Скачать fb2
«А зори здесь громкие». Женское лицо войны

«А зори здесь громкие». Женское лицо войны

Аннотация

    «У войны не женское лицо» — история Второй Мировой опровергла эту истину. Если прежде женщина с оружием в руках была исключением из правил, редчайшим феноменом, легендой вроде Жанны д'Арк или Надежды Дуровой, то в годы Великой Отечественной в Красной Армии добровольно и по призыву служили 800 тысяч женщин, из них свыше 150 тысяч были награждены боевыми орденами и медалями, 86 стали Героями Советского Союза, а три — полными кавалерами ордена Славы. Правда, отношение к женщинам-орденоносцам было, мягко говоря, неоднозначным, а слово «фронтовичка» после войны стало чуть ли не оскорбительным («Нам даже говорили: «Чем заслужили свои награды, туда их и вешайте». Поэтому поначалу не хотели носить ни ордена, ни медали»). Но одно дело ППЖ, и совсем другое — выпускницы Центральной женской школы снайперской подготовки, летчицы трех женских авиаполков, бойцы отдельной женской добровольческой стрелковой бригады, женщины-зенитчицы, санинструкторы, партизаны, даже командиры разведвзвода (было и такое!). Эта книга дает слово женщинам-фронтовикам, прошедшим все круги фронтового ада, по сравнению с безыскусными рассказами которых меркнут самые лучшие романы и фильмы, даже легендарный «А зори здесь тихие…».


Артем Владимирович Драбкин, Баир Иринчеев «А зори здесь громкие». Женское лицо войны

ПРЕДИСЛОВИЕ
Женщина и война

    XIX век кардинально изменил роль женщины в обществе и на войне. В его начале женщина-воин — это удел мифических амазонок. Удел женщины — маркитантка в обозе армии, снабжающая войска продовольствием, иногда — ухаживающая за ранеными и почти всегда дарящая любовь за деньги. Отношение к ним со стороны как мужчин, так и обыкновенных женщин было соответствующим.
    Но вот женщина-солдат, женщина с оружием в руках — это событие! В Отечественную войну 1812 года появляются народные героини — партизанка Василиса Кожина и кавалерист-девица Надежда Дурова. С Кожиной ситуация более или менее ясна: когда кругом враг, который грабит и убивает, врывается в твой дом, угрожает твоим детям — поневоле за вилы возьмешься. Хотя тоже случай невероятный, особенно для русской крестьянки, воспитанной на патриархальных общинных традициях. А вот с Надеждой Дуровой все сложнее: в армию она ушла в 1806 г., когда французов под Москвой еще и в помине не было. Что побудило замужнюю женщину оставить семью и ребенка? По-видимому, детское воспитание, которым занимался гусар Астахов, прививший девочке поведение мальчика, фактически воспитавший транссексуала.
    В Крымскую войну 1853–1856 гг. на фронт добровольно отправились 250 медицинских сестер. С тех пор женщины на войне прочно заняли нишу помощниц раненым. Да и может ли мужчина справиться с этой ролью лучше женщины?
    На фронты Первой мировой войны кроме женщин-медиков ушли и те, кто рвался на передовую. Александра Кудашева явилась на передовую на собственной лошади и была зачислена в конную разведку. Спортсменка Мария Исаакова великолепно владела конем, фехтовала и при этом обладала большой для женщины физической силой. С началом войны Исаакова обратилась к командиру одного из стоявших в Москве казачьих полков с просьбой о зачислении, но получила отказ. Тогда она на свои деньги приобрела военную форму, оружие и последовала за полком, который догнала уже в Сувалках, где была зачислена в конную разведку.
    Кульминацией участия женщин в войне стало создание первого женского воинского формирования Добровольческого ударного батальона смерти под командованием поручика Марии Бочкаревой. Главным аргументом Бочкаревой при создании ее батальона в мае 1917 г. было то, что «солдаты в эту великую войну устали и им нужно помочь… нравственно». По сути, женщины пошли на войну, когда мужчины с нее побежали. Создание батальона не смогло изменить положение на фронте, более того, показало нежизнеспособность таких соединений. Генерал Деникин писал в воспоминаниях: «Что сказать про «женскую рать»?.. Я знаю судьбу батальона Бочкаревой. Встречен он был разнузданной солдатской средой насмешливо, цинично. В Молодечно, где стоял первоначально батальон, по ночам приходилось ему ставить сильный караул для охраны бараков…
    Потом началось наступление. Женский батальон, приданный одному из корпусов, доблестно пошел в атаку, не поддержанный «русскими богатырями». И когда разразился кромешный ад неприятельского артиллерийского огня, бедные женщины, забыв про технику рассыпного строя, сжались в кучку — беспомощные, одинокие на своем участке поля, взрыхленного немецкими бомбами. Понесли потери. А «богатыри» частью вернулись обратно, частью совсем не выходили из окопов…
    Видел я и последние остатки женских частей, бежавших на Дон, в знаменитом корниловском Кубанском походе. Служили, терпели, умирали. Были и совсем слабые телом и духом, были и герои, кончавшие жизнь в конных атаках. Воздадим должное памяти храбрых».
    После революции советское государство проводило активную политику вовлечения женщин в общественное производство, что способствовало быстрому развитию эмансипации. Занятие традиционно «мужскими» профессиями, военно-прикладными видами спорта преподносилось общественному мнению как величайшее достижение социализма, проявление подлинного «равенства полов» и освобождение женщины от «домашнего рабства». С началом войны тысячи женщин устремились в армию, не желая отставать от мужчин, чувствуя, что способны наравне с ними вынести все тяготы воинской службы, а главное — утверждая за собой равные с ними права на защиту Отечества. Вспоминает комсорг батальона Наталья Пешкова: «Я закончила десять классов. На следующий день после выпускного вечера началась война. Поскольку я считала себя не хуже Жанны д'Арк, то сразу побежала в райком комсомола, откуда меня и отправили в дружину санинструкторов, которая была организована в нашей же школе». Воспитанные на героико-приключенческих книгах, эти девушки были готовы к подвигу, но не к службе в армии. Воюющая армия — это огромная масса людей, находящихся под непрерывным психологическим давлением страха, терпящих лишения и страдания. В этой ситуации слабым, а женщина объективно психологически и физиологически слабее мужчины, доставалось очень сильно. И вот на фронт прибывают девушки, как правило, робкие, невинные, только что от мамы. Они все горячие патриотки, дома учились стрелять из пулемета, изучали медицину, топографию, радиосвязь и другие нужные на войне науки. А высадившись из эшелона, растерянно оглядываются вокруг. И хорошо, если они сразу же попадут на службу в женский коллектив — госпиталь, БАО (батальон аэродромного обслуживания), роту связи. Много хуже, если они рассеиваются по одной…
    Армейская дисциплина, солдатская форма на много размеров больше, мужское окружение, тяжелые физические нагрузки — всё это нелегкие испытания. Вспоминает прожекторист Евдокия Козлова: «Вначале дали нам мужское обмундирование, мы его перешивали: подрезали шинели, гимнастерки подшивали. Ботинки английские были на пять размеров больше. Женского нижнего белья не было. Бюстгальтеры шили из ветоши, что выдавали для чистки оружия. Котелки! У нас и для еды, и для стирки, и для мытья — кругом котелки!» Волосы приходилось коротко стричь — до конца 43-го года вошь была постоянным спутником армии. Ни о какой косметике и речи быть не могло.
    Никаких послаблений в критические дни женщины не получали. Вспоминает связист Юдифь Голубкова: «Невозможно забыть о наших женских особых страданиях. Ведь не было тогда этих прокладок теперешних — полотенце, вата из ватников. Нам очень трудно было, доставалось ой-е-ей! Был такой момент уже под Курском. Села на обочине дороги и говорю: «Пускай меня убивают. Все, не могу идти! Сил нет!» В мужской среде даже оправление естественных потребностей превращалось в мучительную проблему. Вспоминает Софья Фаткулина: «Остановились на 10 минут. Мужчины отвернулись — и делают свое дело. А мне куда? Только приспособилась в кусточке, а тут: «Стой, а ну назад!» Кто-то подумал, что я хочу удрать». При этом женщины подвергались постоянному домогательству, особенно со стороны командиров. Вспоминает Зоя Александрова: «Я попала в 251-й танковый полк. Попала я не просто так, а, как оказалось, я «предназначалась» для заместителя командира полка по политчасти Попукина. Как же я после этого невзлюбила политработников!» Схема домогательств была стандартная: девушку вызывали вечером в землянку к командиру якобы для получения задания… Зная об этом, некоторые девушки вместо пуговиц на брюках использовали тесемки — стянуть штаны можно было, только разрезав их. Конечно, у женщин всегда был выход — забеременеть. В этом случае на шестом месяце ее демобилизовывали из армии. Вспоминает авиатехник Нина Куницина: «Мне моя родная мамочка писала: «Доченька, миленькая, твои подружки поприехали домой, деток родят, а ты чего там остаешься? Приезжай, я тебя не буду ругать за ребеночка». Кто-то так и поступал, а кто-то просто находил себе «покровителя» с большими звездами и становился ППЖ — походно-полевой женой. Вспоминает Зоя Александрова: «У командира полка была подружка, Маша Сабитова. У начальника штаба была фельдшер Клавуся. Они совмещали, а я не могла…» Статус ППЖ охранял девушку не только от посягательств остальных солдат и офицеров, но и заметно упрощал быт — не надо было ходить в наряды, на марше можно было ехать на повозке. Вспоминает Николай Посылаев: «Как правило, женщины, попавшие на фронт, вскоре становились любовницами офицеров. А как иначе: если женщина сама по себе, домогательствам не будет конца. Иное дело, если при ком-то…» По рассказам ветеранов, на фронте романы крутили все, но в основном высшее начальство. Вспоминает танкист Александр Фадин: «Женщин расхватывали начальники, в смысле командиры. Редко подруга была у командира роты и никогда у командира взвода или танка. А потом, им с нами было неинтересно — мы же погибали, сгорали». Танкист Василий Брюхов так объясняет ситуацию: «Ну, представь — у нас в бригаде тысяча двести личного состава. Все мужики. Все молодые. Все подбивают клинья. А на всю бригаду шестнадцать девчонок. Один не понравился, второй не понравился, но кто-то понравился, и она с ним начинает встречаться, а потом и жить. А остальные завидуют». Зависть тех, кому «не досталось», не знала границ. Это они сочинили немало похабных присказок: «Ивану за атаку хуй в сраку, а Маньке за пизду «Красную Звезду». Они назвали медаль «За боевые заслуги», которой частенько награждали своих подруг офицеры, медалью «За половые потуги». Вспоминает Зоя Александрова: «Командир взвода разведки, мой будущий муж, усадил в баньке возле стола. Сам сел нога на ногу. Папироса в руке, манеры интеллигента. Начал расспрашивать — кто я, откуда. «А награды есть?» — «Есть». — «А какая?» — «За боевые заслуги». — «Агхааа…» После войны он мне рассказал: «Мы сначала думали, что какая-нибудь нагрешила много и к нам пришла грехи замаливать». Правда, такое отношение закончилось быстро». Однако рождались на фронте и подлинные, возвышенные чувства, самая искренняя любовь, особенно трагичная потому, что у нее не было будущего — слишком часто смерть разлучала влюбленных. «Были, конечно, и «доступные женщины», но все же в большинстве это были порядочные женщины. Если любила, то одного, а не всех подряд. Женщины должны были быть там, на фронте. Они решали не менее важные задачи, чем мужики. Сколько у нас в бригаде женщин, которые спасли жизнь не одному человеку, а может быть, десяткам и сотням?! Мужик так бы не смог», — вспоминает Александр Бурцев.
    В 1942 году Константин Симонов написал «Лирическое» стихотворение:
На час запомнив имена,
Здесь память долгой не бывает,
Мужчины говорят: война…
И женщин наспех обнимают.

Спасибо той, что так легко,
Не требуя, чтоб звали милой,
Другую, ту, что далеко,
Им торопливо заменила.

Она возлюбленных чужих
Здесь пожалела, как умела,
В недобрый час согрела их
Теплом неласкового тела.

А им, которым в бой пора
И до любви дожить едва ли,
Все легче помнить, что вчера
Хоть чьи-то руки обнимали.

    Вспоминает танкист Николай Шишкин: «У нас санинструктором была Маруся Маловичка. Помню, на наших глазах подбили танк. Из него выскочил танкист, а тут немцы. Его схватили и утащили в блиндаж. Мы видели, но ничего не могли сделать. Так она у помощника взяла автомат… Слушай, если бы я не был этому свидетель, не поверил бы — по-пластунски поползла туда. Расстреляла охрану, ворвалась в блиндаж, вывела этого танкиста и привела к нам. Ее наградили орденом Красного Знамени». К таким женщинам отношение было уважительное. Хотя за спиной всякое говорили: «Воздух!» или «Рама!» Вроде того — женщина появилась — значит прячься. Без женщин мужики вольно себя чувствовали в разговоре, но как только появлялись женщины, старались быть повежливей, не сквернословить.
    Во время войны был создан женский запасной стрелковый полк и женский добровольческий батальон. В ВВС были созданы три авиационных полка: 586-й истребительный, 587-й бомбардировочный на самолетах «Пе-2» и 588-й ночной бомбардировочный на самолетах «По-2». Отбор в эти полки был очень строгим. Брали только летчиц из гражданского воздушного флота, инструкторов аэроклубов, имевших более 1000 часов налета. До конца войны чисто женским остался только полк ночных бомбардировщиков — женщины не справились с техническим обслуживанием современных самолетов и управлением большой массой людей. Но 46-й гвардейский полк был обласкан и начальством, и корреспондентами. 23 летчика и штурмана получили звание Героя Советского Союза. Отдавая дань мужеству летчиц этого полка, мы должны помнить, что во время войны было создано более сотни полков ночных бомбардировщиков, среди которых только один был женским.
    Закончилась война. Если в Первую мировую войну на фронтах воевали 2000 женщин, то в Великую Отечественную число призванных достигло 800 тысяч. За боевые заслуги свыше 150 тысяч женщин были награждены боевыми орденами и медалями. Возвращение с фронта, адаптация к мирной жизни давались тяжело и мужчинам, и женщинам. Участие женщины в боевых действиях расценивалось послевоенным обществом чуть ли не как пятно на биографии. «Фронтовичка» или «фронтовая» — так презрительно называли их. В основном это было связано с тем, что в течение шести месяцев после призыва значительное число женщин возвращались домой с фронта по беременности. Вспоминает Юдифь Голубкова: «Нам даже говорили: «Чем заслужили свои награды, туда их и вешайте». Поэтому поначалу не хотели носить ни ордена, ни медали. Вот как нас сначала встретили».
    В заключение приведу слова минометчика Владимира Логачева, тяжело раненного весной 1943 года: «Когда нас только привезли в Уфимский госпиталь, то раненых сначала мыли. Происходила эта процедура так: в одной хорошо протопленной комнате десяток молодых здоровых девушек, совершенно обнаженных, только в небольших клеенчатых передничках, отмывали раненых от окопной грязи, срезали старые повязки и промывали раны. Я достался молодой чернявой украинке Оксане, вижу ее как сейчас.
    До сих пор не знаю, с умыслом или нет была продумана эта процедура, но молодые, горячие тела этих девушек, их ласковые руки вернули многим раненым желание жить…»

СМАРКАЛОВА Нина Арсентьевна

    До начала войны я работала на авиационном заводе, производящем детали для самолетов. 21 июня 1941 года у меня случился приступ аппендицита, и меня срочно положили в больницу.
    22 июня, когда началась война, меня так же срочно выписали, поскольку госпиталю нужно было освобождать места для раненых. Я продолжила работать на заводе, но где-то в июле у меня случился новый приступ, и меня снова положили в госпиталь. Оперировали сначала под местным, а затем под общим наркозом, причем общего наркоза дали столько, что потом семь часов откачивали. Наш завод в это время начал эвакуироваться из Ленинграда. Меня бы тоже эвакуировали, но я в это время была в больнице, поэтому осталась в блокаде и до июня 1942 года работала в консультации. Блокаду просто тяжело вспоминать… Я думаю, что все же Бог есть, что он меня сберег в эту зиму. Один раз пришлось мне с двоюродной сестрой ехать через весь Ленинград карточки отоваривать, на нынешний Московский проспект.[1] А тогда немцы уже свои орудия поставили и по южной части города чуть ли не прямой наводкой били. Рядом с нами по улице шла супружеская пара и везла на тачке какое-то тряпье. Мы только услышали, что летит на нас, свистит. Упали, недалеко громыхнуло, мы поднялись — ни супружеской пары, ни коляски. Что с ними стало? Взрывной волной куда-то сдуло? Или убежали? Непонятно… В другой раз я стояла в очереди у магазина на Новосамсоньевской, магазин был закрыт на обед. И тут как раз налет. Все к двери магазина прижались, никто не уходит. Мне кирпичом по спине заехало — в соседний дом было прямое попадание авиабомбы, и кирпичи полетели во все стороны. Еще я однажды ехала в трамвае к Финляндскому вокзалу, переехали Литейный мост, и бомбежка началась. Трамвай остановился, и кондуктор говорит: «Если кто хочет, выходите — и в убежище». А мне надо на Финляндский вокзал, пройти осталось сто метров. Я вышла из трамвая и пошла. И надо же было такому случиться, что бомба прямо в трамвай попала! Такой же случай был и с моей мамой.
    Сада или огорода у нас не было. Но нам удалось достаточно много родственников спасти от голодной смерти. Мама работала на 5-й мармеладно-шоколадной фабрике, где делали халву, мармелад и так далее. Там в качестве сырья были очищенные семечки подсолнуха. Так мама эти семечки по горсточке в карман клала, на проходной охраннице отсыпала чуть-чуть, и та ее пропускала. Дома эти семечки пропускали через мясорубку, варили из этой кашицы суп и кормили всех родственников, кому могли помочь. Благодаря этим семечкам мы выжили. Кота нашего съели… Крапива была милое дело, вкусные щи из нее были.
    У нас тут в Парголово на холме была дача, там жил профессор по фамилии Штернберг. Он на даче убивал людей, варил студень и потом продавал. Его сгубило то, что соседи видели, что к нему заходили люди и не выходили. Милиция стала дом обыскивать, и в подвале нашли большое количество студня из человеческого мяса. Профессор этот при обыске покончил с собой — шприцем ввел себе яд. С тех пор этот дом прозвали «дача людоеда». Не знаю, сохранился этот дом сейчас или нет.
    Меня два раза тоже чуть не съели — то есть чуть не убили на мясо. Я до войны была очень румяная, даже уксус пила, чтобы побледнее быть. Как-то раз я шла из города с работы к Парголово. Уже темно, и мне навстречу двое мужчин идут. Мимо меня проходят и говорят: «На котлеты хороша». Я сначала даже не поняла, о каких котлетах они говорят и из кого эти котлеты собираются делать. Эти двое мимо прошли. Тут до меня дошло, что эти двое только что сказали. Обернулась, а они за мной! Я как припустилась бежать! Я хорошо бегала еще в школе. В первый же дом я забарабанила изо всех сил в дверь, хозяева спрашивают: «Кто там?» — «Открывайте скорее!» Они дверь открыли, меня впустили, я им: «Закрывайте!» Хозяин запер дверь, и я у этих людей очень долго сидела, потому что те два злодея все никак не уходили, все крутились под окнами. Потом хозяин дома пошел меня проводить. Это был первый случай.
    Второй случай был в 1942 году. Я пошла за водой к колодцу, а там очередь, народа много. Колодец у нас на горе был. Я стою в очереди с одним ведром. Мне соседи и говорят: «Нина, а что ж ты только с одним ведром в такую даль пришла?» — «Да у меня второе ведро потекло, вот и хожу с одним». Тут ко мне подходит мужчина незнакомый и говорит: «У тебя ведро потекло? Так ты приходи ко мне, 19-й дом по Выборгскому шоссе, я тебе его запаяю». Я обрадовалась, говорю: «Хорошо, сейчас принесу». — «Нет, сейчас рано, ты вечером, часов в восемь, ко мне приходи с ведром». — «Хорошо, приду». Я знала этот 19-й дом: на первом этаже хозяйственный магазин, а на втором живут. Я знала жильцов со второго этажа и спросила у этого мужика: «Где ты там живешь? Куда приходить?» — «В подвале я живу. Туда приходи». Время подходит, я собираюсь с ведром уходить, мама меня спрашивает: «Ты куда?» — «Да я в 19-й дом, ведро запаять». — «Дура! Ты что, не слышала, что там убивают?» Потом я поспрашивала людей в деревне, и действительно, такая молва в деревне была.
    Вот так было. Когда после войны по телевизору или радио звучала песня «Священная война», то я сразу — в плач. Не могу слез сдержать. Все это — блокада, война, обстрелы, ранение — сразу вспоминается… И плакат «Родина-мать зовет»… Так я стараюсь все это забыть, не думать об этом, но как услышу или увижу эти два символа из сорок первого года — сразу плачу. Только в последнее время полегче стало. Столько времени уже с войны прошло…
    В армию я попала только в июне 1942 года, да и тогда я могла отказаться от этого. Мне пришло три повестки, и три раза мне давали отсрочку на восстановление после операции, но капитан, начальник военкомата в Парголово, мне все время говорил: «Все равно я тебя заберу. Ты такая боевая, почему бы тебе не повоевать?» Почему он назвал меня боевой? Потому что мы жили недалеко от военкомата, и как-то раз над Парголово разгорелся воздушный бой. Я встала на улице, рот разинув, и смотрела на то, как самолеты в небе бьются. Вокруг осколки летят, все по щелям попрятались, а мне же интересно посмотреть! Капитан вышел из блиндажа военкомата (они тогда уже под землей располагались), говорит: «Что ты тут стоишь? А ну давай быстро отсюда!» Я в ответ: «Так мне интересно посмотреть на бой». — «Ах, интересно посмотреть на бой? Надо бы тебя тогда на фронт отправить. Там такие смелые нужны». Я говорю ему: «Да пожалуйста, забирайте». В это время как раз шла мобилизация девушек. Военкомат прислал мне одну повестку — врач дала мне отсрочку. Вторая повестка пришла — опять отсрочку дали. Третья повестка пришла, и снова врач не отпустила меня в армию. Когда я получила последнюю повестку, я сама уже пришла в военкомат и говорю: «Забирайте меня в армию!» — «Ну вот, давно бы так!»
    Сначала я попала в Сертолово, в автороту. Надо сказать, что до войны, на заводе, я была очень активная в оборонных кружках, да и в техникуме до завода этим занималась. Так что стреляла я хорошо и трехлинейную винтовку знала прекрасно. У меня был значок «Ворошиловский стрелок», ну и «ГТО» в придачу. Командир со всеми проводит занятия по винтовке, а мне что там делать? Я и так все знаю! Командир роты был армянин. Заместитель по политчасти отсутствовал, уехал куда-то. Командир этот меня как-то раз вызвал, начал ко мне приставать: «Почему вы на меня не обращаете внимания?» — «А почему я на вас должна обращать внимание?» — достаточно грубо ответила я ему. Слово за слово, он меня рассердил, и я ему выпалила: «Я вас ненавижу!» После этого меня отправили на передовую, за грубость к командиру. Солдаты мне говорят: «Все, собирайся. Троих солдат на фронт отправляют, и тебя над ними старшей поставили». Мы отправились на фронт пешком. Я иду, и, конечно, мне страшно стало — девчонка, 20 лет всего мне исполнилось, и на фронт! Мужики говорят: «Не бойся, дочка, мы от тебя не убежим, доведем до фронта». Мы пришли на передовую, в 8-й полк НКВД, позже ставший 203-м стрелковым полком. Как раз в то время прибыло много девушек по мобилизации — и вологодских, и ленинградских. И поскольку я винтовку знала, меня поставили с ними заниматься строевой подготовкой.
    После меня перевели в минометную роту: сначала наводчицей батальонного миномета, а потом я стала командиром расчета. Звание у меня было сержант. У меня было четыре бойца — девушка-наводчица, заряжающий и два подносчика. Никакой специальной подготовки у меня не было — в 82-миллиметровом миномете только прицел сложный, а все остальное элементарно. Но если вы мне сейчас этот миномет дадите, то я ничего не вспомню — как и какой угол я определяла, уровень… Тогда я, конечно, только все вычисления делала и как наводчица наводила миномет. Никаких особых вьюков для миномета у нас не было, все просто таскали на себе. Стреляла я только по приказу, но никаких лимитов на использование боекомплекта я не помню. Траншеи были оборудованы прекрасно, миномета было вообще не видно. Поскольку я была в минометной роте, я не слышала прозвища «самоварщики», которое на фронте давали минометчикам, — сами себя мы так не стали бы называть.
    Одевалась я в обычную солдатскую форму, форменные юбки появились позднее. Зимой мы все были в основном в шинелях, ватников было мало. Ватных штанов не было. Ватник, ватные штаны и маскхалат мне выдавали, только когда я шла на нейтралку за финнами охотиться. Каску я тоже всегда носила в таких случаях. А так — простая солдатская форма: пилотка, гимнастерка.
    Как у нас можно было мыться? Зимой снегом обтирались и мылись. Летом иногда было такое жарко, воды нет. Тогда, если от колеса на дороге оставались колея или след от копыта лошади, наполненные водой, то делали так — зачерпывали ладонью, отгоняли головастиков немного, а эту коричневую воду, почти жижу, пили. И не болели. Каждое утро нам обязательно выдавали кружку отвара хвои. За весь период на фронте я была в бане только один раз. Нынешняя жизнь в этом плане, конечно, поражает. Как вспомню, в каких условиях на фронте мы жили, спали и ели!.. На морозе в одной шинели были — и никто не болел. У нас была отдельная женская землянка, жили мы в ней впятером. Спали в землянках на деревянных нарах, на которые был накидан лапник. Плащ-палатка служила простыней, а накрывались шинелью. В этой связи вспоминается анекдот тех времен: «Сынок, ты что себе на фронте под себя подстилаешь?» — «Шинель, бабушка». — «А что в голову кладешь?» — «Да шинель, бабушка». — «А чем, сынок, накрываешься?» — «Да шинелью, бабушка» — «А в чем ходишь?» — «Да в шинели, бабушка». — «Сынок, так сколько же у тебя шинелей?!» — «Да одна, бабушка». У нас на всю землянку была одна подушка, да и то я умудрилась ее прострелить — стала чистить винтовку, и она выстрелила: оказалась, она была заряжена.
    Снабжение было хоть и скудное, но все же не как у гражданских в блокаду. Тогда просто нечего было есть, а тут в армии хоть кашу какую-то давали, потом американская колбаса была. С едой все было нормально — пшенка, «строевая», как мы ее называли. Водку я пила, только когда было какое-то задание, когда страшно. А так просто себе спирт во фляжку сливала про запас.
    Один раз я со своим минометом схулиганила: пришел комполка со своей девушкой, или ППЖ. Она осталась на улице, а комполка зашел ко мне в землянку и говорит: «Я привел нового бойца, покажи ей, как минометы стреляют, ознакомь с обстановкой». Я вышла, а там Вера стоит, моя знакомая! Спрашиваю: «Хочешь посмотреть, как мы тут стреляем?» — «Да». — «Ну ладно, пошли!» Собрала я своих ребят, пошли на позицию. И тут я решила над ней подшутить. Это было в апреле, земля мокрая, вода везде. Когда миномет стреляет, вся эта грязь и вода из-под плиты летит фонтаном. Я ей сказала встать точно в том месте, куда все это полетит, и скомандовала: «Беглый огонь!» Она не знала, что закрывать: прическу, лицо, форму. Я дала три выстрела. Она на меня заорала: «Зачем ты это сделала?» Я подумала, что от гауптвахты мне не отвертеться, но комполка мне ни слова не сказал.
    Иногда стрелять приходилось много, а иногда за целый день вообще не стреляли. Мой муж, когда с разведгруппой отходил от финнов, иногда просил заградительный огонь — и тогда мы много стреляли. Или когда боевое охранение просило огонь, отсечь группу финнов, — тоже приходилось стрелять.
    Женщинам очень тяжело в армии было. Меня часто посылали на истребление финнов в качестве снайпера. Выдавали снайперскую винтовку с оптическим прицелом, белый маскхалат — и вперед. Летом маскхалаты не выдавали. Вот это было занятие малоприятное. Все время на передовой, все время с солдатами, даже в туалет не сходить. Весной или осенью в траншеях вода. Один раз шли по траншеям, залитым водой, и я говорю: «Давайте выползем на бруствер и по верху поползем, а то невозможно просто! Мне еще полдня на земле лежать!» Только поползли по брустверу — «кукушка»: «Бах! Бах!» Спустились обратно в воду. Прошли немного, я говорю: «Наверное, «кукушка» нас потеряла уже. Давайте опять выползем!» Выползли наверх, и опять «кукушка» по нас бьет. Опять по колено в воде. Опять выползли наверх, и тут солдат, который за мной полз, вдруг орет мне: «Стой! Не двигайся!» Я сначала не поняла, в чем дело, а потом смотрю — передо мной мины. Чуть не задела. Пришлось опять в ход сообщения спускаться и брести в воде до боевого охранения. В боевом охранении в землянке сидели солдаты из 22-го УРа. Они к нам хорошо относились, всегда пускали обсушиться, давали сухие портянки. Я там переобувалась и ползла дальше, залегала на нейтралке и наблюдала за финнами. На обратном пути я забирала у них свои подсушенные портянки и переобувалась.
    Первое время было нужно понаблюдать, когда они на завтрак идут, когда караулы разводят — узнать их распорядок дня. Иногда идет — я его каску вижу. Целюсь, выстрел — и мимо! А финн прячется и лопатку саперную выставит из окопа — промазала, мол! А если попадешь (и не однажды такое было), никто не машет лопаткой из окопа, тишина на той стороне. Личный счет снайпера я не вела, иногда выставляли вместе со мной наблюдателя смотреть, попала или нет. Мне как-то не особо интересно было. Говорили, что попадала и убивала, а сколько — я сама счет не вела. Приятного мало, когда надо на нейтралке без движения несколько часов лежать. Иногда после выстрела я переползала на другое место, иногда оставалась на том же месте — ведь не знаешь, заметили тебя после выстрела или нет. Может, поползешь на другое место и тут тебя обнаружат?
    Линия фронта была стабильная, и от нечего делать и наши, и финны часто кричали друг другу что-нибудь — пропаганду или просто переругивались. Мой муж был командиром полковой разведки, и финны ему орали: «Ну, Смаркалов, если ты нам попадешься, ремни на спине будем у тебя резать! Не суйся к нам!» Финны же наших в плен тоже брали, и перебежчики русские у них были… Поэтому финны знали фамилии наших командиров и напрямую к ним обращались в своей агитации.
    К политрукам у нас тогда хорошо относились. Политическая подготовка, да и все прочее, — это же было наше все! Как же без этого? Надо было кому-то этим заниматься! Не было у нас такого в мыслях, что политруки в тылу отсиживаются, пока мы кровь проливаем. А с особистами мне вообще не пришлось иметь дела на войне.
    Однажды было такое: я вхожу в землянку комбата, а там в углу за плащ-палаткой сидела девушка, я даже не знаю, или финка или наша, — вела по рации пропаганду по-фински. Она как раз передавала свою агитацию, а я тихонько говорила с комбатом. А ужин уже прошел! В этот момент в землянку вошел солдат, который в карауле стоял, и говорит громко: «Ребята, пожрать мне оставили?» Ему все орут: «Тише!» Но поздно уже было. На следующий вечер финны нам кричат из своих окопов: «Рюсся, вы своим солдатам пожрать-то оставляйте!» Мы потом долго смеялись. Конечно, финны не все по-русски говорили, но нам кричали на нашем языке.
    Незадолго до моего ранения произошел вот такой эпизод — как предупреждение мне. В 6 часов утра по нас финны открыли огонь из минометов и орудий. Били они по нас очень сильно, поставили дымовую завесу, и от меня потребовали открыть ответный огонь. Я побежала к своему миномету, а мой миномет разобран для чистки! Побежала к другому — а там командир расчета в разведку ушел. Били по нас сильно, осколки летели рядом, но только один осколок царапнул мне левую ногу. Это было как будто предупреждение, что я потеряю ногу. И верно, потом меня ранило в эту же ногу. Слава богу, что вообще не убило, а только пятку разворотило!
    Это случилось 17 мая 1943 года на высоте Мертуть, когда я получила приказ подавить финские огневые точки, бьющие по нашим позициям. Я только открыла огонь, пару мин выпустила, и тут нас накрыло. Они в нас попали, когда я командовала «Огонь!» Среди моих солдат не было никого, кто понимал бы что-то в медицине. Жгут надо было наложить выше колена, а они наложили ниже, в результате кровотечение не остановили. Вынесли меня на плащ-палатке до КП батальона, и пока они меня донесли, я уже в луже крови была. Дальше — больше. Вызвали для меня машину, чтобы в полковую медсанчасть везти, а ее все нет и нет. Повезли меня на повозке, запряженной лошадью, и только по пути встретилась машина. Привезли в полковую санчасть, а там комполка стоит, замкомполка. Первый вопрос командира полка: «Задание выполнила?» Я в ответ: «Снимите жгут!» Его же можно только 45 минут держать, а он у меня был уже больше часа! Он опять: «Задание выполнила?» В результате я потеряла сознание и уже не помню, как жгут снимали, как рану обрабатывали. Очнулась я только в медсанбате. Так как рана была засыпана торфом (торф в отличие от песка из раны не вымыть), мне ампутировали ногу. Привели меня в чувство, только когда надо было делать операцию по ампутации. На встречах после войны я нашему бывшему комполка напоминала об этом эпизоде — ветераны нашей дивизии часто собирались в Ленинграде. Писарь нашего полка после войны стал директором ресторана «Восток» и всех нас туда приглашал.
    Наградили меня за этот бой только в 1951 году орденом Отечественной войны 2-й степени. После этого ранения я полтора года провела в госпиталях, мне сделали пять операций. Казалось бы, надо просто ногу отрезать — и все. Так нет! В полковой санчасти мне ногу ампутировали и повязку наложили. Тогда они еще по-простому делали операции, просто отрезали конечность, и все. Это уже в 1944 году стали по Пирогову делать, поднимать кожу, затем культю этой же кожей оборачивать и зашивать. А тогда, в 1943 году, мне просто отрезали ступню, напихали туда тампонов и перевязали. Это все пропиталось кровью, присохло к ране, и когда мне стали в полевом госпитале все это снимать, чтобы новую перевязку сделать, — вы не поверите: я одному санитару рукав халата оторвала от боли, второму руку стиснула так, что остались синяки. То ли они новый тампон положили в рану, то ли старый забыли, но что-то в ране оставили. Потом меня эвакуировали в Ленинград и оттуда через Вахруши в Киров.
    До Кирова мы добрались только через месяц, и у меня открылся свищ. Поднялась температура. Хирург сделал операцию под местным наркозом. Я чувствовала, что он там что-то долго-долго скоблил в ране. Через какое-то время опять свищ, новая операция, уже под общим наркозом. Я у хирурга стащила свою историю болезни со стола и прочитала, что у меня, оказывается, марля вросла в мышечные ткани, и поэтому он там так долго скоблил. Марля там уже вся сгнила. Он опять отскоблил все не до конца, и поэтому опять заражение пошло. Тот хирург меня в четвертый раз на операцию положил. Перед четвертой операцией приехала моя мама, и на этого хирурга страшно накричала: «Сколько можно мою дочь резать?» Вообще, у нас в госпитале он всем по несколько раз делал операции. Поскольку моя мама там подняла шум, он вроде бы в четвертый раз удалил зараженные ткани окончательно, но малую берцовую кость не вынул. Как позже выяснилось, под наркозом во время операции я страшно ругала хирурга. Через какое-то время тот же хирург оперировал девушку, раненную в голову, у нее осколок был в мозгу. Так вместо того, чтобы осколок вытащить, этот хирург его туда в мозг вдавил, и она тут же умерла. Врач-терапевт сделала хирургу замечание, то есть сказала: «Что вы делаете?!! Вы же ее убили!» Всего разговора между ними я не знаю, но наутро проснулись — хирурга нет, старшей сестры нет, сестры-хозяйки тоже нет. Они втроем сбежали. Оказывается, этот хирург был вредитель, поэтому он все время мне заражение продлевал и всех остальных тоже так ужасно оперировал!
    Я не носила длинные волосы, но и не совсем короткие волосы были. Мы, девчонки, друг другу помогали, волосы расчесывали, заплетали. Когда меня ранили и я была в госпитале в Ленинграде, вышло постановление: если женщина раненая сама не может ухаживать за своими волосами, то тогда ее обривали наголо, чтобы насекомые не заводились. Так что в Кирове мы уже знали: если девчонку раненую привозят обстриженную, то, значит, она из Ленинграда.
    После этого нас эвакуировали дальше, в город Коминтерн. В том госпитале профессора меня посмотрели и сказали, что нужна еще одна операция на ноге и что больше общего наркоза давать мне нельзя. А во время общего наркоза мне Смерть снилась — такая, как ее в книгах рисуют, худющая, — и говорила мне: «Ты сейчас умрешь!» Я протестовала изо всех сил, просыпалась и спрашивала всех: «Я уже умерла?» Все эти общие наркозы мне сильно посадили сердце, и один профессор заметил: «Дочка, лет пять жизни эти наркозы у тебя точно отняли». Когда я теперь лежу в больнице и мимо меня проводят практикантов, врач им всегда говорит: «Послушайте сердце этой больной». Я настолько наркоза наглоталась за войну, что, когда эфиром у зубного в 70-е годы промывали полость рта, я сразу отключалась.
    На последнюю, пятую операцию мне дали спинномозговой наркоз, в позвоночник всадили иглу, и я перестала ноги свои чувствовать. Что стол деревянный, что ноги — на ощупь одно и то же. А операционная большая, на соседнем столе раненой девушке на бедре делают операцию. Хирург ей мясо режет, как на кухне филе свиное. Отрезал ей кусок и так же небрежно, как на кухне кошке куски мяса на пол бросают, кинул кусок бедра этой девушки в таз. Мне аж поплохело от такого зрелища! Я отвернулась и не стала больше смотреть. Перед моими ногами ширмочку поставили, и я сама не видела, что и как мне делали. Я настояла на том, чтобы вынули малую берцовую кость, чтобы была возможность ходить.[2] Неделю после операции я должна была лежать на спине, без движения, что было достаточно сложно.
    Муж мой, после того как я по ранению ушла из дивизии, два раза еще был ранен и один раз в штрафбат угодил за невыполнение боевого задания. Это случилось как раз тогда, когда я лежала в полевом госпитале. Он меня навестил два раза и на третий раз сказал только, что придет теперь не скоро. Про штрафбат не обмолвился ни словом. Сказал только, что будет сильно занят боевой подготовкой, и все. Потом мне моя подруга прислала письмо в госпиталь: «Твой Ваня там же, где его заместитель Зуев». А Зуев как раз в штрафном батальоне был. Зуев туда отправился за то, что не привел «языка». Мой муж тоже туда попал за несколько неудачных поисков — один раз его разведгруппа взяла «языка», но пока тащили, его убили — приволокли, а он уже мертвый. Второй, третий раз сходили безуспешно — и все, в штрафбат. Там Ваню ранило, и после этого он вернулся, попал в лыжный батальон. После своего ранения он написал моей двоюродной сестре, та пришла к нему в медсанбат в гости. Он спросил мой адрес и стал почти каждый день писать мне письма. Врет, но все равно пишет. Девчонки в госпитале надо мной даже смеялись, если мне не было письма.
    Мы с мужем познакомились вскоре после того, как я на фронт попала, — в июле 1942 года, наверное. Тогда командир взвода разведки был другой, и я пришла к командиру разведки то ли за данными, то ли еще за чем. Смотрю, а там уже другой командир сидит. Мне интересно стало. Потом мы с ним еще на выходе из землянки строевой части столкнулись. Я поднималась наверх, а он бежал вниз и своим спортивным значком в темноте поцарапал мне нос. Я не видела, кто это, и отругала его за это. Через несколько дней после этого случая мы познакомились уже в нормальной обстановке. Поженились мы с мужем в конце войны и 56 лет с ним вместе прожили. Ни одна пара фронтовиков, кого я знаю, так долго вместе не прожила. Наш комполка, Николай Авдеевич, в 1942-м и в 1943 году был против фронтовой свадьбы, так что, когда мой муж пришел просить нам свадьбу и отпуск на пару дней, он сказал: «Да ладно тебе, Смаркалов, ты ею поиграешься и бросишь. А если с ней что случится, если ранит ее, то тем более бросишь». Муж ответил: «Не хотите брак регистрировать — и не надо. Так проживем». На фронте, значит, мы были в незарегистрированном браке. Когда меня ранило, муж как раз был то ли на задании, то ли тренировался с бойцами. То есть его в полку не было. Ему только вечером сказали, что меня ранили и увезли. Он сразу пошел к комполка и говорит: «Отпустите меня, Нину в медсанбат проведать». — «Мне только что доложили, что ей ногу ампутировали». — «Ну, тем более надо ее проведать». — «Нет, ты туда не пойдешь. А что, ты разве не собираешься ее бросать? Она тебе без ноги нужна?» Мой муж ответил: «Я интересуюсь не ногой, а человеком. Бросать я ее не собираюсь. У меня, кроме нее, никого нет». И сдержал свое слово. В первый раз он меня проведать в полевой госпиталь с разведчиками пришел — командиру полка сказал, что ушел со взводом на тренировку, а сам ко мне пришел со всей своей командой. Вот такой у меня муж был. Его весь полк или Ваней, или Ванечкой называл. Его и в полку все любили, и после войны все ветераны его прекрасно помнили. Я нисколько не жалею, что связала с ним свою жизнь.
    Все мы, девушки-фронтовички, на фронте держались вместе, да и после фронта, после войны, тоже. И долго-долго дружили, даже до последнего времени, пока все, царствие им небесное, не поумирали. Мало девушек-фронтовичек осталось сейчас в живых. Из нашего полка только я осталась да писарь Зинаида Васильева, но она уже не ходит, все время дома сидит. Даже сейчас, когда почти все наши офицеры и солдаты поумирали, их жены, кто живы еще, до сих пор с нами дружат…
    Вот такая моя история. Всего один год я провела на фронте и после этого полтора года в госпиталях.

    (Интервью Б. Иринчеев, лит. обработка С. Анисимов)

ЛУФЕРОВА Кира Ивановна

    До начала войны я жила в Петрославянке, это перед Колпино. Я закончила 8 классов, окончила курсы телефонисток и пошла работать на телефонную станцию. Все мы, девочки из Петрославянки, вместе учились в школе и все вместе потом попали в один полк. У нас был клуб в Петрославянке, и мы там всю ночь танцевали. 21 июня 1941 года, в субботу, мы были на танцах и только рано утром 22 июня вернулись домой. Утром 22 июня все вроде было тихо, и вдруг объявляют — война! Даже и непонятно сперва было, что такое война, — пока мы сами на своем опыте не узнали, не увидели, что это такое. Ребята у нас в поселке были замечательные, 22, 23, 24-го годов рождения. Все они записались добровольцами и ушли на фронт.
    Немец очень быстро подошел к нам. Мы рыли окопы около нашей деревни, и из Ленинграда тоже приезжало население копать окопы. Немец стал нас бомбить, и очень сильно. Столько стало раненых! Пока поезда ходили, их всех вывозили, конечно. Но, как я уже говорила, пока мы сами не окунулись в реалии войны, сами не поняли, что значит «война». Только когда голод наступил, мы поняли, что это такое. У меня отец от голода умер (он работал на вагоностроительном заводе), мать в блокаду была ранена (она работала на узле связи в Ленинграде).
    В первую блокадную зиму я жила в Петрославянке, а работала в Ленинграде. Я работала на центральной телефонной станции. Поезда не ходили, и я эти 20 километров ходила пешком по шпалам, до улицы Герцена. В ночь и вечер ходила. Конечно, это было сложно. Особенно зимой были видны реалии войны — идешь, темно, а впереди, на линии фронта, все горит, пылает. Питались ужасно. Голод… Мы обрадовались, когда пришла весна 1942 года и появилась трава. Лебеда, крапива — все это собиралось и варилось. Мама пекла лепешки из костной муки — клала лепешку прямо на печь. Папа умер от голода в первую зиму, племянник умер от голода. Я благодаря маминому трепетному отношению к каждому кусочку выжила.
    Как я попала в полк? Я дружила с девочкой по имени Надя Тимофеева, и она вдруг ко мне приходит в форме. Это был уже сорок второй год. Я спрашиваю: «Что такое? Почему ты в форме?» Она отвечает: «Там у нас полк стоит, и командир полка взял нас на службу. Давай и ты туда же, к нам». Меня мама сначала не пускала. Мне было тогда 18 лет. Мы, довоенные девочки, все были, как вам сказать… С косичками, дисциплинированные.
    Этот полк у нас оказался потому, что вторая линия обороны проходила по Славянке, и все части, которые отступали, там и остановились. Командиром полка был поляк Козино, он побеседовал со мной. По моему внешнему виду он решил, что меня можно взять в полк. Никакой медкомиссии не было. Так я попала в 942-й стрелковый полк 268-й стрелковой дивизии. Никакого дополнительного обучения мне в полку не было нужно — я была хорошая телефонистка, везде была на хорошем счету. Я была готова для выполнения любых задач.
    Когда я начала служить, все мои косы отрезали, подстригли прямо «под горшок». Девушки все носили короткие прически, иногда даже друг друга подстригали. Женщины-солдаты кос не носили никогда! Только те женщины, которые были в штабах или в медсанбатах и у которых была возможность ухаживать за собой, носили длинные волосы.
    Выдали нам обычное солдатское обмундирование: у кого были юбки, у кого галифе и еще кирзовые сапоги. Сначала нас одевали плохо — дали новенькие гимнастерки, конечно, но ничего более. Гимнастерку хлопчатобумажную выдавали на год — как хочешь, так и обходись. Дали одну пару белых теплых чулок и одну пару белых хлопчатобумажных чулок. Их, конечно, девушки красили стрептоцидом, и они получались красновато-коричневого цвета. Я, например, носила солдатские брюки — выпросила у старшины. Шерстяных гимнастерок зимой не выдавали, они шли только комсоставу. Из дома мы брали нижнее белье. На гимнастерках были простые зеленые петлицы с эмблемой связиста, и все. Погоны появились позднее.
    Первой зимой было совсем плохо со снабжением — шапок зимних не давали, только вязаные подшлемники. Так мы их закручивали и сверху звезду прикрепляли — вроде как и зимний головной убор получался. Холодно в них было! Каски мы не носили, их выдавали прежде всего пехоте. А мы, связисты, хотя и шли рядом с пехотой, но касок не носили. Зимой мы носили ватные брюки и ватники. Хорошо, что их выдавали — в них можно было в снегу валяться как угодно. А сверху — шинель. Все на себе было! Шинели мы не подрезали, они были средней длины. Причем шинели у нас были серенькие, такого же цвета, как сейчас у курсантов. А потом нам выдали канадские шинели, зеленоватого цвета, и потоньше. Все солдаты полка ходили в разных шинелях — у кого порвалась шинель, у кого еще что. Зимы были морозные. Когда мы стояли в лесу Саблино (Ульяновке), там мы все почти потеряли валенки. Мы были в лесу, а лес — это дом родной. Хорошо, если лес: тогда есть где укрыться, есть из чего сделать постель. Мы ложились спать на лапнике. Валенки у нас были промокшие от хождения по болотам. Мы их подкладывали под голову, а утром, когда просыпались, то их было не надеть — они смерзались за ночь. Потом нас стали гораздо лучше снабжать. Дали и шинели красивые, и зимние шапки. Когда ввели новую форму в 1943 году, погоны у нас были просто зеленые, без канта. Мы старались в них вложить дощечки или что-нибудь твердое, чтобы они не гнулись, — несмотря ни на какие трудности, мы старались выглядеть хорошо.
    Питание в армии было поначалу слабенькое — у меня ноги стали опухать с непривычки. Потом, когда прорвали блокаду, стали давать побольше еды, но народ в армии все равно изголодавшийся был. Очень голодно было! Мы сначала стояли во второй линии обороны. Питались чечевицей, и немец бросал нам издевательские листовки: «Чечевицу съедите и Ленинград сдадите». Кормили нас три раза в день. Утром старшина нас поднимал в 6 часов утра, и мы завтракали. До чего мы не любили котелки таскать с собой! Нам наш командир взвода иногда говорил: «Девчонки, я смотрю, что к вам Когда после войны придешь, так надо со своей тарелкой приходить!» Котелки были всякие: и круглые, и овальные. Когда котелок к поясу прицепишь, то, конечно, овальный был удобнее. Ложки были алюминиевые, были еще ложки-вилки вместе, складные. Мы их носили за сапогом. Фляжки были не у всех. Позже, в Финляндии, было так, что кормили нас селедкой: вроде для того, чтобы пить не хотелось. Какое там не хочешь! Мы вдоль озера шли, так все время фляжками воду черпали.
    Помимо питания нам полагалась водка по сто граммов в день, но эти сто граммов до нас не доходили — мы все отдавали старшине. У старшины начальство было, он, наверное, с начальством делился. Пьяниц в полку не было, но праздники праздновали и пили. Устраивался праздничный обед. Я все вспоминаю наше время во Всеволожске перед прорывом блокады — тогда как раз были ноябрьские праздники, и у нас в полку был большой праздник. Хотя большого обеда в блокаду, разумеется, устроить было невозможно. Еще табак нам полагался, но нам вместо табака выдавали либо конфетки, либо сахарный песок. Многие девчонки курили, а я так и не научилась.
    Противогазы у нас первое время были. В то время у нас делали проверки и учения с противогазами — задымят землянку, и всех нас туда. А мы, конечно, не хотели через противогаз дышать, клапан открывали и задыхались от дыма. А потом мы их как-то ликвидировали постепенно, и не стало их у нас. Сумки себе оставили, солдаты сумки любят. Еще мы поняли, что в пехоте без лопаты никуда не деться. Когда на ровное место придешь, надо обязательно окопаться. Хоть она и тяжелая была — говорят, что в походе и иголка тяжела, но мы поняли, что без них долго не проживешь. Что касается оружия, то у ребят были винтовки. Когда мы, девчонки, на линию шли — мало ли что там может быть, — то мы брали с собой винтовку.
    Первый бой у меня был под Ям-Ижорой, и там же меня ранило в руку и в ногу. Поскольку я была телефонисткой, то бегала, прокладывала линию. Ранило меня осколками в ногу и в плечо. Лежала я в 1-м Медицинском, а после госпиталя подумала: «Что мне, у мамы оставаться? Пойду, схожу в часть». Иду, нога перевязана, но начальник связи меня узнал. Он спросил меня: «Девочка, что ты тут ходишь?» — «Да вот, из госпиталя пришла». — «А где ты сейчас находишься?» — «У мамы». — «Как это, у мамы? У нее паек, наверное, маленький, ты ее объедаешь. Давай в часть!»
    Накормили меня. Очень совестно было есть, между прочим. Это было в мое первое время на фронте. Потом мы пошли под Ивановское. Сперва мы там стояли в обороне, а потом часть нашей дивизии пошла в наступление. Очень много народа погибло там, очень много… Когда было наступление, по Неве вверх по течению шли катера, полные морских пехотинцев, а обратно через какое-то время плыли только разбитые останки наших катеров. За них держались раненые ребята, кричали, но в воде как поможешь? Ничего не сделаешь. Такая картина — это надо было видеть… В моей памяти навсегда остались моряки, которые туда ушли…
    Наш полк активно в операции участия не принимал: наверное, только 952-й полк переправлялся и занимал плацдарм. Через саму речку Тосна мы не переправлялись, мы там просто стояли в обороне. Когда мы туда пришли и сменили стоявшие там части, окопы там были в полный рост. А как начались бои, так немцы артиллерийским огнем их чуть ли не с землей сровняли. Но мы так и ходили не пригибаясь, в полный рост. То ли мы не понимали опасности, то ли страха не было. Ночью немцы с самолетов подвешивали осветительные ракеты, и все было видно. Но, несмотря на все эти неудачи и тяжелые потери, я не помню подавленного настроения среди бойцов, с которыми общалась.
    Потом нас вывели из Ивановского, мы пошли через Понтонное на Карельский перешеек — на отдых и переформирование. Остановились в Токсово и долго в себя приходили. Собственно, до зимы мы там были. Нас готовили сильно, были крупномасштабные учения. Мы все в них по-настоящему участвовали. Там была настоящая артподготовка боевыми снарядами, атака с танками, со всем на свете. У нас даже люди гибли во время учений. Настоящий бой устроили! Все эти учения и маневры были подготовкой к зиме 1943 года, к прорыву блокады. Мы тоже участвовали в этих учениях, давали связь. Все таскали с собой: и аппараты, и кабель, и шпульку. Мы также занимались и строевой подготовкой, и стрельбой. Я очень хорошо стреляла. Уже потом, в последующих боях, мне предлагали в снайперы идти. Но меня не пустили, сказали, что хорошие телефонистки больше нужны. Я служила хорошо, и впоследствии меня назначили старшей связи. Я и позывные меняла в полку!
    На стрельбы к нам Ворошилов приезжал. Ворошилов все равно был легендарной личностью и пользовался большим авторитетом среди солдат, несмотря на провалы 1941 года. Он даже к нам в роту приходил, спрашивал: «Как табачок?» Распорядился, чтобы все у нас было. После стрельб он похвалил батальон Старовойтова и приказал дать всем бойцам батальона по чарочке. Ворошилов тогда был звездой!
    Какое к нам пополнение пришло перед прорывом блокады! Сибиряки! Во-первых, как они все были отлично одеты, все в полушубках. Все были здоровые, крепкие по сравнению с нами, ленинградцами. У нас ведь солдаты и от голода умирали в кольце блокады. А они пришли — и мы прямо увидели, что сила пришла. И настроение у нас перед прорывом блокады было замечательное. Выехали на рекогносцировку и заранее в районе прорыва блокады сделали срубы. То есть, когда дивизия выдвинулась к Неве, все было приготовлено. Не было никаких мыслей, что опять не получится прорвать блокаду. Подготовились мы очень хорошо, и подъем среди бойцов был очень сильный. У нас была уверенность в успехе, и боевой дух был высоким.
    И вот он начался, прорыв блокады, операция «Искра». Какая там была артподготовка! Через Неву было переправляться очень сложно, людей много гибло. Бежишь через Неву, и перед тобой такая полынья — надо обходить. Но мы все же форсировали Неву. На противоположный крутой берег было очень сложно забраться. Когда мы туда забрались, мы пошли вдоль берега. Мне в память врезалась картина — весь берег усыпан немцами. Трупы в платках, шарфах каких-то жалких. Тоже ведь хотели жить, а все погибли. У них там был праздник какой-то незадолго до этого — наверное, Рождество. Мы в их готовых землянках останавливались и находили посылки, присланные им из дома. Потом немцы пришли в себя и нанесли сильный контрудар по нашему полку; нам даже пришлось отступить. Мы заняли круговую оборону вокруг штаба, в траншеях. Наверное, целую ночь держали оборону. Все штабные взяли винтовки и держали оборону.
    У нас 3-й батальон был очень сильный до прорыва блокады. Командиром батальона был Старовойтов, а начальником штаба — Зуйков. Очень сильные были люди и хорошие офицеры. Когда мы начали наступать уже по той стороне Невы, Зуйков на танке прорвался в тыл к немцам. Конечно, выручить его никто не мог — он в самую гущу попал. Так его немцы так истязали и запытали до смерти. Героический был человек. Я считаю, что он был достоин самой высокой награды. Все он у меня из памяти не выходит…
    В феврале 1943 года, после окончания операции «Искра», мы уже были под Красным Бором. Два-три дня нам дали на отдых — а потом опять на передовую. Хорошо, когда можно окопаться на передовой. А там было болото. Копнешь — и сразу вода. Выходили из положения так, что строили шалашики и ставили палатки. Никаких других укрытий не было. Однажды мне командир мой говорит: «Нужен кабель». Потому что немец все бьет, бьет, кабель рвет в тысяче мест, и чинить уже фактически нечего. Не работает кабель! «Иди, — говорит, — где хочешь, но доставай кабель». Я взяла катушку, пошла. Да, иной раз и на преступление приходилось идти. Я пошла и увидела хороший кабель, помеченный тряпочкой. Мы, связисты, достаточно часто так делали — вешали на линию тряпочку какую-нибудь, чтобы с другими линиями не перепутать. Ну что делать?! Кабель новый, хороший, черный. Намотала уже почти целую катушку себе, и вдруг этот кабель «жжик!» — и начал обратно разматываться. Мне навстречу парень идет здоровый, тоже линию наматывает на катушку. И спрашивает меня: «Ты что делаешь?» — «Линию мотаю». — «Это моя линия!» — «А откуда это известно, что она твоя?» Он на меня посмотрел и говорит: «Была бы ты парнем, тебе бы не жить!» Вот такое было…
    Вообще трофейное оборудование для связи использовалось активно — например, аппараты фонические,[3] — это всё было немецкое. Конечно, мы использовали немецкий кабель. Во-первых, он разноцветный — не надо тряпочки привязывать, а во-вторых, удобнее. Ребята носили трофейные автоматы — они легче были, чем наши с дисками. Вообще у них более приспособленная армия была для войны. Но нам тыл тоже помогал.
    Однажды под Красным Бором я не спала подряд шесть суток. Меня послали за аппаратами — действующих аппаратов даже у командира полка не было. Дорога шла через противотанковый ров у Колпино. Мне туда надо было пройти на кирпичный завод, где располагалась наша мастерская по ремонту аппаратов. Туда я прошла нормально. Смотрю — наш радист сидит, Боря Семенов. Спрашивает меня: «Что ты тут делаешь?» — «Да вот, за аппаратом послали». — «Ну, давай поедем домой в полк вместе, у меня сани и лошадь». Я обрадовалась. Едем мы, а немец бьет. Немец все время по этому рву лупил. Причем не снарядами, а такими короткими чушками: они летят и не рвутся. И вдруг у нас распряглась лошадь. Боря Семенов не умел запрягать лошадь. Хорошо, что подошел какой-то лейтенант, нацмен, и снова нам лошадь запряг. Мы поехали дальше. Я еду и ничего не узнаю: у нас на КП полка, пока я отсутствовала, все измолотили — все дороги в воронках. Я пришла такая усталая: шесть ночей без сна! Там у нас была палатка, и около палатки было свалено все наше оборудование — шпульки, аппараты. Я прямо у палатки села со своим аппаратом (который, кстати, так и не заработал) и на миг отключилась. И вдруг проснулась — кругом стоны, крики, шум. Немец нанес артиллерийский удар по нашим палаткам, а я чудом уцелела, во сне. Даже не проснулась, когда снаряды начали вокруг рваться, такая была усталость.
    Потом я пришла с этим злосчастным аппаратом к Козино, комполка, а он мне говорит: «Что ж ты, дочка, ходила-ходила, а аппарат мне работающий не принесла? Я тебе жопу напорю!» Пока я шла и падала при обстреле, аппарат, конечно, отсырел и сломался. А вообще командир полка у нас был очень хороший, относился к нам как к своим детям. Потом он ушел от нас в формирующуюся польскую армию. Говорят, потом ему там ногу оторвало — слухи такие ходили у нас в дивизии.
    В болотах под Красным Бором меня ранило второй раз, и тоже легко. Это ранение было в бедро, но кость не задело, и я решила в медсанбат не идти. Что это за ранение такое? Несерьезно! Обошлась своими силами. А вот третье ранение было тяжелое. Там была деревня Песчанка, которую нам было необходимо взять. В полку народа совсем не осталось, а брать деревню надо, задачу выполнять надо. Собрали со всего полка сорок человек — повозочных, поваров, кого-то еще и отправили к командиру 2-го батальона Бейбову. Этот командир должен был «оправдать доверие» и выполнить эту боевую задачу. Так что он был готов заплатить любую цену за захват этой деревушки. В ночь на 23 февраля, как раз на день Советской Армии, меня послали от роты связи как связистку — идти с ним и держать связь с полком. Мне дали бойца с собой. Боец был молоденький, необученный. И еще радист с нами пошел. Там болото, остановиться негде. Но все равно, мы нашли место посуше. Поставили что-то вроде шалашика из сосен, накрыли все это плащ-палаткой. Я проверила связь, вроде все работает. И вдруг немец начал стрелять. Снаряды падали как-то в шахматном порядке. Вдруг я почувствовала — запахло каким-то порохом или гарью — неприятный запах. И течет что-то по лицу. Вроде вижу все, потом смотрю — кровь. Случайно провела рукой — и поняла, что один глаз не видит. А этот молодой боец: «Ой, я не могу! Меня ранило! Ранило!» Я говорю: «Ну, где тебя ранило? Покажи!» А он просто перепугался, очевидно. Ранило как раз радиста, в живот. Я сняла плащ-палатку, которой мы только что накрыли шалаш, и говорю этому бойцу: «Давай, понесли его!» — «Я не могу!» — «Все ты можешь! Здоровый парень!» — «Нет, мне плохо!» Я в результате все организовала, и на этой плащ-палатке мы утащили нашего радиста в тыл. Осколками меня ранило в голову и в глаз. У меня эти осколки и сейчас в голове остались. Боли я сразу не почувствовала, но сильно испугалась — как я, молодая девчонка, буду теперь без глаза? Мой отец был ранен в глаз еще в Первую мировую войну, и я на миг испугалась, что такая же участь постигнет и меня. Но это было только на миг. Мы вдвоем с этим новобранцем притащили радиста и погрузили на повозку. Слух среди остававшихся в живых в нашем полку сразу пронесся, как по ниточке: «Киру ранило!» Мне навстречу шли знакомые ребята, все качали головами и сокрушались.
    Потом нас развезли по госпиталям. Помню, нас погрузили в машину. Я вся в бинтах замотана. Напротив меня сидит раненый парень из нашего взвода, Иван, смотрит, смотрит на меня, не узнает сразу. Потом спрашивает: «Кира, это ты, что ли?» — «Да, это я». — «Ой, лучше бы тебя убило!»
    Когда я в госпитале лежала, нас кормили лучше, чем остальных блокадников, и я откладывала немного хлеба маме, а потом ей отдавала, когда она меня навещала. Раненых девчонок было мало тогда в госпитале. Попала я как раз в праздники, и на 8 Марта мне дали хороший подарок из продуктов. Какой прекрасный народ в госпитале лежал! Там был один майор, раненный в лицо разрывной пулей. У него кости из носа сыпались — и он сбежал на фронт с таким носом. Настолько искалеченный, и все равно он считал, что его место там. Потом его поймали и вернули долечиваться, но его поступок говорит о настрое солдат и офицеров в то время.
    Беда у нас в пехоте еще была в том, что не было смены обмундирования. Поэтому летом, как только мы видели какой-то водоем, мы сразу туда бежали, стирали, мыли все. Вши были везде. Я в госпиталь пришла из-под Красного Бора такая вшивая! Там ведь ни мытья, ничего не было — одно болото. И никаких средств от вшей не было на фронте. Только дезкамеры были, но и они тоже ненадолго от вшей помогали. Я тогда была блондинка, и одна медсестра взяла надо мной шефство и меня как следует вымыла и сделала «как картинку». Когда я вернулась в роту после госпиталя, один связист говорит: «Вот какая должна быть девушка! Красивая, чистая! Так держать!»
    В госпитале рядом со мной лежало много ребят из 952-го полка, где Тамара служила. Каждый свою историю рассказывал. Вечером собирались где-то в уголке и вполголоса песни пели. У всех было хорошее настроение. После госпиталя я уже собиралась идти домой, но предварительно пошла на Фонтанку, дом 90, и там столкнулась со связным нашего полка. Он мне кричит: «Кирка! Кирка!» Я подошла к нему, и он меня отвел к командиру полка. Командир полка меня начал расспрашивать: «Откуда ты, дочка? Что собираешься делать?» Я отвечаю: «Наверное, домой, куда я уж теперь? Какой из меня солдат?» — «А хочешь в своей роте послужить?» Я была страшно рада такому предложению. Спросила: «А документы как? Как же я в роту без документов?» Но меня офицеры погрузили на машину полка, закидали шинелями и тайно вывезли из города.
    В моей роте ко мне очень хорошо относились. Рота наша была как семья. Рота была многонациональная. Ахмедчик Султанов у нас был, отчаянный парень, награжден орденом. И белорусы, и украинцы, и татары были. Мы были очень дружные, помогали друг другу. Потом в Прибалтике дали нам новое пополнение, они все 27-го года рождения. Они как от мамы оторвались, так сразу в армию. У них не сапоги были, обмотки — на марше эти обмотки болтаются, разматываются. Мы взяли над ними шефство. Во время боя приходилось не только связь держать, но и раненых перевязывать, ведь там что угодно происходило в бою. Так жалко было этих солдатиков, они как дети были!
    В роте я, помимо всего прочего, исполняла обязанности комсорга. У меня была связь с политотделом полка. Они мне давали задания или даже скорее предупреждали: «Мы скоро выступаем, предупреди бойцов, что в лесу все заминировано». Я проводила разъяснительную работу с личным составом. Потом были такие ситуации — я видела, например, что на одного солдата вся рота сердится. Так я старалась разрешить конфликтные ситуации, всегда выручала, помогала бойцам. Помимо всего прочего, я составляла таблицы позывных и меняла их раз в сутки. После того как я составляла новые таблицы позывных, я с этими листочками обходила все батальоны и специальные подразделения и раздавала им эти позывные. Солдаты меня везде хорошо знали и везде приглашали в гости: «Заходи, попоем вместе!» — «Некогда! Работы много!» Я была пограмотнее других и опытнее, поэтому мне эту работу поручали.
    Вообще я выжила, наверное, благодаря своему характеру. Это сейчас мой характер изменился, а тогда я была отзывчивая и добрая, очень улыбчивая. Характер был хороший, и мне было не тяжело жить на войне. В роте я была как старшая, и все девочки во взводе были хорошие. Были симпатии девочек к ребятам, были симпатии ребят к девочкам. Когда я ходила в штаб менять позывные, многие девочки просились со мной на полчасика — посидеть, поболтать с ребятами. Там был радиовзвод, а в нем радисты более культурные, более образованные ребята. Мы были очень дружной ротой, и нам хорошо служилось! В нашем полку была одна пара — девушка пришла к нам из минбата, стала встречаться с одним офицером и потом, после войны, вышла за него замуж. К нам на фронт приезжали артисты, даже Шульженко приезжала. У нас был агитвзвод в дивизии, там были очень хорошие девочки, очень хорошо пели и танцевали. В этом взводе были две сестры, блондиночки, одна из них потом в Пушкинский театр поступила. Хороший у нас был агитвзвод, молодцы. Даже были такие случаи — солдаты на марше измотались, уже сил нет идти дальше. Поднимаемся на возвышенность, а там нас встречает духовой оркестр! Сразу и силы откуда-то появлялись, и сразу становилось намного легче. Это все в основном политработники нам устраивали — это их работа. Так что они делали свое дело, не прятались. Один раз у нас палатку политотдела накрыло, и погибло сразу шесть человек, по-моему. Наши политруки по тылам не прятались, всегда были с солдатами. Одно целое мы были. Мне нравилась политработа: с моей точки зрения, политруки играли положительную роль. И к особистам мы тоже нормально относились. Наши особисты Доронкин и Иванов оба нормальные офицеры были. Никаких доносов, никаких конфликтов не было. Как-то у нас все спокойно было. Может быть, в пехотных батальонах что-то и происходило, но в районе штаба полка, в специальных подразделениях я никаких конфликтов, подсиживаний, доносов не видела.
    Когда были большие переходы между боями, мы несли скатку, шпульку, аппарат, а они по 8 килограммов весят. Лето, жара — и этот груз надо нести. Мы же пехота! Но ничего, мы не жаловались, мы тогда были смелые. Командир взвода нами гордился. У меня был значок «Отличный связист» — всего у двух человек в полку был этот значок, и я им очень гордилась. Но после войны нас с мамой обокрали, украли все знаки и документы. Не разбирались, что там было, унесли все. Мне прислали сертификаты, подтверждающие получение наград, а самих наград у меня не осталось.
    Под Синявино мы были в августе месяце 1943 года. Торф горел. Идешь-идешь и вдруг проваливаешься. Еще там были воронки, заполненные водой. И эти воронки до краев были заполнены трупами наших бойцов в белых маскхалатах, еще с зимы. Их, очевидно, туда просто сваливали, невозможно было эвакуировать их в то время. Немцы все в рупор кричали нам, агитировали: «Сдавайтесь!» — и обещали нам все блага. У нас тоже была очень хорошая переводчица, Ира Дунаевская, и она тоже занималась агитацией с нашей стороны. Кричали с их стороны русские, которые на сторону немцев перешли. Сколько их было!
    Когда началось наступление на Финляндию, мы поняли, что это другой народ, не такой, как немцы. Во-первых, у них были «кукушки» — сколько от них гибло! Однажды полк был на марше, по холмам веревочкой вился. Вдруг видим — внизу, под холмом, двое финнов на конях выехали. Они, очевидно, нас заметили и меня с еще одной девушкой отрезали от остальных — все время перед нами бьют и бьют из винтовок. Не пройти. Очень долго нам пришлось лежать…
    Чем немцы отличались от финнов? У каждой армии своя тактика. Мне кажется, что немцы были более жестокими. Наши ребята были великодушные — возьмут немца в плен и начинают из одного котелка кашу есть. А он им начинает показывать карточки, рассказывает о жене, детях — мол, «киндер». Никакого жестокого обращения с немецкими пленными я не видела, хотя мы и проходили концлагеря. А сожженные деревни мы и здесь, и в Прибалтике видели. В Плюссе был такой случай, что один немец на чердаке заснул, когда мы деревню заняли. Проснулся, а вокруг наши бойцы уже! Вот этого немца по деревне с позором прогнали, и плевали в него, и кулаками грозили. Но это были больше не наши бойцы, а местные жители, которые от немцев натерпелись.
    В марте месяце мы были во Пскове, и там мы форсировали реку Великую по пояс в воде. Такая распутица была невероятная — солдаты шли след в след. Если остановится один солдат, то погибали все. Грязь была выше колена. Из еды — только сухари в мешках на передовую доставляли. Мы заняли позицию, забрались в землянку. И тут он как начал бить! И в нашу землянку попало. Нас всех раскидало. Все же, очевидно, не прямо в землянку попало… Я лежала в полной темноте, только держалась за чью-то руку — и по этому рукопожатию мы чувствовали, что оба еще живы. Потом раскопали нас… И после форсирования реки Великой нас, трех девчонок, отвели в тыл на отдых. Мы лежали втроем на солнышке, и у нас были страшно распухшие ноги. Мы лежали и не могли больше идти. Но ничего, отошли потом. Потом, когда полк стал отходить, уже шли сами.
    Все время бои были сложные. Та же Финляндия. Мы идем по дороге, впереди гора, а на горе «кукушки». И так приходилось бежать, лавировать под пулями. Я почему-то запомнила только одно название из всех боев в Финляндии — Каукярвенхови. Ведь нам часто меняли маршрут движения, все деревни на пути и не запомнишь. Я не могу сказать, что обычный солдат-пехотинец много знал о том, что вокруг происходило, куда он шел и где он воевал. Ставили солдата на его место — и вперед. Чтобы он мог сказать, что за деревню он берет, где он стоит и какую деревню оставляет — этого он не мог знать.
    Во время боев с финнами в 1944 году у нас был такой случай. У нас был один связист с Балтийского завода, Виктор Кореш. Пошли они на порыв линии вдвоем с Мишей, марийцем. Связи все нет и нет, и ребят нет. Потом вдруг связь появилась, но ребят все равно нет. Что такое? Мы кабель в руки и вперед, пошли на линию. Приходим к месту порыва и видим такую картину — Миша лежит убитый, а Витя Кореш без двух рук и в зубах держит концы кабеля. Как он смог это сделать? Может быть, он сначала связь наладил, а потом его так сильно ранило? Ниночка, наша санитарка, к нему подбегает. Он в сознании, все соображает. И говорит Нине: «Ниночка, я ведь тебя так любил». Очень мужественный парень был. Я не знаю, что с ним потом стало, выжил он или нет…
    В Финляндии у нас еще погиб комсорг полка — он тогда был старшим лейтенантом. Случилось это так: ребята копали ячейки на опушке леса, а он там сидел на пеньке. И «кукушка» ему в рот прямо попала. Вот так, нет комсорга. Командир дивизии, полковник Соколов, тоже погиб под Выборгом во время артналета. Больше подробностей я не знаю. Дивизионное начальство мы знали, но с ними не общались тогда — мы все время были впереди, с полком.
    В Прибалтике, в самом конце 1944 года, меня перевели в штаб корпуса. Я там была человек новый. Уже осень, место незнакомое. Я отдежурила и пошла в землянку. Иду по горе, а внизу лес. И вдруг по мне из леса как начали трассирующими бить! Я легла, долго лежала. Только поднимаюсь, опять огонь. Начала искать выход. Нашла ячейку и там спряталась. Вдруг слышу разговоры — ходят, ищут меня. Неприятное ощущение! Но они меня не нашли.
    И еще было в Прибалтике — церковь там стояла на горушке. Наверное, в любой стране любая церковь на возвышенности ставится! И мы остановились на холме около церкви. А потом как перешли на другую сторону горы — боже мой! Там, очевидно, был танковый бой: и наши, и немецкие танки стоят подбитые. Не знаю, сколько их там было — штук триста, наверное? Никогда такого не видела!
    В Прибалтике народ к нам относился неважно. Летом идешь — жара, трупы не убирают, запах ужасный. И служба у нас все-таки была тяжелая. Кто-то служил в артиллерии, кто-то в танковых частях, а мы в пехоте. Это значит, что у нас не было ни коней, ни саней — все на себе. А переходы были по 70 километров в сутки. Не было никаких повозок. Поэтому мы были худенькие, стройненькие. Ботинки с обмотками были у мальчишек, а у нас — кирзовые сапоги. Валенки фактически за один раз разваливались. В бане помыться — просто палатку раскинут, елочек под ноги набросают, душ включат, и мы этому были рады. Ну, какие еще условия могут быть на войне? На войне мы вообще не отдыхали, все время марши, подготовка к боям, бои. Может быть, командование специально маневрировало войсками, создавая видимость того, что нас очень много?
    В Прибалтике был один такой случай: когда мы быстро продвигались, пробежали немецкие траншеи, и вдруг из этих траншей встают немцы (или эстонцы?) с поднятыми руками и по-русски говорят: «Мы ждали вас, русские товарищи». С власовцами мне самой сталкиваться не приходилось. Но когда мы были в Плюссе весной 1944 года, нам местные жители говорили, что перед нами прошла большая колонна власовцев.
    Бывало так, что пехоту было не поднять, они боялись. Мне запомнился один раз в Прибалтике, когда новое пополнение в бой пошло. У нас тогда новый командир полка был, предыдущего ранило. Так он прямо уговаривал их, чуть ли не камешками в них бросался: «Ну, ребятушки, давайте вперед!» Мы, связисты, все время рядом с пехотой шли и все это видели.
    В начале 1945 года я была уже дома. Я стала очень плохо видеть из-за ранения, и меня отправили домой. В Славянке в День Победы был такой праздник, столько радости было у народа! Мне кажется, что самая важная для ленинградцев дата — не снятие блокады, а прорыв блокады. Сейчас много говорят о блокадниках, о гражданском населении, которое пережило этот ужас. Я тоже была в блокаде, тоже была гражданской до прихода в армию, но я стараюсь это не выпячивать. Мне кажется, что важнее всего — это армия, которая сражалась на подступах к Ленинграду, прорывала блокаду. Если бы не сражались солдаты, если бы столько солдат не отдало бы жизнь за Ленинград, то не было бы нашего города и не осталось бы никаких блокадников…
    Когда я одна дома, у меня все эти боевые эпизоды встают перед глазами, вспоминаются все ребята, все то, что я видела на войне. В молодые годы я хотела писать, но только пыталась. Желание писать у меня было, но осталось оно только желанием, и ничем больше…

    (Интервью Б. Иринчеев, лит. обработка С. Анисимов)

ПОТАПОВА (ИППОЛИТОВА) Вера Сергеевна


    Когда началась война, я училась в институте. Помимо основных дисциплин нам преподавали военное дело. Мальчики учились как обычно, на командиров, а мы изучали санитарное дело. Мы сдавали экзамены, и из нас получились самые настоящие санинструкторы. Звание нам присвоили уже в институте — я получила сержанта. Я пошла на фронт добровольно, так как нас в начале войны еще не призывали. Из института ушли 25 человек. Нас поселили во дворце Кшесинской, чуть ли не в подвале. Потом нас пятерых взяли в дивизию народного ополчения. Там мы недолго были, только на один бой. Сейчас говорят, что дивизии народного ополчения в бой чуть ли не с палками шли, но у нас не было такого. Были винтовки, были и ручные пулеметы.
    Нас привезли в медсанбат дивизии под Лугой. Неподалеку шел бой, и оттуда все прибывали машины с ранеными. Один из водителей, увидев нас, сказал: «Вот тут сколько девушек, а там перевязывать некому…» — «Как это некому?» И вместе с несколькими девчонками, такими же необстрелянными санинструкторами, я уехала на передовую. Без приказа, без спроса.
    Бой шел на поле, где стояла поспевающая рожь. Все это было настолько противоестественно, что не укладывалось в сознании. Над хлебным полем грохотали орудия, свистели пули, полыхал огонь. А в золотые разливы колосьев падали убитые и раненые. Это шли вперед морские пехотинцы: кто в тельняшке полосатой, кто в форменке. Их за то и прозвали «полосатые черти» или «черные черти». Они отогнали немцев от деревушки.
    Мы должны были принять участие в этой страшной реальности: бежать под пулями и ползти к раненым, доставать бинты, накладывать жгуты и повязки… Бой был жестоким: ведь в июле — августе 41-го здесь проходил Лужский рубеж. Потери были большие, ранения тяжелые. Мы на поле боя оказывали только первую медицинскую помощь, дальше раненых отравляли на машинах в санчасть. Не помню, сколько человек я перевязала в том первом бою — было не до подсчетов.
    К вечеру, когда все кончилось, раненых собрали в лесочке и машинами эвакуировали. Я уехала в медсанбат обратно на последней машине. Там нас ждал выговор за то, что мы уехали на передовую самовольно. За это нас начальник этой части наказал, выгнав обратно в Ленинград. Я пришла в военкомат, но мне написали в направлении какую-то чушь и направили в госпиталь. Там, где сейчас станция метро «Горьковская», до войны недалеко был Зубоврачебный институт, и в этом институте был тот госпиталь, где я работала.[4] Два дня я поработала там, старшая меня спрашивает: «А ты сама откуда?» — «Я из Ленинграда». — «Ну молодец, даю тебе сутки отпуска за хорошую работу».
    Я поехала домой из госпиталя, с Петроградской [стороны]. Села в трамвай; кручу ручку для билета, кручу, кручу, а билета нет! Вдруг контролер подходит: «Ваш билет?» А билета у меня нет! Тут вдруг военный подходит, протягивает билет и говорит: «Вот ее билет». Слово за слово, разговорились с ним, с этим молодым лейтенантом. Я ему пожаловалась, что хочу на передовую или куда-нибудь, не хочу быть в госпитале. Он обещал помочь, написал записку и сказал мне идти в штаб армии. Я пришла в штаб, нашла командира, который посмотрел записку и спросил меня: «В какую часть хочешь? К летчикам хочешь?» Я говорю: «Нет, боюсь». — «А к морякам?» — «К морякам хочу». Так меня направили в Кронштадт. Сначала я была просто в Экипаже. Работали мы двенадцать часов в госпитале, потом отдыхали часов шесть, а потом еще помогали на разных работах. Из-за этого я в госпитале только один раз отработала. Меня главный повар назначил официанткой в кают-компанию, обед носить. Я принесла обед одному, второму, и в это время в помещение пришел какой-то новый офицер. Он, очевидно, что-то такое совершил, что все сидящие засмеялись и захлопали ему. А он сзади подошел, раз — и поцеловал меня в щеку. И говорит еще: «Какие щечки! Как персики!» Я поставила поднос, повернулась и как дам ему пощечину! И говорю: «А ручка как?» У него отпечаток моей пятерни во всю щеку. Все сначала «ха-ха-ха», а потом вдруг замолчали. Оказывается, это был начальник Экипажа. Он закричал: «Это что такое тут? Что за безобразие?» Я отвечаю: «Я ушла в армию добровольцем, защищать Родину, а не служить в бардаке!» — «Десять суток ареста!» Ему говорят: «У нас же нет гауптвахты для женщин». Потом шеф-повар мне говорит: «Ну ты дурочка, зачем тебе это надо было? Перетерпела бы, ничего бы тебе не стало». Я говорю: «Нет, что это за безобразие?» В ту же ночь нас отправили из Экипажа на фронт. Вместе со мной в 5-ю бригаду морской пехоты прибыли Мария Дьякова, Оля Головачева, Дуся Суравнева и Женечка (фамилию не помню). Помимо этого, в направлении было сказано, что Ипполитову, т. е. меня, необходимо отправить на фронт обязательно. Я так и знала!
    Наша бригада организовалась примерно 11 сентября, а я прибыла в бригаду семнадцатого числа. В бригаде было много моряков с кораблей и было много мальчишек из какого-то училища.[5] Хорошие ребята, все в морской форме. Вооружены они были сначала только винтовками. Автоматы появились в начале 1942 года. Сначала автоматы пошли командирам, потом разведке, а потом у всех автоматы появились. Командир нашего батальона, Степан Боковня, первым получил автомат. Он еще в финскую воевал. Его я потом вытаскивала на своих плечах с минного поля, за это и получила первую медаль. К 1943 году у всех командиров были автоматы, а у многих бойцов — трофейное оружие. Только в 1944 году, когда мы влились в 63-ю гвардейскую дивизию, трофейное оружие нам приказали сдать. Из разведки притаскивали в основном трофейные автоматы. Симоновские винтовки у нас в бригаде не любили, из-за того что они из-за соринки заедали, а винтовки Мосина и в воде, и в снегу могли лежать и потом работать.
    Мне, городской девушке, было сложно приспособиться к жизни в лесу. Я многого не знала. Однажды мы с Марией Дьяковой вышли утром из домика лесозаготовителей, где жили, и направились на позицию. Пройти надо было через лаз под узкоколейкой, которая обстреливалась. Но он за ночь заполнился водой. Значит, придется переходить рельсы? Мы замешкались, прислушиваясь. И вдруг услышали разговор. Слов не разобрать, ясно только, что говорят не по-русски. Немцы? Так близко? Неужели они вышли в тыл к нашим войскам? Тогда надо предупредить своих! И мы решили: Мария побежит обратно, а я останусь возле железной дороги, в кустарнике, чтобы посмотреть, куда дальше направятся голоса.
    Через несколько минут я снова услышала речь. Сижу, дрожу, а в руках одна граната без запала — с таким «оружием» мы с Марией отправились в путь. Целой вечностью показались мне те несколько минут, пока я сидела одна в кустарнике, вблизи «немецких голосов». Мария привела с собой разведчика Борю Вовка. Он прислушался и… расхохотался. Оказывается, это «разговаривали» между собой оборвавшиеся телефонные провода. В этот момент подоспела вся батальонная разведка во главе с комбатом Степаном Боковней. Узнав, что тревога была ложной, он не на шутку рассердился: «Развели тут детский сад, убрать этих девчонок отсюда…» А я стою, перепуганная, трясу болванкой от гранаты. «Ты что, хочешь еще нас подорвать?» — не унимался комбат. «Да это пустая болванка, старшина нам не дает взрыватели», — чуть не плача, ответила я. И тут неожиданно у нас с Марией появился заступник — старшина разведки Виктор Вересов. Он сказал: «Надо же, с одной болванкой хотела встретить немцев… Ну, с такими девчонками можно и в разведку идти — не подведут». Нас оставили.
    Бригада состояла из четырех отдельных стрелковых батальонов. У нас в батальоне было три стрелковых роты, минометный взвод, пулеметная рота. В роте три стрелковых взвода, минометный взвод и пулеметный взвод. А еще нам обычно придавали взвод из пулеметной роты батальона. В батальоне у нас была своя разведка, подчинявшаяся комбату. Минометы были маленькие, 50-миллиметровые. Мне один раз пришлось самой из него стрелять. Если синус и косинус знаешь, то прицеливаться несложно!
    Шинели я не носила, она длинная, неудобная. Зимой я носила ватник, ватные штаны, пилотку. На фотографии у меня четыре треугольника — старшина, хотя я была старшим сержантом. Не знаю почему, мне тогда было все равно, какое звание. Я была просто санинструктор, и всё. Первоначально вся бригада была обмундирована во флотскую форму, но уже в конце 1941 года начали нас потихоньку переодевать в армейскую форму. Тельняшки все моряки все равно оставляли. Давали сначала шинель, а к лету дали гимнастерки. Тельняшки не отбирали и меняли на новые.
    Снабжение было сначала совсем плохим. Если Ленинград был в блокаде, то мы были в блокаде вдвойне. Зимой 1941/42 года давали на день один сухарь только. Потом иногда давали кипяток. Иногда ребята лазили на огороды и приносили обмороженную капусту. Такой был 1941 год: ноябрь, декабрь. Поэтому ребята, кто в разведку ходил, обязательно мне шоколадку приносили. А немцы нам кричали: «Рус, иди к нам! Опять конину жрешь? Давай сюда, дадим шоколад!» Вот такая у немцев была пропаганда. Особенно когда ветер был в их сторону и они чувствовали запах, что мы конину варим. Ужасный запах! Листовок с немецкой стороны я не помню.
    Появились и цинга, и авитаминоз, и куриная слепота. С этим боролись тем, что давали солдатам пить отвар хвои. От куриной слепоты давали какие-то капли, но это был не рыбий жир. Давали по одной-две капли в день, и этого хватало. Обморожений я не помню. Одеты солдаты были хорошо, и портянки часто меняли. Зимой нам выдавали толстые и теплые портянки. У меня размер ноги 37-й, а сапоги у меня 39-го размера были, так что было не холодно. Никаких противоэпидемических мероприятий у нас не было. Баня была хорошая, около Воронки, так что мы были чистые. Конечно, я там нечасто бывала, потому что меня послали в боевое охранение, где и сапоги не снять. Нас сменяли раз в неделю, и тогда мы сразу шли в баню.
    Бомбили и обстреливали часто. Маша, подружка моя, с которой я пришла в бригаду, получила страшное письмо от двоюродного брата. Сама она была из-под Пскова. В этом письме брат написал, что всех его и ее родственников вместе со всей деревней немцы согнали в какие-то ямы, накрыли железом и пустили газ. Ему дядя завязал рот рубашкой, и поэтому он выжил, и ночью его оттуда вытащили, а все остальные умерли. Вот такое письмо. После него она стала бояться и начинала плакать каждый раз, когда где-то начиналась стрельба. Я командиру говорю: «Ну что вы мучаете девочку, пускай идет с передовой в санчасть работать». Ее перевели в санчасть. Как-то на майские праздники я к ней пришла. Она мне говорит: «Ой, Вера, мне тут так хорошо, у меня даже простыни есть! Раненых сразу обрабатываем, делаем уколы, отправляем, у нас машина своя. Так приятно работать! Что ты все еще санинструктором? Вон Петька, парень здоровый, пусть он идет в роту санинструктором, что ты там делаешь? Я поговорю с командирами». Я говорю: «Не надо говорить ничего. Командиры сами знают и видят, в каких условиях я там живу, и ничего». Распрощались, я говорю: «Пойдем, проводишь меня». Она: «Нет, нет!» Фельдшер тоже ее не пустил. Я пошла обратно на передовую одна. Иду и слышу: «Ууух!» — снаряд разорвался. Я бегом. Мимо как раз машина едет, в ней Горюнов. «Садись, подвезу», — говорит. Я ни в какую: «Нет, я к своим побегу!» Как будто что-то мне подсказало, что не надо в ту машину садиться. Он поехал в санчасть и только подъехал к ней, как второй снаряд накрыл санчасть. Они в машине живы остались, а в санчасти фельдшера-старика убило, Машеньку убило, а Клаву ранило тяжело. Горюнов мне потом говорит: «Все, буду только тебя слушаться».
    Решили мы как-то перевести на немецкий язык сводку Совинформбюро и передать немцам «по радио». Вместе с офицером Платоном Николаевичем Матхановым заучили немецкий текст и морозной ночью отправились вдвоем к вражеским позициям. У меня с собой был жестяной рупор. Когда приблизились к нейтралке, разошлись в разные стороны. Тут уже надо было ползти, причем осторожно, ведь полоса заминирована. Вот подползла я ближе к Воронке (страшно, кругом темнота!) и стала кричать в рупор: «Ахтунг! Ахтунг! Слушайте голос русской девушки — голос правды…» И дальше — о разгроме врага под Москвой, о близких победах. Красной Армии. Немцы были в ярости, подняли стрельбу, подвесили осветительные ракеты. Я затихла, затаилась, а с другой точки говорить продолжил Платон Николаевич.
    Потапова (Ипполитова) Вера Сергеевна на Ораниенбаумском плацдарме. 1942 год
    На фотографии, где я с автоматом позирую, у меня немецкий автомат. С ним целая история была. Мы пошли в разведку, вскочили в немецкую траншею, а немец этот автомат бросил. Я его и подняла. Мне попало, разведчики говорят: «Повезло тебе, что фриц мирный попался, а то от твоего личика ничего бы не осталось». Но немец сдался тихо, не шумел, показал, где у них разминированная дорожка в нашу сторону. Оказалось, что это не немец был, а австриец. Высокий, беленький такой, блондинистый. Мы все смеялись с девчонками: «Какой красивый парень!» В той разведке был тяжело ранен только один из наших бойцов — Сахаров, самый здоровый и высокий, под два метра ростом. Он был ранен в грудь, легкое пробито. Я его перевязала и потащила на себе, а сил нет. Тащу я его по снегу и чуть не плачу: «Зачем такую громадину взяли в пехоту? Служил бы на корабле…» А он мне в ответ: «Брось меня!» Я дотащила его до кустов, там более основательно его перебинтовала, с клеенкой,[6] и ему стало легче дышать. После этого еле-еле добралась с ним до Воронки.
    Это было зимой 1942/43 года. Много времени прошло с этого эпизода, я была в боевом охранении, и меня летом вдруг летом вызвали в штаб батальона. Я пришла, мне говорят: «Будешь заниматься немецким языком». Я спрашиваю: «А с какой стати?» Мне говорят: «Да этот немец, которого вы в плен взяли, рассказал, что как ты кричать в рупор начинаешь, то они собираются вместе и хохочут. Не берлинское, говорит, у тебя произношение». А у меня вообще, даже когда я училась в институте, были дефекты речи, и со мной занимался логопед. Я немного неправильно произносила некоторые звуки. Так что этому немцу предложили со мной заниматься. Он согласился. Привезли меня на КП, немца привезли. Мы сели за стол: с одной стороны я, с другой немец, а еще сидел рядом Семен, наш главный отвечающий за пропаганду. Он хорошо знал немецкий, так как наш университет закончил. Дали мне текст, чтобы я прочитала и чтобы он меня поправил. Позанимались, на второй день опять занимаемся, на третий день — опять. А Семена нет! Мы вдвоем. Ребята говорят: «Семен занят, позанимайтесь сами». А было жарко, и мне мама как раз прислала кофточку. Зачем кофточка на фронте? Чего она выдумала? Я у девчонок эту посылку развернула, кофточка красивая, из шелка, короткий рукав, рюшечки. Примерила. Все девчонки говорят: «Ой, как хорошо! Иди на занятие!» Я говорю: «Да что вы, незачем». — «Иди на занятие!» Я скорее пошла. Сижу с ним, читаю, а он вдруг меня по руке погладил и говорит: «Schön, schön Lorelei!»[7] Я вскочила, как выбью из-под него табурет! И ногой еще поддала. Он упал, прибежал часовой. Я говорю: «Уведите его и скажите, что я больше с ним заниматься не буду». Отдала девчонкам эту кофточку, сказала: носите, кто хочет. Надела опять форму и всем сказала, что больше немецким заниматься не буду. Так вот закончилась моя работа с агитацией.
    Счета вынесенным с поля боя раненым никто не вел. Некому было этим заниматься. Разве что примерно считали. Например, в разведку ушло 18 человек, а вышло 8, и двое убито, — значит, восемь вынесла. А так, чтобы кто-то записывал, — не было такого. А потом, когда мы уже в гвардии были — какой тут учет? Что вы? Может, кто-то где-нибудь писал, но я никогда не записывала и в голове не держала.
    Официально я была санинструктором роты, но занималась и пропагандой, и в разведку ходила. Сколько раз я ходила в разведку, я не знаю, в памяти не отложилось. Запомнилось только несколько эпизодов — успешная разведка, когда этого немца взяли в плен и спокойно до своих добрались, и неудачная, самая страшная разведка боем. Зажали там нас немцы. Зимой это было, 28 декабря 1941 года. Когда-то я помнила фамилии всех, кто в той разведке погиб. Командир роты (только что назначенный) был убит, политрук тяжело ранен, заместитель Чесноков был ранен, но мы всех вытащили. Немцы нас обнаружили, и когда мы подобрались к их проволочным заграждениям, они открыли огонь с флангов и чуть ли не сзади. Там был маленький проход через кустарник, и через этот проход я вытаскивала раненых и возвращалась за ранеными. Помню, Саша Гудович там был, Саша Добенчук, Боря Вовк, Виктор Конопелько, Виктор Финюков, Саша Дубовецкий. А там как раз рассвело, уже не выбраться было с нейтралки, все простреливалось. Пришлось нам укрыться за большим камнем и весь день там лежать в снегу. Чтобы не замерзнуть, пустили по кругу фляжку с водкой. Продержались там до темноты и уползли к своим. После этой разведки боем комиссар батальона Платонов спросил меня: «Хочешь стать членом партии? Я дам тебе рекомендацию». После этого я была принята в кандидаты, а через полгода стала полноправным членом ВКП(б).
    До этого, 10 декабря 1941 года, разведка боем была успешной — захватили документы, много немцев убили. Тогда погиб Виктор Вересов, прикрывавший отход. Командира тогда быстро убило, и старшина Вересов принял командование. Я думаю, что он, наверное, ранен был и не мог идти, просто дал команду отходить, а сам продолжил отстреливаться от немцев. Мы отошли и смотрим — Виктор встает во весь рост, расстегивает бушлат, тельняшка видна. Немцы как раз ракету пустили, и его было прекрасно видно. Немцы увидели, что это моряк. Он еще шапку снял и бескозырку надел. И встал. Ребята очумели — не может быть, чтобы Витька Вересов сдался в плен, не может! А к нему около десяти немцев кинулось, чтобы взять его в плен. Мы слышали, что был такой приказ Гитлера: если кто в плен моряка возьмет, тому две недели отпуска домой. Вот к нему немцы и кинулись. А у него противотанковая граната. «Ух!» — взрыв, он подорвал себя с немцами. Мы рассказали о его подвиге, но никто не поверил. Уже и после войны рассказывали, бились за то, чтобы его наградили посмертно, — ничего не помогало. Свидетелей нет, тело не найдено. Наш политрук Платонов тоже много писал — нет, и все. Только в 60-е годы нашему политруку принесли немецкую газету, в которой какой-то немец писал воспоминания о войне, как он с русскими воевал. Там он описал бои на Воронке, упомянул матроса, который подорвал себя вместе с немцами 10 декабря 1941 года. Сам немец это видел, был недалеко. Платонов взял газету, перевел ее и отправился в Москву. Только благодаря этому Вересов посмертно получил звание Героя Советского Союза.[8]
    А Ольга, подруга моя, тоже пошла как-то раз в разведку и погибла. Я не знаю, что у них за рота такая была, — мы никогда своих не бросали в разведке, а она там почему-то осталась у немцев одна, эти все ушли. Я потом с их старшиной разговаривала: «Как вы Ольгу-то оставили?» Он ответил: «Она выдернула у меня руку и помчалась, прыгнула опять к немцам в окоп, и раздался взрыв гранаты». Очевидно, она тоже себя подорвала. Почему, что, зачем — никто не знает. Племянник ее бегает, хлопочет о награждении и ничего не может добиться. Он ко мне приходил, я ему говорю: «Ну, ради бога, я дружила с ней, я могу рассказать, какая она была. Но в той разведке я не была, и что с ней случилось — взорвала она себя или еще что случилось, — я не знаю». Тела нет, доказательств никаких нет…
    Случалось, что разведвыходы осуществлялись экспромтом, без предварительной тщательной подготовки. Так случилось 2 января 1942 года — немцы почти сразу накрыли огнем первую группу разведчиков. Не зная, что делать, разведчики послали в батальон связного и запросили дальнейших приказаний. Командование запретило им отступать, приказало захватить «языка» во что бы то ни стало. В этот день погиб весь цвет нашей ротной разведки, причем погиб зря, не принеся никакой пользы. От бессмысленности ощущение потери было еще тяжелее.
    Больше, чем смерти, я боялась плена и поэтому всегда с собой носила гранату-«лимонку». То, что сейчас воспринимают как героизм, тогда было в порядке вещей. Один раз летом 1942 года наши пошли в разведку боем, сзади оставили для прикрытия минометный расчет. Я была рядом. Вскоре появились первые раненые, я начала их перевязывать. Наши бойцы своей атакой заставили немцев обнаружить свои огневые точки и, как только немцы открыли огонь, стали отходить назад. Один из разведчиков, бежавших в нашу сторону, крикнул минометчикам: «Огонь 600!» В этот же момент прямым попаданием мины минометный расчет был выведен из строя — первый номер убит, второй ранен. Я подбежала к миномету, перевязала раненого, установила нужный прицел и выпустила три мины в сторону немцев. Это помогло нашим выйти из-под огня и вернуться в свои траншеи.
    Перевязочного материала всегда было достаточно, никого без перевязки не оставляли. Никакой дезинфекции мы не производили, только жгут накладывали, а потом стерильную повязку. Остальное — уже в санчасти. Там использовали и морфий, и адреналин, и все прочее.
    В сентябре 1942 года мне предложили пойти в боевое охранение на том берегу Воронки. Тогда же я стала помощником политрука роты. Политрук нашей роты Александр Трошин назначил меня помощником, когда услышал, как я отчитываю и воспитываю молодое пополнение. Летом к нам пришли новые солдаты, совсем мальчишки, изголодавшиеся и истощенные. Они разводили водой пшенную кашу, которую мы называли «блондиночкой», и от этого пухли. После этого их направляли с передовой в госпиталь лечиться. Увидев как-то утром, что один молодой боец добавил к своей скудной порции каши целый котелок воды, я не удержалась: «Что же ты делаешь? Как тебе не стыдно? Родина тебя отправила на фронт, чтобы ты ее защищал, а ты что делаешь? Вот моя двоюродная сестра-семиклассница голодает в Ленинграде, но шьет бойцам шинели и варежки, вяжет носки. Думаешь, тебе труднее всех? Может быть, это она сшила тебе эту шинель, чтобы ты как следует воевал, а ты? Совсем раскис! Думаешь, нашим отцам было проще в Гражданскую войну? Они вообще босиком или в лаптях в бой шли, голодали… Ты лучше скажи, ты знаешь, что такое Чеквалап?»
    Боец не знал. И никто в роте не знал об этом слове ничего. И тогда я объяснила, что это была специально созданная Лениным «Чрезвычайная комиссия по обеспечению Красной Армии лаптями и валенками».[9]
    Этот разговор заинтересовал Трошина, нашего политрука роты. Он вызвал меня и спросил: «Ты это правду рассказала про Чеквалап или выдумала все? Что-то я такого не припомню». — «Конечно, правду, — ответила я. — Это нам на уроке истории рассказал наш учитель истории Михаил Григорьевич Миняев». — «Ну, давай за хорошее знание истории я назначу тебя моим заместителем, будешь мне помогать», — сказал политрук.
    В роли его помощника и, конечно, санинструктора я ушла на тот берег Воронки в боевое охранение. Это было совсем рядом с немцами. В разведку мы отсюда не ходили, но наш «максим» все время держал немецкие позиции под прицелом. В боевом охранении на том берегу Воронки нас было 17 человек. Блиндаж, там пулемет «максим». У нас для связи был телефон и ракетница, и всё. Находиться там было очень утомительно — не то что раздеться, там даже сапог было не снять. Постоянное напряжение, чувство опасности и близости к врагу. Никакой возможности подвигаться, размяться. И вот однажды мы ждали ужин. Нам приносили еду два раза в день — вечером и утром. Зимой-то хорошо, когда рано темнеет, а летом совсем плохо. Это было часов в восемь, ужин еще не принесли. Вдруг мина взрывается на нейтралке, ближе к нам. Такая маленькая «пяткощипательная» мина.[10] Все к бою. Прибегаем туда. Старшина говорит: «Вот там кусты, и там был взрыв. Там какой-то сверток лежит, но на зайца не похоже. Может быть, волк или человек? Хотя маленький для человека… Пойду посмотрю». — «Да куда ты пойдешь, там все заминировано!» — «Ничего, я знаю проходы». Пополз он туда, пулемет его на всякий случай прикрывает. Он подполз к этому свертку, поднял его, и мы увидели, что это маленький человечек. Вытащил его старшина, и это оказался мальчишка лет десяти, подорвавшийся на этой мине. Я его забинтовала, принесли нам еду. Сахар был, мы сделали сладкую-сладкую воду, он попил, отошел немного. Смотрит на нас и спрашивает: «Вы русские?» — «Русские, русские». — «Мама мне тут зашила карту в воротник, это командиру». Распороли воротник, смотрим — это карта Копорья. Больше этого мальчика ни о чем не успели расспросить — мы его послали в тыл с теми, кто еду принес. Им через Воронку надо было переходить, а там все под обстрелом было. Так что судьбу этого мальчишки я не знаю. Потом, в 1945 году, я, как вернулась, сразу пошла в Большой Дом, еще в форме, со всеми наградами. Говорю: «Вот из Копорья к вам мальчишку доставили, дайте мне человека, который мог бы рассказать о его судьбе». Они мне в ответ: «Не можем». Я говорю: «Ну как это — не можете? Я хочу знать о его судьбе, может, в Копорье у вас кто есть?» Дали мне адрес. Приехали туда, а там все разбито, еще не разминировано полностью. Нашли только одного старика, который говорит: «Ничего не знаю. Знаю только, что тут немцы одну учительницу повесили, а сын ее, мальчишка, исчез куда-то. Вот и все». Сколько я в газету ни писала, по радио в 1945 году говорила, потом, когда Сосновый Бор построили, все время там его искала — безрезультатно…
    Местное население на плацдарме еще оставалось. В 1943 году нас на отдых вывели в деревню. Там хозяин жил с женой, и он по льду из Ленинграда привел маленького мальчишку. Хлеба они вообще не получали, у них только корова была. Я свой хлеб все время этому мальчишке отдавала. Потом они куда-то уехали.
    Первую медаль «За отвагу» я получила только в 1943 году. Я в то время была уже в 3-м батальоне, а Боковня был командиром 1-го батальона. Боковня, командир разведки его батальона, политрук и двое мальчишек-ординарцев пошли на рекогносцировку на стык батальонов. Мой новый батальон стоял как раз на том месте, которое я хорошо знала, — раньше в тех местах мой бывший батальон стоял. И вот идут они на рекогносцировку местности, все с автоматами. Спрашивают меня: «Знаешь эти места? Покажешь, что тут где?» Я говорю: «Знаю, но сейчас вам туда нельзя». Они говорят: «Да мы только посмотреть, далеко залезать не будем». Ладно, пошли мы. Дорожка небольшая идет, заросшее кустарником поле и большая воронка, наполненная водой. Около воронки сидит парень с другой стороны от нас и полощет свои портянки. Я ему говорю: «Как ты туда пробрался?! Тут же все заминировано! Боковня, это ваш солдат!» Солдат вытянулся, доложил, какой он роты. Я говорю Боковне: «Что такое? Мы же послали вам карты минирования! Здесь нельзя ходить!» — «Как так заминировано?» Я отвечаю: «Хорошо все заминировано, я сама присутствовала при этом». А у меня командир роты хороший был мужик, но малограмотный — уже пожилой. Он карты вообще не умел читать, иногда карты кверху ногами держал. Там же планы надо чертить! Так что если надо было карту какую-то или схему составить, то он посылал меня. Я стояла на дорожке, минеры минировали, а я чертила план — где какие мины. Это было минное поле как раз на стыке двух наших батальонов. Боковня говорит: «А, ладно, раз этот солдат прошел, то и я пройду». И пошел. Пятнадцать шагов сделал — и мина взорвалась у него под ногами. Мина была маленькая, мы называли их «пяткощипательными», их часто делали из коробочек из-под пасты или баночек. Ступни у комбата больше нет. Эти четыре мужика стоят как окаменевшие и смотрят. Он стоит на одной ноге бледный, рядом березка. А я знаю, что у той березки мина, и не «пяткощипательная», а здоровая, так что если наступит, то его вообще разнесет. Я вздохнула, говорю ему: «Стой спокойно, ничего не страшно, стой. Не шатай березу». И пошла. Пятнадцать шагов прошла. Хотя я и знала, где там мины, все равно страшно — мало ли, ногой за проволочку эту тоненькую зацепишься. Повернулась, на плечи его взяла и вынесла. Боковня после этого моему комбату Маркову говорит: «Представь ее к медали «За отвагу». Надо было ее раньше представить к награде… Только никому не говори, что она меня вынесла — это же кошмар: командир батальона подорвался на своей же мине. Говорила же она мне, предупреждала…» Мало того, вынесла я его на дорожку, подбежал его ординарец, и мы вдвоем его понесли. Два шага — и взрыв! Оказывается, что это политрук — то ли поскользнулся, то ли у него с головой что-то стало — упал, и прямо на мину. Конечно, его страшно разорвало. К месту происшествия уже бежала санинструктор Катюша. Я ей говорю: «Иди, Катюша, там тебе ох какая работа!» Политрука за ноги вытащили с минного поля, Катюша его перевязала, но он все равно по дороге скончался от ран.
    В. Потапова после награждения первой медалью «За отвагу» и Ольга, погибшая в разведке боем
    Следующая моя медаль «За отвагу» была уже в гвардии. В наградных листах все написано не так, как было на самом деле. Когда я попала в гвардию, в 188-й гвардейский полк, меня Шерстнев представил к Красной Звезде, но комиссар сказал: «Слишком много для нее Красная Звезда будет, только что пришла в часть, и уже Красная Звезда? Дай ей медаль «За отвагу».
    В январе 1944 года, когда начались бои по окончательному снятию блокады, наша рота была в авангарде. Бригада шла в основном по дорогам, а мы шли по пятам удирающих немцев, по бездорожью. Подошли к деревне, огородами начали подбираться к домам. Смотрим, между домами трое немцев бегают: один с ведром, второй с какой-то палкой, один в ведро макает палку, мажет стены домов, а третий поджигает. Дома все заколочены. Боже мой! Мы сразу атаковали деревню, всех троих убили моментально. Смотрим, там вдалеке два автобуса, в них немцы садятся. С нами разведчики были, так они сразу бросились туда, автобусы гранатами закидали, немцев много побили. Кто-то из немцев сдался в плен. Напротив нас дом стоит, уже горит. Один из разведчиков дверь открыл, туда вскочил, потом выскочил и мне что-то бросил на руки. Я открываю сверток, а там девочка маленькая, годика два! А это все зимой, у нее ножонка голенькая, я свои рукавицы сняла и ее завернула. У меня еще был большой пуховой платок — мне мама прислала, потому что до войны у меня часто ангина была. Как ни странно, за всю войну я не заболела ни разу — сколько ни лежала в снегу… Этим платком я ее закутала, говорю деду (потом разведчики еще деда старого из этого горящего дома вытащили): «Прости, дед, больше у меня нет ничего, не могу ничем помочь». В этой деревне все дома были заколочены, внутри дети и старики, и немцы бегали и поджигали их. До нашего появления они сумели поджечь несколько домов. Это то, что я видела своими глазами.
    Бригада наступала по дороге, вели какой-то бой, но немцы в основном решили убегать, не принимая боя. Часть мы перебили, часть — тех, что сдались, — около сарая выстроили. А у нас в 4-м батальоне был Саша Пушкин, командир отделения. Я его сама не знала, только слышала о нем. Он дружил с одной девочкой из бригады. И его в этом бою убило. Когда она узнала: «Ой, мой Пушкин! Убили! Убили!» Схватила автомат и по этим немцам около сарая — раз очередь! Два очередь! Она была невменяемая. Ей кричат: «Перестань! Не стреляй!» Бесполезно. Потом уже командир бригады Козуненко плащ-палаткой накрыл ее и увел. Сколько она немцев там убила и ранила — не знаю. А Пушкина убили. Говорили, хороший парень был…
    До Нарвы мы шли как бригада, а потом нас вывели с передовой в тыл и туда же вывели этих гвардейцев. И наши части слили, мы стали частью 63-й гвардейской стрелковой дивизии. Козуненко, нашего командира бригады, услали куда-то. Стояли мы под Нарвой, ее только в июне освободили — «котелок» нам такой немцы устроили.
    Под Нарвой меня слегка ранило, осколок попал между двумя пальцами на ноге. Я перевязывать не стала и в медсанбат не пошла. К вечеру нога распухла, температура поднялась до 39°. Меня на волокуши — и в медсанбат. Врач меня осмотрел, а нога уже почернела чуть ли не до колена, и говорит: «Сейчас без ноги будешь». Я говорю: «Как это без ноги? Как я танцевать буду?» Он говорит: «Ладно, я попробую. Тут мне лекарство прислали прямо из Москвы. — А у него родители тоже врачи были. — Так что попробую на тебе». Он мне ногу перевязал и стал колоть раз в три часа. Под утро я ушла, и все было в порядке. А что это было за лекарство, я до сих пор не знаю!
    Я была уже в санчасти полка, когда началось наступление на Карельском перешейке, — мы развернули санчасть на горушке, поставили палатки. Это было под Выборгом. И сразу раненые начали поступать. Отправили машину, вторую, больше нет. Остались двое тяжелораненых, отправлять не с кем. Врач Иванов меня спрашивает: «Ты знаешь Горюнова из 192-го полка?» Я, конечно, его знала, это же бывший наш врач из бригады. «Сбегай к нему, попроси его, чтобы он к нам за двумя тяжелоранеными заехал». Я побежала туда, за мной увязался один мальчишка, Верхогляд из санвзвода. Я добежала, договорилась обо всем, бегу обратно. И тут обстрел. Он мне ножку подставил, я упала, он рядом упал. Переждали, обстрел кончился. Пришли к нашей санчасти. Палатка наша накренилась, только одни убитые, никого нет. Все врачи и санитары убежали, всё бросили. Это был самый позорный случай, что мне доводилось видеть за всю войну. Что делать? Пришлось мне весь бой работать одной. Только Верхогляд со мной был, и Иванов еще пришел. Я говорю: «А ты что не убежал?» Он в ответ: «А я знал, что ты придешь, — как я мог убежать?» Он был ранен тяжело в ноги в 1941 году в бригаде, и я его вытаскивала. Так что вот так, мы втроем работали. Отправляла я раненых так: с гранатой выходила на дорогу и останавливала любую машину. Там еще в ложбине стояли артиллеристы, и им подвозили снаряды на машинах. Я туда спускалась, и если у них машина была свободная, то на ней я тоже раненых отправляла. И так дня три мне пришлось там работать. Никто не вернулся из врачей. Потом наши прорвались, пошли вперед. Тогда тишина наступила, и пришел врач Захаревич. С ним мы пошли вперед. Как раз тогда был такой случай: идем мы по дороге, а я вижу — чуть в сторонке пулемет «максим» перевернутый, и расчет лежит. Я говорю: «Пойду, посмотрю». Один убитый, остывает, а второй лежит. Я его повернула, он глаза открыл и улыбнулся мне. Я говорю: «Ну, молодец какой, даже улыбаешься!» Иванов и этот второй мальчишка подошли и на носилках его вынесли. Отправили его в тыл. Потом после Победы уже лет двадцать прошло, и в День Победы стали переименовывать русскими именами финские деревни. Одно село назвали Дымово. Ребята из дивизии спрашивают: «А почему Дымово?» В военкомате говорят: «Здесь воевали наши гвардейские части, многие погибли, в том числе геройски погиб солдат Дымов». — «Дайте адрес, откуда он». Им адрес дали, они написали туда, и вдруг ответ: «Все верно, я воевал, но не погиб, меня спасла девушка с мушкой на губе. Когда я пришел в гвардейскую часть, то врач и эта девушка осматривали нас — нет ли потертостей, еще каких-то жалоб. И тогда мне старые ребята сказали — если ранит и тебя будет перевязывать эта девушка с мушкой на губе, то ты останешься жив». Он был простой охотник. Его вызвали сюда в Ленинград на День Победы, по телевидению целую передачу о нем сделали. Он приехал и в этой передаче сказал, что сумеет узнать спасшую его девушку по мушке на губе. И меня вдруг вызывают с работы на телевидение. Я понятия не имею, зачем это. Пришла туда, смотрю, там сидят ветераны, все с орденами. Думаю — куда же я сяду? Села в уголке, рядом с другой женщиной. А я прямо с работы, даже без орденских колодок. Смотрю — Давиденко, наш бывший комполка, входит. Думаю, неужели это он такой концерт устроил? И тут появляется этот Дымов. Я его, конечно, тоже не узнала. Он прошел мимо этих женщин в орденах и говорит: «Нет, ее здесь нет». А Давиденко меня увидел и говорит: «Там дальше еще есть две женщины. Посмотрите, может быть, их узнаете». Он пошел и мне говорит: «Здравствуйте!» Мы после этого поехали в эту деревню, устроили там целый концерт. «Литературная газета» об этом первой статью напечатала, и потом пошло.
Статья в газете
    Я никогда не считала, сколько раненых я выносила. Что в наградных листах написано — я не знаю. Я даже понятия не имела, что надо считать. После войны в военкомате меня сразу спросили: «А сколько ты вынесла с поля боя? Сколько перевязала? Может, дадут Героя?» Я отвечаю: «Не знаю я, я никогда не считала. Мне хватит того, что у меня есть. Пять медалей «За отвагу» и медаль «За оборону Ленинграда».
    В Эстонии отношение населения, по крайней мере к нам, было нормальное. Мы остановились в большом доме, на втором этаже — на первом была санчасть. Хозяйка с мальчишкой голодали, мы их подкармливали. Когда уезжали, хозяйка мне варежки подарила. Потом мы ликвидировали курляндскую группировку. В сорок четвертом и в сорок пятом мы там стояли, до конца войны. Берлин уже взяли, а они все еще стреляли, заразы! Сколько у нас там погибло! Командир батальона Трошев погиб за день до конца войны. Жена и дочь остались у него…
    Еще до войны на рынке ко мне подошла цыганка, говорит: «Дай, погадаю». Мне тогда двадцать лет было, зачем мне это гадание? Нет, пристала, не отстает. Дала ей руку, она посмотрела и говорит: «Счастливая, но невезучая». И руку мою бросила. Я оторопела: «Как это — счастливая, но невезучая?» Она в ответ: «Подрастешь — узнаешь».
    За всю войну я была ранена только два раза. Ерунда это всё! Внук у меня хороший, дочка хорошая. Умирать мне теперь не страшно.

    (Интервью Б. Иринчеев, лит. обработка С. Анисимов)

ЯВОРСКАЯ Ирина Владимировна


    Я родилась в Воронеже в семье работников искусства. Бабушка моя пела в Воронежском народном хоре, отец был режиссером театра, мама в этом же театре играла. Мамина сестра была солисткой Харьковской оперы, дядя был певец — вот такая семья у нас была. Я была обычная школьница, училась хорошо и спортом занималась, крепкая, здоровая девчонка была. В оборонных кружках я не принимала участия, потому что больше тяготела к искусству — играла на сцене, пела. Учась в школе, я только в лыжном кроссе была победительницей, но еще я занималась верховой ездой и большим теннисом. Это мне сильно помогло развиться в физическом плане.
    Когда началась война, мне шел четырнадцатый год. В день начала войны я была дома. Я помню, что женщины прибежали с криками, что война началась. Мы все выбежали на улицу, побежали к репродукторам. Там уже стояли толпы народа, и я тоже там стояла, слушала выступление Молотова. Так началась война. В августе 1941 года, в самом начале войны, у меня родилась сестренка. Седьмой класс я доучивалась кое-как — Воронеж уже бомбили, не до учебы особо было. Нашу школу забрали под госпиталь, нас перебазировали на окраину города в маленькую школу. Занятия шли в четыре смены, и первая смена начиналась в 6 часов утра. Чтобы не опоздать на занятия, надо было в полпятого встать.
    Мы в 1941 году ходили по госпиталям с концертами — пели, читали стихи. Отца проводили на фронт в октябре 1941 года. Зимой 1941/42 года стало очень трудно с продуктами. Наша соседка работала продавщицей в продуктовом магазине. Она приглашала меня по ночам, и я помогала ей: на отдельные листы я наклеивала отоваренные карточки — на один лист отдельно карточки по 200 граммов, на другой лист по 400 граммов, на третий — по 800 граммов. Соседка на счетах подсчитывала, сколько всего карточек отоварено в магазине. За эту работу она мне давала или кусочек хлеба, или булочку. Откуда это у нее было — это не мое дело, но так было: она ложилась поспать, я добросовестно наклеивала эти карточки, и потом она их считала. Еще зимой 1941/42 года я с моим двоюродным братом и сестрой ходили, ломали заборы на топливо. Отопление же у нас в Воронеже было печное. Мороз, снег, темно. Мы заборы раскачиваем, а собаки начинают лаять! Мы в снег падаем, ждем, пока они успокоятся, и затем опять заборы раскачиваем и ломаем.
    А в июле 1942 года в Воронеж вошли немецкие танки.[11] Мы жили уже не в квартирах, а в подвалах. Потом в наших подвалах появились немецкие жандармы — с бляхами на груди, в рогатых касках. «Руссиш швайн, вег, вег!» Нас всех выгнали, построили в колонны и с жандармами, с собаками гнали полтора месяца пешком в Курскую область, в город Фатеж. Был ли это концлагерь, или просто рабочий лагерь, или лагерь для перемещенных лиц — не знаю. Мы ремонтировали разбитые шоссейные дороги примитивными инструментами — лопатами и чурбаками для прессовки грунта. Как с нами обращались и как нас кормили, рассказывать, наверное, не стоит — все было как во всех немецких концлагерях. В конце ноября 1942 года немцы начали отправку в Германию. Я числилась в списке для отправки, так как туда немцы отбирали самых молодых и крепких. Мне тогда шел уже пятнадцатый год, и я тоже должна была отправиться в Германию. Но как будто судьба была против этого — за три дня до отправки я затемпературила. Немцы страшно боялись тифа, и меня сразу отправили в изолятор. Таким образом я избежала отправки в Германию, но этого не избежали несколько моих родственников — две мои тети, сестры моего отца, мой двоюродный брат и двоюродная сестра были увезены в Германию этим эшелоном. В конце войны они были освобождены американцами.
    Я осталась в лагере. Уже наступил декабрь, выпал снег, и нас больше на ремонт дорог не гоняли. Тем более что немцам в это время хорошо дали прикурить в Сталинграде, и это аукнулось даже на нашем лагере в Курской области. Мы не знали, что наши разбили немцев под Сталинградом, — в нашем лагере не было подпольной организации, но по внешнему виду немцев, по их поведению, по понурости и унынию мы поняли, что где-то им дали хорошо. Немцы перестали нас гонять на работы, а потом и кормить, и охранять. Мы стали потихонечку разбегаться по окрестным деревням.
    В этом концлагере умерла моя бабушка, а мать с годовалой сестренкой на руках сумела выжить только потому, что пристроилась на кухню. В самом начале февраля 1943 года пришли наши. Однако у нас сохранился такой страх, такой ужас перед оккупацией, перед отправкой в Германию, что у нас у всех было такое чувство: «А вдруг они вернутся?!» И на семейном совете мы решили, что я должна уйти с этими нашими войсками. К тому времени мне уже исполнилось пятнадцать. Мы все вместе сочинили легенду, что я потерялась, никого у меня нет и некому за мной присмотреть. Я пошла из села в село, потом пристроилась на какой-то эшелон, и в одном из сел я увидела медицинскую часть. Там на воротах висел белый флаг с красным крестом, и я решила туда пойти. Я хорошая артистка, потому что до войны играла в профессиональном театре, которым руководил мой отец. Я поплакала, меня приютили, и в первую очередь накормили. В первый раз за столь долгое время я ела настоящий хлеб! Сложно представить себе счастье есть настоящий, пахнущий, вкусный хлеб! Потом меня спросили, что я умею делать. Я ответила, что все умею делать, и действительно, я умела многое, потому что росла неизбалованной. Мне сказали, что в одной хате будет аптека, и приказали привести ее в порядок. Я пошла туда, начала прибираться, а сытый соловей ведь поет! Я забралась мыть окна и начала петь во все горло, а репертуар у меня был огромный — от русских народных песен, что пела в хоре моя бабушка, до оперных и опереточных арий, так как мы часто посещали театры в Воронеже. Современные песни тех лет я тоже прекрасно знала. На мое пение сбежался весь медсанбат — и сестры, и врачи, и раненые, кто мог ходить. «Вот эту песню знаешь?» — «Знаю». — «Спой!» — «А вот эту знаешь?» — «Да!» В общем, я выдала целый концерт. Затем мне начали давать разные задания: ухаживать за ранеными, бегать туда-сюда с поручениями. Так что я начала работать в медсанбате «на подхвате». В медсанбате решили, что такой ценный кадр в тыл отправлять они не будут, тем более что я немного отвлекала раненых своим пением, писала для них письма. На мое счастье, в медсанбате организовывались курсы санинструкторов, и меня зачислили на эти курсы. А раз меня зачислили на эти курсы, то я приняла присягу. Меня поставили на довольствие, выдали форму. То есть я стала полноправным солдатом. Когда я окончила эти курсы, мне присвоили звание младшего сержанта и направили в 109-й гвардейский стрелковый полк нашей 37-й гвардейской стрелковой Речицкой, дважды Краснознаменной орденов Суворова, Кутузова [1-й степени] и Богдана Хмельницкого дивизии.[12] Так я стала дочерью 109-го полка нашей дивизии. Это как раз был конец мая — начало июня 1943 года.
    И. Яворская выступает перед офицерами и солдатами 37-й гвардейской стрелковой Речицкой, дважды Краснознаменной орденов Суворова, Кутузова [1-й степени] и Богдана Хмельницкого дивизии
    Вскоре началась Курская битва, которая стала моим боевым крещением. Что можно рассказать об этой битве? Я не могу описать эту битву, это надо было видеть и пережить. Иногда, вспоминая ее, я даже не представляю, как мы все это могли вынести. Сейчас это кажется сном или каким-то кино. А тогда было единое стремление — победить. Было стремление выполнить свой долг, сделать что-то нужное для победы. Много было боевых эпизодов. Я вытаскивала с поля боя раненых. На себе тащить их я, конечно, не могла и тащила их волоком на плащ-палатке. Я стелила плащ-палатку рядом с раненым, и если он был в сознании и мог двигаться, то он сам на нее ложился.
    Я брала угол плащ-палатки, наматывала его на запястье руки, становилась на четвереньки и волоком тащила раненого за собой. Где можно было подняться, я поднималась и пятилась, волокла плащ-палатку с раненым задом наперед. Если раненый был без сознания, то я так же стелила плащ-палатку рядом с ним и накатывала его на нее, как бревнышко катят. Затем я подползала под плащ-палатку, клала угол себе на плечо и ползла по пересеченной местности на четвереньках. С собой я все время носила автомат и санитарную сумку. В санитарной сумке я носила бинты и шины — на тот случай, если видно, что перелом. У меня было много стерильных пакетов. Моя задача была остановить кровотечение и вытащить раненых с поля боя. Затем я собирала раненых в блиндаже, и, пока ждали транспорт, я им делала противостолбнячные прививки.
    Каску я в бою никогда не носила. Носила пилотку или косынку цвета хаки. Косынка все-таки удобнее, пилотка слетала постоянно. Санитарную повязку с красным крестом я не всегда носила — это все-таки больше для кино, а на войне не до этого было. Там ведь было так, что после боя я была вся в крови раненых — и руки, и гимнастерка — всё. Потому что при перевязке легочных ранений, ранений в брюшную полость раненых надо оборачивать бинтами, надо к ним прижиматься — конечно, запачкаешься.
    У меня есть стихотворение «Прости», написанное как раз в 1943 году, описывающее, как я тащила раненого, но не донесла:
С рассветом разгорелся бой,
Жестокий, яростный и злой,
За овладение высоткой.
Казалось, будет он коротким.
Но холм, что справа сер и хмур,
Плюет свинцом из амбразур,
Огнем прижал к земле ребят,
А я опять ползу назад.
В края вцепившись мертвой хваткой,
Тащу бойца на плащ-палатке.
С высот прямой наводкой бьют,
Снаряды рвутся там и тут,
Сжимает голову в тиски,
А воздух рвется на куски.
«Ты потерпи, дружок, постой.
Вон там кустарник есть густой.
Мы отдохнем — и снова в путь,
Еще немножечко, чуть-чуть.
Лесок уж близок. Ну, вперед!»
Ах, как он, гад, прицельно бьет!
Полны песком глаза и рот.
И все-таки вперед, вперед!
Я знаю хорошо маршрут…
«Послушай, как тебя зовут?
Эй, эй, солдат! Ты не молчи,
А коль нет мочи, то кричи.
Ну, хочешь, покричим вдвоем?
Мы скоро, скоро доползем.
Я знаю: больно, дорогой,
Но хоть на миг глаза открой.
Эй, эй, солдат! Ну, что же ты?»
Не дышит. Тонкие черты
Застыли. В пальцах горсть земли.
«Прости, родной! Не доползли…»

    Я начала писать стихи как раз с того момента, когда попала в экстремальную ситуацию, когда война меня захватила. Первые свои стихи я написала еще до начала Курской битвы, когда мы выдвигались к фронту. Это было еще зимой. Вокруг огромные сугробы, ни одной целой деревни. Все разбито, сожжено, одни печные трубы торчат. Мы неделями не видели крыши над головой. И вдруг мы набрели на уцелевший хуторок, и солдаты кинулись туда отогреться. Выставили часовых и набились в эти хаты, как сельди в бочку. В хате повалились на пол вповалку, где и как только можно. Каждый сантиметр был занят лежащим солдатом. А бабульке, хозяйке этой хаты, даже места на печке не осталось. Я смотрела с какой-то жалостью и страхом, как она, эта бабушка, почти всю ночь простояла перед образами в молитве. И это впечатление было настолько сильным, что я написала стихотворение «Молитва», которое положило начало моей первой фронтовой тетради, моему дневнику в стихах. Я не вела дневник как таковой, не записывала событий в хронологическом порядке. В этот дневник я в стихотворной форме записывала только то, что меня тронуло и поразило до глубины души.
Снега, снега, а за снегами,
Там, где поземка белая метет,
Старушка с грустными глазами
И день и ночь сыночка ждет.

Горит лампадка у иконы,
И как от века на святой Руси
Кладет глубокие поклоны
И шепчет: «Господи, спаси!»

А за окном бушует ветер
И воет, воет, как голодный пес.
Остался сын последний, третий,
Молись, чтобы Господь пронес.

    Если еще говорить о быте на фронте, то к нам достаточно часто приезжала баня — огромная палатка, рядом с которой ставили «вошебойку» — дезкамеру. В палатке-бане было три отделения — два маленьких и одно большое. В первом отделении солдаты раздевались, я все их обмундирование сгребала и относила в «вошебойку». В большом отделении солдаты мылись, а в маленьком отделении с другой стороны солдатам выдавали новое, чистое обмундирование. С этой баней к нам приезжали санитары и санитарки, так что мне было легко — я там только помогала. Помимо этих специальных банно-прачечных отрядов были пекарские отряды и прочие специализированные части.
    В Курской битве мы были на северном фасе, наступали в районе Дмитра-Орловского. Очень много было раненых, не говоря уже об убитых. Но самое страшное было, когда приходилось обрабатывать обгоревших танкистов. Это было страшнее всего, потому что комбинезоны с них снимались вместе с кожей. Все это сгорало вместе, слипалось. Это были такие ужасные раны, такая боль, что я не представляю, как это можно пережить.
    После этого мы наступали на Украине, форсировали Днепр. Все то же самое: раненые, убитые, очень тяжелые бои. Мы форсировали Днепр севернее Киева, а затем резко повернули на Белоруссию. Там мы стали частью 1-го Белорусского фронта под командованием Рокоссовского, а нашей 65-й армией командовал Павел Иванович Батов. Потом 1-м Белорусским начал командовать Жуков, а мы остались в ведении Рокоссовского на 2-м Белорусском. Командир нашей дивизии при ее основании был Жолудев, затем его отправили на повышение.[13] Затем дивизией командовал Ушаков, затем, очень непродолжительное время, Морозов.[14] После него почти до конца войны, до своей геройской гибели под Данцигом, нашей дивизией командовал первый в Красной Армии узбекский генерал Сабир Рахимов. В Великую Отечественную войну он был единственным генералом из узбекского народа. Посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза.
    Итак, наша дивизия прошла всю Белоруссию. Это самая многострадальная республика, понесшая страшные потери в населении и наиболее разрушенная в Отечественную войну. В Белоруссии был один эпизод, который мне запомнился на всю жизнь. Это было в районе деревень Азаричи и Дерть. Наше боевое охранение утром обнаружило, что немецких постов перед нами нет, и вся дивизия двинулась вперед, не встречая сопротивления противника. Мы шли вперед по замерзшим болотам и по мачтовым сосновым лесам. Вдруг наткнулись на густую колючую проволоку на замерзшем болоте. Проволока была натянута прямо между деревьями, и большой участок этого болота был ею огорожен. Когда мы подошли, то увидели, что там ни бараков, ни землянок, ничего не было: просто на голом промерзшем болоте валяются люди, — и сторожевые вышки вокруг. Это были не военнопленные. Там были мирные люди — старики, дети, женщины. Там были и поляки, и болгары, и русские, и украинцы — в общем, это были славяне. К тому моменту, как мы туда подошли, половина из них была уже мертва. Я, как санинструктор, работала при эвакуации выживших узников. Потом, когда разобрались, выяснилось, что все они были специально заражены тифом для того, чтобы инициировать эпидемию тифа в нашей регулярной армии. И действительно, в тех частях, что соприкасались с этим лагерем, вспыхнул тиф. Заболела тифом и я, потому что я этих несчастных и поднимала с земли, и осматривала, и к себе прижимала, и таскала на себе. Вот такие злодейства чинили фашисты. Им было недостаточно убивать нас самолетами, танками, бомбами, пулями и снарядами. Все им мало было! Почти что бактериологическое оружие применили они против нас. Вот такое было в Белоруссии. В тифозном госпитале меня остригли наголо, и поэтому на фотографиях после госпиталя я выгляжу скорее мальчиком, нежели девушкой. Обычно я носила короткие волосы, ниже уха. Там не до косичек было.
    И. Яворская крайняя справа. Подстрижена под мальчика после перенесенного тифа
    Там же, в Белоруссии, я видела вблизи атаку конников. Их пускали на отступающего, бегущего противника. Это была страшная атака. Они же профессиональные кавалеристы, рубят головы сплеча, как лозу. Это выглядело настолько страшно, что потрясло меня до глубины души. Конница настигает бегущих немцев, рубит всех направо и налево. Голова отлетает и катится, как футбольный мяч, вперед, а тело еще по инерции пробегает несколько шагов вслед за собственной катящейся головой и только потом падает. Я была в таком шоке, что даже долго не могла подняться после этого. Я как лежала, опершись о бруствер в окопе, так и окаменела надолго от такой картины…
    Еще у меня не выходит из памяти один раненый солдат, чьего имени я не знаю. Да у многих других раненых я тоже не знаю имен, потому что иной раз его спросишь, как зовут, а он уже и сказать ничего не может. Я обычно работала так: сначала идет наша артподготовка, артиллерия бьет по первой траншее немцев, все наши сидят в окопах, уже готовые к атаке. Потом командуют атаку, огонь переносят на вторую линию обороны, и наши солдаты бегут вперед. Я продолжаю сидеть в окопе и по ориентирам (кустикам, столбам каким-то) пытаюсь запомнить, где наши солдаты падают. Это чтобы мне не впустую ползать по полю боя, а уже целенаправленно их искать. Ползу, смотрю: убитый — значит, убитый, раненый — оказываю помощь. И вот мне запомнилась картина: подползаю, лежит раненый, еще живой, в шоке. Глаза навыкате, живот разорван, кишки валяются рядом с ним, и он окровавленными руками их вместе с землей их обратно себе в живот запихивает. И говорит: «Сестра, перевяжи!» Но я же прекрасно знаю, что через десять-пятнадцать минут наступит перитонит,[15] и всё, смерть. Я точно знала, что помочь ему я уже не могла. Для проформы я его несколько раз бинтами обернула и говорю ему: «Лежи, я пошла за помощью». Но, разумеется, я к нему больше не вернулась. Я знала, что его уже никуда не дотащить и не спасти, что я просто потеряю время…
    Еще был случай зимой, когда снег был глубокий. Этот случай был скорее комическим. Я подползла к раненому: у него обе ноги были перебиты, встать он не может, а так в порядке, крепкий. Причем он был в годах, усатый украинец. Я расстелила плащ-палатку, он на нее заполз, и я его поволокла. А он таким матом все вокруг кроет! Я немного по-украински говорила и говорю ему: «Дяденька, что вы лаетесь?» Он в ответ: «Так я ж не на тебя, дитятко, я на Гитлера и всех фрицев». Я ему говорю: «Дяденька, не лайтесь, а то я вас брошу». — «Добре, не буду». И через две минуты опять четырнадцатиэтажным матом как начал снова! А мне и смешно, и тяжело, снег глубокий, я от смеха только силы теряю… В общем, вытащила я его, но за то время, что его тащила, наслушалась столько ругательств, что за всю жизнь, кажется, не слышала.
    Вообще много раз приходилось смотреть смерти в глаза, но мы все тогда были молодые, а это так сильно притупляло страх смерти! Каждому из нас казалось, что мы неуязвимые, что у нас все еще впереди, что все пули и снаряды нас не тронут, что они все достанутся другим.
    Потом мы освобождали Польшу, шли севернее Варшавы и вышли на Балтику. После этого была Восточная Пруссия, затем Померания, а Победу мы встретили в Ростоке. Там мы сковали сильные немецкие части, не давая им прорваться к Берлину. Так мы каким-то образом способствовали скорейшему взятию Берлина. Вот таким был боевой путь нашей дивизии.
    С осени 1944 года, когда мы были в Польше на Наревском плацдарме, я работала почтальоном дивизии. Там мы стояли в долгосрочной обороне, потому что дивизия была измотана и обескровлена предыдущими боями. Мы принимали пополнение и готовились к предстоящим боям. Трудность боев на Нареве была в том, что наш, восточный, берег был пологий, и там у Нарева была огромная пойма — ровная, как стол, и без какой-либо серьезной растительности. Западный берег был гористый, и по нему у немцев шла хорошая оборона: и минометы, и орудия на прямой наводке там стояли. Тем не менее мы сумели Нарев форсировать, занять небольшой плацдарм, закопались там и удерживали его. У немцев там была глубоко эшелонированная оборона, которую с ходу мы прорвать не смогли. Бои были непрекращающиеся, немцы постоянно шли в танковые атаки.
    По ночам нам присылали повозки — они довозили раненых до Нарева, затем на носилках, лодках или на руках по разбитому мосту мы их переправляли через Нарев, и на том берегу их забирала другая повозка. Мост был разбит, а понтонный мост был ночью полностью занят техникой, что шла на плацдарм. Пешком по разбитому мосту еще можно было как-то перебраться, но попытка перебираться с повозкой была чревата печальными последствиями. В одну ночь я переправляла раненых в медсанбат и после этого забежала на почту. Почта была во втором эшелоне дивизии, и я туда забежала просто повидаться со знакомыми девчонками — в батальоне я была единственная девушка, и поболтать на передовой мне было не с кем. В основном в нашей дивизии девушки были связистками, но были и снайперы. Это были специально обученные девушки после снайперских школ. Я знала, что такие девушки у нас есть, но не часто с ними пересекалась, мы все же в разных подразделениях служили. Мы, девчонки в нашей дивизии, знали друг друга в основном по именам, фамилии редко даже спрашивали.
    На почте девчонки на меня накинулись: «Ты сейчас обратно на плацдарм?» — «Да». — «Ой, как хорошо, тут Шурика (это был наш почтальон) тяжело ранило, вот его мешок с почтой, ты не отнесешь письма на плацдарм?» — «Давайте». После этого я направилась в землянку штаба дивизии. Там оказался только замполит дивизии Александр Макарович Смирнов. Он меня хорошо знал, потому что у нас была крепкая самодеятельность и я все время пела для бойцов в любые минуты отдыха. Смирнов удивился, почему я несу почту. Я объяснила, что Шурика ранило. Он посмотрел на меня и говорит: «Ну что же, девчонка ты шустрая, теперь ты будешь у нас почту носить. А с полком я договорюсь». Приказы в армии не обсуждаются, и таким образом с осени 1944 года я стала почтальоном дивизии. Об этом у меня тоже есть стихотворение.
    Вообще, работа почтальоном была тяжелой — хотя подумаешь, ха, почтальон! Было тяжело не только потому, что работа была сопряжена с риском, а и психологически было тяжело. Иногда приносишь мешок, все ребята тебя окружат, а ты уже видишь — стоит солдат и смотрит на тебя. Ему уже неделю нет письма, месяц нет письма, два месяца нет письма. И знаешь, что ему и в этот день ничего нет из дома. Вы себе не представляете, как это выглядит, когда он молча поворачивается и уходит. Его как бы нет, ему не пишут. Это убийственно! Еще так бывает: пришло письмо, а человека уже нет. Письмо еще шло, а его уже убило. Тогда отдаешь письмо в штаб дивизии — на письме обратный адрес есть. Штабные там вели учет, отправляли ответ обратно.
    Паре солдат я сама начала писать письма, чтобы просто поддержать ребят. Писала просто какое-то ласковое, дружеское письмо: «Не горюй, скоро войне конец, о тебе думают и помнят на Родине». Это было очень важно психологически — все ребята рвут из рук эти треугольники, конверты, и вдруг ему тоже письмо!
    На Наревском плацдарме я получила контузию. Я была хорошая наездница, любила ездить верхом. Я была верхом на лошади, и мы попали под артобстрел. Снаряд разорвался прямо перед лошадью, и мы с ней полетели назад кувырком. Лошадь меня под себя подмяла. У меня была контузия, сотрясение мозга и огромная гематома во все бедро плюс подвывих тазобедренного сустава. Меня вытащили из-под лошади в бессознательном состоянии. Из-за контузии и сотрясения мозга я долго ничего не слышала и не могла сказать, заикалась. А тут как раз немцы начали танковые контратаки против плацдарма. Я была нетранспортабельна. Как фельдшер сказал, из-за сотрясения мозга. Ногу подвигали, вроде нога цела — и ее оставили в покое. Вроде бы все прошло, но все время я чувствовала боль и дискомфорт. После войны мне пришлось ставить эндопротез. Второй раз я получила сильную контузию на подступах к Грауденцу и тоже долго ничего не слышала, не могла говорить. Изо рта и из ушей кровь шла.
    В Польше население к нам относилось нормально. Я возмущаюсь тем, что теперь поляки на нас в обиде, как на оккупантов. У нас один раз была такая ситуация, что мы шли маршем в Польше и пристяжная лошадь в упряжке сильно захромала. Так мы ночью в одной польской деревне остановились, постучались в первый попавшийся дом и попросили сменить лошадь. Поляк без возражений согласился поменять лошадь и забрать нашу, хромую. Утром, когда мы эту польскую лошадь разглядели как следует, все покатились от смеха — такой маленькой кобылы давно не приходилось видеть. Ребята мне сказали: «Ну, это будет твоя лошадь». Я ее назвала Галочкой и долго ездила на ней верхом. В гостях мы тоже часто у поляков останавливались, они нас кормили, угощали. Я чуть-чуть говорила по-польски, так что мне было легче, чем остальным.
    Уже в Восточной Пруссии мы штурмовали город-крепость Грауденц. Это был город с настоящими крепостными стенами, как их показывают в кино. Одной стороной город примыкал к Висле, а с остальных сторон он был окружен огромными стенами с наглухо запертыми воротами. Типичная восточнопрусская крепость. У нас там были очень продолжительные и упорные бои, потому что в крепости был крепкий гарнизон с огромным количеством боеприпасов, продовольствия, а река у них была под боком, так что в воде у них тоже не было недостатка. Поэтому бои длились долго и были очень жестокими. Однажды под Грауденцом получилось так: я, как санинструктор, решила для солдат организовать баню, так как мы все равно остановились перед этой крепостью. В подвале у нас сидели пленные немцы, я их оттуда вытащила и заставила работать: они у меня рубили дрова, таскали воду, грели ее и так далее. Баня получилась на славу. Из медсанбата к нам в полк как раз приехала фельдшер Нина. Солдаты все помылись, а мы ждали своей очереди. Я знала, что в тот вечер к городу в поиск ушла группа наших разведчиков. Когда все солдаты помылись, мы с Ниной вдвоем залезли сами в баню помыться — других женщин в полку не было. Это было уже поздно вечером, почти ночью. Только мы устроились, как раздался неистовый стук в дверь: «Что вы там сидите?! Там наших ребят поубивало, а вы тут сидите!» А мы с Ниной там расслабились, решили помыться как следует. Боже мой! На мокрое тело гимнастерки, сапоги натянули, а там уже повозка нас ждет, мы на нее санитарные сумки побросали, уже на ходу в нее запрыгнули, и вперед. Мы не знали, где, что случилось, сколько человек ранено. По дороге старшина, что нас сопровождал в повозке, рассказал нам, что наши ребята-разведчики в поиске нарвались на минное поле, мина взорвалась. Лейтенанту, что командовал группой, оторвало ногу, солдата, что шел за ним, ранило, но он сумел добраться до нашего боевого охранения и сообщил примерные координаты — это за переездом. Что за переезд? Там, очевидно, была какая-то узловая станция, потому что было очень много железнодорожных путей. И мы с Ниной вдвоем всю ночь там бродили (как выяснилось потом, по минному полю), искали раненого лейтенанта. Все-таки мы нашли бойца, который тащил этого лейтенанта. Ногу ему он перетянул туго брючным ремнем, остановил кровотечение. Мы первую помощь оказали, дотащили его до боевого охранения, положили на повозку и отправили в тыл. Вот такая страшная ночь. Бесконечные осветительные ракеты, надо было все время ложиться. А ракета же на парашютике, она медленно спускается. Свет от нее был белый-белый, совсем неестественный. Погасла ракета — мы перебежками вперед. «Ба-бах!» — следующая взлетела, опять лежать надо… И еще очень часто вспоминаются трассирующие очереди в ночи. Пули светятся, и когда они летят из пулемета или автомата, выглядит, как будто кто-то бусы светящиеся в темноте нанизывает. Выглядит очень красиво, но попасть под такую очередь — смертельно.
    Уже в Польше погиб разведчик Витя Филатов. Я никогда его не забуду, такой парень прекрасный был, москвич! Они оба с моим будущим мужем были рослыми парнями и в нашей самодеятельности прекрасно танцевали степ. Они и вальс, и польку танцевали с чечеткой… Они ушли в поиск, взяли «языка», но на обратном пути нарвались на засаду. Витя Филатов остался прикрывать отход группы на нейтралке и там и погиб. На следующую ночь ребята с большим трудом и риском вытащили его тело с нейтралки, и я помню, как мы его хоронили у польского костела.
    Мы теряли много ребят. Я судила об этом по нашей агитбригаде, по нашей самодеятельности. Мы же не постоянно действовали как агитбригада, но как только какая-то передышка, нас сразу вызывали в политотдел дивизии, сколачивали бригаду, и мы отправлялись с концертами по подразделениям нашей дивизии. Иногда и к соседям с концертами приезжали. Очень хорошая у нас была в дивизии самодеятельность. Иной раз соберемся в политотделе, и смотришь — этот не вернулся, ранен, тот не пришел — погиб… Так что мы теряли многих своих друзей.
    На фотографии, где стоит мой будущий муж, видно, что разведчики одеты кто в чем. Сашка у них был во взводе, так он все в немецкой шинели ходил. Еще один стоит в камуфляжных штанах СС — кого захватывали, того они и раздевали. Конечно, все это не по уставу, но разведчикам все можно было, начальство смотрело на эти вольности сквозь пальцы.