Скачать fb2
Шизофренияяяяяяяя

Шизофренияяяяяяяя


   
    Эстер Сегаль

   

    Шизофренияяяяяяяя
    «Шизофрени́я (от др. – греч. σχίζω – раскалываю и φρήν – ум, рассудок) – полиморфное психическое расстройство, связанное с дезинтеграцией процессов мышления и эмоциональных реакций. Шизофренические расстройства в целом характеризуются фундаментальными и характерными расстройствами мышления и восприятия, а также неадекватным или сниженным аффектом. Наиболее частыми проявлениями болезни являются слуховые галлюцинации, параноидный или фантастический бред либо дезорганизованность речи и мышления на фоне значительной социальной дисфункции, нарушении работоспособности. Первые симптомы обычно появляются в начале взрослой жизни; в целом риск заболевания, по данным исследований, составляет 0,4–0,6 %. Мужчины и женщины заболевают примерно одинаково часто, но у женщин имеется тенденция к более позднему началу болезни».
    Из Википедии




    «Маразм крепчал, шиза косила…»
    Из устного народного творчества




    «А не пошли бы вы на хуй со своими таблетками?»
    Из моих мыслей во время беседы с моим лечащим врачом


    Глава 1. На волю
    Утро выдалось не самое удачное. Из таких, с приходом которых долго пытаешься не согласиться. Но они все равно прут, неизбежные, как дежурный осмотр. И единственное, что ты можешь у них отыграть, так это относительную уверенность, что сегодня ты проснулся самим собой.
    Впрочем, кто сказал, что это выигрыш?
    Иногда мне кажется, что просыпаться кем-то другим предпочтительнее. Интереснее, уж во всяком случае.
    А иногда мне кажется, что не собой и есть по-настоящему собой. Только так-то и есть по-настоящему.
    И вот именно тогда, когда я так подумала в первый раз, тогда-то у меня возникла моя идея. Поначалу даже не возникла, только полыхнула где-то внутри маленькой и далекой зарницей. И тут же исчезла. А я притаилась и стала ждать ее возвращения, чтобы тогда уже быть готовой и не упустить, а вглядеться в ее ломаную линию, и запомнить, и в одно мгновение вобрать ее всю в себя, а потом расшифровывать на досуге. Тем более что чего-чего, а уж досуга у меня было предостаточно. Как будто специально для того, чтобы разжевывать идею до полного понимания, до каши, до такой степени, чтобы помнить ее даже во сне. И даже в чужом сне.
    Так, я уже, кажется, совсем вас запутала, а ведь у меня совершенно противоположная цель: я решила начать этот дневник как раз для того, чтобы выпутаться и разобраться.
    И вам помочь разобраться.
    В чем?
    Знаете что? Давайте-ка я лучше начну по порядку…




    Три месяца назад я попала в больницу.
    Как это произошло, я не помню. Должно быть, меня нашли на улице. Или соседи вызвали скорую помощь.
    Мне кажется, что потом, в процессе лечения, мне кто-то что-то об этом говорил, но я не поняла или не запомнила. Я вообще не придаю значения таким мелочам, поэтому не уделила информации о моем прибытии в лечебницу должного внимания.
    Как меня лечили, я тоже не помню. Помню только то, что происходило после одного чаепития.
    Вот так: сидела за столом и не понимала, кто я, где я и что со мной. И вдруг увидела чашку. Обычную чашку из грубого фарфора. Белую с бледными цветами, розовыми и фиолетовыми, симметрично наляпанными с двух сторон. С легкой продольной трещинкой, совершенно недоступной для проникновения капель, но уже сильно впитавшей чайный цвет и потому очевидной для глаза.
    Вот представьте себе: так сидишь, ничего не соображаешь и вдруг… чашка. И ты понимаешь, что это чашка. И внезапно так сильно постигаешь факт существования этой чашки, как будто сам сливаешься с ней. И чувствуешь, что в этой трещинке сфокусирована сама жизнь. И что все тайны бытия пульсируют в этой чашке, когда ты подносишь ее к губам, а теплое пойло колышется и штормит в ее нехитрых берегах. И что Кант должен катиться к чертям со своими нелепыми определениями вроде «вещи в себе». Потому что какая же эта чашка, например, вещь в себе, если я ее понимаю, как саму себя. И даже лучше, потому что себя я еще не вспомнила, а чашку уже впитала в душу.
    Вот с этой чашки все и началось.
    Потом я покатала во рту чайную волну и подумала о ее вкусе.
    Потом я обратила внимание на стол, покрытый клетчатой клеенкой.
    Потом увидела на клеенке несколько липких лужиц.
    Потом заметила блюдо, на котором уже ничего не было, кроме нескольких вафельных крошек.
    Потом я посмотрела по сторонам.
    Там обнаружилось несколько мужчин и женщин в одинаковых халатах. Выражения лиц у них были разные, но в основном унылые. Только один безмятежно улыбался, глядя на собственные войлочные тапки.
    Подошва одного его тапка была оторвана и слегка топорщилась. Причем хозяина тапка, по-видимому, это очень радовало и он периодически наступал ногой в другом тапке на эту оторванную подметку, отпускал ее и прислушивался, как она, амортизируя, слегка шлепала по ступне. Тогда он так же тихо подхихикивал процессу.
    Тут-то я и поняла, что нахожусь в психушке, и тогда только догадалась осмотреть саму себя.
    На мне был такой же халат, как и на остальных пациентах. А тапки – резиновые и совершенно явно не мои.
    Я провела рукой по волосам – причесаны и завязаны в хвост. Спасибо медсестрам, значит, они тут неплохо справляются.
    За представлением того, как выглядит моя прическа, пришли и воспоминания о моем лице, которым я всегда была очень довольна.
    Вот тут и я улыбнулась, заканчивая реальный и мысленный обзор, максимально возможным образом воссоздав картину происходящего и моего в нем места.
    С этого дня врачи решили, что я пошла на поправку.
    И, соответственно, я себя в этих стенах помню чуть больше месяца, который пробежал довольно быстро, весь напичканный процедурами, осмотрами и задушевными беседами с лечащим врачом, всегда очень позитивно настроенным и очень довольным прогрессом (не вообще прогрессом, а моим личным как его подопечной).
    Вот и этим утром мне предстояло усесться в его кабинете, позволить широкому столу темного дерева с бликующим покрытием из оргстекла разделить нас в этом чересчур интимном пространстве и выслушать последние комплименты и важные напутствия.
    – Дорогая! – сказал он мне. – Вы выглядите отлично!
    – Спасибо! – ответила я и чуть не добавила, что он-то сегодня (впрочем, как и всегда) смотрится не ахти.
    – Мы с вами расстаемся, – продолжил он.
    «Надеюсь, навсегда!» – чуть было не сорвалось у меня вербальное отражение внутренней речи.
    – Надеюсь, к нам в стационар вы больше не вернетесь, – поддержал он мою так и не озвученную мысль, – а будете посещать нас только изредка и только амбулаторно.
    – Как часто? – спросила я, цепляясь за то главное, что меня реально беспокоило.
    – Сначала раз в неделю, потом, если все будет в порядке, сократим встречи до двух и даже одного раза в месяц.
    Я кивнула.
    – Самое главное, – продолжил он, – это регулярный прием лекарства. Не пропускайте положенные часы.
    С этими словами он придвинул ко мне по столу пузырек со знакомыми таблетками и проштампованный листок и прокомментировал:
    – Вот лекарство на первое время и рецепт на следующую порцию. Она вам потребуется только через две недели, но я даю вам рецепт уже сейчас, хоть мы и должны увидеться раньше. Это на всякий случай – пусть будет.
    – Спасибо, – снова поблагодарила я.
    – Увидимся в следующий вторник, здесь же, в одиннадцать утра.
    – Отлично.
    – Да, и вот еще что: там медсестры приготовили для вас кое-что. Сюрприз так сказать, – он ухмыльнулся в усы. – Вы ведь к нам зимою поступили, а сейчас весна в самом разгаре, так что Ваши вещички не по сезону.
    – Точно, – впервые задумалась я о том, в каком виде покину это место.
    – Наши девочки об этом позаботились, – снова улыбнулся доктор. – Возвращайтесь в отделение и примерьте обновки.
    – Спасибо! – сказала я в третий раз.
    – Им спасибо скажете.
    – И им скажу, не беспокойтесь.
    – Об этом я как раз не беспокоюсь, – ответил он. – Я беспокоюсь, как вы справитесь.
    – Я справлюсь.
    – Ну, и отлично. И да, чуть не забыл: к вам домой патронажная сестра будет иногда наведываться – уж вы не обессудьте.
    – Хорошо, – сказала я и с трудом удержалась от того, чтобы продемонстрировать ему свое разочарование.
    – Отлично, отлично, – вновь повторил он свой припев и встал, делом подтверждая конец аудиенции.
    – До свидания, доктор! – попрощалась я.
    – До встречи! – слегка подправил он.
    И я пошла к медсестрам за сюрпризом.
    Сюрприз оказался так себе, но все равно приятный: для меня собрали кое-какую одежонку. Частью ношеную, но кое-что было новое (например, носки и футболка).
    В общем, все вместе – джинсы, футболка и ветровка – смотрелось неплохо.
    А главное – туфли: удобные, на платформе, глубокого синего цвета и точно моего размера, так что я даже поразилась, как они угадали (ногу мою, что ли, замеряли, пока я спала?) – это, да, было круто.
    Во все это я облачилась в туалете и, совсем готовая к уходу и совсем новая для медсестер, привыкших к моему халату и резиновым шлепанцам, расцеловалась с ними со всеми.
    Мне вручили большой пакет с моими зимними вещами и маленькую сумочку, с которой я, должно быть, поступила в отделение.
    Там были ключи от квартиры, куча каких-то бумажек вроде счетов за воду и электричество, и еще какие-то мелочи, к которым я решила пока что не присматриваться, так как в моей новой жизни они для меня не то уже, не то еще ничего не значили.
    Зато значимыми были таблетки и рецепт, которые я положила туда же, рядом с трупами предметов из добольничной эры. Да еще свидетельство о выписке, полученное уже здесь, на посту.
    Одна из сестер проводила меня до двери отделения. Дальше мне предстояло идти самой.
    И я пошла.
    Сначала от отделения к лифту.
    Потом в лифт и вместе с ним с третьего этажа на первый.
    Потом к выходу из больницы, где охранник, уже проинформированный о моей выписке (тут у них все это очень четко, поставлено на конвейер), распахнул передо мной дверь.
    Я выглянула наружу, и меня слегка ослепило и оглушило.
    Передо мной лежал большой мир, шестигранный, как коробка из-под туфель, которую я только что оставила в больничном туалете. И он открылся мне так же внезапно, как та коробка. И, похоже, он мог оказаться мне по размеру не хуже извлеченной из нее пары.
    Я покачалась с носка на пятку. Не знаю, почему я это сделала, но этот штрих придал мне решимости.
    Я подпрыгнула. О, еще лучше!
    Я готова!
    Я это сделаю! Сделаю то, что задумала. То, что тогда пронзило меня молнией зарождающейся идеи.
    Я подождала еще секунду – и сделала это: вытащила рецепт из сумки и выкинула в урну, которая стояла тут же, у входа. И охранника не побоялась – а вдруг заметит и доложит?
    Он полетел на дно беззвучно и там замешался с какими-то другими отбросами. Бесславная бумажная смерть. Но мне некогда было думать о прощальной панихиде. Я должна была идти дальше.
    Навстречу мне, к моей двери, шли женщина и ребенок. Ребенок, слегка испуганный, но больше, пожалуй, любопытствующий, посмотрел на меня и показал мне язык.
    Я ответила ему тем же и заметила, что ему это понравилось.
    Должно быть, решив, что все взрослые готовы играть с ним в эту игру, он показал язык и охраннику, который все еще стоял у двери, придерживая ее рукой и глядя мне вслед. Охранник игру не оценил. А жаль, потому что ребенка это могло приободрить.
    Тогда я разозлилась на охранника и тоже показала ему язык.
    Он пожал плечами: мол, ты уже не в нашем ведомстве – вытворяй что хочешь.
    Ну, я и буду вытворять. И обо всем, что вытворяю, напишу в этом дневнике. Только сначала объясню вам, в чем все-таки моя цель.
    Чуть позже объясню, потому что сейчас у меня свидание с миром.
    Глава 2. Выдержки из свидетельства о выписке – чтобы вы поняли, с кем имеете дело
    Из истории болезни № 3518
    Диагноз: шизофрения




    Пациентка поступила в отделение в тяжелом состоянии. Из симптомов: при поступлении – полное безучастие, перемежающееся короткими фазами истерического смеха, затем, с течением времени и в процессе налаживания контакта с лечащим врачом – неадекватное восприятие окружающей действительности, неспособность вспомнить информацию о себе и о своей жизни, попытки определить себя через придуманные образы и заимствованные из литературы имена…




    (Тут я пропускаю перечень сложных терминов, процедур и лекарств – даже мне скучно.)




    В данный момент совершенно стабильна. Опасности для окружающих не представляет. Покладиста и ответственна. В последнее время самостоятельно являлась на пост для получения лекарства. Выписывается домой под надзор патронажной сестры и с обязательным условием еженедельного посещения стационара.




    (Я очень ответственна, в этом вам еще предстоит убедиться.)




    Лечащий врач – такой-то.
    Старшая сестра – такая-то.
    Главный врач – такой-то.




    (Я, пожалуй, тоже подпишусь и повешу бумажку на стенку кухни между чайником и хлебницей.)




    20 апреля…




    (Год неразборчив, на его месте чернильная клякса от не в меру разрыдавшейся печати. Но мне по барабану, меня этот год устраивает в любом случае.)
    Глава 3. Цель № 1
    Итак, моя цель.
    Я сейчас вам все объясню, и вы перестанете удивляться.
    А, может, наоборот, удивитесь еще больше.
    В любом случае, я затеяла то, что затеяла, и теперь уже ничего не изменить. И к лучшему.
    Сижу я сейчас у себя дома за кухонным столом, к которому мне снова пришлось привыкать, и пишу эти строчки, покусывая намазанную маслом корочку.
    Корочка – важный фактор противодействия моему решению, ведь она такая вкусная и хрустящая, что, кажется, просто воплощает здоровую радость нормального мира.
    А меня вот тянет в ненормальный, в тот, который украли у меня таблетки.
    И тут мы, наконец, подходим к главному – к моей идее.
    Видите ли, после того, как меня подлечили (слово «вылечили» употребить не могу, ибо мой недуг неизлечим), я все больше и больше прихожу к выводу, что моя жизнь стала намного преснее, чем была тогда, когда я существовала в пограничном мире.
    Там было интереснее. Там было ярче. Там не было границ для мысли, вообще никаких. И я могла погружаться в себя так глубоко, как хотела, совершенно не встречая препятствий.
    Я могла обнаружить в заветных уголках собственного, как правило, нищенского в здоровом состоянии, «я» все что угодно и кого угодно.
    Я могла пастись с кентаврами и летать на хвосте бумажного змея. Я могла вспомнить нехитрые тона первобытной песни и сама превратиться в тростниковую дудку, вырезанную нечаянным умельцем. И пропускать звуки через себя. И сама становиться звуком и на самой себе изучать воздействие себя как звуковой волны на скалы, дюны и кору древних кедров. И здороваться с эхом и чувствовать, как оно пожирает меня без остатка, чтобы изрыгнуть прямо в ухо пастушку, который все еще возится с дудкой.
    И разве можно променять все это на очередь в булочную за свежим хлебом с хрустящей корочкой, которую потом так приятно намазывать маслом и класть в рот?
    По зрелому размышлению (еще там, в больнице, хотя там и не было таких вкусных корочек), я пришла к выводу, что нет, нельзя!
    И вот я сижу за кухонным столом, прислушиваюсь к редким звукам на лестничной площадке в тревожном ожидании патронажной сестры и еще раз сверяю свои нынешние ощущения с идеей. И что бы вы ни говорили, идея перевешивает.
    Поэтому я буду придерживаться того плана, который выработала перед выпиской. Вот он.
    Я хочу добиться невозможного.
    Вернее, невозможным это считают врачи, я же убеждена, что этим словом называют лишь то, что пока не встречалось и не бывало, но обязательно еще будет и встретится.
    Так почему бы мне не стать первооткрывательницей?
    А открывать я собираюсь безвизовый режим между здоровьем и безумием. И я сама стану и обладательницей заветного паспорта, и пограничником, дающим добро на въезд.
    Вы поняли? Я хочу быть и больной, и здоровой одновременно. Функционировать как здоровая: делать покупки в магазине, убирать квартиру, гулять в парке, оплачивать счета (у меня их пока еще целая куча в сумке и, вероятно, в почтовом ящике), устроиться на работу. Ну, что еще там делают обычные люди?
    И при этом спокойно нарушать границы: лететь в себя и наружу, постигать непостижимое, превращаться в деревья и камни, надевать маски и срывать личины.
    О, как мне этого не хватало в последнее время! Потому что я люблю свою болезнь. Я не могу без нее. И я не могу простить врачей за то, что они у меня ее украли.
    Поэтому я выбросила выписанный мне рецепт в мусорное ведро у входа (нет, пусть уже будет «у выхода») в больницу (тогда – «из больницы»).
    А выданное мне лекарство я использую хитро: буду все время снижать дозу, пока оно не сойдет на нет.
    Так я решила. Чтобы не сразу свалиться в безумие, а потихоньку. Чтобы приучить себя к нему и войти в него плавно, как в прохладную воду реки. Не с вышки и с головой, а на цыпочках: сначала до щиколоток, потом до колен, по пояс и лишь тогда уже по шею. А голова пусть остается снаружи. Это самое ценное у меня – моя голова.
    Ну, вы поняли, что это только пример. На самом-то деле, голова-то моя и будет основной участницей эксперимента.
    И победить я смогу только в том случае, если ни патронажная сестра, ни лечащий врач в больнице не смогут разгадать моего плана и заметить признаков нездоровья.
    Я, конечно, хитрая и считаю себя неплохой актрисой, но есть и опасность: когда привыкаешь жить без границ, в них потом трудно удержаться даже при желании.
    Поэтому: да будет чудо!
    И да здравствует шизофренияяяяяяяя!
    Глава 4. Цель № 2
    Вот еще кое-что.
    И это очень важно.
    У меня есть необходимость в прямо-таки… детективном расследовании. В частном расследовании, в тайном расследовании – уточню я.
    Тема очень деликатная, поэтому прошу отнестись ко всему, что будет сказано ниже, с пониманием и без грубости.
    Дело в том, что я беременна. Уже три месяца. Проблема только в том, что я не имею ни малейшего понятия, от кого.
    И вот его-то (этого кого-то) мне и предстоит найти.
    Не думайте, что я сумасшедшая.
    То есть, конечно, да, я сумасшедшая. Сумасшедшая настолько, чтобы не помнить, кто отец моего будущего ребенка. Но не настолько, чтобы поставить перед собой неисполнимую цель. И хотя вам может показаться, что найти того, не знаю кого, невозможно, я уверена (ну, есть у меня такое чувство), что я с этой задачей справлюсь.
    Во-первых, я проанализирую все возможные ситуации и всех известных мне мужчин. Вероятно, одного только этого логического подхода окажется достаточно, чтобы найти искомого отца моего ребенка.
    Во-вторых, я очень рассчитываю на свою память, которая в данный момент, замученная лекарствами, беспробудно спит, но как только я вернусь за границу нормы, надеюсь, воспрянет и подскажет мне необходимые для расследования детали и образы.
    В-третьих, есть еще и интуиция, и случай. И если не логика и не воспоминания, то они-то уж точно помогут. Почему-то я очень сильно верю в то, что тот, кого я ищу, обязательно снова появится в моей жизни и тогда – я его точно смогу узнать.
    В-четвертых… Это, конечно, уже малореально, ибо если бы было реальным, то уже, наверное, произошло бы. Но все-таки, кто знает?
    В общем, в-четвертых – это если тот мужчина разыщет меня сам. Ведь он-то, наверное, все помнит, потому что странно было бы, если бы мы потеряли память одновременно.
    Ну что? Вы согласны с моими аргументами?
    Даже если нет – я все равно буду пытаться, и тогда посмотрим, получится у меня или нет.
    А еще вас, наверное, удивляет, почему я не избавилась от этого ребенка.
    Не скрою, были у меня такие мысли.
    Когда я пришла в себя и врач посчитал меня достаточно стабильной, чтобы воспринять столь серьезную информацию, он сообщил мне о беременности.
    Я в тот момент была поражена и расстроена. Даже плакала.
    И потому, что почувствовала себя ужасно одинокой и неготовой к такому испытанию.
    И потому, что испугалась за моего ребенка: а вдруг он тоже родится больным?
    И потому, что мне в голову пришла ужасная мысль: если он, да, родится больным и два наших сумасшествия не совпадут, то мы никогда не поймем друг друга и будем обречены бродить в разных мирах бесконечной вселенной разума. И с этим мне было сложнее всего примириться.
    А еще вот что страшно: если я буду нестабильна, у меня отберут этого ребенка. Отберут – навсегда. И как я тогда себя прощу?
    А потом я почему-то резко и полностью успокоилась. И поверила в то, что у нас все будет очень хорошо. Что мы со всем справимся и будем очень счастливы, будем не разлей вода.
    И хотя врач предлагал мне сделать аборт, я отказалась. И второй раз отказалась, и третий. А теперь поздновато уже. И никто мне больше этого не предлагает. И хорошо. Потому что я жду и готовлюсь. И не хочу пропустить ни одного симптома вызревающего во мне материнства.
    И проходит у меня все очень легко. Меня даже ни разу не тошнило, хотя все утверждали, что это первый признак.
    И подаренные мне медсестрами джинсы пока сходятся на мне и застегиваются на все пуговички.
    Так что никто и не знает, и не догадывается.
    Вы теперь знаете, и обещаю, будете свидетелями роста моего живота.
    Если, конечно, я не настолько уйду в другой мир, чтобы забыть вас своевременно информировать.
    Интересно, кстати, на кого он будет похож – мой ребенок? Если на папу, то поможет ли мне это сходство в поисках папы?
    Жалко, что вы не можете за мной присматривать. Боюсь сделать какое-нибудь неверное движение и повредить моему ребенку. Но даже ради этого не соглашусь глотать противные таблетки. Это я уже твердо решила.
    Все, уже поздно, пора спать. Встретимся завтра.
    Глава 5. Сон
    Сегодня мне приснился сон, более чем любопытный.
    Сначала я вообще не могла понять, что же это такое я вижу.
    Прямо перед моими глазами, настолько близко, что казалось, странные образы просто вторгаются под веки и вдавливаются в глазные яблоки, мельтешили какие-то черно-белые и цветные пестрые объекты.
    Они были в тонкую полоску. Или раскрашенные спиралями. Или взрывающиеся сочными брызгами ярких окружностей.
    Они все лезли и лезли в мои глаза, словно бы расползались и разбухали как сильно заквашенное тесто, прущее вон из кадки.
    «Что это? Что это?» – думала я, не в силах защититься от атаки. И постепенно сначала мою голову, а потом и все тело заполняло такое ощущение, как будто ворвавшийся в меня поток раздует меня до предела, а потом найдет естественные, а то и пробуравит дополнительные отверстия и вытечет наружу, навстречу новым жертвам.
    А я? Истеку и останусь опустошенной и рваной. До такой степени, что уже не возможно починить.
    И еще я чувствовала на своем лице легкую щекотку. Как будто эти пестрые штуки слегка скребутся по моему лицу. С таким тонким противным звуком. И с холодком, покалывающим мою кожу и заставляющим меня вздрагивать и слегка откидывать голову.
    А еще они были очень-очень гладкие.
    Что это? Что это? Что это такое?
    А они все лезли и лезли. Заполняли меня и все пространство вокруг. И я уже начинала потихоньку задыхаться. И осознавать, что из их плена не выбраться. И что они сами, душа меня и вытесняя из меня воздух, непрестанно растут, ширятся и умножаются в числе.
    Я не понимала ни их природы, ни того, откуда они берутся, ни того, стоит ли за ними какая-то управляющая сила, ни какова она. И от этой неизвестности было страшно. И страх постепенно рос. Вместе с ними, и даже опережая их.
    Пожалуй, черно-белых было все-таки больше. Но их преобладание ничуть не приближало меня к разгадке.
    Мне надо было вырваться из их окружения и отдалиться от них на расстояние, а еще лучше вознестись над ними как можно выше, чтобы со стороны, оглядев всю их непостижимую массу, понять, наконец, кто они такие.
    И тут я почувствовала, что моя мысль обретает силу и как будто ведет меня за собой и вытягивает из гущи.
    А они волнуются, не хотят меня отпускать. Вцепиться в меня не могут, не имея для этого ни конечностей, ни каких-то специальных приспособлений. Но все же стараются задержать меня: уплотняются и давят сильнее. И больнее скребут своими надутыми боками по лицу.
    Но я уже точно поняла, что мне надо делать: не думать о них, а думать о том, что вовне. Держаться за мысль, как за трос, волокущий автомобиль с умершим сердцем.
    И я держалась.
    Не знаю, долго ли длилось высвобождение. Там, внутри сна, мне было трудно следить за временем.
    А когда я оказалась снаружи, вдруг стало все так ясно. И так невообразимо смешно.
    Эти пестрые и гладкие были не чем иным, как огромной связкой воздушных шариков. Круглых и тех, что имеют форму. Ну, знаете, много таких есть: сердечки, звери…
    Черно-белые в полоску, которые меня пугали больше всех – это были глянцевые зебры. И перемежающиеся чернота и белизна их раздутых тел до сих пор вскипала где-то внутри моих глаз и просачивалась раскаленной лавой прямо в мозг.
    «Как я попала в гущу шаров? Кто это так подшутил надо мной?» – думала я, правда, уже без страха.
    И тут мне показалось, что вопрос неуместен, ибо и я сама была воздушным шаром. И поэтому никто не обижал меня умышленно, ведь это было так естественно – присоединить одинокий шар к ему подобным.
    «Я все еще шарик? – спросила я себя, осознав эту нехитрую истину. – Я надута гелием? Я могу взлететь?»
    Я попыталась и полетела. И летела до тех пор, пока не проснулась в своей кровати. И очень сильно закашлялась. Наверное, потому что надо было избавиться от избытка гелия в легких. Или потому, что я простудилась.
    Глава 6. Возможный отец
    Итак, кто он?
    Для начала надо решить, когда с большим процентом вероятности могло произойти оплодотворение: до или после?
    В смысле, до или после моей госпитализации.
    Я бьюсь над этим вопросом уже полдня, но ни один из вариантов не кажется мне предпочтительным. Хоть монетку кидай.
    Впрочем, я пока что все равно блуждаю впотьмах, так есть ли разница, с какой стороны от той царапины в потоке времени, которая отделила три последних месяца от предыдущих?
    Пожалуй, нет. Поэтому начну наугад. Пусть будет после. Так просто легче думать, ибо пространство поиска резко сужается: больница – не такое уже большое здание.
    А если так, то первым под подозрение попадает – санитар…




    Меня привезли и вынесли из машины на носилках. С носилок переложили на каталку и вручили мою безучастную плоть мужчине в зеленом больничном обмундировании и бахилах поверх упругих кроссовок.
    Ему было под тридцать, но лицо его, хоть и соответствовало биологическому возрасту, не отражало достаточного для этих лет жизненного опыта. По-видимому, он не так уж много и накопил в закромах своего сознания.
    Санитаром в психушке он работал вот уже третий год, и очень этому обстоятельству радовался, ибо место там хлебное и тихое, буйных пациентов, как правило, немного, а когда и попадаются, так управляться с ними одно удовольствие – на то существуют испытанные больничные приемы.
    Я к буйным совсем не относилась. Зато на беду свою относилась к обездвиженным и обесточенным без батареек памяти существам женского рода.
    Таких, как мы, он любил больше всего. Такие его очень возбуждали, и он с трудом сдерживался, чтобы, приняв новую единицу, чинно и степенно везти каталку по коридору всю дорогу до отдельного бокса приемного покоя и не ускорять шаг под убыстряющийся донельзя пульс.
    На меня у него встало сразу, и он чуть не истек еще по пути. А когда довез меня до бокса и начал переодевать из домашнего в больничное, так даже стонал и едва успел донести свое хозяйство до цели.
    Когда он вставил в меня член, я даже не дернулась. Потому что не заметила. Я в тот момент была где-то очень далеко.
    Он же просто захлебывался от восторга. Ему так и нравилось больше всего. Чтобы никакого сопротивления. Чтобы совсем как с резиновой женщиной. Но при этом настоящей и теплой.
    И еще у него была особенность: должно быть, ему не хватало зуба, потому что свои ритмичные движения он сопровождал странным полуприсвистом-полупришепетыванием. Как насос для футбольного мяча. Или как голос какого-то вечернего насекомого, порою солирующего под окном в разгаре лета.
    Он кончил очень быстро, а потом медлил и долго возился в боксе, чтобы разогреться как следует и взять меня еще раз.
    Мне было все равно.
    Сейчас, когда я воссоздаю эту картину в памяти, уже не все равно, а очень даже мерзко, так что спазм схватывает горло и подступает рвота.
    Тем более что теперь я припоминаю, что он брал меня еще несколько раз – в другие дни, по дороге на процедуры и в баню.
    И вот теперь я спрашиваю себя: что же будет с моим несчастным ребенком – плодом бесчувственной и грубой связи сумасшедшей и животного?
    Клянусь, моя детка: ты никогда не узнаешь, кто твой настоящий отец!
    Глава 7. Отчет об эксперименте
    Сегодня снизила долю лекарства на четверть. Пока особых изменений не наблюдается. Разве что тревожность еще повысилась – с еще большим страхом ожидаю визита патронажной сестры.
    Других симптомов нет. Как только появятся – сообщу обязательно.
    Глава 8. Еще один отец
    А если это был лечащий врач?
    Да, почему бы ему не оказаться моим лечащим врачом?
    То-то он на меня все поглядывал так игриво, с вполне плотским мороком в глазах и вытапливающимся к концу каждой нашей встречи сальцом над верхней губой – это пока он еще усы не отпустил.
    А это его постоянное выражение лица – пресыщенное до такой степени, что, кажется, даже до бровей доползает эхо отрыжки от переваренной качественной жизни.
    И брюшко, колышущееся от предвкушения каждой новой встречи с любопытным случаем: «А поглядим-ка, что у нас тут. Ах, как интересно! Батюшки святы!»
    С этими батюшками он и надо мной брюхом колыхал, когда фонариком в глаза светил, когда веки жирными пальцами отодвигал, когда шею гладил, прощупывая жилку с пульсом.
    Он и ночью иногда заглядывал в палату – скучно, стало быть, ему было одному в кабинете на дежурстве.
    И это его масляное и раскатистое: «Дорогая!» И с чего бы это я ему дорогою была?
    Ай! Вот оно – он же на аборте настаивал. Отговаривался побочными эффектами медикаментов, возможными рецидивами, социальными службами, которые неизбежно будут вмешиваться в процесс воспитания ребенка, а то и настаивать на постороннем опекунстве.
    На самом же деле он своего отцовства не желал. Да и то: у него, кобеля, таких детишек по всему городу, небось, пруд пруди – от каждой пациентки, если не слишком страшная или не слишком буйная.
    А если и буйная – что ему с того? На невольничьих кораблях рабынь за ноги цепями подвешивали и трахали всей командой, кто во что горазд. И юнги, и капитаны прикладывались. И визжи не визжи, мечтай царапаться – цепи кусают лодыжки крепко: не вырвешься и не вопьешься зубами в руки насильников.
    А со мной – проще простого. Не помнила ничего, врачу доверяла – буквально ела с ладоней и таблетки запивала протянутой в стакане мертвой водой.
    Да, теперь все ясно – это он.
    Спаситель заблудших душ, пронзающий жирным отростком горячую плоть.
    Наставитель затерянных в плотном тумане душевных болезней.
    Экспериментатор с мутной спермой, бурлящей в оскверненных чужих недрах.
    Палач и мясник с окровавленным ножом, вскрывшим не для него хранимую девственность.
    Святоша, искупающий грехи и выдающий святое причастие наркоза.
    Перезрелый самец, прячущий прыщи под тальком и белым халатом.
    И когда мой сын подаст первые признаки унаследованного безумия, его отец будет бесстрастно терзать юный мозг с неизменным и лишь чуть подернутым старческою хрипотцою: «А поглядим-ка, что у нас тут. Ах, как интересно! Батюшки святы!»
    Это он – святой батюшка всех и вся. Его дети толпами маршируют по проспектам, штурмуют автобусы и прилавки винных лавок. Они похожи на него и все рано или поздно отращивают усы, чтобы скрыть пресыщенный излом верхней губы и проступающее на ней сало.
    О, мой сын! Ты ведь не пополнишь их ряды? Ты не будешь колыхать бурлящим от газов брюхом над алчущими света и иного познания?
    Или, знаешь что? Родись-ка лучше девочкой и учись ступать босыми ногами по мокрой гальке. Пусть твои нежные пятки впитают боль твоей матери, которая не по гальке ходила, а по больничной холодной плитке. А на плитку капала кровь из разорванной промежности. И лечащий врач говорил уборщице: «Это ничего! Это можно подтереть!»
    Я ненавижу моего врача. Теперь и за это, а не только за то, что украл мой мир, светлый и прекрасный, весь журчащий, как вода по дорожке из гальки, весь прозрачный, как глаза моей будущей девочки.
    Будь ты проклят, чиновник от таблеток! Подавись своим сытным ужином и ударься лбом о свой безжалостный стол под гробовой крышкой оргстекла!
    Глава 9. Еще сон
    Сегодня ночью мне вновь приснился странный сон.
    Как будто бы я захожу в кабинет зубного врача и усаживаюсь в кресло.
    Врач какой-то дряхленький, пожилой, но хваткий. И глазенки у него так и бегают, но не по моей ротовой полости, а как-то вокруг: и надо мной, и по бокам, и за моей головой и спиной.
    Я ему рот открываю как положено, а он, вроде, и внутрь заглядывает и даже копошится там понемногу инструментами, но все что-то думает о своем и тянет время.
    Я нервничаю, пытаюсь ему объяснить, где болит, подгоняю, чтобы шевелился – все с открытым ртом, естественно, что сильно затрудняет дело. Но он то инструмент уронит, то задумается и замрет, то вообще встанет и исчезнет за дверью. Словно пошел за инструментом или за лекарством, но что-то уж очень долго, нереально долго.
    Один раз он даже вернулся обратно, неся в обеих руках по авоське с фруктами. И молча, без всяких объяснений, но горделиво и как-то даже торжественно потряс авоськами: мол, погляди, чем я разжился, пока ты тут меня ждала.
    И мне уже совсем не по себе. И рот больно держать открытым. И времени, чувствую, прошло так много, что жалко его до боли. И полное ощущение беспомощности.
    Моя очередь лечить зубы, я точно знаю, была назначена на девять утра, а сейчас будто бы уже вечер. За окном смеркается, и, значит, целый день потерян. И мне кажется, как будто я что-то безвозвратно упустила. Что-то очень важное. Такое, без чего теперь вся жизнь пойдет наперекосяк. Но я не могу вспомнить, что.
    – Да сейчас только одиннадцать часов, – успокаивает меня медсестра, которая почему-то возникает в кабинете и зачем-то плавно фланирует по нему словно птица, боящаяся взлететь.
    «Да она врет, – думаю я. – Или дура, время определять не умеет». Я точно знаю, что сейчас около шести часов вечера. И для верности решаю проверить это по своим часам.
    Поднимаю руку к лицу. Выморочно так, неправильно – но что поделать, если голову от подголовника кресла не поднять. Смотрю на циферблат моих любимых часов. Моих «Гуччи» с сапфировым стеклом, которое невозможно поцарапать, и с теплым от моей руки, привычным для глаза корпусом.
    Но и с часами сегодня что-то не так, как всегда. Я вглядываюсь в них, пытаясь просчитать градусы, порожденные композицией стрелок, но не понимаю ничего. И стрелки, словно издеваясь, начинают мелко дрожать и крошиться, буквально рассыпаться в порошок. А за ними и циферблат, и корпус часов, и браслет.
    И параллельно этому процессу так же в порошок, внезапно и предательски начинают крошиться мои подточенные странным врачом зубы. Я пытаюсь дотронуться до них языком, на него сыпется зубная пыль. А он, уворачиваясь от ее противного колкого вихря, упирается лишь в осколки, в причудливые очертания выеденных то ли временем, то ли сверлом рифов.
    «Что же мне делать? – думаю я. – Что же мне делать? Вся жизнь кончена!»
    И тут возвращается врач.
    «Сейчас он мне все-таки поможет», – смотрю я на него со вспыхнувшей надеждой.
    Но вместо того, чтобы броситься к креслу и заглянуть в мой по-прежнему раскрытый рот, он спокойно начинает натягивать пальто, которое, оказывается, уже размещено услужливыми бутафорами моего сна прямо рядом со мной, на растопыренной вешалке.
    – Куда же вы? – пытаюсь крикнуть я.
    Но он словно не слышит и явно собирается уходить.
    – Так смена у него кончилась, – звучит прямо у меня под ухом.
    Я пытаюсь повернуться на голос и рассмотреть его обладателя. Мне это не вполне удается, но все-таки я уличаю справа пухлую женщину с плотоядной улыбкой. Почему-то мне само собой становится понятно, что это заведующая клиникой, и я тут же, все еще с открытым ртом, а потому совершенно нечленораздельно, начинаю протестовать.
    Как ни странно, заведующая меня моментально понимает, но отбивается от моего отчаяния лишь дежурными фразами и вздохами:
    – Ничего не поделаешь – смена кончилась, вон уже свет гасят в коридорах.
    Я пытаюсь выть.
    Она в ответ сострадает, но пассивно:
    – Понимаю, с такими зубами домой никак нельзя, но и помочь ничем не могу. Разве что…
    Тут она выдерживает нарочитую паузу и бормочет, направляясь к выходу:
    – Разве что практиканта какого найду, чтобы замазал тебе твои дыры.
    И она тоже уходит.
    А я остаюсь, вне движения, вне времени (часы искрошились) и вне разума, который медленно затухает с каждым отдаляющимся слегка подшаркивающим шагом заведующей.
    Дальше ничего не помню. Только то, что проснулась, и сон при этом не убежал из памяти. Сохранился во всех деталях. Так что если я сосредоточусь, смогу пересчитать фрукты в авоськах моего врача.
    Но какой в этом смысл?
    Глава 10. Еще один отец
    Все эти размышления и сны о врачах навеяли еще одну тяжелую мысль: меня никто не насиловал, пока я была в беспамятстве – все было гораздо проще и стерильней. Надо мной поставили эксперимент и сделали искусственное оплодотворение семенем другого пациента с тем же, что у меня, а может, и совсем иным недугом.
    Врачи – хитрые, тянутся к познанию, а материала им маловато, вот они и пользуются нами, пока мы спим.
    Спим сами по себе, блуждая мыслью в лабиринтах фантазий, а то и подкачанные ими специально. Чтоб не проснулись, когда не надо, и не заметили, как они над нами колдуют.
    В моем случае их интересует, как два генетических заболевания и плюс к этому два курса лечения суровыми препаратами скрестятся в одном слабом организме.
    Да ведь на этом же деле можно диссертации писать! А то и еще круче: богами себя возомнить, творцами нового бытия, искаженного вмешательством химии и кастрированной совести.
    О, да! Они настоящие кастраты духа. Для них нет ничего святого, а потому им совсем не западло подоить какого-нибудь бедолагу, вроде того, что играл в столовой с подошвой тапка, а потом залить его мутировавшую сперму в лоно такой податливой до новой жизни девушки, как я.
    И ребенка они у меня обязательно отберут. Предъявят претензии на собственное творение и заграбастают в лаборатории на анализы. И мой ангелочек будет лежать в пластиковой жесткой люльке, весь истыканный трубками: и в вены, и в позвоночник, и в головной мозг.
    Так, мне надо срочно что-то придумать. Надо спасаться от этих липовых ученых с недописанными докторатами. Надо уехать, спрятаться, пересечь границу и сменить имя.
    Имя – легче всего, у меня их в запасе миллион. Надо только выбрать и оформить официально.
    А где взять деньги на билет? Не проблема – надо будет, достану. Заработаю. Или, в конце концов, можно и у людей попросить прямо на вокзале. Мол, люди добрые, моего ребенка хотят отобрать у меня на эксперименты. Помогите материально, и я уеду так далеко, где о лекарствах даже не слыхали. Например, в Сибирь – в тайгу, к тайным искателям золота и живой воды, в которую я окуну своего ребеночка и он исцелится от всей той дряни, которую они в него намешали.
    И я исцелюсь. Но так, чтобы все-таки иногда играть с кентаврами.
    Люди добрые услышат мою песню и помогут, кто монеткой, кто хрусткой бумажкой. Ведь они же еще остались, эти добрые люди, правда? Насколько я знаю, остались только на вокзалах, но мне как раз туда.
    А остальные люди все стали злыми. Они насилуют беззащитных больных и оправдываются тем, что с шизофреничками можно не церемониться.
    Они делают нам уколы, раздвигают нам ноги и вливают в нас животворящий яд. Они кромсают нас на части.
    И их становится все больше, они повсюду. Вот почему добрые люди вынуждены скитаться по вокзалам – они вечно перемещаются, они бегут от засилья злых.
    Ах, как же я боюсь вас, злые, и как ненавижу.
    И жалею вас тоже, потому что многие из вас не виноваты. Вы просто подцепили эту заразу, а больными почему-то считаете нас.
    Не надо, не прилепляйте нам ярлыков. Мы ведь можем ответить. Потому что нас, больных, тоже немало.
    Потому-то вы так и стремитесь нас изучать. Потому-то и ставите на нас эксперименты и пишите диссертации.
    Вы боитесь нас и хотите знать о нас все-все-все. Чтобы распознавать нас в толпе. Чтобы отлавливать нас на вокзалах. Чтобы ни один не ускользнул.
    Но я и мой ребенок, в животе ли он пока моем, или уже родится к тому времени, – мы ускользнем.
    Глава 11. О социальной терминологии
    Сегодня я придумала новое слово. Хорошее определение для всех вас – уебщество.
    Уебщество – это скопление индивидов, каждый из которых является уебком, в социально организованную группу.
    Уебок – это самый распространенный на планете вид. И каждый представитель этого вида – существо повседневное, приживающееся в любых климатических условиях и активно размножающееся.
    Размножение уебков происходит несколькими традиционными способами.
    Во-первых, способом физиологическим – через соединение двух представителей вида в половом акте с финальной стадией оплодотворения и зачатия.
    Потом, правда, требуется еще и вынашивание, и роды. Но тут в размножении уебков иногда возникают не предусмотренные природой трудности, когда эмбрионы уебков на той или иной стадии развития уничтожаются уебками старшего поколения.
    Хотя даже при все возрастающем проценте абортов, уебков на свете все еще предостаточно, тем более что существуют, как упомянуто выше, и другие способы их размножения.
    Например, образовательно-воспитательный.
    При этом способе зачастую случается, что индивид, рожденный не уебком, а представителем иного вида, оказывается в сфере активного влияния полноценного уебка, который ухитряется с помощью искусно выстроенной методики обучения превратить каждого попавшего к нему в интеллектуальное подчинение в себе подобного.
    Такой способ процветает сплошь и рядом. И за примерами ходить далеко не надо.
    Есть также способ назидательно-карательный.
    Это когда представителя чуждого уебкам вида помещают в тюремно-лагерные условия (как в прямом, так и в переносном смысле), где он подвергается жестокой ломке и в результате, даже в случае возвращения в первоначальную и органичную ему среду обитания, остается пассивным уебком, не способным на регенерацию.
    И, наконец, способ психоделический, когда в результате особо сильных эмоций и стрессов, вызванных как естественным, так и искусственным путем, сознание и душевный склад испытуемого неуебка не выдерживают нагрузки и трансформируются в сознание и душевный класс уебка рафинированного и дипломированного.
    Но каким бы способом не происходило обозначенное размножение, все изначально рожденные или прибившиеся к виду и приспособившиеся к условиям его обитания индивиды отличаются общим агрессивным стремлением к захвату новых территорий и вытеснению с планеты существ, представляющих другие виды.
    Судя по статистике, уебки выигрывают.
    И чем больше выигрывают, тем больше шанс, что с ними сольются все остальные, ибо смешавшиеся с преобладающим количеством уебков представители иных видов рано или поздно (это, видимо, зависит от наличия в их организмах определенного количества нужных антител) проявляют тягу к необратимой мимикрии.
    А еще, наверное, бациллы уебничества правительства разных стран подмешивают в расфасованный на заводах сахар.
    А я как раз собираюсь выпить кофе с сахаром.
    Глава 12. Еще один отчет об эксперименте
    Снизила дозу лекарства до половины.
    Появились первые признаки бессонницы. Снотворное дома есть, но пользоваться боюсь – не доверяю излишней химии.
    Вздрагиваю при каждом неожиданном звуке.
    Ужасно хочется кресло-качалку. Уверена, что это могло бы меня успокоить.
    Поздно вечером, в углу комнаты померещилась кошка. В приметы не верю, но все равно было неприятно.
    Страшно и хочется спать при свете.
    Но тогда точно не засну, а заснуть надо.
    Завтра попробую найти работу. С одной стороны, пособия по инвалидности мне хватает – затрат-то у меня почти никаких. Но, с другой стороны, надо обязательно чем-то заняться: чую, что сидение в четырех стенах и даже регулярные прогулки, которые я блюду, как десять заповедей, меня не удержат.
    Да, и еще ведь я куда-то ехать собиралась – надо на билет копить.
    Нет, все. Спать, спать.
    Не спится.
    Все равно спать.
    Глава 13. Визит
    Ну вот, наконец-то она пришла. Крупная дама в широком плаще. С мужским портфелем в руке и в бесшумных кедах. Таких бесшумных, что я ее даже чуть не пропустила.
    Слышала, как взвизгнула входная дверь, а дальше – ничего.
    И вот она уже вплывает в двери. Простите, естественно, предварительно позвонив и заставив меня вздрогнуть.
    Я открыла почти сразу и все-таки дала себе пару мгновений на то, чтобы настроиться и постараться усилием воли отогнать беспокойство с губ и разогнать тени под глазами.
    – Тук-тук, кто в теремочке живет? – спросила она вместо приветствия.
    Странно, как будто шизофреники дети малые. Но что мне оставалось делать, если у нее был такой подход? Только подыграть:
    – Мышка-норушка, лягушка-квакушка, зайчик-побегайчик, лисичка-сестричка, волк-зубами щелк – выбирайте.
    Слово «выбирайте» ей не понравилось. Должно быть, оно, вкупе с озвученным мною перечнем зверей, свидетельствовало о расслоении моей личности. А потому она насупилась и сменила тон на более деловой:
    – Можно войти?
    – Прошу Вас. Чаю будете?
    Чаю – это ей понравилось. Чаю она будет.
    Я пошла заваривать чай. И всю дорогу чувствовала, что она буравит мне спину и готовится делать записи, сверяя каждое мое движение с классической схемой.
    При этом у меня было ощущение, что мы обе проговариваем ее про себя: я – как экзаменуемый, она – как строгий профессор, вершащий приговор.
    Сначала всполоснуть чайник.
    Наполнить его водой.
    Поставить на огонь.
    Огонь зажигается просто – плита с автоподжигом и никаких спичек, не надо нервировать тетю.
    – Вы с заваркой любите или из пакетиков?
    – А пакетики есть?
    – Все есть.
    – Тогда из пакетика.
    Из пакетика она любит, потому что это признак цивилизации. А я больше с заваркой люблю. Но слово гостя – закон.
    Пакетик положить в чашку.
    – Сколько сахару?
    – Две.
    Ей бы вообще-то не мешало снизить норму, и так крупновата и обрюзгла.
    Сахар насыпать потом, после кипятка, не перепутать.
    – Хотите с молоком или с лимоном?
    – Лимон есть?
    Да что это она у меня все спрашивает, что у меня есть, – сверяет положение с возможностями инвалидного пособия или изучает мою адекватность?
    – Все есть.
    – Тогда с лимоном.
    – И с печеньем.
    Печенье насыпать на тарелку, разровнять красивым слоем.
    – Вот, угощайтесь!
    А потом мы пили чай.
    И все оказалось не так уж и страшно.
    И она даже жаловалась мне на жизнь.
    А я не жаловалась – у меня для жалоб дневник есть, мне тети не нужны.
    Ой, простите, среди вас ведь тоже есть тети. Но к вам моя реплика не имела отношения. Вы, если хотите, читайте. Потому что если вам это надо, то и я с удовольствием.
    А вообще ее визит оказался очень даже полезным.
    Она мне про маленькую зарплату, я ей про желание найти работу.
    – А что вы можете? – спросила тогда она.
    – Я вообще филолог.
    – А у меня сестра работает в типографии и ищет корректора на полставки.
    В общем, все сошлось.
    Договорились созвониться. Завтра, вероятно, деловая встреча с сестрой сестры.
    В смысле, с сестрой медсестры.
    Надо подготовиться как следует. Не спугнуть сестру (вторую) и во что бы то ни стало получить эту должность. Тем более что и типография, как я поняла, неподалеку и, вероятно, часть работы можно будет делать на дому.
    – Чашку в раковину поставить?
    – Не беспокойтесь, я сама.
    Так, чашки – в раковину. И надо, чтобы руки не дрожали. Донести – не разбить. Донести – не расплескать недопитый мною чай. Донести – сдать экзамен.
    Она делала какие-то пометки.
    – И не забудьте, – это она мне, – что послезавтра вторник, и у вас назначен прием у врача.
    – Спасибо, я помню.
    Продержаться до вторника, продержаться до вторника.
    Пока она надевала плащ, я помогла ей с портфелем – тяжеленный, что она там, камни носит?
    Или это те камни, что на сердце и что еще не упали с плеч всех ее подопечных?
    Тогда один из них мой. Интересно, как он выглядит? Может, не простой булыжник, а полудрагоценный? Из него можно было бы вырезать симпатичную брошку для сестры (для первой, которая сейчас надевала плащ).
    Так, стоп. Не проболтаться о брошке. Она не поймет. Вернее, поймет, но превратно.
    – Спасибо за чай. Было очень приятно.
    – На здоровье!
    – До свидания!
    – До свидания!
    А может, уже не надо? Следующее свидание будет опаснее.
    Но она же все равно придет.
    – Надеюсь, сестра вас примет.
    – Я тоже на это надеюсь, спасибо.
    И она исчезла.
    И даже дверь в подъезд теперь после нее не взвизгнула – держит дистанцию.
    Глава 14. Работа
    Ну вот, теперь я человек. Работник. Корректор в фирме «Алые паруса».
    Странное, кстати, название. Если они уж так настаивали на цвете и книжном имени, лучше бы назвали себя «Алой буквой» – более подходящее название для типографии.
    Да мне, впрочем, какое дело?
    Мое дело – работу в срок сдать и денежку получить. И тогда, в случае надобности, будет на что билет купить.
    К корректуре приступаю прямо сегодня. Роман называется «Роковые подвязки». Похоже, редкостная гадость. Зато имя у героини хорошее – Корделия. Это из Шекспира, это я люблю.
    Да, кстати, пока держусь на половинной дозе лекарства. После завтрашнего визита к доктору буду снижать до четверти.
    Глава 15. Из дневника Корделии
    Меня зовут Корделия, и я знаю истинную цену слов. Вообще-то они ничего не стоят. Поэтому я всегда предпочту молчание болтовне.
    В нашем мире это не самое полезное свойство. Во всех делах побеждает тот, кто умеет искусно сплетать звуки речи. Можно даже и без особого смысла, лишь бы она лилась, лилась, журчала, проникала в уши и кишки тех, кто слушает.
    Мои сестры – вот уж они мастерицы прицеплять слова одно к другому. И может, именно потому, что я младшая и с детства привыкла к их неумолчному дуэту, мне так нравится тишина.
    Да и зачем постоянно разевать рот, если в большинстве случаев вполне можно обойтись и без этого?
    «Мне, мне, я, я», – кричали мои сестрички в ответ на предложение отведать того или этого блюда.
    Зачем, если можно просто протянуть тарелку?
    «Ах, какая прелесть! Какая распрелестная прелесть!» – повизгивали они, примеряя подаренные отцом бирюльки.
    Зачем, если свечение каменьев, лежащих на коже, говорит само за себя?
    «Молчунья!» – презрительно фыркали они, глядя на меня.
    О, да! Я люблю молчать, и была бы счастлива, если бы остальные были в этом похожи на меня.
    Я люблю картины. Они воплощенное и такое говорящее молчание! Иногда я стою часами напротив портретов моих предков-королей, и смотрю на них, и оторваться не могу.
    И представляю себе, в какой-такой период жизни застал их придворный художник. Что происходило с ними тогда? О чем они думали, когда позировали живописцу долгими часами?
    И мне кажется, что я понимаю их характер. И все то, что тревожило, мучило их в старинные времена, мне тоже становится ясным и близким.
    В галерее есть и мой портрет. И он красноречивее зеркала. Потому что зеркало всегда обманет, отражая твою попытку обмануть его. И еще потому, что в зеркале никогда не увидишь себя целиком, но лишь по частям: сначала один глаз, потом другой, потом нос, затем уже подбородок.
    А портрет не лжет. Он вбирает тебя всю и потом возвращает тебя обратно тоже всю: во всей наготе твоего взгляда, позы, самой твоей души.
    Мои сестры в душу не верят. Хотя словом этим играют с утра и до ночи. «Отец, душа моя!» – говорят они. Или так: «Всею душою, без остатка, люблю я моего отца, короля!»
    Я не знаю, есть ли у нас душа на самом деле. Но если есть, то ей-то точно не нужно слов. Она и так все знает и понимает и не нуждается в говорении для того, чтобы быть понятой другою душой.
    Я пойду замуж только за того мужчину, который узнает меня без необходимости воспользоваться словами. И пусть сам тоже не говорит. Ну, кроме обязательных фраз приветствия и всего того, что навязывает придворный этикет.
    По мне, так и без этого можно было бы обойтись. Но, вероятно, мои знакомства будут происходить под контролем отца и придворных. А они, увы, не простят благородным кавалерам неположенной им немоты.
    Так что пусть поздоровается и расшаркается. А потом пусть молчит и просто смотрит мне в глаза. Я обо всем угадаю сама.
    Угадаю ли? Угадаю.
    А если его глаза мне ничего не скажут, не пойду за мертвоглазого.
    А насильно не выдадут – побоятся.
    Они вообще боятся моего молчания и не посмеют предпринять ни шага в вопросе моего замужества, не услышав озвученного «да». Или хотя бы не увидев кивка головы.
    А ведь на самом деле я оказываюсь довольно-таки болтлива. Вон, сколько насочиняла о незначимости слов. Сколько их потратила.
    Но это все про себя, не вслух, не наружу и не напоказ. Это мои мысли. Кому надо, тот сумеет их прочитать, несмотря на то, что они никогда не будут произнесены. А писать я не умею. Ни на одном из известных мне языков.
    Надо бы научиться. Письменное слово весит больше. Ведь на него потрачены чернила. И оно умеет на расстоянии передавать то, что в близости молчанья понятно с помощью глаз.
    Это очень плохо, что письму не обучают принцесс. Если стану королевой, обязательно это исправлю.
    Глава 16. Недовольна!
    Перечитала последнюю часть дневника – недовольна.
    Завтра утром встреча с врачом, а я такое пишу.
    Вот до чего довели меня «Роковые подвязки», невыносимые с первой страницы.
    А если кто прочитает мой дневник раньше времени?
    А если сам доктор?
    Ему не понравится, что я заговорила от имени дочери короля Лира.
    Да к тому же у меня там исторические неточности. Действие этой трагедии Шекспира происходит в Британии XI века, и тогда, как мне представляется, не принято было украшать замки живописными произведениями. Да, кажется, и взаимоотношения великих мира сего в то время были проще, без расшаркивания.
    И вообще: рано-рано.
    Еще только половина таблетки.
    Больше никаких дневников – доделать запланированную главу «Подвязок» и спать.
    Глава 17. Дрожь
    Доктор встретил меня радушно: «Батюшки святы! Кто к нам пришел!»
    Меня била дрожь.
    – А что это глаза у нас невеселые?
    – Напротив, очень даже веселые. У меня все хорошо, я на работу устроилась.
    Меня била дрожь.
    – Да ну? Так быстро? Куда, если не секрет?
    – По специальности: корректором в издательство.
    – Отлично, отлично!
    Меня била дрожь.
    – Вы не сказали им о своем недуге?
    – А надо было?
    – Нет.
    – Ну, я и не сказала.
    Меня била дрожь.
    – Расскажите мне о своей работе. И о доме тоже.
    Больше всего не люблю эти рассказы. Доктор слушает внимательно, улыбается масляно, как кот, разлегшийся в кресле, несмотря на строгий хозяйский запрет не шерстить на дорогой мебели.
    Он улыбается, а сам цепко вслушивается в каждое слово и хочет поймать когтем недобросовестно плывущие рыбки слов.
    Он ждет прокола. Он ищет подвоха.
    Поэтому на протяжении всего моего рассказа меня била дрожь.
    – А лекарство вы купили?
    Вот тут важно не ошибиться. Если скажу, что не купила, может попросить предъявить рецепт. Если скажу, что купила, нет проблем отговориться тем, что пузырек стоит дома на кухонной полке.
    – Купила.
    Меня била дрожь.
    – А где старое лекарство?
    – Вот оно.
    С этими словами я вытащила из сумочки пузырек и поставила на стол, лоснящийся оргстеклом, заляпанным россыпью отпечатков жирных докторских пальцев.
    Пересчитает таблетки или нет?
    Так и знала: пытается посчитать глазами, сквозь коричневую полупрозрачную бутылочную плоть.
    Но я хитрее него. Я высыпала лишние таблетки, оставшиеся после снижения дозы, и завернула в бумажку. Так что на этом фокусе он меня не поймает.
    – Ну и славно! – подытожил доктор. – Новый рецептик пока не выпишу, в следующий раз.
    – В следующий раз, – отозвалась я слабым эхом.
    Слабым, потому что меня била дрожь.
    Мы попрощались, а меня все еще била дрожь, даже за дверью его кабинета.
    Меня била дрожь, потому что я очень боялась, что он догадается, что на самом деле я птица.
    Дозу до четверти все равно буду снижать.
    Глава 18. Из дневника птицы Феникс
    В моем гнезде полный порядок. Впрочем, это и неудивительно: я сама бываю здесь лишь налетами, а наследников у меня нет и быть не может.
    Последнее обстоятельство меня сначала печалило, а потом, в результате философских размышлений и элементарной привычки, боль поутихла, и я смирилась с навязанной мне бездетностью.
    Да и то: в продолжении рода я не нуждаюсь, ибо сама бессмертна, а стало быть, лишена естественного инстинкта увековечить себя в потомках. А если бы они у меня все-таки были, это могло бы создать определенный дискомфорт – представьте, миллионы детей, внуков, правнуков и так далее на тысячу поколений. А если бы им всем генетически передалась вечная жизнь их прародительницы? Как бы я тогда могла запомнить их имена и проявить должную заботу о великовозрастных птенчиках?
    В общем, мое одиночество – благо, хотя и не я выбрала этот путь, а, как было сказано выше, мне его навязали.
    В человеческих книгах моя история изложена витиевато и противоречиво.
    Вы спросите, как, будучи птицей, я могу это знать?
    Ну, во-первых, я умею читать. А во-вторых, я люблю подслушивать, и не раз, сидя на ветке дерева вблизи людского жилья, общественного здания, а то и просто у костра, я узнавала от присутствующих там бескрылых много интересного, в том числе и о себе.
    Наверное, слово «бескрылых» из моего клюва прозвучало немного цинично, ведь, как вы уже могли убедиться, я прекрасно знакома и с понятием «человек». Но поверьте, я никого не хотела обидеть. Я произнесла это не из пренебрежения, а, скорее, из сострадания, ведь я прекрасно помню, что и люди когда-то летали.
    Это, правда, было давно. Хотя лично для меня с тех пор прошел весьма незначительный отрезок времени, из чего мы учим, что все относительно, как сказал Эйнштейн и как мне известно из собственного опыта.
    В общем, утверждаю и готова присягнуть в суде любого государства любым принятым там способом, что люди некогда летали, словно птицы. И даже выше и быстрее.
    Но скажи я им об этом, пусть и под присягой, – все равно не поверят. И не потому, что убеждены в невозможности собственного полета без вспомогательных технических средств, а потому что на самом деле сами смутно припоминают что-то такое, хранят осколки былых поднебесных впечатлений где-то в подсознании и ни за что не хотят примириться с глупой и горестной утратой.
    Потеряли они крылья очень просто. Один из них разбился, а когда другие нашли его полумертвого на камнях, он успел сообщить им о странных симптомах, которые возникли у него в высоте. Он говорил об иголках холода, которые кололи его тело. О том, как крылья свело судорогой. О том, как встречный поток воздуха вместо того, чтобы обтекать его по сторонам, слился в незримую твердь и враждебно подставил себя удару разогнавшегося летуна. О том…
    Он говорил еще долго и все более невнятно. А те слушали. И впитывали.
    Потом с одним из слушателей случилось то же самое. Потом с третьим, с седьмым.
    По стану людей пронеслась эпидемия: все больше и больше тех, кто все же осмеливался взлететь, падали и разбивались насмерть.
    И никто не мог понять причины внезапного заболевания. Мне же она была очевидна, ведь я летала рядом с ними и все видела.
    Я прекрасно понимала, что они вовсе не больны, и что взлетают они, как обычно, легко и правильно. Но потом… потом что-то происходит. Они начинают бояться. Каждый из них думает: «А вдруг со мной случится то же, что с другими?» Они гонят сомнение, но то не сдается, а, наоборот, крепнет с каждой минутой и вгрызается в мозг, порождая новую грибную поросль тревожных мыслишек: «Может, все же стоит на всякий случай держаться пониже? Может, по дальним делам я слетаю не сейчас, а в следующий раз, когда погода будет поприятнее?» Ну, и так далее.
    А потом вдруг каждый из них ощущал легкое покалывание. А затем холод. И, наконец, судорогу, которая сковывала их смертельными тисками и роняла на землю как бабочек, внезапно подвергшихся обратному окукливанию.
    Да, у них была самая настоящая эпидемия: но не вируса, а страха. Их погубили паника и недоверие собственным силам. Они могли бы летать и дальше, но чем больше жертв самовнушения валились с неба на землю, тем меньше смельчаков отваживались пойти наперекор массовому явлению и рискнуть предаться вертикали.
    Потом их совсем не осталось. А дети тех, кто еще помнил запах неба, уже не знали о возможности полета. И крылья – маленькие человеческие крылья, тонкие и хрупкие, как из слюды, но гораздо более мощные, чем у нас, птиц, – они попросту перестали замечать.
    Имейте ввиду, что каждый человеческий птенец по-прежнему рождается с крылышками. Прошли тысячи лет, но природу не обманешь, что бы там их ученые ни говорили об эволюции и атрофии ненужных органов.
    Но матери новорожденных не видят крыльев. И врачи в роддоме их не видят. Пуповину видят и тут же спешат отрезать, чтоб не мешалась. А крыльев не видят. И без всякой задней мысли жестоко мнут их первыми пеленками и рубашонками.
    Потом подросшие человечки уже сами продолжают процесс и приминают крылья всевозможными одежками. И совсем не чувствуют ни боли, ни чесотки в лопатках. Это потому что измятые и прижатые к спине крылья со временем совсем немеют и не причиняют такого беспокойства, какое бывает у младенцев. Те-то, бывает, совсем криком заходятся от зуда в крыльях. Но глупые родители все сваливают на голод или газики и суют еще пока способным летать младенцам то живой сосок, то его силиконовый заменитель.
    Я бы такой глупой и незрячей не была. Впрочем, не буду утверждать голословно, ведь, как уже было сказано, мне не суждено быть матерью.
    Что же касается людей, то некоторые из них все-таки смутно чувствуют присутствие чего-то бесполезного, но родного на своей спине и поэтому очень любят, когда им ее чешут.
    Они и сами пытаются ее чесать, но человеку своими руками до крыльев не дотянуться. А если бы он дотянулся, то мог бы нащупать подушечками пальцев тонкие, шелковистые, еле заметные складочки вросших в кожу слюдяных перепонок.
    Я специально много летаю по свету и присматриваюсь, не прорежутся ли у кого эти крылья и не взлетит ли кто, как когда-то. Но нет, пока еще ни один не взлетел. Может, в будущем…
    Но вернемся к книгам.
    Они называют меня по-разному. Но больше других прижилось имя Феникс.
    Мне, в общем-то, все равно, ведь ко мне напрямую в любом случае никто по имени не обращается.
    Максимум, на что я могу рассчитывать, так это на то, что кто-то (как правило, дети и восторженные девушки) пискнет в пространство: «Ой, поглядите, какая птичка! Это что, удод?»
    На удода я, кстати, совсем не похожа. Но что поделать, если люди с тех пор, как разучились летать и присматриваться к пернатым соседям по высоте, так слабы в орнитологии?
    Меня же они как вид вообще не опознают. Да и нет у них никакого шанса опознать, ведь я ни к какому виду не принадлежу – я сама по себе, в единственном экземпляре.
    Зато они фантазируют по моему поводу, кто во что горазд, приписывают мне самые разные и малореальные свойства: огненно-золотую окраску оперения, особый музыкальный дар, тягу к суициду. Не скрою, последнее я, действительно, совершала несколько раз. Но все бессмысленно: я бессмертна и меня ничто не берет – ни огонь, ни вода, ни лезвие бритвы.
    Убивала я себя вовсе не из-за боязни опасности, как думают сочинители. Ну, сами посудите: чего мне бояться, если я бессмертна? Боли, что ли? Нет, не боюсь. Можете меня хоть на вертеле жарить (кстати, такое тоже было) и даже съесть потом – я ничего не чувствую и возрождаюсь из любого состояния, хоть бы и из переваренного.
    А убивала я себя из-за острого одиночества. Не из-за бессмертия и порожденной им скуки – нет, я никогда не скучаю. Но из-за одиночества, ведь у меня нет ни супруга, ни друга, ни собеседника.
    И хотя глупцы мне завидуют и считают мое свойство даром, я с вершины прожитых мною лет позволю себе в этом усомниться.
    Классическая версия о происхождении моего необратимого родства с вечностью такова: в райском саду первая женщина по имени Ева вкусила запретного плода с Древа познания добра и зла. В тот же момент она утратила врожденное каждому земному существу бессмертие и, не желая остаться единственным изгоем среди вечных и безмятежных, накормила означенным плодом своего мужа и всех животных и птиц.
    И все как дураки ели. Кроме меня одной, умной, непреклонной и преданной Высшей воле, про одни деревья изрекшей: «Жри!», а про другие: «Ни-ни!»
    В награду (собственно, и не в награду вовсе, а как следствие, естественное и совершенно логичное) я бессмертие и получила. Или, вернее сказать, оного не лишилась.
    Поверьте мне: все было не так.
    Я действительно тогда не ела, но не из-за ума или устойчивости перед соблазном, а потому, что не выношу давки и никогда не потянусь к кормушке, окруженной чужими клювами.
    И вовсе не Ева эту жратву раздавала. Помню я эту Еву: она вовсе не была такой прожженной эгоисткой, как следует из вышеизложенной легенды.
    И ни она, ни Адам, ни даже змей (он-то тут вообще ни при чем) не были виноваты.
    И дерева никакого не было: был пахучий и липкий концентрат, вроде современных – тех, которые в консервных банках.
    И я вовсе не уверена, что до того пира они все вообще обладали этим пресловутым бессмертием. Вполне может быть, что и не обладали. И что моя вечность – не следствие моей отстраненности от общего стола, а просто мое частное изначальное качество.
    И пою я не лучше других.
    И цвета я вовсе не огненного и не золотого, а совершенно серого, с легким жемчужным отливом.
    А в дождь я становлюсь темно-антрацитовой, почти черной, цвета модных в последнее время дамских чулок.
    И почти совершенно никем не замеченная, я летаю по свету и постоянно прислушиваюсь к человеческим разговорам. Я все надеюсь узнать что-то новое.
    Мыслей новых не бывает, но бывают новые творения: стихи, проза, песни. Иногда мне доводится услышать настоящие шедевры.
    Я и сама сочиняю. В полете это выходит как-то очень естественно.
    А другие птицы меня совсем не понимают. Вот почему я их сторонюсь и больше держусь людских стай.
    И еще: мне кажется, что мое бессмертие, от которого мне иногда так хочется избавиться, закончится только тогда, когда в мире произойдет что-то по-настоящему удивительное. И вот его-то я больше всего боюсь пропустить и все летаю и летаю как заводная, лишь изредка наведываясь в собственное гнездо.
    Да, кстати, я забыла вам сообщить, где оно находится. Так сказать, мой точный адрес.
    Извините, но точно не получится. Лишь приблизительно: мое гнездо в голове одного из вас.
    Поняли теперь, почему я избегаю излишних деталей? Не хочу никого обидеть. А так, вне конкретики, каждый может попытаться прощупать меня внутри самого себя.
    Да к тому же я иногда меняю место обитания и переселяюсь в новую голову.
    Как раз скоро, чувствую, придется это сделать, потому что в последний прилет домой я обнаружила, что мое гнездо отсырело. А этого я не люблю.
    Да, вот еще что: не будьте жадными, оставляйте для птиц побольше крошек.
    Глава 19. Еще сон
    Сегодня мне приснился жуткий сон. Просто ужасный. И такой выпукло-смачный в своем мрачном безобразии, что, кажется, можно дотронуться на каждой детали его антуража даже сейчас, лишь представив его перед глазами.
    В этом сне я была медсестрой. Это уже очень странно, ведь я совершенно далека от активной медицины. А пассивное соучастие с ней у меня и было, и продолжает быть довольно неприятным. Так что уже одно это должно было бы помешать мне перевоплотиться в медсестру даже в воображении. И тем не менее… Халат, мягкие спортивные туфли (в жизни таких даже не мерила), больничные коридоры, знакомые как свои пять пальцев, – все это не оставляло сомнений в моей профессиональной принадлежности в зыбком пространстве ночных иллюзий.
    И работала я там в отделении для новорожденных, где моему попечению были вверены несколько десятков маленьких пластиковых колыбелек на колесиках, в коих покрикивали или посапывали во сне комочки беззащитной, но уже одухотворенной плоти.
    И вот вижу я себя идущей по коридору. И все тихо и спокойно, потому что у меня ночная смена. И свет в коридоре приглушен. И ночные лампы умиротворяюще гудят. И ничто не предвещает беды.
    И тут вдруг от стены отделяется фигура. Это молодой человек, бритый наголо, с почти идеально округлым черепом. А глаза у него злые. И он смотрит на меня, и я тут же понимаю, что ему что-то от меня надо. И еще я понимаю, что я ему этого ни за что не дам. Но что без этого он не уйдет.
    Мне кажется, во сне я понимала, о чем идет речь. Но как только проснулась, суть его желания сразу ускользнула от меня безвозвратно. Знаю лишь, что это было что-то злое, жестокое.
    И кажется, что и в самом сне, совершенно без слов я поняла его условия, а он понял мой отказ. И поклялся отомстить. Опять-таки беззвучно, но совершенно для меня очевидно.
    Но я не успела испугаться, потому что он быстро развернулся и ушел. И я успокоилась, потому что он скрылся в той части коридора, которая вела к выходу из больницы. И это значило, что временно я в безопасности. И можно перевести дух и вернуться к работе. Тем более что работы у меня было очень много: надо было перепеленать детей и покормить тех из них, кому было положено по часам.
    И я пошла дальше – в свое отделение.
    Мой коридор упирался прямо в него, и оно, застекленное, уютное, спокойное, было очень тихим. Тише, чем обычно. Никто не плакал. А ведь кто-то из детей уже должен был проснуться.
    А когда я вошла туда, я увидела, что страшный парень уже там. Как он туда просочился – непостижимо, ведь я сама видела, что он ушел совсем в другом направлении. Но факт оставался фактом: он был в отделении, стоял рядом с одной и колыбелек и держал в одной руке ребенка.
    А другой рукой – вот только сейчас я заметила, что он делал этой свободной рукой – он всадил новорожденному длинный нож прямо в родничок и проворачивал этот нож внутри, незнамо зачем превращая в месиво нежнейшую субстанцию уже мертвого мозга.
    Я замерла от ужаса, не зная даже, чьи глаза меня больше испугали: остекленевшие бусинки едва проснувшегося и тут же умерщвленного младенца или живые, но тоже совершенно мертвые глаза его палача.
    Тот смотрел прямо на меня, предоставив рукам делать свою жуткую работу вслепую, и на лице его было выражение какого-то не садистского, а детского удовольствия и любопытства. Как будто любознательному ребенку наконец-то представилась возможность сделать долгожданное открытие в области природоведения, а затем и продемонстрировать его взрослому. И он горд собой, и одновременно жаждет новых подвигов. Вот таким было лицо убийцы.
    И тут мне вдруг открылась истинная причина странной тишины довольно звучного обычно отделения. Я поняла, что только что убитый ребенок не первый. Что страшный парень осуществляет свою месть методически и безжалостно.
    Но я боялась смотреть по сторонам и подсчитывать потери. Мне казалось, что, если я замру и совершенно не буду шевелиться, это каким-то гипнотическим образом подействует и на мир вокруг. И он тоже замрет, и, стало быть, убийца, как часть застывшего мира, не сможет двигаться и не причинит вред остальным детям.
    И я стояла и смотрела. Только на его лицо, не на руки. И надеялась, что нож больше не гуляет в ямке родничка. Но проверить боялась. И не смела отвести взгляд от страшных глаз.
    А дети не плакали. Никто. Хотя я точно знала, чувствовала, что часть из них живы. Но и они, словно понимая, что творится вокруг, затаились и боялись пискнуть.
    А ведь убийцу надо было остановить. Но я не знала как. И только заставляла себя не шевелиться, стать камнем. А потом я не выдержала. И глянула на голову убитого младенца. И увидела, как тут же и парень зашевелился. И стал вытаскивать свой нож из раны. И вместе с ножом наружу потек разжиженный лезвием мозг.
    И тут я проснулась в ужасе.
    И закричала.
    И была жутко напугана и жутко зла на нерадивую природу, которая заставляет нас рождаться с не до конца оформившимся черепом.
    И еще я подумала, что эта беспомощность, которая сопутствует нам с рождения, это ощущение незатянувшегося родничка, неспособности выразить свои желания и невозможности самостоятельно себя защитить, остается в нас навеки.
    И самые страшные ошибки и самые большие подлости мы совершаем потому, что боимся ножа, занесенного над нами чьей-то более сильной, непостижимой, а потому и совершенно безжалостной рукой.
    И, кроме того, я, естественно, схватилась за живот, потому что испугалась за своего еще не рожденного ребенка. Он ведь тоже будет совсем беззащитным, когда родится. Если вообще родится.
    А вдруг он будет похож на мертвого ребенка из моего сна?
    А вдруг я точно так же, как и во сне, не смогу прийти ему на помощь, если она понадобится?
    А вдруг меня вообще не будет рядом, потому что я буду опять больна? Так больна, что и не вспомню, что у меня есть ребенок и что он во мне нуждается?
    О, пожалуйста, не забирайте моего ребенка. Не отнимайте мой разум. Оставьте мне и то, и другое.
    Глава 20. Еще один отец
    Сегодня с лестничной площадки донеслось знакомое постукивание. Этакая робкая чечетка, заискивающая перед величием непознанного мира.
    Я узнала ее бесхитростный ритм – это мой сосед, слепой от рождения, пытается преодолеть шестнадцать ступенек, отделяющих его жилище от двери подъезда.
    Признаюсь, я люблю музыку его трости. И движения его тела, плывущего в вязкой темноте, тоже люблю. И я неоднократно совершала кое-что не совсем приличное: заслышав нерасторжимый дуэт трости и шагов, приоткрывала собственную входную дверь и подглядывала за перемещением знакомой фигуры, на редкость складной, учитывая суть соседского недуга.
    И еще кое-что: уже если признаваться, то признаваться во всем сразу. Иногда, на подступах к лестничным пролетам, я вспоминала о том, что один из нас, жильцов этого дома, слеп. И тогда это воспоминания подталкивало меня к новому раунду моей вечной игры в посторонних людей. И я закрывала глаза и начинала вскарабкиваться на лестницу в темноте под строгой стражей суровой плотности и правого, и левого века.
    И мне верилось тогда, что и я слепая. И тут же становилось и любопытно, и страшно. И я, конечно же, поскальзывалась. И однажды даже довольно сильно вывихнула лодыжку.
    Надеюсь, что только этой неприятностью я и отделалась со своей дерзкой игрой. И что мой сосед не видел моих экзерсисов.
    Ой, ну, конечно же, не видел. Не мог видеть – он же слепой.
    Но, может быть, видел кто-то другой – и рассказал?
    Да нет, тоже чушь. Во-первых, никто не знает и не мог знать, кем именно я воображала себя, закрыв глаза и взбираясь по лестнице. А во-вторых, даже если бы и узнали, поняли, постигли – все равно не рассказали бы слепцу. Ведь в нашем обществе царит мнение, что с убогими надо общаться деликатно. И не наступать на их мозоли. И на их мертвые глаза тем более.
    А вот сейчас я снова слышу дробь белой трости по камню ступенек и по камню стены. И еще шлепки – наверное, сосед поменял обувь, раз она сегодня звучит так нежно и робко.
    И я, хотя давно уже, вроде бы, раскаялась в подглядывании, не могу удержаться и по-кошачьи – стремительно, но бесшумно – бросаюсь к двери.
    Сначала – заглянуть в глазок, проверить позиции. Затем медленно, не позволяя скрипу нарушить ритмичный танец трости, приоткрыть дверь.
    И вот я уже вижу, как сосед проплывает всего в нескольких шагах от меня. Я вижу, что он не использует вторую руку – в ней какие-то пакеты, округлостью форм выдающие подробности соседского маршрута (он явно посетил бакалею и булочную). А жаль. Если бы эта рука была свободной, он мог бы повесить трость на запястье своей правой (в трости есть специальная петелька, которая сейчас свободно болтается вокруг тонкой бледной кисти) и второй, свободной рукой по-хозяйски касаться пупырышков краски на нашей стене.
    Я однажды видела, как он это делает.
    И, конечно же, потом повторила этот жест.
    И знаете, эти пупырышки – очень красноречивы, если дотрагиваться до них осторожно, подушечками пальцев, и при этом не смотреть на них глазами.
    Они совсем разные: и по размеру, и по форме. Их остренькие кончики, образованные временем и движением воздуха в процессе застывания краски, направлены в разные стороны. И все пупырышки в своей кучности как бы беседуют друг с другом, оказывают предпочтения в общении, а то и отворачиваются друг от друга с безмолвным «фе».
    И когда я щупала их, мне подумалось, что мы зря сочувствуем слепым. Они вовсе не так уж обездолены, как нам кажется. У них есть много такого, чего недостает нам. И кто знает, променял бы слепец свои уникальные ощущения на свет и цвет, предложи ему кто такой выбор?
    Я почти уверена, что не променял бы.
    Впрочем, как и я не променяла бы остроту зрения на самый совершенный слух и на самый утонченный нюх.
    А вот интересно, о чем мой сосед сейчас думает. Наверное, о свежей булке, которую он отведает на завтрак.
    А может, о погоде.
    О солнце, которое с ним не дружит (это видно по отсутствию загара) в ответ на его собственное пренебрежение к светилу.
    А может, о том, что кто-то явно подглядывает за ним сейчас. И этот кто-то – я.
    И вот когда я думала обо всем этом, провожая соседа и глазом, и слухом, мне вдруг показалось, что в моем животе шевельнулся ребенок.
    Я знаю, что этого на самом деле не было и не могло быть, потому что еще слишком рано – на таком сроке движения наших деток еще невозможно ощутить ни изнутри, ни снаружи.
    И все-таки мне показалось.
    И тогда я подумала, что мне это показалось не просто так. И что мой ребенок послал мне импульс – важное сообщение в правильный момент.
    И тут меня осенило! Да и как я раньше-то не догадалась?
    Этот слепец, за которым я уже давно наблюдаю.
    Этот стройный и строгий силуэт, скользящий во тьме.
    Этот немой призыв отодвинуться, не мешать движению.
    Этот стоп-сигнал, понятный каждому и влияющий на каждого. Заставляющий любого, будь то святой или распоследний мерзавец, посторониться и замереть хотя бы на пару мгновений.
    Этот хозяин трости, приручивший ритм, как преданного пса.
    Этот владелец и звонких, и еле шепчущих ботинок, сквозь тонкие подошвы которых его ступни знакомятся с опасностями дорог.
    Этот смельчак и покоритель враждебного космоса, который для него начинается сразу за пределами пространства, очерченного его вытянутой рукой.
    Этот источник немеркнущего внутреннего света, недоступного никому, кроме него самого.
    Этот несчастный убогий, который в душе стыдится нашей глупости, стыдящейся его.
    Этот чужой и близкий мой сосед, для которого и я, и все остальные могли бы запросто примерить раму от известного «Черного квадрата», пока он нас не ощупает.
    Это же он. Он отец моего ребенка.
    Почему я так думаю? Потому что мне показалось, что мой ребенок вовремя пошевелился и дал мне подсказку. И еще потому, что это вполне в моем духе – отдаться слепому, чтобы хотя бы на четверть часа сделать его счастливее.
    А он стал от этого счастливее? Я почему-то уверена, что да.
    Глава 21. Пустой пузырек
    Лекарство кончилось.
    Глава 22. Камеры
    Я их поймала. Они следят за мной повсюду, и мне не уйти от них безнаказанной.
    Я-то, дура, надеялась, что мои фокусы с лекарствами, что мои записи в дневнике, мои видения – останутся при мне. Как бы не так! Они все видят, потому что по всей моей квартире понатыканы скрытые камеры.
    Конечно, ведь моя сумочка с ключами была у них в руках целых три месяца – вполне достаточно для того, чтобы напичкать каждый уголок моего отныне предательского дома суперсовременной техникой.
    Теперь я хожу по дому с молотком и проверяю каждую щель.
    Горшки с цветами смотрели на меня как-то подло. Осмотрела каждый, раскокала два – в которых антеннки торчали из земли.
    В штырьке для бумажных полотенец тоже обнаружила встроенный глазок. Проткнула его штопором, он мигнул напоследок фиолетовым и предсмертно пискнул.
    И ведь какие гады! Они не постеснялись засунуть глазки и в спальне, и в ванной, и даже в туалете – нашла один, встроенный прямо в переднюю стенку сливного бочка.
    И не то чтобы я стеснялась своего тела – оно у меня недурно, а врачи вообще не вполне люди, чтобы их стыдиться, – и все-таки. Должны же быть какие-то границы у того, что они называют дозволенным. Если же им дозволено все, то я отказываюсь принадлежать к их роду и виду.
    Отказываюсь категорически: с молотком в одной руке и со штопором в другой.
    Или надо было поступить иначе? Не бить горшки, не протыкать электронных соглядатаев, а притвориться, будто и дальше ничего не замечаю и действовать как ни в чем не бывало, а самой хитрить, обманывать их – подставлять фальшивые картинки фальшивой жизни.
    Так, интересно, как можно было бы провести их в туалете? Сидеть на унитазе и читать книгу?
    О, это гениально! Я бы так и сделала: читала бы вслух корректуру «Роковых подвязок»: этому чтиву самое место в отхожем месте, простите за тавтологию.
    Да, зря я уничтожила камеры – теперь нам не сыграть в мою игру.
    А их? Их игра? Что, если они придут ко мне ночью, всадят под кожу шприц, усыпят меня на целые сутки и нашпигуют дом новой техникой, покруче прежней?
    И мне опять придется искать камеры и микрофоны?
    Да, это ошибка – то, что я сделала. Нельзя было давать им понять, что я догадалась.
    Ошибка, ошибка! Плохо, плохо!
    Нельзя быть такой импульсивной – видимо, отсутствие таблеток все же действует на меня сильнее, чем я предполагала.
    Но все равно, главное – не терять спокойствия.
    И подумать: нельзя ли все исправить? Сделать так, как будто поломки камер – спонтанное и незапланированное действие, никак не связанное со мной?
    Горшки могли упасть и разбиться сами от сильного ветра.
    Отлично, распахну окно так, словно их сбросило на пол покачнувшейся рамой. Переставлю остальные горшки так, чтобы эти смотрелись бывшими соседями. Соседями жили, соседями и погибли.
    Теперь кухня. Подставку для бумажных полотенец сломаю и выкину за ненадобностью. Это просто, надо только расшатать штырек и выдернуть его из подставки. Ого, супер: отломался в основании – уже не склеишь. А если и можно склеить, не заниматься же современной женщине подобными глупостями, если новую подставку для полотенец можно недорого приобрести в магазине хозтоваров? Кстати, так я и сделаю.
    И шторы, пронизанные проводами, которые я изрезала у себя в спальне, я просто заменю. Если что, скажу, что меня раздражал их цвет. Да и вправду: бежевые шторы так скучно. Я хочу теперь бирюзовые, с корабликами и облаками.
    На корабликах можно будет по ночам отправляться в плавание.
    Решено: сначала отправлюсь за покупками в хозяйственный, потом – за шторами в магазин тканей. Расходы не беда, я теперь неплохо устроена.
    Осталось только разобраться с унитазом. Как я объясню отколотый от сливного бачка кусок фаянса?
    Я знаю, как я это объясню: я заменю бачок, пришедший в негодность. Я вызову сантехника.
    Глава 23. Еще один отец
    Он был моложе, чем обычные сантехники. И веселее: еще в двери взял под козырек, мол, прибыл на срочную службу, что генералу надобно?
    Мне было надобно заменить сливной бачок: в прежнем совершенно сорвало пружину, и вода из бочка подтекала и подтекала, не давая покоя ни днем, ни ночью и отгоняя мой и без того чуткий до полушепота сон.
    – И давно это случилось? – спросил сантехник.
    – Пару дней.
    – Почему ждали так долго и не позвали меня сразу? И вам беспокойно, и лишний расход воды.
    Он прав, зачем я придумала про несколько дней? Ох, не сходится у меня, не срастается.
    – Забегалась, не успела.
    – Вы не похожи на тех, кто не успевает.
    Так, что-то он слишком склонен к психоанализу – как бы не оказался подставным лицом! Надо быть с ним осторожнее.
    – Работы много было. Я корректор в издательстве – надо поднатужиться, чтобы сдать книгу в срок.
    – Понятно, – сказал он и прищурился. Уже скорее не мне, а бачку.
    Что это ему понятно?
    И почему он на меня так странно смотрит?
    Может, в самом деле подставной?
    Или он знает про меня что-то? Про мою болезнь?
    И тут меня как током дернуло. И очередная жуткая догадка кольнула мое сердце.
    Дело было так.
    Перед тем, как я сорвалась в прошлый раз и попала в больницу, у меня потек кран. Я еще была в сознании, когда вызывала сантехника. Но когда он пришел в мою квартиру, я уже не соображала и не помнила ничего.
    Он вошел в открытую дверь и очень удивился.
    – Хозяева дома? – покричал он для порядка, а не дождавшись ответа, прошел в ванну, к месту бедствия.
    Я была в спальне. Вход в ванную – оттуда.
    Я лежала на кровати и безучастно смотрела в потолок.
    На мне не было ничего, кроме моей любимой сорочки бледно-жемчужного цвета – цвета птицы Феникс.
    Сорочка эта очень нежная, с тонкими бретельками и с глубоко вырезанной спиной.
    Спины он, правда, не увидел, пока меня не перевернул.
    Переворачивать бросился не из похоти, а потому что подумал, что дамочка без сознания и нуждается в помощи.
    Но когда теребил меня в своих руках, вдруг распалился.
    Он был в спецовке и прорезиненных сапогах – ну, понятно, всякое же бывает, иногда и канализацию прорвет, и приходится по жидкому хлябающему дерьму прогуляться.
    И сам этот контраст его силы и грубости с моей покорностью и нежностью сорочки заставил его сглотнуть слюну и схватиться за пах.
    Да, надо отдать ему должное – перед тем, как он меня взял, он помыл руки с моим мылом.
    Мыло было жасминовое, поэтому моя дочка, когда родится, как и я, будет любить запах этих кустов.
    – Да, бачку каюк! – прервал мои размышления сантехник. – Надо новый ставить.
    – Я заплачу! – отозвалась я.
    – Понятно, что заплатите! На халяву больше ничего не бывает!
    «Нет, бывает», – усмехнулась я про себя в ответ горестным мыслям.
    – А у меня скоро ребенок будет, – произнесла я вслух.
    – Поздравленьице примите!
    – Научите моего сына чинить сантехнику?
    – Не барское это дело. У него, небось, пальцы будут длинные, как у вас, – пусть на фортепьяне играет. Или на трубе, на худой конец. А со своими трубами я своего сына научу разбираться.
    «Так он твой сын и есть!» – чуть было не вырвалось у меня.
    Но я сдержалась.
    Так все-таки интересно, кто у меня родится: девочка или мальчик?
    Глава 24. Из дневника Винсента
    Меня зовут Винсент Ван Гог. Я рисую. Предпочитаю делать это толстыми мазками. Чтобы со стороны казалось, что засохшие краски моих картин вот-вот потрескаются и опадут на пол бессмысленной стружкой, совсем недавно еще частью чувственного и живого целого.
    Да, так я люблю. И мою новую картину, для которой уже все у меня готово, я буду писать именно так.
    Сегодня на завтрак я съел два яйца. Вообще-то я очень беден, так что и это для меня большая роскошь. Но я не наелся.
    Это странно, ведь часто я вообще забываю позавтракать. И пообедать, и поужинать тоже зачастую. Я много работаю и за делом аппетит как-то притупляется, словно тушуется и стесняется о себе напомнить, осознавая важность священнодействия.
    Не удивляйтесь этому слову. Это не преувеличение, а реально значимый для меня термин. Я ведь сын священника. И сам чуть не стал священником. А теперь весь свой религиозный пыл я перенес в свое художество. И, честно признаюсь, мне оно кажется самой достойной из религий.
    А сейчас я почему-то очень хочу есть. Я пришел работать в поле. Хочу еще раз попробовать изобразить колосья. Что-то они мне еще пока не даются в своем уже сочном, но пока еще только предчувствии спелости. Зато они пробудили у меня нешуточный голод. Хочется теплого хрустящего хлеба. Крестьянского, только крестьянского. Замешанного в пьянящей пахучей утренней дымке французской деревни. И кажется, что пока я не вгрызусь в вожделенную корочку, кисти не будут меня слушаться ни за что. Вот незадача!
    Впрочем, то, что я голоден, это еще и хорошо. Потому что теперь мне хочется изобразить мой голод. Нарисовать его так, чтобы каждый человек, глядя на мою картину, ощутил спазмы в желудке.
    Чтобы ему захотелось принюхаться к моим колосьям, впиться в них зубами и закричать от ярости разочарования, ведь во рту останется лишь вкус застарелой краски (я уверен, что застарелой, ибо, пока я жив, мои картины вряд ли будут выставляться в галереях), а вовсе не хрусткого каравая.
    И мне так этого хочется сейчас, что я облизываю кисть, всасываю вонючую влагу, которой пропитаны ее волоски. Это омерзительно, но может обмануть мой желудок, который набросится на добычу и не сразу распознает подлог.
    О, они все думают, что я болен. Что я сошел с ума. И я не удивлюсь даже, если они сейчас здесь, в поле, спрятались и следят за мной исподтишка.
    Им бы только доказать мою невменяемость. А там они уничтожат мои картины. И уже никто и ничто не нарушат спокойствия других живописцев. Тех, которые думают, что я пишу неправильно и размываю сами представления о приличном искусстве.
    Вот, вы видите? Моя кисть сейчас сочится не краской, а моей слюной. Потому что я был голоден, а вы меня не накормили. Потому что я умирал в безмолвии поля и своего одиночества, но вы не спасли меня. Как вы не спасаете никого и никогда. Потому что вы вообще не способны спасать. Вы можете только убивать.
    И меня вы убьете. Но не раньше, чем я раздобуду хлеба. Потому что это утро создано для хлеба. И потому что я стою среди хлебов, которые ждут своей закалки в крестьянских печах. Потому что я голоден. И потому что мне нужны силы, чтобы накладывать густые мазки. Такие, которые не опадут на пол галереи, но прирастут к основе накрепко и переживут меня и вас.
    Глава 25. Еще сон
    Сегодня мне приснилось несостоявшееся свидание. Это был очень печальный сон.
    Как будто бы я в составе какой-то творческой группы (суть группового творчества не помню, но, очевидно, речь шла о каком-то художественном коллективе) оказалась в туристической поездке по Европе.
    Точнее маршрут указать не могу, но это была явная Европа, узнаваемая даже в бредовом сне.
    Мы отправились перекусить в кафе на маленькой площади.
    Кафе было очень уютным, и еду там подавали изысканную и очень красиво оформленную. Помню, меня еще при входе поразили пирамиды из запеканок и висячие сады из фруктов.
    А еще там было очень много зелени в горшках.
    Она вилась и по стенам. И явно ощущалось присутствие фонтанчика. Невидимого, но где-то капающего.
    Я почему-то опоздала на обед и пришла уже к десерту, хотя кое-что еще оставалось и от основных блюд, и я с облегчением получила у официанта запеченную капусту брокколи и свежий салат.
    Большая часть группы уже насытилась и надменно ковырялась в сладких пудингах и компотах. Многие даже уже разошлись.
    И вот тогда я вспомнила, что у меня было назначено здесь свидание. С кем-то из группы. Но с кем именно, хоть убейте, не помню.
    То есть это я сейчас не помню, а во сне, я точно это знаю, еще как помнила. Прямо-таки видела мысленным взором и по имени могла назвать.
    В общем, этого-то как раз человека, которого я сейчас не знаю, а тогда знала, как будто это и не сон был вовсе, а самая взаправдашняя явь, в кафе не оказалось.
    Я очень удивилась этому факту, но не растерялась, а решила ему позвонить на сотовый телефон.
    Почему мой сотовый работал в Европе, я не знаю. Помню только, что меня кольнула мысль о том, что роуминг я не заказывала, а без этого тариф может оказаться слишком дорогим.
    Но кольнуть меня это кольнуло, а остановить – не остановило. И я набрала номер, который тогда тоже словно набрался сам собой, а сейчас, как я ни пытаюсь, не могу воссоздать ни единой цифры из этой мудреной комбинации.
    Он ответил мне сразу и сказал, что ему надоело сидеть в кафе среди слегка осоловевших на почве переедания коллег, и он решил прогуляться по окрестностям. И если я уже сыта и готова, я могу его найти, просто поднявшись по старинной улице, которая соединяет нашу маленькую площадь с площадью большой. Там-то он меня и подождет.
    Ни названия площади, ни точного направления названо не было, но я почему-то сразу поняла, куда надо идти. И тут же выбежала из кафе и начала некрутой подъем.
    Сначала на душе у меня было весело. Потому что улица оказалась недлинной и до большой площади и моего человека (точнее не сказать) было совсем рукой подать.
    Но тут что-то произошло. Сначала в моем настроении, а потому уже в окружающей обстановке. А может быть, и наоборот: сначала вокруг, потом во мне, просто глаз сообразил быстрее мозга.
    В общем, прозрачная перспектива пустой улицы и венчающей ее, словно набалдашник трость, площади вдруг помрачнела и сильно загрязнилась. Потому что ее вдруг начали заливать потоки неизвестно откуда взявшихся людей.
    Они, как гной из разошедшихся швов, сочились из окрестных улочек и переулков и очень быстро заполнили собой почти все свободное пространство.
    Я уже с трудом продиралась через толпу, а она густела и душила меня, сжимая легкие ударами локтей и горячим многотысячным дыханием.
    Казалось, и с самою площадью вот-вот что-нибудь случится, и она растянется, как пузырь из жвачки, и лопнет, забрызгав все и вся слюной заполонивших ее суетливых европейцев.
    Сначала меня обуял ужас. Я вообще с трудом переношу большие сборища, тем более, если они настигают меня в незнакомом городе. Да еще по пути на свидание.
    Но у меня был телефон, и я решила воспользоваться им повторно. Сказать моему человеку, чтобы отошел, обогнул, облетел эту толпу. Чтобы сделал хоть что-нибудь, чтобы помочь мне его найти.
    И тут в этот сон внедрился частый элемент из других моих кошмарных снов. Это значило, что телефон перестал работать.
    Иногда он перестает это делать, потому что у него заклинивает кнопки. Иногда потому, что у меня дрожат пальцы и я никак не могу набрать нужные цифры. А иногда потому, что я не в силах вспомнить номер.
    Сейчас он не сработал по другой, более оригинальной и еще не использованной в моих снах причине: весь экран телефона заняла какая-то странная игра про войну в джунглях.
    И сколько бы я ни пыталась остановить эту игрушку, сколько бы ни жала на «отбой», она только меняла уровни и все больше и больше набирала скорость.
    Мне стало совсем не по себе.
    Хотела было воспользоваться чужим телефоном. Ну, всегда ведь можно найти человека, который одолжит тебе свой сотовый для срочного звонка. А тем более, в такой толпе. Ведь мир же, как известно, не без добрых людей.
    Но тут я поняла, что номер моего человека мне совершенно неизвестен. И что раньше я ему дозванивалась только потому, что его номер был зафиксирован под определенным именем.
    А извлечь номер из моего телефона было невозможно из-за заклинившего на джунглях экрана.
    Стало очевидно, что я не найду его, моего человека. Что я его потеряю. Причем – и это тоже почему-то было очевидным – навсегда.
    И тут толпа, наконец, обнажила скрытый доселе мотив своего разрастания на площади.
    Площадь оказалась площадью перед большим концертным залом, вокруг которого все засияло сверкающей рекламой сегодняшнего спектакля.
    Должны были разыгрывать мюзикл «Ромео и Джульетта» в постановке какого-то супермодного заграничного режиссера.
    Спектакль давался только один вечер, что и объясняло ажиотаж, который, кстати, еще пуще разросся, ибо в тот самый момент, когда зажглись огромные, в полдома размером, афиши, к зданию пришвартовались наемные ландо, откуда приветствовал толпу сам режиссер и исполнители главных ролей.
    Люди вокруг взбесились. Они царапали друг друга и самих себя и непрестанно восклицали: «Мы любим тебя! Мы любим вас!»
    Под эту мантру я осознала, что моя собственная любовь погибла на этой площади. И что больше никогда мне не найти моего человека.
    И это оказалось так страшно, что я проснулась с криком и в слезах. И с царапинами на правом предплечье.
    Царапины были как будто свидетельством свирепства толпы из сна. Но все-таки я признаю, что, должно быть, расцарапала себя сама.
    И было мне очень грустно. И ужасно хотелось найти того, кто сгинул на площади. Потому что, почудилось мне, он должен существовать и где-то в реальности.
    Да уж не он ли отец моего будущего ребенка?
    Глава 26. О Гоголе
    Я вот все думаю: что за странные сны мне снятся? Откуда они берутся и зачем приходят ко мне?
    Сны вообще-то всегда казались мне чем-то нелепым и страшным. Хорошо еще, если они хорошие. Но обычно все больше плохие. А даже если и хорошие – все равно: зачем дразнить, зачем обещать то, чего нет и не может быть в реальной жизни?
    И что вообще за манера – заявиться к спящему человеку и лишить его положенного ему отдыха, взбудоражить, смутить, замучить? А потом еще и заставить проснуться, резко, невовремя, с криком и слезами. И чтобы потом уже весь день, а то и следующий, и вся цепочка дней за ними были безнадежно испорчены какой-то наглой химерой, вторгшейся в ночной покой ни в чем не виновного человека, приговоренного какой-то беспощадной силой к принудительному просмотру ненавистных картин.
    В общем, не доверяю я снам. Всегда не доверяла, с детства, когда сны были более цветными, но все же по большей части страшными. А в последнее время, когда они становятся все зримее, все плотнее и словно бы вытесняют реальность, вторгаясь на неположенную им территорию, я тем более отношусь к ним с недоверием и опаской.
    И вспоминается мне, как я впервые столкнулась со страшными снами не в собственной ночи, а на страницах книги. И показалось мне тогда, что я прочитала самую что ни на есть голую и жуткую правду о природе снов. Но учительница литературы сказала, что никакая это не правда, а просто бурная и больная фантазия автора, который позволил излишнему мистицизму проникнуть в свое как правило реалистическое и гуманистическое творчество.
    Но я ей не поверила, а поверила книге, в которой усмотрела правду, изложенную человеком, заглянувшим по ту сторону. И помнится, еще несколько недель, пока впечатления от прочитанного потихоньку не притупились, я считала себя постигшей природу сна и побаивалась засыпать.
    Книга принадлежала перу Николая Гоголя и называлась «Страшная месть». В ней, во многом продиктованной охочим до ужасов украинским фольклором, рассказывается, как один колдун-убийца возжелал собственную дочь. Магическим способом заполучив власть на ее душою во время сна, он вызывает душу на жестокие сеансы внушения и мучает что есть сил.
    Он требует у души, чтобы ее хозяйка, ее «пани», которую зовут Катерина, отдалась ему, а иначе она потеряет все, что ей дорого: мужа, сына, разум и самое жизнь.
    Как это ни страшно, но в ответ на упорство души, которая клянется, что пока она в теле пани, та не станет грешницей, колдун реализовывает одну за другой все свои угрозы. И о каждом следующем шаге он предупреждает душу, а значит, и ее хозяйку, во сне.
    Только женщина, просыпаясь, не помнит все подробности сна, ибо Катерина «многого не знает из того, что знает душа ее».
    И вот эта-то фраза, я помню, и запомнилась мне особо. Запомнилась больше, чем все страшные злодеяния, и все эмоциональные излияния, описанные в книге. Запомнилась, потому что показалась мне ужасно правдивой.
    И тут же все мои сны, виденные до того, приобрели особую значимость, и в них забрезжили знаки и предупреждения.
    И с тех пор я часто ловила себя на том, как, просыпаясь, пыталась лихорадочно воткнуть первую сознательную мысль в ускользающую ткань ночного видения, чтобы уцепиться за хвост беглянки и помешать ей улепетнуть и забыться.
    «Мне дано помнить намного меньше того, что знает душа моя», – думала я тогда.
    А вот сейчас, когда в моей жизни все больше от сна и все меньше от бодрствования, когда моя болезнь сделала меня хранительницей множества причудливых образов, мне кажется, что я все больше сливаюсь с тем, что, вероятно, соответствует понятию души. И мы все чаще и больше бываем собеседницами, перешедшими на шепот.
    Глава 27. Кино
    Недавно мне предложили сняться в голливудском фильме. Я уже дала согласие и уже начала учить роль.
    Роль потрясающая: они решили сделать новую экранизацию Анны Карениной, в совершенно толстовском духе, без отсебятины и без купюр.
    Я, как вы понимаете, Анна.
    И мы полностью сошлись с остальной творческой группой и в трактовке моего образа, и вообще во всем, вплоть до мельчайших деталей.
    Поначалу было только одно неприятное расхождение, которое мешало мне всецело посвятить себя подготовке к съемкам – почему-то и сценарист, и режиссер, и помощник режиссера совершенно совпали во мнении, что у такой респектабельной и важной в свете дамы, как я, обязательно должна быть комнатная болонка.
    Ну, не видела я этой болонки рядом с собой.
    И вообще я болонок не люблю. Они какие-то как будто и не собаки вовсе. Даже и сама не понимаю, почему их считают собаками.
    Вот я очень даже псов обожаю. А болонок – не терплю.
    А тут эту противную болонку начали постоянно приводить ко мне домой, чтобы мы привыкали друг к другу. Меня же от нее прямо оторопь брала.
    И имя у нее оказалось ужасное. Сами посудите: кому могло прийти в голову назвать собачонку Герцогиней? У ее хозяев явно больное воображение.
    В первый же день грязно-белая пакостница вцепилась мне в ногу.
    В следующий раз пострадала моя скатерть, схваченная за бахрому и искусанная до смерти, светлая ей память.
    При этом мне надо было еще как-то сосредотачиваться на роли, пытаться репетировать, влюбляться в своего графа… И все это – краем глаза следя за перемещениями в пространстве гнусного тявкающего комка.
    Но потом… потом что-то изменилось. И сейчас я благодарю судьбу не только за то, что подарила мне блистательную карьеру в Голливуде, но и за встречу с Герцогиней.
    Как именно вышло, что мы подружились? Вы не поверите и сошлетесь на мою излишнюю впечатлительность, и, тем не менее, все, что я вам сейчас скажу, основывается только на фактах, проверенных мной и другими очевидцами.
    Во время одной из репетиций я обратила внимание на то, что болонка ведет себя агрессивно только тогда, когда я фальшивлю.
    Сначала я боялась довериться болоночьему вкусу, но потом подобные совпадения стали происходить все чаще и чаще. И вот уже я сама, чувствуя, что допустила длинноту или излишнюю мелодраматическую слащавость, стала исподтишка посматривать на Герцогиню и со стопроцентной вероятностью обнаруживала, что она именно в эти моменты начинает рычать, скалить зубы и надуваться волосяным сверкоглазым монстром.
    А дальше – больше.
    Я неосторожно оставляла роль то тут, то там: на туалетном столике, на кухне, в ванной, где повторяла реплики, отлеживаясь в пене после трудного дня.
    Болонка тоже имела доступ в эти места.
    И какого же было мое удивление, когда я стала замечать в отдельных местах сценария следы от собачьих зубов!
    Это было просто потрясающе, но Герцогиня помечала мне слабые места и недоработки – и каждый раз ее замечания были в самую точку.
    Так собака стала моим самым преданным и самым строгим критиком.
    Теперь мы с ней практически неразлучны и вместе собираемся лететь в Голливуд.
    Я даже думаю, не выкупить ли мне ее у нынешних хозяев. Но пока она и так со мной. А дальше видно будет.
    Да, кстати, Герцогиня развеяла мои сомнения по поводу внешнего несоответствия Анне: та была полноватая, а я худая.
    Я из-за этого чуть не отказалась от предложения, но болонка считает, что комплекция – дело второстепенная, главное же в успешном воплощении образа – глаза. А они у меня что надо.
    В общем, летим.
    Режиссер меня только слегка смущает. Кажется, он ревнует к Герцогине. То ли меня, то ли свою режиссерскую репутацию.
    Ну да ладно – в Америке разберемся, что к чему.
    Пока что пакую чемоданы. Много вещей не беру – там мне готовят целый гардероб. Для Анны естественно, не для улицы. Но на улице я и джинсами перебьюсь. Тем более что мне на улице и делать особенно нечего – только выгуливать Герцогиню, вот и все.
    Глава 28. О встречном потоке времени
    Сегодня я летала в Америку на съемки. И вот во время полета меня настигло очень интересное ощущение.
    Ни для кого не секрет, что при путешествии из Европы на Запад время возвращается вспять. Если у нас час дня, то у них в это же самое время только шесть утра, или что-то вроде того.
    Это легко проверить, позвонив друзьям на континент, ошибочно принятый Колумбом за Индию. А если у вас нет друзей, можете обойтись и без экспериментов, просто поверив на слово – хоть мне, хоть настоящему специалисту в часовых поясах.
    И вот когда я летела, тут я буквально физически ощутила, как мой самолет врезается во встречный поток времени, которое всеми силами пытается обогнать само себя на востоке.
    Сначала, как мне показалось, фора была за нами: за мной и другими пассажирами и членами экипажа.
    Но потом время, не желая проигрывать, заструилось вдоль борта самолета еще резче, так что закрылки (а я как раз сидела возле иллюминатора и все видела) задрожали сильнее, а облака под нами так вообще дали деру.
    И тут это произошло – время остановилось. Оно слилось с самолете в каком-то экстазе спаривания, и я почувствовала способность постигать вечность и обманывать границы бытия.
    Понятно, что я не такая дура, чтобы реально поверить, что время остановилось и что, стало быть, замерли физические процессы в моем организме и отступила угроза старения (кстати, почему «угроза»? – мне так даже очень хочется побыть старушкой). Нет, я знала, что сердце продолжает отсчитывать свой ритм, который даже усилился от захватившего меня чувства, и что волосы мои продолжают неумолимо, медленно, но верно седеть и в данный момент.
    И все-таки… Иллюзия была полной и сногсшибательной (и, наверное, могла бы и в самом деле сбить меня или моих соседей по хвостовой части с ног, если бы стриженый ежиком стюард незадолго до этого не попросил нас всех пристегнуть ремни).
    Итак, мне показалось, что время остановилось.
    На моих часах (которые я не перевела с момента вылета, да и не собиралась переводить, чего не делаю никогда ни в каких путешествиях, свято блюдя ход стрелок родного дома) была точная комбинация ожидаемого прибытия нашего самолета в пункт назначения (к слову, это был Нью-Йорк) по местному времени – шесть часов и пять минут утра. При этом на самом деле самолет приземлится в Нью-Йорке в шесть ноль пять утра только через семь часов.
    И это значит, что весь отрезок между тем моментом, который зафиксировали мои часы, и моментом прибытия для меня, подглядевшей игру неумолимых стрелок и постигшей ее значение, будет оставаться шесть часов и пять минут. Утра, соответственно.
    И мрак за грязноватым стеклом иллюминатора, этакий предрассветный мрак, как бы вторит мне в унисон и чуть-чуть с хрипотцой:
    – Попробуйте меня разогнать! Попробуйте-ка! Ан, не выйдет! Кишка у вас тонка.
    В общем, все замерло.
    Я постигла вечность.
    И тут же мне стала ясна природа моей болезни (правда, сейчас мне кажется, что я здорова как никогда): в моем разуме схлестнулись два встречных потока сознания. Схлестнулись и замерли в экстазе, как мой самолет в остекленевшем времени на уровне нескольких тысяч километров над землей. И ни один из них не одержит победу. Потому что я этого не хочу.
    Потому что я хочу лететь в самолете и дальше, лететь вечно – как если бы в нем хватило горючего навсегда-навсегда.
    «Я» и «не я» спарились в уязвимых недрах моего черепа. И это в нем гудит реактивный двигатель и заставляет меня держаться на лету.
    И если мой врач скажет мне, что гармония между болезнью и здравием невозможна, я пошлю его в Америку. Или в задницу – вечное пастбище для непрофессионалов.
    Глава 29. Из дневника Анны
    Меня зовут Анна Облонская, по мужу Каренина. Очень скоро мне предстоит умереть. И готовлюсь я к этому, стоя на четвереньках.
    Собственно, подготовка недолга – несколько секунд, может, и еще меньше. Но для меня они как будто растягиваются сейчас, дробясь до бесконечности. И каждая единица дробления, пусть я и не знаю, как ее назвать (не «миг» же, ибо любой миг будет длиннее), похожа на спиральку со смыслом. Дернешь за конец, и спиралька размотается и превратится в воспоминание или сентенцию с претензией на ум.
    Забавно, что я умираю на четвереньках. В такой же позе я и любила первый раз.
    Мой любовник, вернее, тот, кому еще только суждено было стать любовником, взял меня тогда сзади. И, наверное, тогда же я в первый раз и умерла.
    Или это было началом долгого умирания, финал которого я уже ощущаю сейчас своими коленями.
    О, я не жалуюсь на судьбу. И на злую любовь, которая захватила меня врасплох. Нет, я не жалуюсь, я благодарна.
    А умираю я потому, что в тот момент, когда из зародыша моей любви возникало оформленное и взрослое чувство, я повредила ее еще слишком слабые члены. Я деформировала ее. Я не дала ей достаточной свободы, и она стала любовью-калекой.
    Вы не понимаете меня. И это неудивительно. Стоя на четвереньках под громыхающим вагоном, трудно как следует собраться с мыслями. Вот почему я путаюсь. Но вы уж попытайтесь меня понять. Попытайтесь даже через силу, потому что у меня осталось еще совсем немного спиралек, и тогда я уже не смогу продолжать говорить.
    Любовь бывает, по-моему, двух видов, и, к сожалению, каждый из них способен мутировать и переходить в свою противоположность.
    Первая любовь – та, что сродни истинной свободе. Она обоим людям, которых связывает, дает возможность быть самими собой и становиться все лучше и лучше, и правильнее.
    Вот слово верное: правильный. Ведь мы все – да посмотрите же вы вокруг! – мы все какие-то неправильные. Не такие, какими должны были бы быть.
    С самого рождения мы словно отползаем не туда. Учим не те слова, потом употребляем их не к месту. Кривляемся и не замечаем того.
    И общаясь друг с другом, женясь, плодясь, сотрудничая, мы на самом деле всегда остаемся чужими.
    Куда ни поглядишь, все неправильно. Неправильно деревья посажены вдоль дороги. Поезда гудят неправильно. Люди перебивают друг друга. Газеты врут. Мороженое отдает мясом. Дамские корсеты деформируют грудную клетку.
    И так хочется чего-то верного, славного. Такого, к чему не придраться, не заподозрить в лукавстве. Не искореженного, настоящего.
    Я думала, моя любовь такая. Но она оказалась второй любовью. Не любовью-свободою, а любовью-петлею.
    Это когда любишь и не отпускаешь. И сам лежишь колодою, и любимому не даешь шагу ступить.
    Я-то думала, что любовь моя как крылья на спине. Что унесет меня в поднебесье, что лишит меня веса. И не поймаете, и не вернете.
    А оказалось, что она гиря. И весу мне только добавляет, так что от тяжести в землю врастаю.
    И он врастает. Тяжелеет, тяжелеет. Вот лошади своей любимой спину сломал, пристрелить пришлось. Потому что отяжелел, не летает больше.
    Сохрани вас Б-г от такой любви. Хуже паралича она.
    Потому я и стою на четвереньках.
    Если бы он мог подойти ко мне сзади, как тогда в первый раз. Положил бы мне руки на спину, ухватил крепко и вытянул отсюда. Тогда еще, может быть, все могло бы исправиться.
    Но он не подойдет. Далеко он, да и близко бы был – не успел бы: времени-то совсем не осталось, меньше секундочки; может быть, лишь одна седьмая ее часть.
    Мир покидать не жалко – глупый он, неправильный.
    Зато подо мной между рельсов трава растет.
    Надо же, проросла – ни железо, ни смрад поездов ей не помеха. Не зеленая, правда, бледная, но все-таки живет.
    А я уже не живу.
    Глава 30. Опасная таблетка
    Они опять до меня добрались.
    У меня болела спина, и мне выписали лекарство под названием «Аркоксия».
    Ни о чем не подозревая, я купила его в аптеке и принесла домой.
    Ну и наивной же дурой я оказалась.
    И ведь как они меня обманули, как хитро обдурили.
    Знали, что любое лекарство от душевных недугов я в дом не занесу, поэтому внедрили сюда простое и невинное. А сами-то… напичкали пилюли своими штучками.
    Как знакомы мне их повадки! Они только и трендят о твоем здоровье, а сами губят тебя: обрабатывают, высасывают все, что им надо, а потом выбрасывают тебя, как ненужную пустую облатку.
    Вот почему я всегда начеку. А тут – поверила, недосмотрела, и они сумели добиться своего.
    Я принесла в дом эту аркоксию. Я не знала, что она страшный враг.
    Эти маленькие таблеточки в упаковке снабжены самыми хитроумными электронными устройствами.
    Во-первых, все таблетки умеют сами вскрывать свои ячейки из фольги и выбираться наружу. Причем запрограммированы они так, чтобы самовысвобождаться по очереди: одна справится с заданием, сделает порученное ей дело и сигнализирует об этом в материнскую упаковку, и только тогда на свет прогрызается другая.
    Вот так они меня и застали врасплох.
    Я крутилась по дому, занималась хозяйством и, ни о чем не подозревая, даже и не смотрела в сторону моего туалетного столика, куда я бросила аркоксию. А она, то есть они – маленькие беленькие кругляшки, в это время наблюдали за мной и фиксировали каждое мое движение.
    В них вмонтированы микроскопические видеокамеры и микрофоны. И все, что они запечатлевают, сразу передается в центр управления, откуда ведется наблюдение за мной и мне подобными.
    Но и это еще не все. Ведь у каждой таблетки есть еще две страшных функции.
    Во-первых, они умеют перемещаться в пространстве. Незаметно, по-пластунски. И так как для них практически нет препятствий (они маленькие и плоские, проникают в любую щель), то от них невозможно укрыться ни в душе, ни в туалете, ни в собственной постели под одеялом.
    И стыда у них, соответственно, нет никакого, так что нет и никакой гарантии, что в центре наблюдения не любуются волосками твоей промежности или слюной, вытекающей на подушку, пока ты мирно спишь и видишь сны.
    О! Сны они тоже умеют засекать. Они присасываются к коже на твоих висках и как специальные электронные датчики составляют энцефалограммы, по которым в центре расшифровывают все то, что тебе снится.
    Но и это не главное.
    Главное, что в каждой таблетке есть маленькая психотропная бомба. Она взрывается не в любой момент, но только тогда, когда таблетка засекла, зафиксировала и передала в центр сведения о растущей в тебе панике.
    Если состояние твоих нервов соответствует определенным показателям на разработанной специалистами схеме, то есть, иными словами, если ты близка к приступу, из центра тут же посылают таблетке команду, и внутри аркоксии срабатывает механизм самоуничтожения. Бомба взрывается, и ты становишься ее беспомощной жертвой.
    Ты, конечно, не слышишь взрыва, ибо сопровождающий его звук вне пределов восприятия твоего слухового аппарата.
    Ты и дыма не видишь. И ничего подобного.
    Но из таблетки выделяется незаметный глазу и недоступный обонянию газ, который способен подстраиваться под сорт обуревающего тебя в данный момент страха и воссоздавать соответствующие этому страху образы.
    Например, если ты боишься собак, или даже не боишься собак вообще, а именно сейчас вдруг забоялась конкретной или абстрактной собаки, аркоксия тут же моделирует тебе галлюцинацию в виде собаки. И эта собака тем страшнее, чем больше ты была напугана в момент взрыва. И она лает на тебя, набрасывается, кусает за шею, душит и разрывает когтистыми лапами твой живот.
    А если ты боишься не собак, а насильника, то таблетка станет свирепым мужиком со стальными мускулами и железным членом. И она (галлюцинация) будет терзать твою плоть так, что ты явно ощутишь текущую по ногам кровь и страшную хватку, покрывающую тебя синяками. И ты будешь биться под насильником, и ударяться головой о кафельный пол собственной ванны или о деревянную спинку кровати. И на следующее утро ты на самом деле будешь с синяками и со страшной болью внутри. Но синяки при этом ты набила себе сама, а боль запустила своим же мозгом, этим коварным властителем тела, который способен и миловать, и казнить, и лечить, и вредить.
    Так же, кстати, обстоит дело и с укусами собачьих зубов и с царапинами от собачьих лап.
    Теперь вы понимаете, что это за таблетки?
    То есть я, конечно, не конкретно эту аркоксию имею в виду, а вообще любые таблетки.
    Они ведь как это делают? Очень просто.
    Все врачи повязаны. Как только идешь к одному на прием, через компьютер все данные вашей беседы передаются в систему. И вот, например, если у тебя желудок болит, то тебе какой-нибудь омепрадекс пропишут или лозек, а если у тебя рези в мочевом пузыре, то какой-нибудь офладекс или увамин. Но подробности неважны: все эти данные, любые, попадают в центр, а оттуда мгновенно дается распоряжение в аптеку – тоже любую, потому что они тоже в системе. И там, в соответствии с приказом, в подходящую твоему диагнозу и выписанному тебе рецепту упаковку лекарства помещаются хитрые пилюльки.
    Они там есть заготовленные на все случаи жизни: и в антибиотиках, и в болеутоляющих, и в антидепрессантах – везде. В конце концов, они же не убийцы. То есть они, конечно, в конечном итоге тебя добьют, но не сразу. Поэтому убийцами они себя не считают, а считают исследователями во благо человечества, а, стало быть, и гуманистами. И значит, не будут они тебе вставлять бомбы в пустышки, а вставят именно в нужное тебе лекарство. Чтобы и изжогу твою исцелить, и от воспаления тебя избавить, и свои эксперименты не упустить. Вот они какие.
    И большинство пациентов ни о чем не подозревают! Вот что страшно! Но я-то знаю, о чем говорю.
    Я эту свою аркоксию раскусила, как только сирена загудела. Тут мне стало все ясно. Я ведь чего больше всего боюсь? Я госпитализации боюсь. Я обратно в больницу боюсь.
    Таблетка это учуяла. И как только учуяла, механизм сработал. И тут же сирена загудела. Скорая. За мной.
    Едут, едут. И так мне страшно стало.
    И тут же вспомнила: защищаться. У меня на этот случай все продумано. Сначала надо забаррикадироваться – всю подходящую для этого мебель свезти к входной двери и свалить в кучу. Затем надо взять мясорубку.
    Вы думаете, потому что она железная, тяжелая и ей удобно бить санитаров по голове? Как бы не так. У меня мясорубка пластмассовая, электрическая. Зато с очень длинным шнуром и острыми лезвиями внутри. И я уже поднаторела: умею заслониться мясорубкой, выставив ее режущую часть на врага. Они этого боятся. Никто ведь не хочет, чтобы его пальцы превратились в фарш.
    Вот такая я хитрая.
    И когда сирена совсем приблизилась, и я увидела, как скорая припарковалась перед моим подъездом, у меня уже все было готово. Потому что меня голыми руками не возьмешь.
    Но они, суки, тоже приготовились к атаке как следует. Ну конечно же! Ах, что ж я за дура, что за дура!
    Таблетки-то тут, не уничтожены, расползлись по квартире и следят за мной. Они передали им все, предали меня. Вот почему санитары все знали про баррикаду, и про мясорубку тоже. И вот почему они не пошли через дверь, а полезли в окно.
    Но прежде чем они залезли, я успела избавиться от остатков аркоксии.
    Это я хорошо сделала, потому что, выдавливая таблетки в туалете и смывая их в унитаз, я заметила, что в упаковке пять свободных гнезд, а я ведь не успела еще принять ни одной. Потому что их лучше после еды брать, чтобы слизистой желудка не навредили. А я еще не ела. Только собиралась приготовить себе обед, как все и началось. Да еще с больной спиной. Я ведь эту проклятую аркоксию купила от болей в спине.
    Ха! Съели?! Вот я ее как, вот как! А в канализации водичка холодная, вонючая. Для этого вы делали свои таблетки? Знаю, что не для этого, но как бы не так.
    Только ядовитый газ, что они выпрыснули из своего проклятого нутра, уже не остановишь, пока сам не выветрится. Но это еще на час как минимум. Поэтому санитары лезут в окно. Лезут ко мне.
    Нет, не надо! Не выкручивайте руки! Пожалуйста! Мне больно! Не мучайте меня! Не надо ремней! Не надо! О, как же они стягивают мое тело. Да не надо же, прошу!
    Не надо! Изверги! Душегубы! Не надо кляп. Я же не кусаюсь и не плююсь, только кричу. Не засовывайте! Ненави…
    Глава 31. Поэзия
    Сегодня вдохновенно творила – в результате родились стихи.
    Рождались быстро, только записывать успевала. Сейчас читаю по записанному:






    Траплимосто круа псун


    Сринагар. Берла, круон.


    Афлодерса – брем шлади,


    Кра, путерцо мыштромыпш.






    При позднейших попытках понять написанное, я смогла обнаружить в этом наборе слогов лишь одно осмысленное слово. Это «Сринагар» – столица индийского штата Джамму и Кашмир. Не значит ли это, что надо туда поехать?
    Глава 32. Из дневника Евы
    Меня зовут Ева Вайль. Я пишу эту книгу. Моя героиня – больная женщина.
    Почему я придумала ее именно такой? Наверное, для того, чтобы самой уберечься от болезни.
    Она моя прививка. Она источник антител. Она лекарство от депрессии. Она якорь, который удерживает меня в водоемчике реальности и не дает заплыть куда-то в открытое море фантазии, за которым что-то еще более глубокое и огромное, такое, что не видно берегов. Вероятно, океан безумия.
    Почему я думаю, что это мне вообще грозит? Потому что мне плохо. А когда человеку плохо, ему хочется сбежать куда-то, где будет лучше.
    Так как на земле я таких мест не знаю, вероятно, путь один – в себя, на глубину, где уже не бывает штормов, а есть только сплошное, ничем непоколебимое спокойствие.
    Его невозможно нарушить, потому что там, на том участке шкалы, про который принято говорить, что это ниже уровня моря, уже нет разделения на добро и зло, а потому не может быть никаких тревог, никакого страха.
    И именно там, на этой невероятной глубине, ты, как ни странно, обнаруживаешь истинную высоту, как будто вертикаль тоже замкнута в круг, и чем ниже опустишься, тем выше поднимешься.
    Я убеждена, что это так и есть.
    Многие, кто ищет Б-га, не знают этого секрета и тратят на бесплодные поиски годы и десятки лет, рыская по молитвенным домам или библиотекам, вместо того, чтобы просто прислушаться к себе и заглянуть в себя.
    Именно так: и прислушаться, и заглянуть, ибо один процесс не заменяет другого.
    Прислушаться – это уловить первое, еще невнятное бормотание сонной души, которая только потягивается после долгого сна.
    Заглянуть – это перевести голос души в буквы и приложить немалые усилия для того, чтобы расшифровать текст полученного послания.
    Заглянуть больше, чем прислушаться, но одно без другого не бывает.
    Зато, если уже сделаешь и то, и другое, тогда точно начнешь постигать секреты мироздания, ведь именно внутри нас их и запрятал Тот, кто все сотворил.
    Но если там, внутри, так хорошо, чего же я тогда боюсь?
    Боюсь остаться там навсегда. Потому что на самом деле туда надо проникать так, чтобы не терять связи с поверхностью. Чтобы кислородный шланг соединял тебя с баллоном реальности. Чтобы материальная жизнь продолжала занимать место в списке твоих ценностей. Чтобы погружение не стало безвозвратным. Или чтобы по возвращении тебя не сразила кессонная болезнь души, что по моему мнению и есть шизофрения.
    Вот поэтому я пишу. Вживаюсь в свою героиню и вместе с ней погружаюсь на дно, страхуя себя ежемгновенной возможностью сорвать скафандр ее личины и безболезненно вернуться в свою собственную комнату, на диван, где я сижу с портативным компьютером на коленях.
    С придуманной мною женщиной я пускаюсь во все тяжкие и позволяю себе то, чего никогда не позволила бы в реальной жизни.
    Ее взгляд на вещи помогает и мне лучше постигать их суть.
    – Как, здоровая учится у больной? – спросите вы.
    Да, в чем-то вы будете правы: так и есть. С тем только уточнением, что между здоровьем и болезнью такая тонкая грань, что иногда очень трудно (если вообще возможно) распределить людей, реальных и придуманных, по обеим ее сторонам.
    И все-таки, мы с нею по разные стороны. По крайней мере, пока. И настолько, насколько я осознаю ее потусторонность, я страхую себя от нарушения границы.
    В общем, она нужна мне, чтобы продолжать жить и писать.
    И я нужна ей, ибо только пока я пишу, она существует.
    Вы поняли, кто кому нужнее, кто чей живительный источник?
    Я сама не очень это понимаю.
    И она тоже.
    Она вообще думает, что это она пишет от моего имени. И что самое удивительное: мне иногда тоже кажется, что так оно и есть.
    Глава 33. Еще один отец
    У меня роман с режиссером.
    Он без ума от меня и предлагает подписать контракт на все его следующие работы тоже. А планов у него громадье.
    Когда я фланирую между камерами, он ревниво следит за каждым моим шагом и напрягает слух. Он старается не пропустить ни звука моего голоса, ни даже шелеста длинных подолов моих многочисленных платьев.
    Платья у меня потрясающие, только, к сожалению, уже становятся тесноваты.
    Я чуть не забыла за всей этой киношной суетой, что я беременна, зато мой ребенок не забыл о своем существовании и продолжает расти и выпячивать мой живот.
    По сценарию это нормально. Моя героиня беременна от своего любовника и скоро должна родить девочку. Вот только беда, что не все сцены до беременности Анны мы успели снять, а теперь уже живот не позволяет.
    Мой режиссер говорит, что это нестрашно, что мы все доснимем после и что своего ребенка я смогу приносить в люльке прямо на съемки – мне обеспечат няню, которая будет за ним следить, пока я работаю на камеру.
    Я беспокоюсь, конечно, что окажусь после родов толще, чем была в начале съемочного процесса. И грудь у меня будет больше, я же собираюсь кормить детку своим молоком.
    Но режиссер уверяет, что все нормально. Мы выкрутимся, используем грим, специальный покрой платьев, корсеты. Не знаю, что там еще можно придумать – это его забота.
    Иногда он нежно поглаживает мой живот – так, что мне даже кажется, будто он хочет быть папой того, кто прячется там.
    А иногда мне кажется, что он и есть его настоящий папа.
    Сдается мне, что кастинг я проходила давно – тогда-то, вероятно, я и забеременела. Ведь он настолько влюблен в меня, что уже тогда, наверное, потерял голову.
    Вот только странно, что я совсем этого не помню.
    И еще я не уверена, что на самом деле хочу связать с моим режиссером свою жизнь. Он так фанатично предан искусству и мне, что иногда кажется сумасшедшим. А подпиши я контракт с другими, он и зарезать может. Поверьте мне, я в психах разбираюсь. Сама нормальная, но психов чую за несколько царских верст толстовского периода.
    А если мой ребенок унаследует отцовские гены?
    Ладно, печалиться об этом пока не буду. Да и вредно мне печалиться, я ведь все-таки в положении.
    Хотя одно потрясение я пережила.
    Здесь, в Голливуде. Я плакала как ребенок.
    Дело в том, что моя болонка Герцогиня умерла – она подавилась сценарием «Анны Карениной».
    Глава 34. Из дневника маленького черного платья
    Меня носят на тугом женском теле. На худом я тоже смотрюсь неплохо, но предпочитаю упитанные распорки.
    Уж простите, что назвала вас так. Но для меня вы ценны именно как раздутые до определенной степени формы, на которые я могу лечь и избежать ненужных складок или ущерба для крепости швов.
    Впрочем, совсем без неприятностей не бывает, вы ведь, увы, не неподвижны, и это зачастую причиняет мне серьезные неудобства.
    Вы перемещаетесь, меняете позы, роняете и проливаете на нас еду и напитки, кровоточите, потеете и пукаете. И это иногда просто бесит!
    Некоторым из моих родичей выпала иная роль – украшать собой витрины магазинов, будучи напяленными на безголовые или имеющие голову манекены. Тоже, скажу я вам, незавидная работенка – висишь, пылишься, изредка ловишь на себе восхищенные, а то и завистливые взгляды, но…
    Ни тебе ровного подрагивания, запущенного человеческим пульсом, ни волнующих брызг парфюма (я предпочитаю нежные запахи), ни прикосновения мужских губ, которые целят в дамскую шейку, но нет-нет, да промахиваются (повторю: тела подвижны) и попадают на меня.
    А я это все люблю. Потому, что это придает шика и без того шикарной модели, вроде меня. Потому, что это дарит ощущение настоящей жизни.
    Да и сами посудите: обидно ведь было бы отправиться в утиль или помойку, так и не испытав игры страстей, так и не почувствовав мощного выброса энергии, когда тебя срывают и небрежно швыряют на пол, забыв в экстазе, сколько за тебя заплачено.
    Меня так швыряли уже три раза.
    Боюсь, четвертого я не переживу, ибо та, что меня надевает, кажется, слегка располнела в последнее время, и ее очередное стремительное обнажение (и, следовательно, мое падение) чуть не закончилось для меня трагически.
    Но эта дура даже не услышала характерного треска, с которым обычно платья отдаются предсмертным судорогам. На этот раз, правда, только треском и обошлось. Я не порвалось. А могло… Было очень близко к тому.
    Пару раз меня сдавали в химчистку. Вот это гадостное приключение. Когда тебя погружают в едкие пары, ты просто близко к обмороку от страшной вони. А ведь я, как уже упоминалось выше, люблю нежные запахи.
    Но что делать, если после этой жуткой процедуры ты опять становишься чистым и отутюженным? Как говорили французы: «Пур этро бэль, иль фо суфрир» – «Чтобы быть красивым, надо пострадать». Вот и приходится терпеть.
    Откуда я знаю французский? На этом языке говорили в том ателье, где меня сшили.
    Говорили все больше о глупостях, естественно, но и некоторые полезные мысли я смогло для себя извлечь.
    Например, совет, как вести себя на свидании.
    Когда ты чувствуешь, что кавалер начинает заводиться, но еще недостаточно продвинулся в этом увлекательном процессе (интересно, кстати, что значит «заводиться» и как они это делают? Было бы я не платьем, а мужским брючным костюмом, может быть, и смогло бы изучить это дело на практике), надо чуть-чуть сползти с плеча.
    А когда кавалер уже совсем готов, надо, наоборот, облепить фигуру с легким флером неприступности.
    Это мне все одна швея рассказала. Ну, и страшная же она была, Б-же праведный! А вот поглядите-ка, специалистка!
    Ну, я, конечно, сразу все усвоило, я ведь вообще понятливое.
    Но с моей коровушки в последнее время трудно «сползать». Она и так меня еле застегивает. Так что полученные в Париже навыки, увы, остаются без применения.
    Правда… Только хозяйке моей об этом не говорите… Ее уборщица недавно в ее отсутствие залезла в шкаф, извлекла меня на свет божий (вот это люблю, не вечно же нафталиниться) и примерила на себя.
    Так я вам скажу, что это было потрясающе!
    Если бы вы видели, какая у нее попка! Ням! Загляденье!
    Должно быть, это потому, что она занимается физическим трудом, – надо моей дуре как-то намекнуть.
    А вот на этой попке сидеть – одно удовольствие.
    В смысле, и ей самой на такой попке сидеть, наверное, одно удовольствие. Но я имело в виду себя.
    И никакого треска по швам.
    Так что теперь я вынашиваю одну идею. Все думаю, как бы разработать достойный план и реализовать ее. Хочу, чтобы моя хозяйка подарила меня своей работнице.
    Можно было бы, конечно, под соус какой подвернуться. Но – рискованно, себе дороже. Потом могут ведь и не отчистить. Даром что я черное, но ткань нежная, может пострадать. А тогда меня и уборщица носить не будет.
    Так что, наверное, остается одно: ждать, когда моя толстушка окончательно разъестся, и тогда… Остальное напрашивается само собой.
    Вот боюсь только, что не разъестся. Потому что на днях я подслушало (нетрудно было, ибо этот ее «малыш» шепчет ей на ухо так, как будто слон слонихе), как наш мужчина пожурил хозяйку за то, что у нее «появились складочки».
    Так что того и гляди сядет на диету. И тогда не видать мне той сладкой попки, как собственного разреза на спине.
    Но я еще помечтаю. Кто знает, как оно там обернется.
    Главное – еще проверить, что у уборщицы тоже есть кавалер, а иначе неинтересно.
    Я думаю, что смогу проверить, я ведь всегда начеку.
    Да, я всегда начеку. Мы все такие. Так что не особо доверяйте собственным платьям. Мы иногда знаем и помним такое! И в случае надобности, всегда сумеем вам отомстить. Если будет, за что.
    Глава 35. Птичка
    Ко-ко-ко-ко-ко… Я клюю зернышки. Маленькие чудные зернышки. Ими уже полон мой зоб.
    Но до чего же трудно склевывать гречку с ковра!
    Еще ладно, если бы он был из натуральных нитей, но синтетика!
    Гречишные кристаллики застревают между волокнами, приходится выдирать их клювом с силой, а вместе с ними в клюв попадают и тончайшие волокна синтетического ворса – того и гляди подавишься.
    И привкус потом противный. Но что же сделаешь, если какому-то идиоту пришло в голову рассыпать мою пищу на ковер.
    Ко-ко-ко-ко-ко…
    А гадить на синтетику еще противнее. Но я же не кот, чтобы запрыгивать на унитаз, а потом еще и дергать лапой рычаг слива. Мы, птицы, такому не обучены.
    Так что, ковер, берегись, не минует тебя чаша сия.
    А гречка – хороша! Даром что сырая, но нам-то оно и лучше. Отборный корм, знатный! Каждое зерно – загляденье, хоть на выставку. И там, пожалуйста, меряйте-взвешивайте – все по высшему стандарту: и форма, и цвет, и рассыпчатость.
    Такое бы добро не на синтетику, а на землицу! Но этот идиот, который здесь живет, не только гречу сыплет на пол, но и меня, сердечную, зачем-то принес в свою гостиную.
    Вот, спрашивается, зачем ему курица? Да еще в небольшой ячейке многоквартирного дома?
    Или же он… Нет, нет, меня терзают страшные подозрения. И я в избытке чувств даже давлюсь гречишным зерном.
    Неужели он… извращенец?
    Он хочет надругаться над моей птичьей честью?
    Или же… он хочет сварить меня в супе?
    Ко-ко-ко-ко-ко…
    Изверг, негодяй, подонок!
    Но нет, меня голыми руками не возьмешь! Я и фортель какой выкинуть могу. Например…
    А вот… Да… Именно так – я в окно улечу.
    Говорите, куры не летают? Еще как летают, была бы достойная причина для полета.
    Только бы окно оказалось открытым.
    Открыто? Молодец хозяин. Правильно, свежий воздух полезен для здоровья. И для твоего, и для куриного.
    Ой, что-то страшно. Больно высоко. Но лучше так, чем бритвой по горлу. Главное – настроить себя, приободрить.
    Ко-ко-ко-ко-ко… Ах, гречка хороша была. Жалко, не все доклевала. Но пусть уж, Б-г с ней, с гречкой. Жизнь дороже.
    Только правильную позицию надо для толчка. Пятками на подоконник.
    Ой, что это я? Какими пятками, у меня же лапки?
    Коготочки по подоконнику – тюк-тюк-тюк, еще тюк-тюк-тюк. Ничего, если что тебе и поцарапаю, то ты сам виноват: нечего было меня в дом приносить.
    Руки растопырить.
    Ну вот, опять заговариваюсь. Хотела сказать: крылья в стороны.
    А сейчас пошел обратный отсчет.
    Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один. На старт! Внимание! Ма…
    Мама!
    Глава 36. На дне
    Сегодня подобрала около своего подъезда какие-то раскиданные бумажки и одноразовую посуду.
    Пошла к мусорному баку, чтобы выбросить улов в положенное ему по статусу место. А вместе с мусором еще и ключи от дома в руке держала. Ну, и как вы сами понимаете, выбросила ключи в бак, прямо на дно.
    Осознала ошибку сразу. План действий тоже возник сразу – извлекать ключи.
    Конечно, неплохо было бы для начала сходить домой за резиновыми перчатками, но домой-то как раз попасть не представлялось никакой возможности. А мысли о воззвании к сердечности соседей я отбросила сразу. Я вообще нелюдима и не имею контактов ни с кем из жильцов нашего дома. Да к тому же, признайся я кому, что выбросила ключи в мусор, еще подумают, что я того, с приветом, больная какая-нибудь.
    То есть я, безусловно, больная. Но это знаем мы с вами. А им об этом знать совершенно не обязательно. А то еще начнут приглядываться, санитаров вызовут, если что пойдет не так. А я не хочу к санитарам. Я не хочу опять лечиться. Я хочу быть дома. И я там буду. Только ключи достану из бака.
    И ведь, как назло, он почти пуст. Вот был бы он наполнен хоть наполовину, а еще лучше на две трети – нет проблем: протянула бы руку и схватила ключи с поверхности чужого мусора. А тут – лезть на дно, на самое дно. И это учитывая, что бак мне по грудь.
    Я в очередной раз откинула крышку и заглянула внутрь.
    Бак приветствовал меня не очень сильной вонью.
    Не то чтобы я была брезглива, но тут все-таки содрогнулась – при внимательном изучении содержимого бака там обнаружились: куриные потроха с душком (для тех, кто удивится, почему потроха еще не стали достоянием бродячих кошек, поясняю: у нас рядом с подъездом есть специальное помещение для баков, которое запирается на щеколду, так что кошкам вход воспрещен), пара дырявых носков, полиэтиленовый пакет, набитый пустой пластиковой тарой, несколько консервных банок, вероятно, выпавших при падении все из того же мешка, обрывки писем и бумаг другого сорта и один использованный презерватив, притулившийся к стенке бака и явно павший духом.
    Я мрачно кивнула этим жалким останкам чужих квартирных происшествий, которым в данный момент предоставлялся невиданный шанс – стать еще и свидетелями моего позора и моей эквилибристики.
    Мусор, словно уловив мои мысли по этому поводу и предвкушая грядущее зрелище, затрепетал и пахнул сильнее. В букете ароматов отчетливо солировала пряная нота ношеных носков. Странно: соседи мои – все люди приличные и вряд ли довели бы носки до такого состояния. Не иначе как к нашему баку похаживают посторонние. Кто бы это мог быть?
    Я поморщилась. Носки ощетинились нитями своих рваных ран. Консервные банки ощерились острыми краями истерзанных железных крышек. Презерватив полуобнял один из ключей моей связки и явно демонстрировал нежелание расставаться с вновь обретенным другом. Последняя деталь меня особенно расстроила.
    Я попыталась дотянуться до дна рукой – безуспешно.
    Я прижалась к баку грудью и протянула руку заново – лучше, но пока безуспешно.
    Я положила бак на землю боком и поползла внутрь.
    Сначала он принял меня как родную. Раскрыл мне свое гостеприимное лоно. Окружил меня непроницаемой защитой своих черных, изгаженных отбросами боков. Заслонил меня от света и людских глаз.
    Хотя нет. Большая часть моего туловища еще торчала наружу, и если бы это привлекло чье-нибудь внимание, то моя репутация могла пострадать.
    Поэтому надо было срочно доставать со дна свою добычу и заметать следы. Или… Или? Или наоборот, забраться в бак поглубже.
    «А тут не так уж плохо, – подумалось мне. – Диоген вот, например, вообще жил в бочке. Почему бы мне не жить в мусорном баке?» И я потянулась дальше.
    Почистить бы его только, и получится вполне сносное жилье. Я там буду прятаться от скрытых камер и собственных страхов. А иногда, в хорошую погоду, я буду выползать наружу и с фонарем искать людей на городских улицах.
    Можно будет также иногда заглядывать в квартиру: чтобы приготовить что-нибудь вкусненькое и полить цветы.
    А если вдруг другие люди, те самые, среди которых даже с фонарем ни черта не найдешь, тем более человека, перепутают мой жилой бак с обычной тарой для мусора? И тогда они будут сыпать мне на голову объедки и использованную туалетную бумагу?
    Нет, здесь надо обязательно что-нибудь предпринять. Надо оттащить мой бак на безопасное расстояние и наклеить на него объявление. Что-нибудь такое, вроде: «Не кантовать!», или «Не беспокоить!», или так: «Ни в коем случае не использовать по назначению!»
    А может даже еще агрессивнее: «Осторожно! Взрывоопасно!» Тогда точно ничего на голову сыпать не будут. И я заживу.
    Только как забираться в мой пластиковый домик? Не опрокидывать же его каждый раз на бок. Да, к тому же, в этом случае так и придется в нем сидеть в неудобной позе, потому что, забравшись внутрь, когда бак на боку, потом уже не распрямишься в положенную ему по статусу вертикаль.
    Значит, надо приделать к нему приставную лестницу. Или прорубить входную дверь, которую я смогла бы в будущем запирать на крючок или щеколду. И чтоб плотно закрывалась, а то зимы у нас бывают холодные, ветреные: я должна обезопасить свой дом, чтобы не дуло.
    Впрочем, кто меня заставляет здесь зимовать? Бак – вещь мобильная, и колесики имеет. Так что можно путешествовать вместе с ним по миру. Только похолодает, и на деревьях пожухнет листва, мы сразу отправимся в теплые страны. Мы сможем уютно устроиться где угодно: хоть в лесу, хоть на побережье. И новые места повидаем, и спрячемся от всех, кому еще небезынтересна моя частная жизнь.
    Да, вот это прекрасная мысль.
    Может, тогда уже и ключи не стоит доставать? Зачем мне дом, когда бак заменит мне и его, и пропуск в мир?
    Нет, все-таки надо достать. Собрать необходимые вещи в дорогу, взять моющие средства, чтобы привести бак в порядок, еды сообразить кое-какой на первое время.
    И я поползла дальше.
    Но тут мой будущий дом начал вести себя по-другому. Как будто, заручившись моим доверием и принятым мною решением, он уже мог позволить себе больше со мной не церемониться и показать свою истинную суть.
    – Ам! – услышала я в своем правом ухе.
    «Это ты сказал?» – мысленно обратилась я к баку.
    – Ам! Ам!
    «Он хочет меня съесть, – догадалась я. – Съесть и переварить вместе с гарниром уже захваченного им мусора».
    – Не ешь! Не надо! – запретила я ему.
    Но он не послушался.
    Я уже как раз почти полностью залезла внутрь и дотянулась до ключей, отбросив ногтем мизинца прилипший к ним презерватив, когда бак начал меня пугать.
    Он вдруг конвульсивно дернулся и после этого стал как будто немного уже. Я попятилась раком.
    – Ам! – снова повторил он и дернулся сильнее.
    А затем его движения участились, и я поняла, что они напоминают мне глотательный рефлекс человека.
    Точно хочет меня сожрать. Только как он собирается это сделать? Зубов у него нет. А если его внутренность посчитать за глотку, то, получается, нет и желудка.
    Но бак не стал долго думать и быстро рассеял мои сомнения по поводу своих возможностей. Он задергался сильнее и начал вытягиваться в кишку, одновременно закупориваясь снаружи и отрезая мне путь к отступлению.
    «Он хочет, чтобы я задохнулась, – поняла я. – И тогда, уже в качестве безжизненного трупа, я стану его совершенно законной добычей».
    «О, я знаю, они все так делают, – осенило меня. – Вот почему иногда в мусорных баках находят дохлых кошек и закоченевших младенцев».
    Я никогда не верила, что матери выбрасывают своих крошек специально. Теперь я знаю наверняка, что была права. Они просто наклоняются над баками, чтобы сбросить туда плаценту или что-то другое, совсем ненужное. А младенцы падают случайно. Матери, конечно, хотят извлечь их обратно – но не тут-то было: баки хватают невольное пожертвование, захлопываются наглухо и умерщвляют малышей.
    Матери качают баки, царапают их ногтями, пытаясь сдвинуть намертво приросшие крышки, но, недавно пережившие роды, эти женщины слишком слабы, чтобы тягаться с пластиковыми монстрами. И им приходится уступить.
    И тогда, измученные и опустошенные душой и телом, они покидают место преступления, оставляя будущим следователям кошмарного дела невольные улики и почву для ложных догадок.
    А сейчас бак убьет и меня. А ведь я полезла в него добровольно. Но он не учтет этого факта и не сделает мне никаких поблажек. Он голоден и безжалостен.
    Только я не позволю ему уничтожить меня запросто. Я не сдамся без борьбы. Я буду истошно кричать и царапаться. Я смогу выбраться наружу.
    Вот я уже сильно продвинулась к выходу. Дно бака, правда, спазматически сужается вокруг моей головы и пытается так сдавить мне череп, чтобы тот треснул. Но ноги мои еще сильны и пока не скованы пластиком. И я могу сучить ими, толкаться и барахтаться.
    – Ам! – сказал бак и поспешил продемонстрировать мне еще один заготовленный на такой случай сюрприз: из его стенок, на первый взгляд совершенно непроницаемых для влаги, вдруг начало сочиться что-то жидкое и ядовитое.
    Сперва бак изнутри как будто просто покрылся росой, а затем она из конденсата на стенках превратилась в активную капель и вскоре уже в целые звонкие струи.
    От соприкосновения с этой жидкостью моя кожа запылала, как от ожога, и я поняла, что имею дело с какой-то концентрированной кислотой.
    «Да это же желудочный сок!» – догадалась я и окончательно убедилась, что бак намеревается не только убить меня, но еще и переварить.
    Я взвыла от боли и страха и еще интенсивнее стала пятиться задом и стучать по внутренностям бака ногами.
    Он извивался и старался избегать ударов, постоянно меняя форму и то раздвигаясь, то сужаясь.
    И тут я вспомнила, что у меня в руке есть еще одно оружие – мои ключи. Железные и крепкие, они явно полезнее в борьбе с баком, чем мои уже изломанные ногти.
    И я тут же вонзила самый длинный из ключей в размякшую изрыгающую сок пластиковую плоть, которая моментально отреагировала судорогой боли и впрыснула в потоки белой кислоты и слизи густую струю красного.
    Она оросила мое лицо, и я почувствовала на губах соленый привкус человеческой крови.
    – Ага! Ты понял, кто тут сильней?! – возопила я, необычайно вдохновившись своим успехом, и продолжала тыкать ключами, куда только доставали руки.
    И тогда бак сдался. Подергался еще немного и весь как-то обмяк и расслабился. А я выползла на свободу и теперь жадно глотала воздух.
    «Пусть поверженный бак остается на боку, – решила я. – Я не намерена его поднимать. Вот сейчас отдышусь и, не глядя на труп врага, гордо пойду домой».
    И пошла бы, если бы вдруг меня не поразила мысль, пришедшая из ниоткуда и без зова и расстроившая меня до слез. Мысль была банальной и поэтому тем более жестокой: почему, опрокинув бак на землю, я залезла в него сама, вместо того, чтобы раздобыть любую палку или ветку и с ее помощью безболезненно и ничем не рискуя извлечь ключи на свет божий?
    Как же я сразу не догадалась это сделать? Ведь так поступил бы любой ребенок, едва научившийся ходить и связно мыслить.
    И тогда у меня промелькнула страшная догадка: а ну как я действительно заболеваю? Не так, как раньше, а совсем по-новому?
    Ведь прежде мое безумие только радовало меня, даруя мне совершенно уникальные и очень интеллектуальные переживания. Но сейчас… Неужели я так резко и внезапно поглупела? Неужели мой мозг перестал подсказывать мне простейшие решения? Неужели я становлюсь на самом деле беспомощной?
    Все это было так больно и обидно, что я, как маленькая девочка, завалилась на ближайшую скамейку и разрыдалась вовсю.
    – Вам помочь? – раздался где-то рядом участливый голос.
    Я подняла зареванные глаза и увидела молодого мужчину, стоящего рядом и протягивающего мне карманную пачку одноразовых салфеток.
    – Зачем? – спросила я, как полная дура.
    – Чтобы вытереть слезы, – сказал он. – И кровь. Вы, кажется, губу прикусили.
    Точно, прикусила – так вот откуда этот соленый вкус.
    И тогда я взяла протянутые мне салфетки. И посмотрела ему в лицо. И меня осенило.
    Глава 37. Еще один отец
    Ну конечно, как же я сразу не догадалась. Это должен был быть прохожий. Случайный, как все прохожие. И самый лучший из них всех.
    Я тогда бродила в сумерках и не могла найти дорогу.
    Не знаю, какую дорогу я искала: к дому или от него. Но я знала точно, что должна найти. Что если не найду – пропаду, потеряю что-то важное и потеряюсь сама, уже безвозвратно.
    Сумерки – коварны. Они обволакивают тебя внезапно и липко, так, словно карабкаешься в расплавленной чавкающей жвачке, которую ни за что не оторвешь и не победишь, хоть кромсай ее клещами.
    Я не была готова к их атаке. Я следила за солнцем и не уследила. И оно выкатилось у меня буквально из рук и закатилось за асфальт.
    У меня не было ни часов, ни компаса. По звездам я ориентироваться не умею, но, даже если бы умела, это бы не помогло – в тот вечер звезды молчали, также, как и я, проглоченные сумерками.
    И никто не хотел мне помочь. Люди проходили мимо, не обращая на меня внимания, как будто бы и я была частью липкой тьмы. А те, что шли навстречу, боялись заглядывать мне в глаза и чуяли там власть сумерек, уже давно завладевших моей душой.
    А этот прохожий был особым, совсем не из того же теста, что другие.
    Он сразу, еще со спины, разгадал по моей походке, что я в отчаянном поиске, и ускорил шаг, чтобы помочь мне найти ориентиры.
    – Что вы ищете в таких плотных сумерках? – спросил он.
    – Если бы я знала, – доверила я ему свою тайну.
    – Но вы все равно продолжаете искать?
    – Да, потому что так надо.
    – Откуда вы знаете, что надо, а что нет?
    – Откуда вы знаете, какие вопросы задавать?
    – Я задаю лишь те, которые приходят мне в голову.
    – В голову ничего не приходит само по себе. Все, что там появляется, приносит птица Феникс.
    Он посмотрел на меня очень странно и сказал, что это не случайное совпадение, потому что он бизнесмен и его фирма называется «Феникс». Раньше у нее было другое название, но потом, после того, как ее сожгли конкуренты, он ее переименовал, чтобы всегда возрождалась, как Феникс из пепла.
    – Древние думали, что она возрождается из праха, а не из пепла. Это не то же самое, – сказала я.
    – Вы разбираетесь в истории? – спросил он.
    – Нет, я разбираюсь в птицах.
    – А как вы оказались в сумерках?
    – Забрела случайно. А вы?
    – Я шел в магазин за костями для супа.
    – Это их вы несете в мешке?
    – Да.
    – А чьи это были кости?
    – Коровы по имени Дороти.
    – Откуда вы знаете? Вы были знакомы с ней лично?
    – Нет, но я уверен, что ее звали именно так.
    – Это вам тоже открыла птица Феникс. Значит, ее гнездо именно в вашей голове.
    – Иногда мне тоже кажется, что в моей голове кто-то есть, – согласился он.
    И тогда мы пошли рядом. И пришли к нему домой. И пили крапивный чай с рябиновым вареньем.
    По-моему, мы так и не дотронулись друг до друга, но мой ребенок именно от него.
    Как же это может быть?
    Я уверена, что должно быть какое-то объяснение.
    Дайте подумать, и я пойму.
    Да, ну конечно! Вот оно: тем, у кого в голове гнездятся птицы, не нужно особо стараться. Это птицы, перелетая из одного человека в другого, рождают в них будущий плод.
    И с нами так произошло.
    Но где дом того человека, я не помню, потому что очнулась уже не там, а в больнице.
    Глава 38. Из дневника Молли
    Меня зовут Молли Уиппер, и я толстая негритянка, которая не пролезает в двери.
    Где бы я ни появлялась, сразу раздаются крики, всегда одни и те же: «Эй, ты, мерзкая уродина! Убирайся отсюда! Шевели скорее своей жирной жопой!»
    Я не обижаюсь – я давно уже привыкла.
    Было время, когда я пыталась рассмотреть себя в зеркало (кстати, в зеркала я тоже не влезаю, и, чтобы поместиться полностью даже в самом большом из них, я должна отойти подальше) и понять, почему я так не нравлюсь людям.
    Так и не поняла.
    Я знаю, что я вся черная и складчатая – но разве это главное?
    Давно уже я говорю по-английски и ношу английское имя, но когда-то я говорила по-французски, пока американские благотворители не вывезли меня из Руанды в Америку.
    А по рождению я тутси. Когда-то нас было очень много, но почти всех нас убили, распотрошили, разрезали на куски.
    Мою маму убили, и папу, и трех братиков, и сестричку.
    А меня спасли добрые американцы: они кормили меня, покупали сарафаны и шорты, научили читать и пользоваться компьютером.
    Если вы зайдете в гугл и поищите информацию о моей стране, вы прочтете, что уничтожение моего народа осуществлялось в пять раз быстрее, чем уничтожение евреев в гитлеровских концлагерях.
    Но когда я рассказываю об этом людям, они говорят, что я сумасшедшая. И чтобы я убиралась. Чтобы быстрее шевелила своей черной жирной жопой.
    Они думают, что мне от этого больно. Смешные, они понятия не имеют о том, что такое настоящая боль.
    Когда моей маленькой сестре отрубали руки и ноги – вот ей тогда было больно.
    А мне – ничего: я толстокожая, и моя жирная жопа не особо чувствительна к насмешкам.
    Почему я такая толстая, я не знаю: остальные тутси, как мне помнится, были стройными.
    Наверное, это потому, что я много пережила, и моя горечь осела в моих костях. И в мясе, и подкожном жире. Ем-то я не так уж и много, но много воспоминаний ношу с собой. Они и заставляют меня расползаться.
    Иногда мне кажется, что если бы меня выслушали, если бы я могла пересказать то, что придавливает меня к земле невероятной тяжестью, если бы вся моя боль просочилась сквозь поры моей черной кожи и оросила траву, я бы похудела.
    Но никто не хочет слушать. Считают, что я глупа, уродлива и все сочиняю.
    Я вовсе не глупа – я закончила приютскую школу с хорошими оценками. Я работаю на фабрике – упаковщицей. Мы выпускаем пластиковую тару, и я засовываю ведра и контейнеры друг в друга и выпускаю их со склада, чтобы большие грузовики развезли их по магазинам.
    В моей стране так же компактно утрамбовывали человеческие кости. Но когда я говорю об этом, мне никто не верит.
    Я думаю, люди велят мне убираться не потому, что я толстая и некрасивая, а потому что во мне много правды, которая колет глаз и режет слух.
    Во мне триста фунтов чистой правды, черной, как моя кожа, и соленой, как мой пот к концу рабочего дня на фабрике.
    Но вы не видите правду, вы видите только мою необъятную колышущуюся жопу, которая затмевает для вас все остальное.
    Что ж, я даже рада, что она такая большая. Тутси осталось так мало, что мы почти совсем уже не имеем никакого веса и значения. По крайней мере, жопа одной из нас весит много.
    Машина пришла – пойду сдавать ведра.
    Глава 39. Море
    Я сижу у моря и пишу.
    На самом деле, просто поразительно: я прожила в этом городе много лет и даже не подозревала, что здесь есть море.
    А ведь оно совсем близко от моего дома – буквально рукой подать.
    Я его сегодня разглядела в окно.
    Подошла к подоконнику с лейкой полить цветы, подняла глаза – смотрю, а оно там: серо-зеленое по весне, с белыми барашками, как и полагается.
    Барашки пасутся неровно, объедают редкие солнечные лучики – те из них, что не успели пожрать другие барашки, которые прикидываются облаками.
    Их-то целые стада, и они крутобоки. Поэтому солнца еще так мало, и морю перепадает немного. Но оно и тому радо. А я вместе с ним – сижу себе на набережной, прямо у той черты, где каменное ограждение впивается в песок, и радуюсь.
    Может быть, я и к воде еще подойду, и даже в воду зайду.
    Правда, одета я не по погоде. Могу раздеться – но еще прохладно. Могу в костюме искупаться – но потом с него будет капать, а мне не хочется оставлять после себя лужи в подъезде.
    А плавать – хочется. Потому что я впервые нашла море в моем городе, и этим надо воспользоваться, пока оно не спряталось от меня обратно.
    Наверное, я сегодня сделала что-то хорошее, раз море мне открылось. Оно ведь просто так к себе людей не подпускает – только по заслугам.
    Получается, что все, кто на берегу, хорошие?
    А те, которые тонут, тоже хорошие?
    Почему тонут тогда?
    Я лично всегда боялась утонуть. А иногда мне кажется, что я уже тонула, и даже не один раз. И во сне я это видела неоднократно: будто море принимает меня, обнимает, а потом вставляет свои тонкие пальцы мне в ноздри и заполняет их целиком. И я начинаю задыхаться. И превращаться в изумрудную водоросль. А потом из меня делают морскую капусту и закатывают в консервные банки. А иногда суши делают и заворачивают в меня кусочки сырого лосося.
    Быть капустой не страшно, пока тебя не начинают есть. Тогда уже становится больно и противно. Потому что приходится распадаться на кусочки и застревать у людей между зубами. А это уже совсем как-то гадостно.
    Тонуть тоже страшно. А вот промежуточная стадия между утоплением и поеданием – хороша. Мне нравится слегка покачиваться под толщей вод и нравится, когда цветные маленькие рыбки мельтешат между моими стеблями в поисках корма или просто из потребности порезвиться.
    Но почему я тону во сне, не знаю. И почему тонут другие наяву – тоже не знаю. Наверное, так надо.
    Так как у моря гуляют только хорошие люди, их мало. Я вижу девочку, сидящую на берегу и ковыряющую в песке ямку большими пальцами пухлых ножек.
    Как ее мама отпустила одну, да еще в такую погоду, ума не приложу. Я бы не отпустила.
    А девочке хоть бы что. И не надоедает сотни раз повторять ногами одно и то же движение.
    А может, это и не девочка вовсе, а песчаный холмик, слепленный водой и ветром. Если честно, мне отсюда не очень хорошо видно.
    А вот собака – она, должно быть, тоже хороший человек.
    Собака, похоже, настоящая. Обнюхивает что-то там, повизгивает. Ошейника на ней нет. И я думаю, что, если бы она вдруг захотела стать моей, я бы ей не отказала.
    У меня, правда, скоро ребеночек родится. Но ведь детки любят животных, так что собака не помешает. Может, даже поможет. Например, если она окажется умной и способной к дрессировке, можно ей поручать подогревать по ночам бутылочки с детской смесью и качать люльку.
    – Собака, иди ко мне! – зову ее я.
    Она смотрит на меня и улыбается. То ли радость свою таким образом показывает, то ли, наоборот, цинично скалится: мол, как же, буду я вам бутылочки подогревать, да еще по ночам! Сами, мол, грейте!
    В общем, выражение ее морды мне тоже плоховато видно. Поэтому приходится строить домыслы.
    А может, собака не хочет ко мне идти, потому что она живет у моря и прячется вместе с ним. И не может его покинуть.
    Но я и не настаиваю – каждому свое место, пусть живет, где хочет.
    И все-таки как я счастлива сегодня! До чего же прекрасно мое море! Оно и пахнет даже морем, как в детстве, когда я ездила с мамой на юг.
    А зачем мы ездили? Ведь море – прямо под домом?! Или мы тогда в другом городе жили?
    Не помню.
    Пойду все-таки искупаюсь. Ракушек насобираю заодно. Главное, чтоб мой блокнот ветром не унесло и водой не намочило.
    А я его спрячу: заверну в мешок, вот как раз один пустой валяется, и припру камешком.
    Потом в этот же мешок ракушки положу – дома отмою их и сделаю бусы. И ошейник для собаки, если она все-таки со мной пойдет.
    – Ты пойдешь, собака? – спрашиваю я.
    Собака, как и положено, улыбается. Наверное, все-таки пойдет.
    Если пойдет, я назову ее Собакой. По-моему, самое подходящее для собаки имя.
    И в следующий раз мы с ней вместе пойдем на море. Если оно не спрячется.
    Может, чтоб не спряталось, привязать его веревкой к окну?
    Но у меня, как назло, нет веревки.
    – Море, не прячься! – велю ему я.
    Оно тоже улыбается.
    Они сегодня все улыбаются – точно, хороший день.
    Хочу в воду.
    – Море, держи меня! И, чур, уговор – не топить. Меня нельзя превращать в капусту и есть. Я еще должна сначала успеть ребеночка родить.
    Глава 40. Классификация чувств
    Есть люди, которые умеют любить и ненавидеть.
    Есть люди, которые умеют только любить.
    Есть люди, которые умеют только ненавидеть.
    Есть люди, которые не умеют ни того, ни другого, – они вообще не умеют чувствовать, потому что у них какой-то неполадок с сердцем.
    Вообще-то у тех, которые умеют только ненавидеть, тоже неполадок. И хорошо было бы их всех починить.
    Как бы это сделать?
    Глава 41. Еще один отец
    Я святая дева. Теперь это уже совершенно очевидно.
    Я так долго ломала голову, а разгадка проста – у меня типичное непорочное зачатие.
    Когда Святой Дух осенил меня своим благодатным прикосновением, я лежала в кровати и ела кедровые орешки. Они очень вкусные, и, когда первый берешь в рот, кажется, что съешь их целую гору. Но очень быстро понимаешь, что больше не можешь.
    Я как раз была в нескольких орешках от того момента, когда пора остановиться, как он прилетел и осенил меня.
    Это было так, как будто кто-то подул в ту ямку, которая сзади, под основанием черепа.
    Сначала я подумала, что это ветер, в потом догадалась, что Святой Дух.
    «Что ему здесь надо?» – подумала я.
    А он мне в ответ:
    – Возрадуйся, дева!
    Я даже чуть орехом не подавилась.
    А он, чтобы подбодрить меня, предупредил:
    – Не бойся, это не больно!
    Я поежилась и по инерции засунула в рот еще пару орешков:
    – Что не больно?
    – Ну, это – то, что положено по пророчеству.
    – По какому, к черту, пророчеству?
    – Ну вот, – загрустил Дух, – ну почему они все сразу чертыхаются?
    – Кто это все? – удивилась я.
    – Да все, к кому ни прилечу, – пожаловался он.
    – А ты ко многим прилетаешь?
    – Прилетаю ко многим, но все безрезультатно.
    – А что тебе надо?
    – Ну как же?! – удивился он. – Как обычно: «И примет дева в чреве» и так далее.
    – Понятно, – припомнила я. – А почему все безрезультатно?
    – Да никто не хочет принимать. Времена не те. Все отнекиваются, говорят: «Я еще молодая, хочу для начала пожить в свое удовольствие». Я им: «Так ведь в анналы запишут, прославишься, новую историю начнешь». Ни в какую. Страху Б-жьего на них нет.
    – Бедный! – посочувствовала я ему.
    – А вот ты хорошая! – внезапно повеселел он, и по голосу было слышно, что он ко мне приглядывается и даже больше: придирчиво осматривает со всех сторон.
    – Чего это я хорошая? – забеспокоилась я.
    – Покладистая такая.
    – И ничего я не покладистая, – тут явно пришло время заартачиться. – И вообще: я не подхожу для боговынашивания – у меня шизофрения.
    – А вот это как раз не минус, а плюс, – обрадовался Святой Дух.
    Я почувствовала себя в ловушке и продолжила иным, уже слегка заискивающим тоном:
    – Ты ведь не сделаешь этого без моего согласия?
    – Мне показалось, ты уже согласна, – ответил он слегка плотоядным тоном.
    – Я – нет, – отодвинулась я поближе к стенке и подальше от него.
    Но тщетно: в таких ситуациях не забывайте, что духи вездесущи. И чтобы я убедилась в этом окончательно, он зашептал мне сразу в оба уха и еще отразился эхом в нескольких, явно назло и напоказ выбранных уголках моей квартиры.
    – Кыш! – прикрикнула я на него.
    – Не забывайся! Помни, с кем говоришь! – прогнусавил он надменно и обиженно.
    – Сначала объясни, почему именно я и что дальше будет.
    – Ты – не почему. Просто подвернулась. А дальше будет по классическому сценарию: родишь ребенка и наречешь его Эммануилом.
    – О, у меня как раз так папу звали, – обрадовалась я.
    – Ну вот видишь, – обрадовался и он тоже. – Я же заранее знал, что ты согласна.
    – Ничего я не согласна. Просто к слову пришлось. Не хочу ребенка.
    – Не хочу, не хочу, – запыхтел он, передразнивая. – А о ребенке ты подумала? О том, чего он хочет? Несчастная крошка! Ни одна мамка его не берет. Эгоистки проклятые!
    – Не забывайся! – позволила я себе маленькую месть. – Святому Духу не подобает говорить о проклятьях.
    – Да у меня вся жизнь – одно сплошное проклятье! А ты говоришь! – взвыл он. – В общем, так: отставить разговоры, приступаем к практической части.
    – Я против!
    – А ты не обращай на меня внимания, – посоветовал он. – Ты, вон, орешки свои доешь пока, а я сделаю все сам. Просто расслабься и не бойся. Повторяю: больно не будет.
    – Не хочу!
    – Господь призрит кротких!
    – Не хочу!
    – Подчини волю свою Господней и не дергайся.
    – Не хочу воли!
    – Правильно, – одобрил он. – На воле жиреют только и душою брюзгнут! Лучше в монастырь. Только сначала родишь.
    – Не хочу рожать!
    – А это что еще за утверждение? – возмутился он. – Угрожаешь Господу абортом?
    – Так, тебя вообще нет, ты мне просто снишься, – попробовала я сменить тактику.
    – Правильно, отлично! Это сон. Откинься на подушку и закрой глазки. А я тебе даже колыбельную могу спеть.
    – Не надо, у тебя голос противный.
    – Зато святой, – приосанился Святой Дух и предупредил: – Я начинаю.
    – Нет! – дернулась я.
    Но он меня слушать больше не стал, а завалил на кровать со всею своей, очень странной для бесплотного существа, гигантской силой и на всякий случай запихал мне в рот остатки орехов.
    Надо признать: орехи были все-таки очень вкусные.
    Глава 42. Из дневника «Роковых подвязок»
    После корректуры я стала явно лучше.
    Я вообще себя ощущаю то в мужском роде (как роман), то в женском (как книга). Для вашего удобства буду именовать себя в дальнейшем книгой.
    Итак, я стала лучше.
    Да вы сами сравните варианты до и после.
    Вот, например, эту фразу:
    «На кончиках ее пушистых и очень длинных ресниц сверкали прекрасные синие глаза».
    Это первоначальный вариант.
    А вот как это выглядит теперь:
    «Ее прекрасные синие глаза были обрамлены необыкновенно длинными и густыми ресницами».
    Красота, да и только – сама собою горжусь.
    Корректор, правда, и в исправленном виде меня почему-то называет редкостным дерьмом, но я так не считаю. Прощаю ее, потому что убогая и потому что говорит, не думая, сгоряча.
    А вот у нее, кстати, нет прекрасных синих глаз и длинных густых ресниц. А у меня есть (то есть у моей героини Корделии есть). Вот она и завидует, бедняжка.
    Иногда, право, корпит она надо мной, старается, а мне ее так жалко, так жалко.
    Ведь не только синих глаз – ничего у нее нет: ни кружевных чулок, ни подвязок, ни ананасов в шампанском.
    Но зато (и здесь уже, признаться, я ей завидую) она закроет глаза, замрет совершенно, до полной неподвижности, и вдруг все вокруг как будто светиться начинает. А она словно бы и здесь, и не здесь.
    И так мне интересно, где же это ее «не здесь», что прямо ерзаю я на столе. И кажется мне, что там, в ее голове такое творится, чего у меня ни на одной странице не найдешь.
    Вот оно как.
    Впрочем, чего уж тут завидовать друг другу? Мы ведь расстаемся. Она свою работу сделала и завтра отвозит меня в издательство.
    И пойду я гулять по миру огроменными тиражами.
    А она в конуру свою обратно пойдет. Одинокая такая, до слез.
    Глава 43. Подведение итогов
    Я смогла закончить «Роковые подвязки» несмотря ни на что. И справилась с заданием я очень быстро – за пять дней.
    Сегодня уже сдала работу в издательство и получила свой первый гонорар и следующий заказ.
    Это здорово. Теперь я смогу купить занавески с корабликами или уехать куда-нибудь в теплые страны. Не навсегда, просто попутешествовать и окрепнуть.
    Но сначала я довершу свой эксперимент.
    Он проходит удачно. Организм, видимо, привыкает к отсутствию лекарства. И хотя я за последние дни пережила очень много, о чем не преминула сообщить в своем дневнике, мозг мой, изрядно подуставший, кажется, привыкает, и я чувствую себя уже почти хорошо.
    Это и доктор подтвердил. Я была сегодня у него на приеме, он долго со мной беседовал, проверил и прощупал все, что мог, и признал, что я держусь настоящим молодцом. Про таблетки он так и не догадался. Выписал мне новый рецепт, но его я тоже выкину.
    Человека, от которого я забеременела, больше искать не надо. Оказывается, всем известно, кто это.
    Мне даже говорили об этом, но я, видимо, тогда была не в том состоянии, чтобы прислушаться, осознать и запомнить.
    Теперь я знаю.
    Он был моим мужем.
    Еще он был летчиком.
    В последнее время он много летал в Африку – доставлял местным жителям гуманитарную помощь, в основном лекарства и вакцины.
    Из последнего своего полета он не вернулся. Что-то случилось с мотором самолета, и он разбился.
    Как мне сообщили об этом, я не помню. Но сегодня во время беседы доктор упомянул, что тогда-то я и попала в больницу.
    Вернувшись домой после этого сегодняшнего разговора, я вдруг обнаружила, что в квартире довольно много его, летчика, и наших общих фотографий. Странно, как это я их раньше не замечала?!
    Что делать дальше, не знаю, но знаю точно, что надо жить. И я буду.
    Таблетки мне больше не нужны – я теперь смогу и без них.
    И еще я знаю, что у меня есть пропуск туда и обратно. Захочу – убегу от реальности в любую точку себя или пространства. Захочу – вернусь.
    Пропуск белый, ламинированный. На нем крупными буквами написано «Выдан птице Феникс, бессрочно».
    Может быть, я даже не буду так уж часто им пользоваться. Главное, что он всегда со мной, и это очень успокаивает.
    Это дает мне силы. Хотя я и так очень сильная, что даже доктор абсолютно официально подтвердил.
    Я очень многое могу и я обязательно очень многого добьюсь. Заламинированная свобода белого картона дает мне на это самые верные гарантии.
    И мамой я тоже буду очень хорошей.
    Да, кстати, совсем забыла сообщить о главном: сегодня среди прочих проверок доктор назначил мне ультразвуковое обследование живота.
    Мне его сделали прямо там, в клинике, на техническом этаже.
    Так вот: оказывается, я жду не одного ребенка, а пятерню: трех мальчиков и двух девочек.
    И не думайте, что я сумасшедшая. Про пятерню – это чистая правда.
    Глава 44. Недоумение
    «Я, А. И. Крон, лечащий врач психиатрической лечебницы № 2, заявляю, что не имею ни малейшего понятия, о чем идет речь.
    В прошлый вторник в конце рабочего дня уборщица Н. И. Сарафулина доставила мне найденный ею на кресле, стоящем в коридоре напротив моего кабинета, странный, очень объемный дневник, исписанный от руки почти полностью, за исключением последних восьми страниц.
    Я внимательно изучил содержание дневника с целью определения анонимного автора. Администрация больницы опасалась, что речь идет об одном из наших пациентов, и установление его (вернее, ее, ибо все написано от лица женщины) личности было важным для того, чтобы обеспечить безопасность как его (ее), так и остальных пациентов лечебницы.
    Но, увы, после прочтения данного псевдолитературного труда, я могу с полной уверенностью констатировать, что человек, написавший дневник, мне не знаком.
    В архивах лечебницы, действительно, существует история болезни № 3518, но она давно потеряла актуальность в связи со смертью пациента, который, впрочем, в любом случае никак не мог соответствовать личности автора дневника, во-первых, потому, что был мужчиной, и, во-вторых, потому, что не умел писать и не обладал никакими речевыми навыками.
    Все остальные пациенты (как те, что находятся на стационарном лечении, так и те, которые наблюдаются у нас амбулаторно), также не подходят на роль сочинителя. И все, кто был у меня на приеме в минувший вторник, когда был обнаружен дневник (знаменательно, что, как следует и из самого дневника, вторник у меня действительно приемный день для недавно выписавшихся из лечебницы), так же совершенно не годятся в авторы.
    Стало быть, остается признать, что данное сочинение – умело сфабрикованная фикция.
    Непонятно только, зачем она подброшена к моему кабинету и какие именно цели преследовал злоумышленник или группа злоумышленников?
    За сим передаю находку и мое заключение об оной своим коллегам и членам попечительского совета лечебницы для принятия решения о целесообразности дальнейших разбирательств по данному делу.
    11 мая…




    (Год неразборчив, на его месте левый угол расплывшейся печати. Но вам не по барабану ли?)
Top.Mail.Ru