Скачать fb2
Место на земле

Место на земле

Аннотация

    О Египте, старом и новом, написано множество книг. Путешественники, побывавшие в этой живописной и яркой стране, любили делиться своими впечатлениями и часто издавали книги в ярких обложках с «живописными» названиями: «Улыбка сфинкса над Египтом», «Земля солнечного бога», «Египет — родина волшебства», «Египет — сад аллаха», и т. д.
    А сейчас перед вами книга о Египте, написанная египетскими писателями, и во всей этой книге вы не встретите ни одного упоминания о пирамидах, или о знаменитых колоссах Мемнона, или о сфинксе, или о прославленной красоте Нильской долины — ни слова о том, что издавна считалось гордостью Египта и привлекало сюда богатых туристов со всего света.

    Для детей среднего и старшего возраста


Место на земле Рассказы современных египетских писателей




Предисловие

    О Египте, старом и новом, написано множество книг. Путешественники, побывавшие в этой живописной и яркой стране, любили делиться своими впечатлениями и часто издавали книги в ярких обложках с «живописными» названиями: «Улыбка сфинкса над Египтом», «Земля солнечного бога», «Египет — родина волшебства», «Египет — сад аллаха», и т. д.
    А сейчас перед вами книга о Египте, написанная египетскими писателями, и во всей этой книге вы не встретите ни одного упоминания о пирамидах, или о знаменитых колоссах Мемнона, или о сфинксе, или о прославленной красоте Нильской долины — ни слова о том, что издавна считалось гордостью Египта и привлекало сюда богатых туристов со всего света.
    В чем тут дело? Или рассказы о красоте этой страны — выдумка? Нет, конечно. По выражению французского писателя коммуниста Роже Вайяна, «Египет — это самый прекрасный в мире сад, но возделывают его самые нищие в мире садовники». Прочитав эту книгу, вы познакомитесь с простыми людьми, населяющими Египет: с пахарями-феллахами, многие из которых, прожив всю жизнь в своей деревушке, умирают, так и не повидав пирамид, с мелким городским людом, с безработными служащими, с интеллигенцией, с рабочими.
    Эти люди очень бедны. Сами они говорят о себе так:
    «Феллах подобен иголке, которая всех одевает, а сама остается голой»…
    Мысли простых египтян заняты заботами о куске хлеба, о крыше над головой, о месте на земле, и неудивительно, что, глядя их глазами, мы не увидим ни храмов, ни гробниц — ничего «красивого». Но зато, прочитав эту книгу, мы сумеем взглянуть на Египет не со стороны, не сверху вниз, а изнутри — глазами самих египетских тружеников.
    Вместе с тем, читая эту книгу, не забывайте, что большинство рассказов, напечатанных в ней, отражает вчерашний день Египта. Именно вчерашний — уже отошедший, но еще такой недавний. Огромные перемены произошли в стране за последние несколько лет.
    23 июля 1952 года несколько молодых офицеров египетской армии возглавили восстание против прогнившей монархии Фарука — опоры империализма и реакции. За восставшими офицерами пошли находившиеся под их командованием подразделения. Через несколько часов к этим войскам присоединился весь гарнизон Каира, а к утру — и все армейские части, расквартированные в других городах. Восстание было поддержано народом. Король Фарук, прославивший свое имя необычайным обжорством, пьянством и развратом, сказал однажды, что в наше время могут не опасаться за свою жизнь только четыре короля: червонный, бубновый, трефовый и пиковый. Теперь он счел для себя благоразумным отречься от престола. Революция свершилась. Египет стал республикой.
    Немного времени прошло с тех пор, но перемены произошли немалые. В нескольких рассказах вы прочтете о безработных на улицах большого города. Вполне возможно, что не все эти люди уже нашли работу и кров, но они несомненно нашли свое место в рядах борцов за независимость, за национальное освобождение Египта.
    Еще совсем недавно египетским детям приходилось часто работать наравне со взрослыми. Вы прочтете об этом в рассказах Юсуфа Идриса и Ибрагима аль-Хатыба. Какова сегодня судьба наших маленьких героев, мы не знаем, но уже вводятся новые законы, ограничивающие и запрещающие детский труд.
    Но из новых законов самые важные — это, конечно, законы о земле, законы, касающиеся феллахов.
    Феллахами в Египте называют крестьян, которые составляют три четверти населения страны. «Феллах» по-арабски означает, во-первых, «пахарь», а во-вторых, «мужик», «деревенщина», «невежда». Местная знать и иностранцы издавна считали феллаха существом не очень разумным и… очень счастливым. Вот как, например, отзывается о феллахе одна из самых солидных в мире энциклопедий — «Британика»:
    «Феллах, как правило, послушен и покорен властям, хотя в то же время ему свойственна глубокая подозрительность, которую он проявляет не только по отношению к хозяевам, но и к своим же собратьям. Все эти качества делают из него человека скрытного, индивидуалиста…»
    Вдумайтесь в эти слова. В них не только высокомерие колонизаторов, не только презрение «цивилизованного» англичанина к египетскому «туземцу», — в них еще и страх. Да, хозяева пытаются уверить всех и прежде всего себя самих, что их слуги слишком покорны, чтобы помышлять о лучшей жизни, и слишком «индивидуалисты», чтобы объединиться и сообща сбросить иноземное ярмо.
    Впрочем, английские путешественники и отставные колониальные чиновники, пишущие на досуге мемуары о своей службе в Египте, всячески пытались доказать, что египтянину вовсе не к чему объединяться и не за что бороться, так как «самое удивительное в египтянине то, что он человек счастливый и довольный жизнью». Сразу напрашивается вопрос: в чем секрет такого счастья? Неужели только в том, что живешь «в тени пирамид» и под боком у сфинкса? Все-таки для «довольства жизнью» нужны и хлеб и крыша над головой. Значит, необходимо конкретно рассказать о ценах на хлеб и на жилье и о средней величине заработка…
    И тут на читателя обрушивается поток лжи и фальши.
    Вот, например, если верить описаниям, которые дает известный путеводитель по Египту Бертона Холмса, а также тем книжкам, о которых мы говорили вначале, то жизнь феллаха протекает примерно так.
    После того как нильская вода, заливающая во время ежегодного наводнения оба низких берега, спадает, феллах выходит в поле и беспорядочно бросает семена в теплую плодоносную грязь, оставшуюся после половодья. Ухаживать за посевами нет никакой нужды: Нил оставил достаточно воды, солнце в Египте щедрое, и в течение трех — четырех месяцев, пока посевы не созреют, феллаху делать решительно нечего. Собрав урожай, он выпускает на поля воду из специальных бассейнов, которые Нил наполнил во время разлива. Собрав второй урожай, феллах повторяет ту же операцию и сеет и жнет в третий раз. А в промежутках между севом и жатвой крестьянин целыми днями лежит в долбленом челноке, который лениво плывет вниз по Нилу. Время от времени феллах поднимается, так как чувствует, что рыболовная леска, привязанная к большому пальцу его ноги, дергается, — значит, снова попался карп или окунь, которые в изобилии водятся в Ниле…
    Не будем сейчас спорить, не станем доказывать, что эта картина жизни феллаха, которую мы срисовали с «подлинников», написанных иностранными туристами, является бессовестной ложью. Просто посоветуем внимательней прочитать рассказы А. аш-Шаркави и И. эль-Халима, помещенные в этом сборнике. И, читая, не удивляйтесь, например, тому, что коза и куры проводят ночь в той же комнате, где спит вся семья феллаха. В Египте только самые богатые крестьяне имеют хлев для скотины. Возможно, вы обратите внимание на жалобу мальчика, который «никак не мог понять», почему его дядя дорожил ослом больше, чем им, «единственным ребенком в семье». Понять это легко. Труд человека в деревне и в городе ценится настолько низко, что если кому-нибудь случается нанять быка или осла, то за него платят пять — семь пиастров в день, а человеку за дневной труд дают всего три пиастра.
    Но и эти рассказы отражают только вчерашний день Египта. Сразу же после революции по всей стране были созданы крестьянские комитеты, повсюду феллахи отказывались платить аренду и подати, делили помещичьи земли, начали осваивать пустыню — ту пустыню, которая занимает девяносто три процента всей площади страны.
    «Из большого камня можно сделать маленькую песчинку, но из большого цветка нельзя сделать маленькую почку», — говорится в старой арабской пословице. Очень долго ждал Египет своей весны, но вот она наконец пришла, и лопнули созревшие почки. Пусть распустились еще не все цветы, но возврата к старому уже не будет.
    В рассказе «Сахарная болезнь», который вы найдете в этой книге, автор описывает один забавный случай, который произошел с ним самим на решающем экзамене по глазным болезням. Почему этот экзамен решающий, автор не говорит. Ведь он пишет для египетских читателей, а египтянам не надо объяснять, какой это бич для страны — глазные болезни. Достаточно сказать, что из ста юношей, призываемых в армию, восемьдесят бывают непригодны для военной службы из-за глазных болезней. Сами египтяне невесело шутят: «В Египте на двух человек приходится три глаза».
    От пыли, от жгучего солнца слепнут феллахи, работающие по двенадцати — пятнадцати часов в поле. От постоянного недоедания развивается болезнь глаз у студентов университетов. От тесноты, от нищеты, от недостатка медицинской помощи в Египте был самый высокий в мире процент слепых от трахомы. Был. Должно быть, есть и сейчас — за несколько лет не вылечишь всех больных. Но уже создается по всей стране сеть постоянных и передвижных медицинских пунктов, ведется учет больных, и всё больше студентов, сдав решающий экзамен по глазным болезням, начинают борьбу со слепотой, борьбу против тьмы, которая веками держала в плену египтянина.
    И, разумеется, это борьба не только за здоровье и чистоту, и не только врачи ведут ее.
    Читая рассказы, вы обязательно почувствуете, что египтянин, как правило, человек глубоко религиозный. Где бы он ни находился, пять раз в день он совершает омовение и произносит молитву. К молитве и к смирению перед аллахом призывают его учителя «закона божьего» в школе, муэдзины на высоких минаретах и дикторы государственного радио. Изучение корана является одним из главных предметов школьной программы, и до сих пор старики вспоминают изречение арабского полководца Амра, который тысячу триста лет назад завоевал Египет и обратил его подданных в мусульманство. Вот что сказал Амр: «Книги не нужны, если они согласны с кораном, и вредны, если они противоречат ему».
    Но даже в этой области наметились большие перемены.
    Есть в Каире знаменитый мусульманский университет Аль-Азхар (упоминание о нем вы встретите во многих рассказах). Двадцать — тридцать тысяч студентов, съехавшихся со всего арабского мира, проводят здесь по десяти-двенадцати лет, изучая богословские науки. Этот университет был основан тысячу лет назад, и его гордостью до недавних времен было то, что его учебная программа не менялась столетиями. Неудивительно, что этот университет всегда был опорой и оплотом реакции. Был. А сейчас студенты Аль-Азхара вместе со всей молодежью Египта борются за то, чтобы их страна ни от кого не зависела. Рано еще говорить об окончательных результатах этой борьбы, можно только сказать, что справедливая борьба не бывает бесплодной. Что касается внутренних дел своей страны, то студенты-богословы считают, что не духовенство должно управлять Египтом, а свободные граждане, независимо от того, какой веры они придерживаются.
    Да, большие перемены произошли в этой древней стране, и особую роль в создании нового Египта играет его национальная литература.
    В этом сборнике печатаются рассказы восемнадцати авторов. Некоторые из них уже давно пользуются известностью у себя на родине и за границей, а другие только начинают свою литературную деятельность.
    Братья Мухаммед и Махмуд Теймуры — известнейшие писатели. Махмуда Теймура по праву считают родоначальником нового в египетской литературе жанра — жанра новеллы, короткого рассказа.
    К писателям старшего поколения принадлежат также Тауфик аль-Хаким, Абдаррахман Фахми, Ахмад Рушди Салех. Эти и другие писатели несомненно испытали на себе значительное влияние русской литературы, которая пользуется в Египте большой популярностью. Влияние это сказывается не только в том, что многие египетские авторы в своих рассказах, романах, стихах сочувственно цитируют русских классиков или даже заимствуют их приемы (например, один из рассказов этого сборника, «Не виноват!», явно перекликается со «Злоумышленником» А. П. Чехова), — влияние русской литературы значительно глубже. Вы почувствуете его в самой манере письма, в простоте и народности языка, в выборе героев.
    Египетский критик Ахмад аль-Бадини писал: «Мы нуждаемся в такой литературе, за которую ратовал М. Горький, требовавший, чтобы литература была наполнена верой в человека, в скрытые, бессмертные силы человека и отражала действительный мир, окружающий угнетателя и угнетенных, жертву и палача».
    Особенно боевым духом отличается творчество младшего поколения египетских писателей, среди которых прежде всего следует отметить Абдаррахмана аш-Шаркави, Абдаррахмана аль-Хамиси и Юсуфа Идриса.
    Абдаррахман аш-Шаркави как-то сказал, что видит призвание писателя в том, чтобы бороться «за право детей играть и смеяться». А еще далеко не все дети Египта получили это право. Вы убедитесь в этом, прочитав рассказ Абдаррахмана аш-Шаркави «Заветная мечта».
    Юсуф Идрис — один из самых молодых писателей Египта и, должно быть, один из самых талантливых. По образованию он врач и, судя по некоторым его рассказам, до сих пор не оставляет врачебной работы. В истории литературы известно немало прекрасных писателей, чьей первой профессией была медицина. Связь между этой наукой и литературой, конечно, не случайная. Кому, как не врачу, люди рассказывают о своих страданиях и недугах? Кто еще имеет такую возможность видеть все скрытые болезни и пороки отдельных людей и всего общества? Но достоинства Юсуфа Идриса как писателя скорее не в том, что он умеет разглядеть у человека его «больное место», а в том, что он удивительно остро чувствует сильные, здоровые черты своих героев, умеет так написать о самых мрачных сторонах жизни, что эти описания не убивают веры в будущее, вызывают не бессильную печаль, не безнадежность, а, наоборот, протест, стремление бороться и победить.
    Все эти писатели — разных взглядов, разных почерков. Но интересно отметить одну черту, которая, как нам кажется, характеризует все тридцать рассказов сборника: это — настойчивое стремление египетской художественной литературы к абсолютной правдивости, к полнейшей достоверности. Так, в каждом рассказе вы непременно встретите точное указание места, где происходит действие; не менее точно зафиксировано время; непременно названы по именам все, кто находится в поле зрения автора во время описываемого им события. Такие детали порой кажутся совершенно излишними, но эта особенность современной египетской литературы восходит, очевидно, к очень древней традиции. Когда-то люди с презрением относились к певцу или к сказителю, если он говорил «небылицы». Прежде чем начать свою повесть, рассказчик клялся слушателям, что он не скажет и слова неправды, что повесть не выдумана, не сочинена им, а услышана от верных людей или от дедов и прадедов. И в доказательство он приводил точное время и место действия, называл по именам людей, присутствовавших при важных событиях. Писатели нового Египта еще, по-видимому, не отказались от этой старинной традиции, и многие их рассказы звучат, как документальные очерки, как точный отчет о жизни современного Египта. Правду этих рассказов нельзя не почувствовать…
    Раскрывая эту книжку, вы будто раскрываете дверь дома, в котором еще ни разу не были и о котором знаете только понаслышке. Войдя в этот дом, вы познакомитесь с его хозяевами, с их нелегкой трудовой жизнью, услышите жалобу и протест, слова отчаяния и надежды. Вы разделите их горе и радости, вы станете другом этого дома, другом египетского народа.
    Р. Кушниров и А. Султанов

МУХАММЕД ТЕЙМУР

Праздничный свисток

    Перевод В. Борисова
    Дойдя до середины переулка, вы обязательно заметите Умм Милим. Она сидит на корточках перед своей «торговлей» — плетеной корзинкой, в которой разложены варенные в масле бобы, салат и лук порей. Эту снедь покупают жители переулка: рабочие, извозчики. Если же вы дойдете до стены, преграждающей путь, вы увидите дерево, которое дает тень каждому, кого усталость свалила с ног.
    Возвращаясь обратно, не спешите, будьте осторожны, иначе вы обязательно попадете в колдобину, споткнетесь о бугор или поскользнетесь на кожуре, которую прохожие бросают себе под ноги без зазрения совести и без риска быть оштрафованными.
    Огромный дворец, о котором мы говорили, принадлежит паше́[2], не пожелавшему покинуть квартал, где жили его предки. У дверей здания, положив ногу на ногу, всегда сидит слуга лет пятидесяти пяти. Чтобы убить время, чтобы не скучать, он перебирает четки. Глаза его краснеют всякий раз, как он произносит имя аллаха всемогущего. Его губы похожи на кусок жареного мяса, а нос — на лягушку, которая будто прыгнула к нему на лицо, да так там и осталась. Он высок, тучен, и, когда идет по переулку, тело его колышется подобно телу большого слона.

* * *
    Первый день праздника. В переулке шум, суета. Дети с игрушками в руках, в новых платьях весело переговариваются, смеются и бегают. Радуются и их отцы. Они прохаживаются по переулку и при встрече приветствуют друг друга: «С Новым годом!»
    А вот мальчик, худой, бледный. Он смотрит на товарищей, и по глазам его видно, что он завидует им. Ведь у него нет того, что есть у других детей: нет радости и счастья. Он стыдится своей грязной одежды, своих босых ног. Сейчас он стоит рядом с ними, заложив руки за спину, и улыбается, будто просит разрешения разделить со всеми радость праздника. И что в этом плохого? Ведь он такой же ребенок, как и все. Плачет, если его обидят, радуется, если получит то, что хочет получить. Но где ему получить то, что хочет! Ведь он сирота. Ему было пять лет, когда умерла его мать, а спустя два года умер и отец. Брат отца взял его к себе. Но разве может чужая семья заменить тепло материнской любви?
    Ребята шли не торопясь, но, выйдя из переулка на широкую улицу, пустились наперегонки. И тут один из них упал. Товарищи подбежали к нему и помогли подняться. Они смеялись и шутили, как маленькие беззаботные птички. Мальчик, который упал, был сначала мрачным, он чуть не расплакался. Но вот он вспомнил, что сегодня праздник, что нужно не плакать, а радоваться. И он уже забыл, что падал, он скрыл свою боль и побежал вслед за другими… А сирота? Его боль не забывается. Слишком глубоко проникла она в его тело, на котором страдания уже оставили свой неизгладимый след.
    А ребята снова в переулке. Смеясь и напевая песенки, они подходят к высокому дереву. И тут один из них говорит:
    — Зачем мы пришли сюда? Ведь по большой улице ходят торговцы. Давайте вернемся!
    И снова они бросились наперегонки, оглашая воздух криком.

* * *
    А по широкой улице в это время проезжала повозка, которой правил парень с квадратной фигурой и четырехугольной головой. Он погонял жеребца, напевая красивую городскую песенку. Подъехав к слуге паши, он звонким голосом сказал ему: «Салам». Слуга сквозь зубы ответил на приветствие и при этом покачал головой, как бы сожалея, что так пали нравы простонародья.
    Ребята возвращались в свой переулок, и у каждого в руке был свисток, купленный у разносчика на улице. Они свистели и напевали. Эта музыка, клянусь жизнью, вселяла радость в сердца. Она была нестройной, но зато веселой. Она влила в душу сироты смелость. Он подошел к товарищам. Они плясали, и он плясал вместе с ними. Да он и не мог не плясать!
    Старший из ребят, по имени Сана, посмотрел на него и сказал так, чтоб все слышали:
    — Где твоя новая одежда, Али?
    Али не ответил, а ребята засмеялись.
    Тогда другой спросил:
    — Друг, а где твой свисток?
    А третий добавил:
    — Хватит плясать, давайте-ка засвистим все вместе. Пусть тот пляшет, у кого нет свистка.
    Сирота не перестал плясать. Ему так не хотелось уходить от их игр, что он сделал вид, будто не слышит обращенных к нему вопросов.
    В это время в переулке показался маленький человечек с длинной бородой. Выступая медленно и важно, левой рукой он поглаживал бороду, а в правой у него были четки. Ребята бросились ему навстречу. Поднялся и слуга. Он приблизился к старику и поцеловал ему руку. Все остальные целовали полы его джуббы[3].
    Старик возглавлял секту «Накшабандия»[4], члены которой были обязаны через каждые десять минут произносить слово «джаляля»[5]. Первый шейх этой секты умер пятьсот лет тому назад, после того как благочестие вывело это слово на его груди. С тех пор секту стали называть «Накшабандия».
    Потом появился продавец сладостей. Ребята бросились к нему, побежал с ними и сирота. Он стал позади ребят, и один из них протянул ему кусок халвы:
    — Возьми.
    Но Али отрицательно покачал головой. Гордость сироты рассердила парня, и он бросил халву на землю. Али подобрал халву и отдал голодной собаке, которая от радости завиляла хвостом. Сирота отошел в сторону, и по лицу мальчика было видно, как страдает его оскорбленная гордость, каким одиноким он чувствует себя среди товарищей. А парень, который дал ему кусок халвы? Он шел злой, пожимая плечами. Гримаса презрения и высокомерия искривила его лицо.
    Вдруг дети увидели, что навстречу им идет Мехмуд, по прозвищу аль-Футувва[6]. Они дружно закричали: «Мехмуд-лев! Мехмуд-лев!», и захлопали в ладоши. Мехмуд, а он был главарем всех ребят в переулке, шел кичливой походкой, улыбался и при этом размахивал палкой с таким видом, будто то была не палка, а боевой меч. Мехмуд — действительно сильный и крупный парень. Он никогда не пропускает случая подраться и пустить в ход свои кулаки. И победа чаще всего бывает на его стороне. Под кличкой «Мехмуд-лев» он известен во всех соседних переулках.
    Слуга-привратник встретил его недовольным и пренебрежительным взглядом, но в ответ Мехмуд так захохотал, что привлек внимание прохожих. Слуге ничего не оставалось, как только презрительно плюнуть.
    А один из мальчишек закричал:
    — Бороться! Бороться! Лучшего не придумаешь! Победителю в награду за храбрость и силу — свисток побежденного!
    А другой добавил:
    — И пусть Мехмуд-лев будет судьей.
    Мехмуд ответил:
    — Несомненно.
    — А ведь у сироты нет свистка, — заметил один из ребят.
    Тогда парень, который бросил Али кусок халвы, крикнул:
    — Я буду бороться с ним! Если он победит, я дам ему свой свисток; а если я выйду победителем, то дам ему пощечину. При всех!
    Ребятам понравилось это предложение, они захлопали в ладоши, а сирота нахмурился и засучил рукава. Если б вы видели, как сплелись их тела, если б вы видели выражение их лиц, вы бы сразу определили, кто борется за свисток, а кто защищает свою честь. Между свистком и честью разница немалая. Али победил своего товарища, он крепко ухватил его за рубашку и бросил на землю. Ребята разняли их. Али встал с высоко поднятой головой.
    — Где свисток? — спросил он.
    — Отдай ему свисток, — сказал Мехмуд-лев побежденному и, повернувшись, пошел навстречу своему приятелю.
    Побежденный после некоторого колебания все же вынул свисток из кармана и протянул его своему врагу.
    Али взял свисток и приложил к губам. В этот момент он похож был на жаждущего, подносящего ко рту стакан ледяной водой. Сейчас он, казалось, владел всем миром!
    А ребята, окружившие его, презрительно смеялись. Да и как им не презирать его: ведь он дул в свисток, купленный на чужие деньги! Али швырнул свисток им под ноги и медленно побрел прочь. Ребята захлопали в ладоши.
    Али ушел подальше от ребят, и они не стали его преследовать — ведь на улице столько разносчиков, а у них много вкусных вещей… Медленно брел сирота по переулку, пока не подошел к высокому дереву. Здесь он постоял немного, раздумывая, потом сел в тени, прислонившись к стволу. Он закрыл лицо руками, заплакал и, всхлипывая, прошептал: «Мама, мама… папа…»
    А ребята на большой улице пели веселые песни…

* * *
    Мальчика вывела из забытья собака, которой он отдал кусок халвы. Она сидела у головы Али и сухим языком слизывала слезы с его щеки.

Молоко в кофе и молоко в пыли

    Перевод Э. Климовой
    Сегодня утром, когда я встал с постели и оделся, служанка принесла мне завтрак, чтобы я поел перед уходом из дому. Я бросил взгляд на завтрак; он состоял из разнообразных блюд: здесь были и сыр, и маслины, и яйца, и молоко, и кофе. Мне захотелось есть; я взял сыра, маслин, съел яйцо и почувствовал, что уже сыт. Взглянув на молоко и кофе, я подумал: «Каждое утро я пью кофе с молоком, но сегодня я уже так сыт, что мой желудок не в состоянии принять даже капли молока!»
    Я поднялся, накинул пальто и вдруг увидел свою собаку, которая смотрела на меня и виляла хвостом. Тогда я вылил молоко в ее миску.
    Я доехал на поезде до Александрии, уладил там кое-какие дела, потом вернулся на вокзал. Здесь мне пришлось задержаться в ожидании обратного поезда. Вдруг я увидел мужчину лет пятидесяти, а за ним шел мальчик, очевидно его сын, с глиняным горшком в руках. Они хотели вскочить в поезд, который уже тронулся и отходил со станции. И тут мальчик упал, а на него упал отец, но, к счастью, никакой беды с ними не случилось. Однако горшок разбился, и его содержимое вылилось на землю. Это было ослепительно белое молоко. Мужчина посмотрел на разлитое молоко с таким сожалением, что, казалось, слезы вот-вот брызнут у него из глаз. Потом он побрел с сыном обратно, будто увидел в случившемся дурное предзнаменование.
    Не успел я отойти, как увидел двух александрийских мальчишек, которые мчались к месту происшествия, обгоняя друг друга. Оба они были босы, с непокрытыми головами, одеты в лохмотья, едва прикрывавшие их тела. Их лица и одежда были в грязи и пыли. Добежав до того места, где разбился горшок, они опустились на колени и принялись лакать и лизать молоко — молоко с пылью, а не с кофе!
    О аллах! Неужели это я сегодня утром отказался от чашки молока с кофе, тогда как эти двое несчастных довольствуются молоком, смешанным с пылью!

Вор и вор

    Перевод Э. Климовой
    Шейх Ахмед — худощавый пожилой человек с бледным лицом. Он так истощен и слаб, что еле передвигает ноги. Когда он смотрит на вас, в глазах его появляется блеск, который трогает струны сердца, пробуждает жалость и сострадание.
    Несчастья и нужда заставили его взяться за это дело: он из тех бедняков, у которых не осталось уже ни сил, ни воли.
    За простоту и слабость дети квартала ар-Рамль в забаву называли его «шейх Ахмед». Он, по их мнению, игрушка, которая помогает убить время, а ведь время для детей не имеет никакой ценности. Прозвище «шейх Ахмед» прилипло к этому несчастному труженику, его повторяют сейчас старый и малый, богатый и бедный, ничтожный и знатный. Разносчик льда известен в квартале ар-Рамль только под этим именем.
    Мы привыкли видеть лицо этого бедняка каждое лето, когда приезжали в Александрию. Он казался нам неотделимым от песков ар-Рамля, его рощ, его неспокойного моря. Однако в этом году он не показывался целых два месяца, и мы чувствовали, будто нам не хватает чего-то привычного и издавна знакомого.
    Но вот шейх Ахмед снова появился в домах квартала ар-Рамль, неся мешок со льдом на сгорбленной спине. Однажды утром он постучал в наши ворота и вошел во двор. Его смущенная улыбка словно приветствовала землю двора, стены и все, что там есть. Казалось, он стосковался по знакомым предметам. И если бы у земли и стен был язык, мы, наверное, услышали бы ответные слова любви и привета, какие произносят при встрече друзья после долгой разлуки.
    Я окликнул шейха Ахмеда; он оглянулся и, спотыкаясь, подошел ко мне. Я спросил его, где он пропадал столько времени. Он ответил:
    — Сидел в тюрьме, господин.
    — Шейх Ахмед — в тюрьме? Но за что?
    — Клянусь аллахом, я не виновен.
    А как это произошло?
    — Господин мой, знаешь ли ты человека, который скупает старое платье, чинит его, а потом продает на улицах?
    — Да, шейх Ахмед, я знаю его и слышу его голос каждый день. Это не человек, а настоящая ходячая лавка.
    — Будь благословен, о господин мой! Я вижу, ты и вправду знаешь этого человека. Так вот, однажды я попросил его продать мне платье, которое висело у него на руке. Стали мы спорить с ним о цене. Но у меня было всего десять пиастров[8], этого ему показалось мало, и он пошел своей дорогой. Однако, пройдя несколько шагов, он обернулся и крикнул мне: «Давай деньги и бери платье!»
    Я отдал ему все, что было у меня в кармане, а было там ровно десять пиастров. Он положил деньги в карман и пошел дальше. Я побежал за ним, чтобы взять купленное мною платье, но он накричал на меня, потом ударил. Словом, он устроил со мной выгодную «сделку». Я посмотрел вокруг, надеясь увидеть на улице порядочного и смелого человека, который помог бы мне вернуть мои деньги, но кругом были только кучи песку. И остался я ни с чем — с пустыми руками и без гроша в кармане. Но я поклялся отомстить этому подлецу — нет, этому трусу! — который воспользовался моей слабостью и бедностью для безнаказанного грабежа.
    Три дня спустя я встретил его снова. Он положил свой товар перед домом, а сам вошел внутрь, торгуясь с кем-то из слуг из-за старого платья. Я подошел и выбрал из кучи его товара то самое платье, за которое уже заплатил. И на это меня толкнула только месть, господин! Но вдруг этот человек вышел из дома. Он погнался за мной, поймал меня и отобрал платье. Я оказался в его власти; он бил меня и тряс, а потом позвал полицейского. И я был приговорен к двум месяцам заключения. Два месяца я провел в стенах тюрьмы. — Шейх Ахмед улыбнулся и прибавил: — Я не лгу, господин! В тюрьме мне было очень хорошо. Там я не жаловался ни на нужду, ни на голод.
    И шейх Ахмед пошел дальше, согнувшись под тяжестью своей ноши и, как всегда, улыбаясь. А я сказал самому себе: «Где же тут справедливость? Невинных наказывают, а преступники продолжают сеять зло на земле!»
    Я еще раз посмотрел вслед шейху Ахмеду, который уже почти скрылся из виду, и подумал: «Он ни в чем не виновен, но само человеческое общество превратило его в преступника. Да и может ли быть иначе? Ведь шейх Ахмед в тюрьме не жаловался ни на нужду, ни на голод!»

МАХМУД ТЕЙМУР

«Правила омовения»

    Перевод Г. Шарбатова
    Когда я учился в начальной школе, был среди моих одноклассников мальчик, по фамилии Занкалуни. Дородностью своего тела и спокойным характером: он очень напоминал прирученного слона. Мы любили его, несмотря на его тупость, которая была для нас предметом! бесконечных шуток и разговоров. Бедняга прилагал все силы, чтобы выучить уроки: он даже бо́льшую часть ночи просиживал над книгами и тетрадями, но до утра никакие знания не удерживались в его голове.
    Занкалуни, стоя с раскрытым ртом, застывал, словно каменная статуя. Учитель тут же определял ему меру наказания:
    — Кол тебе, Занкалуни!.. Будешь получать один только хлеб, Занкалуни!.. До четверга, Занкалуни!
    Мы уже привыкли к этой трагикомедии, повторявшейся на каждом уроке шейха Бараката. И за всю неделю Занкалуни только один — два раза удавалось насладиться обедом за общим столом. В остальные дни он одиноко сидел в дальнем углу столовой и оттуда глупо смотрел на нас своими узкими глазами. Он откусывал маленькие кусочки от своей лепешки не спеша и с таким видом, будто лишения для него ничего не значили. Время от времени он посылал нам свою глуповатую улыбку, а мы бросали ему финики и орехи, которые он проворно ловил и жадно съедал.
    Так продолжалось довольно долго. «Правила омовения» были неиссякаемым источником лишений для нашего героя. Но эти лишения нисколько не отражались на его дородной фигуре; напротив, он день ото дня полнел и расцветал.
    Однажды учитель, задав ему все тот же вопрос, поставил ему, как и прежде, кол и вписал его достойное имя в список на получение «одного только хлеба». Потом учитель подошел к Занкалуни, долго смотрел на него и наконец сказал:
    — Скажи мне, Занкалуни, а что же ты все-таки умеешь? На что ты способен в этом мире?
    Занкалуни стоял молча, с раскрытым ртом и медленно чесал голову… В этот момент поднялся один из наших озорников и бойко сказал:
    — Господин учитель, он умеет петь! У него прекрасный голос!
    Наш учитель «закона божьего» наряду с твердым характером обладал и некоторым чувством юмора. Нередко он далее рассказывал во время уроков смешные истории, которые когда-то с ним приключились.
    Шейх Баракат тотчас же воскликнул:
    — Это правда, Занкалуни? Ты умеешь петь?
    Не дав Занкалуни ответить, мы все хором закричали:
    — Правда, господин учитель, он умеет петь!..
    Занкалуни подтвердил правильность наших слов. Потом он сел, вытащил коран и приготовился читать нараспев. Глубокая тишина воцарилась в классе.
    И вот Занкалуни запел…
    Было похоже, что взорвалась бомба и осколки ее разлетелись во все стороны — весь класс разразился хохотом. Шейх Баракат понял нашу шутку, сначала улыбнулся, а потом спрятал лицо в платок. Но Занкалуни как ни в чем не бывало продолжал петь, все больше воодушевляясь. Тогда учитель обратился к нему со словами:
    — Молодец, Занкалуни!.. Отлично, Занкалуни!..
    С этого дня Занкалуни занял свое место за общим обеденным столом, распрощавшись с унизительным местом у стены.
    Во время еды он показывал пальцем на наказанных учеников, дразнил их со злорадством и, громко смеясь, бросал им финики.
    Занкалуни теперь получал самые высокие оценки по «закону божьему» и потому считался первым учеником у шейха Бараката.
    Однажды во время урока вдруг в класс вошел директор школы. Он хотел лично проверить знания учащихся. Внимательно просмотрев классный журнал, директор обратил внимание на отличные отметки Занкалуни, и, явно обрадованный такими результатами, он обратился к ученику:
    — Мухаммед Занкалуни!
    Ручной слон зашевелился на своей парте, а шейх Баракат помрачнел и стал усиленно вытирать пот, проступивший у него на лбу. Директор сказал, обращаясь к Занкалуни:
    — Ну, молодчина, можешь ли ты напомнить нам, каковы правила омовения?
    Учащенно забились наши сердца, наступила гробовая тишина. А губы Занкалуни не выдавили ни единого звука.
    Директору показалось, что ученик не слыхал его, и он повторил свой вопрос… И тут Занкалуни уселся на место, вытащил из ранца коран и запел своим громким, противным голосом.
    Повернувшись в сторону учителя, директор увидел побледневшее лицо шейха Бараката, который тщетно пытался скрыть охватившее его волнение. Потом мы услыхали голос директора:
    — Хватит! Кол! Получишь только хлеб, Занкалуни!
    Через несколько дней к нам пришел уже другой учитель «закона божьего».
    А Занкалуни занял свое прежнее место в углу столовой, вынужденный довольствоваться одним только хлебом и теми финиками и орехами, которыми делились с ним его одноклассники. Причину этого поворота в своей судьбе он даже не пытался понять.

Трамвай № 2

    Перевод В. Борисова
    Был восьмой час вечера, когда трамвай № 2 отошел от остановки. В вагон вошла девушка. Она выбрала место в углу и принялась жевать серу, разглядывая немногочисленных пассажиров. На ее худом лице, бледность которого не мог скрыть слой дешевых румян, не было покрывала.
    Заметив девушку, кондуктор нахмурился и подошел к ней:
    — Билет…
    Девушка не обратила внимания на кондуктора. Она то расправляла, то вновь собирала складки своей выцветшей мулайи[10], из-под которой был виден край ветхого синего платья, украшенного полинявшими узорами.
    В грубом голосе кондуктора послышались высокие, злые нотки:
    — Билет!.. Билет!..
    Он стоял перед девушкой, бросая на нее презрительные взгляды. А она улыбнулась ему заискивающей улыбкой и сказала:
    — Клянусь пророком, я схожу на второй остановке.
    — Сходишь? На второй остановке? Каждый день так. Клянусь аллахом, если ты не сойдешь сейчас же, я выброшу тебя из вагона…
    — Твое право… Подожди немного, у меня сейчас нет мелочи.
    — Одним словом, или заплати, или сходи…
    Глаза девушки быстро обежали пассажиров и остановились на юноше, сидевшем напротив с учебниками в руках. Он был одет дешево, но прилично.
    Она склонилась к нему и, не переставая жевать, попросила:
    — Эфенди! Вы не дадите мне шесть милимов?[11]
    Кондуктор заворчал:
    — Какая наглость! Оставь пассажира в покое…
    Не обернувшись, она ответила:
    — Какое тебе дело? Эфенди рад одолжить мне на билет…
    Юноша улыбнулся, чуть сдвинул феску на лоб, достал шесть милимов и купил билет. Разгневанный кондуктор отошел. Лицо девушки озарилось победной улыбкой, она положила руки на подлокотники сиденья и сказала:
    — Сумасшедший!.. Клянусь пророком, он просто сумасшедший!..

* * *
    Прошло несколько дней. Трамвай № 2 подходил к крепости. В седьмом часу вечера он пересек большой мост аз-Замалика и углубился в квартал Булак. Лавки и кафе, тянувшиеся по обеим сторонам улицы, как бы приветствовали трамвай разноцветными огнями витрин.
    Едва вагон подошел к остановке Абу аль-Аля, кондуктор выскочил из него и скрылся в толпе. Вскоре он вернулся с двумя пирогами, от которых еще поднимался пар. Пироги были начинены рисом и кусочками мяса. Один пирог он дал водителю, а другой оставил себе.
    Трамвай медленно продолжал свой путь. Водитель и кондуктор занялись пирогами и не обращали внимания на входящих и выходящих пассажиров. Только время от времени слышался резкий звук рожка да шум трамвая, который то останавливался, то снова бежал по рельсам.
    Кондуктор съел уже полпирога, когда им овладело беспокойство: вдруг контролер застанет его за этим занятием, а он еще не проверил билеты. Он покинул свое место и обошел первый[12] класс, продолжая жевать пирог. При этом он раздавал билеты, получал деньги, трубил в рожок и резким голосом выкрикивал названия остановок. А запах горячего пирога с мясом и рисом опережал его и раздражал обоняние пассажиров.
    Кондуктор вошел во второй класс и сразу увидел выцветшую мулайю и синее платье с блеклыми узорами… Он улыбнулся, но эта улыбка скорее была похожа на волчий оскал. Девушка приняла это как должное и, по обыкновению, не обратила на него внимания. Ноздри ее вздрогнули, она с жадностью вдыхала запах горячего пирога.
    Кондуктор, не успев прожевать кусок, хрипло выдавил:
    — Билеты!..
    Трамвай только что остановился на аль-Исаф. В вагон вошел феллах[13] с мешком и направился в первый класс. Кондуктор бросил на него презрительный взгляд и закричал:
    — Эй, господин, сюда!.. Вам во второй класс.
    Затем он подошел к девушке и сказал ей решительным тоном:
    — Прошу! Сойди!..
    А ее глаза по-прежнему были прикованы к пирогу, вернее сказать — к тому, что от него осталось… Она думала, как вкусна начинка и какое наслаждение испытывает этот человек, спокойно откусывая кусок пирога и не торопясь проглатывая его…
    Голос кондуктора пробудил ее от грез:
    — Ты что, не слышишь?.. Прошу! Сойди!..
    В это время девушка посмотрела на феллаха с мешком. Он сел напротив нее, вынул из кармана тряпку, развязал ее и склонился, пересчитывая монеты. Девушка поклонилась феллаху и сказала:
    — Во имя пророка, господин омда[14], который час?
    Кондуктор грубо схватил девушку за худенькое плечо и закричал:
    — Оставь пассажиров в покое, не будь бессовестной!
    Феллах приподнял голову от тряпки и удивленно спросил:
    — Что такое?
    Девушка повторила:
    — Во имя пророка, господин омда, который час?
    Феллах подозрительно взглянул на нее и сказал, завязывая свой платок длинным шнурком:
    — Я не омда, и у меня нет часов…
    Кондуктор потащил девушку к двери, говоря при этом:
    — Клянусь аллахом, если ты не сойдешь на следующей остановке, я вышвырну тебя из вагона!
    А девушка повисла на поручнях вагона и, улыбаясь кондуктору, старалась разжалобить его:
    — Клянусь, я заплачу…
    Трамвай пошел тише, приближаясь к станции пригородных поездов. Но кондуктор не стал ждать, когда вагон остановится, толкнул девушку, и она с криком упала на мостовую.
    Вокруг нее собрались любопытные, поднялся шум… Толпа все росла. Чей-то голос успокаивающе произнес:
    — Цела она… Цела.
    Через мгновение девушка поднялась. Она опиралась на руку мужчины. Один из бродячих торговцев крикнул в лицо кондуктору:
    — Тебе не стыдно показывать свою силу на девочке?
    А другой, обращаясь к ней, сказал:
    — Ты должна пожаловаться полицейскому…
    Мимо толпы прошла женщина. Важной поступью она направилась к трамваю. Увидев девушку, женщина злорадно прошипела: «Так тебе и надо!» — и поднялась в вагон.
    А девушка стояла, отряхивая пыль со своей мулайи. В движениях ее чувствовалась крайняя усталость, и если бы не мужчина, поддерживавший ее, она упала бы снова. Этот человек с участием спросил ее:
    — Что с тобой?
    — Я сегодня ничего не ела…
    Трамвай отошел. Кондуктор стоял на своем месте. Он смотрел на все происходившее, прислушивался к тому, что говорилось, но сам не проронил ни слова, механически откусывая кусок за куском от своего пирога… Услышав, что девушка целый день ничего не ела, он посмотрел на остатки пирога и перестал жевать.
    Закончив работу, кондуктор направился по улице Мухаммеда Али, затем свернул в переулок аль-Манасара и вошел в кафе, где постоянно проводил свободное время. Он сел за столик и потребовал кофе и кальян.
    Прихлебывая кофе, он медленно затягивался дымом и напряженно думал. В самом деле, почему он без всякой нужды был жесток с этой девушкой?.. Не сделал ли он ей больно? Не ушиблась ли она? Почему она не пожаловалась полиции?
    Образ девушки встал перед ним. Она смотрела на него, наивно и умоляюще говорила: «Клянусь, я заплачу…» И на его губах промелькнула слабая улыбка. Он стал вспоминать встречи с ней: вот она расправляет и снова собирает складки мулайи, вот ее синее платье с поблекшими узорами, ее стройная, молодая фигура и глаза, словно подведенные сурьмой…
    Неожиданно кто-то тряхнул его за плечо. Он обернулся и увидел своего знакомого, Фургуля. Фургуль выбрал себе место неподалеку и сидел важничая, как обычно.
    Он спросил:
    — Может быть, ты расскажешь, что с тобой сегодня приключилось?
    — А что со мной приключилось?
    — Говорят, что ты поссорился с какой-то наглой девчонкой?
    — Э, пустое дело!
    — Я слышал, ее подобрала карета «скорой помощи».
    Кондуктор сжал руку Фургуля и спросил:
    — В самом деле? Ее подобрала «скорая помощь»? Не говори так, Фургуль!
    — Девица получила по заслугам… Это факт. Ты ее здорово проучил.
    При этом Фургуль нагло рассмеялся.
    В это время в кафе вошли приятели Фургуля и Ханафи — так звали кондуктора — и потребовали домино.

* * *
    Пирушка Ханафи с приятелями в кафе закончилась около полуночи. Ханафи побрел в свое жилище, с трудом волоча уставшие ноги. Он шел и что-то сердито бормотал себе под нос. Ему не везло в домино, но, стараясь отыграться, он не уходил, и проигрыш его удвоился.
    Кондуктор поднялся к себе на второй этаж. Его жилье было мрачным, унылым и безрадостным. Ханафи зажег керосиновую лампу, осветил ею все углы, пытаясь найти что-нибудь съестное. Его желудок властно требовал пищи. В одном углу Ханафи наткнулся на котелок, снял крышку с него и понюхал, затем посмотрел на холодную печурку, которая словно съежилась от бездействия… Придется разжечь ее, как он делает это каждый вечер, и долго ждать, пока пища разогреется… Он отбросил крышку котелка и пробормотал:
    — Противно… Есть нельзя!
    И принялся вовсю ругать старуху Умм Ибрагим, которая за небольшую месячную плату прислуживала ему.
    Ханафи снял свою форменную одежду, швырнул ее на стул, надел ночную рубаху и бросился на постель. Он закрыл глаза, но не смог заснуть: на него нахлынули воспоминания. Да, безрадостной была его жизнь после смерти жены… Время от времени он вздыхал, но наконец усталость взяла свое, и Ханафи перенесся в мир сновидений.

* * *
    Ханафи проснулся, сел на край постели, потянулся и зевнул. На его лице появилась улыбка, сменившаяся громким, веселым смехом. Воображение Ханафи безудержно разыгралось, он вспомнил только что виденный сладкий сон.
    Вскочив с постели, Ханафи заглянул в котелок. Через минуту в печурке уже пылал огонь и комната наполнилась запахом пищи. Поев, он долго вытирал усы, затем закурил, подошел к окну и, пуская дым колечками, стал смотреть на улицу.
    Ханафи отошел от окна, посмотрел на часы и стал поспешно надевать форменную одежду.
    Одевшись, он быстро пошел к двери, но едва открыл ее, как увидел Умм Ибрагим. Старуха поздоровалась:
    — Доброе утро, господин Ханафи!
    Он окинул ее внимательным взглядом и ответил:
    — Недоброе утро, Умм Ибрагим!
    — Недоброе? Спаси нас аллах-хранитель!
    — Конечно, недоброе. Служба скверная и дела отвратительные…
    — Я не слышала раньше от тебя таких речей. Что случилось?
    — Даже кувшин не можешь поставить на подоконник, чтобы вода в нем остыла.
    — Разве ты не запретил мне это после того, как глиняный кувшин упал на голову проходившего эфенди?
    — Всегда ты по своей бестолковости припишешь мне то, чего я не говорил.
    В этот момент Ханафи увидел, что на его пиджаке оторвана пуговица, и заворчал:
    — Вот и за костюмом некому присмотреть… Это невыносимо! Ты в последний раз переступаешь порог моей комнаты… Слышишь?.. В последний раз!
    Он резко захлопнул за собой дверь и побежал по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Ханафи разгневался не на шутку.

* * *
    В этот день он принял смену в трамвае № 8.
    Время текло, трамвай курсировал взад и вперед между аль-Атаба и Шабра. Вместе с ним двигался и Ханафи — то в первом классе, то во втором, а то и в кабине водителя.
    В его руках — деревянная доска, и на ней много разных билетов. Он стучит по доске обгрызенным карандашом и выкрикивает: «Билеты!.. Берите билеты!..»
    Вот трамвай бежит по предместью Шабра. Прислонившись к стенке вагона, Ханафи смотрит вокруг; легкий ветерок доносит до него благоухание зеленеющих полей. Задумавшись, он неожиданно спрашивает себя: «Неужели ее действительно подобрала «скорая помощь»?..»

* * *
    Прошло несколько дней. Ханафи работал на разных маршрутах, а затем вернулся на трамвай № 2.
    Был десятый час вечера, когда кондуктор, рассчитываясь с пассажиром, увидел светлую мулайю. Посмотрев на девушку, он почувствовал, как задрожали его руки.
    Девушка тоже заметила Ханафи и побледнела. А он, недовольно ворча, направился к ней. Девушке ничего не оставалось, как броситься к двери и на ходу спрыгнуть на мостовую, но кондуктор успел схватить ее за мулайю.
    — Ты что, с ума сошла? — закричал он. — Подожди, пока трамвай остановится…
    И девушка вернулась на свое место.
    — Благодарю за любезность, — сказала она.
    А кондуктор вспылил:
    — На тебя не действует ни грубость, ни вежливость! Чего ты привязалась к этому трамваю? Какие между нами счеты, зачем ты отравляешь мне жизнь?..
    Один из пассажиров вмешался в разговор и стал вспоминать, как девушка упала с трамвая и ее подобрала карета «скорой помощи». Пассажир спросил кондуктора:
    — Почему ты не позвал полицию?
    — Хорошая мысль. Надо было позвать полицию, и дело с концом…
    И Ханафи продолжал исполнять свои обязанности. Продав пассажирам билеты, он сел на свое место; на лице его появилось задумчивое выражение.
    Когда вагон, приближаясь к остановке, замедлил ход, в него неожиданно вскочил контролер и стал проверять билеты. Ханафи спокойно направился к девушке, сунул ей в руку билет и как ни в чем не бывало прошел дальше.
    Вот и крепость — конечная остановка. Трамвай повернул обратно. Но девушка не вышла из вагона. Она украдкой посматривала на кондуктора, спрашивая себя: «Почему он не отправил меня в полицию?»
    А кондуктор, продав пассажирам билеты, снова ушел в свой угол и погрузился в размышления.
    Неожиданно девушка увидела, что кондуктор подходит к ней и ласково улыбается. Она поспешила сказать:
    — Я сойду на следующей остановке…
    Не ответив, он стал рядом с ней и некоторое время молчал. Потом девушка услышала, как он тихо, будто говоря сам с собой, спросил:
    — Где ты живешь?
    — Почему ты спрашиваешь меня об этом? Хочешь сообщить обо мне в полицию?
    — У тебя есть семья?
    — Я одна…
    Они снова замолчали. Кондуктор пошел на свое место, выдал пассажирам билеты, затем вернулся и опять стал рядом с девушкой. Она нарушила молчание:
    — У тебя трудная работа… Не так ли?
    — Мы все время, с утра до поздней ночи, двигаемся. То ходим по вагону, то стоим… У нас у всех больные ноги.
    — Да поможет вам аллах!
    — Разве нельзя после этого извинить человека, если он вдруг потеряет терпение?
    — Конечно, я понимаю…
    — А когда мы приходим домой после такого дня, то не находим ни аппетитного куска, ни мягкой постели. Хорошо ли нам?
    — Где ты живешь?
    — В аль-Манасара…
    — С родными?
    — Один… У меня нет ни жены, ни детей.
    В вагон вошли новые пассажиры, и Ханафи снова стал продавать билеты. У него было много работы. Долго он ходил от одного пассажира к другому. Руки его механически отрывали билеты, передавали их пассажирам и опускали деньги в сумку. Время от времени он резко трубил в рожок, и было непонятно, то ли он зовет на помощь, то ли глубоко вздыхает, устав от тяжелой работы. А глаза девушки все время двигались вслед за кондуктором.
    Едва трамвай подошел к остановке Абу аль-Аля, как Ханафи выскочил из вагона и вприпрыжку пустился к одной из лавок. Через минуту он вернулся с пирогом, начиненным рисом и мясом. Ханафи поднялся в вагон и, проходя мимо девушки, не говоря ни слова, протянул ей пирог.
    Она удивленно посмотрела на него, но он не остановился и снова начал продавать билеты. Их взгляды встретились, и они улыбнулись друг другу.

* * *
    Смена Ханафи подошла к концу. Он сдал сумку с деньгами и пошел по улице Мухаммеда Али, направляясь к кварталу аль-Манасара. Но что-то заставило его оглянуться. Посмотрев назад, он продолжал свой путь, но на лице его сияла улыбка.
    Войдя в свой квартал, он прислушался: за ним кто-то шел.
    Проходя мимо знакомого кафе, он ускорил шаги, чтобы никто из друзей, сидевших в кафе, его не заметил.
    Наконец Ханафи оказался у своего дома… И в ожидании остановился у двери…

ТАУФИК АЛЬ-ХАКИМ

Горшок

    Перевод Д. Юсупова
    Да, больше всего нас волновала проблема питания. Вы, может быть, удивляетесь? Напрасно… Ведь на земле не было и нет более серьезной и трудноразрешимой проблемы. Вспомните — именно из-за нее так часто затевались войны и созывались международные конгрессы.
    Да, вопрос питания стоял перед нами, и притом в наиболее сложной своей форме: раздобыть пищу мы еще могли, но как ее приготовить, — вот в чем проблема!
    Жили мы в городе Даманхоре, и было нас трое: судья Бандар, судья Альбаруд и я — помощник прокурора. Бандар и Альбаруд были женаты. Их семьи жили в Каире, а сами они работали в Даманхоре и поэтому вынуждены были нести двойной расход за квартиру и соблюдать строжайшую экономию.
    Дома у нас, как и в суде, право было на стороне большинства. Я не мог заказать какое-нибудь блюдо, если оно не нравилось двум другим. Наш слуга, которого мы держали только потому, что он довольствовался самой мизерной платой, умел выполнять лишь мелкие поручения, а в приготовлении еды ничего не смыслил. Изо дня в день он подавал нам к столу нечто весьма отдаленно похожее на пищу. И вдруг пришло избавление. Швейцар суда, по-видимому сжалившись над нами, однажды предложил: «Хотите, господа, я прикажу своей жене, чтобы она на вас готовила? В перерыв будет приносить вам обед».
    Мы с жаром приняли это предложение, но поставили одно условие: обед должен быть приготовлен в печи, а не на примусе. С того дня мы ели из старого глиняного горшка, почерневшего от дыма и печной сажи. В этом горшке жена швейцара приносила нам мясо с картошкой. Но почему-то порции с каждым днем уменьшались, а аппетиты у нас не портились. Особенно любил поесть судья Альбаруд, коренной араб, потомственный бедуин. Уж если ему попадался самый большой кусок мяса, он не вставал из-за стола, пока не съедал все до последней крошки. Однажды мы попросили его оставить хоть что-нибудь для слуги. На это он ответил:
    — Не беспокойтесь, аллах позаботится о нем, аллах не оставит ни одного угнетенного.
    С этого дня мы стали называть нашего слугу не иначе, как «угнетенный».
    «Эй, угнетенный, принеси-ка стакан воды!» или «Угнетенный, почисть ботинки!»
    Наши друзья, слыша это странное имя, удивленно спрашивали:
    — Среди вас есть угнетенный? И вы, судьи, оплот справедливости, миритесь с этим?
    Судья Альбаруд с присущей ему находчивостью отвечал:
    — Если б не было угнетения, к чему была бы справедливость?
    Судья Альбаруд отправлялся на заседание самым ранним рейсовым автобусом, а возвращался — дневным. Он очень старался поскорее закончить заседание, чтобы успеть на этот автобус, так как следующий прибывал в Даманхор только в половине третьего. А это значит, что он мог опоздать на обед: не дай бог явиться к обеду последним! Я вместе с судьей Бандаром работал по уголовным делам. Мы тоже старались закончить свои заседания пораньше, чтобы опередить судью Альбаруда.
    Однажды, увлеченные делом, мы совсем забыли об обеде. Швейцар взглянул на часы и, приблизившись к кафедре, шепнул:
    — Горшок с едой уже давно дома. И господин Альбаруд тоже, наверное, там.
    Мы переглянулись.
    — От обеда, конечно, уже ничего не осталось, — с отчаянием прошептал судья Бандар. Потом он посмотрел в мою сторону и произнес с важностью: — Интересно знать мнение прокурора на этот счет?
    — Обвинение полностью полагается на мнение суда, — ответил я.
    Тогда судья Бандар встал и объявил перерыв до пяти часов. Он вышел из-за стола, снял красную судейскую накидку, а я свою — красно-зеленую прокурорскую, и, оставив папки с судебными делами в совещательной комнате, мы выскочили на улицу и побежали к автобусу, приговаривая:
    — Не опоздать бы к обеду! Эх, неужели опоздаем?

* * *
    Вот так мы и жили. Каждый день ели одну и ту же картошку, из того же глиняного горшка. Но однажды судья Бандар, вернувшись из Каира, куда он ездил навестить семью, обратился к нам с такими словами:
    — Ну и жизнь у нас! Скоро мы разучимся отличать соленое от сладкого. Я рассказал жене о нашем кормильце-горшке. Так знаете, что она мне сказала: «Неужели у вас нет сковороды? Что может быть вкуснее картофеля, поджаренного на сковородке! Оставьте вы горшок, глупые люди, и попробуйте сковородку!»
    — А где ее взять, эту сковородку? — в один голос воскликнули мы.
    — Купить.
    Судья Альбаруд вытащил из кармана серебряную монету и проговорил:
    Мы заспорили, но в конце концов сошлись на том, что купим сковородку, если она стоит не дороже тридцати курушей.
    О своем решении мы поспешили доложить швейцару суда. Он почесал затылок и в раздумье произнес:
    — Медную сковородку за тридцать курушей? Нет, это невозможно. Сковородка должна стоить пятьдесят — шестьдесят курушей — не меньше!
    — Но это сумасшествие! — сказали мы в один голос. — Шестьдесят курушей! Не надо нам сковородки, пусть остается горшок!
    После этого мы отправились в суд и приступили каждый к своим обязанностям. Одно дело сменялось другим. Приговоры вылетали из уст судьи Бандара, как выстрелы из ружья.
    Но вот началось слушание дела одного человека, который избил свою жену палкой, в результате чего ей требовался двадцатидневный курс больничного лечения. И только обвиняемый предстал перед судом, поднимается защитник и заявляет:
    — Господа! Я готов защищать подсудимого.
    А время подходило к обеду. Судья посмотрел на меня, и я прочитал в его глазах мысли, весьма похожие на мои собственные: «Вот так раз! Защитник, и в такое неудобное время! Ему что! Его обеду, наверное, не угрожает никакая опасность».
    Бандар начал поспешно задавать вопросы подсудимому:
    — Ваше имя?
    — Мухаммед Абдульмугис Шамру.
    Защитник сделал элегантный жест рукой и произнес:
    — Да, господа! Его имя Шамру.
    Судья листал страницы дела, разыскивая медицинское заключение, и одновременно продолжал задавать вопросы:
    — Ваш возраст?
    — Тридцать пять лет.
    — Специальность?
    — Мастер. Делаю медные сковородки.
    Судья Бандар переменился на глазах — казалось, он сделался другим человеком. Отложив дело и повернувшись в сторону подсудимого, он с интересом стал всматриваться в него. Те же перемены произошли и с прокурором.
    — Медные сковородки? В которых готовят пищу?
    — Да. Впрочем, не только пищу. Все зависит от заказа клиента.
    — Нас интересуют, например, сковородки, в которых жарят картофель.
    — Можно и картошку, ваше превосходительство. А захотите — так и макароны, и пирожки, и вообще все, что в печке готовят.
    — А теперь, братец, скажи правду. Но только правду! Могут эти медные сковородки вместить две порции картофеля и порцию мяса?
    Тут в беседу вмешался прокурор:
    — Нет, уж пусть эта сковородка будет побольше, чтобы в нее поместились три порции картофеля и полторы порции мяса… Ведь суд не должен забывать о доле слуги, о доле «угнетенного».
    Судья согласился с замечанием обвинения:
    — Вы правы. Будем ежедневно выделять пищу и для «угнетенного».
    При этих словах лицо подсудимого просветлело, и он радостно произнес:
    — Да здравствует справедливость! Их превосходительство судья все предусмотрел. Он сразу понял, что я угнетенный. Да здравствует справедливость!
    Бедняга защитник был совсем сбит с толку: судья даже не спросил подсудимого, как и при каких обстоятельствах он бил свою жену. А подсудимый уже решил, что он оправдан, и собрался уходить. Но судья окликнул его, попросил подойти поближе и задал еще целый ряд вопросов.
    — Какого размера должна быть упомянутая выше сковорода?
    Адвокат стал поспешно перелистывать дело. Он смущенно тряс головой и наконец, не выдержав, встал и произнес:
    — Господин председатель… Удар, как это было зафиксировано полицейским следователем, а также согласно показаниям потерпевшей, был нанесен длинной палкой, а вовсе не медной сковородкой!
    — Спокойствие, господин защитник, спокойствие, — сказал судья и, обращаясь к обвиняемому, продолжал: — Можете ли вы нам рассказать подробнее о размерах сковородки?
    — Все зависит от веса, — отвечал обвиняемый. — Маленькая сковородка весит три ратля[16], средняя — пять или шесть.
    Тут я не выдержал и со своего прокурорского места обратился к подсудимому:
    — Допустим, сковородка будет на шесть ратлей.
    Судья присоединился к мнению прокурора:
    — Вот именно: пусть сковородка будет на шесть ратлей.
    Несчастный адвокат совсем потерял голову. Он растерянно переводил взгляд с судьи на прокурора, с прокурора на обвиняемого, стараясь хоть что-нибудь понять. Потом он снова начал торопливо переворачивать страницы дела, ерзая на стуле и бурча себе под нос: «Ведь я читал дело. Если бы я его не читал… Пусть судья назовет страницу, где имеется указание на сковородку. В следственных материалах она не упоминается, в медицинских показаниях — тоже. И от свидетелей я ни слова не слышал о сковородке. В конце концов с ума можно сойти…» Но он вынужден был ждать окончания допроса своего подзащитного. Потирая ладонью лоб, он старался сосредоточить все свое внимание, чтобы понять наконец, что происходит. А между тем судья продолжал задавать вопросы:
    — Сколько стоит один ратль меди?
    — Курушей пять — рыночная цена.
    — Значит, сковородка среднего размера стоит приблизительно тридцать курушей?
    — Да, приблизительно тридцать.
    Когда был затронут вопрос о стоимости сковородки, швейцар суда стал внимательно следить за ходом дела. Услышав, что цена сковородки тридцать курушей, он заволновался и крикнул с места:
    — Ваше превосходительство, вы думаете, он правду говорит?
    Защитник обернулся. Он был поражен происходящим: какой-то швейцар и тот уже вник в суть вопроса. Судья, прокурор, обвиняемый, швейцар — все они спорят об этом деле, принимают в нем участие. И только он один ничего не понимает. А ведь он защитник, он так хорошо ознакомился со всеми деталями и даже подготовил меткие остроты, весьма уместные для этого дела. Предусмотрел все неожиданности, и вдруг…
    Я, наверное, никогда не забуду выражения его лица. Он был очень смешон в своей растерянности. Но вот наконец вопрос о сковородке был выяснен. Судья ловко перешел к существу вопроса — к избиению жены…
    Когда мы приговорили подсудимого к шести месяцам тюрьмы, он был настолько озадачен, что даже не ответил на вопрос прокурора относительно крышки для сковородки. Стражник тронул его за плечо, предлагая следовать за ним. Подсудимый обернулся, его глаза встретились с глазами адвоката. Они посмотрели друг на друга совсем как два барана.

Визирь Джафар

    Перевод А. Султанова
(Из воспоминаний следователя)
    Когда-то я служил следователем прокуратуры в одном из провинциальных городов Египта. Пожалуй, никто так не досаждал мне и не отравлял мне жизнь, как сам окружной прокурор. Этот человек не знал иных страстей, кроме курения кальяна и издевательства над людьми. Делать людям зло было его второй натурой. Причем я говорю сейчас только о том, как проявлялась эта привычка в его личной жизни, и не касаюсь вовсе сферы его служебной деятельности, где он, возможно, еще мог бы оправдать свое самодурство «долгом службы». В течение всего следствия он мучил подсудимых голодом и жаждой, всячески мешал их оправданию, постоянно старался сбить с толку защиту. Если его жертва — подсудимый запутывался в каверзной формулировке «законных» вопросов, уместных и неуместных, он наслаждался этим с отвратительным садизмом. В его служебной практике все это было в порядке вещей. Но я сейчас говорю не об этой стороне его деятельности, а имею в виду только его зверское отношение к нам, к своим помощникам, к подчиненным из своего же собственного аппарата. При этом он издевался лишь над теми из нас, кто не имел поддержки у высшего начальства. Зато он создал самые благоприятные условия тем из своих подчиненных, кто состоял в родственных отношениях с лицами, власть имущими, и, освобождая их от всей черновой работы, перекладывал ее на нас, «беспризорных» и «слабых», вроде меня.
    У меня не было «руки» в министерстве, и потому я мог рассчитывать только на собственный горб и упорный труд. Мне прокурор даже не давал высыпаться, посылая по ночам составлять протоколы всяких незначительных «происшествий», вроде мелких пожаров, хотя это входило в основные обязанности местных полицейских властей, а не следователей прокуратуры. Не было никакой надежды даже по выходным и праздничным дням получить у него разрешение на выезд для отдыха куда-нибудь за пределы города. Впрочем, один раз он разрешил мне провести вечер в Александрии, на берегу моря, но я до сих пор не могу понять, как он на это решился. Не иначе, как он был очень рассеян в этот день и я застал его врасплох. Покуривая свой кальян, на мой вопрос об отлучке на выходной день он буркнул:
    — Утром быть здесь!
    Я заверил его, что хочу отлучиться именно только на одну ночь.
    Я любил симфоническую музыку, а в тот вечер в Александрии, в казино «Сан-Стефано», должен был выступать симфонический оркестр. В программе был Бетховен. Я горел желанием попасть на концерт. Ведь здесь, в глуши, среди невежественных коллег, идиотизма провинциальной жизни и атмосферы преступлений, я был лишен всяких возможностей наслаждаться прелестями изящного искусства. И вдруг такое счастье — симфонический концерт! Но не тут-то было! Только я приехал в Александрию, прокурор, который, возможно, накурился кальяна, а теперь очнулся, позвонил в канцелярию александрийского губернаторства и велел мне передать, чтобы я немедленно вернулся «любым поездом, пусть даже очередным товарным, для срочного следствия по делу имевших место демонстраций». Я вынужден был вернуться в ту же ночь и, конечно, обнаружил, что никаких демонстраций не было. В полицейском участке меня заверили, что в городе не случилось никаких происшествий. Я понял, что прокурор просто-напросто хотел помучить меня — ему это доставляло удовольствие.
    Один за одним шли нудные, скучные дни. Лето в этот год выдалось особенно жаркое. В самый разгар его в наш город на гастроли приехала из Каира театральная труппа, возглавляемая моим старым знакомым артистом и режиссером Омаром-эфенди. Я хорошо знал и ценил его талант еще с тех пор, как он поставил на сцене театра Аккаши мою первую пьесу. Помню, радости моей не было границ — ведь я был новичок и это была моя пробная работа.
    Я горел желанием вновь увидеться со старым другом Омаром-эфенди, посмотреть спектакль его труппы и потому хотел в тот же вечер пойти в театр. Вернувшись домой и пообедав, я решил лечь и хорошенько выспаться перед театром. Стояла невыносимая жара, а весь предыдущий день и всю ночь я провел за расследованием многочисленных дел и был сильно утомлен. Поэтому я сразу же заснул. Но вскоре я проснулся от сильного стука в дверь моей квартиры. Прокурор прислал за мной стражника, требуя, чтобы я немедленно явился к нему. Полусонный и раздраженный, вскочил я с постели:
    — Требует немедленно? В такой ранний час? В чем дело?
    Вытирая рукавом вспотевшее лицо, стражник ответил:
    — Ей-богу, не знаю!
    Я взглянул на часы: только три часа пополудни. Что нужно от меня этому человеку в самое жаркое время дня? Я знал, что наш прокурор не имел обыкновения спать после обеда. Он проводил это время за чашкой кофе и кальяном. Стражник сообщил мне, что прокурор уже благополучно кончил «принимать» кофе, выкурил свой кальян, явился в прокуратуру и, разбудив стражников, только что расположившихся на отдых, велел им вызвать из квартир всех писарей прокуратуры и стал каждому выдумывать занятие, чтобы лишить их послеобеденного отдыха в такую жару.
    Поразмыслив мгновение и взглянув еще раз на стоящего передо мною утомленного и истекающего потом беднягу стражника, только что покрывшего порядочное расстояние от прокуратуры до моей квартиры на окраине города, я промолвил:
    — Как там, на улице? Жара, наверное?
    — Сущий ад! — ответил стражник.
    Тогда я указал ему на прохладный коридор своей квартиры:
    — Присядь там, в холодке, отдохни немного. А вон в баке холодная вода.
    — Премного благодарен, о бей! Да пошлет бог в твой дом несметные богатства! — выпалил обрадованный стражник.
    Оставив его в коридоре, я вернулся к себе в комнату, завалился на постель, закрыл глаза и снова заснул глубоким сном. Прошло, должно быть, около получаса, как меня снова разбудил сильный стук. У двери стоял присланный прокурором второй стражник с тем же поручением. Не дав ему отдышаться, я сразу спросил:
    — Как там, на улице? Жарко?
    — Не спрашивайте, сущее пекло!
    Я и ему указал на прохладный коридор:
    — Садись, отдохни со своим приятелем. Холодной воды выпей!
    Пока он от души благодарил меня, я уже вернулся в свою комнату, лег на постель и снова заснул как ни в чем не бывало.
    Не знаю, сколько прошло времени… может быть, еще полчаса. Я вновь проснулся от настойчивого стука в дверь. Пришел еще один стражник. Выйдя из комнаты, я обратился к нему с тем же вопросом:
    — Как там на улице? Все еще жарко?
    — Убийственная жара, — еле выговорил третий стражник. Это был пожилой уже человек, от усталости он еле держался на ногах и стоял, опершись о косяк двери.
    Указав на коридор, я и ему предложил отдохнуть в прохладе вместе с двумя своими коллегами, а сам снова ушел в комнату и снова лег в постель. Но на этот раз мне было не до сна. Я стал соображать: у прокурора три стражника. Все они здесь, и ни один из них скоро не вернется. Что же дальше? Одно из двух: или он пришлет за мной весь отряд городской полиций, или нагрянет сам. Оба варианта сулят неприятные последствия. Где же выход? Выход надо найти достойный! И тут я вскочил с постели, быстро оделся, вышел в коридор и сказал стражникам:
    — Чувствуйте себя как дома. Отдохните как следует и, если боитесь кары, не возвращайтесь в прокуратуру часов до пяти, пока жара не спадет. А если придут и спросят, в чем дело, отвечайте, что вы меня дома не застали и ожидаете моего возвращения.

* * *
    Выйдя из дома, я сказал себе: «Раз уж я поднял знамя восстания, то буду проводить время, как мне заблагорассудится и не менее десяти часов подряд. Теперь он не знает, где я. Сбежав из квартиры, я не оставил адреса. Значит, я свободен! О, как сладостны часы свободы! Пусть даже краткие часы! Как приятно прогуляться, когда следом не идет стражник или курьер прокуратуры! Теперь, как в прежние времена, я смогу снова приобщиться к искусству. Пойду сегодня в театр, туда, где не будет прокурора. Ведь он никогда не посещает зрелища, он всей душой ненавидит искусство. Разве он пойдет в театр! Нет, он просидит в кафе и будет тянуть свой кальян весь вечер. А я пока поброжу по городу. В любом кафе меня могут найти, но никому не придет в голову разыскивать меня среди городской толпы…»
    И вот я брожу по улицам, как обыкновенный гражданин, спокойным взором разглядывая прохожих. Я уже не смотрю на них глазами следователя прокуратуры, который в каждом ищет преступника, которому каждое лицо кажется подозрительным. Впервые после назначения меня следователем я чувствую себя не господином положения, а равным среди равных, существом, неразрывно связанным со всем человеческим обществом.
    На всех стенах я вижу афиши приезжей труппы. Сегодня идет драма «Харун ар-Рашид»[17]. Невольно мне вспоминаются те далекие дни, когда, бродя по улицам Каира, я видел на стенах города афиши труппы Аккаши, извещавшие о первом представлении написанной мною драмы «Жених». Читая свое имя, напечатанное мелким шрифтом в конце афиши, я тогда чувствовал себя героем дня. Как всякий молодой, начинающий автор, я уже считал себя деятелем искусства.
    Мечты! Мечты молодости!..
    Перебирая в памяти прошлое, я вспомнил, что именно Омар-эфенди был постановщиком моей драмы, а одного из главных героев играл знаменитый тогда артист Мухаммед Бехчет, которого уже давно нет в живых. В те времена театры не имели своих костюмерных, о костюмах должны были заботиться сами артисты. Помню, Бехчет явился на спектакль в лучшем своем наряде: ведь ему предстояло играть роль богача. Постановщик Омар-эфенди осмотрел его с ног до головы и сказал:
    — Тебе бы сидеть у мечети в этом костюме и просить милостыню, а не выступать в роли богача!
    Бехчет ответил ему не менее резонно:
    — Таков уж наряд лучших и великих артистов нашего театра. А если хотите, чтобы мы выглядели, как великие богачи, тогда будьте добры одевать нас за счет театра.
    Ответ этот показался настолько убедительным, что Омар-эфенди как режиссер и постановщик добился, чтобы директор театра Зеки Аккаша купил в магазине готового платья на улице Атаба аль-Хадра новый костюм, в который немедленно облачился артист Бехчет.
    На следующее утро директор увидел Бехчета прогуливающимся по улицам города в новом костюме.
    — Это что такое? — закричал директор. — Немедленно сними этот костюм! Ты можешь надевать его только на время спектакля, а в остальное время он должен храниться на складе наравне с декорациями и прочим реквизитом, как костюмы Отелло или Ричарда Львиное Сердце!

* * *
    Вот наконец и вечер. Подойдя к городскому театру, я увидел у дверей полицейских: значит, на спектакле будет присутствовать сам губернатор провинции. Я купил билет в середину партера. Позади меня сидели простая, бедная публика и приезжие из районов и деревень. Передние ряды были заполнены местными служащими и торговцами.
    Вскоре в зал вошел губернатор провинции в сопровождении своего заместителя и начальника местной полиции. По залу прошел шепот, все взоры были обращены на первый ряд. Прозвенел звонок, открылся занавес, и начался спектакль «Харун ар-Рашид». Омар-эфенди великолепно играл роль визиря[18] Джафара. За те годы, что я его не видел, он стал опытным, вполне зрелым артистом.
    Как только закончился спектакль, я пробрался за кулисы и разыскал Омара-эфенди. Он очень обрадовался нашей неожиданной встрече. Я подождал, пока он снял парик, грим и облачение визиря, и мы вместе вышли на улицу.
    Мы бродили по городу, вспоминали прошлое, непринужденно болтали, смеялись и говорили только об искусстве. Сначала я расспрашивал его о новостях в артистическом мире, а потом попросил рассказать, как и с чего он начал свою карьеру. Он улыбнулся присущей только ему пленительной улыбкой:
    — Эту тему стоит только затронуть, и мы не кончим нашу беседу до утра!
    — Пусть до утра! — отвечал я с жаром. — Или у нас есть что-либо важнее этого разговора?
    — Разве утром тебе не на работу? — спросил Омар-эфенди. — Кстати, ты еще не рассказал о себе. Чем ты занимаешься?
    Действительно, о себе я еще ничего не сказал. Но я и не хотел:
    — Расскажу потом. А эти драгоценные часы давай посвятим искусству. Я хочу знать, как ты стал артистом, первые твои шаги…
    Омар-эфенди вздохнул и начал:
    — Это было в тысяча трехсотом году Хиджры…[19]
    … Хиджра! Эти слова Омара-эфенди напомнили мне годы детства.
    Отец мой был имамом[20] мечети и воспитывал меня в религиозном духе. Я был отдан в медресе «Хан Джафар», где я учился чтению, письму и изучал святой коран. С детства меня одевали в чалму и длинный чапан[21] и прочили в муллы местной мечети. Не знаю, к счастью или к несчастью, однажды сверстники рассказали мне о театре и сводили меня на спекталь «Царь Навуходоносор». Я впервые увидел театральное представление с разноцветными костюмами и яркими декорациями. Билет на балкон стоил только один пиастр. Возвращаясь домой, в квартал Сейиддина Хуссейн[22] мы всю дорогу повторяли слова артистов. Главную роль пьесы играл ныне покойный Махмуд Хабиб. Помню, спектакль шел в течение двух месяцев ежедневно, и ежедневно мы ходили в театр, забросив подготовку к занятиям. И ежедневно я получал от родителей подзатыльники и скучные назидания. Но до вечера я успевал забыть боль от побоев и снова спешил в театр. Потом мы узнали, что появилась труппа Кирдахи, которая будет выступать в Каирском оперном театре. Одним из артистов этой труппы был певец и композитор шейх Салляма Хиджази. Но билеты, к сожалению, оказались слишком дорогими. Балкон стоил четыре пиастра! Мне удалось побывать на спектакле этой труппы всего один раз. Шла опера «Аида». Какое это было захватывающее зрелище! Я сидел пораженный диковинными декорациями, нарядами древних воинов и абиссинцев. Вернувшись после оперы домой, я всю ночь не мог заснуть от волнения. А наутро я сказал себе: «Буду артистом! Непременно!..»
    Очнувшись от нахлынувших воспоминаний, я настойчиво повторил свою просьбу:
    — Ну, рассказывай. Как ты начинал?
    И Омар-эфенди рассказал:
    — Это было в тысяча трехсотом году Хиджры. В ту пору в Каире, в Хедивийском оперном театре, выступало несколько трупп. Я спросил товарища, который сводил меня однажды на спектакль, не может ли он показать мне актеров за кулисами или во время репетиций. Через два дня он сообщил мне радостную весть: он достал разрешение посетить репетицию одного из спектаклей. Когда наступил вечер, мы побежали в театр смотреть, как репетирует и как обучает артистов известный режиссер и постановщик Несим-эфенди Габриель Манбарави. Мы пришли в тот момент, когда он готовил какого-то мальчика на роль слуги в спектакле. Несим-эфенди уже несколько раз повторил ему интонацию фразы, но мальчик никак не мог спеть правильно и выводил из терпения режиссера. И тут я не выдержал и во весь голос крикнул из-за сцены: «Разрешите мне исполнить эту роль, эфенди!» Присутствующие были поражены моей смелостью и энтузиазмом. Режиссер отнесся благосклонно к моему предложению и велел мальчику передать мне тетрадь с ролью, чтобы я ее выучил. Но я крикнул еще громче: «Я уже знаю роль, я ее выучил, пока слушал репетицию!» Мне позволили прорепетировать эту роль, и я выдержал испытание. Артисты разразились рукоплесканиями и кричали: «Браво!» Только мальчик остался недоволен. Он плакал и говорил: «Как же так, я потратил столько дней, чтобы выучить эту роль, а вы ее отдаете тому, кто пришел только сегодня?» Так я получил роль слуги в спектакле и так началась моя артистическая карьера. Меня приняли в труппу «Национальный союз», которая готовила пьесу «Хинд, дочь короля Номана», написанную шейхом Мухаммедом Басра из Аль-Азхара[23]. Потом я перешел в труппу Махмуда Хабиба и вместе с ним исколесил весь Египет. Но с настоящим театральным искусством я познакомился только тогда, когда поступил в труппу Хаддада. Во время репетиций он часто говорил нам, артистам: «Будьте простыми, будьте обыкновенными, как в жизни». Он ненавидел тех, кто, не владея естественной и красивой интонацией, говорил на сцене искусственным, «театральным» голосом, переходившим порой в истошные вопли. «Не кричите до хрипоты, говорите обыкновенно», — любил повторять Хаддад. У него были свои, особые взгляды на искусство.
    Потом, когда Кирдахи создал новую труппу, я присоединился к нему и играл роль тюремщика в спектакле «Мазлум»…
    Омар-эфенди продолжал свой рассказ, а я внимательно, не прерывая, слушал его. Ночь была изумительная. Мы шли по правой стороне улицы, как вдруг я заметил полицейского, приближавшегося к нам. В руке у него было что-то белое. Все ясно: это стражник прокуратуры, разыскивающий меня, чтобы вручить записку от прокурора! Я схватил Омара-эфенди за руку и потащил на другую сторону улицы.
    — Что с тобой? Что с тобой? — проговорил испуганный Омар-эфенди.
    — Полиция! Бежим отсюда! — прошептал я в волнении.
    С этими словами я потащил недоумевающего Омара через улицу. Ночь была темная. Человек, которого я принял за полицейского с запиской, оказался простым горожанином, несшим за поясом пучок белой редьки. Я сразу успокоился. Но теперь мой друг был охвачен сомнениями. Он остановился и, глядя на меня в упор, спросил:
    — В чем дело? Скажи, пожалуйста, почему ты испугался полицейского?
    — Завтра все расскажу, — промолвил я. — А пока продолжим наш разговор об искусстве.
    Но мой ответ не успокоил, а, наоборот, еще больше разволновал моего друга. Он заявил, что не желает больше говорить об искусстве. Больше того, он пригрозил, что немедленно оставит меня и уйдет, если я сейчас же не объясню ему, в чем дело. Да, когда-то он принадлежал к богеме, этого он не отрицает, но никогда он не был причастен к тем, кого преследует полиция, — к преступникам.
    — К преступникам? — удивился я.
    — А как же! Прошу прощения, но кто будет бежать от полиции, если он не убийца, не вор?
    — Да что ты мелешь, Омар-эфенди? — сказал я спокойно.
    — Я хочу знать всю правду! Ну, между нами говоря, кто ты? Чем занимаешься?
    Еле скрывая улыбку, я ответил:
    — Чем занимаюсь? Сказать по правде, мои занятия действительно связаны с преступным миром.
    — Боже мой! — воскликнул Омар-эфенди в страшном испуге и стал пятиться задом.
    А я не мог удержаться от смеха.
    — До свидания! — холодно проговорил Омар-эфенди и стал бочком-бочком удирать от меня.
    — Подожди, Омар-эфенди! — кричал я ему вслед.
    Но он, делая мне знаки, чтобы я к нему не приближался, говорил:
    — Пользуясь тем, что я новый человек в этом городе, ты хочешь навлечь на меня неприятности?
    — Подожди, — твердил я ему, — сейчас все расскажу.
    Но он, все так же пятясь от меня, сказал:
    — Я тебя не знаю! Да и раньше никогда не знал!
    С этими словами Омар-эфенди повернулся и побежал от меня во всю прыть. А я за ним, стараясь его удержать.
    Я гнался за ним до тех пор, пока мы не попали в какой-то узкий переулок. Здесь ему преградил дорогу сержант полицейского патруля, который схватил его за шиворот и спросил:
    — Откуда ты бежишь в такой поздний час?
    — Да вот он, от кого я бегу! Ловите его! — крикнул Омар-эфенди.
    Мне оставалось только ждать, чем все это кончится.
    Полицейский сержант грубо схватил моего друга и крикнул подбежавшим полицейским:
    — Задержать его!
    А Омар-эфенди, глядя в испуге по сторонам, стал кричать, указывая на меня:
    — Это он, это он! Я его не знаю, ей-богу, не знаю!
    — Кто это — он? — спросил сержант и, увидев меня, приказал: — А ну-ка, иди сюда, милейший!
    Мне ничего не оставалось, как подчиниться. Твердой, уверенной походкой я подошел к полицейскому. Не успел я приблизиться, как сержант, видимо не раз встречавший меня на заседаниях судебной коллегии, щелкнул каблуками и, козырнув, отчеканил:
    — Прошу прощения, господин бей!
    Невозможно описать, какое удивление и ужас выражало в тот момент лицо Омара-эфенди. Все произошло так внезапно, что он не мог ничего понять.
    Обратившись к сержанту, я спросил:
    — Зачем ты задерживаешь этого господина, сержант?
    — Жду ваших распоряжений.
    — Оставь его в покое! — приказал я.
    Омар-эфенди был немедленно освобожден. А сержант обратился ко мне:
    — Какие еще будут указания, господин бей?
    — Все! Ты свободен! — отвечал я.
    Сержант щелкнул каблуками, откозырял и удалился вместе с патрульными. Мы остались вдвоем с Омаром-эфенди. Застыв от изумления, он стоял как статуя.
    — Что с тобой? — окликнул я его.
    — Как — что? Я ничего не понимаю! Объясни, пожалуйста, кто ты в этом городе?
    И тут я рассказал Омару-эфенди все по порядку: и о том, кто я такой в этом городе, и почему я сегодня сбежал от прокурора. Мой друг посмеялся над своими внезапными сомнениями на мой счет, успокоился, и мы продолжали разговор об искусстве. Но я вскоре заметил, что в нашем обращении уже не было прежней непринужденности и простоты. Омар-эфенди стал сдержанным, перешел на «вы». Я уже не был в его глазах скромным любителем искусства. Пробило два часа ночи. Он сказал мне:
    — Вы. наверное, устали, ваше превосходительство. Время очень позднее!
    Слова «ваше превосходительство» прозвучали для меня весьма странно, от них веяло холодом официальности. Было бы куда приятнее, если бы эти слова были сказаны хоть с некоторой долей иронии! Но они были произнесены весьма серьезно и ясно говорили о том, что в наших отношениях установилась атмосфера официальной учтивости. Я пытался смехом и шуткой дать понять Омару-эфенди, что подобные слова ни к чему, что они бессмысленны. Но по выражению лица моего друга я понял, что не смогу переубедить его. Он не хотел верить, что судебный следователь, который так легко отдает распоряжения «задержать», «освободить», которому так ретиво козыряют полицейские на улицах города, что этот человек может сохранить в своем сердце истинную любовь к искусству. Я старался объяснить ему, что, собственно говоря, нет никакой разницы между ним, артистом сцены, и мною, чиновником судебных инстанций. Мы ведь тоже выступаем перед публикой в заранее распределенных ролях: кто в роли обвиняемого, кто в роли обвинителя, а кто свидетелем или защитником. Разница лишь в том, что мы разыгрываем не написанную еще жизненную трагедию, а трагедия, которую играют артисты, написана заранее. Посмотрите любой судебный протокол, и вы увидите в нем те же диалоги, что в трагедии, только актеры здесь выступают без грима, не скрывая своего подлинного лица…
    Но вот подошло время прощаться. Я отправился домой, а Омар-эфенди — к себе в гостиницу. Мы договорились встретиться вечером следующего дня. Дома все было тихо и спокойно. «Это затишье перед бурей», — подумал я и, утомленный, тут же заснул.
    На другой день я вовремя явился на работу и стал, как обычно, перелистывать дела. Но тишина вокруг уже казалась мне зловещей. В чем дело? Почему прокурор не вызывает меня к себе в кабинет? Почему не распекает за вчерашний бунт? Даже в обычные дни он не давал мне покоя, а тут вдруг такое затишье!
    Приближался полдень, голова моя трещала от разбора запутанных дел и протоколов. Я попросил чашку кофе и стал просматривать свежие газеты. И вдруг натыкаюсь на правительственное сообщение о смене кабинета и назначении нового министра юстиции. Причем новый министр был не из кадровых чиновников. Он член партии, пришедшей к власти, и впервые занимает подобный специальный пост. «Вот оно в чем дело! — подумал я. — Теперь понятно, почему прокурор не беспокоит меня сегодня! Ему не до того, он сейчас пытается предугадать, как может отразиться на нем самом смена министра юстиции».
    Я бросил газету и готов был вновь взяться за дела, как вдруг вошел привратник и сообщил, что ко мне явился с визитом некий Омар-эфенди.
    — Пусть войдет! — сказал я.
    Нерешительной походкой вошел Омар-эфенди в мою канцелярию и с извинениями вынул из кармана две исписанные бумаги. Передавая их мне, он сказал:
    — Вы оказались правы, ваше степенство. Между театром и судебными органами действительно много общего!
    Я попросил его сесть, и он стал объяснять мне причину своего неожиданного визита. Он повел свой рассказ издалека.
    — Еще в далеком прошлом, — начал он, — когда я работал в театральной труппе знаменитого режиссера Махмуда Хабиба, мне случилось побывать на гастролях в одном из городов Верхнего Египта. В ожидании вечера перед очередным представлением «Харуна ар-Рашида» я сидел у театрального подъезда. И тут со стороны базарной площади подошли ко мне два феллаха. Один из них держал в руках какую-то бумагу, как они объяснили, — прошение халифу Харуну ар-Рашиду или королю Номану. «На базаре мы слышали от тех, кто умеет читать афиши, — заявили феллахи, — что эти короли вечером будут здесь, в театре. Мы просим передать им лично эту нашу жалобу на произвол местных властей. Уж короли-то рассмотрят все по справедливости!»
    Передавая мне два заявления, Омар-эфенди добавил:
    — А сейчас та же история, только в новом, более современном варианте. Времена изменились, люди выросли и прошения подают уже не Харуну ар-Рашиду или его визирю Джафару, а правительственным чиновникам. Феллахи, от которых я получил эти заявления, вчера присутствовали на представлении и своими глазами видели в первом ряду партера самого губернатора провинции, начальника полиции и всю знать, вплоть до полицейских. «Следовательно, — рассудили они, — артисты труппы в глазах начальства уважаемые господа и потому у них можно просить заступничества перед властями».
    Взяв оба заявления, я тут же их прочитал. Феллахи жаловались на произвол районных властей и, в частности, на старосту. Наложив резолюцию о передаче этих бумаг в соответствующие уездные инстанции для расследования и принятия надлежащих мер, я обратился к моему другу:
    — Прокуратура выполнила просьбу визиря Джафара!
    Омар-эфенди, подражая придворному церемониалу, приложил одну руку ко лбу, а другую к сердцу, выражая этим театральным жестом свою признательность. Я приказал принести для него чашку кофе. Он стал медленно тянуть горячее кофе, как вдруг с шумом и треском отворилась дверь канцелярии, и, сверкая глазами, ко мне ворвался сам прокурор. Его гневный вид, резкие движения и бешеный взор не сулили ничего хорошего, но я встретил его с удивительным спокойствием. Я смотрел в глаза опасности, как смотрит в глаза разъяренного зверя гладиатор, пытаясь загипнотизировать его.
    — Разрешите, ваше степенство, представить вам визиря…
    Я не успел сказать: «визиря Джафара», так как прокурор не дал мне договорить. В мгновенье ока он изогнулся в нижайшем поклоне и со знаками величайшего уважения протянул руку моему другу, артисту.
    — Наш долг, — проговорил прокурор, — поздравить министерство юстиции, бразды которого поручены столь выдающемуся деятелю, ваше превосходительство, господин визирь…
    В первый момент я онемел от удивления, но потом быстро понял ошибку нашего незадачливого прокурора. Никак не реагируя, я стал наблюдать за ходом событий. В ответ на поклон прокурора Омар-эфенди также поклонился достойным образом… Он, конечно, не понял, что происходит, и слова «ваше превосходительство, господин визирь» воспринял, как обращение к визирю Джафару, роль которого он играл вчера вечером. Поклон, который отвесил Омар-эфенди, был чересчур театральным и слишком низким для господина министра юстиции. Если бы прокурор не утратил в тот момент трезвости рассудка, если бы он не был так поглощен мыслями о смене кабинета министров, о чем в те дни наперебой трубили все газеты, он, конечно, понял бы, что перед ним артист, а не визирь. Низкий театральный поклон он воспринял как проявление излишней скромности со стороны нового министра юстиции. Желая спасти положение и использовать ситуацию в свою пользу, я произнес туманно:
    — Господин визирь мой старый друг…
    Прокурор, всегда относившийся ко мне с жестокостью и надменной строгостью, на этот раз поглядел на меня ласково и дружелюбно. Ободренный этим, я добавил:
    — Господин прокурор, прошу вас, скажите моему другу визирю, довольны ли вы моей службой.
    Прокурор тотчас обернулся к Омару-эфенди и, указывая на меня, взволнованно произнес:
    — Господин визирь, ваше превосходительство! Заверяю вас, что ваш друг — лучший следователь в округе и отличается исключительными дарованиями, прилежностью в работе, скромностью в быту, нравственной чистотой и благовоспитанностью, а также зоркостью ума. Он самый образцовый из всех моих следователей, ваше превосходительство!
    Я был очень доволен, что мне удалось вырвать у прокурора подобную характеристику. Но я уже начал опасаться, как бы он не обнаружил истину, и решил, что лучше всего сбежать до разоблачения.
    — Вашему степенству известно, — обратился я к прокурору, — насколько я переутомлен и как нуждаюсь в отдыхе. Не будете ли вы настолько добры, чтобы разрешить мне двухнедельный отпуск с сегодняшнего дня?
    Прокурор не замедлил ответить:
    — Конечно, конечно, у меня нет никаких возражений! Ты можешь взять отпуск хоть сейчас. Твою работу я поручу местному городскому следователю.
    — Премного благодарен, ваше степенство, я еду через час!
    Прокурор легким кивком головы и умиленным взглядом выразил свое согласие и, обратившись к Омару-эфенди, спросил:
    — Ваше превосходительство, господин визирь, соизволили прибыть к нам сегодня?
    — Да нет, мы тут уже вчера вечером потрудились…
    Прокурор, казалось, чего-то недопонял. Я поспешил с туманным разъяснением:
    — Вчера вечером господин визирь был в…
    Прокурор понял из этих слов, что указ о назначении министра юстиции подписан только вчера. А Омар-эфенди подумал, что речь идет о его вчерашней роли визиря в спектакле, и по простоте своей спросил:
    — Конечно, ваше степенство присутствовали вчера вечером вместе с господином губернатором?..
    Но прокурор опять не понял, о чем идет речь. Тогда я, испугавшись, что взаимные расспросы скоро откроют им истину, подошел к прокурору и шепнул ему на ухо:
    — Сегодня его превосходительство визирь приглашен мною на дружеский обед, где он хотел быть со мной наедине. Было бы удобно, если бы ваше степенство позволили нам откланяться сейчас же.
    — Пожалуйста, — отвечал прокурор, — пожалуйста, я к вашим услугам!..
    Я взял моего друга под руку и вытащил его на улицу.

* * *
    Как только мы вышли, я простился с Омаром-эфенди, побежал домой, быстро собрал чемодан и уехал в Александрию. Я все время опасался, что истина обнаружится, как только прокурор получит свежие каирские газеты и увидит там портрет нового министра юстиции. Но судьбе было угодно отвести от меня опасность разоблачения и месть прокурора. На следующий день я прочел в газетах, что по указанию нового министра юстиции произведены перемещения среди должностных лиц этого ведомства. Среди перемещенных на ту же должность, но в другую, далекую, провинцию, оказался и наш прокурор. Я был теперь в полной безопасности.
    Многие годы прошли с тех пор, как случилась эта история. Я давно бросил юридическую карьеру и занялся совсем другим делом[24]. Мне довелось встретиться с грозным прокурором, только когда он уже вышел в отставку, достигнув высшего чина в кассационном суде. Я случайно увидел его в кафе в Каире — он был уже глубоким стариком. Как он обрадовался встрече со мной! Вспоминая мою шутку, он воскликнул с добродушной улыбкой:
    — А помнишь «его превосходительство визиря»?
    — Визиря Джафара? Еще бы! — проговорил я, тоже улыбаясь.
    Смеясь во весь рот и обнаруживая при этом вставные челюсти, бывший прокурор проговорил:
    — Да, да, господин мой, я имею в виду визиря великого халифа Харуна ар-Рашида! Только после твоего отъезда я узнал, что это был артист.

АБДАРРАХМАН АЛЬ-ХАМИСИ

Сон

    Перевод А. Султанова
    Я покинул мою маленькую чердачную комнату на седьмом этаже и вышел на улицу.
    С этого начались мои скитания. Теперь у меня нет комнаты, где бы я мог провести ночь. Моя хозяйка грубо выгнала меня из квартиры. Ее слова, как отравленные стрелы, вонзились в мою душу.
    Я задолжал ей квартплату за два месяца. Вначале она молчала.
    Но вот что произошло потом: в последний вечер я вернулся домой такой усталый, что собственные ноги казались мне тяжелыми гирями. Я, не раздеваясь, лег на пол, на циновку, и попытался заснуть. Но тщетно: в комнате стояла зимняя стужа, из всех щелей дул пронзительный холодный ветер, а у меня не было ни одеяла, ни одежды, чтобы укрыться от холода. Я весь дрожал, съежившись на своей циновке.
    Когда холод пробрал меня до костей, я понял, что заснуть не удастся. Тогда я встал и принялся искать хоть какое-нибудь топливо, чтобы зажечь костер на цементном полу. Я точно знал, что топить нечем, но тут в поисках дров мои глаза остановились на деревянных стропилах крыши. Конец одной перекладины имел огромную трещину, сквозь которую мерцали холодные звезды. Недолго думая я оторвал кусок гнилой деревянной перекладины, отчего зияющая дыра еще более увеличилась и холодный ветер сильной струей ворвался в мое жилище. Я разжег на полу костер и стал греть руки и ноги. Коченея от холода, я был не в состоянии думать о последствиях своего шага. Руки у меня немного отогрелись, но все тепло уходило из комнаты через огромную щель в крыше. А ветер оттуда прорывался с ревом. Костер догорел, я продолжал коченеть. О сне нечего было и думать.
    Наступило утро. У меня не было ни еды, ни денег. Я вспомнил, что и вчера я весь день ничего не ел. Вот уже два месяца хожу без работы. Задолжал бакалейщику, что на углу нашего переулка, и нечем заплатить ему… Размышляя, я то уносился в мыслях далеко в деревню, то возвращался обратно сюда, в Каир. Было раннее утро.
    Собрав угли и золу от костра в угол комнаты, я вышел на плоскую крышу, чтобы согреться лучами утреннего солнца. Было еще холодно. Хозяйка моей квартиры тоже вышла на крышу кормить цыплят, которым был отведен угол рядом с моей мансардой.
    Я боялся встретиться с хозяйкой: ведь она непременно спросит о квартплате. Но она, заметив меня, поздоровалась и принялась кормить своих цыплят. Улучив момент, я скрылся в своей комнате. Но через минуту она уже стучалась в мою дверь. Войдя, она огляделась вокруг, и сердце у меня замерло.
    — Что это, почтенный? — сказала хозяйка, и я понял, что она заметила увеличившуюся щель в потолке и кучу золы в углу комнаты.
    Я молчал. А она начала ругать меня за то, что я давно не плачу за квартиру, что теперь я стал ломать дом и сжигать его по частям, что если я и впредь буду поступать так же, то, чего доброго, спалю весь дом. При этом она смотрела на меня презрительно и холодно. Наконец был вынесен приговор:
    — Два месяца ты не платил за квартиру и, видно, не заплатишь. Ну и бог с тобой; аллах щедр, и я прощаю. Но сию же минуту прошу оставить мой дом!

* * *
    Я спустился с моего чердачного этажа и вышел из дому. Теперь мне негде ночевать. Все. Впрочем, разве там можно спать!
    Я встал у ворот, наблюдая за переулком. Надо было выяснить, смогу ли я незаметно проскочить мимо угла, где разместился бакалейщик. Если он увидит меня, то непременно напомнит о долгах. Однако из нашего тупика можно было выйти на улицу, только минуя бакалейщика. Что делать?
    Мне казалось, торговец уже знает, что меня прогнали из квартиры, что у меня нет ни мебели, ни одежды, которую можно было бы описать. И он не поверил бы мне, если бы я пообещал уплатить долги через день-другой. Он не мог не догадаться, что я сбегу и не вернусь больше в этот квартал.
    Несколько поразмыслив, я все же решил, что он не может так вот, сразу догадаться, что я лишился квартиры. Ведь он же не присутствовал при моем разговоре с хозяйкой, не слышал, как она сказала мне: «Иди с богом на все четыре стороны!»
    Сказав себе: «Мужайся, глупый!» я стремглав бросился туда, где сидел торговец, — ведь другого прохода все равно не было.
    Мимо бакалейщика я почти бежал, чувствуя, как его злобный взгляд сверлит мне спину.
    Выбежав на улицу, где я был в безопасности, я остановился, чтобы отдышаться. Прислонившись к глиняному забору, я постоял немного, отдохнул, успокоился. Я даже вспотел, хотя утро было свежее.
    А куда теперь? Я не ел со вчерашнего утра, не спал всю ночь, ноги отказывались меня нести. Я был на улице Мухаммед Али, недалеко от Баб-аль-Халька. Тут я вспомнил про дядюшку Сулеймана из нашей деревни. Он работал писцом в бухгалтерии одного магазина поблизости. Почему бы не пойти к нему и не попросить в долг пять пиастров?
    Не колеблясь, я направился прямо к нему. Да ведь больше и некуда было идти. Но, дойдя до магазина, я вдруг почувствовал всю неловкость своего положения, мне стало стыдно. Но что делать? Другого выхода у меня не было — я вошел в магазин, поздоровался с дядюшкой Сулейманом и попросил у него пять пиастров, обещая вернуть их при первой возможности. Конечно, по моей одежде, по нерешительности, с которой я к нему обратился, дядя Сулейман сразу понял, в каком я состоянии. Этот хороший человек молча вынул из кармана пять пиастров и сунул их мне.
    — Спасибо, дядя…
    — Ничего, Акиль, ничего, бывает… До свидания, — сказал он, понимая, конечно, что нечего и надеяться на скорое возвращение этих денег.
    Получив пять пиастров, я попрощался с ним, вышел на улицу и тут же забежал в первую попавшуюся дешевую харчевню, сел на стул, чувствуя свинцовую тяжесть усталости, голода и недосыпания.
    Принесли тарелку бобов, лепешки, соль, и я проглотил свой обед в один миг. Теперь надо было выпить чаю и покурить. Я вышел и направился в дешевое кафе, где часто бывал раньше, в переулке поблизости. Заказав чашку чая, я сел и заснул, положив голову на руки. Я проснулся, но не чувствовал себя отдохнувшим, голова трещала от боли. Я окатил голову водой из-под крана и почувствовал себя свежее. Потом выпил чаю, закурил.
    Ну, а что делать дальше? Скоро вечер. Ужинать не на что. А спать где? Где провести эту ночь — вот проблема!
    Подавленный этими мрачными мыслями, я оставил кафе, а из головы не выходил все тот же вопрос: где переночевать?
    Я вспомнил опять о дядюшке Сулеймане. Но разве можно обращаться к нему дважды в день? Скорей всего, он не на шутку рассердится или, во всяком случае, постарается отвязаться от меня. В поисках другого выхода я вспомнил про своего старого товарища Абдуль-Барра, но его адреса я не знал.
    Наконец я сказал себе: придет вечер, придет и решение вопроса. Я медленно плелся по улице, пока не добрался до квартала Атаба. Там, свернув в сад аль-Азбекии, я сел на скамейку. Мимо меня шли и шли люди, а я все сидел и думал о своем грустном положении, о том, где бы найти работу.
    Мне двадцать лет. Умею читать и писать. Я работал в радиомагазине в Шобре. Владелец магазина Абдульгаффар обвинил меня в краже десяти пиастров и выгнал на улицу. На самом деле я и не думал красть. И он знал это — просто ему захотелось избавиться от меня; он при всех обозвал меня вором и выгнал. Пока я работал, он платил мне пятнадцать пиастров в день. За эту плату я был для него и рабочим, и счетоводом, и сторожем, и привратником, а если требовалось, то выполнял и другие его поручения. И все за пятнадцать пиастров в день.
    Как я узнал впоследствии, он меня выгнал только для того, чтобы взять на мое место брата одной расфуфыренной и развязной женщины, которая часто навещала его в магазине. Когда она входила, наш хозяин вставал с места и с видом элегантного парижанина целовал ей руку.
    К чему вспоминать об этом! Что случилось, то случилось. И вот уже два месяца я не имею работы и средств к существованию.
    За это время мне часто приходила мысль вернуться обратно в деревню. Но я не решался: родители мои умерли — сначала отец, а за ним и мать. Родственники — беднее бедных. В свое время я работал писцом у деревенского старосты. Он платил мне натурой: рисом, пшеницей и кукурузой, но потом уволил меня. Не найдя работы в деревне, я сказал себе: «В Каир!» Я приехал прямо к дядюшке Абдульгаффару, он взял меня, и год я проработал в его магазине. Но теперь? Я предлагаю свои услуги повсюду, и везде — отказ… Да, я покинул деревню, потому что бежал от нищеты. Я приехал в Каир, и здесь я вновь на улице и по-прежнему в нищете.
    Я засиделся в саду аль-Азбекии, меня клонит ко сну. Ах, если бы иметь свою койку! Впрочем, я бы мог лечь и заснуть прямо на садовой скамейке. Меня удерживает только стыд перед людьми, которые все время снуют мимо. Да, стыд, и еще страх перед сторожем. Пожалуй, сторож — это самое главное. О, если бы они все знали, как я устал!
    И вдруг меня осенила счастливая мысль: недалеко отсюда, в квартале Роуда, проживает одно уважаемое и значительное лицо, по имени Мурси-бей. Он из наших краев, он мой земляк. Когда я работал в радиомагазине Абдульгаффара, он однажды зашел туда купить радиоприемник, и я нес эту покупку к нему домой. Почему бы мне не пойти к Мурси-бею? Я расскажу ему о своем положении и попрошу, чтобы он помог мне устроиться на работу. Ведь он уважаемый господин, бей, крупный правительственный чиновник и к тому же родственник Зейни-бея. Еще мать, помню, говорила, что Зейни-бей приходится нам дальним родственником. А по сути дела, даже нет надобности напоминать ему, что моя семья состоит в родстве с Зейни-беем. Ведь я прошу у него не милостыни, не благотворительности. Я хочу работать. Своими руками. И я принесу пользу тому, кто наймет меня. Благотворительность тут ни при чем, так же как и мое родство с Зейни-беем. Пусть он только поможет мне найти место, где я смогу в поте лица заработать себе на хлеб. Да проклянет аллах эту жизнь! Да и жизнь ли это, порядок ли это, если человек не знает, где ему переночевать, как найти пропитание? Безработный, беспризорный, нищий, хожу я по большому городу. Я служил у старосты, но больше я ему не нужен. Работал у Абдульгаффара — он меня прогнал. Что я сделал плохого? Почему я не у дел, почему я стал беспризорным, голодным изгнанником, мечтающим найти хотя бы койку, чтобы поспать час-другой?
    Да, надо идти к Мурси-бею. Как знать, возможно, это поможет делу.
    Я встал со скамьи. Тело разбито, голова трещит. Уже два часа дня. Я пошарил в карманах и обнаружил, что в моем распоряжении еще целый пиастр. Как его истратить? На пиастр можно съесть бутерброд с вареными бобами, выпить чашку чаю и купить одну сигарету, а можно приберечь эти деньги на трамвай.
    Да, я голоден и устал. А вокруг снуют трамваи. Я решил ехать к Мурси-бею на трамвае. Что будет, то будет! Решено.
    Я прыгнул на подножку. Трамвай был переполнен, кондуктор в противоположном конце вагона. Мне пришло в голову проехать без билета и сэкономить пиастр. Обрадовавшись этой мысли, я не спускал глаз с кондуктора, готовый спрыгнуть с подножки, как только он начнет приближаться ко мне. Таким образом, стоя у дверей, я доехал до площади Измаилии. Но тут подошел кондуктор.
    — Билет! — проговорил он.
    Я притворился, что не слышу. Он повторил еще раз:
    — Берите, господин, билет!
    — Схожу! — ответил я и, не дожидаясь остановки, выпрыгнул из трамвая, напутствуемый руганью кондуктора.
    С площади я направился в квартал Роуда, нашел дом Мурси-бея и постучал в дверь. Он вышел сам и сказал:
    — Милости просим!
    Я вошел. Красиво меблированная гостиная. «Как хорошо иметь свой дом! — размышлял я. — Да, только тот настоящий человек, у кого есть дом!»
    Я сел в кресло и подумал: «Вот бы в нем соснуть! Почему нет у меня хотя бы дивана, на котором я мог бы лежать и спать, как вот этот котенок?»
    Когда Мурси-бей на минуту вышел из гостиной, я еще раз посмотрел на котенка, который приятно потягивался на подушечке дивана, протянул руку, чтобы погладить его, а сам с завистью думал: «Эх, хотел бы я быть на месте этого котенка!»
    Мурси-бей вернулся, и я встал в знак уважения.
    Он сказал:
    — Пожалуйста, садитесь.
    Я сел, извинился за беспокойство и рассказал ему, как работал у деревенского старосты, потом у Абдульгаффара, объяснил, что мне двадцать лет, что я умею читать, писать и считать, и прошу его помочь мне устроиться на любую работу, обещая оправдать его доверие своим трудом и поведением.
    Я обратил внимание, что бей хорошо упитан, краснощек, так и пышет здоровьем. Я отметил также, что великие это вещи — покой и довольство, которыми он наделен вполне и которых я полностью лишен. Одет он был во все дорогое, добротное. «Неужели оба мы — дети Адама и Евы? — думал я. — Тогда почему он упитанный и краснощекий, а я тощий и желтый, как лимон? Почему он здоров, как бык, а я болен и немощен? Почему у него высокая должность, легкая и приятная работа, а я не найду себе даже самой трудной и неприятной? Почему он спит на хорошей постели, а у меня нет даже угла, где бы я мог прикорнуть?»
    Я уже хотел сказать ему, что вот, мол, котенок высыпается в свое удовольствие, а мне негде ночевать, но бей опередил меня.
    — Хорошо… — начал он.
    Я напряг все свое внимание: что скажет он о моей судьбе? Бей немного помолчал, а затем заговорил о том, что вопрос о безработице касается не только меня, что есть много таких людей, у которых нет ни работы, ни пропитания, ни жилья, что даже люди с дипломами высшего учебного заведения ходят без работы.
    — Во всяком случае, я постараюсь что-либо для тебя сделать, — закончил он.
    Мурси-бей заерзал на стуле, намекая, что мой визит окончен. Я поблагодарил его, встал, попрощался и вышел. Итак, я вновь на улице. Здесь нет такого покоя, как в доме Мурси-бея. И вновь в растерянности: что делать дальше? Рука шарит в кармане и нащупывает злополучный пиастр — все мое богатство.
    Я подошел к табачному киоску, но не отважился истратить пиастр на курево — ведь я голоден, к тому же надо думать о ночлеге! Но на много ли хватит одного пиастра? На бутерброд с фасолью, не больше. А чтобы переночевать хотя бы на тротуаре, пиастра мало.
    Я снова вспомнил о дяде Сулеймане. А что, если попросить у него помощи или совета относительно работы? Может быть, он знает какого-либо предпринимателя, владельца магазина или гаража, кого-нибудь, кто нуждается в рабочем или стороже, в писце или счетоводе? Эта мысль вновь вернула мне надежду. Я быстро зашагал вперед, прошел по улице Каср-аль-Айни, миновал Хильмию и наконец достиг Баб-аль-Халька. Мое вторичное появление премного удивило дядю Сулеймана. Я рассказал ему свою историю. Он усадил меня, сам сел напротив и стал вслух перебирать знакомых ему людей, которые могли оказаться полезными.
    — Слушай, Акиль, — сказал он, — мы непременно должны найти для тебя какую-нибудь работу. Приходи завтра.
    Я спросил, уверен ли он, что завтра найдется работа. И он с приятной улыбкой, дружеской и теплой, ответил мне так:
    — Приходи утром, сынок. Постараемся, поищем — и найдем. Не так уж страшен шайтан…
    Я хотел попросить, чтобы он оставил меня в лавке переночевать, но ведь магазин — не его собственность, и, поразмыслив, я решил не беспокоить его. Хотел было занять у него еще пять пиастров, но постеснялся: ведь он только сегодня одолжил мне сколько мог, я должен быть благодарен ему и за это. И я, поблагодарив его, вышел из магазина, решив попросить у него немного денег завтра утром, если только мне суждено еще раз увидеть утро.
    Я прошел в то самое кафе, где утром поспал немного на стуле, и сел за стол. Подошел официант, и я не нашел ничего лучшего, как сказать ему:
    — Я утром пил у вас чай.
    Кафе было набито битком, и поэтому он прошел мимо меня, не ответив на мое приветствие. Я просидел там до полуночи. Когда посетители разошлись, а хозяин начал убирать столы, чтобы закрыть кафе, я встал и вышел на улицу, так и не зная, куда деться. Меня мучили голод и страшная головная боль — очевидно, оттого, что я не спал две ночи подряд. Ноги отказывались нести мое тело, съежившееся от ночного холода.
    Я глядел на счастливых господ: они заходили в открытые еще фруктовые магазины, покупали и с наслаждением ели фрукты. Из ресторанов доносился запах жаркого, а я, дрожа, брел все вперед, пока не добрался до улицы Аль-Азхара. Приметив укромный уголок на изгибе тротуара, я решил тут же прилечь, опершись спиной о стену. Но покашливание полицейского заставило меня встать. Я вышел на площадь Аль-Азхара, надеясь переночевать в мечети святого Хуссейна. Я очень обрадовался этой мысли, но — увы! — дверь мечети оказалась запертой.
    — Почему заперта мечеть? — спросил я у прохожего.
    Тот утешил меня, сообщив, что ее откроют на рассвете перед утренней молитвой. Тогда я сел прямо на тротуар, опершись спиной о стену мечети и чувствуя, что скоро окоченею от стужи.
    Но заснуть на холодном тротуаре у холодной каменной стены было немыслимо. Я поднялся и стал ходить взад и вперед, но вскоре обнаружил, что на меня искоса поглядывают полицейские. Я решил идти дальше и наконец добрел до рынка в Атаба-аль-Хадра. И там, в сторонке, я вдруг увидел телегу, одну из тех, в которых торговцы развозят свои товары. Недолго думая я прыгнул на телегу.
    Радости моей не было предела, когда я обнаружил, что она густо застлана соломой. Тьма была кромешная, холод — пронизывающий. Но только я стал шарить руками, чтобы улечься поудобнее, вдруг услышал мальчишеский голос:
    — Чего тебе, дяденька?
    — Спать, брат, спать!
    — Тише, а то накличешь полицейского. Он нас обоих вытурит отсюда, — лениво проговорил мальчик и лег на свое место.
    Я понял, что парнишка — мой «родственник», и на душе у меня стало теплее. Укрывшись соломой, я крепко заснул рядом с ним.

АБДАРРАХМАН АШ-ШАРКАВИ

Заветная мечта

    Перевод О. Ковтуновича
    Все спит в его маленьком мире: отец, мать, коза, куры, и только он никак не может заснуть.
    Он смотрит на еле заметный желтый огонек деревенского светильника, который больше дымит, чем светит. Смотрит и ждет, когда проснется мать и наступит утро.
    Завтра он впервые в жизни наденет костюм и башмаки. На нем будет все новое, и ветерок станет играть кисточкой его торбуша[25]. Он поедет в город, который никогда не видел, и там будет держать вступительные экзамены в начальную школу.
    Уж теперь он поедет на осле, на том самом осле, за которым так часто плелся пешком. Он всегда мечтал об этом и однажды, нарушив запрет, даже попробовал прокатиться на осле. Когда-нибудь Мустафа, наверное, забудет все события своего детства, — все, но только не это! Он всегда будет помнить, как дядя наградил его такой пощечиной, что он кубарем скатился со спины осла. Дядя очень дорожил ослом и считал его более полезным для семьи, чем двадцать таких бездельников, как Мустафа. Дядя полагал, что перевозка земли — нагрузка, вполне достаточная для старого животного.
    Мустафа никак не мог понять, почему дядя разрешает возить на осле землю, а покататься на нем не дает: ведь он, Мустафа, единственный ребенок в доме.
    Семья у них небольшая: мать, отец, дядя и он, Мустафа. Имущество тоже невеликое: осел, коза, куры.
    Отец когда-то учился в Аль-Азхаре и мечтал стать улемом[26]. В один прекрасный день он появился в деревне в огромной чалме и гордо прошелся по улицам. Первым ему повстречался его собственный брат. Смеясь, он сказал: «А это что такое? Зачем ты намотал на голову такую большую чалму? Понимаю, ты собираешься показывать ее за деньги. Иди, иди своей дорогой! Я на тебя смотреть не стану, и от меня ты ничего не получишь».
    Вся деревня смеялась, повторяя эти слова. Она и до сих пор вспоминает их, потому что эти слова вошли в золотой фонд деревенских острот. Молодой азхариец больше не вернулся в Каир. Он женился и остался в деревне, но чалму, возвышавшуюся над его лбом, он не снял. Хотя он и не стал улемом, крестьяне его уважают. Они обращаются к нему за советами, когда дело касается брака, развода, иногда расспрашивают о рае и аде. Он пишет для них анонимные жалобы на старосту, злоупотребляющего властью. Сына своего Мустафу он отдал сначала в деревенскую школу, а теперь посылает в городскую, чтобы сын, плоть его и кровь, достиг в жизни того, чего сам он так и не добился.
    Однако дядя Мустафы не разделял этого желания. Он считал, что Мустафа должен остаться в деревне и помогать вести хозяйство. Пусть он вырастет деревенским молодцом, пусть выучится драться на палках, пусть будет защитником семьи от нападений недоброжелателей.
    Дядя Мустафы худ и слаб телом. На его строгом бронзовом лице всегда лежит печать горечи. Скажет он порой веселое слово, и крестьяне долго смеются над его шуткой, но деревня не помнит случая, когда бы смеялся он сам. А пройдет по деревне слух о новой несправедливости начальника или о том, что староста снова отбирает кур у крестьянок и деньги у крестьян, все ждут, что скажет по этому поводу дядя. Смеясь над его словом, крестьяне отдыхают от всех своих невзгод.
    Итак, дядя упорно возражал против того, чтобы Мустафу послали учиться в город. Однажды вечером, когда семья сидела за ужином, он откусил пол-луковицы, заел ее черствым хлебом и куском высохшего красного сыра и сказал: «Говорю тебе, оставь его в деревне! Может, это и неплохо — учиться, но кто же будет здесь защищать наше добро? Что он, независимости для страны добьется? Так, что ли?»
    Мустафа и раньше слышал эти слова: «независимость», «страна», однако не понимал их смысла. Но теперь, возмущенный пренебрежением дяди, он крикнул: «Конечно! Я добьюсь независимости для страны!»
    Едва ли не первый раз в жизни дядя расхохотался. Отец тоже засмеялся и сказал: «Если пожелает аллах!» И тогда дядя, мечтательно улыбаясь, произнес: «Может, и добьешься, герой!..»
    Сейчас дядя спит на скамье в соседней комнате. С рассветом он встанет.
    Только вот рассвет никак не наступает, рассвет того долгожданного дня, когда их маленький караван отправится наконец в город.
    Комната, где лежит Мустафа, совсем темная. В ней даже нет окна, через которое могли бы проникнуть солнечные лучи или бледный свет луны.
    Мерное похрапывание людей смешивается с дыханием козы и голосами ночи, а самодельный светильник неутомимо бросает во тьму слабый свет. Он едва теплится, как теплится робкая надежда в душе человека: и ярко не горит, и совсем не гаснет.
    Незаметно бегут минуты. Мустафа мечтает о чуде — оказаться бы ему в новой одежде, как у сына начальника полиции, который расхаживает по деревне под защитой отцовской власти и старшего стражника.
    Этому мальчику примерно столько же лет, что и Мустафе. Как аккуратно он всегда причесан, какие у него розовые щечки! Он ходит по деревне, важничая перед детьми, мешая людям и животным, раздавая пинки направо и налево. А за ним всегда следит улыбающийся стражник.
    Мустафа помнит, как однажды он чуть не избил этого мальчишку, но стражник схватил его за руки, и тогда сын начальника полиции, расхрабрившись, ударил Мустафу. Стражник вдобавок толкнул Мустафу да еще обругал и его самого, и его отца, а затем и всех жителей деревни.
    Когда Мустафа рассказал об этом дома, мать накричала на него, отец пожал плечами, а дядя, потрепав его за волосы, сказал: «Эх, ты! Да разве феллахи — люди? Выходит, ты такой же герой, как и твой отец. Ведь твоего отца выгнали из Аль-Азхара за такую же историю!»
    Мустафа припоминает все это и с нетерпением ждет, когда же наконец проснется мать, когда же придет утро и они поедут в город.
    Да, он поступит в городскую школу и будет таким же, как сын начальника полиции, как сын самого маамура[27].
    Он станет носить городской костюм; когда он заговорит, все будут прислушиваться; он вырастет человеком, которому откроются все тайны жизни; он узнает то, что неведомо другим.
    Он станет таким, как тот важный инспектор, который приезжал к ним в школу осенью прошлого года в коляске, подпрыгивавшей на ухабах. Старухи, стоявшие в дверях домов, как всегда, беседовали о старых временах, о божьих праведниках и их деяниях. А девушки, закрывая нижнюю часть лица черными платками, оглядывали инспектора с ног до головы. Несколько ребятишек прицепились сзади к коляске. Потом инспектор вошел в школу и направился в класс, где учился Мустафа. Учитель бросился ему навстречу. Малыши заметили, что грозный учитель, который нередко бил их палкой, вдруг стал говорить непривычно тихим голосом. Он перестал ругаться и все старался спрятать палку. Дети почувствовали симпатию к странному посетителю. Воцарилась тишина, полная ожидания.
    Приезжий заговорил, и ребята, раскрыв рты, с восхищением слушали его. Инспектор обладал удивительным красноречием и беседовал с детьми о вещах, совсем им незнакомых.
    Инспектор попросил нарисовать странную вещь, которую он назвал «яблоко»[28]. Мустафа никогда не забудет этого слова. Вся деревня до сих пор со смехом вспоминает историю с инспектором и яблоком. Этот случай также вошел в золотой фонд деревенских острот.
    Мальчики никак не могли понять, чего хочет от них инспектор. Тогда он обратился к учителю и попросил его нарисовать на доске яблоко. Учитель смутился, тщетно пытаясь вспомнить, что это за штука. Малыши весело рассмеялись…
    Когда Мустафа приедет в город, он обязательно узнает, что такое яблоко. Узнает он и многое другое, что пригодится ему в жизни.
    Но почему не просыпается отец, чтобы собрать его в дорогу? Слух Мустафы различает в темноте храп отца и мерное дыхание козы.
    Мустафа злорадно и торжествующе смотрит на козу. Сколько раз она заставляла его плакать, когда он утром или вечером вел ее на привязи, а она то и дело норовила сбежать! В конце концов ей всегда удавалось вырваться, и Мустафа неизменно получал от дяди положенную порцию брани и подзатыльников.
    Коза приоткрыла глаза, и ее неподвижный взгляд остановился на Мустафе.
    Когда наконец наступит день и можно будет надеть костюм, ботинки и торбуш?
    Мустафа осторожно приподнимается и смотрит на спящих тут же с ним на полу отца и мать. Светильник почти совсем потух.
    С бьющимся от волнения сердцем он поднимается со своего места, протягивает руку и пытается открыть сундук, куда его мать обычно прячет ценные вещи и сласти.
    Коза, привязанная к крышке сундука, зашевелилась, зафыркала. Мустафа замечает, что она недовольно смотрит на него. Он поспешно ее отвязывает, легко открывает сундук и вытаскивает из него новый костюм.
    С чувством великого счастья он несет свой костюм, ложится на место и, полный надежд и мечтаний, горячо прижимает костюм к груди.
    Он чувствует запах новой одежды, и этот запах кажется ему нежнее аромата цветов. Мустафа любовно гладит грубую ткань, из которой сшит костюм, и думает о городе, о горожанах, которые едят пшеничные лепешки, мясо, рис и яблоки.
    Нет, он не перенесет такого счастья! Мустафа закрывает глаза. Мало-помалу приятное тепло разливается по его телу, и он мягко проваливается куда-то в пропасть. Звуки доносятся до него все слабее и слабее. Он засыпает…
    Мустафа приходит в себя от сильной боли. Он слышит взволнованные голоса матери, дяди и отца, вскакивает и, зевая, трет глаза. И вдруг — сильная пощечина. «Мама!» — кричит Мустафа. А мать удерживает отца и дядю. Уж не собираются ли они и впрямь убить ее единственного сына из-за какого-то куска материи? Она, плача, твердит об ифритах[29], которые сыграли с ребенком злую шутку, пока он спал.
    Мустафа окончательно приходит в себя. Он ищет свой костюм, костюм, который изменит всю его жизнь. Но костюма нет! Перед ним только изжеванные куски материи.
    Еще не понимая, что произошло, он озирается вокруг и видит, что коза стоит за дядиной спиной и жует рукав его новой куртки. Со слезами, с криком он бросается к козе, но отец отталкивает его.
    Что будет с ними, если они лишатся еще и козы?! И Мустафе кажется, что дядя и отец защищают козу так же ревностно, как старший стражник защищал сына начальника полиции…
    Но на этом злоключения Мустафы не кончаются.
    Дядя приказывает ему отвести козу и осла в поле, добавив при этом, что на большее он не способен.
    А коза еще никогда не вела себя так строптиво, как в это утро. Мустафа со злостью бросает в нее комки глины.
    В этом году отец, конечно, не сможет купить ему другой костюм.
    Но вот и поле. Мустафа уже не плачет. Он снова мечтает. Мечтает о том, как поедет в город, в школу. В будущем году, когда отец купит ему новый костюм, он сам запрет его в сундук и сундук зароет. Или он будет стеречь этот сундук все ночи напролет, а перед отъездом он ляжет спать на крышку, а козу… козу он выгонит из дому.

МУХАММЕД АБД-ЭЛЬ-АЗИЗ

Собака Атааллы

    Перевод Г. Шарбатова
    У въезда в деревню раскинулась широкая площадь, окруженная могучими, тенистыми деревьями, многим из которых более ста лет. Площадь — излюбленное место не только для взрослых и детей, но и для всех животных и птиц деревни.
    Через эту площадь утки проходят к воде, здесь же роются полчища кур, дети постарше играют в лапту, а малыши копаются в земле, строят домики и лепят фигурки из глины.
    После работы приходят сюда и молодые крестьяне. Они часто собираются в кружок, чтобы рассказать друг другу смешные истории, случившиеся давно или недавно, обсудить события дня или послушать, как один из них читает жизнеописание Абу Зейда-аль-Хилали или как другой поет песни о могучем аль-Адхама аш-Шаркави, который однажды посетил их места. В деревне жил тогда смелый и сильный человек, с которым аль-Адхама пожелал помериться силами. Много сложено сказаний и легенд о встрече между этими сельскими богатырями.
    Тут же на площади ты увидишь множество собак. Ведь собака в египетской деревне неотделима от человека. Она сопровождает хозяина в поле, оберегает его от волков, спасает от разбойников, предупреждая своим лаем об опасных засадах. Поэтому почти все крестьяне держат собак и возлагают на них многочисленные обязанности. По старинному деревенскому обычаю, собаку называют по имени ее хозяина: собака Ахмеда Хуссейна, собака Каркара, собака Атааллы…
    Я хочу тебе рассказать о собаке Атааллы.
    Этот пес был признанным вождем не только всех собак своей деревни, но и всей округи. Особенно страшились его те пришлые псы, которые являлись сюда на рынок вместе с хозяевами из соседних деревень. А на рынке всегда можно урвать лакомый кусок, особенно в базарный день.
    Базарный день — это примечательный день. В этот день феллахи запасаются зеленью, мясом и фруктами. Хотя все это плоды их трудов, они видят их только раз в неделю. И то, если есть возможность побывать на рынке.
    Все побаивались собаки Атааллы: и собаки и люди. Проходя мимо, каждый угощал ее чем-нибудь. Один давал лепешку или кусок лепешки, другой бросал ей кость, третий — кусок сыра. Только после такого подношения можно было спокойно пройти мимо. Но если ты попробуешь подойти к ней с пустыми руками, — не миновать беды: об этом ясно скажут оскаленные зубы и настойчивое грозное рычание, и тебе придется вернуться туда, откуда ты пришел, и идти в обход, даже если это потребует много усилий и времени. А в следующий раз ты непременно прихватишь что-нибудь съестное для собаки Атааллы.
    Это была высокая черная собака, с могучим корпусом, сверкающими глазами и звонким лаем. Казалось, она никогда не спит. Всю ночь напролет эхо над деревней вторило ее лаю, который если и умолкал, то не больше чем на полчаса. А весь день она дежурила на площади, на перекрестке дорог, и взимала пошлину со всех, кто шел мимо. Потом она навещала дома тех феллахов, которые не держали своих собак, и получала там самую различную мзду. Ведь она считала себя ответственной за охрану этих домов, и хозяева не спорили с ней. Собака Атааллы снискала всеобщую симпатию еще и тем, что именно она возглавила знаменитую битву местных собак с волками, которые однажды напали на деревню. С тех пор хищники потеряли всякую охоту появляться там, где правила собака Атааллы — вождь всех собак округи.
    В летние дни, когда жители деревни пережидают полуденную жару и площадь бывает пуста, собака Атааллы все стоит на своем перекрестке и взимает пошлину с каждого прохожего. Она съедает все, что ей нравится, а остальное дает другим собакам.
    Я всегда с огромным удовольствием наблюдал за собаками деревни и особенно за собакой Атааллы.
    Но вот однажды, в один из летних дней, когда полуденная жара только начала спадать и ребятишки выбежали на площадь, чтобы позабавиться своими играми, когда старики только еще расположились на берегу реки, готовясь к полуденной молитве, когда скот, до того прохлаждавшийся в воде, медленно потянулся к полям, — в этот момент собака Атааллы, как всегда, бдительно охраняла свой перекресток. Вдруг она вся подалась вперед и застыла, насторожившись. Потом она резко повернула голову в сторону главной дороги, которая словно расплывалась в жарких лучах солнца. Я взглянул в ту же сторону и увидел вдали незнакомую собаку, которая, медленно шатаясь из стороны в сторону, приближалась к деревне. Она ковыляла, высунув язык, и из ее разинутой пасти текла обильная слюна. Собака была бешеная!
    Собака Атааллы стрелой ринулась навстречу пришелице. Она не даст ей проникнуть в деревню и заразить своей болезнью людей или животных! Воинственный лай собаки Атааллы, хорошо знакомый жителям деревни, предупредил их о грозящей опасности. Услыхав этот лай, люди, как всегда, взялись за палки или мотыги и вышли на дорогу, чтобы выяснить, в чем дело. Несколько феллахов побежали за собакой Атааллы, которая уже настигла врага и вступила с ним в жестокую битву. Палки феллахов ускорили конец этой битвы, но собака Атааллы вышла из нее с несколькими ранами на груди.
    Прошло несколько дней. Собака Атааллы стала печальной и вялой. Она покинула свой пост в центре площади и пряталась в тени, в каком-нибудь укромном уголке. Она лежала тихо и смирно, причиняя этим боль жителям деревни, которые все любили и уважали ее. Феллахи приносили ей самую соблазнительную пищу, но собака ни к чему не прикасалась. Ей дали свежие внутренности утки, но она лишь взглянула на это лакомство и отвернулась. Горевала вся деревня. Сельский лекарь пытался лечить ее каленым железом — средство, которое он применял и к животным, и к людям. Но ничто уже не могло помочь собаке Атааллы. Даже когда она спокойно лежала на месте, она тяжело дышала, по углам ее пасти и с высунутого языка текла слюна. Молодежь и старики шепотом говорили друг другу, что собака, по всем признакам, заражена бешенством, но во всей деревне не нашлось человека, который согласился бы умертвить собаку Атааллы.
    Наступила ночь. Тревога охватила жителей деревни, когда со стороны площади донеслись какие-то странные звуки — будто кто-то рыдает в темноте. А к утру собака Атааллы пропала. Я обыскал всю площадь, но нигде не обнаружил ее следов. Она исчезла, и никто не знал, куда она ушла. Собака Атааллы покинула деревню, которую она любила. Покинула только потому, что боялась заразить жителей своей болезнью.
    Всю свою жизнь она оберегала родную деревню и ушла, чтобы встретить смерть вдали от нее.

АБДАРРАХМАН ФАХМИ

«Простофиля»

    Перевод А. Султанова
    Сегодня, проходя по одной из улиц на окраине столицы, я невольно обратил внимание на скромную, полустертую временем вывеску: «Хаджи Мухаммед аль-Хадек. Студенческая столовая». Прочтя эту давно знакомую мне вывеску, я невольно улыбнулся и пробормотал: «Хаджи Мухаммед — простофиля».
    Так звали мы, студенты, хозяина этой столовой. Помню, три года тому назад я вместе с Абдель-Басыром, моим коллегой по юридическому факультету, снимал комнату в том самом доме, где помещалось заведение «простофили».
    Абдель-Басыр был долговязым парнем, тощим, малокровным и бледным от постоянного недоедания.
    Отец его, бедный феллах, мог посылать сыну не более двух египетских фунтов в месяц[30]. Из этой суммы мой коллега 80 пиастров отдавал за койку, а остальные 120 должен был растянуть на все тридцать дней месяца.
    Я отлично знал по собственному опыту, что на 120 пиастров можно прожить впроголодь недели две, не больше, остальные же две недели моего друга кормил случайно обнаруживший его «простофиля» Хаджи Мухаммед аль-Хадек.
    Вот как это случилось.
    Однажды Абдель-Басыр зашел в столовую Хаджи Мухаммеда и заказал себе вареных бобов с лепешками. Поев, он подошел к прилавку и протянул хозяину пятипиастровую монету.
    — С меня два с половиной пиастра, Хаджи!
    Но Хаджи был занят другими клиентами и потому, бросив деньги Абдель-Басыра в ящик стола, продолжал свой разговор с каким-то посетителем. Рассчитавшись со всеми, хозяин долгим и испытующим взглядом посмотрел на Абдель-Басыра:
    — Так сколько ты мне должен, сынок?
    — Два с половиной пиастра, Хаджи! — отчеканил Абдель-Басыр.
    — Хорошо, сию минуту, — сказал хозяин и протянул Абдель-Басыру сдачу — семь с половиной пиастров: втрое больше, чем он ожидал.
    Абдель-Басыр очень удивился:
    — Сколько вы мне даете, Хаджи?
    — Семь с половиной. Ведь ты дал мне десятипиастровую монету.
    Абдель-Басыр уже был готов воспользоваться оплошностью Хаджи, но тут же, преодолев соблазн, сказал:
    — Нет, Хаджи, вы ошибаетесь: я дал вам только один шиллинг…[31]
    Но Хаджи прервал его, настойчиво повторяя:
    — Нет, боже меня упаси! Ты сам ошибаешься, сынок. Вспомни, если забыл: ты дал мне полреала[32]. Подсчитай-ка свои деньги и убедишься, что я прав!
    Такой соблазн Абдель-Басыр преодолеть не мог. Он ушел, скрыв угрызения совести. Когда он рассказал мне и другим студентам эту историю, мы долго смеялись. Но и на следующий день Хаджи также сам себя обсчитал, и тогда мы решили, что он, должно быть, простофиля — этот почтенный Хаджи. Так он и прослыл у нас простофилей.
    Итак, вывеска Хаджи воскресила в моей памяти недавние годы, и я решил заглянуть в «студенческую столовую» Хаджи Мухаммеда аль-Хадека.
    Я вошел, уселся за столик и, как в студенческие годы, заказал вареных бобов с лепешками. При этом я украдкой посматривал на Хаджи Мухаммеда, сидевшего напротив за прилавком.
    Невольно я вспомнил еще один случай из нашей совместной жизни с Абдель-Басыром. Как-то в начале месяца, получив от отца очередной денежный перевод, он пришел в столовую и заказал обычные бобы с лепешками. Поев, он подошел к хозяину, чтобы расплатиться, и протянул ему пятьдесят пиастров. Хаджи взял ассигнацию, но дать сдачи не спешил.
    — А нет ли у тебя мелочи, сынок?
    — Тут все мои деньги, Хаджи! — ответил Абдель-Басыр.
    — Вот и оставь их у меня. Потом посчитаемся.
    — Но у меня нет больше ни милима!
    — А много тебе нужно пока?
    — Хоть полреала!
    Тогда Хаджи вручил ему полреала и сказал:
    — За мной сорок пиастров, если, конечно, ты мне доверяешь.
    — Ну что вы, Хаджи, — сказал Абдель-Басыр, — конечно, доверяю.
    Однако, покидая столовую, он не мог отделаться от мысли, что хозяин способен позабыть о своем долге, так же как он забывал долги других. Но что поделаешь, — слово сказано, слово надо держать!
    На следующий день Абдель-Басыр снова пришел в столовую, поел бобы, а потом спросил у хозяина свою сдачу. Но Хаджи ответил ему так:
    — Да ведь нет еще у меня мелочи, сынок! А на сколько ты поел сегодня?
    — На четыре пиастра.
    — Вот и хорошо. Иди, сынок, я запишу. До свидания!
    Итак, Абдель-Басыр стал каждый день заходить в столовую и есть в счет «своего кредита».
    Но однажды, когда, по расчетам Абдель-Басыра, его «кредит» уже был исчерпан, он, поев бобы, подошел к прилавку Хаджи и протянул ему мелочь, чтобы расплатиться. Но Хаджи, как и прежде, пристально посмотрел на него и сказал:
    — Твой кредит не исчерпан, сынок. У меня еще есть твои деньги.
    — Не может быть, Хаджи! — воскликнул Абдель-Басыр.
    Но Хаджи не унимался:
    — Сынок, не горячись. У меня в книге все записано. А моя книга не обманет! У тебя еще осталось двадцать пять пиастров. Или ты хочешь, чтобы я чужие деньги присвоил? Боже меня упаси!
    И Абдель-Басыр весь месяц ел в кредит, и кредит все не исчерпывался…
    Когда в начале следующего месяца он опять зашел в столовую, Хаджи обратился к нему с такими словами:
    — Слушай, сынок, как ты думаешь, не лучше ли будет, если ты опять кредитуешь меня пятьюдесятью пиастрами, которые я сейчас использую по своему усмотрению, а в конце месяца сделаем расчет?
    Что могло быть лучше для Абдель-Басыра! Он принял предложение «простофили» и весь учебный год кормился в его столовой.
    Все это я вспомнил, пока ел бобы и смотрел на Хаджи, который в это время листал свою книгу. Кончив есть, я с невольной улыбкой подошел к прилавку, чтобы расплатиться.
    Хозяин посмотрел на меня долгим, внимательным взглядом и сказал:
    — Как поживает твой друг Абдель-Басыр?
    — Он теперь важный адвокат!
    — Это хорошо. Когда его увидишь, скажи ему так: «Хаджи Мухамед аль-Хадек приветствует тебя и передает, что ты остался должен ему семь с половиной фунтов».
    Я был удивлен такому «привету»:
    — Какие деньги, Хаджи-эфенди?
    — Не задаром же я кормил его!
    — Он ел в долг?
    — Ну конечно. Только я всегда обманывал его при расчетах: говорил, что кредит еще не исчерпан. — Хаджи Мухаммед улыбнулся и добавил, барабаня пальцами по прилавку: — Уж очень он нуждался, бедняга. Жаль было его. До свидания, сынок. Так не забудь передать ему, что за ним долг. Пусть непременно заплатит!
    Выходя из столовой, я еще раз посмотрел на вывеску и подумал: «Вот он каков — наш «простофиля»!»

Случай на остановке

    Перевод Г. Шарбатова
    Затруднения мои начались на прошлой неделе в полночь на площади аль-Атаби[33]. Чудесный был вечер! Я прекрасно провел время в обществе моего друга и истратил все, что было у меня в кармане. И вот, когда большие часы на площади пробили полночь, у меня с другом на двоих оказалось только два кирша. Впрочем, больше нам и не требовалось. Каждому из нас достаточно было одного кирша, чтобы сесть в трамвай, уплатить за билет и, усевшись поудобнее, закурить в ожидании своей остановки. Так мы и расстались. Мой друг жил в северной части Каира, я — в южной. Как он доехал, я не знаю. Что же касается меня, то я стал ждать свой трамвай.
    Прошло десять минут… двадцать… тридцать… Большие часы на площади пробили половину первого ночи, но для беспокойства не было пока никаких причин. Ведь транспорт, как известно, работает до трех утра. На трамвайной остановке, кроме меня, был еще только один человек: несколько взволнованный и беспокойный с виду рабочий в замасленной спецовке.
    Вот и трамвай. Я вошел первым, а за мной и рабочий, мой «коллега» по ожиданию. Мы уселись друг против друга, и тут я услышал чей-то весьма любезный голос:
    — Билеты!
    Я извлек из кармана единственный кирш и протянул его кондуктору.
    — После двенадцати билет стоит два кирша, — произнес тот же учтивый голос.
    С высокомерием, но немного волнуясь, я опустил руку в карман. Увы, он был пуст. Как человек практичный, я быстро сообразил, что делать. Я обратился к кондуктору, и в тоне моего голоса уже не оставалось и нотки высокомерия:
    — Кажется, у меня ничего нет, кроме одного кирша!
    Кондуктор на это ответил:
    — В таком случае, господин, вы можете ехать в автобусе.
    Тогда рабочий спросил испуганным голосом:
    — А там за сколько?
    — За один кирш, если до часу ночи.
    На следующей остановке вслед за рабочим покинул трамвай и я.
    Кондуктор нам вдогонку кричал:
    — С площади аль-Атаби за нами идет автобус! Вы успеете сесть!
    Оставив нас на остановке, трамвай быстро поехал дальше по своему маршруту. Не успели мы сделать и нескольких шагов, как заметили, что в нашу сторону несется автобус. Стремительный, как ураган, и светящийся, как метеор, автобус промчался мимо нас и исчез за поворотом…
    Тогда, поглядев на меня, рабочий сказал:
    — Вот и автобуса нет! Какая неприятность! А у меня остался всего один кирш… Впрочем, как и у вас!
    Я посмотрел на часы и предложил:
    — До часа ночи билет в автобусе стоит один кирш. Сейчас без двадцати час. Мы успеем вернуться на площадь аль-Атаби.
    Вскоре, обливаясь потом, мы добрались до стоянки автобуса. Когда мы уселись, мой спутник обратился ко мне с вопросом:
    — Извините, господин, кажется, вы… прошу прощения, человек состоятельный? Как же это получилось, что у вас совсем нет денег? Только один кирш… Мне-то простительно, у меня сын заболел. В очень тяжелом состоянии. В одиннадцать часов я вызвал врача, и он прописал лекарство. А аптеки все уже закрыты, так что пришлось покупать лекарство на пункте «скорой помощи». Когда я уплатил, у меня остался только один кирш. А у вас, господин… то есть вы, конечно, простите, господин…
    Я решил, что ему лучше подумать не о моем, а о своем собственном положении, и прервал его словами:
    — Я что! Вот твое положение действительно неприятное! Представь, что автобус не ходил бы за один кирш до часа ночи. Что бы ты тогда делал?
    — Что бы я делал?
    — Сын твой лежит больной, ждет лекарства, а ты не можешь доехать до дому — ведь у тебя остался только один кирш!..
    — Существует господь… Он мудростью своей сотворил автобус и до часа ночи положил цену за билет в один кирш.
    В этот момент часы пробили час. Я подскочил как ужаленный.
    Разговаривая, мы и не заметили, что наступил час ночи, а автобус все стоял на месте. Это означало, что мы тронемся уже после часа ночи, и надо будет платить два кирша!
    Рабочий поглядел на меня, я — на него. Наши взгляды встретились, и тут я решил: да, я отдам ему свой кирш, чтобы он довез сыну лекарство. А что будет со мной?! Над этим я не хотел задумываться, чтобы не изменить своего решения.
    Вдруг машина тронулась. Кондуктор подошел к пассажиру, сидевшему напротив меня, и я увидел, как тот вынул кирш — один кирш! — протянул его кондуктору и получил билет.
    Затем кондуктор подошел ко мне. Я отдал свой кирш, и мне протянули билет. Я взял этот билет с высокомерием и небрежно бросил:
    — Почему вы задержались?
    — Тут у нас было одно дело. Инспектор задержал нас на десять минут.
    — Но ведь вы и публику задержали из-за этого…
    Так я попал домой. И мой «коллега»-рабочий тоже вернулся к своему сыну с лекарством.

Не виноват!

    Перевод А. Султанова
    Господин судья! Ей-богу, я не виноват! Я в жизни не воровал, даже в сад старосты не лазил. А редис, которым я торговал, пока не сломал ногу, я покупал в деревне по двадцать пиастров за мешок и продавал в городе по тридцать пиастров, только таким образом зарабатывая на жизнь. Ей-ей, я никогда не попрошайничал, в чем вы соизволили обвинить меня! Коли вру, пусть мне глаза выколют! Я глуп, это верно. Но что делать? В этом виноват мой отец, который не обучал меня в школе, пока я был еще мал. Пусть бог покарает тех, кто посмеялся надо мною и накликал на меня беду!
    Я нес мешок редиса из деревни в Каир. Нога у меня тогда еще была здоровой, не в гипсе, как сейчас. Я всегда хожу в город пешком. И вот шел я с мешком по городу, и вдруг у моста Абуль-Аля на меня наехала машина. Я даже гудка не слышал и не успел опомниться, как уже лежал под машиной, а все мои редиски рассыпались по мостовой. Хорошо, нашлись добрые люди и отвезли меня в больницу Каср-аль-Айни. Там наложили гипс на сломанную ногу, перевязали меня и отпустили, сказав, чтобы я пришел через неделю.
    Вышел я из больницы и вижу, что с больной ногой мне до деревни не дойти, а вернуться через неделю в город я и подавно не смогу. Что делать? Темный мой разум подсказал решение. Я же говорил вам, что я — крестьянин, в школу меня не отдавали. Вот и говорю себе: «Иди-ка ты к воротам мечети Сейда-Зейнаб и переночуй там!» А что еще делать? Ведь я человек деревенский, темный, глупый, в школах не обучался. Потащился я с больной ногой к мечети и сел у ворот. Через пять минут проходит мимо меня какой-то человек, важный, вроде вас, господин судья, кладет мне в руку пиастр и заходит в мечеть. «Бог милостив, — думаю я, — раз он посылает мне хороших людей. Я смогу набрать себе на ужин!» Так и сижу я, а мимо меня проходят почтенные беки, вроде вас, господин судья. Я только протягивал руку, а уж они сами подавали мне кто сколько мог. Дело благочестия, господин судья!
    Просидел я до вечернего намаза[34] и набрал пятьдесят пиастров! «Да, — подумал я, — это лучше, чем торговать редиской».
    Прошла неделя. Пора было идти в больницу на перевязку. Но темное мое сознание опять подсказало: «Не ходи! Это бог послал тебе гипсовую повязку, чтобы ты мог кормиться ею. Если в больнице ее снимут, кто станет подавать здоровому человеку? Разумно ли самому стать причиной собственного несчастья?»
    Прошел месяц, другой. Нога поправилась, но, пользуясь божьим даром, я продолжал сидеть у ворот мечети. И вот теперь нашелся такой скверный человек, который пожаловался; будто я попрошайничаю. Подошел этот эфенди ко мне, а я ему говорю:
    — Сыночек! Подай пиастр бедному!
    Он лукаво засмеялся и говорит:
    — А целый фунт не хочешь?
    — Грешно смеяться над бедным стариком, — говорю я ему.
    — Разве я смеюсь над тобой? — отвечает он. — Эх ты, неотесанный! Недавно один богатый и благочестивый хаджи вернулся из Мекки и теперь оделяет всех бедняков. По целому фунту дает каждому!
    А я ему и поверил. Необразованный я, господин судья, круглый невежда — в жизни не был в медресе. И вот повел он меня через улицу в большой дворец, недалеко от мечети Сейда-Зейнаб. У ворот стояли вооруженные солдаты, я даже испугался, когда их увидел. Но он меня успокоил. «Они дворец охраняют», — сказал он, и я ему поверил, господин судья. Ведь мой отец в жизни не учил меня школьной грамоте.
    Поднялись мы наверх, и никто нас не задержал. Вошли в комнату, а там за столом сидит офицер. Я снова испугался, но эфенди заверил меня, что это и есть тот богач.
    — Но он полицейский офицер! — возразил я.
    — О, он начальник всего округа, человек богатый, совершил паломничество в Мекку! Он может тебе дать фунт и даже больше, если будешь его слушаться.
    Я по своей глупости, господин судья, поверил этому эфенди и подошел к офицеру. А он и спрашивает:
    — Это тот самый, что попрошайничает перед мечетью Сейда-Зейнаб?
    — Я человек бедный, — говорю я начальнику, — нога у меня сломана, а ты, хаджи святых мест, подай мне фунт!
    Начальник — да будет ему благословение божье! — улыбнулся и отвечает:
    — Один фунт? Ты заслуживаешь пяти фунтов!
    Я поблагодарил его за хорошие слова, моля бога, чтобы он простил все прегрешения этому благочестивому хаджи. А он открыл какую-то книгу и стал спрашивать, как меня зовут, откуда я и сколько мне лет. «Зачем бы ему это?» — удивился я.
    А эфенди мне шепчет:
    — Эх ты, невежда, протокол ему надо составить. Ведь должен он знать, кому сколько дать денег. Отвечай на его вопросы!
    Ну, я рассказал ему все, о чем он спрашивал, и приложил к протоколу большой палец для удостоверения, стало быть, личности. Приложил и говорю начальнику:
    — Ну, давайте деньги!
    А он взял меня за руку и говорит:
    — Подождешь в гостиной, пока не вызовут!
    Я снова поверил, господин судья, и он повел меня в гостиную. Но гостиная эта была почему-то очень узкая и грязная, господин судья. Там даже стула нет, посидеть не на чем. Гостиная у нашего старосты в деревне — и то лучше!
    Короче говоря, запер он за мной дверь и ушел. И с того дня я все ждал, пока вот сегодня не привели меня к вам, господин судья. Ей-ей, в жизни я не попрошайничал. Я человек неповинный. Темный я, неграмотный. Отец мой во всем виноват: ему бы отдать меня в школу, пока я был еще мал…

«В состоянии прийти сам…»

    Перевод О. Ковтуновича
    Проснулся я от стука в дверь. Неужели в такой холод мне, больному, придется вылезать из теплой постели?..
    В Каире я живу один. Меня перевели сюда из города, где я родился и вырос, где учительствовал до последнего времени и где теперь осталась моя семья.
    В комнате было холодно. Я спрятал под одеяло руку, которую уже было вытащил, и попытался снова уснуть. Но в дверь опять постучали. Надо вставать.
    Я сел на постели и попытался согнуть больную ногу. Видимо, врач, который меня лечит, неплохой специалист: еще позавчера я не мог пошевелиться, а сегодня мне уже значительно легче.
    Между тем стук в дверь повторился еще настойчивее. Я отозвался и попросил подождать. Кто бы это мог быть? Может, старый фельдшер пришел сделать мне укол? Но сейчас только девять часов, а он обычно бывает в десять. Или он пришел так рано потому, что сегодня он должен сделать последний укол и хочет поскорее получить свое вознаграждение? Тут я вспомнил, что денег у меня всего фунт с небольшим, а фельдшеру я должен и за посещения — это была любезность с его стороны, — и за вакцину, которую он покупал за свой счет. Я стал подсчитывать на пальцах: сколько же я ему должен? Ага! Всего он сделал три укола, сегодня будет четвертый. Это составит шестьдесят пиастров, сорок пиастров за визиты — итого один фунт. А мне самому остается только голодать.
    В дверь забарабанили еще сильнее. Отбросив мысли о голоде — он угрожает мне не впервые, как-нибудь выкручусь! — я откинул одеяло, взял костыль и заковылял к двери.
    Передо мной стоял не старик фельдшер, а весьма элегантный молодой человек среднего роста. В руках он держал какую-то книгу, которую продолжал читать, стоя перед дверью. Я взглянул на заглавие: «Женщин много. Похождения знаменитого вора Арсена Люпена».
    Этого юношу я видел впервые.
    — Что вам угодно? — вежливо спросил я.
    — Я ищу господина Омара.
    — Я — Омар.
    — Вы больны?
    — А в чем дело?
    — Разве не вы писали заявление с просьбой освободить вас от работы? Я из врачебно-контрольной инспекции.
    Я сразу же переменил свой сухой тон и провел его в комнату, подчеркнуто тяжело опираясь на костыль. Он сел и спросил:
    — На что жалуетесь?
    — Ревматизм у меня, — сказал я, показывая на ногу.
    Он пощупал мой пульс.
    Я снова повторил:
    — У меня ревматизм.
    — А кто вам сказал, что у вас ревматизм?
    Я молча добрался до стола, стоявшего в углу комнаты, достал заключение врача и подал ему. Он просмотрел заключение и сказал:
    — Следовательно, вы уже лечитесь…
    Прежде чем я успел ответить, в дверь снова постучали. Я открыл. Это был фельдшер со своим кожаным чемоданчиком. Он сразу прошел в кухню, чтобы прокипятить инструменты. Вернувшись в комнату, где я оставил молодого врача, я увидел, что тот углублен в чтение своего романа. Я сказал ему:
    — Могу ли я выйти завтра на работу?
    Ничего не ответив, он вынул из кармана пачку бумаг, порылся в них, нашел наконец мое заявление, в котором я просил дать мне бюллетень по болезни, и стал что-то писать прямо на заявлении. Затем, обратившись ко мне, сказал:
    — Сейчас пойдете во врачебно-контрольную инспекцию, там вас осмотрят.
    Я очень удивился:
    — Но ведь вы же пришли сюда для этого!
    — Раз вы уже в состоянии двигаться, то, согласно инструкции, должны явиться туда сами.
    — А кто вам сказал, что я могу двигаться? Если я ковыляю перед вами по комнате, то это еще не значит, что я могу отправиться на комиссию на край света.
    — Такова инструкция. Возьмите такси. Я дам направление, чтобы ускорить прохождение комиссии.
    И снова начал что-то писать.
    Вошел фельдшер. Я приготовился к уколу, а сам в растерянности думал: «У меня всего фунт, как рассчитаться с фельдшером? На что жить? Чем платить за такси?»
    Я спросил фельдшера:
    — Сколько я тебе должен?
    — Четыре укола стоят шестьдесят пиастров…
    — А за визиты?
    — Сколько дадите…
    Тем временем молодой врач вручил мне направление на комиссию и еще уведомление, которое я должен был подписать. Я прочитал:
    «Больной предупрежден, что ему нужно сегодня явиться на комиссию, так как он в состоянии прийти сам».
    Фельдшер закрыл чемоданчик и сказал:
    — Желаю доброго здоровья, с позволения аллаха. Я, значит, ухожу…
    Я посмотрел на фельдшера — он ждал платы. Посмотрел на врача — он требовал от меня подписи, которая вынудила бы меня заплатить за такси. Посмотрел в сторону кухни: там совсем нет продуктов.
    Я спрашиваю у врача:
    — А что, если сегодня я не пойду в инспекцию? Можно ли пойти, например, завтра?
    — Надо непременно сегодня, иначе за эти дни у вас из зарплаты вычтут как за прогул. Такова инструкция.
    Я растерянно переводил взгляд с фельдшера на врача. Затем быстро произвел расчет, исключив, как обычно делал в таких случаях, расходы на питание.
    Я передал фельдшеру свой единственный фунт. Взял из рук врача ручку и бумагу, которую должен был подписать. После слов «в состоянии прийти сам» имелось достаточно свободного места. Вместо подписи я дописал: «в могилу», свернул эту бумажку и передал ее врачу.

АХМАД РУШДИ САЛЕХ

Памятник

    Перевод О. Ковтуновича
    Мое детство прошло в городе N. С тех пор как моя семья уехала оттуда, я только однажды снова побывал там.
    Город очень переменился. Раньше в центре городского сада перед зданием муниципалитета стояла беседка для оркестра. Теперь на этом месте — мощеная площадь, в центре которой возвышается памятник какой-то знаменитости.
    Была б моя воля, я поставил бы в центре моего родного города памятник совсем другому человеку — Абу ас-Сауду-эфенди. Я изобразил бы его таким, каким многие помнят его: обыкновенным провинциальным офицером в мундире с блестящими пуговицами, высоким скуластым человеком с довольно грубыми чертами лица. Я изобразил бы его с дирижерской палочкой — с той самой палочкой, которая так стремительно плясала в его руке, которую он порой подбрасывал вверх, а потом ловил с необыкновенной ловкостью. И этой же палочкой он умел выводить замысловатые узоры перед глазами хорошенькой Ратибы…
    Четверть века тому назад я был еще мальчиком, но Ратиба и во мне пробудила странную привязанность.
    С оркестром Абу ас-Сауда-эфенди у меня связаны многие воспоминания. Мне было только восемь лет, когда я жил вместе с семьей в городе N., в доме, принадлежавшем матери Ратибы. Возле дома росла высокая смоковница, которую девушка называла «Шапкой любви». Девушка просыпалась до восхода солнца и собирала в платок плоды, опавшие за ночь, а потом, когда я выходил из дома, она целовала меня и давала вкусную смокву. Ратиба относилась ко мне с нежностью и любовью.
    Я тоже очень любил ее. А еще я любил смоквы и беседку, где играл оркестр. Ради этих моих привязанностей я начал даже обманывать родителей. Однажды я притворился больным, чтобы не ходить в школу, а дождаться, когда пройдет оркестр. Отец больно отодрал меня за ухо, сказав при этом: «Если будешь лениться, я отошлю тебя к дяде, в другой город».
    Моя мать всегда была занята. Она разводила кур. Целыми днями она просиживала перед гнездами своих наседок, разговаривала с ними, скликала их по именам и очень радовалась, когда они сбегались на ее зов. Она и не подозревала, что творилось в моем сердце, не знала, что я часто убегал из школы специально для того, чтобы дождаться, когда оркестр пройдет мимо лавки Хабиба. Как только Абу ас-Сауд-эфенди подходил к этому месту, я выбегал вперед и передавал ему записку от Ратибы.
    А с каким нетерпением я всегда ждал часа, когда оркестр должен был пройти мимо нашего дома, как любил я смотреть на человека, который шел впереди музыкантов! Он размахивал своей палочкой, он поднимал и опускал ее, он подбрасывал ее высоко вверх и ловил ее с легкостью. Я пробовал подражать ему, демонстрируя свое искусство перед Ратибой. Она всегда смеялась, обнажая зубы, красивые, как жемчуг.
    А как часто я бегал в сад, в беседку, где играл оркестр! Передав очередное письмо офицеру, я возвращался к Ратибе, прыгая от радости. Она непременно целовала меня и говорила при этом: «Если ты кому-нибудь скажешь!.. Смотри, я поссорюсь с тобой!» Но разве мог я поссориться с Ратибой!..
    Помню, однажды у нее заболело горло. Она лежала в кровати, зарывшись черноволосой головой в вышитую подушку. Мне была видна только ее шея, белая, как слоновая кость, и нежная слабая рука поверх одеяла. Я очень беспокоился за нее и никак не мог уснуть в ту ночь. Отец подходил ко мне, клал руку на мой лоб и шептал молитву. А я все думал: «Вдруг Ратиба умрет? Настанет утро, но она не встанет, не заговорит, не засмеется…» Это были тяжелые минуты.
    Есть у меня и другое, радостное, воспоминание. Однажды, когда после полудня по нашей улице, подпрыгивая на камнях, проехала поливочная машина, а вслед за ней пробежали босоногие ребятишки, я вышел на угол, чтобы дождаться оркестра. Как всегда, я еще издали увидел пыль, которую поднимали ноги шагающих музыкантов. Абу ас-Сауд-эфенди был одет в белый китель с блестящими, золотыми пуговицами и в черные брюки с красными лампасами. Он, как всегда, ловко жонглировал своей палочкой, вращая ее между пальцами, бросая и подхватывая ее на лету. Трубач, по имени Нахаси, вовсю раздувал щеки, поднимая свою трубу к небу, барабанщик изо всех сил бил в барабан… А я шагал впереди оркестра, надеясь, что Абу ас-Сауд-эфенди остановится перед окном Ратибы и она увидит его и меня рядом с ним. И вот оркестр уже возле нашего дома. Вдруг музыканты замедлили шаг и остановились прямо под окном Ратибы. Они играли специально для нее, а наш герой прохаживался перед своим оркестром, великолепно дирижируя и то и дело подбрасывая вверх свою палочку. Потом дирижер взял из моих рук письмо, оркестр двинулся дальше, и вскоре его музыка уже слышалась в городском саду.
    В те дни с Ратибой и с дирижером оркестра были связаны самые большие мои радости — ведь я был посредником между ними.
    Ратиба очень любила свою «Шапку любви». Она всячески ухаживала за этим деревом, на которое раньше никто не обращал внимания, поливала его и собирала опавшие плоды, будто драгоценные камни. Потом она отдыхала на скамейке под деревом и пела. А я играл неподалеку, строил себе игрушечный дом из веток и листьев и смотрел на ее бархатное платье, на ее белые руки…
    Однажды Ратиба рассказала мне, какое счастье ее ожидает: Абу ас-Сауд-эфенди предложил ей стать его женой. Что могло быть важнее этого события! А какая веселая была потом свадьба! Помню, я подошел к невесте, и она крепко прижала меня к своей груди.
    Абу ас-Сауд-эфенди и Ратиба поселились на самом верхнем этаже. Дружба наша стала еще теснее.
    А вскоре моя семья покинула наш маленький городок и переехала в порт Бахир. Быстро летели дни. Египет переживал тревожное время народных волнений, время важных перемен. Я почти забыл хорошенькую Ратибу…
    Но вот однажды мне довелось делать работу для одной театральной труппы. И кто бы, вы думали, оказался в этой труппе клоуном? Кто потешал зрителей, кто смешил их до колик? Наш старый знакомый Абу ас-Сауд-эфенди! Да, его уволили из оркестра, и он стал клоуном. Его уволили за то, что он однажды отказался играть в здании муниципалитета. Это случилось после того, как один из главарей так называемого «национального правительства» приказал стрелять в народ. Погибло несколько детей, и среди них те, кого Абу ас-Сауд-эфенди хорошо знал, — они часто сидели перед его оркестром и слушали музыку. Он был потрясен и отказался играть для тех, кто стреляет в детей.
    Так неужели он не заслуживает, чтобы ему воздвигли памятник на центральной площади его родного города?..
    Стоял бы он на высоком постаменте, огромный, с крупной головой, и взор его был бы устремлен в ту сторону, где когда-то играл его оркестр и палочка рассекала воздух…
    Я никогда не забуду горькую усмешку, игравшую на губах Абу ас-Сауда-эфенди, когда он появился на сцене в роли клоуна. Он пел забавную песенку, которая называлась «Шапка любви». Зрители смеялись до колик, и он тоже старался улыбаться — так старался, что улыбка, казалось, вот-вот разорвет его губы. А его рассеянный взгляд был устремлен на тех, кто пришел посмеяться над героем, который когда-то был известен своими подвигами и своим большим сердцем…

МУХАММЕД СИДКИ

Амина

    Перевод Г. Батурина
    Амина уже не улыбалась моим друзьям своей приветливой улыбкой. Она поставила перед нами поднос с четырьмя разными чашками и, нахмурившись, отошла. Беспокойство отражалось на ее лице: она знала, что мы приняли решение.
    На маленьком и круглом, как у ребенка, лице своей жены я читал все и сразу понял, что таилось за ее холодным взглядом. Поставив перед нами чай, она поспешно вышла, ее зеленое с разводами ситцевое платье мелькнуло в дверях.
    Друзья мои, наверное, никогда не поймут, почему Амина не была с ними приветлива, как всегда. Кто-нибудь из них может даже подумать, что она рассердилась только потому, что мы приняли решение.
    Но я-то понимал, в чем дело. Понимал, что Амина не только рассержена или опечалена. Я понимал, что она встревожена, что она боится. Слишком хорошо она знала, что означает на деле это решение для меня и для наших детей, знала, что такое обыски полиции.
    За время нашей совместной жизни, полной волнений и тревог, Амина не раз делила со мной все трудности забастовки.
    Мне довелось работать во многих местах и участвовать во многих забастовках. Когда забастовка кончалась победой, моя заработная плата увеличивалась на несколько медяков в день, а когда проваливалась, меня увольняли или штрафовали за каждый день забастовки.
    Амина хорошо знала, что, если мы приняли решение, значит, к концу недели у нас кончатся деньги и мы будем все брать в долг, а булочник Осман и бакалейщик Таха будут каждый день требовать уплаты. А потом, как это обычно бывало в таких случаях, после долгого спора со мной она примется проклинать свою жизнь, замужество, завод, рабочих, профсоюз, мать, породившую ее, и отца, выдавшего ее замуж. Предав проклятию весь свет, она наконец проклянет и меня и заплачет над своей горькой долей. Затем, собрав в узелок кое-какие вещи, она возьмет наших детей — Талаата, Сабри и Джалала — и пойдет, обиженная и несчастная, к своей матери. А мать, подперев щеку жилистой рукой, будет пилить ее и с утра до ночи осыпать упреками: «Горе ты мое, несчастье ты мое! Вот не хотела ты выходить замуж за моего племянника Рамадана, вышла за этого оборванца, а теперь мучаешься… О аллах, когда же все это кончится!»
    Вот что предвидела Амина, вот чего она так боялась. И одна только мысль о том, что я снова могу надолго остаться без работы, приводила ее в ужас.
    Пока мы вшестером пили по очереди чай из четырех чашек, я еще и еще раз продумывал выработанный нами план действий. Казалось, мы предусмотрели все мелочи и были готовы ко всякой случайности. Ведь уроки, которые мы извлекли из нашей прошлой борьбы, не пропали даром. Мы обсудили все, что может произойти во время забастовки и помешать нам.
    Когда мы вышли из комнаты и я в накинутом на одно плечо пиджаке спускался по лестнице вслед за товарищами, я услышал тихий голос Амины:
    — Халил! Ты мне нужен!
    Я подумал, что сейчас Амина выскажет мне все, что скрывалось тогда за ее беспокойным взглядом. Я обнял, ее и ждал, что в ответ она улыбнется мне, как в прежние дни.
    Но вот она заговорила:
    — Мне надоело мучиться, Халил, я больше не могу терпеть, не могу! Я лучше сразу уйду, возьму детей и уйду… Нет, только не к матери. Как-нибудь проживу одна. Служанкой пойду работать… — И улыбнулась.
    В тот момент глаза Амины напомнили мне счастливые дни нашей молодости, и вместе с тем было в них что-то суровое от тяжелой нашей жизни. И еще что-то в ее глазах говорило мне: «Нет, Амина не сделает этого. Она тебя любит, уважает, верит в тебя. И она знает, что ты все равно поступишь так, как считаешь правильным».
    В эту минуту мне вспомнилось все наше прошлое. Я вспомнил начало нашей любви. Я тогда работал на медеплавильном заводе и жил в комнате на чердаке, которую снимал у ее родителей. Потом меня уволили с завода, и я лежал в больнице, потому что меня задело машиной, а она ждала моего возвращения. Ее мать была против нашей женитьбы и хотела выдать ее за своего племянника Рамадана, а я копил деньги — двадцать фунтов — для ее выкупа.
    Помню, как я экономил на всем, откладывал часть заработной платы, а потом продал старую мебель моей матери, и мы наконец поженились. Мы жили счастливо несколько месяцев, счастливо, хотя к концу недели у нас никогда не было денег.
    Я вспомнил все дни, прожитые вместе с Аминой, вспомнил смерть моей матери, рождение нашего первенца — Талаата, которого я увидел только после того, как вышел из тюрьмы Тур, вспомнил мою недавнюю болезнь, когда Амине пришлось продать все наши вещи, вспомнил нашу ссору на прошлой неделе…
    Все это мгновенно промелькнуло передо мной, и я сказал, стараясь казаться веселым:
    — Стыдно, Амина, стыдно, не говори так! Держись! Ведь ты всегда помогала мне. Разве ты не веришь в наше будущее? Будь умницей.
    И когда я, перескакивая через ступеньки, побежал догонять товарищей, поджидавших меня в переулке, я не думал, что Амина действительно уйдет, забрав с собой детей, и что я, вернувшись, не найду их ни дома, ни у ее матери.

* * *
    Все эти воспоминания, теснясь и обгоняя друг друга, проходили перед моими глазами, когда я сидел в камере тюрьмы Кармуз и глядел на железную решетку окна. В углу камеры спали мои товарищи — Азил и Джамал. За окном раздавались равномерные шаги часовых, а с угла улицы Саада доносился голос Саляма, торговца макаронами, который стучал медной ложкой по краю подноса и выкрикивал: «Макароны, макароны!»
    Я смотрел сквозь частый железный переплет и видел, как улица Нила постепенно заполнялась рабочими, стекавшимися сюда из прилегающих переулков. В предрассветной мгле они шли на завод. Из пяти наших требований три были приняты, но меня и еще двух товарищей заключили в тюрьму.
    Сначала мне были видны только ноги рабочих — тысячи шагающих ног по всей ширине улицы Кармуз. Потом мне стали видны руки, плечи, головы рабочих и наконец их лица, почти все знакомые. Они шли к своим станкам на завод, который находился в нескольких шагах от тюрьмы. У ворот завода стояли солдаты. Голоса рабочих звучали все громче и громче. Мне казалось, что большие ворота завода — это огромная, жадная пасть, готовая перемолоть и проглотить всякого, кто к ней приблизится.
    Сердце сжалось, когда я представил себе моих товарищей — каждый у своего станка, а мы трое здесь, за решеткой. С горькой улыбкой я подумал об Амине: «В первый раз ты не пришла навестить меня. Кто теперь ободряюще улыбнется мне милыми глазами, кто помашет мне рукой? В первый раз тебя здесь нет, Амина». Я никогда не думал, что она так рассердится, не верил, что она может совсем покинуть меня, что ее силы и терпение могут иссякнуть. Ведь она всегда переносила с улыбкой трудности нашей нелегкой жизни и вместе со мной мечтала о счастливом будущем.
    Мне стало тоскливо и горько. Я почувствовал, что какой-то комок подступает к горлу, но тут же подавил слабость. Я отвернулся от окна, посмотрел на спящих на полу товарищей и вдруг… услышал голос Амины. Теплый, мягкий, родной голос… Ее белая тонкая рука с длинными пальцами протянула мне сквозь решетку маленький сверток, а глаза ее нежно смотрели на меня, как после долгой разлуки, и в них дрожала робкая улыбка, будто она просила прощения.
    — Халил, здравствуй!
    Мое сердце затрепетало от радости. С волнением я схватил руку Амины и почувствовал теплоту ее пальцев. Я любовался ее лицом, круглым и маленьким, как у ребенка. Я смотрел на нее благодарным, любящим взглядом. Сверток из ее рук я взял, как счастливый ребенок берет новую игрушку. Развязав узелок, я нашел в нем две лепешки, маслины, папиросы и халву. Тахинную халву и маслины — то, что она всегда носила мне в тюрьму…

ЮСУФ ИДРИС

Труженик-горемыка

    Перевод А. Султанова
    У Абдо снова не было ни гроша в кармане. Это не впервые. Всю жизнь он с трудом добывал каждый пиастр.
    Абдо был поваром. Он научился этой профессии у мастера Фаида аш-Шами и так хорошо овладел ею, что слоеные булки его изготовления приводили в восторг самого учителя — такие они были румяные и приятные для глаз. Но судьба непостоянна.
    Мальчиком Абдо работал в пекарне, что напротив харчевни. Хозяин выгнал его, и он устроился сторожем-привратником в огромном, десятиэтажном доме. Потом волею судьбы он стал носильщиком. Он таскал тяжелые грузы, пока не надорвался и не получил грыжу.
    Голос у Абдо громкий, хотя и не очень красивый. И когда ему доводилось быть уличным продавцом, он одним только криком умел привлечь внимание всей улицы к своему товару: огурцам, арбузам, винограду.
    Случилось ему работать и маклером. День и ночь он рыскал по всем закоулкам на окраинах города в поисках дешевых комнат, сдающихся внаем, а когда находил, получал комиссионные — десять пиастров.
    Абдо был и неплохим официантом в кафе. Даже в праздничные дни, когда посетителей так много, он умел обслужить всех своих клиентов, не заставляя ожидать себя ни минуты и не роняя с подноса ни одной чашки.
    Он жил вдвоем с женой в маленькой комнатке. Многочисленные соседи по квартире были неплохие люди, хотя между его женой и другими женщинами-соседками порой и возникали мелкие стычки. Соседи сочувствовали Абдо и одалживали ему деньги, когда он оставался без работы. А когда он находил работу, они сами брали у него в долг. Словом, обитателей этой квартиры жизнь не баловала и хлеб им отмеривала все более скупой мерой. Но жизнь есть жизнь — что говорить об этом.
    У Абдо снова не было ни гроша в кармане.
    На этот раз безденежье затянулось, и не было надежды, что ему придет конец. Абдо стучался во все ворота, во все двери в поисках работы, но везде получал отказ. Изможденный и отчаявшийся, возвращался он домой. Нафиса, его жена, встречала его молча, и он тоже, не здороваясь, входил и ложился на циновку, на полу. Ложился и затыкал уши, чтобы не слышать ворчания жены, которая без конца напоминала ему, что хозяин дома грозит выгнать их на улицу, если они не уплатят за квартиру, что скоро великий праздник и ей очень хочется персиков, а вот их дочь так и умерла, не попробовав персиков, и что соседи одолжили ей пол-лепешки, четверть лепешки…
    На этот раз ворчание Нафисы вышло за обычные пределы и перешло в крик. Это было свыше его сил. Он уже не мог смотреть в лицо соседям, видеть, как они качают головами, причитают над ним: «Какой молодой, а какой несчастный!» К чему их соболезнования, которыми сам сыт не будешь и жену не накормишь?..
    Однажды, когда он вернулся домой, жена сообщила ему радостную весть: Талба просил его зайти. Абдо очень обрадовался: в его положении любая надежда на заработок лучше, чем ничего.
    Талба, санитар больницы, жил в том же доме и считался самым важным человеком среди жильцов. Абдо тотчас направился к нему.
    Талба принял его приветливо. Абдо улыбнулся застенчиво и, едва тот спросил: «Как поживаешь?», начал рассказывать историю своей жизни. Он испытывал большое удовлетворение, вспоминая дни своей славы. Он тогда работал. Сколько разных людей он знал и сколько людей знали его!.. Слушая собственную речь, Абдо забывал про свою заплатанную галлабию[35], голос его поднимался, душа наполнялась гордостью. И он когда-то был человеком! Затем, понизив голос, он гневно обрушился на бренный мир, на времена, на людей, сердца которых пропитаны злом. А потом он сказал, что все же верит в лучшее будущее, и наконец совсем тихо, с виноватой улыбкой спросил Талбу, может ли он надеяться, что получит работу.
    Санитар внимательно его выслушал и сказал, что работа для него найдется.
    Абдо вернулся радостный. Лучшее будущее подавало ему весть о себе.
    Нафиса заставила его дважды повторить свой рассказ о том, как принял его Талба. Он велел жене, как только она завтра постирает белье студентам, пойти к жене Талбы — помочь ей по хозяйству и развлечь ее.
    Абдо проснулся чуть свет и рано утром вместе с Талбой отправился в донорское отделение больницы. Вместе с другими он просидел до десяти часов, когда наконец открыли дверь. Все вошли в коридор, где царила абсолютная тишина. Абдо сел на скамью. От запаха карболки его начало мутить, желудок, казалось, поднимается к самому горлу.
    Ожидавших вызывали группами и опрашивали. Спросили и Абдо, как зовут его мать и отца, от чего умерли его дед и бабушка. Попросили фотографию, но у Абдо нашлась лишь карточка на удостоверении личности, которое он всегда носил с собой, боясь полицейских облав.
    Потом его вызвали в другой кабинет, и сестра, вонзив в его руку шприц, взяла у него полную склянку красной крови. Затем ему сказали: «Приходи через неделю».
    В течение всей недели у Абдо по-прежнему не было ни кирша. Половинки, четвертушки и даже корки лепешек иссякли. Рано утром, точно в назначенный день, он был вновь на донорском пункте. В десять утра открыли двери. Вошедшему перед ним ответили: «Нет, ваша кровь непригодна». Сердце у Абдо замерло. Но ему сказали: «Годен». И велели подождать. Абдо ожил. Несмотря на голод, он почувствовал себя героем среди толпы ожидающих и горделиво, как в давние времена, поднял голову.
    Вскоре его позвали в кабинет. Когда его руку положили на подставку, ему стало страшно, но, увидев соседей справа и слева, он успокоился. Потом он почувствовал что-то холодное, будто его рука прикоснулась ко льду. Абдо смотрел на сестер, плавно, молча и деловито снующих со шприцами в руках. Сестры были не похожи на его говорливую жену. Абдо заметил, что тут есть и мужчины. Лица у всех были белые, как полотно, и гладкие, как шелк.
    Абдо все смотрел на девушек-сестер, которые то и дело поправляли марлевые повязки, закрывавшие их приятные лица. Потом он почувствовал усталость.
    Сосед справа спросил: «Сколько же они возьмут крови?» Кто-то ответил: «Не знаю. Говорят, пол-литра». Беседа на этом прервалась.
    Наконец руку Абдо освободили, протерли холодным спиртом и сказали: «Все».
    Абдо встал, сделал несколько неуверенных шагов к двери, потом остановился и спросил о деньгах: хоть один — два кирша.
    Ему ответили: «Подожди».
    Он ждал. Ему заплатили один фунт тридцать пиастров! Они были вежливы и накормили его, вычтя за это какую-то сумму.
    Выйдя из больницы, Абдо, прежде чем идти домой, зашел в лавку мясника и купил фунт мяса, потом завернул к зеленщику и купил еще кулек картошки. Улыбаясь, он подошел к дому и постучался. Открыв дверь и увидев в его руках продукты, Нафиса ответила на его приветствие, осторожненько взяла кульки, и, если бы не стыд, она сказала бы, что нежно любит его, что она готова умереть за него.
    В очаге загорелся огонь, закипел мясной суп, приятный запах распространился по всей квартире. Этот запах дошел и до соседей; некоторые молча завидовали.
    Абдо плотно поел, вышел на улицу и купил арбуз.
    В эту ночь он не слышал привычного ворчания жены. Их мирный шепот напоминал воркованье голубей.
    К концу недели деньги иссякли.
    В назначенный день и час Абдо снова был в донорском пункте. У него опять взяли кровь, накормили и выдали деньги. Абдо был доволен своей новой работой. Он больше не слышал ни замечаний мастера, ни окриков артельного десятника, ни брани полицейского. Все, что от него требовалось, — это каждую неделю ходить в донорский пункт, в это опрятное, сияющее белизной помещение, отдавать пол-литра крови, получать плату, кормить свою жену.
    Многие завидовали его новому заработку.
    Жена ухаживала за ним подобно ифриту, который улавливает душу грешника. Принимая из его рук пакеты с продуктами, она нежно улыбалась ему. Когда он ложился, она не давала ему спать своим воркованьем, с беспокойством говоря об его здоровье, о том, как он похудел и пожелтел. Рассказывала она и о том, что болтают о нем соседки по квартире, и как она ругалась с Хамидой, которая сказала, что это срам, если муж продает свою кровь. Порой она ласкала его, как мать ласкает свое дитя, и плакала, что ему приходится отдавать так много крови. Ночью она укутывала его потеплее, днем не давала ему и пальцем пошевелить, покорно исполняла все его просьбы и капризы, как будто он был большим ребенком.
    Абдо огорчался, чувствуя и понимая, чем вызваны такие заботы. Но разве это так уж важно!
    Верно, что каждый раз, когда у него брали кровь, он чувствовал головокружение и, засыпая во дворе больницы, спал там до вечера.
    Верно, что люди много болтали о нем. Но зато примус у них всегда шумел, плата за квартиру вносилась исправно. А кому это не нравится — пусть болтает!
    …В одно из очередных посещений донорского пункта его больше не пригласили сесть за донорский стол. Ему сказали: «Нет».
    — Почему?
    — Анемия.
    — Амения?!
    — Анемия. Малокровие.
    — Ну и что же?
    — Нельзя.
    — Ну, а что же дальше?
    — Когда окрепнешь…
    — Я же крепкий, смотрите вот…
    — Упадок сердечной деятельности.
    — Ничего, я отвечаю за это.
    — Умрешь!
    — Я согласен.
    — Нельзя. Здоровье надо беречь. Мы не можем. Это бесчеловечно.
    — А разве так человечно, о люди?
    — Нельзя.
    — Значит, бесполезно?
    — Да.
    В этот день они даже забыли накормить его…
    Вот так Абдо остался без денег и без крови.

Взгляд

    Перевод В. Борисова
    Было удивительно, что такая маленькая девочка обратилась за помощью ко мне — взрослому незнакомому человеку.
    Она несла на голове поднос с печеным сладким картофелем, а поверх картофеля был положен еще жестяной противень с пирожками. Просто и непосредственно она попросила меня поправить эту громоздкую ношу: противень с пирожками готов был опрокинуться, худенькие ручки девочки отчаянно пытались восстановить равновесие, но сложное сооружение грозило рухнуть.
    Я недолго разглядывал растерявшуюся девочку и поспешил на помощь. Задача оказалась не такой уж простой: только я поправил поднос — чуть не опрокинулся противень; поправил противень — соскользнул поднос. А когда то и другое встало на место, девочка чуть наклонила голову, и пришлось все начинать сначала. Но вот наконец задача успешно решена — сооружение больше не качалось. И все-таки я посоветовал девочке вернуться в пекарню (ведь это совсем рядом!), оставить противень и снести его в следующий раз.
    Я следил, как она пересекает широкую улицу, по которой один за другим мчались автомобили, видел ее старое, потрепанное платьице, которое скорее напоминало кухонную тряпку, видел ее ноги, торчащие из-под рваного подола и похожие на длинные гво́здики.
    Она быстро перебирала этими босыми цыплячьими ножками, потом, вздрогнув, останавливалась и снова двигалась вперед, бросая по сторонам короткие взгляды. Несколько шагов она делала уверенно, потом приостанавливалась, чтобы восстановить равновесие, и снова шла.
    Я долго с волнением наблюдал за каждым ее шагом: беда могла случиться в любой момент.
    Но вот маленькая служанка пересекла наконец поток автомобилей. Она это сделала, как умудренная опытом взрослая женщина.
    Теперь она шла по другой стороне улицы. И я не терял ее из виду. Но вдруг она остановилась и замерла, боясь пошевелиться.
    Я чуть не попал под машину, бросившись на выручку. Но, подбежав, я увидел, что помощь ей не нужна: поднос и противень не грозили упасть. Девочка просто остановилась, чтобы посмотреть — посмотреть на резиновый мяч, которым играли дети. Такие же дети, как она, даже старше. Они шумели, кричали, смеялись…
    Не заметив меня, она двинулась дальше. Но прежде чем завернуть за угол, она снова остановилась, медленно повернулась всем телом и бросила еще один долгий взгляд на детей, играющих в мяч. Потом она скрылась за поворотом.

Заклад

    Перевод В. Борисова
    Лето в самом разгаре. На полевой дороге, которая, казалось, извивается от адской жары, не видно ни птицы, ни мухи. Полдень. Все вокруг присмирело от зноя, и придорожная курильня аш-Шаркави превратилась в единственное райское место, где можно отдохнуть.
    В этот час в курильне сидели четыре постоянных посетителя. Хлопковый сезон наполнил их кошельки медью и серебром. Они переговаривались нехотя и лениво. Кроме них, в курильне был еще Салих — продавец инжира. Он сидел на корточках перед своей корзиной и молча сгонял мух с винных ягод и со своего лица. Хозяин лавки аш-Шаркави сидел возле погашенного примуса, дремал и не слышал, как поливщик улиц Фарадж, пристроившись на корточках у одного из столбов, поддерживающих крышу курильни, терпеливо просил у него разрешения покурить кальян.
    Все ответили на его приветствие, а он снял со спины маленького, вдруг заблеявшего барашка и попросил воды. Аш-Шаркави указал ему на кувшин, врытый в землю. Бедуин опорожнил кувшин и сел на скамью. Вода, поглощенная им, не замедлила проступить на его лице…
    В курильне появился новый человек, и задремавшие было посетители уже не могли молчать. Завязался разговор. Сначала бедуина расспросили, откуда он и куда идет. А когда выяснилось, что нет у него ни верблюда, ни денег, ни хашиша, все потеряли к нему интерес.
    Скука снова начала одолевать посетителей, но тут Салих перестал гонять мух и активно включился в разговор. Он пустился в рассуждения о смоковнице, сочности ее ягод, об их свежести, оживляющей сердце. Говорил один Салих, остальные слушали, глотая слюни. Он сказал, что берется съесть пять ягод в один присест. Никто ему не поверил. Тогда Салих объявил, что он может съесть даже больше.
    Поднялся смех. Спросили «шейха арабов» — бедуина, что он думает на этот счет. Бедуин сказал тихо и спокойно:
    — Я съем сто штук…
    Смех сразу прекратился. Цифра была очень большой. Пожалуй, даже бык не съест столько инжира. Но бедуин все твердил, что съест сто ягод, и предложил даже побиться об заклад. Вот его барашек, он оставляет его в залог.
    Тогда один из присутствующих вынул кошелек и принял заклад. Он заплатит за сотню ягод, если бедуин съест их.
    Салих чуть не прыгал от радости. Он чистил плоды, бедуин ел, а остальные в один голос считали. Фарадж позабыл о кальяне, отошел от столба и стал помогать Салиху.
    Между тем бедуин быстро и легко бросал ягоды в рот, словно в бездонный колодец. Аш-Шаркави уставился на него, как на чудо. Сон окончательно покинул хозяина курильни, и он вместе с посетителями шепотом считал съеденные ягоды.
    После сороковой бедуин распустил пояс…
    Проглотив шестидесятую, он попросил пить. Аш-Шаркави проворно наполнил стакан водой из оросительной канавы и подал бедуину.
    Съев девяносто штук, бедуин снова выпил воды, длинно рыгнул, затем медленно, но верно прикончил сотню. Потом съел еще одну штуку за здоровье присутствующих…
    Сделав свое дело, он огляделся. Все в изумлении молчали. Бедуин постоял минуту, глубоко вздохнул, взвалил на спину своего барашка, попрощался и вышел как ни в чем не бывало.
    Несколько пар удивленных глаз ощупывали его фигуру, пока он не скрылся из виду. Затем все пустились чесать языки.
    Аш-Шаркави сказал, качая головой:
    — Этот человек, конечно, с Запада. Он, несомненно, заколдовал винные ягоды и, прежде чем приступить к еде, вступил в связь с джинами.
    Сказав это, он сплюнул направо и налево.
    Салих придерживался другого мнения:
    — У него в животе червяк, который пожрал все ягоды.
    А Фарадж откашлялся и изрек:
    — Бедуины, что верблюды. У них по два желудка.
    Один из толстосумов выразил мнение, что бедуин неминуемо распухнет и умрет и что через день-другой они увидят его труп в воде оросительного канала или где-нибудь под мостом.
    Много было разговоров, предположений, догадок. В конце концов чуть даже не возникла ссора.
    А бедуин?
    Он шел по дороге, резь в животе уже давала себя знать. Однако думал он только о том, что наконец-то он сыт и нет больше противной пустоты в голодном желудке.
    В будущее он не заглядывал: будь что будет!

Маленький мужчина

    Перевод Д. Баширова
    С восьми часов вечера Сами сидит на своем маленьком стуле в углу комнаты. Перед ним на столике — книжки, расписание уроков. У него еще не готовы задания на завтра и, кроме того, перед ним огромной важности проблема, которую также необходимо решить не позже, чем сегодня.
    Он уже не может спокойно видеть этого проклятого Шауки. Сегодня Шауки опять похлопал его по плечу, больно нажал на ключицу и сказал:
    — Ну как — отдашь ты мне пять пиастров? Впрочем, можешь и не отдавать. Дело твое!..
    Вот наглец! Что ему надо? Он заигрывает со всем классом, со всеми шутит, всякие смешные вещи рассказывает, небылицы всякие…
    Сами испытывает отвращение к Шауки и к самому себе. Зачем он пошел тогда вместе со всеми в кино? Каждый платил за себя, а за него заплатил Шауки. Сами хотел отказаться — аллах свидетель, он хотел, но не мог. Почему он такой слабовольный? Почему он никогда не может поступить так, как ему подсказывает совесть? Почему мужество покидает его именно в тот момент, когда он в нем так нуждается? Шауки купил билеты. Они вошли в зал, и Шауки сел рядом с ним. Надо было сразу же уйти, но Сами ограничился только тем, что отодвинулся подальше.
    Но все это пустяк, всему этому не стоило бы придавать значения, если бы не отец Сами. Это прямо несчастье! Вот уже целую неделю он просит у отца пять пиастров, а тот все время отвечает:
    — Клянусь аллахом, у меня нет!
    У отца всегда такой ответ, он смеется над Сами, он думает, что его сын — ребенок. Нет, Сами не верит его клятвам.
    В прошедшую неделю Шауки ни разу не потребовал свой долг. Если бы он потребовал! Если бы он повел себя так, как все, кто дает в долг! Но нет — он все время улыбается. Больше того, вчера он предложил еще раз сходить в кино. Сами опять промолчал. А надо было прямо сказать: «Я ненавижу тебя, ненавижу твое кино, ненавижу твою толстую морду!» Надо было сказать этому Шауки, что он — мерзавец, дурак и вымогатель, что он не учит уроков, все время получает одни двойки и что все его презирают. И еще можно было бы сказать ему: «Я лучше тебя, умнее, смелее тебя, я — один из лучших учеников класса, а ты — один из худших…» Но Сами не сказал ничего этого. Он струсил.
    Вчера и сегодня — одни и те же мысли. Он уже устал думать об этом. Ничего, когда-нибудь Шауки поймет, что Сами ему не товарищ. Сами может так ударить его ногой, что тот и не поднимется: это ведь не шутка — железные набойки на башмаках! Но… прежде всего надо бросить к его ногам пять пиастров. Обязательно надо.
    Пять пиастров! Всю неделю он пытается решить эту проблему. И зачем он только пошел в кино? Лучше б он заболел в тот день! Но каков отец! Стоит попросить у него денег, он начинает клясться, что у него нет ни пиастра. И мать тоже: лишь услышит о деньгах, так сейчас же возденет руки к небу и просит — ради аллаха! — пересчитать при ней всю сдачу… А ведь отец — это человек, который все может, для которого нет ничего трудного. Сами не хотели принимать в школу, но отец добился, чтобы приняли. Когда заболела сестра Сами, мать горько плакала и все твердила: «Умрет, непременно умрет». Сами тоже плакал. Но отец — тот не плакал и говорил, что сестренка будет жить. Он отнес ее к врачу, купил ей лекарство, и она выздоровела. Вот какой у них отец! И чтобы у такого отца да не было денег?! Какой дурак этому поверит?
    Отец и раньше не давал ему денег, но это ладно, бог с ним. Но сейчас!.. Сами просил очень упорно, но отец не менее упорно отказывал. Сами представил себе отца — высокого, плотного, с большим животом и толстыми пальцами-коротышками, и его охватил гнев. Отец его обманывает, его клятвы и уверения лживы насквозь. Ведь у отца есть бумажник — Сами это точно знает, своими глазами видел. Время от времени отец вынимает этот бумажник, открывает его… В таком бумажнике должны быть целые фунты! Отец должен был бы догадаться, что его сын знает об этом бумажнике и о том, что в нем есть. Но, видимо, отец не догадывается ни о чем. Впрочем, теперь это уже неважно: Сами еще утром твердо решил, что именно из бумажника своего отца он и возьмет необходимые ему пять пиастров. Отец мог бы дать их ему сам, но не хотел. Теперь пусть пеняет на себя.
    …Десять часов вечера. Отец, мать, брат и сестра уже давно легли и спят в соседней комнате. Но Сами решил ждать до одиннадцати часов — тогда будет больше уверенности, что они не проснутся. Мать крепко спит по ночам, но отец просыпается от малейшего шума. К счастью, он храпит во сне так, что, если он вдруг проснется, Сами сразу узнает об этом, так как прекратится его громкий храп. Сейчас он спит крепко…
    Сами начинает волноваться. Он сидит в комнате, которую называют гостиной. В гостиной принимают гостей, едят, пьют, и здесь же стоит столик, за которым Сами и его брат готовят уроки. И здесь же Сами иной раз получает пощечины за какие-нибудь провинности. Сами представляет себе, как именно в эту комнату когда-нибудь войдет Шауки, чтобы готовить вместе с ним уроки. Очень хорошо! Если Шауки этого хочет, Сами позовет его сам. Да, он предложит ему учить уроки вместе, заманит его сюда и убьет. Он вонзит ему прямо в сердце длинную, тонкую иглу. А потом скажет, что Шауки читал, читал — и вдруг упал. И никто ничего не узнает.
    Сами грезит наяву. Вот перед ним мертвый Шауки, а вот его, Сами, берут под арест. Он беззвучно произносит слова, которые скажет в полиции и в суде. А когда его казнят, какие слухи тогда пойдут по школе!..
    На безлюдной улице заговорило радио. Диктор будто сам себе читал высоким голосом последние известия. Сами очнулся от своих грез, сердце его забилось учащенно. Все спит кругом. В доме мертвая тишина. Только монотонно булькает вода в испорченном кране, который мать закрепила веревкой.
    Сами встает. Может быть, погасить свет в комнате? Нет, пусть горит, не так страшно будет. Он на цыпочках выходит из комнаты в маленькую гостиную и останавливается, прислушиваясь перед дверью спальни. Если кто-нибудь проснется, он скажет, что ему надо в ванную. Сами поворачивает ручку двери. Дверь всегда скрипит, поэтому открыть ее надо резким рывком. Так! Вот он уже в комнате. Отец храпит, сестра скрипит зубами во сне…
    Сами весь в поту, а проклятое сердце стучит так гулко, что, кажется, вот-вот разбудит спящих…
    В темноте Сами не может ничего разобрать. Ощупью он делает несколько осторожных шагов. Вот справа кровать, где спят отец и сестренка Самия. Рядом циновка, на которой спит младший брат. На этой же циновке обычно спит и Сами. Налево должен быть шкаф. Ага, вот и он… Прикосновения рук Сами нежны, как шелк. Вот он нащупал сломанную ручку шкафа. Чтобы бесшумно открыть дверцу, ее надо немного приподнять, а потом потянуть на себя. Сами уже пробовал сегодня.
    Хорошо! Шкаф открыт, теперь надо найти пиджак отца. Это нетрудно даже в темноте. В шкафу две вешалки. На одной — одежда матери, а на другой — и матери и отца. Вот он, пиджак, шершавый такой! А поверх — мягкое платье матери. Пиджак можно отличить даже по особому запаху. Этот запах принадлежит только отцу и хорошо знаком Сами. Вот так же пахнет и старый пиджак, который отец всегда накидывает на плечи Сами, чтобы он не простудился, когда готовит уроки. Да, Сами ясно различает запах отца, хотя шкаф полон запахов. Здесь и запах нафталина, и запах пустого флакона из-под одеколона. Этот флакон лежит в самом дальнем углу шкафа с тех пор, как Сами помнит себя. Мать говорила, что это подарок отца в день сватовства. В бутылочке уже давно нет ни капли одеколона.
    Сами сует руку в один из карманов пиджака — скомканный носовой платок и ореховая скорлупа. А в другом кармане? Может быть, здесь есть и деньги? Ничуть не бывало. Впрочем, это ведь наружный карман, а деньги, конечно, в бумажнике, во внутреннем кармане.
    Сами вынимает бумажник из внутреннего кармана, и тут у него вдруг возникает такое чувство, будто он весь вывалялся в грязи, будто он стал грязнее Шауки, грязнее всех на свете. Им овладевает раскаяние — сейчас он положит бумажник на место, убежит в другую комнату и проплачет там всю ночь. А утром выбросится из окна и умрет. Но бумажник такой тяжелый, плотный. Его приятно держать в руке. Сами невольно ощупывает его дрожащими пальцами. Пять пиастров, какие-то пять пиастров спасут его жизнь и честь. Он отдаст Шауки долг и уж тогда покажет ему, кто из них сильнее и кто сильнее всех в классе. А потом и умереть можно, если захочется.
    Отец спит богатырским сном. Когда-нибудь Сами расскажет ему всю эту историю, и они посмеются вместе.
    Сами в замешательстве: что делать дальше? План действий, разработанный еще вчера, выполнен: бумажник в его руках. А теперь? Сами крадучись выходит из спальни, унося бумажник. У себя в комнате он спокойно отсчитает пять пиастров. Разумеется, надо взять пять пиастров мелочью, потому что отец, конечно, знает, сколько у него бумажных денег. А исчезновение одной или двух монеток он не заметит. Сами услышал, как мать заохала, забормотала во сне. Он не обратил на это внимания, даже не вздрогнул — нервное напряжение стало уже привычным…
    И вот Сами снова сидит на своем маленьком стуле, и в руках у него отцовский бумажник — старый и потрепанный. Пахнет этот бумажник чем-то совсем незнакомым. Мелочь должна лежать в длинном кармашке. Сами открывает бумажник, обшаривает его пальцами… Ничего нет. Может быть, перевернуть его и потрясти? Из бумажника падают две монеты. Одна достоинством в полфранка, совсем стершаяся — должно быть, случайно завалялась в бумажнике. Вторая монета — небольшая, черная, красивой формы. Для чего отцу эта монета? Зачем он хранит ее? Может быть, она обладает волшебными свойствами, магической силой? Или это ключ к какому-нибудь кладу?..
    Полфранка. И больше никакой мелочи. Да и на что они годятся, эти полфранка?! Едва ли их где-нибудь примут. Кроме того, отец, наверное, заметит их пропажу.
    Сами извлекает из бумажника все, что там есть. Он нервничает и злится. Его поражает обилие всяких бумаг. Он знал, что бумажник объемистый, как книга, но ведь этими бумагами можно заполнить ящик стола! Целая гора, под тяжестью которой будто задыхается единственная десятипиастровая бумажка. Следовало бы сосредоточить внимание именно на этих десяти пиастрах, но любопытство берет верх. Еще бы: впервые Сами довелось познакомиться с отцовским бумажником, со всеми этими документами, несомненно имеющими весьма важное значение. Иначе зачем бы отец хранил их в этой кожаной копилке? Сами перебирает конверты, читает письма. Многое ему непонятно, но он все равно испытывает то приятное волнение, какое всегда охватывает человека, когда ему удается — пусть даже недозволенным, нечестным путем — проникнуть в какую-нибудь тайну.
    Вот письмо от дяди — брата матери. Он пишет о каком-то наследстве, о каких-то деньгах. Посылает привет Сами… Почему же отец не передал ему этого привета? А это что? Пожелтевшие, обтрепанные бумажки. Кому они могут быть нужны? На них что-то написано выцветшими чернилами. Красивый почерк… Вот еще бумажка, на ней нарисован минарет. А вот какой-то красный листок. Что здесь написано? «Администрация компании газа и электричества… Просим при ответе указать № 284…» Что это значит? «…В противном случае мы отключим вас от электросети…» Что это за сеть такая? И каким ключом от нее отключают? А вот еще конверт. На нем надпись: «Кусочек от покрывала священной Каабы. На память от твоего брата бедного раба божьего хаджи Мубарака Мухаммеда Хасана из квартала аль-Хуссейния». Сами раскрывает конверт и видит в нем кусочек нежной черной ткани, от которой веет ароматом мускуса или амбры или еще чего-то в этом роде. Может быть, именно от этого кусочка материи бумажник и приобрел свой особенный, устойчивый запах?..
    В груди у Сами поднимается какое-то новое чувство, которое заставляет его улыбнуться и с нежностью подумать об отце: оказывается, и у отца есть свои тайны… Сами забывается, погрузившись в море волнений и переживаний… Вдруг до его слуха доносится голос диктора: «…Радиопередачи окончены…» Сами очнулся. Он растерян, смущен, будто его поймали на месте преступления. Надо немедленно водворить бумаги на место, и в том порядке, в каком они лежали. Это нелегкая задача. Но вот она выполнена, и перед ним на столике остается только истрепанная бумажка в десять пиастров. Сами не кладет ее в бумажник, но и не берет ее пока. Перед ним две возможности: либо взять деньги, и тогда отец обнаружит пропажу, либо не брать, и тогда рухнет последняя надежда отдать долг. На что решиться? Выход найти нелегко. Даже странно, что он так спокойно рассуждает обо всем. Ведь он очень зол, он полон негодования. Как же это так: во всем бумажнике только десять пиастров и стершиеся полфранка? Его отец способен творить чудеса, ничто не может устоять перед его мощью!.. Почему же у него так мало денег? Нет, тут какой-то обман — деньги должны быть, и большие деньги. И потом, где все жалованье?
    Сложив десятипиастровую бумажку, Сами сует ее в карман: это меньшее из всех зол. И, конечно, он истратит все десять пиастров на себя. Пять отдаст Шауки, а на остальные пять съест бугаш[38], как все ребята, или, прогуливаясь в полдень, купит мороженого, как это делают другие. Будь что будет! Эти деньги его. Он не виноват, если его посылают в школу, а денег не дают.
    Хмурый, он вновь прокрадывается в спальню, чтобы положить бумажник на место. В дверях он останавливается. В спальне все спокойно. Через приоткрытую дверь туда проникает свет, и Сами видит спящего отца. Его голова сползла с подушки и свесилась на голое плечо. Белый ночной колпак упал на пол. Рот открыт, и комната оглашается шумным и беспорядочным отцовским храпом. Но что самое удивительное — лицо отца никогда еще не было таким серьезным, как сейчас, во сне. От него веет миром и вялой покорностью. Когда отец бодрствует, Сами всегда кажется, что в его лице есть что-то львиное. А сейчас… Отец спит. Он кажется Сами таким славным, таким добрым и таким несчастным… Ведь в его огромном бумажнике нет ничего, кроме десяти пиастров и двух монет — полуфранковой и той, волшебной.
    Все эти мысли в одно мгновение промелькнули в голове Сами, оставив после себя ощущение какой-то странной боли. Откуда исходит эта боль, Сами не знает. Может, это и есть «душевная боль»? И вдруг он чувствует, что слезы вот-вот брызнут из его глаз. Ему хочется броситься к отцу, обнять его, прижаться к нему изо всех сил, расцеловать его. Прижаться губами к его руке, к его рту, к закрытым глазам, к голове, с которой свалился ночной колпак.
    Все эти чувства обрушиваются на Сами совершенно внезапно. К таким переживаниям он совсем не подготовлен, и его трясет, словно в ознобе. Замерев на месте, он пристально вглядывается в спящего отца и чувствует, что прозревает после долгой слепоты. Перед ним его отец — человек совсем ему незнакомый, но такой хороший, такой добрый. Он, Сами, долго искал его и вот наконец нашел.
    Сами разглядывает спокойное лицо отца, прислушивается к его храпу. Рука Сами крепко сжимает бумажник. Значит, отец не лгал ему: он бедный и не очень-то счастливый. И у него действительно нет денег.
    Неожиданно дыхание отца делается прерывистым — он вот-вот проснется. Сами быстро прикрывает за собой дверь, стремглав бросается к шкафу и замирает возле него. Но отец глубоко вздыхает, а затем привычные раскаты с новой силой оглашают спальню.
    Словно в забытьи, Сами извлекает из кармана десять пиастров и сует их в бумажник. Затем он опускает бумажник во внутренний карман отцовского пиджака, закрывает шкаф и осторожно выходит в другую комнату. Погасив свет, он вновь возвращается в спальню и, раздевшись, укладывается рядом с братом на циновку. Успокоившись от пережитых волнений, он размышляет. Размышляет, как это ни странно, не о красном карандаше, о котором он мечтал с тех пор, как увидел его в библиотеке, и не о простых дробях, которыми надо поскорее овладеть. Он сейчас даже не пытается придумать новую уловку, которая поможет ему выманить у родителей хоть один пиастр. Нет, не этим сейчас заняты его мысли. Какой-то тайный внутренний голос, идущий из самого сердца, требует чтобы он действовал, предпринял что-то… Ему кажется, что отец в опасности, что свора врагов окружает спящего отца, чтобы задушить его. Сами должен защитить отца, только Сами, больше некому. И он что-то сделает! Он наполнит отцовский бумажник деньгами… сотнями фунтов. Он найдет клад и отдаст отцу. Он будет работать — уж десять-то фунтов он как-нибудь заработает!
    В темноте перед ним возникает лицо Шауки. Сами чувствует, как ненависть закипает в его груди, ставшей вдруг твердой, как футбольный мяч. Он снова вспоминает беспомощное лицо спящего отца и вдруг ощущает в себе несокрушимую силу и твердую решимость. Утром он обязательно скажет этому негодяю Шауки: «Послушай, ты… Нет у меня денег. Когда будут, тогда и отдам». Вот так прямо и скажет и еще пинка даст.
    Младший брат поворачивается на другой бок и тихо стонет — наверное, видит что-нибудь во сне. А теперь он еле внятно просит пить.
    Брат всегда просит пить по ночам. Но Сами обычно не откликается, а ждет, когда проснется отец и напоит братишку. На этот раз Сами ласково откликается:
    — Сейчас…
    Он чувствует, как его пылающее гневом сердце постепенно наполняется спокойствием — спокойствием взрослого. Он медленно встает, наливает в темноте стакан воды и поит брата. Затем укладывается снова. Некоторое время он лежит спокойно, но вдруг, будто вспомнив о чем-то, опять поднимается, протягивает руку и заботливо укрывает брата, подоткнув под него одеяло. Все это он сопровождает чтением молитвы. Так всегда делает отец. Наконец, убедившись, что ноги братишки закутаны в одеяло и что подушка не выбилась у него из-под головы, Сами спокойно засыпает.

Верно

    Перевод В. Борисова
    С первого взгляда можно определить, что этот мальчуган не имеет никакого отношения к Гарден-сити[39]. Он бос, на нем старая, рваная рубаха, его волосы неровно подстрижены под машинку. На голове у него волдыри, а на пепельно-желтом лице следы лишаев. Ясно, что такой мальчик не имеет ничего общего с Гарден-сити — кварталом дворцов, вилл и посольств.
    Как же он попал сюда? Может быть, он сбился с дороги, заблудился? Но он не испуган, не озабочен, а, напротив, оживлен и весел.
    День только начинается. Солнце еще не жжет землю, а только красит ее. Дома погружены в торжественное, аристократическое безмолвие. Слышно лишь, как щебечут птицы да переговариваются толстые и важные чернокожие привратники. На каждом из них широчайшая белая рубаха и смешная, огромная чалма. Они сидят перед подъездами и охраняют дворцы своих господ.
    Воздух такой свежий, бодрящий, что хочется веселиться и что-то делать. Мальчик шагает по широкой, освещенной солнцем улице, видимо, без всякой цели, куда глаза глядят. Он рассматривает деревья, дворцы и блестящие медные украшения на дверях. Он вдруг то свистнет, то загудит, то остановится, то двинется дальше. Сейчас он идет «ножницами»: ставит левую ногу туда, куда должна ступить правая, и наоборот. А теперь ему вздумалось попрыгать. Он поднял ногу, схватил ее сзади рукой и запрыгал на другой ноге, щелкая при этом языком и подражая кваканью лягушки. Настроение у него безмятежное. Он поглощен своей игрою, и ничто не мешает ему наслаждаться жизнью — ни работа, ни отец, ни хозяин.
    Вдруг он обо что-то споткнулся. Нога, должно быть, больно заныла. Мальчик нагнулся и увидел под ногой какой-то белый камушек. Он поднял его и сердито отбросил. Не ограничившись этим, он поддал его ногой. Камень выкатился на мостовую и там остановился. Мальчик снова подошел к камню, подобрал его, долго и внимательно разглядывал и, убедившись, что ценности он не представляет, пошел дальше, подбрасывая камушек вверх и ловя его. Минуту спустя мальчик был занят уже другим делом: зажав камень в кулаке, он вел своим указательным пальцем по стене дома, мимо которого проходил. Так он шел довольно долго, пока палец не заболел. Тогда он провел по стене камнем. И тут, оглянувшись, он увидел, что камень оставляет на стене белую черту. Игра увлекла мальчика, и он пошел дальше, оставляя на крашеной чистой стене отчетливую белую линию. Сначала он провел черту вдоль всего дворца Сулеймана. Потом продолжил ее на стене дома аль-Фукагани, потом на заборе виллы Саамана. Затем он пересек улицу и повел свою черту по каменной стене, ограждающей сад американского посольства. Наверное, это большое удовольствие — чертить камнем по такой нескончаемой стене. Он идет, и рядом с ним ползет черта. Он останавливается — останавливается и черта. Он поднимает руку — черта лезет вверх, опускает руку — черта спускается. Линия получается кривой, волнистой. И волны разные: то короткие, быстрые, то длинные, медленные.
    Стена еще не кончилась, но ему уже надоело чертить волны. Он остановился и начал быстро и нервно вычерчивать на стене спираль, которая вскоре слилась в клубок. Потом отошел от стены и, подперев щеку языком, заквакал по-лягушачьи. Затем он покачал головой, как бы рассуждая сам с собой и раздумывая. И вот он снова у стены: где тут самое гладкое место, без царапин и трещин? Он смотрит на камень, выбирает кончик поострее и принимается за работу. Скоро из-под его руки выходит его собственное имя: «Мухаммед». Затем мальчик чуть отходит назад и критически осматривает написанное. Буквы слишком тонкие и смотрят в разные стороны. Почесав затылок, он сосредоточивает внимание на букве «мим»[40]. Этот «мим» так гордо закинул голову — не годится! Он быстро подходит к стене и снова пишет. Но и второй «мим» после длительного и внимательного изучения он отвергает, бросается к стене и пишет третий «мим», совсем рядом с первым. Но, видимо, и на этот раз результаты его не удовлетворили. Он бросил камень и зашагал прочь, недовольно вытянув губы и скривив рот.
    Но внезапно он быстро вернулся назад и принялся искать камень. Вот камень найден, и мальчик снова у стены… На этот раз он работал долго, по его лбу текли струйки пота, но маленькие пальцы крепко сжимали камень. Когда он закончил работу, на стене появились слова: «Мы, народ, национализировали канал».
    Мальчик отошел от стены, тяжело и взволнованно дыша, и посмотрел на свою работу. Видно, неудовлетворенный, он покачал головой, подошел к стене и снова принялся за дело. При этом, будто прицеливаясь, он прищурил один глаз. Надпись на стене стала короче: «Мы национализировали канал». Мальчик бросил взгляд на стену. Опять ему не нравились буквы: все такие неровные — «лам» слишком длинен, «нун»[41] написан неясно… И все предложение похоже на пальму, которую раскачивает ветер… Мальчик подул на камень, выбрал самый острый уголок, снова подошел к стене и прищурил глаз. Он работал, обливаясь потом.
    Потом он потряс рукой, как это делает человек, который много писал и утомился, отошел и долгим взглядом посмотрел на результаты своих трудов. На его лице появилась довольная улыбка. Он закусил нижнюю губу, квакнул. Но вот он снова подошел к стене и под своей надписью поставил еще одно слово: «сахх» — «верно». И еще приделал к этому слову веселый длинный хвост в знак полного удовлетворения.
    Он смотрел на стену, как бы желая убедиться, что стереть написанное не так-то просто, что надпись останется надолго, и всякий, кто прочтет ее, сразу узнает: эти слова написал он, Мухаммед, а не кто иной. Он еще немного постоял на месте, но вдруг вытянулся, задрожал, как струна, и издал резкий вопль, похожий на крик ласки. Потом поднял правую ногу, схватил ее сзади рукой и поскакал по широкой, освещенной солнцем улице.

Аттестат

    Перевод О. Ковтуновича
    Как только я вошел в поезд, мое внимание привлек человек, сидевший в углу вагона и погруженный в чтение газеты.
    На мгновение я задумался, затем смутные и сбивчивые воспоминания стали всплывать в моей памяти. Я ухватился за тонкие нити этих воспоминаний, и они вдруг связали меня с давно прошедшими временами. Я будто вновь пережил те дни и годы, когда я еще учился в средней школе Дамиетты[42]. Мне вспомнились грезы моей юности, стремление поскорее вырасти, чтобы войти полноправным гражданином в жизнь моего города и в мир взрослых, который тогда был для меня окутан поэтическим туманом.
    Воспоминания привели меня к большому зданию школы. По ее просторному двору бегают мальчики и юноши в поношенных торбушах, с вылезшими кисточками. Вот и тесный наш класс, где я сижу в первом ряду, и прямо против меня учитель химии Мустафа аль-Хифни-эфенди. Его тело заняло почти все свободное пространство перед рядами парт, у него большой живот, толстая шея, двойной подбородок и мясистое лицо, изборожденное глубокими морщинами. На нем выцветший пиджак, который ему слишком мал, и брюки настолько тесные, что кажутся на его толстых ногах длинными чулками. Говорит он медленно, запинаясь, но с воодушевлением. А когда что-нибудь объясняет, то всегда спешит, захлебывается и при этом ежеминутно достает из кармана скомканный платок и вытирает вспотевшее лицо.
    Школьники были спокойны и уравновешенны — так же, как и взрослые жители Дамиетты, однако в присутствии аль-Хифни-эфенди они теряли свою обычную сдержанность. Сидевшие на задних скамьях лучше всех умели передразнивать его и всегда потешались над ним, когда он поворачивался спиной к классу. А те, кто сидел впереди, стряхивали ему на брюки чернила со своих перьев, когда он проходил между рядами, или привязывали к хлястику его пиджака хвосты из цветной бумаги. Эта проделка обычно так и не обнаруживалась до конца урока. Зато после перемены он с военной решимостью входил в класс и пристально нас оглядывал. Мы молчали. Тогда, выбрав одного из учеников, он обрушивался с проклятиями на него, на его отца и на этом успокаивался.
    При этом он обращался с нами, как со взрослыми. Часто, прервав урок, он вдруг начинал рассказывать нам о своих горестях. Живет он в гостинице один, семья его в Каире. Недавно его обманул мясник: продал фунт мяса, а оказалось — там больше половины костей, и, в довершение ко всему, слуга в гостинице, которому он отдал жарить мясо, съел два больших куска. А еще у него однажды пропал бумажник, а в нем два египетских фунта…
    Аль-Хифни-эфенди рассказывал нам и о своем сыне, который живет в Каире, слишком увлекается девицами и уже три раза проваливался на экзаменах; о жене, которая отказалась переселиться к нему в Дамиетту, но не отказывается получать в начале каждого месяца бо́льшую часть его заработной платы.
    Слушая все это, мы иногда посмеивались, иногда делали вид, что опечалены, и сочувствовали ему, но он не обращал на нас внимания. Лицо его всегда оставалось недовольным и страдальческим, будто его вечно мучили колики.
    Никто его не ценил: ученики и коллеги-учителя подшучивали над ним, директор, встречая его, всякий раз хмурился и обязательно за что-нибудь распекал, а инспекторы не только давали ему самые отрицательные характеристики в своих докладах, но и не стеснялись дурно о нем высказываться даже в нашем присутствии.
    Я терпеть не мог его пиджак, в котором он ходил и зимой и летом, ненавидел его сползавший на сторону галстук, измятый, грязный платок, который он среди урока как ни в чем не бывало извлекал из кармана, чтобы протереть им свои зубы, желтые от постоянного курения.
    Все это не нравилось мне, но вместе с тем я любил его. В его толстом, коротком теле, утиной походке, в излишней его откровенности, в страдальческом взгляде, в небрежно надвинутом на затылок торбуше — во всем его облике угадывалось что-то хорошее, что мы чувствовали своими маленькими сердцами и за что любили его. Однако эта любовь не мешала мне вместе с другими смеяться над ним. Однажды его пиджак оказался настолько близко от меня, что я не выдержал и привязал хвост из бумаги к его хлястику.
    Я никогда не забуду того дня, когда он вошел в класс и мы, встав для приветствия, увидели в его руках листы с экзаменационными отметками за полугодие. Каждый, кто имел отношение к экзаменам, вселял в нас страх. Пользуясь нашим подавленным молчанием, учителя обычно заводили длинный разговор о неуспеваемости в классе.
    Как всегда, тяжело переводя дыхание перед тем, как заговорить, аль-Хифни-эфенди указал на меня, похвалил мою работу и зачитал ее как пример для всех. Это был день моей большой радости: моя отметка оказалась одной из лучших в классе.
    С тех пор меня прозвали «профессором химии», и я стремился сохранить за собой это прозвище. Я тщательно выучивал все, что задавал аль-Хифни-эфенди, но вскоре его перевели в другую школу. Мы тепло распрощались.
    Все это лишь маленький эпизод в моей жизни, забытый и уже не волнующий. Ведь с той поры прошло десять лет…
    И вот я подхожу к этому человеку, который сейчас погружен в чтение газеты, сажусь напротив и смущенно спрашиваю, помнит ли он меня.
    Он посмотрел на меня все тем же недовольным и страдальческим взглядом и ничего не ответил. Тогда я стал сбивчиво напоминать ему про колбу, взорвавшуюся во время объяснения закона о равенстве объемов, назвал главных заводил нашего класса: ар-Рифаи, ад-Дугейди, Ахмеда Муслима.
    И вскоре он вспомнил меня. Вернее, он вспомнил своего ученика, маленького мальчика, которым я был десять лет назад: казалось, это воспоминание не доставило ему радости. Должно быть, он вспомнил хвосты из цветной бумаги, выговоры директора и всеобщее к нему пренебрежение.
    Однако я продолжал говорить о событиях давно прошедших лет, тех лет, которые уже не повторятся и ничем уже не обогатят нашу жизнь.
    Я ему напомнил его слова, которые стали самым светлым воспоминанием моего детства и помогли мне выбрать жизненный путь. Я сказал, что ценю его с давних пор.
    Казалось, он удивился, но потом, помедлив немного, начал рассказывать о том, как его переводят из одной школы в другую; о министерстве, которое не дает ему повышения; о своих коллегах, которые стали инспекторами, а он все еще остается простым учителем. Рассказал о своей жене — он с ней развелся, но продолжает посылать ей деньги, почти всю свою зарплату. А сын — сын бросил школу и пошел сниматься в кино…
    Я напомнил ему, что меня прозвали «профессором химии». В первый раз за время нашего разговора он улыбнулся и стал внимательно слушать мой рассказ о том, как я занял первое место на химической олимпиаде, как поступил в университет, как окончил его и получил звание магистра, затем доктора наук.
    — Сейчас я занимаюсь преподавательской деятельностью, — закончил я.
    Услышав эти слова, он разразился веселым смехом, от которого затряслось все его тело, потом похлопал меня по плечу и сказал:
    — Бросьте шутить, любезный, бросьте!
    Я показал ему удостоверение, где было обозначено мое ученое звание, и прибавил, что достиг всего этого только благодаря ему. Было заметно, что он все еще сомневается в правдивости моих слов:
    — За этот короткий срок вы стали… доктором? Доктором химических наук!
    Я еще раз повторил:
    — И все это благодаря вам.
    Я говорил это с юношеским энтузиазмом, с ученическим почтением, с тем благоговением, с каким начинающий музыкант обращается к знаменитому маэстро.
    За все время, проведенное в школе, я не помню случая, чтобы аль-Хифни-эфенди был доволен судьбой. А теперь, вглядевшись в его лицо, я вдруг увидел, что старый учитель, может быть, впервые в жизни счастлив!
    Он потирал руки, поглаживал живот и, отложив в сторону газету, широко улыбался, обнажая пожелтевшие зубы и повторяя:
    — О боже! Вот ведь один из Дамиетты стал человеком! О боже!..
    Я сказал ему, что многие из его учеников добились успехов в жизни. Но он не слушал меня, охваченный неведомым ему до сих пор ощущением радости.
    Поезд подошел к Меади. Он чуть не забыл, что ему пора сходить. Он горячо пожал мне руку, бормоча слова благодарности. Не знаю, за что он благодарил меня. Я проводил его до дверей вагона. Поезд тронулся, а старый учитель еще долго махал мне рукой, радостный и улыбающийся. Казалось, что счастье переполняет его, что оно светится в его глазах.
    Он был похож на ученика начальной школы, который неожиданно для себя получил аттестат с отличием.

СУБХИ ГАНИМ

Директор школы

    Перевод Г. Шарбатова
    Хотя немало времени прошло с той поры, когда случилась эта история, я помню ее так отчетливо, словно она произошла только вчера.
    Помню, как я неожиданно очутился в кабинете директора школы. На голове у меня, под феской, надетой набекрень, лежали три куриных яйца. Содержимое этих яиц разбрызгалось по всему просторному кабинету.
    Много лет тому назад, когда я еще учился в сельской начальной школе, случилось все это. В наших деревнях, где жизнь прекрасна своей простотой, существовал тогда — да и теперь еще существует — обычай, согласно которому при покупке и продаже обменивают товар на товар. Например, можно было в обмен на куриное яйцо получить определенное количество бобов. А для меня не было лучшего лакомства, чем бобы. Я грыз их на переменах, а иногда и во время уроков. Но чтобы доставлять себе такое удовольствие, требовались деньги. И вот я повадился лазить в курятник, который помещался на крыше нашего дома. Бывало, заберусь туда вечером тайком от матери и утащу яиц сколько нужно. Утром отдаю их бакалейщику, чья лавка помещалась рядом со школой, и взамен получаю на весь день запас бобов, конфет и других вкусных вещей.
    Замечая пропажу яиц, моя мать стала подозревать, что к нам повадился какой-то зверь или несколько зверей, которые лазают в курятник и поедают яйца. Однако вскоре она начала сомневаться в возможности существования такого зверя, который не оставляет следов, а яйца пожирает вместе со скорлупой. Кроме того, курятник надежно запирался.
    — В него может проникнуть только представитель рода человеческого, — говорила моя мать.
    Семья наша состояла из трех человек: кроме матери и меня, был еще только мой младший брат, который в то время умел лишь ползать на четвереньках. Поэтому все подозрения матери пали на меня. Она стала громко бранить меня, обвиняя в воровстве яиц. Но я не желал ни в чем сознаваться и усердно твердил, что это не я, что ничего не знаю о пропаже яиц, да и вообще я их в глаза не видел.
    Но мать не успокоилась. Слова, которые я говорил в свое оправдание, оказались не в силах рассеять ее подозрения. Она стала следить за мной и за курятником. Но и я был настороже, так что она ни разу не смогла застигнуть меня на месте преступления. Тогда она пригрозила, что пойдет к директору школы и обо всем расскажет ему. На это я ответил так, как отвечают все дети в подобных случаях:
    — Подумаешь, директор! А что он мне сделает?!
    На следующий день моя утренняя добыча состояла из трех яиц. Я и не думал, что мать собирается выполнить свои угрозы, и потому, положив яйца на голову под феску (более надежного места не найти!), взял книги и отправился в школу, вручив свою судьбу аллаху.
    Но не успел я выйти со двора, как заметил, что мать идет за мной. Я не придал этому никакого значения. «Мать хочет просто припугнуть меня», — подумал я и зашагал по направлению к школе. Яйца по-прежнему лежали у меня на голове, под феской. Но вот я уже возле лавки бакалейщика. Здесь я обычно выкладываю свою ношу. Оборачиваюсь назад и вижу, что мать следует за мной по пятам. Заходить в лавку уже немыслимо, и я продолжаю свой путь прямо в школу. А яйца все там же — на голове, под феской.
    Первый урок только что начался. Я быстро прошел в класс, а мать засеменила в кабинет директора…
    Я уселся на свое место и, поглядывая то и дело на дверь, принялся за чтение корана в надежде на благополучное окончание дня. Но не тут-то было — меня вызвали к директору.
    Я тщательно выровнял феску и, призвав на помощь аллаха, шагнул в кабинет директора. Мать все еще сидела там, и, увидев ее, я порядочно струсил.
    Усевшись поудобнее в своем кресле, директор смерил меня с головы до ног проницательным взглядом и произнес:
    — Что ж это ты, сынок?.. Мать жаловаться на тебя пришла.
    Я начал оправдываться. Тогда господин директор, видимо считая, что одного лишь словесного внушения мне мало, решил преподать мне более конкретный урок послушания. Своей благородной рукой он дал мне такую затрещину, что голова моя едва удержалась на плечах, а феска… феска не удержалась у меня на голове, и тут директор обнаружил, что и он и я живописно измазаны яичным желтком и белком. Он застыл от изумления, а когда очнулся, меня в кабинете уже не было. Быстрее птицы я мчался прочь от школы.
    С того дня мать больше не жаловалась на пропажу яиц.

ХУССЕЙН АЛЬ-КОББАНИ

Сахарная болезнь

    Перевод А. Султанова
    Нервы мои напряжены до предела. Я стою у дверей и жду, когда экзаменационная комиссия вызовет меня сдавать экзамен по разделу «Глазная хирургия».
    Экзамен по внутренним болезням я уже успешно выдержал и теперь должен собрать последние силы для этого решающего испытания. Я весь дрожу, мне кажется, что еще никогда в жизни я не испытывал подобного нервного напряжения.
    Но вот наконец и моя очередь. Получив билет, номер 21, я направляюсь в палату, где лежат больные. Не обращая внимания на экзаменаторов, разместившихся за столом в дальнем углу комнаты, я разыскиваю больного, у которого на груди должен быть номер 21 — в соответствии с номером выпавшего мне билета. Вот пациент найден. Он оказался бледнолицым деревенским старцем с окладистой пепельно-грязной бородой. Я должен поставить ему диагноз и доложить экзаменаторам. Я не предвидел особых трудностей с моим больным, рассчитывая путем опроса быстро разузнать историю его болезни и установить точный диагноз.
    Я взял его за руку и повел в полутемную комнату — кабинет диагностики. Сердце мое по-прежнему билось учащенно: ведь день был решающим — день последнего дипломного экзамена, к которому я две недели готовился с таким волнением. Осмотрев глаза больного и установив, что он страдает трахомой, я приготовился писать подробную историю болезни с указанием причин, симптомов и путей ее лечения. Зная, что наличие сахара в моче имеет косвенную связь с трахомой, я, между прочим, спросил у старика:
    — У тебя сахар обнаружен?
    С самодовольным видом старик мне отвечает:
    — Да, сынок, есть, слава богу!
    Записав его ответ, я почувствовал радость и одновременно тревогу. Радость потому, что мне удалось выяснить один из симптомов болезни. Тревогу потому, что мне показался непонятным самодовольный тон старика. Я решил повторить свой вопрос:
    — Так есть у тебя сахар или нет?
    — Да, слава богу, не обижены.
    — А давно ли?
    Старик, видимо недоумевая, ответил:
    — Как сказать… слава аллаху, творцу и хранителю, всю жизнь не были мы лишены сахара.
    — Я спрашиваю тебя, папаша, давно ли ты страдаешь сахарной болезнью? Сколько месяцев, сколько лет?
    Старик энергично потряс бородой и скороговоркой ответил:
    — Я в жизни не страдал сахарной болезнью, боже меня упаси!
    — Но ведь ты только что сказал, что болеешь ею всю жизнь?
    — Я же говорю, что сахар у меня всегда имеется, слава господу, владыке миров!
    Нервная дрожь пробежала по всему моему телу. В эту минуту я мысленно представил себе свою судьбу. Что было бы со мной, если бы я не усомнился в ответе старика, не переспросил его и записал его первый ответ! В каком нелепом положении оказался бы я перед экзаменаторами, если бы построил всю историю болезни и поставил диагноз на основании наличия сахара в моче больного, который на самом деле этим не страдал… Я был так взволнован, что не уложился во времени, не успел написать историю болезни и вынужден был предстать перед профессором-экзаменатором, подготовленный лишь наполовину, чувствуя, что вся судьба моя висит теперь на волоске.
    Прочитав то, что я успел написать, профессор поднял голову и говорит:
    — Видимо, вы забыли задать больному ряд необходимых вопросов, которые помогли бы вам выяснить историю болезни и поставить верный диагноз, молодой человек!
    Мне ничего не оставалось, как пробормотать в отчаянии:
    — Разрешите, господин профессор, я задам больному один вопрос в вашем присутствии, и вы сразу поймете, в каком я положении.
    И, не дождавшись ответа, я спросил старика:
    — У тебя сахар обнаружен, отец?
    — Да, есть, слава богу!
    Заметив удивление на лице моего экзаменатора, я задал следующий вопрос:
    — А как давно?
    — Как давно… как давно… Да богом не обижены — слава ему! — всю жизнь пьем сладкий чай…
    — Я спрашиваю тебя, отец, как давно ты болен сахарной болезнью? Сколько времени? Сколько месяцев, сколько лет?
    — В жизни не болел сахаром, упаси боже! А дома у меня, говорю, слава богу, сахар всегда водится.
    Посмотрел я на профессора, а он вдруг разразился хохотом. «Ага, — думаю, — понял, в какое положение я попал…»
    После экзамена профессор похлопал меня по плечу и, все еще улыбаясь, сказал:
    — Благодари, сынок, бога: ты оказался счастливее меня. В свое время я провалился на дипломном экзамене по внутренним болезням именно из-за того, что такой же вот больной, как твой, не понял моего вопроса, а я, не усомнившись, записал его ответ.
    И профессор рассказал мне, какие были у него в молодости злоключения, когда он кончал медицинский институт.
    Я покинул экзаменационную комнату, окончательно успокоенный тем, что я оказался «счастливее профессора».

ШУКРИ МУХАММЕД АИЯД

Гонимый

    Перевод А. Султанова
    Наши глаза встретились…
    Утомленный и голодный, я брел по набережной между мостом Абуль-Аля и англиканской церковью. Шел не спеша, передвигал ноги со скоростью, не превышающей ста метров в час. Я не забывал, что человек подобен машине: ему тоже нужно определенное топливо, чтобы действовать и двигаться. И еще я знал, что запас этого топлива в моем желудке окончательно иссякнет, если я буду двигаться более энергично.
    Наши глаза встретились, и я сразу понял, что мы сейчас в одинаковом положении — оба голодные и бездомные. Его большие глаза были полны слез, но тем не менее было видно, что он еще не утратил гордости.
    А я и не пытался притворяться гордым. Причиной всех моих бедствий было именно то, что я не умел притворяться. Но к чему эти объяснения? Могу только сказать, что я не знаю более высоких душевных свойств, чем умение сострадать, сочувствовать и любить. А ведь именно эти достоинства так легко гибнут в холодном зное гордости. Да, мне не понравилась заносчивая гордость его плачущих глаз, но я не мог не сочувствовать его горю.
    Он был голоден и одинок, но не хотел в этом сознаться. А у меня не было даже куска хлеба, чтобы поделиться с ним. Я мог разделить с ним только горе, только чувство голода. Я подошел к нему не колеблясь. Его гордые глаза вдруг ожили, теперь, казалось, он плакал от радостного изумления. Сейчас ему нужно было только одно: сострадание, чтобы излить кому-то печаль свою, тревогу и горе. Я протянул руку и стал гладить его голову, и он в знак доверия и дружбы склонил передо мной шею, подставляя ее для моей ласки. Я обнял его, прижал к себе его голову и стал гладить его мягкие густые волосы. Мои пальцы почувствовали приятное тепло, и в сердце моем тоже стало теплее. Я вспомнил детство, радостные годы, когда я нянчил моих маленьких сестер, ласкал их пухленькие, нежные тела… Сейчас я на мгновение испытал тоже чувство. Я был счастлив, слезы чуть не брызнули из моих глаз…
    Я призадумался над нашим печальным положением. Как накормить, как согреть его? Он, конечно, не принадлежит к миру бедных, моему миру. Нет, здесь он только случайный гость. Значит, я должен разыскать его кормильцев, чтобы вернуть его к той обеспеченной жизни, к которой он привык. Да, теперь я знаю, что надо делать!
    Мы находились недалеко от редакций двух крупнейших каирских газет. Я повел его туда, и вот мы уже перед газетной витриной, возле которой стоят еще несколько случайных зрителей. Среди них я заметил мальчика — гладильщика белья с пачкой выглаженных шелковых сорочек, аккуратно повешенных на специальную палку. Он старался что-то прочесть в газете. Рядом стоял оборванный, пожелтевший старик. Его шея была обмотана какой-то тряпкой, голова печально склонилась, и в его взгляде нельзя было прочесть ничего, кроме страдания и скорби. Был там еще чернокожий юноша в поношенной английской гимнастерке и в голубых штанах: сразу видно — безработный. Переминаясь с ноги на ногу, мы все читали газету. Внимательнее всех просматривал объявления старик, а мальчик-гладильщик громко читал заголовки статей и телеграмм. Пробежав газету, я набрел наконец на следующее объявление:
    «Пропала собака, корноухая, цвета пепельного. Нашедшего просят обратиться по телефону номер… или в виллу… по улице… Большое вознаграждение».
    Я облегченно вздохнул. Наши проблемы разрешены. Я взглянул на пса — моего спутника. Он тоже смотрел на газету, будто читал ее. И снова я увидел в его взгляде ту проклятую гордость, которая ледяными иглами пронзила мое сердце. Мне стало совершенно ясно: он уже был уверен в своей судьбе и не нуждался больше в моей ласке. Больше того, в его взгляде я прочел презрение: он понимает, сколь огромна дистанция между мной и им, он делает мне одолжение, предоставляя возможность так легко заработать деньги.
    До его виллы было полчаса ходьбы — для человека, который сыт, а для меня — голодного — целый час. К тому же я не вполне ясно представлял себе, где именно находится эта улица.
    Я обратился к бакалейщику на центральной улице, и он посоветовал мне идти три квартала прямо, а потом свернуть вправо. И тут я заметил, что пес, нюхая землю, тянет меня именно в этом направлении. Значит, он узнал знакомые места, значит, бакалейщик указал правильную дорогу…
    Я уже стал прикидывать, сколько мне еще идти, какое вознаграждение я получу и как его истрачу.
    На тридцать пиастров я сытно пообедаю в харчевне, а семьдесят пиастров — на новую обувь. Но я еще не получил этого фунта. Впрочем, что такое один фунт для жителей этого богатого квартала? И я прибавил себе еще фунт, я удвоил вознаграждение, потом утроил… Наконец, устав от своих расчетов, я убедился, что, как бы ни было велико вознаграждение за собаку, его все равно не хватит, чтобы покрыть все мои бесконечные нужды. А вдруг я получу не три, не четыре фунта, а… Да, я нуждался в самоутешении.
    Но только мы миновали второй квартал, как вдруг пес вырвался из моих рук и стремглав бросился вперед. Я хотел остановить его, но тщетно. Мне оставалось только гнаться за ним, а он бежал, едва касаясь земли, по направлению к своей вилле. Вот он перемахнул через забор и скрылся в саду. Затем я увидел, как он важно и степенно поднимается по мраморной лестнице в дом…
    Я ведь говорил, что я не гордый. Эх! Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Нет, я совсем не гордый, но не мог же я унизиться настолько, чтобы начать попрошайничать. А ведь если бы я тогда начал добиваться своего вознаграждения, меня сочли бы именно за нищего, за попрошайку. Но не в этом даже дело. Разве это вознаграждение поправило бы мои дела? Через день или два я снова был бы голодным и бездомным. Износилась бы обувь, изорвалась одежда, и я снова превратился бы в того, кто я есть — в гонимого бродягу.

САБРИ МУСА

Ученик

    Перевод Ю. Султанова
    Школа, расположенная недалеко от мельницы, представляла собой просторное здание, окруженное старым, засохшим садом. Перед школой протекал оросительный канал, разделявший деревню на две части. По утрам в зимние солнечные дни мы, учителя, часто усаживались возле школьных дверей и подолгу смотрели на золотой диск солнца, отраженный в зеленой воде канала, на деревенских женщин, волочивших длинные свои подолы по земле — среди пыли, рисовой шелухи и навоза. И пока женщины не скрывались за поворотом у водокачки, видно было, как чинно и мерно покачиваются кувшины на их головах.
    А когда начинались ночные дожди, улицы деревни сразу превращались в реки грязи, по которым не пройти, не проехать. Тогда директор школы считал себя лично ответственным за наше благополучное прибытие в класс, и вот каждое утро мы стояли возле своих домов в ожидании деревянной тележки, запряженной пожилым осликом. Мы усаживались на циновку, постеленную на дно тележки, и вместе с ней, покачиваясь из стороны в сторону, проезжали по узким улицам деревни. Завидев нас, каждый житель деревни останавливался и прикладывал правую ладонь к голове в знак приветствия.
    Когда наша тележка, постоянно за что-нибудь задевая, переправлялась вброд через потоки грязи, компания учителей представляла собой интересное зрелище, и деревенские ребятишки толпой следовали за нами, чтобы поглазеть на господ. А иногда нашему немолодому ослику приходило в голову «отправить свои естественные потребности», и тогда он останавливался именно возле деревенского базара, перед большой толпой народа, относясь при этом без всякого уважения к чувствам учителей, восседавших в тележке, и совершенно не считаясь со звонком, который уже час тому назад возвестил о начале занятий.
    Все эти обычаи казались мне весьма странными, а порой приводили меня в изумление. Я долго не мог понять, почему мои коллеги-учителя так спокойно относятся к самым удивительным явлениям. А понять было нетрудно: такова их каждодневная жизнь, и картины, вроде той, что я описал, были для них настолько обыденными, что вызывали у них такую же спокойную реакцию, какую вызывает сон, еда или выпивка в кофейной дервиша аль-Гамрави, которая, кстати сказать, закрывалась не позже восьми часов вечера.
    После зимних каникул директор школы, признав мои способности, добавил в мое расписание четвертый класс, где я должен был вести рисование и уроки трудовых навыков. Сказать по правде, я почувствовал какое-то радостное опьянение, когда узнал о решении директора. «Однако, — решил я, — здесь нужно быть настороже. Ведь я привык к ребятам младших классов. Я сумел обуздать их стремление к шуму и безобразиям. Но четвертый класс! Ребята здесь отличаются и возрастом и характером…»
    Однако ученики встретили меня хорошо. Мне кажется, они почувствовали мое к ним отношение или, может быть, они уже слышали обо мне от учеников третьего класса…
    Но не прошло и недели, как случилась беда. В классе появился ученик, который не был в школе, когда я давал первые мои уроки. Он явился и сел за свою парту в последнем ряду около окна. Мальчик этот был высокого роста, толстый и, казалось, очень глупый. Судя по одежде, он принадлежал к одной из знатных семей деревни.
    С первого же дня своего появления в классе через пять минут после начала урока этот мальчик постоянно просил у меня разрешения выйти. Он поднимал руку и говорил скрипучим голосом:
    — Господин учитель! Господин учитель, разрешите выйти на минутку!
    Я разрешал. Но, вернувшись в класс, он через несколько минут снова поднимал руку и просил разрешения выйти. Я удивлялся этим слишком частым просьбам, но склонен был допустить, что он болен, и продолжал вести урок.
    Однажды, окинув взглядом класс, я вдруг увидел, что он, сидя около окна, целится из рогатки в сторону дерева, которое росло возле школы. Я был поражен и громко крикнул:
    — Встань сейчас же! Эй ты, там, на последней парте!
    Вздрогнув, мальчик вскочил и в замешательстве пытался спрятать рогатку в складках своей одежды. На его лице появилось выражение странной плаксивости. Он умоляюще произнес:
    — Ей-богу, это не я, господин учитель!
    В гневе я закричал:
    — Как тебя зовут?
    — Заки.
    — Какой Заки?
    — Ей-богу, это не я, господин учитель!
    — Какой Заки, я тебя спрашиваю?
    — Заки — сын Мухаммеда.
    — Мухаммеда? Какого Мухаммеда?
    — Ну, Мухаммеда, господин учитель.
    — Какого Мухаммеда, я тебя спрашиваю?
    — Мухаммеда аль-Бед.
    — Бед?..
    — Ей-богу, это не я, господин учитель! Это моего деда звали Бед!
    В этот момент весь класс разразился громким смехом. Я закричал на ребят, требуя тишины, и направился к мальчику, чтобы отобрать у него рогатку. Он положил рогатку в парту, а сам сел сверху, чтобы я не смог открыть ее. Мое терпение лопнуло, и, оттолкнув его от парты, я открыл ее. В парте я нашел рогатку и… несколько убитых воробьев, ровно столько, сколько раз этот негодяй просился выйти. Я отчитывал мальчишку в течение всего часа, но он не проронил ни одной слезинки, хотя с лица не сходило выражение глупой плаксивости. Он все время бормотал:
    — Ей-богу, это не я, господин учитель… Это моего деда звали Бед!
    На следующий день он не пришел в школу.
    Директор вызвал меня в свой кабинет и сообщил, что староста деревни очень разгневан на меня, что начальник деревенской полиции хочет отомстить мне, а брат начальника — отец этого мальчика жаждет поскорее меня увидеть, чтобы всадить в мою грудь пулю из своего ружья…
    Вечером поезд увозил меня в город. Из окна вагона я бросил прощальный взгляд на школу, видневшуюся на краю деревни. Это был последний день моей педагогической деятельности.

СААД ХАМИД

Муки творчества

    Перевод Ю. Султанова
    Проснувшись рано утром, я задал себе вопрос: удастся ли мне хоть сегодня написать новый рассказ? За последние две недели я ничего не написал, и от бесплодных умственных усилий нервы мои совершенно расстроились.
    Я жил на окраине Каира, на улице Хазиндар, в третьесортной гостинице с претенциозным названием «Счастье». Первые лучи солнца уже проникли через щели ставней в мой номер и причудливо освещали ветхую мебель, похожую на обломки разбитого корабля, выброшенные волной на берег. Взор мой упал на тощую и старую диванную подушку, на которую были навалены книги, газеты и клочки исписанных бумаг, и я понял, какое место я занимаю на социальной лестнице: я должен писать новеллы, чтобы не умереть с голоду. Но, увы, когда я садился писать голодный, из-под моего пера обычно выходили худосочные рассказы, почти всегда отвергавшиеся редакторами.
    Разделавшись с одним рассказом, я всегда тут же садился за другой. Иногда мне везло, и за удачный рассказ я получал три и даже пять египетских фунтов.
    В тот день, выйдя, как обычно, из дому рано утром, я стал бесцельно бродить по улицам. И вдруг мне пришел на ум занимательный сюжет нового рассказа. Я тотчас поспешил в гостиницу, сел за стол, взял ручку, чтобы записать сюжет, пока я его не забыл. Но дома не оказалось ни клочка бумаги.
    Неужели из-за этой пустячной причины я не запишу свои мысли и упущу миг вдохновения? Сколько светлых надежд уже связано у меня с этим рассказом!
    Проклиная бумажных фабрикантов всего мира, я снова поспешил на улицу, за бумагой. Но только что я вышел в коридор, мои глаза встретились с глазами хозяина гостиницы. Он посмотрел на меня долгим, пронизывающим взглядом. Этот настойчивый взгляд всегда обжигал меня, как удар хлыста по голому телу. «Давно пора платить за номер!» — говорил мне этот взгляд. Но чем?!
    О боже! Почему я вынужден вечно думать о том, как заработать на кусок хлеба! Как жестоко обошлась со мною судьба! Ведь, несмотря на цветущую пору молодости, я почти забыл, что такое любовь и счастье. О судьба! Зачем ты вечно гонишь меня? Зачем ты преследуешь именно меня, а не кого-нибудь другого… ну, хоть какого-нибудь жителя Александрии или Заказика… Нет, только не Заказик! Привет тебе, о город, который однажды подарил мне кратковременное счастье любви, чистой и нежной любви девушки-красавицы…
    Но вот я добыл бумагу, собрался с мыслями и начал писать. Нужные слова легко и стройно ложились на бумагу, ум и воображение работали с быстротой молнии. Я писал так, будто кто-то подгонял меня, мысль работала четко. Я заполнял лист за листом, и вот наконец рассказ готов. Я чуть не пустился в пляс от радостного волнения.
    Я перечитал написанное: да, вот это новелла! Редкостное художественное произведение, лучшее из всего, что я сделал до сих пор! Блестящая новелла, под стать самому Чехову! С этим рассказом я стану в ряд с нашими лучшими новеллистами. И уже не три, не пять, а семь фунтов, думаю, дадут мне за него в редакции. Да, с таким рассказом нельзя продешевить!
    Переписав начисто новеллу, я отнес ее в редакцию.
    А что дальше? Надо ждать ответа.
    Я вышел на улицу, машинально ощупывая свои карманы. У меня оказалась всего одна серебряная монета в полреала, сиротливо забившаяся в угол пиджачного кармана. Эти деньги надо сберечь на обед. Самое дешевое блюдо — бутерброды с фасолью. Они весьма полезны для желудка, содержат немало витаминов. К тому же харчевня, где подают бутерброды с фасолью, находится как раз у ворот моей гостиницы, и хозяин харчевни — человек покладистый, знает меня и не раз доверял мне в долг.
    Прошла неделя. Лучше не спрашивайте, как я ее провел!
    Однажды утром я проснулся от сильного стука в дверь. Хозяин гостиницы пришел требовать платы и угрожал, что выгонит меня на улицу, если я не уплачу сегодня же. Укоры хозяина терзали мою душу, но что я мог сказать ему? Что я не вор? Что я беден, но честен? Я хотел прервать его, но не посмел: он выгнал бы меня или, что еще хуже, передал бы меня полиции.
    Хозяин ругался и грозил, а я молчал и думал. Я вспомнил поговорку: «Если слово серебро, то молчание золото». Или вот еще одна хорошая поговорка: «Если бы бедность была человеком, я бы ее непременно убил». Кстати: кто автор этой поговорки? Кажется, Омар аль-Хаттаб. А может быть, Омар Абдельазиз или Омар Абу Рабиа, или какой-нибудь другой Омар? В самом деле, почему обязательно Омар аль-Хаттаб?..
    Так я разговаривал сам с собой, стараясь отвлечься от назойливых упреков хозяина. Наконец он кончил, и я попросил его подождать с окончательным расчетом хотя бы до завтра.
    Но где я возьму деньги завтра? На этот вопрос я не мог бы дать ответа. Проклятие этому бренному миру! До каких пор можно терпеть такие лишения?!
    Вечером я пошел в редакцию и попросил литературного редактора принять меня. Сев напротив и выслушав его первые слова, я сразу почувствовал облегчение. Еще бы! Он говорил, что моя новелла принята, что она прекрасна, что она уже сдана в набор и что он чувствует во мне несомненный талант. И еще он сказал, что завтра же я могу зайти за гонораром — десять египетских фунтов!
    Выйдя на улицу, я почувствовал такую радость, что мне хотелось петь и плясать, плакать и смеяться. Я вспоминал его похвальные отзывы, упоминание о гонораре в десять фунтов…
    Да, завтра! Завтра я пойду в гостиницу с высоко поднятой головой. Завтра я появлюсь там в новой сорочке и с книгой «Преступление и наказание» Достоевского, с той книгой, которой я зачитывался в последние дни.

ИБРАГИМ АЛЬ-ХАТЫБ

Лживое кино

    Перевод Г. Шарбатова
    Наконец-то счастье улыбнулось Марзуку…
    Перешагнув порог кинотеатра на одной из улиц аль-Аббасия[44], он вошел в просторное фойе. Было около десяти часов утра. Несмелыми шагами мальчик приблизился к буфету, занимавшему всю правую стену. За стойкой он увидел жирное, лоснящееся лицо хозяина, который восседал на своем высоком табурете, прислонившись спиной к стене.
    Подняв руку в знак приветствия, Марзук спросил:
    — Не найдется ли у вас какой-нибудь работы, хозяин?
    — Для тебя?
    — Да…
    — Эй, мальчик! Хильми!..
    В стене открылась маленькая дверь. Вошел Хильми. Этому «мальчику» было уже под тридцать.
    — Слушаю, хозяин.
    — Принеси-ка поднос!
    Хильми исчез за дверью, затем показался снова с большим деревянным подносом. Хозяин взял поднос и кратко сказал Марзуку:
    — Возьми дюжину бутылок и поднимись в амфитеатр.
    Впервые за последние две недели Марзук улыбнулся, и эта улыбка согнала с его лица давнишнюю угрюмость.
    — Большое вам спасибо, хозяин… А нельзя ли узнать, сколько я буду получать в день?
    Хозяин словно не расслышал вопроса:
    — Как тебя звать?
    — Марзук.
    — Хорошо… Значит, ты спрашиваешь, сколько будешь получать? В день?.. У меня нет определенной дневной платы. Все будет зависеть от тебя. Продашь этот товар — получишь еще. В конце дня подведем итог, и тебе достанется десять процентов всей дневной выручки. Хорошо?
    Марзук в задумчивости опустил голову. Затем, взглянув в лицо хозяина, сказал:
    — Согласен.
    Хозяин вручил ему поднос, на котором стояли бутылки с лимонадом. С подносом в руках Марзук поднялся по лестнице в амфитеатр. Он выбрал себе место в углу и встал с подносом в руках. Он посмотрел вокруг и обнаружил, что зал пуст. Только в последнем ряду сидели два господина с приятной молодой особой, да еще в центре — одна старуха в ярко-желтом платье. Других зрителей не было. Тяжело вздохнув, Марзук проговорил:
    — Господи! Помоги сделать почин.
    В этот момент показался еще один мальчик, сверстник Марзука. Он нес сласти.
    Обращаясь к Марзуку, он шепнул:
    — Не стой на месте… Предлагай товар зрителям.
    Марзук подошел к двум господам, которые были с дамой. Он продал им три бутылки. Потом свет в зале погас.
    Из своего угла Марзук увидел киножурнал, потом маленький фильм о Микки Маусе, потом еще фильм… Затем зажегся свет, и после музыкальной паузы зал погрузился в темноту. Начался сеанс.
    Марзук решил, что не будет ничего предосудительного, если он займет одно из мест. Улыбаясь самому себе в темноте, он проговорил:
    — Товар я не продал, а фильм посмотрю.
    Утренний сеанс окончился, и мальчик отнес бутылки хозяину в буфет.
    Хозяин встал, и Марзук впервые разглядел его толстую, коротенькую фигуру. Покидая буфет, хозяин бросил на ходу:
    — Следующий сеанс начнется в три. До того времени отправляйся делать уборку.
    Марзуку показалось, что убирать надо только в буфете. Но ему пришлось вместе с другими мальчиками убрать все помещения: и буфет, и амфитеатр, и зал. Они вымели арахисовую шелуху, обрывки бумаги, пустые папиросные коробки и полили пол водой.
    Марзук смог передохнуть, только когда открылась билетная касса. Потом он снова подошел к хозяину, который уже вернулся в буфет и восседал на своем табурете в той же сонливой позе.
    Получив поднос с бутылками, Марзук поднялся в амфитеатр и услышал ту же музыку, увидел тот же киножурнал и Микки Мауса. Ему удалось продать еще три бутылки. Потом он еще раз посмотрел тот же фильм, который теперь показался ему совсем не интересным. Зрителей было не больше десятка. Как только они вышли, снова началась уборка.
    Перед началом шестичасового сеанса фойе наполнилось народом. Марзук очень обрадовался. Ему посчастливилось продать одиннадцать бутылок! Он в третий раз посмотрел фильм. Но на этот раз он показался ему глупым и скучным.
    Перед следующим сеансом он продал еще две бутылки, но смотреть на экран уже не мог. Он возненавидел постановщика фильма и почувствовал отвращение к артистам. Даже обаяние и красота героини не спасли ее от ненависти Марзука.
    Во время сеанса один из зрителей, одетый по-городскому, сказал своему соседу:
    — Лживое кино!
    Марзук не удержался и громко сказал:
    — Ей-богу, вы правы!
    Зритель засмеялся и купил бутылку воды. Сеанс закончился, зрители вышли.
    Спускаясь в буфет, Марзук все пытался определить свою выручку и не заметил, как очутился перед стойкой. Мальчик протянул хозяину поднос, на котором от двух дюжин осталось четыре бутылки. Хозяин спросил:
    — Сколько продал бутылок?
    Марзук ответил:
    — Двадцать.
    Тогда хозяин проговорил:
    — Тебе не везет, Марзук… Возьми две бутылки.
    Мальчик переспросил недоуменно:
    — Две бутылки? Какие две бутылки?
    — Твою долю… Десять процентов! — ответил хозяин и протянул руку за деньгами.
    Марзук отдал ему выручку, сказав при этом:
    — Оставьте себе свои десять процентов…
    Когда мальчик вышел из кинотеатра, была уже полночь. В ушах его все еще звучали те два слова, которые он услышал во время сеанса:
    «Лживое кино!»

ИБРАГИМ АБД ЭЛЬ-ХАЛИМ

Место на земле

    Перевод Д. Баширова
    Набитый до отказа автобус трогается в путь. Пассажиры его — главным образом жители селений деревень, разбросанных между Каиром и Банхой. Помимо мужчин, женщин и детей, а также узлов и корзин, загромождающих проход, автобус увозит еще и несметные полчища мух. Мухи с надоедливым жужжанием бьются об оконные стекла, садятся на лица пассажиров, лезут в глаза, роятся вокруг грязных лохмотьев, буханок хлеба, остатков пищи.
    Воздух в машине пропитан запахом человеческого пота, дешевого табака и дорожной пыли. По одну сторону дороги тянется рукав Нила, по другую — поля, на которых густая чернота земли перемежается с зеленью всходов.
    Огромный автобус, переполненный людьми, движется по извилистой, ухабистой дороге, словно парусный корабль по волнам бурного моря: его швыряет из стороны в сторону, он накреняется то вправо, то влево, и пассажиры, чтобы не упасть, поминутно хватаются потными пальцами за спинки передних сидений. Автобус то и дело подпрыгивает, словно собираясь взлететь, и тогда шеи пассажиров невольно вытягиваются, затем он с грохотом опускается, стукаясь колесами о землю, и тогда у пассажиров замирают сердца, и они разражаются проклятьями по адресу шофера и автобусной компании.
    Пыль, табачный дым, нестерпимый зно