Скачать fb2
Книга из человеческой кожи

Книга из человеческой кожи

Аннотация

    Кожа, на которой написана человеческая жизнь!
    Марчелла с рождения обречена на страдания. Ее одержимый жаждой богатства брат Мингуилло не остановится ни перед чем, чтобы стать единственным наследником. Он преследует девушку и однажды решает… подстрелить ее. Молодой врач Санто, будучи не в силах отвести глаз от ее излучающей чистоту кожи, влюбляется в Марчеллу. Одного его нежного взгляда в ее сторону было для Мингуилло достаточно, чтобы упрятать сестру в отдаленный монастырь, а самому полностью отдаться своей чудовищной страсти – коллекционированию книг из человеческой кожи…


Мишель Ловрик Книга из человеческой кожи

Предисловие

    «Книга из человеческой кожи» – один из самых необычных и виртуозно написанных исторических романов, которые когда-либо предлагались читателю. Он охватывает период наполеоновских войн, переломную эпоху в мировой истории, но представляет ее в весьма нестандартном ракурсе. Вы узнаете о том, как перемены в общественной жизни Европы повлияли на судьбу Марчеллы Фазан, девушки из благородной венецианской семьи, преследуемой своим злокозненным братом, намеренным лишить ее не только наследства, но и жизни. Однако все усилия Мингуилло Фазана идут прахом, потому что в новом, изменившемся мире гораздо больше свободы и любви, чем ненависти и насилия, а таким мрачным личностям, как Мингуилло, коллекционирующим книги из человеческой кожи и людские несчастья, суждено оставаться в Средневековье.
    Еще одна интересная особенность романа заключается в том, что многие его сюжетные линии развиваются по другую сторону Атлантики, в испанской колонии Перу, представляющей собой удивительный новый мир, поистине Новый Свет, к тому же мало знакомый нашему читателю. Именно здесь Марчелла обретет свое счастье, а Мингуилло понесет заслуженное наказание.
    И лечебница для умалишенных на венецианском острове Сан-Серволо, куда Мингуилло поначалу помещает Марчеллу, и монастырь в далекой перуанской Арекипе, где продолжатся ее злоключения, описаны автором с неподражаемым мастерством и правдоподобием, чему способствовала тщательная исследовательская работа, проделанная Мишель Ловрик, которая включала посещение каждого из этих мест и изучение архивов. Благодаря такому скрупулезному подходу к историческому материалу, а также богатому, сочному, образному языку читатель словно бы переносится в ту эпоху, на узкие улочки монастыря Святой Каталины, в увядающую, но все еще великолепную Венецию, и в новую Венецию, примостившуюся на груди вулкана Эль-Мисти – белый город Арекипу.
    О языке романа стоит сказать особо, поскольку книга представляет собой многоголосый хор, ведь история Марчеллы рассказывается от лица нескольких персонажей: ее самой, ее брата, возлюбленного, ее друзей и врагов. Каждый из них – это особая, неповторимая индивидуальность, и знакомство с ними наверняка порадует читателя.
    Мишель Ловрик – известный в Европе автор нескольких художественных произведений, которые были отмечены европейскими премиями и наградами, а ее книга «Love Letters» («Любовные письма») была признана бестселлером по версии книжного приложения к газете New York Times. Писательскую деятельность Мишель успешно сочетает с редактированием, оформлением и изданием литературных антологий, включая ее собственные переводы латинской и итальянской поэзии. Ловрик попеременно живет в Лондоне и Венеции, проводя семинары в этих городах с признанными и начинающими прозаиками и поэтами. А теперь с ее творчеством познакомится и отечественный читатель, который наверняка полюбит и этого самобытного автора, и его ярких, незабываемых героев.

    А. Колюбакина
* * *
    …Отвратительна и презренна та книга, которая нравится всем.
Томас Спунер с Лемон-стрит.
Краткий трактат о заболеваниях кожи начиная с легчайшего зуда, возникающего в определенных частях тела, до трудноизлечимой чесотки, 1724

Часть первая

Джанни дель Бокколе

    Но вы не поверите мне.
    Вы скажете:
    – Чтобы девушка так согрешила? Она же сущий Иов в юбке. Это грязная ложь, Джанни, ты просто водишь нас за нос.
    А я отвечу лишь:
    – Слушайте.
    Предупреждаю: будет неудобно. И даже неприятно.

Мингуилло Фазан

    Знай я об этом, когда отправлялся на поиски сестры, никуда бы я не поехал и вдобавок еще и избежал бы болезни. Кроме того, в руки ко мне никогда не попала бы та роковая книга из человеческой кожи.
    В наше время требуется совсем немного, чтобы вызвать отвращение у обожаемого читателя, посему я не стану описывать приключившиеся со мной неприятности, во всяком случае, не сразу. Иначе после первой же главы я рискую оказаться погребенным под письмами, сочащимися негодованием, в которых, например, будут такие строки: «Как вы смеете заставлять меня читать подобные вещи, когда я только что сделала глоток горячего вина, а стена напротив была побелена совсем недавно!»
    Ну и, разумеется, первый вопрос, который задает себе горячо любимый читатель, открывая книгу и прислушиваясь к своему внутреннему голосу, звучит так: «А хочу ли я долго блуждать в темноте с этим человеком?»
    Ибо у него есть выбор. Вот почему я (Мингуилло Фазан, ваш покорный слуга и т. д., и т. п.) приложу все усилия, чтобы развлечь вас, а не утомить, вызвав раздражение. И постараюсь не забыть о том, что следует доставлять удовольствие, даже пересказывая самые отвратительные воспоминания. Другими словами, вгрызаться в жилистое мясо, сдобренное для виду ароматными специями.
    Посему давайте-ка в таком вот духе вернемся к началу начал, поскольку есть некоторые вещи, которые искушенный читатель и впрямь должен знать, дабы со вкусом отобедать вышеозначенным мясом сей истории. Недалекий читатель может прямо сейчас переместить свой зад в любимое мягкое кресло в кофейне и взять в руки дешевый иллюстрированный журнал, с полным удовлетворением сознавая, что под этой обложкой для него нет ничего интересного. Итак, приступим.
    Начну с той прелести, что может привлечь ваше внимание. Портрет моей сестры Марчеллы нежданно-негаданно прибыл в Венецию, пропутешествовав на осле вниз по не заслуживающим доброго слова склонам Эль-Мисти[1] в Перу, откуда на корабле его доставили в Вальпараисо (оставивший в памяти несравненно более приятный образ), и там он угодил в заключение на целых три дня в сырое здание таможни. К тому времени, как ее лицо вышло на волю, кожа моей сестренки стала рябой и покрылась оспинами. Чешуйки осыпались даже со зрачков ее глаз, оставив после себя многочисленные светлые пятнышки, создававшие весьма ошибочное впечатление, что она не только жива, но еще и отличается веселым и жизнерадостным нравом.
    Моя сестра никогда не была веселой и жизнерадостной девушкой. Марчелла, даже когда была жива, всегда походила на потускневшую медную монетку, которую легче выбросить, чем носить, чтобы не пачкать ею кошель. Словом, совершенно не такая, как я. А я ждал от судьбы совсем другого.
    Чего?
    Чего?
    У читателя есть замечательная история, которую готов выслушать весь белый свет?
    Ля-ди-да, и т. д., и т. п. Знаю, знаю. Читатель должен удовлетворить свой зуд рассказчика и поведать свою историю, чего бы это ему ни стоило. А я пока немножко вздремну.
    Замечательная история? Весь белый свет?
    Моя намного лучше.
    А ведь я еще даже не родился.
    Два жалких ничтожества, которые произведут меня на свет, ковыляют к моему зачатию, с трудом переставляя ноги. Они уже сделали одну ошибку: родили девочку по имени Рива.
    А как же Марчелла, объект и героиня моего рассказа? Увы, нетерпеливому читателю придется изрядно подождать, пока она появится, но мы придумаем, как убить время, верно?

Джанни дель Бокколе

    Тогда я был всего лишь мальцом на побегушках на кухне, да и родился-то я под кухонным столом, если на то пошло, ведь матушка моя была поварихой во дворце Палаццо Эспаньол. Папаша мой был бродячим торговцем, которого более не видали в наших краях после того, как он показал матушке свой товар лицом, ежели так можно выразиться. Наш славный хозяин, мастер Фернандо Фазан, позволил ей оставить меня, несмотря на то что это была ее вторая промашка, ведь у меня уже имелась сводная сестра Кристина, которую матушка прижила от какого-то углекопа.
    Нашу матушку унесла черная оспа, когда мне едва сравнялось шесть годочков. Нам с сестренкой пришлось бы плохо, если бы не доброта нашего славного хозяина, мастера Фернандо Фазана. Он не стал выгонять нас с Кристиной и даже не отдал нас монахиням.
    – Но ведь ты же один из нас, малыш! – вот что сказал мой хозяин, глядя поверх очков на меня, шестилетнего мальца. – Как же мы будем жить без тебя, Джанни?
    Ну, и чтоб от нас был хоть какой-то прок, нас приставили поворачивать шампуры над огнем да бегать за растопкой.
    Кристина обожала меня, да и все остальные тетеньки в доме тоже, особенно одна служанка по имени Анна, пусть она была всего-то на три года старше меня, вся такая из себя маленькая, пухленькая, красивенькая и опрятная.
    К тому времени мой хозяин, мастер Фернандо Фазан, взял себе красивую толстую женушку с такой здоровой, прямо как башня, прической. Мой хозяин частенько наведывался в Перу, там он занимался всякими своими делами. Но в его отсутствие все шло должным порядком. Для других благородных особ устраивались роскошные банкеты, балы по временам года, карточные состязания и прочее.
    Как и многие дамы ее положения, моя хозяйка, госпожа Доната, взяла себе заместителя мужа,[4] который становился главным в отсутствие хозяина и даже иногда оставался таковым в его присутствии. У меня прямо душа радовалась, когда я глядел на заместителя мужа, Пьеро Зена, и законного мужа, Фернандо Фазана, – они походили на настоящих братьев, глаз не оторвать. Клянусь Богом, да сами стены теплели от их громкого смеха и криков, точно вам говорю!
    А потом у моего хозяина и госпожи хозяйки родилась маленькая дочурка, Рива. Опять пошли банкеты, да и слугам вина перепало изрядно, скажу я вам. Мою сестру Кристину тут же взяли четвертой нянькой. Уж как она радовалась-то! Вы бы только слышали, как эта кроха агукала в своей колыбельке все дни напролет. В честь нового ребенка мой хозяин, мастер Фернандо, посадил у нас во дворе целый сад роз и сирени. Но оставил еще свободное место, сказав (вот никогда не забуду тех его слов!):
    – У нас будут еще дети, значит, понадобится еще больше цветов.
    Клянусь, о тех временах у меня осталось больше сладких воспоминаний, чем у вас волос на голове. И теперь, когда я оглядываюсь назад, мне думается, что Палаццо Эспаньол был для нас настоящим домом, истинным цветочным раем на земле, в котором родилась и Марчелла Фазан.
    А уж как мы горевали всякий раз, когда мой хозяин, мастер Фернандо, отплывал в Перу! Ведь там было очень неспокойно, в тех-то дальних краях. До нас доходили такие слухи, что волосы седели от ужаса и по коже как морозом сыпало.

Сестра Лорета

    Умоляю всех, кто станет читать, не думать обо мне плохо из-за того, что я проявила самонадеянность, написав этот текст, особенно учитывая мое полное невежество и непривлекательность.
    Если работа сия попадется на глаза какому-либо доброму христианину, он должен понимать, что не гордыня заставила взяться за перо эти ни к чему не годные пальцы, а только воля Господа Бога нашего. Мои слова станут для него духовной пищей, такой же, как святое причастие.
    Тот же самый добрый христианин, несомненно, должен рассматривать свидетельства Венецианской Калеки и ее подруг лишь как слюну дьявола, превратившуюся в чернила и выплюнутую на бумагу.
    Начну с первого из своих ясных воспоминаний. Оно относится к долгой смерти Тупака Амару II,[5] длившейся с десяти часов утра до пяти часов пополудни, что доставило истинное наслаждение всем благочестивым людям. Это произошло в Куско, Перу, где родилась и я. Шел 1781 год, и мне как раз исполнилось двенадцать лет.
    Тупак Амару восстал против испанского правления и Святой Матери Церкви Перу. Этот крестьянин бросил вызов даже благородной знати инков, осуждавшей его с самого начала. Целые испанские города Тупак Амару оставлял без слуг Божьих. Так что теперь они сделали из него ужасный пример для других.
    Его заставили наблюдать за тем, как умирают под пытками его жена, старший сын, дядя и зять. Их замучили до смерти на Плаза де Армас, что само по себе стало страшным оскорблением, поскольку некогда эта площадь была для инков священной. Потом солдаты подняли Тупака Амару на край деревянной платформы. Толпа взревела, и я вместе с ними. Маленький индейский мальчик, стоявший впереди нас, пробормотал:
    – Chapetones pezunentos!
    «Вонючие испанцы!» – вот что сказало это маленькое отродье. Потому что те, кто поклоняется дьяволу, частенько вкладывают его грязные эпитеты в уста невинных младенцев.
    Сначала Тупаку Амару отрезали язык.
    Увидев это, я захлопала в ладоши. Столько чувств теснилось у меня в душе, что я просто не могу выразить их на бумаге. Потому что уже тогда я знала: тот, на чью долю выпадают наивысшие страдания, ярче всех ощущает благодать Божью. Deo gratias.[6]
    Затем они привели четырех лошадей, по одной для каждой конечности Амару. Но лошади не смогли разорвать его на части, и вместо этого солдаты повесили его, выпотрошили и четвертовали. А потом отрубили ему голову. Последнее породило в толпе громкие крики и не менее громкие молитвы. Я, например, исторгла и то, и другое, преклонив колени прямо на земле и осеняя себя крестным знамением. Мой отец отвернулся. Мать закрыла глаза, и в это мгновение я заподозрила ужасную вещь: должно быть, в ее жилах течет капля индейской крови. Ведь ее смуглая красота составляла столь разительный контраст с моим унылым лицом.
    С того момента у меня более не было матери. Стоило мне усомниться в ее limpieza de sangre,[7] как я уже не могла смотреть ей в глаза или принимать ее ласки.
    Части тела Тупака Амару были вздернуты на виселице в назидание всем, кто мог замыслить освобождение sambos[8] и воодушевить индейцев на мятеж. Голову Амару отправили в Тинту, где он родился, и там еще раз вздернули на виселице. После чего ее насадили на кол. Руки и ноги предателя разослали по четырем разным городам, где с ними обошлись аналогичным образом. Deo gratias.

Джанни дель Бокколе

    Пардон, пардон, дамы и господа. Все идет просто отлично. Знаю-знаю, вы думаете, что я рехнулся.
    Тут такое дело. Помните, как много лет назад кусок кожи Тупака Амару попал-таки в Венецию, а? Вот только к тому моменту он уже стал обложкой книги. Она, эта самая кожа, выглядела точно так же, как на первоначальном владельце, разве что жира под ней не было.
    Дрянная штука, вот что я вам скажу. Это была не книга, а прямо какое-то средоточие зла. Вы бы ни за что не согласились держать ее у себя в доме. Но мой молодой хозяин, мастер Мингуилло Фазан, с его-то дурной кровью и червивым сердцем, уж он бы с радостью заполучил бы эту книгу, разве нет? А потом использовал бы ее каким-нибудь жестоким манером и отправил бы нас всех прямиком в ад. Вместе с собой, конечно.
    Но тогда, в 1781 году, у нас впереди еще оставалось несколько славных денечков. Венеция еще слыхом не слыхивала о Наполеоне Бонапарте, а Наполеон Бонапарт и мечтать не смел о том, дабы давить великие империи своей маленькой ножкой. Головы королей и дожей еще крепко сидели на плечах, и думать не думая о падающих лезвиях.
    Эта ревер… революция, правильно? Так вот, эта революция в Неру наконец закончилась, и серебряным рудникам Фазанов снова ничего не угрожало, равно как и складу Фазанов в Арекипе.[9] Здесь же, в Венеции, дворец Палаццо Эспаньол не испытывал недостатка в питьевой воде, но печальная правда состояла в том, что к нему подступали волны гнили.
    Изнутри.
    Несколько достойных мужей, вроде моего старого хозяина, мастера Фернандо Фазана, по-прежнему процветали. На им приходилось поддерживать остальные веточки своих семей на плаву постоянными денежными подачками, предоставляя им огромные апартаменты. Подумать только, целая свора всяких там тетей-дядей-кузенов-племянников рождалась, росла и помирала без всяких забот, кроме одной – как потратить незаработанные дукаты. Этим паразитам и в голову не приходило позаботиться о жилье, доставшемся им даром. Глисты и то больше думают о человеке, в котором живут. Да у моих ночных рубашек больше характера и чувства долга, чем у этих, с позволения сказать, родственничков моего хозяина, мастера Фернандо Фазана.
    Вот так и вышло, что в нашем дворце Палаццо Эспаньол просторные комнаты, некогда гордые и разукрашенные, мало-помалу превращались в мрачные пещеры. А когда комната умирала в тучах плесени, эти благородные постельные клопы просто запирали дверь наглухо. И таких комнат становилось все больше, пока целые этажи не оказывались в плену у влаги. Да что там говорить, весь наш город гнил на корню, и его, как язва, разъедали скупость, убожество и праздность.
    Но мы ничего не замечали, потому что не хотели замечать.
    Не было звезды в небе, чтобы предостеречь нас; не было ни знаков, ни чудес в воздухе, которые сказали бы:
    – Берегитесь! Конец близок!
    Чтобы добавить:
    – Ничто не вечно – ни счастье, ни Венеция.
    Единственное, что мы знали, – это что моя хозяйка, госпожа Доната Фазан, снова на сносях, а кожа ее так покрылась венами и рубцами, что глядеть было страшно. Клянусь» это была несчастная беременность. А тут еще Анна рассказала нам очень странную вещь: ребенок внутри моей хозяйки толкался так сильно и больно, что весь ее живот покрылся синяками.

Доктор Санто Альдобрандини

    Совершая обход пациентов, я то и дело слышу разговоры – так утверждают даже жертвы, – что в этом мире никто не рождается явным злодеем. Дескать, это всего лишь неверно понятые несчастные души. Дескать, в детстве с ними обошлись несправедливо, вот они и превратились в монстров, причем против своей воли.
    Бинтуя колотые и резаные раны и прикладывая примочки к синякам избитых жен, я часто спрашиваю себя: почему мы столь снисходительны и терпимы к отвратительным и гнусным человеческим существам и при этом единодушно выступаем против рака или, скажем, черной оспы? Победив болезнь, мы радуемся. И не испытываем угрызений совести, когда она отступает.
    А теперь ваш человек-хищник идет по миру с таким же видом, с каким черная оспа бушует в крови или пожирает кожный покров. Он причиняет боль. Он уродует тело. Он убивает. И он сделает это снова, если его не остановить. Так почему же мы колеблемся и раздумываем, а стоит ли «лечить» его зло? Или мы пытаемся понять мотивы струпьев, образующихся из-за черной оспы? Или мы сдабриваем вонь лопнувших гнойников черной оспы надуманными оправданиями?
    Есть люди, которых иначе как болезнью назвать невозможно, и только наша снисходительность позволяет им превратиться в чуму и мор.
    Никто не говорит о подобных вещах вслух. Но мне всегда нравилось записывать их, чтобы они составляли компанию прочим моим рассуждениям.
    В Перу есть монахини, которые держат блох в бутылке, чтобы иметь рядом с собой хоть какое-нибудь живое существо в своей унылой келье. Точно такую же службу на протяжении вот уже многих лет мне оказывают записанные мысли, подобные этим. Не имея матери, отца, сестры или брата, я всегда был благодарен перу и трепету бумаги под своими пальцами, особенно в те одинокие часы, когда у меня не оставалось пациентов, которых следовало бы навестить. И в те годы боли и тоски, когда я был лишен общества той, чьи мысли стали моей книгой и чье сердце превратилось для меня в гостию, тело Христово.

Сестра Лорета

    Я начала зачитываться житием святой Розы из Лимы, и сердце мое трепетало в экстазе. Святая Роза стала первой святой Нового Света. В отличие от меня, она несла на себе проклятие физической красоты. Ее назвали Розой, потому что цвет ее лица напоминал нежные лепестки этого растения, а на щеках у нее цвел восхитительный алый румянец. На ее прекрасном личике отражалась вся тяжесть земных амбиций ее семьи: она должна была выйти замуж за состоятельного мужчину.
    Все восхищались ее красотой, которая самой Розе причиняла лишь страдания, поскольку она не желала становиться чьей-либо невестой, кроме Господа.
    Она почти не спала, постоянно постилась, отказалась от всех плотских желаний. Она умерщвляла свою нежную кожу постоянным бичеванием и носила власяницу. Ее семья упрекала и наказывала ее, и даже попробовала остановить, прибегнув к суровым эдиктам. Но подобные действия подвигли Розу лишь на то, чтобы усилить свое религиозное рвение.
    Она первой додумалась до того, чтобы втирать щелок в ладони, а перец – в кожу лица. Она обрезала свои вьющиеся волосы, надев на стриженую голову венок из роз. Под цветами она спрятала пластинки с железными шипами. А чуть позже она осмелилась проткнуть себе голову длинной заколкой.
    Наконец, когда ей исполнилось двадцать и красота ее погибла окончательно, семья уступила ее желаниям. Она стала членом третьего ордена монахов-доминиканцев. Принеся обет нестяжания, она оставила свою роскошную спальню и поселилась в маленьком гроте в саду. Там она стала совершать добрые дела для бедных христиан и лечить достойных больных собственными руками.
    Она почти ничего не пила и не ела, если не считать глотка желчи, настоянной на горьких травах, отбивавших всякие вкусовые ощущения у нее во рту. Даже ухаживая за своими цветами и плетя кружева для продажи в пользу бедняков, она повсюду таскала за собой тяжелый деревянный крест, привязанный к спине. Вскоре она заговорила о видениях, божественных посещениях и голосах, звучавших у нее в голове. Однажды она в экстазе несколько часов кряду рассматривала картину Христа, отчего Его лицо увлажнилось от пота.
    Люди потешались над ней. Ее семья заявила, что ее постигло помешательство. Но даже эти тяготы она переносила с похвальной стойкостью, с радостью принимая насмешки общества как очередное наказание, которое лишь приблизит ее к Святому Новобрачному.
    В конце концов Роза лишилась возможности ходить или хотя бы стоять, выпрямившись во весь рост. В последние недели она перенесла на брачное ложе, которое соорудила собственноручно, острые осколки глиняной посуды, битого стекла и тернии.
    Господь позволил ей распоряжаться собой таким образом, пока ей не исполнился тридцать один год, и тогда он забрал свою самую благочестивую девственницу к себе. Жители Лимы тут же пожалели о своих насмешках над Розой и поспешили к ней, дабы в последний раз лицезреть ее чистое надломленное тело. В соборе столпилось столько людей, что прошло несколько дней, прежде чем ее удалось похоронить. И очень скоро те, кто издевался над ней, начали сознавать чудо, которое явила собой жизнь Розы. Ее канонизировали, сделав святой покровительницей Лимы, всего Перу, садовников и цветоводов, всех тех, кто подвергается осмеянию за свой религиозный пыл и рвение. Она обрела известность во всем мире, и ее изображения украсили большие храмы в самых отдаленных уголках и таких нечестивых городах, как Венеция.
    Потому что те, кто лишен морали, всегда домогаются красоты настоящей богини, даже посреди собственного вопиющего беззакония.

    В верхнем выдвижном ящике своего бюро я хранила собранные мною щелок и перец, а также длинную заколку для своих жидких волос.
    Смерть Тупака Амару продолжала жить в моем сердце. Я снова и снова прокручивала в голове увиденную мной сцену: нож, отрезающий ему язык, гонцы, увозящие рваные куски его тела в пяти направлениях. У кузнеца я выпросила небольшой обрывок цепи и била себя ею, когда думала о Тупаке Амару, но только по интимным частям. Потому что еще не хотела, чтобы кто-нибудь узнал о том, что я стану монахиней и буду истязать свою плоть до конца жизни.
    Когда мне почти сравнялось тринадцать и мать презентовала мне сундук с приданым, я решила, что настало время объявить о своем решении.
    Мои отец и мать очень удивились. Ткацкая фабрика отца процветала. Родители часто упоминали о том богатом приданом, которое дадут за мной. Мать воскликнула:
    – Исабель Роза! – Потому что так меня звали в те дни. – Ты возненавидишь жизнь взаперти, которая ждет тебя в монастыре.
    На что я громко ответила:
    – Мне понравится это более всего на свете – быть окруженной любовью Господа нашего Иисуса Христа. – Но потом я решила прибегнуть к уговорам: – Я буду молиться денно и нощно, чтобы сократить время вашего пребывания в чистилище.
    Родители обменялись взглядами, в которых сквозило чувство вины. Они не слишком утруждали себя соблюдением Божьих заповедей. Мне не раз приходилось исповедаться вместо них.
    Моя мать, для которой мода давно стала религией, запротестовала:
    – У тебя не будет ничего личного. Все будет считаться собственностью монастыря. Даже одежду ты станешь получать из общего гардероба.
    – Для меня не имеет значения, что я буду носить. Я стану чувствовать себя ребенком у материнской груди, которого не заботят и не тревожат земные помыслы. У меня будет все, что нужно.
    – Когда-нибудь у тебя появятся… желания, которые будут жестоко подавлены в такой атмосфере, – деликатно закашлялась мать, позвякивая своими браслетами.
    А я ответила:
    – Милосердный Господь так сильно любит меня, что никогда не допустит, чтобы я служила и подчинялась мужчинам, занимаясь столь приземленными вещами, как ведение домашнего хозяйства и приготовление пищи. Он не желает, чтобы мое тело было изуродовано рождением ребенка. Он хочет, чтобы я соединилась не с кем-нибудь, а только с Ним.
    – Успокойся, дитя мое. Ты не настолько уродлива, чтобы не найти себе супруга в Куско, – заявил мне отец. – Мы позаботимся об этом в свое время, обещаю.
    – Ты оскверняешь духовное начало Господа нашего, – упрекнула я его. – Наш Небесный Отец одинаково любит все свои создания, даже самые невзрачные.
    – Монахини могут отнестись к тебе недружелюбно, – откровенно заявил отец. – Твое лицо нелегко полюбить, Исабель.
    На что я ответила:
    – Вполне возможно, что они будут завидовать мне, потому что Господь оставил отметку на моем лице. В Священном Писании сказано, что самые чистые души всегда страдали от нападок дьявола, проявлявшихся в виде зависти. Но те, кто подвергаются преследованиям, пользуются особой любовью и поддержкой Отца нашего и становятся Его любимцами.
    Мои родители испытывали сильные душевные муки, поскольку не хотели терять своего ребенка. Другого у них не было. Меня тоже мучила совесть, ведь я желала, чтобы вся боль досталась мне одной.
    Однажды мать вновь заговорила со мной, на этот раз вкрадчиво-льстивым тоном:
    – Разве тебе не хочется выйти замуж, Исабель? И иметь детей, которые будут любить тебя?
    На что я ответила:
    – Для меня замужество означает мучения, которым тираны древности подвергали святых, привязывая их к разлагающимся трупам, пока ужас, гниение и кошмарный запах не заставляли их умереть медленной и мучительной смертью.
    Я отказалась изучать такие греховные предметы, как французский язык и арифметика, и читала лишь Библию и «Житие святой Розы». Я заявила, что каждый день буду ходить на исповедь, во время которой безжалостно перечисляла все свои проступки и прегрешения. Я испытывала необыкновенную радость от наказания за каждый свой проступок. Я настолько прониклась послушанием, что если бы мой духовник приказал мне: «Сунь руки в огонь!», я бы не задумываясь сделала это и держала бы их там до тех пор, пока последние хлопья пепла не осыпались бы с обугленных культей моих запястий. По правде говоря, я даже жалела, что мой духовный наставник налагает на меня столь незначительные наказания.
    Я сняла с кровати матрас и спала на голых досках. Из еды я позволяла себе лишь две причастные облатки в день. Мне казалось отвратительным отказываться от молитвы ради приема плотской пищи. Я ела, только подчиняясь настояниям своего духовника, но даже и тогда весьма неохотно выполняла его приказы. Люди на улицах с удивлением всматривались в мое исхудавшее лицо, на котором торчали скулы, сознавая при этом, очевидно, что видят перед собой самую святую девственницу в Куско, если не во всем Перу. Приступы голода звучали для меня в животе церковным перезвоном колоколов: я радовалась им и тому; что они не имеют надо мной власти.
    Я чувствовала себя отделенной от прочих живых существ как если бы уже вознеслась на новую, недосягаемую для них высоту. Когда люди заговаривали со мной, я видела, как изо рта у них вылетают клубы белого пара, похожие на хлопок. Я плохо слышала их, если только они не заговаривали со мной о Господе. Я продолжала истязать себя и проводила многие часы в состоянии восторженного полузабытья.
    Но тут девчонка-служанка обнаружила мою окровавленную простыню и показала ее родителям.
    На следующий день духовник заявил мне:
    – Не следует чрезмерно усердствовать в своем великом рвении.
    Он распорядился, чтобы я принесла ему свои хлысты и цепи. Когда я подчинилась, он был поражен тем, сколь много их оказалось у меня и сколь груба была их конструкция. Он сказал, что я не должна более истязать свою плоть, не получив на то его разрешения. Но в ответ я заявила ему истинную правду: – В умах невежественных людей гнездится предубеждение против столь истовой страсти, но я не ожидала встретить его у священника.
    Он запер мои хлысты и цепи в своем шкафу и отправил меня домой. После этого родители заговорили со мной суровым тоном, упрекая меня, и я поняла, что духовник действует с ними заодно.
    Некоторое время после подобного предательства я пребывала в печали. На мою долю выпали такие невзгоды и страдания, что я даже не могла записать их все. И тогда я вдруг с необыкновенной ясностью поняла, что люди, менее религиозные и чистые помыслами, чем я, просто завидуют моим особым дарованиям.
    Я просыпалась среди ночи и щипала и скручивала свою кожу так сильно, как только могла, чтобы не выдать себя криком или стоном, – ибо отныне в комнате со мной спала маленькая служанка, которой дали наказ немедленно поднять тревогу, если я вновь начну истязать себя. Девчонка наябедничала моим родителям, будто я трогаю себя под одеялом. И тогда они распорядились, чтобы на ночь меня привязывали, как жареного цыпленка, за руки и за ноги к столбикам кровати, совсем как Тупака Амару – к лошадям. «Житие святой Розы» у меня тоже отобрали.
    Но я удовольствовалась святой Каталиной. Она знала, что замужем за Христом, поскольку ей было видение, в котором она вместо обручального кольца надела на палец святую крайнюю плоть, отсеченную от Его тела. Будучи совсем еще маленькой, она бросилась в кипящую воду горячего источника близ своего дома, намереваясь сжечь кожу на лице и теле, чтобы оградить себя от мирских женихов. Она почти ничего не ела и спала очень мало. Но эта девственница, в отличие от меня, пользовалась огромным уважением и закончила тем, что стала отдавать распоряжения самим римским папам.
    Очевидно, раны оказались столь значительными, что даже моя мать не могла более заставить себя посмотреть в мою сторону. Господь отметил меня своей печатью, но душа моей матери оказалась слишком слаба, чтобы постигнуть такое чудо. Родители согласились с моими желаниями. Меня увезли из Куско и, под присмотром надежного arriero,[11] отправили в женский монастырь Святой Каталины, в легендарный белый город Арекипу.

Мингуилло Фазан

    И его корыстолюбивая душа все еще чувствует себя вознагражденной чистой стоимостью бумаги, заключенной в кожаную обложку этой книги? Превосходно. Каждая хорошая собака заслужила сахарную косточку.
    Я обнаружил, что плебейское большинство читателей обожает всякие подробности о происхождении, родословной, воспитании, памятных событиях детства и юности и прочих утомительных деталях и прозаических мелочах. Именно в расчете на это плебейское большинство я пишу следующие строки, хотя и против своего желания.
    Я родился в palazzo[12] на Гранд-канале. То есть в нашем palazzo, в нашей Венеции, за несколько лет до кончины сей почтенной дамы. Ее палач – Наполеон; его подхалимы и прихлебатели – сами венецианцы; ее судьи – мой собственный любезный читатель (с наилучшими пожеланиями к нему от меня!) и все его потомки.
    Люди называли его Палаццо Эспаньол, или Испанский Дворец. Венецианцы из «Золотой книги»,[13] мы связали себя узами брака с испанским серебром еще в те времена, когда испанцы только начинали грабить Новый Свет. Сколотив огромные состояния на серебряных рудниках, мои предки подрядили Тьеполо[14] написать портрет самой старой и бесполезной святой Нового Света – Розы из Лимы – для иезуитской церкви Джезуати[15] на бульваре Заттере. Наша семья занималась серебром, серебро текло в наших жилах, и мы говорили по-испански так же свободно, как дома – на венецианском диалекте. До тех пор, пока к нам не пожаловал Бони5 – имейте терпение, умоляю! – наша испанскость, если можно так выразиться, составляла предмет гордости нашей семьи и выделяла нас среди прочих.
    Но смотрите, повитуха и хирург уже спешат в мою спальню!
    Моя мать, Доната Фазан, в судорогах исторгла меня из своего лона 13 мая 1784 года. Она чуть не умерла при родах, как мне потом рассказывали. Часы едва успели пробить полдень, когда мое маленькое личико, перевернутое и задыхающееся, увидело свет. Мать отчаянно вскрикнула и лишилась чувств от боли. Читателю следует обратить внимание на то, что даже в этот решающий момент, когда зародилась наша история, слабость моей матери запросто могла погубить и меня, и будущее повествование. Однако же, как бы там ни было, оказавшийся рядом врач вытащил меня на свет из красной утробы в этот серый и унылый мир. Ну вот, наше приключение начинается.
    Бывают моменты, когда литературные выверты представляются совершенно неуместными. Поскольку голая правда заключается в том, что в ту самую минуту мир содрогнулся самым натуральным образом. По ту сторону океана, в полдень того же самого дня, тринадцатого мая, землетрясение разрушило до основания десять городов в Перу. Только вообразите себе: горы проваливаются внутрь, земля спазматически ухмыляется во весь рот, проглатывая маленькие черные апострофы человечков! Дорогой читатель, давайте еще раз отметим, ко всеобщему удовлетворению, что кожа земли, равно как и моей матери, раскололась и покрылась трещинами в тот день, когда я появился на свет, и обе будут вечно носить шрамы в память об этом событии.
    Впрочем, известия, дошедшие до нас из Перу, нельзя было назвать совсем плохими. Напротив, то, что другие склонны были называть катастрофой, принесло мне недурные дивиденды. Видите ли, землетрясение бесплатно вскрыло три новые глубокие серебряные жилы на рудниках моего отца в Южной Америке.
    Вокруг моей колыбельки уже висели серебряные погремушки, серебряные кубки и серебряные изображения Гранд-канала. Моя сестра Рива трясла у меня над головой серебряными сережками, чтобы заставить меня плакать.
    Она еще пожалеет об этом.

Джанни дель Бокколе

    С самого начала от него были одни только неприятности. А как иначе? Ведь родился сын и наследник, но никто особо не радовался, ведь он чуть было не разорвал госпожу пополам, эта ошибка Господа Бога! Поначалу и надежды-то никакой не было, что Доната Фазан выживет. Потом она малость оклемалась, и мы вроде как должны были испытать облегчение. Ничего подобного. Мы тогда еще не слыхали о сотнях жизней, загубленных в Перу, но в те дни Палаццо Эспаньол пребывал в тоске и печали, хотя мы и сами не знали толком почему.
    Дите хныкало и скулило. Но, казалось, оно вознамерилось жить дальше, умрет его матушка или нет.
    Для сравнения, его сестра Рива была чудесным ребенком. А на него, говоря по правде, даже смотреть было тошно, на этого первого сына моего хозяина, мастера Фернандо Фазана. На нем не было метки дьявола, ничего такого, во что можно было бы ткнуть пальцем и воскликнуть: «Какой ужас!» Ничего такого. Покамест нос, глаза, половые органы – все находилось на своих местах, если так можно сказать. Ну разве что глаза располагались чересчур близко. У него было вялое отталкивающее лицо, от которого люди не могли отвести глаз и все смотрели и смотрели, как в глубокий колодец, словно бы тонули в нем. Было в этом ребенке что-то такое, что действовало всем на нервы. Случалось, люди подходили к его колыбельке с улыбкой, а потом вдруг поспешно пятились, смущенные и перепуганные. Клянусь, бабочки дохли на лету, пролетая над ним.
    Этот малыш Мингуилло выпускал что-то черное в воздух. Глупости, скажете вы, мы же говорим о несмышленом младенце. Тем не менее, сколько бы Анна ни скребла его, он выпускал какой-то туман, издававший такой же запах, как в кузнице. Во всех углах спальни стояли благовония, но запах никуда не девался. Он прилипал к коже, как толченая ненависть.
    А уж как убивались из-за этого мои хозяин и хозяйка! Они то и дело искоса поглядывали друг на друга, словно хотели спросить: «В чем же мы провинились?»
    Я, конечно, не держал свечку, но, по-моему, между ними больше ничего не было, не считая еще одного-единственного разочка, когда они произвели на свет Марчеллу.
    По всему видать, одна только маленькая Рива не замечала и не чувствовала черного тумана над своим маленьким братцем. Она лишь смеялась и трясла над ним серебряными сережками.
    Бедная маленькая дурочка. Страх Господень!

Сестра Лорета

    Я начала сторониться зеркал, полагая их дьявольским искушением, задолго до того, как окунула лицо в кипящую воду. И теперь пальцы подсказывали мне, что обваренная кожа застыла мясистыми складками и что с левой стороны одна ноздря у меня затянулась, прикипев к щеке. Один глаз не открывался вообще. Но даже своей слепой стороной я ощущала на себе любопытствующие взгляды этих мелких людишек, которые никогда не слышали о Божьей благодати и которым предстоит изрядно помучиться в чистилище. К счастью, доброй половины из насмешек я слышать не могла, поскольку длинная заколка сделала меня совершенно глухой на правое ухо.
    Мы находились в двух днях пути от Арекипы, когда перед нами в небесную синь надменно вонзились три высоких пика.
    – Эль-Мисти, – сообщил мне arriéra. – Чачани. А вон та вершина – Пичу-Пичу.
    У подножия местность была пустынной, словно нарезанной квадратами, постепенно поднимающимися все выше и складывающимися в извилистые террасы, которые так обожают индейцы. Они отвели русла Богом проложенных ручьев и водных потоков, окрасив эти террасы в неестественно зеленые цвета.
    – Похоже на висячие сады Вавилона, – пробормотала я себе под нос. – Это не богоугодное место.
    Как всегда, мое первое впечатление оказалось правильным. Именно 13 мая 1784 года до меня впервые издалека донесся перезвон колоколов Арекипы, отбивающих полдень.
    Вскоре мы уже подъезжали к окраине, когда колокола зазвонили вновь, но уже вразнобой, как если бы за веревки дергали дети. Содрогнулся даже воздух, когда под ногами затряслась земля и мужчины повалились с лошадей. Моя повозка опрокинулась, сбросив меня в траву. Я упала на колени и сразу же начала молиться, широко открыв свой единственный глаз, чтобы увидеть, как вершится великое дело Божье. Грохочущая судорога заставила гору рассыпаться на куски, похоронившие под собой стада на полях.
    Я знала, что Господь недаром выбрал меня в свидетели своего Разрушения.
    Зрелище продолжалось ровно столько, сколько звучит псалом. Потом наступила тишина. Городские окраины были затянуты пыльной пеленой.
    Через несколько часов наша процессия медленно пробиралась по улицам, которые пересекали глубокие ущелья. Солнце ярко светило с небес на груды камней, окрашенных в темно-синие, красные и желтовато-коричневые тона. Арекипа сломалась, как высохший цветок, осыпавшиеся лепестки которого усеивали землю разноцветьем мертвых оттенков.
    – Даже в гневе разрушения Господь создает красоту, чтобы безгрешные могли восхищаться ею, – восторженно прошептала я.
    Сопровождавшие меня мужчины потрясенно молчали. Иногда, впрочем, они встряхивались и называли мне места, по которым мы проезжали. Сан-Лазаро – крутые лабиринты, населенные индейцами, Санта-Марта – здесь они показали мне дворец епископа и два женских монастыря, Святой Терезы и Святой Розы, обнесенные огромными высокими стенами. Все они несли на себе следы неудовольствия Господа нашего в виде зияющих дыр и обрушившихся перекрытий. Огромный склад стоял, глядя на нас провалами окон и торчащими стропилами. Arriero сказал мне:
    – Он принадлежит Фернандо Фазану, купцу из Венеции.
    Венецианцы в Арекипе! Посланцы Содома и Гоморры!
    «Все хуже и хуже», – думала я. Меня пробрала дрожь, которую я сочла дурным предзнаменованием, поскольку уже тогда обладала даром провидеть зло там, где недалекие души мидели лишь голые факты.
    – За что? – раздавались со всех сторон стенания горожан, вытаскивающих окровавленные и обмякшие тела из-под развалин.
    На женщинах были обрывки фривольных платьев. Под их цветастыми юбками я видела рваные красные чулки, переходящие в черные домашние туфли с пряжками. В их облегающих жакетах виднелись прорехи, из которых струились кружева. Но мри этом на груди у каждой из этих женщин, одетых, как блудницы, висело распятие! Бледность их кожи поразила меня. Из-за большей примеси индейской крови женщины моего родного Куско выглядели намного более смуглыми.
    А в душе самой Арекипы таилась чернота.
    «За что?» Нечего сказать! Похоже, одна только я понимала: Когда Господь Всемогущий хочет покарать человечество за безнравственность, Он посылает нам свои откровения в виде мтихийных бедствий. Они должны быть грубыми и разрушительными, поскольку иначе люди не поймут, в чем дело.
    Я же восприняла землетрясение 13 мая 1784 года как знак того, что моя новая миссия состоит в том, чтобы усердным трудом разрушить камни невежества, в которые была заключена Арекипа, сбившаяся с пути истинного. Я, создание Божье, несмотря на свою хрупкость, стану провозвестницей Его гнева. Из моих девственных грудей потечет молоко Его праведности.
    Потому что только самые чистые помыслами и простые создания становятся инструментами Его воли. Даже мухи и вши были призваны стать посланцами Божественного правосудия, преподав грешникам суровый урок.

Мингуилло Фазан

    Например, особую важность в это время обретает молоко. Ни одна кормилица не согласилась взять меня, так что мне пришлось стискивать челюсти на материнской груди и сосать.
    Первое из преступлений моей матери, за которое она в свое время понесет должное наказание, состояло в следующем: она старалась не смотреть на меня, даже когда я кусал ее. Что же до молока, то, клянусь, у него был привкус отвращения. Она с любовью останавливала взор на моей сестре Риве, беззаботно играющей со своей куклой в дальнем углу комнаты. Так что мне приходилось питаться второсортной сладостью, тайком воруя причитающиеся мне порции материнской любви.
    Сострадательный читатель может пролить слезу над бедным венецианским bambino,[16] чья мать поскупилась для него даже на нежную жидкость жизни. И чья мать никогда не запечатлела ни одного поцелуя на его челе, никогда не ласкала его крошечный пальчик своими.
    – И что же вы при этом чувствовали? – негромко вопрошает читатель.
    Я чувствовал себя отвратительно.
    Зрелище было безобразным и постыдным, а молоко имело привкус железа, потому что мои беззубые десны с такой силой стискивали норовящие уклониться груди матери, что на них выступала кровь.
    Но она по-прежнему отводила глаза в сторону, поспешно вручая меня нянечке с бутылочкой, и никогда не просила вернуть обратно. Мой отец, которому тогда исполнилось уже сорок лет, никогда не требовал этого от нее. Да и как он мог? Ведь он даже не заходил в детскую.
    Вы только посмотрите на моих родителей, повернувшихся ко мне спиной. Это было плохо, а скоро станет и небезопасно. Старомодный читатель уже, наверное, почуял, что молоко свернулось и скисло; здесь намечается новая тенденция в моей истории, истории с плохим концом.
    Я оглядел свою колыбельку, к которой подходило все меньше и меньше людей. И взгляд мой остановился в углу, на моей сестре Риве, той, которую моя мать предпочитала мне.

Сестра Лорета

    В самом сердце города мы увидели, что Господь, разумеется, пощадил собор, если не считать незначительных следов Его неудовольствия. Тем не менее поговаривали, что в монастыре Святой Каталины обрушилось множество келий и что крыша над жилыми помещениями послушниц обвалилась. Я не замедлила сделать из услышанного свои выводы.
    Да уж, не убавить и не прибавить. Во-первых, в монастыре меня приняли без должного уважения. Там вообще все пребывало в состоянии недостойного беспорядка, что, естественно, списывали на землетрясение. Но ведь не землетрясение раскрасило монастырские своды в кричащие голубые и плотские терракотовые тона! Это ведь не землетрясение вырастило варварские цветы и деревья во дворе, где довольно было бы одного только распятия! Не могло оно служить оправданием и запахам обильной и жирной еды, доносящимся из каждой кельи.
    Priora[17] не дала себе труд встретить меня лично под предлогом того, что занималась ранеными. Среди упавших камней расхаживали мужчины с ручными тележками, беззастенчиво разглядывая беззаботно болтающих монахинь. Глубокое внутреннее разложение и неустройство чувствовалось уже в том, как монахини невежливо смотрели на меня и хихикали, когда встретили у ворот монастыря и препроводили в келью, где в воздухе все еще висела густая пыль.

    Землетрясение вскоре превратилось лишь в воспоминание. Оставленные им шрамы скрыли под собой ленты вновь уложенных камней. Шли месяцы, а я все никак не могла примириться со своей новой жизнью.
    Потому что в помещениях монастыря я вдруг почувствовала, что пребываю в еще более безбожном и греховном месте, чем даже на улицах Куско. Только представьте себе мое разочарование, когда я обнаружила, что души сестер монастыря Святой Каталины легковесны, как перья, и что эти монахини увиливают от исполнения духовных обязанностей в поисках чувственных наслаждений за столом в трапезной и в музыкальной комнате.
    Одиночество – вот сущее проклятие праведников. Я с превеликой радостью предвкушала, как войду в монастырь и душа моя обретет утешение, которого так долго искала. Но с самого начала жизнь моя в монастыре Святой Каталины оказалась погребена под грузом сердечной боли и оскорблений, поскольку во всей обители не нашлось ни одной сестры, которая распознала бы во мне особое создание и с радостью приветствовала бы его. Собственно говоря, легковесные монахини находили тысячи причин, чтобы уколоть меня тысячью самых неприятных способов. А когда они оставляли меня в покое, то старательно избегали моего общества, как всегда бывает с избранными Богом, поскольку имя невежественным душам – легион, и так будет продолжаться до самого Судного дня.
    Однажды утром, когда я осталась в церкви одна, мне было видение Христа: Он принял вид чудесного маленького мальчика, порхающего над чашей для святого причастия. Я закричала гак громко, что меня услышали все в монастыре и сбежались в церковь, дабы воочию узреть мое необычайное благочестие. После этого губы мои пересыхали от возжелания всякий раз, стоило мне взглянуть на хлеб святого причастия, и я постоянно облизывала их, чтобы иметь возможность продолжать возносить свои молитвы. Но вместо того, чтобы пасть на колени, эти легковесные сестры лишь давились смехом, как только видели мой благословенный жест. И когда я появлялась, оставляя за собой кровавый след после истязания плоти, наградой мне служили лишь язвительные насмешки, а не уважение и даже поклонение.
    Но их невежество не могло поколебать мою веру. Я старалась унять себя сотворением добрых дел. Пусть и одним глазом, но Я могла разглядеть малейшее пятнышко грязи или разложения. Я почти не спала и не ела, зато сила моего духа оставалась несокрушимой. Поэтому я вставала и тщательно подметала боковые дорожки во всем монастыре, пока остальные еще спали. Самое замечательное заключалось в том, что, пока я работала, ни разу не пошел дождь – это случалось лишь в те редкие часы, когда я отдыхала или читала жития святых. Такими маленькими чудесами Создатель выделяет тех, кому предназначено обитать в Его внутренних покоях любви.
    Я позволяла лицу своему озаряться чистым светом экстаза, вынося тяжелые помойные ведра или надраивая ступеньку Перед исповедальней. За трапезным столом я отказывалась от вкусной пищи и брала лишь крохотные порции того, что подгорело или было испорчено, дабы продемонстрировать, что я недостойна всего хорошего. И еще я предлагала половину своего скудного рациона другим сестрам, но те, раздувшись от деликатесов, с насмешками отказывались. Не доев, я поднималась из-за стола и приносила тазик, дабы омыть ступни остальных монахинь в трапезной, совсем так, как делала до меня Колумбия из Риети. Но мои легкомысленные сестры или отталкивали меня ногами, или хихикали: «Мне щекотно!» – и я была вынуждена оставить их в покое.
    Любой добрый христианин, прочитав эти строки, будет, без сомнения, изумлен, узнав, что вскоре после моего прибытия сама priora заговорила со мной крайне неуважительным тоном во время Поучения о соблазнах, еженедельного собрания, на котором искоренялись случаи дурного поведения монахинь.
    – Бойтесь греха гордыни, сестра Лорета, – таким было мое новое имя, – потому как вы испытываете чрезмерное удовольствие от смирения.
    – Я – ничтожное создание в глазах Господа нашего, – пробормотала я. Кто-то с трудом подавил смешок.
    – Ваши манеры, – строго продолжала priora, – свидетельствуют, что вы совсем не считаете себя ничтожной, сестра Лорета. Сестры жалуются, что вы высокомерны и смотрите на них свысока. Поэтому вам не следует удивляться тому, что они изыскивают способы, позволяющие им чувствовать себя лучше. Должно быть, вы видели, что они передразнивают вас, облизывая губы, как это делаете вы, глядя на тело Христово.[18] Я приказываю вам отныне воздерживаться от подобных аффектаций.
    Я повернула к ней свое глухое правое ухо, позволяя ей и далее излагать ту бессмыслицу, которая жила в ее сердце, избегнув при этом сразу двух грехов – ее, раз уж она произносила эти слова вслух, и моего, если бы я внимала ей.

Джанни дель Бокколе

    Через пару недель после рождения мальчишки пришли известия о разрушении Арекипы. Мой хозяин, мастер Фернандо, заявил, что должен своими глазами посмотреть, что сталось с его складом и рудниками, уничтоженными землетрясением. Словом, не успел он вернуться, как отбыл опять, наплевав на черную оспу и желтую лихорадку – дескать, «дела» того требуют. Ха! Мог бы придумать что-нибудь и получше. А у нас все пошло своим чередом.
    Тогда мы этого не знали и только потом уразумели, что у него была еще одна причина спешить в Арекипу. Тоже мне, хитрец.

Мингуилло Фазан

    Видите ли, его постоянные отлучки ставили мою мать в унизительное положение. Ее товарки мерзко хихикали:
    – А Фернандо скоро вернется?
    – Разрушения… – невнятно лепетала в ответ мать.
    Да, разрушения. На землетрясение в Арекипе с легкостью можно свалить несколько печальных смертей, которые методичный читатель вскоре запишет в свой дневник.
    Откровенно говоря, думаю, что нет.
    Правда состоит в том, что даже если бы он остался в Венеции, то вряд ли смог бы как-то повлиять на мое поведение. В те редкие часы, что он проводил с нами, он почти не разговаривал со мной. Он не давал никаких указаний относительно моего воспитания. Моя мать проявляла ко мне еще меньше интереса. Мне предоставили возможность невозбранно ползать по palazzo, есть то, что удавалось стянуть с подноса или стола, и обучаться хорошим манерам у наших сторожевых собак. Соответственно, угрызения совести меня не мучили, и я наводнил весь дом своим любопытством.
    Слуги последовали примеру моих родителей. Ни единая живая душа во всем дворце не питала ко мне ни капли привязанности. Они отворачивались, завидев меня. Или делали то, что было совершенно необходимо, и спешили прочь, не желая оставаться со мной один на один.
    Читатель спросит: задевало ли это меня?
    Я отвечу: ничуть, и я продолжал нормально расти и развиваться.
    Хотя мать исторгла меня из своего лона и своего сердца, я по-прежнему жил внутри самой большой мамочки, о которой только может мечтать мальчишка: Палаццо Эспаньол. Так что стоит ли удивляться тому, что с раннего детства я обожал свой дом? Что я любил старинное сооружение в готическом стиле так же сильно, как наступление ночи и хорошо приготовленное мясо? Палаццо Эспаньол стал для меня отцом и матерью, и я вырос похожим на дворец: таким же высоким, узкоплечим, с непроницаемым лицом и каменной твердостью в сердце. Свои первые шаги я сделал на каменных плитах его двора, и никто не хлопал радостно в ладоши, глядя на меня. Свои первые слова я произнес, никем не услышанный, в его limonaia.[20] Во всем дворце не нашлось бы и пяди, которую я бы не исследовал или не знал.
    Для остального нашего семейства Палаццо Эспаньол олицетворял собой давший течь боевой корабль, на котором они служили, изнемогали от жары и тряслись от холода, пока он медленно распадался на части вокруг них, поскольку от подступавшей воды не было спасения, да венецианцы и не искали его. Моя семья и слуги не знали радости находиться в крошечной запертой комнатке у ворот шлюза или смотреть в затянутые паутиной окна нашей приватной башни, с головокружительной высоты которой, если вам удавалось подняться по ста семидесяти пяти ступенькам, можно было наблюдать за планетами, а перед вашими глазами расстилалась вся Венеция.
    Они не догадывались о том, какие сокровища лежали на дне колодца или были зарыты под кустом роз. Они не понимали, как пахнут лестницы по утрам или какую пушистую плесень можно найти в задниках столетних туфель, засунутых в дорожные сундуки в самых отдаленных уголках ripostiglio.[21] Нет, никто не любил Палаццо Эспаньол так, как я.
    Больше всего мне нравилось в нем то, что однажды он станет моим.
    Даже моей семилетней сестре Риве было неизвестно потаенное местечко в винном погребе, где на полках, подобно уснувшим хищникам, стояли черные бутылки, и что может сделать с вашими внутренностями содержащаяся в них влага, если ее предварительно смешать с сахаром и толченым стеклом.
    Мне было всего четыре годика, когда я научил ее тому, чего она еще не знала.

Джанни дель Бокколе

    Теперь-то, задним умом, я силен и крепок, как водится, но кто тогда мог бы помыслить о таком?
    Я подкопил чуток монет, чтобы вложить их в пекарское дело.
    Но мне не повезло.
    Мне ровным счетом ничего не известно о том, что стряслось с нашим маленьким ангелочком Ривой. Будь оно все проклято! Об этом никто никогда не узнает. Эти сверкающие черные глазки, крепкие маленькие ножки… Она была просто чудом! Гробик не больше шляпной коробки на плечах мужчин…
    В похоронной гондоле…
    Никогда мне…
    Будь ты проклят, Господь!

Сестра Лорета

    Потом мне пришлось вступить в противоборство с некоей сестрой Андреолой, которая вела себя как самая набожная и благочестивая монахиня в монастыре, но при этом даже не умерщвляла свою плоть так, чтобы это было заметно посторонним. Она просто делала маленькие добрые дела, но устраивала из этого настоящее представление. Она ловко управлялась с иглой и сшила накидку для статуи Мадонны, что, по словам priora, равнялось шестистам «Аве Мария»,[22] четыремстам «Храни вас, Господь!» и пятнадцати дням поста. Да, чуть не забыла – предполагалось, что кожа сестры Андреолы светится нежным матовым светом, подобно жемчугам, как утверждали все остальные, хотя я ничего такого не замечала. Сестра Андреола была лишь на полгода старше меня, но при этом уже приняла постриг в монахини.
    Остальные сестры отзывались о ней с благоговейным трепетом. Когда сестра Андреола впадала в один из своих экстазов, послушницы немедленно собирались вокруг и начинали подражать ей. Тем самым они демонстрировали, как любят сестру Андреолу, которая добивалась поклонения глупых послушниц таким же образом, как дьявол собирает своих последователей. И это жгло меня больнее, чем щелок или перец. Почему сестра Андреола была объектом поклонения, а я, намного более худая и набожная, служила лишь предметом язвительных насмешек?
    Я напомнила себе, как апостол Петр предрекал, что за несколько недель до наступления Судного дня на земле появится много скептиков и насмешников. Но гнев Божий поразит их первых. И еще я утешала себя тем, что Иисус, подвергнув меня мученическим пыткам насмешкой, призвал меня стать ближе к Нему, чем любая другая сестра в монастыре Святой Каталины, и уж точно ближе, чем сестра Андреола.
    Укрепившись в своем решении, я направилась в лазарет, небольшую больницу при монастыре. Но мне не позволили ухаживать за больными женщинами, заявив, что вид моего лица причиняет им беспокойство и вызывает ночные кошмары, а от запаха, идущего у меня изо рта, их тошнит.
    Сестра Андреола никогда не заходила в лазарет, разве только для того, чтобы подержать больных за руки или посидеть рядом с ними, украшая своей вышивкой бесконечные церковные ризы и епитрахили, сплетая паутину шелковых ниток, подобно гигантскому белому пауку. Но за эти визиты остальные монахини превозносили ее чуть ли не до небес, неустанно приглашая приходить снова и снова.
    Сестры в лазарете были слепы и глухи к Божьему замыслу, и невежестве своем не сознавая того, что взглянуть на мое лицо – то же самое, что получить благословение. Не желая, чтобы они и далее упорствовали в своем заблуждении, я обратилась к ним с настоятельной просьбой, но получила истерический отказ. Поэтому, вместо того чтобы ухаживать за больными, я выстирала все грязное белье в лазарете, даже повязки и одежду двух заболевших монастырских сестер, кожа которых покрылась отвратительно пахнущими огромными язвами.
    Ночью я тайком пробралась к этим сестрам и поцеловала их в губы, а потом перецеловала каждую из их язв, хотя они и пытались оттолкнуть меня своими ослабевшими руками и ногами. Я сказала им, что так сильно люблю их души, что ничто не помешает мне спасти их. Обе заплакали. Далее я сообщила им, что, подобно Колетте из Корби, я способна исцелять больных, вкладывая им в рот кусочки пережеванной мной пищи, а также сбрызгивая их лица водой изо рта. Но они лишь жалобно стонали, когда я проделывала все это. А потом, подобно самой святой Каталине, я выпила ту воду, которой омывала их язвы, и она показалась мне слаще вина для причастия. В результате я заразилась той же лихорадкой, что и они, и слегла на много дней.
    Пребывая в состоянии экстатического вознесения, я узрела множество видений и предсказала многие величайшие события. В моих видениях мне явилась красивая женщина моего роста и телосложения, одетая в золотое платье и укутанная по самые щеки шалью, расшитой драгоценными камнями. Если бы другие сестры записывали мои видения, то у них получилась бы толстая книга. Увы, сестры отказали мне в этом.
    Что же касается вышеупомянутых монахинь, не пустивших меня в монастырскую больницу, прошло совсем немного времени, и одна из них слегла с раковой опухолью в груди, другую подкосила водянка, третью убило черепицей, сорвавшейся с крыши, поврежденной, несомненно, во время землетрясения, а четвертая и самая грубая из них подхватила скоротечную пневмонию после того, как в одиночестве приняла холодную ванну. Так что все четверо покинули сей бренный мир при самых печальных обстоятельствах.
    Никто не может противиться мудрости и воле Господа Бога нашего.

Джанни дель Бокколе

    Никто не мог обвинить в случившемся молодого хозяина. Никто. Уж не лекари, во всяком-то случае. И не стражи закона, которых вызвали, потому как кончина Ривы выглядела очень уж внезапной и насильственной. Палаццо Эспаньол затуманил им глаза. Эти мужланы только и делали, что пялились на гобелены и мраморные статуи, кланялись да расшаркивались, так что мозги выпадали у них из штанов. Они даже не сподобились задать самые простые вопросы. Например – что делал Мингуилло с молоденькой Ривой, когда она умерла?
    – Я тут ни при чем, – отвечал наглый мальчишка, покусывая нижнюю губу, если кто-нибудь осмеливался спросить его об этом.
    Бандитский Господь!
    Это разбило сердце моего хозяина, мастера Фернандо, это разбило все наши сердца. Служанка Анна и моя сестра Кристина были безутешны. Я прижал обеих к себе и дал им выплакаться вволю, так что по моей груди текли целые каналы их слез.
    Не стыдясь своих рыданий, мой хозяин, мастер Фернандо Фазан, приказал Кристине сложить в сундук все маленькие платьица Ривы, после чего незамедлительно предложил моей сестре новую должность горничной.
    – Я не хочу здесь больше оставаться, – во весь голос плакала Кристина, но так, разумеется, чтобы ее не услышал мой хозяин.
    Сдается мне, вся наша кровь вытекла сквозь трещины в степах Палаццо Эспаньол, потому что мы ослабели и недоумевали, не зная, что делать, прямо как несмышленые котята.

Мингуилло Фазан

    Но совсем не так, как делают некоторые, прижав белую ручку к сердцу читателя и трепеща увлажнившимися ресницами: благородный читатель должен внимать нам дальше, точно так же, как рыцарь должен спасти даму своего сердца! Всем угодить невозможно. Одному читателю нравится доверительный шепот; он заставляет его ощущать себя великолепным и блистательным, подобно исповеднику в черной будке. Другой вонзает свои изысканные жвала в любопытного наблюдателя, подглядывающего за более интересной жизнью прочих людей. Ну, u остается еще вид с высоты птичьего полета, когда автор служит невидимым воздухом под рассекающими его крыльями читателя. Лесть и подхалимаж пользуются большой популярностью. Равно как и комичный высокопарный тон.
    Что? Что такое? Читатель требует, чтобы я прекратил подставлять ему многословные и нелестные зеркала? Он настаивает, чтобы вместо этого я представил ему разумный и внятный Отчет о своем детстве и отрочестве, изобилующий объяснениями относительно происшедших событий, и т. д., и т. п.?
    Pazienza.[24] У меня нет никакого желания намеренно злить его, но прежде я все-таки должен упомянуть кое о чем. Смерть моей сестры Ривы превратила окружающих в сущих ищеек, сующих повсюду свои длинные носы. Это было несколько утомительно, поскольку удовольствия и развлечения стали редкостью. Венецианская республика доживала последние дни своего златолиственного и засахаренного великолепия. Написанные маслом портреты девушки-художницы по имени Сесилия Корнаро стали единственным объектом торговой ценности в нашем городе. Раз уж мы заговорили о лицах, то мое собственное начало обретать те черты, которые оно пронесет до самого конца этой истории, если можно так выразиться.
    Лестницы Палаццо Эспаньол становились все короче; я познакомился с коленями, бедрами, животами и, в конце концов, с лицами наших слуг, хотя нельзя сказать, чтобы они с такой уж охотой обращали их ко мне. Одно время – правда, очень недолгое – я учился в академии для юных отпрысков знатных родов. Меня выгнали оттуда. Но это совсем другая история. Пришлось смириться с тем, что священник стал заниматься со мной на дому. Читателю будет небезынтересно узнать, что немалые деньги, выплаченные за обучение, не пропали даром. У меня обнаружился талант к языкам, о чем ему уже известно. Я также полюбил книги, хотя вкус у меня оказался довольно специфический и несколько эксцентричный на взгляд разборчивого читателя.
    Когда я говорю, что полюбил книги, я имею в виду не только их душу, но и тело. Еще до того, как я научился читать, меня безумно привлекали их переплеты. Я проникся страстью к столь интимной защите и одновременно украшению, воплощающему их самодовольство. Я обожал строгую форму и твердость книг. Их бескомпромиссные уголки, богатый запах и то, как они раскрывались передо мной от малейшего прикосновения пальцев, – все это приводило меня в восторг. А потом, научившись читать, я обрел новое счастье: в доме, где все сторонились и избегали меня, книги из нашей библиотеки открывали мне свои нежные внутренности и откликались на мой призыв всякий раз, стоило мне обратить на них внимание.
    Можно назвать симпатией и то чувство, которое я питал к Кристине, пухленькой маленькой дочери нашей бывшей беспутной поварихи. (Не кажется ли читателю, что привязанность к коже, не прикрывавшей мое собственное тело, свидетельствует о положительных сторонах моей натуры? Я и сам на это надеюсь.)
    Свой первый поцелуй я сорвал у вышеозначенной Кристины, в качестве прелюдии к освобождению нас обоих от оков девственности. Она сплюнула и оттолкнула меня со словами:
    – Ты нехороший, Мингуилло.
    – Какой же я тогда? – полюбопытствовал я, запуская ей руку в теплое нутро ее корсажа.
    – Ты… другой, – запинаясь, пробормотала она.
    Я напомнил ей, что рабочее место для ее маленького братца висит на волоске. Оба они были незаконнорожденными сиротами, и она все правильно поняла. Но она закричала, когда я принялся крутить ее маленький сосок, чтобы посмотреть, не отвалится ли он. Этот вопрос занимал меня вот уже некоторое время. Мои исследования прервало появление золотаря. После того случая мне больше не удавалось застать дочку поварихи одну до тех пор, пока – пока не произошел еще один случай того же рода, правда, несколько месяцев спустя.
    Что? Разве это недостойно – делать подобные намеки? Право же, читатель, который настаивает, чтобы я рассказывал свою историю в строгом порядке, словно перебирая бусинки в четках, приводит меня в отчаяние. Ему следует смириться с причудами повествования, бессвязного к неожиданного, как кошачий кашель, и научиться находить в этом удовольствие.
    Мое детство шло на убыль. Полагаю, в некотором роде я был даже рад этому. Несмотря на то что мать по-прежнему всячески избегала моего общества, а отец относился ко мне так, как, наверное, смотрел бы на струпья черной оспы – со страхом и отвращением, – я оставался единственным сыном этого великого дома, а посему расхаживал с видом хозяина и высоко поднятой головой. Я отпраздновал свой двенадцатый день рождения (поскольку больше никто не пожелал составить мне компанию) в гордом одиночестве, воссоздав недавние события во Франции. При этом их короля и королеву изображали цыплята, а большой тесак на веревке олицетворял собой la belle dame[25] мадам Гильотину.
    А потом произошло нечто такое, чего я не мог предвидеть. После стольких лет моя мать вдруг забеременела еще одним ребенком, зачатым, как может предположить читатель, во «время одного из все более редких визитов моего отца. Я видел, как тяжелеют от молока ее груди. В памяти у меня всплыли мучительные воспоминания о том, как она решила отлучить от этой груди меня. Целых шесть месяцев я наблюдал, как они становятся все больше и обвисают в ее корсаже.
    «Еще один ребенок в доме? Нет, пожалуй, это совершенно излишне», – вот что я подумал.

Сестра Лорета

    В монастыре Святой Каталины существовала традиция: на Страстную пятницу трех монахинь привязывали к крестам в el santuario[26] в память о тех страданиях, что выпали на долю Господа нашего. Быть избранной для такой обязанности считалось великой честью, и я прилагала все усилия, чтобы оказаться в числе этих троих на мою первую Страстную неделю пребывания в монастыре.
    Я так старалась заслужить эту честь, что ненамеренно сотворила чудо. Подобно святой Розе, я долгими часами с любовью смотрела на картину «Страсти Христовы». Постепенно лицо Спасителя нашего затуманилось, и на лбу и щеках у Него появились капли пота. Громким криком я принялась сзывать свидетелей, и на мой зов прибежала priora. Однако же женщина оказалась неспособна узреть сотворенное мною чудо.
    – Сестра Лорета, – вздохнула она, – картина совершенно суха.
    А потом добавила:
    – Но не стану отрицать, вы способны сделать так, что по коже бегут мурашки. Должна заметить, что когда я смотрю на вас, то ощущаю дискомфорт, а тело мое покрывается холодным потом.
    Я была вознаграждена, потому что именно так скептики насмехались над точно таким же чудом, которое сотворила святая Каталина.
    Но после случая с картиной мне было отказано в привилегии стоять на кресте для Господа нашего в эту Пасху. Естественно, для этой церемонии назначили сестру Андреолу, а уж она выбрала двух самых своих раболепных последовательниц, чтобы они составили ей компанию.
    Тем временем Господь продолжал испытывать меня и посылал мне злые шутки и безнравственные оскорбления, вроде живого червяка в моем хлебе и черной кошки, запертой в моей келье.
    Так прошло четыре года. Меня ни разу не выбрали для распятия на кресте в Страстную пятницу. Мои страдания лишь усугублялись оттого, что другие монахини выказывали сестре Андреоле свое благоговение и почтение, где бы она ни появилась. Кое-кто даже нечестиво преклонял колени, целуя землю, но которой она ступала.
    Но в это самое время, а на дворе тогда стоял 1788 год, Господь наконец прислал в Арекипу набожного и благочестивого человека, и я убедилась, что он подтвердит спасение моей души, под чем я понимала спасение погрязшего в грехе монастыря Святой Каталины. Епископ Педро Хосе Чавес де ла Роза прибыл из самой Испании, дабы вразумить и положить конец распущенным нравам Арекипы. Он начал с того, что незамедлительно прибыл в наш монастырь.
    Как и любой добрый христианин на его месте, он был шокирован роскошными кельями богатых монахинь, которые использовали свои peculios, личные средства, чтобы окружить себя всеми удобствами, включая рабов и слуг. Свои peculios я, разумеется, вкладывала в коробочку для пожертвований: я отказывалась покупать себе угощения, пока в мире существуют язычники, не имеющие собственной Библии. Я предпочитала пользоваться услугами дежурных монахинь для удовлетворения своих насущных потребностей, нежели обзаводиться рабынями. Единственными украшениями в моей келье были маленький человеческий череп и младенец Иисус, вылепленный из простого гипса.
    Епископ счел, что рабыни и служанки монахинь являли собой порок в чистом виде, будучи глазами, ушами и ходячими кошельками своих хозяек, беспрепятственно покидая монастырь по своему желанию и принося обратно привкус внешнего мира на языках и в своих переполненных покупками корзинах. Такое впечатление, что для этих девушек стен монастыря словно бы и не существовало. Кроме того, епископ Чавес де ла Роза вознегодовал, узрев личные кухни богатых монахинь и изысканные деликатесы, которые подавали им на скатертях камчатного полотна и серебряных тарелках, пока они возлежали на своих бархатных подушечках, подобно одалискам в гареме султана. Он приказал монахиням вернуться к богоугодной простоте совместной трапезы. Он повелел закрыть пекарню, в которой пекли сладкие булочки и polvoron,[27] которыми славился монастырь.
    Теперь, разумеется, я смотрела на внешний мир как на нечто, не имеющее для меня никакой ценности, и никогда ни капельки не завидовала сестрам, выставляющим напоказ свои украшенные драгоценными камнями серебряные кресты и чашки севрского фарфора. Не завидовала я и тому, что у них есть рабыни, равно как и их пагубной привязанности друг к другу, проявляющейся в нечестивых объятиях и поцелуях. Но я от всего сердца была согласна с епископом де ла Розой, что этим непристойностям следует положить конец. Вот почему я позаботилась о том, чтобы он обязательно узнал о дополнительных грехах, которые монахини попытались скрыть от него.
    Дни, когда епископ вел у нас свое расследование, я проводила, простершись ниц на ледяном каменном полу часовни. Несколько раз, когда он направлялся к алтарю, ему пришлось переступить через мое неподвижное тело. Так и получилось, что мое благочестие и единственная подлинная вера во всем монастыре Святой Каталины были наконец замечены епископом Чавесом де ла Розой.
    – Как тебя зовут, дитя мое? – обратился он ко мне.
    Я не отрывала лицо от пола. Мне не хотелось, чтобы он отвлекал меня от моего занятия.
    – Я никто, ilustrisimo,[28] – заявила я ему. – Я всего лишь смиренная посланница.
    По-прежнему глядя в пол, я глухим голосом поведала ему обо всех тайных прегрешениях легковесных монахинь и priora. Я рассказала ему о своем раскаянии, епитимье, о своем посте и о том, какие насмешки и презрение мне пришлось вынести. Я не утаила ничего.
    Он опустился на колени рядом со мной и выслушал меня в молчании. Затем он взял меня за запястье и повернул его к свету.
    – Бедное дитя, – произнес он наконец, поднимаясь на ноги. – Мы посмотрим, что можно сделать для тебя.
    Из этих его слов я, естественно, поняла, что вскоре займу подобающее мне высокое положение и стану руководить всеми этими грешницами, которые так старались унизить меня.

Джанни дель Бокколе

    Да и красивее он не стал ни чуточки. Вот не сойти мне с этого места, если глаза у него не сошлись еще ближе друг к другу, а уж рот походил на влажного дождевого червяка. Мерзость какая. Кожа так туго была натянута у него на щеках, что под ней виднелись кости, как будто пытались проткнуть ее насквозь. Словом, он был уродлив, как горгулья, настоящая жаба, прости, Господи!
    В одиннадцать его так обсыпало прыщами, что просто ужас. Никогда и ни у кого я такого не видел. Сначала эти отвратные прыщи были желтыми, потом почернели, размножаясь на глазах, потом расползлись по всему лицу, оставив после себя ямы и рытвины. Похоже, его распутная натура вставала по ночам, пока он спал, и рисовала ему обвинения на лице.
    В тот самый год его застукали, когда он связал мою бедную сестренку Кристину в limonaia. Он соорудил для нее небольшой деревянный крест, а потом прикрутил к нему за руки и за ноги, прям как Христа. А во рту у нее было яблоко. Сам же выродок преспокойно точил нож о камень. И слава Богу. За то, что скрип ножа о камень услышал проходящий мимо ливрейный лакей и решил глянуть, в чем дело.
    Папаша, Фернандо Фазан, опять случился в Арекипе. Где же ему еще быть-то? Я сломя голову понесся в limonaia и нашел там распятую Кристину и Мингуилло, в руке которого сверкал нож для разделки рыбы. Я схватился за лезвие и попытался вырвать его. Но он ни в какую не желал отдавать его, а потом обжег меня таким взглядом, что по спине аж мурашки пробежали. В последний момент он повернул нож так, что тот проткнул мне руку. Все остальные слуги забоялись помочь мне. А нож торчал у меня из ладони, совсем как оловянный солдатик.
    Ох, как же мне хотелось прямо там вышибить ему мозги! Но Мингуилло был молодым хозяином, так что он мог сделать со мной все, что угодно. Он, не мигая, стоял и глядел на меня. Я вроде как опамятовался и прикинулся идиотом, который не соображает, что делает. Так было лучше всего.
    – Я тут ни при чем, – заявил он, повернулся и преспокойно зашагал себе прочь.
    Другие слуги, разозлившись, начали говорить про него всякие гадости, на какие никогда бы не осмелились, если бы он мог их слышать.
    Кристина наконец выплюнула яблоко изо рта и заревела, глядя, как кровь хлещет у меня из раны.
    Анна зашила и забинтовала мне руку, взяв обожженную на огне иголку и чистую тряпицу, так что особого урона не случилось. Если не считать того, что, сталкиваясь с молодым хозяином, я чувствовал, что руку начинает жечь как огнем. Иногда такое бывало, когда он проходил мимо творить зло где-нибудь в другом месте. А Кристину забрал к себе добрый Пьеро Зен, заместитель мужа моей хозяйки, госпожи Донаты Фазан, чтобы она жила и работала в его одноименном palazzo. Он-то знал, что теперь ей никак нельзя оставаться в Палаццо Эспаньол. Мы с Анной сильно скучали по ней. Вот так из нашей жизни ушел еще один кусочек счастья, и все из-за этого Мингуилло Фазана.
    Моя хозяйка пребывала на пятом месяце, поэтому она так и не узнала об истории с распятием Кристины. Ибо conte[29] Пьеро беспокоился, что из-за этого схватки у нее могут начаться раньше времени.

Сестра Лорета

    Вместо этого, всего через несколько часов после моего конфиденциального разговора с епископом, меня отвели в лазарет и силой накормили мясным бульоном, густой кашей и гренками в масле. Голову мою обмотали повязками, пропитанными травяными настоями, после чего меня привязали к кровати.
    – Епископ Чавес де ла Роза сурово накажет вас, когда услышит о том, что вы со мной сделали! – предостерегла я монахинь через отверстие в повязке.
    – А кто, по-вашему, предложил подобное лечение? – грубо рассмеялась мне в лицо одна из монахинь, составлявших снадобья, уроженка Боливии по имени Маргарита. – Откройте рот, у меня есть для вас еще и печенье.
    Внезапно я поняла, что епископ хочет, чтобы со мной ничего не случилось, пока он будет заниматься своим прямым делом. Более того, в лазарете я все время пребывала в обществе других монахинь и могла подслушать многое из того, что осталось бы мне неизвестным, если бы я удалилась в привычное одиночество своей кельи. Значит, в том и состоит замысел Божий, чтобы я знала обо всем, что ежедневно происходит в монастыре и за его пределами, потому что в один прекрасный день мне предстоит исправить все то зло, что должно было свершиться.
    Ибо над головой бедного епископа Чавеса де ла Розы начали сгущаться тучи. Справедливые упреки, высказанные им монахиням Святой Каталины, были приняты с презрительным неуважением. Высокородные монахини вели себя так, словно епископ находится у них в услужении, разрушая его благочестивые планы столь хитроумными способами, что я даже не могу описать их все. Должно быть, то же самое произошло и с его планами в отношении меня, поскольку в моей жизни ровным счетом ничего не изменилось.
    Епископ ни разу не навестил меня в лазарете, так что ему неоткуда было узнать о том, сколь жестоко меня заставляли есть через силу. Разумеется, я быстро сообразила, почему он не пришел ко мне: если бы остальные монахини увидели, что он выделяет меня среди прочих, то изобрели бы новые способы подвергнуть меня дополнительным мучениям. В лазарет вплыла сестра Андреола и присела рядом со мной, занимаясь своей вышивкой и нашептывая что-то голоском, долженствовавшим означать доброту и дружелюбие. Я позволила ей остаться, поскольку захотела получше рассмотреть ее вблизи. И не нашла в ней совершенно ничего возвышенного. Она была намного толще меня. Ее привлекательность показалась мне пресной, а светлые волосы – крашеными. Словом, я не увидела ничего, что хотя бы отдаленно напоминало блеск жемчугов в цвете ее кожи.
    Я сказала ей:
    – Мне жаль вас от всего сердца, сестра Андреола.
    Пока я лежала в лазарете, епископ Чавес де ла Роза начал и проиграл войну против высокородных монахинь. Когда он увидел, сколь гордо и непокорно они себя ведут, то приостановил проведение очередных выборов priora и сам назначил настоятельницу (я в тот момент все еще лежала в лазарете). Но любящие роскошь монахини восстали и отправили тайные письма влиятельным фигурам в Церкви, многие из которых приходились им дядьями.
    После этого епископ Чавес де ла Роза, сконфуженный и пристыженный, оставил монастырь в покое.

Доктор Санто Альдобрандини

    Мне часто говорили, как мне повезло, что я стал сиротой в приюте в Венеции, а не язычником-младенцем, брошенным где-нибудь на склоне горы в безбожной глуши. Впрочем, довольно часто, когда мне бывало совсем плохо, я склонен был не соглашаться с этим утверждением.
    К тому времени, как мне исполнилось восемь, кожа на моей спине покрылась бесчисленными рубцами от порки. Противоположная сторона моего тела оставалась вогнутой – я никогда не ел досыта. Но у меня были острый глаз и ясный ум, весьма интересовавшиеся устройством и работой человеческого тела, зато к тому, что монахини именовали «душой», меня не влекло совершенно. Потому что, насколько я мог судить, именно мою живую душу они пытались запороть до бесчувствия.
    А вот человеческое тело – это нечто, доложу я вам! И оно заслуживало самого серьезного внимания. Лежа по ночам в кровати, я вслушивался в шум крови в моих жилах, пробирающейся в самые дальние уголки моего организма. Я проводил гнетущий анализ какофонии кашля, издаваемого другими детьми в общей спальне. Скоро я научился различать, какой кашель пройдет сам и какой завершится тем, что бедного ребенка с головой накроют одеялом и прочтут короткую отходную молитву, отправляя его к загробной жизни.
    Но более всего мне нравилась кожа. Стоило у кого-нибудь появиться язве или сыпи, как я оказывался тут как тут. Вы можете назвать это жалостью – но кто я был такой, чтобы жалеть кого-либо? Для меня это были сродни влечению. Монахини сделали все возможное, чтобы ожесточить мое сердце, тем не менее оно послушно раскрывалось навстречу каждому бедному созданию, чья кожа проявляла симптомы болезни. И так остается по сей день. Я и сейчас способен пойти по улице вслед за незнакомцем, чтобы всунуть в его или ее ладонь бальзам или мазь: то, что требуется для излечения сыпи или лишаев.
    Еще будучи совсем мальчишкой, я научился бороться с кожными заболеваниями. Я мог составить мазь из самых скудных ингредиентов, собранных по углам в монастыре, и тайком нанести ее на пораженный участок, а потом забинтовать лоскутом материи, оторванным от собственной рубашки. Меня нещадно били за то, что я портил свою одежду, зато мои маленькие пациенты выздоравливали; они приводили ко мне новых больных с доселе неизвестными мне болезнями. Я не знал, как они называются, зато мне было известно, как их лечить; такое ощущение, что это знание приходило ко мне инстинктивно, если только болезнь не оказывалась черной оспой. Когда ее подхватил Томмазо из нашей спальни, мне только и оставалось, что сидеть рядом, держа его за руку, пока он не умер. Я так крепко сжимал его руку, что она совсем побелела, когда меня наконец оторвали от него.
    В монастыре приходилось вести себя скрытно: заяви я о том, что хочу стать врачом, как на мою голову обрушились бы новые наказания за подобное нахальство. Последовали бы саркастические вопросы насчет того, кто будет платить за обучение бездомного сироты. Поэтому в классной комнате я не поднимал голову, старался ничем не выделяться и никогда не писал на своей маленькой грифельной доске всего, чему научился.
    Едва овладев грамотой, я повадился шастать в лазарет при монастыре. Я подружился со старенькой монахиней, которая там работала. Она уже плохо видела и потому позволяла мне читать для нее аптекарские рецепты. Прочитав, я старался запомнить каждый из них. И каждый день я воровал понемножку сахара или соли. Так мне удалось выжить, тогда как многие мои товарищи по несчастью умерли. Иногда я опускал пригоршню трав в карман и толок в ступке микстуру для больного ребенка. В конце концов я перестал обращать внимание на рецепты монахини-аптекарши, потому что знал лучше ее, что спасает, а что губит воспитанников монастыря, среди которых, помимо детей-сирот, встречались и падшие женщины.
    Истории болезней сирот и их матерей хранились в лазарете. Замок, впрочем, не устоял против моего скальпеля. Я узнал, что моя незамужняя мать умерла от послеродового сепсиса в этой самой комнате, причиной развития которого стали «миазмы», содержащиеся в воздухе. Я понюхал архивные бумаги. Они пахли пылью веков и нечистотами.
    Мне удалось уговорить старую монахиню рассказать о моем рождении. Меня принимал студент-медик, который в спешке примчался прямо со вскрытия, и руки его были перепачканы кровью трупа. Они, эти красные руки, привели в наш мир одну душу – мою; другая, моей матери, покинула его.
    Отец мой был и остался мне неизвестен.

Сестра Лорета

    Купцы привозили иностранные газеты Тристанам: это богатое семейство из Арекипы имело связи в Париже. Кто-то из sambas Тристанов однажды принес зачитанную страничку в монастырь Святой Каталины, и монахини обступили одну из сестер, и та, неправедно и свободно владея французским языком, перевела ее для нас. Какой-то слуга дьявола изобразил там карикатуру, как монахинь выгоняют из монастыря. Безбожники-революционеры взяли на вооружение смех и использовали его, как дьявол использует вилы. Они издевательски насмехались над монастырями, называя их тюрьмой. Они изображали Церковь в виде миноги, которая высасывает все хорошее из окружающего мира, ничего не давая взамен. Эти язычники провозгласили, что молитва о заблудших душах бессмысленна и даже вредна. Они настаивали на том, что монахини не годятся для ведения домашнего хозяйства и приготовления еды: они должны работать для бедных и больных. Монахини также не должны считать себя слишком хорошими для мужчин. Они должны покинуть монастыри, выйти замуж и рожать детей для процветания государства. «Господь никого не заставляет давать обет безбрачия», – утверждал один из этих богохульников.
    Как будто эти бедные монахини уже не были обвенчаны с Господом нашим! Что же это было за государство, которое предлагало двоебрачие для чистых и невинных невест Христа? Кое-кого из высокородных монахинь даже обвинили в том, что они помогали задушить революцию тем, что отказывались изменять Богу и безгрешно жили в своих общинах. А в День Всех Святых Арекипа узнала о зловещем событии, которое заставило содрогнуться всех добрых христиан: 17 июля 1794 года шестнадцать сестер-кармелиток из Компьена взошли на гильотину, и им отрубили головы.
    В монастыре Святой Каталины наши монахини шумно радовались тому, что подобные вещи никогда не могут произойти здесь. А сердце в моей груди разрывалось на части из-за этих монахинь из Компьена, которым Господь оказал величайшие почести, сделав их мученицами. Deo gratias. Я втайне мечтала о том, чтобы заполучить горсточку земли из-под гильотины. Земля, впитавшая кровь невинных жертв, наверняка превратилась в бесценную реликвию, думала я и от всего сердца желала иметь хотя бы несколько ее комочков.
    Вскоре все заговорили о длинноволосом корсиканце. Каждый месяц купцы привозили все новые сообщения о его дерзких опустошительных набегах. И океан уже не казался достаточно большим для того, чтобы уберечь нас от этого опасного безумца, Наполеона Бонапарта.

Мингуилло Фазан

    Марчелла явилась в мир под лазурным небом, на котором не было ни облачка. Я слонялся по двору, наслаждаясь криками, которые издавала во время родов мать. Они казались мне намного слаще жалобного мяуканья котенка, которого в то утро я прикончил ржавым гвоздем. Я прибил его к нашей уличной двери. Мне показалось, что это – подходящее украшение, призванное сообщать прохожим, что сегодня наш дом превратился в сосуд страданий, не говоря уже о нашем городе, который умирал в то самое время, как моя мать металась на кровати, разрываясь на части.
    Ее крики разносились по коридорам Палаццо Эспаньол и летели из окон вниз по Гранд-каналу. Отец, как водится, торчал в своей Арекипе. Пока все остальные суетились вокруг матери, я, будущий владелец, счел себя вправе усесться за письменный стол отца, окунуть его перо в чернильницу и открыть все его выдвижные ящики ключом, который он прятал в выемке дымохода. Я провел незабываемый полдень, выдавливая желтые прыщи у себя на подбородке и одновременно проглядывая его личные документы.
    Ни один из них не привлек надолго моего внимания – пока я не наткнулся на бумагу, подписанную перед самым его последним отъездом в испанские колонии.
    Она начиналась со слов: «Я, конт Фернандо Фазан, владелец Палаццо Эспаньол, проживающий в Венеции, пребывая в здравом уме, но сознавая, что смерть неизбежна, хотя час ее наступления мне неизвестен, настоящим отдаю распоряжение составить и выполнить мою последнюю волю следующим образом…»
    Я стал искать фразу «завещаю все свое имущество», за которой должно было последовать «моему сыну Мингуилло Фазану». Но потом я выпрямился и сплюнул. Похоже, дорогого папочку смутили мои эксперименты с цыплятами в саду. А ведь я не пожалел времени, чтобы все терпеливо им объяснить. Французская революция недавно разлучила несколько человеческих существ, включая монахинь и священников, с их головами новым и необычным способом. Это навело мальчишку на некоторые мысли и пробудило в нем любопытство. Так почему бы не отточить мастерство, пока есть такая возможность?
    Я начал нервно постукивать ногой по полу, когда прочел следующие строки в его завещании: «…мой сын Мингуилло лишился дееспособности в результате умственного расстройства, вследствие чего не может стать моим наследником. Таким образом, я завещаю все свое имущество своему следующему по возрасту ребенку по достижении им совершеннолетия».
    И этот следующий по возрасту ребенок в эту самую минуту собирался прийти в мой мир. Мой папаша – полный идиот! Он не мог так поступить со мной! А что, если это будет дочь, та самая, которая сейчас раздирает внутренности моей мамочки, пока я читаю эти строки? В нашем мире дочери не могут наследовать отцам, разве что не остается живых сыновей. Но ведь я-то чувствую себя превосходно, и умственно, и физически, пусть даже меня трясет от бешенства.
    Итак, не успела она еще толком прийти в этот мир, как я уже возненавидел то, что впоследствии станет Марчеллой.
    В коридоре послышались крики и звуки шагов. Я предположил, что мать готовится отдать Богу душу. Быть может, и ребенок задохнулся у нее в животе? Но тут мне пришло голову следующее: если этот только что рожденный ребенок умрет, не достигнув совершеннолетия, уже никто не сможет отобрать у меня Палаццо Эспаньол.
    Я едва успел спрятать это нелепое и абсурдное завещание обратно в ящик, как услышал последний жалобный крик матери, за которым раздалось жалобное блеяние ягненка. Я без стука вошел в спальню матери. Там стоял очаровательный запах крови и слез. В тазу с молоком отмокала простыня с ярко-красными разводами. Повсюду суетились слуги, расстилая чистое белье и вытирая пот со лба моей матери. Они были не настолько глупы, чтобы взглянуть мне в глаза.
    Моя мать смотрела на меня с кровати, и на лице у нее было го самое выражение беспокойства и неуверенности, которое появлялось всегда, когда речь заходила обо мне. Она была белее подушки, на которой лежала, и время от времени по телу ее пробегали судороги, словно она до сих пор переживала момент деторождения. Служанка поднесла чашку с водой к ее губам. Капли воды потекли по подбородку и скатились ей на грудь, которая должна сейчас заходиться от тянущей боли, подумал я. Как и чуточку ниже. Наверное, это очень мучительно.
    – Тебе очень больно, мамочка?
    Она слабо кивнула в знак согласия.
    – Это похоже на то, как если бы тебе внутрь засунули раскаленную кочергу? Или на то, когда втыкаешь кому-нибудь и глаз заостренную щепку?
    Моя мать слабо взмахнула бледной рукой, призывая меня остановиться.
    – Ну, и что у нас есть? – полюбопытствовал я, глядя на крошечное, жалобно хнычущее тельце, которое поспешно омывали слуги.
    Оно было розовым и безволосым, похожим на розовую морскую ракушку. Между ног у него ничего не было.
    – И это все? – поинтересовался я. – Оно выживет?
    – Perfettina,[33] – нежно прошептала служанка по имени Анна, тайком бросая на меня опасливый взгляд.
    – Чудесная маленькая девочка, – пролепетала мать, – твоя сестра. Ты ведь будешь добр к ней, не правда ли, Мингуилло?
    Выходя из комнаты, я разминулся с цирюльником, сеньором Фауно. Высокую прическу моей матери, растрепавшуюся во время родов, следовало немедленно привести в надлежащий вид. Под волосами у нее без устали метались беспокойные мысли, подобно рыбам в бочке. (Жизнерадостному читателю никогда не доводилось бить рыб острогой в бочке? Настоятельно рекомендую, это потрясающее времяпрепровождение.) Рыбки моей матери пускали пузыри в ее усталой голове. Мужа не было рядом, а у ворот стоял Наполеон, и его гладкие кудри ниспадали на впалые щеки. У нас над головами кружили вороны, наполняя воздух своим зловещим карканьем в предвкушении поживы. Самое время посылать за цирюльником, ничего не скажешь!

Джанни дель Бокколе

    В те времена в Венеции цирюльников было больше, чем строителей лодок или солдат, а ведь именно последние могли спасти нас. Знать перестала приходить на заседания Большого совета. Общественное управление, понимаешь ли, стало для них чересчур обременительным. Когда нашему последнему дожу, Манину, сообщили о его избрании, то его, плачущего, пришлось чуть ли не на руках отнести в постель. Клянусь Распятием! Сюда шел Наполеон Бонапарт, а встретить его нам было нечем.
    У меня прямо слов нет, чтобы описать, как я тогда себя чувствовал.
    «Пошлите за цирюльником!» Это было любимое приказание благородных особ, когда надвигались неприятности. А цирюльники и рады стараться. Они неслись сломя голову по первому зову, вооружившись лосьонами и зельем для рук, волос и лица. Они завивали вам парик по моде «а-ля супруга дофина», с мешочком для волос на затылке, а ваши собственные волосы приклеивали к голове.
    Вот это непотребство и оставили предки нашей славной крошке Марчелле, которая родилась, подобно невинной маленькой мученице, в последние дни города перед смертью. Нашествие цирюльников, Наполеон Бонапарт у ворот и братец, к которому страшно поворачиваться спиной. Кошмар.
    Но самая замечательная штука заключалась в том, что Марчелла и тут нашла бы повод для смеха, несмотря ни на что, и придумала бы, как развеселить и вас.

Мингуилло Фазан

    И снял с себя герцогский berretto,[35] даже не подумав о сопротивлении. Получив вызывающий ультиматум Бони, наш Большой совет проголосовал за самороспуск, и члены его бросились врассыпную из Дворца Дожей. А через несколько дней три тысячи французов маршем прошли по улицам города. Венеция утратила статус знаменитой республики, превратившись в безвестный небольшой «демократический муниципалитет».
    Произошло неумелое самоубийство, а не почетная смерть. Венеция умирала глупо и позорно. Бони гвоздями приколотил французскую кокарду к ее безмозглому и мертвому лбу.
    Единственными, кого возмутило происходящее, стали бедняки, которым, в общем-то, было нечего терять. Стоя в мрачной задумчивости у окна Палаццо Эспаньол, я впитывал их крики боли. Ходили слухи, что в своих дворцах мои братья-аристократы продавали или прятали свои сокровища. И еще писали завещания, как будто это могло чем-то помочь им, когда Наполеон, величайший в мире охотник за богатым приданым, стоял на пороге, потирая зудящие ладони.
    Как только Венеция стала принадлежать ему, Наполеон начал торговать телом нашего сувенирного города, словно сутенер. Он продал Венецию своим врагам-австрийцам в обмен на кое-что иное, то, что ему было нужно по-настоящему – маленькую серую шкатулку Бельгии. Уходя, он щедро угостился нашими Беллини, Тицианами и Веронезе. Он похитил их не потому, что любил искусство, а потому, что не хотел, чтобы они достались Габсбургам.
    Для меня наступили черные дни – родилось маленькое розовое создание по имени Марчелла, в которое немедленно без памяти влюбились все, за исключением, естественно, меня одного. У этого ребенка вдруг оказалось больше последователей, чем у младенца Иисуса Христа; они вечно толклись в детской, с восторгом и обожанием глядя на нее. Мне приходилось смотреть поверх голов, а подобраться к ней вплотную вообще не было никакой возможности. Слуги, ухаживающие за ней, делали вид, что не слышат моего голоса, который приказывал им отойти в сторону.
    И даже Палаццо Эспаньол, мой любимый и стойкий родитель, и тот, такое впечатление, оказался в осаде. Поговаривали, что наши новые хозяева намерены разместить своих грязных и вонючих солдат на постой в лучших помещениях, с особым удовольствием вышвырнув оттуда на улицу благородные семейства. Кроме того, ходили слухи о том, что австрийцы планировали сровнять с землей наши беспорядочно разбросанные дворцы, а на их месте в строгом порядке выстроить однотипные прямоугольные казармы. А французы намеревались…
    Как уже заметил читатель, я постепенно превращался из мальчика в мужчину, в то время как Венеция переходила из рук В руки. Будь она моей сестрой, я бы счел ее обесчещенной и обворованной. Она вызывала бы у меня одно только отвращение. И я бы пожелал наказать ее, и наказать жестоко, за то, что она отняла у меня.

Доктор Санто Альдобрандини

    В тот день, когда к нам пожаловал француз, я увязался за сенатором в черной сутане, зоб которого чрезвычайно заинтересовал меня. Но каким же неуклюжим и бестактным я себя выказал! Монахини не научили меня, как следует разговаривать со старшими. Когда аристократ остановился, чтобы прочесть новый эдикт, пришпиленный к стене, я не придумал ничего лучшего, как положить руку ему на плечо и поинтересоваться, не могу ли я осмотреть опухоль у него на горле. Я надеялся, что смогу предложить ему лечение: мне уже удалось составить припарку, которая помогла падшей женщине и монастыре, страдавшей похожим недугом. Сенатор, однако же, стряхнул мою руку и поспешил прочь, ругаясь себе под нос, что было вполне естественно.
    Я стоял и растерянно глядел ему вслед, и тут мне в голову пришла одна мысль. Выскочка-корсиканец держал в своих руках судьбу моего города. Значит, другой выскочка, родителей которого звали Блуд и Бесчестье, тоже может сам выбрать свою судьбу, верно?
    И я сбежал из приюта. Я жил на улице. Тайком пробирался в больницы, но только для того, чтобы помочь. Мыл и скреб зловонные и вредные склянки из-под лекарств в обмен на знания. Полол заросшие сорняками фруктовые сады. Нанимался разносчиком к продавцам медицинских трактатов.
    И, подобно моей музе Наполеону, я крал.
    Но единственным, что я воровал, были книги о человеческом теле и его болезнях. Если мне удавалось стянуть что-либо, имеющее отношение к заболеваниям кожи, я чувствовал себя счастливейшим из смертных, потому что моя жажда знаний постепенно превращалась в настоящую страсть.

    Проведя два года в скитаниях по улицам, я обошел всех докторов в Венеции, предлагая им свои услуги. Но никто не пожелал взять меня в ученики, и лишь несколько человек вообще соизволили выслушать меня.
    Я не мог этого понять. Я помогал в больницах ордена госпитальеров Святого Иоанна Богослова, я прочел Галена[36]и Авиценну, трактаты о болезнях, вызываемых сыростью, от которых страдали венецианцы и солдаты. Мои карманы были набиты полезными травами; голова моя лопалась от необходимых знаний. Но даже в тех редких случаях, когда мне предоставляли возможность продемонстрировать свои умения, доктора лишь горестно вздыхали. Один хирург даже зашел настолько далеко, что сказал: «Вот если бы…» – прежде чем отправить меня восвояси.
    – Если бы что? – взмолился я.
    Он в ответ лишь покачал головой. И только его слуга, парнишка моих лет, провожая до дверей, растолковал мне, в чем депо.
    – Ты слишком тощий и выглядишь настоящим оборванцем. Бедные венецианцы не могут позволить себе вызвать врача. Или же обращаются к евреям. А богатые венецианцы хотят смотреть на кого-либо пухлого и симпатичного, жалуясь на свои болезни, действительные или мнимые. Молодой хирург для них – настоящее развлечение. Небольшой флирт помогает им лучше лекарства. А ты слишком грязен и слишком серьезен, малыш! Так не годится. Тебе лучше отправиться в деревню И найти лекаря, который согласится взять тебя в ученики и откормить немного.
    – Я могу посмотреться в зеркало в холле? – спросил и у него. Там, где я спал – в прихожих, лодках и сараях, – зеркал не было.
    Он с сочувствием похлопал меня по плечу, когда я понял, что его диагноз совершенно верен. Я выглядел неухоженным И беспризорным мальчишкой, кем и был на самом деле, к тому же вечно голодным, что тоже было правдой. Хуже того, на моем лице лежала трагическая печать, как если бы сердце мое истекало невидимой кровью. Учитывая мое собственное плаченное состояние, как могли другие поверить в то, что я способен вылечить их?
    Я последовал совету своего ровесника и покинул Венецию, I начала на борту рыбачьей лодки, потом пешком и наконец на телеге. Впервые в жизни мои босые ноги ступили в дорожную пыль. В поисках незанятого места я бродил по деревням, пока не нашел себе хозяина, доктора Руджеро, раздражительного и вспыльчивого врача общей практики, в одной деревушке неподалеку от Стра. Здесь я пил теплое парное молоко и объедался дешевой кашей из кукурузной муки, набирая вес м рост. Здесь я научился лечить черную и коровью оспу, глубокие порезы от косы и серпа и прочие деревенские болезни. И. хотя тогда я и не подозревал об этом, на невысоких склонах меленых холмов Венето меня поджидали и ужасная огнестрельная рана, и покушение на убийство.

Мингуилло Фазан

    – Ты ведь будешь добр к ней, правда, Мингуилло?
    Беда в том, что буквально все, связанное с моей сестрой, подталкивало меня к совершенно другому отношению.
    Во-первых, завещание никуда не делось, оно по-прежнему ждало своего часа в ящике заброшенного стола моего отца. Сопереживающий читатель вполне может хотя бы попробовать на собственной шкуре испытать его раздражающее действие: сознавать, что однажды Марчелла унаследует мой обожаемый Палаццо Эспаньол, а я стану ее покорным иждивенцем, было свыше моих сил.
    Во-вторых, девчонка самим фактом своего существования порождала во мне не просто гнев, а бешенство. Чем меньше и трогательнее она выглядела, тем сильнее я злился на нее, и тем большая несправедливость грозила мне, раз уж это никчемное создание предпочли мне.
    С самого начала, как я уже объяснял, я лишь мельком видел Марчеллу. Обычно это случалось тогда, когда ее поспешно прятали от меня. Она представлялась мне крошечным худеньким созданием с молочно-белой кожей, проливающим молчаливые слезы и стыдливо опускающим при этом пушистые ресницы на бледно-розовые щечки. Она обожала, когда ее носили на руках, и тихонько мурлыкала при этом. Слуги боготворили ее. Для них она была совершенством.
    Она никогда не поражала никого своим умом, хотя, случалось, Марчелла выглядела намного старше своих лет, вроде статуи святого в миниатюре или одной из этих мерзких восковых кукол со взрослыми лицами. Самую большую радость в жизни ей доставляла возможность рисовать. Признаю, с ранних лет у нее обнаружился настоящий талант к созданию портретного сходства, но ее картины были такими же легкими и невесомыми, как она сама, поскольку ее карандаш едва касался бумаги, как будто она не могла нажать на него посильнее. А когда она лишилась возможности наступать на ногу, то стала походить на раненого котенка. Она не имела ни малейшего представления о том, как следует защищать себя. Однако же давайте не будем тропить события, пусть даже столь интересные.
    С раннего детства Марчелла стремилась стать как можно более незаметной и раствориться в безвестности. Чаще всего ее можно было обнаружить или под кроватью, или прячущейся и в темном углу. Во всех смыслах она была бледной тенью и размытой копией своей старшей сестры Ривы, ныне покойной. Те черты характера, которые у Ривы были выражены четко и значимо, пусть и недолго, у Марчеллы как бы стушевались и размылись, хотя похожи они были необыкновенно.
    Эта незаконченность, незавершенность образа была отличи тельным свойством Марчеллы. Мне иногда казалось, что она плохо слышит, как будто ее крохотные ушки были не до конца сформированы. А вы только взгляните на эти скромно потупленные глазки! Им так недоставало решительного взмаха черных ресниц Ривы, из-за которых она на смертном одре выглядела смуглой, когда таинственная болезнь буквально вывернула ее желудок наизнанку и…
    Здесь я умолкаю ради блага привередливого читателя: совершенно ни к чему забивать себе голову персонажем, который более никогда не появится в этой истории. Забудьте о том, что и вообще упоминал о ней. Итак.
    Марчеллу отняли от груди в раннем возрасте и тогда же начали приучать пользоваться ночным горшком. Тем не менее в пять лет она начала просыпаться на мокрых простынях. Такое впечатление, что ее внутренним органам недоставало каких-то клапанов, которым полагалось бы функционировать безупречно. Ее служанка Анна начала с давно известных народных средств вроде сухого ужина, ванны перед сном, в которую в равных пропорциях добавляли нашатырный спирт и алкоголь, с последующим растиранием красной тканью. В замочную скважину мне было видно, что спина Марчеллы приобретает вид телячьей отбивной, хорошо подготовленной для жарки на сковороде.
    Но и днем стали случаться досадные оплошности, когда Марчелла забывала прислушаться к зову природы. Или же когда ей мешали откликнуться на него. Поскольку это была первая ее слабость, превратившаяся для меня в развлечение.
    Вот сцена нашей очередной встречи во дворе. Спрятав ее ночной горшок и заколотив гвоздями стульчак в ее спальне, я поджидаю ее возле уборной. Заметив, как она неуверенно приближается к ней, я спешу войти туда первым, а потом уже спокойно принимаюсь наблюдать за ней сквозь щелочку в стене, в которую я вставил осколок зеркала. Я стою у своего потайного глазка, впитывая каждый спазм беспокойства и недомогания, отражающийся у нее на лице, то, как она взволнованно принимается вышагивать у двери, как она напряженно садится на скамью, судорожно сводя коленки под розовой шелковой юбкой. Даже когда она, преисполнившись мужества отчаяния, робко стучит в дверь уборной, я не отвечаю, вынуждая ее проявить настойчивость и постучать решительнее и громче. Я слышу, как у нее перехватывает дыхание, когда она издает едва слышный неприличный звук. И тогда, из-за закрытой двери, я упрекаю ее в неделикатности.
    В конце концов я выхожу из уборной, но остаюсь стоять на пороге, скрестив руки на груди и окидывая ее ленивым взглядом. А она нетерпеливо переминается с ноги на ногу, не осмеливаясь взглянуть мне в глаза, зная, что долгий разговор со мной лишь продлит ее агонию. Сейчас она в состоянии думать лишь о ритмически накатывающей сосущей боли в нижней части живота (я неоднократно доводил себя до этого состояния, чтобы сполна насладиться ее страданиями).
    – Пожалуйста, Мингуилло, я могу войти? – Она ткнула прозрачным дрожащим пальчиком в заветную комнату за моей спиной.
    – Зачем?
    И вот здесь она попадалась по-настоящему, потому что не могла облечь свое желание в слова перед лицом мужчины, а еще потому, что знала – уж кто-кто, а ее брат не должен спрашивать ее об этом. Я позволял ей взять эту часть вины на себя. Пусть думает, что это она своим поведением вынудила меня вести себя подобным образом, первой нарушив приличия. Только взгляните на эту дрожащую нижнюю губку! Смотрите, на кончиках ресниц уже появились слезы! В нижней части живота боль становится все острее, все явственнее и все нестерпимее. Она приседает на корточки, и глаза у нее начинают закатываться.
    Всего один раз я позволил ей лишиться чувств и бросил возле уборной, предоставив очнуться в луже позора и бесчестья. Этого оказалось достаточно, чтобы она поняла: я могу проделать то же самое вновь и в любой момент.
    Так что спустя еще минуту я разрешил ей проскользнуть мимо меня внутрь, мимоходом взъерошив пушистые волосы на ее макушке. Это была единственная часть тела моей сестры, к которой я позволял себе прикоснуться.
    Прикоснуться собственной рукой, я имею в виду.

Марчелла Фазан

    Первое осознанное впечатление моего детства связано с тем, как мой брат вырвал из моих рук котенка и бросил его в Гранд-канал. И отнюдь не неожиданная жестокость или жалобное мяуканье стали для меня откровением, а беззащитные лица моих родителей, когда Джанни, промокший насквозь и прижимающий к груди котенка, рассказал им о случившемся. Я помню их застывшие в каменной неподвижности силуэты на фоне сверкающего окна детской. Я лежала в своей кроватке и слушала.
    Мингуилло заявил:
    – Я хотел посмотреть, умеют ли кошки плавать.
    Котенок громко чихнул, спустился, цепляясь коготками за одежду, по ноге Джанни на пол и вернулся ко мне в кроватку.
    Мингуилло заметил:
    – Теперь вы сами видите, что умеют.
    Мои родители поморщились. Они не смотрели ни на моего брата, ни на Джанни, ни на меня, ни друг на друга.
    А потом в комнату вошел мой любимый крестный Пьеро Зен. Нe обращая внимания на Мингуилло, он склонился над моей кроваткой и взял меня с котенком на руки. Мои родители вышли из своего жалкого транса и поспешили ко мне, чтобы по очереди обнять меня и поцеловать котенка в маленький носик.
    Мои маленькие ручки погладили мокрую шерстку котенка, и он замурлыкал, показывая, что прощает меня. Но когда он высох и успокоился, я попросила Анну отнести его на кухню и никогда более не пускать ко мне. Я только что накрепко усвоила жестокий урок – жизнь любого существа, которое любит меня, подвергается смертельной опасности.

    Пьеро догадывался обо всем. Есть такие мужчины, от внимания которых не укроется ничто.
    Я никогда не рассказывала ему всей правды о пытках, которым подвергал меня Мингуилло, но это не имело значения. Пьеро просто знал, когда нужно встать между мной и моим братом, причем так, что его вмешательство всегда казалось случайным.
    – Хочешь прогуляться по двору? – спрашивал он голосом, в котором звучала приятная хрипотца, словно знал, что если он будет рядом, Мингуилло не преградит мне путь в уборную в случае надобности.
    Портрет Пьеро стал моим первым рисунком, который я сделала, как только смогла держать в руке карандаш. Он утверждал, что сходство просто изумительное, и даже вставил рисунок в серебряную рамочку. Но, положа руку на сердце, я думаю, что на портрете неплохо получилась длинноногая болотная цапля, если кто-нибудь в состоянии вообразить себе цаплю с добрым лицом и аккуратным плюмажем. Потому что Пьеро и вправду был очень высок и строен, так что с первого взгляда становилось ясно, что у него хрупкие кости. Одежда не могла скрыть его худобы и болталась на нем как на вешалке. Несмотря на свое высокое рождение, он, похоже, искренне стеснялся собственной невзрачной внешности, и поэтому слегка сутулился и даже заикался. Иногда при ходьбе он упирал руку в бедро, словно для того, чтобы поддержать себя. Глаза у него были бледно-зеленые и слишком большие, а волосы имели тот светлый песочный оттенок, который обычно не приветствуется в высшем обществе. Ресницы у него были слишком короткими, чтобы произвести приятное впечатление, а брови всегда оставались иронично изогнутыми.
    Но дайте Пьеро возможность защитить кого-либо, кто слабее его, и он станет непобедим.

    По моим вышеприведенным замечаниям о Пьеро нетрудно догадаться, в какого ребенка я обещала вырасти. Я была еще совсем маленькой, когда сообразила, что я, пока способная только смотреть и наблюдать, могу с пользой для себя заняться зарисовками того, что происходит с людьми вокруг меня. Мне казалось, что зачастую люди просто не обращают должного внимания на то, что с ними случается.
    «Каждому нужно посвятить отдельную книгу», – думала я, лежа в кроватке и наблюдая за тем, что делается вокруг. Кроме того, привычка наблюдать навела меня на мысль обзавестись дневником собственной жизни, чтобы во всей этой суматохе не потерять самые интересные истории, приключившиеся с другими. Поначалу мой дневник состоял из утомительных пиктограмм, и только потом, когда я научилась писать, в нем появились слова.
    Свои рисунки я отдавала тем, кто был добр ко мне. Я даже попыталась пробудить в своей матери любовь, рисуя ее портреты и подмечая отличительные черты во время ее кратких визитов в детскую. Боюсь, что тогда я была слишком мала, чтобы отличить главное от второстепенного и понять, что мои портреты не доставляли ей удовольствия, поскольку лишь отражали тщательно уложенные в прическу волосы вокруг пустого и невыразительного лица. Тем не менее, затаив дыхание, я с надеждой и душевным трепетом вручала их ей.
    А вот свой дневник… нет, его я прятала от всех. Для записей я не пользовалась книгой, которая сразу бы бросилась в глаза: нет, мой дневник состоял из разрозненных листков бумаги, которые можно было легко и быстро укрыть от посторонних. Тело мое вскоре превратилось в общественное место, которое посещали руки многих докторов; а вот мои мысли, по моему мнению, заслуживали некоторого уединения.
    Меня не покидало тайное желание оставить след своего существование в мире на этих страницах после того, как Мингуилло убьет меня, в чем я не сомневалась. Что-либо не столь незначительное и эфемерное, как моя плоть, которая представлялась мне гораздо менее вещественной по сравнению с бумагой или стеклом, ведь она рвалась и изливалась намного легче.
    С самого начала у Мингуилло обнаружилась сверхъестественная способность заставлять мой организм выделять внутреннюю жидкость. Стоило ему появиться на пороге, как мне грозила опасность увлажнения. Слезами, естественно. Но и другим тоже. А как только начинала течь моча, я уже ничего не могла поделать. Едва Мингуилло оказывался рядом, как она могла начать выделяться. Если она могла, значит, выделялась. А с ней меня ожидало и невыносимое сочувствие слуг, которые поспешно уносили прочь мокрое белье.
    К тому времени, когда мне исполнилось пять лет от роду, я разрывалась пополам: мою верхнюю часть обожали все, называя ее perfettina, тогда как нижняя часть приводила родителей в отчаяние.
    – Мочевой пузырь функционирует плохо, – говорили они, избегая упоминать, чей именно это мочевой пузырь.
    Таким образом они старались избежать родственной и наследственной ответственности за мой мочевой пузырь. А отсюда был совсем уже крохотный шаг к тому, чтобы и саму Марчеллу не признавать своим ребенком. (Видите, уже и я сама начала говорить о собственных недомоганиях от третьего лица.)
    Но такая дистанция позволила родителям развязать настоящую войну против моего мочевого пузыря. Мне было предписано жестокое лечение – нет, не мне лично, как они себе представляли, а врагу, этой непослушной части организма, которая столь предосудительно ведет себя.
    Это заболевание заставляло докторов пускаться в поэтические экзерсисы. Мое высокое происхождение не позволяло им открыто назвать вещи своими именами. О «недержании мочи» не могло быть и речи. Поэтому меня лечили слабительным от «нетипичных» и «блуждающих» глистов в животе. Когда же это лечение оказалось несостоятельным, то в ход пошла теория о том, что мои выделения являются результатом «атрофического перерождения почки, вызванного истерическими пароксизмами», и меня принялись пичкать настойками на спирту, от которых кружилась голова.
    Как правило, Пьеро вмешивался и прогонял прочь очередного лекаря, выбрасывая его дурно пахнущее снадобье из окна моей спальни в Гранд-канал. Но вскоре появлялся новый доктор с большим черным портфелем и обещаниями скорейшего выздоровления.
    Но, несмотря на эти эвфемизмы, все, связанное с мочевым пузырем, превратилось для моей матери в анафему. Упоминание об уборной заставляло ее морщиться. Хлопчатобумажную ткань, которой вытирались следы моих несчастий, Анна покупала во время тайных визитов в город, а стирать ее отправляли в другой район города, в Каннареджио. Я задыхалась от удушающего аромата духов, призванных скрыть запах моих выделений. Вид стакана с водой, который я подносила к губам, доставлял матери невыразимые мучения. (Она не замечала, как Мингуилло тайком заставлял меня пить.) И желтый цвет стал очень непопулярен в нашем palazzo.
    – Это не имеет никакого значения, – бормотал Пьеро, шептала Анна, выпаливал Джанни.
    Но все обстояло с точностью до наоборот. Я не хотела, чтобы люди, которых я любила, взваливали на себя тяжесть моей слабости. И еще мне было очень стыдно.
    Естественно, стыд лишь ухудшал положение дел, вызывая жгучее щекочущее желание облегчиться всякий раз, стоило Мингуилло оказаться поблизости, что приводило меня в отчаяние, заставляло сердце выпрыгивать из груди и вынуждало терять контроль над собой.

Джанни дель Бокколе

    Но нам не всегда хватало бдительности, в которой бедняжка так нуждалась. На ее руках появлялись синяки. А в ее прекрасных глазах иногда стоял страх.
    Но было там кое-что еще, что-то такое вызревало в глазах Марчеллы. Не только страх. Не только слезы.
    Чтоб мне не сойти с этого места, но это было что-то необыкновенное, точно вам говорю. Внутри у нее горел огонь. И его пламени хватало, чтобы согревать других людей.
    Я дивился тому, как с годами маленькая Марчелла становилась все добрее, и краше, и сильнее, и еще забавнее. Ну, вы же знаете, какое удовольствие доставляет легкий запах духов на теплой молодой коже рядом с вами? Или удивленная мордочка котенка, только что перекувыркнувшегося через голову? Вроде как пустяк, но у вас целый день потом хорошее настроение. Именно такое удовольствие и доставляла всем Марчелла Фазан. Все любили ее, все хотели поговорить с ней, посидеть рядом, принести ей маргаритки и печенье. А она за эти труды рисовала их лица, маленькие эскизы на полях писем или страницах из бухгалтерской книги. Сделанные скромным карандашом, они дышали любовью и радостью. Она подмечала в каждом его лучшие черты. Во всем доме не сыскать было слуги, который не предпочел бы лишний раз полюбоваться своим портретом, написанным Марчеллой, чем собственным отражением в зеркале.
    А еще она была очень умной. Ей сравнялось всего-то четыре годочка, когда она обучилась писать быстрее молнии. Потом ее уже было не остановить, она записывала все подряд. И еще она действовала быстрее молнии, если нас с Анной заставали в ее комнате, когда нам там было нечего делать. Бывало, она скажет что-нибудь смешное и подмигнет, спасая наши шкуры от гнева хозяйки.
    Когда я сейчас думаю о том, что сделала Марчелла в самом конце, то вижу, откуда взялась сила в этой маленькой девочке, брат которой стремился во что бы то ни стало сжить ее со света, а тело так нехорошо подводило ее временами. А она все равно изо всех сил старалась не превратиться в Несчастную Бедняжку, так что частенько казалось, будто это она заботится о нас.

Доктор Санто Альдобрандини

    Пальцы у меня загрубели от вощеной нити, поскольку мы упражнялись в портновском искусстве на человеческой коже. Мы с хозяином приобрели славу известных ампутаторов, отрезая руки и ноги раненым быстрее, чем гангрена успевала их уничтожить, а потом быстро и ловко сшивая куски разорванной плоти. И в благословенном 1802 году мы с доктором Руджеро служили в военных госпиталях, в которых раненые солдаты восполняли свои укороченные жизни.
    Зашить разорванный человеческий бок для моего хозяина было ничуть не сложнее, чем починить рваный носок. Я мог резать, латать и сшивать не хуже его, но мне никогда не удавалось достичь той же степени эмоциональной отстраненности, которой он так гордился. Что, надо заметить, подобно многим другим пещам, изрядно раздражало его. Он не уставал упрекать меня:
    – К чему тратить силы на пустые разговоры с ними? «Все будет хорошо». – Он язвительно передразнил меня. – А вот я так не думаю!
    Однажды, когда наша хирургическая палатка оказалась под перекрестным огнем, мы с ним укрылись под операционным столом, откуда я вскоре выполз, чтобы затащить одного раненого солдата под его символическую защиту. Ему предстояла ампутация ноги, однако я знал, что мы сможем сохранить ему жизнь, если убережем свои. Но перед глазами у меня вдруг поплыли красные и черные круги. Поначалу я решил, что схлопотал пулю, но это оказалась рука Руджеро.
    – Не вздумай когда-нибудь повторить подобную глупость, – прошипел он мне в ухо. – Он уже созрел для похоронной команды. Не стоит отбивать хлеб у других, – злобно оскалился мой хозяин.

Марчелла Фазан

    Ах, если бы Анна сумела уберечь свое лицо от моего брата!
    Это случилось вскоре моего пятого дня рождения. Пьеро Зен удалился в свое сельское поместье, чтобы оценить ущерб, нанесенный ему солдатами. Отец мой все еще находился в Арекипе. А мы, все остальные, собрались тем вечером в украшенной китайскими фарфоровыми безделушками гостиной. Моя мать о чем-то негромко переговаривалась с графиней Фоскарини, я делала зарисовки их напряженных лиц, а Мингуилло, по своему обыкновению, ворошил в камине кочергой угли, сооружая из них целые огнедышащие вулканы и разбивая их потом на мелкие кусочки. Время от времени мать рассеянно бормотала:
    – Прошу тебя, Мингуилло, будь осторожен и не дай пеплу разлететься по комнате.
    В гостиную упругой походкой вошла Анна, держа в руках поднос со сладким вином к моим любимым печеньем с пряностями. Она подмигнула мне, как делала всегда, и направилась к низенькому столику подле камина. Я только собралась подмигнуть ей в ответ, как она споткнулась о ногу, которую выставил перед собой Мингуилло, чтобы завладеть тарелкой с печеньем. Поднос вылетел из рук Анны, и его содержимое с грохотом обрушилось на каминную полку.
    Новый желтый жилет Мингуилло, расшитый маками и фиалками, оказался забрызган красным вином. Мой брат, зашипев от негодования, схватил раскаленную докрасна кочергу.

Сестра Лорета

    Но в течение нескольких лет я вела себя скромно и примерно, скрывая ото всех чудеса, которые у меня получались непроизвольно, а также более явные признаки епитимьи, которую я сама налагала на свое тело. Я даже успешно притворялась, что ем. Так что у старших монахинь не оказалось веской причины, чтобы помешать моему возвышению.
    Разумеется, как только я по-настоящему обвенчалась с Господом, то стала с нетерпением ожидать того момента, когда смогу расстаться с этой ложной жизнью и отдать свою душу своему Небесному Новобрачному.
    Другими словами, я начала подыскивать наиболее подходящий способ умереть.
    Я страстно жаждала возможности принять мученическую смерть и была уверена в том, что она неизбежна. Разве станет Господь откладывать тот момент, когда сможет прижать свою дочь, которая обожает Его, к своей груди? Каждую ночь перед тем, как лечь спать, я орошала свою комнату святой водой. Я умоляла своего духовника соборовать меня каждый день, поскольку ожидала, что он станет для меня последним. Он донес об этом priora, и та обрушилась на меня с упреками.
    – Сестра Лорета, – бушевала она, – на что еще вы готовы пойти, дабы привлечь к себе внимание? Я знала, что мы не должны были принимать вас в свой орден.
    Я же ответила:
    – Заблудшие и невежественные души всегда не понимали и боялись избранных. И поклонялись ложным идолам, каким является сестра Андреола.
    – Избранные! – фыркнула мать настоятельница. – Ваша ревность к сестре Андреоле и ваш вздорный нрав – вот единственное, что выделяет вас среди прочих.
    И тогда случилось чудо. Я вдруг начала слышать своим глухим правым ухом. Не пронзительные вопли priora, a негромкие чудесные голоса святой Розы и Господа Бога нашего, которые уверяли меня, что мне предстоит совершить великие и трудные дела, поэтому я должна быть готова к ним, для чего должна дать согласие еще ненадолго задержаться в этом неблагодарном мире.
    – Ты и только ты одна, сестра Лорета, – нежно прошептал Господь, – должна стать Моим земным голосом в монастыре Святой Каталины. А остальных ждет геенна огненная.
    – Как я могу послужить тебе, Господь? – спросила я, но, разумеется, не вслух, а мысленно.
    Святая Роза ласково ответила:
    – Я расскажу тебе, дитя мое. Твои гонители горько пожалеют о том, что притесняли тебя, когда Псы Ада возденут свои клыкастые лапы, дабы вспороть их пухлые животы.
    И тут мне в левое ухо ворвался резкий голос priora:
    – Вы что же, не слушаете меня, сестра Лорета? В таком случае я умываю руки.
    Святая Роза прошептала мне в правое ухо:
    – Помни, дорогая сестра Лорета: чем сильнее ты станешь умерщвлять свою плоть, тем красивее ты окажешься в тот день, когда предстанешь перед своим женихом.
    А далеко отсюда, в Старом Свете, Наполеон набросился на Святую Мать Церковь подобно волку, напавшему на овечью отару. До нас дошли ужасные вести, каковые с содроганием восприняли все добрые христиане: о том, что кафедральный собор в Баварии был продан мяснику! В эту ночь мне снились ножи, разложенные на алтаре, бараньи окорока, свисающие с потолочных балок, длинноухие кролики, отяжелевшие от свинца, гроздьями привязанные к колоннам. Я проснулась, вся дрожа, и в ноздрях у меня завяз запах колбас с чесноком, приправленных зеленью, которые я коптила в баварских исповедальнях. Разумеется, на самом деле это всего лишь рабыни монастыря Святой Каталины готовили роскошные завтраки. Но на мгновение мне вдруг померещилось, будто запах грехов Наполеона долетел до нас через океан.
    В это утро, прежде чем воспользоваться цепями, делавшими мое тело еще более красивым, я перецеловала их, а потом особое внимание уделила своему лицу.

Джанни дель Бокколе

    У Марчеллы шрам был совсем маленький, едва заметный, такое себе красное пятнышко на запястье, появившееся после того, как она попыталась вырвать раскаленную докрасна кочергу из рук своего брата, но тот уже успел приложить шипящую железяку к лицу Анны. Марчелла даже укусила его за палец, чтобы остановить его. Но он лишь небрежно отшвырнул свою маленькую сестренку в угол комнаты и вернулся к своему занятию. А потом выскочил за дверь, заорав во всю глотку, чтобы ему подали новый жилет, потому как его прежний оказался заляпан вином, опрокинутым на него Анной.
    Марчелла подползла из своего угла прямо к Анне и положила ее бедную обожженную голову себе на колени. Моя хозяйка, госпожа Доната, и графиня Фоскарини очень удачно попадали в обморок, что дало им право утверждать впоследствии, будто они ничего не помнят из того, что стряслось. Но Марчелла оставалась с Анной, наотрез отказавшись уйти до тех пор, пока не прибыл лекарь, чтобы обработать рану. Все это время Марчелла держала голову Анны и что-то негромко напевала ей, пока доктор сшивал края обожженной кожи.
    После этого Марчелла все время рисовала голову Анны, но при этом добрая девочка изображала только правую сторону ее лица, которая осталась неповрежденной, ежели, конечно, не считать выражения загнанного ужаса, которое навсегда поселилось у Анны в глазах. С того раза, как Мингуилло ударил ее, Анна была напугана до смерти и дрожала как осиновый лист, стоило ей оказаться в одной комнате с ним.
    Наказали ли Мингуилло за то, что сделал с Анной? Нет. Это происшествие утаили от внешнего мира, а слугам велели думать, будто произошел несчастный случай. Нам было сказано, что Анна, дескать, сама споткнулась и упала в камин. После этого ее не пускали в общие комнаты, чтобы прочие благородные дамы и господа не увидели ее лица. Вместо этого ее поставили убираться в комнатах слуг, включая ту захламленную каморку, которая, по правде говоря, была моей, да присматривать за Марчеллой и делать всякую другую работу, чтобы она никому не попадалась на глаза.
    Впрочем, Мингуилло не наказывали и за то, что он продолжал вытворять с Марчеллой.

    – Почему вы с ней так обращаетесь, господин?
    Да-да, это моя всамделишная фраза: «Почему вы с ней так обращаетесь, господин?» Разумеется, после того случая с лицом Анны у меня не хватало духу высказать ее вслух. Вместо этого я играл со смертью, кидая на него злые взгляды. Каждый раз, когда она плакала, верно вам говорю.
    Нет, смотреть на это было выше моих сил, на то, как урод братец обращался со своей сестренкой. Такова была его сволочная натура, будь она проклята! Пардон, мадам, пардон.
    Я бормотал, как заклинание:
    – Убей его, Господи. Почему Ты не поразишь его молнией, чтоб он сдох на месте?
    Несколько разиков, к стыду моему, бедная маленькая Марчелла слышала мои слова и с беспокойством глядела на меня. Но потом она садилась и рисовала своего братца в виде напыщенного индюка на тонких ножках или еще какого-нибудь нелепого зверя, а меня изображала строгим пастухом с палкой или кнутом в руках. И в ту же секунду вся моя ненависть сменялась громким смехом.
    Мамочка ее тоже была виновата, если хотите знать мое мнение. Бывает, что не заметить преступление – то же самое, что и совершить его. То есть она ни черта не желала ни видеть, ни слышать, когда мисс Марчелла плакала или кричала. Прошу прощения, господа! И дамы! За свой грязный язык. Когда я вспоминаю о тех временах, у меня прямо язык с цепи срывается.
    Вот какая штука: Мингуилло никогда не был мальчишкой, он вообще какой-то ненормальный ребенок. Чтоб мне провалиться, но он – ошибка природы, верно вам говорю. Стоит только вспомнить, как он вечно стучал ногой по полу под столом. Мне чуть дурно не стало, когда мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, назначил меня лакеем своего сына. Да, по сравнению с прислугой на кухне я сделал шаг наверх, но зато дорого заплатил за такое возвышение – он вечно бил меня по голове и обращался хуже, чем с собакой. Взамен того, что он научит меня грамоте, я, как выразился хозяин, должен буду «присматривать» за молодым человеком. Я тупо пялился на него и не мог уразуметь, что он себе думает. Я был всего на несколько лет старше Мингуилло. К тому же, чтобы «присматривать» за ним, и десяти пар глаз будет мало, а у меня, как вы уже знаете, были проблемы с головой.
    Но хозяин подкупил меня, он нанял учителя для моей глупой башки. Поначалу я составлял списки белья, которое нужно отдать в стирку. А потом хозяин заявил:
    – Я должен вернуться в Перу. Напиши мне, когда сможешь. И не бойся, Джанни. Ты слишком чувствительный парнишка. Тебе надо отрастить толстую кожу и закалиться. Кроме того, Мингуилло совсем необязательно знать о том, что ты умеешь писать.
    Нет, уж он-то никогда не узнает. Об этом я позаботился в первую очередь.
    Ну, я и сделал, как приказал старый хозяин. По крайней мере попытался. Я закалился и обзавелся такой толстой кожей, что научился скрывать свои чувства, но ведь я был не настолько благороден или велик, чтобы совсем ничего не чувствовать.
    По правде говоря, в это время я начал интересоваться женщинами. Поначалу-то мне думалось, что чувства – это все, но, похоже, во мне оказалось больше от матери, чем я считал, потому как вскоре я перешел к прикосновениям. Но я никогда не был таким беспутным, как мать, и я так и не… тогда, во всяком случае… словом, я не нашел девушки, которая смогла бы понять мою невинную дружбу с Анной или которая не ревновала бы меня к Марчелле. Некоторых девушек привлекало то, что их домогается целый лакей-камердинер, вдобавок еще и умеющий писать. И так продолжалось… в общем, долго. Несколько лет.
    Читать я научился довольно скоро, а вот писать – это стало для меня настоящей пыткой. Я мог складывать буквы в слова, но целые предложения у меня не получались, хоть ты тресни. И до сего дня при виде пера меня охватывают страхи и сомнения. Перо в руку, мозги наружу. И до свидания. Вот так и было со мной. Козел танцует лучше, чем я пишу письма. Впрочем, вы сами во всем убедитесь.
    Мне следовало о многом написать моему старому хозяину, мастеру Фернандо Фазану. О том, я имею в виду, что происходило в Палаццо Эспаньол во время его долгого отсутствия. Теперь мне хочется плакать, когда я думаю о том, почему не сделал этого. Что ж, я пишу об этом сейчас, жалкий глупец.

Марчелла Фазан

    Правда заключается в следующем. К тому времени, как мне исполнилось шесть, я уже поняла, что единственным наказанием для Мингуилло за его преступления может стать только смерть.
    Вот так. Очень просто. Боль тоже проста.
    Боль от булавки, спрятанной в моем хлебе, боль от дергания за волосы, боль от укуса сколопендры, тайком подброшенной мне в постель. С каждым таким случаем, который причинял мне одну лишь боль, я понемногу умирала, потому что разучилась чувствовать себя в безопасности в этом мире.
    Портрет моей сестры Ривы висел в бельэтаже. Иногда я заставала перед ним кого-нибудь из слуг, тихонько вытиравших слезы. А моя мать всегда подчеркнуто глядела в сторону, проходя мимо рамы, задрапированной черным шелком. В туманных глубинах моих детских воспоминаний почти затерялся образ отца, глядящего на Риву и с отчаянием качающего головой, и Джанни, громко ругающегося у него за спиной.
    Я начала понимать, что смерть Ривы как-то связана со злыми выходками и безнравственностью Мингуилло и что с этим ничего нельзя поделать.
    Джанни и Анна лишь подтвердили мои догадки, когда сердито и беспомощно бормотали проклятия себе под нос, смазывая и бинтуя мои порезы и синяки. Из сказанного ими я твердо усвоила одно: если Мингуилло решит медленно убить меня, никто во дворце не посмеет остановить его. Кроме того, милое, но изуродованное лицо Анны каждый день напоминало мне, что ждет любого, кто посмеет встать у моего брата на пути.
    Полагаю, родители мои попросту боялись его и говорили о нем, даже в моем присутствии, только шепотом, как отзываются дети о страшном чудовище, которое прячется под кроватью. Или отец с матерью считали меня глухой только потому, что иногда мочевой пузырь подводил меня? Они обсуждали меня и моего брата с убийственной откровенностью, не обращая на меня никакого внимания. Хотя разве вам никогда не приходилось сталкиваться с тем, что людям, страдающим каким-либо физическим недостатком, глухота приписывается как нечто само собой разумеющееся?
    Протестовал только Пьеро, говоря:
    – Мальчишка должен на себе ощутить хотя бы часть той боли, что он причиняет остальным. Фернандо, Доната, неужели вы не видите, к чему ведет ваше безразличие?
    Отец протестовал:
    – Видишь ли, Пьеро, я предпринимаю кое-какие шаги… – Но в глазах его читалась отчужденность.
    Пьеро хотел всего лишь приструнить Мингуилло, а вот мой собственный юный рассудок в поразительной прямоте детства вынес ему совсем иной приговор. Я знала, что Мингуилло заслуживает смерти. Но столь же ясно понимала, что очутилась в безвыходном положении. Мои родители не могли позволить себе, чтобы с их единственным сыном обошлись как с бешеной собакой, пусть даже и были о нем невысокого мнения.
    К тому же выяснилось, что наказание лишь подталкивает моего брата к тому, чтобы еще сильнее ущемлять меня. Хуже того, у меня складывалось впечатление, что робкие упреки родителей как бы реабилитировали его преступления и нередко приводили к тому, что он или избивал Джанни и других слуг, или же издевался над ними и унижал их.
    Поэтому, храня молчание, я старалась сберечь собственное достоинство и не подвергать своих друзей опасности. Я прикидывалась глухой, когда Мингуилло оскорблял меня или требовал исполнить очередную его прихоть. И какую бы гадость по отношению ко мне он ни совершал – я рисовала и записывала ее в своем дневнике, не говоря окружающим ни слова. Я рисовала самых отвратительных тварей, и каждая из них олицетворяла собой какое-либо издевательство или проступок Мингуилло. А потом я складывала листы так, что его образ всегда оказывался внутри.
    Время от времени, пользуясь случаем, я пробиралась к нему в комнату, где и прятала свои рисунки в нише позади его огромного гардероба, который размерами не уступал каменному дому. Мне приходилось ложиться на спину, чтобы проползти между его выгнутыми ножками и дотянуться до глубокой, пыльной и прохладной ниши за его дубовой стенкой. Мингуилло ни разу не пришло в голову обыскать собственную комнату.
    Мои подробные и красноречивые дневники оказались недоступны для него. Мое молчание сбивало его с толку. Конечно, в той опасной игре, которую мы вели, это были слабые козыри, но они оставались единственными, какие были у меня на руках.

Джанни дель Бокколе

    Я обзывал себя всякими крепкими словечками: «лизоблюд», «бесхребетный анчоус» и «трус». Потому как дела у нас шли все хуже и хуже. С каждым прошедшим месяцем Мингуилло все больше превращался в дикаря, в котором не оставалось ничего человеческого. Но однажды глаза Ривы взглянули на меня с портрета, когда я шел по коридору. И той же ночью, ощущая на своей шее теплое дыхание маленькой Ривы, я принялся излагать свои страхи на бумаге. Ох, и нелегкое же это дело, доложу я вам!
    Я передал письмо с торговцем бренди, с которым познакомился в одной ostaria[37] в Риальто. Он как раз отправлялся и Арекипу, чтобы проверить своих агентов и фабрики, намереваясь обойти установленные испанцами торговые запреты. Рябинки, оспины и впадины на его лице во весь голос кричали: «Я уже переболел всем, чем можно!»
    Впрочем, покинуть Венецию вам удалось бы без проблем – а вот вернуться обратно вышло бы не так легко.
    Слуги скинулись и дали мне денег, чтобы оплатить передачу письма. «Это все, что у нас есть», – сказал я господину Рябому Торговцу, вручая ему кошель с монетами и нашу веру.
    Я проводил его до корабля, а потом помахал рукой вслед, желая ему и нашему письму доброго пути в Южную Америку.
    В своем письме я подробно разобъяснил, что Мингуилло вытворяет с Марчеллой, причем слуги боятся сказать ему хоть словечко поперек, а девочка сама хранит странное и непонятное молчание, и еще – и это было самое трудное – что хозяйка дома смирилась с поведением своего сына. Стая червей в лице дядьев и теток, сидящих по норам в своих гнилых апартаментах, разумеется, не заслуживала упоминания. Они вели себя тише воды, ниже травы, только чтобы не разозлить Мингуилло, как будто он был законным наследником и держал в руках ключи от их домов.
    В подробностях я запутался, перескакивал с одного на другое, как болтливая обезьяна, но даже полному идиоту этого было бы достаточно, дабы уразуметь, что я пребываю в отчаянии и что его маленькой дочурке грозит нешуточная опасность.
    В конце концов, он сам просил меня писать ему.
    Если это письмо не заставит моего хозяина, мастера Фернандо Фазана, воротиться из Арекипы, карантин там или не карантин, значит, он не заслуживает быть отцом такого маленького ангела, как Марчелла Фазан.

Мингуилло Фазан

    Подобная задержка объяснялась красной печатью с головой льва святого Марка и буквой «S».[38] Письмо прошло spurgata[39] в карантине, проведя последний отрезок своего путешествия на острове Лазаретто Веккио, где его вскрыли и окурили дымом. Штамп означал, что власти сочли письмо не зараженным желтой лихорадкой, чумой и проказой. К несчастью для меня, почерк отца ничуть не пострадал от подобной обработки.
    Но гораздо больше мне повезло в том, что я успел перехватить его, прежде чем оно попало на поднос с завтраком для матери. Прочтя его, я ощутил, как волосы на голове у меня встали дыбом, а нога принялась выстукивать нервную дробь по мраморному полу под моим столом.
    Отец приказывал матери организовать медицинское обследование их сына Мингуилло священниками-врачами на острове душевнобольных Сан-Серволо.
    «…Мне стали известны некоторые последние события. Он явно не в своем уме, Доната, – писал мой отец. – Этим следует заняться немедленно ради блага нашей семьи. Его разум развивается не так, как у нормального человека».
    Я едва успел пробежать письмо глазами, как воображаемый порыв ветра подхватил его и через окно унес вниз по Гранд-каналу. Оно так быстро исчезло из виду, что любопытная мартышка не успела бы пересчитать пальцы у себя на ногах.
    Из окуренного дымом письма я узнал, что отец каким-то образом осведомлен о моих маленьких играх с Марчеллой. Это означало, что в доме завелись шпионы и предатели. Что, в свою очередь, предполагало проведение расследования.
    Я начал с моей дорогой мамочки, за которой установил тщательное наблюдение. Увы, это была явно не она. Я обнаружил, что у меня нет никаких причин подозревать и нашего священника, и симпатичных и напыщенных лекарей Марчеллы. Слуги были неграмотны. Ну, так откуда же отец мог узнать о моих проделках в своем далеком Перу? Оставались кое-какие неясности. Я не мог прикоснуться к Пьеро Зену, хотя и подозревал его.
    Используя желтую лихорадку и карантин в качестве прекрасного предлога, мой родитель продолжал болтаться без дела в Перу. Разумеется, он полагал, будто своим письмом исполнил обязанности по отношению ко мне и моему предполагаемому безумию. Но он не знал, что его ценные указания плывут вместе с отбросами тысяч уборных вниз по Гранд-каналу.
    Месяц проходил за месяцем, не доставляя мне никаких неприятностей. Моя тревога понемногу улеглась. Каждый вечер я насильно кормил сестру арбузом, уверяя ее, что красные сочные дольки – это именно то, что ей нужно для полного счастья, пусть даже ее мочевой пузырь переполнялся при этом. В продуваемой насквозь спальне по моему распоряжению ей была предоставлена лишь маленькая глиняная жаровня с несколькими жалкими углями, так что она даже не могла согреть свои почки.
    – Так ей будет лучше, – заявил я, взмахом руки, в которой была зажата чудесная книга в кожаном переплете, успокаивая протесты слуг.
    Они не знали, что это была «Жюстина, или Несчастья добродетели», авторство которой принадлежало многоуважаемому (по крайней мере мной) маркизу де Саду.
    Хотя даже слуги ненавидели меня, книги любили и передавали из рук в руки своим друзьям. Де Сад познакомил меня с Руссо, который, в свою очередь, привел меня еще к одному интересному малому по имени Томас Дэй. Сей предприимчивый англичанин удочерил девочку-найденыша, вознамерившись сделать из нее достойную супругу для себя. Его Сабрина подверглась многим творчески разработанным воспитательным методам. Например, она была обязана научиться стоицизму, когда на руки ее капал расплавленный воск. А самообладание она обретала, позволив своему наставнику стрелять ей дробью между ног по юбкам.
    Мне было нетрудно обзавестись ружьем, а вот отыскать укромное местечко, чтобы поупражняться во владении им, оказалось намного сложнее. Все долгое лето я раздумывал над этим, воображая, как пуля пробивает белье навылет, словно маленький черный кролик, выскакивающий из засыпанной снегом норки.

Доктор Санто Альдобрандини

    Однако же моя война с болезнями и болячками продолжалась. Но теперь я лечил пациентов не в полевых условиях под огнем противника, а в страдальческом уединении их постелей в хижинах или дворцах. Меня очень трогало то, что бедняки просили у меня прощения за то, что их болезни столь обыденны, «после всего, что вы повидали на поле боя, доктор». А богатые приводили меня в ужас тем, что, не испытав на себе тягот войны, смаковали самые ничтожные симптомы своих хнорей, ожидая от меня колоритных названий для них и еще более оригинального лечения, словно болезнь для них была лишь очередным развлечением. Мне редко доводилось заниматься главами семейств. Этим людям некогда болеть: для Этого они слишком заняты. Зато их дети, находящиеся на содержании родителей, кузены и племянники, изнывающие от скуки под бархатными одеялами с разрезным ворсом, часто становились моими клиентами. Подобно глистам, эти приживалы вполне уютно чувствовали себя в домах своих щедрых хозяев, безжалостно вытягивая из них все соки, пока не наступала смерть. И тогда они демонстрировали редкие вспышки энергии, подыскивая себе новую, еще полную сил жертву, в которую можно было вонзить свои ядовитые челюсти. Эти сыновья, дочери, кузины и племянники не чурались ни ядов, ни коварных удушений.
    Согласно моему диагнозу, личинки некоего микроскопического существа, обитавшего в теплой воде, проникли сквозь кожу ему в кровь, а потом осели в заднем проходе и мочевом пузыре. В этих гостеприимных местах они отложили собственные яйца и образовали колонии сыновей, дочерей, кузенов и племянников, поколения которых будут жить столько, сколько проживет человек, их приютивший.
    Наполеон провозгласил себя императором в 1804 году. Ему исполнилось тридцать шесть, и он находился в самом расцвете сил. Или, по крайней мере, мог бы находиться, если бы паразиты, поселившиеся в нем, дружно не пожирали бы его внутренние органы, а вместе с ними и его жизненную силу. Через четыре года он отрастит маленькое бледное брюшко, начнет лысеть и, что самое плохое, лишится своей знаменитой способности обходиться без сна. Он станет чрезмерно словоохотливым там, где раньше хранил пугающее молчание. Его способность молниеносно принимать решения и претворять их в жизнь тоже испарится – не исключено, что ее высосут сотни крошечных ртов, грызущих его изнутри.
    Следующий, 1805 год, я запомню надолго – во-первых, потому, что меня вызвали лечить гноящиеся раны некоего Маттео Казаля, сумасшедшего, попытавшегося распять себя.
    И, во-вторых, потому что именно в этом году я впервые встретился лицом к лицу с юной Марчеллой Фазан.

Джанни дель Бокколе

    Как ни горестно признавать, но письмо, которое я написал с такими мучениями, не возымело никакого действия. Мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, в конце концов ненадолго воротился из Перу, но ни разу не упомянул о нем. Может статься, мое письмо попросту затерялось в пути? Или же мой почерк оказался нечитабельным? Не исключено, что он вовсе не поверил мне и не обратил на него внимания. Или просто не захотел поверить? Он обращался со мной с прежней добротой, как в старые времена, правда, став чуточку печальнее и рассеяннее, чем раньше. Мой старый хозяин явно пал духом. Очевидно, сердце у него болело или, как шептались слуги, находилось в другом месте.
    Но, где бы ни находилось его сердце, на сына он тоже не смотрел. И не предпринял никаких шагов. Не взял его за шкирку и не встряхнул, дабы вселить в него хоть капельку страха Божьего.
    Мы попытались открыть ему глаза на маленькую дочку, но не всегда были рядом. Когда семейство выезжало в деревню, на виллу в Бренте, там их ждали местные сельские слуги. Они были ленивыми и неповоротливыми, эти тупицы, к тому же ничего не знали.
    Представляете, что они удумали, дабы уладить ее маленькую неприятность? Мне рассказали об этом уже после того, как… Они дали ей лисью мазь, вот что. Деревенское лекарство, бабьи выдумки, для женских внутренних болезней, если так можно сказать. Можно не сомневаться, что Марчелла, не желая обидеть этих простаков, улыбнулась и сказала «спасибо», когда служанка принялась намазывать ее снадобьем, сваренным из жира и костей лисицы, с добавлением прогорклого масла и смолы. Марчелла, разумеется, позволила нанести это варево на свои женские части и даже не поморщилась от жуткого запаха, чтобы не расстроить девчонку. Вот такая она была, наша Марчелла. Конечно, может, она и сама втайне надеялась, что это средство поможет ей, потому как в те дни наша девочка еще хотела верить в лучшее.
    Лисья мазь! Проклятые извращенцы, а ведь от них одно и требовалось – не оставлять ее ни на минуту, только и всего.
    Где, будь они все прокляты, их черти носили, эту тупую деревенщину, когда он все-таки добрался до нее?
    – Ну-ка, говори, – потребовал я от деревенского лакея, когда тот попался мне на глаза, – не то я волью тебе в глотку перуанскую настойку. Она похожа на китайское масло, только жжется намного больнее.
    Не дай бог, чтобы с вами случилось нечто подобное, вот что я вам скажу.

Мингуилло Фазан

    Канительный и требующий кропотливой проработки вопрос управления был изъят из наших белых рук и передан в испятнанные чернилами пальцы мелких чиновников, которые чувствовали себя как рыба в воде в крючкотворстве и многообразии мелких формуляров и статутов. Мы же лишь пожали плечами и продолжали заниматься своими делами, то есть развлекались дальше. Мы уже привыкли к тому, что стыдимся самих себя. Сидя в теплой ванне собственных испражнений, мы перестали чувствовать неприятный запах своего позора.
    Желтая лихорадка отступила. Мой отец вернулся из Арекипы, в легкой форме переболев черной оспой. Он испробовал на себе одну из этих новомодных вакцин. Но, вместо того чтобы передать ему привет и уйти, болезнь задержалась, правда ненадолго. Он постарел и ослаб. И, напротив, я ощущал прилив жизненных сил всякий раз, когда видел его сгорбленную фигуру у шлюзовых ворот, ведущих к берегу.
    Он ни разу не упомянул о своем письме, том самом, в котором приказывал матери отдать меня хирургам на растерзание, чтобы они осмотрели мои мозги и исследовали кровь на предмет спор безумия. Впрочем, при всем желании он не мог заподозрить, что с ним случилось на самом деле: многие письма попросту терялись или приходили в нечитабельном состоянии после карантинной их обработки уксусом или дымом. Если он и говорил о нем с матерью, то, очевидно, в таком месте, где я не мог их подслушать. В любом случае, я был уверен, что она яростно воспротивилась бы подобной перспективе. Папаша умотал бы обратно в свою Южную Америку, а она осталась бы здесь, хлебнув позора за сына, запертого где-нибудь на чердаке или на острове Сан-Серволо для душевнобольных. Ее дражайшая подруга графиня Фоскарини никогда бы не позволила ей забыть об этом.
    Жизнь вернулась в некое подобие прежнего, нормального русла. Весной и зимой меня каждый день отвозили на гондоле в колледж Святого Киприана на острове Мурано, где обучали чтению, письму, арифметике, французскому, английскому и латыни.
    Впрочем, случилась небольшая заминка, когда некий дерзкий чиновник Департамента охраны здоровья прислал резкое письмо моим родителям, в котором в грубой форме требовал, чтобы я не бродил невозбранно по Венеции «без сопровождения ответственных лиц». Не знаю, какая из моих маленьких шалостей подвигла его на это, но читатель может не сомневаться, что таковых было множество.
    С июня по октябрь наше семейство по-прежнему выезжало на виллу, расположенную на материке, где имелся чудесный сад в английском стиле с аккуратно подстриженными кустами и клумбами роз. Отдых для меня прошел в трудах праведных, поскольку никто не запрещал мне ловить в силки певчих птичек и поступать с ними так, как заблагорассудится, при условии, что я потом отдавал их тушки повару, который жарил их с розмарином. Марчелла, как наверняка и ожидал сентиментальный читатель, распустила сопли при виде такого количества зелени. Она обожала бродить по окрестностям с карандашом и листом бумаги, рисуя деревья, цветы и нашу живописную голубятню с ее воркующими обитателями.
    Быть может, сладострастный читатель захочет сейчас расслабить узел галстука и расстегнуть верхнюю пуговицу.
    В то лето 1805 года Марчелле исполнилось девять. Мне же стукнуло двадцать один, и я впервые познал радости интимного общения со служанкой, деревенской толстухой, подмышки и низ живота которой густо заросли шерстью. Немцы говорят: «Там, где волосы, там и удовольствие»: я провел пальцами по волосам до того места, где они становились жесткими и курчавыми, и от души потрудился над ее самой сокровенной щелочкой и ее маленьким стыдным язычком, пока она смотрела на меня во все глаза и почти не плакала. За несколько монеток я все лето ковырялся в ее юбках два раза по утрам и три раза – по ночам.
    Любознательный читатель поинтересуется: почему я ждал так долго, чтобы взгромоздиться на девчонку? Думаю, что обезоружу его своим признанием: у меня возникли некоторые трудности с тем, чтобы заставить моего дружка встать в первые несколько сот раз или около того. Венецианские шлюхи потешались надо мной. Служанки в Палаццо Эспаньол были слишком умны и быстроноги, чтобы остаться со мной наедине. И только в этой деревенской дурочке я нашел возбуждающую смесь отвращения и покорности, которая помогла мне добиться желаемого. И, раз начав, я уже не мог остановиться. После этого случая все комнаты моего воображения были облицованы мягкой человеческой кожей. И пусть моя собственная была не очень хорошей, но мне в ней было покойно и уютно, и стало еще лучше, когда теперь я мог оказаться в чьей угодно.
    Прекрасные жаркие месяцы пролетели для меня как один день. Так что я даже растерялся и расстроился, когда первая же осенняя caccia[41] принесла к нашему порогу отличного окровавленного оленя, а это означало, что пришла пора возвращаться в Венецию.
    В тот год Марчелла не вся вернулась в наш palazzo – одна ее небольшая частичка осталась в деревне.

Сестра Лорета

    Но однажды утром за завтраком в куске масла на столе в трапезной мне было видение. В нем желтый и лоснящийся епископ Чавес де ла Роза сцепился в смертельной схватке с птицей, похожей на голубку. Какое взбивание, клевание и удушение узрела я в том куске масла!
    Потом, придя в себя, я обеспокоилась. Для чего епископу понадобилось вступать в борьбу со Святым Духом в виде голубки? Быть может, я сделала ошибку, когда решила поддержать его усилия, направленные на проведение реформ в Аре-кипе? Быть может, его неспособность возвысить меня была свидетельством некоей тайной развращенности? И не она ли помешала ему осуществить свои планы? Быть может, Господь покарал его, ущемив и заклевав его амбиции?
    Как выяснилось впоследствии, мое видение оказалось пророческим. Вскоре все заговорили о том, что епископ Чавес де ла Роза покидает город, не сумев довести до конца ни одну из начатых им реформ. Внебрачное сожительство и прелюбодеяния расцвели в Арекипе еще более буйным цветом, чем раньше. О чем еще можно говорить, если даже вышеупомянутый венецианец Фернандо Фазан усыновил незаконнорожденного ребенка своей любовницы Беатрисы Виллафуэрте. Эта женщина и ее подрастающий бастард по-прежнему купались в роскоши, каждое воскресенье посещая мессу в монастыре Святой Каталины. Беатриса Виллафуэрте упорствовала в своем желании показываться на людях в венецианской шали глубокого винного цвета. А епископ Чавес де ла Роза позволил ей и ее ребенку причащаться, как если бы они были добропорядочными христианами.
    Понемногу я перестала упоминать епископа. Занятые своими суетными мирскими развлечениями, мои сестры не заметили происшедшей во мне внутренней перемены.

Мингуилло Фазан

    Но эту часть я, пожалуй, опущу: в день, когда все произошло, мне было не до научных терминов. Да, действительно, я был сыт по горло этим маленьким-но-таким-требовательным мочевым пузырем, из-за которого все наши семейные экскурсии то и дело прерывались, и схватился за ружье в порыве раздражения, вовсе не намереваясь преподать ей урок хороших манер. Я был сам не свой, учитывая скорое предстоящее возвращение в Венецию, где я буду лишен приятных погружений в темные уголки волосатой служанки и где меня вновь ожидало унылое и серое городское существование с его скучными ограничениями и тупым и нездоровым присутствием австрийцев, которые ненавистно и постыло напоминали о нашем падении.
    Чем дольше я размышлял над этим, тем сильнее мне казалось, что слабость здоровья Марчеллы – мой персональный крест, который мне предстоит нести на себе. Из-за нее я даже не мог прогуляться по городу, чтобы насладиться хотя бы безвкусными тенями удовольствий, которые остались венецианцам в наш позорный век. Потому что слишком часто мочевой пузырь Марчеллы обрывал экскурсию на самом интересном месте. Если Марчелла не могла пойти куда-либо, то, по какой-то чудовищной несправедливости, я тоже должен был оставаться дома. Потому что, как наверняка помнит читатель, благодаря педантичному члену городского магистрата мне не дозволялось появляться на публике без сопровождения. Не было такого слуги, которого можно было бы посулами либо угрозами заставить сопровождать меня в одиночестве, так что волей-неволей все экскурсии приходилось совершать in famiglia.[42] Я даже не мог самостоятельно сходить в театр марионеток на Сан-Муазе, где мне так нравилось смотреть, как деревянные мужья колотят своих тряпичных жен молотками.
    Воспоминания о прошлом Вербном воскресенье жгли мне душу как огнем. В тот день я угрюмо слонялся по дому, не зная, куда себя девать. Зрелища торжественного шествия я был лишен из-за очередного казуса со здоровьем Марчеллы. У нее поднялась высокая температура, ее лихорадило, и весь дом стоял на ушах, поскольку к нам пожаловали три лекаря, которые никак не могли найти общий язык, а Пьеро Зен ссорился со всеми сразу. А она была чрезвычайно довольна собой и окружающими, лежа в постели, обложенная подушками и с альбомом для рисования в руках. Я был единственным, кому пришлось незаслуженно страдать. Вербное воскресенье было одним из моих любимых праздников. В этот день с Базилики[43] – мозаика которой светилась в лучах солнца, словно разноцветный манускрипт, – выпускали множество голубей. Простой народ ловил их и мог делать с ними все, что душе угодно, если только чайки с залива предварительно и основательно не прореживали птичью стаю. Во всеобщей суматохе мне всегда удавалось ускользнуть от своих опекунов на несколько драгоценных минут. Никто не обращал внимания на молодого аристократа, направлявшегося в укромное местечко с двумя или тремя голубями под мышкой.
    Да, Марчелла выбрала неудачный момент, чтобы встать у меня на пути в тот золотистый осенний день в Бренте. Когда она шла по двору с неизменным альбомом для рисования в руках, я сказал себе: «Она не дойдет туда, куда собралась с этой самодовольной улыбочкой на лице, о нет!»
    Искушенному читателю, без сомнения, знакомо это чувство – бывают такие моменты, когда тело посылает кровь обратно к сердцу. Я начал размышлять над тем, какую бы отметку оставить на смазливой мордочке своей сестры.
    Все лето напролет я грезил экспериментами Томаса Дэя с нижними юбками и мушкетом. Направляясь с охотничьим ружьем в сад вокруг нашей виллы, я уже обдумывал правдоподобное объяснение. Оно заключалось в следующем: когда она присядет, чтобы облегчиться, громкий звук выстрела привьет мочевому пузырю Марчеллы невольный страх и отвращение к непроизвольному опорожнению. Я уже раскрыл книгу Томаса Дэя на нужной странице, дабы продемонстрировать чистоту своих намерений и несокрушимый ход мысли. Читателю не следует забывать и о том, что несправедливое завещание отца не шло у меня из головы. Он снова вернулся в город по делам, сопровождаемый моей матерью и ее цирюльником. Если мужчина пренебрегает своей семьей, ему придется как-то заплатить за это.
    – Будет немножко неприятно, – прошептал я себе под нос.
    Маленький черный кролик, окруженный красным ореолом, вылетел из-под снежно-белых нижних юбок.
    Впрочем, не вся кровь принадлежала ей. Ружье резко дернулось у меня в руках, и от затвора отлетел кусок металла, прихватив с собой большую часть моего указательного пальца.
    Из дома высыпали слуги, как могильные черви из трупа. Никто не пожелал обратить внимание на мою оторванную фалангу. Они столпились вокруг Марчеллы, всхлипывая и причитая. Девчонка же лежала молча, не хныча и не жалуясь, и вскрикнула только один раз, когда ее переложили на деревянные носилки, чтобы перенести в просторный холл. Я поплелся вслед за ними.
    Слуги не придумали ничего лучшего, как остановить кровотечение грязным носовым платком. А я поднялся на хоры,[44] чтобы оттуда наблюдать за происходящим внизу.
    Вскоре прибыл важный доктор Руджеро, которого сопровождал молоденький ученик, явно полное ничтожество. Доктор решительно протолкался сквозь толпу плачущих слуг, выражая досаду нетерпеливыми восклицаниями и властно распорядившись принести горячую воду и чистые тряпки. Молодой человек осмотрел рану и с пафосом потребовал того же. Как выяснилось, после моего выстрела пуля попала Марчелле в колено под неприятным углом. Осколок свинца раздробил коленную чашечку, разорвав ткани и сухожилия всего сустава целиком. Доктор с гордым видом извлек из саквояжа необычного вида пинцет с изогнутыми зубчиками.
    – Вы слышите меня, дитя мое? – обратился он к Марчелле, которая лежала молча, если, конечно, не считать легкого стука, с которым капли крови падали на каменные плиты пола.
    Она была единственной, кто не плакал, не считая меня, сидевшего вверху, на галерее. Я сунул в рот обрубок пальца и сосредоточенно сосал его, пока она лежала внизу, неподвижная, как мраморная статуя святой, и ее мученический крест алел у нее на ноге.
    Взгляд ее открытых глаз нашел меня на галерее. Она, не отрываясь, смотрела на меня, пока я вдруг не ощутил, как к горлу у меня подкатили тошнота и страх. Кожа у меня на лице натянулась, и нога принялась нервно выстукивать дробь по полу. Я любил наш деревенский дом совсем не так, как Палаццо Эспаньол. Он не желал быть мне отцом и защитником. Здесь я не чувствовал себя в такой безопасности, как в Венеции.
    Но ш-ш! Хирург склоняется к моей сестре, чтобы прошептать что-то ей на ушко.
    Представляю, как, наверное, и сопереживающий читатель, что Руджеро сказал:
    – Предупреждаю: будет немножко больно и неприятно.
    Она кивнула. Я перегнулся через перила, глядя, как он укладывает ее тело в то же самое положение, в котором оно находилось, когда в него попала пуля. Затем он вывернул сустав и сбрызнул горячим солевым раствором рану, фрагменты кости и хрящей, сгустки крови и обрывки ее нижних юбок. Наконец, он полез в рану своим необычного вида пинцетом.
    Альбом с громким стуком выпал из руки Марчеллы на каменные плиты пола. Я понял, что она сжимала его изо всех сил, чтобы не закричать.
    Я с изумлением отметил, что этот звук заставил юного помощника лекаря обратиться в статую и начисто позабыть о своих обязанностях. Из этого бледного и изнуренного юноши никогда не выйдет настоящего хирурга! Марчелла моментально обеспокоилась его состоянием и принялась умолять слуг принести ему воды. А потом в миску хирурга с лязгом упали кусочек свинца и обломок кости, и она тоже лишилась чувств.

Доктор Санто Альдобрандини

    Руджеро никогда не упускал возможности выставить меня неучем, особенно в благородных домах. Ему нравилось изображать меня полным несмышленышем в хирургии, которому следует разжевывать все, что нужно сделать, тогда как он, в сравнении со мной, выглядел настоящим светочем врачевания. Кроме того, подобная тактика позволяла ему щегольнуть знанием медицинского жаргона перед своей аудиторией. Там, где вполне хватило бы простых слов, которые позволили бы внести нужную ясность в состояние больного, Руджеро прибегал к помпезным фразам и латыни. Украшенный фресками холл виллы Фазанов, разумеется, стал для него театром мечты.
    Мой хозяин тут же решил не проводить ампутацию. Он почистил и забинтовал рану, наложил турникет, воспользовавшись раствором календулы, чтобы остановить кровотечение. Я же был занят тем, что смешивал наш верный боевой бальзам из коры терпентинного дерева и мироксилона перуанского, смачивая тампоны в терпентиновом масле и доставая жгуты кудели, в которые был завернут порошкообразный купорос.
    – Смотри, мальчик мой, – регулярно инструктировал он меня через короткие промежутки времени, – надо делать вот так.
    Огромный холл освещали восторженные глаза зрителей. Руджеро оставалось только сожалеть, что благородные родители нашей пациентки отбыли в Венецию. Что до меня, я мысленно удивлялся тому, как граф и графиня рискнули оставить такую маленькую девочку на попечение слуг. Но потом решил, что в городе, должно быть, дают грандиозный бал.
    Я еще не разглядел толком верхнюю часть тела девочки, которую закрывала от меня внушительная фигура моего хозяина. Но я обратил внимание на то, что ее элегантные маленькие туфельки – забрызганные кровью – были меньше моей ладони.
    Когда мы приподняли ее ногу, на пол упал и раскрылся большой альбом для рисования. Я мельком увидел карандашный портрет слуги в ливрее. В простых чертах его лица прослеживались умелая рука художника и любовь. Именно в это мгновение я поднял глаза над коленями девочки, и тут мой хозяин погрузил пинцет ей в рану.
    Я опростоволосился самым позорным образом.
    Когда Руджеро рявкнул: «Лигатурная игла!» – я не смог ни пошевелиться, ни открыть рот. Я молча стоял, ошеломленно глядя в лицо девочки, и голос моего хозяина долетал до меня откуда-то издалека, словно на голову мне надели плотную войлочную шапочку. Руджеро повторил свое распоряжение, но я по-прежнему не мог двинуть и пальцем. В конце концов Руджеро оттолкнул меня локтем и сунулся в наш комплект ножей и игл сам, шаря в нем нетерпеливой рукой. Я отступил на шаг и споткнулся о железную миску с кровью и осколками костей, и та с лязгом отъехала по каменному полу.
    Еще до того, как у меня окреп мальчишеский басок, я уже сопровождал своего хозяина на поле боя, видел мужчин, распоротых от шеи до паха и от бедра до бедра. Я, не морщась, ковырялся во вздрагивающей плоти в поисках пуль. Так почему же сейчас я вдруг позабыл все, чему научился в своей профессии?
    И отнюдь не размозженное колено заставило меня лишиться дара речи. Это было лицо изуродованной девочки, которая наверняка останется калекой. Мне еще никогда не приходилось видеть такой чистой кожи, по которой безошибочно угадывалась неиспорченная натура ребенка. Мне было всего шестнадцать, и до сих пор мне не приходилось лечить детей аристократов, вообще девочек в таком возрасте. Наполеон не сподобился подбросить нам таких пациентов. Я поразился чувству нежности, которое охватило меня впервые с тех пор, как я лечил своих маленьких товарищей по несчастью в монастыре. С того времени у меня не было возможности поупражняться в дружбе, не говоря уже о сердечной привязанности. Об этом позаботились два года, проведенные в бродяжничестве на улицах, и раздражительный нрав Руджеро.
    Я успел бросить на нее всего лишь один долгий взгляд, пока солнечные лучи скользили по фрескам на стенах и ласково перебирали мягкие волосы нашей пациентки. Она встретила мой взгляд и улыбнулась. У меня вырвался беззвучный стон. Я чувствовал себя так, словно предложил пустой стакан муранского стекла человеку, умирающему от жажды. Маленькая девочка выглядела не старше девяти лет, но, тем не менее, у меня появилось ощущение – и это самое странное из всего, что случилось тогда, – будто она по-матерински пожалела меня. Я чувствовал себя так, словно знаю ее уже много лет, с самого рождения, и что могу, как нечто само собой разумеющееся, воспринимать ее нежность и чувство юмора. Такого со мной не случалось никогда.
    В тот день я так и не увидел ее брата.
    К тому времени, как я наконец опамятовался, девочка сама благополучно лишилась чувств. Руджеро заставил лакея подержать ее раненую ногу так, чтобы он смог сшить поврежденные артерии, после чего соединил разорванную плоть сначала пластырем, а потом и ниткой. Видя, что в моих услугах больше никто не нуждается, я потихоньку выскользнул наружу из большого холла, вернувшись к нашей рессорной двуколке, где и спрятал свой позор за крупом лошади.
    Руджеро поколотил меня, когда мы вернулись к нему в комнаты. Я поставил его в неловкое положение в благородном доме.
    Как оказалось впоследствии, это стало лишь началом того, что я готов был вынести – с радостью! – для Марчеллы Фазан.

Мингуилло Фазан

    Но по какой-то причине гангрена пощадила Марчеллу.
    Моя сельская красотка заявила мне:
    – Ваша сестра чересчур чиста для того, чтобы гнить. Так говорят на половине слуг.
    Она не скоро забудет пощечину, которой я наградил ее после этих слов. А потом я взгромоздил ее на себя и насадил на свою морковку. Слезы ее капали мне на лицо, и именно тогда мне в голову пришла блестящая идея насчет «Слез святой Розы», о которых терпеливый читатель узнает в свое время.
    В отличие от Марчеллы, моя собственная плоть оказалась оскорбительно смертной. Раненый палец сначала пожелтел, потом покраснел, а после стал черным. Я скрывал его так долго, как только мог, но мерзкий запах привлек ненужное внимание и вызвал нелестные комментарии. Онемение постепенно начало распространяться по моей руке. Все закончилось тем, что хирург Руджеро бесцеремонно отхватил его. Я лишился своего указательного пальца. Пальца, которым стучал по столу, чтобы доказать свою правоту, пальца, которым тыкал в глаз, чтобы выколоть его, и ковырялся в стыдной щелочке. Я хранил его и кожаной шкатулке, пока до него не добрались черви.
    Тем временем состояние Марчеллы продолжало улучшаться. Владелец похоронного бюро сначала недоумевал, потом надулся и прекратил свои ежедневные визиты, в отличие от слуг, которые ни на мгновение не оставляли ее одну. Отныне кто-нибудь всегда стоял на страже у ее дверей, днем и ночью, в какое бы время суток я ни подходил к ним.

Сестра Лорета

    Я единственная прекрасно понимала причины, которые вынудили епископа Чавеса де ла Розу с позором покинуть Арекипу. Так пожелал сам Господь. Теперь я понимала, что Он привел епископа в Арекипу только для того, чтобы просветить меня. Мой Небесный Супруг еще раз продемонстрировал свою любовь ко мне, ибо хотел дать мне знать, что мои видения истинны и безупречны и что в будущем я должна безоговорочно верить им, как простые смертные верят Священному Писанию.
    Разумеется, ни одна из моих беззаботных сестер не узнала о моем возвышении: ни одна, за исключением той, которая совсем недавно присоединилась к нам в монастыре. Я сочла, что замысел Божий в том и заключался, чтобы сестра София появилась в монастыре в тот же самый день – 21 октября 1805 года, – когда разрушитель церквей, дьявол в образе человека, Наполеон, потерпел поражение от британских войск на мысе Трафальгар, хотя мы, разумеется, узнали у себя в монастыре об этом благословенном событии лишь в конце года.
    Стоило мне увидеть сестру Софию за трапезным столом, как я поняла, что отныне наши жизни взаимосвязаны. И вовсе не потому, что она была чиста и мягка, как котенок, а потому, что мой Небесный Супруг и святая Роза явственно прошептали мне в глухое ухо, что я должна полюбить эту новую сестру, поскольку свыше было предопределено, чтобы мы с ней были вместе.

Доктор Санто Альдобрандини

    Руджеро посадил меня сушить струпья черной оспы, которые он собирал при малейшей возможности. У него было несколько эксцентричных теорий относительно возможного последующего применения этой коричневой коросты. Я терпеть не мог возиться со струпьями, но, занимаясь этим крайне неприятным делом, я грезил наяву о несравненной коже благородной девочки и ее потрясающей благожелательности. Руджеро, поколачивая меня, в промежутках между ударами рассказал, что, когда я сомлел, как красна девица, она думала только о том, чтобы помочь мне!
    В первый день мой хозяин, хромая, вернулся в отвратительном настроении. Наше лечение оказалось чрезмерно успешным, и девочку перевезли в Венецию, к модным городским лекарям, которые и будут практиковать на ней свое умение.
    Что они с ней сделают? В те времена венецианские доктора буквально молились на французских ортопедов. Я тайком пробрался в комнату Руджеро и подошел к полке, заставленной пухлыми томами, посвященными предмету его страсти – черной оспе, и снял с нее учебник Николя Андре де Буа-Регарда «Ортопедия: искусство исправления и предотвращения уродства у детей». Я застонал вслух.
    Лечение предполагало ношение облегающих панталон из кожи и туфлей на свинцовой подошве, чтобы заставить поврежденную ногу распрямиться из неправильного положения, в котором она оказывалась вследствие увечья. Бедро и лодыжки и необходимо омывать в ядовитом растворе масла из гусениц, смешанного с маслом лилий, настоянном на листьях и корнях алтея лекарственного, а всю ногу следует погружать в кипящий бульон из требухи, после чего облить ледяной водой, дабы заставить связки сокращаться. Затем на больную ногу следовало положить жареную селедку, чтобы вытянуть телесную жидкость. И все это необходимо проделать перед тем, как обмотать ногу бинтами, пропитанными гипсовым раствором, с последующим наложением шины из деревянных и металлических прутьев.
    Я взглянул на свое отражение в зеркале у книжной полки, чтобы понять, достаточно ли упитанным и привлекательным я выгляжу, чтобы прямиком отправиться в Венецию и предложить свои услуги в лечении дочери одного из самых богатых купцов города.
    Ответ был красноречив и не вызывал сомнений – нет.

Мингуилло Фазан

    – Из тебя никогда не выйдет толк, – равнодушно сообщил он мне мертвым голосом, словно имел в виду нечто совершенно несущественное.
    Но при этом он не сердился на меня. Смешно, но он вел себя так, словно я был душевнобольным. Он говорил медленно, как разговаривают с чужеземцами.
    – В каждой семье есть своя паршивая овца, – меланхолично обронил он. И тут я заметил, какие безжизненные у него глаза и как сильно сутулятся его плечи. – Пьеро прав… обязанность родителей состоит в том, чтобы зарыть плохое зерно там, где оно не сможет дать всходы.
    Читателю стоит отметить имя Пьеро Зена в своем дневнике, чтобы в будущем ничему не удивляться.
    Мой отец встряхнулся и с едва уловимой ноткой презрения заключил:
    – Следовательно, я не отправлю тебя в университет в Падуе, как некогда надеялся… Ты станешь домашним мальчиком. Полагаю, что моих доходов хватит на то, чтобы до конца дней моих ты ни в чем не нуждался.
    Я не удостоил его ответом, хотя в голове у меня роились беспокойные мысли. «Разве могло это стать для тебя сюрпризом, папа? И почему это я должен работать? Это ты у нас работал всю жизнь: по-моему, для одной семьи довольно и такой нелепости. И как ты мог подумать – разве что совсем не знаешь меня, – будто я мечтаю о том, чтобы жить вдали от моего обожаемого Палаццо Эспаньол?»
    Он вздохнул:
    – Мой первый сын, мой первенец, станет похож на Венецию, которой сохранили жизнь по ханжеским соображениям, но существование которой лишено практического смысла.
    Мой первый сын? Он что же, планирует обзавестись и другими сыновьями? Взгляд мой устремился к ящику стола, в котором он хранил свое завещание. Я проклял свое невезение. Я имел все основания надеяться, что несчастье с моей сестрой, которое должно было в буквальном смысле уменьшить ее значимость в его глазах, заставит отца переписать завещание в мою пользу. Похоже, эта часть моего плана пошла наперекосяк.
    Совсем как нога моей сестры. После выстрела стопа искривилась вовнутрь, словно стесняясь явить окружающему миру свою изуродованную сущность. Кровообращение в нижней конечности у нее нарушилось. Она вскоре усохла и стала похожа на хрупкую веточку. Но, в качестве компенсации, ее здоровая правая нога вывернулась наружу под неестественным углом и начала опухать, обретя форму луковицы, и так появилась хромота, от которой Марчелле уже никогда не избавиться.
    Новомодный хирург-француз притащил свои хитрые приспособления в детскую, которая вскоре приобрела стойкий Валах рыбного рынка. Однажды, проходя мимо комнаты Марчеллы, я увидел ее лежащей на диване, а на ее поврежденной конечности покоилась шипящая жареная селедка. Я бы непременно подошел поближе, чтобы взглянуть повнимательнее, но тут, откуда ни возьмись, появился мой камердинер Джанни с очередным идиотским вопросом относительно моего вечернего туалета.
    Когда же Марчелле разрешили выходить из своей пыточной Камеры, она просто таскала все эти орудия с собой. Французский хирург заключил ее ногу в плотный кожаный чехол со множеством застежек и ремешков, так что нижняя часть ее тела оказалась зажатой, словно в тисках. Для того чтобы передвигаться в такой сбруе, ей понадобились костыли.
    Ну, в конце концов, все это было мне лишь на руку. С извинениями перед Господом, разумеется, за то, что я слегка подкорректировал Его планы в отношении тела моей сестренки. Громыхая и позвякивая, словно рыцарь в полных доспехах, Марчелла никак не могла вовремя поспеть в уборную, дабы облегчить свой мочевой пузырь. Она теперь вообще никуда не могла попасть вовремя. Ночные горшки, которые она требовала, прибывали с опозданием: иногда слуги задерживались в коридорах, выполняя срочные поручения ее брата. Марчелла по-прежнему изо всех сил старалась не оконфузиться, но, увы, это не всегда было возможно. И она опустилась еще на одну ступеньку вниз по шкале функций человеческого организма.
    Тем временем никто не мешал мне на практике испробовать все до единой теории Томаса Дэя. Говоря откровенно, я даже превзошел их, изобретая новые методы воспитания, гораздо более действенные по сравнению с его собственными, которые показали свою крайнюю эффективность теперь, когда Марчелла не могла сбежать от меня. Свой читательский рацион я разнообразил трудами Пинеля о лечении французских душевнобольных женского пола. Занимательное чтиво, очень занимательное. При этом я усердно изучал работы прочих шарлатанов от медицины с их заманчивыми обещаниями.
    После нескольких месяцев примерного поведения с моей стороны даже слуги несколько ослабили свою неусыпную бдительность. В конце концов, им нужно было заботиться о собственной шкуре. Иногда, днем или ночью, моих родителей тоже не оказывалось поблизости, чтобы помешать предписанному мной лечению. Но самым главным моим союзником оставалась моя сестра. Марчелла, похоже, вознамерилась любой ценой не выдавать меня. Впрочем, я пообещал застрелить ее по-настоящему, если она это сделает.
    Я научил ее падать в обморок при одном только звуке моего голоса:
    – Умри, Марчелла!
    И она лежала бездыханная, пока я не разрешал ей ожить вновь.
    Наверное, они все ненавидели меня лютой ненавистью, но Марчелла защищала и оберегала меня своим молчанием. Как и смерть – при весьма туманных обстоятельствах – педантичного чиновника городского магистрата, который некогда постановил, что я могу выходить в город только под надежным присмотром. Что касается меня, то его эдикт благополучно скончался вместе с ним, растворившись в пене, хлынувшей с его посиневших губ. Никто в Палаццо Эспаньол не стал останавливать меня. Такое впечатление, что они были счастливы, когда я уходил из дома хотя бы ненадолго.
    И я не боялся подарков, которые они подбрасывали в мою комнату.
    Ну кого, скажите на милость, может испугать свиное сердце, пронзенное шипами и гвоздями и подвешенное над огнем в камине?

Сестра Лорета

    Красота сестры Софии была чище и естественнее, чем у сестры Андреолы. Маленькое личико моей подруги представлялось мне прекрасным белым цветком. Господь сотворил цветы для нашего удовольствия, и поэтому я наслаждалась ею. Когда она входила в мою комнату, я всегда чувствовала стеснение в груди, как бывало только во время упоения молитвой.
    Сестра София была молчаливой и неразговорчивой, но ее вид говорил сам за себя. Я знала, что она поддерживает меня во всех моих мыслях и поступках. Однажды она воскликнула:
    – Сестра Лорета, будь вы мужчиной, вы смогли бы многого добиться в этом мире!
    – Тише, дитя мое, – сказала я ей. – Есть способы сделать так, чтобы невеста Христа воссияла ярче любого мужчины.
    По-моему, она ответила следующее:
    – Вы обладаете несокрушимым мужеством, раз подвергаете свою плоть таким истязаниям и постам. Вам не страшна сама смерть! С вашей храбростью вы могли бы отправиться на войну! Кто смог бы противиться вашей силе? Вы бы развеяли в прах всех, кто осмелился бы встать у вас на пути.
    – Я должна вести войну во имя Господа здесь, в монастыре Святой Каталины, пусть даже мир ничего не знает о моем самопожертвовании.
    – Но однажды о вашем самопожертвовании непременно станет известно – вы ведь об этом думаете? – спросила она.
    И тогда я скромно потупилась, глядя на томик «Жития святой Розы», которое я к тому времени знала наизусть, в особенности последние страницы. Там шла речь о том, как после ее смерти все в Перу устыдились того, как плохо обращались с ней при жизни, и стали преклоняться перед ее величием.
    – Подобно святой Розе! – благоговейно прошептала сестра София, и, не сказав ничего, что могло бы подтвердить либо опровергнуть ее слова, я лишь обняла ее в ответ.
    В это мгновение святая Роза прошептала мне на ухо:
    – Дражайшая сестра Лорета, все, что вы чувствуете и делаете, каким бы необычным оно ни выглядело в глазах остальных, вы делаете для вящей славы Господа нашего и меня.

Часть вторая

Джанни дель Бокколе

    В тот день, когда они занесли Марчеллу внутрь, я подметил кое-что на лице ее матери, что ничуточки мне не понравилось. Моя хозяйка, госпожа Доната, не поспешила к дочери. Она лишь сказала Анне:
    – Приведи ее в порядок, прежде чем я приду к ней.
    В порядок? И тут я понял все. В представлении моей хозяйки увечная дочь стала похожа на нашу падшую Венецию, правда-правда. Марчеллу уложили – еще живую – в открытый гроб, и все смотрели на нее с деланной жалостью, под которой скрывалось отвращение. Это была совсем не та дочь, которая могла принести известность и славу своей мамочке В высшем обществе Венеции.
    Чего там говорить, я и сам боялся, что Марчелла впадет в уныние и станет извиняться за то, что сделал с ней Мингуилло.
    Но дух Марчеллы не так-то просто сломить.
    Она наотрез отказалась играть роль унылой и печальной героини в трагической драме.
    Не успела она как следует обжиться в своей комнате, как попросила меня и Анну прийти к ней. Мы явились и увидели, что рядом с ней уже сидит Пьеро Зен. По всей кровати были раскиданы яблоки, пирожные, книги, листы бумаги и краски. Конт Пьеро завалил ее комнатку цветами.
    Вы не поверите, но они смеялись, ни словом не обмолвившись насчет ее раненой ноги, смеялись до упаду над тем, что она рисовала.
    Вскоре и я хохотал во все горло, но в глазах у меня стояли слезы.

Марчелла Фазан

    Мои родители выписали хирургов из самого Парижа. В моей комнате вечно торчал какой-нибудь бородатый важничающий лекарь, тыкающий пальцами в мое бедро или запихивающий какую-нибудь гадость в мешочек, который потом прикладывал к моему колену, или затягивающий меня в кожаный корсет, от которого у меня ныла вся нижняя часть тела. Но хуже всего мне приходилось, когда они пускали в ход кулинарные методы лечения, намереваясь горячим жиром вернуть мне здоровье. Я пыталась скрыть унижение, рисуя сатирические скетчи этих экстравагантных и нелепых мучителей. И еще я старалась умерить свою боль, изображая поднимающийся от моей ноги дым и кошек, обитающих в Палаццо Эспаньол, которые оставили свои насиженные местечки в кухне и спешили ко мне в комнату, чтобы посмотреть, что такого вкусненького здесь жарится.
    Но колоритные лекари с бутылочками толченых многоножек – не говоря уже о моих тайных скетчах – так и не смогли восстановить в глазах родителей мой прежний образ perfettina. Искалеченная нога – одно дело, но именно ухудшившееся поведение моего мочевого пузыря сделало меня сиротой в их сердцах. Он всегда доставлял мне неудобства, но после того, как я стала калекой, мой мочевой пузырь положительно сошел с ума. Теперь прежние проблемы казались мне не стоящими выеденного яйца.
    В тело их дочери вселилась калека. Должно быть, мои родители восприняли это как оскорбление памяти прежней perfettina, и поэтому они не смогли перенести свою любовь на ту, что узурпировала ее место, ковыляя в хитроумных приспособлениях, подвешенных на ремнях, как какая-нибудь сельскохозяйственная машина. Да еще в Венеции – этом сказочном городе, ничуть не похожем на скотный двор! Однажды я случайно услышала, как графиня Фоскарини советовала матери отправить меня в сельский дом, где я могла бы беззаботно щелкать орешки на завалинке, или в одно из этих разваливающихся на части заведений на Лидо, где состоятельные родители прятали от общества своих умственно отсталых детей.
    И тогда я поняла, что в глазах людей, подобных Чиаре Фоскарини, уродство превращает вас в идиотов. Я опустила взгляд на рисунок, лежавший у меня на коленях. И действительно, на этих карандашных набросках меня, девятилетнюю девочку, засунули в крошечную коляску для новорожденных. И даже когда я выбиралась из нее на другую страницу, все равно там представала жалкая калека, смешно и нелепо ковыляющая на своих кривых ножках.
    Видите, я вновь говорю о Марчелле-калеке в третьем лице, даже о нарисованной собственными руками. Потому что иногда и мне удавалось отстраниться от изуродованного тела Марчеллы, и тогда я видела, как perfettina превращается в povera creature.[45] Как и в любой сказке, у меня возникало головокружительное ощущение падения, которое лучше всего передают кортикальные линии на заднем плане, идущие в одном направлении.
    Говорят же, что калеки – это порождения дьявола.
    Но своим уродством я, естественно, была обязана Мингуилло. В те дни я обыкновенно рисовала его в виде лишенной шерсти черной собаки, но только сзади, так что лица его не было видно.
    Только один Пьеро не собирался сдаваться, настойчиво советуя моей матери «приструнить мальчишку». Он угрюмо покачивал головой и мрачно ронял:
    – В следующий раз все может закончиться гораздо хуже.
    Но мои родители честно старались забыть, почему я стала калекой, иначе неизбежно встал бы вопрос – а что они сделали, чтобы защитить меня? Хуже всего было то, что народная мудрость гласила: любое создание – даже Мингуилло – не может быть зачато без прямого содействия его родителей, и все его будущие пороки гнездятся в их зародышевой плазме. Подобная нелицеприятная мысль приводила моих родителей в ужас, и они усиленно гнали ее от себя. В конце концов им удалось убедить себя, и они никогда не возражали посетителям, утверждавшим, что я уже родилась калекой и что уродство с рождения было неотъемлемой частью моей натуры.
    Мой карандаш начал обнажать страх в глазах людей, смотревших на меня – на меня, беззащитное создание, неспособное внушить ужас кому бы то ни было. Даже мои волосы и те были мягкими, как цыплячий пух. Хрящи моего носа просвечивали на солнце. Но, как я начала понимать, именно это и пугало людей: создания, которые заведомо слабее их, и встречающиеся реже, чем им подобные. Я рисовала карикатуры с элегантными бабуинами, глаза и хвосты которых искажал страх и которые удирали сломя голову от крошечной мышки с моими чертами лица, передвигающейся в инвалидной коляске.
    В уединении своей комнаты я рисовала восхитительные сцены: вот я убегаю с цирковой труппой и становлюсь Примой Уродства. В Венеции гиганты, карлики и бородатые женщины пользовались оглушительным успехом. Эти отклонения от нормы вызывали жгучий интерес, смешанный с отвращением, – и приносили недурной доход. Люди готовы были платить звонкой монетой за возможность лицезреть тех, кто резко отличается от них.
    Но вот незначительное увечье – о, как раз оно, как я начала понимать на собственном опыте, способно навлечь на вас лишь позор и забвение. Карандаш мой порхал по листу бумаги со все возрастающим бесстрашием, зато жизнь моя продолжала усыхать. Я почти все время проводила в четырех стенах своей комнаты. Экскурсии в инвалидном кресле ограничивались самыми отдаленными и бедными районами города. Мои родители не могли позволить себе попасть в неловкое положение из-за такой дочери, в какую превратилась я. Знакомые моих родителей, разумеется, прекратили лелеять надежды женить своих сыновей на мне в тот же день, когда первый доктор застегнул на мне великолепные доспехи уродства.
    Вероятно, уже тогда в глазах окружающих я наполовину превратилась в монахиню: бесполое, неуклюжее, едва переставляющее ноги создание. Физическое увечье, как я вскоре обнаружила, затмевает все остальные различия – пол, расовую принадлежность и возраст. Уродство и увечье живут в другом королевстве, которого сторонятся и опасаются так, как если бы несчастье было заразно.
    Тем не менее я не превратилась в бессловесную, на все согласную жертву, которую видели во мне родители. Но они хотели, чтобы я стала такой, поэтому я притворялась, чтобы не обижать их. По большей части я старалась не выходить из своей комнаты, читая книги из библиотеки Палаццо Эспаньол и рисуя копии портретов во дворце, которые по одному приносил мне добряк Джанни. Я вела дневник. Я рисовала, много и часто, но втайне ото всех.
    И, чтобы обрести некое подобие душевного спокойствия, я завершила процесс, начатый моими родителями: разделилась на две части. Внешне я была покорной, как послушница. А внутри меня постепенно набирало силу дерзкое и строптивое создание, которое не собиралось смиряться со своими ограниченными способностями. Чем более пассивной и вялой я казалась, тем сильнее зрела во мне решимость изменить если не свое тело, что представлялось невозможным, то свое положение.
    Мингуилло наблюдал за моим кажущимся смирением с видимым удовлетворением.
    Но о том, что происходит у меня внутри, Мингуилло знал не больше той безволосой собаки, которую я рисовала сзади.
    О да, он знал, как сделать мне больно, видел, как я плачу, когда железные зубы кожаной сбруи впивались мне в кожу. Но такие примитивные эмоции собаки могут усвоить на примере других собак.
    Я, напротив, обрела чуть ли не дар предвидения. Мне доставляло невыразимое удовольствие сознавать, что я строю собственные планы, о которых Мингуилло не имеет ни малейшего представления.
    Я более не была perfettina для своих родителей: и они перестали быть для меня теми родителями, какими были когда-то. Но вместо них у меня был Пьеро. И Анна. И Джанни.
    И еще у меня будет другая любовь. В один прекрасный день она поселится у меня в сердце и навсегда убережет меня от жестокости. Несмотря ни на что, я почему-то нисколько не сомневалась в этом.

Мингуилло Фазан

    Вскоре после несчастного случая с Марчеллой отец мой вновь отплыл в Арекипу (название которой, по странному совпадению, на языке индейцев кечуа означает «Да, останься»).
    Впоследствии моя мать объясняла, что, если отец попробует вернуться вновь, его запрут внутри элегантных стен дома настоятеля на Лазаретто Веккио, откуда он с тоской будет взирать на недоступные для него виды Венеции. Дескать, он хочет избежать длительного карантина по случаю той разновидности оспы, которая в данный момент опустошает побережье Средиземного моря.
    – Ну и, разумеется, он нужен в Арекипе. Всем известно, что испанским factores[46] доверять нельзя, – говорила мать своим подругам, поглаживая кончиками пальцев серебряную рамку картины. Тем не менее по Гранд-каналу поползли нехорошие слухи.
    Что такое? Читатель вопросительно изгибает бровь? Он хочет знать: то ли моя мать настолько тупа, то ли наивна до абсурда? Да, пожалуй, и то, и другое будет верно. Хотя в данном случае она просто не желала ничего знать, как мне представляется. В конце концов, она ведь не испытывала недостатка в мужьях.
    Cicisbeo[47] моей матери, Пьеро Зен, каждый вечер ужинал за нашим столом. Ежедневно он присылал ей обязательный букет цветов, в лепестках которых торчал листок с очередным слащавым сонетом. Он преуспел в исполнении своего долга, который заключался в том, чтобы держать для матери зеркало, в котором остальные читали: «Любуйтесь моей прекрасной госпожой, восхитительным объектом моей страсти».
    Впрочем, cicisbeo скорее выполнял декоративные обязанности, совсем как его цветы. В отсутствие отца главой семьи становился я. Но и мои обязанности были минимальными. Я делал то, что положено делать любому благородному молодому человеку в Венеции. Я досаждал клеркам отца, работающим на самом верхнем этаже Палаццо Эспаньол. Я понемногу крал у них деньги. Теперь уже никто не осмеливался навязать мне опекуна. Я ходил туда, куда мне заблагорассудится, и делал, что хотел. Я приставал к посетительницам у Флориана, пока владелец кафе не предложил мне заниматься своим делом, если можно так выразиться, в другом месте. Тогда я повадился ездить на гондоле в бордель на Каннареджио, где проститутки за деньги позволяли мне забавляться с ними. Я воспитывал свою младшую сестру, стоило ей попасться мне на глаза.
    Я ждал, пока отец вернется домой, чтобы раз и навсегда решить вопрос с его завещанием. Между нами назревал скандал. До того, как я обнаружил завещание, мне приходилось сносить лишь его отчужденное презрение. Действительно, мне не слишком нравилось смотреть, как другие мужчины обращались со своими сыновьями, обнимая их и глядя на них с гордостью во взоре, когда они приводили их к нам домой. Но при этом я не питал какой-то особой неприязни к своему отцу.
    Регулярный осмотр потайного места показывал, что все эти годы завещание пролежало без изменений: отец позволил пустяковому вопросу перерасти в серьезную проблему. Каждый час его пребывания в Арекипе – «Да, останься!» – и даже рискованное путешествие обратно подвергали опасности мои планы и надежды. Постепенно по отношению к отцу у меня начала вырабатываться ядовитая резкость, медленно перераставшая в деятельную ненависть.
    Тем временем во мне проснулся некоторый интерес к моде. Его, конечно, можно было счесть зеркальным отражением страсти моей матери, но, разумеется, я занялся этим вопросом намного глубже и основательнее, нежели она. Утонченный читатель уже наверняка отметил, что не зря же мы, люди, являемся единственными созданиями, которых не удовлетворяют аккуратные облегающие одежды, в которых мы рождаемся на свет. Я же был удовлетворен еще меньше прочих. Так что вскоре публика заговорила о моих нарядах тем тоном, который обычно приберегают для стихийных бедствий или деяний Божьих. Не всем нравились мои галстуки, шейные платки, сюртуки и жилеты. Но я привлек и заслужил внимание людей, которые в противном случае обошлись бы со мной пренебрежительно или бежали бы от меня, как черт от ладана.
    Я придумал еще несколько способов для наращивания своего основного капитала. Я заставлял людей ждать себя. Мне требовалось чрезвычайно много времени, чтобы надеть плащ, направляясь на встречу, пока слуги стояли навытяжку в ожидании. Я всегда последним поднимался в гондолу, высматривая в окно признаки нетерпения и ропот едва сдерживаемого презрения, прежде чем явиться на публике. А потом я спускался с королевской неспешностью, упиваясь их ненавистью.

Сестра Лорета

    Несмотря на то что сестра София присоединила свой нежный голосок к моим молитвам, наш Небесный Отец не спешил удовлетворить мое величайшее желание и оборвать мое земное бытие. Я начала верить в то, что священники, руководившие монастырем Святой Каталины, тоже были моими врагами. Стоило мне сообщить им об очередном проступке какой-нибудь из моих легковесных сестер, как они благодарили меня, недвусмысленно намекая на мое скорое возвышение, но на очередных выборах неизменно повергали с небес на землю, не позволяя мне стать членом Совета монахинь.
    Меня призвали на беседу с капелланом, который то и дело утирал лоб, разглагольствуя:
    – Сестра Лорета, вам следует умерить свой пыл в истязании плоти. Вам, должно быть, известно, что дьявол способен вселиться в бичевание, доставляя тем самым извращенное наслаждение. И в этом случае умерщвление плоти превращается в непристойность. Что не к лицу служительнице Божьей, вы не находите?
    Я обратила глухое ухо к его словам и вернулась в свою келью, где меня поджидала сестра София.
    Временами мне казалось, что я бы не смогла жить, не видя сестру Софию рядом. Я беспокоилась о ней денно и нощно, поскольку у нее был слабый желудок и она часто оказывалась в лазарете. После случая с язвами мне запретили приближаться к монастырской лечебнице. Вместо этого, подобно Лидвине Шедамской, я взяла за правило становиться как можно ближе к кому-либо, кто страдал от головной либо зубной боли, тем самым стараясь разделить и облегчить их страдания. Я проделывала это в церкви, чтобы они не могли отодвинуться от меня подальше.
    В такие дни, пребывая в вынужденной разлуке с сестрой Софией, я терзалась одиночеством, которое заставляло меня долгими часами лежать на холодном каменном полу церкви. Только в сестре Софии я нашла те смирение, любовь и нежность, которыми всегда хотела окружить себя.
    Тем не менее порочные и легкомысленные монахини Святой Каталины не желали оставить нас в покое, предоставить нам наслаждаться обоюдной симпатией. Некоторые из них свистели, подобно мужчинам в таверне, когда видели, как мы с сестрой Софией идем рядом по улице Калле Севилья. Они подсовывали под дверь моей комнатки маленькие рисунки, на которых мы с сестрой Софией, обнаженные, обнимались в непристойных позах. На других высмеивалась моя вновь обретенная физическая сила: я легко поднимала одной рукой хрупкую сестру Софию.
    Так злобные умы и души стремятся опорочить даже прекрасные проявления чистой любви.

Джанни дель Бокколе

    А теперь я прервусь ненадолго, чтобы перекреститься, потому что вспоминаю его лицо.
    Вот не сойти мне с этого места, но он внешне стал походить на настоящего полоумного. Руки и ноги у него вращались, как на шарнирах. Сущая гиена, прости, Господи. Гнойные прыщи множились, не оставив чистого клочка кожи у него на лице. Он зачесывал назад свои жирные волосы, и они блестели, прилипая к голове, как у крысы, вылезшей из помойной канавы. По крайней мере мне всегда приходила на ум крыса, когда я смотрел на рисунки Марчеллы, на которых мокрая крыса сидела на голове безволосой собаки, изображенной сзади. Но это было не смешно, честно. Он вселял в нас не то что страх, а ужас. Глаза его, не мигая, вечно смотрели в одну точку. И еще из них исчез цвет. Они стали какими-то бледно-голубыми и мутными, как свернувшееся молоко. Стоило ему уставиться этими своими буркалами на кого-нибудь, и беднягу тут же начинала колотить дрожь. Свинья Господня!
    А о его тряпках судачили во всех тавернах. Он носил камчатные и шелковые сюртуки таких расцветок, которые совсем не любили друг друга, а уж шляпы таскал такие, что они походили на задушенных котов, свисающих с одной стороны его прыщавой головы.
    Будучи у всех на виду, он обзавелся и соответствующей репутацией. Он путался с венецианскими продажными женщинами, предаваясь пьянству и разврату. Если где-то устраивали петушиные бои, или вешали бродячих собак, или дрались проститутки – можно было не сомневаться, что Мингуилло находился в первых рядах зрителей, поставив деньги на самого гнусного участника. А если кому-то изрядно доставалось в ходе драчки, он удалялся с самодовольной улыбкой на губах, как дохлый лис, заявляя свое обычное: «Я тут ни при чем».
    Нам было намного спокойнее, когда он убирался прочь по своим грязным делишкам. Потому как, оставаясь дома, он специально вмешивался в налаженную работу слуг, так что каждый из них стоял на ушах, а хозяйство приходило в запустение. Повара он заставлял мыть мусорные ведра. Садовника насильно обряжал в тесную ливрею и в ней уже заставлял выкапывать кусты роз. Ни с того ни с сего нас могли выдернуть на построение в piano nobile,[48] где он раздавал нам пинки и затрещины, оскорбляя почем зря, так что нам было стыдно смотреть друг другу в глаза.
    Но мы молча глотали обиды. Деваться-то нам было некуда. Приходилось думать о том, чтобы не лишиться места. Мингуилло имел над нами такую власть, прямо как египетский фараон, что ответить на оскорбление мы не могли. И Пьеро Зен не мог спасти нас всех, во всяком случае, так, как он поступил с моей сестрой Кристиной, когда взял ее служанкой к себе в palazzo, после того как Мингуилло вздумалось приставать к ней.
    Слуга, которого выгоняли из одного из больших домов, оставался без гроша. Он мог сразу идти в богадельню: другого места ему было уже не найти. Поэтому мы глотали обиды и делали свою работу.
    Единственное, чего мы должны были стыдиться, – это того, что нам не хватало времени присматривать за Марчеллой, когда она хотела укрыться за щитом наших глаз от своего ублюдка братца. Трусливые мы души, ни больше, ни меньше. Тряслись над своими шкурами, уже прекрасно зная, на что он способен.

Сестра Лорета

    – Я никогда не сделаю этого. Воля Господа нашего состоит как раз в том, чтобы я жила в любви и гармонии с моей сестрой Софией.
    – Вы смеете возражать мне?
    – Это наш долг – бросить вызов тем, кто заставляет нас поступать вопреки воле Господа.
    На лице priora появилась самодовольная улыбка, как если бы я сказала нечто такое, что доставило ей наивысшее наслаждение.
    – Как вам будет угодно, сестра Лорета. Но, поскольку вы находитесь в этом монастыре в качестве служительницы Господа нашего, то мне решать, как призвать вас к порядку и дисциплине. И я решила, – продолжала она, – что вы не сможете видеться с сестрой Софией до тех пор, пока не продемонстрируете, что способны проявлять смирение и повиновение. Так что теперь посмотрим, какого рода любовь вы к ней питаете.

Мингуилло Фазан

    Он не должен был впадать в детство и осыпать знаками внимания ее дочь.
    Или вмешиваться в дела сына его любовницы, который уже достиг совершеннолетия и которому следовало дать возможность поступать по собственному разумению.
    Все зашло слишком далеко и продолжалось слишком долго. Я помню, как он с самым невинным видом качал на колене малышку Марчеллу до того, как из Арекипы вернулся отец и вернул себе эту привилегию. Пьераччио[49] не ощутил ни малейшего неудобства, когда вдруг вернулся папа номер один. Как бы нелепо это ни звучало, но он, похоже, полагал, что Марчеллу должны окружать как можно больше влюбленных в нее мужчин.
    С тех пор как с ней произошел несчастный случай, Пьераччио взял себе за правило поднимать ее по лестнице на руках. Он все время терся о ее гладенькую шейку своими приправленными слащавой улыбкой секретами. За обедом он сидел рядом с ней, обсуждая как с равной вопросы литературы и искусства. Он обслуживал ее первой, тогда как по праву хозяина дома поднос с кушаньем первым должен был получать я. «Уже за одно это ему придется поплатиться», – думал я. Проходя вечерами мимо ее спальни, я слышал, как он читает ей Гольдони и Гоцци, и ее детский голос отвечал ему почти громким смехом. В отсутствие Пьераччио слуги липли к ней, как капли пота, так что Марчеллу физически невозможно было застать одну.
    А когда мне это все-таки удалось, я обнаружил, что Пьеро Зен подарил ей маленький серебряный колокольчик, который начинал трезвонить, как ангелы на небесах, стоило кому-нибудь приподнять ее покрывало. На звук сломя голову мчалась эта ее уродливая служанка Анна и – вот странность! – мой собственный камердинер Джанни. В мгновение ока он влетал в комнату и, задыхаясь, услужливо орал:
    – Чем мы можем служить вам, господин?
    Откуда этот болван мог знать, что это я приподнимаю покрывало?
    Между камердинером и Пьераччио царило какое-то взаимопонимание, которое приводило меня в ярость. В конце концов, Джанни был моим созданием и не имел права заводить дружбу более ни с кем. Полагаю, Пьеро изрядно приплачивал ему – в этом заключалось единственное возможное объяснение.
    Мне пришло в голову, что Пьераччио мог знать, действительно знать, что унаследовать Палаццо Эспаньол должна именно Марчелла. Он был близким другом моего отца, близким настолько, насколько может быть cicisbeo: товарищем в нелегкой битве против женских капризов. Разумеется, Пьераччио ужинал у нас в тот вечер, когда слуги в саду обнаружили мою цыплячью гильотину. Не исключено, что он утешал обоих моих родителей. Он не числил себя среди моих горячих поклонников: несколько раз я подслушал, как он уговаривает отца «покарать зло», имея в виду меня.
    Меня душила злоба, стоило мне представить, что Пьераччио известно о завещании и в душе он смеется надо мной, потому как он, естественно, не мог знать о том, что я тоже – пусть и тайком – прочел его. Его постоянное и надоедливое вмешательство в жизнь моей сестры становилось невыносимым. Он отпускал язвительные замечания по поводу моей манеры одеваться. Вот почему, поразмыслив, я решил убить двух зайцев и одним ударом избавиться от них обоих.
    Если из всего вышесказанного читатель еще не догадался, что именно я задумал, то я не позволю ему провести бессонную ночь в бесплодных размышлениях. Очень скоро он сам все узнает. Очень скоро. Я и сам на это надеюсь.

Марчелла Фазан

    Наклоняясь, чтобы поднять меня, Пьеро всегда делал вид, будто это всего лишь дружеское объятие, а не одолжение. Он не избегал разговоров о моем увечье. В отличие от моих родителей, Пьеро мог преспокойно спросить меня:
    – Сегодня, в такую холодную погоду, нога тебя не беспокоит?
    Более того, его действительно интересовал мой ответ. Потому что, если я говорила «да», у него тут же был готов план, как развлечь меня в сидячем положении, не причиняя еще больших неудобств. Если же я отвечала «нет», он предлагал отправиться на прогулку или еще что-нибудь в таком же духе.
    Разговаривая со мной, Пьеро смотрел мне в глаза, тогда как большинство людей после несчастного случая избегали подобной близости в отношениях со мной. Когда я оставалась с Пьеро наедине, мои ответы были моими собственными, а не наследственным невнятным бормотанием «бедняжки», как отныне обращались ко мне родители.
    И Пьеро не удовлетворился тем, что я стала пассивным наблюдателем. Именно он, а не кто-нибудь другой, отвез меня к Сесилии Корнаро в ее студию на Сан-Вито. Именно Пьеро уговорил ее нарисовать мой портрет. По словам Пьеро, он должен был стать сюрпризом для моих родителей. Пьеро снопа продемонстрировал лучшие качества своей натуры – доброту и ненавязчивость. Ведь мы оба знали, что мой портрет, на котором будут видны лишь голова и плечи, доставит удовольствие даже моей матери.
    Разумеется, я знала все о Сесилии Корнаро еще до того, как Пьеро отвез меня к ней. Сесилия Корнаро была великой, опасно замечательной особой. Во всей Венеции не было второй такой женщины благородного происхождения, которая бы сделала карьеру, особенно в имеющей дурную репутацию области портретного искусства. Она сбежала из palazzo своих родителей на Мираколи в возрасте тринадцати лет, чтобы стать возлюбленной Джакомо Казановы и бог знает кого еще потом. Она училась рисованию у одного из последних великих мастеров. Она быстро превзошла его. Разумеется, она была автором того портрета моей покойной сестры Ривы, глядя на который слуги улыбались и плакали.
    Сесилия Корнаро рисовала королей и принцев; она даже совершила вояж ко двору Габсбургов. Она говорила на нескольких языках с такой же легкостью, с какой смешивала цвета, – она училась этому умению инстинктивно, глядя на кожу своих пациентов. В ее портретах всегда присутствовала искрящаяся свежесть, как если бы те, кто ей позировал, только что встали со смятой счастливой постели. Если верить всему, что говорили о Сесилии Корнаро, то, вполне возможно, она сама резвилась с ними на этих постелях, пусть только для того, чтобы рисунок обрел плоть и душу. Сесилия Корнаро пользовалась такой славой и известностью, которые уже не требовали от нее респектабельности.
    Пьеро сказал мне, что, пожалуй, будет лучше, если наш визит к ней мы сохраним в тайне от всех, по крайней мере поначалу. – Если все получится так, как я рассчитываю, изменится многое, – задумчиво протянул он, – хотя, разумеется, все зависит от того, как вы, женщины, поладите друг с другом. Пока наша гондола скользила по Гранд-каналу, направляясь к Сан-Вито, мне вдруг пришло в голову, что я никогда не слышала о Сесилии Корнаро одного: того, что у нее есть подруга. Ее друзьями и заклятыми врагами – последних она ценила намного больше – становились исключительно мужчины. Причина была очень проста – Сесилия Корнаро обладала острым язычком. Салоны и conversazioni[50] Венеции – те немногие, что пережили нашествие Наполеона, – полнились досужими россказнями о ее оскорбительном высокомерии, которым она оделяла тех, кто имел привычку к подхалимажу. Сенаторы, дипломаты и чужеземные лорды пасовали перед ее беззлобными насмешками. Ее откровенные высказывания приводили в ужас женщин. Так какое же удовольствие могла получить язвительная Сесилия Корнаро от общения с увечной маленькой девочкой? Я уже чувствовала, как меня охватывает то противное состояние духа, которое мои родители характеризовали словом «бедняжка».
    Мы прибыли в Палаццо Бальби Вальер, где три арки истрийского[51] камня обрамляли просторный внутренний двор, в котором господствовали мраморные статуи и здоровенный полосатый кот, с опаской глядевший на нас. С присущим ему хладнокровием Пьеро поднял меня на руки и понес вверх по лестнице. Кот последовал за нами, осторожно обнюхивая задники туфель Пьеро.
    Пьеро мягко произнес:
    – Марчелла, должен предупредить тебя: поначалу Сесилия может показаться тебе несколько… э-э… грубоватой.
    Дверь была открыта, и сразу же бросалось в глаза, что комната за ней была переполнена жизнью. На стенах в беспорядке висели портреты, выполненные маслом и пастелью, похожие на людей, собравшихся на прием, который превзошел все их ожидания установившейся близостью и буйным весельем. Я мгновенно поняла, почему нарисованная Сесилией Корнаро кожа вызывала у зрителей только лирические эмоции. Каждое лицо на портрете выглядело потрясающе живым, и каждый рот, казалось, был готов выложить какой-то пикантный секрет. Каждая пара глаз смотрела на меня с выражением несомненного удовлетворения.
    – Какого вредителя ты приволок мне на этот раз, котик?
    Зеленоглазая женщина в облаке взбитых – или растрепанных? – волос приближалась к нам, пока мы увлеченно разглядывали портреты. Она остановилась, вытирая руки о тряпицу. В воздухе резко запахло маслом и лечебными травами, так что у меня даже слюнки потекли. Кот подбежал к ней, ловко вскарабкался по юбкам художницы и устроился у нее на плече. Воспользовавшись преимуществами, которое давало столь выгодное положение, он потерся о ее щеку и радостно мяукнул что-то ей на ухо. Женщина кивнула. Она перевела взгляд с лица Пьеро на мое собственное, удовлетворенно заулыбалась и, пристально глядя на меня, захлопала в ладоши. Какое странное ощущение – она разглядывала меня без малейшего смущения, но при этом как будто не видела меня. Это так не походило на ставшие уже привычными взгляды, которыми люди окидывали меня в инвалидной коляске. Сесилия Корнаро жадно впитывала черты и краски моего лица. Я сама как личность, мой характер, мои вкусы и предпочтения, мои сильные и слабые стороны – все это могло подождать и даже никогда не попасть в орбиту ее непосредственного интереса.
    – Ага, теперь я понимаю, что ты имел в виду, Пьеро. Гораздо интереснее своей сестры! Да, совершенно определенно это следует нарисовать.
    – А я что тебе говорил, Сесилия? – Пьеро усадил меня на стул и бережно повернул мое лицо к свету.
    Художница задумчиво ходила вокруг меня, время от времени наклоняясь, чтобы взглянуть повнимательнее. Сесилия Корнаро обладала истинно кошачьей надменностью и бесцеремонностью. Платье сидело на ней так, что, казалось, готово было вот-вот упасть на пол при любом неосторожном движении. На нее хотелось смотреть и смотреть, не отрываясь.
    Но тут Пьеро заговорил вновь, и я растерялась.
    – Сесилия, прошу тебя, не ешь девочку. И не забывай, ее лицо тебе задаром не достанется. Я уже говорил тебе, что пришел заключить сделку.
    – А я уже говорила тебе, что не беру учеников. И даже если бы и брала, – прищурившись, продолжала женщина, – то выбирала бы их сама, за их талант, а не лица.
    Щеки мои залились жарким румянцем. Учеников? Так вот, значит, в чем заключался план Пьеро? Отдать меня в ученицы величайшей художнице во всей Венеции? Он постоянно поощрял мое увлечение рисованием, радовался и хвалил каждую линию, которую я проводила на листе бумаги. «Милый, милый Пьеро, – думала я, – только любовь ко мне могла заставить тебя настолько преувеличить мои скромные умения! Да, я способна подметить сходство и заставить тебя рассмеяться, но я ровным счетом ничего не знаю о цвете. Сесилия Корнаро чувствует себя вправе оскорбиться тем, что ты полагаешь, будто я могу быть ей интересна как художница».
    И действительно, Сесилия повернулась к нам спиной и принялась рыться в ванной, заваленной незавершенными эскизами и большими кистями.
    – Марчелла, любовь моя, – мягко сказал Пьеро, – боюсь, мы только зря потратили время, придя сюда. Однако же я рад хотя бы тому, что ты познакомилась и с картинами, и их исполнителем.
    Он отвесил изысканный поклон Сесилии Корнаро, которая, кипя от негодования, стояла у своей ванны. Пьеро поднял меня на руки и повернулся так, чтобы мое лицо оказалось у нее на виду, замер на мгновение, а потом принялся спускаться вниз по лестнице.
    У подножия он вновь приостановился.
    – Подождите! – окликнула нас Сесилия Корнаро. Ее овальное личико появилось над перилами. По-прежнему стоя к ней спиной, Пьеро подмигнул мне.
    – Пьеро, старый ты scroccone,[52] ты же знаешь, я не терплю, когда на меня давят, – проворчала художница.
    – Никто на тебя не давит, – весело ответил Пьеро, поворачиваясь к ней лицом. – Это же не вынужденная сделка. Если не хочешь платить, не обязательно брать и лицо.
    – Ghe sboro![53] – У меня по коже побежали мурашки восторга оттого, что она использовала самое грубое ругательство гондольеров.
    Пьеро рассмеялся.
    – Ну и язычок у тебя, Сесилия!
    Он сделал еще один шаг по направлению к нашей гондоле. Сесилия Корнаро пробормотала себе под нос нечто нелицеприятное. Потом она вздохнула:
    – Ну ладно, можно попробовать, но успеха я не гарантирую. Надеюсь, девочка не ждет, что я буду добра к ней только потому, что она калека.
    Я в первый раз открыла рот и высказала то, что думала, с необыкновенной прямотой:
    – Я бы этого очень не хотела.
    Художница ответила мне широкой улыбкой:
    – Это просто прекрасно, потому что во всем моем теле нет ни капельки доброты.

Мингуилло Фазан

    Австрийцы промаршировали прочь, французы вернулись обратно неуклюжей медленной походкой, а Венеция на бумаге обрела новое обличье. Отныне мы все, венецианцы, стали равноправными гражданами в новом Итальянском королевстве. Стали равны крестьянам на равнинах Венето. Уравнялись с торговцами виноградом из Бассано. Мысль об этом застряла в наших аристократических желудках. Но мы не позволили себе надолго задуматься над этим. Va bene,[55] пожимали плечами благородные венецианцы. Да пусть себе маленькие подхалимы и приспешники Бони печатают свои трудоемкие маленькие законы и декреты. Мы по-прежнему будем делать себе замысловатые прически, появляться на людях при полном параде, жениться на себе подобных из «Золотой книги» и помещать своих неугодных женщин в монастыри. Но на эту весьма интересную тему мы поговорим подробнее. Правда, чуть позже.
    Я постепенно прибирал к рукам семейный бизнес. Отец утратил к нему всякий интерес. Полагаю, известие о возвращении Наполеона окончательно доконало его. После того как Бони провозгласил Il Regno d'ltaila, отец написал мне, что я могу делать, что пожелаю. Вне всякого сомнения, он полагал, что я не уразумею смысла его заключительной фразы: «Теперь, когда весь мир сошел с ума, кто я такой, чтобы заключать сумасшествие в темницу?»
    И он умывал руки, стремясь сбыть Венецию как залежалый товар, и меня вместе с ней.
    Серебро, которое сделало нас богатыми, утратило для меня свое очарование. Некогда я мечтал о галеонах, груженных драгоценным металлом с рудников Потоси,[56] и об изысканных шандалах и канделябрах, сделанных из нашего серебра и стоящих во дворцах важных шишек. Но с тех пор, как в 1792 году вульгарные новые американцы начали чеканить свои плебейские доллары из серебра, я перестал рассматривать его как источник дохода. Соответственно, я принялся понемногу избавляться от созданной отцом сети промышленных и торговых предприятий, занимающихся серебром.
    Меня заинтересовало нечто не столь тяжелое и более экзотичное. Я сосредоточился на нашем бизнесе по борьбе с лихорадкой, то есть начал посредничать на счастливом супружестве двух неразрывно связанных, но в корне отличных друг от друга вещей: горькой коры хинного дерева, Chinchona calisaya, и малярийных миазмов Венеции. Моя семья поставляла в Венецию один из этих ингредиентов, а Венеция исправно снабжала нас ночницей и, как следствие, клиентами.
    Я обзавелся собственным лекарем и аптекой, поставив дело на широкую ногу. Вдохновленный слезами своей деревенской подружки, я повелел ему составить препарат для лечения кожи – «Слезы святой Розы», – который очень скоро превратился в необходимый атрибут туалета всех аристократов благодаря своей непомерно высокой цене, запаху, от которого глаза лезли на лоб, и хвастливому обещанию сделать вашу кожу «безукоризненно белой, с жемчужным сиянием». Наши буклеты утверждали, что ценная жидкость представляет собой не что иное, как слезы перуанских монахинь, которые питались исключительно плодами кактуса в высокогорьях Анд. Иногда мы вносили разнообразие в эту легенду, уверяя, будто эти монахини были вдобавок еще и слепы.
    Наша лавка располагалась в густонаселенном районе Сан-Лука. В наличии имелись изящно оформленные бутылочки с двухголовыми саламандрами для простого народа, который надеялся прикупить для себя удачу вкупе с амулетами; кроме того, мы продавали использованные пули и связки кожи, содранной с черных собак, в качестве защиты от дурного глаза, и шелковые ленточки, которые следовало повязывать на запястье. Я нарек свой магазин «Новым миром», а имечко своего знахаря позаимствовал из старых карт. Его звали «доктор Инка Тупару из Вальпараисо, Чили-Перу, знаменитый пиретолог, или борец с лихорадкой». Невысокий и пухленький от рождения, он обрел коричневый и лоснящийся цвет кожи благодаря маслу какао. Я научил его разговаривать с испанским акцентом, воспользовавшись для этой цели железным ошейником с шипами, за который я дергал всякий раз, когда он забывал шепелявить и сюсюкать.
    Мне пришло в голову, что я должен снабдить его каким-нибудь отличительным талисманом – у всех лучших венецианских лекарей таковые имелись. Именно в это время до меня дошли первые слухи о книге, переплетенной в человеческую кожу, которая уцелела во время кораблекрушения в Арике.[57] Говорили, что она сделана из кожи Тупака Амару II, последнего вождя повстанцев-инков. Его казнили и четвертовали лет двадцать пять тому назад, после чего части его тела выставляли на обозрение в самых отдаленных уголках страны для устрашения возможных бунтовщиков.
    За двадцать прекраснейших дукатов книга стала моей. Мой factor из Арики доставил ее в Вальпараисо завернутой в холстину, едва скрывая отвращение. Изображая деланное равнодушие, я с трудом дождался момента, когда остался один, и провел дрожащим от восторга пальцем по серовато-розовой обложке, пытаясь ощутить скрытые следы затаившейся боли. На ощупь книга оказалась прохладной и твердой, и я не ощутил больше ничего. Пока не ощутил.
    Еще ребенком я взахлеб читал отчеты о смерти Тупака Амару и пытках, которым подверглась его жена. Я воображал, как обрекаю на подобную же учесть кролика во время нашего villégiatura.[58] Мятежника попытались разорвать на части, привязав его к четырем лошадям, которых погонщики заставляли двигаться в разных направлениях, – эта идея пробудила во мне естественное желание поэкспериментировать самому. Однако меня не подпускали к ценным и дорогим лошадям с тех пор, как я приколотил одну из них гвоздями к полу конюшни, так что из этого плана ничего не вышло.
    Прошлые горечи и неудачи более не досаждали мне. В тот день я был вполне счастлив. В руки ко мне попала вещь, в которой замечательным образом сочетались форма и содержание.
    Внутрь был вложен памфлет о печальном конце владельца переплета. Отныне я заполнял страницы своими рецептами новых лекарств, которые мы составим из превосходных ядов Перу. На обратном пути домой я не расставался с книгой ни на секунду и часто клал на нее руку, разговаривая с людьми, которым наверняка было бы неприятно, узнай они о том, что разговаривают с человеком, завладевшим книгой в переплете из человеческой кожи.
    В Анконе я пересел на другой корабль, идущий в Венецию, чтобы избежать утомительного пребывания в карантине и чтобы защитить свою книгу от обработки уксусом и окуривания дымом. Таможенникам я заявил, что возвращаюсь из короткой поездки в Пуглию.[59] Мой отец никогда бы не додумался до такой невинной хитрости.
    Мы с книгой из человеческой кожи благополучно вернулись домой. Влага и жир с кончиков моих собственных пальцев уже смягчили серовато-розовую обложку.

Сестра Лорета

    Несколько дней я балансировала на хрупкой грани между полудремой и оцепенением, похожим на смерть. Я чувствовала, как дьявол хочет овладеть моей душой, засунув свой длинный зеленый язык мне в ухо и бесцеремонно трогая своими когтистыми лапами мое тело, только изнутри. Немного окрепнув, я попыталась изгнать его.
    Я так сильно изуродовала свою спину и бедра, что у меня отобрали хлыст и власяницу. Потом, подобно Сперанде из Синьоли, я надела на талию пояс из свиной кожи щетиной внутрь и носила его до тех пор, пока priora не приказала отобрать и его. Поэтому мне пришлось удовлетвориться козлиным мехом, перевязанным веревками из конского волоса, как делала Умиллана де Шерши.
    Хотя я умоляла дать мне возможность уморить себя голодом, меня заставили посещать трапезную, где посадили на диету из белой пищи, которая, как считалось, благотворно влияет на воспаленный мозг. Монахини вокруг меня насыщались сладким перцем, сочными бифштексами и красными яблоками, очень похожими на те, что Ева приняла у Змея. Они насмехались над моей тарелкой белого риса, белым хлебом и процеженным бульоном из куриной грудки. Сестре Софии было велено кушать в одиночестве своей кельи, чтобы я не могла с ней увидеться. Я взяла свою миску с выщербленным краем (поскольку я по-прежнему настаивала на том, чтобы мне подавали самую смиренную посуду), опустилась на колени рядом со столом и принялась молиться.
    – Господи, благодарю тебя за то добро, что ты сделал для несчастной рабы твоей, заслуживающей только жалости.
    – Заслуживающей хорошего пинка в зад, – рассмеялась Рафаэла, главная моя преследовательница, о которой мне еще предстоит поведать множество прискорбных вещей. Она толкнула меня ногой пониже спины. Я упала лицом вперед, прямо в тарелку с куриным бульоном.
    Должна признаться, что до того, как попасть в монастырь Святой Каталины, я была очень наивной. Стремление отличиться и выделиться среди себе подобных было мне совершенно чуждо, равно как и двуличность тех, кто проповедовал благочестие, чтобы обрести мирскую славу и известность. Именно это зло витало над столом, когда в трапезной зазвучал голос сестры Андреолы:
    – Рафаэла, прошу тебя, не досаждай нашей сестре. Она нездорова.
    Помимо воли губы у меня разошлись в зловещем оскале, как у дикого животного. Для меня спасение из рук сестры Андреолы было последней степенью падения, за исключением одной-единственной вещи, которая заключалась в том, что по ужасной иронии судьбы безбожница Рафаэла приходилась старшей сестрой моей возлюбленной сестре Софии. В знак того, что она не желает повиноваться Его воле, потому что Рафаэла считала себя слишком хорошей для того, чтобы стать Его невестой, она отказалась принять монашеское имя «сестра Агуэда», и ее по-прежнему называли старым, мирским именем.
    Это было уже слишком – сносить унижения от сестры моей ненаглядной Софии и покровительство сестры Андреолы. Внезапно мир показался слишком жестоким местом даже для той, кто родилась только для страданий. В этот самый момент я во всеуслышание объявила о покаянии, которое должно было стать фатальным. Нос у меня был забит куриным бульоном, поэтому голос мой походил на жужжание пчел, когда я сказала сестрам, невозмутимо обедавшим надо мной:
    – Господь страдал на кресте без еды и питья ради меня, поэтому я тоже отказываюсь от них. Из благоговения к губке, которая была поднесена к Его губам, с настоящего момента я отказываюсь вообще пить что-либо, кроме уксуса.
    – Уксусная рожа! Тебе идет! – Рафаэла была начисто лишена христианских добродетелей, неизменно оставаясь грубой и приземленной особой. – Сестра Лорета, а ты никогда не спрашивала себя, нужна ли Господу в брачной постели взрослая женщина, которая заморила себя голодом до такой степени, что выглядит как тщедушный ребенок?
    И она откусила здоровенный кусок бифштекса из мяса альпаки,[60] шумно причмокивая при этом. Она произнесла эти жестокие издевательские слова в то время, пока я сохраняла на своем мокром лице радостное выражение, как подобает тому, кто узрел путь к славе в объятиях Господа.
    Сестра Андреола приподняла скатерть и уставилась на меня с выражением неискреннего сочувствия.
    – Вы уверены, сестра Лорета? – обратилась она ко мне с вопросом. – Мне бы очень не хотелось видеть, как вы страдаете. Прошу вас, выпейте немного воды. Осмелюсь предположить, она поможет вам мыслить яснее.
    Правда, как всегда, состояла в том, что она никогда бы не придумала для себя такого покаяния. Сестра Андреола была начисто лишена духа мученичества. В сравнении с моим пылом ее вера была вялой и безжизненной.
    После этого я отказалась от питья: чая, tisana,[61] шоколада и супа. Я набирала в рот глоток воды лишь для того, чтобы увлажнить язык во время молитвы, и не более того. Вино во время причастия я лишь пригубливала. В остальных случаях я пила один только уксус.
    Именно такой пост менее чем через месяц привел нескольких святых на брачное ложе с Господом.

Джанни дель Бокколе

    Когда Мингуилло отправился шататься по свету в первый раз, вы даже не представляете, какая радость воцарилась в доме! Моя хозяйка, госпожа Доната Фазан, она даже начала напевать по утрам. Пьеро Зен, тот проводил с нами все время, как нам казалось, почти не возвращаясь в свой одноименный palazzo. Смех Марчеллы раздавался с утра до вечера. Говоря по правде, они здорово походили на семью, настоящую семью, сидя втроем за обеденным столом. Я смотрел на них, и у меня прямо душа радовалась, честное слово!
    Простые вещи. Улыбка здесь, смех там. Семейная любовь, которая стоит дешевле грязи и ценится дороже золота. И каждый день конт Пьеро увозил Марчеллу в гондоле на несколько часов. Я не знал, куда они ездили. Для меня имело значение только то, что, когда Марчелла возвращалась, на щечках у нее цвели розы, а аппетит был отменным.
    Маленький личный конфуз Марчеллы быстро перестал досаждать ей. С отъездом братца мы вынули ее из кожаной сбруи, чтобы нижняя часть ее тела и больная нога могли передохнуть. Костыль ей требовался лишь тогда, когда она уставала. Какое удовольствие было глядеть, как она ходит по двору, собирая цветы! Она рисовала прекрасные портреты наших любимых цветов, а в серединку каждого цветка помещала лица слуг. Правда, нам все время приходилось напоминать ей о рассаднике ядовитого аконита и наперстянки, которые покачивали голубыми головками в терракотовых горшках; их так обожал Мингуилло.
    В те благоуханные деньки некое подобие материнской любви проснулось наконец в груди ее мамочки, уже похоронившей образ маленькой ангельской девочки, какой некогда была Марчелла. Мингуилло не было с нами, конт Пьеро подбадривал и поддерживал ее, и мне подумалось, что, быть может, еще не все потеряно для моей хозяйки, госпожи Донаты Фазан. Однажды я случайно подглядел, как она поцеловала девочку в макушку, и у меня стало так хорошо на душе, словно я полюбовался на ясный рассвет. Признаюсь, я был тронут.
    – Да, – прошептал я, – научись любить ее. Научись, пока еще не поздно.
    В Палаццо Эспаньол до сих пор стоит один шкаф, и там хранятся рисунки матери, которые Марчелла сделала за те несколько недель. Теперь она рисовала только лицо, а не бросающуюся в глаза прическу, и мать выходила у нее, как живая.
    А Мингуилло все не было и не было. Он задерживался. Это было как Божье благословение. Целыми днями я оставался сам собой, а не носил глупую маску, которую надевал специально для него.
    Скажу вам по секрету, каждую ночь я молился о том, чтобы он попал в кораблекрушение, подхватил чудесную проказу или нарвался на жестокого грабителя в своем Чили-Перу. Или на шлюху с бешеным нравом и ножом под подушкой. «В их племени должна сыскаться хоть одна достаточно храбрая девица, – думал я, – которая решит, что с нее хватит, блудница Божья».
    Валь-па-рай-иссо, вот как это произносится, Вальпараисо.

Мингуилло Фазан

    Ах, мой славный Вальпараисо, где женщины были бедны настолько, что делали все, что им прикажут, без слез и нытья. Ах, какие сладкие воспоминания остались у меня от шума дождя, барабанящего по жестяным крышам и стенам, пока я обрабатывал плеткой восхитительную плоть очередной мадам! Мой обожаемый Вальпараисо, который в любой момент мог содрогнуться от толчков землетрясения, все восемнадцать тысяч душ которого обитали на крутых ąuebradas[62] с постоянным риском для жизни. Опасность temblores[63] придавала особую пикантность и остроту каждому мигу их существования.
    Я поселился в доме мистера Френча, как он предпочитал именовать себя, за жестяным фасадом которого, выкрашенным в младенчески-розовый цвет, постояльцам предлагались расшатанные кровати с пружинными сетками, отгороженные друг от друга дырявыми пологами. Именно мистер Френч взял на себя труд познакомить меня с некоторыми дамами Вальпараисо, если их можно так назвать, которых легко было уговорить надеть шпоры или закурить сигару. Которые садились на лошадь верхом, по-мужски, # от которых пахло потом после того, как они позволяли мне вдоволь насладиться ими.
    Вальпараисо я покидал с грустью. Мой собственный лекарь прошел обучение в самой известной botka[64] города, а книга из человеческой кожи покоилась у меня в кармане, и теперь путь мой лежал дальше на север, в Арекипу, где меня ждал отец. Впрочем, любопытство завело меня еще дальше.
    Поэтому, вместо того чтобы направиться прямиком в Арекипу, я оплатил проезд на торговом бриге «Орфей», шедшем в Лиму. Сойдя на берег в Кальяо,[65] я проделал какие-то жалкие девять миль до столицы страны, где меня очаровала местная мода на saya,[66] юбку настолько облегающую, что она не оставляла простора для воображения. A manto[67] вообще привела меня в восторг. Эту вуаль завязывали на талии, а потом накидывали. На голову, так что из-под нее виднелся только один глаз. Еще никогда я не испытывал такого возбуждения. В Венеции наши «доступные» леди кутали свои прелести в nizioletto,[68] выполнявшую аналогичную функцию, но даже венецианки были не столь порочны, чтобы оставлять только один глаз.
    Поначалу, столкнувшись с несметными полчищами этих одноглазых дам, которых можно было встретить повсюду, я пришел в неописуемый восторг и возбуждение, решив, что их специально изувечили подобным образом. Я даже заподозрил, что удаление одного глаза у женщины – особая профессия в Лиме, где нищета и высокая влажность поддерживали температуру в котле насилия на точке кипения. Признаться, я был несколько разочарован, при первой же возможности сорвав с лица одной девушки вуаль и обнаружив под ней второй глаз, круглый, как приморская галька, и яркий, как солнце. Разочарование оказалось настолько сильным, что девица, сама о том не ведая, всерьез рисковала и впрямь лишиться второго глаза. Но я вовремя удержал руку, потому как снаружи торчал ее сводник, малый, превосходивший меня размерами и силой чуть ли не вдвое.
    Я часто прогуливался по Калле де ла Каскарилла, улице Хинной Коры, разглядывая устройство аптечных лавок и подмечая цены на кору хинного дерева, которой они славились. Я договорился о регулярных ее поставках за сумму, которую рассчитывал преумножить в тридцать раз, как только она появится на улицах Венеции, хотя десять процентов от прибыли мне придется отдать королю Испании, еще один процент – порту, и десятину – жадной Церкви, едва каждое судно пришвартуется в Кадисе.
    Я развлекался от души, получая столько удовольствия и прибыли одновременно, и начисто позабыл о том, что мне поначалу полагалось сделать остановку в Ислее и уже оттуда отправиться в Арекипу, на встречу с отцом. Но, пока я забавлялся со своими одноглазыми красотками в Лиме, мне пришло от старика письмо, полное упреков. Мой отец наконец встряхнулся настолько, что проявил слабый интерес к семейному бизнесу, после чего обеспокоился, узнав, что я отошел от добычи и торговли серебром. Он потребовал от меня немедленно прекратить всю мою предполагаемую аптекарскую активность. Мне предписывалось незамедлительно прибыть в Арекипу и представить отчет о своих похождениях, а также перестать служить источником скандалов во всех портах, куда меня заносила судьба.
    «Сейчас не лучшее время для твоих выходок, сынок», – писал отец. Рука его дрожала, и буквы разбегались по странице, наезжая одна на другую.
    Раздраженного тона письма оказалось довольно, чтобы я заказал место на корабле, отплывающем из Лимы прямиком в Венецию. Я не позволю запугивать себя и обращаться с собой, как с мальчишкой, во всяком случае, не мужчине, который тайно лишил меня наследства и которому недоставало мужества прямо сообщить мне о своем чудовищном проступке.
    Я насвистывал, стоя на палубе, когда мы проходили мимо Ислея с его мулами, поджидавшими послушных сыновей, дабы отвезти их через горы к их строгим папочкам. Я одарил городишко блестящей улыбкой, помахав ему на прощание рукой, утопавшей в пене кружев. Сомневаюсь, чтобы отец отважился пуститься за мною в погоню. Так что в тот раз я так и не попал в Арекипу, о чем даже сожалел, поскольку в Лиме мне прожужжали все уши о ее белокожих обитательницах с такими маленькими ножками, что они никогда не ходили пешком из страха отрастить огромные копыта.
    Поглаживая Тупака Амару в своем кармане, я думал: «Да зачем вообще мне нужна Арекипа, когда я видел Вальпараисо?»
    Я спешил вернуться обратно в Венецию: мои «Слезы святой Розы» должны были произвести фурор на рынке косметических средств, который уже медленно пересыхал от жажды, не в последнюю очередь еще и потому, что оскорбления Наполеона в адрес Венеции становились все более и более личными.
    Я и представить себе не мог, что вскоре вернусь сюда и буду карабкаться по склонам Эль-Мисти по собственному почину. Я еще не знал тогда, что желтая лихорадка уже медленно пожирала моего папочку в свое удовольствие.
    Суровая правда заключалась в том, что я потерял возможность в последний раз увидеть недовольное и разочарованное лицо своего отца.

Марчелла Фазан

    – Ее зовут Марчелла, – терпеливо пояснил Пьеро.
    В моем дневнике сохранилась запись о том, что в ответ Сесилия Корнаро метнула на него столь гневный взгляд, «что он мог испепелить его на месте».
    Хромая, я приблизилась к ней, наблюдая за сменяющими друг друга выражениями на ее лице: раздражение, удовольствие, расчетливость. Она взяла меня за подбородок и не слишком вежливо покрутила мою голову из стороны в сторону.
    – Для начала слева, – пробормотала она.
    Нет, она никогда не была добра со мной, эта Сесилия Корнаро. В мой первый день в ее студии она вела себя жестоко и безапелляционно, как сущий тиран. Не думаю, что она знала, что означает и как произносится слово «пожалуйста». Она ругалась, как портовый грузчик. По комнате летали предметы. Однако я с радостью видела, что она, подобно Пьеро, отдавала себе отчет в моем состоянии, но относилась к моему увечью как к мухе, случайно залетевшей в комнату. То есть она заметила его, а потом отложила в самый дальний уголок памяти и занялась более интересными вещами.
    В то время, когда я встретилась с Сесилией Корнаро, я как раз начала взрослеть и пыталась преодолеть разочарование, растущее с каждым дюймом, который я прибавляла в росте. Я имею в виду разочарование, доставляемое мной другим. Беспомощность – естественное состояние маленького ребенка, и его любят за это. А вот беспомощный подросток или взрослый человек – нечто совсем иное. Никто не улыбается ему ласково, никто не ерошит ему волосы, никто не нянчится с ним, когда взрослый человек, хромая, входит в комнату или вкатывается в нее в инвалидной коляске.
    Сесилия Корнаро попросту не занималась благотворительностью, вынужденной или какой-либо еще. После моего прибытия она указала мне на стул с дырой в сиденье. Между его закрытыми матерчатым пологом ножками стоял ночной горшок. Я покраснела до корней волос, представив себе разговор, который должен был состояться между ней и Пьеро, в результате чего и появилась подобная конструкция. Но потом я сказала себе, что Пьеро наверняка проделал все с присущим ему тактом и деликатностью, предложив, в конце концов, весьма элегантное решение проблемы.
    – Устраивайся поудобнее, – обратилась ко мне художница нейтральным тоном, который должен был уберечь меня от замешательства.
    Но самое странное заключалось в том, что, имея полную возможность удовлетворить свою естественную нужду, мой мочевой пузырь начисто забыл об этой неприятной настоятельной необходимости. Я так и не воспользовалась тем ночным горшком, ни единого разу за долгие месяцы, что я провела у нее в студии. И только когда мы с Пьеро покачивались в гондоле, направляясь домой, я ощутила внутренний позыв и поспешно сжала колени… и все остальное. Но потом я вспомнила, что Мингуилло все еще пребывает в Южной Америке, и неприятные ощущения улетучились, словно их не было.
    В эти недели я не вела дневник, потому что жила полной жизнью, а не просто наблюдала за ней со стороны. В студии мне удавалось забыть даже о существовании Мингуилло. Или же, если я и вспоминала его, то как нечто имеющее очень малое значение. В те дни я обрела новое удовольствие. Я мысленно воображала словесную перепалку между Сесилией Корнаро и Мингуилло, в которой художница буквально уничтожала моего брата разящими выпадами.
    А сама я, напротив, чувствовала себя польщенной тем страстным интересом, который проявила ко мне эта женщина. К моменту моего первого официального визита Сесилия Корнаро уже до мелочей продумала, как будет писать мой портрет. Стул с пологом стоял в углу у окна, выходящего на Гранд-канал. Я постаралась не выдать охватившей меня дрожи, когда она приблизилась ко мне и обернула мои волосы тюрбаном из белой материи.
    – Дьявол меня раздери, какие кости! – пробормотала она.
    – Что вы имеете в виду?
    – Ignorante come una talpa, – проворчала она в ответ. Невежественна, как крот.
    Я хотела объяснить ей, что меня и держали взаперти, как крота, в свете моего увечного состояния, но почему-то душа моя вдруг восстала против того, чтобы предстать несчастным созданием в глазах Сесилии Корнаро.
    Где-то я вычитала, что художники-портретисты хотят знать как можно больше о тех, кто им позирует. Посему я нервно предложила:
    – Рассказать вам о себе?
    – Нет, – ответила женщина без особой резкости. – Ты мне не интересна, потому что в тебе пока еще нет ничего интересного. А вот тебе, пожалуй, будет полезно послушать об искусстве.
    И, пока Сесилия сначала набрасывала скетч, а потом рисовала меня красками, она объясняла, как составляются цвета: какое насекомое, растение или минерал отдало частичку себя, чтобы в результате получился темно-красный, коричневый или прозрачно-белый цвет, который как раз и призван был изобразить мою кожу. Я покраснела, когда она поставила передо мной поднос с желтыми красками, чтобы я взглянула и поняла, что желтый сам по себе таит в себе целую радугу полутонов и оттенков.
    – Иктерин, – сказала она, – желтый или отмеченный желтизной. Лютеус, золотисто-желтый. Мелин, канареечно-желтый. Вителляр, ярко-желтый. Аурулент, золотистый. Цитрусовый, лимонно-желтый…
    Неужели Сесилия Корнаро принимает меня за идиотку, страдающую недержанием, по чьему адресу она отпустила маленькую злонамеренную шуточку насчет цвета мочи? Нет, я предпочитаю думать, что она, как никто до нее, старалась укрепить меня и поддержать, чтобы я, не дрогнув, встречала менее скрытную и более продолжительную недоброжелательность. В следующий раз она неожиданно решила испытать меня, пожелав узнать, что я запомнила из ее лекции о природе цвета. Я поразила ее, продемонстрировав, что являюсь весьма прилежной ученицей. С тех пор и доныне я помню каждый цвет и его происхождение, а не только оттенки желтого.
    – Ты можешь оказаться мне полезной, раз уж ты здесь, – заявила она мне во время третьего визита и положила мне на колени ступку и пестик. Внутри лежал сине-зеленый камень с прожилками серого и белого цветов.
    – Малахит из Перу, – сообщила она мне. – Приготовь мне цвет для своих глаз.
    Наши сеансы всегда заканчивались, на мой взгляд, слишком быстро, потому что Пьеро мог забирать меня из дома всего лишь на несколько часов, чтобы не вызвать подозрений. Через три недели, когда я истолкла в ступке, а затем и смешала все цвета в ее палитре, Сесилия Корнаро вручила мне поднос, на котором лежали листок бумаги и черный грифель.
    – Нарисуй круг, – приказала она.
    Изо дня в день я рисовала круги, пока наконец не научилась одним движением выводить безупречную окружность. Затем настал черед прямых линий. Затем пришлось рисовать тень от круга, когда свет падал на него с разных сторон и под разными углами. Угольный грифель истерся почти до основания, а я только и делала, что упражнялась в геометрии. И только вернувшись домой в Палаццо Эспаньол, я осмеливалась набрасывать скетчи великой художницы Сесилии Корнаро за работой. Я изображала ее в виде дикой кошки с непредсказуемым норовом, ловко орудующей кистью, зажатой в синем раздвоенном язычке.
    Тем временем мой портрет, который писала художница, постепенно вызревал, обретая сходство с оригиналом, но Сесилия отказалась от него в пользу более «теоретической» работы, на которой мое лицо представало чем-то вроде аллегории. Затем она начала третий портрет. Сесилия Корнаро не придерживалась своих обязательств по сделке или, во всяком случае, выходила за пределы установленной Пьеро цены на нее.
    Пьеро, по обыкновению, принял мою сторону.
    – Довольно уроков геометрии, Сесилия, – настаивал он. – Позволь Марчелле продемонстрировать тебе то, что она умеет!
    Художница обернулась ко мне:
    – Значит, добрый старый Пьеро всегда сражается вместо вас?

    Сесилия Корнаро показала на стол, на котором я увидела белый лист, натянутый на раму, и коробочку с огрызками пастельных карандашей, некогда бывшими ее собственными инструментами.
    – Думаю, краска слишком мокрая для тебя, – жестоко обронила она, и Пьеро немедленно вскочил на ноги, готовый обрушиться на нее с упреками.
    Похоже, Сесилия пожалела о своих словах, хотя извиниться не захотела. По крайней мере она не стала сыпать соль на рану и продолжать подшучивать над моим ныне исчезнувшим недержанием. На лице ее отобразилось нечто вроде унылого раскаяния, как если бы она съела что-либо горькое. Мне почему-то показалось, что подобное выражение появляется у нее довольно часто. Затем она сменила тему.
    – Ты можешь сама написать портрет. Твое пребывание здесь весьма непродолжительно, посему нет смысла смешивать масляные краски, которые засохнут в твое отсутствие. Итак, выбор очевиден – пастель. Это лучшее, что только можно придумать для человеческой кожи и горностая, самого тупого животного на свете. Но на этот счет тебе предстоит сделать собственные выводы, Марчелла. А теперь скажи мне, чей портрет ты хотела бы написать первым?
    От коробочки с пастельными карандашами у меня на коленях исходил запах лекарств. Я заколебалась, чувствуя, как ее взгляд все больше преисполняется презрения.
    Пьеро предложил:
    – Я могу позировать Марчелле, о сладкоголосая моя, если это поможет.
    Сесилия Корнаро зло ухмыльнулась:
    – Пьеро, тебя не стоило рисовать, даже когда ты был молод. Все твои достоинства проистекают из твоего духа. Лучше захвати в следующий раз шоколадные пирожные. По крайней мере тогда твой визит нельзя будет считать совершенно уж напрасным.
    Она повернула ко мне высокое, в рост человека, зеркало, и я покраснела, увидев в серебристой амальгаме свое напряженное и перепуганное лицо.
    – Рисуй вот его, – скомандовала женщина. – С такой натурой откровенно плохо не может получиться даже у…
    Пьеро перебил ее:
    – Я уверен, что фраза, которую ты не можешь выговорить, Сесилия, звучит как «у начинающего художника». Хотя, уверяю тебя, Марчелла обладает…
    Но она не обратила на него ни малейшего внимания, как если бы Пьеро вообще не открывал рта.
    – И тогда, в зависимости от результата, я попробую подыскать для тебя клиентов.
    Я склонила голову, чтобы сдержать уже готовый сорваться с губ радостный вскрик. Неужели я смогу найти свой путь в этом мире, зарабатывать на жизнь, делать что-то такое, что заставит людей смотреть на то, что я совершила, а не на то, кем являюсь я сама? Открывшаяся передо мной перспектива была похожа на дверь в райский сад. Я уже видела себя рисующей рядом с Сесилией; прислушивающейся к тому, как она оскорбляет своих клиентов; не исключено, что я и сама вставлю словечко-другое в беззлобную перебранку.
    Калекам не полагается умничать вслух – иначе дело обернется горечью унижения. Калекам следует демонстрировать жизнерадостное добродушие, дабы защитить здоровых людей, не желающих, чтобы наша увечность повергала их в уныние и вызывала жалость. Но художник? Художник имеет полное право купаться в лучах безнравственности и острословия и вызывать изумление!
    Сесилия прекрасно осознавала эффект, произведенный ее щедростью, и не пожалела усилий, чтобы тут же сгладить его.
    – Ты готова работать по-настоящему, впервые в жизни?
    Никто не разговаривает с калеками таким образом! Так говорят лишь с человеком, от которого ждут, что он примет вызов. Осознание этого факта заставило меня разлепить губы: в этой студии моим словам и мыслям дозволено было двигаться вместе, по одному пути. Я заметила:
    – Да, проституток, которые хотят выглядеть аллегориями Невинности, матерей, которые хотят, чтобы их изобразили в виде аллегорий Бдительности, отцов, жаждущих быть запечатленными как аллегории Красноречия…
    Сесилия самодовольно ухмыльнулась, а Пьеро встал и выпрямился во весь рост. Нет, кажется, он стал даже выше ростом и раздулся от гордости. «Неужели он привез меня сюда и для этого? – подумала я. – Не только из любви к искусству, но и ради этой провокации? Для того, чтобы бросить мне вызов?»
    Я продолжала:
    – Ну и, разумеется, армии венецианцев на продажу… Я имею в виду юношей и девушек, которые хотят с помощью портретов продать себя как мужей и жен. Для того чтобы польстить им и поднять на них цену, требуется намного более мягкая натура, нежели ваша, Сесилия Корнаро.
    И мы оглушительно расхохотались, все трое, и Пьеро обнял меня за плечи и прижал к своей груди. Когда же он отпустил меня, я заметила, что он застегнул у меня на шее нитку жемчуга. Кот Сесилии перевернулся на спину, выставляя напоказ свое пятнистое брюшко. Сесилия принялась рассказывать неприличную историю об одном благородном заказчике, и мы одновременно, не сговариваясь, принялись за работу, словно ее грубоватый комментарий служил естественным аккомпанементом. Пьеро тоже вернулся к своему занятию: он с обожанием созерцал нас обеих. Жизнь моя, похоже, обрела тот аромат, который встречает вас, когда вы разворачиваете вощеную бумагу, где лежат пирожные с марципаном.
    Но когда я в тот день вернулась домой, выяснилось, что все хорошее имеет свойство быстро заканчиваться. Анна встретила нас у причала с горящим отпечатком ладони на лице. Мне был хорошо знаком этот отпечаток. Он специально ударил ее по той стороне лица, что уже была повреждена. Дрожащей рукой она протягивала мне мою кожаную сбрую.
    Мингуилло вернулся безо всякого предупреждения, как гром среди ясного неба, щедро раздавая направо и налево пощечины и удары.
    В тот же самый день из Перу пришло письмо, после прочтения которого лицо матери под высокой шапкой кудряшек залила смертельная бледность.

Доктор Санто Альдобрандини

    Руджеро отправил меня осмотреть венецианскую графиню, которая почувствовала себя слишком больной и слабой, чтобы вернуться в город по окончании летнего villégiatura.
    Я обнаружил у нее ослабевшую ручку, учащенный пульс и начинающуюся анемию. Леди, сказавшаяся тридцатилетней, несмотря на то, что выглядела на все пятьдесят, жаловалась на колики, ломоту в суставах, неврит зрительного нерва, металлический привкус во рту, запор и необильное мочеиспускание жидкостью розового цвета. Пока она перечисляла свои недуги, я заметил у нее на деснах синеватые прожилки. Именно они подсказали мне, причем куда более красноречиво, чем она сама, что ее здоровье разрушает белый свинец, или церуссит, выражаясь научным языком.
    – Какой препарат вы принимаете? – поинтересовался я у нее.
    Она кивнула на квадратную бутылочку фиолетового стекла. Когда я осторожно понюхал ее, в ноздри мне ударил сильный цветочный запах, что подтвердило мои подозрения. На этикетке была изображена монахиня, плачущая в такую же бутылочку на фоне высокой горы.
    Моя пациентка обеими руками схватилась за живот. Несчастное создание: все ее надежды на долгую жизнь оказались перечеркнуты стремлением обрести сияющую кожу.
    Шли недели, и все больше и больше наших пациентов жаловались на аналогичные симптомы. Одна и та же бутылочка неизменно обнаруживалась на туалетном столике подле каждой кровати с балдахином. Я решил, что стоит поподробнее разузнать об этих «Слезах святой Розы».
    Их распространял печально известный венецианский лекарь, который с гордостью именовал себя «доктор Инка Тупару». Он похвалялся тем, что прошел обучение в самой знаменитой botica в сердце Чили-Перу. Он уверял, что «Слезы святой Розы», если их обильно нанести на кожные покровы, успешно разрешают все неприятные проблемы жизненно важных органов и желез. Но, самое главное, – и это приносило несметные богатства патрону лекаря – бесцветная жидкость якобы придавала коже белизну и блеск жемчуга.
    Мой хозяин, мастер Руджеро, не интересовался ничем, кроме струпьев своей любимой черной оспы, и не обладал необходимым шармом для того, чтобы стать настоящим популярным шарлатаном от медицины. Но это не помешало ему приревновать «доктора Инка Тупару» или, по крайней мере, его оглушительный коммерческий успех.
    Хирург показал мне кричащий и вычурный листок, в котором доктор Инка клялся, что секрет формулы своего снадобья он обнаружил в таинственной книге в переплете из человеческой кожи. Лекарь с гордостью утверждал, будто сам Наполеон каждое утро смачивал свой носовой платок «Слезами святой Розы».
    Руджеро злорадно рассмеялся мелким смехом:
    – Что ж, этим, очевидно, и объясняются последние неудачи маленького Бонапарта!

Сестра Лорета

    Я же по-прежнему оставалась в постели, отказываясь принимать любую еду и питье, кроме уксуса.
    Для краткости я не стану описывать свои страдания, вызванные жаждой. Тело мое высохло до костей. Я почти ничего не чувствовала. Когда я лежала в постели по ночам, моя тазовая кость болезненно впивалась в тюфяк. Я почти ничего не весила, так что иногда мне казалось, что я парю над своим ложем. Я потеряла способность четко видеть своим единственным здоровым глазом, и временами мне становилось трудно дышать.
    Priora увещевала меня:
    – Мне придется сообщить вашим родителям о том пути, на который вы ступили.
    Я повернулась лицом к стене, на которой я уксусом нарисовала множество распятий, хотя и не помнила, когда и как мне это удалось.
    Моя мать написала: «Дочка, не убивай себя этими абсурдными, экзальтированными поступками. Ты должна есть и пить, иначе ты умрешь. А самоубийство – это грех».
    Лежа, как мне представлялось, на смертном одре, я слабым голосом надиктовала ответ, будучи счастлива тем, что наконец-то мои последние слова будут записаны для последующих поколений.
    Мама, меня гложет скорбь и печаль оттого, что я должна объяснять тебе неисповедимость путей Господних и обращаться с тобой как с собственным несмышленым ребенком. Но ради спасения твоей души я пойду на это.
    Мама, я должна предостеречь тебя против твоей хорошо известной любви к красивой одежде и еде. Обильная пища разогревает тело, делает его сонным и заставляет его метаться в жару. Голодание убивает похоть и вожделение, оставляя душу бодрствовать всю ночь напролет. Вместо того чтобы самоуверенно советовать прервать мой пост, тебе самой стоило бы прибегнуть к этой благочинной практике.
    Ты должна понять, что Господь сам кормится моим голоданием. Плотское насыщение яблоком запрета – вот что стало причиной изгнания Адама и Евы из рая. Иисус вынужден был умереть на кресте за наши грехи, чтобы дать нам возможность покаяться и вернуться в рай. И теперь во время причастия мы угощаемся Его кровью и плотью. Этого довольно для чистого душой и телом существа. Подобно Мехтильде Магдебургской, я желаю вкушать одного лишь Господа.
    Если ты вскоре услышишь о том, что я умерла вследствие своего покаяния, ты должна гордиться и радоваться тому, что была матерью мученицы. Я отправляюсь на венчание со своим любимым нареченным и с радостью предвкушаю это.
    Голос мой устал и затих. А потом я с ужасом увидела, что монахиня, которой я диктовала свой ответ, перестала писать. Листок соскользнул на пол и остался лежать там в небрежении, а сама она с выражением неизбывной скуки на лице смотрела в окно.
    – Где сестра София? – закричала я. – Почему вы не позволяете мне увидеться с ней?
    Перед моими глазами вдруг поплыли красные круги, а потом я провалилась в черноту.
    Когда я вновь очнулась, на меня сверху вниз смотрелаpriora. Она констатировала:
    – Сестра Лорета, в течение нескольких дней у вас наблюдался кризис воспаления мозга.
    – Господь посылает лихорадку тем, в ком жарче всех горит огонь благочестия, – ответила я.
    – Действительно, – иронически улыбнулась она.
    – Мое тело парило над ложем, как у Терезы Авильской, пока я пребывала без чувств? – спросила я. – И не пытались ли мои сестры безуспешно прервать мой полет?
    Она громко рассмеялась. Разумеется, чудеса способны видеть лишь те, кого коснулась благодать.
    – Сейчас я чувствую себя хорошо, – сообщила я ей. – Позвольте мне доказать это. Дайте мне ступеньку, которую я могла бы отскрести, или алтарь, который бы я смогла отполировать, или, что лучше всего, цепь, чтобы я могла истязать себя. И позвольте мне увидеться с моей дражайшей сестрой Софией, потому как одно ее присутствие способно умерить мой жар.
    – Сестра Лорета, – жестоко ответила priora, – вы не сможете увидеться с сестрой Софией, пока не откажетесь от этого глупого голодания и не продемонстрируете самообладание, каковое должно быть свойственно любой избраннице Божьей. Подумайте о том, с каким достоинством ведет себя сестра Андреола! Мы поручили сестру Софию ее заботам.
    Она открыла ставни, и комнату залил яркий солнечный свет. Именно тогда я увидела своего первого ангела: тоненькое прозрачное создание, крылышки которого переливались всеми цветами радуги, как у мухи.

Мингуилло Фазан

    Я опустился в отцовское кресло и обозрел огромный стол красного дерева, камин леонинского мрамора, трехстворчатое окно, из которого открывался вид на Гранд-канал. Все эти вещи отныне принадлежали мне, и я мог поступать с ними, как мне заблагорассудится. В кармане у меня лежало новое завещание, которое я специально подготовил как раз для такого случая. Я даже оставил на нем коробку с мышью, чтобы она в ней сдохла, дабы состарить документ должным образом, придав ему архаичный вид древности.
    Снаружи струи дождя ревели в стоках, с клокотанием обрушиваясь в желтую воду канала. И в моих собственных жилах тоже бурлила и кипела кровь, щедро разбавленная удовлетворением. Никогда более не придется мне видеть разочарованное лицо отца, глядящего на меня сверху вниз, осуждающего меня, считающего меня сумасшедшим и заставляющим меня казаться меньше, чем я есть на самом деле. Через минуту я уничтожу это отвратительное и гнусное завещание, и все снова будет хорошо. Теперь уже никто и никогда не сможет отобрать у меня мой обожаемый Палаццо Эспаньол. У меня появятся средства удовлетворить свою тягу к свободе, путешествиям, модным вещам, удовольствиям и власти. Власти без конца и ограничений.
    Отныне никто не посмеет мешать развитию моих любимых проектов! Я стану носить одежду, отделанную воланами и тесьмой, я смогу застегиваться на перламутровые пуговицы сверху донизу. Я смогу развлекаться с проститутками так, как захочу, и начну коллекционировать книги из человеческой кожи, какие только найдутся в этом мире, и создам новые! Трактаты о детском воспитании, переплетенные в кожу детей моих врагов, если я того пожелаю. А я наверняка пожелаю!
    Я избавлюсь от Пьераччио и… Да, и…
    Никакого уважения к снисходительному читателю, но я сомневаюсь, чтобы он мог представить, каким совершенно и исключительно счастливым я себя в тот момент чувствовал.
    Вплоть до того самого мгновения, когда я принялся обыскивать стол, за которым все эти годы вел тайное наблюдение, в поисках проклятого документа, который я открывал и читал сотни раз, причем со всевозрастающей горечью.
    Завещание моего отца исчезло, и на его месте вор оставил только что отрубленную цыплячью голову.

Джанни дель Бокколе

    Разумеется, я втихаря обшарил ящики и шкафы Мингуилло и знал, что он уже запасся поддельным завещанием. Но пусть он лучше придержит его, вот что я подумал. По крайней мере пока Марчелла не достигнет совершеннолетия. Я был уверен, что хитрая сволочь Мингуилло отнесет поддельное завещание нотариусу, который не знал руку моего старого хозяина. От него всего можно было ожидать.
    Сам я, кстати, так и не додумался до того, как получше воспользоваться подлинным завещанием, которое было написано непонятными словами. Но я точно знал, что этот ублюдок братец ни за что не должен заполучить его в свои грязные лапы.
    Сначала я решил отдать его Пьеро Зену. Он-то признает руку своего старого друга Фернанде. Он разберется, как нужно поступить. Но я колебался.
    Понимаете, если я покажу завещание конту Пьеро, то выставлю себя вором, который тайком прочитал то, что его никоим образом не касалось. И как, спрашивается, он сможет после этого доверять мне? Да он меня возненавидит! Семейство Зенов было благороднейшим из самых благородных. А они, эти господа, в жилах которых течет голубая кровь, всегда стоят друг за друга. Конт Пьеро, конечно, терпеть не мог Мингуилло, тем не менее он мог взять сторону молодого хозяина против слуги-вора. Вообще-то, я так не думал, но и до конца не был уверен тоже.
    Словом, я трепыхался, как та знаменитая перуанская птичка колибри. Стоило мне в тот день увидеть Пьеро Зена, как внутренний голос нашептывал мне, чтобы я перестал валять дурака. Дважды я чуть было не протянул руку, чтобы остановить его, но всякий раз мысли у меня в голове путались, затягиваясь в такой клубок, который невозможно распутать.
    Тем вечером, промаявшись полдня, я все-таки набрался мужества и подкатился к конту Пьеро. Начав издалека, я собирался окольными путями подойти к главному вопросу. Он был добр и мило отвечал мне, глядя мне прямо в глаза. И вот это выбило меня из колеи. Язык у меня присох к гортани, поэтому я извинился и сбежал.
    Через несколько дней мы оделись в черное и отправились в церковь, чтобы помолиться за душу моего старого хозяина, мастера Фернандо Фазана. Его тело осталось в Арекипе, где в последнее время жило его сердце.
    После похорон все венецианское высшее общество собралось в Палаццо Эспаньол, чтобы отведать сладкого вина с печеньем. Конт Пьеро и моя хозяйка, госпожа Доната Фазан, с грустью приветствовали их. Сыночек с важным видом торчал на пороге, разодетый в свой самый отвратный наряд. Люди выражали соболезнования Мингуилло, с уважением величая его «конт», как будто он был официальным наследником. А эти прихлебатели, дядья и тетки, так и вились вокруг него, обхаживая и сюсюкая, прямо смотреть противно.
    Это был самый подходящий момент для меня открыть рот. Я мог показать им всем настоящее завещание, чтобы они узнали правду. Я мог показать всем им, какая лживая до печенок у Мингуилло душонка. Но я не сказал gnente di gnente, ровным счетом ничего, о завещании. Я пытался сбросить с себя страх, наступить ему на горло и дать себе хорошего пинка.
    – Отстань от меня! – кричал я на него. – Отвали! Ты же не черная оспа!
    Но я так и не промолвил ни слова, а только ходил по комнате и предлагал сладкое вино благородным дамам и господам.
    В оправдание того, что я трусливо растратил самые первые драгоценные дни, я могу сказать только одно. Я начал думать, что у нас все получится и что мы сможем защитить Марчеллу от Мингуилло, пока она не станет совершеннолетней: я и другие слуги. Конт Пьеро тоже может помочь нам, ничего не подозревая о настоящем завещании.
    Но я не учел, что у Мингуилло, того грязного цыпленка Вельзевула, тоже был план. И она стала его жертвой. Нет мне прощенья, нарисованная свинья Господня!

Мингуилло Фазан

    Я даже не заметил, как Марчелла начала превращаться в женщину. На похоронах моего отца, которые проходили в отсутствие его тела, я впервые обратил внимание на то, как взгляды гостей мужского пола дольше необходимого задерживаются на Марчелле. Даже я вынужден был признать, что черты ее бледного личика обрели тревожную привлекательность. Это был уж верх неприличия – выставлять такую кожу на всеобщее обозрение. Ее лицо заканчивалось у воротника, и любопытные взгляды мужчин, казалось, хотели заглянуть под него. И почему в уголках ее губ всегда таилась улыбка? Что такого смешного Марчелла видела в происходящем? Даже мать стала как-то мягче относиться к ней, и с этим что-то надо было срочно делать.
    Мои собственные глаза то и дело устремлялись к мягким серым теням, которые отбрасывали подаренные Пьераччио жемчуга на тоненькую белую шейку Марчеллы. Чем дольше я смотрел на ожерелье, тем сильнее ощущал, что мои пальцы мне не повинуются.
    Проницательный читатель уже наверняка догадался, что автор этих строк не привык к тому, чтобы исполнению его сокровенных желаний что-либо мешало. Правда заключалась в том, что, если бы не таинственное исчезновение подлинного завещания, я бы отдал Марчеллу тому, кто предложил бы за нее самую высокую цену, и превратил бы отцовские похороны в двойной праздник.
    Если бы не проклятое пропавшее завещание, я бы выдал ее за какого-нибудь благородного господина, намного старше ее, разумеется, поскольку никто из молодых не взял бы ее замуж из-за искалеченных ног. При желании наверняка отыскался бы какой-нибудь побитый молью конт, который с радостью бы женился на ней. Потому что о том, сколько раз шестьдесят делится на двенадцать или тринадцать, можно думать бесконечно и с наслаждением, Я уже представлял себе, как какой-нибудь старый козел робко ласкает ее стыдную щелочку своей отсохшей штукой. Если она у него встанет, естественно. Учитывая раздражение того места и все прочее.
    Но в данный момент я не мог позволить себе обзавестись любопытным, надоедливым и неглупым зятем; сначала я должен отыскать настоящее завещание и уничтожить его. Поскольку будущий зять имеет полное право и даже обязан потребовать предоставить ему определенные документы, прежде чем подписывать брачный контракт.
    Мое поддельное завещание, должным образом состарившееся и покрытое коричневыми пятнами, не вызовет никаких вопросов – при условии, что никто не станет сличать идентичность почерка моего папаши.
    А вдруг настоящее завещание обнаружится в этот самый неподходящий момент? Я с легкостью мог вообразить, что будет дальше. Как только моя сестра будет объявлена наследницей, уже на следующее утро к нам постучится мистер Вор, Укравший Завещание, и предложит ей руку и сердце.
    Кто бы ни взял это завещание, будь оно трижды проклято, он не желал мне добра. А если он вдобавок захотел бы запустить руку в мой карман, то без проблем обрел бы достойного компаньона по обеденному столу в лице предполагаемого супруга Марчеллы – до свадьбы или сразу после нее. А что, если Марчелла забеременеет? Я никак не мог допустить, чтобы у нее появился ребенок, еще один кровосос, готовый вцепиться в мое наследство, и очередной грозный претендент на мой обожаемый дворец, Палаццо Эспаньол.
    Было бы верхом глупости с моей стороны позволить случиться чему-либо подобному.
    А потом, однажды утром, мои пальцы не смогли оторваться от жемчугов Марчеллы, и я вдруг обнаружил, как они все туже затягивают ожерелье у нее на шее. Эта сводящая меня с ума улыбка исчезла, сменившись выражением ужаса. И кто знает, чем бы все кончилось, если бы меня не отвлек мой камердинер Джанни очередным идиотским вопросом по поводу затерявшегося галстука?

Джанни дель Бокколе

    Но, придя за завещанием, я выяснил, что я совсем не такой умный, как полагал.
    Потому что документа не было там, где я оставил его. Где Я думал, что оставил его. Похоже, я ошибся и случайно спрятал его в другое место. Должно быть, я тогда был не в себе после того, как застал Мингуилло затягивающим на шее Марчеллы удавку из жемчугов.
    Ну, я перерыл все свои выдвижные ящики в шкафу. Я вывернул наизнанку свои карманы, оставив одежду кучей валяться на полу. Я даже прощупал изнанку занавесок. Распорол тюфяк. Ничего. Gnente di gnente.

Марчелла Фазан

    – Мой брат вернулся, – пробормотала я, перебирая пальцами жемчужины в ожерелье и поглаживая синяки на шее, которые прикрыла шалью.
    – И каким же образом это мешает тебе рисовать портрет маленького Контарини?
    Мой натурщик моментально воспользовался возможностью, чтобы потянуться и зевнуть. Но стоило Сесилии метнуть на него один-единственный взгляд, как мальчик тут же принял прежнюю позу и на лице его промелькнул страх. Я подмигнула ему, и он робко улыбнулся мне в ответ.
    – Не забывай, что бедный отец Марчеллы недавно скончался, – с грустью заметил Пьеро.
    – И что же, это мешает ей рисовать?
    Между нами пролегла чья-то тень, и незнакомый голос произнес:
    – Вовсе нет, на мой неискушенный взгляд. У вас получается просто замечательно, мисс. Молодой джентльмен на вашем портрете как живой.
    Сесилия окинула незваного гостя внимательным взглядом с головы до ног так, как это она делала всегда – словно прошлась среднего размера кисточкой из беличьей шерстки по его телу, которое, кстати говоря, было крупным, ладно скроенным и хорошо одетым. Она задержалась на его голове, встретив взгляд его спокойных серых глаз своими бесстрашными зелеными очами.
    – Шотландец, полагаю? – с видимым удовлетворением поинтересовалась она, словно вычислила сей факт исключительно по его мускулатуре, коже и чертам лица.
    – Шотландец, мадам. Пришел узнать, не окажете ли вы мне честь написать портрет моей супруги Сары. – Голос его смягчился, когда он произносил ее имя, так что оно прозвучало как двухтактный вздох.
    – А где же сия славная леди? – услужливо поинтересовался Пьеро.
    – Осталась в Эдинбурге. Здоровье не позволяет ей путешествовать. Я отдам все, что у меня есть, нет, все, что потребуется, дабы отвезти вас к ней.
    – Она умирает? – со свойственным ей тактом полюбопытствовала Сесилия.
    – Боюсь, что так. – Голос мужчины не дрогнул, но прозвучал едва слышно.
    Парнишка Контарини содрогнулся всем телом и поспешно убрал руку с черепа, на который возложил ее по настоянию Сесилии. В смятении он опустил ее на высушенную ящерицу, которую художница положила на шелковую скатерть перед ним как символ быстротечной юности. Он вскрикнул, чем навлек на себя то, чего боялся более всего: строгий взгляд Сесилии Корнаро. Она не сказала ему ни слова, но он, как ошпаренный, вылетел из студии.
    Сесилия рассмеялась и дружелюбно посмотрела на нашего гостя.
    – Присаживайтесь, мистер Шотландец, и расскажите нам о себе.
    Выяснилось, что Хэмиш Гилфитер торговал разными разностями. Шотландская клетка стала последним писком моды в Европе, и он кочевал из страны в страну с тюками яркой мягкой шерсти. Его итальянский был превосходен, а раскатистый шотландский акцент лишь придавал ему особое очарование. Сесилия внимательно слушала его.
    – Поясните, что заставляет вас думать, будто ваша Сара достойна портрета. Портрета кисти Сесилии Корнаро.
    Хэмиш Гилфитер улыбнулся.
    – Понадобится не одна встреча, чтобы рассказать вам об этом.
    Пьеро протянул ему руку.
    – Что ж, тем лучше.

Джанни дель Бокколе

    А мысль о том, что Мингуилло мог зайти в мою комнату и забрать завещание, вообще едва не доконала меня. Но, если бы он увидел его, то устроил бы мне жестокую взбучку, после которой я наверняка остался бы без места. Тем не менее Мингуилло обращался со мной так же, как раньше, разве что добавил несколько тумаков из-за обеспокоенного выражения, появившегося у меня на лице, которое и без того ему никогда не нравилось.
    Я попробовал задать наводящие вопросы Анне.
    – Ты часом не видала здесь где-нибудь клочков бумаги? Ну, таких, официального вида? Скажем, когда убиралась в моей комнате?
    Но она сердито запричитала:
    – Да здесь сущий casino![69] Бумага валяется повсюду! А ты… ты вечно хвалишься тем, что умеешь читать и писать! Подумаешь!
    Я так понял, что это означало «нет». Стыд и позор, что мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, экономя свои деньги, не озаботился обучить служанок грамоте. Анна вечно негодовала по этому поводу, потому что, хотя она говорила как всамделишная леди, писать она не умела.
    Должно быть, я просто позабыл, куда сунул завещание в последний раз, когда перепрятывал его. Ничего не поделаешь. Вот что я повторял себе снова и снова.

Сестра Лорета

    В наказание за то, что все это время я обходилась без молитвы, я слизала языком пыль со своего распятия. Лежа в грязи на полу, я вылизывала крест. Пыль и грязь стали единственной пищей для моего тела, которую я позволяла себе в течение многих дней, если не считать апельсиновых косточек, которые я сосала в память о ранах Христовых, как поступала Вероника Джулиани.
    Мои крошечные и прозрачные ангелочки продолжали являться ко мне при свете дня, совершенно отчетливо проступая на фоне побеленных стен; или они появлялись, когда я смотрела на солнце. Я радостно приветствовала их, поскольку эти прелестные создания были свидетельством того, что меня отметил своей милостью наш Отец Небесный.
    Но увидеться с сестрой Софией мне не позволяли. Я была уверена, что милое дитя по своей воле никогда бы не пожелало разлучаться со мной. Должно быть, ее держали в той части монастыря, куда мне доступ был воспрещен: мне не дозволялось прогуливаться подле фонтана Зокодобер, поблизости от которого в большой и просторной келье она жила со своей сестрой-безбожницей Рафаэлой. Я изводила себя мыслями о том, что ненавистная priora могла, против обыкновения, сказать мне правду – что Софию поручили заботам лживого и ложного ангела, сестры Андреолы, чья келья тоже располагалась неподалеку.
    А эти презренные насмешницы, монастырские сестры, выискивали любую возможность, чтобы заставить лихорадку вновь вернуться ко мне. Они оставляли записки непристойного содержания в моем сборнике гимнов и шептали имя сестры Софии под моим окном. Я записывали имена своих мучительниц на клочках бумаги, а потом сжигала их. Хлопья пепла корчились в пламени, подобно еретикам, и разлетались по комнате.
    Мне приходилось каждый день сжигать имя сестры Андреолы, поскольку она придумала новое дьявольское развлечение в монастыре. Она стала делать вид, будто к ней является сам Господь Бог, и начала записывать свои видения. Эти видения передавались из рук в руки, вызывая всеобщее восхищение и обожание. И только я одна помнила слова Терезы Авильской: «Слабый пол по природе своей более подвержен нечестивым видениям, насылаемым на него дьяволом. Слабый пол также склонен делать вид, будто обладает божественными добродетелями, стремясь на самом деле лишь к личному возвышению».
    Все эти пророчества прекрасным и страшным образом воплотились в сестре Андреоле.
    Что бы она ни делала, каждый ее поступок моментально становился объектом подражания. Очень скоро уже десятки невежественных монахинь торопливо записывали на клочках бумаги свои видения. Монастырь Святой Каталины превратился в клуб любителей беллетристики, причем каждый из них наперебой уверял других в истинности посетивших его нелепых видений. Ко мне явилась priora с сообщением о том, что даже мою возлюбленную сестру Софию постигла та же участь. Она узрела черную птицу, что наверняка символизировало Смерть, влетевшую к ней в келью.
    – Птица сказала ей, что она должна избегать сестру Лорету, иначе та принесет ей боль и страдания.
    Я запротестовала:
    – Дьяволу часто удается завладеть невинным карандашом. Вот к чему приводит испорченное влияние сестры Андреолы на бедную сестру Софию!
    Priora многозначительно улыбнулась. И тогда, пожалуй, с излишней поспешностью я рассказала ей об ангелах, которые приходят в мою келью в дневные часы и летают вокруг меня до тех пор, пока у меня не начинает кружиться голова.
    – Заявляю, что дальше слушать ваши бредни положительно невозможно! – вскричала priora.
    Она взяла меня за руку и повлекла за собой в oficina.[70] Разумеется, обладая нечеловеческой физической силой, я могла повергнуть ее наземь при первом же шаге. Но вместо этого я предпочла продемонстрировать покорное смирение.
    – Подождите здесь, – яростно бросила мне она. – Я пошлю за доктором.

Мингуилло Фазан

    Для начала я заметил, что Марчелла отводит глаза, когда мы проплывали мимо церкви Тела Христова в гондоле. А потом, когда мы оказались рядом с церковью Сант-Альвизе, она вдруг испытала такой приступ страха, что, презрев свою обычную хромоту, вдруг припустила едва ли не галопом, как скаковая лошадь, стараясь убраться подальше. Стоя в церкви на службе, она никогда не смотрела на монахинь, поющих свои гимны из-за решетки,[71] отделяющей их от остальной конгрегации, как поступила бы на ее месте любая любопытная девушка. Она умоляла оставить ее дома, когда мать отправлялась с визитом к своим отошедшим от мира кузинам в parlatorio[72] в монастыре. И она не прикасалась к мягким и пахучим лепешкам, которые мать приносила оттуда домой.
    И вот, когда я возлежал с одной из шлюх Испанской мадам в Каннареджио (мне думается лучше всего, когда я вообще не думаю), мне вдруг пришло в голову, что самый легкий способ избавиться от претендента на мои владения – как можно скорее обвенчать Марчеллу с Господом. А тот, как известно, не потерпит ни заместителей мужа, ни собственности, не считая той малости, которую он взимает за оказание своего сурового и аскетического гостеприимства. В тот год такса составляла тысячу дукатов, то есть ничтожно малую толику приданого для достойного замужества, что равнялось доходу от продажи одной партии «Слез святой Розы».
    Стоило монахиням оказаться взаперти, как крылья им подрезала бедность. Они не могли вырваться на волю, только лишь для того, чтобы заработать себе на хлеб, раздвигая ноги перед первым встречным. Монастыри не готовили их для другой профессии. Так они и сидели там. Пока не умирали.
    Разумеется, некоторые и без того обнаруживали склонность к лесбийской любви, и на другую все равно бы не согласились. В противном случае женская дружба обязательно означает выдирание волос и взаимные упреки. У мужчин, оказавшихся в замкнутом кругу себе подобных, развивается семейственность; женщины же стремятся причинить друг другу максимальный урон.
    – Чему ты улыбаешься? – поинтересовалась моя испанская шлюха. – Y que es este libro?[73]
    Моя книга в обложке из человеческой кожи выпала у меня из кармана во время наших предварительных забав. Я выхватил ее из-под тяжелого белого бедра шлюхи и ударил ею женщину по лицу. Никто не смеет прикасаться к ней, кроме меня – или моего лекаря, что случалось крайне редко. Она должна усвоить это раз и навсегда! Мне пришлось заплатить ей в двойном размере, потому как она выпала из трудового графика на несколько недель из-за синяка, который я ей поставил. Откровенно говоря, это было мое последнее развлечение в данном заведении, поскольку Испанская мадам отказала мне от дома, если можно так выразиться, одарив таким взглядом, от которого, наверное, свернулось бы и самое свежее молоко. Для пущего эффекта за спиной у нее высился громила, связываться с которым я посчитал ниже своего достоинства. Неистраченные деньги я спрятал в ящик стола «для особых нужд».
    Потому как я уже видел себя в новом качестве – коллекционером, известным во всем мире благодаря своей библиотеке книг из человеческой кожи. С Тупаком Амару у меня получился блестящий старт. Теперь, добравшись до денег Марчеллы, я обзавелся лоскутьями кожи какого-то моряка, на которых были вытатуированы слово «мать» и силуэты чаек. Я отдал их в обработку, а потом приказал сделать из них переплеты для учебников по морскому делу – по этим книгам будущие капитаны могли бы научиться вязать морские узлы. Но втайне я мечтал разнообразить свою коллекцию книгами в переплете из кожи исторических персонажей, мучеников. Посему всем крупным книготорговцам на континенте я разослал особые письма.
    Ответы не замедлили прийти. Меня даже навестили некоторые из покрытых пылью веков торговцев, ведь Венеция всегда считалась центром их коммерции. Представьте себе мои чувства, когда я узнал, что являюсь отнюдь не единственным собирателем подобных диковинок! Антиквар с холодными и какими-то снулыми глазами объяснил мне положение вещей, когда я попытался провернуть сделку в задней комнате его лавки, настойчиво предлагая ему приобрести за любые деньги книжицу в мягкой и отдающей плесенью обложке. Оказалось, что антроподермическое переплетное дело всегда имело своих тайных поклонников, коих было намного больше, чем готов признать брезгливый читатель. Существовали даже торговцы, которые занимались только и исключительно книгами из человеческой кожи, – на клочках мертвой плоти можно было недурно заработать и даже сколотить целое состояние.
    Значит, мне придется вступить в борьбу за обладание сокровищем? Что ж, это только вносило пикантную остроту в мою жизнь.
    Но сначала Марчелла! Пожалуй, я пока не мог снять с нее кожу, сделать из нее обложку книги и поставить на полку, но ведь были и другие способы, с помощью которых она могла удовлетворить мои требования.
    Мысль о монастыре, случайно придя мне в голову, пустила там глубокие корни. Я чувствовал, как она раскинула в разные стороны густые ветви, увешанные сплошными выгодами и преимуществами для меня. Наконец-то избавиться от этого маленького белого личика! От этого бесконечного шуршания розового шелка! От необходимости постоянно просить ее повторить сказанное, потому что она всегда изъяснялась едва слышным шепотом! От невыносимого вида Пьераччио, балующего и обожающего ее. От слуг, не обращающих на меня внимания и вьющихся вокруг нее, как будто ее улыбка оставалась единственной и неповторимой вещью, достойной созерцания во всей Венеции!
    Я начал с того, что стал добиваться расположения своей матери. До сих пор этого было достаточно, чтобы напугать ее до смерти. Но я счел, что при нынешнем положении дел она, пожалуй, начнет уделять мне внимание, которого я был лишен все эти годы. Марчелла не рассчитывала на блестящую партию и поэтому не могла надеяться на длительную благосклонность матери. Кроме того, отец точно так же бросил мою мать, как и меня. А теперь то же самое проделывал и Пьеро Зен. Разве мы с ней не были естественными союзниками?
    Прежде всего, я стал регулярно заговаривать о монастыре. Поначалу она делала вид, что эта идея ей решительно не нравится, но я подозревал, что в глубине души она ухватилась за нее обеими руками. Очень осторожно я дал матушке понять, что с моей стороны будет большой любезностью дать Марчелле возможность обвенчаться с Господом. Разумеется, запереть единственную (оставшуюся в живых) дочь семейства нашего класса в монастырь – это очень необычно. Но мать вскоре и сама поняла, что Марчелла не годится для грубых и плотских радостей жизни в браке, как и не обладает завидным здоровьем для того, чтобы зачать и родить детей. Даже при условии, что отыщется кавалер, который согласится взять ее в жены. Мысль о том, чтобы выдать Марчеллу замуж за какого-нибудь горожанина, воспламененного болтовней Наполеона о демократии, приводила мать в содрогание. Впрочем, оставалась и проблема самого Наполеона: мать боялась его до судорог. Когда я заявил, что ни одна незамужняя девушка в Венеции не может считать себя в безопасности от домогательств корсиканца и его вояк, она буквально съежилась от ужаса под своими кудряшками, подобно горячему пеплу в воде.
    Теперь дело было за малым: требовалось подготовить достойную иллюстрацию положения вещей и продемонстрировать, сколь срочно и безотлагательно Марчелла нуждалась в том, чтобы ей обеспечили защиту от окружающего мира. Скажем так – ради Ее же Собственного Блага. Что ж, я готов был прийти сестре на выручку.
    Пьераччио сам виноват. А нечего было все время прижимать Марчеллу к сердцу и говорить ей, какая она замечательная. Не знаю, куда он возил ее в своей гондоле, но дело было совсем в другом: правила этикета недвусмысленно требовали, чтобы в своей лодке он со всеми церемониями катал мать, а не дочь. Глядя однажды утром, как Марчелла весело щебечет и улыбается, а Пьеро в ответ демонстрирует элегантность цапли на болоте, я задумчиво поглаживал пальцами обложку книги из человеческой кожи, лежавшей в моем кармане, и Тупак Амару подсказал мне одну идею.
    Но все наделенные интеллектом и тонко чувствующие читатели, разумеется, поймут, что Пьеро Зен мог винить только себя в том, что столь поспешно покинул этот мир и отправился в иной, куда в свое время непременно попадут и все мои дорогие читатели – и даже маленький Наполеон Бонапарт.

Доктор Санто Альдобрандини

    На прощание он недовольно сообщил мне хриплым голосом:
    – Наконец-то ты стал хоте немного похож на человека, юноша. Теперь ты выглядишь так, что ни одна венецианская леди не откажется увидеть тебя у своей постели.

Джанни дель Бокколе

    I [ока Мингуилло занимался своим знахарством, я обзавелся привычкой регулярно обыскивать его кабинет. И там я нашел эту новую штуку. Маленькую книгу. Поначалу я не заметил в ней ничего необычного – меня тогда не интересовала ни одна книга на свете. Но потом внутри я нашел свернутую трубочкой записку: «Encuandernado con la piel de Tupac Amaru II». Проведя годы в Палаццо Эспаньол, где на испанском языке говорили так же часто, как и на венецианском диалекте, I понял, что это означает. А означало это следующее: «Переплетено в кожу Тупака Амару II».
    Я быстро отдернул руку. По спине у меня пробежал холодок, а кожа съежилась от ужаса.
    Как я мог прикоснуться к такой штуке? Как я мог прикоснуться к чему-либо еще теперь, после того, как я потрогал эту дрянь? Неужели тот, кто трогает книгу из человеческой кожи – сумасшедший и ничего не чувствует?
    Внутри лежали рецепты и записи перуанских снадобий, которыми торговал Мингуилло в своем аптекарском деле, включая и рецепт средства под названием «Слезы святой Розы», Судя по названиям ингредиентов, он был способен прожечь дыру у вас в брюхе. Спаси и сохрани нас от такого лечения к которому плачущие монахини не имели никакого отношения.
    И еще там имелся список ядов длиной в целую руку, среди которых был подчеркнут один, под названием «аконит».

Мингуилло Фазан

    За десять франков цирюльник согласился поведать моей матери, что Пьеро возил Марчеллу в уединенный домик, где обучал ее вещам, которые обыкновенно не положено знать десятилетней девочке из благородного семейства. Я заставил Фауно несколько раз повторить свой рассказ, пока он не наловчился выпаливать его без запинки, так что я знал, что он сказал ей, от первой фразы, долженствующей привлечь внимание: «Прошу вас, не спрашивайте меня!» – до заключительной: «О, прошу вас, простите меня. Я и так сказал слишком много».
    Цирюльник скормил матери выдуманную сплетню.
    – Об этом все говорят. О том, как ваша дочь возвращается после своих таинственных экскурсий – простите мою неделикатность – с запахом странных масел, исходящих от нее, и такая уставшая, что сразу принимает ванну и удаляется к себе, дабы укрыться от глаз семьи. И еще, прошу прощения, конечно, что говорю это, но конт Пьеро… Когда он в последний раз насвистывал столь весело и был так доволен собой? Эти… очаровательные жемчуга, которые он подарил Марчелле… Разве не чересчур это щедрый подарок для маленькой девочки? Миледи, мы все восторгаемся вашей стойкостью и мужеством! Вашим достоинством! Никто не догадается, как вам недостает обожания и внимания, которыми некогда ваш верный конт Пьеро окружал вас. И, разумеется, вы по-прежнему выглядите как настоящая королева, мадам, учитывая…
    – Входит ее верный сын, одетый по последней моде, в фиолетовое с зеленым, цвета, которые соперничают и не сочетаются друг с другом. Он осторожно присаживается в ногах ее кровати.
    – Мама… – бормочет с неподдельной заботой ваш покорный слуга. – Нам нужно обсудить нечто не очень приятное. Я знаю, что рассказал тебе вчера синьор Фауно. А если об этом знаю я, то…
    Она вздрогнула. Краска стыда залила лицо матери, когда она представила себе всю картину в целом: неужели все знают о том, что ее cicisbeo предпочел молоденькую дочь-калеку своей стареющей любовнице, которой уже и так пришлось пережить публичный позор оттого, что от нее отказались ради divertimento[75] в Перу?
    – Что же делать, Мингуилло? – запинаясь, пробормотала она.
    – Все, что нужно, – уверил я ее. – Ты можешь положиться на меня.
    Фауно сказал мне, что мать, похоже, не до конца поняла, о чем идет речь. Я представил, как она надевает на лицо свою самую непроницаемую маску. Дабы спасти остатки гордости, она наверняка сделала вид, что не догадывается, на что намекал цирюльник.
    Тем не менее она все поняла, и даже слишком хорошо. За ужином она заявила Пьераччио, что экскурсии на гондоле должны прекратиться под тем предлогом, что «здоровье Марчеллы слишком хрупкое для столь частых разъездов».
    «Браво, мама! – подумал я. – Сейчас ты сыграла свою роль безупречно».
    И Пьераччио сам отдался мне в руки, когда залепетал восторженно:
    – Доната, дорогуша, ты же не станешь отрицать, что твоя маленькая девочка еще никогда не выглядела так хорошо? Совершенно очевидно, что наши маленькие прогулки идут ей исключительно на пользу, и мы даже подумываем о том, чтобы удлинить их, а не прекратить вовсе.
    Моя мать опустила глаза и втянула ноздрями воздух, как разъяренная медведица. Я же тем временем барабанил пальцами по столу, наслаждаясь ощущением восхитительной пустоты в собственной голове. Пьераччио умолк и сидел неподвижно, пока до него не дошло, что она имеет в виду. Он разглядел ловушку в то самое мгновение, когда дверца клетки захлопнулась за ним. – Моя дорогая Доната. – Он прочистил горло, но потом бросил взгляд на ее лицо и замолчал.
    Я же поднялся и величавой поступью подошел к стулу Марчеллы. Долгое мгновение я не делал ничего, нависая над ней зловещей тенью. А потом я сорвал жемчуга Пьераччио у нее с шеи, отчего белые шарики разлетелись в разные стороны, напомнив о беглой пальбе из мушкета. Я прорычал: – Как ты заработала их, сестра?
    Марчелла открыла рот и начала лепетать какую-то совершеннейшую чепуху об уроках рисования у скандально известной художницы Сесилии Корнаро! Она рассказывала плохо. Между фразами, произнесенными запинающимся голоском, зияли огромные бреши недоверия. Наконец Марчелла густо покраснела и уткнулась носом в тарелку с супом, отбрасывая закатные тени на бледный velouté[76] артишока. Я холодно произнес:
    – Мне стыдно за тебя, Марчелла. Ты лишь отягощаешь свой грех ложью. Но я сделаю тебе намек. Вот это станет твоим спасением.
    В зловещей тишине я обошел стол крутом. С низкого горизонтального шкафа я взял чудный роман господина Дидро «Монахиня», который предусмотрительно подбросил на место действия заранее. Его описание тягот монастырской жизни изрядно развлекло меня в последние недели. И теперь я с шумом швырнул его на стол перед Марчеллой. Бокалы запрыгали и со звоном полетели на мраморный пол. Когда стихло последнее жалобное звяканье, я неторопливо подошел к Пьераччио, который буквально окаменел от неожиданности и растерянности. Я бросил свою перчатку ему на тарелку.
    – Ты совратил мою сестру и унизил мою мать, – холодно сообщил я ему. – Ты заплатишь за это жизнью, грязный пес. Увидимся внизу.
    Дуэли были запрещены, но в уединении нашего двора разве посмел бы кто-то воспротивиться моему приказу? Пьеро встал из-за стола.
    – Мингуилло, заклинаю тебя именем твоего бедного отца…
    – Как раз во имя своего бедного отца я и делаю это. Кто-то должен защитить честь его семьи.
    Я швырнул ему шпагу, которую держал за дверью. Внизу мой лекарь ждал меня с моим собственным оружием. Пьераччио вскричал:
    – Я с радостью объясню тебе, что все это…
    – Тебе нечего сказать мне такого, что я желал бы услышать, старый козел!
    Рука моей матери взлетела к прическе, которую она осторожно ощупала со всех сторон. Марчелла словно забыла, для чего существуют легкие.
    – Вниз, развратник! – заорал я.
    Голос мой прозвучал не столь низко и по-мужски, как бы мне того хотелось. Тем не менее только это да еще нервное постукивание ногой по плиткам пола под столом испортили всю прелесть момента.
    Сойдя вниз, во двор, я не стал ждать, пока Пьераччио встанет в позицию, и пронзил ему грудь и шею своим клинком, который мой лекарь смазал чем-то таким, что шипело подобно змее в перегонном кубе. Не исключено, что это и был змеиный яд.
    Говорят, у Жизни нежные шелковые крылья, но Смерть предпочитает ржавые железные ножницы. Пьераччио захрипел и повалился на землю. Доктор Инка объявил, что раны смертельные. Чтобы продемонстрировать добрую волю, я велел своему камердинеру привести еще одного врача.
    – Полагаю, конт Пьеро чувствует себя неважно» – сочувственно улыбнулся я, вытирая шпагу о траву.

Джанни дель Бокколе

    Это была не дуэль, а пародия. Конт Пьеро считал, что у него будет шанс защитить свою честь. Он намеревался сражаться так же, как и танцевал: изящно, как настоящий джентльмен. Он еще отвешивал поклон, когда Мингуилло заколол его, будто свинью. Страсть Господня! Мингуилло дрался так же, как думал и дышал: словно убийца в темном переулке с улыбкой в сорок четыре зуба на довольной роже.
    Чувствуя слабость в ногах, я поплелся за молодым хирургом по имени Санто Альдобрандини, чтобы тот осмотрел конта, бьющегося в судорогах во дворе. Об этом юноше я слышал только хорошие отзывы – что он обучался в Fatebenefratelli[77] и спас ребенка от тифа, когда все прочие лекари только беспомощно разводили руками. У него был маленький кабинет через два двора от Палаццо Эспаньол. И мне пришлось самому убедиться, что у него ясные глаза и добрые руки, когда одна из наших служанок слегла со скарлатиной.
    Он был незнатного происхождения, судя по его одежде, но мальчишка не взял ни гроша за то, что спас девушке жизнь. Вместо этого он застенчиво попросил:
    – Если заболеет тот, кто может платить, позовите меня.
    Взгляд его с тоской устремился сначала к потолку, то есть полу благородных господ наверху. Я видел, как натянулась кожа на его скулах, когда он говорил. Сомневаюсь, что в тот день он что-нибудь ел.
    Пьеро Зен мог позволить себе спасти свою шкуру, если это было вообще возможно, поэтому я побежал за доктором Сан-то Альдобрандини.
    К счастью, молодой человек был дома. Он сидел за столом, и перед ним на тарелке лежали три оливки и черствый кусок хлеба, когда я пришел за ним. Он был готов через минуту, помчался впереди меня к Палаццо Эспаньол и опустился на колени рядом с простертым телом конта. Догнав его, я, переводя дыхание, со стоном повалился рядом. Мне еще никогда не приходилось бегать так быстро, но я все-таки боялся, что мы уже опоздали.
    Доктор расстегивал на конте камзол, залитый кровью и рвотой. Он нашел то, что сделал Мингуилло: шесть дюймов распоротой плоти, которая уже почернела по краям. Доктор пришел в ярость:
    – В этой ране яд!
    – В доме яд, – подхватил я его крик.
    А потом понурил голову. Жизнь конта Пьера была в опасности из-за моей нерешительности. Если бы я отдал ему завещание сразу, как собирался, Мингуилло уже сидел бы в тюрьме или сумасшедшем доме и никогда не смог бы добраться до шпаги или бутылочки со змеиным ядом. Я заметил лекаря Мингуилло, выглядывавшего из-за желтого тополя, ствол которого не скрывал его огромное брюхо. Он не мог составить ни одного лекарства, этот знахарь, зато он знал, как состряпать яд, словно был аптекарем самого дьявола.
    Положив голову конта себе на колени, доктор Санто окинул взглядом двор, как будто пытаясь понять, что же это за дом, в котором возможно такое злодейство. Я видел, как он сообразил, что здесь живут большие деньги, которые похоронят и укроют в этих стенах все тайны и дурные поступки высокородных обитателей. Взгляд его упал на маленькую плантацию Мингуилло, где в горшках росли аконит и наперстянка, и доктор тряхнул головой.
    Господи Иисусе, и тогда я увидел, как это случилось. Взгляд его добрых карих глаз поднялся над кронами деревьев и плетями винограда к окну, у которого в ужасе застыла Марчелла роняя слезинки на стекло.
    Она видела все от начала и до конца.
    И их взгляды встретились в первый раз, и в глазах обоих промелькнуло узнавание, пока дыхание конта Пьеро с хрипом рвалось у него из легких.
    И вроде бы не случилось ничего особенного. Но мне все сразу стало ясно, как если бы молодому человеку подали вспененную Кровь Христову в чаше для причастия. Я понял, что Пьеро Зен только что передал Марчеллу Фазан попечению молодого доктора Санто Альдобрандини.
    И Марчелла – она стала для него светом в окошке! При виде ее мальчишка был сражен наповал. А я подумал: «Господи, сделай так, чтобы раб Твой Санто сбросил власяницу и восстал из пепла, и спас ее, и подхватил на руки, и прижал к груди».

Доктор Санто Альдобрандини

    Пьеро Зен боролся со смертью. Его рана оказалась из разряда тех, что жестоко вредят человеческой коже. Яд в буквальном смысле разъедал его изнутри. Жизнь могла бы совершить акт милосердия, если бы быстро покинула его, но она, похоже, не хотела уходить просто так. Его затуманенный взор по-прежнему был устремлен на второй этаж, где находились спальни. В Палаццо Эспаньол жил кто-то, о ком он слишком сильно беспокоился, чтобы оставить без защиты.
    Я оказал ему последнюю услугу из тех, которые врач может сделать для своего пациента. Я сказал ему, что теперь он может умереть с осознанием выполненного долга и что ему больше нет нужды героически сражаться со смертью. Он посмотрел мне в глаза, последний раз взглянул наверх, и тело его обмякло. Когда я накрыл его веки ладонью, задержав ее на мгновение, мой собственный взгляд устремился к тому месту, куда перед смертью смотрел он.
    И там, у окна, стояла та самая девочка, кожа которой заставила меня позабыть обо всем на свете в украшенном фресками холле виллы у канала Брента. Волосы ее пушистым облаком обрамляли личико, как будто светившееся внутренним светом. Прошедшие годы добавили красоты изгибу ее скул, нежно приподняли ей брови и сделали пухлыми ее губы. От неожиданности язык присох у меня к гортани, потому что я всегда носил это лицо в своем сердце.

Марчелла Фазан

    А потом я увидела, как темнеют от крови каменные плиты под плечами Пьеро. Во двор колобком вкатился священник-доминиканец. Я подумала, что он пришел причастить Пьеро, но он промчался мимо тела моего друга, одарив его лишь мимолетной гримасой, и скрылся в palazzo. Я услышала, как радостно приветствовал его Мингуилло.
    Я без сил опустилась на пол прямо там, где стояла, и просидела так, пока меня не нашли Анна и Джанни. Я же горько упрекала себя. Пока утекали последние секунды жизни Пьеро, я лепетала что-то бессвязное о Сесилии Корнаро. А ведь я могла выдвинуть ящик комода и показать всем мои скороспелые наброски лица матери в качестве доказательства. Я могла отправить Джанни за Сесилией. Я могла бы закричать или забиться в рыданиях, чем наверняка отсрочила бы планы Мингуилло настолько, что Пьеро благополучно выбрался бы живым из Палаццо Эспаньол. Я могла бы закрыть Пьеро своим телом. Ведь даже Мингуилло наверняка не рискнул бы проткнуть меня насквозь на глазах у слуг?
    Но я не сделала ничего. И теперь мой самый лучший и близкий друг был мертв.
    Анна обняла меня и крепко прижала к своей груди. Джанни бормотал, гладя меня по голове, что «все произошло очень быстро» и что «он ничего не почувствовал». Но я-то знала что это ложь.
    Я бережно высвободилась из их объятий.
    Мингуилло убил не только Пьеро. Я только что видела своими глазами, что может случиться с человеком, которому я доверилась полностью, вставшему на мою защиту: Мингуилло продемонстрировал мне фатальные последствия такого поступка. И теперь мне придется разрываться на части даже в присутствии Анны и Джанни, чтобы уберечь их от заинтересованных взоров моего брата.

Сестра Лорета

    С тяжелым вздохом он повернулся priora и заговорил, как будто речь шла не обо мне.
    – Мы называем их Muscae volitantes, солнечными пятнами. Появление плавающих Muscae означает болезненную чувствительность сетчатки глаза, которая часто вызывается нехваткой сна и нарушениями пищеварения. Судя по ее изможденному состоянию, сестра соблюдает строгий пост, полагаю? Обычный человек практически не замечает подобного явления. И напротив, ипохондрики или склонные к истеричности пациенты, однажды увидев Muscae, столь часто обращают на них внимание, что те становятся предметом нездорового возбуждения.
    – Но я люблю их! Это мои ангелы! – вмешалась я в разговор.
    – Это не ангелы, неужели вы не понимаете? – прошипела priora.
    Доктор продолжал:
    – Для сестры эти зрительные образы являются достаточно реальными. Чтобы предотвратить дальнейшее ухудшение, я пришлю ей очки с синими стеклами, которые она должна носить в дневное время.
    Priora пробормотала:
    – О, это ей понравится! Она вновь сможет выделиться среди других.
    В синих очках мир казался мне залитым небесной глазурью, которую даровал мне Господь. Однако же случались и плохие дни, когда мне казалось, будто Господь устроил второй потоп, дабы смыть земные грехи монастыря Святой Каталины.
    Таких плохих дней становилось все больше, поскольку priora обманула мое доверие самым возмутительным образом. Хотя я согласилась принимать еду и питье, сестре Софии по-прежнему не разрешали прийти ко мне. Я видела ее лишь мельком в дальнем углу церкви или во дворе монастыря. Она не поднимала на меня глаз. Вокруг нее порхала и суетилась сестра Андреола, то и дело безо всякой причины и повода прикасаясь к ней своими белыми ладонями с вытянутыми пальцами.
    В своей hornacina[78] в келье я хранила гипсовую статуэтку Господа нашего в виде младенца, лежащего в колыбели. По воле Божьей я была очень привязана к ней, и мне все время нестерпимо хотелось покрывать ее поцелуями и прижимать к груди, особенно после того, как сестра София перестала приходить ко мне в келью. Господь сам милостиво повелел мне следовать своим желаниям. Однажды ночью, после того, как я исхлестала себя бичом и в прострации лежала на полу, правым ухом я услышала Его слова, обращенные ко мне. Он говорил сюсюкающим детским голоском:
    – Моя возлюбленная дочь, для тебя Я стану ребенком, которого ты будешь баюкать и лелеять. Ты должна любить Меня и кормить молоком своей любви.
    Кристина Великолепная сумела выцедить молоко из своей девственной груди. А когда Вероника Джулиани прижала икону Мадонны с младенцем к своей груди, нарисованный ребенок Иисус повернул к ней ротик, предпочтя молоко святой а не Девы Марии.
    Поэтому и я вынула маленького Иисуса из Его колыбельки, расстегнула на себе одежды и приложила Его к своей обнаженной груди, дабы Он впитал мою любовь. Не успели холодные губы младенца прикоснуться к моей коже, как все тело мое запылало, словно в огне. Все члены моего тела затрепетали сладостной дрожью, и во рту у меня появился сладкий привкус меда. Я была переполнена Его любовью ко мне, потому что Он побуждал меня вкусить Его божественной сущности так же, как Он вкушал мою. И тогда я поняла, что в лице Господа Бога нашего обрела подлинную благодать.
    Я вскричала:
    – Благословенны те груди, которые кормят тебя, Господь!
    Но пока я лежала, прижав Господа к своей груди, а душа моя перенеслась в небесные выси, дерзкая и нахальная criada[79] без стука ворвалась в мою келью под предлогом того, что принесла мне чистое платье на следующий день. Она увидела Иисуса, лежащего на моей обнаженной груди, и поспешно поднесла руку ко рту.

Джанни дель Бокколе

    Мингуилло пообещал Марчеллу собакоголовым доминиканцам, вознамерившись поместить ее в самый отвратительный и удаленный монастырь, Корпус Домини, располагавшийся у черта на куличках.
    Марчелла, повенчанная с Господом?
    Моя бедная голова пошла кругом, совсем как детский волчок. Все всегда возвращалось к одному и тому же. Не потеряй я завещание, ничего бы этого не случилось. Теперь, когда Пьеро Зен умер, а Марчелла превратилась в марионетку на ниточках, за которые дергал сынок, мне вообще не к кому было пойти и рассказать обо всем.
    «Что ж, по крайней мере, – подумал я, – Марчелла не знает, что задумал ее братец с Иисусом и Агнцем. Хоть какое-то утешение. Пусть она не тревожится ни о чем еще немного».

Марчелла Фазан

    Мать не заходила ко мне в комнату, поэтому я попросила Анну передать ей мою записку.
    «Позволь мне объясниться, мамочка, – умоляла я. – Все совсем не так, как ты думаешь».
    Ответа на мою просьбу не последовало.
    Я могла себе представить, как Мингуилло воспользовался доверчивостью матери, ранил ее тщеславие и влил ядовитые инсинуации туда, где они жгли больнее всего. Она, пожалуй, даже искренне верила в то, что, будь Пьеро невиновен, он бы остался жив. А раз в ее глазах Пьеро не был невиновен, значит, и я тоже. Отныне мать превратилась в безвольную марионетку в руках Мингуилло.
    Я послала ей еще одну записку. Если уж ей так неприятно видеть меня, то пусть хотя бы поговорит с художницей. «Сесилия все объяснит тебе, мамочка, обещаю!»
    Но мать отказывалась иметь дело с миром, который, по ее убеждению, предал ее. Пьеро был обвинен в неподобающих отношениях не только со мной, но и с Сесилией Корнаро Я более не могла отрицать этого, особенно после того, как мать остановилась на пороге моей комнаты и напряженным голосом язвительно поинтересовалась: не были ли художница и ее cicisbeo «близкими друзьями»?
    Моего тихого «да» оказалось для нее вполне достаточно. Это была ловушка. Вульгарная репутация Сесилии Корнаро лишний раз заклеймила Пьеро бесчестьем.
    – Пожалуйста, мамочка, – повторила я, – если ты сама не пойдешь к ней, то попроси Сесилию Корнаро прибыть в Палаццо Эспаньол.
    Мать молча покачала головой и метнула предостерегающий взгляд на Анну.
    – В этом доме запрещено произносить ее имя, – с необычной для себя твердостью заявила она. – Так велел твой брат. Рядом с ней появился улыбающийся во весь рот Мингуилло. Я догадалась, что он подслушивал наш разговор от начала до конца.
    – Дорогая мамочка! – приторно-жеманно произнес он и поцеловал ей руку. И они вместе зашагали по коридору.
    Я мучительно размышляла над тем, известно ли Сесилии Корнаро о смерти Пьеро. По официальной версии он умер от необычной разновидности тропической лихорадки, которая пощадила население Венеции и унесла лишь его одного. Анна рассказала мне, что Мингуилло приказал всем слугам держать язык за зубами, грозя страшными и жестокими карами.
    Разумеется, я надеялась, что Сесилия Корнаро будет скучать по мне, станет наводить справки и даже отправится на поиски, в конце концов. Когда же этого не случилось, я сказала себе: не исключено, что она просто не желает меня видеть, потому как я буду напоминать ей о безвременно ушедшем друге. «Быть может, – изводила я себя, – она даже подозревает меня в том, что я каким-то образом причастна к его смерти? Что моя семья заразила его какой-то неведомой болезнью, привезенной из наших владений в Перу? Что я могу, хромая, войти в ее студию и принести ей в подарок ту же заразу?»
    И вдруг меня посетила печальная, но разумная мысль. Пусть лучше она никогда не узнает правду. Если она придет сюда, чтобы встать на мою сторону, она может пострадать. Как пострадала Анна. И Пьеро.
    В то время я еще не знала, что Сесилия Корнаро уже покинула Венецию в составе экспедиции, направляющейся в Голландию, Бельгию и Люксембург. Ее отъезд состоялся внезапно, на другой день после убийства Пьеро. Мне уже приходилось слышать, как она похвалялась тем, что в Венеции ее не удержат ни дружеские, ни враждебные связи, когда речь заходит о том, чтобы отправиться в поездку по дальним странам.
    Она никогда не узнает и о том, что должно было вскоре случиться со мной.

Сестра Лорета

    Бесстыжая criada разнесла по всему монастырю историю о том, как я прижимала младенца Иисуса Христа к своей обнаженной груди. И много недель спустя монахини, проходя мимо моего окна, издавали громкие причмокивающие звуки, сопровождаемые взрывами грубого смеха. Они начинали хохотать во все горло, едва только я появлялась в дверях трапезной. Насмешки летели мне вслед, когда я шла по коротеньким монастырским улочкам, провожали меня в исповедальню и поджидали у выхода из нее. И тогда я уверилась: воля Господня не свершится до тех пор, пока в монастыре Святой Каталины не будет покончено с неправедным и богопротивным бурным весельем. Господь вскоре вознаградил меня за страдания. Словно в наказание непочтительным и дерзким монахиням, он послал мне новое испытание, чтобы я могла доказать свою чистоту и крепкую веру.
    Один из священников обратил на меня свой нечестивый взор. Его не смутили даже мое изуродованное лицо, синие очки и неуверенная походка (волдыри и кровоподтеки от истязаний плоти причиняли мне боль). Хотя, быть может, именно мое тело, отмеченное набожностью и ревностным служением, вдохновило его на попытку похитить у Христа Его самую преданную невесту. Безнравственный и порочный священник не упускал ни единой возможности застать меня одну в молитвах на полу церкви. Он старался вовлечь меня в неправедный разговор обо мне самой, о легкомысленных монахинях, о моих истязаниях, о смерти Тупака Амару II, но более всего – о сестре Софии.
    Мое собственное состояние возвышенной чистоты обернулось для меня особым даром – я могла распознавать и искоренять скверну в других. Когда я описывала свою искреннюю любовь к сестре Софии и те вещи, которые мы проделывали вместе, у священника учащалось дыхание и он начинал ерзать на скамье. Он с жадностью и вожделением спрашивал меня:
    – Значит, с сестрой Софией вы изучали и практиковали искусство доставлять наслаждение своему Небесному Жениху в первую брачную ночь в раю?
    И тут Господь послал мне знак – перед самым моим носом по каменным плитам пола пробежал скорпион. Я моментально осознала грязные намерения священника и то, что в сердце его поселилась похоть. Я начала опасаться за свою девственность. Затем я отказала ему в послушании, игнорируя мелкие наказания, которые он налагал на меня, и подвергая себя намного более суровой собственной епитимье.
    Восторженно предвкушая таинство причастия, которое должно было состояться в следующее воскресенье, я удостоилась видения (оно явилось перед моими закрытыми глазами), в котором этот священник окровавленными руками держал Тело Христово[80] и облизывал своим черным языком воплощение Господа нашего. Рядом с ним извивалась толстая и обнаженная сестра Андреола, похожая на bacchante.[81] В чаше, в которой должно было находиться вино для причастия, бурлила и исходила паром какая-то зеленая жидкость.
    Я восторжествовала. Мой дар позволил мне отличить поддельное Тело Христово от настоящего. Как раз такое чудо – распознавания фальшивой облатки – снизошло на нескольких святых, включая Людвину Шиедамскую, Маргериту Кортонскую и Джоан Постницу из Норвича, которая держала строгий пост в течение целых пятнадцати лет. Я еще раз уверилась в том, что обладаю безгрешной непорочностью, если подобное видение посетило меня всего через пятнадцать дней моего последнего поста!
    Я поднялась на ноги посреди службы и вскричала:
    – Не пейте из чаши! Этот человек осквернил Тело Христово своими нечистыми руками! Или вы не видите, как он скрежещет зубами при одном только упоминании Спасителя нашего? – После этого я лишилась чувств, но перед этим успела показать пальцем на священника и выкрикнуть: – Он хотел лишить меня девственности!
    Да, чуть не забыла. Моими последними словами были:
    – Сестра Андреола! Смотрите, как она похотливо танцует с дьяволом!
    Было проведено надлежащее расследование, в ходе которого выяснилось, что этот священник склонил многих молодых девушек своего прихода к грехопадению, так что его отстранили от проведения богослужений и лишили сана. Я же была приглашена на беседу в кабинет priora, где меня ждали двое священников. Они сообщили мне, что в результате моего видения (и свидетельств пяти беременных девушек из Арекипы, которые подтвердили его истинность) пожелания монахинь на сей раз учтены не будут, и я стану не просто членом Совета, а еще и vtcaria,[82] подчиняющейся только самой priora. Из-за спин священников priora обожгла меня взглядом, исполненным богопротивной ненависти ко мне и к ним. Я услышала, как она пробормотала себе под нос:
    – Это безумие.
    Теперь надо мной уже никто не смеялся. На лицах монахинь, когда они замечали меня, отражались ярость и неповиновение. Потому что из-за моего видения их обожаемая сестра Андреола принуждена была удалиться в более строгий монастырь Святой Розы, где монахини спали в гробах, что должно было напомнить им об ожидающей их участи. Легкомысленные монахини Святой Каталины лишились своего шелкового белого идола в девичьем облике, а сестра София избавилась от ненавистных ласк сестры Андреолы.
    Я немедленно распорядилась, чтобы ко мне в келью пришла моя маленькая сестра София, которую так долго держали вдали от меня. Даже если кто-то и узнал об этом, то воспротивиться не посмел. Заливаясь жарким румянцем и опустив долу свои пушистые ресницы, сестра София смиренно поздравила меня с возвышением в обители.
    И теперь уже сестра София подтверждала, что по ночам я парила над своим ложем во сне, подобно Дуселине Марсельской. И сестра София согласилась с тем, что тоже видела стигматы, горящие у меня на коже. Она охотно и с радостью откликалась на любое мое пожелание, и я заставила ее сделать меня счастливой настолько, что у меня не хватает слов написать об этом.

Доктор Санто Альдобрандини

    Я пришел в ярость, хотя и не удивился тому, что Фазанам удалось благополучно замять историю с его смертью. Я уже изрядно навидался династических отравлений на сельских виллах. Я знал, как делаются такие дела в благородных семействах: Наполеон мог унижать и грабить их, но ему никогда не проникнуть в их тайные законы морали и способы запугивания слуг.
    Мне очень хотелось спросить у Джанни, что сталось с девочкой с красивой кожей. Я надеялся, что время сотрет у нее из памяти достойный сожаления образ ее убитого друга. Мне было интересно, как зажила у нее травмированная в детстве нога, потому что, встретившись с ней взглядом в окне, я видел ее только до пояса. Мне хотелось узнать обо всем этом.
    Но разве может молодой человек, еще недавно бродяжничавший на улице, вот так просто навести справки о благородной молодой леди из palazzo? Я боялся показаться нелепым и смешным, начав задавать неуместные вопросы. Лицо мое залила жаркая краска стыда. Джанни, должно быть, счел меня глупым деревенским дурачком.
    Но, хотя я и не осмелился произнести при Джанни вслух имя девочки, я думал о ней постоянно, подобно тому, как натуралист думает о новых видах, которые увидел мельком. Мысленно я следил за каждым ее шагом, обожал ее и восхищался ею так, словно и сам жил в этом огромном palazzo.
    Я пробормотал что-то неразборчивое Джанни в знак приветствия и поспешил прочь, оставив его стоять в недоумении с раскрытым ртом. Только потом, задним числом, я сообразил, что он тоже хотел поговорить со мной, как если бы собирался сообщить мне нечто очень важное.

Мингуилло Фазан

    Но, подобно тем же самым волоскам на бородавке старухи, они не мешали мне спокойно спать по ночам. Испанская мадам в Каннареджио отказалась предоставлять мне своих побитых молью девиц. Ну и что? Семейство Пьеро Зена полностью игнорировало меня при встречах на улице. Это было худшее, на что они осмелились. Скандала они опасались ничуть не меньше меня. Слуги Палаццо Эспаньол ненавидели меня. Благослови Господь их маленькие тупые мозги. Мать полностью подпала под мое влияние, одобряя каждый мой шаг. Ее материнская любовь отныне обратилась на меня вместо дочери, которая предала ее. Меня беспокоил лишь вор, укравший завещание, но и эта тревога изрядно уменьшилась с тех пор, как я провел успешные переговоры с настоятелем монастыря Корпус Домини.
    Но теперь я намеревался приобрести врага в лице человека которого уважал каждый мужчина: самого Наполеона Бонапарта. Да, враг маленький, или, точнее, невысокого роста, но в случае с Бонапартом это могло иметь для меня далеко идущие последствия.
    Обладающий хорошей памятью читатель наверняка не забыл о том, что в 1806 году Бони аннексировал Венецию в свое новое королевство Италия. Именно тогда он вонзил в нас клыки своих налогов. Ему нужно было золото, чтобы кормить свое войско, и люди, чтобы кормить кладбища в Испании и Португалии.
    Догадливый читатель легко может вообразить, сколь косо поглядывали окружающие на наше семейство из-за его связей в Испании. Мне пришлось пойти на уступки со многими нашими клиентами, которые отказывались покупать нашу перуанскую кору хинного дерева без «честных» скидок. Но ничего, когда-нибудь все переменится. Я записал их имена в своих бухгалтерских книгах, чтобы в будущем поступить с ними так же честно. Однако же моему процветанию ничего не угрожало. «Слезы святой Розы» по-прежнему продавались в невероятных количествах. Я распространял их через тайную сеть цирюльников, услуги которых, естественно, пользовались большим спросом, учитывая неспокойные времена. Но вслух я публично отрекся от этого снадобья. Благородный человек не может позволить себе быть заподозренным в интимной близости с источником его карманных денег.
    В ноябре 1807 года его милость Бони убрался из нашего города, правда, всего на пару недель. Мы устроили для него жалкое представление, провели одну или две regata[83] да соорудили театральную арку над Каналаццо.[84] Но коротышку не интересовали развлечения. Наполеон смотрел на Венецию и видел не ее романтический флер, а тарелку с едой, из которой ему надо было выбросить гарнир, чтобы добраться до мяса.
    Все, что хотя бы отдаленно напоминало тайну, подвергалось Наполеоном анафеме. На мой взгляд, низкорослые мужчины всегда ощущают себя лишними, и им приходится вытягивать шею, чтобы услышать, о чем болтают большие ребята. Для Бони наши патрицианские sowie,[85] собирающие деньги на искусство и благотворительность, представляли реальную угрозу. Их действия явственно отдавали тайными сборищами. И вот вполне благополучные и не вынашивающие черных замыслов scuole были разогнаны, а их картины и архивы увезли неизвестно куда. Все свое время Наполеон проводил с инженерами и строителями. Он не устраивал званые обеды или пышные приемы для самых благородных сыновей города, таких, как я, например. Полагаю, он опасался, что наши воспитание и элегантность выставят напоказ его собственную врожденную неполноценность.
    Бог стал для Наполеона еще одним соперником, с присутствием которого он не собирался мириться. В Венеции Наполеон обнаружил свыше ста церквей, а оставил меньше половины. (Читатель не верит и недоуменно приподнимает брови? Но сейчас мы говорим о человеке, который вскоре арестует самого Папу.) Бони не задумываясь расформировывал наши церкви, а некоторые попросту разрушил. Но именно его последние действия в Венеции доставили мне больше всего хлопот и беспокойства. Бони начал один за другим закрывать городские монастыри. Бог знает какое недовольство зрело за их высокими стенами, по его мнению. Но, разумеется, главной причиной их падения стало неутолимое стремление Наполеона к их быстро реализуемым активам. Монастыри постепенно лишились всего, что представляло собой хоть какую-либо ценность: стоимость награбленного, как выяснилось впоследствии, составила четыреста миллионов франков.
    Когда я говорю о «ценностях», то не отношу к ним женщин, прозябавших за монастырскими стенами. Они не стоили ровным счетом ничего. Их семейства заплатили приданое. Бог и Наполеон теперь стучался в их цветные витражные окна.
    – Отдай их мне, Господь! – верещал маленький Наполеон. А Бог знал, как избежать неприятностей.
    В монастыре Корпус Домини священник пропустил мимо ушей мои слова, когда я заговорил о том, что надо назначить день прибытия Марчеллы в монастырь.
    – Положение дел крайне неопределенно, – заявил он, – так что пусть лучше ваша сестра побудет дома, в безопасности, еще некоторое время.
    Я ответил ударом на удар.
    – Почему бы вам в таком случае не вернуть мне ее приданое, чтобы оно тоже побыло дома в безопасности еще некоторое время?
    Настоятель окинул меня внимательным взглядом.
    – Сын мой, вы плохо выглядите. Вы не пробовали новое средство под названием «Слезы святой Розы»? Я слышал, оно способно излечить все недуги даже на таком лице, как ваше.
    Затем он дернул за шнурок, и между нами опустился занавес. К тому времени, когда я продрался сквозь плотный желтый шелк, он уже исчез.

Марчелла Фазан

    Руки, которые накоротке познакомились с пастелью и масляными красками в студии Сесилии Корнаро, – эти руки теперь лежали без движения. В те долгие месяцы, последовавшие за смертью Пьеро, у меня не хватало духа взяться за карандаш. Я даже перестала вести дневник. Ради Анны и Джанни я делала вид, что ем, но кожа, которой так восторгалась художница, вскоре натянулась у меня на скулах, как у египетской мумии. Однако остроумие, которое старалась вызвать к жизни Сесилия, никуда не делось, оно ждало своего часа под моим опущенными ресницами и склоненной шеей.
    Я догадывалась, что Мингуилло ждал, когда же уйдет Наполеон, чтобы поместить меня в монастырь. И теперь моя свобода зависела от того, кто победит в этой борьбе – Наполеон или мой брат.
    Именно высокие скулы Наполеона заставили меня стряхнуть апатию: я просто не могла не дать волю рукам, стоило мне подумать о них. Наконец я потянулась за бумагой и карандашом и начала рисовать: не только Наполеона, но и себя. Я изображала конец своей истории, который весьма отличался от планов Мингуилло.
    Я была предоставлена самой себе. Мне никто не мешал. Моя мать не посягала на мое одиночество. Анна и Джанни прибегали ко мне при первой же возможности, но я вежливо отправляла их с мелкими поручениями, на выполнение которых у них уходило много времени. Им пришлось бы плохо, если бы Мингуилло заглянул ко мне и застал их рядом со мной. Я даже боялась поверить им свои страхи: это был мой подарок им, чтобы они не терзались дурными предчувствиями и не ломали голову понапрасну.

Мингуилло Фазан

    Но вскоре два события полностью поглотили мое внимание и отвлекли от этой уродливой дилеммы. Одним стала охватившая меня любовная лихорадка. Вторым – грядущая женитьба.
    La vogia de cagar e de maridarse la vien tuta in fun momenta как говорим мы в Венеции: желание облегчиться и жениться приходит одинаково внезапно.
    Пораженный читатель спрашивает: неужели ваш покорный слуга действительно влюбился?
    Любовь? Не стоит думать, будто я не разбираюсь в таких вещах! Я вылущил изрядно женщин и в настоящее время вовсю флиртовал сразу с тремя девицами в Венеции, живущими в разных sestieri:[86] так было безопаснее. Снисходительный читатель простит мне подобную вольность: от одной из них я подцепил нехорошую болезнь и избил ее до крови, поэтому мир так называемой любви в данный момент вызывал у меня одно только отвращение.
    Тем временем, вынужденный блюсти целомудренное воздержание хотя бы до тех пор, пока не заживут видимые следы моей инфекции, я удовлетворял свою страсть глазами. Под этим читатель должен понимать, что я приступил к поискам супруги, с помощью которой рассчитывал продлить семейную династию в следующем поколении. Если Бони будет продолжать в том же духе и закроет Корпус Домини, мне не помешает хнычущий в колыбельке наследник мужского пола, который сможет защитить Палаццо Эспаньол от Марчеллы и того, кто украл настоящее завещание.
    Супруга, по моему разумению, должна быть толстой, благородной и глупой, способной поддерживать разговор и танцевать. Мое бережливое сердце жаждало заполучить заодно пухлое и глупое приданое, дабы я мог и далее пополнять свой книжный мавзолей. И еще чтобы подремонтировать мой бедный, гниющий, покачивающийся и скрипучий Палаццо Эспаньол, куски которого отваливались от ласкового прикосновения моих любящих пальцев со все возрастающей частотой. (Вероятно, читатель уже познал такую трудную любовь, во время которой чем больше прикасаешься, тем больше теряешь? Недуги кожи моего дома доставляли мне невыразимые мучения.)
    Итак. Супруга.
    Я проконсультировался со своей книгой из человеческой кожи насчет того, как влюбить в себя избранницу, а также сделать супругу послушной и способной произвести на свет наследника.
    Я начал интересоваться благородными девицами города, воображая, каково это будет – заниматься любовью с каждой из них. Как оказалось, мне не пришлось ни долго искать, ни далеко ходить в поисках счастливой получательницы моих писем и снадобий. Моя прекрасная невеста все это время благополучно росла совсем рядом, во дворце Фоскарини, неподалеку от нашего собственного.
    Я с нетерпением ожидал момента, когда стану женатым мужчиной. Нет, правда. У нас, венецианцев, даже есть на этот счет очаровательная маленькая пословица, быть может, она уже известна читателю?
    A bastonar la so dona, se delïbara le anime dal purgatońo.
    Избивая собственную жену, ты освобождаешь чужие души в чистилище.

Джанни дель Бокколе

    Ее матушка приходилась подругой моей хозяйке, госпоже Донате Фазан, которая и словом не обмолвилась, дабы предостеречь графиню Фоскарини, что та отдает дочь на растерзание волку. Но к тому времени моя хозяйка и Мингуилло стали прямо такими друзьями, что водой не разольешь, и она вела себя так, словно он одурманил и ее.
    Эта Амалия Фоскарини, она была очень смазливой – bionda, bianca e grassotella, как выражаемся мы, венецианцы, – блондинка, светлокожая и пухленькая, и еще у нее были деньги, розовое личико в форме сердечка, крошечный очаровательный двойной подбородок, светленькие бровки дугой и славянские голубые глазки. Mozzafiata, красотка, от которой дух захватывает. К слову сказать, ее сестра только что родила четвертого ребенка, плодовитость была у них в крови, если можно так сказать.
    А уж какая она была туууупааааяяяя, господи ты боже мой! Пять лет, проведенных в школе мадам Карлины, не добавили ей ни мозгов, ни ума. А вот танцевать она умела, это да.
    Мы любили свадьбы, как и в любом palazzo. Моя хозяйка воспользовалась случаем показать всем, как хорошо она может выглядеть, а Мингуилло посоветовал ей нарядиться в изумрудно-зеленый шелк, который наверняка затмит излюбленный розовый атлас графини Фоскарини.
    Но внизу, у себя в кухне, переворачивая каплунов в чесночном соусе и жаря баранину в хлебном мякише с розмарином для свадебного пиршества, мы знали, что делаем все это без души. Нам казалось, что на вертеле мы поворачиваем саму невесту.
    Доложу вам, семейство невесты тоже особенно не радовалось. Брачные контракты были уже подписаны, но в последнюю минуту до них дошли кое-какие слухи. Об этом позаботились мы, слуги. Правда, мы все равно опоздали, да и не могли сказать им прямо в лицо, кто такой Мингуилло. Ну, вы понимаете.
    Как говорят у нас в Венеции, la donna che se marida bisogna che lagh'abia do cose: boca daporcelo e schena d'asenelo. Женщине, которая выходит замуж, нужны две вещи: рот свиньи и спина мула. Не говоря уже о слоновьей коже. Амалии она бы не помешала, это точно.
    Первая брачная ночь стала кошмаром для невесты, секрета тут никакого не было. Я видел, как Мингуилло поспешал в спальню с этой страшной книгой из человеческой кожи, краешек которой торчал у него из кармана. Готов поклясться, что на следующий день у новой контессы на руках остались следы от ее уголков.
    Свадебного путешествия не было. Мингуилло попросту не понимал таких романтических бредней, да и для того, чтобы зачать наследника, лучше иметь жену под рукой в любое время дня и ночи. Всего через неделю чувства молодой супруги оказались погребены под корочками незаживших старых ран. Они с графиней крупно повздорили в гостиной. Мать и дочь орали друг на друга так, что их было слышно в самом дальнем углу дворца. Дочь хотела как можно скорее сбежать из Палаццо Эспаньол и от своего мужа-извращенца, вернуться домой, к своей семье. Но мамаша не пожелала ее слушать.
    – Отныне ты принадлежишь ему, – визжала графиня Фоскарини, – ты делаешь, что хочет он. Ты думаешь так, как думает он. Ты поступаешь так, как велит он. Иначе что, по-твоему, означает замужество? Шашни под одной крышей? Может, он отправится в Перу и там помрет, как его папаша. Это – единственное, на что остается надеяться… но ты не вернешься домой, чтобы выставить нас на позор и посмешище!.
    Наверное, вы уже поняли, почему Чиара Фоскарини и Доната Фазан были лучшими подругами, не правда ли?
    Лоно молодой контессы Амалии стало той частью ее тела, которая отомстила всем. Потому что она производила на свет только дочерей, чем приводила супруга в бешенство. Когда родилась первая, он выглядел, как хорек, нажравшийся колючего шиповника.
    За дочь он избил ее до крови. Она не показывалась на людях несколько недель.
    После этого первого неудачно состряпанного ребенка Мингуилло заставлял контессу Амалию есть сушеный желудок зайца, наструганный тонкими ломтиками. Это было лучшее, на что сподобился его знахарь. От гадкого мяса ее тошнило. Ну, поэтому Мингуилло заставил своего лекаря растирать желудки в порошок, а потом добавлять их в питье. Мингуилло каждый вечер отправлялся со стаканом темно-коричневой жидкости к ней в спальню, и весь дом слышал, как она начинала плакать, стоило ему отворить дверь.
    Когда его не было рядом, она всегда называла его не иначе как «мужлан» и «скотина». Но это было совсем не смешно. Бьюсь об заклад, контесса Амалия была напрочь лишена чувства юмора. Правда заключалась в том, что ее супруг оказался сволочью, а девчонка была слишком слабой и бестолковой, чтобы скрыть это. Если Мингуилло и прослышал об этом, то ничего не предпринял. Пожалуй, он даже гордился таким прозвищем – ведь оно доказывало, что он сделал ей больно.

Сестра Лорета

    Я произвела множество изменений в повседневной жизни монастыря, дабы вернуть его на путь благочестия. На коротеньких и узеньких улочках монастыря Святой Каталины больше не звучал смех. Во дворе не стало слышно пересудов и сплетен. Привыкшие к роскоши и чувственным удовольствиям сестры отращивали длинные волосы и завивали их при помощи ароматических масел. Уже в течение своей первой недели в должности vicaria я приказала всем монахиням коротко подстричься, невзирая на их протесты. А из некогда пышных кудрей я распорядилась изготовить новые парики для гипсовых и деревянных статуй наших святых.
    Вместо того чтобы привязывать монахинь к кресту раз в году на Страстную пятницу, я распорядилась проделывать это каждую неделю. И те, кто издевался надо мной и причинял наибольшие страдания, первыми ощутили жар солнечных лучей на лицах в храме, потому что, проявляя неуважение к Его любящей дочери, они позорили самого Господа. И мои сестры, страдающие чесоткой, стали следующими. Потому что разве может найтись более чувствительное наказание – как я объяснила им, – чем не иметь возможности удовлетворить свой похотливый зуд, будучи привязанными за руки и ноги к Святому Кресту?
    И еще я решила, что пора предпринять кое-какие меры против Эль-Мисти, горы, что так нахально смотрела на монастырь сверху вниз. Я читала, что в Европе нашлись люди, утверждавшие, что смотреть на очертания гор неприлично и недостойно. Я была согласна с ними. И потому объявила, что любая монахиня, которую застанут за таким неподобающим занятием, как разглядывание горы, должна быть подвергнута наказанию в виде ледяной ванны, потому что смотреть на эти дикие скалы – то же самое, что предаваться недостойной страсти.
    Голова моя распухла от планов, особенно в отношении моих врагов, которые теперь попрятались по своим кельям, ожидая и страшась моего скорого суда. И только потому, что эта порочная Рафаэла приходилась сестрой Софии, я не наказала ее тяжелее всех.
    Уже став vicaria, я по-прежнему прилагала все усилия, чтобы святые отцы узрели, насколько нечистой душой обладала насмешница Рафаэла. Но вскоре выяснилось, что отец Рафаэлы пожертвовал монастырю обширный участок земли. Дар сей сопровождался соглашением, которое предусматривало его возврат, если Рафаэла когда-либо будет изгнана из монастыря. Составляя подобный контракт, этот мужчина наверняка должен был знать, что его жена возлегла с самим сатаной, чтобы породить такую вот старшую дочь.
    Рафаэла собрала вокруг себя кружок легкомысленных и легковесных монахинь, среди которых выделялись Маргарита, монахиня из аптеки, и Розита, привратница. Где бы ни находилась Рафаэла, там всегда и неизменно звучал смех, произносились непочтительные слова и совершались неподобающие поступки, чаще всего направленные против меня. Даже priora питала слабость к Рафаэле, которая таким образом оказалась вне досягаемости любого наказания.
    Но у безбожницы Рафаэлы имелась и своя слабость: младшая сестра, которую она обожала, как обожала ее и я: сестра София, мой сладкий ангел в земном обличье.

Джанни дель Бокколе

    В тот же самый день Мингуилло приказал мне и Анне переселить Марчеллу из ее комнаты, на две недели, как он сказал:
    – Она была заперта в ней слишком долго, – пояснил он. – Я пришлю людей, чтобы они освежили помещение.
    И вот много дней стены содрогались от ударов, а в воздухе висел гадкий запах клеевой краски.
    Я быстро сообразил, зачем Мингуилло понадобилось приглашать этих ремесленников. Он обыскивал каждый закоулок дворца в поисках настоящего завещания. Я лишь иронически улыбался, потому как за последние два года сам обшарил каждый дюйм в поисках того же самого и знал, что в Палаццо Эспаньол его нет.

Мингуилло Фазан

    – Мамочка, – запустил я пробный шар как-то вечером, – боюсь, что Марчелла не в себе.
    – Нет, просто у Марчеллы порой бывают срывы, – возразила мать. – Иногда мне кажется, что она не совсем счастлива.
    – Нет, счастье тут ни при чем. Человек или в своем уме, или нет.
    Посыпав ее незажившие раны солью ненавязчивых упоминаний о Пьеро, я настойчиво продолжал гнуть свою линию:
    – По крайней мере Марчелла явно страдает слабоумием. Старина Пьеро, должно быть, догадался об этом и воспользовался этим прискорбным фактом к своей вящей выгоде.
    Мать промолчала, и лишь глотательное движение было мне ответом. Я добавил:
    – Наконец-то я понял, что ее гнетет. У бедной Марчеллы втайне развилась религиозная мания. Быть может, это своеобразная компенсация за ее прегрешения с Пьеро? Ты обратила внимание, что она живет как отшельница, словно делает вид, будто Палаццо Эспаньол превратился в монастырь? Она постоянно держит глаза опущенными долу, как монахиня. Она никогда не улыбается. Ты заметила, на что стала похожа ее комната?
    Мне пришлось прибегнуть к некоторым ухищрениям, чтобы после смерти Пьеро мать не видела ни Марчеллы, ни ее комнаты.
    – Пойдем со мной, – позвал я ее.
    Мои люди только что закончили работу. В комнате Марчеллы чудесные гобелены были сорваны со стен, которые теперь сверкали белой клеевой краской, как в монастырской келье. Во время ремонта завещание не отыскалось, хотя, лишив комнату прежнего убранства, я сделал очередной шаг к своему наследству, пусть и с другой стороны. Я продемонстрировал матери маленький молельный стульчик, который рабочие установили по моему приказу, а также россыпь камешков с острыми краями там, где положено было опускаться на колени. Я указал на тоненькое распятие тщедушного Христа над кроватью Марчеллы. Из-под подушки я извлек карманный молитвенник, который сам же туда и поместил. И в довершение всего я влез в ее платяной шкаф и вытащил оттуда длинную плеть, усеянную шипами, которую и вложил в дрожащие руки матери, чтобы она прочувствовала наклонности собственной дочери.
    – Она ведь почти ничего не ест, знаешь?
    – Она держит пост? – прошептала мать и пренебрежительно добавила: – Марчелла ужасно исхудала. Это и впрямь Душевное расстройство – собственными руками разрушить то, что осталось от ее красоты.
    – Не волнуйся, мама. Я пришлю к ней доктора Инку, – заверил я ее. – Теперь, когда она так истощала, думаю, надо подтянуть ее сбрую. Ну, ты понимаешь, для ее же пользы.

Джанни дель Бокколе

    Мингуилло спас книгу в самый последний момент. Знахаря отправили в ссылку в кошмарный городишко Ровиго «на учебу и исправление», как поведал нам Мингуилло.
    Но здоровье Марчеллы пошатнулось, и ей требовался постоянный уход. Впервые удача оказалась на нашей стороне. Мингуилло сказал:
    – Ступай и приведи лекаришку, того, дешевого, что приходил облегчить страдания нашего дорогого Пьеро Зена.
    У него прямо на лбу было написано, как он прикидывает и просчитывает про себя. Санто был беден, значит, с ним будет легко договориться и он проявит послушание. Я помчался к нему, не чуя под собой ног от радости. И Санто последовал за мной обратно к дому, быстрый, как пуля.
    – Что бы вы здесь ни увидели, сначала скажите об этом мне, – предостерег я его, подталкивая доктора Санто к лестнице на второй этаж. Мингуилло уже ждал его там, так что времени объяснить еще что-либо у меня не было.

Марчелла Фазан

    – Мы пригласили для тебя нового доктора, – провозгласил Мингуилло.
    Услышав легкую поступь на лестнице, я решила, что будет лучше прикинуться покорной и не слишком умной, пока я не пойму, что за человека они для меня подыскали. Впрочем особых надежд я не питала, учитывая, что Мингуилло привел его сам. Я держала глаза опущенными долу, когда легкие шаги остановились у моей постели.
    – Почему она такая худая? – немедленно поинтересовался доктор.
    У него оказался негромкий и приятный голос, в котором едва заметно ощущался выговор улиц, несмотря на то, что он явно принадлежал образованному и умному человеку. Я была уверена, что доктор принял меня за служанку, учитывая мою уродливую голую комнату и поношенную одежду.
    – Вред она причинила себе самостоятельно, – любезно откликнулся Мингуилло. – Она – нечто вроде религиозной фанатички. Молодые девушки, ну, вам известно, какими они могут быть. Кто же знал, что…
    Молодой человек поступил крайней неразумно, позволив себе перебить моего брата. Я вздрогнула всем телом, но не столько от страха за себя, сколько за него, когда он резко бросил:
    – Как вы могли позволить бедной девочке так жестоко истязать себя? Не могу поверить…
    Мингуилло надменно выпятил нижнюю губу.
    – В таком случае в ваших услугах здесь не нуждаются, молодой человек.
    Тут я подняла глаза и заметила голод во всем облике юноши – в его исхудавшем лице, тонких запястьях и явно подстриженных самостоятельно кудрях, обрамлявших его лицо. Я вновь посмотрела на него, чувствуя, как от кончиков моих пальцев по жилам заструился огонь, потому что я знала этого молодого человека. Это ведь он ласково баюкал на коленях голову умирающего во дворе Пьеро. Я тогда стояла на втором этаже в коридоре с окнами во всю стену; молодой же человек находился двенадцатью ярдами ниже, во дворе. Он тоже увидел меня – наши глаза встретились на краткий миг в тот самый момент, когда скончался бедный Пьеро.
    Но тогда на мне было шелковое платье, и на щеках у меня еще цвели остатки румянца после нескольких месяцев счастья с Сесилией Корнаро. Снизу, со двора, он не мог видеть мою искалеченную ногу и распухшую стопу. А сейчас я вдруг ощутила непривычную боль в сердце, как будто кто-то сжал его в кулаке, оттого, что по прошествии всего восемнадцати месяцев этот молодой человек не узнал во мне ту девочку, которая стояла у окна и смотрела на него.
    Пока он осматривал меня, я видела в его лице лишь равнодушное сочувствие и профессиональную доброту, которые вскоре сменились настоящим ужасом, когда он добрался до кожаных кандалов и прочей сбруи, которые надел на меня доктор Инка, чтобы доставить удовольствие моему брату. Он произнес ровным голосом:
    – Мой долг состоит в том, чтобы лечить все заболевания, даже те, которые пациенты навлекли на себя сами.
    – Вот это правильно, молодой человек, – улыбнулся Мингуилло, выуживая монету из кармана старомодного широкого камзола, который он носил, чтобы скрыть все более заметные недостатки собственной фигуры. Монетка была мелкой, но молодой человек принял ее с радостью.
    – Могу я вернуться завтра в то же самое время с припарками и тоником для нее? – почтительно осведомился он. – Я бы порекомендовал иное лечение, не то, которое назначил предыдущий врач. Вы сами видите, оно оказалось неэффективным.
    – За второй визит мы заплатим половину, – был ответ.
    – Как ее зовут, мою пациентку? – поинтересовался молодой человек, давая понять, что согласен и на такие условия.
    – Марчелла Фазан, – сказал Мингуилло.
    При этих словах молодой человек замер, обратившись в статую, и лицо его залила смертельная бледность. Я видела, как он заново переживает смерть Пьеро во дворе этого дома, нашего Палаццо Эспаньол. Затем он опустил глаза на мое лицо и окинул внимательным взглядом его разрушенные очертания.
    – Могу я… могу я поговорить с ее матерью? – обратился он с вопросом к Мингуилло.
    «Ох, – подумала я, – только не это. Не дай ему понять, что тебе не все равно. Иначе тебе самому придется плохо».

Джанни дель Бокколе

    Бедный малый в полной растерянности покинул благородный этаж Палаццо Эспаньол – мамочка вела себя столь равнодушно и пассивно, как будто речь шла о чужой дочери, а не ее собственной. Братец же не мог сдержать улыбку, которая показалась Санто непристойной и вульгарной, и это притом, что ему приходилось буквально клещами выдирать из Мингуилло любую подробность о том, как его сестра сподобилась довести себя до такого состояния. Такое впечатление, что Санто сделал ему подарок, этому проклятому Богом вору и разбойнику!
    Санто спустился во двор с тяжкой ношей на своих узких плечах. Полагаю, он уже жалел о том, что раскрыл свои карты Мингуилло. Но он, похоже, все еще не хотел верить в то, что подсказывало ему чутье. Да и кто думал бы иначе на его месте?
    Я поджидал его на крылечке под навесом, где меня не могли видеть с благородного этажа. Я сказал ему:
    – Вы ничего не добились, устроив сцену. Мингуилло Фазану нравится унижать добрых христиан, а вы лишь привлекли его внимание к себе, что может быть для вас опасно.
    Ну а потом я в подробностях поведал Санто о том, как Марчелла обзавелась покалеченной ногой, хотя выяснилось, что он уже знает об этом, естественно. Так что я рассказал ему о сцене, которая привела к убийству Пьеро Зена, о том, что сталось с бедной сестрой Марчеллы Ривой, и о многих других вещах, что очернили славную историю Палаццо Эспаньол.
    – Прочему вы не обратились в магистрат? – спросил он с горящими от негодования глазами.
    – А что, неужели другие благородные господа станут слушать небылицы, которые слуги рассказывают о своем хозяине. Скорее, они посадят нас в тюрьму или сумасшедший дом за клевету.
    – Я не оставлю ее, – поклялся он. А потом забеспокоился: – Она подумает, что я заодно с ее братом, еще один фальшивый доктор, который пришел мучить ее. Но тут уж ничего не поделаешь.
    Он с шумом перевел дыхание. Его бедная тоненькая шея покраснела от сочувствия.
    Но вдруг зашелестели цветы, и по коже у нас пробежал мурашки. Было очень небезопасно вести подобные смелые разговоры в Палаццо Эспаньол, где Мингуилло мог подкрасться к нам незамеченным. Мы договорились, что станем регулярно встречаться в ostaria на улице Калле делле Ботеге, чтобы он мог рассказать мне, как продвигается лечение Марчеллы. Разговорить его оказалось проще простого. Парнишка ел так мало, что после стакана дешевого красного вина у него развязался язык. Судя по всему, он был беден, как церковная мышь. При первой же возможности я угощал его из собственного невеликого жалованья.
    Вот так я и узнал его историю. Мальчик заслуживал жалости. Он никогда не сидел за семейным столом, потому что семьи у него не было. Ни матери, ни отца, ни сестры, ни брата. Женщины у него и то не было, потому что он еще никого не любил. Он, сдается, любил своих пациентов как товарищей по несчастью, но никто не ответил ему взаимностью. Он даже не знал, как это делается.
    Он толковал о примочках и бальзамах, которые составлял для Марчеллы, о том, как порозовели ее щечки после того, как он накормил ее питательным бульоном. Но, разумеется, отчеты, которые я выслушивал в гаме грязной ostaria, повествовали о зарождающейся любви Санто к моей маленькой госпоже, о том, как та медленно расцветала с того самого момента, когда они впервые встретились взглядами во дворе, где умирал бедный конт Пьеро. И о том, как это чувство росло и крепло с каждым днем теперь, когда он постоянно виделся с ней, и что отныне от него зависело, чтобы Марчелла выжила, хотя ее братец нацелился убить их обоих.

Марчелла Фазан

    Когда доктор Санто впервые улыбнулся мне, не только губами, но и своими теплыми карими глазами, я написала, что они на самом деле «…яркие, искрящиеся, каштановые, добрые, Мягкие, темно-коричневые и рыжие, с чистыми белками, похожие на крылья белой цапли, летящей над вечерними водами лагуны».

Сестра Лорета

    Она оказалась худшей из всех, кого мы знали. Перо мое не в состоянии описать ее добродетели, потому что таковых не было. У тех, кто состарился во грехе, на совести остается больше черных дел, чем у тех, кто прожил еще слишком мало, чтобы закоснеть в безнравственности и пороках. С избранием матери Моники в нашем монастыре начался период возмутительной фривольности. Сестер волновала лишь музыка безбожного итальянца по имени Россини.[87]
    Эта женщина истратила четыре тысячи франков из фондов монастыря на приобретение пианино и нотных изданий, чтобы похотливые и развратные мелодии Россини эхом звучали в наших стенах, задевая нежные струны девичьих сердец днем и ночью. Тем утром, когда пианино прибыло в наш монастырь, все обитатели Святой Каталины предавались bacchanalia.[88] Под окнами некоторых монахинь я даже унюхала аромат сигар.
    Я плакала оттого, что наша земная мать ведет дочерей дома Божьего к роскоши, вульгарности и даже табаку.
    Но мои упреки никто не слушал. Я по-прежнему оставалась vicaria, но не по выбору монахинь, которые осмеливались выражать свое неудовольствие тем, что вели себя так, будто меня для них не существовало. Разумеется, я и сама не выказывала желания жить дальше. Моя жизнь превратилась в бесконечный пост и самоистязание плоти, так что я вновь слегла, и тело мое перестало походить на принадлежащее живому человеку. Когда сестра София принесла в мою келью деликатесы, я отвернулась к стене и вздохнула.
    – Земные сладости не предназначены для таких, как я, – сказала я ей. – Я желаю получить заслуженное воздаяние.
    – Не говорите так, – взмолилась сестра София, но в глазах у нее было отстраненное выражение, как будто она уже прикидывала, что будет потом, после моей смерти. Это было больнее всего, и я чувствовала себя так, будто душу мою режут на части тысячи острых ножей.
    Я отослала ее прочь со словами:
    – В следующий раз ты увидишь меня уже в гробу. Полагаю, тогда ты будешь довольна.
    Она удалилась в слезах. Я заставила себя проглотить деликатесы, что она принесла, хотя они оставили вкус пепла у меня на языке.

Доктор Санто Альдобрандини

    Несмотря на ее физические увечья, у меня моментально возникло ощущение, что я нахожусь в обществе того, кто заботится обо мне. Это же чувство я испытал и тогда, когда впервые увидел ее личико на вилле Фазанов в Стра много лет назад. Я столкнулся с тем, чего никогда не знал ранее: мой вид доставлял ей удовольствие. Об этом говорили ее улыбающиеся глаза; на щеках у нее выступал жаркий румянец, стоило мне войти в комнату.
    Мы не говорили ничего такого, что могло бы вызвать неудовольствие служанки-дуэньи, но между нами происходило очень многое: взгляды, тон голоса, неосязаемый, как кожа тутового шелкопряда, внутри которого шевелилось нечто живое.
    В тот первый раз, когда я увидел ее в холле Палаццо Эспаньол, она стеснялась своей хрупкой фигурки, скрытой старомодным и не идущим ей платьем, и в голову мне пришла ослепительная в своей ясности мысль: если она не станет монахиней, из нее может получиться жена.
    Я последними словами ругал себя за собственное тщеславие. Как может женщина благородного происхождения, пусть даже калека, отброшенная за грань высшего общества, выйти замуж за сына Блуда и Бесчестья?
    Она скоро перестала вздрагивать, когда я клал палец ей на запястье, чтобы сосчитать пульс. А я перестал извиняться всякий раз, проделывая это. Я начал разрабатывать ее увечную ногу, убрав позорные хомуты и кожаные дуги для скелетного вытяжения, на которых настаивал ее брат и которые его опальный лекарь наверняка полагал подходящими орудиями пыток.
    К ее удивлению и застенчивому, обворожительному восторгу, она обнаружила, что вполне способна передвигаться с помощью одного лишь небольшого костыля. Мы ходили с ней вдоль стен обшарпанной маленькой гостиной, предоставленной в ее распоряжение, увешанных ее изумительными рисунками. В основном она предпочитала рисовать цветы. Но однажды я увидел юмористический скетч, на котором она изобразила себя в виде смешного костлявого жеребенка, неуверенно стоящего на подгибающихся ножках. Пока я стоял и глазел на него, она протянула мне свой костыль и прошла к окну сама, без посторонней помощи, цепляясь за портьеры и смеясь до тех пор, пока у нее не сбилось дыхание. После этого она больше никогда не опиралась на палку в той комнате. В случае необходимости она опиралась на мою руку или руку Анны.
    Отдыхая в перерывах между физическими упражнениями, она попросила меня описать ей кого-нибудь из моих богатых и напыщенных пациентов, а потом нарисовала такие уморительные карикатуры на них, что мои исполненные горечи слова сменились бурным весельем.
    – Вы не должны ненавидеть их, потому что страдаете от этого и сами, – пояснила она. – Довольно и того, что вы смеетесь над ними.
    После чего негромко добавила:
    – В большинстве случаев.
    Затем Марчелла, хромая, подошла к двери и просунула в замочную скважину карандаш – мне часто доводилось быть свидетелем этой маленькой эксцентричной шалости.
    Я прописал ей особое питание, которое должно было укрепить хрупкие кости Марчеллы и помочь ей набрать мышечную массу, а также дал указания ее служанке Анне относительно ароматических трав, которые следовало добавлять в ванну. В сопровождении Анны мы выезжали на прогулку в инвалидной коляске, в крайнем случае прибегая к помощи костыля или моей руки. Я полюбил Венецию, потому как стал смотреть на нее восторженными глазами Марчеллы, а потом и на отражение города в скетчах в ее альбоме: мраморные тени на воде в водоворотах под мостами, palazzo, силуэт которого дрожал и покачивался в паутине арочных переходов и лепных украшений, одинокая белая цапля, вопросительным знаком готического шрифта оживлявшая пустынный дальний берег.
    Но более всего мне хотелось коснуться опущенных ресниц Марчеллы Фазан.
    Я не занимался саморазрушением, питая несбыточные мечты и надежды. Я представлял себе не то, что могу сделать с ней я, а то, что могла сделать со мной она. Я воображал лишь отрывочные моменты и никогда настоящую ласку: как три ее пальчика легонько касаются моей руки. Мое воображение боялось представить себе даже долгий взгляд. А самые мои смелые надежды не простирались дальше того, что ей в глаз попадет соринка и я бережно возьму ее лицо в свои ладони.

Мингуилло Фазан

    Она вскоре научилась до ужаса бояться прикосновения моей руки к дверной ручке ее спальни.
    Я взялся за дело отцовства со всем усердием. Я трудился над своей супругой, как крестьянин над плугом.
    После женитьбы мне не нужны были неприятности вне семьи. Поэтому я надевал «рубашки Венеры»1, прежде чем оказаться в объятиях шлюх, настолько уродливых, что им приходилось давать мне сдачу. Возлежать с этими битыми жизнью суками было приятным разнообразием после приторной сладости моей супруги. Нет ничего пикантнее уродливой женщины, стремящейся доставить вам удовольствие. «Главное – завести их», – говорил я. И у меня это получалось.
    В перерывах между изменами своей жене я покупал ей дорогие украшения, поскольку мне было искренне жаль растрачивать свое семя без всякой пользы теперь, когда в моем полном распоряжении оказался подходящий сосуд для него.
    Увы, мои саркастические замечания отскакивали от моей супруги, как от стенки горох. Если я хотел причинить кому-либо сознательную боль, мне приходилось искать сестру и жадно поглощать ее видимое отчаяние – поскольку ее кожа исправно выдавала полную картину ее страданий, когда я приходил составить ей компанию.
    Пусть даже мои чувства неизменно вызывали раздражение. У Амалии, я редко поднимал на нее руку. Чаще всего моего языка оказывалось достаточно, чтобы приструнить ее. Я обнаружил в себе великий дар усмирять ее бурные протесты минимумом слов. Но читатель должен понять, что я не смог удержать руку, когда увидел на ее туалетном столике флакон моих собственных «Слез святой Розы», которые гарантированно могли убить моего будущего сына у нее в утробе.
    – Откуда это у тебя? – пожелал узнать я, разбив злосчастный флакон о камин. К счастью, он оставался запечатанным. Я перехватил его вовремя.
    – Сегодня приходил новый цирюльник, поскольку синьор Фауно нездоров… – запинаясь, пробормотала Амалия. – Мингуилло, дорогой… Но почему я не могу пользоваться ими? Все только и говорят о них. Запах, конечно… но сам флакончик выглядит… то есть выглядел… очень мило.
    – Ты что же, собираешься оспаривать мои суждения? – Я надвинулся на нее, все еще сжимая в руке горлышко разбитого флакона.
    Полагаю, женатый читатель хорошо знаком с подобного рода сценами семейного счастья в своем доме, посему я не стану утомлять его скучным описанием дальнейших подробностей.

Джанни дель Бокколе

    Хотя откуда нам было знать? Быть может, у контессы и нашлась бы капелька доброты в сердце. Но даже если и так, она не осмеливалась перечить своему мужу. Поэтому я не стал бы безоговорочно осуждать ее. В этой собачьей драчке у нее не было собаки. Игнорировать Марчеллу ей ничего не стоило. Она так и не познала радости общения с милой девочкой. Ей бы дорого обошлась попытка пойти против воли Мингуилло и заставить его должным образом обращаться с сестрой.
    Да, у каждой жены есть собственные проблемы.
    Мингуилло не позволял ни одной маленькой улыбке Амалии остаться без хозяина. Нас прямо с души воротило, когда мы смотрели, как Мингуилло выставляет графиню напоказ перед всеми желающими. Он стремился, чтобы каждый мужчина ревновал его к тому, что у него есть. Ее светлые волосы, ее пухлые бедра, ее голубые глаза – он заплатил за нее высшую цену на базаре и хотел, что все знали об этом.
    Мингуилло вечно тянул вырез ее платья вниз, когда она входила в столовую, и лупил ее по щекам, чтобы они выглядели розовее. Словно в шутку, Анна шепотом рассказывала на кухне, что он сам заказал для контессы корсет, который был меньше ее настоящего размера.
    – Нет, вы только взгляните на эти плечи, – говорил он, сидя по другую сторону стола и обращаясь к людям, считавшимся его друзьями. – А что вы скажете о груди моей жены?
    Мужчины приходили в смущение. Но смотрели. Во-первых, потому что на такую грудь действительно было приятно смотреть, а во-вторых, они боялись сказать Мингуилло что-либо поперек.
    Поначалу это ей явно не нравилось, но вскоре контесса начала впитывать мужские взгляды, как горячее вино. Она буквально жаждала этих взглядов. Они стали ее утешением за супруга, который оказался чудовищем.
    Иногда на молодого доктора напяливали старый сюртук Мингуилло и тащили к ужину для компании. Потому как в последнюю минуту гости вдруг обнаруживали, что общество Мингуилло им невыносимо, как бы им не нравились его обеды или грудь его жены.
    Смотрел ли молодой доктор на контессу? Может, и смотрел, но всегда без всякого умысла. Так голодный человек смотрит на собачью похлебку, не имея намерения стащить ее, клянусь Богом! Ну и, разумеется, Санто, бедный, как церковная мышь, не осмеливался взглянуть на Марчеллу, с презрением отвергнутую всеми и сидящую в одиночестве на конце стола для бедняков, как будто ей и в самом деле позволяли присутствовать там только из милости.
    После одного из таких обедов Санто спросил у меня:
    – Что это за книга, которую Мингуилло постоянно таскает с собой в кармане?
    Я уставился на него, округлив от удивления рот. А потом я рассказал ему о книге из человеческой кожи и списке ядов внутри.
    – Нет! – вскричал Санто. – Только не «Слезы святой Розы»!
    И тогда уже он рассказал мне все, что знал об этом снадобье: как оно придает временную белизну коже, но, содержа медленный яд на основе свинца, проникает внутрь и убивает.
    – Совершенно ясно, почему Мингуилло Фазан держит в тайне свою причастность к «Слезам святой Розы», – медленно проговорил Санто. – Не только его собственное прыщавое лицо доказывает бесполезность снадобья, но он понимает так же хорошо, как и я, что обрекает слабых, тщеславных людей на смерть.
    – Он знает, что затеял, – вырвалось у меня.
    – Но, Марчелла… – начал было он и замер на полуслове, покраснев до корней волос.
    «Будь осторожен, – подумал я, – следи за собой! Не позволяй Мингуилло Фазану увидеть такое выражение лица, как у тебя сейчас».

Мингуилло Фазан

    Читатель презрительно фыркнет и будет прав. Да, мне следовало бы обратить внимание на пыл юноши, когда он говорил о моей сестре. Но я не сделал этого. Однако, как говорят, любовь и кашель всегда выдают себя. Первым, что бросилось мне в глаза и навело на мысли о грядущих неприятностях, оказалось то, что моя сестра стала лучше выглядеть и даже расцвела. В то время я, к величайшему сожалению, и не подозревал, какого рода лечение она получает.
    Любовное лечение.
    Руки молодого доктора Санто трогают ее везде. Его исцеляющее прикосновение! Наконец-то я собственными глазами увидел, что между ними происходит. Я уловил всего лишь один звонкий смех, бьющийся, как муха в стеклянной банке. Но этого было достаточно.
    Марчелла стояла у окна, а маленький докторишка внизу, возился со сломанной защелкой на своей дряхлой черной сумке. Потом он поднял голову и глаза их встретились. А затем она приложила свою маленькую ручку к оконному стеклу и рассмеялась. Ее смех пролетел через стекло и погладил его по щеке. Я сам ощутил его на своей щеке и на других частях тела тоже.
    Последний раз я слышал, как Марчелла смеется, еще когда был жив Пьеро Зен.
    «Ого», – сказал я себе. И тут на меня снизошло озарение и мне все стало ясно: сколь мало стоил мне молодой доктор и сколь часто он приходил. И Марчелла, в последнее время она казалась замкнутой, как грецкий орех, – в течение долгих недель я не мог заглянуть в самую суть ее боли. И вот, значит, почему. Она нашла себе нового Пьераччио для защиты. Я был слеп. А сейчас я ослеп от ярости.
    Подумать только, рядовой хирург! Которому оказали честь сидеть за моим столом! Да он был дешевле цирюльника. Он жил в какой-то вонючей дыре. Мне следовало догадаться, что этот филантропический блеск в его глазах вызван чем-то другим. В голове у меня зашевелились воспоминания. Будь я проклят – каким бы сверхъестественным это ни казалось, – если он не был тем самым маленьким и голодным докторишкой, которого притащил мой камердинер, чтобы засвидетельствовать отвратительный конец Пьераччио!
    Мое воображение зашипело подобно кислоте, пожирающей гвозди в бутылке. Как и когда это началось между ними? Быть может, амбициозный лекарь подкупил Джанни, чтобы получить работу и ухаживать за ней? Эти голубки уже шептали друг другу на ушко маленькие глупости? Они уже обменялись трогательными billets-doux?[89] Неужели они уже замыслили составить настоящий союз под моей крышей? И будет ли ее маленький розовый бутон таким же нежным на вкус после всей той жидкости, что почти непрерывно истекала из него? Никакого сомнения, она опрокинется на спину с той же покорностью, с какой принимала все мои домогательства. И даст распробовать себя столь же послушно, как если бы ей самой дали ложку бальзама Галахада.[90]
    Нервы мои обернулись канатами вокруг сердца.
    Но потом я успокоил себя определенным знанием. Ничего еще не случилось. Марчелла, как я узнал на собственном опыте, не могла и шагу ступить без своей горничной Анны, или моего камердинера Джанни, или еще кого-нибудь из слуг, кто бы нянчился и ухаживал за ней. Они никогда не позволили бы маленькому претенденту добраться до нее, ни лично, ни письмом. У маленького доктора на лбу было крупными буквами написано слово «Нищета»: те жалкие гроши, что я платил ему, не позволили бы ему подкупить моих слуг так, как это, должно быть, делал Пьеро Зен.
    Значит, для Марчеллы роман проходил, что называется, за кулисами, подвешенный на невидимых нитях между двумя страждущими парами глаз. Не без труда я решил, что не стану марать о маленького доктора кулаки. Есть способ и получше справиться с этим патологическим уродством. Тот самый, что имел отношение к моим последним, пока еще эфемерным размышлениям о будущем Марчеллы, – pazienza![91] – нет, этот план чудесным образом ускорит их воплощение!
    Что? Что такое? Нет, они не могут быть вместе. Ни при каких условиях. Сентиментальный читатель должен немедленно отогнать от себя эту слезливую мысль. И после этого умыть руки.
    Во время его следующего визита я ухитрился разделить лекаришку с его старой кожаной сумкой. Перехватив его в холле, я шутливо пожурил доктора за ее потрепанный вид и предложил услуги своего камердинера Джанни, чтобы тот вычистил ее, пока он будет заниматься моей сестрой. Похоже, моя заботливость встревожила его, но отказать мне он не осмелился. Затем я направил его в малую гостиную, где Марчелла вовсе не ждала его, поскольку я уже послал Джанни перенести ее в столовую.
    Прихватив сумку в свой кабинет, я быстро соорудил письмецо. По моей задумке, автором его должен был стать доктор Санто Альдобрандини. Адресовано оно было некоей женщине. Не думаю, что Марчелла знала его почерк, но на всякий случай я постарался как можно точнее скопировать его, найдя рецепт в сумке. Наудачу я сам немного почистил ее, а потом отнес сумку в комнату Марчеллы, где положил на бок так, чтобы содержимое вывалилось наружу. Я весьма аккуратно расположил письмо, приоткрыв его и прислонив к сломанной застежке. Моя сестра наверняка захочет поднять его, и тогда сумка полностью раскроется и письмо выпадет на пол. Случайно.
    «Недостижимый Объект моей Пылкой Страсти, – писал я, потому как решил, что доктор сполна владеет высоким штилем и именовал бы свою избранницу с большой буквы, – я смотрю на вас за столом и желаю, чтобы вы стали моей. Увы, я вынужден отвратить свои глаза и руки и заняться более скромным и менее восхитительным мясом для своего ежедневного заработка».
    И только в самом конце своего письма мой маленький доктор все-таки откроет имя своей возлюбленной. Она была женщиной, чье физическое совершенство, как я сам видел, Марчелла оценила с головы до ног. Моя сестра, которую игнорировали все, также смотрела на ту, кого все обожали.
    Мою жену.
    Подбросив сумку доктора на место, я позвонил в колокольчик, вызывая Джанни. Я выбранил его за то, что он выставил мою увечную сестру на всеобщее обозрение в столовой, где уже собирались на обед элегантные гости. У него хватило ума не напоминать мне о том, что я сам приказал отнести ее туда.
    – Немедленно отвези Марчеллу в ее комнату! – бушевал я.
    Затем я распорядился, чтобы лакей привел озадаченного доктора из пустой гостиной в мой кабинет, где продемонстрировал ему свое праведное негодование.
    – Как вы посмели? – прошипел я. – Нищий попрошайка у моих дверей, вот вы кто!
    И прямо заявил ему в смущенное и перепуганное лицо, что я застал его на месте преступления.
    – Никто не любит развратников, а нахлебник-развратник вообще неприятен всем и каждому. Вы дурно поступили, принимая мой хлеб и деньги, если вам требуется нечто более существенное, – сказал я ему, изображая экономными движениями руки выдающуюся женскую грудь и бедра. – Вы опозорили себя напрасными иллюзиями. Вы наплевали на мое гостеприимство. И вы не доктор, вы ловкий мошенник. Я не вижу никаких изменений к лучшему в состоянии моей сестры, что неудивительно, учитывая тот факт, что ваше внимание обращено в другую сторону.
    Доктор, запинаясь, залепетал:
    – Это все фантазии, вы просто не в себе…
    На столе у меня стояла миска с подливой, которую я приказал принести специально для этого случая. Я опрокинул ее на доктора.
    – Моя еда выглядит не слишком аппетитно, когда вы носите ее на своей рубашке, не правда ли?
    Он задохнулся от негодования, бросив на меня взгляд побитой собаки, считавшей, что находится в фаворе у хозяина.
    – Убирайтесь вон из моего дома! Кроме того, вы также покинете пределы Венеции. Я лично переговорю с Magistratu alla Sanna.[92] Вы и ваши низкопробные услуги больше не потребуются в приличном обществе.
    Он покраснел до корней своих ангельских светлых волос и продолжал лепетать, заикаясь и приходя во все большее возбуждение.
    – Ваша жена для меня ничего не значит! И вы должны остановить производство «Слез святой Розы». Иначе люди начнут болеть.
    Признаюсь, я был ошеломлен. Откуда он знал, что именно я являюсь источником «Слез»? И откуда ему знать, насколько плохи они на самом деле? Самым безопасным представлялось вернуться на путь высокой морали.
    – Вы противоречите мне? Вы смеете отрицать то, что известно всему миру, поскольку все видели, как вы пожираете мою жену жадными глазами?
    – Вы… вы – злой человек, – прошептал он.
    Через день после того, как она обнаружила письмо, Марчелла отвернулась к стене и начала изображать мертвую. Она перестала есть. Она не разговаривала. Дыхание ее стало таким легким и неглубоким, что почти не различалось.
    К несчастью, немногие умирают от неразделенной любви, посему мне предстояло сделать еще кое-что. Я вошел в ее комнату, не постучав.
    – Хандра, голодание и взгляд в стену, – заявил я свойственным мне легким и небрежным тоном, – все это верные признаки сумасшествия.

Джанни дель Бокколе

    Я принес мокрую тряпку и стер то, что можно было стереть действуя бережно, как сиделка. А он стоял неподвижно. Напуганный и потерянный, как маленький ребенок.
    Он сказал мне:
    – Меня обманули, но я не знаю как.
    Он даже не мог посмотреть мне в глаза. А я подумал: «Он еще и напуган, потому как увидел ту сторону Мингуилло Фазана, которая и моржа напугает до костей, дьявол Господень!»
    Он рассказал мне свою историю, и я сам восполнил пробелы.
    Он простонал:
    – Самое ужасное… он наверняка рассказал все Марчелле. Она будет плохо думать обо мне. Она посчитает меня распутником…
    Я пообещал ему, что все улажу с Марчеллой.
    – Если только она поверит тебе. А даже если и поверит, я больше не смогу войти сюда. Конт Фазан запретил мне это.
    – Тогда мы должны сделать так, чтобы Марчелла почувствовала себя достаточно хорошо, чтобы уехать!
    До этого мгновения я никогда не говорил об их чувствах. Это было нечто слишком деликатное, чтобы вот просто взять и заговорить об этом. Нечто такое, что таилось в мягкой темноте, понемногу становясь сильнее, хотя еще и не было готово взлететь.
    Всего несколько лет тому этот самый Санто жил на улице, и высокое рождение Марчеллы было бы большой проблемой. Но Наполеон закопал траншеи между благородными и простолюдинами, а сейчас устремил свой взор на разницу между человеком и Богом! Тем не менее время у нас в Палаццо Эспаньол было отчаянным. Поэтому я заявил ему:
    – Я верю, что если вы этого захотите, она в конце концов придет к вам. А если она придет, вам придется заботиться о ней. Ее брат не примет ее обратно.
    Санто встрепенулся, как перепуганный мотылек. Но я увидел и надежду на его лице. Я пожал его красивой формы руку. Нам было больше не о чем говорить, дорогой мой маленький Господь.

Мингуилло Фазан

    В тот же день я отрепетировал это мнение на своей жене, которая едва соизволила оторвать свои очаровательно пустые глазки от карточного стола. Я увидел в них редкое понимание, прикоснувшись к шелку ее платья, темно-зеленого, с рукавами-буфами, похожими на кошачьи головы. Она отшатнулась и проворковала, как нежно любящая супруга, каковой ей и полагалось быть:
    – Поступай, как считаешь нужным, дорогой.
    Я подумал: «За это я подарю тебе изумруды, моя кошечка».
    Я отправился в комнату матери, где и принялся излагать достойную сожаления историю любви Марчеллы, напропалую используя свое богатое воображение и словарный запас. Я изобразил все так, будто ее нынешняя интрижка – лишь продолжение испорченности, бережно раздуваемой Пьеро. Мать содрогнулась от прямоты моих речей. Затем она скромно потупилась, как делала всегда, когда приносила Марчеллу в жертву, и сообщила мне, что отныне я – глава семейства.
    – Нимфомания. – Я громко вздохнул. – Какой позор!
    Все это время синьор Фауно держал голову склоненной над кудрями моей матери, и его большие уши впитывали эти сведения, откуда они прямиком попадали на его длинный язык. К завтрашнему вечеру отвратительное падение моей сестры к самой ужасной форме безумия станет притчей во языцех во всех благородных домах на Гранд-канале.

Джанни дель Бокколе

    – Мисс Марчелла, вам не обязательно оставаться здесь Если вы не имеете ничего против того, чтобы не жить в роскоши, а я думаю, что вы ничего не имеете против, тогда у вас есть выбор.
    Она повернула ко мне свое растерянное личико. Из ее глаз что-то ушло.
    – Доктор Санто… я случайно знаю… – начал было я.
    – Я не могу ничего есть сегодня вечером.
    Ее глаза замерзли в тоске и печали – вот каким был ее ответ на упоминание имени Санто.
    – Джанни, пожалуйста, отнеси меня обратно в комнату, – попросила она.
    Она больше ничего не добавила, когда я поднимался с ней по лестнице. Я осторожно положил ее на постель. Она уставилась в стену с лицом белым, как будто вырезанным из мрамора. Я попробовал снова:
    – Это неправда – то, что вы думаете о Санто, вы ошибаетесь. Санто сделает для вас все. Все, что угодно.
    Голос ее был холоден, как серая вода на дне колодца:
    – Мой брат говорит, что мне будет назначено новое лечение.
    – Ваш брат! Вы только играете на руку своему брату, – заявил я ей прямо, как говорят ребенку, потому что меня напугала происшедшая в ней перемена. – Как вы можете думать, будто он заботится о вас? А вот Санто… он не просто хочет, а может…
    Я не мог найти правильных слов, будь проклят мой неловкий язык, чтобы сыграть Купидона. Я-то думал, что мне нужно будет бросить коротенькую веревку, и тогда между ними возникнет мост, построенный на чувствах, которые они тайно носили в себе так долго. Но Марчелла не протянула руку, чтобы подхватить веревку, а я оказался не готов к тому, что она не станет помогать мне.
    Марчелла смотрела на стену с таким видом, будто это была дощечка с десятью заповедями, и каждая из них была вырезана изо льда и гласила: «Тебя никто не будет любить».
    Потом в дверь просунула свою обожженную голову Анна и поманила меня рукой.
    Снаружи она запричитала:
    – Мингуилло только что рассказал ужасную историю нашей хозяйке!

Мингуилло Фазан

    Остров был велик; его помещения – огромны. Сан-Серволо специализировался на душевнобольных и помешанных. Вскоре его сады и коридоры стали поглощать даже представителей плебейских классов. «Буйные» же помешанные содержались в строгой изоляции, так что в городе не было слышно их криков. Сан-Серволо превратился в дом для всего, чего Венеция не желала слышать, обонять или видеть, – эпилептиков, идиотов от рождения, буйнопомешанных, умственно отсталых, неполноценных, аморальных пациентов и женщин.
    Разумеется, образованному читателю известно, что все женщины – потенциальные сумасшедшие из-за раздражительного и неугомонного органа в их телах, до которого удобнее всего добраться через рану у них между ног. Для женщин, пренебрегающих своими мужьями или испытывающих чрезмерный сексуальный энтузиазм, составлен живописный словарь терминов – нимфомания, эротомания, бешенство матки, распущенность и так далее. От женщин, придерживающихся подобных половых убеждений, избавлялись быстро и без особой огласки, отправляя их через лагуну на Сан-Серволо.
    Существовала еще одна причина, по которой Венеция спешила отделаться от любвеобильных дам. Самое главное заключалось в том, чтобы не дать им возможности совокупляться и размножаться, распространяя свою заразу. Полоумная женщина заражает всех, даже собственных отпрысков, которые кормятся ее испорченной кровью в утробе и пьют отравленное молоко из ее грудей.
    Читатель готов заклеймить меня грехом словоохотливости? Требует сменить тему на имеющую прямое отношение к нашему сюжету? К чему столь много сведений о сумасшедших, изложенных к тому же весьма здраво?
    От мнения читателя по данному вопросу мне ни холодно, ни жарко.
    Потому что для меня имелась веская причина много знать о происходящем на Сан-Серволо. Памятливый читатель уже надувается от важности, потому что он-то, без сомнения, уже вспомнил тот момент, случившийся много лет назад, когда я перехватил письмо своего отца, предлагающее отправить меня именно туда для исследования мозга. Из более поздних писем я узнал, что он даже подумывал о том, чтобы заточить меня на острове, и предпринял некоторые предварительные шаги на этот счет. Но мать, так уж получилось, никогда не одобряла его намерений.
    До прихода Бони избавиться от больного родственника было проще простого, достаточно просто негласно обратиться к благородной ровне моего отца в Совете Десяти. Но создание королевства Италия все испортило. Теперь благородные господа более не могли по собственному желанию отправить в заключение своих жен или сестер. Мелкие чиновники получили право совать свои длинные меланхоличные носы в наши дела и даже мешать нам. Ужасно неприятно, но мне придется в мельчайших подробностях изучить все новые бумаги, порожденные жерновами государственной машины.

Джанни дель Бокколе

    – С чего бы это вдруг она поверила своему братцу? Который не скажет ей правды, даже чтоб спасти свою шкуру? – убивался я перед Анной. – Но не людям, которым она верила всю свою жизнь?
    Я был уже на полпути к решению этой загадки, когда Мингуилло осуществил свою угрозу в отношении Санто. Санитарный магистрат или, по крайней мере, его патроны с голубой кровью узнали о Санто, и узнали с плохой стороны. Один из них заявился к Санто в его комнатушку с двумя громилами и приказал мальчику убираться из Венеции:
    – Или тебе будет плохо.
    Громилы задержались, чтобы сказать ему:
    – Если мы узнаем, что ты распространяешь клевету о лосьоне для кожи под названием «Слезы святой Розы», где бы ты ни находился, мы найдем тебя и сунем твою башку в ведро с ним. Надолго.
    Я застал Санто жалобно глядящим на свою потрепанную сумку, как будто в ней и крылась страшная неприглядная тайна. Он что-то лепетал насчет того, чтобы остаться и бросить вызов Мингуилло, но, когда он рассказал мне о своих визитерах и их угрозах, я сурово оборвал его:
    – Вы наверняка погибнете, если останетесь.
    Потому как я узнал по его описанию двух убийц. Санто положительно нужно было уносить ноги из Венеции теперь когда эти псы взяли его след. В любом случае магистрат не позволил бы ему больше практиковать в городе.
    – Куда вы поедете?
    – В один из монастырей, где еще занимаются медициной Я могу учиться и помогать лечить их пациентов. В Падую скорее всего. Тревизо. Куда-нибудь, где конт Фазан меня не достанет, надеюсь.
    – А как же моя молодая хозяйка? – опечалился я.
    – Подумает ли она вновь обо мне хорошо когда-нибудь? Как она выглядит, когда ты упоминаешь мое имя?
    Мне пришлось покачать головой.
    – Но, Санто, неужели вы позволите Мингуилло Фазану заполучить ее?
    – Брат затеял все эти дьявольские игры, но Марчелла не доверяет мне и презирает меня. Сейчас Марчелле больнее всего. Как я могу… навязываться ей, когда ее уверенность во мне разбилась вдребезги? Я должен найти способ доказать ей… свои чувства. Да и потом, если даже она снова сможет поверить мне… мне нечего предложить ей, кроме преданности.
    Он использовал сухое слово «преданность», когда на самом деле имел в виду «обожание и преклонение».
    Вот тогда мне жутко захотелось рассказать Санто о настоящем завещании. Но как я мог? Это бы выглядело так, словно я использую состояние Марчеллы, чреватое неприятностями, искушая его остаться в Венеции, где – и это было ясно как божий день – его непременно убьют. И помахать завещанием перед его носом сейчас – значит оскорбить его, в глаза назвав охотником за сокровищами. Ну и потом, оставался еще один маленький вопрос: я ведь так и не узнал, где оно сейчас.
    Я снова отправился к Марчелле. Она смотрела в стену. И уже выглядела тоньше, чем только что народившийся молодой месяц.
    – Санто клянется, что это ложь. Клянется.
    Она взглянула на меня, и в глазах у нее мелькнул слабый лучик надежды. Но потом он умер передо мной. В ее памяти осталось что-то страшное, что было сильнее моих слов. Она крепко обняла меня на мгновение, а потом оттолкнула и сказала:
    – Уходи, Джанни, тебя не должны видеть здесь.
    Я предупредил ее:
    – Не делайте этого, мисс Марчелла. Господи всемогущий, да вы только дадите своему брату лишний повод.

Мингуилло Фазан

    На Сан-Серволо Марчелле не понадобится состояние, которое мой заблуждающийся отец планировал оставить ей. Даже если обнаружится настоящее завещание, закон гласит, что женщина, признанная сумасшедшей, неспособна здраво распорядиться принадлежащим ей имуществом. В этом случае таковое имущество неизбежно перейдет к ее пребывающему в безупречно здравом уме брату. Это было еще лучше, чем выдать ее замуж за Бога. Более того, даже от Бони вряд ли можно ожидать закрытия наших сумасшедших домов и разгона полоумных обратно по их несчастным семьям!
    Вскоре после того, как я разделался с маленьким доктором, появились все признаки того, что мочевой пузырь Марчеллы вернулся к своему прежнему озорному поведению, как случалось всегда, когда его владелица пребывала в отчаянии. Она отказывалась говорить даже с собственным братом. Она упорно смотрела в стену, ела мало и нерегулярно, и краски жизни отливали от ее лица, подобно снегу, тающему в заброшенной каменоломне. Это, уверял я своих жену и мать, были верные признаки furore in utero.[94]
    Мать похныкала немножко, после чего заявила, что за Марчеллой можно было бы ухаживать и дома. Я отправился в детскую, вытащил свою дочь из колыбельки и вернулся с ней в гостиную матери, после чего сгрузил ребенка ей на колени Парикмахер восторженно закудахтал, клятвенно уверяя, что малышка – самый чудесный ребенок на свете. Она была еще лысой, но когда-нибудь моя дочь непременно станет его клиенткой.
    – Разве не прекрасна эта невинность? – пожелал узнать я. – Или ты готова рискнуть и пожертвовать ею, мама? Марчелла не может контролировать свои желания. Ты уже дважды сама убеждалась в этом. Неужели она остановится перед растлением нежной молоденькой племянницы? Можем ли мы мириться с таким кошмаром в своем доме?
    – Разумеется, нет, – прошептала мама, держа девочку на вытянутых руках, словно та уже заразилась проклятием Марчеллы.
    За дверями комнаты матери я по обыкновению сунул синьору Фауно монету за труды. Задержав руку, я заметил:
    – Кстати, «Слезы святой Розы»… Я решил, что будет полезно на некоторое время приостановить их продажу.
    – Это же наш самый ходовой товар… – запротестовал он.
    – Появились кое-какие слухи, которые следует подавить в зародыше. Небольшая нехватка сейчас станет огромным стимулирующим преимуществом впоследствии, когда мы вернемся на рынок и повысим цену из-за его недостаточного количества. Скажите всем цирюльникам, чтобы они прекратили продажу немедленно. Остаток скиньте по дешевке, – на меня снизошло вдохновение, – Испанской мадам в Каннареджио и посоветуйте употреблять средство в тройных дозах.
    Синьора Сасия вынуждена будет через неделю прикрыть свою лавочку, если не поймет, что вызвало сокращение ее поголовья.
    – Но как же мои благородные клиенты? – не унимался мой Завитой и Надушенный Слуга. – Им не нравится, когда им отказывают. Они не привыкли к такому обращению.
    – Мы скажем, что монахини в Перу перестали плакать в бутылочки по случаю какой-нибудь местной засухи.
    – Так даже лучше, – злорадно возликовал он.
    И вот теперь я обрабатывал добрых братьев Сан-Серволо, как какие-нибудь нежные побеги, ведя их к свету в поводу их естественных склонностей.
    В своем первом письме к священникам я признался в том, что в нашей семье наблюдается отсутствие равновесия. Я решил воспользоваться робкими потугами отца подвергнуть исследованиям мою собственную сущность. В том же письме я сообщил братьям, что много-много лет назад они могли поддерживать переписку с моим дорогим родителем по поводу одной проблемы у его ребенка. Этот ребенок, писал я, теперь вырос и превратился в неуравновешенную молодую особу, чье состояние угрожает счастью всей нашей семьи. К великому сожалению, моего отца уже нет среди нас. Поэтому я и хотел поступить так, как сделал бы он, – обратиться за советом к многоуважаемым друзьям нашей семьи, Fatebenefratelli, относительно природы недомогания моей сестры. Потому что, если с бедным созданием еще можно что-нибудь сделать, святые братья наверняка подскажут наилучший путь.
    Я вызвал их интерес. Действительно, ведь прошли годы. Любой священник, который мог помнить моего отца, уже отошел или от дел, или в мир иной. Наполеон тщательно обчистил все архивы города и Церкви. Я рассчитывал, что никто не станет искать или не найдет следов действительной переписки. Тем не менее имя Фазан по-прежнему фигурировало в их бухгалтерских книгах, учитывая наши постоянные поставки коры хинного дерева и прочих перуанских фармацевтических деликатесов. Мне ответил некий падре Порталупи, вежливо интересуясь, чем он может помочь.
    Тогда я сделал вид, будто меня одолевают сомнения. Я рассыпался перед ним в благодарностях, но запротестовал: «Возможно, я уже и так открыл слишком много. Некоторые тайны слишком темны, чтобы выпускать их наружу. Вне всякого сомнения, лучше оставить все как есть».
    «Дорогой сын, – заверил меня падре Порталупи, – мы делаем здесь Божье дело. Мы сохраним в тайне внутренние страдания вашей семьи».
    Получив подобное заверение, я проявил невиданную искренность и прямоту, пожалуй, даже большую, чем рассчитывал творящий добро святой брат. Я представил дело следующим образом: хорошо известно, что калеки, подобно служанкам и гувернанткам, имеют склонность к помешательству. И, подобно всем калекам, моя сестра страдает от психического расстройства, которое отражает ее физическое состояние. Я позволил себе легкий флирт с состраданием падре Порталупи, намекнув, что речь идет и о других вопросах, слишком чувствительных, чтобы поднимать их здесь.
    И вновь священник ответил мне так, как я и надеялся: «Ничто не может вызвать у нас отвращение здесь, на Сан-Серволо. Прошу вас, поясните мне подробно, что именно беспокоит вашу сестру, сколь бы ужасным это ни было, и я сообщу вам, сможем ли мы помочь ей».
    У Марчеллы, с горечью признавался я, развилось нарушение функции мочевого пузыря, выражающееся в том, что она мочится, когда ей в чем-либо отказывают. Поначалу я надеялся, что строгая и размеренная монастырская жизнь поможет ей. Но Наполеон разогнал монастыри, оставив сестру и далее прозябать нежеланной в нашем доме. Наша любящая мать, добавил я, попыталась повлиять на нее, излечить проблему добротой, но Марчелла – и ее мочевой пузырь – с каждым днем становились все настойчивее. У нее развилась мания. И я надеялся, что знаменитое водное лечение Сан-Серволо сможет ей помочь.
    Мое присутствие потребовалось на острове. Наш гондольер отвез меня туда в ясный солнечный день, вся прелесть которого, кажется, также способствовала моим планам, подчеркивая изумрудное сверкание моего камзола с разрезами по бокам. Не все готовы носить такой цвет, не все. Впереди замаячили стены острова, над которыми колыхалась стена деревьев. Когда наша лодка приблизилась, с берега нам подмигнул небольшой проем в стене. Я прошел сквозь арочные ворота, украшенные легкомысленными чугунными завитушками, где меня встретили с подобающим почтением и провели в симпатичную гостиную на первом этаже. Там меня ждала небольшая группка мужчин в одеждах священников. Один из них вытер руки о фартук со следами восхитительно красной крови. Должно быть, он явился сюда прямиком из операционной: священник-хирург.
    Я взял инициативу на себя и заговорил, демонстрируя глубокое понимание вопроса и с одобрением отзываясь о практикуемом на острове способе успокоения путем насильственного погружения на двенадцать часов в холодную воду со стимуляцией мощными струями все той же холодной воды. С робкой надеждой в голосе я предположил, что тело Марчеллы, невосприимчивое к лекарствам, можно будет обучить таким образом. Я признался, что испытываю бесконечную уверенность в том, что добрым братьям удастся изгнать дьявола из мочевого пузыря моей сестры и вновь сделать его благочестивым органом.
    Братья обменялись взглядами, хотя кое-кто из них не сводил глаз с моего камзола. Я решил воспользоваться представившейся возможностью.
    – Есть еще кое-что… Вопрос слишком деликатный, чтобы доверить его письму. Тем не менее в уединении этих стен я обязан дать вам все возможные объяснения. Боюсь, что постоянное возбуждение мочевого пузыря моей сестры породило, как бы это выразиться, аморальные ощущения в этой области, – мягко заключил я. – У нее развилась страсть к молодому слуге (я решил именовать лекаришку именно так), который ухаживал за ней. Естественно, ее похотливые намеки вызвали у него отвращение, к тому же он никак не мог ответить ей взаимностью. Но до сих пор он не предпринял никаких шагов, чтобы показать ей всю тщету ее надежд, действуя по сугубо личным мотивам охотника за богатым приданым Ergo,[95] – продолжал я, – учитывая ее неспособность отличать добро от зла, все здравомыслящие души должны согласиться с тем, что, как бы ни было больно мне терять ее, мою сестру следует ограничить в свободе передвижения, дабы уберечь от совращения и даже беременности, каковая может быть умышленно создана этим неразборчивым в средствах слугой. Я не хочу превращать свой дом в тюрьму для сестры, но я обязан защитить ее невинность. Меня беспокоит то, что она стала слишком неуправляемой, чтобы спокойно жить в окружающем мире.
    Вышеозначенный злодей, заключил я, оставит свои домогательства богатого приданого моей сестры только в том случае, если она окажется вне пределов его досягаемости.
    – И это уже не первый случай моральной невоздержанности моей сестры, – с горечью добавил я. – Еще будучи ребенком, она соблазнила друга моей матери.
    Падре Порталупи отреагировал просто блестяще, заявив:
    – Охотник за приданым не сможет последовать за ней сюда, и здесь ему нечего будет искать. Если разум вашей сестры пребывает в неуравновешенном состоянии, она не способна руководить своими поступками. Любое наследство при этом аннулируется. Таков закон.
    Сан-Серволо был готов принять мою сестру.
    И наконец, я вернул свое расположение толстому доктору Инке, для чего ему, правда, пришлось совершить несколько актов неслыханного самоуничижения, о которых читателю, впрочем, не следует беспокоиться понапрасну. Скажем так, мне просто нужно было вновь иметь этого человечка под своей крышей.
    В ночь, которая быстро приближалась, его услуги окажутся незаменимыми.

Марчелла Фазан

    «Грациозный и опасный, как змея», – думала я теперь. Джанни рассказал мне о том, что угрозы Мингуилло вынудили Санто покинуть Венецию.
    «Значит, – думала я, – это правда, что Санто любил Амалию, иначе зачем бы еще Мингуилло грозить ему и прогонять прочь? Подобно змее, Санто сбросил кожу и уполз прочь».
    «Должно быть, я сошла с ума», – написала я в своем дневнике. Должно быть, я сошла с ума, если осмелилась поверить, будто Санто может испытывать ко мне нечто вроде нежности. Его сладкий вид обманул мои голодные глаза. Стоило мне впервые увидеть его почерк, его руку – а что может быть вернее? – как со всей жестокой ясностью я поняла, что мои фантазии – это бред сумасшедшего и что только безумная самонадеянность позволила мне поверить, будто какой-нибудь мужчина может предпочесть меня роскошной Амалии.
    «Увы, я вынужден отвратить свои глаза и руки и заняться более скромным и менее восхитительным мясом». Это были те самые слова, написанные его рукой.
    И только много позже я поняла, насколько была безумна в те тоскливые дни, когда продемонстрировала крушение своих надежд неподвижным взглядом в стену, явив собой однозначное зрелище сумасшествия всем, кто равно пытался помочь или навредить мне.

Сестра Лорета

    Подобно святой Розе из Лимы, я всегда старалась избежать насмешек, с головой уйдя в добрые дела, такие, как, например выращивание трав и овощей для бедных. Мой маленький дворик стал настоящим раем для огурцов и тыкв.
    Святая Тереза Авильская объясняла, что нашему Небесному Отцу нравится запах цветов. Он отдыхает душой, вдыхая их аромат. Поэтому я выращивала и цветы.
    Но при этом я отдавала предпочтение гвоздике, символизирующей послушание и раскаяние, и божественному голубому акониту, чьи семена я заказала из самого Кадиса, воспользовавшись небольшой частью своих peculios, которые сохранила для себя. Ни одна монахиня не смогла заставить свои растения плодоносить так, как это получалось у меня. Только я – и сестра София – знали, что причина заключается в том, что я поливаю свой маленький садик каплями своей собственной чистой крови. Увидев однажды вечером, как я вскрываю себе вену в садике, она схватила меня за руку и стала умолять не делать этого. Признаюсь, в тот момент мне следовало прислушаться к ее словам. Потому что именно тогда сестра София впервые явила мне непросвещенную сторону своей натуры.
    Но в то время меня отвлекло прибытие двух новых монахинь из Пуно, что на озере Титикака: сестры Нарциссы и сестры Арабеллы. На обеих живого места не было, причем добились они этого собственноручно. Их отправили оттуда, насколько я слышала, из-за чрезмерного усердия в покаянии, которое привело в ужас молоденьких послушниц в их прежнем монастыре. Они старались быть рядом со мной в любое время дня и ночи. Они слушали мои речи и молитвы и не могли наслушаться. Я поняла, что обе поклялись мне в верности, когда услышала, как безбожница Рафаэла отозвалась о них как о «шакалах сестры Лореты».
    Сестру Софию очень испугали сестра Нарцисса и сестра Арабелла. Я видела это по ее лицу и маленьким белым ручкам, которые начинали дрожать всякий раз, стоило этим двум сестрам оказаться поблизости.

Мингуилло Фазан

    По своему обыкновению она вздрогнула, завидев меня, опустила глаза, а потом подняла их на стену. Ей вот-вот должно было исполниться шестнадцать, и она уже стала женщиной, во всяком случае, по словам служанок. Достаточно взрослая хотя бы для того, чтобы объявить ее сумасшедшей.
    Я обратился к ее профилю с вопросом:

    – Как же мы будем жить без тебя, Марчелла?
    Но стена по-прежнему полностью и безраздельно владела ее вниманием.
    Чтобы закрепить сделку, я просто сказал ему, что в своем нынешнем усугубившемся состоянии раздраженной эротомании Марчелла не только помышляла, но и публично пригрозила наложить на себя руки. Этого оказалось достаточно. Впрочем, я действительно был уверен, что Марчелла пожелала бы умереть, знай она, куда направляется.
    Поздно вечером, когда слуги уже спали, я прислал к ней цирюльника с особыми указаниями, как поступить с ее бровями. До глубины души восхищаюсь читателем, который уже догадался, какую картину я ему приготовил.

Часть третья

Марчелла Фазан

    Позже я узнала, что поступления совершались в темное время суток, особенно при полной луне. Заколдованных видом ночного светила пациентов высаживали на Сан-Серволо, отдирали от лодок и быстро тащили по проходам к кровати в одной из крошечных комнаток по обе стороны общего коридора, где они оставались лежать в одиночестве и размышлять о своей новой жизни до первых петухов.
    Но мой собственный переезд на Сан-Серволо оказался далеко не столь непримечательным. Ведь было необходимо поддержать утверждение Мингуилло о том, что я – turbulente[97] и что мою свободу необходимо строго ограничить. По настоянию Мингуилло мои новые тюремщики привезли с собой нечто вроде кожаной муфты. Они вошли в мою комнату посреди ночи и умело сдернули меня с постели. Не дав мне возможности умыться или одеться, они ловко сунули мои руки в муфту, и пальцы мои оказались переплетенными. После чего они завязали веревки у меня на спине, так что теперь я обнимала себя.
    Пытаясь вырваться из этой сбруи, я, естественно, выглядела в точности как буйнопомешанная. Мои всхлипы и крики выглядели очень убедительно. Не следует забывать и о моих умело выстриженных бровях, за что я должна благодарить цирюльника Мингуилло. Молодые санитары Fatebenefratełli смотрели на меня с мрачной решимостью, которая сменилась отвращением после того, как они обнаружили, что я обмочилась. Разумеется, хотя тогда я этого еще не знала, тем самым я лишь подтвердила правоту всего, что им рассказывали обо мне.
    Слуги сбежались ко входу в ночных рубашках, криками выражая свой протест.
    – Что случилось с ее бровями? – пронзительно воскликнула Анна.
    Санитары Сан-Серволо помахали у них перед носом документом на белой бумаге, на которой красовалась печать Régna d'Italia с воинственным петухом. Я поняла, что все это подстроил Мингуилло, хотя в ту ночь брата нигде не было видно. Как будто он мог преспокойно спать в таком бедламе! Моя мать также отметилась своим отсутствием.
    Зато из своей комнаты на первом этаже, переваливаясь, как утка, выплыл знахарь Мингуилло. Он присоединил свой голос к оправданиям санитаров:
    – Так будет лучше. Я сам осматривал ее и поставил диагноз. Конт Фазан все устроил.
    При этих его словах негодование слуг сменилось слезами и стонами прощания. Они умоляли тюремщиков Сан-Серволо проявить доброту и мягкость. Дорогой Джанни сунул монету, извлеченную из собственного кармана, в ладонь того мужчины, что был повыше ростом. Со стыдом признаюсь, что в тот момент я возненавидела Джанни, хотя должна была благодарить за его поведение. Но тогда мне казалось, будто слуги слишком быстро сочли, что я погибла окончательно.
    Сделав вид, что прощаюсь с Анной, я обняла ее и прошептала:
    – В моей комнате остались бумаги. Забери их и спрячь где-нибудь в надежном месте. И не говори о них никому, хорошо?
    Я молча плакала всю дорогу, пока мы плыли через bacino.[98] Пока лодка, покачиваясь, пробиралась по чернильным водам я вспомнила восторженное выражение на лице Мингуилло когда он прошлым вечером остановился в дверях моей спальни Он, должно быть, с восторгом предвкушал эту сцену. Я спиной чувствовала на себе его довольный взгляд, когда санитары перенесли меня с нашей пристани в их собственную лодку.
    Еще через полчаса я была уже на Сан-Серволо. К этому времени я уже успела сообразить, что бурные выражения протеста лишь заставляют меня выглядеть еще более помешанной, чем я была на самом деле, посему я сошла на берег, не проронив ни слова, ни слезинки. Меня проводили через двор. Мы повернули направо в голый коридор. Санитар толкнул коленом одну из многочисленных дверей, и та открылась в крохотную клетушку без окон с высокими стенами, освещенными лампой. Меня уложили на топчан, накрытый кожаным покрывалом с застежками. Там были отверстия только для шеи и головы. Вот так я провела свои первые часы в заключении, глядя в темноту, обнимая себя крепко связанными за спиной руками и ожидая очередного сюрприза от Мингуилло.
    На рассвете я принялась умолять их дать мне напиться. Я умирала от жажды. Мне дали губку, чтобы я сосала ее. Должно быть, она была пропитана чем-то усыпляющим, потому что очень скоро сон накрыл меня черным покрывалом. Когда я открыла глаза, за окном уже вовсю чирикали воробьи, а у моей кровати мирно сидел священник. У него было лицо, которое понравилось бы Сесилии Корнаро: его мысли буквально отражались у него на коже.
    Он держал на колене тонкую книгу, похожу на ту, в которую заносят бухгалтерские отчеты. В длину она имела около четырнадцати дюймов и примерно восемь в ширину Она была раскрыта, и я видела аккуратно подчеркнутые абзацы, по шесть или около того на каждой странице. Священник перелистал страницы, пока не дошел до тех, что были отмечены буквой «Ф». Для меня, справа внизу, оставалось немного свободного места, под списком всех остальных сумасшедших женщин из племени «Ф».
    «Марчелла Фазан», – написал он.
    Я пошевелилась, показывая ему, что очнулась. Он поспешил снять с меня кожаное покрывало, чтобы я могла сесть. Он не выразил отвращения при виде моей влажной ночной рубашки и протянул руку, чтобы пожать мою.
    – Падре Луиджи Порталупи, – улыбнулся он. – Рад приветствовать вас.
    Он стал записывать мои данные так, чтобы я видела их, сверяясь с документом, предъявленным мне прошлой ночью и снабженным устрашающей печатью Regno d'ltalia.
    «Марчелла Фазан, благородного происхождения, калека, страдает недержанием мочи, перевезена сюда сотрудниками Сан-Серволо 15 мая 1812 года по приказу полиции, обвиняется в furore in utero, сопровождаемом нимфоманией, которая привела к желанию аморального поведения с мужчиной из класса граждан».
    Он увидел, что я читаю то, что он пишет, и прихожу от этого в расстройство.
    – Я не осуждаю вас, – голос его отличался добротой и мягкостью, – здесь место, где понимают, а не наказывают.
    Я не стала сердиться на падре за то, что он поначалу не понял того, что я стала жертвой ужасного, карикатурного шаржа. Ведь этот человек располагал только теми сведениями, которыми снабдил его Мингуилло. Кроме того, он писал ровно, и рука у него не дрожала, а это означало, что он спокойно воспринял рассказанную Мингуилло историю во всей ее целостности. В муже он мог бы еще усомниться, особенно если бы тот старался отделаться от неудобной супруги. Но брат – какие причины могли бы подвигнуть его на незаконное заточение сестры?
    Должно быть, Мингуилло заранее побывал на острове, готовя меня к моей новой судьбе. Он побеспокоился о мельчайших деталях. Обзавелся нужным словарным запасом.
    Имел место неумышленный сговор. Луиджи Порталупи был хорошим человеком и достойным мужчиной, который, к несчастью, поверил моему брату, поскольку сам обладал даром принимать неприемлемое поведение. Поэтому сострадание священника легко распространилось и на меня, бедную нимфоманку, якобы страдающую furore in utero, с подтвержденной историей dissolutezza. Он заботился бы обо мне, даже пребывай я действительно в таком состоянии. Он своими глазами видел худшие проявления человеческой натуры; он ухаживал за женщинами, которых любовь изуродовала до неузнаваемости, и меня он тоже принял за очередную жертву страсти.
    Пожалуй, меня и впрямь можно было отнести к таковым, учитывая любовь Санто к моей невестке. Как горько мне было сейчас сознавать выдвинутые против меня обвинения – что я обманом завлекла мужчину к себе в постель! Санто наведывался к моей постели исключительно ради денег. Все его желания были адресованы только и исключительно Амалии. А в выигрыше оказался Мингуилло; вполне возможно, он даже подсунул свою неотразимую супругу Санто в качестве наживки.
    И теперь Мингуилло наверняка ждет, что я начну рвать и метать, оспаривая справедливость своего заключения в сумасшедший дом. Пожалуй, он даже прокатится на нашей гондоле несколько раз на остров, исключительно ради удовольствия услышать от братьев, сколь отчаянно я отстаиваю свою правоту и свое душевное равновесие.
    Мне пришло в голову следующее: все, что я сейчас скажу по неведению, может быть использовано против меня. Падре, сидевший передо мной, казался добряком, но кто я такая, чтобы судить об этом? Выяснилось, что в последнее время инстинкты напрочь подводят меня. И если даже он и в самом деле был добрым человеком, обладал ли падре Порталупи достаточной властью? А все остальные, были ли они такими же добрыми, как и он? В отличие от Мингуилло, я не имела ни малейшего представления о том, как обстоят дела на Сан-Серволо и как относятся те, кто работает здесь, к моим товарищам по несчастью: как к невольным преступникам или несчастным слабоумным? Пожалуй, будет лучше некоторое время понаблюдать, кое-что разузнать и просчитать, прежде чем я решу открыть рот.
    Итак, начиная с того момента я превратилась в немую.
    Я протянула руку, показывая тем самым, что хочу взглянуть на книгу, в которой он делает свои записи. Без малейшего колебания падре Порталупи поднес ее к моему лицу, Я пробежала взглядом другие записи: женщины, поступившие с диагнозом пеллагрическое безумие, меланхолия ступорозная, импульсивная мономания, безумный темперамент, простая меланхолия, алкогольное безумие.
    Это все были сестры, с которыми отныне мне предстояло делить свою жизнь.
    В некоторых записях присутствовала и дата выписки – через несколько дней или месяцев после поступления на остров. «Возвращена в семью, risanata, – читала я, – выздоровела».
    Я указала на одну из таких записей и улыбнулась падре Порталупи. Он улыбнулся в ответ.
    – Почему ты не говоришь, Марчелла? Я не верю в то, что ты немая.
    Я покачала головой и указала еще на несколько записей на странице, рядом с которыми стояли едва заметные крестики.
    – Ты хочешь знать, что он означает, этот маленький крестик? Я кивнула.
    – То, что они умерли здесь.

Джанни дель Бокколе

    Вдвоем с Анной мы тайком отправились на остров, прихватив корзину всяких мелочей для Марчеллы. Священник принял у меня корзинку и пообещал передать ей. Вроде как все вышло славно. Но когда мы попросили позволения повидаться с ней, он сказал, что это запрещено, потому как ее нельзя беспокоить контактами с прежней жизнью, которая, дескать, и помутила ей рассудок. Священник с укором посмотрел на нас с Анной поверх очков, словно говоря: «Вы что же, хотите, чтобы она помешалась еще сильнее от одного вашего вида?»
    Лицо у Анны ужасно покраснело и опухло от слез, и точно, ее вид никого бы не порадовал. Что до меня, я прямо оцепенел от ярости и едва мог усидеть на месте, когда мы плыли назад, забодай меня Господь Бог!
    Когда мы отчалили, у меня вырвалась парочка неласковых слов в адрес Мингуилло. А потом вдруг что-то как дернуло меня, заставив вновь взглянуть на Сан-Серволо. Мне померещилось, будто из одного окошка нам помахала маленькая белая ладошка. Но, правда, мне так сильно хотелось повидать Марчеллу, что я запросто мог представить, как она вырастает у стекла.
    Пока мы плыли обратно через лагуну, Анна пересказывала мне ужасные слухи, ходившие по Риалто о Сан-Серволо. Они сажали женщин в холодную ванну на час, шесть или двенадцать часов, и все в зависимости от того, насколько полоумными считались эти дамы. Их клали под деревянное покрывало, так что они не могли пошевелиться. Или насильно кормили отварами горьких трав, а потом окатывали десятком-другим ведер холодной воды.
    – Да это же убьет Марчеллу быстрее ружья! – с мрачной уверенностью воскликнул я.
    И тогда Анна заревела так, что в обоих концах лодки пришлось ставить по ведру, чтобы собрать ее слезы.
    – Неужели доктор Санто не может сделать что-нибудь, чтобы вытащить ее оттуда? – всхлипывала она.
    – Его убьют, если он вернется в Венецию, – отвечал я. – Я даже боюсь говорить ему, где она, тогда он примчится обратно, быстрый, как молния, а это как раз то, чего, сдается мне, только и ждет Мингуилло, чтобы науськать на него своих громил и забить до смерти. Санто ничего не должен знать, ты поняла меня, Анна?
    Она кивнула. Я выругался про себя. Мингуилло снова обхитрил меня своей внезапностью. Хотя, даже знай я обо всем, было уже слишком поздно предъявлять настоящее завещание теперь, когда Марчелла была официально объявлена помешанной. Я видел книжку законов с закладками в кабинете Мингуилло – помешанные не могут владеть ничем, поскольку не могут правильно распоряжаться даже собственными мозгами.
    И какая разница, что бедная девочка была в совершенно здравом уме? Мингуилло завладел клочком бумаги, на котором было написано обратное. И его клочок бумаги стоил больше того, что я так бездарно проворонил.
    Но одна надежда у меня еще оставалась. Художница Сесилия Корнаро наконец-то вернулась в Венецию, живая и здоровая.
    – Вы кто? – не слишком-то дружелюбно пожелала узнать она, когда я вошел в открытую дверь ее студии.
    На полу вокруг большой белой ванны валялись сундуки и ящики. А она уже стояла у мольберта. Она увидела, что я смотрю на нее, и окрысилась на меня. Но я стиснул зубы и не прогадал. Взяв быка за рога, я сообщил ей, по какому делу явился. Она заскулила, как щенок, и метнула кисть в окно, что твое копье.
    – Ублюдок! – выкрикнула она. – Ну, ничего, я этим займусь. Сан-Серволо! Ублюдок!
    А затем хлынул поток таких словечек, которые можно услышать от цыгана, поймав его за руку, которую он уже засунул в ваш карман. Ее зеленые глаза засверкали прямо как клевер, когда крутишь его стебелек в пальцах. Эти ее глаза напутали меня так, что я словно язык проглотил. Сдается мне, если бы я открыл рот, она бы швырнула в меня чем-нибудь.
    Что-то стряслось с этой Сесилией Корнаро. Говорили, что какой-то мужчина разбил ей сердце и теперь она вышла на тропу войны против всех мужчин, кто был виноват в том же. Так, по крайней мере, я слышал. Мне было очень жаль ее, но я был бы счастлив, если бы ее разбитое сердце помогло Марчелле.

Мингуилло Фазан

    Что? Как я узнал об этом? Потому что рыжеволосая ведьма собственной персоной явилась-таки в Палаццо Эспаньол и потребовала, чтобы я объяснил ей, что сделал со своей сестрой.
    Место действия – мой кабинет. Она с шумом и бранью ворвалась сюда, а потом вдруг умолкла. Она стояла и смотрела на меня с тем видом, с каким кошка присматривается к куску подозрительного мяса. Лицо мое она изучала так, словно меня за ним не было. И вот тут-то я вдруг отчетливо уразумел, что все мои благородные современники заказывают свои портреты именно у этой женщины. Но мое лицо никогда не занимало моего жестокосердного отца в достаточной степени, чтобы пригласить Сесилию Корнаро или любого другого художника обессмертить его. Вместо этого он повелел написать портрет Ривы, незадолго до смерти последней, как потом выяснилось. Семилетняя дочь запечатлена на холсте для истории – а сын проигнорирован!
    Похоже, Сесилия Корнаро думала о том же. Она негромко произнесла:
    – Существуют только две причины, почему благородный вельможа не заказывает портрет своего единственного сына. Одна из них состоит в том, что ему наставили рога и супруга навязала ему ребенка другого мужчины. А вторая предполагает, что сын не проявил себя достойным нести фамильное имя в следующее поколение.
    Она нахально и оскорбительно подмигнула мне.
    – Пожалуй, я бы сделала свой выбор в пользу второго предположения. Лицо говорит само за себя. А одежда прямо-таки криком кричит.
    Кожа у меня натянулась, а нога начала выбивать дробь по полу. Никто и никогда не разговаривал со мной таким тоном, во всяком случае nocлe смерти отца. Эта женщина была другом Пьеро Зена. Мог ли Пьераччио рассказать ей обо мне что-либо нелицеприятное? И если мог, являет ли эта женщина собой образец благоразумия и осмотрительности? Разве не к ее словам внимательно прислушиваются капризные и тщеславные вельможи, приходя к ней за своими портретами и требуя – и получая – развлечение в виде художественных сплетен, призванных скрасить долгие часы в неподвижности?
    Пока я сидел с открытым ртом, она бесцеремонно перешла к цели своего визита.
    – А теперь будьте любезны забрать Марчеллу из этого сумасшедшего дома! Для чего вам это понадобилось, глупый вы мальчишка? Или вы и впрямь позавидовали той жалкой сумме, что нужна ей для скромного существования в нашем мире?
    С языка у меня уже был готов сорваться ответ, но рот мой лишь открылся и закрылся, как у рыбы, вытащенной на сушу. Сесилия Корнаро тут же воспользовалась этим.
    – Принимайтесь за дело немедленно, и Сан-Серволо вернет вам выплаченные деньги, не взяв слишком большую мзду за свои услуги.
    А потом она одарила меня ослепительной улыбкой, словно сочтя вопрос решенным:
    – Нет, серьезно, напишите письмо прямо сейчас, а я исправлю ваши ошибки – и мы вытащим ее оттуда, прежде чем хирурги выпотрошат ее, как рыбу, или заморозят в ледяной ванне. Вы ведь умеете писать, верно? С этими паршивыми овцами в старых семействах никогда и ни в чем нельзя быть уверенным. Хотите, я сама напишу письмо за вас? Ну же, приступайте. Сами же будете лучше спать со спокойной совестью сегодня ночью.
    Этот ходячий скелет с лицом женщины учил меня жить и говорил мне, как я должен поступать! Стоя надо мной в позе нетерпеливой гувернантки. Да кто она такая, чтобы вообще разговаривать со мной? Персона, которую в обществе терпели только из-за ее семьи и иллюзорного умения владеть кистью. Скальпы десятков любовников свисали у нее с пояса. Женатые, холостые, благородные, простолюдины. Она не брезговала никем. Говорят, за одну ночь она заманивала к себе в мансарду до полудюжины представителей сильного пола. А теперь она посмела явиться сюда с разговорами о моем состоянии и о том что я должен вернуть сестру с Сан-Серволо!
    Художница же недовольным тоном продолжала:
    – Если Марчелла пробудет там слишком долго, то станет похожей на одну из них, по крайней мере в глазах света.
    И вот тут я широко улыбнулся.
    – Знаю, – парировал я. – Это просто замечательно.
    Впервые за все время Сесилия Корнаро умолкла. Вы бы видели, как быстро кровь отхлынула у нее от лица. Вы бы видели, как сжались в кулачки ее тонкие пальцы – да-да, особенно это! Она прошептала:
    – Марчелла, почему ты мне ничего не рассказывала о своем брате? Неужели я была…
    Я распорядился вышвырнуть ее вон без особых церемоний. Слугам я заявил, что отныне вход в Палаццо Эспаньол безнравственной художнице Сесилии Корнаро строго-настрого воспрещен. Потом я призвал к себе парочку парней из Арсенала, которым пришлось потуже подтянуть пояса из-за нерегулярных заработков. Стоило это совсем немного.
    Она ни разу не упрекнула меня за то, что они сделали. Она узнала кое-что о том, как именно следует обращаться к Мингуилло Фазану.

Джанни дель Бокколе

    Во дворе еще попахивало гарью, а с потолочных балок время от времени слетали черные хлопья сажи. Океаны лиц, вспомнил я, продолжающих невидимыми жить здесь. Говорили, что вандалы уничтожили сотню портретов, никак не меньше.
    Наверху, на дверях в ее студию была пришпилена записка со словами: «Уехала рисовать за границу. Кот останется голодным. Покормите животное».
    В том не было нужды. На полу под дверью лежала кучка куриных косточек, компанию которым составили рыбьи головы и бараньи отбивные, а также блюдечко с монетами, которые оставил кто-то, у кого не было времени зайти в лавку. Значит, к Сесилии Корнаро уже заходило много людей, как она наверняка и рассчитывала: котяра, толстый и довольный, лежал и сладко облизывался на пороге. Я уж хотел было пройти мимо, но хитрюга вытянул лапу, загораживая мне дорогу. Я уронил монетку, которую он ловко отправил в блюдечко, и кивнул.
    Тогда только и разговоров было о том, что Сесилия Корнаро покинула Венецию навсегда, потому что ни сама она, ни ее картины больше не чувствовали здесь себя в безопасности. Стыд и позор для нашего города – выгнать такую гениальную женщину! Пропадет столько венецианских лиц, потому что Сесилия Корнаро их не нарисует. А что будет со всеми благородными семействами, которые останутся без своих портретов? Как они отыщут богатых чужестранцев, чтобы выдать за них замуж своих дочерей, если не смогут отправить их лица для заключения сделки?
    Ублюдка братца Марчеллы проклинали от мансард до подвалов, когда благородные господа узнавали, что некому нарисовать портреты их жен.
    Но я видел на его лице самодовольную улыбку, когда он слышал эти проклятия, пес дьявола.

Мингуилло Фазан

    Братья Fatebenefratelli засыпали меня раздражающими отчетами о состоянии здоровья Марчеллы. Они совершенно неправильно поняли свою роль. Святые добродетельные братья уверовали в то, что могут вылечить мою сестру, чем оказали мне медвежью услугу. Падре Порталупи с энтузиазмом предвкушал, как быстро она сможет вернуться к своей семье. Настроение у меня окончательно испортилось, когда я запоздало сообразил, что, скорее всего, итог их лечения будет именно таким.
    И будь проклят ее мочевой пузырь, но разве и он не начал вести себя пристойно на острове? Отмеченный особой добродетелью брат Порталупи хвастался фармацевтическими антидиуретическими препаратами и диетой, исключавшей такие продукты, как арбуз и спаржа. Марчеллу лечили теплыми ваннами вместо двенадцатичасовых ледяных, которые я предвкушал с таким удовольствием.
    Кроме того, зеленый лиственный мир острова, как оказалось, вполне подходил Марчелле. Теперь я с горечью вспоминал о том, что она всегда любила сады и растительность, до тех пор, во всяком случае, пока я раз и навсегда не положил конец ее лирическим прогулкам по окрестностям, когда ей было девять лет от роду.
    А вскоре падре Порталупи принялся докучать мне просьбами выделить ей небольшое содержание, дабы Марчелла могла покупать книги для чтения и бумагу для письма и рисования. Я решительно отказал в деньгах. Падре Порталупи написал в ответ, что он решил открыть библиотеку для моей сестры, под надлежащим присмотром, разумеется, дабы она могла читать труды по истории, естествознанию, языкам и прочим образовательным предметам.
    «В бумаге, – заявлял он, – наши пациенты никогда не имеют отказа, равно как и в воде и воздухе».
    Его осторожно брошенный мне вызов и явственно читающийся между строк упрек в мелочности наполнили мой рот привкусом желчи. Поначалу я хотел написать и настоять на применении пиявок, но потом не рискнул вызывать противостояние на этой стадии. Получение печатей и заверение документов о заключении Марчеллы в сумасшедший дом затянулось на неопределенное время, а это означало, что мне придется полагаться на свои неофициальные договоренности с братьями о том, что она останется на Сан-Серволо.
    Одно за другим я получал уведомления о том, что она делает грандиозные успехи в исцелении.
    «Как интересно: ее брови вновь отросли, обретя безупречную симметрию. Она более не пугается, когда дверь в ее комнату отворяется, и спокойно улыбается каждой сиделке. Она овладела несколькими гимнастическими упражнениями и становится крепче день ото дня. Она без всяких возражений следует нашему распорядку. Ее менструальный цикл остается регулярным. Лекарства она принимает, не протестуя».
    Я возражал: «Но она призналась в своих грехах и прошла курс нравственного лечения?»
    «Ваша сестра, – ответил падре Порталупи, – не разговаривает, как вам известно. Тем не менее своим безукоризненным поведением дает нам понять, что нравственно исцелилась. Меня даже беспокоит тот факт, что она стала чересчур покорной…» Я в ярости расхаживал по своему кабинету. Нравственно исцелилась? И этого достаточно, чтобы отправить ее домой? Марчелла умело разыграла свою карту с молчанием.
    Я решил, что, пожалуй, стоит внести падре Порталупи в свой маленький список личных врагов, в котором уже числились доктор Санто, Сесилия Корнаро, Испанская мадам и похититель завещания, со всеми из которых, за исключением последнего, было покончено раз и навсегда.

Доктор Санто Альдобрандини

    Тем временем Наполеон вновь заинтересовался моей карьерой. Если ему когда-либо и требовались хирурги, то как раз на его новой войне против царской России.
    К весне 1812 года я оказался среди плавающих обломков кораблекрушения в числе тридцати двух тысяч итальянских солдат, которых течение судьбы медленно влекло к русскому фронту, причем в своем распоряжении мы имели преступно мало провианта. Наступил сентябрь, и Grande Armée[100] рыскала по опустевшим улицам Москвы в поисках ночлега и хлеба. В наших жалких армейских кострах вскоре сгорел весь город. В октябре мы столкнулись с настоящим противником: холодом и некомпетентностью тех, кто должен был содержать нас накормленными и одетыми. Пятого ноября выпал первый снег. И после этого все, что я помню, это голод, заснеженные просторы и свой скальпель, режущий замерзшую плоть.
    Я поднял голову только в тот день, когда мы дохромали до Италии. Долгие месяцы она оставалась понуро опущенной под грузом моих собственных поражений – поскольку каждого, кого отнимал у меня холод, я считал скорбной и невосполнимой потерей, – или уныло втянутой в плечи в тщетной попытке укрыться от мороза и ветров, дующих из Сибири.
    Но в тот день мне показалось, будто я слышу запах моря или по крайней мере небольшого залива на побережье Адриатики. Здесь, в этом месте, ничто не принадлежало мне, зато я сам принадлежал ему. Здесь была Марчелла. Я считал, что более ничто не помешает мне добраться до нее. И меня больше не интересовали причины, по которым я должен держаться от нее подальше.
    Я вернулся в монастырь в Тревизо и начал строить планы возвращения в Венецию. После долгих месяцев молчания я вновь взялся за перо и написал Джанни.

Сестра Лорета

    После этого я не видела сестру Софию вовсе. Madré[101] Моника запретила ей приходить ко мне. Мне не разрешалось приходить к ней.
    – Для сестры Софии вы умерли, – заявила мне priora. – Я слишком долго позволяла вам безжалостно пользоваться нежной натурой этого ребенка. На этот раз ваша разлука окончательна, vicaria вы или не vicaria.
    У меня возникло такое чувство, словно с меня живьем содрали кожу, и оно оказалось намного болезненнее любых истязаний плоти, которым я себя подвергала. Когда я открыла было рот, чтобы запротестовать, priora презрительно бросила мне:
    – Теперь можете играть со своими шакалами.
    Подобный поворот событий никогда не входил в Божий замысел, поэтому я решила, что буду оплакивать сестру Софию так, будто это она умерла.
    Я объявила, что начинаю пост, дабы спасти душу сестры Софии от веков, которые ей предстояло провести в чистилище. На свои сбережения я заказывала для нее заупокойные мессы. Я написала ее имя на стенах своей кельи, выводя буквы своей собственной целомудренной кровью.
    Ко мне пришли сестра Нарцисса и сестра Арабелла и предложили бичевать себя во имя сестры Софии, но я отправила их восвояси, грубо ответив им:
    – Вы никогда не любили сестру Софию так» как она того заслуживала. Вы ревновали меня к ней.
    Несмотря на все мои посты и бичевание, принимая ванну, я не могла не обратить внимание на то, что тело мое оставалось белым как снег и что внешне я выгляжу как молоденькая девушка, хотя скоро мне должно было исполниться уже сорок три года. Я была сильной, как амазонка, но без уродливого переплетения жил и мускулов: моя сила имела исключительно духовную природу. Грудей у меня почти не было, и бедра мои были благополучно лишены женственных изгибов. Начав поститься, я редко страдала от унижений ежемесячных менструаций, что так ослабляют простых женщин. Хотя бы из этого я могла заключить, что моя непорочность доставляет удовольствие моему Небесному Супругу: неиспорченное тело является одним из верных признаков святости.
    В мою келью пришла priora и продемонстрировала свое полное непонимание путей Господних тем, что принялась сурово отчитывать меня. Она пыталась убедить меня в том, что я испытываю к сестре Софии нездоровые чувства и что у меня возвращаются симптомы воспаления мозга.
    – Эта лихорадка не мирского происхождения, – заявила ей я. – Взгляните сами, – настаивала я, – Господь не позволит мне принимать пищу.
    И я взяла кусочек хлеба, который лежал рядом с моей кроватью, и положила его в рот. Но, стоило ему коснуться моего языка, как меня охватила такая тошнота, что хлеб помимо моей воли вылетел изо рта в струе желчи, которая попала на платье priora.
    Я провозгласила:
    – Теперь вы сами должны признать, что высшая сила не дает мне принимать пищу. Я могу глотать только Тело и Кровь Христову.
    – Подлинная добродетель лишена гордыни и амбиций, сестра, – злобно прошипела priora, с отвращением оттирая со своего платья желчь и стряхивая крошки хлеба. – И почему вы всегда говорите о еде? Почему я и все остальные вокруг вас должны только и судачить о том, чего вы не едите?
    А потом она заговорила медленно и внятно, как с глухим.
    – Сестра София не умерла, слышите? Остальные монахини – и само бедное дитя – напуганы тем, как вы себя ведете. Вы ничего не добьетесь своей глупой истерической выходкой, сестра Лорета. Прекратите свое нарочитое голодание и живите, как подобает смиренной монахине, каковой вы и являетесь, и не более того. Неужели вы этого не понимаете? Господь наш Иисус призывал к смирению сердца и сам показывал его.
    А затем она с раздражением добавила:
    – Вот уже тридцать лет вы живете в прекрасном Божьем доме и не впитали ни одного из Его откровений. Ваша душа остается неразвитой, даже ваши фанатические поступки повторяются с утомительной регулярностью. Прекратите свои преувеличенные изощрения, эти вымышленные чудеса! Если вы хотите привлечь внимание какой-либо изюминкой в своем поведении, то вам следует распять свой язык, вместо того чтобы заставлять нас выслушивать свои пустые и напыщенные речи!
    Произнеся это богохульство, она вдруг оборвала себя на полуслове, и на лице ее отобразилось раскаяние.
    – Я приношу свои искренние извинения за последние слова. Вы заставили меня выйти из себя, сестра Лорета. Я позволила себе слабость. Я немедленно отправлюсь на исповедь. Тем не менее вы предупреждены. Еще одна оскорбительная выходка в таком же духе, и я обещаю вам, что лишу вас сана vicaria. Мне очень не хочется вмешивать посторонних в дела нашего монастыря, но даже святые отцы, что незаслуженно возвысили вас, согласятся с моими доводами, когда я расскажу им о том, как вы преследуете бедную сестру Софию. А заодно вы можете начать есть. В противном случае вы умрете нелепой и, обещаю вам, никем не замеченной смертью.
    И тогда я с горечью поняла, что только мое нынешнее положение vicaria позволит мне спасти душу сестры Софии. Я не смогу сделать этого в качестве всеми презираемой смиренной монахини, не имеющей ни веса, ни влияния. И, хотя сердце мое разрывалось от желания видеть свое тело мертвым, мне пришлось прервать свой пост, проглотить несколько кусочков черствого заплесневелого хлеба и вернуться в мир.

Марчелла Фазан

    Я не попадала ни в одну из нормальных категорий с диагнозом пеллагрическое безумие, меланхолия ступорозная, импульсивная мономания, безумный темперамент, простая меланхолия, алкогольное безумие. Не была я ни ходячим живым скелетом, ни чрезмерно тучной. И ушные раковины у меня тоже не были изуродованы, как цветная капуста. Тем не менее мне предстояло провести два года среди других несчастных, истории которых пребывали под стражей. Я сидела с ними за одним столом, делила хлеб и лечение. Изо дня в день я жила в обществе помешанных, как одна из них. И только по ночам я удалялась в свою привилегированную отдельную комнатку, где вновь взялась за автобиографические записки и рисование, обнаружив за каминной трубой потайную нишу, в которой прятала свои бумаги.
    Пребывая в статусе dozzinante, я могла не работать, но каждый день ходила в печатную мастерскую, где изучала искусство офорта. Мои коллеги ничего не знали о моем благородном происхождении, да оно их и не интересовало. Выказанные мною умения пришлись им по душе, а когда я продемонстрировала, что имею представление о красках, мне доверили цветовое оформление специальных изданий офортов.
    Однажды мне пришлось делать офорт с портрета, написанного Сесилией Корнаро. В тот день я расплакалась, и мне пришлось испытать на себе одну из редких водных процедур. Падре Порталупи отлучился с острова, так что спасти меня от его чрезмерно рьяных коллег было некому.
    Совершенно очевидно, мой брат рассчитывал на то, что, пребывая в обществе сумасшедших, я сама стану одной из них. Он думал, что их порок коснется и меня, что я буду впитывать их бредни и в конце концов начну извергать их из собственных уст. Он прекрасно понимал, как, впрочем, и я: чем больше времени я проведу на Сан-Серволо, тем охотнее остальные поверят в мое помешательство.
    Поначалу я старалась сохранить здравомыслие. Но оставаться даже вне такого общества, в котором я оказалась, было свыше моих сил. Священники и хирурги однозначно относились ко мне как к пациентке. А пациенты тоже считали меня своей. Те из них, кто не имел видимых физических увечий, с состраданием смотрели на мою искалеченную ногу и даже наклонялись, чтобы поцеловать воздух над ней. Они украшали цветами инвалидное кресло, в котором меня иногда катали по зеленым садам. Робкие руки появлялись словно из ниоткуда, чтобы помочь мне преодолеть выщербленные ступеньки. На мою тарелку со священным трепетом подкладывали куски белого хлеба.
    Неизменную доброту ко мне проявлял и падре Порталупи. Только один человек, не считая Пьеро, всегда был так нежен со мной. И он – я сама видела доказательства – изменил мне с моей невесткой. Он переступил через мое сердце, чтобы добраться до нее.
    Быть может, Сан-Серволо и впрямь подходящее место для меня, думала я: место для людей, пострадавших от любви и жизни. И разве не обожглась я и на том, и на другом?
    В том, что меня приняли здесь, я находила утешение, и чем дальше, тем больше.

Джанни дель Бокколе

    Я не переставал надеяться на то, что Марчелла покажет докторам свою нормальность и они отправят ее обратно к нам в Палаццо Эспаньол. «Уж во всяком случае, совсем неона была рехнувшейся в этой семейке, – думал я, – и доктора должны сами понять это». Братья Fatebenefratelli считались славными людьми и искусными целителями. Они скоро догадаются, что их ловко провели и подсунули не того, кого нужно. Ведь правда? Правда?
    Всякий раз, слыша, как Мингуилло командует гондольеру. «Сан-Серволо!» – я надеялся: «Господи, сохрани нас, сделай так, чтобы он не вернулся обратно. Они поменяют его на сестру и оставят его у себя навечно».
    Но каждый раз он возвращался, чтоб мне сдохнуть!
    Постепенно Мингуилло перестал ездить туда сам. Он дозволил Анне отвезти Марчелле кое-что из личных мелочей и повидаться с ней в течение несколько коротких минуток.
    Анна вернулась в мокром от слез платье на груди. Она сказала мне:
    – Марчелла – все равно что ходячий мертвец. У нее в глазах нет света. Она не разговаривает.
    – Не разговаривает?
    – Она притворяется, что немая. Для чего она так делает, Джанни?
    – Наверное, она боится, что ей не поверят, если она заговорит.
    – Значит, она может остаться там навсегда, и при этом все будут думать, что она чокнутая? Нет! Но сейчас она такая же, как все там. – И Анна снова заплакала. – Я сама видела!
    Однако Анна ошибалась: в этом я был уверен. Марчелла не сошла с ума. Она просто спрятала его в каком-нибудь укромном местечке на Сан-Серволо. А когда станет можно, Марчелла вернет себе разумность. Я ничуть в этом не сомневался, дорогой ты наш маленький Господь.

Мингуилло Фазан

    «Она должна уехать отсюда, – настаивал он, – иначе мы принесем ей больше вреда, чем пользы».
    А как хорошо звучало слово «освоится»! Почти как похоронный колокольный звон. Было в нем нечто от монастыря, этакая окончательность.
    Но падре Порталупи был явно не согласен со мной. «Иногда матери необходимо вытолкнуть птенца из гнезда, – выводил он околесицу своей богоугодной рукой, – ради его же собственного блага».
    Я обшарил свой письменный стол в поисках нужного мне клочка бумаги и поспешил на остров, вспоминая маленьких птичек, которых я насаживал на прутики в нашем деревенском поместье. Меня провели наверх, в кабинет падре Порталупи.
    – Позвольте мне встретиться с ней, – без предисловий потребовал я. – Я хочу собственными глазами узреть чудо, которое вы с ней сотворили. Потому что когда я видел ее в последний раз, она была не готова покинуть гнездо, по доброй воле или по принуждению.
    Падре Порталупи не смог скрыть удивления, вызванного моим внезапным появлением.
    – Вы приехали совершенно напрасно, конт Фазан. С сожалением должен уведомить вас: Марчелла со всей определенностью заявила, что вас она видеть не желает.
    – Она заговорила?
    – Да, в первый раз, когда я сообщил ей, что считаю ее вполне способной к существованию вне пределов этого места. После этого она добавила несколько слов, которые показались мне совершенно разумными.
    «Моя маленькая хромая собачка-сестра явно сообщила ему нечто дурное обо мне», – решил я. Она играла со мной, и этот добродетельный брат стал слепым орудием в ее руках.
    – Тогда как же она может вернуться домой? Если она не хочет видеть меня?
    Это заставило его призадуматься.
    – Учитывая, что я плачу, и плачу весьма недурственно, за ее содержание здесь, как так получается, что я не имею права увидеть свою сестру? Вы спокойно сообщаете мне, что излечили ее от яростных припадков и что хотите вновь вернуть ее в мой дом, но при этом лишаете меня возможности убедиться в том, что это правда! Мне почему-то представляется, что чиновники Magistratо alla Sanita очень заинтересуются подобной постановкой вопроса.
    На лице у падре Порталупи начало проступать понимание того, о чем ему вовсе не полагалось догадываться. К счастью, я заранее подготовился к тому, чтобы подтолкнуть его мысли в нужном направлении. Я продолжал:
    – Вам совершенно не о чем беспокоиться, отче. Мне и в голову не могло прийти каким-либо образом причинить вред Марчелле. Совсем напротив. Как вы, должно быть, помните; я питаю личный интерес к излечению умопомешательства. Знакомясь с учреждениями подобного толка за границей, я наткнулся на весьма любопытное английское приспособление, которое поможет Марчелле справиться с приступом нимфомании, буде таковой овладеет ею, что неизбежно случится, когда она вновь окажется беззащитной перед внешним миром. Я уже приобрел одно из них для ее спальни.
    С этими словами я протянул падре Порталупи листок. Это был грубый рисунок моей сестры с прочным железным кольцом на шее. Короткая цепь соединяла его с железным штырем, торчащим из стены.
    Падре Порталупи побледнел.
    – Вот… вот, значит, как вы собираетесь содержать Марчеллу, если мы отправим ее домой?
    – Так будет лучше для общей безопасности, вы не находите? Ничего не могу поделать. Не забывайте, у меня в доме слуги-мужчины и дети! Вдобавок где-нибудь поблизости может затаиться охотник за ее приданым! Разумеется, как только она будет готова видеть меня, я отвезу ее домой. Для нас это будет настоящий праздник. Ведь у Марчеллы растет племянница, которую она еще никогда не видела!
    – И никаких племянников?
    Я подумал было, что мне удалось запутать его, но этот человек был излишне сообразителен для его же блага. И вновь меня посетило неприятное чувство, что это Марчелла, сидя в каком-нибудь тайном убежище, дергает за веревочки, заставляя его говорить то, что ей нужно. Я даже осмотрелся по сторонам, не подглядывает ли где-нибудь за нами в потайную дырочку ее васильковый глаз. Нога нервно застучала по полу. Под туго натянутой кожей сбилось с ритма и замерло сердце, и я услышал, как протяжно и болезненно скрипит моя душа, словно треснувшая мачта, предвещающая кораблекрушение.
    Наконец мне удалось справиться с собой.
    – Племянник будет следующим.
    Падре Порталупи принял мое прощальное рукопожатие, но на его лице я прочел, что его по-прежнему обуревают сомнения.
    «Хирург-священник окажется более сговорчивым», – решил я. Вернувшись домой, я написал ему конфиденциальное письмо. После этого у меня уже не будет нужды лично наносить визиты на Сан-Серволо, которые так выбивают меня из колеи.
    Запечатав письмо, я устроился поудобнее в глубоком кресле отца и крепко задумался.
    И так мне было хорошо в это мгновение, что я испытал какое-то внутреннее, почти непреодолимое желание доверить свой триумф бумаге. Написать нечто вроде отчета, начиная с восхитительной идеи подделать письмо своей супруге от маленького лекаришки Санто, который, может статься, никогда более не вернется в Венецию, чтобы досаждать нам.
    Это занятие настолько увлекло меня, что, описывая собственный безошибочный расчет и тайные замыслы, я не заметил своего дурака-камердинера, суетящегося вокруг с серебряным подносом, на котором лежала темно-синяя бархатная шапочка, последний шедевр моего портного.
    «Ну разве я не гений?» – закончил я свое изложение пышным росчерком пера, в нескольких словах подводя итог, призванный помочь даже самому недалекому читателю осознать и проникнуться глубиной моего блестящего замысла.
    А потом я ощутил, как Джанни дышит мне в затылок.
    Резко обернувшись, я увидел, что он тупо смотрит на меня, как баран на новые ворота.

Джанни дель Бокколе

    Я был настоящим ослом. Все это время я считал, что от Санто не может быть особого толка, разве что он примчится ради любви к ней в Венецию, где его тут же и прикончат. Но пожалуй, только у одного Санто достанет здравого смысла пробраться на остров, учитывая все его докторские умения верно? В моей голове начал складываться план.
    Я знал, где он живет: в небольшом монастыре неподалеку от Тревизо, работая за гроши и стараясь склеить свое разбитое сердце. После того как его выставили из Венеции, он взял с меня обещание, что мы будем иногда писать друг другу, чтобы Марчелла жила в наших мыслях. Но ему нечем было утешить меня, а у меня не было для него хороших вестей, потому как Марчелла по-прежнему упрямо не желала даже слышать его имени. Письма приходили все реже и становились все короче, как и его надежды.
    К тому времени, когда Марчелла угодила на Сан-Серволо, письма от Санто перестали приходить вовсе. Я написал ему несколько раз, но мои послания вернулись нераспечатанными.
    Как вдруг, ни с того ни с сего, Санто написал мне снова. И у него появился новый голос. Он не просто спрашивал о Марчелле, он требовал и желал, чтобы я рассказал ему о ней. Он ждал ответа.
    С тяжелым сердцем я взялся за перо и чернила. Я рассказал ему обо всем, что случилось. О поддельном письме, о том, как Марчелла упорно смотрела в стену, словно помешавшись. о подбритых бровях, Сан-Серволо и прочем. Я знал, что он тут же примчится. Я также знал, что он будет очень зол на меня за то, что я утаил от него эту историю.
    Разумеется, ему по-прежнему было совсем не безопасно возвращаться домой в Венецию. Не под своим именем, во всяком случае. Пока. Но и на этот счет у меня был план. Такой умный и смелый! Мне было ясно, что злость Санто на меня тут же утихнет. А вся прелесть заключалась в том, что я собственными глазами видел, как Мингуилло написал, что ему больше не нужно приезжать на Сан-Серволо.
    И да, Санто ухватился за него обеими руками. Мне не пришлось ему ничего растолковывать, о нет. Он был намерен немедленно испробовать мой план и внес в него кое-какие добавления, отчего тот стал еще лучше.
    Вот так и получилось, что эти священники на Сан-Серволо получили письмо от молодого, подающего надежды врача по имени Спирито с безупречной репутацией, который желал бы поработать с венецианскими сумасшедшими и в особенности лечить болезни их кожи. Он получил самый положительный ответ, и уже через несколько дней Санто – я имею в виду, Спирито – направлялся обратно в Венецию.
    «Ха! – думал я. – Наконец-то Мингуилло сядет в лужу; и поделом ему».
    Что же касается Санто, то, доложу я вам, когда я поехал встречать его в Местре, ко мне вышел совсем другой человек, ничуть не похожий на того растерянного мальчишку, которого Мингуилло когда-то выгнал из дома. Война в России закалила его. Он стал выше ростом, возмужал, даже тон его голоса стал тверже, хотя в нем по-прежнему звучала мягкость голубки. Но в нем появилось и кое-что еще. Он, который никогда не знал любви матери или сестры, понял, что значит обожать женщину, и любовь его к ней – именно любовь, а не просто желание изучать ее кожу и лечить болячки – росла и крепла. Покамест Любовь не была к нему благосклонна, но я был уверен, что новый Санто сможет стать ее верным рыцарем, как пишут поэты.
    – Мне следовало бы придушить тебя, Джанни, – набросился он на меня. – Ты не имел никакого права решать, что я должен знать о Марчелле, а что – нет.
    Он шагнул ко мне, и я уже было решил, что сейчас он задаст мне трепку. Но Санто неожиданно обнял меня, крепко и сильно. А потом рассмеялся, громко и уверенно.
    Я затаил дыхание и позволил себе надеяться, мой дорогой маленький Бог.

Сестра Лорета

    Сестра София обзавелась толпой поклонниц, привлеченных взмахами ее пушистых ресниц и изящными жестами ее маленьких белых ручек.
    Божий замысел состоял в том, чтобы я приглядывала за сестрой Софией – издалека, потому как теперь я заподозрила в ней очередную сестру Андреолу, еще одну тщеславную ханжу, строящую собственный культ. И действительно, прошло совсем немного времени, а прочие монахини уже сравнивали Софию с уехавшей сестрой Андреолой, причем не в пользу последней. Некоторые послушницы уже опускались на колени, когда она проходила мимо, и совершали прочие кощунственные жесты идолопоклонничества. А когда мимо проходила я, то кое-кто из легковесных и легкомысленных монахинь осенял себя крестным знамением, как будто в их среде оказывался сам сатана.

Марчелла Фазан

    – Ты что, тоже помешанная, и пришла присоединить к нам? – вырвалось у меня, хотя это было совсем не то, я хотела сказать. Анна испуганно отпрянула.
    – Вы можете говорить? – вскричала она, немного придя в себя. – А мне сказали, что вы совсем не разговариваете.
    – Здесь есть плохие доктора. Доктора-потрошители, у которых кровь на фартуках. Небезопасно показывать им, о чем мы думаем. Но с тобой я всегда разговаривала, разве нет. С тобой и Джанни?
    Я попыталась вспомнить, какие отношения связывали нас с ней до того, как я попала сюда и стала одной из обитательниц деревни. Для этого потребовалось всплыть на поверхность моего разума, где вовсю гуляли бурные волны. Там, где я уже давно жила в безмятежной и неторопливой белой пустоте, было намного спокойнее.
    Но лицо Анны подталкивало меня к тому, чтобы вынырнуть из неподвижной глубины и прорвать кожу своей души. Это было больно. Очень больно. Меня вдруг захлестнули воспоминания. У меня потемнело на сердце, когда я вспомнила, как Санто, ухаживавший за мной самым нежным образом, влюбился в мою прекрасную невестку и использовал свои визиты ко мне, чтобы пожирать глазами ее. Я сама видела письмо. Мне даже пришлось опустить веки, чтобы стереть из памяти так некстати возникший образ.
    Я больше не желала думать о таких вещах. Мне хотелось забиться в угол, где меня согревали бы своими телами другие сумасшедшие, а голова моя вновь наполнилась бы теплой восхитительной белизной.
    Но Анна настаивала на том, что мы должны поговорить о Санто. Когда его имя звучало у меня в ушах, я не могла сохранять свой внутренний мир в мягкой белизне, непроницаемой и невосприимчивой ко всему. Мне казалось, что кто-то бросил канат в бездну, в которую я погрузилась, и тащит меня, захлебывающуюся и сопротивляющуюся, обратно на поверхность, туда, где я должна буду вспомнить о том, что Санто любил и желал мою невестку, всего лишь делая вид, что я ему небезразлична.
    Но сейчас Анна, запинаясь и смущаясь, рассказывала мне кое-что новенькое. Она говорила мне, что это неправда, то, во что я верила так долго. Она объяснила, что Мингуилло за метил, как Санто смотрит на меня. И как я смотрю на него И тогда мой брат воспользовался знаменитым очарованием супруги к своей выгоде. Короче, Мингуилло сам нацарапал это отвратительное письмо, рассчитывая сделать мне больно и подбросил его туда, где я непременно нашла бы его.
    – Джанни видел, как ваш брат поверял бумаге всю эту историю. И он еще хвастался этим! Вот так мы и узнали обо всем.
    Значит, Санто никогда не любил мою невестку? Никогда не писал этих жестоких слов?
    Но долгие месяцы душевных терзаний и муки нельзя было просто взять и стереть одними только словами Анны. Кто знает, а вдруг это очередная коварная выдумка, призванная соблазнить меня вернуться к жизни на поверхности? Нет, пока еще я не могла считать поверхность безопасным местом.
    – Стоп, – сказала я ей. – Довольно.
    Но Анна продолжала говорить, сообщив мне очередную новость, а именно: Санто вскоре сам приедет на остров, под чужим именем, чтобы работать здесь врачом.
    – И все ради того, чтобы быть рядом с вами, рядом с той, кого он обожает! – упорствовала Анна, потому что лицо мое по-прежнему оставалось непроницаемым. – Вы должны понять, госпожа Марчелла. Для чего бы ему поступать так, если только не из любви к вам? Он влюблен в вас до беспамятства, бедный мальчик!
    – Но мой брат…
    – Мингуилло решил, что ему больше незачем приезжать на Сан-Серволо. Он считает, что все его дела здесь закончены.
    И тогда я поверила, сразу и безоговорочно, как будто распахнулись ставни и в комнату хлынул солнечный свет. Я вдруг поняла, что все, рассказанное мне Анной, – правда, от начала и до конца. Разве я видела почерк Санто до того дня, когда наткнулась на то злополучное письмо? Нет. Я попалась в расставленную Мингуилло ловушку, как глупая мышка. Хуже того, я причинила Санто боль и собственными руками о толкнула его – как и рассчитывал Мингуилло. И мое закрытое на замок сердце разлетелось на тысячу осколков.
    Один осколок был серым и острым. Джанни и Анна, простые и добросердечные, не видели опасности, которая таилась в их превосходном плане. Если власти узнают, что Санто прибыл на остров из любви ко мне, то один этот факт подтвердит все выдвинутые против меня обвинения, которые и привели меня сюда. Моя мнимая нимфомания получит подтверждение в том, что я завлекла сюда своего любовника. И тогда Санто, Анна и Джанни будут наказаны, как и падре Порталупи, за то, что позволил этому случиться.
    – Передай ему: пусть он не приезжает! – крикнула я Анне. – Это ловушка!
    Должно быть, я напугала ее своим поведением, которого насмотрелась у своих подруг по безумию, раскачивавшихся из стороны в сторону, дабы обрести покой и умиротворение. Она попятилась прочь из комнаты, и я услышала, как замерли вдали ее шаги, когда она поспешила вернуться туда, откуда пришла.

Джанни дель Бокколе

    – Марчелла сказала «нет», – убитым голосом сообщила она мне.
    Спаси Господь, но я так разозлился, что закричал:
    – А как же Санто? Как же наш план? И почему она говорит «нет»? Она и впрямь поняла, о чем идет речь? Ты все ей правильно разобъяснила?
    – Разве это план, Джанни? Он просто хочет быть с ней. Он ведь даже не продумал его до мелочей, верно? Он – не ее опекун. Она несовершеннолетняя. Он не может подписать бумаги о ее освобождении и жениться на ней. Она не получит ни крохи из своего приданого, а он не в состоянии содержать ее.
    Воспоминание об утерянном завещании жгло мне язык.
    Я огрызнулся:
    – Он может приглядывать за ней на острове. А мы не можем.
    – И он ограничится этим? Ни один мужчина не станет просто смотреть, если есть возможность прикоснуться.
    Я никогда не прикасался к тебе, Анна. Но я всегда забочусь о тебе.
    – Это всего лишь жалость. Кто ж захочет трогать такой шрам? – И она показала на свое лицо, изуродованное Мингуилло.
    – Я больше не вижу шрама, Анна. Я вижу тебя такой, какой рисовала тебя Марчелла.
    Она фыркнула и целую минуту выглядела довольной. Но вскоре снова взялась за свое.
    – Какой от Санто прок в сумасшедшем доме?
    – Санто будет видеться с Марчеллой каждый день. Он позаботится, чтобы ей не причинили вреда, не утопили в ледяной ванне, не… По крайней мере они снова окажутся лицом к лицу.

Марчелла Фазан

    – Теперь я понимаю, Анна.
    Она схватила меня за руки и заглянула мне в глаза, как будто хотела разглядеть что-то внутри меня. И, похоже, она нашла то, что искала, потому что лицо ее осветилось радостью, отчего шрам у нее на щеке пошел трещинами. Она обняла меня, и я счастливо вдохнула знакомый запах выглаженного белья. Не размыкая объятий, я сказала ей:
    – Санто может приезжать, но он не должен оставаться со мной наедине. Это было бы слишком опасно для нас обоих.
    После двух лет безмятежной белизны моя жизнь вдруг стала похожа на разноцветный калейдоскоп. Падре Порталупи сообщил мне, что Сесилия Корнаро вернулась в Венецию и сразу же приехала на остров. Я рассмеялась, когда он сказал, что художница разговаривала очень неделикатно. Братья отправили ее восвояси, опасаясь, что своими несдержанными разговорами она может расстроить меня.
    – Я хотел, чтобы она осталась, – сказал он. – Я видел, что она любит тебя. И, признаюсь, исходящий от нее запах самородной серы таил в себе определенное очарование. Но я понял, что он идет у нее от языка, а не из души.
    А я снова улыбнулась своей прежней улыбкой из тех, давних времен, еще до сумасшедшего дома и даже до Санто. Теплой улыбкой воспоминаний о тех днях, когда со мной был Пьеро, когда я приезжала в студию к Сесилии, когда Анна по десять раз на дню прижимала меня к своей пахнущей свежим бельем груди. Я прикоснулась губами к своим пальцам, чтобы передать им доброту этой улыбки, и прижала их ко лбу.
    Падре Порталупи нетерпеливо склонился ко мне и взял мои пальцы в свои.
    – Марчелла… – начал он.
    Я знала, он хочет, чтобы я поговорила с ним откровенно и без предубеждения. Я знала, что ему можно доверять, что он хочет помочь мне. Я бы с радостью одарила его своим полным и безоговорочным доверием. Но если падре Порталупи станет защищать меня, то привлечет к себе внимание Мингуилло, а разве могла я подвергнуть его такой опасности? Кроме того, заинтересованное внимание Мингуилло было последним, что мне сейчас требовалось на Сан-Серволо.

Мингуилло Фазан

    «Среди них даже есть один врач, изучающий состояния кожи, которая у наших сумасшедших страдает очень часто», – с гордостью добавил он.
    «Что в этом плохого? – подумал я. – Пусть они ставят ей пиявок, делают соскобы и маринуют живьем в свое удовольствие».
    «Поскольку некоторые из этих методов являются экспериментальными, – написал хирург, – мы не станем требовать с вас плату за них».
    А я бы и не возражал. Хотя, помимо весьма недешевого поклонения причудам Мадам Моды, мне приходилось субсидировать еще более дорогое времяпрепровождение: мои все увеличивающиеся полки с книгами из человеческой кожи Я познакомлю склонного к стяжательству читателя с удовлетворением от обладания коллекцией, равной которой нет ни в одном знакомом мне салоне, от собрания томов, которое росло медленно, как гора, из-за того, что предметы, ее составляющие, встречались очень уж редко.
    Но я не был пассивным коллекционером, который сидит и ждет, пока добыча не свалится ему на колени. В своих изысканиях я был неутомим. Стоило мне прослышать, что на другом конце Италии имеется в наличии книга в обложке из человеческой кожи, как уже на следующий день я отправлялся в путь за ней, трясясь на сиденье почтовой кареты.
    Обыкновенно я не читал их. Но со своими книгами я поддерживал особые, почти интимные отношения. Я испытывал восхитительные ощущения от одного только прикосновения к ним. Я вновь и вновь заказывал их, иногда исходя из размеров, иногда – из происхождения или местоположения: зрелые произведения непристойно соседствовали со старчески слабоумными; философ толкался локтями со священником; жеманный пасторальный поэт стремился взять верх над знаменитым разбойником. Я бережно выметал пыль из их трещинок кисточкой беличьего меха, которую мне принесли из студии художницы.
    Некоторые из своих клеток для душ я украсил заклепками и устрашающего вида металлическими застежками. Так мои обложки из человеческой кожи получали новые раны, как бывает, когда акула своим шершавым боком царапает невинного дельфина.
    Боль не заканчивается никогда, верно?

Марчелла Фазан

    Сумасшедший дом похож на деревню. Здесь есть врага, друзья, сплетни и нити, соединяющие всех воедино, будь то сиделка, охранник, доктор или пациент. Нормальные или помешанные, но мы все находимся в заключении на Сан-Серволо из-за безумия некоторых из нас. Сиделки, например, могут уйти от нас не тогда, когда им этого хочется, а когда им это позволяют. Братья и священники-хирурги привязаны к нам взятыми на себя обязательствами заботиться о нас.
    Изолированная на Сан-Серволо, наша деревня была такой же замкнутой и разделенной на кланы, как и любая другая община в Венецианской лагуне. И впрямь, некоторые пациенты после излечения оставались здесь и сами превращались в охранников. Как явствует из моих рисунков, жизнь в такой деревне является в некотором смысле карикатурой на жизнь в большом мире, чуточку искаженной, словно бы в кривом зеркале.
    В нашу деревню пришел златовласый ангел по имени Спирите. За те два года, что я не видела его, он изменился до неузнаваемости: причем не только возмужал и раздался в плечах, но и голос его стал глубже, и в нем появилась некая внутренняя сила, не имеющая отношения к силе мышц или крепости костей.
    Все любили его: пациенты мужского и женского пола, буйнопомешанные и спокойные сумасшедшие, сиделки, садовники, булочники, аптекари и повара. Единственным, кто не поддался его чарам, стал главный хирург-священник. Санто-Спирито никогда не уставал, он относился ко всем с сострадательным вниманием. Карие глаза Санто-Спирито принимали на себя людскую боль и отводили ее от страждущих.
    Он всегда вел себя уважительно даже с теми, кто страдал недержанием или в клочья рвал на себе одежду, стремился показать ему дыры в своем нижнем белье или жаждал рассказать о том, что умеет ходить по воде, как и с теми, кто просто хотел подержать его за руку, чтобы через кожу ощутить исходящие от него доброту и великодушие. Вскоре падре Порталупи стал относиться к Санто-Спирито как к сыну и ученику, поскольку они понимали друг друга с полуслова в том, что касалось выбора правильных и сердечных методов лечения сумасшедших. Их часто можно было видеть вместе, расхаживающих по окрестностям и мирно беседующих друг с другом.
    Поначалу я была в ужасе. Но Санто-Спирито безукоризненно соблюдал мой наказ о том, что он не должен оставаться со мной наедине. Впрочем, ему бы это и не удалось. Вход мужскому персоналу в мою комнату без сопровождения был строжайше воспрещен, а когда я покидала ее, то оказывалась в компании спокойных сумасшедших.
    Мы не разговаривали друг с другом, потому что на людях я хранила молчание. Анна убедила Санто-Спирито в том, что ради нашей безопасности он не должен требовать от меня нарушить обет молчания.
    Но Санто-Спирито иногда подходил ко мне, чтобы мягко поговорить о чем-нибудь с моими подругами, и тогда я буквально физически ощущала исходящее от него тепло. В тоне его голоса, не вслушиваясь в слова, я различала пение птиц и плеск фонтанов. А когда на краткий миг его глаза встречались с моими, я чувствовала себя так, словно он нежно и бережно дышит на мои веки. Я наслаждалась, полной грудью вдыхая его тепло, когда мои подруги задерживали его на несколько долгих минут своими невинными вопросами или пространными ответами на его собственные, потому что сумасшедшие, с которыми хорошо обращаются, не торопятся в описании своего состояния, дурных поступков и трагедии. Я не знала заранее, когда увижу его в окружении обожающих его пациентов в столовой, в саду позади церкви, в дверях операционной или подле аптеки. Я просто знала, что буду видеть его каждый день, так что теперь у меня появилась причина просыпаться по утрам.

Джанни дель Бокколе

    С каждым днем он узнавал ее все больше: то, как ее синие глаза по сто раз на дню меняют цвет в зависимости от освещения, что она любит есть, какой ветер нагоняет на нее тоску, а какой поднимает настроение.
    – Если это не рай, – ликовал он, – то нечто очень близкое к нему.
    Но в том, что он жил так близко от Марчеллы и в такой гармонии с ней, была своя горькая ирония. Как-то он объяснил мне с кривой улыбкой:
    – Мы не можем пожениться, по крайней мере пока она официально числится сумасшедшей. Женщина, пребывающая не в своем уме, не имеет права подписывать брачный контракт. Да, но до тех пор, пока она формально считается помешанной, я могу быть рядом с ней каждый день.
    А потом он принялся рассказывать мне, как отливают золотом ее волосы, когда их ерошит легкий ветерок, и как прекрасен ее профиль на закате, когда ее кожа обретает бархатистый оттенок лепестков розы, и прочие вещи, о которых так любят болтать счастливые влюбленные.

Сестра Лорета

    Пришли все обитатели монастыря, дабы в невыразимой печали оплакать гибель прекрасной розы с лепестками белыми, как кожа сестры Софии. Только я одна (потому что на самом деле это была именно я) сохраняла самообладание, держа в руке лейку, дабы показать, что все происходящее случилось по моей воле. С важным видом я стояла над цветком до тех пор, пока почерневший бутон не отломился от стебля. А плачущим монахиням я заявила:
    – Уразумейте смысл этой аллегории – в этом преходящем мире вы должны пожертвовать всем, что любите, ради вечного спасения.
    Но все сладострастные сестры, и Рафаэла в первую очередь, лишь облили меня презрением за то, что я погубила розу. Я стояла, бледная и молчаливая, пока они оскорбляли меня, впитывая их ругань так, как роза впитывала воду.
    В этом сне сестры Софии нигде не было видно. Словно она умерла. Я проснулась в таком поту, что у меня нет слов описать его.

Марчелла Фазан

    Но вдруг в нашей деревне появился грубиян. Впоследствии оказалось, что это был неуравновешенный и одновременно очень хитрый преступник, который приплыл на Сан-Серволо исключительно ради того, чтобы причинить вред сумасшедшим женщинам. Падре Порталупи как раз отбыл консультировать в соседнюю больницу ордена Fatebenefratelli, когда этого доктора Фланжини частным порядком рекрутировал хирург-священник. А у Санто не было никакой возможности распознать преступные намерения Фланжини и защитить нас от него, поскольку все случилось слишком быстро, прежде чем у кого-либо успели появиться подозрения.
    В свой первый день на острове доктор Фланжини отпустил сиделок и выстроил в ряд всех спокойных сумасшедших женского пола. Он прошелся взад и вперед вдоль ряда, поглаживая по рукам пациенток, которым еще не исполнилось тридцати. Дойдя до конца ряда, он остановился на мгновение, повернувшись к нам спиной. Плечи у него затряслись. Когда же он обернулся, я заметила тень смеха у него на лице.
    «Этот человек притворяется, он самозванец, – поняла вдруг я. – Фланжини – уважаемое семейство. А его самого никак нельзя назвать таковым. Падре Порталупи уехал. Где же Санто?»
    Впервые я ощутила приближение опасности. Я почувствовала резкую боль в мочевом пузыре, а тыльные стороны ладоней у меня закололо, будто иголочками.
    – Те, кого я касался, – внезапно проревел он, – шаг вперед! Он приказал нам следовать за ним в ординаторскую.
    – Встаньте в очередь, – властно распорядился он. – Заходить по одной, – предостерег он нас и скрылся внутри.
    Вскоре из ординаторской вышла Марта, глядя прямо перед собой. Фабриция выскочила раскрасневшаяся, как маков цвет. Люсиетта появилась вся в слезах. Мы окружили их и стали обнимать, чтобы утешить, но они отказывались рассказывать нам что-либо. Они замкнулись в своем неописуемом отчаянии.
    Я решила отправиться за помощью.
    Но где же Санто? Скорее всего, он находился на дежурстве в дальней операционной. Даже если он не оперировал сам, его частенько приглашали туда подержать за руку и успокоить пациентов.
    В этот момент я была готова обратиться даже к medico-religioso,[102] чей кабинет располагался неподалеку. Но тут дверь ординаторской со скрипом отворилась и чья-то рука схватила меня сзади за шиворот, едва не задушив. Доктор Фланжини втащил меня внутрь. Я с беспокойством огляделась и увидела, что в комнате нет сиделки, которая обычно присутствовала при частных беседах врачей с пациентками.
    – Итак, мы имеем Марчеллу