Скачать fb2
Сумерки

Сумерки


Юлиан Опильский Сумерки

РОМАН ЮЛИАНА ОПИЛЬСКОГО «СУМЕРКИ»

    С творчеством Юлиана Опильского русский читатель знакомится впервые.
    Произведения этого писателя никогда ранее на русский язык не переводились. Сравнительно недавно были они представлены и украинскому советскому читателю: в 1958 году во Львове было осуществлено издание избранных романов Опильского. Небольшое послесловие к этому изданию, написанное Павлом Ящуком, — самое полное и единственное в нашем литературоведении собрание сведений о жизни и творчестве писателя.
    А между тем Опильский заслуживает и доброй памяти, и читательского внимания. Среди украинских писателей, живших между мировыми войнами в западных областях и творивших в трудных условиях буржуазно-помещичьей Польши, он выделяется ярким и последовательным демократизмом, отчётливостью социального мышления, интересом к мало разработанному тогда в украинской литературе жанру исторического романа.
    Юлиан Опильский — это псевдоним. Настоящее имя писателя — Юрий Львович Рудницкий. Он родился в 1884 году в городе Тернополе, был сыном учителя. Несмотря на раннее сиротство, материальные лишения и плохое состояние здоровья, он сумел получить образование: окончил гимназию во Львове, затем учился в университетах Львова и австрийского города Граца. Последнее дало ему возможность стать преподавателем немецкого языка в львовской украинской гимназии. Начав учительскую деятельность в 1907 году, Ю. Л. Рудницкий продолжал её и после восстановления независимой Польши, в составе которой оказалась Западная Украина со Львовом. Умер писатель в 1937 году.
    Мы не имеем данных о каком-либо участии писателя в политической жизни Западной Украины. Если отвлечься от его литературных произведений, то можно счесть Юрия Рудницкого человеком, упорно сторонившимся политики и не определившимся в идеологическом отношении. Понятно, скромному школьному учителю, к тому же больному, приходилось избегать конфликтов с властями. Но иным был облик писателя Юлиана Опильского. Его печатные выступления свидетельствовали о достаточно определённой идеологической позиции. Павел Ящук, внимательно изучивший творчество Опильского, в частности рецензии, которые он печатал в прогрессивных журналах, отмечает, что писатель выступил как «открытый враг польского панства и продажных украинских буржуазных националистов, ясно высказал свои симпатии к трудящимся», что он «буквально встречал в штыки писанину литераторов из националистического лагеря». И действительно, Опильский-критик с уничтожающим презрением говорил о тенденциозной стряпне, наполненной измышлениями насчёт «большевистских зверств» и «подвигов» националистических воинских формирований. Подобные сочинения, не имевшие ничего общего ни с литературой, ни с жизненной правдой, он называл «пасквилями в беллетристической форме». Иронически-отрицательно трактовал Опильский и беллетристику клерикального толка. Но мы имеем и свидетельства другого порядка — свидетельства симпатий писателя к революционной украинской литературе. В числе их чрезвычайно благожелательная рецензия на первую пьесу Ярослава Галана.
    «В конце 20-х — начале 30-х годов, — пишет украинский критик Я. Дашкевич в журнале «Вiтчизна», — Ю. Опильский сближается с теми кругами западноукраинской интеллигенции, которые объединялись вокруг львовских прогрессивных литературно-художественных журналов «Новы шляхи» (1929–1933) и «Критика» (1933). Писатель принадлежал к числу тех литераторов и художников, кто, несмотря на оккупантский террор и националистическую травлю, устремил свои взор в сторону Советской Украины, глубоко убеждённый, что только там, на пути социалистических преобразований, решается будущее всего украинского народа».
    Можно с уверенностью утверждать, что Опильский сформировался под влиянием украинских революционных демократов и остался верен их традициям на новом историческом этапе, что он принадлежал к тем кругам западноукраинской интеллигенции, учителями которых были такие люди, как великий писатель-демократ Иван Франко, как Михайло Павлык, неустанно боровшиеся против поповщины и шовинизма, за солидарность трудящихся.
    Этим определялось и содержание художественного творчества Опильского.
    Писать он начал ещё будучи гимназистом. Начал, как и полагается в этом возрасте, со стихов, большей частью подражательных и слабых, лишённых реального жизненного содержания и, естественно, не увидевших света. В рукописи остались и юношеские рассказы писателя. Лишь в достаточно зрелые годы ему удаётся найти свой жанр, своё место в литературе.
    Первый исторический роман Опильского «Иду на вы» был напечатан в 1918 году. Автор обратился в нём к эпохе Киевской Руси, к временам государства, открывающего историю всех трёх братских народов: русских, украинцев, белорусов — и избрал сюжетом последний поход князя Святослава Игоревича и его гибель. Уже в этом произведении обрисовались характерные черты подхода писателя к истории: стремление оценивать исторических деятелен с точки зрения народных масс, осуждение войн и захватов, интерес к жизни низов общества. К древнейшему периоду нашей истории Опильский ещё раз обратился несколько позже в романе «Идолы падуг» (1928), посвящённом крещению Руси.
    Двадцатые годы были временем наибольшей творческой активности писателя. Отдельными изданиями и в журналах он опубликовал целый ряд романов и повестей, довольно разнообразных по содержанию, посвящённых не только отечественной истории. Среди них были, в частности, роман о древнем Египте («Ученик из Мемфиса», 1927) и Вавилоне («Поцелуй Астарты», 1923). Лучшим произведением Опильского, наиболее примечательным в художественном отношении и полнее всего выражающим исторические взгляды писателя признаётся ныне роман «Сумерки», который увидел свет в 1922 году.
    Действие романа «Сумерки» происходит на западноукраииских землях в начале 30-х годов XV века, когда в очередной раз обострилась борьба между местным боярством, литовскими и польскими феодалами, стремившимися утвердить своё господство на Волыни и Подолии, Оно приходится как раз на ту эпоху, когда особенно интенсивно шёл процесс образования украинской народности. С периода около XIV–XV веков о русской (великорусской), украинской и белорусской народностях можно уже говорить как об отдельных этнических единицах, очень близких друг другу, вышедших из единой древнерусской народности[1]. О событиях, описываемых в романе или упоминаемых в нём, о некоторых исторических деятелях того времени стоит хотя бы кратко напомнить читателю.
    Известно, что складывание украинского народа происходило в трудных условиях феодальной раздроблённости, жестокой социальной борьбы, беспрерывных нападений многочисленных внешних врагов и иноземного гнёта. В полной мере это относится к землям Западной Украины, на богатства которых издавна зарились разного рода феодальные грабители.
    Ещё в XIII — первой половине XIV века существовало могущественное Галицко-Волынское княжество с развитым земледелием, ремеслом, торговлей и культурой. Ему довелось отражать натиск венгерских и польских феодалов, пережить ужасы татаро-монгольского нашествия и разорительных татарских набегов. Примерно с середины XIV века оно оказалось под властью Великого княжества Литовского. Литовское феодальное государство возникло в начале XIII века, а в XIV веке, при князьях Гедимине (ум. 1341 г.) и сыновьях его — Ольгерде (княжил в 1345–1377 гг.) и Кейстуте (был соправителем Ольгерда, в 1381 г. восстал против Ягайла, в 1382 г. был убит по приказу последнего) включило в свой состав, используя ослабление Руси в результате татаро-монгольского ига и борьбы с немецкими и шведскими феодалами, все белорусские, часть украинских и великорусских земель. Земли эти, более развитые в социальном и культурном отношении, чем коренная Литва, стали основою силы великого княжества, сделали его крупным государством, получившим возможность успешно противостоять агрессии извне. Показательно, что русский язык стал в княжестве государственным языком, а влияние русского права отразилось на его законодательстве. Православные князья и бояре сохранили ряд своих привилегий и значительную автономию. На первых порах русские земли в составе литовско-русского феодального государства сохраняли статус автономных удельных княжеств, находившихся в вассальной зависимости от великого князя (с уплатой дани, обязанностью оказывать военную помощь и т. д.). Князьями же в них могли быть либо представители литовской княжеской династии (некоторые из них переходили из язычества в православие и усваивали русские обычаи), либо местные князья. В XIV–XV веках росли земельные владения крупных феодалов, шло закрепощение крестьян, вызывавшее народные восстания (одно из крупнейших в 1418 г.).
    Западным соседом была феодальная Польша, в XIV веке вышедшая из состояния удельной раздроблённости. В 1340 году Казимир III (1310–1370, король с 1333 г.) совершил поход на Русь и захватил земли с городами Галич, Львов и другие. Завязавшаяся борьба Польши с Литвой за галицко-волынские земли шла с переменным успехом. К началу XV века Галицкая земля и часть Западной Волыни остались за польскими феодалами, литовскими же была захвачена большая часть Волыни с городами Владимир, Луцк, Кременец, а также Подолия.
    Но решающую роль сыграла в то время общая для двух государств смертельная опасность со стороны Тевтонского ордена, настойчиво утверждавшегося с XIII–XIV веков на исконных польских землях и в Прибалтике и угрожавшего теперь уже самому существованию славянских и балтийских народов. Эта опасность была одной из причин того, что в 1385 году была заключена уния между Литвой и Польшей, так называемая Кревская уния, по условиям которой великий князь литовский Ягайло Ольгердович (1348–1434, князем стал в 1377 г.), женившись на польской королеве Ядвиге, занял (под именем Владислава II) польский престол и обязался взамен принять вместе со своими языческими подданными католичество, навсегда присоединить к Польше все находившиеся под его властью литовско-русские земли.
    В ходе так называемой Великой войны (1409–1411) между Тевтонским орденом и соединёнными силами Польского королевства и Великого княжества Литовского произошла 15 июля 1410 года знаменитая Грюнвальдская битва, завершившаяся разгромом крестоносцев (погибло множество рыцарей во главе с великим магистром) и нанёсшая смертельный удар могуществу Ордена. Союзными войсками командовал Ягайло, проявивший незаурядное полководческое искусство. Решающую роль в победе сыграли мужество и высокий моральный дух славянских и литовских воинов, отстаивавших свою независимость и одолевших лучше вооружённого и обученного противника. Наряду с рыцарством, в составе их была и некоторая часть крестьян. На поле боя сражались представители как западных (кроме польских, были и чешские хоругви), так и всех восточнославянских народов (источники отмечают исключительную стойкость смоленских полков, сыгравшую немалую роль в исходе битвы). Грюнвальд навсегда вошёл в историю как символ братского единства славянских и балтийских народов в борьбе с германской агрессией.
    Но к отражению немецкой феодальной агрессии цели и последствия польско-литовской унии никак не сводились. Польским феодалам она открыла путь к экспансии на восток (причинившей в конечном счёте губительный ущерб польским государственным интересам и ставшей одной из причин потери польских земель на западе). Литовские паны надеялись получить решительный перевес над православным русским боярством и пресечь тяготение местного населения к складывавшемуся в могучую силу Московскому государству, только что разгромившему татар в Куликовской битве (1380). Феодалы в целом укрепляли, консолидируясь и завоёвывая новые привилегии, свою власть над крестьянством. Народным массам уния несла усиление крепостнического гнёта, отягощавшегося гнётом национальным. Разумеется, быстрое осуществление унии на практике, простое поглощение Литвы Польшею было делом невозможным. На массу недовольных (а к ней примыкали и феодалы, не получившие тех же прав, что поляки и католики) с успехом могли опереться те из князей, кто добивался власти во имя независимости. Литвы.
    Против Ягайла выступил его двоюродный брат Витовт Кейстутович (1350–1430), который в 1392 году был признан правителем Великого княжества Литовского, а несколько позднее принял и титул великого князя. Политик умный и деятельный, Витовт ревностно укреплял свою власть и самостоятельность, ущемляя местные княжения, ликвидируя крупнейшие из давних удельных княжеств, назначая в них своих наместников. С помощью оружия и дипломатии, заключая союзы с одним против других, он противостоял Ордену и татарам, вёл борьбу с Москвой, но на полный разрыв с Польшею не пошёл. Согласно Городельской унии 1413 года, над Литвой, при удержании ею политической обособленности, сохранилось верховенство польской короны, Витовту должен был наследовать польский ставленник, а литовские бояре-католики получали те же права, что и польская шляхта.
    Смерть Витовта (с неё и начинается действие романа) привела к новому повороту событий. Образовался временный союз между литовскими панами и русскими князьями и боярами. На их съезде, созванном в Вильне, великим князем был избран — по предложению русских феодалов — брат Ягайла, Свидригайло Ольгердович, противник унии. Это было явное нарушение Городельских соглашений (князя избрали не польские паны вместе с литовскими, а литовцы и русские), но Ягайлу пришлось с ним примириться. Одной из причин этого была популярность Свидригайла среди русского населения. В течение своей беспокойной жизни он переменил множество удельных княжений в разных русских городах и сумел приобрести среди местных князей и бояр благодаря щедрости и дружескому отношению к православным феодалам довольно прочные связи.
    В сложившейся обстановке польские феодалы попытались получить немедленную компенсацию в виде территориальных захватов: в 1430 году была занята западная часть Подолии, откуда польские паны изгнали литовских наместников, расположив в местных замках свои гарнизоны, а в 1431 году Ягайло выступил с войском на Волынь. После того как были сожжены и опустошены окрестности города Владимира, шляхетское войско подошло к Луцку, сожгло город и предприняло не увенчавшуюся успехом осаду луцкого замка. Оборона его, которой руководил воевода Свидригайла — Юpшa, и описана в романе «Сумерки». Интервенция встретила дружное сопротивление не только бояр, сторонников Свидригайла, но и всего населения Подолин и Волыни.
    Польша соглашалась отдать Свидригайлу Литву на тех же условиях, что н Витовту, но он добивался независимости и, составив свою партию преимущественно из русских бояр, сразу же выдвинутых (опять-таки в нарушение Городельской унии) на высшие должности в княжестве, добивался их равноправия с католикамн-литовцами. Тогда недовольные этим литовские вельможи вступили в сговор с польскими и, низложив Свидригайла, провозгласили в 1432 году великим князем брата Витовта Сигизмунда Кейстутовича. Последний на условиях пожизненной своей власти в княжестве подтвердил унию. Свидригайло продолжал борьбу (как до, так и после смерти Ягайла), призывая даже на помощь крестоносцев, ненавидимых всем населением края, но в 1435 году потерпел решительное поражение под Укмерге (Вилькомиром). В роли защитника крестьян и народного вождя Свидригайло выступить, конечно, не мог и не хотел. А позиция православного боярства тем временем переменилась: в 1434 году Сигизмунд пожаловал грамоту, по которой оно получило имущественные права, принадлежавшие католическим литовским панам. (Право на высшие должиости в княжестве было оставлено исключительно за католиками.) Неудачей окончились и последующие (в 1437, 1440 гг.) попытки Свидригайла вернуть себе великое княжество. Единственно, чего он добился, — это княжение на Волыни, на условиях вассальной зависимости от Сигизмунда. Здесь он и умер в 1452 году.
    Но недолгим было и княжение Сигизмунда. Крутой, жестокий и подозрительный, не доверявший знати, стремившийся опереться на людей более низкого звания, чересчур тесно связанный с Польшей, он возбудил против себя недовольство и литовских панов, и русских феодалов, и в 1440 году был убит заговорщиками (глава их, Иван Чарторыйский, выведен на страницах «Сумерек»). Литовские паны провозгласили великим князем младшего сына Ягайла Казимира. Но его же через пять лет, после гибели в войне с турками короля Владислава III, избрали на польский престол и поляки. Таким образом, взаимоотношения между Польшей и Литвой приобрели характер личной унии.
    Для основной массы населения все эти события обернулись в конечном итоге дальнейшим утверждением феодально-крепостнических порядков на землях Великого княжества Литовского. Уместно здесь будет напомнить о том, как шло развитие социальных отношений на этих землях в течение примерно столетия после того периода, которым завершается действие «Сумерек», ибо эти факты очень многое объясняют в оценке Юлианом Опильскнм описанных в книге исторических событий, феодальной Польши и польской шляхты.
    Известно, что феодалы во второй половине XV и первой половине XVI веков, используя благоприятную для торговли зерном рыночную конъюнктуру, всемерно расширяли собственную запашку и с этой целью изымали землю у крестьян, увеличивали барщину и переводили на неё тех, кто раньше отбывал повинности в другой форме. Путём разного рода мер (установление жёстких сроков, высоких размеров выкупа и т. д.) ликвидировано было существовавшее ранее право перехода крестьянина (при соблюдении определённых условий) от одного феодала к другому, иначе говоря — совершилось превращение «похожих» крестьян в «непохожие», так что к середине XVI века в массе своей крестьяне были уже «непохожими», то есть крепостными. Общинное самоуправление заменяется управлением приказчиков. Так называемый «копный» суд («копа» — сход крестьянской общины), описанный, между прочим, в одной из последних глав «Сумерек», а также суд великокняжеский уступают место вотчинному суду, суду самих феодалов (право вотчинного суда уже в 1447 г. было пожаловано литовским и русским феодалам), — к началу XVI века у крестьян отняли право жаловаться великому князю или королю на своих господ, сравняв их в этом отношении с рабами.
    На протяжении всего этого периода между польскими и литовскими панами было немало конфликтов — как до, так и после Люблинской унии 1569 года, когда собственно Польша (Корона) и Литва объединились в феодальную Речь Посполитую, под властью которой оказались и украинские земли. Экспансия польских феодалов на восток всё это время продолжалась. Люблинская уния сопровождалась, например, отторжением от Литвы Подляшья, Волыни, Брацлавщины и Киевщины и включением их в состав Короны. Немало было и таких фактов, когда украинские магнаты, принимая католичество и ополячиваясь, порывали со своим народом, становились его душителями, предавали интересы и Польши и Украины во имя эгоистических классовых стремлений. (Кстати, в «Сумерках» названы многие из магнатских фамилий, сыгравших именно такую зловещую роль на дальнейшем этапе истории.) А о последующей героической борьбе украинского народа, о народных восстаниях, об освободительной войне под руководством Богдана Хмельницкого и воссоединении Украины с Россией читатель хорошо знает и из истории, и из исторических романов, созданных в наше время украинскими советскими писателями. Окончательное же объединение всех украинских земель в едином государстве свершилось уже в наше время: в 1969 году было торжественно отмечено его тридцатилетие.
* * *
    Когда Опильский вступил на писательское поприще, жанр исторического романа в украинской литературе ещё не получил такого всестороннего развития, какое наступило несколько позже, в 30-е годы и после Отечественной воины, когда появились произведении И. Ле, А. Соколовского, З. Тулуб, Я. Качуры, Н. Рыбака, П. Панча, С. Скляренко, А. Хижняка и других советских писателен. Но ряд образцов исторического романа уже существовал, проявились различия в подходе к исторической действительности, стояла проблема выбора традиции и идеологической ориентации. Конечно, многие из имевшихся опытов принадлежали больше уже истории литературы и не могли служить примером для демократически настроенного писателя. Уже первый украинский исторический роман-хроника «Чёрная рада» (1845–1857), автором которого был П. Кулиш, хотя и содержал красочные картины борьбы казачества за независимость в XVII веке, хотя и ввёл в украинскую прозу важные принципы исторического романа XIX века, выдвинутые ещё В. Скоттом (прежде всего изображение событий через судьбы рядовых их участников), далёк был от глубокого проникновения и историю— вследствие идеализации автором гетманской верхушки, неприязни к народному движению.
    Украинская демократическая проза конца XIX — начала XX века, развиваясь на путях реализма, обращалась преимущественно к современности, создавала суровые и правдивые картины народной жизни, мужицкой недоли, противоречий капитализма. Влияние её на изображение народа в творчестве Опильского несомненно. Но не забыта была в это время и историческая тема. Примером создания широкого исторического полотна может служить, в частности, трилогия М. П. Старицкого «Богдан Хмельницкий», где художественный вымысел сочетается со щедрым введением в повествование подлинных фактов истории, всесторонне изученных и освещённых писателем. Великий демократ Иван Франко оставил — своею повестью «Захар Беркут» (о борьбе карпатских горцев против монгольских войск) — пример такого рассказа о прошлом, который служил бы одновременно поводом для выражения задушевных убеждений автора, его народолюбия и мечты о справедливом обществе. Такое отношение к истории было, несомненно, близко и автору «Сумерек».
    Но непосредственно в годы дебюта Опильского исторический жанр переживал в украинской литературе полосу спада. Его заполонили создатели художественно несостоятельных националистически-тенденциозных романов (Кащенко, Островский и др.), не считавшиеся с исторической правдой. Традицию добросовестного изучения и осмысления источников, честного отношения к исторической истине, освещения прошлого с демократических позиций приходилось в то время отстаивать. Это и пытался делать в меру своих сил Юлиан Опильский.
    Говоря об отражении национальной истории в украинской литературе, пет оснований ограничиваться только историческим романом. Следует учитывать, что прошлое украинского народа изображалось и в поэзии, прежде всего в гениальных творениях пламенного революционера-демократа Тараса Шевченко, отчасти и в драматургии. Бережно хранилась память о днях минувших, о борцах за вольную жизнь в устной народной поэзии. Эта традиция как бы подсказывала и тему и выбор героев, обязательное присутствие людей из народа, тех, кто борется за народ, хочет ему добра, и яркость эпических красок, и поэтизацию ратного подвига, и создание цельных образов, не чуждых подчас некоторой гиперболизации, и чёткость деления персонажен на идущих с народом или против него.
    Склонность к созданию повествования, которое было бы овеяно духом такой традиции, мы заметим и в романе «Сумерки». Несомненно, что к числу наиболее близких и дорогих автору действующих лиц романа принадлежат мужики-воины Коструба и Грицько. Люди мужественные, верные и самоотверженные, наделённые благородством и чувством собственного достоинства. Если же на сцену выступают люди из верхнего сословия, то безоговорочная авторская симпатия отдаётся тем, кто понимает народные чаяния и ради них готов пролить кровь и отдать жизнь. Таков, например, у Опильского боярин Микола, чья гордая и мученическая смерть описана с подлинно эпической выразительностью и силой. Многозначительно в романе упоминание о том, что защитники Луцкого замка поют песню о гибели Миколы, ставшего народным героем.
    Можно, разумеется, поставить «Сумерки» в более широкий историко-литературный контекст, вспомнить об историческом повествовании в других славянских литературах (особенно о тех авторах, которые изображали события на Украине, более или менее близкие по времени и по характеру описываемым у Опильского).
    В польской литературе был, например, Г. Сенкевич. Для прогрессивного украинского романиста автор «Огнём и мечом» неминуемо должен был стать противником в полемике. Художественный спор с эпикой Сенкевича, героизировавшего давнюю шляхту, требовал противопоставления версии польского писателя, несостоятельной исторически, но художественно впечатляющей, собственного эпического решения. Можно, конечно, найти у Опильского чисто внешние совпадения с отдельными элементами сенкевнчевской конструкции романа (впрочем, они отчасти характерны для европейского исторического романа XIX в. вообще). Таково, например, выдвижение на первый план молодого героя (у Опильского это Андрий Юрша), как бы скрепляющего всё развитие сюжета, на страницах романа принимающего ратное крещение, проходящего сквозь испытания и преодолевающего соблазны, отвоёвывающего утраченное состояние и награждаемого под конец личным счастьем. Однако во всех основных пунктах трактовка исторических событий автором «Сумерек» направлена была на опровержение консервативной апологии шляхетства. Опильский, объективно споря с «Огнём и мечом», где выведены доблестные рыцари, верные феодальной Речи Посполитой и католической религии, стремится изобразить истинных в его понимании рыцарей, рыцарей народного дела, доблесть которых определяется не столь ратным искусством, необыкновенными личными качествами, а преданностью народу. Изображению польской шляхты на Украине в качестве силы, несущей цивилизацию «дикому краю» и умиротворяющей его по необходимости жестокими средствами, Опильский противопоставляет выдержанное в безоговорочно мрачных тонах изображение своры грабителей и захватчиков, пришедших на чужую землю в целях личного обогащения. Сенкевичевскому изображению необузданной и кровожадной «черни» противостоит в «Сумерках» глубокое преклонение перед народом, его стойкостью, мужеством и разумом
    В русской литературе был Гоголь, автор «Тараса Бульбы». И тут просматривается известная близость в самой трактовке событии (обусловленная, между прочим, и тем, что соприкосновение гоголевского повествования с украинской народно-поэтической традицией, русским писателем прекрасно освоенной, не подлежит никакому сомнению). Надо полагать, что русскому читателю, знакомящемуся с романом Опильского, невольно вспомнятся некоторые гоголевские страницы, повествующие о суровой борьбе, в которой не обходилось без жестокости в духе того далёкого времени, славящие верность отчизне и боевому товариществу, отмеченные яркостью батальных сцен, поэтизацией мужества и подвига.
    Как ни соблазнительны историко-литературные аналогии, они имеют смысл лишь тогда, когда помогут нам обнаружить то своё, что внёс интересующий нас писатель в историческое повествование. Безусловно, соперничать с крупными художниками в занимательности вымысла, в красочности языка, в пластичности образов Опильский никак не мог, да и не пытался. Там, где он устремлялся в сферу личных взаимоотношений героев (Андрий и Офка, Андрий и Мартуся), успех ему скорее не сопутствовал (подчас изменяли вкус и чувство меры). Надо думать, что писатель и сам понимал ограниченность своих возможностей в этом плане. Главным в романе он сделал раскрытие социального смысла происходящих событий, раскрытие той роли, которую играют в них классы, группы, отдельные люди, изложение своего понимания истории, подчёркивание определяющей роли народных масс. Можно заметить, что раскрытие большинства образов романа совершается именно через выбор места в социальной борьбе, через выявление роли героя и движущих им интересов. Иногда даже автор предельно упрощает такую обрисовку персонажен средствами, граничащими с публицистикой. Для нашего современного читателя мысли, высказываемые в этой связи автором «Сумерек», уже не окажутся новыми. Но он не должен забывать о дате выхода романа (1922), о мужестве писателя, жившего в условиях буржуазного государства, о борьбе его против национализма за сознание молодёжи, о том, что для того времени подобный подход к истории был для украинского исторического романа в известной мере новаторским.
    Приведём несколько примеров того, как раскрывает Опильский мотивы действий участников событий, описанных в романе.
    Вот как объяснены причины, в силу которых Свидригайло, при всём стремлении к самостоятельности и власти, при всей вражде к польским панам, оказывается противником народного движения. Великий князь отвечает на упрёки польского посла:
    «Я не стану подстрекать холопов и натравливать всякую сволочь на боярство и панов. Право держать оружие принадлежит только нам, а не толпе гречкосеев и свинопасов, как великий князь, я велел им бросить оружие, и ни один из бояр, панов или князей не идёт с ними».
    А вот как рассуждает об этом один из героев романа:
    «Великий князь велел мужикам бросить оружие, потому что боялся, потому что сила, прогнавшая со своей земли врага, возьмёт эту землю себе… Свидригайло и его сторонники, если и желают свободы и независимости, то лишь для себя. Народа же они боятся, потому что борьба идёт между польским и литовско-русским рыцарством, идёт лишь за мужицкую шкуру».
    Двойственной была в описанных романистом событиях роль боярства: с одной стороны — стремление к независимости, с другой — боязнь народного порыва и, как результат, стремление к компромиссу, равносильному капитуляции. Эгоистические феодальные интересы оказываются в конечном итоге решающими. И в романе именно этим объясняется измена бояр, отречение их от народа.
    Даже лучшие из бояр, те, кто был исключением среди феодалов, не обладают той решимостью, той ненавистью к угнетателям, которой охвачен народ, и, уж во всяком случае, к пониманию его силы приходят не сразу и не без опасений:
    «Князю Ивану Носу и его единомышленникам не раз грезилось марево свободы и независимости, однако они никогда не думали об освободившемся народе, который, встав на защиту своих прав, может растоптать всю родовитую знать: короля, великого князя, а там, вероятно, и тех, кто первый дал ему в руки оружие и научил одним махом, купно, как тараном, разбивать врага!..» Бояре, сторонники независимости, «не раз советовались о том, как бы после смерти князя Витовта, воспользовавшись смутой, поднять весь народ на борьбу за утраченную независимость. Одпако никто из них не считался с тем, что эти тысячи тысяч простого люда по-своему смотрят на жизнь».
    Народные же массы, как показывает Опильский, готовы подняться на борьбу с иноземцами ради того, чтобы избежать полного закрепощения, вовсе не склонны быть слепым орудием в княжеских распрях, и ярмо, накинутое «своими» боярами, ничем не лучше в их глазах ярма, принесённого пришельцами. Понимают это в конце концов и положительные герои романа, которые видят в крестьянстве силу, определяющую судьбы родного края. Боярин Микола говорит: «А у нас скажут: «Мы, значит, должны погибать ради того, чтобы на смену панам посадить себе на шею своих, чтобы, вместо польской нагайки, нас стегала русская? Или, может, она сплетена из кошачьих хвостов?»
    Можно, пожалуй, спорить насчёт исторической достоверности таких персонажен, можно сомневаться, действительно ли столь развитым было в ту пору национальное н социальное самосознание. Юлиан Опильский, как бы предвидя подобные сомнения, напомнил в романе, что описываемая эпоха несла с собой активизацию народных масс, и упомянул такие факты европейской истории, как борьба швейцарцев за свою свободу (битва при Земпахе 1386 г.), как гуситское движение (кстати, идеи гусизма в то время довольно широко распространились в Польше, проникали и в те края, где происходит действие «Сумерек». Небезынтересно, например, что в 1422 г. из великого княжества Литовского отправилось в Чехию довольно значительное число русских воинов, которые около восьми лет сражались на стороне гуситов).
    Исторический роман, поскольку в него вложено авторское понимание истории, вообще редко обходится без известной модернизации изображаемого: персонажей и толкования событий. «Историческая повесть, — писал Иван Франко, — это не история. Историк прежде всего старается установить истину, констатировать факты; беллетрист только пользуется историческими фактами для своих особых художественных целей, — для воплощения определённой идеи в определённых живых, типических образах».
    Писатель не может игнорировать перспективы последующего общественного развития (применительно к «Сумеркам» это перспектива неизбежного в грядущем крушения феодализма), всегда проясняет прошлое более поздним историческим опытом. Этот опыт заставил Опильского настойчиво утверждать социальное видение событий и даже наделять им отдельных своих героев. Ему это было тем более необходимо, поскольку роман стал развёрнутой полемикой против националистического подхода к истории.
    Не будет, пожалуй, преувеличением сказать, что концепция Ю. Опильского в ряде существенных моментов противостояла националистической украинской историографии, крупнейшим авторитетом которой был М. С. Грушевский, виднейший буржуазный историк, автор многотомной «Истории Украины — Руси». М. Грушевский, например, изображал украинскую нацию бесклассовой, такой, где нет «своих» эксплуататорских классов и мет места для классовой борьбы. Опильский подчёркивает в «Сумерках» непримиримую в конечном счёте противоположность интересов между феодальными землевладельцами и крестьянством. Эта-то противоположность оказывается у него в итоге решающей для хода событий, предопределяющей неудачу борьбы за независимость Руси. Грушевский, считая национальную проблему главной в истории, ставил национальные интересы выше классовых, а классовую борьбу считал «мешающей» национальной борьбе. Опильский успех национального дела ставит в зависимость от удовлетворения стремлений крестьянства, от вовлечения его в борьбу, — и классовые интересы оказываются у автора «Сумерек» определяющими историю.
    Почему польскую экспансию на восток Опильский считает безусловным злом для украинского населения? Не только и не столько потому, что она означала проникновение инонационального элемента, а потому, что она несла с собой закрепощение крестьянства в более тяжких, чем прежде, формах.
    Польская шляхта, пришедшая на чужую землю, изображена в романе, как уже отмечалось, в самых чёрных красках. Но писатель далёк от того, чтобы ответственность за творимые ею насилия распространять на польский народ, и специально оговаривает это на страницах своего романа. Вот что говорит один из героев Опильского своему врагу-шляхтичу:
    «Ты служишь нескольким вельможам и королю, а не народу!.. Народ не зарится на чужое и в чужую землю не суётся, разве если вы, шляхта, его заставите». Показательна в этой связи одна мелкая деталь: даже среди слуг злобного каштеляна Зарембы оказывается один (Юзва), который, пожалев боярина Миколу, сокращает его мучения.
    Заметим к тому же, что тон, которым говорит автор «Сумерек» о польских феодальных порядках, не был результатом исключительно его настроения и его вымысла. Он подсказывался ему и некоторыми из древних источников, старой обличительной литературой. Вот как писал, иапример, украинский публицист конца XVI — начала XVII века Иван Вышенский: «Где ж ныне в Лядской земле (то есть Польше. — Б. С.) вера, где надежда, где любовь, где правда и справедливость суда?.. Несть места целого от греховного недуга: все струп, все рана, все пухлима, все гнилство, все огонь пекельный, все болезнь, все грех, все неправда, все лукавство, все кознь, все лжа, все мечтание, все пара, все дым, все суета, все тщета, все привидение». Да и в самой старопольской литературе и публицистике (а она, если учесть проявленную автором «Сумерек» эрудицию, не могла ему остаться неизвестной) мы найдём немало сетований по поводу утери польской шляхтой былых доблестей, отсутствия у неё патриотизма, её своекорыстия, алчности, склонности к разгулу и тщеславию.
    Попутно стоит отметить, что в ряде мест книги писатель продемонстрировал свой интерес к польской истории, упомянул о противоречиях между королевской властью, магнатами и шляхтой, хотя кое в чём не избежал некоторой односторонности (например, известное умаление польского вклада в победу при Грюнвальде, не совсем справедливая оценка Владислава — Ягайло как государственного деятеля и полководца). Неплохо ориентировался Опильский и в международных отношениях того времени, о чём свидетельствуют такие, например, эпизоды романа, как беседы Свидригайла с посланцами Ордена в имении Чарторыйских.
    Пожалуй, в несколько идеализированном освещении представлены в романе те порядки, которые приняты были на русских землях до унии. Но они оцениваются лишь в сопоставлении с тем, что идёт с Запада, через Польшу, на смену «исконно-славянскому» обычаю. И не стоит тут упрекать автора в своеобразном славянофильстве, основанном на презрении к «гниющему» Западу. Западная Европа для Опильского — не только ненавидимый им феодализм. Это, как выше уже говорилось, и швейцарские простолюдины, и воины— табориты.
    С не меньшим пафосом, нежели против национализма, ополчается Опильский против католической церкви, её коварных и лицемерных слуг. Портреты их сделаны зло и выразительно. (Примечательно в этом плане использование писателем для характеристики циничной изворотливости церковников мотива одной из новелл Боккаччо.) Особенно колоритен в романе брат Анзельм, хитрый стяжатель, лазутчик и интриган, которому не откажешь вместе с тем в знании человеческой природы, в умении обходиться с высшими, сыграть на людском невежестве и суеверии.
    Нет надобности преувеличивать художественные достоинства романа и его значение в развитии исторического жанра. Выше была сделана попытка показать, что ценность «Сумерек» в цельном и последовательно проводимом демократизме, в правильном в основе понимании роли народа в истории. Нельзя вместе с тем не заметить, что идеи свои писатель сумел облечь в интересные и привлекательные художественные образы, что ему удалось сочетать впечатляющее изображение общего хода событий, «судьбы народной», с представлением частных человеческих судеб и взаимоотношений. О мастерстве Опильского в изображении исторических лиц лучше всего судить по образу Свидригайла, который предстаёт именно таким, каким запечатлён в дошедших до нас свидетельствах.
    Роман умело, просто и добротно построен. Поступки героев достаточно ясно и по большей части убедительно и понятно мотивированы. С интересом будет следить, например, читатель за судьбой молодого Андрия Юрши, который наделён множеством симпатичных черт, дан с некоторой романтической приподнятостью, во всём обаянии молодости, честной прямоты и неискушённости в интригах. Образ этот не превращён в некий бесплотный идеал, сразу же данный в готовом совершенстве, герой мужает, размышляет, мучится и прозревает на страницах романа.
    Адресуя книгу широкому читателю, автор немало внимания уделил фабульной стороне романа. Не добиваясь её усложнения в ущерб вещам, более для него важным, не изыскивая «сверхдетективных» решений, он обнаружил вместе с тем основательное знание и совсем неплохое владение теми приёмами историко-приключенческого повествования, которые были выработаны романом XIX века.
    Естественно, что книга изобилует персонажами, которые опять-таки имеют родословную, уходящую в классический исторический роман, создают предпосылки для разнообразных сюжетных поворотов и придают произведению довольно богатый колорит. Кроме благородного юноши, мы встречаем на страницах «Сумерек» и жертву справедливого дела, и умного, жестокого врага, изворотливого злодея, и хвастливого дворянчика, и корыстолюбивого корчмаря, и верных слуг-друзей, и людей низшего состояния, стремящихся к карьере, и своенравного владыку, и «роковую» красавицу.
    Не менее щедро насыщено повествование теми элементами, без которых трудно себе представить роман из «рыцарских времён» (хотя об отмирании рыцарства и говорится в «Сумерках»). Здесь и состязание в воинском искусстве, и поединок, и посвящение в рыцари, и битва двух отрядов, и вылазка из осаждённого замка, и отражение штурма, и подвиг героя, с важным письмом выбирающегося из осады. При этом «батальные» страницы романа (такие, как описание битвы между отрядом Миколы и рыцарями Зарембы во время обороны Луцкого замка) принадлежат к числу лучших в нём, изобилуют массой выразительных деталей, написаны с большим знанием дела. Опильский, по-видимому, специально интересовался развитием военного искусства, совершенствованием вооружения и техники в описываемую им эпоху, что подтверждается и высказанными по этому поводу в романе суждениями автора и героев. В соответствии с традицией— заняла своё место в романе и любовная линия. Автор связал её и с сюжетными перипетиями (красавица Офка играет в них немаловажную роль), и с раскрытием образа главного героя. Выбор, который он должен сделать между двумя женщинами, — это, в сущности, выбор между родным и чужим, между верностью и отступни чеством, ибо уступка страсти может стать и первым шагом к отщепенству. Этот выбор, стремясь избежать однозначности персонажей, писатель делает далеко не простым. Андрий, сперва устоявший перед кознями красавицы, отдаётся всё-таки бурному (теперь уже взаимному) чувству, и только смерть Офки решает его судьбу, приводит к тому благополучному финалу, который мы видим в романе. Попутно как бы подчёркивается мысль, что истинное благородство и чистота сердца способны вызвать отклик даже в душе человека совсем другого мира. Офка предстаёт уже не просто расчётливой интриганкой, которая успешно, с хорошим пониманием ситуации шпионит и информирует, соблазняет и вербует сторонников, а человеком, по-своему несчастным, в какой-то мере жертвой холодного вероломства отца и несчастливого замужества, затерянной и гибнущей среди чужих, даже тяготящейся временами своей ролью. Любопытно задуман и образ Кердеевича, человека, ставшего из-за неодолимой страсти на путь разрыва со своими, ощущающего тяжесть отступничества, но бессильного что-либо изменить до поры, когда смерть жены приносит ему горе, но и освобождение. Привлекает внимание и образ мещанина Скобенка. История его пылкой и простодушной любви к Марине стала, с одной стороны, поводом к изображению сперва вражеского коварства, а затем княжеского произвола, с другой же — достаточно раскрыла характер героя, который остаётся верен чувству и вместе с тем начинает жить думой об отмщении обидчику.
    Опильский стремится — и с успехом — избежать однообразия повествовательной манеры. Есть в его книге яркие и динамичные сцены сражений, задушевно-лирические интонации, колоритные картины средневековой жизни (скоморохи в Луцком замке), страницы, отмеченные глубоким трагизмом, главы, в которых воспроизводится фольклор (сказка об Иване-царевиче и Змие Горыныче), и главы, где возникают юмористические положения, представленные подчас с грубоватой сочностью, в духе простонародного юмора, анекдота (любовные приключения Горностая, эпизоды из нравов Сигизмундова двора и т. д.).
    Роман посвящён трудному времени в жизни народа. Благородные идеалы лучших из своих героев автор вынужден был — в согласии с историческими фактами — признать для той отдалённой эпохи неосуществимыми, в какой-то мере утопичными. Добрые стремления — это понимает писатель — не в силах противодействовать ходу истории. Поэтому последние страницы книги приобретают трагический колорит. Одержана победа под Луцком, которая показала силу народа (в романе замок обороняют воины из простонародья да несколько патриотов-бояр), но результаты победы сведены на нет предательством знати и князя. Лучшие из героев либо гибнут, либо понимают тщетность своих усилий. Показательно и символично само название романа — «Сумерки». Это сумерки, предшествующие долгой мочи феодального и чужеземного гнёта.
    Но торжествующим оказывается у Опильского в конечном счёте оптимистический взгляд на историю. Не пропадает бесследно приобретённый народом опыт борьбы. Понимание силы народной даёт автору и лучшим из его героев возможность верить в светлое будущее. И в конце книги один из героев произносит следующие слова: «Только простой люд когда-нибудь построит твердыню свободы и независимости. Оторванные от него князья, бояре и паны лишь тени, что идут за солнцем, и никогда им не изменить ни народного тела, ни его души. Зайдёт солнце, тени покроют весь мир, но не навеки. Позаботимся же о том, чтобы на рассвете не оказаться среди теней, которые разгонит солнце, а среди расцветающих с его появлением цветов».
    Эти слова оказались пророческими.

    Б. Стахеев

СУМЕРКИ

I

    Хмурая, поздняя осень. Тяжёлые свинцовые тучи нависли над землёй, серый непроницаемый туман окутал лес влажной дымкой, пробирал до костей, вселял предчувствие близкой зимы. Ни свежего ветерка, ни мороза, ни света, ни тепла — одна лишь промозглая сырость.
    Весь мир словно очутился под водопадом, брызги которого хоть и не достигают путника, а всё-таки не оставляют на нём сухой нитки. Охрипнув, умолкли вороны, густо усевшиеся всей стаей на голые ветки дубов, и только изредка, особенно когда среди увядшей травы выглядывали длинные уши зайца, каркали то поодиночке, то хором. Поймать зайца среди густых кустов барбариса и зарослей орешника, где тесно для полёта, было невозможно, и потому они криком выражали своё неудовольствие. Вот между деревьями появился весь облепленный репейником мокрый волк, пришедший из далёких степей зимовать под защитой леса. Перебегая поляну, степняк быстро окинул её свирепым взглядом — нет ли добычи или какого врага. Из-за высокого муравейника за каждым его движением следили две чёрные точки: глаза лисы.
    Ни цветка среди опавшей листвы, ни ягоды между чахлыми стебельками пожухлой травы, ни птицы на ветке. Одни грелись в гнёздах, другие улетели на ещё незапорошенные снегом размокшие и раскисшие поля, третьи переселились в запрятанные в дебрях лесов деревеньки. Даже белки не вытворяли своих обычных штук на скользкой коре деревьев. Высунув ещё спозаранку чёрные носики из тёмных, тёплых дупел, они поняли, что выходить сегодня на добычу им нечего, — нырнули обратно и поскорее заткнули входы пучком сухой травы…
    Всюду мертво и уныло, будто в мире что-то сломалось, какой-то главный стержень, и всё поплыло серым туманом, без которого весь свет, словно тающая горстка соли в сырой кладовой, расплывается, превращаясь в первобытный хаос, когда-то вызванный к жизни творцом. Однако на сей раз и сила творца не высечет из этого мёртвого хаоса даже искры жизни.
    И всё-таки! Под дубами, где сидели вороны, проходила дорога или нечто ей подобное, напоминавшее скорей широкую борозду чёрной размокшей пахоты. По этой дороге медленно тянулась цепочка путников. Впереди бежали два пса-бульдога, их налитые кровью глаза рыскали по сторонам. Увидев собак, вороны сорвались с деревьев и завертелись в зловещем водовороте над землёй, бульдоги залаяли, а заяц и лиса юркнули в молодняк.
    За собаками четвёрка небольших, но крепких лошадей тащила бричку, нагруженную мешками и сундуками, среди которых торчало несколько копий и бердышей. Их сунули между мешками в сырое сено, и потому их острия утратили свой блеск. За бричкой на рослой лошади ехал юноша лет семнадцати, в суконном, на меху кобеняке, с луком и сагайдаком у седла и с тяжёлой саблей на боку. Его чёрные, блестящие глаза то и дело оглядывали окрестность, словно остерегаясь опасности. За ним ехал синеглазый, белокурый парень, его ровесник, в зелёном кафтане и в сдвинутой на затылок шапочке. Его белое лицо чуть порозовело от осенней стужи, и щёки стали похожи на лепестки розы. От всей его сильной фигуры веяло свежестью и молодостью. Рядом с ним ехал всадник лет двадцати. Он сидел в седле, согнувшись в три погибели, словно татарин, выслеживающий над Ворсклой конников князей Глинских, и своими маленькими чёрными, точно угли, глазками, горевшими под широкими тёмными бровями, и быстрыми порывистыми движениями невольно напоминал какого-то кобольда, о которых рассказывали немецкие сказочники из Мариенбурга.
    Утопая по оси в вязкую грязь, бричка едва-едва двигалась, а путники молчали, видимо уже наговорившись по дороге досыта. Вот они дотащились до развилки, откуда ответвлялась едва заметная дорожка влево.
    — Вот сюда, в сторону! — крикнул маленький чернявый паренёк.
    На этот возглас из сена, которым была завалена оричка, вылез возница, верней, высунулась только его голова, огромная, взлохмаченная, как огородное пугало, с необычайно скуластым красным лицом и маленькими гноящимися глазами.
    Лошади свернули на боковую дорожку, где на первый взгляд не было грязи, но как только бричка выехала из размешанной колёсами слякоти, копи, погружаясь по колено, зашлёпали по размокшей глине. Проехав биде немного, бричка намертво застряла в глубокой выбоине.
    — Что такое? — спросил белокурый молодой всадник.
    — Опять проклятая бричка увязла! — ответил чернявый. — Но слава богу и за это!
    Большие глаза белокурого раскрылись ещё шире.
    — Слава богу? — спросил он. — Почему?
    — Да хотя бы потому, что старый Коструба высовывает из брички свою неумытую рожу.
    Старый Коструба, надо сказать, вовсе не был старым, ему только перевалило за тридцать, но его медленные движения были под стать измождённому старцу. Он не спеша выбрался из сена и поднялся во весь рост; незнакомый человек, наверное, перепугался бы, увидав такого широкоплечего великана, с толстенными, как дубовые корни, ногами и могучими мышцами рук, отчётливо вырисовывавшимися даже через шерстяной сердак. Он потянулся так, что затрещали кости, потом почесал свой густой, полный сена и соломы чуб и плюнул в грязь.
    — Бери под уздцы лошадей, Грицько! А ты, Скобенко, — обратился он к белокурому красавцу, — ступай и хватайся за собачий хвост, чтобы тебя пёс вытянул.
    — Почему же за собачий? — спросил с любопытством молодой боярин.
    — А ему хвататься за конский запрещается! — с поклоном ответил Коструба. — Конский хвост дело боярское, а собачий…
    — Не забудь, смерд, что я киевский мещанин-горожанин! — засмеявшись, прервал его красавец.
    — Как раз собачий хвост под стать мещанству, чтобы устраивать делишки, вилять во все стороны.
    — Ха, ха, ха! — засмеялся Грицько. — А какое же дело присудишь нам, холопам?
    — Да мы, боярин, ни дать ни взять, дубовая колода, на которой дрова рубят…
    — Что колода, то и впрямь колода! — прервал его Скобенко. — Кинешь в грязь, там и сгниёт..
    В маленьких глазках Кострубы вспыхнул жёлтый огонёк.
    — Нет, не сгниёт! Не сгниёт! А ещё больше окаменеет. Рубить ли будут на ней дрова, унесёт ли её вода или вмуруют в стену, ничего по ней не заметишь. И ничего с ней не случится, разве что совсем окаменеет. Это тебе не собачий хвост…
    Говоря всё это, Коструба слез с брички в грязь, плюнул на руки и кивнул Грицьку.
    — Но-о-о! — крикнул Грицько, улыбаясь, а Коструба схватился за тяжёлую бричку и одним махом вытащил её из ямины.
    — Ай-ай! Не пожалел тебе бог силы! — заметил Скобенко.
    — Известно, колода! — буркнул Коструба и снова зарылся в сене.
    Двинулись дальше. Проходил час за часом, но путники не останавливались накормить совсем обессилевших лошадей.
    — Видать, нынче не доберёмся! — заметил ехавший впереди юноша. — Придётся заночевать в лесу.
    — Что делать, боярин, не впервой! Божья воля горше боярской! — отозвался Грицько. — Спешить некуда. Здесь, в Киевском Полесье, нет ни татар, ни разбойников, а до шляхты далеко.
    — До шляхты? Неужто она такая поганая? — спросил с любопытством молодой боярин.
    — Ещё бы! Я ведь из Перемышля, шляхтичей как облупленных знаю. Там они как у себя дома, нам-то они знакомы.
    Покойный отец бывал на Подолии и часто рассказывал про них, будто все они бояре и куда спесивее наших.
    Грицько засмеялся себе под нос:
    — Ещё бы, те, кого показывали покойному боярину в Тернополе и в Каменце, только с виду казались большими панами, бляха-то золотая, а щит трухлявый; ударь топором — золото отлетит и одна труха посыплется. С тех пор как шляхта панует на Галицкой земле, ночью на безлюдной дороге показаться нельзя. Озорные, неверные люди!
    Юноша рассеянно слушал, что говорил слуга об этих сторонних, неведомых людях, и только кивал головой.
    — Вот поедем к дяде Михайле на Волынь, там он покажет шляхтичей, — ответил молодой боярин, — и таких, с какими встречался отец, и каких видел ты. Хотя, собственно, что они нам?
    — Ты так думаешь, боярин? Дай-то боже, а мне так не кажется! У нас…
    — Что вы знаете про шляхту и бояр? — бросил юноша и засмеялся. — Я боярин, и то мало о том ведаю, а откуда же вам, смердам?
    Грицько улыбнулся.
    — То-то и горе, что мало кто маракует, о чём смерды думают-гадают, — заметил он вполголоса и умолк.
    Тем временем бричка выехала на небольшую поляну, посреди которой рос высокий, примой, как стрела, ясень. Тёмно-зелёная густая трава-мурава покрывала землю, а вокруг, купаясь в золотистых оттенках пожелтелой листвы, стояла стеной дубрава.
    — Вот здесь, — громко сказал молодой боярин, — и остановимся на ночлег.
    Всадники спешились, бричка подъехала к ясеню. Коструба выпряг лошадей, вытер их сухими листьями, покрыл шерстяными попонами, привязал к дышлу торбы с овсом и поплёлся в лес. Скобенко вытащил из брички татарскую кошму и растянул её шатром между бричкой и деревом. Потом снял с брички несколько тюков и бочек, обставив ими с трёх сторон шатёр, а на землю постелил ковёр. Грицько же тем временем появился с двумя мешками сухих листьев; положив их под шатёр, он принялся вытаскивать из сундука дорожные припасы. Вскоре пришёл и Коструба с огромной, с целое дерево, сухой веткой.
    — Вот и хорошо, — улыбаясь, сказал Грицько и осклабился, — сейчас и пообедаем!
    — Верней, поужинаем, — заметил Скобенко, — видишь, темнеет.
    И в самом деле, на западе незаметно догорало бледное солнце, а с востока медленно наползал серый сумрак осеннего вечера. Но поднявшийся белёсый туман смягчил и черноту наступающей ночи, и яркость уходящего дня, краски поблекли, стало сумрачно и зябко.
    Вдруг что-то затрещало в чаще и где-то вдалеке послышались не то крики, не то завывания волков. Коструба остановился, Грицько прислушался, лошади подняли головы и, беспокойно фыркая, насторожили уши. Молодой боярин тотчас всё понял и, положив на тетиву лука стрелу, заметил:
    — Идёт охота?
    — Да, слыхать, как собаки гонят зверя. Только какого — оленя, серну, кабана, а может, и медведя?
    Схватив короткую рогатину, Грицько вытер полой острые, как жала, вспотевшие от сырости ножи. В тот же миг из чащи выбежал величавый олень, откинув назад голову, так что рога свесились над хребтом. Увидев путников, он, наверно, посчитал, что они не опаснее собак, и решил промчаться мимо, но внезапно запела тетива, и с резким свистом вылетела из-за ясеня пернатая стрела. Олень поднялся на задние ноги, словно собирался перескочить какую-то высокую-превысокую преграду, и с жалобным стоном рухнул на траву.
    — Здорово, боярин! Впрок пошла наука! — похвалил юношу Грицько. — Сразу видать, чей сын. Будет теперь знатный ужин!
    Юноша гордо посмотрел на убитого оленя.
    — Ступай, Коструба, принеси-ка сюда этого зайчика и вытащи стрелу! — приказал он. — Жалко, это киевская!
    Коструба пошёл за оленем быстрее обычного. Вдруг из леса выбежало несколько гончих. Они окружили оленя и парня и, взъерошив шерсть, грозно зарычали. И, наверно, не замедлили бы напасть на нового врага, если бы не огромные бульдоги боярина.
    Охотничьего нюха было у них мало, но силы хоть отбавляй. Громко лая, они с такой свирепостью бросились навстречу гончим, что те заколебались. Тут на поляну выехали три всадника.
    Один из них затрубил в рог, сзывая гончих, Грицько свистнул бульдогам. Воспользовавшись этим, Коструба схватил оленя и, точно зайца, потащил его к бричке. Потом, взяв секиру, принялся рубить ветку, не обращая внимания на окружающих. Огромная сухая ветка, казалось, была совсем трухлявой: щепки, чурбаки, кора летели во все стороны, будто крылышки майского жука, которого поймал голодный воробей. И, прежде чем кто-либо успел бы дважды прочесть «Отче наш», возле брички выросла огромная куча дров, а Коструба, опершись на секиру, уже наблюдал за происходившим под ясенем и, видимо, был готов так же хладнокровно изрубить чужих людей, коней и собак, как рубил сухие дрова.
    Всадники приблизились. Впереди ехал седовласый муж в высоких охотничьих сапогах, в лисьей шапке с бархатным верхом и в длинной тёмной накидке на меху. С первого же взгляда было видно, что это князь или вельможа.
    — А что тут за люди? — спросил он громко.
    Молодой боярин вышел из-за дерева с луком в руке.
    — Вы разве не знаете, что в чужом лесу нельзя убивать чужого зверя?
    — Чей зверь теперь, видит каждый. Кому бы он достался, не будь меня, бог знает. Стрела не человек, а желание ещё не деяние.
    — Гордый ты больно, сынок, гляди, как бы потом не пожалеть! — крикнул всадник и подъехал ближе.
    В его голосе звучал не то гнев, не то насмешка. Молодой боярин покраснел.
    — Грицько, Скобенко, за копья! — шепнул он и громко крикнул: — Мне стрелы не жалко, но, может, кто и пожалеет, если она полетит.
    Всадник, однако, не испугался и подъехал вплотную.
    — Ну, добро, — сказал он, — коли ты обязательно задумал драться и старших тебя летами не почитаешь, то, наверно, ты не испугаешься назвать своё имя. Кто ты? Я владелец этой земли и вправе спросить о том каждого проезжего.
    Юноша заколебался, но, взглянув ещё раз на седую бороду всадника, гордо поднял голову и сказал:
    — Я Андрий Васильевич Юрша, еду к его милости князю Ивану Носу из Руды.
    Сопровождавшие старика слуги зажали почему-то ладонями рты, словно боялись расхохотаться. Мелькнула улыбка и на лице почтенного вельможи.
    — А коли так, то тебе, парень, тут больше делать нечего, — сурово промолвил он. — Возвращайся назад!
    — Ого! Не скоро ещё найдётся тот, кто заставит Юршу свернуть с дороги, — заносчиво бросил юноша. — Я не из тех, кто носит панцирь на заду. Чего мне возвращаться?
    Старец снова улыбнулся, раздражая этим юношу ещё больше, а слуги просто давились со смеху.
    — Коли ты приехал к Носу, чтобы разбить ему нос, то делай это поскорей и отправляйся восвояси, а не хочешь, то я и так приму твоё желание за деяние. Видишь ли, Нос такой уж дедич, что порой суёт свой нос и за Руду и не любит, чтобы у него из-под носа выхватывали оленя.
    Андрий остолбенел. По словам маститого старца он понял только, что перед ним Иван Нос и что именно ему он так некстати пригрозил киевским луком и стрелой. Кинув лук, он бросился к князю не как гордый юноша, а как смущённый ученик, которого учитель застал не за псалтырем, а с силком или удочкой.
    — Прости, милостивый князь, — пробормотал он. — Какой чёрт знал, что это ты? Не гневайтесь, коли у меня стрела быстрей разума.
    Старец даже не шевельнулся.
    — Гм, — хмыкнул он. — Случается, конечно, что киевская стрела быстрей разума у кое-каких бояр и, конечно, без неё не обойтись, однако самый ледащий отрок должен уважать седину…
    Юноша покраснел и поклонился в ноги сошедшему с лошади старику.
    — Прости, князь, сироту! — пролепетал он снова.
    Улыбка на лице князя Ивана тотчас исчезла. Он схватил юношу за руку и тряхнул его.
    — Сироту, говоришь, почему сироту? Значит, Василь,
    — Отец умер на покров!
    Старик всплеснул руками и, вздыхая, покачал седой головой.
    — Господи! — промолвил он. — Упокой душу раба твоего! — и перекрестился. — Бедный сынок! — Князь схватил юношу в могучие объятия и поцеловал в лоб. — Теперь понимаю, почему ко мне едешь. Спасибо тебе, что именно меня выбрал. Видать, старая дружба и после смерти живёт.
    — Сами отец ещё наказывали… — всхлипывая, лепетал юноша.
    Боярин улыбнулся и погладил его по голове.
    — Хороший ты парень, Андрийко, — пошутил он, — только плакать Юрше не годится.
    — Это по отцу… — оправдывался юноша, утирая слёзы.
    — Всё равно! Молись о его душе, давай обет и мсти, если кто-то виновен в его смерти, но не плачь. Плач — дело бабье!
    Глаза юноши загорелись.
    — О, я знаю, что Юрша не должен быть и не будет бабой, но иногда… и плакать хочется, и душа томится, и не знаешь, куда податься, за кем идти.
    — Ты сказал, что Юрша с дороги не свернёт!
    — Я и теперь поеду за вами в Руду!
    — Вот так, это я люблю. И запомни: никогда, слышишь? никогда нашему брату нельзя раскисать или гнуться либо кривить душой. Надо выбрать себе дорогу в жизни и цель и, не оглядываясь, не озираясь по сторонам, идти к ней. Падёшь ли в бою или победишь, выиграешь или проиграешь, всё равно! Мученики тоже герои. И не бойся расстаться даже с самым близким, если он кривит душой. Верь мне, парень, голос мой, словно голос твоего отца из могилы, а он непрестанно к тебе взывает: «Иди но пути, на котором белеют кости твоих предков, ибо этот путь — путь твоего народа!»
    Со сверкающими глазами выслушал юноша поучения. Потом поцеловал руку старика, и оба вошли под шатёр.
    Сопровождавшие князя всадники привязали в сторонке собак, Коструба сделал то же самое с бульдогами.
    Князь уселся на мешок с листьями, а Андрий приказал было собираться в дорогу, но старик остановил его.
    — Ты что везёшь в этих мешках? — спросил он.
    — Одежду, оружие, харч, кое-что из домашней утвари и триста коп грошей.
    — Коли так, то надо ехать вместе; до Руды ещё далеко. Верхами были бы к ночи, а с возом не раньше чем завтра к обеду доберёмся. Переночуем вместе, если поделишься олениной.
    — Ах, батюшка! — воскликнул юноша и засмеялся.
    — Да и тебе будет вольготнее пожить какое-то время у меня, коли первым попотчуешь своим хлебом-солью! — пошутил старик.
    Вскоре запылал костёр и заполнил шатёр приятным теплом. Грицько повесил над огнём казан с кашей и принялся жарить мясо, а покуда поставил на ковёр баклагу мёда, две серебряные чарки и буженину.
    — Ого-го! — улыбаясь, воскликнул князь. — У тебя, как вижу, пир!
    — Грицько для своего паныча старается, — сказал Андрийко. Так величают молодых бояр на Галитчине.
    — Значит, он из Галиции?
    — Да, из Перемышля!
    Старый князь опустил голову и задумался. Притих и Андрий. Молча принялись за еду. Вскоре подали кашу и оленину. И тогда Грицько налил в чару мёду. Андрийко взял её, встал и как хозяин поклонился гостю в пояс.
    — За твоё здоровье, достойный князь, за счастье твоё и семьи твоей! — сказал он и выпил, согласно обычаю,
    — Пей на здоровье, парень, — улыбаясь, сказал старый князь, довольный, что юноша не только способен петушиться, во знает древний обычай и умеет уважить гостя.
    — Гость в дом, а с ним и бог! — ответил Андрий и налил чарку.
    Князь выпил, похвалил, опрокинул вторую, третью и всё поглядывал на юношу. Наконец он спросил:
    — А ты почему не пьёшь?
    — Я не пью ещё ни мёду, ни вина, если это не обязательно. Ведь я теперь за хозяина, и мне положено вместо отца потчевать гостей. Но тяжко мне, каждая чарка напоминает того, кто должен был её выпить…
    Юноша замялся и умолк. Старый князь погладил его по голове и сказал:
    — Ты хороший хлопец, Андрийко. Я буду пить за тебя и за себя, а ты поведай мне о смерти отца. Царство ему небесное!
    Андрий нахмурился и опустил голову.
    — Немного могу я рассказать, милостивый князь, — сказал он. — Сам мало что знаю. Однажды в июле, вскоре после Ивана-купала, отец поехал на мирской суд. Туда должны были прибыть и князья Глинские, Семён и Кирилл. Вот там, как говорил Грицько, дело дошло до ссоры и князьям пришлось покинуть вечевой майдан — прогнал их народ, А вечером отца привезли со стрелой в груди. Грицько и Коструба перенесли его, положили на постель и послали за попом. Коструба вынул стрелу, приложил какое-то зелье и тут же сказал, что больше недели отец не протянет. Пришёл поп со святыми дарами, потом отец заснул. На другой день позвал меня и Грицька и рассказал, будто на него напали грабители— татары, и наказал не слушать наговоров слуг и не жаждать мести. Я и не выспрашивал Грицька, потому что в татар не верю. Но всё-таки когда-нибудь узнаю, кто убийца, и тогда…
    Глаза юноши загорелись недобрым огнём. Он закусил губы и сжал кулаки. Иван Нос закивал головой.
    — Когда-нибудь ты послушаешься отца так же точно, как послушался сейчас, — сказал он многозначительно, — не время теперь сводить счёты. Неужто отец ничего тебе больше не поведал?
    — О! Он говорил мне о многом: о нашем роде, который со времён дедов и прадедов славился отвагой, о том, что из нашего рода выйдет ещё немало рыцарей, борцов за правду и веру, защитников слабых и угнетённых; завещал идти по его стопам, не поддаваться наговорам, не брать богатых подношений, а коли захочу узнать, по какому мне пути в жизни следовать, то я должен поехать со всем своим добром к князю Ивану в Руду, В день смерти к нему зашли несколько кметов и Коструба. Они долго держали о чём-то совет, а перед уходом все ко мне приглядывались, а один из них молвил: «Боярин сказал правду!» Потом поклонились и ушли. В тот день и отец умер. Бот и всё, что я знаю. Может быть, Грицько и Коетрубе известно больше…
    Старый князь, потягивая мёд, долго ещё глядел, на догорающий костёр, наконец, проведя почему-то рукой по глазам, опустил её на голову юноши.
    — Ты, наверно, сынок, диву давался, с какой стати при первой же встрече я начал с проповеди, верно?
    — О нет, отец мне о том же не раз говорил.
    — Потому так я и начал, чтобы ты вспомнил и поверил, что между твоим отцом и мною был договор: воспитать наших детей вместе, коли один из нас умрёт. Мои сыновья уже взрослые, старший при дворе князя Сигизмунда Кейстутовича, младший — при великом князе Витовте. Твой брат погиб во время заговора против Свидригайла, борясь с угорскими разбойниками, напавшими на убегающего князя. Напрасная смерть, конечно. И всё-таки до сих пор русины возлагают все свои надежды на князя Свидригайла. У меня осталась только четырнадцатилетняя дочь Мартуся, увидишь её в Руде. Твой покойный отец поручил мне тебя, а я пошлю тебя к дяде Михаилу в Луцк. Там ты будешь делать всё, что он скажет, ведь он тоже в нашем союзе. Почему так, а не иначе, узнаешь от него самого, коли он убедится, что тебе можно уже об этом сказать, либо от меня, когда возмужаешь. А ежели погибнет Михайло Юрша и умру я, то тебе обо всём расскажут и сама жизнь, и мои два сына. Ибо они и ты должны выполнить наш завет.
    Юноша слушал речи князя с раскрытым ртом, но толком понял лишь то, что отцы задумали что-то большее, неслыханное доселе и ему тоже придётся принимать в этом участие. И сердце затрепетало в молодой груди.

II

    Два дня спустя по дорожкам большого сада в Руде прохаживалось двое: Андрийко и небольшого роста кругленькая, румяная, как яблочко, и чёрная, как грач, четырнадцатилетняя девочка. Андрийко был в короткой синей поддёвке, отороченной куньим мехом, в рубахе малинового шелка, с обшитыми золотым галуном широкими, сужавшимися к низу рукавами и в такого же цвета коротких и узких суконных штанах, заправленных в жёлтые до колен сафьяновые сапоги с длинными носами и высокими каблуками. Кунья шапка и дорогой, украшенный кораллами кинжал в ножнах, выглядывавший из-под кафтана, дополняли его наряд. И хотя крой был не русский и не западный, хоть и не пестрел яркими красками, которыми увлекались в тот век, а всё-таки производил на юную подругу глубокое впечатление. И девочка всё время поглядывала то на красивое убранство Андрия, то на свой кожушок и простенькое платьице, что надела на неё няня, и грустно покачивала головой, и тогда её кудри спадали на большие чёрные глаза.
    Утро выдалось чудесное, погожее. Золотая. листва покрывала землю толстым ковром, с оголённых веток время от времени на неё падали, сверкая на солнце, точно жемчужины, капли росы. Казалось, тёплое солнышко, прежде чем уйти на далёкий юг, хочет ещё раз ласково оглядеть эту грустную землю теней и холода и улыбнуться ей на прощанье. В его лучах сияли и веселье и грусть, та тяжёлая, глубокая грусть полесской осени, которая, закутавшись в туман, неторопливо шагает по ледяным топям болот, по размокшим мостам и стоячим водам, чтобы в конце концов бесследно утонуть в чёрном сосновом бору.
    — Почему ты, Мартуся, нынче такая молчаливая? — спросил Андрийко. — Вчера весь день шутила, щебетала, прыгала, как воробей на жёрдочке, а нынче словно муху проглотила?
    — Потому что вчера ты был каким-то таким… своим, как дядя Микола или отец, в обычной шапке и простом кафтане, в таком, каком ходят у нас… А нынче совсем другой… и кафтан, и рубаха, и шапка… точь-в-точь как рассказывала няня…
    Мартуся смешалась и умолкла. Андрийко засмеялся, наклонился к девочке и обнял её.
    — Расскажи мне, Мартуся, про дядю Миколу и о том, что тебе рассказывала няня.
    — Разве ты не. знаешь дяди Миколы? Он живёт недалеко в Рудниках, подле Чернобыля…
    — Ну, Чернобыль не близко!
    — Всё-таки он очень часто к нам приезжает, ведь дядя, друг Танаса и Олексы.
    — А о чём тебе рассказывала няня, почему ты сторонишься меня?
    Девочка подняла свои большие чёрные глаза, и её глубокий взгляд встретился со взглядом юноши.
    — Она рассказывала… об Иване… царевиче! — вымолвила она после минутного колебания.
    — Неужто я на него похож? Чем же?
    — Чем не знаю, но очень похож. Мне не раз снился Иван-царевич, и Змий Горыныч, и сестра Ивана, и его суженая царевна, и всегда царевич был точь-в-точь таким, как ты. Может, ты и есть Иван-царевич? В сказке, говорит няня, бывает и правда…
    Андрийко засмеялся.
    — Не смейся, Андрийко! — воскликнула сердито девочка, — не смейся над сказками среди бела дня, грешно это. Няня говорит, что вся нечисть из сказок существует на самом деле и люто карает всякого, кто над ней насмехается. Сказки рассказывают не для смеха.
    — Ну, ну, не сердись, Мартуся! Лучше садись рядышком, вот сюда, на пенёк и расскажи. про Иван а-царевича, но сначала поцелуй меня так, как вчера.
    Мартуся живо вскочила на пень, обхватила ручонками шею юноши и, как учила няня, чмокнула его по-детски так, что кругом всё зазвенело и синичка, клевавшая неподалёку кору старой яблони, испуганно вспорхнула и полетела прочь.
    — Вот это славно! — сказал Андрийко весело. — А теперь рассказывай.
    Мартуся села к нему на колени, обняла, прижалась личиком к щеке и начала рассказывать:
    — В некотором царстве, в тридевятом государстве жил-был царь. И были у него сын и дочь. А в соседнем царстве все люди повымерли. И говорит тогда царю его сын Иван-царевич: «Благослови, батюшка, ехать в те пустые земли. Заживу я там на славу. Там всего вдосталь, а людей даст бог!» — «Не отпущу я, сынок, тебя туда», — говорит царь. А царевич ему в ответ. «Не отпустишь, сам уйду!» И ушёл, а с ним и сестра. Отец не пускал, а Иван всё-таки ушёл. Совсем так, как ты, что даже с моим отцом хотел сразиться, правда?
    — Да ведь я твоего отца до того и в глаза не видел, — ответил, улыбаясь, Андрий, — а когда узнал, кто он, просил прощения!
    — Да, да, да, но ты всё-таки задира и непоседа, как говорит отец.
    — Пусть будет так! Рассказывай дальше.
    — Ехали Иван-царевич с сестрой не день и не два и, наконец, добрались до избушки на курьих ножках.
    — А что такое избушка?
    — Такая хатка, — объяснила Мартуся, — стоит на курьих ножках, а в ней живёт Баба Яга. Так рассказывала няня, а она много знает, ведь она откуда-то из-под самой Москвы, где на самом деле теперь сидит великий князь, как царь.
    — Ага, и что дальше?
    — Баба Яга и говорит: «Здравствуй Иван-царевич, ты что, от дела бежишь или дела ищешь?» А он ей в ответ: «Вот в таком-то царстве вымерли все люди, я там жить собираюсь». Поглядела тогда Баба Яга на них, уткнула нос в потолок, а ноги в уголок — огромная, как видишь, была, и говорит: «Поезжай-ка ты лучше туда один, а сестру оставь! Она тебе много беды причинит!» Иван-царевич только свистнул. Что ему мудрые слова Бабы Яги! Он-де сам с усам. Накормила их Баба Яга, напоила, спать уложила, а на другой день дала им со— баку и синий колобок и сказала: «Ступай туда, куда покатится колобок». Двинулись они за колобком. Вот приводит их колобок к другой избушке на курьих ножках. Но она не стоит, а вертится волчком, никак не войдёшь. Тогда Иван-царевич крикнул: «Избушка, избушка, стань так, как тебя мать поставила!» Избушка стала, входит царевич с сестрою внутрь. На полу лежит другая Баба Яга. Рассказал он ей то же, что и первой, а она и говорит: «Что ж, иди, один только, без сестры, не то она тебе много беды причинит!» Но и на этот раз не послушался Иван-царевич. Упрямый он был. Тогда дала она ему другую собаку и платок и говорит: «Встретится тебе по дороге большая река, махни только платочком, и через реку ляжет мост; перейдёшь реку, махни другим концом платочка, и мост исчезнет. Только гляди, как бы сестра ничего не заметила, не то быть беде». Накормила их Баба Яга, напоила, спать уложила и отпустила ка другой день в дорогу. Куда колобок катится, туда они и едут, И вот подъезжают к широкой-преширокой реке. Сестра и просит: «Братец, отдохнём немного!» Села и не заметила, как Иван-царевич махнул платком. Откуда ни возьмись, мост, царевич и говорит: «Пойдём, сестричка! Бог дал мост, чтобы перейти!» Перешли они мост, а. Иван-царевич украдкой махнул другим концом платка, и моста как не бывало. Так они и добрались в пустолюдье и вскоре зажили на приволье богачами. Однажды, когда царевич поехал на охоту, прилетел к сестре-царевне Змий Горыныч. Ударился оземь и оборотился добрым молодцем — глаз не отведёшь. Тут же царевна его и полюбила, а он зовёт её к себе на ту сторону: «Я, мол, сохну по тебе с тоски, без тебя мне не жить!» А царевна отвечает: «Перелетай ко мне через реку!» — «Нельзя мне». — «А что я могу?» — «Иди к брату. У него есть платок, возьми его и махни одним концом, и на реке ляжет мост». — «Но ведь брат мне не даст платка». — «А ты обмани, скажи, что хочешь только выстирать». Так она и сделала, и Змий перешёл к царевне. Целовались они, миловались, наконец Змий и говорит царевне: «Как бы нам сжить со свету твоего брата?» А сестра так полюбила Змия, что только ответила: «Не знаю, подумай сам!»
    — Это она очень плохо сделала, правда Мартуся? — спросил Андрийко, глядя на круглое личико девочки.
    В глазах Мартуси вспыхнул огонь.
    — Подлая! Я бы тут же её разорвала в клочья! — И девочка сжала кулачки и губы, словно и в самом деле намеревалась на кого-то напасть.
    — Значит, тебе жаль Ивана-царевича?
    — Конечно, жаль! Он хороший, красивый и сильный.
    — Змий красивей человека!
    — Нечистая сила всегда искушает людей красотой. Так говорил и отец Иоанн, да я его не совсем поняла. И только теперь, когда няня рассказала мне сказочку, я знаю, что это значит. Однако слушай, что было дальше.
    — Слушаю!
    — Змий подумал и сказал, чтобы царевна прикинулась больной и попросила волчьего молока. В лесу волки наверняка заедят царевича. Царевна улеглась в постель и давай стонать:. «Ах, братец милый, захворала я тяжко, умру, коль не принесёшь мне волчьего молока». Пошёл Иван-царевич в лес, увидел, как волчица кормит волчат. Схватил лук, натянул стрелу и хотел уж было убить волчицу, как стала она просить: «Не убивай меня, царевич! Не делай моих деток сиротами! Лучше скажи, чего тебе надобно». — «Молока мне нужно твоего!» — сказал царевич. «Надои себе молока и бери ещё в придачу волчонка». Увидел Змий царевича с волчонком и перепугался. «Спрячь меня!» — сказал он царевне и в тот же миг превратился в веник. Приходит царевич, а его собаки как кинутся за печь и давай терзать веник, так что прутья летят! «Смилуйся, братец, отзови собак, не то и хаты нечем будет подмести». Иван-царевич отозвал собак, а они знай себе ворчат и ворчат. Почуяли, значит, нечистую силу. На другой день царевна стала просить молока от медведицы, а на третий день от львицы. Принёс царевич и того и другого, да ещё молодого медвежонка и львёнка. Змий Горыныч обращался то в помело, то в кочергу, а царевна каждый раз спасала его. Наконец Змий и говорит царевне: «В тридесятом царстве стоит мельница, в ней двенадцать дверей, и отворяются они только раз в году. Туда и пошли брата за мукой!» Так она и сделала. Долго шёл Иван-царевич, упорный он был и отважный, и отыскал эту мельницу. Только набрал муки и вышел, как двери захлопнулись, а все собаки и звери остались внутри. Заплакал Иван-царевич. «Видать, смерть моя бродит недалеко!» — сказал он и побрёл домой. Тут ему навстречу и вышел Змий Горыныч; «Долго я ждал тебя, царевич, вот наконец и дождался, а теперь я тебя съем!» — «Погоди, — говорит на то царевич, я с дороги, весь потный и грязный. Позволь мне выкупаться, и уж потом ешь!» Змий согласился, а царевич пошёл рубить дрова для бани. Рубит он дрова, и вдруг прилетает чёрный ворон и крячет: «Кра, кра, руби, Иван-царевич, не спеша, твои гончие уже четверо дверей прогрызли!» Так он рубил и рубил, а нарубленное в, воду бросал. Покуда наконец вода подогрелась, — прибежали гончие, волк, медведь да лев и разорвали Змия в клочья. А царевич посадил неверную сестру на каменный столб, положил с одной стороны омёт сена, с другой поставил бадью и сказал: «Пока не съешь и не наполнишь слезами бадью, не прощу тебя». И поехал искать своё счастье в другие края. Могла бы рассказать тебе ещё о том, как Иван-царевич убил двенадцатиголового Змия, как добыл златокудрую царевну и простил сестру, да не успею, скоро нас позовут обедать…
    Андрийко задумался. Левой рукой он перебирал тёмные девичьи кудри, а Мартуся смотрела на него так, как только могут смотреть дети на родного человека. Андрийко размышлял над сказкой, над вчерашней встречей в лесу и над таинственным заветом отцов сыновьям, и всё перемешалось в его воображении и потонуло в хаосе неясных образов. Он видел то степенное лицо отца, то на удивление красивого Змия Горыныча, то коварную царевну-красу. Но, когда его взгляд упал на девочку, которая безмолвно уставилась на него большими бархатистыми глазами, Андрийку вдруг охватило волнение. Он прижал её к груди и поцеловал в голову.
    — Чудесную ты рассказала сказочку, Мартуся, а сама ты ещё чудесней! И ведь правда, что ты не предала бы меня ради Змия?
    — Нет, Андрийко, я была бы той, на которой женился царевич. Но ты ещё не знаешь про неё. Погоди, я расспрошу толком няню и тогда уж расскажу тебе!
    — Подожду, девочка, подожду! — сказал, улыбаясь, юноша, и, кто знает почему, глаза его наполнились слезами и он с трудом овладел собой.
    Как раз в то время, когда Андрийко слушал сказку про Ивана-царевича, в светлице старых княжеских хором сидел Иван Нос, а перед ним стоял, скрестив на груди руки, Коструба. Тут же на дубовой скамье, опершись локтями на колени, сидел, сгорбившись, Грицько. Все трое молчали, лицо боярина было сердитым, а лица слуг выражали какую-то смесь злости и упрямства. Князь долго сидел за столом, опустив голову на руки, потом, внезапно подняв её, пристально посмотрел на Кострубу, словно хотел отгадать какую-то мудрёную загадку.
    — Так, значит, — сказал он медленно, — князья Глинские убили старого Юршу.
    — Да, князь! — подтвердил Коструба.
    — Кто это видел?
    — Я, — отозвался Грицько, поднимая руку. — Готов присягнуть на кресте!
    — Ну, добро, из вашего рассказа я узнал лишь о том, что князей Глинских прогнали вечники, но так и не возьму в толк, почему и за что? Откуда накопилось столько злобы, чтобы решиться убить старого Юршу, да ещё из засады, подобно разбойникам?
    — Я был на вече и знаю! — начал Грицько. — Блаженной памяти боярин повёл речь про короля Ягайла и шляхту на Галицкой земле, которые норовят прибрать великое княжество к своим рукам. На вече пришли только меньшие бояре с пограничья, кое-кто из путных, немногие мещане и с полсотни свободных кметов. Из панов были Воловичи, старый князь Василь Звягельский, двое князей Глинских и ещё кое-кто. Поначалу никто толком и не слушал боярина, только когда они услыхали, что король отобрал в Перемышле церковь, чтобы отторгнуть православных от родной веры, а в городах даёт права немцам, чтобы полонить ими и разными пришельцами страну, только тогда кое-кто заволновался и принялся выкрикивать, что, дескать, великий князь Внтовг католиков к себе не пустит. Тут встал князь Звягельский н напомнил о том, что великий князь Витовт прогнал больших князей всех до единого, а на их место по волостям посадили других, либо своих тысяцких. И закончил так: «А что будет, когда после Витовта вся Литва вернётся под власть короля, один бог знает!» Тогда встал боярин Василь и сказал, что все князья, бояре и кметы должны быть к тому готовы, чтобы, собравшись купно, всей землёй русской дать отпор католикам Запада. Гедиминовичи были хорошими князьями, они старых порядков не нарушали, но не таковы Ольгердовичи и Кейстутовичи. Посему землям надобно порадеть о том, дабы ныне, как и встарь, народ сам мог бы вывести на путь истинный беспутного князя! Тут вскипел боярин Волович, который стал вельможей во время князя Витовта, и крикнул: «Коли великий князь и прогнал с волостей кого из меньших, то на то его великокняжья воля и не нам против сего роптать. Мы его подданные, как холопы, так и князья!» Кметы и кое-кто из бояр поддакивали, но князья Глинские закричали, что русские князья не холопы, й не путные бояре, и что они-де будут искать защиты у великого князя московского от литовцев, шляхты, короля и даже своих подданных. Все умолкли, казалось, вече кончится дракон князей и новых великокняжьих бояр. Как вдруг встал старый кмет из-под Киева, Тихон Грач, и, поклонившись, заговорил о том, что княжьи холопы и даже вольные кметы вовсе не помышляют вмешиваться в споры людей высшего стану, поскольку они не видят в том проку, а кто будет паном, тот или иной, им всё равно. Тогда боярин Василь Юрша сказал, что в грядущем Русском княжестве не будет ни кметов, ни холопов, ни коланных людей, ни путных бояр, а одни только вольные люди й князья, и каждый будет нести войсковую службу наравне с прочими, по силам и достатку. На него накинулись Глинские, однако несколько бояр поднялись на защиту Юрши, а холопы, став стеной, отгородили противников. Боярин Василь говорил дальше, пообещал всякие привилеи кметам, вот те и прогнали Глинских с веча. После того как всем миром проводили боярина домой, в него и угодила стрела одного из князей. Убивая боярина, Глинские хотели обезглавить «крамолу», так называли они задуманное боярином дело.
    — А ты откуда всё это знаешь? — спросил князь, глядя Грицьку в глаза.
    — Пусть твоя милость не думает, — улыбаясь, заметил Грицько, — что мы, холопы, не понимаем того, что делается вокруг нас. Мир — велик человек…
    — Но без головы, что сноп без перевясла! — добавил Коструба.
    — Так-то оно так, но ума у него не занимать стать.
    Князь удивлённо смотрел на двух мужиков, из которых один так безошибочно разгадывал намерения старого Юрши, а другой оказался ведуном-знахарем, хоть и выглядел как молотильщик из Подолии или осочник из Беловежья. Давно минувшее промелькнуло перед глазами. Кровавое, наполненное криками и грохотом поле боя и далёкая, богатая красками и ландшафтами природа Альп. Более сорока лет тому назад цвет западного рыцарства во главе с Леопольдом Австрийским устлал телами живописную околицу Земпаха… Вот такие собравшиеся вместе Кострубы, Тихоны, Грицьки с небольшой кучкой бояр раздавили разодетые в пурпур и золото смелые и опытные отряды рыцарей… Больших трудов тогда стоило Ивану Носу избежать удара топора или копья… Здесь же не маленькие селения, а огромные пространства, где живут не тысячи, а миллионы людей, смелость которых он видел собственными глазами на полях Грюнвальда! Что же будет, если кто-нибудь вместо ратников, собранных на скорую руку, поведёт в бой это мужичьё? Кто противостоит им?.. Правда, покойный Юрша был опасный человек. Князю Ивану Носу и его единомышленникам не раз грезилось марево свободы и независимости, однако они никогда не думали об освободившемся народе, который, встав на защиту своих прав, может растоптать всю родовитую знать: короля, великого князя, а там, вероятно, и тех, кто первый дал ему в руки оружие и научил одним махом, купно, как тараном, разбивать врага!..
    На какое-то мгновение князю показалось, что он вычеркнет из памяти своего друга, отречётся от него. Иван Нос провёл рукой по хмурому челу, а на губах Кострубы мелькнула слабая улыбка, вроде гримасы огорчённого старика, убедившегося, что люди именно таковы, какими он себе их представлял.
    — Я и не знал, — сказал князь, — что боярин уже принялся за то, что нами давно задумано. Жаль, уведоми он меня во время об этом, пожалуй, спасся бы от смерти…
    — Не жалей, милостивый князь, — сказал Коструба. — Покойный был для нас обоих, да и для всех еьом. ч подданных, родным отцом, и всё-таки мы не жалеем. Он стал первым мучеником за простой народ, и народ не забудет его,
    — Народ? — удивился князь. — Где же он, этот народ? Что может знать этот, далеко друг от друга живущий, трудящийся холоп о покойном Юрше?
    — Громада, князь, велик человек и хоть без головы, он что сноп без перевясла, но ума у него не занимать. И он хорошо знает, кто ему друг, а кто недруг. Ваша милость спрашивает, где тот народ, за которого погиб покойный? А я тебя спрошу: где боярство и князья? Сколько вас по сравнению с нами? И что будет с вами, если мы всем миром двинемся на вас? Или мы, может, не люди? Кметы становятся боярами, а обедневшие бояре холопами. Каждый год новые «коланники» оседают на тех же правах среди вольных людей. Каждый миг великокняжья ласка может сделать боярина паном-достойником. Где тут граница? Подумай сам, милостивый князь!
    Воцарилось молчание. Мысли, высказанные Кострубой, были не новые. Князь Иван Нос, его сыновья, покойный Василь Юрша, Михайло Юрша, луцкий воевода, и князь Федько Несвижский, потомок турово-пинских князей, не раз советовались о том, как бы после смерти князя Витовта, воспользовавшись смутой, поднять весь народ на борьбу за утраченную независимость. Однако никто из них не считался с тем, что эти тысячи тысяч простого люда по-своему смотрят на жизнь. Старого князя охватила тревога и неуверенность перед неведомой силой того великана, которого нарисовал Коструба. Двести лет тому назад орды монголов впервые наводнили цветущую землю князей русских и надели на неё позорное ярмо рабства. И вот теперь никто уже их не боится. Татары по-прежнему ещё могучи, всего тридцать лет назад — как раз когда родился его сын, наречённый Олександром, — они разбили литовское войско на Ворскле… Почему же не удалось тогда Витовту победить татар? Почему русские князья-герои устлали своими телами зелёную степь на реке Калке? И почему татары теперь вдруг присмирели, словно и не были победителями?.. Между ними идут распри… Разные там беки и мурзы грызутся между собой, — отсюда их бессилие. Ну, а князья и Витовт?
    И вдруг его точно молнией озарило. Они были разбиты потому, что за ними не шёл народ, эта могучая сила. Князья с их дружинами, Витовт и целое его войско, татарские мурзы и беки подобны охотникам среди леса, что гонятся за дичью. Лес шумит, лес молчит, но и знать ничего не желает о тех мурашках, что ползают между толстенными стволами и называют себя хозяевами. Стыдно и смешно. Среди этого леса бродили сподвижники Данилы, бродил и пан Витовт, а лес остался лесом., Это смеялся он, когда шумел и свистел ветром в раскидистых кронах деревьев, это он кричал, как филин-пугач, издевался брёхом лисиц, клёкотом хищных птиц, курлыканьем журавлей, а порой жалел и скор бил о прошлом волчьим воем в лунную ночь. Данило, Мстислав, Чингис-хан, Витовт, Эдигей — все они охотники-карлики: под тысячелетним дубом-великаном на урочище. Кто не с народом, тот против него! И вот теперь эта богатырская, всепобеждающая сила осознала самоё себя, проснулась, точно Илья Муромец, и протягивает к власти ту самую руку, которая уже правила землями до прихода Рюриковичей… И все нынешние властелины падут ниц перед этой рукой, как тогда те бесшжощные на далёком западе!.. Покойный Василь был, значит, большим человеком, коли верил в народ, хотя и не видел того, что видел когда-то он, Иван Нос, на ратном поле под Земпахом!..
    Скрип двери вывел князя из задумчивости. Подняв голову, он поискал глазами Грицька и Кострубу, но их в комнате уже не было. Неужто эти два парня лишь плод его фантазии, воспалённой смертью Юрши?..
    Перед князем стоял дворецкий в длинной кирее к кланялся в пояс.
    — Приехал боярин Микола из Рудников и ждёт в хоромах. Ваша милость изволит выйти? Обед на столе.
    Князь поднялся из-за стола и направился в сени-хоромы, где всегда подавался обед. В углу на огромном очаге горели ярким пламенем сосновые поленья. Длинный стол, заставленный кушаньями, стоял посредине, в верхнем конце к нему был приставлен другой, поменьше, застланный вышитой золотом дорогой скатертью, накрытый для князя, Мартуси, Андрийки и гостя, кряжистого, среднего роста мужа в охотничьей одежде. У большого стола стали у своих мест иеромонах — духовник князя Олександра, дворецкий и челядь. Таков был на Руси древний обычай, а князь относился к нему с уважением и никогда не брезговал есть хлеб-соль вместе со слугами и холопами.
    После молитвы, когда все уселись, боярин Микола, успевший уже познакомиться с молодыми людьми, поклонившись, прошептал князю:
    — Известно ли твоей милости, князь, что Витовт Кейстутович упал с лошади и умирает, а может быть, уже и умер в Троках? В Чернобыли сказывают о том смоленские купцы.
    Весть, привезённая из Чернобыля, молниеносно разнеслась среди слуг и вызвала различные толки у тиунов, конюхов, сокольничих. Дворецкий усердно нашёптывал что-то иеромонаху, а тот важно кивал седовласой головой и ел особо приготовленные для него блюда: кислый борщ и постную кашу. Князь ел немного, внимательно прислушивался к разговорам слуг и всё больше убеждался, что время, когда государственными делами занимались только князья да вельможи, ушло безвозвратно. Половина людей, сидящих за столом и толковавших о Свидригайле. Витовте и Сигизмунде, родилась замковыми «непохожими» холопами — коланными людьми, либо оставалась ими до сих пор. Князь не любил рабов, этого пережитка старого времени, и потому уравнял в правах холопов с «похожими» мужиками. Бояре и кметы, которые несли боярскую службу, тоже вели беседы, как равные, и всё об одном: сядет ли Свидригайло на место Витовта или не сядет? Пойдёт ли король на Литву или не пойдёт? Что скажут крестоносцы и ливонские рыцари?.. Что ждёт Подолию? Это последнее больше всего волновало холопов и кметов, бояре же спорили о князьях, пожалованьях Витовта да привилеях Ягайла. В речах мужиков не слышалось ни вражды, ни покорности. Это были хладнокровные суждения людей, которые, наблюдая за борьбой чужаков, хоть и стоят в стороне, однако уверены в своей силе и готовы в любой момент принять в ней участие. Такого спокойствия князь не видел даже среди собственных дружинников — бояр и вообще среди боярства. И эта их спокойная уверенность и понимание обстановки беспокоили и сбивали его с толку. В конце концов, махнув рукой, словно отгоняя назойливую муху, он обратился к Андрийке и Мартусе:
    — Что, дети, пробалясничали всё утро?
    — Нет, отец, — ответила девочка, — мы советовались.
    — Ого, и вы тоже?
    — Да!
    — О чём же? Если не тайна.
    — Об отъезде Андрийки, — сказала она, глотая слёзы.
    Князь Иван улыбнулся боярину.
    — Значит, тебе будет жаль этого молодца? — спросил боярин Микола.
    — Конечно, жаль! Его там могут убить, так же как и отца…
    — Не печалься, Мартуся, — утешил её гость, — всякий боярин обязан нести службу, но твой Андрийко в бой ещё не пойдёт, он ещё молод.
    — Ого, не пойдёт, ты, дядя, его не знаешь, он пойдёт… и…
    Казалось, девочка вот-вот разрыдается, и хотя слёзы уже потекли по щекам, она всё-таки овладела собой и, закусив губы, умолкла.
    Боярин поднял глаза на Андрийку. Юноша весь горел, чистая здоровая душа его жаждала борьбы и славных подвигов…
    — Не бойся, дитятко, — вмешался старый князь, — он не пойдёт в бой, он… полетит на крыльях туда, куда зовёт его честь. Правда?
    — Да, ваша милость, вы сами сказали мне, чтоб Юрша не сворачивал никогда с однажды намеченной дороги, и потому. меня, ничто не остановит.
    — Даже я? — спросила девочка тоненьким голоском и так искренне посмотрела юноше в глаза, что тот весь вспыхнул, а князь и боярин рассмеялись.
    Однако юноша быстро опомнился и с улыбкой ответил:
    — Ты, Мартуся… конечно!
    — О, я не стану тебя останавливать, — заговорила девочка, а его глаза заблестели, — нет, но и не предам Змию… Когда добьёшься славы, сам вернёшься!
    — Правильно, тогда и справим свадьбу на славу! — крикнул боярин.
    Но князь нахмурился и снова задумался. Тем временем дворня, съев пшённую кашу, которой обычно заканчивался каждый обед, и, прочитав молитву, поклонилась князю и вышла. За ними последовали дети с нянькой Аграфеной и дворецким Петром. Старый князь, осенив их вслед крёстным знамением, заметил:
    — Слишком поздно послал мне всевышний этого ребёнка. Шесть десятков мне уже давно стукнуло, а Мартусе всего четырнадцать. Старшему уже тридцать пять. Кто знает, может, и хорошо, что ты так наворожил, Микола?
    — Коли по душе, то дай бог им счастья! — улыбаясь, сказал боярин, — а мне не худо знать о твоём решении, ведь я тоже еду на Волынь к старшему Юрше.
    — Так вы же друзья! Потому-то я и хотел, чтобы ты, Микола, взял с собой этого ветрогона и берёг его по дороге. У него двое людей челяди, крепкие и головастые ребята, а всё-таки ему не ровня. Молодого же всегда наставить, а порой и наказать приходится!
    — Добро, князь, я доставлю его до самого Луцка, но по дороге заеду в Каменец. Дело у меня к старосте Довгирду.

III

    Редкие снежные хлопья медленно падали со свинцового неба на влажную, холодную землю. Время от времени порыв ветра крутил их в воздухе, уносил в сторону и целыми ворохами бросал на стены, окна и дверные пороги, засыпал печные трубы, загоняя в жилища едкий дым. Долетев до земли, хлопья таяли в глубокой грязи, на две четверти покрывавшей узкие и нечистые улицы и переулки города Вильны. Людей на улицах почти не было, лишь изредка встречался литовский крестьянин в лаптях, в смушковой шапке и широченном кожухе с берестяным сагайдаком за плечом и короткой рогатиной, либо с большой дубиной в руках. Изредка появлялся боярин верхом на лошади в длиннополой литовской кирее, либо проплывали носилки, в которых четверо слуг несли знатного мещанина. Только у великокняжеского замка краснели кафтаны да пестрели перья на шапках лучников короля Ягайла. Немало было и великокняжьих ратников в татарских шапках, длинных киреях и сторонников князя Свидригайла в лисьих шапках, коротких меховых куртках, высоких сапогах, с широкими саблями на боку. Однако людей в нарядной немецкой одежде не было нигде.
    Вдоль дороги, что вела к замку, сиротливо стояли вкопанные в землю столбы. На них во время коронования великого князя Витовта королём Литвы и Руси должны были повесить знамёна и щиты с гербами. Перед замком стоял помост для именитых женщин, князей и достойников, но теперь вместо ковров его ступени покрывал мокрый снег.
    Несколько рабочих-жмудинов сидели на нижних ступеньках и лениво обедали, извлекая еду из берестяных бураков. Возле них стояли, готовые к трудной дороге мелкорослые и долгогривые литовские лошади, так как коронация не могла состояться. Князь Витовт, провожая короля Ягайло в Вильно, упал так неудачно с лошади, что его чуть живым отнесли в замок. В преклонные годы такое падение — смерть! И в самом деле! Несмотря на то что к князю немедленно доставили итальянского медика и старого знахаря Гирвойла, ничто уже не могло удержать уходящей жизни. Лекарь Сильвио Рокко поставил пиявки, пустил кровь и дал князю шмелиный мёд, смешанный с пеплом сожжённой летучей мыши и медвежьим салом, а Гирвойло только бросил искоса взгляд на князя и тотчас обратился к Сигизмунду Кейстутовичу, который не отходил от постели умирающего брата.
    — Извольте, ваша милость, удалить всех из покоя!
    Сигизмунд подал знак, и все дворяне и даже жена Витовта, княгиня Юлиана, вышли вместе с итальянцем, который был рад-радёшенек как можно скорей снять с себя хоть на минуту тяжёлую и небезопасную ответственность за жизнь великого князя.
    Когда все вышли, князь, указав своими маленькими, глубоко посаженными под низким лбом глазами в угол, где лежала, свернувшись в клубок, медведица, спросил:
    — И она тоже?
    Гирвойло покачал головой, потом подошёл к князю Витовту и склонился над ним. Когда он выпрямился, в руке у него блеснул драгоценный крест, который вот уже тридцать лет великий князь носил на шее. Крест этот Витовт получил в Мариенбурге от великого магистра, в нём хранился зуб св. Дионисия и две нити из нерукотворного хитона спасителя. Старый вайделот швырнул драгоценную реликвию в пепел очага и пристально уставился на Сигизмунда. Тот усмехнулся и молча расстегнул на груди свой долгополый таперт и рубаху. На загорелой волосатой груди висел замечательной работы золотой амулет, изображавший ужа и два дубовых листка, память о вайделотке Бируте, жене Кейстута, — символ рода Кейстутовичей.
    Старый Гирвойло налил тем временем в миску молока и стал среди комнаты на колени. Потом трижды свистнул — и сразу же из-под кровати Витовта выползла большая, более двух локтей, змея. Её пасть была широко разинута, из углов текла белая слюна. Но это не были признаки голода. Движения змеи были ленивы и медленны, а когда вайделот, отбив ей три земных поклона, затянул вполголоса какую-то старинную песню, она подняла голову, но тут же бессильно её опустила и вытянулась длинной чёрной лентой на полу, точно мёртвая… Вайделот подсунул ей миску с молоком, но напрасно. Змея не захотела пить. Старик наклонился над, видимо, больной змеёй и встал с колен.
    — Великое бедствие обрушилось на род Кейстута и слуг божьих. Пекола, вот уже пятьдесят лет в гневе своём душит Литву, мечет днесь стрелой Перкуна в великокняжий стол. Великая опасность грозит Кунигасу, а можно ли тому помочь, поглядим, коли позволят боги, от которых вы оба отреклись…
    — Я… не отрёкся! — прошептал после минутного колебания Сигизмунд.
    Молния сверкнула в глазах старого язычника; он помнил ещё идолов Перкуна над Вилией и приносил им в Понарских горах кровавые жертвы: немецких рыцарей.
    — Коли так, будь уверен, князь, что поговоришь ещё с братом, пока уста его не сомкнулись навеки. Не теряй только времени, ибо его осталось в обрез, расспроси о самом важном. Погляди вот, на голове ужа-покровителя появился уже зелёный мох. Мох и плесень — та самая зазелень, что весной покрывает гробы тех, кто помер осенью!
    Говоря это, старик извлёк из кисета какое-то зелье и бросил его на небольшую жаровню, в которую предварительно положил несколько пылающих углей. Синий, сладковатый дым наполнил комнату. Медведица вскочила на задние лапы, потом заметалась и заревела в смятении. Но её успокоило одно лишь движение руки князя Сигизмунда. Она села на пороге и, точно пьяный мужик, закивала головой то в одну, то в другую сторону. Уж тоже попытался уползти от этого дыма, да не было сил. По его телу дважды пробежала судорога, язычок высунулся, голова откинулась, и он застыл. Гирвойло покачал головой, пробормотал несколько непонятных заклятий к потёр рукой лоб.
    — Кунигас не доживёт до вечера, — сказал он.
    Подняв из пепла крест, он подошёл, поплёвывая в сторону, к Витовту, надел на него крест, потом вынул из-за пазухи маленькую глиняную бутылочку и вылил её содержимое больному в рот. И вдруг бледное лицо его ожило, запылало, как в горячке, а чёрные пятна у висков проступили ещё резче. Глаза раскрылись, из уст вырвались слова:
    — Сигизмунд, ты здесь!
    — Да, брат, я здесь, возле тебя! — ответил князь и подошёл к кровати.
    Умирающий схватился рукой за его плечо и в полубреду спросил:
    — Где он, этот злодей, этот разбойник, этот проклятый кровосмесник?
    — Кто? Опомнись, брат, мы здесь одни со старым Гирвойлом и Мушкой! — успокаивал Витовта Сигизмунд отбрасывая ударом ноги околевшую змею в угол, чтобы широко раскрытые глаза умирающего не видели страшной ворожбы.
    — Ты ещё спрашиваешь? — промолвил великий князь уже спокойнее, — кто же, как не Ягайло? Чувствую за плечами смерть, потому слушай! Всю жизнь я старался вредить и мстить ему, но мне не на кого было опереться и потому приходилось создавать себе имя и вес, пользуясь его милостью. Слишком долго верил я панам и князьям… Потому завещаю тебе отомстить убийце нашего отца Кейстута, мужа нашей матери Беруты. Тебе не придётся заискивать у больших господ. Двадцать — тридцать лет тому назад править землёй без князей было невозможно. Теперь война с Орденом и татарами сделала своё дело! Я упразднил большие княжества на Руси, якобы по совету Яга ила, но, конечно, рада собственной выгоды. Немало выдвинул я: и; мелких боярских чтобы на них опираться в борьбе за независимость великого князя Литвы, но всё же они меня покинули. Одни надеются на привилеи польской Короны, которыми она так щедро всех осыпает, другие рассчитывают получить от Свидригайла. высокие посты в самоправном русском княжестве. А ты, брат, не забывай, что Литва. без Руси — как тело без крови! Когда-то мы платили киевским князьям дань вениками, ибо ничего другого не имели. Не будь у нас Руси, ничего не имели бы и теперь, посылали бы веники в Мариенбург или в Москву. Потому лучше отомстить Ольгердовичам, разорвав любой ценой союз с ненасытной Короной, только не отдать Руси ни шляхте, ни татарам!
    Умирающий говорил торопливо, запинаясь и глотая слова. Щёки его горели огнём, глаза стали водянистыми, руки беспрестанно сводила судорога, а со лба катился пот. Сигизмунд слушал внимательно, и взгляд его чёрных глаз то и дело встречался со стекленеющим взглядом Витовта. Потом в наступившем молчании ещё какое-то время было слышно свистящее дыхание, вырывавшееся из уст умирающего.
    — Значит, — промолвил Сигизмунд после минутного молчания, — я должен продолжить твоё дело и короноваться твоей короной?
    — Да! Прусские, литовские рыцари, сам римский цесарь, московиты и валахи поддержат великого князя Литвы в борьбе против польского короля. Литовец и русин могут быть добрыми соседями всегда и с каждым, но Корона никогда и ни с кем! Помни это! Я не забывал о том всю жизнь и шёл по пути, который вёл к разрыву с проклятой Кревской унией. И путь был не прост. Ты можешь идти прямо, коли найдёшь поддержку, я не мог.
    — Ах, страшен был твой путь, княже, — вмешался вайделот. — Чтобы остановить рыцарей, ты задушил в народе веру отцов, и с того времени боги отвернулись от тебя. Вместо союзника ты обрёл коварного недруга, может, даже худшего, чем немецкие грабители, который убивает не только тело, а отравляет душу, оскверняет все наши святыни и превращает в лютых врагов литовского народа лучших его сыновей, князей и бояр. Многие князья из рода Гедимина крестились в русскую веру, боги, хоть невзлюбили их за это, но всё-таки их не прокляли. Православные сидели в княжьей раде, однако уважали нас и жили с литовским народом в мире и согласии. Кто слыхал когда-нибудь о сваре, вражде, драке? А нынче мы подобны тем, кто застрял в трясине. Одну когу вытянешь, другая увязнет глубже в католическое болото. Протянешь палец, они отхватят руку и к тому же заплюют, опоганят твои святыни, перетащат на свою сторону сильных, а слабых бросят в рабство. Ещё сто — двести лет, и ничего не останется от того, что некогда было Литвой!.. Страшен был твой путь, княже! Нас убивали не прусские и ливонские мечи, не татарские стрелы и не московские топоры, а убивала лесть! На твоём пути, княже, лежит истерзанная Жмудь, сожжённый Витебск и кровавая Ворскла, а боги прячутся в пущах Беловежья. Ты не дал Литве даже короны, а отнял у неё всё: богов, значение, силу, ту силу, которой было у неё так много, силу, которая одна на свете неподатлива… из могучего лесного зверя ты сделал… Мушку!..
    Старик от собственных слов рассвирепел. Он стоял, как судья пред обвиняемым, указывая на огромную медведицу, которая спокойно сидела на пороге и сосала лапу.
    Лицо Витовта не выражало ничего. Он не слышал всех упрёков вайделота. Выпитое лекарство постепенно теряло действие, и лицо его бледнело с каждой минутой. И всё-таки князь не терял сознания.
    — Пустое говоришь, старик, — прохрипел он, — Христова вера должна была прийти в Литву, а с какой стороны, оттуда либо отсюда, не всё ли равно. Главное — избавиться от Ольгердовичей, а для этого нужна сила. Тут ты прав, — Литва — это Мушка, зверь, потерявший в неволе силу. Я искал эту силу у панов и людей высшего стану, а нашёл измену. Сигизмунд поищет её у малых, у путных бояр и людей низшего стану и найдёт среди них верных слуг. Там, где мои князья выставляли сотню всадников, повет даст ему тысячу…
    Тут Витовт умолк и стал задыхаться. Глаза у него широко открылись, словно от испуга.
    — Не у бояр, княже, а в народе… — начал было вайделот и умолк.
    Витовт вскочил с постели, простёр к небу руки, изо рта хлынула фонтаном кровь… Он пошатнулся и упал на руки Сигизмунда, который опустил его на подушки.
    — Ступай, старик, позови князя Семёна Гольшанского! — сказал он спокойно. Видно, смерть и завещание брата не очень его смутили. Гирвойло опрометью кинулся из комнаты.
    Молва о болезни великого князя молнией облетела все литовско-русские земли.
    Она волновала одних и обескураживала других, вливала в сердца надежду или тревогу в зависимости от того, рассчитывал ли кто от перемены на престоле на лучшее или опасался худшего. Князья радовались, поскольку Витовт боролся с их властью, стоящей на пути между народом и правителем. Стремился он вместе с тем и к разрыву с Польшей. И те, кому ещё до унии 1413 года были даны польские гербы и которые желали воспользоваться золотыми вольностями шляхты и неограниченной властью над подданными, громко кричали о том, что пришёл час выполнения кревских постановлений. Польские друзья подбадривали их, обещали золотые горы и пили за вечное братство с литовскими и подольскими магнатами. Одни ехали в Троки, чтобы помогать покровителю магнатов Свидригайлу, другие съезжались в Каменец, в Червень, Смотрич, Скалат, Летичек, Ядтушков, Трембовлю, Рогатин и советовались, рядились, посылали грамоты и сзывали воинов. Среднее боярство, когда-то собиравшееся на зов князей и представлявшее главную силу, теперь почему-то отступило от них. Оно ждало решения и хотело выяснить, кто возьмёт верх: засядут ли в Вильно шляхтичи с ренегатами-перевертнями, литовские паны или Свидригайло, а может, и какой наместник Ягайла. И с беспокойством следили за начавшимся движением среди русских селян, замковых слуг и путных бояр, большинство которых ждало от наследника Витовта возврата прежней свободы и упразднения рабства. Они знали, что этого можно добиться только в Литовско— Русском княжестве и чувствовали себя в силах постоять за такое государство жизнью и добром.
    Боярин Микола из Рудников и Андрийко ехали через Хабны, Житомир, Чуднов, Меджибож и Смотрич. Уже в Хабнах они видели многих бояр из Овруча, которые собирались в корчмах. Тут же впервые услыхали о восстановлении Русского княжества, в связи с этим упоминали несколько имён: Михайла Юршу, Олександра Носа, Федько Несвижского, Богдана Рогатинского, говорили также много о князе Свидригайле, который с далёкой Северщины послал наказ собирать войско для борьбы со шляхтой.
    «Идти или не идти?» — спрашивали себя бояре «низшего стану» и колебались. Князь Свидригайло был близок с князьями, а князья стремились подчинить мелкое боярство и свободных кметов. А Несвижский, Нос и Юрша скликали на борьбу за независимость весь народ.
    «Куда идти?» — спрашивали себя отважные, бедные ратники, для которых проигранная война без оплаты за службу и без добычи была сплошным разором. Простодушные тщетно ломали головы. Однако, чем далее на юго-запад, тем отчётливей созревало в головах людей решение о необходимости всенародного восстания. На Подолию уже хлынула первая волна шляхтичей-переселенцев, и этого было достаточно, чтобы вселить в сердца православных злобу и возмущение. От села к селу ездили мелкие бояре, кметы и десятки людей, о которых никто ничего не знал, бояре ли они или мужики. Они собирали вооружённых мужей, советовали ковать в кузнях копья, топоры, косы, оковывать дубины, готовить стрелы. Здесь уже все открыто говорили, что Нос, Несвижский и Юрша — тысяцкие Свидригайла и что он придёт на помощь восставшим, как только они поднимут мятеж. Боярин из Рудников радовался проявлениям народной роли и силы и только диву давался, откуда они так быстро возникли, да расспрашивал об том Грицька, Андрийка и даже Кострубу. Андрийко не знал ничего, Грицько только посмеивался и потирал руки, а Коструба объяснял это тем, что покойный боярин Василь Юрша не только разговаривал на сходках, но и позаботился о том, чтобы осуществить свои замыслы.
    В Смотриче они остановились в корчме, у каменецкого шляха. Шёл он по правому берегу реки Смотрич, и Каменец стоял на правом её берегу. В корчме за столом попивали из глиняных кувшинов кислое пиво лишь несколько мещан из предместья. В углу за отдельным столиком сидел какой-то бледнолицый молодой человек со взъерошенными волосами. На нём был короткий кафтан, расшитый шнурами, без рукавов, со множеством пуговиц. Широченные кармазинные рукава рубахи были стянуты на запястьях золотым галуном. На тощих кривых ногах красовались узкие штаны, правая половина в красных и синих полосах, а левая — отливала золотом. Через плечо шёл широкий ремень с нашитыми на нём бубенчиками величиной с волошский орех. Они позвякивали при малейшем движении.
    «Ишь цаца какая!» — подумал Андрийко и захохотал, но боярин Микола толкнул его кулаком в бок и прошептал:
    — Не смейся, парень, зачем обижать незнакомого тебе человека? Это рыцарь, у него золотые шпоры и рыцарский пояс. У немцев эта глупая французская мода уже проходит, а в Польше только начинается. Вот увидишь, не пройдёт и минуты, как этот чудак выкинет какую-нибудь штуку.
    И в самом деле. Не успели они усесться и приняться за привезённые припасы, как рыцарь вышел из своего угла и, достав из-за спины тяжёлую рукавицу, подошёл мелкими шажками к столу.
    — Я, Станислав из Секерна, Секерского герба Элита, полагаю, что имею дело со шляхтичем и пасованным рыцарем. Так ли это?
    Говорил он тихим голосом, немного через нос и дважды во время своей речи уронил на пол свою железную рукавицу и дважды наклонялся под громкий звон бубенцов, чтобы её поднять.
    Андрийко с трудом сдерживал смех, и даже вытаращил глаза. Прикусил губы и боярин, однако, будучи знаком с рыцарским обычаем, он даже не улыбнулся, а с важным видом ответил:
    — Нет, я не польский шляхтич и не немецкий рыцарь, однако мне известно, что мои рудницкие слуги едят сытнее и спят мягче, чем ваши западные заморыши. Я боярин с прадедины, дедины и отчины и привык опоясывать своим поясом тех, кто не послушен. А кто намеревается опоясать меня, пусть сначала исповедуется.
    Шляхтич, видимо, не понял слов боярина, а может быть, их и не слыхал, потому что уронил свою рукавицу в третий раз. Андрийко не выдержал и заржал, точно жеребчик на лугу. В тот же самый миг с треском распахнулись двери, и в комнату вошли два вооружённых воина в длинных шубах и каптурах, надетых поверх стальных шлемов.
    Рыцарь поднял тем временем свою злосчастную рукавицу и грозно уставился на Андрийка,
    — Коли так, то извольте знать, что панна Офка Зарембьянка, дочь серадского каштеляна, самая красивая и добродетельная дама на свете, и если вы этого не признаёте, то вам придётся любезно назначить час и выбрать оружие, которым я постараюсь вас в том убедить.
    Боярин Микола хладнокровно сунул в рот огромный кусок колбасы, съел его, запил пивом и спросил:
    — И это всё?
    — Да, все.
    — Тогда доброй ночи, пан Станислав.
    — Значит, вы не верите в красоту и добродетель панны Офки?
    — Напротив, верю! Что она красива, я знаю, поскольку свела с ума вон того боярина, который сейчас вошёл в комнату, Грицька Кердеевича, коли вам такой известен, мужа вашей Офки. Что она добродетельна, тоже верю, поглядев на её здорового, красивого супруга и на ваши тонкие, подбитые ветром ноги. И не сомневаюсь, что такие заморыши вряд ли потревожат чью-либо целомудренность, не говоря уж о том, что эти бубенцы поднимут на ноги не то что отца или мужа., но и мёртвого из гроба.
    Пан Станислав покраснел как рак и схватился было за рукоятку меча, висевшего у него на боку. Однако боярин Микола, засучив рукав правой руки, сунул под нос задире огромный, тугой, точно железный, кулак, который мог бы спокойно раздробить одним ударом пятерых панов Станиславов.
    — Понюхайте-ка, пан, вот эту штуку, не колбасу, а кулак. И оставьте подобру-поздорову меня и моего свояка, не то либо нам, либо вам придётся покинуть корчму. А нас тут больше!.. И не сердитесь, у нас достаточно своих женщин, а за чужих мы драться не станем, тем паче, что ни мы их, ни они нас в глаза не видели!
    Шляхтич огляделся по сторонам и, убедившись, что никто не обратил внимание на его стычку с боярином, вежливо ответил:
    — Простите, пан, но я не знал, что у вас на Руси ещё дарит такое невежество и люди не знают и не ценят рыцарских обычаев.
    — Знать, может, знают, — возмущённо вмешался Андрийко, — но предпочитают колбасу бубенцам!
    Разговор с минуты на минуту мог перерасти в ссору— замечание Андрия задело шляхтича за живое. Но в это время оба мужа, сняв шубы, подошли к столу, и этого было достаточно, чтобы пан Станислав немедленно удалился в свой угол.
    — Здравствуй, Микола! — заговорил по-польски один из них, высокий смуглый мужчина лет сорока, в кольчуге и островерхом шлеме, с широченной саблей на боку. В его голосе звучала надменность, чувство какого-то превосходства и нечто вроде снисходительной ласки. Другой, чуть постарше первого, только; протянул боярину руку и улыбкой ответил на поклон Андрийки. Он был тоже в кольчуге, в шлеме и полком боевом вооружении. На левом боку висел длинный меч, на правом у пояса — трёхгранный кинжал — мизерикордия, который служил для добивания раненых. Лицо его выражало усталость и какое-то отупение.
    — Здравствуйте, панове! — ответил боярин. — Его милость пан Бучадский не отходит, как вижу, от бедного Грицька ни на шаг…
    Лицо младшего шляхтича нахмурилось.
    — Что твоя милость под этим подразумевает? — спросил он резко. — Пан Кердеевич не нуждается в опеке ии новых, ни старых друзей!
    — Кто знает, так ли это? — усмехнувшись, промолвил боярин. — Пожалуй, сгодился бы ему другой сват…
    — Не говори, Микола, глупостей! — крикнул Бучадский. — Ещё неизвестно, соизволит ли пан староста их слушать!
    — Не бойся, пан Михале, Грицько и не такие побасёнки слушал… ну и дослушался.
    Кердеевич покраснел и поднял на боярина полные муки глаза.
    — Оставь, Микола, что с воза упало, то пропало! Вся штука в том, чтобы на развалинах старого уряда воздвигнуть новый.
    — Польский!..
    — Нет, русский! Только не наперекор промыслу господню! То, что случилось, была его воля. Не сумели наши исконные князья сберечь свои волости. Значит, нужно посадить новых. После договора в Креве и Городне король наш господин… пан…
    Боярин Микола вспыхнул, глаза гневно сверкнули. А Кердеевич, низко опустив голову, умолк, словно понял всю мерзость своих слов и стал похож на провинившегося мальчишку, которого поймали с поличным. Бучадский внимательно следил за их разговором, чтобы в любой момент стать на защиту Кердеевича, и беспрестанно вертелся на стуле, оглядываясь на слуг, которые должны были подать ужин.
    Впрочем, боярин из Рудников успокоился. Он понял, что его бывший друг не отвечает уже за свои поступки. Жена Кердеевича, Офка, будучи лет на двадцать пять моложе, всецело овладела душой мужа и высосала из него все живые соки. Против её слёз и наущений давнишний сподвижник Свидригайла не мог уже выстоять. Боярин Микола знал, что Грицько Кердеевич подписал контракт, по которому дети от этого брака должны креститься по католическому обряду, а всё добро после смерти переходит к жене. По усталому, пренебрежительному взгляду друга он понял, что опьянение пожилого мужчины молодой шляхтянкой уже прошло. Теперь благородство души преобладает над желанием покоя и счастья, и вот погиб боярин для себя и для родины.
    «Ах! Сама себя раба бьёт, коль нечисто жнёт!» — подумал боярин Микола, махнул рукой и заговорил о бунтах холопов на Подолии и Киевщине.
    И как раз в эту минуту слуги внесли миску гороху с капустой, жареного гуся, литовских колдунов и несколько бутылок вина. Одновременно вошёл и хозяин постоялого двора с торбой на плече, в длиннополом, опушённом хорьковым мехом кафтане. Сняв с головы шапку, шлык которой спадал до самого затылка, он бросил несколько слов Михаилу Бучадскому, указывая на угол, где сидел увешанный бубенцами рыцарь. Пап Михаило изменился в лице и вскочил.
    — Прошу прощения, у меня дело к тому пану! — сказал он и быстро направился в угол к шляхтичу, который, видимо, услыхав фамилию Бучадский, послал к нему корчмаря. И они, жестикулируя, затараторили так быстро, что даже Андрийко, следивший за каждым их жестом, не смог до конца уловить смысл их беседы. Боярин из Рудников положил руку на плечо Кердеевича. Тот поднял на него свой печальный взгляд, и они долго молча смотрели друг другу в глаза. В этих взглядах было многое множество вопросов и ответов, упрёков и оправданий! Наконец рука боярина опустилась, и он вполголоса промолвил:
    — Грицько! Грицько! Что с тобой случилось?
    — Что случилось? — Кердеевич горько засмеялся, — что случилось, спрашиваешь? То-то и оно, кабы знать, что случилось; ей-богу, я сам всё это сотворивший, стою перед содеянным, точно пан перед иконой.
    — Правда ли, что ты за девичью красу продал себя и будущее своего рода? Ведь твои дети станут латинянами.
    — Хвала всевышнему, — прервал его Кердеевич, — детей, слава богу, видать, сам господь не хочет… разве что… Тут он махнул безнадёжно рукой.
    — Ты продал себя, это правда, — закончил свою речь боярин из Рудников, — таких тут много и в Галитчине, и в Перемышльщине, и в Львовской земле. Но души ты им всё-таки не продал!..
    — Думаешь, не продал? Продать не продал, но украли её у меня! За каждой моей мыслью, за каждым намерением или делом следят уши и глаза всего окружения единомышленников Офки. Не ведал я, что между женой и мужем может быть ещё третий. И порой чувствую в себе силы и желание расшибить железным кулаком всю эту крикливую свору сторожевых псов моей свободы. Кабы не Офка, а она либо заплачет, либо, того хуже, кинет в лицо: «Ты обещал почитать как святыню всё, к чему привязано моё сердце. Я люблю всех тех, кого ты убил, изранил или прогнал. Где твоя клятва, где обет, где слово Кердеевича?» Ты теперь, Микола, понимаешь, что моя душа не продана, а украдена?
    Микола молчал, не зная, что ответить. Перед глазами, точно кровавые всполохи, проносились картины народной войны и гибели всех тех, кто стоит между Офкой и душою Грицька.
    Громкий возглас из угла комнаты прервал на мгновение его мысли. «Ах, и восстание не поможет его другу! Будь он пустозвоном — дело иное. Если б оторвать его от шляхты, Грицько подчинил бы своей воле молодую жену. Но тогда загубила бы свою душу она, как губит сейчас свою он… А так… Нет, будь проклят тот, кто свяжется с врагом, даже в супружеской любви! Такой союз приневолит слабого духом хуже татарского аркана, а сильного сломит, как буря одинокий дуб!»
    Погружённый в свои мысли, Микола не видел, как пан Бучадский высыпал из кошелька пригоршню талеров и положил их на стол перед шляхтичем, а тот, ухмыляясь, запрятал их в свою, привязанную к поясу, кожаную мошну.
    — А теперь бери, пан Станислав, одну из моих лошадей и гони во весь опор в Каменец. Там мой брат и епископ Павел, они уж знают, как быть с этим Довгирдом, а мы сделаем тут всё, что надо! — закончил Михайло Бучадский.
    Однако едва лишь умолк конский топот, как загремели выстрелы гакивниц. И тут же у постоялого двора забегали, закричали, поднялась брань. Шум приближался, становился всё громче. Вскоре в комнату вбежал слуга Кердеевича и крикнул:
    — Какие-то люди ищут твою милость именем князя Несвижского!
    Бучадский поднялся.
    — Готовьте коней, оружие!
    Кердеевич сорвался как ошпаренный с места. Вскочили боярин из Рудников и Андрий. А в корчму уже вбегали ратники: кто в шлемах, кто в шапках, одни со щитами, другие в кольчугах, все вооружённые мечами и саблями.
    — Где Кердеевич? Давайте собачьего перевертня! Бей изменников! — кричали они. Не успел боярин Микола опомниться, как на Кердеевича посыпался град ударов. И вдруг в безучастных глазах «перевертня» вспыхнула искра ярости. Точно тростинка, засвистел тяжёлый меч, противники шарахнулись в стороны, и после минутной схватки у двери Кердеевич и Бучадский добрались до лошадей. Прибывшие ратники начали охоту у корчмы на вооружённых слуг обоих вельмож. Несколько минут раздавались душераздирающие крики и звон стали, потом только стоны, хрипенье раненых и дикий ликующий рёв победителей.
    Но вот в дверях появилась высокая фигура какого-то рыцаря с окровавленным мечом в руке. За ним несли нескольких раненых. Увидев вошедшего, боярин Микола вложил меч в ножны и кинулся к нему.
    — Князь! Что всё это значит? — спросил он.
    Это был приближённый великого князя Витовта Олександр Нос.

IV

    Князь Олександр не спешил с ответом. Он заглядывал раненым в глаза, снимал с пленников шлемы и шапки, видимо, искал кого-то и не мог найти. Боярин Микола догадался, в чём дело, и сказал:
    — Ни Кердеевича, ни Бучадского тут нет, они пробились к дверям и удрали.
    Только тогда молодой князь поднял на боярина глаза. И в тот же миг его грозное лицо просветлело.
    — Так это ты, Микола? — крикнул он. — Какими судьбами? Откуда, куда? Как там старик, Мартуся?
    — Живы-здоровы, как раз от них еду к старому Юрше с его племянником-сиротой.
    — Юрша в Луцке! Там ждали шляхтичей к весне и даже раньше, а они тем временем захватили замки в Скалате и Червенгороде и вот теперь тут, в Смотриче. Если староста Довгирд не убережётся в Каменце, то и на него нападут врасплох.
    — Что за люди с тобой?
    — Околичные бояре и холопы, восставшие против панских, литовских порядков, которые стоят за своих князей и прежнюю свободу.
    — Но ведь это измена!
    — Конечно, измена, но, видимо, кто хоть раз столкнётся со шляхтой, тот поймёт, что именно в этом их сила. Давно уже угнездилась в их сердцах измена, каждый нанесённый рукою удар — удар Иуды, в каждом сказанном слове — вероломство! Однако прости, надо послать за Кердеевичем погоню и предостеречь Довгирда.
    Князь вышел и начал давать распоряжения. Раненых и пленных вывели из комнаты, а спустя минуту перед корчмой запылали костры и стали готовить ужин ратникам Олександра.
    Вернувшись в корчму, он снял шлем, отстегнул меч и молча уселся за собранный для Бучадского и Кердеевича ужин.
    Потекла оживлённая беседа. Сначала о том, что делается в Руде, потом о смерти Василя Юрши и, наконец, о создании русского государства, о брожении мелкого боярства и холопов и о событиях дня. Только тут боярин Микола узнал, зачем князь Олександр прибыл в Смогрич.
    — Как только умер князь Витовт, — рассказывал Олександр Нос, — Семён Гольшанский и Сигизмунд Кейстутович позвали меня и заявили, что Витовт завещал великокняжеский стол Литвы и Руси Сигизмунду с наказом расторгнуть, нимало не медля, унию с Польшей. Я поведал им, что Свидригайло ни за что не откажется от литовской короны, что за ним пойдут литовские князья, да и почти все киевские, волынские и подольские. Мелкие бояре и холопы тоже его поддержат, никто ведь не позаботился сколотить загодя силы народа, пообещать ему свободу и независимость, дать толковых вожаков. Кейстутович заметил, что в Свидригайле очень скоро разочаруются — он вельможа, ему не родина и народ нужны, а престол да ещё чарка! Но Гольшанский уговорил князя, и мы поехали в Троки, где Свидригайло, ещё не зная о смерти Витовта, уже захватил власть. Вокруг него собрались вельможи со всей Литвы и Руси, и на другой день после нашего приезда они потребовали от короля признать великим князем Литвы и Руси Свидригайла. Старый хитрец Ягайло извивался и выскальзывал из рук, как вьюн. Его советник Збигнев Олесницкий бегал от боярина к боярину, сулил золотые горы, привилеи, пожалования, даже девушек, но они все стояли как стена. Даже Сигизмунд словом не обмолвился о последних минутах Витовта. Король надел на руку Свидригайла перстень, затрубили рога, загремели бомбарды, ну… и у нас есть великий князь! — Олександр Нос отпил вина из кубка, утёр усы и продолжал: — Великий князь тотчас отправил посланцев к Юрше на Волынь, к Федьку Несвижскому на Киевщину, а меня к старосте Довгирду в Каменец, чтобы закрепить за собой земли. Но вот, видно, чёртова шляхта наперёд узнала, что ничего с присоединением Литвы не выходит и потому, заранее собрав ратников, при первой же вести о смерти Витовта вместе с нашими перевертнями захватили замки Западной Подолии. Ты знаешь, Микола, что шляхтич хуже татарина, и вот уже на Волыни и здесь, на пограничье, закипела настоящая война. Дерётся кто хочет и с кем вздумается, нет ни складу, ни ладу. Два-три года такой заварухи, и край превратится в пустыню. В замках засядут паны, но покорить этот край силёнок не хватит. Но и замками овладеть не удастся… Ежели князь или король не пошлёт войско, то разве что наши внуки засеют дедовские поля, а не мы, и всё из-за таких ренегатов-перевертней, как Кердеевич, да льстивых лгунов советчиков Ягайла.
    Князь умолк, попивая вино Кердеевича.
    — Кердеевич, ты не виноват, — сказал боярин Микола. — Ты не знаешь, до чего изменился наш бывший друг за последние годы. Точно выживший из ума или какой лунатик, что лезет на башню замка, ведомый нечистой силой. Крикнешь, нечистая сила покинет его, а сам он трахнется оземь и свернёт себе шею.
    Князь, уставясь вдаль в глубокой задумчивости, долго молчал, его грозное лицо смягчалось, казалось, он с восхищением смотрит на небо. На губах играла улыбка. Наконец он сказал:
    — А знаешь ли ты, Микола, ту «нечистую силу», которая извела Грицька?
    — Нет, однако наслышан про неё.
    — И что же ты слыхал?
    — Всякое. Она, говорят, красивая…
    — Красивая! — крикнул князь. — Это ангел, а не женщина. Бывал я и в Неметчине и Чехии, и в Угорской земле, и в Литве, и в Польше, и на Руси, но такой красавицы нигде не видел. Глянет на тебя своими глазищами, и таешь, как апрельский снег.
    — Где ты её видел? — спросил боярин.
    — Она сейчас в Луцке. Там был два месяца тому назад и её отец, серадский каштелян Заремба.
    — Чего же ты привязался тогда к Офкиному мужу за измену, если сам таешь от её взгляда? — спросил со злостыо боярин, тотчас поняв, что Офка оставила в сердце этого, прошедшего огонь и воду, человека неизгладимый след.
    Князь покраснел.
    — Я понимаю тебя, Микола, — сказал он, — но ты, праведнице, не можешь меня понять. Будь Кердеевич нашим другом, я облизнулся бы, и всё! Но он стал всем нам врагом, и я бы вовсе не разгневался, если бы она овдовела… И тогда уж за меня, братец, можешь не опасаться! Я не из тех, кто, как тесто на опаре, киснет. А схватил бы птичку, мил не мил, в железны рукавицы, и тогда…
    — Сошёл бы с ума, как Кердеевич, поскольку уже теперь тронулся, — докончил боярин Микола. — Не знаешь ты, брат, женской вкрадчивости, этих сладостных уз, какими оплетают сердце мужа. Вспомни Самсона и Далилу, вспомни Ягайла и Ядвигу, вспомни Кердеевича, который в своё время тоже мечтал о русской короне на русской голове. А теперь? Подобно пленённому филистимлянами Самсону, мечется подлая душа Ягайла в руках панов и слизывает всё, что они наплевали, а Кердеевич сам надевает цепи, которые душат его родину, и рубит мечом твоих ратников. Не удивительно, если бы эта красавица змея закружила голову такому восемнадцатилетнему юноше, — тут Микола посмотрел на Андрия, — но в твои годы, князь… берегись!
    Князь потёр лоб рукой, словно отгонял назойливую мысль.
    — Я и сам не раз говорил себе об этом, — сказал он, — Офка далека, всё отлично понимаю. Но стоит встретиться с «ней» с глазу на глаз, как в сердце закипает страсть, и всё на свете, кажется, отдал бы за одну минуту…
    Князь не закончил, потому что боярин толкнул его ногой под столом.
    — Пойдёмте спать! — сказал он, обращаясь к Андрийке, который всё это время внимательно их слушал и не пропустил ни одного слова из того, о чём они говорили.
    Князь понял, что боярин не желает больше ничего слушать о жене Кердеевича в присутствии восемнадцатилетнего юнца, и поднялся. Микола с Андрием улеглись спать, а князь уехал оборонять город от возможного нападения шляхты, порывающейся захватить замок.
    Андрий долго не мог уснуть. Переживания последних часов глубоко поразили его юное воображение. По дороге ему не раз приходилось слышать разговоры, затрагивающие государственные дела, великого князя, короля и многое другое, но теперь он впервые увидел, как льётся кровь. И удивительно! Увиденное нисколько его не напугало. Напротив! Ему казалось, будто в сердце вселился демон борьбы, и он готов был ринуться туда, где сверкали молнией сталь и гремели удары. Андрийко знал свою силу и ловкость, приобретённую на воинских игрищах с молодыми боярами — соседями; многому обучил его и отец, однако воспитать сына до конца Василю уже не довелось. Зато никто в округе не победил Андрийку в искусной стрельбе из лука или самострела. И если английские лучники попадали своими стрелами в привязанных на длинную верёвку голубей, то Андрийко бил самострелом диких голубей на лету. В роду Юршей процветало искусство верховой езды, им Андрий овладел полностью. Не хватало только сноровки в поединке на длинных мечах. Был и особенный удар мечом, которому отец обучал сыновей, перед тем как те уходили на войну, но этого Андрий ещё не постиг. Нанести такой удар в славном бою с рыцарями и мечтал молодой, задорный юноша. И вот среди этих грёз на отяжелевшие веки опустилась дрёма, и потекли картины недалёкого прошлого— пребывания в Руде. Андрийке приснился красавец Змий Горыныч, потом, кто знает почему, Змий превратился в женщину. И предстала перед ним жена пана Кердеевича в дьявольской красе, привлекая к себе взгляды, пленяя сердца и закабаляя души, чтобы потом заставить мужа вонзить свой сыновний меч в лоно матери-родины. Опасна эта красота, нет сил освободиться от её страшных чар. Они затягивают людей, как буйный поток сухой лист, кружат голову, отнимают разум и уносят о дикий омут желаний, страстей и безумия.
    Вскоре юноша проснулся в холодном поту от душивших его кошмаров. В помещении трактира, где они улеглись, было темно и спокойно. Рядом, тихо дыша, спал боярин, а в окне светились багряные отблески костров. Точно сказочное чудовище, глядело на него кровавое оконце, и под его взглядом Андрий снова уснул и проспал уже до самого утра.
    С восходом солнца боярин разбудил слуг и велел седлать лошадей. Перекусив сыром и выпив подогретого пива, они выехали со двора и направились не еа север, в Каменец, а в сторону Тернополя. Ехать было довольно трудно, часа через два после восхода солнца заморосил мелкий осенний дождь, из тех, что высыхает на руке, но пронизывает всё тело промозглым холодом и сыростью. Грязь чавкала под копытами лошадей. Всадники, укутавшись в широкие плащи, ехали молча, погрузившись в думы. Кто-то из воинов боярина вполголоса затянул песенку о том, что видела придорожная берёзка, под которой ночевали с ясырем татары, и её однообразный ритм тоже не располагал к беседе. Казалось, что серый окоём и есть та серая беспросветная доля, навстречу которой они едут; и ещё казалось, будто над этой несчастной чёрной землёй не может быть иного света, иной погоды. Ни дня, ни ночи, а лишь долгий-предолгий вечный сумрак.
    Но вот что-то зачернело у дороги среди чистого поля.
    — Это тополи, — заметил вполголоса Андрийко.
    — Нет, это осокори, — уточнил Грицько, — где-то неподалёку должен быть ручей либо родник.
    Вскоре поравнялись с деревьями. Вдруг боярин Микола остановил коня и стал внимательно всматриваться в развилистые, окутанные пеленой дождя, осокори.
    — Ну-ка, Коструба, поезжай, погляди, что там на ветках болтается. Повесили кого-то или ещё какой чёрт?
    Коструба съехал с дороги, но вскоре повернул коня обратно.
    — Там висят четыре человека, наверно, уже давно, дух такой, что невозможно близко подъехать.
    — А что за люди?
    — Бог их знает. Не оставили и сорочки. Отсюда не видать, и совсем почернели. Извольте съехать с дороги и сами поглядеть.
    Боярин покачал головой и молча потянулся к мечу попробовать, легко ли он выходит из ножен. Андрийко вздрогнул при мысли, что вот тут, в нескольких шагах от него, повесили четырёх человек. И ему вспомнились рассказы и пересуды, связанные с местом, где кто-нибудь повесился.
    А тем временем Грицько, не обращая внимания ни на запах, ни на жуткое зрелище, смело подъехал к повешенным и ударом сабли разрубил одну верёвку. Он хотел взять себе на счастье кусок. И вдруг удивлённо воскликнул.
    — Что там такое? — спросил Андрийко.
    — Я знаю, что это за люди, боярин. Это шляхтичи!
    Андрий и Микола переглянулись. «Значит, между Польшей и Русью уже льётся кровь», — подумал каждый.
    — А откуда ты знаешь?
    — О, я-то их знаю, — ответил Грицько. — Одной рукой крадут, а другой держатся за «ружанец». Такой же точно я снял вместе с верёвкой с шеи повешенного.
    И Грицько с довольным видом запрятал верёвку в свою торбу.
    Всё выяснилось в тот же день. К обеду путешественники въехали в довольно большое село. Однако, едва лишь их увидели, поднялся переполох. Женщины, словно на них налетела орда, кинулись к играющим на улице детям, схватили их и побежали во всю мочь к высокой и просторной хате, стоявшей неподалёку от церкви. А из этой же хаты высыпало десятка три парней с цепами, железными вилами, косами, копьями и секирами в руках. В одно мгновение они окружили всадников с криками:
    — С лошадей!
    — Бей, собачью веру! — кричали они.
    — Разбойники! Нехристи! Шляхта проклятая!
    Боярин Микола и Андрий придержали коней, а челядь стала жаться к своим господам. Казалось, мужики неминуемо набросятся на мнимых шляхтичей, но в этот миг Коструба, соскочив с лошади, так зычно крикнул: «Стой!», что нападающие остановились. Тут же выяснилось, что путники никакая не шляхта, а свои люди, и угрожающе поднятые цепы и вилы опустились. Из толпы вышел мужик средних лет и поклонился боярину в пояс.
    — Не гневись, боярин, — сказал он, — приходится остерегаться всяких разбойников, которых зазвали сюда пан Заремба и этот перевертень Кердеевич. Тому неделю на селище налетела их целая свора, душ двадцать, убили тиуна нашего боярина Рогатинского за то, что не послушался бродяг, а потом кинулись по хатам грабить. Поначалу нам было невдомёк, и только потом накинулись мы на них всем миром, кого насмерть забили, кого повесили. С того времени поставили стражу — отбиваться от всякой сволочи, которой немало сейчас рыскает по всей округе. Откуда столько их понабралось, и сами не ведаем, но, видать, недоброе дело задумали шляхтичи. Вот мы и положили не пропускать никого, кто не едет от имени князя Свидригайла…
    Селяне пригласили путников на ночлег в дом убитого тиуна. Во дворе, куда они заехали, оставались ещё следы недавнего нападения: выломанные ворота, обрызганные кровью зарезанной скотины овины и конюшни, порубленный частокол, всё свидетельствовало об отчаянной обороне жителей дома и о жестокости нападающих насильников, о грабеже и убийстве. Перед наружной дверью темнела большая лужа запёкшейся крови. Неделя дождей и осеннего ненастья только увеличили кровавую лужу, а не смыли её с земли и из памяти живых.
    — Это кровь казнённых! — сказал сопровождавший их парень. — Всех, кто тут попадался нам в руки, мы зарезали, потому что там, в сенях, лежал убитый тиун… Он был добрым человеком, надо было за него отомстить!
    Вытаращив от ужаса глаза, смотрел Андрийка на тёмно-красную лужу и представлял себе дикие картины насилья и грабежа, пьяные крики разбойников, рёв скотины, отчаянные вопли женщин, визг детей… А потом нападение селян, и вот под бешеную ругань, с ожесточённой злобой тащат смертельно перепуганных, отчаянно отбивающихся злодеев к порогу, где на скамье лежит убитый тиун. У него в головах горит свеча, у ног рыдает несчастная жена. И тут же одного за другим, как скотину на бойне, мужики убивают насильников. Льётся кровь, хрипят зарезанные, кричат нечеловеческими голосами, стонут и скулят те, которые ждут в зловещей очереди…
    Юноша побледнел и отвернулся от кровавой лужи. В дверях гостей встретила ещё молодая, стройная женщина с двумя детьми. Одного ребёнка она держала на руках, другой, трёхлетний мальчуган, зарывшись в мамину юбку, тревожно смотрел на чужих людей. В его широко открытых глазах проглядывал смертельный страх. На лице женщины залегла глубокая скорбь, которую она всё-таки преодолела: у неё ведь дети, и горе не смеет отнимать силы, волю и решимость жить! Потому оно и казалось таким спокойным, — скорбь окаменела в чертах, превратившись в обычное выражение лица. Это была жена тиуна Мария.
    Она приняла гостей, согласно обычаю, в их присутствии отдавала распоряжения челяди по хозяйству, после ужина вынесла боярину мёда, сама же села у очага кормить ребёнка. С удивлением смотрел боярин из Рудников на молодую женщину, а внимательно следившему за беседой Андрийке она показалась божьей матерыо. И давал он как перед иконой в душе клятву, при первой же встрече с врагом вспомнить о её несчастии и о тех, кто его причинил…
    — Вижу, Мария, что вы не теряете головы без мужа! — ласково сказал боярин Микола, сажая её трёхлетнего сына к себе на колени.
    Вдова посмотрела на гостя, и в её чёрных глазах заблестели слёзы.
    — Не теряю головы? — спросила она. — Как можно терять голову! Кто же накормит этих двух ребят, если меня не будет? Думаете, боярин, что я пережила бы Михася, кабы не дети? Жить тошно, а надо. Люди добрые не обидят вдовы и сирот. Только бы дедич не прогнал из посёлка.
    — Дедич? — удивился боярин. — Ведь это волость Богдана Рогатинского, он-то вас не обидит. Он благородный человек, а ваш Михась не только служил ему, но и погиб на этой службе.
    — Что верно, то верно! Храни бог сказать что плохое про боярина Богдана! Да ведь Рогатинский сейчас в Олеське поднимает народ против шляхты. А дело идёт туго: к работе у нас рук хоть отбавляй, а для драки да разбоя — не сыщешь. У них иное дело! Вот пан Заремба бросил именье, службу и припёрся сюда, на мою беду, сеять смерть… Среди шляхты найдётся немало всякой сволочи, разбойников, голодранцев и лодырей, и боярин Богдан может попасть в беду. Что тогда будет с нами?
    — Да нет, не бойтесь! Тут хозяином должен стать великий князь Свидригайло.
    — Должен стать! — подхватила женщина. — Должен стать, да не стал? Король господарь Польши, а великий князь Витовт здесь. Не помогли ни грамоты, ни старосты, ни княжьи тысяцкие. Те своё, бояре своё, а шляхта своё. Уж больно вольготно у нас шляхте, и она по-хорошему отсюда не уйдёт!..
    — Уйдёт, потому что мы ей дорогу укажем! — горячо воскликнул Андрий, довольный, что и он может сказать своё слово.
    Вдова поглядела на Андрийка, и печально-суровое выражение её глаз немного смягчилось.
    — Попытайся, сынок, — сказала она, и вдруг румянец расцвёл на её побледневших щеках, а глаза сверкнули гневом, — попытайся и увидишь, что, только проливая такие лужи крови, как перед моим порогом, можно прогнать злодеев из чужой клети!
    Боярин Микола промолчал, а сердце у Андрийки тревожно ёкнуло. Испарялись, уходили мечты о рыцарских поединках и дворцовых приключениях, а из мрака неведомого будущего вынырнул страшный призрак беспощадной лютой борьбы, не знающей ни милосердия, ни благородства, преследующий лишь одну цель: уничтожить, искоренить противника.
    Гости ушли на покой, а утром двинулись в путь.
    Давно скрывавшееся солнце появилось на небе, и хоть оно не грело, всё-таки ехать по размокшей дороге было веселее.
    К обороне, с которой путники столкнулись в первом селе, приготовились и в других придорожных сёлах. Повсюду стояли на страже в ожидании разбойников, которые кишмя кишели особенно возле больших шляхетских замков. Ещё хуже было на Львовщине, где за последние восемь — десять лет осело довольно много панов, с которыми прибывали на новые места и слуги. Считая себя несравненно выше русин, они ехали на восток не работать, а панствовать и насаждать силой свой язык, свои обычаи и свою веру. Изо дня в день боярин Микола встречал ватаги мужиков, которые шли сводить счёты с этими подпайками-однодворцами, которые, не зная удержу своим страстям, совершали чудовищные злодеяния. Страшны были эти злодеяния, но кровавой оказалась и расплата. Всё, что называлось шляхетским, гибло от рук мужиков. Горели не только панские усадьбы, но и поместья перевертней, которые, польстившись привилеями короля Ягайла 1413 года, отреклись от родной веры, обычаев и языка, побратались с изнеженным западным рыцарством, панством и погнались за вздорными, злоязычными и легкомысленными во взглядах на жизнь и её прелести шляхтянками. Равнодушно приглядывались ко всему этому из своих старых поместий наследники галицких бояр, у которых не хватало ни смелости отречься от своих святынь, ни желания защищать мужицкие права. Завести у себя панщину на манер перевертней у них не хватало сил, а паны не только не поддержали бы православных, но даже сами науськали бы на них мужиков. Зато с избытком хватало боярской спеси, которая позволяла слушать только князя, а не голос народа.
    А князя не было. Свидригайло не отправил на Подолию даже своих посланцев. Князь Федько Несвижский, боярин Богдан Рогатинский начали воевать по собственному почину, а поддерживали их только мужики.
    Весь край был залит кровью…
    Путникам не раз чудилось, что воскресли времена Батыя, когда неприятель огнём и мечом прокладывает свой путь по земле…
    Среди обилия плодов и прочих щедрот цветущей земли они то и дело наталкивались на сгоревшие усадьбы, села, церкви, валяющиеся трупы лошадей, людей и тучи воронья над ними. Крепко-накрепко запирались ворота городов, но и там, гонимые нуждой, холодом и голодом, потомки древнерусских купцов — огнищан хватались за оружие и набрасывались на пришлых, привилеями осыпанных католиков из Польши и Неметчины, которые наводнили древние города Руси, благодаря «мудрому» королевско-княжескому управлению. Шло светопреставление, и очевидцы недоуменно спрашивали себя, рушится ли это старый порядок или распадается новый.
    Вот таким образом, среди страшных, кровавых картин мятежа, разбоя, резни, неразберихи, бегства и преследования, нападения и защиты, объехав стороной Львов и Буск, наши путники прибыли в Луцк.

V

    В угловой веже Луцкого замка, окна которой выходили на широко разлившийся Стырь, за столом, накрытым золототканой скатертью, сидел сорокалетний мужчина в островерхом шлеме и кованой кольчуге восточной выделки. Острые, выразительные черты лица и суровый взгляд блестящих чёрных глаз придавали облику воина грозный вид. Длинные, обвислые усы скрывали рот настолько, что его существование подтверждал лишь звучащий из-под них голос. А был он ласковый, мягкий, как голос отца, который обращается к любимому детищу. Перед столом, склонив почтительно голову, стоял Андрийко.
    — Значит, ты, сынок, — сказал рыцарь, — заботишься о своём и моём имени. А имя мужа, самое крепкое забрало против искушений лжи, лицемерия, расточительства. Скажешь себе: «Сделал бы так, и пусть всё идёт пропадом, но Юрше это не к лицу!» И тут же отлетят от тебя дьяволы, если ты действительно Юрша…
    — И я так полагаю, дядя! — сказал юноша и поднял глаза на воеводу. — Потому-то и не остался на Полесье и приехал сюда.
    — Добро! А у меня не было времени приехать, ведь на западе уже идёт война. А где же боярин Микола?
    Боярин привёз меня и сразу же уехал в Олеськ, у него дело к Богдану Рогатинскому. Прямо проехать туда мы не могли, как раз под Олеськом горели сёла.
    — А не знаешь ли, по какому делу поехал боярин?
    Какое-то мгновение юноша явно боролся с собой, потом поднял голову и, вспыхнув, сказал:
    — Знаю!
    — И что же за дело?
    Юноша замолчал. Юрша бросил на него взгляд из-под нахмуренных бровей.
    — Ну, говори!
    — Не скажу! Не гневись, дядя, но не скажу.
    — Ого! А почему? — спросил сурово Юрша.
    — Потому, что это не моя тайна!
    — Так! — протянул холодно воевода. — Не твоя тайна? Раз знаешь, то она уже твоя, а коли твоя, то скажи мне. Сам понимаешь, что в княжеской крепости я не могу держать людей, которые хранят чужие тайны. Видать, эти тайны опасны, коли даже мне их знать не следует…
    Андрийко побледнел и стиснул зубы.
    — Воля твоя, дядя, — сказал он и умолк.
    — Ну, говори!
    — Не скажу!
    — Скажи, всё равно заставлю!
    — Воля твоя, дядя, а тайна не моя, и никакая сила не вырвет её у меня!
    Какую-то минуту воевода смотрел на племянника, потом встал и промолвил:
    — Вижу, сынок, что ты именно такой, каким я хотел тебя видеть. Только если ты хочешь сберечь тайну, не говори, что её знаешь.
    Юноша смело посмотрел дяде прямо в глаза и ответил:
    — Я говорил правду, ведь спрашивал Юрша! Другому я совсем бы не ответил.
    Воевода подошёл к Андрию, обнял его и поцеловал в лоб.
    — Хорошо ты, мальчик, сделал, что сказал правду, а ещё лучше, что не выдал тайны. Ты не ошибся, тайна принадлежит не тебе, а правда такое сокровище, которым не каждого следует награждать! Но мне всё известно!
    — Как?
    — А вот как! Князь Нос со своими сыновьями, боярин из Рудников, Богдан из Рогатина, князь Несвижский, твой отец и ещё некоторые люди — подлинные сыновья матери родины, — задумали поставить князя Свидригайла во главе всего народа: не только бояр, но и мужиков.
    — Да, но…
    — Никакого «но»! Мы ещё не знаем, что скажет на это князь, но всё то, что ты видел по дороге, делается по нашим указаниям, только пока ещё нескладно…
    В комнату вошёл юноша в коротких розовых штанах в обтяжку и в зелёной куртке, с богато расшитыми широкими рукавами, поклонившись, он промолвил:
    — Пани Офка, каменецкая старостиха, спрашивает, можете ли вы её принять по неотложному делу?
    Михайло Юрша отступил от племянника и нахмурился.
    — Скажи своей пани, что я всегда рад послужить ей, насколько позволит мне долг перед князем и народом.
    Русый юноша поклонился и вышел. Уходя, он бросил взгляд на Андрийку, и на устах его промелькнула улыбка. Юноша был ровесником Андрия, но в его бледном лице и в измученных, обведённых синими кругами пустых глазах угадывались пресыщенность и преждевременное знание жизни.
    Спустя минуту на пороге появилась дама в кармазиновом платье с белыми шёлковыми вставками и украшениями на талии. Вырез на платье окаймлял золотой позумент с десятком самоцветов, а на груди красовалась великолепная брошь — огромный изумруд в алмазной розетке и золотой филигранной оправе. При каждом движении вошедшей из-под широкого рукава показывалась маленькая, полная, белая, как алебастр, рука, украшенная золотыми браслетами.
    Взглянув в лицо старостихи, Андрийка просто обомлел. Такой красоты он никогда в жизни ещё не видел. Казалось, ангел божий спустился с неба к людям, и ещё немного, и юноша, став на колени, простёр в молитве руки, как это он делал в Печерском монастыре перед святой иконой. А дама, видно, уловив восхищённый взгляд юноши, устремила на него свои большие чёрные, как агат, и бездонные глаза-озёра. И этот брошенный из-под тонких, лучистых, сросшихся на переносице тёмным пушком бровей, взгляд пронзил его насквозь, точно калёная киевская стрела.
    На белых, как молоко, щеках красавицы играл румянец, нежный-нежный, будто первый лучик солнца на весеннем снегу, а на полных, как спелый гранат, коралловых губах играла приветливая улыбка…
    Шурша шелками, жена боярина Кердеевича поклонилась и села на застланную ковром скамью, с которой незадолго перед тем встал воевода Юрша. Кто знает, почему он окинул красавицу хмурым взглядом и сухо спросил:
    — Что угодно жене моего бывшего друга?
    — Почему «бывшего», досточтимый воевода? — спросила она, умоляюще поднимая ослепительно-белую ручку. — Разве он чем-нибудь вас обидел, что вы лишили его своей сердечной привязанности?
    По лицу боярина пробежала судорога, казалось, кто-то больно задел его за живую рану.
    — Я не лишал его своей сердечной привязанности до тех пор, пока он не лишил меня своей! — ответил воевода.
    Пани Офка засмеялась.
    — Неужто, достопочтимый воевода, вы хотели сами выбрать ему жену? — спросила она. — Или задумали пристроить сердце Грица иначе? — добавила она шутливо.
    Юрша покачал головой.
    — Нет, пани, — ответил он с достоинством, — ваши стрелы не попадают в цель. Вам ведомо, что моим другом был боярин, а не шляхтич, и в этом причина моего огорчения.
    — А разве это не всё равно?
    — На пергаменте может быть, а на деле нет! Ест мы, бояре, сидим себе спокойно в усадьбах, а шляхтичи снова попирают ногами ту самую землю, которой причинили уже столько зла. На нашей испокон веку земле нет места шляхте, разве что для их могил!..
    Грозно нахмурились брови воеводы, а прелестная шляхтенка умолкла. Улыбка исчезла, и она прикусила губки жемчужными зубами.
    — Я не ждал, — продолжал Юрша, — что мой друг продал душу женщине. Рыцарская честь не позволяет мне бросить вас в темницу или отослать на поругание мужицким ватагам, которые наводнили весь край и чинят суд и расправу над врагами нашей веры. Потому оставайтесь тут на свободе…
    — Как раз об этом я и хотела с вами, досточтимый гоевода, поговорить.
    Юрша провёл рукой по лбу, словно отгонял назойливую мысль.
    — Говорите, пани! — промолвил он тихо.
    — Вы утверждаете, будто я на свободе. А стража тем временем не выпускает меня в город. Ведь вы знаете, что, кроме Марии, у меня нет слуг и потому приходится за каждой мелочью ходить в город самой.
    Воевода насмешливо посмотрел Офке в глаза.
    — Твоё имя, пани, означает премудрость — София, Однако не следует думать, что она переселилась в твою красивую голову целиком, так что другим не осталось ничего. Мы живём на Волыни, а на Волынь даже ваши земляки не посмеют посягнуть. Не достанется она им независимо от того, будут ли в городах услужливые купцы и прелестницы, которые тайком передают вести и письма да подкупают золотом или сводят с ума особо опасных своих врагов.
    Нежное личико Офки покраснело, как маков цвет,
    — Как это? На что вы намекаете, воевода? Как вы смеете?.. — И тут же умолкла. Властное движение руки: боярина остановило её.
    — Это я должен вас об этом спросить! — промолвил он спокойно. — Но я не допытываюсь: щажу вашу молодость и выполняю свой рыцарский долг. Не спрашиваю, но ставлю у ворот замка стражу, которая не пропускает женщин к купцам, а купцов к женщинам. Вот так-то.
    — И это всё, что вы можете мне сказать? — спросила красавица.
    — Да!
    С минуту Офка безмолвно сидела на лавке, потом губы у неё заметно задрожали. И, закрыв лицо руками, она вдруг расплакалась, как ребёнок.
    — Ах, я несчастная! — запричитала Офкл. — Куда ты, Грицуню, подевался, покинул тут меня порогам на поругание. Бедная я, несчастная, осталась одна-одинёшенька, как былиночка в поле, без отца, без матери, да ещё в темнице… Он, боже!
    — Поплачьте, панн, поплачьте, слёзы облегчат вам душу, а мне служат доказательством, что я не ошибся, — заметил спокойно Юрша.
    Старостиха в тот же миг успокоилась.
    — Как мне вас понимать?
    — Известно как. Слёзы женщины — последнее её оружие и очень опасное для тех, против кого направлено. Не могут устоять против него ни отец, ни муж, ни любовник. Видать, никакие способы уже не действуют, коли берёшься за лебединую песню. Но запомни! Я тебе не отец, не муж и не любовник. Я рука и голова князя на Волыни…
    — Ох, если бы он был здесь! — воскликнула молодая женщина. — Наверно, отпустил бы меня в город за покупками. Но это моя вина! — заметила она после небольшой паузы. — Я должна была сразу же взять в толк, что лучше иметь дело с паном, чем с его холопом.
    Сказав это, она поднялась и направилась к двери. Юрша побелел от обиды как полотно, но не проронил ни слова. Андрийко же, готовый поначалу кинуться перед Офкой на колени и, жертвуя жизнью, служить ей, услыхав её последние слова, замер, точно прикованный, на месте. Он понял, что пани Офка посылала из Луцка сведения шляхте, которая задумала лишить независимости Литву, а в случае неудачи, оторвать от неё хотя бы Подолию и Волынь и привести их жителей к вечному рабству и потере своей народности.
    Какое-то время Юрша сидел молча, опустив голову на руки. Потом встал и ласково посмотрел на племянника.
    — Видишь, Андрийко, какую штучку прислал мне сюда Кердеевич. Не только обесславил свой род и самого себя, но ещё хочет отравить зловонным дыханием и этот последний источник чистой воды, эту опору князя и народа.
    — Но ведь она красива, дядя, красива, как… как…
    — Как дьявол, который искушает угодника божьего. Её красота, сынок, поражает, но приглядись к ней ближе, и ты увидишь, что эта вишня полна отравы, что под шёлковыми ангельскими кудрями растут рожки дьявола.
    Со страхом смотрел на воеводу юноша; не привыкший к размышлениям, он никак не мог согласовать то, что слышал, с тем, что видел.
    Однако Михайло Юрша не дал ему долго раздумывать.
    — Пойдём на майдан, — сказал он. — Нынче надо разослать людей по сёлам и сделать смотр имеющимся силам.
    Андрий охотно последовал за дядей.
    Луцкий замок стоял на высоком берегу Стыря, и приступить к нему можно было только с одной стороны. Замок окружали высокие стены с заборолами, крытыми ходами и вежами. Виднелись палаты князя, где и жил сейчас Юрша. Покои княгини, расположенные справа от большой стены, занимал каштелян Заремба, но он уехал в Серадз, и в них поселилась с Мариной его дочь, пани Офка, где сейчас и пребывала под неусыпным наблюдением четырёх ратников-татар. Юрша привёз их с украинского пограничья и даровал свободу. Живя на приволье, татары привязались к воеводе телом и душой, вот почему он и поручил им сторожить жену Кердеевича. В верхней части крепости стоял ещё кирпичный арсенал, а рядом «столп», то есть сложенная из огромных каменных глыб старинная вежа. Тут была самая древняя и наиболее обеспеченная от нападения часть крепости — детинец. Вход в вежу находился на две сажени над землёй, и, чтобы в неё попасть, надо было сначала подняться по лестнице. В нижней её части были закрома с припасами и очень глубокий колодезь, вода которого стояла на одном уровне с рекой. Под вежей находились погреба, где хранили запасы мёда, вина и прочего, а под ними подземелья для самых опасных узников. Кухня расположилась в отдельном строении. В ней готовили еду для всех жителей замка. В восточной части площади стояла часовня, где священник ежедневно служил обедню для городовой рати. Когда князь останавливался в крепости, то богослужение капеллан проводил в его покоях.
    По обе стороны главной браны, выдвинувшись немного вперёд, высились две низкие, широкие и круглые башни, защищавшие доступ в замок с боков. Их соединяла крытая галерея, полом которой служил свод самой браны. В наружной стене этой галереи было множество бойниц, а в полу проделаны отверстия, по своей форме напоминающие лейку, куда можно было лить кипяток, горячую смолу или жидкий свинец на осаждающих, если те стали бы выламывать ворота. Луцк, разумеется, не мог сравниться с обороноспособностью Перемышля или Мариенбурга, но всё-таки стены были толстыми, и крепость могла оказать длительное сопротивление любому врагу.
    На площади собралось несколько десятков мужиков в коротких кожухах и высоких шапках, вооружённых копьями, косами или топорами. У некоторых из-под кожухов торчали широкие сабли, и почти у каждого за поясом торчал нож, а за плечом лук и берестяной сагайдак со стрелами. Тут же ожесточённо спорили между собой Коструба и Грицько. Увидав воеводу и Андрия, они подошли и поклонились.
    — Досточтимый воевода и ты боярин! — начал Грицько. — Решайте вы, кому из нас оставаться, а кому идти.
    — Куда? — спросил Андрийко.
    — Туда, куда идут эти люди, — и Грицько указал рукой на толпу мужиков, — в пограничные сёла собирать народ против иноземных грабителей.
    — Идите оба, а мне оставьте Скобенка! — решил юноша. — Он, кроме как служить в боярских покоях, не для чего и не гож.
    Юрша улыбнулся.
    — Помните только, что в случае войны Луцк будет в осаде, а ваш боярин в опасности. И тогда не мешало бы хоть одному из вас быть с ним в замке.
    Оба парня отошли в сторону, а воевода собрал мужиков и принялся назначать, кому в какие сёла и города ехать. Одних в Санщину, других в Перемышль, кого и Ярославль, а кого в Городок, в Вишню, Буск, Рогатин, Требовлю, Галич, Владимир-Волынский, Грубешев, Красностав. Мужики по-двое, по-трое расходились, вскакивали на своих низкорослых лошадёнок и уезжали. Коструба с Грицьком были направлены в Ныжайковичи и Добромиль.
    В тот же день воевода провёл с племянником первый урок фехтования и с радостью убедился, что, кроме недюжинной силы, у юноши немало и умения. Андрийко хорошо владел тяжёлой саблей, ловко наносил удары противнику и легко их парировал.
    — Хватит на сегодня! — сказал Юрша. — До осады сделаю тебя лучшим рубакой на Волыни.
    Остаток дня Андрийко провёл за осмотром стен замка, цепного моста, арсенала, кухни и двух круглых башен — ронделей у ворот. В одной из них Андрийко наткнулся на розово-зелёного пажа пани Офки. Тот сразу же завязал с ним беседу, выложил все сплетни о своей госпоже, на которой сосредоточивались все его интересы, про ухаживания Олександра Носа и многих других рыцарей, добивавшихся ласк красавицы. Потом доверительно сообщил, что его пани любит мальчиков, потому что муж у неё старый, и наконец пригласил Андрийку посетить его в покоях старостихи, обещая, что он наверняка с ней повидается. К великому удивлению пажа, молодой Юрша не пожелал слушать всех сплетен, а на приглашение только замахал руками, сказав:
    — Зачем мне идти в гости к людям, которые меня и в глаза не видели! Я боюсь…
    — Чего?
    — Что дядя будет гневаться!
    — Ха, ха, ха! Разве дядя об этом узнает?
    — Конечно!
    — Кто же ему скажет? Придёшь ночью, и тебя никто не увидит, я тебя не выдам, ни пани Офка, ни Марина, а сам ты…
    — Я-то и скажу! — воскликнул юноша. — Ложь не осквернит моих уст, лгать, да ещё опекуну, который заменяет мне отца!..
    — Значит, ты расскажешь ему о нашей сегодняшней беседе? — поспешно спросил паж.
    — Нет! Ты меня не знаешь и, наверно, думаешь, что опека воеводы мне тягостна, как тебе? Я не выдам тебя, но в будущем не тяни меня туда, куда мне ходить не гоже!
    Злобная усмешка пробежала по лицу пажа, но, когда он заговорил снова, голос его звучал жалобно.
    — Ах, тебе легко говорить. А я парень молодой, непоседливый, скучаю один без товарищей, без развлечений, вот и хочется с кем-нибудь подружиться.
    Андрийко приветливо посмотрел на пажа.
    — Разве я тебя гоню? Напротив! Приходи, на ристалище поработаем с луком, рогатиной, хочешь мечом, длинным или коротким. Сколько тебе лет?
    — Девятнадцать!
    — И мне почти столько! Вот и хорошо, что встретились. До обеда мы с дядей обычно упражняемся в военном искусстве, а после обеда он уезжает в город чинить суд и расправу на площади либо рассылает гонцов, вот тогда и займёмся.
    Они сердечно попрощались. И Андрийко ушёл, чрезвычайно довольный, что нашёл себе приятеля-сверстника.
    Когда вечером в комнату вошёл с ужином Скобенко, Андрийко спросил:
    — Дядя спит?
    — Ещё нет. Вернулся боярин Микола, и они совет держат.
    — А! Значит, боярин вернулся?
    — Ну, да!
    — Хорошо, можешь идти спать!
    Скобенко неохотно направился к двери, но у порога остановился и нерешительно сказал:
    — Боярин!
    — Чего тебе? — спросил Андрийко.
    — У вас… ну, может, и необязательно у вас… нет никакого дела к той пани…
    — Какой пани?
    — Ну, этой старостихе, у которой Марина…
    — Какая Марина? Что с тобой, Скобенко? Спятил, что ли?..
    Красавец слуга вспыхнул.
    — А я было подумал…
    — Что именно?
    — Коли есть к ним дело, то я охотно туда сбегаю,
    Андрийко всё ещё не понимал слугу.
    — Какое же у меня может быть дело к Марине? — удивлённо спросил он. — Я ведь её и в глаза не видел!
    — Да не к Марине, а к пани! К Марине — уже я…
    Андрийко понял, и кровь ударила ему в голову. Сцена в покоях воеводы, сплетни пажа и вот теперь предложение Скобенка заставили его подумать о многом. Видно, дядя хорошо сделал, что поставил стражу у дверей: красавицы, если она готова любой ценой заманить к себе даже такого несовершеннолетнего юнца, как он, или мещанина Скобенка. Для чего? Кто знает это, кроме неё!
    — Нет у меня дел к пани Офке, да и тебе не советую связываться с Мариной. Служанка старостихи, как я слышал, боярская дочь, и на тебя заглядываться не станет, а коль скоро позвала, то, значит, задумала втянуть в грязное дело. Берегись, не то попадёшь в беду! Ты приехал со мной, и я отвечаю за тебя перед дядей. Неравно же узнаю, что меня ослушался, то увидишь, верней, почувствуешь на собственной шкуре! А теперь ступай спать!
    Опустив голову, как побитая собака, Скобенко выскользнул из комнаты, Андрийко же, быстро покончив с ужином, отворил узкое окно, выходящее на реку. Дул холодный ветер, но он не обращал на это внимания. В памяти проплывали впечатления дня, сильные и разнообразные: дядя, паж, пани Офка, её красота и злоба, её интриги, Скобенко, Марина, разговор о каких-то неведомых вражеских кознях против князя Свидригайла, нити которых терялись в палатах воеводы, точнее, в покоях старостихи. Юношу охватило любопытство, он затворил окно и вышел из комнаты, находившейся в крытой галерее над задней калиткой замка. Таких комнатушек было три, все они выходили в узкий коридорчик, и он сразу же обнаружил, что соседняя комнатка, отведённая Скобенке, пуста. Окна на половине воеводы были ярко освещены, видно, там шёл какой-то совет. У пани Офки тоже светилось одно окно. Пошёл ли туда Скобенко? А если да, то о чём они говорят? Андрийко вернулся к себе, взял кожушок и решил всё толком разузнать. Однако, когда он вышел в коридорчик, свет в окнах воеводы уже погас, а через площадь, позвякивая рыцарскими шпорами и ножнами меча, кто-то шагал в его сторону. Вскоре на ступеньках заскрипели сапоги, и Андрийко юркнул в свою комнатку. Не успел он снять кожушок и сесть у очага, как вошёл боярин Микола.
    — Отлично, парень! — крикнул он. — Подставляй-ка лоб, поцелую. Воевода очень рад, что ты здесь. Видать, пришёлся ему по сердцу. Радуйся, парень, потому что Михаиле Юрша понапрасну никому сердца не откроет.

VI

    Боярин уселся у огня. Андрийко поставил перед ним кубок мёду, который принёс ему Скобенко к ужину. Дол— го сидел боярин, уставясь молча в огонь и нахмурив брови. Наконец, поставив кубок на шесток, он повернулся к юноше:
    — Андрийко! Тебе миновало восемнадцать, ты уже не мальчик и знаешь, почему я ездил в Олеськ, правда?
    Юноша кивнул головой.
    — У нас ведь не было ни заранее обученных людей, ни вожаков, ни оружия, ни припасов. Начавшаяся на пограничье война целиком дело рук простого народа. Князь Несвижский и боярин Богдан Рогатинский порадели о том, чтобы в ближайших околицах своих замков подмять народ, и у каждого теперь набралось немало вооружённых мужиков. Наш воевода сделал то же на Волыни, Опилье, Холмщине и Перемышльщине. Но Перемышль далеко на западе, и туда следует послать человека понимающего, а не простого мужика. Вот потому поеду туда я, а Коструба с Грицьком отправились туда уже утром. Всё это так, однако шляхта разнюхала о наших приготовлениях и бежит в укреплённые замки. С запада же проникают шляхтичи, всякие прощелыги, дармоеды, попрошайки: дикие, драные, голодные. Но откуда шляхте известно о наших намерениях — не отдать ни пяди исконно русской земли без боя? По дороге я разузнавал, каким образом просачиваются сведения с востока на запад, и убедился, что они идут из Луцка. Тут, под боком у воеводы, живёт предатель…
    — Воевода полагает, что это пани Офка! — заметил Андрийко.
    — Да! Но ведь она лично вестей пе перевозит. У неё есть либо был помощник-посланец. Его-то нам и нужно во что бы то ни стало обнаружить. Ты меня понял?
    Андрийко кивнул головой и воскликнул:
    — А теперь послушай, боярин, что я заметил! — и вкратце изложил свой разговор со Скобепкой.
    Боярин слушал внимательно, потом встал и заходил по комнате.
    — Да, ты прав! — согласился он. — Здесь, наверно, и таится ответ, кто именно носит и будет носить сведения в город.
    — Думаете, что Скобенко?
    — Да! Конечно!
    — Ну, я за ним прослежу и, коли захвачу с поличным, немедля доложу воеводе, а Скобенко брошу в темницу.
    Эти слова, сказанные так решительно, звучали в устах юноши настолько смешно, что боярин Микола ухмыльнулся в усы.
    — Потому-то я и пришёл, — сказал он, — не гоже бегать воеводе за влюблённым парнем, а поймать его нужно обязательно. Я должен уехать, остаёшься только ты, кто, кроме тебя, может это сделать, ведь князь Олександр что-то не того… а его брат Танас сидит в Троках. Только тут надо браться за дело хитро. Коли кинешься на Скобенка, припугнёшь палками да тюрьмой, он затаится и ничего не скажет. В восемнадцать — двадцать лет героем становится даже трусишка, особенно если тут замешана девушка.
    — О да! — вырвалось у юноши. — Я тоже готов скорей погибнуть, чем осрамиться перед девушкой.
    — Неужто? — спросил, улыбаясь, боярин, и в глазах его мелькнуло беспокойство. — Значит, ты тоже вкусил от этого плода? Ты любишь?
    Однако ясный, открытый взгляд юноши успокоил боярина.
    — Нет, — ответил он, — но не раз думал о любви…
    — Эх, сынок, лучше не думай! Она в своё время придёт, и горе тебе, если ты не сумеешь сдержать неблагородные порывы…
    — Именно потому, чтобы им не поддаться прежде времени, я думал много раз об этом!
    Боярин махнул рукой, как человек, отгоняющий от себя неприятное воспоминание, и спросил:
    — Значит, ты проследишь за посланцем пани Офки и поймаешь его?
    — Если не убежит загодя, поймаю непременно! — подтвердил Андрийко.
    — Ну, ладно! Только смотри, не спугни прежде времени. Гляди в оба и, когда накроешь на деле, хватай, кто бы он ни был. Четверо татар Юрши и двое моих слуг будут начеку и откликнутся на первый же твой зов! Доброй ночи!
    Боярин отправился на покой в комнатушку по соседству с Андрием и Скобенко. А спустя какое-то время, решив, что предатель принял всяческие меры предосторожности и не даст себя так легко поймать, Андрийко тоже улёгся и тут же спокойно уснул.
    В покоях старостихи за покрытым узорчатой скатертью большим круглым столом, с ярко горящими в подсвечниках свечами, глиняной чернильницей и пачкой очиненных перьев сидел паж и медленно выводил под диктовку пани Офки на небольшом пергаменте букву за буквой. Его длинные русые волосы ниспадали на лист, лоб густо покрылся каплями пота. Старостиха сидела против него в коротеньком кожушке, поставив маленькие ножки на скамейку, и вертела в дрожащих от волнения или раздражения руках деревянную песочницу, а из уст лились потоком слова:
    — Напиши, Стась, что это последнее сообщение. У меня есть муж, у него огромное состояние, он во всём меня слушает, и стоит мне только повести бровью, как выгонит из дому всех, кого ни пожелаю. Он некрасив, к тому же русин, и я не люблю его, но он меня обожает и очень-очень добр! Лучше мне жить с ним, чем переносить грубости таких, как Юрша. Ох, если бы он попался мне в руки… Я приказала бы выколоть ему глаза!.. Поэтому напиши, что при первой же возможности я уеду отсюда. Отец льстил себя надеждой, что князь Сигизмунд Кейстутович мною увлечётся, и потому вместе с вельможами рассчитывал при моей помощи взять власть в Литве в свои руки. А тут вдруг князем стал Свидригайло, а Кейстутович его сторонником. Кердеевича не убили, несмотря на обещание, теперь пусть его оставят в покое, мне же надоела чужая блажь. Я хочу жить для себя! Понимаешь?
    — Понимаю, ваша милость. Я написал уже, что Богдан Рогатинский собирает войска в Олеськ, Юрша в Луцк и что главная опасность таится в этих гнёздах. Князь Свидригайло войны не желает, и у него нет достаточно сил, чтобы её вести. Главная препона для Кревско-Городельской унии — мужики и мелкое боярство. Поэтому наши войска должны в первую голову напасть на эти замки. Русины на западе тоже готовят бунт, но об этом ваш отец, наверно, знает. В конце я приписал, что вы желаете свободы и если вам её не дадут, то вы сами найдёте способы и пути добыть её силой либо хитростью. Хорошо так?
    — Очень хорошо! Славный ты у меня помощник, Стась! А вот песок. Посыпь, заверни в шёлковый платок и покличь Марину,
    Стась молча слушал и лишь преданно поглядывал на красивое лицо своей госпожи, а в глазах его горел похотливый огонёк. Вдруг из соседней комнаты раздался испуганный крик женщины. Старостиха, схватив свечу, кинулась за Стасем в комнату Марины. И тут их глазам представилась довольно любопытная сценка.
    На низкой лежанке, застеленной шерстяными одеялами, полулежали Скобенко и кругленькая, полненькая брюнетка-красотка лет, вероятно, восемнадцати. Её залитое румянцем личико пылало от страсти, а может… может, от гнева, потому что глаза её метали молнии, рука занесена для удара. Растрёпанная одежда свидетельствовала о весьма пылком ухаживании, сам кавалер был почти без сознания. Увидав Стася, девушка взвизгнула, парень вскочил на ноги, совершенно растерянный, точно пойманный с поличным напроказивший школьник.
    Увидав пани Офку, Марина закрыла лицо руками, разрыдалась и кинулась госпоже в ноги.
    — Ох, пани! — запричитала она. — Простите, что пустила сюда этого злодея, казалось поначалу, что парень из хорошего дома, что будет меня уважать и вам послужит, а он начал с другого конца и…
    — И что? — резко спросила старостиха, когда девушка замялась.
    — Ничего больше, но не приди вы и пан Стась, то уж и сама не знаю…
    — А ты не могла крикнуть раньше?
    — Ну как же, ваша милость, сначала он вёл себя пежливо, а потом уж было стыдно кричать…
    — А валяться на одной лежанке с чужим парнем не стыдно? Кто ты? — спросила Офка, обращаясь к Скобенко.
    — Скобенко я, киевский мещанин, сейчас служу у боярина Юрши.
    Пани Офка даже вздрогнула от возмущения. Поставив подсвечник на столик, она повернулась к смущённому парню.
    — Значит, ты служишь Юрше, этому злодею, и смеешь явиться к тем, кого держат взаперти, как заключённых?
    Скобенко впервые поднял глаза на Офку.
    — Я служу не старому воеводе, а его молодому племяннику… — пролепетал он.
    — У того, о котором я говорил вашей милости нынче вечером, — вмешался Стась.
    — Ну, коли так, дело другое! — сказала пани Офка и улыбнулась. — Тогда мы ещё поговорим.
    Приказав Марине встать и привести в порядок расхристанную сорочку и плахту, старостиха уселась на табуретку. Потом, внимательно-испытующе уставившись на красивого пария, вполголоса бросила несколько слов Стаею. Паж вышел и тут же вернулся с завёрнутым в шёлковый платок письмом.
    — Жаль мне тебя, — сказала она, обращаясь к Марине и Скобенко, — что вянет среди этих стен твоя красота. Мало того! Какой-то поганец пристаёт к тебе, а я не в силах тебя защитить, ведь и со мной каждую ночь может произойти то же, что с тобой нынче. Мы всего лишь слабые женщины и не всегда в силах обуздать жаждущее любви сердце.
    Марина, уже немного успокоившаяся, снова начала всхлипывать; пани Офка не спеша кивала своей красивой головкой, а Стась злобно усмехался. Он, видимо, догадывался, о чём идёт речь.
    Лишь Скобенко не улавливал хитрости пани Офки и ухватился за её последние слова, как утопающий за соломинку. Он боялся, что пани Офка завтра пожалуется воеводе, и тогда горе ему!
    — Ваша милость меня обвиняет! — промолвил он, — Но я не поганец, не злодей, а то что не боярин, ещё не беда. У нас на Руси и мещанину живётся среди бояр неплохо, коли будет на то божья воля да княжья ласка. А у меня есть высокие и знатные покровители, и на службу к Юршам я пошёл только потому, что они да Носы — первые у нас люди!.. И ухаживаю я за панной Мариной вовсе не для того, чтобы её обмануть, а законно с ней венчаться. Она мне пришлась по сердцу, на ней и женюсь.
    Наступило молчание, слышно было только, как всхлипывала Марина.
    — Успокойся, Марина, полно тебе плакать! — сказала старостиха, а потом обратилась к Скобенке: — И это всё правда, что ты говоришь?
    — Клянусь, правда! Крест святой, землю буду есть, что правда.
    — В таком случае мне жаль вас обоих! Чтобы справить свадьбу, нужно получить у князя пожалование, а кто сейчас князь? Покуда всё уляжется, пройдёт год. два, может, и десять лет, но ведь ни сердце, ни годы не ждут! Тебе же, Скобенко, оно необходимо теперь, а чтобы его получить, придётся послужить не Юршам или Носам, а тем, кто стоит близко к одной-единственной законной тут власти — королю!..
    — О, пани, скажите только, кому послужить? — умолял Скобенко. — Я готов хоть завтра, хоть сей же миг ехать, идти, куда пожелает тот, на кого вы укажете!
    — Юрши, Рогатинские, Носы, Несвижские, Звягельские, Воловичи и сотни им подобных — люди вчерашнего дня. Нынче только такие, как Кердеевичи да Бучадские, могут выхлопотать тебе у короля пожалование, если им послужишь…
    — Я готов хоть сейчас! — решительно промолвил Скобенко.
    С минуту пани Офка смотрела парню прямо в глаза, наконец подняла указательный палец и заговорила не спеша, тихо, но очень выразительно:
    — Ты решаешься, значит, покинуть своих господ и послужить королю! И поступаешь разумно, потому что награда короля и благородных панов русину за верную службу будет такая, какая тебе и не снится. Не только исполнятся твои желания, но даже твои прихоти станут законом для тех, кто тебе обязан. Поэтому слушай меня и не ради доверия, которое я тебе оказываю. Ибо горе, трижды горе тебе, если ты задумал нас предать. У нас множество… тысячи способов наказать не только мещанина, но и князя… А наши тюрьмы и пытки — это тебе не светлицы в русских замках, и не нагайки тиуна — они страшны! Верь мне! Я видела однажды, как пытали изменника… — тут пани Офка, вытянув руки вперёд, отшатнулась, словно отгоняла страшное воспоминание, — я видела, и целую неделю пища не шла мне в горло. Помни это!
    Скобенко побледнел и со страхом уставился в лицо красавицы, по которому то и дело мелькало выражение какой-то дьявольской жестокости. Но минуту спустя он наклонил голову и набычился, словно его ударил её взгляд.
    — Не грозите, пани! Не присягал я служить своим панам и не беру греха на душу, покидая их. Вам же поклялся и буду честно служить и без угроз, если, конечно, вы не обманете меня… А тогда, — тут ясные глаза Скобенко стали страшными, как у лютого тигра, — тогда обманщика не защитят ни дружина, ни замки, ни мольбы, будь он раб, князь или сам король. Горе и вам, если обманете перевертня… И ты не думай, будто я не понимаю, что становлюсь перевертнем… Горе вам, повторяю, ибо моя месть настигнет лжеца, как гром среди ясного неба, как ядовитая змея, ужалившая во сне.
    Какую-то минуту они меряли друг друга глазами, как бойцы перед боем, как два барышника, надувающие третьего, неопытного. Первой прервала молчание пани Офка.
    — Ну хватит! — сказала она наконец топом приказа. — Верю тебе и хочу испытать твою честность. Вот тебе платок. Я зашью его, а ты отвезёшь каштеляну Зарембе в Перемышль, а потом разыщешь на Подолии князя Олександра Носа и передашь ему от меня, что я охотно поехала бы в Вильно, поскольку там на Антоколье есть дворик среди зелёного сада. Он уж смекнёт, что это значит. Ты меня понял?
    — Конечно!
    — Там ты получишь из моих рук обещанное вознаграждение: королевское или княжеское пожалование, ну и вот её.
    И пани Офка указала рукой на покрасневшую девушку.

    В небольшой угловой каморке замка, который высился среди озера, в наступающих сумерках короткого ноябрьского дня, находились двое мужей. Один, в длиннополой одежде князя римской церкви, с золотой цепью на шее, стоял у окна и смотрел на широкую гладь озера и чёрный девственный лес, обрамлявший разлогую местность до самого горизонта. Шишковатый череп и выразительные черты лица говорили о его уме и лукавстве. Однако в его облике не было заметно усталости, этой вечной спутницы учёных или аскетов, а подвижная мягкость мускулов лица свидетельствовала об умении скрывать свои мысли и чувства. И в самом деле! Это был канцлер польского престола епископ Збигнев Олесницкий, лукавство которого помогало исправлять все недочёты в великодержавных затеях короля или сената.
    Другой старик с редкими седыми волосами, закутавшись в кожух, забрался в самый дальний угол, поближе к камину, где с треском полыхали сосновые брёвна. В его глубоко впавших зелёно-серых глазах стояли слёзы, время от времени они скатывались вдоль носа по жёлтым, как пергамент, впалым щекам. Его обвислые губы то и дело вытягивались, и тогда под ними исчезал гладко выбритый подбородок. Когда же он их поджимал, то казалось, у старика нет нижней челюсти. А тёмные пятна на висках, восковой лоб и глубокие морщины у глаз и у рта говорили о том, что смерть наложила уже на него свою печать. Сквозь эту маску, кроме старческого бессилия, проглядывал страх, тот ужас, что охватывает человека при приближении смерти. И этот ужас время от времени искажал черты старика, и тогда из горла вырывался тяжёлый стон. Стоявший у окна епископ оглядывался, и на его устах появлялась глумливая улыбка.
    Вдруг одна из сосновых колод в камине треснула, и целый сноп искр осыпал глиняный пол. Тревожно вскрикнув, старик приподнялся с подушек. Из-под кожуха высунулась жёлтая костлявая рука и трижды прочертила в воздухе крёстное знамение.
    — Араgе, араgе, satanus![2] — зашептал он беззубым ртом, и его тонкие губы задрожали. Олесницкий повернулся.
    — Что прикажете, ваше величество? Прочитайте «Credo»[3], и все страхи сгинут за порогом ада, откуда они и пришли.
    — Ах! — хрипло простонал Ягайло. — Этот дух не боится ваших молитв; это дух Кейстута, которого вы… топор вам в темя… посоветовали мне убить…
    В эту минуту королю пришло в голову, что все души умерших язычников без разбору горят в пекле или же упырями бродят после смерти по земле… «…Неужто и Кейстут упырь?.. Впрочем, нет! Будь так, он, Ягайло, погиб бы первым, неумолимый враг высосал бы из него кровь… И всё же?..»
    Король немного успокоился, но тревожная дрожь нет-нет и пробегала по его обессиленному телу.
    — Откуда, ваше величество, вам пришла мысль о Кейстуте? — не скрывая своего неудовольствия, спросил канцлер. — Князя, правда, задушили в Троках, но ведь не его первого и не его последнего…
    — Ах, ты не знаешь, что через отверстие этого камина, возле которого я сижу, слышен каждый стон, каждое слово, сказанное в комнате, где умирал дядя. Когда его душили, я сидел как раз здесь, у камина… И слышал его заклинания, угрозы, стоны и несколько раз хотел крикнуть приспешникам, чтобы оставили его в покое. И вот наконец Кейстут стал хрипеть и икать… но я не вымолвил ни слова. А теперь…
    Щёки короля обвисли, изо рта потекла слюна, а руки затряслись, как в лихорадке.
    — А теперь, — начал Збигнев, желая во что бы го ни стало вырвать короля из отупения и направить его мысли на что-то другое, — король-католик боится души язычника, убитого пятьдесят лет тому назад, и забывает, что экклезия — церковь…
    Восковые щёки короля внезапно покрылись румянцем, впалые глаза вылезли из орбит и покраснели, кулаки сжались.
    — Эх, экклезия! — закричал король, — какая там экклезия! Ваши польские штучки…
    — Ваше величество стал польским королём благодаря этим штучкам и благодаря католической церкви!..
    Гнев короля мигом утих.
    — Вот до чего они меня довели! — пожаловался он, — до чего довели! Мне часто приходят на память древние князья начиная с Гедимина и Витеня. По их велению тоже лилась кровь… Но они проливали её как-то по-другому, не так, как я. Они боролись, брали жизнь силой, а я словно ворую её!.. На них не может пасть кара за гробом, за мои же поступки… бог…
    — Святая римская церковь разрешила тебе все ресcatus[4]. За твоё спасение, Владислав, отвечаю я, твой исповедник…
    Наступило молчание. Затравленный старик не успокаивался. Он думал о том, что слова архиепископа только слова, что никто не может отвечать за чужие поступки, за честь мужа… Ах, какая тут честь, после того как дважды менял веру?.. Ради чего же он, Ягайло, продал себя в вавилонский плен? За сокровища, за женскую красу?.. Нет! Польша была нищей по сравнению с Литвой и Русью и даже татарами, и далеко было облезлым, слабосильным, лживым и распущенным, ах, до чего распущенным шляхтянкам до кареглазых, полногрудых, сильных и пригожих русинок! Но не это, не это тревожило совесть Ягайла. Злой дух честолюбия вывел его на высокую гору и показал своё царство. Это честолюбие! Блеск, корона, скипетр, отряды закованных в броню витязей, преклоняющихся перед его величеством королём… западные города с высокими башнями, монастырями, аркадами… Это не литовские вековые девственные пущи, не жмудские болота, не степь… За эти болота, леса, степи продал себя Ягайло православному Якову, а за блеск короны, за мишуру западного величия он продал Якова католическому Владиславу.
    И вдруг свежая, словно только что родившаяся в его теле струя крови заиграла в жилах старика. Быстрым движением он сбросил с плеч кожух и встал. На лице канцлера тоже мелькнуло удовольствие, он решил, что ему всё же удалось освободить короля от душевных сомнений и мук.
    — Свидригайло не без причины запер нас здесь, — заговорил король, расхаживая мелкими шажками самовлюблённого человека. — Он знает, что это комната Сигизмунда, а может, и Бируты. Он хочет мне напомнить, что и меня может постичь судьба Кейстута. Но погоди, братец! Ты не знаешь ещё Ягайла!
    — Не грозите, ваше королевское величество! — прошептал Збигнев. — Ведь там, в комнате, тоже слышно каждое слово!
    Ягайло понизил голос и продолжал:
    — Я хотел осуществить Кревско-Городольское соглашение и поддеть, как окуней на удочку, и Литву и Русь, убей их бог, но пришлось уступить, подобно тому как пришлось после Грюнвальда отдать Витовту Подолию и признать его независимость. Но теперь не времена Грюнвальда, а после Виленского договора все земли Витовта должны вернуться к Польше. Я признал Свидригайла князем.
    — Заставили! — вставил своё слово архиепископ.
    — Однако Подолия и Волынь, или пусть только Подолия, остаются за нами!
    — Само собой, — согласился Олесницкий, — но в том случае, если подольская шляхта уже заняла замки. Свидригайло, однако, запер нас тут, и мы должны усыпить его недоверие, чтобы выбраться из беды.
    Ягайло остановился среди комнаты.
    — Вот видите, святой отец, я правильно советовал, когда хотел, после избрания Свидригайла, тотчас же вернуться в Польшу. Теперь мы были бы дома, а Свидригайло…
    — Собрал бы войско раньше нас, и война уже бушевала бы, — закончил канцлер.
    — Как будто она сейчас не бушует!
    — Разумеется, на многое мы закрываем глаза, вот, скажем, хотя бы на бесконечный спор с немецкими рыцарями, на раздоры с Валахией, неприятности с татарами, однако перед всем светом у нас с ними вечный мир. Канцлер, конечно, живёт неправдой, а король Ягайло хладнокровно отправляет на тот свет своих свояков, но ключи от рая в руках этого канцлера, и он откроет врата своему королю.
    Ягайло покраснел.
    — Не понимаю тебя, канцлер! — сказал он резко. — Король я или не король? Остаюсь я повелителем, или мне просто снять с головы корону самому, чтобы её не стаскивали у меня ежедневно другие. Сидя на литовском столе, я властвовал, а теперь у меня одни неприятности. Раньше я говорил: «быть по сему!» — и так было, а теперь лишь лукавство, ложь да интриги. Возможно, вы и пустите меня в царство небесное, но войду я в него, чувствуя своё внутреннее ничтожество. О, покойный Витовт отлично выразился, когда хотел получить корону из рук римского цесаря: «Кто с вами, шляхтичами, связался, тот погиб, загубил душу, потерял совесть, а взамен получил лишь вечный позор!» Вы забываете, господа секаторы, что король тоже человек…
    — Salas ecclesias suprema lex esto![5] — властно произнёс архиепископ. — Все мы терпим ради её блага, все лукавим, лжём, убиваем и гибнем сами. Ибо она одна, и только она, даёт нам власть над миром. Власть!.. Разве ваше королевское величество не понимает значения этого слова?
    — Ах, слова, слова… все пустые слова!
    — Но есть ли такое слово, которое не было бы пустым звуком. И власть, Ягайло, пыльца на крылышках мотылька, пар от дыхания на холодной стали, дым… Власть это не сила, прилив или отлив которой ты можешь легко заметить. Один опрометчивый шаг, одно движение руки, и сотрётся пыльца с крыльев мотылька, улетучится пар с блестящего лезвия ножа, развеется дым. Самым драгоценным на свете сокровищем, но самым недолговечным была и остаётся власть. Потому не колеблись, Ягайло, кривить ради неё душой, ибо до тех пор, пока ты её держишь в руках, подлинным господином Литвы и Руси остаётся святая римская церковь, воплощённая в польской шляхте.
    — Да, но всё-таки это только, как ты утверждаешь, дым… видимость, а не действительность.
    — Язычник Пилат спросил: «Что есть истина?» Неужто ты хочешь быть глупее проклятого язычника или мудрее спасителя мира?
    Король перекрестился.
    — Вот так, Ягайло, крестись, чтобы отогнать от себя грешные мысли, которые церковь тебе не отпустит, если ты не станешь её слушать. Я расскажу тебе о случае, происшедшем недавно в Риме. Секретарь святого отца Поджио Брачиолини, с которым я познакомился когда— то в Падуе, писал мне об этом. Один монах загорелся желанием к жене некоего портного или скорняка и задумал обольстить её, но муж так рачительно стерёг своё добро, что бедный францисканец никак не мог осуществить своё желание. И вот женщина заболела и потребовала исповедника. Монах пришёл и… выслушал её исповедь, а на другой день явился снова. Исповедь эта тянулась так долго, что томимый ревностью муж не вытерпел и вошёл в комнату больной жены. Святой брат на скорую руку отпустил женщине грехи и пустился в бегство, а его штаны остались в руках рассвирепевшего портного. Будучи уверен в том, что жена больна и ни в чём не виновата, он заключил, что проклятый нищенствующий монах хотел её изнасиловать. И тут же кинулся в монастырь и рассказал обо всём аббату. И что ж сделал аббат?
    — Наказал, конечно, монаха! — решил, заинтересовавшийся историей, король.
    — Сохрани бог! А кто бы потом пустил в дом францисканца после такого наказания? Аббат успокоил ревнивца, уверив его, что штаны эти принадлежат святому Франциску, и они не раз уже излечивали умирающих. И тут же отправился с процессией за святыми штанами, которые монах позабыл на ложе больной женщины. На обратном пути процессия то и дело останавливалась, чтобы дать возможность набожным христианам приложиться к святой одежде. И в самом деле! Больная выздоровела, муж её успокоился, а монах стал в их доме постоянным гостем. Необходимость вынудила сохранить уважение к церкви и не искушать верующих, а для этого понадобилась лишь одна маленькая ложь. Разве она не во спасение?
    Король злобно расхохотался.
    — Ну, коли дело коснулось этого, то достаточно вспомнить о моей женитьбе. Ядвига, как вы знаете, лишь обручилась с Вильгельмом, но вам невдомёк, что она и на самом деле, понимаете меня, на самом деле была его женой. Я не был первым, кто ввёл её в обязанности замужней женщины.
    — А вы уверены в том, что Вильгельм был первым? — холодно спросил канцлер. — Или полагаете, что женщина, любившая и любящая только одного, ни за какие блага мира не пожертвует своей любовью? Но хватит об этом! Я доказал вашему королевскому величеству, что всё, что делается, идёт либо на пользу, либо во вред церкви; все сокровища мира проплывают только моренное. Поэтому ради её процветания пообещан Свидриганлу всё, что он захочет, а когда будем в Кракове, то ищи ветра в поле! Казимир трижды обманывал папу и трижды нарушал присягу, но зато приобрёл для польской Короны и католицизма Галич. И его прозвали Великим…
    В это мгновение за порогом послышались тяжёлые шаги нескольких мужей. Король и его канцлер умолкли.

VII

    Бряцая оружием и тяжело ступая, вошло несколько человек, одетых в восточные кольчуги и латы. Только двое составляли исключение. Впереди шёл краснолицый, большеносый муж среднего роста, с маленькими глазками, очень похожими на глаза Ягайла. Седоватые волосы, не убранные, согласно обычаю того времени, под сетку, спадали лохмами на бобровый воротник его монгольско-русской киреи. В руке он держал тяжёлый шестопёр с головкой из острых стальных перьев, вделанных в свинцовый шар. За ним шёл низенький толстый патер-францисканец с нищенской сумой и тыквой-травянкой паломника на боку, в длинной, перепоясанной верёвкой сутане. Распухшее красное лицо патера свидетельствовало о том, что он, как и шедший впереди муж, не брезговал дарами Бахуса, а вечно насмешливо искривлённые губы свидетельствовали о весёлом и злом нраве. За ними шли князь Сигизмунд Кейстутович в лёгкой дамасской кольчуге и островерхом шлеме, князь Семён Гольшанский в лосёвом кафтане и колонгаре и молодой рыцарь в медиоланских доспехах с коваными виньетками на нагруднике, со страусовыми перьями на шлеме и длинным мечом на боку. Золотой рыцарский пояс и золотые шпоры дополняли его пышный наряд. Первая пара были великий князь Свидригайло и его исповедник патер Анзельмус, а молодой рыцарь — князь Танас Нос, младший брат Олександра. Прибыли они на переговоры с королём, которого Свидригайло велел пленить вместе с архиепископом Збигневым Олесницким, когда услыхал о том, что поляки захватывают на Подолии замки.
    Прибывшие князья уселись за стол, за которым сидели король и его канцлер. Анзельмус стал за креслом великого князя, а Танас на страже у дверей. Не принимая никакого участия в разговоре, он внимательно следил за его ходом. Ягайло, точно лисица в капкане при виде приближающегося охотника, молча ждал, что скажет брат. Губы великого князя дрожали. Видно, выпитое вино и врождённая несдержанность теснили грудь, искали себе выхода в крике ли, угрозах и даже в рукоприкладстве. А Сигизмунд и князь Семён обменивались взглядами, и презрительная улыбка то и дело кривила им губы.
    Быстрым взглядом окинув среди общего молчания присутствующих, великий князь резко вытянул руку с булавой в сторону канцлера.
    — А эта поганая дубина чего сюда припёрлась? — крикнул он густым басом. — Он не из нашей родни? Пошёл, поп, вон или стань за креслом пана!
    Збигнев Олесницкий покраснел, но не встал.
    — Ваша княжеская милость…
    — Какой я тебе князь, собака! Я великий князь, видишь? — грозно зарычал Свидригайло и сунул канцлеру под нос увесистый кулак со сверкающим королевским перстнем. — Понюхай то и другое, а потом убирайся вон! — приказал он.
    — Я представляю народ и государство… — пытался было протестовать епископ. — На голове у меня инфула, и первая в королевстве.
    Свидригайло вскочил, словно его ужалила змея, и с такой силой хватил булавой по столу, что её стальные перья впились в берёзовую доску.
    — Молчи, поп, и вон отсюда, не то разлетится твоя инфулотка, как старый горшок! Что ты мне плетёшь о государстве? Тут место сыновьям Ольгерда и Кейстута да их родственникам, а не преосвященным или непреосвященным бродягам.
    Бледный как смерть поднялся канцлер с кресла и стал за спиной короля. Тяжело переведя дух, уселся и Свидригайло, а Анзельмус, покорно склонившись перед ним, промолвил вполголоса:
    — Правильно поступаете, ваша милость, что не потворствуете бритым лбам. Они погрязли в грехе, подобно свиньям в болоте, им неведомо христианское смирение, как нам, нищенствующим монахам…
    — Ну, папа Иннокентий недаром назвал ваши правила уставом для свиней! — отрезал монаху канцлер.
    Свидригайло вдруг расхохотался, хватаясь за бока, как ребёнок, который в один миг переходит от плача к смеху.
    — Вы оба правы! И одним миром мазаны, потому вас не люблю и держу лишь, поскольку нужны. Но вы обязаны слушаться, как простая братия, так и епископы, вот так-то! А ты, Збигнев, при князьях не смей говорить о народе и государстве. Государство и народ — это мы!
    — Кто знает! — бросил как бы вскользь Гольшанский.
    — Это мы! — многозначительно повторил великий князь с ударением на каждом слоге. — И потому… — тут он повернулся к Ягайло, — я и пришёл к тебе, брат мой, чтобы уладить дело с Подолией…
    Ягайло, глядя куда-то в сторону и не поднимая глаз на брата, спокойно заметил:
    — Тридцать лет тому назад я отдал Литву Витовту в пожизненное владение, а после Грюнвальдской битвы уступил и Подолию. Тем не менее Литва и Русь не перестали быть инкорпорацией польской короны…
    — Ого! В наших грамотах нет речи о подданстве Кракову! — заметил князь Гольшанский.
    — Но об этом говорится в городельском акте великого князя! — парировал канцлер.
    — Витовта, — сказал Сигизмунд, — а Витовт умер. Наследники же не отвечают за грамоты своих предшественников, этому мы, литовцы, научились у вашего преосвященства!
    — А мы, русины, ещё у Казимира Великого! — добавил князь Гольшанский.
    — Литовцы и русины пожелали вокняжения Свидригайла, и я дал согласие, вон мой перстень на его руке. Но земли принадлежат государству, и мне раздавать их нельзя…
    — Государство — это ты, брат! — сказал Свидригайло. — Дай письменный указ, чтобы эти проклятые Бучадские отказались от Каменца, и я отпущу тебя с почестями, в целости и сохранности, вместе с этой дубиной. А нет, не выйдешь из этой комнаты, а он будет с раннего утра стучать ногами в твоё окно, вот с этого выступа… И
    — Брат! — испуганно воскликнул король, — значит, я в плену?
    Тут голос короля задрожал.
    — Нет, не брат, а польский король. Покажи себя настоящим братом и одним росчерком пера отдай мне украденную землю. Я сам позабочусь о том, чтобы мне её вернули. О том же порадеют прусские и ливонские рыцари и Валахия. Ты только подпиши.
    — Ваша великокняжеская милость не знает, что сенат в Кракове могущественней его величества и власть находится в руках сената, а не короля! — заметил епископ, который при напоминании о прусских и ливонских рыцарях недоверчиво ухмыльнулся.
    — Да, у нас землёй правит шляхта, а я лишь её отец! — поддакнул король. — Какое значение может иметь моя подпись?
    Свидригайло побледнел.
    — Тебе, Ягайло, известно, что в Витебске в тысяча триста девяносто восьмом году я убил твоего наместника, который сидел у меня в печёнке! — сказал он, понижая голос. — Я тоже предупреждал его, но он не поверил… Ну, и убедился. Теперь я предупреждаю о том же и тебя и сдержу слово, потому что не нарушаю его никогда, и пусть шипят не один, а четыре сената.
    — Ты можешь, но я… в Польше… в шляхетском государстве…
    — Значит, не хочешь, — бросил резко великий князь и вырвал булаву, впившуюся в стол, с такой силой, что полетели щепы.
    Ягайло выдавил приятную улыбку, хотя ему было вовсе не до смеха.
    — Хотеть-то я хочу, но не властен! — ответил он.
    — А вы, ваше королевское величество, поступите так, подобно святому Акакию, которого упрекнули в прелюбодействе, — пробубнил Анзельмус. — Он поднял рясу, и все увидели, что у него нет возможности грешить. Напишите грамоту, которую требует великий князь, и он отпустит вас с дарами…
    — Насильственное признание не имеет законной силы! — громогласно заявил епископ.
    — Согласен. Однако нас и такое признание устраивает, — сказал Сигизмунд Кейстутович, — поскольку оно как для Свидригайла, так и для его наследника явится оправданием власти.
    Молниеносный взгляд Збигнева встретился с чёрными зрачками Кейстутовича, но суровые черты лица князя не дрогнули. А Гольшанский многозначительно посмотрел на канцлера и пробубнил вполголоса:
    — Чего нет, то может ещё быть.
    В глазах Збигнева мелькнуло презрение. Казалось, его взгляд говорил: «Ах вы, шарлатаны, продажные души, ни один из вас не поживится мясом, которое по вкусу льву. Боритесь, убивайте друг друга, но господами останемся всё-таки мы. Ибо нас призвала церковь нести гибель всем язычникам и схизматикам!»
    — Не прикрывай своей злой воли шляхтой! — говорил тем временем Свидригайло. — Откуда народ может управлять страной? Сила у нас, мы, кормчие, ведём чёлн, согласно своей воле. Так напишешь.
    — Напишу, — ответил тихо Ягайло.
    — Значит, ты всё-таки мне брат! — воскликнул Свидригайло, и его грозное лицо вдруг засияло от радости. Одна рука протянулась к королю, а другой он снял с шеи драгоценную цепь и протянул её архиепископу.
    — Получай, поп, и не сердись! — крикнул он. — А если напишешь грамоту к панам Бучадским, то получишь и не такую!
    Полные слёз глаза короля встретились с горящим, полным безграничной злобы и неумолимого упорства взглядом канцлера. А со стороны с холодной улыбкой приглядывался ко всему происходящему Сигизмунд. Патер Анзельмус простёр руки к небу над головами короля и великого князя и бубнил:
    Тем временем князь Гольшанский, положив руку на плечо стоявшего у двери рыцаря, сказал:
    — Танас, отправляйся с грамотой в Луцк к Юрше и расскажи ему обо всём, что видел.
    — О, я видел! — ответил юноша в душевной муке, хмуря гневно свой лоб. — Я видел, но не рассвет свободы русских земель, а их сумерки, их сумерки!

    Покуда в Вильно и Троках могучие владетели, князья и вельможи решали судьбу русских земель и пытались избежать хитростью и лукавством неминуемую кровавую войну, народ сам решил вопрос быстро и окончательно. По всему пограничью и даже на Перемышлинщине по ночам в небе полыхали зарева, а днём белый снежный покров чернел пятнами пожарищ. Густые, едкие дымы вздымались в свинцовое небо, а на земле лютовала народная война.
    Надеясь на поддержку Свидригайла, русинская знать единодушно избрала его великим князем, а те из них, кто мечтал о восстановлении могущества древней Руси, подняли народ против шляхты и перевертней. И народ послушал их, потому что даже тот, кто не имел ясного представления о свободе, всё-таки знал, что при дедах не было ни панщины, ни поборов. А мужики хоть мало слышали о князьях Юрии, Владимире, Льве, Даниле, но отлично понимали, что означает «бей шляхту»!
    Корона радела о том, чтобы вытеснить из Холмщины, Перемышлинщины, Ярославщины и других прочих западных русских земель православное боярство. Целое столетие применялись разные способы, начиная с меча, ножа, яда и кончая смешанными браками, чтобы ополячить господствующее сословие земель. Лишь кое-где в убогих волостях оставались обедневшие вотчины русского боярства, которое сохранило давнее право, но утратило значение и силу.
    Восставший народ их не трогал; бояре обеднели и жили в непосредственной близости с ним. Когда разразилась буря, православное боярство осталось в стороне и не принимало участия ни в восстании, ни в его подавлении. Оно боялось, что, разгромив шляхту и перевертней, холопы возьмутся за них, а в случае поражения, вся тяжесть шляхетской мести обрушится на них.
    А буря бушевала вовсю. И хотя шляхтичи были заранее предупреждены письмами из Луцка, далеко не все успели выбраться из пограничных земель. За панами тянулись обычно и дворовые: тиуны, полесовщики, вооружённые слуги, большей частью с семьями и роднёй. По местечкам и городам слонялось немало всякой сволочи, о которой никто не знал, не ведал, на что она живёт и чем занимается. Она-то и собиралась в разбойничьи ватаги и рыскала повсюду, наводняя окрестности, где появлялись войска Короны. За последние сто лет во всей своей неприглядной наготе выявился нрав шляхты, и потому не удивительно, что холопский мятеж сразу же начался с пролития крови, поголовных убийств и сплошных пожаров. Беспощадность, ненависть и неуважение ко всему, что связано со шляхтой, вспыхнули сразу и с таким ожесточением, что дрогнули и загорелись даже те. кто не был захвачен идеей независимости русского народа. Шляхта, не успевшая «сальвувати»[7] свои головы на западе, собиралась в замках или городах, где многочисленные немецкие, чешские и польские переселенцы, позванные ещё князем Витовтом и королём Ягайлой, служили порукой безопасности польским беглецам. Однако повстанцы захватывали и замки, и тогда ни одна душа не выходила живой из рук озлобленных селян. А по полям и лесам устраивались облавы на разбойников и воров, безнаказанно грабивших во время шляхетского господства бесправных православных бояр и мужиков. Теперь пришёл их черёд, и в лесной глуши либо на одиноких грушах среди полей и лугов появлялись необычные зимние фрукты — голые трупы казнённых панских приспешников-грабителей.
    И вот в первых числах декабря с высот Перемышленского замка жители увидели на южной стороне чёрные дымы. Это случилось вскоре после того, как из Луцка разошлись посланцы Юрши. Они указали недовольным цель — оторвать от Польши исконные русские земли с православным населением, воссоздать древние княжества с прежними свободами и правами и прогнать за тридевять земель нахальных и чванных пришельцев. И тогда все, даже спокойные, рассудительные, до сей поры не принимавшие участия в бунтах люди взялись за оружие, а среди восставших толп вдруг появились вожаки. Если бы в то время боярство возглавило народ, а князь кликнул клич к борьбе, ничто бы не устояло перед разбушевавшейся стихией. Но князь молчал, а боярство держалось в стороне.
    На юге от Перемышля была могила татарского эмира, погибшего при осаде города двести лет тому назад. Высокий каменный столб, который был виден на несколько миль. К нему-то и послал из Перемышля каштелян Заремба людей на разведку, а те принесли сообщение, что горит корманицкий дворец.
    Все оторопели, никто не ожидал, что холопский мятеж докатится так далеко на запад, а может, не желали видеть и знать о том, что чем дальше на запад, тем глубже становилась пропасть между русским мужиком и польскими шляхтичами, пропасть, которую они же сами вырыли. И сразу же на венгерском тракте стали собираться всадники каштеляна Зарембы в поход на поджигателей.
    Но кто же осмелился поднять восстание под самым носом Короны?
    Серый зимний рассвет осветил страшную картину разрушения. Дымящиеся пожарища, трупы людей и животных, кровь. Поломанные частоколы, засыпанные рвы и раскопанные валы свидетельствовали о силе и стремительности наступающих. Несколько десятков трупов мужиков стыло в красных лужах на белом снегу, а за укреплениями в панском саду лежали изуродованные до неузнаваемости тела обороняющихся с размозжёнными лицами. Волна народного гнева прокатилась, словно горный обвал. Видимо, ратники и шляхтичи не ждали такого бешеного натиска, а в последние минуты уже не было ни времени, ни возможности спастись бегством. На второй линии укреплений, состоявшей из хозяйственных служб и жилья замковой стражи, месть настигла родичей беглецов из околиц. От всех этих строений остался лишь длинный вал пепла и углей, над которым, подобно надгробным памятникам, торчали закоптелые трубы или обуглившиеся столбы. Среди пепла чернели кучи обгорелых трупов мужчин, женщин и детей, которые не успели вовремя скрыться в замок и побоялись вперить свою судьбу толпе нападающих. Несчастные не знали, что жаждущая крови толпа щадила женщин, детей, не собиралась даже убивать и врагов, переставших быть опасными. Вековая ненависть, подогреваемая столькими обидами и несправедливостями, переполнила сердца русских людей и не давала места злобе. Вот почему никто не трогал бродивших среди пожарища с опухшими от слёз глазами, бледных как смерть женщин, которые разыскивали в пепле полусгоревшие тела мужей, сыновей, родных. Но в этих обгорелых, вонючых, чёрных бесформенных массах нельзя было распознать даже подобия человека.
    В углу большого прямоугольника, где ещё недавно высился Корманицкий замок, среди развалин стояла одна лишь закопчённая, выгоревшая внутри главная башня. Тут же во дворе у колодца лежало несколько сот убитых шляхтичей округи со своими слугами и управителями имений, в погнутых, изломанных и треснувших рыцарских доспехах. Ни один не ушёл от смерти. Ни просьбы, ни мольбы, ни бешеное сопротивление не могли остановить мужиков. Косы, секиры на длинных топорищах и сулицы накосили страшные, смертельные раны, которых не залечил бы сам королевский медик в Кракове и не перенёс бы даже богатырь. Тут, в этом дворе, окружили всё ещё прятавшиеся за спинами челяди остатки шляхты и, подобно рачительным лесорубам, без передышки, рубили до тех пор, пока последние лиходеи не устлали землю своими телами.
    На каменном колодце сидел боярин Микола и хмуро глядел на лежащих. Рядом стоял Коструба, а чуть в стороне Грииько держал за повод небольшого, но на вид сильного, гривастого коня с пышным хвостом.
    — Что же тебе ответили бояре в Папоротие и Сушице? — спросил боярин.
    — В Папоротие боярин сказал, что без наказа великого князя не пойдёт, потому что боится кары короля. У него-де жена и дети.
    — А Сушицкий?
    — Боярин из Сушиц пригрозил палкой и собаками. «Не холопское дело война!» — сказал он, и не гоже ему с нами брататься.
    Боярин Микола задумался.
    — Так, значит, мы остались одни! — заметил он тихо.
    — Да, боярин, одни, однако, наберётся вас тысячи две! — заметил спокойно Коструба.
    — Две тысячи, две тысячи, — повторил боярин. — Что ж, две тысячи вооружённых воинов — сила большая, но пятьдесят вот таких ратников.. — он указал на трупы шляхтичей, — и две тысячи мужиков разлетятся, как воробьи от ястреба.
    — Не разлетятся! Мы не разбойники и не мальчики…
    — Эх! — вздохнул боярин, — знаю я, кто вы и какие вы. Ведомо мне и то, что в ваших сердцах чистое золото любви к родной земле, вере, обычаям, языку. Ну и что ж? Вы только пехотинцы с косами, топорами, сулицами, кольями. Кто из вас выдержит удар конных рыцарей?
    — Как кто? — Коструба оживился. — Будь этой шляхты в десять раз больше…
    — Та, та, та! И что из того? Не знаешь ты, Коструба, военного дела. Тут одной храбростью не возьмёшь. Мы пробились в замок и порубили рыцарей, воспользовавшись теснотой. Но будь они в чистом поле да на рыцарских жеребцах, те одними копытами разнесли бы наш отряд. Их копья вдвое длинней наших сулиц, мечи тяжелее кос, а щиты и кольчуги — ответ на наши стрелы. Как к ним подступишься, как отобьёшься? В горах, в оврагах, в лесах ещё полбеды, но в поле? Я учил вас становиться в круг и ощетинить копья, подобно тому, как это делают швейцарские наёмники. Учил рубить секирами на длинных топорищах, но всего этого мало. Против рыцарей короля нам надо в пять раз больше людей, чем сейчас. Пойми, мало оказать сопротивление, надо уметь нападать и самому, а кто нападёт на рыцарство, если мы все станем в круг? Будь у нас конные бояре, мы послали бы их против врага, а сами обошли бы его и навалились всей громадой. Тогда хватило бы и двух тысяч, а так…
    Коструба, задумавшись, молчал.
    — Коли так, то надо созвать больше народу! — сказал он наконец.
    Боярин Микола покачал головой:
    — А кто их поведёт? Наши люди нас слушают, а послушают ли чужие? Повиновение в войске первое дело, особенно на войне! Лучше плохой кормчий, чем никакого. А потом, откуда ты, Коструба, наберёшь ещё восемь тысяч человек? И если даже тебе это удастся, то чем станешь кормить?
    — Ну, каждый возьмёт харч с собой…
    — На неделю или две, а что потом? Они разбредутся по сёлам, а пока соберутся снова, враг разобьёт нас либо уничтожит их, пока мы подоспеем с подмогой. Тут голку не жди, Коструба! От села до села несколько миль, и быстро сойтись по тревоге мы не сможем… Покуда прибудут люди из Старой Соли, Сушицы, Коросна, Губича, Мостища, пройдёт не менее двух, трёх дней, а из Биричей, Ныжанковичей — день, а то и два, а рать из Перемышля может нагрянуть через два-три часа. Ты меня понял, Коструба?
    — Так-то оно так, но ты сам, боярин, сказывал нам о каких-то швейцарцах. Как же они скликали рать?
    — Говорными трубами: в горах звук плывёт на крыльях ветра с вершины на вершину…
    — Ну, а мы могли бы собирать людей огневыми знаками…
    — Конечно, но собраться вовремя всё-таки трудно, больно велики расстояния. В горах несколько сот швейцарцев может остановить на полдня целое войско, пока не подоспеет помощь. А где будем обороняться мы?
    — Свезём возы, засыплем их землёй… — не сдавался Коструба. Его глаза горели огнём ненависти к заклятому врагу его народа — шляхте.
    С удивлением поглядел на великана боярин, и лицо его прояснилось.
    — Правильно, — воскликнул он, — у тебя, парень, не холопская душа! Рыцарем бы тебе быть, боярином! Я, старый воин, не могу найти выхода из тяжкого положения, а ты его отыскал. Ведь чехи-гуситы именно так и делали… Впрочем, их было гораздо больше! — добавил он после минутного молчания — И у них были рыцари. Селянин видел, что рядом с ним бьётся за то же дело и охотно идёт на смерть дворянин. А у нас скажут: «Мы, значит, должны погибать ради того, чтобы на смену панам посадить себе на шею своих, чтобы вместо польской нагайки нас стегала русская? Или, может, она сплетена из кошачьих хвостов?» Так скажут все понимающие люди и разойдутся!.. Твои способы, Коструба, хороши, но перво-наперво нам нужна грамота великого князя…
    — Простите, боярин! — вмешался в разговор Грицько. — У меня есть задумка. В Корманичах сидеть нам не безопасно. В лесах Конюши, за Ныжанковичами, или хотя бы здесь, в болотах на западе, найдётся немало укрытий.
    Мысль была хороша, но Коструба отрицательно покачал головой.
    — Мы созвали людей, чтобы гнать с нашей земли шляхту, а не прятаться от неё, оставляя женщин и детей.
    — Это правда! — сказал боярин. — Однако нам не подходит. Что ещё скажешь?
    — Ещё? Боярин напишет великому князю письмо, и мы получим нужную нам грамоту, а за это время не пропадём. У Короны ещё нет наготове больших сил, а малые можно подстеречь за каменным столбом, в кустах под осокорями.
    — Добро! — согласился боярин. — Поезжай, Грицько, я напишу тебе письмо. Не знаю только, где тут живёт дьяк. У него, наверно, найдутся и чернила и перья.
    — Есть такой, — ответил Грицько. — Наш Пахомий единственный грамотей на весь округ. Когда-то их было больше, но все убежали на восток. Теперь ведь повсюду латиняне…
    Боярин встал и пошёл к дьяку, который жил неподалёку от замка. Грицько последовал за ним, а Коструба остался руководить начатыми работами.
    Парни разделились на три группы. Первая сносила покойников: в общую могилу шляхтичей, в отдельные, вырытые позади замка, своих, где их отпевал священник; вторая готовила обед; собирала и делила добычу; третья — копала и углубляла рвы, набивала колы в частоколе и стелила новые полы в башне. Сосредоточенные, серьёзные лица парней свидетельствовали о том, что одержанную победу они воспринимают лишь как почин великого дела народного возрождения. Ни пьяных выкриков, ни буйной радости, казалось, собралась на толоку молодёжь и работает изо всех сил, потому что с запада надвигается туча…
    В своём письме боярин просил великого князя поддержать движение крестьян, задавшихся целью прогнать шляхту с русских земель и воссоздать великое княжество. Посылал верноподданнический поклон князю, имя которого сейчас было подобно знамени борьбы целого народа. И просил он не войск, не денег, а только грамоту о признании его ватаги княжьим войском, дабы боярство и мещанство западных земель, вступив в его ряды, выполнило бы свой долг перед князем-владетелем, Миколе из Рудников казалось, что Свидригайло будет рад проявлению к нему доброжелательства и любви селян и будет опираться на них и тогда не одолеют его и «врата адовы». Улыбаясь, он представлял себе воодушевление и восторг народа при виде величавого шествия владетеля, который несёт избавление от проклятой вековой чеволи, и вспоминал широко улыбающееся лицо великого князя и блестящее вооружение его дружины.
    От этих мыслей и картин его оторвал Грицько, появившийся с поклоном на пороге хаты дьяка.
    — Ваша милость… — начал он.
    — Вот тут письмо! Садись на коня и во весь дух скачи в Троки. Если князь начнёт расспрашивать о нашей борьбе, расскажи, что видел, и пожалуйся на бояр, которые считают нас бунтовщиками и не желают прийти на потлощь. Грицько взял письмо.
    — Ваша милость, — сказал он, пряча свиток пергамента за пазуху, — мне почудилось, будто я сейчас видел за плетнём хаты…
    — Кого?
    — Скобенка!
    Боярин засмеялся.
    — Скобенка? Бог с тобой! Откуда ему здесь взяться. Он остался с Андрием в Луцке.
    — Так-то оно так! — почёсывая затылок, замялся Грицько. — Только, боярин, не верю ему я почему-то!..
    — И верить и не доверять ему тебе не запрещается. Но как он сюда добрался?..
    Громкий крик за дверью прервал их беседу. В хату вбежал весь раскрасневшийся и запыхавшийся парень.
    — Ты чего? — спросил боярин.
    — Из угорских ворот перемышленской браны выехала рать и движется сюда!
    — Много их?
    — Около пятисот всадников.
    У боярина, точно у волка, хищно заблестели глаза.
    — Кликни хлопцев, но не труби, чтобы не услышал враг. А ты, Грицько, поезжай с богом.
    — Оставайся с богом, боярин, — сказал Грицько растроганно, — дан боже увидеть тебя ещё живым и здоровым.
    — Дай боже!

VIII

    Примерно через час за холмами, отделявшими Корманичи от Ныжанковичей, куда подался Грицько, но белой, изъезженной санями дороге, которая вела к Пере— мышлю, двигалась двухтысячная толпа мужиков. Во главе, в полном боевом вооружении с поднятым забралом, ехал боярин Микола, а рядом шагал, широко ступая, Коструба, вооружённый дубовой, унизанной кремнями и охваченной обручиками толстенной палицей. Не имея кольчуг и шлемов, мужики надели кожухи, а многие поверх шапок стальные обручи, чтобы как-то защитить голову от удара мечом; повесили за спины луки и сагайдаки со стрелами (в этом лесном краю почти все занимались в свободное время охотой и потому сызмальства были хорошими стрелками), кроме того, каждый взял ещё в руки оружие, либо кол с насаженным железным остриём, либо рогатину для метания в противника; половина отряда вооружилась широкими топорами-бердышами на длинных топорищах; немало было и другого снаряжения: у кого тяжёлый молот для разбивания панцирей, у кого длинный либо короткий меч, а у двадцати осочников из Бирчи — ручные арбалеты, стрелы которых легко пробивали даже стальные нагрудники. Осочники составляли особый, шедший впереди, отряд.
    Сразу же за селом дорога сворачивала в высокий сосновый бор. Смешиваясь кое-где с лиственницей и чернолесьем, он раскинулся по всему краю от Негрибки под Перемышлем до самой венгерской границы, и только скат Замковой горы да Негрибецкие болота оставались безлесыми, как и холм, где стоял каменный столб, всё прочее, куда ни глянь, до самого горизонта шумело сплошным и бесконечным девственным лесом. В этот лес они и вошли и быстрым шагом направились к каменному столбу, где их ждали высланные вперёд дозорные. Оказалось, что отряд ратников из Перемышля уже подъезжает к соседнему холму. Между тем холмом и каменным столбом лежала крутая, болотистая балка, поросшая густым кустарником, исполинскими осокорями, вербами, ольхами, осинами и теперь уже пожелтевшим камышом. Выслушав приказы боярина, мужики тут же беспрекословно их выполняли.
    Дорога в Перемышль проходила через эту балку, и здесь, как раз на её спуске, боярин поставил восемьсот мужиков. Согласно заданию, часть из них должна была забить в мёрзлую землю свои ратища, наклонить острия в сторону подъезжающего врага и, держа копья, не позволить неприятелю разорвать заслон. Остальные тем временем должны были разить врага из луков или рубить своими длинными бердышами. За первой ватагой стала другая — все восемьсот человек не могли поместиться в узком проходе. В сухом камыше, в кустах и по обочинам дороги, на расстоянии двухсот саженей, укрылись ещё более пятисот воинов. Остальные шесть-семь сотен, поголовно вооружённые косами и рогатинами, образовали засаду в лесу за балкой.
    Расставив своё небольшое войско, боярин смело выехал с двадцатью осочниками навстречу врагу. Перебравшись через балку, они стали подниматься на пригорок. Было довольно холодно, но не так, чтоб деревенели пальцы на тетивах луков. Небо заволокло тучами. День стоял пасмурный и хмурый, осочники ехали молча. Из леса, где скрывалось более тысячи вооружённых людей, не доносилось ни звука, ни шороха. Всё умолкло в предчувствии вечного молчания смерти.
    Но вот кисть страусовых перьев на шлеме боярина показалась над хребтом пригорка, и тут же поднялся висяший на левом плече щит. В тот же миг что-то свистнуло у боярина над ухом, и звук выстрела разнёсся по лесу. Однако никто даже не удивился. Пищали, правда, изредка попадались в Польше и на Руси и были в диковинку, впервые их услышали селяне при осаде Ныжанковского замка. Поначалу, с испугом, полагая, что это чары «папежников», они крестились, падали на колени и молились, но вскоре убедились, что простой лук гораздо надёжнее новой выдумки. Потому теперь мужики только насторожились, понимая, что после выстрела начнётся бой.
    И в самом деле, как только ратники увидели всадника, а за ним, как они полагали, кучку челяди, несколько рыцарей, наклонив вперёд свои копья, пустили коней галопом. Не видя на щите боярина польских гербов, они тотчас догадались, что это враг. Однако, поскольку боярин поднял руку, делая знак, что хочет говорить, рыцари на полдороге задержали коней.
    — Кто вы и чего хотите? — спросил он.
    — Мы рыцари его величества короля, Короны Литвы и Руси! — ответил один из всадников. — Если ты за нас, то приветствуй, а нет — сдавайся!
    — Именем его милости, великого князя Свидригайла, призываю вас и повелеваю всем отрядам и одиночкам немедля покинуть его земли. А не послушаетесь, прикажу стрелять!
    В ответ на слова боярина раздался хохот, и рыцари погнали коней неторопливым галопом, поскольку их грузные жеребцы не могли скакать быстрей под тяжестью закованных в броню седоков.
    Однако боярин Микола не собирался столкнуться в рыцарском поединке, как этого ему ни хотелось. Его войско состояло из неискусных в бою селян, научившихся только слушаться его велений, а не из рыцарей, проводивших всю жизнь в седле. Поэтому среди них должен был оставаться вожак и следить за ходом боя, чтобы в нужную минуту дать знак к наступлению или отступлению.
    — Стреляй! — скомандовал он лучникам, а сам отъехал назад и остановился между первым и вторым отрядом.
    Зазвенели короткие тугие стрелы о панцири и шлемы скачущих рыцарей. Двое из них пошатнулись и свалились на землю. Слуги кинулись поднимать своих панов, но на их руках были уже трупы. Рыцари остановились, и лишь некоторые легко вооружённые всадники выехали вперёд. Но не успели они выпустить свои первые стрелы, как уже несколько из них свалилось в снег, а раненые лошади, сбрасывая седоков и становясь на дыбы, понеслись назад. Тем временем рыцари в тяжёлых доспехах строились в боевой порядок, и тотчас рога затрубили к атаке.
    Коланники скрылись за спинами рыцарей, а железная лава людей и коней не спеша двинулась по дороге, постепенно ускоряя свой бег, точно медленно катящийся с горы обвал. И хотя стрелы лучников вначале и задержали на минуту одиночек, но остановить всей лавы не смогли. То тут, то там слышался крик раненого или ржание коня, однако лава катилась дальше.
    Но вот рыцари доскакали до вершины холма и увидели на противоположной стороне балки серую толпу мужиков, и рога затрубили второй раз. Красив и грозен был вид несущегося в атаку рыцарства. Длинные копья, разноцветные хоругви, павлиньи и страусовые перья на шлемах, яркая расцветка плащей, надетых поверх панцирей, раскрашенные щиты и светло-серебристые или отливающие воронёной сталью доспехи своим ярким сверканием, игрой красок и оттенков создавали впечатление переливающейся змеиной чешуи. И как неприглядно выглядела толпа мужиков в своих кожухах и бараньих шапках по сравнению с лавой рыцарей.
    Не у одного коланника дрогнуло сердце при виде «панов», но вот прозвучал звонкий голос:
    — Держите копья крепко, ровно! Ратовища вбить в землю поглубже. И вы с топорами будьте наготове! Лучники, начинайте!
    Засвистели стрелы из луков и самострелов, упало несколько десятков коней, но это не остановило атаку. Через минуту первый ряд мужиков увидел перед собой огромные конские морды и острия копий. И не один зажмурил глаза, но никто не выпустил из рук своего копья. Казалось, бешеный натиск нападающих разорвёт слабый заслон из копьев и железные всадники раздавят ничем не защищённые тела. Но так не получилось. Нападающие откатились от ощетинившегося противника, а когда увидели, что не могут достать его копьями, вынули мечи и принялись вырубать себе проход. В ту же минуту на конские и людские головы, на плечи и шеи обрушились удары топоров. Острый металл проламывал железо и сталь, дробил черепа, вонзался в мясо, кожу и кости. Как горшки, лопались шлемы, точно скорлупа, раскалывались щиты, а топоры обрушивались и обрушивались со страшной силой и упорством. В миг вырос перед мужиками вал судорожно извивающихся тел, и рыцари отступили.
    — Стреляй! — крикнул боярин.
    И снова запели стрелы…
    Лава всадников отхлынула и скатилась вниз на дно балки. Там на снегу лежали раненые, которых слуги успели вытащить из-под конских копыт. Стоны, стенания, проклятья наполняли окрестность. Тут же. чуть в стороне, их ждал, сидя на коне, пан Заремба. Впрочем, никто из рыцарей не помышлял о бегстве. Произошло невиданное и неслыханное событие. Невооружённое, голорукое, богом и людьми забытое холопство осмелилось чинить отпор владетелям мира и державы — рыцарям и, что самое страшное, победить их! Глухая злоба помутила умы и ослепила глаза перед опасностью. Никому не пришло в голову заподозрить, что «хамы» рассчитывают не только на болото и заросли кустарника, но и опираются на вторую линию копейщиков и бердышников. После того как перевязали наспех раненых, паи Заремба отдал приказ конным слугам объехать толпу холопов сзади, а сам возглавил тяжело вооружённых рыцарей, чтобы повести их снова в атаку.
    — Панове и братья, — сказал он, — приложите все силы, чтобы ни один хам не ушёл из ваших рук. И помните, если мы жестоко не покараем тех, кто сжёг и вырезал Ныжанковичи и Корманичи, восстанет вся Перемышлевщина!
    Злоба и упорство, уступившие было место тревоге, вернулись в сердца шляхтичей. Одни владели усадьбами в Перемышленских землях, и от подавления бунта зависела их будущность; другие возлагали надежды на получение наделов в восточных землях, вот почему ни один голос не возразил кастеляну. И всё-таки рыцарство двинулось без первоначального воодушевления, а их пахолки в глубоком молчании наблюдали, как наконец рыцарские копья столкнутся с холопским «ежом».
    Когда это произошло, двинулись и они, и въехали в придорожные кусты и камыши.
    И вдруг обочины дороги словно ожили. Со всех сторон понеслись дикие крики, полетела туча стрел, камней и ратищ, и в тот же миг из-за каждого дерева, куста, камня высыпали вооружённые длинными косами пехотинцы и с необычайной отвагой и ожесточением набросились на четыре сотни всадников. Лошади точно взбесились, и всадники в наступившей сумятице не смогли ни совладать с обезумевшими животными, ни обороняться. А острые косы вспарывали лошадям животы, срезали головы с плеч людям, отсекали руки и ноги. Стоны, вопли, крики, мольбы о пощаде, проклятья смешались со свистом кос и рёвом нападающих. Страх овладел пахолками, и после получасовой тщетной борьбы они поняли, что нет никакой возможности пробиться через заросли и замёрзшее сверху болото в тыл головного отряда боярина.
    Та часть, которую мужики не успели ещё порубить косами, повернула на дорогу и столкнулась с рыцарями, которые, налетев на копья «ежа», снова отступили.
    Однако и «ёж» не стоял на месте, а медленно, спокойным ровным шагом двигался вперёд, убивая всех на своём пути длинными бердышами или стрелами.
    И тогда в первый и последний раз оглянулся пан каштелян…
    Но что это?.. Перемышленскую дорогу, по которой он недавно проехал с рыцарями, затопила такая же серая орава проклятых «хамов» и перегородила им путь… И эта орава тоже шла спокойным шагом вперёд, словно вышколенные на войсковых учениях кнехты немецкого ордена. Шла не торопясь, уверенно, без возгласов и криков, а из её густых рядов сыпались стрелы. Шляхтичи окаменели от неожиданности, а каштелян опустил руку с мечом.
    «Идёт смерть!» — подумал он, понимая, что его рать ждёт неминуемая гибель.
    И в это мгновение толпа конных пахолков-ратников врезалась в отступающую лаву рыцарей, сея страх и неразбериху. Одни соскакивали с лошадей и, покинув товарищей, кидались в лес, но их тут же у всех на глазах убивали лучники или селяне с косами и рогатинами. Те, кто покинул товарищей, погибли. И никто уже потом не пытался искать спасения в бегстве. Но вот обе толпы мужиков сошлись вплотную с растерявшимися и перепуганными шляхтичами. С обеих сторон заработали, точно секиры дровосеков в густом бору, тяжёлые топоры бердышников и одновременно зазвучала мужицкая песня, она крепла и постепенно переходила в громоподобный гимн воинства небесных ангелов, побивающих огненными мечами силы дьявола.
    — Святый боже!
    Каштелян Заремба окликнул своих рыцарей, гибнущих в безнадёжном бою под ударами неистовой народной силы.
    — Благородное рыцарство! Назад! В Перемышль, за мной!
    И погнал коня. За ним в беспорядке кинулись обезумевшие от испуга ратники, вперемешку — паны и слуги. Поначалу казалось, что напор закованных в железо всадников на тяжёлых конях сомнёт второй заслон боярина, поскольку в нём не было стольких копейщиков, как в первом. Однако рыцарям не хватило места, чтобы разогнать коней вскачь, да и клячи челяди не могли поспевать за их огромными жеребцами. Нелегко было и дать направление этой беспорядочной массе всадников и пехотинцев, да ещё под градом стрел, от которых то и дело кто-нибудь падал. А тем временем мужики, составлявшие первый заслон, ударили слева.
    И всё-таки всадники сдвинулись с места. Впереди с длинным мечом в правой руке и с изрубленным щитом в левой прокладывал себе путь каштелян. Но вот перед ним, точно из-под земли, вырос Коструба.
    — Слезай-ка, пан каштелян, с коня, боярин Микола из Рудников дарует тебе жизнь! — крикнул он, поднимая свою страшную, окровавленную палицу.
    — Ах ты, хамское отродье, — прохрипел каштелян, не помня себя от бешенства, — ты мне милость обещаешь…
    И Заремба взмахнул мечом. Острый булат со свистом прорезал воздух, но только воздух. Неповоротливый на вид мужик отскочил в сторону, меч молнией пронёсся над его головой, а богатырь в тот же миг обрушил свою палицу на череп коня. Конь завизжал, как свинья, и зарылся носом в землю, а тут же кинувшаяся на рыцарей толпа мужиков сбила с ног и Кострубу и каштеляна. Руки Кострубы сдавили, как тисками, шею врага. Пану Зарембе не хватало воздуха. Ещё какую-то минуту он слышал крики, вопли, стоны, ржание коней, лязг мечей, топоров, топот копыт, а потом всё смешалось в неясном гуле, напоминавшем шум воды и постукивание мельничных колёс. Вскоре умолкло и это, и пану Зарембе почудилось, будто бы он летит в пропасть…
    Когда он пришёл в себя, вокруг царил покой. Бегали только какие-то люди, но шум боя утих. Пан каштелян осторожно пошевелил руками и ногами, никакой боли не чувствовалось. Только дыхание с трудом вырывалось из горла. Видно, крепко придушил его проклятый мужик. Болела голова, но память вернулась быстро, и Заремба открыл глаза. Потом сел и стал озираться.
    Уже стемнело, только на западе ещё оставалась свинцово-серая полоска. Зато белый снег, покрывая землю, излучал столько света, что глаза различали совершенно отчётливо всё происходящее вокруг.
    Картина была до того страшной и угнетающей, что Заремба со стоном зажмурил глаза и схватился за голову.
    На первый взгляд казалось, будто балка — лишь одна огромная рана, нанесённая матери-земле каким-то чудовищным остриём, или кто-то нарочно разлил по снегу много бочек мальвазийского вина.
    На белой девственной целине зияли огромные красные пятна замёрзшей крови. Сапоги людей и конские копыта размесили некоторые из них в кровавую слякоть. Горы человеческих и конских трупов лежали повсюду. Вся дорога через балку была устлана порубленными воинами.
    Селяне ходили между лежащими и собирали мечи, рогатины, вынимали из сагайдаков стрелы, снимали шлемы, кольчуги, сапоги. Посреди ратного поля стоял боярин. Его худое, выразительное лицо с орлиным носом и сверкающими глазами произвело на каштеляна глубокое впечатление. Он повидал на своём веку немало людей и по внешнему виду мог определить их характер. От такого лица и таких глаз врагу вряд ли можно ждать пощады…
    И в самом деле! Никто из его товарищей, как видно, не остался в живых. Куда ни погляди — всё залито кровью беспощадно изрубленной шляхты… Захолонуло в тревоге сердце, ведь его нарочно, видать, не убили… Наверно, хотят его муками увенчать праздник победы. Брр! Мурашки побежали по спине каштеляна, на лбу выступил холодный пот.
    Боярин отдавал распоряжения. Мужики собрали всё оружие, кожухи, согнали в небольшой табун оставшихся в живых лошадей и расчистили дорогу. Но вот орлиный взгляд остановился на каштеляне, и боярин медленно направился к нему.
    Холод смерти пронизал пана Зарембу.
    С добрую минуту смотрел боярин на него своим пронзительным взглядом, потом зло улыбнулся и промолвил:
    — Не бойся, пан каштелян, ты не погибнешь, как эти! — Он указал на гору раздетых, изуродованных трупов. — Тебя не убьют, нам нужна твоя жизнь, как была нужна их смерть. Одно и другое — наша безопасность.
    У каштеляна зуб не попадал на зуб; не веря словам, он с тревогой всматривался в боярина, стараясь угадать, правда ли это, или, может, победитель хочет всласть насытиться местью и тешится с ним, как кошка с мышью.
    — По…по…чему же вы всех убили? — спросил он наконец, заикаясь. — Это были рыцари, они могли дать выкуп, и я готов внести за себя большие деньги…
    Боярин презрительно засмеялся.
    — Ты уже слышал, пан каштелян, что нам нужна твоя жизнь, а не деньги. Не будь этого, лежал бы ты сейчас вместе с прочими, если бы даже пообещал нам всю польскую казну. Мы не рыцари, что ведут борьбу потехи или наживы ради, мы боремся за свободу веры и народа и беспощадно истребляем всех, кто становится на нашем пути. Можно простить своего обидчика или помиловать его за деньги, но пусть будет проклят тот, кто простит врагу, надругавшемуся над твоей верой и народом!
    Пан каштелян был человеком весьма сметливым, недаром ему поручали, и не раз, весьма щекотливые и опасные миссии, для выполнения которых требовались не только ум и смелость, но и лукавство, бесстыдство, ложь, лицемерие и коварство. Всеми этими качествами пан Заремба был наделён в достаточной мере и потому знал многое, о чём не имел понятия ни один из польских вельмож. Он часто слышал о заговоре некоторых украинских панов, собиравшихся после смерти Витовта, при помощи мужиков, мещан, путных бояр, словом, народа, восстановить русское княжество. Но никогда не верил в то, чтобы такие заговоры могли стать опасными для Польши. Теперь Заремба наглядно убедился, до чего он был неправ, мало того, он понял, что обученные толпы могут стать погибелью для немногочисленной знати во всём мире. На Западе уже забылся полученный под Земпахом урок, но умные люди усмотрели в нём закат рыцарства и старых феодальных порядков. Глядя на изувеченные тела, на парней с копьями и на холодное лицо боярина, пан каштелян вдруг осознал, что вот эта толпа — лишь первая туча, затмившая солнце рыцарской славы, лишь начало наступающих для него сумерек.
    «Сохрани господи, — подумал он, — не остановлю я его, как Исус Навин солнце, но задержать смогу…»
    И он поклялся любой ценой спасти себя и предупредить тех там… в Кракове, что сумерки надвигаются. Страшный призрак, так внезапно вставший в его воображении, заставил каштеляна перестать бояться за собственную жизнь. Ом понял, что и девятый вал, разрушая дом, оставляет зачастую на берегу стебелёк, таким стебельком Заремба считал себя.
    — Для чего понадобилась тебе, боярин, моя жизнь? — спросил он спокойно.
    — Твоя жизнь будет залогом нашей безопасности до прихода войска великого князя.
    — А!

    — Собирайся, вставай, сними с себя панцирь и ступай с нами…
    — Куда?
    — В Корманичи… Но гляди! — Тут, раздумывавший о чём-то боярин, снова повернулся к каштеляну Зарембе, и глаза его свирепо сверкнули. — Попытаешься бежать, поймаем и живого места на теле не оставим, позавидуешь судьбе всех этих.
    И он указал на убитых. Вскоре боярин, Заремба и парни на захваченных лошадях поехали в Корманичи, за ними, не торопясь, последовали пехотинцы и двинулось с добычей несколько прибывших из Княжичей саней под присмотром Кострубы.
    Когда подъезжали к селу, уже совсем стемнело. Наступила ночь.
    Пана Зарембу ввели в кузню, стоявшую неподалёку от ворот замка, ка краю усадьбы. Уцелела она от пожара каким-то чудом, а скорее всего благодаря западному ветру. Селяне разошлись по дворам и развели там огромные костры, а боярин с Кострубой отправились ночевать к дьяку Пахомию. Четыре ратника остались сторожить каштеляна в кузнице. В горне развели огонь и приготовили на ночь большую вязанку дров. Поставили ужин: большой горшок каши с салом, кусок мяса и кубок пива. Потом стража разожгла перед кузней костёр и тоже принялась за ужин, оставив каштеляна одного.
    До чего же страшным показалось Зарембе это одиночество! Ещё сегодня утром он стоял во главе сотни рыцарей, нескольких сотен челяди и был сильнее многих западных удельных князей. А вот сейчас сидит в тюрьме и не в рыцарской, не в королевской, а в закопчённой кузне, и заперли его холопы. Это подлое отродье, рабы-коланники, которых на Западе и за людей никто не считает, победили его войско! Да что там победили! Поубивали всех без исключения, порубили, как мясник рубит мясо, безжалостно, беспощадно, не считаясь с их рыцарским саном. Как злодеев, которых четвертуют на краковском рынке толпе на потеху! Срам! Какой срам! Кровавые картины проходили перед глазами каштеляна: предсмертная тоска товарищей, отчаяние истязаемой челяди, нечеловеческие вопли, — всё, что пекло огнём надменные и важные, но подлые и трусливые души шляхтичей перед вратами смерти, их полная беспомощность и беззащитность против слабо вооружённого врага, — всё это переживал снова пан Заремба, и вдруг он понял, почему великий магистр прусских рыцарей Ульрих, проиграв битву при Грюнвальде, искал смерти. Он, Заремба, правда, её не искал бы… Напротив. Страх и ужас охватили при одной только мысли, что его тело со страшной раной, голое, грязное, окровавленное могло бы лежать там, в балке среди леса. Волосы на голове поднялись дыбом, когда он подумал, что вот теперь из ближнего леса поблёскивают глаза волков, а через минуту их страшные клыки начнут рвать тела убитых… О, он не искал бы смерти… по крайней мере, такой смерти и таких поминок, если бы пало не пятьсот голой, а моровое поветрие задушило бы всю Корону. Но он попал ещё и то, что не гоже жить одному, когда полегли все прочие…
    На кузнечном горне догорал огонь, каштелян подбросил свежих дров и принялся за eдy. Кроме потрескивания огня и свиста ветра в трубе, ничего не было слышно. Только порой долетал далёкий вон полков, а из села ему вторил собачий брёх. Да, Заремба знал, почему они воют…
    И снова его мысли вернулись к этой неисчислимой, на вид беззащитной серой толпе, к той силе, которая одолела в бою вооружённое, искусное рыцарство. Заремба не понимал её, не понимал и той силы, что заменила ничтожным холопам доспехи, мечи, тяжёлых жеребцов, искусство, опыт… И она казалась ему каким-то великаном, который ударами своей железной руки разбивает и уничтожает всё, что изобрёл человеческий мозг. Невольно вспомнилась кровавая Грюнвальдская битва, где серые толпы мазуров подмяли под себя немецкое рыцарство. Вспомнилась и война цесаря Сигизмунда с гуситами. Впрочем, обе войны мало походили на эту. Скрывшись за возами, чехи отбивали атаки рыцарей, а польские холопы накинулись уже на остатки разбитой рати. Гуситы шли целым табором, вроде передвигающейся крепости-твердыни. В открытом поле, без прикрытия и сопровождения рыцарей, горсть немецких ратников разбила бы их в пух и прах. А тут… они сами ударили на рыцарство, и это не случайность, не минутная удача; а самое настоящее новшество, грозящее гибелью всему современному миру. Если русским заговорщикам удастся собрать хотя бы такую силу, как польским воеводам Ягайлы или как Жижке из Трокнова, что будет тогда? Русский мужик — не чех и не мазур. В нём нет запальчивости, но есть отвага, основа всякой силы на свете… и послушание…
    Глубоко задумался поверенный польского короля и сената над тёмным будущим своего государства, в котором будет жить такой страшный и в высшей степени опасный народ. Хорошо ли, в самом деле, будет, если он даже поклонится польскому орлу? А как вырвать у него из рук косу и рогатину, как вырвать из сердца стремление к свободе и любовь к родной вере, языку? Как дать ему цепь, плуг, надеть кандалы?..
    Вдруг над головой Зарембы послышался шорох.
    С застеленного досками чердака посыпалась угольная пыль, сажа, щепки, комочки глины, а спустя несколько мгновении в чёрном отверстии люка появилось чьё-то лицо.
    Заремба в ужасе вскочил с пенька, на котором сидел, и схватился за лежавший у горна забытый кузнецом молоток.
    Одним прыжком ночной гость очутился перед каштеляном и приложил палец к губам.
    — Тсс. Не кричи, уважаемый пан, и не говори громко, — предостерёг он, — я пришёл от пани старостихи из Луцка…
    — От Офки?
    — Да, так называла её Марина.
    Заремба внимательно пригляделся к гостю и, видимо, остался доволен, потому что на устах его забродила улыбка.
    — Марина, говоришь? — спросил он немного погодя.
    — Да, моя невеста.
    — Ага!
    И снова улыбка, на этот раз злая и пренебрежительная, появилась на лице папа каштеляна.
    Не впервой дочь подсовывала, как приманку, свою горничную, если ей самой не удавалось покорить чьё-то сердце. Тем временем гость выпорол из кобеняка шёлковый платок с письмом и подал его каштеляну.
    — А как звать тебя? — спросил Заремба, беря письмо в руки.
    — Скобенко, киевлянин я…
    — Подкинь-ка дров, а сам ступай за печь, чтобы сквозь какую-нибудь щёлку тебя не увидели.
    При неровном мигающем свете каштелян принялся читать письмо, с трудом разбирая скверный почерк Стася. Потом, после минутного раздумья, кинул пергамент в огонь, подождал, чтобы он сгорел дотла, и, упёршись локтями в колени, опустил голову на руки.
    Офка, как всегда, права. Она разбирается в государственных делах лучше, чем весь королевский совет. Там вельможи только и делают, что таскают друг друга за волосы, а воеводы, каштеляны, старосты, князья и паны сводят личные счёты. Получение земель, епископств, аббатств — цель их борьбы. И нет времени и места для разбора литовско-русских дел, пет и единства. В одном только все солидарны — окончательно захватить богатые земли Подолии и Волыни. Но лишь для того, чтобы грабить, вымогать, набить пустую мошну. По кик это сделать, не знает никто, о том должен позаботиться король и канцлер. За каждый промах они набрасываются на того или другого, сами же вмешиваться не желают. Офка давала хороший совет. А что советы её были хорошими, Заремба убедился на собственной шкуре. Надо разогнать холопов и покончить с войной на пограничье. Холопы под водительством таких бояр, как Микола из Рудников, — хоть и единичное явление, но сила, с которой всякому приходится считаться! Сила будущего. Князь, магнаты, шляхта — уже пережиток старины. Не им принадлежит будущее Европы…
    И вот Офка отказывается выполнять каверзные поручения Ягайла и его канцлера. Не хочет слушать даже отца, жалуется на то, что он не убрал вовремя её мужа. Ха-ха! Неужто она не понимает, что те сведения, которые даёт жена Кердеевича, никогда ие сможет собрать его вдова. Да и теперь никто не помышляет убивать добродушного и влиятельного мужа. Один ренегат стоит больше сотни родовитых шляхтичей. Недаром он, Заремба, пожертвовал своею дочерью ради интересов королевства. Канцлерство, которое его ждало после смерти пли ухода Збышки Олесницкого, стоило этой жертвы, потому Офка, хочет или не хочет, должна и дальше послужить отцу. У него найдутся способы её заставить… А если её потянет к мужчине, пускай себе развлекается. Не он станет её за это упрекать. Это дело Кердеевича. Ха-ха-ха!
    Заремба поднял голову и посмотрел на сидевшего в углу Скобенка.
    — Как ты сюда попал? — спросил каштелян.
    — Я ехал в Перемышль, подле Мостища меня остановила ватага мужиков и ие пустила в город, потому-де «там бьют и преследуют наших». Да и мне они не очень— то поверили, ведь одет я по-другому, и лицо гладкое, и язык малость другой. Вот я украдкой и ушёл от них, чтобы зайти с юга, и чуть не напоролся на боярина, с которым ехал из Киева до Луцка, и знакомого мужика, он, кажется, даже узнал меня. Поэтому, решив переждать бурю, я и спрятался в брошенную кузню, понимая, что ватага рано или поздно должна либо двинуться вперёд, либо вернуться в леса. И пот, когда я сидел иа чердаке, пришёл боярин Микола и велел приготовить кузню для твоей милости. Тогда я надумал подождать, хотя мог вечером без опаски махнуть в Перемышль, потому что все ратники боярина ушли на поле битвы.
    — Ах, это была не битва, а настоящая резня. У них потери небольшие, а из наших никто не ушёл…
    Заремба вскочил, подкрался к двери и посмотрел в щёлку. У костра перед кузней сидели два мужика — один с косой, другой с рогатиной, остальные спали, закутавшись в кожухи. Видно, никто не мог подслушать их разговора. В селе было тихо, люди после упорной битвы и похода спали; каштелян успокоился и вернулся на место.
    — Вижу, — сказал он, — что моя дочь всегда умеет разыскать нужных людей и самых лучших. Всё, что Офка тебе пообещала, она, наверно, выполнит, потому что никогда не доверяет своих писем первому встречному, а своих посланцев чтит, награждает и выполняет все их желания. Я же самый близкий к королю человек во всём государстве, сам канцлер не может сделать больше меня. Потому скажи, сколько ты хочешь получить за свои услуги?
    Скобенко встал и выпрямился.
    — Я не холоп, пан каштелян, — заявил он гордо, — и деньгами меня не купить ни тебе, ни пани старостихе! Меня причаровала Марина…
    — Ах, я догадался.
    — …я не боярин, а только мещанин, потому и прошу твою милость взять меня на боярскую службу.
    Заремба ласково улыбнулся.
    — Понимаю тебя, парень, преотлично. Тебе нужно пожалование, но ты достоин большего, чем боярская служба. За свои заслуги ты получишь шляхетскую грамоту и герб, понимаешь? Отвага, проявленная в минуты опасности, и непоколебимая верность наипервейшему пану, сиречь королю, черты, присущие только благородному по положению человеку…
    Скобенко не понял толком каштеляна, он только смекнул, что речь идёт о «шляхтинской грамоте» и «гербе» — и глаза у него разгорелись. А пан каштелян продолжал неторопливо цедить:
    — Ты шляхтич душой и сердцем. Однако… Лишь я один могу об этом посвидетельствовать, но я нахожусь в неволе и едва ли увижу когда-нибудь Краков и короля. Одно моё слово… и тебе дали бы всё, что ни пожелаешь. Но будет ли у меня возможность сказать такое слово?
    Пан каштелян нахмурился и опустил чело на руку. Скобенко вспыхнул.
    — Значит, вы обещаете выполнить мою просьбу? — спросил он.
    — Конечно, если выйду отсюда.
    — Это правда?
    — Клянусь богом и честыо рыцаря!
    — Коли так, пусть ваша милость собирается в дорогу. Я выведу тебя отсюда, и, может, мы доберёмся до Перемышля.
    — Как же тут выбраться?
    — Сразу же за кузней лежат две кучи угля, покрытые соломой, за ними пустырь, густо заросший ельником, я дальше лес. Дороги, правда, я толком не знаю, но по лесу ходить мне не впервой и направление известно. Этого достаточно. Ведь я же из киевского Полесья.
    — Дорогу знаю я, — сказал каштелян, — выведи меня только в лес, а там уж известно, куда идти.
    — Хорошо. Коли так, то подождём ещё, пока не сменится караул. Первая смена уснёт тут же, третья будет ещё спать, а вторая раскиснет после короткого сна. Тогда лучше всего бежать, вот мы и попытаемся.

IX

    Весь день после бегства Скобенка Луцкий замок гудел, как растревоженный улей. Биричи и татары Юрши рыскали повсюду в поисках следов, наконец была обнаружена привязанная к нескольким ратищам верёвка, свисавшая из окна в ров со стороны города. Биричи кинулись в город, обыскали все дома польских, чешских и немецких купцов, но ничего не нашли. Андрийко встретил Сташка на площади и попытался разузнать у него хоть что-нибудь, но хитрый шляхтич не обмолвился ни единым словечком. Он только потешался над уставшими от беготни татарами и биричами, а когда Андрийка спросил его, почему он так радуется тревоге воеводы, Стась засмеялся и ответил:
    — Чего мне радоваться? А твой воевода и его тревоги ничуть меня не трогают. Одно меня удивляет — как вы сразу не поняли, зачем сюда приехал этот киевлянин.
    — Я видел его всего два раза, но сразу раскусил. Видать, мечтает о пожаловании, о почёте, а может, даже о шляхетском гербе. А вы заставили его чистить сафьяновые сапоги, пусть весьма благородного, — тут Сташко поклонился молодому Юрше, — но далеко ещё не знаменитого боярича. Вот Скобенко и удрал, и я совсем не удивлюсь, если он объявится на тон стороне.
    И молодой шляхтич указал на запад.
    — Как это? — удивился Андрий.
    — Очень просто. Король охотно берёт под своё покровительство каждого русина, который признаёт его власть. Станет такой Скобенко шляхтичем и когда-нибудь вернётся на Киевщину большим паном уже по милости короля, а не великого князя. И если королю понадобится на Киевщине поддержка, то он обопрётся не на Юршей, а на Скобенок, понятно?
    — Не совсем.
    И в самом деле, Андрийко вырос в стороне от великих событий и не разбирался в тонкостях политики Короны. Мечты о воссоздании великого княжества, о прежних вольностях народа заполняли всё его существо. Его юная душа резко отделяла границы между тьмой и светом; всё что не было добрым и справедливым, было злым и лживым. Стаи ко же впитывал в себя суждения пани Офки, её переписку с отцом — каштеляном, с канцлером, паном Бучадским или Кердеевичем и усваивал хоть и не всё, что видел и слышал, но многое. Он постепенно приучался уважать лишь те действия, которые являются звеньями какой— либо коварной игры, и к простейшей цели шёл обходными путями, а возвышенные чувства, в отличие от Андрийки, ему были чужды. На откровенное же признание товарища, что его не понимают, он лишь рассмеялся.
    — Чудной ты, боярин, — сказал он, — живёшь среди русского народа, а не видишь нагайки над собственной спиной. Ты ведь знаешь, что покойный князь Витовт вместе с королём уничтожили все сильные княжества на востоке.
    — Да.
    — А для чего? Чтобы раздать земли всякой мелкоте, Воловичам и Ходкевичам на Киевщине, Сапегам или Зиновьевичам в Смоленщине, Боговитиным в Бресте, Илиничам в Могилёве, Хребтовичам, Нимировичам и многим другим. И всё в награду за то, что поддерживали панов, короля, великого князя, а не стремились к самостоятельности. От короля к ним текут милости, деньги, земля, привилеи, а в независимом государстве они стали бы холопствующими боярами разных там Острожских, Четвертинских, Несвижских, Друцких, Соколинских, Пронских, Жилинских, Збаражских, Вишневецких, Порытсккх, Носов, Гольшанских, Слуцких, Чарторыйских, Корецких, Заславских и прочих княжьих родов. Те паны вроде удравшего на запад Скобенки, а ты вроде тех князей. Теперь, надеюсь, ты уже…
    — Ага, теперь я понял, — сказал Андрийко и с недоумением поглядел на товарища. Однако как ни удивился Андрийко, но в сердце закрался страх, даже отвращение к Сташко, отвращение, которое чувствует каждый человек при виде змеи или прокажённого. И Андрийко невольно отдалился от приятеля и увлёкся рыцарскими упражнениями под руководством самого Юрши, либо его старого мечника Саввы. Сташко попытался было вступить с ним в единоборство, однако тут же выяснилось, что Андрийко справился бы с десятком таких, как Сташко. Необычайная сила молодого боярича проявилась тут на людях впервые. Он объезжал на ристалище лошадей, упражнялся в метании ратища, в поединке копьями, длинными и короткими мечами, топорами и стрельбе из лука. Мускулы Андрийки, казалось, только и ждали умелого руководства, стали наливаться, твердеть, превращаться в стальные. Необычайной красоты доспехи воронёной стали, которые покойный боярин Юрша получил в дар от австрийского герцога Леопольда, слишком для Андрийки просторные при отъезде из Руды, теперь становились впору. В стальных латах было трудно двигаться, но старый Савва научил юношу, как нужно с ними обращаться. Перво-наперво он надел на него шлем с наличником, а когда тот привык к этой тяжести, Савва прибавил ещё нашейник, потом нагрудник и наплечники. Через месяц, в начале января, Андрийко стал надевать и верхние доспехи, наголенники и набрюшник и учился защищаться тяжёлым кованым щитом. Юноша-богатырь надевал полное вооружение и не снимал его целыми днями. Его свежее, румяное, словно девичье, лицо осунулось, но тем яснее проступили полные достоинства и даже суровости черты рода Юршей.
    Кроме того, у Андрийки появилось и другое занятие.
    Монах Ерофей, обычно писавший воеводе грамоты, возвращаясь вечером в сочельник из города домой, посколъзнулся на мосту и покалечил себе руки — правую сломал, а левую вывихнул. И хотя старый Савва и был опытным костоправом, осмотрев больного, он только покачал головой.
    — Ты, брат, хоть и выздоровеешь, — сказал он, — но грамоты не напишешь, потому что не удержишь в руке ни чаши, ни пера.
    А в ту пору приходилось посылать много писем и грамот, и воеводе доставило это немало хлопот. Грамотных людей, правда, было не так уже мало, на Руси каждый поп, дьяк, да и большинство бояр умели читать. Многие кое-как могли подписать своё имя или переписать из книги молитву. Но мало кто знал грамоту настолько, чтобы толково и ясно выразить в письменной форме свою мысль, или написать под диктовку, или хотя бы даже с образца. В том числе и сам Юрша, потому целых два дня он повсюду разыскивал писаря для своей канцелярии. В городе нашлись бы, конечно, грамотные чужестранцы, готовые послужить воеводе, но как можно было поверить им тайны. И вот недавно учившийся Андрийко взял в руку перо и после нескольких попыток написал вполне понятно и чётко письмо великому князю о восстании мужиков в Ратновской волости. Воевода остался доволен своим помощником. А новый писарь знакомился с многими людьми, с их делами, учился оценивать события, словом, созревал с каждым днём.
    А Сташко, с тех пор как Андрийко стал писарем воеводы, всё чаще и чаще появлялся на ристалище и даже сам брался за копьё или лук. Лучник он был хороший, но сравниться с Андрийкой не мог. Однако паж не скупился на похвалы и рассказывал сопернику, как восторгается его силой и ловкостью старостиха, якобы не раз наблюдавшая за их поединками из окон своих покоев. Андрийко не обращал особого внимания на эти похвалы, но всё-таки они способствовали сближению юношей. Как-то Сташко попросил товарища научить его боевым приёмам, с тем что он научит его рыцарским обычаям и манерам. И с той поры они встречались каждый день.
    На крещение готовилось большое веселье. После водосвятия воевода велел посыпать песком часть ристалища и вывести нескольких лошадей, чтобы молодые бояричи, разбежавшись, прыгали через них в полном вооружении с небольшого помоста — трамплина. Победителям присуждались награды — дорогой дамасский меч, нюренбергская нашейница с коваными украшениями, наплечники с львиными головами и драгоценная серебряная чара работы греческих мастеров. Кроме того, воевода пообещал ещё сотшо киевских стрел тому, кто лучше всех сумеет орудовать ручным арбалетом.
    Воевода устроил игрища с целью привлечь волынских панов на сторону великого князя, как это ему уже удалось с галнцкими и холмскими мужиками. Свидригайла пока поддерживали только княжеские роды — Острожские, Сокольские, Курцевичи, Головцы, Мосальские, Буремские, Кроиотки, Велицкие, Ружинские. Люди низшего стану пошли в дружины князей, а паны, то есть разбогатевшие пожалованиями люди высшего стану, не пожелали объединиться с князьями, поскольку считали себя знатнее простых бояр, ни с боярами, поскольку те были служилыми, а богатые вельможи не считали себя таковыми. Однако Юрша понимал, что они безотказно откликнутся на зов воеводы великого князя и потому пригласил их в Луцк на рыцарские игрища. Поначалу Юрша думал устроить настоящий турнир, но время года было позднее. К тому же русское боярство неохотно проливало кровь ради забавы и косо смотрело на западные выдумки, свидетелями которых они часто были в Вильне и Троках. На крещение прибыли двое Загоровских, Семашко, старый Монтовт, потом Чапличи, Козинские, Гулевичи и, наконец, трое Бабинских и двое Кирдеев, последние, имея польские гербы, считали себя в какой-то степени выше прочих бояр. Заехал, услыхав случайно в Бресте о луцких игрищах, и молодой киевский боярин Горностай.
    Перед воротами палат установили скамьи для гостей, городовая рать окружила майдан, оставив место для игрищ. Всем заправлял старый Савва, а присуждать награду взялся старый Монтовт. Женщин не было, боярским жёнам представлялось, что ехать к холостому воеводе неловко.
    В прыжках, казалось, взял верх молодой Прокоп Бабинский. Одним махом перескочил он через трёх, поставленных в ряд, лошадей. Заиграли трубы в честь удальца, однако молодой Горностай и шляхтич Иван Кирдей, собравшись с силами, последовали примеру Прокопа. Тот рассердился, покраснел и велел привести четвёртого коня. Коня привели и поставили рядом со стоявшими. Прокоп прыгнул, но зацепился ногой за четвёртого и растянулся на песке. В толпе засмеялись, но старый Савва утихомирил весельчаков, заметив:
    — Смеяться-то всяк горазд, а как до дела, так и хвост поджал, Смелый приступ не хуже победы!
    Но вот среди бояричей появился Андрийко в отцовских доспехах и сгоряча, стрелой помчался к трамплину. Все уставились на нового соперника, не принимавшего до сих пор участия в играх. От лязга увесистых лат у зрителей звенело в ушах, а земля дрожала от тяжести закованного в броню бегущего великана. Вот он уже на досках помоста… Прыжок — и, как пуля из пищали, Андрийко пролетел над спинами четырёх коней и стал на ноги, зарывшись по щиколотки в песок. Все остолбенели, на мгновенье воцарилась тишина, потом грянула буря рукоплесканий. Старый Юрша улыбнулся себе в бороду.
    — Юрша есть Юрша! — заметил он, наклонившись к старому Монтовту. Тот кивнул и, подняв руку, присудил первую награду Андрийке. Но юноша, поклонившись старику в пояс, громко, чтобы услышали гости, сказал:
    — Спасибо тебе, достойный боярин, за честь, но я свой, мне никакой награды не положено. Её следует дать дядьке, что меня учил. А можно ли присудить награду самому себе?
    Меч достался Прокопу, нашейница и наплечники — Горностаю, а чарка младшему Кирдею. Все остались довольны, но более всех радовался воевода поведению племянника, и, покуда молодёжь состязалась в метании ратища сквозь кольцо, он с гордостью рассказывал гостям о грамотности Андрия и о том, как с его помощью он переписывается с великим князем. Разговор зашёл о государственных делах, и Юрша, будто ненароком, завёл беседу о том, что волынские-де вельможи нисколько не радеют о благополучии своей земли.
    — Что верно, то верно! — поддержал его Монтовт. — Речь идёт о спасении собственной шкуры, а нам и в голову не приходит, что беда уже не за горами. Поглядите только, достойные бояре, на Галицкую землю. Куда делось тамошнее гордое боярство? Кто не ополячился, пошёл или вскоре пойдёт с сумой.
    С ним согласились Семашко и Загоровские. Бабинские молчали, а старший Кирдей внезапно спросил:
    — А Кердеевич?
    — Кердеевич? — Юрша вспыхнул. — Эх, пропащий человек. Отрёкся от всего святого. Он уже не наш. Неужто и кто-нибудь из нас кинет камнем в веру своих предков, в старые обычаи, во всё то, на чём мы выросли. Поэтому и держимся великого князя Свидригайла, а не то польская шляхта выживет отсюда всех, кто не ходит за плугом. Это голодная орда, и не только голодная, но и алчная и коварная, как никто в мире. Там, где идёт разговор о деньгах, о земле, о смерде-коланнике, там у шляхтича не найдёшь ни крошки благородства и ни тени совести. Золото они выдрали бы из глотки самого чёрта, чтобы потом его прокутить. Горе нам, если они присосутся к нашей земле. Душа шляхты в мошне, а совесть в кулаке.
    Громкие крики на ристалище прервали речь Юрши.
    Уже шесть раз подряд стрела Андрийки вонзалась в самую середину начерченного на доске круга. Никто ие мог с ним сравняться, и тогда, довольный успехом своего любимца, Савва крикнул после короткой передышки:
    — А ну-ка, достойные бояре, попробуйте теперь, кто быстрее всех попадёт в цель. Довольно с нас игрищ, а то дед-мороз кусается, как собака. По команде раз, два, три пусть каждый берётся за оружие… Раз, два, три!
    Андрийко мигом схватил самострел, но, что за чудо! На колёсике, которым натягивалась тетива, исчезла ручка. Видно, кто-то отломил или открутил её, и натянуть лук, казалось, было невозможно.
    И в самом деле, требовалась недюжинная сила, чтобы натянуть толстую, стальную и очень тугую струну на самострел. Пущенная из него киевская или английская стрела пробивала даже стальной рыцарский нагрудник. Поэтому тетиву натягивали воротом из двух валиков с ручками, которые лучник крутил до тех пор, пока тетива не соскальзывала в зазубрину. Лишь исключительно сильные и опытные лучники проделывали это без ручки.
    И вот пока соперники лихорадочно вертели колёсики, Андрийко придавил свой самострел животом к земле, натянул тетиву руками с такой силой, что в суставах треснуло, и в тот же миг седьмая стрела вонзилась в середину круга рядом с прежними.
    Увидев это, Сташко покраснел и отложил самострел в сторону, его примеру последовали другие, громко заявляя, что такого лучника, как Андрийко, не было ещё на Волыни. Старый Монтовт не принял на этот раз отказа юноши, сотня киевских стрел досталась Андрию, и никого из соперников не мучило то, что Юршу признали лучшим и он получил награду.
    Андрийко учтиво поблагодарил, но видно было, что его очень что-то беспокоит. Отдав стрелы слуге-татарину, он принялся разыскивать ручку самострела и нашёл её в снегу, недалеко от того места, куда, пустив свою шестую стрелу, он положил самострел. Было ясно, что кто-то очень ловко и быстро открутил её во время передышки. Андрийко показал самострел Савве, а тот, кипя от возмущения, зарычал:
    — Страшно! И как только такая сволочь затесалась среди благородного боярства? Пусть господь-бог накажет проклятого негодяя! Не слыхал ещё такого с тех пор, как меня ноги носят… Впрочем… я догадываюсь! — крикнул он и, нахмурившись, наклонился к уху Андрийки.
    — Берегись, боярин, Сташка, — прошептал он, — я готов присягнуть, что это дело его рук, уж очень он забеспокоился, как только увидел, что ты и так обойдёшься, и тут же опустил самострел…
    Андрийко снова почувствовал к пажу такое же отвращение, как и в ту пору, когда слушал его рассуждения о каверзах польских панов.
    Тем временем солнце уже давно повернуло на запад, мороз к вечеру начал заметно крепчать, и старшие уже изрядно продрогли. Дворецкий пригласил всех в палаты на ужин. Только старый Савва остался, чтобы отдать распоряжения страже и слугам. Андрийко же, быстро сняв доспехи, принялся помогать это сделать Горностаю и другим молодым людям.
    Андрийко впервые столкнулся с большим обществом молодёжи своего стану, но они не произвели на него хорошего впечатления. Каждый из них рассказывал только о своих подвигах, ссылаясь на свидетельство конюшенных, либо приятелей. Один только Горностай, посмеиваясь над товарищами, острил:
    — Диво дивное, как вы сами себе ещё дома не надоели? Съехались на игрища и, вместо того чтобы поговорить о чём-то путном, с собой, как с писаной торбой, носитесь. Каждый бахвалится, будто себя вместо коня на продажу выводит.
    Бояричи смутились и умолкли, потом поднялись в занимавший целый этаж зал. Гости, усевшись во главе с хозяином за длинный стол и выпив по большой кружке горячего, пряного мёду, принялись за еду. Уселся и Горностай, а кАндрийке подошёл Сташко и дёрнул его за рукав.
    — Андрийко, — сказал он, — у нас к тебе дело.
    — Какое? — спросил тот, нахмурившись, почти враждебно.
    Лицо Сташка расплылось в льстивой, сладкой улыбке,
    — Коли дело касалось бы меня, я уладил бы его с тобой и на морозе, но моя пани…
    — Старостиха?
    — Да. Чего ты удивляешься? Благородная дама всегда может позвать рыцаря, и он обязан её послушать, хочет ли этого или нет. А моя пани просит.
    Андрийко покраснел. Впервые сталкивался он со сказочным миром рыцарей Запада, о котором так много слыхал. Рыцарские обычаи, так буйно расцветшие на Западе, почти совсем не распространялись в Литве и на Руси: ие в характере этих народов было отделять друг от друга свои жилища стенами и рвами; раздел земель пришёл только с воцарением польских порядков. Потому рыцарство на Руси казалось сказкой, придуманной на основе воспоминании о крестовых походах и воплотившейся в жизнь в битве на Ворскле и под Грюнвальдом. И хотя сермяжные толпы разгромили блестящие рыцарские лавы, но их блеск остался в памяти, словно радужный блеск стеклянного ядра, разбившегося вдребезги о камни. И подобно тому, как аскет тянется к пёстрому круговороту жизни или развратник-кутила к тихой пристани кельи монаха, так и Андрия потянула за Сташком какая-то неодолимая сила.
    «Дама в неволе… привыкшая к поклонению и служению благородных рыцарей, сидит взаперти и просит его к себе. Зачем? Для чего? Может, потребует её вызволять?.. Впрочем, нет, она знает, что он… А если не знает, то Сташко ей объяснит… Ах! Она, наверно, попросит оказать ей небольшую услугу, и он… он не рыцарь, конечно, но одинокой женщине всегда следует помочь. Тут не нужно быть рыцарем. Это знает на Руси и каждый мужик, который не раз вспашет и покосит ниву беспомощной соседской вдове.
    — Если пани просит, то пойдём, — сказал он и двинулся за победоносно улыбающимся пажом.
    Пани Офка приняла молодого Юршу у камина, где горели красноватым пламенем толстые поленницы. В небольшой, устланной коврами и наполненной нежными запахами светлице было тепло и уютно. Одета она была в лёгкое жёлтое платье с глубокими вырезами и широкими короткими рукавами. Пышную причёску украшал сверкающий на лбу самоцвет. Довольно короткая юбка открывала её маленькие ножки в бархатных ботинках, покоившиеся на подушке. Рядом — низенький стульчик, на камине у огня шёлковый шарф и золотом шитый платок.
    Наученный Сташком, юноша опустился на одно колено, поцеловал кончики пальцев протянутой руки, поднялся и, склонив голову, покорно ждал, что пожелает дама.
    — Милости просим, рыцарь, — послышался мелодичный голос красавицы, — и не стой передо мной, как обвиняемый перед судилищем, вот садись сюда и послушай, что мне хочется тебе сказать.
    Холёная ручка снова коснулась руки юноши и указала ему на стульчик. Андрийко послушно сел, а пани Офка продолжала тихо и ласково:
    — Я просила тебя, рыцарь, зайти, потому что сердце моё гложет глубокая, тяжкая тоска по тому миру на Западе, которого я лишилась! В холодных стенах, в печальном одиночестве тюрьмы проходят дни и ночи, как у злодея-колодника, а красивый, блестящий мир рыцарства, в котором я выросла, стал лишь сладким, трогательным воспоминанием… Глядя сегодня на ваши игры, я увидела в тебе, в твоём поведении пример истинного рыцарского благородства, которым так полно моё прошлое. Я увидела в тебе образец подлинного рыцаря, лишь в одном тебе… и должна была об этом сказать…
    Андрий поднял глаза, и они встретились с пламенным взглядом молодой женщины. Робость, недоверие, удивление, а может, даже первые предвестники глубокого чувства встретились с искушённой пылкой страстью, с желанием покорить непорочное сердце, запрячь юную душу в триумфальную колесницу женского тщеславия, а может быть, и ради тайных лукавых замыслов, далёких от любви и рыцарского благородства. Долго смотрели они друг на друга, эти две пары глаз, словно невидимая рука связала их нитями взаимного, не требующего слов, понимания, возникающего только между молодыми влюблёнными. И хотя разница в летах казалась и невелика, всего каких-нибудь два-три года, опыта у неё было гораздо больше. Доверенное лицо польских правителей, супруга подольского вельможи, женщина, вечно обязанная держать руку на пульсе жизни литовско-русского государства, Офка была несоизмеримо выше впервые попавшего в общество молодого и неопытного парня. Преимущество, правда, довольно относительное, молодая женщина давно уже утратила невинность и присущее благородному человеку простодушие (что так ценится людьми и чего так мало на свете), утратила всё то, что светилось в открытом взгляде ясных очей Андрийки, и так давно, что воспоминание о прошлом приходило лишь укором совести…
    — Я не рыцарь, пани, — сказал Андрийка, — у нас нет рыцарей и не будет, это не нашего поля ягода. Я только отрок…
    Пани Офка решительно запротестовала:
    — Да, конечно, в вашей земле не цветут такие цветы, но неправда, что ты не рыцарь. Ты рыцарь телом и душой, и будь ты у королевского трона, то, наверно, носил бы уже золотые шпоры и рыцарский пояс. Глядя на тебя, я чувствовала всем сердцем, которое тоскует об утраченной красоте жизни там, на родине… Я нахожу в тёсе то, что потеряла, и потому избрала тебя своим рыцарем…
    Андрийко покраснел и вскочил.
    — Ох, пани, я недостоин ни ваших слов, ни вашей благосклоннисти..
    Нежная рука Офки снова коснулась руки молодого человека, и, понуждаемый ею, Андрийка уселся снова, но на этот раз так близко, что её полная мягкая нога в плотно облегающем чулке опёрлась о его колено. У пылкого юноши потемнело в глазах…
    — Вот, возьми этот шарф. — Тут пани Офка взяла с камина шёлковый шарф, и в голосе её зазвучали слёзы. — И носи на память о бедной затворнице, а я… когда погляжу на его яркую раскраску на твоей богатырской груди, так и подумаю, что я не одна, не одинока, не оставлена богом и людьми, что и тут, в этой глуши, меня кто-то понимает, заступится за меня. И хоть он и молодой юноша, но рыцарское благородство вольёт в него силы великана и верность любовника. Стань на колено!
    Под тяжестью новых впечатлений, под журчание слов, льющихся потоком из уст красавицы, Андрийко умолк. Кипящая молодая кровь ударила в голову, и он не мог уже вести толком беседу, и только враждебность к шляхетскому Змию Горынычу останавливала первый порыв юношеского восторга. Невольно он опустился на колени у ног Офки. А она приколола к его груди шарф, глаза её со странным выражением остановились на его склонённой фигуре, а на губах уже не играла, как всегда, глумливая усмешка. Думала ли Офка о чем-нибудь другом? Или, может, позабылась игра, и сквозь пёстрый, яркий налёт лжи и лицемерия пробились давно забытые чувства?.. Кто знает?

X

    Андрийко вышел от пани Офки точно одурманенный. В передней, где обычно сидела Марина, его поджидал Сташко. Окинув быстрым взглядом товарища, он лукаво захихикал. Румянец на лице юноши, шарф на его груди объяснили ему всё: Андрийко стал одним из рабов старостихи, орудием её замыслов, слугой Короны. Так ему, по крайней мере, показалось, и потому, выведя его во двор, Сташко спросил с улыбкой:
    — А правда ведь, старостиха не так страшна, как думает твой дядя?
    Глотнув свежего морозного воздуха, юноша пришёл в себя.
    — Страшна? Нет! Но несчастна, — сказал он, — и мне жаль её. Всё, что смогу, если попросит, сделаю, но полагаю, она никогда не попросит чего-нибудь такого, что не пристало ни ей, ни мне. Это благородная женщина,
    — А!
    Сташко рассчитывал на другой ответ, но времени добиться его уже не было: Андрийко торопился уйти. Вернувшись в палаты, Сташко передал старостихе их разговор. У неё было другое мнение, чем у пажа.
    — Если Андрийко ещё рассуждает о моём благородстве и о том, послужить ли мне или нет, значит, не так-то легко взять его на удочку, как Скобенка и прочих… — сказала она и сердито топнула ножкой.
    И в самом деле, Андрийко сказал Сташко неправду, и это была первая в жизни произнесённая им ложь. Ему хотелось лишь поскорее избавиться от назойливого пажа и остаться наедине со своими мыслями. Офка ослепила его. Как и в первый раз, так и теперь эта молодая женщина, не стесняясь, старалась глазами, речами, всем своим поведением открыть юному сердцу молодого человека весь жар своей души. Прикосновением руки и колен она передала его молодой бурлящей крови трепет распалённой желанием души, и этот трепет привёл всё существо юноши в полное смятение. К его чистой душе протянула свои когти страсть, и душа, чуя неведомую опасность, с ужасом отворачивалась. В полную силу пробуждались порывы молодого тела, а услужливое воображение подсунуло иллюзию «рыцарской службы», как руководство к чудесным свиданиям в уютном надушённом уголке у камина… Однако всё то, что знал Андрий про Офку, её льстивые слова, жалобы на угнетение, на грусть одиночества и, наконец, разговор с дядей, свидетелем которого он являлся, — всё предостерегало его, что под гладкой поверхностью таится омут. Андрийко чувствовал ложь в словах красавицы и не верил ей. Несомненно, молодой парень не устоял бы перед обольщением прекрасной полячки, пожелай она добиться его любви. Ей известны были такие способы, которые неопытному бояричу и не снились, и всё-таки Офке не удалось увлечь его сразу. Она знала, что такую крепость можно взять только осадой, а юноша понимал, что стоит на распутье, и нелегко ему будет свернуть на дорогу, которая поведёт его по честному пути. Желая сбить его с этого пути, Офка невольно предостерегла Андрия, а он, порядочный, нелицемерный юноша, её обманул поведением, а Сташка — речами.
    Тем временем царивший за столом в начале обеда шум внезапно утих, и Андрийко вошёл в зал, словно в церковь. В двух огромных каминах, расположенных в противоположных углах, ярким огнём горели сосновые дрова, с высокого сводчатого потолка свисали люстры со свечами, освещая собравшихся за длинным широким столом. Передняя его часть была выше, за ней сидел в качестве наместника великого князя воевода в окружении достойнейших гостей: Монтовта, Семашка и старшего Кирдея. Впрочем, в эту минуту они не сидели, а стоя приветствовали высокого стройного витязя в великолепном вооружении со страусовыми перьями на шлеме. Лицо его было серьёзно. Все молчали. Андрийко заметил в его чертах сходство с кем-то очень знакомым, но сразу не мог сообразить, с кем именно. В это мгновение кто-то потянул его за рукав. Андрий оглянулся: это Горностай приглашал его сесть рядом.
    — Кто это? — спросил Андрий, указывая на вооружённого рыцаря.
    — Танас, князь Нос! — ответил Горностай. — Привёз вести из Трок.
    Андрийко вспомнил сразу же Олександра, которого видел в Смотриче. Да, это его лицо глядит из-под открытого забрала, и глаза, ах, да… глаза Мартуси!
    Андрийко тотчас успокоился, и улыбка осветила его лицо.
    «Эх, почему её тут нет?» — подумал он и уселся рядом с Горностаем.
    Тем временем старый Савва снял с головы молодого князя шлем и расстегнул ремни панциря. Два молодых челядинца освободили его от железных наголенников и поверх лосёвой поддёвки надели синюю, обшитую позументом куртку с широкими рукавами. Наконец витязь уселся за стол и принялся вместе с другими утолять голод и жажду. Снова все заговорили, горы мяса на серебряных, оловянных блюдах и деревянных подносах появлялись и исчезали, а кравчие то и дело подливали в кубки пива или мёда.
    — Откуда это у тебя, братец, такой красивый шёлковый шарф? — спросил Горностай.
    Андрийко покраснел до корней волос и вспомнил, что, идучи сюда, не спрятал его. И в самом деле, великолепный, красный шарф, собранный в большой бант, украшал его зелёную куртку.
    — Да это подарок на память… — ответил он сконфуженно.
    Горностай добродушно засмеялся.
    — Понимаю, что подарок, и то не от кого-нибудь. Вижу по твоему лицу, которое по цвету такое же, как и шарф. Тут у вас, на Западе, видать, новый рыцарский обычай заводится.
    — Почему?
    — Ну, потому, что у нас девушка дарит своему милому кружевной платок.
    — Да это не девушка, а дама.
    И тут Андрийко принялся рассказывать товарищу о существующем на Западе обычае, в силу которого благородные дамы выбирают себе рыцаря, и он служит ей не из-за любви, а из уважения, сражается со змеями, волшебниками и враждебными рыцарями. Горностай слушал его долго и наконец заметил:
    — А у нас на Киевщине говорят: коли шляхтянка даёт тебе шарф, значит, приглашает к себе в постель…
    — Как ты можешь так говорить? — возмутился Андрийко. — Поганые сплетники всё это выдумали. Если хочешь знать, даже в святой земле рыцари…
    — Да я вовсе и не утверждаю, но думаю, бывает и такое. У меня дядя из Гулевичей, если знаешь. Побывал и в Италии, и в Неметчине, и в Польше и всегда смеётся, если зайдёт беседа о рыцарях. Он говорит: «Мещанин, холоп или наш боярин бьёт врага мечом, топором, дубиной, чем придётся, благородный же рыцарь совращает его жену или дочь». Может, когда-то Запад и хранил в сердцах своих лучших сыновей неисчерпаемое сокровище добродетели. Но теперь оно иссякло! Да и какого дьявола двое молодых людей точили бы лясы об одном лишь «служении», которого никто не требует.
    Андрийко не дал себя убедить, даже хотел что-го возразить Горностаю, но в этот миг до его ушей донеслись слова молодого князя Носа:
    — …нет, не повезло. Смотрича мы не отбили! Пронюхали, чёртовы паны, и хорошо приготовились к осаде. И прочих замков не отдали, несмотря на приказ короля.
    — Однако Збараж, Кременец, Олеськ мы взяли! — заметил воевода. — Со дня на день приходят вести о весьма успешных восстаниях холопов в Галицких, Волынских и Холмских землях. Боярин Микола из Рудников победил даже пана Зарембу…
    — Серадского каштеляна? — быстро спросил князь.
    — Да!
    — Где же он теперь?
    — В том-то и беда, что он удрал в первую же ночь после разгрома.
    Князь Нос не вытерпел и ударил кулаком по столу.
    — Эх! Велика заслуга боярина, что разбил шляхтичей, но трижды усугубляется его вина, что выпустил Зарембу живьём.
    — Почему? — спросил, улыбаясь, старый Монтовт. — Мы тут все знаем каштеляна, за ним нет никакой особой вины…
    — Эх! Достойные бояре! — крикнул князь. — Не знаете вы его. Королю и сенату не гоже выступать против нас открыто, они связаны грамотами, договорами и прочим. Потому им нужны ловкие и верные пособники, без стыда и совести, которые не остановятся перед обманом, предательством и даже убийством. Их руки источают яд, отравляющий нас безразличием или злонравием. Посулы, угрозы, подхалимство — их оружие. Один из таких Заремба… Ах, почему он не здесь, в Луцке, на лобном месте, куда поднимаются только палач да могильщик…
    — Дивлюсь я тому, что он вас так тревожит, — заметил Монтовт. — Чем может Заремба повредить великому князю, если король и сенат не поддерживают его открыто, а мы все стоим за притязания, князя.
    Танас на минуту умолк. Все ждали ответа на веское замечание старейшего волынского вельможи. Наконец молодой князь поднял грустные глаза на Монтовта.
    — Непорочная седина венчает вашу голову, отец, — сказал он, — побелили её снега многих зим и богатый житейский опыт. Однако вы не уразумели того, что правит сейчас миром. Не правда, не справедливость и общепризнанное право, а речи и грамоты князей, королей, канцлеров да хитрые уловки таких Заремб. Не «Русская правда», а польские законы, не народ, а шляхта и разбойничье право кулака. Король признал великого князя Свидригайла и отдал ему Подолию. Но пан Заремба предупредил всяких Кердеевичей и Бучадских, и те, вопреки наказу, не передали замков.
    — Как это? Ведь приказ был правомочный и писаный? — засомневались некоторые.
    Молодой князь полез за пазуху и извлёк оттуда свиток пергамента с привешенными к нему печатями.
    — А вот, — сказал он и протянул Монтовту и воеводе грамоту. — Я сам был посланцем великого князя, и что толку? То, чего мужики не вырвали у шляхты голыми руками, за ней и осталось и останется, если не найдётся на них боярской управы и княжьей власти.
    — Почему князь не идёт сюда с войском? — спросил старший Кирдей.
    Молодой витязь только пожал плечами.
    — Князь ведёт переговоры с королём и не хочет начинать войны, а король, в свою очередь, делает вид, будто не хочет кровопролития между Польшей и Литвой. А господа Зарембы творят в то время своё дело и готовят всем нам цепи.
    — Значит, князя не очень-то тревожит судьба нашего народа и боярства! — отозвался Бабинский.
    — Какое дело князю до боярина или холопа? О них радеет только король, да ещё заботился покойный Витовт! — добавил Семашко.
    — О боярстве, может, и радел, а о холопах нисколько, — сказал Юрша. — Потому-то нам и нужно теперь поддержать простых людей в их борьбе, если князь о нас не заботится.
    — Сила у боярства и народа, а не у князя! — заметил, зло улыбнувшись, Бабинский, отец Прокопа.
    — Гоже ли без князя что-либо зачинать! Кто знает, хочет ли он восстания черни? — заговорили разом бояре.
    Юрша умолк, а на лице молодого Носа проступила усталость.
    Горностай подтолкнул Андрийка локтем.
    — Не знаешь, какого чёрта этот безусый князёк болтает о равнодушии Свидригайла к народу, — сказал он. — Теперь ни один дьявол даже не чихнёт в ту сторону, где борются холопы, Юрши, Несвижские, Рогатинские и прочие.
    Андрийко молчал, а в душу его впервые закралось сомнение и обида, что начатая борьба может и не завершиться успешно!..
    Через два дня после игрищ гости разъехались, и хотя Юрше не удалось поднять волынское боярство, всё-таки немало молодёжи стало с тех пор наведываться в Луцк. Андрийко должен был в качестве хозяина их принимать в замке, водить в город ко всяким купцам, слушать бесконечные рассказы: о конях, собаках, пожалованиях, чествованиях и ещё о затаённой мечте почти каждого, гербах и грамотах. Тщетно старался молодой Юрша заинтересовать их борьбой, которая велась на пограничье. Может быть, они и увлеклись бы ею, если бы в ней участвовал великий князь со двором, вельможами и выряженным на западный лад рыцарством. Теперь же они только отмахивались и вертелись подле молодого князя Носа в надежде услышать что-нибудь для них занятное. К их сожалению, князь Танас проводил целые дни с воеводой, составляя грамоты, которые потом переписывал Андрийка. Не проходило дня, чтобы не являлись посланцы от князя Федька Несвижского, от Богдана Рогатинского или от мужицких ватаг, так что молодым бояричам трудно было удовлетворить своё любопытство.
    Так прошёл январь. Февраль начался страшными метелями. На сретение свирепый западный ветер завеял снегом стены замка до половины. Мороз ослаб, ко порывы ледяного ветра выдували из каждого остатки тепла, так что холод давал себя чувствовать больше, чем в январскую стужу. У Андрийки оставалось больше свободного времени, посланцы не приходили, и гости покинули Луцк. Остались только молодой Прокоп Бабинский и Горностай. Бабинский подружился со Сташком, а Горностай с Андрием, и каждый вечер молодые люди сходились в комнатушку над задней калиткой замка, где жил Андрий, чтобы, усевшись у большого очага, поужинать и перекинуться словом перед слом.
    Однажды на закате, в двадцатых числах, кто-то увидел из окна замка у переправы через Стырь красную хоруговку на длинной жерди. Все обитатели кинулись к окнам и на заборола. Съездивший туда боярин вскоре принёс красный шарф. Все внимательнейшим образом его осмотрели, но кому он принадлежит и что означает, так и не догадались.
    На другой день, в полдень, Андрийко встретил на майдане пани Офку в сопровождении Сташка, Марины и двух неотступных татар. Андрийко, согласно рыцарскому обычаю, которому научил его Сташко, глубоко поклонился старостихе, а она с любезной улыбкой кивнула в ответ головой. Однако когда молодой человек двинулся дальше, красавица остановила его движением руки.
    — Куда вы спешите, рыцарь? Почему не хотите поговорить со мной? Неужто я чем-нибудь вас разгневала?
    — Меня, пани? — воскликнул Андрийко. — Слишком высоко вы стоите, чтобы мой гнев мог достичь до вас, я не смею даже судить ваши слова и поступки, а не то что гневаться.
    — Коли так, то я осмелюсь напомнить, что вы на службе. Правда, она не обременительна, но что может потребовать всеми покинутая слабая женщина, служба всё же есть служба! Вы мне обязаны, и я требую её от вас.
    Андрийко покраснел
    — Я весь к вашим услугам, пани старостиха!
    И послушно направился за Офкой. Они поднялись в её половину. Став у окна, откуда открывался безграничный, покрытый снегом простор западной Волыни, старостиха спросила:
    — Вы чувствуете этот западный ветер, рыцарь? Это мой родной ветер! — продолжала она. — Он несёт мне зов моих близких, моей родины: «Возвращайся к нам!» Эх, кабы можно было полететь на Запад!
    — На Запад? — спросил Андрийка. — Что же вас останавливает, пани, уехать на Запад? Прикажите, и воевода тотчас приготовит всё для дороги. Вы ведь знаете, что только по просьбе пана…
    — Увы, это так! Знаю, но ведь только по милости моего мужа я и не могу уехать в Польшу и должна томиться в неволе… Я уехала бы с радостью, но ведь ни он не позволит, ни Юрша меня не пустит…
    — Конечно, пани! Волки, мужики, морозы, метель тому помеха…
    Пани Офка нетерпеливо замахала рукой.
    — Ах, слышала я всё это не раз и не два. Конечно, опасность большая и серьёзная, но разве нет против неё лекарства? Двадцать ратников или хотя бы один храбрый рыцарь, от всего сердца ставший на защиту одинокой женщины, и опасности как не бывало…
    Андрийко промолчал. Они прошли в её комнату. Свет, проникавший через рубиновые выпуклые стёкла, озарял её розовым светом. Усевшись у камина, она усадила, юношу рядом, положила ему руку на плечо и продолжала:
    — Когда-то был такой рыцарь, поклявшийся скорей умереть, чем отдать меня врагам, но его тут нет.
    — Пани! — воскликнул, не вытерпев Андрийко. — Он тут! Я не отдам вас на поругание! Горе тому, кто посмеет коснуться волоса на вашей голове!
    Проворно, точно русалка, целующая размечтавшегося во сне парня, красавица склонилась к Андрийке, и её горячие губы коснулись его лба. У юноши потемнело в глазах.
    — Нет, рыцарь, — сказала она тихим, сладким голосом. — Мне не следует вырывать вас отсюда. Однако вы могли бы, не покидая Луцка, сослужить мне службу, подав весть тому, о ком я говорила.
    — Значит, пану старосте?
    Тёмная тень пробежала по лицу молодой женщины.
    — Ему… Нет, не ему! Тот рыцарь… Олександр, князь Нос.
    — Ах, он!
    Андрийко побледнел. Казалось, кто-то злобно захохотал в его душе. Вспомнилась корчма в Смотриче, приезд Танаса в Луцк. Ах, почему она не обратилась к нему?.. Место на лбу, где коснулись её губы, жгло, как огнём. Юноша вскочил.
    — Пани! — заговорил он, и слова его с трудом вырывались сквозь стиснутые зубы. — Поймите, что князь Олександр повезёт вас не в Польшу, а на восток, в Литовско-Русское княжество, в море крови и слёз… А пан староста спросит когда-нибудь воеводу: «Куда дел ты мою жену, которую я тебе доверил, как другу?»
    С минуту Андрийко молча следил, какое впечатление произведут его слова на пани Офку. Однако на лице её нельзя было прочесть ничего. На нём по-прежнему витало то же выражение нежности и беспокойства.
    — Но, — продолжал он после минутной паузы, — я обещал вам сослужить службу и своё обещание выполню. Как только узнаю, где находится ваш рыцарь, приведу его к вам.
    Пани Офка тоже поднялась и с улыбкой проворковала:
    — Я не ошиблась, вы рыцарь душой и сердцем… Но я не требую от вас покинуть Луцк. Сохраните только тайну перед воеводой и не чините препятствий уехать, когда я пожелаю.
    — Ах, пани! — воскликнул Андрийко и как-то странно засмеялся. — Стоит вам только пожелать, князь даст воеводе грамоту, что взял вас, и можете уезжать хоть сегодня.
    Гнев блеснул в глазах пани Офки.
    — Вы не понимаете меня, рыцарь! — сказала она недовольно.
    — Увы, я понял вас слишком хорошо, но хотел только убедиться. Вы боитесь, как бы воевода не узнал, что вы свели с ума князя, — да, не отрицайте, вы князя, а не он вас, — да ещё хотите отобрать у Кердеевича всё, что у него осталось: семейную честь. Пусть даже так! Как аукнется, так и откликнется.
    И Андрийко, поклонившись, вышел. Всё существо кипело возмущением от невероятной подлости, угнездившейся в сердце красавицы, возмущением, подзадориваемым ещё больше ревностью. Не ты, а другой! Ох, почему она не пожелала этой услуги от него? И в тот же миг опомнился. Но ведь такая услуга — предательство, мерзость, грех! Слава богу и святой деве, чаша его миновала! Что же до князя Олександра, то он, наверно, сумеет устоять. Ведь князь обещал в Смотриче боярину Миколе, а он, Андрийко… он кинулся очертя голову. И пропал бы для святого дела, подобно Кердеевичу… Но выдержит ли только князь Олександр?
    Андрийко сомневался и одновременно думал, как опечалится воевода, узнав о бегстве Офки с князем. И вдруг ясно понял, что перво-наперво он обязан предупредить воеводу о намерениях старостихи, понял, что, не желая того, влез в грязное дело. И какая разница, внять ли голосу совести или чарам обольстительницы, — ему придётся кривить душой, врать, притворяться, замалчивать.
    А это было самым страшным.
    Придя в свою комнатушку, он опустился на лавку у камина и принялся ещё раз обдумывать всё случившееся. Вдруг отворилась дверь, и в комнату вошёл, скорей вбежал, Сташко.
    — Чего тебе? — спросил его Андрийко. — Может, твоя дама хочет ещё что-нибудь?
    Сташко захохотал как безумный.
    — Ха-ха! Дама, моя дама, ха-ха-ха! Чего она хочет? Известное дело, чего! Ха-ха! Только не те вкусят плодов этого дерева, кто рассчитывает, а совсем другие, которым и не снится. Ха-ха! Любовь и верность для женщины пустые бредни! Главное, здоровый парень, и всё в порядке!
    Андрийко сорвался с места.
    — Сташко! — крикнул он испуганно. — Что с тобой? У тебя горячка? Я сейчас покличу старого Савву, чтобы тебе пустить кровь… Или погоди, я знаю молитву от горячки…
    Смех Сташка оборвался, в глазах загорелись недобрые огоньки, из горла со свистом вырвалось дыхание, словно он очень устал. Он сжимал в кулаке красный шарф и рвал его в клочья.
    — Ах ты, лицемер! — прошипел он, как змея. — Выдаёшь себя за благородного простофилю, якобы незнакомого ни со светом, ни с дворцовыми интригами, ни с женскими чарами, а на самом деле пользуешься теми же способами, чтобы открыть все подлые замыслы Офки. На мой вопрос ты уверял, будто тебе её жаль… Видали милосердного самаритянина? «Castus Josephus»![8] Ха-ха-ха! Эх, кабы я знал, за какую цену ты пообещал старостихе свою помощь и, наверно, получил уже от неё задаток…
    — Молчи! — гаркнул Андрийко, и глаза его налились гневом. — Молчи, не то позабуду, что я сильней, и одним махом вышибу из тебя дух.
    Во взгляде Андрийки было что-то, заставившее Сташка умолкнуть. Он сидел весь посиневший и с трудом переводил дыхание. Постепенно успокоился и Андрийко.
    — Я обязан вызвать тебя на поединок, — сказал он наконец, — и сделал бы это обязательно, но я не польский шляхтич и не воспользуюсь своим преимуществом. Напротив, я отвечу тебе, потому что не хочу, чтобы кто-нибудь мог сказать людям: Юрша стал лукавить… Ты сам подбил меня рыцарски послужить старостихе…
    — Ах, эта служба… — не выдержал Сташко и вскочил.
    — Молчи, знаю! — закончил Андрийко. — Служба была лишь зацепкой, чтобы потом повести меня по пути Кердеевича, Носа и многих других. Таков ваш путь, но не мой, вот так-то! В силу того я и пообещал ей не чинить препятствий… Охотно признаюсь, что красота этой женщины свела меня с ума, потому-то я и пожалел её с самого начала. А когда узнал о том, что она любит другого, да ещё не своего мужа, моя страсть превратилась в злобу, которая кипит в моём сердце. Её горечь и есть задаток моей награды…
    — Любит, говоришь? — заметил Сташко. — Ох, она никого не любит.
    — Коли так, то мне всё-таки её жаль: кто утратил любовь, тот загубил свою душу. Отец говорил мне: «Люби отца, слуг, мужиков, животных, природу, бога, родной край, православную веру, дедовские обычаи — и тогда будешь жить. Но стоит утратить любовь, и ты станешь подобен холодному трупу, который татары бросили в степи волкам на добычу». Что же касается старостихи, то мне жаль её, и она достойна сожаления, но я не люблю её, ибо она недостойна моей любви, и к тому же и грех её любить, она ведь замужем…
    — Эх, замужем…
    — Да, замужем. Для вас, видать, это дело небольшое, а в наших краях венчание — незыблемый закон! Я пообещал не выдавать её, если придут за ней, хотя поначалу всё чудилось, будто кто-то вырывает из груди у меня сердце. А теперь суди сам, каково моё лицемерие и какова лесть.
    Сташко вдруг захохотал снова, так могут хохотать лишь осуждённые души в аду.
    — Эх, нет, нет в тебе ни лицемерия, ни лжи, ей-богу, извини, что обидел. Ложью и лицемерием полна она!.
    Тут Сташко показал Андрийке клочья красного шарфа, и его бледное лицо залилось краской.
    — Да, она полна лжи, лицемерия, подлости и всем тем, в чём я, дурак, упрекал тебя. Ты думаешь, что кто-то должен приехать?.. Он уже здесь… Красный шарф — весть от него, а вот ответ. Я должен повесить шарф над теми воротами, где можно безопасно пройти.
    И он швырнул изорванный шарф на пол.
    Андрий с минуту молчал. Он не рассчитывал, что развязка придёт так быстро, и это смутило его. Усевшись рядом с пажом, юноша потёр ладонью лоб.
    — Что ж, — промолвил он, — чем скорей, тем лучше.
    Наступал вечер. Серые тени легли на леса и луга, в небе, у самого окоёма, вспыхнуло зарево заката. Красное, оно медленно ширилось и вскоре залило треть неба. Порозовели на какой-то миг серые тени и поднимающиеся от влажного снега туманы. Но и зарево полыхало в небе недолго. Вскоре наползла откуда-то с востока и с севера тьма и вступила в борьбу с догорающим днём. Ещё какую-то минуту его отблески охватывали то облачко, то блестящую льдину на Стыре, то верхушку дерева, или играли на выпуклых стёклах окон, пока совсем не померкли. Темнота и холод воцарились повсюду. И тогда Андрийко снова повторил.
    — Чем скорей, тем лучше. Если это протянется дольше, всякое может случиться! Пойми, Сташко, что я не чувствую к пани Офке ни сердечной привязанности, ни уважения. Но меня тянет к ней какая-то страшная сила. Боярин Микола предостерегал князя Олександра. Но что с тобой? Брось, возьми себя в руки! Чего плачешь?
    Сташко схватился обеими руками за голову и весь затрясся от внутренних рыдании…
    — Ох, Андрийко, не знаешь ты, что творится у меня на душе Не знаешь и Офки! Ты видел её всего несколько раз, она для тебя ничто. А я целый день при ней, при мне она переодевается, садится рядом, касается меня, а по вечерам, когда я смотрю в проверченную в двери дырочку, я вижу такое, что у меня мутится разум и дрожат колени от сладострастного желания обладать её телом. С этим желанием, с пылкими мечтами о несказанно прекрасном, но недосягаемом теле срослась моя душа, и я не в силах отказаться от близости к моей пани и не откажусь ни за что на свете. Нет, лучше смерть!..
    Андрийко, слушая пажа, казалось, заглянул в пропасть. Он понял, до чего может довести Офка своих поклонников, и на него повеяло холодом.
    — Бедный ты… — начал было он, но поток слов, лившийся из уст Сташка, не позволил ему закончить.
    И подумать только, что есть люди, для которых её красота, её пышное тело обыденное лакомство, что кто— то даже был её господином. Можно сойти с ума. Когда она разговаривала с тобой, её глаза излучали дивные огни, она думала, что я не замечу. И ты не видел, как она пожирала тебя глазами…
    Андрийко вздрогнул.
    — Да, я знаю Офку и знаю каждое проявление её чувств. Она не отказала бы тебе в ласках, — стоило только пожелать, ведь Офка не из тех, кто дорожит супружеской верностью. Она потаскуха, как и все наши красивые бабы, если за ними нет глаза или кучи детей, Ох, я знаю их, и звериная ярость охватывает меня, когда спрашиваю себя: «Почему я такой проклятый богом, что должен умирать от жажды у реки?» Однако слушай!
    Тут глаза Сташка внезапно загорелись, точно глаза мартовского волка. И, склонившись к уху Андрийки так близко, что тот почувствовал его горячее дыхание, прошептал:
    — Слушай, она одна, нас двое, не то потом будет поздно, и ни один из нас не обнимет её до этого… Олександра или как его там. Пойдём, потребуем своей доли…
    Кровь ударила Андрийке в голову. Лицо исказила, гримаса отвращения и боли, точно он наступил на гадюку. Одним махом могучей руки оттолкнул он Сташка к двери и выпрямился во весь рост. Паж отлетел и ударился о косяк. Но, превозмогая боль, зашипел:
    — Не хочешь, значит, воевода ещё сегодня узнает о готовящемся бегстве.
    — Вон! — зарычал Андрийко таким голосом, что искуситель опрометью выбежал из комнаты.
    Добрую минуту Андрийко простоял среди комнаты. Его пылающее гневом лицо всё больше бледнело, становилось белым, он глубоко-глубоко вздохнул, устало нагнулся и поднял клочья изорванного шарфа. Потом спокойно вытащил из-за пазухи красный шарф, подаренный ему старостихой, и повесил между выступами над воротами. Покончив с этим, он кликнул слугу, велел попросить Горностая и Бабинского и подавать ужин.

ХI

    Утихшая было метель поднялась перед рассветом с новой силой, наметая высокие сугробы твёрдого зернистого снега вдоль западных стен замка. Бабинский и Горностай ещё спали, когда Андрийко ступил в галерею, окна которой выходили на площадь. Площадь была безлюдной, никто не торопился в такое собачье время выходить из тёплого помещения. Ратники, караулившие на стенах, попрятались в углах за выступами. Окна пани Офки и воеводы были закрыты ставнями. Только у боковых дверей покоев старостихи, точно два идола, стояли двое татар в шапках и в красных кожухах.
    Вдруг Андрийко подался назад. В дверях начальной вежи, ведущей на первый ярус, появился воевода в длинной лисьей шубе и бобровой шапке с наушниками. Медленно, не обращая внимания на свирепые порывы ветра, он спускался по деревянным ступеням, которые пристраивали к башне в мирное время и сжигали в минуту опасности.
    В глубокой задумчивости Юрша подошёл к боковым дверям и в ту же минуту на пороге, кланяясь в пояс, появился Сташко. Воевода отступил с отвращением назад и подал знак обоим татарам. Те сразу же взяли ратища на плечо и удалились в сторону конюшни. Не обращая больше внимания на Сташка, стоявшего с шапкой в руке, боярин торопливой походкой направился… прямёхонько к задним воротам.
    Андрийко почувствовал, что бледнеет. Опрометью кинулся в свою комнату и стал поджидать дядю. И вот отворилась дверь…
    — Хвала господу-богу!
    — И во веки веков, аминь!
    Воевода уселся у огня, из-под шубы, распахнувшейся на груди, заблестела серебристая сталь нагрудника. Андрийко кинулся раздувать покрывшийся пеплом жар и разводить новый огонь, а Юрша молча следил за его работой. Наконец он промолвил:
    — Андрийко!
    Юноша посмотрел на дядю и покраснел до корней волос.
    — Чудные вещи рассказывал мне давеча пахолок старостихи.
    — Да? А я не думал, что он осмелится, — ответил Андрийко.
    — Ты, значит, знаешь, о чём он мне рассказал?
    Андрийко спокойно кивнул головой.
    — Знаешь, и не выходишь из себя, значит, истинная правда тебя не страшит. Значит, Сташко соврал.
    — Напротив, дядя, он сказал правду.
    Боярин беспокойно заёрзал на скамье.
    — Иными словами, — продолжал ом, — ты знал о намерениях пани Офки и скрыл их от меня?
    — Да, вчера я узнал о них и пообещал сберечь тайму.
    — Как же это? Даже передо мной?
    Голос Юрши гремел, лицо покраснело от гнева, сжатый кулак поднялся над головой юноши. Андрийко побелел как стена, но стоял недвижимо, готовый принять удар отцовской руки воеводы. Но удара не последовало; спустя мгновение воевода сказал уже более спокойно:
    — Оправдывайся.
    Андрийке не было больше причин хранить тайну, поскольку она была уже открыта. И он вполне откровенно и спокойно рассказал дяде о своих чувствах. По лицу воеводы разлилась глубокая печаль, ему казалось уже, что племянник погиб для него, семьи, родины, и православной веры. Но когда Андрийко передал свои, последние разговоры с Офкой и Сташком, Юрша поднял голову. С лица медленно сходила мучительная грусть и появлялось удивление. Наконец рука его поднялась, на этот раз, чтобы дружески похлопать отважного юношу по плечу.
    — Ну, коли так, дело иное. Не думал я, что ты сам сможешь разглядеть всю гниль той почвы, где вырос этот цветочек! — И он ткнул большим пальцем назад, в сторону окон старостихи. — А что касается рыцарской службы женщине, то, согласно рыцарским правилам, ты поступил правильно. Но рыцарская служба — домысел благородных умов, полных высокой религиозности, верности и учтивости. Те рыцари и дамы не Офки и не Сташки, они не введут человека в грех. Покуда подлинный дух рыцарства жил ещё на Западе, тысячи мужей ежегодно плыли на восток, засевая своими костями и костями неверных святую землю в ожидании жатвы и царства божьего на земле. Но цвет того рыцарства погиб, завял, сгорел в огненных пустынях Сирии, а кто не сложил свою голову в бою, не умер от поветрий или жажды — растратил свою богатырскую силу в неслыханном распутстве Востока и вернулся домой дряхлым, обессиленным старцем. Осталась либо истощённая, обленившаяся, обнищалая сволочь, либо разжиревшие и неотёсанные бездельники, олухи. Вот кто представляет теперь на Западе рыцарей и служит дамам. Под их обычаями и поведением скрывается теперь разврат, а свет науки, веры и вдохновения следует искать на Западе у других. Всё это, как видишь, не нашего поля ягоды. Нам не по душе мир рыцарей и походы в святую землю. У нас хватает и своих неверных, начиная с татар и кончая невернейшими из неверных — шляхтичами. Они никогда не боролись с сарацинами и не видели святой земли, а рыцарство пришло к ним уже совсем не прежним. Тут оно снова расцвело, ведь как раз из таких бездельников-поганцев, такого воронья, жадного ко всему блестящему да к падали, и состоит шляхта. Она и насаждает у нас рыцарство с гербами, блеском, турнирами, но это не царство божье на земле, а дьявольское семя! Мой тебе совет — брось это служение. как ядовитый гриб…
    — Я уже повесил свой шарф на уступе ворот, как сигнал для князя Олександра…
    — Какого Олександра?
    Юрша вскочил как ошпаренный.
    — Какого Олександра? — переспросил он. — Что с тобой, парень?
    — Князя Носа! Разве Сташко вам не говорил?
    — Чего именно?
    — Что он должен выкрасть старостиху…
    Юрша посинел. Казалось, налившиеся, как верёвки, жилы на висках вот-вот лопнут, и чёрная кровь зальёт ему глаза. Руки воеводы судорожно корчились и глухо, раз за разом, ударяли о холодную сталь нагрудника. Шуба соскользнула с плеч и упала на пол. Андрийко понял, что нельзя терять ни минуты, не то с воеводой стрясётся беда. Он мигом расстегнул ему ожерёлок и откинул в угол, а в рот влил чарку мёду. Потом принялся расстёгивать панцирь, но Юрша уже пришёл в себя.
    — Где этот Сташко? — спросил он хриплым голосом. — Он должен знать более серьёзные вещи! Я отдам его на муки, искалечу, убыо!
    — Оставьте его, дядя, — попросил Андрийко, — он знает меньше моего, а мне давно уже известно, что князь Олександр без ума от старостихи. И боярину Миколе тоже.
    — Коли так, всё пропало! — промолвил воевода, и голова его опустилась на руку.
    Долго сидел он так, глубоко задумавшись, потом поднял голову и сказал:
    — Вот, сынок, до чего довела русского витязя-героя шляхтянка! Решился выкрасть её у меня, своего кровного брата, увезти бог знает куда, чтобы погибнуть без веры, народа, державы.
    — Но остались ещё мы, великий князь, Рогатинский, князь Федько…
    — И господь-бог на небе! Но какой в этом прок? Коль скоро такое благородное сердце, как Нос, подался искушению, то на кого же можно положиться? Кругом ложь, себялюбие, скудоумие. Раз уж Олександр продаёт нас ради женщины, то не продаст ли нас и Свидригайло за титул, за королевский венец ил