примерно каждая третья из проданных вами корзин, И нашей собственной промышленности и нашим потребителям за границей требуются более крепкие и ароматные табаки, а мы в своей практике движемся в прямо противоположном направлении. Причина же, в частности, заключается в том, что при нашей нынешней системе повышение урожайности неизбежно приводит к сокращению площадей, занятых табаком. А потому каждый из вас в отдельности стремится повышать урожайность со всемерной быстротой, что-бы сохранить нынешнее свое положение. И в результате вы производите все больше и больше этого среднего табака, спрос на который падает.
    Это подводит нас к законопроекту, который… э… внес сенатор Оффенбах. Законопроект этот предусматривает иные принципы обложения пошлиной, не похожие на нынешнюю систему, допускающую то, что произошло у вас здесь в прошлом году, когда из-за засухи урожайность у вас не увеличилась ни на йоту, а площади вам все-таки урезали на двадцать пять процентов, поскольку где-то в других местах урожайность повысилась.
    Для наглядного объяснения предлагаемой новой системы пошлин я изобразил на этой диаграмме, как эта система будет действовать на ферме, где под табаком занято четыре акра. Для примера возьмем средний урожай с акра в полторы тысячи фунтов — просто потому, что круглую цифру удобнее использовать для дальнейших расчетов. Итак, весовая пошлина для фермы с четырьмя акрами составит шесть тысяч фунтов — полторы тысячи, помноженные на четыре. Это постоянная цифра. Далее предположим, что в первый год урожай будет несколько выше среднего и вы соберете шесть тысяч триста фунтов. У вас остается право продать его весь, как и при нынешней системе. Но если при нынешней системе урожай на акр увеличивается, скажем, на пять процентов, что происходит с пошлиной на землю? Она, как вам прекрасно известно, урезывается на пять процентов.
    Итак, мы в первую очередь устанавливаем, что этот владелец четырех акров продал триста фунтов сверх положенного. Эти триста фунтов делятся па полторы тысячи фунтов с акра, и мы, таким образом, определяем, что он продал сверх положенного эквивалент двух десятых акра. Другими словами, он превысил свою долю сбыта на эквивалент двух десятых акра.
    Ну, а раз мы перешли на систему, при которой доля сбыта для каждого фермера выражается не только в акрах, но и в фунтах, что произойдет с долей площади этой фермы на следующий год? Может быть, кто-нибудь скажет, чему она будет равна?
    И несколько человек обязательно выкрикивали:
    — Трем целым восьми десятым акра!
    — Трем целым восьми десятым акра, совершенно справедливо,— говорил Мэтт.— Согласно с такой системой пошлина сокращается только для того, кто превысил свою долю. Новая его доля, как видно на этой диаграмме, составит три целых восемь десятых акра, а потому его ежегодная весовая доля будет теперь равна пяти тысячам семистам фунтам — три целых восемь десятых акра, умноженные на полторы тысячи, то есть мы получаем цифру, которую получили бы, отняв триста фунтов от шести тысяч.
    Опять-таки для примера предположим, что на второй год он продаст пять тысяч восемьсот пятьдесят фунтов при доле в пять тысяч семьсот фунтов, то есть превысит ее на сто пятьдесят фунтов, или на эквивалент одной десятой акра. Какой будет доля этого человека на третий год?
    И кто-нибудь, гордясь собой, непременно выкрикивал: — Три целых семь десятых акра!
    — Может, кто-нибудь вычислил другую цифру? — спрашивал Мэтт.
    После чего раздавался одинокий голос, в редких случаях два голоса:
    — Три целых девять десятых.
    — Предлагают три целых семь десятых и три целых девять десятых,— провозглашал Мэтт тоном аукциониста.— Какие еще будут предложения?
    И слушатели разделялись на сторонников трех целых семи десятых и трех целых девяти десятых.
    — Итак,— говорил Мэтт,— в первый год он превысил долю на триста фунтов или на две десятых акра. Но ведь он уже за это расквитался. Скажем, вы превысили свой счет в банке, а затем вернули задолженность. Если в следующем году повторится то же, вам ведь придется вернуть только вторую задолженность. Следовательно, верный ответ тут — три целых девять десятых, так? Потому что всякий раз вы возвращаетесь к исходным цифрам площади и веса. И основа эта остается неизменной навсегда: годовая доля составит на следующий год три целых девять десятых акра, а весовая доля будет равна пяти тысячам восьмистам пятидесяти фунтам, то есть трем целым девяти десятым, умноженным на полторы тысячи.
    К этому времени Грант обычно полностью завладевал вниманием собравшихся, однако его спутники после одного-двух заседаний уже знали досконально не только сущность проекта, но и все его частности. И в этот день Морган пропускал речь Гранта мимо ушей, тем более, что писать ему, собственно, предстояло только о впечатлении, которое она произведет на слушателей. Зеб Вано без особого усердия боролся с дремотой, а Оффенбах даже и не пробовал бороться. И только голубые глазки Бингема бдительно шарили по залу, словно высматривая крамольников и пацифистов. Морган все чаще поглядывал на одну из двух женщин, сидевших в зале, и не только из-за красивых загорелых ног, словно выставленных напоказ — она сидела в первом ряду. По правде говоря, вначале она — в отличие от своих ног — вовсе не показалась ему такой уж красивой. А к тому же Морган решил, что она старше его — во всяком случае, она выглядела более взрослой и зрелой, чем он ощущал себя (позже выяснилось, что она действительно старше его на два года). В то время он искренне разделял сугубо американское убеждение, будто настоящих мужчин могут привлекать лишь молоденькие девушки. И сначала он обратил внимание на женщину с красивыми ногами только потому, что она неотрывно смотрела на Мэтта Гранта, ловя взглядом каждое его движение, когда он нетерпеливо переходил от диаграммы к диаграмме или для пущей выразительности бил себя кулаком по ладони. Морган следил за ней довольно долго, и за все это время она ни разу пе отвела глаз от долговязой фигуры Гранта, не переменила позы.
    В этом залитом солнцем зале, среди дюжих, пропахших потом фермеров она выглядела очень тоненькой, и от нее словно веяло прохладой. Темные коротко остриженные волосы, нитка жемчуга на шее, а на лице особенное выражение сосредоточенного внимания и в то же время рассеянности, как будто сознание ее существовало само по себе и не вникало в волновавшие ее чувства. Вот такой он впервые увидел Кэти Андерсон: две-три внешние черты и, самое главное, огромное напряжение сил, скрытое за неподвижностью — впечатление это не нарушилось, а только усугубилось, когда по ее пухлой нижней губе вдруг быстро скользнул кончик языка. Морган подумал, что в те дни он еще вглядывался в людей — не то, что теперь. Тогда он еще верил, что когда-нибудь запечатлеет все это— надо только упорнее работать, и мир предстанет перед ним четким и целостным, чтобы благодаря ему обрести жизнь, красоту, бессмертие в неизгладимых печатных строках. Ах, как он тогда всматривался и слушал! Как брал на заметку случайные малые частицы великой истины, которую в недалеком будущем должен был постигнуть целиком,— это он знал твердо. (А теперь, подумал Морган, он не верит даже, что истина эта вообще существует.) Но в тот день он, как завороженный, глядел на длинные загорелые ноги в переднем ряду, а Мэтт Грант тем временем уже произносил заключительные фразы, которые, по его убеждению, должны были особенно действовать на фермеров, так как имели прямое отношение к их кошелькам.
    — А теперь нам остается рассмотреть, как действует эта система при обратном положении вещей. Предположим, что на третий год эта ферма пострадает от града или, скажем, от засухи, и урожай будет на триста фунтов ниже предельного. Нынешняя система не оставляет вам возможности оправиться. Но по новому законопроекту какой будет предельная площадь на четвертый год?
    Голос с места:
    — Четыре целых две десятых.
    — Совершенно верно. И. ваш банкир, конечно, учтет, что, потеряв урожай в этом году, вы сможете возместить убытки в следующем. Предположим, наш фермер в первый же год пострадает от града или опустошительного урагана или, скажем, весь собранный табак сгорел, прежде чем он продал хотя бы фунт — в следующем году ему предоставляется восемь акров, потому что в этом году он не получил своей доли из банка.
    — Вопросы будут, сенатор?
    Тут Зеб Ванс, как правило, смачно сплевывал «Рабочий денек» в поставленную на порядочном от него расстоянии плевательницу, словно показывая собравшимся, что готов перейти к делу. На каждом заседании он для начала предоставлял слово кому-нибудь из своих заведомых сторонников, которые задавали вопросы в дружеском и одобрительном тоне, чтобы Мэтту Гранту, по выражению Зеба Ванса, было «чем подзаправиться перед завтраком». Затем начиналась контратака, спланированная с тщательностью, не уступавшей тщательности Зеба Ванса, и обычно ее открывал кто-нибудь из обработанных «здешних», чтобы возражения приобрели демократический, простецкий отненок.
    Начал старик с мозолистыми руками цвета темного камня. Говоря, он упирался широкими ладонями в стол, придавая ему и себе устойчивость, противостоя судьбе.
    — Я вот в прошлом году купил ферму, совсем уж истощенную,— сказал он тонким голосом, который не вязался с его громоздкой фигурой.— Полторы тысячи мне государство дало в долг, а своих я вложил в нее две тысячи семьсот — все, что скопил за всю, значит, жизнь. И землю удобрил, да только будь этот закон принят, ничего бы государство мне ссужать не стало, да и я бы свои денежки пожалел. С долей-то в четыре целых тринадцать сотых акра да соберу я тысячу сто фунтов табака — это же выйдет доходу чуть поболе двух тысяч в год. Так как же мне содержать жену и двоих детей да еще семьсот долларов сносить ежегодно в погашение долга при такой-то доле и тысяче ста фунтах? Я ведь ничего даже продать не смогу, чтобы хоть свои-то денежки вернуть. Кто же со мной согласится дело иметь при такой-то малой весовой доле, ежели этот закон пройдет?
    И будто тему в симфонии, его мысль развил и дополнил следующий фермер — поотесанней, с масонской булавкой в галстуке. Программу Гранта он изложил так:
    — Это проект, который предусматривает, чтоб мы даже не старались улучшить свою жизнь; а если с божьего благословения и с помощью Клемсоновского колледжа и всех тех, кто нас учил, мы и дальше будем получать богатые урожаи, так Вашингтон разгневается, и плакали наши денежки, это уж вернее верного.
    И обязательно находился присяжный остряк — председатель какой-нибудь комиссии при фермерском совете или деятель местного самоуправления, у которого были свои политические виды на этих сосредоточенно-серьезных, приглаженных фермеров, волей-неволей вынужденных его слушать.
    — Ну, возьмем вот этого самого с четырьмя акрами на этой вот вашингтонской диаграмме, — начинал он. — Ладно, позволят ему большие начальники из министерства продать по тысяче пятьсот фунтов с акра. Ладно. А тут кто-нибудь из ребят вернется из армии, и силенок у него хоть отбавляй, ну и заявит папочке — ты, дескать, передохни и пусти-ка меня поработать. Ну ладно, это по-нашему, по-американски. А тут погода в самый раз да семена хорошие, так что с удобрением да не жалея рук получит он с акра по две тысячи двести пятьдесят фунтов. Мы же с вами знаем, бывали такие случаи. Ну, а на следующий год остается он с двумя акрами, и тут уж папочка, если я его знаю, прямо ему и скажет: «Поезжай-ка ты, Джек, в город, поищи там себе работу, а коли в будущем году случится у нас неурожай и получим мы эти два акра назад, вот тогда ты и вернешься помогать».
    Козырной туз всегда приберегался под конец, и на этом заседании он возник в образе темпераментного коротышки в синем костюме, с большими жемчужными запонками и воротничком, накрахмаленным до твердости китового уса. Все на нем сидело в обтяжку, ни единая пылинка не туманила зеркального блеска его ботинок, и даже до стола прессы доносилось благоухание лосьона для бритья.
    Зеб Ванс, можно сказать, стащил с головы воображаемую шапку, приветствуя его, как «моего и вашего доброго друга».
    Но другом Моргана он не был: Морган виделся с ним постоянно, и уже тогда знакомство их длилось не один год — человечек сколачивал капиталец на Юге, приторговывая подержанными машинами, газом в баллонах, собирая взносы по дешевым страховкам или сдавая внаем ветхие домишки на окраинах. Но времена изменились, и человечек в облегающем костюме сразу учуял новые возможности в дни войны и после нее. Все разочтя и взвесив, он порядочно заработал на бензиновых талонах военного времени и на пивнушке почти у самых ворот военного лагеря. Позднее он сумел стать совладельцем лицензии на производство мороженого, пломбира, и заключил контракт на установку торговых автоматов на новом заводе пластмасс именно там, где к городу подходила построенная после войны автострада. Затем он приобрел акции нового местного банка, открыл первое в городе телевизионное ателье, едва в те края подвели кабель, купил долю в большом, торговавшем по-старинке магазине и реорганизовал его в дешевый универсам. Все эти операции приносили огромную прибыль сразу же, потому по отвечали духу времени — стремительному экономическому развитию Юга, дешевой губительной вакханалии пластмасс, стеклянных стен, кинескопов, шоссейных дорог и кирпичных заводских корпусов без окон, которые расползлись по лугам, где совсем недавно мальчишки вспугивали перепелов и ставили ловушки на кроликов под незабываемо ярким солнцем своего детства. И человечек разбогател, как ему и не грезилось. Теперь ему принадлежит первый торговый центр в этих краях — и участок и здание со стоянкой на две тысячи машин, размещенных под огромной полосатой шапкой, которой он прижал нашу плодородную землю. Теперь он жил в самом новом из новых и больших домов города, в который был вложен и его капитал. Он заседал в правлении банка и сдавал в аренду десяток ферм. Его сын будет учиться на юридическом факультете Каролинского университета, а жена дважды в неделю предоставляет голову рукам парикмахера, а перед завтраком пьет джин в ванной — возможно, в память о давней заре и птичьем щебете в чистом, пахнущем хвоей воздухе, которого больше нет. О да, у него железная деловая хватка, Морган этого не отрицал; прекрасный человек, по его собственным словам, сам всего добившийся. Он давно выучился нанимать ловких юристов и умелых политиков. А как же иначе? Ведь в последнее время ход событий начинал его пугать. Мрачные мысли, смутный страх, неясные намеки, которые он без промаха замечал в газетных заголовках и в передачах последних известий, таили в себе угрозу, но он твердо решил, что «они» своего не добьются, не отберут у него того, что он считает своим по праву. А потому он субсидировал Джо Маккарти, слушал Фултона Льюиса-младшего и продолжал жадно хватать, что мог, хотя бухгалтеры, которые вели дела, вязанные с его движимостью и недвижимостью, изнемогали, поскольку это уже было свыше всяких сил.
    В данном случае Морган знал даже его фамилию.
    — А. Т. Фаулер, джентльмены,— сказал человечек.— А. Т. Фаулер, житель этого города, и много времени я у вас не отниму. Хочу заявить только, что представитель правительства забыл сказать нам в своей речи, что прежде у нас была система свободного предпринимательства, когда человек по эту сторону забора мог, если хотел, выращивать то, что выращивал его сосед по ту сторону, а теперь законопроект тысяча сто двадцатый поставит нашу жизнь под новый контроль.
    Этот контроль, как и все другие, исходит от забирающего силу централизованного правительства, которое сейчас старается прибрать к рукам наши школы и вмешиваться во все наши внутренние дела, и нынче мы собрались тут не для того, чтобы решить, сделают ли они то, чего хотим мы, а для того, чтобы выяснить, удастся ли им создать такое положение, когда мы должны будем спрашивать у Вашингтона, можно нам засевать собственную землю или же нельзя. Вот этот джентльмен из Вашингтона встает и говорит: «В весовом отношении это для вас ничего не изменит». Но позвольте спросить, какой же здесь смысл, если это только не новый способ контроля? У нас хотят отнять право на наш урожай. А потому я утверждаю, что они стремятся ограничить предприимчивость, энергию и способности наших граждан, всех вместе и каждого в отдельности, чтобы сделать из них русских, или коммунистов, или же китайских фанатиков,— вот чем они пытаются подменить систему свободного предпринимательства, которая создала Америку.
    Бингем сиял, расправив плечи. Зеб Ванс плюнул точно в край плевательницы с такой лихостью, что она даже зазвенела.
    — Ну-ну, А. Т.,— сказал он.— Палку-то зачем перегибать? — Вот что, сенатор,— сказал А. Т.,— как вам известно и как известно мне, было время, когда мы с большой выгодой могли экспортировать продукты своего сельского хозяйства, потому что мы владели монополией на хлопок и табак. И что же? Китайский экспортер табака и египетский экспортер хлопка нажились на ценах, которые установили мы, как сейчас наживается австралийский экспортер, а мы, сокращая производство, вводя ограничения, открываем им зеленую улицу, даем возможность поставлять на мировой рынок свой табак, который вытеснит наш. А этот законопроект, устанавливающий весовую долю, продолжит программу снижения производства и ничем не поможет нам против иностранного засилья. К тому же направление у него самое что ни на есть социалистическое, потому что он удерживает и вас, и меня, и всех, кого угодно, на одном уровне. И еще, друзья, многие из вас слышали, как присутствующий здесь наш уважаемый представитель в конгрессе Билли Мелвин не так давно говорил на заседании фермерского совета, что стоит попытаться продать американский товар за границу, как обязательно вмешается государственный департамент — дескать, мы кому-то там наступаем на ногу. Ну, а хотите знать мое мнение, так пусть государственный департамент забирает наш табак и швыряет его в океан, ежели так надо, или даже преподносит его нашим друзьям за морем, но я абсолютно и безоговорочно против политики, которая открывает зеленую улицу коммунистическому Китаю и русским, позволяет им конкурировать с нами, и я утверждаю, что наше право первородства, наше наследие, которое мы еще хранили лет двадцать-тридцать назад, тоталитаристское, социалистическо-коммунистическое центральное правительство у нас отобрало.
    Морган и сейчас почти дословно помнил эти последние жемчужины, сыпавшиеся из уст А. Т. Фаулера. Он снова слышал въедливый голос человечка в синем костюме, видел, как его гибкие пальцы, подергиваясь, перебирают карточки с заметками, и даже ощутил легкий запах лосьона, который ленивые лопасти вентиляторов под потолком волнами гнали над брошюрками духовных песнопений на столе для прессы. Потому что именно в этом месте его захлебывающейся речи в жизнь Моргана вошел Хант Андерсон, сказав два слова:
    — Господин председатель!
    Он проглатывал «р» на манер старых южан — «п'едседатель»,— но это был единственный намек на южный выговор. Голос у него был звучный, и говорил он неторопливо, но всегда тихо — в этот день Моргану, как много раз впоследствии, приходилось все время напрягать слух. Андерсон заговорил, еще сидя, и продолжил фразу, поднимаясь на ноги:
    — …прошу слова… (казалось, он никак не может встать) …чтобы задать вопрос… (потому что был поразительно длинен о словно развертывался кверху) …свидетелю.
    В Ханте Андерсоне было шесть футов шесть дюймов роста, и он принадлежал к тем людям, которые едят и пьют, как заправские обжоры, совершенно не следят, как позже убедился Морган, за своим здоровьем и тем не менее не наращивают ни веса, ни брюшка. На протяжение всех лет их знакомства, и в лучшие времена, и в худшие — а и тех и других им выпало полна,— Хант оставался худощавым и казался сильным, даже под конец, когда выглядел лет на десять-пятнадцать старше своего возраста.
    — Мистер Андерсон,— сказал Зеб Ванс,— если А. Т. не возражает, так и я не стану. Хочу только напомнить, что в списке вы значитесь следующим.
    Однако А. Т. Фаулер не случайно достиг того, чего достиг. Он частенько робел без причины, но был борцом, в свое время он вышел на ковер, руководствуясь знанием жизни, и не его вина, если ему помогли не столько упорство и ум, сколько удача и дух эпохи.
    — Ничего, сенатор,— сказал он.— Я еще ни разу в жизни от вопросов не уклонялся. Так и теперь не стану.
    — Это мне известно, А. Т.,— сказал Андерсон.— Вот оттого-то я вас и перебил.
    По наступившей тишине Морган догадался бы, что это сын Старого Зубра, если бы даже Зеб Ванс его не назвал. Не упустил Морган и следующего примечательного политического факта: старому газетчику не потребовалось посторонней помощи, чтобы узнать своего будущего соперника. Обладательница длинных загорелых ног сидела рядом с Андерсоном, не глядя на него и не шевелясь,— несомненно, жена, которую он привез в родной штат из Нью-Джерси.
    — Я вот что подумал,— продолжал Андерсон, казалось, чуть ли не виноватым голосом.— Может быть, А. Т., вам следовало бы указать поточнее, чему равна ваша доля.
    — А-а. Ну… Пожалуй… не для одной фермы, конечно… но если взять в целом, Хант, то выходит чуть больше сотни, как в любую минуту может убедиться всякий желающий, если захочет проверить по бумагам.
    — Сто акров? — Андерсон держал в руке несколько листков и неуверенно поглядывал по сторонам, как будто вдруг наткнулся на что-то непонятное.
    — Да ведь у многих куда больше.
    — Вероятно. — Андерсон взглянул в сторону стола для прессы, и Морган увидел кроткие близорукие глаза за стеклами очков в роговой оправе, которые сползли к кончику довольно крупного носа. — А теперь скажите, А. Т., сколько примерно вы собирали за последние годы?
    А. Т. напыжился.
    — Да побольше тонны с акра, ежели, конечно, не считать той в конец истощенной каменной россыпи, которую я получил от покойника отца, еще когда только начинал.
    — Понятно,— сказал Хант.— Вот это, А. Т., я называю истинным выращиванием табака, особенно если учесть ваши прочие занятия.
    Андерсон весь был какой-то встрепанный: прядь волос упала через пробор, на затылке топорщился вихор, пиджак казался перекошенным, словно одно плечо было выше другого. Своеобразное лицо, которое нельзя было назвать красивым, словно вышло из-под пальцев честолюбивого скульптора — скулы, виски, подбородок и шея вылеплены четко, огранены, а не закруглены и сглажены, переходы тщательно отделаны и все части литы воедино, однако же с целью выразить нечто, скрытое от постороннего взгляда.
    — Ведь в конце-то концов вы же не просто фермер, А. Т. Скажем, если бы комиссии понадобилось для протокола, как вы перечислили бы свои занятия?
    — Они всем известны,— А. Т. говорил с досадой.— Всем, кто тут сидит. Сенатору Макларену. Да и вам тоже.
    — Я только подумал, что это не помешало бы занести в протокол.— Андерсон чуть повысил голос.— Ну, директорство банке. Ну…— Он как будто не мог подыскать слова.
    — Ну, земельная собственность, — с неохотой сказал А. Т.— Разные капиталовложения…
    — Удобрения! — крикнул кто-то из глубины зала.— Самые дорогие!
    Напряженную тишину прорвали смешки.
    — Свиные мослы! — рявкнул еще кто-то, и смешки перешли в хриплый хохот. Даже А. Т., несмотря на все свои бойцовские качества, кривовато усмехнулся и торопливо махнул рукой Андерсону, словно сдаваясь.
    — Ну да, и еще розничная торговля,— сказал он, когда наконец его могли расслышать.
    — Господин председатель! — Хант Андерсон сложил свои листки и повернул голову, словно проверяя, не исчез ли куда-нибудь его стул.— Прошу извинения, что я позволил себе перебить свидетеля, но, по-моему, в протоколе следует отразить, что, хотя на нас вот-вот обрушатся коммунизм и социализм, а всякие там вашингтонские способы контроля прямо-таки нас душат, протокол обязательно должен отразить, что мой добрый друг А. Т. Фаулер являет собой живой пример того, что в нашей стране, где все люди рождаются равноправными, тем не менее кое-кому удается стать чуть равноправнее остальных.
    К концу этой фразы, которая вызвала новую волну смешков в зале, он успел весь сложиться и сесть, но тут же с поразительной быстротой снова оказался на ногах.
    — У меня был еще один вопрос, господин председатель. Мне хотелось бы знать, отвергает ли А. Т. всякий контроль над производством, как таковой, или нет?
    — Не знаю,— сказал Зеб Ванс,— надо ли ставить мистера Фаулера в положение, которое…
    — Сенатор Макларен, — перебил А. Т., — мне задан вопрос, и я готов на него немедленно ответить. Я вот что думаю: в нынешнем мире, учитывая нажим коммунистических стран, где существует абсолютный контроль над личностью, я готов выступить за некоторые виды контроля над производством, возможно без них обойтись нельзя. Но я считаю, что осуществляться они должны так, чтобы обеспечивать всемерное поощрение, поддержку и привилегии индивидуальным усилиям, а не сильному централизованному правительству, которое режет каждого гражданина по живому.
    — Значит, речь идет не о контроле вообще, а о том, каков этот контроль? Один вид контроля, например, необходим, но не тот, который может повредить, скажем, торговле удобрениями?
    — Ну, я, собственно, не это имел в виду…
    А. Т. слишком поздно понял, куда его завели.
    Однако Андерсон уже успел сесть, еще раз негромко отпустив: «Благодарю вас, господин председатель», в сторону несколько ошарашенного (как показалось Моргану) Зеба Ванса, который тоже слишком поздно понял, что его ловко лишили выигрышной сцены.
    А. Т. поспешно покинул свидетельское кресло — так, словно оно вдруг превратилось в электрический стул, а затем был вызван Андерсон, и Миллвуд Барлоу с торжественностью, вряд ли подобавшей случаю, указал ему на стол комиссии. Андерсон направился к дальнему концу стола,— ходил он, как и вставал, словно по частям — и жена поглядела ему вслед, впервые нарушив ту вовсе не безмятежную, но напряженную неподвижность, которая занимала Моргана гораздо больше, чем он готов был признать. Когда ее муж начал опускатся в кресло для свидетелей, словно один из тех кранов, которые склоняются над стальными позвонками новых зданий, она равнодушно взглянула на стол для прессы, и даже на таком расстоянии Морган различил в ее глазах ту туманную синеву, которая на Юге окутывает неясные очертания дальних гор. Внезапно эти глаза взглянули на него пристально и властно, словно говоря: «А почему мне нельзя измерить тебя, как ты измерял меня?» Морган не попытался уклониться от этой неподвижной напряженности: его убежище за ворохом песнопений было обнаружено, и он улыбнулся широко и смущенно, а она отвела глаза и вновь застыла.
    — …рады услышать ваше весомое мнение об этом важном вопросе, — договорил Зеб Ванс.
    — Мне это очень приятно, господин председатель.
    — Но прежде…— Зеб Ванс подался вперед, и его очки сползли даже ниже, чем у Андерсона, придав ему сонный и простодушный вид. Волосы у него словно немного растрепались, чего еще несколько минут назад сказать было нельзя, корявые руки рылись в бумагах, как будто он что-то потерял.— Но прежде, мне кажется, нам следовало бы узнать — тоже только для занесения в протокол, — какова ваша доля на той превосходной ферме, которую вы получили от своего покойного отца.
    Вот она, статья, решил Морган. «Здесь сегодня началась политическая кампания будущего года» и т. д.
    Андерсон был наготове.
    — Ну что ж, сенатор, как мой, а также ваш добрый друг А. Т. Фаулер, и я пользуюсь случаем еще раз подтвердить, что он мой добрый друг… я выращиваю много табака, хотя и гораздо меньше, чем в свое время губернатор Андерсон. Вот наши книги показывают,— он извлек откуда-то большой лист, нагнулся над ним и провел длинным пальцем по столбцам цифр,— когда вступила в действие табачная программа, под табаком у нас было чуть больше ста шестидесяти пяти акров, а теперь, после всех урезок на протяжении ряда лет, моя доля составляет семьдесят восемь акров, что, конечно, не ставит меняв один ряд с А. Т., но все-таки это немало, а получаем мы с акра примерно столько же, сколько и он, с божьего соизволения, около тонны. Должен прибавить, что в нынешнем году эти семьдесят восемь акров под табаком приходятся на одиннадцать семей — мою собственную и арендаторов — и в какой-то мере определяют их благосостояние. Ну, а что до других занятий, я опять-таки похож на А. Т. и могу сослаться на различные капиталовложения, однако ни в городе, ни в его окрестностях у меня никаких активных деловых интересов нет, кроме одной только фермы.
    Морган решил, что первый раунд закончился вничью. Зеб Ванс нанес еще один пробный удар:
    — А помнится, губернатор владел всем, чем стоило владеть, по обе стороны Лайв-Оук-стрит.
    — Мы сохранили, — сказ Андерсон, слегка повернувшись, словно включая в это «мы» и Длинные Загорелые Ноги в первом ряду за его спиной,— только то, чем он дорожил больше всего: землю и родовую усадьбу.
    А Джесс Джеймс дорожил только своей лошадью, и Пирпонт Морган — только своим особняком. Это настолько превосходило всякое вероятие, что позади Андерсона раздался смех, какой можно услышать среди любителей рыбной ловли или игроков в гольф, если кто-нибудь соврет слишком уж лихо. А когда Андерсон и сам весело улыбнулся явной несуразности такого ответа, смех стал всеобщим.
    Второй раунд выиграл Андерсон. Зеб Ванс порылся в бумагах и откинулся, чтобы внимательнее рассмотреть своего противника. Оффенбах, отдуваясь и пыхтя, подвинулся поближе к столу, точно дремлющий боров, который подергивает жирным брюхом, отгоняя мух.
    — Еще одно для занесения в протокол,— хрюкнул Оффенбах.— Не будет ли свидетель… уф… мистер Андерсон… уф… так любезен… не ответит ли он на вопрос, который сам задал мистеру… уф… А. Т….считает ли…
    — Фаулеру,— сказал Андерсон.— А. Т. Фаулеру.
    — Ну да, Фаулеру. Но вы, сэр… уф… вы верите в эти виды контроля, которые, как сказал мистер… уфф… Фаулер… как на них ни посмотреть, сковывают вашу… уфф… инициативу.
    — Что касается инициативы, сенатор Оффенбах, тут возможны две точки зрения. Одна инициатива ведет к увеличению урожая, так что ваша доля в общем рыночном продукте увеличивается и вы вступаете в конкуренцию с другими производителями, не считаясь с тем, как это сказывается на состоянии рынка или на качестве вашего продукта. Если под «инициативой» вы подразумеваете это, то способ, предлагаемый вашим законопроектом, ее ограничивает. Если же вы намерены сосредоточить усилия на повышении качества и снижении себестоимости фунта табака, вместо того чтобы всеми силами увеличивать количество этих фунтов, то законопроект, бесспорно, обеспечит вам значительно большую свободу для использования ваших знаний, опыта и прав.
    — Уфф,— сказал Оффенбах и с удовольствием погрузился в забытье, сделав все, что от него требовалось.
    — Вы поддерживаете этот законопроект?
    Зеб Ванс даже выпрямился.
    Позади него Миллвуд Барлоу поднял просиявшее лицо над ладонями, которыми сжимал щеки, упираясь локтями в колени, Мэтт Грант подвинулся вместе со стулом вперед, и уголком глаза Морган заметил, что Длинные Загорелые Ноги еле заметно шевельнулись — она повернула голову и снова взглянула на Гранта.
    — В отличие от вашего и моего доброго друга А. Т. Фаулера я поддерживаю этот законопроект,— сказал Андерсон, пытаясь выиграть хоть одно-два очка в безнадежно проигранном третьем раунде. Сзади зашаркали подошвы, заскрипели стулья и раздались хриплые приглушенные восклицания.
    Зеб Банс, явно считая, что эта роковая ошибка его противника кладет конец схватке, откинулся на спинку кресла.
    — Не торопитесь, мистер Андерсон, говорите, сколько сочтете нужным.
    — Слава тебе господи, кажется, мы наконец взлетаем,— казал Гласс.
    «Электра» ринулась вперед по взлетной дорожке, Моргана вдавило в кресло, и привычное напряжение стиснуло внутренности, но он невольно проводил взглядом подрагивающие груди рыжей стюардессы, которая торопливо шла по проходу, и буркнул в сторону Гласса:
    — Это еще ничего. Иногда они торчат тут вдвое дольше.
    — Эй, Рыжулечка! — крикнул Гласс. — Как насчет еще рюмки за стойкой? А Морган все уладит с кем надо.
    Он ухмыльнулся Моргану с дурашливой наглостью.
    — Это дело,— сказал Френч, но рыжая стюардесса уже пристегивалась в переднем кресле, а самолет ревел и трясся, словно под ураганным ветром. «К черту!» — подумал Морган, стараясь забыть про взлет, отчаянно заталкивая себя назад в воспоминания.
    Андерсон начал медленно и даже как будто нерешительно.
    — Сенатор Макларен, вопрос этот затрагивает жизненные интересы каждого фермера в здешних местах прямо и непосредственно, потому что мы все тут выращиваем табак. Ограничение площадей было введено много лет назад, и плоды этой политики мы все видели, причем я лично не стал бы утверждать, что она оказалась бесполезной. Но даже когда что-то приносит пользу в течение многих лет… Это как с верой: человек исповедует веру, но то в одном отступает от нее, то в другом, и настает час для ее обновления. Может быть, и этой табачной политике требуется такое обновление. Еще не так давно можно было взять участок по пятидесяти долларов за акр и засеять его табаком, и если ты получал сто долларов с акра, то оставался с прибылью. Но теперь получай восемьсот-девятьсот, не меньше, не то будешь в убытке, а это далеко не всякому по карману. Меня вовсе не радует, что я оказываюсь ради тех, кто утверждает, что нам необходимы перемены, но я видел письмена на стене. Сенатор Оффенбах, я считаю, что в основе, в самой сути своей ваш законопроект об ограничении площадей и веса вполне целесообразен.
    Все это на Моргана особого впечатления не произвело. Звучный, но приглушенный голос был таким же нерешительным, а речь — такой же путаной и несвязной, как у фермеров, выступавших раньше. И Андерсон пока не выдвинул ни одного весомого довода. Неужели это все, на что способен сын Старого Зубра?
    — Нам всем известно,— продолжал Андерсон,— что за последние четыре года сокращение площадей составило сорок семь процентов, а недавно в «Кэпитал таймс» — насколько я понимаю, вон там сидит мистер Морган, корреспондент этой замечтательный газеты, которую мы все читаем…— ну вот, там, в статьях указывалось, что Земельный банк готов принять от фермеров нашего штата еще восемь процентов, что доведет общее сокращение всех площадей под табаком до пятидесяти четырех процентов. Но неизбежно наступает предел, за которым человек уже не способен что-либо сделать. Наверно, я-то еще могу выдержать, сенатор Макларен, и ваш добрый друг, А. Т. Фаулер, тоже может выдержать новое значительное сокращение своих акров, но я ведь говорю о фермерах, у которых стольких акров просто нет. За последние пять лет сорок тысяч фермеров в нашем штате вынуждены были отказаться от своих ферм, потому что они экономически себя не оправдывали. Вот вам цифры. Они отражают серьезную, трагическую проблему.
    Кивок в сторону Моргана подтвердил (хотя подтверждений и не требовалось), что Андерсон видит далеко вперед и потому проверил, как это заседание предполагалось отразить в прессе, а также, наступая на ногу Зебу Вансу, заранее рассчитал, какое это произведет впечатление. Морган присудил ему еще одно очко за лестное упоминание о «Кэпитал таймс» — на самом деле в этой части штата его газета никакой популярностью не пользовалась. Однако подписчики у нее были по всему штату, и благоволение издателей оказывалось немалым подспорьем тому, кто выставлял свою кандидатуру на выборах внутри штата. Да и Морган после этого упоминания сразу приобрел вес — немало голов повернулось к столу для прессы. Однако Морган заметил, что Длинные Загорелые Ноги не шевельнулись.
    — Я убежден,— говорил Андерсон,— что мы должны сознательно пойти на отступление и производить лишь то, что можем продать. Я считаю, что предлагаемый проект разумен. Мы засеваем акры, но продаем-то фунты табака, который идет на изготовление сигарет, а потому в конечном счете «фунты» и есть слово, которым следует пользоваться. Проект предусматривает шаг именно в таком направлении, и, по-моему, время для этого давно назрело.
    Морган проследил за взглядом Длинных Загорелых Ног и увидел Мэтта Гранта — Грант сидел на краешке стула, положив локти на колени, переплетя пальцы больших опущенных рук, высоко подняв голову. Его обычно сумрачное лицо почти светилось, и он слушал, как проповедуется его собственная доктрина (в первый раз на всех этих заседаниях), словно долговязый деревенский парень, которого бродячий проповедник уже почти обратил в свою веру. Морган вдруг подумал, что Мэтт Грант смотрит на Андерсона так же завороженно, как Длинные Загорелые Ноги — на него самого.
    — И нам всем следует принять во внимание еще одно,— говорил Андерсон.— Мы, табаководы, закоснели в уверенности, что из года в год мы засеваем только вот это количество акров, и мы работали до седьмого пота, чтобы собрать как можно больше, а вот качество, как нам всем хорошо известно, мы нередко пускали из виду. Если бы удалось осуществить предлагаемую законодательную меру, это, я убежден, заставило бы нас вновь обратиться к высокосортным табакам, что было бы во всех отношениях прекрасно. Американскому образу жизни свойствено слишком уж много процессов и всяких видов деятельности, которые подменяют дешевизну дешевкой и губят качество. Будет серьезной трагедией, если и в сельском хозяйстве произойдет то же. Быть может, кому-то из вас кажется, будто мне с моими семьюдесятью восемью акрами легко говорить о введении дополнительного контроля. Однако подумайте хорошенько, и вы поймете, что стоит нам еще ограничить площади, занятые под табаком, и мелкому фермеру, которому нужно кормить семью, придет конец. А если мы будем выращивать больше табака, то неизбежно сократим площади. Если же мы их сократим, то тем самым окажем содействие крупным табаководам вроде меня и вашего друга А. Т. Фаулера, сенатор Макларен… Крупный табаковод с его оросительной системой и дорогостоящими удобрениями заполнит рынок и разорит мелких фермеров — это так же верно, как то, что завтра утром взойдет солнце. А чтобы ничего подобного не допустить, необходимо ввести весовую долю.
    Он говорил все торопливей. Мэтт Грант все еще пребывал в упоении, а зал слушал гораздо внимательнее, чем раньше. Слова Андерсона обрели остроту и едкость, фразы — стройность и ритм. А ведь в нем сидит неплохой оратор, вдруг решил Морган. Но в любом случае Морган уже знал, что ему с избытком хватит материала для первой полосы. А в те дни (подумал он, глядя в тьму за окном самолета) он переспал бы со своей прабабушкой, лишь бы выбиться на первую полосу.
    — Ну, а теперь, господин председатель, разрешите мне коснуться еще одного вопроса, и я кончу, потому что нам всем не терпится поскорее откушать рыбы, которую жарят для нас любезные дамы. На мой взгляд, вопрос не ограничивается только прибылями, которые может получать наш штат. Я считаю, что контроль над урожаем должен быть распространен и на другие культуры, причем не только по экономическим причинам. (Оффенбах захлопал глазами.) Плановое производство, на мой взгляд, цель вполне достижимая, если подходить к проблеме шире, а не на традиционной основе сезонности. И это важно для всего мира…
    Оффенбах выпрямился и запыхтел, что было у него признаком сильнейшего волнения. Рядом с ним Мэтт Грант улыбался прямо-таки блаженной улыбкой: он нашел человека, который не только понял его доктрину, но и разделял его заветные мечты.
    — …мы не должны себя обманывать, господин председатель. Не исключена возможность, что в ближайшем будущем, еще при жизни многих из нас — из тех, кто сидит сейчас тут,— кое-кто будет смотреть по телевизору, как люди умирают от голода в Индии или в Латинской Америке, как прежде ходили смотреть на бегунов-марафонцев. Господин председатель, если наша страна хоть чего-то стоит, она должна приложить все усилия, чтобы мир не стал таким. Она должна активно бороться за лучший мир. Господин председатель, я убежден, что мы должны организоваться сами и организовать другие государства-производители, дабы кормить мир — и не просто из чувства долга, но ради того, чтобы все мы могли выжить.
    Теперь его слушал и Бингем. Бингем умел распознавать доброхотов и сплотителей мира с первого слова, и его настороженные сверкающие глазки, перестав шарить по залу, принялись жечь Андерсона, точно стремясь растопить, испепелить эту мягкость. Морган понял, что Андерсон восстановил против себя двух членов сенатской подкомиссии потому, что не сумел остановиться вовремя и наговорил лишнего.
    Годы спустя Морган убедился, что Хант Андерсон заглядывал далеко в будущее, но предвидение его отнюдь не было чудом. В тот день Андерсон всего лишь прогнозировал, опираясь на заведомо неоспоримые факты. В этом зале южной воскресной школы, перед аудиторией мелких фермеров и торговцев, включавшей, быть может, всего двух-трех человек, которые имели хоть какое-то представление о мире за пределами своей округи, много раньше, чем кто-либо из более известных политиков впервые упомянул про это, Андерсон с редкой уверенностью и доскональным знанием дела рассуждал о том, что вскоре стало известно всем под названием кризиса перенаселения.
    В те дни Морган считал, что знает о Юге все, и уж, во всяком случае, одно он знал твердо: никакими жалкими разговорами о голодающих готтентотах, которые небось чернее пикового туза, на Юге голосов не завоюешь.
    Но глядя поверх неподвижной головы Длинных Загорелых Ног на ряды морщинистых, обожженных солнцем, застывших лиц, на глаза, которыми на него смотрели земля, и непогода, и вереницы однообразных лет, и бедность, на глаза, которые умели взирать бесчувственно, безнадежно на погибший урожай, на умершего ребенка, на сгоревший дом,— глядя на них, Морган осознал, что никогда еще не видел прежде, чтобы южанину удавалось воздействовать на других южан так, как воздействовал на них Хант Андерсон, его неторопливый, ровный голос, его рассуждения, которые вряд ли кто-нибудь из них был способен понять до конца, а поняв, не одобрил бы ни в коем случае. Многие южные политики вроде Зубра Дарема Андерсона точно знали, как зажечь эти глаза лютой ненавистью, которая, как им хорошо было известно, прячется в душе и в нутре каждого нищего сукина сына из Южных штатов. И никогда прежде Морган не видел, чтобы бесконечно знакомые ему лица вот так озарялись — и не отблесками ненависти, хотя, конечно, и не надеждой (ведь Андерсон говорил с ними даже не о них и не об их жизни), и не любовью, ибо они давно уже вложили ее всю до конца в то, что лишило их надежды. Но чем бы ни был зажжен этот свет, Морган в тот день увидел, что Андерсон обладает даром внушать людям веру в себя, возможно потому, что сам он столь явно верил и в себя и в то, о чем он говорил.
    Когда Андерсон кончил, рукоплесканий не было, а просто в зале поднялся обычный шум — кашель, гул голосов, шарканье ног, скрип стульев, стук захлопнувшейся двери,— и Морган понял, что мертвая тишина, ни разу не нарушенная, пока Андерсон говорил, была важней самых бурных рукоплесканий, о каких только может мечтать человек.
    Андерсон направился к своему месту, но прежде пожал руки трем сенаторам. Бингем скривился. Позднее, в разговоре с Морганом, он заклеймил Андерсона одним едким словом: «Идеалист!» Зеб Вано приступил к заключительному ритуалу, а Морган обежал стол для прессы и настиг Андерсона в ту секунду, когда тот опускался на стул. Морган пригнулся между ним и небрежно скрещенными длинными загорелыми ногами.
    — Я Морган из «Капитал таймс»,— шепнул он.— Спасибо на добром слове. Не могли бы вы сказать что-либо по поводу слухов, что вы собираетесь выставить свою кандидатуру на губернаторских выборах?
    Андерсон снял очки и обратил свое лицо к Моргану. Да, голубые глаза подслеповато мигали, но они внушали расположение. В них чувствуется доброта, подумал Морган.
    — Черт меня подери, право, я ничего толком не знаю,— сказал Андерсон. — Я хочу выставить свою кандидатуру, но, по правде сказать, сам еще не решил, на каких именно выборах.
    — Умница! — сказал Гласс, потому что рыжая стюардесса подошла к ним с напитками, хотя по билетам им больше ничего не полагалось.— Девочки из Атланты — всегда высший класс.
    Френч задержался на пути к полке с журналами, выпил виски и пошел дальше, а рыжая наклонилась над Морганом с водкой в пластмассовом стаканчике.
    — Вы не заказывали, но я вот…
    «Электра» подпрыгнула в воздушном водовороте, и стюардесса оперлась на его плечо.
    — Спасибо.
    Морган взял стаканчик, и хотя воспоминания подступали к нему со всех сторон, все-таки заметил, как ее пальцы, когда она выпрямлялась, словно случайно пощекотали ему шею.
    — Вонючий тупик! — внезапно громким голосом сказал Френч у нее за спиной.— Вся моя распроклятая жизнь.
    Вечером путешествующие сенаторы и их свита были приглашены отужинать по-южному на ферме Андерсона, слывшей местной достопримечательностью. Поехали все, кроме бдительного Бингема с горящим взором, который под каким-то предлогом вернулся в Вашингтон. («Никак подошла его очередь стоять на часах у памятника Неизвестному солдату», — сказал Зеб Ванс, держа в руке миллвудовский стакан с жидкостью цвета крепкого чая.) Отвезли их туда машины, предоставленные им местным фордовским агентом: как и А. Т. Фаулер, он был одним из наиболее щедрых сторонников Зеба Ванса,
    Андерсоны (Длинные Загорелые Ноги были им представлены как «Кэти») пригласили, кроме того, всех соседей, и на столах, расставленных под деревьями, высились бочонки с холодным пивом и горки ломтей арбузов. Над специальной ямой в густых клубах синеватого дыма, пахнущего ореховым деревом, дожаривалась на вертеле свиная туша. Это был резерв: надменный негр, явно гордясь своим искусством, рубил старинным резаком уже готовую тушу. У стойки под развесистым дубом бармен в белом жилете не успевал наполнять рюмки и стаканы.
    — Миллвуд,— сказал Зеб Ванс, обведя эту сцену одобрительным взглядом,— надо бы послать открытку мисс Перл.
    Морган сразу же направился к бармену,— главным образом потому, что Длинные Загорелые Ноги, которым, когда их знакомили, пришлось прервать разговор с Мэттом Грантом, смерили его таким отсутствующим взглядом, словно он был просто одной из тех беломордых херефордских коров, что важно взирали на автомобили по сторонам ответвлявшейся от шоссе частной андерсоновской дороги. Глубокое безразличие красивой женщины, естественно, задело Моргана. Он взял стакан шотландского виски — такого, какое мог бы налить сам Миллвуд, — и огляделся. Дом был построен именно в том стиле, который он ненавидел всей душой — с колоннами, как Тара в романе «Унесенные ветром», белоснежный, точно ложбинка между грудями южной красавицы, под сенью дерев, на вершине пологого, окруженного лугами холма. Ухоженные газоны и изобилие чернокожей прислуги. Собственно говоря, дом был вовсе не старинный, и дело было вовсе не в «Унесенных ветром», а в том, что строился он на деньги Старого Зубра,— на деньги людей вроде отца Моргана, ограбленных, выжатых досуха по законам того политического мира, который Старый Зубр создал и так долго питал их кровью.
    Морган выпил изрядную толику виски и съел отличный кусок горячей, спрыснутой уксусом свинины с жареными кукурузными лепешками и салатом из капусты, изрубленной на мельчайшие кусочки. Потом выпил еще виски, по-прежнему держась особняком. Стемнело, на деревьях развесили фонари, и слуги то тут, то там брызгали аэрозолью, отгоняя комаров. Зеб Вано восседал на нижней веранде, рассказывая благодарным слушателям всякие политические историйки, а Миллвуд  крейсировал между ним и стойкой. Грант и Хант Андерсон сидели на ступеньках и увлеченно разговаривали.
    Морган прошел мимо них в дом; на веранде ему рассеянно кивнула Кэти Андерсон. Он отыскал телефон, назвал номер своей кредитной карточки и позвонил Энн в Вашингтон. Как он и ожидал, трубку сняла приходящая няня. Нет, она не знает, где миссис Морган (очень ей это нужно, подразумевал ее тон). Ладно, она передаст, что звонил мистер Морган, если ему так хочется. Морган вышел на веранду и некоторое время слушал Зеба Ванса. Люди приходили и уходили. Морган снова направился к бармену.
    В свете фонаря возник какой-то человек: низко опустив голову, он торопливо шел к дому. Морган узнал Мэтта Гранта и схватил его за руку, иначе тот прошел бы мимо.
    — Что за спешка? Еще немного, и вы сшибли бы вон то дерево.
    — А, Рич… Я в город, надо кое-чем заняться. А вы как, не хотите поехать?
    Морган вспомнил было податливую стенотипистку, но решил, что с девицей, которая кусает тебя за плечи, вполне довольно и одного раза.
    — Хочу-то хочу,— сказал он,— но только не в город.
    — Ну в таком случае до скорого.
    И Грант торопливо зашагал к дому, к ожидающим машинам. Морган продолжал стоять на месте. Из темноты появилась Кэти Андерсон, и он подошел к ней.
    — Чудесный вечер! — сказал он.— Где вы покупаете такую погоду?
    — Выписываем оптом.— Она остановилась, засунув руки в низкие карманы легкого летнего платья. От этого ее плечи чуть-чуть ссутулились, точно она обняла себя, чтобы согреться.— Приятно ли вы проводите вечер, мистер Морган?
    — Пожалуй, приятнее, чем Мэтт Грант. Он только что пронесся мимо, как футболист с мячом. Сказал, что в город торопится.
    Она поглядела на Моргана холодно, спокойно, как будто читая его мысли, и ссутулилась еще сильнее. Ему вдруг показалось, что она видит его насквозь, словно маленького ребенка.
    — Он провел вечер приятно, мистер Морган,— сказала она.— По-моему, очень даже приятно.
    — Ну, я, собственно…
    Попав в свою же глупую ловушку, Морган угрюмо умолк: только теперь он осознал, какое сильное впечатление она на него произвела. Его злило все — она с Мэттом Грантом где-то в темноте, обнаглевшая нянька, собственный дурацкий язык, который предательски навлек на него ее насмешливое презрение… Конечно, презрение, и конечно, насмешливое. Он рассердился, но еще не успел раскрыть рот, как их окликнули с крыльца и к ним вразвалку приблизился рослый человек.
    — Объезд! — сказал Хант Андерсон, добродушно улыбаясь в свете фонаря.— По пути к бармену.
    — Похоже, дорогу туда ты знаешь очень хорошо. А сенаторы еще там? — Кэти мотнула головой в сторону дома.
    Андерсон мог бы ответить, что об этом нужно было бы спросить у нее, но либо не хотел замечать ее исчезновения, либо действительно его не заметил.
    — Оффенбах как будто уже готов, но Зеб Ванс только-только разогрелся.
    — В таком случае пойду исполнять долг хозяйки, — сказала Кэти. — А тебе не пора ли перейти на кока-колу?
    — Только через собственный труп!
    Андерсон схватил Моргана за локоть и потащил к стойке, словно тотчас же забыв про жену. Тащить Моргана силком к бутылке никакой надобности не было, особенно после недавнего унижения, а главное, потому, что Длинным Загорелым Ногам явно был нужен не он, а Мэтт Грант. Мэтт Грант! Даже через много лет злость еще не улеглась. И ведь этот деревенский пентюх ничего, кроме листового табака, не знал и знать не хотел!
    — Мне уже давно надо бы поговорить со знатоком политики вроде вас,— сказал Андерсон.— Что вы посоветуете мне предпринять для выдвижения моей кандидатуры?
    — Возьмите-ка под ручку свою красавицу жену, заберите все деньги, отправляйтесь куда-нибудь подальше и живите по-хорошему, а сюда не возвращайтесь. Даже думать забудьте.
    Бармен ушел, но батареи бутылок остались на месте. Андерсон обошел стойку и откупорил одну.
    — Я раньше и сам так думал. Никакого желания возиться со всем этим у меня не было,— он сделал неопределенный, но широкий жест, чуть было не смахнув остальные бутылки, и щедро наполнил бокал, который подставил Морган.— Сидел я в поганой юридической конторе в Нью-Йорке и думал про Калифорнию. А вы про Калифорнию думаете?
    — По мере сил и возможностей стараюсь не думать.
    — А потом я думал про Европу.
    — Это уже больше похоже на дело.
    Андерсон налил свой бокал почти до краев, добавил льда и заткнул бутылку. Его очки сползли на самый кончик носа, и он смешно щурился поверх них. Со временем Морган узнал, что Хант Андерсон всегда был готов встать в позу, иногда даже казалось, что он нарочно предается самоуничижению.
    — Девочки для мужчины гибель. А европейские девочки кого хочешь доконают.
    — Меня информировали,— сказал Морган, сосредоточиваясь на теме,— что они возвели это самое в ранг искусства.
    — Особенно итальянские девочки. В Италии во время войны…
    — Ну, раз вы были героем на войне и покупали бедных бездомных сироток за поганую шоколадку, так валяйте выставляйте свою кандидатуру. Самое подходящее занятие для таких, как вы.
    Андерсон отхлебнул глоток, настороженно поглядывая на Моргана поверх стакана.
    — Возьмите человека вроде меня, Морган. Чем ему заняться, когда он покончит с итальянскими девочками? Все время под уклон. А может, и в гору. Это уж как взглянуть.
    — И денег у него хватает,— сказал Морган.— Включая те, которые вытрясли из моего старика.
    — Совершенно справедливо.— Андерсон вышел из-за стойки и прищурился сначала на правую руку Моргана, потом на левую.— Что-то я не вижу перчатки. Ну, да я и не в том возрасте, чтобы ее поднимать.
    — Прошу извинения, Я сказал что-то пакостное.
    — И весьма. Главным образом потому, что это правда. И про деньги. И про итальяночек. Но вот почему я последовал вашему совету еще давным-давно… Ведь куда подальше ни поедешь, все равно выходит близко. А жить по-хорошему… Что значит жить по-хорошему? Да еще чтобы жизнь эта не упиралась все в те же деньги. Вот так. Правда, с этим местом я управился, и теперь оно само собой управляется. И от всяких маклеров меня уже с души воротит. Человек не может жить нормально в таких условиях.
    — Значит, вы решили разнообразия ради пойти в губернаторы?
    — Ну, вот опять! — сказал Андерсон.— И про губернатора я ведь ни слова не говорил.
    — А чего вы, собственно, от меня ждете?
    Морган стукнул бокалом по стойке, расплескав виски себе на руку. Его тянуло к жене Андерсона, она его унизила, он позавидовал Мэтту Гранту, он выдал свою растерянность, свои обиды совершенно постороннему человеку. Морган почувствовал, что утрачивает власть над собой, как будто что-то стекало с его пальцев на землю.
    — У меня в жизни ночного горшка не было, а вы стоите тут на фоне кинопанорамы и прикидываетесь несчастненьким богатым сиротинушкой.
    — А в вас это глубоко сидит,— негромко сказал Андерсон. Его добрые близорукие глаза смотрели твердо, не мигая, и Морган внезапно понял, что Андерсон вовсе не пьян.— Сколько вам лет, Морган, если разрешите сунуть нос в то, что меня совершенно не касается?
    — Тридцать. А чувствую я себя сейчас семилетним мальчишкой.
    В жизни Моргана было немало скверных минут, но хуже этой он ни одной припомнить не мог.
    С веранды донесся взрыв смеха, и Моргану вдруг почудилось, что там заметили его поражение, что весь мир хихикает над тем, как он публично предстал во всей своей наготе.
    — Старый хрыч всегда так треплется?
    Морган ухватился за возможность собраться с мыслями, заслониться чем-то.
    — Да, и люди слишком поздно замечают, как он серьезен. И как умен.
    Андерсон водворил очки на место и внимательно оглядел Моргана, точно вновь отыскивал перчатку.
    — Всего тридцать? А мне тридцать восемь, Морган, и разница между тридцатью и тридцатью восемью — это большая разница, можете мне поверить. Я себя в тридцать хорошо помню, потому что тогда я женился, а для мужчины это крепкая зарубка.
    На мгновение его странно вылепленное лицо в желтом свечении фонаря над стойкой омрачилось тенями. Женился бы я па этих ногах, подумал Морган, глубокая была бы зарубка.
    К ним приблизилась белая куртка. Черное лицо сливалось с темнотой.
    — Миссис Андерсон говорит: сенаторы уезжают.
    Андерсон поставил пустой стакан и снова схватил Моргана за локоть.
    — А вы оставайтесь, Морган. Не спешите. Нам еще надо выпить как следует.
    Оффенбах и Зеб Ванс неуверенно забирались на заднее сиденье одного из фордов, за рулем которого сидел сам услужливый фордовский агент. Миллвуд Барлоу уже расположился спереди. Кэти Андерсон стояла в одиночестве на ступеньках веранды. Два-три других автомобиля урчали и трогались с места. Широкая веранда была пуста.
    — Вот идет король репортажа, — сказал Зеб Ванс, увидев Моргана и Андерсона.— Влезай к Миллвуду, Следопыт, да поедем спать. Завтра день будет трудный.
    — Спать? — сказал Андерсон.— В такую рань? А Морган только-только разговорился со мной о политике.
    Зеб Ванс печально взглянул на Моргана и через окно протянул Андерсону корявую руку.
    — Значит, решили, а? Я сразу вижу, когда человека треплет эта лихорадка.
    — Да что же, сенатор,— сказал Андерсон,— болезнь, наверное, наследственная. Пожалуй, я выставлю свою кандидатуру в губернаторы, если вы меня поддержите.
    — Ну, Следопыт вам растолкует, что меня хлебом не корми, позволь только протянуть руку помощи молодому человеку, если он чего-то стоит. Верно, Следопыт?
    — Да, по роже вы ему не врежете,— сказал Морган.— То есть если он не вздумает выставлять свою кандидатуру против вас.
    Он ответил рассеянно, потому что прикидывал, о чем с ним хочет поговорить Андерсон.
    — Адольф! — сказал Зеб Ванс Оффенбаху.— Они нас не понимают. Это нас-то, слуг народа!
    Оффенбах пробурчал нечто тевтонское. Позднее Морган узнал, что жареная свинина и все прочее расстроили среднезападный оффенбаховский желудок, и вновь удостоверился в давно уже усвоенной истине: у Юга в запасе есть самые разные способы мести.
    — Ну, раз уж вы все решили и взвесили,— сказал Зеб Вано Андерсону,— так не забывайте и того, что старый негр говорил мальчонке. «Не играй в кустах,— говорил он.— Там гремучки меняют кожу, а жалости, внучек, в них нету».
    Хант засмеялся.
    — Это я запомню,— сказал он.— А может быть, и присвою для собственного употребления.
    После высокопарных заверений Зеба Ванса, что такого прекрасного вечера в его жизни еще не было, и после того, как Андерсоны не менее велеречиво объявили, что сенаторы, побывав у них, оказали их скромному дому великую честь, какой ему на долю еще ни разу не выпадало, фордовский агент, похожий на придворного кучера, а вовсе не на «пачечку банкнот», как выразился Зеб Ванс, тронул машину, и она исчезла в темноте.
    — Слава богу, кончилось,— сказала Кэти.— Я уж думала, они так тут и останутся.
    Морган, все еще сокрушенный своим недавним поражением, старался. подбирать вежливые и пустые слова.
    — Привыкайте, миссис Андерсон. Привыкайте. За столом и стойки политики куда хуже проповедников.
    — Ну Хант пока своей кандидатуры никуда не выставляет.— По ее тону нельзя было догадаться, чего хотела бы она сама.
    — Зеб Ванс стреляный воробей и хорошо умеет распознавать эту лихорадку.
    Она поднялась по широким ступеням на веранду.
    — Вы ведь знаете старую басню про мальчика, который кричал: «Волк!» В прошлый раз Хант говорил о том, что думает выставить свою кандидатуру в губернаторы, но…
    Она выразительно пожала плечами.
    — Победа, — сказал Хант, — это на девяносто процентов умение выбрать момент. Сколько раз я тебе объяснял.
    — Ну, а остальные десять процентов?
    Андерсон, кажется, хотел ответить, но она снова заговорила, протянув Моргану руку. Рука была прохладной и твердой, как и ее взгляд. Он ощутил, волнение, которое можно было истолковать однозначно.
    — Ну, вы беседуйте, а я, с вашего разрешения, мистер Морган и, вас оставлю.
    — Конечно, идите, — сказал Морган с горьким разочарованием, удивляясь и недоумевая, откуда оно взялось. — Я вашего супруга долго не задержу.
    — Ну, насколько я знаю Ханта, у вас тут права голоса не будет.— На мгновение ее рука в его руке напряглась. — Я не попрощалась с вашим другом мистером Грантом. Вы передадите ему мои извинения?
    Она улыбнулась дерзко и уверено. Морган отпустил ее руку.
    — Он сам виноват. У него были какие-то дела в городе.
    — Спокойной ночи, мистер Морган. Спокойной ночи, Хант.
    Когда она повернулась, чтобы войти в дом, Моргану почудилось, что ее лицо сияет победным торжеством. Но, может быть, дело было в его собственной растерянности, в ощущении и никчемности.
    Андерсон, казалось, не заметил, что она ушла. Когда затянутая сеткой дверь захлопнулась за ней, он по частям опустился в большое мягкое кресло в углу веранды. Враждебности между ними как будто нет, подумал Морган. А просто ничего живого, никакого будущего. Но как же так? В его представлении брак был чем-то совсем другим: жаркая комнатушка, душная от острых запахов близости, запертая тюремная камера, в которой любовь и ненависть бесконечно кружат друг возле друга, осторожно выбирая миг для смертельного удара.
    Из дома появилась белая куртка и поставила на столик между ними вазу со льдом, два бокала и бутылку шотландского виски.
    — Ступай спать, Джоди. Этого нам за глаза хватит.— Хант принялся накладывать лед в бокалы, и Джоди бесшумно исчез. Морган совсем забыл эту способность южных негров превращаться в невидимок.
    — Для начала нам надо бы кое-что выяснить,— сказал Морган, подозревая, что Андерсон ищет не столько его общества, сколько возможности высказаться перед репортером. (К тому же он все еще был выбит из колеи и цеплялся за профессиональную манеру, как за спасительную соломинку.) — Разговор будет для протокола или нет?
    — Черт вас подери! — Андерсон разлил виски, даже не повернув головы.— Я пью с людьми для удовольствия, а не для дела.
    Морган почувствовал, что остался в дураках, а потому снова рассердился.
    — Я могу уехать,— сказал он.— Можете вообще со мной не пить.
    Андерсон протянул ему бокал.
    — Вы просто злитесь на себя. Берите. Это вас исцелит. Лучшее лекарство от всех недугов.
    Бокал был прохладным, влажным и заметно более темным, чем стаканчики Миллвуда Барлоу. Андерсон взял свой, такой же темный, и улыбнулся той широкой неторопливой улыбкой, которая вдруг озаряла его странно вылепленное лицо.
    — А, к дьяволу,— сказал Морган.
    Они чокнулись и некоторое время пили молча. За кругом света на веранде тоже стояла тишина, и в ночной прохладе Морган слышал только стрекот цикад, да где-то вдалеке квакала лягушка и ей отвечала другая. Ночной прохладный воздух пронизывало чистое благоухание сосновой смолы, к которому порой примешивался горьковатый запах дыма, долетавший от ямы. Морган прожил в Вашингтоне меньше года, но эта ночь пробудила в нем острую тоску, и он подумал, что Юг никогда не расстается со своими детьми, никогда не исчезает из их воображения, из их снов. И достаточно мелочи — услышать кваканье лягушки, увидеть почерневший бельевой котел, морщинистое терпеливое лицо, а может быть, даже осину на обочине весной,— и Юг нахлынет на того, кто его когда-то любил, обернется рекой воспоминаний и чувств. Морган искал, что бы такое сказать по-человечески, и прибегнул к избитому приему:
    — А жена у вас красавица и, как говорится, леди.
    — В самый раз для джентльмена.
    — Но из вашего разговора я так и не понял, хочет она, что-бы вы выставляли свою кандидатуру или нет.
    — И я не понял.— Судя по голосу, Андерсона это не волновало. Он выпил виски, поставил бокал, снял очки и протер глаза костяшками пальцев. Сколько раз потом Морган видел этот жест! Зрение у Андерсона было очень плохое, и он говорил, что глаза его устают смотреть в самом прямом смысле слова. Морган вспомнил кадры документального фильма: Андерсон точно так же протирал глаза на съезде, когда шло третье — и решающее — голосование.
    В ту ночь у себя на веранде Андерсон снова надел очки и сурово поглядел на Моргана.
    — Вот вы сказали об украденных деньгах, Морган… Я о них никогда, ни на секунду не забывал. Куда ни гляну, всюду эти деньги и обязательно какое-нибудь напоминание о том, откуда они взялись и какими средствами Старый Зубр их нажил. И потому я вас спрошу, а вы мне ответьте: что, собственно, несчастненький богатый сиротинушка может тут поделать?
    Он допил виски и вновь потянулся за бутылкой. Бокал Моргана тоже был пуст, Андерсон налил виски и туда.
    — А меня зачем об этом спрашивать?
    — Затем, что вы немножко напомнили мне меня самого — таким я был в тридцать лет. Затем, что где-то в глубине в вас кипит злость, как кипела во мне. Затем, что вы к себе никого не подпускаете, как не подпускал я.
    Это было до того близко к истине, что Морган растерялся.
    — Ну, я вернул бы хоть часть.
    — Чушь собачья,— сказал Хант.— Ну, основал я Южный фонд. Причем чуть было не назвал его Фондом Старого Зубра, но вовремя сообразил, как это будет глупо.— Голос Андерсона стал резче, а по лицу пробежала странная судорога, исказив его гримасой брезгливого отвращения.— И вы, Морган, мне эту собачью чушь не подсовывайте. Я спрашиваю вас, как должен был поступить разнесчастный тридцатилетний богатый сиротинушка в таком вот положении, имея в виду далеко не одни только деньги. От денег-то избавиться можно, но как изменить историю?
    — Переписать ее можно, а вот изменить нельзя.
    — Переписать и значит изменить. История, Морган, это только то, что видят в ней люди. Только то, что они знают лучше всего. Вот еще чем тридцать лет отличаются от тридцати восьми. Вы скоро сами в этом убедитесь. Тогда мне просто хотелось спрятаться, уехать, как вы сказали, куда-нибудь подальше, где никто слыхом не слыхал ни об этом штате, ни о Зубре Дареме Андерсоне. Раздать почти все деньги, забраться в нору и замуровать вход. Только вот Кэти это не вполне устраивало.— Он вдруг смешливо сморщился и отпил виски.— Так что не довелось мне спрятаться. Я побыл юристом, а потом занялся фермой. И все время я размышлял о положении дел и о себе самом, проверял кое-какие свои мыслишки. А потому, Морган, теперь, как мне кажется, я уже способен изменить историю. Пусть, по-вашему, это и невозможно. Дело ведь в том, что терять-то мне нечего.
    Морган пригубил виски и поглядел на Андерсона. Его досада исчезла. Он отступил в тень, говорили про Андерсона, и Морган снова почувствовал себя газетчиком. Морган уже тогда сильно сомневался в том, что политика вообще имеет хоть какое-то значение. Он был убежден, что понимать людские поступки много важной, нежели располагать властью, понуждающей их к этим поступкам. Ему казалось, что величайшие вопросы, в которых нужно разобраться, величайший риск, на какой необходимо пойти, живут в самом человеке и нечего искать их на общественном поприще. Однако политики и их тонкое искусство увлекали его в чисто профессиональном плане— ведь они не щадят ни себя, ни своих трудов, ни те видения и побуждения, которые управляют их жизнью, и (тоже профессионально) Морган понимал, что Хант Андерсон, кем бы он ни был — дураком, пророком или же фанатиком с больной совестью,— во всяком случае, не из тех простодушных доброхотов, одного из которых он днем так ловко разыгрывал перед сенатской подкомиссией. Помимо всего прочего, Андерсон умел пить виски: налитый бокал пустел так же быстро, как бокал самого Моргана. А в те дни, подумал Морган, у меня даже мул свалился бы под стол.
    — Ну, сегодня, если все учесть, вы предстали не в худшем виде. Во всяком случае, они вас слушали, а это уже кое-что значит.
    Андерсон захохотал.
    — Они пришли поглазеть, как сын Старого Зубра строит из себя политика. И мне, Морган, нужно было добиться, чтоб они увидели именно то, чего ждали. — Вновь та же чудесная улыбка осветила его лицо.— Старичков надо подбодрять. Какой бы жалкой ни была жизнь человека, Морган, ему нужно знать, что есть что-то, до чего он чуть-чуть не дотягивает. Может, он топчет какого-нибудь лежачего, но все-таки ему необходимо смотреть вверх и видеть человека, который выражается чуть грамотнее, знает чуть больше и живет чуть лучше. Поймите, не тот, кто недосягаем, не тот, кто его топчет,— просто ему необходимо знать, что в этом мире можно добиться чуть большего, нежели добился он. Точно так же он посещает церковь: может, он никогда не попадет в рай, но ему нужно знать, то рай существует и что у него все-таки есть надежда туда попасть.
    Морган вспомнил слова Зеба Ванса: «Они охотно наплевали бы на закон, на землевладельцев, как плевал Старый Зубр».
    — На вашем месте, имея желание изменить историю,— казал он,— я не рассчитывал бы на поддержку Зеба Ванса Макларена.
    — Если я выставлю свою кандидатуру в губернаторы, он меня поддержать и не сможет. Это известно. Каффи дважды его поддерживал. И по законам, согласно которым живет эта шайка, у него нет выбора. Я просто-напросто умасливал старичка. Мне вовсе не нужно, чтоб он стал мне поперек дороги.
    — Он мне говорил, то вы можете побить Каффи.
    — А вы этому не верите. Вы считаете, что я дилетант. Сын человека, о котором добрым людям и вспомнить стыдно. Без собственной организации. Однако для скачек нужды две лошади, и если хромает на обе ноги, то обычно выигрывает вторая.
    — Каффи — серенькая личность, но ведь такими были все наши губернаторы, кроме разве вашего отца и Зеба Ванса. И вам придется бороться не просто с Каффи, а со всей их шайкой. А нужно вам попросту взойти на ступеньку «лестницы», чего с вашим именем и в вашем возрасте добиться в общем нетрудно, если, конечно, торопиться вам некуда. Но выставить свою кандидатуру против Каффи сегодня — это верный способ вообще ничего не добиться. И вы сами это прекрасно знаете.
    — У меня залезать на их поганую «лестницу» времени поту,— сказал Хант.— Мир изменяется, и придется им измениться тоже. В каком-то смысле, Морган, я действительно сын Старого Зубра. Пусть играют по моим правилам — вот чего я хочу. И этого же всегда хотел он.
    — А как же с организацией? Откуда вы возьмете деньги на предвыборную кампанию? Кроме собственной чековой книжки, конечно.
    — Ну, это как раз смущает меня меньше всего. Я здешний штат изъездил вдоль и поперек. Я, Морган, состою членом всех гражданских клубов до единого и не пропустил ни одного сколько-нибудь серьезного собрания. За последние годы я побывал повсюду и обнаружил нечто такое, что им неизвестно. В каждом городе и в каждой сельской округе найдется довольно много людей вроде меня — людей помоложе, которые не желают дожидаться на какой-то «лестнице», пока старье не уберется с нашей дороги. А потому в ближайшее время если не я, то кто-нибудь другой встанет и скажет всем молодым, умным, деятельным ребятам, которые считают, что у нас на носу двадцать первый век и пора уж кончить жить в девятнадцатом,— встанет и скажет: «Идите за мной!» И они пойдут. Послушайте, Морган, я читал ваши статьи, и они очень неплохи. Согласен, наш штат вы вполне знаете. Но только вы привыкли слушать старых хрычей. С чего это вы взяли, что они разбираются в политике? Вы когда-нибудь спрашивали себя, что произойдет, если кто-нибудь из этих политических одров, столько лет пасшихся на воле, вдруг столкнется с противником, понимающим, как надо вести предвыборную борьбу в двадцатом веке? Будь тут даже сам Зеб Ванс?
    Морган подыскивал какой-нибудь ответ, достойный профессионала, но Андерсон разгорячился и не стал ждать.
    — Они уже и сейчас живут взаймы. Старик Макларен протянет самое большее еще один срок, а он ведь среди них лучший. Но возьмите человека, который все еще убежден, что в нашем штате легче всего добиться политического успеха, заплевывая тротуар табачной жвачкой.
    — Каффи жует «Брауновского мула», — сказал Морган.
    — А что жует старик Макларен? — спросил Андерсон.— Быть губернатором в этом штате — все равно, что клячам задницы чесать.
    Уровень виски в бутылке все понижался, голоса все повышались, а слова становились все более прямыми и крепкими. Но задолго до конца этого бдения, еще до того, как стала прозрачной верхняя часть бутылки, Морган пришел к выводу, что Андерсон — прирожденный политик, сын Старого Зубра до мозга костей.
    Андерсон обладал даром видеть, куда идет мир, но особенно ясно видел он, как меняется Юг. Теперь-то об этом все знают, думал Морган. Теперь в университетах пишут книги про то, о чем Хант Андерсон говорил в ту ночь: рост индустриализации, новый класс деловых людей и провинциальные понятия о нравственности, отток населения из сельских местностей, захирение фермерских хозяйств («за каким дьяволом приперся сюда Мэтт Грант со своим законопроектом, если не для того, чтоб попытаться вытащить их из петли?»), острая потребность в образовании и даже определенный сдвиг в расовой проблеме.
    — Ну, это-то основа основ,— сказал Хант.— И вот так пребудет до конца моей жизни и вашей. Но старый одер Каффи, примеру, чему он, собственно, научился? Не произносить в присутствии негра слова «черномазый» и не кричать темнокожему адвокату «эй ты, дерьмо!». Сервировать же старые испражнения на новый лад попросту невозможно. Слишком много вложено тут капитала, а беспорядки никому не нужны. Слишком много современных отраслей промышленности нуждается в образованных рабочих. Слишком много подрастает молодежи, у которой иные цели и стремления. И всякий человек, который начнет в нашем штате гнуть линию на раздельное обучение в школах, чтоб угодить захолустью, получит в городах и пригородах хороший пинок под задницу. И попомните мое слово: Каффи наверняка пообещает школьное обучение разделить.
    — Ну, а вы что тогда заявите?
    — Если я выставлю свою кандидатуру как его соперник, то заявлю, что намерен обеспечить в нашем штате полноценное образование каждому ребенку, будь он черный, белый или в крапинку. И никакого разделения. Я могу обещать это совершенно спокойно, потому что в здешних местах интеграции школ в ближайшие пять-шесть лет не предвидится. Что бы я ни пообещал и ни сделал и чего бы ни пообещал Каффи. Пойдите поговорите с черными, как я с ними разговариваю. После всего того, с чем им приходится мириться и жить, а также учитывая, как они на нас смотрят, их не так-то легко повернуть на сто восемьдесят градусов. В городе в среднюю школу для белых на будущий год подали заявление ровнехонько два чернокожих ученика. И кое-кому из нас пришлось тайком их уговаривать — ради того только, чтобы не дать повода для судебного вмешательства. Чернокожие любят своих детей не меньше, чем мы, и не собираются отдавать их в школу для белых, чтобы по дороге туда их побивали камнями. А что побивать будут, в этом они убеждены, и с полным на то основанием. Но Каффи этого не знает. За последние сорок лет Каффи ни с одним чернокожим не разговаривал, если не считать собственной его кухарки. А она, наверное, врет ему напропалую, как это заведено у всех кухарок.
    Андерсон предполагал вести предвыборную кампанию по телевидению, чего в штате еще не делал ни один кандидат на важные государственные посты. И в ту ночь на веранде, за бутылкой шотландского виски, Морган узнал (единственное, о чем Андерсон попросил его не упоминать), что он уже начал обсуждать ее с нью-йоркским рекламным агентством. И это в ту пору, когда телевизоры-то в штате были еще больше устарелых моделей, с круглыми экранами. Да, странный человек был Андерсон, думал Морган; невообразимое сочетание Старого Зубра с идеализмом, современных идей — с устарелыми принципами, единственный в своем роде, такой, что даже не верилось. Во время этого разговора Морган под градусами виски высказал на языке Зеба Ванса предположение, что Каффи, если Андерсон проморгает школьный вопрос, без колебаний зачерномазит его до смерти.
    — Если вам обязательно хочется сигануть в вулкан, чтоб вознестись на небеса в ореоле расплавленной лавы,— сказал Морган,— так сигайте себе на здоровье! Но истории это не изменит.
    Андерсон поправил очки, чтобы рассмотреть его получше: к тому времени он вместе с убывающим виски оседал в кресле все ниже и ниже, так что теперь лицо его было обрамлено коленями.
    — Чтобы вам пусто было, Морган! — сказал бы.— Ведь вы сейчас начнете мне втолковывать, что я никому, мать их растак, пользы не принесу, если не добьюсь, чтобы меня выбрали. Вы это хотели сказать? Кому нужен герой, потерпевший поражение? Что толку в дохлом мученике?
    Его осевшее тело внезапно всколыхнула волна энергии, и, в два-три рывка воздвигшись на ноги, он наклонился и покачал длинным пальцем перед самым Моргановым носом.
    — А я говорю — это все чушь, Морган, собачья чушь… Все такие словеса я знаю наизусть. Да слушай я внимательно, пока качался в люльке, так, наверно, услышал бы, как мой папочка ворковал эти самые колыбельные, и я вам, Морган, скажу кое-что еще: в этом вся история американской политики, черт бы ее побрал! В том-то и беда нашей разнесчастной страны! Это-то нас всех и губит… эти гнусные, дерьмовые, трусливые самоутешения. Эх, Морган…— Он с поразительной ловкостью сложился в кресле, и лицо его уже вновь нелепо выглядывало меж колен.— Я вам вот что скажу: как только человек решит, что лучше быть живым политиком, чем мертвым героем, как только он поверит, что способен приносить пользу, лишь если его выберут, в ту самую минуту он уже продался. Он уже падаль, хотя сам этого и не знает. Конечно, если он не остановится, так, в конце концов, глядишь, и выжмет несколько капель из старой репы, на манер старины Зеба Ванса с его плотинами и шоссе. Но вот истории он, Морган, не изменит, зарубите это себе на носу!
    — Брось-ка ты лапать эту рыжую,— сказал Френч Глассу.— Глядишь, тогда она принесет нам еще чего-нибудь выпить.
    — А Морган задрых, — сказал Гласс. — Перебрал малость.
    — Я не сплю,— сказал Морган.
    «Я могу перепить тебя в два счета и с закрытыми глазами,— думал он, взвешивая, надолго ли хватит у него сил держаться с Глассом в рамках вежливости.— Я и сейчас могу уложить тебя под стол, как в ту ночь уложил бы Ханта, если бы Кэти в конце концов не крикнула, что двое пьянчуг могут, конечно, будить ее детей, и это еще полбеды, но раз они вознамерились будить их такими словами, то пусть лучше убираются в хлев к прочей скотине. Я и сейчас помню, как захлопнулось окно. Стукнуло, точно молоток судьи».
    — Злится, — сказал Андерсон. — Сейчас спустится с ведром воды.
    — Как воды? — сказал Морган.— Нет уж, шалишь, мы теперь на воду перейти не можем.
    Странно, подумал Морган, что я и сейчас, столько лет спустя, помню эти слова совершенно точно. Всего-навсего обычная, не смешная, пьяная шутка. Но эту шутку он запомнил, потому что у них с Хантом в их тогдашнем настроении она вызвала бешеный хохот, и, давясь от смеха, они кое-как спустились с веранды и пошли по траве. Андерсон обнял Моргана за плечи, и они снова захохотали. Когда наконец они перестали смеяться, оказалось, что они стоят рядом в ночной тьме, вокруг звенят цикады, сзади желтеет пятно света на веранде, а в вышине перемигиваются звезды. На мгновение оба оказались вне мира — они, Андерсон и Морган, в стороне от его мощи, от его ужасов и всех его древних соблазнов. Морган ясно помнил, как все это было: чистый воздух, похолодевший перед выпадением росы, запах трав и в высоте — звезды, блистающие и непостижимые, как человеческие мечты.
    — Говорю вам, я это сделаю,— сказал Андерсон тихо.— Должен сделать. Я родился именно для этого.
    Он тоже глядел на звезды, решил Морган, и, может быть, мягкий окружающий мрак, звуки и запахи луга, земли, ночных существ, полная отрешенность от людской путаницы и давки, может быть, все это слилось в одно краткое чистое мгновение. Но гораздо вероятнее, что причиной было выпитое виски. Морган даже не понимал толком, что, собственно, хочет сделать Андерсон. Но в то мгновение Морган верил, что Андерсон это делает.
    — Может быть, стоит попробовать…— сказал Морган.— Вот это самое. Раз терять все равно нечего.
    Андерсон взмахнул широкой ладонью и стиснул локоть Моргана.
    — Морган,— сказал он,— поедем расскажем Старому Зубру!
    И вдруг он побежал. Большая нескладная фигура, взбрасывая длинные руки и ноги, удалялась куда-то туда, откуда они пришли на луг. Морган слышал топот тяжелых ног по траве и голос, кричавший:
    — Поехали, Морган, поехали!
    Обычно Морган терпеть не мог, если какой-нибудь дурак вынуждал его вести себя глупо и смешно. Но в ту ночь он тоже побежал, побежал вслед за Андерсоном, не зная зачем, для чего. Морган был в плохой форме, он перепил и не видел в темноте, куда бежит, куда ступают его ноги, не сознавал, почему он бежит, да и вообще где он и что с ним происходит в этой звездной ночи. Он бежал за высокой, переваливающейся тенью Андерсона, отвороты его брюк быстро намокли в росистой траве, он споткнулся и чуть было не шлепнулся плашмя, но в последнюю секунду успел упереться ладонью в землю, оттолкнулся, удержал равновесие и снова пустился богом вперед. Им владело радостное волнение, странное, невероятное. В первый раз в жизни он вот так подчинился минуте, сбросил с себя все путы и бежал, свободный, вольный… «В первый и последний раз»,— подумал он.
    В ту ночь, пробегая мимо освещенной веранды, он увидел вспышку — это зажглись фары, указывая дорогу вправо. Взревел мотор. Он увидел Андерсона, сложившегося вдвое за баранкой старого армейского джипа. Его длинные ноги торчали по бокам рулевой колонки, точно сломанные ходули.
    — Сюда! — крикнул Андерсон, прибавляя газу.— Поехали, Морган, поехали!
    Морган перекинул ногу в джип, уперся ягодицей в сиденье, ко тут Андерсон рванул рычаг передач, отпустил сцепление, и джип прыгнул вперед, как взбесившийся конь. Морган уцепился за дверцу и кое-как перевалился внутрь. А дворовые службы уже остались позади, и они неслись, не разбирая дороги, к темной полосе леса. Джип ревел так, что был способен разбудить мертвецов; и в определенном смысле, подумал Морган, это было бы очень кстати. Джип подскакивал на выбоинах узкой дороги, которой по мере сил держался Андерсон, и Моргану то и дело приходилось хвататься за стойку. Тут Андерсон издал клич, в котором Морган расслышал внезапно вырвавшуюся на вволю радость освобожденного духа. И против всякого вероятия к горлу Моргана вдруг подступил комок, и он тоже неистово завопил. Запрокинув голову, он выкрикивал в кивающее небо вой боевой клич.
    — Головы ниже! — заорал Андерсон, и джип врезался в темную чащу деревьев. Впереди, пронзенная лучами фар, обозначилась перепуганная насмерть корова. Мгновение она смотрела на мчащиеся прямо на нее яркие фары, а потом, замычав, кинулась в сторону. Деревья чуть-чуть раздвинулись, уступая пространство дороге, и джип ринулся в этот просвет, а ветки хлестали их сверху и с боков. Андерсон каким-то чудом поместился в кабине. Не снижая скорости, они проскочили ручей— из-под передних колес взметнулась волна, блеснула в свете фар и рассыпалась над ними облаком мелких брызг.
    Радостное волнение исчезло так же мгновенно, как и возникло, и Моргана вдруг охватил страх. Ему хотелось выпрыгнуть, не участвовать больше в этой бешеной гонке, избавиться от этого человека, который мчится в машине, словно обезумевший, потому что его гонит вперед нечто, сокрытое внутри. Но по сторонам дороги, совсем рядом, мелькали толстые сосновые стволы, и прыгать было некуда. Да и в любом случае, если он начал, то уж не отступил бы — так повелевал его кодекс чести. Морган закрыл глаза и еще крепче вцепился в стойку. Уже в глубине леса Андерсон снова испустил ликующий вопль, и Моргану представился дикий зверь, который вырвался из клетки на вволю.
    Затем шум колес изменился, ветки перестали хлестать по юртам, и Морган понял, что лес остался позади и они снова едут по чистому полю. Он открыл глаза и поднял голову. Джип взбирался по пологому склону холма, похожего на тот, где стоял дом Андерсонов, но впереди, на вершине, не было ничего, только несколько кряжистых деревьев чернели на фоне усеянного звездами неба. Джип замедлил ход, но на гребне его все равно занесло, и, резко затормозив, Андерсон остановился прямо перед корявым стволом. Он сразу же заглушил мотор, и тишина обрушилась на них, словно обветшавшая стена. Недвижные лучи фар освещали чугунную ограду, калитку с ажурной металлической аркой, надгробные памятники по ту сторону ограды.
    — Зубр! — прозвучал низкий голос Андерсона и отдался эхом во тьме.— Я это сделаю, Зубр!
    Он перебросил длинные ноги через борт джипа с ловкостью, поразительной для такого рослого человека, и побежал к калитке. Морган остался на месте. Страх исчез, как незадолго перед тем исчезло волнение, но он не знал, хочет ли он идти за Андерсоном туда, куда ведет Андерсона его путь. Андерсон остановился и поглядел назад. Его очки ослепительно блеснули в свете фар, и массивное тело вдруг стало худым, жестким, зловещим.
    — Морган, пошли!
    И Морган почувствовал, что раз уж он поехал, раз уж проделал большую часть пути, то должен идти за Андерсоном и дальше. Он спрыгнул на землю, прошел под аркой и зашагал дальше меж старых камней, которые в лучах фар отливали желтизной, точно слоновая кость. Над головой ветер шуршал сухими ветвями. Звенели и стрекотали цикады. Траву на кладбище недавно скосили, но все было мокро от росы. Подошвы Моргана причмокивали, намокшие отвороты брюк леденили щиколотки. Андерсон тяжело дышал, как и прежде, когда бежал к джипу.
    — Этот сукин сын вон там лежит,— сказал он.
    В дальнем углу кладбища, чуть в стороне от неподвижных лучей, белела статуя, высоко вознеся голову над кладбищенской оградой.
    На громоздком каменном пьедестале стоял каменный человек, разведя приподнятые руки, словно благословляя и утешая стоящих внизу. Высота памятника с пьедесталом составляла по меньшей мере десять футов, а сама фигура была в человеческий рост.
    — Он заказал себе памятник за много лет до того, как его пристрелили,— сказал Андерсон, подходя к могиле, и Морган заметил, что он поправил очки, словно удостоверяясь, верно ли видит все это.— Когда он решил сам позаботиться о могиле и памятнике, ему предложили статую побольше, в его вкусе, как кому-то казалось. Христос с распростертыми руками, не препятствующий детям подходить к нему. Мать мне рассказывала, что Старый Зубр поглядел на него, поглядел, а потом сказал, что размеры памятника и скульптурное изображение ему нравятся, но только он не желает, чтоб над ним до скончания века торчал поганый Христос и кривил губы в усмешке. Уберите-ка отсюда Иисуса Христа и поставьте статую Зубра Дарема Андерсона в этой же самой позе, а там посмотрим, как вся шваль это скушает.
    — Но статуя действительно на него похожа?
    — Судя по фотографиям, не очень. А живого я его почти не помню. Припоминаю только копну седых волос и свирепый голос. Руки у него были крепкие и сильные. Он вынимал меня из кроватки, подбрасывал к потолку и ловил на лету. Это я хорошо помню. Иногда я плакал от испуга, и он выходил из себя. Помню, каким бешеным становился его голос и как он меня стискивал. А у этого истукана руки хилые. Словно у Христа.
    Морган подошел поближе и взглянул на пьедестал, Свет фар не доходил сюда, и он разобрал только крупную черную надпись: «Зубр Дарем Андерсон».
    — «Тысяча восемьсот шестьдесят девять — тысяча девятьсот двадцать три. Четырежды был избран губернатором. И вседа был человеком» — это он тоже сам сочинил.— Андерсон хватил Моргана за плечо и повернул к себе лицом.— А вон ам,— сказал он, указывая рукой на небольшую плиту справа от могилы Зубра,— покоится его первая жена. Он всегда был человеком, мужчиной, и уморил ее. В буквальном смысле слова. У нее было восемь выкидышей, но это его не остановило, и на девятый раз она скончалась.
    — Я не хочу этого слушать,— сказал Морган.— Здесь вы хороните своих мертвецов,но не я.
    — А все-таки вы рассвирепели, едва вспомнили, что он отнял у вашего отца какие-то жалкие доллары. Хотя в этом даже не было ничего личного — всего-навсего частное проявление всеобщей коррупции, которая росла вокруг него, как гнойник. Вас бесит такая мелочь, Морган, а как, по-вашему, было жить мне, зная, что в жилах у меня течет кровь Старого Зубра? Ведь мне тогда было тридцать лет, вот как теперь вам. Давным-давно, может, в те времена, а может, и раньше, в одну прекрасную ночь, когда я был пьян куда больше, чем сейчас, приехав из армии в отпуск домой, я явился сюда, а ночь была ясная, лунная, и обмочил его могилу. И статую тоже. Не беспокойтесь, сейчас я этого делать не стану. Еще одно различие между тридцатью и тридцатью восемью.
    — К черту! Уйдем отсюда. Все это меня не касается.
    — Да нет, касается. О том и речь.
    Андерсон говорил ласково, словно с ребенком. Он снова повернул Моргана лицом к изваянию Старого Зубра. Морган подчинился власти этой тяжелой руки, этих слов, не сопротивляясь. Кругом стояла тишина — только шуршал ветер да звенели цикады ,а если бы Морган и посмотрел вверх, деревья все равно заслонили бы от него звезды. Он был замкнут в ночи, чугунная ограда была высокой, непреодолимой, а свет фар у них за спиной отбрасывал меж памятниками нелепые жуткие тени, словно намечая места потемнее для будущих могил, для будущих мертвецов.
    — И всегда был человеком,— сказал Андерсон.— Вот в чем суть. С этим я еще могу жить. И может быть, я даже зря осквернил его могилу. Личного уже ничего не осталось, потому что он и вправду всегда был человеком. Не сверхчеловеком, а человеком, как вы и я. Каждая его подлость, каждое преступление, каждый закон, который он нарушил, каждый человек, которого он купил, обманул, погубил, каждый, кем он воспользовался для собственных целей, сточная яма коррупции, в которую он превратил этот штат, — все это, как и написано здесь, доказывает, что он всегда и во всем был человеком. Он делал то, что делают люди. Он осквернял все, к чему прикасался. Когда-нибудь я к этому добавлю еще два слова.
    Он умолк, выжидая, склонив голову набок, впиваясь в Моргана близорукими глазами. Морган молчал.
    — «Как вы»,— сказал Андерсон.— Вот что я добавлю, чтоб читали все, кто сюда придет. «И всегда был человеком. Как вы».
    — Так почему же вы полагаете, что способны изменить историю? — спросил Морган.— Если считать, что он просто делал то, что делают все люди?
    — Потому что я хочу рискнуть. Я не могу вернуть деньги, которые он украл. Я не хочу той власти, которая была у него. Я хочу только одного: не развращать людей и ничего не превращать в дешевку. Доказать, что это вовсе не обязательно. Я просто хочу выявить в человеке лучшее, а не худшее. Быть может, в конечном счете я просто хочу, чтобы помнили меня, а не Старого Зубра.
    — Но ведь вся эта сволочь вас растопчет, неужто вы не понимаете? — сказал Морган.— Они могли стерпеть Старого Зубра, но того, о чем вы говорите, они не стерпят.
    Теперь он чувствовал себя старше, мудрее, искушеннее в делах людей и в судьбах мира. Андерсон улыбнулся той спокойной, радостной улыбкой, которая преображала его бесстрастное лицо, придавала ему мягкость и обаяние. А в ту ночь она сделала его молодым, пылким и потому красивым. И как раньше, на лугу, под неисчислимыми звездами, Морган невольно подумал, не мог не подумать: да, пожалуй, стоит попробовать.
    — Меня они не растопчут,— сказал Андерсон.— Я ведь сын Старого Зубра. Во мне течет его кровь.
    Они медленно пошли назад к машине. Андерсон сел за руль, но мотора не включил.
    — А когда я сделаю то, что хочу сделать,— сказал он,— вот тогда я вернусь сюда и припишу эти два слова.
    Морган оглянулся на смутно белеющее изваяние Старого Зубра, на его благословляющие руки. Видение исчезло, Моргана пробирал озноб.
    Он был рад, что в странной, зловещей тьме не сумел разглядеть каменное лицо, не прочел в мраморных глазах угрозу разделаться с сыном.
    — Насколько я могу судить,— сказал Морган,— он предпочел бы, чтобы вы еще раз осквернили его могилу.
    Андерсон завел мотор. Ночную тишь разорвал грохот, и под оглушительные выхлопы Морган с трудом расслышал ответ:
    — Как будто я с этим спорю!

    РАССКАЗЧИК II
    Зажглось табло «Пристегнуть ремни». В кресле через проход мирно спал Гласс, и даже пластырь на его молодом, безмятежном лбу белел, как флаг капитуляции.
    — В уборную еще успею? — спросил Френч у рыжей стюардессы. Она кивнула и показала рукой в носовую часть самолета. Френч с трудом встал и целеустремленно двинулся вдоль прохода.
    Верхние плафоны уже давно пригасили, теперь в дальнем конце салона появилась вторая стюардесса, она проверяла ремни на спящих пассажирах. Рыжая проводила Френча и сразу же вернулась назад.
    — Возьмите-ка вот.— Она наклонилась и всунула Моргану в карман пиджака несколько бутылочек; они звякнули едва слышно из-за ровного гудения моторов.— Вашей марки всего несколько штук осталось. Только морока возиться с ними, назад укладывать.
    — Спасибо.
    Морган поглядел на ее усталое лицо. Крупная, широкая в кости, такие рано начинают полнеть. Рыжие волосы немного растрепались, заученная улыбка исчезла. Как ее зовут, Морган не помнил и решил прибегнуть к одному из самых испытанных способов завязать разговор.
    — Сама-то откуда будешь родом?
    На этот вопрос она, без сомнения, отвечала несчетное множество раз, но теперь, присев на ручку соседнего кресла, словно задумалась.
    — Из Боулинг-Грин. Слыхали? — сказала она наконец.— Штат Кентукки.
    — Вот чертова авиалиния.— Морган уже чувствовал, как ему перед посадкой становится тошно на душе.— Чего ради они заставляют милую девушку из Кентукки говорить с этим гнусавым южным акцентом?
    Она улыбнулась, но даже в полутьме салона было видно, что не прежней любезной, застывшей улыбкой, предназначенной на потребу пассажирам.
    — А чего, это даже забавно. Есть такие, что и верят. Вы ведь с вашими приятелями дальше не летите?
    — К счастью, нет.
    — Мы тоже. Отсюда на Бирмингам и Джексон нас подменяет другая бригада.
    — Тут сменяться тоже радости мало,— сочувственно сказал Морган.— Даже телевизор в такой поздний час уже не работает.
    — Да мы все равно, когда прилетаем, с ног валимся от усталости. И потом гостиница здесь не плохая. Есть бассейн, длинный такой, знаете?
    — Эти бассейны самые лучшие.
    Морган уже знал, вспомнив трепетное прикосновение пальцев к своей шее, что дело будет верное, если только он надумает принять игру. Но умер Андерсон. И день сегодня был такой длинный, и ночь длинная, а завтра будет еще хуже. Завтра он увидит Кэти. В дальнем конце прохода, еле различимый в полутьме, из двери уборной появился Френч.
    — Спасибо за водку, Рыжик.
    Девушка пристально смотрела на него сверху вниз. Морган ждал, что сейчас она опять к нему прикоснется.
    — Знаете, вы совсем не такой, как эти паразиты, что летят с вами.
    Морган хмыкнул.
    — Да я просто вида не показываю.
    Она не прикоснулась к нему, и Моргана это огорчило.
    Потом она отошла, и Френч тяжело плюхнулся в свое кресло.
    — Даст бог, теперь уж скоро вылезем из этого драндулета,— пробормотал Френч едва внятно. Рыжая стюардесса ушла, покачивая бедрами.
    — Да уж, помоги бог.
    Морган поглядел в окно на мерцающий огнями город. Снизились они плавно; воздушные ямы, непогода — все это осталось далеко позади. Моргану было страшно приземляться — не только потому, что он вообще боялся полетов, он боялся еще и того, что ждало его на земле. Возвращение в родные места всякий раз бывало тяжким; он чувствовал, как опять смыкается у него на горле смертная хватка Юга, неумолимая, как само уходящее время; но сегодня будет еще тяжелее, потому что умер Андерсон. Огни внизу мигали тускло и безрадостно — не искрились, не мчались навстречу. По невидимому шоссе скользили игрушечные фонарики автомобильных фар, но в темноте, на вираже, Морган все равно не мог определить, движутся ли они по направлению к тому дому на вершине холма, где когда-то под развесистыми деревьями он познакомился с Кэти и Хантом Андерсонами.
    Андерсон умер, а он возвращался на Юг, и что-то в этом было странное — словно отпало еще одно звено связующей цепи, приблизив его к грозной бездне свободы. Много лет Морган жил со смутным, мучительным ощущением отринутости от родного Юга; он носил в себе, как душевную рану, сознание того, что не только он сам изменяется день ото дня, но изменяется и жизнь, которую он знал когда-то и оставил, хотя в глубине души — как бы далеко ни завели его дороги времени — он мучительно хотел бы приковать себя к ней цепями, как к скале. Подобно всякому, ему необходимо было верить, что хоть где-то есть неизменность, первооснова, на которую в конечном счете можно положиться, и такой первоосновой он, Морган, казалось бы, вправе был считать прежнюю жизнь, с ее обычаями и ценностями. Но неприглядность и суета, бетон и сталь, пластик и неон постепенно вытесняли ее широту, и сердечность, и древнее, надежное ощущение земли и пространства; и Морган знал, как знают иные о приближении грозы в безветренный июньский полдень, когда даже сосны в вышине застыли и не шелохнутся, знал, что на смену старому стремительно идет обновленный мир, и в этом мире даже на Юге уже не останется мудрого убеждения, что каждый день неразрывно связан с круговоротом лет и зим, и неизменным вращением солнца, и вечным ходом времени, и в последнем прахе совсем неважно будет, бежал ли ты со всех ног, или брел не торопясь, или просто проспал свою жизнь в блаженном холодке у дороги.
    Что обновленный мир надвигается, у Моргана сомнений не было: ему открыла это его собственная жизнь, смерть Андерсона была только подтверждением. А кто виноват? Разве не они сами? Разве не бежали оба они от старой жизни в погоне… за чем? За чувством причастности, присутствия в самом центре событий. Но и это еще не все…
    В хмуром, пыльном городке своего детства Морган работал на доставке газет. Год за годом, ледяными зорями южной зимы и росными летними утрами, когда еще до появления солнца надкрышами жар нарождающегося для начинал исходить от распаренной земли, он лихо катил на своем раздрызганном велосипеде по ухабистым улицам и немощеным пешеходным дорожкам — Морган сохранил благодарную память о том лете, когда строительные бригады замостили тротуары; это здорово облегчило его поездки: крутил педали, не держась за руль, на ходу скатывая тонкие, пахнущие типографской краской газетные листы в тугие трубки и где правой, где левой рукой с безошибочной меткостью забрасывал их, как копья, через живые изгороди и через широкие лужайки — фьюить! — прямо на пороги домов.
    Он объезжал весь город чуть не каждый день, зимой — до начала занятий, летом — перед тем, как идти играть в бейсбол, потом купаться на речку, потом подстригать соседские газоны, а потом сидеть с книгой на тенистой веранде отцовского дома. По субботам Морган собирал плату, дотошно записывая каждый взнос и каждую задолженность в особую тетрадку, какими снабжала его редакция газеты, и выдавая квитанции из книжки, купленной в мелочной лавке по совету отца. Моргану полагалось по двадцать пять центов с доллара, так что собирал плату он очень усердно, по нескольку раз упорно возвращаясь и дверям, где раньше не ответили на его стук, особенно если подозревал, что не открывают нарочно; миссис Ада Ингрем, например, способна была на любую хитрость — пряталась в кухне, подделывала квитанции, врала, будто не получала газеты; мистер и миссис Котти Уокер в субботу утром часто с перепой или с похмелья не могли встать с кровати; вдова Бауэп не отзывалась, если у нее в это время сидел, как обычно, мистер Крокер, учитель труда в местной школе, а жена у него томилась в сумасшедшем доме (безо всякой на то причины, как все говорили, а просто чтобы мистер Крокер и вдова Бауэн могли беспрепятственно предаваться своей постыдной страсти); бывало, что старуха Лайла Беннет, богачка, не отворяла двери просто назло, а иной раз она швыряла ему монеты из окна второго этажа и злобно гоготала, глядя, как он шарил в кустах японского барбариса; и наконец, доктор Миллер, с печальными карими глазами, ни для кого не секрет, что он был морфинистом (какие только страшные картины не мерещились Моргану за закрытой дверью обветшалого докторского дома, когда одно лишь эхо отзывалось на его робкий стук).
    Но в большинстве своем подписчики платили исправно, известно было, что стоит задолжать за две недели, и неумолимый Морган прекратит доставку газеты — и вы, чего доброго, так и не узнаете, чем кончились «Невероятные приключения Дика Трейси». Летом его часто зазывали в дома угоститься чашкой чая со льдом или прохладительным напитком, зимой погреться у печки, пока по кошелькам, карманам и жестянкам собирали необходимую сумму. Он был во многих домах такой же привычный гость, как Амос и Анди из радиопередачи или как Альф П. Ривз, жизнерадостный агент страховой компании «Метрополитэн». Альф немало помог Моргану своими подробными отзывами о тех хозяевах, к которым, как он убедился по собственному опыту, с парадного крыльца лучше и не соваться. Среди таких он назвал Моргану мистера и миссис Клод Дж. Гоуингс.
    — Эта миссис Гоуингс,— предупреждал Альф,— до того чудная, страсть. Хотя и сам Клод Дж. не лучше. Она, сколько я ее знаю, ни разу не прошла через парадные комнаты к парадной двери, боится, не дай боже, пыль поднять.
    И потому субботними утрами, когда жизнь щедро сулила ему двадцать пять центов с доллара да еще двухсерийный фильм после обеда, Морган сворачивал на велосипеде во двор Гоуингсов, уже много лет не оскверняемый автомобильными шинами, доезжал до гаража, который никогда не открывался, прислонял велосипед к стене и стучался в дом с черного хода. Низкий, серый, словно вросший в землю дом Гоуингсов под сенью дубов стоял мрачный, со слепыми окнами; по вечерам, ровно в половине девятого, будь то зима или лето, в нем, как в хмуром ночном небе, замирали последние проблески жизни, а каждое утро, в шесть часов, из кухонного окна неотвратимый, точно утренняя заря, начинал сочиться желтый свет. Шесть дней в неделю в половине седьмого утра, секунда в секунду — соседи уже и удивляться перестали,— из задней двери дома выходил Клод Дж. Гоуингс в чистом синем комбинезоне и шел на угольный склад, где он работал, а выходил оттуда в половине седьмого вечера и, словно солнце, совершающее вечный круговорот, возвращался к заднему крыльцу собственного дома, грязный, запорошенный черной пылью своего ремесла: высокий угловатый мужчина, он шагал, неся судки для завтрака, чуть опустив голову, словно затем, чтобы не видеть встречных, и ни с кем не обменивался ни единым словом.
    — Да я с огнетушителем скорее завел бы разговор, чем с ним,— говорил о нем Альф П. Ривз.
    Морган знал, что забранная сеткой задняя дверь отворится по первому же его стуку; он даже думал, что, может быть, миссис Гоуингс незаметно следит за тем, как он идет по двору, оставляет велосипед и идет к заднему крыльцу, потому что, когда он подходил, она уже смотрела на него сквозь дверное стекло. Она была такая же высокая, как и муж, и тоже угловатая и молчаливая, и лицо ее, пожилое и некрасивое, было лишено выражения и тепла. Раз в неделю ее можно было видеть в городе в продуктовом магазине — она выбирала на полках консервы и всякую другую снедь; и еще один раз, по воскресеньям, она и Клод Дж. Гоуингс появлялись в Первой баптистской церкви: она — в обвислом, бесформенном черном платье, он — в сером костюме со стальным отливом. А помимо того, никто не видел ее иначе как у ее собственного заднего крыльца — Морган, конечно, тоже. Она приоткрывала дверь и протягивала ему деньги: всегда ровно столько, сколько надо.
    — Доброе утро, миссис Гоуингс,— говорил ей Морган и подавал квитанцию, которую всегда заполнял заранее; а она отвечала ему одним кивком, не глядя ни на квитанцию, ни на него самого. Потом дверь закрывалась бесшумно, точно на резиновой прокладке, и за мутным стеклом уже никого не было.
    О Гоуингсах в городе ничего не знали, неизвестно было, что делает миссис Гоуингс целыми днями в безмолвном доме, непонятно, почему они оба такие нелюдимы. Никто не знал даже толком, откуда они приехали. Городские старожилы рассказывали, что когда-то в этом доме жили Джадсоны, но потом Бака Джадсона убило молнией, когда он играл в бейсбол за текстильщиков во второй лиге округа, прямо во время матча, и его вдове с четырьмя детьми пришлось перебраться к ее родным в Северную Флориду, а в их доме поселились Гоуингсы.
    — Не помню, право слово,— сказал отец, когда Морган спросил его.— Лет двадцать, наверно, назад. Бак Джадсон не оставил семье ни цента.
    И на лице у отца Морган прочел не угасшее за два десятка лет презрение к таким мужчинам.
    Морган не задерживался во дворе у Гоуингсов, после того как закрывалась задняя дверь. Ему неприятен был их дом, и лицо миссис Гоуингс, и запах плесени, от нее исходивший, правда главным образом в его воображении.
    Во время своих ежесубботних посещений, повторявшихся с ритуальной неизменностью, не хуже уходов и возвращений самого Клода Гоуингса, он стал испытывать страх перед их серым домом под дубами — нет, не мистический ужас, он осознал это впоследствии, прочитав «Розу для Эмили»; ему даже в детстве не мерещилось здесь никакой потусторонней жути, по, отъезжая от ворот, он всякий раз думал: Нет, только не это, только не это!
    Теперь, когда огромный самолет стремительно нес его вниз к земле Юга и огни прошлого безжалостно выплывали навстречу, Морган отлично понимал природу того страха, что находил на него у заднего крыльца дома Гоуингсов, того глубокого отвращения, которое внушал ему их замкнутый дом, гараж на запоре, их затворническая жизнь. Но он понимал также, что в конечном счете Клод Дж. Гоуингс и его дом — лишь знаки, символы того неприметного существования, страшнее которого для него ничего нет; и не от символов, а от жизни, их породившей, он тогда панически бежал.
    А что до Андерсона… Андерсон в конце концов перестал убегать и гнаться, но это оказалось для него хуже смерти. Да и все равно, снова подумал Морган с фанатизмом, возникающим перед лицом смерти, нам некого винить, кроме самих себя.
    — Большой, оказывается, город.— Френч вытянул шею и из-за плеча Моргана смотрел в окно.
    — Растет быстро.— Морган оглянулся на Гласса; тот по-прежнему мирно спал, его не затрагивала ни жизнь Андерсона, ни смерть его или вообще что бы то ни было. Морган подумал, что в мире Гласса, где образ так легко претворяется в живого человека, а тень может существовать без тела, Андерсон, наверно, просто задохнулся бы без правды, а сама правда, обесцененная, ненужная, может быть, вообще уже больше не содержится в безвоздушном пространстве этого мира.
    «Электра» ударилась колесами об асфальт, слегка подпрыгнула и покатила по взлетной полосе, фыркая и извергая пламя из дюз. Морган снова соприкоснулся с землей. В салоне зажегся яркий свет, а двигатели, взвыв, дали задний ход, и Морган чуть не стукнулся лбом о спинку переднего кресла. Френч растолкал Гласса, и они потянулись по проходу за остальными пассажирами. Самолет дрогнул и стал. Рыжая стюардесса распахнула дверь, горячее дыхание южной ночи с легкой примесью выхлопных газов ворвалось в прохладу салона.
    — За одно я благодарен работе на телевидении,— проворчал Гласс, ловко и старательно приглаживая шевелюру.— Привыкаешь спать где угодно.
    — Всего хорошего! — как магнитофон, повторяла у трапа рыжая стюардесса в спину сонно бредущим пассажирам. Ее нарочито бодрый голос беспомощно бился о глухую стену ночи.— Всего вам хорошего! Мы надеемся, что вы довольны полетом и будете всегда летать с нами. Всего хорошего! — Она умело увернулась от шлепка Гласса.— До свиданья. Летайте с нами!
    Морган прошел мимо нее последним.
    — Рыженькая,— сказал он,— ей-богу, в Боулипг-Грин нашлось бы что-нибудь и получше.
    — Не знаю, мне не попалось,— ответила она без акцента.
    — Поезжай, поищи еще раз.
    Морган спустился по трапу. Оглянулся, хотел было помахать ей, по ее уже не было в дверях самолета. Может быть, он все это про нее выдумал, безразлично подумал Морган.
    За асфальтовой площадкой поднималось новое пустое и холодное здание аэровокзала со стеклянными стенами, с вышкой над стеклянной крышей, оно сверкало огнями на фоне ночного неба, точно целый небольшой город. На этот же аэродром, хотя здание вокзала было тогда другое, Морган прилетел с Зебом Вансом и подкомиссией по табаку в тот раз, когда познакомился с Андерсоном. И в этом есть что-то закономерное, подумал Морган, вот так вернуться сюда же сегодня и увидеть за воротами встречающего Мэтта Гранта.
    Молча, как подобало случаю, они пожали друг другу руки. В Вашингтоне они виделись довольно часто; но здесь, на Юге, вдали от привычных мест, когда Андерсон умер, Моргану показалось, будто они не встречались много лет. Он поневоле вглядывался в худое, бледное лицо Мэтта, отыскивая признаки старости и перемен, и чувствовал, что и на него смотрят точно так же.
    — Вот черт, невеселые дела привели опять на Юг, — вздохнул Морган.
    — Мы уже тут несколько дней.— Грант задержал его руку дольше, чем принято, словно утешал.— Кэти думала, увезем его из Вашингтона, может, это его поставит на ноги. Он последние месяцы очень сдал, как-то опустился, плыл по течению.
    — Знаю. Мы с ним завтракали на прошлой неделе.
    — Тогда сами знаете.
    Грант и Морган молча взглянули друг другу в глаза. Они не обсуждали на словах то, что произошло с Андерсоном, им довольно было взглядов и многозначительных умолчаний. Морган знал, что Грант тоже вспоминает сейчас тот день, когда они увидели его впервые, долговязого, медлительного и неотразимого, и он излагал им мысль Гранта о сокращении производства табака, развивая целый план пропитания человечества. Грант, конечно, вспоминает сейчас об этом и о многом другом,. не без сарказма подумал Морган.
    Стоявший рядом Френч откашлялся.
    — Когда похороны? — спросил он.— Уже известно?
    — Завтра в четыре тридцать пополудни. Миссис Андерсон не хочет откладывать.
    Морган представил их друг другу.
    — Мэтт был у Андерсона помощником по административным вопросам — сколько лет?
    — С первого дня, как тот пришел в сенат.
    — Где бы тут взять такси? — спросил Френч.— Я совершенно без сил.
    — Там дальше, у главного входа. Я бы вас всех подвез, но…— Мэтт замялся и поглядел на Моргана.— Мне нужно кое о чем переговорить с Ричем с глазу на глаз, вы уж простите. Да, Рич, вас тут только что вызывали.— Грант заглянул в записную книжку.— Просят позвонить в Нью-йорк, коммутатор триста двадцать восемь.
    — А черт,— выругался Морган, и Френч с тревогой посмотрел на него.— Где здесь автомат?
    Будка оказалась между закрытым на ночь страховым киоском и билетной кассой местной пассажирской авиалинии «Стоунуолл Джексон», окошко которой тоже было закрыто. Автоматическая телефонная связь уже проникла на Юг, и Морган стоял и слушал гудение и писк в трубке, от нечего делать разбирая надписи, процарапанные на задней стенке будки. Код 303. 687-5124 — шлюха. Имена повсюду уступают место номерам.
    Коммутатор 328 исправно соединил Моргана с абонентом, который его вызывал, это оказался выпускающий редактор его газеты.
    — А, это вы, Морган,— сказал оп.— О чем это я хотел… Сейчас.— Слышен был какой-то неразборчивый разговор.— А… ну да, Морган, ничего серьезного.— Они всегда хитрят, думал Морган, все походя, между делом, а не дают человеку работать.— Вы тут пишите в абзаце втором, строка третья: «Назначение мистера Хинмена на этот высокий пост было самым неожиданным из всех неожиданных назначений президента». Они спрашивают, кто это так считает.— В главной редакции никто ни во что лично не вмешивался; запросы направляли некие безымянные высшие силы, грозные и таинственные «они». Морган представлял себе, как «они», седовласые, бесстрастные, важно заседают за массивным столом.
    — О гос-с-поди,— привычно простонал Морган.— То есть этим болванам надо указать источник?
    — Ну, не то, чтобы источник, просто — чье это мнение.
    — Скажите им, что это мое мнение.
    — М-да… гм… в таком случае, если вы не против, может, напишем: «Обозреватели считают, что назначение мистера Хипмепа», и так далее?
    — Мне не известны никакие обозреватели, которые так считают. Мне известно только, что я так считаю.
    — М-да… гм.— В голосе редактора зазвучало беспокойство, он явно не ожидал такого неприятного оборота в этом пустячном деле.
    Морган понимал, что «они» этим не удовлетворятся, хотя его ответ содержал одну только чистую правду, для них это все равно. что вообще ничего не ответить. Они вовсе не бесстрастные небожители, а снявшие пиджаки усталые мужчины, страдающие язвой желудка и облеченные властью. Сделав первый шаг, они с неизбежностью должны и дальше гнуть свое, на то они и начальство. И уж во всяком случае, несчастный выпускающий редактор тут ни при чем.
    — А черт с ними,— сказал Морган.— Сделайте: «Назначение мистера Хинмена… было сочтено самым неожиданным событием» — и валяйте дальше в том же духе. Ну вот, полный порядок.
    — Да, да, отлично.— Выпускающий был, видно, рад отделаться; оп, как и Морган, знал, что эту бессмысленную поправку примут. Она была вполне под стать бессмысленному замечанию.
    Морган решил, пока Вашингтон на проводе, позвонить заодно домой.
    — Ну, как бридж? — спросил он, услышав голос Энн.
    — Выиграла три доллара. Ты откуда звонишь?
    Она говорила глухо, со сна или, может быть, спьяну.
    Он объяснил.
    — У вас все в порядке? Ричи в порядке?
    — Спит. Мы с ним оба спим.
    Он представил себе ее на подушках в прохладном кондиционированном воздухе; она не надевала на ночь ничего прозрачного и соблазнительного, но он вдруг вообразил, как она лежит там в постели, в комнате темно, веет прохладой, вспомнил ее запах, это подействовало на него возбуждающе. Он подумал о её маленьких крепких грудях; один раз, давно, еще до Ричи, она намазала для него соски губной помадой.
    — Послушай,— сдавленным шепотом сказал он в трубку,— мне хотелось бы оказаться сейчас дома.
    — Угу,— сонно пробормотала она.— Очень мило с твоей стороны.
    — А ты знаешь, что я сделал бы, будь я там?
    — О господи,— внятно ответила она.— Нашел о чем говорить.
    Эти же слова он слышал от нее сотни раз. Тысячи раз.
    — Ладно, забудь,— сказал Морган.— Спи. Прости, что разбудил.
    Может быть, она не хотела его обидеть. Может быть, это выходило у нее всякий раз не нарочно. Они еще обменялись какими-то словами, и он, холодно простившись, повесил трубку. Сам виноват, думал он. Что он, спрашивается, лезет?
    За дверью телефонной будки его поджидал Чарли Френч.
    — Маленькое исправление в тексте,— успокоил его Морган.— Не беспокойтесь, Чарли.
    Грант оставил их на улице под длинным косым навесом, где выдавали багаж, и пошел искать такси; Морган понимал, как разрывается в нем душа южанина, оттого что он не может отвезти Френча с Глассом в гостиницу.
    Они молча дождались своих чемоданов.
    Вернулся Грант, он подогнал такси.
    — Этих двоих в «Зеленый лист», — распорядился оп. И добавил, обращаясь к Френчу и Глассу: — Вы уж меня простите, что так…
    — Не о чем говорить,— уверил его Гласс.— Вот только одно: утром приезжают наши, и я хотел бы наметить план на завтра. У вас какая договоренность с телевидением?
    — Мы, собственно, об этом не думали…
    — Они все равно понаедут,— сказал Морган.— Из столицы штата уж наверняка. От Блейки вот прислали Гласса, и другие телепрограммы могут прислать.
    — Я уверен, что Кэти против телевидения.
    — Ее едва ли спросят, Мэтт. Вы же знаете, они никого не спрашивают. Лучше вызовите сюда немедленно Джеймса.
    Ральф Джеймс в последние годы исполнял при Андерсоне должность пресс-секретаря, правда, под конец у него было немного работы, и ту он исполнял плохо.
    — Он уже здесь.
    — Вот и обратитесь завтра прямо с утра к Ральфу Джеймсу,— сказал Морган Глассу.— А вы, Мэтт, все-таки предупредите Кэти.
    Такси отъехало. Они постояли на краю тротуара под навесом.
    — Телевидение, — сказал Грант. — Право, не думал я, что должен буду устраивать телепередачу с его похорон.
    — И он не думал, — отозвался Морган. — А напрасно.
    Грант повел его к своей машине. Они молча отъехали— двое старых знакомых, неизбежно ощутившие под бременем смерти в своих отношениях перемены, которые наступили вместе с внешними переменами, оттого что Андерсон умер. В сущности, подумал вдруг Морган, кроме Андерсонов, их с Грантом по-настоящему ничто не связывало, и неизвестно, отыщут ли они теперь новую связь или расстанутся, вольные идти на все четыре стороны.
    Грант показал направо, где высились стены в лесах.
    — Новый отель при аэропорте.
    Они выехали на шоссе. Шоссе было с трехрядным движением, но его недавно еще расширили.
    — Машин тут прибавилось, когда открыли новый аэропорт, а как достроят отель, будет еще больше. И придется нам рано или поздно проложить еще один ряд до этой мышеловки. Нет ничему конца.
    Быть может, кроме человеческой жизни? — неуверенно подумал Морган. Но и она потом еще долго оказывает воздействие на тех, кто жив.
    Много лет назад, когда они с Зебом Вансом, с Мэттом и членами подкомиссии по табаку ехали с этого аэродрома, кругом лежали поля, постепенно сменяющиеся грязными пригородами, шоссе было тогда двухрядным. С тех пор он много раз ездил этим же путем, но никогда не обращал внимания на то, как неуклонно обступают растресканную бетонную ленту, а теперь еще с асфальтовой полосой по одну сторону, всевозможные станции обслуживания, рестораны, дешевые гостиницы, магазины, прачечные, банки, кегельбаны, катки, лавки уцененных товаров, кафетерии, склады запчастей. И через каждые несколько сот футов ярко освещенное автомобильное кладбище, гирлянды электрических ламп беспощадно высвечивают жалких железных чудовищ, прикорнувших на гравии или асфальте. А в последнее время появились еще стоянки для «домов на колесах».
    — Ладно бы еще, что все кругом меняется,— вздохнув, сказал Морган.— Плохо, что все так уродуется. Что мы сделали с нашим континентом, Мэтт? Вы думали об атом? Какой он был и во что мы ого превратили? Взгляните вон на то немыслимое неоновое пугало над каким-то паршивым киоском с мороженым! Зеленое, красное, мигает, дергается, выше сосны,— а ради чего? Ради какого-то киоска, который даже и не открыт сейчас, ради того, чтоб люди покупали ненужные им товары.
    — Я хотел…— начал было Грант.
    — И хуже всего то,— перебил его Морган, сознательно оттягивая разговор,— что ни один из этих сотен киосков вообще никому не нужен и дурацкие рекламы горят попусту. Натыкали их, вот они и торчат из земли, точно поганые грибы, и проку от них нет, одно уродство. А мы смотрим и миримся.
    — Не миримся, а потворствуем,— сказал Грант.— Рич, знал ли Хант про меня и Кэти, тогда давно?
    А, черт, подумал Морган. Этого только не хватало.
    — По-моему, Мэтт, в последние годы он даже и знал бы, так не придал бы значения.
    — В последние годы и знать было нечего. Не думал я, что должен буду вам это объяснять.
    Почему, интересно, он этого не думал? — спросил себя Морган.
    — А знал или не знал он что-то раньше, со мной он мало говорил про Кэти.— Невелика ложь, утешил себя Морган; собственно, это была не ложь, а истинная правда, что Хант мало говорил про Кэти.— Черт, ведь и мы с вами никогда об этом не говорили.
    — По-моему, он знал, Рич. Он со мной тоже не говорил, и все же, по-моему, он знал. Но все равно, он но мог не знать, что я был предан ему, потому что верил в него и восхищался им. Это я знаю, Рич.— Грант затормозил перед светофором.— Вы не согласны?
    Разнесчастный сукин сын, подумал Морган. Откуда пам с ним знать, что Хант Андерсон думал о нем или обо мне? Или о Кэти? Просто он хочет, чтобы его утешили, уверили, что он не сделал Андерсопу ничего плохого. Может быть, и правда не сделал. Откуда нам знать? Теперь мы уже ничего о нем не узнаем.
    Красный свет погас, зажегся зеленый, и Грант тронулся дальше. Навстречу из темноты вырвался огромный грузовик и с грохотом, точно турбовинтовой самолет, надменно пронесся мимо Морган почувствовал, как машину Гранта затягивает под его колеса, влечет навстречу гибели. Выхлопная труба грузовика разбрасывала во тьму снопы искр, земля дрожала под могучими колесами, не ведающими жалости к живому. Потом они разъехались в ночи.
    — Вы, видно, не согласны со мной,— сказал Грант.— Вы молчите.
    — Я не поэтому.— Раньше Морган никогда не слышал в голосе Гранта волнения. Было что-то трогательное в том, как этот умный, всегда уверенный в себе человек нервничает и хочет, чтобы его успокоили. Странно, но Моргану Мэтт Грант раньше всегда представлялся сильным, не нуждающимся в помощи. Впрочем, он убедился, к своему великому огорчению, что людей, вообще не нуждающихся в помощи, на свете не существует. Да и что такого сделал Мэтт Грант? Если кто и виноват перед Андерсоном, то, наверное, Кэти: уж она-то знала, что делала, сама начала, сама и закончила.— Просто я обдумывал, что вам сказать. Хант был о вас очень высокого мнения. Он полагался на вас, как на свою правую руку, он это тысячу раз говорил. Он считал вас незаменимым работником, и вы правда были для него незаменимы, с первых же дней. Я бы даже сказал — говоря о Ханте, можно употребить это слово, верно?— что он вас любил. Я не знаю, что ему было известно о том, о чем вы говорите, но знаю, что на его отношении к вам это никак не сказывалось. Почему же вы зря терзаетесь?
    — Потому что я его предал,— голос Гранта пресекся.— Вы это знаете, и я знаю. И Кэти знает, и было бы чудом, если бы этого не знал он. Вот потому я и терзаюсь.
    — Сильное слово «предал»,— сказал Морган.— Дрянь слово. Весь мир его предал к чертовой матери, если уж на то пошло. Может быть, даже он сам себя предал. Как это определить, кто кого предает? Да и какое это имеет значение?
    — Для меня имеет.
    Морган вдруг вспомнил своего отца — из-за этого разговора о предательстве, признался он себе, — и усмехнулся горькой кривой усмешкой, невидимой в темноте машины. Он до сих пор так и не изжил ощущения вины перед отцом за то, что вырос не таким, как тот хотел: недостаточно честным, еще меньше — добродетельным. С тяжелым чувством вспоминал он этого гордого, прямолинейного пуританина, под чьей властью прожил столько лет; случалось, на рассвете, когда не спится, ему мерещилось, будто он слышит шаги отца по дому, как некогда в холодные рассветные часы своего далекого детства.
    — И кроме того, я должен, мне кажется, сделать одно признание,— продолжал Мэтт.— Не хочу, чтобы вы или Кэти считали меня лицемером.
    — Я не считаю, и она, я думаю, тоже.
    — Потому что, понимаете…— На минуту Грант замялся, потом договорил с волнением в голосе: — Я решил добиваться места Ханта в сенате.
    — Вот как,— равнодушно отозвался Морган.
    — Я беру быка за рога,— говорил Мэтт.— Вам, наверно, покажется, что это бессердечно с моей стороны, но я уже разговаривал с губернатором.
    — Вы, я вижу, времени даром не теряете.
    — Но ведь и другие не будут терять! Губернатор, возможно, и сам бы не прочь попасть в Вашингтон, но я привел несколько веских доводов, и он, мне кажется, прислушался.
    — Конечно. Никто лучше вас не знает этой кухни и людей. Вы даже чуть не всех сотрудников Андерсона сами панимали.
    — Это был мой первый довод.— В свете от приборного щитка Морган видел, как оживилось обычно такое невозмутимое лицо Гранта, и говорил он тоже чуть громче обычного.— А второй довод — это что я лично был вне политики, и он об этом помнит. А следовательно, он не сделает никакого политического хода, если просто назначит человека, который лучше других знает эту работу, знает Вашингтон. Ну, а если к выборам в будущем году я не сумею обеспечить себе преимущества, тогда уж буду пенять на себя.
    — Но может быть, он как раз хочет сделать политический ход. Должность-то это политическая.
    — Во всяком случае, вот я что вам скажу.— Голос Мэтта зазвучал резче.— Я заслужил это назначение, Рич, вы не можете отрицать. Я столько лет работал на Ханта Андерсона, практически заправлял всеми делами. И никогда ничего не просил для себя, вы это знаете. Наверно, кто-нибудь посчитает это наглостью с моей стороны, сразу вот так вот лезть, и, наверно, есть люди, которые думают, что я у Андерсона просто мальчик на побегушках, но я…
    — Никто так не считает, Мэтт.
    — Не знаю, мне иногда давали это почувствовать, но я не обращаю внимания. Я заслужил это назначение и сделаю все, чтобы его получить.— Мэтт разогнал машину. Морган никогда раньше не слышал, чтобы он говорил с такой страстью.— Кэти, по-моему, не одобряет меня. Ну что ж… Ради нее я тоже многим жертвовал, как и ради Ханта, и теперь моя очередь.
    — Желаю вам успеха.
    — Я как раз и об этом хотел с вами поговорить.— Несколько минут он правил машиной в молчании, потом его словно прорвало.— Вы могли бы помочь, мне трудно просить вас об этом, но вы здесь такой известный человек, гордость города даже в глазах тех, кто с вами не согласен, и если бы вы замолвили слово перед губернатором…
    — Мне очень жаль, но…— Морган ужасно не любил отказывать, когда его о чем-нибудь просили; даже если просьба была невыполнима. Боялся, что его сочтут жестоким и равнодушным, не оценят его истинного благородства.— Я буду очень рад, если вы попадете в сенат, Мэтт, но не могу вмешиваться в местную политику, даже если бы хотел. Уж за это-то меня бы тут же дисквалифицировали. И были бы правы.
    — Я так и думал, но на всякий случай решил все-таки спросить. Ведь спрос — не беда.
    Морган убедился — уже в который раз и все не впрок,— что ему совсем не нужно было просить прощения. Грант почувствовал себя гораздо более виноватым за свою, как он сам же считал, бесцеремонность.
    — Поэтому я и начал наш разговор с вопроса о Кэти,— продолжал Грант.— Не хотел, чтобы вы считали меня лицемером.
    — У меня и в мыслях такого нет,— сказал Морган, с удовольствием даруя ему отпущение грехов. Собственное великодушие всегда приводило его в хорошее настроение.
    — Я понимаю, Рич, я все понимаю. У вас, газетчиков, своя мораль; иногда, правда, честно признаюсь, она мне не вполне доступна. Но одно я хочу, чтобы вы знали непременно, попаду я в сенат или нет, все равно, хотя я буду добиваться, я уже звонил всем, кого знаю, но имейте в виду, что все эти годы я работал ради Ханта, а не ради Кэти. Может быть, когда-то давно я его и предал, может быть, между мной и ею и было что-то, чего не должно быть, совсем недолго, но все равно, в конечном итоге то, что я делал, я делал для Ханта, в него я верил, его старался поддержать.
    — Я лично считаю,— сказал Морган,— что в жизни все предают всех, ведь каждый, в конце концов, поступает так, как считает правильным для себя.
    — Прекрасная мысль. Если так думать, сразу на душе полегчает. Но я не могу давать себе поблажки, Рич.— Грант говорил уже гораздо спокойнее, словно, напрягшись и выполнив неприятную обязанность, он спешил снова стать самим собой.— Не могу так легко себя простить.
    — А Хант, даже если бы что и знал, конечно бы, простил,— сказал Морган.
    Отель «Зеленый лист» был расположен на пересечении шоссе, идущего от аэродрома, с Большой Южной автострадой, которая, как огромная бетонная река, разрезала город наискось, отделяя одну треть его площади от основного массива, раздваивая его характер, изменяя индивидуальный облик. И при каждом подземном переходе или мосте поперек этой дороги-реки, выросли, подобно сорнякам, различные торговые точки, все так или иначе связанные с движением, с быстротой: сверкающие станции обслуживания, бензоколонки, однотипные рестораны со стандартными среднеамериканскими блюдами, пункты проката автомобилей, сборные стекло-пластиковые мотели.
    У Гранта тоже был снят номер в «Зеленом листе», и оба они вошли в вестибюль, едва Френч с Глассом скрылись в коридоре, который вел к номерам. Морган зарегистрировался у дежурной — это была пожилая дама с крашеными голубыми волосами, наверняка почтенная вдова, как сразу определил Морган, одновременно на ролях радушной хозяйки и зоркого соглядатая. Он спросил у нее, открыт ли еще ресторан, и она ответила утвердительно, хотя тон ее подразумевал, что порядочные люди в это время все давно спят.
    — А я пойду лягу,— сказал Грант.— Рад был бы проговорить с вами ночь напролет, Рич, но уж слишком сегодня трудный был день.
    — А я вот рад, что хлопоты выпали вам, не мне.— И тут он сообразил, что они ни разу не подумали о состоянии Кэти, словно смерть Ханта Андерсона ее не касалась. — А как она, Мэтт?
    Грант пожал плечами.
    — Для нее это, ясное дело, облегчение. Но, конечно, и удар тоже. А что у нее на сердце…— Он осекся.— Кэти всегда была настойчивой. Она сама все организовала, обо всем позаботилась, как самая квалифицированная секретарша.
    — «Жена у него — настоящий мужчина, не то, что он»,— процитировал Морган, и оба засмеялись. Это была старая шутка времен предвыборной кампании, когда Кэти была особенно деятельна, а Ханта противники старались изобразить человеком, питающим слабость к коммунизму и к звонкой монете.— Я всегда считал, что это Данн пустил. Он, кстати, звонил мне сегодня. Собирается быть здесь утром, если сумеет. — Сволочь лицемерная. — Не скажите, Данн всегда относился к Ханту как-то по-особенному.
    — Всадить человеку нож в спину, вы это называете особенным отношением? Прибудет еще и делегация от конгресса.
    — Вот эти так действительно лицемеры. Знали ведь, что такое Хант, а поворачивались спиной, пока не оказалось поздно.
    Грант кивнул.
    — Тут многих можно винить. А Зеб Ванс приедет, вы не знаете?
    — Странный вопрос. Я его много лет не видел.
    Гранту все, конечно, известно, подумал Морган. Но даже в лучших из нас иногда вдруг проявляется жилка необъяснимой жестокости, или, может быть, это просто желание всех поставить на одну доску с собой. Морган понимал, что и сам не составляет исключения, и потому не обиделся.
    — Кэти просит, чтобы вы приехали, как только сможете,— равнодушно сказал Грант.— Она просила вам непременно передать.
    — Хорошо.
    Морган отправился в ресторан, и в это время в вестибюль гостиницы вошла бригада с их самолета в полном составе: рыжая стюардесса, ее напарница и следом оба пилота. При виде Моргана рыжая стюардесса заулыбалась, взволнованно, чуть искательно, и он сразу принял решение. Он зашагал обратно через широкий вестибюль, и она, все еще улыбаясь, с довольным видом следила за его приближением. Пилоты и вторая девушка, как ни странно, даже не посмотрели в их сторону.
    — Не угодно ли чашку кофе, я угощаю,— сказал он, как обычно поначалу немного робея.
    — И яичницы с ветчиной?
    Он кивнул.
    — Кэрол, зарегистрируй меня,— крикнула она подруге и словно для сведения голубоволосой дежурной добавила:— Я скоро вернусь.
    — Как бы не так, — негромко возразил Морган, чтобы сразу не возникло никаких недоразумений. Он не притворялся перед собой нелюбимым мужем, который ищет утешения, просто он любил женщин, их общество, их внимание, любил их смех, их одежду, их гладкую кожу, красоту их рук и мягкое тепло их тел, и настойчиво искал близости,— но только без обмана, говорил он себе. Женская уклончивость, намеки и экивоки были ему не по нутру: слишком важно ему было увериться, что он чего-то стоит, и от женщины он должен был получить или не получить подтверждение, в зависимости от того, как она его оценит, но долго оставлять это под вопросом было свыше его сил. По-этому и сам он тоже не прибегал к обычным мужским уловкам — так он, во всяком случае, о себе думал.
    — Это я для Кэрол говорю,— объяснила рыжая.— А то ей неловко перед той старой стервой, понимаете? Вот я и сказала, чтоб ей совесть облегчить.
    Как видно, она отличалась в этих делах такой же прямотой, какую приписывал себе и Морган. Они пошли по гладкому пластиковому полу через просторный прохладный вестибюль с искусственными папоротниками в кадках, мимо кресел и диванов из кожзаменителей и хромированного металла. Единственным ярким пятном здесь была настенная витрина с проспектами других гостиниц и других бассейнов.
    — Вот чего, малютка,— на южный манер протянул Морган.— Должен тебе сделать одно крохотное предупреждение. Если только я услышу от тебя хоть одно словечко, сказанное с этим бесподобным южным акцентом, я тебе надеру задницу. Понятно?
    И они смеясь вошли в ресторан. Из скрытых динамиков лилась громкая и ясная скрипичная музыка. Официантки в черном трико были по доброй старой традиции наряжены кроликами. Здесь и там в полумраке за столиками сидели малочисленные посетители, и среди них Морган увидел, вздрогнув, потому что на Юге это зрелище все еще заставляло его вздрагивать, хорошо одетую негритянскую чету и в нескольких шагах — двух белых мужчин.
    Метрдотель с бакенбардами и скучающим выражением лица усадил их за столик и вернулся к своему прерванному обеду. Официантка «под-кролик» с жевательной резинкой во рту хмуро уверила их, что завтрак еще не подают, и приняла заказ на воду со льдом и всем прочим для коктейлей и бутерброды с мясом и сыром.
    — Спасибо, хоть нам, стюардессам, не надо так обряжаться,— сказала рыжая, глядя, как виляет заячьим хвостиком отходящая официантка.
    Она поудобнее устроилась на диване рядом с Морганом, вплотную прижала длинную массивную ногу к его ноге. Заглянула ему в лицо большими накрашенными глазами.
    — Эй! — позвала чуть слышно.
    А, черт! — выругался мысленно Морган и отодвинул на другой конец стола электрический светильник наподобие керосиновой лампы. Ему вдруг неприятно стало, что кто-нибудь может его увидеть, даже незнакомый. Мелькнула мысль встать и уйти, просто встать и уйти. Но этому помешало поразительно быстрое возвращение официантки «под-кролик». Она принесла бокалы, лед, имбирную шипучку, непременный для южных меню дряблый лимон и воду. Морган вынул из кармана две бутылочки с водкой и смешал коктейли. Ее бокал он приготовил без шипучки.
    — Ну, будем,— сказала рыжая.— За нас.
    — Да, да, — отозвался Морган, внутренне передергиваясь. Хоть бы духи ее не так шибали в нос.
    — Ммм, крепкий. Знаешь, смешно, стюардессой вот работаю, и все такое, а ведь пью только с прошлой весны.
    — Надеюсь, не беспробудно?
    — Да нет же, вот чудак, я просто раньше как-то не вошла во вкус, не то чтобы там по моральным соображениям и вообще, а просто охоты не было, понимаешь? А потом в Мобайле один пилот, он не насильно, конечно, а просто такой был вкусный коктейль, ну, что он мне сделал. С ананасом, знаешь? Я напилась — до чертиков.
    — Мой друг Френч говорил мне,— доверительным шепотом сказал Морган, направляя разговор после вступления в главное русло,— что стюардессы обычно приберегают это самое для пилотов.
    — Что — это самое?
    — Френч не сказал.
    — Тот, который с пластырем?
    — По-твоему, у меня может быть такой друг?
    — Подонок,— согласилась рыжая.— Смотря какие стюардессы и смотря для каких пилотов. Но уж не для таких старых паразитов, как на этой паршивой линии. Ты бы посмотрел, как они танцуют, совсем как допотопные, ей-богу. А знаешь, почему ты мне сразу понравился? То есть нет, серьезно, и вообще. Знаешь?
    — Явно не потому, что со мной были приятные спутники.
    — Нет, постой, я скажу. Потому, что они вот надо мной смеялись, ну там, бюст большой и другое, а ты — нет.
    Господи, этого мне, кажется, не выдержать, подумал Морган.
    — Милашка, какой тебе годик? — спросил он.— То есть серьезно, и вообще?
    — Не маленькая. Двадцать пятый. Старость уже.
    Старость, подумал он устало и подавленно, ощутив за спиной все эти бесконечные двадцать лет, на которые он был старше ее. Зачем он здесь, в этаком дурацком ресторане, сидит с этой пустенькой девочкой и обменивается ничего не значащими словами? Но он знал зачем, знал ясно и беспощадно. И может быть, даже правда, что сегодня по крайней мере ему нужно укрыться от боли и горя и от своего поражения в убежище, которое предлагала она, по-видимому, наивно веря, как в чудо, что будто бы в отличие от всех остальных он действительно относится к этому всерьез и тем самым всерьез относится к ней. Это, конечно, правда, но не до конца. Где-то глубже им, как зверем возле самки, управляла слепая, неразумная сила, заставлявшая искать то, чего он все равно не мог бы выразить словами, и не так это было нужно ему самому, как просто неизбежно.
    — Что это вы говорили в самолете? Ты на похороны, что ли, приехал?
    — Скончался сенатор Хант Андерсон. Он из этих мест.
    — Не слыхала про такого. Знаешь, я похороны не выношу. До того от них грустно становится, хоть вой.
    — Я тоже похороны не выношу. И еще не выношу свадьбы, крестины, школьные балы, бармицву, суды Линча и рождество. От всего этого грустно становится, хоть вой.
    Она надула губы — толстые, чувственные, они с трудом складывались в обиженную гримасу.
    — Ты меня просто на смех поднимаешь.
    И отодвинула ногу.
    Так как это была чистая правда, Моргану стало стыдно и досадно.
    — Придвинь немедленно ногу, слышишь? — свирепо сказал он, и она послушно прижала колено к его колену.— Вовсе я не поднимаю тебя на смех. Я действительно не выношу суды Линча.
    — А рождество?
    — По совести сказать, я вообще ничего не люблю, кроме того самого. Что это она так долго не несет бутерброды?
    — Вот, это разговор,— хмыкнула рыжая.— По-моему, кому-то не терпится.— Она прижалась пышным теплым бюстом к его локтю.— Я ведь сказала, что уже не маленькая.— Кажется, пальцы бегло скользнули по его бедру.— И умею кое-что, потерпи, не пожалеешь.
    В интимном разговоре Морган любил вдаваться во все подробности, хотя мужские пересуды на такие темы не терпел.
    — Что же это ты такое умеешь, а? У тебя, значит, специальность есть?
    Ответа он не получил, так как в это время через полутемный зал к их столику пробрался Гласс.
    — Какая очаровательная сцена,— театрально улыбаясь, произнес он. Потом придвинул стилизованный колониальный стул, уселся.
    — Надеюсь, здесь, на Юге, дадут человеку что-нибудь выпить?
    — Надейтесь только на меня,— ответил Морган, вынул из кармана еще одну бутылочку с водкой и поставил перед Глассом. Гласс взял ее в руки, рассмотрел, понимающе подмигнул рыжей стюардессе. Он подвинул назад «керосиновую» лампу и осветил их лица.
    — Я, кажется, помешал,— сказал он, не делая, однако, попытки уйти.
    — Еще чего выдумаете! — воскликнула рыжая, и было видно, как она довольна своим удачным ответом.
    Моргана не особенно огорчило вторжение Гласса: во-первых, это совсем не означало, что он так уж непоправимо помешал, а во-вторых, Морган, скорее, даже надеялся, что помешал. Хоть не приходится самому выбирать между самоуслаждением и самоуважением, все решится волею обстоятельств. Огорчило его другое: Гласс думает, что помешал ему, значит, он считает, что Рич Морган из тех, кто бегает за стюардессами. Гласс вылил водку в бокал со льдом и добавил шипучки, зорко и заинтересованно поглядывая то на Моргана, то на стюардессу.
    — Нельзя же, чтобы добро пропадало, верно? — Морган вынул последние две бутылочки.— Даром, что ли, рыженькая их для нас воровала.
    — Я не воровала. Это нам вроде как на представительство дают. У меня вон и еще в сумочке есть.
    — Ты правильно выбрала.— Гласс подмигнул Моргану, и белый пластырь полез вверх по лбу.— Этот человек — первая величина в нашем бизнесе, ты не знала?
    — Да? А какой у вас бизнес?
    Рыжая стюардесса вся обратилась в слух, захлопала ресницами и трепетно приоткрыла губы.
    — Средства массовой информации.
    — А, дерьмо все это,— раздраженно оборвал его Морган. Он принадлежал к тому поколению, которое обычно не ругается при женщинах, но это получилось непроизвольно, сорвалось с языка.— Я работаю в газете, а он — на телевидении.
    — На телевидении,— завороженно повторила рыжая.— Продюсером.
    — Да не совсем так,— отмахнулся Гласс.— Кстати о телевидении, Рич, я ведь не затем сюда шел, чтобы вам помешать…
    — Вы и не помешали.
    — …но я только что толковал по телефону с редактором и упомянул между прочим ваше имя, ну и естественно, они там хотели бы знать, не дадите ли вы нам завтра интервью минуты на две касательно Андерсона.
    — Я не выступаю по телевидению.
    — Понимаете, вы же с ним были друзья и близко знаете всю его личную жизнь.
    — Вот именно из-за этого я и не выступаю по телевидению,— сказал Морган,— с беседами про своих близких друзей.
    — Можете меня выпустить на телевидение,— мечтательно сказала рыжая.
    — Без лифчика ты произвела бы фурор.
    — Даже и без лифчика, все равно лучше, чем пропадать на этой вшивой авиалинии.
    Официантка «под-кролик» принесла бутерброды, и Гласс заказал себе тоже. Они стали есть, а он сидел и посматривал на них.
    — Может, вы согласились бы, ну, просто рассказать какие-нибудь мелочи, о вкусах, о привычках. Я ведь, как вы сами сказали, по-настоящему с ним знаком не был.
    Морган не спеша поставил стакан.
    — Поймите, Гласс, Хант Андерсон был моим близким другом, не каким-то там политиком, про которого я писал. И я не собираюсь выступать по телевидению и рассказывать о нем разные, как вы говорите, мелочи. Мелочи — вещь очень важная.
    — Раз он не хочет, вы же не можете его заставить.— Рыжая стюардесса стала заметно дружелюбнее обращаться с Глассом, после того как обнаружились его телевизионные связи.— Вот я бы так очень даже хотела выступить по телевидению.
    — Все хотят выступить по телевидению, Все, но не Рич Морган. Он не такой.
    Морган посмотрел, как жадно и настойчиво горят глаза Гласса, как нервно ерзают по столу его белые руки, и признался себе, что на самом деле мало чем от него отличается.
    — Да нет, в свое время и я участвовал в передачах, — сказал он.— Довольно долго.
    — Я., видимо, вас уже не застал,— покровительственно заметил Гласс.
    И Андерсон тоже, подумал Морган. И Андерсон тянул руку за тем же, чего хотят все,— хоть на один короткий миг, но очутиться в лучах юпитеров, чтобы все увидели, узнали, рукоплескали. И ради этого мига, когда дошло до дела, оказался готов пожертвовать всем? Или нет? Правда, ответа на этот вопрос он, Морган, не знает. Но, может быть, знает Гласс? Может быть, у Гласса на такие вещи чутье. Своего рода шестое чувство, с помощью которого он определяет победителей.
    Гласс словно почувствовал на себе взгляд Моргана и посмотрел на него, не отрывая губ от стакана; белый пластырь у него на лбу вопросительно полез наверх.
    Вы ведь читаете колонку Мертл Белл «Светские новости»? Я не ошибся?. — спросил Морган.
    — А как же. С нее начинаю рабочий день.
    — Я так и думал,— сказал Морган.— Догадался.

    СЫН СТАРОГО ЗУБРА II
    У Мертл Белл тоже было чутье на победителей, потому-то Морган ее и вспомнил. Например, Мертл печатает маленькую заметку о переживаниях хозяйки великосветского салона, чей званый обед едва не сорвался из-за опоздания почетного гостя. Читатели Мертл Белл, которые разбираются, что к чему, сразу понимают, что тут дело не в элементарной невоспитанности упомянутого гостя. Просто он был допоздна занят, и, значит, он — важная персона в правительстве, ведь правительственный аппарат и деловые круги тем и различаются, что высокопоставленные чиновники работают допоздна; и еще это значит, что он — восходящая звезда, раз его заметила Мертл Белл; к тому все это свидетельствует, что у него большие связи, иначе откуда бы ему знать, которая из великосветских дам значится в этом сезоне у Мертл в списке под номером один.
    Дознаться, кого выделяет Мертл, не так-то просто, тайну своей голубиной почты она тщательно блюдет. Но если она кого выделяет, опять же можно не сомневаться, что человек этот имеет вес и влиятельных знакомых. Можно заводить на него досье, как говорил Морган, особенно если он к тому же из молодых, обладает приятной наружностью и работает в заведении, что помоднее: Белый дом или ЦРУ лучше всего, далее, конечно, следует госдепартамент, министерство обороны, юстиция и даже финансы на худой конец,— все лучше, чем, например, сельское хозяйство, федеральная торговля или вовсе там, не дай бог, какое-нибудь управление по делам ветеранов войны.
    Словом, на такого человека у Мертл Белл, надо отдать ей должное, был абсолютный слух. Она различила бы его голос со всеми тончайшими модуляциями даже в громе духового оркестра, наяривающего на площади туш осенним днем, под рев ветра. Да иначе и невозможно ей было бы существовать, ибо еженощно, при любой погоде и при любом правительстве в разных концах Вашингтона от «Конститьюшн-Холла» до Тридцать пятой улицы в Джорджтауне, не говоря уж о загородных домах под Вашингтоном, и в центре округа Монтгомери (подальше от пегритянского духа) происходит одновременно с десяток таких раутов, и на них появляются десятка два ловкачей, добивающихся ее лестного внимания.
    В одном доме это молодой мелкий чиновник; у него в брючный ремень вмонтирован миниатюрный радиотелефон; в заранее условленный миг, как раз после мясного блюда, он начинает сигналить, и хозяйка любезно разрешает гостю воспользоваться для неотложного секретного разговора телефоном наверху,— а она, как ему известно, поставляет сведения Мертл Белл.
    Или в концертном зале, перед самым началом банкета, некий интересный мужчина вскользь заметил, что вынужден будет уйти пораньше, он завтра на рассвете отбывает в Цюрих— «совещаться с гномами». Он бы с удовольствием объяснил о чем, но, честно сказать, тут как с мировой валютной системой: никто толком не понимает, про что идет речь, кроме одного незаметного служащего в министерстве финансов Соединенных Штатов и одного престарелого «чинуши» в Английском банке, да и те толкуют вопрос по-разному. Попадет ли острота интересного мужчины в колонку Мертл Белл с подзаголовком «Меткие фразы», зависит главным образом от того, верно ли был избран собеседник и верно ли был избран банкет.
    Самый знаменитый за последние годы трюк в этом роде — но только с непредусмотренным катастрофическим исходом — проделал один ловкий сотрудник ведомства национальной безопасности: он прямо из-за стола сбежал со званого обеда на замминистерском уровне, во всеуслышанье объяснив, что забыл убрать в сейф папку со сверхсекретными документами. Назавтра же об этом, естественно, узнали все — прочли у Мертл, потому что многообещающий сотрудник был одним из самых рьяных вашингтонских деятелей со времен президентства Рузвельта, а Мертл Белл работала с безошибочностью электронно-вычислительной машины, которая в ФБР определяет отпечатки пальцев; с утра обозвонив полгорода, она легко выделяла нужные линии и извивы среди любого сборища мужчин в смокингах и светских дам.
    Но кроме того, Мертл была настроена еще и на другую волну, и это тоже отлично знал Морган. Умная и циничная стерва, она начало своей карьеры заложила в постели некоего любвеобильного сенатора — тогда в сенате за закрытыми дверями шла большая драка, и он еженощно доставлял ей все новейшие подробности. Так она издавна усвоила ту истину, что человеческая деятельность теснейшим и многоразличным образом связана с половым инстинктом.
    Точно тренер, подбирающий игроков в бейсбольную команду, Мертл постоянно искала новые таланты, и прежде всего она спешила увидеть — это она сама рассказывала Моргану, как коллега коллеге, на банкете в одном посольстве, где была невообразимая скучища и даже красноватые сурочьи глазки Мертл Белл остекленели от тоски и алкоголя,— она хотела увидеть, чьи зрачки загорятся хищным блеском, провожая хорошенькую женщину, когда та выходит из комнаты, зазывно качнув бедрами. «Непреложное правило,— пьяно толковала Мертл, отделенная от него своим сильно выступающим бюстом, когда они топтались среди других пьяных пар под свирельные звуки знаменитого фокстрота.— Непреложное. Тот не политик, у кого с этим делом неладно».
    Это признание Морган услышал от Мертл через несколько лет после того, как к вящему своему удивлению прочел однажды ее заметку, из которой следовало, что она напала на след новой «интересной пары». Он тогда был никому не известным молодым репортером, а Хант Андерсон заседал в сенате только второй год. И вдруг он прочел такие строчки в типичном для Мертл напыщенно многозначительном стиле:
    «Вчера вечером очаровательная миссис Хант Андерсон поставила организационный комитет столичного благотворительного общества перед затруднением. В последнюю минуту выяснилось, что ее супруг, один из серьезных и деятельных молодых сенаторов новой формации, не сможет сопровождать ее на устраиваемый обществом бал, так как должен произрасти в сенате речь вместо внезапно заболевшего старшего коллеги. Спрашивалось, можно ли миссис Андерсон, длинноногой брюнетке с такой фигурой, что другим сенаторским женам остается только плакать от зависти, приехать в сопровождении холостого секретаря своего мужа. У комитета не нашлось возражений против секретаря, и эта пара протанцевала весь вечер вместе с другими активистами общества, ничем не омрачив веселья, каковым неизменно славятся их сборища».
    Сообщение это, Морган помнил, помещалось у Мертл где-то в конце ее колонки, но уже само то, что оно в ней было, вызвало недоумение, так явно оно выделялось своей незначительностью на фоне примечательных событий и видных персонажей. Его появление можно было объяснить трояко. Либо это могла быть со стороны Мертл услуга за какую-нибудь услугу, бывшую или будущую, ибо таково уж оно, репортерское ремесло. От этого предположения Морган отказался еще утром, когда завтракал, колупая вареные яйца, которые у Энн, как всегда, сварились вкрутую,— ведь Андерсоны совсем недавно в столице и наверняка еще не пользуются вниманием в высоких сферах.
    Либо же ненасытная Мертл Белл могла почуять в Ханте Андерсоне будущего победителя. Это объяснение Морган сначала был склонен принять, но потом тоже отверг; проезжая в троллейбусе мимо Белого дома, он пришел к выводу, что Хант Андерсон, конечно, знает, к чему стремится, однако это талант не во вкусе Мертл Белл. Кроме того, здраво рассуждал Морган, если бы Мертл хотела просто поощрить еще одно юное дарование, она подобрала или изобрела бы для него более выигрышную роль, а не изображала бы его безо всякого ореола просто добровольным заместителем какого-то старого занемогшего болтуна.
    Нет, тут Кэти Андерсон «поставила комитет перед затруднением». Теперь те сенаторские жены, которые до сих пор не замечали Кэти Андерсон, обратят на нее внимание, и в дальнейшем от них можно будет услышать если и не плач и стенания, то по крайней мере зубовный скрежет.
    Но когда Морган вышел из троллейбуса на Индепенденс-авеню против входа в Капитолий, все это, вместе взятое, подсказало ему третье возможное объяснение: очевидно, Мертл Белл в бесконечной премудрости и прозорливости своей на скачках жизни выбрала не Ханта, а Кэти Андерсон, усмотрев в ней тот многообещающий талант, каким Мертл любила оказывать поддержку, дабы потом, в расцвете успеха, пожинать плоды своей предусмотрительности.
    В то время к Моргану все это не имело отношения, по крайней мере прямого. Вскоре после того, как Зеб Ванс Макларен снял свою кандидатуру и предоставил Ханту Андерсону баллотироваться на его место в сенат, а не в губернаторы, Моргану тоже крупно повезло, если, конечно, это можно считать везением, думал он теперь, вытряхивая водку из миниатюрной бутылочки. Он ушел из «Кэпитал таймс» и начал сотрудничать в большой столичной газете, в его новые обязанности входило освещать работу конгресса в целом и крупные политические события, и сенаторы от его штата были для него в то время не более, как лица в толпе, и притом отнюдь не самые заметные.
    Так что Морган почти не интересовался Хантом Андерсоном в первый год, когда тот стал сенатором, ему хватало заботы самому приспосабливаться к новой столичной жизни. Правда, он иной раз заглядывал мимоходом в тесную канцелярию, которую отвели Андерсону в старом здании сената, перекидывался с ним, бывало, двумя-тремя словами в перерыве между заседаниями или где-нибудь в гостях; он знал, что секретариат Андерсона возглавляет Мэтт Грант, однако новый сенатор-южанин не был выигрышной темой и редко фигурировал в заданиях Моргана. По его сведениям, Хант Андерсон с головой ушел в обычные для новичка сенаторские дела — ему надо было приглядываться к работе этого своеобразного учреждения и отвечать на бессчетные требования своих ненасытных избирателей; оставалось ли у него еще время на дела более широкого масштаба, этого ни Морган, и никто другой знать не могли. С предложением Гранта о контроле над производством табака ему, во всяком случае, удалось сделать не больше, чем некогда Зебу Вансу.
    Бесцеремонные строки Мертл Белл, при всей их невразумительности, впервые пробудили в Моргане какой-то интерес к Андерсонам, но заставили, как и было предусмотрено, вспомнить Кэти, а не Ханта.
    И все-таки в то утро, держа под мышкой сложенную газету, он решил перейти через двор Капитолия в старое здание сената, зеленая крыша которого виднелась сквозь кроны деревьев с Конститьюшн-авеню. Когда-нибудь, говорил он себе, прогрессивный сенатор с юга Хант Андерсон может оказаться полезным источником информации, так что не поддерживать с ним знакомство было бы просто глупо.
    В те дни как раз перестраивали восточный фасад Капитолия — в нашей излюбленной манере дешевых подделок, подумал Морган, наподобие штампованных псевдодревностей, или современных вилл в колониальном стиле, или слегка подновленных и перекрашенных по образцам текущего года автомашин, купленных, может быть, десять лет тому назад. Но даже в лесах и в реве нескончаемой вереницы грузовиков и бетономешалок, забивших сенатский двор, даже в глазах бывалого вашингтонца, каким уже успел стать Морган,— все равно весь этот архитектурный ансамбль был прекрасен; перехватывало дыхание от строгого изящества далеко протянувшихся стен Капитолия с его куполом и богиней Правосудия, вознесенной высоко в небо; радовали глаз старые бронзовые фонари с бело-матовыми шарами, чудом уцелевшие от века фиакров; и тепло становилось на сердце от того, что за деревьями и газонами, за литыми чугунными скамьями, за псевдогреческим порталом Верховного суда высилась старая, прокопченная каменная громада библиотеки конгресса.
    Со ступеней главного входа, где над крышей реет флаг, Морган видел меж колонн осененную деревьями Капитолийскую улицу — этот же вид открывался, пока не построили телебашню, перед всеми президентами Соединенных Штатов в день их торжественного вступления в должность. И всякий раз, и тогда, и много позже, переходя через площадь, даже кишащую туристами и машинами, Морган смотрел на величественную лестницу с каким-то романтическим волнением и думал: вот здесь когда-то Линкольн пытался врачевать раны нации, здесь Рузвельт не побоялся бросить вызов самому страху, и здесь так печально и жестоко завершился Поход ветеранов, требовавших пособия. Здесь создавалась и возвеличивалась американская нация, и Моргану подчас чудилось, будто он слышит голоса минувшего, и все, что происходило здесь когда бы то ни было, происходило и с ним, Морганом, тоже.
    Тогда был чудесный весенний день, вспоминал Морган, чудесный и чуть зловещий, как бывает весной в Вашингтоне; газоны и скверы воздавали свою эфемерную дань природе от подножий белокаменных дворцов и монументов, вросших в землю намертво и навечно. Вашингтонская весна, думал Морган, такая зеленая и ни с чем не сравнимая, каждый год заново приносит нам напоминание о том, что есть на свете нечто «чистое, как правда,и непререкаемое, как справедливость», и это нечто жило и возобновлялось в природе задолго до того времени, как человек, с его орудиями, науками и машинами, начал портить, сглаживать и приспосабливать мир к своим нуждам, как они представляются его мелочному разуму. При этом человек уже низвел от века данные ему природные ценности почти до своего сиюминутного уровня. И та весна в Вашингтоне печальным и пышным цветением как бы предостерегала человека: мало того, что он испохабил восточный фасад Капитолия — это, в конце концов, его создание и его дело, — но он уже принялся рубить и корежить самое матерь-землю, ему остался всего лишь один последний шаг к самоуничтожению,— и в этом будет трагическая ирония, ибо человек больше всего на свете любит как раз самого себя.

    Гласс продолжал без умолку бубнить что-то о подлостях этого проклятущего Блейки. Рыжая стюардесса провела пальцами по ноге Моргана и шепнула, почти не размыкая влажных, черных в полумраке губ: «Ты ничего не говоришь. А мне очень нравится, как ты говоришь. Так уверенно, и вообще».
    Да, да, думал Морган, только что проку говорить? Слова скользят по поверхности, а сам рассказ может быть совсем не про то. Даже запах, и вкус, и цвет, сохранившиеся в памяти, могут нас обманывать, потому что мы помним не то, как все было, а то, как должно было быть,— вот и сейчас, в обществе Гласса и рыжей стюардессы, тот давнишний день у стен Капитолия вставал в памяти Моргана ослепительно солнечным, словно в нем воплотились все весенние дни его жизни, словно в этот день произошло что-то очень важное, переломное, придавшее ему особый блеск и свечение; а между тем Морган отлично помнил, что день был самый обыкновенный. Нет, память ненадежный источник, как и сама жизнь, ее приходится время от времени поправлять, но она — единственное, чем пользуется рассказчик, надо только быть бдительным, соразмерять ее и в разумных пределах питать воображением.
    — Извини,— сказал Морган.— Иногда у меня просто язык не ворочается.

    Ханта Андерсона в тот день в канцелярии не оказалось. Белокурая секретарша, по-южному растягивая слова, объяснила Моргану, что он где-то на Западе в поездке от сельскохозяйственной комиссии, в которой он как сенатор от табачного штата тоже занял место Зеба Ванса. А Мэтт Грант должен быть где-то здесь, сказала она равнодушно. Морган нашел его за стеклянной перегородкой в глубине канцелярии, которая состояла когда-то из одного большого помещения, а теперь была кое-как разгорожена на три части. Новые сенаторы получали на первых порах в Капитолии пространства еще меньше, чем влияния.
    — Если отыщете два места у стойки в буфете, угощаю чашкой кофе,— сказал ему Морган, заглянув за перегородку.
    — Договорились.— Мэтт швырнул толстую кипу бумаг на свой и без того заваленный бумагами стол.— Тут последнее зрение потеряешь.
    — Читал в газете,— многозначительно заметил Морган, когда они шли длинным коридором, гулко ударяя подошвами по мраморным плитам,— что старина Хант уже отдувается за других.
    Мэтт прибавил шагу. Коридор с высокими темными дверьми по стенам и цепочкой матовых электрических шаров вдоль потолка выходил дальним концом в ярко освещенную Ротонду.
    — Эта дура все перепутала. Старый Хьюз вовсе не заболел. Они собирали средства в какой-то там фонд и спохватились, что не продали и ста билетов. Вот и принялись искать кого-нибудь пособлазнительнее, чтобы оживить подписку, а единственным свободным сенатором моложе семидесяти оказался Хант.
    Из-за дверей вдоль стен доносился стрекот машинок; впереди, за аркой, открывающейся на светлую Ротонду, всплыла чья-то черная и зловещая тень. Морган вспомнил, как однажды, вскоре после того, как он обосновался в Вашингтоне, он вот так же в дальнем конце темного, гулкого коридора увидел тень. Они двигались друг другу навстречу, покуда тень не перестала быть тенью, мороком, а оказалась человеком — ссутулившись, упрятав руки в карманы и глядя себе под ноги, шел этот человек по коридору старческой, шаркающей походкой. Шагах в десяти от Моргана он вдруг поднял широкое небритое лицо и посмотрел на Моргана мутными глазами. И Морган со смешанным чувством страха и изумления узнал в нем Джозефа Р. Маккарти из Висконсина, одиноко бредущего куда-то на закате своих одиноких дней.
    Морган ненавидел маккартизм, и самого Маккарти не встречал ни разу ни до этого, ни после, разве только слышал в сенате его речи. Ему нечего было сказать старику, да и не было нужды ничего говорить. Но все-таки, повинуясь какому-то порыву, он сказал: «Здравствуйте, сенатор» — и всю жизнь теперь будет рад, что сказал, потому что всю жизнь будет помнить, как осветилось обрюзгшее, мертвенное лицо и расправились понурые плечи старого сенатора, оттого только, что его узнали и обратились к нему вежливо в одном из этих коридоров, где еще недавно он шагу не мог ступить, не сопровождаемый толпой обожателей, жаждущих прикоснуться к нему, снискать его улыбку.
    Моргану еще предстояло убедиться, что тенью в сенатских коридорах оборачивается всякая личная власть. На это ему понадобилось время, многие годы; а в тот день, идя по одному из таких коридоров рядом с Мэттом Грантом, молодой репортер Морган еще не удивлялся тому, что люди стремятся к власти; он тогда не знал, как часто это приводит к катастрофе. Он только взял Мэтта под руку и многозначительно шепнул:
    — По-моему, Мертл Белл усмотрела соблазн не в пем, а кое в ком еще.
    Двери лифта растворились, и они с Мэттом оказались в обществе нескольких смешливых мальчиков-рассыльных и одного тучного политического интригана — а может быть, это был просто какой-нибудь избиратель из Индианы, приехавший приструнить своего нерадивого сенатора. Они молча съехали вниз и вышли из лифта у входа в темный тоннель, тянувшийся под площадью, через которую Морган только что переходил поверху, в сиянии весеннего дня.
    — Давайте лучше пройдемся,— предложил Мэтт, и они вышли на забранную перилами пешеходную дорожку Малой сенатской подземной линии. В те дни еще не проложили нового тоннеля и не пустили новые роскошные вагончики на резиновом ходу. Пока еще, лязгая и болтаясь из стороны в сторону, так что любо-дорого было прокатиться, ходили редкие старые трамвайчики. Мэтт широкими шагами устремился вперед, на минуту напомнив Моргану старого Зеба Ванса; но думать о Зебе Вансе ему не хотелось.
    — Понимаете, Рич, она все взяла из головы, всю эту свою дурацкую заметку, ведь только то и было, что я в последнюю минуту заместил Ханта, как Хант заместил Хьюза. Ну что здесь такого необыкновенного?
    — Соблазн. А в Кэти Андерсон этого хватает, чего вы, опытный деревенский петух, конечно, не могли не заметить. Мертл Белл, во всяком случае, заметила, потому что соблазнительных сенаторских жен однорукий может по пальцам пересчитать.
    Мэтт глуповато ухмыльнулся.
    — Такой пустяк и вдруг попал в газеты, будто бог знает какая важность.
    Но чувствовалось, что, в сущности, ему это даже приятно.
    Мимо со скрежетом проехал вагон, набитый туристами и чиновниками, а на задней скамье сидели один сенатор из самых тупоголовых и какая-то пожилая женщина, которая ловила его слова, точно перлы. Вагон проехал, и, когда его грохот стих, Морган вонзил последнюю испытующую иглу:
    — Старина Хант человек занятой, я понимаю, но Кэти, по-моему, серьезный довод в пользу того, чтобы муж почаще сидел дома.
    И сразу почувствовал, что укол попал в нерв. Мэтт резко обернулся, замедлил шаги.
    — Вы это о чем? Слышали что-нибудь?
    Морган остановился. Навстречу, не торопясь, шли какие-то люди в серых костюмах и с портфелями.
    — А вы о чем? Я только хотел сказать, что, на мой взгляд, она в постели из кого угодно вымотает душу,— сказал Морган и сразу раскаялся. Получилось уж чересчур. Он сознавал, что, помимо журналистского интереса, им руководит также и личное любопытство, и это отнюдь не делает ему чести.
    Лицо Мэтта Гранта обычно оставалось совершенно непроницаемым, оно не выражало даже простейших чувств. Но теперь было явственно видно, как оно окаменело. И только в глазах, метнувшихся куда-то поверх головы Моргана, можно было прочесть живое желание уклониться от разговора.
    — Ладно. Забудем,— буркнул Мэтт.
    — Простите, если обидел. Я не хотел.
    — Да нет, Рич, не в этом дело… Понимаете, они мои близкие друзья. К тому же у Ханта блестящее будущее. И это просто черт знает что, если такая вот личная мелочь встанет у него на пути.
    Это он говорит самому себе, подумал Морган. Они пошли дальше. Серые костюмы выстроились в шеренгу вдоль перил, давая им дорогу.
    — В Бруклин мы так пройдем? — спросил один из них в том повышенно жизнерадостном тоне, который сходит у американцев за остроумие; остальные бодро захохотали. Мэтт улыбнулся в ответ. Морган быстро ухватил его под руку и повлек дальше, он не хотел, чтобы рыбка так просто сорвалась с крючка.
    — Если быть до конца откровенным,— продолжал он, выходя со своей добычей на конечную платформу под Капитолием и поворачивая к лифтам,— мне действительно пришло в голову, когда я прочел в газете этот, как вы говорите, пустяк, что раз уж такое напечатано, значит у Мертл Белл есть на то свои причины. Вот вы и скажите мне, может, между Хантом и Кэти что-нибудь не так?
    Пока они ждали лифта и потом поднимались наверх, вокруг были люди, и в коридорах Капитолия, выстланных ярким пластиком, весеннее туристское половодье исключало доверительную беседу. Мимо проносились стайки школьников в конфедератских шапочках, попирая своими детскими беспощадными башмаками всю историю, которую преподносили им в нескольких словах блестящие стрелки-указатели. Так что у Мэтта было довольно времени на обдумывание, и он ответил, только когда они уселись за угловым столиком в буфете сената.
    — Я вовсе не утверждаю, будто у них что-то не так. Но я знал в жизни многих политиков, и хотя я не психолог, по-моему, эти люди смотрят на женщину, как на политическое мероприятие: какая от нее польза для их дела? И где ее применить? Политик скоро перестает различать в самом себе, где кончается человек и начинается общественный деятель. Возьмите Ханта — удивительно, до чего он сосредоточен на своих делах, вот хотя бы на этом расследовании. И мне иногда кажется, что он все-таки не уделяет Кэти достаточно внимания. Да что там, я холост, а вы женаты. Незачем мне толковать вам об этих сложностях в семейной жизни.— Действительно, это было лишнее.— Но я знаю, если человек выставляет свою кандидатуру, ему эти семейные сложности нужны, как дырка в голове.
    Услужливый негр-официант, каких тогда еще держали в сенате, как память о добрых старых временах, кланяясь и шаркая, разливал кофе белым господам. Морган не упустил мгновения — и теперь, потягивая водку и чувствуя у своей ноги ногу рыжей стюардессы, он думал: нет, я тогда ничего не прозевал, я уже и тогда выходил в первоклассные журналисты, нам палец в рот не клади. Все хватал, нахвататься не мог. Цепкий был, черт.

    — Что за расследование? — тут же спросил он.— Чем это Хант Андерсон занимается на Западе?
    — Ну, ну,— Мэтт улыбнулся с явным облегчением, оттого что Морган переменил тему. — Мы считали, что вас это теперь не может интересовать, уж в очень высокие сферы вы забрались.
    — Ладно вам. Что за расследование?
    — Разве в вашей почтенной газете слышали когда-нибудь о такой мелочи, как сельскохозяйственная комиссия, и станут обращать внимание на ее деятельность?
    — Поймите вы, чудак-человек,— горячась, сказал Морган.— Год назад, когда я только начал работать в этом здании для «Кэпитал таймс», я не знал здесь никого и ничего, даже где мужская уборная, не имел понятия, а уж что я должен здесь делать или кого об этом спросить, и подавно. Помню, я спустился с галереи и иду по коридору вместе с туристами. Заглянул сюда в буфет, вижу вон там стол для корреспондентов, а за ним — вся компания: репортеры из крупных газет, личные знакомцы великих мира сего, люди, которые знают все тайные пружины, которые принимали участие в избирательных кампаниях Рузвельта, Трумэна, поддерживали Дьюи, создавали и сокрушали политические карьеры. Сидят себе за отдельным столом посреди буфета в здании сената Соединенных Штатов, а я стою за дверью и высматриваю себе местечко. Да знаете ли, Мэтт, я ведь всерьез боялся, что войду и сяду, а кто-нибудь из них посмотрит на меня и скажет: «А ты по какому праву здесь оказался?»
    — Вот те газетчики? — удивился Мэтт.— Да они сами не знают, где право, где лево.
    — Да, но мне-то это было невдомек. Они были для меня героями, светилами и моей профессии. И я стоял на пороге, переминался с ноги на ногу, даже пот прошиб. Наконец, смотрю, один встал и вышел,— я даже помню, кто это был: всезнайка из Ассошиейтед Пресс, у которого изо рта разит, знаете? Билли Гэтлпнг. Место освободилось, а я все равно стою и не подхожу. Кажется, ничего в жизни мне так трудно не давалось, как тогда заставить себя подойти и сесть за один стол с этими людьми, ведь они все меж собой свои, а я среди них посторонний.
    — А я всегда считал вас таким человеком, который вотрется и ни на что не посмотрит.
    — Это только поза. Но то, что я вам сейчас рассказал, было со мной совсем недавно. Так что не тыкайте мне в нос высокими сферами и важными газетами.
    — Хант всегда говорит, что вы недотрога и кисейная барышня. Выходит, он прав.
    — Просто я человек с тонкой нервной организацией, как говорим мы, литераторы. Ну, так что же Хант Андерсон делает на Западе? Завел себе там милашку?
    — Вы же знаете нашего добросердечного Ханта. Слушались доклады о положении сезонных рабочих, всплыли кое-какие факты о голодающих ребятишках. Ну, и председателю стало невмоготу терпеть, как Хант колотит кулаком по столу, вот он, чтоб отделаться, и предложил создать специальную подкомиссию по этому вопросу с Хантом во главе. Не бог весть что. Дали немного денег, хватит съездить разок-другой на Дальний Запад и в Южные штаты и нанять двух-трех помощников. Потом он, наверно, представит доклад. А может, сперва проведет опрос свидетелей.
    — За каким же чертом его понесло в эту даль, когда ему надо о своих избирателях думать?
    — Такой уж он человек. Признаться, поэтому-то я и пошел к нему работать. Мне не было нужды бросать свое место, и никогда я не думал управлять ничьей канцелярией.
    Морган подлил ему кофе из оставленного на столе кофейника. Мэтт, ссутулившись, рассеянно помешивал ложечкой в стакане, глубоко посаженные глаза его смотрели задумчиво.
    — После тех обсуждений, когда мы с вами оба с ним познакомились, у меня с ним еще продолжалась кое-какая переписка по вопросу о контроле над посевной площадью и урожаем, и потом вдруг однажды он звонит мне и говорит, что Зеб Ванс уходит— я это знал из ваших статей — и он, Хант, будет баллотироваться на его место, а это уже для меня была новость. Так вот, не соглашусь ли я приехать и помочь, а потом, если мы поладим и его кандидатура пройдет, поехать с ним в Вашингтон и управлять его канцелярией? Резон в этом был, потому что в избирательных кампаниях я, правда, не большой мастак, зато Вашингтон, и конгресс, и всю бюрократическую машину знаю как свои пять пальцев. Спрашивалось другое: меня-то что в этом прельстило? Единственный ответ, который я сумел бы дать и тогда и теперь, заключается вот в этом его особом свойстве, благодаря которому он сейчас на Западе печется о голодных детях. Я почувствовал, что, если хочу сделать что-то, по моим понятиям, важное, лучше всего, наверно, осуществить это через Ханта Андерсона. У меня сложилось впечатление, что Хант, конечно, настоящий политик и даже, наверно, будет преуспевать, но по какой-то причине, возможно из-за своих счетов с отцом, он не так эгоцентричен и близорук,как другие. Я считал,что он способен смотреть вдаль, много дальше собственного носа, а при случае может и сунуть его куда-нибудь. Именно этим он сейчас и занят там на Западе. Так что похоже, я на этот раз все-таки не ошибся.
    Мэтт говорил еще некоторое время, он рассказал Моргану о сезонных рабочих гораздо больше, чем ему тогда хотелось узнать. Но Морган и не особенно прислушивался, ведь о том, каким образом Мэтт Грант стал правой рукой Ханта Андерсона, он знал гораздо больше, чем подозревал Мэтт,— и вот теперь, через столько лет, Морган все еще со стыдом думал, что знал больше, чем ему полагалось знать.

    — Вот Морган, например,— говорил Гласс, посасывая кубик льда из своего коктейля,— с ним небось никто так не будет обращаться, как со мной грешным. В этом разница между признанными знаменитостями и теми, кто еще только делает карьеру, вроде меня.
    — Я никогда в жизни не встречалась с настоящими знаменитостями.— Тело рыжей стюардессы подло Моргана пылало жаром.— Разве они летают на наших корытах, знаменитые.
    — Я, например, люблю общаться с народом,— величественно пояснил Морган. — Чтоб не заноситься. И вам, Гласс, рекомендую то же, иначе вы в нашем деле карьеры не сделаете.
    Рыжая одобрительно кивала, но Моргану, в общем-то, было все равно. Он думал о Кэти, Джералдине, Ханте, о прошлых днях, об избирательной кампании, которая когда-то сыграла такую большую роль в его жизни.

    Как раз перед тем, как Морган расстался с «Кэпитал таймс», его вызвали из Вашингтона и дали задание освещать сенатскую избирательную кампанию в их штате. В это время Хант Андерсон только начал показываться избирателям, имя его было известно всем, а лицо, голос, повадки еще нет. Позже Хант Андерсон выступал больше по телевидению, он был первым, кто стал широко пользоваться этим новым средством, но сначала он хотел хорошенько показать себя избирателям в натуре, а заодно и самому получше рассмотреть свой родной штат и людей, которые в нем живут.
    С этой целью он назначил целую серию митингов в разных концах штата на протяжении трех недель и для переездов нанял автобус; часть сидений оттуда вытащили, установили два или три стола, несколько пишущих машинок, мимеограф, радиотрансляторы, обвешали снаружи флагами и тронулись в путь. Все это была не новость, но избирательная поездка сына Старого Зубра повсюду имела полный успех. А поскольку Андерсон оказался еще и хорошим, уверенным оратором и к тому же возил с собой небольшую инструментальную группу под названием «Фа-соль», получился прекрасный политический дебют.
    Морган присоединился к группе Андерсона в небольшом городке на востоке штата, где местная промышленность производила овощные консервы и каждую осень на улицах происходили беспорядки по случаю начала учебного года в старой городской школе, в которой девяносто девять процентов учащихся составляли белые, а один процент — негры, прибывающие в сопровождении судебных исполнителей и под охраной недовольной полиции. Морган приехал солнечным весенним днем и от автобусной станции с небольшим чемоданом и пишущей машинкой в руках пошел по горячим тротуарам — максимальная летняя температура в тех местах достигается уже в апреле — под дробные звуки «Марша белых», которые неслись из открытых дверей парикмахерской, но чем дальше, тем больше заглушались андерсоновскими громкоговорителями.
    Митинг происходил на площади перед зданием городского суда. Народу столпилось много, стояли на газонах, на тротуарах, на мостовой. Морган поспел только к концу речи Ханта — обсуждалась самая главная и самая больная для Юга политическая тема — и, обведя взглядом круг хмурых лиц, залитых предвечерним светом, поневоле подумал: это тебе не то, что сидеть и рассуждать за полночь с бутылкой виски дома, на веранде.
    — …так что на вопрос, поставленный нашим другом,— у Андерсона была теория, что люди не любят, когда им читают лекции, а хотят во всем сами принимать участие, и он строил свои встречи с избирателями в форме вопросов и ответов,— я могу только ответить, что мне ничего не стоит надавать вам обещаний, а потом, попав в Вашингтон, ни одного не выполнить. Только какой вам от этого прок, да и мне тоже, раз они все равно так и останутся обещаниями?
    Мужчина в белом аптекарском халате впереди Моргана пожал плечами, повернулся к своей соседке и начал было что-то говорить ей, но она не сводила глаз с Андерсона — высокий и худой, Андерсон одиноко стоял на ступенях городского суда, похожий на выбеленный голубями памятник солдату-южанину, который возвышался тут же, по правую руку от Моргана.
    — Но я дам вам, друзья, одно обещание по этому делу, которое я всегда признавал и признаю самым серьезным и трудным изо всех, какие стоят перед нами. Одно-единственное обещание, по зато такое, которое я могу и намерен выполнить: я буду добиваться, чтобы дети вашего города и всего штата получали как можно лучшее образование. Я говорю равно про белых и про черных детей, потому что вы знаете и я знаю, что от образования зависит все их будущее и, значит, будущее Америки.
    — Болтовня, пустая болтовня,— негромко, но отчетливо произнес аптекарь, и в тишине его услышали многие. К нему стали оборачиваться хмурые, неулыбчивые лица. И тогда, растолкав стоявших вокруг, аптекарь выбрался из толпы и пошел прочь.
    — Вы, может быть, не считаете, что смешанные школы — это верный способ дать детям наилучшее образование,— снова заговорил вдруг Андерсон, когда Морган уже решил, что он кончил.— Но вы знаете, что раздельные школы вообще не дают никакого образования, и потом вспомните, в решении Верховного суда говорится о десегрегации, а не об интеграции, верно? А это большая разница.
    Говорить так в те времена, думал Морган, а ведь тогда в стране закрывались школы, органы местного самоуправления отменяли решение федеральных властей, безмозглые ослы ревели о массовом сопротивлении и повсюду собирались возбужденные толпы, готовые протестовать, говорить так на собственном предвыборном митинге в южном штате, тем более в Черном поясе, было отнюдь не просто,
    В тот давнишний день, слушая мертвую тишину, наступившую после слов Андерсона, и глядя в спину воинственно шагающему прочь аптекарю, за которым потянулась еще кучка рассерженных горожан, Морган подумал, что, пожалуй, карта Андерсона бита — не он первый, не он последний рухнул, не успев сделать и шагу, под тяжестью негритянского вопроса. Андерсон, как видно, тоже испугался, он вдруг дал знак, и «Фа-соль» грянула «Коварную красотку». Митинг закрылся.
    Морган терпеть не мог брать интервью у прохожих на улице, но в тот день у него не было выхода — он имел на этот счет самые недвусмысленные указания. Рядом, засунув руки в карманы грязного комбинезона, стоял рабочий в полосатой железнодорожной фуражке, и, когда «Фа-соль» смолкла, Морган обратился к нему:
    — Думаете, этот малый победит на выборах?
    Козырек полосатой фуражки вздернулся и поник — рабочий задумался.
    — Нам без разницы, — произнес он наконец. — Все — одна шайка.
    Теперь это суждение, думал Морган, уже не кажется мне таким глупым.
    Потом он подошел и пожилой даме с целым букетом цветов на шляпке, открыл было рот, но она так на него посмотрела, что он не произнес ни слова и поспешил убраться, пока она не кликнула полицию.
    Мужчина в пиджачной паре оказался страховым агентом, он был счастлив поделиться своими мыслями с «Кэпитал таймс», у него сложилось впечатление, что держатели полисов считают этого Андерсона большим пронырой, вроде покойного папаши, тот всегда хитрил, ничего не говорил начистоту, и сам он, агент, тоже придерживается такого мнения. После него Морган поговорил с продавщицей из мелочной лавки, эта вообще не разбиралась в политике; как люди, так и она, вот только ее сын считает, что положение сейчас тяжелое. Спрошенный после нее агент по продаже автомобилей определенно высказался в том духе, что скорее сдохнет, чем допустит своих детишек ходить в одну уборную с негритятами, а что до этого типа Андерсона, то такие свистуны и краснобаи вообще ни в чем толком не смыслят.
    За этими разговорами Морган успел протиснуться сквозь редеющую толпу поближе к андерсоновскому автобусу с раструбами громкоговорителей на крыше наподобие оленьих рогов и столкнулся нос к носу с тучным помощником шерифа в высоких крагах, стягивавших толстые икры. Наученный, как видно, горьким опытом школьных беспорядков, помощник шерифа сурово посмотрел на его чемодан и подозрительно — на пишущую машинку. Морган поспешно забросил и то, и другое в автобус, впрыгнул следом сам и очутился прямо перед Кэти Андерсон, которая сидела за столом, установленным позади шоферского места, и просматривала газеты, великолепно скрестив, не преминул заметить Морган, свои великолепные ноги.
    — Разрешите представиться: Эрнест Хемингуэй. Не возражаете, если я приму участие в вашей охоте?
    Она подняла глаза от газеты, улыбнулась.
    — Возражаю, если придется звать вас Стариком.
    — Зовите меня Измаил, деточка.
    Она засмеялась и грациозно встала с места.
    — Мы наслышаны о вашем прибытии,— сказала она.— Секретарша Ханта потеряла сон и покой.
    — Ого, моя слава меня опередила.
    — Да, во многих смыслах. Слышали речь Ханта?
    — Слышал. Но мне показалось, это говорит Эрл Уоррен.
    — Вы сегодня явно настроены веселое, чем в прошлый раз.— В теплом салоне автобуса, хотя снаружи еще слышались голоса и гудение отъезжающих автомашин, Морган уловил ее аромат, нутром почувствовал ее близость, трепетную живость, исходившую от нее, как сияние. Словно они очутились где-то вдвоем, и стены смыкаются все теснее, все ближе, и вот уже невозможно больше ни дышать, ни жить.
    Он действительно был настроен гораздо веселее, чем в первый раз, когда увидел ее. Он знал, что после выборов уйдет из «Кэпитал таймс» на новую, лучшую работу с жалованьем, кстати сказать, чуть не вдвое большим против теперешнего, и переедет в Вашингтон на постоянное жительство, так что кончатся его страхи перед пожизненным прозябанием в безвестности у себя на Юге; и я тогда считал, думал теперь Морган, что все это очень важно, и верил, что жизнь моя складывается так, как надо, что близок день, когда все, что я знаю и что представляю собой, что успел сделать и еще сделаю, сольется в одном усилии, в едином труде всей жизни, который останется после меня и противостоит течению времени. Да, он был тогда веселее и моложе, хотя никак не предполагал, что его жизнь может всерьез соприкоснуться с жизнью Кэти Андерсон,— она была для него тогда лишь Первая Дама, и на нее надо было произвести хорошее впечатление, не больше, хотелось ей понравиться, заслужить ее похвалу.
    — Вы замечательно выглядите,— сказал ей Морган.— Избирательная кампания вам явно пошла на пользу.
    — А по-моему, это не очень-то веселое занятие. Я ведь родом из Новой Англии, местной жизни не знаю и никогда не подозревала, что здесь столько цветных. И такая бедность. И столько проблем, которые меня совсем не интересуют. Сегодня утром, например, я выслушала целую лекцию о ценах на свинину от каких-то людей, которых привел сюда Хант. Он постоянно что-нибудь изучает, выслушивает какие-то доклады или звонит в Вашингтон, чтобы ему добыли какие-то сведения. Или ходит по улицам и пожимает всем руки, чтобы стать великим человеком. Это может и наскучить.
    В открытую дверь Моргану видны были Хант Андерсон, Мэтт Грант и еще один человек; разговаривая, они медленно шли к автобусу. Андерсон, не прерывая разговора, на ходу протягивал во все стороны длинные руки и обменивался рукопожатиями со встречными людьми. У него на это дело был просто талант, вспоминал Морган. Он мог говорить с собеседником и одновременно пожимать десятки рук, и при этом каждому рядом с лим казалось, что ему уделяют внимание, его слушают, им интересуются; в толпе Андерсон излучал тепло, точно маленькое солпце, но тогда Морган еще не успел оценить всю силу воздействия, производимого Андерсоном на людей.
    — Большая удача, что вы заполучили Мэтта,— сказал Морган. — Как это Ханту удалось склонить такого человека к участию в политической кампании?
    Он стоял, отвернувшись от Кэти, но почувствовал, не глядя, как она придвинулась к нему, ощутил ее трепетную близость, услышал легкий шелест ее дыхания.
    — Мы его уговорили,— пояснила она негромко, равнодушно, и Морган, обернувшись, увидел, что она тоже смотрит на приближающихся мужчин, смотрит с тем неподвижным вниманием, с той пристальной сосредоточенностью, на которую, как и на ее ноги, Морган обратил внимание еще в первый раз.
    Не считая инструментальной группы «Фа-соль», которая путешествовала в специальном фургоне, свита Андерсона тогда еще была немногочисленна; он и позже, когда решил выдвинуть свою кандидатуру в президенты, предпочитал ездить налегке,— да и не было у него средств на грандиозные выезды. В тот раз с ним была Джералдина — секретарша, машинистка и копировщица с толстыми ногами, которая явно не потеряла сна и покоя из-за ожидаемого приезда Моргана, наоборот, весь вид ее говорил о том, что она сделана из еще более крутого пуританского теста, чем даже свирепая прошлогодняя стенотипистка Зеба Вэнса. Еще там были два организатора, которые возникали ненадолго по очереди и сразу же снова энергично устремлялись вперед, чтобы в других городах вот так же собирать толпы у ступеней городских судов или в непроветренных школьных залах; и четыре местных репортера, от которых Морган самодовольно скрывал до поры свое новое назначение, чтобы полнее насладиться их завистью, когда они прочтут о нем, как он надеялся, на первой полосе «Кэпитал таймс». Водитель автобуса, он же по совместительству грузчик и телохранитель, звукооператор и штатный фотограф дополняли список. Число репортеров было непостоянным — иногда кто-то из них присоединялся к бригаде на день-два или приезжал специально на назначенную встречу с избирателями, и кроме того, во время переездов в автобусе почти всегда находилось несколько местных политиков из числа тех, что хотели заручиться хорошим отношением Ханта на случай его будущих успехов, просто получше к нему присмотреться или же самим на даровщинку покрасоваться перед избирателями.
    В тот вечер им надо было ехать довольно далеко, чтобы попасть в следующий город, где наутро должен был состояться очередной митинг и где были заказаны номера в гостинице— по этой части, похвасталась Кэти Андерсон, она сильно понаторела, хотя во всем их богом забытом штате можно было по пальцам пересчитать гостиницы, где в одном номере имелись бы и ванная, и телефон, и зеркало, в котором можно увидеть себя во весь рост. По пути они всем скопом остановились пообедать в каком-то ресторане и торчали там дольше, чем было необходимо, хотя пища была практически несъедобной,— никто не рвался в гостиницу, многоопытная Кэти предрекала, что это, конечно, опять окажется самая настоящая казарма времен Гражданской войны.
    Когда они шли из ресторана через площадь к автобусу, Морган улучил минуту потолковать с Андерсоном наедине.
    — Ну, как тут складываются дела? — спросил Морган.— Иначе, чем вы ожидали?
    Андерсон сделал еще несколько размашистых шагов, потом остановился, держа руки глубоко в карманах и запрокинув голову,— того и гляди, залает на серебристое острие лунного серпа, пронзившее вечерний небосклон.
    — Мне нравится,— сказал он.— Я и не ожидал, что мне все это так понравится. Даже самому страшно.
    — Что нравится? Щупать баб в толчее?
    — Представьте, да, мне нравится чувствовать прикосновение людей. Удивительно, Морган, до чего людям хочется, чтобы на них обратили внимание, чтобы их хоть на минуту заметили, приняли в большой мир, который проносится мимо. — Он снова зашагал к автобусу.— Да, мне нравится прикасаться к людям, которые ищут этих прикосновений, но еще больше мне нравится другое. Со мной что-то странное происходит, когда я стою и говорю перед людьми. То ли это ощущение власти над ними, сам не знаю. Но я встаю и начинаю говорить, а они слушают, и я вижу, они на меня смотрят, и вот тогда и только тогда я становлюсь по-настоящему самим собой. И я чувствую, что я — это я, чувствую удовлетворение и гармонию, пусть даже они на самом деле и не слушают меня, Морган, не верят. Потому что гармония эта у меня не столько с ними, сколько с самим собой.
    Они подошли к автобусу и остановились у подножки. Шофер Сом Джойнер уже завел мотор, через окно при свете настольной лампочки было видно честное курносое лицо толстухи Джералдины, склоненное над стенограммами и списками адресатов. Позади них в темноте вдруг раздался громкий смех Мэтта Гранта — голос его, всегда низкий и глухой, раскатился как-то неестественно и вымученно, словно ему щекотали пятки.
    — А у меня не так,— сказал Морган.— Когда я вижу людское сборище, мне кажется, я слышу, как они улюлюкают и науськивают львов на мучеников-христиан.
    Длинная рука Андерсона вырвалась из темноты и вцепилась в плечо Моргана.
    — Вот именно,— произнес он.— Вот именно. Но разве не лучше находиться там, внизу, с мучениками, Морган? Разве не лучше проливать кровь на арене, чем сидеть в публике?
    — Э, нет. Морган останется в ложе для прессы.
    — Ведь на арене, — Андерсон говорил тихо, задумчиво, он словно не слышал возражения Моргана,— под взглядами толпы, человек чувствует себя особенным, не таким, как все. Разве это не замечательно — выйти против львов на арену?
    Да ведь разорвут они тебя на куски, думал Морган, отдаваясь гудящему бегу автобуса сквозь темноту по выбеленному луной шоссе, которое напрямую рассекало вековые сосновые леса, выгрызут печень и очи твои, а косточками побрезгуют. И Морган презрительно и равнодушно усмехнулся собственному отражению в стекле; он сидел отдельно от всех на одном из задних сидений, дав недвусмысленно понять собратьям по перу, что хочет предаваться молчанию в собственном обществе. В переднем конце автобуса у стола с погашенной лампой, прямая и одинокая, восседала Джералдина, и наверняка положила на толстые колени неразлучную спутницу Библию. За ней, расположив долговязые руки и ноги под самыми неожиданными углами и весь сложившись, точно какое-то мудреное размонтированное оборудование,на двух сидениях по обе стороны от прохода спал Хант Андерсон.
    Вспыхивали и гасли фары встречных машин; автобус катил вперед. По сторонам то вдруг возникали и проносились дома, то волшебным ковром разворачивались глянцевые площадки с рекламными щитами и бензиновыми колонками, а один раз, когда высокие сосны расступились на мгновенье, открыв широкую плоскую равнину, по ней, точно бусы, протянулись цепочкой освещенные окна поезда, продержались недолго вровень с автобусом и отстали, одно за другим утонув в темноте ночи. Морган сполз пониже на своем сиденье, подложил под голову скомканный плащ и погрузился в легкую дремоту. Достаточно было рядом прозвучать человеческому голосу, и он тут же проснулся. Сначала он не мог сообразить, где он и что с ним, и в это мгновение, подобно зловещей сюрреалистической фантазии, перед ним в черном поле окна вспыхнула кроваво-красная неоновая надпись: «Куриные бифштексы». Она зажглась и сразу погасла. но еще стояла перед его ослепленным взором, а автобус все катил вперед. И тут голос, разбудивший его, заговорил опять:
    — …просто не мое это дело, вот и все. Не вытанцовывается оно у меня.
    Голос принадлежал Мэтту Гранту, и окончательно проснувшийся Морган разглядел в полутьме прямо впереди себя над спинкой сиденья контур его головы. Потом прозвучал голос Кэти, и тогда Морган различил рядом с Мэттом и ее голову. Когда они успели перейти сюда из передней части салона, Морган не знал, но не могли же они пересесть и не заметить его. Должно быть, решили, что он спит, да так оно и было.
    — Можно ведь устроить, чтобы вытанцовывалось.
    Я всегда смогу кашлянуть, если дело примет крутой оборот, подумал Морган. Но не хотелось бы, неловко как-то, он попытался снова задремать, надеясь, что они будут разговаривать тихо и он ничего не услышит. Действительно, они почти шептались, голова Кэти склонялась к самому плечу Мэтта, но в ровном, привычном гудении автобуса их голоса все-таки выделялись, да и Морган против воли к ним прислушивался, как прислушиваются к капающему крану или скрипучей половице, и разбирал каждое слово.
    — Не в том дело,— говорил Мэтт.— Не то что кто-то там о чем-то не позаботился и это можно устроить. Чем больше я вижу Ханта, тем тверже убеждаюсь, что он человек необыкновенный. Если он победит на этих выборах, а я надеюсь, что так и будет, он еще себя покажет в сенате, непременно покажет. Но при этом способности его проявятся по-настоящему: и талант и ум; это он будет сенатором и большим человеком, а не Мэтт Грант. И тут ничего изменить нельзя.
    — Да нет же! — Тут Морган раскрыл глаза: Кэти выразительно качала головой.— Вы не понимаете. Хант нуждается в вас, Мэтт, по-настоящему нуждается. От вас зависит многое, и прежде всего чтобы его не заносило. Но, конечно, если вам наплевать…
    — Я этого не говорил.
    — Знаю. Вы говорили, что хотите быть Мэттом Грантом, а не человеком Ханта Андерсона, как бы высоко он ни поднялся.
    — Вот именно. Это наглость с моей стороны, признаю, но ведь и мне в жизни кое-что надо сделать. Не один Хант Андерсон существует на свете.
    Она еще ближе к нему придвинулась, голос ее зазвучал еще невнятнее. Морган со стыдом поймал себя на том, что напрягает слух, и снова закрыл глаза, словно это притворство смягчало его вину.
    — Но ведь вы и не можете быть ничьим человеком. Я вам сейчас скажу кое-что, чего вы, наверно, не знаете, вижу, что вы еще этого не сознаете.— Морган открыл глаза и увидел, как Мэтт повернул к ней голову. — В определенном смысле это Хант будет нашим человеком, если вы, конечно, останетесь. Ведь я его так хорошо знаю, Мэтт. Вот вы говорите, он замечательный. Но он бывает и самолюбивым, и глупым. Забрал же он себе в голову столь дикую романтическую чушь, что будто бы он должен исправить зло, искупить вину отца. Добром это для него не кончится, сами знаете. У него, конечно, бездна обаяния, и он этим пользуется. Он бывает похож на ребенка, который играет в великого человека. А вы можете управлять им, Мэтт, можете влиять на него, воздействовать, и он будет в каком-то смысле вашим созданием.
    — Но я не хочу.
    — Ну, хорошо, если вам мало этого, мало, что вы сможете сделать в жизни то, что хотите, воздействуя на него, потому что без вас он никогда не станет тем, чем может стать… тогда вот еще что, Мэтт, вы нужны мне. Я не могу вас отпустить.
    — О вас-то я все время и думаю! — Мэтта вдруг словно прорвало.— Вы у меня на совести, вы — во всем, что вокруг меня.— Голос его, горестпый и страстный, задрожал.— Но ведь и вы тоже — его.
    После этого наступило молчание, и Морган уже подумал было, что, должно быть, они отсели друг от друга. Он открыл глаза, готовый, если нужпо, сразу встать и показать, что он проснулся. Но не успел: в полутьме голова Кэти откачнулась от головы Мэтта. Как электрический разряд в паху, Моргана пронзило сознание, что она только что прижималась лицом к лицу Мэтта. Эта маленькая улика близости оказала на него сильнейшее действие, и желание, безудержное, жадное, застучало у него в жилах, будто это к нему прикасались минуту назад ее ласкающие руки, ее голова, будто это его кожа трепетала под ее легким дыханием.
    — Бедный Мэтт,— прошептала она.— Бедный, милый, честный Мэтт.
    — Честный,— повторил он со стыдом.— Кэти… не надо…
    Готово, он пропал, думал Морган, опьяненный возбуждением. Попался в западню.
    — Нет, нет…— Что-то быстрое, мимолетное коснулось щеки Мэтта, исчезло.— Не буду больше. Я ведь о другом.
    — А я об этом. Вот почему я должен уехать. Это — главная причина.
    — Нет, нет, вы не можете уехать, если мое желание для вас хоть что-то значит. Я сказала, что вы нужны мне, но не для того, о чем вы думаете. Мне нужно, чтобы вы помогли Ханту добиться цели, раз уж она перед ним стоит. Чтобы вы сняли эту обязанность с меня.
    — Но почему же? Разве вам…
    — Потому что это не мое дело,— сказала Кэти.— Я ведь не просила его, дурня, становиться великим человеком.

    Вот о чем вспоминал Морган, сидя в то утро в сенатском буфете с подлой статейкой Мертл Белл под мышкой и не особенно прислушиваясь к тому, что втолковывал ему Мэтт Грант о злодеяниях калифорнийских скотопромышленников, и флоридских садоводов, и фермеров Лонг-Айленда, и всех остальных, кто эксплуатирует сезонных рабочих. Всегда кто-нибудь кого-нибудь да эксплуатирует, думал Морган, так что пошли они все… Он сидел и старался решить, насколько тот жар, с каким Мэтт говорил о Ханте Андерсоне, шел от души, а насколько — от неосознанной потребности оправдать свое поведение.
    — Это один из тех случаев, когда политика и бизнес так переплетаются, что невозможно разобрать, где начала, где концы.— Мэтт оглянулся и, наклонившись к Моргану, понизил голос.— Ханту даже удалось через бывшую секретаршу напасть на один след, который как будто может в конечном счете привести к Полю Хинмену.
    Кажется, эти сезонные рабочие — вопрос, гораздо более интересный, чем Моргану только что представлялось.
    — То есть Хант Андерсон вынюхивает следы вокруг Хинмена?
    Мэтт словно спохватился, что разговаривает с газетчиком, и виновато потупился.
    — Да это так, только предположение, ничего определенного, а Хант разберется, может, и вообще еще ничего нет.
    Хинмен был тогда губернатором их штата, пост не из последних; более того, поскольку старик в Белом доме не мог сам себе наследовать и не делал серьезных попыток выбрать или выдвинуть подходящего преемника — пусть себе псы дерутся за кость, говорил он; не слишком изящно, зато метко,— Хинмен как губернатор штата становился вторым человеком в своей партии. он уже предпринял в этом направлении кое-какие подготовительные действия — за ним, например, послушным стадом шла университетская профессура, верный залог успеха,— и еженедельно с клюшкой для гольфа в руках выступал по телевидению в программах «Воскресные интервью», которые были тогда внове и пользовались успехом. Поэтому все говорили, что Поль Хинмен держится, будто он уже президент.
    А это, как хорошо знал Морган, была уже половина победы, если люди так говорили. С Хинменом повторялась та же закономерность: победу обеспечивала не внешность, хотя внешность, безусловно, имела значение; и не дар слова, хотя референты и сочинители речей не могли заменить самого кандидата на простейшей пресс-конференции; и, конечно, не идеи, хотя политик, не сумевший сходу ответить на любой из треклятых вопросов,— конченый человек. Всего важней была особая повадка, которая внушала людям уверенность, что этот человек все может: может делать дело, и принимать решения, и показывать другим пример. Если у тебя нет такой повадки, нарочно ее на себя не напустишь, особенно с тех пор, как появилось беспощадное горящее око телекамеры. У Хипмепа такая повадка была, и люди — в том числе и Морган — считали, что он будет следующим президентом. В этом состояло его главное преимущество, и этим объяснялось, почему он шел впереди на всех первичных голосованиях еще за три года до президентских выборов. Три года, конечно, долгий срок, и репортеры робко намекали на то, что ведь мало ли как еще может дело обернуться, по почти никто ни в какие обороты не верил.
    Вот почему у Моргана в то утро за чашкой кофе в сепатской столовой и воспоминания о давней вечерней поездке в автобусе Ханта, и даже интерес к пасквильному сочинительству Мертл про Кэти Андерсон, и любопытство к Мэтту — все как ножом отрезало при одном лишь упоминании о Хинмене. Уловив эту фамилию острым профессиональным слухом, Морган быстро соображал: даже Мэтт Грант, при всем своем прямодушии, не вчера родился на свет, правила игры ему знакомы, и у него есть свои интересы, как у Ханта — свои. Неужто же он случайно обмолвился о Хинмене в разговоре с репортером, пусть даже они и друзья? Не верилось. Или это нарочитая выдача секрета, чтобы Морган очертя голову опубликовал его и оказал Ханту политическую поддержку? Но Ханту ничего, кроме вреда, такая публикация не принесет, и Мэтт не может этого не знать. Новоизбранные сенаторы не должны бросать тень и возводить напраслину на кандидатов в президенты от своей партии. Да и Мэтт достаточно хорошо знает газету Моргана, чтобы понимать, что она никогда не напечатает такие, как он сам говорил, «неопределенные сведения», не подвергнув их тщательной проверке.
    — Вот лиса,— улыбнулся Морган.— Вы же просто ловите меня, хотите заинтересовать своими сезонными рабочими.
    — Случайно обмолвился. Я же знаю, что вы меня не продадите и обмолвкой моей не воспользуетесь.
    — Еще бы. Я приложу все старания, чтоб ее забыть.
    Мэтт ухмыльнулся — для такого серьезного и хмурого человека, пожалуй, даже весело.
    — Ну, это уж лишнее,— сказал он.— На вашем месте я бы все-таки держал ее в уме.
    До сих пор Хант Андерсон интересовал Моргана главным образом как сын Старого Зубра, вознамерившийся — довольно наивно, по мнению Моргана,— смыть пятно со своего родового имени и свершить великие дела; это умный и необычный человек, признавал Морган, но кончит он все равно тем, что пойдет по проторенной политической дорожке от ранних обещаний через неизбежный нейтралитет, продиктованный борьбой партийных группировок, к чисто профессиональному, трудному искусству такими противоречиями управлять и пользоваться. Эту скорбную американскую одиссею Морган наблюдал множество раз и принимал ее как должное, считая, что ничего лучшего и не приходится ждать от пестрой и разветвленной демократической системы, в которой нет места, да и времени тоже, для достоинства и величия, не говоря уж о прихотях гения или сиянии добродетели. И Андерсон, по его мнению, вполне мог сделать обычную политическую карьеру, раз уж ему удалось перескочить нижние ступени партийной лестницы в своем штате; да в сенат и вообще легче попасть «без очереди», чем в губернаторы.
    Теперь одного намека на то, что Андерсон может выступить против Хинмена, было довольно, чтобы Морган начал думать иначе: может быть, действительно этот Андерсон не такой, может быть, он в самом деле способен бросить вызов судьбе и выйти на неравный бой? Морган слишком близко был знаком с законами политической жизни и не сомневался, что новоизбранный сенатор, замахнувшийся на первого кандидата в президенты от своей партии, не только не делает карьеры, но идет прямо навстречу политической гибели.
    Несколько дней спустя, все еще под действием нездорового интереса к Кэти Андерсон, уже толкнувшего его на разговор с Мэттом Грантом, Морган решил принять в последнюю минуту приглашение Андерсонов и поехать к ним на прием в Джорджтаун, где они в это время снимали дом. Там у них был внутренний дворик, обнесенный кирпичной стеной, он состоял из узкой полосы зеленого газона, которая обрамляла голый пятачок, точно волосы — монашью тонзуру. Из просторного зала туда вело несколько распахнутых дверей, и поток гостей циркулировал меж этими двумя пространствами — от бара внутри дома к задней стене дворика, под которой, враждебно взирая на вашингтонских либералов, укрылся низенький прилизанный промышленник из андерсоновского родного штата, бывший в тот день виновником торжества: утром его принимали в сенате и утвердили послом в одно из малых государств Центральной Америки. Новоиспеченный дипломат явно чувствовал себя обиженным, так как на утреннем заседании какой-то добросовестный сенатор серьезно усомнился в пригодности человека, разбогатевшего на поставках асфальта, для контактов с нарастающей латиноамериканской революцией.
    Обменявшись обязательным влажным рукопожатием с почетным гостем — который в прежние времена, как вспомнил Морган, щедро жертвовал деньги на партийные нужды,— Морган отошел и огляделся. Он не искал здесь свою жену: когда он позвонил Энн, чтобы условиться о встрече у Андерсонов, она с досадой ответила, что не знает, на кого ей вот так, нежданно-ногаданно, оставить ребенка, а это Морган был склонен считать ее личным делом.
    Морган побывал у бара и, сам не заметив как, оказался втянутым в некое подобие разговора с усатой супругой посла из той самой страны, куда направлялся специалист по асфальту. Она по-английски говорила слабо, хотя и громко, а он по-испански не говорил совсем, но это никакого значения не имело, поскольку, разговаривая с Морганом, она все равно не смотрела в глаза, а рассеянно поглядывала куда-то через его плечо в поисках более влиятельных и важных собеседников. Когда же с помощью мимики и жестов Морган втолковал ей, что печатает на машинке, взгляд ее и вовсе остекленел, и она прошествовала дальше, дабы услаждать немыслимыми словесными оборотами слух молодого ответственного чиновника с густыми бровями.
    Потом Морган как американец с американцем потолковал немного с конгрессменом из Техаса, и тот негодующе спросил у него, понимает ли его газета, до какой степени стране осточертел этот проклятущий Верховный суд, подрывающий нашу свободу и религию. Морган коварно заверил его, что понимает, а потом разыскал среди гостей изрядно выпившую жену одного адвоката на государственной службе со времен предыдущего правительства, который остался в Вашингтоне и при новом президенте и сколотил приличный капитал; с этой женщиной он некоторое время полюбезничал, во-первых, просто так, от не черта делать, а во-вторых, потому, что уже раньше у кого-то обратил на нее внимание, с ней хоть не надо было пыжиться.
    Затем, разглядев за ее плечом некоего политика, которого якобы сам президент прочил в председатели Национального комитета, Морган отошел к нему, представился и выслушал все соображения по поводу предстоящих выборов в конгресс, которые будущий председатель считал нужным сделать достоянием гласности. Но Морган тогда в этих кругах котировался еще не очень высоко, и вскоре стало очевидно, что собеседник утратил к нему интерес, а еще минуту спустя тот вдруг ринулся в сторону и со сладостной улыбкой на пудреном лице стал трясти руку сотрудника Белого дома, пользовавшегося влиянием по части фондов. Морган терпеливо подождал, чтобы его вовлекли в разговор, но ничего не дождался. Он был слишком южанин, чтобы навязаться самому, слишком неопытен, чтобы знать, как это делается, и слишком незначителен, чтобы в нем нуждались.
    В конце концов он очутился один в людном, жарком зале со стаканом разбавленного виски в руке и, потея, смотрел, как гости вокруг любезно кивают, приветственно помахивают руками и пускают друг другу в лицо клубы дыма. В воздухе густо, словно табачный дым, висел слитный шум — это были и смех, и речь, и звяканье льда, и звон стекла, и журчание льющейся жидкости, и шарканье подошв, и шорох одежды, а с улицы, из-за садовой ограды,— глухой рокот разъезжающихся по домам автомашин. На минуту Моргану представилось, будто он ребенок, и, поджав коленки и не веря собственным глазам, сидит, глядя с площадки какой-то ныне не существующей лестницы вниз, в будущее, на себя в этой пестрой толпе. Одиноко и страшно было в эту минуту Моргану, он сам не знал, который из них — он: тот, что на лестнице, или здесь в зале, среди шумных женщин и краснолицых мужчин, а уж где его настоящее место, не мог бы сказать и подавно. Знал он с печальной определенностью только одно: даже если настоящий он сидит сейчас там, на лестнице, если подлинная реальность — всегда прошлое, все равно он уже на пути сюда, на этот прием. Избежать его он не мог, как не мог уйти от самого себя.
    И в эту минуту на другом конце зала Морган увидел Энн. Ее миловидное личико виднелось между синим плечом полковника военно-воздушных сил и лысой макушкой служащего миннистерства финансов; с нерешительной улыбкой на губах она близоруко смотрела из-под короткой темной челки, которую носила в то лето, прямо в лицо одному их знакомому, совсем неожиданно оказавшемуся среди гостей Андерсонов. Видно было, что Энн вся поглощена речами своего собеседника, хотя слабая улыбка, может быть, и выдавала некие угрызения совести; и Морган понял: окликни он ее сейчас, помаши рукой, она даже и не заметит его среди этого людного сборища. Он повернулся и пошел в сад.
    Уже тогда, а ведь они были еще совсем молоды и Ричи только-только начал ходить, Морган понимал, что их совместная жизнь безнадежно разладилась. Энн месяцами не давала к себе прикоснуться, а когда наконец смягчалась, он заранее знал, что будет слишком скор, и она обругает ого эгоистом несчастным и повернется к нему гладкой прохладной спиной. Выпив больше обычного, она часто спрашивала, неужели он думает, что можно любить такого зануду, который все время торчит за своей машинкой, будто на свете только и есть, что словеса, словеса, словеса.
    Но все-таки, проталкиваясь к дверям и уголком глаза видя чей-то обтянутый шелком пышный бюст, Морган не мог не думать о маленькой твердой груди Энн, об ее узких бедрах и плоском животе и почти с отчаянием почувствовал, как всегда, пробуждающееся предательское желание.

    Так что, наверно, уже тогда ему надо было бы ее оставить, думал Морган, забыв и про рыжую стюардессу у себя под боком, и про Гласса., сидящего напротив. Наверно, надо было оставить ее, когда еще не истощилось его терпение — она столько раз повторяла ему, что ей от него никакого проку, да и ждать-то нечего, все равно у них ничего не получится; когда еще он не заорал на нее, что раз так, пусть она найдет себе другого, с кем у нее будет получаться, а она преспокойно ответила, что уже нашла.
    Во многом он сам был виноват, это он понимал и признал в разговоре с ней; но понимал он также и то, что даже за надежду на любовь человек не может бесконечно расплачиваться собственным достоинством, гордостью и самоуважением. Он заплатил слишком дорого и получил слишком мало, остался в накладе, но по крайней мере знал почему. Потому что я согласился взять ее на любых условиях, думал он, надеялся, что со временем она будет моей на тех условиях, которые мне нужны.
    — А я всегда вижу сны, ей-богу,— сонным голосом говорил Гласе, подмигивая рыжей стюардессе.— Ну, только положу голову на подушку — и готово, даже если сплю с бабой. Такие чудеса вижу, ты бы не поверила, прямо тебе Диснейленд.
    Рыжая понимающе кивнула.
    — А я свои сны в жизни никому не смогла б рассказать. Просто неловко, ну и вообще. И ведь так каждую ночь, честное слово, только вот не знаю почему.
    Морган горько рассмеялся.
    — Самые скверные сны — это те, которые видишь наяву. Те, в которые начинаешь верить, как в явь.

    В саду он встретил одну знакомую из партийной верхушки. Она была очень приветлива, по лицо ее безобразило большое родимое пятно, и Морган решительно прошел дальше. Кто-то из гостей сказал, что будто сюда ожидают вице-президента, но Морган знал, что это пустая болтовня; еще кто-то рядом сказал, обращаясь поверх плеча Моргана к неизвестному мужчине в темных очках, что агентство ЮСИА совсем оскандалилось, а сам Морган сказал бывшему поставщику асфальта, что сегодня здорово припекает, на что поставщик асфальта сказал, что в пункте его назначения припекает еще похлеще, а Морган тогда спросил: в конечном пункте или в промежуточном? Но тот не понял и повернулся к своей супруге, которая, впервые попав в столь высокие сферы, совсем растерялась и едва ворочала языком. Морган потолковал о политике с одним телеобозревателем, хотя между ними все время стоял газетный фельетонист, который недавно потерял работу в Вашингтоне и тщился удержаться на орбите; потом телеобозреватель завидел вдалеке какого-то деятеля из Белого дома, по-прежнему занятого беседой с кандидатом в председатели партии, и ринулся сквозь толпу к ним, чтобы блеснуть самому и погреться в лучах их славы.
    Кто-то тронул Моргана за локоть, и голос Ханта Андерсона произнес:
    — Этот пустой бокал вам явно не к лицу.
    — Он не был пустым, когда я его взял.
    — Мой тоже не был. Пошли, я покажу вам, где бар, ведь сами вы туда дорогу нипочем не отыщете.
    Они направились к дому. По пути Андерсон шлепнул какую-то красотку чуть пониже спины, а опа, обернувшись, чмокнула его в щеку. Больше поблизости никого не было, если не считать одного конгрессмена от их штата, сообщавшего жене конгрессмена-техасца данные об импорте текстиля, и еще одного типа из госдепартамента, беседовавшего о Республике Чад с чернокожим в ниспадающем одеянии.
    — Ну, как там насчет Хинмена? — спросил Морган.— Выследили вы его?
    — Его-то? И близко еще не подошли. Но погодите, дайте срок,— сказал Андерсон.— А у вас нос по ветру, как у хорошей собаки-ищейки.
    — Мне кажется, не я тут ищейка.
    — Малютка, какой бесподобный вид! — улыбнулся Андерсон гибкой красавице, которая, шурша шелком, влетела в дом на исходе десятого часа. Она шепнула что-то Андерсону на ухо, расхохоталась и упорхнула.— Новая секретарша Берта Фуллера.— Андерсон смотрел ей вслед.— Говорят, настоящая зверюга в постели. Вы же знаете, что за фрукт этот Берт Фуллер.
    Морган, собственно, Берта не знал, ошибочно считал его одним из тех сенаторов с Дальнего Запада, которые, кроме сахарной свеклы и авиационных баз, ничем в жизни не интересуются.
    — Откуда вы набрали всю эту публику?
    — Болваны из госдепартамента утвердили сегодня нашего нового посла. Сенаторы из подкомиссии, несколько человек из нашей делегации на съезде. Ну, еще кое-кто знакомый, вроде вас, и кое-кто еще из числа тех, кто хорошо относится к Кэти и ко мне. А ваша жопа здесь?
    — Да вот она.— Морган увидел, что Энн разговаривает все с тем же мужчиной.
    — Раз от разу, как я ее вижу, она все хорошеет,— сказал Андерсон.
    — Да.
    Они по-прежнему держали в руках пустые бокалы. Морган отвернулся и стал проталкиваться за Андерсоном через густеющую толпу гостей. Мельком издалека в прихожей он увидел Кэти Андерсон с радушно протянутой рукой — она вышла навстречу старому сенатору от их штата, из тех невыносимо скучных старикашек, которые обожают рассказывать анекдоты. Прорвавшись сквозь болтовню о Ближнем Востоке, Морган с Андерсоном заняли местечко у бара — его как раз освободили двое серьезных молодых людей, которые были поглощены беседой, изукрашенной россыпью цифр.
    — Если вам скажут, что ученые живут в башнях из слоновой кости, не верьте, — заметил Андерсон. — Эти двое — социологи, кажется, уж самое жалкое изо всех человеческих занятий, однако ж вот, они там у себя в Гарварде изучали что-то такое и, оказывается, заинтересовались сезонниками. Сюда они приехали по вызову в связи с законопроектом о сезонной рабочей силе, но, по-моему, им только одного меня и удалось заинтересовать. А я, когда сколотил свою подкомиссию, взял их консультантами, потому что, кроме них, ни одна живая душа об этом ничего не знает. — Лицо Андерсона помрачнело.— И знать не желает.
    — А я и не предполагал, что вы тут составляете исключение.
    — Черт возьми, эти рабочие тысячами кочуют по нашему штату, подряжаются снимать урожаи фасоли и земляники. Вы знали про них? В газете, на которую вы работали, в этой вашей «Кэпитал таймс», знал ли кто-нибудь про них? И хоть пальцем кто-нибудь пошевелил? Каждый год тысячи людей, которые живут хуже скотов, работают в собачьих условиях. Они не засиживаются на месте и не успевают нигде пустить корни, а их детишки не могут ходить в школу, и сами они не могут пользоваться элементарными гражданскими правами. Ни один из них не зарабатывает за год больше тысячи долларов.— Рука Андерсона на стойке бара сжалась в кулак.— Нельзя допустить, чтоб выдвинули кандидатуру Хинмена, Морган.
    — Полегче на поворотах.
    — Только не его, Морган. Необходимо вмешаться. Слушай-те…— он переждал, пока официант наливал им виски в бокалы.— Дело не в том только, что он ничего для них не сделал, хотя в его штате вопрос о сезонниках стоит особенно остро. Я не могу еще доказать, по я знаю — понятно? Знаю, что он на них наживается.
    — Хант, все это не мое дело, для меня-то как раз это сенсация, казалось бы, только того и надо. Но все-таки, вы соображаете, на что идете?
    — Честно сказать, я, когда занялся этим вопросом, сначала хотел только найти и застолбить какой-нибудь свободный участок. — Андерсон обладал талантом говорить так, чтобы собеседник все слышал, а стоящий в двух шагах ничего не разобрал.— Мне, как любому новичку в сенате, подкомиссия досталась только благодаря тому, что больше никто на свете этим вопросом не интересовался, и то пришлось душу заложить. Но нет худа без добра — никому в сенате до нас дела нет, и я могу действовать так, как сочту нужным. Я поездил немного, посмотрел своими глазами — я отыскал себе в помощники одного великолепного парня, Адам Локлир его зовут, вот познакомитесь с ним, увидите,— и могу сказать одно: у нас есть люди, которые так живут, что это, черт возьми, позор для всей нации, и мы получаем прибыли за счет голодающих детей и старух, которые гнут спину на фасолевых плантациях. Это преступление, понятно? Преступление! Отсюда один шаг до рабского труда, и, кажется, Поль Хинмен увяз здесь по уши. Если я сумею это доказать… вот тогда, черт возьми, я соображу, что мне делать.
    — Отлично,— сказал Морган.— Я бы хотел быть в курсе с самого начала. Мои хозяева, конечно, изрядно струхнут, но если материал окажется достоверным, они его напечатают, в этом надо отдать им, сволочам, должное.
    Андерсон не мог не понимать, как много сулила такая поддержка: если газета Моргана отнесется всерьез, то всерьез отнесутся к нему и все остальные.
    Теперь, вспоминая об этом, Морган сам не знал, что им руководило: просто ли хотелось раздобыть сенсационный материал для газеты, в которой он только что начал работать, или же опять — как тогда, на лугу, под яркими звездами,— непреодолимо повлекло, показалось, что вот наконец человек, который справится,— с чем? — он не мог бы толком сказать ни тогда, ни теперь. Может быть, просто так, выдюжит. Он допускал, что им руководило одновременно и низменное, карьеристское желание отличиться, и глубокая нравственная потребность во что-то верить, пусть хотя бы в человека. Такую смесь побуждений он замечал в себе не раз и раньше, и потом, да и не было в ней ничего исключительного, свойственного одному Ричмонду П. Моргану.
    Андерсон поднял бокал и чокнулся с Морганом.
    — В таком случае будем держать связь, Рич.
    — Хант,— раздался у них за спиной голос Кэти.— Смотри, кто приехал: сенатор…
    — Б. Д.! — воскликнул Андерсон так, словно и впрямь был рад старшему коллеге, хотя не было человека, который обрадовался бы появлению Б. Д.— А я думал, вы сегодня заняты.
    — Освободился раньше, чем думал,— громогласным, ораторским басом объяснил Б. Д. Когда-то он был государственным прокурором и произносил речи против пятой поправки к конституции.— Вырвался и прямым ходом сюда.— Левой рукой он обнимал и прижимал к себе Кэти.— Не терпелось к вашей разлюбезной, Хант, слышите? Да, да, разрази меня бог.— Он склонил к ней старческое, расплывшееся в идиотской улыбке лицо.
    — Вот вам и выпивка.— Андерсон взял со стойки высокий бокал с чем-то крепким.
    Б. Д., как было известно всем, пил, что подвернется, хотя начинал обычно не раньше восьми часов утра. Он выхватил у Андерсона бокал и опрокинул себе в глотку, а рука его еще крепче прижала Кэти и полезла к ней за ворот. Он понимал, что такого старика никто не ударит.
    — Послушайте,— Андерсон потянул его за вторую руку,— мне срочно надо с вами обсудить одно дело. Эта новая автострада, как ее проложить?
    — Прямо посередине! — отчеканил Б. Д. и поставил бокал.— По самой что ни на есть середке, и никаких гвоздей!
    — Но так она пройдет как раз по бывшему полю битвы. «Историческое общество» взбеленится.
    Говоря это, Андерсон понемногу оттаскивал его в сторону. И в конце концов, с видимой неохотой, напоследок цапнув Кэти обезьяньей лапой за грудь, Б. Д. ее отпустил. Андерсон вцепился в него и оттащил, словно строптивого мула за ухо.
    — Только прямо и только вперед! — доносились еще выкрики старого сенатора, покуда их не перекрыл хохот полковника авиации, которого развлекала пьяная жена разбогатевшего адвоката.
    — Ну и тип,— вздохнула Кэти.— Я от него каждый раз вырываюсь вся в синяках.
    — Одинокий старик, истосковался по любви,— сказал Морган.
    Кэти засмеялась.
    — В последний миг Хант обычно все же умудряется отодрать его от меня и предотвратить насилие. Говорят, всем женщинам так от него достается.
    Морган галантно поднял бокал.
    — Но не все так соблазнительны.
    — Не болтайте чепухи, лучше налейте мне выпить, если после вас с Хантом еще что-нибудь осталось. Мне джин и тоник.
    Морган подхватил со стойки бокал разведенного джина, добавил несколько кубиков льда.
    — О вас в газетах пишут,— сказал он Кэти.
    — Но ведь это же глупо, правда? — Она пригубила бокал.— Я с этой женщиной даже не знакома.
    — У Мертл Белл глаз наметанный.
    — Стало быть, ей соринка туда попала, Бедного Мэтта Гранта краснеть заставила.
    — Бедняга Мэтт.
    Покраснеешь тут, думал Морган, если тебя, нищего, принимают за принца.
    — И вообще не было никаких препятствий. Я даже не спрашивала согласия оргкомитета, просто уведомила их, и все, никто и слова не сказал. Одно только правда в том, что эта женщина накропала,— Ханта действительно не было в городе.
    — Он, я слышал, работает как проклятый?
    Она скорчила гримаску.
    — Вот еще новость. Взыскует Святого Грааля.
    — Значит, Мэтту Гранту счастье привалило?
    — Мэтту? Да он не меньше Ханта погружен в работу, ничего вокруг не видит и не слышит. Мне еще повезло, что хоть Мэтт тогда никуда не уехал и не задержался за полночь на работе.
    — Хороша пара,— сказал Морган.— Словно созданы друг для друга.
    Она холодно поглядела ему в глаза, не отрывая губ от бокала.
    — Хант без Мэтта как без рук. Он вообще еще не разобрался, на каком он свете. Во всем полагается на Мэтта. Я иной раз сама не знаю, кто из них сенатор.
    — А вы поосторожней. Кое-кто, та же Мертл Белл, например, еще подумает, что вы их и впрямь путаете.
    — Как мило с вашей стороны, что вы об этом беспокоитесь,— обронила Кэти.— Вы ведь ужасно обеспокоены, правда?
    Вот черт, опять меня занесло, в отчаянии подумал Морган. Да не занесло — сам полез, а все из-за нее. Но Кэти не стала ждать, покуда он выберется из неприятного положения, она придвинулась поближе, улыбнулась и негромко спросила:
    — Вам ваша новая работа нравится? Да что спрашивать. Вам нравится, что вы теперь хоть что-то собой представляете.
    Она заглядывала ему прямо в глаза, словно хотела проверить, точно ли пришелся удар.
    — А разве я теперь собой что-то представляю? — беспомощно переспросил Морган, оскальзываясь, словно на льду.
    — Ну, вы сами знаете, что это так.
    — Ладно,— сказал Морган,— хватит с вас. Всадили кинжал по самую рукоять. И прямо под ребро.
    Она наклонилась к нему еще ближе, по-прежнему чуть улыбаясь и прихлебывая джин из бокала.
    — Но троньте меня, Рич Морган, тогда и я вас не тропу.
    Он с охотой ухватился за это предложение.
    — Почему у нас с вами все время так получается? — Потому что вы чертовски обидчивы, а я не соблюдаю правила игры, которые вы в глубине души считаете обязательными для женщины. Я думаю, вашей жене с вами не сладко приходится.
    — Ну, здесь, пожалуй, мы с ней на равных. Разве не в каждой семье так получается?
    — Вот я вам это самое и предлагаю — чтоб на равных: будьте мне другом, и я вам буду другом. По-моему, ни вам, ни мне верный друг не помешает.
    Морган отнял у нее бокал, поставил на стойку рядом со своим, взял ее за плечи и поцеловал в щеку.
    — Это самая выгодная из всех моих сделок! — провозгласил он.
    — Тогда признайтесь в знак новой дружбы,— быстро ввернула Кэти,— что это за таинственные дела сейчас у Ханта?
    — Н-пу…— (Кэти не теряла времени даром, она всегда отличалась прямолинейностью на свой, новоанглийский, лад.)— Меня он не посвящал ни в какие свои тайны.
    Дружба-то дружбой, даже самая новейшая, а все-таки нечего рассказывать жене Андерсона то, что сам он ей не счел нужным рассказать.
    — Врете, я ведь знаю Ханта Андерсона.— Кэти улыбнулась, и слова ее прозвучали не так уж обидно.— Ну, да мне наплевать. Вы, мужчины, с вашей политикой — что может быть скучнее?
    — Не всегда. Иной раз политика захватывает не хуже любовной интрижки. Или, как говорит Менкен, не хуже казни через повешение.
    — Но вы только взгляните на эту публику.— она обвела гостей изничтожающим холодным взглядом.— Дураки, зануды и притворщики.
    — А меня вы к какой категории относите?
    — Во всяком случае, не к дурачью. К занудам, когда злитесь. Иногда к притворщикам, как все мы. Разве можно в политике быть искренним, если политика в том и состоит, чтоб люди верили тому, что вы им внушаете?
    — Вы ведь искренняя. И Хант искренний.
    Она снова скорчила презрительную гримаску.
    — Я стараюсь, сколько могу, держаться подальше от политики. А для Ханта это просто игра, как и все остальное.
    — Как странно, что вы это говорите, мне казалось, Хант — один из немногих людей, которые относятся к политике всерьез.
    — Конечно, он относится к политике всерьез. Но когда-то, помню, он так же всерьез относился к юриспруденции, а потом — к сельскому хозяйству. Был у него даже план заняться археологией. Он, конечно, считает, что относится к политике всерьез, я не спорю, но скоро ему станет мало и этого, мало быть каким-то заурядным сенатором среди всяких старикашек вроде Б. Д. Ему уже надоело все это, уверяю вас. Вот почему он так нуждается в Мэтте. Рано или поздно он сорвется и ринется куда-нибудь еще, вот увидите.
    — Вы, конечно, знаете своего мужа лучше, чем я, но готов спорить, что тут вы ошибаетесь.
    Кэти рассмеялась.
    — Жены частенько ошибаются. Такая уж у нас профессия.
    — По-моему, на сей раз он нашел, что искал. Нашел именно то, что ему надо, и теперь готовится к старту.
    Кэти задумчиво посмотрела на Моргана.
    — Опять эта страшная тайна.— она коварно улыбнулась.— Ничего, спрошу у Мэтта. Я у него что угодно могу выведать, вот увидите.
    А это означает только одно, помнится, он с пьяным азартом объяснял Энн в машине по пути домой: даже если Хант Андерсон такой дурак, что пренебрегает своей красоткой женой, уж Мэтт-то Грант ею положен на обе лопатки, пли как там ей больше нравится. Энн, которая тоже успела натерпеться от любвеобильного Б. Д., чуть заплетающимся языком возразила, что, уж во всяком случае, не ему говорить о пренебрежении к женам, он даже не спас ее от этого старого павиана. А Морган язвительно заметил, что едва ли она связывала надежды на свое спасение с ним, ведь она, когда приехала, даже не поинтересовалась, здесь ли он, и за весь вечер ни разу не взглянула в его сторону.

    — Насколько я понимаю,— сказал Гласс,— вы эту рыженькую уводите к себе в номер, так что простой смертный вроде меня может не набиваться со своими услугами.
    Рыжая стюардесса, задевая за пустые столики, нетвердой походкой ушла искать дамскую комнату.
    Морган откупорил последнюю бутылочку с водкой и ответил, сдерживая досаду:
    — Я отведу ее в собственный ее номер.— Правдоподобная отговорка пришла сама, естественно, как дыхание.— Бедняга вон как нагрузилась, что от нее проку.

    На другой день после приема у Андерсонов Морган прямо с утра пришел в канцелярию к Мэтту Гранту. Адам Локлир был в отъезде, но Мэтт пригласил обоих консультантов из комиссии по сезонной рабочей силе, и посвящение Моргана началось. Тогда он еще не думал, что вопрос этот обретет для него такую важность. «Спрок и Берджер, консультанты» оказались искусными учителями — сухие и педантичные, они как будто интересовались не столько горькой долей тысяч людей, сколько диаграммами, графиками, кривыми, средними отклонениями, верхними и нижними пределами, с помощью которых можно было количественно оцепить ситуацию; но, как все истые знатоки своего дела, они готовы были говорить на эту тему без конца. В Моргане, как, по-видимому, и в Андерсоне, они нашли внимательного слушателя, и за одно долгое лето, просиживая с ними целые вечера в старом здании сената в душной комнате, за стеной которой проходил туннель подземки, они умудрились перекачать в его бедную голову необъятную информацию (всего в стране насчитывалось 450 000 сезонных рабочих, занятых сельскохозяйственным трудом в 900 округах 46 штатов, работали они по 85 полных рабочих дней в году и получали по 900 долларов на душу; 20 процентов этих рабочих, по оценке Спрока и Берджера, были практически неграмотны, а в среднем их образовательный уровень составлял 7,2 года).
    Испещрив этими сведениями несколько записных книжек, Морган вместе с Хантом Андерсоном и Адамом Локлиром побывал в лагерях сезонников и собственными глазами увидал бедственные условия их жизни. Однажды в своем родном штате они с Андерсоном даже прошли из конца в конец длиннющее фасолевое поле, а потом, став на колени, целый час собирали созревшие стручки, дабы испытать на себе, каково под палящими лучами солнца целый день ползать в пыли и ломать спину, наполняя корзину, которая все никак не наполнялась, и даже получили от артельщика желтый талон. По этому талону в конце рабочего дня им причитался всего один доллар — за вычетом доли артельщика. Поле было дрянное, скудное, засеянное по второму разу, после того как первый урожай погиб от проливных дождей; семидесятилетняя негритянка с ввалившимися щеками и с подвязанными к ногам наколенниками сказала, что даже лучшие сборщики, наполняющие обычно по двадцать корзин за десятичасовой рабочий день, здесь собирают от силы корзин по семь или восемь.
    — Конечно, работа — она работа и есть, — заключила старуха, — но ежели и на других полях будет этакое, я возьму да и наплюю на все, вот что я вам скажу, буду лучше жить на пособие.
    Когда Морган доложил эти свои «полевые» наблюдения Спроку и Берджеру, оба они согласно кивнули и, казалось, оба так же согласно заговорили, но на самом деле говорил только один из них — Морган еще не научился распознавать, кто именно.
    — А вы обратили внимание, что система талонов работает на владельцев плантации? Она, к примеру, автоматически накладывает штраф на сборщика даже за то, что он отойдет воды попить.— Здесь включился второй и продолжал: — Ведь чтобы собрать десять корзин, ему приходится трудиться полный день не разгибая спины. Поэтому достаточно владельцу установить колонку или бочку где-нибудь подальше, на краю поля, и рабочие предпочтут вовсе не пить, а у владельца уменьшатся затраты на воду и одновременно повысится производительность.
    Эта хитрость вызывала у них не меньше интереса и не больше негодования, нежели какая-нибудь статистическая таблица.
    Благодаря главным образом Спроку с Берджером и к вящему облегчению начальства (которое, правда скрепя сердце, позволяло ему заниматься этим делом, но, поскольку о Хинмене никто даже ее заикался, естественно, не понимало причину его любопытства) Морган сумел уже в конце лета представить в редакцию довольно подробную статью — в бумажнике у него до сих пор лежала старая, затертая вырезка:
    «Вашингтон, 10 сентября. Завтра здесь начнется слушание материалов особой сенатской комиссии по вопросу о положении полумиллиона сезонных рабочих, в связи с чем ожидаются показания, которые будут содержать в себе «политическую взрывчатку» — это выражение употребил сенатор Хантер Андерсон, председатель особой комиссии по миграции сельскохозяйственных рабочих, которая в течение полугода изучала использование сезонной рабочей силы на фермерских хозяйствах Америки.
    — Эти люди представляют собою наиболее жестоко эксплуатируемую группу американского населения,— заявил сегодня на пресс-конференции сенатор Андерсон.— У них нет денег, нет политических прав, нет постоянного места жительства. Закон о минимуме заработной платы на них не распространяется. Они не живут на одном месте и, стало быть, не могут быть включены в списки избирателей или обзавестись собственностью, а дети их не могут учиться в школе. Более того, многие из них даже не подлежат социальному обеспечению, так как не успевают достаточно долго проработать на одного работодателя. Федеральное правительство фактически не располагает программой помощи этим людям, а самое скверное заключается в том, что некоторые официальные лица на местах извлекают доход из их общественного положения.
    Сенатор Андерсон заявил, что цель предстоящего расследования — способствовать разработке федеральных законов с целью защиты сезонных рабочих от эксплуатации, по отказался назвать «официальных лиц на местах», извлекающих «доходы из их бедственного положения». Он предпочитает, чтобы показания, которые предстоит заслушать, говорили сами за себя.
    Позднее из источников, близких к работе особой комиссии, стало известно, что в ходе расследования могут всплыть имена губернаторов нескольких штатов, в том числе, как ожидается, и губернатора Поля Д. Хинмена…»

    Моргану позвонили из редакции немедленно, как только дочитали до этого места.
    — Нам кажется,— отдуваясь, пробасили на том конце провода,— что здесь нужны более основательные и авторитетные ссылки, раз уж речь идет о Хинмене, и потом, Морган, если бы вы могли заварить это малость погуще, нам всем тут кажется, что Хипмеп — прекрасный материал для первой полосы. Вы не находите?
    — Нет, не нахожу. Поймите, если б я мог заварить это малость погуще, я так и сделал бы, уж будьте уверены. Но я этого не могу, потому и задвинул Хинмена в конец четвертого абзаца. Нельзя наваливаться вот так, сразу, если основываешься только на хорошо информированных источниках.
    — Тогда, может, отложим пока Хинмена, чтобы вы могли сослаться на более солидные авторитеты? Дело ведь терпит, верно?
    Им всегда кажется, что дело, над которым ты работал долгие месяцы, вполне «терпит».
    — В том-то и беда, что не терпит. Сенатские деятели пустили в ход его имя, чтоб подогреть интерес к завтрашнему расследованию. Уж они-то, не извольте сомневаться, очень хотели бы, чтоб я расписал это поярче, но по существу дела говорить отказываются. Так что тут все достоверно, я просто не хочу выносить Хинмена в заголовок, покуда у меня нет против него прямых обвинений. Но если мы попросту умолчим о Хинмене, Андерсон тут же передаст материал в какую-нибудь другую газету.
    И они хоть и качали головами, но напечатали все, как есть. Чутье их не обмануло: номер не успел выйти из типографии, а Поль Д. Хинмен уже вцепился в телефонную трубку. Он дозвонился до издателя газеты, как узнал потом Морган, в ту самую минуту, когда тот, промаявшись вечер за скучнейшим банкетным столом, только-только погрузился со вздохом облегчения в мягкое кресло и блаженно вытянул ноги, предвкушая сигару и коньяк в мужском обществе. Загубив, таким образом, единственный за целый день приятный миг в жизни издателя, Хинмен загубил свою единственную надежду на победу, потребовав, чтоб Ричмонда П. Моргана, кто бы он ни был, немедленно выставили вон.
    — Сами понимаете, о чем, о чем, а уж об этом и речи быть не может,— объяснял потом Моргану заместитель главного редактора, и тон у него был слегка укоризненный, словно он винил Моргана в том, что хозяину помешали пить коньяк.— Во-первых, профсоюз так или иначе не разрешит никого уволить, разве уж если выкрадут из типографии целый печатный станок. Но хозяин никогда и не допустил бы, чтоб ему что-либо диктовали, будь ты хоть губернатор, хоть кто другой. Ошибка Хинмена в том, что он должен был пригласить хозяина на партию в гольф или в крайнем случае выразить протест по всей форме и потребовать, чтоб в газете было напечатано опровержение. Вот тогда бы вы сели в лужу, уж это факт.
    Но ни о чем таком даже и помину не было, когда несколько дней спустя, впервые за все время работы в газете, Морган услышал в телефонной трубке голос хозяина. Они дружески потолковали о том о сем, о политике, о Ближнем Востоке и прочих непреходящих проблемах. Потом, ни словом по обмолвясь о звонке Хинмена, хозяин сказал, что находит статью Моргана «весьма любопытной».
    — Нужно будет по ходу дела сообщать больше подробностей,— посоветовал он.
    — Их, говорят, там невпроворот, и я сделаю все, что могу.
    — Прекрасно. Я в вас не сомневаюсь. По-моему, мы просто не имеем права по каким бы то ни было соображениям замалчивать подробности, если на них основано столь серьезное обвинение.
    Понять сущность этого высказывания для Моргана не составило труда.
    — Будьте спокойны,— сказал он.— Все будет доказано неопровержимо и окончательно.
    — Я спокоен, мистер Морган. Мы все здесь очень вам доверяем. Просто мы имели много случаев убедиться, что раз выдвинутое обвинение нелегко потом перечеркнуть в умах людей, как его ни опровергай. Урон все равно нанесен, даже если обвинение окажется напраслиной.
    Это действительно был непреложный закон, который должен зазубрить каждый газетчик, но в то утро, когда вышел номер с его статьей, Морган еще не знал, что с ним будут разговаривать в таком пусть осторожном, но все же предостерегающем тоне.
    В троллейбусе, выехавшем на Пенсильвания-авеню, он снова развернул газету; его статье дали всего одну колонку, и то на нижней половине листа, но имя Хинмена вынесли в подзаголовок восьмым кеглем, и можно было не сомневаться, что от-туда оно бросится в глаза всем политикам в Вашингтоне. Уже тогда были основания предполагать, что эта публикация обернется кругленькой суммой в банке на имя Ричмонда П. Моргана, и так оно потом и вышло, вот почему он до сих пор носил вырезку в бумажнике, вместе с командировочными деньгами.
    А в то утро, когда начиналось расследование, он, естественно, приехал в особенно приподнятом настроении, написал на регистрационном листке свою фамилию и занял самое лучшее место за столом для прессы. Он знал, конечно, что поначалу репортеров будет немного, но все-таки его статья могла привлечь кое-кого и сверх ожидания, так что лучше занять место в первом ряду, а не то, он знал, когда вскроются обстоятельства дела, повалит народ, и тогда уже будет поздно. Андерсон попытался заполучить большой сенатский зал для закрытых заседаний, но ему было отказано: именно потому, считал он, что сенатское руководство не хотело предавать дело широкой огласке. Им дали небольшое помещение в первом этаже старого здания сената: внушительная старинная люстра, несколько телефонных справочников в застекленном шкафу, стол президиума для досточтимых господ сенаторов и с полсотни стульев для публики. Степы были зеленовато-коричневые, стол президиума — почти черный, и даже люстра не могла рассеять мглы долгих десятилетий, скопившейся в этой комнате, где из года в год тайно и упорно сталкивались интересы и стремления разных людей, и теперь уже, пожалуй, никто, кроме разве самых узких специалистов-историков, роющихся в документах библиотеки конгресса, не мог бы сказать, каково было ее первоначальное назначение.
    Всего несколько репортеров и два или три любопытных из публики сидели здесь, когда двери распахнулись и вошел Хант Андерсон, слегка пригнувшись на пороге, но зря: двери в сенате были сделаны в расчете на мифических сенаторов-исполинов. Под мышкой Андерсон держал небольшую папку. Морган прошел мимо устанавливавшей аппарат стенотипистки следом за ним и оперся локтями о пыльный стол орехового дерева. Андерсон, точно складная лестница, опустился в председательское кресло с высокой спинкой.
    — Ну вот, начинается,— сказал Морган.
    Впервые за свое пребывание в Вашингтоне он испытывал головокружительное чувство уверенности в себе, когда разбираешься в том, что происходит, гораздо лучше, чем любой из твоих собратьев по профессии, и видишь игру на сто ходов вперед. Благодаря той статье в газете Морган вышел на передовой рубеж, его статья — событие, веха; она означает не только деньги в банке, она принесла ему веселое и гордое чувство профессионального удовлетворения, ведь он про себя всегда знал, на что он способен, и вот теперь сумел показать это всем.
    — Да, официальная часть начинается,— отозвался Андерсон.
    — Я не про работу вашей комиссии. Я про то, что меняется ход истории.
    Андерсон улыбнулся, на его угловатом лице появилось застенчивое выражение.
    — А что ж, вполне может быть и так. Каким-нибудь непредвиденным образом.
    — Когда вы думаете добраться до Хинмена?
    — Публично, может быть, и никогда.— Он оглянулся, удостоверился, что их никто не слышит.— Ваша статья изрядно подлила масла в огонь.
    — А вы как думали?
    — Так и думал. На меня со всех сторон оказывают нажим, вы даже не поверите.
    — А если вас уломают оставить Хинмена в покое, кто ж тогда будет изменять историю?
    Андерсон упрямо мотнул головой.
    — Меня им не уломать. Может, попробуют, конечно, придушить, ее знаю. Но что бы ни случилось со мной, Хинмену, я полагаю, так или иначе не уйти от разоблачения, раз уж его имя появилось в вашей газете.
    — Вы что, рассчитываете на свободную прессу демократической Америки, думаете, она не даст спуску злодеям? Напрасно. Никто за вас ничего не сделает, так и знайте.
    Подошел еще один репортер.
    — Мы слышали, сенатор, что вы собираетесь вызвать на заседание вашей комиссии губернатора Хинмена. Это верно?
    Он говорил с полнейшим равнодушием автомата, его будто бы нисколько не интересовало, что на самом деле ничего такого они не слышали, а просто прочли статью Моргана, который сидит рядом. В эту минуту Морган по-настоящему почувствовал, что достиг вершины и своем деле.
    — Видите ли,— отвечал Андерсон,— губернатору Хинмену, безусловно, известно многое по интересующему комиссию вопросу, и я не исключаю, что по ходу дела он захочет дать показания. Посмотрим, как все сложится.
    — А сами вы его вызывать не будете?
    — Если не возникнет острой необходимости, то нет. Губернатор Хинмен — человек занятой.
    Репортер отошел, довольный той чепухой, которой его напичкали: у него теперь был материал для вечернего выпуска, а что еще нужно такому репортеру? За столом появился Мэтт Грант и стал вынимать бумаги из набитого портфеля. Вокруг суетились Спрок и Берджер, извергая из себя табачный дым и статистические данные. Адам Локлир еще ее вышел на общественную арену и пребывал где-то на Юго-Западе.
    — Таким путем вы добьетесь, что Хинмен сам полезет на рожон и потребует объяснений. Сперва вы затрагиваете его имя, а потом вдруг замолкаете, будто ничего и не было сказано. Но удивительно, что на вас жмут со всех сторон.
    — Я его уже изучил.— Андерсон взял в руки брошюру Хинмена «Творческая бюрократия».— Какую репутацию он имеет, какие речи произносит — все знаю. Могу вам сказать, что мы его сцапаем, и знаете почему? — Он высоко вздернул брови.— Потому что Хинмен заносчив, как черт. Он и заметить нас не соизволит, покуда уже не будет поздно.
    К ним придвинулся Мэтт, озабоченный и важный.
    — А насчет нажима не беспокойтесь, Рич. Нажим на нас действительно оказывают со всех сторон, да только мы люди привычные.
    — Да, вы народ бывалый, ничего не скажешь. Вспомнить хотя бы первоапрельский розыгрыш.
    Андерсон рассмеялся несколько натянуто.
    — Вот именно! У нас есть разные способы пролезть в игольное ушко. Да и раньше были.

    Вспоминать первоапрельский розыгрыш Андерсону было, конечно, не очень приятно. Так называлось в кругу его сотрудников промежуточное голосование во время выборов, когда, как представлялось Моргану, Андерсон, трезвый реалист, отличный оратор, человек, любящий соприсутствие других людей, впервые осознал, какое это нелегкое дело — руководить и управлять неразумным упрямым народом.
    Андерсон со своими помощниками к атому времени вынужден был обосноваться в столице штата, и туда на исходе марта, ровно за месяц до решающего выдвижения кандидатур, приехал Морган, он привез показать Андерсону очередную статью. Под свой штаб Андерсон снял верхний танцевальный зал в отеле «Пьемонт». Здесь регулярно, во время каждой избирательной кампании, проводились всевозможные политические мероприятия, и не удивительно, что уже в вестибюле пахло сигарным дымом, недавно опорожненными плевательницами и так называемым «дезодоратором для общественных мест». Посвященные знали, что в одной из гостиных на девятом эта-же отеля некогда была заключена сделка, в результате которой Джесс Уоркит получил в 39-м году место спикера в конгрессе, а за это три года спустя на пост губернатора должны были выдвинуть некоего Клайда Р. Блачера, но ничего из этого не вышло, так как своевременно выяснилось, что в первую мировую воину он уклонился от мобилизации. В северо-восточном крыле, на площадке седьмого этажа, Старый Зубр, как рассказывали, как-то раз подвесил за ноги через перила местную шлюху, и, когда у нее из-за пазухи вместе с какими-то вещицами стремительно, под оглушительный визг, полетел вниз его бумажник, он якобы тут же на перилах бесплатно воспользовался ее профессиональными услугами. А по железной пожарной лестнице, что у задней стены, однажды позорно сбежала бюджетная комиссия в полном составе, спасаясь от гнева приверженок Американского легиона, которые явились под дверь той комнаты, где проходило секретное совещание, и каждая держала в руке молоток, дабы, как значилось на принесенных ими транспарантах, «выколотить себе дотацию».
    Штаб Андерсона помещался в том же танцевальном зале, где шесть лет назад была главная квартира Зеба Ванса. Но и до этого и позднее в нем так часто располагались разные будущие сенаторы и губернаторы, что всегда странно было видеть между выборами на их месте подростков в белых смокингах, вальсирующих с девочками в шифоновых платьях, или дам в шляпах с цветами, распивающих чаи во благо какого-нибудь прогрессивного начинания, или же членов Гавайского клуба за ежегодным общим обедом, орудующих ножами под гром застольных речей. У Андерсона, по здешним меркам, штат сотрудников был не слишком большой, и Морган беспрепятственно прошел мимо нескольких технических служащих, занятых заклеиванием и надписыванием конвертов, и остановила его только верная Джералдина.
    Она бдительно охраняла святилище — кабинет Андерсона, словно собственную девственность, на которую давно уж никто не покушался.
    — Я к хозяину,— сказал Морган.
    — У него совещание,— ответила Джералдина и покрепче сжала колени.
    К этому времени Морган успел стать своим человеком в андерсоновском окружении и чувствовал себя достаточно уверенно. Поэтому он лишь слегка повысил голос:
    — Если он там отсыпается после попойки с утра пораньше, разбудите его и скажите, что к нему пришли из газеты.
    — У сенатора Андерсона мистер Грант,— веско возразила Джералдипа.
    — В таком случае разбудите обоих.
    Его громкий голос был, конечно, слышен за передвижной перегородкой, которая отделяла кабинет Андерсона от приемной и служила как бы символом всех избирательных кампаний: ничего постоянного, надежного, прочного от них не остается — только устаревшие предвыборные плакаты мокнут под дождем на каждой телефонной будке.
    — Я, даже если ему звонят, и то не соединяю.
    Джералдина с опаской оглянулась на дверь кабинета, но тут дверь эта приоткрылась, высунулся Мэтт Грант, еще более мрачный, чем обычно, и знаком пригласил Моргана войти.
    — Спасибо, Джералдина.
    Позднее Джералдина вместе со всем хозяйством Андерсона перебралась в Вашингтон, но выдержала там только две недели, а потом сбежала домой: какой-то негр в трамвае сидел прямо против нее, источая запах виски и касаясь ее коленом. Но Андерсону она была предана всей душой, и в тот день, войдя в отгороженный закуток, где с плаката на стене смотрело огромное угловатое лицо Андерсона, а под ним красовалась подпись: «Он сделает больше», Морган сам убедился, что они с Грантом всерьез чем-то озабочены. Хант оглянулся на Моргана, не произнеся не слова, и взгляд у него был почти такой же недовольный, как у Джералдины.
    — Слава богу, что я не принес дурных вестей. А то бы вы меня, чего доброго, обезглавили.
    — Угу,— буркнул Андерсон, все так же враждебно сверля посетителя глазами.
    Морган знал, что это был один из его тактических приемов — вот так впериться взглядом в человека, смутить его и навязать свое мнение. Впрочем, у Андерсона это плохо получалось — он был слишком добр и отзывчив к чужим невзгодам. Моргану было с чем сравнивать — один раз его подвергли такой процедуре вполне квалифицированно, и сделал это не кто-нибудь, а сам президент Соединенных Штатов.
    То была первая личная встреча Моргана с тогдашним президентом. Он просил о ней, но не получил ответа и уже успел забыть о своем ходатайстве, когда вдруг прибыло приглашение. Вот почему по ступеням Белого дома он взбежал, обливаясь потом, и был препровожден мимо секретарских столов из Овального кабинета в президентский кабинет, запыхавшийся, встрепанный и совсем не подготовленный к разговору. Президента стригли; он сидел посреди кабинета в кресле, закутанный полосатой простыней, слегка нагнув голову, а какой-то безвестный парикмахер подбривал ему затылок. У Моргана мелькнула мысль о том, сколько гарантий благонадежности было затребовано и получено, прежде чем этот безвестный человек получил право держать бритву у шеи «вождя свободного мира»; но долго размышлять на такую завлекательную тему ему не пришлось, ибо президент Соединенных Штатов устремил на него исподлобья уничтожающий взгляд; и в этих исторических стенах, дышащих значительностью и стариной, в торжественном молчании, царящем здесь, где решались все вопросы, которые только могли интересовать вашингтонского политического репортера, под немигающим взглядом, которому до Моргана было не больше дела, чем до парикмахера или до кремовых кушеток по обе стороны от камина, Морган не просто склонил голову перед человеком и местом — он был совершенно раздавлен. А президент все сверлил и сверлил его глазами. Морган начал что-то мямлить, он чувствовал, что сейчас упадет на колени, и лишь усилием воли заставил себя удержаться на ногах. Только потом, когда президент смилостивился и стал пичкать его какими-то россказнями, Морган осознал, как беспощадно поступил с ним этот человек, нарочно, с полным знанием дела употребивший свою власть и преимущества на то, чтобы унизить его и возвысить себя. В этом, рассуждал Морган, и заключается проклятие власти: кто хоть ненадолго вкусил ее, навсегда остается человеком опасным и бывает милосерден разве только по тактическим соображениям.
    Андерсон так и не овладел этим приемом в совершенстве, хотя знал его хорошо. Обретенная власть его смущала, а для тех, кто ее добивается, такой подход губителен — власть надо хватать за горло. И в тот день внешняя враждебность Андерсона не задела Моргана, он знал, что, несмотря ни на что, Андерсон его ценит.
    — А вести, надо сказать, скорее добрые,— продолжал Морган.— Результаты опроса, предпринятого редакцией «Кэпитал таймс».
    Газета перед каждыми выборами устраивала предварительный опрос по всему штату — не слишком научный и больше напоминающий обыкновенную жеребьевку, чем серьезное исследование, но все-таки он охватывал довольно широкие слои читателей, пользовался вниманием, а иногда и влиял на исход выборов. При этом, что еще важнее, он создавал газете популярность и, может быть, даже умножал число подписчиков.
    Андерсон вздернул брови:
    — Добрые вести?
    — Вы отстаете, но всего на полшага. Вот статья, она пойдет первого апреля, и если вы не против намекнуть нашему читателю, что, раз так, вы его наверняка обскачете, я готов записать ваше обращение к народу.
    — Это что, первоапрельская шутка? Вы смеетесь над нами, Морган?
    — Смотрите сами, вот цифры.— Морган протянул ему гранки.— Первое апреля — это просто совпадение.
    — Хорошие шуточки, когда Мэтт только что неопровержимо доказал, что мне всыпят горяченьких по заднице. Да я и сам знаю. Так что забирайте свои цифры и проваливайте.
    — Минуточку, я должен все записать дословно. По какому месту, вы говорите, вам всыпят?
    — По заднице, — повторил Хант. — Хант Андерсон, баллотирующийся в сенат Соединенных Штатов, сегодня во второй половине дня сказал нашему корреспонденту, что ему всыпят горяченьких по заднице и, пожалуй, ему лучше выйти из игры да бросить всю эту музыку. Записывайте дословно, Морган, и посмотрим, осмелится ли ваша подтирашка эту самую задницу напечатать.
    Андерсон балагурил, но видно было, что на самом деле он озабочен и расстроен. Он в первый раз при Моргане заикнулся о возможности неблагоприятного исхода выборов. На публике он никогда не увлекался самохвальством, у него был другой стиль, скорее скромный, эдакий добрый сосед и сознательный гражданин, принимающий общественное благо близко к сердцу. Но весь его облик излучал спокойную уверенность — никакого соперника и вообще никаких затруднений у него словно и не существовало. И в частном разговоре Морган слышал от нсго только о том, как лучше преодолеть такую-то трудность, решить такие-то вопросы, воспользоваться такими-то возможностями. Предварительный опрос «Кэпитал таймс», проведенный больше чем за месяц до настоящих выборов, в общем, довольно верно отражал истинное положение дел — Хант включился в борьбу недавно и поэтому пока еще немного отставал, по имя его было хорошо известно избирателям, и, если толково провести кампанию, есть все основания надеяться на успех. Видя, что Андерсон впал в уныние, Морган впервые ясно осознал, что давно уже — может быть, с той ночи на могиле Старого Зубра, а может быть, после ухода Зеба Ванса,— почти не колеблясь, верит в его победу.
    — Покажите-ка ему наши цифры, Мэтт.
    Осторожно, держась за краешек, словно боясь обжечься, Грант вытянул из нагрудного кармана листок бумаги.
    — Не для публикации, уговор?
    Он вопросительно посмотрел на Моргана.
    — Как бы не так,— отозвался Морган.— Я прибыл по заданию квалифицированных специалистов, и все, что вы, желторотые, здесь говорите, пойдет прямехонько в помер.
    Андерсон горько усмехнулся. Потом вдруг расправил плечи и сразу стал на голову выше, заполнив собой весь кабинет.
    — Он прав, Мэтт, я тут разнюнился, как последний дурак, и наболтал бог весть чего.
    Грант спрятал бумагу обратно в карман.
    — Вот что, Рич, давайте-ка покончим с делами. Джералдина! — Она тут же возникла перед Андерсоном, точно джин из бутылки, довольно упитанный и с блокнотом в руках.— Вот мое заявление для печати: «Опрос, произведенный газетой «Капитал таймс», показывает, что у нас все идет, как надо, согласно заранее намеченному плану, и теперь нам предстоит последний раунд — бой до победного конца, когда все приемы дозволены». Готово? Позаботьтесь, чтобы это попало в телеграфные агентства, Джералдипа, ладно? — Она вышла, прижимая блокнот к груди, словно несла завещание Андерсона.— Дословную цитату насчет задницы с горяченькими я вам дарю, можете печатать у себя в газете, вроде как бы по знакомству. Насчет выхода из игры — это была неудачная шутка, беру ее назад. Ну вот, а теперь хотите посмотреть наши данные — неофициально?
    — Нет, конечно, будь это хоть русские военные планы. Я не глухой, не безмозглый и не продажная шкура. Завтра в моей газете будет напечатано, что вы готовы признать себя побежденным, что бы вы там ни наболтали для печати. Если вы, умники, подсунете мне свои цифры и я окажусь связан уговором, мне нельзя будет даже написать, что ваш собственный опрос дал отнюдь не те результаты, которых вы ожидали. Атак я могу честно заявить, что данные вашего опроса для вас неблагоприятны, а точных цифр не приводить вообще. Мне ведь только того и надо.
    — Пожалуй.— Андерсон сокрушеппо взглянул на Мэтта.— Я тут валял дурака, а наш ушлый приятель наскреб материалец на статью.
    — На две,— поправил его Морган.— Что это за разговоры такие неджентльменские про бой, в котором все приемы дозволены?
    — Ну, хорошо, теперь-то можно наконец говорить неофициально? Я вообще по дружбе с удовольствием бы вас просветил, мне даже интересно, что вы скажете, но только эти сведения не должны исходить от меня.
    — Откуда же я мог тогда их взять?
    — С потолка.
    — А вы, в случае чего, будете все отрицать? Ну, ладно. На сей раз — уговор.
    — Опрос вашей газеты — чушь собачья. Во-первых, он отражает главным образом настроения горожан, а сельских жителей — в гораздо меньшей степени, это было ясно с самого начала. Во-вторых, он охватывает читателей только одной газеты, да и то не всех, а только тех, кому не лень отсылать вам ваши анкетки. Все эти оговорки — в мою пользу. Не стану скрывать: мои люди во всем штате слали анкеты целыми кипами. Другая сторона тоже не сидела сложа руки, и пока что они меня обскакали. Но у нас тут есть свой эксперт по общественному мнению, блестящий специалист своего дела, и мы отвалили ему за его работу кучу денег, а он не просто подтвердил нам, что мы завязли, это я и сам чувствовал, да и Мэтт тоже, по еще и объяснил почему.
    — Из-за негритянского вопроса, надо думать, — сказал Морган.— Я этого опасался.
    — Да, но но только. На Востоке, где вашу газету если и выписывают, то только для того, чтоб повесить в уборной,— там, действительно, дело в этом. Но мы можем отыграться в других местах. А есть одна причина, которая одинаково действует повсюду, и надо же мне быть таким дураком, чтоб не попить, в чем дело. Я, как сын Старого Зубра, не оправдываю ожиданий публики. («Кое-кто, может, сам того не зная, бег Старого Зубра стосковался» — сказал Моргану Зеб Ванс в прошлом году.) И вот наш опрос показал нам с Мэттом — я потом убил целый день, проверяя это у лучших окружных лидеров,— оказывается, среди той части избирателей, которых условно можно назвать «анти-Зубристами» и которые хотят серьезного, думающего кандидата, там я иду хорошо. Зато с другой частью — ни тпру ни ну, это «про-Зубристы», которым нужен кандидат — скандалист и ругатель. И таких немало. В моем распоряжении всего месяц, чтобы поправить дело.
    — Все приемы дозволены?
    Андерсон взглянул на Мэтта Гранта. Мэтт беспомощно пожал плечами, как бы говоря то, что все трое понимали без слов. Ответить мог только Андерсон. Но Андерсон молчал. Морган был из них самым младшим, однако в силу обстоятельств он успел насмотреться на то, как проходят избирательные кампании, и, кажется, понимал, что сейчас творится в душах у его собеседников. Оба они колеблются: но следует ли ради победы слегка поступиться своими принципам и прибегнуть к тактике, которую до сих пор они считали ниже своего достоинства? Ведь менять план сражения в разгар военных действий нелегко, начинаешь думать, что, ошибясь раз, ты вполне можешь ошибиться и во второй.
    Задним числом Морган теперь понимал, что даже отдаленно не представлял себе тогда смысла происходящего, и Андерсон с Мэттом не представляли тохсе. Они впервые столкнулись, вернее, Андерсон впервые столкнулся с необходимостью сделать выбор, а ведь к выбору сводится политика, да и вообще вся жизнь. Морган это усвоил, но уже много позже; и Андерсон, надо полагать, тоже. Выбор делается на каждом шагу, даже воздержание от выбора — это выбор; и мужчины тем и отличаются от мальчишек, что они все решают сами, а мальчишки предоставляют решение обстоятельствам. <i>«Говорю вам,</i> — сказал Хант Моргану в ту долгую ночь разговоров и надежд,— как только человек решил, что лучше быть живым политиком, чем мертвым героем… в ту самую минуту он уже пробился!»
    С тех пор Морган мог убедиться, что так оно и есть. Хотя оставалась еще другая, более общая истина: человек даже в политике редко делает решающий выбор — «все или ничего», гореть ли в геене огненной или целоваться с чертом, Вместо этого обычно приходится делать много отдельных выборов, все значение которых каждый раз не до конца ясно даже тебе самому. Потом вдруг, в какой-то миг, все эти мелкие выборы, неприятные решения сливаются вместе, не успел оглянуться— и дело сделано, ты уже выбрал, но выбор твой совершился не в минуту гордой отваги и обостренного внимания, а постепенно, шаг за шагом, день за днем. В тот вечер в бальном зале отеля «Пьемонт» Хант Андерсон вступил на долгий путь, в конце которого должно было определиться, кем он окажется: живым политиком или мертвым героем.

    — Да, Морган-то ведь женат,— говорил Гласс, сжимая стюардессе руки.— На черта тебе валандаться с женатиком, когда рядом я и свободен как птица?
    — Знаете, как говорится,— рыжая вяло отняла руки и посмотрела на Моргана замутненным взглядом,— женатый еще не мертвый, верно?
    — Все приемы дозволены,— подтвердил Андерсон,— кроме клеветы, мордобоя и порнографии. Сын Старого Зубра дерется отчаянно, но честно. Любит иной раз пустить пыль в глаза, что правда, то правда, пофанфаронить, но при всем том, бывает, и дело говорит. Славный малый, и водится с самыми что ни на есть знаменитыми шишками наверху, вот ей же богу. И своей выгоды не упустит, только он богат как черт и ни в чем таком не нуждается. Костюмы носит городские, но сам он малый свойский и простой, что твоя домотканая рубаха. Вот вам новый образ, и господи благослови.
    — Сложность только в том,— серьезным тоном подхватил Мэтт,— что нас поддерживает интеллигенция, и важно не упустить эти голоса, пока мы будем давать задний ход и завоевывать бывших сторонников Зеба Ванса. Как по-вашему, Рич, Зеб не захочет тряхнуть стариной и высказаться в нашу пользу?
    — Откуда мне теперь знать, чего захочет и чего не захочет Зеб Ванс?
    — Да, пожалуй,— согласился Мэтт.— Впрочем, все равно, что бы мы ни затеяли, нашим сторонникам, кроме нас, податься некуда, не могут же они переметнуться к этому болвану Джонсону.
    Морган удержался и не сказал в ответ, что этот болван Джеймс Т. Джонсон набрал у них в штате немало голосов и, наверно, мог бы добиться такого же успеха и в других местах. Джонсон был из простых и, как гласили агитки, верил в бога, в свободное предпринимательство, в работу до седьмого пота и в низкий подоходный налог, а также, не будучи, конечно, расистом, считал в отличие от крайних, что в решении важных вопросов не следует ни торопиться, ни заходить слишком далеко. Ни вправо, ни влево, а ровно посередке, вот каким путем призывал идти старина Джеймс Т. Джонсон, человек солидный и зажиточный, обладающий глубоким чувством ответственности, кристально честный и к тому же имеющий опыт административной работы (в качестве председателя комиссии по строительству и содержанию автострад), твердо верящий, что школы и больницы обходятся слишком дорого, социальное обеспечение сеет разврат, а правительство обязано стремиться к тому, чтобы его было не видно и не слышно. Джонсон прочитывал пространные речи, которые ему писали борзописцы из Ассоциации банкиров или Торговой палаты, раздавал значки с девизом «БОГ, РОДИНА И ДЖИМ ДЖОНСОН», содержал огромный штат сотрудников, каждый митинг начинал с присяги на верность федеральному правительству, а заканчивал молитвой, и дела его шли превосходно.
    Такой конкурент серьезно усложнял положение Андерсона, так думал Морган на следующее утро в агитационном автобусе, катя средь ровных пашен на очередной митинг, где должно было состояться явление «нового образа» народу, или открытие нового Андерсона (почти как открытие памятника или перестроенного универсального магазина). Джеймса Т. Джонсона трогать опасно — это все равно, что вступать в тяжбу с собственной матерью: будь она хоть самая бессовестная старая перечница, все равно симпатии общества на ее стороне.
    В тот вечер в Дентоне, одном из небольших городков, где, по данным предварительного опроса, Хант отставал от Джонсона, Андерсон, начиная речь, еще как будто ничем не отличался от серьезного интеллигента, каким его привыкли видеть избиратели штата. В пахучем весеннем воздухе над зданием городского суда словно повис томный струнный перезвон «Фа-соли». На густо обсаженной деревьями центральной площади фонари на старых чугунных столбах изливали сквозь молодую листву свой желтый матовый свет, мягко освещая довольно многочисленных, но тихих людей, мирно рассевшихся на принесенных скамьях. Кое-кто устроился и прямо на траве, а несколько отчаянных мальчишек оседлали конную статую генерала Вильяма Дорси Пепдера. Цветущий кизил и багрянник осыпали головы собравшихся розовыми лепестками, а на клумбе вокруг статуи цвели миндаль, сирень и азалии, темные, густые, как виноградная лоза.
    Трибуной Андерсон избрал себе не ступени городского суда, с которых он выступал обычно, а широнин балкон на втором этаже отеля «Хлопковый король» — старого, приземистого кирпичного здания как раз напротив суда. Меж колоннами этого балкона со времен второго президентства Кливленда стояли и произносили речи все, кто домогался избрания на какой-либо политический пост. Старый Зубр это знал хорошо, не то что Хант, усмехаясь, думал Морган, усаживаясь позади оратора за шаткий стол для прессы.
    Кэти с ними не приехала — у нее было назначено чаепитие с группой «Девушки — за Андерсона», которых она неуважительно именовала за глаза «хантовы хари». Избирательная кампания уже перестала развлекать Моргана, и отсутствие Кэти окончательно убило в нем интерес, несмотря на обещанные новшества.
    Мэтт Грант стоял поодаль, в глубине балкона, с несколькими местными политиками, один из которых только что зычным голосом представил собравшимся Ханта: вот уж, действительно, яблоко от старой яблони, особенно когда дело доходит до драки,— это было что-то новенькое. Остальные окружавшие Мэтта люди — в основном молодые адвокаты и дельцы, как и Андерсон,сторонники политических перемен в штате, — слушали молча и хмурились. Но постепенно в спокойном голосе Андерсона действительно зазвучали какие-то непривычные, новые нотки. Так, например, он впервые за всю кампанию произнес слова «мой конкурент», и слова эти упали в тихую заводь весеннего вечера с громким всплеском, знаменуя начало перемен.
    — …мой конкурент любит повторять, что, если вы его выберете, он будет голосовать за снижение налогов. Такими обещаниями, как говорил мой папаша, сыт не будешь, пока не опустишь в щелку монету.
    Еще одно нововведение — раньше он никогда не поминал публично Старого Зубра.
    — А по нынешним временам, так и целых две монеты. Во-первых, друзья, член сената Соединенных Штатов имеет не больше касательства к местным налогам, чем старая дворняга. А что до федеральных налогов, то моему конкуренту вообще невдомек, с какого бока их снижают, он и будет голосовать, как ему добрые люди подскажут…
    Андерсон своевременно сделал паузу, и стало слышно, как по толпе пробежал хохоток — собравшиеся оценили прозрачный намек на то, что Джеймс Т. Джонсон, мягко выражаясь, не гигант мысли. Андерсон выждал, пока смех почти совсем стих, а потом продолжал в том же насмешливом топе:
    — Это еще что, я вот слышал, мой конкурент даже разработал план, как одновременно поднять цены на сельскохозяйственные продукты и увеличить посевные площади. Так вот что я вам скажу, друзья, если он может это сделать, выберите его, выберите непременно, ведь тогда, значит, он маг и волшебник, он, глядишь, еще сделает так, чтоб его дружки-банкиры, которые финансируют избирательную кампанию и дергают его за веревочки, не срезали вам дотации, а? Но вы знаете, что он этого сделать не может, потому что он не маг и не волшебник.
    Андерсон опять выдержал паузу, но на этот раз смеха почти не было, и Морган подумал, что Зеб Ванс, может быть, и плюет прямо на тротуар, зато умеет делать такие вещи получше, чем интеллигентный сын Старого Зубра.
    — Никакой он не волшебник, а вот кто: обманщик, каких мало, разъезжает по всему штату и рассказывает басни, мозги туманит добрым людям, словно они все дураки и сами не понимают, что невозможно в одно и то же время и налоги понижать, и строить новые школы, дороги и больницы, а кто сулит это сделать, тому, наверно, просто голову солнцем напекло.
    По толпе от кучки людей, вероятно, специально подсаженных Мэттом и местными организаторами, прокатилась короткая волна аплодисментов. Она тут же улеглась, а Андерсон — очертя голову, как показалось Моргану, — пустился во все тяжкие:
    — Я вам скажу, что мой соперник реально может для вас сделать, объясню, чего он стоит. Он десять лет просидел в комиссии по строительству и содержанию автострад, мы это слышим каждый божий день в передачах по радио и телевидению, которые оплачивают его дружки-толстосумы. Как будто, если человек запустил у себя в штате все шоссе, чтобы потрафить миллионерам и скостить с них налоги, как будто этого достаточно для сенатора Соединенных Штатов, чтоб разбираться в международном положении, и в национальной экономике, и в таких вопросах, как атомная бомба и Советская Россия. Но пусть, ладно, будем считать, что он проработал много лет в комиссии по дорогам. Да только вот что, друзья,— тут Андерсон начал шарить у себя по карманам.— Сегодня перед выездом в Дентон я вдруг припомнил одну штуку, открываю вот этот старый дневник, его вел мой папаша, когда еще только делал в жизни первые шаги, и пожалуйста — вот оно!
    Хант вытащил какие-то бумаги и не спеша их перебирал, причем весь изогнулся и заполнил балкон.
    — Я сейчас прочту вам одну запись из дневника моего папаши, сделанную, когда он был еще совсем молод. Вот: «Десятого июня тысяча восемьсот девяносто первого года. Ездил поездом в Дентон навестить Розу». Вы только подумайте, друзья, сколько лет прошло с тех пор. Мисс Роза О'Нийл была потом первой женой Старого Зубра. «Ездил поездом в Дентон навестить Розу. Потом шел пешком до Красных Ключей, одиннадцать миль». Мисс Роза была из Красных Ключей. Среди вас, я уверен, многие знают эту семью, и сегодня еще немало молодцов О'Нийлов живет в Красных Ключах, все крепкий, надежный народ, и могу с гордостью сказать, что они, все как один, за меня. Дальше в дневнике сказано так: «…до Красных Ключей одиннадцать миль. Прошел за два часа тринадцать минут. Поспел к обеду…» Так черным по белому и написано рукой Старого Зубра, и могу засвидетельствовать, что два часа тринадцать минут — неплохое время, тем более в июльскую жару да еще по грунтовому проселку, какие у них там были в девяносто первом-то году. И знаете что, друзья.— Собравшиеся развесили уши, и Хант опять сделал паузу, на этот раз очень эффектную, потом обвел всех глазами, выпрямился, расправил плечи.— Там и по сей день та же самая дорога, грунтовой проселок от Дентона до Красных Ключей; та же самая, что была, когда Старый Зубр прошел ее ровно за два часа тринадцать минут. Ее и поныне не замостили. И это все, что сделал для здешнего народа мой конкурент, взял да подсыпал чуть-чуть гравия на старую грунтовую дорогу, которая была здесь испокон веков, и ровно столько же сделает он для вас и в сенате Соединенных Штатов. Старина Гравий Джонсон — пошлите его в Вашингтон да еще приплатите, все равно толку не будет.
    Последние слова Андерсон выкрикнул во весь голос, и они перекрыли хохот толпы, которая наконец-то развеселилась вовсю, а когда он смолк на минуту, раздались торопливые аплодисменты и несколько человек — не из подсаженных Мэттом — даже вскочили со скамеек.
    — Мало того,— залихватски продолжал Андерсон, совершенно освоившись со своей новой манерой,— мало того, держу пари, что здесь, на площади, не найдется сегодня, это через столько-то лет, ни одного человека, будь то мужчина, мальчишка или женщина, который сумел бы пройти завтра утром до Красных Ключей и перекрыть время Старого Зубра. Потому что, я сам лично проверял, дорога эта стала еще хуже, чем была в тысяча восемьсот девяносто первом году. А кто не верит, что старина Гравий Джонсон довел до такого состояния дороги в штате, пусть обует завтра башмаки покрепче и начинает от бензоколонки; кто доберется до перекрестка Красные Ключи меньше чем за два часа тринадцать минут, получит от меня в награду призового бычка с лучших пастбищ Старого Зубра.
    — А сами-то вы пойдете? — выкрикнул кто-то из-за статуи.
    Как Морган узнал впоследствии, у Мэтта там был свой человек, который должен был крикнуть эти слова, но не успел, ого опередил один из присутствующих — действительность превзошла ухищрения искусства.
    — Я тоже! — отозвался Андерсон.— Я, может, еще позвоню Старине Гравию, уломаю его пойти с нами.
    На следующий день по старой пыльной грунтовой дорого, возглавляемая долговязым Хантом Андерсоном, двинулась колонна из четырнадцати мужчин' — ' мальчишки были в школе,— двух женщин и примерно такого же количества фотографов и репортеров, своевременно предупрежденных Мэттом Грантом, и протопала одиннадцать миль мимо истощенных пашен и сосновых рощ до забытого богом и людьми селения Красные Ключи, где, может быть, и жило немало молодцов О'Нийлов, которые как один за Андерсона, но не видно было ни души и только два полуразрушенных приземистых фермерских дома с сараями чернели в отдалении на фоне зеленой стены леса.
    На самом перекрестке торчал дощатый «универсальный» магазин на кирпичных опорах, некогда выкрашенный серебряной краской и весь увешанный жестяными вывесками. В нем хозяйничала одна древняя особа дамского пола в выцветшем ситцевом одеянии, которая ничуть не обрадовалась, а растерялась, когда ее прилавок обступила целая толпа незнакомых мужчин, требовавших пива и лимонада. Позднее андерсоновский выборный комитет открыл через дорогу закусочную, приносившую кое-какие доходы и ей, но сама старуха, хоть принадлежала к числу «молодцов О'Нийлов», так до конца и оставалась сторонницей Гравия Джонсона.
    Из первой команды пешеходов, которую вел сам Хант, рекорд Старого Зубра побил только один человек — бывший почтальон, бойкий старичок, косой на один глаз. Морган приковылял последним и был зол, как черт. Вечером пошла вторая команда, составленная из мальчишек школьников, и на этот раз бычков выиграли двое.
    Так начались «Андерсоновские хождения за тельцом», как окрестили эту деятельность «Кэпитал таймс» и другие газеты. Участники съезжались со всего штата — сначала их собирал «Андерсоновский комитет», потом они потянулись сами: и ради превосходных бычков, которых раздавал Андерсон, и в целях рекламы, и чтобы получить коммерческую поддержку сторонников Андерсона, и еще, безусловно, потому, что человек вообще любит покрасоваться и показать себя. На третий день одна из новых телевизионных студий штата выслала на место автобус с телеаппаратуры, и это еще больше повысило популярность «хождений за тельцом»: каждый надеялся, что телевидение приедет опять и покажет его, если он будет победителем и получит бычка. Когда же в состязаниях в третий раз принял участие сам Хант Андерсон, его снимала федеральная кинохроника, и он, перекрыв время Старого Зубра на точно рассчитанные тридцать секунд, заявил, что не может, правда, сам себя наградить своим же собственным бычком, зато пошлет цыпленка в подарок Гравию Джонсону (а тот упорно не замечал происходящего).
    Да ему, по-видимому, только и оставалось, что помалкивать, размышлял Морган, хотя поплатился он за это дорогой ценой: к концу избирательной кампании «Андерсоновские хождения за тельцом» от Дентона до Красных Ключей занимали видное место в газетах и телепередачах штата. Основную роль здесь сыграла пресса, она ухватилась за модную тему и эксплуатировала ее безо всякого зазрения совести. Избирательная кампания проходила вяло, а тут вдруг ожила память об одной из самых ярких политических фигур штата и появился, следуя дурацкой газетной манере выражаться, «интересный человеческий материал»,— как будто речь идет о товаре, который можно завернуть в бумагу и налепить ярлык. Каждый божий день под горячим весенним небом по пыльной грунтовой дороге проходило в Красные Ключи по две-три группы пешеходов, и каждый божий день на первых полосах газет появлялось изображение Ханта Андерсона, передающего бычка то сияющему школьнику, то безрукому ветерану войны, то пожилому негру, который сообщил обступившим его репортерам, что когда-то убирал двор у Джеймса Т. Джонсона за десять центов в час и в результате этих деловых взаимоотношений намерен теперь голосовать за Ханта Андерсона. Один бычок достался лучшему игроку местной университетской футбольной команды, который все одиннадцать миль пробежал трусцой в спортивном костюме, увлекая за собой целую свиту пыхтящих спортивных комментаторов. Выиграл бычка вице-губернатор штата, а также и командор местного Американского легиона, и Андерсону ничуть не повредило, когда тот объявил, что все равно будет голосовать за «настоящего американца» Гравия Джонсона. Правда, этого прозвища он, конечно, не употребил, но и нужды не было: «Андерсоновские хождения за тельцом» пришили его к Джонсону навечно. (Еще на днях Морган читал в одной газете, что Гравий Джонсон выступил в сенате против порнографии,) А чего этот высокопарный дурак не терпел, так это насмешек.
    Прозвище к нему так и пристало, а Хант продолжал раздачу бычков и высмеивал все, что ни подвернется: от джонсоновского прославленного ума и джонсоновских политических хозяев до джонсоновской деловой репутации. Тот дважды на публике терял самообладание и один раз даже, покраснев как рак, убежал с трибуны. Он напыщенно требовал на митингах, чтобы этот тип Андерсон перестал веселить присутствующих и заговорил наконец серьезно. Лидер перешел в оборону; Морган и другие репортеры нутром чувствовали перемены в ходе избирательной кампании. К тому же козыри, которые хозяева Джонсона, наверно, приберегли на конец игры, так и не пробились на первую полосу газет, где полноправно властвовали «Андерсоновские хождения за тельцом», хотя сам Джонсон все чаще рассуждал теперь о раздельном обучении, угрозе для наших женщин и о южном образе жизни. Но все эти расовые вопросы, намеки и выпады, способные растянуть Андерсона, как на дыбе, между его совестью и тактическими соображениями, не производили на публику никакого впечатления.
    Таковы были результаты «хождений». Но было и нечто другое, может быть даже более важное, хотя и не поддающееся определению. В предвыборной кампании наступили внезапные перемены. Политика — чувствительный механизм. В один прекрасный день, в одну какую-то неделю кандидат вдруг приобретает силу. Люди, не обращавшие на него внимания, начинают его слушать. Сотрудники, выполнявшие свои обязанности формально, от сих до сих, принимаются работать не за страх, а за совесть. Поступают все новые и новые деньги — слишком поздно для финансирования избирательной кампании, но, все равно, это важный признак успеха для сотрудников, политических приверженцев, для самого кандидата, да и с долгами расплатиться никогда не поздно. Неведомо почему, веселее и много-люднее становятся собрания. Все искрится, речи сами собой складываются остроумней, бойчей наяривают музыканты, организаторы работают один усердней другого — победа совсем близка, вот только надо еще куда-то позвонить по телефону, еще раз задержаться на работе за полночь, еще раз — последний! — проехать по этому округу, устроить митинг в этом городе.
    И вот накануне выдвижения кандидатур Андерсон снова оказался в Дентоне, и голубое свечение телевизоров разнесло его образ по всему штату в первой из серии передач, которые еще долго потом велись с исторического балкона отеля «Хлопковый король». Победа была за ним. Морган не сомневался, никто не сомневался, нельзя было не чувствовать, как «хождения за тельцом» изменили направленность всей кампании, и она заполыхала, словно большой костер.
    В своей заключительной речи Хант Андерсон снова явился перед публикой в прежнем качестве серьезного борца за идеи, позволив себе только в самом начале один выпад против Гравия Джонсона, который под занавес надумал наконец, как парировать «Андерсоновские хождения за тельцом», и добродушно объяснил, почему не принимает в них участия: просто у него от жары болит голова,— что очень странно, заметил по данному поводу Андерсон: о существовании у его противника этой пятой конечности никто до сих пор не подозревал.
    Но больше Андерсон в тот вечер не смешил публику. Доступно и кратко — он всегда отличался лапидарностью стиля, да и телевизионное время обходится недешево, — он подвел итог вопросам, которые выдвинул в начале кампании: основательное образование и, значит, общедоступные школы; гражданская ответственность и, как он выражался, «сбалансированная экономика» в противовес однобокому индустриальному развитию, имевшему место в их штате со времени окончания второй мировой войны. Он дал торжественное обещание держать двери своей приемной открытыми и часто приезжать в родной штат, чтобы не терять связи с чистым источником народных взглядов и обычаев, подальше от городских свалок Севера. Под конец, глядя больше в телекамеру, чем на собравшихся людей, он сказал нечто, напомнившее Моргану ночь на могиле Старого Зубра.
    — Друзья мои, за эти дни я прошел длинную дорогу и по пути, мне кажется, неплохо познакомился с вами, и вы, безусловно, лучше узнали меня. Я добивался у вас чести служить вам и верю, что завтра вы подарите мне это право.— Он переждал, пока утихли неизбежные приветственные возгласы.— Если же нет, все равно для меня очень важно, что я стремился к этому, что вы меня тепло встречали и внимательно выслушивали в разных уголках нашего штата — этой земли, которая дорога нам всем, которую отцы наши передали по наследству нашему поколению. И если мне выпадет честь в ближайшие шесть лет служить вам, я намерен быть достойным этого наследия. Я намерен сам быть достойным, и еще, друзья мои, я намерен обратиться ко всем, кто любит нашу землю, кто гордится ее великим прошлым, с призывом сделать все, чтобы она и ныне была достойна тех традиций свободы и гуманности, перед которыми мы все преклоняемся.
    Это были не совсем обычные слова для заключительной речи после избирательной кампании. Ночью Морган продиктовал в свою газету по телефону такой репортаж: Андерсон продолжает игру Старого Зубра, сославшись на наших отцов и на величие прошлого, он еще раз подчеркнул свою преемственную связь с отцом, а повторением слова «достойный», равно как и всем тоном этой речи, он словно бы призвал самого себя и весь штат подняться над прошлым навстречу славному будущему.
    Это был тон не только последней речи, но и всей кампании, уверял его потом Андерсон, неважно, что перелом в его пользу произошел благодаря «хождениям за тельцом» и личине популярного краснобая, которую он надел на себя с такой легкостью и которая, кстати сказать, приносила ему ту же теплоту человеческих контактов, что и рукопожатия — а в рукопожатиях Андерсон по-прежнему не знал себе равных.
    — Это пришло мне в голову в тот вечер в Дентоне,— объяснял Андерсон,— ведь когда заставляешь людей смеяться и показываешь им, что они тебе не безразличны, что ты все-таки немного знаком с их жизнью, понимаешь их вкусы, разве это менее уважительно, чем лекция о валовом национальном производстве?
    — Нет, конечно,— ответил Морган.— Но, с другой стороны, разве это помогает разрешить вопрос о гражданских правах? Или о минимуме заработной платы?
    — Да, но первое, что должен сделать политический лидер, это убедить людей идти за собой. Вы, черт возьми, отлично знаете, Рич, что моя позиция не изменилась ни на волос, в частности насчет гражданских прав и минимума заработной платы.
    Я провел серьезную избирательную кампанию, какой еще и не видывали в этом штате. И сегодняшняя моя речь, по-моему, была недурна. А что я публично роздал несколько бычков и на людей это произвело впечатление, так что ж с того?
    — Сорок девять бычков, если быть точным.— Они возвращались в автобусе Андерсона после его дентонской речи. За окнами в свете луны лежали зеленые просторы, здесь и там перемежаясь черными полосами жирной вспаханной земли. Морган держал меж колен бутылку, и они выпивали, то и дело наполняя бумажные стаканчики.— Целая гора мяса и немалые затраты, даже при вашем размахе. Можно задать вам еще один, последний, подлый вопрос, строго конфиденциально, не для печати?
    — Валяйте.
    — Та запись в дневнике правда была?
    — В каком таком дневнике? Вы это о чем?
    О-о, Андерсону тогда действительно море было по колено, думал Морган. Он знал, что победа за ним, что вот он захотел — и все сумел преодолеть. Лишь много позже он стал почему-то раздражаться, когда при нем упоминали об «Андерсоновских хождениях за тельцом».

    — Меня не проведешь,— сказал захмелевший Гласс, с презрительной усмешкой вставая из-за стола.— Я уйду, и вы сразу потащите ее в постель.
    — Как только не стыдно! — отозвалась рыжая вполне миролюбиво.— А еще работник телевидения.
    Да она и не сердилась.
    Самое смешное, думал Морган, глядя вслед петляющему меж столами хмурому, негодующему Глассу, что, кажется, даже я сейчас на это не способен. Именно сегодня. После всего.

    Утром того дня, когда началось слушанье отчета подкомиссии по сезонным рабочим, Андерсон подчеркнуто отвернулся при упоминании о «хождениях за тельцом», и Моргана это не удивило. Не такими средствами мечтал он одерживать свои победы, не таким хотел врезаться в память своим избирателям. Но даже если в душе у него и мелькнула досада, это сразу же забылось, едва они приступили к работе; очкастый представитель министерства труда забасил, излагая основные данные по статистике и законодательству в Америке — Андерсон хотел начать с общих сведений, чтобы в дальнейшем можно было на них ориентироваться,— и в это время открылась дверь, вошла Кэти Андерсон, незаметно прошла вдоль стены и села в заднем ряду. Под мышкой она держала сложенную газету и была одета самым скромным образом — светлый плащ, под которым, впрочем, могло быть что-то темное, нарядное; но все равно, подумал тогда Морган, глядя, как она садится, никакими ухищрениями нельзя было скрыть красоту этих длинных, стройных ног, грацию движений; и нельзя было не изумиться той неподвижной, четкой сосредоточенности, с которой она, как и в первый раз, не успев усесться, уже воспринимала происходящее всем своим существом.
    Морган взглянул на Андерсона,— тот внимательно слушал басовитое гудение представителя министерства труда, наклонив голову и водя по листу длинным указательным пальцем. Мэтт Грант шепотом совещался со Спроком и Берджером. Морган встал из-за стола для прессы, прошел по боковому проходу, мимо сидевших в креслах свидетелей и любопытных, пробрался вдоль заднего ряда и сел возле Кэти. И только тогда она обратила на него внимание.
    — Вы слишком рано пришли,— шепнул Морган.— Сегодня фейерверка не будет.
    Она чуть наклонила к нему голову, и он ощутил дурманящий запах ее духов.
    — Не хочу упустить ни одного мгновения.— Она говорила не шепотом; некоторые женщины обладают даром тихой речи, им незачем шептать.
    — Но это может затянуться на месяц.
    — И пусть. В наших же интересах поднять побольше шума.
    Что-то в ее словах удивило Моргана, она впервые на его памяти вот так отождествляла свой личные интересы с политической деятельностью Андерсона; он вообще раньше не слышал, чтобы она рассуждала о политике. Удивительно было и то, как она, даже отвечая на его слова,ни на мгновение не отвлекалась от окружающего — от публики, от басовитого гудения докладчика. Словно говорила как-то отдельно, в иной сфере, как люди машинально помаргивают, нисколько об этом не задумываясь. У Моргана было такое чувство, что, если бы их разговор потребовал от нее сосредоточенного внимания, она просто не ответила бы, только и всего. Она умела как бы очертить вокруг себя незримый круг интересов и оставляла за его пределами все, что ее не касалось. Морган уже готов был отступиться и поверить, что ему никогда не проникнуть внутрь этого тесного круга.
    Но так же сразу, как она только что села и застыла в кресле, вся — внимание, она вдруг ожила, повернулась и посмотрела спокойными светлыми глазами ему в лицо. Она была без косметики, только чуть подкрасила губы и, может быть, припудрилась какой-то светлой пудрой. Морган снова ощутил коварный запах ее духов.
    — Он победит! — тихо проговорила она, и что-то похожее на страсть прозвучало в этом едва слышном голосе, который всегда был таким безучастным.— Если только он под конец не оплошает, победа — за ним.
    Свернутая газета лежала у нее на коленях, и она пальцем легонько провела по заголовку статьи Моргана.
    — А вам этого очень хочется?
    — Он должен стать великим человеком. Уж если на то пошло. И теперь станет.
    Ее рука снова легко скользнула по газете, потом вдруг сжалась в кулак, а в голосе звучал настоящий азарт.
    — Может, станет, а может, и не выдюжит,— сказал Морган.— С Хинменом шутки плохи. Нелегко будет построить обвинение так, чтобы оно не рухнуло.
    — Я люблю игру. Когда ставки крупные. Как вот здесь.
    — Победа или смерть?
    — Хант его прикончит.— Она внимательно, твердо смотрела на Моргана — так она еще никогда на него не смотрела.
    Задело это ее, подумал Морган. За живое.
    Кэти наклонилась еще ближе.
    — Я просмотрела вместе с Мэттом все материалы до последней мелочи. С такими фактами в руках Хант его прикончит.
    — Может, вы и правы. Хант с Мэттом его прикончат. А дальше что?
    Она словно не слыхала вопроса.
    — Мэтт великолепен. Редкостный работник,— проговорила опа, не отводя от Моргана глаз. Он слышал, как падали одно за другим зти слова, и сердце его злорадно затрепетало.
    — Первоклассный помощник,— поддакнул он.— Вот он кто, Мэтт.
    Все так же глядя ему в глаза, она серьезно, медленно кивнула.
    — Но прикончит Хинмена Хаит.— Горячность ее тона вызывала замешательство, почти обжигала. В это мгновение она вдруг улыбнулась, и безупречно ровный ряд белых зубов сверкнул из-под пухлой нижней губы.— Тогда уж нас не удержать.
    И опять мгновенно — Морган не успел даже спросить, от чего их не смогут удержать,— ее внимание снова переключилось на зал, где в это время — будто пчела наконец села на мед и перестала жужжать — речь представителя министерства подошла к концу, и наступила тишина.
    Еще через мгновение негромкий, но звучный голос Андерсона нарушил молчание:
    — Превосходно, господин секретарь! Ваш доклад был весьма содержательным и полезным, и подкомиссия приносит вам благодарность. Без него мы не могли бы…— Некоторое время он с южной и подобающей сенатору велеречивостью распространялся о том, что подкомиссия просто не могла бы работать без этого блестящего доклада (который усыпил чуть не всех присутствующих).
    Морган возвратился за стол для прессы, он заметил, что Мэтт Грант шарит взглядом по залу, отыскивая кого-то, Наткнувшись на Кэти Андерсон, взгляд Мэтта задержался — с тревогой, как показалось Моргану, потом вдруг потеплел, стал отечески любовным и прощающим, словно своим неброским туалетом и этим местом в заднем ряду она в чем-то винилась перед ним. Морган все еще ощущал тот накал сосредоточенности, с какой она следила за происходящим, наблюдала за ходом игры, включившись, наконец, в нее сама, вся — предвкушение того ослепительного мига, когда Хинмен будет повержен и воссияет Хант Андерсон.
    А какая от этого польза Кэти Андерсон, которая ведь не просила Ханта быть великим человеком? Морган не понимал. Какой огонь сжигает ее, не оставляя следа от прежнего безучастия и безжалостно исключая на сей раз из круга беднягу Мэтта Гранта? Бедный Мэтт! Бедный глупец! «Редкостный работник» — вот он кто для нее, не более. Обманутый обманщик.

    РАССКАЗЧИК III
    В глаза Моргану ударило яркое солнце, и он мгновенно проснулся с ощущением, что сделал нечто такое, о чем теперь будет жалеть. Ему не удалось выспаться — он всегда просыпался спозаранку, как бы поздно и в каком бы виде ни лег накануне. Морган был способен несколько суток обходиться почти без сна, а потом вдруг сваливался и спал как убитый двенадцать часов кряду, если не больше. Ему претило просыпаться в темных занавешенных комнатах, и перед тем, как лечь, он обычно поднимал шторы или отдергивал занавеси. И еще в его сознании таилась некая мысль, невероятно дерзостная, своего рода заклятие: то, что допустимо для других, отнюдь не пристало Ричмонду П. Моргану. Особенно острым это непреходящее ощущение бывало в минуты пробуждения, которые, как Морган знал по долгому опыту, приносили с собой не бодрящее ощущение начала нового дня, а краткое повторение прошлых суток. И он привык просыпаться в незнакомых комнатах, в беспощадном солнечном свете, с кислым привкусом алкоголя и перегоревшей страсти во рту, с ощущением, что он вновь предал себя — настоящего, скрытого под надежной личиной. Сперва он не мог припомнить, кто лежит рядом, чье могучее ренуаровское бедро бугром вздымает простыню, чьи тяжелые ноги придавили его щиколотки, чей мощный торс навалился на его затекшую руку. Он потянул носом, но запахи сна, запахи постели заглушали аромат духов, который мог бы хоть что-нибудь ему подсказать. Затем, совсем рядом, на смятой общей подушке он увидел растрепанные рыжие пряди и, вспомнив все, страдальчески застонал.
    И тут, будто по команде, массивное бедро отодвинулось. Его нога и рука освободились от давящей тяжести. Он зажмурил глаза, как ребенок, который верит, что его не видно, если сам он ничего вокруг не видит, по успел, словно сквозь мутное стекло, заметить, что помада стерлась с ее губ, растянувшихся в счастливой улыбке, от которой все в нем похолодело: он только сейчас заметил, что зубы у нее торчат. И мрак, в котором он пытался спрятаться, не укрыл его от душного запаха перегара, словно прилипшего к ее губам.
    — Доброе утро, ангел мой,— сказала она, тяжело задышав, и присосалась к нему влажным ртом.
    «Умереть бы!» — воззвал Морган к своим тайным богам, к которым обращался в самые тяжкие минуты.
    С громким чмоканьем она оторвалась от его губ и откинула голову. Лицо ее снова осветилось улыбкой — это он знал и не глядя. Ее пальцы скользнули по его коже.
    — У-у-ух ты какой!
    Всколыхнувшись, она пододвинулась ближе — мягкая, неотвязная.
    — Осторожней на поворотах,— буркнул Морган в скомканную подушку.
    В этом неожиданном возвращении к привычной шутливости, которая была неотъемлемой частью его личины, он уловил вспышку инстинкта самосохранения и возненавидел себя еще пуще.
    — Да ну, отстань же, вставать пора.— Морган говорил серьезно, хотя тон его оставался шутливым. С неохотой он открыл глаза и увидел совсем рядом ее широкое лицо, сияющее прямо-таки материнской гордостью.
    — Такого со мной еще никогда не было,— шепнула рыжая.— Кроме самого первого раза. Ну, то есть я была вся внутри как замороженная, понимаешь? Прямо говяжья туша. И вот — ты!
    На него пахнуло перегаром, ее губы впились в его рот, словно пиявки, и он едва удержался, чтобы не отодвинуться.
    — Выдумываешь ты все,— сказал он, едва обретя дар слова.
    — Ну, право же, совсем ничего. И вдруг такое, да еще дважды за одну ночь. Я думала, что умру.
    — А я так, пожалуй, и впрямь умер.
    Он попытался вспомнить, что же было ночью. А она все поглаживала его кончиками пальцев. И вдруг он в растерянности ощутил пробудившееся желание. Оно, как столько раз уже бывало прежде, начало брать верх над отвращением, и в эту секунду, несмотря на гнетущую духоту, на потную липкость, он весь напрягся и беспомощно, презирая себя, почувствовал, что подчиняется своему телу, уступает слабости.
    — Значит, ему тоже было хорошо? — прошептала она, щекоча его кончиками пальцев.— Очень-очень хорошо?
    Дурацкое сюсюкапье, полная бессмысленность ее лепета рассеяли ядовитый дурман, вырвали его из темной бездны пробужденной чувственности, и истершаяся нить самоуважения, на которой, как ему казалось в эту минуту, висела его жизнь, выдержала, не оборвалась. Он перекатился на бок, спустил ноги с кровати и встал.
    — Твоя взяла,— сказал он.— Присуждаю тебе первый приз.
    У двери ванной он оглянулся. Она лежала на спине, целомудренно прикрывшись до пояса простыней, заложив руки за голову, груди сползли на стороны, широкое лицо подрагивало от торжества, гордости, материнской любви.
    — У-у-у ты! — воскликнула она, и он торопливо нырнул под душ.
    Колючие струйки вскоре сотворили обычное чудо. Окутанный паром и брызгами, он думал, что похмелье как будто миновало. Если не считать сухости во рту, ему не придется расплачиваться за вчерашние возлияния, да и непомерно высокая цена за рыжую теперь, когда жуткие минуты пробуждения остались позади, тоже, пожалуй, уже уплачена сполна. Пригибая голову, подставляя шею и плечи под горячий дождь, он напряженно вспоминал, что успел заметить Гласс, и рылся в памяти, проверяя, во сколько обойдется это его самоуважению. Вдруг холодная волна воздуха хлестнула его между лопатками, шум воды стал глуше и на его ребра легли сильные, мягкие ладони.
    — Что толку от стюардессы, если она даже спинку мужчине намылить не может?
    — Тьфу, черт! — сказал Морган и перешагнул через борт ванны.— Я совсем ошпарился!
    Он начал энергично вытираться и только тогда взглянул на нее. Она намыливала колышащиеся груди и, перехватив его взгляд, выпятила нижнюю губу и сказала:
    — Ну, тогда намыль ты меня.
    — Не умею.
    Морган выскочил в спальню и захлопнул за собой дверь.
    Из всех женщин, которых он знал, пожалуй, только одна Энн понимала, что в какой-то миг игра кончается. В своем холодном отчуждении Энн искала чего-то еще, кроме внимания, нежности, любовного преклонения. Но у него она этого найти не могла, и, возможно, в нем вообще этого не было, хотя он душу был готов продать, лишь бы бросить неведомое нечто к ее ногам. Вернее, готов был в те дни, когда это еще могло что-то изменить.
    Он вынул из чемоданчика чистые трусы, надел их, отыскал носки. В определенном смысле Энн — живое доказательство того, что, даже если мужчина и не знает удержу, мир женщины похож на бескрайние русские степи, где мужчина беспомощно блуждает на краю гибели. Его заманивают, ловят в капкан, уничтожают, и стоит ему сделать хоть шаг по зыбкой, коварной трясине взаимоотношений полов, ему уже негде укрыться и некуда бежать.
    Впервые за много лет Морган вспомнил Лизу, свою двоюродную сестру, и номер в отеле «Зеленый лист» — слепящее утреннее солнце, пластиковая мебель, дешевые эстампы и ядовито-пестрый тоненький ковер — все это исчезло, и он вновь увидел большую сумрачную кухню тети Октавии, темный угол за плитой, узорчатый линолеум, круглый дубовый стол посредине на массивной тумбе, вновь услышал, как хлопнула за ним забранная сеткой дверь, когда он выскочил из полутемной кухни на широкое заднее крыльцо.

    Багровое солнце спускалось за горизонт. По необъятному небу протянулись полоски розовых облаков, и первый козодой огласил пронзительным криком бескрайние пределы унылой южной земли.
    — Лиз! — окликнул он.— Ты тут, Лиз?
    — Да не называй ты меня Лиз,— сказала она, выходя из-за угла дома.— Что я, чернокожая старуха, как по-твоему?
    Он спустился по крутым ступенькам и взял ее за локоть.
    — Куда мы теперь? — спросила она.
    — В мой тайник.
    Он оглянулся, проверяя, не следит ли за ними кто-нибудь. Дом выходил на задний двор восемью окнами и кухонной дверью: все стекла пылали и переливались оранжевыми бликами, которые напоследок зажгло в них солнце. Но вдруг все они разом погасли, потемнели. Солнце закатилось. Старый дом грозно маячил в вечернем сумраке.
    Лиза в это лето была удивительной худой — даже больше, чем в прежние годы, когда они гостили летом у тети Октавии: единственные месяцы, в которые они виделись. Лиза была старше его на год и уже начинала придавать этому некое особое значение. Иногда она набрасывалась на него с непонятной злобой, а потом убегала к себе в комнату и часами сидела там одна.
    — Ой, как темно,— сказала Лиза.
    Они дошли до тайника, и он раздвинул ветки, показывая ей, куда лезть.
    — Так эта старая лоза и есть твой хваленый тайник? — Лиза перегнулась через его плечо и заглянула в темную пещерку. Лоза, изогнувшись над перекрученным жгутом корней, плотно обвивала сгнившие столбы и перекладины, которые служили ей подпоркой в те далекие дни, когда она еще плодоносила. Жгут корней торчал посередине укромного грота, куда не заглядывало солнце.
    — Тетя Октавия рассердится, Ричи, если мы залезем туда вместе. Это неприлично.
    — А как она узнает?
    Он часто без особого труда обманывал отца, который обыкновенно вообще не замечал его присутствия, и Эстеллу, свою старшую сестру, у которой и без него хватало хлопот по хозяйству, по ему стало не по себе при мысли, что он собирается утаить что-то от тети Октавии. «Господь видит все, что ты делаешь,— говорила она ему своим грустным звенящим голосом.— Даже малая пташка не упадет на землю без его ведома». Он был убежден, что бог и тетя Октавия нераздельны. Иногда лицо тетки сливалось в его воображении с портретом матери, который стоял на комоде в отцовской спальне. Мать он почти не помнил — только ее голос, когда она каждый вечер пела у его кроватки: «Прекрасна, как роза в цвету…», и пронзительный, сразу затихший крик, разбудивший его в ту ночь, когда она умерла, а с ней — новорожденный братик, которого ему так и не пришлось увидеть. Порой и мать и тетя Октавия представлялись ему ангелами, как на картинках в Библии. Теперь, когда он подрос и приезжал к тетке сам, ему часто снились сны, в которых ее нежные грустные руки тоскующими голубками порхали над его подушкой, от ее волос веяло запахом чайной розы, а милое укоризненное лицо наклонялось к нему все ближе.
    Лиза с сомнением заглянула в пещеру.
    — Ну и темень!
    — Подумаешь! Чего ты боишься?
    Он выставил вперед ладони и легонько подтолкнул ее. Лиза охнула от неожиданности и забралась в тайник. Он влез за ней следом.
    Лиза нащупала его руку.
    — Ричи, мне страшно.
    — Да чего тут страшного!
    Он притянул Лизу поближе к себе. Ее острое колено уперлось ему в бедро, и он стиснул его пальцами.
    — Поклянись, что никому не скажешь.
    — Клянусь…— Ее шепот потонул в шелесте листьев у них над головами, в легком ветерке, гулявшем по двору.— Ричи, ты ведь ничего такого не сделаешь, правда?
    — Чего не сделаю?
    Его ладонь все еще упиралась в ее колено, и он вдруг заметил, что кожа у нее горячая и липкая.
    — Ну, ты же знаешь, что делают мальчики.— Лиза коснулась его руки.— Пожалуйста, Ричи, не делай ничего плохого. Пожалуйста, не пугай меня.
    Он хотел было спросить, что же все-таки делают мальчики, по вдруг понял, что листья над ними шелестят не только от ветра. Он не успел привстать, как луч света заключил их в яркий беспощадный круг. Лиза закричала, и его сердце переполнилось ужасом, который беззвучно нахлынул из окружающего мрака. Казалось, он всю жизнь ждал, что с ним случится нечто ужасное, и вот оно случилось.
    — Мерзкие твари!
    В этом голосе не было ни грустной нежности, ни мягкой укоризны, но он знал, что это голос тети Октавии. Он поднял голову, свет задрожал, и за пылающим глазом, на краю добела раскаленного круга, он увидел ее — длинную, угловатую, еще более черную, чем равнодушное небо за ее спиной.

    В номере отеля зазвонил телефон и милосердно вырвал Моргана из безжалостной хватки прошлого. Он взял трубку и промямлил что-то невнятное.
    — Когда ты будешь? Я ждала тебя еще вчера вечером:
    — Кэти,— сказал Морган.— Кэти, что за ужас…
    — Ничего. Я ничего, только вчера ты был мне очень нужен.
    — Я пробовал дозвониться. Но опоздал.
    — Мне передали. Ничего.
    — Я плакал в такси,— сказал Морган,
    Из ванной, сияя, вышла рыжая. Увидев, что он держит трубку, она со слоновьей грацией многозначительно погрозила самой себе, а потом прижала палец к губам.
    — Там проходила одна старая негритянка,— сказала Кэти.— Она положила его голову к себе на колени.
    — На тротуаре?
    — Я знала, ты захочешь все узнать,— сказала Кэти.— Приезжай, поскорей приезжай. Я вчера не могла заснуть. Ты был мне очень нужен.
    — Я сейчас,— сказал Морган.— Постарайся успокоиться.
    Кети положила трубку так же внезапно, как начала разговор, и Морган уставился на телефон, потрясенный никчемностью этого аппарата и своей собственной. Он воочию увидал, как Хант Андерсон лежит па тротуаре и старая негритянка поддерживает его голову.
    Рыжая весело вертелась перед зеркалом.
    — Кое-чего у меня, пожалуй, многовато,— сказала она с удовлетворением.— Но зато какая женщина!
    — Послушай, крошка, мне звонил старый друг, и я немедленно должен ехать на похороны. Ты бы оделась.
    — Эх, какая женщина! — Рыжая наклонилась вперед, чтобы получше разглядеть свои пышные прелести.— С тобой я себя такой роскошной женщиной чувствую!
    — Вот и прекрасно.
    Морган уже надел рубашку и теперь натягивал носки. Рыжая, пританцовывая, подбежала к комоду, порылась среди своих разбросанных вещей и вернулась к зеркалу, подняв руки к плечам.
    — Блеск!
    Она полюбовалась ниткой жемчуга на своей обнаженной груди. Морган поддернул носок. Рыжая подошла к кровати вплотную, прижала ладони к его щекам, запрокинула его голову.
    — Тебе нравятся мои жемчуга?
    Морган вздохнул. И трогательно, и жалко, подумал он, что у нее ничего нет, ровно ничего, кроме ее тела, и она никогда даже не испытывала потребности в чем-либо другом. Рыжая потерлась щекой о его щеку. Ногой, обтянутой носком, Морган уперся ей в живот и осторожно отстранил ее от себя.
    — Рыжулька, ты вне конкуренции. Но мне пора.
    — Ты влюблен в ту, которая тебе звонила?
    — Ни в кого я не влюблен.
    Он не ждал от нее такой чуткости и понял, что так просто все не кончится.
    — Значит,я что-то не так сделала?
    Морган взялся за второй носок. У него не хватало духу глядеть, как у нее дрожат губы.
    — Ты все сделала как надо, но хорошенького понемножку, а уж старому хрычу вроде меня и подавно хватит. Даже если б мне не нужно было уходить.— Он подмигнул ей, боясь, что она вот-вот расплачется.— Да и тебе не мешает приберечь что-нибудь для летчиков.
    Она мужественно засмеялась, вернулась к зеркалу, черпая в нем поддержку, и наконец начала одеваться.
    — Я одеваюсь сверху вниз,— доверительно объяснила она, всовывая пышную грудь в эластичные чашечки бюстгалтера.
    Морган натягивал брюки и молчал, не давая втянуть себя в обмен двусмысленными шуточками. Он торопился уйти, потому что его ждала Кэти, но, кроме того, утренние лучи солнца, как всегда, коснулись модуляторов его самоуважения и запустили их на полную мощность. Ему претила бессмысленная болтовня этой рыжей девки, ее неловкость, ее тяжеловесные заигрывания, ее изобильная плоть в беспощадном солнечном свете; сама же и отняла у него простую радость любовной близости, внушал он себе, здоровое, безыскусное наслаждение своим и её телом. Но как бы ни таил он от себя правду, холодный, трезвый голос твердил ему, что все эти рассуждения — лишь уловки, а на самом-то деле он презирает себя за потребность в здоровой безыскусной радости, на самом деле убежден, что ему, Ричмонду П. Моргану, не пристало предаваться тому, что дозволено простым смертным; уподобиться им значило бы нанести ущерб своему самоуважению. А это неизбежно вело к самоупрекам, к тягостному сознанию, что он ничем не лучше любого слизняка и использовал собственную чувственность, а так-же тело и дух несчастной, ждущей чуда девушки, чтобы приглушить угрызения совести и дать облегчение своим нервам и семенникам.
    Морган застегнул последнюю пуговицу строгого легкого костюма, который взял с собой специально для похорон. Рыжая, по-прежнему одеваясь сверху вниз, все еще не добралась до нижней половины. Он подошел к ней, шлепнул по заду, поцеловал влажную шею.
    — Рад был с тобой познакомиться, Рыжуля.
    Она обернулась и стиснула его плечи. Он вытерпел долгий мокрый поцелуй, не отодвинулся под натиском ее груди и живота.
    — Увидимся вечером в самолете?
    Об этом Морган не подумал. Он похолодел от ужаса.
    — Я еще не знаю, полечу я сегодня или нет.
    Он чмокнул ее в щеку, высвободился из ее рук и взял чемоданчик. Отворяя дверь, он увидел, что рыжая села на смятую постель — молодая, обездоленная, совсем одна. Но он сразу повеселел. Слава богу, вырвался, подумал он с подленькой радостью. Все позади. Ему по-прежнему везет, а девочка ничего, есть за что подержаться.

    Из лифта вышла унылая чета туристов — муж и жена в нелепых шортах. Морган последовал за ними в вестибюль, весь застекленный и выложенный разноцветной плиткой, как раз когда Данн отошел от конторки дежурного. Данн был подтянут, энергичен, бодр, словно провел ночь в собственной постели, а не в самолете. Впрочем, Данн всегда казался целенаправленным и необходимым, как токарный станок в заводском цехе. И тем, кто с ним сталкивался, внушали робость не только зеленые стекла очков, скрывающие глаза, но и ощущение, что он готов к действию в любую минуту, при любых обстоятельствах. Окажись Данн в шлюпке после кораблекрущения, все невольно подчинились бы ему, и не только с надеждой, но и со страхом— он явно был из тех людей, которые не колеблясь выкинут за борт слабых и немощных, если нужно будет избавиться от лишнего балласта. Морган ни разу не видал, чтоб Данна кто-либо застиг врасплох — вот и теперь он не выразил ни малейшего удивления, хотя их встреча была неожиданной.
    — Я иду завтракать, — сказал Данн. — Пойдемте?
    Они пошли рядом, и звуки их шагов гулко отдавались в коридоре.
    — Как летелось?
    — Отвратительно. А потом пришлось взять машину и,ехать еще два часа.
    Морган хотел было спросить, спал ли Данн в самолете, но передумал. Конечно, спал, ведь Данн умел спать где и когда угодно. Они приблизились к двери кафе, и немилосердно затянутая в корсет унылая дама пригласила их войти, взмахнув большим меню, точно веером.
    — Не мог я не поехать,— сказал Данн, садясь в уголке.— Мне известно, что думают люди, а мне он нравился. А как Кэти?
    — Я ее еще не видел.— Моргану не улыбалось говорить с Данном об Андерсоне и Кэти, но выбора не было.— Ну, без заголовков не обойтись. Знаменитый политический деятель! Раз уж вы здесь, все старые сплетни о том съезде всплывут снова.
    Данн отложил меню.
    — Об этом я не подумал. Возможно, мне все-таки не следовало приезжать.
    Моргану он показался постаревшим: больше седины в волосах, больше морщин на шее, руки стали костлявее, а вздувшиеся вены — заметнее. Но узкий рот на смуглом лице, под зелеными очками, был прочерчен все так же резко.
    — Да и какое это теперь имеет значение? — сказал Морган.— Я имею в виду старые сплетни. Почему же вам не следовало приезжать?
    — Мне не хотелось бы причинять Кэти лишние неприятности. Хотя, что бы я ни сделал, ее это вряд ли заденет. Я для нее пустое место. По крайней мере насколько я мог судить за последние годы.
    Точно таким ты был и раньше, подумал Морган. Но Данн этого ее знал. А может, и знал. Если бы Данн страдал душевной слепотой и тупостью, ему вряд ли удалось бы успешно править партией в своем штате. В нем была жесткость, которую многие считали бездушием. Как-то на съезде партийной организации штата Данн решил выдвинуть на должность инспектора-ревизора (или на какой-то другой второстепенный поет) нового человека, и Морган был свидетелем того, как он сообщил совершенно оглушенному человеку, который эту должность занимал, что впредь он ее занимать не будет. Сообщено это было с равнодушным спокойствием, словно Данн продавал подержанную машину или уплачивал мелкий проигрыш в покер. «Послушайте,— сказал он Моргану позднее,— я предпочел бы обойтись без этого, и никакого удовольствия мне такие разговоры не доставляют, но в политике ему делать нечего. Зато теперь он может пойти в юрисконсульты и разбогатеть благодаря связям, которыми обзавелся через меня. У этого, нового, есть свой стиль работы, а если я не буду заглядывать вперед, меня живо выбросят из игры. Этот новый через четыре года будет губернатором». «Этот новый» был теперь губернатором, и, как большинство подопечных Данна, даже неплохим губернатором.
    Данн вел игру не ради денег — их у него и так, по-видимому, хватало, а каждый год он получал еще больше, будучи крупным акционером фирмы, которая, однако, к его семье никакого отношения не имела. Почему, собственно, Данн искал политической власти, хотя уже обладал изрядным состоянием, Морган не знал, но был убеждо , что люди в подавляющем большинстве жаждут власти в той или иной ее форме и либо не сомневаются, что сумеют устоять перед ее роковой отравой, либо верят, что заслуживают всех приносимых ею привилегий. Но Морган не мог понять, относится ли Данн к первому типу, ко второму, ни к какому или же сочетает в себе все эти типы разом. И он не знал, что Данн думает о самом себе. Однако Данн был отличным организатором, столь богатым и столь умным, что не воровал, и, кстати, умел думать самостоятельно — три качества, согласно опыту Моргана, крайне редкие в политическом мире, а потому он не мог их не ценить.
    В кафе вошел Мэтт Грант, увидел их, помедлил в нерешимости, а потом направился к их столику. Они с Данном заговорили в холодном, спокойном тоне, но когда Морган предложил Гранту присесть, тот показал ему папку с бумагами и, объяснив, что ему надо кое-чем заняться, уселся в стороне.
    — Одного у Ханта Андерсона не отнимешь,— сказал Данн.— Его люди верны ему по-настоящему.
    — Я к их числу не принадлежал.
    — Да, при его жизни. Но зачем вам противиться себе теперь?
    — Может, вы и правы,— сказал Морган, когда они заказали завтрак. — Иногда, мне думается, человек не в силах сохранять нейтральность.
    — Нейтральность? — Данн отхлебнул кофе, словно прополаскивая рот после этого слова.— Вы, журналисты, говорите о нейтральности так, словно это какое-то благородство. Или честь. Чушь собачья. Нейтральных людей не бывает.
    — Неужели вы не чувствуете, как это притягательно, Данн? Беспристрастность. Что-то олимпийское, исполненное строгой красоты.
    Данн принадлежал к тем немногим знакомым Моргану политикам — да и просто знакомым (в их числе был и Андерсон),— с кем он мог говорить, оперируя отвлеченными понятиями, чей ум не был ни ограничен, ни тупо сосредоточен на конкретных вопросах и действиях.
    — Это я понимаю,— сказал Данн, уставившись на него зелеными стеклами.— Стоять над схваткой, потому что ты слишком для нее благороден. Нейтральность как чистота духа. Но о чем вы, собственно, толкуете? Уж не о том ли,что причины данной схватки недостойны вашего олимпийского внимания? Или о том, что сражаться, становиться на чью-то сторону, делать выбор — все это ниже вашего достоинства независимо от причин?
    — «Должен ли был Джон Мильтон спрягать греческие глаголы в тиши своей библиотеки, когда под угрозой была свобода англичан?» Андерсон часто это повторял. Он верил, что сражаться необходимо, во всяком случае верил, пока не… Ну а я временами попросту не верю, что, сражаясь, можно чего-то добиться.
    — Так какая же это нейтральность? — сказал Данн.— Это бегство, а может быть, даже равнодушие. А нейтральность — это верх высокомерия.
    — Вот именно. Потому-то я и говорил о притягательности. Притягательна мысль, что это все не для нас — вся эта кровь, пот, слезы, что они для тех, кто помельче, кто ковыряется в грязи.
    — Вот как вы смотрите на жизнь? Эдак вы действительно возносите себя над схваткой.
    Морган поспешил укрыться под своей личиной — Данн подобрался слишком близко. Настолько уж он Данна не знал. Ничего похожего на дружбу между ними никогда не было. Одно дело — разговаривать с Данном на отвлеченные темы, и совсем другое — поделиться с ним или с кем-нибудь другим частицей себя в сугубо личном плане. Он внутренне поежился, вспомнив рыжую стюардессу.
    Но внешне только пожал плечами:
    — Я всего-навсего репортер. Привилегированный зритель.
    Зеленые очки Данна вдруг словно вспыхнули. Его палец рассек воздух перед самым лицом Моргана и сразу исчез.
    — Зрители интересуются зрелищами. В этом нет никакого бегства и ровно ничего олимпийского.
    Морган почему-то рассердился, но, прежде чем он успел сказать хоть слово, официантка принесла небрежно вываленную на тарелку бледную яичницу, дряблую грудинку, сомнительного вида домашние лепешки — твердые снаружи и сырые внутри, а также желтоватую овсянку с застывшей бурой лужицей посредине.
    — Черт,— сказал Данн.— Да, теперь я вижу, что мы на Юге.
    Морган усмехнулся и подставил чашку официантке, чтобы она налила ему кофе.
    — Вы, янки, так и будете до скончания века расплачиваться за свою победу.
    — Пожалуй. Но вот что… я незнаком со здешним губернатором. Кому он может передать место Андерсона?
    — Я еще не видел газет и прогнозов строить не берусь. Но ведь со смерти Ханта еще и суток не прошло.
    О надеждах Гранта упоминать не стоит, решил Морган. Это уж дело самого Мэтта.
    — Как будто вы не знаете, что телефон в губернаторском кабинете начал трезвонить, когда со смерти Ханта еще и минуты не прошло.
    Расковыривая содержимое своих тарелок в поисках маломальски съедобных крох, они заговорили о политике. Морган спросил Данна, что он думает о назначении Хинмена.
    Данн поморщился.
    — Я никогда не был о Хинмене особенно высокого мнения. И вашего друга Андерсона я не поддержал совсем не поэтому.— Данн был непроницаем, как зеленые стекла его очков.— Бедой Хинмена, во всяком случае в те дни, был его гонор. Если бы он не пошел напролом в скандале с сезонниками, не попытался выставить Андерсона дураком, безответственным мальчишкой, то, возможно, остался бы цел и невредим. Но ему непременно надо было с пеной у рта ввязываться в бой, выиграть который он не мог. Сказать по правде, как вспомнишь все это, становится как-то неприятно при мысли об этих невидимках, которые поступают под его начало. А ведь в мире столько безбожных атеистическо-коммунистических правительств! Но конечно, сейчас все обстоит не совсем так, как в годы холодной войны, верно?
    — Если на то пошло,— сказал Морган,— все настолько изменилось, что… конечно, я знаю, живым легко говорить!.. но в некоторых отношениях даже хорошо, что Хант умер. Жить за бортом — это черт знает как жестоко. А тут еще эта прошлогодняя комедия с перевыборами, когда он сохранил свое место в сенате только потому, что, помимо него, не могли никого сыскать, кроме всякой сволочи. По-моему, он понимал, что выброшен за борт, и останься он или уйди, никакой разницы не было бы все равно. Вот почему последний год был самым тяжелым. Хант никогда на свой счет не заблуждался.
    Данн отодвинул тарелку.
    — С этим я согласиться не могу.
    И Морган подумал: вдруг Данн не замолчит, вдруг, наконец, расскажет — теперь, когда Андерсон умер,— что же все-таки произошло на том съезде. Но тут к их столику, многозначительно ухмыляясь Моргану, подошел Гласс. Пластырь на его лбу выглядел словно издевательски прищуренный третий глаз.
    — Ну и как, сердцеед, настоящие?
    — Что — настоящие?
    Гласс — это скверно, с тоской подумал Морган. Гласс, наглый, циничный, презирающий все нравственные ценности, теперь, когда ему сунули в рот палец, будет преследовать его с неотвратимостью самой жизни.
    — Да груди у рыжей! Как будто сами не понимаете.
    Морган неохотно познакомил его с Данном и буркнул полуправду, зная, что Гласс ему не поверит:
    — Я ж говорил, что рыжая мертвецки пьяна. Она на ногах не держалась.
    Гласс без приглашения подсел к их столику, ухмыльнулся и подмигнул Данну, ткнув большим пальцем в сторону Моргана.
    — Такой рубака, что не поверите. Вы не смотрите на его невинное личико. К тому же пьет, как лошадь, и при этом ни в одном глазу.
    По лицу Данпа ничего нельзя было прочесть. Зеленые стекла уставились на Гласса.
    — Съешьте что-нибудь, мистер Гласс.
    Моргану стало легче. Данн, конечно, занесет эти сведения в мысленное досье, которое он завел на Моргана Ричмонда, политического журналиста, большую знаменитость. Тут уж Морган был бессилен. Данн будет думать то, что ему заблагорассудится. Но он помешал Глассу бесцеремонно влезть Моргану в душу.
    — Я заказал завтрак к себе в номер, — сказал Гласс. — На тарелку будто собачку стошнило. А вы, ребята, не подвезете меня на андерсоновскую ферму?
    И он тут же посвятил их в историю своих переговоров с Ральфом Джеймсом, который, естественно, не ожидал приезда телевизионной группы и потому ничего не приготовил. В результате глассовские телеоператоры, кляня жару на чем свет стоит, отправились туда во взятом напрокат автофургоне.
    — Но я решил поехать с кем-нибудь из вас, из тех, кто хорошо знал Андерсона.
    — Я знал его не так уж хорошо… и не так уж долго.
    Данн аккуратно намазывал гренок маслом.
    — Но все-таки. (Морган решил, что Данну не удастся так легко сорваться с крючка. Его вновь охватило жгучее желание узнать, что же все-таки произошло между ними.) Что в Ханте казалось вам самым примечательным?
    — На мой взгляд, он был человеком,— Данн прожевал гренок, его зеленые очки были невыносимо бесстрастны, — который считал, что ему любая задача по силам. — Он пожал плечами. — Вероятно, этим исчерпывалось далеко не все. Как обычно.
    Да уж конечно не все! Но что он подразумевает? Морган созлостью вспомнил о своем неведении. Хорошо знал Андерсона он, а не Данн. И тем не менее камень, замыкающий арку, был у Данна — та недостающая часть загадочной картинки, без которой она остается непонятной. И Данн ревниво ее прятал, на протяжении всех этих лет неизменно уклонялся от всяких объяснений.
    Между столиками с надрывающей душу чопорностью шла затянутая в корсет дама и выкрикивала:
    — Мистер Морган! Мистер Морган, вас к телефону!
    — Я сейчас вернусь,
    Дама увидела, что Морган встает из-за столика, и равнодушно махнула рукой в сторону вестибюля. У двери Моргана тревожно окликнул Френч:
    — Если что-нибудь важное, сообщите.
    — В такое время ничего важного быть не может.
    Но Морган ошибся, он сразу понял это, едва услышал в трубке голос издателя своей газеты:
    — Рич, я был очень огорчен, узнав, что сенатор Андерсон скончался. Я знаю, как вы с ним были дружны.
    — Он сделал для меня очень много.
    — Знаю.
    И ведь действительно знает, подумал Морган. Издатель старался быть осведомленным обо всем, что касалось людей, от которых в конечном счете зависело его дело.
    — Когда похороны?
    — Во второй половине дня.
    — Я подумал… Тут у нас кое-что произошло. Не сможете ли вы вернуться завтра? То есть если вы уже не будете там нужны.
    Итак, издатель не склонен делать выводы из того, что наговорил ему накануне редактор, а если и склонен, то не хочет, чтоб Морган про это знал. А скорее всего, его заботило только поддержание мирных отношений — несомненно, он и главного редактора погладил по головке.
    — Смогу,— сказал Моргал.
    — Пожалуй, нам надо бы собраться и потолковать.
    — Пожалуй, но по правде говоря…— Моргану нравился издатель потому; что ему можно было сказать правду, хотя из осторожности или по каким-то другим соображениям он руководствовался этой правдой довольно редко.— …Я сомневаюсь, что дело можно как-то поправить.
    Морган прекрасно знал, что главный редактор, как всегда, излил свою злость на его, Моргана, независимость в форме очередного ультиматума. Это уже бывало, и рано или поздно одному из них придется уйти из газеты.
    — Ну,— сказал издатель,— иногда не мешает выяснить что к чему: сесть всем вместе за стол и поговорить.
    В нем жило глубокое убеждение, что недоразумений в мире стало бы гораздо меньше, если б люди прямо и честно говорили в лицо другим людям то, что думают. Морган относился к этой уверенности более чем скептически, потому что опыт убеждал его в обратном: люди, которые якобы говорят то, что думают, как правило, думают совсем другое, и, пожалуй, ни-что в мире не порождает столько страданий и вражды, сколько их слова.
    — Назначьте день, и я приду. Я понимаю, что у вас и без этого забот хватает.
    — За то мне и денежки платят,— сказал издатель с привычной бодростью.— Восемнадцатое число подойдет?
    Повесив трубку, Морган сделал пометку в карманном еженедельнике. Ничего хорошего! И далеко не в первый раз он подумал, что надо бы потребовать у издателя внушительной прибавки и повышения по службе. Быть может, настало время уйти самому, прежде чем его к этому вынудят,— пусть вся эта сволочь хотя бы не потирает лапки.
    Когда Морган вернулся на свое место, Френч, разговаривавший с Данном и Глассом, обеспокоенно на него поглядел.
    — Редакционная трепотня,— сказал Морган.— Они меня и на дне морском сыщут. Садитесь, перекусите.
    — Ну, вы-то уже перекусили,— сказал Френч.— Я составлю компанию Мэтту.
    Данн сказал, что отвезет их, если Морган укажет дорогу. Гласс и Морган пошли к машинам, накалявшимся на стоянке, и Морган, предвкушая прохладу, подумал, что в автомобиле, который взял напрокат Данн, наверняка есть кондиционер.
    — Очень рад, что наконец познакомился с вами, мистер Данн,— сказал Гласс, когда сели в машину.— Я как-то попробовал прорваться к вам во время последней избирательной кампании, но мне сказали, что репортеров вы не принимаете.
    — А как, по-вашему, он стал самым известным и наименее цитируемым боссом в стране? — сказал Морган.— Вам когда-нибудь приходилось давать интервью, Данн?
    — Обычно я общаюсь с друзьями, а значит — неофициально.
    Из всех политических организаторов, которых знал Морган, только Данн спокойно позволял называть себя «боссом».
    — На север или на юг по автостраде? — спросил Данн.
    — На север.
    — Включите меня в свой список,— сказал Гласс.
    — Никакого списка у меня нет. Я говорил о друзьях.
    Кто угодно, кроме Гласса, отступил бы, но Гласс был непробиваем.
    — Ну, скажем, документальный фильмик? Как работает политическая машина. Увлекательно может выйти, а?
    — Ничего интересного.
    Данн выехал со стоянки на эстакаду, которая спускалась к шоссе.
    Мимо них с ревом и свистом проносились автомобили. По обеим сторонам летел назад город — пропеченный солнцем, меняющий облик, весь в изломах. Мелькнули и исчезли ряды кирпичных двухквартирных домов за сетчатой оградой на геометрически правильном участке муниципальной застройки. Гигантские дорожные развязки типа «клеверный лист» оторвали от города огромные куски. Реконструкция смела с лица земли квартал ветхих домишек и крошечных лавчонок — бедный, но полный жизни квартал, как припоминалось Моргану,— и оставила на его месте гигантский, усыпанный битым кирпичом пустырь, где в ближайшее время, как гласил рекламный щит, будет воздвигнут новый торговый центр.
    — Помните, как воспевался плуг, вспахавший прерии?— сказал Морган, когда они проезжали мимо нового колоссального муниципалитета — сталь, стекло, бетонные плиты, двускатная крыша, а вокруг бесчисленные автомобильные стоянки. Прежде здесь тянулись улочки с аккуратными особнячками — деревья, газоны, малыши на велосипедах. Все это, подумал Морган, теперь, наверное, откочевало в пригороды, которые сами превратились в новые города.— А вас в конце концов засыпает пыль. Откуда мы знаем, не то ли самое происходит сейчас? Ломаем, сносим, вытесняем людей, чтобы освободить место для автомобилей.
    — А мы ничего и не знаем,— сказал Данн.— Ведь это как езда по скоростной автостраде. Мчимся очертя голову — ни остановиться, ни назад повернуть, а если что-то сломалось, надо ждать, покуда кто-нибудь не отбуксирует в сторонку.
    — Если бы Хант победил, если бы он стал президентом, могла бы наша страна двигаться сейчас по другому пути?
    К смерти Андерсона, ко все нарастающей душевной напряженности добавились впечатления от этой утренней панорамы искореженного города, который ломали и перекраивали с полным пренебрежением к светлому покою, к тишине, к первородству живых существ. И Морган не сумел удержаться от этого вопроса и сам же ответил на него, опередив Данна:
    — Вряд ли. Президенту приходится не столько вести за собой, сколько самому идти в ногу, а потому ни Хант и никто другой ничего существенно изменить не могли бы. И все же он умел вникать в суть вещей. Его интересовало, как живут люди. Он действительно принимал все это близко к сердцу. И когда я вижу этот гигантизм, эту безликость, я начинаю сомневаться — а может, ему все-таки удалось бы что-то изменить. Не знаю как. Но мне кажется, он сумел бы. Да и вообще президент задает тон, другого выбора у него нет, правда?
    — Но Андерсон не победил,— сказал Гласс.
    Морган просто не обратил на него никакого внимания. Он печально и неторопливо качнул головой, словно очищая глаза от былых видений, как от паутины, а уши — от былых звуков, как от случайно попавшей в них воды. На мой взгляд, этот человек считал, что ему любая задача по силам, сказал только что Данн, и тут он прав. В этом заключалось обаяние Андерсона, и на самом деле он умер не теперь, а когда утратил это обаяние — и может быть, не только в собственных глазах, но, как вынужден был признать Морган, и в глазах его, Моргана. Теперь же, когда его большое тело действительно упокоилось и в добрых близоруких глазах угас даже тусклый блеск последних, лет, теперь, когда служащие из похоронного бюро, несомненно, придали ему никчемное благообразие, теперь единственным реальным, единственным, что осталось, был живущий в памяти дух. Былое обаяние вдруг ожило, и слезы обожгли глаза Моргана, который в смерти вновь обрел веру в друга.
    — Насколько я понимаю,— сказал Гласс небрежно, с тем полнейшим отсутствием душевной чуткости, которому был обязан своей поразительной и жуткой жизнестойкостью (Гласс — копия самой жизни, подумал Морган, до того совершенная, что она пугает своим безупречным, но бездушным сходством с оригиналом),— насколько я понимаю, Андерсон не победил главным образом благодаря вам, мистер Данн.
    Зеленые стекла все так же были устремлены на полотно дороги.
    — При решающем голосовании мои делегаты поддержали другого.
    — У Данна есть одна особенность… — Морган знал, что взволнован, что ему но следует ничего говорить, но какое-то чувство в нем требовало немедленного выхода. Он испытывал непреодолимое желание пойти напролом, хотя ничего хуже придумать не мог бы и сам знал это.— Данна нельзя купить. Правда, Данн? Этого даже кандидат в президенты не может.
    — Меня порой покупали… Так или иначе.
    — У каждого человека своя цена.— Этот краеугольный камень житейской мудрости явно нравился Глассу.
    — Ну, и какой же была ваша цена, Данн? — Морган говорил настойчиво, хотя ему было противно повторять Гласса. — Что надо было предложить?
    — А я много раз слышал, что Андерсон наступал на ногу партийным боссам, и на съезде они сделали из него отбивную.
    — Ясное дело. Но только Данн был сам по себе. Без Данна они с ним не могли бы справиться, а Данн был сам по себе, верно, Данн?
    На миг зеленые стекла повернулись к нему, крепко сжатые губы чуть дернулись — и вот стекла уже снова смотрели на дорогу.
    — Андерсон не победил оттого, что, по моему мнению, он в президенты не годился. И делегаты поддержали другого.
    — Ч-ч-черт! — процедил Гласс сквозь зубы.
    Морган некоторое время молчал, сердито думая, что и на этот раз лучше было бы не идти напролом, не вырывать объяснения, а оставить все, как есть. Данн только подтвердил то, что ему говорил Андерсон, то, в чем Андерсон, насколько знал Морган, был убежден до самого конца там, на тротуаре, до завершающей секунды, когда мир потускнел и последние вспышки сознания угасали в обреченном мужественном мозгу. Значит, это правда, и нет причин ей не верить.
    — Но только я не верю,— сказал Морган.
    — Во что?
    Гласс жадно высунул голову из-за спинки сиденья.
    Морган его не заметил. Данн не повернулся и как будто даже не слышал его слов — разве что морщинки, вдруг пролегшие около его губ, были легким следом подавленной иронической улыбки. В эту минуту Морган ненавидел Данна — не за то, что он сделал с Андерсоном, а за то, что он знал, как все было, и скрывал это от него, от Моргана. Или даже за то, что не знал — если он действительно не знал. Потому что Андерсон умер, и если Данн не знает, как все было, то не знает никто, и никто никогда не узнает, в том числе и Морган.
    — Понимаете ли,— сказал Морган после непродолжительного молчания,— тогда мы все верили в его легкую руку. У нас было такое чувство, что Хант не может потерпеть неудачу. Вот почему так трудно было понять то, чем все кончилось. Ведь с того дня, как Хант Андерсон схватился с Хинменом, мы все верили в его легкую руку.

    СЫН СТАРОГО ЗУБРА III
    «Кроме Адама, конечно, — подумал Морган. — Уж если кто был способен не поддаться чарам, то только Адам Локлир». Но, с другой стороны, Адам вообще ничего хорошего ни от кого не ожидал. Карты ему были сданы давным-давно, и это определило все. В том числе и правила, по которым играл Адам Локлир.
    Очень своеобразные правила, как полагал Морган, но ведь и Адам был человеком далеко не заурядным. Хант Андерсон рассказал Моргану, как он разыскал Адама, когда в первый раз поехал знакомиться с проблемой сезонников на месте. Спрок и Берджер сообщили Андерсону его фамилию, а также адрес, по которому, как они думали, он проживал. Адрес оказался устарелым, но обосновавшийся там владелец прачечной помнил новый адрес, который, впрочем, тоже успел устареть. Вот так, продвигаясь по цепочке, Андерсон в конце концов все-таки нашел Адама в убогой конторе на окраине знойного южного городишки, где поля начинались прямо за последним домом. Адам сидел, закинув ноги на подоконник, курил одну сигарету за другой и под повизгивание вентилятора слушал, как Андерсон излагает ему свои планы.
    — Подсластите пилюлю? — спросил Адам, едва Хант закончил.
    — Почем я знаю? Такой цели никто не ставит. Во всяком случае я.
    — Ну а какая же у вас цель?
    — Разработать законы, которые защищали бы этих людей, — А кто будет следить, чтоб эти законы выполнялись? — Кому положено, тот и будет.
    — Ну, значит, вы намерены оберегать интересы хозяев.
    — Да нет же. Я говорю о сельскохозяйственных рабочих и их семьях.
    — Но тогда ваши законы выполняться не будут. Кому положено, те защищают хозяев и сенаторов, а не батраков.
    — В таком случае,— сказал Андерсон,— почему бы нам с вами не попытаться изменить положение вещей?
    Адам засмеялся, но не горько, рассказывал Андерсон Моргану, а так, словно услышал забавный анекдот.
    — А переделать человека вы сумеете, мистер Андерсон? Андерсон встал, словно давая понять, что с него довольно. Морган без труда представил себе, как они — высокий угловатый Хант и Адам, плотный, как бетонный блок,— заполнили собой душную комнатушку с лохмотьями пожелтевших обоев по степам, скрипучими половицами и длинным дощатым столом, заменявшим письменный, возле которого у стены приютился набитый бумагами ящик, так что Адам мог дотянуться до него не вставая.
    — Мне говорили, что вы действуете в одиночку, мистер Локлир, но я все-таки решил, что имеет смысл поговорить с вами лично.
    — А вы бы мне написали. Не пришлось бы ехать в эту глушь.
    — Я поехал бы все равно. Мне надо посмотреть своими глазами.
    — Вам так очки вотрут, что любо-дорого.
    — Нет,— сказал Андерсон.— Не думаю.
    И тут Адам встал.
    — Ну, что ж, я, пожалуй, помогу вам осмотреться.
    Позднее Адам говорил Моргану, что напиши только Хант ему письмо — туманно-официальное письмо с оплаченным ответом, на официальном бланке,— он вряд ли стал бы вводить его в курс дела. Сенаторы не внушали Адаму Локлиру ни малейшего почтения. Но Андерсон приехал сам — не инкогнито, но без свиты и не надуваясь спесью. «Просто приехал и сказал, что ему надо посмотреть своими глазами,— рассказывал Адам.— Ну, я и понял, что так или иначе, а он на своем поставит».
    Морган, как ни старался, все-таки не сумел вытянуть из Адама, почему он в конце концов согласился возглавить расследование для андерсоновской комиссии. Нет, не потому, что усмотрел в Андерсоне нечто особенное, решил Морган, или уверовал в его избранность. К романтике Адам был отнюдь не склонен. Скорее уж, он понял, что эта работа откроет перед ним новые возможности, научит кое-чему, что в дальнейшем поможет ему справляться с избранным им занятием, а кроме того, будет хорошо оплачена. Уж конечно, Адам Локлир, работая для комиссии по расследованию положения сезонных рабочих, получал такие деньги, каких ни до, ни после но видел. Человек вроде Адама, думал Морган, сразу понял, что эти деньги никаких обязательств на него не наложат, а хватит их, при его спартанском образе жизни, очень надолго.
    Автомобиль, который Данн взял напрокат, пофыркивая, мчался по автостраде. Даже Гласс умолк, и слышно было только шипение кондиционера, надежно оберегавшего их от свирепого, добела раскаленного солнца. Они мчались к дому Андерсона, к нераскрытому прошлому, в котором, казалось порой Моргану, он видел все, кроме истины, — как видел сейчас другой такой же жаркий день на исходе лета перед началом заседаний комиссии, когда в другом взятом напрокат автомобиле он ехал по другой убегающей вдаль дороге. И он не мог понять, каким образом и почему сияющее будущее, к которому вела та дорога, обернулось в конечном счете неизбежным мраком, и мрак этот сомкнулся вокруг крупной головы, лежавшей на коленях старой негритянки.

    В тот день Адам Локлир вел, а вернее, гнал машину по узкому шоссе меж необозримых полей. Морган сидел рядом спим, а на заднем сиденье Хант Андерсон в совсем но сенаторском саржевом костюме и тяжелых башмаках изучал новые материалы, которые ему прислали Спрок и Берджер. Еще и двух часов не прошло с той минуты, когда они все трое влезли в такси у дверей сената и помчались в аэропорт.
    — Что, собственно, делают ваши доброхоты? — говорил Адам.— Пристреливают раненых, когда остальные перестают драться. Но беда в том, что дерутся-то все время. Можно участвовать, можно не участвовать, по драка идет непрерывно.
    Он прикурил новую сигарету от окурка предыдущей.
    Адам Локлир был человеком единственным в своем роде, хотя в юности Морган видел, как двух профсоюзных организаторов вышвырнули из его родного городка — одного вынесли на шесте, предварительно вымазав дегтем и вываляв в перьях. Но те, в сущности, были апостолы, и поддерживала их глубокая вера в то, что они исправят и улучшат мир: в конце темного тоннеля они неизменно видели свет, зажженный Национальным трудовым комитетом, Адам Локлир подобных иллюзий никогда не лелеял. Он не сомневался, что в гонках побеждает быстрейший, а в битве — сильнейший.
    — Я в это ввязался не потому, что думаю победить, — говорил он. — Просто это мое. Это моя жизнь.
    Так оно и было. Родители Адама, индеец-метис и неграмотная белая девушка, не дожив до двадцати лет, погибли вместе с девятью другими сезонниками, когда на нерегулируемом железнодорожном переезде где-то в Джорджии товарный поезд разнес в щепы старый грузовик, на котором они ехали. Были ранены еще четырнадцать человек, причем несколько — смертельно. Страховых полисов они не имели, а железная дорога отказалась признать свою ответственность и никакой компенсации не выплатила; ведь никто из уцелевших и понятия не имел о том, как предъявляются иски, а железная дорога без труда подкупила пройдоху-адвоката, к которому они обратились за советом. Только двое из ехавших в грузовике остались целы и невредимы — водитель, который был пьян и получил пожизненную каторгу, да двухлетний малыш Адам Локлир, которого выбросило из машины. Его нашли — исцарапанного, покрытого кровью, захлебывающегося плачем, — среди изуродованных тел и остатков жалкого скарба шести семей.
    Поближе познакомившись с Адамом, Морган решил, что это, вероятно, были его последние слезы в жизни. Смерть родителей, говорил он, вырвала его из замкнутого круга существования сезонников, так что, пожалуй, они прожили свою короткую жизнь не напрасно: менее радикальное средство, утверждал он, не могло бы его спасти, а вернее, не только его, а любого из детей.
    — Но не в этом суть,— утверждал он.— Стоит внушить себе, будто главное — избавить человека от сезонных кочевок или, скажем, от бедности, помочь ему как бы родиться заново, и вы напрочь отбрасываете единственное, что важно по-настоящему: то, каким человеком этот бедняга уже стал. И каким, по всей вероятности, останется навсегда. Ему-то лишний доллар или немножко удачи необходимы сейчас, сию минуту.
    Самого Адама после катастрофы взяла на воспитание семья в близлежащем городке: заботились о нем мало, а выгоду из него извлекали нещадно. Но все-таки ему дали возможность окончить школу — на те деньги, которые он зарабатывал с десяти лет, из года в год трудясь все каникулы по шесть дней в неделю на окрестных арбузных плантациях и на складах, где хранились персики, а потом у него появились деньги, которые он, уже учеником старших классов, получал, работая каждую субботу с шести утра до девяти вечера в местной лавке. И сверх того ежедневные домашние обязанности — наколоть дров, затопить плиту, вычистить курятник, накормить свиней, и так часами, а за уроки ему, разумеется, разрешалось сесть, только когда все это бывало сделано. Правда, за лень старик драл его ремнем не чаще двух раз в неделю, а последние два года даже разрешал садиться за стол вместе с остальными детьми.
    На следующий день после того, как Адам получил аттестат, в драке, длившейся четверть часа, он старательно измордовал обоих своих названных братьев, а потом покинул городок с последней субботней получкой в кармане и со всем своим имуществом в бумажной сумке. Он устроился на фабрику мороженого в соседнем городке, где был захудалый учительский колледж, и через три года кончил его с отличием, после чего тут же угодил в объятия дяди Сэма. Через три месяца после Пирл-Харбора его отправили в действующую армию, а шесть месяцев спустя он отказался пойти на офицерские курсы, интуитивно связывая чины и привилегии с хозяевами и землевладельцами, потому что уже тогда твердо знал, на чьей он стороне. Потом он был награжден двумя медалями «Алое сердце» и «Бронзовой звездой». Далее, используя льготы, предоставленные демобилизованным, он поступил на вечерние юридические курсы в Нэшвилле, кончил первым в своем выпуске и послал к черту виднейшие юридические фирмы Юга, которые хотели заручиться его услугами…
    Андерсон наклонился к ним, и обильные плоды трудов Спрока и Берджера посыпались с его колен,— где бы он ни был, он всегда умудрялся создавать вокруг себя невообразимый бумажный хаос.
    — Ну-ну, Рич, не давайте Адаму обратить вас в свою веру. А не то послушаете его, послушаете, да и решите, что остается только один выход: новый ковчег, но только уж без людей.
    — У него не система, а настоящее лакомство для наших тупиц.— Морган подмигнул Андерсону.— С одной стороны хозяева, с другой — батраки, и ничего изменить нельзя.
    — Да, нельзя. — На Адаме была рубашка с короткими рукавами. На его руках и в вырезе у шеи курчавилась черная шерсть. Черные жесткие волосы на голове тускло поблескивали. — Условия улучшить можно, этого я не отрицаю, но верха и низы все равно останутся.
    Такая теория давала ему полный простор для деятельности. Он неразрывно и окончательно связал себя с низами; я помню о своем происхождении, говорил он, и прилагал все силы, чтобы улучшить условия, в которых эти низы существовали и, по его убеждению, должны были существовать вечно. Из пустого тесного кабинетика, где Хант Андерсон с ним познакомился (и из прежних, точно таких же, где он временно обосновывался, пока страсть к перемене мест не гнала его дальше), Адам дальними проселками ездил в лагеря сезонников, на фермы мелких арендаторов, в глухие трущобы растущих городов Юга и в тихие поселки под обманчиво мирными дубами. Он появлялся в тюрьмах и требовал приличной еды или чистых одеял для запойных пьяниц и бродяг, а то и привозил приказ об освобождении какого-нибудь ни в чем не повинного бедняги, который волею судеб или по недоразумению попадал в лапы правосудия, пути коего произвольны и неисповедимы. Он выступал на заседаниях школьного попечительского совета или иного органа местного самоуправления с вопросами, на которые никто не мог дать удовлетворительного ответа, и с обвинениями, которые мало кому удавалось опровергнуть. Он не делал никаких различий между черными и белыми, возможно, подозревая — как, бесспорно, подозревали его приемные родители,— что смуглостью своей он обязан не только индейской крови. Его можно было встретить в унылых и немощеных негритянских селениях, в ветхих методистских церквушках, в рыбных закусочных, в бильярдных залах для белых, в пивных и ресторанчиках или на истощенных фермах, в душных цехах текстильных фабрик и туковых заводов, где белые бедняки надрывались, чтобы кое-как поддержать свое безрадостное существование.
    Он вел уголовные дела, писал судебные иски, представлял те или иные группы в равнодушных, бюрократических учреждениях, давал советы всем, кто в них нуждался, и умел оказать отпор шерифам и судебным исполнителям, а также лавочникам и владельцам торгующих в рассрочку мебельных магазинов и ссудных касс, которые сумели создать такую систему рабовладения, какая и не снилась Конфедерации. Он не давал покоя службам социального обеспечения и здравоохранения, с въедливым упорством зачитывал статьи закона в безразличных ко всему отделах санитарного надзора и в бюро по найму, то есть вел себя, по выражению мэра того городишки, где он вырос, как «неблагодарный агитатор, кусающий руки, его кормящие», хотя Адам, раз и навсегда решив, что ноги его в этом городе больше не будет, ни разу в жизни не отступил от своего решения.
    А до белого каления довел мэра иск о возмещении ущерба, который был ему предъявлен через посредство Адама после того, как двое рабочих, упаковывавших персики на загородном складе, который принадлежал самому мэру, были избиты и уволены за то, что потребовали в целях безопасности огородить транспортер. В конце концов мэр откупился, уплатив по пятьдесят долларов каждому да еще возместив судебные издержки, но на следующий год ограждение было поставлено. Вот это, а также новая сточная канава на какой-нибудь черной окраине, или упорядочение автобусного обслуживания учащихся городской средней школы, живущих на окрестных фермах, или вырванная у местных властей бесплатная медицинская помощь детям бедняков, страдающим такими редкими недугами, как, например, гипогликемия,— вот прогресс, ради которого Адам Локлир стал агитатором, кусающим руку, его кормящую.
    Он постоянно бывал у сезонников в их убогих лагерях, в старых фургонах, в проржавевших школьных автобусах и грузовиках с дырявыми бортами. Его словно притягивали эти люди с мозолистыми коленями и ловкими пальцами, их настороженные, угрюмые глаза, их золотушные дети и паршивые собачонки. На несколько сезонов, словно подчиняясь голосу крови, как рыба, которая возвращается на родное нерестилище, чтобы выметать икру и там умереть, он сам стал сезонником и перемещался в общем потоке с Юга на Север и назад на Юг. Во время зимней уб