Скачать fb2
Дальнее плавание

Дальнее плавание

Аннотация

    Повесть Р. Фраермана «Дальнее плавание» (1946) посвящена проблеме духовного становления подростков военных лет.


Рувим Исаевич Фраерман Дальнее плавание

I


    Анка спала в ту ночь без сновидений и проснулась рано, почувствовав себя необыкновенно счастливой.
    Она удивилась своей радости и посмотрела в окно, чтобы увидеть, не случилось ли что-нибудь в природе, что явилось причиной ее растроганности.
    Была уже поздняя осень.
    Из окна увидела она белый и ровный туман, в котором из-за реки поднималось солнце, волоча за собой полосу тонкого красноватого света. А в парке, сбегавшем к реке, среди многих уже обнаженных деревьев взор ее нашел несколько золотистых шатров легкой осенней листвы…
    Не их ли красота наполнила ее таким волнением, не прелесть ли этой милой осени, не этот ли ранний блеск, рассеянный над рекой и городом? А если бы шел снег, если бы сверкала молния, разве ушла бы из ее сердца эта радость?
    Нет!
    Но вряд ли она понимала, что источник этой радости лежит в ней самой.
    Ей стало немного стыдно, потому что, кроме деревьев и солнца, увидела она далеко за рекой высокие трубы, над которыми и днем и ночью не таял черный дым и куда так рано, завернув свой больничный халат в газету, ушла на работу мать — она теперь много трудилась…
    Но Анка ничего не могла поделать со своим счастьем, которое еще во сне поселилось в ее душе. Она ничего не могла поделать, потому что была всего-навсего школьница, которой едва лишь минуло семнадцать лет.
    И, распахнув настежь окно, она стала коленями на подоконник и снова отдалась своей радости, пока вдруг не вспомнила об отце. Он давно уже был на войне. Жив ли он? Вот уже целый месяц, как нет от него писем. И не о нем была ее первая детская непослушная мысль…
    — Анка, что с тобой? — сказала она себе. — Ты ничего не помнишь, ты любишь только себя.
    Ей стало еще более стыдно, чем за мгновение до этого. И, глядя на солнце, которое с таинственной дрожью поднималось из-за реки, она попросила у этого приходящего дня и любви, и мудрости, и понимания жизни, и разных вещей, которых, вероятно, много на свете.
    Сегодня был первый день, когда она отправлялась в школу в последний, десятый класс.
    В открытое окно ворвалось так много света, что, казалось, от него задвигались и тихо зашептались листья единственного дерева, росшего внизу под окном, и от него заколебался крошечный огонек, рожденный из простой веревочки, воткнутой матерью в пузырек с керосином.
    Он горел всю ночь, забытый всеми…
    Это при нем мать ушла на работу, при нем, наверное, думала об Анке… Он был, конечно, слаб, но и он улыбнулся ей.
    Она увидела в дальнем углу на столе завтрак, приготовленный матерью, — несколько еще теплых лепешек и каплю прозрачного меда.
    Анка съела мед и заглянула под блюдце, куда мать обыкновенно клала для нее записочку о том, что нужно помнить сегодня и что нужно сделать.
    Так как они теперь виделись редко, то приходилось друг другу писать.
    Мать часто писала Анке.
    И на этот раз записочка лежала на месте. Но была она пространней, чем обычно, и вовсе не говорила о заботах семьи.
    Анка подошла к окну и прочитала:
    «Вчера я вернулась поздно, и ты так сладко спала, что разбудить тебя у меня не хватило силы. А мне хотелось так видеть тебя, моя Анка, и с тобой говорить… Я знаю, ты проснешься утром с радостью. Наступил уже день, когда ты отправляешься в школу в последний раз. Я долго думала об этом, дитя мое. Я вспомнила себя в этот день, и своих учителей, и школу, которая, как твоя, стояла на широкой и шумной улице. Я вспомнила, как девять лет назад отвела тебя за руку в первый класс и все боялась, чтобы ты не заблудилась на обратном пути. Как быстро пролетели эти годы! И у тебя уже осталось мало времени, чтобы слушать меня. И этот год не будет долгим. Запомни этот день. Та дверь, через которую ты выйдешь на дорогу жизни и, оставив берег, отправишься в дальнее плавание, уже приоткрыта. Посмотри в свою сумочку, добрый матрос, — так называл тебя часто отец. Не забыла ли ты что-нибудь? На этот берег дважды не сходят… Это твое детство, твой дом и твоя школа. Как часто нам с отцом было некогда! Приходилось много трудиться для нашей большой семьи, и школа была тебе матерью, семьей и товарищем. Учителя больше, чем мы с отцом, готовили тебя к жизни. Ты люби их, Анка. Труд их очень тяжел. Каждый из вас хоть раз в жизни доставил им огорчение… А сколько вас? И все вы приходите и уходите, а они остаются…»
    Анка медленно отошло от окна, удивленная письмом матери.
    Мать так никогда не писала.
    И пока Анка одевалась, убирала комнату, стирала пыль с мебели — небогатая была мебель у Анки: кожаное кресло отца да зеркало, которое ей подарили сестры, — она все думала о матери с изумлением и нежностью. Как могла она среди стольких забот, ночью, при свете слабого огонька, вспомнить своих учителей и школу и угадать это милое утро и счастье, посетившее Анку?!
    И Анка решила любить учителей больше, чем прежде. Наверное, она любила их не так, если мать об этом пишет.
    Она погасила огонек и, захватив с собой одну только тетрадь, вышла на улицу. Но тут она решила не спешить, чтобы не прийти в школу слишком рано.
    Она пошла по бульвару, по длинной и широкой дорожке, которую старый сторож еще не успел подмести.
    Упавшие за ночь листья лежали на песке еще влажные, не успевшие почернеть — золотые и красные, такие, какими застала их последняя минута расставания с деревом.
    Анка подняла несколько листьев, более ярких, чем другие, и положила их в свою тетрадь. А один лист, самый красивый, оставила, и на секунду взгляд ее залюбовался его красотой. При этом она тотчас же подумала о Гале, о своей любимой, самой верной подруге, с которой учились они вместе с первых лет. И вместе они собирали эти листья.
    Но вот уже более трех месяцев, как она не видела ее, с той самой поры, как уехала с комсомольцами на летние работы в лес и в деревню, а Галя осталась в городе.
    И, вертя в своих пальцах нежный, на длинном черенке кленовый лист, своим золотистым цветом напоминавший ей волосы Гали, Анка старалась представить себе ее лицо, уже несколько затуманенное этой долгой разлукой. И в памяти ее вставал облик изменчивый и все же чудесный, со взором задумчивым и внимательным, в котором постоянно таилась пытливая и беспокойная мысль.
    Галя с самого первого класса училась лучше всех. Что бы она ни делала — писала ли формулы на классной доске, играла ли Машеньку в школьном спектакле, — искусство, живое и вдохновенное, всегда обитало в ее существе.
    Ее дивные способности являлись гордостью учителей, товарищей и школы.
    Ей первой прочили золотую медаль.
    И это было тем удивительней для многих школьных подруг, что Галя жила в постоянном довольстве. Отец ее был важный, уважаемый всеми в городе человек, и Галя была одна в семье — отец и мать баловали ее как только было возможно.
    Но, казалось, она сама ничего не теряла от этого — ни детской своей прелести, ни детской доброты.
    В школе она была приветлива и ласкова с подругами. Ее обширная память приходила на помощь каждому с такой готовностью, что Галя привлекала к себе многие сердца.
    Но только одну Анку называла она своим верным другом.
    Как часто, бывало, раньше они вместе с Галей отправлялись кататься на длинной, покрытой черным лаком машине ее отца! Они уезжали за город далеко, к большой дубовой роще, осеняющей высокий берег реки, где весной перед экзаменами всегда распевали птицы и где над головой у девочек не было ничего, кроме легких облаков и неба.
    И там они мечтали о том, как Галя станет великой актрисой.
    Это были прелестные прогулки. И как давно это было!
    Где теперь эта машина? Где отец Гали? Как она сильно изменилась с тех пор, когда стало известно, что отец ее погиб на войне!
    Она стала худа и задумчива, и не все, не все ей удается теперь так хорошо, как прежде! И это все печально…
    Так думала Анка, глядя на золотой осенний лист, цветом своим напоминавший ей волосы подруги, и глубокая жалость, как облако, закрыла ее утреннюю ясную радость.
    Однако знакомый поворот на широкой улице вскоре вернул Анке ее прежнее состояние.
    Она остановилась перед школой.
    Вот ворота с двумя каменными столбами, вот двор, на котором за лето, пока не топтали его детские ноги, успела вырасти трава — и она уже пожелтела. А вот и школа.
    Мать была права.
    Как зеленый, милый берег детства, глянул на нее из глубины двора высокий дом с большими окнами. В нем стоял шум, подобный отдаленному звону лесных вершин, когда по ним проходит ветер. Это были крики множества детских голосов.
    Анка не спешила войти.
    Только сейчас за многие годы она внимательно посмотрела на этот дом, который столько лет был для нее заветной гаванью, откуда собиралась она отплыть в далекие края.
    Маленькой девочкой взбежала она на его каменное крыльцо и вошла в его коридоры, где тогда еще пахло известью и свежим деревом, потому что школа была новая и построена ровно девять лет назад, в тот самый год, когда впервые мать привела за руку Анку к ее дверям.
    Но Анка никогда не думала об этом. И только сейчас, вспомнив вдруг, она еще раз окинула пристальным взором светлые окна школы, глядевшие на восток, на запад и на юг, где было так много солнца. Она посмотрела на ее стены, на камни, из которых они были сложены, на полотнища лозунгов, прибитых над ее крыльцом.
    Камень, пожалуй, был слишком темен и даже строг на вид — из простого камня были сложены ее крепкие стены, и суровостью, казалось, была крепка душа их строителя.
    Но зато какая светлая была школа внутри! И в углу двора, где теперь стояли маленькие девочки, в первый раз пришедшие в школу, росли молодые липы. Они еще не успели облететь, и красноватые, почти алые листья их осеняли темный камень.
    Кто посадил эти липы? Чья душа подумала об этих маленьких девочках, что сейчас стоят под их легкой тенью? Неужели душа того же самого сурового строителя?
    И, обернувшись назад, Анка увидела протянутый над шумной улицей и чуть колеблемый утренним ветром знак.
    Он был из железа, и белой краской было написано на нем: «Тихий ход. Осторожно! Школа!»
    И все машины, с резиновым шумом пробегающие мимо по этой улице, убавляли ход, и водители их и те, кто сидел в машинах — были ли то женщины или мужчины, юные девушки или старики, — зорко глядели по сторонам и, кто знает, может быть, в это мгновение вспоминали и свою школу и свое собственное, уже далекое детство, его резвость, его неосторожный бег…
    А кто подумал об этом? Кто повесил этот знак — знак величайшей нежности, заставив каждого прохожего подумать об ее, Анкиной, школе и об ее, Анкиной, жизни?
    Неужели все тот же суровый строитель?
    Пусть знак этот сделан из железа. Что из того! И железо может быть нежным, как бывает оно справедливым.
    Народ! Суровый и нежный строитель! Разве не железом победил он сильнейшего в мире врага, сражаясь за ее, Анкино, счастье?!
    Все эти мысли, возникшие перед Анкой внезапно, без зова, как бы прилетевшие к ней на крыльях, растрогали ее еще больше, чем это золотое утро, одарившее ее такой радостью, такой силой, такими надеждами и намерениями.
    И она взбежала на крыльцо своей школы, готовая все любить и делать все, как надо.

II

    Как надо встретить подругу, когда ты не видела ее уже более ста дней, когда ты была в лесу на работе, а она оставалась в городе?
    Как надо встретить других своих подруг, не лучших и не худших в классе, где все для тебя новое — и стены, и парты, и классная доска, и дверь, через которую, может быть, войдут в их новую семью иные, новые волнения?
    Решив все делать, как надо, Анка, однако, прежде всего огорчилась: Гали не было в классе, она еще не приходила.
    Потом Анка забыла, что надо делать, и, визжа, как маленькая, носилась по своему новому классу, веселыми криками встречая подруг. И одних она целовала и обнимала, других целовала только, а третьим просто подавала свою смуглую, худенькую и затвердевшую на работе в лесу ладонь.
    Потом, бросившись со всех ног между парт, она выбрала место для Гали и рядом с ней для себя, так как она умела думать о друге и тогда, когда его не было у нее на глазах.
    Это место было не очень близко к столу учителя и не очень далеко, то самое место, на котором так удобно бывает во время скучного урока, согнувшись в три погибели, передать записочку назад, или пошептаться, или даже подсказать решение трудной задачи подруге, стоящей у доски.
    Ни единый из этих школьных грехов не был чужд сердцу Анки, ибо она была обыкновенная девочка, которую и в толпе было бы трудно отличить от других, как трудно отличить в молодой березовой рощице то самое деревцо, на которое издали случайно падает взгляд и которое одно, благодаря игре света и листьев, делает всю рощицу такой чистой и юной, такой привлекательной, что невольно заставляет приблизиться к ней с улыбкой в сердце.
    Анка с размаху села на скамью и громко крикнула:
    — Стоп! Это место для Гали. Никого не пущу! Вы же знаете, что Галя любит сидеть в самом центре. А я всегда с ней рядом! Вы это знаете или нет?
    Все это знали. И так как многие любили Галю — хотя, может быть, и не так, как Анка, но уважали ее все, — то никто с Анкой и не спорил.
    Лучшего места для Гали нельзя было в классе найти.
    Но самой Гали по-прежнему не было.
    До звонка оставалось уже немного. Это начинало Анку тревожить.
    Зря она вчера вечером не зашла к Гале. Она была бы теперь спокойна. Но все было некогда, и каждый раз, когда открывались двери класса, Анка живо поворачивала голову.
    Но входила не Галя. Входили в эту дверь другие девочки.
    Вошла Беляева Нина — девочка с длинным белым умным лицом, с двумя толстыми черными косами. Движения у нее были спокойны. Она всегда училась хорошо.
    Вошла, в очках, стриженая, с пухлыми щеками, Вера Сизова, всегда нездоровая на вид и, несмотря на это, полная пустой энергии и суеты.
    Она сказала:
    — Приветствую вас, девочки!
    Ее слишком тонкий голос против воли вызвал у Анки легкое раздражение.
    Вошла девочка по фамилии Берман, с русыми косами, с деревенским робким лицом.
    Вошли другие…
    И хотя город, где училась Анка, стоял далеко в глубине страны и враг не доходил до него — только дважды налетали по ночам его самолеты, да и это было так давно, что у всех исчезли из памяти даже воспоминания о страхе; хотя величественный шум побед родного народа, как шум океана, уже омывал всю вселенную, но все-таки с каждой девочкой, что отворяла высокую дверь своей школы, входила в класс война в своем разном обличии, в своих разных подробностях.
    Как мало стало портфелей, в которых раньше носили свои книги школьницы! У многих в руках были полевые сумки с ремешками, с железными кольцами, подаренные братьями или отцами, — сумки, которые, может быть, служили им на полях сражения.
    Солдатское слово «точно» поминутно слетало с нежных девических губ. И многие девочки пришли в сапогах. Тут были маленькие сапоги, сшитые красиво, по ноге, из тонкой и мягкой кожи. Были более грубые, но все же ладные. Были сделанные и не по мерке, большие, сшитые из ноздреватой керзы.
    А Берман пришла в босоножках на деревянной подошве. У нее не было никаких сапог, ни туфель. Она приехала в этот край издалека. Она прошла, громко стуча по классу своими деревянными подошвами, и села на самой последней парте, у стены. Робкое лицо ее, с которого не сошли еще веснушки, и тихий взор ее серых глаз были печальны. Недавно у нее убили двух братьев. Но и сквозь печаль из ее глаз с неудержимым любопытством глядела юность на мир.
    И Вера Сизова принесла в класс совершенно удивительную вещь — стеклянную ручку, сделанную в форме птичьего пера, сквозь которую можно было смотреть на солнце. Она казалась такой хрупкой, что ею страшно было писать. Но Вера говорила, что если эту ручку ударить даже о камень, то и тогда она не разобьется, что такое же точно стекло вставлено в фонарь боевого самолета, на котором летает брат. Он подарил ей эту ручку. И сквозь это волшебное стекло следит он в небе врага, и лучше стали защищает оно его со всех сторон. Даже осколки зенитных снарядов не оставляют на нем никакого следа, только слегка белеет, будто покрывается снегом, его прозрачная поверхность.
    Анка взяла из руки Веры эту ручку и приложила ее к глазам.
    И верно: она увидела солнце, и школьный двор, и золотую листву на бульваре, и светлый мирный воздух этого осеннего утра, в котором медленно двигалась по асфальтовой дорожке знакомая фигурка Гали.
    Это было самое радостное, что увидела Анка в это утро.
    «Не странно ли это, — подумала она, — что сквозь то самое стекло, сквозь которое летчик первым старается увидеть врага, я первая увидела друга!»
    Анка засмеялась, потом бросилась вниз по лестнице, оставив эту удивительную ручку всем, кто хотел сквозь нее посмотреть на широкий свет.
    Она встретила Галю на крыльце.
    И у Гали в руках были осенние листья, которые она прижимала к себе.
    Подруги обнялись крепко.
    Анка несколько раз поцеловала Галю, все так же громко смеясь.
    Галя же не смеялась вовсе, хотя тоже была очень рада своему другу.
    — Представь себе, — сказала Анка, — я увидела тебя далеко сквозь небьющееся стекло, которое принесла Вера.
    — Как ты меня увидела? — спросила с удивлением Галя.
    — Сквозь небьющееся стекло, — повторила Анка и снова поцеловала Галю. — А почему ты так поздно пришла? Я уж тревожиться начала.
    — Я шла длинной дорогой, — сказала Галя и добавила: — Но довольно, Анка, целоваться — дай мне лучше просто на тебя посмотреть.
    Они постояли немного на крыльце, разглядывая друг друга внимательным взглядом.
    И Галя увидела оживленное, смуглое лицо Анки, с которого еще никак не сходили светлые отблески того счастья, с каким Анка проснулась утром. Оно против воли жило в горячем и открытом взгляде ее черных глаз.
    Анка же увидела иное лицо. Большой выпуклый лоб, над которым, как тончайшие лучи, постоянно светились и блестели волосы — золотые нити, которые бегут от звезд. Синие глаза были глубоки и выражали постоянную привычку думать. Рот был нежен. Черты лица нервны, подвижны и сочетались в той дивной прелести, которая невольно останавливала взор.
    Взглянув на это лицо, о котором так часто говорили все девочки в классе, Анка, никогда не замечавшая его красоты, ибо любила подругу сердцем, увидала в глазах Гали какое-то иное выражение, то самое, какое светилось и в глазах простодушной девочки Берман. То было затаенное горе — печаль.
    Анка подумала: «Что же это я так счастлива, в то время как друг мой печален?»
    И Анка отвела свой взгляд от подруги, ибо ей было стыдно за свою радость.
    Она спросила у Гали про отца, нет ли каких-нибудь новых известий.
    — Так как, — сказала она, — в тех извещениях, что присылают родным, бывают удивительные ошибки.
    Чем еще могла она утешить друга?
    Галя ничего не ответила.
    Она только покачала головой. Потом с силой толкнула тяжелую школьную дверь, туго ходившую на пружинах.
    И вместе с Анкой они вошли в свою школу: одна — с затаенным счастьем, другая — с затаенной печалью.

III

    Как бы ни было велико горе в твоем сердце, но когда ты входишь в свою школу, печаль твоя остается на пороге.
    Ты видишь совсем маленьких девочек, которые длинной шеренгой попарно спускаются с лестницы. Они еще держатся за руки и робко идут куда-то за учительницей. А куда идут — неизвестно…
    Ты видишь девочек постарше, с косами, заплетенными на кончике в одно кольцо. Они еще прыгают на одной ноге возле своих классов и что-то кричат друг другу и смеются, а одна, отвернувшись к стене от всех, уже о чем-то плачет. А о чем — неизвестно…
    Ты видишь девочек еще старше, которые уже не прыгают и не держат робко друг друга за руки, а ходят свободно по коридору, и лучистые глаза их сияют, как сияли недавно у тебя, и они о чем-то беседуют громко. А о чем — неизвестно…
    И этот шум подрастающей жизни, раздающийся во всех этажах, словно шум потоков, спускающихся весною с гор, окружает тебя со всех сторон, и ты погружаешься в него, точно в высокую траву или в волны прибывающего рассвета… И ты счастлив, потому что ты человек.
    И потому, что ты человек, тебе хочется оглянуться назад и посмотреть на те места, откуда совсем еще недавно унесло тебя на своих крыльях летучее время.
    — Анка, — сказала Галя, шагая со своим другом по коридору, — зайдем в девятый класс и посмотрим, кто сидит теперь на наших старых местах.
    И Анка тотчас же согласилась, хотя и удивилась немного этому странному желанию. Она предпочитала смотреть всегда вперед. Она была еще так молода, что казалось, будто позади нет никаких воспоминаний, и настоящее представлялось ей самым лучшим временем.
    Они подошли к девятому классу, открыли знакомую дверь и заглянули внутрь.
    Да, все как будто было знакомо тут — большая доска с отломанным углом, немые карты на стенах… А все же что-то вдруг показалось им чужим в старом классе. На их местах сидели другие, незнакомые девочки.
    Они с удивлением посмотрели на подруг, и одна из них загородила им дорогу.
    — Вы ошиблись, девочки, — сказала она, — вы не туда попали.
    А другая воскликнула со смехом:
    — Посмотрите, девочки, это Галя Стражева пришла к нам! Она, наверное, осталась на второй год в нашем классе.
    И многие захохотали громко, потому что Галю знали все в школе и знали, как невозможна и как смешна была эта мысль.
    Засмеялась и Анка.
    — Да, да, мы ошиблись, — сказала она, быстро захлопывая дверь.
    Они заглянули и в восьмой класс. И здесь их встретили с удивлением.
    Но уже другая девочка, чьи глаза так сияли, загородила им дорогу.
    — Вы, наверное, ошиблись, — сказала она. — Это восьмой класс.
    Однако тут они постояли подольше в дверях, глядя на свои старые парты.
    Еще более, чем в прежнем классе, вдруг поразило их нечто новое.
    Что это?
    — Ах да, — сказала Галя, — совсем нет мальчиков.
    — Да, да, совершенно верно, — сказала с удивлением Анка, — ведь мы в этом классе еще учились вместе. Это все-таки странно — совсем нет мальчиков.
    И Анка, которой казалось, что у нее нет никаких воспоминаний, вдруг вспомнила самого незаметного из незаметных мальчиков, самого забытого, который почему-то пришел ей на память.
    Он сидел позади, через парту, и однажды дал ей списать сочинение. Он был молчалив. И только с Анкой разговаривал чаще, чем с другими, и только с Анкой возвращался домой по длинным бульварам над набережной.
    Но он всегда говорил о Гале с восхищением, и, может быть, только поэтому пришел он на память Анке. Его звали Ваней — простым и милым именем, которое нравилось Анке.
    Она вспомнила мальчика и спросила о нем у Гали.
    Но Галя уже забыла его лицо.
    — Нет, все-таки они славный народ, мальчишки, — сказала Анка с грустью. — Посмотри, Галя, нет ни одного среди нас… Кто на войне, кто учится в другой школе… Где вы, милые товарищи?
    Они посмотрели вдоль широкого коридора поверх движущейся толпы школьниц и увидели всё девочек с косами и без кос, с лентами и без лент, и ни одной стриженой, буйной мальчишеской головы, которая бы, как прежде, мелькнула перед их глазами.
    — А мне жалко, что нас разделили, — сказала задумчиво Галя.
    — Это потому, — заметила Анка, — что ты училась лучше их и всегда спорила с ними. Ты была сама почти как мальчик. Хотя правда, что говорить, с мальчиками было веселей. Но зато тише стало на уроках.
    — Это верно, что тише стало, — сказала Галя, — а все-таки мне бы хотелось быть мальчиком. Все они сильные, все они теперь на войне. И будь я юношей, я, может быть, стояла бы рядом с отцом там, под огнем, в ту минуту, и, может быть, закрыла бы его от смерти.
    — А разве среди девушек нет сильных? — спросила Анка. — Разве мало девушек на войне? И разве они не такие сильные, как юноши, и, может быть, даже лучше их? Нет, хорошо быть девочкой!
    — А что в том хорошего? — спросила Галя.
    — А то, — ответила Анка, — что, во-первых, я хочу быть похожей на мать. А во-вторых, я умею делать все, что делают мальчики, и при этом я еще девочка.
    И Анка, распахнув широко двери своего класса, громко крикнула:
    — Хорошо быть девочкой!
    Все взглянули на нее с удивлением и тотчас же увидели Галю. Подруги подошли к парте и сели на свои места.
    Все собрались вокруг Гали, и каждая спешила с ней поздороваться.
    В этом желании не было ни подобострастия перед лучшей ученицей в школе, ни тайной зависти, прикрытой лестью. Никто не мог бы сравниться с Галей в ее способностях к ученью, в ее маленькой славе. Но, может быть, это было то бескорыстное чувство радости, какое испытывает каждый, когда чужая, пусть даже маленькая, школьная слава, с которой стоишь ты рядом, греет и тебя немножко.
    Так самый безвестный житель города больше, чем все другие, гордится славою своих сограждан.
    И девочки гордились тем, что не в чужом, а в их классе с первых лет училась Галя Стражева. Но сама Галя не понимала, чем привлекает она к себе подруг, почему они так к ней расположены. Она принимала это как дар, все тот же дар природы, что и красота.
    Галя огляделась вокруг и увидела, что хотя это новый класс, но что он уже ее класс, где ждут ее семена новых знаний; что и в нем светло и потолок высок; что это только новая комната, где встречают тебя все те же старые твои спутники детства, которые улыбаются тебе дружелюбно и, может быть, смотрят на тебя с надеждой и гордостью; что это только мера, которой отмерена новая часть твоей жизни, лишь более долгая, чем минута, что отмеряют над твоей головой часы; и что в этой новой части жизни тобой еще ничего плохого не сделано, еще ничьих надежд не обманула ты — ни надежд учителей своих, ни собственных своих надежд, что стоят перед твоим взором, как дальние сверкающие горы; и ты счастлив не потому, что ты девушка или юноша, а потому, что ты человек.
    И Галя, и робкая девочка Берман, и другие, в чьем сердце, быть может, еще утром таилась печаль, забыв на время о своем горе, почувствовали себя счастливыми, такими же счастливыми, как Анка, как все, кто собрался сегодня в дорогу.
    И звонок, громко прозвеневший в коридоре, показался многим сигналом, который возвещал им начало пути.

IV

    Можно ни о чем другом не думать, видя, как распускаются почки на ветках, кроме того, что скоро не нужно будет тебе каждый день во дворе колоть для матери дрова. И можно, видя, как за окном падает первый снег, вовсе не думать о том, что уже наступила зима и скоро будет холодно.
    Но Галя, привыкшая думать обо всем и о себе понемногу и мысль которой постоянно жила и текла, — Галя, глядя в открытое окно, где с тихим шелестом пролетали листья, сорванные ветром с лип, снова подумала об отце и о своем горе и сказала Анке:
    — С тех пор как у меня не стало отца, мне кажется, что нет человека более несчастного, чем я. Я теперь редко испытываю радость. Мне даже странно, как это другие могут смеяться.
    — Ах, Галя, что ты говоришь! — сказала Анка с испугом, так как она не любила говорить о печальном, а любила говорить о смешном. — Разве у тебя одной такое горе? — И, желая отвлечь мысли подруги в другую сторону, она добавила: — Вот будет для нас всех несчастьем, если учитель истории останется тот же, что и в прошлом году. Ты помнишь, Галя, как он рассказывал на уроках?
    Анка живо вскочила на ноги, заложила руки за спину, подняла плечи, и лицо ее приняло вдруг какое-то ошеломленное выражение, точь-в-точь такое, какое бывало на лице учителя истории.
    — Сейчас я вам, девочки, расскажу, — быстро заговорила она, — о появлении первых людей на территории СССР. Жизнь людей в то время была тяжелой, так как им приходилось спасаться от нападок диких зверей, как-то мамонта. А приучая животных, человек старается создать себе продовольственную базу, что для него, так сказать, не все равно.
    Анка так верно и с такой точностью передала речь учителя истории Ивана Ивановича, что сидевшие впереди Нина Беляева и Вера Сизова покатились со смеху.
    Галя тоже улыбнулась и махнула на Анку рукой.
    — Ах, что же я делаю! — воскликнула вдруг Анка. — Я же решила утром любить всех учителей!
    И с отчаянием она схватилась за голову.
    Но в это самое мгновение широко открылась дверь, и в класс вошла Анна Ивановна, учительница литературы и классная руководительница вот уже много лет подряд.
    Это была еще не старая женщина, но уже с седыми волосами. И от седых волос черные глаза ее особенно блестели на смуглом живом лице, и взгляд их казался от этого зорким и строгим.
    Анну Ивановну встретили шумно и с радостью, так как любили ее.
    Год начинался счастливо.
    И Анна Ивановна, взойдя на кафедру, сказала:
    — В добрый путь, девочки.
    Она села за стол и чуть призадумалась, помолчала немного, потом продолжала:
    — Дети, вот уж снова осень. Которую осень я начинаю с вами заниматься! Для меня еще будет такая осень, вероятно, — и не одна, может быть, — но в школе для вас она уже последняя. Я люблю ваш класс. Не потому, что вы все послушные, — вы часто и огорчали меня, но вы жили дружно, вы старались в ученье. Вы научились многому. Вы научились думать — это, может быть, главное. И мне уж не страшно выпустить вас в жизнь. Но это не легко далось ни вам, ни нам, учителям. Среди вас есть талантливые девушки…
    Все посмотрели на Галю, которая сильно смутилась и нахмурилась. Она не любила, когда ее хвалили.
    Но Анна Ивановна снова задумалась на секунду, должно быть вспоминая все то, что ей хотелось сказать детям в этот первый день, и, положив руки на стол, она чуть склонила свою голову.
    И многие увидели эту голову, когда-то красивую, с тяжелыми черными волосами, блеском которых еще недавно любовались все. Они потускнели и побелели не от долгой жизни…
    Но Анна Ивановна встряхнула вдруг головой и почти с юной живостью подняла свой острый и зоркий взгляд на класс.
    — Мы много пережили с вами во время войны. Но все пережитое нами не напрасно. Победа уже близка. День ее наступит скоро. И пока будет живо человечество, мир не забудет наш народ. Потомки будут гордиться нами… Но победу надо было завоевывать. И это не легко… Вы сами знаете. Я не мать — у меня нет детей, я не сестра — у меня нет братьев. Я учительница. Но и у меня есть потери… Есть потери в нашем маленьком кругу, в нашем тесном отряде, в котором мы жили вместе много лет. Где наши мальчики? Уже многих нет, — тихо сказала она, и руки ее вдруг задрожали. Она убрала их со стола. — Где многие наши девочки? Где Лида Звонарева, где Ныркова Оля, где Саморова, где Днепрова, Люхина?.. Одни уехали на фронт, другие поступили на работу. Не все дошли до десятого класса. Кто-то остался в пути. Они не все учились плохо. И это мои потери. Но горе пройдет, оно не вечно. Вечна только радость, дети. Только радость победы. Она будет жить. И помните, дети: если вы учитесь, то это не потому только, что вы достойнее многих других, а потому еще, что семья ваша, где вы, может быть, только одни, отдает вам все, что может, чтобы вы учились, надеясь на ваши способности, как надеюсь на них и я. Помните это. Я знаю, как все легко забывается в юности.
    Анна Ивановна замолчала, словно застыдилась своей чрезмерно длинной и взволнованной речи или словно что-то еще хотела сказать детям о потерях своих и надеждах.
    Но она больше ничего не сказала.
    Взгляд ее, обводивший парту за партой, на мгновение остановился на Анке. И в глазах ее зажегся добрый и веселый огонек, какой зажигался у каждого, кто глядел на это оживленное, загорелое, еще детское лицо.
    — Анка, — сказала Анна Ивановна, — как ты выросла за лето в деревне! Стала сильнее и выше. Ты совсем уже взрослая.
    — Что вы, Анна Ивановна, — сказала Анка с горестью. — А мне так кажется, что я остаюсь все маленькой.
    — Не жалей об этом, Анка, — сказала учительница.
    Потом взгляд ее остановился на Гале, стал задумчивым и в то же время внимательным; в нем появилась гордость и вместе забота о лучшей своей ученице.
    — Галя Стражева, ты все еще в театральном кружке? — спросила она негромко. — Почему ты так похудела? Есть ли какие-нибудь иные известия об отце?
    Анна Ивановна, как и другие, как и Анка, пыталась хоть слабой, обманчивой надеждой утешить горе Гали.
    Галя поднялась со своего места и молча покачала головой, так же, как ответила она Анке на этот же вопрос.
    Покачала головой и учительница.
    — Берман, — позвала она, — почему ты сидишь одна на задней парте? Садись поближе, садись с кем-нибудь. Уж очень ты робка. Надо быть смелее. Ты не стесняйся нас… Я знаю о твоих братьях. Они были честные солдаты.
    На глазах у Берман выступили слезы, и, громко стуча своими деревянными подошвами, она прошла по притихшим рядам и села сзади Анки.
    В классе наступила полная тишина.
    Странно это, но у Анны Ивановны, о чем бы она ни говорила на своем уроке, всегда бывало тихо в классе. Она была одинока и жила тут же, при школе, в маленькой комнатке, где на подоконнике в цветочных горшках или в ящиках всегда цвели ноготки и всегда было чисто, как в белой каюте. И никого не было у нее на свете, никого, кого бы она так любила, как этот свой тихий уют и детей. И было им удивительно, как в этой уже седой голове вместе со всеми стихами и прозой, со всеми высокими трагедиями классических творений, о которых она рассказывала так страстно и с таким увлечением, хранилось еще столько живых судеб, далеких от всякой литературы, столько детских характеров, изменчивых и в своих достоинствах и в своих недостатках. И не в памяти, а в сердце хранила она их тревоги. И дети не подозревали даже, как обширно это хранилище и сколько любви может оно вместить. Юность не могла еще понять этого своим опытом, но зато отвечала ей своей дружбой и своим доверием.
    Однако сегодня Анна Ивановна была немного рассеянна. Какая-то мысль встревожила ее, какая-то забота, которой она еще не решалась сразу поделиться с детьми, словно впервые в жизни в чем-то не доверяла им.
    Анка сразу угадала это и сказала Гале:
    — Нас ожидает какая-то новость. Чувствуешь, Галя?
    — Я это чувствую, — шепнула Галя. — Что-то долго она говорит.
    — О чем вы шепчетесь? — спросила Анна Ивановна, всегда зоркая, как птица.
    — Мы говорили о том, — сказала Анка, — что нас ожидает какая-то новость, а какая — не знаем. Скажите, Анна Ивановна, хорошая или плохая?
    — Для тебя, Анка, это хорошая, и я думаю, что для всех. У вас будет новый учитель истории.
    — Ура! — громко крикнула Анка. — Вот это хорошо! А где же Пипин Короткий?
    Анна Ивановна строго посмотрела на Анку и потом на весь класс, зашумевший сразу, хотя отлично знала, что Ивана Ивановича девочки прозвали этим прозвищем за его короткий рост и из школьниц мало кто его любил.
    — Нехорошо таким большим девочкам давать учителям разные прозвища, — сказала Анна Ивановна. — Это старая и очень скверная привычка. Пора ее забыть. Ведь вы советские школьницы.
    Но, несмотря на свой строгий взгляд, каким обвела она класс, Анна Ивановна сказала это добродушно, так как не хотелось ей в этот первый и праздничный день никому читать наставления.
    Ей просто хотелось пройтись по рядам, постоять возле каждой девочки, заглянуть каждой в глаза — не для того, чтобы сделать замечание, а для того, чтобы просто взглянуть и на долгое время собрать в памяти эти синие, черные, серые, но еще одинаково ясные глаза, чьи взоры, как звездный блеск, сияют в этих толстых школьных стенах, среди грубых деревянных парт, падая на страницы книг. Сколько же таких сияющих взглядов уже прошло через ее стареющее сердце и сколько ушло и растаяло где-то там, на дороге жизни, и погасло!
    «Помнят ли они нас, учителей, — подумала она с тревогой, — любят ли они нас, когда оставляют школу навсегда?»
    И она поднялась и прошла по рядам, на секунду задержавшись у каждого. У парты, где сидела Галя, она постояла подольше. Она положила руку на плечо Гали, словно оперлась на мгновение на самую твердую свою надежду, которую лелеяла столько лет, постоянно любуясь живостью мыслей, талантом и памятью этой головки.
    — Вы правы, дети, — сказала она наконец, — есть новость. Знаете ли вы, кто будет у вас преподавателем истории?
    — Кто, кто? Анна Ивановна, скажите скорее!
    Крики раздавались со всех сторон.
    — Иван Сергеевич Веденеев, — сказала Анна Ивановна. — Вы не забыли его?
    И Галя, и Анка, и многие другие вскочили со своих мест — так велико было их удивление в первую минуту. Потом радостный гул прошел по всем партам.
    — Неужели Иван Сергеевич? — крикнула Анка возбужденно. — Ведь он же был на войне! Он жив, значит?
    — Жив, жив и, как видите, вернулся к нам, — сказала Анна Ивановна торопливо, и в ее торопливых словах, казалось, прозвучало какое-то смущение, которого многие не заметили.
    Только одна Галя, подняв глаза на Анну Ивановну, поглядела на нее внимательно.
    «Что это с ней? О чем-то она еще боится сказать».
    А шум в классе становился сильнее, голоса звучали открыто и громко, и Анна Ивановна не останавливала никого.
    А ведь у нее в классе всегда бывало так тихо!
    «Они помнят его. Они ему благодарны, — думала она с радостью, — Напрасно я тревожусь за него».
    Но все же задумчивость, смущение и тревога не сходили с ее лица.
    Да, дети помнили его. И как им было не помнить Ивана Сергеевича Веденеева, их прежнего, их старого учителя истории, чей голос еще звучал в их ушах, чьи рассказы о древнем мире, о временах Петра, о славе, всходившей над Россией, о грозах, проносившихся над ней, так трогали их никогда не дремлющее воображение, так долго жили в их памяти!
    — Ты знаешь… — сказала Анка, перегнувшись и схватив за плечо сидевшую за ней Берман. — Ах, ты ничего не знаешь, ты еще не училась у нас! Ты жила тогда в своей Белорусской ССР, и ты его совсем не знаешь. Я сожгла себе руку, как Муций Сцевола, в печке, и папа тогда разорвал мой билет в кино. Но ты ничего не знаешь! — воскликнула она в отчаянии.
    — Ты знаешь, — сказала круглощекая Вера Сизова, глядя на Берман сквозь свои очки, тоже круглые и такие толстые, будто и они были сделаны из небьющегося стекла, — ведь он совсем еще молодой. Но даже мальчишки никогда над ним не смеялись. И часы у него были большие, точные, мы учились по его часам. И он был очень красивый. Ты помнишь, Галя, как он всегда любил тебя?
    — Не мели вздор, Вера, — сказала Галя, поморщившись от ее слов, и лоб ее немного покраснел, как будто от досады.
    Но то была не досада на Веру.
    Если для других девочек, помнивших Ивана Сергеевича, он был просто любимый учитель, с которым встретиться снова бывает радостно каждому, то для Гали, чья душа была более впечатлительной ко всем проявлениям жизни и ко всему, что встречалось ей на пути, это было необыкновенным событием. И если она приняла его более сдержанно, чем другие, ничего не высказывая вслух, то лишь потому, что предпочитала таить свои чувства.
    С тех пор как она помнит себя еще маленькой девочкой, сидящей на низенькой парте, из всех учителей, которых она слушала, на которых смотрела своим пытливым, внимательным взглядом, Иван Сергеевич занимал особое место. Каждое слово его населяло ее маленькое сердце восторгом. Она любила смотреть на его лицо.
    И с годами этот восторг не проходил. Он только менял свое выражение.
    Галя, тратившая много времени на чтение книг и умевшая размышлять о них, отлично понимала, что этот восторг перед учителем истории нельзя назвать тем обожанием, каким занимались девочки в старых гимназиях. Подобное чувство, несвойственное ее характеру, лишенному чувствительности прошлого века и более суровому и возвышенному, вызвало бы в ней только смех.
    Душа ее искала красоты.
    И отец Гали, который мало учил ее жизни, но баловал ее безмерно, так как безмерно любил, покупал ей красивые платья и окружал красивыми предметами с самых ранних лет.
    Она радовалась им.
    Но в школе никто не мог бы упрекнуть ее в пустом тщеславии. Она одевалась скромно, ничем не выделяясь среди подруг, ибо искала красоты не в платьях.
    Она искала ее в ином — и в желтых листьях осени, которые она, как Анка, собирала на бульваре, и в звездном свете, всегда привлекавшем ее взор, и в одиноком цветке, росшем у нее под окном.
    Желание красоты жило в ее душе бессознательно.
    Так и деревенская девочка, потеряв отбившуюся от стада овцу и вовсе не помышляющая о красоте, вдруг остановится на краю ржаного поля, над которым медленно тлеет заря, а за полем виден дальний лес, уже погруженный в тень, и облака, окаймленные золотой полоской, и долго смотрит она, забыв о своей беде и о том, что ожидает ее дома, думает о чем-то неясном, но неудержимо влекущем к себе.
    Галя искала красоту повсюду, но часто, не находя ее перед глазами, отходила прочь. Так обошла она сегодня утром человека, который медленно двигался ей навстречу, опираясь на костыль и низко склонив свое обожженное лицо. И, взойдя на крыльцо школы, она ничего не сказала Анке, так как это был лишь прохожий человек.
    Галя задумалась, вспомнив об этой встрече, и тотчас же, как живое, в памяти предстало другое лицо — лицо учителя, на которое она так любила смотреть еще маленькой девочкой.
    Оно было той удивительной красоты, на какую способна одна только природа, когда берется за свой резец, чтобы создать прекрасное лицо человека.
    Черты его были мужественны и вдохновенны; густые волосы, откинутые назад, не закрывали высокого лба; голос был сильный и гордый, и во взгляде постоянно обитала веселая улыбка.
    Его живые слова послушно вели за собой воображение Гали, и отрадой для нее было у него учиться и отрадой было поклониться ему на улице при встрече.
    Так любила она и поклонялась своему отцу, который вовсе не был красив и не учил ее ничему, но чье сердце было всегда открыто для ее детских радостей, надежд и тревог.
    Дружба их была прекрасна.
    И сколько бы ни говорили Гале и Анка, и Анна Ивановна, и другие, что горе ее не единственное, которое принесла людям эта ужасная война, что у многих погибли отцы, но для нее оно было единственным, неповторимым, так как это было ее горе, и никто из них не мог бы принять его на себя, хотя бы того и хотел.
    Разумом она понимала их слова прекрасно и соглашалась с ними, но душа восставала против них и продолжала болеть и не желала слушать никаких утешений.
    Были, однако, минуты, когда печаль как будто оставляла ее.
    Шум древесной листвы над ее головой в далекой дубовой роще, куда летом она уходила одна, или нежный звук воды, пробирающейся по дну оврага в старом парке за городом, или движение реки, бегущей в своих берегах, или солнце, вдруг упавшее на дорожку бульвара и на тонкую осеннюю траву, заставляли ее вдруг забывать о своей потере и чувствовать себя даже счастливой, как почувствовала она себя счастливой, когда вместе с Анкой вошла в свой новый класс и школьный круг друзей снова сомкнулся вкруг нее.
    И сейчас, услышав, что возвратился к ней пусть не отец ее, но любимый учитель, чья красота и вдохновенье приводили ее детскую душу в восторг, она пришла в необыкновенное волнение.
    Она вспомнила, как однажды, когда она так прекрасно отвечала на экзамене, он положил свою сильную руку на ее голову и при всех поцеловал ее в лоб.
    Он любил ее больше других.
    Так что же могла знать Вера Сизова об Иване Сергеевиче, что могла о нем сказать? И Галя поморщилась от ее слов, и лоб и щеки ее покраснели, как будто от досады.
    Галя быстро, в нетерпении заглянула в расписание и увидела, что история была последним уроком.
    Волнение в классе не прекращалось.
    И Анна Ивановна, еще раз пройдясь по рядам, подумала, что сегодня урок ее будет не очень плодотворным. Но на этот раз она простила детям и шум и разговоры, еще долго царившие в классе.
    — Довольно, девочки, довольно, — сказала она наконец, — я вижу, что вы помните нас. Вы любите тех, кто достоин любви, а Иван Сергеевич достоин ее больше других. И вы увидите это сами. Он смелый воин и, может быть, еще более смелый учитель.
    Но Анка, у которой отец был старый солдат, отлично знала, что с фронта не возвращаются просто, и потому с тревогой спросила:
    — Он сильно ранен, Анна Ивановна? Как он вернулся к нам? На время или навсегда?
    — Навсегда, — сказала Анна Ивановна, помолчав. — Он больше не будет воевать, и вы, конечно, будете беречь его покой.
    — Вы обижаете нас, Анна Ивановна, — сказала вдруг Галя. — Мы видим, вы как будто сомневаетесь в нас.
    Анна Ивановна свела свои густые черные брови, как будто нахмурилась.
    — Я не могу вас обидеть, — сказала она, — Вы уж большие. Я могу вас только предупредить: берегите его покой. А теперь перейдем к занятиям.
    В классе стало тихо, и голос Анны Ивановны стал совсем другой… Она заговорила о своем предмете.

V

    Недолог первый день в школе, потому что еще не надо готовить уроков, и никто их у тебя и не спрашивает, и не только лучшие, но и худшие ученицы, и даже Лида Костюхина, которая никогда без страха не поднимала глаз от парты, так как никогда и ничего не знала твердо, — даже она смело смотрит в этот день в глаза всем учителям.
    Но для Гали, которая всегда любила учиться, не потому был недолог этот день. Ей отрадны были умственные радости, радости познания, и корни наук никогда не казались ей горькими. Удивительным казалось ей только, что наук так много и пройти их все невозможно и каждому надо выбирать одну. Это напоминало ей часто высокие горы, по которым она когда-то ходила с отцом. Только взберешься на вершину одной, а за ней уже другая вершина, еще более высокая. И нет тому конца. А все же отрадно ходить по горам, где отзвук шагов твоих громок, и мысль твоя ясна и пытлива, и ты стоишь высоко, ближе всех к солнцу, и ты можешь измерить скорость его лучей.
    Но зачем это ей теперь, если с отцом она больше не будет ходить по горам и никогда больше не будет держать его за руку?
    Но все же Галя внимательно прослушала сначала урок литературы у Анны Ивановны, потом химии и физики и урок военного дела, на котором она узнала, что будет изучать еще полевую связь и устройство гранаты.
    Галя и не заметила, как этот день подошел к концу и наступил урок истории.
    Анка хлопотала больше всех.
    — Если б я знала, что сегодня нас ждет такая новость, — сказала Анка, — я принесла бы с собой цветы, хотя бы астры, которые растут возле нашего дома в госпитальном саду, где гуляют раненые. Помнится мне, что он любил цветы, когда мы были еще в шестом классе.
    — У меня есть только несколько осенних листьев, — сказала Галя, — которые я собрали на бульваре. Но ведь они не могут заменить цветы.
    — Могут, могут! — с живостью воскликнула Анка. — Если сказать при этом что-нибудь такое хорошее, радостное. Ты это умеешь, Галя. Ты превратишь эти листья в цветы, если захочешь.
    — Но их очень мало у меня, — сказала Галя. — Только несколько листьев.
    Анка быстро раскрыла тетрадь.
    — И у меня тоже есть немножко. Есть, наверное, и у других. Не может быть, чтобы только я да ты догадались собрать эти листья.
    И правда, листья оказались у многих.
    Нина Белова открыла свою полевую сумку и вынула оттуда целую горсть желтых и красных листьев. И Вера Сизова вместе со своей стеклянной ручкой принесла с собой в класс несколько маленьких бледно-золотых березовых листьев. Они еще не высохли от влаги и блестели.
    Не одна Галя знала, что такое красивое.
    И она удивилась этому. Ведь все они жили в разных местах и шли в школу по разным улицам, по глухим и по людным, где вовсе не росли деревья и не было бульвара. И тогда, может быть, они сворачивали в сторону и даже уходили, как она, за город, далеко, в дубовую рощу, и каждый лист, упавший на землю, и всю эту осень, дарившую им это золото, принимали как свое владение, потому что все еще были дети и любили красивое.
    «Но что такое красота?»
    Галя подумала об этом в то самое мгновение, когда снова, вот уже в пятый раз, открылась дверь класса.
    Все ждали, что войдет сначала Надежда Федоровна, директор школы, а за ней Иван Сергеевич и все будет так, как было всегда, когда приходил новый учитель.
    Но Иван Сергеевич был не новый учитель.
    Он пришел один и на секунду остановился на пороге класса.
    — Боже мой, кто это? — в ужасе прошептала Галя. — Это не он. Это не Иван Сергеевич!
    Это не ее любимый учитель стоял перед нею, а кто-то другой, незнакомый человек. Она не узнавала ни одной черты — так тяжкие раны исказили его лицо. Между тем прекрасный образ, который вспоминала она за мгновение до этого и который всегда верно хранила ее память, не покидал ее воображения, чересчур живого и впечатлительного.
    Это было сейчас так неожиданно, что испуг и даже ужас заполнили все ее существо.
    Так неужели же никто не возвращается оттуда таким, каким туда ушел? Никто не возвращается. И нет у нее больше отца и нет учителя, в смятении и горе подумала она.
    И глубокая слабость охватила ее.
    Она не в силах была даже, как все, подняться со своего места навстречу Ивану Сергеевичу.
    Она отшатнулась в испуге и оперлась на спинку парты и закрыла глаза.
    Она не видела даже, что делалось вокруг.
    Хотя за минуту до этого так оживленно было в классе и все с такой радостью готовились к встрече Ивана Сергеевича, но когда он вошел, слова на губах умолкли, и наступило глубокое молчание, среди которого раздалось только несколько тяжелых вздохов.
    Его никто не узнал.
    Трудно было узнать его, хотя по-прежнему высока и мужественна была его фигура, и даже прежняя сила и веселость, которую так любили дети, сквозили в его движениях. Но лицо!.. Оно носило следы многих и ужасных ран, исказивших знакомые всем детям черты, и за темными очками, которые были на нем, уже не видно было его веселого взгляда.
    Он еще секунду постоял в дверях и затем поднялся на кафедру, спустился с нее и сделал несколько шагов по классу. И тут все увидели, что он еще хромает и что ему нужна бы тросточка, чтобы на нее опираться.
    Но он ее не взял.
    Он привык опираться на свою волю и свою силу. И он пришел без тросточки, без своих орденов, но только со своими ранами, которые не мог он нигде оставить, и со своей любовью к этим детям.
    А класс все еще стоял, никто не садился на место, и все молчали.
    Это была минута, полная для него страданий, о которой он долго думал, к которой он долго готовился и которой, по совести говоря, все же боялся больше, чем самых грозных атак.
    Во взглядах девочек, обращенных на него безмолвно, он видел невольный испуг.
    Сколько раз в пылу сражений приходили ему на память эти детские лица, которые оставил он ради высшего долга, и сколько раз, выходя на штурмовку на своем грозном «ИЛе», и летая над боевыми порядками врагов, и сокрушая их в прах, и сам принимая от врага удары, грозящие ему смертью, он вспоминал то одно, то другое детское лицо, которое было ему особенно приятно! Они никогда не угасали в его памяти. И каждый раз, после тяжелого боевого дня, когда смерть миновала его, он решал, что если останется жив, то снова придет к ним и скажет: «Здравствуйте, дети!»
    И вот он пришел.
    Но это были уже не дети. Были новые лица, которых он не знал, было много старых школьниц, которых он так хорошо помнил, чье детство проходило на его глазах. И это уже были не те маленькие девочки, которых он оставил. Что сказать им, как их назвать? Дети или, может быть, девушки? Он не любил этого слова.
    А они всё стояли и смотрели на него безмолвно.
    Он сказал им:
    — Садитесь.
    Потом добавил:
    — Я буду звать вас теперь — мои друзья.
    И сам сел, скрывая в своем сердце боль и тяжесть.
    Дети тихо опустились на свои места. И все тотчас же обернулись к Гале. Когда же она подойдет к учителю и отдаст ему эти красивые листья? Они неподвижно лежали в ее руке, и лицо ее по-прежнему выражало крайнее смятенье.
    Анка сильно толкнула ее локтем и тоже обратила к ней свое лицо. На глаза ее просились слезы, в нескладных, но живых чертах изобразились мука и укор.
    — Что ты делаешь, Галя? — шепнула она. — Почему ты не отдаешь ему листьев, которые мы собрали для него? Мы ведь на тебя надеялись. Что с тобой? Ах, как это нехорошо, несправедливо, жестоко! Отдай мне листья, — почти громко сказала она.
    И горячие глаза Анки, в которых блестела влага, впервые за много лет их дружбы с гневом посмотрели на Галю.
    Галя была бледна и продолжала сидеть…
    В самом деле, что она делает? Что с ней? Ведь ходила же она со всеми девочками в госпиталь и дежурила у постелей тяжело раненных, и была ласкова с ними, и радовала их своей красотой. Разве такие раны видела она! Что с ней теперь? Или те раны были чужие раны, от них можно было уйти, не видеть их каждый день?
    И все же она не могла двинуться с места, пораженная видом учителя. Ноги не слушались ее, руки по-прежнему оставались неподвижными, и воля ее молчала.
    Тогда Анка выхватила у нее листья, которые наполнили шуршаньем весь класс и блеснули пурпуром в лучах осеннего солнца, светившего в большие окна.
    Она встала и быстро шагнула к столу, сама не зная, что она сделает и что скажет. И когда она сделала этот шаг, она с отчаянием поняла, что нет у нее ни одного слова, какие обыкновенно говорят в таких случаях, что она вовсе не думала, что ей придется говорить, так как надеялась на Галю, и потому просто положила листья на стол учителю и сказала, не думая вовсе:
    — Это все, Иван Сергеевич, что у нас есть сейчас, в эту минуту. Это, конечно, очень мало. Что такое несколько осенних листьев, которые мы собирали только для себя, чтобы любоваться ими! Но вы видите, Иван Сергеевич, мы уже все комсомольцы, и можете поверить нашему слову: вам будет легко заниматься с нами, потому что мы любим вас по-прежнему. Мы уже не маленькие, никто не захочет вас огорчить. Я говорю вам это от имени всего класса. Разве не правду я говорю?
    Анка обернулась к классу.
    И не было в ту минуту ни у кого более ласкового лица, на котором так ясно выражались бы все чувства. Она была взволнована до крайности, доброта и жалость и вместе с ними гордость светились в каждой черте ее лица.
    И все закричали:
    — Правда, правда, Анка!
    Все повскакали с мест, все окружили учителя так тесно, что ему ничего не видно было, не видно было и Гали, которая одна осталась сидеть на месте…
    Зато увидел он множество ласковых рук, протянувшихся к нему, много ласковых глаз, глядевших на него с такой же детской гордостью, как Анка.
    А девочка Берман, которая совсем не знала Ивана Сергеевича, громко крикнула ему:
    — Расскажите нам про войну! В каком бою вы были ранены? Это очень страшно? У вас, наверное, есть много наград?
    Он улыбнулся ей.
    И по этой улыбке, которая не могла спрятаться даже за темными очками, они узнали его. Она озарила его темное лицо, его шрамы, и оно стало вдруг прекрасным. Даже прекраснее стало оно, чем было когда-то прежде.
    Нет, он не ошибся, возвратившись снова к детям.
    — Спасибо, друзья мои, — сказал он.
    И голос его прозвучал широко и громко, как прежде. Как прежде, он был приятен для слуха и привлекал к себе все внимание.
    — Спасибо вам, девочки, — повторил он. — Я не буду вам рассказывать про войну и про себя, но я вам буду много рассказывать. А тебя, Анка, я хорошо помню. Я тебя знаю. Ты у меня училась с первых лет. Ты все еще дружишь с Галей Стражевой? Была такая девочка, я отлично помню. Она хорошо училась.
    Все засмеялись и обернулись к Гале.
    Анка сказала:
    — Иван Сергеевич, Галя Стражева здесь. — Потом она добавила с радостью: — Она по-прежнему учится лучше всех, и я по-прежнему сижу с ней на одной парте.
    — Галя Стражева, ты здесь? Почему я тебя не вижу? Подойди к столу.
    Анка и все остальные сели на свои места, а Галя подошла к столу.
    Она шла с трудом. Он шла медленно. Она пришла и стала чуть поодаль от учителя, опустив глаза вниз.
    И хотя он не забыл ее и, может быть, вспоминая ее там, на войне, тревожился за ее судьбу, как тревожился и отец, и хотя сейчас, глядя на ее живое, смышленое и прекрасное лицо, он радовался тому, что она выросла, что она учится, что дарование ее не угасло, — она не могла приблизиться к нему.
    Он подошел к ней сам, положил руку на ее плечо, как делал это раньше, и сказал:
    — Как ты выросла! Я помню, ты увлекалась театром. Ты по-прежнему собираешься стать актрисой?
    — У меня погиб отец… — тихо сказала Галя, не отвечая учителю.
    Он снял руку с ее плеча и долго смотрел на нее, потом сказал:
    — Это большое горе. Я тебя не буду утешать. Садись.
    Галя подняла глаза. Лицо его было спокойно. Ужасные рубцы от ран на его щеках и на лбу как будто посветлели.
    Галя не видела его взгляда, внимательно устремленного на нее. Он заметил ее испуг и думал о том, что творится в душе этой девочки.
    А она стояла перед ним с убитым лицом и, глядя на золотые осенние листья, блестевшие пурпуром, которые ради их красоты собирала она утром с такой радостью, думала теперь с отчаянием: «Так что же такое красота, если ее можно убить, уничтожить так бесследно?»
    Она еще не знала, что не всегда красота является нам в прекрасном виде.

VI

    Странные волнения посетили их класс в этот день.
    Сторож отзвонил уже в свой звонок, ушел Иван Сергеевич; как буря, пронеслось по коридору младших классов множество резвых ног, но ни Анка, ни другие девочки не спешили уходить. Никто не вскочил, не бросился к двери, чтобы поскорее с криками выскочить на улицу и догнать этот короткий осенний день, который во всей своей красе уходил от них по широким аллеям бульвара, по каменным набережным, по светлой воде их широкой реки.
    То ли столь неожиданное поведение Гали, так смутившее всех, и в первую очередь ее друга Анку, то ли их собственная неловкость, то ли тревога и опасения, которые высказала в недомолвках Анна Ивановна еще утром, то ли скрытая боль, что ощутили они в первых движениях учителя, как бы он с виду ни казался спокойным, то ли что-нибудь другое, — но только все оставались сидеть, когда вышел из класса Иван Сергеевич.
    Минуту, другую все еще длилась тишина.
    Потом Анка, которая никогда не думала над тем, что ей предстоит сказать или сделать через секунду, но, словно маленькая волшебница, умевшая чувствовать за всех, вдруг воскликнула:
    — Что же нам сделать, чтобы ему было легко с нами, чтобы вообще ему было легко на свете?
    Все собрались вокруг парты Анки и окружили ее.
    — Да, да, в самом деле, Анка, — раздались голоса, — что нам делать, чтобы ему было легко с нами? Ты это, наверное, знаешь, Анка.
    Никто не обратился с этим вопросом к Гале, потому что он не касался ни знаний, ни талантов, ни блестящих ответов. Потому что это спрашивало только сердце, с которым Анка умела говорить лучше других.
    — Он так часто отворачивается к окну, чтобы мы не видели его лица, — сказала круглощекая Вера Сизова.
    — Если он отворачивается к окну, — сказала ей Анка, — то зачем же ты так долго таращишь на него глаза? Может быть, это ему неприятно.
    — Я не могу не таращить глаза, — сказала Вера. — У меня очки такие. Вы же знаете, что я близорукая.
    — А кто же это так громко вздохнул на весь класс? — спросила иронически Анка.
    — Да, да, это я вздохнула, — ответила Вера.
    — Вот видишь, — сказала Анка. — Ты бы вздохнула потом. И разве можно так громко вздыхать! Мы все за тебя покраснели.
    Но тут покорность внезапно покинула Веру, и она сказала:
    — Подумаешь, вздохнула! Что же я сделала такого? Галя Стражева поступила гораздо хуже. Она подвела весь класс.
    Анка с яростью посмотрела на Веру.
    — Ей-богу, Вера, ты какая-то глупая.
    — Вовсе я не глупая! — сказала с обидой Вера.
    В конце концов, эта круглощекая девочка хотела быть только справедливой.
    Но Анка, которой трудно было быть справедливой в дружбе и которая всегда защищала Галю, быстро заметила:
    — Галя просто растерялась.
    Галя покачала головой:
    — Нет, нет, не выдумывайте ничего за меня, я не растерялась вовсе. У меня и своего горя достаточно.
    Ах, это был жестокий ответ! Она сама не понимала, что говорит. И никто не согласился с нею.
    — Нет, Галя, — сказала Анка. — Может быть, в тебе говорит сейчас гордость. Ты не хочешь сознаться себе. Ты не потому осталась сидеть на месте и не поднесла Ивану Сергеевичу этих красивых листьев. Мы все растерялись немного. И Нина тоже, и ты тоже, и я тоже… Я тоже растерялась и испугалась немного! — воскликнула она, найдя наконец причину, которая примирила бы всех. — Но не для этого, — добавила она, — мы остались, чтобы спорить друг с другом. Нам надо что-нибудь придумать особенное.
    — Так придумай же, Анка, и перестанем болтать, — сказала Нина Белова очень спокойно, так как любила больше всего в жизни дело.
    Анка немного задумалась.
    — Вы слышали? — сказала она. — От имени всего класса я обещала, что мы будем у него хорошо учиться.
    — Это мы слышали, — сказала Лида Костюхина, девочка, черная, как крот, и всегда учившаяся хуже всех, ибо судьба не наделила ее никакими способностями и к тому еще она была ленива. — Это мы слышали, — повторила она, — Но как это сделать?
    Анка в раздумье посмотрела на Лиду.
    — А ты бы могла по истории получить четверку? Как это было бы хорошо! — с жаром воскликнула Анка. — Подумайте только — во всем классе ни одной двойки по истории, ни одной тройки, одни четверки и пятерки! Нет, — сказала она с еще большим жаром, — и четверок не надо! Одни пятерки, одни пятерки, — повторила она несколько раз. — Вы подумайте только, какое бы это было счастье для нас и какая радость для него!
    Горячие глаза ее загорелись, она забыла совсем, что ее слушает столько подруг, и добрая фантазия, постоянно обитавшая в ее голове, все разрасталась сильнее и грела, как маленькое солнце, проникая в умы, самые холодные и ленивые от рождения.
    — Вы подумайте, — продолжала она, — одни пятерки! И никто, конечно, не верит Ивану Сергеевичу. Не верит директор наш Надежда Федоровна, не верит и Пипин Короткий и жалуется, конечно, в роно. И верит только одна Анна Ивановна, которая знает нас лучше всех. И вдруг — бац! — комиссия от Наркомпроса: «У вас в десятом классе всем прибавляют отметки, позвольте проверить знания ваших учениц по истории…» — «Ага! Пожалуйста, проверить так проверить! Пожалуйте в класс». Приходит одна комиссия, приходит другая… Вызывают Лиду Костюхину. Мы, конечно, никто не подсказываем. И — ура! — она получает пятерку. Потом я получаю пятерку. Потом Вера Сизова получает пятерку, потом…
    Анка обвела своим блестящим взглядом всех, всех назвала по имени и всем поставила пятерку, а о Гале и говорить было нечего.
    Взглянув на нее, Анка только подняла руку над головой, что было у нее всегда знаком величайшего восторга.
    — Потом, — закончила она, — потом все видят, как мы его любим, потому что кого же другого мы будем так сильно любить, как не того, кто так долго сражался за нас?!
    Она замолчала.
    И хотя слова ее были похожи на лепет и вела она себя, как ребенок, но все, кто слушал ее, были тронуты ее волнением.
    И Лида Костюхина крикнула:
    — Вот вам честное слово даю всему классу: по истории у меня будет пятерка в годовой! Не будь я Лидой Костюхиной.
    — Да, да, не будь, пожалуйста, Лидой Костюхиной, — сказала Нина Белова своим трезвым голосом, — и не получи ты, ради бога, у Ивана Сергеевича через неделю двойку. Мы тебя очень просим. И может быть, хоть это сделает его счастливым. Как вы думаете?
    Все думали, что это будет так, и все заговорили разом.
    Только одна Галя молчала, и было неизвестно, о чем она думает.
    — Но как нам сделать, — сказала Анка, — чтобы он так часто не отворачивался от нас к окну, чтобы ему не было больно за свои раны? Вот чего я не знаю, потому что я глупа: мне чаще хочется смеяться, чем плакать.
    — И я такая, — сказала Вера Сизова. — Я всегда таращу глаза. Меня даже мама за это ругает. Надо, в самом деле, подумать, что делать.
    И другие сказали:
    — Надо подумать.
    Они сдвинулись теснее вокруг Анки.
    И тридцать юных сердец, в которых еще не было и сотой доли того опыта жизни, какой имеет хотя бы одно человеческое сердце, достаточно долго бившееся на свете, но в которых было столько доброты, столько детской преданности, столько человеческого участия, сколько вряд ли найдешь в тысяче юных сердец, сошлись на этом странном совещании в одном желании — сделать учителя счастливым.
    И поскольку он не любил, как они заметили, чтобы долго глядели на его искаженное шрамами лицо, то лучше стараться на него не смотреть.
    И они решили на него не смотреть.

VII

    Полны событий были эти первые дни, проведенные Галей и Анкой в школе.
    На третий день после последнего урока пришла Анна Ивановна и сказала, чтобы все комсомольцы собрались в классе и рассказали, как провели они лето.
    Она хотела это знать, как хотела знать все, что касалось их жизни.
    И вот в этой просторной, светлой комнате, которая стала их новым классом и где за окном стояла во всех своих одеждах осень, стало совсем тесно. Лишь немногие ушли домой. Но зато пришли другие — из девятого класса, и даже совсем молодые — из восьмого. Пришли и те девочки, которые в первый день посмеялись над Галей и Анкой и не пустили их посидеть на своих старых местах. А теперь они сами сели с ними рядом и попросили их потесниться немного на парте.
    Они сидели по трое, по четверо на скамьях, они висели на подоконниках, они стояли. Много их стало в школе! Так у старой яблони с могучим корнем в год урожая никогда не хватает ветвей для плодов.
    Шум стоял во всех углах. И старая учительница с минуту задумчиво смотрела на свою маленькую армию, слушая молодой неугомонный говор.
    Были тут разные дети. Многих, как Анку, пощадила судьба: они жили в тылу, далеко. И грозный шум огня, на гребне которого поднимался ужас, гнавший людей из жилищ, и гром взрывных волн, катившихся по земле, не дошел до их слуха. Но иные голоса были знакомы и им. То голос матери, с надеждой и тревогой вскрывающей каждое письмо, то гордый голос братьев, издалека говорящий им о подвигах, то смертное их молчание, то плач в семье, то радость, принесенные на крыльях длинного номера полевой почты, столь привлекательной для детей в своей таинственности.
    — Ну, Анка, — сказала Анна Ивановна, — может быть, ты расскажешь нам первая, как вы работали в колхозе. Дай нам отчет.
    Но Анка никогда не любила отчетов. Язык ее немел, как только она выходила перед классом или поднималась куда-нибудь на трибуну чуть повыше других, хотя бы на одну деревянную ступень. Это всегда казалось ей наваждением. Поэтому она ответила смущенно и даже с недоумением:
    — Как работали, Анна Ивановна? Да неплохо как будто. Работали, и все тут.
    И она показала учительнице свои загорелые руки и свои ладони, которые стали твердыми от земли и от дерева и теперь не сгибались так легко, как прежде. Но она не пожалела своих нежных и мягких ладоней. Она посмотрела на них сама со смехом и с удивлением.
    Потом другие показали письмо, написанное загрубелыми крестьянскими пальцами, в котором за колхозной печатью с точностью было указано, сколько процентов и какую норму выполнили дети пятой школы, и сколько они выпололи проса, и сколько выдергали льна. Но в процентах, внесенных в колхозный протокол, не было сказано многого, что Анка могла бы рассказать, если бы только хотела.
    Она могла бы рассказать, как холодно просыпаться на рассвете в колхозном дощатом сарае, сквозь щели которого входят холодные струи тумана, как он ползет, шурша по соломе, и обнимает тебя, как змея. Но зато как приятно потом подбежать к колодцу, облить лицо водой и, вздрогнув от этого, обернуться к полям, что уходят до самого горизонта! Они еще дремлют, но даже в дремоте своей, как мать, уже ожидают тебя. Ожидают тебя благородные остистые колосья пшеницы, плывущие тихо под ветром, точно крылатое войско; ожидают тебя остроперые, нежные, покорные метелки проса, и там же будяк, молочай, лебеда — ненавистные сорные травы. С какой силой их длинные корни держатся за твердую землю, как упорно, точно фашисты, не хотят они уходить с нее! Но ты рвешь их до кровавого пота, и спина твоя болит, точно рана, полученная тобою в бою, и ты побеждаешь, когда трупы их кладешь на межу. Высокий лен ждет тебя на заре и тихо звенит тебе в уши своими спелыми коробочками, такими крошечными, такими красивыми на вид, что ты улыбаешься им. Но стебли его так тверды и крепки, что слабые руки твои покрываются трещинами. И ты плачешь сначала от боли, и ты все-таки трудишься и бываешь счастлива, потому что труд твой священ. Он нужен всем — не тебе одной. И дни твои проходят не в убытке. Руки твои твердеют, плечи наливаются силой, шире открываются на мир глаза, и мечты поднимаются выше. И сколько раз, глядя на пролетающих в небе журавлей, ты в их колышущемся строю, под их звенящий крик уносишься далеко-далеко и опускаешься рядом с братом в бою.
    Он говорит тебе:
    — Где ты, сестра?
    Ты отвечаешь:
    — Я тут.
    Вот что могли бы рассказать Анка и другие девочки, если бы хотели и умели рассказывать.
    Но Галя, которая так чудесно умела рассказывать, если бы даже хотела, не могла бы этого рассказать. Она провела все лето в городе, ходила в Дом пионеров и посещала театральный кружок. Поэтому она молчала, сидя рядом с Анкой, и думала: «Почему они так счастливы? А я так несчастна, и никто из них этого не видит!»
    Она могла бы уехать с ними, так советовали ей Анна Ивановна, и Анка, и многие школьные друзья, и, как они, испытать те чудесные бесхитростные радости, что дает человеку труд.
    И она могла бы вместе с Анкой повалить дерево в лесу и отдохнуть потом на свежем и пахучем пне, и она могла бы поднять с земли оброненное перезревшим колосом зерно, чтобы положить его в общую кучу.
    Но мать и те друзья, кто, казалось, любил ее больше и предпочитал не трогать ее горя, оставили ее на месте.
    Сейчас она не была благодарна им за это и молчала.
    Она молчала еще и потому, что стыд, который она чувствовала после урока Ивана Сергеевича, и страх, который она испытала, никак не проходили в ее душе.
    Они не проходили ни на втором его уроке, ни на третьем, ни через неделю, ни через две, как ни старалась она взять себя в руки.
    Сначала она вовремя приходила на уроки истории, садилась рядом с Анкой и, опустив глаза в свою тетрадь, целый час оставалась неподвижной.
    Эту неподвижность можно было бы принять за величайшее внимание.
    Но хотя речь учителя была по-прежнему вдохновенна и живой рассказ его по-прежнему увлекал воображение всех, Галя не слушала его.
    Всеми силами старалась она избавиться от своего несчастного чувства, о котором не могла бы рассказать никому из своих друзей, даже Анке.
    И эта борьба поглощала ее внимание, и чудесная память переставала слушаться ее.
    Чем неподвижней сидела она на парте, чем внимательней казалось ее склоненное лицо, тем меньше слушала она и тем сильней волновались мысли в ее голове. Они были так далеки от уроков истории!
    «Что, если бы отец, — думала она, — вернулся ко мне не таким, а гораздо хуже, без рук или слепой, — разве не стал бы он мне от этого только дороже? Что, если бы мой брат, которого нет у меня, вернулся бы таким, — разве перестала бы я его любить? И что, если одни будут обходить их на улице, а другие бояться их дома, то как они вернутся к нам? Разве это, в самом деле, не жестоко и не подло даже? Что со мной? Как бороться с этим чувством, чтобы его победить?»
    Она восставала против себя, как только могла. Она осуждала себя! И все было верно, справедливо и логично в ее рассуждениях, но от этого чувство ее все же не проходило. Потому что у нее были всякие таланты, и острая память, и блестящие способности. Но сильной воли у нее все же не было.
    И, не зная, кто в этом виноват, она восстала против того, кто явился причиной ее страданий.
    «Ах, зачем он вернулся к нам в школу! — думала она. — Я бы помнила его всегда таким, каким он был, каким я любила его в детстве».
    Подумав так однажды, она стала думать об этом часто, и уроки истории стали для нее тяжелы.
    Она начала их избегать.

VIII

    То время года, когда осень наконец кончалась и прекращались дожди и приходила внезапно зима, всегда бывало лучшим временем года для Гали и Анки. Воздух над городом становился светлее и суше и тоньше как будто, так что сквозь него виден был не только дым, скопившийся на горизонте, но и холмы за рекой, и пустые поля, еще не занесенные снегом, и гряды, на которых теперь уже ничего не росло, — так широко раздвигались дали. Небо казалось необъятным и высоко простиралось над головой. И липы и клены на бульваре, уже не отягченные листьями, становились как будто стройнее и тверже, и даже текучий, чуть морозный воздух, плывущий над аллеями, не мог пошевелить ни одной из их ветвей.
    В такую пору Галя часто гуляла с Анкой, и, забравшись в какой-нибудь тихий уголок бульвара, куда не прибегали дети и где деревья теснились погуще, они подолгу сидели на скамье, нередко готовясь тут же к урокам.
    Гале было легко это делать. Она без особого труда получала пятерки. Ее глубокая память хранила все, что хоть однажды она прочитала или услышала на уроке; ее мысль быстрее тока пробегала по всем направлениям и мгновенно находила связь вещей, или нужный закон, или формулу, нужную для решения задачи. Анку восхищала эта необыкновенная способность подруги. Но Галю ее собственные способности ничуть не удивляли. Ведь она ничего не делала для приобретения их, как ничего не сделала для того, чтобы сладко есть и сладко пить, или кататься с Анкой на отцовской машине, отправляясь далеко, к дубовой роще, или ходить в театр, когда только ей этого захочется. Отец не отказывал ей ни в чем.
    И все казалось ясным в ее маленьком царстве, отданном ей судьбой во владение. Даже ясным казалось ей то, что она будет великой актрисой, потому что ей так мечталось в детстве и отец говорил ей об этом.
    Но Анка, отец которой до войны был простой человек, обыкновенный командир и старый солдат, и у которой было много сестер, и родных и двоюродных, и маленьких племянников, и несколько теток, и даже бабушка восьмидесяти двух лет, хорошо знала цену каждого куска, который она ела, и уважала молоко, которое ей давали в детстве. Она пила его не каждый день.
    И странно, она никогда не жаловалась, так как смотрела на мир всегда с самой лучшей стороны.
    Много разных забот толпилось у нее в голове.
    Ей нелегко давалась наука. И если она училась все же хорошо, то потому, что ей интересно было учиться. Интересен был мир, окружавший ее, и узнать о нем что-нибудь, чего она раньше не знала, было для нее радостью.
    Слушая на уроках какой-нибудь новый предмет, она всегда заглядывала немного вперед, в следующие страницы книги, в нетерпении стараясь угадать, те ли это высокие знания, которых так жаждет пытливая душа человека.
    — Подумай только, — сказала она однажды Гале, — я бы могла умереть и не узнать имени этих созвездий, что каждую ночь горят над моей головой, могла не узнать, что милая наша река, которая бежит перед нами и сверкает днем, а ночью лежит темная и поет мне в уши и уносит мысли мои всегда так далеко, состоит всего лишь из двух прозрачных газов! И один из них горит, а другой не горит, но сам поддерживает горение. Это, может быть, правда, смешно, что я говорю. Но я так рада, что я живу и, наверное, что-нибудь еще узнаю. И я хочу жить долго, очень долго — сто лет.
    — А зачем тебе это, Анка? — спросила ее Галя. — Разве для того, чтобы жить, нужно знать, из чего состоит вода, которую ты пьешь по утрам?
    — Чтобы жить вот как эта чайка, что пролетела сейчас над водой, может быть, и не нужно, — ответила Анка, — а чтобы быть счастливой, по-моему, надо много знать.
    — А разве мы счастливее этой птицы? — спросила Галя, — Она ведь свободна всегда. Подумай, сколько песен сложили поэты об орлах и о чайках, об их вольной жизни и об их крыльях, которые уносят их, куда они захотят!
    Но Анка, как она ни любила поэтов — и Пушкина, и Байрона, и Блока, — все же ответила твердо:
    — Конечно, мы счастливее птиц. Какое же это счастье, если они не понимают, что они счастливы!
    — А ты разве понимаешь, что такое счастье?
    Тут Анка задумалась.
    — Счастье, — сказала она и повторила в раздумье, — счастье… По-моему, это быть полезной для всех. Ты улыбаешься, Галя? Ты не смейся, — тихо промолвила Анка. — Счастье — это жизнь отдать для других. Я так думаю, серьезно. И ты не знаешь, как бы мне хотелось даже сейчас вот умереть, как Зоя!
    А Галя, мысль которой всегда текла логично, тотчас же заметила:
    — Но ведь ты же хотела жить долго, может быть, сто лет, а теперь говоришь: умереть. И разве для того, чтобы умереть, как Зоя, тебе нужно пройти всю химию или астрономию? Ведь для этого нужно только твердое сердце.
    Но твердого сердца у Анки не было. У нее было доброе сердце. Она переставала спорить, обнимала Галю, и вместе они смеялись над детскими своими рассуждениями о счастье.
    И все же эти беседы волновали их, и как бы они ни смеялись, а мысли о счастье не покидали их ни за что, то поднимаясь к небу, где рано уже теперь зажигались звезды, то сливаясь с ветром, плывшим высоко над вершинами лип, то опускаясь на перья птиц и облаков, то уносясь далеко к героям, чьи подвиги вечно озаряются солнцем.
    Но с некоторых пор Галя стала возвращаться из школы одна, и прогулки их становились все реже.
    Сначала Анка не замечала этого. Ей приходилось часто отдавать свое время иной работе, кроме ученья и бесед, думать о многих заботах и о многих подругах — она была в комсомольском комитете. К тому же в школе стали заготовлять на зиму дрова. Это тоже была работа. Пусть никто не думает, что это была легкая работа. Но зато весело было после уроков, когда голова твоя уже устанет и кажется, что уши твои уже больше не хотят слушать ничего и мысли твои бродят бог весть где, весело было выбежать всем классом на школьный двор, где осенняя трава уже побелела от мороза! Это казалось большим удовольствием.
    У заднего крыльца стоят уже обычно две-три машины, доверху груженные пахучими поленьями, а из кабины шофера, слегка перегнувшись и рукой держась за руль, выглядывают тоже девушки, быть может, лишь чуть постарше Анки. Были они красивые и некрасивые, но у всех, как печать труда, лежали на лицах тончайшим слоем машинное темное масло и пыль. Но и сквозь эту пыль улыбались они школьницам, словно сестрам, словно хотели сказать:
    «Это ничего, сестренки, что нет сильных рук мужчин. Вы же знаете, где они все. Они там — мы здесь. Разве мы плохие привезли вам дрова?»
    И Анка отлично понимала их.
    Она подбегала к кабине и звучно кричала:
    — Чудесные дрова привезли! Сухостой! Я знаю это. Я ведь в лесу работала.
    Она легко, точно ловкий матрос, взбиралась по борту машины на самый верх грудой наваленных дров и стояла там, будто на гребне высоких баррикад, крича оттуда неизвестно кому:
    — За мной, товарищи, за мной! Да здравствует береза! Да здравствует осина вперемешку с сосной!
    Громкий хохот покрывал ее голос, так как все знали ужасную Анкину страсть все рифмовать, не считаясь при этом ни с какими правилами.
    Но Анка не обращала на это внимания.
    Она легко поднимала тяжелые поленья, которые, как все предметы, почему-то послушно всегда отдавались ей в руки. Она бросала их вниз, разгружая машину, и они падали на твердую землю с глухим коротким звоном, ударяясь друг о друга. И тем, кто умел слушать этот звон, как Анка, он говорил о долгих днях лесной дремучей жизни, о зимних бурях, идущих по вершинам леса, о летнем тепле и солнце, что по капле копилось много лет в стройном теле деревьев, чтобы потом снова вернуться к Анке. Значит, и они, и они жили и умирали для нее!
    И в эти минуты Анка жалела, что Гали нет с нею рядом, что она не может рассказать ей и об этом далеком лесном звоне и о летнем тепле.
    Галя стала теперь часто уходить домой одна, никому не говоря об этом.
    Она шла одна по бульварам, теперь уже пустынным, вдоль пустынной реки, от берега покрытой чистым льдом. Зима давно пришла и стояла без снега.
    Галя открывала дверь своим ключом и входила в комнату, где множество предметов сразу окружало ее со всех сторон.
    «Откуда их столько?» — думала она.
    Может быть, это казалось ей потому, что раньше, когда жив был отец, у них была не одна комната и предметы жили каждый в своем углу. Они только как в сказке, быть может, выходили оттуда по ночам, когда Галя спала, собирались вместе и беседовали между собой. Но днем Галя их видела всегда на месте.
    Теперь же ее стул, на котором она по вечерам сидела за уроками у окна, стоял посередине комнаты. И Галя в первую очередь натыкалась на него. Она ставила его на место. Но через несколько минут он снова возвращался на середину, Галя смотрела на него с удивлением и сердито. Это казалось ей злою волей ее колченогого друга. Как он снова попал на середину? Но тут она вспомнила, что стакан, который стоял почему-то на самом верху буфета, никак нельзя было достать без стула. Это она же сама только что поставила его сюда.
    И она снова возвращала его на место, стараясь при этом не сердиться.
    — Хорошо, — говорила она, — я не буду с вами ссориться, стул, стакан и вилка. Я постараюсь жить в мире со всеми. Мне теперь ничего от вас не надо, раз отец не вернулся.
    Потом она разогревала себе на электрической плитке обед, который мать приготовляла ей еще рано-рано утром, перед тем как пойти на работу.
    Но, кроме стакана, стула и вилки, для обеда нужны были еще соль, и чистая тарелка, и ложка, и хлеб, за которым надо еще сбегать в булочную, так как мать не успевала этого сделать.
    И снова Галя начинала сердиться. Все-таки как много предметов нужно для того, чтобы человеку поесть! Это было удивительно. И все они в разных местах, и все они просятся, чтобы их мыли и чистили, чтобы их приносили и уносили снова на место.
    Предметы изводили ее.
    Галя никогда этого раньше не замечала.
    Почему это?
    И тут она снова вспоминала отца, вспоминала мать, которая тогда была всегда свободна. И вспоминала Нюшу — тихую деревенскую девушку, похожую на молчаливую птичку, которая постоянно возилась на кухне. И она любила Галю и баловала ее, как все. Где она теперь? Она уже не живет на кухне. Она, как и мать, работает сейчас за рекой на заводе и только по воскресеньям приходит к ним в гости. Но и тогда она уже не возится на кухне. Она садится с матерью рядом, и обе они говорят о своем заводе, о стали, о нормах, о стаканах — не о тех стаканах, из которых Галя пьет чай, а о железных стаканах, которые начиняют порохом и взрывчаткой. И вокруг губ Нюши, которые по-прежнему складываются в заботливую улыбку, темнеет теперь металлическая пыль, как на лицах тех девушек, что привозят в школу дрова.
    Великий труд войны затоплял все города и деревни, все равнины страны, поднимаясь до самых высоких гор.
    Галя понимала это. Ум ее никогда не дремал, и сердцу ее были доступны высокие мысли и высокая гордость за отчизну. Ведь это советский народ, его армия, его мужчины и женщины, его юноши, его девушки подняли на плечи свои весь мир, найдя, может быть, ту самую точку опоры, что с древних времен всё ищут мудрецы человечества.
    Она понимала это.
    «Да, конечно, Анка права, — думала Галя. — Можно быть счастливым, если забыть свое собственное горе». Но как забыть его? Как забыть, если все предметы напоминают тебе о нем — и те, которые есть, и которых уже нет, которые ушли из дому куда-то, к неизвестным людям. Нет пианино. Мать продала его в минуты нужды. Нужда теперь часто посещает их тихую комнату.
    Но Галя об этом не жалела.
    Она жалела о том, что предметы, дружившие с ней так долго, так безжалостно и так равнодушно покидали ее. Они уходили и не возвращались больше, словно им скучно становилось с Галей дружить.
    «Не так ли и люди? — думала Галя. — Не так ли и Анка?» Вместо того чтобы, как раньше, уходить с ней домой, она теперь предпочитает оставаться в школе после уроков и сгружать во дворе дрова.
    Галя сняла со стены свою маленькую скрипку, которую подарил ей отец. Это единственное, что у нее осталось от той поры, когда она вдруг изъявила желание учиться музыке, так как одно время собиралась после окончания школы поступить в консерваторию. И отец всегда говорил, что она будет прекрасным композитором. Разве не она играла так чудесно и в одну минуту могла сочинить песенку?
    Правда, желание это давно прошло, и теперь она собиралась стать актрисой. Но все же она сняла скрипку со стены и поиграла немного.
    Она в самом деле играла хорошо. И голос у нее был приятный, широкий и звонкий. Она спела несколько печальных песенок, потом села за уроки. Никто так быстро и легко не мог бы их приготовить, никто, даже Нина Белова, девочка с черными косами, которую многие считали такой же способной, как Галя.
    Галя быстро решила задачу по геометрии, приготовила физику — целый параграф из отдела механики. С удовольствием составила план сочинения о роли Чехова в русской литературе и, заглянув в расписание уроков, увидела, что завтра снова история. Это привело ее в сильное смущение, даже в отчаяние. И никто лучше ее не знал, как тяжело теперь стал даваться ей этот предмет. Но признаваться в этом она никому не хотела, даже матери, даже своему лучшему другу — Анке.
    А между тем Иван Сергеевич был по-прежнему с ней приветлив, добр и даже оказывал ей снисходительность и терпеливо ждал ее ответов, которые теперь не всегда были удачны.
    Он не сбавлял ей отметки и в первую четверть поставил ей «пять».
    Она не заслужила этого — она это знала хорошо.
    А ведь всегда он был так строг и справедлив со всеми.
    Может быть, он сделал это только из жалости к ее горю, о котором она в первый же день поведала ему, или, может быть, он увидел ее испуг перед собой, или, может быть, он знал ее светлую голову и надеялся на нее, как другие.
    Но как бы там ни было, эта снисходительность терзала сердце Гали больше всего.
    Ее гордость поднималась против его доброты, которой она не могла найти объяснения.
    Не справедливей ли было бы ее наказать?
    «Конечно, это было бы справедливо», — думала она, ибо никто лучше ее самой не знал, как глубока ее вина перед учителем.
    Но с удивительным упрямством, которому только несчастье ее придавало такое ожесточение, она думала: «Нет, он ошибается во всем».
    Она просто ненавидит уроки истории.
    Она никогда не хотела бы стать учителем, и никогда не станет им, если можно его так не любить.
    Она решила избегать его уроков. Она делала это всякими способами, каким только ее научила ее же собственная слабость. Если урок истории был первым, она приходила на второй, принося записочки от матери, которой еще с вечера жаловалась на головную боль.
    Если же урок был последним, она отпрашивалась у директора — у Надежды Федоровны — или у Анны Ивановны, которые никак не могли допустить, чтобы Галя Стражева могла кого-нибудь обмануть. Но в последний раз и она уж слишком зорко поглядела на Галю и спросила, какой урок. «Не сказал ли ей что-нибудь Иван Сергеевич?» — подумала Галя и ответила довольно спокойно:
    — История…
    — История, — повторила Анна Ивановна. — Ну что же, иди.
    Но у самого Ивана Сергеевича Галя никогда не отпрашивалась. Язык не слушался ее. Она не могла поднять на него своих глаз.
    И сейчас, открыв учебник истории, она с отчаянием увидела, как много она пропустила — бесчисленное количество дат, событий и лиц, о которых она ничего не помнила.
    Обхватив свою голову руками, она попробовала прочесть хоть одну из этих страниц.
    Ах, она пробовала это уже много раз!
    Но едва только глаза ее опускались на строки, как весь круг горестных мыслей снова приходил к ней. Она вспоминала отца, который так любил расспрашивать ее об учителях, об уроках. Посадив ее к себе на колени, он слушал ее детский восторженный рассказ об Иване Сергеевиче, о каждом его слове, о воробье, влетевшем на его уроке в окно. Отец с улыбкой слушал, и большая рука его потихоньку гладила голову Гали. Это были его отдых и отрада. А кому теперь расскажет она о событиях своей жизни? И, чувствуя снова самое глубокое горе, она забывалась в слезах и закрывала книгу.
    Так было и сейчас. Но она не закрыла книгу.
    Погрустив немного, она снова раскрыла ее. Она старалась взять себя в руки. Однако ей тут же показалось, что в комнате совсем темно. Она зажгла свет, придвинула лампу к книге и снова остановилась. Ей показалось, что в комнате холодно. Она накинула на плечи теплый платок своей матери, но и он не согрел ее. Она не могла прочесть ни одной строки.
    Она подняла свой рассеянный взгляд от страницы и снова увидела на стене свою скрипку.
    Тогда она погасила лампу, так как было еще светло, и, снова сняв скрипку, чуть, только чуть, тронула смычком ее струны.
    Румяный от заката зимний вечер заглянул в ее окно и, наверное, с удивлением увидел, что посередине комнаты стоит девочка со скрипкой и не играет.
    Она тоже смотрела в окно, как будто с удивлением глядя на этот вечер, на розовые следы, что оставил он в небе на холодных облаках, чтобы разукрасить их и очаровать ее взгляд. Но она не видела его прелести.
    Глаза ее выражали только печаль и внутреннюю тревогу.
    Может быть, рассказать матери обо всем?
    Но, вспомнив ее усталый, добрый и вечно озабоченный взгляд, Галя почувствовала, что она не в силах этого сделать. Мать так много работает, и горе ее после смерти отца так велико! Не значило ли это, что она прибавит ей еще и свою тревогу, не значило ли это положить на ее душу вместо одной две тяжести?
    Нет, Галя этого не сделает. Она любит мать.
    Может быть, пойти к Анке? Нет, она и этого не сделает. Что она скажет ей, Анке, которая так верит в ее силу и способности? Не значит ли это обмануть веру своего единственного друга и предстать перед ним таким, каков ты есть на самом деле — жалким трусом со слабой душой? Или, может быть, не надо ничего делать? Может быть, не к чему заранее тревожить себя? Может быть, и тревога эта пустая? Разве нет у нее, в самом деле, силы, чтобы справиться со своей слабостью самой? Разве память не служит ей верно? Разве она не талантлива? И, в конце концов, зачем ей нужна эта история, и древняя и новая, если ей хочется быть актрисой, а если не актрисой, то хотя бы играть на скрипке?..
    Разве не это есть счастье — делать то, что тебе хочется делать? Так она и скажет Анке и всем, кто захочет говорить с ней о счастье.
    Завтра она опять не пойдет на урок истории. Можно будет пойти и на второй урок.
    Подумав об этом, Галя сняла со своей души тревогу, как снимала она слишком тесную обувь со своей ноги. Ей стало легче. И тут же она вспомнила, что сегодня как раз во Дворце пионеров у нее кружок. Будут читать Шекспира.
    Времени еще оставалось достаточно, можно и в самом деле зайти к Анке и даже погулять по улицам перед кружком. Да, тут она, может быть, ей все расскажет и, если надо, поспорит с ней.
    Она надела шубку и оглядела комнату. Стул опять стоял посередине. Она его не поставила больше на место. Пусть стоит, если ему хочется тут стоять. Пусть остаются на столе и тарелки, и хлеб, и соль — все равно. Не может же она воевать с каждым предметом в отдельности, и с Иваном Сергеевичем, и с каждой пылинкой, и с целым миром, который слишком велик для нее и так плохо устроен! Может быть, именно от этого не ладится у нее дело с историей.
    И никто не понимает ее…
    На секунду, правда, ей стало жаль матери. Она представила себе ее усталые, опущенные вдоль тела руки, которые в конце концов все-таки сделают все, и ее добрый, всегда ласковый рот. Она ничего не скажет.
    Но все же Галя вышла на улицу и пошла вдоль реки по бульварам. Листья на аллеях были собраны в высокие груды. И груды эти уже почернели от мороза давным-давно, а снег так долго не падал на них. Чего он ждал? Чего он ждет, если скоро уже конец второй четверти года и так близки уже зимние каникулы?
    Она свернула к знакомому дому и вошла к Анке, которая обрадовалась ей, как всегда.
    — Вот хорошо, Галя, что я вижу тебя! — сказала она. — А мама все спрашивает, почему ты так редко стала ко мне заходить. «Уж не поссорились ли вы с Галей?» Я, конечно, посмеялась над ней. Разве мы можем с тобой поссориться?
    И Анка засмеялась своим милым и звонким смехом.
    — А что ты делаешь? — спросила Галя.
    — Я учу историю. Это последнее, что мне осталось из уроков. Но и ее уже выучила и повторяю. Хочешь — спроси. Ты уж, наверное, знаешь все.
    Но при одном лишь напоминании об истории Галя отступила немного к двери и поспешно сказала:
    — Нет-нет, я не хочу спрашивать ничего. Но что ты делала? Ты не учила историю. Почему у тебя руки в мыле и мокрые?
    Галя с удивлением смотрела на Анку.
    Рукава ее блузы были засучены по локоть, и на губах и на лбу блестели крошечные капельки пота. Она стояла перед Галей, словно маленькая жница на никому не видимой ниве, только что разогнувшая спину.
    Анка сказала, улыбаясь:
    — Нет, я не учила историю. Я повторяла ее. Потом я стирала белье. Но это пустяки. Мне не хочется, чтобы мама думала и об этом. Она много работает. И я скажу тебе, что когда руки мои заняты, то, даже странно, у меня как-то мысли текут лучше. Я учу и учу и ничего не замечаю. Словно из воды или из хлеба, который я режу утром, приходит ко мне моя память. Это странно, я, наверное, очень глупая.
    Она смахнула что-то со стола и положила руку на белую скатерть и опять засмеялась.
    — Нет, Анка, — сказала Галя, — ты не очень глупая. Очень глупая, может быть, я. — Галя огляделась вокруг. — Как давно я у тебя не была! Я вижу много нового. У вас как будто и просторнее стало. Я вижу большое новое зеркало и новый книжный шкаф. И сколько новых книг! У тебя этого раньше не было. И ты мне ничего не сказала.
    Анка покраснела.
    — Это папа мне велел купить. Он ведь у нас чудак, и он очень добрый. Мы любим его больше всего на свете. Целый месяц не было писем. Мы очень плакали. А потом сразу прислал много писем — и мне, и сестрам, и племянникам, и теткам, и даже бабушке отдельно прислал. А матери денег прислал. Пишет мне: «Анка, я не всегда мог тебя баловать, а ты всегда хотела иметь книжный шкаф и книги. Купи себе всё и не удивляйся, что твой старый отец стал неплохим командиром и неплохо колотит фашистов. Какой же я был бы майор, если бы к концу войны не стал генерал-майором!» Он ведь всегда шутит. А тут газету прислал. И правда, мы сами читали. Ну вот, представь себе нашу радость.
    — Я представляю себе, — сказала Галя.
    Она обняла Анку и поцеловала ее и поздравила.
    Потом сказала с некоторой грустью:
    — Значит, не всякой семье война приносит потери и горе.
    Она помолчала немного и спросила:
    — Но почему же ты до сих пор ничего мне не рассказывала о своей радости? И в классе никто этого не знает.
    — Потому я тебе не рассказывала, — ответила Анка тихо, — потому, — повторила она еще тише, — что это могло напомнить тебе о твоем горе. Я этого не хотела.
    — Но ведь я ж тебе друг. Как могла ты мне этого не сказать? — заметила Галя с удивлением. — Покажи мне хоть письмо отца.
    — Потому я и молчала, что ты мне друг, — ответила Анка.
    Но письмо все же показала. И Галя прочла его первые строки: «Анка, где взять такие длинные руки, чтобы из глубины повергнутой Германии обнять тебя, дитя мое?..»
    Галя не стала больше читать. Она подошла к окну и долго смотрела в него не оборачиваясь.
    И желание, с каким она шла к подруге, — рассказать ей все и признаться ей не только в своем несчастье, но и в своем бессилии, — исполнить показалось ей теперь невозможным.
    Она молчала. И слезы стояли у нее в глазах.
    Но Анка не поняла ее молчания. Она подошла к Гале и потихоньку обняла ее за плечи.
    — Вот видишь, — сказала она, — не надо было мне говорить тебе ничего и ничего показывать.
    — Да, не надо ничего говорить, — сказала Галя, отвечая своим собственным мыслям. — Никому ничего не надо говорить — ни о своем горе, ни о своей радости. Так лучше. Ты не пойдешь со мной во Дворец пионеров? У меня сегодня кружок.
    Анка подумала немного. Но все же она сказала:
    — У меня есть немного времени, пока мать не закончит работу на заводе. Она обещала сегодня не задерживаться там так долго, как задерживается всегда. Но, конечно, я пойду с тобой. Ты ведь знаешь, как я люблю ходить с тобой повсюду. Я давно уже не слышала твоего чтения.
    И подруги вышли на улицу.

IX

    Если школа, где учились Галя и Анка, была расположена так близко от их дома, что школьный двор с купой тенистых лип, куда неминуемо приходили они каждый день с самого раннего детства, казался им порою как бы продолжением их собственного двора, то Дворец пионеров никогда не казался таким — ни Анке, ни Гале.
    Он был расположен далеко, в самой глубине города, и окружен высокими домами. Это был в самом деле старый дворец, выкрашенный в желтую краску, с колоннами, с высокой чугунной решеткой, за которой постоянно возвышался на деревянном цоколе белый гипсовый мальчик, запускающий в небо планер.
    Сюда они приходили не каждый день.
    Но каждый раз, входя за чугунную решетку дворца, они испытывали странное чувство. Никто не заставлял их сюда приходить. Они приходили сюда, лишь послушные своему желанию. Среди многочисленных комнат дворца, то расписанных ярко картинами, привлекавшими восторженные взоры маленьких детей, то тихих и скромных, как кабинеты ученых, то совершенно иных, где, как в настоящих мастерских, жужжали моторы, — дети в труде и искусстве искали свое призвание. Словно тот же суровый и нежный строитель, о котором когда-то думала Анка, стоя перед воротами школы, раскрыв свою щедрую ладонь, сказал им: «Выбирай».
    Но это была такая великая щедрость, от которой терялось не одно еще неопытное детское сердце, предоставленное только одним своим желаниям и склонностям. И нередко свою мимолетную мечту, свои однодневные склонности принимали они за призвание всей своей жизни.
    Вот и Галя послушалась своего желания славы, которая звучала ей в уши со всех экранов кино, со сцены театров, и в беседах подруг, и в домашних беседах отца и матери, находивших в ней столько талантов.
    Для кого не заманчива слава в юную пору жизни, когда перед тобою сияют надежды и лежит беспредельная радость мира? Кто не слушался ее голоса и в зрелые годы? Кто не шел на зов ее даже в старости, блуждая по разным дорогам?
    Наконец, как многим девочкам, Гале просто хотелось подвига или дела, которое возвысило бы ее над другими, ибо тщеславие не было чуждо ей.
    Она выбрала для себя театральный кружок.
    Анка вполне одобрила ее выбор.
    — Разве не для того даны тебе природой способности, — сказала она Гале, — чтобы добыть себе славу, которой ты вполне достойна? Как я жалею, что у меня нет никаких талантов! Мы бы занимались вместе в театральном кружке. Но меня ведь выгонят оттуда через день.
    — Значит, я сделала хорошо? — спросила снова Галя.
    — Конечно, хорошо! — ответила с горячностью Анка. — И я завидую тебе, что у тебя есть уже твердая цель в жизни.
    — Правда? — в третий раз спросила Галя.
    — Правда, — ответила Анка.
    Но Анка сказала неправду. Она вовсе не завидовала Гале. Она ни в чем никому не завидовала, так как считала себя девочкой простой. И сердце ее не имело еще никаких особенных склонностей, кроме самой обыкновенной склонности к горячей дружбе и к нежной любви.
    И по этому самому так горячо поддержала она Галю. Все это было давно, когда они учились еще в седьмом классе и так часто ездили с Галей в дубовую рощу мечтать.
    Но сама Анка в то время еще не имела никаких мыслей о себе. И никто ее дома не спрашивал, кем она хочет быть. И все же ей стало немного страшно за себя, когда, задав однажды сама себе этот вопрос и заглянув к себе в душу, она увидела там только сумбур.
    В четырнадцать лет она еще не имела в жизни твердой цели!
    «Разве это допустимо? — сказала она сама себе. — Чего ты хочешь, Анка?»
    Ах, ей хотелось многого! Ей хотелось в жизни всего. То хотелось ей быть разведчицей и подвергаться страшной опасности и умереть, как Зоя, то в самом деле хотелось стать моряком и вместе с Галей отправиться в дальнее плавание на боевом корабле, разнося славу своего отечества по всем морям земного шара. Но, в конце концов, быть авиационным конструктором и совершенствовать боевые самолеты ведь тоже неплохо.
    И с двумя знакомыми мальчиками она целую зиму посещала авиационный кружок.
    Но чем больше Анка росла, тем больше возвращалась она к своей самой ранней, почти младенческой, мечте — быть просто похожей на мать и лечить, как она, людей, поднимать раненых на ноги и быть самым обыкновенным врачом.
    Но говорить об этом она не любила. Это решение зрело в ней тайно — уж слишком простой казалась ей эта мечта.
    Вот уже целый год, как Анка не ходила ни в какие кружки. Не хватало времени, чтобы и учиться, и готовить уроки дома, и стирать белье, и в школе сгружать дрова, и дежурить в госпитале у постели тяжело раненных бойцов, и дергать высокий лен в колхозном поле, по утрам покрытом жемчужной росой, и уноситься в далекие края на крыльях пролетающих мимо птиц.
    Даже мечты отнимали время, которое стало таким дорогим — дороже, чем хлеб, который Анка ела, дороже, чем огонь, на котором мать готовила для семьи пищу, чем здоровье, чем жизнь…
    И Анка не жалела об этом, ибо это было справедливо: время заключало в себе труд, которым народ побеждал врагов.
    И теперь, подходя к чугунной решетке дворца, Анка сказала Гале:
    — У нас есть еще несколько свободных минут. Я давно уже не была в нашем дворце. И как-то трудно войти в него сразу. Постоим здесь немного. Хочется на него посмотреть.
    — Постоим, — сказала Галя. — Я тоже иногда стою перед этой решеткой и любуюсь его красотой. Он красивее всех домов в городе.
    — Да, — сказала Анка. — Почему его отдали нам? Когда я провожала отца на войну, мы ехали на станцию мимо этого дома. И отец смотрел на него долго, а потом отвернулся. Мне даже показалось, что он заплакал. Я не поняла его тогда. Он такой храбрый и сильный человек, и он плачет! Но он сказал мне: «Анка, если ты потеряешь этот дом и все, что мы делали для вас столько лет, то лучше нам не жить на свете». Я поняла его тогда и тоже заплакала вместе с мамой. И вот видишь — мы не потеряли его.
    — И даже бомба близко не упала, — сказала Галя.
    И обе девочки, прильнув к тяжелой чугунной решетке, заглянули во двор своего дворца.
    Зимние сумерки уже царили повсюду, но и в сумерках на высоком цоколе по-прежнему возвышался, белея, гипсовый мальчик, запускающий в небо планер.
    — Здравствуй, гипсовый мальчик, — сказала Анка.
    — Здравствуйте, — раздался чей-то голос рядом.
    Анка с удивлением, даже с испугом отшатнулась от решетки: так неожиданно близко прозвучало это слово.
    Галя же быстро обернулась и посмотрела в ту сторону, откуда послышался голос.
    Совсем рядом с ними стоял человек и, так же как они, держась за кованые копья решетки, смотрел сквозь ее чугунный узор на темнеющий в сумерках дворец.
    Это был юноша, еще совсем молодой, может быть, чуть постарше Гали, в военной фуражке с голубым околышем, и две маленькие звездочки на погонах его шинели говорили о скромном звании, какое он имел. Он был лейтенант.
    Он робко подошел к подругам и сказал:
    — Вы, должно быть, забыли меня или не узнаете…
    — На улице уже совсем темно, — сказала Галя, — даже хорошо знакомых людей трудно узнать.
    — А я узнал вас. Это ты, Анка, и ты, Галя Стражева. Мы ведь вместе учились в школе.
    — Не говори! — крикнула вдруг Анка. — Ваня! Ведь это же Ваня! Ты помнишь, Галя? Он сидел на парте позади нас. Ваня! — повторила она несколько раз его имя, которое нравилось ей.
    И, протянув к нему в радости руки, она крепко обняла его, как обнимают старого друга или брата, и троекратно расцеловалась с ним. При этом даже слезы запросились у нее из глаз. Она имела благодарное сердце, помнившее всякую привязанность, и каждого солдата встречала с нежностью, словно то было малое дитя.
    Галя посмеялась над Анкой.
    Она просто протянула Ване руку.
    Он крепко пожал ее и взглянул на Галю внимательным и тихим взглядом, который она едва различила или скорее угадала в холодных и сгустившихся сумерках.
    И все же она покраснела. То ли вспомнила она в ту минуту те давно уже прошедшие школьные дни, когда все они учились вместе, в одном классе и когда, обернувшись, бывало, назад, она всегда встречала за своей спиной этот же самый тихий и внимательный взгляд небольших серых глаз, в которых постоянно горел задумчивый огонек, словно зажженный кем-то. Что обозначал он тогда, Галя не думала об этом, хотя встречала в этом взгляде не только внимание к себе, но и восторг, какой нередко замечала она, когда возвращалась на свое место в классе после особенно блестящего ответа у доски. Мальчик красиво и очень ловко чинил ей карандаши, дарил иногда бумагу, но никогда они не возвращались домой вместе, хотя жили на одной улице. Мальчик был незаметный, обыкновенный мальчик, каких много на свете.
    Они подошли к воротам, где фонарь уже светил, но так слабо, что холодная изморось, сыплющаяся с неба, едва только мерцала в его желтых лучах.
    Он снял свою фуражку и вытер платком лоб, словно на дворе стоял зной и вовсе ему не было холодно в его старом фронтовой шинели, уже потертой во многих местах и зашитой толстой солдатской ниткой.
    Он был взволнован.
    — Нет, Галя, — сказал он, — напрасно ты смеешься, что Анка меня так встретила. Она обрадовала меня больше, чем это могла бы сделать родная сестра. Она, должно быть, осталась такой же доброй, какой была в нашем классе, и от войны, наверное, еще лучше стала.
    — Ну вот… — сказала Анка смутившись. — И ты, я вижу, остался таким же… — добавила она, помедлив.
    — Таким же глупым, хотела ты сказать? — заметил Ваня и рассмеялся.
    Смех его оказался звонким, веселым и чистосердечным.
    И, услышав этот смех, Галя улыбнулась в темноте.
    Она спросила его, давно ли он с фронта и надолго ли приехал домой.
    Он ответил коротко: что вчера еще был в сражении и отпущен домой ненадолго — отдохнуть и повидаться с матерью. Он прилетел только утром.
    — Ты вчера был в бою? — с восторгом и с невольным страхом воскликнула Анка. — Ты счастливый, Ваня! А мы всё здесь.
    — Да, — сказал он, — вчера я еще был в бою. — И добавил задумчиво: — Это хорошо, что вы здесь. К кому бы мы вернулись, если бы вас не было?
    Он замолчал.
    Замолчала и Анка, глядя блестящими глазами на смутную фигуру, стоящую у самой решетки дворца.
    Галя подождала немного. Должен же он рассказать о войне и о том, что он видел и знает, и, наверное, расскажет сейчас о своих собственных подвигах.
    Но он все молчал. Он не хотел говорить о войне. Странный мальчик, почти такой же молчаливый, как этот самый гипсовый мальчик, что вечно запускает в небо свой деревянный планер.
    «Что это — гордость, или, может быть, что-нибудь другое, или, может быть, он считает нас теперь недостойными слушать его рассказ?» — подумала Галя.
    И как прежде, когда Галя улыбнулась ему в темноте, так сейчас она в темноте нахмурилась.
    Нельзя же так долго стоять здесь у ворот и молчать…
    — Как ты увидел нас? — спросила она.
    — Я узнал вас издали и пошел за вами. Я тоже шел посмотреть на наш дворец. Он снился мне там иногда, в моей землянке. Возьмет да приснится мне в землянке. Я целый день хожу сегодня по городу, смотрю на все, что оставил, и всем говорю: «Я жив, здравствуйте».
    — Ах, всем ты говоришь «здравствуйте»! — сказала Галя.
    — Нет, нет, — поспешно заметил он. — Вы, наверное, не так меня поняли. Это совсем не то.
    — Конечно, не то, — сказала Анка. — Я тебя отлично понимаю. Это очень интересно. Увидишь знакомое дерево, или дом, или комнату, или старый задачник, по которому ты решала задачи, и скажешь им: «Здравствуйте, мои друзья!» А они все такие же, и только ты один изменился. Правда, Ваня?
    — Правда, Анка. Это очень приятно — увидеть вдруг старое. Очень приятно и даже страшно немного.
    — А почему же страшно? — с любопытством спросила Галя.
    — Почему — я не знаю. Нет, это даже не страшно, не то я говорю. Но когда я подъезжал к нашему городу, у меня так сильно билось сердце, как не билось оно у меня никогда. Я здорово волновался, — простодушно сознался он. — И мне казалось, что даже камни на мостовой должны узнать меня и сдвинуться с места, и бежать за мной, и кричать всем встречным: «Ваня с фронта приехал! Смотрите же, смотрите на него! Он два танка подбил у немцев!» Но все было спокойно. Камни лежали на месте. Потом меня остановил патруль и сделал замечание, потому что не полагается офицеру носить свой мешок за плечами. Потом меня толкнул прохожий, и я сказал ему: «У нас на фронте убивают, но не толкаются». Зачем я ему это сказал, не знаю. Потом я целовал свою мать и вытирал ее слезы. Потом я пошел смотреть места, где я учился. Потом увидел вас… Я увидел тебя, Анка, и увидел Галю, которая всегда была лучше нас всех. И я побежал за вами, как маленький мальчик, и сердце у меня все так же сильно билось, словно я бежал в атаку или словно можно вернуть хотя бы один день из моего ушедшего детства. Вы не сердитесь на меня, что я вас немного задержал?
    — Что ты, Ваня! — крикнула Анка, растроганная. — И ты бежал за нами? А мы ничего не знали! Ты хочешь, я для тебя что-нибудь сделаю? Хочешь, я зашью тебе шинель? Хочешь, я выстираю тебе гимнастерку? Она у тебя, наверное, грязная.
    — Она у меня чистая, — сказал Ваня.
    И Анка, остановившись и подумав над своими словами, громко рассмеялась.
    Ваня тоже смеялся.
    Только Галя ни разу не улыбнулась и с какой-то странной задумчивостью слушала его простодушную речь и звонкий смех. Тот ли это самый мальчик, который чинил ей карандаши, которого она никогда не замечала в классе?
    — Ты, наверное, плохо помнишь меня, — сказал он Гале. — А я всех вас помню. Там, на фронте, всех помнишь. Ты, наверное, теперь получишь золотую медаль.
    — Конечно, получит, — поспешила ответить Анка.
    Гале стало страшно на мгновение. И ей захотелось убежать. Но Ваня спросил вдруг:
    — Можно мне с вами пойти?
    — Я иду на кружок, — ответила Галя.
    — В каком ты кружке сейчас?
    — В театральном.
    — Ты все в театральном кружке? — как бы с удивлением спросил он.
    Уж сколько раз в последний год слышит она этот вопрос!
    — А разве плохо, — сказала она, — что я придерживаюсь в жизни однажды выбранной цели?
    — Нет, это хорошо, — сказал он. — Я только слышал, что стать актрисой или актером трудно обыкновенному человеку.
    — Но Галя вовсе не обыкновенный человек! — воскликнула Анка со всей своей горячей искренностью.
    — Ах нет, нет! — в волнении заметила Галя. — Анка совсем неправа. Я хуже обыкновенного человека. Я это знаю. Я только думаю: почему стать актрисой труднее, чем кем-нибудь другим, чем летчиком? Я помню ты учился вместе с Анкой в авиационном кружке, и вот ты стал летчиком.
    — А я, например, не стала летчиком. В самом деле, это странно, — с удивлением сказала Анка.
    — Да, — подтвердила Галя, — почему это? Как ты достиг того, чего желал?
    Галя сказала это тихим голосом, пытливо глядя прямо перед собой, прямо в темноту, стеной стоявшую за решеткой.
    Ваня задумался, словно впервые услышал этот вопрос. Он совсем не думал о нем, когда хотел стать летчиком.
    И сейчас он ответил, немного помедлив:
    — Я не знаю, как я этого достиг. Я решил это давно, у этих самых ворот, в этом самом доме. Я не сразу стал летчиком. Я чуть не попал в артиллеристы. Но я желал и действовал. Может быть, действовать — самое главное в жизни. Действовать! — повторил он, найдя наконец нужное слово. — Действовать! Может быть, это и есть воля, которая двигает нас к цели через всякие препятствия.
    — А нет такой воли… к бездействию? — спросила Галя, немного подумав.
    Ваня покачал головой:
    — Нет. Тогда это не воля. На войне я это хорошо понимал. И я буду конструктором, — сказал он твердо. Затем добавил не совсем твердо: — Если меня не убьют.
    Анка в невольном движении протянула к нему руку в темноте.
    — Зачем ты говоришь так? Это невозможно! Тебя не могут убить. Никто из нас не может умереть, Ваня, мы живы и будем вечно жить! — сказала она вдруг с глубокой и прелестной верой в бессмертие человека и в свое собственное бессмертие.
    То был ее голос внутренний — чувство вечности жизни, что существует в каждом человеческом сердце, пока оно юное, и дает ему, вопреки всем другим доводам, чудесную надежду, что мертвым оно быть не может.
    Ваня тихонько рассмеялся. Потом добавил задумчиво:
    — Значит, ты, Галя, по-прежнему хочешь стать актрисой? И ты, Анка, состоишь в этом кружке?
    — Не говори мне ничего! — воскликнула с горечью Анка. — Если я когда-нибудь и умру, то это случится, вероятно, в тот момент, когда я буду выбирать себе профессию. Я всегда так волнуюсь при этом, что никогда не знаю, чего мне хочется в жизни. И кончится это, вероятно, тем, что я получу в аттестате одни тройки, и мне останется только поступить в зубоврачебный техникум.
    — А просто жить из вас никому не хочется? — спросил он вдруг так же тихо и так же пытливо, как спрашивала Галя.
    Они не поняли его.
    — Как это можно хотеть просто жить? — удивилась Анка. — Разве есть такие люди?
    — На войне есть такие люди.
    — Что значит — просто жить? — спросила Галя.
    — Это значит — не умереть.
    — То есть бояться смерти, — сказала Галя с презрением. — Но ведь тогда это трусы.
    — Это не трусы, — сказал Ваня, покачав головой. — Жить на войне — не значит бежать от смерти. А это значит — наступать на смерть, поворачивать ее к себе спиною. Солдаты знают это, когда идут в атаку. Это очень трудно и тоже требует воли, такой высокой, что она поднимает человека до самых легких облаков и проносит его выше смерти, и выше всякой боли, и выше всякой мысли о себе. И тогда ты побеждаешь.
    — Это, значит, победа? — сказала Галя.
    Он кивнул головой.
    Галя подошла к нему ближе и спросила:
    — И ты знаешь это?
    Он пожал плечами и сказал:
    — Не я один, на войне все знают это. Мне очень неловко. Я, кажется, много болтаю, и это совсем неинтересно. Вероятно, все, кто приезжают с фронта, много говорят.
    — Нет, это очень интересно, — сказала Галя.
    Она больше ни о чем не спросила.
    Многоголосый шум доносился из глубины затемненного дворца. Там верещали станки, там пилили, точили, лепили фигуры, писали стихи.
    А что они должны делать? Как самым верным образом из множества желаний, влекущих тебя, выбрать в жизни самое верное, чтобы никогда потом ты не назвала нелюбимым свой труд? Кто мог им это сказать?
    Они втроем молчали, немного задумавшись.
    И фонарь горел под воротами по-прежнему не очень ярко, бросая свой свет только вниз, на двух девочек и на их юного друга, так внезапно остановившего их и заставившего их задуматься.
    Дворец и чугунная решетка были во тьме, а небо освещалось только мелкими роящимися звездами — оно было словно пронизано ими насквозь. И лишь одна большая блестящая звезда горела на самом краю небосклона. И пока горела эта блестящая звезда, они думали о том, куда, по какой дороге жизни поведет она каждого из них. И впервые они поняли в это мгновение, как неясны еще были для них собственные их желания. И было странно Гале, что не дома, а здесь, на улице, в кругу своих старых школьных друзей, у решетки их шумного дворца, при свете этих зимних мелких звезд, решает она вопросы своей жизни.
    И прежняя задумчивость не покидала ее.
    Что это, думала она, неужели этот мальчик, никогда не учившийся лучше других и которого она раньше не замечала, знает больше, чем она, знает что-то такое, чего не знает она, никогда не бывавшая в боях и в сражениях, не встречавшая своей грудью смерть? Он знает, что такое победа. А что знает она, которая не может победить даже свою собственную слабость? Что знает она о победе?
    — Нет, — сказала она неожиданно. — Я сегодня никуда не пойду, ни на какие кружки. Я вернусь домой и буду заниматься. Я буду много заниматься одним предметом! — сказала она с отчаянием в голосе.
    Потом она добавила ласково, обратившись к Ване:
    — Приходи, Ваня, ко мне с Анкой в воскресенье. И мама будет дома. Я тебя с ней познакомлю.
    — Спасибо, — сказал он и наклонил голову так низко, что даже не видно стало его лица.
    Но Анка все же увидела, как обрадовали его слова Гали.
    И Анка громко засмеялась от восторга.

X

    Однако недолго звучал на улице смех Анки. Она спешила уйти на другой конец города, где работала ее мать. Редки были дни, когда мать кончала работу не в слишком поздний час. Но Анка встречала ее каждый раз, когда приходил этот час. Мать ждала ее у ворот своего завода. И каждый раз встреча их была веселой. Анка отнимала у матери тяжелый мешок, в котором всегда находила картофель и хлеб, а иногда и мясо и даже морковь, которую очень любила. Это была пища для всей семьи — пища, добытая трудом, для маленьких племянников, живших за стеной, для теток, для старой бабушки и для самой Анки. И этот мешок, уже тяжелый для матери, Анка легко поднимала к себе на плечо, и вдвоем они, как подруги, возвращались через весь город, болтая понемножку о том и о сем. И каждый раз Анке напоминало это то время, когда она была совсем маленькой девочкой и мать встречала ее у ворот их школы и брала у нее из рук сумочку, в которой лежало только несколько детских книг. Ведь это была легкая сумочка. Но, должно быть, милой казалась матери эта детская ноша. Анка помнила это и никогда не пропускала часа, чтобы встретить теперь свою мать, был ли то час беседы с друзьями, или час веселья, или какой-нибудь иной час.
    Анка ушла.
    И Ваня постоял недолго и ушел вслед за Анкой, очень скоро скрывшись за поворотом улицы, огибавшей решетку. А сердце Гали слабо вздрогнуло. Она, кажется, пожалела о том, что он так скоро исчез. И Гале даже послышался его голос, как будто окликающий Анку.
    Все ушли.
    И Галя осталась одна у чугунной решетки дворца, и по-прежнему сквозь решетку был виден ей в зимней матовой мгле возвышающийся над всем белый гипсовый мальчик.
    «Может быть, не так надо встречать старых школьных товарищей, когда они возвращаются с фронта, — подумала Галя, поглядев в ту сторону, где так быстро скрылся Ваня. — Может, надо было мне позвать его сейчас с собой?» И, может быть, они прошлись бы по этой длинной улице, что ведет к ее дому, и под этими верными звездами, что горят над ними с самых первых дней их жизни. И, может быть, именно ему она рассказала бы о своем горе и о своей слабости.
    Галя медленно пошла домой.
    И пока она шла, звезды уходили куда-то с неба, и блестящая звезда, что горела раньше перед ее глазами, тоже закрылась. Надвигались снежные облака. А когда Галя вошла на бульвар, то в вершинах обнаженных деревьев уже бушевал ветер. Потом он стих. И пошел снег, которого давно ожидали.
    Мать была уже дома и топила маленькую печь. От груды мокрых щепок веяло сыростью. Лицо матери было крайне утомленным, и несколько темных полосок от сажи лежали на ее щеке. И стакан и тарелка, из которой Галя ела, были уже вымыты. Но дом еще не был убран.
    С тех пор как не стало отца, мать тоже плохо убирала комнату, словно не для кого и незачем было ее убирать. Она тоже стала худа и задумчива. Но горе ее было молчаливо. Она никому не жаловалась.
    Мать встретила Галю, как всегда, с нежностью и с постоянной тревогой о ее здоровье.
    — Ты не простудилась, Галя? — спросила она. — Снег пошел так неожиданно, с вьюгой…
    — Нет, мама, — ответила Галя. — Ты не беспокойся о моем здоровье. Я ведь тепло одета.
    Галя сняла свою шубку, стряхнула снег со своих волос — они стали еще тоньше, еще мягче от влаги. И, схватив с полки учебник истории, подсела к столу.
    Мать никогда не мешала Гале заниматься. Она тихо возилась у печки, стараясь не стучать. И тепло, которое она с трудом добывала из отсыревших поленьев, наполнило наконец комнату до самого верха.
    — Ты занимайся, Галочка, — сказала она, — а я лягу. Я что-то устала немного.
    Гале стало жалко мать. Разве можно ей говорить о своих тревогах?
    Мать тихо улеглась в свою постель.
    Галя подошла к матери и нежно поцеловала ее.
    — Да, мамочка, спи, — сказала она, — Я буду долго заниматься. Ты спи спокойно.
    Она решила действовать и бороться со своими несчастиями сама.
    Но то скрытое отчаяние, с каким она лишь час назад сказала эти же самые слова Анке и Ване, не покидало ее. И с этим же самым отчаянием открыла она свой учебник истории. О, как много пропустила она! Она пересчитала страницы. Их было целых сто. Она начала читать с конца.
    Но отчаяния одного оказалось мало, чтобы преодолеть свою слабость.
    Она сидела, зажав пальцами уши и низко склонившись над книгой; она даже видела эти строки и шептала их вслух, надеясь на свою чудесную память, но мысли не слушались ее. На этот раз это были не горькие мысли об отце. Это были другие мысли, которые бродили в ее голове без всякой цели, останавливаясь то на одном, то на другом. Наконец, она начала рассуждать о воле. Неужели она не обладает этой самой нолей? Этой способностью к действию, о которой говорил Ваня и которую называл он победой? Неужели природа, одарившая ее столь многими прекрасными способностями, которыми восхищаются все, не одарила ее этой одной, самой дорогой, самой драгоценной силой — волей, которая совершает такие великие чудеса, рушит все преграды и побеждает всех врагов?
    Но что такое воля? Неужели это только сила, которая заставляет человека всегда делать то, что ему не хочется, — например, учить историю?
    — Позвольте, — прошептала вслух Галя, — а что говорил Ваня?
    В конце концов, он ей ничего не сказал, кроме своего «Действовать, действовать». Он смотрел на нее только так пытливо и так задумчиво, словно и он, как и все в классе, тревожится о ней, о ее золотой медали? Разве это не ее собственное дело? Но почему же ей было так стыдно перед Анкой и перед ним, именно перед ним, перед этим мальчиком, вернувшимся с фронта, с самого поля сражения? И откуда он взялся, и почему она думает о нем, и почему Анка смеялась с таким восторгом, когда она пригласила его прийти к ней в гости?.. Мысли ее ушли далеко.
    «А история?» — с ужасом подумала вдруг Галя.
    И она с удивлением увидела, что стоит на том же самом месте, откуда начала свой урок, что ни одной строки она не запомнила, и что в комнате жарко от нагретой печки, и что ее сильно клонит ко сну.
    Она стукнула кулаком по столу, встряхнулась, поднялась со стула и прошлась по комнате. Она все же решила бороться. Но едва только снова села за стол и, зажав уши пальцами, — зачем она зажимала уши, когда кругом было так тихо? — склонилась над книгой, как тепло, то самое тепло, которое с таким трудом весь вечер добывала для нее мать, охватило ее со всех сторон, проникло в каждый атом тела, стало туманить голову.
    Она снова поднялась и снова прошлась из угла в угол.
    «Надо же действовать», — подумала она.
    Но сон покачивал ее даже на ходу. Ноги сами несли ее к кровати. Тогда она решила обмануть его. Она брызнула на свое лицо несколько капель воды. Они вызвали лишь неприятное ощущение мокроты и холода, но сна не прогнали. По-прежнему сон стоял рядом с Галей, глядел из раскрытых страниц книги, из постеленной матерью постели. Он плавал, казалось, в самом нагретом воздухе ее комнатки. Сон проникал повсюду, как проникает запах. И даже, мысли ее дремали, и дремала ее воля. И Галя ни о чем больше не могла думать, как об этом молодом всепобеждающем сне.
    — Боже мой! — воскликнула Галя. — Но я ведь не заслужила его! Что же мне делать?
    Но сдаваться она все же не хотела. Она решила обмануть его иным путем.
    «Ладно, — сказала она себе. — Сейчас я лягу спать и встану рано-рано, когда мать еще не проснется, когда ни единый звук не нарушит тишины целого дома. Можно много выучить в эти ночные часы перед долгим зимним рассветом. Но как самой проснуться в такую рань?» Она хорошо знала, как тяжело это сделать в холодной, остуженной за ночь комнате.
    Но Галя думала об этом недолго. Она взяла нож со стола и подошла к маленькой печке, над которой невысоко у трубы была протянута веревка — мать иногда сушила на ней белье. Теперь она была пустая. Галя ножом отрезала не очень длинный кусок этой веревки и смерила ее. Конец получился достаточный. Потом Галя быстро разделась, забралась под одеяло и, пока еще окончательно не заснула, привязала веревку к своей ноге. Другой же конец она привязала к железным прутьям кровати.
    Она попробовала узел. Он был сделан крепко и сам никак не мог развязаться. Тогда она попробовала поджать ногу под себя, как она любила это делать во сне. Веревка ей в достаточной мере мешала.
    Галя кивнула головой.
    «Так-с, очень хорошо, Иван Сергеевич, — сказала она, мысленно обращаясь к учителю истории. — Мы будем действовать».
    Должна же она хоть раз повернуться во сне, и тогда веревка натянется и Галя наверное проснется. Она проснется, встанет и засветит свой огонек в тишине и будет трудиться над историей, как Пимен.
    Галя улыбнулась своей собственной хитрости и закрыла глаза…
И, пыль веков от хартий отряхнув,
Правдивое сказанье перепишет.

    Галя все улыбалась, засыпая. Она была довольна своим лукавством и своей борьбой и заснула очень крепко.
    И снился ей короткий сон, поразивший ее своей реальностью. Снилась ей все та же решетка дворца и над ней гипсовый мальчик, запускающий в небо планер, но мальчик был живой и на планерах сидели дети, сидела Анка, сидел Ваня. Как на бульваре бушевала буря! Шел снег, и планеры кружились в светлом воздухе, как снежинки. Все легко улетали в небо. Только Галя шла по земле, и ноги у нее были тяжелые. Она не могла ими двигать, цепляясь за каждый камень. И вдруг она споткнулась о корень высокого дерева и больно ушибла ногу. Она больше не могла стоять и проснулась.
    Пробуждение не принесло ей перемены. Нога продолжала болеть.
    Она нащупала веревку и удивилась: что такое? Она забыла о ней. Потом вспомнила. Мысль, затуманенная сном, пришла к ней издалека, словно всплыла из глубины воды. В комнате было темно, и час был, должно быть, слишком ранний. Галя решила еще немного поспать. И снова заснула. Потом проснулась в другой раз от той же самой боли в ноге. А в третий раз веревка ей крайне надоела. Сонными пальцами развязала она узел, затянутый на спинке кровати, и с веревкой на ноге заснула еще более сладким сном.
    Проснулась она только утром, когда мать уже собиралась на работу и спешила допечь для Гали несколько картошек, которые они взрастили на своем крошечном огороде.
    Теперь уже было поздно садиться за учебник истории. Галя лежала несколько минут неподвижно, хотя сердце ее билось так сильно, что казалось, даже сквозь теплое одеяло слышит она его стук.
    Итак, она не победила своей слабости. Она не одолела даже своего собственного сна. Как же одолеет она те препятствия, что встретятся в ее жизни, как выйдет она в дальнее плавание, если не может справиться даже с первой, еще слабой бурей? Придется снова пропустить урок истории. А четверть года уже истекает — она уже подошла к концу. И Галя ничего не может с собой поделать. Должен же Иван Сергеевич ее спросить, должно же это когда-нибудь случиться! И тогда все увидят, как напрасны их надежды, которые они возлагали на Галю. И золотую медаль получит Нина Белова — другая девочка. Ну и пусть! Пусть получают ее те, кто не терял на войне отца, кто ничего не терял в своей жизни.
    Разве они понимают, как может быть человек несчастным, когда его постигает горе! Нет, они ничего не понимают.
    — Мама, — сказала она, все еще лежа в кровати, — голова у меня сегодня опять болит. Я не пойду на первый урок.
    Мать так встревожилась, что даже побледнела немного. Она оставила огонь, жарко горящий в печке, подошла к кровати Гали и склонилась над ней, как над малым ребенком.
    — Что с тобой? Как часто у тебя стала болеть голова! Ты меня очень беспокоишь в последнее время. Ты все хвораешь и хвораешь и ничего мне не говоришь. Ты бы совсем сегодня не ходила в школу. Я пригласила бы нашего доктора. Он очень хороший доктор.
    Галя быстро поднялась и села на кровати.
    — Ах нет, мамочка, не надо никакого доктора! Не надо обращать внимания на мое здоровье. Это все пустое. Тебе уже пора на работу.
    Мать только покачала головой. Потом стала торопливо собираться на работу. Наконец она ушла.
    Галя же не торопилась уходить. И хотя на столе ждал ее завтрак, оставленный матерью, она ничего не ела.
    Она вышла на улицу и в удивлении остановилась у подъезда. Она не узнала своего города. Он поседел весь, как человек. Глубокая зима окружила его за одну ночь. И, убеленный снегом, он лежал, просторный и холодный, под блестящим небом. По бульварам нельзя было пройти — так много нападало снега. Только кое-где дети, рано бегущие в школу, уже протоптали дорогу.
    Галя пошла по ней не спеша, потому что было уже слишком поздно.
    Она пришла ко второму уроку. Но первый еще не кончился. Еще не наступила перемена, в коридоре царили последние минуты тишины.
    Галя подошла и стала за дверью своего класса. Дверь была белая, очень высокая — во всю стену, и Гале ничего не было слышно, даже голоса Ивана Сергеевича, который обыкновенно раздавался громко, на весь класс.
    Вдруг показалось ей, будто за дверью послышались шаги. Это мог быть кто-нибудь из учениц или даже сам Иван Сергеевич.
    Она быстро отбежала от двери и спряталась за угол коридора. И здесь постояла в тишине.
    Тяжелая это была тишина для Гали, всегда привыкшей сидеть вместе со всеми на парте и слушать слова учителя! Ее никогда не наказывали, и никто из учителей не высылал ее из класса вон. Ей неизвестна была эта тишина, знакомая стольким лентяям и шалунам. И она слушала ее со страхом, глаза ее были широко открыты, будто она видела эту тишину перед собой, как высокую стену, отделявшую ее от других; она смотрела в нее, как смотрят в ночную тьму.
    И Галя была рада, когда наконец прозвучал звонок, полный веселых звуков, и ежечасный неумолчный гул сразу проснулся в школе.
    Но Галя все еще стояла за углом, ожидая, когда откроется дверь и Иван Сергеевич уйдет.
    Дверь открылась. Из нее выскочила сначала Анка, всегда первая выбегавшая из класса — счастливая, ей никогда не сиделось на месте. Потом целой гурьбой высыпали и другие. А когда же выйдет Иван Сергеевич? Галя подождала еще минуту. Но из класса вышел не Иван Сергеевич, а Анна Ивановна и своими короткими, живыми и твердыми шажками пошла по коридору в учительскую.
    Галя отвернула свое лицо к стене.
    — Что это? — прошептала она в испуге. — Не история…
    И тотчас же ее заметила Анка и подбежала к ней и своим звонким голосом назвала ее имя.
    Анна Ивановна обернулась. И Гале показалось на мгновение, что даже издали она смотрит на нее с укоризной своим зорким и строгим взглядом и даже будто погрозила ей пальцем.
    Анка же между тем, по своей шумной привычке, уже обнимала Галю и, блестя глазами и быстро произнося слова, задавала ей тысячу вопросов, из которых ужасен был для Гали только один: почему она не пришла на первый урок? Анна Ивановна так интересно рассказывала!
    — А история? — воскликнула Галя. — Ведь история должна быть первым уроком. Ведь в расписании — история, — бормотала она в полной растерянности.
    Подруги окружили Галю, как всегда окружали ее, тесной толпой. Им не было дела до ее растерянности и до истории. Они говорили все наперебой.
    И Галя узнала, что урок истории будет сейчас, что Иван Сергеевич почувствовал себя плохо и весь первый урок лежал в учительской на диване, и что он ни за что не хотел уходить домой, и что Анка и Нина Белова бегали к нему и даже приносили ему лекарства, и что он был очень ласков с ними, и что рассказывать сегодня не будет, а будет только спрашивать, и что он очень доволен их классом — все так хорошо учатся у него, ему с ними очень легко, — и что он даже два раза спрашивал про нее, про Галю…
    Многое могут рассказать девочки, когда они говорят все разом.
    — Что же он спрашивал про меня? — шепотом спросила Галя.
    Волнение лишило ее голос почти всякой силы.
    — Он спрашивал, — холодно ответила Нина Белова, — пришла ли ты сегодня в школу на его урок. Он тебе никак не может поставить отметку. А четверть уж подходит к концу.
    Голос у Нины был спокоен, даже немного насмешлив, и черные толстые косы ее холодно блестели в лучах такого же холодного солнца. Кажется, она одна догадывалась об истинном положении Гали, так как была умна и человеческая зависть придавала ее уму удивительную проницательность.
    Но Галя даже не видела Нины. Ей казалось, что она тонет, погружается в какой-то матовый туман, сквозь который все так смутно видит.
    — Что ты выдумываешь, Нина! — сказала сердито Анка, — Он вовсе этого не говорил. Он спросил только, пришла ли Галя Стражева, и был немного огорчен. Да, он был немного опечален, когда узнал, что тебя нет в классе. Но он ничего не сказал. Хочешь, я пойду и скажу ему, что ты пришла?
    — Не надо, не надо! — в страхе воскликнула Галя. — Я, может быть, опять уйду. У меня есть записка от матери.
    И все увидели ее испуг.
    Некоторые отошли от Гали. Но многие молча остались стоять вокруг нее, не спрашивая больше ни о чем.
    Не одна только зависть бывает так проницательна. Куда пытливее ее и проницательнее дружба, ибо так легко читать в сердце человека, когда ты любишь его!
    А Галю любила не только Анка, ее любили в классе почти все, и ею гордились не одни подруги. Вся школа знала ее, и даже маленькие девочки, придя домой и рассказывая матери о своих первых школьных новостях, называли ее имя. Они хотели бы так учиться, как она.
    И то молчание, с каким стояли теперь вокруг Гали подруги, не было выражением их презрения или жалости к ней. Это была молчаливая тревога. Словно вдруг увидели они, что пловец, самый сильный из них, на которого они все надеялись и которого они выслали вперед, тонет на их глазах, опускается в глубину почти у самой цели. И не подать ему руку, не бросить спасительный канат — слишком далеко он отплыл.
    Анка отвела Галю в сторону, и они пошли в самый конец коридора, где он поворачивал под прямым углом и упирался в невысокую застекленную дверь. Редко когда она открывалась. Небольшое окно с необыкновенно широким подоконником выходило на двор, где у забора высоким штабелем, загораживая солнце, сложены были дрова. От этого в углу, словно на лесной поляне, всегда царили легкие сумерки, но все же из окна можно было видеть и крыльцо и ворота школы с двумя каменными столбами. Этот глухой уголок был всегда любимым местом сборищ десятого класса. Кроме них, никто сюда не приходил. Это было их тайное право, которое хранилось их школой как нерушимый обычай. И даже учителя редко заглядывали сюда. Что бы делали грешные души, если бы в каждой школе не было такого уголка? И сюда пришли Анка и Галя. Они сели на подоконник, обе в глубокой печали. И тотчас же к ним подошла Вера Сизова, подошли Лида Костюхина и робкая девочка Берман, все подошли. Как на площадь, собралось в этот маленький уголок их маленькое вече. Только Нина Белова одна ушла в класс и закрыла за собой дверь, хотя до конца перемены оставалось еще много времени.
    Лицо у Анки было тревожное. Она смотрела на Галю с грустным удивлением, сама не в состоянии понять, как это все могло случиться. Галя боится истории! Галя Стражева еще никогда ничего не боялась.
    — Ты не выучила урока на сегодня? — спросила Анка, чтобы хоть на секунду отдалить от всех истину, которую она уже сама угадывала отлично.
    — Ах нет, — ответила Галя с мукой, — дело не в одном уроке! И, ради бога, оставьте меня одну.
    — Нет, мы не оставим тебя одну, — сказала Анка, ласково и в то же время твердо поглядев на Галю.
    Она умела быть и твердой, когда дело касалось друга, и не только одного лишь друга, но и целого класса, что сейчас, приумолкнув, слушал их разговор.
    — Ты ничего не знаешь по истории? — спросила она настойчиво.
    Галя тихо кивнула головой. Ей трудно было отвечать друзьям.
    И Анка сказала за нее:
    — Ты ничего не знаешь за целую четверть?
    — Еще хуже.
    — Ты совсем не учила историю?
    Галя молчала.
    И по ее молчанию все угадали правду.
    — Что же будет? — в страшной тревоге воскликнула Анка. — Ведь нет больше времени ждать. Ведь он тебя сегодня обязательно спросит.
    — Обязательно спросит, — повторила за Анкой Вера.
    А Лида Костюхина сказала:
    — Как это ты не учила истории, когда даже я учила ее! Разве можно его огорчать? Ведь он тебя так любит, и он тебе так верит!
    — Но я не люблю его, — ответила упрямо Галя.
    Все отступили перед ее дерзкими словами.
    — Нет, этого не может быть, — сказала Анка. — Как можно его не любить! За что? Разве он тебя чем-нибудь обидел? Что с тобой, Галя? Это просто твоя слабость или что-нибудь другое… — Анка положила руку на плечо Гали и добавила немного тише: — Может быть, это горе твое, которое ты не можешь забыть? Ты возьми себя в руки. Мы просим тебя.
    Галя усмехнулась. В ее усмешке сквозило отчаяние. О, если б знали они, как она сегодня боролась с собой (даже сейчас на ноге ее виден след от веревки), если бы они знали, они не пытали бы ее такой жестокой пыткой!
    — А может быть, это просто лень, — сказала Лида Костюхина, которая, несмотря на свой медлительный ум, иной раз умела заглянуть и в самый корень вещей. — Если это лень, тогда ничего не поделаешь. Я это хорошо знаю.
    В другой раз, может быть, подруги и посмеялись бы над словами Лиды Костюхиной, ибо все знали, как она была ленива. И в самом деле было смешно подозревать Галю Стражеву в самой обыкновенной лени, знакомой каждой девочке.
    Но сейчас никто не улыбнулся даже. И девочка Берман сказала с тихим вздохом:
    — Неужели теперь у нас не будет золотой медали?
    Она сказала то, о чем подумали в это мгновение все. И круглощекая Вера Сизова, обернувшись к высокой белой двери класса, посмотрела в ту сторону с сожалением сквозь свои толстые очки.
    Потом она заметила:
    — Мне очень жалко Галю. Но у нас остается еще Нина Белова. Она-то уж наверное получит золотую медаль.
    — Ну и целуйся со своей Ниной Беловой! — воскликнула Анка сердито.
    И другие тоже закричали на Веру.
    А между тем это была сущая правда. Нина Белова училась прекрасно, и ничто не угрожало ей — никакая человеческая слабость, никакое горе, никакая лень. Так почему же они рассердились на круглощекую Веру? Никто этого не знал. И только тихая девочка Берман снова вздохнула:
    — Нет, Нина — это не то…
    — Не то! Не то! — послышались голоса.
    И в глухом уголке школьного коридора, в их маленьком вече, поднялся нестройный шум.
    Что означали эти недовольные возгласы? Ведь Нина Белова была тоже девочка неплохая, которая ни с кем не враждовала и которую многие даже любили, несмотря на ее холодное, но зато всегда спокойное сердце.
    Много будет золотых медалей! Каждый год их будут получать то одни, то другие и даже по нескольку девочек сразу.
    Но Галя была как бы живым знаменем, которое с первых дней их школьной жизни они горделиво несли впереди своего отряда и, как могли, охраняли и сражались за него то с мальчиками, то с соседней школой в тех маленьких битвах, что встречались на их недолгом пути. И пока они росли и учились все вместе, каждый год меняя ступень на ступень, и вместе носили галстуки с латунными значками пионеров и, как лесной ручей, покинув на родной опушке знакомый лепет листьев, влились в более широкие воды юности и стали комсомольцами, — их знамя, живое и веселое, безмятежно плыло все вперед, радуя взоры всех и собственные их взоры своим свободным движением. Какой же ветер поколебал его неожиданно и вырывает из рук? Отголоски ли это великой бури, что пронеслась над всей родной землей, забралась под каждый камень, перевернула его, заставив грозно звенеть и лететь, а слабую траву склонила, или что-нибудь другое, — они сами не могли решить.
    И они стояли вокруг Гали молчаливо, не зная, как ей помочь. Ведь мало сказать человеку: возьми себя в руки. Как взять? Осталось только несколько жалких минут. Анка была в отчаянии, не меньшем, чем сама Галя. Добрые живые черты ее смуглого лица выражали сейчас страдание. Обычно веселый и блестящий взгляд был неподвижен. Ведь это и она, и она виновата, что друг ее попал в такую беду. Она так часто оставляла Галю одну с ее горем, с ее мыслями, потому что даже для друга у нее не хватало времени и другие заботы посещали ее поминутно. Хорошо ли это? Она готова была заплакать. Но придумать ничего не могла.
    — Он спросит тебя, он спросит обязательно, — только повторяла она в тревоге. — И это будет позором для тебя, для всех, для всего десятого класса. Через час вся школа узнает, что Галя Стражева получила двойку. У кого же? У Ивана Сергеевича! Нет, это невозможно! Я лучше дам себе отрубить правую руку.
    И Анка, вскочив на подоконник, показала всем свою правую руку, которую она готова была потерять. Это была милая трудолюбивая рука, еще по-детски худая в предплечье, но уже сильная в кисти и в пальцах. Она секунду держала ее над головой.
    — Хорошо, что отец твой на фронте и не слышит тебя. Он бы тебе показал, как терять правую руку, — сказала Нина Белова.
    Все обернулись.
    Вот уже целую минуту, как она вышла из класса и стоит позади всех, спокойно слушая Анку.
    — Оставь! — крикнула ей Анка. — Ты всегда путаешь всех и отвлекаешь меня от моих мыслей своими замечаниями, а я вот что знаю. Надо сказать Ивану Сергеевичу. Он добрый. Я это тоже знаю. И он любят Галю.
    Но тут Галя, молчавшая до сих пор, вскочила так быстро, словно ее поднял на ноги чей-то сильный удар или страшная боль. Она стала рядом с Анкой на подоконник. Щеки ее пылали и губы чуть вздрагивали, когда она произносила слова:
    — Нет, я прошу вас Ивану Сергеевичу не говорить ничего. Ни одного слова никому — ни ему, ни Анне Ивановне. Я не хочу никакой снисходительности. Именно от него, потому что он был добр ко мне. И если кто-нибудь скажет ему, то я не знаю, что я сделаю тогда… Думайте, что хотите. Пусть это гордость, но я сама найду выход.
    И все удивились, как велико ее волнение. Светлые глаза ее, в которых всегда таилось торжествующее выражение — сознание своего постоянного счастья, и силы своего ума и способностей, и твердости в каких угодно знаниях, — потемнели вдруг до самой глубины. И взгляд их на секунду испугал даже Анку. Она опустила свою правую руку, которую готова была уже потерять, опустила и левую и сложила их на коленях, снова присев на подоконник.
    Теперь она уже окончательно не знала, что делать с Галей и как ей помочь.
    А Галя между тем продолжала все в том же волнении:
    — Да, пусть это слабость, как думаешь ты, Анка, пусть это гордость, как, может быть, думают другие, но я прошу вас, я умоляю, как друзей, ничего не говорить ему.
    И в потемневших глазах Гали появилась бесконечная мольба.
    Анка, никогда не видавшая Галю в таком сильном волнении, воскликнула с горячностью:
    — Вот тебе честное слово, что я буду молчать, если ты этого хочешь! Только я совершенно не знаю, что из этого получится. Но пусть мне даже отрежут язык — я не скажу ни слова.
    И весь класс решил молчать.
    Только одна Нина Белова, отойдя немного в сторону, заметила совершенно спокойно:
    — Вздор все это! Ты через десять минут получишь великолепную двойку.

XI

    Пусть те, кто случайно прочтет эту повесть, считают автора ее неправым или просто безумцем, если он скажет, что юность не так беспечна, как мы думаем об этом в старости, что наша юная пора, которая придает очарование всему и украшает все, что окружает нас, придает ему и чрезмерную, хотя и светлую печаль; что никогда потом сердце наше, отвердевшее в испытаниях и пережитых горестях, не бывает так исполнено внимания к самому тихому шепоту совести, как в то простое и трогательное время; и что никогда потом не было в жизни у Гали более страшной минуты, чем та, когда, распахнув высокую белую дверь, в класс вошел Иван Сергеевич.
    Он вошел, как обычно, чуть прихрамывая, без тросточки и слегка помахивая на ходу классным журналом. Он держал его на вытянутой руке за самый уголок, как держат старую книгу, уже известную давно и прочитанную, как держат вещь, к которой уже столь привыкли пальцы, что перестали чувствовать ее вес. Страницы журнала были уже кое-где растрепаны, стали толще немного за это долгое время ученья.
    И каждое имя, записанное в этой книге, которую все школьники издавна называли «книгой судеб», было известно ему.
    Как по раскрытой карте путник узнает всю местность — ручьи, дороги и болота, преграждающие ему путь, — так, раскрывая эту книгу, узнавал учитель каждую из этих девочек, что дружно поднялись ему сейчас навстречу. Она не была для него ни списком имен и фамилий, ни собранием отметок за поведение и успехи. Под каждым именем вставало живое лицо, душа, в которой пытался он найти не столько пороки и недостатки, сколько искал и угадывал зачатки тех добрых сил, которые потом понадобятся человеку.
    Он любил читать эту книгу и подолгу размышлять над ней.
    Он всякий раз с удовольствием входил в этот класс. Они не огорчали его почти никогда. Они были к нему так добры, что свой тяжкий ежедневный труд ощущал он как ежедневную радость. Не каждый учитель мог бы подобное чувствовать.
    И только одна из этих девочек, которую он любил больше других и на которую надеялся больше, чем на всех других, заставляла его часто задумываться.
    Он начинал тревожиться за ее судьбу.
    И все же он верил в ее всегда пытливую мысль, в ее резвую память, в ее живую душу. Что случилось с ней? По всем предметам она, как прежде, училась отлично. Он это видел в той же «книге судеб». И только против него одного подняла свое маленькое восстание.
    Вот уже целую четверть она всячески избегает его уроков.
    И все же он ни с кем не поделился своими мыслями и своим огорчением. Даже с Анной Ивановной, которую считал своим другом. И не вызвал к себе матери Гали и никому не пожаловался.
    Он привык воевать только с врагами, а детей привык любить и сам исправлять их пороки.
    Едва только открыв дверь, он еще с порога класса повернул свое лицо, изборожденное шрамами, и обратил свой взгляд, скрытый за темными стеклами, в ту сторону, где сидела Галя.
    Она была на месте. Но как она была бледна!
    Он попросил всех сесть, а ей дружески улыбнулся.
    Она опустила голову и побледнела еще больше.
    Он сел за стол и подумал: «Сердце ее не испорчено. Оно только слабо».
    — Ну-с, так, — сказал он своим громким спокойным голосом. — Мы не будем сегодня рассказывать ничего, а начнем спрашивать тех, чьи знания для меня еще не ясны. Времени у нас для этого хватит — целых два часа.
    — Значит, и следующий урок будет история? — спросила, задыхаясь, Галя.
    — Да, Галя Стражева, да, — ответил он.
    В классе наступила такая тишина, что слышно стало, как каждый дышит, как движется ветер за окном и как в паутине, которую паук соткал в углу под потолком, забилась муха, каким-то чудом оживленная струей теплого воздуха, поднявшегося от жарко натопленной печки.
    Иван Сергеевич удивился этой необыкновенной и тревожной тишине целого класса.
    Он обвел пристальным взглядом лица многих девочек и увидел в их глазах выражение общей неловкости и испуга.
    Блестящий взгляд Анки был беспокойней, чем у других, и блуждал по всем направлениям. На Галю Анка не поднимала глаз. Ей страшно было посмотреть в лицо своему бедному другу.
    Иван Сергеевич, хорошо знавший эти взгляды детских глаз, то внимательных, то рассеянных, то доверчивых, то лукавых, подумал на этот раз: «Нет, они не о себе тревожатся».
    — Анка, — позвал он, — подойди к столу.
    Ему пришлось повторить ее имя, так как Анка даже не могла понять в первое мгновение, что это именно ее вызывает Иван Сергеевич. Она все время думала о Гале.
    Анка подошла к столу и с удивлением посмотрела на Ивана Сергеевича. Ведь он же должен был вызвать Галю.
    — Почему ты так удивлена? — спросил Иван Сергеевич. — Ведь я уже давно тебя не спрашивал. Вот и расскажи нам, что ты знаешь о японской интервенции на Дальнем Востоке в эпоху гражданской войны.
    Анка пришла наконец в себя. Но все же долго рассказ ее носил следы ее внутреннего волнения и рассеянности. Она отвечала хуже, чем обычно.
    Иван Сергеевич покачал слегка головой и поставил свой особый значок в маленькой памятной книжке, которую постоянно носил с собой. Он никогда не ставил отметок при всех.
    — Ну что же, иди, — сказал ей укоризненным голосом Иван Сергеевич. — Ты всегда мне отвечала лучше.
    — Простите, Иван Сергеевич, — сказала Анка. — Но если бы вы спросили меня через полчаса, вы были бы гораздо более довольны моим ответом. Я немного рассеянна сейчас.
    Она сказала это чистосердечно, так как с Иваном Сергеевичем никто не лукавил. И эта непринужденность в беседах с учителем, к которой он их приучал, была для них как бы только первым дуновением того вольного духа науки, какой ожидал их так близко за иными дверями и в иных стенах — в круглых аудиториях университетов.
    Анка села.
    А Иван Сергеевич вызвал к доске еще нескольких девочек, чьи лица показались ему более спокойными, чем у Анки.
    Потом он вызвал Нину Белову и долго слушал ее толковый, уверенный и, может быть, лишь немного холодный рассказ.
    И только Галю он ни разу не назвал по имени, не задал ей ни одного вопроса.
    Он давал ей время.

XII

    Но никто, однако, лучше самой Гали не знал, как бесполезно было для нее сейчас время и какое страдание причиняло оно ей. Ожидание своего наказания было для нее так страшно, что если бы Иван Сергеевич вызвал ее сейчас и осудил бы при всем классе, при всех друзьях, и поставил бы ей самую плохую отметку, и вся школа посмеялась бы над ней, сердце бы ее не так болело.
    Но он был добр к ней и снисходителен.
    И это было больнее всего. Ожидание возмездия казалось хуже, чем самое возмездие. Так что же это за странное существо — человек с его беспокойной совестью?
    И пережить еще один такой час показалось Гале выше ее сил.
    Поэтому, когда Анка после урока истории, снова придя в свое обычное расположение духа и радуясь неизвестно чему, сказала со своим необыкновенным простодушием и верой, что он не спросит ее, Галю, сегодня, а может быть, и завтра и послезавтра, что гроза миновала и теперь все будет хорошо, то Галя почти неприязненно посмотрела на своего друга.
    Что понимала счастливая Анка в грозах, проносящихся над головой человека!
    Галя, незаметно взяв с вешалки, стоявшей в классе, свою шубу и собрав книги в сумку, потихоньку выбралась в коридор.
    Она решила бежать. Да, бежать! Уйти совсем, оставить школу, чтобы никогда больше не возвращаться в нее и не испытывать ни сейчас, ни завтра, ни послезавтра тех терзаний и укоров души, которые придумал для нее Иван Сергеевич.
    Стараясь не встретиться ни с кем из своих подруг, она отправилась в тот уголок, где еще совсем недавно стояла рядом с Анкой на подоконнике.
    Теперь здесь никого не было. Но все же и сюда мог кто-нибудь заглянуть и спросить ее, почему она не идет в класс.
    Она бесшумно приподняла засов на стеклянной, всегда запертой двери и вышла на пыльную, забытую всеми площадку, где старая каменная плитка, оторвавшаяся от пола, тихонько зазвенела под ее ногой.
    Галя здесь никогда не была.
    Стеклянная дверь вела еще в какой-то другой коридор, тоже поворачивающий под углом.
    Здесь можно будет подождать в полутьме, когда в классах начнутся уроки и в школе наступит тишина, та тишина, которую всего лишь час назад Галя слушала за дверью своего класса. Теперь она не будет ее слушать с таким страхом. Теперь для нее все равно, какой урок будет следующий — история, или химия, или что-нибудь другое.
    Такое же маленькое окно с широким подоконником было и тут, на площадке, и так же видны были Гале и каменные ворота школы, и улица, и железный знак над ней, и школьный двор, весь занесенный снегом, где широкая тропинка вместе со многими следами хранила и следы ее собственных шагов.
    За дверью загремел звонок, глухо донесшийся до слуха Гали, и после гула и топота множества ног наступила наконец та тишина, которую больше не хотела слушать она. Так путник, удаляясь от моря и перевалив за гребень приморских гор, перестает вдруг слышать голос прибоя, который, казалось, до того ничто не могло заглушить.
    Стало тихо вокруг. И бушевало одно только сердце Гали.
    Вдруг громкая музыка наполнила всю улицу, и от звуков ее, казалось, закачался железный знак с белой надписью: «Тихий ход. Осторожно! Школа!» И черные липы во дворе, державшие на ветвях своих снег, уронили его серебряной пылью и украсили ею густой холодный воздух, заставив его засверкать.
    Мимо ворот прошли солдаты. Одни несли противотанковые ружья, сгибаясь под тяжестью их длинных стволов, другие шли легко, неся только винтовки за плечами или же автоматы, которые, подобно какому-то странному украшению, висели у них на груди. Потом проехали на резиновых шинах пушки, укрытые брезентом, потянулись санитарные повозки.
    А сзади и спереди колонны бежали быстрые мальчишки, вечные спутники солдат. «Счастливые мальчишки!»
    Часть отправлялась на фронт.
    «Счастливые мальчишки!» — снова подумала Галя.
    И сердце ее затрепетало, как маленькая птичка, зажатая в ладонях охотника.
    Так вот о чем она думала каждый раз, когда с печалью и гордостью вспоминала геройскую смерть отца, когда так пытливо расспрашивала Ваню, знает ли он, что такое победа, когда хотела быть мальчиком, шагая с Анкой по коридору школы, когда завидовала своим сверстникам, которые, может быть, уже там совершили все подвиги своей жизни, когда говорила всем друзьям, что хочет быть сильной и сама найдет выход.
    Вот она нашла его.
    Там, а не здесь ждет ее слава, ибо там, а не здесь совершаются те подвиги, что вечным озаряются светом.
    Она не будет, подобно Анке, мечтать о том, что хочет умереть, как Зоя.
    Она умрет!
    Она умрет, совершив, может быть, не один и не два, а множество подвигов, которые Родина запишет в свою историю, в ту самую историю, которую с таким удивительным упрямством не хочет она выучить как следует и от которой она прячется здесь.
    Но это совсем неважно.
    Пусть тогда Иван Сергеевич думает о ней что угодно. А матери она напишет с дороги. Правда, это ее огорчит. Но что делать! Разве она сама не отдает весь труд свой и всю свою любовь на это же самое дело?
    Но довольно размышлять. Надо действовать. Так говорил Ваня. «Действовать!» — снова подумала Галя, когда наконец исчез последний мальчишка и пропал из глаз последний солдат, несущий на плечах свое тяжелое оружие, и светлый гром его побед и славы, летящий в медных звуках труб, укатился далеко от школы, далеко — за пределы слуха Гали.
    И снова стало тихо. Галя мысленно уже прощалась со школой, но сердце как будто еще не хотело прощаться. Еще ухо слушало прилежно каждый звук, еще глаза не могли оторваться от предметов.
    В закрытых классах, за белыми высокими стенами изредка раздавалось густое короткое гуденье, подобное жужжанию пчел, словно там, в глубине, как в ульях, творился какой-то дивный труд.
    И Галя попрощалась и сказала тихо:
    — Прощайте, классы.
    И липы стояли на дворе тихие, без листьев, убранные пышным снегом, и глядели на окна школы и на Галю со знакомой улыбкой.
    И с ними она попрощалась и тихо сказала:
    — Прощайте, липы.
    И взор ее с печалью задержался на их раскинутых ветвях, где декабрь веселым узором развесил свой серебристый иней.
    И вдруг увидела под теми же самыми липами одинокую фигуру. Она стояла неподвижно на снегу посредине дорожки. Галя сквозь пыльное окно вгляделась в фигуру и вдруг узнала Ваню. Это был он, в своей старой фронтовой шинели, в фуражке летчика с голубым околышем. Это он стоял на протоптанной детскими ногами тропинке и чего-то ждал и к чему-то приглядывался, словно искал на ней чьи-то давным-давно исчезнувшие следы.
    Он поднят голову и посмотрел на окна школы.
    И Гале показалось, будто он кивнул им головой, будто и он попрощался с ними. Ведь он так скоро уезжает!
    Но нет! Он не прощался с ними. Так какая же сила заставила его сюда прийти?
    Галя вдруг вспомнила вчерашний вечер и чугунную решетку дворца, и сердце ее невольно насторожилось и снова как бы чуть вздрогнуло.
    Она удивилась этому движению своего сердца и подумала: вот кто бы ей мог помочь! Он взял бы ее на свои грозные крылья и унес бы туда, где совершаются самые гордые подвиги жизни… Разве не чинил он для нее карандаши, не дарил ей хорошую бумагу?
    Но нет, он не прощается. Галя это хорошо видела.
    Он пришел поздороваться и сказать своей старой школе:
    «Здравствуй!»
    Он вдруг решительно направился к крыльцу.
    Галя отодвинулась от окна, словно сквозь это пыльное стекло кто-нибудь мог увидеть ее.
    Он ее не видел.
    Но она сама начисто вытерла перчаткой стекло.
    Ей вдруг захотелось видеть все, что он сделает, зачем он пришел сюда и какая сила его привела.
    Ваня взошел на крыльцо.
    Она перебежала на другую сторону коридора, где начиналась лестница и под ней темными рядами стояли за барьером вешалки.
    Ваня вошел уже в школу.
    Он вытер от снега сапоги — то были большие солдатские сапоги, сшитые из грубой керзы, — и потихоньку, как входят в тишину читальни или музея, стал подвигаться вперед.
    Старая уже женщина, тетя Маша, всегда сторожившая вешалку, остановила его:
    — Гражданин, куда вы идете? Товарищ военный, здесь школа.
    Он робко остановился и растерянно улыбнулся ей:
    — Тетя Маша, вы меня не узнаете разве? Я ведь здесь учился. Я Ваня. Ваня Полосухин. Не помните меня?
    Тетя Маша вышла на середину, подошла к нему, повернула его к свету лицом.
    Она не узнала Ваню. Но взяла за руку, как будто хотела приблизить его к себе, увести в свою каморку, что таилась под лестницей.
    Но Ваня стоял неподвижно, и все та же теплая и чуть растерянная улыбка бродила на его губах.
    — Да, да, Ваня Полосухин, — сказала тетя Маша. — Посмотреть пришел, потянуло, значит, после фронта, как к матери. Ну, смотри, смотри. Много у нас перемен.
    — А учительская где теперь? — спросил он.
    — Учительская теперь не тут.
    — А физический кабинет где?
    — И физический кабинет не там, где был. И физик наш Павел Иванович, что опыты вам там показывал, умер. Стар очень стал, не выжил, умер. Большие перемены…
    — Большие перемены, я вижу… — сказал Ваня тихо. — Значит, умер Павел Иванович и физический кабинет не там. И девочки здесь только учатся.
    — Да, девочки, — сказала тетя Маша и вздохнула. — Девочки… Хоть мне-то легче с ними, вешалки у них попришиты, аккуратней мальчишек, — у тех-то вешалку разве найдешь? У всех пооборваны, за петлю все вешала. А скучаю по вас, родные. Хоть бы без вешалок вернулись бы к нам. Много вас было…
    Ваня засмеялся и обнял вдруг старую тетю Машу. Потом спросил:
    — А Анна Ивановна здесь?
    — Анна Ивановна все здесь. Тут вот, наверху, в комнате своей живет.
    И тетя Маша показала рукой на лестницу, где, склонившись над перилами, стояла Галя, слушая их разговор.
    Галя отпрянула назад и бесшумно побежала по коридору на площадку, где снова зазвенела под ее ногой каменная плитка.
    На этот звук совсем рядом с площадкой открылась низенькая дверь, и в коридор выглянула Анна Ивановна.
    Галя замерла на месте, прижавшись в самый угол своей стеклянной клетки.
    Но Ваня уже поднялся по лестнице и шел по коридору, стараясь не шуметь и ступать легко в своей тяжелой обуви.
    Анна Ивановна пристально смотрела на него.
    Он шел все с той же робкой, как бы виноватой улыбкой, и шаги его были несмелы, словно он боялся, что его не узнают, не поймут, не пустят на этот берег, населенный уже другими и который стал уже иным, далеким для него краем.
    Анна Ивановна, широко раскрыв дверь, стояла на пороге.
    Он подошел к ней и приветствовал ее по-военному, а потом снял фуражку — может быть, для того, чтобы она могла легче его узнать.
    Она все смотрела.
    Много детских имен, и черт, и лиц жило в ее памяти. Но память так быстро старела в эти нелегкие годы, быстрее, чем сердце, постоянно пылавшее неугасимым огнем. Помнит ли она его, маленького пионера Ваню Полосухина?
    Он хотел заговорить. Она рукой остановила его:
    — Не называйте своего имени. Подождите немножко. Я назову вас сама.
    Она еще секунду задумчиво смотрела на него, потом засмеялась, вспомнила:
    — Полосухин, Ваня, это вы?
    Она протянула ему руку, и он поцеловал ее нежно, как целовал руку своей матери.
    Она, взволнованная, стояла на пороге своей комнаты. Лицо ее было растроганно. Седые волосы блестели вокруг лба.
    — Значит, вы не забываете нас там, на войне?
    — Почему вы зовете на «вы», Анна Ивановна? — спросил Ваня. — Вы говорили нам всем «ты», когда мы были меньше.
    — Но теперь не дотянешься до вас, все вы такие большие стали на войне, — сказала она с грустью и как бы с радостью одновременно. — Ведь вы уже офицеры. А Швытковского помните? И он был у меня. Он танкист, а я его не узнала…
    И Ваня подумал:
    «Швытковский… Значит, не я один хожу по этому заветному краю».
    — А как вы узнали меня, Анна Ивановна? — спросил он.
    — Швытковского не узнала, — повторила она, словно укоряя себя за это снова и снова. — А вас узнала по глазам.
    — Неужели по одним глазам? — спросил Ваня.
    — Да, вы обманывали меня, а глаза такие честные. По ним узнавала, что урока не выучили. Вот хотите, я вам тетрадки ваши покажу? Только подождите немножко.
    Она на минуту ушла в глубину комнаты и вернулась. В руках у нее была пыльная стопка тетрадей, перевязанных тонкой бечевочкой.
    Она развязала ее.
    — Я каждый год оставляю себе хоть одну письменную работу. Это память моя о вас. Вот пятый класс, вот шестой, вот седьмой. Вот Швытковского тетрадь. Он танкист теперь, герой. Я не узнала его. А заглянула в тетрадку — узнала. Вот тетрадка Гали Стражевой. Как красиво она писала! Лучше всех! Вот Анкина тетрадь — сочинение прекрасное, а целая гора ошибок. Вот и вы, Полосухин Иван.
    Она развернула синюю пыльную тетрадку, заглянула в нее с нежностью и положила к себе на ладонь.
    — Вот-вот, — сказала она, — а в деепричастных оборотах вы всегда были слабы. И перед «что» никогда не ставили запятых. — Она засмеялась и добавила: — Я совсем как учитель Сысоев у Чехова. Вы, наверное, помните этот рассказ?
    А он совсем не помнил рассказа, но тоже заглянул в свою тетрадку, откуда неверными, шаткими строчками посмотрело на него его недавнее детство, которое с первых лет водила за руку эта уже седая учительница.
    О, как хотел бы он вернуться в школу, снова на свою старую скамью!
    И молодые, сильные руки его, так верно державшие штурвал самолета, никогда не дрожавшие в бою, чуть задрожали сейчас. И Анна Ивановна была тоже взволнована.
    В открытую дверь видна была ее тихая комнатка со скромной зеленью, растущей в ящиках на окнах, — вся белая, с белой одинокой кроватью, и даже дрова, сложенные у черной железной печурки, дававшей такое короткое тепло, были тоже белые — березовые круглые поленья, покрытые серебристой корой.
    — Анна Ивановна, — сказал Ваня, — позвольте мне что-нибудь сделать для вас. Позвольте наколоть вам дров. Вам ведь это тяжело. А для меня это будет радость. Я скоро уеду обратно.
    — Что вы, голубчик, зачем?.. — сказала она, и на глаза ее, черные, зоркие, казавшиеся многим детям такими строгими, наплыла слеза.
    Анна Ивановна плакала, стоя на пороге своей светлой одинокой комнаты, открытой настежь, как ее душа.
    Что ответил Ваня, Галя уже не слышала, и не видела больше ничего. Она опустилась на пол, на каменную площадку, в пыль, и закрыла руками лицо. Она не могла теперь так легко распрощаться со своей школой, как прощалась она с ней всего лишь несколько минут назад, стоя на этой каменной площадке и бросая последние взоры на белые классы, оставшиеся теперь за ее спиной, и на черные липы с ветвями, покрытыми снегом.
    Но и вернуться сейчас она тоже была не в силах. Как войдет она в класс? Что скажет? Как обманет она надежды всех: и друзей, и учителей, и матери?
    Не лучше ли все-таки бежать, не лучше ли совершить тысячи прекрасных и гордых подвигов, чем подвергнуть свою собственную гордость такому позору?
    Галя осторожно поднялась на ноги и снова поглядела в коридор.
    Там уже никого не было: ни Вани, ни Анны Ивановны, и дверь в ее комнатку была плотно закрыта.
    А между тем уже гремел звонок за спиной у Гали, и тишина сменялась веселым гулом.
    Она бросилась вниз по незнакомой черной лестнице, которая вела ее из школы бог весть куда.
    Она летела по каменным ступеням, промерзшим и скользким, по которым никто не ходил. Они привели ее к черному ходу.
    Она открыла дверь и выбежала на задний двор своей школы. Она не узнала его. Весной они, бывало, гуляли здесь с Анкой на переменах, и маленькие девочки толпились тут, с визгом носясь вокруг стройных стволов школьных лип. И Галя с Анкой любили весной наблюдать, как на этих самых липах, на их шершавых ветвях появлялись первые листья, любили наблюдать рождение их, и красоту, и первую тень от них, ложившуюся на землю. Теперь во дворе были сложены на снегу и под липами огромными штабелями дрова. Они возвышались у забора, они лежали грудой — целые горы дров, которые Анка своими руками сбрасывала с машины на землю и складывала вместе с другими в стройные штабеля здесь, у этих лип. А сколько еще таких же, как у Анки, детских загорелых рук за рекой, на заводе, и повсюду, по всей стране, точили железные стаканы, сверлили детали для танков, делали мины, лили свинец и железо, вязали и шили, печатали книги, пахали и сеяли и собирали на нивах недремлющих хлеб, по маленькой капле, может быть, не больше той, что несет в хоботке своем полевая пчелка, слагали свой труд у подножия высокой победы!
    А Галя не знала даже, может ли она из этих дров, которые обогревали ее в классе и у которых она остановилась сейчас, тяжело переводя дыхание, может ли она назвать своим хотя бы одно полено.
    Ведь она так часто убегала домой, как только подходила машина.
    Так разве не должна она заплатить за это, пусть маленьким, подвигом, но там, на войне, где совершается судьба ее народа?
    Разве может она оставаться в школе?
    Галя думала об этом, стоя у высоких штабелей дров, сложенных на заднем дворе.
    Между тем на крыльцо выбежали шумные школьницы, и голоса их огласили ясный, морозный воздух. Снег скрипел под их быстрыми ногами и, подкинутый вверх какой-нибудь бойкой девочкой, мерцал в воздухе и держался там долго, как бы не желая снова опускаться на землю.
    И в этом легком сверкании Галя увидела Анку, и Веру, и еще других подруг.
    Они подбежали к воротам и поглядели направо и налево, потом осмотрелись во все стороны. Галя слышала даже их голоса.
    Уж не ее ли искали они и звали?
    Галя притаилась и прижалась к холодным дровам.
    Уйдут же они когда-нибудь! Ворота будут свободны, и Галя пройдет через них в иной, куда более богатый, сильный и заманчивый мир.
    Но нет, Анка не уходила. Как некий страж, стояла она на морозе, словно чувствуя своим сердцем, что Галя где-то близко, здесь. Она даже сделала несколько шагов по направлению к липам.
    Галя осторожно продвинулась дальше и вошла в узкий проход между двумя высокими штабелями дров. Они закрыли ее, как стена. Тут уж ее никто не найдет и не остановит.
    Кончится же когда-нибудь перемена, опустеет двор, и снова тихо станет в школьном мире, который мысленно уже покинула Галя.
    Однако и после звонка, когда и впрямь тихо стало вокруг и поднятый ногами легкий снег снова улегся на землю, Анка не ушла, и маленькая фигурка ее в легком сереньком свитере, стынувшая на морозе, выражала тревожную задумчивость. Какую-то странную горечь и как бы надежду на что-то являла она в своей неподвижности.
    И в ту минуту Гале хотелось протянуть к ней руки и обнять своего верного друга больше всего на свете. Но как она скажет ей о том, что решила уйти?
    Но вот и Анка медленно двинулась от ворот и исчезла за широкой, туго ходившей на пружинах дверью школы.
    И в то же мгновение открылась вторая черная дверь, через которую вышла недавно Галя.
    Галя обернулась и тотчас же отбежала еще дальше, в глубь своей тесной засады.
    Из двери вышел Ваня. Он был без шинели и без шапки и нес на спине большую вязанку дров, от напряжения глядя себе под ноги. В руках у него был топор. Он во что бы то ни стало решил наколоть дрова для Анны Ивановны. Они, должно быть, долго спорили об этом, так как лицо у него было возбужденное, но довольное, улыбка бродила на его губах. Он был так углублен не то в свои мысли, не то в свои чувства, растрогавшие его при встрече со своей старой учительницей, что не поднял даже глаз от земли.
    Он бросил дрова на снег и начал тотчас же колоть их. Он легко поднимал нетяжелый топорик, который, должно быть, Анна Ивановна завела для себя по своей руке, и метко с силой опускал его раз за разом все в одно и то же место. В детстве он жил в деревне у деда, и тот научил его хорошо колоть дрова. Белое полено с крепкой еще сердцевиной плохо поддавалось легкому железу. Но он все бил и бил по одному месту, и полено, сжимая влагу, хранившуюся в его крепком теле, вдруг как бы со стоном начинало разваливаться и падало, побежденное, на снег.
    А Ваня принимался за другое.
    И не было у него при этом ни грозного боевого вида, ни грозных крыльев, на которых он вчера лишь, как смертельный снаряд, проносился над цепенеющими от ужаса и валившимися на землю врагами. У него было мягкое, даже чересчур мягкое, как бы сыновье выражение, которое Галя отлично увидела, на мгновение выглянув из-за дров.
    «Что же это такое? — подумала Галя, подождав еще немного. — Ведь он скоро не уйдет».
    И этот, как Анка, как все они, сторожит ее в своем детском, школьном кругу.
    Вот уже полчаса, как она стоит между штабелями дров в этом узком проходе, где от мертвого дерева тянет холодом, лесом, пустыней. Волосы ее, тонкие и золотистые, превратились от инея в толстые седые нити, ноги, погруженные в снег, ныли от холода, пальцы, державшие ее школьную сумку, окоченели даже в теплых перчатках.
    Что она делает тут?
    А Ваня все колол и колол толстые поленья легким своим топориком. Не странно ли это, что он, на чьих крыльях хотела она унестись в его мир настоящих героев, сторожит ее в этом тесном плену?
    Бывают же такие удивительные вещи!..
    Но что же ей все-таки делать? Дров было очень много, а топор был легкий, и Ваня не собирался с ними так скоро покончить. Не может же она, вместо того чтобы погибнуть на поле сражения, совершая какой-нибудь опасный подвиг, достойный ее мечты и желаний, просто-напросто замерзнуть тут, среди этих проклятых дров!
    Но, в то же время, как выйти сейчас из своей засады? Что он подумает и что она скажет ему?
    Конечно, для иных, обыкновенных девочек, например для Лиды Костюхиной или даже для милой Анки, было бы все равно, что подумает при этом Ваня. Да и для самой Гали, может быть, еще вчера утром, когда она с трудом могла вспомнить его лицо и его имя, это было бы все равно. Но сейчас ей хотелось, чтобы он не подумал о ней ничего плохого и никогда. А ведь кто знает, что он может подумать, если она выйдет к нему из-за дров!
    — Ха-ха-ха! — рассмеялась Галя над своим ужасным положением. — Ха-ха-ха! — продолжала она громко смеяться, так как стоять за дровами у нее уже не было никаких сил.
    И, еле передвигая замерзшие ноги, она вышла из-за дров и остановилась в глубоком снегу. Бежать было невозможно. И она все продолжала смеяться.
    И тут пусть все подумают, было ли ей на самом деле смешно хоть в самой малой степени.
    Яркий румянец залил ее лицо, и без того раскрасневшееся на морозе, и лоб, и щеки, и уши. Она не знала, что сказать, если Ваня спросит ее: «Что ты делаешь тут, Галя?»
    И так как лучше всего спрашивать первой — эта мудрость была ей давно известна, — то Галя спросила, все продолжая смеяться:
    — Что ты делаешь здесь, Ваня? Я уже полчаса как слежу за тобой.
    Он ее ни о чем не спросил, и она добавила:
    — Это все случайно вышло. Мне пришло в голову погулять немного. Я сегодня свободна от уроков.
    Он опустил топор и в удивлении отступил на шаг. Он никак не ожидал увидеть Галю здесь. Речь ее показалась ему такой странной. И он окинул быстрым взором высокие штабеля дров и весь двор, засыпанный снегом, словно для того, чтобы посмотреть, можно ли в самом деле здесь гулять во время уроков.
    Но так как он помнил, что Галя не всегда делает то, что делают другие, то спросил ее, чуть покраснев:
    — Значит, ты свободна от уроков, если гуляешь тут? Я бы тоже погулял с тобой с удовольствием, походил бы по улицам. Наш город так хорош бывает утром под снегом. Я это часто вспоминал. Я только отнесу дрова Анне Ивановне. Я для нее их колю.
    Он был так же смущен, как Галя, и добавил:
    — Я тоже совершенно случайно попал сюда, в школу.
    — Хорошо, я подожду тебя, — ответила Галя, — и ты можешь сказать Анне Ивановне, что видел меня здесь во время уроков и… даже, что я жду тебя… Можешь и это сказать.
    Она не будет его ждать, конечно. Она убежит, как только он взойдет на крыльцо.
    — Нет, зачем же я буду говорить Анне Ивановне, если ты этого не хочешь! — сказал он. — Хотя я не вижу в том ничего плохого.
    Смущение его прошло, и он более внимательно посмотрел на Галю. Глаза у него были небольшие, глядевшие всегда прямо, и черты лица были правильные и глубокие.
    Он медленно провел рукой по своей непокрытой голове, чуть застывшей от холода. Было ли то желание привести перед Галей в порядок свои густые темные и спутавшиеся от влаги волосы, или был то жест раздумья, в какое привели его странные слова и поведение Гали, но только она увидела на голове его под волосами глубокий шрам. Он начинался за ухом и кончался у самого виска.
    — Что это у тебя? — спросила Галя, показав на шрам.
    Он закрыл его слегка рукой и поспешно ответил:
    — Это пустяки. Я был ранен в голову.
    И тогда Галя увидела и другие шрамы — на шее, на руке у кисти — и посмотрела на его грудь. Много полосок, золотых и красных, уже потемневших от времени, вели счет его ранам, и на зеленом сукне гимнастерки под ними, чуть пониже, как капля крови, звездою упавшая с неба, блестел скромный орден — может быть, первое испытание еще очень молодой души.
    И странно было Гале видеть Ваню здесь, на школьном дворе.
    Неужели это он еще не так давно сидел позади нее на парте?
    Он быстро нагнулся и стал собирать дрова, связывая их толстой веревкой. Потом взвалил свою вязанку на плечи и пошел к крыльцу.
    — Я отнесу только дрова и вернусь. Подожди меня.
    Он исчез.
    Но, конечно, она не будет ждать. Она уже это решила. Она сейчас уйдет и больше не вернется сюда никогда.
    Она представила себе, как он расскажет Анке об их странной встрече, и как они придут к ней в воскресенье, и как она уже будет далеко в это время от родного дома. Может быть, уже на половине пути к своему заветному подвигу.
    И она посмотрела вслед Ване, снова жалея, что он так скоро исчез. И снова удивилась движению своего сердца — этому чувству острой жалости.
    «Он храбрый, должно быть, — подумала она, — и он уже сделал все, что он мог, для своей Родины и, может быть, сделает еще. А я что сделала для нее? — спросила себя Галя. — Но ты отдала отца, самое дорогое, что у тебя было, — ответила она сама себе. — Разве этого недостаточно для Родины? А разве ты сама отдала его? — спросила себя снова Галя. — И разве спрашивал тебя кто-нибудь об этом? А если бы ты не хотела отдавать, то разве отец послушался бы тебя? Нет, это не твоя воля. А что ты сделала сама, по своей воле?»
    На это Галя ничего не могла ответить.
    И по-прежнему стояла она в снегу, не сходя с места, и тысячи мыслей бурно возникали в ее голове с той неумолимой логикой, которая всегда так удивляла Анку, и всех ее подруг, и даже учителей.
    «Но ты бы могла учиться, если бы взяла себя в руки. И для этого нужна твоя воля. Может быть, больше ничего не требует от тебя твоя Родина», — снова подумала Галя.
    — Ах! — воскликнула она, топая замерзшими ногами на месте. — Пусть те девочки, что носят еще красные галстуки, живут этой школьной моралью.
    Воля там, где смерть преодолевается ею. Воля там, где царствуют высокие дела и высокая слава. Она уже взрослый человек. У нее уже свой паспорт есть, и она уже все знает на свете, и может во всем разобраться сама, и может слушаться только голоса собственной совести.
    А что такое совесть? Не есть ли это старое понятие, отжившее свой век? Нельзя ли ее чем-нибудь заменить? И почему она, Галя, обманувшая сегодня стольких друзей — и Ивана Сергеевича, и Анну Ивановну, и Анку, и всех, кого она так любила, — почему она стоит и не может обмануть одного только старого школьного друга, и даже не друга, а только Ваню, до которого ей, собственно, так мало дела, и ждет его, и мерзнет под густым холодным ветром, как шипами колющим ее лицо и руки, и не может уйти? И почему же, наконец, его так долго нет? Скоро уж будет звонок.
    В самом деле, в глубине школы раздался как будто далекий голос колокольчика.
    И тотчас же Галя увидела Ваню.
    Он сошел с крыльца, на ходу торопливо поправляя портупею на шинели. А в то же время с другого крыльца, выходившего на главный двор школы, спускался Иван Сергеевич. Он уже кончил свои уроки и шел теперь, не крепясь более, с палочкой. И ей было видно, как тонкая трость гнется под тяжестью его руки. Ему, должно быть, в самом деле нездоровилось. Он с трудом волочил свою ногу.
    — Кто это? — спросил Ваня у Гали. — Это ваш новый учитель?
    Галя приложила палец к губам и, схватив Ваню за руку, отвела его поближе к забору.
    Ваня смотрел на нее с удивлением.
    — Тише, тише, — сказала она. — Пусть он пройдет. Ах, какие он принес мне страдания! Разве ты не помнишь его? Ты должен его помнить. Это наш старый учитель истории, Иван Сергеевич.
    — Как — Иван Сергеевич?..
    Что стало с Ваней? Галя в изумлении смотрела на него. На тихом, спокойном лице его отобразилось сильное волнение. Оно даже побледнело. Но взгляд сиял необыкновенной радостью. Он смотрел на Галю и не видел ее и все повторял:
    — Как — Иван Сергеевич?.. Он жив? Он жив, значит! Ведь мы же с ним вместе воевали!..
    Потом, оставив Галю и забыв обо всем на свете, он бросился бежать, перескакивая через дрова, через сугробы и проваливаясь по колено в снег.
    Он догнал Ивана Сергеевича у ворот и загородил ему дорогу, широко раскинув руки.
    — Иван Сергеевич! — крикнул он. — Это я, Полосухин Ваня, лейтенант, штурмовик.
    Они тотчас же узнали друг друга.
    Иван Сергеевич уронил свою палочку и так же, как Ваня, широко раскинул руки. Они обнялись.
    «Нет, — подумала Галя, — так не встречал его никто».
    И верно. Девочки, вместе с Анкой выбежавшие в ту минуту на школьный двор, увидели странную картину.
    У ворот их школы стояли, обнявшись, два воина. Один был еще совсем молодой, а другой еще не старый, но с лицом, изборожденным шрамами. И юноша целовал их, как святыню.
    Они ничего не говорили, молчаливые и нежные в своем порыве.
    Они стояли обнявшись и никого не стеснялись.
    А возле них стояла Анка, держа, как ружье, на своем плече легкую тросточку учителя. Она только что подняла ее в снегу.
    И никто из них не плакал.
    Плакала одна только девочка, которая так хорошо умела рассуждать, но, потеряв отца, не могла стать выше своего горя и склонилась перед ним, как цветок, далекий от своей опоры, потому что отец очень баловал ее и любил, и которая спрашивала, что такое красота, и воля, и долг, и совесть, и которая не хотела совершить того подвига, какого ожидали от нее все, на что все надеялись, а искала иной славы — ради тебя, о Родина, и ради себя немножко.
    И, боясь встретиться с учителем истории и со своими друзьями, она взобралась на высокий штабель дров, стоявший рядом с забором, и плакала там, как дитя, еще не получившее паспорта, а потом прыгнула через забор на улицу и как безумная побежала по ней, гонимая самой обыкновенной совестью.

XIII

    Все мы дети, большие и малые, перед тобою, родная земля, и перед тобой, суровый и нежный строитель ее, взявший в свои руки судьбу стольких народов и собравший вкруг себя понемногу столько сердец, самых разнообразных — добрых и злых, сильных и слабых, но одинаково преданных единству твоих великих стремлений, в которых ты их всех совместил, и мирил, и придавал им свою несказанную твердость и в самые тяжкие дни, и в светлые годы победы, какую ты мудро предвидел.
    И кто из этих детей, и малых и старых, и здесь и там, и в самых далеких от войны местах, по дороге ли на трудную работу, или в постели, еще не забывшись сном, — душою и мыслями не уносился к самым высоким подвигам? И кто в мечтах своих хоть раз единый не был героем или полководцем или не умирал смертью храбрых, преграждая путь врагу?
    Так неужели же мы осудим эту девочку, что со школьной сумкой бежала по снежным улицам своего города с одним желанием совершить как можно скорей какой-нибудь подвиг, чтоб искупить свою слабость?
    Автор не может этого сделать.
    Не могла этого сделать и сама девочка.
    И, быть может, один только учитель истории, который любил ее больше других и верил в ее силу и дарование, ища им доброго применения, понимал, что творилось у нее в душе.
    Поэтому все были крайне удивлены, когда, так и не спросив Галю ни разу, он вывел ей в четверти «пять» и отпустил детей на зимние каникулы.
    Он любил смелость в решениях и как солдат знал хорошо, что даже самая маленькая битва не выигрывается без риска.
    Так он и сказал Анне Ивановне — своему старому другу.
    Между тем не только девочки из последнего класса, но и предпоследнего, и даже вся школа была приведена в необыкновенное волнение, следя за этой странной борьбой. И многие уже знали, о чем говорилось на тайном вече десятого класса у пыльного окна с широким подоконником, где Галя провела столько мучительных минут.
    Да, все это знали уже, ибо всякой девочке ничто так не хочется всем рассказать в своей школе, как тайну.
    И даже Анка ничего не могла поделать в школьном комитете комсомола, где ее голос господствовал всегда.
    Одни восстали против Гали, другие поколебались в своей вере, третьи продолжали верить.
    Сама же Галя, узнав об этом неожиданном для себя событии, просто растерялась в первый день. Она не могла придумать даже, что ей теперь делать. Она встретила это решение Ивана Сергеевича молчаливо и даже с гневом.
    Не было предлога и не было причины теперь уходить.
    Нет, это невозможно, думала она. Его доброта просто отвратительна. Он не только не позволяет ей себя не любить, но и не дает ей возможности совершить свой желанный подвиг в жизни.
    Но все равно она уйдет от всех!
    И Анка с Ваней, которые пришли к ней в воскресенье под вечер, не застали ее дома.
    Мать была очень встревожена, не видя Галю с утра.
    Она не понимала, что стало с ее доброй и всегда немного мятежной Галей. Эта мятежность пугала ее. Куда она стремится, что ей надо? Странная девочка, право!
    Да и вряд ли сама Галя могла кому-нибудь ясно сказать, куда она стремится и куда она хочет уйти. Вряд ли она понимала, что это ее только что рожденная юность возбуждает в ней такую неукротимую жажду движения и стремлений, зовет ее из детского круга в огромный прекрасный мир, полный великих дел, и подвигов, и заманчивых видений, что это юность ее, силясь и боясь еще летать, распростерла над ее головой свои трепещущие крылья.
    Но Галя не далеко ушла.
    Анка, знавшая все места и каждый уголок, куда могла укрыться Галя, побежала с Ваней прежде всего на реку, где у пристани вмерзшие баржи дремали под снегом, и в голубом деревянном домике гнездилась лыжная станция, и девушка из Осоавиахима выдавала лыжи напрокат.
    Здесь Гали не было.
    Анка задумалась.
    — Неужели она отправилась в дубовую рощу, куда мы любили ходить с ней? Это было бы безумием — одной идти туда в такую холодную пору.
    Но все же Анка и Ваня пошли. На бульваре их встретила легкая метель и покружила немного. И Анке пришлось ухватиться за рукав Ваниной шинели.
    Анка засмеялась.
    И странно, этот смех, как голос недавнего детства, задрожал и замер в сердце Вани. Он слушал его в этой зимней метели, как песенку, спетую в поле, вдали, в летний день.
    Вот уже несколько дней, с тех пор как Анка подняла со снега тросточку Ивана Сергеевича и положила ее к себе на плечо, она проводит вместе с Ваней, как в старые школьные годы, все время беседуя о Гале и восхищаясь ею и все время тревожась за ее судьбу.
    Если над головой Гали и Анки еще трепетали светлые крылья юности, и силясь и все еще страшась лететь, то над его головою взмах ее крыльев был уже верен, и если они все же дрожали чуть-чуть иногда, то по другой причине.
    Хотя он был тихий сердцем юноша и даже, может быть, скромен излишне, скромнее многих своих сверстников, но он не был робок душой. Он на войне видел смерть, они смотрели друг на друга, и он совершил уже все, что может совершить человек, и он уже знал сладкую меру жизни и знал, что, пока он жив, он по силе равен смерти, так как не раз побеждал ее.
    Он много знал.
    Вот отчего дрожали крылья его юности.
    Но он вовсе не был робок.
    Об этом знали все его товарищи по полку.
    И после того, как Ваня, один пронесясь на своем грозном «Иле», разогнал колонну вражеских танков, мешавших наступлению, и поднял на воздух и смешал с грунтом два тяжелых «тигра» и потом, сбив в воздухе еще один «мессершмитт» на виду у всей пехоты, на одном хвосте прилетел назад, командир полка, знавший хорошо, как тяжело это сделать, призвал его к себе в блиндаж и сказал:
    — Лейтенант Полосухин, ты заслужил награду. И я тебя ее не лишу, хотя бы мне оторвали голову за то, что я действую сейчас не по уставу. Орден у тебя уже есть. Но ты давно воюешь. И ты солдат, как все. Ты хочешь попасть домой ненадолго? Так вот, выбирай себе награду сам.
    Командир был простой человек. Он посмотрел Ване в лицо и увидел, как оно побледнело от затаенного волнения.
    — Хочешь? — повторил командир. — Кого ты дома оставил? Отца?
    — Отца у меня давно уже нет, — ответил Ваня, — но я оставил больше.
    — Мать? — спросил командир.
    — Мать я очень люблю. Но еще что-то…
    — Что-то! — сказал командир смеясь, — Девушка — вот это что-то.
    — Нет, товарищ майор, еще больше.
    — Так что же? — с удивлением спросил командир.
    — Я оставил там свое детство.
    И Ваня выбрал самую желанную для себя награду.
    Командир больше не смеялся над ним. Он был человек обширной и щедрой души и сказал:
    — Ну так отправляйся назад в свое детство. Я дам тебе для этого срок. Лети сегодня же! Ты летчик. У тебя есть крылья…
    И вот он ходил в свою школу, и стоял у своего дворца, и бегал по бульвару, и метель, как в детстве, качала его на своих волнах.
    И вот он смотрел на Анку. Глаза ее по-прежнему были наполнены блеском, еще более дивным. И живой, веселый взгляд их тоже звучал для него, как знакомая песня, которую он когда-то уже слышал, и помнил, и пел сам.
    Так возвращалось недавнее детство в тетрадках, в ошибках, в случайном смехе и взгляде случайном, и снова сияла над ним зарею первая нетленная любовь.
    Как это было удивительно после фронта!
    Анка же этого не знала. И сейчас она только боялась все время, чтобы Ваня не встретил какого-либо майора и не позабыл его приветствовать, как то полагается по воинскому уставу.
    Она каждый раз трогала Ваню за рукав.
    И они по-прежнему, как в детстве, все время говорили о Гале, и восхищались ею, и оба тревожились за ее судьбу.
    Так пришли они в парк, что лежал по дороге к дубовой роще, и здесь увидели Галю.
    Она сидела одна на засыпанной снегом скамейке у крутого спуска к реке. Это тоже было любимым местом их долгих летних прогулок.
    Галя быстро поднялась со скамьи, словно собиралась снова бежать куда-то, но потом остановилась и пошла им навстречу. Лицо ее выражало необыкновенное смущение и даже недовольство, но, по мере того как она приближалась к Ване и Анке, черты ее принимали прежнее, несколько изменчивое, но всегда прелестное, задумчивое выражение.
    В конце концов, даже хорошо, что друзья нашли ее. Она была виновата перед ними.
    — Вы не ругали меня, что я обманула вас? — сказала она, быстро взглянув на Ваню.
    — Пустяки, — ответил Ваня, — здесь даже лучше. Я уже забыл этот парк. А как он хорош сейчас!
    Парк был горист и овражист, в нем росли и дубы и орешник, и высокие ели громким шумом встречали каждое движение воздуха.
    Галя ничего не спросила у Анки об Иване Сергеевиче, словно его вовсе не было на свете, словно не он заставил ее бежать от друзей, прийти в этот парк, засыпанный снегом, на край крутого спуска.
    Ваня и Анка тоже молчали о нем.
    Анка, блестя глазами, рассказывала о школьном вечере, который они устраивали вскоре, и что на вечер приглашена мужская школа и, может быть, будут артиллеристы с оркестром, и что Анна Ивановна готовит замечательное выступление литературного кружка. И даже Ваня написал для нее рассказ.
    Анка говорила быстро. И в живом, блестящем взгляде ее Галя видела на этот раз какой-то иной блеск, иное выражение, которое удивило ее. Она не могла его определить.
    Что с ней? Уж не придумали ли они что-нибудь с Ваней?
    — Разве ты пишешь? — спросила Галя, быстро повернувшись к нему.
    Ваня рассмеялся.
    — Никогда не пробовал. Это Анка выдумывает. Даже писем не люблю писать. Я даже рассказывать не люблю, да и не умею. Потому и молчу часто.
    — Ах, вот почему ты неохотно рассказываешь нам про войну! — сказала Галя. — Не любишь… Но что же ты все-таки любишь? Неужели только свой самолет, конструкции разные и свое военное дело?
    — Нет, я люблю еще думать.
    Галя пошла рядом с Ваней по узкой дорожке, протоптанной в снегу.
    — Вот и я люблю больше всего думать, — сказала Галя.
    — А я не люблю думать, — печально сказала Анка, которая шла позади их. — Я люблю делать что-нибудь. Я могла бы подмести здесь весь снег. И это ужасно! Правда? Но я еще люблю иногда сочинять стихи. Только у меня ничего не выходит.
    И Анка прочитала четыре строчки, обратившись к деревьям, уже приготовившимся к вечернему сну. Они тихо дремали, а все же, казалось, послушали ее.
    Стихи были хорошие.
    Но Анка и этого не знала и сказала:
    — Все равно я буду врачом. И мама врач — и я врач. Ведь можно быть и врачом и любить стихи. Но я бы хотела, чтобы мой сын стал обязательно поэтом.
    — А почему ты думаешь, что у тебя будет сын? — спросила Галя и сильно покраснела, шагая рядом с Ваней.
    Ей было неловко, что Анка произносит подобные мысли вслух.
    Но Анка не чувствовала никакой неловкости, так как ничего не думала при этом. Она знала только, что у каждого должны быть дети, и сказала:
    — Папа рассказывал мне, что когда я была маленькой, то нянчила все на свете и даже ложку, которой я ела кашу.
    Ваня рассмеялся. Засмеялась и Галя. И Анка захохотала сама над собой.
    А ель, стоящая у дорожки, прогудела что-то и взмахнула вершиной, с которой поднялась птица. И они увидели сороку, пролетавшую зигзагом, как молния, в темнеющем воздухе. Она села близко от них прямо на дорожку.
    И сорока показалась им самой красивой птицей в мире, нарядной и строгой в бело-черном своем оперении и прелестной со своим кивающим хвостом.
    Потом над аллеей стали зажигаться звезды. Они лучами раздвигали снежные ветви дубов и елей и глядели из бездны небесной на землю и на них троих.
    В парке было очень хорошо.
    Они стали приходить сюда часто, всегда втроем. Но не всегда они смеялись над Анкой и не всегда следили зигзаги в полете сорок.
    Они часто беседовали о своем будущем, и стремления их уносились высоко. Они хотели служить добру и приносить пользу своему народу и только хорошенько еще не знали, как это сделать наилучшим образом. Они спорили об этом и приходили к заключению, что не каждый человек сразу находит свое призвание.
    Они беседовали о будущем всего человечества, и все те же высокие мысли и высокая фантазия занимали их умы. И все, о чем спрашивает пытливая юность на пороге огромного светлого мира, глядящего на нее отовсюду, раскрывало и их уста. Они не таились друг от друга. И вопросы возникали толпой отовсюду — из снежной пыли, поднятой ветром на воздух, из дымного пламени труб, видневшихся далеко за рекой, из жужжания мотора, прочертившего в небе длинную дорожку, из светлых звезд, загорающихся над землей, из собственного сердца… Они говорили о подвигах, о долге, о дружбе, и даже мысли о боге посетили однажды их комсомольские головы.
    Но тут Анка вовсе отказалась говорить. Она не хотела даже думать о боге, она не хотела ради него пошевелить даже пальцем.
    — Никто не может, — сказала она, — никто мне не может доказать, что он есть! А раз он не есть, то, значит, его нету! А если его нету, так зачем же я буду о нем думать и говорить?
    Это замечание показалось друзьям вполне логичным. И больше они не стали говорить о боге.
    Не говорили они никогда и о любви.
    А между тем каждый раз, когда Ваня и Анка — они всегда вместе приходили за Галей — поднимались по лестнице ее дома и стучались в двери, она испытывала странное чувство, совершенно неизвестное ей и сначала удивлявшее ее только, потом приводившее ее в досаду и в конце концов доставившее ей непонятные огорчения.
    Вряд ли это было чувство дружбы, которой они были связаны все, — на подобное заблуждение не был способен пытливый и ясный ум Гали.
    Но сердце ее еще ничего не знало.
    Оно только не могло слышать даже шагов Вани, без того чтобы не вздрогнуть и не сжаться.
    Что же это?
    Она стала думать о нем так часто, даже постоянно, и среди работы, и во время чтения, и перед сном, и утром, когда день начинался холодной зарей и солнце низко ходило в небе мимо ее окна.
    И этот день, один из бесчисленных дней, что плывут без конца над землею, казался ей единственным, наполненным особым значением потому только, что сегодня она увидит Ваню и вместе с ним и с Анкой они пойдут в парк. И все окружающее казалось ей с этого мгновения раем, и только мгновения эти слишком медленно текли.
    Когда началось это? Или уже грезилось это ей когда-то? В какой книге она это прочитала? Неужели в той книге, что внезапно раскрылась над нею в звездном небе в тот предвьюжный вечер, когда впервые с Анкой они встретили Ваню? Что сделала Галя для этого? Ведь она только пожалела, что он так скоро исчез тогда за решеткой дворца, и сердце ее только заколебалось слабо, словно первый, проснувшийся с зарею лист на сонном еще дереве.
    И всякий раз, когда он приходил с Анкой, она, притаившись, ждала их за дверью. И первое, что слышала она, был звук его шагов. Она не слышала легких и быстрых шагов Анки, взбегавшей на лестницу первой. Она слышала только его шаги, твердые, ложившиеся на каждую ступеньку, как печать, с той бесповоротной силой, с какой научился он двигаться по земле, как воин в рядах других.
    Потом она слышала его голос. Он спрашивал о чем-нибудь Анку, и Галя удивлялась себе. Может ли слово, произнесенное чужими устами — слабый звук, рожденный колебанием воздуха, — произвести такую бурю в сердце, что заставляет его замирать? Какой тайной силой увлечено оно?
    Галя с испугом думала об этом.
    «Что за неожиданное несчастье пришло еще ко мне так внезапно!» — думала она.
    И все-таки сердце ее при нем расцветало. И новым впечатлением казался ей каждый предмет, давно уже знакомый, словно иным светом озарялась их старая комната, словно другое, не зимнее солнце всходило утром на небе, словно другие звезды по вечерам зажигались на нем, более яркие, как зажигались в ней самой иные силы, более чистые, более яркие и более высокие.
    Еще не самое счастье, но приближение какого-то далекого счастья порой освещало ее взгляд.
    Мать никогда не видела ее такой.
    И однажды, придя домой раньше обычного часа, она застала Галю в необыкновенном виде.
    Галя была вся в пыли, с головой, повязанной платком, в старом, рваном переднике, но в комнате было так чисто, так тепло, так уютно, как давно уже не было в ней. Предметы были все переставлены. Однако новое их расположение более ласкало глаз, чем прежде, как будто художник над этим подумал и прикоснулся к ним рукой.
    И обед был готов.
    Потом Галя надела теплый платок и старый полушубок отца и взяла топор в руки.
    Мать со смехом глядела на Галю, которая в этой одежде вдруг стала похожа на деревенскую девочку.
    «Но какая красавица!» — с умилением подумала мать.
    А Галя вышла во двор и стала колоть там дрова.
    Она ставила поленья, как Ваня, и ей все хотелось, как он, попадать топором все в одно и то же место.
    Ей и это удавалось.
    И она была счастлива.
    Она принесла дрова в комнату и положила у печки.
    А мать уже поела и прилегла на кровать отдохнуть.
    — Мама, — сказала Галя, — как ты думаешь: если бы Пушкину или Шекспиру дали склеить золотую коробочку из картона, они бы сделали это красивей, чем другие?
    — Я не знаю, Галочка. Я не думала об этом никогда, — ответила мать, немного удивленная вопросом Гали.
    — Я не о себе говорю, я думаю только, мама, что если человек талантлив, то он талантлив во всем. Наверное, талант — это не только ум человека, но и душа его и руки.
    — Не знаю, Галочка, не знаю, — повторила устало мать. — Только ты напрасно колешь дрова и все это делаешь. Я бы сама… А ты бы лучше отдохнула на каникулах. Ведь тебе предстоит так много заниматься…
    Мать сказала это с той доброй и тихой улыбкой, которую так любил отец.
    Галя подошла к матери, подсела к ней и нежно ее обняла.
    — Ты все обо мне, мамочка, думаешь, а я все думала о своем горе, — значит, я думаю только о себе. Разве ты никогда этого не замечала во мне?
    — Нет, Галочка, не замечала. Ведь горе у нас с тобой общее.
    — Общее, — сказала Галя. — И не только у нас с тобой. Анка права. Много зла причинили эти фашисты людям. Но не о горе нашем я сейчас думаю. Я думаю, почему ты так добра ко мне? И я думаю, откуда вообще так много добра в человеке, что чем больше на свете зла, тем хочется тебе быть добрей и тем сильнее становится в мире добро?
    — Не всякая доброта добра, Галочка, — сказала мать. — И не всякая приносит людям добро. Со злом надо постоянно бороться.
    — Это я хорошо знаю, — ответила Галя. — Но я не об этом… Я думаю о том, что добрых людей гораздо больше на свете, чем злых. Ведь недаром же мы победили.
    — Это верно. Но в каждом человеке есть и плохое и хорошее, Галя, надо им только уметь управлять.
    — Отец говорил это часто, — задумчиво сказала Галя, — А сам не умел даже мной управлять, когда я была еще маленькой девочкой.
    — Он был слабый человек, — вздохнула мать. — Но какой хороший и как любил тебя! Ведь ты была у нас одна…
    И, вспомнив об отце, они немного поплакали обе.
    Потом мать уснула, так как утомилась за день на работе.
    А Галя осталась одна, наедине со своей душой, где чистые добрые силы поднимались все выше и выше, точно вода в половодье, и неслись и звали за собой.
    Она думала об Иване Сергеевиче, и доброта его теперь не унижала уже ее гордости и не возмущала ее. Она казалась ей только странной и не похожей ни на доброту ее матери, ни на доброту отца. И сердцем она уже приближалась понемногу к учителю, и мятеж ее и страх потихоньку угасали.
    «Что со мной было? — думала Галя с удивлением. — И со мной ли одной это могло случиться? Или еще с кем-нибудь другим?» Как она его обидела!
    И вновь она испытала стыд. Это был уже не тот стыд, который испытала она перед подругами в школьном коридоре у окна, так неожиданно обманув их надежды, и не тот, который испытала она перед учителем в классе на уроке истории, — стыд гордости, от которого хотела бежать, — но тот человеческий стыд перед самим собой, от которого никуда не уйдешь, нигде не спрячешься.
    «Что делать? Бежать к нему домой, просить прощенья? Объяснить все, плакать…»
    Но за окном уже стояла ночь, глухая, тихая, вся укутанная облаками и сгущенною мглою, и ни одной звезды на небе. Чем могла она искупить сейчас свою вину перед учителем?
    Галя вдруг подбежала к полке и отыскала среди книг, уже заброшенных на время каникул, тот учебник истории, который так долго она не могла раскрыть.
    Она раскрыла его, еще не веря себе, и начала читать стоя. Потом подсела к столу и затихла над раскрытой книгой.
    Какая чудесная ясность посетила вдруг ее память, как легко вставали в ней давно забытые даты и входили новые события, и мысли текли просторно, и ум свободно проникал в глубину явлений!
    Галя занималась.
    Уши ее были открыты, она не закрывала их больше руками, но звуки не касались ее слуха.
    Дрова в железной печке уже давно прогорели, и воздух в комнате стал остывать.
    Но Галя не чувствовала холода.
    Потом погас и свет.
    Галя зажгла фитилек, и он загорелся, как звездочка.
    И мать, часто просыпаясь ночью перед рассветом, все видела этот лучистый огонек, едва освещавший страницы и склоненную голову Гали.
    Только уже на рассвете Гале захотелось спать. И сон пришел к ней легкий. Она засыпала, ощущая счастье в своей душе.
    И, засыпая, она не читала стихов, как недавно.
    Но, закрыв глаза, с удивлением подумала: как много она успела сделать за один только день и выучить за одну только ночь, чего не успела она, кажется, чуть ли не за целую четверть! Как хорошо она могла бы сейчас ответить! Но сейчас уже некому было отвечать.
    — Куда же ты исчезаешь, время? — спросила Галя. — О, если бы можно было никогда не спать! Как много можно было б сделать на свете!
    Но это ничего. Сейчас она заснет, и завтра наступит такой же дивный и счастливый день.
    Завтра в полдень она увидит Ваню и увидит Анку, и снова они отправятся в гористый парк за город. А вечером пойдут на школьный праздник. И теперь она будет им смотреть в глаза открыто, ни капли не стыдясь своей совести.
    Мать давно уже ушла на работу, когда Галя проснулась. И счастье, с каким засыпала она, не проходило.
    В полдень она еще была счастливая.
    И в час, в два она еще ждала, не теряя надежды, но ни Ваня, ни Анка не приходили.
    А в три ей снова уж казалось, что нет на свете человека более несчастного, чем она.
    Она ждала. И каждый стук, раздававшийся внизу на лестнице, принимала она за шаги Вани, и каждый звук сжимал ее сердце в ожидании.
    Причудлива была ее душа. В ней сочетались и сила и слабость.
    Галя открывала дверь и слушала. Потом вышла на улицу и там постояла немного под чистым и холодным небом. Ночных облаков уже не было на нем. Она снова поднялась к себе в комнату. Она решила больше не ждать и даже открыла учебник истории. Но тотчас же отложила его. Она ничего не могла делать. Ожидание терзало ее и занимало все мысли. И через час она все еще ходила по комнате и с гневом и болью думала о Ване и Анке.
    Ожидание — вот то, что отнимает у человека силы! Вот куда исчезает его время, куда убегают минуты, и дни, и годы! Мы ждем всего. Мы ждем любви, мы ждем счастья. Мы ждем друзей, и они не приходят.
    Довольно! Больше она их не будет ждать!
    И она не будет ходить с ними больше гулять. Она не пойдет даже сегодня на этот школьный вечер, на этот веселый праздник, что каждый год ждут — вот снова ждут — с таким нетерпением все старшие девочки в школе.
    А как заманчив бывал всегда этот праздник!
    Этот день был днем рождения Анки. Но она никогда не праздновала его дома, а уходила в школу, где друзья под музыку, с радостью чествовали ее, как могли. И сколько бывало смеху при этом, сколько самых забавных выдумок!
    Но нет! И ради Анки Галя сегодня не пойдет.
    Она будет сидеть дома и ни разу не подумает даже о Ване, постарается даже не вспомнить о нем. Она достанет из ящика железные спицы матери и будет весь вечер вязать. А он будет там танцевать с Анкой в большом светлом зале, при свете огромных ламп, которые будут гореть до самой глубокой ночи.
    Между тем Галя поминутно смотрела на часы.
    Уже пора было бы одеваться. Уже сумерки проникали в комнату, разливались по ней, скрадывая очертания предметов. И вечерний, уже изнемогающий шум города ударялся о стены ее дома.
    Галя в волнении ходила из угла в угол, не желая больше смотреть на часы. Но сердце ее само мерило время громким стуком, то снова сжимаясь в ожидании, то снова твердо решая не сдаваться и никуда не ходить.
    Она подошла к двери и заперла ее от себя самой на ключ.
    Потом она села за свой маленький столик у окна и посидела немного в полумраке.
    Но ведь дверь она может опять отпереть. Она снова вспомнила о веревке. Не привязать ли себя лучше опять? Уж на этот раз не сонными руками, а в час бодрствования, когда все силы не дремлют в ней.
    И она попробовала привязать себя к стулу той же веревкой, какой недавно привязывала к кровати. И не смейтесь, ибо она сделала именно так. Автор должен был об этом сказать, потому что она была все еще дитя и желала всякого сладкого обмана, хотя научилась уже думать и рассуждать с такой удивительной логикой.
    И как часто дети, поражая нас логикой, даже взрослостью своих суждений, удивляют нас своими поступками, вытекающими только из их желаний! Ибо как то ни странным покажется иным людям, но мысли человека становятся взрослыми раньше, чем его чувства, толкающие его на поступки, нередко столь смешные. Или, может быть, в сердце мы всегда остаемся детьми?
    Галя отбросила от себя веревку и встала.
    Ах, ей, должно быть, мало помогают путы, которые она накладывает на себя! Какой же подвиг ждет ее в жизни, если она не может устоять даже против простого желания потанцевать и, может быть, увидеть Ваню!
    Есть ли у нее какая-нибудь воля, наконец, и кто научит ее себе подчинять?
    Галя зажгла свет и начала одеваться. Она вынула из шкафа свое лучшее платье, единственное, какое сохранила ей мать в великой утрате вещей, сшитое скромно, но из пестрого шелка, который блестел при свете, словно морская волна. Он был такой легкий, что даже шубка могла его смять.
    Галя осторожно накинула шубку, не застегнула ее и вышла на улицу. В руках у нее была маленькая книжечка — стихи любимого Анкой поэта, где были слова и о войне, и о любви, и об ожидании. Да, и об ожидании. Ее было так трудно достать! Однако каждый раз в этот праздник Галя что-нибудь дарила своему другу. Она делала это всегда с радостью.
    Но на этот раз Галя несла свой подарок с каким-то иным, необычным чувством, в котором вместе с радостью таилась и горечь. Остался ли ей верен друг? И будет ли на празднике Ваня?

XIV

    Галя подходила к школе с беспокойным сердцем.
    Во дворе никого не было. Но окна ярко сияли огнями, проливая избыток света на горки снега, на тропинки среди них, на смутные очертания стройных школьных лип.
    И родная школа Гали явилась ей сейчас в ином, таинственно веселом и нарядном виде. Как будто бы даже иначе открывались двери, иные звуки встречали Галю на крыльце.
    Маленьких девочек нигде не было видно. По коридору ходили гости — мальчики из мужской соседней школы. Они держались стайкой, словно молодые птенцы, недавно вылетевшие из гнезда. Зеленая бархатная дорожка — дар Анны Ивановны, любившей и в школе уют, — убегала по лестнице вверх, как лесная тропинка, что ведет в мир тихих трав и листьев. И Анна Ивановна, нарядная, в черном платье, ходила под руку с Ниной Федоровной, директором школы. И тень постоянной заботы не закрывала их лица. Из глубины большого актового зала доносилась музыка, бежала вниз, прямо под ноги Анке, которая стояла на лестнице, как хозяйка, с красной повязкой на рукаве, то словом, то смехом встречая гостей и друзей. И через плечо у нее висела почтовая сумка.
    Она была одета просто, почти как дома. Полосатая кофточка, связанная из тонкой шерсти, с карманчиками — подарок отца, присланный ей с фронта недавно, — делала ее стройную и без того фигурку еще стройнее. Из бокового карманчика виднелся край крохотного платочка. И эта случайная, быть может, подробность придавала ей тот милый и домашний вид, который так располагал к себе каждого, кто приходил на этот школьный праздник.
    Увидев Галю, Анка тотчас же подбежала к ней.
    — Я так беспокоилась, что ты не придешь! — сказала она простодушно. — Мы не могли зайти к тебе. Весь день я возилась сегодня в школе, все готовилась к празднику. И Ваня все спрашивал, придешь ли ты, и все беспокоился, что ты обиделась.
    Нет, Анка оставалась все той же. И Галя поцеловала ее и подарила ей книжечку стихов. Анка с радостью взяла ее, раскрыла, заглянула в страницу.
    И пока Анка глядела в страницу, Галя успела спросить голосом, которого она сама не узнала, — так он был стеснен, неестествен:
    — Разве Ваня уже здесь?
    — Он здесь уже давно, — сказала весело Анка.
    Она ничего не замечала. И голос Гали, ставший совсем другим, не привлек ее внимания.
    — Он здесь, наверху, — повторила Анка. — Он все время с Иваном Сергеевичем.
    — С Иваном Сергеевичем? — воскликнула Галя с испугом. — Разве он тоже пришел?
    Нет, она не в силах ему сейчас рассказать, о чем думала вчера и какой стыд испытала.
    А он — вот он, спускается по лестнице вместе с Ваней, идут они рядом, и некуда ей уйти ни от того, ни от другого. Она низко склонила голову и поклонилась учителю.
    Лицо у него было усталое и больное. Старые раны всё по-прежнему беспокоили его. Но он все же приходил на эти праздники, где чужая юность постоянно расцветала на его глазах, и он глядел на нее с радостью, и душа его отдыхала.
    Он остановился перед Галей и ждал, когда она поднимет свое лицо. Она не подняла его.
    Тогда он спросил:
    — Ты болела все время, Галя?
    — Да, — ответила она, ужасаясь своей собственной лжи.
    Он увидел эту ложь даже на ее склоненном лице, но почему-то не уличил ее, как это сделали бы, может быть, другие, как, например, Анна Ивановна.
    Он положил руку на ее плечо и сказал:
    — Надо быть сильнее своей болезни. Ну иди и позови Анку наверх в зал. Без нее там уже скучают.
    Он пошел дальше, чуть прихрамывая.
    А Ваня остался на месте. Он протянул Гале руку и поздоровался. Она же не могла ее пожать так твердо и так спокойно, как это сделал он.
    Пальцы не слушались ее.
    Анка промчалась мимо по лестнице на своих быстрых и резвых ногах и оглянулась, посмотрела на Галю и Ваню, обдав их целым снопом веселого огня, горевшего в глубине ее глаз.
    Она удивилась смущению Гали и подбежала к ней.
    — Что же вы оба без номеров? — сказала она. — Мы уже начали играть в почту, а у вас еще ничего нет.
    И она булавкой приколола к груди Вани белую бумажку с номером, а Гале приколола другую и сказала:
    — Это номера вашей полевой почты. Нельзя терять друг друга в такое время. Представьте себе, что вы на разных фронтах. Например, Ваня под Кенигсбергом, а ты под Будапештом. Или нет: представьте себе оба, что вы здесь, в нашей прежней, старой школе, и пишете друг другу, что вы чувствуете сейчас и о чем вы думаете. А я — ваш военный цензор.
    И Анка со смехом побежала дальше, размахивая своей почтовой сумочкой, сделанной из картона. Потому что Анке было некогда и потому что, как она полагала, ей уже давно было известно, что чувствует Галя. А что чувствует Ваня, она тоже знала давно, еще с восьмого класса. Разве не говорили они всегда о Гале и разве не восхищались ею?
    Анка не знала только, что делать с этими глупыми мальчишками, которые пришли на вечер к девочкам и стоят сейчас у стены в большом, просторном актовом зале, где, не жалея для них света, такого дорогого в эту военную ночь, зажгли столько ярких ламп, и где для них льется музыка, и в школе царствуют сейчас легкие звуки Штрауса, под которые так легко танцевать и в которых и Анке чудится ее счастье.
    Но девочки танцуют одни. Глупые мальчишки!
    Она подбегает к ним и смотрит на них с удивлением и гневом. Разве они пришли сюда только для того, чтобы подпирать эти стены? Разве можно отказываться от счастья!
    Но мальчики стесняются танцевать.
    Они отступают перед Анкой и становятся еще ближе к стене — вихрастые, стриженые, насмешливые и дерзкие.
    Ах, это всё восьмиклассники! Они еще очень глупы.
    А где же вы, милые сверстники? Какие звуки слушаете вы сейчас на поле еще не утихшей битвы? Сохранили ли вы свою нежность в долгих бурях огня, что носятся еще над вашими головами? Вы поступали бы не так.
    Анка оглядывается вокруг и видит Ваню и Галю. Они входят в зал и начинают танцевать. И белые билетики с номерами, пристегнутыми к их груди, кажутся сейчас Анке двумя маленькими тайнами, которые надо еще разгадать.
    У Гали лицо тихое и задумчивое. У Вани оно смущенное, даже растерянное немного. Он как будто ищет кого-то.
    «Кого же он может искать, — думает Анка, — если он танцует с Галей? Это он от счастья смущен и от радости».
    Но Анка не знала, что смущение может вызвать не только счастье танцевать с Галей. Смущение и даже страдание может вызвать и обыкновенный подарок, который тебе хочется поднести своему другу, и, может быть, больше, чем другу, и сказать ему, что ты любишь его. Что маленький старинный флакончик с духами, лежащий в твоем кармане, может казаться тебе страшнее, чем граната, упавшая рядом с тобой, хоть ты и храбрый человек и награжден орденами и медалями.
    С раннего утра Ваня носит этот флакончик в кармане.
    Дома он долго выбирал, что бы подарить Анке в этот день.
    Он мог бы ей подарить цветы. Он достал бы их даже сейчас, зимою, и даже в пустыне, где не растут никакие цветы.
    Но цветы надо держать в руках. Их не положишь в карман. Их бы увидели все. И все бы увидели, кто их принес и кому и что таится под легкими крыльями роз.
    Он мог бы подарить ей кинжал из немецкой стали, или золотой кортик, снятый с убитого им фашиста, или даже ракетный пистолет, взятый с подбитого танка. Но зачем ей оружие? И как сказать ей при этом неуклюжем ракетном пистолете нежные слова любви и дружбы?
    Он и это отверг.
    Тогда мать, которой так хотелось доставить Ване радость, предложила ему старинный флакончик духов.
    Это был ее флакончик, сохраненный ею еще с дней ее собственной молодости. Изредка она вновь наполняла его духами.
    Флакончик был очень мал. Но запах духов был нежен, тончайший хрусталь был чист и прозрачен, и жидкость внутри светилась зеленоватым цветом морской глубины.
    Ваня искусно приклеил к флакончику этикетку и на обратной стороне ее написал: «Анке в знак моей детской дружбы. И пока я вижу тебя, милая Анка, счастью моему не будет конца».
    Правда, он ничего не написал ей о любви, но зато эти слова, что он написал, были хорошо видны сквозь чистейший хрусталь и влагу.
    Но как же их теперь передать?
    Он решил положить свой флакон незаметно в почтовую сумочку Анке. Тогда уж наверное ему ничего не нужно будет говорить.
    Он незаметно подошел к Анке вместе с другими. Но тут он увидел, что многие подходят к ней в этот вечер и много чужих детских рук опускаются в ее почтовую сумку.
    Нет, он туда не положит своего хрупкого письма.
    Он заметил платочек, видневшийся из карманчика ее вязаной кофточки, и осторожно опустил свой флакончик в него.
    Анка даже не обернулась — так было ей некогда среди всеобщего веселья, разгоравшегося все больше, которое она раздувала сама, как огонь в очаге, заботясь о других.
    И мальчики уже танцевали — стеснение их прошло, — и девочки были довольны.
    А Ваня отошел в сторону.
    Потом он снова танцевал с Галей. И сердце ее вновь расцветало, словно погружалось в веселые струи. И она ничего не хотела ни видеть, ни слышать.
    Вдруг рядом, совсем близко, раздался слабый звук, похожий на тот стеклянный звук, что издает среди зимы в лесу обледенелая ветвь, ударившись о другую.
    Ваня быстро обернулся. Руки его оставили Галю. Она тоже мгновенно обернулась. И оба они увидели Анку, которая держала в руке свой платочек, а у ног ее блестели осколки стекла.
    Она была так удивлена, что даже не глядела на пол, а смотрела по сторонам, ища, кто бы мог уронить это ей под ноги.
    Галя тотчас же подбежала к ней. В ту же секунду был рядом и Ваня. Анка тоже посмотрела вниз. И втроем они нагнулись одновременно и протянули свои руки к белевшей на полу бумажке, на которой начертаны были слова любви и дружбы.
    Ваня оказался быстрее всех. Он схватил бумажку и вместе с осколками стекла сунул к себе в карман.
    И по всему залу, как облако, поплыл вдруг тончайший запах, похожий на запах весеннего воздуха.
    Все оглянулись на них.
    — Как попал ко мне в карман этот флакончик с духами? — спросила Анка с глубоким удивлением.
    И хотя Ваня был очень растерян, но все же чистосердечно ответил:
    — Не сердись на меня, Анка, это я положил его тебе в карман. Я хотел подарить тебе что-нибудь.
    — Так почему же ты не отдал свой подарок в руки Анке? — спросила осторожно Галя. — Там, кажется, было написано что-то…
    А Анка сказала:
    — Вот глупости! Как жалко, право. Ты в самом деле мог бы мне его подарить.
    — Не будем об этом жалеть, — сказал он. — Я подарю тебе что-нибудь другое. Например, золотой немецкий кортик, или такую, как у Веры, ручку из небьющегося стекла, какое вделано в фонарь моей боевой машины, или ракетный пистолет, или свою планшетку, с которой я вылетаю на штурмовку, или еще что-нибудь.
    — Это было бы гораздо лучше, — заметила в глубокой задумчивости Галя. — Кому нужен этот нежный запах — мельчайшие частицы душистого вещества, носящиеся в воздухе? Откроешь окно — и пройдет. Не правда ли, Анка?
    — Неправда, — ответила Анка. — Я бы хотела иметь и планшетку, и кинжал, и духи.
    — Ишь какая жадная! — сказал Ваня и засмеялся.
    А Галя ничего не сказала.
    Она больше не танцевала с Ваней. Но она и не ушла с вечера. Какая-то непонятная грусть посетила ее на этом веселом празднике.
    Но это была не зависть к Анке и даже не ревность, какую могла бы испытать иная душа. Грусть ее была беспечальная. Галя ходила по коридору, где теперь совсем иными казались каждое окно и каждая запертая классная дверь. И они, как Галя, слушали музыку, бегущую к ним из освещенного зала. И они с любопытством, казалось, смотрели на пары, пробегающие мимо с веселым смехом, и отзывались на быстрые шаги слабым звоном своих замков, за которыми в глубине скучали сейчас пустые парты. На подоконниках сидели пары то девочек, то мальчиков и тоже шептались о чем-то, а о чем — неизвестно.
    Сколько раз сидела и Галя на этих же самых подоконниках рядом с Анкой, сколько передумано было здесь вместе с нею и заветных, и тревожных, и прекрасных дум, которые, подобно крупицам тяжелого золота, оседающим в воде под руками искателя, ложатся на самое дно души тем золотым запасом дум, что незаметно копит юность с самой ранней поры из каждого шага жизни!
    И ни дома, при постоянной заботе отца и матери, ни в лесу, ни в парке, куда ты бегаешь с друзьями, нет у тебя в мире такого уголка, как твоя школа, куда входишь ты ребенком и выходишь юношей, где узнаешь ты не только науки, но и сладость дружбы, и приникаешь ухом к первым словам любви, и учишься жить и понимать жизнь.
    «А нужно ли понимать, чтобы жить?» — думала Галя, медленно идя по коридору мимо закрытых дверей.
    Она сосчитала их. Вот десять дверей, десять милых ступеней, и каждая из них не пускает назад, а посылает все вперед и вперед. И она, Галя, — как путник, взбирающийся на вершину горы. С каждым шагом взор его все шире раздвигает даль и видит внизу ущелья и видит в небе полет орлов.
    Галя завернула за угол коридора, прошла мимо окна с широким подоконником и снова очутилась перед той стеклянной дверью, перед которой она уже однажды стояла.
    Она вновь отбросила засов и вышла на каменную площадку. Да, здесь она стояла недавно, как рулевой в своей стеклянной рубке, стараясь придать верный ход своему маленькому кораблю. И море ее было неспокойно, и в душе ее бушевала тогда буря.
    Конечно, смешно было думать так много об уроках истории, когда идет война и ты зритель великого времени, и ты житель великой страны. Но даже простой урок истории может спросить тебя, на что ты годишься в жизни. Не все испытывается смертью и твоей готовностью умереть. Куда, быть может, труднее простая дорога жизни.
    Но сейчас Галя испытывала иное состояние. В окно смотрели на нее звезды, и текли и тянулись к ней их золотые лучи, рождая иные мысли.
    Итак, она ошиблась. Не ради нее Ваня пришел на этот праздник. И не красотой достигается счастье. Анка не так уж красива.
    — Так за что же, наконец, дается человеку блаженство и счастье? — спросила Галя, глядя на звезды и сердцем приникая к их тихому свету.
    Никто не ответил ей.
    Только скрипнула дверь в коридоре. Это Анна Ивановна вошла в свою комнату. Потом раздались другие звуки, глухо донеслась музыка, и вместе с музыкой Галя услышала близко за дверью голос Анки.
    Она звала Ваню посидеть на том широком подоконнике, где она так часто сиживала с Галей. В голосе Анки не слышалось никакого волнения.
    Галя не любила подслушивать. Но вот уже дважды случай, этот слепой поводырь, приводит ее сюда, в заветный уголок, открытый ею, и заставляет невольно слушать. А может быть, это не случай, но непреодолимое желание уединения, что посещает нас в юности, когда в душе с волшебной силой вдруг рождается иной, таинственный мир, привело ее снова сюда?
    Галя хотела уйти. Но она была в легком платье, а на улице было так холодно. Куда же она могла уйти, чтобы они не заметили ее? Галя осталась на месте, и она слышала, как Анка легко вспрыгнула на подоконник и уселась там, а Ваня подошел и остановился перед ней.
    Они секунду молчали.
    — Ты не видел Галю? — спросила Анка. — Она опять убежала от нас. И это ты обидел ее. И я знаю все. Мне уже немало лет.
    — Ты ничего не знаешь, Анка, — сказал тихо Ваня.
    — Нет, я все знаю. Я все вижу, даже под землей. Но я часто не знаю, что мне делать с тем, что я вижу, так как логики у меня мало, как это говорит сама Анна Ивановна. И это правда.
    — А разве то, что ты видишь, не нужно тебе? — спросил Ваня. — Если ты не знаешь, что с этим делать?
    — Мне все нужно. И то, что под землей, и то, что во мне, и то, что далеко от меня, на звездах. Ты ведь сам сказал, что я жадная. Но Галя мне друг, а дружба выше всего на свете. И тот, кто обижает моего друга, обижает и меня. Разве если друга твоего убьют враги, ты не мстишь за него? И разве не страшно тебе было бы воевать, если бы товарищ не стоял рядом с тобой в бою?
    — Это было бы страшно, — ответил Ваня. — Меня бы давно убили. Но я Галю не мог обидеть, потому что она мне тоже друг. И разве не вместе с тобой я все время тревожусь за нее? И разве не вместе с тобой ходили мы к ней каждый день, и разве не о ней думал я, когда писал рассказ, которого даже тебе не показал? А все-таки есть, должно быть, на свете что-то такое, что выше этой дружбы. И я могу сказать тебе это…
    Но тут Анка перебила Ваню и воскликнула с жаром своим звонким голосом:
    — Не говори!
    Ваня замолчал. И Анка добавила тихо:
    — А все-таки нехорошо, что ты мне не показал рассказ. И на моем флакончике было что-то написано. И я теперь ничего не знаю. А я ведь комсомолка и член комитета и должна знать, что делается вокруг меня, и в школе, и во мне самой. А я ничего не знаю. И ты уезжаешь завтра. И я тебя не увижу больше.
    Голос Анки стал совсем печальным.
    — Я могу оказать тебе, что там было написано, — сказал Ваня.
    Но Анка снова громко перебила его:
    — Не говори!
    Он снова умолк. Они молчали дольше, чем в первый раз.
    — Что там было написано? — тихим голосом спросила Анка.
    — Теперь уж я не могу сказать тебе. Теперь я не знаю, как это сказать, — ответил Ваня.
    — А минуту назад ты знал?
    — Я знал, что если бы ты мне приказала сделать что-нибудь такое, чего не мог бы сделать в мире никто, я совершил бы это.
    — И даже плохое?
    — Ты плохого не можешь желать.
    — Так отчего же я чувствую себя такой виноватой, отчего я тревожусь, отчего мне так жалко Галю, что хочется плакать сейчас?
    И Галя в самом деле услышала очень тихий плач.
    Неужели это плакала веселая Анка? О чем она плакала? О ней ли, о Гале, или о том, что уезжает Ваня, или о том и другом и немного от счастья? Галя не знала, о чем плачет Анка, но, приникнув лбом к стеклу, беззвучно всплакнула тоже.
    Как хотелось бы ей сейчас выбежать к ним! Но она уж так долго стояла здесь. И так много подслушала, что было стыдно выйти.
    Анка же скоро перестала плакать и сказала:
    — Ты хотел что-нибудь сделать в мире для меня. А что же я для тебя должна сделать?
    — Ничего, — сказал Ваня. — Ты только смотри на меня. И когда меня пошлют на штурмовку, я вспомню тебя и позову два раза. Один раз — когда сяду в машину и попробую, хорошо ли стреляют мои пушки, и другой раз — когда вернусь из боя назад. Потому что, кто вылетал на штурмовки, тот знает, что страшен не бой с врагом, а страшно лишь бывает перед вылетом, когда ты думаешь, что предстоит тебе, и другой раз — когда ты возвращаешься уже домой и садишься на землю и думаешь о том, что тебе предстояло и что ты пережил. Я же не буду думать об этом никогда. Я буду думать о тебе и позову тебя. Ты помнишь, как ты меня поцеловала при встрече три раза?
    — Я помню, — ответила Анка. — Но теперь я не могу этого сделать даже ни одного раза. Потому что тогда я не думала вовсе ни о чем. А теперь все время думаю и думаю бог весть о чем.
    Анка умолкла. Ваня тоже не сказал больше ни слова. И в тишине донеслись вдруг далекие звуки музыки. Они поднялись высоко вверх, и на одно мгновение показалось Гале, что рядом, будто в собственном сердце ее — так это было близко, — прозвучал чей-то тихий и нежный поцелуй.
    Галя не знала, было ли это на самом деле, или это подсказали ей звезды, глядевшие в школьные окна.
    Галя вышла бы и сейчас к Ване и к Анке в коридор и обняла бы Анку так крепко, как никогда не обнимала подругу, и сказала бы Ване самые ласковые слова, какие рождаются неизвестно откуда.
    Но в коридоре вдруг раздались шаги.
    — Иди, — сказала тихо Анка. — Я посижу одна…
    И Ваня ушел. Анка же осталась сидеть неподвижно.
    А в конце коридора показался Иван Сергеевич. Он шел очень медленно и прошел мимо Анки, сначала не заметив ее.
    «Что она делает? — подумала Галя в страхе. — Почему она не бежит?»
    Но Анка, вместо того чтобы бежать, вдруг позвала Ивана Сергеевича.
    Он обернулся и подошел.
    — Кто меня зовет? Это ты, Анка! Почему ты здесь сидишь одна? Где Галя, где Ваня и кто это ушел отсюда сейчас?
    Но Анка не ответила ему на это. Она встала и сказала доверчиво:
    — Иван Сергеевич, мы выросли на ваших глазах, и всегда вы были нам другом. Я волнуюсь сейчас… Но если бы я вас не увидела, я, может быть, все равно пришла бы к вам, потому что вы добрый и вы все знаете, и вы должны сказать мне наконец, что выше — любовь или дружба? Никто мне не хочет этого сказать.
    Он стоял и слушал Анку спокойно, чуть покачивая головой, словно решая что-то, словно с чем-то не соглашаясь.
    Сколько раз пытала его этим вопросом юность, обращая повсюду к истине свой вечно вопрошающий взор!
    Но и он не ответил Анке.
    Он спросил:
    — А что с тобой, Анка? Почему ты волнуешься, почему ты тут одна и почему ты задаешь мне этот вопрос, на который тебе никто не ответит и который ты должна решить сама? Никто за тебя его не решит. Это — не математика.
    — Почему?
    — Потому что и любовь и дружба бывают и выше, бывают и ниже друг друга. Ты можешь только спросить — что сильнее в твоем сердце. И загляни в него и посмотри.
    — Ах, если так, — воскликнула с необыкновенной силой и страстью Анка, — то я никогда, — вы слышите меня, Иван Сергеевич? — никогда я не предам своей дружбы!
    — Но ты говоришь так горячо, Анка, словно уже предала ее, — сказал Иван Сергеевич.
    Анка удивилась его прозорливости.
    И она сказала:
    — Это — правда, и потому я плакала.
    — А разве случилось что-нибудь, чтобы надо было тебе плакать? — спросил Иван Сергеевич.
    Анка помедлила немного с ответом.
    — Нет, конечно, ничего не случилось, — сказала она наконец. — Но если две девочки думают об одном и том же… Вы, конечно, понимаете меня, Иван Сергеевич?
    — Ну, уж понимаю как-нибудь, — сказал с улыбкой Иван Сергеевич.
    — Если вы понимаете, — повторила Анка, — если вы понимаете, то как они должны поступить?
    — А как ты поступила? — осторожно спросил учитель.
    Ему не хотелось прерывать эту странную исповедь, которую пришлось ему так неожиданно выслушать среди веселого школьного праздника.
    И на этот раз Анка ответила не сразу. Может быть, в эту секунду признание показалось ей совсем нелегким, или она пожалела о нем, или, может быть, она снова мысленно слушала Ваню и повторяла его слова.
    Но только она сказала чуть погодя:
    — Он говорил мне такие слова, каких я еще никогда не слышала и каких никто в мире не говорил еще мне и, может быть, никогда не скажет — ведь кто это знает? И я подумала тогда…
    Анка снова остановилась. Ей трудно стало говорить.
    Иван Сергеевич немножко подождал.
    — Что же ты подумала, Анка?
    — Нет, — ответила она, — если бы я хоть подумала немножко… Но я не подумала даже. Я стукнула кулаком по этому подоконнику и сказала, конечно, сама про себя: «Анка, ты не любишь своей Родины, если ты не любишь его». Ну, и все… А как же иначе, — добавила она печально, — я б могла объяснить себе, что происходит со мной?
    И тут Иван Сергеевич не мог удержать своего смеха и слез, запросившихся вдруг из глубины души.
    — Это все ничего, — сказал он. — А почему же ты так печальна сейчас и плачешь все-таки?
    — Я сама не знаю… Но если узнает другая девочка, которую я тоже люблю, потому что она мне друг, и которая потеряла отца на войне и которой так тяжело стало, что я даже боюсь за ее золотую медаль… И мы все беспокоимся за это, даже Ваня.
    — Никогда не надо заранее пугаться за будущее, Анка, — сказал Иван Сергеевич. — А почему ты не думаешь о себе? Разве тебе самой не хочется получить золотую медаль?
    — Хочется, — призналась она, — Но память у меня не такая. Не всякому ведь даются такие способности. Я не получу золотой медали.
    — Ты не получишь золотой медали, — сказал он. — Я это знаю. Но ты будешь хорошо трудиться в жизни и ты будешь счастлива, девочка, потому что сердце твое — твоя золотая медаль.
    И Иван Сергеевич вдруг привлек Анку к себе и поцеловал в лоб, как целовал однажды Галю, и даже неумелым жестом поправил ее спутавшиеся черные мягкие косы, вольно падающие на ее худенькие девичьи плечи.
    И неожиданно чьи-то другие теплые руки с необыкновенной силой обняли Анку сзади.
    Она обернулась.
    Перед ней стояла Галя и молча тянула ее к себе. Лицо ее было в слезах. Она целовала Анку без слов. Взгляд ее глаз, чуть мерцавших в сумраке коридора, был нежен и тверд, и благодарность светилась в нем и покой.
    Галя стояла рядом с Иваном Сергеевичем, не боясь его больше, словно приблизилась к нему душою, сразу увлеченная какой-то силой.
    Анка вначале в испуге взглянула на своего друга. Откуда Галя могла прийти? Неужели она была все время рядом, все видела, все слышала за этой стеклянной дверью, о которой все забыли?
    Да, она все слышала, и это она так крепко обнимала Анку, вырывая ее из рук Ивана Сергеевича.
    Они обнялись. И, казалось, дружба их никогда не была так сильна и так верна в своем счастливом порыве. Они так крепко обнялись, что фигуры их смешались, и в полумраке школьного коридора учитель уже не мог различить, где Галя, где Анка.
    Он смотрел на них с улыбкой, растроганный немного сам этим движением пылких сердец, и думал с радостью и с гордостью, что, может быть, и капля его души, так долго трудившейся над ними, течет в этом светлом источнике.

XV

    — Я с самого раннего детства старался придать решительность своему характеру, который был сотворен природой не таким, какой мне хотелось иметь…
    Так начал свой рассказ Ваня Полосухин.
    И все девочки, которые собрались его слушать, усевшись в зале в кружок, как бывало раньше усаживались они вокруг своего костра в лесу, в лагере, совершенно не знали, о чем он хотел рассказать.
    Анка это хорошо придумала, а сама убежала.
    Она убежала, совершив свой маленький подвиг любви и дружбы, и бродила теперь по темным коридорам школы, ничего не желая больше слушать.
    А Ваня стоял перед ними.
    И хотя он был почти так же юн, как они, и детство, как и для них, было еще ближайшим событием в его жизни, но они были еще школьницы, а он уже воин, и солнце славы и победы сияло и над его головой.
    Они смотрели на него расширенными от внимания глазами.
    Он, наверное, пришел для того, чтобы рассказать о своих подвигах. Зачем же он так странно начинает свой рассказ?
    — Ты расскажи нам о том, что ты совершил на войне, — сказала Галя. — Зачем ты рассказываешь нам о своем характере?
    Она слушала его с большим вниманием и с совсем иным чувством, чем другие. Никто не знал, как важно было для нее то, что он мог бы ей рассказать.
    Тогда Ваня начал свой рассказ иначе.
    Он начал его так:
    — Я не совершил еще пока на войне ничего такого, что бы не сделал другой на моем месте. Но я бы никогда не мог сделать того, что сделал командир моей эскадрильи. И если я начал свой рассказ с недовольства своим характером, а не о великой ненависти к врагу и не о великой любви к своей Родине, то потому, что ненавидеть фашистов и любить свое отечество меня учили вместе с вами с самых ранних лет. Эти чувства принадлежат не мне одному, а всем, всему советскому народу. Характер же у меня мой собственный…
    Теперь, когда мы не учимся вместе, я могу признаться, что природа наградила меня некоторой склонностью к лени. Я был рассеянный мальчик, точности ни в чем не признавал, о долге имел смутное представление и склонялся больше к беспредметным рассуждениям и спорам, постоянно преувеличивая при этом свои способности. Я любил философствовать. И разве вы не чувствуете, что и сейчас я люблю пофилософствовать?
    — Чувствуем! — крикнула Нина Белова.
    Все рассмеялись.
    Но Ваня почему-то не смеялся. Он был серьезен и продолжал рассказывать своим негромким голосом:
    — На войне, где смерть ежедневно спорит с тобой, каждое мгновение жизни кажется тебе прекрасным. Прекрасным каждый камушек, на который ты случайно взглянул, каждая травинка, каждая капля дождя и каждый небесный луч. Где берут такую силу люди, чтобы среди подобной прелести ежечасно быть готовыми к смерти?
    Я спрашивал об этом у бойцов, у товарищей. И одни мне отвечали — это привычка, другие — это мужество, третьи — это упоение в бою.
    Пожалуй, все были понемногу правы и все столько же неправы.
    Упоительно мгновение, когда ты сжимаешь зубы и смеешься над смертью, потому что тебе хочется совершить свой подвиг. Это действительно счастье. Но есть высшее счастье — блаженство, когда ты сам управляешь своим мужеством, когда оно поднимается по твоей воле и стоит, как скала. Этому научаются не сразу.
    И командир эскадрильи, который пришел в этот полк уже давно и был уже капитаном, учил меня этому потихоньку, как учат маленького школьника началу трудной науки. И тогда именно я жалел о своем характере. Потому что наука эта трудна. Может быть, труднее всех наук. Это подвиг долга. Его показал мне однажды командир эскадрильи, который остался на свете один, потому что фашисты убили его маленького сына, и горе его было так велико, что он, никому о нем не мог рассказать.
    Я только недавно, окончив срочным выпуском лётную школу, явился в свой полк. И однажды разведка донесла, что в районе одной безыменной речушки обнаружено большое скопление вражеских танков.
    И случилось так, что только моя машина была в это время на аэродроме, остальные же выполняли другие боевые задания.
    Я вызвался лететь на штурмовку один.
    Когда кончится война, мы, наверное, скоро забудем, как называли враги наши грозные машины. Мы многое забудем, что было на войне. Они называли их «черная смерть». Но те из них, кто останется жив, наверное не забудут этого названия.
    Когда я сажусь в свою машину перед боевым вылетом и пробую лишь, исправно ли действуют мои пушки и пулеметы, и посылаю несколько снарядов без цели вдаль, по макушкам зеленого леса, я вижу, как дрожит от страха и склоняется вершина ближней сосны и соседние листья шелестят от ужаса. А в моем сердце — восторг.
    У нас хорошо бывает на маленьких полевых аэродромах. Чтобы враг не заметил их сверху, машины ставят обычно на опушке леса, и они стоят наполовину скрытые, под навесом молодых берез, или дикой черемухи, или осины. Иногда их дрожащий лист упадет на мое стальное сиденье. Иногда лесные бабочки садятся на мою броню, лапками и усиками как будто пробуя ее крепость, и потом замирают на ней. Иногда майский жук ударится об нее и упадет в траву на землю, иногда прилетают осы, привлеченные неизвестно чем, какой сладостью — может быть, шоколадом, что мы храним в неприкосновенном запасе, — и ползают по небьющемуся стеклу фонаря. Много крылатых созданий в летние дни забирается ко мне в кабину. И я всех их беру с собою в бой. Они хорошо переносят и высоту, и огонь зениток, и маневренность, и быстроту моего полета, может быть, потому, что у них нет воображения. Я даже часто думал о том, что если бы фашисты имели воображение, они, может быть, не могли бы причинить столько зла человечеству. И прежде всего они, конечно, никогда не посмели бы напасть на нашу Родину, так как могли бы и в состоянии были бы себе представить, что ожидает их за это. Я не о вас говорю, мотыльки, осы, майские жуки и вся моя лесная крылатая братия! Я говорю о фашисте, о человеке, который, не имея воображения, из-за облаков, с высоты трех тысяч метров, в тот поздний час, когда дети уже спят в кроватях и видят сладкие сны, одним движением рычага сбрасывает на их головы бомбы и ничего не может себе представить при этом.
    В полку меня считали неплохим летчиком, даже храбрым и, пожалуй, скорее отчаянным. Я мог прилететь со штурмовки на одном хвосте, с промятой бронею кабины, с пробитыми крыльями, принеся на своих плоскостях сотни мелких и крупных осколков, которые я потом со смехом собирал в холщовый мешочек, чтобы наутро снова вместе с огнем своих пушек сбросить на головы немцев. В мешочек вместе с немецкими осколками я всегда клал письмо Гитлеру, которое нередко мы сочиняли всем звеном.
    В письме мы писали:
    «Гитлеру. Возвращаем вам ваши осколки. Они нам ничего не делают. А вот тебе и наш привет на твою проклятую голову. Ваня Полосухин».
    И тогда уж я старался с особенной точностью класть бомбы в цель. Он получил от меня много таких записочек. Где-то они теперь?
    Словом, я любил шутить со смертью и хвалился своей безумной отвагой, как хвалятся ею многие. И только один командир эскадрильи по-прежнему учил меня выполнять спокойно и терпеливо ежедневный великий труд войны.
    Его не было на аэродроме, когда я поднялся на воздух и скрылся за лесом. Он выполнял другое задание. И когда он вернулся через несколько минут и узнал, что я вылетел на это боевое задание один, он сказал командиру полка:
    — Я знаю его. Это задание ему не под силу. Он погибнет. Я видел там в воздухе много «мессершмиттов». Он сделает что-нибудь не так, как нужно. Разрешите мне вылететь на подмогу…
    — Но откуда вы знаете, капитан, что он сделает не так? — с удивлением спросил командир полка.
    — Я знал его маленьким мальчиком и знаю его безумную голову. Разрешите мне вылететь на подмогу.
    — Летите, — сказал командир, — задание слишком важное.
    А я между тем был уже высоко в облаках. В небе сияли синие окна, мерцали лазурные скважины меж легких белых облаков, где я скрывался сначала. Лучи солнца были уже косые. Но какой живой блеск хранило в себе небо, когда я видел его! Оно, как друг, смотрело на меня ласковым и добрым взором, провожая меня в этот неравный бой. Я видел иногда повыше, в синеве, дальнее облако, которое, споря с воздушной струей, напрасно пыталось придать себе хоть какую-нибудь окончательную форму. Я посмеивался над ним. Я дышал легко. Воздух покорно сносил мою почти волшебную скорость, тяжесть моей стальной брони. Иногда, когда я смотрел вниз, мне казалось, что воздуха совсем нет вокруг земли. Как дивный хрусталь, лежало пространство, не ставя предела твоему зрению и даже как бы приближая к тебе землю с ее предметами. Бывают такие прозрачные дни для летчиков. Ты видишь, как бежит по дороге ребенок, как боец высекает огонь из кремня. Я посмотрел на карту. Я был уже давно за линией фронта.
    Я спустился ниже, совсем низко. Такая же ясность лежала и тут. Ей было все равно — где мы, где немцы. Я полетел над дорогой. Вот вышел из-под дерева немец и остановился. Он был с автоматом и в каске. В руках у него была книжечка. Он стоял на дороге и смотрел на меня, что-то записывая. Он был в офицерской форме. Это была вредная тварь, и я убил его, нажав на гашетку пулемета. Потом я увидел еще четырех. То были солдаты. Они были тоже в касках и оглянулись на меня. Ужас поднял их руки. Они схватились за каски и побежали. Грозная «черная смерть» шла на них. Они даже не догадались упасть или кинуться в сторону. Страх, как животных, гнал их прямо передо мной по дороге. Я мог бы их убить одним движением пальца, лежавшего на гашетке пулемета. Но я подумал, что впереди, может быть, мне встретится что-нибудь лучшее для цели, и я пролетел над ними. Они остались жить. Но воображение мое вдруг проснулось и закипело в голове. Я начал зачем-то думать о судьбе этих четырех фашистских солдат. И вот я представил себе, что они вернулись домой, женились, народили детей, которым будут рассказывать потом, как они ходили в поход на восток и что только чудо спасло их от смерти. И мне хотелось войти в этот момент в их дома, к их детям, к их женам и крикнуть: «Это я — ваша судьба! Не чудо, не бог, а я, советский юноша, комсомолец Ваня Полосухин, не пожелал вас убить. Говорите же, что вы сделали в этой жизни, какое добро принесли человечеству? Или я оставил вас жить снова для зла и войны?»
    Проклятое воображение! Оно посещает меня в самое неподходящее мгновение.
    Я снова посмотрел на карту. Я был уже в нужном квадрате и взмыл в облака ненадолго, чтобы выследить цель. Я заглянул в голубые небесные окна и увидел ее, эту цель.
    Пятьдесят фашистских танков стояли неподвижно, застряв у дороги в болоте, окруженном редким мелколесьем. Я видел не только танки, но и солдат. Много солдат копошилось возле них. Мне казалось, что я вижу даже, как кипит листва на деревьях в лесу. Но это, конечно, мне только казалось.
    Цель была удобна для бомбежки. Но рассеянное воображение мое, словно дым, волочилось за мною, петляя, как белый след, что иногда оставляем мы в небе зимою, привлекая любопытство мальчишек. И не было у меня нужного для боя внимания.
    Я совершил ошибку. Вместо того чтобы зайти на цель внезапно, скрытно, с запада, откуда не ждали меня, я ринулся на нее прямо с востока. И тут я увидел, что враг был осторожен. Над группой застрявших войск и танков в воздухе кружила целая эскадрилья «мессершмиттов».
    Они заметили меня сразу.
    Мы узнаём их по силуэтам в огромном небе, которое постоянно блестит.
    Они напали на меня, не дав мне подойти к моей цели, и начался неравный бой. Сколько он длился — не помню. Они трепали мой хвост, пробивали мои плоскости, все же не рискуя подойти близко к моим пушкам.
    Я сражался неплохо. Я шел на истребителей прямо, целясь им в лоб и не думая о собственной гибели. Они сворачивали, не вынося моей лобовой атаки, удирали и снова возвращались. Их было много, а я один. И воздух держал их легче, чем мою тяжелую крылатую броню. Уже стекла моего фонаря стали белыми, покрылись будто морозом от ударов множества пуль. Уже руки мои были в крови, и кровь текла по шее. Уже плоскости крыльев моих тяжелели, и воздух подпирал их не так покорно, как прежде.
    Я погибал, и со мною исчезал тот мир, что так недавно населял мой взор и мое сердце такой красотой и прелестью.
    Но не эта мысль терзала меня в ту минуту. Цель ускользала от меня. Враг уходил. Танки его оставались целы и некоторые уже выбирались на дорогу. Значит, я не сделал того, что возложили на меня мой долг, мой командир и мои боевые товарищи.
    Я ничего не мог сделать, кроме того, чтобы умереть.
    Тогда смелый образ Гастелло — пусть будет светлой его память! — пришел ко мне и положил свои руки на мои окровавленные пальцы, судорожно вцепившиеся в штурвал.
    И я решил, как он, упасть на голову врагов и самому погибнуть среди взрыва, но не дать им уйти.
    Я пошел вниз. Я искал тени от леса или от холма, длинной темной тени, которую всегда можно найти на земле. В ней я хотел укрыться хоть на мгновение от вражеских истребителей и сделать хотя бы один заход на цель.
    Я нашел эту тень и, оглядевшись, увидел вдруг пламя, поднявшееся из самой гущи фашистских «тигров». Черный дым, качаясь, поднялся над ними. Кто-то метко бомбил врага.
    «Мессершмитты» тотчас же отвалили от меня.
    Я стер кровь со своих глаз и в ту же минуту увидел черную машину, которая, подобно целому снопу молний, сверкнула на солнце. Я узнал машину своего командира. Она вышла из-за холма с запада внезапно, обрушив на врага свой огонь. Да, это был командир. Это он сделал то, что должен был сделать я, словно учитель исправив мою ошибку и обведя мои шаткие буквы своей твердой рукой.
    Он покачал мне в воздухе крыльями и приказал следовать за ним.
    Я пристроился к нему ведомым. Я не чувствовал более своей крови, текущей по шее. Точно ручьи, влились в мое сердце свежие силы.
    Мы сделали еще два захода, положили все бомбы в цель, выпустили весь огонь, смешали в кашу немецких солдат и «тигров». И я видел, как фашисты бегали по дороге, словно мыши.
    Это была хорошая работа — я могу это сейчас сказать. «Мессершмитты» исчезли. Ударили немецкие зенитки. Они молотили, как барабан. Но я этого, конечно, не слышал. Барабанили только осколки по моей броне, зажигая на стали как бы голубое сияние. Это сотрясались частицы брони и сверкали. Кровь текла у меня по шее.
    Но теперь, когда было сделано все, мы принимали удары спокойно.
    Вдруг командир покачал снова крыльями три раза, давая мне знак, чтобы теперь я уходил от врага.
    Я медлил. Я не хотел уходить. Я подошел ближе к командиру и увидел, что машина его идет тяжело, все кренясь на правое крыло. Так летит куда-то умирать сильная, тяжело раненная птица — скорее всего, орел. Нет, я не уйду!
    Я стал кружить над ним.
    Но он еще раз покачал крыльями, как мне показалось — сердито. И это значило: «Исполняй приказ».
    Сердце мое разрывалось на части, руки не хотели поворачивать руль, ноги отказывались нажимать на рычаги.
    А он все качал и качал крыльями, словно грозил и укорял меня перед смертью: «Исполняй приказ командира!»
    Надо было выполнять приказ.
    Я стал уходить на восток, все время думая о том, что лучше было бы погибнуть мне, чем вернуться и сказать, что моего командира нет.
    Я прилетел к своим, на свой аэродром, и сел и даже подрулил к лесу, где так дружил я со всякой крылатой тварью. И тут потерял сознание.
    А он уже не мог прилететь.
    Четыре немецких снаряда разорвались у самой его кабины, разбив стекло фонаря. Сорок мелких осколков ранили его руки, семнадцать попали в лицо, даже в глаз попали осколки; колено было раздроблено, и кровь порою совсем застилала взор. Он ничего не видел.
    Почти умирающий, наполовину ослепший, он все же не выпускал штурвала и тянул и тянул на восток верную свою машину, всю в тяжких ранах, как и он.
    И все же он сел, дотянув до самого переднего края. И то был плод его могучих усилий, его воля, не доступная никакому огню, никаким осколкам, никаким ранам.
    Подоспевшие бойцы вынесли его на руках.
    И хотя в машине были и вино и лекарства, которые могли бы его подкрепить в эту минуту, но он не хотел ничего.
    Он попросил только взять из его машины часы, которые считал самыми точными в мире.
    Ему подали часы. Он посмотрел на них время своего приземления, и затем сознание надолго покинуло его.
    Очнулся он далеко, в полевом госпитале.
    Раны его были уже перевязаны. Те осколки, которые можно было извлечь, были уже удалены из тела.
    Наутро его отправляли на санитарном самолете в тыл. Он был в тяжелом состоянии и говорить почти не мог.
    Он зна́ком показал врачу, что у него есть просьба.
    Врач был старик. Он подошел к нему, наклонился к самому его уху и громко спросил, почти крикнул. Он думал, что раненый плохо слышит его, так как часто не отвечал на вопросы.
    — О чем вы хотите нас попросить, капитан? Что вам нужно?
    — Я прошу вас пролететь над нашим аэродромом и приземлиться на несколько минут, — сказал капитан с большим трудом.
    Врача удивила и встревожила эта просьба.
    — Каждая минута промедления опасна для вашей жизни, — сказал он.
    — Это мой долг, — сказал капитан. — Я должен это сделать.
    Врач был недоволен раненым капитаном. Он на него сердился, он за него боялся. Но он был старый человек и не стал возражать тяжело раненному капитану, потому что знал хорошо, что такое долг, и сам служил ему много, долго живя на свете.
    Он согласился на просьбу капитана.
    В полдень на нашем боевом аэродроме, где мы все считали капитана уже погибшим, приземлился санитарный самолет.
    К кабине подошел командир полка.
    Мы все подбежали к самолету и увидели капитана. Он едва мог говорить, но сказал командиру полка:
    — Товарищ майор, ваше боевое задание выполнено.
    Потом он спросил слабым голосом:
    — Лейтенант Полосухин вернулся?
    Я стоял рядом, я был жив. Но он меня не видел.
    Майор сказал:
    — Лейтенант Полосухин выполнил свое боевое задание и привел свою машину на аэродром.
    Капитан хотел улыбнуться, но раны на лице не позволяли ему улыбаться. Он просто закрыл глаза, и все увидели, что он думает обо мне.
    — Я знал его маленьким мальчиком и любил его, — сказал он. — Я видел, как он рос, и радовался, так как он поднимался от земли все выше. Он хорошо держал себя в этом бою.
    Капитан замолчал; больше он ничего не сказал.
    Тогда я заплакал, так как я был моложе немного, когда ушел на войну, и умел еще плакать.
    А капитана поскорее увезли, чтобы он не умер от потери своей крови.
    И я сказал всем товарищам:
    — Это мой старый учитель, которого я часто мучил, так как был немного ленив и думал, что он меня вовсе не любит. А он все учил меня в школе наукам, и учил меня на войне сражаться, и учил меня жить и понимать жизнь — думать о ней хорошо и делать в ней хорошо свое дело. А учить — это, должно быть, гораздо труднее, чем учиться. Учить — это, наверное, не значит еще говорить только, что ты учитель.
    И все, кто слушал меня тогда, согласились со мной, даже наш старый майор, потому что каждый был раньше мальчиком и учился в школе.
    А капитан больше не вернулся к нам.
    Но мы часто говорили о нем, когда отдыхали после боя, и не только я, но и люди, которые были намного старше его, которые никогда не учились у него в школе, стали называть его «учитель».

    Ваня закончил свой рассказ.
    Вот уже несколько минут, как он умолк и больше ничего не рассказывал, а девочки всё сидели вокруг, как сиживали, бывало, в лесу у костра, как будто еще ожидая чего-то, может быть, более счастливого конца.
    И девочка Берман вздохнула, как вздыхала всегда:
    — Значит, он не вернулся к вам больше…
    — Но он вернулся к нам! — крикнула вдруг Галя.
    Она поднялась, трепеща всей душой. И многие обернулись на ее голос.
    Давно уже никто не слышал его таким звонким, таким чистым и светлым, словно потрясенным какой-то глубокой силой.
    — Ведь это же Иван Сергеевич!
    — Ведь это же Иван Сергеевич! — повторила за Галей Вера Сизова. — И часы его я сразу узнала.
    — Правда, — сказал Ваня, — это он.
    Галя огляделась вокруг, ища учителя глазами.
    Но Ивана Сергеевича не было в зале. Одна только Анна Ивановна сидела в их кругу, внимательно оглядывая своим зорким взглядом взволнованные лица детей и Галю. И что-то радовало ее в этом волнении и шуме, который предвидела она, когда просила Ваню написать этот рассказ.
    А Иван Сергеевич, услышав этот громкий шум, раскатившийся далеко в пустынных коридорах школы, вдруг показался в дверях. Рядом с ним стояла Анка.
    Они ничего не слышали.
    Они вошли в зал, оба немного удивленные шумом.
    Иван Сергеевич остановился, глядя сквозь свои дымчатые очки на толпу девочек, сбежавшихся к нему.
    Галя подбежала первая и остановилась впереди всех. Большие умные глаза ее горели торжеством и силой, как бы зажженные вновь чьей-то незримой рукой.
    Она смотрела на учителя прямо.
    Так вот какие раны носит он на своем лице и какие раны прячет он в своем сердце! Так вот какая душа глядит из невидимых глаз, спрятанных за этими дымчатыми стеклами! И сквозь них, и даже слепыми глазами, можно видеть дальше других, в тысячу раз дальше, чем видит она своими большими прекрасными глазами. Так вот что такое красота, и долг, и воля, и ежедневный подвиг! Ты можешь не забыть своего горя, но владеть ты им должен. И ты зреешь, быть может, не тогда, не в тот весенний день, когда тебе выдают аттестат и вручают золотую медаль. Это только плод, это только знак! Ты зреешь постепенно, но созреваешь внезапно, как сейчас, может быть, стоя среди юной толпы на своем веселом празднике детства. Сходит душевный туман, и дорога твоя открывается вдруг, и ты смело ставишь на нее свою ногу.
    Так думала Галя, глядя на Ивана Сергеевича и вспоминая все, что с ней было в этом году, — тревогу свою, и слезы, и горе. И лицо ее любимого учителя, на которое она с восхищением смотрела когда-то со своей детской марты маленькой девочкой, сияло для нее теперь иной красотой.
    И ей поклонилась она.
    И тот вопрос, который не могла она решить еще в недавние годы детства, беседуя с отцом, или читая на кружке Шекспира, или играя на скрипке и сочиняя милые песенки, и который не могла она решить даже вместе с Анкой и Ваней под зимними звездами у решетки своего дворца, решила она тут, в своей школе, среди юной толпы, окружившей учителя, на этом веселом школьном празднике.
    Она пойдет по его дороге, по трудной дороге учителя! Ни по какой другой!
    «А слава? — подумала Галя. — А слава… Пусть придет она ко мне сама. А я пойду своей дорогой».
    Она это решила твердо.
    Смятение ее неясных чувств прошло, бунт их утих, и в сердце вдруг наступил мир.
    Она подошла к учителю и при всех сказала ему то, чего не могла сказать ему ни сегодня при встрече на школьной лестнице, ни вчера и никогда раньше.
    — Иван Сергеевич, — сказала она, — я виновата перед вами, и мои друзья об этом знают. Знаете, вероятно, и вы. Но вот… — она обвела всех сияющим взглядом и повторила: — вот весь мой класс, вся моя школа, где я провела счастливые годы, и ты, мой первый друг, добрая моя Анка, показавшая мне подвиг верной дружбы, и ты, Ваня, и ты, прилетевший к нам так ненадолго, — пусть же вы все будете мне порукой, что я не обману ваших надежд никогда. Я чувствую это сейчас и говорю вам, Иван Сергеевич: я не обману ничьих надежд.
    — Я так и думаю, — сказал Иван Сергеевич. — Я это знал и не думал иначе. Разве бы я мог победить, если бы хоть одну минуту не верил? Я верил — и победа пришла. Ты с нею выросла, девочка, я знал твое горе — и я тебя не утешал. Твоей душе не это нужно. Ты потеряла много и многое приобрела. Тебе будет легче теперь трудиться. Для всякого труда нужен талант.
    — Я так и думаю, — повторила Галя слова учителя. — Я научусь трудиться. Я научусь и ждать…
    Дети долго не хотели уходить с этого праздника.
    Но учитель сказал им:
    — Идите и не жалейте об этом празднике, потому что скоро-скоро наступит весна и будет еще один праздник, самый большой в нашей жизни.
    Все разошлись.
    И вот они снова, звезды, мелкие и крупные, в длинной свите зимней ночи провожают со школьного праздника троих друзей.
    Анка, Галя и Ваня идут все рядом, занимая всю дорожку на бульваре. И с неба льется на них тихий, очень слабый свет, который отражается в их глазах, ложится на снег, на дорожку, на дремлющие ветви деревьев. И опять на самом краю небосклона, среди других звезд, последняя в этой свите, горит одна блестящая звезда.
    Они втроем смотрят на нее долго.
    И вся душа их до самого дна наполняется ее далеким сиянием — дивным предчувствием счастья.
    Что это за звезда?
* * *
    Пришла наконец та счастливая весна, о которой говорил Иван Сергеевич, тот праздник, которого ожидали не только Галя и Анка, но и все люди, желающие на земле добра. И небеса, неизмеримо высокие в эту пору мая, уже мирные, были пронизаны глубоким светом, и по ним плыли облака, которые ветер приносил издалека, с запада, будто и их, как солдат, возвращая на Родину.
    Только Галин отец не вернулся.
    Но если сердце твое празднует победу, то и горе твое понемногу утихает, и дни твои окрыляются быстрейшими минутами, и время мчится с божественной скоростью, и его так много, что хватает на все свои дела.
    Галя это отлично узнала.
    Она не воевала больше с предметами, и предметы не воевали с ней. Они покорялись ей теперь, как покорилась ей ее чудесная память.
    Работа спорилась в ее руках; и в труде и в ученье она снова находила радость.
    И дубовая роща, где весной распевали птицы над головою Гали и Анки, снова слушала их молодые желания, и грез их не тревожили никакие опасения.
    Теперь уже никто из девочек, кто видел Галю, стоявшую у экзаменационного стола перед Иваном Сергеевичем и перед самыми строгими судьями, не сомневался более в том, что маленькое знамя их снова гордо реет на мачте, на их корабле, отбывающем в дальнее плавание за скромным подвигом долга, дружбы и любви.
    И в тот день, когда Гале вручили самую высшую в школе награду, Иван Сергеевич, как в старые годы, поцеловал ее в золотую головку и сказал:
    — Счастливого плавания, девочки! Одно я могу вам сказать на дорогу: в какую бы вы гавань ни прибыли, запасайтесь в ней силой и мужеством.
    А вечером был снова праздник, последний в школе праздник для Анки и Гали.
    И хотя Ваня не был на нем, но подруги вспоминали его, как сон, что прилетел к ним однажды на светлых крыльях в зимнюю ночь при свете горящих созвездий. Они хотели бы, чтобы он снова вернулся. Но сны не приходят к нам по нашему зову.
    Это Галя и Анка позже узнали.
    И милый зеленый берег детства стал удаляться от них.
    Открывались иные, далекие и дивные берега.
    Но автор уже не может прийти к ним вместе с Галей и Анкой, так как он кончил свою повесть, которую писал он только для юных сердец.
    И, перечитывая ее еще раз сначала, он подумал о том, что, следя за их тревогами и волнением, он, быть может, вознес эти юные сердца чересчур высоко и простил им многие ошибки. Но он сделал это только из любви, ибо юность всегда прекрасна, и ничто не заставляет нас так сильно любить ее, как то, что с ней разлучает, — невозможность вернуться.
    1946
Top.Mail.Ru