Скачать fb2
Божественное пламя

Божественное пламя

Аннотация

    Роман известной английской писательницы повествует о детских и юношеских годах легендарного полководца Алек-сандра Великого, который с детства мечтал стать воином, покорить мир и создать великую империю.


Мэри Рено «Божественное пламя»

    Тогда Пердикка в свою очередь спросил его, когда он хочет, чтобы ему присудили божеские почести; он ответил: «Когда вы сами будете счастливы». Это были его последние слова: скоро после этого он скончался.
Квинт Курций, X. 5

1

    Ребенка разбудили сжавшиеся на его теле кольца змеи. На мгновение он испугался; гладкий пояс затруднил дыхание, нагнал дурной сон. Но, едва проснувшись, он уже понял, в чем дело, и тут же просунул обе руки под плотный обруч. Тот подался, мощно оплетающая спину мальчика лента напряглась, потом вытянулась. Голова змеи скользнула вверх по плечу, к шее, и ребенок почувствовал у самого своего уха трепещущий язык.
    Старомодный ночник, разрисованный фигурками мальчиков, катающих обручи и наблюдающих за петушиными боями, слабо горел на подставке. Сумрак, в котором ребенок заснул, рассеялся; только холодный резкий свет луны падал сквозь высокое окно, пятная желтый мраморный пол голубым. Он отдернул одеяло, чтобы взглянуть на змею и удостовериться, что та безобидна. Мать говорила ему, что пестрых змей, чьи спины похожи на тканую кайму, не следует трогать. Но все было в порядке, змея оказалась бледно-коричневой с серым брюшком, гладкой, как полированная эмаль.
    Когда ему исполнилось четыре — почти год назад, — для него сделали детскую кровать в пять футов[1] длиной; но ножки были низкими на тот случай, если бы он упал, так что змее было легко заползти наверх.
    В комнате все спали: его сестра Клеопатра в своей колыбели, рядом с няней-лаконкой, и ближе к нему, на кровати получше, из резного грушевого дерева, его собственная няня Хелланика. Наступила, должно быть, полночь, но он все еще мог слышать голоса поющих в зале мужчин. Пение было громким и нестройным, певцы проглатывали окончания строк. Ребенок уже научился распознавать причину.
    Змея была секретом, его ночной тайной. Даже Ланика, лежавшая так близко, не знала об их молчаливом согласии. Она блаженно похрапывала. Как-то его отшлепали за то, что он пытался воспроизвести звук пилы каменщика. Ланика была не обычной няней, но особой царской крови, и дважды в день напоминала ему, что ни для кого другого на всем белом свете — исключая сына его отца — она не взяла бы на себя таких трудов.
    Всхрапывания, отдаленное пение были звуками одиночества. Единственными, кто бодрствовал здесь, вблизи, оставались он сам, змея да часовой, шагавший по коридору и только что брякнувший доспехами, проходя мимо дверей.
    Ребенок перевернулся на бок, поглаживая змею и чувствуя, как гладкое, упругое тело скользит под его пальцами и по обнаженной коже. Змея положила плоскую голову ему на сердце, словно вслушиваясь. Поначалу она была холодной, поэтому мальчик проснулся так быстро. Но теперь, забирая его тепло, змея согревалась и замирала. Она засыпала и теперь могла остаться с ним до утра. Что сказала бы, наткнувшись на нее, Ланика? Он подавил смешок, чтобы не спугнуть змею. Он и не знал, что змея уползала так далеко от комнаты матери.
    Он прислушался, стараясь уловить, не послала ли мать своих женщин на поиски. Змею звали Главк. Но все, что он расслышал, — это громкий голос отца, перекрывший крики.
    Он представил мать, в белом шерстяном платье с желтой каймой, которое она обычно надевала после купания; волосы распущены, лампа просвечивает красным сквозь прикрывающую руку; она тихо зовет: «Глав-в-вк!» — или, может быть, наигрывает змеиную музыку на своей крошечной костяной флейте. Женщины, должно быть, ищут повсюду, среди столиков для гребней и горшочков для притираний, внутри окованных бронзой сундуков для одежды, пахнущих кассией; он уже видел подобные поиски затерявшейся серьги. Служанки напугаются, станут неуклюжими, а мать будет сердиться. Снова прислушиваясь к шуму в зале, он вспомнил, что отец не любит Главка и будет рад, если тот пропадет.
    И тогда он решил отнести змею сам.
    Ребенок сразу же принялся за дело. Он стоял на желтом полу, в голубом лунном свете, поддерживая руками туловище обвивавшейся вокруг него змеи. Мальчик не хотел потревожить ее, одеваясь, но все-таки взял со стула свой плащ и завернулся в него, чтобы обоим было тепло.
    Потом он помедлил, размышляя. Нужно было пройти мимо двух солдат. Даже если оба окажутся друзьями, в этот час они остановят его. Он вслушался в поступь стража. Коридор здесь поворачивал, и сразу же за углом была кладовая. Страж присматривал за обеими дверями.
    Шаги стихли. Ребенок приоткрыл дверь и выглянул наружу, прикидывая, как лучше идти. В углу на постаменте из зеленого мрамора стоял бронзовый Аполлон. Ребенок был достаточно мал, чтобы спрятаться за ним. Когда часовой повернул в другую сторону, он пустился бежать.
    Дальше все шло легко, пока он не добрался до маленького дворика, от которого поднималась лестница к царской опочивальне.
    Ступени вели вверх между стенами, расписанными изображениями деревьев и птиц. Наверху лестница заканчивалась небольшой площадкой, на которую выходила полированная дверь; дверная ручка представляла собой огромное кольцо в пасти льва. Мраморные ступени почти не стерлись. До правления царя Архелая здесь была всего лишь маленькая гавань в лагуне у Пеллы. Теперь вырос город с храмами и большими домами; на отлогом холме Архелай выстроил свой знаменитый дворец, удививший всю Грецию. Он был слишком известен, чтобы в нем что-либо менять; сплошная роскошь, но образца пятидесятилетней давности. Зевксис потратил годы на роспись стен.
    У подножия лестницы стоял второй страж, царский телохранитель. Сегодня это был Эгис. Он стоял спокойно, опираясь на копье. Ребенок, украдкой выглянув из полумрака коридора, подался назад, наблюдая, выжидая.
    Эгису, сыну управляющего царскими землями, было около двадцати. Сейчас, в парадных доспехах, он дожидался царя. На шлеме колыхался гребень из красных и белых конских волос, на свободно вращающихся нащечниках вычеканены львы. На щите искусно нарисован бегущий вепрь. Щит висел у Эгиса на плече; юноша не снимет его до тех пор, пока царь не окажется в полной безопасности в своей постели, да и тогда будет держать под рукой. В правой руке он сжимал семифутовое копье.
    Ребенок с восторгом смотрел на него, чувствуя, как под плащом мягко шевелится и изгибается змея. Он хорошо знал Эгиса, и ему хотелось с гиканьем выскочить из своего укрытия, заставив того поднять щит и выставить копье. Потом воин вскинет его себе на плечи, и он коснется высокого гребня шлема.
    Но Эгис на посту. И именно он осторожно постучит в дверь и передаст Главка одной из женщин, ему же самому останется только вернуться к Ланике, в свою постель. Ребенок и раньше пытался войти в комнату матери ночью, хотя никогда не делал этого в столь поздний час; ему всегда говорили, что это дозволено только царю.
    Пока он стоял на мозаичном, в черную и белую клетку, полу коридора, его ноги заныли, он весь продрог. Эгис был поставлен наблюдать за лестницей, и только. Этот пост был особенным.
    Ребенок уже решил показаться, переговорить с Эгисом и, вручив ему Главка, вернуться к себе. Но движение скользнувшей по груди змеи напомнило ему, что он собирался повидать мать. И значит, это нужно было сделать.
    Если сосредоточиться мыслями на том, чего хочешь, удобный случай представится сам. К тому же и Главк обладал магической силой. Ребенок похлопал его по вытянувшейся шее, беззвучно повторяя: «Агатодемон, Сабазий-Загрей,[2] отошли его прочь, прочь, прочь». Он добавил заклинание, которым, он слышал, пользовалась его мать. Хотя он и не знал, для чего оно, собственно, предназначено, попытаться стоило.
    Эгис повернул от лестницы в коридор напротив. Там, совсем рядом, стоял мраморный лев, приподнявшийся на задних лапах. Эгис прислонил ко льву щит и копье и зашел за его спину. По местным меркам совершенно трезвый, он выпил перед тем, как заступить на пост, слишком много, чтобы терпеть до смены. Все часовые удалялись за льва. До утра рабы подтирали лужи.
    Уже в ту минуту, когда он, еще не отложив оружия, сделал первый шаг, ребенок понял, что это означает, и кинулся вперед. Бесшумно взлетел он по холодным гладким ступеням. Его всегда забавляла легкость, с которой он мог обогнать или поймать своих ровесников. Непонятно было, старались ли они вообще убежать.
    Эгис и стоя за львом не забыл о своих обязанностях. Когда залаяла сторожевая собака, его голова сразу же появилась из-за скульптуры. Но лай доносился с другой стороны и вскоре прервался. Эгис одернул одежду и подобрал оружие. Лестница была пуста.
    Ребенок бесшумно притворил за собой тяжелую дверь и потянулся к щеколде. Хорошо отполированная и смазанная, она закрылась без звука. Сделав это, мальчик повернулся и вошел в комнату.
    Единственная лампа горела на высокой подставке из сияющей бронзы; подставка была обвита позолоченной виноградной лозой, и ножки ее в форме оленьих копыт тоже были вызолочены. В комнате было тепло, и вся она дышала таинственной жизнью, которая пронизывала тяжелые занавеси из синей шерсти, с шитьем по краям, нарисованных на стенах людей и даже само пламя лампы. Голоса мужчин, отрезанные массивной дверью, доносились сюда лишь как неясное бормотание.
    Было душно от ароматов масла для притираний, ладана и мускуса, от смолистого запаха сгоревшей в бронзовой жаровне сосны, от красок и мазей в афинских склянках, от запаха тела и волос его матери и еще чего-то едкого, что она сожгла, когда занималась магией. Сама царица лежала на кровати, ножки которой, инкрустированные слоновой костью и панцирем черепахи, заканчивались в форме львиных лап; ее волосы рассыпались по вышитой льняной подушке. Никогда прежде он не видел царицу погруженной в столь глубокий сон.
    Она спала крепко; казалось, ее нисколько не тревожит отсутствие Главка. Он помедлил, наслаждаясь своим тайным безраздельным владычеством. На туалетном столике из дерева оливы разместились вычищенные и закрытые горшочки и склянки. Золоченая нимфа поддерживала луну серебряного зеркала. Шафранового цвета ночная рубашка была сложена на скамеечке. Из смежной комнаты, где спали служанки, доносился слабый отдаленный храп. Глаза ребенка блуждали по камням очага: под одним из них, который вынимался, жили запретные вещи. Ему часто хотелось попытаться колдовать самому. Но Главк мог ускользнуть; его следовало отдать прямо сейчас.
    Мальчик тихо шагнул вперед, невидимый страж и повелитель ее сна. Покрывало из шкурок куниц, отороченное по краям алым и отделанное серебряными бляхами, легко опадало и поднималось вместе с ее дыханием. Брови над тонкими гладкими веками, сквозь которые, казалось, просвечивали дымчато-серые глаза, были четко очерчены, ресницы подкрашены. Рот цвета разбавленного вина был крепко сжат. Нос белый и прямой. Она тихо посапывала во сне. Ей шел двадцать второй год.
    Покрывало скользнуло с груди, на которой еще совсем недавно слишком часто лежала головка Клеопатры. Теперь девочку передали няне-спартанке, и его царство снова принадлежало только ему.
    На подушку с его стороны упала прядь волос — темно-рыжих, ярких, вспыхивающих в колеблющемся свете лампы огненными нитями. Он захватил в горсть прядь собственных волос и, потянув, сравнил их с волосами матери. Его волосы, сияющие и непокорные, напоминали золото грубой чеканки: в праздничные дни Ланика ворчала, что они совершенно не держат завивки. Волосы Олимпиады рассыпались упругими волнами. Спартанки говорили, что у Клеопатры будут такие же, хотя сейчас они скорее напоминали перья. Он возненавидел бы сестру, если бы та, повзрослев, стала больше похожа на мать, чем он. Но возможно, она умрет; младенцы часто умирают.
    В тени волосы матери казались темными, совсем другими. Он оглянулся на огромную, занимавшую всю стену фреску, сделанную Зевксисом для Архелая: «Разорение Трои». Фигуры людей были нарисованы в натуральную величину. На заднем плане возвышался деревянный конь, перед ним греки с обнаженными мечами врубались в ряды троянцев, вонзали в них копья или несли на плечах женщин с широко открытыми, кричащими ртами. Еще ближе, за сражающимися, старик Приам и младенец Астианакс плавали в лужах собственной крови.
    Таково право победителей. Удовлетворенный, он отвернулся. Он родился в этой комнате; картина не содержала для него ничего нового.
    Под плащом зашевелился Главк — без сомнения, он был рад вернуться домой. Ребенок снова взглянул на лицо матери, потом скинул свое единственное одеяние, осторожно приподнял край покрывала и, по-прежнему стиснутый змеей, скользнул внутрь.
    Руки матери обняли его, она тихо зашевелилась и зарылась лицом в его волосы; ее дыхание стало глубже. Мальчик прижался головой к ее шее, ее податливые груди обволокли его; всем своим обнаженным телом он ощущал ее кожу. Змея, слишком тесно зажатая между ними, с силой изогнулась и высвободилась.
    Он почувствовал, что мать проснулась; когда он поднял голову, ее серые глаза с дымчатыми ободками вокруг зрачков были открыты. Она поцеловала и погладила его.
    — Кто тебя впустил?
    Мальчик подготовился к этому вопросу заранее, когда она еще лежала в полусне, а он утопал в блаженстве, стоя рядом. Эгис не проявил должной бдительности. Солдат за это наказывали. Прошло полгода с тех пор, как он увидел из окна казнь одного из них. Это было так давно, что он уже не помнил, в чем состоял проступок, а может, вообще никогда этого не знал. Но он помнил казавшееся маленьким тело, привязанное к шесту посреди плаца, стоящих вокруг мужчин с дротиками на плечах, пронзительные резкие слова команды, одинокий вскрик и ощетинившиеся древки. Потом солдаты сгрудились у шеста, выдергивая свои дротики, и за их фигурами стали видны поникшая голова мертвого и большая красная лужа.
    — Я сказал ему, что ты хочешь меня видеть.
    Не было нужды произносить имена. Для ребенка, любящего поболтать, он рано научился держать язык за зубами.
    Прижатая к его голове щека сдвинулась в улыбке. Едва ли хоть раз мальчику довелось слышать, как она разговаривает с отцом и не лжет ему так или иначе. Ее способность лгать представлялась ребенку особым, только ей присущим мастерством, редким, как умение играть на костяной флейте музыку для змей.
    — Мама, когда выйдешь за меня замуж? Когда я стану старше, когда мне будет шесть?
    Она поцеловала его в затылок и быстро провела пальцем вдоль позвоночника.
    — Когда тебе будет шесть, спроси меня снова. Четыре года — слишком мало для помолвки.
    — Мне будет пять в месяце Льва. Я люблю тебя. — Она молча поцеловала его. — Ты любишь меня больше всех?
    — Я люблю тебя всего. Я бы тебя так и съела.
    — Но больше всех? Ты любишь меня больше всех?
    — Когда ты хорошо себя ведешь.
    — Нет! — Он оседлал ее, сжав коленями, тузя кулаками по плечам. — По-настоящему больше всех. Больше, чем кого-то еще. Больше, чем Клеопатру.
    Она издала тихое восклицание, в котором звучала скорее ласка, чем упрек.
    — Да! Да! Ты любишь меня больше, чем царя.
    Он редко говорил «отец», — если мог избежать этого, и знал, что мать это не огорчает. Телом мальчик почувствовал, что она беззвучно смеется.
    — Возможно.
    Торжествующий и взволнованный, он скользнул вниз и лег рядом.
    — Если ты пообещаешь любить меня больше всех, я кое-что тебе дам.
    — О, тиран. И что же?
    — Посмотри, я нашел Главка. Он заполз ко мне в постель.
    Откинув одеяло, мальчик показал змею. Та снова обвилась вокруг него: похоже, ей это нравилось.
    Олимпиада посмотрела на блестящую голову змеи — та поднялась с белой грудки ребенка и тихо на нее зашипела.
    — Надо же, — сказала царица, — где ты ее взял? Это не Главк. Того же вида, да. Но намного больше.
    Они вместе вгляделись в свернувшиеся кольца змеи; сердце ребенка наполнилось гордостью и предчувствием тайны. Он похлопал, как его учили, змею по шее, и ее голова снова опустилась.
    Губы Олимпиады приоткрылись, зрачки расширились, покрывая серую радужку; руки, обвивавшие ребенка, ослабли. Все силы, казалось, сосредоточились во взгляде.
    — Он знает тебя, — шепнула она. — Будь уверен, сегодня вечером он явился не в первый раз. Наверняка он часто навещал тебя, пока ты спал. Видишь, как он приник. Он хорошо тебя знает. Его послал бог. Это твой демон, Александр.
    Лампа мигнула. Сосновая головешка, догорая, вспыхнула голубым пламенем перед тем, как превратиться в горячую золу. Змея быстро стиснула его тело, словно поверяя секрет. Ее чешуя струилась, как вода.
    — Я назову его Тюхэ, — сказал он через некоторое время. — Он будет пить молоко из моего золотого кубка. Станет он говорить со мной?
    — Кто знает? Он твой демон. Послушай, я расскажу тебе…
    Приглушенные невнятные голоса, доносившиеся из зала, зазвучали громко, когда двери распахнулись. Мужчины громко прощались друг с другом, пожелания доброй ночи мешались с шутками и пьяным смехом. Шум обрушился, проникая сквозь все заслоны. Олимпиада оборвала разговор, теснее прижала к себе ребенка и спокойно сказала: «Не волнуйся, он сюда не придет». Но мальчик чувствовал, как напряженно она прислушивается. Раздались звуки тяжелых шагов, потом человек обо что-то споткнулся и выбранился. Древко копья Эгиса с легким стуком ударилось о пол, подошвы щелкнули, когда он взял на караул.
    С топотом, волоча ноги, человек поднялся по лестнице. Дверь распахнулась. Царь Филипп с силой захлопнул ее за собой и, даже не взглянув на постель, стал раздеваться.
    Олимпиада натянула одеяло. Ребенок, глаза которого округлились от тревоги, на мгновение обрадовался, что лежит спрятанным в утробе из мягкой шерсти и благоухающей материнской плоти. Но вскоре он начал испытывать ужас перед опасностью, которой не мог противостоять и которой даже не видел. Он раздвинул складки одеяла и стал подглядывать: лучше точно знать, чем гадать попусту.
    Царь уже был обнажен; поставив ногу на мягкий пуф рядом со столиком для притираний, он развязывал ремни сандалии. Обрамленное черной бородой лицо он склонил набок, чтобы лучше видеть; его слепой глаз был обращен к кровати.
    Минул уже год с того времени, как ребенок стал появляться на площадке борцов, когда кто-нибудь заслуживающий доверия брал его с собою. Нагие тела или одетые, все едины, разве что можно было увидеть боевые шрамы мужчин. Но нагота отца, которую он редко видел, всегда возбуждала в мальчике отвращение. Теперь, потеряв глаз при осаде Метоны, Филипп стал внушать ужас. Поначалу глаз скрывала повязка, из-под которой стекали, оставляя грязный след и теряясь в бороде, окрашенные кровью слезы. Потом они высохли и повязка была снята. Веко, пронзенное стрелой, было сморщено и испещрено красными шрамами, ресницы склеены чем-то желтым. Сами они были черными, как и на здоровом глазу, как и борода, и пучки волос на голенях, плечах и груди; полоска черных волос спускалась по животу к кусту, росшему в паху, словно вторая борода. Руки, шея и ноги были обильно покрыты рубцами — белыми, красными или багровыми. Царь рыгнул, наполняя воздух запахом винного перегара; обнажилась щербина в зубах. Ребенок, приникший к узкой щели, внезапно понял, на кого похож отец. Это был великан-людоед, одноглазый Полифем, захвативший спутников Одиссея и сожравший их живьем.
    Его мать приподнялась на локте, до подбородка натянув одеяла.
    — Нет, Филипп. Не сегодня. Еще не время.
    Царь шагнул к постели.
    — Не время? — повторил он громко. Он все еще тяжело дышал, — нелегко было на полный желудок одолеть лестницу. — Ты говорила это полмесяца назад. Или ты думаешь, что я не умею считать, ты, молосская сука?
    Ребенок почувствовал, как обнимавшая его рука сжалась в кулак. Когда мать заговорила снова, в ее голосе зазвенел вызов.
    — Считать, пьяница? Да ты не способен отличить лето от зимы. Ступай к своему любимцу. Любой день месяца безразличен для него.
    Познания ребенка в этой области все еще были несовершенны, однако он смутно понимал, что означают слова матери. Ему не нравился новый юноша отца, напускающий на себя слишком важный вид, ему была противна связь, которую он чувствовал между ним и Филиппом. Тело матери напряглось и застыло. Мальчик затаил дыхание.
    — Дикая кошка! — сказал царь.
    Ребенок видел, как он кинулся на них, словно Полифем на свою добычу. Казалось, он весь ощетинился, даже прут, висевший в черной кустистой промежности, поднялся и был нацелен вперед, непонятный и пугающий. Филипп сдернул покрывала.
    Ребенок, придерживаемый матерью, лежал, впившись пальцами ей в бок. Отец отступил, с проклятьями на что-то указывая. Но не на них: в их сторону по-прежнему смотрел слепой глаз. Ребенок понял, почему мать не удивилась новой змее, попавшей к ней в постель. Главк уже был здесь. Он, должно быть, заснул.
    — Как ты смеешь? — хрипло выдохнул Филипп. Он весь дрожал от омерзения. — Как ты смеешь… ведь я запретил приносить твоих отвратительных гадов в мою постель! Ведьма, варварская сука…
    Его голос прервался. Подчиняясь ненависти, запылавшей в глазах жены, он обратил к ней единственный глаз и увидел ребенка. Два лица оказались друг против друга: лицо мужчины, побагровевшее от выпитого вина и гнева, которое испытываемый стыд сделал еще яростнее, и лицо ребенка, сияющее, как драгоценность в золотой оправе: серо-голубые глаза застыли и расширились, нежная плоть под полупрозрачной кожей напряглась, плотно обтягивая тонкие кости.
    Что-то бормоча, Филипп инстинктивно потянулся за плащом, чтобы прикрыть наготу, но в этом не было необходимости. Он был унижен, оскорблен, выставлен напоказ, предан. Будь сейчас в его руке меч, он запросто мог убить жену.
    Потревоженный шумом, живой пояс на ребенке изогнулся и поднял голову. До этого мгновения Филипп не видел его.
    — Что это? — Его вытянутый палец затрясся. — Что это такое на мальчике? Еще одна из твоих тварей? Теперь ты учишь его? Ты его вовлекаешь в змеиные пляски завывающих мистов?[3] Говорю тебе: я этого не потерплю. И выслушай меня хорошенько, если не хочешь пострадать, потому что, клянусь Зевсом, ты у меня попляшешь. Мой сын — грек, а не один из твоих сородичей-горцев, варваров, угоняющих чужой скот…
    — Варваров! — Ее голос зазвенел, потом понизился, и в нем послышались ужасные свистящие ноты, как у Главка, когда тот сердился. — Слушай, деревенщина: мой отец ведет свой род от Ахилла, а мать — из рода троянских царей. Мои предки повелевали людьми, пока твои были наемными батраками в Аргосе. Ты заглядывал в зеркало? Любой узнает в тебе фракийца. Если мой сын грек, то благодаря мне. Наша кровь в Эпире осталась чистой.
    Филипп скрипнул зубами. Теперь челюсть его казалась квадратной, а лицо, и без того широкоскулое, — плоским, как блин. Даже выслушивая эти смертельные оскорбления, он не забывал о присутствии ребенка.
    — Я не унижусь до того, чтобы отвечать тебе. Если в твоих жилах течет греческая кровь, покажи манеры гречанки. Дай нам увидеть немного скромности. — Он ощущал нехватку одежды. Две пары серых глаз, обрамленных дымчатой каймой, в упор смотрели на него с постели. — Греческое воспитание, разум, цивилизованность — я хочу, чтобы мальчик получил все это так же, как я. Задумайся над моими словами.
    — О, Фивы! — Она процедила это как ритуальное проклятие. — Опять Фивы, да? Я знаю о Фивах достаточно. В Фивах тебя сделали греком, в Фивах ты узнал цивилизацию! В Фивах! Ты слышал, что говорят о Фивах афиняне? Для всей Греции это олицетворение грубых манер. Не строй из себя дурака!
    — Афины, эта вечная говорильня. Дни их величия ушли в прошлое. Им следовало бы постыдиться и оставить Фивы в покое.
    — Это следовало бы сделать тебе. Кем был в Фивах ты?
    — Заложником, поручителем по договору моего брата. Ты и это ставишь мне в вину? Мне было шестнадцать. Я нашел в Фивах больше хороших манер, чем видел от тебя за всю нашу жизнь. И меня учили военному искусству. Чем была Македония, когда умер Пердикка? Он взялся за иллирийцев, имея четыре тысячи человек. Поля лежали невспаханными, наш народ боялся спускаться из укреплений на холмах. Все, что у них было, — овцы, в шкуры которых они одевались, да и тех с трудом удавалось сохранить. Вскоре иллирийцы завладели бы всем: Барделис уже был наготове. Ты знаешь, что мы такое теперь и где наши границы. Благодаря Фивам и людям, которые сделали из меня солдата, я пришел к тебе царем. И твоя родня была довольна.
    Ребенок, притиснутый к Олимпиаде, чувствовал, как пресекается ее дыхание. Он слепо ожидал неведомой бури, которая вот-вот обрушится с нависших небес. Пальцы его впились в одеяло. Он знал, что, сейчас, забытый обоими, он, как никогда, одинок.
    Буря разразилась.
    — Так из тебя там сделали солдата? А еще? Кого еще? — Ее ребра сводило судорогой от гнева. — Ты отправился на юг в шестнадцать лет, и уже к тому времени по всей стране было полно твоих пащенков; не думаешь ли ты, что я не знаю, откуда они взялись? Эта шлюха Арсиноя, жена Лага, которая годится тебе в матери… а потом великий Пелопид научил тебя всему остальному, чем славятся Фивы. Битвы и мальчики!
    — Замолчи! — проревел Филипп так громко, что его услышали бы и на поле боя. — Неужели у тебя нет стыда перед ребенком? Что видит он в этой комнате? Что он слышит? Говорю тебе, мой сын будет воспитан правильно, даже если вынужден буду…
    Смех заглушил его голос. Олимпиада отпустила ребенка и подалась вперед, опираясь на ладони; рыжие волосы рассыпались по обнаженной груди, по открытому рту и глазам ребенка. Она смеялась до тех пор, пока от высоких сводов потолка не отозвалось эхо.
    — Твой сын? — выкрикнула она. — Твой сын!
    Царь Филипп дышал, как после долгой пробежки. Он шагнул вперед и занес руку. Мгновенно выйдя из страшного оцепенения, ребенок откинул завесу волос Олимпиады, и, вскочив, выпрямился на постели. Его серые глаза с расширенными зрачками казались почти черными, губы побелели. Он ударил отца по занесенной руке, и тот опустил ее от изумления.
    — Убирайся! — взвизгнул ребенок, сверкая глазами, свирепый, как дикая лесная кошка. — Уходи прочь! Она ненавидит тебя! Убирайся! Она выйдет замуж за меня!
    Филипп сделал три глубоких вдоха, широко раскрыв рот и глаза, словно человек, которого ударили по голове дубинкой. Потом, нагнувшись, он ухватил ребенка за плечи, поднял его и одной рукой вышвырнул вон из комнаты, рывком открыв огромную дверь. Застигнутый врасплох, застывший от потрясения и ярости, ребенок не сопротивлялся. Скользя по мраморному полу, он докатился до лестницы и полетел вниз по ступенькам.
    С грохотом и звоном юный Эгис выронил копье, выдернул руку из ремней щита и в три-четыре прыжка пересек лестницу, успев подхватить ребенка. Его голова казалась неповрежденной, глаза были открыты. Наверху царь Филипп медлил, держась за дверь. Он не захлопнул ее до тех пор, пока не убедился, что с сыном все в порядке, но ребенок об этом не знал.
    Выброшенная вместе с мальчиком змея, ошеломленная, ушибленная, сорвалась с него, когда он начал падать, и стекла вниз по ступеням, исчезнув во тьме. Эгис видел ее, но ему хватало других забот.
    Он отнес ребенка вниз, сел у основания лестницы и, держа его на коленях, осмотрел при свете воткнутого в кольцо на стене факела. Ребенок застыл, затвердел, глаза закатились так, что видны были одни белки.
    «О боги преисподней, — думал юноша, — что же мне делать? Если я покину пост, начальник стражи пустит мне кровь. Если его сын умрет у меня на руках, это сделает царь». Как-то ночью в прошлом году, еще до появления нового фаворита, Филипп поглядывал на Эгиса, но тот притворился, что ничего не видит. Сейчас он увидел, и увидел слишком многое: жизнь его, пожалуй, не стоит и мешочка бобов.
    Губы ребенка посинели. У Эгиса в дальнем углу лежал толстый шерстяной плащ, приготовленный для холодных предрассветных часов. Юноша подобрал его и закутал Александра, стараясь не причинить ему боль жестким панцирем.
    — Ну же, — сказал он встревоженно, — ну же, послушай, все хорошо.
    Казалось, ребенок не дышит. Что делать? Отхлестать его по щекам, как женщину, зашедшуюся в истерическом припадке? Это, скорее всего, добьет его окончательно.
    Глаза ребенка пришли в движение, взгляд стал осмысленным. Он с натугой втянул воздух и испустил пронзительный крик.
    С глубоким облегчением Эгис ослабил плащ на дергающемся тельце. Он ласково бормотал и приговаривал над ребенком, как над испуганной лошадью, не сдерживая его слишком сильно, но давая почувствовать твердую руку. В комнате наверху его родители осыпали друг друга проклятиями. Через какое-то время — Эгис не считал минуты, в запасе у него была вся ночь — эти звуки стихли, и ребенок заплакал, но плакал не долго. Придя в себя, он успокоился. Он лежал, кусая нижнюю губу, сглатывая и вглядываясь снизу вверх в лицо Эгиса, который пытался вспомнить, сколько мальчику лет.
    — Вот мой юный начальник, — сказал Эгис мягко, тронутый почти взрослой борьбой чувств, отразившейся на личике ребенка. Он отер это личико плащом и поцеловал, пытаясь представить, каким же будет этот золотой мальчик, когда станет достаточно взрослым для любви. — Давай, сладкий мой, будем стоять на часах вместе. Мы приглядим друг за другом, верно?
    Он обнял ребенка и ласково погладил его. Прошло какое-то время, — и тишина, тепло, неосознанная чувственность в заботе юноши, смутное сознание того, что им скорее восхищаются, чем жалеют, понемногу погасили боль, изуродовавшую, казалось, все его существо. Рана затягивалась, оставляя невидимые рубцы.
    Вскоре ребенок высунул из складок плаща голову и огляделся:
    — Где мой Тюхэ?
    Что имеет в виду странный ребенок, призывая свое счастье? Увидев озадаченное лицо Эгиса, Александр добавил:
    — Моя змея, мой демон. Куда он уполз?
    — А, твоя змея, та, что приносит счастье. — Эгис находил любимцев царицы крайне мерзкими. — Она ненадолго спряталась, скоро вернется. — Страж плотнее укутал ребенка, тот дрожал. — Не принимай это близко к сердцу, твой отец не хотел оскорбить тебя. Вино говорило в нем. А сколько тычков и оплеух получил я от своего!
    — Когда я вырасту… — Мальчик замолк и принялся считать свои пальцы. — Когда я вырасту, то убью его.
    Эгис присвистнул:
    — Ш-ш! Не говори так. Это противно богам — убийство отца вызывает фурий, которые преследуют человека, где бы он ни был. — Он принялся описывать фурий, но запнулся, когда увидел, что глаза ребенка расширились. Сказанного вполне достаточно. — Мы получаем пинки, пока молоды, и учимся переносить боль ран, которые ждут нас на войне. Ну-ка отодвинься. Взгляни, что я получил, когда в первый раз сражался с иллирийцами.
    Он откинул с бедра подол короткого хитона из красной шерсти и показал длинный зазубренный рубец с вмятиной, оставшейся там, где наконечник копья рассек плоть почти до кости. Мальчик с уважением посмотрел на шрам и потрогал его пальцем.
    — Ну, — продолжил Эгис, одергивая подол, — можешь представить, как это больно. И что не позволило мне заскулить вслух и покрыть себя позором перед товарищами? Отцовские оплеухи. Парень, изуродовавший меня, никому не успел похвастаться. Он был моим первым. Когда я показал отцу его голову, он подарил мне перевязь для меча, взамен детского ремешка, который он посвятил богам, и устроил пиршество для всей родни. — Эгис замолчал и кинул взгляд в сторону коридора. Кто-нибудь пройдет, наконец, мимо? Ребенка давно пора отнести в постель.
    — Ты не видишь моего Тюхэ? — спросил Александр.
    — Он где-то рядом. Это домашняя змея. Они не уползают далеко. Вот увидишь, он вернется за своим молоком. Не каждый мальчик может приручить змею. Я бы даже сказал, в тебе говорит кровь Геракла.
    — Как звали его змею?
    — Когда он был новорожденным младенцем, две змеи заползли к нему в колыбель.
    — Две? — Ребенок нахмурился, сдвинув тонкие брови.
    — Да, но это были злые змеи. Их послала жена Зевса Гера, чтобы они задушили малютку. Но он схватил обеих, по одной в каждую руку…
    Эгис осекся, молча проклиная себя. Или этот рассказ вызовет у ребенка дурные сны, или, всего вероятнее, парень сбежит из дворца и попробует задушить какую-нибудь гадюку.
    — Но понимаешь, все это произошло потому, что Геракл был сыном бога. Он вырос как сын царя Амфитриона, но царица, жена Амфитриона, понесла от Зевса. Поэтому Гера ревновала.
    Ребенок настороженно вслушивался:
    — И он был вынужден трудиться. Почему он работал так много?
    — Эврисфей, новый царь, завидовал ему, потому что Геракл превосходил его во всем, он был герой и полубог. Эврисфей был простым смертным, понимаешь, и считалось, что царство отойдет Гераклу. Но Гера устроила так, чтобы Эврисфей родился первым. Вот почему Гераклу пришлось совершать свои подвиги.
    Ребенок кивнул, как будто ему все было понятно.
    — Геракл должен был совершать подвиги, чтобы доказать, что он — лучший.
    Этого Эгис уже не слышал. В коридоре наконец раздались шаги начальника ночной стражи, совершающего обход.
    — Никого не случилось под рукою, господин, — объяснил юноша. — Я ума не приложу, чем занята нянька. Ребенок посинел от холода, разгуливая по дворцу в чем мать родила. Он говорит, что ищет свою змею.
    — Ленивая сука. Пошлю-ка я кого-нибудь из девчонок-рабынь, чтобы ее подняли на ноги. Сейчас слишком поздно, чтобы беспокоить царицу.
    Он энергично зашагал прочь. Эгис посадил ребенка к себе на плечо, похлопал по ягодицам.
    — Пора тебе в постель, Геракл.
    Ребенок изогнулся, обеими руками обхватив его за шею. Эгис не выдал его. Для такого друга ничего не жалко. Пока что он делит с воином тайну — это все, что он мог дать Эгису.
    — Если мой Тюхэ вернется, скажи ему, где я. Он знает мое имя.

    Птолемей, известный всем как сын Лага, легким галопом гнал своего гнедого к озеру Пеллы; там, вдоль берега, было отличное место для верховой езды. Лошадь подарил Лаг, который с годами привязывался к юноше все сильнее, хотя детство того было довольно безрадостным. Сейчас Птолемею было восемнадцать; он был смугл, широк в кости, и его строгий профиль с годами обещал сделаться жестким. Он заколол своего вепря и мог сидеть за столом с мужчинами. Первого человека он убил в приграничной стычке и сменил мальчишеский поясной шнурок на красную кожаную перевязь, где висел кинжал с костяной рукояткой. Ясно было, что он заслужил доверие Лага. В конце концов они поладили друг с другом, и царь хорошо обращался с обоими.
    Между сосновой рощей и озером он увидел, как Александр машет рукой, и направился в его сторону. Он любил мальчика, который, казалось, нигде не мог найти себе компанию: слишком сообразительный для младших, хотя ему еще не было и семи, слишком маленький для старших. Александр бежал через окаймленную низкорослыми камышами заболоченную пустошь, которая за лето спеклась и затвердела; его огромная собака разрывала землю в поисках мышей-полевок, периодически возвращаясь к хозяину, чтобы ткнуться перепачканным носом ему в ухо. Иногда она делала это, не отрывая передних лап от земли.
    — Оп! — сказал юноша, поднимая Александра на квадратную матерчатую попону перед собой. Они потрусили дальше, выискивая ровное место. Птолемей хотел пустить лошадь в галоп. — Твой пес все еще растет?
    — Да. Он недостаточно велик для своих лап.
    — Кажется, ты был прав, он определенно молосской породы, чистокровной. У него начинает расти воротник.
    — Как раз вон там тот человек собирался его утопить.
    — Когда не знают, чье семя, не всегда платят за щенков.
    — Он назвал его дрянью и привязал к нему камень.
    — Кого-то после этого покусали, так я слышал. Мне бы не хотелось, чтобы такой пес меня покусал.
    — Он был слишком мал, чтобы кусаться. Это сделал я. Послушай, теперь можно пуститься вскачь.
    Пес, радуясь возможности размять свои огромные лапы, несся с ними наперегонки по берегу широкой лагуны, соединяющей Пеллу с морем. Потревоженные конским топотом, в осоке кричали и били крыльями дикие утки и чайки, длинноногие цапли и журавли. Звонким чистым голосом мальчик затянул пеан конницы гетайров,[4] яростное крещендо в тон ритму атаки. Его лицо пылало, волосы развевались, серые глаза казались голубыми. Он сиял.
    Птолемей придержал лошадь, давая ей передохнуть, и принялся превозносить ее достоинства. Александр отвечал как знаток, как опытный конюх. Птолемей, иногда чувствовавший свою ответственность за мальчика, спросил:
    — Твой отец знает, что ты столько времени проводишь с солдатами?
    — Да. Он сказал, что Силан мог бы поучить меня бросать копье в цель, а Менеста — взять поохотиться. Я бываю только с моими друзьями.
    Чем меньше говоришь, тем меньше откликается. Птолемей и прежде слышал, что царь снисходительно относится к грубому обществу мальчика, лишь бы он не ходил целый день за матерью. Юноша стегнул лошадь, посылая ее в легкий галоп. Но в стрелке копыта застрял камень, и пришлось спешиться, чтобы его вынуть. Голос ребенка прозвучал сверху:
    — Птолемей, это правда, что по-настоящему ты мой брат?
    — Что?
    Его изумлением воспользовалась лошадь, потрусившая прочь. Мальчик, сразу же подхватив поводья, твердой рукой остановил ее. Но пришедший в замешательство Птолемей отвернулся, не поднимаясь в седло. Чувствуя, что допустил какой-то промах, Александр сдержанно сказал:
    — Так говорили в караульной.
    Птолемей не ответил. Мальчик ждал, понимая, что в этом молчании больше сосредоточенности, чем гнева. Наконец юноша сказал:
    — Да, они могли так говорить, но никто не скажет этого мне. И ты не должен. Мне придется убить каждого, кто осмелится.
    — Почему?
    — Просто так надо, вот и все.
    Ответа не последовало. Птолемей с тревогой увидел, что мальчик сильно задет. Он не хотел обижать Александра.
    — Послушай, — сказал он неловко, — большой, взрослый мальчик вроде тебя… если ты не знаешь почему… Конечно, я был бы рад быть твоим братом, что тут говорить… дело в другом. Моя мать замужем за отцом. Это значило бы, что я — незаконнорожденный. Ты знаешь, что это такое.
    — Да, — сказал Александр, который знал, что это — смертельное оскорбление.
    Кто виноват, что мальчик наслушался всякого, отираясь среди своих друзей в караульной? Птолемей выполнил обязанность брата, прямо ответив на неприятный вопрос. Казалось, впрочем, мальчик полагает, что рождение требует некоего колдовства, — в его голосе сквозило смущение, а может, и знание. Разумно ответив Александру, юноша удивлялся затянувшемуся сосредоточенному молчанию.
    — Что ты? Все мы рождаемся одинаково — в этом нет ничего дурного, такими нас сделали боги. Но женщины могут ложиться только со своими мужьями, иначе ребенок считается ублюдком. Вот почему тот человек хотел утопить твою собаку: из страха, что щенок пойдет не в породу.
    — Да, — повторил мальчик и вернулся к своим мыслям.
    Птолемей огорчился. В детстве, когда Филипп был всего лишь младшим сыном, и к тому же заложником, он много страдал, пока не перестал стыдиться своего рождения. Если бы его мать была незамужем, его могли бы признать; тогда никто не назвал бы его жалким или несчастливым. Все зависело от соблюдения приличий; и он чувствовал, что обошелся с мальчиком подло, не разъяснив ему этого.
    Александр смотрел прямо перед собой. Его испачканные в земле детские руки уверенно держали поводья: руки были заняты своим делом, ум — своим. Эта способность, необычная для шестилетнего ребенка, вызывала смутную тревогу. Сквозь детски-сглаженные, округлые черты лица уже проступал прекрасный чистый профиль. «Копия матери, — подумал Птолемей, — ничего от Филиппа».
    Мысль поразила его как удар молнии. С тех пор как он начал садиться за стол с мужчинами, до него стали доходить сплетни о царице Олимпиаде. Странная, непокорная, жуткая, дикая, как фракийская менада, способная навести порчу на того, кто встанет у нее на пути. Царь и встретился с ней в пещере при свете факелов, на Самофракийских мистериях; он начал сходить по ней с ума с первого же взгляда, еще до того, как узнал, из какого она дома, и с торжеством привез ее в Македонию, заключив вместе с браком выгодный союз с Эпиром. Говорили, что до недавнего времени в Эпире женщины правили без мужчин. Иногда в сосновой роще царицы раздавались звуки барабана и кимвалов, странное насвистывание доносилось из ее комнаты. Говорили, что она совокупляется со змеями; бабьи выдумки, но что происходило в роще в действительности? Знал ли мальчик, так долго бывший ее тенью, больше, чем следовало? Что из этого он понимал?
    Птолемей словно отодвинул камень от входа в пещеру, ведущую в подземное царство, и выпустил рой теней, кричащих пронзительно, как летучие мыши. Таким же роем пронеслись в его голове десятки кровавых историй, уходящих корнями в глубь веков, рассказы о борьбе за трон Македонии: как племена сражались за верховное владычество, как брат шел на брата ради того, чтобы стать царем; войны, резня, отравления, копья, предательски пущенные во время охоты, ножи в спину — в темноте, на ложе любви. Птолемей не был лишен честолюбия, но сама мысль о возможности погрузиться в этот смердящий поток заставила его похолодеть. Опасные догадки, но какие же у него могли быть доказательства? Мальчик в беде. Забудь об остальном.
    — Послушай, — сказал он, — ты умеешь хранить тайны?
    Александр поднял руку и с расстановкой произнес клятву, подкрепленную леденящими кровь обетами.
    — Это самая страшная, — закончил он. — Силан меня научил.
    — Слишком страшная. Я освобождаю тебя от нее. Нужно быть осторожнее с клятвами вроде этой. Что ж, это правда: моя мать зачала меня от твоего отца, но он был тогда пятнадцатилетним мальчишкой. Это случилось еще до того, как он уехал в Фивы.
    — О, Фивы. — Его голос прозвучал эхом другого голоса.
    — Для своего возраста он был уже достаточно опытен. Не обращай на это особого внимания; мужчина ведь не может ждать до свадьбы, да и я не жду, если хочешь знать. Но моя мать уже была замужем за отцом, поэтому разговоры об этом — бесчестье для них. За такое оскорбление обидчика убивают. Не важно, понимаешь ты почему или нет, — просто так оно есть.
    — Я буду молчать.
    Его глубоко посаженные глаза были устремлены вдаль. Птолемей теребил узду лошади. «Что же мне оставалось делать?» — потерянно думал он. Александр все равно узнал бы от кого-нибудь другого. И тут вдруг живший в нем мальчишка пришел на помощь потерпевшему поражение мужчине. Он остановил лошадь.
    — Если бы мы породнились как кровные братья, то могли бы говорить об этом кому угодно. — И он коварно добавил: — Но ты знаешь, что мы должны будем сделать?
    — Конечно да!
    Александр подобрал поводья левой рукой и вытянул правую стиснутым кулаком вверх. На запястье проступила голубая вена.
    — Давай сделаем это сейчас.
    Птолемей вытащил из-за пояса новый острый кинжал и посмотрел на мальчика, который весь светился от гордости и решимости.
    — Подожди, Александр. То, что мы сейчас делаем, — очень торжественно. Твои враги будут моими, мои — твоими, до тех пор, пока мы не умрем. Мы никогда не поднимем друг на друга оружие, даже если наши семьи будут враждовать. Если я умру в чужой земле, ты исполнишь надо мной погребальные обряды, то же я сделаю для тебя. Братание подразумевает это.
    — Обещаю. Приступай.
    — Нам не нужно много крови.
    Птолемей, не обращая внимания на подставленную вену, слегка надрезал белую кожу на руке. Мальчик, улыбаясь, смотрел вниз. Уколов собственное запястье, Птолемей соединил два пореза и сжал их.
    — Сделано, — сказал юноша.
    И сделано хорошо, продолжил он про себя. Какой-то добрый демон надоумил меня. Теперь они не смогут однажды явиться ко мне и сказать: «Он всего лишь ублюдок царицы, а ты — сын царя; так заяви о своих правах».
    — Давай, брат, — сказал мальчик. — Садись, конь отдохнул. Мы можем ехать.

    Царские конюшни из оштукатуренного кирпича с каменными пилястрами были выстроены широким четырехугольником. Они были наполовину пусты — царь устроил маневры, что делал всякий раз, когда на него снисходило новое тактическое озарение.
    По пути в караульную Александр остановился посмотреть на кобылу, которая только что ожеребилась. Как он и надеялся, поблизости не было никого, кто мог бы отправить его прочь со словами, что лошади в такое время крайне опасны. Он прокрался к кобыле, задобрил ее и погладил жеребенка; теплые ноздри лошади ерошили ему волосы. Вскоре она слегка подтолкнула его, давая понять, что все, этого довольно, и Александр оставил их в покое.
    На утоптанный двор, источавший запахи конской мочи, соломы, кожи, воска и жидкой мази, только что завели трех странных лошадей. Их чистили чужеземные конюхи в штанах. Недоуздки, которые приводил в порядок раб из конюшен, были причудливо разукрашены: блестящие золотые пластины, увенчивающие их красные камни овальной формы, крылатые быки, вычеканенные на удилах. Лошади были прекрасные: высокие, мощного сложения, не заезженные. Вскоре привели и еще лошадей.
    Дворцовый распорядитель, несший в этот день дежурство, заметил смотрителю конюшен, что варварам долго придется дожидаться возвращения царя.
    — У фаланги Бриса, — заметил мальчик, — полно хлопот с сарисами. Пока они научатся с ними управляться, пройдет немало времени. — Сам он пока что был в силах приподнять только один конец этого гигантского копья. — Откуда эти лошади?
    — Они проделали путь из Персии. Послы великого царя, за Артабазом и Менаписом.
    Эти сатрапы бежали в Македонию после неудавшегося мятежа. Царь Филипп счел их полезными, мальчик — достойными интереса.
    — Но они гости и друзья, — возразил он. — Отец не позволит великому царю забрать их, чтобы убить. Скажи этим людям, чтобы они не ждали.
    — Нет, это помилование, как я понимаю. В любом случае, послов принимают, с чем бы они ни явились. Так положено.
    — Отец не вернется прежде полудня. Думаю, позднее, из-за пеших гетайров. Они все еще не могут быстро построиться. Позвать Менаписа и Артабаза?
    — Нет, нет, сначала послы должны получить аудиенцию. Покажем этим варварам, что мы знаем толк в приличиях. Аттос, поставь этих лошадей в отдельную конюшню; чужеземцы всегда заносят какую-нибудь болезнь.
    Ребенок внимательно осмотрел лошадей и их сбрую, потом постоял в раздумье. Затем вымыл ноги у акведука, оглядел свой хитон, зашел к себе и переоделся в чистый. Он часто слушал рассказы сатрапов, когда тех расспрашивали о великолепии Персеполиса: тронном зале с золотыми деревьями и виноградом, лестнице, по которой могла подняться целая кавалькада, необычных обрядах гостеприимства. Персы, это было очевидно, любили церемонии. Превозмогая боль, он расчесал волосы, насколько мог без посторонней помощи.
    В расписанном Зевксисом зале Персея, одном из парадных залов, где принимались почетные гости, управляющий двором присматривал за двумя рабами-фракийцами с синей татуировкой, расставлявшими маленькие столики с пирожными и вином. Послы сидели на почетных местах. На стене над ними Персей избавлял Андромеду от морского дракона. Персей был одним из предков, и говорили, что Персию основал тоже он. Казалось, что его потомки сильно переменились. Герой был обнажен, в одних лишь крылатых сандалиях; послы носили полное мидийское облачение, от которого изгнанники отвыкли за время своего пребывания у Филиппа. Каждая пядь тела у этих людей, кроме разве что рук и лиц, была прикрыта одеждой, и каждая пядь одежды — разукрашена. Круглые черные шляпы послов были прошиты блестками, даже их бороды, завитые маленькими круглыми колечками, словно панцири улиток, тоже казались вышитыми. К отделанным бахромой туникам были пришиты рукава, ноги обтягивали штаны — пресловутое отличие варваров.
    Поставили три кресла, но сидели только двое бородатых мужчин. Сопровождающий их юноша стоял за креслом старшего посла. У него были длинные шелковистые иссиня-черные волосы, кожа цвета слоновой кости, лицо одновременно надменное и нежное и темные, сияющие глаза. Старшие спутники были заняты беседой, и он, первым заметив стоявшего в дверях мальчика, одарил того чарующей улыбкой.
    — Да будет ваша жизнь долгой, — сказал мальчик, входя. — Я Александр, сын Филиппа.
    Бородатые головы обернулись. Через мгновение послы встали и призвали на сына царя сияние солнца. Не потерявший самообладания управляющий назвал их имена.
    — Пожалуйста, садитесь. Подкрепитесь, вы, должно быть, устали после долгой дороги.
    Он часто слышал эту фразу. Послы не шевелились, и Александр понял, что они ждут, пока он сядет первым. Никогда еще ему не оказывали такого почета. Он вскарабкался в кресло, предназначенное для царя. Подошвы его сандалий не доставали до пола, и управляющий подал рабу знак принести скамеечку для ног.
    — Я пришел развлечь вас беседой, потому что моего отца нет дома, он делает смотр войскам. Мы ожидаем, что он вернется после полудня. Все зависит от пеших гетайров, — правильно ли они выполнят построение. Сегодня у них должно получиться лучше, они работают с большим усердием.
    Послы, выбранные среди прочих за их беглый греческий, наклонились вперед. Оба не вполне освоились с непривычным македонским диалектом, его дорическими гласными и резкими согласными, но ребенок говорил очень отчетливо.
    — Это ваш сын? — спросил он.
    Старший посол сдержанно ответил, что это сын друга, и представил его. Юноша с глубоким поклоном снова отказался сесть, но улыбнулся. На мгновение их сияющие глаза встретились. Послы обменялись восхищенными взглядами. Все было очаровательно: прелестный сероглазый принц, маленькое царство, провинциальная наивность. Царь сам муштрует войска! Это все равно, как если бы ребенок похвастал тем, что царь сам готовит себе обед.
    — Вы не едите пирожные. Я возьму одно.
    Он откусил немножко: ему не хотелось разговаривать с набитым ртом. Его познания в этикете не простирались до умения вести легкую беседу за едой, поэтому он прямо перешел к делу.
    — Менапис и Артабаз будут рады помилованию. Они часто говорят о родине. Я не думаю, что они взбунтуются снова. Можете сказать это царю Оху.
    Несмотря на неуклюжие выражения, старший посол понял большую часть тирады. Он улыбнулся в черные усы и заверил, что не преминет это сделать.
    — А что с полководцем Мемноном? Он тоже прощен? Мы думаем, что его можно было бы простить, после того как его брат Ментор выиграл войну в Египте.
    Посол на мгновение сощурил глаза.
    — Ментор Родосский, — сказал он через некоторое время, — всегда был ценным наемником, и, без сомнения, великий царь милосерден.
    — Мемнон женат на сестре Артабаза. Вы знаете, сколько у них сейчас детей? Двадцать один! Все живы! У них много близнецов. Одиннадцать мальчиков и десять девочек. У меня только одна сестра. Но, думаю, этого достаточно.
    Оба посла поклонились. Они знали о домашних неурядицах царя.
    — Мемнон говорит по-македонски. Он рассказывал мне, как проиграл сражение.
    — Мой принц, — улыбнулся старший посол, — вам следует изучать войны по рассказам победителей.
    Александр задумчиво посмотрел на него. Его отец всегда брал на себя труд разбираться в ошибках побежденных. Мемнон надул одного его друга на покупке лошади, он не моргнув глазом рассказывал, как проиграл сражение, но он чувствовал, с кем можно говорить об этом, а с кем нельзя. Если б этот юноша спросил его, он, наверное, ответил бы по-другому.
    Управляющий отослал рабов, но сам задержался в зале, чтобы вовремя прийти на помощь, если это понадобится. Пока такой необходимости не было. Мальчик слегка куснул пирожное, перебирая в уме наиболее важные вопросы: на все не хватило бы времени.
    — Сколько человек в армии великого царя?
    Оба посла поняли вопрос правильно, оба улыбнулись. Правда принесет только пользу. Мальчик, без сомнения, запомнит большую часть сказанного.
    — Без счета, — сказал старший. — Как песчинок на морском берегу или звезд на безлунном небе. — И он стал описывать мидийских и персидских лучников, конные войска Нисибиса на рослых лошадях, воинов из дальних краев империи — киликийцев и гирканцев; ассирийцев в плетеных бронзовых шлемах и с булавами в железных шипах; парфян с луками и кривыми саблями; эфиопов, одетых в леопардовые и львиные шкуры, перед боем раскрашивающих лица красным и белым, а к стрелам своим привязывающих камни; арабов, ездящих на верблюдах, бактрийцев, — и так далее, до самой Индии. Александр слушал, как всякий ребенок, с округлившимися от восторга глазами. Он упивался рассказом о чудесах, пока тот не был закончен.
    — И все они должны сражаться, когда великий царь посылает за ними?
    — Все до последнего, под страхом смерти.
    — Как много времени нужно им, чтобы собраться?
    Последовала внезапная пауза. Прошло столетие с похода Ксеркса, послы сами не знали ответа. Наконец они сказали, что царь властвует над обширными странами и людьми многих наречий. Говорят, что от Индии до побережья год пути. Но войска стоят везде, где только могут понадобиться.
    — Выпейте еще немного вина. Есть ли дорога, ведущая прямо в Индию?
    Потребовалось время, чтобы ответить и на это. В дверях теснились слуги. Новость быстро распространялась.
    — Каков царь Ох в бою? Он храбр?
    — Как лев, — ответили послы в один голос.
    — Каким крылом конницы он командует?
    Ответы послов стали уклончивыми. Мальчик набил рот остатками пирожного. Зная, что с гостями нельзя быть грубым, он переменил тему.
    — Если солдаты приходят из Аравии, Индии и Гиркании, не зная персидского, как он говорит с ними?
    — Говорит с ними? Царь? — Это было так трогательно: маленький стратег снова стал ребенком. — Ну, сатрапы провинций выбирают военачальников, которые могут говорить на их языках.
    Александр слегка покачал головой и поднял брови:
    — Солдаты любят, чтобы с ними говорили перед сражением. Им нравится, когда знаешь их имена.
    — Я уверен, — вкрадчиво сказал второй посол, — им нравится, когда вы знаете их. Великий царь, — добавил он, — разговаривает только со своими друзьями.
    — С друзьями мой отец разговаривает за ужином.
    Послы что-то пробормотали, не отваживаясь глядеть друг на друга. Варварство македонского двора было широко известно. Говорили, что царские симпозионы больше похожи на оргии горных разбойников, делящих награбленное добро, чем на званые пиры владыки страны. Милетский грек, клявшийся, что присутствовал на таком пиру, рассказывал, что царь Филипп, нимало не смущаясь, спустился со своего ложа, чтобы возглавить цепочку танцующих. Однажды, когда гости, повздорив, кричали на весь зал, он бросил гранат в голову своего военачальника. Грек, обладая бесстыдством этой нации лжецов, дошел до того, что заявил, будто военачальник ответил ломтем хлеба и не только остался в живых, но и не потерял своего поста. Если верить в это хотя бы наполовину, чем меньше будет сказано самими послами, тем лучше.
    Александр, со своей стороны, боролся с дилеммой. Историю, которую он счел выдумкой и хотел проверить, ему рассказал Менапис. Изгнанник, должно быть, хотел посмеяться над Великим царем. Если упомянуть имя Менаписа, эти люди донесут на него, и бедняга будет распят по возвращении домой. Грешно предавать гостя и друга.
    — Один мальчик сказал мне, — выкрутился Александр, — что, приветствуя Великого царя, люди должны простираться ниц. Но я сказал ему, что он глуп.
    — Изгнанники могли бы объяснить вам, царевич, всю мудрость этого обычая. Наш владыка повелевает не только многими народами, но и многими царями. Хотя мы и называем их сатрапами, некоторые из них царской крови, и предки их правили от своего имени, пока их страны не были присоединены к империи. Великий царь должен возвышаться над другими царями так же, как те — над своими подданными. Склоняясь перед ним, подвластные цари должны чувствовать не больше стыда, чем перед богами. Если бы он не казался ровней божествам, его власть вскоре бы ослабла.
    Мальчик выслушал и понял.
    — Что ж, здесь у нас перед богами не ползают по земле, — ответил он вежливо. — Так что вам нет нужды делать это перед моим отцом. Он не привык к этому, ему это безразлично.
    Послы с трудом сохранили серьезность. Мысль о том, чтобы пасть ниц перед этим варварским вождем, предок которого был подданным Ксеркса (и к тому же изменником), была слишком смехотворна, чтобы оскорбить их.
    Управляющий, видя, что беседа идет к завершению, вышел вперед, поклонился ребенку — который, по его мнению, вполне этого заслуживал — и сообщил о неотложном деле, ждущем сына царя за пределами зала Персея. Соскользнув с трона, Александр попрощался с послами, правильно назвав каждого по имени.
    — Сожалею, что не смогу вернуться. Мне нужно ехать. Некоторые из пеших гетайров — мои друзья. Сариса — отличное оружие для сплошного фронта, так говорит мой отец; задача в том, чтобы сделать ее подвижной. Поэтому он и проводит учения. Надеюсь, вам не придется долго ждать. Пожалуйста, спрашивайте все, что нужно.
    Уже за порогом, обернувшись, он увидел устремленные на него прекрасные глаза юноши и приостановился, взмахнув на прощанье рукой. Послы, возбужденно переговаривавшиеся на персидском, были слишком поглощены беседой, чтобы увидеть этот молчаливый обмен улыбками.

    Этим же днем, позднее, Александр возился со своим псом в дворцовом саду, среди резных урн с Эфеса — редкие цветы, посаженные в них, умерли бы в суровые македонские зимы, если бы их не заносили внутрь. От расписанной стои наверху к нему спускался отец.
    Мальчик подозвал собаку, бегавшую с поноской. Они ожидали бок о бок, настороженные и подобравшиеся, пес навострил уши. Филипп сел на мраморную скамью и поманил Александра, поворачиваясь к нему зрячим глазом. Слепой уже зажил, на месте раны осталось только белое пятно на радужной оболочке. Этому изуродованному стрелой глазу царь был обязан жизнью.
    — Иди, иди сюда, — сказал он, ухмыляясь и обнажая крепкие белые зубы со щербиной. — Расскажи-ка мне, что они тебе наговорили. Я слышал, ты задал им пару трудных вопросов. Что они ответили? Сколько войска будет у Оха в случае нужды?
    Он говорил на македонском, хотя обычно разговаривал с сыном по-гречески, для пользы его образования. Не скованный чужим языком, мальчик увлеченно излагал речи послов: о десяти тысячах Бессмертных, о лучниках, копьеносцах и воинах, вооруженных топорами; он сообщил также, что лошади под всадниками могут понести, испугавшись запаха верблюдов, что цари в Индии ездят верхом на черных безволосых зверях, таких огромных, что на их спины можно водрузить башни. Здесь он искоса взглянул на отца, не желая показаться легковерным. Филипп кивнул:
    — Да, слоны. Люди, чьи слова достойны, в чем я убедился, доверия, ручались мне, что такие звери существуют. Продолжай, все это весьма полезно.
    — Они утверждали, что люди, приветствующие Великого царя, должны ложиться на землю лицом вниз. Я сказал им, что ты этого не требуешь. Я боялся, что их осмеют.
    Филипп запрокинул голову и, хлопая себя по коленям, разразился утробным хохотом.
    — Они этого не сделали? — спросил мальчик.
    — Нет, ведь у них было твое позволение. Всегда делай из нужды добродетель, и тебе же будут благодарны. Ну, им повезло: они отделались от тебя удачнее, чем послы Ксеркса от твоего тезки, во дворце Эгии. — Он сел поудобнее. Мальчик беспокойно ерзал, мешая собаке, уткнувшейся носом в его лодыжку. — Когда Ксеркс навел мост через Геллеспонт и обрушился со своими полчищами на Грецию, он начал с того, что разослал своих послов во все стороны, требуя у племен землю и воду. Горсть земли за страну, фляга воды за реку; это был знак капитуляции. Наша страна находилась как раз на его пути на юг; мы неминуемо оказались бы у него за спиной, и он хотел быть уверенным в нашей покорности. Он послал семерых послов. Это было в те времена, когда царем был первый Аминта.
    Александру хотелось спросить, не этот ли Аминта был его прадедом, но он не осмелился. Не следовало задавать вопросы о предках, если только те не были богами и героями. Пердикка, старший брат его отца, погиб в сражении, оставив маленького сына. Но македонцы нуждались в сильной власти царя, который смог бы избавиться от иллирийцев и править страной; они умолили Филиппа стать царем. Всякий раз, когда речь заходила о событиях более давних, Александру неизменно говорили, что он все узнает, когда станет старше.
    — В те дни здесь, в Пелле, не было дворца, только крепость в горах, в Эгии. Мы держались там зубами и ногтями. Западные вожди, Орестиды и Линкестиды, считали себя царями; иллирийцы, пеоны, фракийцы каждый месяц переходили границу, чтобы захватить рабов и угнать скот. Но все они были детьми по сравнению с персами. Аминта, насколько я знаю, не подготовил никаких укреплений. Ко времени, когда прибыли послы, Пеония, которую можно было привлечь в союзники, была опустошена. В итоге он уступил и дал обеты верности, ради блага своей страны. Ты знаешь, кто такой сатрап?
    Пес выпрямился и свирепо огляделся. Мальчик погладил его, понуждая лечь.
    — Сына Аминты звали Александром. Ему, должно быть, было лет четырнадцать-пятнадцать, и у него уже были свои телохранители. Он был в Эгии, когда Аминта устроил там пир в честь послов.
    — Он тогда уже убил своего вепря?
    — Откуда мне знать? Его отец давал парадный обед, и он там присутствовал.
    Мальчик знал Эгию почти так же хорошо, как Пеллу. Там находились старые гробницы богов, рядом с которыми пеоны — обитатели Пеонии, области в Северной Македонии, справляли все большие празднества; в Эгии же были возведены и царские усыпальницы предков, могильные курганы, вокруг которых вырубали деревья. Закрытые массивными дверями из кованой бронзы и мрамора, входы в них напоминали пещеры. Существовало поверье, что род прервется, если царь Македонии будет похоронен вдали от Эгии. Когда лето выдавалось жарким, царская семья покидала Пеллу и поднималась туда в поисках прохлады. Ручьи, протекавшие через заросшие папоротником горные долины, никогда не пересыхали. Храня холод снегов, лежащих наверху, они стекали с обрыва и неслись мимо домов, по двору крепости, — до тех пор, пока не сливались в единый поток, который отвесно обрушивался вниз мощным водопадом, скрывающим, наподобие занавеса, священную пещеру. Крепость была старая, хорошо укрепленная, с толстыми стенами, совсем не похожая на изящный дворец с колоннами. В огромном зале был сложен круглый очаг, а в крыше проделано отверстие, через которое уходил дым. Когда мужчины шумели на пирах, звук эхом отдавался от стен. Александр представил, как персы, с завитыми бородами и в блестящих шляпах, осторожно пробираются по грубому полу.
    — Все завершилось попойкой. Может, персы привыкли к менее крепкому вину, может, они возомнили себя всевластными владыками, любая прихоть которых будет раболепно исполнена. Один из них спросил, где благородные женщины, заявив, что в Персии их присутствие на пирах введено в обычай.
    — Жены персов остаются на симпосии?
    — Это было бесстыдной ложью, которой они даже не думали кого-либо обмануть. Женщины персов содержатся еще строже, чем наши.
    — Наши мужчины взялись за оружие?
    — Нет, Аминта послал за женщинами. Женщины из Пеонии уже побывали рабынями в Азии, потому что их мужчины не подчинились Ксерксу. Справедливости ради должен сказать, что Аминте сопутствовала бы не большая удача, чем им. У него не было армии, — в нашем понимании. На что он мог рассчитывать — на гетайров из собственных поместий да на разноплеменный сброд, который подвластные вожди если и присылали, то по своему усмотрению, а могли не прислать вовсе, если им вздумалось. Ему не удалось захватить Пангейские золотые рудники, это сделал я. Золото, мой мальчик, золото — мать армий. Я плачу моим солдатам круглый год — есть война, нет войны, — и они сражаются за меня, подчиняются моим военачальникам. На юге, где распускают войска на время затишья, наемники ищут работу где только могут. Они слушаются лишь собственных бродячих полководцев, которые, хотя и хороши в своем роде, сами не больше чем простые наемники. В Македонии полководец — я. Вот почему, мой сын, послы великого царя не заявятся сюда сейчас, чтобы потребовать землю и воду.
    Мальчик задумчиво кивнул. Бородатые послы были вынужденно вежливы, но сопровождавший их юноша не притворялся.
    — И женщины на самом деле пришли?
    — Они пришли, оскорбленные, как ты догадываешься, не соблаговолив даже убрать волосы и надеть ожерелья. Они полагали, что покажутся на минуту и тут же удалятся.
    Мальчик представил, как его мать восприняла бы подобное приглашение. Он сильно сомневался в том, что она показалась бы персам, даже ради того, чтобы избавить свой народ от рабства. Если она все же пошла бы на это, то причесалась бы и надела все свои драгоценности.
    — Когда они узнали, что должны остаться, — продолжал Филипп, — то разместились, как положено порядочным женщинам, на дальних скамьях у стены.
    — Там, где сидят мальчики-слуги?
    — Да, там. Старик, которому показал это место его дед, показал его мне. Мальчики встали. А женщины опустили покрывала и сидели молча. Послы рассыпались в похвалах, понуждая их поднять покрывала, а своим собственным женщинам, сделавшим подобное в присутствии посторонних, поотрезали бы носы, да что там, много хуже, поверь мне.
    Юный Александр увидел, как унизили его мать, сестер и остальных женщин царской семьи. Он был взбешен и упрекал отца. Но если персы и слышали эти упреки, то не придали им значения. Кто заботится о лающем щенке, если собака лежит спокойно? Один из них сказал царю: «Мой македонский друг, лучше бы эти госпожи не приходили вовсе, чем служить сущим мучением для наших глаз. Прошу тебя, уважь наш обычай: наши женщины разговаривают с гостями. Вспомни, ты послал нашему царю землю и воду».
    Это было уже неприкрытой угрозой, как если бы он показал острие меча. Можно догадаться, какое повисло молчание. Потом царь подошел к женщинам и подвел их к персам, чтобы они сели с краю застольных лож, на которых те возлежали, как делают это флейтистки и танцовщицы в южных городах. Юный сын его видел, как персы дотрагивались до женщин, и друзья с трудом удерживали его. Потом он внезапно успокоился. Он поманил к себе юношей из своей охраны и выбрал семерых, еще безбородых. Украдкой переговорив с ними, он отослал их прочь. Подойдя к отцу, который, надо думать, чувствовал себя весьма скверно, если в нем оставался еще какой-нибудь стыд, он сказал: «Государь, вы устали. Не оставайтесь здесь до конца возлияния, предоставьте гостей мне. Они не испытают недостатка ни в чем, что приличествует им, даю слово».
    Что ж, для царя это был выход. Он предостерег сына от необдуманных поступков и, извинившись, удалился. Послы, разумеется, решили, что теперь им ничто не возбраняется. Александр не выказывал гнева. Он поднялся, все время улыбаясь, и обошел ложа послов. «Дорогие гости, — говорил он, — вы оказываете честь нашим матерям и сестрам. Но, торопясь сюда, они собирались в такой спешке, что теперь вряд ли готовы показать свои лица. Позвольте нам отослать их, чтобы они умылись, переменили одежду и надели украшения. Когда они вернутся, вы сможете сказать, что в Македонии с вами обращались так, как вы того заслуживаете».
    Мальчик сел прямо, его глаза сверкали. Он догадывался, что замышлял царский сын.
    — Перед персами стояло вино, вся ночь была впереди. Они не жаловались. Вскоре в зал вошли семь окутанных покрывалами женщин в роскошных одеждах. Каждая подошла к ложу одного из послов. Даже теперь, когда из-за наглости персы потеряли права гостей и друзей, Александр медлил, выжидая, не одумаются ли они. Когда поведение послов не оставляло уже никаких сомнений, он подал знак. Юноши в женской одежде выхватили кинжалы. Без единого вскрика тела послов скатились на блюда, на фрукты и на разлитое вино.
    — О, отлично! — сказал мальчик. — Так им и надо.
    — Где-то в зале, конечно, была и их свита. Двери мгновенно заперли; никто не должен был ускользнуть живым, чтобы принести весть Сардису. Никто так и не смог доказать, что по пути через Фракию послы не попали в устроенную разбойниками засаду. Когда все было кончено, тела зарыли в лесу. Как поведал мне старик, юный Александр сказал: «Вы пришли за землей и водой. Будьте довольны землею».
    Отец сделал паузу, наслаждаясь взволнованным ликующим молчанием. Для мальчика, упивавшегося рассказами о мести с тех пор, как он стал понимать человеческую речь, — а ни один старый дом или клан в Македонии не обходился без собственных историй такого рода — это было не хуже театра.
    — А когда царь Ксеркс явился, Александр сражался с ним?
    Филипп покачал головой:
    — К тому времени он сам стал царем; он знал, что не сможет противостоять персам. Вместе со своим войском он был вынужден присоединиться к великой армии Ксеркса, как прочие сатрапы. Но накануне великой битвы у Платей он сам, ночью, выехал из лагеря, чтобы выдать грекам диспозицию персов. Возможно, он спас Элладу.
    Лицо мальчика вытянулось. Он нахмурился с отвращением и наконец сказал:
    — Да, он был умным. Но я бы лучше дал сражение.
    — Неужели? — сказал Филипп, ухмыляясь. — Я бы поступил так же. Будем живы, кто знает? — Он поднялся со скамьи, одергивая белоснежный гиматий с пурпурной каймой. — Во времена моего деда спартанцы, чтобы укрепить свою власть над югом, заключили договор с великим царем. Ценой тот назначил греческие города в Азии, которые тогда еще были свободны. Доныне никто не смыл этого черного позора с Эллады. Невозможно было противостоять Артаксерксу и спартанцам одновременно. И говорю тебе: города не будут освобождены до тех пор, пока греки не объединятся под предводительством одного военачальника. Дионисий Сиракузский мог бы стать таким человеком, но у него было достаточно забот с карфагенянами, а его сын — олух, который потерял все. Но время придет. Ладно, поживем — увидим. — Он кивнул, улыбаясь. — И это огромное безобразное чудище — лучшее, что ты мог подыскать себе среди собак? Я повидаюсь с охотником, он отыщет тебе пса с хорошей кровью.
    Прыжком загородив ощетинившуюся собаку, мальчик крикнул:
    — Я люблю его! — И в голосе его звучала не нежность, а вызов на смертельный бой.
    Раздраженный Филипп сказал:
    — Хорошо, хорошо. Нет нужды кричать на меня. Пес твой, кто осмелится повредить ему? Я предлагал подарок.
    Последовала пауза. Наконец мальчик натянуто сказал:
    — Спасибо, отец. Но я думаю, он будет ревновать и загрызет другую собаку. Он очень сильный.
    Пес ткнулся носом ему под мышку. Они стояли бок о бок, единой стеной. Филипп пожал плечами и направился к дому.
    Александр и собака принялись бороться, катаясь по земле. Пес сбивал мальчика с ног, сдерживая свою мощь, словно играл с подрастающим щенком. Наконец, сплетясь в клубок, они задремали на солнце. Александру снился зал в Эгии, с разбросанными кубками, блюдами, подушками; персы распростерлись в лужах запекшейся крови, как троянцы на фреске в комнате его матери. У дальней стены, где македонцы избивали остатки свиты, сражался приехавший с послами юноша — последний, кто оставался в живых. Он один отбивался от десятка нападающих. «Остановитесь! — крикнул сын царя. — Не смейте трогать его, он мой друг». Когда пес, зачесавшись, разбудил его, Александр и персидский юноша уезжали вдвоем на лошадях с разукрашенными недоуздками, чтобы осмотреть Персеполь.

    Теплый летний день клонился к вечеру. На соленое озеро Пеллы упала тень от выстроенной на острове крепости, в которой хранилась казна и помещались темницы. По всему городу в окнах домов мерцали лампы. Раб из числа домашней челяди вышел с огнем, чтобы зажечь огромные смоляные факелы, которые держали сидящие у подножия дворцовой лестницы каменные львы. На равнине раздавалось мычание скота — стада гнали домой; в горах, обращенных к Пелле своими покрытыми тенью восточными склонами, серую тьму прорезали искры отдаленных сторожевых огней.
    Мальчик сидел на крыше дворца, глядя вниз на город, лагуну и крошечные рыбачьи лодки, направляющиеся к причалам. Для него уже наступило время ложиться спать, и он держался подальше от глаз няни. Если сначала он повидает мать, она, может быть, позволит ему остаться. Рабочие, чинившие крышу, ушли по домам, не убрав лестниц; такой случай нельзя было упустить.
    Он сидел на черепице пентеликского мрамора, завезенного царем Архелаем; под ним был водосточный желоб, между колен — антефикс в форме головы Горгоны, с поблекшей под открытым небом раскраской. Держась за змеистые волосы, он не мигая смотрел в провал внизу, пытаясь вызвать демонов земли. На обратном пути ему все равно пришлось бы смотреть вниз, и зловредных существ нужно было успокоить заблаговременно.
    Вскоре демоны сдались; они всегда уступали, когда кто-то бросал им вызов. Александр съел черствый хлеб, который украл вместо того, чтобы идти ужинать. Судя по соблазнительному запаху, его ждало горячее молоко, приправленное медом и вином; но после ужина мальчика сразу перехватили бы и отправили в постель. Ничто не дается просто так.
    Внизу раздалось блеяние. Привели черного козла, значит, уже пора. Самое главное — не появиться преждевременно. А когда его присутствие наконец обнаружится, мать не отошлет его обратно.
    Мальчик стал спускаться по далеко отстоящим друг от друга перекладинам лестницы, сделанной для взрослых мужчин. Побежденные демоны земли держались в отдалении. Он пел себе победную песнь. Последний прыжок с понижающейся кровли на землю: там не было никого, кроме нескольких утомленных рабов, покончивших со своими дневными обязанностями. Внутри, должно быть, искала его Хелланика; придется обогнуть дом снаружи. Александр стал уже слишком взрослым для нее: он слышал, как мать говорила это.
    Зал был освещен; рабы с кухни переговаривались на фракийском, сдвигая столы. Перед Александром вырос часовой, совершавший обход, — рыжий густобородый Менеста. Мальчик улыбнулся и отсалютовал ему.
    — Александр! Александр!
    Это была Ланика, поджидавшая за углом, за который мальчик только что повернул. Она сама отправилась на поиски и, должно быть, вот-вот увидит его.
    Он бежал и думал одновременно. Вот Менеста.
    — Быстро! — шепнул мальчик. — Спрячь меня за своим щитом.
    Не дожидаясь, пока тот его поднимет, он вцепился в стража, обвив его руками и ногами. Жесткая борода щекотала темя.
    — Мартышка! — пробормотал Менеста, как раз вовремя надвигая на себя вогнутый щит и прислоняясь к стене.
    Хелланика прошла мимо, сердито призывая Александра. Она была слишком хорошо воспитана, чтобы разговаривать с солдатами.
    — Куда ты собрался? Я не должен…
    Но ребенок сжал его шею, прыгнул вниз и исчез.
    Он пробирался окольными путями, тщательно огибая навозные кучи, — нельзя же явиться служить богу грязным — и благополучно достиг уединенного конца сада, в который выходила боковая дверь из покоев матери. Снаружи на ступеньках уже собирались женщины с незажженными факелами.
    Он спрятался от них за миртовой изгородью, — глупо было высовываться, пока процессия не войдет в рощу. Он знал, куда пойти тем временем.
    Недалеко отсюда находилась гробница Геракла, его предка со стороны отца. Внутри ее маленького портика голубая стена уже погрузилась в сумрачную вечернюю тень, но от бронзовой статуи героя, казалось, исходило сияние, в агатовых глазах отражался последний свет. Царь Филипп посвятил статую богу вскоре после своего восшествия на престол; ему тогда было двадцать четыре года, и скульптор, знавший, как угодить заказчику, изваял Геракла примерно в этом же возрасте, но, на южный манер, безбородым, позолотив волосы и львиную шкуру. Клыкастая морда льва была надвинута на лоб героя наподобие капюшона, остальная часть шкуры плащом окутывала плечи. Эту голову потом скопировали для чеканки монет Филиппа.
    Никто его не видел; Александр подбежал к гробнице и потер палец на правой ноге героя, над краем постамента. Только что на крыше он взывал к нему на их тайном языке, и Геракл сразу пришел, чтобы усмирить демонов. Настало время для благодарности. Палец был светлее остальной ступни от множества подобных касаний.
    Из-за изгороди доносился звон систра и глухие раскаты тимпана, по которому пробегал быстрый палец. Пламя факелов отсветами ложилось на раскрашенный вход, превращая сумерки в ночь. Мальчик прокрался к изгороди. Большинство женщин пришло. Они были облачены в сияющие тонкие одежды: сегодня собирались только танцевать перед богом. На дионисийских мистериях, поднявшись из Эгии в горные леса, они наденут настоящую одежду менад и возьмут в руки тростниковые тирсы, оплетенные плющом, с верхушками из сосновых шишек. Никто больше не увидит тех пестрых одеяний и оленьих шкур — покрытые кровавыми пятнами, они будут брошены в лесу. Теперь же шкурки, составлявшие часть их одежды, были выделаны до мягкости и застегивались на пряжки кованого золота, а над искусно сделанными позолоченными тирсами потрудился ювелир. Жрец Диониса только что подошел; следом за ним мальчик вел козла. Теперь ждали только выхода Олимпиады.
    Она, смеясь, появилась в дверях, с Герминой из Эпира, одетая в шафрановое платье и позолоченные сандалии с гранатовыми пряжками. Плющ в ее волосах был золотым, и его тонкие побеги дрожали, вспыхивая в свете факелов всякий раз, когда она двигала головой. Ее тирс обвивала эмалевая змейка. Одна из женщин несла корзинку с Главком. Его всегда брали танцевать.
    Девушка с факелом обошла по кругу остальных; взметнулись языки пламени, в отблесках которого сияли глаза, а красные, зеленые, синие, желтые цвета одежд становились насыщенными, как цвет драгоценных камней. Выступая из тени, маской маячила грустная, мудрая, порочная морда козла, с глазами словно топазы и позолоченными рогами. Венок из молодых зеленых виноградных лоз висел у него на шее. Вместе со жрецом и мальчиком-служкой козел возглавил шествие к роще; женщины шли следом, тихо переговариваясь. Систры нежно, нестройно позвякивали в их руках. В ручье, питающем фонтаны, квакали лягушки.
    Женщины поднялись на открытый холм над садом; вся эта земля принадлежала царю. Дорожка вилась между миртом, тамариском и кустами дикой оливы. Позади всех, двигаясь на свет факелов, никому не видный, легко ступая, шел мальчик.
    Впереди темной высокой громадой маячил сосновый бор. Александр оставил тропу и осторожно пробрался в кустарник. Растянувшись на упругом ковре сосновых иголок, он поглядывал из своего укрытия на рощу. Менады воткнули факелы во вкопанные в землю подставки. Место для танца было приготовлено заранее, алтарь украшен гирляндами, на грубо сколоченных столах расставлены кубки для вина и чаша с водой, разложены опахала. На постаменте стоял Дионис, — ухоженный, очищенный от птичьего помета, вымытый и отполированный так, что его мраморные члены блестели, точно юная плоть. Олимпиада привезла статую из Коринфа, где та была изваяна по ее указаниям: юноша лет пятнадцати, в полный рост, с белокурыми волосами и тонким стройным телом танцора. Он был обут в богато украшенные красные сапоги, с одного плеча свисала шкура леопарда. В правой руке он сжимал тирс с длинной рукоятью, левой приветственно поднимал позолоченный кубок. Его улыбка не была улыбкой Аполлона, которая говорила: «Человек, познай себя; этого достаточно для твоей маленькой жизни». Нет, она манила: бог улыбался, готовый поделиться своей тайной.
    Женщины встали в круг, соединив руки, и пропели заклинание, обращенное к богу. Потом они принесут в жертву козла. С тех пор, как здесь в последний раз была пролита кровь, прошел дождь; животное приблизилось без страха и, только когда нож вонзился в него, козел коротко всхрапнул. Предназначавшаяся богу кровь была собрана в неглубокий кубок и смешана с вином. Мальчик спокойно наблюдал за происходящим, опустив подбородок на скрещенные руки. Он видел бесчисленные жертвоприношения в открытых святилищах и в этой роще, куда мать приносила его в младенчестве, и он спал на сосновой хвое под бешеный ритм тимпанов.
    Раздалась музыка. Девушки с тимпанами и систрами, девушка с авлосом[5] начали тихо раскачиваться, каждая в своем ритме. Голова Главка, поднявшаяся над открытой корзиной, тоже раскачивалась. Темп и мощь звука нарастали, руки сплелись за спинами, женщины стучали ногами по земле, их тела выгибались, волосы струились по плечам. На дионисийских плясках после жертвоприношения они пили вместе с богом неразбавленное вино.
    Девушка с кимвалами подняла их высоко над головой, они клацнули, и лязгающий звук долго не замирал. Александр пополз вперед, пока не оказался почти в самом кругу света; никто не видел его. Кольцо танцующих завертелось, поначалу медленно — нужно было сохранить дыхание для пения, чтобы славословить триумф бога.
    Александр мог разобрать большую часть слов, но он и без того знал гимн на память. После каждой строфы кимвалы лязгали и хор, с каждым разом все громче, затягивал: «Эвоэ, Вакх! Эвоэ! Эвоэ!!»
    Его мать начала гимн, называя бога сыном Семелы, родившимся в огне. Ее глаза, щеки и волосы сияли, золотой венок сверкал, желтое платье отражало свет факелов, словно она сама была источником света.
    Гермина из Эпира, встряхивая черными волосами, пела о том, как младенец-бог был спрятан на Наксосе от ревнивой Геры; его охраняли поющие нимфы. Мальчик подобрался поближе. Над головой у него оказался стол с вином. Александр украдкой кинул взгляд наверх: кубки и чаша для смешивания были старыми, украшенными росписью. Он взял один из кубков, чтобы рассмотреть рисунки, — там еще оставалось немного вина. Хорошо знакомый с обычаем, мальчик отлил пару капель в честь бога, потом допил остальное. Крепкое неразбавленное вино было достаточно сладким, чтобы прийтись по вкусу ребенку. Бог, казалось, остался доволен оказанным ему почтением, поскольку факелы засияли ярче, музыка стала завораживающей. Мальчик знал, что скоро и он станет танцевать.
    Они пели о том, как дитя Зевса было перенесено в лесное логово старого Силена, который учил его своей мудрости до тех пор, пока бог не превзошел своего учителя, открыв власть багрового винограда. Все сатиры стали поклоняться тому, чья рука даровала радость и исступление. Теперь танец кружился, как колесо на хорошо смазанной оси. Стоя среди деревьев, мальчик начал отбивать ногой такт и хлопать в ладоши.
    Бог вырос в юношу, прекрасного лицом и изящного, как девушка, но опаленного огнем молнии, которая стала повивальной бабкой для его матери. Он явился человеческому роду, осыпая дарами тех, кто угадывал его божественное происхождение, и ужасая, как разъяренный лев, неверящих. Его слава возросла, он стал слишком известен, чтобы продолжать прятаться. Ревнивую Геру невозможно было обманывать дольше. По великолепию и могуществу она узнала его и наслала безумие.
    Музыка набирала силу, становясь быстрее и выше, музыка взвизгивала, превращаясь в предсмертный вскрик маленького зверька, ставшего чьей-то добычей в полночном лесу; кимвалы оглушительно звенели. Мальчик, проголодавшийся и вдобавок испытывающий жажду после быстрого танца, приподнялся на цыпочках, потянувшись за новым кубком. На этот раз дыхание у него пресеклось. Вино обжигало, как упоминавшийся в гимне огонь с небес.
    Обезумевший бог блуждал по Фракии, пересек Геллеспонт и фригийские холмы, двигаясь на юг, к Карии. Те, кто делил с ним радость, не покинули его, но остались с ним, чтобы разделить безумие. Оно вводило их в экстаз, потому что даже безумие Диониса было божественным. От побережья Азии он проследовал в Египет, мудрые жители которого встретили его с почестями; какое-то время он отдыхал там, постигая мудрость египтян и делясь с ними своей. Потом, исполненный безумия и божественного сияния, он пустился на восток, пересекая бескрайние просторы Азии. Он не переставал танцевать, вокруг собирались почитающие его — так огонь воспламеняется от огня. Он пересек Евфрат по мосту из плюща, Тигр — на спине тигра. Он танцевал всю дорогу через равнины, и реки, и горы — высокие, как Кавказ, — пока не достиг страны Индии у последних пределов мира. За нею не было ничего, кроме опоясывающей землю реки Океан. Проклятие Геры утратило свою силу. Индийцы поклонялись Дионису; дикие львы и пантеры приходили, чтобы смиренно везти его колесницу. В блеске славы возвратился он в земли Эллады; Великая мать[6] очистила его от скверны крови, пролитой им за дни безумия, и он даровал радость сердцам людей.
    Снова вступил хор; вместе с авлосом пронзительно зазвучал голос мальчика. Он выскользнул из своего хитона, разгоряченный танцем, пламенем факелов и вином. Золотые колеса запряженной львами колесницы вращались под ним, звучали пеаны, реки текли для него вспять, народы Индии и Азии танцевали под его песню. Менады призывали его; он спрыгнул со своей колесницы, чтобы танцевать среди них. Несущееся в пляске кольцо распалось и с громким смехом и криками сомкнулось вокруг него, и он кружился перед собственным алтарем. Он танцевал, пока они пели, ступая по росе, творя свое волшебство, и роща завертелась вокруг него, и он уже не мог отличить землю от неба. Но теперь перед ним возникла Великая мать с венком из светлых лучей в волосах; она взяла его на руки и расцеловала, и он увидел на ее золотых одеждах красные отпечатки своих окровавленных ног, прикасавшихся к земле, что впитала кровь жертвы. Ноги были красными, как сапоги на раскрашенной статуе.
    Его завернули в плащ, и положили на толстый ковер хвои, и снова поцеловали, и мягко сказали, что даже боги должны спать, пока они молоды. Он может остаться здесь, если будет послушным, и очень скоро все вернутся домой. Ему было тепло в темно-красном шерстяном коконе; пахло сосной, тошнота и головокружение прошли, и факелы перестали вращаться. Они уже догорали, но горели все еще ярко и дружелюбно. Выглядывая из складок плаща, мальчик видел, как женщины уходят к роще — рука об руку или сплетаясь в объятии. Спустя годы он пытался вспомнить, слышал ли он другие, более низкие голоса, отзывающиеся из чащи, но воспоминания были обманчивы, и вызванные тени каждый раз говорили новым голосом. Во всяком случае, он не был испуган и не чувствовал себя одиноким; не так далеко раздавались смех и перешептывания. Танцующее пламя было последним, что видели его смыкающиеся глаза.

2

    Ему было семь лет: возраст, в котором мальчики уходят из-под попечительства женщин. Пришло время сделать из него грека.
    Царь Филипп снова вел войну на северо-востоке полуострова Халкидики, укрепляя границы своих земель, что подразумевало их расширение. Его семейная жизнь не стала спокойнее. Иногда ему казалось, что в браке он соединился не с женой, а с великим и опасным врагом, которого нельзя было вовлечь в войну и чьи шпионы были повсюду. Из девушки она выросла в женщину поразительной красоты, но страсть в Филиппе пробуждала не красота, а молодость — будь то молодость девушек или юношей. Сначала юноши удовлетворяли его желания, потом, по заведенному обычаю, он взял юную наложницу хорошего происхождения, дав ей права младшей жены. Оскорбленная гордость Олимпиады сотрясала дворец, как подземная буря. Царицу видели ночью вблизи Эгии, пробиравшейся с факелом к царским усыпальницам. Существовал древний колдовской обычай: написать на дощечке проклятие и, зарыв в землю, просить теней исполнить его. Говорили, что ребенок был вместе с нею. Когда Филипп после этого встретился со своим сыном, дымчато-серые глаза, хранящие отражения призраков, твердо выдержали его взгляд. Уходя, он чувствовал этот взгляд спиной.
    С войной на Халкидики нельзя было тянуть, не следовало откладывать и заботы о воспитании мальчика. Некрупный для своих лет, он был необычайно развит. Хелланика выучила его буквам и счету; его музыкальный слух был непогрешим, а высокий голос верен. Солдаты из караульной и даже из казарм, к которым он удирал через день, научили его своему простонародному диалекту — и можно было только гадать, чему еще. И лучше вообще не думать, чему он выучился от матери.
    Для отправлявшихся на войну царей Македонии второй натурой стала привычка защищать свой тыл. На западе иллирийцы были усмирены еще в первые годы царствования Филиппа. Востоком предстояло заняться в этот раз. И оставалась, наконец, вечная угроза племенных государств: домашние заговоры и междоусобицы. Если, перед тем как выступить в поход, он заберет мальчика у Олимпиады и приставит к нему наставника из числа своих собственных людей, оба эти зла будут неизбежны. Филипп гордился своими дипломатическими способностями, он умел-таки обходить острые углы. Царь отложил решение проблемы до утра и, проснувшись, вспомнил о Леониде.
    Это был дядя Олимпиады, но больший эллин, чем сам Филипп. Влюбленным в идеальный образ Греции, юношей он отправился на юг, в Афины. Там он приобрел безупречный аттический выговор, изучал риторику и композицию и сравнивал учения различных философских школ достаточно долго, чтобы прийти к выводу: все они только и умеют, что оспаривать мудрость традиций и суждения здравого смысла. Что было естественно для человека его рождения, он завел знакомства среди аристократов и представителей наследственной олигархии, которые жили с оглядкой на добрые старые времена, порицали свою эпоху и, подобно своим предкам перед Великой войной, восхищались обычаями Спарты. В свое время и Леонид отправился с ними ознакомиться.
    Привыкнув к высоким развлечениям Афин, драматическим действам, музыкальным состязаниям, посвященным богам шествиям, которые превращались в пышные представления, к ужинам с их утонченными играми и начитанными острословами, помнящими множество стихотворных строк, он нашел Лакедемон гнетуще провинциальным. Владыка Эпира, связанный глубокими корнями с подвластной ему землей, он счел чуждым и неудобным расовое правление спартиатов над илотами, а грубоватая фамильярность обращения спартиатов друг с другом и с ним самим неприятно резанула его благовоспитанный слух. И здесь, как и в Афинах, дни величия миновали. Подобно одряхлевшему псу, который, получив трепку от более молодой собаки, еще скалит зубы, но держится на почтительном расстоянии, Спарта уже не была прежней с тех пор, как фиванцы подошли к ее укреплениям. Меновая торговля отошла в прошлое; деньги проникли в страну и пользовались здесь тем же почетом, что и повсюду; богатые собрали в своих руках обширные земли, бедные больше не могли вносить долю в общие столы и опускались до уровня открытых приживалов, вместе с гордостью утратив и отвагу. Только в одном Леонид нашел спартанцев верными великому прошлому. Они по-прежнему воспитывали мальчиков в строжайшей дисциплине — храбрых, неизбалованных и почтительных, которые делали, что им сказано, сразу же и без вопросов, вставали, когда входили старшие, и никогда не заговаривали первыми. «Аттическая культура и спартанское воспитание, — думал он на пути домой. — Соедини их в податливом детском сознании, и получишь совершенного человека».
    Он вернулся в Эпир; влияние, обусловленное его высоким положением, возросло еще больше вследствие путешествий. С его познаниями продолжали считаться долго после того, как они устарели. Царю Филиппу, имевшему агентов во всех греческих городах, было известно многое; тем не менее после беседы с Леонидом его собственный греческий стал представляться ему скорее беотийским. А вместе с аттической речью явились и аттические афоризмы: «Ничего в избытке», «Хорошее начало — половина дела» и «Слава женщины в том, что о ней не говорят ни хорошо, ни дурно».
    Компромисс казался идеальным. Семейство Олимпиады было уважено. Леонид с его страстью к благопристойности не позволил бы царице выходить за пределы приличествующих ей занятий и взял бы на себя обязанности хозяина дома. Она быстро обнаружила бы, что лезть не в свое дело при нем даже труднее, чем при Филиппе. При посредничестве своих друзей с юга Леонид мог бы нанять необходимых учителей, искать которых у самого царя не было времени, и удостовериться, чтобы они были благонадежны и хорошей нравственности. Состоялся обмен письмами. Филипп отбыл успокоенный, оставив распоряжение встретить Леонида со всей торжественностью.
    В день его ожидаемого прибытия Хелланика разложила лучшую одежду Александра и прислала своего раба наполнить ванну. Пока она мыла царевича, вошла Клеопатра. Девочка была приземистой толстушкой, с рыжими волосами Олимпиады и коренастым сложением Филиппа. Она ела слишком много, потому что нередко бывала несчастной, зная, что мать любит Александра больше, чем ее, и по-другому.
    — Теперь ты школьник, — сказала она. — Ты не сможешь заходить в женские комнаты.
    В печали и затруднении он часто утешал ее, развлекал или дарил разные вещицы. Когда сестра кичилась перед ним своей принадлежностью к роду женщин, он ее ненавидел.
    — Я войду, когда захочу. Кто, по-твоему, остановит меня?
    — Твой учитель.
    Она принялась распевать это на все лады, подпрыгивая на месте. Выскочив из ванны и забрызгав весь пол, он швырнул девочку прямо в одежде в воду. Мокрого, Хелланика перекинула его через колено и отшлепала сандалией. Дразнившая брата Клеопатра была отшлепана следом и вытолкана за дверь, на руки служанке.
    Александр не плакал. Он хорошо понимал причину появления Леонида. Не было необходимости объяснять ему, что, если он не станет повиноваться этому человеку, неповиновение это будет стоить его матери поражения в ее войне, и в следующий раз предметом сражения будет он сам. Внутри он весь был покрыт рубцами — следами подобных битв. Когда угрожала очередная битва, шрамы ныли, как старые раны перед дождем.
    Хелланика расчесала его спутанные волосы, вынудив стиснуть зубы. Он легко плакал, слушая старые военные песни, в которых названые братья умирали вместе под падающий ритм флейты. Он прорыдал полдня, когда его собака заболела и умерла. Он уже знал, что значит скорбеть о павших, он выплакал всю душу по Эгису. Но плакать из-за собственных ран значило лишиться покровительства Геракла. Это уже давно стало частью их тайного соглашения.
    Вымытый, причесанный и разодетый, он был вызван в зал Персея, где Олимпиада и гость сидели в почетных креслах. Мальчик ожидал встретить престарелого ученого. Он увидел щеголеватого мужчину лет сорока, с прямой осанкой и едва седеющей черной бородой. Он осматривался, словно полководец, который, даже не занимаясь делами, ни на минуту не забывает о своей роли. Мальчик довольно много знал об уловках военачальников, главным образом от солдат. Друзья хранили его секреты, а он — их.
    Леонид вел себя сердечно: расцеловал мальчика в обе щеки, положив твердые ладони ему на плечи, и выразил уверенность, что царевич будет достоин своих предков. Александр вежливо подчинился; чувство реальности заставило его пройти через это, как солдата на параде. Леонид не надеялся на столь удачное начало. Мальчик, хотя и слишком красивый — что небезопасно, выглядел здоровым и бодрым; несомненно, он легко поддастся обучению.
    — Ты вырастила прекрасного ребенка, Олимпиада. Эти чудные детские одежды демонстрируют твою заботу. Теперь мы должны подыскать для него что-нибудь приличествующее мальчику.
    Глаза Александра обратились к матери, которая собственноручно вышила его хитон из тонкой вычесанной шерсти. Очень прямо сидя в своем кресле, она кивнула ему и стала смотреть в сторону.
    Леонид отправился в приготовленные для него во дворце комнаты. На переговоры с подходящими учителями требовалось время. Тем, которые были достаточно знамениты, пришлось бы оставить свои школы, некоторых следовало прощупать на предмет опасных мыслей. Его собственная работа должна была начаться немедленно; он видел, что время не ждет.
    Дисциплина оказалась поверхностной. Мальчик поступал как ему хотелось: вставал с петухами или спал, слонялся среди детей и взрослых мужчин. Хотя его чрезвычайно избаловали, нельзя было не признать в нем характера. Но его речь была ужасна. Не говоря о том, что он почти не знал греческого, где он выучился своему македонскому? Можно подумать, что он родился под стеной казармы.
    Было ясно, что обычных школьных часов недостаточно. Его следовало прибрать к рукам от рассвета до заката.
    Каждое утро перед восходом солнца он делал физические упражнения: два круга по беговой дорожке, прыжки, гири и метание копья. Когда наконец наступало время завтрака, еды никогда не бывало вдоволь. Если мальчик говорил, что он голоден, ему приказывали сказать об этом на правильном греческом, чтобы, на правильном же греческом получить ответ, что скудные завтраки полезны.
    Его одежду сменил домотканый хитон, грубый для кожи и лишенный украшений, — такие носили и царские сыновья в Спарте. Приближалась осень, погода становилась все холоднее и холоднее; он закалился, обходясь без плаща. Все время в движении, чтобы согреться, он испытывал еще более сильный голод, но еды получал немногим больше.
    Леонид видел, что ему повинуются угрюмо, без жалоб, но с постоянным нескрываемым негодованием. Было слишком очевидно, что он сам и его режим стали ненавистным тяжелым испытанием, которое мальчик выносил ради матери, подавляя свою гордость. Леонид чувствовал себя неловко, но не мог разрушить выросшую стену. Он был из тех людей, в которых однажды принятая роль отца начисто стирает все воспоминания детства. Его собственные сыновья могли бы сказать ему об этом, если бы они вообще что-либо сказали. Он исполнял свои обязанности по отношению к мальчику и считал, что никто не смог бы исполнить их лучше.
    Начались уроки греческого. Вскоре выяснилось, что на самом деле Александр говорит достаточно бегло. Язык ему просто не нравился. Сущий позор, сказал ему ментор. Он бойко отвечал на вопросы, вскоре выучился писать, но не мог дождаться того момента, когда, покинув классную комнату, сможет перейти на свободный македонский и арго фаланги. Когда он понял, что придется говорить по-гречески целый день, он с трудом этому поверил. Даже рабы могли пользоваться родным языком, разговаривая между собой.
    Он получал передышки. Для Олимпиады северное наречие было не подвергнувшимся порче наследством героев, греческий — вырождающимся местным говором. Царица говорила на нем с греками, — из любезности к низшим, и только с ними. У Леонида были общественные обязанности, и на время, когда он был занят, пленник вырывался на свободу. Если, сбежав из тюрьмы, он успевал в казармы ко времени обеда, с ним всегда делились похлебкой.
    Верховая езда осталась в числе удовольствий, но вскоре он лишился своего излюбленного спутника, молодого воина из гетайров, которого привычно поцеловал, когда юноша помогал ему спешиться. Леонид наблюдал, стоя во дворе конюшни. Подчинившись приказанию отойти и видя, как его друг, вспыхнув, покраснел, мальчик решил, что рубикон перейден. Он вернулся назад и встал между ними:
    — Я первый поцеловал его. И он никогда не пытался поиметь меня.
    Он воспользовался казарменным выражением, не зная другого. После зловещего молчания Леонид потащил его домой. В классной комнате, все так же безмолвно, он выпорол его.
    Он устраивал гораздо худшие порки своим сыновьям. Высокое положение Александра и Олимпиады предъявляли свои требования. Но это было наказание для мальчика, а не для ребенка. Леонид не признавался самому себе, что ожидал подобного случая, желая посмотреть, как воспримет экзекуцию его питомец.
    Он не услышал ничего, кроме звука ударов. В конце он хотел перевернуть мальчика и заглянуть ему в лицо, но тот его опередил. Ожидавший либо спартанской стойкости, либо жалоб, Леонид встретился со взглядом сухих расширенных глаз; бледный ободок вокруг огромных черных зрачков, плотно сжатые белые губы, раздувшиеся ноздри — нескрываемая ярость, сгущенная молчанием, словно бушующее в сердцевине горна пламя. На мгновение Леонид ощутил подлинную угрозу.
    Единственный среди живущих в Пелле, он видел Олимпиаду ребенком. Но она взвивалась сразу же, выставив ногти; лицо ее няни было покрыто шрамами. Сдержанный гнев мальчика был иного рода. Леонид едва ли не страшился, что он может прорваться.
    Его первым движением было взять Александра за шиворот и вытрясти из него это открытое неповиновение. Но каким бы ограниченным человеком Леонид ни был, в нем жило напряженное чувство собственного достоинства. Кроме того, он был призван сюда, чтобы воспитывать готового к битвам царя Македонии, а не укрощать раба. Мальчик, по крайней мере, умел владеть собой.
    — Молчание солдата. Мне приятен тот, кто в состоянии выносить боль ран. Никаких занятий на сегодня.
    Он получил в ответ взгляд, в котором читалось невольное уважение к заклятому врагу. Когда мальчик выходил, Леонид увидел кровавые полосы на спине его домотканого хитона. В Спарте это было бы безделицей, и все же он сожалел о своей чрезмерной жестокости.
    Мальчик ничего не сказал матери, но та обнаружила рубцы. В комнате, где они делились многими тайнами, она со слезами обняла сына, и вскоре они плакали вместе. Александр перестал первым; подошел к очагу и, сдвинув камень, вытащил восковую куколку, которую уже видел в тайнике. Он хотел, чтобы мать заколдовала Леонида. Олимпиада быстро выхватила фигурку у него из рук, сказав, что он не должен до нее дотрагиваться и, кроме того, фигурки вовсе не для этого. Фаллос куколки был пронзен длинным шипом, но на Филиппа колдовство не действовало, несмотря на многократные попытки. Олимпиада не знала, что ребенок за ней наблюдал.
    Для него обретенное в слезах утешение оказалось коротким и лживым. Встретившись в саду с Гераклом, он почувствовал себя предателем. Он плакал не от боли, он плакал по утраченному счастью, но сумел бы сдержаться, если бы не мать. В следующий раз она ничего не узнает.
    Был, однако, составлен заговор. Олимпиада никак не могла примириться со спартанской одеждой, она любила наряжать сына. Выросшая в доме, где благородные женщины сидели в зале, как царицы у Гомера, и слушали песни рапсодов о предках-героях, она презирала спартанцев, нацию безликой послушной пехоты и немытых женщин — грубых, как солдафоны, плодовитых, как зайчихи. То, что ее сына превращают в подобие этих серых плебеев, привело бы ее в ярость, допусти царица, что такое возможно. Негодуя на само предположение, она подарила сыну новый хитон, вышитый синим и алым. Заявив, что не будет вреда в том, чтобы выглядеть подобно благородному человеку, когда дяди нет поблизости, она сунула подарок в ларь для одежды в комнате Александра. Позднее к хитону добавились коринфские сандалии, хламида из милетской шерсти и золотая наплечная застежка.
    Хорошая одежда позволила ему прийти в себя. Поначалу осторожный, со временем пользуясь безнаказанностью, он стал беспечнее. Леонид, зная, на кого возложить вину за это, не сказал ничего. Он просто подошел к сундуку и забрал новую одежду вместе с лишним одеялом, спрятанным там же. Злодей прогневал богов, думал Александр, теперь ему конец. Но мать только печально улыбнулась и спросила, как же он мог попасться. Леониду нельзя было не подчиняться, он оскорбился бы и уехал домой. «И тогда, моя радость, наши несчастья только начнутся».
    Игрушки игрушками, власть властью. Ничто не делалось просто так. Олимпиада тайком осыпала его другими подарками. Мальчик стал хитрее, но и Леонид — бдительнее; время от времени он производил обыск ларей как нечто само собой разумеющееся.
    Подарки, приличествующие мужчине, ему дозволялось принимать. Друг сделал для него колчан, совершенную маленькую копию с ремнем через плечо. Найдя, что колчан висит слишком низко, Александр уселся во дворе, чтобы передвинуть пряжку. Язычок был неудобным, кожа жесткой. Он уже собирался вернуться во дворец и поискать шило, как свет ему заслонил незаметно подошедший мальчик постарше. Он был красивым и крепким, с отливающими бронзой светлыми волосами и темно-серыми глазами. Протянув руку, мальчик сказал:
    — Позволь, я попробую. — Он говорил уверенно, на греческом, который был выучен явно за пределами классной.
    — Он новый, поэтому жесткий. — Александр, отработавший дневную норму греческого, ответил по-македонски. Незнакомец присел на корточки рядом с ним.
    — Совсем как настоящий, как у взрослых. Его сделал твой отец?
    — Конечно нет. Дорей-критянин. Он не может сделать мне критский лук, — они из рога, только мужчины могут их согнуть. Лук мне сделает Корраг.
    — Зачем ты расстегиваешь пряжку?
    — Ремень слишком длинный.
    — А по-моему, как раз. Да, но ты меньше. Давай, я сделаю.
    — Я прикидывал. Нужно укоротить на две дырки.
    — Ты сможешь выпустить его, когда подрастешь. Кожа твердая, но я сделаю. Мой отец сейчас у царя.
    — Чего он хочет?
    — Не знаю, он велел мне ждать здесь.
    — Он заставляет тебя говорить по-гречески целый день?
    — Мы все дома говорим по-гречески. Мой отец — гость и друг царя. Когда я стану старше, мне придется быть при дворе.
    — А ты не хочешь?
    — Не очень, мне нравится дома. Посмотри вон на тот холм, не первый, а следующий, — все это наша земля. Ты вообще не говоришь по-гречески?
    — Говорю, если хочу. И перестаю, когда надоедает.
    — Ну, ты говоришь почти так же хорошо, как я. Зачем тогда говорить на македонском? Люди подумают, что ты деревенщина.
    — Мой наставник заставляет меня носить эту одежду, чтобы я был похож на спартанца. У меня есть хорошее платье, я надеваю его по праздникам.
    — В Спарте они бьют мальчиков.
    — О да, он однажды и мне пустил кровь. Но я не плакал.
    — У него нет права бить тебя, он должен только рассказать все твоему отцу. Во сколько он обошелся?
    — Он дядя моей матери.
    — Гм-м, понимаю. Мой отец купил педагога специально для меня.
    — Это учит переносить боль ран, когда придет время для войны.
    — Войны? Но тебе всего шесть лет.
    — Ну уж нет. Мне будет восемь в следующем месяце Льва.
    — И мне тоже. Но тебе не дашь больше шести.
    — Ох, дай я сам сделаю, ты слишком копаешься.
    Александр дернул за перевязь. Ремень скользнул обратно в пряжку. Незнакомец сердито ухватил его.
    — Дурак, я почти что сделал.
    Александр обругал его на казарменном македонском. Рот и глаза нового мальчика широко открылись, он весь обратился в слух. Александр, который еще долго мог продолжать не останавливаясь, почувствовал, какое вызывает почтение, и не умолкал. Они сидели на корточках, забытый колчан лежал между ними.
    — Гефестион! — донесся громовой крик от колонн стой.
    Мальчики опрокинулись, как дерущиеся собаки, на которых вылили ведро воды.
    Когда прием у царя закончился, благородный Аминтор с огорчением заметил, что его сын покинул портик, где ему велено было оставаться, вторгся на площадку царевича и отобрал у того игрушку. В этом возрасте с мальчишек ни на секунду нельзя спускать глаз. Аминтор упрекал себя за тщеславие; ему нравилось показывать сына, но брать его сюда было глупо. Злясь на себя самого, он зашагал к мальчикам, ухватил сына за шиворот и отвесил ему оплеуху.
    Александр вскочил на ноги. Он уже забыл, из-за чего вышла ссора.
    — Не бей его. Он меня не обижал. Он подошел, чтобы помочь.
    — Очень великодушно с твоей стороны, Александр, заступиться за него. Но он ослушался.
    Мальчики обменялись быстрыми взглядами, смущенные открывшимся им зрелищем человеческого непостоянства. Преступника поволокли прочь.
    Прошло шесть лет, прежде чем они встретились снова.

    — Ему не хватает прилежания и дисциплинированности, — сказал Тимант-грамматик.
    Большинство набранных Леонидом учителей находили попойки в зале слишком обременительными и с отговорками, забавлявшими македонцев, спасались в свои комнаты, чтобы лечь спать или побеседовать друг с другом.
    — Может быть, — сказал учитель музыки Эпикрат. — Но лошадь оценивают не по тому, как она ходит под уздой.
    Музыкант, худой смуглый эфесский грек, с улыбкой покачал головой.
    — С тобой он заставляет числа служить пользе, со мной — чувству. Как мы знаем, музыка нравственна; все же я должен воспитать царя, а не выступающего на конкурсах виртуоза.
    — Со мной он дальше не продвинется, — мрачно предрек математик. — Я сказал бы, что сам не знаю, зачем здесь остаюсь, — если бы думал, что мне поверят.
    Взрыв смешанного с непристойностями хохота донесся из зала, где какой-то местный талант совершенствовал традиционную застольную песню. На седьмой раз они загорланили хором.
    — Да, нам хорошо платят, — сказал Эпикрат. — Но столько же я мог бы заработать в Эфесе преподаванием и выступлениями и заработал бы эти деньги как музыкант! Здесь я — маг или фокусник. Я вызываю грезы. Я приехал не для того, и все же это занимает меня. Тебя это никогда не занимало, Тимант?
    Тимант фыркнул. Он находил сочинения Эпикрата слишком новомодными и эмоциональными. Сам он был афинянин, превосходящий всех остальных чистотой своего стиля; фактически он был учителем Леонида. Чтобы приехать в Пеллу, он закрыл свою школу, найдя работу в ней обременительной для своего возраста и радуясь возможности обеспечить себе остаток дней. Он прочитал все, достойное прочтения, и когда-то в молодости понимал, о чем пытаются сказать поэты.
    — Мне представляется, — сказал он, — что здесь, в Македонии, устали от страстей. В дни моего ученичества много говорили о культуре Архелая. Кажется, вместе с непрерывными войнами, начавшимися после, хаос вернулся. Не скажу, что двор здесь вовсе лишен утонченности, но в целом мы среди дикарей. Вы знаете, что юноши в этой стране считаются взрослыми, когда убьют кабана и человека? Можно вообразить, что мы перенеслись в век Трои.
    — Это облегчит твою задачу, — заметил Эпикрат, — когда ты дойдешь до Гомера.
    — Система и прилежание — вот что требуется для изучения великих поэм. У мальчика хорошая память, когда он дает себе труд ее напрячь. Сперва он довольно успешно учил списки. Но он не может подчинить свой ум системе. Объясняешь конструкцию, приводишь соответствующий пример. Но думать о грамматике? Нет. Всегда «Почему они приковали Прометея к скале?» или «Кого оплакивала Гекуба?».
    — Ты ему рассказал? Царям следует научиться жалеть Гекубу.
    — Царям следует приучиться владеть собой. Сегодня утром он прервал урок, потому что — единственно из-за удачного синтаксического построения — я привел несколько строк из «Семерых против Фив». А что, будьте добры, это были за семеро? Кто вел конницу, фалангу, легковооруженных стрелков? Это не цель разбора, сказал я, не цель разбора; сосредоточьтесь на синтаксисе. Он имел бесстыдство ответить на македонском. Я был принужден отстегать его линейкой по ладоням.
    Пение в зале было прервано бранчливыми пьяными криками. Раздался звон разбиваемой посуды. Загрохотал голос царя, шум стих, певцы завели новую песню.
    — Дисциплина, — многозначительно сказал Тимант. — Умеренность, самообладание, уважение к закону. Если мы не укореним их в нем, кто сделает это? Его мать?
    Повисла пауза, во время которой Навкл, в чьей комнате все сидели, нервно открыл дверь и выглянул наружу. Эпикрат сказал:
    — Если ты хочешь соревноваться с ней, Тимант, ты бы лучше подсластил пилюлю, как я.
    — Он должен сделать усилие и собраться. Это корень всякого образования.
    — Не знаю, о чем вы все толкуете, — внезапно сказал Деркил, атлет из гимнасия.
    Остальные думали, что он заснул, склонившись на кровать Навкла. Деркил полагал, что усилие следует чередовать с отдыхом. Он был на середине четвертого десятка, его овальная голова и короткие локоны приводили в восторг скульпторов, свое прекрасное тело он усердно тренировал; подавая пример ученикам, он привык говорить, но, как думали завистливые коллеги, без сомнения, из тщеславия. В заслугу себе он ставил ряд полученных им лавровых венков и отнюдь не претендовал на развитый ум.
    — Мы бы хотели, — покровительственно сказал Тимант, — чтобы мальчик прилагал больше усилий.
    — Я слышал. — Атлет приподнялся на локте, — в этой позе он выглядел вызывающе величаво. — Вы произносили слова, предвещающие дурное. Сплюньте.
    Грамматик пожал плечами. Навкл колко поинтересовался:
    — Не скажешь ли нам, Деркил, зачем ты остаешься?
    — Сдается, у меня самая веская причина: уберечь его, если смогу, от преждевременной смерти. У него нет стопора. Наверное, вы заметили?
    — Боюсь, — сказал Тимант, — что термины палестры для меня тайна за семью печатями.
    — Я замечал, — сказал Эпикрат, — если ты имеешь в виду то же, что и я.
    — Я не знаю ваших жизней, — продолжил Деркил. — Но если кто-нибудь из вас видел кровь в сражении или был до потери памяти напуган, вы вспомните, как появлялась у вас сила, о которой вы никогда и не подозревали. Упражняясь, даже на состязании, вы не смогли бы ее проявить. Она словно под запором, наложенным природой или мудростью богов. Это резерв на последний случай.
    — Я помню, — сказал наконец Навкл, — во время землетрясения, когда дом обрушился над нашей матерью, я поднимал балки. А позже я не мог даже сдвинуть их с места.
    — Природа исторгла из тебя эту мощь. Рождается мало людей, могущих сделать это по собственной воле. Этот мальчик будет одним из них.
    — Да, вполне возможно, ты прав, — сказал Эпикрат.
    — И еще я думаю, что жизнь таких людей коротка. Я уже должен за ним присматривать. Однажды он сказал мне, что Ахилл выбирал между славой и долгой жизнью.
    — Что? — поразился Тимант. — Но мы едва только начали Первую Книгу.
    Деркил посмотрел на него в безмолвном изумлении, потом мягко сказал:
    — Ты забываешь, из какого рода его мать.
    Тимант прикусил язык и пожелал всем доброй ночи. Навкл заерзал, ему тоже хотелось лечь. Музыкант и атлет неторопливо отправились к себе через парк.
    — Бесполезно говорить с ним, — сказал Деркил. — Но я сомневаюсь, что мальчик получает достаточно еды.
    — Ты, должно быть, шутишь. Здесь?
    — Это все режим тупоголового старого осла Леонида. Я каждый месяц измеряю рост мальчика, он растет недостаточно быстро. Конечно, не скажешь, что он истощен, но он расходует много сил и вполне мог бы съедать еще столько же. Его ум быстро развивается, и тело должно поспевать за ним, ему это нужно. Ты знаешь, что он может попасть в цель дротиком на бегу?
    — Ты позволяешь ему упражняться с заточенным оружием? В его возрасте?
    — Я бы хотел, чтобы взрослые были так же аккуратны. С оружием под рукой ему спокойнее. Что его так ожесточает?
    Эпикрат оглянулся. Они были на открытом пространстве, никого поблизости.
    — Его мать нажила довольно много врагов. Она чужеземка из Эпира, здесь прослыла колдуньей. До тебя никогда не доходили слухи о его рождении?
    — Припоминаю, однажды. Но кто осмелился бы заикнуться об этом ему?
    — Мне кажется, он считает, что на него наложено бремя испытаний… Он наслаждается музыкой самой по себе, он находит в ней успокоение. Я немного изучал эту сторону искусства.
    — Мне нужно снова поговорить с Леонидом о его питании. В прошлый раз я сказал, что в Спарте мальчишек кормят скудно и раз в день, но они добывают остальное сами. Не болтай об этом, но иногда я сам его подкармливаю. Я привык поступать так время от времени в Аргосе, там был один славный парень из бедного дома… Эти сказки — ты им веришь?
    — Нет, и не без основания. У него способности Филиппа, если и не его лицо или душа. Нет-нет, я не верю… Тебе известна старая песня об Орфее: он играл на своей лире на горном склоне и заметил, что по пятам крадется заслушавшийся лев? Я не Орфей, знаю, но иногда я вижу глаза льва. Куда он пошел потом, наслушавшись музыки, что с ним сталось? В песне об этом ни слова.

    — Сегодня, — сказал Тимант, — ты занимался прилежнее. К следующему уроку выучи наизусть восемь строк. Вот они. Перепиши их на воск, на правую сторону диптиха. На левую выпишешь архаические словоформы. Будь внимателен, я спрошу их первыми.
    Он передал Александру дощечку и забрал свиток; его негнущиеся, с проступающими венами руки дрожали, когда он прятал свое сокровище в кожаный футляр.
    — Это все. Можешь идти.
    — Пожалуйста, вы не одолжите мне книгу?
    Тимант поднял глаза, одновременно изумленный и оскорбленный.
    — Книгу? Разумеется, нет, это очень ценный свиток, просмотренный и исправленный. Что ты станешь делать с книгой?
    — Я хочу посмотреть, что случится дальше. Я буду хранить ее в моем ларце и мыть руки каждый раз перед тем, как ее взять.
    — Всем нам, без сомнения, полюбилось бы начать бегать прежде, чем мы научимся ходить. Выучи этот отрывок и обращай особое внимание на ионические формы. Твой акцент слишком отдает дорийским. Это, Александр, не представление за ужином. Это Гомер. Овладей его языком, тогда можешь говорить о чтении. — Он завязал шнурки футляра.
    Это были строки, в которых мстительный Аполлон спускается вниз, шагая по отрогам Олимпа, и стрелы бряцают в колчане у него за спиной. Прорабатывая текст в классной, мальчик выучивал его по частям, точно какую-то опись, составляемую кухонными рабами, — и только когда он оставался один, куски соединялись в целое: величественную картину заполненного звоном мрака, прорезаемого погребальными огнями. Он знал Олимп. Он воображал мертвый свет затмения, высокую надвигающуюся тьму и окружал ее тусклым ободом огня, таким, какой, по рассказам, был у спрятанного солнца, могущего ослеплять людей. Он шествовал, ночи подобный.[8]
    Мальчик гулял в роще над Пеллой, слыша низкое дрожащее пение тетивы лука, свист стрел, и перелагал стихи на македонский. На следующий день это проявилось в его ответе, когда он повторял выученное. Тимант в конце концов выговорил ему за леность, невнимание и недостаток интереса к работе и сразу же усадил переписывать отрывок двадцать раз… с ошибками, которые умножались и умножались.
    Он уткнулся в свою восковую дощечку, видение поблекло и рассеялось. Грамматик, которого что-то побудило поднять голову, встретился с взглядом серых глаз, изучающих его холодно, отстраненно, пристально.
    — Не отвлекайся, Александр. О чем ты думаешь?
    — Ни о чем.
    Он снова согнулся, со стилем в руке. Снова и снова обдумывал он способы убить Тиманта. По-видимому, это невозможно; было бы бесчестно просить об этом друзей, которые подверглись бы наказанию и испытали позор убийства столь дряхлого человека. И сколько беспокойства для матери…
    На следующий день он исчез. Уже после того, как на поиски были высланы охотники с собаками, вечером его привез на своем тощем старом осле дровосек — мальчик был весь в черных синяках, кровоточащих ссадинах, полученных при падении с каких-то утесов, и с распухшей ногой, на которую он не мог ступить. Он пытался, сказал дровосек, ползти на четвереньках; ночью в лесу полно волков, и это не лучшее место для молодого господина.
    Александр открыл рот только для того, чтобы поблагодарить этого человека и потребовать, чтобы его накормили и дали нового осла, обещанного ему по дороге. Распорядившись таким образом, он замолчал. Врач насилу добился от него «да» или «нет» на свои вопросы; еще он морщился, когда трогали ногу. Наложили компресс и лубок; мать подошла к его постели. Александр отвернулся.
    Олимпиада подавила досаду: не на ребенка должна она сердиться; сама принесла ужин и все лакомства, запрещенные Леонидом, прижимала мальчика к груди, пока поила его сладким подогретым вином с пряностями. Когда он, как умел, рассказал матери о всех своих бедах, она поцеловала его, закутала получше и с возрастающим гневом отправилась на поиски Леонида.
    Дворец содрогался от бури, подобной битве богов над троянской равниной. Но оружие, надежно служившее Олимпиаде в сражениях с Филиппом, здесь не принесло победы. Леонид был вежлив, аттически вежлив. Он заявил, что готов уехать и предложил объяснить отцу мальчика, по какой причине. Когда она вышла из его комнат — она была слишком раздражена, чтобы посылать за ним и дожидаться его прихода, — все, кто попадался ей на пути, прятались; но на самом деле Олимпиада была в слезах.
    Дожидавшийся ее старый Лисимах, мимо которого она пронеслась, ничего не замечая, поздоровался; не с большим трепетом, как если бы она была женой крестьянина в его родной Акарнании, и спросил:
    — Как мальчик?
    Никто не обращал внимания на Лисимаха. Он всегда был поблизости, гость во дворце еще со времен первых лет правления Филиппа. Он приходил на помощь, когда требовалась поддержка, был приятным собеседником за ужином и в награду за преданность получил руку состоявшей под царской опекой наследницы. В поместье, принесенном женой, он занимался земледелием и охотился. Но боги отказали ему в детях: не только от жены, но и от всех женщин, с которыми он когда-либо ложился. Поскольку этот упрек был всегда наготове у любого мужчины, захоти он его оскорбить, Лисимах полагал, что высокомерие ему мало приличествует, и проявлял скромность. Единственной его привилегией был доступ к царской библиотеке: Филипп расширил прекрасное собрание Архелая и был весьма разборчив, давая позволение им пользоваться. Из глубин читальни часто доносился голос Лисимаха, бормочущего над свитками. Он перебирал слова, пробовал каденции, но из этого ничего не вышло — ни трактата, ни хроники, ни трагедии. Его ум, казалось, был так же бесплоден, как и его чресла.
    При виде его честного грубоватого лица, блеклых голубых глаз седеющих светлых волос и бороды, Олимпиада ощутила какой-то домашний уют. Она пригласила Лисимаха в свои покои. Сразу же опустившись в предложенное кресло, он спокойно сидел, пока царица изливалась в жалобах, расхаживая по комнате, и присовокуплял какое-нибудь безобидное замечание всякий раз, когда она останавливалась, чтобы перевести дыхание; наконец Олимпиада выговорилась и замолчала.
    Тогда он сказал:
    — Дорогая госпожа, теперь, когда мальчик слишком вырос, чтобы оставаться на попечении няни, не думаете ли вы, что ему нужен педагог?
    Она обернулась так резко, что ее драгоценности зазвенели.
    — Никогда! Я не соглашусь, и царь это знает. Кого они хотят сделать из него — слугу, торговца, управляющего? Он чувствует, кто он такой. Целыми днями эти низкорожденные педанты трудятся над тем, чтобы сломить его дух. С той минуты, когда он встает, и до той, когда ложится, у него едва ли находится час, когда он дышит спокойно. Пусть никто не смеет заговаривать об этом в моем присутствии. И если царь послал тебя с этими намеками, передай ему, Лисимах, что, прежде чем моему сыну придется испытать этот позор, я пролью кровь, да, клянусь Гекатой Тривией,[9] пролью кровь!
    Лисимах выждал, пока она успокоится настолько, чтобы услышать его, и сказал:
    — Мне тоже было бы печально, случись подобное. Уж скорее я сам стану для него педагогом. На самом деле, госпожа, я и пришел, чтобы просить об этом.
    Олимпиада опустилась на свое высокое кресло. Лисимах терпеливо ждал, зная, что сейчас, пока длится пауза, она раздумывает не о том, почему благородно-рожденный берется за рабскую работу, а о том, справится ли он с нею. Наконец Лисимах сказал:
    — Мне часто казалось, что в нем возродился Ахилл. Значит, ему нужен Феникс… «Думая так, что, как боги уже не судили мне сына, сыном тебя, Ахиллес, подобный богам, нареку я; ты, помышлял я, избавишь меня от беды недостойной».[10] Он это сделал? Когда Феникс произносит эти слова, Ахилл уже был вырван из убежища во Фтии и привезен под Трою. И то, о чем просил старец, Ахиллес ему не дал. А если бы дал, это избавило бы его от печали. Может быть, тень его вспомнила об этом. Как мы знаем, прах Ахилла и Патрокла был смешан в одной урне, и даже бог не смог бы отсеять один от другого. Герой вернулся, соединив ярость и гордость Ахилла с тонкими чувствами Патрокла. Каждый из них страдал по-своему; этот мальчик будет страдать за двоих.
    — Есть и еще кое-что, — заметила она, — и люди это увидят.
    — Так далеко я не загадываю. Позволь мне попытаться. Если мальчику будет тяжело, я не стану его принуждать.
    Олимпиада встала и прошлась по комнате.
    — Да, попытайся. Если ты встанешь между ним и этими дураками, я буду твоей должницей.
    Александр был в лихорадке ночью и проспал большую часть следующего дня. Лисимах, заглянув к нему наутро, увидел, что мальчик сидит на окне, свесив наружу здоровую ногу; высоким чистым голосом он окликал двух гетайров из конницы, прибывших из Фракии с поручением к царю. Александр жаждал новостей о войне. Новости он узнал, но всадники наотрез отказались взять его кататься, когда услышали, что он прыгнет с верхнего этажа и им предстоит поймать его. Со смехом простившись, они поскакали прочь. Когда мальчик, вздохнув, отвернулся от окна, Лисимах подошел к нему и перенес обратно на постель.
    Александр без ропота подчинился, он знал Лисимаха всю свою жизнь. Едва лишь выучившись ходить, он уже сидел у старика на коленях и слушал его рассказы. Тимант в разговоре с Леонидом сказал, что Лисимах — не настоящий ученый, а кое-как натасканный школяр. Мальчик же рад был повидать его и поведать, слегка прихвастнув, о своих приключениях в лесу.
    — Ты сейчас можешь ступить на ногу?
    — Нет, я прыгаю. — Он с досадой нахмурился: нога болела.
    Лисимах подложил под нее подушку.
    — Береги ее. Лодыжка была слабым местом Ахилла. Мать держала его за ногу, когда опускала ребенка в Стикс, и забыла смочить после.
    — В этой книге описано, как умер Ахилл?
    — Нет. Но он знал, что умрет, потому что его рок исполнился.
    — И небожители не предостерегли его?
    — Да, его предупреждали, что его смерть последует за смертью Гектора, но все же он убил троянца. Он мстил за Патрокла, своего друга, убитого Гектором.
    Мальчик погрузился в глубокую задумчивость.
    — Патрокл был его самым лучшим другом?
    — Да, с тех пор еще, как они были детьми и росли вместе.
    — Почему же тогда Ахилл не спас его?
    — Он увел своих воинов с поля битвы, потому что верховный царь оскорбил его. Грекам становилось все тяжелее без него; так было обещано ему богами. Но Патрокл, у которого было чуткое сердце, плача, пришел к Ахиллу, чтобы смягчить его, потому что не мог видеть несчастий старых товарищей. «Одолжи мне только твои доспехи, — сказал он, — позволь мне появиться в бою. Троянцы подумают, что ты вернулся; этого будет достаточно, чтобы их устрашить». И Ахилл дал ему позволение, и Патрокл совершил великие подвиги, но…
    Он остановился, поймав возмущенный взгляд мальчика.
    — Он не должен был этого делать! Он был командующим! И он послал друга на гибель, вместо того чтобы идти самому! Это его вина, что Патрокл умер.
    — Ну да, он знал это. Он принес друга в жертву своей гордости. Вот почему исполнился его рок.
    — Как царь оскорбил его? С чего все началось?
    Лисимах уселся рядом с кроватью на обтянутую крашеной овчиной скамью.
    История разворачивалась, и Александр, к своему удивлению, обнаруживал, что все это в любой день могло бы случиться в Македонии. Легкомысленный младший сын, похитивший жену своего могущественного гостеприимца, привез ее, — а вместе с ней раздор — во владения своего отца — старые дома Македонии и Эпира насчитывали десятки таких историй. Верховный царь созывал свои войска и войска подвластных ему правителей. Царь Пелей, уже слишком дряхлый, чтобы сражаться самому, послал сына, Ахилла, рожденного от царицы-богини. Явившись шестнадцатилетним на равнину Трои, он уже был лучшим из воинов.
    Сама война походила на какую-то междоусобицу горных племен: воины криками вызывали друг друга на единоборство, не спрашивая позволения; пехота, разношерстный сброд, грызлась между собою за спиной хозяев. Он слышал о дюжине подобных войн, сохранившихся в памяти людей. Войны разгорались из старой вражды, вспыхивали из-за пролитой в пьяной ссоре крови, передвинутого межевого камня, невыплаченного приданого, насмешек над рогоносцем на пиру.
    Лисимах пересказывал гомеровский эпос так, как представлял его себе в дни своей юности. Он прочел рассуждения Анаксагора, изречения Гераклита, историю Фукидида, философские сочинения Платона, драмы Еврипида, полные вымысла трагедии Агафона; но Гомер вернул его в детство, в те дни, когда он сидел на колене у отца и слушал рапсода, глядя на своих высоких братьев, расхаживавших под бряцание меча на бедре, как и сейчас ходят мужчины на улицах Пеллы.
    Мальчик, который сперва плохо понимал Ахилла, поднявшего весь этот шум из-за какой-то девчонки, узнал, что она была наградой за доблесть, и эту награду царь отобрал, чтобы унизить героя. Теперь он хорошо понимал гнев Ахилла. Он представлял Агамемнона коренастым человеком с пышной черной бородой.
    И вот Ахилл сидит в своем походном шатре, добровольно пренебрегая славой, играя на лире для Патрокла — единственного, кто его понял, — когда к нему пришли послы царя. Греки были в отчаянии: царю пришлось пойти на унижение. Ахилл получил бы назад свою пленницу. Он мог жениться на дочери самого Агамемнона, взяв огромное приданое — города, земли. Пожелай Ахилл, он мог бы взять одно приданое, отказавшись от супруги.
    Как зрители в переломный момент трагедии, — пусть им известен ее конец, — мальчик хотел, чтобы теперь все пошло хорошо: Ахилл смягчился бы, и они с Патроклом бок о бок вышли бы на битву, счастливые и покрытые славой. Но Ахилл не склонил свой слух к мольбе. Они просят слишком многого, сказал Ахилл.
Матерь моя среброногая мне возвестила Фетида:
Жребий двоякий меня ведет к гробовому пределу;
Если останусь я здесь, перед градом троянским сражаться, —
Нет возвращения мне, но слава моя не погибнет.
Если же в дом возвращусь я, в любезную землю родную,
Слава моя погибнет, но будет мой век долголетен,
И меня не безвременно Смерть роковая постигнет.[11]

    Теперь, когда нет ему прежнего почета, он выберет второй жребий и завтра же отплывает в отчизну.
    Третий посол до сих пор молчал. Теперь он выступил вперед: старый Феникс, знавший Ахилла еще с того времени, когда герой ребенком сидел у него на коленях. Царь Пелей принял его после того, как собственный отец проклял его и выгнал из дому. Он был счастлив при дворе Пелея, но проклятие отца сбылось, и он навсегда остался бездетным. Ахилл был сыном, которого он выбрал для себя сам, чтобы когда-нибудь тот избавил его от беды. Теперь, если Ахилл решит отплыть, он последует за ним и никогда его не покинет, даже в обмен на возвращенную молодость. Но он заклинает Ахилла внять молящим и вывести греков на битву.
    Дальше следовали нравоучительные примеры; мальчик, внимание которого рассеялось, погрузился в себя. Не терпя отлагательств, он хотел немедленно даровать Лисимаху что-нибудь особо желанное. Ему показалось, что это в его власти.
    — Я бы сказал «да», если бы это ты просил меня.
    Едва ли чувствуя боль в растянутой ноге, он рванулся вперед и обхватил Лисимаха за шею.
    Лисимах с плачем обнял его. Мальчика это не раздражило: Геракл допускает такие слезы. Великой удачей было иметь нужный дар. К тому же дар был подлинным, Александр ни в чем не солгал: он действительно любил Лисимаха и был бы ему как сын и отвел бы от него беду. Если бы Лисимах пришел к нему, как Феникс к Ахиллу, он выполнил бы его просьбу: вывел бы греков сражаться, выбрав свой первый жребий — никогда не вернуться домой в дорогое отечество, никогда не дожить до старости. Все это было правдой, сделавшей обоих счастливыми. И зачем уточнять, что, дав согласие, он сделал бы это не ради Феникса?
    Он сделал бы это ради непреходящей славы.

    Огромный город Олинф на северо-восточном побережье покорился Филиппу: сначала его золоту, потом — солдатам.
    Жители Олинфа косо смотрели на растущую мощь царя. В течение многих лет они укрывали двух его сводных братьев, бастардов, претендовавших на трон; они стравливали его и афинян всякий раз, когда им это было на руку, и потом заключали союз с Афинами.
    Сперва Филипп позаботился о том, чтобы подкупленные им горожане разбогатели и их богатство было на виду. Его партия разрослась. На юге Эвбеи он подстрекал к возмущениям, чтобы отвлечь афинян, а тем временем сам продолжал вести переговоры с Олинфом, выторговывая условия мирного договора и исподволь распространяя свое влияние.
    Проделав все это, он послал ультиматум. Удалиться должны будут либо они, либо он; царь решил, что это будут они. Если Олинф покорится, жители смогут уйти с охранной грамотой; без сомнения, их союзники-афиняне позаботятся о них.
    Вопреки Филиппу, Собрание проголосовало за то, чтобы держаться до конца. Сопротивление Олинфа дорого обошлось Филиппу, прежде чем жители ухитрились проиграть пару сражений и открыли ему ворота.
    Филипп рассудил, что это наиболее подходящий случай дать наглядный урок всем, кто и в будущем осмелится причинить ему столько хлопот. Пусть Олинф станет примером. Бунтовщики-братья умерли на копьях гетайров. Вскоре через Грецию потянулись вереницы закованных в цепи рабов, отданных торговцам-посредникам или людям, чьи заслуги следовало вознаградить. Города, которые с незапамятных времен привыкли видеть, как фракийцы, эфиопы или широкоскулые скифы выполняют всю тяжелую работу, с возмущением смотрели на греков, тащившихся с ношей под ударами бича, и греческих девушек, продаваемых в публичные дома на открытых рынках. Голос Демосфена призывал всех, не утративших чувства чести, сплотиться перед нашествием варвара.
    Македонские мальчики видели, как проходили эти унылые конвои, слышали крики детей, которые волочились в пыли, цепляясь за материнский подол. Вот оно, поражение, говорили эти отдающиеся в тысячелетиях крики; избегайте его.
    У подножия горы Олимп на берегу моря стоял город Дион, священная скамья для ног Зевса Олимпийского. Здесь, в священном месяце бога, Филипп устроил посвященные победе празднества, превосходящие роскошью торжества Архелая. Знаменитые гости прибыли на север со всей Эллады: кифареды и флейтисты, рапсоды и актеры, соревнующиеся за золотые венки, пурпурные одежды и сумки с серебром.
    Для сцены готовились «Вакханки» Еврипида, который впервые поставил свою драму в этом самом театре. Лучший театральный художник из Коринфа нарисовал на задниках фиванские холмы и царский дворец; каждое утро были слышны голоса трагедийных актеров, упражняющихся в отведенных им жилищах: от громовых раскатов богов до высоких дискантов девушек. Даже школьные учителя отдыхали. В распоряжении Ахилла и его Феникса (прозвище мгновенно прилипло), предоставленных самим себе, были порог Олимпа и все достопримечательные зрелища. Тайком от Тиманта Феникс дал Ахиллу свою собственную «Илиаду». Они никому не доставляли хлопот, поглощенные выдуманной ими игрой.
    В день ежегодно устраиваемого и посвященного богу праздника царь давал грандиозный обед. Александр мог на нем присутствовать, но должен был покинуть зал до начала возлияний. На нем был новый голубой хитон, прошитый золотом, густые, свободно распущенные волосы завиты. Он сидел на краю ложа своего отца, перед ним стояли его собственные серебряные чаша и кубок. Зал был ярко освещен лампами, сыновья знати из числа царской стражи ходили между царем и почетными гостями, поднося им дары.
    Присутствовало несколько афинян из числа ратующей за мир с Македонией партии. Мальчик заметил, что отец следит за своим акцентом. Афиняне могли поддерживать его врагов, они могли погрязнуть в интригах с персами, с которыми их предки сражались у Марафона; но их блеск все еще был предметом вожделения для всего греческого мира.
    Царь, крича через весь зал, спрашивал кого-то из гостей, почему тот так мрачен. Это был Сатир, великий комедийный актер из Афин. Достигнув цели, к которой стремился, актер забавно изобразил на лице страх и сказал, что он едва ли осмелится попросить желаемое. «Только назови!» — воскликнул царь, протягивая руку. Оказалось, что актер желает свободы для двух юных девушек, которых он увидел среди рабов, дочерей одного старого друга из Олинфа; Сатир хотел избавить их от тяжкой участи и выдать замуж, наделив приданым. Счастье, крикнул царь, удовлетворить просьбу столь великодушную. Раздался взрыв рукоплесканий; добрые чувства словно согрели зал. Гостям, которым довелось проходить мимо сараев, где содержались рабы, показалось, что еда стала вкуснее.
    Внесли венки и большие ведра для охлаждения вина, набитые снегом с Олимпа. Филипп повернулся к сыну, откинул с его горячего лба прекрасные влажные волосы, уже развившиеся, поцеловал, уколов бородою, под восторженное бормотание гостей и отправил спать. Александр соскользнул на пол, пожелал доброй ночи стражу у дверей, числившемуся среди его друзей, и отправился в комнаты матери, чтобы подробно рассказать ей обо всем.
    Еще до того, как он дотронулся до ручки двери, изнутри донесся настороживший его шум.
    Все было в смятении. Женщины суетливо сновали, как всполошившиеся курицы: Олимпиада, еще не переменившая платья, которое она надевала для хоровых од, мерила комнату шагами. Столик для зеркала был перевернут, одна из девушек, стоя на четвереньках, сгребала баночки и шпильки. Когда дверь открылась, она выронила бутылочку, и краска для век разлилась. Олимпиада перешагнула лужицу и опрокинула служанку ударом по голове.
    — Вон, все вы! — крикнула она. — Неряхи, никчемные дуры! Нечего глазеть, убирайтесь прочь, оставьте меня с сыном.
    Он вошел. Жар нагретого зала и разбавленного вина отхлынул от его лица, желудок сжался. Молча мальчик приблизился к матери. Когда женщины торопливо выбежали, она бросилась на постель, колотя и кусая подушки. Александр подошел и опустился рядом с ней на колени. Поглаживая ее волосы, он чувствовал, как холодеют руки. Он не спрашивал, что случилось.
    Олимпиада перевернулась на кровати и схватила его за плечи, призывая всех богов быть свидетелями нанесенных ей оскорблений и отомстить за нее. Она прижала мальчика к себе так крепко, что оба они раскачивались из стороны в сторону. Небеса не допустят, кричала царица, чтобы он узнал, что вытерпела она от этого порочнейшего из всех мужчин: такое не пристало невинности его лет. Она всегда начинала с этого. Александр повернул голову, чтобы легче было дышать. На этот раз не юноша, думал он, должно быть, женщина.
    В Македонии была поговорка: «Царь берет жену перед каждой войной». Эти браки, всегда скрепляемые обрядами, чтобы не оскорбить семью, несомненно были хорошим способом приобрести надежных союзников. Мальчик понимал это отвлеченно, как некую данность. Теперь он вспомнил необычную вкрадчивость отца, знакомую ему по прежним годам.
    — Фракийка! — кричала мать. — Грязная, разрисованная синим фракийка!
    Все это время она, должно быть, жила в Дионе, где-то спрятанная. Гетеры появлялись и исчезали, их видели все.
    — Мне очень жаль, мама, — проговорил он с трудом. — Отец на ней женился?
    — Не называй этого человека отцом!
    Она отстранила мальчика от себя и, не разжимая рук, пристально вгляделась в его лицо; ее ресницы слиплись, на веках лежали черные и синие полосы, белки в расширенных глазах казались огромными. Хитон спустился с одного плеча, густые темно-рыжие волосы, обрамлявшие лицо, спутанной массой рассыпались по обнаженной груди. Он вспомнил голову Горгоны в зале Персея и с ужасом отогнал эту мысль.
    — Твой отец! — воскликнула она. — Загрей мне свидетель, ты чист от этого! — Ее пальцы впились мальчику в плечи с такой силой, что он стиснул зубы от боли. — Придет день, да, день придет, когда он узнает, какая часть его в тебе! О да, он узнает, что более великий побывал здесь до него! — Отпустив Александра, она откинулась на локтях и рассмеялась.
    Она каталась в облаке своих волос, всхлипывая от смеха, судорожно переводя дыхание, испуская неистовые ликующие крики; ее смех становился все громче, все пронзительней. Мальчик, которому это было внове, припал к матери, застыв от ужаса, тянул ее за руки, целовал покрывшееся потом лицо, кричал в ухо, умоляя остановиться, поговорить с ним; он здесь, с ней, он, Александр; она не должна сойти с ума, или же он умрет.
    Наконец она глубоко застонала, села, обняла его, прижавшись щекой к его голове. Обмякнув, мальчик лежал у нее на руках, с закрытыми глазами.
    — Бедный мой, бедное дитя. Это была только истерика, вот что он сделал со мной. Я постыдилась бы перед кем угодно, кроме тебя, но ты знаешь, что мне приходится выносить. Посмотри, родной, я узнаю тебя, я не сумасшедшая. Хотя он и обрадовался бы этому — человек, называющий себя твоим отцом.
    Александр открыл глаза и сел прямо.
    — Когда я стану взрослым, я позабочусь, чтобы с тобой обращались как подобает.
    — Ах, он не догадывается, кто ты. Но я знаю. Я и бог.
    Он не задавал вопросов, сказанного было достаточно. Позднее, ночью, когда он лежал в своей постели — опустошенный рвотой, с пересохшими губами, — и прислушивался к отдаленному реву пира, снова вспомнились ее слова.
    На следующий день начались игры. Колесницы, запряженные парой, неслись по кругу; возничий соскакивал на землю, бежал рядом с упряжкой и прыжком взлетал обратно. Феникс, заметивший, как запали глаза мальчика, и угадавший причину, радовался, видя, что ристания увлекли его.
    Он проснулся ровно в полночь, думая о матери. Ему приснилось, что она взывает к нему из волн моря, как мать-богиня Ахилла. Он встал и оделся. Он должен пойти к ней и узнать, что означали слова, сказанные прошлой ночью.
    Ее комната была пуста. Только старая-престарая карга, вечно бывшая в доме, с бормотанием ковыляла из угла в угол, собирая вещи; о ней совсем позабыли.
    Старуха взглянула на мальчика слезящимися красными глазками и сказала, что царица ушла к святилищу Гекаты.
    Он выскользнул в ночь, пробираясь среди солдат, шлюх, пьяных и воров-карманников. Он должен был увидеть мать — не важно, увидит его она или нет. Он знал дорогу к перекрестку.
    Ворота города были открыты на время празднеств. Впереди маячили черные плащи и факел. Это была ночь Гекаты, безлунная ночь; женщины не видели, как он крадется следом. Олимпиаде приходилось заботиться о себе самой, поскольку у нее не было взрослого сына. То, что она сейчас делала, должен был сделать он.
    Она велела своим женщинам ждать и дальше пошла одна. Держась за ветки зарослей олеандра и тамариска, мальчик подобрался к святилищу с трехликим идолом. Олимпиада уже была там, с чем-то скулящим и повизгивающим в руках. Свой факел она воткнула в закопченную щель в алтарной плите. Она была вся в черном, ее ноша оказалась молодой черной собакой. Олимпиада подняла ее за загривок и вонзила нож в горло. Животное извивалось и визжало, белки его глаз сияли в свете факела. Тогда она ухватила пса за задние лапы; он задыхался и дергался, пока кровь стекала вниз. Когда по телу собаки прошла судорога, царица положила ее на алтарь. Опустившись перед идолом на колени, она ударила кулаками в землю. Мальчик услышал яростный шепот, тихий, как шипение змеи, постепенно превращавшийся в собачий вой, — незнакомые слова заклинания, знакомые слова проклятий. Ее длинные волосы окунулись в лужу крови; когда Олимпиада выпрямилась, их кончики слиплись, и на руках запеклись черные сгустки.
    Когда все закончилось и она шла домой, Александр, по-прежнему прячась, брел следом, не спуская с нее глаз. В черном плаще, окруженная женщинами, она снова выглядела привычной и близкой.
    На следующий день Эпикрат сказал Фениксу:
    — На сегодня ты должен уступить мальчика мне. Я хочу взять его на состязания музыкантов.
    Он собирался пойти с друзьями, с которыми мог бы обстоятельно обсудить технику исполнителей, но вид Александра смутил его. Как и все остальные, он слышал пересуды.
    Это было состязание кифаредов. Едва ли был хоть один известный музыкант с материка, из греческой Азии или городов Сицилии, который бы на него не явился. Нежданное великолепие зрелища захватило мальчика, переменив его мрачное настроение и повергнув в экстаз. Так Гектор, оглушенный кинутым в него огромным камнем Аякса, услышал голос, заставивший волосы на его голове встать дыбом, поднял глаза и увидел перед собой Аполлона.
    После этого он принял жизнь в ее новом обличье.
    Мать часто напоминала ему о случившемся вздохом или многозначительным взглядом, но страшнейшее потрясение прошло; его тело было крепким, а возраст учил радоваться жизни: он искал исцеления, повинуясь природе. На склонах Олимпа он ездил с Фениксом по каштановым рощам, распевая строки Гомера — сначала по-македонски и затем по-гречески.
    Феникс был бы рад держать его подальше от женских комнат. Но он знал: если царица хоть раз усомнится в его лояльности, мальчик будет потерян для него навсегда. Не следовало допускать, чтобы она тщетно разыскивала сына. По крайней мере, теперь он, казалось, уходил от нее в лучшем настроении.
    Александр обнаружил, что мать поглощена новым планом, сделавшим ее почти веселой. Поначалу мальчик в ужасе ожидал, что она явится к нему со своим полночным факелом и позовет к святилищу Гекаты. Она еще никогда не просила его произнести проклятие отцу; в ночь, когда они ходили к гробницам, он только держал принесенные вещи и стоял рядом.
    Время шло, ничего подобного не происходило; наконец Александр даже осмелился задать ей вопрос. Она улыбнулась, нежные изогнутые тени легли под скулами. Он все узнает в добрый час, и это поразит его. Она дала обет Дионису. Она обещала, что и сын будет присутствовать при исполнении обета. Он воспрянул духом. Наверняка это будет танец в честь бога. В последние годы мать говорила, что он уже слишком взрослый для женских мистерий. Теперь ему восемь. Горько думать, что вместо него с матерью скоро будет ходить Клеопатра.
    Подобно царю, она принимала многих чужеземных гостей. Аристодем, трагедийный актер, прибыл не для представления, но как дипломат — роль, часто поручаемая прославленным лицедеям. Он договаривался о выкупе за афинян, плененных в Олинфе. Стройный, изящный человек, он управлял своим голосом, как настроенной флейтой; было почти видно, как актер ласкает его, словно изящный инструмент. Аристодем восхищался здравым смыслом, сквозившим в вопросах Олимпиады о театре. Позднее она встретилась с Неоптолемом Скиросским, еще более знаменитым протагонистом, который репетировал в «Вакханках», представляя бога.
    Мальчик не узнал бы, что его мать снова занимается магией, если бы однажды не услышал ее голос через закрытую дверь. Хотя древесина была плотной, он смог разобрать какие-то слова заклинания. Того, в котором говорилось об убитом на горе льве, — он его не знал, но смысл всех заклинаний всегда был один и тот же. Он отошел, не постучавшись.
    Феникс разбудил его в предутренних сумерках, чтобы идти на представление. Александр был еще слишком мал, чтобы сидеть с отцом на почетных местах. Он спросил у матери, можно ли сесть вместе с ней, как он делал еще год назад; она ответила, что не будет присутствовать, у нее другие дела. После он расскажет, что ему понравилось.
    Мальчик любил театр: встаешь рано, предвкушая удовольствие, которое начнется тотчас же, вдыхаешь сладкие утренние запахи, видишь прибитую росой пыль, траву и растения, смятые множеством ног, дым только что погашенных факелов ранних рабочих. Люди карабкаются по ярусам, сверху несется глухой ропот солдат и крестьян, внизу, в почетных рядах, царит суета с подушками и ковриками, с мест, отведенных женщинам, доносится нестройный щебет — и внезапно раздаются первые трели флейты, и стихают все остальные звуки, кроме утреннего пения птиц.
    В предрассветном сумраке пьеса началась мрачно: бог в маске прекрасного юноши со светлыми волосами приветствовал огонь на гробнице своей матери и строил планы мести фиванскому царю, который насмехался над его обрядами. В его юном голосе мальчик различил умелую игру взрослого человека; у менад были плоские груди и холодные мальчишеские голоса. Но Александр пренебрег знанием и всецело отдался иллюзии.
    Юный темноволосый Пенфей кощунствовал по поводу менад и их таинств: бог был обязан убить его. Друзья мальчика заранее пересказали ему сюжет. Смерть Пенфея была ужаснее всего, что можно вообразить, но Феникс обещал, что ее никто не увидит.
    Пока слепой пророк упрекал царя, Феникс шепнул, что этот старческий голос, доносящийся из-под маски, принадлежит тому же актеру, который представлял юного бога: таково было искусство протагониста. Когда Пенфей умер за сценой, игравший его роль актер переменил маску и превратился в безумную царицу Агаву.
    Заключенный царем в темницу, бог вышел на свободу с огнем и землетрясением. Сценические эффекты, устроенные афинскими мастерами, привели мальчика в восторг.
    Пенфей, презирающий чудеса, ослепленный гордыней себе на погибель, по-прежнему отвергал божество. Когда он истощил терпение Диониса, тот страшным волшебством похитил у него разум. Он видел два солнца на небе, воображал, что может двигать горы; богу-насмешнику позволил переодеть себя в женское платье, чтобы подглядывать за менадами. Мальчик смеялся вместе со всеми, но в смехе ощущалось напряжение, предчувствие близящегося ужаса.
    Царь покинул сцену, чтобы умереть; пел хор; потом появился вестник с новостями. Пенфей залез на дерево, чтобы следить оттуда за вакханками, те увидели его и в своей божественной одержимости, удесятерившей их силы, вырвали дерево с корнем. Безумная мать царя, видя в нем дикое животное, позволила менадам разорвать его на куски. Это убийство произошло за сценой, и, как сказал Феникс, не было нужды смотреть на него. Достаточно было слов.
    Вестник крикнул, что идет с трофеем Агава. Менады пронеслись через парод[12] в окровавленных одеждах. Царица Агава несла голову, насадив ее на копье, как делают охотники. Голова была сооружена из чем-то набитых маски, парика Пенфея и красных лохмотьев, свисавших вниз. На царице была устрашающая маска сумасшедшей, с мучительно сморщенным лбом, глубокими, широко раскрытыми глазами и яростно искаженным ртом. При первых же звуках ее голоса Александр застыл, словно тоже увидел два солнца на небе. Он сидел не слишком высоко над сценой, его слух и зрение были острыми. Парик на маске был великолепен, но в его струящихся локонах пробивались настоящие волосы — темно-рыжие, отчетливо видные. Руки царицы были обнажены. Он узнал их, узнал даже браслеты.
    Актеры, разыгрывая потрясение и ужас, отступили назад, освобождая ей сцену. Зрители загудели. Впервые, после бесполых мальчиков, перед ними предстала настоящая женщина. Кто?.. Что?.. Александру казалось, что он долгие часы пробыл один на один со своим знанием, прежде чем на вопросы появились ответы и по рядам побежал слух. Он распространялся, как пламя в подлеске; остроглазые просвещали тех, кто видел неважно; женщины переговаривались высокими тонкими голосами и негодующе шипели; глубокий, как шум отлива, ропот несся из верхних рядов; внизу царило гробовое молчание.
    Александр сидел так, словно копье пронзило его собственную голову. Его мать откинула волосы и жестом указала на кровоточащий трофей. Она вросла в свою ужасную маску, маска стала ее лицом. Мальчик ломал ногти, стискивая край каменного сиденья.
    Музыкант дунул в свою флейту. Царица пела:
Вы, жители твердынь фиванских славных,
Придите и любуйтесь!
Вот — трофей!
Мы, дщери Кадма, изловили зверя…[13]

    Двумя рядами ниже мальчик видел спину отца, повернувшегося к сидевшему рядом гостю. Лицо было скрыто от его глаз.
    Проклятие в гробнице, кровь черной собаки, пронзенная шипом куколка, страшные таинства. Сейчас он видел, как мать заклинает Гекату при свете дня. Жертвенная голова на копье царицы была головой ее сына.
    Голоса вокруг исторгли его из этого кошмара, чтобы пробудить к новому. Ропот усиливался, как гудение потревоженных над падалью мух, почти перекрывая произносимые актерами стихи.
    Обсуждали ее, отнюдь не царицу Агаву в пьесе. Обсуждали ее! Обсуждали южане, называвшие Македонию варварской страной, люди благородного рождения, охотники и землепашцы. Солдаты обсуждали.
    Колдунья, вот как все называли ее. Богини тоже колдовали. Но это — совсем другое дело; он знал эти голоса. Так солдаты из фаланги говорят в караульной о женщине, которую половина из них имела, или о деревенской бабе, прижившей незаконного ребенка.
    Феникс тоже страдал. Скорее непоколебимый в своих убеждениях и привязанностях, чем сообразительный, он сперва был ошеломлен: он не предполагал, что Олимпиада способна на подобную дикость. Без сомнения, она дала этот обет Дионису, когда голова у нее закружилась от танцев и выпитого вина на одной из мистерий. Он хотел было протянуть руку, чтобы подбодрить мальчика, но посмотрел на того и воздержался.
    От ярости царица Агава перешла к отчаянию, наверху появился, заканчивая драму, безжалостный бог. Хор пел заключительные строки.
Не сбывается то, что ты верным считал,
И нежданному боги находят пути;
Таково пережитое нами.[14]

    Драма закончилась, но никто не торопился, уходить. Как поступит царица? Она поклонилась культовой статуе Диониса, стоявшей в орхестре, и исчезла вместе с остальными; кто-то из статистов поднял голову Пенфея. Было ясно, что она не вернется. Из безликой массы мужчин высоко в верхних рядах разнесся долгий пронзительный свист.
    Протагонист вернулся, чтобы сорвать рассеянные рукоплескания. Он был не в лучшей форме из-за каприза царицы; однако играл хорошо так, как мог.
    Мальчик поднялся, не глядя на Феникса. Вздернув подбородок, глядя прямо перед собой, он шел сквозь болтающую толпу, которая не спешила расходиться. На протяжении всего пути разговоры перед ним смолкали, но недостаточно быстро. Сразу же за пропилоном он обернулся, посмотрел Фениксу в глаза и сказал:
    — Она была лучше всех актеров.
    — Ну конечно же. Бог вдохновлял ее. Это было ее посвящение Дионису. Подобные жертвы милы сердцу сына Зевса.
    Они вышли на небольшую площадь перед театром. Женщины, сбившись в щебечущие стайки, расходились по домам, мужчины толпились на утрамбованной земле. Совсем рядом стояла стайка гетер, хорошо одетых, свободных от условностей, дорогих девушек из Эфеса и Коринфа, обслуживавших знать в Пелле. Одна из них сказала сладким тонким голоском:
    — Бедняжечка! Видно, что он это прочувствовал.
    Не оборачиваясь, мальчик прошел мимо.
    Они почти выбрались из давки; Феникс уже начал дышать свободней и вдруг обнаружил, что Александр исчез. Где он, в самом деле? Старик увидел своего питомца в стороне, подле кучки переговаривающихся мужчин. Феникс услышал смех, побежал, но было уже слишком поздно.
    Человек, произнесший последнее, самое недвусмысленное слово, не почуял ничего неладного. Но его товарищ, стоявший спиной к мальчику, ощутил, как снизу его быстро рванули за перевязь. Он оглянулся, но, ожидая увидеть взрослого, не опустил глаза и успел только оттолкнуть руку мальчика вверх. Вместо того чтобы вонзиться в живот говорившему, кинжал распорол ему бок.
    Все это произошло так быстро и безмолвно, что ни один прохожий не обернулся. Все действующие лица застыли наподобие скульптурной группы: раненый, по ноге которого змейкой струилась кровь; владелец кинжала, оттолкнувший мальчика, еще не видя, кто это, и теперь тупо уставившийся на окровавленное оружие в его руке; позади мальчика, положив обе руки ему на плечи, — Феникс; сам мальчик, вглядевшийся в своего обидчика и увидевший, что это — друг. Раненый, зажимая бок, из которого сочилась теплая липкая влага, тоже смотрел на Александра — сначала с изумлением и болью, потом потрясенно, узнав.
    Наконец все перевели дыхание. Прежде чем кто-либо успел заговорить, Феникс поднял руку, словно посреди боя; он набычился, и его простое лицо изменилось до неузнаваемости.
    — Будет лучше для всех вас держать рты на замке!
    Он дернул мальчика за плечо, прерывая ничем не разрешившийся обмен взглядами, и повел его прочь.
    Не зная другого места, где он мог бы спрятать Александра, Феникс завлек его в свое собственное жилище на одной из чистых улиц маленького города. В небольшой комнате стоял затхлый запах старой шерсти, старых свитков, старого постельного белья и мази, которой Феникс натирал свои негнущиеся колени. Мальчик упал лицом вниз на кровать, на одеяло в синих и красных квадратах, и лежал беззвучно. Феникс гладил его по плечам и голове и, когда Александр разразился судорожными рыданиями, приподнял его.
    Заглядывать дальше этого мгновения и приступа злобы Лисимах не видел необходимости. Его любовь, будучи бесполой, казалась ему залогом бескорыстия. Наверное, он отдал бы все, что имел, пролил бы собственную кровь. Много меньше требовалось сейчас — только утешение и исцеляющие слова.
    — Мерзкий парень. Небольшая потеря, если бы ты и убил его. Ни один мужчина, которому ведомо чувство чести, не смог бы этого оставить так… Безбожник, насмехающийся над жертвой… Так что, мой Ахилл, не плачь из-за того, что в тебе проснулся воин. Парень поправится, хотя он этого и не заслуживает; и будет молчать, если только знает, в чем его благо. От меня же и слова никто не услышит.
    Мальчик уткнулся ему в плечо.
    — Он сделал для меня лук.
    — Выброси его. Я достану тебе лучший.
    Последовала пауза.
    — Он сказал это не мне. Он не видел, как я подошел.
    — И кому нужен такой друг?
    — Он не ожидал.
    — И ты не ожидал услышать такие речи.
    Мягко, с вежливой осторожностью мальчик освободился из его объятий и снова растянулся на кровати, пряча лицо. Вскоре он сел и вытер рукою глаза и нос. Феникс сдернул с кувшина полотенце и обтер ему лицо. Александр сидел с широко открытыми глазами, время от времени бормоча слова благодарности.
    Феникс достал из ларя для подушек свой лучший серебряный кубок и остатки вина, которое пил за завтраком. Мальчик выпил, слегка закашлявшись; вино, казалось, мгновенно проступило на его коже, приливая к искаженному лицу, к горлу, к груди. Наконец Александр сказал:
    — Он оскорбил мою семью. Но он не ожидал.
    Мальчик встряхнул волосами, одернул смявшийся хитон, перевязал ослабший шнурок на сандалии.
    — Спасибо, что принял меня в своем доме. Теперь я поеду верхом.
    — Ну, это глупо. Ты еще не завтракал.
    — Мне этого достаточно, спасибо. Прощай.
    — Тогда подожди. Я переоденусь и присоединюсь к тебе.
    — Нет, спасибо. Мне хочется поехать одному.
    — Нет, нет. Передохни немного, почитай или прогуляйся…
    — Пусти меня.
    Феникс отдернул руку, словно испуганный ребенок.
    Отправившись позднее повидать мальчика, он обнаружил, что сапоги Александра для верховой езды исчезли, как и его пони и учебные дротики. Кинувшись расспрашивать, он узнал, что Александра видели за городом, скачущим по направлению к Олимпу.
    До полудня оставалось еще несколько часов. Феникс, ожидая возвращения мальчика, слышал, как люди наконец согласились с тем, что нелепая выходка царицы являлась жертвоприношением. В Эпире люди впитывают мистицизм с молоком матери, но что хорошо для Эпира, худо для Македонии. Царь, сохраняя перед гостями хорошую, в меру сил, мину, был вежлив с Неоптолемом-актером. И где юный Александр?
    Он ездит верхом, ответил Феникс, скрывая растущий страх. Что его дернуло позволить мальчику разъезжать одному, как взрослому мужчине? Он ни на секунду не должен был упускать ребенка из виду. Нет смысла искать его теперь: в огромном массиве Олимпа могли бы две армии спрятаться одна от другой. Там зияли бездонные провалы в скалах, к подножиям которых было не подступиться; там водились вепри, волки, леопарды, там встречались даже львы.
    Солнце клонилось к западу; крутые восточные склоны, под которыми стоял Дион, потемнели; облако окутало скрывшиеся вершины. Феникс рыскал по расчищенному пространству за городом. У подножия священного дуба он простер руки к вечно освещаемой солнцем вершине, трону Зевса, омываемому прозрачным эфиром. Плача, он возносил молитвы к богу и давал обеты. С наступлением ночи ему не удастся более скрывать правду.
    Величественная тень Олимпа, наползая на линию берега, гасила предвечернее сияние моря. Сумрак сгустился в дубраве; чаща за нею уже почернела. Между сумерками и ночью что-то двигалось. Феникс взлетел на лошадь, превозмогая боль в старческих суставах, и поскакал в этом направлении.
    Мальчик спускался вниз между деревьями, ведя в поводу своего пони. Изнемогшее животное ковыляло рядом с ним, понурив голову и слегка припадая на одну ногу. Они спокойно пересекали поляну; увидев Феникса, мальчик поднял руку в приветствии, но промолчал.
    Его дротики были привязаны к чепраку — он еще не имел права на колчан. Пони уткнулся мордой в его лицо, словно заговорщик. Одежда Александра была разодрана, на расцарапанных коленях коркой засохла грязь; руки и ноги покрыты ссадинами; казалось, что с утра он весь как-то осунулся. Спереди его хитон потемнел от крови. С запавшими и расширенными глазами, он ступал легко, свободно, нечеловечески спокойный и безмятежный.
    Феникс спешился, схватил его, осыпая упреками и вопросами. Мальчик провел рукой по носу пони и сказал:
    — Он охромел.
    — Я все здесь изъездил, чуть не сошел с ума. Во что ты себя превратил? Откуда течет кровь? Где ты был?
    — Кровь не течет.
    Он вытянул руки, которые ополоснул в каком-то горном ручье; кровь запеклась вокруг ногтей. Его взгляд, в котором ничего нельзя было прочитать, устремился в глаза Феникса.
    — Я сделал алтарь и святилище и принес жертву Зевсу. — Он поднял голову. Белый лоб под всклокоченной копной волос казался полупрозрачным, почти светящимся. Его глаза расширились и вспыхнули в глубоких глазницах. — Я принес жертву богу. И он говорил со мной. Он говорил со мной.

3

    Библиотека царя Архелая, дорогая его сердцу, была роскошнее зала Персея. Здесь царь принимал поэтов и философов, привлеченных в Пеллу его щедрым гостеприимством и богатыми подарками. На сфинксоголовых подлокотниках египетского кресла покоились руки Агафона и Еврипида.
    На грандиозной фреске, занимавшей целиком одну из стен, пели, окружив Аполлона, музы, которым был посвящен зал. Играющий на лире Аполлон с загадочной улыбкой смотрел на отполированные полки с драгоценными книгами и свитками. Тисненые переплеты, позолоченные и украшенные драгоценными камнями футляры; флероны из слоновой кости, агата и сардоникса; закладки из шелка и канители, — от царствования к царствованию, даже во времена непрекращающихся войн. За этими сокровищами следили, стирая с них пыль, хорошо обученные рабы. Поколение сменилось с тех пор, как чьи-либо руки прикасались к ним. Они были слишком большой ценностью; обычные книги хранились в библиотеке.
    Здесь же стояла прелестная афинская бронзовая статуэтка изобретающего лиру Гермеса, приобретенная у какого-то несостоятельного должника в последние годы величия города; две напольные лампы в форме оплетенных ветвями лавра колонн помещались рядом с огромным письменным столом, инкрустированным лазуритом и халцедоном, с ножками в виде львиных лап. Все это мало изменилось за прошедшие со дня смерти Архелая годы. Но украшенные живописью стены читальни, куда вела дверь в дальнем конце библиотеки, исчезли за рядами стеллажей и полок, доверху набитых свитками документов; ложе и столик уступили место заваленной бумагами конторке, за которой трудился над дневной почтой начальник писцов.
    Был ясный мартовский день с пронзительным северо-восточным ветром. Украшенные резьбой ставни закрыли, чтобы бумаги не сдувало; лучи холодного, слепящего солнца, дробясь, пробивались внутрь, вместе с бродящими по залу ледяными сквозняками. В плаще начальника писцов был спрятан горячий кирпич, о который тот грел руки; полный зависти помощник дул себе на пальцы, но так, чтобы не услышал царь. Филипп сидел расслабившись. Он только что вернулся из похода во Фракию, и после проведенной там зимы дворец представлялся ему новым Сибарисом.
    После того как его владычество стало подступать к древнему пути зерна через Геллеспонт, эту глотку всей Греции, после того как он окружил колонии, отторгнув от Афин зависимые родовые земли и взяв в осаду города их союзников, горчайшей из творимых его неуклонно возраставшей мощью несправедливостью южане все же считали нарушение старого доброго обычая, понуждавшего прекращать войны зимой, когда даже медведи впадают в спячку.
    Филипп сидел за массивным столом; его потемневшая, в шрамах, рука, растрескавшаяся от холода и огрубевшая от поводьев и древка копья, сжимала серебряный стиль, которым царь ковырял в зубах. Писец, сидевший с дощечкой на коленях, ждал, когда царь начнет диктовать письмо подвластному фессалийскому вождю, через которого Филипп намеревался укрепить свою власть на севере. А дела на юге, собственно, и вызвали его домой.
    Наконец-то он нашел путь к успеху. В Дельфах нечестивые фокейцы, истощенные войной и грехом, как бешеные псы накинулись друг на друга. Они отчаянно нуждались в деньгах и расплавляли храмовые сокровища, чеканя монету на плату солдатам; теперь они прогневали далекоразящего Аполлона. Бог умел выжидать; в день, когда святотатцы рылись уже под самим треножником, он послал землетрясение. Потом паника, безумные взаимные обвинения, изгнания, пытки. Терпящий поражение военачальник сейчас удерживал со своими отверженными сторонниками укрепления Фермопил — человек, доведенный до отчаяния, он вскоре пойдет на переговоры. Он уже прогнал присланный ему из Афин на помощь отряд, хотя афиняне и были союзниками фокейцев: он боялся, что его выдадут правящей партии. Скоро, скоро он созреет. Царь Леонид, думал Филипп, должен ворочаться в смертном сне под своим курганом. «Путник, пойди возвести нашим гражданам в Лакедемоне…».[15] Иди расскажи им, что вся Греция подчинится мне через десять лет, потому что город больше не доверяет другому городу, человек — человеку. Они забыли даже данные тобой уроки: как стоять насмерть и умирать. Зависть и жадность предадут их мне. Они последуют за мной и благодаря этому возродятся; под моей властью к ним вернется былая гордость. С благодарностью они пойдут за мной, указывающим дорогу, а их сыновья пойдут за моим сыном.
    Эти разглагольствования напомнили ему, что он послал за мальчиком уже какое-то время назад. Без сомнения, он явится, как только его найдут; кто ожидает, чтобы мальчишки десяти лет спокойно сидели на месте. Филипп вернулся к своему письму.
    Прежде чем он закончил, за дверью послышался голос его сына, приветствовавшего стражника. Сколько десятков — или сотен — человек знал мальчик по имени? Этот воин всего лишь пятый день состоял в страже.
    Высокие двери открылись. Между створками он казался совсем маленьким. Сияющий и собранный, он стоял босиком на холодном узорчатом мраморном полу, скрестив под плащом руки — не для того, чтобы согреть их, но по всем правилам приличествующей скромным спартанским мальчикам благовоспитанности, внушенной ему Леонидом. В этой комнате, на фоне свитков и бледных, зарывшихся в бумаги людей, отец и сын выделялись своей внешностью, как дикие животные среди домашних: смуглый солдат, загоревший почти дочерна, с руками, стянутыми розовыми шрамами, и светлой полосой на лбу, оставшейся от края шлема; незрячий глаз молочно белел под полуопущенным веком, — и мальчик в дверях, со следами ссадин и царапин, спутников детских приключений, на бархатистой смуглой коже; с густыми взъерошенными волосами, заставлявшими казаться тусклой позолоту Архелая. Его домотканая одежда, ставшая мягче и белее после многих стирок на речных камнях, уже давно сидела на нем, будто специально сшитая по его вкусу, как если бы он выбрал ее сам, из высокомерного каприза. Его серые глаза, в которых зажгло искорки косое холодное солнце, затаили какую-то мысль, мелькнувшую у него при входе.
    — Входи, Александр.
    Он и так входил; Филипп, обиженный отстраненным взглядом, говорил только для того, чтобы звук его голоса был услышан. Александр приблизился, отметив про себя, что ему дают позволение войти, словно слуге. Кровь отхлынула от его лица, разгоревшегося под порывами ветра; нежная кожа потемнела, стала менее прозрачной.
    Стоя в дверях, он думал, что у Павсания, нового телохранителя, как раз такая внешность, какая нравится отцу. Если из этого что-нибудь выйдет, некоторое время не будет новой женщины. Существовал особый взгляд, выдававший двоих, как только они встречались глазами; время этих взглядов еще не пришло.
    Мальчик остановился у столика писца и ждал, держа руки под плащом. Леониду не удалось навязать ему еще одну необходимую составляющую спартанских манер: мальчику следовало держать глаза опущенными до тех пор, пока старшие сами не заговорят с ним.
    Встретившись с твердым взглядом спокойных серых глаз, Филипп почувствовал резкий толчок знакомой боли. Даже ненависть была бы лучше этого. Подобный взгляд он видел у людей, приготовившихся умереть, прежде чем сдать ворота или ущелье: не вызов, но сосредоточенность души. «Чем я заслужил это?» — думал царь. Все проклятая ведьма, которая приходит со своим ядом всякий раз, стоит только мне отвернуться, и крадет у меня сына.
    Александр намеревался расспросить отца о боевом порядке фракийцев: мнения расходились, и кто-кто, а Филипп должен был знать точно… Не сейчас, впрочем.
    Царь отослал писца и указал сыну на пустую скамью. Едва мальчик, прямой, как свечка, опустился на алую овчину, как во всей его позе наметилось легко угадываемое ожидание того момента, когда ему позволят уйти.
    Ненависть еще более слепа, чем любовь; врагам Филиппа доставляла удовольствие мысль, что его приверженцы в греческих городах все до одного куплены. Хотя никто из услуживших царю не оставался внакладе, было немало и таких, которые ничего бы от него не приняли, не будь они сперва покорены его обаянием.
    — Ну, — протянул Филипп, беря со стола блестящий спутанный клубок мягкой кожи, — что ты об этом скажешь?
    Мальчик развернул странный предмет; его длинные, с коротко остриженными ногтями пальцы заработали, выпуская и убирая ремни, натягивая, пробуя на прочность. Когда из первоначального хаоса проступил порядок, его лицо стало напряженно-сосредоточенным, полным сурового удовлетворения.
    — Это праща и сумка для камней. Ее цепляют к поясу, вот за это. Где делают такие вещи?
    Сумка была расшита золотыми дисками с рельефно вырезанными стилизованными фигурками скачущих оленей.
    — Ее нашли на фракийском вожде, — сказал Филипп, — но привозят такие вещи с дальнего севера, из степей. Это скифское.
    Александр задумчиво разглядывал трофей с края киммерийской пустыни, пытаясь представить бесконечные просторы за Истром, баснословные курганы царей, погребенных в кольце мертвых всадников, пронзенных стрелами; лошадей и воинов, иссохших в сухом холодном воздухе. Не в силах больше справляться со жгучим любопытством, он задал в конце концов все накопившиеся вопросы. Они немного поговорили.
    — Ну, испытай пращу, я привез ее для тебя. Посмотрим, что тебе удастся сбить. Но не уходи слишком далеко — афинские послы уже в пути.
    Праща осталась у мальчика на коленях; теперь о ней помнили только руки.
    — Переговоры о мире?
    — Да. Послы остановились в Гале и попросили о безопасном проезде через границы, не дожидаясь вестника. Кажется, они спешат.
    — Дороги плохие.
    — Да, придется послам слегка оттаять, прежде чем явиться ко мне. Когда я буду с ними разговаривать, можешь прийти послушать. Все это достаточно серьезно; пришло тебе время узнать, как делаются дела.
    — Я буду рядом с Пеллой. Мне бы хотелось прийти.
    — Наконец-то, возможно, мы услышим что-либо, кроме пустой болтовни. С тех пор, как я взял Олинф, они зудят, как пчелы в перевернутом улье. Половину прошлого года они собирали голоса в южных городах, стараясь сколотить враждебную нам лигу. Ничего из этого не вышло — только ноги сбили в кровь да перепачкали.
    — Они все боятся?
    — Не все, но все не доверяют друг другу. Некоторые верят верящим мне. И их доверие окупится.
    Чудесные золотисто-коричневые брови мальчика сдвинулись, почти сойдясь на переносице, наметив мощный выступ кости над глубоко посаженными глазами.
    — Даже спартанцы не будут сражаться?
    — Служить под афинянами? Во главе войска они не станут, накушались уже, но никогда не согласятся подчиняться другим. — Филипп улыбнулся своим мыслям. — И они неподходящая аудитория для оратора, со слезами бьющего себя в грудь или бранящегося, как рыночная торговка, обсчитанная на обол.
    — Когда Аристодем вернулся сюда с выкупом за этого человека, Ятрокла, он сказал мне, что везде думают, будто афиняне проголосуют за мир.
    Филипп уже давно перестал изумляться подобным замечаниям.
    — Что ж, чтобы подбодрить их, я еще до его приезда отпустил Ятрокла без всякого выкупа. Пусть присылают послов — конечно, пожалуйста. Если они думают, что смогут вовлечь в свой союз Фокиду или даже Фракию, они просто глупцы; но так даже лучше, пусть голосуют, а я буду действовать. Никогда не мешай своим врагам впустую тратить время. Послами будут Ятрокл да Аристодем; это не причинит нам вреда.
    — Он декламировал из Гомера за ужином, когда был здесь. Ахилл и Гектор перед боем. Но он слишком стар.
    — Это всех нас ждет. Да и Филократ явится, разумеется.
    Он не стал терять время, объясняя, что Филократ был его главным ставленником в Афинах: Александру это наверняка было известно.
    — С ним будут обращаться так же, как и со всеми остальными; если здесь его начнут как-то выделять, это не принесет ему добра дома. Всего их десять, общим счетом.
    — Десять? — поразился мальчик. — Для чего? Они все будут говорить речи?
    — О, они ведь вынуждены следить друг за другом. Да, все будут говорить, никто не согласится быть обойденным. Будем надеяться, что они заблаговременно распределят темы. Одно представление, по крайней мере, нам обеспечено. Демосфен приезжает.
    Мальчик, казалось, навострил уши, как собака, которую позвали на прогулку. Филипп посмотрел на его загоревшееся лицо. Не становится ли каждый его заклятый враг героем для сына?
    Александр думал о красноречии гомеровских воинов. Он представлял Демосфена высоким и смуглым, как Гектор, с пылающими глазами и голосом, в котором звенят раскаты бронзы.
    — Он храбр? Как те, при Марафоне?
    Филипп, для которого этот вопрос прозвучал как новость из другого мира, запнулся, приходя в себя и подлаживаясь, и кисло улыбнулся в свою черную бороду.
    — Посмотришь на него и решишь сам. Только не спрашивай его об этом в глаза.
    Мальчик вспыхнул; краска медленно поднялась от шеи к волосам. Его губы плотно сомкнулись. Он ничего не сказал.
    В гневе он был точной копией матери. Это всегда раздражало Филиппа.
    — Ты что, — сказал он нетерпеливо, — не можешь понять, когда люди шутят? Ты обидчив, как девчонка.
    «Как он смеет, — думал мальчик, — упоминать при мне о девчонках?» Его руки так сжали пращу, что в них впилось золото украшений.
    И теперь, думал Филипп, все пошло насмарку. Он проклял в глубине души жену, сына, себя самого и, стараясь говорить спокойно, заключил:
    — Ладно, нам обоим предстоит на него посмотреть. Я знаю его не лучше, чем ты.
    Последнее утверждение не было честным: благодаря донесениям шпионов Филиппу казалось, что он уже годы прожил бок о бок с этим человеком. Однако, чувствуя обиду, он не отказал себе в праве быть немного коварным. Пусть мальчик, если ему так хочется, держится в стороне — и держит при себе свои надежды.
    Несколькими днями позже он снова послал за сыном. Для обоих время было до предела насыщено. Мужчина погрузился в дела, мальчик — в постоянные поиски новых, все более трудных испытаний: прыжки с утесов в горах, полуобъезженные лошади, упражнения в беге и метании копья, все более и более трудные. Кроме того, Александр разучивал новую пьесу на новой кифаре.
    — Они должны прибыть до наступления сумерек, — объявил Филипп. — Утром будут отдыхать, после обеда я их выслушаю. Вечером ужин для всех; их красноречие будет ограничено во времени. Ты, разумеется, наденешь парадное платье.
    Лучшие его одежды хранились у матери. Он нашел Олимпиаду в комнате, над письмом к брату в Эпир, полным жалоб на мужа. Олимпиада хорошо писала сама, поскольку вела много дел, которых не доверяла писцам. Когда Александр вошел, она сложила диптих и обняла сына.
    — Мне нужно одеться, — сообщил он, — для афинских послов. Я надену голубое.
    — Я прекрасно знаю, дорогой, что должно тебе пойти.
    — Нет, это должно прийтись по вкусу афинянам. Я буду в голубом.
    — Т-т-т! Моему господину нужно повиноваться. Значит, голубое, брошь из лазурита…
    — Нет, только женщины носят драгоценности в Афинах… кроме колец.
    — Но, дорогой мой, тебе приличествует быть одетым лучше, чем они. Они ничто, послы.
    — Нет, мама. Они считают драгоценности варварской забавой, я ничего такого не надену.
    В последнее время Олимпиада все чаще слышала эти новые нотки в его голосе. Они радовали царицу. Она еще не могла предположить, что рано или поздно это обернется против нее.
    — Ты совсем мужчина, мой господин. — Сидя, она могла положить руки ему на плечи. Олимпиада подняла глаза, улыбнулась, потом пригладила ему взъерошенные ветром волосы. — Приходи заранее. Ты дикий, как горный лев; мне придется самой приглядеть за сборами.
    Когда наступил вечер, Александр сказал Фениксу:
    — Пожалуйста! Я хочу остаться, чтобы посмотреть на въезд афинян.
    Феникс с отвращением выглянул в сгущающийся сумрак.
    — Что ты ожидаешь увидеть? — проворчал он. — Кучку людей в петасах,[16] натянутых до самых плащей. Вечером от земли поднимется туман, в нем ты не отличишь хозяина от слуги.
    — Все равно. Я хочу посмотреть.
    Ночь спустилась сырая и промозглая. Озеро затопило прибрежные тростники, лягушки безостановочно выводили трели, так что их кваканье начинало казаться простым шумом в ушах. Ветра не было, туман повис над камышами, обволакивая лагуну до самого ее края, где пелену разгонял бриз с моря. На улицах Пеллы дождевая вода уносила по забитым грязью сточным канавам накопившиеся за десять дней отбросы и нечистоты. Александр стоял у окна в комнате Феникса, к которому он явился, чтобы поторопить. Сам он уже был одет в плащ с капюшоном и сапоги для верховой езды. Феникс сидел за своей книгой; лампа и жаровня горели, словно впереди еще была целая ночь.
    — Взгляни! Факелы верховых уже за поворотом.
    — Хорошо, не теряй их из виду. Если уж мне суждено выйти за порог в такую погоду, я выйду, когда придет время, и ни минутой раньше.
    — В такую погоду! Едва моросит. Что ты будешь делать, когда мы пойдем на войну?
    — Для этого я и берегу силы, Ахилл. Не забывай, что ложе Фениксу всегда устраивали поближе к огню.
    — Я подожгу твою книгу, если ты не начнешь шевелиться. Ты еще даже не обулся.
    Мальчик прилип к окну. Маленькие в темноте, расплывающиеся в тумане факелы, казалось, ползли, как светляки по камню.
    — Феникс?..
    — Да, да… Времени достаточно.
    — Он действительно собирается заключить мир? Или это просто уловка, чтобы успокоить афинян до тех пор, пока он не соберется с силами… как это было с олинфянами?
    Феникс опустил книгу на колено.
    — Ахилл, дорогое дитя. — Он искусно перешел на завораживающий гомеровский ритм. — Будь справедлив к благородному отцу своему, Пелею. — Не так давно ему приснилось, что он стоит на сцене, одетый как предводитель хора в трагедии, из которой все еще была написана только одна страница. Остальное было готово на воске, но вчерне, и он умолял поэта изменить финал. А теперь, пытаясь вызвать этот финал в памяти, он вспоминал только свои слезы. — Ведь это олинфяне первыми нарушили слово. Они заключили союз с Афинами и дали приют врагам царя — и то, и другое вопреки клятве. Все знают, что договор становится недействительным после клятвопреступления.
    — Военачальники кавалерии бросили своих людей в бою. — Голос мальчика поднялся. — Он заплатил им, чтобы они это сделали. Заплатил им.
    — Это наверняка спасло многие жизни.
    — Они рабы! Я бы скорее умер.
    — Если бы так поступали все, у нас не было бы рабов.
    — Я никогда не прибегну к помощи предателей, если стану царем, никогда. Пусть они придут ко мне — я велю их убить. И мне все равно, чью жизнь они мне предложат, даже если этот человек будет моим злейшим врагом. Я отошлю ему их головы. Я ненавижу их больше, чем врата смерти. Этот Филократ, он предатель.
    — И все же он может принести пользу. Твой отец желает афинянам добра.
    — Да, если они будут плясать под его дудку.
    — Ну уж. Можно подумать, что он собирается установить тиранию. Вот когда во времена моего отца Афины захватили спартанцы, они действительно так и поступили. Ты достаточно прилежен в истории, когда у тебя появляется на то желание. Уже при Агамемноне, бывшем верховным царем, у эллинов был предводитель воинства — город или человек. Как была созвана рать под стены Трои? Как были изгнаны варвары во время войны с Ксерксом? И только теперь, в наши дни, они препираются и грызутся, как дворняжки, и ни один не может возглавить Элладу.
    — Быть благородным не заставишь, палкой не вобьешь чувство чести. Они не изменятся за несколько лет, из-за нескольких побед отца.
    — Два поколения подряд идет избиение всего лучшего. По моему мнению, и афиняне, и спартанцы навлекли на себя проклятие Аполлона, отдав свои войска в наем фокейцам. Они прекрасно знали, каким золотом им заплатили. И куда бы это золото ни пришло, оно приносит смерть и разрушение, и этому не видно конца. Но твой отец встал на сторону бога, и посмотри, как он преуспел. Так говорит Греция. Кто более достоин скипетра вождя? Скипетра, который когда-нибудь перейдет к тебе.
    — Я бы предпочел, — медленно начал мальчик. Ох, смотри, они проехали Священную Рощу, они уже почти в городе. Скорее, идем же.
    Когда они, по колено в грязи, садились на лошадей во дворе конюшни, Феникс заметил:
    — Хорошенько надвинь капюшон. Когда послы увидят тебя на аудиенции, тебе не захочется, чтобы они поняли, что ты рыскал по улицам, глазея на них, как какой-нибудь крестьянин. Что ты вообще ожидаешь от этой затеи, не берусь даже гадать.
    Они осадили лошадей на узкой, летом зараставшей травой тропе перед гробницей героя. Набухшие, полураспустившиеся почки каштанов казались сделанными из бронзы на фоне бледных дождевых облаков, сквозь которые процеживался лунный свет. Факелы верховых, догоревшие почти до основания, медленно, словно всадники ехали на мулах, плыли в недвижном воздухе. В свете факелов был виден глава посольства, сопровождаемый Антипатром. Александр узнал бы ширококостного, с квадратной бородой вояку, даже если бы тот закутался по примеру остальных. Антипатр только что вернулся из Фракии, и промозглая ночь казалась ему теплой.
    Следом, должно быть, трусил Филократ: бесформенное тело, обернутое в сто одежек; между плащом и петасом проглядывают злобные шныряющие глазки. Предатель, яд души которого должен сочиться из пор.
    По изяществу следующего всадника мальчик узнал в нем Аристодема. Достаточно торжественно для такого посольства.
    Он пробежал взглядом по веренице всадников, большинство из которых вытягивали шеи, выглядывая из-под мягких полей петасов, чтобы вовремя увидеть, где копыто лошади завязнет в грязи. Ближе к хвосту кавалькады высокий, хорошо сложенный грек сидел в седле прямо, как солдат. Он казался не молодым и не старым; в свете факела были видны короткая борода и смелый костистый профиль. Когда он проехал, мальчик посмотрел вслед, сравнивая увиденное лицо со своими мечтами. Он видел великого Гектора, который еще не успеет состариться к тому времени, когда Ахилл возмужает и выйдет сразиться с ним.

    Демосфен,[17] сын Демосфена из дема Пеания, проснулся в царском гостевом доме с первыми лучами солнца. Он приподнял голову и огляделся. Комната поражала своим великолепием. Зеленый мраморный пол, капители на пилястрах у дверей и окон позолочены, скамейка для одежды инкрустирована слоновой костью, ночной горшок из италийского фаянса украшен рельефными гирляндами. Дождь перестал, но за окном гуляли бурные порывы ледяного ветра. У Демосфена было три одеяла, и он не отказался бы еще от трех. Он проснулся по нужде, но горшок стоял у противоположной стены. Ковра на полу не было. Демосфен помедлил и обхватив себя за плечи скрещенными руками. Ему было неуютно. Сглотнув, он почувствовал, как першит в горле. Опасения, зародившиеся во время поездки верхом, сбылись: в этот день дней он вступал простуженным.
    Со страстной тоской подумал он о своем уютном афинском доме, где Кикн, его раб-перс, сходил бы за одеялами, поднес горшок и сварил горячее питье из вина с медом и травами, смягчающее и настраивающее горло. Теперь же он лежал один, больной, посреди варварской роскоши, совсем как Еврипид, встретивший здесь свой конец. Не станет ли он сам еще одной жертвой, принесенной этой грубой земле, породившей разбойников и тиранов, этим скалам, в которых свил себе гнездо черный коршун, реющий над Элладой, готовый ее пожрать, камнем бросающийся на каждый город, который ослаб, ошибся или изнемог в войне.
    Даже теперь, когда черные крылья омрачили небо над ними, города продолжали тянуть каждый в свою сторону, выгадывая грошовые прибыли и насмехаясь над предостережениями пастуха. Междоусобицы и раздоры, а на пороге общий смертельный враг. Сегодня он лицом к лицу встретится с великим хищником… а нос у него заложен.
    На корабле, по дороге он снова и снова повторял свою речь. Он должен был говорить последним. Чтобы уладить разногласия, возникшие сразу, как только стали определять порядок следования речей, наконец согласились, что говорить будут по старшинству. В то время как остальные тщились найти свидетельства своего почтенного возраста, Демосфен поторопился объявить себя самым молодым. Он с трудом мог поверить, что эти люди окажутся настолько слепы, чтобы не понимать, от чего отказываются. Он заметил свой просчет, только когда был составлен окончательный список.
    С красующегося в отдалении горшка глаза его перешли на вторую кровать. Его товарищ по комнате, Эсхин, крепко спал, вытянувшись на спине. В широкой груди отдавался звучный храп.
    Проснувшись, он проворно подбежит к окну, проделает свои эффектные упражнения для голоса, оставшиеся ему в наследство от театрального прошлого, и, если кто-нибудь пожалуется на холод, бодро воскликнет, что на том-то или том-то армейском биваке бывало гораздо хуже. Эсхин должен говорить девятым, Демосфен — десятым.
    Демосфену казалось, что ни разу за всю его жизнь не было случая, чтобы счастье оказывалось неомраченным. Ему досталось заключительное слово — преимущество, не имеющее цены на судебных площадках и не могущее быть купленным ни за какую цену. Но некоторые из лучших доводов будут приведены ораторами, получившими первое слово, а сам он будет говорить следом за этим человеком. Демосфен ненавидел его напыщенный вид, его глубокий голос и поразительное чувство времени, его актерскую память, которая, не прибегая к записи, позволит речи Эсхина струиться плавно, как вода в часах.[18] И самый завидный дар несправедливых богов — способность импровизировать при необходимости.
    Сущее ничтожество, нищий выкормыш, зарабатывавший свои скудные гроши писца при помощи того подобия грамотности, которое сумел вдолбить в него отец, учителишка элементарной школы! А его мать — жрица какого-то пришлого второразрядного культа, который следовало бы запретить законом! Кем он был, чтобы с важным видом расхаживать в Народном собрании, среди людей, обучавшихся в школах риторики? Без сомнения, он преуспел на взятках, но нынче только и слышно о его предках — эвпатридах,[19] конечно, о, избитая сказочка! — погибших в Великую войну, о его успехах на Эвбее и утомительной службе в дипломатическом ведомстве.
    В сыром воздухе резко крикнул коршун, вокруг кровати гуляли пронизывающие сквозняки. Демосфен тщательнее подоткнул одеяла; его тощее тело дрожало. Он с горечью вспомнил, как минувшей ночью, когда он пожаловался на холод мраморного пола, Эсхин бесцеремонно сказал: «Я думал, что ты, с твоей северной кровью, менее всего будешь недоволен этим».
    Прошли годы с тех пор, как афиняне перестали вспоминать неравный брак его деда со скифкой; только богатство отца сохранило гражданство ему самому. А он-то думал, что все это давным-давно позабылось.
    Уставившись на кончик своего простуженного носа, оттягивая хотя бы на мгновение неотвратимую прогулку в другой конец комнаты, он злобно пробормотал:
    — Ты — учителишка, я — ученый, ты — прислужник, я — посвященный в таинства; ты переписывал бумаги, я вершил судьбу Города; ты — третий актер, я — зритель в почетном ряду.
    Он никогда на самом деле не видел игры Эсхина, но жгучее желание добавило:
    — Тебя бы освистали, я бы свистел.
    Мрамор под ногами превратился в застывший зеленый лед; от струи мочи в воздухе шел пар. Его постель уже успела промерзнуть, так что он вынужден был одеться и двигаться, разогревая кровь. О, если бы только Кикн был здесь!
    Но Совет заклинал их спешить; его спутникам пришла глупейшая мысль обходиться без слуг. Тысячи ядовитых слов были бы наговорены враждебно настроенными послами, если бы один он осмелился не признать уговора.
    Вставало бледное солнце, ветер стих; снаружи должно быть теплее, чем в этой мраморной гробнице. Мощеный двор перед садом был пуст, если не считать бездельничающего мальчика-раба. Он может взять с собой свиток и еще раз пройтись по своей речи, тогда как здесь он разбудит Эсхина, который начнет вслух удивляться, зачем это Демосфену понадобился письменный текст, и хвастать легкостью, с которой он сам якобы все всегда делал.
    В доме еще не поднялся никто, кроме рабов. Демосфен вглядывался в каждого, ища среди них греков. При осаде Олинфа было взято в плен много афинян, и все послы имели поручения предлагать за них выкуп, где только возможно. Демосфен решил выкупить любого, кто попадется ему на глаза, даже за собственный счет. В этом надменном и чванливом дворце, в пронизывающий холод, его сердце согревала одна мысль об Афинах.
    В детстве его баловали. Отрочество было несчастливым. Отец, богатый торговец, умер, оставив его на попечение небрежных опекунов. Он был тщедушным, хилым мальчиком, ни в ком не возбуждавшим желания, но легко возбудимым. В гимнасии это быстро обнаружилось, и грязное прозвище прилипло к нему на долгие годы. Тогда же он понял, что опекуны грабят его, разворовывая наследство. Не нашлось никого, кто повел бы тяжбу, и он, нервный заика, мог рассчитывать только на себя.
    Он начал втайне упражняться — упорно, до изнеможения, подражая актерам и риторам, и выиграл в суде, но к тому времени от денег осталась едва ли треть. Он стал зарабатывать на жизнь единственным, чему научился, сколачивая состояние такими способами, которыми иной бы побрезговал, пока наконец не пригубил крепкого вина власти, когда толпа на Пниксе слушала и поддерживала только его.
    Он ненавидел многих людей, некоторых не без основания, остальных из зависти, но больше всех он ненавидел человека, по сей день остававшегося невидимым в сердце этого варварски-пышного дворца, — македонского тирана, намеревающегося низвести Афины до положения зависимого города-клиента. В коридоре скреб пол раб-фракиец с синей татуировкой. Чувство принадлежности к афинскому полису, не уступающему ни единому городу на земле, как всегда, поддержало Демосфена. Родные Афины! Царю Филиппу придется узнать, что это такое. Как говорят на судебных площадях Аттики, он зашьет Филиппу рот. В этом, по крайней мере, Демосфен заверил своих собратьев.
    Если бы царем и исходящей от него угрозой можно было пренебречь, не пришлось бы снаряжать этого посольства. Осторожно, искусно напоминая о прежних союзах, можно вывести лицемера на чистую воду — достаточно намекнуть на все нарушенные обещания, все заверения, служившие только для того, чтобы потянуть время. Чего стоит обыкновение царя натравливать город на город, партию на партию; или его обходительность с врагами Афин, друзей которых он в то же время уничтожал или привлекал на свою сторону. Выступление было составлено великолепно, но в запасе оставалась еще одна историйка, которую следовало отшлифовать и вставить в речь. Услышав ее, послы будут поражены не меньше Филиппа, а их реакция в конечном счете значила даже больше. В любом случае речь разойдется в списках.
    Мощеный двор был усеян обломанными ветками. У невысокой стены стояли кадки с обрезанными розовыми кустами без единого листочка; возможно ли, что они цвели вообще? На далеком горизонте вырисовывалась бело-голубая цепь гор, прорезанная черными ущельями и окаймленная густыми, как мех, лесами. Двое юношей без плащей пробежали мимо, переговариваясь на своем варварском наречии. Растирая себе грудь, топая ногами и сглатывая в тщетной надежде, что простуженное горло пройдет, Демосфен не смог отогнать неприятную мысль: выросшие в Македонии мужчины должны быть стойкими. Даже мальчик, которого, без сомнения, прислали сгребать сучья и ветки, казалось, не чувствовал холода в своем убогом тусклом одеянии, — он сидел на стене, достаточно согревшийся, чтобы позволить себе лениться. Хозяин, по крайней мере, мог бы его обуть.
    Работать, работать. Демосфен развернул свиток на втором параграфе и, расхаживая по двору, чтобы не замерзнуть, заговорил, пробуя выстраивать фразу так и этак. Сцепление каденции с каденцией, падение голоса с подъемом, нажим и убеждения превращали каждую законченную речь в цельную ткань без единого шва. Если какое-нибудь восклицание требовало ответа, он делал его как можно более сжатым, не успокаиваясь до тех пор, пока фраза не начинала звучать репликой из трагедии. Его лучшие речи были наилучшим образом отрепетированы.
    — Таковы, — обращался он к стене двора, — были услуги, великодушно оказанные нашим городом твоему отцу Аминте. Но раз уж я говорил о вещах, естественным образом лежащих за пределами твоей памяти — поскольку тогда ты еще не был рожден, — позволь мне назвать и те благодеяния, которые ты увидел и принял сам.
    Он сделал паузу, — в этом месте Филипп будет озадачен.
    — И старейшие твоего народа подтвердят сказанное мною. Ибо после того, как твой отец Аминта и твой дядя Александр погибли, ты сам и твой брат Пердикка были детьми, Евридику, твою мать, предали люди, назвавшиеся ее друзьями, и изгнанный из страны Павсаний вернулся, чтобы предъявить свои права на трон, — ведомый благоприятным случаем и не лишенный поддержки.
    Декламируя на ходу, он сбился с дыхания и был вынужден остановиться. Внезапно он осознал, что мальчик-раб спрыгнул со стены и идет за ним по пятам. Мгновения хватило, чтобы Демосфен перенесся в былые годы насмешек и унижений. Он резко обернулся, ожидая увидеть ухмылку или непристойный жест. Но мальчик смотрел серьезно и прямо, на его открытом лице и в чистых серых глазах не было издевки. Его, должно быть, словно привлеченную флейтой пастуха скотину, захватила единственно новизна жестов и модуляций… Дома привыкаешь к слугам, снующим взад-вперед во время репетиций.
    — Поэтому, когда наш полководец Ификрат вошел в те области, Евридика, твоя мать, послала за ним и — что подтвердят все бывшие при этом — подвела к нему твоего старшего брата Пердикку, а тебя самого, крошечного ребенка, посадила ему на колени. «Отец этих сирот, — сказала она, — когда был жив, принял тебя как родного сына…»
    Он остановился. Пристальный взгляд мальчика, казалось, пронзал ему спину. Внимание тупого невежды, глазевшего на него, как на фигляра, начинало раздражать Демосфена. Он сделал нетерпеливый жест, словно отгонял собаку.
    Мальчик отступил на несколько шагов и остановился, глядя снизу вверх; его голова слегка запрокинулась. На довольно напыщенном греческом, с сильным македонским акцентом, он сказал:
    — Прошу вас, продолжайте. Говорите об Ификрате.
    Демосфен изумленно глянул на него. Его, привыкшего обращаться к тысячам, самым нелепым образом смутил один-единственный, неведомо откуда взявшийся слушатель. Кроме того, что это могло означать? Хотя и одетый как раб, паренек явно не был мальчишкой-садовником. Кто послал его и зачем? При ближайшем рассмотрении оказалось, что ребенок чистый, даже волосы вымыты: легко догадаться почему, особенно при такой красоте. Без сомнения, юный любовник гостеприимного хозяина, выполняющий секретные поручения царя! Для чего он подслушивал?
    Демосфен не впустую прожил тридцать лет жизни среди интриг. Его ум за считанные мгновения перебрал десяток вариантов и возможностей. Кто-то из ставленников Филиппа пытается загодя узнать содержание его речи? Но мальчик слишком мал для шпиона. Что же тогда? Послание? Но для кого?
    Демосфен и раньше был уверен, что один из десяти афинских послов куплен Филиппом. В дороге ему казалось, что он вычислил этого человека. Он начал подозревать Филократа. На какие деньги выстроил тот большой новый дом и купил сыну упряжку для ристаний? Его манеры переменились, когда посольство приблизилось к Македонии.
    — Что с тобой? — спросил мальчик.
    Демосфен осознал, что, пока он был поглощен своими мыслями, за ним наблюдали. Беспричинный гнев овладел им. Медленно и отчетливо, на том кухонном греческом, к которому прибегают в разговоре с рабами, он произнес:
    — Что ты хочешь? Кого ищешь? Какого хозяина?
    Мальчик покачал головой, начал было говорить, но внезапно передумал. На более правильном греческом и с меньшим акцентом, чем прежде, он сказал:
    — Не скажете ли вы мне, Демосфен еще не вышел?
    Даже самому себе Демосфен не признался, что чувствует себя оскорбленным. Прочно въевшаяся осторожность заставила сказать:
    — Все мы, послы, здесь одинаковы. Можешь сказать мне, чего ты хочешь от Демосфена.
    — Ничего, — ответил мальчик, оставшийся, казалось, равнодушным к этому полудопросу. — Я только хотел посмотреть на него.
    Скрытничать дальше не было смысла.
    — Я Демосфен. Что тебе нужно?
    Мальчик улыбнулся одной из тех улыбок, которыми вежливые дети встречают неуместные шутки взрослых.
    — Я знаю, какой он из себя. Кто вы по-настоящему?
    О, какие глубины разверзались под ногами! Бесценная тайна могла заключаться в этой выходке. Подобные тайны нужно узнавать во что бы то ни стало.
    Демосфен инстинктивно оглянулся. Дом был полон глаз. Как удержать мальчишку, если он сбежит или начнет кричать, потревожив это осиное гнездо? Часто в Афинах, во время дозволенных законом допросов рабов, он стоял рядом с дыбой. Пытки были разумной необходимостью: если бы рабы не боялись закона больше, чем своих хозяев, их свидетельство ничего бы не значило. Иногда допрашиваемые были не старше этого мальчика — невозможно проявлять мягкосердечие при дознании. Но здесь, посреди варваров, он не владел ни одним законным средством. Он должен был сделать многое, обойдясь малым.
    В это мгновение из окна его комнаты донесся глубокий мелодичный голос, пробующий гамму. Эсхин стоял на свету, расправив широкую грудь. Мощный обнаженный торс был хорошо виден. Мальчик, обернувшийся на звук голоса, воскликнул:
    — Вот он!
    Первым чувством Демосфена была слепая ярость. Накопившаяся за годы зависть, раздраженная и подстегнутая насмешкой, едва не спалила его. Но нужно быть спокойным, нужно размышлять, двигаться шаг за шагом. Предатель здесь, под боком, и этот предатель — Эсхин! Невозможно и желать лучшего. Ход за ним; он должен получить доказательства, перед всеми уличить своего врага.
    — Это Эсхин, — сказал он, — сын Атромета, до недавнего времени актер. Это актерская разминка — то, что он сейчас делает. Любой в доме для гостей скажет тебе, кто он такой. Спроси, если желаешь.
    Мальчик медленно переводил глаза с одного афинянина на другого. Так же медленно его чистую кожу заливала багровая краска, волной поднимающаяся от груди до самого лба. Он не произнес ни слова.
    Как подступиться? Одно бесспорно — и эта мысль прочно сидела в его мозгу, даже когда он обдумывал следующую фразу, — никогда прежде не видел он столь красивого мальчика. Кровь под тонкой кожей просвечивала, как вино в поднятом на свет алебастровом сосуде. Желание становилось непреодолимым, пугая расчеты. После, после, — будущее зависит от его способности сохранить голову ясной сейчас. Когда он выяснит, кому принадлежит мальчишка, то попробует его купить. Кикн уже давно утратил свою миловидность и теперь был всего лишь полезен. Нужно быть осторожным, прибегнуть к надежному посреднику… Глупость. Что действительно нужно, так это успеть прижать маленького негодяя, пока он не опомнился.
    — Теперь, — бросил Демосфен резко, — говори правду. Не лги. Чего ты хочешь от Эсхина? Ну? Я уже знаю достаточно.
    Он медлил слишком долго; мальчик успел собраться с духом и принял дерзкий вид.
    — Полагаю, нет, — сказал он.
    — Твое послание для Эсхина. Ну же, не надо лгать. Что в нем?
    — Зачем мне лгать? Я тебя не боюсь.
    — Посмотрим. Чего ты от него хочешь?
    — Ничего. Как и от тебя, впрочем.
    — Наглый мальчишка. Полагаю, твой хозяин тебя избаловал. Полагаю также, что это еще не поздно исправить.
    Мальчик уловил намерения Демосфена, даже если не понял его греческого.
    — Прощай, — сказал он вежливо.
    Нельзя его отпускать!
    — Стой! Не смей уходить, пока я не закончил. Кому ты служишь?
    Холодно, с едва заметной улыбкой, мальчик взглянул на него снизу вверх.
    — Александру.
    Демосфен нахмурился. Александр, по-видимому, было именем каждого третьего знатного македонца. Мальчик задумчиво помолчал, потом добавил:
    — И богам.
    — Ты крадешь мое время, — сказал Демосфен. Он задыхался, теряя контроль над своими чувствами. — Подойди.
    Он схватил мальчика за запястье, когда тот уже поворачивался, чтобы идти. Мальчик отпрянул, но не стал вырываться. Он просто смотрел. Его глубоко посаженные глаза расширились. Потом зрачки сузились, и их словно затянуло пленкой. Медленно, утонченно учтиво и очень спокойно он сказал по-гречески:
    — Отпусти меня. Или ты умрешь, обещаю.
    Демосфен разжал пальцы. Внушающий ужас порочный мальчишка, — очевидно, любимец какого-то вельможи. Его угрозы, без сомнения, пусты… но ведь здесь Македония. Мальчик все еще стоял на месте, пристально вглядываясь в лицо Демосфена. У того внезапной судорогой свело живот. Он подумал о засадах, яде, кинжалах во мраке спальни… Его желудок сжался, по коже прошел озноб.
    Мальчик стоял неподвижно, его глаза блестели из-под спутанной шапки волос. Потом он отвернулся, перемахнул одним прыжком невысокую стену и исчез.
    От окна донесся гулкий голос Эсхина, взявший сначала низкие ноты, потом эффектно подскочивший до тонкого фальцета. Подозрение, одно лишь подозрение! Не на чем выстроить обвинение; то, что очевидно для него самого, не сделать столь же очевидным для остальных. От саднящего горла простуда поднялась в нос, Демосфен отчаянно чихнул. Он должен получить свой отвар, пусть даже приготовленный невежественным дикарем-недоумком. Очень часто в своих речах говорил он о Македонии как о стране, не могущей дать цивилизованному миру даже приличного раба.

    Олимпиада сидела в золоченом кресле с резными пальметтами и розами. Солнце широким потоком вливалось в окно, прогревая высокую залу, пятная пол пляшущими тенями готовых зазеленеть ветвей. Под рукой у нее стоял небольшой столик кипарисового дерева, на скамеечке у ног сидел сын. Его зубы были стиснуты, но сдавленные вскрики то и дело прорывались сквозь них. Мать расчесывала ему волосы.
    — Последний колтун, дорогой.
    — Нельзя ли его отрезать?
    — И обезобразить тебя? Хочешь походить на раба? Если бы я не следила за тобой, ты бы давно завшивел. Все. Вот тебе поцелуй за терпение, можешь есть свои финики. Не трогай мое платье, пока пальцы липкие. Дорида, щипцы.
    — Они все еще очень горячие, госпожа. Прямо шипят.
    — Мама, пора перестать завивать мне волосы. Никому из мальчиков не делают завивки.
    — Ну и что? Следуют за тобой, а не ты за кем-то. Или ты не хочешь быть красивым ради меня?
    — Вот, госпожа. Теперь, я думаю, они не подпалят волос.
    — Да уж надеюсь! Не дергайся. Я делаю это лучше цирюльников. Никто не догадается, что волосы не вьются от природы.
    — Но меня видят каждый день! Все, кроме…
    — Тише, обожжешься. Что ты сказал?
    — Ничего. Я думал о послах. В конце концов, я, наверное, надену украшения. Ты была права, зачем нам одеваться по афинской мерке?
    — Ну конечно. Мы сейчас же что-нибудь подыщем, и подходящее платье тоже.
    — Кроме того, отец наденет свои драгоценности.
    — Ну да. Хотя тебе они больше к лицу.
    — Я только что встретил Аристодема. Он сказал, что я сильно вырос и он едва узнал меня.
    — Чудесный человек. Мы можем обо всем расспросить его здесь.
    — Он должен был идти, но представил мне другого посла, который когда-то выступал как актер. Он мне понравился; его имя Эсхин. Он рассмешил меня.
    — Можно позвать и его. Он хорошего рода?
    — Для актеров это не важно. Он рассказывал мне о театре, как они дают спектакли в разных городах, как сводят счеты с ленивцами и завистниками.
    — Тебе нужно быть осторожным с этими людьми. Надеюсь, ты не сказал ничего лишнего.
    — Ох, нет. Я спросил о партиях войны и мира в Афинах. Он был, я думаю, среди тех, кто стоял за войну, но мы оказались не такими, как он себе представлял. Мы поладили.
    — Не давай никому из них возможности похвастаться, будто его выделяют.
    — Он этого не сделает.
    — Что ты имеешь в виду? Он был развязен?
    — Нет, конечно нет. Мы только поговорили.
    Олимпиада запрокинула ему голову, чтобы завить челку. Он мимоходом поцеловал руку, коснувшуюся его рта.
    В дверь поскреблись.
    — Госпожа, царь прислал сказать, что он созвал послов и хотел бы, чтобы наследник был с ним.
    — Передай, что он придет.
    Она перебрала волосы сына — прядь за прядью — и оглядела его с ног до головы. Его только что вымыли, ногти были подстрижены, блестящие золотом сандалии стояли наготове. Олимпиада выбрала шафранового цвета хитон из шерсти, с каймой пяти или шести цветов, вытканной ею собственноручно, красную хламиду на плечи и большую золотую булавку. Когда хитон был надет, она застегнула на нем пояс с золотой филигранью. Она собирала сына не спеша: если он придет слишком рано, то оставшееся до церемонии время проведет с Филиппом.
    — Все? — спросил мальчик. — Отец будет ждать.
    — Он еще только послал за теми людьми.
    — Думаю, они уже ждали этого.
    — День покажется тебе нескончаемым, пока ты будешь слушать их высокопарные речи.
    — Что же, нужно учиться… Я видел Демосфена.
    — Великий Демосфен! Ну и как он тебе показался?
    — Мне он не понравился. — Олимпиада подняла брови. Мальчик повернулся к ней с усилием, которое не осталось ею незамеченным. — Отец говорил мне, но я не послушал. Хотя он был прав.
    — Надевай плащ. Или ты хочешь, чтобы за тобой ухаживали, как за ребенком?
    Молча он накинул плащ на плечо; молча, с размаху она воткнула булавку в ткань, которая подалась слишком быстро. Александр не пошевелился.
    — Я уколола тебя? — спросила она резко.
    — Нет.
    Он нагнулся завязать сандалии, плащ соскользнул, и Олимпиада увидела кровь на его шее.
    Она приложила к царапине полотенце, целуя его кудрявую голову, спеша примириться с сыном, прежде чем он уйдет к ее врагу. Пока он шел к залу Персея, боль от укола булавки забылась. А другая боль… ему казалось, что с ней он родился. Он не мог вспомнить дня, когда ее не было.
    Послы стояли перед пустым троном, на фреске за которым Персей освобождал Андромеду. Для каждого было поставлено украшенное резьбой деревянное кресло, и даже самому пылкому демократу было ясно, что он сможет сесть, но не раньше, чем царь предложит ему это. Глава посольства, Филократ, озирался вокруг с наигранной скромностью, сделав серьезное лицо и силясь казаться спокойным. Сразу же, как только порядок и темы речей были определены, он сделал их краткое изложение и тайно отослал его царю. Филипп был известен как человек, говорящий убежденно и остроумно даже без подготовки, но и он примет с благодарностью предоставившуюся возможность быть на шаг впереди послов. Филократ из кожи вон лез, отрабатывая свои деньги.
    Афиняне выстроились по старшинству. Демосфен, крайний слева, болезненно сглатывал и утирал нос концом плаща. Поднимая глаза, он натыкался на взгляд нарисованных глаз прекрасного юноши, попирающего голубое небо крылатыми сандалиями. В правой руке он сжимал меч, левой держал за волосы чудовищную голову Горгоны, смертоносный взор которой был устремлен вниз, где в пенящихся волнах моря извивался дракон. Сверкающее тело Андромеды, прикованной к скале, просвечивало сквозь тонкую рубашку; тот же ветер, который поднял героя в воздух, развевал ее волосы. Расширенными, умоляющими глазами она смотрела на своего спасителя.
    Картина была сделана мастерски, она не уступала мастерству Зевксису Акрополя и была много больше. Демосфен испытывал такую же горечь, как если бы фреска попала сюда как военный трофей. Прекрасный юноша с загорелым обнаженным телом — для предварительных этюдов художнику позировал один из афинских атлетов времен могущества великого города — высокомерно смотрел сверху вниз на наследников былого величия Афин. Снова, как в далекие годы палестры, Демосфен ощутил ужас, охватывавший его всякий раз, когда он должен был обнажить свои слабые члены. Публика восхищалась пробегавшими мимо мальчиками, нарочито безразличными к ее похвалам; ему же всегда доставались смешки и ненавистное прозвище.
    Ты мертв, Персей, прекрасен, храбр и мертв. Не стоит смотреть на меня. Ты умер от малярии в Сицилии, утонул в гавани Сиракуз, погиб от жажды в отступлении через пустыню. На Козлиной реке спартанцы схватили тебя и перерезали глотку. Палач «Тридцати»[20] заклеймил тебя, перед тем как удавить. Ты уже ничего не сможешь сделать для Андромеды. Пусть ищет помощь где может, потому что в расступившихся волнах уже показалась голова чудовища.
    Паря над морем на облаке, златошлемная Афина вдохновляла героя. Совоокая богиня побед! Прими меня, каков есть, я принадлежу тебе. Я могу служить тебе одними только словами, но в твоей власти превратить их в меч и голову Горгоны. Дозволь мне защищать твою цитадель, пока она не взрастит новых героев.
    Афина ответила ему спокойным пристальным взглядом. Как и положено, ее глаза были серыми. Демосфену показалось, что утренний озноб вернулся, и его внутренности судорожно сжались от страха.
    За дверями послышался какой-то шум. Вошел царь, сопровождаемый двумя военачальниками, Антипатром и Парменионом. Это была внушающая ужас троица закаленных в сражениях воинов, каждый из которых сам по себе приковывал взоры. Вместе с ними, скрываясь за взрослыми, держась сбоку от царя, вошел кудрявый, разряженный мальчик. Глаза он держал опущенными.
    Пришедшие устроились на своих местах, Филипп учтиво приветствовал послов и предложил им сесть.
    Филократ произнес речь, суровую на слух, но на самом деле полную намеков, которые могли оказаться полезными для царя. Подозрения Демосфена крепли. Все они предварительно обменялись краткими тезисами. Те ошибки, которые он сейчас допускал, не могли быть простой неряшливостью. Если бы он мог хоть на минуту оторвать глаза от царя и сосредоточиться на этом!
    Он ожидал, что будет преисполнен ненависти по отношению к Филиппу, но не ожидал, что тот выбьет его из колеи. В приветственной речи царя, утонченно вежливой, не было ни одного лишнего слова, и ее краткость изящно намекала, что на этот раз туманная пелена искусно сплетенных слов будет бесполезна. Каждый раз, когда оратор оборачивался к другим послам за поддержкой, Филипп изучающе пробегал взглядом по их лицам. Его слепой глаз, не уступающий в подвижности здоровому, казался Демосфену много более зловещим.
    Время едва тянулось, лежавшие под окнами полосы солнечного света медленно ползли по полу. Оратор за оратором предъявляли требования Афин на Олинф и Амфиполь, вспоминали о былых сферах влияния во Фракии и Херсонесе, ссылались на Эвбейскую войну, на то или иное столкновение на море; извлекали старые договоры с Македонией, заключенные в течение долгой череды войн за ее трон; толковали о хлебных путях Геллеспонта, о намерениях Персии и интригах ее сатрапов, владеющих побережьем. И все это время Демосфену было видно, как блестящий черный глаз вместе с бесполезным товарищем то и дело задерживается на его фигуре.
    Его, знаменитого тираноборца, ждали так же, как ждут протагониста, который должен выйти из расступившегося хора. Как часто в судах и на Собрании знание этого воодушевляло его, заставляло закипать кровь. Теперь ему пришло в голову, что никогда прежде он не обращал свою речь к одному человеку.
    Он владел каждой струной своего инструмента, мог рассчитать малейшее изменение тона, мог превратить справедливые требования в слепую ненависть, сыграть на самолюбии людей так, что уже им самим казалось, что они самоотверженно выполняют свой долг, мог замарать грязью честного человека и обелить негодяя, — даже среди судейских и политиков своего времени, предъявляющего высокие требования к искусству оратора, он считался профессионалом высочайшего класса. И он знал, что способен на большее. В иные дни он переживал чистейший восторг артиста, воспламеняя слушателей собственной мечтой о величии Афин. Он достиг вершины мастерства, сейчас он должен совершить невозможное, но теперь ему внезапно стало понятно, что необходимым условием его успеха являлась безликая толпа. Когда люди расходятся по домам, его ораторское искусство хвалят, но похвалы растворяются среди многих сотен людей, ни один из которых его в действительности не любит. Среди них нет никого, с кем он смыкал щиты в сражении. И если он нуждался в любви, это стоило лишь две драхмы.
    Заканчивал свою речь восьмой оратор, Ктесифон. Вскоре придет его очередь, и он будет говорить не для привычной ему толпы, а для оценивающего взгляда единственного черного глаза.
    Нос опять заложило, пришлось высморкаться в плащ — пол был слишком вызывающе изукрашен. Что, если из носа потечет во время выступления? Стараясь не думать о царе, он посмотрел на краснолицего ширококостного Антипатра, на Пармениона с его широко развернутыми плечами, буйной бородой и кривыми ногами наездника. Это было неразумно. В отличие от Филиппа, они не были скованы приличиями, заставляющими выслушивать всех афинян одинаково бесстрастно, и оценивали послов и их речи вполне искренне. Свирепый взгляд голубых глаз Антипатра живо напомнил Демосфену филарха,[21] под началом которого он, тщедушный восемнадцатилетний юнец, отбывал свою воинскую повинность.
    Все это время разодетый как на праздник царский сынок неподвижно сидел в своем низеньком кресле, уставившись на собственные колени. Любой афинский мальчишка вертелся бы на месте, не сдерживая любопытства, и его дерзость (увы, хорошие манеры повсеместно забылись!) искупалась бы живым быстрым умом, все ловящей на лету сообразительностью. Спартанская муштра. Спарта, символ былой тирании и современной олигархии. Именно этого следовало ожидать от сына Филиппа.
    Ктесифон закончил. Он поклонился, и Филипп произнес слова благодарности. Царь ухитрялся заставить каждого из ораторов почувствовать, что его выделили, запомнили. Распорядитель произнес имя Эсхина.
    Тот поднялся во весь рост. Он был слишком высок, чтобы ему удавались роли женщин, — одна из причин, вынудивших актера покинуть сцену. Выдаст ли он себя? Ни одного слова, ни одной модуляции нельзя пропустить. И следить за царем.
    Эсхин начал, и в очередной раз Демосфену пришлось убедиться, что значит выучка. Он сам придавал большое значение жесту и действительно умело пользовался им в публичных речах, называя старую скульптурно-неподвижную позу пережитком аристократии, но, воодушевляясь, иногда слишком усердствовал. Правая рука Эсхина свободно лежала поверх плаща, он держался с большим достоинством, не разыгрывая перед тремя великими полководцами старого солдата, но все же давая им понять, что его почтительность — это уважение человека, знающего войну не понаслышке. Это была хорошая речь, построенная в соответствии со всеми канонами. Он ничего не упустил, нигде не был чрезмерно многословен.
    Не совладав с отвращением, Демосфен снова высморкался и переключился на собственную речь, еще раз мысленно пробегая ее пункты.
    — И твои старшие соплеменники подтвердят мои слова. После того как твой отец Аминта и твой дядя Александр погибли, ты и твой брат Пердикка были детьми…
    Демосфен замер, его мысль остановилась, разорванная невероятным совпадением. Слова были те же самые. Но Эсхин, а не он произносил их.
    — …преданные ложными друзьями, и Павсаний вернулся из своего изгнания, чтобы предъявить права на трон…
    Непринужденный, вкрадчивый, тщательно смодулированный голос громом отдавался у него в ушах. Дикие мысли о совпадении роились и угасали, а Эсхин цеплял слово за слово, и каждое из этих слов теперь становилось подтверждением бесчестия.
    — Ты сам был еще ребенком. Она усадила тебя на колени, говоря так…
    Первоначальные годы его трудов, прошедшие в отчаянной борьбе с заиканием и пронзительным тембром несильного голоса, приучили Демосфена к постоянным подстраховкам. Снова и снова, со свитком в руке, на борту корабля и на постоялых дворах, он, должно быть, репетировал эту часть речи, отчетливо проговаривая каждую фразу. Этот фигляр, бездарный воришка чужих слов — конечно же он мог заучить ее со слуха.
    Историйка завершилась искусным выводом. На всех, казалось, она произвела глубокое впечатление: на царя, военачальников, остальных послов, — на всех, кроме мальчика, который, утомившись наконец от долгих часов бездействия, начал почесывать голову.
    Демосфен был поставлен не только перед фактом кражи наиболее выигрышной части своего выступления, но и перед необходимостью в считанные минуты изменить речь, основная тема которой была непосредственно увязана с уже прозвучавшей историей.
    Он никогда не был хорош в импровизации, даже если слушатели поддерживали его. Царь снова выжидающе покосился в его сторону.
    Отчаянным усилием собирал он в уме разрозненные фрагменты речи, прилаживал их, пытаясь срастить. Поменять местами, перекрыть лакуны. Но, прослушав большую часть речи Эсхина, он не имел ни малейшего представления о том, как долго тот будет говорить и скоро ли придет его очередь. Тревога мешала собраться с мыслями. В памяти вертелось лишь то, как он унизил Эсхина, показав беспочвенность претензий самонадеянного выскочки, бросив в лицо ему и его влиятельным покровителям, что он происходит из опустившейся знати, что мальчиком он разводил чернила в школе своего отца и переписывал списки гражданских повинностей, что на сцене он никогда не получал ведущих ролей. Кому на руку трюки его подлого ремесла, которые он привнесет в благородный театр политиков?
    Эсхин после этого надолго стал посмешищем Афин. А такие вещи не забываются и не прощаются.
    Голос Эсхина усилился, речь шла к концу. Демосфен почувствовал на лбу холодный пот. Он сосредоточился на вступительной тираде, которая должна была послужить толчком и увлечь за собой рушившуюся пирамиду его речи. Персей насмешливо поглядывал с фрески. Царь сидел спокойно, поглаживая бороду. Антипатр что-то вполголоса сказал Пармениону. Мальчик глубоко запустил пальцы в волосы.
    Ловко и незаметно Эсхин обыграл ключевой момент заготовленного Демосфеном финала. Потом он поклонился. Его поблагодарили.
    — Демосфен, — возгласил распорядитель, — сын Демосфена из дема Пеания.
    Он поднялся и начал, словно бросаясь в пропасть. Чувство стиля оставило его совершенно, он был рад, что помнит хотя бы слова. Почти в самом конце к нему вернулась способность соображать; он увидел, как можно залатать прореху. В этот миг легкое движение отвлекло его. Впервые за все время мальчик поднял голову.
    Завитые локоны, распустившиеся еще до того, как он приложил к ним руку, превратились в спутанную копну, дыбом поднимающуюся надо лбом. Серые глаза были широко открыты. Он едва заметно улыбался.
    — Рассматривая вопрос широко… вопрос широко… рассма…
    Голос Демосфена пресекся, рот открылся и закрылся, слышно было только дыхание. Все навострили уши. Эсхин, приподнявшись, похлопал его по спине. Мальчик смотрел прямо на Демосфена — понимающе, ничего не упуская, ожидая продолжения. От его лица исходило чистое холодное сияние.
    — Рассматривая вопрос широко… Я… Я…
    Царь Филипп, пораженный и сбитый с толку, уловил только то, что ему предоставляется случай проявить великодушие.
    — Мой гость, не торопитесь. Не надо беспокоиться, через пару минут дыхание вернется к вам.
    Мальчик чуть наклонил голову к левому плечу; Демосфен вспомнил его позу. Серые глаза, широко открытые, оценивали его позор и страх.
    — Попробуйте обдумать все постепенно, — добродушно сказал Филипп. — Вернитесь к началу. Нет нужды смущаться, как делают это актеры, забывшие свою роль. Уверяю вас, мы можем подождать.
    Что за игра кошки с мышью? Немыслимо, чтобы мальчик не рассказал всего отцу. Демосфен вспомнил школьный греческий: «Ты умрешь, обещаю».
    Шепот пробежал по ряду послов: его речь содержала важные моменты, еще не затронутые. Ключевые места, если бы только он мог их припомнить…
    Охваченный мрачной паникой, он последовал совету царя, пытаясь вернуться мыслями к вступлению. Губы мальчика слабо, беззвучно, насмешливо шевельнулись. Голова Демосфена стала пустой, как высушенная тыква. Он выговорил: «Простите» — и сел.
    — В таком случае, благородные афиняне… — заключил Филипп и подал знак распорядителю. — Когда вы отдохнете и подкрепитесь, я дам вам ответ.
    За дверью Антипатр и Парменион принялись обсуждать, как выглядели бы послы в кавалерийском строю. Филипп, направляясь к библиотеке, где он оставил свою уже написанную речь (в ней были оставлены пробелы на случай дополнений после речей послов), почувствовал на себе взгляд сына. Он кивнул, и мальчик прошел за ним в сад, где, в умиротворяющей тишине, они остались одни среди деревьев.
    — Можешь отлить, — сказал Филипп.
    — Я ничего не пил. Ты говорил мне об этом.
    — Да? Ну, как тебе Демосфен?
    — Ты был прав, отец. Он трус.
    Филипп опустил полу хитона и оглянулся, — что-то в голосе сына заинтересовало его.
    — Что с ним случилось? Ты знаешь?
    — Этот актер, который выступал перед ним. Он украл его историю.
    — Как ты узнал?
    — Я слышал, как он репетирует в саду. Он говорил со мной.
    — Демосфен? О чем?
    — Он подумал, что я раб, и хотел знать, не шпионю ли я. Потом, когда я ответил на греческом, он решил, что я чей-то жопка. — Он прибегнул к казарменному словечку, которое первым пришло ему на ум. — Я не объяснил ему, я решил подождать.
    — Чего?
    — Я приподнялся, когда он начал говорить, и он узнал меня.
    С явным удовольствием мальчик наблюдал, как улыбка медленно преображает лицо его отца: щербатый рот, здоровый глаз и даже слепой.
    — Но почему ты не сказал мне?
    — Он этого и ожидал. Он не знал, что думать.
    Филипп бросил на него сияющий взгляд.
    — Этот человек делал тебе предложения?
    — Он не стал бы просить раба. Он просто поинтересовался бы, сколько я стою.
    — Что ж, теперь, полагаю, он это знает.
    Отец и сын переглянулись. Это было мгновение редкой гармонии между ними. Оба были подлинными наследниками тех вождей, что сотни и сотни лет назад приехали из-за Истра на своих колесницах. Вооруженные бронзовыми мечами, они вели за собой неисчислимые племена, одни из которых ушли дальше на юг, покоряя новые земли, другие осели в местных горных царствах, в которые привнесли свои древние обычаи. Они возводили для своих мертвых гробницы, где те лежали рядом с прахом предков, черепа которых были покрыты шлемами, увенчанными кабаньими клыками, а обнажившиеся до костей руки сжимали обоюдоострые секиры. Из поколения в поколение, от отца к сыну, передавались выверенные детали кровной мести и междоусобиц. За оскорбление следовало отомстить, хотя на обидчика нельзя было поднять меч, — изящно, тонко воздать мерой за меру. В своем роде это было похоже на кровавую расправу в тронном зале Эгии.

    В Афинах наконец обсудили условия мирного договора. Антипатр и Парменион, посланные туда представлять Филиппа, были поражены затейливыми обычаями юга. Единственным вопросом, выносившимся на голосование в Македонии, был смертный приговор, все остальное единолично решал царь.
    К тому времени, когда условия были приняты (Эсхин особенно упорно настаивал на этом) и посольство отправилось в обратный путь, чтобы заключить договор, царь Филипп успел покорить фракийскую крепость царя Керсоблепта[22] и принял капитуляцию на том условии, что сын фракийца останется заложником в Пелле.
    Между тем из укреплений над Фермопилами показался в поисках пропитания, золота и удачи изгнанный грабитель храмов — филаик Фокион. Филипп тотчас же вошел с ним в секретные сношения. Новость о том, что Македония протянула руку к Великим вратам, подействовала бы на Афины с силой землетрясения — им куда легче было выносить грехи Фокиона (и даже пользоваться ими при случае), чем это. Поэтому переговоры следовало тщательно скрывать до тех пор, пока мир не будет подписан и скреплен священными нерушимыми клятвами.
    Филипп был чарующе любезен со вторым посольством. В особенности он ценил Эсхина, как человека не купленного, но изменившегося сердцем. Актер с радостью принял заверения царя — бывшие, впрочем, на тот момент искренними, — что он не причинит вреда Афинам и не слишком жестоко обойдется с фокейцами. Афины нуждались в Фокиде: как для того, чтобы удерживать Фермопилы, так и для противостояния заклятому врагу — Фивам.
    Послы были приняты с редким гостеприимством и оделены богатыми дарами. Дары приняли все, кроме Демосфена. На этот раз он говорил первым, но его товарищи были согласны с тем, что ему недоставало обычного воодушевления. Ссоры и интриги сопровождали посольство на протяжении всей дороги из Афин.
    Направленные на Филократа подозрения Демосфена превратились в уверенность; он горел нетерпением убедить в этом остальных, изобличив попутно и Эсхина: доказав предательство одного, он бросал тень на другого.
    Погруженный в мрачные размышления, он вошел в обеденный зал, где гостей развлекали игрой на лире юный Александр и еще один мальчик. Пара холодных серых глаз уставилась на него поверх лиры. Он быстро отвернулся и увидел насмешливую улыбку Эсхина.
    Клятвы были произнесены, послы отбыли домой. Филипп провожал их на юг до самой Фессалии, не обмолвившись, однако, что ему это по пути. Расставшись с ними, он повернул к Фермопилам и получил от Фокиона укрепления в обмен на охранную грамоту. Изгнанники удалились, полные благодарности. Потом они рассеялись по стране, чтобы стать наемниками в нескончаемых войнах между греческими городами, и умирали там и тут, пораженные мстительным Аполлоном.
    Афины охватила паника. Там ожидали, что Филипп обрушится на них, подобно Ксерксу. Гарнизон на стенах был усилен, беглецы со всей Аттики наводнили город. Но Филипп только прислал сказать, что он намерен уладить скандал с Дельфами, долго позоривший Элладу, и пригласил афинян присоединиться к нему в качестве союзников.
    Демосфен произнес яростную речь о вероломстве тиранов. Филипп, сказал он, хочет, чтобы цвет нашего юношества достался ему в заложники. Войско не послали. Филипп был чистосердечен в своем недоумении, — отказ задел и уязвил его. Он проявил милосердие, когда никто на это не надеялся, и не получил никакой благодарности. Предоставив Афины самим себе, он с головой ушел в фокейскую войну. Священный Союз — города, которые вместе с фокейцами должны были охранять Треножник, — дал ему свое благословение.
    Во Фракии был заключен мир, все силы Филипп мог обрушить на Фокиду. Одна за другой фокейские крепости сдались или пали. Вскоре все было кончено, и Священный Союз собрался, чтобы решить судьбу фокейцев. Перед ними был проклятый народ, своими богохульственными грабежами губивший страну. Большинство предлагало запытать пленных до смерти, сбросить их с вершин Фирид или, по крайней мере, распродать как рабов. Но Филипп, уже уставший от жестокостей войны и предвидевший к тому же новые нескончаемые войны за владение опустевшими землями, настаивал на том, чтобы к нечестивцам проявили милосердие. В конце концов было решено позволить фокейцам жить в собственной стране, но небольшими деревнями, которые им запретили укреплять. Запрещалось также отстраивать стены городов, а в храм Аполлона должны были вноситься ежегодные подати. Демосфен произнес яростную речь в осуждение этих зверств.
    Священный Союз захотел выразить признательность Филиппу, избавившему от нечестивцев величайшую святыню Греции, и предложил Македонии два места в Совете, как раз отнятые у фокейцев. Царь уже вернулся в Пеллу, когда за ним выслали двух вестников с приглашением возглавить Совет на следующих Пифийских играх.
    После аудиенции он стоял в одиночестве у окна своей студии, смакуя этот триумф. Великий день был только началом, и впереди лежал долгий трудный путь. Наконец-то он был принят как эллин.
    С тех пор как он стал мужчиной, Эллада была его возлюбленной. Ее ненависть обжигала, словно удар хлыста. Она забыла былое величие, опустилась, но не хватало ей лишь одного — сильного вождя, и в глубине души Филипп знал свое предназначение.
    Его любовь родилась в горечи, в те дни, когда из гор и лесов Македонии он был взят чужими людьми в ужасные низины Фив, взят как живой символ поражения. Хотя хозяева-тюремщики были вежливы с заложником, многие фиванцы вели себя по-другому. Он был оторван от друзей и семьи, от желанных девушек и той женщины, которая первой обучала его науке любви. В Фивах свободные женщины были для него недоступны, за ним постоянно следили, если он шел в публичный дом, ему не хватало денег на ту проститутку, которая не вызывала бы в нем отвращения.
    Единственное утешение находил он в палестре. Здесь никто не мог смотреть на него свысока, — он закрепил за собой репутацию атлета искусного и несокрушимого духом. Палестра приняла его, дав понять, что здесь по-прежнему ценятся истинные достоинства. С новыми друзьями явилась возможность посещать философов и учителей риторики, а вскоре представился случай изучать искусство войны у сведущих наставников. Он скучал по дому и вернулся туда с радостью, но уже не варваром, а посвященным, узнавшим таинство Эллады.
    Афины были ее алтарем, едва ли не ею самою. Все, чего он хотел для города, — это возрождения былой славы; его нынешние вожди были в глазах Филиппа подобны фокейцам, — богохульникам, завладевшим священным храмом Дельф. В глубине души он смутно осознавал, что для афинян слава неотделима от свободы, но сейчас он был подобен любовнику, который полагает, что любую, даже основную черту характера возлюбленной будет легко изменить, как только они поженятся.
    Всеми доступными ему средствами, часто идя окольными путями, разжигая вражду, пытался он открыть себе двери Эллады. Он разбил бы эту дверь вдребезги, прежде чем расстаться с надеждой обладать Грецией, но он страстно желал, чтобы ему открыли добровольно. Сейчас в руках у него был изящный свиток, присланный из Дельф, — ключ если не от внутренних комнат, то, по крайней мере, от ворот.
    В конце концов Эллада должна будет принять его. Когда он освободил от многолетнего рабства родственные ей города Ионии, он вошел в ее сердце. Родились новые планы. Позднее, подобно знамению, пришло длинное письмо от Исократа — философа столь престарелого, что он был другом Сократа еще в те времена, когда Платон ходил в школу, и родился до того, как Афины объявили войну Спарте, пустив этим кровь всей Греции. Теперь, на десятом десятке все еще не спуская глаз с меняющегося мира, он убеждал Филиппа объединить Грецию под своей властью.
    Задремав у окна, царь видел вернувшуюся юность Эллады — не благодаря крикливому оратору, назвавшему его тираном, а благодаря Гераклиду, имеющему большее право называться так, чем выродившиеся и погрязшие в мелочных ссорах цари Спарты. Он уже видел, как его статую устанавливают на Акрополе; великий царь персидский займет свое место в череде варваров, обязанных поставлять рабов и платить дань; при Филиппе Афины вновь станут школой Эллады.
    Молодые голоса прервали его мечтательную дрему. Внизу на террасе его сын играл в бабки с юным заложником, сыном Тера, царя агриан.
    Филипп изумленно посмотрел вниз. Что могло понадобиться Александру от этого маленького дикаря? Он даже брал его с собой в гимнасий, как донес один из знатных гетайров, сын которого ходил туда же и был этим обстоятельством недоволен.
    С ребенком обращались гуманно, он был хорошо одет и накормлен, его никогда не заставляли работать или делать что-либо унизительное для его высокого происхождения. Конечно, ни один из благородных домов, принявших бы мальчика из цивилизованного мира — Греции или прибрежной Фракии — не принял бы этого; он был вынужден постоянно оставаться во дворце, и, поскольку агриане зарекомендовали себя воинственным народом, на чью покорность не приходилось рассчитывать, к нему был приставлен страж на случай вероятной попытки побега. Почему Александр всем благороднорожденным мальчикам Пеллы предпочел именно его, оставалось выше понимания Филиппа. Без сомнения, ребенок скоро забудет свой каприз, незачем вмешиваться.
    Дети присели на корточки на мраморных плитах; во время игры они объяснялись, усиленно жестикулируя, на смеси македонского с фракийским, с преобладанием фракийского, поскольку Александр учился чужому языку быстрее. Скучающий стражник сидел на крестце мраморного льва.
    Ламбар был ширококостным рыжим фракийцем той воинственной северной ветви, которая тысячелетие назад спустилась к югу, вкрапляя свои горные кланы в племена темноволосых пеласгов. Он был годом старше Александра, но казался взрослее из-за своего сложения. Его волосы вздымались спутанной копной, на плече была вытатуирована архаическая фигура лошади с маленькой головой — знак царской крови. Как всякий высокорожденный фракиец, он вел свой род от легендарного полубога, Реса-Наездника. На ноге был виден олень, тотем его племени. Когда он достигнет совершеннолетия, и дальнейший рост не испортит рисунка, все его тело будет покрыто тщательно продуманным сплетением узоров и символических фигур, указывающих на его высокий ранг. На шее Ламбара висел засаленный кожаный шнурок с амулетом — грифоном из желтого скифского золота. Держа в руках мешок с костями, он произносил монотонное заклинание. Солдат, который охотно предпочел бы переместиться поближе к друзьям в караульной, нетерпеливо кашлянул. Ламбар загнанно оглянулся.
    — Не обращай внимания, — сказал Александр. — Он охранник, и это все. Он не может приказывать тебе и говорить, что ты должен делать.
    Про себя он подумал, что величайший позор падет на весь дом, если с заложником царской крови в Пелле будут обращаться хуже, чем в Фивах. Эта мысль проскальзывала в его уме еще до того дня, когда он наткнулся на Ламбара, который рыдал, прижавшись к стволу дерева, под равнодушным взглядом своего тюремщика. При звуке нового голоса он отпрянул, как затравленное животное, но вид протянутой руки его успокоил. Увидев, что над его слезами глумятся, он бросился бы в драку, даже ценою собственной жизни. Это без слов стало понятно обоим, едва они обменялись взглядами.
    В его рыжих волосах было полно красных вшей, и Ланика ворчала, поручая собственной служанке привести голову пленника в порядок. Когда Александр послал за сладостями, их принес раб-фракиец.
    — Он всего лишь стоит на страже. Ты мой гость. Тебе бросать.
    Ламбар повторил свою молитву фракийскому богу неба, назвал пять и выбросил два и три.
    — Ты просишь его о таких мелочах. Я думаю, он оскорбится. Боги любят, когда их просят о чем-то великом.
    Ламбар, который теперь не так часто молился о возвращении домой, сказал:
    — Твой бог выиграл для тебя.
    — Нет, я просто пытаюсь чувствовать себя удачливым во всем. Я берегу свои молитвы.
    — Для чего?
    — Ламбар, послушай. Для того, что будет, когда мы будем мужчинами. Когда мы будем царями — ты понимаешь, о чем я?
    — Когда наши отцы умрут.
    — Когда я начну войну, ты будешь моим союзником?
    — Да. Что такое союзник?
    — Ты приведешь своих воинов сражаться с моими врагами. А я приведу своих.
    Сверху, из окна, царь Филипп видел, как фракиец схватил его сына за руки и, опустившись на колени, сжал их в замок со своими. Запрокинув голову, он говорил долго и без запинки; Александр стоял на коленях к нему лицом, держа его сплетенные руки, и слушал спокойно, внимательно — так, что внимание ощущалось во всей его позе. Вскоре Ламбар вскочил на ноги и испустил пронзительный вопль, словно завыла брошенная собака, — детская попытка воспроизвести боевой клич фракийцев. Филипп, ничего не понявший из этой сцены, нашел ее отвратительной. Он обрадовался, увидев, что бездельничающий страж направился к мальчикам.
    Это вернуло Ламбара к реальности. Пеан прервался, угрюмо, потерянно он уставился в землю.
    — Что тебе нужно? Ничего не случилось, он учит меня своим обычаям. — Стражник, явившийся разнимать повздоривших мальчишек, был вынужден оправдываться. — Уходи. Я позову, если ты мне понадобишься. Это чудесная клятва, Ламбар. Повтори последние слова еще раз.
    — Я буду хранить верность, — произнес Ламбар медленно и серьезно, — пока небо не упадет и не раздавит меня, или земля не разверзнется и не поглотит меня, или море не расступится и не возьмет меня. Мой отец целует вождей, когда они клянутся этой клятвой.
    Не веря своим глазам, Филипп смотрел, как его сын взял в свои руки рыжую голову маленького варвара и запечатлел на его лбу ритуальный поцелуй. Это зашло слишком далеко. Это было не по-эллински. Филипп вспомнил, что он еще не рассказал сыну новости о Пифийских играх, на которые собирался взять его с собой. Будет лучше, если он подумает об этом.
    На мраморной плите лежал легкий слой пыли. Александр чертил по ней обструганной веткой.
    — Покажи мне, как твой народ выстраивается на сражении.
    Из окна библиотеки этажом выше Феникс с улыбкой наблюдал, как золотоволосая и рыжая головы соприкасались над какой-то серьезной игрой. Педагога всегда умилял вид его питомца, когда тот, ослабив тетиву лука, ненадолго возвращался к прежним детским забавам. Присутствие стражника давало ему несколько минут отдыха. Он вернулся к своему развернутому свитку.
    — Мы захватили тысячу голов! — ликующе вскричал Ламбар. — Чоп-чоп-чоп!
    — Да, но где стоят пращники?
    Снова подошел стражник, на этот раз с посланием.
    — Александр, предоставь этого паренька мне. Царь, твой отец, зовет тебя.
    Серые глаза Александра на мгновение задержались на лице посланного. С неохотой он поднялся.
    — Хорошо. Не мешай ему делать все, что он захочет. Ты солдат, а не педагог. И не называй его «этот паренек». Если я признаю его ранг, то и ты вполне можешь.
    Он поднялся вверх по лестнице между мраморными львами, чтобы услышать великие вести из Дельф. Глаза Ламбара не отрываясь следили за ним.

4

    — Как жаль, — сказал Эпикрат, — что ты не можешь уделять музыке больше времени.
    — Дни должны быть дольше. Почему нужно спать? Если бы я мог обходиться без сна!
    — Ты увидишь, что мастерства это тебе не прибавит.
    Александр похлопал по корпусу кифары с узорным инкрустированным орнаментом и колками из слоновой кости. Двенадцать струн ответили слабым вздохом. Мальчик скинул ремень, позволявший играть стоя (если кифарист сидел, тон менялся), и оперся о стол. Проверяя чистоту звука, он слегка пощипывал струны.
    — Ты прав, — продолжал Эпикрат. — Почему нужно умирать? Если бы можно было обойтись без этого!
    — Да, сон напоминает смерть.
    — Надо же. Когда тебе двенадцать лет, времени в запасе еще очень много. Мне бы хотелось увидеть твое выступление на состязаниях. Может быть, имея перед собой цель, ты трудился бы усерднее… Я подумывал о Пифийских играх. Через два года ты будешь готов к ним.
    — Какой возраст положен для юношей?
    — Восемнадцать, самое большее. Твой отец даст согласие?
    — Нет, если я буду выступать только как музыкант. Я и сам не соглашусь. Чего ты от меня хочешь, Эпикрат?
    — Приучить тебя к дисциплине.
    — Так я и думал. Но тогда я не смогу получать от музыки удовольствие.
    Эпикрат привычно вздохнул.
    — Не сердись. К дисциплине меня приучает Леонид.
    — Знаю, знаю. В твои годы у меня не было такого хорошего удара. Ты начал раньше и, скажу без ложной скромности, с лучшим учителем. Но ты никогда не станешь музыкантом, Александр, если будешь пренебрегать философией искусства.
    — Для этого нужно, чтобы математика вошла в душу. У меня это никогда не получится, ты знаешь сам. И в любом случае, я никогда бы не смог стать настоящим музыкантом. Я предназначен для иного.
    — Почему бы не принять участие в играх? — вкрадчиво спросил Эпикрат. — И в состязании музыкантов заодно?
    — Нет. Когда я был там, мне казалось, что ничего более прекрасного на свете нет. Но после того как состязания закончились, мы еще задержались. И я познакомился с атлетами, я увидел, кто они такие на самом деле. Я могу драться с мальчиками здесь, в Македонии, потому что мы все учимся быть мужчинами. Но те — всего лишь мальчики-атлеты. Часто они заканчивают выступать до того, как станут мужчинами, и даже в противном случае игры — вся их жизнь. Это все равно что быть женщиной для женщин.
    Эпикрат кивнул.
    — Это началось едва ли не на моих глазах. Люди, которым нечем гордиться в себе, довольствуются тем, что гордятся своими городами, славу которым добывают другие. И в конце концов городу нечем будет гордиться вообще, разве что мертвыми, относившимися к гордости гораздо спокойнее. Что же, в музыке талант одного человека принадлежит всем. Начинай, я хочу прослушать этот отрывок еще раз. Прошу тебя, держись ближе к замыслу сочинителя.
    Александр поднял кифару, пристраивая на уровне груди слишком большой для него инструмент басовыми струнами к себе. Он осторожно тронул их пальцами левой руки, дисканты же — плектром,[23] который он держал в правой. Его голова была слегка наклонена, — судя по сосредоточенному взгляду, он слушал скорее глазами. Эпикрат наблюдал за ним со странной смесью любви и раздражения, в который раз задаваясь привычным вопросом: что было бы, если бы он с большим упорством настаивал на своем, отказываясь понимать мальчика. В конце концов, многие лучшие учителя поступили бы именно так. Но тогда и Александр, вероятнее всего, просто отказался бы от уроков. Ему еще не было десяти, когда он уже знал достаточно для благороднорожденного, чтобы бренчать на лире за ужином. Никто не стал бы настаивать на чем-то большем.
    Александр взял несколько звучных аккордов, завершив плавной каденцией. И запел.
    В том возрасте, когда голоса македонских мальчиков начинали грубеть, он сохранил чистый альт, который с годами только окреп. Когда, следуя звучанию струн под плектром, он легко взял высокие ноты, Эпикрат удивленно подумал, что это Александра никогда не задевало и не беспокоило. И точно так же он не боялся выказывать отвращение, когда другие мальчишки, его ровесники, навязчиво обменивались при нем непристойностями — этими вечными спутниками подростков. Мальчик никогда не боялся диктовать свою волю.
Все подвластно всесильному богу.
Он догоняет парящего орла и дельфина в море.
Дерзким смертным не избежать его велений,
Но кому-то дарует он славу, живущую вечно.

    Его голос воспарил и прервался, струны отозвались эхом, как дикие голоса в горной долине. «Опять импровизация», — со вздохом подумал Эпикрат.
    Пока эффектный, безрассудно страстный экспромт судорожно метался от пароксизма к пароксизму, Эпикрат молча пристально изучал мальчика. Грек был сбит с толку злоупотреблениями той самой эстетикой, которой он посвятил жизнь. Он даже не был влюблен, его вкусы были иными. Почему он оставался во дворце? В одеоне Афин или Эфеса подобное представление привело бы в восторг верхние ярусы театра, заставив их освистать судей. И все же в манере игры Александра не было ничего от театра, — намеренного желания подать себя, она искупалась не невежеством — Эпикрат хорошо это видел, — но совершенным, высшим неведением.
    «И вот ради этого, — думал он, — я остаюсь. Я чувствую необходимость остаться, необходимость, силу и настоятельность которой не могу измерить, о которой не могу думать без страха».
    В Пелле был сын одного торговца, игру которого он как-то случайно услышал, — настоящий музыкант. Грек вызвался учить его бесплатно, надеясь хоть этим купить душевный покой. Мальчик хотел учиться, старался изо всех сил, был благодарен, и все же эти плодотворные уроки занимали ум Эпикрата гораздо меньше, чем занятия, на которых священные дары бога, принявшего его служение, расточались, как благовония на неведомом алтаре.
Украсьте челн гирляндой цветов, моя песнь
Для храбрых…

    Музыка нарастала быстрым крещендо. Губы мальчика раздвинулись в жестокой отрешенной улыбке, как у скрывшихся в темноте любовников. Инструмент не выдержал яростного напора и зафальшивил. Мальчик должен был это слышать, но продолжал играть, словно его упрямая воля могла натянуть струны вновь. Он безжалостен к кифаре, подумал Эпикрат, так же, как в один прекрасный день будет безжалостен к самому себе.
    «Я должен ехать, уже давно пора. Я дал ему все, в чем он нуждался. Этим он сможет заниматься самостоятельно. В Эфесе круглый год можно слушать хорошую музыку, а время от времени — и образцовую. Я бы мог работать и в Коринфе. Я взял бы с собой юного Пейтона, ему следует послушать мастеров. Этот же — не я учу его, а он развращает меня. Он пришел ко мне как чужеземец, которому нужен слушатель, и я слушаю его, хотя он коверкает мой родной язык. Так пусть он играет для своих богов и отпустит меня».
Теперь тебе ведома твоя мощь,
Живи по своей силе.

    Александр ударил плектром по струнам. Одна из них лопнула, опутав остальные, они нестройно прозвенели и смолкли. Не веря своим глазам, мальчик смотрел на кифару.
    — Ну? — сказал Эпикрат. — Чего ты ожидал? Ты думал, она бессмертна?
    — Я думал, что она не сломается, пока я не закончу.
    — С лошадью ты обращался бы иначе. Дай мне.
    Он достал из ящичка новую струну и принялся приводить инструмент в порядок. Александр нетерпеливо переминался у окна, — то, что уже готово было сорваться с его губ, больше не вернется. Грек не торопясь настраивал кифару.
    «Перед отъездом я мог бы показать ему его уровень».
    — Ты никогда не играл для отца и его гостей, разве только на лире.
    — За ужином любят слушать лиру.
    — За неимением лучшего. Сделай мне приятное, будь так добр. Разучи для меня какую-нибудь пьесу и сыграй ее, как положено. Я уверен, царь будет рад увидеть, каких успехов ты достиг.
    — Я думаю, он даже не знает, что у меня есть кифара. Ты ведь помнишь, я купил ее сам.
    — Еще лучше! Это будет для него сюрпризом.
    Как и все в Пелле, Эпикрат знал о новом скандале на женской половине дворца. Мальчик нервничал, он еще долго не успокоится. Он не только забросил упражнения, но и пропустил урок. И едва он вошел сегодня в комнату, грек все понял.
    Почему, во имя всех богов разума, не может царь обойтись парой гетер? Он мог бы выбрать лучших. Юноши всегда в его распоряжении. Не слишком ли много он хочет? Почему нужно обставлять свой разврат такими церемониями? Этой свадьбе предшествовали, по меньшей мере, три другие. Пусть это старый обычай царского дома в далекой полудикой стране, но тогда зачем называть себя эллином? Филипп так тщится быть принятым Грецией, почему же он не помнит ее золотого правила: «Ничего в излишестве». Варварство не изжить в одном поколении, оно есть и в мальчике, но все же…
    Он продолжал молча смотреть в окно, словно позабыв, где находится и чего от него ждут. Его мать, должно быть, снова принялась за него. Эту женщину можно было бы пожалеть, если бы она сама не была повинна в половине своих несчастий — и несчастий своего сына тоже. Он должен принадлежать ей, исключительно ей, и только богам ведомо, чему еще. Даже царь мог показаться вполне цивилизованным рядом со своей царицей. Неужели она не видит, что слишком часто приносит вред своему сыну? Любая из этих жен-наложниц может произвести на свет мальчика, который будет счастлив, имея такого отца. Почему она не может стать обходительнее? Почему она никогда не щадит мальчика?
    «Нет надежды научить его чему-либо сегодня, — думал Эпикрат. — Отложим кифару… Да, но раз сам я учился музыке, то для чего?»
    Эпикрат поднял инструмент, встал и начал играть.
    Через какое-то время Александр отвернулся от окна и подошел к столу; сел, поерзал, успокоился — и вскоре он сидел совершенно неподвижно, слегка наклонив голову, глаза его были устремлены куда-то вдаль, внезапно они наполнились слезами. Эпикрат с облегчением смотрел на эти слезы. Они появлялись всегда, когда музыка брала мальчика за живое, и не смущали ни учителя, ни его самого. Когда Эпикрат закончил, Александр утер глаза ладонями и улыбнулся.
    — Если ты этого хочешь, я разучу пьесу и сыграю ее в зале.
    «Мне нужно немедленно уезжать отсюда, — повторил себе Эпикрат, выходя из комнаты. — Для человека, ищущего гармонии и душевного спокойствия, эти волнения чрезмерны».
    Несколькими уроками позднее Александр сказал:
    — Сегодня будут гости за ужином. Если меня попросят играть, мне попробовать?
    — Непременно. Играй в точности как сегодня утром. Для меня найдется место?
    — Ну да, будут все свои, ни одного чужого. Я скажу управляющему.
    Ужин был поздним, ждали царя. Он вежливо приветствовал гостей, но был довольно резок со слугами. Его щеки горели, глаза налились кровью, он прерывисто дышал и, по-видимому, прилагал все усилия к тому, чтобы забыть взволновавшую его сцену. Слуги тотчас же разнесли новость, что царь говорил с царицей.
    Гости были старыми товарищами из отряда гетайров. Филипп с облегчением оглядел ложа: ни одного посла, для которого пришлось бы разыгрывать представление, ни одного непривычного к правде слабака. Доброе крепкое аканфское и ни капли воды — он нуждался в нем после того, что ему пришлось вынести.
    Александр разделял ужин с Фениксом, присев на край его ложа. Он никогда не садился с отцом, если только тот не приглашал его сам. Феникс, лишенный музыкального слуха, но могущий перечислить все литературные реминисценции в любом отрывке, с радостью выслушал новости об успехах своего питомца и упомянул кстати о лире Ахилла.
    — И я не уподоблюсь Патроклу, который, как говорит Гомер, сидел, нетерпеливо ожидая, когда же его друг натешится.
    — Ох, чепуха. Это значит только, что Патроклу надо было поговорить.
    — Эй, эй, мальчик, что ты делаешь? Кубок, из которого ты пьешь, мой кубок, вовсе не твой.
    — Ну… я пью за твое здоровье. Попробуй мое. Если в вино не добавляли воду до того, как пустить его по кругу, оно такое же, как у тебя.
    — Приличествующая мальчикам пропорция — один к четырем. Можешь немного отлить в мою чашу. Мы не привыкли все время пить вино неразбавленным, как твой отец, но просить сейчас кувшин с водой как-то неприлично.
    — Я немного отопью, чтобы было куда доливать.
    — Нет, нет, мальчик, остановись, этого достаточно. Ты опьянеешь и не сможешь играть.
    — Да что ты, я сделал только один глоток.
    И действительно, вино, казалось, на него не подействовало, разве что лицо разгорелось. Он был из хорошо закаленной семьи.
    Шум усиливался по мере того, как гости поднимали свои чаши. Перекрикивая всех, Филипп вызывал желающих что-нибудь сыграть или спеть.
    — Твой сын, государь, — отозвался Феникс, — как раз для этого пира разучил новую мелодию.
    Две или даже три чаши крепкого неразбавленного вина значительно улучшили самочувствие Филиппа. Надлежащее лечение от змеиных укусов, подумал он с хмурой улыбкой.
    — Выходи же, мальчик. Возьми свою лиру и сядь здесь.
    Александр подал знак слуге, попечению которого поручил кифару. Он заботливо поставил инструмент рядом с ложем отца и пристроился тут же.
    — Что это? — спросил царь. — Ты же не можешь играть на этом, а? — Он ни разу не видел, чтобы кифаристы играли бесплатно, не подобало царевичу использовать такой инструмент.
    — Скажешь мне это, когда я закончу, отец, — с улыбкой ответил мальчик.
    Он попробовал струны и начал.
    Эпикрат, сидевший в конце зала, слушал его игру с глубоким чувством. В эти минуты Александр мог позировать для статуи юного Аполлона. Кто знает, может, это только начало; бог мог бы открыть ему чистое знание.
    Македонская знать слушала с изумлением, все ожидали припева, который можно было подхватить хором. Им еще не приходилось видеть благороднорожденного, который играл бы на кифаре или выказывал желание на ней играть. Чего эти учителишки добиваются от мальчика? Он заслужил славу отважного, азартного парнишки. Или из него делают южанина? Следующей, наверное, будет философия.
    Царь Филипп присутствовал на многих музыкальных состязаниях. Не интересуясь по-настоящему искусством, он все же мог оценить технику игры и понимал, что его сын — хороший музыкант, хотя и недостаточно опытный. Он видел, что сотрапезники не знают, как относиться к происходящему. Почему его учитель умолчал об этой пагубной страсти? Правда очевидна. Это она снова приучает сына к своим варварским обрядам, погружает в гибельное безумие таинств, делает из него дикаря. Посмотрите на него сейчас, думал Филипп, вы только посмотрите на него.
    Из уважения к чужестранцам, всегда ожидавшим этого, он, на эллинский манер, позволял мальчику присутствовать на пирах, хотя сыновья его друзей не появлялись здесь, не достигнув определенного возраста. Почему он нарушил этот мудрый обычай? Если у мальчика до сих пор голос как у девушки, нужно ли показывать это при всем честном народе?
    Эта эпирская сука, мерзкая ведьма… Он давно бы отправил ее восвояси, если бы ее могущественная родня не превращалась в нацеленное в его спину копье всякий раз, когда Филипп начинал войну. Но пусть не торжествует. Он еще сделает это.
    Феникс и не представлял себе, что мальчик может так хорошо играть. Он играл не хуже заезжего парня с Самоса, который был здесь четыре месяца назад. Но мальчик позволил себе увлечься — так иногда он поступал и по отношению к Гомеру. Перед отцом Александр всегда сдерживался. Не стоило пить этого вина.
    Александр перешел к заключительной каденции. Ликующе рассыпался каскад звуков.
    Почти ничего не слыша, оглушенный, Филипп не мог оторвать взгляда от ужасного зрелища. Сияющее лицо, глубоко посаженные серые глаза — блуждающие, блестящие от непролитых слез, далекая, нездешняя улыбка… для него это было зеркальным отражением того лица, лица женщины, что осталась в верхних покоях, — с красными пятнами на скулах, слезами ярости на глазах. Ее сын был здесь. Отвратительный смех снова наполнил его уши.
    Александр взял последний аккорд и глубоко, прерывисто вздохнул. Он не сделал ни одной ошибки.
    Гости неуверенно захлопали. Эпикрат рукоплескал с восторгом. «Хорошо! Просто прекрасно!» — слишком громко крикнул Феникс.
    Филипп обрушил свой кубок на стол. Его лоб налился темно-багровой краской, веко слепого глаза чуть приподнялось, обнажая белый шрам, здоровый глаз, казалось, выскакивал из глазницы.
    — Хорошо? — проревел он. — И это ты называешь музыкой для мужчины?
    Мальчик медленно, словно пробуждаясь ото сна, обернулся. Сморгнув слезы, он остановил взгляд на отце.
    — Никогда больше, — сказал Филипп, — не устраивай мне подобного представления. Оставь это шлюхам из Коринфа и персидским евнухам — ты одинаково похож на тех и на других. Стыдись.
    Все еще скованный кифарой, мальчик несколько мгновений стоял неподвижно. Его лицо застыло, потом, когда от него отхлынула кровь, стало желтым. Ни на кого не глядя, он прошел мимо пирующих и скрылся за дверью.
    Эпикрат последовал за ним. Но, обдумывая, что сказать, он замешкался и не нашел его.

    Через несколько дней воин Гир, принадлежавший к одному из тех племен горной Македонии, что живут в глубине страны, древними тропами возвращался к себе домой. Своему начальнику он доложил, что умирающий отец молит повидать его перед смертью. Военачальник, со вчерашнего дня ожидавший подобной просьбы, велел ему не задерживаться дома, когда со всеми хлопотами будет покончено. Если, конечно, Гир хочет получить свою плату.
    На межплеменные раздоры смотрели сквозь пальцы, пока их размах не становился угрожающим, они казались вечными. Чтобы искоренить междоусобицу, потребовалось бы постоянное присутствие в стране целой армии, при условии, что сами солдаты не окажутся втянутыми в сплетение племенных интриг и интересов. Дядю Гира убили, жену изнасиловали и оставили умирать; если бы Гиру отказали в отпуске, он ушел бы как дезертир. Подобные вещи происходили едва ли не каждый месяц.
    Уже второй день Гир был в пути. Он состоял в легко вооруженной коннице и имел собственную лошадь, низкорослую, безобразную, но выносливую — очень похожую на своего хозяина, приземистого темного человека с перебитым, слегка свернутым набок носом и короткой жесткой бородой. Затянутый в кожу и до зубов вооруженный, в эту поездку домой он снарядился, как в военный поход.
    Гир берег свою неподкованную лошадку и старался ехать по траве. Около полудня он пересекал холмистую вересковую пустошь между двумя горными хребтами. Под мягким бризом раскачивались березы и лиственницы, росшие на откосах. Был конец лета, но здесь, в горах, воздух оставался прохладным и свежим. Гир, который сам не стремился на берега Ахерона, но все же предпочитал смерть той позорной жизни, что ожидала бы его, не сумей он отомстить за родичей, внимательно рассматривал мир, который, возможно, ему скоро суждено было покинуть.
    Впереди тем временем показался дубовый лесок. В его умиротворяющей благодатной тени между камней и черной палой листвой журчал ручей. Гир напоил и стреножил лошадь, наполнил бронзовую чашу, висевшую у него на поясе. Сладость горной воды показалась его пересохшей гортани сродни небесной. Достав из чересседельной сумки козий сыр и черный хлеб, он уселся на камне перекусить.
    На тропе у него за спиной послышался глухой стук копыт. Какой-то чужак неторопливо ехал через лес. Гир неуловимым быстрым движением схватился за дротики.
    — Гир, привет тебе.
    До последней минуты воин не верил своим глазам. Они были в добрых пятидесяти милях от Пеллы.
    — Александр!
    Кусок хлеба застрял у него в горле, и он едва не подавился, пытаясь его проглотить, пока мальчик спешивался и подводил лошадь к ручью.
    — Как ты здесь оказался? С тобой никого нет?
    — Теперь есть ты. — Мальчик церемонно обратился к духу ручья, напоил лошадь — не дав, однако, ей пить слишком много — и отвел ее к молодой дубовой поросли. — Мы можем поесть вместе. — Он достал свои припасы и подсел к Гиру.
    Александр был вооружен как взрослый, длинным охотничьим ножом. Его перепачканная одежда была в беспорядке, во всклокоченных волосах торчали сосновые иголки. Он, очевидно, спал в лесу. К седлу его лошади, помимо прочих вещей, были приторочены два дротика и лук.
    — Вот, возьми яблоко. Я так и рассчитывал, что догоню тебя к обеду.
    Ошарашенный Гир подчинился. Мальчик напился из пригоршни и плеснул воды в лицо. Поглощенный своими тревогами, заслонившими для него весь мир, горец ничего не слышал о недавнем ужине царя Филиппа. Мысль о внезапной обузе ужаснула его. За то время, пока он отвезет мальчика в Пеллу и пустится в обратный путь, дома может произойти все, что угодно.
    — Как ты забрался один так далеко? Ты потерялся? Где ты охотился?
    — Я охочусь за тем же, что и ты, — ответил Александр, вгрызаясь в яблоко. — Вот почему я еду с тобой.
    — Но… но… что за мысль… Ты не знаешь, что я собираюсь делать.
    — Конечно, знаю. Это знают все в твоем отряде. Мне нужна война, и твоя война отлично подходит. Пришло время добыть пояс для меча. Я поеду с тобой, чтобы убить своего человека.
    Гир прирос к месту. Значит, все это время мальчик крался за ним, благоразумно держась в отдалении. Он тщательно снарядился, продумав все детали. Его лицо изменилось: щеки впали, острее обозначились скулы, глаза смотрели тверже из-под густых бровей, прямой нос с высокой переносицей выдавался еще сильнее. Лоб пересекла неведомо откуда взявшаяся морщина — это лицо вообще едва ли можно было назвать лицом ребенка. Тем не менее ему было всего двенадцать лет, и Гиру пришлось бы держать за него ответ перед Филиппом.
    — Так нельзя, — сказал он с отчаянием. — Так нельзя поступать. Ты сам знаешь, что так нельзя. Я нужен сейчас дома, тебе это известно. А теперь мне придется бросить родичей в беде, чтобы отвезти тебя назад.
    — Ты не можешь этого сделать, мы ели вместе, мы связаны. — Он говорил укоризненно, но не был встревожен. — Грешно предавать друга.
    — Тебе следовало все рассказать мне сразу. Я ничего не могу поделать сейчас. Ты должен вернуться домой, и ты вернешься. Ты уже не ребенок. Если с тобой что-нибудь случится, царь прикажет меня распять.
    Мальчик неторопливо встал и побрел к своей лошади. Гир приподнялся и, увидев, что Александр не торопится снимать с нее путы, сел снова.
    — Он не убьет тебя, если я вернусь. Если я погибну, у тебя будет целая вечность, чтобы скрыться. Я думаю, он не убьет тебя в любом случае. Лучше подумай обо мне. Если ты посмеешь отправить меня домой прежде, чем я того захочу, или повернешь назад сам — тебя убью я. И в этом можешь не сомневаться.
    Он повернулся с поднятой рукой. Гир уставился на нацеленный в него дротик. Поверхность узкого листообразного лезвия отсвечивала голубым, остро заточенный конец был похож на иглу.
    — Спокойно, Гир. Стой как стоишь, не двигайся. Я бросаю быстро, ты это знаешь, это знают все. Ты будешь мертв прежде, чем успеешь крикнуть. Я не хочу начинать с тебя, этого недостаточно. Я должен убить в сражении. Но ты станешь моим первым, если попытаешься меня остановить.
    Гир посмотрел ему в глаза. Такие глаза он видел в бою, в прорезях шлема.
    — Ну, ну, — беспомощно повторил он. — Ты, верно, шутишь.
    — Никто даже не узнает, что это сделал я. Я брошу твое тело в зарослях, на добычу волкам и коршунам. Ты не дождешься погребения, никто не произнесет над тобой слова обрядов. Твоя душа будет скитаться неосвобожденной. — Его речь стала размеренной. — И тени мертвых никогда не позволят ей пересечь Реку и присоединиться к ним. Навечно будешь ты осужден не знать покоя перед воротами печального царства Аида. Нет, не шевелись.
    Гир сидел неподвижно, теперь у него появилось время подумать. Хотя ему не было известно о случившемся на ужине, он знал и о новой женитьбе царя и обо всех предыдущих. От одной из этих женщин уже родился мальчик. Люди говорили, что сперва он был вполне нормальным, но потом превратился в идиота — без сомнения, отравленный царицей. Возможно, она просто подкупила няньку, чтобы та капнула ядом ему на голову. Возможно, все произошло само собой. Но когда-нибудь родятся и другие. Если юный Александр хочет убить своего человека еще до того, как возмужал, легко понять, зачем ему это.
    — Ну? — спросил мальчик. — Ты даешь мне слово? Я не могу стоять так целый день.
    — Одни боги знают, чем заслужил я такое. В чем я должен тебе поклясться?
    — Не посылать гонца в Пеллу. Никому не называть моего имени, пока я не позволю. Не мешать мне участвовать в сражениях и никому не поручать следить за мной. Ты должен поклясться во всем этом и призвать проклятие богов на себя, если ты нарушишь клятву.
    Гира передернуло. Заключить подобный договор с сыном ведьмы! Мальчик опустил оружие, но держал его наготове.
    — Тебе придется это сделать. Я не хочу, чтобы ты тайком связал меня, пока я сплю. Я, конечно, мог бы не спать, караулить, но это глупо перед боем. Так что если хочешь выйти из этого леса живым, клянись.
    — А что будет со мной потом?
    — Если я буду жив, ты не останешься внакладе. Ты рискуешь, я могу погибнуть, но война есть война. — Он потянулся к своей кожаной чересседельной сумке, через плечо оглядываясь на все еще молчащего Гира, и достал кусок мяса. Мясо, давно уже несвежее, сильно попахивало. — Это от жертвоприношения, — сказал Александр, шлепая кусок на валун. — Я припас его специально для этого. Подойди, положи сюда руку. Ты выполняешь клятвы, данные богам?
    — Да. — Рука Гира была так холодна, что тухлая козлятина под ней казалась теплой.
    — Тогда повторяй.
    Клятва была длинной, составленной продуманно. На святотатца призывалась ужасная кара. Мальчик, весьма сведущий в подобных вещах, позаботился обо всех возможных лазейках. Еще бы сыну Олимпиады не позаботиться об этом.
    Гир послушно повторил слова клятвы и, освободившись, сразу же отошел к ручью, чтобы смыть с руки кровь. Мальчик понюхал мясо.
    — Не думаю, что его можно есть, даже если мы потратим время на возню с костром. — Он отбросил кусок в сторону, спрятал в колчан дротик и подошел к Гиру. — Хорошо, с этим покончено. Теперь мы можем говорить как друзья. Доедим обед, и расскажи мне обо всем.
    Проведя рукой по лбу, Гир пустился перечислять нанесенные его роду оскорбления.
    — Нет, все это мне известно. Сколько вас, сколько их? Что там за местность? Есть ли у вас лошади?
    Дорога проходила по зеленым холмам, неуклонно поднимаясь все выше и выше. Трава уступила место папоротникам и тимьяну, тропа вилась, огибая сосновые леса и густые заросли земляничных деревьев. Вокруг вздымались горные хребты, живительный горный воздух, упоительно чистый, наполнял легкие. Они вступали в святая святых гор.
    Гир рассказал о междоусобице, начало которой было положено три поколения назад. Получив ответы на первые вопросы, мальчик показал себя благодарным слушателем. О своих делах он сказал только:
    — Ты должен будешь выступить моим свидетелем в Пелле. Царю было уже пятнадцать, когда он убил своего первого. Так мне сказал Парменион.
    Гир собирался провести последнюю ночь у своих дальних родичей, живших в половине дня пути от его дома. Он показал Александру их деревню, прилепившуюся на краю узкого ущелья, над которым нависали отвесные скалы. Вдоль пропасти шла тропа, по которой могли пройти лошади. Гир все же хотел свернуть на хорошую окольную дорогу, проложенную царем Архелаем, но мальчик, слышавший, что тропа все еще пригодна, и желавший это проверить, настоял на своем. Не стоило тратить времени на дорогу в обход.
    Пока они преодолевали крутые подъемы и головокружительные спуски, Александр сказал:
    — Если эти люди тебе родня, не имеет смысла выдавать меня за родственника. Просто скажи, что я сын твоего начальника, что я учусь сражаться. Они никогда не смогут обвинить тебя во лжи.
    Гир охотно согласился: изложенная таким образом история как бы содержала намек на то, что за мальчиком нужно присматривать. Большего он сделать не мог, опасаясь небесной кары за клятвопреступление. Он был богобоязненным человеком.
    На плоском выступе скалы длиною в несколько фарлонгов между бугристым склоном холма и ущельем ютилась деревушка скопов, построенная из коричневого камня, в изобилии валявшегося повсюду, сама похожая на выход горной породы. С открытой стороны ее защищала изгородь, сложенная из валунов и оплетенная колючим терновником. В жесткой вытоптанной траве за оградой было полно коровьих лепешек, оставленных стадом, которое загоняли сюда на ночь. Две-три маленькие косматые лошаденки щипали траву, остальные были в горах с охотниками или с пастухом на выпасе. Козы и несколько овец со свалявшейся шерстью рассыпались по склону холма. Сверху, похожие на голос какой-то дикой птицы, неслись заунывные звуки свирели пастушка. Над тропой к изглоданному стволу засохшего дерева был прибит желтый череп и несколько костей, оставшихся от руки. Когда мальчик спросил, что это такое, Гир сказал:
    — Это случилось очень давно, когда я еще был ребенком. Этот человек убил своего отца.
    Их приезд был из числа тех событий, которые и полгода спустя служат пищей для разговоров. Мальчишки дули в рог, созывая пастухов, старейшего скопа, дожидавшегося смерти в своей берлоге, вытащили из вороха таких же старых, как он сам, шкур и отрепьев. В доме вождя гостям предложили сладкие маленькие фиги и местное мутное вино, налитое в лучшие, менее других оббитые чаши. С предписанной обычаем учтивостью хозяева ожидали, пока Гир и мальчик насытятся, и только после этого начались расспросы о них самих и о далеком мире.
    Гир поведал о том, что Египет вновь лежит под пятою великого царя персидского, что царя Филиппа призвали навести порядок в Фессалии, и теперь он там стал архонтом, то есть тем же царем, что чрезвычайно обеспокоило южан. Правда ли, спросил брат вождя, что царь берет новую жену, а царицу отошлет в Эпир?
    Слыша многозначительное молчание мальчика отчетливее гула всех голосов, Гир сердито опроверг глупые россказни. Подчиняя себе новые земли, царь, чтобы оказать честь тому или иному местному вождю, берет в свой дом его дочь; по мнению Гира, это не более чем своеобразный способ брать заложников. Что до царицы Олимпиады, она пользуется величайшим уважением как мать наследника, которым гордятся оба родителя. Произнеся эту речь, с тяжким трудом приготовленную несколько часов назад, Гир предотвратил возможные комментарии и в свою очередь осведомился о новостях.
    Новости были плохими. Четверо врагов-кимолиан встретили в горной долине двух соплеменников Гира, преследовавших оленя. Один прожил достаточно долго, чтобы доползти до дома и сказать, где найти труп его брата, прежде чем до него доберутся шакалы. Кимолиане раздувались от гордости; их старый вождь не имел никакого влияния на своих сыновей, и скоро никто не сможет чувствовать себя в безопасности от их выходок. Были обсуждены многие происшествия, произнесены многие пылкие слова, пока загоняли на ночь скот и женщины готовили козу, зарезанную специально для угощения гостей. С наступлением темноты все разошлись на покой.
    Александра положили с сыном вождя, у которого было собственное одеяло. Одеяло кишело паразитами. Завшивлен был и сам ребенок, но он, в отличие от блох, благоговел перед гостем и не мешал ему спать.
    Терзаемому блохами Александру снилось, что к постели подошел Геракл и трясет его за плечо. Он выглядел в точности как у алтаря в саду Пеллы, безбородый и юный, с клыкастой пастью льва, которая капюшоном покрывала его голову, — клочья гривы свисали вниз.
    «Вставай, лентяй, — говорил он, — или я отправлюсь в путь без тебя. Я не могу тебя добудиться».
    В комнате все спали; Александр взял плащ и осторожно выскользнул наружу.
    Заходящая луна заливала своим сиянием дикое нагорье. Не было ни одного часового, кроме собак. Огромный, похожий на волка пес подбежал к нему. Александр стоял неподвижно, давая себя обнюхать, и зверь вскоре отошел. Собаки залаяли бы при любом подозрительном шуме за оградой.
    Все было спокойно. Зачем же Геракл позвал его? Взгляд мальчика остановился на высокой скале. Наверх вела хорошо утоптанная тропка — деревенский наблюдательный пункт. Если бы там сидел дозорный… Но никакого дозорного не было.
    Александр вскарабкался наверх. Ему была видна дорога Архелая, огибавшая подножие холма, и на этой дороге — крадущиеся тени.
    Двадцать или больше всадников, едущих налегке, без груза. Они находились слишком далеко, чтобы даже здесь, в горах, широко разносящих любой звук, их можно было услышать. Но что-то сверкало в зыбком лунном свете.
    Глаза мальчика расширились. Он воздел к нему обе руки, его голова запрокинулась, лицо просияло. Он вверил себя Гераклу, и бог ответил. Он не допустил, чтобы Александр долго искал подвига, и послал ему настоящую битву.
    Мальчик стоял в свете полной луны, запечатлевая в уме особенности места, позиции выигрышные и рискованные. Устроить засаду где-нибудь внизу было невозможно. Архелай, мудрый строитель дорог, без сомнения, предусмотрел опасность засад. Засаду придется устроить здесь, потому что скопов меньше. Их нужно немедленно разбудить, пока враги еще достаточно далеко и не услышат шума растревоженной деревни. Если он сейчас будет бегать из дома в дом, о нем забудут в суматохе. Нужно заставить скопов собраться сразу.
    На стене дома вождя висел рог, которым тот созывал соплеменников. Александр осторожно проверил его и подул.
    Двери распахивались, мужчины выскакивали на улицу, на ходу натягивая свои тряпки, женщины визгливо перекрикивались, овцы и козы блеяли. Мальчик, стоя на высоком валуне, на фоне мерцающего неба, кричал:
    — Война! Война!
    Бессвязные вопли стихли. Голос Александра перекрывал все. Покинув Пеллу, он говорил и думал только на македонском.
    — Я Александр, сын царя Филиппа. Гир знает, кто я. Я пришел сражаться в вашей войне вместе с вами, потому что бог послал мне знамение. Кимолиане уже на дороге внизу, двадцать три всадника. Слушайте меня, и еще до рассвета мы покончим с ними.
    Он назвал имена вождя и его сыновей. Они подошли — ошеломленные, пристально вглядываясь в сумрак. Это был сын ведьмы, эпирки.
    Александр сел на валун, не желая отказываться от преимущества в росте, которое тот ему давал, и горячо заговорил. Геракл все еще стоял у него за плечом.
    Когда он умолк, вождь отослал женщин по домам и приказал мужчинам повиноваться мальчику. Те сперва заспорили, им было не по нутру удерживаться от стычки с ненавистными кимолианами до тех пор, пока те не окажутся за оградой, посреди скота, угнать который они и явились. Но Гир поддержал мальчика. В переменчивом предрассветном сумраке скопы вооружились, оседлали своих лошадок и спрятались за хижинами.
    Было очевидно, что кимолиане рассчитывают напасть на деревню, когда мужчины разойдутся по своим делам. Завал из терна, закрывавший ворота, был раскидан так, чтобы впустить врагов, не возбудив никаких подозрений.
    Пастухи и мальчишки, стерегущие коз, были отосланы на холмы, как в любое другое, самое обычное утро.
    Вершины гор темными силуэтами вырисовывались на фоне неба, в глубине которого медленно бледнели звезды. Мальчик, сжимая поводья и дротики, ждал, когда появится первая розовая полоса, предвещающая рассвет: он должен был запомнить ее раз и навсегда. Он знал об этом ощущении и впервые испытывал его сам. На протяжении всей своей жизни он слышал рассказы о насильственной смерти, теперь его тело вспоминало их: скрежет железа, проходящего сквозь внутренности, невыносимая агония, смутные тени, ждущие, пока свет померкнет в глазах умирающего — навсегда, навсегда. В воцарившейся тишине его сердце обратилось к Гераклу-покровителю: «Почему ты покинул меня?»
    Заря зажгла самый высокий пик. Он вспыхнул, словно объятый пламенем. Мальчик был совершенно один, и божественно-спокойный голос Геракла беспрепятственно достиг его слуха. Бог сказал: «Я открыл тебе свои таинства. Не обольщай себя надеждой, что умрут другие, не ты — не для этого я даровал тебе свою дружбу. Только взойдя на погребальный костер, я достиг бессмертия. Колено к колену я боролся с Танатосом, я знаю, как побеждают смерть. Бессмертие для человека — это не вечная жизнь; желание жить вечно порождает страх. Каждое мгновение, когда человек не ведает страха, делает его бессмертным».
    Розово-красные вершины холмов стали золотыми. Он стоял между смертью и жизнью, как между ночью и днем, и думал в взмывающем экстазе: я не боюсь. Это было лучше музыки или любви матери, это была жизнь богов. Горести не могли его затронуть, ненависть — причинить боль. Все казалось ясным и отчетливым, как падающему вниз орлу. Он чувствовал себя просветленным и острым, как стрела.
    По твердой земле дороги застучали копыта лошадей.
    Кимолиане остановились за оградой. На холме насвистывал на свирели пастух. В домах щебетали ничего не знающие дети, какая-то женщина пела. Всадники раскидали изгородь и со смехом въехали в деревню. Скот, на который они позарились, все еще находился в загоне. Начать можно было с женщин.
    Внезапно раздался такой громкий и пронзительный вопль, что кимолиане подумали, что их заметила какая-то дикарка. Потом они услышали крики мужчин.
    Верховые и пешие, скопы обрушились на налетчиков. Некоторые из них уже ломились в дома, с этими справились быстро. Силы сражающихся были теперь примерно равны.
    Воцарился полный хаос, люди метались среди ревущего скота. Потом один из кимолиан пробился к воротам и кинулся бежать. В рядах скопов раздались торжествующие вопли. Мальчик догадался, что кимолиане сейчас дрогнут и побегут, и скопы не будут им препятствовать, довольствуясь сегодняшней удачей и не заглядывая в день завтрашний, когда враг вернется сюда, униженный поражением и жаждущий мести. И они называют это победой?
    Со свирепым криком он кинулся к воротам:
    — Не давайте им уйти!
    Увлеченные его порывом, скопы подчинились. Ворота были перекрыты. Скот все еще топтался в загоне, но мужчины теперь стояли лицом друг к другу, образуя боевую шеренгу в миниатюре.
    «Сейчас!» — думал мальчик, вглядываясь в кимолианина напротив.
    На том был старый шлем из черной засаленной кожи, прошитый грубо выкованными железными пластинами, и панцирь из козлиной шкуры мехом наружу, местами до блеска вытертой. Его лицо, с молодой рыжей бородкой, было покрыто веснушками и шелушилось от сильного загара. Он насупился — не гневно, но как человек, вынужденный выполнять привычную ему работу, рассчитывая при этом только на себя. Тем не менее его шлем и латы уже порядочно поизносились, он был высок ростом и не выглядел неопытным юнцом.
    У Александра было два дротика: один, чтобы метнуть, другой для сражения. В воздухе свистели копья, а один из скопов залез на крышу своего дома с луком в руке. Лошадь заржала и поднялась на дыбы, потом понесла. Древко копья торчало у нее из шеи. Всадник упал и, кое-как поднявшись, захромал, волоча ногу. Казалось, что прошла целая вечность. Большинство копий было брошено впустую — сказались нетерпение, большое расстояние или недостаток опыта. Глаза рыжебородого бегали, он выбирал противника для рукопашной, которая вот-вот должна была начаться.
    Мальчик нацелил копье и пришпорил свою лошадку. Легкая цель — прямо над сердцем на козлиной шкуре черная проплешина. Нет, в первый раз он должен встретиться с врагом лицом к лицу. Почти не глядя, он швырнул оружие в сторону топчущегося рядом с выбранной жертвой кимолианина, темноволосого, коренастого, смуглого от загара. В ту же секунду его пальцы впились в древко второго дротика, глаза устремились на рыжего. Кимолианин увидел его. Мальчик издал нечленораздельный боевой вопль и огрел лошадь древком. Лошадка рванулась вперед по взрытой стадом и всадниками земле.
    Рыжий, озираясь, поднял длинное копье. Его рыскающий, ищущий взгляд не задержался на мальчике; он ожидал настоящего противника, взрослого, могущего быть опасным.
    Александр поднял голову и закричал во всю мощь легких. Враг должен защищаться, должен поверить в него, иначе это будет бесполезным убийством, как если бы он напал на полусонного или со спины. Все должно свершиться безупречно, чтобы никто не посмел… Он крикнул снова.
    Налетчики были из рослого племени. Рыжебородому ребенок казался досадной помехой, отвлекавшей от серьезного врага. Он беспокойно посматривал на мальчика, но не решался сбросить его с седла, из опасения, что кто-нибудь из взрослых тут же нападет на него, застав врасплох. В довершение всего, он неважно видел и только через несколько мгновений отчетливо разглядел приближающееся лицо. Лицо это не было лицом ребенка, — при виде его у кимолианина поднялись дыбом волосы на затылке.
    Мальчик летел прямо на него, не отрывая взгляда, готовый к победе или смерти, — совершенное, исполненное одним стремлением существо, свободное от ненависти, гнева, сомнений, непорочное, посвященное богу, с ликованием преодолевшее страх. И с этим существом, лицо которого распространяло нечеловеческое сияние, а изо рта вылетали резкие, высокие, как у охотящегося ястреба, крики, рыжебородый не пожелал связываться. Он дернул поводья, разворачиваясь к ближайшему скопу — приземистому, дородному, не отличавшемуся ничем сверхъестественным или божественным. Но его взгляд блуждал, он медлил слишком долго. С воплем «Аххиии!» сияющий мальчик-мужчина поравнялся с ним. Кимолианин швырнул копье, странное существо уклонилось; он увидел глубоко посаженные, небесной сини глаза, искривленный восторгом рот. Удар сотряс его грудь, удар, принесший одновременно уничтожение и мгновенный мрак. В последнюю минуту, когда свет уже угасал в глазах рыжего, ему показалось, что улыбающиеся губы приоткрылись, чтобы выпить его жизнь.
    Скопы ликующе приветствовали мальчика. Без сомнения, он принес им удачу. Кимолиане дрогнули: убитый был любимым сыном их вождя, слишком старого для набегов. Они стали беспорядочно пробиваться к бреши в воротах, прокладывая себе дорогу сквозь мечущийся скот и людей. Не все скопы могли устоять.
    Лошади визжали, коровы мычали и топтали упавших; поднялась вонь от свежего навоза, смятой травы, пота и крови.
    Когда бегущим удалось сбиться в небольшую группу, стало понятно, что они торопятся выбраться на дорогу. Прокладывая себе путь среди коз, мальчик вспоминал местность, увиденную им с утеса. Вырвавшись из давки, с пронзительным воплем «Остановите их! На тропу! Поверните их на тропу!», он не оглядываясь поскакал вперед. Если бы зачарованные скопы не последовали за ним, он сражался бы с кимолианами в полном одиночестве.
    Они успели вовремя: беглецам были отрезаны все пути, кроме одного. В растущей панике, неспособные из всех зол мудро выбрать наименьшее, страшась пропасти, но ничего не зная о козьих тропах, ведущих по каменистому холму, они сгрудились на узкой тропе, проходящей над ущельем.
    Кимолианин, замыкавший цепочку бегущих, рывком повернулся к преследователям. Дочерна загорелый, с ястребиным носом и соломенными волосами, этот человек первым бросился в бой и последним бежал. Он дольше всех не отказывался от намерения пробиться на дорогу. Зная, что на этом пути его соплеменников ожидает гибель, он пропустил их вперед и закрепился в самом узком месте тропы. Это он задумал набег и был его вдохновителем; его младший брат пал от руки мальчишки, который по возрасту годился только на то, чтобы пасти овец; ему предстояло обо всем рассказать отцу. Лучше искупить этот позор смертью. Смерть ожидала остатки отряда в любом случае, но если он на какое-то время сумеет удержать проход, кто-нибудь да спасется. Он обнажил старый железный меч, доставшийся ему от деда, спешился и преградил дорогу.
    Мальчик, отбившийся от просвистевшей мимо него плотной толпы преследователей, увидел, как он один сражается с тремя. И, получив удар по голове, падает на колени. Кимолиане впереди были оттеснены вплотную к краю пропасти. Радостно завывая, скопы швыряли в них камни, вооруженный луком стрелок спустил тетиву. Лошади с визгом падали вниз с утеса, люди падали следом. Еще половина отряда погибла, прежде чем уцелевшие оказались вне пределов досягаемости.
    Все было кончено. Мальчик осадил свою лошадку. Ее шея была порезана, и животное начинали беспокоить боль и мухи. Александр заботливо обтер рану. Он всего лишь хотел убить человека, а выиграл целое сражение. Бог послал ему эту победу. Скопы — те, кто не полез вниз снимать с убитых оружие, — столпились вокруг него. Он чувствовал на спине и плечах их тяжелые руки, слышалось учащенное дыхание. Он был их военачальником, их боевым ястребом, маленьким львенком-талисманом. Гир подошел к нему с видом человека, чье положение в обществе переменилось навсегда.
    — Этот сукин сын еще шевелится! — крикнул кто-то.
    Мальчик придвинулся ближе, не желая что-либо упустить. Кимолианин с соломенными волосами, пропитанными кровью, по-прежнему лежащий там, где его сбили с ног, пытался приподняться на локте. Один из скопов схватил его за волосы — так, что тот вскрикнул от боли, — и запрокинул ему голову, чтобы перерезать горло. Остальные едва ли удостоили взглядом привычную сцену.
    — Нет! — сказал мальчик. На него озадаченно оглянулись. Подбежав к раненому и опустившись рядом с ним на колени, он резко оттолкнул руку с кинжалом. — Он был храбр. Он сделал это ради остальных. Он был как Аякс у кораблей.
    Скопы оживленно заспорили. Что он имел в виду? Какого-то священного героя или знамение, запрещающее убивать этого человека? Нет, сказал кто-то, это просто детский каприз, но война есть война. Со смехом оттолкнув товарища, говоривший с ножом в руке нагнулся к распростертому на земле кимолианину.
    — Если ты убьешь его, — сказал мальчик, — я заставлю тебя пожалеть об этом. Клянусь головой моего отца.
    Скоп изумленно обернулся. Секунду назад паренек сиял ярче солнца, и вот…
    — Лучше бы тебе послушаться, — пробормотал Гир.
    Александр выпрямился.
    — Вы должны его отпустить. Он принадлежит мне, это мой трофей. Отдайте ему его лошадь, взамен возьмете ту, хозяина которой я убил. — Скопы слушали его с разинутыми ртами, но, оглядывая их, он понял, что эти люди рассчитывают прикончить врага позднее, когда Александр о нем забудет. — Подсадите его сейчас же и выведите лошадь на дорогу. Гир, помоги им.
    Скопов спас смех. Они взгромоздили раненого на лошадь, потешаясь над ним, пока резкий юный голос не произнес у них за спиной:
    — Довольно.
    Лошадь хлестнули по крупу, и она сорвалась в галоп, унося полуживого всадника, вцепившегося ей в гриву. Мальчик отвернулся, складка на его лбу разгладилась.
    — Теперь, — сказал он, — мне нужно отыскать своего.
    Среди лежавших на поле боя уже не было живых. Раненых скопов унесли по домам женщины, и женщины же преимущественно и добили раненых кимолиан. Сейчас они отыскивали своих мертвых, бросались на их тела, колотя себя в грудь, царапая лица, выдирая пряди распущенных волос. В воздухе повис их плач, бывший сродни заунывным звукам здешних гор: волчьему вою, пронзительным крикам птиц или ягнящихся коз. По небу неторопливо плыли белые облака, простирая над горами черные крылья теней и окрашивая черным дальние, поросшие лесом вершины.
    Так вот оно, поле битвы, думал мальчик. Мертвые враги — изуродованные, распростертые в пыли, брошенные на произвол судьбы. Женщины, похожие на стаю ворон, подбирают павших победителей. И высоко в небе, появляясь один за другим, уже неподвижно зависли стервятники.
    Рыжий кимолианин лежал на спине, подогнув одну ногу, его молодая бородка была задрана вверх. Доспехи, прослужившие до него двум поколениям, уже были сняты мародерами. Крови вытекло немного. В ту минуту, когда он падал, дротик глубоко вошел в тело, и мальчик подумал, что будет непросто вытащить оружие или же вообще придется бросить его. Он все же дернул, и острие на удивление легко подалось.
    Александр взглянул на бледное, уже отливающее синевой лицо, разинутый рот, и снова в голове пронеслось: это сражение, солдат должен привыкать. Он убил человека. Ему надо всем показать трофей. На мертвом не было ножа, не было даже пояса, доспехи исчезли. Женщины не зря шныряли по полю. Мальчик сердился, но он знал, что жалобы не приведут к добру и могут выставить его в смешном виде. Ему нужен трофей. Ничего не оставалось, кроме — разве что кроме…
    — Ага, маленький воин!
    Над ним стоял молодой скоп с черными спутанными волосами, щербатый рот был раздвинут в дружелюбной ухмылке. В руке он держал тесак, сплошь покрытый засохшей кровью.
    — Позволь мне отрубить для тебя голову. Я знаю, как это делается.
    Мальчик застыл в безмолвии, переводя взгляд с живого, ухмыляющегося лица на мертвое, застывшее. Тесак. Казавшийся легким в лапище скопа, он был слишком тяжел для него.
    — В этой глуши, Александр, — быстро сказал Гир, — еще сохранился такой обычай.
    — Я возьму тесак, — сказал мальчик. — Ничего другого все равно нет.
    Юноша с готовностью подался вперед. Гир сколько угодно мог строить из себя городскую штучку, но для сына царя старые обычаи были достаточно хороши: вот что значит благородное рождение. Александр потрогал край лезвия большим пальцем и поймал себя на том, что с радостью готов переложить этот труд на кого-нибудь другого.
    — Нет. Я должен отрубить голову сам.
    И пока скопы смеялись и восхищенно сквернословили, теплый, липкий, пахнущий мясными рядами тесак оказался в его руке. Он опустился на колени подле трупа, принуждая себя держать глаза открытыми, и, содрогаясь, облепленный кровавыми ошметками, бил по шейным позвонкам, пока голова не покатилась в сторону. Тогда он выпрямился и ухватил ее за волосы — чтобы и в тайниках души не осталось страха, в котором он мог бы упрекнуть себя.
    — Сходи за моей сумкой, Гир.
    Гир поспешно отвязал сумку от седла. Мальчик швырнул в нее мертвую голову и вытер ладони об кожаную поверхность. Между пальцами, склеивая их, запеклась кровь. Ручей был в сотне футов внизу, он вымоет руки по дороге домой. Мальчик повернулся, чтобы попрощаться.
    — Подождите! — крикнул кто-то. К ним, размахивая руками, бежали с какой-то ношей несколько человек. — Не отпускайте молодого господина. Для него есть еще один трофей. Двоих! Да, смотрите, он убил двоих.
    Мальчик нахмурился. Ему нужно возвращаться. Он участвовал только в одном бою. Чего они хотят?
    Задыхаясь, к ним приблизился первый из бегущих.
    — Это правда. Вот этот, — он показал на обезглавленный труп, — был вторым. В первого мальчик кинул дротик, еще до рукопашной. Я видел своими глазами: он повалился, как заколотая свинья. Еще подергался немного. Но сдох до того, как женщины добрались до него. Он твой, молодой господин. Тебе будет что показать отцу.
    Стоявший рядом скоп показал всем голову, высоко поднимая ее за волосы. Густая черная борода скрывала разрубленную шею. Рот был искривлен предсмертной судорогой, смуглая кожа стянута; один глаз полузакрыт, так что виден был только белок. Это был тот первый кимолианин, в которого Александр не глядя метнул дротик. Он забыл о нем, его мозг уничтожил и тень памяти об этом человеке, так, словно того никогда не существовало. В течение какого-то мгновения мальчик стоял как слепой, видя и не видя эту голову, которая покачивалась у него перед глазами, надменно кивая. Холод разлился по низу живота, он почувствовал дурноту, липкий пот потек по ладоням. Мальчик сглотнул и справился с приступом тошноты.
    — Я не убивал его, — сказал он. — Я никогда не видел этого человека.
    Все трое в один голос принялись уверять его, описывая тело, клянясь, что на нем нет больше ни одной раны, обещая принести труп, показать его дротик. Голову настойчиво совали ему в руки. Двое за первый раз! Он сможет рассказывать об этом своим внукам. Скопы даже обратились к посредничеству Гира. Юный господин утомлен, и неудивительно; если он оставит трофей здесь, то будет сожалеть об этом, придя в себя; пусть Гир сохранит для него эту голову.
    — Нет! — Голос мальчика окреп. — Он мне не нужен. Я не видел, как он умер. Вы не можете навязать мне труп, если человека этого убили женщины. Вы не можете рассказать мне, что случилось. Унесите это прочь.
    Скопы прикусили языки, неохотно повинуясь этому последнему, уже совершенно необъяснимому капризу. Гир отвел в сторону вождя и что-то зашептал ему на ухо. Лицо скопа переменилось, он по-доброму обнял мальчика за плечи и заявил, что перед долгой обратной дорогой нужно согреться каплей вина. Александр послушался. Он шел рядом с вождем, его чистое бледное лицо было спокойным и отрешенным, под глазами проступила легкая синева. Вскоре выпитое вино возвратило его коже обычный румянец, он заулыбался и через пару минут уже смеялся вместе со всеми.
    Снаружи восторженно судачили. Что за дивный парнишка! Какая отвага, что за голова на плечах и какое сыновнее чувство! Какой отец не был бы горд таким сыном?

    «Осмотри со вниманием роговой нарост копыта. Толстое копыто делает ногу коня сильнее, а тонкое — ослабляет. Озаботься также, не поленись проследить, чтобы копыто не было плоским, чтобы передняя и задняя части были высокими; тогда стрелка останется чистой, не забьется землей».
    — Есть ли в этой книге хотя бы одно место, которого ты не знаешь наизусть? — спросил Филот, сын Пармениона.
    — Нельзя знать слишком много из Ксенофонта, — ответил Александр, — когда он говорит о лошадях. Я бы хотел прочесть и его книги о Персии. Ты сегодня будешь покупать?
    — В этом году нет. А мой брат покупает.
    — Ксенофонт говорит, что хорошее копыто стучит по земле так же звонко, как кимвал. У этого, кажется мне, копыта вывернуты внутрь. Отцу нужен новый боевой конь. Предыдущего убили под ним в прошлогодней войне с иллирийцами.
    Александр взглянул на помост перед ними, возведенный, как обычно, для весенних конских торгов. Царя еще не было.
    Стоял ясный ветреный день; озеро и лагуна, темно поблескивающие на солнце, покрывались рябью. Края белых облаков, зацепившихся за вершины дальних гор, отсвечивали голубым, как лезвия заточенных мечей. Взрытый дерн луга был зеленым от зимних дождей. Солдаты покупали все утро крепких низкорослых лошадок с густыми гривами, бодрых и хорошо откормленных на зимних пастбищах. Гиппархи старались для себя, вожди — для соплеменников, составлявших большую часть их отрядов: в Македонии всякий племенной вождь был в то же время и военачальником, и попечителем своих солдат. К полудню с обычными торгами было покончено. Настало время чистокровок, коней для ристалищ и парадных шествий, для царя и его полководцев, коней холеных и разукрашенных.
    Конские торги в Пелле были обычаем не менее почтенным, чем посвященные богам пиры. Барышники прибывали из земель Фессалии, Фракии, из Эпира, даже из-за Геллеспонта, — эти последние всегда уверяли, что их лошади скрещены с нисской ветвью, принадлежащей персидским царям.
    Важные покупатели еще только начинали прибывать. Александр провел на торгах большую часть дня. Повсюду его сопровождала беспокойная стайка из полудюжины мальчиков, косящихся на Александра и друг на друга. Это была свита, недавно собранная Филиппом для сына из детей, чьих отцов он хотел почтить.
    В Македонии издревле существовал обычай давать наследнику, когда тот выходил из детского возраста, собственную охрану. Сам Филипп никогда не считался прямым наследником, а его правлению предшествовала череда дворцовых переворотов, продолжавшихся на памяти нескольких поколений. Ни одному законному ребенку царской крови не удалось повзрослеть: все они были убиты или изгнаны. Дворцовые хроники свидетельствовали, что последним македонским царевичем, имевшим своих гетайров, выбранных для него согласно обычаю, был — пятьдесят лет назад — Пердикка Первый. Из этих гетайров в живых еще оставался один древний старик: он, подобно Нестору, знал все предания о приграничных войнах и набегах, едва ли не о каждом угнанном стаде, он мог назвать по именам всех внуков, произошедших от бастардов Пердикки, но его память не сохранила ни одной подробности обряда посвящения.
    Юные гетайры должны были быть ровесниками наследника, подобно ему прошедшими испытания мужества. Пешком пришлось бы обойти всю Македонию, чтобы отыскать хоть одного такого мальчика. Отцы заявляли о правах своих шестнадцати- и семнадцатилетних сыновей, которые уже выглядели и говорили как мужчины. Они не забывали отметить, что большинство постоянных друзей Александра были даже старше. Притом добавлялось тактично, что это естественно для такого храброго и не по летам умного мальчика.
    Филипп принимал похвалы с показным благоволением. Теперь он жил под взглядом все помнящих и ничего не простивших глаз, встретившихся с его собственными в тот миг, когда отрубленная голова, уже подгнившая за время путешествия, была брошена перед ним. В предшествовавшие дни ожидания и поисков царю стало ясно, что, если мальчик никогда не вернется, он будет вынужден умертвить Олимпиаду, прежде чем она доберется до него самого. Слишком туго завязался этот узел. Эпикрат тоже отбыл, сообщив, что наследник решил отказаться от занятий музыкой, — при этом грек старательно отводил глаза. Филипп оделил его щедрыми дарами, но уже предощущал, как отвратительная сплетня гуляет по одеонам Эллады, — эти кривляки проникали повсюду.
    В конце концов, никаких конкретных усилий для создания охраны наследника приложено не было. Александр не проявил никакого интереса к этому мертвому установлению; взамен он собрал вокруг себя группу юношей и взрослых молодых воинов, которые и без того уже повсюду были известны как друзья Александра. Сами они готовы были забыть, что прошлым летом мальчику исполнилось всего лишь тринадцать лет.
    Утро конских торгов, однако, Александр провел с мальчиками, выбранными для него царем. Он был рад их обществу, и если обращался с ними как с младшими, то не для того, чтобы показать свою власть или кого-то унизить, но из-за неспособности чувствовать иначе. Он без устали толковал о лошадях, и они выбивались из сил, чтобы быть на уровне предложенной беседы. Его взрослая перевязь, его слава, сознание того, что при всем этом он был самым младшим среди них, заставляли их дичиться и смотреть на сына царя с благоговейным ужасом. Поэтому, когда перед показом породистых лошадей стали собираться его настоящие друзья — Птолемей, и Гарпал, и Филот, и остальные, — мальчики вздохнули с облегчением. Они сбились в тесную стайку чуть в стороне. Теперь, когда признанный вожак ушел, среди них, как в случайно образовавшейся стае собак, началась скрытая борьба за первенство.
    — Мой отец сегодня не приехал. Да и зачем: он вывозит лошадей прямо из Фессалии. Все заводчики знают его.
    — Мне вскоре понадобится лошадь побольше, но мой отец отложил это на будущий год, когда я стану еще выше.
    — Александр на целую пядь ниже тебя, а справляется с теми же лошадьми, что и взрослые.
    — Фуй, я думаю, их для него специально объезжают.
    Самый высокий из мальчиков сказал:
    — Он убил своего вепря. Полагаю, ты думаешь, что и того специально укрощали.
    — Все было устроено заранее, это всегда так, — сказал самый богатый, который мог рассчитывать, что уж для него-то все действительно устроят.
    — Неправда! — сказал высокий сердито. Остальные переглянулись; мальчик покраснел. Его голос, уже ломавшийся, внезапно опустился на низкие рычащие тона. — Мой отец слышал об этом. Птолемей пытался все подстроить без его ведома, потому что Александр настаивал на своем, а Птолемей не хотел, чтобы он погиб. Они очистили лес от кабанов, оставив только одного, самого маленького. Но когда утром туда привезли Александра, на него вышел здоровый вепрь, забредший в лес ночью. Говорят, Птолемей стал белым, как руно, и пытался увести царевича домой. Но он разгадал заговор, он сказал, что этого вепря послал ему бог и что богу лучше знать. Никто не мог сдвинуть его с места. Все обливались потом от страха, потому что знали: Александр слишком легкий, чтобы одолеть такого зверя, и сеть тоже долго не выдержит. Но он сразу же попал в толстую вену на шее, ему не понадобилась помощь. Все знают, что так и было.
    — Ты хочешь сказать, что никто не посмеет исказить эту басенку. Только посмотри на него. Мой отец прибил бы меня, если бы я стоял на поле для выездки, позволяя мужчинам со мной заигрывать. С кем из них он спит?
    — Ни с кем, — вмешался кто-то. — Так говорит мой брат.
    — Да? Он пробовал?
    — Его друг пробовал. Он нравился Александру, тот даже поцеловал его однажды. Но когда он захотел большего, Александр показался изумленным и совершенно сбитым с толку. Он еще слишком наивен для своих лет, сказал брат.
    — А сколько лет было твоему брату, когда он убил человека? — спросил высокий мальчик. — И вепря?
    — Это совсем другое. Мой брат говорит, что все придет внезапно, само собой, и Александр станет сходить с ума по девушкам. Как его отец.
    — Но ведь царь любит…
    — Замолчи, глупец.
    Мальчики смолкли и испуганно оглянулись, но взрослые были поглощены зрелищем двух скаковых лошадей, которых барышник вывел на пробежку по кругу. Пререкания возобновились, когда царский конвой начал выстраиваться вокруг помоста, готовясь к прибытию Филиппа.
    — Смотрите, — прошептал кто-то, показывая на распоряжавшегося всадника. — Это Павсаний.
    Мальчики обменялись взглядами: кто — понимающими, кто — вопросительными.
    — Он был любимцем царя перед тем, который умер. Тот был его соперником.
    — Что произошло?
    — Это известно любому. Царь отдалил его от себя, он сходил с ума от ярости. На симпосии он поднялся и назвал нового любовника бесстыдной шлюхой, которая с кем угодно пойдет за плату. Их разняли, но, или тот юноша действительно любил царя, или чувствовал себя обесчещенным, — обида глодала его. В конце концов он попросил одного из друзей, я думаю, это был Аттал, передать царю его послание, когда сам он уже будет мертв. В следующем бою с иллирийцами он прямо на глазах у царя бросился в гущу врагов и был зарублен.
    — Что сделал царь?
    — Похоронил его.
    — Нет, с Павсанием?
    Мальчики смущенно зашептались.
    — На самом деле, никто не знает, он ли…
    — Конечно, это сделал он!
    — Тебя убьют за такие слова.
    — Что ж, он не может сожалеть…
    — Нет, это был Аттал и друзья мальчика, так сказал мой брат.
    — И что они сделали?
    — Однажды вечером Аттал мертвецки напоил Павсания. Его отнесли к конюхам и сказали, что те могут позабавиться, парень пойдет с любым из них без всякой платы. Думаю, с ним здорово позабавились, да еще и побили изрядно. Он проснулся на следующее утро во дворе конюшни.
    Кто-то осторожно присвистнул. Все уставились на Павсания. Он выглядел старше своих лет и не казался неотразимо привлекательным. Он отпустил бороду.
    — Он хотел казнить Аттала. Конечно, царь не мог этого сделать, даже если ему и хотелось, — вообразите только, как бы он изложил это перед Собранием. Но что-то сделать он был должен. Павсаний — Орестид. Царь подарил ему земли и сделал вторым начальником царской стражи.
    Высокий мальчик, молча выслушавший весь рассказ, спросил:
    — Александру рассказывают подобные вещи?
    — Мать рассказывает ему обо всем, чтобы настроить против царя.
    — Да, но царь оскорбил его в зале. Вот почему он уехал и убил человека.
    — Это Александр тебе сказал?
    — Нет, конечно нет. Он не говорит об этом. Мой отец был там, он часто ужинает с царем. Наши земли неподалеку.
    — Тогда, значит, вы с Александром встречались прежде?
    — Только однажды, когда были детьми. Он не узнал меня, я слишком вырос.
    — Ну как он узнает, что вы ровесники? Ему это не понравится.
    — Кто сказал, что мы ровесники?
    — Ты сам говорил, что вы родились в одном месяце.
    — Я не говорил, что в один год.
    — Ты это сказал в первый же день, когда сюда приехал.
    — Ты называешь меня лжецом, да? А ну, повтори!
    — Гефестион, глупец, ты не можешь здесь драться.
    — Пусть не называет меня лжецом.
    — Ты выглядишь на четырнадцать лет, — сказал миротворец. — В гимнасии я даже подумал, что ты еще старше.
    — Ты знаешь, на кого похож Гефестион? На Александра. Не в точности такой, но, скажем, как его старший брат.
    — Ты слышишь, Гефестион? Как близко твоя мама знакома с царем?
    Обидчик напрасно рассчитывал остаться безнаказанным в подобном месте и в такое время. В следующую минуту он лежал на земле с рассеченной губой. В суматохе, вызванной прибытием царя, мало кто обратил на это внимание, — но Александр постоянно следил за мальчиками краем глаза. Он уже чувствовал себя в ответе за них, как военачальник за свое войско. Однако он решил сделать вид, будто не заметил стычки. Мальчики не несли службы в конкретном понимании этого слова, а оказавшийся в пыли нравился ему меньше всех.
    Филипп подъехал в сопровождении первого начальника стражи — Соматофилакса. Павсаний отсалютовал и отступил в сторону. Мальчики почтительно замерли: один облизывал губу, другой — костяшки пальцев.
    Конские торги всегда проходили легко, это было и дело, и праздник, на котором мужчины были мужчинами. Филипп, в простой одежде для верховой езды, поднял хлыст, приветствуя знать, солдат, землевладельцев и барышников, — поднялся на помост, дружелюбно окликая то одного, то другого из своих друзей.
    Взгляд его упал на сына, — он сделал быстрое движение, но увидел маленькую свиту вокруг Александра и отвернулся. Александр продолжал разговаривать с Гарпалом — смуглым живым юношей, обаятельным в своей бесцеремонности. Злая судьба наградила его искривленной стопой, и Александр всегда восхищался спокойствием, с которым он переносил свое уродство.
    Маленький мальчишка-нубиец в полосатой тунике вывел гарцующую скаковую лошадь. Пеллу облетела молва, что в этом году царь будет покупать только боевого коня, но ведь как-то он уплатил баснословную сумму — тринадцать талантов — за рысака, принесшего ему потом победу на Олимпийских играх. Барышник решил рискнуть. Филипп улыбнулся и покачал головой; нубиец, надеявшийся, что его купят вместе с лошадью и он будет носить золотые серьги и есть по праздникам мясо, повернул назад. Подвижное лицо его сложилось в скорбную гримасу.
    Постепенно стали выводить строевых лошадей. Споры о порядке прохождения длились между барышниками всю первую половину дня и были наконец разрешены путем сложных соглашений и взяток. Царь спустился и осматривал зубы и копыта, ощупывал плюсну, прослушивал дыхание. Одних лошадей отсылали прочь, других отводили в сторону на тот случай, если ничего лучшего не подвернется. Потом произошла заминка. Филипп нетерпеливо оглядывался. Крупный барышник-фессалиец, Филоник, суетившийся рядом, раздраженно бросил своему слуге:
    — Скажи им, что я намотаю их кишки на колья, если скотину не приведут сейчас же.
    — Господин, Китт говорит, что привести его они могут, но…
    — Мне пришлось самому укрощать эту тварь, я что, должен и выезжать его? Передай Китту, что если я упущу эту сделку, то со всех них шкуру сдеру и пущу на сандальные подметки.
    С сердечной, почтительной улыбкой он приблизился к царю.
    — Государь, его ведут. Ты увидишь, что я ни в чем не приукрасил его, когда писал из Лариссы. Он много лучше. Прости за промедление. Мне только что сказали, что какой-то дурак дал ему сорваться с привязи. Он в отличной форме, с ним нелегко справляться. А! Вот же он!
    Коня, черного с белой отметиной, вели ровной рысью. Остальных лошадей гоняли по кругу, чтобы в выгодном свете показать их шаг. Хотя конь блестел от пота, он дышал не так, как если бы запыхался от бега. Когда его подтащили ближе к царю и главному конюшему, его ноздри раздулись и черный глаз закатился. Он попытался вздернуть голову, но конюх пригнул ее вниз. Сбруя на нем была богатой — прошитая серебром красная кожа, — но седло отсутствовало. Скрытые бородой губы барышника злобно зашевелились. В воцарившейся тишине спокойный голос за помостом произнес:
    — Взгляни, Птолемей. Взгляни на него.
    — Вот, государь! — сказал Филоник с наигранным восхищением. — Вот Гром. Если есть на свете иная лошадь, достойная нести царя…
    И действительно, это во всех отношениях была совершенная лошадь, о каких писал Ксенофонт. Начиная, как тот и советовал, с копыт, каждый видел, что роговая подошва толста спереди и сзади; когда Гром, как сейчас, переминался на месте, его копыта глухо звенели. Ноги были сильными, но подвижными, грудь — широкой, шея, как и требовал того писатель, — изогнутой, словно у бойцового петуха, грива, весьма плохо расчесанная, — длинной, густой и шелковистой. Спина крепкая и широкая, позвоночник хорошо развит. Черная шерсть сияла, на боку был заметен рогатый треугольник — изображение бычьей головы, служившее клеймом знаменитой породы. Поразительно, что на лбу лошади виднелось белое пятно, почти в точности повторяющее очертания клейма.
    — Вот, — сказал Александр с благоговением, — совершенная лошадь. Совершенная во всем.
    — У него злобный нрав, — заметил Птолемей.
    За рядами лошадей главный конюх Филоника, Китт, сказал сотоварищу-рабу, бывшему свидетелем его мучений:
    — Дни, подобные этому… я хотел бы, чтобы и мне, как моему отцу, перерезали горло в тот час, когда разоряли наш город. Спина у меня еще не зажила от прошлых побоев, а я получу новую порцию прежде, чем зайдет солнце.
    — Этот конь — убийца. Чего хозяин хочет? Убить царя?
    — С лошадью все в порядке, уверяю тебя… если не считать недостатком неукротимый дух. Виноват он сам, он теряет рассудок, видя это. Он как дикий зверь, — когда напьется, изливает злобу на людях, потому что мы дешевле лошадей. Вина на нем самом. Он убьет меня, если я осмелюсь сказать, что это его злобный нрав портит лошадь. Он купил ее у Кройза всего месяц назад, специально для этих торгов. Заплатил два таланта. — Слушатель присвистнул. — И рассчитывает получить здесь три, а если это ему не удастся, он на лошади живого места не оставит. Я ручаюсь.
    Видя, что лошадь норовиста, Филипп обошел ее, держась на расстоянии нескольких шагов.
    — Да, он мне нравится. Посмотрим, как он ходит.
    Филоник сделал несколько осторожных шагов по направлению к коню. Тот издал пронзительное яростное ржание, подобное звуку боевой трубы, вскинул голову, пересилив повисшего на поводьях конюха, и ударил передней ногой в землю. Барышник выругался и отскочил в сторону, конюх крепко держал узду. Несколько капель крови упали изо рта лошади на землю, словно красная уздечка внезапно полиняла.
    — Посмотри на удила, которые ему подобрали, — сказал Александр. — Посмотри на эти шипы.
    — Кажется, даже это не может его сдержать, — заметил большой Филот беспечно. — Красота — еще отнюдь не все.
    — И все же он поднял голову.
    Александр подался вперед. Свита толпилась сзади, глядя поверх его головы: он едва доставал Филоту до плеча.
    — Ты видишь его нрав, государь! — воскликнул Филоник нетерпеливо. — Лошадь вроде этой легко можно приучить вставать на дыбы и топтать врага.
    — Простейший способ дать убить под собой коня, — отрезал Филипп безжалостно, — это заставить его показать брюхо. — Он кивнул сопровождавшему его конюшему — кривоногому, затянутому в кожу человечку. — Попробуешь, Язон?
    Царский слуга остановился перед конем и вкрадчиво, нежно заговорил с ним. Тот попятился. Фыркнул и покосился на человека. Язон прищелкнул языком.
    — Гром, мальчик, ну же, Гром. — При звуке своего имени конь задрожал всем телом, он казался разгневанным. Язон что-то успокаивающе промурлыкал. — Держи его голову, — сказал он конюху, — пока я не сяду. Похоже, это работа для мужчины.
    Он подошел к лошади сбоку, готовясь уцепиться за основание гривы. Злого умысла в этом не было. Не имея под рукой копья, на которое он мог опереться в прыжке, Язон прибег к единственно возможному для него способу. Конь не был оседлан, но седло — каким бы удобным и роскошным оно ни было — мало бы помогло без стремян. Стремена годились для стариков и персов, чья изнеженность вошла в поговорку.
    В последнюю минуту его тень упала перед глазами лошади. Она яростно дернулась, отпрянула и взбрыкнула. Тяжелое копыто прошло в нескольких дактилях от Язона. Конюший отступил и прищурился. Его рот искривился. Царь встретился с ним взглядом и приподнял бровь.
    Александр, следивший за ними затаив дыхание, сказал, оборачиваясь к Птолемею:
    — Он не купит коня. — Голос его странно зазвенел.
    — А кто купит? — отозвался удивленный Птолемей. — Не могу понять, почему его вообще сюда ввели. Ксенофонт бы его не купил. Ты только что цитировал, как там? Норовистая лошадь не причинит вреда твоему врагу, она причинит вред тебе.
    — Норовистый? Он? Да это храбрейший конь из всех, что я видел. Он боец. Посмотри, как его били, и по животу тоже — видишь рубцы? Если отец его не купит, подонок сожрет его живьем. Это написано у него на лице.
    Язон сделал еще одну попытку. Прежде чем он сумел приблизиться к лошади, та стала лягаться. Он посмотрел на царя. Царь пожал плечами.
    — Это была его тень, — сказал Александр нетерпеливо. — Он боится даже своей собственной тени. Язону следовало бы это увидеть.
    — Он уже достаточно увидел. Ему приходится думать о жизни царя. Ты бы сел на такую лошадь в бою?
    — Да, я — да. В бою прежде всего.
    Филот поднял брови, но ему не удалось перехватить взгляд Птолемея.
    — Ну, Филоник, — сказал Филипп, — если это и есть гордость твоей конюшни, не будем тратить времени. У меня много дел.
    — Еще минуту, государь! Он очень резв, э… дерзок. С его силой, он…
    — За три таланта я могу купить кое-что получше сломанной шеи.
    — Мой господин, только для вас… Я назначу особую цену.
    — Я занят.
    Толстые губы Филоника сошлись в длинную прямую линию. Конюх, отчаянно уцепившись за утыканные шипами удила, потащил коня прочь.
    Александр не выдержал.
    — Какая потеря! — крикнул он высоким срывающимся голосом. — Лучшая на этих торгах лошадь!
    Гнев и ощущение безысходности исторгли этот дерзкий выкрик, заставивший повернуться все головы. Филипп изумленно оглянулся. Никогда прежде, в ситуациях много худших, мальчик не позволял себе быть грубым на людях. С этим можно разобраться позднее. Конюх с лошадью удалялись.
    — Лучшая лошадь из всех, каких когда-либо здесь выставляли! Надо только знать, как с ней обращаться. — Александр выбежал на поле. Все его друзья, даже Птолемей, не посмели последовать за ним; он зашел слишком далеко. Толпа обратилась в зрение и слух. — На лошадь, одну из десяти тысяч, нет покупателя!
    Филипп, оглядев сына, пришел к выводу, что наглость мальчика была ненамеренной. Он просто стал слишком самоуверен, особенно после своих хваленых подвигов. Они вскружили парню голову. Никакой урок и вполовину не будет хорош так, как тот, который человек преподносит себе сам.
    — Язон, которого ты видишь, — сказал он, — выезживает лошадей уже двадцать лет. А ты, Филоник?
    Глаза барышника перебегали с отца на сына, он оказался в щекотливом положении.
    — Ах, государь, я вырос при лошадях.
    — Ты слышишь, Александр? Но ты полагаешь, что справишься лучше?
    Александр смотрел не на отца, но на Филоника. Пораженный этим пристальным холодным взглядом, барышник с неприятным чувством отвернулся.
    — Да. С этой лошадью — да.
    — Отлично, — сказал Филипп. — Если тебе это удастся, она твоя.
    Мальчик смотрел на коня влюбленными глазами, его губы приоткрылись. Конюх остановился. Конь фыркнул через его плечо.
    — А если не получится? — резко бросил царь. — Каков залог?
    Александр глубоко вздохнул, не отрывая глаз от лошади.
    — Если даже я не смогу на нем ездить, то все равно заплачу за него.
    Филипп поднял густые темные брови.
    — Три таланта?
    Александру только что назначили содержание, полагающееся юноше, но на эту покупку ушла бы вся сумма, причитающаяся за этот год, а может, и следующий.
    — Да, — подтвердил Александр.
    — Надеюсь, ты принимаешь это всерьез, как и я.
    — Я тоже.
    На секунду оторвав взгляд от коня, он наконец понял, что на него все смотрят: солдаты, вожди, конюхи, барышники, Птолемей, Филот, Гарпал, мальчики, с которыми он провел утро. Самый высокий из них, Гефестион, чьи движения были так изящны, что привлекали внимание, выступил на шаг вперед. Их взгляды встретились.
    Александр улыбнулся.
    — Тогда по рукам, отец. Он мой, и проигравший платит.
    Царская свита с облегчением засмеялась, раздались рукоплескания. Скандал обернулся забавной шуткой. Только Филипп, хорошо разглядевший лицо сына, понимал, что так улыбаются заклятому врагу в бою, когда уже все равно, как воспримет это остальной мир.
    Филоник, которому с трудом мог верилось в столь счастливый поворот судьбы, поспешил догнать мальчика, направившегося прямо к коню. Выиграть заклад он не мог, оставалось позаботиться, чтобы парень не сломал себе шею. Не приходилось надеяться, что царь расплатится с ним в этом случае.
    — Мой господин, ты увидишь, что…
    Александр обернулся.
    — Уходи прочь.
    — Но, мой господин, когда ты…
    — Убирайся. Туда, в подветренную сторону, чтобы он не смог увидеть тебя или почуять. Ты и так уже сделал достаточно.
    Филоник глянул в его расширенные, затянутые дымкой глаза и поспешно выполнил приказание.
    Александру пришло на ум, что он не узнал, то ли Гром — настоящее имя лошади, то ли его придумал сам Филоник. Достаточно того, что это имя тирании и страданий. И значит, нужно новое.
    Не забывая следить, чтобы его тень не пугала лошадь, он подошел совсем близко, глядя на белое рогатое пятно под длинной, развевающейся челкой.
    — Бычья голова, — сказал он, переходя на македонский, язык правды и любви. — Букефал, Букефал.
    Конь насторожил уши. При звуке этого юного голоса ненавистное настоящее поблекло и рассеялось, подобно туману. Но Букефал утратил всякое доверие к людям. Он фыркнул и предостерегающе ударил копытом.
    — Царь пожалеет, что вынудил его пойти на это, — сказал Птолемей.
    — Ему всегда везет, — возразил Филот. — Хочешь, побьемся об заклад?
    — Я справлюсь сам, — сказал Александр конюху. — Тебе здесь нечего делать.
    — О нет, господин! Только когда вы сядете. Господин, я в ответе за…
    — Теперь он мой. Просто передай мне поводья. Не дергай за удила. Я сказал, дай мне. Немедленно.
    Он взял поводья, чуть-чуть ослабив их для начала. Лошадь опять фыркнула, потом повернула голову и шумно принюхалась к нему. Переднее копыто нетерпеливо заскребло землю. Держа поводья в одной руке, другой мальчик провел вверх по влажной шее и ловко ослабил зажим удил, так что они вообще перестали давить на губы. Букефал только переступил с ноги на ногу.
    — Отойди, — сказал Александр конюху. — Не выходи на свет.
    Он развернул коня в сторону сияющего весеннего солнца. Их тени упали, невидимые, за спиной. Запах конского пота, шкуры, дыхания омыл мальчика горячим потоком.
    — Букефал, — сказал он нежно.
    Конь подался вперед, увлекая его за собой. Александр придержал поводья, провел рукой по морде коня, сгоняя присосавшуюся муху. Пальцы его коснулись мягких губ. Теперь конь тянул его почти умоляюще, словно говоря: «Скорее, прочь отсюда».
    — Да, да, — сказал Александр, похлопывая его по шее. — Все в свое время. Подожди, пока я скажу. Ты ведь не понесешь?
    Ему надо было снять плащ. Вынимая одной рукой булавку, он продолжал говорить, не давая коню отвлечься.
    — Запомни, кто мы такие. Александр и Букефал.
    Плащ упал на землю, рука Александра соскользнула с шеи коня на его спину. Букефал был примерно в четырнадцать ладоней ростом: высокий для греческих лошадей. С ним мог сравниться разве что конь Филота, бывший в кружке неисчерпаемой темой для разговоров. Рост прежней лошади Александра не доходил и до тринадцати ладоней.
    Черный глаз подозрительно покосился на него.
    — Тише, тише. Я скажу когда.
    Чувствуя, как лошадь мгновенно подобралась, левой рукой, на которую были намотаны поводья, он ухватился за свисающую прядь гривы, правой — за ее основание между плеч. Пробежав вместе с Букефалом несколько шагов, он прыгнул, перебросил ногу — и вот он уже наверху.
    Конь ощутил легкое, уверенное существо на своей спине, — мягкие движения невидимых рук, снисходительную, но сознающую свою власть волю, природу божественности, которую он тонко почувствовал, потому что сам был к ней причастен. Люди не справились с конем, но он подчинился богу.
    Толпа смолкла. Здесь были люди, знавшие толк в лошадях, люди, которым здравый смысл не позволил бы даже приблизиться к этому бешеному. Затаив дыхание, все ожидали, когда он покажет свой норов. Когда ублюдок понесет, можно будет только молить богов, чтобы мальчик не упал под копыта и сумел продержаться, тогда рано или поздно зверь выдохнется. Но, к всеобщему изумлению, конь повиновался мальчику, он ждал знака. По толпе пронесся гул удивления, который потом, когда все увидели, как мальчик наклонился вперед и с криком ударил пятками в бока лошади, пустив ее рысью к пойменным лугам, перерос в восторженный рев. Вскоре всадник исчез вдали, и только по стайкам птиц, вспархивающих из-под копыт, можно было определить, где он находится.
    Наконец они вернулись. Солнце теперь светило им в спину, и копыта Букефала, гулко ударяясь в землю, победно топтали тень, как благородные кони фараонов топтали поверженных врагов.
    На поле Александр придержал его. Конь тяжело дышал и тряс уздечкой. Мальчик сидел свободно, приняв рекомендуемую Ксенофонтом позу: ноги опущены вниз, бедро напряжено, голень расслаблена. Он направил коня к помосту, но человек, который его там ждал, сошел вниз. Это был его отец.
    Он спешился в армейском стиле: через шею, спиной к лошади — наилучший способ во время боя, если лошадь позволит. Букефал помнил, чему его учили до того, как он попал к Филонику. Филипп протянул обе руки, и Александр упал в его объятия.
    — Будь осторожнее, отец, не трогай его рот. Он ободран.
    Филипп похлопал мальчика по спине. Он плакал. Даже из-под века слепого глаза текли настоящие слезы.
    — Сын мой! — выговорил он, задыхаясь. Упавшие в его жесткую бороду слезы влажно блестели. — Хорошая работа, сын мой. Мой сын.
    Александр ответил на поцелуй. Он чувствовал, что этой минуты ничто не может омрачить.
    — Благодарю, отец. Спасибо за коня. Я назову его Букефал.
    Лошадь неожиданно дернулась. Сияющий, сыплющий похвалами, к ним подступал Филоник. Александр обернулся и мотнул головой, приказывая ему удалиться. Барышник мгновенно исчез. Покупатель всегда прав.
    Вокруг скапливалась возбужденная толпа.
    — Отец, ты не прикажешь им отойти? Он еще не привык к людям. Я должен отереть его сам, иначе он простудится.

    Во дворе конюшни было тихо и пусто, торги продолжались. Раскрасневшийся от верховой езды и работы со скребком, с всклокоченными волосами, пропахший лошадьми, мальчик наконец остался один. Только последний докучливый зритель следил за ним сияющим взглядом, в котором соединились торжество и смущение, — Гефестион. Александр улыбнулся, давая понять, что узнал его. Мальчик улыбнулся в ответ и, поколебавшись, подошел ближе. Оба молчали.
    — Он тебе понравился?
    — Да, Александр… Он словно узнал тебя. Я это почувствовал, это знак судьбы. Как его зовут?
    — Я называю его Букефал.
    Они говорили по-гречески.
    — Это лучше, чем Гром. Он ненавидел то имя.
    — Ты живешь неподалеку, правда?
    — Да. Я могу тебе показать, отсюда видно. Видишь вон тот холм — не первый, а второй, и за ним…
    — Ты был здесь раньше, я тебя помню. Ты помог мне закрепить пращу… нет, то был колчан. И твой отец увел тебя.
    — Я не знал, кто ты.
    — Ты показывал мне эти холмы в тот раз, я вспомнил. И ты родился в месяце Льва, в том же году, что и я.
    — Да.
    — Ты на полголовы выше. Но твой отец высокий, да?
    — Да, и мои дядья тоже.
    — Ксенофонт говорит, что уже по жеребенку можно определить, будет ли он высоким — по длине ног. Когда мы вырастем, ты все равно будешь выше.
    Гефестион посмотрел ему в глаза. Встречный взгляд был уверенным и искренним. На память ему пришло, что отец как-то сказал: сын царя мог бы подрасти, если бы этот болван, его наставник, не перегружал мальчика и получше кормил. О нем нужно заботиться, рядом должен быть друг.
    — Но ты единственный, кто сможет ездить на Букефале.
    — Пойдем, посмотришь на него. Совсем близко не подходи; мне придется на первых порах быть рядом, пока конюхи его чистят. Он должен привыкнуть.
    Александр внезапно обнаружил, что говорит на македонском. Мальчики переглянулись и засмеялись.
    Они еще какое-то время поговорили о том о сем, прежде чем Александр вспомнил, что прямо из конюшен, в чем был, хотел бежать с новостями к матери. Впервые за всю жизнь всякая мысль о ней совершенно вылетела у него из головы.

    Через несколько дней он принес жертву Гераклу.
    Герой был великодушен. Он заслуживал более щедрых даров, чем козел или ягненок.
    Олимпиада согласилась. Если ее сын считал, что ничто не может быть слишком хорошим для Геракла, то она сама считала, что ничто не может быть слишком хорошим для ее сына. Она написала письма всем своим друзьям и родне в Эпир, красочно изложив, как царь Филипп снова и снова пытался оседлать лошадь и наконец благородное животное, придя в негодование, сбросило его в пыль перед всем народом; как зверь свирепствовал, подобно льву, но ее сын укротил коня. Она развязала новый тюк с афинскими товарами и предложила Александру самому выбрать ткань для нового парадного хитона. Мальчик выбрал простую тонкую белую шерсть и, когда Олимпиада заметила, что такая небогатая одежда мало приличествует столь великому дню, возразил, что она приличествует мужчине.
    Он принес свой дар к гробнице героя в саду в золотом кубке. Его отец и мать оба присутствовали: это была официальная церемония.
    Перечислив в обращении к полубогу все положенные титулы и именования, он поблагодарил Геракла за его дары человеческому роду и заключил:
    — Ты даровал мне свою благосклонность. Не покидай меня, будь во всем моим покровителем и защитником, преклони слух к моим молитвам.
    Он опрокинул кубок. Полупрозрачные крупицы ладана, просияв в лучах солнца, упали на горящие уголья. Облако сладкого голубого дыма поднялось к небесам.
    Все присутствующие, за исключением одного, возгласили хвалу. Леонид, который счел себя обязанным явиться на жертвоприношение, поджал губы. Приближался день его отъезда, бремя забот о мальчике должно было перейти к другому. Хотя Александру еще не сообщили, его возбуждение казалось вызывающим. Арабское благовоние еще сыпалось из чаши, — десятки и десятки драхм. И это после многолетней проповеди аскетизма, после постоянных предостережений от излишеств. Посреди изъявлений благочестия его кислый голос проговорил:
    — Трать с меньшим расточительством драгоценные смолы, Александр, пока не станешь властителем тех земель, где они произрастают.
    Александр обернулся от алтаря с пустым кубком в руке. Он посмотрел на Леонида сначала с удивлением, потом — серьезно и сосредоточенно.
    — Да, — сказал он наконец. — Я запомню.
    Спускаясь вниз по ступеням гробницы, он встретился глазами с выжидающим взглядом Гефестиона, которому тоже была известна природа знамений. Им не было нужды обсуждать происшедшее.

5

    — Теперь я знаю, кто это будет. Отец получил письмо, он посылал за мной этим утром. Надеюсь, этот человек сносен. Если нет, мы что-нибудь придумаем.
    — Можешь на меня рассчитывать, — сказал Гефестион. — Даже если тебе придет в голову его утопить. Ты и так многое вынес. Он настоящий философ?
    Мальчики сидели в желобе для стока воды между двумя дворцовыми фронтонами: потайное место, известное прежде одному Александру, а теперь — им двоим.
    — Ну конечно, из Академии. Он ученик Платона. Ты будешь ходить на занятия? Отец разрешил.
    — Я буду лишь тянуть тебя назад.
    — Софисты учат методом диспутов, ему нужны мои друзья. Мы позднее обсудим, кого позвать еще. Отец написал ему, что логические забавы его не интересуют, я должен учиться вещам, которые будут мне полезны. Он ответил, что образование должно соответствовать положению и обязанностям. Это мало о чем говорит.
    — Философ, по крайней мере, не будет тебя бить. Он афинянин?
    — Нет, стагирит. Он сын того Никомаха, который был врачом моего деда Аминты. Полагаю, лечил и моего отца, когда тот был ребенком. Ты знаешь, как жил Аминта — словно волк, окруженный охотниками. Он только и делал, что изгонял своих врагов или пытался вернуться сам. Никомах должен был доказать свою преданность. Не знаю, насколько хорош он был как врач. Аминта умер в своей постели — в нашей семье это редкость.
    — Так, значит, его сын. Как его имя?
    — Аристотель.
    — Он знает страну, это уже что-то. Он очень стар?
    — Ему около сорока. Немного для философа, они живут вечно. Исократу, который хочет, чтобы отец объединил греков, уже за девяносто, а он все ищет себе занятие. Платон прожил больше восьмидесяти. Отец говорит, что Аристотель надеялся стать главой школы, но Платон выбрал своего племянника. Вот почему Аристотель оставил Афины.
    — И тогда он испросил позволения приехать сюда?
    — Нет, тогда нам еще было по девять лет. Я запомнил год из-за халкидийской войны. И он не мог вернуться домой в Стагиру, потому что как раз тогда отец сжег ее и забрал жителей в рабство. Что это тянет меня за волосы?
    — Это сучок от дерева, по которому мы лезли.
    Гефестион, не отличавшийся особой ловкостью рук, заботливо, осторожно распутал сияющую прядь и вынул застрявшую в ней веточку орехового дерева. От волос Александра пахло каким-то дорогостоящим составом, которым Олимпиада их мыла, и летней разогретой травой. Рука Гефесгиона легко скользнула вниз по спине Александра. В первый раз это произошло почти случайно. Хотя Александр ничем не выразил неудовольствия, Гефестион выжидал два дня, прежде чем отважиться повторить попытку. Теперь, когда мальчики были одни, он пользовался любым удобным случаем и порой не мог думать ни о чем ином. Он не мог сказать, что думает обо всем этом Александр, и думает ли вообще. Он принимал эти знаки любви спокойно и говорил, даже с большей свободой, о посторонних вещах.
    — Стагириты, — продолжал он, — были союзниками Олинфа; царь показал на их примере, как будет обходиться с городами, поддерживающими его врагов. Твой отец рассказывал тебе об этой войне?
    — Что?.. Ах да. Рассказывал.
    — Слушай, это важно. Аристотель бежал в Ассе, как гость и друг Гермия Аторнейского; они встречались в Академии. Гермий тиран там. Ты знаешь, где находится Ассе, — прямо напротив Митилены, он держит власть над проливом. И как только я все это вспомнил, то сразу же понял, почему отец выбрал этого человека. Но это только между нами.
    Он серьезно заглянул в глаза Гефестиону: глубокий взгляд, всегда предшествовавший откровенности. Как всегда, Гефестион почувствовал, что в груди у него все тает. И как всегда, прошло какое-то время, прежде чем к нему вернулась способность слышать и осознавать услышанное.
    — …которые были в других городах и избежали осады, просят отца отстроить Стагиру и вернуть прежние права ее жителям. Вот чего хочет этот Аристотель. А отец — он хочет союза с Гермием. Это как сделка у барышников. Леонид тоже приехал из-за политики. Старик Феникс единственный, кто сделал это ради меня.
    Гефестион стиснул его руку. Чувства обуревали его, ему хотелось сжать Александра так, чтобы самые их кости срослись в одно целое. В то же время он знал, что это порочно и безумно, — он сам бы убил любого, посмевшего тронуть хоть волос на этой золотой голове.
    — Они не подозревают, что я отлично все понимаю. Я просто сказал «да, отец», я даже матери не сказал ни слова. Я хочу оценить этого человека сам, когда его увижу, и сделать то, что я считаю наилучшим, но так, чтобы никто не догадался почему. Я сказал только тебе. Моя мать вообще против философии.
    Гефестион между тем думал, какой хрупкой казалась его грудь, каким ужасным было желание ласкать и сдавливать ее. Он молчал.
    — Она говорит, что философия уводит людские помыслы от богов. Она-то должна знать, что я никогда не отвернусь от богов, кто бы и что бы мне ни говорил. Я знаю, что боги существуют, так же несомненно, как, например, ты. Я не могу дышать.
    Гефестион, который о себе мог сказать то же самое, быстро отпустил его. Вскоре он ухитрился пробормотать:
    — Возможно, царица прогонит его.
    — Ну нет, я этого не хочу. Это принесет только лишнее беспокойство. Еще я подумал, что он может оказаться человеком из тех, которые умеют отвечать. С тех пор как я узнал, что приезжает философ, я стал их записывать — вопросы, на которые никто здесь не может ответить. Их уже тридцать пять, я сосчитал вчера.
    Сидя напротив Гефестиона, спиной к пологому скату фронтона, он не казался углубленным в себя, напротив — сияющим, доверчивым и искренним. Это, думал Гефестион, подлинное и совершенное счастье. Это должно быть счастьем.
    — Я хотел убить Леонида, — сказал он в волнении. — Ты это знаешь?
    — А, я и сам когда-то хотел. Но теперь я думаю, что он был послан мне Гераклом. Когда человек творит благо против своей воли — значит, он исполняет божественное предначертание. Он хотел сломить меня, а вместо этого научил справляться с трудностями. Мне не нужен меховой плащ, я не ем больше того, что меня насытит, и не валяюсь по утрам в постели. Мне было бы гораздо труднее начинать учиться этому сейчас и без него, а учиться все равно бы пришлось. Как просить своих солдат мириться с вещами, которых не можешь вынести сам? А они хотят убедиться, что я не больший неженка, чем мой отец. — Он напрягся, грудные мышцы сжались, бок стал твердым, как броня. — Я ношу хорошую одежду, лучше, чем при Леониде, мне она нравится. Но это все.
    — Этот хитон тебе уже никогда не надеть, ручаюсь… Посмотри, какая дыра, — я могу просунуть туда руку… Александр! Ты никогда не уйдешь на войну без меня?
    Александр выпрямился, глаза его расширились от изумления. Гефестион быстренько отдернул руку.
    — Без тебя? Что ты придумал, как тебе вообще могла прийти в голову такая мысль? Ты же мой лучший друг.
    Гефестион уже годы назад понял, что если боги — лишь раз за всю его жизнь — предложат ему дары, он выберет этот. Радость зажгла его, как зажигает дерево молния.
    — Ты вправду так думаешь? — пробормотал он. — Вправду?
    — Вправду? — переспросил Александр почти с гневом. — А ты сомневаешься? Ты полагаешь, то, что я рассказываю здесь тебе, я рассказываю всем? Вправду — надо же такое придумать!
    «Всего месяц назад, — подумал Гефестион, — я был бы слишком напуган, чтобы ему ответить».
    — Не сердись. В великой удаче всегда сомневаешься.
    Глаза Александра подобрели. Он поднял правую руку.
    — Клянусь Гераклом.
    Потом наклонился и, в соответствии с обрядом, поцеловал Гефестиона: с пылом чувствительного ребенка и нежностью растущей привязанности взрослого. Гефестион, еще не пришедший в себя от восторга, едва ощутил легкое прикосновение его губ. Когда он наконец собрался с силами, чтобы ответить на поцелуй, что-то другое привлекло внимание Александра. Он смотрел на небо.
    — Взгляни, — сказал он, взмахнув рукой. — Видишь эту статую Ники, на верхнем фронтоне? Я знаю, как туда подняться.
    С террасы Ника казалась маленькой, как детская глиняная кукла. Когда, после головокружительного подъема, мальчики оказались у ее ног, богиня выросла. В протянутой над пустотой руке она держала позолоченный лавровый венок.
    Гефестион, который за все это время не осмелился задать ни одного вопроса не только Александру, но и себе самому, ухватился, по его знаку, левой рукой за бронзовый пояс богини, а правой — за запястье Александра.
    — Держи меня.
    Прогнувшись, он потянулся над пропастью и оторвал от венка два листка. Один подался легко, с другим пришлось повозиться. Гефестион чувствовал, как ладони его становятся липкими от пота; страшная мысль, что это может сделать хватку ненадежной, холодом прошла по животу и вздыбила волосы. Скованный ужасом, он все же не мог отвести глаз от тонкой изящной кисти, которая казалась еще меньше в его собственной лапе, но была крепкой и сильной. Кулак сжимался, повинуясь железной воле.
    Прошла вечность, прежде чем Александра можно было тащить обратно. Он спускался, зажав листья в зубах, и уже на крыше передал один Гефестиону.
    — Теперь ты мне веришь?
    Золотой лист лежал в ладони Гефестиона, — такой же величины, как настоящий. Как настоящий, он слабо трепетал от ветра. Мальчик быстро сжал пальцы. Теперь к нему пришел ужас, который он должен был пережить, глядя на мелкую мозаику огромных мраморных плит далеко внизу, — ужас и одиночество вершины. Он поднимался, полный яростной решимости умереть, но выдержать устроенное ему Александром испытание. Лишь сейчас, когда бронзовый позолоченный листок впился ему в ладонь, он понял, что испытание было устроено не для него. Он был свидетелем. Он поднялся наверх, чтобы держать в своей руке жизнь Александра. Это был залог дружбы, ответ на его дурацкий вопрос.
    Когда они спускались на землю, цепляясь за ветви высокого ореха, Гефестиону на ум пришла песня о Семеле, возлюбленной Зевса. Бог явился к ней в облике человека, но ей этого было недостаточно, она требовала, чтобы он показал ей свою божественную сущность. Зевс выполнил просьбу, но Семела просила слишком многого, — молнии в руке бога сожгли ее. Так и он должен был привыкать касаться огня.

    Прошло еще несколько недель, прежде чем философ объявился, но его присутствие уже ощущалось.
    Гефестион его недооценил. Аристотель знал не только страну, но и двор, и живой язык, у него оставались в Пелле старые семейные связи и много друзей. Царь, хорошо об этом осведомленный, поспешил предложить в одном из писем предоставить — если потребуется — отдельное здание для занятий наследника и его друзей.
    Философ прекрасно читал между строк. Мальчика нужно было вырвать из цепких рук матери-интриганки, отец, со своей стороны, не будет вмешиваться. Аристотель даже не смел на это надеяться. В ответном письме, чрезвычайно учтивом, он предложил, чтобы наследник с друзьями были поселены в некотором удалении от тревог дворца, и в заключение — как если бы эта мысль только что пришла ему на ум — порекомендовал чистый горный воздух. Подходящих гор не было в радиусе нескольких миль от Пеллы.
    У подножия горы Бермий, на западе равнины Пеллы, стоял хороший дом, брошенный во время войн. Филипп купил его и привел в порядок. Дом был большой: царь пристроил крыло для гимнасий и — поскольку философ упоминал о прогулках — расчистил сад. Никаких ухищрений, прекрасный уголок природы, то, что персы называют «парадиз». Говорили, легендарные сады царя Мидаса были чем-то в этом роде. Там все росло свободно и пышно.
    Покончив с этим, царь послал за сыном. Через час все его распоряжения стали бы известны Олимпиаде, имевшей полный дворец шпионов, а она постаралась бы исказить их смысл перед мальчиком.
    В беседе отца и сына больше подразумевалось, чем было сказано. Александр видел, что для Филиппа это дело решенное. Но этот напор, эти двусмысленные речи — были ли они чем-то большим, чем привычной перебранкой в бесконечной войне с его матерью? Все ли слова были произнесены? Когда-то он верил, что мать никогда ему не солжет, но многое заставило отказаться от тщетной надежды.
    — Я хочу знать, кого из своих собственных друзей ты пригласишь, — сказал Филипп. — Обдумай, я даю тебе на это пару дней.
    — Благодарю, отец.
    Он вспомнил мучительные часы на душной женской половине, толкование сплетен и пустой болтовни, взаимные интриги, размышления и гадания из-за одного взгляда или слова, крики, слезы, клятвы перед богами, запах благовоний, волшебных трав и горящего жертвенного мяса; признания шепотом, не дававшие уснуть ночью, так что весь следующий день он проигрывал в беге и не попадал в цель.
    — Если их отцы будут согласны, все легко уладится. Птолемей, я полагаю?
    — Да, Птолемей непременно. И Гефестион. Я просил тебя за него прежде.
    — Я помню. Гефестион, конечно.
    Филипп постарался, чтобы его голос прозвучал непринужденно. Меньше всего он хотел разрушить сложившееся положение вещей, снимавшее бремя с его души, в которой навечно запечатлелись любовные картины Фив: юноша и мужчина, в котором юноша видит образец. Где-то это было в порядке вещей, но Филипп ни одного человека на свете не желал видеть облеченным такой властью над его сыном. Даже Птолемей, относящийся к мальчику по-братски и любящий женщин, имел слишком сильное влияние. И как было не тревожиться за Александра, с его поразительной красотой и тягой к юношам много старше себя? Случайная прихоть, странный каприз внезапно привлекли его к мальчику, бывшему ровесником почти что день в день. Уже несколько недель они были неразлучны. Александр, что правда, то правда, оставался непроницаем, но зато по тому, другому, можно было читать, как по раскрытой книге. Однако здесь не могло быть никаких сомнений относительно того, кто в ком видит пример. Соответственно, эту связь можно выбросить из головы.
    Достаточно было тревог за пределами царства. Прошлым летом пришлось снова усмирять иллирийцев на западной границе, победа стоила Филиппу не только многих забот, горя и скандалов, но и разрубленного мечом колена, которое до сих пор заставляло хромать.
    В Фессалии все складывалось удачно: он привел к повиновению дюжину местных князьков, уладил миром два десятка войн из-за кровной вражды — и все, за исключением одного-двух честолюбивых вождей, остались довольны. Но он потерпел неудачу в Афинах. Даже после Пифийских игр, на которые афиняне отказались прислать своих граждан из-за того, что он вручал там награды, царь все же не сдался. Его ставленники в один голос говорили, что афинян можно было бы образумить, если бы болтуны-ораторы не сбивали народ с толку. Афинские политики в первую очередь заботились о том, чтобы не были урезаны общественные пособия: при малейшей угрозе системе подачек не прошло бы ни одно предложение, если бы даже речь шла о спасении родины. Филократ был обвинен в государственной измене и вовремя бежал из Афин: вскоре ему вынесли смертный приговор. Филипп назначил ему щедрое содержание и обратил свои надежды на людей, слывших неподкупными, на тех, кто желал союза с Македонией, полагая, что так для Афин будет лучше всего. Они убедились, что сейчас все помыслы царя обращены к малоазийской Греции. Теперь им оставалось убедить сограждан в том, что меньше всего Филиппу нужна дорогостоящая война с Афинами, в которой — проигравший или победитель, безразлично — он предстанет врагом Эллады именно в то время, когда ему приходится укреплять тыл.
    И этой весной Филипп отправил в Афины новое посольство с предложением пересмотреть мирный договор, если выдвинутые афинянами поправки будут разумны. Афиняне снарядили своего посла, старого друга Демосфена, некоего Хельгесиппа, известного в своем кругу под прозвищем Хохолок, данным из-за его длинных женоподобных локонов, уложенных на макушке и перевязанных лентой. В Пелле стало ясно, почему выбор пал на него: к неприемлемым условиям, выставленным Афинами, он присовокупил, уже от себя лично, безобразную грубость. Не было ни малейшей опасности для Афин, что Филипп перетянет его на свою сторону. Хохолок устраивал союз афинян с фокейцами, само его присутствие было оскорблением. Он приехал и уехал, и Филипп, который до этого не требовал от фокейцев ежегодной пени за разграбленный храм, дал им знать, что платить придется сполна.
    Потом в Эпире, царь которого недавно умер, жадные родичи заварили свару за трон. Умерший царь едва ли был чем-то большим, чем одним племенным вождем среди множества других, и стране грозила многолетняя смута, если бы трон не поддержала чья-то всесильная рука. Филипп, видя в этом благо для Македонии, готов был посадить в Эпире своего ставленника. Впервые в жизни он удостоился благословения жены, поскольку выбрал ее брата, Александра. Филипп, впрочем, рассчитывал, что тот сообразит, чью сторону держать выгоднее, и постарается обуздать Олимпиаду, по крайней мере, он не будет принимать участия в ее интригах и может стать полезным союзником. К сожалению, дрязги в Эпире не терпели промедления, и царь не мог остаться в Пелле на встречу с философом. Хромая к своей боевой лошади, он послал за сыном и сообщил ему это. Больше он ничего не сказал. Он много лет был дипломатом, и один его глаз все еще оставался зрячим.

    — Он приезжает, — сказала Олимпиада дней десять спустя, — завтра в полдень. Не забудь, что ты должен быть дома.
    Александр стоял подле маленького ткацкого станка, за которым его сестра трудилась над чудесной каймой. Она не так давно овладела искусством сложного узора и страстно ожидала слов восхищения. Теперь они стали друзьями, и Александр был великодушен в своих похвалах. Но слова матери заставили его встрепенуться, как лошадь, которая навострила уши.
    — Я приму его, — продолжала Олимпиада, — в зале Персея.
    — Я приму его, мама.
    — Ну конечно, ты должен там быть. Я так и сказала.
    Александр прошелся по комнате. Клеопатра, забыв обо всем на свете, стояла с челноком в руке, переводя глаза с брата на мать. Привычный ужас исказил ее лицо.
    Александр похлопал по своему блестящему кожаному поясу.
    — Нет, мама, это мой долг теперь, когда отца нет дома. Я принесу извинения и представлю ему Леонида и Феникса. Потом приведу его сюда наверх и представлю тебе.
    Олимпиада поднялась со своего кресла. В последнее время мальчик быстро рос, она была не намного его выше.
    — Ты хочешь сказать мне, Александр, — отчеканила она, — что не желаешь, чтобы я присутствовала на приеме?
    Он промолчал. Олимпиада отказывалась верить этому молчанию.
    — Это маленьких мальчиков представляют взрослым их матери. Не так встречают софиста молодые ученики. Мне почти четырнадцать, я справлюсь с этим человеком сам.
    Ее подбородок дернулся вверх, спина напряглась.
    — Это твой отец сказал тебе?
    Вопрос был неожиданным, но Александр знал, к чему она клонит.
    — Нет, — сказал он, — мне не нужны слова отца, чтобы знать, что я мужчина. Я сказал ему сам.
    На ее скулах выступили пятна; волосы, казалось, сами поднялись рыжей волной, серые глаза расширились. Очарованный, он тонул в их взгляде, думая, что в мире нет других столь опасных глаз.
    — Так, значит, ты мужчина! И я, твоя мать, которая родила тебя, вынянчила, выкормила, сражалась за твои права в те дни, когда царь готов был прогнать тебя, как приблудную собаку, чтобы признать своего ублюдка…
    Она смерила сына негодующим взглядом, как полновластная хозяйка. Он ни о чем не спрашивал, — мать хотела причинить ему боль — и этого было достаточно. Слово летело за словом, как горящие стрелы.
    — Я, которая каждый день жила только для тебя с тех пор, как ты был зачат, — о да, задолго до того, как ты увидел свет солнца, которая ради тебя проходила через огонь и тьму и спускалась в дома смерти! Теперь ты переметнулся к нему, чтобы унижать меня, как деревенскую бабу. Теперь я могу поверить, что ты его сын!
    Он стоял молча. Клеопатра выронила челнок и выкрикнула торопливо:
    — Отец — дурной человек. Я не люблю его. Я люблю одну маму!
    На нее никто не посмотрел. Она заплакала, но ее никто не услышал.
    — Придет время, когда ты вспомнишь этот день.
    «Да уж, — подумал он, — такое не забывается».
    — Ну? Тебе есть что ответить?
    — Прости, мама. — Его голос начал ломаться, сейчас он пустил предательского петуха. — Я прошел испытания. Теперь я должен жить как мужчина.
    Впервые она рассмеялась ему в лицо, как смеялась в лицо его отцу.
    — Прошел испытания! Глупое дитя. Ты будешь хвалиться этим, когда ляжешь с женщиной.
    Она осеклась. В комнате повисло гнетущее молчание. Клеопатра незаметно выбежала за дверь. Олимпиада кинулась в кресло и разразилась гневными рыданиями.
    Он еще постоял, опустив голову, потом, как это часто бывало раньше, подошел к ней и погладил ее волосы. Она плакала у него на груди, задыхаясь, перечисляла нанесенные ей обиды и несправедливости, со слезами кричала, что больше не хочет видеть свет солнца, если и сын покинет ее. Александр сказал, что любит ее, что она и сама хорошо это знает. На такие уговоры всегда уходило много времени. В конце концов, — царевич и сам не знал, как это произошло, — между ними было решено, что он примет софиста сам, с Леонидом и Фениксом, и вскоре Александр ушел. Он не чувствовал ни позора, ни торжества — только предельную опустошенность.
    У подножия лестницы ждал Гефестион. Так случилось — всегда так случалось, — что под рукой у него был мяч, если Александру хотелось играть, или вода, если того томила жажда. Его внимательная любовь не упускала ни малейшей мелочи. Он не был расчетлив, он просто чувствовал. Теперь, когда Александр спустился вниз и Гефестион увидел его сжатый рот и голубые тени под глазами, им не понадобились слова. Гефестион просто пошел рядом.
    Тропинка увела их в глубь леса. Там, на открытой поляне, лежал поваленный ствол дуба, затянутый оранжевой порослью поганок и кружевом плюща. Гефестион сел, привалившись к дереву спиной. Александр подошел и взял его за руку; через несколько минут он глубоко вздохнул. За все это время не было произнесено ни одного слова.
    — Говорят, будто любят тебя, — сказал Александр наконец, — и едят поедом.
    Гефестион встревожился. Для него проще и безопаснее было избегать слов.
    — Дети принадлежат им, но мужчины уходят своей дорогой. Так говорит моя мать. Она говорит, будто хочет, чтобы я вырос, но на самом деле это не так.
    — Моя хочет, что бы она ни говорила. — Он придвинулся ближе, — как животное, подумал Гефестион, которого успокаивало прикосновение. И в чем бы он ни нуждался, он это получит. Место было уединенное, но Александр говорил тихо, словно птицы могли подслушать. — Ей нужен мужчина, который защищал бы ее. Ты знаешь почему.
    — Да.
    — Она всегда знала, что я буду заботиться о ней. Но сегодня я понял: она думает, что я ей позволю царствовать вместо меня, когда придет мое время. Мы не говорили об этом. Но она поняла, что я сказал «нет».
    Гефестион вздрогнул и похолодел, словно предчувствуя угрозу, но сердце его наполнилось гордостью. Он даже не смел надеяться, что когда-нибудь будет вовлечен в союз против такой могущественной соперницы. Как можно осторожнее подбирая слова, он сказал о своей преданности.
    — Она плакала. Я заставил ее плакать.
    Александр все еще был мертвенно-бледен. Теперь Гефестион нашелся:
    — Она плакала и в родах. Но это было неизбежно. Так и сейчас.
    После долгого молчания Александр спросил:
    — Ты помнишь то, другое, о чем я тебе рассказывал?
    Гефестион кивнул. Это была тайна, о которой говорили только однажды.
    — Она обещала поведать мне все… когда-нибудь. Иногда она говорит одно, потом — другое. Мне приснилось, что я поймал священную змею и пытался заставить ее говорить со мной, но она вырвалась и ускользнула.
    — Возможно, она хотела, чтобы ты догонял ее.
    — Нет, она знала тайну, но промолчала… Она ненавидит моего отца. Думаю, я единственный, кого она когда-либо любила. Она хочет меня всего, чтобы ничто не принадлежало ему. Иногда меня мучит желание узнать, действительно ли… это всё.
    В рощице, тепло пронизанной солнцем, по спине Гефестиона прошел холодок.
    — Боги откроют тебе правду. Они открывают правду всем героям. Но твоя мать… в любом случае… она смертна.
    — Да, это так. — Он помолчал, припоминая. — Однажды, на горе Олимп, мне было знамение. Я дал обет, это навсегда останется между мной и богом. — Он сделал легкое движение, освобождаясь из объятий. Долгий тяжелый вздох сотряс все его существо. — Иногда я забываю об этом на несколько месяцев, иногда думаю день и ночь, иногда мне кажется, что я сойду с ума, если не узнаю правду.
    — Но это глупо. Теперь у тебя есть я. Или ты думаешь, я допущу, чтобы ты стал сумасшедшим?
    — Я могу говорить с тобой. Пока ты рядом…
    — Клянусь тебе перед лицом богов, я буду рядом до своей последней минуты.
    Они одновременно подняли глаза. В высоком небе лениво скользили тонкие облака, и их неприметное движение казалось простой рябью на воде в долгий, безветренный летний день.

    Аристотель, сын лекаря Никомаха из рода Асклепия, стоял на носу входящего в гавань корабля, пытаясь вызвать в памяти смутные образы детских воспоминаний. Прошли годы, все выглядело переменившимся и чужим.
    Он проделал короткое необременительное путешествие морем — единственный пассажир на присланной за ним военной галере. Может быть, поэтому он не был удивлен, увидев на пристани ожидавший его конный эскорт. У него даже промелькнула надежда, что высланный ему навстречу придворный будет полезен. Философ уже был хорошо проинформирован, но знания — пусть это даже касалось мелочей — никогда не бывали лишними, истина слагалась из множества частей, как мозаика.
    Чайка пронеслась рядом. По привычке, выработанной годами самодисциплины, он подметил и отложил в памяти ее вид, угол полета, ширину крыльев, манеру нырять, рыбешку, за которой она кинулась. Форма волн, расходящихся от носа корабля, изменялась по мере уменьшения скорости. Ум Аристотеля молниеносно произвел логическую выкладку, навсегда оставшуюся где-то в глубинах сознания; она окажется под рукой, как только придет ее время. Философ не нуждался в табличках и стиле.
    За скоплением теснившихся у пристани суденышек встречающие были плохо видны. Царь должен был послать кого-нибудь из первых лиц государства, — это тоже было политикой. Во время плавания Аристотель заготовил ряд вопросов. Этот дикий народ опасен, но им можно и нужно было воспользоваться в эпоху, когда философия и политика сплетались воедино. Для ума и познаний ученейших людей не было лучшего применения, чем врачевать болезни Эллады. Варвары безнадежны по определению, просвещать их — все равно что пытаться распрямить горбуна. Нужно излечить Элладу, и тогда она поведет за собою весь мир.
    Двух поколений хватило, чтобы разумные формы государственных установлений превратились в омерзительно искаженных двойников: аристократия — в олигархию, демократия — в демагогию, монархия — в тиранию. И теперь, когда стремительно росло число затронутых этим злом городов, рос и мертвый балласт, убивающий надежды реформаторов. Улучшить тиранию оказалось невозможно, примеры у всех на памяти. Пытаться улучшить олигархию означало вызвать жесткость и жажду власти, убивающие душу, а улучшать демагогию — значит самому стать демагогом и пожертвовать своим умом. Но для того, чтобы реформировать монархию, нужно вылепить одного-единственного человека. Ему выпала возможность стать творцом и воспитателем царя — дар, который просит у судьбы каждый философ.
    Платон рискнул жизнью в Сиракузах, сначала с отцом-тираном, потом с сынком-бездарью. Он пожертвовал половиной своих самых плодотворных лет, прежде чем отказался от брошенного им самим же вызова. В нем жили вельможа и солдат, а может, и мечтатель. Разве не благоразумнее было бы собрать достоверные сведения, прежде чем пускаться в опасный, таящий неведомое путь?.. Одна эта мысль, казавшаяся такой далекой, пробудила тяжелые, гнетущие чувства: застарелое беспокойство, ощущение того неизвестного, что ускользает, не входит в категории и системы, вернулись назойливым призраком вместе с летними запахами садов Академа.
    Все равно, в Сиракузах Платон потерпел поражение. Может быть, виной тому дурной материал, который случился под рукой, но его позор стал известен всей Греции. И когда подошли последние дни учителя, сам разум его должен был помутиться — иначе как объяснить решение отдать Школу на откуп Спевсиппу, этому гнилому мистику? И подумать только, Спевсипп был бы рад отказаться от этого, чтобы явиться ко двору Пеллы. Снисходительный царь, мальчик — смышленый и с сильной волей, не ставший жертвой растлителей, наследник могущества, которое усиливается с каждым годом. Не удивительно, что Спевсипп соблазнился сладким куском, забыв об убожестве и грязных интригах Сиракуз. Но Спевсиппу отказали. Демосфен и его шайка добились, по крайней мере, этого: ни один афинянин не будет желанным гостем в Македонии.
    Сам же он привычной суровой улыбкой умерял восторги друзей, восхвалявших его безупречную храбрость. Как, уехать на варварский, свирепый север! Да он вырос в этой стране, там остались его корни, воспоминания о воздухе ее гор неразрывно слились с памятью детских радостей. Умы его родных были отягощены тревогами войны, но он в те годы знал только счастье и красоту. Что до свирепости македонцев, то он и сам слишком долго прожил в тени персидского могущества, чтобы позволить себе увлечься иллюзией благородства. Ему ли, сделавшему из человека с темным и страшным прошлым друга и философа, бояться неудачи с несформировавшимся мальчиком!
    Гребцы табанили, галера медленно проходила между боевыми триремами. Аристотель едва ли не с любовью вспомнил дворец на склоне холма в Ассе, окна которого глядели на поросшие лесом горы Лесбоса и пролив, который он так часто пересекал; террасу, на которой в теплые летние ночи зажигались факелы; споры, или пронизанное мыслью молчание, или книгу, которую они читали вместе. Гермий читал неплохо; его высокий голос был мелодичным и выразительным, он никогда не срывался на визг. Эта бесполая чистота совсем не отражала глубин его духа: он был кастрирован еще мальчиком, чтобы продлить красоту, восхищавшую его хозяина. Он оказался на самом дне и многое испытал, пробиваясь к вершинам власти, но, подобно упрямому ростку, неуклонно тянулся к свету. Его убедили посетить Академию, и с тех пор он сильно переменился.
    Обреченный на бездетность, Гермий принял в свой дом племянницу. Аристотель женился на ней по долгу дружбы; узнав, что супруга всей душой любит его, философ был удивлен. Тонкая темноволосая девочка, ко всему усердная, вскоре умерла. Держа мужа за руку, она умоляла, чтобы ее пепел и его были смешаны в одной урне. Ее близорукие затуманенные глаза уже начинали блуждать, он был рад показать ей свою признательность и охотно дал обещание, по собственному побуждению добавив, что никогда не возьмет другую жену. Сейчас эта урна была с ним, на случай, если ему суждено было окончить свои дни в Македонии.
    Женщины, разумеется, появлялись. Он гордился — и это, по его мнению, ничуть не было чем-то неуместным для философа, — своими нормальными здоровыми инстинктами. Платон, в его глазах, слишком полагался на любовь.
    Галеру пришвартовали, и — как всегда в таких случаях, неожиданно — надвинулась шумная пристань. Канаты были затянуты, со стуком брошены сходни. Встречающие, пять или шесть человек, спешились. Аристотель обернулся к двум своим слугам: сейчас его больше интересовала сохранность багажа. Только легкая суматоха среди моряков заставила его поднять голову. На сходнях, озираясь, стоял мальчик. Руки он сложил на взрослом поясе для меча, бриз с моря трепал сияющие густые волосы. Он казался смышленым и бодрым, как молодой охотничий пес. Когда их глаза встретились, он легко и беззвучно спрыгнул вниз, не дожидаясь, пока подбегут помочь.
    — Ты Аристотель-философ? Да будет твоя жизнь счастлива. Я Александр, сын Филиппа. Добро пожаловать в Македонию.
    Они обменялись положенными любезностями, осторожно приглядываясь друг к другу.
    Александр задумал свой маленький выезд, торопясь ускорить события.
    Инстинкт сделал его наблюдательным, уроки матери слишком хорошо врезались в память. Он мог сказать, из-за чего она сердится на отца, по одному взгляду, он предугадывал ее следующее движение, он едва ли не мог угадать, на что она рассердится завтра. Войдя в ее отсутствие в ее комнаты, он увидел разложенное парадное платье. Ожидалось новое кровопролитное сражение, но этим война не кончится. Ему вспомнился обожаемый Ксенофонт, который, попав в персидскую ловушку, решил нанести упреждающий удар.
    Чтобы его действия не были истолкованы Олимпиадой как дерзкая или даже непристойная выходка, он принял все предосторожности. Он отправился к Антипатру, правившему Македонией в отсутствие царя Филиппа, и попросил сопровождать его. Антипатр был непоколебим в своей преданности царю. Он радовался в душе такому обороту дела, но был не настолько глуп, чтобы это показать. Теперь он, официальный представитель власти, тоже стоял на пристани.
    Философ оказался худым невысоким человечком, о котором нельзя было сказать, что он непропорционально сложен, — и все же первый взгляд видел одну только голову, как если бы она составляла все существо Аристотеля, сосредоточенное под широким шишковатым лбом: сосуд, слишком тесный для своего содержимого. Маленькие сверлящие глазки без страха и предосуждения впивались во все, что попадало в поле их зрения. Рот был плотно сжат, аккуратная бородка коротко подстрижена, а корни редеющих волос выглядели так, словно даже им мощно напирающий мозг не пожелал оставить крохотного пространства под коркой черепа.
    Он был одет на ионийский манер, тщательно и не без элегантности, на руке блестело несколько хороших перстней. Афиняне сочли бы его фатоватым, в Македонии он показался образцом хорошего вкуса, избежавшего как вычурности, так и показного аскетизма. Александр, стоя у сходней, с улыбкой подал ему руку. Когда философ улыбнулся в ответ, стало ясно, что это самое большее, на что он способен, и вряд ли кому-нибудь удавалось или удастся увидеть его надрывающимся от смеха. Но он выглядел как человек, умеющий отвечать на вопросы.
    Красота, думал философ, дар богов. И к тому же облагороженная умом, живым беспокойным духом. Бедный обреченный Платон, с его тщетной ставкой на Сиракузы! Здесь бы его не подстерегало разочарование. В любом случае, он позаботится о том, чтобы новости дошли до Спевсиппа.
    Формальности были совершены, наследник представил гостю свою свиту. Аристотелю подвели лошадь, слуга подсадил его, — по обычаю персов. Проследив, чтобы все это было сделано, Александр отвернулся к мальчику повыше, державшему руку на недоуздке роскошного боевого коня, черного с белой звездой. Пока длилась церемония приветствий, очевидно тягостная для животного, Аристотель все время ощущал его беспокойство, даже раздражение, и теперь был удивлен беспечностью, с которой юноша его отпустил. Конь потрусил прямо к Александру. Изящная голова ткнулась мальчику в волосы за ухом. Александр похлопал коня по шее, что-то ласково пробормотал. Осторожно, с изумляющим достоинством конь присел, опустив круп, подождал, пока Александр усядется, и только по знаку, поданному легким прикосновением пальца, встал. На какую-то секунду мальчик и животное показались двумя посвященными, обменявшимися на глазах профанов известным только им могущественным заклинанием.
    Но философ быстро отогнал прочь неуместную фантазию. В природе нет тайн, только факты, которые должны быть точно описаны и проанализированы. Следуй во всем этой главнейшей заповеди — и никогда не собьешься с пути истины.

    Источник Мьезы был посвящен музам. В домашнем фонтане, таком же старом, как сам дом, его воды срывались сверху гулкими каплями, чтобы ясно журчать между камней во впадине внизу, прорытой самим родником и заросшей папоротником. Темная стеклянная поверхность воды отражала солнечные лучи. Здесь было приятно купаться.
    В ручейках и проложенных через сад акведуках искрящийся под солнцем поток то дробился на множество тонких струй, то разбивался маленькими водопадами. Повсюду росли рябины, лавровые и миртовые деревья, в густых зарослях сорняков за оградой ухоженного сада виднелись искривленные стволы старых яблонь и дичков, по-прежнему зацветавших весной. Расчищенные лужайки были уложены нежным зеленым дерном. От дома, выкрашенного в розовый цвет, разбегались дорожки, которые то плутали по саду, то огибали какую-нибудь скалу, усеянную маленькими живучими горными цветами, то поднимались, то спускались уступами, пересекали деревянный мост или неожиданно выводили к каменной скамье на поляне, откуда открывался чудесный вид. Летом леса в горах оплетались огромными дикими розами — это был дар нимф Мидасу; ночная роса была наполнена острым благоуханием.
    В утренних сумерках, до начала дневных занятий в Школе, мальчики выезжали охотиться. Они расставляли силки перед норами зайцев и кроликов. Среди деревьев запахи были влажными и насыщенными, там пахло мхом и папоротниками, тогда как на открытых солнцу склонах от земли поднимались пряные ароматы цветущих трав.
    На восходе солнца на каком-нибудь из этих склонов к запаху росистой травы примешивались запахи дыма, жарящегося мяса, лошадиного пота, кожи и мокрой псины, когда собаки из своры подходили к костру за обрезками и костями.
    Но если добыча была странной или редкостной, ее привозили домой для препарирования. Аристотель научился этому искусству, передаваемому в роду Асклепиадов как своеобразное наследство, у своего отца. Он не пренебрегал ни одной из букашек, которых ему приносили. Большинство таких находок представляли собой уже известные философу виды, но время от времени он вынужден был озадаченно повторять: «Что же это? Что это такое?» — и доставать свои записи, сделанные прекрасным четким почерком. В такие дни он приходил в особенно хорошее расположение духа.
    Александр и Гефестион были самыми младшими из его учеников. Философ ясно дал понять, что не желает видеть себя в роли школьного учителя при детях, какими бы известными ни были их отцы. Многие юноши и мальчики постарше, бывшие друзьями детства наследника, стали теперь взрослыми мужчинами. Никто из них не отказался от приглашения поступить в Школу, это укрепляло их официальный статус друзей наследника. Это было привилегией, открывавшей все двери.
    Антипатр, какое-то время тщетно прождав приглашения, обратился к царю от имени сына Кассандра. Александр, которому Филипп перед отъездом переадресовал эту просьбу, новости не обрадовался.
    — Отец, он мне не нравится. Да и я не нравлюсь ему, с какой стати ему ехать с нами?
    — То есть как это с какой? Филот ведь едет.
    — Филот мой друг.
    — Да, я так и сказал, что ты можешь пригласить своих друзей. Тебе лучше, чем кому-либо, известно, отказал ли я хоть одному. Но я вовсе не обещал отказывать всем остальным. Как я могу принять сына Пармениона и отвергнуть сына Антипатра? Если вы с ним в плохих отношениях, у вас будет возможность это исправить. В конце концов, мне это принесет большую пользу. Философ знает многое, но тебе пора учиться искусству царей.
    Кассандр, плотный, крепко сбитый юноша с ярко-рыжими волосами и синюшным оттенком кожи, испещренной темными веснушками, был большим любителем унижать и добиваться рабских услуг от всех тех, кого он мог запугать. Александра он считал невыносимым маленьким хвастуном и выскочкой, заслуживающим хорошей выволочки, но, к сожалению, тот находился под защитой как своего царственного происхождения, так и своры привлеченных этим подхалимов.
    Кассандр совершенно не хотел ехать в Мьезу. Не так давно он получил взбучку от Филота, которому что-то опрометчиво ляпнул, не ведая, что как раз в тот момент главной целью сына Пармениона было добиться права сопровождать Александра. В многочисленных пересказах этот подвиг Филота оброс, как и следовало ожидать, самыми невероятными подробностями, и в итоге Кассандр оказался в полном одиночестве. Птолемей и Гарпал смотрели на него с молчаливым презрением, Гефестион огрызался, как собака на привязи, Александр же попросту не замечал, не забывая в его присутствии быть особенно ласковым с теми, кого, как было известно, Кассандр не переносил. Будь они прежде друзьями, все могло бы уладиться; Александр охотно шел на примирение, и, чтобы он так упорно кого-либо отвергал, его нужно было серьезно рассердить. Но тут случайная неприязнь переросла в постоянную, нескрываемую враждебность. Что касается Кассандра, то он скорее позволил бы всей шайке провалиться в преисподнюю, чем стал бы подлизываться к этому тщеславному щенку-недоростку, который, если бы жизнь шла согласно предначертаниям природы, быстро бы научился должному почтению к старшим.
    Он напрасно убеждал отца, что вовсе не желает изучать философию, что у всех философов мозги набекрень, что он хочет быть простым солдатом. Он не осмелился признаться, что Александр с друзьями его невзлюбили: подобное признание стоило бы хорошей порки. Антипатр ценил собственную карьеру и честолюбиво пекся о будущности сына; ему не могло прийти в голову, что тот посмеет рассориться с наследником. Выслушав излияния Кассандра, он уставился на него свирепыми голубыми глазками, смотревшими точно из-под таких же рыжих кустистых бровей, как у сына, и сказал:
    — Веди себя там прилично. И будь внимателен к Александру.
    — Он всего лишь мальчишка, — буркнул Кассандр.
    — Не делай из себя большего глупца, чем ты есть. Четыре или пять лет разницы между вами — это много сейчас и ничто через годы, когда вы оба станете мужчинами. Отнесись с вниманием к моим словам. У этого мальчика голова отца, и если он не окажется таким же ловким на язык, как его мать, то я — эфиоп. Не спорь с ним — за это платят софисту. Тебя я посылаю для того, чтобы ты набирался ума, а не наживал себе врагов.
    Поэтому Кассандр отправился в Мьезу, где чувствовал себя одиноким, презираемым, утомленным и отчаянно тосковал по дому. Александр был с ним вежлив, потому что его отец назвал это искусством царей и потому что ему приходилось думать о многих гораздо более серьезных вещах.
    Философ, как оказалось, был не просто готов отвечать на вопросы, но даже жаждал этого. В отличие от Тиманта, он начинал с частностей и лишь впоследствии объяснял ценность системы. Однако объяснение, когда оно наконец являлось, было исчерпывающим. Александр имел дело с человеком, который всегда увязывал все концы и ненавидел двусмысленность.
    Мьеза была обращена на восток, — по утрам высокие комнаты, украшенные уже поблекшими фресками, заливало солнце, после полудня там воцарялась прохлада.
    Когда нужно было писать, рисовать или изучать образцы, мальчики работали в доме; беседовали и слушали философа в саду. Они рассуждали об этике и политике, о природе наслаждения и справедливости, о душе, доблести, дружбе и любви. Они проникали в суть вещей. Все имеет свою причину, любая вещь должна сводиться к какому-либо основанию, всякая наука должна быть наглядной.
    Классная комната вскоре заполнилась образцами: высушенные цветы и растения, саженцы в горшках, птичьи яйца, зародыши которых хранились в чистом меду, отвары из целебных трав. Хорошо вымуштрованный раб Аристотеля работал здесь целыми днями. Ночью они наблюдали за небом. Звезды, пятый элемент, отсутствующий на земле, были тем божественным пределом, которого только и мог достичь человеческий глаз. Они отмечали направление ветров, форму и вид облаков, дни, когда выпадал туман, — и так учились предсказывать штормы. Они отражали свет от полированной бронзы и измеряли угол преломления.
    Для Гефестиона началась новая жизнь. Александр принадлежал ему в глазах всего света. Его место признавал даже философ.
    В школе часто рассуждали о дружбе. Ученики Аристотеля узнали, что это одна из тех немногих вещей, которые прекрасны сами по себе и наиболее всего необходимы человеку, желающему вести достойную жизнь. Друзьям нет нужды прибегать к правосудию, ибо между ними не может быть зла или недоразумений. Аристотель описал степени дружбы, от эгоистичной до чистейшей, когда добра желают другу ради него самого. Дружба совершенна, если доблестные мужи любят доброе друг в друге, ибо доблесть дарует большее упоение, чем сама красота, и не подвластна времени.
    Аристотель говорил о ценности дружбы, далеко обходя зыбучие пески Эроса. Кое-кто из юношей спорил с этим. Гефестион, который не сразу находил точные слова для своих мыслей, часто обнаруживал, что кто-то другой успел опередить его. Он предпочитал молчать, нежели выставлять себя на посмешище. Кассандр прежде всего мог обратить это против Александра.
    Гефестион быстро превращался в собственника. Все склоняло его к этому: его природа, цельность его любви, его глубинное осознание этого чувства, утверждение философа, что каждому человеку сужден только один истинный друг, питаемая его неиспорченной душой убежденность в том, что привязанность Александра сродни его собственной и, наконец, признаваемое всеми положение вещей. Аристотель всегда исходил из предложенных ему фактов. Он тотчас же распознал уже устоявшуюся привязанность, подлинную страсть, а не распущенность или самообольщение. С ней следовало не бороться, а разумно сформировать и направить к благу. (Если бы только какой-нибудь мудрец сделал это для отца мальчика!..) В дальнейшем, рассуждая о дружбе, философ бросал снисходительный взгляд на двух прелестных отроков, неизменно сидевших рядом. В краденые минуты уединения в Пелле глаза Гефестиона всегда были прикованы к Александру; теперь, в преломлении чужого взгляда, он увидел — так же ясно, как в зеркале, — что они были прекрасной парой.
    Он гордился в Александре всем, начиная с его царственности, поскольку Александра невозможно было представить вне ее. Утрать он престол, Гефестион последовал бы за ним в изгнание, тюрьму или на смерть; зная это, он не только гордился другом, но и уважал себя. Он никогда не ревновал Александра, поскольку никогда в нем не сомневался, но ревниво относился к своему положению, и ему нравилось, что оно было признано остальными.
    Кассандр, по крайней мере, сознавал это очень хорошо. Гефестион, все замечавший, понимал, что, хотя Кассандр не испытывает желания ни к одному из них, он ненавидит их близость, искренность, красоту. Он ненавидел Александра, потому что солдаты Антипатра уважали его больше, чем сына Антипатра, потому что своего пояса тот добился в двенадцать лет, потому что Букефал склонялся перед ним. Гефестиона он ненавидел за бескорыстие его любви. Все это Гефестион знал, при каждом удобном случае выказывал это знание перед самолюбивым Кассандром, который жаждал убедить себя, будто ненавидит Александра единственно из-за его пороков и недостатков.
    Больше всего Кассандр ненавидел уроки в искусстве управлять государством, которые Аристотель давал лично Александру. Гефестион на самом деле ловко использовал зависть Кассандра всякий раз, когда ему нужно было ободрить своего друга, который жаловался на то, как эти занятия скучны.
    — А я-то думал, они будут самыми лучшими. Он знает Ионию, и Афины, и Халкидику, даже Персию. Я хочу знать, что там за люди, каковы их обычаи, как у них принято поступать. Чего хочет он — так это натаскать меня, заготовить ответы на все случаи жизни. Что я сделаю, если произойдет это или то? Посмотрю, когда произойдет, сказал я, события совершаются людьми, нужно знать этих людей. Он счел меня упрямым.
    — Царь мог бы позволить тебе бросить эти уроки?
    — Нет. Я имею на них право. Я вижу, в чем ошибка, — он думает, что это неточная наука, но все же род науки. Пусти барана к овце, и каждый раз будешь получать ягненка, даже если все ягнята не будут походить друг на друга. Нагрей снег, и он растает. Вот наука. Доказательства должны повторяться. А теперь, скажем, война: даже если и удастся повторить все условия — что невозможно, — нельзя повторить эффект неожиданности. Или погоду. Или настроение людей. И армии, и города создают люди. Быть царем… быть царем — это как музыка.
    Он замолчал и нахмурился.
    — Он просил тебя снова играть?
    — «При простом слушании этическое воздействие ослабляется наполовину».
    — Иногда он мудр, как боги, а иногда глуп, как какая-нибудь старуха птичница.
    — Я сказал ему, что учился этике опытным путем, но все условия повторить нельзя. Думаю, он понял намек.
    И в самом деле, этот вопрос больше не поднимался. Птолемей, не сильный в искусстве намека, отвел философа в сторону и изложил ему суть проблемы.
    Юноша не озлобился, видя восходящую звезду Гефестиона. Будь новый друг взрослее, столкновение стало бы неизбежным, но положение Птолемея как старшего брата осталось непоколебленным. Все еще не женатый, он успел несколько раз стать отцом; он чувствовал ответственность за свое разрозненное побочное потомство, и это чувство начинало затмевать и его дружбу с Александром. Мир юной, окрашенной чувственностью дружбы был для него неведомой страной, — со времен отрочества его влекли к себе женщины. Гефестион ничего у него не отнял, он только перестал быть первым. Считая это не главной из человеческих потерь, Птолемей не был склонен воспринимать Гефестиона более серьезно, чем это было необходимо. Без сомнения, мальчики это перерастут, — со своей стороны, Александр и сейчас старался укрощать вспыльчивость Гефестиона.
    Все видели, что, будучи вдвоем, они никогда не ссорятся — одна душа в двух телах, как определил это софист, — но сам по себе Гефестион мог быть сварливым и неуживчивым.
    Тому было некоторое оправдание. Мьеза, святилище нимф, служила и убежищем от двора с его водоворотом новостей, событий, интриг. Они жили лишь идеями и друг другом. Их умы зрели, понуждаемые к ежедневной работе, но об их телах, которые также неуклонно взрослели, говорилось гораздо меньше. В Пелле Гефестион жил словно в облаке смутных, зарождающихся томлений. Теперь, утратив первоначальную смутность, томления эти превратились в желания.
    Истинные друзья делят все, но жизнь Гефестиона была полна недомолвок. В природе Александра было любить доказательства любви, даже если он был в ней уверен, поэтому он с радостью принимал ласки Гефестиона и платил тем же. Гефестион же ни разу не отважился на большее.
    Если человек со столь живым умом не торопился его понять, значит, он этого просто не хотел. Он любил дарить, но не мог предложить того, чего у него не было. Заставить его понять это — значит потерять его. Умом он, может, и простит, но душа не простит никогда.
    И все же, думал Гефестион, временами можно поклясться, что… Но сейчас нельзя его торопить, у него и так достаточно волнений.
    Каждый день они занимались формальной логикой. Царь запретил тратить время на словопрения, игру софизмов — эристику, да и сам философ недолюбливал эту науку, которую Сократ определил как искусство превращать дурное в хорошее. Но ум должен быть натренирован, чтобы различать ложный аргумент, спорное положение, неверную аналогию или плохо поданную посылку. Любая наука основывается на умении вычленить взаимоисключающие принципы. Александру логика давалась без труда. Гефестион держал свои опасения при себе. Он один знал тайну невозможности выбора, когда и веришь, и не веришь в две разные вещи одновременно. Ночью (они спали в одной комнате) он видел, как Александр лежит на постели с открытыми глазами, залитый лунным светом, и борется с силлогизмом собственной природы.
    Потому что для Александра покой убежища не был ненарушаемым. Раз шесть в месяц являлся посыльный от матери, привозя в подарок сладкие фиги, шлем или пару узорных сандалий (последние оказались слишком малы, Александр быстро рос) и толстый свиток письма, завязанный и запечатанный.
    Гефестион знал содержание этих писем. Он читал их. Александр сказал, что истинные друзья делят все. Он не пытался скрыть, что нуждается в друге, разделившем бы с ним и эту заботу. Сидя на краю его постели или в одной из садовых беседок, обвив его рукой, чтобы удобнее было читать через плечо, Гефестион пугался собственного гнева и покрепче прикусывал язык.
    Письма были полны секретов, злословия и интриг. Желая узнать новости о войнах отца, Александр был вынужден расспрашивать гонца. Антипатр снова остался наместником в Пелле, пока Филипп вел кампанию в Херсонесе. Олимпиада полагала, что управлять государством должна она, — царский полководец пусть командует гарнизоном. Он всегда играл против нее, он был ставленником Филиппа, он строил заговоры, он пытался помешать возвышению Александра. Царица всегда приказывала гонцу дождаться ответа, и Александру хватало работы на целый день. Если он тепло отзовется об Антипатре, письмо вернется назад, полное упреков; если он признает справедливым ее обвинения, Олимпиада — он слишком хорошо это знал — не посчитает зазорным показать его письмо Антипатру при очередной ссоре. Наконец наступил тот неизбежный день, когда Олимпиада узнала, что царь взял новую жену.
    Письмо было ужасно. Гефестион поразился, почти испугался, когда Александр позволил ему прочесть послание. В середине он прервался и хотел отложить свиток, но Александр остановил его и сказал:
    — Читай дальше.
    Так человек, страдающий хронической болезнью, чувствует знакомый приступ боли.
    — Я должен поехать к ней.
    Руки, до которых дотронулся Гефестион, были ледяными.
    — Но что ты сможешь сделать?
    — Просто быть там. Я вернусь завтра или днем позже.
    — Я с тобой.
    — Нет, ты рассердишься, мы можем повздорить. Мне и без того хватает забот.
    Философ, когда ему сказали, что царица больна и сын должен ее навестить, разъярился почти так же, как Гефестион, хотя и не подал вида. Мальчик не был похож на лентяя, решившего прогулять уроки ради развлечений, и вернулся он не таким, какими возвращаются с пирушки. Этой ночью он крикнул во сне «Нет!», разбудив Гефестиона. Гефестион перебрался к нему и прилег рядом. Александр с дикой силой вцепился ему в горло, потом открыл глаза, обнял друга со вздохом облегчения, больше похожим на стон, и снова заснул. Гефестион всю ночь бодрствовал подле него и только перед самым рассветом вернулся в свою остывшую постель. Утром Александр ничего не помнил.
    Аристотель также, на свой лад, постарался утешить его, приложив на следующий день особенные усилия, чтобы вернуть дух Александра в чистые области философии. Устроившись на каменной скамье, откуда открывался вид на дали и облака, они рассуждали о природе выдающегося человека. Будет ли его забота о себе пороком? Безусловно да, если это касается низких страстей и заурядных удовольствий. Тогда о каком «я» стоит заботиться? Не тело и его нужды главное, но душа, ум, управляющие всем остальным, как царь — своими подданными. Любить это «я», ревниво лелеять его честь, утолять его жажду доблести и благородных поступков, предпочесть час славы, за которым последует смерть, долгой бессмысленной жизни, стремиться к тому, чтобы вкусить львиную долю нравственного величия, — в этом и кроется совершенное себялюбие. Лгут старые пословицы, говорил философ, от века учащие людей смирению. Чем яснее осознаешь свою бренность, тем сильнее нужно стремиться к бессмертию.
    Обхватив колени, уставившись на линию горизонта, Александр сидел на сером валуне перед лавровой рощицей. Гефестион следил за ним, стараясь понять, успокоилась ли его душа. Александр казался ему одним из тех орлят, которых взрослые птицы заставляют смотреть на полуденное солнце. Если птенец моргнет, говорилось в той книге, которую они читали, то его выбрасывают из гнезда.
    Потом Гефестион увел его читать Гомера, искренне полагаясь на действенность этого средства.
    Теперь у них был новый свиток. Подарок Феникса был копией, сделанной несколько поколений назад: бездарному переписчику попал и без того испорченный текст. Когда его спросили об одном темном месте, Аристотель, поджав губы, проглядел все остальное и послал в Афины за должным образом исправленным вариантом, после чего собственноручно прошелся по нему, устраняя оставшиеся ошибки. В новом свитке появилось не только множество строк, опущенных в старом: теперь все строки были и благозвучны, и осмысленны. Имелись и примечания, в несколько нравоучительном тоне. Так, объяснялось, что, когда Ахилл, требуя вина, кричит: «Яркого!» — это еще не значит, что вино должно быть неразбавленным. Ученик был проницателен и благодарен, но учителю в то время так и не открылись истинные причины его благодарности. Аристотель полагал, что архаичная поэма нуждается в обработке, Александр верил, что рукопись священного творения должна быть непогрешима.
    Философ потерял обычную уверенность, когда в один из праздников они вернулись в город и посетили театр. К его сожалению, это были «Мирмидоняне» Эсхила, трагедия, в которой Ахилл и Патрокл представали более (или, на взгляд Аристотеля, менее) чем совершенные друзья. Погруженный в свои критические размышления, в тот момент, когда известие о смерти Патрокла достигло Ахилла, философ неожиданно заметил, что Александр сидит оцепенев, слезы льются из его широко раскрытых глаз, а Гефестион держит его за руку. Укоризненный взгляд заставил Гефестиона отодвинуться, покраснев до ушей, Александру было все едино. В конце представления оба исчезли; Аристотель нагнал их за сценой, в компании актера, игравшего Ахилла. Он не сумел помешать наследнику заключить этого фигляра в объятия и подарить ему дорогостоящий браслет, о котором, можно было не сомневаться, спросит царица. Все это было в высшей степени неприлично. Целый следующий день пришлось посвятить математике, как целительному противоядию.
    Никто не удосужился сообщить ему, что вся Школа, в свободное от споров о законе, риторике, науке или добродетельной жизни время, увлеченно обсуждала, было ли что-нибудь между этими двумя или нет. Гефестион это хорошо знал, — недавно кто-то побился об заклад, и он дрался с задавшим ему прямой вопрос. Возможно ли, чтобы Александр ни о чем не догадывался? Если догадывался, то почему никогда не говорил об этом? Поступал ли он так ради их дружбы, чтобы никто не мог назвать ее несовершенной? Может, в его понимании они действительно были любовниками? Иногда по ночам Гефестион мучился мыслью, не поступает ли он как дурак и трус, отказываясь попытать счастья. Но невидимый, непогрешимый оракул каждый раз предостерегал его. Ежедневно они слышали, что все на свете доступно могуществу разума; Гефестион знал, что это не так. Чего бы он ни ждал — прозрения, исцеления, вмешательства бога, он должен был ждать, даже если ждать пришлось бы вечно. Уже тем, что он имел, он был богат свыше всяких чаяний; если, дерзая достичь большего, он потерял бы все, то умер бы на месте.
    В месяце Льва, когда начинали собирать урожай винограда, им обоим исполнилось по пятнадцать лет. В неделю первых заморозков гонец привез письмо, но не от царицы, а от царя. Филипп приветствовал сына, выражал надежду, что тот не прочь переменить обстановку и отдохнуть от философии, и приглашал его в свой лагерь. Юноше, чьи мысли занимали одни сражения, пришла пора увидеть лицо войны.

    Дорога вела их вдоль побережья, петляя по горам там, где залив или устье реки заставляли ее отступать в глубь материка. Впервые дорогу здесь проложили армии Ксеркса, двигаясь на запад; армии Филиппа привели ее в исправность, двигаясь на восток.
    С Александром ехали Птолемей, поскольку Александр счел это его правом, Филот, поскольку его отец был с царем, Кассандр, потому что сына Антипатра немыслимо было унизить перед сыном Пармениона, и Гефестион, как нечто само собой разумеющееся.
    Отряд возглавлял Клит, младший брат Гелланики. Царь остановил на нем свой выбор, зная, что Александр привык к Клиту еще во младенчестве. Он и вправду был одним из первых людей, оставшихся в его смутных детских воспоминаниях: смуглый приземистый юноша, который входил в детскую и разговаривал с Ланикой через голову Александра или с ревом бегал по комнате, когда они играли в медведей. Теперь он превратился в Черного Клита, бородатого начальника гетайров, на стародедовский лад прямодушного. На него всегда можно было положиться. Македония еще славилась такими воинами, уцелевшими от гомеровских времен, когда верховный царь вынужден бывал считаться с мнением вождей, если они брали на себя труд его высказать. Сейчас, сопровождая сына царя, Клит едва ли сознавал, что невольно возвращается к грубоватому поддразниванию детской, а Александр вообще с трудом припоминал, что же это такое было, но в их общении ощущалась какая-то напряженность, и, хотя Александр смеялся, он тщательно следил за тем, чтобы возвращать шутки сторицей.
    Они переправлялись через реки, которые, по рассказам, до последней капли осушили персидские орды; перешли Стримон по мосту царя Филиппа и по отрогам Пангейона поднялись к городу Амфиполю. Здесь, у Девяти Дорог, царь Ксеркс живыми сжег девять мальчиков и девять девочек, чтобы умилостивить своих богов. Теперь между горами и рекой стояла, сияя новой каменной облицовкой, крепость; за ее стенами поднимались дымки от горнил золотоплавилен. Это было важнейшее для Филиппа укрепление, от которого он бы никогда не отступился, одно из первых завоеваний царя за той рекой, которая когда-то была дальней границей Македонии. Над крепостью вздымался Пангейон, покрытый густым лесом; везде были рассеяны рудники, белая мраморная порода которых сияла на солнце: щедрое лоно царских армий. Везде, где они проезжали, Клит показывал следы войн Филиппа: заросшие бурьяном поля сражений, лежащие в руинах городские стены, перед которыми навечно вздыбились осадные машины с башнями и катапультами. На протяжении всего пути они находили какую-нибудь крепость, где могли остановиться на ночлег.
    — Что же будет с нами, ребята, — смеясь, сказал Александр, — если он не оставит нам никаких свершений?
    Когда полоса берега оказывалась достаточно твердой, они пускались в галоп и неслись вперед, — с развевающимися волосами, расплескивая воду, — и перекликались друг с другом, заглушая голоса чаек. Однажды, когда они пели, попавшиеся на дороге крестьяне приняли их за свадебную процессию, везущую жениха в дом невесты.
    Букефал был в хорошем настроении. У Гефестиона появилась новая лошадь, рыжая, со светлыми хвостом и гривой. Они постоянно что-нибудь друг другу дарили — на пирах или просто так, по наитию, но это были маленькие детские безделушки; конь был первым дорогим и всеми замеченным подарком, который Гефестион получил от Александра. Боги создали только одного Букефала, но коню Гефестиона не было равных среди всех остальных лошадей. Он легко слушался. Кассандр язвительно выразил свое восхищение. Наконец-то и Гефестион извлек пользу из низкопоклонства. Гефестион понял намек и горел желанием отомстить, но ни единого слова произнесено не было. Казалось немыслимым устроить сцену перед Клитом и товарищами. Он стал выжидать удобного случая.
    Огибая заболоченный солончак, дорога ушла в сторону от моря. Примостившись на скалах, над равниной гордо возвышалась каменная крепость Филиппа, контролирующая перевал. Филипп основал ее и дал ей свое имя в памятный год.
    — Мой первый поход, — сказал Клит. — Я был там, когда гонец приехал с новостями. Твой отец, Филот, разбил иллирийцев и гнал их полпути до западного моря; лошадь царя выиграла на Олимпийских играх, а ты, Александр, появился на свет — как нам сказали, с ужасным воплем. Мы получили двойную порцию вина. Не постигаю, почему же не тройную.
    — Зато я постигаю. Он знал вашу меру.
    Александр отъехал вперед и пробормотал Гефестиону:
    — Я слышу эту историю с трех лет.
    — Все эти земли ранее принадлежали фракийцам, — заметил Филот.
    — Да, Александр, — вставил Кассандр, — можешь поискать своего размалеванного друга, юного Ламбара. Агриане, — он махнул рукой на север, — надеются на поживу в этой войне.
    — Неужели? — Александр поднял брови. — Они сдержали свои обещания. В отличие от Керсоблепта, который восстал сразу же, как только мы вернули ему заложника.
    Все знали, что Филипп достаточно натерпелся от вероломных клятв и разбойных нападений вождя; царь затеял эту войну с целью сделать его земли македонской провинцией.
    — Эти варвары все одинаковые, — сказал Кассандр.
    — Прошлым летом я получил вести от Ламбара. Он нашел какого-то купца и продиктовал ему письмо. Он зовет меня погостить в его столице.
    — Я не сомневаюсь. Твоя голова прекрасно будет смотреться на шесте у въезда в его деревню.
    — Я только что сказал, Кассандр, что он мой друг. Ты это помнишь?
    — И заткнись, — внятно добавил Гефестион.
    Они заночевали в Филиппах. Александр в молчании долго смотрел на высокий акрополь, как факел пламенеющий в красных лучах заходящего солнца.
    Царь, когда они наконец до него добрались, стоял лагерем на берегу Гебра, перед крепостью Дориск. За рекой был фракийский город Кипсела. Прежде чем окружить его, Филиппу необходимо было взять крепость.
    Ее построил еще Ксеркс для защиты своих тылов после переправы через Геллеспонт. На ровном лугу внизу он устроил смотр своей армии, слишком огромной, чтобы ее можно было счесть. Войско проходило за войском через квадрат, обведенный вокруг первых десяти тысяч человек.
    Крепость была массивной, Ксеркс не испытывал недостатка в рабах. Но за сто лет она обветшала, трещины были забиты булыжником, в бойницах пророс терн, как на козьих выгонах в горах. Дориск уцелел в племенных войнах фракийцев и стоял до сих пор; невозможно было требовать большего.
    Уже начинало смеркаться, когда они подъехали к крепости. Из-за стен доносились запах дыма от горящих очагов и отдаленное блеяние коз. Точно на расстоянии полета стрелы от стен крепости раскинулся македонский лагерь — искусно построенный город из хижин, на скорую руку крытых тростником с берегов Гебра, и перевернутых повозок, укрепленных подпорками.
    На фоне закатного неба черным стройным силуэтом вырисовывалась шестидесятифутовая деревянная осадная башня; стража, укрывшись под толстым навесом из воловьих шкур, который был защитой от метательных снарядов, долетающих с крепостного вала, готовила себе ужин прямо у ее основания. У хижин конников негромко ржали привязанные лошади. Для катапульт воздвигли платформы. Огромные машины были похожи на собирающихся взлететь драконов: деревянные шеи вытянуты, массивные луки раскинуты в стороны, как крылья. От кустарника чуть поодаль сильно смердело, воздух был наполнен запахами дыма, жарящейся рыбы и немытых тел множества мужчин и женщин. Женщины, прибившиеся к лагерю, хлопотали над ужином, тут щебетали или похныкивали их неизвестно от кого прижитые дети. Кто-то играл на расстроенной лире.
    Маленькая деревушка, жители которой бежали в крепость, была расчищена для знати. Каменный дом вождя — две комнаты и пристройка под навесом — занял царь. В доме уже мерцала дампа.
    Не желая, чтобы его доставили на место, как ребенка, Александр опередил Клита и возглавил маленький отряд. Всем своим существом — зрением, слухом, обонянием — он чувствовал присутствие войны, отличие этого лагеря от казарм или мирной стоянки.
    Когда они подъехали к дому, приземистая фигура Филиппа уже темнела в дверном проеме. Отец и сын обнялись, разглядывая друг друга в неверном свете сторожевого костра.
    — Ты подрос, — заметил царь.
    Александр кивнул.
    — Моя мать, — сказал он скорее для ушей эскорта, — шлет тебе привет и пожелания доброго здоровья. — Повисла зловещая пауза, он быстро продолжил: — Я привез мешок яблок из Мьезы. Они уродились в этом году.
    Лицо Филиппа прояснилось, Мьеза славилась своими яблоками. Он похлопал сына по плечу, поздоровался с его товарищами, отправил Филота в расположение его отца и сказал:
    — Теперь входи, давай поедим.
    Вскоре к ним присоединился Парменион. Они поужинали на деревянных козлах. Прислуживали оруженосцы царя — юноши и подростки, которым положение и заслуги их отцов позволяли изучать обычаи армии и военное дело в качестве личных слуг Филиппа. Сладкие золотые яблоки были поданы на серебряном блюде. Две лампы на бронзовых подставках освещали комнату. Оружие и доспехи царя были сложены в углу. Застарелый запах человеческого жилья исходил от стен.
    — Еще один день, — сказал Филипп, — и мы бы принимали тебя там. — Зажатым в руке огрызком яблока он показал в сторону крепости.
    Александр перегнулся через стол. За время долгого путешествия солнце опалило его; щеки горели, глаза и волосы ослепительно блестели в свете ламп, весь он был как сухая лучина, вспыхивающая от одной искры.
    — Когда мы атакуем?
    Филипп ухмыльнулся Пармениону:
    — Что ты будешь делать с таким мальчишкой?
    Они собирались выступить перед рассветом.
    После ужина собрался совет. К стенам крепости подойдут еще затемно; кустарник на стенах займется от стрел с горящей паклей, катапульты и осадная башня откроют прикрывающий огонь, чтобы уничтожить крепостной вал, пока к стенам понесут лестницы. В это же время к воротам подтащат мощный таран, осадная башня выдвинет разводной мост — начнется штурм.
    Подобная тактика стала привычной для всех, с каждой новой осадой уточнялись только незначительные детали.
    — Хорошо, — подытожил Филипп. — Теперь немного поспим.
    В смежной комнате оруженосцы расстелили вторую постель. Александр отметил это быстрым взглядом. Перед тем как лечь, он наточил оружие и вышел отыскать Гефестиона, чтобы сообщить ему, что в бою они будут вместе, а заодно объяснить, что эту ночь он должен провести в комнате отца. По некоторым причинам он совершенно не ожидал этого.
    Когда он вернулся, царь только что разделся и протягивал свой хитон мальчику-слуге. Александр помедлил у входа, вошел и произнес пару слов, стараясь казаться спокойным. Он не смог объяснить чувство глубокого отвращения и стыда, охватившее его при виде Филиппа. Насколько Александр помнил, никогда прежде не видел он своего отца обнаженным.
    Перед восходом солнца крепость пала. Чистый, прозрачный золотой свет поднимался из-за холмов, скрывавших Геллеспонт. С моря дул свежий бриз. Над крепостью повисли едкие запахи копоти, удушливого дыма, крови, искалеченной плоти и обильного пота. Сделанные из целых неотесанных сосновых стволов лестницы, по которым можно было взбираться по два человека в ряд, все еще стояли прислоненными к тронутым огнем стенам; кое-где под слишком сильным напором ступени прогнулись или сломались. Перед сгоревшими, разбитыми в щепки воротами повис на своем рычаге таран, сходни осадной башни распластались по крепостному валу, как огромный язык.
    Внутри крепости уже заковывали оставшихся в живых фракийцев, — им предстоял путь на невольничий рынок в Амфиполе. На расстоянии позвякивание железа звучало легко, как музыка. Этот пример, думал Филипп, быстрее заставит жителей Кипселы сдаться, когда придет их очередь. Повсюду среди лачуг и хижин, тесно, как ласточкины гнезда, лепившихся к стенам с внутренней стороны, рыскали охотящиеся на женщин солдаты.
    Царь стоял на крепостном салу: крепкий, искусный, умиротворенный, как умелый крестьянин, вспахавший большое поле и засеявший его перед самым дождем. С ним были Парменион и несколько нарочных, с которыми он рассылал приказы. Пару раз, когда пронзительный крик снизу достигал их ушей, Александр устремлял на него глаза, но Филипп не прерывал невозмутимой беседы с Парменионом. Воины хорошо сражались и заслужили свои скудные трофеи — все, что могла предложить фракийская крепость. Дориску следовало сдаться, тогда бы ни один человек не пострадал.
    Александр и Гефестион уединились в сторожке у ворот, обсуждая детали боя. Это была небольшая каменная комнатка, в которой, кроме них, оказались труп фракийца, плита с вырезанным на ней именем Ксеркса, царя царей, несколько грубых деревянных стульев, полкаравая черного хлеба и оторванный человеческий палец с черным сломанным ногтем. Гефестион ногой откинул его прочь, — к безделицам такого рода оба уже привыкли.
    Гефестион получил свой пояс. По крайней мере одного человека он убил на месте. Александр полагал, что он уложил не менее трех.
    Александр не брал трофеев, не считал своих убитых. Когда они уже были на стенах, предводитель их отряда упал вниз, пронзенный стрелой. Не оставляя никому ни минуты на раздумья, Александр прокричал, что они должны штурмовать башенку над воротами, откуда лавиной сыпались на таран метательные снаряды. Неопытный воин, второй по старшинству, заколебавшись, тут же потерял своих людей, уже бежавших за Александром, цепляясь за камни, карабкаясь по стенам, сжимая мечи в руках, разбивая старую кирпичную кладку Ксеркса, набрасываясь на свирепых татуированных защитников крепости под градом камней, с треском ударявшихся о мощные стены. Вход в сторожку был узок, и какое-то мгновение Александр, ворвавшийся туда впереди застрявшего в спешке отряда, сражался один.
    Теперь он стоял, покрытый кровью и прахом битвы, сверху вниз глядя на другое лицо войны. Нет, подумал Гефестион, на самом деле Александр не видит этого другого лица. Он говорил совершенно внятно, помнил каждую деталь, тогда как для Гефестиона все произошедшее уже сливалось в пеструю картину сна. Для Гефестиона бой уже прекратился, Александр все еще жил в нем. Ореол битвы окружал его, он словно замер в прошлом, стремясь продлить мгновение. Так медлят люди, не желая покидать место, где им явился бог.
    У него на предплечье осталась рана от удара мечом. Гефестион остановил кровь, оторвав лоскут от своей одежды. Глядя вниз на бледное спокойное море, он предложил:
    — Давай спустимся и искупаемся, чтобы смыть грязь.
    — Да, — сказал Александр. — Но сначала я должен повидать Пейтона. Он прикрыл меня щитом, когда я боролся сразу с двумя, и тот парень с раздвоенной бородой повалил его. Но ты сразу прикончил фракийца.
    Он снял свой шлем (оба по первому требованию экипировались в общественной оружейной палате Пеллы) и провел рукой по слипшимся от пота волосам.
    — Тебе нужно было подождать, а не врываться туда одному, проверить хотя бы, успеваем ли мы за тобой. Ты сам знаешь, что бегаешь быстрее всех. Я готов был убить тебя за это, когда Мы толклись в дверях.
    — Они собирались сбросить вот этот камень, ты только посмотри на него. Я знал, что вы недалеко.
    Гефестион чувствовал, что силы его на исходе, — не только из-за страхов за Александра, но и вообще из-за всего, что он видел и сделал.
    — Камень не камень, ты все равно бы не стал ждать. Это было у тебя на лице написано. Счастье еще, что ты жив.
    — Геракл помог мне, — сказал Александр спокойно. — И я напал на них раньше, чем они на меня.
    Все оказалось легче, чем он думал. Постоянно упражняясь с оружием, он предвкушал схватку с более опытными воинами.
    Гефестион, читая его мысли, заметил:
    — Эти фракийцы — крестьяне. Они сражаются два-три раза в год, угоняя скот или ссорясь. Настоящие солдаты, как у твоего отца, например, уложили бы тебя еще снаружи.
    — Дождись, пока они это сделают, — едко сказал Александр. — А потом расскажешь.
    — Ты вошел туда без меня. Ты даже не оглянулся.
    Внезапно переменившись, Александр ответил ему ласковой улыбкой.
    — Да что с тобой? Патрокл упрекал Ахилла за то, что он не сражается.
    — Ахилл уступил, — сказал Гефестион другим тоном.
    Внизу заунывный плач женщины по покойнику перешел в вопль ужаса.
    — Отец должен был отозвать их, — заметил Александр. — Уже хватит. Я знаю, что здесь нет другой поживы, но…
    Они взглянули на стену, однако Филипп был чем-то занят.
    — Александр, послушай. Не нужно сердиться. Когда ты станешь полководцем, ты не сможешь подвергать себя опасности. Царь храбр, но он не ведет себя так. Если бы тебя убили, это означало бы, что Керсоблепт выиграл битву. И позднее, когда ты станешь царем…
    Александр обернулся и устремил на него необычно сосредоточенный взгляд, как в те минуты, когда он делился какой-то тайной. Понизив голос — лишняя предосторожность в таком шуме, — он сказал:
    — Я никогда не смогу не делать этого. Я это знаю, я это почувствовал, это — откровение бога. Поэтому я…
    Тяжелое судорожное дыхание, перемежаемое всхлипами, заставило их оглянуться. Молодая фракийка выскочила из-за бастиона и не разбирая дороги кинулась к широкому парапету над воротами. До земли было около тридцати футов. Когда ее колено коснулось каменной кладки, Александр прыгнул следом и ухватил ее за руку. Женщина взвизгнула и вцепилась в него свободной рукой, пока Гефестион оттаскивал ее в сторону. Пристально, как загнанный зверь, взглянув в лицо Александру, женщина внезапно извернулась и, согнувшись, упала, обхватив его колени.
    — Встань, мы не причиним тебе вреда. — Благодаря беседам с Ламбаром Александр свободно пользовался фракийским. — Не бойся, встань. Идем.
    Женщина тяжело перевела дыхание и, прижимаясь лицом к его обнаженным ногам, разразилась потоком сдавленных, еле внятных слов.
    — Встань, — повторил он. — Мы не будем… — Он запнулся, не находя нужного слова. Гефестион подкрепил его обещание жестом, известным всем, и яростно затряс головой.
    Женщина приподнялась и села на корточки, раскачиваясь и плача. У нее были рыжие спутанные волосы; платье из грубой, непрочесанной шерсти было разорвано на плече и спереди забрызгано кровью, под набухшей грудью виднелись пятна пролившегося молока. Она рвала на себе волосы и выла. Внезапно она замерла, вскочила на ноги и прижалась к стене за спиной Александра. Приближались чьи-то шаги, раздался хриплый задыхающийся голос:
    — Я тебя видел, сука! Выходи! Я тебя видел.
    Вошел Кассандр. Его лицо было пунцовым, веснушчатый лоб покрыт крупными каплями пота. Он ворвался, ничего не видя перед собой, и остановился как вкопанный.
    Выкрикивая проклятия, угрозы и жалобы, которые невозможно было разобрать, девушка подбежала к Александру и ухватила его сзади за пояс, прикрываясь им, как щитом. Ее горячее дыхание жгло ему ухо, влажный жар тела проникал, казалось, сквозь доспехи. Он чуть не задохнулся от зловония грязного тела, волос, крови, молока, — от резкого запаха самки. Стараясь разнять ее руки, он смотрел на Кассандра с непониманием и отвращением.
    — Она моя, — выдохнул Кассандр, желание едва не лишило его дара речи. — Ты ее не хочешь. Она моя.
    — Нет, — сказал Александр. — Она просительница. Я обещал ей защиту.
    — Она моя. — Уставившись на женщину, Кассандр произнес это слово так, словно оно само по себе могло возыметь действие.
    Александр окинул его взглядом, задержавшись на льняной юбке, торчавшей из-под панциря. С нескрываемым отвращением он произнес:
    — Нет.
    — Я уже схватил ее, — настаивал Кассандр. — Но она вырвалась. — Одна сторона его лица была сплошь исцарапана.
    — Значит, ты ее потерял. А я нашел. Уходи.
    Кассандр совершенно забыл предостережения своего отца. Он понизил голос.
    — Ты не имеешь права вмешиваться. Ты мальчишка. Ты ничего в этом не понимаешь.
    — Не смей называть его мальчишкой! — яростно проговорил Гефестион. — Он сражался лучше тебя. Спроси у мужчин.
    Кассандр, который, без конца путаясь, прорубал себе путь сквозь трудности и препоны сражения — сбитый с толку, изнуренный, непрестанно терзаемый страхом, — с ненавистью вспомнил вдохновленного свыше юного героя, проницающего хаос, яркого, блистающего, словно язык пламени. Женщина, решив, что бранятся из-за нее, вновь что-то забормотала на фракийском. Перебивая ее, Кассандр крикнул:
    — За ним присматривали! Какую бы глупость он ни затеял, они были вынуждены последовать за ним! Он сын царя. Или так говорят.
    Обезумев от гнева, глядя только на Гефестиона, Кассандр не успел защититься от молниеносного прыжка Александра, который вцепился обидчику в горло. Потеряв равновесие, Кассандр упал на неровный пол. Он молотил кулаками и извивался; Александр, намереваясь его задушить, равнодушно принимал град ударов. Гефестион застыл на месте, не смея вмешаться. Что-то пронеслось мимо него.
    Это была женщина, о которой все забыли. Схватив трехногий стул, она обрушила его на голову Кассандра, едва не задев своего защитника. Александр откатился в сторону. В исступлении гнева фракийка принялась лупить Кассандра, опрокидывая его всякий раз, когда он пытался подняться; стул она держала обеими руками, словно цеп при молотьбе.
    Гефестион, раздраженный до предела, расхохотался. Александр поднялся и смотрел вниз, холодный как камень. Наконец Гефестион сказал:
    — Мы должны остановить женщину. Она его прикончит.
    Не двинувшись с места, Александр ответил:
    — Кто-то убил ее ребенка. Это его кровь на ней.
    Кассандр заревел от боли.
    — Если он умрет, — сказал Гефестион, — женщину закидают камнями. Царь этого не простит. Ты обещал ей защиту.
    — Прекрати! — сказал Александр на фракийском. Вдвоем они отобрали у нее табурет. Женщина разразилась бурными рыданиями, Кассандр извивался на каменном полу.
    — Он жив, — сказал Александр, отворачиваясь. — Отыщем кого-нибудь понадежнее, чтобы вывел ее из крепости.
    Чуть позже до царя Филиппа дошли слухи, что его сын поколотил сына Антипатра в схватке за женщину. «Кажется, мальчики становятся мужчинами», — сказал он небрежно. В голосе его слишком явственно звучала нотка гордости, чтобы кто-нибудь отважился пуститься в разъяснения.
    Идя рядом с Александром, Гефестион сказал, усмехаясь:
    — Едва ли он пожалуется Антипатру, что ты не вступился, когда женщина избивала его.
    — Может жаловаться кому захочет, — ответил Александр. — И если захочет.
    Они вошли в ворота. Из дома, где был устроен походный лазарет, доносились стоны. Врач и двое его слуг ходили среди раненых.
    — Пусть он осмотрит твою руку как положено, — предложил Гефестион. После драки в сторожке рана снова стала кровоточить.
    — Вот Пейтон, — сказал Александр, всматриваясь в полумрак, наполненный гудением мух. — Сначала я должен поблагодарить его.
    Он пробрался между циновками и одеялами, на которые сквозь дыры в кровле падали неяркие солнечные лучи. Пейтон, юноша, в бою яростный, как герои Гомера, лежал, ослабев от потери крови, его повязка намокла. Бледное лицо было изможденным, глаза встревоженно бегали. Александр опустился рядом с ним на колени и сжал его руку. Пейтону напомнили о совершенных им подвигах: щеки юноши слегка порозовели, он приободрился и выдавил какую-то шутку.
    Когда Александр поднялся, его глаза уже привыкли к сумраку, и он увидел, что все на него смотрят: ревниво, удрученно, с надеждой; все они испытывали боль и жаждали признания своих заслуг. И в конце концов, перед тем как уйти, он поговорил с каждым.

    Это была самая суровая зима на памяти стариков. Волки спускались с гор к деревням и задирали собак. Скот и мальчишки-пастухи замерзали до смерти на низких склонах зимних пастбищ. Ветви елей ломались под грузом снега; горы были занесены так, что только большие утесы и трещины в них чернели на сплошном белом фоне. Александр не отказался от мехового плаща, присланного ему матерью. Поймав в густом черном переплетении шиповника, недалеко от Мизы, лисицу, они обнаружили, что ее шкура побелела. Аристотель был необыкновенно доволен.
    Дом наполнился едким дымом от жаровень, ночами было так пронзительно холодно, что юноши спали по двое, только ради того, чтобы согреться. Александр старался закалить себя. (Царь все еще был во Фракии, куда зима приходила прямо из скифских степей.) Он полагал, что должен выдержать холода без подобных послаблений, но уступил Гефестиону, заявившему, что товарищи могут решить, будто они поссорились.
    Корабли пропадали в море или разбивались у берегов. Даже дорогу к близкой Пелле заносило снегом. Когда каравану мулов удалось пробиться сквозь заносы, это было похоже на праздник.
    — Жареная утка на ужин, — сказал Филот.
    Александр потянул носом воздух и кивнул.
    — Что-то не так с Аристотелем.
    — Он слег?
    — Нет, плохие новости. Я видел его в комнате для образцов. — Александр часто заходил туда, теперь он почувствовал вкус к собственным экспериментам. — Моя мать прислала мне рукавицы. Мне не нужно две пары, а ему никто не шлет подарков. Он читал там письмо. Выглядел ужасно, не лицо, а трагическая маска.
    — Может, какой-то софист опроверг его теории.
    Александр сдержался и обратился к Гефестиону:
    — Я спросил его, что случилось и смогу ли я помочь. Он ответил, что нет, он все расскажет нам, когда успокоится, и что женская слабость недостойна благородного друга. Поэтому я ушел, оставив его плакать в одиночестве.
    В Мьезе зимнее солнце быстро закатывалось за гору, но восточные вершины Халкидики еще сохраняли отблески его света. Вокруг дома темноту рассеивала белизна снега. Время ужина еще не наступило; в большом зале, с его облупившимися розовыми и голубыми фресками, вокруг пылающего в очаге огня сидели все ученики Аристотеля, судача о лошадях, женщинах и друг друге. Александр и Гефестион, устроившись вдвоем на плаще из волчьих шкур, присланном Олимпиадой, сидели ближе к окну, поскольку лампы еще не зажгли. Они читали «Киропедию» Ксенофонта — в это время вторую, после Гомера, любимую книгу Александра.
    — «Было видно так же, как струились у нее слезы, — читал Гефестион, — стекая вниз по платью и падая даже на ноги. Тут самый старший из нас сказал: „Успокойся, женщина. Конечно, твой муж — мы об этом слышали — прекрасный и благородный человек. Знай, однако, что тот, кому мы предназначаем тебя теперь, ни красотой, ни умом не хуже его, и могуществом располагает не меньшим. По крайней мере, на наш взгляд, если кто вообще и достоин восхищения, так это — Кир, которому отныне ты будешь принадлежать“. Когда женщина услышала это, она разодрала свое платье и разразилась жалобными воплями. Вместе с ней подняли крик и ее невольницы. Теперь взору явилась большая часть ее лица, стали видны шея и руки. Знай, Кир, что и по моему мнению и по мнению всех других, кто видел ее, не было еще и не рождалось от смертных подобной женщины в Азии. Поэтому непременно приди сам полюбоваться на нее. „Нет, клянусь Зевсом, — сказал Кир, — и не подумаю, если только она такова, какой ты ее описываешь“».[24] — Ребята все время спрашивают меня, — сказал Гефестион, отрываясь от книги, — почему Кассандр не возвращается.
    — Я сказал Аристотелю, что он полюбил войну и изменил философии. Не знаю, что он сказал своему отцу. Он не мог вернуться с нами, фракийка сломала ему два ребра. — Он потянул из складок плаща другой свиток. — Вот эту часть я люблю. «Ты должен знать, что полководец и рядовой воин, обладая одинаковой силой, по-разному сделают одно и то же дело. Сознание уважения, оказываемого ему, а также то, что на него обращены взоры всех воинов, значительно облегчают полководцу даже самый тяжелый труд».[25] Как это верно. Эту книгу надо выучить.
    — Мог ли настоящий Кир быть таким, как у Ксенофонта?
    — Персидские изгнанники признавали, что он был великий воин и благородный царь.
    Гефестион заглянул в свиток.
    — «Он приучал своих товарищей не плевать, и не сморкаться прилюдно, и не глазеть вслед проходящему мимо…»
    — Персы были грубыми варварами в его дни. Они казались мидянам грубыми… как, скажем, Клит показался бы афинянам. Мне нравится, что, когда его повара готовили что-нибудь особенно вкусное, он посылал угощение своим друзьям.
    — Пора бы и ужинать. Я умираю от голода.
    Александр заботливо подоткнул под Гефестионом край плаща, помня, что ночью тот всегда крепко жмется к нему от холода.
    — Надеюсь, Аристотель спустится. Наверху, должно быть, настоящий ледник. Ему необходимо немного поесть.
    Вошел раб с ручной лампой и лучиной, чтобы зажечь высокие светильники и большую висячую лампу. Неотесанный юноша-фракиец, он закрыл ставни и теперь робко потянул толстые шерстяные занавеси.
    — «Правитель, — читал Александр, — не просто должен быть человеком лучшим, чем те, кем он правит. Он должен научить их подражать ему…»
    Послышались шаги на лестнице, — человек помедлил, чтобы разминуться с рабами. Аристотель спустился в по-вечернему уютный зал, словно живой труп. Его глаза запали, под плотно сжатым ртом кожа натянулась, зловеще обозначив жесткий оскал мертвой головы.
    Александр откинул плащ, разбрасывая свитки книги, и быстро пересек комнату.
    — Идите же к огню. Эй, кто-нибудь, принесите стул. Идите согрейтесь. Пожалуйста, расскажите нам, что случилось? Кто умер?
    — Мой друг, Гермий Атарнейский.
    Поскольку вопрос требовал точного ответа, он смог произнести нужные слова. Александр окликнул рабов, ждавших за дверью, и велел подать подогретого вина с пряностями. Юноши сгрудились вокруг учителя, как-то вдруг постаревшего. Он сидел, молча уставившись на огонь. Вытянул на мгновение окоченевшие руки, но сразу же убрал их, сложив на коленях, словно и это движение навело его на какую-то ужасную мысль.
    — Это был Ментор Родосский, военачальник царя Оха, — выдавил он и снова замолчал.
    — Брат Мемнона, покоривший Египет, — объяснил Александр остальным.
    — Он хорошо послужил своему хозяину. — Голос тоже стал по-старчески тонким. — Варвары рождаются такими, они не сами доходят до такого низкого состояния. Но эллин, опустившийся до службы у них… Гераклит говорит: «Испорченное хорошее — наихудшее». Он предал саму природу. Он опустился даже ниже своих господ.
    Лицо Аристотеля пожелтело; те, кто сидел ближе, чувствовали, как он дрожит. Давая ему время прийти в себя, Александр заметил:
    — Мы никогда не любили Мемнона, правда, Птолемей?
    — Гермий принес правосудие в подвластные ему земли, улучшил там жизнь. Царь Ох домогался этой страны, и пример Гермия был ему как кость в горле. Какой-то враг, подозреваю, что сам Ментор, привез царю донос, которому тот охотно поверил. Этот же Ментор, под видом дружеского участия, предостерег Гермия от опасности и пригласил его к себе, на совет. Тот поверил и поехал. В собственном городе, хорошо укрепленном, он продержался бы долгое время и мог рассчитывать на помощь… могущественного союзника, с которым заключил ряд соглашений.
    Гефестион посмотрел на Александра, но тот был всецело поглощен рассказом.
    — Как гость и друг он приехал к Ментору, который отправил его в оковах к Великому царю.
    Тут зазвучали гневные восклицания, но быстро смолкли: всем не терпелось узнать, что было дальше.
    — Ментор взял его печать и приложил к поддельным приказам, открывшим для его людей все укрепления Атарнеи. Теперь царь Ох владеет и ими, и всеми греками, там жившими. А Гермий…
    Из очага с треском вылетела горящая головешка; Гарпал взял кочергу и втолкнул ее назад. Аристотель облизнул губы. Его скрещенные руки не дрогнули, но костяшки пальцев побелели.
    — С самого начала его смерть была предрешена, но этого им было недостаточно. Царь Ох хотел прежде выяснить, какие секретные договоры он заключил с другими правителями. И он послал за людьми, испытанными в вещах такого рода, и велел им заставить Гермия говорить. Говорят, его мучили один день и одну ночь.
    Он начал передавать подробности как мог, стараясь говорить бесстрастно, словно на лекции по анатомии. Юноши слушали его безмолвно, со свистом втягивая воздух сквозь плотно сжатые зубы.
    — Мой ученик Каллимах, вы его знаете, прислал мне весточку из Афин. Он пишет, что Демосфен, объявляя Собранию о пленении Гермия, назвал это одним из даров судьбы и добавил: «Великий царь узнает теперь об интригах царя Филиппа не из наших жалоб, а из уст человека, принимавшего участие в заговоре». Никто лучше его не знает, как подобные вещи делаются в Персии. Но он радовался слишком рано. Гермий не сказал ничего. В конце концов, когда после всего, что с ним сделали, он еще дышал, его повесили на кресте. Он сказал тем, кто был рядок: «Передайте моим друзьям, что я не совершил ничего малодушного, ничего, недостойного философии».
    Мальчики глухо зароптали. Александр стоял прямо и неподвижно. Когда все смолкли, он сказал:
    — Мне жаль. Мне действительно очень жаль.
    Он сделал несколько шагов вперед, обнял Аристотеля за плечи и поцеловал его в щеку. Философ смотрел на огонь.
    Слуга внес горячее вино. Аристотель пригубил, встряхнул головой и отодвинул кубок. Внезапно он приподнялся и обернулся к ним. В мерцании пламени черты его лица казались глиняным слепком, который скульптор уже готов отлить в бронзе.
    — Некоторые из вас станут полководцами. Кто-то будет управлять покоренными землями. Всегда помните: как ничего не стоит тело само по себе, не управляемое умом, ибо его задача — работать, питая жизнь ума, так и варвары пребывают на низшей ступени в устроенном богами мироздании. Этих людей можно улучшить, как породу лошадей, укрощая и используя по назначению, как растения или животные, они могут служить целям более высоким, чем те, к которым предназначила их природа. В этом их ценность. Они — рабы по природе. Ничто не может существовать, не имея предназначения, а их предназначение — быть рабами. Помните об этом.
    Он поднялся со стула, чуть повернулся и невидящими глазами уставился на покрасневшую от жара решетку очага.
    — Если люди, сделавшие это с вашим другом, будь они персы или греки, когда-либо попадут в мои руки, — сказал Александр, — я отомщу им. Клянусь.
    Не оглядываясь, Аристотель вышел на темную лестницу и исчез из виду.
    Явился слуга и доложил, что ужин готов.
    Громко обсуждая новость, юноши перешли в столовую; в Мьезе не соблюдался церемониал. Александр и Гефестион замешкались, обмениваясь взглядами.
    — Значит, — сказал Гефестион, — договор был заключен не без его помощи.
    — Он и мой отец постарались вместе. Что он должен теперь чувствовать?
    — По крайней мере, он знает, что его друг умер, не предав философию.
    — Будем надеяться, он этому верит. В таких случаях человек умирает, не предав свою гордость.
    — Полагаю, — заметил Гефестион, — Великий царь убил бы Гермия в любом случае, чтобы завладеть его городами.
    — Или не доверяя ему. Зачем его пытали?
    — Думали, он что-то знает. — Пламя позолотило волосы Александра и белки глаз. — Если Ментор мне попадется, я распну его.
    Все существо Гефестиона внутренне содрогнулось, когда он представил себе, как эти прекрасные живые глаза бесстрастно наблюдают за казнью.
    — Лучше иди ужинать. Без тебя не могут начать.
    Повар, знавший, как едят молодые люди в холод, приготовил по целой утке на человека. Первые порции уже были нарезаны и поданы. Воздух наполнился теплым ароматом.
    Александр взял поставленную перед ним тарелку и соскользнул с обеденного ложа, которое делил с Гефестионом.
    — Ешьте, не ждите меня. Я только проведаю Аристотеля. — Гефестиону он сказал: — Он должен поесть на ночь. Он заболеет, если будет лежать у себя, скованный холодом и горем. Скажи им, пусть что-нибудь мне оставят, все равно что.
    Когда он вернулся, тарелки ужинающих уже опустели и были тщательно вытерты хлебом.
    — Он съел немного. Я так и думал, что он не устоит, почувствовав этот запах. Похоже, он доест и остальное… Мне этого слишком много, наверное, себя обделили. — Внезапно он заметил: — Бедняга, он не в себе. Это было видно, когда он произнес свою речь о природе варваров. Вообразите, назвать великого человека вроде Кира рабом по природе — только потому, что тот родился персом.

    Бледное солнце поднималось раньше и набирало силу, с крутых склонов гор, оглушительно грохоча, скатывались снежные лавины и приминали огромные сосны, как траву, горные потоки стремительно побежали вниз, с чудовищным шумом перекатывая валуны. Пастухи, по пояс в тающем снегу, искали первых новорожденных ягнят.
    Александр убрал меховой плащ, чтобы не привыкать к нему. Юноши, жавшиеся по ночам друг к другу, стали спать поодиночке, и он тоже, не без некоторого сожаления, отослал Гефестиона. Гефестион тайком поменял подушки, чтобы оставить себе хотя бы запах волос Александра.
    Царь Филипп вернулся из Фракии, где сверг Керсоблепта, оставил в крепостях гарнизоны и населил равнину Гебра колонистами из Македонии. Те, кто пожелал остаться в этом диком свирепом краю, были по большей части людьми безвестными или слишком известными с дурной стороны, так что армейские остроумцы поговаривали, что заложенный Филиппом город следовало бы назвать не Филиппополисом, а Подлополисом. Как бы то ни было, город выполнял свое назначение. Удовлетворенный сделанным за зиму, Филипп поехал в Эгию, чтобы отпраздновать Дионисии.
    Мьеза была оставлена на попечение слуг. Юноши и их учитель, уложив вещи, отправились в старую столицу. Дорога вела вдоль горной гряды, то и дело путникам приходилось спускаться в долину, чтобы переправиться через вздувшиеся от тающих снегов горные реки. Задолго до того, как перед глазами явилась Эгия, на лесной тропе они почувствовали, что земля под ногами дрожит от тяжелого напора водопадов.
    Суровая резиденция старых македонских царей, ярко освещенная, блестела отполированными воском стенами. Театр был готов для представлений. Каменный выступ в форме полумесяца, на котором уместилась Эгия, сам походил на гигантскую сцену, откуда крепость смотрела на окрестные холмы, свою неизменную публику. Можно было только гадать, о чем перекликаются они друг с другом ветреной весенней ночью, перекрывая шум воды, непокорные, одинокие, движимые страхом или любовью.
    Царь и царица уже прибыли. Едва переступив порог, Александр отчетливо увидел, по тем привычным знакам, которые годы сделали для него столь же понятными, как написанные слова, что родители — на людях, по крайней мере, — вежливы друг с другом. Но маловероятно, что их можно застать вместе. Это была его первая долгая отлучка, кого нужно приветствовать первым?
    Конечно, царя. Так велит обычай, пренебречь которым — все равно что выказать открытое неуважение. И ничем не вызванное к тому же: во Фракии Филипп старался соблюдать в его присутствии благопристойность. Никаких женщин, ни одного многозначительного взгляда на смазливого мальчишку-оруженосца, считавшего себя вправе задирать нос. Отец ласково обошелся с ним после сражения и пообещал в следующую кампанию дать под его начало отряд. Неоправданной глупостью было бы оскорбить его сейчас. На самом деле, Александр понял, что ему хочется увидеть Филиппа — тот о многом мог рассказать.
    Рабочая комната царя находилась в древней башне, сердцевине старой крепости, и занимала весь ее верхний этаж. Массивная деревянная лестница, которую из столетия в столетие починяли, все еще сохраняла тяжелое кольцо, к которому первые цари, спавшие в башне, привязывали на ночь огромных сторожевых собак молосской породы; вставая на задние лапы, такой пес был выше любого человека. Царь Архелай устроил вытяжку над очагом, но сделанные им в Эгии изменения были незначительны; его любовью оставалась Пелла. Слуги Филиппа расположились в передней за лестницей; Александр послал одного из них наверх, предупредить царя.
    Отец поднялся от стола, за которым что-то писал, и похлопал его по плечу. Их приветствие еще никогда не было таким простым и спокойным. Вопросы сами рвались из Александра. Как пала Кипсела? Его отправили назад в Школу, когда армия еще стояла под стенами города.
    — Ты зашел со стороны реки или пробил брешь в слабом месте за камнями?
    Филипп собирался отчитать его за самовольную поездку в гости к дикой родне Ламбара, на обратном пути в Мизу, но теперь все упреки были забыты.
    — Я попытался сделать подкоп со стороны реки, но почва оказалась песчаной. Тогда я поставил осадную башню, чтобы им было чем занять мысли, а сам подкопался под северо-восточную стену.
    — Где ты поставил башню?
    — На возвышении. — Филипп потянулся к дощечке, увидел, что та испещрена записями, и попытался в воздухе изобразить карту.
    — Ну-ка. — Александр подбежал к корзине для растопки, стоявшей у очага, и вернулся с охапкой щепок. — Смотри, это река. — Он положил на стол сосновую лучину. — Это северная дозорная башня. — Он поставил торчком небольшое полено. Филипп пристроил к башне стену. Оба принялись возбужденно передвигать деревяшки.
    — Нет, это слишком далеко. Ворота были здесь.
    — Но, отец, послушай, твоя осадная башня… А, вот, я вижу. А подкоп вот здесь?
    — Теперь лестницы, подай мне те палочки. Здесь был отряд Клита. Парменион…
    — Подожди, мы забыли катапульты. — Александр выудил из корзины еловые шишки. Филипп расставил их на столе.
    — Так вот, Клит был в засаде, пока я…
    Молчание упало, как занесенный меч. Александр стоял спиной к двери, но ему достаточно было взглянуть на лицо отца. Легче одному сражаться над воротами Дориска, чем обернуться сейчас. Поэтому он немедленно обернулся.
    Мать надела пурпурное платье, затканное по кайме белым и золотым. Ее волосы были перевязаны золотой лентой и прикрыты вуалью косского шелка, под которой рыжие пряди вспыхивали, как пламя сквозь дым костра. Она не взглянула на Филиппа. Горящие гневом глаза испепеляли не врага, а предателя.
    — Когда ты закончишь свою игру, Александр, я буду у себя в комнате. Не спеши. Я ждала полгода, что значат еще несколько часов?
    Она резко повернулась и вышла. Александр стоял неподвижно. Филипп истолковал эту неподвижность в свою пользу. С улыбкой подняв брови, он снова склонился над планом боя.
    — Извини меня, отец. Мне лучше уйти.
    Филипп был дипломат, но скопившаяся за годы злоба и раздражение из-за только что устроенной сцены подвели его именно в то мгновение, когда следовало проявить великодушие.
    — Ты останешься, пока я не закончу говорить.
    Лицо Александра переменилось, теперь это был солдат, ожидающий приказа.
    — Да, отец?
    С безрассудством, которому он бы никогда не поддался в переговорах с врагами, Филипп указал ему на кресло.
    — Сядь.
    Вызов был сделан, ничего уже не исправишь.
    — Мне очень жаль. Теперь я должен повидать мать. До свидания, отец. — Он повернулся к двери.
    — Вернись! — пролаял Филипп. Александр оглянулся через плечо. — Ты собираешься оставить этот мусор на моем столе? Убери за собой.
    Александр подошел к столу. Решительно и аккуратно сгреб щепки и деревяшки в кучку и, собрав ее в обе руки, швырнул в корзину. При этом он случайно столкнул со стола какое-то письмо. Не обращая на свиток внимания, он послал отцу уничтожающий взгляд и покинул комнату.
    Женская половина не изменилась с первых дней существования крепости. Здесь они жили во времена Аминты, когда им пришлось выйти к персидским послам. По узкой лестнице Александр поднялся в переднюю. Девушка, которой он никогда прежде не видел, прошла мимо. У нее были прекрасные, пушистые темные волосы, зеленые глаза, чистая бледная кожа, высокая грудь, обтянутая тонким красным платьем; нижняя губа слегка выдавалась. Услышав звук его шагов, девушка удивленно воззрилась на него. Длинные ресницы взметнулись, на лице, искреннем, как у ребенка, были написаны восхищение, тайная надежда, испуг.
    «Моя мать там?» — спросил он. Никакой нужды в этом вопросе не было, ему просто захотелось услышать ее голос. «Да, господин», — пролепетала девушка, скованно кланяясь. Он подивился, чего она боится, хотя зеркало и могло бы ответить ему. Он почувствовал к ней жалость и улыбнулся. Ее лицо окрасилось, словно тронутое бледными лучами солнца. «Александр, мне сказать ей, что ты здесь?» — «Нет, она ждет меня, ты можешь идти». Девушка помедлила, серьезно вглядываясь в него, будто недовольная тем, что сделала слишком мало. Служанка была чуть старше Александра, примерно на год. Она побежала вниз по ступенькам.
    Секунду он помедлил у дверей, глядя ей вслед. Девушка казалась хрупкой и гладкой на ощупь, как яйцо ласточки, ее ненакрашенный рот был нежным и розовым. Эта девушка и отец — услада после горечи. Из-за окна донеслись голоса поющих мужчин, которые готовились к Дионисиям.
    — Ты все же не забыл прийти, — сказала Олимпиада, как только они остались одни. — Как быстро ты научился жить без меня!
    Она стояла у окна, проделанного в толстой каменной стене; косо падавший свет сиял на изгибе ее щеки и пронизывал тонкую вуаль. Она нарядилась для сына, накрасилась, искусно убрала волосы. Он это видел точно так же, как она видела, что мальчик опять подрос, черты его лица огрубели, из голоса исчезли последние мальчишеские нотки. Он становился мужчиной, и становился вероломным, как мужчина. Он знал, что с прежней страстью тянется к ней, что истинные друзья делят все, кроме прошлого, оставшегося за границей их встречи. Если бы только она заплакала — пусть даже это — и позволила ему утешать себя; но она не желала унижаться перед мужчиной. Если бы он мог подбежать и прижаться к ней, но мужественность тяжело далась ему, и никто из смертных не превратил бы его опять в ребенка. И так, ослепленные сознанием своей неповторимости, они противостояли друг другу в этой любовной ссоре, а гул водопадов Эгии за окном, словно толчки крови, стучал у них в ушах.
    — Как смогу я стать кем-нибудь, не изучая войны? Где еще мне учиться? Он мой начальник, зачем оскорблять его без причины?
    — Ну разумеется, теперь у тебя нет причины. Когда-то такой причиной была я.
    — Что такое? Что он сделал? — Александра не было очень долго, сама Эгия переменилась и казалась обещанием какой-то новой жизни. — Что случилось, расскажи мне.
    — Ничего страшного, зачем тебе беспокоиться? Иди к своим друзьям, развлекайся. Гефестион, должно быть, ждет.
    Она, видимо, нарочно навела справки, — сам он всегда был осторожен.
    — С ними я могу увидеться в любое время. Я всего лишь хотел, чтобы все было как положено. И ради тебя тоже, ты это знаешь. А ты на меня почему-то взъелась.
    — Я всего лишь рассчитывала на твою любовь. Теперь мне ясно, что это ошибка.
    — Скажи мне, что он сделал.
    — Ничего страшного. Это касается только меня.
    — Мама.
    Они видела залегшую на его лбу морщину, которая теперь стала глубже, две новые складочки между бровями. Она уже не могла смотреть на сына сверху вниз: их глаза встретились на одной высоте. Она подалась вперед и прижалась щекой к его щеке.
    — Никогда больше не будь со мной таким жестоким.
    Дать выход поднявшейся горячей волне — и мать простит ему все, прошлое вернется назад. Но нет. Он не мог уступить. Прежде чем она заметила его слезы, Александр вырвался и бросился вниз по узкой лестнице.
    Ничего не видя перед собой, он с кем-то столкнулся. Это была темноволосая девушка. Она вскрикнула, вся затрепетала нежно, как голубка.
    — Прости, господин, прости.
    Он взял ее тонкие руки в свои.
    — Я сам виноват. Надеюсь, не ушиб тебя?
    — Нет, конечно же нет. — Оба замешкались на секунду, потом она опустила густые ресницы и побежала наверх. Александр протер глаза, но они были едва влажные.
    Гефестион, искавший Александра повсюду, часом позже нашел его в маленькой старой комнате, из окон которой были видны водопады. Здесь их шум был оглушительным, пол комнаты, казалось, содрогался вместе со скалою внизу. В комнате было тесно от сундуков и полок, которые были завалены заплесневевшими свитками, записями о праве собственности, договорами, длинными фамильными родословными, восходившими к героям и богам. Тут же лежало и несколько книг, оставленных Архелаем или занесенных сюда превратностями судьбы.
    Александр, скорчившись, сидел в небольшой оконной нише, как зверь в берлоге. Вокруг него была разбросана груда свитков.
    — Что ты здесь делаешь?
    — Читаю.
    — Я не слепой. Что случилось? — Гефестион подошел ближе, чтобы заглянуть другу в глаза. В лице Александра была свирепая замкнутость раненой собаки, которая готова укусить погладившую ее руку. — Мне сказали, что ты поднялся наверх. Я никогда еще не видел этого места.
    — Это архив.
    — Что ты читаешь?
    — Ксенофонт об охоте. Он говорит, что кабаний клык такой горячий, что подпаливает собакам шерсть.
    — Не знал этого.
    — Это неправда. Я положил один волосок, чтобы проверить.
    Он поднял свиток.
    — Скоро здесь стемнеет.
    — Тогда я спущусь.
    — Ты не хочешь, чтобы я остался?
    — Я просто хочу почитать.
    Гефестион собирался сказать, что спальни устроены на древний лад: наследник в маленькой внутренней комнате, его товарищи — в смежной караульной, служившей этой цели с незапамятных времен. Теперь и не задавая вопросов, он видел, что любые изменения в распорядке не ускользнут от внимания царицы. В реве водопада, в удлиняющихся тенях росла грусть.

    В Эгии царила ежегод