Скачать fb2
Самый длинный месяц

Самый длинный месяц

Аннотация

    Эта книга адресована любителям криминального жанра, ценящим острый, динамичный сюжет, захватывающую интригу и запоминающихся героев. Детективные произведения, написанные талантливым автором и составившие эту книгу, объединены одним общим героем — майором Климовым, которому не привыкать к безвыходным ситуациям


Игнатьев Олег Самый длинный месяц

Глава 1

    — Перестройка перестройкой, но в отношении преступников установка прежняя: искать и карать! — рубанул воздух ладонью Шрамко, и этот резкий, несвойственный ему жест, и осуждающий тон фразы, после которой неожиданно возникла пауза, как бы определили собой строй мыслей, приводящих к одному-единственному выводу: да, правильно, людей надо принимать такими, какие они есть, и ничего за них не додумывать, но это в быту, а в угрозыске…
    Речь шла о серии квартирных краж, точнее, о трех кражах, совершенных неизвестными лицами в жилищном кооперативе «Медик». Все произошло в течение одной недели, причем замки открывались не отмычками, а хорошо подобранными ключами. Грабители входили в квартиры, как к себе домой. Надо сказать, что профессор Озадовский, известный в городе психиатр, жил бобылем и практически все свое время проводил на кафедре, которой заведовал на протяжении доброй четверти века. Двое других пострадавших были женаты, но детей в этих семьях не было. Вот, пожалуй, и все, чем располагало следствие, если не считать того, что жена стоматолога Задереева, кстати, тоже работавшего в психбольнице, находилась на специализации в Москве, а соседка стоматолога по лестничной площадке в момент ограбления была на рынке.
    Климова заинтересовало поведение стоматолога: тот сокрушался вслух о происшедшем, принял соболезнование от сослуживцев и на этом успокоился.
    В милицию о краже сообщать не стал.
    Он даже дверной замок не поменял, и это настораживало.
    Об ограблении его квартиры Климов узнал случайно, из телефонного разговора с главврачом больницы. Тот интересовался ходом следствия. Видимо, по просьбе Озадовского. Из этого же разговора Климов узнал, что Задереев организовал стоматологический кооператив «Дантист».
    Прикидывая таки этак, почему новоиспеченный кооператор не стал звонить в колокола, Шрамко высказал мысль, что умолчание, возможно, связано с тем, что люди стали зажиточней, многие научились пускать деньги в оборот. Да иначе и быть не могло: кто присматривается к экономике и социальным проблемам, от того не ускользнет сущность явлений, происходящих в стране. Перестройка побудила к действиям, и кое-кого не к тем, какие нужны честным гражданам. Шрамко имел в виду угонщиков, домушников и шулеров, чья беспримерная активность уже стала притчей во языцах.
    Невольно заговорили о природе человеческих взаимоотношений.
    Гульнов увлекся, начал сыпать афоризмами и неожиданно сказал, что когда что-то делаешь для себя, это не всегда лучше, чем когда работаешь на государство, и только песня, которую спел для души, становится лучшей из твоих песен.
    Климов с ним не согласился. Тут Андрей с излишней романтичностью взглянул на милицейский сыск. Вот уж с чем нельзя сравнивать их службу, так это с песней. Изречение не прозвучало. Это как во время стрельбы: поразил короткими очередями три мишени, получи пятерочку. Завалил еще одну — отходи, три очка не сумма. Бери пистолет. Совмещай мишень и прорезь с мушкой.
    Гульнов стал возражать, они заспорили и вот тогда-то и услышали про перестройку и преступников, которых надо искать и карать.
    По мнению начальства, работники уголовного розыска должны понимать, какие идеи и чувства, применительно к обстоятельствам, стоит брать в расчет, а какие нет.
    Климов молча проглотил пилюлю. Люди отдают предпочтение не тому, кто что-то делает, а тем, кто приставлен оценивать сделанное. Или, как любит повторять Шрамко, могущественный может быть беспечным, но беспечный никогда не станет могущественным. Да и вообще, лучший способ испортить человека — это хвалить его без устали, а главное, по пустякам.
    Временно оказавшись на месте Шрамко, Климов целый месяц тяготился своим положением. Исполняющий обязанности… Есть еще одно такое понятие, звучащее не менее красиво и загадочно: неврастения.
    Понимать сотрудников, подчиненных, сослуживцев и быть в свою очередь верно понятым — завидный удел человека, связанного служебными узами с различными людьми. Или найдешь себя, или окончательно потеряешь. Пан или пропал. Человек, способный управлять другими, управлять, а не командовать, — большая редкость. Нужно иметь очень много работающих извилин в голове. Климов себя таковым не считал. Со временем, быть может, из него начальник и получится, но пока и в майорах походит.
    — Ладно, работайте, — вышел из-за стола Шрамко, и все встали. — Спешить не будем, а поторопиться надо.
    «Наверно, так легче, когда жизнь не дает передышки, — думал Климов, спускаясь по лестнице на свой второй этаж. — Не успеешь одно скинуть, другое наваливается».
    Следом за ним через ступеньку сбегал Андрей.
    В коридоре Климова ждала пожилая женщина. Она была в темно-сером плаще и такого же цвета велюровой шляпке. Выражение обиды и покорности делали ее лицо несчастным. Так сидят под дверью стоматолога. В позе обреченного на муки человека.
    «Похоже, это жена Задереева, — заметив посетительницу, ускорил шаг Климов. — Вернулась со специализации и обнаружила еще одну пропажу в обворованной квартире. А скорее всего, пришла с неординарным требованием: произвести дознание, где находился ее муж, когда обчистили квартиру. Для многих жен этот вопрос бывает главным, тем более, что из квартиры вынесли всего лишь семь видеокассет, мужскую кожаную куртку за пятьсот рублей и пыжиковую шапку. Для стоматолога, организовавшего кооператив, это не деньги».
    — Здравствуйте, вы… — неуверенным тоном человека, нуждающегося в жалости и понимании, заговорила женщина и, прижимая к груди сумочку, просяще подалась к нему: — Мне нужен Климов, я по делу…
    — По какому? — машинально спросил он и лишь затем ответил на приветствие. — Извините, здравствуйте.
    — Вы Климов?
    — Я.
    — Юрий Васильевич?
    — Он самый.
    — Господи…
    — Проходите, пожалуйста.
    — Спасибо.
    Пропустив нежданную просительницу в кабинет, Климов обернулся к шедшему следом Андрею и сказал, чтобы тот созвонился с администрацией психиатрической лечебницы.
    — Возьми у них список сотрудников, а заодно и рабочие графики.
    Женщина продолжала стоять посередине комнаты.
    — Да вы садитесь.
    Она повернулась к нему, и ее довольно миловидное лицо заметно побледнело. Большие серые глаза смотрели так, как смотрят на икону.
    — Я не сумасшедшая…
    Климов слегка пожал плечами и прошел к столу.
    — Прошу вас, — и указал на стул. Но та продолжала стоять, вцепившись в сумочку из синего кожзаменителя.
    — Я в своем уме…
    Голос ее задрожал, сорвался, и она зажала рот рукой.
    Испытывая замешательство, Климов, наверное, с минуту смотрел на нее молча, прикидывая в уме, на какой день и час пригласить ее для разговора, но потом ему стало совестно, и он почти насильно усадил ее в кресло.
    — Успокойтесь, я вас слушаю.
    Женщина посмотрела на него с тем особенным выражением боли и обиды, когда нет сил, чтоб не расплакаться.
    — Я видела его! Вы понимаете, я видела.
    На какое-то мгновение Климову сделалось не по себе. О ком это она?
    Его заплакавшая собеседница уткнулась в носовой платок.
    — Простите.
    Отерев слезы, она открыла сумочку и вынула сложенный вдвое плотный лист бумаги. Передавая его Климову, она с трогательной робостью попробовала улыбнуться.
    — Я вам верю.
    Он заметил, что обращавшиеся в уголовный розыск последнее время зачастую высказывали одну просьбу: пусть в их конфликте разберется майор Климов. Как будто он был адвокат. Складывалось впечатление, что о нем уже ходят легенды, как о сыщике, способном найти вход и выход там, где нет дверей. Одним казалось, что он способен раскрывать загадочные преступления, не выходя из управления, другие, веря в его честность и принципиальность, просили наказать зарвавшегося карьериста и хапугу. Словом, есть такой, который…
    Климов разгладил на столе врученный ему лист и, подперев ладонью подбородок, стал читать.
    В заявлении на имя начальника милиции содержалась просьба разыскать Легостаева Игоря Валентиновича, 1962 года рождения, русского, пропавшего без вести в 1980 году, во время выполнения им интернационального долга в Афганистане.
    Резолюция гласила, что заниматься этим поручено майору Климову. Старшему оперуполномоченному и все такое.
    «Этого мне только не хватало», — в сердцах подумал он и отодвинул от себя текст заявления. Чувство было не из лучших. И так дел по горло…
    — Извините, но с подобной просьбой надо обращаться в Министерство обороны.
    Женщина еще раз заглянула в сумочку и вытащила новую бумагу.
    — Понимаете, я все это прошла: и министерство, и госпиталя.
    В ее глазах опять стояли слезы.
    Взяв предложенный ему ответ из министерства, Климов убедился, что рядовой десантных войск Легостаев И. В. в списках погибших и раненых за период с тысяча девятьсот восьмидесятого по тысяча девятьсот восемьдесят первый год не значится, и аккуратненько сложил его по старым сгибам вчетверо.
    Промокнув под глазами, просительница жалобно заговорила:
    — Видите ли, я давно смирилась. А два дня назад… Нет, не могу!
    Отвернувшись, она часто-часто заморгала, и щеки ее стали мокрыми. Так плачут в тайном горе, про себя, стараясь не выказывать мучительную боль.
    Разглядывая странную особу, больше плачущую, нежели излагающую суть своего дела, Климов заметил у нее на виске багрово-черный кровоподтек и привычно решил, что это след семейной ссоры. Чтобы узнать причину ее слез, он озабоченно спросил:
    — Вы замужем?
    Она отрицательно мотнула головой: одна. Потом отерла щеки и уточнила вслух:
    — Одна.
    В голосе прозвучала такая тихая, такая неизбывная печаль, что он не стал касаться этой темы. Мало ли отчего она живет без мужа и мало ли причин для синяка. Может, мыла пол, ударилась о ножку стула, может… но не в этом закавыка. Главное, городской уголовный розыск не имеет отношения к делам в Афганистане. Не та епархия.
    Воспользовавшись тем, что слезы обессиливают, если от души, Климов бережно сложил заявление, присоединил к нему ответ из министерства и протянул посетительнице:
    — Извините, у меня другой немного профиль. Кражи, знаете, убийства… дел хватает.
    — А мое?
    Что-то вроде тихого помешательства тут же исказило ее облик.
    — Я ведь видела его… позавчера.
    Климов вздохнул. Волна внезапной жалости окатила сердце. Но что же ему делать? Он не солнце, всех не обогреет.
    С мучительной неловкостью он все же возвратил ей заявление и, скорее машинально, чем осознанно, спросил:
    — Кого вы видели?
    — Своего сына.
    — Когда?
    — Позавчера.
    Она уже владела собой, но продолжала смотреть так, точно Климов отличался от известных ей людей сверхъестественной силой или мог проходить сквозь стены, не говоря уже о таких пустяках, как розыск без вести пропавших.
    «М-да, — сказал про себя Климов и придвинул телефон. Надо научиться любить свою работу с открытыми глазами».
    — И где же вы, простите, его видели?
    — О! — вытянула вперед руку с зажатым в ней платком просительница, суетливо выражал благодарность за желание понять и выслушать ее. — Я так испугалась, что сердце зашлось. Потом окликнула, но он не обернулся. Быстро- быстро пошел, как чужой.
    - Где? Когда? В какое время?
    Он хотел позвонить экспертам, узнать, нет ли чего новенького по его делам, но вынужден был положить трубку на место и отодвинуть телефон.
    Та умоляющая беззащитность, с какой женщина вновь подалась к нему, окончательно смутила Климова, и он, неизвестно отчего пряча глаза, полез в ящик стола и достал бланк протокола.
    Факты сильнее эмоций.
    — Давайте но порядку. Имя, отчество, фамилия.
    — С ним творится что-то непонятное. Пропадет он без меня.
    Пришлось постучать шариковой ручкой по столу.
    — Вы слышите меня?
    — Да, да, — с поспешной угодливостью придвинулась к нему поближе посетительница и утвердительно кивнула головой. — Я слышу.
    — Имя, отчество…
    — Легостаев Игорь.
    — Игорь…
    — Валентинович.
    Климов посмотрел на свою запись и недовольно поморщился. Черт возьми, испортил протокол! Скомкав никому теперь не нужный бланк, швырнул его в корзину, достал новый.
    Уловив тень недовольства на его лице, женщина прижала к груди сумочку.
    — Что-то не так?
    Он не ответил. Разгладил лист, сосредоточился.
    — Как вас зовут?
    — Елена Константиновна.
    — Фамилия?
    — Как и у сына: Легостаева.
    — Легостаева через «е»?
    — Да, да, все верно.
    — Фамилия ваша, девичья?
    — Нет, мужа.
    Где-то в глубине души он уже знал, что новый розыск будет не из легких.

Глава 2

    Елена Остафийчук вышла замуж на спор, чтобы даром, как она тогда считала, заиметь туфли на шпильках. Пари она выиграла, туфли с подружек слупила, но счастье, замешанное на обмане, недолговечно. Рано или поздно ложь выходит наружу. Тайное сквозит в наших поступках, изменяет выражение глаз и даже интонацию, с какой мы говорим, когда не сознаем за собой греха. Да, в юности так хочется пройтись в фате, сплясать на собственной, самой чудесной свадьбе, урвать покрасивее парня. Выйти замуж. И Елена Остафийчук вышла. Но о ребенке, разумеется, и думать не хотела. Муж окончил Суриковский институт, считался живописцем, но картин его не покупали.
    Жить на его скромный заработок становилось все труднее, и она возненавидела искусство. Потом позволила себе роман с Володькой Оболенцевым: давним приятелем мужа. Тот был добрым циником, умел и любил тратить деньги, страстно обещал жениться и постоянно намекал на свои связи с миром торгашей. Жениться он, конечно, не рискнул, а познакомить кое с кем счел своим долгом. У Валентина, ее мужа, сразу же приобрели с десятка два картин для строившегося в городе Дворца культуры, но там она их никогда не видела. Получив поддержку от отцов города, муж сутками простаивал возле мольберта, но, неожиданно узнав, что у жены есть тайная любовь, порезал все холсты, переломал подрамники и кисти, обнищал. Жизнь превратилась в ад. Скандалы, драки, ползание на коленях, обещания понять, простить, не помнить зла… Через тринадцать лет после замужества родился Игорь. К этому времени она разменяла четвертый десяток. Как ни странно, но с рождением ребенка в доме появился лад. Игрушки, пеленки, молочная кухня. Мужа было просто не узнать. Он уже больше не халтурил, не писал портреты передовиков, о выпивке и слышать не желал. Дружков отвадил, начал выставляться. Денег это, правда, не прибавило, но его приняли в Союз художников. Однажды даже у них в доме были иностранцы, кажется, из Западной Германии. Толклись возле его картин, прицокивали языками, говорили что-то лестное по поводу его таланта и его очаровательной жены. Но… покрутились, пошумели, пощелкали фотоаппаратами, оставили на память о себе коробку леденцов и… с тех пор она окончательно уверилась, что жизнь ее разбита. Муж нелюбимый и к тому же как мужчина… «Знаете, — покаянно теребя в руке платок, призналась Легостаева, — многие женщины бывают счастливы уже одним тем, что вызывают восхищение и замешательство в кругу мужчин. Это их удерживает от интима. Я, к сожалению, была иной».
    Может, и не все в ее словах было понятно Климову, но все же кое-какие откровения помогли ему уяснить, что девушка становится женщиной не тогда, когда выходит замуж или рожает ребенка, она становится ею в полной мере, лишь полюбив мужское тело, без которого ей не прожить, — слепо, безрассудно, ненасытно. Оказывается, он многого еще не понимал, как не понимал и того, что втайне каждая женщина знает, что самая большая радость — это заставить мужчину помучиться. Из-за нее, конечно. Это в идеале. А нет, так из-за чего-нибудь другого, только помучиться. Ответная реакция на боль, испытанную в родах? Память крови, обусловленная опытом веков?
    Как бы там ни было, но спустя десять лет после рождения сына, Елена Константиновна сумела убедить мужа в том, что он не человек, а слякоть. Неудачник. В полном смысле слова. И тот не выдержал. В каждом нормальном мужчине возникает протест против женщины, которой наплевать на святость его чувств, на жизнь его души. Собрав и уничтожив все, что он успел создать, отец Игоря покончил с собой в мастерской, открыв газ. Случайно уцелело несколько пейзажей. Недавно, говорят, прошел в Москве аукцион, и все работы Легостаева попали за границу. Советский авангард. Пейзажи были старые, студенческой поры. Но самое страшное, как теперь оценивала свое прошлое Елена Константиновна, заключалось в том, что подрастающий сын все уже начал понимать, мало того, ему все время приходилось быть громоотводом в атмосфере любви-ненависти.
    Климов слушал запоздалую исповедь и чувствовал, что в каждом слове, обращенном к нему, прорывалась такая жгучая надежда на прощение, что для него ничего не оставалось, как сочувственно кивать. Былое намертво спеклось в ней и камнем легло на душу.
    — Сын проживал с вами?
    — После смерти мужа?
    — Да.
    — Нет, он воспитывался у моей сестры.
    Виновато-жалкая улыбка оттянула угол ее рта. Видя, что Климов недоуменно смотрит на нее, сочла нужным объяснить.
    — Дело в том, что я вторично вышла замуж.
    — За кого?
    — Он был директор магазина. Армянин.
    — Почему был?
    — Погиб в Спитаке. При землетрясении.
    — А сын воспитывался у сестры?
    — Да, у нее.
    — А ваши мать, отец?
    — Отец разбился на машине, мать скончалась год спустя.
    — Еще какие родственники есть?
    — Была, сестра.
    — Это она воспитывала Игоря?
    — Она.
    — Вы младшая в семье?
    — Нет, младшая Марина. Но в восемьдесят первом у нее нашли лейкоз, рак крови…
    Легостаева снова ушла в свою боль. Подрагивающий подбородок и горестная складка губ подчеркивали ее давнее, страдальчески осознанное одиночество с его сквозяще-мрачной пустотой, какая ощущается в словах и жестах рано постаревших и действительно скорбящих вдов и матерей.
    — Расскажите о сестре, только подробней. Любая мелочь может пригодиться.
    — Я понимаю.
    Пока она рассказывала о Марине, Климов делал у себя в блокноте необходимые пометки. Если он правильно понял, единственная сестра Елены Константиновны жила в Ставрополе, или, как теперь говорили, на родине перестройки. Они все когда-то жили там, но после разменялись. Две комнаты оставили Марине, чтобы она могла удачно выйти замуж, а сами, то есть мать с отцом, уехали в Тольятти. Но Марина так и не смогла создать семью. Жила она одна, с людьми сходилась трудно, и когда ей привезли на воспитание племянника, была чрезмерно рада.
    — Сын призывался в армию из Ставрополя?
    — Нет, мы просили, чтобы он приехал к нам в Спитак.
    — У вашего второго мужа дети были?
    — Он не говорил, а я не спрашивала.
    — Почему?
    Легостаева замялась.
    — У них это не принято.
    — Расспрашивать?
    — Ну да.
    Климов снисходительно взглянул на собеседницу. Каждый живет, как на роду написано. Внешне она была похожа на приятельницу его жены, только старше на свои двадцать пять лет. Такие же большие серые глаза, классический овал лица.
    — Фотографии сына у вас сохранились?
    Легостаева сглотнула.
    — Только моя память.
    Это его озадачило.
    — Так-таки и ни одной? А школьные? Он комсомолец? В военкомате были? Семейные альбомы, наконец…
    — Военкомат не уцелел. Наш дом… он тоже был разрушен полностью.
    Подбородок ее задрожал.
    — Все альбомы погибли.
    — Ну что ж, будем искать.
    Климов склонился над столом. Есть же еще такал в жизни мука: составлять казенные бумаги.
    — Еще один вопрос: а где вы сами были в день землетрясения?
    — Я? В Ленинграде.
    — По туристической путевке?
    — Нет, командировка. Я экономист.
    — Сын в армию пошел охотно?
    Легостаева задумалась. Немного помолчала, но потом решительно сказала:
    — Да! Он рад был, что попал в десантные войска.
    — А как вы оказались в нашем городе?
    — Я здесь когда-то отдыхала. Мне понравилось. К тому же, в исполкоме мне пошли навстречу. Выделили комнату…
    Оставалось выяснить, где, при каких обстоятельствах она встретила сына? Она утверждала, что видела его два дня назад, но кто не слышал, что память штука ненадежная, а воображение умеет искажать реальность. Кто опрашивал свидетелей, тот знает. Тем более, когда землетрясение снесло с лица земли не только дом, не только погребло родных и близких под завалами, но еще и уничтожило следы их жизни.
    Потерять единственного сына — не всякая психика выдержит.
    Обдумывая свои вопросы и предстоящий ход беседы, Климов поймал себя на мысли, что, может статься, Легостаева зависла над бездной своего сиротства, как в лунатическом сне, но вот коснулось ее слуха имя сына, мог же кто- то выкрикнуть его на улице, и, потрясенная этим внезапным окриком, она резко открыла глаза и… оступилась, сорвалась в провал обмана, зрительного наваждения, приняв случайного прохожего за сына. Вообще, на всем протяжении их разговора, речь Легостаевой могла показаться унизительно- просящей, когда бы не устойчивый, самозабвенно-яркий блеск в глазах: я видела его! Вы понимаете, я видела. Казалось, бедный мозг ее был ослеплен еще одним конкретным отчуждением, в данном случае, отчуждением Климова. Откровенно говоря, он засиделся, спина затекла. Несколько раз он порывался встать, но продолжал сидеть, периодически меняя позу.
    Боялся показаться нетактичным.
    Где-то в середине разговора в кабинет заглянул Гульнов, положил на стол список сотрудников психиатрической больницы, скрепленный с графиком дежурств, и показал глазами, что подождет конца беседы наверху, на третьем этаже.
    — Итак, — отодвигая от себя бумаги, принесенные Андреем, сказал Климов, — давайте вспомним, где вы увидели сына? В какое время дня? Во что он был одет? Не торопясь.
    Собственный опыт давно подсказал ему, что лучший способ забыть невероятный сон — это попытаться записать его в деталях. Куда что девается!
    Наверное, он посмотрел на нее так, как смотрят на больных, убогих и беспамятных, потому что Легостаева ответила с тем вдумчивым спокойствием, которое нередко оттеняет горечь и обиду.
    — Вы думаете, это наваждение? Галлюцинация?
    Климов сделал вид, что перечитывает протокол.
    — Я слушаю, Елена Константиновна.
    Легостаева потеребила сумочку и, словно собираясь вновь пережить то, что ею уже было пережито, прижала руку к сердцу.
    Скрытый укор всегда больнее ранит.
    Уловив этот жест, Климов подумал, что многие матери похожи. От вечного беспокойства за судьбу своих детей у них появляется эта привычка: держать руку у сердца, лишь только речь заходит об их чадах. А любовь к порядку в доме, оглядка на общественное мнение — ничто иное, как подспудное желание покоя, которого их дети зачастую не имели по родительскому недомыслию, как это было в семье Легостаевой. Но приходит время, когда жизнь вне семьи, без детей становится невыносимой. Она тогда скучна, обременительна, кошмарна. Все вмире зыбко без домашнего уклада. И как же холодеют в доме стены, когда в нем нет детей!
    Климов невольно набралномер своего домашнего телефона и, услышав ломающийся голосок младшего: «Пап, это ты? У меня полный порядок!», облегченно положил трубку. Все правильно: уголовный розыск — это самые смелые и волевые мужчины, но власть над собой, над своим сердцем дается ох как трудно.
    — Итак, Елена Константиновна…
    — Когда и где?
    Она раскрыла сумочку, сунула в нее нервозно скомканный платок и тут же вытащила, должно быть, вспомнив, что он мокрый, а у нее там заявление и документы.
    — Два дня назад. Возле театра.
    — Днем?
    — В одиннадцать часов.
    Климов записал: седьмого октября, в одиннадцать ноль- ноль.
    — Как был одет?
    — Мне показалось, бедно. Как-то по-плебейски… Джинсы, куртка… А ведь ему двадцать семь лет. Первого мая исполнилось.
    — Джинсы синие?
    — Нет, черные. Вельветовые. Снизу забрызганы грязью.
    — Куртка?
    — Самая обычная: отечественная.
    — Цвет?
    — Зеленый. Что меня и поразило. Гнусного какого-то отлива, гнило-болотного. А у него всегда был вкус хороший, даже малышом капризничал, если не то одену. Он, знаете, в отца. Аристократ.
    Она тоскливо посмотрела вверх, на потолок, и судорожно захватила носом воздух. Наверно, побоялась, что опять расплачется.
    — Он был чудесным, его отец. А я, — она мотнула головой, стряхнула с ресниц слезы, — мразь.
    Климов промолчал. Когда внутри человека звучит трагическая нота, сочувствием ему не поможешь, да он и не нуждается в нем. Помогают слабым, а не сломанным. И опять же, не каждый способен оценить себя, не говоря уже о том, что редкая женщина может сказать о себе правду.
    — Знаете, самая отвратительная привычка, это привычка жить. Я ненавидела себя, хотела броситься под электричку, но… когда я встретила его…
    — Во что он был обут? — отвлек ее от горестных откровений Климов и следом задал еще один вопрос: — На голове что-нибудь было?
    Оглушенная собственным признанием, Легостаева ответила не сразу. Похоже, она припоминала, как был одет ее сын, не столько для Климова, сколько для себя.
    — На голове… на голове мохеровая кепка. Темно-бурачная… отвратная. А туфли… трудно разобрать, все в глине.
    — В глине?
    — Да. Пока я шла за ним, я не могла взять в толк, где он работает? На стройке, что ли?
    — Глина желтая, красная?
    — Желтая.
    Климов записал и подчеркнул цвет глины: желтый.
    — А теперь, как вы его узнали? Сына? Отчего решили вдруг, что это он? Ведь он пропал в Афганистане, пропал много лет назад, не так ли?
    — Да.
    — Тогда я не могу понять..: а вы… не обознались?
    — Нет.
    — Все это странно. Встретиться случайно с матерью, тотчас уйти… Откуда он мог появиться в нашем городе?
    — Не знаю, — с тягостным недоумением заговорила Легостаева. — Мне никто не верит. Но разве сердце матери обманет? Я же видела его глаза! Они меня узнали. Понимаете? Узнали! Поэтому он так и заспешил, заторопился прочь, что наша встреча с ним произошла.
    Климов не без иронии подумал, что в дебрях женской логики водятся и не такие химеры. После дневной «запарки» с разъездами по городу, после дотошных опросов «свидетелей», не являвшихся, по сути дела, таковыми, он погружался в мир, где властвовало лишь воображение, которое, когда его в избытке, делает любого человека чуточку ущербным.
    — Успокойтесь, пожалуйста.
    Казнясь и проклиная свою самую мужественную профессию, которая имела мало преимуществ, но зачастую делала его как бы сообщником беды, Климов налил в стакан воды и протянул его Елене Константиновне.
    — Выпейте и не волнуйтесь. Я вам верю.
    В такие минуты он ловил себя на том, что, привыкая к множеству людей, с которыми его сводила вечная необходимость что-то выяснять, отыскивать и спрашивать, к чередованию лиц, привычек, жестов, он начинал воспринимать свою работу, как некую игру, если не символов, то преходящих образов, почти бесплотных теней, устойчиво теснящихся в его мозгу, чему он всячески пытался воспротивиться. Истина всегда конкретна, и без четкости ощущения нет точности мысли.
    Легостаева взяла стакан, но, подержав его у рта, поставила на стол.
    — Спасибо. Я пойду.
    — Нет, нет! — удержал ее за руку Климов. — Давайте ваше заявление. Я постараюсь сделать все, что в моих силах.
    — Вы его найдете?
    Климов подколол заявление к составленному протоколу и ничего не ответил. Отыскать человека в густо населенном городе, даже при самых благоприятных условиях, куда как сложно, не говоря уже о том, чтобы найти его на территории области или страны. Где гарантии, что тот, кого Легостаева сочла своим сыном, не транзитный пассажир и не залетный бомж?
    — Будем искать, — достал новую папку из сейфа Климов и, как бы невзначай, спросил: — А синяк у вас откуда, на виске?
    — Заметили?
    Она потрогала ушибленное место.
    — Профессия такая.
    — Ничего серьезного. Ударилась, когда пыталась сесть в троллейбус. Вслед за сыном.
    Голос прозвучал довольно твердо.
    — Сели?
    — Да.
    — И что?
    — Он выскочил на следующей остановке. Через водительскую дверь.
    — А вы?
    — Я не успела.
    — Номер троллейбуса помните?
    — Нет. В глазах круги поплыли, так расстроилась…
    — Ну что ж, будем искать.
    Климов записал на бумажке номер своего телефона и встал из-за стола.
    — Вот вам мои координаты. Звоните, если что. Быть может, вы его еще раз встретите.
    С неожиданной для ее подавленного состояния легкостью Легостаева одернула на себе плащ и протянула руку:
    — До свидания. Надеюсь…
    — Всего доброго.

Глава 3

    — Кто это? — полюбопытствовал Гульнов, когда за Легостаевой закрылась дверь, вернее, это он прикрыл, дождавшись окончания беседы в коридоре.
    — Да так, — прогнулся в спине Климов, — одна из тех несчастных матерей, чьи сыновья ушли и не вернулись.
    — Откуда?
    — Из Афганистана.
    — А-а… — понимающе протянул Андрей, и Климову пришлось пересказать суть дела.
    — Мистика! — загорячился Андрей.
    — Не веришь?
    — Нет!
    Синие его глаза смотрели непреклонно.
    Выбравшись из-за стола, Климов прошелся по кабинету, остановился у окна. Пора бы и домой, рабочий день кончался. Он посмотрел на улицу и, как бы размышляя вслух, сказал:
    — Конечно, факт сам по себе дурак. Все зависит от того, кто и как его оценит.
    Обернувшись и заметив тень недоумения в глазах Андрея, пояснил:
    — Я говорю о мистике. И вот в связи с чем. Лет пять назад, да ты садись, исчез один мужик. Сообщила нам его жена, мы ее знали, поскольку не однажды возвращали в дом «ее защиту и опору». Вся прелесть в том, что драгоценнейший супруг имел обыкновение под этим делом, — Климов щелкнул себя согнутым пальцем по горлу, — цепляться на товарняки и ехать на край света. Память детства.
    — Послевоенное сиротство?
    — Безотцовщина! Мать скурвилась, попал в детдом, а там ведь хуже, чем на воле…
    — Ясно: хуже.
    — Ну, так вот. Мы всякий раз искали, находили, возвращали. Дважды принудительно лечили в ЛТП. И вот он исчез снова.
    — В очередной раз.
    — Само собой. Стали искать. Ни тпру, ни ну! Как заколодило. Был человек и нет. Учитывая, что бичей и так шатается без счета, розыск вынуждены были прекратить. И что ты думаешь? — сунув руки в карманы, Климов развел локти, так что хрустнуло между лопаток, и несколько раз резко мотнул головой взад-вперед. — Два года спустя безутешной жене на башку вспрыгнула кошка. И не чужая, не приблудная — своя.
    — Как это вспрыгнула?
    — А так, когда хозяйка нежилась в постели.
    — Ну и что?
    — А то, что стала драть ее когтями, грызть черепушку.
    — Почему?
    — Ну… я сообщаю факт.
    — И все это, наверное, ночью?
    — Разумеется.
    — С ума сойти!
    — И я о том. Тихо-мирно почивает человек, и вдруг такой кошмар! Понятно, что ее душераздирающие вопли разбудили весь квартал. А кошка — та просто зашлась от злобы и остервенения.
    — Картинка…
    — Жуть. Едва оборонили бедную от взбеленившегося зверя.
    — А что дальше?
    Гульнов с заинтересованным недоверием подался вперед, и его пальцы плотно обхватили подлокотники кресла. Предчувствие чего-то необычного сделало его нетерпеливым.
    Не вынимая рук из карманов, Климов посмотрел на носки своих туфель и подумал, что, если где и много желтой глины, так это в районе новостроек, на месте бывшего рыбного рынка. Надо будет начать поиск Легостаева оттуда.
    — Понимаешь, — вернулся он к описываемому событию, — после ночного ужаса та бабочка маненько тронулась, пошатнулась умишком. Начала нести какой-то вздор про мужа: дескать, тот вылазит по ночам из-под земли» Ее лечили, кстати, занимался ею сам профессор Озадовский, но она кричала про сарай, который душит ее Колю. Соседи что-то заподозрили, пришли ко мне. Когда проверили, все подтвердилось.
    — Что?
    — На глубине одного метра, под сараем, нашли разложившийся труп ее мужа. Вот тебе и мистика.
    Андрей пораженно молчал. Брови чуть вскинуты: это же надо!
    — Ладно, — махнул рукой Климов, — вернемся к нашим кражам.
    Гульнов пружинисто поднялся, но глаза еще были отсутствующими. Он явно находился под гипнозом услышанного. На Климова в свое время эта история тоже произвела впечатление.
    — Начнем с первой. Что мы по ней имеем?
    Андрей стал загибать на руке пальцы:
    — Значит, так. Второго октября или в ночь со второго на третье обворовали Звягинцевых.
    — Соседей стоматолога?
    — Ну, да. Правда, брать у них особо нечего, люди живут на зарплату, но все же… Похитили золотые серьги, десять облигаций по пятьдесят рублей каждая, и две небольшие картины.
    — Размеры известны?
    — Трудно сказать. Хозяева не знают.
    — Хотя бы приблизительно.
    Андрей развел перед собою руки и попытался показать величину картин.
    — Одна примерно вот такая…
    — Тридцать на сорок, — предположил Климов.
    — А другая, — Андрей рывками развел руки на ширину плеч и выпрямил ладони, — может, чуть побольше.
    — Ясно. Где-то девяносто пять на шестьдесят. Работы чьи?
    — А бог их знает! Звягинцевы говорят, что приобрели эти картины двадцать лет назад, когда женились. И то лишь потому, что какой-то алкаш просил за них всего-то навсего червонец.
    Климов усмехнулся.
    — Если невежда платит за картину деньги, она должна быть или гениальной или пошлой. Что там, на картинах этих было изображено? Целующиеся голубки?
    — Звягинцева говорит, что цветовые пятна.
    — Уже веселее. Будем думать, что украдены шедевры.
    Уловив в его голосе иронию, Гульнов сказал:
    — А что? Плохую лошадь вор не уведет.
    — Да, это верно. Есенин прав.
    — Еще бы! Гениальный человек.
    — Никто не спорит.
    — Спорят, спорят! — запротестовал Андрей. — В газетах пишут, что его убили…
    — Правильней сказать, предполагают.
    — Теперь должны расследовать.
    — Будем надеяться.
    — Эх! покопался бы я в этом деле, — погрозил кому-то кулаком Андрей и как-то весь взъерошился. — Такого поэта… Помните, Юрий Васильевич?
    — Что?
    — Какую-то хреновину в сем мире…
    — Большевики нарочно завели?
    — Здорово, правда?
    — Ну, мы отвлеклись. Давай о деле.
    — Такого поэта…
    — Кто Звягинцев по специальности?
    — Оператор вычислительных машин.
    — А кто она?
    — Работает в аптеке.
    — Круг друзей, знакомых?
    — У Звягинцева, в основном, филателисты, а у его жены… трудно сказать. Со временем узнаю.
    Климов постучал пальцами по подоконнику.
    — А тебе не кажется, что человек, собирающий марки, должен понимать, по крайней мере, любить живопись? Филателисты — народ дотошный. Основательный.
    — Я как-то не подумал. А действительно…
    — Вот и копни. Лишним не будет. Кстати, — Климов подошел к столу, полистал протоколы, нашел нужный лист. В этом же доме, только в другом подъезде, живет бабка Звягинцева, Яшкина Мария Николаевна. Ты наводил о ней справки?
    — Узнавал.
    — И что о ней соседи говорят? Чем занимается?
    Самому ему она показалась странной, запуганной и нелюдимой. Хотя, чего он от нее хотел? Бабке девятый десяток. Пережила две революции, три жуткие войны, всех дочерей, похоронила мужа… Такие всегда имеют странности, причуды… словом, малость не в себе.
    Гульнов пожал плечами.
    — Аптечные пузырьки собирает.
    — Хм, — удивился Климов. — Она ведь на пенсии.
    — И собирает пузырьки.
    На ум пришла расхожая шутка: скупать пустую посуду выгоднее, чем торговать ею.
    — Продолжай, я слушаю.
    — А что продолжать? Собирает пузырьки. Обычные, из- под настоек. Всяких там пустырников, боярышника, эвкалипта. Тех, что на спирту.
    — Доходный промысел?
    — Наверное. Пьют ведь все подряд.
    — А парфюмерные флаконы принимают? Например, из- под одеколона?
    — Это у нее надо спросить.
    — Понятно. Если верить древним, даже молодые вожди забываются быстрее, чем причуды стариков.

Глава 4

    Ночью ему снилась какая-то чертовщина. Сначала большая черная кошка с женскими глазами не давала проникнуть в старый захламленный сарай, где застоялся запах плесени и гнили, потом он гонялся за убогой злобной старушонкой, прибегая к дешевым трюкам с переодеванием, пока не выбил у нее из рук дамский браунинг-шестерку, в рукоятке которого был спрятан список ее жертв. Что она с ними делала, он так и не узнал: зазвонил будильник. Сам Климов великолепно обходился без его помощи, вставал тогда, когда это было нужно, изредка сквозь сон поглядывая на светящиеся цифры электронных часов, но жена всякий раз накручивала пружину будильника до упора.
    Стараясь не шуметь и не разбудить жену, которая после короткой и яростной схватки с будильником засыпала еще крепче, Климов выбрался из под одеяла, нашарил тапки.
    Несмотря на то, что и спал он всего ничего, и снилось черт- те что, голова была ясной.
    Зайдя на кухню, нацедил из трехлитрового баллона кваса, медленно выпил. Квас — его давняя слабость. Именно такой, какой готовила жена: кисловато-резкий, пахнущий ржаными сухарями, а не по-московски сладкий, продававшийся из бочек. Почему это провинция заглядывает в рот столице? Непонятно.
    Побрившись, он разогрел приготовленный с вечера завтрак, поел и стал собираться на службу.
    Жена еще спала, мальчишки тоже.
    Сегодня надо было встретиться со стоматологом и побывать на кафедре у Озадовского. Мало того, что из профессорской квартиры вынесли редчайшей красоты сервиз, подаренный ему коллегами из Великобритании, в его книжном шкафу образовалась пустота: исчезла редкостная книга «Магия и медицина», изданная триста двадцать лет назад в одной из монастырских типографий Франции. Почему-то выпущена она была в свет на древнерусском языке. Озадовскому она досталась как семейная реликвия — все мужчины в их роду были врачами и философами. Книга состояла из двух тысяч сорока страниц убористого текста. Считалось, что ее перепечатали под страхом смертной казни: инквизиция давно уже гонялась за оригиналом одной из чудом уцелевших рукописей знаменитой Александрийской библиотеки. Переплетена она в черные доски, обтянутые кожей летучих мышей.
    Выйдя из подъезда, Климов порадовался ясному, светлому утру, прозрачному небу, очистившемуся от вчерашней хмари, и подумал, что за весь октябрь это, в сущности, первый по-настоящему солнечный день. Время у него было, и он решил пройтись пешком. А то все больше бегаешь или сидишь. В машине, в кабинете, на оперативках…
    Переулки, которые вели от его дома к управлению, были сплошь засажены орехами и липами. В начале июля, когда пчелиный гуд окутывал раскидистые кроны, курортники целыми ордами обрывали с веток медоносный цвет — верное средство от простуды и подагры. Работали они так споро, что через день-другой и пчелы оставались без нектара. В большинстве своем сборщиками липового цвета были северяне, с пузырями солнечных ожогов на плечах. Осенью они принимались сбивать палками орехи.
    По пути, напротив городской аптеки, был разбит небольшой скверик, где порой маячила фигура старого, сутулого, как коромысло, садовника. Он толкал перед собой ярко- красную портативную сенокосилку с таким убито-подневольным видом, словно обречен на пожизненные каторжные работы и толкает перед собой не крохотную тарахтелку с бензиновым моторчиком, а беломорканальскую арестантскую тачку, доверху нагруженную камнем. К таким еще приковывали цепью. Сенокосилка чихала, постреливала синеватым чадом, подсигивала на кочках, но исправно подрезала, пережевывала листья спутанной травы.
    За несколько лет Климов привык к понурому виду трудяги, зная наперед, что после очередного круга тот разорвет невидимые путы и, сбросив их к ногам, закурит. Курил он жадно, часто, глубоко затягиваясь и почти не выпускал дым. Где он там у него задерживался-скапливался, трудно сказать, но, когда сенокосилка снова превращалась в каторжную тачку, из ноздрей табакура еще долго выходил текучий дым. Однажды, глядя на него, Климов подумал, что в жизни многие хотят выглядеть преуспевающими людьми, за исключением вот таких работяг, да еще нищих. Те ребята открытые: все свое ношу с собой, или наоборот, ужасные хитрюги: спят на матрацах с зашитыми в них тысячами. Наверное, мать Звягинцева из их числа.
    Пересекая скверик, он заметил, что садовника в привычном месте нет, и с непонятной грустью подумал, что, может, нет его уже вообще в живых.
    Желтая, изъеденная ржавчиной листва забыто устилала землю.
    Надо будет заглянуть на кладбище, подумал он у перекрестка. Там тоже почва глинистая, желтая.
    Войдя в управление, он задержался у доски приказов, пробежал глазами список очередников на получение квартиры, затем нашел свою фамилию в списке, прикнопленном прямо к стене. В нем перечислялись те, кто хотел бы купить холодильник.
    1. Майор —! — Климов — «Зил».
    2. Капитан —!! — Земелин — «Орск».
    3. Лейтенант! — ! Антюпкин — «Минск».
    4. Сержант — Игумнов — (какой достанется).
    Что означают восклицательные знаки, стоящие между званием и фамилией, он так и не понял. Бюрократические символы какие-то. Но если продвижение очереди пойдет таким темпом — два месяца назад он стоял в списке пятым, — его очередь может пройти. Надо снимать деньги со сберкнижки.
    Поднимаясь по лестнице, попытался мысленно втиснуть в кухню гарнитур и новый холодильник, но пришел к выводу, что кухня у него гораздо меньше, чем он думал. Видимо, придется холодильник устанавливать в прихожей.
    Не успел он войти в кабинет — зазвонил телефон. Это была Легостаева.
    — Еще не нашли?
    — Пока нет.
    — Извините.
    Чувствовалось, что весь смысл ее жизни сосредоточился в поиске сына. Теперь теребить угрозыск будет постоянно. А это значит, что от извинений будет некуда деваться.
    С приметами разыскиваемого был ознакомлен весь оперативный состав милиции, все участковые и дружинники. Оставалось терпеливо ждать. Человек не иголка, но и город не стог сена.
    После утреннего совещания у Шрамко Климов созвонился со стоматологом, попросил его задержаться дома, чтобы можно было побеседовать наедине, предупредил Озадовского о скором своем визите, напомнил Гульнову о чете Звягинцевых, пусть о картинах еще раз поговорит, и, с досадой думая о том, что даже маленькая ложь способна изменить ход следствия, отправился в кооператив «Медик».
    У перекрестка мимо него на большой скорости промчалась белая «шестерка», и он машинально бросил взгляд на ее номер. После «сячинского дела» все «Жигули» этой марки были ему подозрительны. К тому же белого цвета.
    Когда Климов позвонил в квартиру тридцать семь, дверь открыл красавчик, супермен с широкой ослепительной улыбкой. Может быть, на год-два моложе Климова. Серебристый галстук с холодным металлическим отливом и такой же, стального цвета, отлично скроенный костюм, делали его похожим на движущийся манекен. Весь его облик словно говорил, что себя надо баловать. Другие об этом не позаботятся. На таких, как он, женщины сперва смотрят с опаской, затем с вожделением. Блеск для того и блеск, чтобы слепить.
    Представившись, Климов прошел в указанную комнату. Хозяин любезно предложил располагаться в кресле.
    — Кофе? Чай? А может, пиво баночное, а? Есть шведское…
    — Спасибо, я по делу.
    — Ну, — недовольно протянул блестящий манекен, и лицо его вновь озарила ясная улыбка. — В Европах пиво не считают алкоголем, грех отказываться, грех… Так я схожу?
    Он уже двинулся было на кухню, но Климов жестом возразил: не надо.
    — Тогда бананы?
    Эта его насквозь фальшивая манера улыбаться, как ни странно, вынудила согласиться.
    — Один, не больше.
    Через минуту на журнальном столике стояло широкое блюдо из тонконарезанного лакированного камыша с горкой бананов. Кажется, хозяин был доволен. В его доме вышло так, как он хотел. И сел напротив гостя.
    — К вашим услугам.
    Климов перешел к делу. Он сказал, что ему стало известно об ограблении квартиры, в которой он сейчас находится, и положил свою дерматиновую папку на журнальный столик.
    — Почему вы в милицию не обратились?
    Задереев улыбнулся. Мягко. Снисходительно.
    — Версий здесь гораздо меньше, чем это может показаться.
    — А точнее?
    — Банальное неверие в ваши возможности. Как говорится, полный расцвет общества: никто ни за что не отвечает. Вы — за меня, я — за себя.
    — Зачем такие крайности?
    — Простите. Я, кажется, сморозил глупость.
    — Ничего. Я к этому привык.
    — Нет, в самом деле, — оживился стоматолог. — Куды бедному хрестьянину податься? По статистике количество квартирных краж за этот год взлетело на сорок процентов! Вот я и решил, что в моем случае разумнее отреагировать как при семейной ссоре: кто-то должен уступить. Взять чужую вину на себя.
    Климов возразил:
    — Что хорошо в семейной жизни, не совсем подходит для общественной. Мало того, как вы сами должны догадываться, ваше умолчание делает вас как бы соучастником кражи. Понимаете?
    — Слова! — вяло махнул Задереев. — Тот, кто меня обворовал, плебей: утащил шапку, куртку, семь видеокассет, а того не понял, идиот, что вот за эту махонькую статуэтку, — он поднялся с кресла и вынул из книжного шкафа изящную фигурку китаянки, нюхающей цветок, — любой советский толстосум отвалит кучу денег. Это же конец семнадцатого века, уникальная вещь, школа семи мастеров! Я уже не говорю о том, что статуэтка эта украшала спальню одного из полководцев маньчжурской династии Цин.
    — Такая старинная вещь?
    — О! Тот, кто понимает…
    Задереев недоговорил и бережно прижал фарфоровую китаянку к покрасневшей от волнения щеке.
    — Какое чудо!
    Он еще понянчил у себя в руках блистательную статуэтку и так же бережно, как прижимал к щеке, поставил в нишу книжного шкафа.
    Климову показалось, что хозяин в ослепительном своем костюме на какое-то мгновение превратился в старца, скупердяя и подагрика, с трясущейся плешивой головой.
    Когда он вернулся в кресло и посмотрел увлажнившимися, умилительно блестевшими глазами, дескать, понимаете, о чем я говорю? — Климов счел неприличным выпытывать подробности того, как и откуда статуэтка очутилась в этом доме. Да у него и времени особо не было на экскурсы в историю. Он только спросил Задереева, что тот думает о Звягинцевых, о соседях по площадке.
    — Их ограбили пять дней назад, ровно через двое суток…
    — Знаю, — отмахнулся стоматолог. — Сперва ограбили меня, а после их.
    — Так что вы о них скажете?
    — Два сапога пара. Растяпы. У самой у нее — бзик, маниакальная страсть чистить зубы. Она имеет массу полотенец: для рук, для лица, для ушей, для… не будем уточнять для чего, махровые для родственников, марлевые для гостей… Когда к ним ни зайди, все время генеральная уборка. Страхолюдина, а мнит себя гранд-дамой. Отец ее — побочный сын Лаврентия…
    — Берии? — изумился Климов.
    — А то кого же? Любил, бродяга, комсомолок.
    — Вы хотите сказать…
    — Да, — не дал ему договорить хозяин дома. — Все женщины живут обидой. Моя дурища тоже.
    — В каком смысле?
    — А в таком. Будь сейчас у власти кто-нибудь из той когорты, из эмгэбэшной элиты, Звягинцева бы напомнила кое-кому, кто ее папочке дал вид на жительство. А так шипит и жалит мужа. Кобра. Впрочем, так ему и надо, размазне. Другой давно послал бы ее к маме, а этот нет… Он, видите ли, верный муж… и семьянин… А я гуляка, бонвиван, повеса… Да! Живу и радуюсь, не пропадать же деньгам попусту. Ведь кто такие мы, мужчины? — нарочито ироничным тоном спросил он и поднял палец. — Выгодные приживалы, безобидные авантюристы. Выгорит — хорошо, не выгорит — еще лучше. Никто не вечен под женой.
    Он неожиданно подмигнул и так по-свойски растянул свой рот, что не улыбнуться в ответ было нельзя.
    — Цены растут, жить веселее.
    Климову показалось, что для демагога он слишком рассудочен, а для настоящего мужчины чрезмерно болтлив.
    — Я слышал, у Звягинцева в этом доме проживает мать?
    — Живет! — небрежно произнес хозяин и показал глазами на бананы. — Да вы ешьте! Я их как-то не люблю, держу для… — он прищелкнул пальцами, — исключительно дня дорогих гостей. Жена в отъезде, не пропадать же деньгам попусту.
    Климов взял банан и начал очищать его от кожуры.
    — И кто она, эта старушка?
    — Груша моченая! — откинулся на спинку кресла Задереев. — Стерва, каких свет не видел.
    Он поднял глаза к хрустальной люстре, помолчал, вздохнул.
    — Между прочим, столбовая дворянка.
    — В самом деле?
    — Совершенно точно. Перетока-Рушницкая. Это она после лагерей и ссылок стала Яшкиной.
    Есть банан расхотелось.
    — Откуда вы все это знаете?
    Задереев многозначительно прищурился.
    — А у меня друзья. В соответствующем заведении. Лечу им зубки, — и не преминул добавить: — Плата информацией. Когда имеешь дело с людьми, трудно рассчитывать на благодарность, вот и довольствуюсь, чем бог послал.
    — По принципу, чем хуже дела, тем шире улыбка? — не удержался от легкой подковырки Климов, и тот рассмеялся.
    — Вот именно.
    Климов положил заморский фрукт на блюдо и перехватил взгляд Задереева.
    — Скажите, вы в картинах разбираетесь?
    — В каких?
    — В абстрактных.
    — Надо посмотреть.
    — Да вы их видели.
    — Не понимаю.
    — У Звягинцевых две висели.
    Климов указал рукой на дверь.
    — Обратили внимание?
    — А, эти… Видел. Только я бы их абстрактными ни при какой, простите, перестройке не назвал. Это же послевоенный авангард. Работы ценные, особенно сейчас, когда все продается на корню.
    — А кто их автор, вы не узнавали?
    — Очень даже узнавал, иначе не могу. Так воспитали. Во всем мне хочется дойти до самой сути, до… э… как там у Бориса Леонидыча? — он взболтал перед собой воздух, отвел руку в сторону, облизнул губы. Впрочем, не важно. Одним словом, до сердцевины. Интеллигентный человек сначала знакомится с автором, а потом с его произведением.
    — Если есть возможность.
    — Разумеется.
    — Звягинцевы автора картин не помнят.
    Задереев развел руки.
    — Я же говорил. Два сапога пара. Имя у него такое легкое, еще ассоциируется с птичьим… черт… совсем из головы… забыл!
    Он хлопнул себя по колену и обиженно признался:
    — Надо же! Склероз.
    — Вы говорите, легкое?
    — Да… будь оно неладно! Вертится в мозгу…
    Подняв глаза к роскошной люстре, он зашевелил губами и с бесподобным приморским выговором, впитавшим в себя разноголосицу бродяг, торговцев и аристократов, врастяжку произнес:
    — Чтобы я так жил, как помню. Хоть убей.
    Он все никак не мог напасть на нужное ему слово.
    — Черт!
    Опустив глаза, он впервые нахмурился. Даже как-то сник, увял, пытаясь вспомнить автора похищенных картин; затем он перевел свой взгляд на большую напольную вазу, расписанную золотыми лотосами.
    — Легкое, птичье…
    Климов потянулся за бананом.
    — Может, Легостаев?
    — О!
    Надо было видеть глаза ценителя и знатока китайского фарфора.
    — Это бесподобно! Взять и угадать. Вы просто гений!
    — Легостаев? — переспросил Климов, хотя и так было ясно: Легостаев.
    Чтобы как-то скрыть охватившее его возбуждение, Климов дочистил сладко пахнущий банан и умял его за милую душу.
    Искать — это прежде всего уметь слушать.

Глава 5

    Странно, почему Звягинцевы утаили имя автора картин?
    Распрощавшись с металлически-блестящим стоматологом, он на всякий случай решил заглянуть к бабке, которая собирала пузырьки, к матери Звягинцева. К столбовой дворянке Яшкиной, вернее, Перетоке-Рушницкой.
    — Вы к кому? — предстала перед ним в дверях встревоженная старушенция. — Я никого не жду.
    Ее на редкость ясные, в таком почтенном возрасте, глаза надменно сузились. Она даже не стала поправлять обвисший на груди халат.
    — Як вам, Мария Николаевна.
    — Из ЖЭКа?
    — Из уголовного розыска.
    — Надо же, какая честь.
    Шелестяще-сухой голос понизился до неразборчивого шепота и, поскольку она отвернулась и пошла вглубь коридорчика, оставив дверь открытой, можно было считать, что незваному гостю, который, как известно, хуже татарина, оказана милость и соизволено пройти в господскую.
    Сегодня Яшкина встречала его отнюдь не кротким выражением лица. Возможно, потому, что он пришел один, пришел не вовремя, а может быть, тому причиной давняя обида на милицию, НКВД. Если стоматолог прав и ей, действительно, пришлось хлебать на Соловках тюремную баланду, старческую раздражительность и неприязнь можно понять.
    В комнате ему было указано на стул с расшатанными ножками.
    Сама хозяйка примостилась на диванчике. Дряблая морщинистая кожа на ее лице по цвету походила на пыльный музейный пергамент, испещренный крапинками старческих веснушек, а волосы… Нет, это были не волосы, а пакля. Пепельно-серые, спутавшиеся на затылке, подоткнутые ржавой шпилькой. И этот клубок волосяной пакли напоминал серое осиное гнездо. Трудно было отделаться от опасения, что из него вот-вот не ринутся злобно зудящие твари.
    Она продолжала бормотать себе под нос нечто неразборчивое, но вряд ли смысл бормотания был доброжелательным. Ее унылый нос, как остров, окруженный морем, омывался множеством морщин, и тень носа падала на губы, отчего казалось, что они в чернилах.
    Климов осмотрелся.
    Комнатка была заставлена той мебелью, которую обычно свозят на дачи. Фанерный платяной шкаф с перекосившейся и плохо прикрытой дверцей, этажерка с книгами, диванчик, старый телевизор с явно выгоревшим кинескопом, на столе часы с остановившимися стрелками и множество журнальных репродукций, украшавших стены. Над диванчиком темнела фотография хозяйки. Эта комнатушка напомнила ему сундук его прабабки, с той лишь разницей, что сундук был оклеен изнутри портретами царствовавших особ и рекламными листками фирмы «Зингер». На одном из этих листков сияла пышногрудая девица за ножной швейной машинкой. «Кто шьет на дому — богатеет потому!» Из этих сундучных надписей ему запомнился только этот дурацкий стишок, да еще смеющийся рот барышни.
    Пахло в комнате так, как пахнут вялые, прихваченные заморозками, хризантемы.
    — Я не нахожу у вас иконы, — нарочито весело заметил Климов, не зная, как, с какого бока подступиться к столбовой дворянке. — Человек вы пожилой, обычно люди…
    — Что? — довольно резко пресекла его дипломатическую вылазку старуха и неприятно ощерилась. — Теперь у вас две моды? На Христа и проституток? Новые святые, вместо тех, — она мотнула головой, и, проследив за ее взглядом, он усмотрел в пестрящей массе репродукций портрет Ленина. — Еще одна утопия. А Бога, как и физкультуру, выдумали старики, немощные телом и рассудком, а я себя еще пока не чувствую развалиной, вот так! — Она даже пристукнула ладонью по диванчику, отчего пружины под ней скрипнули.
    Ого, поразился Климов. Шустрая дворянка.
    Яшкина победно посмотрела на него, и в ее оживленно засверкавших глазах он уловил тень превосходства.
    — Хотя я коммунистов понимаю. Даже никчемный пустой труд намывает слезные крупицы опыта.
    Климов промолчал. Он был в достаточной мере самокритичен и не считал себя говоруном. Если он о чем и думал, так только о том, что старость никогда бы не сдавала своих позиций, когда бы в этом ей не помогала смерть.
    Приняв молчание непрошенного гостя за согласие, Яшкина соскользнула с диванчика, заглянула на кухню, принесла оттуда пачку «Беломорканала» и заядло прикурила.
    Климов понял, что она малость оттаяла. Так ведь всегда: если человек ворчит, но ворчит про себя, значит, у него покладистый характер. Это только действительность куда тяжелее, чем наши рассуждения о ней.
    — А вы не курите? — полюбопытствовала Яшкина и с одобрением восприняла ответ. — Весьма похвально. Редко в наши дни. А то, что ищете и ловите грабителей, мне очень нравится: долг настоящего мужчины видеть зло.
    Какую-то иронию и недоговоренность почувствовал он в ее тоне.
    Она стряхнула пепел с папиросы прямо под ноги и лихо выпустила дым.
    — Добросовестные всегда в меньшинстве. Поэтому и вам, милиции, работы с каждым годом будет прибывать. Не надо спорить, — она выставила руку с папиросой, отстраняясь от него. — Я пожила на свете, знаю.
    «Никто спорить и не собирался», — мысленно ответил Климов, несколько уставший от ее сентенций, но делающий все, чтобы она разговорилась. Есть люди, которые думают, что рассуждать о жизни вообще — самое серьезное занятие. Они напичканы знаниями, никому из окружающих не нужными, впрочем, как и им самим, но коль уж природа не терпит пустоты и в ней ничего нет лишнего, человечество прощает любителей посуесловить и даже провоцирует, публикуя в своих воскресных приложениях к газетам неисчислимое количество курьезных случаев, кроссвордов и сообщений с места происшествия. Люди эти буквально лопаются от впитываемой ими информации и, наверное, умирали бы от разрыва сердца, если бы не испытывали физического удовлетворения и состояния блаженства от чтения журналов и еженедельников, — иначе чем объяснить их поразительное долголетие?
    Один из углов комнаты был завален грудой бросовой литературы.
    — Нет такой империи, — продолжала вещать Яшкина, — которая бы не задолжала перед своим народом, а значит, и перед его историей и будущим. Помните, что чем ревнивей власть, тем легче ее обмануть. Ревность сама по себе искажает смысл событий. Другой вопрос, что Бог всегда на стороне ревнивцев.
    — Ревность по дому Твоему снедает меня? Вы это имели в виду?
    Яшкина с изумлением отогнала от своего лица табачный дым.
    — Читали Библию?
    — Случилось.
    — Превосходно! Просто замечательно! Но мы ведь с вами атеисты, правда?
    — Несомненно, — утвердительно кивнул Климов, радуясь тому, что душевный контакт со столбовой дворянкой мало- помалу налаживается. Это при всем при том, что она была когда-то обижена властью.
    Докурив папиросу, его философически настроенная собеседница загасила окурок в пустой консервной банке, стоявшей на полу, и с каким-то вдохновением закончила тревожившую ее мысль:
    — Большевики ошиблись.
    — Почему?
    Она печально посмотрела на него.
    — Да потому, что теперь человек больше всего злобы видит в своем доме.
    Климов соглашательски кивнул, насторожился. Кажется, сейчас она заговорит о том, что ее больше всего мучит.
    — Но ведь не нами сказано: «Домашние твои — враги твои».
    — Все так, — завозилась на своем диванчике Яшкина, устраиваясь поудобнее. — Все так… и все же… Родные дети забывают матерей. Живем, считай, бок о бок и не знаемся. Моя невестка спит и видит, как бы укатать меня в дом престарелых. Ведьма! Муж должен восприниматься как друг, но ни в коем случае не как собственность, а она моего сына превратила в пылесос. Единственное, что он вправе делать без ее присмотра, это убирать квартиру. Масонка недобитая.
    Климов еле удержался, чтоб не рассмеяться, В юморе ей не откажешь.
    — А что, такие еще есть?
    — Ведьмы?
    — Нет…
    — Масоны?
    Зрачки ее глаз, и без того по-старчески глубокие, стали еще бездоннее, жутко расширившись.
    — Конечно!
    — Даже не верится.
    — Представьте себе, есть! И, по всей видимости, еще долго будут.
    Если говорить всерьез, он совсем не верил в байки про какие-то особо тайные и разрушающие государство силы, но это, по его убеждению, далекое от истины предположение, показалось ему интересным. Когда он еще сможет покалякать со столбовой дворянкой? Да и что он, в конце концов, знает о тех людях, что стояли у истоков мятежей и казней? Мысль Яшкиной, или, как там ее, Перетоки-Рушницкой о том, что молодости Господь Бог не нужен, поразила его своей неженской логикой. Зато все молодые бредят неформальными объединениями. Может быть, поэтому масоны и живучи?
    — А кто они такие? В двух словах…
    Яшкина с пронзительной пытливостью взглянула на него и снова закурила.
    — Если вкратце… Государственная власть — вот горизонт, к которому стремятся честолюбцы. Все без исключения. Пока существует государство, разумеется. Как только исчезнет надобность в подневольном устройстве человеческой жизни, жизни наций, честолюбие станет атавизмом. Каждый человек будет приравнен к божеству. О чем онвсегда и мечтал.
    — Значит, масоны…
    — Не перебивайте.
    — Извините.
    — Все-таки я пожила на свете.
    Она помяла в пальцах мундштук папиросы, затянулась, сбила пепел.
    — О чем я говорила?
    — О том, что человек будет приравнен к божеству.
    — Ну вот. Казалось бы, идея неплохая. И каменщики, как себя именовали некогда масоны, стремятся начисто разрушить все, что было сделано до них.
    — До основания?
    — Непременно.
    — А зачем? Чего им надо?
    — Завоевать весь мир.
    — Любым путем?
    — Любым.
    — Под любым соусом?
    — Вернее, лозунгом. Вода не крепче алмаза, но обкатывает и его.
    — Алмаз — это народ?
    — И он в какой-то мере.
    Климов задумался. Все оказывается куда сложнее, чем он мог предполагать. И когда взрывали храмы, знали, что творили…
    — Но они ведь не в одной только России? — задал он спасительный вопрос, надеясь, что еще есть страны, помнящие про масонов.
    — Что вы! Нет, — дыхнула дымом Яшкина и угол ее рта приподняла усмешка. — Чем великодушнее народы, тем больше издевательств выпадает па их долю. Вы понимаете, о чем я говорю? Об историческом развитии… Завистливая мелкая душонка — вот бич Господень. Впивается клещом — не отдерешь.
    — Все правильно, — поддакнул Климов и подумал, что тот, кто не прислушивается к словам людей, — неуязвим. А он по долгу службы вынужден выслушивать — и многое, и многих. Ведь каждый начинает говорить прежде всего о том, что его волнует, о себе, а уж потом, и то с великой неохотой, отвечает на казенные вопросы. Где, когда, в каком часу?
    Яшкина запахнула на груди халат, огладила его на костлявых коленях, и глаза ее подернулись отчаянием.
    — И вот, поверьте мне, со временем все люди на земле утратят свои цели, забудут свои сказки и мечты, национальные святыни, и тогда начнется вакханалия безумия, самопожирание друг друга, ибо равновесие — единственное из необходимых — будет нарушено: равновесие мира…
    Последнюю фразу она проговорила тихо, разом севшим нервно-придушенным голосом, в каком-то провидческом трансе. А когда говорят зло, не повышал тона, смысл сказанною кажется зловещим, а последствия угрозы — леденящими душу.
    Климов поежился. Ей-богу, с ней можно дойти до умопомрачения. Жуткая старуха. Теперь понятно, почему ее не жалует невестка. Особенно, если учесть, что они из разных социальных групп и поколений, а следовательно, и по духу и по мировоззрению они друг другу откровенно ненавистны. На этот счет он не питал иллюзий. Эмоции сильнее разума. Люди соглашаются любить себе подобных только при одном условии, когда от них они ничем не отличаются. А те, чей образ жизни непонятен, лишаются поддержки и сочувствия. А он еще гадал, зачем эта старуха собирает пузырьки? Сын целиком зависит от жены, хотя уж сам старик, деньгами ей не помогает, а пенсии, должно быть, кот наплакал.
    Задумавшись, он потер веко, а она рассмеялась. Обнажив зубы и как-то бесшабашно запрокидывая голову.
    — Подумать только! Не хотела, да придется.
    — Вы о чем?
    — Вот, подумаете, кляча сухоребрая, распетушилась…
    — Нет, ну что вы…
    — А того не знаете…
    — Мария Николаевна, — впервые обратился он к ней по имени-отчеству, пытаясь вставить слово и оправдаться за свой, как ему показалось, обескураженный вид. — Я действительно…
    — Да знаю, знаю! — замахала на него рукой Яшкина, и пепел с папиросы порошинками замельтешил перед ее лицом. — Ведь вы же сыщик, уголовный розыск, а я тут… — Она смахнула с глаз непрошенные слезы, — про масонов… Погодите.
    Всунувшись в шлепанцы, пошлендала на кухню и вернулась…
    Он глазам своим сначала не поверил.
    …вернулась с пачкой облигаций и двумя картинами.
    — Ведь вы, ха-ха, за этим приходили?
    Если отвлечься от символики фактов, как пишут в учебниках, главное — не попасться на крючок излишне жесткой схемы поведения: пришел, увидел, нацепил наручники.
    Не зная, что сказать, он потянулся к картинам.
    — Это чьи?
    — Масонки этой недобитой.
    — Как? — не понял Климов, поднимаясь с шатко скрипнувшего иод ним стула. — Они здесь, у вас…
    — Как очутились?
    — Да.
    — А это я их выкрала, взяла, на время… Есть люди просто жаждущие, чтобы их водили за нос.
    Вряд ли это камешек в мой огород, подумал Климов и отошел к окну, чтобы лучше рассмотреть картины.
    Яшкина потерянно уронила руки вдоль своего сухонького тела и горестно вздохнула:
    — У меня нет денег, но я честный человек.
    — Поэтому я к вам и заглянул, — успокаивающе произнес он первую пришедшую ему на ум фразу. На одной картине было что-то вроде цветущего луга, а на другой сквозь радугу просвечивало женское двоящееся тело в капельках дождя. Картины были написаны маслом. Автор — Легостаев. На картонной изнанке цветущего луга стояла дата: 1953 г.
    Можно было и отложить изучение столь неожиданно нашедшихся картин, но так уж он привык: с самого начала следствия располагать максимумом сведений, а привычки, как известно, сильнее людей. В конце концов, чем бы человек не увлекался, он льстит прежде всего своему самолюбию.
    — А как вы к ним попали, я хочу сказать…
    — В квартиру сына?
    — Да.
    — Обыкновенно, через дверь. Своим ключом.
    — А я так понял, что невестка вам ключи не доверяла.
    — Не знаю, что они вам говорили, но ключи у меня есть. Как только врезали замок, так сын мне и принес, да, видимо, забыл. Они меня и за живую не считают. Я для них что есть, что нет. Отброс общества. Вот я и доказала, что еще живу!
    Бросив пачку облигаций на стол, она опустила руку в карман халата и вынула оттуда золотые серьги.
    — Вот. И это тоже. Мой подарок к дню рожденья.
    Ее глаза играли тайным смехом.
    Климов придвинул стул к столу и, прежде чем позвать понятых и начать составлять опись добровольно сданных вещей, полюбопытствовал:
    — А почему вы мне открылись?
    Яшкина держала одну руку, согнутую в локте, за спиной и тылом кисти грела поясницу.
    — Да потому что вкрадчивость — признак упорства. Умного упорства.
    — По-вашему, я вкрадчивый?
    — Ужасно! Таких захочешь, не обманешь. Да я и не хотела. В нашем дворянском гербе масонских знаков нет. Мои прародичи стали дворянами, служа Отечеству, служа царю!
    Она встряхнула головой и гордо вскинула внезапно задрожавший подбородок.
    Климов повертел в руках шариковую ручку, отложил ее и усмехнулся: выходит, он ужасно вкрадчивый… Вот уж не думал.
    Яшкина засунула руки в карманы, и вся ее фигурка стала еще суше и беспомощнее.
    — Я для себя решила: придет лягаш, дубина, вертухай, пошлю к рябому Иоське. Что с меня возьмешь, с кикиморы болотной, пыли лагерной, а вы… — Она печально посмотрела мимо Климова, на улицу. — Вы очень благородный человек. Вы мне понравились, а это много значит. Ведь все когда-нибудь кончается. Умру и я. Практически нас никого уже на свете не осталось, и так отрадно знать, что честь и совесть не пустые звуки для таких, как вы, а эти… — она кивнула головой в сторону кухни, где говорило радио, — эти и понятия не имеют о жизни души.
    По-видимому, она имела в виду свою невестку, а возможно, и сына.
    Сказано это было с такой затаенной болью и страстью, что сомнений больше не было: перед ним исповедовалась, действительно, дворянка. Перетока-Рушницкая. Тут стоматолог оказался прав. А вот в том, что «груша моченая», — ошибся, и ошибся зло. Когда знакомишься с официальной справкой, а потом встречаешься с человеком, эффект бывает, как при рассматривании негатива: то, что казалось белым, на самом деле черное, и наоборот. Истинная сущность человека, его настоящая жизнь отличаются крайней светочувствительностью.
    Все поступки человека поверяются добром.

Глава 6

    Не трудно представить удивление Гульнова, когда Климов выложил на стол картины, пачку облигаций и золотые серьги.
    Андрей недоверчиво потрогал все это руками и, знал, что честность и принципиальность советчики не ахти какие в делах, где нужен опыт, не без зависти спросил:
    — Откуда, Юрий Васильевич? Прямо как в сказке…
    — Оттуда, Андрюша, оттуда, — весело заговорил Климов и с ернической назидательностью провещал, что для того, чтобы справиться с работой, мало ее любить. Необходимы осо-о-бое направление мыслей и согласованность действий! И тогда, — он сделал жест рукой, изображая пафос и напыщенность, — не будет надобности чем-то жертвовать в противоборстве с подлыми людьми, например, своей жизнью или…
    — …Жизнью своих подчиненных, — подыграл ему Гульнов, и заключительные слова: —… что так отличает профанов, — они произнесли одновременно.
    Довольные друг другом, рассмеялись. Дело о кражах начинало проясняться.
    — Звягинцевы были у тебя?
    — Минут пятнадцать, как ушли, — меняя клоунское выражение лица на буднично-официальное, ответил Андрей и показал протоколы опроса. Жалкие какие-то людишки, мелковатые… Из тех, что за копейку продадут.
    — Я такими их и представлял.
    Климов сел за стол и позвонил Озадовскому, попросил перенести их встречу на вторую половину дня. Тот не возражал, но, сославшись на плохое самочувствие, предложил наведаться к нему домой, часикам к семи. Но можно и пораньше.
    Договорились на восемнадцать тридцать.
    Положив трубку, Климов продолжил прерванную мысль.
    — Нет ничего страшнее, чем жить «как все». Мелочные всегда ничтожны. Это их неотъемлемое качество, которым они, судя по всему, втайне гордятся.
    Гульнов согласно кивнул головой.
    — Непонятно, что связывает этих людей? Детей у них нет…
    — Благие намерения, — съязвил Климов и рассказал о столбовой дворянке Перетоке-Рушницкой.
    — Значит, напомнила им о себе? Заставила поволноваться.
    — Теперь их радости конца не будет.
    — Или злобе, — засомневался Гульнов. Того гляди, притянут старую к ответу, затаскают по судам.
    — А мы не скажем, — неожиданно для самого себя ответил Климов. — Возвратим украденное и шабаш! А где нашли, это уж наше дело. Может, мы эксперимент проводим…
    — По профилактике квартирных краж?
    — Вот именно. Секреты производства, одним словом.
    А что, она действительно в масонов верит?
    — О! — воскликнул Климов. — Целая теория. Оказывается, Пушкин…
    — Александр Сергеевич?
    — …был масоном.
    — Не может быть. А где об этом говорится?
    — Я не знаю. Тут свои бы мемуары одолеть.
    Климов кивнул на груду папок.
    — Вон их сколько.
    Бумаг, действительно, скопилось многовато.
    — А про Дантеса что она гутарит? — не унимался Андрей.
    — Тоже масон. Даже в дворянском гербе Гончаровых были знаки темных сил.
    — И что это за знаки?
    — Пятиугольная звезда…
    — Шести?
    — Да, нет. Пяти. Еще какая-то хреновина и меч.
    — Наверно, щит?
    Климов задумался.
    — Что-то другое. Это у нас эмблема со щитом, а там… ну, в общем, ерунда, Андрей.
    Гульнов вздохнул.
    — Дела…
    Но Климов не видел причин для вздыханий. Пора спускаться с облаков на землю. Вот Звягинцевы до конца не прояснились… Особенно она. Утаивает что-то, но вот что?
    — Я вот о чем подумал: а что как ограбление стоматолога тоже акция кого-то из родных? Смотри, сначала обворовывают его, причем замок открывался домашним ключом…
    — Да, эксперты на этом настаивают.
    — …а ровно через два дня, эта твоя пузырешница…
    — Почему моя? — обиделся Гульнов. — Она…
    — Ну, ладно, — поправил себя Климов. — Наша… проводит акт возмездия.
    — Но почему не раньше и не позже?
    — Да потому что старая сообразила: вина за ограбление падет не на нее, а на того, кто уже побывал у стоматолога. Согласен?
    — Убедительно.
    — И мы так думали сперва и продолжали бы считать, что коли почерк ограбления один, искать нужно кого-то одного. Ан нет! Из трех квартир одна уже отпала. Добровольное признание-
    — Может быть, и стоматолога обчистил кто-то из своих?
    — О чем я и толкую!
    — Или знакомых, — обкусил на пальце заусеницу Андрей и сухо сплюнул.
    — Вот-вот, или знакомых. — Климов оживился. — Чуешь? Там, где происходит скандал, вырастают уши. Я вот о чем: стоматолог обмолвился, что привык жить для себя и часто не ночует дома, пока супруга на специализации.
    — Неравнодушен к женским чарам?
    — Надо понимать. Попить-поесть к нему приходят, но спать он их не оставляет.
    — Почему?
    — Во-первых, он слишком рассудочен, а во-вторых, как утверждают опытные люди, женщину очень трудно залучить в спальню, но еще труднее оттуда выжить.
    — А там, где происходит скандал…
    — Усек?
    — Еще бы!
    — Там вырастают уши.
    — И нашему повесе они не нужны.
    — Ни на вот столько. Жена его имеет деньги, а главное, связи, без которых не прожить, не говоря уже о кооперативе.
    — Так что ссориться ему с ней не резон, — уловил ход его мыслей Андрей, и Климов добавил: — А разводиться тем более.
    — Сбил шабашку и в кусты!
    — Он относится к тем, кто считает, что всю жизнь не проходишь с душой нараспашку. Это хорошо знают политики. А он политик.
    — Бизнесмен.
    — А такие допускают существование тайны лишь при одном условии, что она не станет достоянием гласности. Но мир тесен. Человек человека не оставит без внимания.
    — И этим человеком, — глаза Андрея загорелись, — может быть соседка!
    — Да, жена уехала…
    — А ей доверила ключи!
    — …и наказала: только муженек мой за порог, ты в дом. И все на карандаш.
    — Что ел, с кем пил?
    — Мало того, узнав о его ночных отлучках, жена стоматолога толкает Звягинцеву, соседки как-никак…
    — А, может, и подруги…
    — …на инсценировку кражи. Иначе он, подлец, придумает легенду и отвертится, а так все зафиксировано в милицейском протоколе: такого-то числа, между тем-то и тем-то часом ночи хозяина квартиры дома не было…
    — А был он миленький-хорошенький у…
    — …правильно, у нехорошей тети. Тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не назвать.
    — Вот почему он и в милицию не заявил.
    — Само собой. А будь иная подоплека, он всех бы поднял на ноги, и прокурора в том числе. Он парень-хват.
    Гульнову эта версия понравилась.
    — А как мы сможем доказать?
    — Надо подумать.
    — И еще: куда она припрятала вещички? Куртку, шапку, видеокассеты…
    — Мне кажется, что это плата за инсценировку. Ты заметил, что вещи исключительно мужские?
    — Да, ни одной женской тряпки не забрали.
    — Это-то и подозрительно.
    — А что она с ключами сделала? — спросил Андрей. — Неужели выбросила как улику? Тогда мы не докажем. — Он заходил по кабинету и предложил сейчас же ехать к Звягинцевой. — Куй железо…
    — Вряд ли, — засобирался Климов и сунул ворох бумаг в ящик стола. — На это она не пойдет. Одно дело воспользоваться ключом, другое дело им распорядиться. Выбрось она ключи, значит, соседке надо менять замки, а замки не абы какие, фирменные, в наших палестинах таких не найдешь. Что же ей, жене, когда она вернется из Москвы, двери выламывать? Или с работы увольняться, мебель сторожить? Вазы-статуэтки караулить?
    — А запасные? Иностранные замки всегда с тремя ключами, а бывает, и с пятью.
    — И дальше что? — подталкивая Андрея к выходу, в затылок ему сказал Климов. — Запасной на то и запасной, считай, что неприкосновенный. Я как вспомню китаяночку у них в шкафу…
    Звягинцеву они «раскололи» без труда.
    Когда та сообразила, что могла предстать перед судом за кражу, только откажись соседка от своих слов, она вернула ключи от задереевской квартиры и съездила к своей знакомой, привезла похищенные вещи. Куртку, шапку, видеокассеты.
    Все это ей причиталось в виде платы за шпионско- подрывную деятельность.
    Выполнив целый ряд необходимых в таких случаях формальностей, ей были возвращены картины, облигации и золотые серьги. Оказывается, автора картин она не называла из-за страха, что купленные по дешевке ценности у нее изымут. Тут она, конечно же, слукавила. Прошли те времена. А вот то, что на международном аукционе могли заплатить чистоганом, она знала и найти богатого купца явно мечтала. За две картины Легостаева могла свободно получить не менее восьмидесяти тысяч долларов. А это, брат ты мой, огромнейшее состояние.

Глава 7

    После того, как найденные вещи были возвращены их владельцам, а дела по расследованию двух краж подшиты, пронумерованы и скреплены печатью, Климов решил заглянуть к Озадовскому, но до восемнадцати тридцати оставалось еще два часа сорок семь минут, и он предложил Андрею проехаться в сторону рыбного рынка, в район новостроек, где, по его мнению, почва была глинистая, вязкая, а сама глина желтая. Заодно неплохо было бы найти и поговорить с участковым, пусть присмотрится к своим подопечным.
    День выдался солнечным, не по-осеннему теплым, и то обстоятельство, что чудная погода как нельзя лучше соответствовала их приподнятому настроению — что ни говори, а двух зайцев сегодня убили! — делало погожий ясный день еще более теплым и солнечным.
    Всегда бы так.
    И дни стояли ласковые, и работа спорилась.
    Когда Андрей сел за руль, солнечный зайчик от его ручных часов скользнул по приборной доске, на миг ослепил Климова и вскоре заплясал у него на колене. Такой яркий, что видны были светящиеся стрелки. Как усы.
    Климов по-мальчишески накрыл его рукой: ага! По тот уже исчез, как провалился, — Андрей переключил скорость.
    — Через площадь?
    — Давай по набережной. Потом свернем.
    Трудно удержаться, чтобы не взглянуть на море в такой день.
    Медленно прокатившись вдоль кромки берега и полюбовавшись величественной зыбью синих далей, они свернули на Передовую и вскоре оказались в новом квартале, где несколько домов-башен, поставленных «колодцем», горожане называли «домами на рынке». Старожилы уверяли, что когда-то здесь шумели рыбные ряды. Чего гут только не было! Креветки, крабы, золотистая кефаль… Но это, если верить старикам, а у тех всегда все в прошлом лучше: и снег теплей, и вода мокрей.
    Четыре двенадцатиэтажки образовали тесный двор, в котором стайка малышей гонялась друг за другом на велосипедах, а ясельная мелкота сосредоточенно копалась в глинистом песке.
    На первом этаже одного из домов располагался опорный пункт милиции.
    Андрей коротко бибикнул, посигналил заболтавшейся на лавочке юной мамаше, и та подхватила выбежавшего на дорогу карапуза. С притворным гневом она шлепнула его под зад и тут же с ласковой свирепостью принялась целовать и тискать своего малыша.
    Глядя на нее, Климов подумал, что матери чаще прижимают к себе детей из-за наглядной опасности, а отцы — страшась за их будущее.
    Участкового они не застали, тот куда-то отлучился, надо было подождать, и Климов сел на освещенную солнцем скамью, приглашающе похлопав по ней и окликнув Андрея.
    — Садись, не маячь.
    — А стоит его ждать? — имея в виду участкового, спросил Гульнов и, откинувшись на спинку скамьи, вытянул ноги. Несмотря на то, что двор был заасфальтирован, желтая глина уже успела налипнуть на туфли. Несколько траншей, возле которых возились трубоукладчики, еще не были засыпаны, и доски, переброшенные через узкие прокопы, утопали в разъеложенной десятками подошв дворовой грязи.
    На вопрос Андрея Климов не ответил. А куда им торопиться? Его внимание привлек пацан, свалившийся с велосипеда. Он едва не загудел в канаву и теперь срывал досаду на дружке, которого до этого катал на раме.
    Что он там ему доказывал, было не слышно, но в ухо бедный пассажир получил с ходу. Еще и пинка напоследок.
    — Негодяй бессовестный! — подхватилась со своего места одна из старушек, карауливших в песочнице, и замахнулась на драчливого подростка хворостиной. Я тебе… — Хотя была еще довольно далеко.
    Бессовестный негодяй что-то ответил, должно быть, слишком дерзко, потому что она сразу же остановилась и, воздев к всевидящему небу руки, оглянулась: дескать, слышали? Так глухонемые открывают рот, пытаясь уловить смысл сказанного.
    Ее товарки возмущенно закачали головами. Хам какой! На пожилого человека… Ни стыда, ни совести.
    Климов потер веко.
    Старуха с хворостиной ринулась в атаку.
    За ней следом снялась с места и заковыляла группа подкрепления, бесхитростно используя обходы и охваты.
    Старые, хромые, а пути отхода пацану отрезали мгновенно.
    Должно быть, оскорбленные до глубины души, они и впрямь возненавидели мальчишку. И это придало им еще больше ярости.
    — Огрызок чертов! — подхватила своего увесистого карапуза юная мамаша и заспешила к месту бучи.
    Туда же, от углового подъезда, находящегося в глубине двора, опираясь на суковатую палку, торопился дедок. Приземистый, кряжистый, с протяжно-зычным басом:
    — Не замай!
    Назревал скандал.
    Климов решительно поднялся и зашагал к старухам, плотным кольцом обступившим парнишку.
    Дедок, не поспевая, матерился на чем свет стоит, и Андрей бросился ему наперерез.
    Пахло самосудом.
    Злые чаще всего бывают отчаявшимися людьми, разуверившимися в своих силах и доверяющими лишь силе власти, подавляющей чужую волю. Иногда их ярость и жестокость кажутся со стороны ответной, спровоцированной, благородной реакцией, но это лишь со стороны. Болезнь безнаказанности выводит темные инстинкты из потаенных вместилищ человеческого «я».
    Климов подоспел вовремя.
    Одна старуха уже трепала «бессовестного негодяя» с таким остервенением, как будто есть еще негодяи совестливые.
    — Прекратите! — Охладил он ее пыл и сам поразился суровой властности своего голоса.
    Мальчишка тотчас вырвался из цепких рук.
    — А вы, собственно, кто? — Взвинтилась юная мамаша с карапузом поперед себя. — Чего встреваете?
    — Не в свое дело…
    Бабки дружно зашумели, но примолкли, как только услышали негромкое гульновское:
    — Мы из милиции.
    — Ага.
    — Ну, значит, вам и разбираться.
    — Вовремя успели.
    Запыхавшийся дед одной рукой пригреб к себе виновника скандала, а другой, опершись на внушительных размеров палку, нервно дернул в сторону горластой бабки:
    — Не замай!
    — Тоже мне, начальник! — шепеляво огрызнулась та, взглянув на Климова из-под платка. — Тут и другие есть.
    Не глаза, а омуты с водяными-лешими.
    Выслушав претензии старух — почаще забирать мальцов в колонию, чтоб знали страх, Климов заставил нарушителя покоя попросить прощения и, когда тот заробевшим голосом шепнул: «Я больше так не буду…» — обратился к удовлетворенно загомонившей общественности со своей просьбой. Не видел ли кто, не замечал ли в городе или же у них в микрорайоне парня в мохеровой кепке бурачного цвета, в черных вельветовых джинсах и куртке болотного цвета. Не зеленой, а именно болотной. Очень нужно его разыскать.
    — Убивец? — испуганно воззрилась бабка в плюшевой тужурке и меленько перекрестилась. — Нет, не знам.
    Отвечала она почему-то за всех.
    Остальные промолчали.
    Зато встрепенулся дедок. Он пригладил свои желтые прокуренные усы и многозначительно кхекнул. Он, видимо, еще не отошел от вспыхнувшей обиды на старух, трепавших его внука, и выступил вперед с таким видом, словно давно и бесповоротно решил: если его соблаговолят выслушать, он скажет, а просто так болтать не будет.
    — Значит, так.
    Видя заинтересованность Климова, он полез в пальто за сигаретой, вытащил ее из глубины нагрудного кармана, но прикуривать не стал. Должно быть, посчитал, что пускать дым в одиночку не шибко культурно. Он лишь понюхал ее и сказал, что есть резон подумать. Старики, они любят во всем искать смысл.
    — Что они, фефелки тусклые, на свете видят? Задницы невесток да горшки внучат. Им уже один собес ночами снится…
    Медленная, слегка скандированная речь окрашивалась глубоким гортанным смешком,
    Климов не перебивал. Как ни странно, бабки тоже не перечили.
    Дедок покхекивал, нюхал сигаретку, и тогда лицо его, особенно у глаз и вокруг рта, покрывалось складками морщин.
    — А я вот, — хвастался дедок, и на Климова смотрели никотинно-желтые глаза, — могу по шляпе угадать характер. Например, все деловые любят шляпы с твердыми полями, а военные предпочитают козырьки. — При этом он многозначительно взглянул на Климова с Гульновым. — А художники, артисты, птахи вольные, носят береты, нечто этакое, несуразное и на особинку, хотя иной из них готов пройтись и в мягкой шляпе, по натуре, только где ее найдешь? Это и для дамочек проблема…
    «Черт возьми, о чем мы с ним толкуем?» — мысленно подосадовал Климов и подумал, что болтать о всякой всячине, о пустяках могут одни лишь блаженные. О шляпах, о беретах… Но виду не подал. Хотя его и подмывало возразить, что не надо путать мягкий характер и мягкий берет, но опять же, болтать о всякой всячине могут одни лишь блаженные.
    — А взять, к примеру, кепку, — толковал дедок и поднимал повыше подбородок, — кто ее приладил для себя? Рабочий человек. Где руки вытереть, а где воды черпнуть. Не без того. Опять же и под голову удобно. А всякий там мохер, верблюжью шерсть, шапчонки клоунские пялят на себя пижоны, вроде Витьки Пустовойта, что из пятого подъезда…
    Бабки закивали: так и есть.
    — К нему, — понюхал сигаретку дед, — такие ходят, из мохера. Могилками живут.
    Климов не без иронии подумал: не хватает, чтобы дед начал травить байки про мертвецов и вурдалаков.
    — На кладбище работают? — скорее для приличия, чем ради интереса, спросил Гульнов, и Климов глянул на часы. Участкового им, кажется, сегодня не дождаться. Надо ехать к Озадовскому.
    Дед все-таки решился закурить и торопливо, видимо, боясь, что передумает, прижег сигарету.
    — Все они там, — закашлявшись от жадно схваченного дыма, с сиплым клокотанием проговорил старик. — И этот ваш, в бурашной кепке… Севкой звать.
    — В болотной куртке?
    — В черных джинсах? — почти одновременно задали свои вопросы Климов и Андрей, и дед, мотая головой, не в силах справиться с удушьем, подтвердил, махнув рукой: он самый.
    У Климова хватило выдержки смолчать, а вот Андрей вскипел:
    — Так что же вы… ей-богу! В Тмутаракань через Париж!
    Климов снова глянул на часы и, оставив Андрея выяснять, кто такой Витька Пустовойт и все его дружки, пошагал к остановке автобусов, решив, что за оставшиеся двадцать шесть минут до встречи с Озадовским успеет где-нибудь перекусить.
    В какой-нибудь ближайшей блинной.

Глава 8

    Как известно, человек привыкает ко всему, но к тому, что общепитовские точки закрываются на санитарный час, когда им вздумается, он привыкнуть не мог. Свойственная ему педантичность в этих случаях оказывала плохую услугу. Я вкалываю, значит, и другие не должны сачковать. Так думает человек, занятый делом, и глубоко ошибается, ибо, если следовать его рассуждениям, большая часть людей только тем и занимается, что увиливает от работы. Иными словами, так можно всех заподозрить в разгильдяйстве. А это вряд ли так. Ведь нельзя же всерьез считать, что чем лучше кто-то работает, тем ему меньше платят. Просто у каждого производства есть свои проблемы, свои трудности, вот и появляются замызганные трафаретки «САНИТАРНЫЙ ЧАС» или «ПРИЕМ ТОВАРОВ». Так что, не стоит идти на поводу у собственного раздражения, зачем? Зачем сурово дергать дверь и прижиматься носом к мутному стеклу, пытаясь заглянуть в тайное тайных, в тот незримый мир, где ждут санэпидемстанцию и яростно наводят марафет. Себе дороже. Дверь не откроется, и чувство голода не станет меньше. Зато гримаса саркастической усмешки невольно привлечет к вам хмурое внимание таких же необслуженных страдальцев и вам уже от них не отбояриться, не отвертеться. Стихийный митинг сделает из вас борца за справедливость и поведет по улице с бичующим призывом: «Хлеба, а не зрелищ!»
    Но это не для Климова. Лучше один враг, чем десять советчиков. К тому же у него совсем не оставалось времени, и он не стал митинговать.
    Будь он на машине, можно было проскочить в сторону Верхнего рынка, там есть хорошее кафе, но он оставил машину Андрею, которому еще придется колесить по городу, и, круто повернувшись от закрытой двери блинной, неожиданно столкнулся со своим давним знакомцем, кладбищенским воришкой Мухой. Тот перепродавал цветы, украденные на могилках.
    — Ты-то мне и нужен, — скорее ощутил, чем осознал своевременность их встречи Климов, и придержал рванувшегося вбок Муху. — Погоди…
    — Аха, — пытаясь высвободиться, заканючил тот. — Захомутать хотите.
    Климов не дал ему договорить и вежливо притиснул к стене блинной.
    — Есть вопрос. Постой.
    — Аха.
    — Не дергайся, сказал. Ты Витьку Пустовойта давно видел?
    Муха засмотрелся на автобусную остановку. Костистое, остроносое личико мальчишки-перестарка выражало скуку и отчаяние. Вышел человек проветриться и на тебе! Сплошная невезуха.
    — Повторить?
    — Не знаю я такого.
    — Врешь.
    Глаза у Мухи сузились, зрачки забегали.
    — Сегодня утром.
    — Где?
    — На кладбище, гля, где.
    — Чем занимается?
    — Все тем же.
    — А точнее?
    Муха дернулся бежать, но Климов наступил ему на ногу.
    — Не дури.
    Одного короткого взгляда было достаточно, чтоб тот притих.
    — Камни жмурикам шлифует.
    — С кем?
    Лицо у Мухи стало темное, как икона новгородского письма.
    — Что я, наседка?
    — А? — Климов сделал вид, что не расслышал. Времени поесть не оставалось. — Кто его дружки?
    Муха встретился с ним взглядом.
    — Это между нами?
    — Абсолютно.
    — Шнырь и новенький.
    — А как его зовут?
    — Кликуха смачная: Червонец.
    — А Севка? Севка, кто такой?
    Муха вздохнул. Глаза его тоскливо заюлили.
    — Новенький. Червонец.
    — Это он в бурачной кепке?
    — Он.
    Климов отпустил его руку. Кажется, Муха сказал все, что знал. А тот дурашливо уставился на Климова. Он уже понял, что его персона уголовный розыск не интересует, и не думал убегать. Он явно радовался ощущению свободы. Вид у него при этом был самый что ни на есть блаженный. Что, мол, возьмешь с прохвоста и бродяжки? Гад буду, больше не буду. По тому, как он развязно и беспечно сплюнул, стало ясно, что Климов для него такой же славный человек, как и он сам.
    — Мировой вы мужик, товарищ майор.
    — Не лей сироп. Увижу еще раз на кладбище…
    — Заметано! — чиркнул себя ребром ладони по кадыку Муха, и одного этого жеста было достаточно, чтобы понять его горячее желание остаться одному. По крайней мере, не видеть Климова еще лет пять.
    Отпустив Муху, Климов глянул на часы и понял, что сегодняшняя встреча с Озадовским отменяется. Надо только старика предупредить, а то нехорошо получится, не по-джентльменски.
    Дойдя скорым шагом до ближайшей телефонной будки, он набрал домашний номер профессора, но, кроме длинных гудков, ничего не услышал. Тогда он позвонил в управление, попросил связать его по рации с Гульновым.
    Когда тот отозвался, Климов заторопил его.
    — Срочно жми на угол Розы Люксембург, туда, где, блинная.
    — Гоню.
    Чем хорош Андрей, ему не надо повторять.
    Покинув телефонную будку, где отвратно разило мочой, он стал прохаживаться возле остановки. Все его мысли сейчас были направлены лишь на одно: как можно скорее найти Севку-Червонца, личность для городского уголовного розыска, действительно, новую. По всем приметам он тот, кого Легостаева приняла за своего сына. Жаль, что у нее нет фотографии.
    С тех пор, как в домах появились телевизоры, проблема, чем занять гостей, резко упростилась, и сам собой упал интерес к семейным альбомам, которые и заводились, в основном, в расчете на гостей. А уж если человек живет один, зачем ему альбом? Снялся на паспорт и хватит. И вот еще что примечательно: человек, наделенный воображением, вполне может обойтись без книг, но почему-то не обходится, а без фотографий живет и не тужит. И так почти все люди. И не потому, что бездушны, просто суетны. На многое хватает времени, а пойти к фотографу не соберешься. Взять ту же Легостаеву. Говорит, что, утратив сына, она утратила смысл жизни, а до этого и думать не додумалась носить с собою его фотографию. Вот и осталась с пустыми руками.
    Климов вспомнил, что давно обещал жене увеличить ее маленький портрет, где она снята девятнадцатилетней, и дал себе слово, как только чуть освободится, выполнить обещанное. Власть над собой — единственная власть, которой стоит поклоняться»
    Порассуждав таким образом, он облегченно вздохнул, словно нашел в себе силы сделать то, к чему давно стремился, и стал прикидывать, как лучше повести разговор с Червонцем. Можно вообще ничего не объяснять, потребовать признание и все. Сделать вид, что имеет доказательства, а посему ломать комедию не стоит. Никакой ты не Севка и тем паче не Червонец, а самый настоящий Игорь. Игорь Легостаев. И давай без дураков. Сейчас поедем и обрадуем убитую горем мать. А начнет темнить, можно вовсе ничего не говорить и ничего не объяснять, а посадить в предвариловку и дать бумагу. Пусть сидит и думает, за что его забрали. И сочиняет биографию. И отвечать на все его вопросы лишь одно: сам знаешь. Однако вряд ли такая линия оправдана. Трое суток истечет, он отмолчится, а ты потом моргай глазами перед прокурором. Подозрение еще не доказательство. И самое обидное, нет отпечатков пальцев Легостаева! С детства, с детства надо брать всех на учет! Тогда и малышей не станут воровать, да и вообще… многие вопросы сйимутся с повестки дня. А Червонец может быть обыкновенным гастролером, щипачем или домушником.
    Увидев приближавшиеся «Жигули», за рулем которых ссутулился Андрей, Климов стал на поребрик дороги и, как только передняя дверца оказалась под рукой, почти на ходу сел в машину.
    — На кладбище. За Пустовойтом.
    — А может быть, к нему домой?
    — Уже и адрес знаешь?
    — Знаю, — с легким самодовольством в голосе притормозил у перекрестка Андрей и посмотрел направо. — Так, куда?
    — На кладбище. Домой всегда успеем.
    — Тогда вперед.

Глава 9

    Надгробных дел мастеров они застали в тот момент, когда те тихо-мирно выпивали и закусывали. В тесной подсобке, на газетной скатерти чин-чинарем торчала пол литровка водки в окружении железных кружек и стаканов, а сами мастера зажевывали выпитую влагу хлебом с колбасой. Все культурненько, все пристойненько. Было их пятеро, настороженно-дружно, с вызовом воззрившихся на неожиданных гостей. Кто тут из них свой, кто приблудный, Климов не знал, но Червонца выделил из тесного застолья мигом. Он сидел к нему бочком в своей бурачной кепке и наброшенной на плечи куртке болотного цвета. Худощавый, с угрюмым лицом и цепким взглядом.
    — Какие люди, — приподнялся с деревянного чурбака широколицый крепыш в прожженной телогрейке, и уже по одному тому, как он без слов, одним лишь вялым жестом попросил дружков освободить местечко, было ясно, кто тут заправила.
    Ишь ты, удивился Климов. Знает в лицо. А я вот тебя первый раз вижу.
    — Виктор? — он в упор посмотрел на поднявшегося в полный рост здоровяка, и тот недовольно осклабился: — Ну?
    — Пустовойт?
    — А то кто же…
    Климову показалось, что каждый, кто сидел за столом, сбитым из водочных ящиков, уже приготовился не только к длительному туру препирательств, но и к банальному «сматыванию удочек». Надо сказать, что больше всех занервничал Червонец. И без того тонкие его губы вытянулись в нитку. Не спуская с него глаз, Климов поманил к себе поближе Пустовойта и, когда тот, переступив через чурбак, приготовился слушать, весело спросил:
    — Что же ты меня, хозяин, с новеньким не познакомил? Кто такой? Откуда? Как зовут?
    — Ну, вы даете! — зябко пошевелил плечами Пустовойт и повернулся к столу. — Видали, как надо работать? Уже накололи.
    Чувствуя на себе взгляд Климова, парень в бурачной кепке поднялся, упер руки в боки. Наброшенная на плечи куртка придавала ему вид нахохленного ястреба.
    — Паспорт при себе? — официально спросил Климов и повернулся к выходу. — Поехали знакомиться.
    Тот покорно шагнул следом.
    Климов не мог сказать, от чего зависит удача, но думал, что зависит она прежде всего от веры в нее. Безмолвствуй, но помни, как учил один хороший китайский философ.
    — Ой, да загулял, загулял, парень молодой, молодой, молодой… — Грянул сзади них нестройный хор, и чей-то задиристо взвинченный дискант горько запечалился: — В красной рубашоночке, хорошенький такой…
    В машине Климов изучил паспорт задержанного.
    Фамилия: Филипцов.
    Имя: Всеволод.
    Отчество: Юрьевич.
    Год рождения: тысяча девятьсот шестидесятый.
    Уроженец города Минеральные Воды. Прописан в станице Суворовской Ставропольского края. Женат. Дети в паспорт не вписаны. Военнообязанный.
    В кабинете Климов предложил ему сесть, спросил: не курит ли? и, услышав, что нет, не имеет такой привычки, одобрительно кивнул и позвонил Легостаевой.
    — Нужна ваша помощь. Кажется, нашли.
    — Ой! — задохнувшимся голосом ответила она и прошептала, что сейчас подъедет.
    Парень сидел насупившись, всем видом показывая, что он сам себе хозяин.
    Андрей, прислонившись к стене, ждал возможных указаний Климова.
    — Садись, будешь писать.
    Освободив место, Климов выбрался из-за стола и пошел за понятыми. На улице уже стемнело, люди возвращались с работы, спешили домой, и никто не хотел «отвлекаться на пустяки». Наконец ему удалось уговорить двух девушек, имевших при себе студенческие билеты, поприсутствовать на процедуре опознания. Для пущей убедительности он показал им свое удостоверение.
    Поднимаясь по лестнице, объяснил им роль, которую они будут играть: сидеть, молчать и ни во что не вмешиваться.
    Девушки зарделись.
    Кажется, теперь они не чувствовали себя дурочками, над которыми решили подшутить.
    Косо глянув на Климова, пропускавшего студенток в кабинет, Червонец неприязненно спросил:
    — За что забарыбилн, а?
    Пришлось ответить.
    — Может, ты не Филипцов, а Легостаев. Надо бы удостовериться.
    — Чего-о?
    Взгляд Червонца ошалело-зло переметнулся на Гульнова.
    — Тюльку гоните! Решили в «крытую» упечь? Небось, концы не вяжутся опять?
    Эта его манера изъясняться с помощью жаргона, лучше всякой анкеты говорила о том, что он уже успел «повкалывать на дядю», побывал в тюрьме.
    Климову была понятна такая нервозность. Нет ничего страшнее неизвестности.
    — Может быть, сразу сознаешься? — взял он один из пустующих стульев и сел возле стола, упираясь в крышку локтем. — В жизни всякое бывает. Мать простит…
    — Какая еще мать? — скривился-дернулся Червонец.
    — А такая… Легостаева Елена Константиновна.
    Червонец коротко ругнулся.
    — Да вы что, в натуре, охренели?
    Андрей постучал по столу, и тот понял. Оглянулся на притихших девушек, раскинул руки.
    — Извиняюсь.
    Он изобразил нечто вроде книксена на стуле и подмигнул одной из них. Та опустила глаза, а другая, с ярко нарумяненными скулами, презрительно скривила губы, дескать, получил? Вот и сиди, сморкайся.
    У того аж зубы скрипнули. Я, мол, тебя, курва… Но смолчал.
    Пока дожидались Легостаеву, Климов попытался дозвониться Озадовскому, но телефон молчал. И это было непонятно. Такой пунктуальный старик, договорились на восемнадцать тридцать, сейчас уже четверть восьмого…
    Убедившись, что, кроме длинных гудков, он больше ничего не услышит, опустил трубку и вышел в коридор. Ему хотелось поговорить с Легостаевой наедине.
    Как только она поднялась по лестнице, пожал протянутую узкую ладонь и взял ее под локоть.
    — Даже если это Игорь и вы его узнаете, а он начнет отказываться, мало ли по какой причине, постарайтесь не сорваться, не вымаливать признания угрозами…
    — Да, да.
    — Ни в коем случае.
    — Я понимаю.
    — Мы его не выпустим из виду.
    — Хорошо.
    Она смотрела на Климова, как бы спеша проникнуть взглядом в кабинет, и он, пропуская ее в дверь, подумал, что если задержанный окажется ее сыном, он вздохнет свободно.
    Сделав несколько коротких, неуверенно-робких шагов по направлению к парню, Легостаева остановилась и стала рассматривать его с той простодушной и вместе с тем серьезной внимательностью, которая и смущает, и обезоруживает одновременно.
    Что творилось у нее в душе, можно было лишь догадываться.
    Девушки вытянули шеи, у Червонца посерели губы.
    Момент был чрезвычайно волнующим, поэтому неудивительно, что когда Легостаева заговорила, голос ее задрожал.
    — Мне очень жаль… — в глазах ее изменчиво-неуловимо промелькнуло внутреннее колебание, — по-видимому, я ошиблась… То есть… как бы это вам сказать… Одежда та, но вот лицо… Это не Игорь.
    Голос прозвучал убито, на одной, почти неслышной, ноте.
    Она повернулась к Климову и, стоило ему встретиться с ней взглядом, как оглушающая тоска и горечь одиночества сквозящим холодом коснулись его сердца. Было ясно, что ее представление о возможностях уголовного розыска сильно преувеличено.
    Червонец с лихой радостью вскочил со стула.
    — Все?
    Девушки зашевелились.
    — Мы свободны?
    Климов покачал головой и кивнул в сторону Андрея. Одну минуточку, подпишем протокол.
    Легостаева поискала глазами незанятый стул и как-то по- старушечьи кротко опустилась на него. Филипцов Всеволод Юрьевич, он же Червонец, глянул на нее с презрительным сочувствием и подмигнул Климову, мол, понимаю: у старухи не все дома. Тараканы в башке завелись.
    И его можно понять, он крепко перетрусил. А вот из-за чего? Допустим, обозналась Легостаева, сочла его за сына, ну и что? Это заблуждение легко было рассеять, стоило копнуть поглубже, да и все. По крайней мере, у него есть дети, мать с отцом, жена… Всегда бы доказали, кто есть кто.
    Климов глянул на торопливо расписавшегося в протоколе Червонца и, чутьем угадывая страстное желание скорее вырваться на волю, придержал того у двери.
    — Давно из-за колючки?
    — А вам-то что? — закобенился тот. — Что вы мне под шкуру лезете?
    — Ну что ж, — скучным голосом негромко сказал Климов. — Перенесем свидание на понедельник. А пятницу, субботу, воскресенье, — он последовательно, один за другим, загнул на руке три пальца и показал их Червонцу, — ты проведешь в КПЗ. Посидишь, подумаешь, как нужно разговаривать со старшими. А заодно напишешь, где и как провел эту неделю. Кстати, у кого ты здесь остановился?
    Поежившись от перспективы, показанной ему на пальцах, Червонец хмыкнул:
    — Это вы умеете.
    И хотя замечание было сделано как бы с издевкой, лицо его приняло извиняющееся выражение.
    — Умеем, — с неодобрением в голосе отозвался Гульнов и встал из-за стола. — Елена Константиновна, распишитесь.
    Климов подтолкнул Червонца к свободному стулу: посиди, остынь, подумай, и подошел к Легостаевой.
    — Вот видите, нет никаких надежд, — сожалеюще разводя руки, сказал он в свое оправдание, и ему показалось, что он смалодушничал. Еще и не искал толком, а уже: «Нет никаких надежд». Ему стало стыдно и он, вместо того, чтобы утешить ее, стал буровить что-то об особенностях розыска пропавших без вести, о том, что за любой случайностью кроется закономерность, но она подняла свои померкло- грустные глаза и дотронулась до него так, точно он был музейным экспонатом, хрупкой статуэткой из императорской гостиной династии Цин.
    — Я думаю, что вы его найдете.
    Улыбка вышла жалкой, неуверенной.
    — Все-таки одежду я узнала.
    Климову стало не по себе. Вот уж чего ему не хотелось, так это усложнять ситуацию, и он махнул рукой.
    — Гадать не будем. До свиданья.
    Проводив ее до двери, он повернулся к Червонцу.
    — Ну, давно освободился?
    — Пятого…
    — Чего?
    — …июля.
    — И за что сидел?
    — За хулиганку.
    Червонец сцепил пальцы и в упор посмотрел на Климова, точно с каждой резкой фразой утверждаясь в собственных глазах.
    Не давал ему времени для передышки и тем самым отгоняя от себя сомнения в целесообразности дотошного расспроса, Климов через полчаса узнал, что приехал Червонец в их город «разжиться капустой», — получить должок с Витяхи Пустовойта и, по возможности, найти не пыльную, но денежную работенку. Остановился у двоюродной сестры своей матери, Гарпенко Анны Наумовны.
    — Почему не прописался?
    — А кому я нужен?
    Неразмыкаемо сжатые пальцы его зашевелились, хрустнули.
    — В порту не хватает рабочих, — подсказал Гульнов и присел на краешек стола. — Заработок есть.
    — Ага, — ухмыльнулся Червонец, — заработаешь. Две пригоршни мозолей.
    — На кладбище лучше?
    — Башляют будь-будь.
    — И что же ты там делаешь? Ямы копаешь?
    — Ну, да! Я не совок, мастер по камню, — с неизъяснимо сладостной обидой в голосе сказал Червонец. — Орнамент, шрифт, портрет — все, что хотите.
    Климов удивленно поднял бровь: довольно любопытно.
    — Пустовойт пристроил? Чтоб должок не отдавать?
    Червонец не ответил. По-видимому, в нем еще не улеглась гордыня. Да оно и понятно: нет ничего унизительнее расхваливать самого себя, но скольким людям в жизни приходится это делать! И ведь не раз, не два, а по семь раз на дню!
    — Живешь у тетки?
    — У нее.
    — Сколько ей лет?
    — Да черт ее поймет! За сороковку.
    — Дети есть?
    — У кого?
    — У тетки.
    Левый глаз Червонца смешливо прищурился.
    — Имеется. Дочурка.
    — В школу ходит?
    — Замужем, — Червонец как-то издевательски при цокнул языком.
    — Так сколько же ей лет? — удивился Андрей. — Матери за сороковку…
    Червонец закинул ногу на ногу, но пальцы не разжал.
    — Валюхе тридцать два, а тетке, — он слегка наморщил лоб — она ее в пятнадцать лет состряпала… Ей сорок семь.
    — Да, молодая мамочка была, — с неодобрительной улыбкой подытожил Климов и записал на всякий случай ее адрес: Пролетарская, 14.
    — Дочка живет с ней?
    Червонец помотал башкой, расхохотался.
    — Ой, не могу! Дом сумасшедших! Клянусь. Галошу на веревочке таскать… — Он явно уходил от ответа, и это стало раздражать.
    — Имя, фамилия, адрес! Валентина, как ее по мужу?
    — У, — еще раз деланно прохохотал Червонец. — Вы бы всех, как бабочек, булавкой и под стеклышко!
    Климов не выдержал.
    — Да что я тут с тобой торгуюсь, как цыган с попом? Отправить в камеру?
    Напоминание о КПЗ подействовало на Червонца, сбило с него спесь, он стал сговорчивей.
    — Ладно, пишите: Шевкопляс Валентина Семеновна. Проживает на Артиллерийской, восемь.
    — А квартира?
    Номер?
    — Да.
    — У нее частный дом.
    Предельно короткие фразы как бы соответствовали образу его мыслей, таких же коротких и, скорее всего, невеселых.
    Хорохориться он перестал.

Глава 10

    Взяв подписку о невыезде, Климов отпустил Червонца и почувствовал сосущую боль под ложечкой. Если он и дальше будет так питаться, как сегодня, язва ему обеспечена. Да и голова все чаще стала беспокоить: мысли путаются, вялые какие-то, и странный шум в ушах… Жена объясняла это гипогликемией, снижением уровня сахара в крови, который так необходим для нервных клеток.
    — Андрей, ты ел сегодня что-нибудь, в смысле, обедал?
    — Да как сказать, — замялся тот. — Бутылку «пепси» выпил на ходу, а что?
    Климов втянул в себя живот, поморщился.
    — А то… загнемся мы с тобой на этой службе без еды, это уж точно. Давай как-то подсказывать друг другу, держать в памяти. В тюрьме и то строго по времени: баланда, но зато горячая.
    Гульнов кивнул. Все верно. Надо побороть в себе инстинкт гончей собаки: есть после того, как зверь затравлен.
    На том и порешили. Но, как говорится, благими намерениями вымощена дорога в ад. Ночью их подняли по тревоге и они пятеро суток были в срочном розыске, ловили сбежавшего из-под стражи Леху-Молдована. Убив двух конвоиров и вооружившись их автоматами, он захватил такси и вырвался из города уже по темноте. Настигли его в горах, но взять живым не удалось, — сорвавшись с крутизны, он рухнул вниз, и горная река расколошматила его о камни.
    Снова сухомятка и любимые консервы.
    Сплюнул бы, да слюны жалко.
    К тому же и ночи выдались промозглые, с ненастным леденящим ветром.
    Словом, размялись. Сдали комплекс ГТО.
    В город вернулись в пятом часу утра, и Климов первым делом разогрел себе суп, который обнаружил в холодильнике.
    Малость оживев после еды, он снял с себя замызганную форму и, чувствуя, как его клонит в сон, на цыпочках пробрался мимо детской в зал, где ждал разобранный и застланный диван.
    Осторожно взбив подушку, снял с руки часы и положил их на пол, ближе к изголовью. Сегодня он имеет право выспаться, как человек. Если не стрясется ничего экстренного, на службу можно двинуть после двух. Представлялся редкий случай пообедать вместе с сыновьями. Увидеть, так сказать, детей при свете дня.
    Умостившись на своем скрипучем лежбище, накрыв подушкой голову — так было и глушнее, и уютнее, Климов стал задремывать…
    Он бы уснул, но перед глазами опять всплыл искалеченный камнями и водой труп Лехи-Молдована: провально-оскаленный рот без передних зубов, проломленный висок и тело, как мешок с костями, — все в кровоподтеках, ссадинах, разрывах… А ведь в жизни Леха, Алексей Молдавский, был красивым рослым парнем, острословом и любимцем женщин. Климов помнил его еще юнцом, десятиклассником, вручавшим первачкам буквари. Это было девять лет назад, когда они с женой привели своего старшенького в школу: первый раз — в первый класс. И надо же, какое совпадение: не кто-то, а именно Леха-Молдован, а тогда просто Алексей Молдавский, гордость школы и участник всех олимпиад, взял на руки его сынишку и помог ему потренькать в школьный колокол… Потом… Потом ему не дали ходу в МГУ, срезали на первом же экзамене, как режут всех провинциальных медалистов. Он вернулся и пошел работать в РСУ. Был каменщиком, сварщиком, электриком, служил на флоте, там попал под суд за драку с кем-то из «дедов», дослуживал в дисбате… И пошло-поехало: одна обида за другой. Вино, картишки, поножовщина… За девять лет, прошедших после школы, — два срока, восемнадцать специальностей, шесть из которых — воровские… И финал: убийство, побег и нелепая смерть. Два года назад Климов имел с ним долгий и серьезный разговор. Даже поспорили немного о свободе, власти и ответственности за свою судьбу. Впрочем, спорить с молодыми бесполезно. Они слушают только себя. Да их и понять можно: кто слышал много обещаний, тот редко верит им.
    Непонимание одних другими исследователи человеческой психики предписывают искать в разобщенности: вещи вытесняют человека даже из среды родных по крови, тягостно сказываясь на его мировоззрении и порождая отчужденность. Стихия мелкой собственности — страшная зараза! Хоть копейка, да моя! Насилуя души, она заражает их цинизмом и жестокостью. Иногда Климов начинал ненавидеть свой город, в котором, как и в любом другом курортном центре, деньги обесценены, не говоря уже о чистоте людских взаимоотношений. Иной за каждый поцелуй сомнительной красотки готов платить по сто рублей, в то время, как за эти деньги кто-то вкалывает месяц. Это тоже правда жизни, разве что в извращенной форме.
    Раздумавшись, Климов стащил с головы подушку, глотнул воздуха. За окном стало сереть, и надеяться на то, что он еще уснет, не приходилось. В это время он уже не засыпал.
    Подмяв под себя подушку, обхватил ее руками, смежил веки. Изувеченный труп Алексея Молдавского и размышления о его не менее искалеченной судьбе, так трагично оборвавшейся на двадцать шестом году жизни, вновь разбередили давнюю отцовскую тревогу за будущее сыновей. Старший — по- прежнему, с первого класса, учился на одни пятерки, мечтал о золотой медали, об университете, успевая заниматься теннисом и потихонечку осваивая для себя гитару, а младший… этот быстро менял увлечения. Если еще вчера он бегал на дзюдо, то сегодня его уже манили авиамодели. Рабочий стол он завалил журналами «Крылья Родины» и «Моделист-конструктор», а на верстаке, который Климов сбил на лоджии, как только они въехали в квартиру, вперемешку грудились фанерные и пенопластовые фюзеляжи, элероны, крылья и пропеллеры. Последние поражали Климова своей отделкой. Сынишка выстругивал их как бы между делом, они ничего не весили и были так любовно отшлифованы, что их шелковисто-гладкие поверхности. коки и лопасти, вызывали прилив щемящей нежности к поклоннику крылатой техники. Дети сами по себе приносят радость, но когда они еще способны сделать нечто уникальное, чувство радости сменяется восторгом. Климов ловил себя на мысли, что слишком уж доволен сыновьями, а жена боялась, как бы он «не сглазил» их излишней похвалой. «Сплюнь через плечо, — просила она и сама пришептывала: — Тьфу, тьфу, тьфу…» Сначала каждая мать, у которой родился сын, мечтает, чтоб он рос не по дням, а по часам, и чтобы непременно вымахал выше отца, и лишь потом, когда ее чадо станет басить, сутулиться, стесняться своей долговязой фигуры, она тайно желает, чтоб он стал лучше родителя. Работа Климова жене не нравилась. Она устала жить подспудным страхом за него, за себя, за своих «чадунюшек». Отец Климова был хирургом, и жена надеялась, что сыновья пойдут по стопам деда. И этот выбор будущей профессии казался ей разумным: он оперативный работник, а они будут оперирующими. Климов не возражал, но просил не увлекаться. Самая трудная проблема, проблема выбора, и все же это ужасно, когда тебя лишают возможности что-то решать за себя. Мужчина должен иметь свое мнение.
    Думая о сыновьях, жалея, что он редко общается с ними, Климов в то же время не мог избавиться от убеждения, что чередование или повторение одних и тех же поступков, одной и той же линии поведения в жизни человека не бывает случайным. В каждом есть какая-то программа, которую он выполняет слепо, безотчетно, неосознанно. Сам он, например, мечтал быть архитектором, а получился сыщик. И теперь, когда его младший сын уверял себя и всех вокруг, что станет авиаконструктором, а жена начинала волноваться и, горячась, доказывать, что сын генерала никогда не станет маршалом, потому что у маршала у самого есть дети, Климов лишь посмеивался: глупые, глупые люди! Они думают, что чем больше говорят о себе вслух, тем легче будет жить. Как бы не так. Наши надежды глухи к нашим словам. Наоборот: от произнесения вслух они становятся еще хитрее, изворотливее, недоступнее и держатся с нами так же пренебрежительно- властно, как молодая женщина с влюбленным в нее стариком. Почти не пряча от него своей издевки. Да оно и понятно: насколько прекрасна безнадежная любовь в юности, настолько она отвратительна в старости. Нет, свои мечты надо скрывать, тогда они смогут стать явью. Беда в том, что, когда робкого человека очень беспокоит исход какой-нибудь его затеи, он заранее смиряется с поражением. Другими словами, шкура барана хороша в стаде овец, но не в стае волков.
    Сон не шел, и Климов решил ехать на работу. Как ни крути, а не любил он праздники и выходные дни. Он от них отвык. Особенно его возмущали торжества и юбилейные застолья — организованное ничегонеделание. Жена категорически не соглашалась с ним, и он оправдывался тем, что характер формируют среда, окружение. А какое оно у него? Работающее днем и ночью, без выходных и проходных. Семисезонное.
    За окном порывисто зашелестели тополя, и к шуму ветра в листьях стал примешиваться стук дождя. Он молотил по стеклам нудно, забубенно, бесприютно.
    Климов поднялся с дивана, начал одеваться. Как ни волынь, а дело делать за него никто не будет: ограбление квартиры Озадовского висит на шее. Работа не одного дня, но когда-то ее заканчивать надо. А брать материалы следствия домой он зарекся еще в начале службы. Тогда он поленился заехать на работу и прихватил с собой две ампулы, найденные возле убитой на пляже девицы, домой. Он точно помнил, что выложил их, завернутые в бумажку, на прикроватную тумбочку, но утром, поднявшись по срочному звонку, уехал без них: мотался по области за вероятным убийцей, а когда хватился, ампулы исчезли. Он переворошил все вещи, излазил полки, антресоли, по сорок раз на дню заглядывал под тумбочку, кровать, отодвигал шкафы, и не нашел. То, что он тогда пережил, навсегда отбило охоту к подобной практике. Теперь он лучше десять раз заглянет на работу.
    «Педант? — спросил он у своего отражения, бреясь перед зеркалом, и сам себе ответил: —Возможно». Другим ему уже не быть.

Глава 11

    Придя на работу, Климов первым делом отправил запрос в Министерство обороны. Без точных данных о рядовом Легостаеве, без его фотографий и фамилий хотя бы некоторых его командиров и друзей розыск не сдвинется с места. Откровенно говоря, Климов с самого начала не верил в успех дела, но для очистки совести… А лучше, если бы Легостаева забрала заявление и поняла всю несерьезность надежд на уголовный розыск. Тот, кто пропал без вести в Афганистане, скорее объявится в Канаде или в США, нежели в их городе. К чему себя обманывать, ей-богу!
    Считая, что это было бы самым разумным, он набрал номер Легостаевой и положил трубку: не стоит раньше времени паниковать, да и ответ из министерства надо подождать, хочешь не хочешь. Так что, не горит. А вот с Озадовским встретиться пора.
    Тот оказался дома.
    — Приезжайте, — раздался в трубке простуженно-сиплый голос профессора, и Климов заторопился.
    Через открытую форточку в кабинет залетали брызги дождевых капель, и ему пришлось закрыть ее перед уходом.
    Озадовский оказался крупным большелобым стариком с трубкой во рту. Горло его было замотано теплым шарфом и от этого он выглядел еще крупнее. Климов знал, что профессору уже за восемьдесят, но вид у него был отнюдь не дряхлый.
    — Сюда, пожалуйста, — вынимая трубку изо рта, повел рукой хозяин и пропустил Климова в боковую комнату с тем подкупающим радушием, за которым угадывается не только благоприобретенная обходительность, но и светское воспитание. Жена Климова, увлекавшаяся в студенчестве психиатрией, рассказывала, что Озадовский учился в Сорбонне, в совершенстве знает французский, английский и ряд восточных языков, даже был знаком с Сальвадором Дали через его жену Галу.
    Войдя в указанную дверь, состоящую из двух неслышно раскрывшихся створок, вероятнее всего сделанных из мореного дуба, Климов понял, что находится в домашней библиотеке. Все четыре стены занимали книжные шкафы и полки. Массивные, ручной работы, кое-где с потрескавшейся полировкой.
    Изысканно-мягко и вместе с тем непринужденно хозяин тронул его за плечо и, приглашающе указывая на одно из кресел, улыбнулся:
    — Будем знакомиться.
    Он слегка поклонился и вальяжно представился:
    — Озадовский Иннокентий Саввович. Профессор медицины.
    Почудилось, что он слегка грассирует, но это даже понравилось.
    — А я Климов, кстати, муж вашей бывшей ученицы.
    — Очень приятно. А по батюшке?
    — Юрий Васильевич.
    — Отлично. Вот мы с вами, так сказать, и встретились. Отныне будем узнавать друг друга на улице.
    — Конечно, — поспешил заверить Климов и про себя отметил, что на какое-то мгновение брови Озадовского сошлись на переносице, а взгляд стал углубленно-зорким.
    — Простите, а фамилия жены?
    — Сухейко.
    Озадовский закусил курительную трубку с длинным прямым чубуком, задумался.
    — Нет, вы знаете, не помню… Как ее зовут?
    — Оксана.
    Окутав себя облаком пахучего табачного дыма, хозяин прошелся вдоль книжных шкафов, отражаясь в их толстых синих стеклах, и возле одного из них остановился. Было видно, что он смущен провалом памяти, и Климов поспешил ему на помощь:
    — Речь не о ней. Я, в сущности, по поводу…
    — Нет, нет, — отгородился от него рукою Озадовский и двинулся дальше. — Я должен вспомнить. Это, знаете ли, непорядочно ссылаться на свою забывчивость. Если хотите, глубоко безнравственно… — Подойдя к столу, он захлопнул лежавший на нем фолиант в старинном переплете и повернулся к Климову. — Никаких поблажек собственному мозгу! Я уже не говорю о совести и о душе. Иначе деградируешь… Станешь думать одно, вещать другое, а делать вообще черт знает что! Извините, помянул нечистого.
    Теперь неловкость почувствовал Климов и, не зная, что делать с руками, скрестил их на груди. Поза вышла чересчур глубокомысленной, и он сомкнул их за спиной.
    Озадовский чубуком потер щеку.
    — Оксана, гм, Оксана… И когда она училась у меня?
    — Семнадцать лет назад.
    — Так-так… Сухейко, говорите… Очень любопытно. — Он пролистнул стопку бумаги, покрутил на столе пепельницу. — Гм. В те годы кафедра располагалась в старом здании…
    Мы изучали со студентами биохимизм шизофрении…
    — Оксана делала доклад по почерку больных и по каким- то там кислотам… — подсказал Климов, недовольный своей обмолвкой насчет жены. Хотя, с другой стороны, и упрекать себя не в чем: не строить же беседу с корифеем отечественной психиатрии по казенному сценарию: вопрос — ответ. В жизни даже умение рассказывать анекдоты может помочь достичь большего, нежели специальные знания. Главное, знать, кому их рассказывать. Когда человек способен развлекать себя в обществе других, это всегда покоряет. Люди редко покровительствуют скучным. А он, вместо того, чтобы бодро весело поведать два-три курьезных случая из своей практики, загнал старика в угол принудительных воспоминаний. Вряд ли он оттуда скоро выберется.
    — Кислоты, почерк… Вспомнил! — Обрадовался Озадовский. — Теперь вспомнил. Небольшого такого росточка с большими серыми глазами. Верно? И восхитительной улыбкой…
    Климов щелкнул пальцами.
    — Вот это память! Нам бы, сыщикам, такую…
    Озадовский просиял.
    — Не жалуюсь, не жалуюсь… И Ксюшеньку Сухейко помню… Как же, как же… Староста кружка. Зря она ко мне в ординатуру не пошла. Должно быть, до сих пор очаровательна?
    Мысленно представив жену в пору студенчества, в белом халатике, с красивой стрижкой, Климов пожал плечами и, всем видом показывая, что ему как мужу судить трудно, уклончиво ответил:
    — Молодость всегда прекрасна.
    — Не скажите, — нравоучительно поднял палец вверх хозяин и пыхнул дымком. — Скромная красавица — редкость в наши дни.
    Оставалось согласиться, сделав неопределенный жест рукой. Этот большелобый старик начинал ему нравиться. И в доме все так чисто. Прибранно, уютно. Интересно, кто ведет его хозяйство?
    Заметив отсутствующий взгляд Климова, Озадовский грустно улыбнулся.
    — Когда человек угасает, с ним всегда и во всем соглашаются. Ведь ничего не исправить. Вот и вы согласились, а думаете о своем.
    — Ну, что вы, — посмотрел ему в глаза Климов и, кажется, покраснел: стыдно отвечать невпопад тому, кто брался исцелять людские души. — Просто я рассматриваю книги.
    — Не лукавьте, — уличающе погрозил ему пальцем хозяин и без всякого перехода сообщил, что они будут чаевничать.
    Климов попытался отказаться, но решив, что старик голоден, признательно спросил:
    — Так вам помочь?
    — Не стоит. Я привык все делать сам. — И грустно пояснил: — У каждого есть тайна, которую он тщательно скрывает.
    Попыхивая дымком, он отправился в кухню, а гостю предоставил возможность полистать книги. Выходило, что профессор и впрямь способен читать чужие мысли, о чем нередко приходилось слышать.
    Квартира у него была большая, особой планировки: мебель в ней стояла изумительная, дорогая, темного красного дерева. Старинному убранству комнат соответствовала и посуда: с позолотой, с монограммами и вензелями. Это наводило на размышление, что профессор по своей натуре — барин. Особенно, если учитывать те потрясения, которые пережила Россия. Роскошь нуждается в уходе. И вообще, что это за богатство, если оно не оттенено чьим-то убожеством? Величие покоится на пресмыкательстве. Не сам же Озадовский лазит с тряпкой по углам и выгребает пыль. «Холуй, лакей, приспешник — это не профессия, — беря в руки сочинения Павла Флоренского, подумал Климов. — Нет, не профессия. Это сродни врожденному недугу: убийственная жажда жить, подглядывая в щелку, приворовывая и фискаля. Так что, слуги в доме, это черви в яблоке. Впуская их в дверь, человек впускает их в свое сердце. Владельцев замков губит не сама роскошь, а холопство. Его завистливые чада».
    Пролистнув сочинения Павла Флоренского, он поставил их на полку рядом с томом Н.А. Морозова «Христос», провел пальцем по корешкам многотомной эпопеи Пантелеймона Романова «Русь», выдвинул на себя, но не стал раскрывать «Лолиту» В. Набокова, подровнял с арцыбашевским «Саниным» и задержался около собрания сочинений Василия Осиповича Ключевского. Этого историка он открыл для себя недавно и уже было погрузился в чтение, как его позвал хозяин:
    — Прошу за стол.
    Помыв руки, Климов прошел в кухню, где ему было предложено место за полукруглым столом, застеленным чистейшей льняной скатертью.
    С деликатно выраженным хлебосольством Озадовский указал на свежеиспеченные гренки, придвинул блюдце с тонко нарезанным сервелатом, налил в чашку густозаваренного чая с нежным запахом жасмина и посоветовал разбавить молоком.
    — Нет ничего полезнее для почек.
    Климов поблагодарил за совет, подлил в чай молока и, размешивая сахар, подумал, что хорошо бы взять почитать книгу Карлейля «Этика жизни», которую он углядел на полке, между томами Соловьева и Карамзина.
    — Самое обидное, — накалывая вилкой поджаренный хлебец, с затаенной печалью произнес Озадовский, что вещи очень быстро привыкают к другим хозяевам. — И Климов понял, что говорилось о похищенном сервизе. А может, и о книге «Магия и медицина».
    — Ценный сервиз?
    — Да, так себе, — отхлебнув чай, промолвил Озадовский. — Я не о нем, о книге. — Выражение лица стало таким, каким оно бывает у человека, который силится и не может пересилить зубную боль. — Знаете, с определенного возраста каждый мальчишка начинает что-нибудь копить. Чаще всего деньги. Опять-таки до определенного времени. Потом наступает пора всевозможных расходов. — Он сделал большой глоток. Вторая волна накопительства захлестывает в старости. Круг замыкается. А я, — он отставил чашку с недопитым чаем, — ужасный скряга: всю жизнь собирал книги.
    — Да, я видел. Даже Ницше есть.
    — Ну, это что! — вяло отмахнулся Озадовский. — Сколько книг пропало…
    — В годы культа?
    — Раньше, и потом, конечно… не без этого.
    — Но все равно, библиотека у вас просто уникальная.
    — Последние годы везло, я приобрел такие раритеты, — он покрутил головой и поправил на своем горле шарф, — сам удивлялся. Хотя любимое занятие стариков — составлять завещание. Простительный в моем возрасте солипсизм.
    — А… что это такое? — поинтересовался Климов, исподволь приучая хозяина к своему профессиональному любопытству.
    — Солипсизм?
    — Да.
    — Крайний эгоизм. Составляя завещание, старики пытаются заглянуть в будущее, в какой-то мере повлиять на ту жизнь, в которой им уже нет места, и в этом есть рациональное зерно. Да вы ешьте, не стесняйтесь. Вот колбаса, грузинский сыр, есть буженина. Я достану? — Озадовский потянулся к холодильнику, но Климов прижал его руку к столу: — Честное слово, не надо. Я вас слушаю.
    — Так вот, — утер рот салфеткой хозяин, — старики пытаются хоть одним глазком заглянуть в будущее, а далеко вперед заглядывают лишь философы, иногда писатели, и почти никогда, заметьте, — он аккуратно сложил салфетку и посмотрел на Климова, прямо в глаза, — политики.
    Кажется, он оседлал любимого конька.
    — Люди, чем беднее, тем тщеславнее. Я говорю о бедности духовной. Часто происходит так, что одни обдумывают замыслы, а другие, ничего не смысля, проводят эти задумки в жизнь. Взять, к примеру, поэтическую мысль о красоте, той самой, которая спасет мысль, простите, мир. — Лицо его порозовело, голос смягчился. Он опять поправил шарф, подлил себе чаю и передал чайник Климову. — Продолжим. Красота неизменна? Чушь! — Глаза его сверкнули. — Понятие красоты заложено в нас, а мы, слава Богу, — он забелил чай молоком, — постоянством никогда не отличались. Я имею в виду человечество, о котором Гюстав Флобер высказал прелюбопытнейшую мысль. Сейчас я ее процитирую. — Поднятый палец призывал к максимальному вниманию. — «По мере того, как человечество совершенствуется, человек деградирует».
    Взгляд хозяина выразил одобрение сосредоточенности гостя.
    — И мне, как психиатру, это особенно ясно видно. Язычество — христианство — хамство! Вот три главные стадии в развитии обожаемого нами человечества. В общем- то, идея счастья — почти единственная причина наших бед. И знаете, почему?
    Климов пожал плечами.
    — Да потому, что на шахматном поле жизни всегда соперничали и будут противостоять друг другу фигуры нападения и фигуры защиты. Жаль, но это так. И в общем масштабе, и применительно к ограблению моей квартиры. В данном случае преступник, лицо нам неизвестное, является фигурой нападения, а вы, следователь, я правильно вас называю? — Климов кивнул: можно и так. — Вы предстаете в роли противоположной, являясь фигурой защиты…
    Создавалось впечатление, что чем больше он волнуется, тем вежливее становится его голос.
    — Согласен, но с поправкой, — допил чай Климов и поднялся из-за стола. — Фигурой защиты, как я понимаю, становится преступник. Совершив кражу или убийство, он пытается сохранить тайну своего «я», свою жизнь и свободу. Он хитрит, изворачивается, уходит от возмездия и очень часто использует прием подмены, выдвигая на первый план еще одну фигуру, которая, в свою очередь, так же выполняет защитную роль. И тогда мы имеем дело с вариантом двойной страховки.
    — Двойной защиты?
    — Да. И я, как следователь, — помогая Озадовскому убрать посуду со стола, продолжил Климов, — становлюсь фигурой нападения, не даю преступнику покоя, дышу у него за спиной, гоню и настигаю.
    — Всегда?
    Вопрос, как подножка бегущему в темноте… Сразу оказываешься поверженным, шмякнувшимся со всего маху о землю.
    — Нет, конечно, — не стал кривить душой Климов и, глядя, как ловко управляется на кухне Иннокентий Саввович, подумал, что если одинокий мужчина умеет поддерживать в своем жилище безупречный порядок, женщина, решившаяся выйти за него замуж, очень рискует: умение вести хозяйство может стать серьезной помехой для совместной жизни.
    — Вот видите, — вытирая руки полотенцем, с каким-то внутренним подъемом сказал Озадовский, — не всегда. И я чрезвычайно признателен вам за откровенность. Тайное имеет право на существование, но при одном условии…
    — Что оно не будет предано огласке.
    — Совершенно верно! — воскликнул он, обрадованный тем, что собеседник его отлично понимает. — Если выполняется это условие. Но я, в свою очередь, тоже поделюсь с вами секретом. Вернемтесь-ка в библиотеку.
    Усевшись в кресло напротив Климова, он выбил трубку в массивную пепельницу, сделанную из панциря диковинного краба, и, захватив щепотку табака, закинул ногу на ногу.
    Климов отметил про себя, что курил хозяин дома часто, если не сказать, непрерывно.
    — Итак, о наших с вами тайнах, — понюхал табак Озадовский и стал набивать трубку. — О профессиональных секретах. Так вот. Если кто и боится проявления нормальных человеческих желаний и наклонностей, так это психиатры. Да, да! Не смотрите на меня, пожалуйста, как на провокатора. Всеми доступными нам способами мы стараемся эти желания загнать поглубже внутрь, сломать, отшлифовать, чтобы вместо краеугольных камней личности живые волны мира перекатывали с боку на бок простые голыши. Обыкновенные береговые камни.
    — Круглые и гладкие, точно булыжники?
    Это уже было настоящим откровением.
    — Вы удивлены?
    — Признаться, да.
    — Я сам немало удивлен и огорчен своим открытием. Но жизнь прошла, а перед ликом вечности лукавить грех. Ведь чем мы занимаемся? Толкованием поступков, мыслей, настроений, а толкования всегда превратны, однозначна лишь истина. И заключается она в конкретном человеке, даже если это преступник, то бишь фигура защиты, как мы условились его именовать.
    Климову польстило такое уточнение. Получалось так, что в их «ученом» споре он одержал победу. Хоть маленькую, но…
    — Иннокентий Саввович…
    — Я слушаю.
    — Вы не могли бы, в двух словах, пересказать сюжет украденной у вас книги?
    — «Магии и медицины»?
    — Да. Почему ее искала инквизиция?
    Озадовский на какое-то мгновение задумался, потом зажал трубку в зубах, потянулся за спичечным коробком. Взяв его со стола, достал спичку, чиркнул. Держа ее на весу и глядя на колеблющийся язычок пламени, ответил:
    — У книги не может быть только один сюжет. Так не бывает.
    Климов смутился.
    — Может, я коряво выразился…
    — Ничего, я это к слову.
    Прикуривая, Озадовский смежил веки, и стало видно, как дрожат его ресницы. Глубоко и жадно затянувшись, он выдохнул дым и откинулся в кресле.
    Возникла небольшая пауза.
    Климов заметил за ним привычку дожигать спичку до конца и в тот момент, когда он перехватил ее за сгоревшую, истонченно-скрученнуто часть, изменил вопрос:
    — Я хочу понять, кому она нужна сейчас? Ведь эта книга…
    — Вы хотите сказать, книга прошлого?
    Да.
    Черный, догоревший остов спички был опущен в пепельницу.
    Озадовский улыбнулся.
    — Не страшитесь власти прошлого, каким бы оно ни было, оно вас не обманет, чего нельзя сказать о будущем. А книга… На чей-то взгляд, она ничто иное, как средневековые поверья, ужасы и бредни, а при внимательном прочтении становится понятно, что ужас наш проистекает целиком из неизвестности.
    — В каком смысле?
    — Мы просто не осведомлены о жизни вообще.
    — В масштабе вселенной?
    — Если хотите, так. У нас до сих пор нет критериев, согласно которым можно отделить живую природу от мертвой.
    — То есть, ни идеалисты…
    — …Ни материалисты истины не знают. А эта книга, — Озадовский вынул изо рта дымящуюся трубку и, наклонившись вперед, в упор посмотрел на Климова, — дает ключ к распознанию живой природы, а применительно к людскому бытию, содержит тайны психогнозии…
    — А что это такое?
    — Особенные знания, благодаря которым используется психика другого человека.
    — В своих целях?
    — Да.
    Сказано это было с такой гипнотической силой, что Климова пробрал холодный трепет. И почему-то страшно потянуло оглянуться. Он еле справился с этим желанием. С этим своим… Своим? А может быть, как раз наоборот? «И что я потеряю, если оглянусь?» — Мысли его стали путаться, тесниться, ускользать. — «Возьму и оглянусь. Что здесь такого? Мало ли причин… Не все ведь поддается точному определению.»
    От внутренней борьбы у него пот холодный потек меж лопаток. Чушь какая-то!
    И чья-то властная настойчивая сила повернула его голову назад.
    Стены, отделявшие библиотеку от кухни, исчезли, их не было, да и кухни в ее обычном понимании не существовало… В воздухе висели чашки с торчащими в них мельхиоровыми ложечками, сахарница, блюдце с сервелатом… Красивый букет хризантем в хрустальной вазе. Цветы крупные, просто огромные, неизъяснимо чудные… Хотелось их прижать к лицу… А за ними, во дворе кооперативного дома злобно орали, взмахивая крыльями и наскакивая друг на дружку, береговые чайки, собиравшиеся по утрам возле мусорных ящиков. Дождь перестал. В лужах сверкало солнце, и растленно-хамские глаза ангорской кошки, сидевшей на лавочке возле подъезда, презрительно сощурились при виде Климова. Это уже слишком! Он резко наклонился, и та, мяукнув, спрыгнула на землю. Видит Бог, сделала она — а может, это кот? — тогда сделал он это с какой-то гнусной сутенерской ухмылочкой… Климов заозирался: какое утро? Откуда солнце? Уже, наверное, полдень… Что с ним происходит? Ничего… Он должен ехать в психбольницу… Это бзик, заскок… Не выспался как следует. Банальнейшее переутомление…
    «Кто много видит, тех стремятся ослепить».
    Чей это голос?
    Климов яростно потер виски.
    — Очнулись?
    Хозяин дома сидел в той же позе, держа дымящуюся трубку в руке и подавшись вперед, но участливый тон вопроса не мог скрыть торжествующей окраски голоса, словно профессорского сердца коснулась никому не ведомая радость.
    — Наваждение какое-то, — слабо усмехнулся Климов, хотя намеревался сделать вид, что ничего особенного не произошло. Так, незначительное головокружение по типу гипогликемии.
    — Впечатляет, правда?
    По всей видимости, это была старая, испытанная шутка. И реакция гостя пришлась по душе хозяину дома. Но Озадовский опроверг его догадку:
    — Наша работа почти всегда экспромт. Впрочем, как и ваша, так я думаю.
    Климову показалось, что он всецело находится в его власти. Еще бы! Всю жизнь изучал медицину и магию. Что ему чужая воля, если он умеет ею управлять. И как только Климов пришел к такому выводу, из кухни пахнуло пушистой среднеазиатской дыней, а на столе, вместо пепельницы появилась роскошная ваза с крупным виноградом.
    — Угощайтесь, пожалуйста.
    Климов отрицательно помотал головой.
    — Не хочу.
    — А что же вы хотите?
    — Ничего.
    — Неправда. Вы пришли узнать, кто убирает дом, кто у меня бывает, кто готовит мне еду? Я не ошибся?
    — Нет.
    Ваза с виноградом исчезла, но запах дыни остался. Климову впервые стало страшно. Теперь не он, его допрашивали. Четко, жестко, деловито.
    Поглощенный мыслью о том, что он стал жертвой изощренного гипноза, Климов сделал над собой усилие и попытался встать, но рука Озадовского мягко, властно, успокаивающе легла на его плечо.
    «Когда он успел встать?» — подневольно изумился Климов, и то обстоятельство, что собственное тело и мысли неподвластны ему, подействовало на него удручающе.
    — Вы когда-нибудь пробовали повесить кошку?
    — Нет.
    — А я вот знаю. Неимоверно трудно. Чувство надвигающейся смерти озлобляет ее, и она загодя бросается на вас. Не убегает, нет, как прочее зверье, а целит выцарапать глаза… Не говоря уже о том, что она с сатанинской ловкостью высвобождает голову из петли, как ее ни вешай.
    — Это вы к чему?
    Сложный запах табака и хризантем вытеснил из комнаты безумный запах дыни.
    — А к тому, что человек, укравший мою книгу…
    — Чует смерть?
    Климов и не заметил, как к нему возвратилось сознание.
    Хозяин дома сидел на своем месте, в кресле, покуривая трубку, и в его взгляде не было ничего сверхестественного, потустороннего.
    — Вы угадали: чует. Мало того, он способен убить.
    — Кого-нибудь подозреваете?
    Наступил момент, ради которого он и пришел сюда.
    — Трудно сказать.
    (Чего он мямлит?)
    — И все-таки.
    — Однажды, — Озадовский покрутил на столе панцирь краба, — я имел неосторожность пригласить к себе сотрудников… Был какой-то юбилей, уже не помню… в общем, кафедральные работники пришли ко мне домой… Ах, да! — оставил он в покое пепельницу, — в Лондоне издали мою монографию… И вот жена…
    — Это в каком году? — с назойливым любопытством тупицы спросил Климов, и Озадовский поморщился:
    — Дайте подумать. Чтобы не ввести вас в заблуждение… Семь лет назад.
    — И ваша жена…
    — Похвасталась редчайшей книгой.
    — И ее секретами?
    — К несчастью.
    Записав фамилии гостей, приходивших к Озадовскому на юбилейный ужин, Климов выделил для себя Задереева.
    — А стоматолог как тут очутился? Среди психиатров?
    Озадовский смущенно кашлянул, погладил подлокотник кресла и ответил:
    — Видите ли, у жены были плохие зубы, ну и…
    — Понимаю.
    — С тех пор я никого к себе не приглашал.
    Климов не поверил.
    — Так-таки и никого?
    Озадовский вынул изо рта трубку, которая давно погасла и задумчиво коснулся чубуком надбровья.
    — Пожалуй, приходил… Семен Петрович.
    — Кто такой?
    — Лифтер… Помочь расставить мебель. Кстати, эти полки делал он.
    — Хороший мастер, — оценил работу Климов. Книжные тома подписных изданий стройными рядами помещались на искусно сделанных полках темного дерева.
    — Заметьте, все под старину.
    Климов кивнул. Замок профессорской квартиры открыли настолько тщательно подогнанным ключом, что эксперты в один голос утверждали о ювелирном мастерстве того, кто подгонял.
    В прихожей, собираясь уходить, Климов небрежно спросил:
    — А почему, когда я оглянулся, я не увидел стен, да и вообще… Там было утро, солнце, все такое крупное?
    — А кошка, кошка вам понравилась?
    — Ужаснейшая тварь! И этот взгляд… какой-то…
    — Хамский?
    — Да.
    — И дьявольски порочный?
    — Близко к этому.
    — Вы понимаете, — Озадовский коснулся его плеча, — я в это мгновение думал об одной санитарке, работающей у меня на кафедре: миловидна, хитра и не больше. Хотя на язычок остра. Так вот… Не знаю, как бы это правильней определить… Порой она бывает агрессивно-угодлива и, простите за нескромность, так чувственно-жеманна, похотлива. Поговаривают…
    — Что? — насторожился Климов, хотя никакой связи санитарки с кошкой пока не улавливал.
    — У нее… в некотором роде… роман со стоматологом. Наверное, это все и спроецировалось в вашем сознании.
    — В моем?
    — Ну да. Я индуцировал вам наваждение. А утро, солнце… это объяснимо: я постарался вызвать лишь приятные ассоциации.
    Климову сразу вспомнилось сегодняшнее утро, когда он решил пройтись пешком, и облегченно вздохнул. Значит, никакого заскока у него нет, а в психбольницу потянуло оттого, что Озадовский в тот момент подумал о какой-то санитарке.
    — А почему все было таким крупным? Особенно цветы?
    Он уже не сомневался в своей психике.
    — Все дело в том, что, когда останавливается время, детали мира укрупняются.
    — Понятно…
    Климову захотелось попросить хотя бы на ночь книгу Карлейля «Этика жизни», но вслух он спросил совсем иное:
    — Скажите, а вы сами…
    — Что?
    — Корыстно чужой психикой не пользуетесь?
    Хозяин дома рассмеялся.
    — Ох, Юрий Васильевич! И все-то вы хотите знать, и все- то вам скажи.
    — Такая работа.
    — Нет. — Лицо Озадовского внезапно потемнело, даже посуровело. — Здесь дело чести. Клятва Гиппократа: «Клянусь Аполлоном — врачом, Асклепием, Гигией и Панаксеей… всеми богами и богинями, беря их в свидетели… Чисто и непорочно проводить свою жизнь и свое искусство…»
    Расстались они почти друзьями.

Глава 12

    Крупную, угадываемую издали фигуру подполковника Шрамко он заметил в конце коридора, как только поднялся к себе на этаж. Тот шел ему навстречу.
    — Зайди ко мне с Гульновым, — ответив на климовское приветствие, озабоченно сказал он и быстрым своим шагом направился дальше.
    Распоряжение отдано, надо выполнять. Хотя Климов мог вообще не появляться на работе: у него отгул. Но пререкаться не стал. Служба в милиции даже словоохотливых делает молчунами.
    В кабинете его ждал Андрей. В его воспаленных бессонницей глазах играл огонек самодовольства.
    Климов бросил свою тощую папку на стол, прихлопнул ее ладонью.
    — И ты тут? Соскучился по нервотрепке?
    Кажется, он вложил в свой голос чересчур много энергии, потому что Андрей недоуменно заморгал:
    — А что такое?
    — Начальство вызывает. Оно, видите ли, знать не знает, что у нас с тобой отгул.
    — Не может без нас жить, — сочувствующе-ироничным тоном произнес Андрей и поднялся, чтобы идти. В эту секунду звякнул телефон.
    Климов снял трубку.
    Отведя потянувшуюся к ней руку Андрея в сторону, он раздраженно бросил:
    — Да! Я слушаю.
    Звонила Легостаева. Дрожаще-мягким голосом она позволила себе узнать, «нет ли каких вестей?»
    — Я себе места не нахожу…
    Ах, с каким бы удовольствием Климов швырнул трубку на рычаг, но воспитание не позволяло. Он едва сдержался, чтоб не нагрубить.
    — Елена Константиновна, я попрошу об одолжении: не дергайте меня по пустякам!' Договорились? До свидания.
    От холода собственных слов у него даже заломило в груди. Чтоб как-то полегчало, он потер ее рукой.
    — Пошли.
    Андрей пропустил его вперед и, нагоняя в коридоре, понимающе спросил:
    — Легостаева?
    — Она.
    — Неугомонная женщина.
    — Да уж душу вынет.
    В каждом деле, которым занимаешься с полной отдачей сил, волей-неволей оставляешь часть своей жизни.
    Пытаясь угадать, зачем они понадобились начальству, Климов не удержался от сарказма:
    — В деспотических государствах из всех навыков больше всего ценится умение командовать людьми.
    Какое-то время они шли молча, затем Андрей вздохнул, как бы подводя итог своим размышлениям, и все тем же иронично-сочувственным тоном заметил, что и республики питают слабость к этому умению.
    В кабинете Шрамко они провели целый час.
    Сначала Климов отчитывался по делам, которые «зависли», потом не без иронии рассказал о том, как они с Андреем «рыли землю» и выкопали из нее Червонца, но Легостаева его за сына не признала: одежка — та, а человек — другой.
    — Заявление она забрала?
    — Пока лежит.
    — Запрос в Министерство обороны отправил?
    — Отослал.
    — Ну, ладно, подождем ответ, — сказал Шрамко и облокотился о стол. — Что у тебя еще? Помощь нужна?
    Климов пожал плечами, помолчал и не то, чтобы зло, но с явным раздражением сказал:
    — Если бы не отвлекали, было б лучше.
    — Я тоже этого хочу, — пристукнул кулаком ладонь левой руки Шрамко и взял у Климова отчет.
    Андрей подпер подбородок и тут же убрал руку. Вид у него был утомленно-скучным. Казалось, все усилия его лица были направлены на подавление зевоты, отчего оно искажалось судорожным подергиванием. Глаза слипались, голова клонилась.
    Климову стало жаль помощника. Сам он не испытывал желания прилечь. Как всякий, кто привык растягивать дела до ночи, а порой и до утра, он давно научился спать урывками, чаще всего в машине, приткнувшись на заднем сиденье, изредка — на затянувшихся пустопорожних совещаниях: провалится в беспамятство минут на семь, на восемь, встрепенется и опять готов к «труду и обороне», как говорит Андрей.
    На силу воли он пока не обижался.
    Просмотрев переданный ему отчет, Шрамко снял очки, к которым, кажется, стал привыкать, и, прикусив одну из дужек, скосил глаза на заскучавшего Андрея:
    — С профессорской квартирой прояснилось?
    Гульнов с трудом подавил зевоту и посмотрел на Климова:
    не говорить или вы расскажете?
    — Я был у Озадовского, — ответил Климов и вкратце поведал о своем визите. Даже рассказал о фокусе, проделанном с ним психиатром.
    — Иными словами, — заключил он свой рассказ, — целью ограбления явилась книга, с помощью которой можно научиться магии.
    — Ну… — недовольно протянул Шрамко и усмехнулся. — Это ерунда.
    — Я думаю иначе.
    — Не будем терять голову. Смешно.
    — Да как сказать, — возразил Климов. — Находиться под гипнозом — ощущение не из приятных. Сам попробовал.
    Шрамко еще раз усмехнулся.
    — Ладно. Будь по-твоему. Хотя мне кажется, это бессмыслица какая-то. Игра на публику. Не больше.
    — Да нет, — покачал головой Климов. — Озадовский говорит, что книга уникальная, до умопомрачения. Легко читается, не требует особой подготовки. Хотя и напечатана на старорусском языке.
    — До умопомрачения, говоришь? — откинулся на спинку стула Шрамко. — Оно и видно. Один из лучших сыщиков уже в истерике. Не хватает, чтобы ты поверил в вурдалаков и ходячих мертвецов. Про них ты ничего не знаешь? Знакомиться не приходилось, а?
    Уловив едкую иронию в его словах, Гульнов растерянно посмотрел на Климова, но тот, чтобы как-то сосредоточиться и найти слова для своих доводов, вперился в окно.
    Видя его замешательство, Шрамко стукнул очками об стол.
    — Истерика простительна для женщины тридцати лет: уходит красота и все такое, а наше дело факты, факты, факты… которые, как люди, любят, когда им смотрят в глаза. Вот и давай смотреть, что там у нас?
    Климов потер нижнее веко.
    — Отпечатков нет, замки открыты хорошо подогнанными ключами, никаких подозрительных личностей никто не видел, в квартиру психиатра вхож один лифтер, мастер на все руки…
    — Что у нас есть на него?
    — Пока не проверяли.
    — Так проверьте.
    — Непременно, — уязвленно поддакнул Климов. — Сам займусь.
    — И всех сотрудников профессора — под микроскоп, раз книга редкая…
    — Единственная в своем роде.
    — Ну, тем более. Зачем воздушный шар гиппопотаму? Профессора ограбил кто-то из своих.
    Это можно было и не говорить. Хуже всего, когда есть догадка, но нет доказательств.

Глава 13

    К исходу дня они уже знали, что мастер на все руки, лифтер Семен Петрович, единственный, кто бывал в квартире Озадовского и кто мог изготовить дубликат ключей, в молодости имел кличку Семка-Фифилыцик за свою редкую привязанность к работе, требующей ювелирной точности. Кличку эту он получил в колонии для несовершеннолетних, куда попал за связь с воровской шайкой. Там и расцвел его особый дар: умение из ничего делать «конфетку». Бронзовая стружка в его руках превращалась в золотые перстни, пробка от графина в бриллиант, а из рентгеновской пленки и лезвия бритвы он мастерил «баян» — шприц с иглой для наркоманов. О картах и говорить не приходилось, их он «клеил» между делом, за какой-нибудь час-другой, но его колоды узнавались по блестяще-золотистому обрезу, словно были отпечатаны в одной из образцовых типографий. Из чего он делал краску, никто не догадывался. Все держалось в секрете, по крайней мере, в карцере, в «шизо» он не сидел, как сидят иные нарушители режима. На волю вышел с семью классами образования и кличкой Фифилыцик. Устроился работать на заводе травильщиком, два года числился в передовых, потом попался на подделке документов. Срок отбывал на Севере, валил сосну, а когда освободился по амнистии, стал краснодеревщиком. Третий срок он отбывал уже со своим младшим братом Николаем Пустовойтом, которого подбил на ограбление ларька. Между второй и третьей отсидкой он успел сделать ребенка пятнадцатилетней Нюське-Лотошнице, по паспорту Гарпенко Анне Наумовне, что усугубило его положение на суде. Прокурор просил наказать его не только как вора-рецидивиста, но еще и как растлителя малолетней. Правда, малолетняя была под метр восемьдесят ростом и обладала такой мощной плотью, что судебные медики в один голос признали ее вполне половозрелой. Находясь в лагере, Фифилыцик узнал, что у него родилась дочь, и неожиданно для воровского мира решил «завязать». Поскольку грехов за ним никаких не было и он, как некоторые, не «ссучился», был чист перед «своими», на одной из сходок ему милостиво разрешили «отвалить». С тех пор он поменял немало специальностей, и вот последние семь лет сидел в лифтерской: его терзал жестокий ревматизм. Думали, что, выйдя на свободу, Фифилыцик создаст семью, но что-то помешало это сделать. То ли у Анны Гарпенко к тому времени открылись глаза на отца своей дочери, которую она уже водила в школу, то ли, наоборот, она ослепла от роковой любви к другому. Так или иначе, но брак они не оформили и в городском загсе не были. Построив крохотный домишко на окраине, Семен Петрович Пустовойт по выходным копался у себя на огороде, приторговывал на рынке ягодой-малиной, да изредка впадал в запои. Дочку привечал, любил, пытался выучить на медсестру, но та довольно рано — вся в маманю! — выскочила замуж и об учебе больше речь не заходила. По мужу она теперь Шевкопляс Валентина Семеновна.
    Климов пролистнул свой блокнот, сверился со списком сотрудников психиатрической лечебницы и, придвинув его к Андрею, ногтем мизинца отчеркнул ее фамилию:
    — Читай: Шевкопляс В. — санитарка кафедры психиатрии.
    — С какого года? — не разобрал плохо пропечатавшуюся цифру Андрей, и Климов, присмотревшись, сказал, что это восьмерка.
    — С мая 1988 года.
    — Что и требовалось доказать! — обрадовался Гульнов и хватающе повел рукой, точно ловил муху. — Зацепочка гоп-стоп.
    — Да, связи налицо, — откинулся на спинку стула Климов.
    Андрей не усидел на месте и стал расхаживать по кабинету.
    — Червонец связан с Витькой Пустовойтом, а тот — через отца — с лифтером.
    — Своим дядькой, получается.
    — А Фифильщик души не чает в дочке.
    — И она просит…
    — А он делает.
    — И когда ключи оказываются в ее руках…
    — Прежде всего, — не дал ему договорить Климов, — надо помнить, что у нее роман со стоматологом.
    — И что это дает?
    Андрей остановился, заложил руки за голову.
    — А то, — поднялся в свою очередь Климов и включил верхний свет. — Наш разлюбезный кооператор, ценитель древностей и всяких там изящных безделушек, мог рассказать ей о существовании редчайшей книги. Может, даже прихвастнул своим особым знанием средневековых тайн.
    — Сыграл на чисто женском любопытстве?
    — Скорее всего, так.
    — Тогда нам надо брать ее «за зебры», — опустил руки
    Андрей и добавил, что неплохо бы увидеть ее мужа,
    — Кто он у нее?
    — Узнаем, — кладя руку на телефонную трубку, ответил Климов и вздрогнул от неожиданного резкого звонка, — так и заикаться начнешь, чего доброго.
    Звонила Легостаева.
    — Скорее приезжайте, — забыв поздороваться или хотя бы сказать «добрый вечер», выпалила она в трубку. — Я вас жду.
    — Куда? — без всякой охоты спросил Климов и услышал адрес: — Артиллерийская, восемь.
    — Зачем?
    Этот адрес называл Червонец.
    — Я отыскала сына.
    Климов хмыкнул. Это уже было слишком. По всей видимости, он свалял дурака, когда дал согласие на розыск Легостаева.
    — Елена Константиновна…
    — Поверьте, это он! — голос был взволнован донельзя. — Я выследила их!
    — Кого? — намеренно затягивая паузу, протянул Климов, чтобы его беспокойная просительница могла почувствовать нелепость своего предположения.
    — Да их же, их! — возбужденной скороговоркой зачастила на другом конце провода Легостаева и горячечно стала божиться, что выследила сына и того, в бурачной кепке. — Приезжайте, умоляю!
    Климов представил себе болезненное возбуждение несчастной женщины и, не зная, каким образом можно убедить ее не терять голову и не пороть горячку, ровным тоном здравомыслящего человека обещал подъехать.
    — Сами-то вы где находитесь?
    — Здесь, на углу, из телефонной будки…
    — Оставайтесь там.
    Слушая ее сбивчивую речь, он мысленно увидел ее под мелким холодным дождем возле чужого дома и подавил в себе чувство досады, кивком пригласив Андрея следовать за ним.
    — Куда?
    — Да к этой… сумасшедшей.
    Серая густая морось позднего предзимья, сразу остудившая их лица, усилила ощущение бессмысленности предстоящей «очной ставки», и Климов, отворачиваясь от знобящего ветра, угрюмо проворчал, что самое мудрое, это выслушать женщину и сделать наоборот.
    Гульнов посчитал излишним комментировать этот банальный, как грехопадение Адама, способ мужского самоутверждения и молча сел за руль.
    Климов устроился рядом.
    Фыркнув, как застоявшийся конь, их «жигуленок» сорвался с места и, прошибал светом фар сырую мглу дождя, напомнил им о том, что работают они не абы где, а в уголовном розыске, и что люди, которых необходимо постоянно подталкивать, находят более тихие гавани. Хотя дело свое Климов любил и старался работать на совесть, он вынужден был признать, что давно не испытывал такой раздвоенности, какая овладела им с тех пор, как он принял заявление от Легостаевой. Он вроде бы и не надеялся на мало-мальский результат и одновременно стремился помочь несчастной женщине. Нельзя сказать, что эта раздвоенность объяснялась одним переутомлением, к которому он, кажется, привык… нет, туг что-то иное…
    Улица Артиллерийская встретила их зыбким иссякшим светом покосившегося фонаря. Около четвертого дома по четной стороне, довольно далеко от телефонной будки, они заметили фигуру Легостаевой, которая стояла у калитки под дождем, как часовой.
    — Вот и возьми ее за рупь шестнадцать, — неприязненно заметил Климов и, оставив Андрея за рулем, вышел из машины.
    — Добрый вечер, — окликнул он мокнувшую под дождем Елену Константиновну, и та сразу же вцепилась в его руку.
    — Пойдемте, пойдемте. Скорее…
    Климов придержал ее за локоть.
    — Может, рано праздновать успех?
    — Нет, нет! — потащила его за собой Легостаева. — Все так удачно!
    — Что? — не сдвинулся с места Климов, и она укоризненно отпустила его руку. — Вы мне не верите? Я выследила их.
    — Я это уже слышал, — подозревая ее в болезненном самообмане, ответил он и официальным тоном попросил ввести его в курс дела.
    Легостаева пугливо оглянулась и сбивчиво поведала о том, как она все эти дни следила за тем парнем, что работает на кладбище, а вот сегодня вечером, когда уже стало темнеть, увидела его и сына вместе, и сын живет вот в этом доме: номер восемь.
    Климов вспомнил показания Червонца и его подозрения насчет самообмана Легостаевой не то, чтобы рассеялись, но отошли куда-то в глубину сознания. В этом доме жила Шевкопляс, дочь Фифильщика.
    — Ну что же, пойдемте.
    Хотелось надеяться, что все услышанное — правда, и впросак на этот раз они не попадут.
    Дверь им открыла высокая дородная блондинка в ярком шелковом халате. Глянув на предъявленное ей удостоверение, она отвела глаза и уперлась рукой в стену.
    — А собственно… по какому праву?
    Узнав о цели столь неожиданного и, надо сказать, неприятного визита, она уже было повернулась к ним спиной, но, словно испугавшись какой-то тайной мысли, снова посмотрела на пришедших с непонятной настырностью.
    — Час от часу не легче.
    — Вы уж извините, — подала свой голос Легостаева, но блондинка стала возражать: — А мы не принимаем. Врываетесь без приглашения…
    С тех пор, как Климов стал работать в милиции, подобные упреки слышать приходилось часто, и он привычно попросил прощения.
    — Я не надолго, только познакомлюсь с вашим мужем.
    Поскольку смотрел он не менее твердо и просил лично от себя, а значит, и от уголовного розыска, Шевкопляс с деланной небрежностью запахнула на груди халат и, отстранившись, пропустила в прихожую. Легостаева излишне тщательно принялась вытирать туфли о половичок. Она явно смешалась под взглядом хозяйки.
    Раздеться им не предложили.

Глава 14

    В сущности, в этом нет нужды, подумал Климов и прошествовал в дом. Минуя крохотную спальню и не менее тесную кухоньку, он профессионально отметил, что мебель в них дорогая, подобрана со вкусом, хотя его и раздражало обилие крестов на стенах. Деревянных, бронзовых, фаянсовых… Но особенно вычурным ему показалось сочетание красного с белым и уйма всяких безделушек, когда он вошел в «залу», как выразилась Шевкопляс, громко предупредив мужа о гостях. Климова едва не замутило от вида дорогой посуды и прорвы хрусталя. Чувствовалось, что для полной иллюзии светского образа жизни хозяйке не хватает канделябров и рояля. Ну, может быть, еще камина с полыхающим огнем. Вместо камина в зале стоял чайный столик, застланный искусственной скатеркой, на ало-белых разводах которой был расставлен кофейный сервиз в соседстве с массивной пепельницей из богемского стекла. Рядом со столиком, упираясь ногами в батарею водяного отопления, вполуоборот к вошедшим, сидел молодой мужчина с зажатой в пальцах сигаретой. Пепельно-дымчатый сиамский кот, угревшийся на его коленях, с дьявольским презрением в глазах уставился на Климова.
    — Володя, у нас гости, — еще раз нарочито громко сообщила Шевкопляс и властно опустила руку на плечо супруга.
    — Кто такие? — вяло спросил тот и глянул снизу вверх на подошедшую жену.
    Она скривилась.
    — Из родной милиции.
    Пальцы, в которых дымилась сигарета, заметно дрогнули.
    Спихнув с коленей кота, хозяин дома оттолкнулся ногами от батареи и развернулся вместе с креслом в сторону гостей. Темноволосый, кареглазый, с крепким подбородком и высоким чистым лбом.
    По его замкнуто-отрешенному лицу, по сухому блеску глаз можно было догадаться, что их ждали. Хозяин не казался человеком, застигнутым врасплох. Видимо, Червонец рассказал о том, как побывал в милиции, где его приняли за сына неизвестной женщины.
    Климов перевел взгляд на Легостаеву.
    В первую секунду она оторопело смотрела на повернувшегося к ней мужчину, а затем беззвучно бросилась к нему на подгибающихся от волнения ногах.
    — Сыночек!
    Вскрик радости и удивления заставил вздрогнуть не только хозяина дома, но, как показалось Климову, и его жену.
    Обхватив плечи «найденного сына», Легостаева припала головой к его груди, но тот, с внезапно побледневшим лбом, резко поднялся, и она бессильно-радостно сползла к его ногам.
    Нет, он не обнял ее, как можно было ожидать, не поцеловал и не погладил ее волосы рукой, как это сделал бы любой на его месте, нет, напротив, он с каменным лицом стал отстраняться от нее, высвобождаясь из объятий. Да это уже были и не объятия, а мертвая хватка сведенных судорогой рук чужой и непонятной женщины, которая заглядывает снизу вверх в его глаза.
    Замешательство, тревога, радость и отчаяние оттого, что сын не признает ее, родную мать, так исказили лицо Легостаевой, что Климов не мог взять в толк, как ему самому держаться в этой ситуации. А ситуация, что ни говори, поразительная. Мать нашла сына, а тот ее не признает. Мало того, он с таким видом, точно ему на все наплевать, грубо рванулся назад. Рванулся как будто ему нестерпимо захотелось садануть дверью так, чтобы всем чертям тошно стало, лишь бы спастись бегством от безумной гостьи, но он нашел в себе силы не сделать этого, и вот теперь по взгляду Климова хотел понять, известно ли тому, о чем он сейчас думал, чего желал в своей неизъяснимой ярости?
    Смугло-бледный лоб его покрылся капельками пота.
    — Простите, но я вас не знаю, — неожиданно ровным голосом проговорил он и, держа руку с сигаретой на отлете, сделал еще одну попытку высвободиться из объятий. При этом огляделся так, точно ему стало тесно в своем доме.
    Жена пришла ему на помощь. Подхватив гостью подмышки, она довольно бесцеремонно поставила ее на ноги и с ненавистью глянула на Климова.
    — Вы что это себе тут позволяете? Мы тоже права знаем!
    И эта ее необъяснимая враждебность, прорвавшаяся в голосе и взгляде, насторожила его. Озадовский оказался прав: агрессивность характерна для нее, но в этой ситуации ее можно было бы и не выпячивать.
    С озабоченностью пристыженного человека он взял Елену Константиновну под локоть и посмотрел на хозяина дома:
    — Вы разрешите нам присесть?
    Тот вытер со лба пот и отвел взгляд:
    — Садитесь.
    Непринужденно-общительный тон давался ему с явным трудом.
    Климов пододвинул кресло, но Легостаева садиться отказалась. Она горько замотала головой, и слезы залили ее лицо.
    — Сыночек! Что ты делаешь со мной? Ведь я же мать…
    На всхлипе она снова потянулась к «сыну», но перед нею тотчас очутилась Шевкопляс.
    — Кончай придуриваться! — с грубоватой наглостью прикрикнула она и встала рядом с мужем. — Ворвались в чужой дом, орете тут…
    А вот это зря, подумал Климов. Обвинение не к месту.
    Елена Константиновна подавилась плачем, и пальцы ее судорожно обхватили горло: «Игоречек!» Ноги подкосились, и Климов едва успел подхватить ее под руки. С трудом удержав равновесие, он опустил несчастную женщину в кресло. О том, чтобы оставить ее в этом доме, пока она придет в себя, нечего было и думать.
    Усадив Легостаеву в кресло, он попросил Шевкопляс принести паспорт мужа.
    Та фыркнула, но принесла.
    Климов развернул красные корочки. Шевкопляс Владимир Павлович, тысяча девятьсот шестидесятого года, уроженец станицы Суворовской Ставропольского края. Фотография, подпись, печать — все настоящее. Никакого намека на липу. Правда, паспорт выдан Нижневартовским отделением милиции, но это ничего не значит.
    — Теряли паспорт?
    — Да, — ответила за мужа Шевкопляс. — Когда работали в Сибири.
    Пока Климов изучал документ, она ходила по комнате без остановки, как заведенная. И говорила, говорила, говорила…
    Оказывается, ее муж просто не может помнить мать, ведь он детдомовский, подкидыш, и папы своего он никогда не знал, случается еще такое в нашем светлом обществе, затем воспитывался в интернате, учился в ПТУ, на продавца, и в армии он не служил, болел когда-то менингитом…
    — Во всяком случае, — она подняла с пола злобно зашипевшего кота и усадила его к себе на плечо, — он знать не знает эту истеричку.
    Свирепый взгляд пушистого зверя как нельзя лучше соответствовал ее рассерженному лицу.
    Климов вернул паспорт. Можно было уходить, но Легостаева заплакала еще сильнее.
    — Я же видела тебя возле театра, Игорек! И ты меня узнал…
    В ее молитвенно расширенных глазах дрожало марево обиды и любви. Произнесено это было с такой мучительной безысходностью, отчаянием и болью, что Климов потер веко. Неужели струна сыновнего сочувствия не зазвучит в ответ на слезы матери?
    Нет, не зазвучала.
    — Извините.
    — Ты еще…
    — Не помню.
    — …в троллейбус сел.
    — Вы путаете меня с кем-то, с поспешной готовностью испугавшегося своих мыслей человека ответил Шевкопляс и быстро загасил окурок, придавив его к журналу «Огонек», лежавшему на телевизоре. Для того, чтобы воспользоваться пепельницей, ему надо было подойти к столику, возле которого сидела Легостаева, а приближаться к ней он явно не желал. Речь его стала чистой, прямой и отчетливой, словно все ответы были им определены заранее. Это-то и настораживало. Но… сколько людей, столько характеров. Один на банальный вопрос: «Кто вы такой?», заданный официальным тоном, начинает жаться-мяться, как голый в женской бане, а другой по ресторану в неглиже пройдет и хоть бы хны.
    — Я повторяю, вы меня с кем-то путаете, — ровным тоном успокаивающегося человека еще раз проговорил хозяин дома, и эта его отповедь окончательно убедила Климова в ложности их следа. Кажется, они попали в очень затруднительное положение. Он был здесь как бы не у дел, а Легостаева, зажав лицо руками, плакала навзрыд. Никаких доказательств того, что она права, у нее не было, а настаивать на добровольном признании ее своей матерью со стороны чужого человека вообще глупо. Это называется лепить очки на геморрой, чтобы ему виднее было. И Климов двинулся к выходу. Обернувшись, он взглянул на Легостаеву и сердце его защемило. Казалось, ее глаза кричали лишь одно: нет, нет! Ваши сомнения, что я обманываюсь — бред бездушного чинуши, глупость, фарс, все что угодно, только не желаемая правда. Это он, мой сын!
    — Скажи им, Игоречек…
    Страдальчески сжимаясь в чужом кресле, она уже говорила сама с собой. Состояние ее психики было таким растерзанным, что Климов испугался.
    — Елена Константиновна, пойдемте.
    Под презрительным взглядом Шевкопляс, державшей на плече кота, он наклонился к Легостаевой.
    — Сейчас не время… Я…
    Но Легостаева отрицательно мотала головой и скорбно-уличающе смотрела в одну точку. Безголосая ее мольба, казалось, выливалась в один крик: да как же так? Она отвергнута, и кем? Собственным сыном. Ей бросили, как нищенке, как сумасшедшей, вежливую фразу о сочувствии и все. Это был не ее сын, это был чужой муж и зять. А ей оставалось до скончания дней терзаться болью одиночества и плакать втихомолку перед сном.
    — Ну, хватит спектаклей! — с вульгарной заносчивостью взмахнула рукой Шевкопляс, и кот на ее плече противно зашипел. — Иди, Володя, чисть картошку.
    Боль и отчаяние толкнули Легостаеву в бок, и она судорожно ухватилась за подлокотник кресла.
    — Игорь!
    Тот не обернулся.
    Губы у него задрожали, и Климов тихо повторил:
    — Елена Константиновна, пойдемте…
    Но ее умоляюще-зовущий взгляд не дал ему договорить. Он понял ее состояние. Да, она не приносила себя в жертву ради сына, думала лишь о себе, но теперь она готова распроститься с жизнью, чтобы сын ее признал.
    Чувствуя бессмысленность дальнейшего пребывания в чужом доме, Климов с тоской подумал, что, хотя Владимир Шевкопляс и похож чем-то на Елену Константиновну, особенно высоким чистым лбом и лепкой губ, сравнение еще не доказательство, как говорят французы. Но с другой стороны, если закон не обеспечивает справедливость, грош ему цена. Стоило только раз взглянуть на Легостаеву, чтобы почувствовать это и понять глубину ее страдания. Теперь ее жизнь, и без того жалкая, станет еще несчастней.
    — Долго еще мне смотреть на вас? — не выдержала Шевкопляс и с видом оскорбленной добродетели уперла руки в боки. Кот выгнул спину, покачнулся, но удержался на плече. — Я ведь не железная.
    — Верните сюда мужа, — вместо ответа распорядился Климов, но голос прозвучал не так уверенно, как он того хотел. Его уже почти тошнило от сиамского мерзавца, презрительно взиравшего с плеча хозяйки на гостей, и от излишка хрусталя и безделушек в «зале», но он не забывал рассматривать посуду: авось да обнаружит профессорский сервиз. Жалкая надежда, разумеется. Такие вещи на виду не держат.
    Шевкопляс недобро покачала головой.
    — И больше ничего?
    — Зовите, не торгуйтесь.
    Чувствовал себя Климов хуже некуда. Зря поверил россказням безумной женщины, вторгся в чужую квартиру… Теперь, чего доброго, придется отвечать за свои действия перед прокурором.
    — Ну?
    Шевкопляс выкликнула мужа:
    — Вов, иди сюда!
    Легостаева перестала всхлипывать и быстро отерла ладонями щеки.
    — Поверьте, это он.
    И столько нестерпимой, жгучей муки было в ее голосе, что Климов утвердительно кивнул. Он уже вспотел в своем плаще и, не спрашивая разрешения, стащил его с себя.
    — А!.. Делайте, что хотите, — передернула плечами Шевкопляс, и кот, мяукнув, спрыгнул на пол. Климов думал, что она уйдет из «залы», но она, вместо того, чтобы уйти, взяла с чайного столика пачку сигарет «Пэлл Мэлл» и закурила.
    — Слышишь, Вова?
    Тот заглянул: что надо?
    Она кивнула в сторону Климова.
    — Ему видней.
    — Подойдите, пожалуйста.
    Когда он приблизился, Климов встряхнул перекинутый через руку плащ и предостерег хозяина дома от дачи ложных показаний.
    — Это в связи с чем? — нерешительно поинтересовался Шевкопляс и оглянулся на жену. Эта его постоянная оглядка на нее была непонятна. Мужчина он в конце концов?
    — А в связи с тем, — подпуская в голос галантной учтивости, пояснил Климов, — что я веду расследование одного весьма запутанного дела и в последний раз спрашиваю: признаете вы себя Легостаевым Игорем Валентиновичем, как на этом настаивает ваша мать, или же отказываетесь от своего имени? И попрошу смотреть в глаза! Ну, живо!
    Шевкопляс отшатнулся от него и снова глянул на жену.
    — Простите…
    — Вы отрекаетесь от матери?
    — Это вымогательство какое-то! — сломала в пальцах сигарету Шевкопляс, и ее муж невидяще уперся взглядом в стену.
    — Я ее не знаю.
    — Посмотрите ей в глаза.
    — Пожалуйста, — внезапно треснувшим голосом ответил он, и Климов уловил перемену в его тоне.
    — Вы не Легостаев?
    — Нет, — сомнамбулически бесстрастно отозвался Шевкопляс.
    — Сынок…
    Елена Константиновна качнулась, зарыдала вновь. На нее страшно было смотреть. Не глаза, а мертвая пустыня. Жуткая, чудовищная обида зажимала ее сердце, и она широко раскрывала рот. Она хватала воздух, не в силах ничего сказать, и слезы быстро и отчаянно бежали по щекам, по скулам, затекали в углы рта и скатывались вниз по подбородку. Климову нелегко было сознавать свое бессилие перед тяжелым горем, страшным заблуждением отчаявшейся матери.
    Это был не ее сын.
    Привыкший подчинять свои действия профессиональной логике, он присел к столу, чтобы составить протокол. Чувствовал он себя паршиво. Так, наверное, чувствует себя рыбак в дырявой лодке далеко от суши: заплыть заплыл, а как спастись, не знает.
    — Распишитесь. Вот здесь и вот здесь.
    Для большей наглядности он отчеркнул ногтем нужные места. И этот его жест успокоительно подействовал на Легостаеву. Недоверие и гнев, смешавшись, исказили напряженные черты ее лица,
    — Спасибо, сын.
    Тот сделал вид, что не расслышал.
    С трудом поднявшись из кресла, Елена Константиновна смахнула с лица слезы и, глядя прямо перед собой, тихо сказала, что чудо жизни в том, что и от немилых рождаются безумно любимые дети.
    Так переживают уже пережитое, точно смотрят на себя со стороны. Уныние, подавленность и безысходность прозвучали в ее голосе.
    Климов надел плащ.
    — Пойдемте.
    Он хотел взять ее под локоть, но она отвела руку.
    — Ни к чему,
    Затем, все так же глядя прямо перед собой, по-матерински нежно, с ласковой задумчивостью пожелала сыну счастья. По его глазам было видно, что он мучительно решает, как ему быть. Промолчать или что-то ответить.
    Вывела его из оцепенения жена:
    — Ступай, картошка пригорит.
    Легостаева шатнулась, и в комнате звеняще прозвучал ее наполненный страданьем голос:
    — Все равно я докажу, что это ты!
    Произнесено это было с такой суровой обреченностью, что вслед за этим с ее уст должны были сорваться если не проклятия, то что-то сумасшедше-злое, но горловая спазма не дала ей досказать. Отчаяние и боль опять шатнули ее в сторону, и, чтобы не упасть, она уперлась рукой в стену.
    Обрести и утратить надежду — это ужасно!

Глава 15

    Однажды, будучи в командировке в Тарту, Климов из любопытства зашел в костел. В православных храмах он бывал, а вот католическую церковь видел впервые. Хорошо, что не было богослужения, иначе он ни за что бы не отважился смущать своим праздным визитом прихожан. Кто страждет в суете мирской услышать глас Господень, тот очень нетерпим к людскому любознайству. Раньше ему казалось, что по сравнению с пышным благолепием русских соборов католический храм должен выглядеть инквизиторски-зловеще, мрачно-устрашающе, но в тот солнечный июньский день костел представлял собой своеобразную школу верующих, с очень высокими, бедно убранными стенами и плесневелым сквозняком, гуляющим в проходе. Скамьи для прихожан узкие, жесткие, выкрашены в черный цвет. Кафельные полы истерты сотнями подошв. Стоя в пустоте костела, он запрокинул голову, чтобы рассмотреть свод потолка, но в это время из боковой ниши к амвону неслышно прошел служитель. Он был в черной длинной сутане и, набожно сложив ладони, остановился перед деревянным распятием Христа, даже не глянув на одинокую фигуру Климова. Неприятно-стыдливое чувство подглядывания заставило тотчас повернуться и поспешить на волю, под языческий шелест берез и яркий летний свет небесной высоты…
    Вот с таким же чувством покидал он дом супругов Шевкопляс. Только вместо солнечного полдня на улице его встречал вечерний мрак.
    Андрей явно затомился в машине и, увидев Климова, включил подфарники. Помогая открыть дверцу, у которой заедал замок, сочувственно спросил: Не он?
    Климов буркнул «нет» и дал возможность Легостаевой сесть позади Гульнова. Она все еще не могла прийти в себя от потрясения.
    Высадив Елену Константиновну возле ее дома, Климов поплотнее закрыл дверцу «Жигулей».
    Муж да жена — одна сатана.
    — Вы о Шевкоплясах? — спросил Андрей, трогаясь с места.
    — А то о ком же? — вопросом на вопрос ответил Климов и сказал, что эта парочка чего-то не того, не договаривает. По крайней мере, жена вертела мужем, как хотела. Он вспомнил, как тот беспрекословно подчинялся ее воле, вспомнил постоянную его оглядку и подумал, что за этим самым мужем надо присмотреть. Лучшее орудие женщины — беспомощный мужчина.

Глава 16

    Через два дня, поочередно вызывая к себе на допрос всех, кто так или иначе попал в круг подозрений, Климов установил, что в день ограбления квартиры Озадовского лифтер Семен Петрович на работу не выходил, был на больничном, но в лифтерской, как донесла одна старушка, кто-то «шебутил». Голос был «мужчинский», вроде как «Витьки — могильщика». «А может, я и проглупилась, — туг же пошла на попятную старушка. — Не возьму грех на душу». Но Климов и этой информации был рад. В нем уже возникло и теперь жило своей особой жизнью предчувствие открытия, а какое оно будет, время покажет. Рано или поздно он развяжет тайный узел, докопается до сути. Как говорят спортсмены, главное, не сорваться со старта до выстрела. Это что касается квартиры, а вот семейка Шевкопляс вызывала двойственное чувство. С одной стороны, обыкновенная бездетная пара с мещанским стремлением к благополучию, а с другой… в тайне их взаимоотношений сам черт ногу сломит. Андрей указал на одну несообразность: муж работает барменом в гостинице для иностранцев, а жена — вот странно, правда? — санитаркой в психбольнице. Возникает вопрос: что ее там держит? С такими данными, как у нее, а женщина она внешне эффектная, она свободно могла стать официанткой или горничной в той же гостинице, где трудится ее супруг. Для семейных пар такого склада это очень характерно: быть в одной системе и иметь возможность контролировать не только поведение друг друга, но, главное, чаевые. Ну и, разумеется, валюта.
    Озадаченный подсказкой Андрея, Климов посоветовал ему заняться Валентиной Шевкопляс вплотную. Узнать, в чем заключается ее работа санитарки, и, конечно же, прощупать связи: деловые, родственные и так далее. Затем он разыскал Червонца и расспросил о Шевкоплясе: кто он, что он и откуда? Заодно спросил, нет ли у того на теле особых примет? Родинок, шрамов, рубцов.
    Червонец ухмыльнулся. Уж кому-кому, а ему-то известно, что такое приметы, можно бы не расшифровывать. Ухмыльнувшись, он ответил, что имеются наколка в виде двухкопеечного круга с крестиком внутри, точно такая же, как у него самого, и задрал брючину. Наверное, не раз показывал, так это у него ловко получилось. На внутренней поверхности левой лодыжки, чуть выше щиколотки, синел татуированный кружок с крестом. Оказывается, Червонец и Володька Шевкопляс учились в одном интернате, вот тогда и «скорешились», пометили друг друга.
    Климов в тот же день разыскал бармена и убедился, что Червонец сказал правду. У мужа Валентины Шевкопляс была похожая наколка: круг и крест.
    Сомнений больше не было: Елена Константиновна ошиблась и на этот раз.

Глава 17

    Темные, горбатящиеся под ветром волны тяжело вздымались, сумрачно накатывались на ребристый остов волнореза и устало бухались на крепкую его, в зеленых водорослях, скользкую хребтину.
    Море по-осеннему штормило.
    Подняв воротник плаща и вжав голову в плечи, чтобы хоть как-то уберечь за пазухой тепло, Климов приткнулся на пустынном берегу к заколоченной будке спасателей, подтащив к ней деревянный ящик, найденный им в закутке между киоском звукозаписи и чебуречной. Отрешенно глядя на хребтину волнореза, ушибаемую волнами, он пытался решить давний вопрос: кто мог хозяйничать в квартире Озадовского? Эксперты утверждают, что замок открыт ключом, ни о каких отмычках они и слышать не желали. Думать, что в квартиру залез Фифилыцик, тоже наивно. Уж кто-кто, а бывший вор на это не пойдет, он знает, что всегда под подозрением. Оставался Витька Пустовойт, его племяш, и, может, кто-то из подручных… тот же Червонец. Не очень вяжется, но может быть. Отдал свою одежду Шевкоплясу и, пока тот фланировал по городу, понятно, для отвода глаз, вынес из профессорской квартиры книгу и сервиз. Сначала спрятал их в лифтерской, а затем перетащил в другое место. Может статься и так, что это Шевкопляс отдал свою одежду Червонцу, когда столкнулся с Легостаевой. Тоже резонно. То немногое, что Климову с Андреем удалось узнать по ограблению, наталкивало на мысль о косвенной или же явной причастности дочки лифтера к этому делу, оно и укрепляло желание произвести в ее доме обыск, но прокурору эта версия вряд ли понравится — неоспоримых доказательств у них нет. С равным успехом можно просить ордер на обыск и в квартире стоматолога, этого любимца женщин, знатока их психологии. Как это он говорил? «Женщину очень трудно увлечь в спальню, но еще труднее оттуда выгнать». «Добродушный циник. Да у него только и есть, что умение пускать пыль в глаза», с неприязнью подумал он о Задерееве и стал размышлять о том, как поделится украденное, если тот замешан в грабеже. Вероятнее всего, ему — старинный фолиант, а ей — сервиз. Или же наоборот. Стоматологу сервиз… Нет, это чепуха! Зачем обычной санитарке редкостная книга? Ее болезнь — хрусталь, фарфор, посуда. У него была возможность в этом убедиться. Скорее всего, первый вариант: книгу получает стоматолог. Или получил уже. По крайней мере, многое истолковывалось не в его пользу, и прежде всего то, что он единственный, кто навещал профессора в квартире не однажды. Ну, и любовная интрижка с санитаркой не красила его, коль это так. Надо проверить.
    Климов представил вечно улыбающуюся физиономию Задереева, и в его памяти всплыла еще одна тирада: «Разве жены требуют правды? Они просят объяснения, соблюдают этикет. Ведь это черт знает что, если женщина не поинтересуется у мужа, где он был, что делал, почему не ночевал в ее постели? Так что нужно просто поднапрячь свою фантазию, ведь объяснение и правда — вещи далеко не однозначные».
    Налетевший ветер заставил еще больше нагнуть голову и поддернуть воротник. Туманная сырость неприятно холодила шею, но на берегу Климову всегда хорошо думалось. Запахнув плащ и теснее прижавшись к будке, чей фанерный остов дребезжал под натиском берегового ветра, он простудно шмыгнул носом и, медленно покручивая на безымянном пальце обручальное кольцо, с щемящей нежностью подумал о жене, о детях. Он отдавал работе все свое время, с утра до вечера, и часто с грустью и виной думал о том, что и жена, и сыновья давно живут своей отдельной жизнью. Со своими, только им понятными жестами и недомолвками. Умом он понимал, что это далеко не так, но чувство собственной вины перед семьей не отпускало, как не проходило ощущение своей правоты, когда он целиком отдавался работе. Куда ни пни, одни пни, вспомнил он присказку деда и, как ни странно, нашел в ней утешение. Просто люди редко видят мир таким, каким он представляется другому человеку, пусть даже очень близкому, любимому, родному.
    Его уединение было прервано ватагой юнцов. Надсадно гогоча и гримасничая, они сначала протолклись мимо него, но потом, решив, наверно, показать себя во всем неотразимом блеске дерзостной бравады, расположились рядом, на перевернутой скамье. Климов скорее ощутил, чем осознал причину их приподнятого настроения: вместе с ветром его обдало винным перегаром.
    Один из юнцов в блестящей черной куртке и таких же черных джинсах из кожзаменителя столкнул сидевшего с ним рядом паренька с края скамьи и с нарочитой назидательной гнусавостью стал выговаривать:
    — Изыди, Моня! Кто не соображает в картах, избегает общества мужчин и ничего не смыслит в горячительных напитках, тот плохо кончит: женщины лишат его ума!
    Проговорив все это, он завалился на спину и начал взбрыкивать ногами:
    — Йо-хо-хо!
    — Какого ума? — возмущенно заблажил худущий, точно жердь, подросток в длиннополом кожаном пальто. — Если он не понимает в картах?
    — Йо-хо-хо! — прихлопывая себя по ляжкам, заходился парень в черных джинсах. — Не понимает в картах, избегает общества мужчин…
    — Да он дундук!
    — Фефела!
    — Ой, помру! — корчился от смеха и сучил ногами заводила. — Ни фига не смыслит в кайфе, охламон…
    Паренек, которого осмеивала наглая ватага, смущенно улыбался и старался счистить пачкой сигарет прилипшую к ладоням грязь.
    Понимая, что сосредоточиться на своих мыслях больше не удастся, Климов поднялся. Вот уж зря утверждают, чем проще нравы, тем крепче нравственность.
    Разрозненная стая ворон, напоминавших собой обрывки копировальной бумаги, пущенные по ветру, низко пронеслась вдоль берега и скрылась за дощатым зданием яхт-клуба. Холодный осенний туман с его промозглой сыростью уплотнялся на глазах.
    Поднявшись со своего шаткого ящика и собравшись уходить, Климов мельком глянул на продолжавших гоготать акселератов и заметил, как худущий штырь в длиннополом кожаном пальто ловким движением руки выхватил из кармана затюканного паренька связку ключей. Подбросив вверх, он перехватил их на лету и протянул на раскрытой ладони главарю. Тот хищно подцепил их за брелок, зыркнул поблудными своими глазами в сторону Климова. Паренек, счищавший грязь с ладоней, так ничего и не понял. Климов еще какую-то секунду смотрел на юнцов без всякой мысли, а потом внезапная догадка озарила его мозг: подумать только, как все просто!
    Резко повернувшись, он почти побежал по каменистому пляжу к видневшейся около яхт-клуба телефонной будке.
    — Сдрейфил мужик, скиксовал! — заулюлюкали сзади него, но он уже не обращал на них внимания. Если его догадка подтвердится, если дело обстояло так, как он предполагает, можно думать, что подул попутный ветер.
    Когда он набирал номер, в трубке так неприятно-громко потрескивало, что у него засвербило в ухе. Естественно, первую фразу он не разобрал. Пришлось переспросить:
    — Это квартира Озадовского?
    Удостоверившись, что он попал туда, куда хотел, Климов задал профессору волнующий его вопрос и сквозь треск и шорох телефонных помех сумел разобрать самое главное: ключи от квартиры тот никогда не носил с собой, в брючных карманах, — для них он приспособил футляр из-под очков, который держал в портфеле.
    — А кто убирает у вас в кабинете?
    — Санитарки.
    Дальше можно было не уточнять. Если, не теряя времени, произвести у Шевкопляс обыск…
    Повесив трубку, он заторопился к прокурору.

Глава 18

    Мысль о том, что санитарка Шевкопляс могла воспользоваться ключами профессора во время его обхода больных, так прочно засела в голове Климова, что он сумел добиться прокурорской санкции на обыск. В самом деле, какие еще могут быть сомнения? Все и так предельно просто. Во всяком случае, опровергнуть доводы угрозыска прокуратура не смогла. Причем, Климов и словом не обмолвился о муже санитарки, в котором Легостаева узнала сына. Не стал излишне драматизировать события. Но каково же было его разочарование, когда, вопреки своим предположениям, он вышел из дома Шевкопляс с пустыми руками!
    Он провел обыск по всем правилам искусства, перестучал все стены и полы, забрался на чердак, слазил в подвал, но, кроме пыли и столетней паутины, ничего не выискал.
    Серые, сырые сумерки как нельзя лучше отвечали его настроению. Он был в замешательстве, но виду не показывал. Растерянный человек всегда жалок. А пожалеть себя хотелось.
    Начавшийся за полночь дождь не утихал до утра, и всю ночь Климов лежал, уставясь в потолок и слушая ненастный шум мокропогодья. Жена, как в кокон, завернулась в одеяло с головой, и забытье ее было глубоким, безмятежно-кротким. А он не мог решить, с какого бока выйти на воров.
    Утром, бреясь в ванной, Климов неожиданно припомнил, как заозирался муж Валентины Шевкопляс, когда рыдающая Легостаева воскликнула: «Сыночек!», и выключил электробритву. Ему показалось, что бармен озирался в своем доме точно так, как сам он озирался в доме Озадовского. И боль, какая боль была в его глазах! Словно что-то постоянно страшило его, и он безвольно поддавался тайному страху, заставляя себя растягивать слова, недоговаривать, молчать и озираться. И когда Елена Константиновна молитвенно шепнула: «Игоречек!», он так глянул на жену, словно в нем застонала, заворочалась давняя, придушенная временем тоска.
    Климов медленно провел по подбородку, точно проверяя, гладко ли побрился, но думал совершенно об ином. Теперь он не сомневался, что в поведении бармена было что-то настораживающее. И во время обыска он тоже постоянно озирался, и эта его ничем не прикрытая растерянность, паузы при разговоре, даже перебивы в словах и перепады в интонации были исполнены определенного неведомого смысла. Но больше всего поразило поведение самой Шевкопляс. По сравнению с первым знакомством она была отнюдь не агрессивна, а наоборот, приветливо-мила, предупредительна, даже угодлива и, как показалось Климову, очаровательна…
    Когда, в какой момент он ощутил это ее гнетущее очарование?
    Поглаживал подбородок, он попытался вспомнить и не смог. Похоже, сразу же, как очутился в «зале». Вошел, представил понятых, показал ордер и… наткнулся на пронзительно-гипнотизирующий взгляд хозяйки. Если ему не изменяет память, взгляд этот изжогу — не изжогу, но неприятные ощущения под ложечкой у него вызвал. Ему даже почудилось, что он опять подспудно ощущает сложный запах табака и роз, хотя цветов в комнате не было.
    Уткнувшись лбом в стену и закрыв глаза, Климов мысленно еще и еще раз, шаг за шагом проходил по дому Шевкопляс. Вот он подошел к их книжному шкафу с зеркальными стеклами, вот попросил открыть сервант, вот посмотрел на Валентину Шевкопляс и… с печальным восхищением подумал, что цвет ее волос, овал лица и прекрасная линия шеи говорили о том, что ее можно обожать, но только издали. Представив себя на месте ее мужа и теряя ощущение реальности, он вдруг почувствовал приступ безотчетной ревности к хозяйке дома… Она приближалась к нему в сиянии своей слепящей красоты… Раскрытые влажные губы, золотистые легкие волосы, прекрасный белый лоб и даже брови, выражающие как бы удивление тому, что и они прекрасны, всем своим трепетом, волнением и нежностью усиливали яркую живую прелесть ее глаз… гнетуще-властных и очаровательных. Он вспомнил, как ему неодолимо захотелось коснуться ее губ своими, и как он впервые пожалел, что не курит: желания подобной силы должны как-то компенсироваться. Чиркать спичкой и прикрывать лицо ладонями, вдыхая дым зажженной сигареты — чем не способ справиться с собой? На время пусть, на краткое мгновение…
    Климов резко оторвался от стены и помотал головой. Действительно, с его рассудком что-то происходит… Надо будет посоветоваться с Озадовским, вдруг это последствия его гипноза, если не болезнь.
    Смотав шнур, он отложил электробритву, сунулся под кран. Пофыркал, отжал волосы, посмотрел в зеркало: хорош! Лицо обрезалось, нос заострился. Да, у него отнюдь не мягкое лицо интеллигента, рассчитывающего в жизни на свой ум, диплом и деликатность. Работа в милиции наложила свой рельефный отпечаток, но, кажется, не в такой степени, когда черты лица покрываются налетом той высокомерности, какая отличает людей, привыкших к власти над другими.
    Следствие зашло в тупик… Вернее, следователь.
    Промокнув лицо и шею полотенцем, Климов дал нагрузку мышцам и стал одеваться.
    На работе его ждала новость: вчера вечером мать Валентины Шевкопляс изрядно потрепала Легостаеву.
    Сейчас они обе сидели в его кабинете и обвиняли друг друга в хамстве и бесчеловечности, правда, разными словами. Если Елена Константиновна еще держала себя в руках, то Гарпенко выражений не выбирала. Это была мощная сутулая женщина без талии. Казалось, ее широко развернутые бедра начинаются из-под грудей, таких же мощных, как и плечи. Жестикулировала она с той истовой выразительностью, которая свойственна натурам истеричным.
    — А вот этого вот не хотишь? — хлопала она себя по ляжке, обращаясь к Легостаевой, и за этим следовала комбинация из трех пальцев. — Хрен ты зятя моего получишь!
    Урезонить ее стоило труда. С непонятным ожесточением она обвиняла Легостаеву в желании разбить семью ее «родной кровинки».
    — Придумала сынка себе, лахудра сытая, и шагу не дает ступить! Володьку она, видишь, караулит! Я тебе покараулю! — грозилась она кулаком и тут же начинала жаловаться Климову: — У меня нервов ни вот столько не осталось! Тварь кусучая! Интеллигентка, бля, ходит и ходит… Чего ходишь? — тыкала она раскрытой пятерней перед собой, так и норовя корябнуть Легостаеву, и стул под ней скрипел и начинал шататься. — Вальку замудохала, Володьку, зятя мово славного, измучила, не кается…
    — Побойтесь Бога! — горестно воскликнула Елена Константиновна, пытаясь возразить. — Ведь он мой сын…
    — Ага! Как бы не так! Не твово засола огурец! Ишь, примадонна…
    — Спокойней, — постучал карандашом по крышке стола Климов и, несмотря на все возрастающее в нем чувство недоверия к слезам Легостаевой, осадил ее обидчицу.
    Гарпенко с этим была в «корне не согласная».
    — Гляди, гляди! Как бы гляделки-то не проглядел! Мы тоже права знаем!.. А ее… ничо… — поворачиваясь всем корпусом к «интеллигентке-примадонне», добавила она, — еще сойдемся с ей на узенькой дорожке…
    Услышав воровскую угрозу, Климов усмехнулся: бурная молодость была у Нюськи-Лотошницы, дает о себе знать.
    — Ну, вот что, — рывком вставая с места, оборвал он затянувшееся препирательство, — если еще раз позволите себе рукоприкладство, пеняйте на себя. Статью за хулиганство обещаю. А вас, — он строго посмотрел на Легостаеву, — прошу не вмешиваться в жизнь чужой семьи.
    — А вот это ты правильно сказал, вот это по-моему! — одобрила его слова Гарпенко. — А то перед людями совестно: чего это милиция нас ходит-теребит? Бумагу попусту изводит…
    — Все, договорились.
    Климов пристукнул ладонью по столу и глянул на часы, показывая тем самым, что разбирательство окончено.
    Выходя от него, Гарпенко все же не сдержалась, пожалела себя:
    — …они больно образованные, переживательные, а мы так, мы голь бесчувственная, сучки подзаборные…
    Первую часть фразы она проговорила намеренно невнятно, но вместо слез или обиды в голосе звучало прежнее ожесточение.
    Легостаева ушла, не поднимая головы.
    Проводив ее взглядом, Климов подумал, что тем, кого пригнуло горе, очень тяжко смотреть на людей, и почувствовал себя, как на похоронах. Сказать им было нечего, да и что они могли сказать друг другу?
    Покрутив в пальцах карандаш, он прошелся по кабинету, остановился у окна. Сидевшие на жестяном отливе голуби тотчас вспорхнули. Открыв форточку, глотнул свежего воздуха и тут ему впервые пришла в голову мысль, что для бармена Владимир Шевкопляс чрезмерно робок. Замкнутый, подавленный какой-то. Может, это дома, при жене? А вот какой он на работе?
    Проветрив кабинет, Климов еще немного походил из угла в угол и вернулся на свое место. Придвинувшись к столу, уперся подбородком в кипу протоколов, лежавших перед ним, и, сжав пальцами локти, задумался. Казалось, в этом деле эпизод лепился к эпизоду, деталь — к детали, как железные опилки к большому куску магнита, но где находится сам магнит, он — хоть убей! — не знал.
    Взлетевшие с карниза голуби вскоре вернулись, — он услышал шум их крыльев, воркотню и постукивание когтистых лапок по жестяному насесту. Жизнь ни на секунду не останавливала своего движения.
    Не меняя позы, все так же упираясь подбородком в кипу бумаг, Климов разжал пальцы, расслабился. Привычка школьных лет. Так лучше думалось, когда «не шла задачка».
    Скрипнувшая дверь заставила поднять голову.
    Вошел Гульнов.
    — Похолодало, — бодро сообщил он с порога и зябко передернул плечами, — заметно.
    — Угу, — буркнул Климов, думая о том, что надо бы сегодня побывать еще раз у профессора, поделиться своим чувством обездоленности, которое он испытал во время обыска у Шевкопляс, а заодно, вернее, чуть попозже надо посмотреть бармена со стороны.
    Видя его отрешенность, Гульнов снял плащ, повесил на деревянные плечики и, закрывая платяной шкаф, сочувственно спросил:
    — Ходят тут всякие, да? А после зубы выпадают.
    Он повернулся и с прежней ернической интонацией продолжил:
    — Я вижу, эта Легостаева ужасно деловая…
    Климов не ответил. Он чувствовал, что его способность
    переживать за других обращалась против него самого странным образом: если он еще мог рассуждать профессионально правильно, то желание острить и спорить в минуты затруднения отшибало начисто.
    — Да шут с ней, с мамашей! — сочувствующе махнул рукой Гульнов, чтоб как-то разрядить неловкое молчание, и с молодой запальчивостью подсказал забыть о ней. Раз пропажа не нашлась, разумнее забыть. На время прекратить всякие поиски. Давно проверенный способ. То, что не удается найти сразу, отыщется само. Лучше переключить внимание, заняться иным делом, изменить точку зрения. А то можно искать до нервного расстройства и потери пульса. Бывают такие ситуации, когда даже самый стойкий атеист начинает коситься: уж не бес ли его водит?
    — Не о мамаше сейчас речь, не о мамаше! — в сердцах оборвал своего заботливого помощника Климов и, упершись руками в край стола, покачался на стуле. Он сам понимал, что все его усилия ускорить розыск Легостаева могли оказаться тщетными, а уставшее воображение могло смениться раздражительностью, что и так уже заметно каждому.
    Гульнов пожал плечами, дескать, я хотел как лучше, и опустился в кресло, разглядывая потолок.
    Устыдившись своей резкости, Климов начал выдвигать ящики стола, хотя искать в них было нечего.
    — Что там у тебя по Шевкопляс?
    — Безобидная авантюристка, — продолжая считать трещины на потолке, ответил Андрей и вытянул ноги. Его мокрые захлюстанные брюки вызвали в Климове жалость: замотался парень, весь день на ногах.
    — Что ты имеешь в виду?
    — Классическую ловушку: молодая красивая дрянь и влюбленный в нее по уши старик.
    Климов перестал раскачиваться на стуле и оперся локтями о стол.
    — Это Задереев-то старик?
    Андрей встретился с ним взглядом.
    — Озадовский.
    Климов вскинул бровь.
    — А ты уверен?
    И опять полез в ящик стола.
    — Совершенно, — категорически заявил Андрей и постучал пальцем по подлокотнику кресла. — Ине сомневаюсь. Любой бы заподозрил санитарку вворовстве, будь на его месте, аэтот ни гугу… ни тени подозрений… Втюрился старик.
    Выдвинув нижний ящик, Климов со стуком задвинул его в стол. Что ни день, то новость.
    — В чем не сомневаешься?
    — А в том, что дряхлых, немощных старцев, домогающихся любви юных женщин, надо помещать в психушку.
    — А он и так оттуда не вылазит.
    Посмеялись.
    — Ладно, — сказал Климов, — занимайся санитаркой, а я буду присматривать за муженьком.
    Гульнов согласно кивнул и указал на одно довольно характерное обстоятельство: у Шевкоплясов не было семейного альбома. Если это еще можно было как-то объяснить отсутствием свободных денег, времени и чем-нибудь еще, то ответить на вопрос, почему в их доме не нашлось фотографий свадебных, стоило немалого труда.
    Стараясь обыграть сей факт со всех сторон, они пришли к убеждению, что покопаться в прошлом бармена и санитарки очень даже нужно. Ничего страшного, если придется опуститься до житейщины, до сборов слухов, баек и соседских сплетен. И чтобы добраться до истины, Климов на это пойдет. Чай, не переломится. Но сначала он заглянет к Озадовскому, а уж потом проведет вечер в баре «Интуриста».

Глава 19

    Тщательно взвешивая каждое слово и осторожно строя фразы, Климов рассказал Иннокентию Саввовичу о наваждении, которое ему пришлось испытать во время обыска у Шевкопляс, и остановился на моменте, когда почувствовал гнетуще-чувственное очарование хозяйки дома, в общем-то, не столь и привлекательной. Признался он и в своем страстном желании поцеловать ее. Рассказывая о своих переживаниях, Климов хотел уже спросить, не последствия ли это гипноза, испытанного им во время прошлого визита, как Озадовский жестом остановил его.
    — Нет, нет!
    Поднявшись из своего кресла, он твердо возразил:
    — Об этом можете не думать!
    Сказал он это с той резкостью, которая объяснялась не столько особенностью импульсивного характера, сколько нетерпением, желанием немедля убедить Климова в полной безобидности гипноза.
    — Даже слышать не хочу! Подобные сеансы для здоровой психики проходят совершенно безболезненно". И никаких ущербных следовых реакций. Я ручаюсь.
    Он так разволновался, что уже не мог стоять на одном месте.
    — Я стольких обучил гипнозу, несть числа, и никогда никто не пользовался им в корыстных целях. Вот если подкрепить его коктейлем нейролептиков…
    — Но что же это тогда было?
    Выжидательно глядя на взволнованно ходившего из угла в угол Озадовского, Климов еще раз подробно описал свои переживания, то чувство подневольной очарованности, которое он испытал.
    — Мне кажется, и муж ее испытывает нечто сходное. Такое у меня есть подозрение.
    — С чего вы так решили?
    Озадовский поискал глазами свою трубку. Увидев ее на столе, двинулся к. ней.
    — Он как-то странно озирался, — сказал Климов. — Как я тогда у вас.
    Озадовский на мгновение задумался, приоткрыл коробку с табаком и принялся не торопясь набивать трубку. Вмяв последнюю щепотку, закусил чубук.
    — Видите ли, — беря со стола спичечный коробок, невнятно проговорил он и прошелся вдоль книжных шкафов. — Истинное понимание другого человека — свойство избранных. Мы вряд ли к таковым относимся. Но, — с неожиданно веселой живостью, несвойственной его возрасту, прищелкнул он пальцами и вынул трубку изо рта, — я очень рад, что вы ко мне пришли. Догадываетесь, почему?
    — Не очень.
    Озадовский снова сунул трубку в рот, и спичка в его пальцах треснула. Текучий запах серы расточился в дыме табака. От Климова не ускользнула сосредоточенно-внимательная настороженность профессора.
    — Действительно не понимаете?
    — Действительно.
    — Подумать только, — с лукавой укоризной покачал головой Озадовский, и его крупные, слегка навыкате глаза под седыми бровями заиграли смехом. — Вы скрытный человек.
    — Такая работа,
    — Не светское, но все же развлечение, — как бы про себя, но явно обиженным тоном произнес Иннокентий Саввович и, остановившись напротив, глядя прямо в глаза Климову, торжественно сказал:
    — Я поздравляю вас.
    Климов недоуменно встретил его взгляд. В конце концов, он не самый лучший сыщик на земле и живостью ума особенно не отличался.
    — С чем?
    — О, Господи… — почти простонал хозяин дома и, не говоря больше ни слова, заходил по комнате. Оказавшись за спиной Климова, он обхватил руками его плечи. Климов вздрогнул. Он терпеть не мог, когда кто-нибудь дышал над его ухом.
    Озадовский усмехнулся, отошел.
    — Не бойтесь. Просто я хотел сказать, что вы напали на след книги.
    — Каким образом? — чистосердечно удивился Климов.
    — А таким: наваждение, которое вы пережили, лучшее тому подтверждение: оно описано в семнадцатой главе, четвертый абзац сверху на двухсот тридцать шестой странице.
    Климов повел шеей так, точно его душил галстук. Не хотелось верить, что простая санитарка обладала редким даром телепатии.
    — Быстро же она усвоила урок!
    — Да он один из самых легких, безобидных…
    — Все равно.
    Если он о чем и пожалел, так это о том, что повторный обыск в доме Шевкоплясов ничего не даст. Ценный фолиант давно уж перепрятан черт знает куда! Но можно поискать сервиз… У той же Нюськи-Лотошницы, то бишь Анны Гарпенко… Кстати, надо принять во внимание, что сервиз может храниться в «Интуристе», где-нибудь в банкетном зале, или в баре, если он еще не продан за границу… хотя вряд ли: не икона. Там посудой никого не удивишь.
    Попыхивал трубкой, Озадовский опустился в кресло.
    — Книга может выплыть, я уверен.
    — Где?
    — На одном из европейских торгов.
    Горестное беспокойство исказило его разом постаревшее лицо. На лбу собрались складки.
    — Не исключено, — согласился с ним Климов. — Все, что есть в России ценного, уходит за рубеж. Иконы, рукописи, мысли. Но мы уже таможенникам дали знать, они настороже.
    — Это чудесно, — Иннокентий Саввович грустно потер лоб. — А то сплошная распродажа, как грабеж. Россию никогда еще так не растаскивали… по кускам. Душа болит.
    Было видно, что он всерьез обеспокоен будущей судьбой редчайшей книги. И Климов снова не решился попросить у него «Этику жизни» Карлейля. Зато счел нужным рассказать историю семьи Легостаевых, которая занимала его как профессионала.
    Иннокентий Саввович внимательно выслушал Климова и пообещал дать заключение о состоянии психики несчастной женщины. При этом он довольно мрачно добавил, что для большинства молодых людей, а к ним можно отнести и сына Легостаевой, если он, конечно, жив, характерно типичное для поколения застойных лет неумение мыслить самостоятельно. Если его отец и мать — прямая противоположность Друг другу, следовательно, мальчик с ранних лет раздираем противоречиями, как внешними, чисто семейными, так и внутренними, доставшимися по наследству, для управления коими надо обладать недюжинной силой воли, необычной логикой, чего у мальчика, судя по всему, не было.
    Трубка Иннокентия Саввовича давно погасла, но он этого не замечал.
    — От отца мальчик не мог не взять импульсивности, взрывчатости характера, крайней впечатлительности, а мать, лишенная дара предвидения, элементарной житейской проницательности, по всей видимости, наделила сына эротической романтикой, той частой формой восприимчивости к чувственному, какой отмечены подростки в наши дни. Когда родители испытывают дефицит доверия и нежности друг к другу, дети, как антенки, чутко реагируют на это, по- своему пытаясь возместить эмоциональную ущербность взрослых. В сущности, — посасывая чубук погасшей трубки, делился своими размышлениями Озадовский, — таких детей трудно понять…
    — Он с десяти лет воспитывался теткой, — счел нужным сообщить Климов о сыне Легостаевой и пояснил, что тетка никогда не была замужем, детей своих не имела.
    — Тем паче, — откинулся на спинку кресла Озадовский. — Найти с ними контакт почти невозможно, как невозможно уяснить их тайные желания: они тяготеют к тому, с чем очень редко встречаются в жизни: с любовью, милосердием, стремлением понять другого. Как правило, характеры это слабые, практической хваткой не отличаются. Если прибегнуть к терминологии ботаников, это весьма капризная рассада. Покой и воля, вот их климат, а вы сами знаете, что в нашей полосе природа более сурова, к сожалению.
    Он отчего-то хмуро посмотрел в окно.
    Климов понимающе кивнул. С тех пор, как он пришел работать в уголовный розыск, ему приходилось иметь дело с самой разной человеческой «рассадой».
    — Но все-таки они сперва бунтуют.
    — Верно, — чиркнул спичкой Озадовский, закурил. — Сперва бунтуют, а потом впадают в жуткую апатию. Любой ребенок, а тем более подросток, ощущая нелюбовь родителей друг к другу, начинает считать себя лишним, а если и не лишним, то уж особенным, всегда.
    — При всем при том, — втянулся в разговор Климов, — многие из них остаются натурами мягкими, податливыми.
    — Не без этого. Дети очень чутки к гармонии и склонны Идеализировать другие семьи.
    — Как и женщины.
    — Согласен. Воображение рисует им такие райские картинки, что собственная, не похожая на иллюзорные образы жизнь кажется невыносимой. И тогда несчастным этим детям не до благодарности. Как выразил их мироощущение один поэт: «Отец! ты не принес нам счастья…»
    — «…Мать в ужасе мне закрывает рот», — не удержался Климов. — Это Юрий Кузнецов…
    — Да, да! Примерно так: мать в ужасе…
    Климов припомнил лицо Легостаевой, когда ее шатнуло в доме Шевкопляс, и неожиданно подумал, что идея самоотречения вполне могла проистекать из внутренних побуждений ее сына, если только он остался жив. Эта идея могла найти поддержку в особенностях его характера. Мало ли что заставляет жить под вымышленным именем! А тот, кто сам не знает, чего хочет, проживает тягостную жизнь.
    Иннокентий Саввович пыхнул дымком, вынул трубку изо рта и ткнул ею в сторону Климова.
    — Осуждение и ужас… Улавливаете связь?
    Климов кивнул:
    — А самоотречение? Оно ведь для них тоже характерно?
    Глаза Озадовского по-молодому вспыхнули.
    — Замечательный вопрос!
    Поговорили и об этом. После того, как Климов получил нужные ответы, они распрощались.
    План розыска менялся снова.
    Выйдя из профессорской квартиры и спускаясь по лестнице, Климов не без горечи подумал, что неудачи, трудности последних нескольких недель скоро сделают из него меланхолика. Но если бы кто-то из сочувствующих спросил, как идут дела, он уверил бы, что жаловаться не на что, ибо, как говорят мудрые, понять совершенство жизни может лишь человек влюбленный, сильный и свободный, охваченный порывом страсти, но ни в коем случае не тот, кто, поздно вечером включая телевизор, искренне переживает, что утром опоздает на работу.
    В поведении профессора он не нашел ничего подозрительного.

Глава 20

    На улице уже стемнело, и холодный сырой ветер разгонял прохожих по домам. Предчувствуя тепло обжитых стен, те невольно ускоряли шаг, клонясь вперед и пригибая голову от ветра.
    Климов глянул на часы, поднял ворот плаща и зашагал в сторону центра. Последнее, что он хотел успеть сегодня сделать, это посмотреть на Шевкопляса. Как бы там ни было, а в работе человек раскрывается полностью. Где же ему еще почувствовать свою незаменимость, непохожесть на других? Только в работе, на людях. Человек, лишенный чувства собственного достоинства, забывает о том, что каждый на земле незаменим. Без этого он раб чужих желаний.
    Остановившись у перекрестка, Климов переждал поток машин, разбрызгивающих слякотную грязь, перешел улицу и направился к остановке автобуса.
    Можно было взять такси, но отчего-то потянуло к людям. В толчею и сутолоку.
    Когда подошла «двойка», следовавшая по пятому маршруту, он втиснулся на заднюю площадку и через некоторое время его оттеснили в середину салона. Стоять там было неудобно, как раз напротив дверей, и он пробрался к кабине водителя.
    На подъеме автобус задымил, остановился.
    Шофер спрыгнул на землю, хлопнул дверцей, побежал куда-то мимо окон. Потом он бессчетно обегал свой «керогаз», заскакивал в него, чего-то там бурчал про мать завгара, стукал-грюкал, копаясь в моторе, снова хлопал дверцей…
    Пассажиры галдели, проклинали родной город и обзывали проносящиеся мимо «Волги» бугровозами — вот бы тех, кто в этих быстрых лакированных машинах возвращается домой, помять в автобусе…
    Наконец мотор завелся, и всех покачнуло назад. Худо- бедно, тронулись.
    Привыкший к пересудам городского люда, Климов молча держался за верхний поручень, оставляющий серый налет на рукавах и на ладонях, и смотрел то в забрызганное мутное окно, то на девчушку лет пятнадцати — из молодых, да ранних. Курточка ее мокро блестела, на плечах обвисла, и он, довольно долго поджидавший пятый номер, вспомнил, как эта пигалица больно наподдала ему локтем, поспешая заскочить в автобус, занять место. Умостившись, она сразу же взялась за чтиво. Сосредоточенно и углубленно. Подчиняясь этой ее напористой сосредоточенности, сам «пьяница по книжкам», как его в шутку дразнила жена, Климов пристально напряг зрение и постарался разобрать невнятную школьную скоропись, какой была исписана толстая тетрадь, лежавшая на коленях пигалицы. Буковки тесно припадали друг к дружке, как пассажиры автобуса, когда водитель резко отпускал педаль сцепления. Строчки меленькие, разобрать их было трудно, к тому же тетрадь, прошитая обыкновенной рыболовной леской, ревностно закрывалась фирменным пакетом «СУПЕР ПЕРРИС». Надо думать, от дурного глаза. И все же он вчитался в убористо-дремучие каракули, смог разобрать часть текста: «Джим прижал ее к себе, и она ощутила устремленное к ней крепкое мужское тело. Ее ноги сами…»
    Акселератка — чувствительная дева! — уловила посторонний взгляд, скользнувший по ее руке, свалила пакет на тетрадку и свернула ее в трубку, как сворачивают фотопленку в рукавах пальто. Проделав это быстро и привычно, она натянула на уши вязаную шапочку и горестно-стыдяще подавила вздох: ну что за люди! Так и пялят свои зенки, так и пялят…
    Климов отвел взгляд.
    Судя по прочитанному, в школе переписывались те же тексты, что и в его время. Он сразу вспомнил, как в восьмом классе девчонки передавали по цепочке на уроках рыхлую затрепанную книгу без обложки и что-то лихорадочно выписывали из нее. Книга была загнута на трех страницах, где маслянились отпечатки пальцев и где подчеркнуто кричали строки: «Джим был тяжел, и доски были жесткими.» И все в таком роде. Климову захотелось познакомиться поближе с этим самым Джимом, и он перехватил у одноклассниц их талмуд, за что и был на перемене хищно исцарапан. Женские тайны всегда оплачивались кровью, и Климов попал в число несносных должников. До того он и не думал, что за все надо платить. Ну, за продукты, за квартиру, за проезд в автобусе — понятно: люди зарабатывают, чтобы отдавать. И он когда-то станет взрослым и будет покупать все, что захочет! В кармане — целая зарплата, а не жалкие десять копеек, что мать дает на школьные обеды. Размер зарплаты понимался смутно, как нечто эфемерное, как циферка с нулями, и если цифры не проглядывались, нули оставались. Словно выведены были очень стойкими секретными чернилами, которые не выгорают, как «выгорела» единица в дневнике, — ему ее вкатила историчка за его неслыханную дерзость: он усомнился в ее умственных способностях. А дело было так. Бесились, как всегда, на перемене, в коридоре. Вдруг — учительница! «Стоп! как были в куче, так и оставайтесь, — зашептал им Климов. — Сейчас я вам загадку загадаю: а и б сидели на трубе, а уехал за границу, б заболел и лег в больницу, что осталось на трубе?» Ребята наморщили носы, конопатые мордахи их стали серьезные, серьезные… Тут к ним и подплыла сухая вобла: «Что это вы вдруг притихли?» — «Думаем», — прогундосил вечный двоечник Горелов и подвигал ушами. Климов подавил смешок. У исторички задрожали крылья носа. Она панически боялась смеха за спиной, да и вообще, всего боялась. А тут пересилила страх, полюбопытствовала: «И чем вы озабочены, если не секрет?» — «Загадкой», — важно протянул Горелов. «О! — историчка мнила себя шибко проницательной. — Надеюсь вам помочь». Климов повторил загадку.
    — Что осталось на трубе?
    — А ничего! — блеснул интеллектом Горелов.
    — Ничего! — сказал еще один пацан, и проницательная историчка поддержала его быструю реакцию: — Конечно, ничего. Загадка на сообразительность. Играйте, мальчики.
    Милостиво разрешив играть, она уже хотела удалиться, но Климов едко уточнил:
    — А вот и нет!
    И свел зрачки поближе к переносью. Рожа получилась дебильной, и пацаны сломались в хохоте.
    — Что-то да осталось!
    — Что? — опешил Горелов, съезжая с мнимой вершины угаданной славы, как по перилам. — Что осталось? Ты нас идиотами считаешь?
    Историчка, эта сухая вобла, не успевшая покинуть их, почувствовала в отрицательном ответе злобную издевку над собой и испепелила Климова горящим взором:
    — У него и шутки идиотские, как и он сам!
    Обида захлестнула, затянула свою петлю на внезапно запершившем горле. Ну за что? За что так незаслуженно и подло? Ощущение было таким, точно его со всего маху огрели пощечиной. Оскорбить только за то, что не сумели отгадать? Но ведь осталось на трубе, осталось «б»! Правильно, «б» заболел, но ведь лег-то в больницу «и»! «Б» заболел, «и» лег в больницу. Проще простого. Надо было не спешить, подумать чуточку, посомневаться в «правильном» ответе, вот и все.
    — Сами вы! — задохнулся Климов и в упор посмотрел на историчку. Та дернулась, ворвалась в класс, вкатила ему «кол» в дневник и выгнала из школы. «Без родителей не приходи…»
    Автобус дергало, и думалось урывками.
    Как он тогда не остался на второй год, он не помнил, но зато усвоил на всю жизнь, что сомневается лишь тот, кто нуждается в истине.
    Учительница не нуждалась.
    А может, искренне считала меня идиотом? Ведь школу называли по старинке «дефективной». Когда-то в ней имелись классы для неполноценных, слаборазвитых детей. Потом для умственно отсталых на окраине отгрохали громадный интернат, вроде института, а в школе провели ремонт. Фасад ее сиял, как новая копеечка, и номер крупно написали — приколотили вывеску: «Городская средняя общеобразовательная школа № 3». И все же ее долго называли «дефективной».
    Люди любят старые названия.
    Задумавшись, он и не заметил, что автобус сбавил ход. Водитель объявил остановку, как выругался.
    Пришлось выбираться из галдящей толчеи.
    Спрыгнув на землю, Климов сразу почувствовал, что ветер стал сильнее. Он норовил толкнуть в грудь всякого, кто направлял свои стопы к стеклянному фасаду фешенебельной гостиницы без веских оснований.
    Эдакий швейцар без ливреи.
    Поднимаясь по ступенькам к гостиничному вестибюлю, Климов сунул руку во внутренний карман, достал удостоверение и рассеянно подумал, что он вынужден работать в городе, где часть людей представляет собой мутную взвесь в сообщающихся сосудах алчности и расточительства. Вот уж не скажешь, что сюда спешат уставшие от жизни. Как только у кого-то появляются большие деньги, будь то фарцовщик или охотник за пушниной, бизнесмен или отечественный шулер, он начинает мечтать о теплом море, белом теплоходе и экзотике ночных купаний. Если бы не порт, в котором ощущался тяжкий ритм работающего государства, городу бы навязали роль послушного лакея, вышколенного для услуг и потакания богатству. Да и так уже немало выстроено дорогих гостиниц, дач и ресторанов, где скапливался антиквариат, фарфор, хрусталь и где при свете ярких люстр блистали дамы драгоценными камнями.
    Климов умел видеть и запоминать.
    Швейцар, моложавый старик, у которого одна бровь была шире и выше другой, косо глянул на предъявленное удостоверение и заложил руки за спину. При этом он сделал такой обиженный вид, точно ему наступили на ногу и не извинились. Дескать, проходи, не взашей же тебя выталкивать, нахал несчастный. Шпик.
    Привыкший к тому, что некоторым легче удержать за пазухой гремучую змею, нежели скрыть неприязнь к работникам милиции, Климов не заметил тайного презрения в глазах гостиничного цербера и, пересекая вестибюль, довольно многолюдный в этот час, на ходу снял с себя плащ.
    В кабине лифта он мельком глянул в зеркало, сбил с волос капли дождя и, не очень печалясь о том, что никому не придет в голову принять его за лорда, нажал на кнопку «Бар».
    Легонько дрогнув, светлая просторная кабина скоростного лифта заскользила вниз.
    Бар располагался под цокольным этажом и поражал своим великолепием. Красный пластик, никель, позолота…
    На минуту замешкавшись у входа, но так, чтобы не привлекать к себе внимания, Климов пропустил впереди себя миловидную блондинку с пышной грудью, затем одышливого мрачного верзилу в черной куртке, презрительно жевавшего резинку, и незаметно вошел внутрь, сразу же направившись в ближний угол.
    Извинившись перед импозантным стариком, поспешно вставшим на его пути: «Прошу простить, пардон», — он сел в пустовавшее кресло за свободный столик.
    Полумрак, царивший здесь, его вполне устраивал.
    Спрятав плащ за спину, расстегнул пиджак и осмотрелся.
    Роскошь, блеск.
    Мужа Валентины Шевкопляс он узнал с трудом. За зеркальной стойкой бара он напоминал какого-то киноактера и вообще был похож на человека, который с легкостью залезает в долги и тут же забывает о своих кредиторах. Видимо, и впрямь перед богатством все теряют свое «я», или же, наоборот, находят. Это как сказать. Но дома Шевкопляс совсем другой. Сейчас он мало имел общего с раззявой, потерявшим билет на поезд в чужом городе: делал свое дело и не озирался.
    Белоснежная манишка, темно-бордовый пиджак, галстук-бабочка.
    Ни дать ни взять слуга господ, а точнее, непутевый отпрыск старинного и добропорядочного рода. Сливки общества, токмо прокисшие. А манеры-то, манеры-то какие! Аристократ… А это, что ли говори, передается с кровью.
    Климов смотрел, как ловко, артистично трудится за стойкой Шевкопляс и не мог представить, каким образом бывший детдомовец, подкидыш, шелупень смог научиться тяжкому искусству угождать. Откуда такая изысканность?
    По всей видимости, он совсем не чувствовал себя лишним или одиноким в обществе заезжих иностранцев.
    Глядя на него, Климов закинул руки за спинку кресла и задумался. Что-то тут не так. Неужто Легостаева права, и это ее сын? Поражала не столько внешняя, сколько внутренняя перемена кореша Червонца. Мальчик рос без должного присмотра, всю жизнь ощущал себя лишним, и вдруг такая легкость, такой шик… Может, в нем действительно развился комплекс самоотречения, и вот теперь ой наконец обрел себя? Живет под вымышленным именем и ни о чем таком не думает. Надо полагать, он и английский знает, без языка здесь делать просто нечего.
    Эти сомнения можно было бы считать беспочвенными, если бы в глубине Климов не чувствовал, что обретает уверенность и даже убежденность. Кажется, он начал кое- что улавливать. Так в темноте, когда присмотрятся глаза, начинаешь различать предметы.
    Погруженный в раздумье, он не заметил, как подошел официант.
    — Бонжур, месье.
    Климов вздрогнул и кивком ответил на приветствие, сглотнув слюну. Жаль, что рядом нет Тимонина. Тот бы сейчас выдал нечто в духе парижан, он знал французский.
    — Чашечку кофе.
    Надо было видеть лицо официанта. Глаза его ужасно поскучнели, плечи опустились. Должно быть, плохо переносил стойкий, неподвижный аромат дамских духов и дыма, которым был пропитан воздух бара.
    Справившись с собой, он вежливо коснулся пальцами салфеточницы и с вопрошающей угодливостью поклонился.
    — Гм, у нас есть сегодня «Болинже», отличное вино, имеется «Лонг Джон»…
    Он взял бокал, в котором отражались блики никеля и позолоты, и придвинул его к салфеточнице.
    — Принести?
    — Чашечку кофе, пожалуйста.
    Климов улыбнулся и тотчас пожалел об этом: никогда не надо улыбаться холуям, глупцам и самолюбцам, они сочтут вашу улыбку либо за желание возвыситься, либо, еще отвратительнее, за явную ущербность.
    — Как прикажете, — с ясно просматривающейся неохотой, напоминающей издевку, согласился вежливый официант и, чуточку рисуясь, шаркнул ногой.
    Проводив его взглядом, Климов не без сарказма подумал, что в злачных заведениях всегда так: или обслуживают хорошо, а кормят худо, или наоборот. Редко, когда то и другое сочетается классически, по высшему разряду.
    Роскошь, блеск, интим…
    — Ну какой же он русский, когда он еврей?
    За соседним столиком довольно громко разговаривали трое, по виду далеко не подданные ее Величества королевы Англии.
    Сидевший ближе к Климову, излишне полный, но с удивительно тонкими чертами лица, немного шепелявый брюнет, втолковывал своему рыхлому соседу какую-то давнишнюю и, как ему, наверное, казалось, парадоксальную мысль.
    — Азохен вейк! — проглатывал гласные, горячась и шепелявя, тыкал пальцем в стол брюнет и лицо его наливалось кровью. — Спасение евреев, Левушка, в ассимиляции. Уважение традиций — залог долгожительства нации.
    — А это как совесть подскажет, — вяло возражал ему третий, узкоплечий очкарик с простоватым лицом заматерелого пройдохи. Он все пытался заложить свои непослушные пальцы за проймы жилета. Казалось, его лысина отражает все светящиеся точки бара.
    — Здесь ты не прав, — двигал по скатерти вилку брюнет. — Люди, не меняющие привычек, — опасные люди.
    — В каком смысле? — спросил тот, чье рыхлое лицо распаренно поблескивало капельками пота, и прихлебнул вино из низкого пузатого бокала. — Объясни.
    — Пожалуйста, — брюнет тоже глотнул чего-то светлого и плотоядно облизнулся. — Такие люди, как бы это объяснить, относятся к себе слишком серьезно, а это доставляет им массу хлопот.
    «И не только им одним», — подумал Климов. Он на какое- то время забыл о своих проблемах, прислушавшись к чужому разговору.
    Вскоре официант принес кофе, поклонился, но расшаркиваться не стал.
    Климов поднес ко рту чашку, подул на парившую, обжигающую губы жижицу и вновь вернулся мыслями к усердно хлопотавшему за стойкой бармену. Кто же он такой? Где учился, женился, чем болел? Все проверить, ничего не упустить.
    В баре зазвучала музыка, и сразу же несколько пар обнялись в танце.
    Прихлебывая горький кофе, без сахара, зато горячий, Климов через некоторое- время начал различать слова звучавшей песни.
    «Он зашел сюда не по закону…»
    Это про меня, усмехнулся Климов и подумал, что плащ теперь придется гладить. Когда официант подавал кофе, ему невольно пришлось сесть вольготней, откинуться назад.
    Песня была старой, романтически-слезливой, ее когда-то знали все жиганы, урки, блатата, и странно, что ее «крутили» в этом баре. Впрочем, времена меняются. То, что когда- то записывалось на «костях», на рентгеновских снимках, теперь выплескивалось на эстраду, на экраны телевизоров.
    «А перед ним красивая японка Напевала песни о любви…»
    Допив кофе, он собрался уходить, но в это время возле стойки появился Червонец. В сером со стальной искрой костюме тот был почти неуязвим, но память на лица Климова еще не подводила.
    Спросив себе коктейль, Червонец небрежно облокотился о сверкавшую никелем стойку и принялся разглядывать сидевших в баре.
    Климов склонился над опустевшей чашкой и передвинул салфеточницу вправо. Так было меньше шансов «засветиться». Откровенно говоря, он совсем не ожидал встретить здесь племянника Нюськи-Лотошницы… Судя по тому, как тот держался с Шевкоплясом, отношения между ними деловые. Жаль, что он не заказал еще чашечку кофе, но кто же мог предвидеть…
    — Азохен вейк! — опять загорячился говорун, и Климов чертыхнулся: не хватало, чтобы этот проповедник старых истин приковал к себе внимание Червонца, вот уж ни к чему…
    Симпатичная деваха с узкой черной бархоткой на полноватой шее, в дорогом блескучем платье, отливающем морской голубизной, поднялась из-за дальнего столика и, приветственно вскинув руку, пошевелила пальчиками.
    Червонец ответил ей таким же вольным жестом, но, отвернувшись, дал понять, что не питает к ней значительного интереса.
    «Да он уже здесь, кажется, свой человек», — со смешанным чувством зависти и неприязни заключил Климов и решил пока не уходить, понаблюдать, что будет дальше.
    Деваха, явно обиженная холодным видом своего приятеля, достала сигарету и стала прикуривать. Ее неестественно золотистые локоны, как у магазинной куклы, водопадом сбегали на шею и пенились между лопаток. Зябко шевельнув плечами, она вдохнула дым и медленно сквозь ноздри стала выпускать его, поглядывая в потолок. Потом как-то решительно и зло направилась к Червонцу.
    Гибкое тело при длинных ногах.
    О чем они заговорили, из-за громкой музыки понять было нельзя, но после молниеносной дискуссии деваха перестала бросать на Червонца те многообещающие взоры, какими одаривает шлюха возможного клиента.
    «А когда огни в домах погасли, Они вместе с нею…»
    Дотянув через соломинку коктейль, Червонец еще раз спросил о чем-то Шевкопляса и, не обращая внимания на златокудрую красотку, фланирующей походкой заскользил между столиками.
    Остановился он возле тучного борова с неприятно отвислой губой. В пальцах здоровяка дымилась тонкая, но необычно длинная сигара. Развалясь в кресле, он листал журнал «Премьер».
    Климов снова пожалел, что ему не за кого спрятаться. С того места, где притормозил Червонец, его угол хорошо просматривался. Оставалось надеяться, что полумрак, салфеточница и чашка как-то скроют от ненужных глаз.
    Златоволосая демонстративно медленно прошла к своему столику и, прежде чем усесться, хищно зыркнула в спину Червонца. А тот уже похлопывал здоровяка по мощному плечу. Судя по сигаре, по вальяжности и по журналу, который держал в руках боров, он был иностранцем.
    Червонец что-то говорил ему, подмигивал и гнусно ухмылялся.
    Это знакомство было более чем странным. Что могло их связывать? Чем иностранца мог заинтересовать вчерашний зэк, мастер по камню? Не «Магию» ли за кордон толкнуть решили? А посредник — бармен…
    Догадки догадками, а надо двигаться: Червонец и бугай поперли к выходу…
    Сложив пятирублевую купюру вдвое, Климов прижал ее к столу кофейной чашкой и, переступая через ноги, заторопился прочь. Видит его бармен или нет, его уже не волновало. Кажется, он сел на хвост большому зверю.

Глава 21

    Он даже не успел позвонить в управление. Для этого у него просто не было возможности.
    Боясь, как бы Червонец с бегемотом не пропали из виду, он оказался на улице раньше, чем они. Теперь он целиком был во власти быстро развивавшихся событий.
    Сбежав по лестнице, он на ходу всунулся в плащ и, сделав вид, что прячется от ветра за экскурсионным автобусом, хорошо запомнил номер «Москвича», за руль которого уверенно сел Червонец. Иностранец завалился на сиденье сзади.
    Оценив ситуацию: еще секунда-две и бежевый «Москвич» нырнет в поток машин, канет во тьму, Климов кинулся к такси.
    — Свободен? Выручай.
    Водитель внял его скороговорке, присмотрелся к удалявшемуся «Москвичу» и вскорости нагнал его при выезде из города.
    — Обходим?
    — Нет, — дотронулся до его локтя Климов, — этого достаточно. Даже немного отпустите… да… вот так.
    Слишком уж стремительно и ходко наседали они на «Москвич».
    Водитель сбросил газ. Держась на отдалении, он довольно грамотно преследовал машину с восседавшим за рулем Червонцем. Климов не без ревности подумал, что кино и телевидение скоро всех научат сыщицкому делу.
    Оказавшись за чертой города, «Москвич» лихо проскочил газостанцию, склад лесоторговой базы, световую рекламу ресторана «Домик рыбака», железнодорожный переезд и, не сбавляя скорости, помчался в ночь по кольцевой… Теперь его путь лежал в сторону сажевого завода. Или психбольницы, предположил Климов. Тогда нужно обходить их, и как можно скорее. К психбольнице ведет узкая дорога через лес, и слежка тогда будет очевидной. Надо обгонять сейчас, пока машины на кольце. Если эти типы не свернут, проскочат мимо, он их все равно достанет по прямой: сворачивать Червонцу некуда. По обе стороны дороги — чернозем, раскисший от дождей, не говоря уже о густолесье. Не уйдут.
    — Обходим и сворачиваем, — распорядился Климов. — К психбольнице. Но так, чтобы не поняли они. Сумеем?
    — А чего ж, — мгновенно подобрался таксист и его добродушное лицо стало суровым. — Это мы свободно.
    Водитель он был классный, и «Москвич» остался позади минуты через две.
    Глянув в зеркало и убедившись, что поворот скрывает их от посторонних глаз, таксист дожал педаль, прибавил газу, включил дворники: на лобовом стекле после обгона растекался мутный веер брызг. Опять заморосило.
    — Успеваем?
    — А чего ж, — все с тем же невозмутимым спокойствием отозвался водитель, и машину занесло. — Асфальт сырой.
    Он цепко держал руль и всматривался в сумрак.
    — Где-то здесь…
    Перед отвилком он еще раз глянул в зеркало, притормозил и метров пять их протащило юзом.
    Сзади была темень.
    А на климовских часах — двадцать два сорок шесть.
    Скоро спать, а мы не ели, вспомнил он гульновскую присказку и уперся рукой в приборную панель: качнувшись с боку на бок, их «Волга» съехала с основной трассы и, разбрызгивая воду, ходко устремилась к слабо освещенным воротам психбольницы. Отвилок утопал в широких лужах.
    — Значит, так, — оглядываясь, сказал Климов. — Разворачиваемся и ждем. Я выхожу и прячусь. Вон, хотя бы там. — Он указал на трансформаторную будку. — Эти типы будут здесь с минуты на минуту, если мы не просчитались. И как только они станут приближаться, отъезжайте.
    — А чего ж, — сказал таксист и озаботился: — А ты?
    — Я остаюсь. Пусть думают, что вы за кем-нибудь из персонала приезжали. Жена там, или дочь…
    — Ну-ну, — кивнул таксист. — А если что?..
    — А если что, нагоним их на трассе.
    — Чего проще, — разворачивая на асфальтовом пятачке машину, согласился водитель и вопросительно взглянул на Климова: — А как же ты? — Он малость помялся, сделал неопределенный жест рукой. — Один… с двумя то справишься?
    Климов открыл дверцу и пригнулся, чтобы выйти.
    — Все путем.
    Обойдя машину сзади, подошел к окну водителя.
    — Управлюсь. Только вы, Петр Свиридович, — прочел он имя-отчество таксиста на служебной карточке, — сразу позвоните к нам, в угрозыск, справитесь через ноль-два, и передайте, где я нахожусь. Пускай подъедут. Скажите, по поручению…
    — Кого?
    — Майора Климова. Пока!
    В узком прогале леса, на отвилке, засветились фары.
    В ту же секунду, взвизгнув шинами, врубив слепящий свет, навстречу им рванулась «Волга», и Климов, стоя в темноте, за будкой трансформатора, сосредоточенно решил, что все пока идет по плану.
    Свет приближающихся фар пересчитал копья ограды, и послышался шум работающего мотора. Затем раздалось характерное шуршание колес по гравию, когда машина тормозит, и через некоторое время звучно чавкнула сначала одна дверца, а затем другая. Вслед за этим что-то чиркнуло, и стали различаться быстрые шаги.
    Климов весь обратился в слух.
    Сыпучий мелкий дождь летел в лицо, и темень позднего предзимья от этого казалась глуше и тревожней.
    Шаги стихли.
    Почудился железный скрип тихонько отворяемых ворот.
    «Что им здесь надо?» — озадаченно подумал Климов и осторожно выглянул из-за укрытия.
    «Москвич» стоял впритык к ограде, фары у него были потушены, а по дорожке в сторону больничного корпуса поспешно уходили двое.
    Не по главной аллее пошли, заметил Климов. Заходят скрытно.
    Низко пригибаясь, он побежал вдоль ограды к левому крылу больницы, куда вела садовая дорожка. Это позволяло ему некоторое время следить за Червонцем и его напарником, но потом он вынужден был перелезть через ограду.
    Прячась за деревьями и прислушиваясь к малейшему шороху, он очутился около больницы в тот момент, когда Червонец, оглянувшись: нет ли тут кого, жестом показал запыхавшемуся борову на крышу здания. Все делалось загадочно и молча, как-то по-привычному сосредоточенно.
    Первым за поручень пожарной лестницы взялся Червонец.
    Еще не вполне понимая, что все это значит, к чему такой маневр и какал нелегкая понесла иноземца на крышу советской лечебницы, Климов тем не менее решил проследить, что будет дальше.
    Стоя под деревом, он осмотрелся, наметил наиболее удобно расположенную ветку и, резко подпрыгнув, ухватился за нее двумя руками.
    Oп!
    Повис, прислушался.
    Все тихо.
    Подтянувшись и упираясь в ствол ногами, быстро вскарабкался на ветку, вновь прижух.
    Ничего, кроме шелеста необлетевших листьев и шороха дождя…
    Можно лезть выше.
    Думать о том, на кого он будет похож утром, уже не приходилось. Плащ намок, отяжелел, казалось, что в карманах хлюпает вода. Туфли размокли тоже, подошвы скользили.
    Скрипнула ставня.
    Может быть, и не она, но скрип похожий.
    Климов замер.
    Послышалось мужское чертыхание, затем, как будто ветер хлопнул незакрытой форткой, скрипнуло еще раз, и послышалось короткое ругательство: «…скорей!»
    «Сейчас», — мысленно ответил тому, кто ругнулся, Климов и, стараясь не сверзиться вниз головой, крепко обхватывая сучковатый ствол ногами, полез вверх.
    Когда он оказался на уровне последнего, третьего этажа, в одном из окон напротив него зажегся свет. Климов инстинктивно припал животом к стволу и на секунду зажмурился. Затем, вытягивая шею и приподымаясь на носках, заглянул в окно. Нижняя его треть была закрыта марлевой полоской, но и того, что открылось взгляду Климова, было достаточно, чтобы начать понимать гнусную суть происходящего в больничном боксе.
    Сначала он увидел Задереева, прохаживавшегося от двери к окну, затем его фигура отодвинулась куда-то вбок, белело лишь пятно врачебного халата, и на его месте появился Червонец. Вскоре рядом с ним возникла туша иностранца.
    Если Климов правильно сообразил, все они находились в небольшой палате, где с трудом помещались две койки. На одной из них лежала голая девчушка лет тринадцати с кукольно красивым лицом и не по возрасту развернутыми бедрами. Правая рука ее была перетянута оранжевым жгутом, и Шевкопляс вводила ей какое-то лекарство. Выдернув иглу, она распустила резиновый жгут и, повернувшись к борову, сделала книксен. Полы халата разошлись, и Климов увидел, что под ним ничего нет. Затем, опустив шприц в стерилизатор, проворно двигаясь по комнате, она ' вынула из тумбочки укладку чистого белья и стала застилать вторую койку. Заправляя край простыни, она так перегнулась к стене, что высоко и стыдно оголились ее бедра.
    Червонец тотчас принялся расстегивать на брюках молнию, а жирный боров сел в ногах девчушки.
    У Климова никогда не потели ладони, а тут он почувствовал, что они влажные. Не мокрые от сырости, какой пропитана древесная кора, а потные. Даже майка прилипла к лопаткам! Вот гады! Девочка-то, наверное, ненормальная…
    Волна холодной ярости стянула, задубила кожу щек.
    Кто узнает, что над девочкой в больнице надругались? Кто докажет, что насилие совершено умышленно, цинично, хладнокровно? За руку никто не схватит. Безнаказанность полнейшая. Кому она нужна, психически больная? Может, ей отсюда года три еще не выйти, а за это время…
    «Ну, уж нет!» — задохнулся он от гнева и, не собираясь быть лишь зрителем, заторопился вниз.
    Спрыгнув на землю, он, уже не прячась, добежал до лестницы и одним духом поднялся на чердак. Там он на ощупь отыскал пожарный люк и смутился в узком, тускло освещенном коридорчике.
    Ни медсестры, ни нянечки… одна больничная каталка.
    Климов тихо двинулся вперед.
    Если он верно сориентировался, ночные визитеры находились в третьей палате. Так оно и оказалось. За ее дверью он услышал тяжелое прерывистое дыхание, перемежающееся безумными стонами.
    Выбить дверь и захватить паскудников врасплох — вот все, что oн сейчас мог сделать. Мозг работал в одном направлении: не дать насильникам уйти, пресечь разгул их группового скотства…
    Выхватив пистолет и уже не думая о том, что обстоятельства захвата могут осложниться, он выставил плечо вперед, отшиб дверь в сторону и кубарем влетел в палату.
    — Ий-яах!
    Клубок сплетенных тел стал распадаться, только губы Шевкопляс двигались так, точно она сосала леденец.
    Вот и застал он их, хануриков, врасплох.
    — Лежать, где были!
    Иностранец, эта жирная скотина, еще секунду назад хрипевший от блаженства, ползал на коленках по полу в одном носке и собирал отвислым брюхом сор и пыль. Подтаскивал к себе свои вещички.
    Задереев беззвучно икал и прикрывал рукой низ живота.
    Червонец, как приткнулся к Шевкопляс, так и таращился на Климова. Глаза мутные, точно мыльной водой налитые.
    Отвратное зрелище.
    Бедлам.
    Не давая никому опомниться, Климов повел пистолетом.
    — В угол! На пол! Вещи — за порог!
    Главное, не дать им разбежаться. Трое мужиков и баба — это много.
    — Постреляю, как собак! Лежать, не двигаться.
    Задереев, безголосый, как покойник с подвязанной челюстью, начал приседать, не отрывая рук от низа живота. Так, наверно,в малолетстве он садился на горшок. Взгляд ошеломленно-потерянный, испуганный. А рот зевающий. И это он, красавец бонвиван, любимец женщин…
    Узкогрудый Червонец с выпирающими ребрами брезгливо оттолкнул свою партнершу и, когда она схватила его за руку, не отпуская от себя и прикрываясь им, как ширмой, он лающе ощерил зубы:
    — Отстань, падла!
    — На пол! — снова крикнул Климов и для вящей убедительности погладил кулаком по черепу застывшего на четвереньках борова. Тот сразу же приткнулся к стенке головой.
    А девочка в постели что-то лепетала и размазывала кровь по бедрам.
    Климов отвел взгляд. Немного не успел.
    Он поддел ногой чей-то пиджак и зашвырнул его под койку. Только сейчас до него дошло, что стоматолог — педераст. Вот с него он допрос и начнет. Самое время для беседы.
    Уже не сдерживая себя, Климов еще раз наддал по черепушке борову, пнул его туфель, выдернул из-под бесстыжей санитарки простыню, накинул на девчушку. Ее сиротливо била мелкая-мелкая дрожь. Фарфорово-блестя- щие белки безумных глаз скрывали боль и ужас надругательства.
    Возникло несколько проблем: во-первых, как сообщить в управление, во-вторых, как вызвать прокурора, и в-третьих, как их повязать, всю эту гоп-компанию? Возможно, у кого-то есть оружие, запрятано в одежде.
    Словно угадав, о чем он думает, на ноги вскочил Червонец:
    — На, стреляй! Вяжи, лягаш! Слабо?
    Пожалуй, только в эту секунду Климов по-настоящему понял, что действовать надо решительней. Иначе он влипнет в историю — не расхлебать. А этого он не хотел. Так, наверное, мужчина-гинеколог меньше всего желает видеть свою милую на акушерском кресле.
    — Ий-я-ах!
    Не дожидаясь, когда страсти разгорятся, он сбил Червонца с ног и придавил коленом меж лопаток.
    — Тихо! Всем лежать, не двигаться, сказал. Жесткая категоричность его голоса вызвала смешок у Шевкопляс. Она перевернулась на спину и развела колени.
    — А я и так… лежу.
    И без того широкие ноздри ее еще больше раздались, кожа на скулах побелела, глаза сузились. Она уставилась на Климова в упор.
    — Проходите, гостем будете, — цинично похлопав себя по лобку, съязвила Шевкопляс, и жилка на ее шее надулась, запульсировала. Потом глаза ее как будто притянули Климова к себе, и странные черные тени сделались властными, бездонными… пустыми.
    Климов оглянулся.

Глава 22

    Мелкий сыпучий дождь летел ему в лицо, и он отирал его тылом ладони, стоя на обочине дороги. Ему надо было засадить этих типов по разным камерам, не дать сговориться. У каждого своя тайна, которую он тщательно скрывает, но Климов не таким бродягам рога скручивал. Что он, тюха желторотый, что ли? Захват, бросок… Надо только знать, где их ловить, всех этих гадов…
    Вдали туманно засияли фары, но машина не остановилась, а прошелестела мимо, затем слегка притормозила, и кто-то выпрыгнул из нее на ходу, сразу же отбежав в темноту придорожных деревьев. Чакнула дверца, и красный свет стоп-сигналов вскоре пропал из виду.
    Климов понял, что теперь его вмешательство необходимо. Если уж на то пошло, он никогда не любил острых ощущений, но в данной ситуации граненая бутылка «Лонг-Джона» и хорошенькая девочка… Зеркала, позолота, лепнина… Тот, кто считает женщину совершенством, ничтожный человек. Но все это оставалось бы тайной, если бы не он… А поскольку теперь все стало на свои места, он может сказать: «Глупые, глупые мужчины! Любовь никогда нельзя купить за деньги. Именно поэтому женщины так легко продают свое тело. Вот почему дамские духи напоминают винный перегар».
    Мельком оглядев выкрашенные под мрамор стены железнодорожного вокзала и высокий потолок с аляповатой росписью, Климов подошел к почтовому киоску, но «Правды» уже не было, и он купил мороженое, которое туг же отдал мальчишке, просиявшему от счастья. Затем походил по залу ожидания, где драпировка отделяла холл от коридора, и, глядя в окно, подумал, что звезды в лужах на асфальте сверкают так же, как десяток пуговиц на сюртуке швейцара. Конечно, зал ожидания был неплохим наблюдательным пунктом, здесь можно долго оставаться незамеченным, но его актерского таланта хватило ровно на две минуты, и, миновав приемный пункт пошива обуви, где продавались куртки из дубленой кожи, он вышел на улицу, прогулялся по перрону, потолкался у аптечного киоска и, не дождавшись поезда, поехал на работу, благо новенький «Москвич» приятеля вмещал в себя шесть человек.
    Подгоняемый необходимостью явиться на работу вовремя, он, одним махом взлетев на свой этаж и не застав в кабинете Гульнова, вызвал Валентину Шевкопляс. Его мозг теперь работал в новом направлении, словно навстречу стремительно приближалось такси Петра Свиридовича. По радио передавали старую блатиую песенку, и Климов не заметил, как начал постукивать пальцами левой руки по столу, беззвучно повторяя про себя слова припева.
    «А перед ним красивая японка…»
    Отворилась дверь и вошла Шевкопляс. Она медленно прошествовала мимо и еще медленнее, чем прошла, опустилась, погрузилась в кресло, одновременно приподняв край платья. Получилось это у нее так грациозно, что он даже позавидовал богатому набору всяких штучек-дрючек, которые обычно женщина пускает в ход, чтобы добиться благосклонности и покорить мужчину. Он все еще не мог отделаться от ощущения чего-то недосказанного в разговоре с Червонцем, но, будучи человеком долга, свято верил, что стремящийся к правде прав и в заблуждении, было бы стремление к истине выстраданным, как у Легостаевой, а не показным, как у гостиничного швейцара. Предоставляя Легостаевой полную свободу убеждений, принимая во внимание все то, что казалось ему разумным, он не пытался наскоро перечеркнуть те доводы, в которых сомневался. Он словно оставлял их до поры, когда, возможно, взгляд его на многие детали следствия станет иным. Чтобы идти вперед, надо уметь возвращаться. Терпение и умение прощать выводят нас на нужную дорогу. В этом Климов убеждался, и не раз. Жаль вот, прокурор всегда настаивает на строжайшем соблюдении буквы закона.
    Следя за своими размышлениями, он совсем упустил начальную фразу Шевкопляс, и это заставило его как бы другими глазами взглянуть на нее. Одно дело видеть ее дома, а другое — вот так: тет-а-тет… Он еще подумал о том, как быть с инициативой, смелостью, готовностью взять на себя ответственность за тот или иной поступок, когда дверь приоткрылась и в нее заглянула Шевкопляс. Казалось, ее голос спугнул важную мысль, как птицу с ветки, и он не удивился ощущению полета. Что-то в санитарке Шевкопляс сегодня было несказанное. Природа боится излишества, но здесь она не поскупилась на земную красоту.
    Уходя из-под груза раздумий, Климов забыто почувствовал, что у него начинает зябнуть затылок, как в ту далекую чарующую осень, когда он впервые увидел близкие глаза Оксаны, и тихий, благостно-невыносимый приступ жертвенной любви надолго прохватил его своим морозящим ознобом. Внутреннее зрение еще раз прокрутило Климову, как отворилась дверь и в кабинете появилась Шевкопляс. Она что-то сказала и еще медленнее, чем прошла, приподняла край платья. Надо думать, чтобы не помять. Поролоновая подушка кресла, обтянутого красной кожей, с шипением пробитого мяча осела под ее роскошным телом, и Климов на мгновение во всей красе увидел ее ноги… Сейчас она беспомощно-тоскливо, со значением, водила пальцем руки по подлокотнику кресла, и фиолетово-блестящий, золотистый лак ее ногтей маняще сковывал и взгляд, и жесты Климова, и ощутимей начинал зябнуть затылок, и что-то было в этой женщине от тех видений, какими полнятся однажды сокровенно-чувственные сны… И он раздавленным каким-то голосом спросил: «Что вы хотели?» Так откровенно хамски и спросил: что вы хотели? А сам парализованно молил, чтоб охватившее его очарование не исчезало.
    Платье обнажало ее полную выше колена ногу, и со стыдом подумалось, что ей, наверное, известны его мысли. По чисто женской, видимо, привычке, Шевкопляс осмотрелась и беззастенчиво-вольготно заложила нога на ногу. Лучистая улыбка, слегка приподнятая бровь…
    — Юрий Васильевич…
    — Да, — поспешно ответил Климов и даже подвигал пальцами, точно показывал, что еще способен что-то понимать и делать.
    Шевкопляс поняла это его движение, как поторапливающий жест.
    — Извините, что так сразу…
    Перед тем, как что-нибудь сказать, она медленно и сосредоточенно облизывала губы, как будто подчеркивала красоту их линий или пробовала на вкус помаду.
    — Я хочу…
    У него совсем озяб затылок, словно он сидел возле сквозящего окна, но порывистый ветер, обрывавший листья с тополей, давно утих, и он подумал, что так еще заботливая мать щадяще дует на макушку своего зареванного сорванца, прижигая йодом ранку.
    Не в силах оторвать свой взгляд от Шевкопляс, он все отчетливее сознавал, что целиком находится в ее власти.
    — Я вас слушаю.
    Та смело подалась вперед.
    — Мне тридцать лет. В четверг я праздную свой день рожденья. Я очень вас прошу прийти.
    Вопросительное молчание, исходившее от ее подавшегося вперед тела и замерших на горле пальцев, натолкнуло на мысль, что вот таких, наверно, и встречали в жизни, чтобы не забыть. И храпел в оглоблях коренник, попутно унося земное счастье…
    — Слышите меня?
    Заклинающе-зовущий ее взгляд так проникающе вошел в его сознание, точно и она увидела одновременно с ним того же самого коренника в оглоблях, и Климова обсыпало снежком, а пристяжные выгибали шеи, и волчьими огнями за спиной метнулась ночь… Ненастная, глухая, бесприютная. И куталось в медвежью шубу с намерзающим на ворсе инеем загадочное существо, которое, казалось, и создано лишь для любви и обожания. И целовались ее губы и глаза… Из-за таких теряли голову, шли на обман, подлог, на разорение семьи, а то и жизнь свою кончали наугад: кто каторгу избрав, а кто свинец…
    Климов даже привстал, чтобы сказать слова сердечной благодарности: конечно же, он обязательно придет, но какая-то преградная и праведная сила казняще вышибла его из мчащихся саней.
    Он попытался выбраться из топкого сугроба и не смог. Снег был сыпучим, провальным. Он набивался в уши, таял и стекал за шиворот. Когда не стало сил, Климов разлепил глаза.
    Холодное серое небо так низко нависало над лицом, что он в испуге затаил дыхание. Вернее, он хотел вздохнуть поглубже, но что-то сдавливало грудь и не давало шевельнуться. Глубокий снег напоминал трясину. И тут до его слуха донесся храп коней. Oн обрадовался, вскинул руку, чтобы его заметили и подобрали, но силы в руке не было. Он подумал, что сломал ее, и застонал. Силясь быть замеченным с дороги, поднял голову и…
    …ничего не понял.
    Какие-то голые стены, очертания кроватей, чей-то стриженый затылок… Слева раздавался мощный храп. Тяжелый, горловой, с поперхиванием и сдавленным присвистом.
    Климов дернулся и понял, что привязан.
    Ни встать, ни сесть, ни просто повернуться на бок.
    Что же это может быть? Где он находится и что с ним происходит? Ступни его ног замерзли, и он стал растирать их одна о другую. Пальцы рук покалывало, шея затекла, и он откинулся на комковатую подушку. Теперь он видел, что над ним не серое ночное небо, а побеленный известкой потолок. Сумеречный свет неспешно проявлял на нем потеки, трещины, свисающие нити паутины…
    Что-то несуразное.
    Он снова поднял голову, оперся кое-как на локти, поднапрягся, чтобы удержаться в этом положении, и стал изучать свое узилище.
    Как же он сюда попал и что это за богадельня?
    Черт возьми, ни сесть, ни встать.
    Он вновь попробовал согнуть в коленях ноги и не смог. Настолько крепко был прикручен простынями к остову кровати.
    От неудобной позы и мучительного положения кровь прилила к голове и в висках тоскливо зашумело. Когда волна бессильной ярости прошла, он уже четко знал, что ему делать. Как только нянечки его распеленают, увидев, что он лишний, надо будет сразу позвонить в прокуратуру, потребовать арестовать всю гоп-компанию. В том, что он стал очередной жертвой изощренного гипноза, он не сомневался. В мозгу опять всплыла картина сексуальной оргии, затем он встретился глазами с Шевкопляс, и ему впервые стало жутко: эта ведьма, кажется, неуязвима! Знал бы, чем закончится их встреча, трахнул рукояткой пистолета по башке, чтоб года два потом по стеночке ходила…
    Сейчас он уже в полной мере сознавал глупость своего положения: лежит, ясно же, в палате для умалишенных, одежды, пистолета, документов при нем нет…
    Скандал!
    Климов вытянулся на кровати и задумался. Выговор ему обеспечен, это как пить дать, звание задержат, может быть, турнут из органов… Но ничего, надо крепиться. И не в таких передрягах бывал. Главное, дождаться обхода врачей, все объяснить, если надо, попросить о встрече с Озадовским, и все образуется. «Интересно, почему они меня не придушили? — скосив глаза вправо, подумал он и решил, что его оставили в живых лишь потому, что от трупа просто так не отмахнешься. Наши, небось, ищут меня по ярам. Таксист их должен был предупредить. Возможно, что Шрамко уже допрашивает борова или Червонца. Шевкопляс и стоматолог, разумеется, остались в корпусе, они свои… а утром… утром они могут скрыться в любом направлении. Ищи- свищи… Вот гадство!»
    Климов выругался и снова приподнялся на локтях. Ему до рези в животе понадобилось в туалет. Но простыни не отпускали. Невозможность выполнить даже такую малость, прихоть организма, подняла в нем новую волну бешенства. Собаки! Взять бы их однажды утром, тепленьких, с постели, и привезти с полными мочевыми пузырями к прокурору! Мигом раскололись бы или в штаны напрудили, скоты.
    Один из соседей, лежавший на угловой кровати справа, поднял руку и посмотрел на часы. Климов затаился. Откровенно говоря, намертво прихваченный к своему ложу, он всерьез побаивался своих сопалатников. Кто знает их фантазии и тайные желания? Возьмут и за здорово живешь откусят ухо или нос, или придавят. Освободить бы руки, что ли…
    Загнуться на продавленном и дурно пахнущем матраце не хотелось.
    Соседу в темноте никак не удавалось разглядеть циферблат, и он продолжал тянуться рукой к потолку.
    Климов решил глянуть на свои часы и не ощутил привычной тяжести браслета. «Вот так-так… Все сняли! Даже трусы», — чувствуя, что околел под тоненьким больничным одеялом, подумал он и принял новую попытку высвободиться из своих пут. Его когда-то этому учил знакомый цирковой артист. Сперва надо расслабиться, как можно больше, а затем… затем забыть, что у тебя вообще есть крупные суставы… главное, внушить себе, что ты бескостный… не реагировать на боль.
    Как только он справился с левым узлом и высвободил руку, ему показалось, что все замки, крюки, все двери разом рухнули, и дело остается лишь за малым: переодеться в цивильное платье. Переодеться, позвонить Шрамко, взять санкцию у прокурора и арестовать преступное кубло. Далеко уйти они пока что не могли, об этом можно было не переживать. Затем он сообщит жене, что все в порядке, а вечером обнимет сыновей. Кстати, какое сегодня число? Надо узнать.
    Размотавшись и отбросив простыни, он сел па кровати и растер кисти рук. На нем была больничная хламида с единственной полуживой тесемкой вместо ворота и больше ничего. Хорошо, что рубаха длинная и доставала до колен. Серая, мятая, пропахшая чужим застойным потом.
    Климов брезгливо передернулся и еще раз осмотрелся.
    Сзади него, по-утреннему скупо, светилось узкое окно, изнутри и снаружи забранное толстой решеткой, по бокам — койки, впереди — дверь. В коридор, на лестницу, на волю…
    «Надо выбираться!» — приказал он себе, и его ступни коснулись холодного пола, — «брр!» — Он инстинктивно поджал ноги.
    Чтобы не пользоваться шлепанцами, валявшимися под кроватью, он намотал на ступни простыни и в таком виде вышел в коридор.
    Желтый, вздувшийся линолеум, несколько кушеток вдоль стены, тусклый свет над головой. Часы над ординаторской с остановившимися стрелками. Столовая, раздаточная, процедурная…
    Стараясь не шуметь и неуклюже подволакивая ноги, Климов добрался до туалетной комнаты и натолкнулся на работавшую шваброй нянечку.
    — Простите.
    Та его как будто и не слышала. Елозила дырявой мешковиной возле унитазов да подшмыгивала носом.
    Климов малость потоптался за ее спиной, но, чувствуя, что рыхло-толстые его обмотки начинают промокать, интеллигентно кхекнул.
    — Вы позволите?
    От рези в животе его уже сгибало вдвое.
    Ноль внимания.
    Широкий плотный зад, могучая спина, седые волосы, торчащие из-под платка, и руки, взад-вперед толкающие швабру. Словно поршни. На ногах носки домашней грубой вязки и галоши.
    Хлюп-хлюп-хлюп.
    Ополоснула грязное ведро, слила оставшуюся воду в унитаз, отерла локтем лоб.
    «Наверное, глухонемая», решил Климов и, переминаясь с ноги на ногу, стал отступать назад, теснимый бессловесной нянечкой. Но схватки в животе усилились, и он решился:
    — Дайте, я пройду.
    Действительно, чего он мается?
    — Мне очень худо.
    Должно быть, в этих стенах столь витиеватое обращение прозвучало так же кощунственно-нелепо, как насмешливая фраза: «Заходи, когда помрешь».
    Нянечка проворно распрямилась и, не думая освобождать проход, повернула к нему плоское лицо:
    — Куда, говнюк? Не видишь, что ли? Выдь отседа!..
    Цепко хватанув его за локоть, вытолкнула «к такой матери».
    Климов опешил. Рискованный характер у бабули. От него добра не жди. Пришлось перемогаться в коридоре.
    Наблюдая за угрюмой поломойкой, он отметил про себя, что ногти у нее широкие и не по-женски выпуклые, плотные, а большой палец левой руки замотан синей изоляционной лентой. Бинта в больнице нету, что ли?
    Когда она выжала тряпку и шмякнула ее в ведро, означив тем самым завершение уборки, Климов, наконец-то, смог уединиться.
    От щедро рассыпанной хлорки, известково заляпавшей кафельный пол, противно щипало в носу и жгуче саднило в груди. Из глаз сами собой потекли слезы.
    Отирая их ладонью, он изумленно подумал, что в мире слишком мало красоты, добра и справедливости.
    Оставляя самодельными опорками белесо-мокрые следы на грязно вымытом линолеуме коридора, Климов заспешил в свою палату, а заспешив, ужаснулся этому определению: в свою. Нет, только не туда! Куда угодно, лишь бы не в палату. Вот тут, на топчане он станет ждать врача. В бессмысленности разговора с поломойкой он не сомневался. Видимо, у тех, кто занимается обслугой, с годами появляется защитная привычка: слушать и не слышать.
    Присев на топчан под дверью ординаторской, он заложил ногу на ногу и обхватил колено. Сейчас придут врачи, и все решится.
    Наивный идиот! Чтоб верить в будущее, надо знать систему. А система в мужском отделении для умалишенных была такова, что его тотчас шуганули вон из коридора.
    Сперва, позевывая и скребя в затылке, перед ним остановился вышедший из процедурной заспанный детина в тесном жеваном халате, надо думать, санитар, и похлопал по плечу: давай, вали! Видя, что его не понимают, что у Климова с мозгами в самом деле «караул», он выкликнул на помощь сменщика.
    Тот выслушал тираду Климова о совершеннейшем здоровье и навалился на него всей своей тушей.
    — Ну, ребята, — разозлился Климов. — Пеняйте на себя.
    — Пардон, не понял, — выдохнул угрюмый сменщик и со всего маху врезал Климову по челюсти. У него и зубы лязгнули. Второй, не долго думал, вцепился в волосы и заломил шею назад, подставив климовское горло под удар. Кулак у сменщика сработал моментально, но теперь по кадыку.
    От боли Климов задохнулся и на хрипе, сипло выкашлял:
    — Пу-сти-те…
    — Вот так, моя любовь.
    Мстительно щуря глаза, окончательно проснувшийся мед- брат потрепал Климова по онемевшей челюсти, и его сменщик подхихикнул — с той кровожадностью, с какой хихикает наглец и костолом:
    — А вякнешь, по стене размажу.
    Говорить нечего, амбал он был здоровый.
    Климов не ответил, лишь вобрал голову в плечи. Он уже успел стряхнуть обмотки с ног и собрался показать мордоворотам, что такое русское кунг-фу, но, предвидя море крови, дал впихнуть себя в свою палату. Как бы там ни было, но он уже начал понимать самое важное в режиме психбольницы: пререкаться, огрызаться, отвечать на оскорбления — и упаси Господь! — дебильно уповать на крепость рук никак нельзя. Здесь с людьми не церемонятся, здесь лечат. От необузданного буйства, от попыток что-то доказать…
    Сделав вид, что он все понял, что режим больницы ему по сердцу, Климов подобрал обмотки, кое-как расправил на постели одеяло и уселся на кровати. Пока не разрешат подняться, он будет сидеть, как херувим. Скромненько, тихо.
    Мордовороты удалились.
    Сосед справа продолжал лежать с напряженно вытянутой вверх рукой. Никаких часов на ней не оказалось, а сосед слева, час назад храпевший, словно конь с распоротым осколком брюхом, таращился на Климова из-под руки. Он так сильно морщил лоб, что кожа побелела.
    Не выдержав его сосредоточенно-карающего взора, Климов опустил глаза и провел рукой по голове: вот это влип. Что-то показалось ему странным, необычным, и он вновь провел рукой от лба к затылку. Открытие было нерадостным: его успели обкорнать. Постригли наголо. Он пристукнул кулаком по металлической дужке кровати и уставился в пол. Одно к одному.

Глава 23

    От еды он отказался наотрез и, подавив моральное сопротивление медперсонала, настоял на врачебном приеме.
    Едва он сел на указанный стул в ординаторской, как на его плечи тяжело легли лапищи санитара. Климов оглянулся: руки-то зачем? Но тот лишь подмигнул ему приятельски и радостно, и в этом подмигивании было что-то плутовское, если не сказать, дьявольское.
    Санитар был тем амбалом, который чуть не перебил ему кадык.
    — Не рыпайся, козел. Моргалы выпью…
    Не успел он закончить свое увещевание, как вторая дверь открылась, и в ординаторскую заплыла курносая пампушка с крупной родинкой над левой бровью. Из бокового кармана ее просторного халата торчал врачебный молоточек. Вся она была величественной и серьезной.
    Не дожидаясь, когда врач протиснется за стол, Климов подался вперед и торопливо, сбивчиво заговорил:
    — Здравствуйте, доктор! Вышло странное недоразумение. Я Климов, из угрозыска…
    — Он новенький, Сережа?
    Пампушка посмотрела поверх Климова и вопросительно сомкнула губы. Услышав утвердительное «новенький», всезнающе кивнула:
    — Говорите.
    — Вот, — не зная, что еще сказать, пытался встретиться с ней взглядом Климов. — Я здесь лишний, понимаете? Случайный. Мне надо позвонить начальству, доложить…
    — Как его фамилия, Сережа?
    — Вечером был Левушкин, — зевая, выгавкал амбал.
    — Сейчас поищем…
    Она отперла ключиком ящик стола, вытащила из его утробы пачку серых папок, стала выбирать из них истории болезней.
    — Левушкин… так-так…
    — Я Климов!
    — Не кричите. Документы у вас есть?
    Климов сдержался.
    — Я же объяснил: я лишний. Я работаю в угрозыске, преследовал людей, которые…
    — Вот видите, — пампушка не дослушала и улыбнулась. — Документов нет, преследовал людей, а здесь, — она взяла из пачки тонкую историю болезни и потрясла ее перед собой, — читаю: Левушкин Владимир Александрович…
    — Я Климов! Климов я! Юрий Васильевич… кстати, майор милиции.
    — …Владимир Александрович… поступил в стационар два дня назад… так-так… в состоянии белой горячки…
    — Да какой горячки, — заволновался он. — Я вообще не пью, да это и не я… Вы позвоните…
    — Не перебивайте, — тон ее голоса предупреждающе похолодел. — Туг печатному не верим, не то что сказанному. Вчера вы чуть не разнесли приемный покой, отбиваясь от чертей, сегодня вы майор, преследуете граждан…
    — Преступников.
    — А вы их можете назвать?
    — Пока что не имею права. Двое из них здесь работают, в больнице…
    — Уж не мы ли с Сережей?
    Пампушка хохотнула, и в голосе ее вновь зазвучало осуждение. — Себя не помните, Владимир Александрович, врагов каких-то ловите…
    — Я Климов! Климов…
    — Хорошо, я постараюсь вам помочь.
    — Вот так бы и давно! Где телефон? Сейчас за мной приедут…
    — Типичный бред, Сережа.
    — …мое начальство, из милиции.
    — И мания, и раздвоение, — многозначительно поддакнул санитар. — Пошел в разнос…
    Их реплики могли взбесить и ангела.
    — Да вы поймите…
    — Понимаю, — умиротворяюще ответила пампушка и сдвинула истории болезней вбок, на край стола. — У вас процесс…
    — Да ни на грамм! — он чуть не сплюнул. — Сейчас мой труп всюду ищут, а я здесь!
    — Вот видите, Сережа, уже труп.
    — Лабильный тип.
    — Шизоидная деформация.
    Климов затрясся.
    — Да у вас под носом совершили преступление, и если бы не злая воля…
    — Меньше надо пить.
    — Да я не пью! Не пью! Черт вас возьми!
    Необходимость оправдания бесила сейчас Климова больше всего.
    Пампушка горестно вздохнула.
    — Когда проспятся, все так говорят.
    Климов обессиленно завел глаза под лоб:
    — О Господи! Ну как вам доказать, что я не Левушкин? Не Левушкин я вовсе! Я к вам попал через чердак…
    — Я слушаю.
    — …сначала посмотрел в окно, увидел их…
    — Кого?
    — Да этих гадов!
    — Продолжайте.
    — Вы не верите?
    Пампушка сострадательно кивнула головой.
    — Верю, верю…
    — Ну вот, я посмотрел в окно, сначала влез на дерево, потом поднялся по пожарной лестнице, но та, которую я должен был… Вы что так смотрите?
    — Больны вы, Левушкин, и тяжело больны.
    — А я вам говорю!
    — Допустим.
    — Я вам говорю, что эта женщина, которую я должен был сейчас допрашивать, опасна для людей! Она как ведьма! Хуже! Она приобщена…
    — К чему?
    — …к секретам черной магии!
    — И потому?
    — И потому неуязвима.
    Пампушка покачала головой:
    — Не женщина, а укротительница тигров.
    — Чертей, — сострил амбал.
    Почувствовав издевку, Климов вскинулся.
    — Слушайте!
    Вскочить ему не дал Сережа. Не отпуская климовские плечи, он навалился на него всей своей тяжестью и добродушно проворчал:
    — Вот чмо болотное… С утра пораньше простыни сорвал, кидался драться…
    — Ничего… Подлечим. — Пампушке только этих слов и не хватало. — Назначим нейролептики…
    — Ударный курс.
    — Возможно, проведем сеанс электрошока… Словом, — она опять придвинула к себе истории болезней, — социально адаптируем. Как вас по имени?
    — Владимир, — подсказал гиппопотам Сережа.
    — Климов я! Юрий Васильевич! Я требую!..
    — Психопатическая личность.
    — …свяжите меня…
    — Свяжем.
    — …с городом! С моей квартирой!
    — Свяжем, свяжем, — чуть ослабил свой нажим Сережа и погладил Климова по голове. — Все, что хотишь.
    — Отстаньте от меня, — дернулся Климов. — И не прикасайтесь.
    — Хорошо, — наигранно покорным тоном успокоила его пампушка и заботливо спросила: — Вы число хоть помните?
    — Я сам хотел спросить.
    — Вот видите…
    — Не вижу!
    — Вы больны.
    — А я вам говорю…
    — А я…
    — А мне плевать!
    — …вам говорю, что вы больны. Серьезное расстройство психики.
    — Это гипноз.
    — Само собой. И называется он: белая горячка. Месяц помните?
    — Ноябрь вроде.
    Трудно сказать отчего, но Климов замялся и ответил не совсем уверенно. Врач удовлетворенно хмыкнула.
    — Ну что ж, я думаю… — она сложила губы трубочкой и попыталась рассмотреть свой лоб. — Через полгодика, от силы, через год, мы приведем вас к норме.
    — Через год?
    От изумления он чуть не потерял дар речи.
    — Я не пьяница! Не шизофреник! Я майор! Я требую…
    Пружина гнева бросила его к столу, но пальцы санитара пережали сонную артерию. Сквозь тяжелый обморочный шум в ушах он уловил обрывок фразы: «Сульфазин, оксилидин и проследите, чтоб не буйствовал в палате…»

Глава 24

    Когда он вынырнул из омута лекарственного забытья, то почувствовал себя мухой, тонущей в стакане молока. Места уколов жгло огнем, поясницу разламывало. Руки, ноги были словно деревянные. Ко всему прочему, ему зачем-то сделали слабительную клизму, сняли энцефалограмму и назначили исследование желудочного сока.
    Сопровождаемый знакомыми мордоворотами, он пришел в лабораторию, где на двух стульях уже сидели, а третий пустовал. Голова кружилась, пол под ногами зыбился, кренился, и Климов поспешил присесть. Погруженный в свои мысли, думающий лишь о том, как выбраться из стен больницы, он покорно раскрыл рот и постарался проглотить резиновую трубку. Но не тут-то было: его душили спазмы. Видимо, Сережа перебил ему хрящи. Горло болело.
    — Чертов охламон, глотай! — взвинтилась медсестра, и санитар, стоявший сзади, огрел его двумя руками по ушам: — Раскрой хлебало.
    Климов задерживал других и виноватился перед собой. «Кому она нужна, моя кислотность?» Он силился пропихнуть в себя проклятый зонд, и его снова выворачивало наизнанку. Легче змею проглотить.
    — Чтоб у тебя хрен отсох! — в сердцах толкнула его в лоб сестра и согнала со стула. — Сгинь, мудак.
    Хлястик на ее халате стянуто торчал узлом, и вся она была похожа на оклунок, в котором возят белье в прачечную.
    Вышвырнутый санитаром из лаборатории, Климов дотелепался до палаты и решил немедля написать записку Озадовскому, Как ни странно, ручку и бумагу ему дали. Он обрадовался и вкратце описал ситуацию, в которую попал.
    «Выручайте, Иннокентий Саввович!» — не слишком вдаваясь в подробности, закончил он свое послание и, не переводя дыхания, накатал тревожный рапорт на имя Шрамко.
    Зализав конверт, он отложил его в сторону и принялся строчить письмо Володьке Оболенцеву, единственному другу институтского закала. Все равно бумага оставалась, да и времени было — вот так! Когда еще удастся написать.
    Володька был поэтом, родившимся философом, но ставший живописцем. На третьем курсе он решил, что Климов гениален, что люди недостойны его кисти и творений. Придя к такому заключению, он загорелся благороднейшим желанием устроить своему товарищу свидание… с Иеронимом Босхом. Проделать это он решил при помощи ножа, которым режут хлеб. Радость из-под палки. Талант, как правило, понятен и приятен людям, чего не скажешь о гении. И все-таки труднее быть не гением, а его другом, рассуждал Володька. Правда, Климов себя гением не обзывал. Но кому по силам состязаться в логике с поэтом, родившимся философом и ставшим живописцем? Тем более, когда он ассириец с примесью грузинской крови. Володька спьяну расчекрыжил воздух, промахнулся и влетел под стол. Стальное лезвие ножа печально кракнуло, и свидание не состоялось. Ни с Иеронимом Босхом, ни с подобными ему создателями дьявольски-пророческих метаморфоз. Володька читал Канта, но не дошел до Гегеля, а главное, не знал приемов айкидо. На следующий день, нянча ушибленную руку и страдая по рассолу, он по русскому обыкновению трогательно миротворно благословил Климова на путь мытарств, сомнений и художнической схимы. Он был похож в этот момент на снисходительного пастыря, обремененного раздумьями о чадах человеческих, неистово и кротко отвращающего сонм невежд от искушения и укорения искусства. Увянут ветви и усохнут корни. Не виноградари нужны, камнетесы. Но он прощает Климова, ибо каждый третий в мире — слабоумный, и слабоумный из-за виноделов, винохлебов, виночерпиев… Своя беда, что писаная торба. Душа Володьки была исцарапана обидами, как были исцарапаны стены его мастерской адресами и номерами телефонов разномастных девиц. «Натурщиц у меня, как сена!» — хорохорился он у себя в подвале и, подвыпив, спрашивал свой палец, кто такой-то и такой-то президиумный «богомаз»? И сам же отвечал: никто! Смешон, бездарен и рогат. Пустая комната, пустые окна…
    Неспешные воспоминания настолько захватили Климова, что он на время отложил письмо и вышел в коридор. В палате было слишком шумно для уединения.
    Заложив руки за спину, он медленно пошел до процедурной, повернул назад, немного постоял возле шестой палаты, в которой двое чудаков играли в шахматы на пустом столе тумбочки, и вновь направился к далекой процедурной. Направился и обомлел: навстречу ему по коридору шла жена. Она смотрела прямо перед собой и ступала так, точно ручей по жердочке переходила.
    Климов остолбенел: откуда она здесь? И нервно-счастливая дрожь прохватила его с ног по головы: додумалась, родная! Одна она смогла дотумкать, где его искать. И он непроизвольно вскинул руку, мол, я туг, но лицо жены внезапно изменилось, почужело, расплылось…
    Он закричал и окончательно пришел в себя.
    Все та же тесная, забитая кроватями, палата, серый потолок, больничный запах, и он сам, привязанный к железной койке.
    Сосед слева, сосед справа…
    Ужас.
    Сколько он проспал? Который час?
    Места уколов жгло огнем.
    Климов попытался сдвинуться в сторонку и не смог. Ему впервые стало страшно. А что как он, действительно, того… сходит с ума? Человеческая психика — это загадка, нормы нет. Как люди вообще заболевают? Эпилепсией, шизофренией? Он думает, что видел Шевкопляс, всю гоп-компанию и девочку, размазывавшую по бедрам кровь, а их на самом деле не было… и все это одно лишь наваждение, обыкновенный бред, и он больной… психически больной… как и его соседи. Тогда надо кончать с собой, без всякого. Но это, если он свихнулся… Гадство! Расчет упрятавших его сюда, в палату для особо буйных, был безошибочным, иезуитски верным. Здесь или обезличат этим самым сульфазином, от которого ни сесть, ни встать, или сам в себе найдешь изъян. Есть же такое понятие в психиатрии: соскользнуть… жена рассказывала и примеры приводила… с горизонтали нормы на вертикаль безумия.

Глава 25

    Потянулись жуткие дни одиночества. Одиночества среди людей. Мысли о работе как-то притупились, но тоска по дому, по жене и детям с каждым днем становилась мучительней. Иногда ему хотелось биться головой об стену или же дверной косяк.
    После очередной встречи с врачом, он обреченно понял, что в мире ее мыслей и переживаний он не занимает даже скромного места.
    — Левушкин! — предостерегающе стучала она по столу авторучкой и не советовала добиваться встречи с Озадовским. — Назначу инсулин.
    Это слово в психбольнице понимали все, вплоть до полных идиотов.
    — Сколько раз вам повторять: профессор болен! И к тому же алкоголиками он не занимается: слишком вас много.
    Климов умолкал. Или усмехался: злое слово заменяет людям ум.
    Чтобы он был поскромнее, назначали тазепам.
    Со временем он научился делать вид, что пьет лекарства, а сам выплевывал их в руку или в унитаз при первой же возможности. Мало того, он ограничил себя в пище, почти что ничего не ел: его не отпускало подозрение, что и в еду подмешивают зелье. По крайней мере, чай, кисель, компот он исключил из рациона. Не демонстративно, нет. Он понимал: начнут поить насильно. Все, что мог, он отдавал другим. А сам обходился водой из-под крана. Любая его попытка установить связь с внешним миром пресекалась, и пресекалась жестко. Письма брали, обещали передать по адресу и, по всей видимости, уничтожали.
    Ни на одно из них ответа он не получил. От всех его просьб отмахивались, как от пустой затеи, причем отмахивались с тем ожесточением, за которым угадывалась внутренняя несвобода и житейская задавленность. Казалось, люди спали на ходу.
    В своем доказывании, что он не верблюд, Климов исчерпал и без того небогатый запас своего красноречия и однажды, мучительно борясь со сном, обреченно подумал, что сумасшествие — это как бельмо на глазу: все видят, как ты слепнешь. А засыпать он боялся из-за страха перед Шевкопляс. Он был уверен, что не сегодня-завтра, в одну из глухих ночей она разделается с ним. Вкатит сонному чего-нибудь покрепче, и адью! И поминай как звали. А звали его Левушкин Владимир Александрович, согласно записи в истории болезни. Был такой беспутный богомаз из сельского дворца культуры, алкоголик. Судя по истории болезни, пил он все, что льется, и все, что булькает, вот и попал в конце концов в дурдом. Кто о нем заплачет, пожалеет? Умер, бедолага… сердчишко подвело.
    Никаких примет в истории этого самого Левушкина не было. Ни роста, ни веса, ни цвета волос. Климов интересовался, спрашивал. Один диагноз: делириум тременс. Белая горячка.
    Лежа на кровати и борясь со сном, он часто спрашивал себя: «А где же сейчас настоящий Левушкин? Куда его спровадила эта хитрюга Шевкопляс? Подумать только, как все ловко провернула! Подмена одного другим, хороший ход. Многие бы позавидовали изворотливости женского ума. Словно заранее готовилась.
    Эта мысль показалась ему стоящей.
    А что, если таким же образом она уже однажды убрала кого-нибудь? Заманила в психбольницу, а потом… Ему уже мерещилось черт знает что! И становилось жутко. Чем активнее он выступал против лечения, тем беспощаднее ломали его психику. Того гляди, отправят на электрошок, заколят сульфазином: в две руки, в две ноги, и лежишь пластом. И называют этот способ «квадратно-гнездовым». Спасибо, инсулин пока не назначали, а это, брат ты мой, дубина для мозгов! Еще чуть-чуть и он начнет пускать слюну, как идиот. И сны не приведи Господь! Замучили кошмары. Что ни ночь — Володька Оболенцев лезет на него с ножом, грозит Иеронимом Босхом, плачет над судьбой.
    Попытка выкрасть ключ закончилась провалом. Напрасно он вынашивал свой план, следил за персоналом. Ключ он свистнул в процедурной, думал отпереть им отделенческую дверь, но медсестра, блондинка с водянистыми глазами, вовремя хватилась. Климова раздели догола, ударили коленом в пах, навешали затрещин и, выкручивая уши, отобрали ключ.
    В его истории болезни появилась дополнительная запись: клептомания. Бессмысленное воровство.
    После попытки выкрасть ключ им овладела жуткая тоска.
    Именно здесь, в тихом аду психиатрической лечебницы, он начал понимать, что, может быть, самой характерной его чертой было стремление всегда и во всем рассчитывать на свои силы. Сознавал это, он уже не сомневался, что является человеком строгих правил, жалким педантом, но, считая это проявлением серой заурядности, все еще не желал признавать за собой эту особенность.
    А жизнь в мужском отделении шла своим чередом.
    Тихих, бессловесных переводили на другой этаж, в палаты хроников, а буйных усмиряли, проводили шоковую терапию, «делали клоунов», назначали им бессчетное количество уколов.
    Тех, кто наотрез отказывался от еды, кормили через зонд, насильно подключали к капельницам, а бездыханных увозили в морг.
    Безрадостный конвейер.
    Постепенно Климов познакомился со всеми нянечками, сестрами, медбратьями, но прежде всего присмотрелся к сопалатникам. Из восьми человек пятеро производили тягостное впечатление, зато трое других были вполне контактны: Храпун, Чабуки и Доцент.
    Храпун имел плешивый гладкий череп, по-рыбьи ущемленный рот и маниакальную привычку вглядываться в собеседника, как в платяную вошь. Сдвинув брови, он приставлял к ним козырьком ладонь левой руки и, надо — не надо, изредка поплевывал на пальцы правой, точно пересчитывал купюры. Больше всего он любил здороваться, непременно за руку. Поздоровается и, не отпуская запястье, начинает изучать-оглядывать с дотошностью естествоиспытателя.
    Доцент — тот проще.
    Он подкрадывался сзади и наивно-робко спрашивал: «Конфетка есть?» Делал он все это так искусно, тихо, незаметно, что Климов всякий раз пугался, вздрагивал и долго потом чувствовал предательскую дрожь в руках и в животе. А в остальном… Доцент показался Климову нормальным мужиком. Единственно, чего он требовал, так это спецвагонов в поездах дальнего следования. Особенно, на транссибирской магистрали. Он требовал вагонов-бань. Его просто колотило, когда он начинал доказывать необходимость новшества. Есть же туалеты и вагоны-рестораны, даже видео-вагоны, так почему бы людям, находящимся в пути, порой по восемь суток, женщинам с детьми, беременным и прочим, он всегда подчеркивал: и прочим, — не выкупаться в душевой? И пусть за дополнительную плату! Кто откажется? Куда он только не писал, не отправлял свою идею по инстанциям, ответ был однозначным: бред! И он опять оказывался в психбольнице.
    Конфетка есть?
    Келейная смиренность, подлаживающийся тон, ущербно- кроткий взор.
    Это в отношении него сказал третий знакомец Климова, старожил мужского отделения Чабуки: «Если очень сильно бить по голове, человека может затошнить». Как сам Чабуки загремел в больницу, Климов так и не узнал. Был он очень скрытным и неразговорчивым, по крайней мере, днем. С утра и до вечера он просиживал на койке, свесив голову и отрешенно глядя в пол. Во всей его позе сквозила тяжко- горестная обреченность. Было ясно, что он ни с кем не собирался делить то, что выпало на его долю, как не старался свалить кому-нибудь на плечи свои тяготы. Он отзывался на прозвище Чабуки, данное ему Бог весть когда, хотя мог отозваться и на кличку Али-Адмирал. Днем он носил очки, и их темные стекла в модной оправе мало соответствовали его безотрадной одежке: вылинявшей майке и полосатым пижамным штанам, точно таким же, какие выдали со временем и Климову. Создавалось впечатление, что кто-то нацепил Чабуки модные очки, как бы шутя, и позабыл забрать. Роста он был среднего, даже маленького, но толщина плеч, крепкая шея придавали ему вид человека, знавшего тяжелый труд. Может, даже грузчика в порту. Его кровать стояла рядом с климовской, и это он впервые, а точнее, первым заговорил с новым жильцом палаты.
    Было это ночью, три дня назад.
    — Умные, как бублики! — неожиданно услышал Климов своего соседа и невольно затаил дыхание. Голос был окрашен тем особым тоном здравомыслия, за которым кроется живое чувство юмора. Климов даже не понял сперва, кому принадлежит голос, настолько он был ободряюще нормальным. — Но и мы не под мочалкой найдены. Верно, майор?
    Климов вздрогнул.
    За ним наблюдали, видели, что он не спит, и вот теперь окликнули. Чей это голос?
    Он повернулся и увидел поднятую руку.
    — Чабуки?
    — Я.
    Сосед скрежетнул кроватной сеткой, взбил подушку и, умостившись поудобней, закинул руки за голову. Было видно, что он ничуть не обескуражен настороженностью Климова.
    — Не ожидал?
    — Чего? — не зная, как себя вести, переспросил Климов, и ему на какое-то мгновение снова стало до отчаянья тоскливо: оказывается, он начал отвыкать от нормального человеческого голоса, располагающего к разговору.
    — Чего-чего, — насмешливо-ворчливым тоном поддразнил Чабуки и тихо хмыкнул: — Того… Лучше иметь дочь проститутку, чем сына сварщика. Вот до чего дошло. Затуркали народ… собаки-сволочи. Не понял?
    — Нет.
    — А что ж ты так?
    — Не знаю.
    Климов сел в постели, обхватил колени.
    Разговор выходил странным, беспредметным, сбивчивым, но он был рад ему, измаявшись в борьбе с полночным сном.
    — Вырваться отсюда хошь?
    Наглая веселость в голосе парализовала Климова. Во- первых, таким тоном говорят только здоровые, а во-вторых…
    — Хочу.
    — Во-во… А рыжими володьками обклеиваешь сердце.
    — Что? — не понял Климов.
    — Ничего. Пора бы допереть, что главное у нас уметь изображать. Думать одно, делать другое, — Чабуки говорил загадочно, как будто сам с собой. — Кто нами управляет?
    — Ну…
    — Не «ну», а баба! Кто у нас врачиха?
    — Женщина, Людмила Аникеевна, — ответил Климов и пересел повыше, к изголовью. — Я про себя ее «пампушкой» называю.
    — Короче, баба! С единственной заботой, где достать мяса и чем кормить семью? Нищают люди на глазах, вот и глупеют. А ты ей про милицию, майор, про важное задание… Начхать ей на тебя! Не надо было, парень, керосинить.
    — Да я не пью.
    — Тогда тем более… Изобрази, что тебя нет. Тем, кого нет, дают пожить.
    — Да я уж понял.
    — Понял… — неодобрительно протянул Чабуки, и Климов подавил зевок. Сосед располагал к себе с первых же слов. — Чуток бы раньше.
    — Не мог я этот ужас вынести, ведь я здоров.
    — А я? — Чабуки рывком сел в постели. — Могу?
    Климов не ответил. Это как-то не умещалось у него в мозгах. Двое здоровых в одной палате… На какую-то долю секунды он даже усомнился в реальности их разговора. Не снится ли ему весь этот вздор? Того гляди, Володька Оболенцев явится…
    — Ну, что молчишь?
    — Не знаю, — приходя в себя после секундного замешательства, отозвался он. — Я лично сатанею.
    Чабуки тихо-тихо засмеялся.
    — Ну, грыжа мамина… Какая щепетильность!
    Внезапно замолчав, он повалился на спину, перевернулся на живот, подгреб подушку и, глядя прямо перед собой, туда, где за окном шумел-постукивал по стеклам мелкий дождь, со вздохом произнес:
    — Честность никогда не сделает из вас миллионера. Только предприимчивость и дружба с кагэбэ.
    Нет, что-то странное в нем все же было. По крайности, вот это вот стремление блеснуть невнятным афоризмом.
    Зябко поежившись — от окна нещадно дуло, — Климов завернулся в одеяло, приятельски спросил:
    — Так что же нам делать?
    Он спросил это с тем доверительным пренебрежением, за которым лишь глухой не расслышит мучительно-насущный интерес.
    Чабуки улегся на бок, подпер голову рукой.
    — А вот что, — найдя в Климове благодарного слушателя, он стал развивать свою идею. — Надо сказать, что ты маляр.
    — Кому?
    — Ему, ежу горбатому, кому… Врачице нашей.
    — А зачем?
    — Но ты художник, верно?
    Климов почувствовал, что больше всего на свете он боится сейчас самого себя, и это чувство, напоминавшее ему о ночных снах, спутало все его мысли, и от страха, что он бредит, еще больше заволновался, занервничал. Господи! Неужели он сходит с ума? Все говорят ему, что он художник… но почему художником его считают только ночью? Днем все обращаются к нему: «Майор». Может быть, он сам себя так называл когда-нибудь — художником?
    — Чего молчишь?
    — Да как сказать… вообще-то, я рисую… — Климов поймал себя на том, что речь его стала сбивчивой, невнятной, с длинными паузами, интонационными провалами. — Бывает, маслом… иногда карандашом… Но никогда…
    — Значит, художник, — Чабуки возбужденно сел в постели, спустил ноги на пол. — Стакан самогону, макитру вареников.
    — …вообще… я…
    — Никаких «вообще»! От трупа просто так не отмахнешься! Это ты во сне шумел: «От трупа просто так не отмахнешься».
    — Может…
    — Не перебивай! — Чабуки взбил подушку, обхватил ее, прижал к груди. — Сегодня утром ты идешь к врачице…
    — Так.
    — И говоришь, что ты маляр.
    — Художник?
    — Не перебивай. Вконец затуркати народ. Слушай-молчи.
    Сомнамбулический транс какой-то, ошарашенно подумал Климов и впился ногтями в кожу бедра: не снится ли ему? Да вроде, нет. Боль настоящая. Он ощутил на пальцах кровь.
    — Сделаем так.
    Чабуки отшвырнул подушку, уперся руками в колени. Вид у него был заговорщицкий. Климов подумал, что так размашисто жестикулируют в театре и еще когда решают жить по-новому, вышвыривая за порог отжившее старье: какие-нибудь латаные-перелатанные брюки или туфли с отвалившейся подошвой.
    — В больнице сейчас стройка. Строят цех для трудотерапии. Сетки там вязать, халаты шить, — Чабуки прохиндейски ухмыльнулся. — Им позарез нужны строители. Побелка стен, окраска рам… А ты маляр! Сообразил?
    — Что-то не очень.
    — Тьфу! — обозлился Чабуки. — Никогда не обращайтесь в суд, если вы там не работаете.
    Он поманил Климова, наклонился сам и стал нашептывать план действия.

Глава 26

    Утром Климов первым делом доложил медсестрам, санитарам и Людмиле Аникеевне о своем «душевном просветлении». Иными словами, он высказал им всем свое сердечное спасибо за лечение, которое пошло на пользу. Теперь-то он пришел в себя и твердо знает, что он не кто-нибудь, а Левушкин Владимир Александрович, художник-оформитель. Человек, соскучившийся по работе.
    — Руки дела просят, — с услужливой расторопностью толкнул он дверь ординаторской и увязался следом за врачом, — Людмила Аникеевна…
    — Мне жалуются сестры, вы отказываетесь от еды.
    — …кусок в горло не лезет.
    — Это еще почему? — с наигранным укором в голосе казенно озаботилась пампушка, считавшая себя достойной ученицей Озадовского, и поспешила спрятаться за стол, вернее, наклонилась за упавшей авторучкой, которую задела рукавом.
    — Стыдно за себя: хлеб даром ем.
    — Похвально, Левушкин. Очень похва…
    Она разогнулась с красным от прихлынувшей крови лицом и поправила на голове колпак. Глаза у нее сегодня были подмалеваны голубой тушью, и это могло говорить о том, что дома у нее все хорошо.
    Умостившись за столом, она покрутила в пальцах авторучку, приподняла подбородок.
    — И что же вы хотите?
    — Я маляр, строитель… — Климов продолжал стоять. — Все, что могу…
    Пампушка озадаченно молчала.
    — И маляр?
    — Первостепенный! Стены, окна, потолки, — не моргнув глазом, соврал Климов. — Полы, двери, все могу, — он даже приложил ладонь к груди, где учащенно билось сердце, и заискивающе улыбнулся. — А? Людмила Аникеевна?
    — Опохмелиться тянет?
    — Упаси Господь! — притворно забожился он и снова прижал руку к сердцу. — На дух не хочу.
    Пампушка просияла: результат лечения был налицо. Глаза ее счастливо засветились.
    — Осознали, Левушкин?
    — Спасибо вам, век помнить буду…
    Почтительная робость, пугливое изумление, чистосердечное признание за чуткость и заботу окончательно расположили к нему ученицу Озадовского. Как и следовало ожидать, она самодовольно усмехнулась, вспомнив, как он называл себя сотрудником милиции, майором, и часа, наверное, полтора читала лекцию о пользе трудотерапии. А он все это время лишь о том и думал, как попасть в «команду выздоравливающих». Его сосредоточенно-покорный вид настолько убедил пампушку в своей значимости и незаменимости как психиатра, что, когда она задним числом уличила его в контаминации — в смешении нескольких событий при их описании, он не стал ее разуверять. Ни в коем случае! Напротив, он еще раз подчеркнул, что самой ее прекрасной особенностью является то, что она умеет угадывать в людях талант, и верит им, и лечит… А это, говорят, по силам лишь профессору, который знает все болезни и их тайны.
    Людмила Аникеевна зарделась.
    — Кто говорит?
    — Да все! — простовато вздернул плечи Климов и кивнул на дверь. Чувствуя, что ему удалось растопить пампушку своей лестью и она уже плывет в душе, как масло по сковороде, он позволил себе вспомнить тех, кто ошивался в коридоре, кто отправлен был в палаты «хроников», назвал всех нянечек, сестер и даже… санитарку Шевкопляс.
    — Это блондинка, крупная такая, да? — полюбопытствовала пампушка, но, засмущавшись, тотчас посуровела. — Немного странная… все приходила к нам на лекции по гипнотерапии.
    Климову во что бы то ни стало захотелось выяснить, работает ли Шевкопляс или уволилась, и он с подневольной кротостью изъеденного хворью человека жалостно прошелестел слабым голосом:
    — Она мне родственница, дальняя, вы передайте ей…
    — Что передать?
    — …что я в седьмой палате.
    Людмила Аникеевна поджала губы: не положено.
    Надев маску строгости, она стала листать его историю болезни. Пробежав глазами последние записи, зачеркнула что-то в них, задумалась. Потом быстро-быстро застрочила по листу бумаги.
    — Вот, — закончив писанину, разяще-твердым тоном сообщила она Климову, — включаю вас в команду…
    — А когда?
    Уловив нетерпение, обеспокоенно нахмурилась.
    — Я думаю, что завтра. Но…
    — Я понимаю.
    — …ни жалости тогда, ни снисхождения. Нарушите режим, пеняйте на себя! — она прихлопнула ладошкой по столу, как будто он уже проштрафился, и упрекающе добавила: — Грешит один, а отвечают все.
    Сдвинув брови, она закрыла историю болезни и отложила ее в сторону.
    — Идите.
    Климов чуть не на цыпочках вымелся из ординаторской. Есть женщины, которые насупливают брови лишь затем, чтобы показать: они у них есть.
    Уже в коридоре он услышал обещание пампушки встретить Шевкопляс и передать ей его просьбу.
    Значит, не уволилась, почувствовав внезапный холод в животе, подумал Климов и побрел в палату.
    Видели бы его сейчас жена или Шрамко!
    После ужина он прикорнул. Во-первых, чтобы бодрствовать ночью, а во-вторых… мысли о доме, о жене и детях, о том, что его труп ищут везде, где только можно, а того не знают, что он жив, что он по ночам борется со сном в трех километрах от родного дома, изнуряли его мозг, и он с досадой отмечал, что голова начинает раскалываться. Собственно, во всем, что с ним произошло, он виноват сам: нельзя рассчитывать лишь на себя. Но, как говорит Чабуки, надо уметь улыбаться даже тогда, когда вы подавились костью. И он постарался улыбнуться, натянув одеяло на голову. Все получилось бы, как нельзя лучше, если бы не Шевкопляс… Размышляя о ней и ее муже, в котором Легостаева узнала сына, он пришел к безрадостному заключению, что люди невозможные лжецы. Но если человек лжет сам себе, это не беда, все мы живем в мире собственных иллюзий, и если он лжет другим — это полбеды: ему ведь тоже лгут, причем бесстыдно, но заставлять других жить не по совести, извращать сознание и подневольно подличать, это верх насилия над личностью, над обществом, и тех, кто убивает в другом душу, карать надо жестоко, беспощадно. Тот, кто заставляет лгать других, заслуживает ненависти. Будь они прокляты, вынуждающие нас отказываться от себя! Иначе… иначе лучше и не жить. Ведь если закон не обеспечивает справедливость, если здравый смысл всего лишь фикция, иллюзия, а не ариаднова нить в лабиринте насилия и зла, которыми загажен мир, тогда остается признать, что человеческая жизнь не что иное, как абсурд. Бред больного разума.
    — Конфетка есть?
    — А? Что?
    — Конфетка есть?
    Фу ты, дьявол! Это же Доцент, будь он неладен. Надо просыпаться.
    Забывшийся тяжелым предзакатным сном, Климов очнулся. Чуткое замешательство: где он? — заставило припомнить все, что с ним произошло. Он стянул с головы одеяло.
    За окном постукивали ветки, слышался осенний дождь, и мысли, словно водяные потоки, струисто подхватили муть его раздумий…
    Он разлепил веки и зевнул. Вернее, он хотел зевнуть, но так с раскрытым ртом и онемел: уставившись в его лицо, над ним склонилась Шевкопляс.
    Тяжелый, липкий, всеохватный страх сдавил ему гортань, и он почувствовал, как перебойно-глухо застучало сердце: все!
    За спиной Шевкопляс маячил стоматолог, а какой-то вахлак с покатыми плечами держал наготове шприц. Ноги Климова они уже успели зафиксировать, но руки…
    Удар не получился. Да его и не было, удара. Пальцы сами собой разжались от непонятной слабости. Климов дернулся и только.
    Червяк на веревочке.
    — Иной и раздумает жить, а живет, — свистящим шепотом заговорила Шевкопляс и отвела руку назад.
    Вахлак подал ей шприц.
    Стоматолог, этот импозантный педераст, сосредоточенно ощерился, и темные провалы его глаз недобро сузились. Он сел на климовскую руку.
    — Бог захочет, разума лишит.
    Вахлак хихикнул:
    — У него что, крыша поехала?
    — Заткнись, — оборвала его Шевкопляс и бесцеремонно провела рукой по лицу Климова: — Дурашка, с кем связался? Малахольный…
    А в глазах изумрудные искры.
    — Пережми.
    Слова и фразы задевали слух, но отвечать Климов не мог. Язык его не слушался. Лекарство холодяще натекало в вену, согревалось в ней и жгуче обволакивало климовское сердце. Истошная, смертная ярость загнанного зверя напрягла все его мышцы, ослепила мозг, и он, уже не помня ничего, забился под иглой…

Глава 27

    Каким-то чудом ему удалось вырваться. Дождь перестал, в палате было тихо. Мучители его исчезли, но потемки, тьма, глубокая ночная тьма усиливала чувство безысходности.
    «Надо пойти, узнать, который час?» — оперся на локоть Климов, но мертвенная слабость не давала встать с кровати, и он, перевернувшись на живот, решил сползти. Все-таки гипнозом Шевкопляс владеет здорово.
    Коснувшись пола занемевшими ногами, он стал нашаривать шлепанцы и вдруг почувствовал, как зло, резуче зашевелилась в нем боль. Где-то глубоко, под ложечкой, почти у сердца. Ему показалось, что боль внутри него прожорливой чуланной крысой прогрызала нору. И как только он представил эту отвратную тварь, его стошнило. Еле добежал до туалета.
    Из открученного крана слабо, дерганно свиваясь в хлипкую струю, иссякающе журкотела вода, и Климов с ужасом подумал, что из больницы ему вряд ли вырваться. Еще два- три таких визита, и его сознание померкнет. Не столько от кошмарной боли, сколько от боязни соскользнуть… Галлюцинации были настолько зримыми, что он начал терять ощущение реальности.
    Вернувшись в палату, он растерзанно упал на кровать и закусил край одеяла. Боль надо было перетерпеть. Где-то в глубине сознания, в самом его дальнем уголке жила догадка, что сейчас любое из лекарств будет смертельным. Он попытался разглядеть лицо Чабуки, но в палате было так темно, точно оконное стекло, не в силах выдержать осеннего мокропогодья, внезапно хрустнуло, и в сирое больничное узилище напорно хлынула густая мгла полночья. Кажется, на воле вновь полился дождь, там все гудело, и качающиеся ветки вымокших деревьев задевали водосточную трубу. Жестяной звук заставлял Климова время от времени вздрагивать, и он с горестным терпением смотрел на дверь, как будто она вот-вот откроется и он увидит своих близких: сыновей, жену…
    «Передаются же кому-то наши мысли», — подтянул он колени к подбородку и слезно предположил, что «должны». Иначе смерть.
    Придя к такому горестному выводу, он скрипнул зубами и застонал. Похоже, он стал понимать предназначение случайностей, не связанных одна с другой на первый взгляд, но отчего-то оставивших в его сознании глубокий след. Взять хотя бы случай с сыном Легостаевой. Сомнений нет: он стал очередной жертвой Шевкопляс, также, как и Климов, и еще незнамо кто…
    За окном порывисто постукивали ветки, шумел ненастный дождь, и мысли, словно водяные потоки, размывали русло кошмарного сна. Постепенно становилось ясно, что человеку можно не бояться темных пятен истории, они еще однажды полыхнут светлой зарницей… Это так же верно, как и то, что душа взыскует нового, хотя ход жизни ею понят, и рано или поздно надо знать о свойствах и законах всего мира. Поэтому и существует магия.
    Боль стала утихать, и он порадовался своему умению терпеть. Исполнясь чувством облегчения, он чуточку расслабился и ощутил в себе не только власть над изнуренным телом, но даже не испытывал былого страха перед сумасшествием. И в это время его снова затошнило. Чуланная крыса прогрызла все-таки дыру, и судорога боли подтянула к горлу задохнувшееся сердце. Уф! Такого еще не было. Кошмар какой-то… Даже сетка поплыла перед глазами. Это все лекарство Шевкопляс, будь она проклята! А дрожь внутри, как будто он спускается в колодец… Согреться бы теперь, согреться…
    Он дошкандыбал до туалета, его вырвало.
    Обтрагивая лбом холодную фарфоровую раковину, Климов ужасался и не понимал, откуда в нем так много жидкости? Ведь он почти ничего не пил…
    На выходе его качнуло, он споткнулся о порожек и схватился за дверной косяк. Споткнуться не упасть, ха-ха!
    «Боль малость отпустила, и он повеселел», — подумал он о себе, как думают о постороннем, и двинулся по стеночке в палату. Теперь согреться и уснуть. В постель, под одеяло… А завтра на работу, маляром.
    «Не штукатуры мы, не плотники…» — замычал себе под нос и сделал шаг к кровати. Его снова повело, шатнуло вбок. «Не пьян, а качается, — снова, как о постороннем, подумалось ему, — а в грудь толкало, точно твердый ветер: сердце, — он вяло присел в изножие кровати, повалился на постель. — Пускай стучит».
    Сознание хотело забытья, а в голове звенело, бухало, кружилось. Вот так же у него звенело в голове, когда он бежал с младшим сынишкой в ближайшую больничку, убито чувствуя ладонью худенькую шейку сына. Господи, такая кроха и упал с качелей! С самой верхотуры. Все лицо размозжено, и счастье, что больничка рядом: два квартала, за углом. Климов подскуливал от страха за себя и за жену, не зная, что они с собой сделают, если случится с сыном то страшное, непоправимое, которое бывает лишь у других. Он видел, как его зашедшемуся в крике мальчугану больно, и не мог взять на себя сыновью боль. Его родительская сущность не умела перевоплощаться, и он ненавидел себя. В детстве он сам пробивал голову — упал на вентиль газовой печки — но издалека не чувствовал даже той своей боли. Мать ушла с подругами в кино, отец был на дежурстве, а он куковал дома. Как назло, в их флигеле перегорели пробки, и ему, усевшемуся на диванный валик, откуда было интереснее смотреть в окно, покрытое морозным инеем, светил лишь фосфорический орел да кружевной узор на стеклах от луны. Как уж это вышло, он сейчас не помнит, но диванный валик сыграл под ним «чижа», и, падая навзничь, Климов зацепил коробку с ворохом подсолнечной лузги, которой мать подтапливала печь. Заодно он сдернул легкое, висевшее на металлической дуге кровати креп-жоржетовое платье, и никак не мог стянуть его с гудящей от ушиба головы. Он ощупывал его в кромешной тьме: уж не порвал ли? — а оно выскальзывало из его рук. Тепло-липкое текло между лопаток, склеивало пальцы. Климов почувствовал тошнотный запах крови и панически сообразил, что он пробил затылок и, наверное, умрет. И закричал. Он выбежал во двор, угласто суженный верандами и мрачными каморками, и крик его повис в морозном воздухе. Он верил людям и надеялся на выручку. И в эту ночь, в тот поздний смертно- одинокий миг поверил в чудо: от ворот к нему бежала мать…
    Климова трепал озноб, и он не мог избавиться от ощущения паутины на лице. Перебравшись к изголовью, он прижал подушку к животу и попытался согреться. До утра оставалось немного, разбирать постель казалось лишним. Язык кисло пощипывало, как будто он раздавил во рту муравья или лизнул электрод батарейки. Страх перед сумасшествием и отпускал его, и обезволивал, как обезволивают и гнетут нездешним светом потрескавшиеся холсты великих мастеров, такие же доступно-безучастные к людскому суемудрию, как и потрескавшиеся русла выпитых полынной жаждой рек. Так свистит в кулак тоска перекати-поля, перекати-счастья.
    Климов неслышно выдохнул и первый раз не ощутил мучительной потребности во вдохе. Боль медленно, но все ж отпустила, и в его измученном и меркнущем сознании соломенно-ржаной крутой волной горячей августовской темени вынесло на всхолмье далекие огни вечерних изб. В деревенской, пропахшей вянущим укропом роздыми ему померещился слепой, еле слышимый дождь, легко замирающий в доннике и лопухах — светлый и чудный в мерцании вызревших звезд, поспевающих яблок. Прислушаешься к этому дождю — и неожиданно дрогнет душа, и вскинут головы чуткие кони, стреноженно ждущие всадников, и ни гром, ни ветер — кровь славянина вернет первородство подлунному миру, где нет пока ни крыши, ни угла, ни троп- дорог, — одно лишь чистое непаханное поле, да вещий дар любить земную волю. Чьи это синие очи во тьме? Чья это песня тоскует и плачет о милом?
    Теплый, слепой, еле слышимый дождь сеется в звездном мерцании.

Глава 28

    «Конфетка есть?»
    Голос был знакомым, и от этого сделалось страшно: снова Шевкопляс и ее банда. Лучше лежать и притвориться мертвым.
    Кто-то его теребил:
    — Просыпайся.
    — А? Что?
    В этом климовском вопросе заключалось одно-единственное желание: как можно дольше потянуть время, чтобы собраться с мыслями. Не раскрывая глаз, он замордованно подумал, что сейчас, наверное, кого-нибудь убьет. Вцепится в горло и задушит. Пусть это будет стоматолог, Шевкопляс или вахлак с покатыми плечами.
    — К тебе пришли!
    Климов впервые в жизни пожалел, что он не глухонемой. И еще отстранение подумал, что это он уже переживал. Если бы его не стали щекотать, он бы еще долго не решался обнаружить в себе жизнь. Лежал бы и лежал, а так пришлось очнуться:
    — А?
    Его будил Чабуки.
    — На работу.
    — Фу…
    Климов в изнеможении опять закрыл глаза. Таких кошмаров, как сегодня ночью, он еще не видел.
    Справившись с внезапной слабостью, он сел в постели, начал одеваться. И только тут заметил, что вена на руке надорвана, припухла, воспаление дергает. Он медленно отер со лба холодный пот. К нему, действительно, наведывались ночью. Кровь натекла в ладонь и запеклась меж пальцев. Простынь тоже окровавлена.
    Пришлось скомкать ее, спрятать за пазуху и по-шустрому замыть под краном в туалете. Не дай Бог, если увидит все это пампушка! Припишет суицид, попытку кончить жизнь самоубийством, и плакала тогда его свобода.
    Наскоро поев перловой каши, он облачился в принесенные ему штаны, простеганные, словно одеяло, телогрейку и всунул ноги в несуразные старушечьи галоши. Оглядев себя и хмыкнув, пошкандыбал за незнакомым санитаром.
    Климова снова мутило, голова была, как не своя, но он держался, не подавал вида. Лишь бы выбраться на стройку, глотнуть воли, а там пускай тошнит.
    В бригаде маляров он оказался самым молодым, если не считать прыщавого хлюста, который постоянно что-то сплевывал с губы и на любое слово удивлялся: «Сдохнуть можно!»
    Бригадир, эдакая криворотая орясина, прежне чем ответить или дать распоряжение, щурил левый глаз с таким серьезным видом, словно желал попасть сказанным словом точно в цель, все время теребя на голове затерханную кепку. Мельком глянув на приткнувшегося к стенке Климова, он подвел к нему тщедушного дедка, прищурился и обронил:
    — К тебе.
    Прыщеватый тотчас удивился:
    — Сдохнуть можно!
    — Почему? — поинтересовался Климов, опускаясь на корточки возле кособокого вагончика строителей, боясь, что его вытошнит от слабости, и хлюст поскреб ногтями подбородок:
    — А с ним базлать, что мясорубку крутить вхолостяк. Никакого толку. Дурак, — он помолчал и вдохновенно сплюнул.
    На улице было серо, свежо. Утренний холодный воздух кружил голову, и пока прораб гадал, куда ему направить «шизу», Климов осматривался.
    Стройплощадка примыкала к лесу, отгородившись от него забором, сбитым из корявых горбылей. Поверх забора каплями дождя натянуто поблескивала проволока, царапавшая взгляд своими ржавыми колючками. Въезд на территорию строительства перекрывался глухими воротами, возле которых в будке сидел сторож. Трехэтажное здание цеха трудотерапии почти вплотную примыкало к больничному корпусу и соединялось с ним крытым переходом. Земля во дворе была расквашена дождями, изъеложена колесами машин. Из глубоких колдобин торчали размочаленные бревна.
    «Это хорошо», — отметив про себя следы буксовавших машин, заключил Климов и, все так же сидя на корточках, расслабленно подпер лопатками обшарпанный угол вагончика. Лишь бы не перехватили его взгляд.
    Забор был высоченный, как в тюрьме.
    Тщедушный дедок, безмолвный его напарник, посасывал пустой мундштук, приладив под свой тощий зад помятое ведро, а прыщеватый в сотый раз рассказывал один и тот же анекдот. Суть его заключалась в том, что нет ничего легче, чем дурачить наш народ. У него и сказки все донельзя глупые.
    Дедок, пристроившийся рядом с Климовым, к которому он был «приставлен», издал утробный звук и застыдился:
    — Извиняйте. Не икнешь, родителев не помянешь.
    Климов удивился не тому, что тот заговорил, а тому, что складно.
    Пока «сачковали», в голове немного прояснилось. Тошнота прошла. Правда, ноги малость затекли: сидеть на корточках он не привык.
    Ухватившись за угол вагончика, Климов привстал, потер колени. Лучше работать, чем сидеть.
    Наконец их «свистнул» бригадир, и они сгрудились возле него.
    — Что делать будем?
    — Все.
    Климов обрадовался. Для исполнения того, что он задумал, сподручней ковыряться во дворе, чем штукатурить или красить в помещении.
    Дедок вынул из своего щербатого рта обсосанный мундштук и шмыгнул носом:
    — Ай да, парень.
    Вразвалку, нехотя, отправились таскать-копать-откидывать.
    Потом кайлили, разбирали, перекладывали. Сеяли песок, слежавшийся и влажный, засыпали щебнем рытвины, выгребали цементную пыль из помещений цеха. Словом, делали, что скажут, куда ткнут.
    Двое санитаров, примостившись около вагончика, точили лясы. Время от времени один из них вставал и, загибая пальцы на руке, бесцеремонно пересчитывал «своих». А из «чужих» на стройплощадке было трое: сторож, нормировщик и прораб. Да еще погавкивал кудлатый пес, улегшийся на штабеле из досок. Желто-белая его с подпалинами шерсть свалялась, заскорузла, побурела, и от этого казался он не столько злобным, сколько обездоленным.
    Прораб и нормировщик грелись у себя в бытовке, а сторож посапывал в будке, свесив голову на грудь. И этот безвольный провис головы делал его старше и еще безвольнее.
    Особенно тщательно Климов уплотнял щебенкой рытвины на выезде, возле ворот. Из разговора бригадира с санитарами он понял, что если до обеда не придет машина с краской, их на улицу больше не выведут. А это значит, что сегодня ночью ему могут впрыснуть гадость, от которой он нe оклемается. А начнешь прятаться, окрестят параноиком и, смотришь, окончательно добьют: сведут с ума электрошоком.
    Когда за дощатым забором засигналил грузовик и сторож, встрепенувшись от гнетущей дремы, начал суетливо раскрывать ворота, Климов тотчас оказался позади него.
    — Отыдь, холера! — с перепугу замахнулся на него старик, но было поздно: Климов высунулся за ворота.
    — Курить найдется?
    — А?
    Сухощавый паренек, сидевший за рулем потрепанного «Зила», вынес локоть из кабины и наморщил лоб.
    — Чего?
    Климов вспрыгнул на подножку.
    — Курить есть?
    Отработанная за многие годы процедура захвата не заняла и трех секунд. Рывок, залом, толчок. Ключ зажигания. Акселератор. Задний ход.
    Спокойнее, чтоб не сползти в кювет. Еще газку.
    Паренек, выброшенный Климовым из самосвала, очумело кинулся за ним, но где там! Не сбавляя скорости, Климов выскочил на трассу, развернулся и помчался в город. Три километра — пустяки. Только бы успеть, пока гаишники дорогу перекроют.
    Удивительное, ни с чем не сравнимое чувство свободы распирало его грудь. Все в нем ликовало: удалось! Дай Бог тебе здоровья, психопат Чабуки! Милый мой, родной, я выручу тебя!
    Встречный трайлер так обдал грязью лобовое стекло, что Климов невольно зажмурился. Как будто по глазам хлестнули мокрой тряпкой.
    Утерев лицо и включив дворники, он оглянулся.
    Нет, погони не было.
    Если где его и поджидают, это у поста ГАИ. Прораб уже успел им сообщить, что из психушки вырвался больной. Еще, чего доброго, начнут стрелять. Все может быть. Псих за рулем опаснее рецидивиста. Рассобачат в пух и прах из автоматов и ох не скажут. Мало ль что взбредет ему на ум, бродяге шизанутому!
    До города оставалось километра полтора, когда он заприметил возле поворота голубенькую «Ладу». Стояла она на левой, встречной полосе движения, с поднятым капотом и горящими фарами. Водитель в черной куртке возился в моторе.
    «Рискну», — подумал Климов и резко сбросил газ.
    — Не клеится?
    Затормозив напротив «Лады», он запоздало испугался своего расхристанного вида, стриженой, как у какого- нибудь зэка, головы.
    — Да нет, не поворачиваясь, буркнул себе под руку владелец новенькой машины и продолжал ковыряться в моторе. — Аккумулятор, видно…
    Договорить ему Климов не дал.
    Зажав ключ зажигания в руке, он выпрыгнул из угнанного самосвала, подбежал вплотную к «куртке»:
    — Две копейки есть?
    Курносый толстяк, затянутый в такие же черные, как и куртка, лайковые джинсы, непонимающе воззрился на него:
    — Зачем?
    — Жена рожает, надо позвонить.
    — Пожалуйста, — хозяин «Лады» с явным безразличием полез в карман, нашарил несколько монет, подкинул на ладони: — Выбирай.
    Захват, бросок…
    Теперь минуты две он будет вне себя.
    — Прости, родной
    Захлопнув капот, Климов сел за руль. На его счастье двигатель завелся. Газанул. Потом он аккуратненько объехал толстяка, прилично оглушенного падением на спину, и освещаемое тусклым солнцем мокрое шоссе рванулось под колеса «Лады».
    Нарастающая скорость возвращала к позабытой жизни.
    На заднем сиденье Климов обнаружил кожаный кепарь и с превеликим удовольствием прикрыл им свой не больно-то интеллигентный лоб. Глянув в зеркало, решил: сойдет. Теперь он светский человек, а ватник… с дачи потому как возвращается… Ага.
    Перед городом он плавно сбавил ход и прокатил мимо гаишников, тревожно оседлавших мотоцикл, с таким серьезным видом, точно нету в мире слаще участи, чем участь нашего советского автолюбителя. Ага. Ревнителя дорожной дисциплины. Зато по набережной, миновав железнодорожный переезд, припустил вовсю.
    Затормозил у первой телефонной будки.
    Свое «явление народу» он решил подстраховать звонком. Боялся, сразу не признают. Вдруг в отделе никого не будет. Посмотрит на него какой-нибудь салага в лейтенантской форме да и спросит: «А… собственно, кто вы такой? Документы, пожалуйста». Вот и крутись тогда в галошах, ватной стеганке, со стриженой башкой… Это при всем том, что из дурдома убежал больной, который выдает себя за Климова, майора, и так далее… И водворят его назад: в мужское отделение.
    «Конфетка есть?»
    От одной мысли о возможном казусе у него подкашивались ноги. А он и без того чувствовал себя хреново. Очень трудно человеку без удостоверения дружить сразу со всеми: с милицией и психбольницей. Как говаривал Чабуки, жизнь влюбленного печальна без взаимных слез. Поэтому Климов и решил воспользоваться телефоном-автоматом, благо две копейки у него имеются, спасибо толстяку.
    Но позвонить не удалось: переговорная трубка была разбита вдребезги.
    Климов выругался, но и привычный российский глагол не смог полностью выразить охватившее его чувство неприятия родной действительности. Трубка разбита, а возле «Лады» появился постовой. Рослый парень с перебитым носом. То, что с перебитым, это ничего, а вот то, что рослый, это хуже. Хотя, может, это просто обман зрения: когда время замедляет бег, все детали мира укрупняются.
    Веко задергалось, и он его потер.
    Если постовую службу заинтересовали голубые «Жигули», надо уносить ноги. А то начнется сказка про белого бычка: ваши документики, пожалуйста… И цепкая, пытливая подозрительность в глазах: «Прошу пройти…»
    Климов почувствовал, как тошнота снова подкатила к горлу, и сердце забилось так надсадно-трудно, как будто в жилах у него была не кровь, а жидкая смола. Хорошо, что будку телефона-автомата заслонял киоск «Союзпечати», возле которого привычно кучковались местные стратеги мировой политики, а то бы дядя милиционер давно узрел казенный ватник Климова.
    Как только стран: порядка отвернулся, он, еле сдерживая шаг, ринулся подальше от греха, свернул в проулок. Видели б его сейчас родные дети!
    Зайдя за угол магазинчика для садоводов, Климов побежал. Трусцой. Боялся потерять галоши.
    По его скромным подсчетам, он промаялся в психушке десять дней.
    Едва он обогнул молодую пару, целовавшуюся на ходу с утра пораньше, как его чуть не сбил с ног один из тех жизнерадостных кретинов, которые считают, что все в мире существует исключительно для них: дома, машины, видеосалоны, деньги, девочки, ночные бары, вплоть до тротуаров, по которым ходят тоже люди, со своими — черт возьми! — нелегкими заботами. Но если и не ходят, то бегают трусцой, а не носятся как угорелые, сшибая встречных.
    На улице генерала Ватутина телефон оказался исправным. Климов набрал номер. На его счастье трубку взял Андрей.

Глава 29

    Увидев приближающийся «жигуленок», за рулем которого, ссутулившись, сидел его помощник, Климов побежал навстречу, зацепился за бордюр, с разбега потерял галошу и, пританцовывая на одной ноге, обеими руками замахал над головой: я вот он, вот!
    Он еще чувствовал за своими плечами сиплое дыхание насмерть перепуганного сторожа — отыдь, холера! — матерную ругань санитаров, ошарашенно вопившего шофера: «Сто-о-ой! Ку-д-а-а?» — а Гульнов и Шрамко уже выскакивали из машины.
    — Нет, вы только посмотрите на него! — сграбастал Климова Шрамко и с откровенной радостью прижал к себе. — Живой, бродяга!
    Откинувшись назад, он возбужденно посмотрел в глаза и засмеялся:
    — Жив!
    Его взволнованная, безоглядная горячность, как будто что-то стронула в душе, и Климов сам уже турзучил, тискал, обнимал Шрамко и подбежавшего Андрея. Он был вне себя от счастья.
    Все последние дни, когда его характер, мужество, рассудок болезненно ломались, ему казалось, что нет блаженней участи, чем вырваться на волю, но он плохо знал себя: кроме жены, детей, семьи, ему еще нужна была вот эта встреча. Открытость чувств, объятия и проявление восторженного братства.
    Его продолжали обнимать, охлопывать и теребить столь оживленно, что он и не заметил, как потерял еще одну галошу.
    — Погодите, братцы!
    Он так растрогался, что горячо защипало в носу.
    — Откуда вы, Юрий Васильевич? — глядя, как Климов всовывает ноги в жалкую больничную обувку, участливо спросил Андрей. И Шрамко сказал кому-то:
    — Проходи, отец. Тут не кино.
    — Андрюха! — перехваченным горловой спазмой голосом просипел Климов и боднул того в плечо. Он хотел еще что- то сказать, но лишь махнул рукой: — Потом! Потом все расскажу.
    Он оперся на его руку и поправил на ноге галошу.
    — Группу послали?
    Да.
    — За Шевкопляс усиленную?
    — Как ты и просил, — заверил Шрамко и глянул на часы. — Уже должны забрать.
    Климов сокрушенно мотнул головой и двинулся к машине.
    — О! Это такая стерва! Лучше не встречаться.
    — Ну уж, — недоверчиво сказал Шрамко и открыл дверцу. — Телепатка?
    — Хуже! Ведьма! — садясь сзади Андрея, выпалил Климов. — Что-то сверхъестественное, трудно объяснимое, но после… — он судорожно вздохнул и потер небритый подбородок. — Вы тут как? Что нового?
    Шрамко сел рядом, и Андрей нажал на газ.
    — Да обыскались вас, Юрий Васильевич. Кто ж знал…
    — Ну, — возбужденный радостной встречей, невнятно отозвался Климов и сочувственно признался, что он и сам бы ни за что не догадался искать в психиатричке.
    — Мы ведь и «Москвич» нашли, да толку чуть. Его сожгли.
    — А кто хозяин?
    — Человек вне подозрений.
    — Значит, угнали. Червонец и угнал.
    — Мы его нашли под Краснодаром, — сообщил Андрей.
    — Червонца?
    — Нет, «Москвич». Вернее, то, что от него осталось.
    — Таксист вам мою просьбу передал?
    — А как же! Тут он молодец. Да мы запурхались на переезде: подвела коробка передач. Ни тпру, ни ну… Прямо на рельсах.
    — Не завидую.
    — Едва под электричку не попали.
    Представив, как оперативная группа на руках перетаскивает их «жигуль» с железнодорожного полотна, Климов понимающе кивнул:
    — Что Бог ни дает…
    Гульнов по-своему истолковал его слова.
    — Еще секунды три, и этой красотули, — он похлопал по рулю, — у нас бы не было.
    — Я не о ней, — начал было Климов, но Андрей не дал договорить:
    — Юрий Васильевич, совсем из памяти… ответ пришел…
    — Из Министерства обороны?
    Да.
    — Давно?
    — Сегодня утром.
    — Ну и что?
    Гульнов притормозил у перекрестка, дождался, когда вспыхнет желтый свет, потом зеленый, и повернул направо, к управлению.
    — Я не смотрел, вы позвонили.
    — Ладно, не горит. Нам Шевкопляс нужна.
    — Возьмут.
    Через час оперативные группы стали съезжаться. На этот раз сработали четко, без осечки.
    О том, что Климов вырвался на волю, Шевкопляс знать не могла, была в отгуле, и взяли ее дома, вместе с мужем. Стоматолога арестовали на работе, когда он собирался уходить. В кабинете и обняли. При аресте он имел вид человека, только что ошпарившегося кипятком: глаза навыкате, рот повело, а крика нет. Из-под врачебного кресла извлекли климовский пистолет и удостоверение.
    — Откуда это у вас? — жестко спросил Гульнов, и лицо любителя китайских безделушек обметало мелкой мутной сыпью пота.
    — Я не… — отшатнулся тот от пистолета и заегозил локтями. — Я не знаю.
    Потрясен он был до умопомрачения.
    — Напомнить?
    Порог стоматологического кабинета переступил Климов. Его появления было достаточно, чтобы Задереев начал давать показания.
    Выложил он все, и даже больше.
    — Одежду товарища…
    — Для вас я гражданин.
    — Простите, — скуксился радетель сексуальных оргий. — Вашу одежду взял себе Червонец, а книга «Магия и медицина» спрятана у шефа, в кабинетном диване.
    — У Озадовского? — переспросил Гульнов, поскольку было непонятно: у какого «шефа». Задереев кивнул: у него.
    — Где кабинет?
    — Наверху.
    — Сам он ничего не знал?
    — Откуда? — удивился стоматолог. — Это Шевкопляс припрятала. Хитрая баба.
    — Он что, действительно, болел все эти дни? — спросил Климов и услышал утвердительное «да».
    Ловко придумано, отметил он про себя и заторопился наверх, где находилась кафедра. Но ключей от профессорского кабинета ни у кого не оказалось, и Климов махнул рукой: потом заедем, заберем, сейчас необходимо взять Червонца.
    Климова подмывало показаться на глаза пампушке, но он счел это ребячеством. Потом.
    Кликнув Андрея, он скорым шагом направился к машине. Был он все в тех же ватных штанах, казенной стеганке, и только на ногах вместо галош сияли чьи-то лакированные туфли. Они сто лет уже валялись у него в шкафу, а вот сегодня пригодились. Кто их там оставил и когда, он не знал. Правда, на размер великоваты.
    — Поехали, Андрей!
    Задереева повели к другой машине. Шел он с невменяемым лицом великомученика. Но если он был полностью подавлен происшедшим, то, как и следовало ожидать, Червонец оказал сопротивление. В жизни люди каждый раз ведут себя по-новому, но уголовники считают своим долгом покобениться.
    Сначала в глазах Червонца промелькнуло паническое замешательство, но потом раздался яростно-срывающийся крик:
    — В гробу я вас видал, менты поганые!
    Он сделал руками движение, как будто разрывал или пытался разорвать невидимые путы.
    Было ли это позой или устоявшимся стилем, трудно сказать. Когда кажется, что человек готов на все, он редко доводит угрозу до конца. Растрачивается по пустякам, демонстрируя свое презрение к людскому окружению. Но сталкиваясь с настоящим мужеством, они ломаются как спички: хруп — и нет.
    Словом, Червонец сразу же повел себя как очень невоспитанный товарищ.
    — Не дури, — тихо, но внятно предупредил его Климов и предложил пройти в машину по-хорошему. Но тот злобно ощерился и обозначил свое отношение к нему весьма недвусмысленным жестом:
    — А ху-ху не хо-хо? — он скрючился, и согнутая под прямым углом рука уперлась в его пах. Рот напряженно потянуло вбок, блеснула золотая «фикса».
    — Удобный случай познакомиться поближе, — беспомощно развел руками Климов и резко ушел влево. В открывшийся прогал стремительно влетел Андрей. Червонец грохнулся со всего маху оземь. Хрястнулся прилично.
    Вталкивая его в машину, Климов осуждающе сказал:
    — Не бойся, я не кровожаден.
    Червонец сплюнул.
    Первой допрашивали Шевкопляс.
    Усадив ее лицом к стене, как посоветовал им Озадовский, Шрамко перелистал уголовное дело, и повел допрос по горячим следам. Нервная дрожь, охватившая Климова при виде санитарки, немного ослабла, и он минут через пятнадцать начал задавать вопросы.
    — Книга где?
    — На кафедре, в диване.
    — А моя одежда?
    — Червонец прихватил.
    — Хваткий на чужое, — как бы про себя сказал Андрей, но Климов перебил его:
    — Куда девался Левушкин?
    Шевкопляс внезапно обернулась. Глаза ее заблудили, забегали, пальцы сжали сигарету. Вся она тревожно напряглась. Табачный пепел упал ей на чулок, но стряхивать его она не стала.
    — Червонец скажет.
    Чувствуя, что больше не выдерживает ее взгляда, Климов заорал:
    — К стене! — и она побледнела. — Слышите, к стене?!
    Огонь в ее глазах погас, как будто вывернули лампочку.
    — Да вы не горячитесь, не орите.
    В голосе ее послышалась издевка, но она повиновалась.
    Шрамко недоуменно посмотрел на Климова.
    — Может быть, поедешь отдохнешь?
    Климов вспомнил, как обрадовались его появлению в милиции, как его тискали в объятиях, и отказался. Жене он уже позвонил, сказал, что жив-здоров, она расплакалась и, долго всхлипывая, горестно клялась, что ей такая жизнь на нервах и слезах! — осточертела. И дети извелись совсем, переживая за него, а он… и снова слезы.
    — Я спрашиваю, Левушкина куда дели?
    — Червонец… в Краснодар увез. Раздел и бросил на окраине.
    — Убил?
    — Зачем? — пожала Шевкопляс плечами. — Голым и беспамятным у нас одна дорожка — в вытрезвитель, а потом в дурдом.
    — Проверим, — усомнился Шрамко и распорядился запросить Краснодар.
    Климов сцепил пальцы, сжал руки коленями:
    — А этот, жирный, что насиловал девчушку, кто он?
    Шевкопляс, не оборачиваясь, пояснила:
    — Гоша… Мясником работает на рынке. Чокнулся на малолетках.
    Климов вспомнил, как тот ползал по полу в одном носке и послал Андрея с группой:
    — Привези его.
    Окончательно взяв инициативу допроса на себя, Климов почувствовал, что к нему возвращается способность управлять своим душевным состоянием.
    — Девочка еще в больнице?
    — Да.
    — В какой палате?
    — Перевели в седьмую.
    «Я тоже был в седьмой, — подумал Климов. — Только в другом отделении».
    Шевкопляс отвечала быстро, и по всему ее виду и тону, каким она давала показания, становилось ясно, что играть со следствием она не собирается. Оставалось узнать, кто ее муж? Сын Легостаевой или Владимир Шевкопляс?
    На какое-то время Климов задумался. Располагая той или иной информацией, всегда важно помнить, что может наступить такой момент, когда эта информация начнет крутить тобой по своему усмотрению. Хуже нет, когда идешь на поводу у старых догм.
    — И еще: как зовут вашего мужа?
    — Как зовут, так и зовут! Отстаньте от меня!
    Если до этого она довольно быстро отвечала на вопросы, то теперь вся судорожно напряглась, голос сорвался.
    — Игорь Легостаев?
    — Не знаю я такого!
    — Но его мать…
    — В гробу я, — поперхнулась Шевкопляс ругательством и злобно, истерично застучала каблуками об пол, — ее видела!
    — Подумайте, — урезонивающе посоветовал Шрамко и напомнил, что чистосердечное признание учитывается в суде.
    Но Шевкопляс замкнулась и ничего нового уже не сообщала. Началось переливание из пустого в порожнее. Было четверть пятого, когда Климов исчерпал свое терпение. Понимая, что у него пропало всякое желание ходить вокруг да около, хрипло обронил: — Довольно.
    После длительных допросов у него всегда садился голос.
    — Отказываюсь! От всего отказываюсь! — исступленно- пронзительным, неприятным фальцетом заверещала Шевкопляс, и по ее реакции было хорошо видно, что она уже не просто нервничает, а на глазах впадает в истерику. — Я ничего не помню! Ничего-о-о…
    Соври, цыганочка, соври, усмехнулся про себя Климов и посмотрел на Шрамко: уводить?
    — Уводите.

Глава 30

    Когда конвойный увел Шевкопляс, Шрамко устало прогнулся в спине и прихлопнул себя по бедру:
    — Заканчивай, Юра. Утро вечера, как говорится… Ты и так сегодня поработал за троих. Да и вообще, — он сделал неопределенный жест рукой, — тебе бы надо отдохнуть.
    — Да ну, — не согласился Климов. — Ерунда.
    — Не возражай. Санитарку с ее шатией мы взяли, завтра они все расколятся. Начнут топить друг друга, не впервой.
    Климов глянул на часы и обеспокоенно заметил:
    — Что-то до сих пор Андрея нет. Шрамко пристально посмотрел на него:
    — Прочувствовал?
    — А то, — ответил Климов. — Думал: все! Живым не выберусь. Теперь волнуюсь за Андрея.
    — Ну, — полез за сигаретами Шрамко. — Он с группой. Это ты пошел один.
    — Кто ж знал…
    Закурив, Шрамко легонечко побарабанил по столу рукой, прошелся по нему костяшками согнутых пальцев. Смягчаясь, проворчал:
    — Кто-кто… Обязан знать. Не на себя работаешь. Климов виновато кивнул и, содрогнувшись, подавил зевоту. В голове звенело.
    — Ладно, отдыхай.
    Шрамко отошел от стола, сбил в раковину пепел.
    — Жене звонил?
    — Звонил.
    — Она тут, бедная, слезами изошла.
    Упрек был слишком явственным, чтоб пропустить его мимо ушей. В горле запершило, заскребло. Он тоже встал.
    — Пойду.
    — Не обижайся, — подошел к нему Шрамко. — Сам понимаешь…
    — Да какая может быть обида? — искренне запротестовал Климов. — Виноват по всем статьям. Кому охота быть третьеразрядным сыщиком, вот и поспешил…
    Шрамко кивнул и приобнял его за плечи.
    — Бери мою машину — и домой. Даю отгул, немного отдохнешь…
    — Учтешь свои ошибки, — в тон ему проговорил Климов, и они рассмеялись.
    — Вот-вот, учтешь. А сейчас — гуд бай и все такое. А не то, — он с добродушной усмешкой оглядел Климова с ног до головы и намекающе прицокнул языком: — В такой одежке…
    Климов смахнул слезу. Совсем отвык смеяться, черт возьми.
    Перед уходом он еще раз подержал в руке свой пистолет, порадовался его тусклой вороненой стали и привычной тяжести, и положил на полку в сейф. Пересматривая толстую стопу новых бумаг, натолкнулся на пакет с грифом «Секретно».
    Ответ из Министерства обороны.
    Климов надорвал пакет и вытащил официальный бланк.
    «.. по существу запроса, — побежал он глазами по строчкам, — сообщаем, что Легостаев Игорь Валентинович, тысяча девятьсот шестьдесят второго года рождения, считавшийся пропавшим без вести на территории Демократической Республики Афганистан в восьмидесятом году, среди пленных и убитых не значится. Специальной комиссией установлено, что после тяжелой контузии, полученной им в одном из боев, он был отправлен в Ташкентский военный госпиталь. Во время транспортировки вертолет санавиации был обстрелян противником и рухнул на землю вблизи нашей границы. Экипаж и часть военнослужащих погибли. Был ли среди них рядовой Легостаев, ответить сложно, так как двое человек сгорели полностью. Оставшиеся в живых были направлены в госпиталь № 1014. Среди спасенных оказались двое офицеров и трое рядовых, причем, один из солдат поступил в состоянии острого психоза, без документов. После проведенного лечения он вспомнил свое имя: «Игорь».
    Ответ из министерства был настолько важен, что Климов еще раз перечитал последнюю строку.
    «…вспомнил свое имя: Игорь».
    Если не теряя времени…
    «…Фамилию и отчество он так и не назвал, часто впадал в беспамятство, а восемнадцатого августа тысяча девятьсот восьмидесятого года при неизвестных обстоятельствах исчез из госпиталя.
    Военный дознаватель, юрист I класса, подполковник Астахов».
    Держа перед собой ответ специальной комиссии, Климов оглушенно сел на стул и снова пробежал глазами текст.
    Назвался Игорем.
    Отложив бумагу, он потер рукою грудь, резко вздохнул — разок, другой, и словно глухая, смутно ощущаемая тяжесть запоздалого раскаяния внезапно облегла, притиснула его к столу, взяла за горло. Значит, Легостаева не обманулась… Правда, тут имелась одна несообразность: татуировка… Надо допросить Червонца еще раз, а главное, конечно, бармена. Он, видимо, и в толк не может взять, за что его, беднягу, посадили.
    Его раздумья прервал Андрей. Распахнул дверь и с порога выпалил:
    — Нашелся, гад!
    — Мясник?
    — Он самый. Вытащил его из сауны. С двумя парчушками смотрел видеофильм. Ввести?
    — Не надо. Позаботься, чтоб сюда доставили бармена, но сначала я поговорю с Червонцем.
    — Есть вопросы?
    — Есть.
    Климов протянул ему ответ из министерства.
    — Почитай.
    По мере того, как Гульнов знакомился с ответом, брови его все плотнее сходились к переносице.
    — Так-так…
    Дочитав до конца, он покрутил головой.
    — Подумать только.
    К полной неожиданности Климова, Червонец был настроен на беседу. На все вопросы отвечал с наглой веселостью, как бы играя.
    — А на кой ляд я ее, шлюху, буду покрывать? Скажу как есть: не муж он ей совсем. Вот видите, — поддернув брючину, Червонец показал свою наколку: — Крест и круг.
    Климов и Гульнов молчали. Они уже это видели.
    — А кто придумал? — Червонец вопросительно взглянул на них и залихватски стукнул себя в грудь. — Его величество Червонец! Видите, — снова перевел он взгляд на свою ногу. — В круге крест.
    — И что? — спросил Гульнов.
    — А то, — хвастливо поднял палец вверх Червонец. — У моего креста двенадцать точек, а в круге их двадцать четыре. Этот маленький секрет придумал тоже я, — тщеславие его буквально распирало. — Как ни раздели, все поровну.
    — Зачем?
    Червонец посмотрел на Климова и рассказал, что в интернате было их четыре «корефана»: Репа, Блин, Стопарь и он, Червонец, своего рода три мушкетера и Д'Артаньян. Наколку делали по очереди, каждый колол по точке, отсюда и кратность. Для друга ничего не жалко, называется.
    Климов чувствовал себя человеком, выставленным на посмешище: как он раньше не допетрил! Ведь блатные обожают тайную символику… хотя… Владимир Шевкопляс к суду не привлекался, в зоне не был.
    — А как у бармена наколка появилась?
    — Валька попросила.
    — И вы сделали?
    — Куда деваться! Башли позарез были нужны. Для поддержания штанов. Но только ша! — он снова поднял палец вверх, но уже с видом заговорщика. — У Валькиного е… хандэбабай… на круг двадцать семь точек, а в кресте одиннадцать. Я память юных лет не предаю.
    — Но друга предали. Как его звали?
    — Как? — Червонец скис. — Стопарь… Хороший был друзяк, да сел, мудило, на иглу… Вот крыша и поехала.
    — А ну-ка, расскажите поподробнее, — Гульнов включил магнитофон и стал настраивать его на запись.
    Червонец замялся, но после того, как закурил и выдохнул табачный дым, прикрыл глаза рукой. Климов давно заметил за ним эту привычку: прежде чем ответить, он прикрывал глаза.
    — А че тут попусту базлать? — начал Червонец. — Накумарился, зараза, и попер на Вальку с топором. Они тогда в Ташкенте жили, на окраине. Была у них халупа с палисадом, так себе, но им хватало. Главное, никто им не указ, сами себе хозяева. А к ним, как раз, маханша прилупила погостить…
    — Гарпенко? Ваша тетка?
    — Она, родная.
    — И вы там были?
    — Принесла нелегкая.
    Червонец пустил дым из носа, пепел сбил под стул. Это Климову не понравилось, но он молчал. Ковал железо.
    — Продолжайте.
    — Ну… попер на Вальку, а маханша… то есть… этим топором его и тюкнула. Смокрушничала, па-ла…
    — В порядке, так сказать, защиты? — спросил Климов и подумал, что Игорь Легостаев не убил бы, таким он представлял его себе. Тем более, таким ужасным способом.
    — Когда произошло убийство?
    — Точно не скажу, не помню… В августе восьмидесятого, давно… Валюха осенью уже работала в Сибири, в леспромхозе… Мать ее по-срочному халупу продала и амба. Шито- крыто.
    Климов вспомнил мощную стать Нюськи-лотошницы, ее тяжелый исподлобный взгляд и подпер щеку рукой.
    — Шевкопляс уехала одна?
    Ему предстояло еще во многом разобраться, и разобраться без спешки. Иначе он рискует запутаться в своих сетях. Ему с детства нравилось распутывать на удочке леску, когда они бегали рыбачить. Не исключено, что его пристрастие к медленному и одновременно спорому занятию помогало и теперь.
    Червонец глубже затянулся сигаретой, глотнул дыма.
    — С мужем, с этим… барменом который… Он у нее, — Червонец покрутил у виска пальцем, — малость того… Все хнычет, как поддаст, что он говно и его надо расстрелять.
    — Это еще почему? — насторожился Климов.
    — А пойми его! — Червонец сплюнул на пол. — Считает, что на нем кровь человека. Базарит, что кого-то грохнул. Мочканул.
    — Может, так оно и есть?
    — Да фига два! Он шизанутый? Это Валька, па-ла, сделала его таким.
    — При помощи лекарств?
    — Гипнотизирует. В дурдоме научилась.
    — Так, — с вопросительной интонацией протянул Климов, давая ему возможность высказаться обстоятельнее. В этом замечании Червонца мерещилась разгадка всего дела.
    — Бандура пашет?
    Червонец мотнул головой в сторону магнитофона и, услышав от Гульнова «да», потер висок.
    — Тогда лады. А то Валюха, лярва, мясо на меня повесит. Сука еще та.
    Он докурил и притушил бычок о ножку стула.
    — Подставит и не охнешь. А я не убивал.
    — Вполне возможно, — согласился с ним Климов, по опыту зная, как нелегко изобличить убийцу, непосредственного исполнителя.
    — Когда вы у них были? — повторил он свой вопрос, и Червонец признался, что уехал из Ташкента в августе, семнадцатого числа. После убийства.
    — А зачем вы приезжали?
    — Должок за ним имелся, бля, за Стопарем. Он, сучий потрох, три косых зажал… в отключке был все время, обкайфованный… Я покрутился, покрутился, вижу, толку нет, вот и отчалил…
    — После убийства?
    — После.
    — А куда труп дели?
    Климов понял, что задавая скользкие вопросы, можно самому потерять почву под ногами, но все мысли, все ощущения сейчас сжимались в одно-единственное желание добиться достоверности признаний.
    — Я этого не знаю.
    — Ой ли? — не поверил Климов.
    — Да! — почти на крике заявил ему Червонец. — Она мочила, а я смылся: ноги в руки — и адью! А что они с ним сделали, не знаю!
    Он уже всерьез боялся обвинения в убийстве.
    Климов сделал знак Андрею, и тот выключил магнитофон.
    — Поезжай за Легостаевой, скажи, что ее сын нашелся. И самого его давай сюда.
    Андрей кивнул, стал одеваться. Климов потянулся к телефону.
    — Товарищ полковник…
    — Ты еще здесь? — удивился Шрамко и начал выговаривать: — Жену бы пожалел, она волнуется, куда мы тебя дели? Дуй домой! Приказываю. Слышишь?
    — Не могу! — возразил Климов. — Такое закрутилось! Передайте, скоро буду. Может, через час.
    — Ты что, совсем от рук отбился?
    В голосе Шрамко послышалась досада.
    — Слышишь?
    — Да у меня тут труп.
    — Как это… труп? — Шрамко глухо закашлял, видно, от волнения. — Юрий Васильевич, — голос его снова стал официальным. Он явно подбирал слова и интонацию. — Что там такое?
    Климов спешно объяснил.
    Через несколько минут ребята из оперативной группы отправились к Нюське-лотошнице, а допрос по горячим следам пошел на второй круг. В кабинет Климова снова ввели Шевкопляс, и она не стала отрицать того, что рассказал Червонец.
    Не прошло и получаса, как привезли Нюську-лотошницу. Ввели под белы ручки.
    Увидев дочь в окружении следователей, она исподлобно и тупо уставилась в угол, где сидела Шевкопляс.
    — А ты чего тут?
    — Ничего, — ответила дочь, и рот ее болезненно перекривился. — Привет, мамуля.
    Та злобно воззрилась на Климова:
    — За что ты ее взял? У, волк позорный! Мусор стриженый…
    Шевкопляс убито попросила сигарету, и та заметно заплясала в ее пальцах.
    — Не ори! Лучше припомни, как ты зятя зарубила…
    Глаза Гарпенко на какое-то время померкли, приняли
    отсутствующее выражение, но затем в них снова вспыхнул злобный огонек.
    — А хоть и так! Убила и убила. Дочу потому как защищала!
    Ее пальцы стали рвать на груди кофіу.
    — Еханный наркоша! Будет он еще… да я его…
    Шевкопляс опять уткнули лицом в стену, включили магнитофон.
    — Только без крика. Отвечайте внятно, вот сюда, — Климов показал на микрофон. — Кто убил вашего зятя? Вы или дочь?
    Пуговичка от кофты отлетела в угол, покрутилась там, легла у плинтуса. Мать Валентины Шевкопляс, эта патлатая бабища, на хрипе вытолкнула из себя:
    — Я… я убила.
    Не давая ей опомниться, Шрамко спросил:
    — Где труп?
    — Шакал он был! Над дочей измывался.
    — Труп! Я спрашиваю, труп…
    — Чево?
    — Труп куда дели?
    — А… — разом слабея на глазах, опустилась на придвинутый стул Гарпенко и глухо бросила: — Свиньям скормила.
    Лицо ее стало белым, жесты дергаными. По всему было видно, что нервы у нее натянуты, а воля сломлена.
    Воцарилась пауза.
    Даже, если она берет на себя вину дочери, подумал Климов, сути дела это не меняет. Главное, все стало на свои места. Остальное уточнит прокуратура. Возможно, следствие будет вести Тимонин, ему и карты в руки.
    — Хорошенькое дельце, нечего сказать, — нарушил молчание Шрамко и попросил Шевкопляс повернуться к нему лицом.
    — Где и когда вы познакомились с Легостаевым? Ответы мы записываем на магнитофон.
    Та передернула плечами.
    — А какая разница?
    — Прошу ответить на вопрос.
    После глупых препирательств она покаянно дозналась, что «положила глаз» на Игоря в ташкентском госпитале, работала там прачкой. Она тогда сразу решила, что лучше жить с беспамятным, чем со своим наркошей, который превратил ее жизнь в сплошную муку.
    — Не жизнь, а настоящий ад, — болезненно поморщилась, потерла виски Шевкопляс. — Нажрется всякой дряни, выйдет голый на крыльцо и мочится при людях. А на шее галстук-бабочка. Особый шик, как он считал. Свобода личности.
    — Он что, издевался над вами? — без прежнего страха посмотрел в ее сторону Климов, и тень брезгливости скользнула по ее лицу:
    — Да он садист был! Самый настоящий.
    — А конкретней?
    — Заставлял спать с кобелем, с ножом кидался, под дружков подкладывал…
    Голос ее сорвался, она взяла из пачки сигарету, а Климов подумал, что беспомощность с годами превращается в ненависть. Об этом никогда не надо забывать тем, кто помыкает людьми. А еще он подумал, что страх расплаты за убийство мужа и саму Шевкопляс сделал садисткой. Как она шепнула ему ночью: «Малахольный, дурачок, с кем ты связался?» К тайнам магии стремилась приобщиться, к власти над людьми.
    Подождав, когда она закурит, успокоится (спички в ее пальцах от волнения ломались), Шрамко вернулся к своему вопросу:
    — Как Легостаев стал вашим мужем.
    — Вы и это знаете?
    — Не только.
    Глубоко вдохнув табачный дым, она прикрыла веки. Несмотря на то, что держалась она уже свободней, порой с каким-то наглым равнодушием, Климов отметил на ее лице белые пятна. И, вообще, ее пока познабливало.
    — Это так важно?
    — Для вас — да, — уверенно сказал Шрамко и выжидательно скрестил стой взгляд с ее. — Семнадцатого августа во время ссоры был убит ваш муж, а восемнадцатого августа, на следующий день после убийства, из госпиталя исчезает Легостаев. Кто помог ему бежать и почему?
    — Не ясно, что ли?
    — Нет.
    — Чего уж проще.
    Шевкопляс еще раз затянулась сигаретой, отвела глаза.
    — Он помогал мне связывать белье в узлы, а я купила лимонад, подсыпала снотворного, дала ему попить… как только он заснул, поджала ему ноги к животу, он худенький тогда был, вот такой, — она показала на свой палец, — замотала в два пододеяльника и привезла домой.
    — На чем?
    — Да на машине прачечной, на госпитальной… к нам многие белье сдавали… офицеры там, их жены… она скривилась, ерзнула на стуле. — Те себя любят, черную работу презирают. Ну, заодно, и я свое стирала, это нам не запрещалось.
    — Так, понятно. Привезли домой…
    Пленка на катушке кончилась, и Шрамко выключил магнитофон.
    Шевкопляс продолжила:
    — Дома у меня он оклемался, спрашивает: «Где я?» А глаза, как пуговицы: ничего не понимает. Я показала ему нож, испачканный в крови, и говорю: «Ты только что в беспамятстве зарезал человека, но этого никто не видел. Я тебя спасу».
    — А он? — переживая за другого, спросил Климов.
    — Заблажил…
    Шевкопляс неспешно облизала губы, кончик языка уперся в угол рта.
    — Что значит «заблажил»?
    — Затрясся, побледнел, бросился в ноги, умолял не выдавать. Боялся, что закончит жизнь в дурдоме.
    Климов с ненавистью глянул на нее: он тоже этого боялся.
    — И вы, конечно, обещали?
    — Да. Он был мне нужен.
    — И что дальше?
    — Ничего. Уехали на лесоразработки.
    — За Урал?
    — Червонец рассказал?
    — Сейчас это не важно.
    Она еще раз облизнула губы, усмехнулась.
    — Да, понятно. Здесь вопросы задаете вы.
    — Итак, где вы работали? Конкретно.
    — За Нижневартовском, в Колекъегане. Там и новый паспорт раздобыли, — она прищурилась и отогнала дым. — Взамен утерянного выписали новый. Свидетельство о браке у нас было, вот и все.
    Климов понимающе кивнул. В местах, где ощущается нехватка рук, случается и не такое.
    — А как вы сделали, что он от матери отрекся?
    Шевкопляс цинично хохотнула.
    — Дурной глаз.
    — Гипноз помог?
    — И магия.
    Ну да, глянув на ее беспутное лицо, с ожесточением подумал Климов, превратила парня в слякость, а теперь хохочет.
    Допрос подходил к концу, когда вернулся Гульнов и, кивнув Шрамко, шепотом сообщил Климову, что Легостаева в соседней комнате.
    Последним конвойные уводили Червонца. Перед тем, как отправиться в камеру, он повернулся к Климову.
    — А что ж вы про сервизик-то? Забыли?
    Климов усмехнулся. Кто о чем, а курица о просе.
    — Ты скажи, куда мою одежду дел?
    — Пропил. И в трынку просадил.
    Боясь, что ему не поверят, забожился:
    — Гадом буду, проиграл.
    — Кому?
    — Витяхе.
    — Пустовойту?
    Да.
    — Понятно, уточним…
    — А вот сервиз…
    — Ну-ну…
    — Сервиз она, паскуда, Гоше-мяснику толкнула, а обещала мне.
    — Нагрела, значит?
    — Говорю же: падла! С кусошником связалась.
    — Ай-я-яй! — покачал головой Шрамко и отошел к окну, открыл фрамугу. В кабинете было душно, сумрачно от дыма. — Обидела дружка.
    Червонец замолчал и сник. Должно быть, глубоко задумался над вероломством женщин.
    Климов вывел его из задумчивости.
    — Квартиру Озадовского взял ты?
    — Моя работа.
    — Вместе с Пустовойтом.
    — Я этого не говорил.
    — Считай, сказал.
    Уходя, Червонец сплюнул на порог и застрадал:
    — «А у не-я та-а-кие малинькия х-груди…»
    Когда его голос затих в коридоре, ввели бармена.
    С первых же его ответных фраз стало ясно, что в нем заговорило чувство оскорбленного достоинства, такое естественное и понятное, когда человека вытаскивают утром из постели, целый день держат в камере и сопровождают под конвоем. Чувство вполне понятное в общежитейских условиях и малость несуразное в тех стенах, в которых они находились. Елену Константиновну пока не приглашали.
    Бармен скромненько сидел на стуле, и во всем его поведении, отличавшемся безукоризненными манерами, чувствовалось, что свойственные ему нерешительность и постоянное ожидание подвоха, каверзы, заставляли подолгу обдумывать ответы. Казалось, он панически боится, что сказанное тотчас обернется против него. Вот уж о ком не скажешь весельчак, кутила, донжуан. Нищая аристократия. Боязнь просчитаться, по мнению Климова, должна была занимать последнее место в сознании такой натуры, как сын Елены Константиновны, который выглядел сейчас, как бедный отпрыск некогда известного аристократического рода, славного своим умением воспитывать детей и тратить деньги на благотворительные цели. Перед Климовым сидел милый, мягкий человек с печальными глазами. Зная, что он таит в своей душе, когда сверхосторожно отвечает на вопросы, Климов посочувствовал ему и сам рассказал ему о том, о чем хотел сначала расспросить.
    — Вот так, Игорь Валентинович, — закончил он свое повествование и встал, чтобы размяться. — Сами вы ни в чем не виноваты. Шевкопляс использовала ваше состояние в своих корыстных, правильней сказать, преступных целях, и вынудила вас в конце концов отречься от своей матери.
    Бармен молчал. Видимо, это у него вошло в привычку: слушать и не отвечать. Но замкнуто-отрешенное лицо его стало сереть. Похоже, он опять пытался уйти от своих мыслей и переживаний. Создавалось впечатление, что Валентина Шевкопляс, эта хладнокровно-циничная женщина навсегда сумела отгородить его от настоящей жизни, запугала, приучила к мысли, что ему не вырваться из круга их совместного существования. И он отдался этому садистскому внушению всей своей сутью, как спасению.
    — Вам нечего бояться, — загасил сигарету Шрамко и вслед за Климовым стал выходить из-за стола. — Признайте то, что вы сейчас услышали, и мы вас отпускаем.
    Бармен удивленно глянул на него, и этот его взгляд заставил Шрамко улыбнуться.
    — Вы нам не верите?
    — Хотел бы, — уклончиво ответил тот и вновь примолк, как бы устало вслушиваясь в то, что гложет, мучает и изнуряет его совесть. Потом он вяло махнул рукой: мол, что об этом, жизнь прошла, и торопливо стал раскаиваться в том, что совершил ошибку, непростительную глупость, когда отрекся от матери.
    Надо думать, он наслышался расхожих кривотолков о предвзятости работников милиции и теперь полагал, что внешнее проявление угрызений совести — лучшая защита от несправедливости.
    Глядя на его искаженное мукой лицо, Климов сочувственно подумал, что иметь в душе столько печали слишком рано для его возраста: двадцать семь лет не сто, но те, кто побывал в Афганистане, по-своему смотрят на мир.
    Как бы там ни было, но чувства прежней раздвоенности по отношению к этому парню он больше не испытывал. После показаний Шевкопляс и ее матери сомневаться в его невиновности не было нужды.
    Шрамко прошелся по кабинету, остановился у дверей, взялся за ручку.
    — Значит, так, — посмотрел на Климова. — Даю три дня отгула. Проводи очную ставку — и домой. С тебя достаточно.
    Он вышел, и через несколько секунд Андрей ввел Лeroстаеву. В ее глазах была надежда и усталость. Какая-то женская жертвенность, что ли… желание взять вину сына на себя.
    — Здравствуйте, — пошел ей навстречу Климов и пожал протянутую руку. — Вот, хочу обрадовать.
    Она подалась к нему, и в ее молитвенно расширенных глазах качнулся страх: неужто она вновь уйдет одна? Но, как только он взял ее за локоть, пропуская в кабинет, бармен встал. Встал и застыл с той нервной отчужденностью, какая характерна доя натур совестливых, но робких.
    — Ма ма, — треснувшим, глуховатым голосом позвал он Легостаеву, и та невольно сжала руку Климова. Надо думать, сердце ее от радости подпрыгнуло, потому что она странно дернула левым плечом, потом метнулась к сыну:
    — Игоречек!
    Чтобы не смущать их, Климов отошел к окну.
    Город жил своей вечерней жизнью, и огни его реклам и проносящихся машин увиделись в этот момент иными, чем обычно. Словно все они наполнились каким-то тайным смыслом, важным для живых. Ветер сумрачно раскачивал деревья, капли редкого дождя постукивали по стеклу, холодный свежий воздух обдувал лицо… и ни о чем на свете не хотелось думать.
    — Вот видите, Юрий Васильевич, — услышал он счастливый голос Легостаевой, — не зря я обратилась к вам.
    Он повернулся.
    Елена Константиновна держала сына под руку и смотрела на Климова с горячим, благодарным восхищением. Ее наполненные слезами глаза играли радужными блестками.
    — Ведь вы единственный, кто мне помог. Дай Бог вам счастья! Вам и вашим деткам…
    Она порывисто кинулась к нему, и он легонько придержал ее за плечи. Шутка сказать, но она явно вознамерилась поцеловать его руку. Вот уж ни к чему!
    Засмущавшись, Легостаева ткнулась губами в Климовскую шею и улыбнулась Андрею.
    — И вам, молодой человек, огромное спасибо, — не выдержав, она заплакала. — Простите.
Top.Mail.Ru