Скачать fb2
Каникулы совести

Каникулы совести

Аннотация

    2051 год. Россией правит первый человек на Земле, сумевший достичь физического бессмертия. Зато все остальные граждане страны живут под страхом смерти. И только пожилой врач-психотерапевт Анатолий Храмов, сам того не зная, держит в руках ключ к государственной тайне...


София Кульбицкая Каникулы совести

Часть I

1

    Тем утром у меня не было никаких предчувствий — ни дурных, ни хороших. Полная пустота. Хотя вообще-то я славлюсь очень крепкой — что называется «рабочей» — интуицией. У меня сосёт в животе к неприятностям и сладко кружится голова к удаче. А как-то раз я ненароком спас жизнь вагонной попутчице, которая, стоя у окна, любовалась проплывающими снаружи видами. Побуждаемый внезапным импульсом (необъяснимым — толстушки не в моём вкусе!), я на ходу с силой ткнул её пальцами под рёбра, заставив сняться с места ровно за секунду до того, как стекло сокрушил крохотный камешек, пущенный каким-то малолетним отморозком. Это со мной часто бывает: я совершаю глупые и на первый взгляд неуместные поступки, которые чуть позже — на поверку — оборачиваются стопроцентным успехом.
    Я — выкормыш науки и привык скрупулёзно докапываться до причины каждого явления. Вот и теперь у меня есть по меньшей мере две версии, объясняющие досадный сбой моего сверхчутья. Первая: то, что на меня надвигалось, было одновременно прекрасно и ужасно, вычтем одно из другого, получится ноль. Вторая: каким-то дьявольским образом «членкоры» Института Безопасности научились перехватывать и гасить даже те подспудные, тончайшие сигналы, что наше всеведущее подсознание время от времени посылает неповоротливому бедолаге-уму. Хорошо зная на своей шкуре их (ибээровцев) сноровку, считаю второй вариант куда более вероятным.
    Но я отвлёкся.
    Итак, в то утро всё было, как обычно. Даже лучше — в кои-то веки у меня нигде ничего не болело, не кололо, не зундело и не дёргало. (Когда тебе под девяносто, каждое пробуждение — лотерея). Как всегда, я покряхтел немного, присел на кровати, пошерудил пятками по пупырчатому массажному коврику — приятно. Влез в тапки, пошкрябал в ванную. Я рассказываю обо всём этом так подробно, чтобы вы поняли, почему я так стормозил пять минут спустя, когда мою скромную комнатушку сотряс, может быть, самый решающий в моей жизни звонок. Он застал меня точнёхонько в тот момент, когда я, по утреннему обыкновению, топтался на розовом кафеле, подставляя своё жилистое тело тёплым ласкающим струям:
    — Вззз… тирли-тирли-тирли…
    Ничто так меня не бесит, как исподволь вплетающиеся в шум воды обрывки звуков, в которых я никогда не могу вовремя распознать стилизованного Чайковского. Чу! Так и есть. Проклиная себя, теряя мокрые шлёпанцы на ходу, бросился в комнату, к прикроватной тумбочке, с проклятиями зашерудил пальцами по бархатной клавиатуре. Ничего не изменилось, мерзкое пилюканье стало только звонче. Только тут до меня дошло, что это вовсе и не ария Ленского из старой оперы (наименее противный из предложенных 183 вариантов), а самая что ни на есть актуальная продукция поп-певички Ди-Анны. Ах, черт! Не прямая линия, а личный! Кому это я, интересно, понадобился с утра пораньше?..
    Схватил трубку, хотел эдаким бодрячком, по новомодной манере, отчеканить свои «атрибуты» — имя-отчество и профессию — да не тут-то было! Голосок-то со сна ещё не прорезался. Получилось только что-то вроде:
    — Ээээкхе-кхе-кхееее!..
    В такие минуты я всегда вспоминаю студенческие годы. А, точнее, своего дипломного руководителя Петра Михалыча. Любил он, бывало, поднять меня часиков эдак в пол-седьмого — и ещё минут десять измываться: «Чтой-то у вас голосишка-то такой хриплый? Простыли? Ах, я вас разбудил? Такой молодой — и так долго спите? Так всё на свете проспите….» — и тд, и тп. Ехидный был старикан. Крепкой крестьянской закалки. Дипломная страда совпадала у него с дачной, ну, и вы понимаете. Помнится, он даже защиту мою проигнорировал — поспела виктория или как её там. Но я не роптал. Чем меньше научрук лезет в дела дипломника — тем лучше. Если б он ещё не был таким упёртым и не пытался привить мне, коренному москвичу, здоровые сельские привычки, я б, наверное, вообще души в нём не чаял.
    Но этот, в трубке, был из другого теста. Не нужны были ему мои атрибуты — он отлично знал их и сам. Очень вежливо, стараясь как можно чётче отделять одну букву от другой, он уточнил: действительно ли меня звать — Анатолий Витальевич Храмов, и вправду ли я — врач-психотерапевт, доктор медицинских наук, дата рождения 5 мая 1964 года?..
    Да, всё правильно.
    Ещё деликатнее он осведомился: могу ли я прямо сейчас уделить ему несколько минут?
    Да, конечно, я мог. Тем более что успел обсохнуть уже и без полотенца. Совсем потеплев, голос в трубке сообщил, что меня «беспокоят» из Института Безопасности России. Да-да, я правильно расслышал — ИБР, И-Б-Р:
    — Знаете такую контору?
    Да уж знаю поди. Уж не такой я пень замшелый. Хотя, пожалуй, предпочёл бы и не знать. Тем более теперь, когда меня очень кстати предупредили, что разговаривать со мной будет не кто-нибудь, а сам бессменный глава «нашей с вами безопасности» — Игорь Игоревич Кострецкий:
    — Думаю, это имя вы слышали не раз.
    Слышал. Это уж точно. Весьма тонко и остроумно подмечено. Тут мой ласковый интервьюер попросил меня «обождать две-три минуты» — и врубил романтический джаз, позволив прокашливаться в своё удовольствие хоть до пионерской звонкости.
    Честно скажу вам, ребята — я охренел.
    Для ясности. Прибедняться, конечно, глупо. Я — серьёзный учёный, имею научные звания и правительственные награды. Широко известен в узких кругах и тэдэ. Но вот именно — в узких. К числу мировых корифеев не принадлежу. Не делал и сенсаций. Среди моих работ нет ни одной, что как-то особо блеснула бы, прогремела какой-нибудь смелой идеей или подачей. Тихо-мирно разрабатываю вот уже много лет одну не особо популярную тему: «Осознание бессмертия души в лечении депрессий и других психогенных расстройств». И то больше для удовольствия. В общем, я не какой-нибудь там шибко одарённый. И даже не усидчивый. На меня работает только мой возраст, давший мне время понемногу, не торопясь, добиться всего, что тешит сейчас моё научное тщеславие. Спасибо предкам, что оставили мне в наследство крепкое здоровье, а то я, пожалуй, и не состоялся бы.
    Шучу, конечно, даже среди моих ранних работ есть несколько, которыми я очень доволен. Например: «Иллюстрация к жизни», «Что там?», «Дьявол в подвале», — и тд. Но и они все, вместе взятые, едва ли могут служить поводом для того, чтобы мне вот так запросто, с утра пораньше названивали персоны такого уровня.
    А тут ещё этот дурацкий джаз. Понятно, что он сейчас разливался в моей трубке не случайно. Глупо было бы думать, что всесильный министр, решив побеседовать с народом, не успел допить свой утренний чай и попудрить носик. Нет, то был обычный для наших спецслужб акт гуманизма и деликатности. Мне давали время, чтобы придти в себя и настроиться на серьёзный лад — насколько это вообще возможно после такого удара пыльным мешком по голове. Там, в Институте, вполне объективно оценивали действие, производимое именем Кострецкого на простого россиянина вроде меня.
    Но тут они чуток промазали. Нет чтобы настраиваться — я упоённо занимался всякой ерундой: ждал, что вот сейчас в трубке раздадутся бравурные звуки фанфар — и молодой голос радостно сообщит, что меня разыграли и я должен подъехать в их офис на Маяковке, чтобы получить приз: оранжевую майку со свистком в пузе и логотипом «Аудио Х». Идите вы со своей майкой тра-та-та, грязно выругаюсь я на всю Россию, прежде чем они успеют спохватиться и прервать трансляцию. А, впрочем, нет. Передачу, не дай Бог, слушает кто-нибудь из моих пациентов, и подобная несдержанность может негативно сказаться на результатах терапии. Ладно уж, давайте вашу майку. Оранжевый цвет сейчас в моде. На международном научном симпозиуме в Каире я произведу в ней фурор, мечтательно подумал я за долю секунды до того, как печальный саксофон умолк, а в трубке раздалось вкрадчивое, слегка гнусавое:
    — Анатолий Витальевич? Доброе-доброе утро, мой дорогой!..
    — и я вдруг с испугом вспомнил, что подобные розыгрыши были запрещены в России под страхом уголовной ответственности ещё десять лет назад.
    «Тут и сел старик» — как сказал бы поэт Твардовский.
    В панике я пытался ухватиться за тень шанса, что надо мной шуткует кто-то из коллег. Но себя-то ведь не проведёшь. Я опытный (неплохой, как говорят!) клиницист. Терпеть не могу учёных-сухарей, с головой ушедших в теорию, эдаких научных кротов. Я стал психотерапевтом, чтобы помогать людям, а не делать на их бедах себе имя. И, хоть я специалист очень востребованный и занятой, но по вторникам и четвергам с 10.00 по 17.30 у меня прямая линия, куда любой может позвонить и рассказать о своих душевных неурядицах. (Звонок платный). Я работаю так уже почти тридцать лет — не столько ради заработка (пенсия у меня приличная, да и за статьи кой-чего набегает), сколько по некоторым личным причинам — на них не время сейчас останавливаться. Так вот, за годы телефонной практики я научился безошибочно различать тончайшие нюансы и оттенки человеческого голоса. Пациент ещё ничего не рассказал о себе, только поздоровался, — а я уже могу с большой вероятностью определить его запрос, бытовые условия, социальный статус и даже состояние здоровья. А уж идентифицировать голос, который я миллион раз слышал по аудио и видео, для меня, извините, не проблема.
    В общем, хошь-не-хошь, а приходилось смириться с очевидностью. На связи был именно он. Игорь Кострецкий. Его кругленькое похохатывание, известное на весь мир, по какой-то неизвестной причине вкатилось нынче в мою спальню.
    Ну и дешёвки же вы, голубчики, зло подумал я. В народ спускаетесь? Снисходите до личных разговорчиков? И, небось, думаете, что мы, простачки, от радости и страха в штаны наделаем?.. Да кто ты, собственно, такой? Я и сам видывал виды, да я уже доктором наук был, когда ты, сопляк, только в нулёвку пошёл! Я покажу тебе супер-пупер-класс!
    И показал, не сомневайтесь. На его отточенное, хорошо поставленное, полное тончайших тональных модуляций приветствие, где всего было в должной «плепорции» — и добродушия, и строгости, и фамильярности доброго барина-либерала, и (что да, то да!) почтения к моим зашкаливающим годам, — я совершенно ровным и даже слегка обрадованным тоном ответил как бы старому коллеге, даже приятелю:
    — А-а, доброе, доброе, Игорь Игоревич!..
    — но больше ничего не сказал и не спросил, не выказал ни удивления, ни испуга, а лишь терпеливо — хоть мне и было весьма не по себе — стал ждать, что будет дальше.
    Видимо, совершенно случайно, так сказать, по наитию я попал в самую точку, в самую суть нынешнего сложносочиненного этикета, с которым, признаться, знаком плохо (с каждым десятилетием все хуже), но, к вящему своему стыду, всё никак не соберусь покрепче закадычиться на спецкурсах, — попал метко, ибо, судя по короткому, но довольному хмыку в трубке, моему влиятельному собеседнику такое начало понравилось. Он, видимо, был из числа любителей утончённых умственно-волевых поединков — что, в общем, для министра госбезопасности и неудивительно.
    Однако он, чертяка, не торопился сдавать позиции. Уже совсем по-приятельски он поинтересовался:
    — Ну, и как мы живём-поживаем?
    — на что я, в свою очередь, бодро ответил, что, дескать, ничего, всё в ажуре, едва удержавшись от фривольного: — А у тебя как делишки, Игорёк? — Ощущение полной абсурдности происходящего плюс кристально-ясное осознание того, что добром оно не кончится, всё больше приводили меня, к моему ужасу, в состояние истерического веселья, которое я если и ухитрялся сдерживать, то лишь потому, что отдал борьбе с нежелательными психическими процессами без малого семьдесят лет.
    А он всё не давал мне расслабиться, всё тыкал незримым пальцем то под правое, то под левое ребро, заводя то про моду, то про погоду. В этом жарком июле все московские красотки синхронно перешли на прозрачные юбочки и короткие бриджики, сообщил он мне, чуть не мурлыча. Сущее загляденье. Что ж, ему виднее. Мне-то, старому кроту, на девушек особо заглядываться не приходится. Как так — я что, совсем никуда не выхожу?.. Совсем-совсем?.. Экая жалость. А он-то, Кострецкий, как раз хотел пригласить меня на свидание.
    — В театр или на дискотеку? — чуть было не спросил я, грубо заржав, но вовремя скрутил себя — и лихорадочно заискал уехавшие куда-то под тумбочку перо и блокнот. Конечно-конечно, Игорь Игоревич, я всегда готов. Пациенты подождут. Статьи в солидных интернет-журналах тоже с удовольствием покурят в коридоре. Для вас у меня каждый день — окно. Могу я на всякий случай пометить себе дату, время и ваши координаты?
    Оказалось, записывать ничего не нужно:
    — Мой человек заедет за вами.
    Вот и всё. Вот как, значит, это сейчас делается. Только теперь, когда он перестал, наконец, дышать мне в ухо, меня заколотил озноб, аж зубы застучали. Нет, не от страха. Никакой вины за собой я не знал. Но сам факт. Кто я — и кто Кострецкий! Как он вообще узнал о моём существовании? Я изо всех сил напрягал мозги, но не мог найти никакого разумного объяснения такому парадоксу. И это пугало меня больше, чем любые возможные наказания и пытки.
    В моём возрасте подобные стрессы вредны. А посему я, не теряя времени, прошлёпал на кухню и принял двадцать капель валокордина. После чего всё быстренько встало на свои места. Я — старейший член Психотерапевтической Коллегии России и вхожу в десятку самых активных и бодрых участников Московского Клуба Долгожителей. Видимо, меня хотят поощрить за это какой-нибудь симпатичной медалью или грамотой. Ну да, на правительственном уровне, а что тут такого? Партия Здоровья России всегда равнялась на таких вот старичков-бодрячков вроде меня. И немудрено — своим существованием мы как бы доказываем идеологическую верность взятого ею курса.
    Короче, волноваться было не о чем. Кроме одного. Я ведь и в самом деле давненько не выходил в свет — даже на околонаучных тусовках и презентациях тематических журналов уж лет десять не маячил. Одичал, поди. Достоин ли мой сморщенный фэйс того, чтобы демонстрировать его таким лощёным-перелощёным красавчикам, как Игорь Кострецкий?..
    Вот она — гадкая сторона старости. Это полвека назад мне было достаточно побриться и слегка пройтись по волосам растопыренной пятернёй, чтобы весь день ощущать себя импозантным и цивилизованным гражданином. Теперь же, чтобы хотя бы просто выглядеть пристойно, я должен прибегать к целой серии самых разнообразных, а то и унизительных ухищрений. Ничего не попишешь, таково уж нынешнее время — оно может простить мужчине всё, кроме пренебрежительного отношения к своей внешности. А я стараюсь не отставать от эпохи. На последнюю мою пресс-конференцию по вопросам современных психотехнологий я надел облегающие лиловые джинсы и васильковую рубашку-апаш, а морщинистую шею замаскировал полупрозрачной розовой косынкой — вышло очень даже презентабельно. Коллеги, во всяком случае, оценили. Но такой оттяжной персонаж, как Игорь Кострецкий, законодатель не только российских, но и зарубежных мод, боюсь, только посмеётся над этими маленькими хитростями.
    Я подошёл к зеркалу и несколько секунд изучал себя критическим взором. То, что я там увидел, мне не понравилось. Может быть, потому, что я пытался глядеть на себя глазами Игоря Кострецкого. Я вдруг показался себе запущенным донельзя. Косматый, землисто-бледный, заросший седой щетиной Кощей. (Так и хочется сказать «Бессмертный», но этот бренд уже накрепко застолбили на высшем уровне.) Щетину, конечно, можно списать на то, что популярный политический деятель своим внезапным звонком не дал мне добриться. А зеленоватое лицо и стоящие дыбом волосы — на вполне понятное волнение от разговора с ним. Но, как себя ни оправдывай, никуда не денешься, придётся в оставшиеся два-три дня заняться собой как следует.
    Это была одна из редких минут, когда я жалел, что не женат и не имею потомства. Что нет никого, кто позаботился бы о моём внешнем виде и оценил его объективно и независимо. В такой ответственный момент приходится всё делать самому.
    Я попытался пригладить торчащие во все стороны седые клочья — и внезапно хрипло расхохотался над собой. Я вдруг поймал себя на том, что новая забота — необходимость привести себя в порядок — моментально вытеснила из моей головы все прочие соображения. Да, подумал я, Игорь Кострецкий действительно гениален. Его изобретение — красота, стильность и ухоженность, возведённые в ранг государственной политики — пожалуй, лучше охраняет существующий строй, чем любая — даже его собственная — карательная система. Пока мужчины вынуждены заботиться о внешности, им не до революций.

2

    Ещё немного о себе.
    Как-то неохота выглядеть перед россиянами совсем уж закоренелым холостяком-упырём. Нет, я не такой. В своё время и я был женат, и, представьте себе, аж два раза! Фарс и трагедия. Что хуже — даже теперь, по прошествии полувека, не берусь судить.
    Моя первая жена училась на психфаке педагогического. Казалось бы, смежные профессии — живи да радуйся. Ан нет — уже через полгода я с ужасом понял, что чинный обмен мнениями о каком-нибудь остром докладе с полуподпольной конференции гештальтистов — далеко не то же самое, что совместная жизнь. Этот постоянный аналитический зуд… Она мне буквально проходу не давала. Стоило мне расслабиться и ляпнуть какую-нибудь невинную фразу, сущую мелочь, например: — Отличная сегодня погодка! — как начиналось:
    — почему я хочу поговорить о погоде?
    — почему именно такая погода кажется мне отличной?
    — какое детское впечатление может лежать в основе этого чувства? (давай подумаем).
    — что вообще для меня означает термин «отлично»?
    — и тэдэ и тэпэ. Если же я в конце концов не выдерживал и взрывался, то следовал глубокомысленный совет, страшный именно тем, что я-то, как врач, понимал его смысл в полной мере: поискать источник болезненного раздражения в моих отношениях с родителями, — ну, а, если и это не поможет, то сходить в районную поликлинику и провериться на яйца глист, чтобы исключить возможную соматическую причину.
    Боже, как я завидовал своим приятелям! У них были нормальные, уютные, тёплокровные «половинки» — учителя, продавцы, младшие бухгалтеры, — а, стало быть — обычные семейные ссоры и склоки! Я мечтал о такой ссоре, пусть даже с рёвом и мордобоем, но которая разрядила бы наши отношения, очистила бы их и освежила, как летняя гроза. Но увы. Поссориться с Ольгой было невозможно — любой мой наезд она мгновенно превращала в бесплатный семинар по саморазвитию, в какой-то долбаный тренинг личностного роста. Моего. Я недоволен бардаком в доме? Грязной посудой? Ну что ж, это большая удача — у меня появился редкостный шанс хоть немного расширить восприятие себя, мира, себя в мире и мира в себе. Для этого я должен сперва осознать, затем принять, а потом и воплотить в реальность все свои грязненькие, уродливые желания, мечты, помыслы и устремления. Тогда их кривые внешние отражения, вроде невымытой тарелки, перестанут меня раздражать — ведь, в сущности, всё, что мы видим вокруг, суть мы сами.
    Кстати — а что это у меня за желания такие?.. Ольга знала меня довольно хорошо, ибо я любил её и старался быть с ней откровенен. Но вот беда — я никогда не изменял ей. Это настораживало, заставляя задумываться о моей глубокой порочности, тщательно скрываемой мною от меня же самого.
    Впрочем, иногда она спохватывалась. Ведь, как известно, спутник жизни — одно из самых беспощадно-правдивых наших зеркал. А, стало быть, «грязные наклонности» есть — ну, просто должны быть! — и у неё. Теперь мы менялись ролями, словно в некой психодраме, и уже я вынужден был часами выслушивать бесконечные цепи свободных ассоциаций жены и её детские воспоминания. Я не мог скрыться от них даже в туалете — она кричала мне через дверь. Ближе к ночи, перетряхнув все карманы своего запасливого подсознания, она, наконец, докапывалась до какого-нибудь вопиющего детского инцестуозного случая с участием её папаши — милейшего седого человека с лицом и характером овцы, которому, я уверен, даже и в страшном сне не мстилось, что где-то на белом свете могут твориться такие ужасы, как инцест. Зато саму Ольгу это радовало несказанно — и всякий раз после такой «сессии» меня ждала умопомрачительно бурная ночь.
    Наверное, мы так и прожили бы вместе до старости, терзая, презирая и анализируя друг друга — я человек терпеливый, — если б в один прекрасный день она не обнаружила, что психоанализ — это полная туфта, словоблудие, средство для выкачивания денег из доверчивых клиентов и тд и тп, ну, а будущее — за телесно-ориентированной терапией. Терапевтов оказалось сразу двое — Гарик и Серый, оба её однокурсники, отличники. Этого я снести уже не мог. Я, видите ли, брезглив-с — несмотря на трёхлетний тренинг меня тараканами в бутербродах, сизыми посерёдке простынями и общим бритвенным станком.
    Итак, недолго музыка играла. Но вот что забавно. Сейчас я, без малого вековой дуб, вспоминаю Ольгу и её чудачества — да и всю ту пору — с большим теплом и даже со слезами умиления. Смешно всё это было — наивно — и хорошо. Кстати, со временем у нас с ней установились прекрасные дружеские отношения, мы часто перезванивались и я даже помогал пристраивать в ВУЗ её сына — от третьего, что ли, брака (Пашка, хороший был пацан. Теперь, кажется, большой человек, профессор кардиохирургии).
    Совсем иное — вторая жена, Елизавета. Если честно, я стараюсь лишний раз не выпускать её из погреба прошлого. Я не знаю, как она жила после меня, была ли снова замужем, рожала ли детей, когда и как умерла. Не знаю — и никогда не интересовался. А ведь любил её гораздо сильнее, чем Ольгу, — может, во всю свою жизнь только её одну по-настоящему и любил. Глупо, наверное.
    Вспоминать, а уж тем более говорить о ней мне очень тяжело. Но, видимо, придётся — иначе я получаюсь тут совсем какой-то несуразный.
    Эх, Лизочка… Эту хиленькую, безответную тихую девочку жёстко и необратимо воспитали родители, ну, а я уж доломал. Мне было тогда за сорок, ей — не исполнилось и двадцати, но, бьюсь об заклад, случись даже наоборот, соотношение сил ничуть бы не изменилось. Кажется, в неё вбили, что она должна хвататься за первого, кто сдуру обратит на неё внимание. Не помню уже, в чём тут было дело, скорее всего и тёща, весьма яркая дама, ревновала к её расцветающей юности… В общем, досталось девчонке.
    Теперь уж и не знаю, вправду ли она была влюблена в меня — или просто боялась, как и своих молодцов-родителей. Но факт есть факт: чуть ли не с первого дня знакомства — а нас с ней, замечу, банально сосватали! — она с раздражающей покорностью потакала самым идиотским моим требованиям (за которые мне и теперь стыдно) — причём как высказанным вслух, так и тем, что, подобно некоей смегме, копились в самых потаённых уголках моей, в общем, довольно примитивной натуры.
    Так, однажды, ещё в самом-самом начале, женским ли, детским наитием уловив, что меня, старого пердуна, потягивает на свежесть и невинность, она полностью и наотрез отказалась от косметики — хоть и знала, что без неё выглядит блёкленькой и бесцветной мышкой — и держала марку стойко. Впрочем, её приучили, что так и так рассчитывать особо не на что. Чуть позже мне, усталому потасканному хмырю, показалось (не без основания), что я буду смотреться смешно и глупо в роли «женишка», — и бедная девочка, проплакав ночь, пожертвовала ради меня красивой церемонией и намечтанным с детства платьем, «как у принцессы». Спустя три месяца после сухого и корректного акта бракосочетания я, уже не новенький, но всё же самец, решил, что в моём возрасте тянуть опасно. Я хотел иметь потомство. И что вы думаете, первый и главный рубеж на пути к заветной цели мне удалось преодолеть на удивление быстро. Но вот тут-то и начались проблемы, которых никто не мог бы предсказать.
    Лиза, как и ваш покорный слуга, была единственным ребёнком у родителей (Лизочка к тому же ещё и поздненькая). Стоит ли говорить, с каким нетерпением старая гвардия ждала появления внука, продолжателя рода. Естественно, это ожидание было не пассивным: едва пол будущего младенца определился, как на нас со всех сторон посыпались пожелания.
    Имя в нашей культуре даётся, как правило, раз и навсегда, и — как специалист я на этом настаиваю — во многом определяет характер, а, стало быть, и судьбу человека. Дело нешуточное. Лизина семья предлагала на выбор Владика, Диму и Илью. Моя мама — Женю, Тараса и Михаила, ну, на худой конец Борюсика. Мне хотелось Ивана, но из уважения к старшим (а я их уважал!) я согласен был и на Димитрия, которого облизывался тишком переделать в Митю, моего когдатошнего соседа по парте. Оставалось поинтересоваться мнением Лизы… а, впрочем, это необязательно. Все великолепные участники семейного совета, включая старого мраморного дога Арамиса, отлично знали, что никакого «мнения» у неё нет и быть не может.
    Но как же мы были шокированы, когда это тихонькое, послушное (а теперь ещё и страшненькое, бочкообразное, всё пятнистое, со вздутыми губами и огромным пузом) существо бочком-бочком протиснулось в кухню, где вовсю, за чайком с вареньем и запрещёнными кой-кому пирожными шло весёлое обсуждение, — и тоненьким, дрожащим, но непреклонным голоском заявило: мол, не нужно ей никакого голосования, вытягивания бумажек и ломания горелых спичек, у сына, ЕЁ сына, вот уже лет десять как есть имя — Альберт, и никем другим он быть не может — иначе это будет кто-то чужой, не её ребёнок.
    Все остолбенели от такой наглости. Особенно возмущалась тёща: — Вот дурёха, сериалов насмотрелась! «Альберт»! Это ж надо выдумать такое имечко дурацкое!..
    Я же, если и молчал в первое мгновение, то лишь потому, что временно утратил дар речи. Ужас положения заключался в том, что вот для меня-то как раз имя «Альберт» было абсолютно неприемлемым. Именно Альберт. Какое угодно, только не это. По личным причинам. Личным, но непреодолимым. О которых мне, хоть и не хочется, но придётся вскоре рассказать здесь. Но не прямо сейчас, дайте собраться с духом, пожалуйста.
    А пока продолжаю. Когда первая волна транса, вызванного её словами, схлынула, я упёрся. Жёстко сказал «нет». Никого обидеть я этим не рисковал — слава тебе, Господи, претенциозный, ненашенский «Альбертик» одинаково не нравился как ее родителям, так и моей уступчивой, деликатной маме. Сообща мы её (не маму, конечно) заломали. Предложили в качестве компенсации Антошку — он тоже на «А». Вроде бы Лиза согласилась. Успокоилась — как нам показалось. Но осадочек остался. До самой ночи мы, взрослые, не могли забыть о случившемся — и то один, то другой из нас вдруг ни с того ни с сего принимался качать головой и посмеиваться, вспоминая этот её неожиданный, некрасивый, ни к чему не идущий демарш.
    Впрочем, скоро эти проблемы отодвинулись на второй план. У Лизы пошли неожиданные и «чреватые» осложнения (в подробности я как тогда не вникал, так и сейчас не собираюсь), и тёща присунула её в престижную «кремлёвскую» клинику, где у неё был то ли дальний родственник, то ли просто «хороший друг», по гроб жизни ей обязанный (это уж её личное дело, чем). Отличное обслуживание, лучшие, именитые профессора — и всё равно мы, как говорится, на ушах стояли. Наволновались! Может быть, поэтому я не придал (или придал недостаточно) значения многословным и слезливым письмам, что потекли оттуда чуть ли не сразу после её — в общем-то, благополучного — разрешения; впоследствии я их стёр, но кое-что вытравить из памяти так и не смог, его не берут даже новейшие мнемотехники:
    «…знаешь, Толик, мне тут сон приснился. Лежит ребёнок весь мокрый и кричит, мне папа говорит: «Иди скорее, там Дениска плачет», я отмахиваюсь, потом ещё кто-то: «Иди, твой Женька весь мокрый», я просыпаюсь, а малыш плачет, и я, ещё не разобравшись, думаю: что же они мне не сказали, что мой плачет, про других говорят, а про моего не сказали. И я сама плачу, полчаса проплакала, хорошо, что это ночью было и никто не видел. Пожалуйста, не проси меня придумывать сыну новое имя, я не могу этого сделать, как не могу придумать другого имени тебе или себе».
    Все эти сопли я списал на банальную послеродовую депрессию, естественную в её положении, — и ничуть не насторожился, я ведь и подумать не мог, что она способна ослушаться нас, своих самых близких и родных.
    Дома всё как будто пошло нормально. Лиза, хоть и замученная хроническим недосыпом, казалась счастливой и довольной, никто не вспоминал о давних спорах, малыш с каждым днём всё необратимее становился Антошей, Тосиком, Чуточкой-Анчуточкой. Я, правда, замечал, что жена избегает называть сына по имени, больше сюсюкает и гулит. Сказать по правде, меня это скорее смешило, чем беспокоило. Но, о Господи, какой же удар поддых я получил, когда в один прекрасный день выяснилось, что эта упрямая ведьма тайком, прихватив мои документы, сходила куда надо (а я, старый чудак, и до сих пор не знаю, куда в таких случаях ходят-то!) — и всё-таки ухитрилась втюхать нам своего чёртового Альберта!
    Я был в ярости. В шоке. Не знаю, как это назвать. Я ведь ее просил… Правда, я не рассказал ей предыстории. Но она, казалось мне, и так должна была пойти навстречу, раз я прошу. Это же естественно. Ведь я её муж. Я не разговаривал с ней два месяца. Просто не мог. А потом случилась эта трагедия (трагедия? трагедия?.. Сейчас я уже ничего не чувствую). От горя я забыл молчать. Я прямо ее обвинил. Кричал, что она виновата, что я ведь предупреждал ее и вот из-за ее упрямства имя повлияло… Называл убийцей. Потом ушёл (благо мне хватило ума не прописаться в их квартире). Я видеть её не мог. Сразу собрал вещи и уехал домой. Какое-то время глушил, не просыхая, но, слава Богу, сумел вовремя прекратить. Старики чуть не на коленях ползали — умоляли нас помириться, да и сама Лиза, привязчивая душа, кажется, была не против, — но для меня — после всего случившегося — это было просто физически невозможно.
    Никто так и не понял, что со мной произошло. Ещё бы, они ведь не знали ту историю. А рассказать я им не мог. Я этого никогда и никому не рассказывал. Даже самому себе. Бывают такие моменты в нашей жизни, куда мы боимся заглядывать лишний раз. Это не всегда что-то серьёзное. Не обязательно преступление или подлость. Это может быть сущая мелочь. Мне даже кажется, что это, как правило, и бывает мелочь. Но такая, что способна изгрызть душу хуже самого страшного злодейства. Так было и у меня. Именно тогда я понял, что банальный стыд может влиять на человека куда сильнее любых соображений здравого смысла, не говоря уж о милосердии и нравственных принципах. Кто этого не испытал — вряд ли поймёт.
    Но, кажется, пришло время, наконец, поведать вам этот чёртов эпизод. Благо теперь я могу делать это почти безболезненно. И, что самое приятное, безбоязненно.
    Для удобства выделяю его отдельной подглавой:

Случай с Альбертом

    Я уже упоминал здесь о моей «прямой линии», где я даю частные консультации. Во времена моей юности это назвали бы «службой экстренной психологической помощи» или попросту «телефоном доверия». Работаю я, конечно, не бесплатно — у меня стоит фиксированный гонорар с каждого входящего плюс повремёнка. Очень выгодно. Но в ту пору, о которой я хочу рассказать, о подобном бизнесе и речи быть не могло — да и само понятие «телефон доверия» только-только начало приживаться в Советском Союзе.
    Вернёмся на шестьдесят пять лет назад. 1987 год — не больше четырёх номеров «телефона доверия» по Москве. Меж тем в Европе подобные службы известны по меньшей мере со второй мировой войны. Впоследствии такое наше отставание будут объяснять «условиями социально-психологической и политической атмосферы», — а, попросту говоря, тем, что тогдашнее время, ориентированное на грубый позитив, не позволяло жалоб и нытья. Не знаю. Нынешнее время, пожалуй, ещё и пооптимистичнее будет, однако власти не только не запрещают мою «прямую линию», а, даже, наоборот, поощряют подобный род деятельности. Но я, кажется, сбился с мысли.
    Итак, 1987 год. Я — двадцатитрёхлетний дипломник медвуза, ещё чуть-чуть поднатужиться — и готов психотерапевт. Первый в жизни серьёзный научный труд на ста страницах — это вам не хухры-мухры. Как и всякому нормальному юнцу, мне до жути хочется выпендриться. А, так как студент я более чем средний, звёзд с неба не хватаю, то совершенно ясно — выпендриться я могу только за счёт оригинальности темы.
    Только ли эта причина?.. О, нет, ни в коем случае! Модное новшество действительно всерьёз увлекало меня. Уже тогда я, совсем зелёный, видел те огромные преимущества, что даёт система телефонного консультирования. Во-первых, анонимность — думаю, прелесть её объяснять не нужно. Потом так называемая вербальность — невидимый пациент, вынужденный объясняться только на словах, поневоле старается формулировать свои проблемы чётко и ясно, а это — уже половина их решения. Доверительность, интимность — ну как тут не расслабиться, когда кто-то сильный, опытный и надёжный мягко и вкрадчиво наборматывает тебя всякие утешительные вещи прямо в ухо?.. Ну, и самое главное: мелкие изъянцы внешности этого всезнающего гуру — лысина, лишний вес, неправильный прикус, прыщики, поры, морщинки, бородавочки и тэдэ — остаются за кадром, не мешая терапевтическому процессу. На этот счёт я, признаться, и теперь болезненно стыдлив.
    В деканате мою тему одобрили и посоветовали как можно скорее приступать к практическим исследованиям. Собственно, меня вовсе не нужно было понукать — я сам рвался в бой. Но тут меня ждала неожиданная загвоздка. Ни в одной из четырёх действующих на то время московских телефонных служб со мной не захотели иметь дело. Ни в каком качестве. Не помогали ни официальные запросы на красивых бланках, ни личные звонки декана — ответ всегда был один: «Это вам не игрушки». И они были абсолютно правы. В то время это была, по сути, суицидологическая служба. Я-нынешний и сам бы себя-тогдашнего не допустил до неё ни за какие коврижки. Но тогда я был в отчаянии. Тема срывалась, а придумывать новую, да ещё после того, как я бурлил и пылал энтузиазмом в деканате, казалось мне слишком унизительным.
    Словом, хоть сам звони по указанному номеру и плачься на свои неурядицы. Я, юноша весьма трепетный, и впрямь был близок к тому, чтобы наложить на себя руки. И вдруг… мне улыбнулась неожиданная удача.
    Напомню, то была середина восьмидесятых прошлого века — начало недлинного периода, вошедшего в историю под именем перестройки. Сейчас уже мало кто помнит то время. Иные померли, иные блаженствуют в глубоком маразме (увы, но бодрячки вроде меня — исключение даже в наш слишком здоровый век!), иные — вполне ещё лихи и благополучны, но их сугубо частные воспоминания проникнуты таким ребяческим эгоизмом, что по ним никак нельзя восстановить даже очень субъективную картину эпохи. Вот он, огромный минус долголетия — с каждым днём всё меньше остаётся тех, кто помнит и хранит в сердце дорогую тебе атмосферу.
    Большинство же из тех, кто пришёл позже, оценивают правление тогдашнего российского лидера Михаила Горбачёва — и саму перестройку как явление — неоднозначно. Весьма неоднозначно. Если не сказать — резко негативно. «Разрушитель», — говорят они. Не знаю, может, эти люди и правы. В моей же памяти эта краткая пора напитана чистой радостью ещё неведомой свободы, упоительным коктейлем сродных ей звуков и ощущений — свежего тёплого ветерка на лице, весеннего звона, птичьего гомона, смеха и солнца; впрочем, не настаиваю — возможно, я сам отношусь к той категории, над которой иронизирую, и дело просто в том, что это были последние годы моей спокойной, счастливой, ничем не омрачённой юности — до того, как в ней случилось «то», заставившее меня резко и бесповоротно повзрослеть.
    Но только, пожалуйста, ещё не прямо сейчас — дайте хоть на чуть-чуть, хоть на два абзаца окунуться в то невозвратимое молодое блаженство.
    87-й год!.. Моя весна и — всё же позволю себе выразиться так — весна в государственном масштабе. Впервые в свои двадцать три года я перестал скукоживаться в инстинктивном ужасе, слыша загадочный и грозный гул пролетающего вдали самолёта. Где-то, в «Комсомолке», что ли, прошла информация, что знаменитая в узких кругах гадалка, некая цыганка Арза, нагадала Горбачёву жить до ста лет, — а газеты и цыгане, как известно, никогда не врут. «Ура!!! — галдели во дворе арифметически подкованные дети, — значит, ещё сорок пять лет будет мир на Земле!». Старшие приволокли откуда-то загадку: «Что будет, если ударить молотком по родимому пятну?» — «Ну, и что? Очень больно?» — «Нет: хана перестройке». А в Апокалипсисе, говаривали, есть пророчество: «…придёт к власти Мишка Меченый и наступит конец света». Впрочем, последний обещался только к 2000 году — далёкая и нестрашная перспектива.
    А сколько всего нового, сколько открытий и удивительных экспериментов в самых разных областях!.. Я сам наблюдал, как немолодые дяди и тёти, слушая выступления педагога-новатора Шаталова, с шумом сморкались в платки, оплакивая перед телевизорами свое даром загубленное детство! В чопорном, назидательном «Здоровье» вдруг напечатали ошеломительную статью под красноречивым заглавием «Апогей» — с весьма игривой картинкой, которую я поспешно загнул и заколол для верности булавкой, ибо ещё не завёл себе подружки. С ещё более смешанными чувствами читал я разворот в другом популярном издании — о подвальной субкультуре: «Труба зовёт. Все на тусовку!» — и смотрел в «России» шокирующую ленту Юриса Подниекса «Легко ли быть молодым» — как скажут позже, визитную карточку перестроечного кино.
    — Ой, нелегко, братец! — смело мог бы ответить модерновому латвийскому режиссёру я, несчастный юноша, чья дипломная тема, так любовно выношенная и выстраданная, грозила вот-вот накрыться медным тазом. В сравнении с этой угрозой возня вокруг всех этих «подвалов», «сейшенов», «неформалов» и прочих атрибутов тогдашней молодёжной проблематики казалась мне слегка надуманной.
    Но чёрт подери, как же быстро я переменил свои взгляды, узнав, что в нашем микрорайоне — в рамках эксперимента «Юниор» — заработала служба экстренной социально-психологической помощи детям и подросткам — то есть, проще говоря, молодёжный «телефон доверия»!
    Это было чудо какое-то. Всё вдруг пошло, как по маслу. То, что казалось невозможным на солидном городском уровне, решилось теперь до смешного легко и просто. Несколько звонков из деканата — и меня взяли в новую службу стажёром. Правда, без оклада. Но я за этим и не гнался. Я готов был приплачивать за такую возможность сам. Каждый вечер я, как ошпаренный, мчался в «офис», где уже дожидались меня мои дорогие, обожаемые «тётеньки» — Лида, Галя и Наташа. — Ну, как дела в школе? Покажи дневник, — сладенько язвили они, прихлёбывая чаем ужасный, с пошлыми зелёными розочками торт «Победа». — Я оскорблялся: — Вообще-то я уже на шестом курсе. И у меня каникулы. — Тёти хихикали, переглядывались, толкали друг друга в бока и тихонько прыскали в щербатые чашки.
    Сейчас-то я понимаю, что они были ещё очень и очень молоды. Вряд ли старшая из них, Наталия, успела вшагнуть в «ягодный» возраст. Но в ту пору мне, желторотому юнцу, было с ними уютно, как у бабушке на печке. Ничего лучшего я, признаться, и не желал.
    «Офис» наш располагался недалеко от метро «Маяковская» — в огромной гулкой квартире на первом этаже дряхлого, но всё ещё престижного сталинского дома. Сколько в ней было комнат, я так никогда и не узнал (боюсь, что не знали этого и сами тётеньки) — углубляться туда слишком подробно мне мешал иррациональный суеверный страх перед её зовущими чернотами и толстыми слоями дремучей пыли, перемежавшими, казалось мне, временные слои, словно папиросная бумага — страницы Большой Советской Энциклопедии. Зато кухня была обжита превосходно. Там, на уголке массивного дубового стола, меж грязными чашками, пепельницами и тортовыми коробками жило орудие труда — ярко-красный телефонный аппарат. Другой, почти белый, пасся у подножия чёрного кожаного дивана в просторной прихожей, где я любил уютно устроиться с какой-нибудь вкусной книжкой — отдыхал от научных трудов. Тётеньки уважали моё уединение — и плотно закрывались от меня полупрозрачной дверью, сквозь которую, впрочем, всё равно нет-нет, да и проникал их весёлый гвалт, взвизгивания и бурные взрывы хохота.
    Иногда — если им было особенно неохота отрываться от своего веселья, — мне доверяли отвечать на звонки.
    Это было как раз то, о чём я мечтал. В своей дипломной работе я хотел коснуться не только несомненной полезности телефонной службы в психологическом оздоровлении населения, — но и влияния новых условий на личность самого терапевта, для чего мне важно было отследить тончайшие оттенки субьективных ощущений, эмоций, чувств. Никакие застольные разговоры с тётеньками не дали бы мне такого опыта «изнутри». А тот, надо сказать, принёс мне много сюрпризов. Кое-что из того, что прежде казалось мне явным плюсом телефонной работы, вдруг показало неопрятную изнанку — например, «вербальность» на практике обернулась существенной потерей диагностической достоверности, «анонимность» — досадной невозможностью проследить динамику выздоровления, а пресловутая «интимность и доверительность» порождала массу проблем в виде перманентного, ни к чему не ведущего девчачьего нытья.
    Зато открылись и неожиданные преимущества, о которых я прежде не догадывался. Так, в кои-то веки я сумел припрятать свою сверкающую молодость за (откуда что бралось?) басовыми нотками и менторским тоном. Я был в этом так ловок, что даже коварная Галя, в ревизионных целях прикинувшаяся однажды грубым и косноязычным парнем, которого ежедневно порет отец-алкоголик (воображение у неё было ещё то!), смиренно признала, что я — «серьёзный спец».
    Чего я — увы — не мог сказать о ней. Я был тогда весьма суровым и высокодуховным юнцом — и однажды едва не пришиб добрую тётю, наблюдая, как та, большой влажной ладонью зажав раструб несчастного орудия, откуда доносится тихий бубнёж какого-то измученного половым созреванием бедолаги, вполголоса продолжает прерванный на самом пикантном месте анекдот, свободной рукой одновременно придерживая умирающую сигарету и выскрёбывая ложкой остатки винегрета из глубокой эмалированной кастрюли. (Винегрет — помимо торта — был основным блюдом в нашем рационе: его приносила из дому Лида, стряпавшая его, видимо, в каких-то ирреальных количествах — всякий раз она жаловалась, что её «оглоеды» — муж и две дочери — опять не смогли осилить любимое кушанье за вечер, вот и пришлось тащить на работу остатки, «чтоб не пропали». Оглоеды были олухами — готовила Лида великолепно. Всю жизнь я терпеть не мог винегрета, навевавшего мне сомнительные ассоциации, но теперь пристрастился к нему, аки тот наркоман, — и мои тётеньки — когда я снисходил до их общества — с умилением смотрели, как я за обе щёки уписываю его из большущей антикварной тарелки с мелкими розочками по борту, понемногу сползая на самый край огромного чёрного кресла с массивными круглыми поручнями.)
    Лишь много лет спустя я понял, что требовать от них чопорности и серьёзности было так же глупо, как от работницы телефонной секс-службы — чтобы она по ходу разговора действительно снимала с себя французское кружевное бельё. Они были настоящие «профи», «профи» высокой пробы — и хорошо знали, кому, что, как и когда сказать, чтобы залатать дыры и не навредить. Один я, высокомерный и зацикленный на своих переживаниях недоросль, мог не видеть этого. Равно как и того, что я для них — вовсе не «ценный специалист» (как я самонадеянно думал), а, скорее, подброшенная какими-то добряками мина замедленного действия. Я был так глуп, что даже не задавался вопросом, почему меня почти никогда не оставляют без присмотра — когда я «веду приём», кто-то из тётенек обязательно ошивается на диване с сигаретой или бродит туда-сюда между кухней и санузлом.
    (Впрочем, возможно, мне казалось, что они попросту набираются у меня мастерства?..)
    Что же случилось в ту пятницу — чернейшую в моей жизни?.. Куда они, дурёхи, намылились всем кагалом? что их так торкнуло, заставив утратить обычную бдительность?.. Теперь, спустя шестьдесят пять лет, и не вспомнить — да, в сущности, и неважно. Но до сих пор с болезненной лёгкостью восстанавливаю перед внутренним взором всю картину: как они противно-лицемерными голосами щебечут: — Ты у нас уже большой мальчик! — тут же, забыв о том, что я «мальчик» и «большой», прямо при мне оттягивают ворота блузок и прыскают туда пахучими дезодорантами — и с шумом и смехом вываливаются за порог, пока я медленно осознаю, что впервые остаюсь один на один с этим громадным и пугающим порождением сталинского кича.
    (Мне невыносимо грустно думать — а посему я стараюсь не думать — о том, что, не поступи они так, невытравимая печать стыда и вины не легла бы в тот день на мою душу, — а, стало быть, я, возможно, не был бы сейчас обречён на одинокую старость — и внучата мал-мала меньше бегали бы в эту минуту вкруг моих ног, дёргали за штанины и радовались: «Дедуля, дедуля!!» Трогательная картинка. Возможно, даже и к лучшему, что она воображаемая. Я — человек замкнутый и терпеть не могу шума и суеты.)
    Но продолжим, раз уж начали.
    Закрыв за ними дверь, я тут же ощутил томительное, зудящее беспокойство. Как-то надо было распорядиться этим неожиданным подарком, сделать что-нибудь эдакое, невозможное при тётеньках, — но я всё никак не мог придумать — что именно, и мною только всё больше овладевала досада оттого, что ценные секунды утекают сквозь пальцы. Я понимал, что потратить их на чтение брошенного мною на диване «Графа Монте-Кристо» было бы преступнейшим расточительством, но куда их ещё девать — не находил.
    На миг меня охватило страшное искушение — вскрыть, наконец, хотя бы одну из этих угрюмых, глухих, пыльных дверей, смутно белеющих в сумраке коридора, за которыми наверняка ждут меня удивительные открытия и уйма чарующих кладов. Во мне ещё не успел умереть ребёнок, коему минутная рассеянность матери сулит массу волнующих приключений и возможностей, — и теперь он высунул наружу встрёпанную русую головёнку и жадно озирался по сторонам. Но тут же скептический взрослый взял верх, упихнув его обратно суровой дланью — и заметив себе, что насчёт кладов-то ещё бабушка надвое сказала, а вот что от малейшего неловкого движения в этой дряхлой сталинской пещере может обрушиться потолок — сомнений не вызывает. Моральная ответственность за души человеческие — это одно, но отвечать карманом за порушенные архитектурно-культурные ценности я не хотел.
    Так ничего и не придумав, я принялся попросту медленно бродить туда-сюда по тёмному коридору, иногда в задумчивости замирая и трогая пальцем пыльную стену. Понемногу я начал впадать в забавное состояние, подобное трансу. Мною всё больше овладевало странное, тревожное и вместе с тем приятное ощущение, будто я потерялся во времени — и, стоит только толкнуть одну из дверей, выйду куда-то, где я ещё — или уже — не родился, в какое-то условно существующее место или час, который я знал, но забыл. Возможно, это чувство было вызвано давящей тишиной, подобной которой я ни до, ни после не встречал в московских домах, да и нигде. Здание было выстроено на славу, его стены были толсты и прочны, окна с одной стороны выходили в тихий переулочек, с другой — в не менее тихий дворик, сейчас они к тому же были плотно задрапированы шторами, ничто из внешнего мира не проникало сюда, не было слышно даже шуршания шин, даже голосов соседей — только ровное, на высокой ноте, гудение безмолвия в моих ушах. Абсолютная тишина.
    Внезапно её разбил резкий звук зуммера, показавшийся мне — видимо, от неожиданности — неестественно громким.
    Странно, но вместо того, чтобы обрадоваться и опрометью кинуться к его источнику — что было бы единственно адекватным действием — я столбом застыл там, где он застал меня — посреди полутёмного коридора, — лихорадочно вытирая о джинсы мгновенно повлажневшие ладони и с испугом глядя в сторону освещённой части прихожей, откуда раздавалось трещание аппарата.
    Такая реакция на знакомый раздражитель удивила даже меня самого. Со мной происходило что-то непонятное. Я чувствовал, что мне почему-то не хочется брать трубку, а ведь работал здесь уже не первый месяц. Сердце отчаянно колотилось. Вообще-то я привык доверять своей интуиции — как я уже говорил, она у меня функционирует наподобие электровеника. В голове пронеслось, что я — всего-навсего стажёр, а, стало быть, не имею права на самодеятельность вне подстраховки; что без моей пометки в «вахтенном журнале» тётеньки всё равно ничего не узнают; что, в конце концов, в эту минуту я вполне мог серьёзно заседать в интимном кабинете — ну и, в общем, что я — взрослый свободный гражданин свободной (да, свободной!) страны. Мы все уже понемногу начинали приучаться к спущенной нам сверху лучезарной демократии.
    Однако в следующий миг я жёстко поборол дурацкую слабость — сколько раз потом я ел себя за это! — нарочито решительным шагом вошёл в прихожую, плюхнулся на диван, схватил трубку, откашлялся — и, как всегда, заученно-бодрым тоном с доброжелательной ноткой произнёс:
    — Служба доверия слушает!..
    — Добрый вечер, — ответил мне очень серьёзный и тонкий голос, который я поначалу принял за девичий (и обрадовался — со всякими сикушками у меня особенно хорошо получалось!). Но тут же понял, что разговариваю с ребёнком, мальчиком. Тот, видно, заранее готовился к разговору — было такое впечатление, будто он читает по бумажке:
    — Меня зовут Альберт… Альберт Тюнин. Мне десять лет. Я хотел бы с вами посоветоваться по одному очень важному вопросу…
    Он явно был из «вумных» детей, может быть, даже вундеркиндов — это было ясно по его взрослым интонациям, я так и видел его — круглолицый серьёзный мальчик в очках читает написанную старательным крупным почерком шпаргалку, глубоко вздыхая после каждой фразы. Но вот он дочитал её, а что говорить дальше, не знал — то ли был застенчив, то ли вопрос и впрямь был важным, видимо, он понадеялся на вдохновение, а оно его подвело в самый критический момент, — в общем, после слова «вопросу» он вдруг замолчал, и я только слышал, как он дышит в трубку — размеренно, не по-детски тяжело, то ли собираясь с мыслями, то ли просто ожидая хоть какого-то отклика.
    Надо было чем-то подбодрить его, я понимал это — но почему-то не решался нарушить паузу и тоже молчал и дышал. Дело, видимо, было в его возрасте. Я и сейчас-то с детьми не особо умею, — а тогда вообще их побаивался. Будь у меня свой, хоть годовалый (а что, многие мои однокурсники-ровесники были уже отцами со стажем!), процесс, несомненно, пошел бы легче. А так этот Альберт, чёрт бы его подрал, казался мне существом с другой планеты, — и я уже клял себя за то, что не послушался внутреннего голоса.
    Как раз когда я вроде нащупал линию поведения — решил, что, пожалуй, правильнее всего, раз уж мне попался «вундер», вести себя с ним как со взрослым, на равных — он снова нарушил молчание:
    — Алё?..
    Тонкий вопросительный голосок. — Я слушаю тебя, Альберт, — с профессиональной теплотой в голосе ответил я, хотя больше всего мне хотелось малодушно бросить трубку на рычаг.
    Про себя я вяло гадал, какие у этого щекастого очкарика могут быть проблемы. Получил четвёрку за контрольную по химии? Одноклассники дразнятся «тормозом», а соседский Васька опять отобрал деньги на школьные завтраки? Мама не разрешила разобрать старый телевизор на детали для транзисторного приёмника?.. Что-то иное?.. Такое, чего я, простачок, даже представить себе не могу?..
    Внезапно я ощутил прилив острой, почти неконтролируемой ненависти. У нас в классе тоже был такой — Миша Мухин. Вечно побеждал в каких-то олимпиадах. В десять лет знал, как свои пять пальцев, астрономию. Обыграл в шахматы физика, желчного бородатого барда, который к нему одному только и питал нежность. Нельзя, правда, сказать, что Мишина жизнь была такой уж сахарной. У него имелось одно слабое место — болезненная раздражительность. Зная это, наше хулиганьё обожало его доводить. Вертятся вокруг него, кривляются, а девчонки стоят полукругом и хихикают, покуда он не дойдёт до кондиции — и, весь багровый, с рёвом не бросится на них. Тут они пускались наутёк — можете представить себе это шоу: стадо растрёпанных сикух с диким визгом и топотом мчится по коридору в тубзик, а за ними, потрясая кулаками — разъярённый Муха. Умора! И всё же, несмотря на это, я смертельно ему завидовал. Ненавидел и завидовал. Сам-то я никогда его не доводил — я тоже был человеком умным и серьёзным. Неплохо учился, иногда удавалось окончить четверть на «отлично». Но вундеркиндом-то меня никто не называл, вот в чём трагедия.
    Я вздрогнул, вдруг осознав, что не уследил за собой и допустил «контрперенос» (перенесение своих чувств и эмоций на клиента). Грубейший промах, недостойный профессионала! Попробовал собраться. А на том конце провода вдруг послышались какие-то сдавленные звуки — и я мгновенно простил вундеркинду все его грехи, дотумкав, что он попросту разревелся, как самый обычный ребёнок. Невзирая на гордыню и непомерный апломб, сердце у меня было (да и осталось) довольно жалостливое.
    — Что же случилось у тебя, Альберт?.. — спросил я уже с неподдельным участием. И похолодел, разобрав еле связный ответ сквозь его тоненькие, совсем уже не взрослые и не умные всхлипывания. Ему страшно. Он скоро умрёт. Он не хочет умирать. Он не знает, что ему теперь делать.
    Почему же он так уверен в том, что скоро умрёт, осторожно спросил я. Мною, признаться, владела сладкая надежда, что это какие-то обычные смешные детские страхи, которые любому взрослому ничего не стоит развести руками —: что мальчик, скажем, проглотил жвачку, стащил из родительской спальни свежий номер журнала «Здоровье» со статьёй о полинуклеозе, ну, или что-нибудь в этом роде. Но следующий миг аккуратным ударом разбил мои красивые иллюзии. Я лишь тихо поражался, с какой чудесной быстротой Альберт за краткое время передышки успел почти полностью вернуть себе вундеркиндовские интонации.
    Он, оказывается, тяжело болен. С рождения. Что-то с почками (в медицине его познания, к счастью, оказались не так велики, как в астрономии, за что я мысленно поблагодарил судьбу и его родителей). Хорошо, допустим, ну и что теперь? (спросил я, всё ещё на что-то надеясь). Все мы чем-то больны, но многие доскрипывают и до ста. Нет, это не о нём. Несколько дней назад он подслушал разговор взрослых через неплотно прикрытую дверь кабинета — и кое-что узнал. Врач сказал, что через год-другой, когда начнётся «пубертатный период» (жуткое звукосочетание), а вместе с ним и общая перестройка организма, следует опасаться летального исхода. Чёрт бы её подрал, эту детскую эрудицию. Но, может быть, он что-то не так понял? Нет, он пытался потом расспросить маму и бабушку — ведь жизнь устроена так, что самого плохого в ней никогда не случается. Но те с мужественными улыбками наговорили ему такой ерунды, что ему пришлось смириться с неизбежностью. Он был обречён.
    Ему и впрямь некуда было больше обратиться. Он был совершенно одинок в своих кошмарах. Случайно ему попалась в «Пионерской правде» заметка о нашей службе, и он, улучив свободную минутку (что было не так-то просто, ибо его редко оставляли в покое), решился набрать номер. И вот так случилось, что вместо того, чтобы попасть на тётю Галю, или тётю Лиду, или тётю Наташу, которые, возможно, по-матерински, по-бабьи, одной своей инстинктивной мудростью утешили бы его и смогли примирить с неизбежным, он напоролся на меня — честолюбивого, неопытного, душевно холодного студента-дипломника. Да, маленький Альбертик и впрямь родился под несчастливой звездой!
    Я был молод, абсолютно здоров и, несмотря на некоторое чисто юношеское позёрство, жизнерадостен. За два с лишним месяца работы у меня сформировались свои предпочтения по части клиентуры. Легче всего и с наибольшим удовольствием я решал проблемы девчачьей любви к эстрадным артистам Александру Серову и Валерию Леонтьеву. Я щёлкал этих двоих, как орешки, даром, что и сам слушал их песни не без отрадного чувства. Смерть же в любом своём проявлении — а уж тем более в таком вот, детском обличье — вызывала во мне вполне естественное инстинктивное отторжение. Я не хотел даже думать о ней, а не то что, не дай Господь, профессионально заниматься этим вопросом. На мгновение я испытал мучительное искушение последовать здравой мысли — попросить Альбертика перезвонить минут эдак примерно через десять, чтобы тётя Галя, слегка пьяненькая, между очередным анекдотом и куском жирного торта походя вытащила его из чёрной ямы — как нередко вытаскивала своих подруг с их загадочными женскими проблемами, а месяц назад и меня, когда мама попала в больницу с прободением язвы (к счастью, всё обошлось). Я был уверен, что и с этой задачей она справится одной левой — не выпуская из пальцев тлеющего бычка.
    О, если бы я поддался соображениям рассудка — или хотя бы вот этой самой естественной брезгливости молодого, здорового, жизнелюбивого существа при соприкосновении с обречённым! Увы, в те годы, как и у многих честолюбивых юнцов, у меня была одна малоприятная черта: когда дело касалось того, что я считал своим призванием, профессиональные амбиции готовы были возобладать надо всем — над разумом, над милосердием, над любыми здоровыми инстинктами. Вот и теперь они быстренько подавили во мне робкие ростки малодушия. После чего маятник моих чувств поехал в обратную сторону: я вдруг проникся выпавшей мне на долю благородной и трудной задачей, нет, лучше сказать, миссией — наставить запутавшееся в самом себе дитя на путь истинный, объяснить ему, что к чему, как надо правильно думать и смотреть на жизнь и смерть, — и эту великолепную роль не готов был уступить никому.
    Теперь я понимаю, что нам с Альбертом просто не повезло. Двумя-тремя годами позже всё это было бы элементарно. Да что там, уже через полгода я запросто свалил бы всё на Боженьку, рассказал бы ребёнку о загробной жизни, реинкарнациях и тэдэ. Но тогда, в 87-м, мы ещё не обладали столь обширными теологическими познаниями. Да и веру как таковую ещё не признали официально, я сам, чёрт возьми, ещё весной приходил к вот таким же, как этот Альберт, карапузам с познавательной лекцией о вреде религии. Общественная нагрузка, мать-её-за-ногу. Они, черти, жутко радовались, что математичка не успеет спросить у них «домашку» — и до самой перемены бомбили меня утончённо-издевательскими вопросами, на которые я, взрослый и опытный специалист, хошь-не-хошь, вынужден был отвечать вдумчиво и серьёзно.
    Да, с религией мы пролетели. Зато оставалась ещё неприкосновенной — хоть и на последнем издыхании, как выяснилось вскоре — иная вера, которая для меня, комсомольца, значила очень многое. Некое имя, известное даже младенцу, ещё несло в себе зловещую магическую силу — способную при надобности сокрушить даже меня, двадцатитрёхлетнего циника-медика, а уж десятилетнее дитя и подавно. И вот так же, как «Отче наш» в сложных ситуациях всплывает даже в самых отпетых умах последним прибежищем, так и в моей голове теперь спасательным кругом всплыло это грозное имя — и внезапно я понял, что знаю, что сказать Альберту.
    Как это часто бывает с людьми увлекающимися, свежая мысль, едва угнездившись в моём сознании, моментально принялась откладывать яйца, из которых тут же вылуплялись птенцы, орали, требуя пищи, вытягивали тонкие шеи, широко разевали алчные красные рты, мгновенно вырастали, оперялись, шумно хлопали крыльями, взлетали в небо. Я и сам не сознавал, когда на смену жалости, неловкости, растерянности пришло возмущение. Не просто какое-то там обывательское возмущеньице, нет, — оно было высоким, я бы даже сказал, высоковольтным и стояло вне всего житейского. То был благородный надмирный гнев, чьим проводником я внезапно стал как человек, озарённый идеей — не просто идеей, а Идеей с большой буквы.
    И, когда он заполнил меня целиком, я заговорил.
    Ты не имеешь права пенять на свою скорую смерть, сказал я. Никто не бессмертен. Люди и подостойнее тебя, сражавшиеся за Революцию, за Победу, лежат в земле, а ведь были среди них и совсем юные — пионеры-герои, помнишь?.. И даже сам Ленин, великий Ленин умер, а ведь, если вдуматься, этого не должно было произойти. Не должно было произойти никогда. Этот человек стоил миллиона, нет, миллиарда таких, как мы с тобой. И всё-таки он мёртв и лежит теперь в Мавзолее, а ты, ты, какой-то Альберт Тюнин, претендуешь на бессмертие?! Да не всё ли тебе равно, что с тобой случится, если сам Владимир Ильич, наш вождь, наш учитель… и проч., и проч…
    Это моя врождённая черта — по-тетеревиному возбуждаться от собственного треска. В юности она была во мне особенно сильна. Я вещал, всё больше и больше вдохновляясь, сам чуть не плача от восторга и умиления. Что там, на другом конце провода, поделывает Альбертик — я уже не знал, да, собственно, и не желал знать. Мне было не до него. Я упивался собой.
    Боюсь, я был весьма и весьма непрофессионален в те годы. Кажется, я нарушил не только запрет на контрперенос. Я нарушил куда более важный принцип, не столько врачебный, сколько человеческий: «Не будь занудой». Видимо, в те далёкие дни я получал удовольствие от собственного занудства. Кроме того, я был еще болтуном. Болтун и зануда — я был ими на протяжении примерно трёх минут и наслаждался этим от души, пока, наконец, покорное молчание на том конце провода не сменилось короткими гудками — и я, опешив, словно мне плеснули в лицо холодной водой, не застыл в недоумении, машинально сжимая в руке потную трубку.
    Первой моей мыслью было — что-то где-то прервалось, какая-то помеха на линии, или, возможно, кошка Тюниных, играясь, наступила на рычаг: у нас дома такое случалось постоянно — мама была завзятой кошатницей. Я поспешно вернул трубку на аппарат, чтобы маленький Альбертик мог перезвонить. Но он почему-то всё не перезванивал. Я сидел на диване и терпеливо ждал, тупо скользя взглядом по орнаменту обоев на стене напротив — крупные синие розы, похожие на страшные брылястые рожи, на тревожно-оранжевом фоне. На другом конце дивана лежал, раскрытый и забытый, «Граф Монте-Кристо», по которому я сейчас, глядя на него издали, смертельно тосковал — но не осмеливался протянуть руку и взять его. С каждой секундой текшей сквозь меня тишины мне становилось всё яснее: Альберт не «уронил аппарат» и ничего не перепутал, он попросту повесил трубку, устав слушать мои разглагольствования, которые — я только сейчас понял это, очнувшись от своего вдохновенного пафоса — были не только глупыми, но и жестокими. Ну и ладно, подумал я, сжимая ладонями горящие щёки, — ну и ладно. Не понравилось — пусть ищет себе лучшего утешителя. В конце концов, о нашем разговоре с ним никто не узнает, не станет же умирающий малыш перезванивать, чтобы пожаловаться тёте-начальнице на недобросовестного терапевта.
    На этой здравой мысли я попробовал улыбнуться, но получилось как-то неудачно.
    Тут как раз откуда-то из далёкого далёка донеслись до меня весёлые голоса и смех — и в следующий миг в прихожей раздался условный звонок — дзынь, дзынь, дзыыынь! — которому я обрадовался, как давно никогда и ничему. Суетливо бросился открывать, что оказалось не так-то просто — вялые пальцы плохо слушались, а, может, замок был туговат?.. Но вот я с ним совладал. Тётеньки — никогда я ещё так не любил их! — с хохотом и визгом ввалились в прихожую, вмиг наполнив её жизнью, звуками, радостью, теплом, — всем тем, в чём я сейчас так нуждался. Они, по всему видно, были довольны прогулкой. Не соскучился ли я? (поинтересовался кто-то из них). Нет, сказал я чистую правду. Звонков не было? Не было. В доказательство, которого от меня, кстати, никто не требовал, я гордо продемонстрировал им наш «вахтенный журнал», где после последней записи («19.48. Девушка гуляет с другим. Гуркова Н.») царила девственная пустота. Ну и ладно. Тётеньки, правда, заметили, что я за время их отсутствия стал «какой-то уж очень бледненький и вялый» — но я сослался на внезапное недомогание и под этим безвкусным соусом тихо свалил домой.
    После этого для меня наступил трудный период. Насколько могу судить теперь, я был попросту болен — болен душевно. То и дело я ловил себя на том, что разговариваю сам с собой — возможно, даже вслух, ибо однажды мама не выдержала: «Да что ты там всё время бормочешь?» Тётеньки попросту заподозрили, что я влюбился, и вовсю изводили меня, умоляя открыть им «хотя бы имя неземной красавицы». А я всего-навсего подыскивал слова для Альберта, перебирал аргументы и оправдания, чтобы быть во всеоружии, если он вдруг снова позвонит; находил, на несколько дней успокаивался, затем в ужасе всё браковал — и снова пускался в раздумья. Даже как-то раз, украдкой от себя самого, составил шпаргалку, в которую, однако, никогда после не решался заглядывать; так, не читая, и уничтожил.
    Этот жуткий односторонний диалог не прекращался и во сне. Едва ли не каждую ночь я запутывался в какой-то очередной громоздкий, изматывающий сюжет с маленьким Альбертиком, выкарабкиваясь лишь под утро совершенно разбитым. Чаще всего он умирал у меня на руках — или где-то рядом, в запертом шкафу или ящике стола, откуда доносились его монотонные стоны, пока я тяжело, бесплодно искал по всей комнате потерянный ключ. Иногда я сам был обречённым Альбертом, но всё никак не мог умереть до конца, полностью, и, наконец, сделав над собой ужасное усилие, с содроганием просыпался, — чему, откровенно говоря, был ничуть не рад. А то вдруг оказывалось, что Альберт выздоровел — и мы с ним весело болтаем о том о сём в кухоньке нашего офиса, попивая чай с тортом и винегретом. Всякий раз я видел его иным — то всё тем же круглолицым очкариком, то анорексичным, болезненно ломким королём эльфов — женихом мультяшной Дюймовочки, то ехидным старичком, которому я накануне в сердцах не уступил место в метро, да ещё и нагрубил, то раздражённым Мишей Мухиным, — а то даже и шелудивым, гнойноглазым щенком с ближайшей помойки, которого я, цепенея от ужаса, но не в силах остановиться, добивал палкой с гвоздями. Изредка мне удавалось найти те самые нужные, единственно верные слова, которые свободно изливались у меня, подобно светлым слезам, прямо из души, — но по пробуждении я никогда не мог их вспомнить, что приводило меня в ещё большее отчаяние.
    Наверное, самое лучшее, что я мог сделать в такой ситуации — это довериться тётенькам. Повиниться, покаяться, отдаться в их материнские руки — пусть стыдят, ругают, даже увольняют, лишь бы только помогли. Да и вряд ли меня ждало что-то худшее, чем то, что я переживал. Я и тогда понимал это. И много раз всерьёз намеревался начать разговор. Но не мог. У меня просто язык не поворачивался. Я не мог себя заставить. А, когда минута слабости проходила, радовался, что сдержался. Я цинично говорил себе, что, в конце концов, через год-другой Альбертика уже не будет на свете, — а, стало быть, не будет и проблемы. Так стоит ли подставлять себя понапрасну?..
    Другой соблазн, который периодически начинал меня терзать — мысль разыскать Альберта Тюнина через детскую поликлинику. Но эту идею я и вовсе отметал сразу же, не успев на неё налюбоваться. Ну, нашёл бы я его — и что? Заявился бы к нему домой? Позвонил по телефону? И что я делал бы тогда? Пытался продолжить дискуссию? Просил бы прощения? Это было бы, пожалуй, вдвойне жестоко, да и бессмысленно. Помочь я ему не мог. Он мне не мог помочь тоже. Оба мы были обречены нести свой крест в одиночестве.
    Сейчас я уже не могу сказать точно, сколько всё это длилось. Может месяц, может год, может несколько лет. Забыл. Слава Богу. А потом я познакомился с Ольгой — первой женой. Любовь исцеляет лучше любого психотерапевта. Да и семейная жизнь пошла такая бурная, что напрочь вышибла из моей головы все ненужные мысли. Если я и вспоминал об Альберте, то очень смутно, как о чём-то давно ушедшем —. ведь его к тому времени даже по самым смелым расчётам не должно было быть в живых. Я был уверен, что с этой историей давно и навсегда покончено. Пока она вот так — трагически — не всплыла во втором браке. Всё-таки я был ещё очень молод тогда. Молод и глуп. Теперь-то конечно, я понимаю, что сам убил своего сына. В моем возрасте уже честны с собой, и я могу себе признаться, что гораздо больше, чем «плохой приметы», боялся, что он будет жить и вырастет, и я буду вынужден ежедневно произносить имя Альберт, смотреть в глаза Альберту, жить бок о бок с Альбертом. Я не смог бы этого. Я так этого не хотел, что, можно сказать, выдавил его из жизни. С тех пор я больше не женился.

3

    Женат ли ты, холост, а уж будь добр выглядеть достойно в любой ситуации — так диктует нынешнее время.
    День, назначенный Кострецким для визита, я встретил во всеоружии. Отполировал до лоска пожелтевшие от времени — тут уж ничего не поделаешь! — зубы и ногти. Достал из шкафа элегантный, серый с искрой, итальянский костюм, о котором не вспоминал очень давно — в последний раз я надевал его в 34-м, на съезд гештальтистов в Петербурге. Всегда актуальная классика. Почистил, примерил — как ни странно, сидел он на мне как влитой. Нашёл в своих закромах чёрные ботинки, вычистил до блеска «саламандрой». Тёмный, цвета мокрого асфальта галстук, лимонно-жёлтая рубашка (модное сочетание). Из высокого зеркала в прихожей на меня грустно взглянул изящный, в меру обаятельный старый господин: явно умный, обточенный временем, не лишённый даже налёта некоторого дендизма, он, сдавалось мне, вполне мог рассчитывать на уважение. Я, во всяком случае, его зауважал.
    Накануне я принудил себя посетить парикмахерскую. Увы, судьба не наградила меня, как многих моих знакомых (не скажу — ровесников), ни благородной седой шевелюрой, ни хотя бы стильной лысиной. Я лыс как-то… местами. Так же и поседел — по-дурацки, клочьями. Короче, единственный шанс для меня сохранять презентабельный вид — стричься очень коротко, под ежик. Это единственная прическа, которая идет моему крупному, костистому лицу. Оно в ней становится выразительным, даже благородным. Изъяны уходят куда-то на второй план, зато достоинства начинают работать на эффект, как хорошая живопись в удачной подобранной раме. В таком виде я выгляжу не хуже других, а то и лучше. М-да. Черт бы побрал эту грёбаную «современную жизнь», вынуждающую серьёзного учёного, клинициста, доктора наук заботиться о подобных материях. В мое время это было привилегией барышень. Сейчас, напротив, у барышень в этом плане куда больше свобод.
    Увы, сегодня я собираюсь на свидание отнюдь не с барышней, — я не забывал об этом ни на минуту, как ни старался бодриться, и на душе, как говорится, скребли кошки. Хотел было взять с собой зубную щётку, кусок хозяйственного мыла и небольшие маникюрные ножницы — но вовремя передумал. Даже в худшем случае всё это барахло едва ли мне пригодится. Не те времена. Экономика в России налажена неплохо, крупных строек тоже не предвидится, а, если кто, не дай Бог, осмелился совершить политическое преступление, скажем, выложить в Сети квазинаучный текст, логически доказывающий, что Бессмертный Лидер — свой собственный сын, внук или даже клон, — можно не сомневаться, кострецилла найдёт своего хозяина. Я слышал о таких случаях. Правда, давно. Почему давно — не знаю. То ли в последние годы людям всё реже приходит в голову совершать политические преступления, то ли их просто перестали афишировать. Всё ж-таки у нас демократическое государство.
    Покуда я развлекал себя подобными размышлениями, время благополучно и почти незаметно катилось к назначенному часу. Вдруг сообразил, что не позавтракал толком — аппетит пропал от волнения. Едва ли это достаточный аргумент. Голод может разыграться в самый неподходящий миг, а я ведь не знаю, когда мне теперь случится поесть. Живо прошагал на кухню, включил чайник, разогрел две лепёшки из пророщенных зёрен. Едва я откусил первый кусок, как, о чудо, аппетит у меня разыгрался со страшной силой и я еле успел пристроить слюнявчик на грудь и небольшое полотенчико на колени, чтоб не запорошить предательскими крошками свой так тщательно выстроенный имидж.
    Я не сомневался, что посланец Кострецкого будет предельно точен и появится ровно в назначенное время — ни минутой раньше или, тем более, позже. Так и вышло. Ровно в 13.15 пропищал противный высокочастотный звук домофона. С монитора на меня глядел стандартный ибээровец — смазливый чернявый молодчик с мощными плечами и тоненькими, в ниточку, усиками, умело — не придерёшься — подкрашенный и прилизанный. Уголки глянцево-розовых губ растягивались в спецлюбезной улыбке, однако зубов (несомненно, идеальных) он мне не показывал — рановато. С точки зрения этикета мы ещё недостаточно для этого знакомы.
    Стыдно признаться, но, как я ни готовился к встрече, однако тут вдруг что-то засуетился, заэкал, замекал, — не от страха, слава Богу (чего мне бояться?), и даже не от смущения (в гробу я видал эту новую молодёжь!), но просто потому, что не знал, как себя вести — опыта недоставало. «Предложить подняться на чашечку чайку?» — мелькнула в голове идиотская мысль. Черт возьми, я в отличной физической форме, да и голова пока работает, и свой возраст ощущаю только в тех случаях (вот как сейчас), когда натыкаюсь на пробелы в своем знании нынешнего святая святых — правил хорошего тона.
    К счастью, этих красавчиков специально натаскивают на выгул таких вот старых замшелых лохов, как я. Вот и теперь, пока я смекал да кумекал, что бы ему такое-эдакое сказать, он бодро, но донельзя уважительно отбарабанил: мол, не торопитесь, Анатолий Витальевич, пудрите носик, сколько вам вздумается, я подожду в машине. Тут он очень тепло и, главное, кстати прибавил:
    — Это ведь моя работа.
    Честно сказать, я даже растрогался. Надо же, а я-то думал, он меня прикладом из квартиры погонит. Падок старикашка на вежливость. Хоть и понимает, что у юноши это профессиональное. И что, скорее всего, с той же профессиональной вежливостью этот юноша отправляет людей на тот свет. Казнит, то есть. А бедняги ничего и не чувствуют, ну, может быть, охнут непроизвольно, когда что-то тихохонько кольнёт их в бок. Что ж, и на том спасибо. Лёгкая смерть — это ведь само по себе подарок. А в том, что она всегда выходит у него лёгкой, можно не сомневаться. Их ведь и на это наверняка натаскивают особо. Они там все — матёрые профи. Других Кострецкий, я полагаю, не держит.
    Но, как бы там ни было, я не отказал себе в удовольствии хоть запоздало показать класс — реваншировать за смазанное приветствие. Энный раз переделывать галстучный узел, как было мне милостиво предложено, я, конечно, не стал — ведь был уже давно готов, — но всё же заставил себя неторопливо, аккуратными движениями включить туалетный компьютер и вдумчиво пролистать свежий выпуск новостей (саммит МСГГ, ужесточение штрафов за простудные заболевания, очередная помолвка поп-певицы Ди-Анны и проч.). Я очень старался — на всё про всё ушло минут двадцать. Пусть юноша подождёт в машине, это его работа. Пусть они там все знают, что гордый старик, как бы немоден, замшел и тухловат он ни был, не так-то уж и торопится целовать задницу новой власти.
    Наконец, убедившись, что пауза получилась достаточно долгой и стильной, я столь же неторопливо встал, нажал на «дэлит», хорошенько проверил все застёжки на костюме, вернулся в прихожую, ещё раз начистил ботинки, успевшие уже запылиться от долгого ожидания, полюбовался собой в зеркале, — и только тогда позволил себе покинуть квартиру. Тщательно замагнитив дверь (кто знает, а вдруг вернусь?!), я неспешно спустился по лестнице (лифты неполезны, а в моём возрасте всё неполезное равняется вредному) и одной из самых фатоватых походок моей молодости — эдак враскачку, лениво заплетая ногой за ногу — подошёл к машине. Я сразу понял, что это она, даром что она вовсе не была похожа на чёрный воронок из мрачных дедовских времён, а совсем наоборот — впечатляла мерзковатым сходством с личинкой колорадского жука; просто этот чудо-автомобильчик, явно детище модного дизайнера, выглядел наиболее дорогим из всего, что стояло во дворе.
    Мой новый приятель был начеку: едва я приблизился, как он споро выкарабкался из автомобиля (при его габаритах это было не так-то просто!) и, оббежав его кругом, услужливо, с подобострастной улыбкой распахнул передо мной лакированную дверцу. Я и впрямь начинал ощущать себя важной персоной. Однако заскакивать в мышеловку не торопился, капризно заметив, что предпочитаю заднее сиденье. На мгновение глянцевое лицо шофёра судорожно исказилось. Но, будучи профессионалом, он тут же съел обиду и засуетился:
    — Да, да, конечно, как вам будет угодно.
    Я словил, что его напрягло. Он, видимо, решил, что я страхуюсь на случай возможной аварии. Не доверяю его опыту вождения, значит. И его ультрановейшей подушке безопасности. Боязливый старик. А я попросту не могу смотреть на современные «доски» — меня тошнит. Образно говоря, конечно. Это главная причина, почему у меня нет собственного авто.
    Когда-то, много лет назад, я был неплохим водилой и лихо рассекал по любому бездорожью на своей старенькой, но верной «Октавии». Но потом из-за пробок ездить по Москве стало бессмысленно, и я пристрастился к пешей ходьбе и подземному транспорту. Ещё спустя десяток-другой лет, благодаря развитию Сети, на дорогах вновь стало пусто, как в годы моего детства — но за это время мой верный друг успел технически устареть и безнадёжно выйти из моды. А другого я так и не купил. Не потому, что денег не хватало — я тогда неплохо зарабатывал. Просто старые, привычные мне модели не пропускал техосмотр, а переучиться на новые я так и не смог — скорее, из чувства внутреннего протеста, чем из-за старческой заржавленности мозгов. Ну не могу и всё. Вождение для меня — это мои руки на тёплой кожаной обивке руля, это древний инстинкт, чувственное слияние с машиной, её живая дрожь, ощущение себя кентавром, всадником, чёрт возьми! — а не эта нынешняя хренотень, когда всё шкандыбает само, а ты знай себе в приборы пялишься, как даун. Так и остался пешим — и, надо сказать, ни капли не жалею об этом. В моём возрасте движение — это всё, а шастать по спортклубам у меня нет ни времени, ни желания. А так туда-сюда шоппингом пройдёшься — глядишь, и набегал необходимый для здоровья минимум. Интернет-магазинами я не пользуюсь принципиально. Может, потому и в отличной форме до сих пор.
    Так я размышлял, лениво цепляя взглядом проносящиеся мимо урбанистические виды, которые, надо же, никто и не думал от меня прятать. С другой стороны, мне ничего и не объясняли. Шофёр мой оказался не из болтливых, а, может быть, таковы были данные ему инструкции, в общем, он включил, «с моего позволения», душещипательного Вивальди, после чего целиком и полностью отдался дороге. А та, надо сказать, интриговала меня всё больше и больше. Почему-то я думал сперва, что меня повезут на Лубянку. Дурацкий стереотип. Когда центр Москвы остался позади, я вспомнил, что где-то на Юго-Западе, кажется, некогда располагалось аляповатое здание ФСБ. Но и тут остался в дураках, ибо за окном вдруг замелькали откровенно пригородные пейзажи. А ещё минут пять-десять спустя их сменили зловеще-минималистичные ограждения каких-то сомнительных предприятий, один вид которых мог бы нагнать уныние даже на самого заядлого весельчака. С каждой минутой заоконное пространство казалось мне всё более гиблым, что рождало вполне понятную тревогу. Но, странное дело, с ней соседствовал какой-то странный наплевательский азарт. Подстёгиваемый им, я так ни разу и не спросил шофёра, куда он меня везёт, — продолжал демонстрировать фирму. Пусть знают, что и мы, старички, не лыком шиты, умеем, умеем держать лицо не хуже его вылощенного шефа. За всю дорогу я задал лишь один-единственный вопрос — на который он очень миролюбиво ответил, что, мол, звать его Михаилом Потаповичем, но для своих (а я, несомненно, уже относился к таковым!) он просто «Мишок».
    Боюсь, его ненавязчивое дружелюбие — хоть я и старался ни на секунду не забывать о его формальности — так расслабило меня, что к концу пути моё аристократическое спокойствие перестало быть наигранным: я вдруг поймал себя на том, что попросту, от души наслаждаюсь быстрой ездой, а особенно — дивными звуками, льющимся из динамиков. Жаль только, что снаружи смотреть было особо не на что — одна колючая проволока да белые стены. Надо же — всего каких-нибудь полчаса назад я аж весь трясся от волнения, а теперь, видимо, окончательно вжился в роль знатного вельможи. Причём безо всяких усилий — это получилось как-то само собой, я даже не заметил, как. Или это ибээровский выкормыш меня в неё… вжил? Было ли это сделано Михаилом намеренно — или его шестёрочья выучка любого бы автоматически заставила чувствовать себя большим боссом?.. Если первое, то, поддавшись его нехитрому гипнозу, я, пожалуй, выглядел бы глупо.
    Подумав так, я, тем не менее, не удержался-таки от вальяжного: — Голубчик, а не открыть ли нам окошко?.. — тоном, который, честно говоря, покоробил даже меня самого. Однако мой поводырь отреагировал на него вполне адекватно, не только моментально выполнив просьбу, но и заботливо поинтересовавшись, «не надует ли мне» — первый его прокол за всё это время, пусть только лингвистический, но всё же заставивший меня испытать мгновенный и сладкий спазм снобизма. Снисходительно и надменно я ответил, что за всю мою без малого девяностолетнюю жизнь «мне», тьфу-тьфу-тьфу, ещё ни разу никуда не «надуло».
    Впрочем, мы уже и приехали. Как мог элегантно выбравшись из машины вслед за Михаилом, галантно распахнувшим передо мной дверцу, я с уважительным изумлением оглядел расстилавшийся вокруг скупой пейзаж: пустое унылое шоссе, вдоль которого тянулась бесконечная грязно-белая бетонная стена, несколько сирых ёлочек и, чуть поодаль — небольшое одноэтажное строение, при виде которого в моём мозгу тут же всплыла древняя аббревиатура «КПП». Почему-то вдруг закружилась голова и ослабли колени — я даже слегка пошатнулся. Михаил бережно поддержал меня под локоток — ласковая, целомудренная забота, которой я, честно говоря, не посмел сопротивляться, — и с тревогой поинтересовался, не укачало ли меня. Я успокоил его, с отвращением чувствуя, как где-то внутри живота ворочается тошная паника, навеянная, несомненно, мрачно-казённым видом одинокого домишки.
    В следующий миг оттуда выскочили два молодца, таких же лощёных и плечистых, как мой поводырь. Я невольно отметил, что они идеально дополняют друг друга внешне — итальянистый шатен с модной щипаной бородкой и золотистый блондин с гладкой массивной челюстью. Бдительный Мишок продолжал аккуратно придерживать меня, покуда они приближались к нам, сияя радостными улыбками — белозубыми (мой статус неуклонно рос!). Наконец, они достигли заветной цели, — и после краткого обмена приветствиями, закончившегося лёгкой пикировкой на служебном жаргоне, которого я, к счастью для себя, не понял, состоялся торжественный акт приёма-передачи клиента. Теперь меня ласково, но твёрдо поддерживали уже под оба локотка. У самого КПП я тоскливо оглянулся на покидаемую волю — и успел ещё увидеть, как глянцево-красная личинка с Мишком внутри медленно и плавно опускается в люк подземного гаража.
    Едва, однако, мы переступили (вернее, меня перетащили через) порог, как противная тревога и страх неизвестности, начавшие было посасывать меня изнутри, враз улетучились — они попросту не устояли перед открывшимся мне удивительным зрелищем, подобного которому я, человек старомодный и к тому же домосед, никогда в жизни не видывал — и теперь знай вертел себе головой туда-сюда, время от времени зависая с открытым ртом в крепких руках понимающе ухмыляющихся охранников. Ибо казённо-сирая внешность домика оказалась всего лишь нехитрой маскировкой; внутри же расстелилось многослойное, наверняка дорогущее, разнообразно сверкающее и расцвеченное веерами световых (боюсь, что и не только) лучей пространство, отделанное в ультрамодном нынче стиле «secret-tech» — с его голографическими и отражающими плоскостями и сложными визуальными эффектами. Пройдя весь этот великолепный холл насквозь, мы зашли в уютную лифтовую кабинку, симпатично расписанную изнутри цветными граффити, чьего юмора я, человек отсталый, не понял, — и где-то с минуту ехали вниз, и мои спутники подбадривающе лыбились мне в неправильные островки зеркального покрытия на стенках, и я дивился предусмотрительности шефа нынешней службы безопасности, умудрившегося так ловко припрятать от посторонних глаз свой головной офис.
    На этаже, где мы высадились, пришлось миновать несколько «контрольных зон», затопленных каким-то пугающим зелёным свечением. Я даже думать не хочу, что было бы со мной, окажись что-то не в порядке — я и древних-то лязгающих метротурникетов всегда боялся до жути. Дальше начались анфилады голографических дверей «под дуб», сквозь которые мы проходили с неприятной лёгкостью, едва они озарялись синим светом, знаменующим разрешение войти. Человеку неподготовленному отследить в таком помещении, откуда он пришёл и куда направляется, без специального навигационного устройства нереально — я и не пытался, полностью отдавшись на волю своих приветливых спутников и ошарашенно глазея по сторонам, и очухался лишь после того, как (к великой радости щипаного итальяшки) чуть не впечатался лбом в очередную дубовую голограмму. Это оказалась «обманка» — настоящая, добротная дверь, на которой висела аккуратная позолоченная табличка — не без казённого юморка: «Кострецкий Игорь Игоревич. Стучать до посинения.»
    Что, судя по всему, и сделал блондин, аккуратно вступив сандалием в светящийся зелёный следок у порога.
    Крепкая дубовая панель, однако, не поменяла цвет, а попросту отъехала в сторону, открыв зияюще-чёрный — и, как мне показалось, на редкость мрачный — проём. По обеим его сторонам тут же вытянулись во фрунт мои строгие провожатые, как бы давая понять, что дальше я должен идти один. Я пожал плечами и шагнул в пугающую неизвестность. В следующий миг дверь за моей спиной затворилась, а ещё через два-три шага, пройдя сквозь паутинную драпировку, я оказался в интерьере, ничуть не похожем на те, коими меня так эффективно впечатляли вот уже десять минут.
    То была небольшая, очень уютная комната, стилизованная под пещеру: приятный полумрак, шкура леопарда на полу, несколько пылающих, слегка чадящих свечей в бронзовых подсвечниках-бра, драпировки из бахромчатой мешковины по стенам, тихонько потрескивающий камин, а в центре — круглый журнальный столик дымчатого стекла (сверху небрежно, веером накиданы глянцевые журналы), рядом несколько низких кресел, обитых велюром, — словом, типичный релаксирующий дизайн времён моей поздней зрелости. Признаться, здесь я почувствовал себя гораздо комфортнее, чем среди замороченного, ультрамодного «сикреттэка». Эта ненавязчивая атмосфера интимности и роскоши в считанные секунды так плотно окутала, обволокла и очаровала меня, что я даже не удивился, когда откуда-то из полумрака послышался знакомый, чуть гнусавый голос: — Анатолий Витальевич, дорогой мой! Как же я рад, как я рад!.. — и с одного из кресел медленно, чуть покряхтывая, поднялся мне навстречу властительный хозяин волшебной пещеры.
    Я сразу узнал его. Видео я не смотрю, новостные сообщения игнорирую принципиально, — но куда деваться от натыканных на каждом шагу круглых стеклянных будок «Роспрессы» и этого ухоженного, загорелого, изысканно-худощавого, но энергичного фэйса, пристально глядящего на россиян с обложки модного глянцевого издания «Мещанство и Пошлость». Стильная укладка, ухоженные брови и в меру подкрашенные ресницы, чёткая линия подбородка, крохотные бриллиантики в мочках ушей и ещё более крохотный страз в левом верхнем резце, умный, ироничный взгляд зелёных глаз с миндалевидным разрезом, располагающая полуулыбка. А внизу — цитата готическим шрифтом: «Я всегда выбирал девушек с длинными ногтями и IQ не ниже ста сорока». Ну сущий обаяшка, просто в голове не укладывается, что именно этот человек мог разработать, отладить и привести в действие жёсткую карательную систему, держащую государство в повиновении и страхе вот уже больше десяти лет.
    В тупом оцепенении я смотрел, как он, такой изящный в строгой шоколадной «двойке», приближается ко мне, широко расставив руки — и улыбаясь ещё неотразимее, чем на глянцевых страницах или экране монитора. Я не девушка и ногти у меня нормальные, хотя Ай-Кью, конечно, не подкачал. Ужели в нем-то все и дело?..
    Мне пришлось уцепиться за эту мысль, как. как в детстве за мамин палец, ибо спустя секунду, когда он, наконец, подплыл, всё стало ещё хуже. Совсем рассиявшись, он заключил меня в объятия, прижал к себе — и несколько секунд стоял так, слегка покачиваясь, похлопывая меня по спине и расслабленно приговаривая: — Анатолий Витальевич, дорогой!.. — Затем ненадолго оторвался от меня — кажется, лишь для того, чтобы заботливо и любовно заглянуть мне в лицо, — после чего вновь обнял, теперь уже одной рукой, за плечи, и, не переставая балаболить какие-то ничего не значащие светские фразы, отвёл меня к креслам и усадил в одно из них — ласково, но твёрдо.
    Могу поклясться, что стильно неухоженное, закапанное белым воском лицо поп-певицы Ди-Анны, развратно ухмыляющееся с обложки лежащего сверху журнала, на чей нежный глянец кто-то нерадивый — неужто сам хозяин? — поставил ординарный подсвечник, до самой смерти останется в моём подсознании символом напряжения, неловкости и неудобства. Кресло оказалось до ужаса мягким, прямо-таки засасывающим, так что мне стоило огромных волевых усилий держать в нём спину, — а это было важно для образа, которого я твёрдо решил придерживаться — независимого, гордого и сдержанного специалиста, который, конечно, готов беседовать с властями, если есть о чём, однако унижаться перед ними не намерен. Кажется, опытный разведчик Кострецкий заметил мои усилия, и, судя по мелькнувшей в его весёлых кошачьих глазах искорке, они его позабавили.
    — Я вижу, вы слегка напряжены. Расслабьтесь, — промурлыкал он с такой вкрадчивой интимностью, что мне почудилось: вот сейчас он присядет рядом на массивный велюровый подлокотник и примется делать мне массаж. Но вместо этого он лишь спросил:
    — Что-нибудь выпьете?..
    — Благодарю, не откажусь, — в ультрасовременном духе, с ледяным достоинством ответил я, хотя внутри все так и заплясало от радости. Вовремя он это предложил, а то еще немного — и я бы, пожалуй, слетел с катушек, не выдержав напряжения. Уж конечно, выпью, пока вы, умники, все к чертям не запретили, как водку, пиво и курёху. Давненько я, честно говоря, не пил ничего крепче кефира — я хоть и не бедствую, но покупать дозволенное всё-таки жаба давит, как говаривали в дни моей молодости. Это для богатеньких. Ну, уж у нашего-то красавчика наверняка этого добра целый бар. Уж конечно. Ага. Точно. Так и есть. Отправился куда-то вглубь своей пещеры (ишь, и не боится поворачиваться ко мне спиной — доверяет, дурашка! хотя что это я, здесь наверняка полным-полно камер слежения) и вернулся с двумя элегантными, мутнозелёного стекла бокалами (стеклозавод Гусь-Хрустальный, все мы хорошо знаем его патриотизм!) и тёмной бутылкой «Киндзмараули» со съехавшей чуть набок ностальгической этикеткой — уж не знаю, сколько ей лет, но старше меня точно. Ай, мерзавец. Она ж бешеных денег стоит. ГрабЮт народ. Я вовремя спохватился, что революционные мысли наверняка не самым симпатичным образом меняют сложный рисунок морщин на моём лице, — и поспешил направить их в иное русло — скажем, к предвкушению предстоящего удовольствия.
    — Это вино помнит ещё позапрошлого тирана, — глубокомысленно заметил мой визави, отточенными движениями разливая рубиновую жидкость по бокалам и загадочно улыбаясь. Если ты хочешь спровоцировать меня на крамольные речи, дорогой, то не надейся, не получится. Я сделал каменную мину, старательно изображая, что ничего не слышал, что вызвало у Кострецкого тихий смешок.
    — Ну что ж, за знакомство? — подмигнул он мне, устраиваясь в кресле напротив и лихо приподнимая бокал. Мне ничего не оставалось, как развить и приукрасить его жест, с неприличной готовностью двинув свой бокал навстречу, — при столкновении мы оба так лихо наддали, что я испугался, что хрупкие сосуды разобьются, однако нет, обошлось. Я даже попытался отзеркалить его любезную улыбку, такую обворожительную в танцующем свете одинокой свечи, — но ой-ой-ой, как непросто мне было удержать её на лице после того, как он, аккуратно пригубив вино, заметил: — Хотя, строго говоря, мой дорогой, я-то с вами давно знаком. Это вы нас, грешных, не знаете и знать не желаете, а мы-то вас знаем, как облупленного. Ну ничего, скоро и вам предстоит узнать нас близко-близко. Предупреждаю — у меня на вас имеются большие виды.
    Хорошенькое предупреждение. А я-то всё жду, когда же он вручит мне обещанную медаль или грамоту — и отпустит меня восвояси. Хотя, в сущности, он ничего мне не обещал. И вновь моя выдержка была оценена — прежде, чем Кострецкий снова заговорил, на выразительном лице его мелькнуло удовлетворение тонкого ценителя, случайно набредшего в закоулках Сети на качественную живопись или стихотворение:
    — Вы, дорогой мой, конечно, в курсе, что приближаются Правительственные Каникулы?
    Конечно, я был в курсе. Это чаще всего и бывает в июле-августе — Бессмертный Лидер временно отходит от дел и позволяет себе расслабиться и отдохнуть. Высокий пост переходит в руки «вице» (проверенного человека!), границы закрываются на замки, в стране вводится чрезвычайное положение с комендантским часом и прочими мерами безопасности для мирных граждан, военные же предприятия переходят в режим полной готовности — не ровен час, кто-нибудь на нас нападет. Не знаю, кто как, а я люблю это время. Пожалуй, никогда мне так хорошо не работается, как в дни ПК. На улицах так тихо, спокойно, никто не орет под окнами; «прямая линия» тоже меньше отвлекает — люди звонят гораздо реже и проблемы у них как-то проще, безобиднее — домашнее, что ли. Ни суицидов, ничего. Золотая пора! Но на сей раз, предчувствовал я, поработать — во всяком случае, на себя — мне вряд ли удастся.
    — У вас были на этот срок какие-то планы? Очень жаль, но, боюсь, придётся их отложить, — посочувствовал мне на редкость альтруистичный министр безопасности.
    Впоследствии я привыкну к его умению читать чужие мысли и оно перестанет меня пугать, — но тогда я невольно вздрогнул. А он вдруг как-то подобрался, посерьёзнел, — и впервые за весь этот чёртов визит я увидел перед собой не душку-парня, не плейбоя, а серьёзное государственное лицо:
    — Скажите, — осторожно начал он, — у вас вообще со здоровьем как? Позволяет переезды?
    Здоровье было тьфу-тьфу, не ахти, конечно, но вполне в рамках возрастной нормы, о чём я и сообщил ему — без особого восторга, но вежливо.
    — Вот и хорошо, — обрадовался глава ИБР. — Давайте за это выпьем!
    На сей раз чокаться не стали — он лишь эффектным жестом приподнял бокал, глядя на меня пристально и лукаво, и я снова попытался как мог похоже его передразнить:
    — И ваше, Игорь Игоревич!
    — Э, нет, — загадочно отозвался тот. — Я — что. Главное сейчас — это вы…
    Только теперь я в полной мере ощутил вкус вина — оно и впрямь было великолепным — густым, терпким и многообещающим, как сама юность. Впрочем, та обычно не сдерживает своих посулов. Интересно, гадал я, что от меня потребуется? Спросить об этом в лоб противоречило бы всему, что я знал о современном этикете, но я всё-таки не выдержал и спросил — правда, обиняками. Коварный соблазнитель двумя пальчиками поправил покосившуюся свечу, опустил глаза и предупредительно закашлялся.
    — Видите ли, мой дорогой… — Ещё одно деликатное «кхи-кхи» — он явно чем-то боялся меня ошеломить, и я невольно насторожился. — Дело в том, что у меня есть к вам небольшое поручение. Господин Президент… Александр Гнездозор, как бы это вам сказать… Короче, — рубанул он, — Бессмертный Лидер с недавних пор прям так уж вами интересуется, аж землю копытом роет. Как вам такая идея — провести нынешние каникулы на Президентской Даче?
    «Бессмертный Лидер… мною…»
    Вглядевшись в меня чуть пристальнее, он тут же попытался исправиться:
    — Да вы погодите, погодите, не пугайтесь заранее, тут ничего такого уж неприятного нет — может быть, вам даже будет интересно. И я, конечно, буду там с вами…
    Но было поздно. Современный, приличный человек во мне уже не поддавался реанимации. Я смутно догадывался, что лицо моё в этот миг напоминает вытянутую морду старого осла, но мне, в общем, было всё равно. Достоинство, престиж, этикет и прочие атрибуты нового времени на какое-то время утратили для меня всё своё значение. Мелькнула спасительная мысль — не издевается ли надо мной этот молодчик? — но один взгляд на него начисто опровергал это счастливое подозрение: лицо его, всё то же значительное лицо обременённого ответственностью государственного мужа, было смертельно серьёзно и до краёв переполнено осознанием важности момента.
    — Я вижу, это для вас неожиданность? — наконец, пришёл он мне на помощь, за что я был ему чертовски благодарен, — ибо, если б он и далее продолжал дожидаться моего ответа, мы бы с ним, наверное, до конца времён вот так сидели друг напротив друга и молчали — шокированный старый осёл и модный политический деятель, по уши гордый своей миссией. А он, наконец, сбавил градус пафоса и улыбнулся — весьма отечески. — Вы, я вижу, очень скромный человек. И напрасно. Скромность, конечно, замечательное качество, но ложная скромность — большой грех. Уничижение паче гордости — слышали?.. Специалисты вашего уровня должны снисходить до властей, а не трепетать перед ними. Поверьте, для нас и лично для Бессмертного Лидера будет огромной честью, если вы согласитесь подарить нам энную (модное словцо) частицу своего времени…
    «Для Бессмертного Лидера будет огромной честью, если я…»
    — В каком качестве?.. — пробормотал я, чтобы хоть что-то сказать, на что Игорь тут же ответил — видно, ответ был у него заготовлен заранее:
    — В качестве гостя — крупного учёного и просто интересного собеседника и приятного человека.
    — Простите меня, — я постепенно приходил в себя, но голос немилосердно дрожал, — вы простите меня, Бога ради, Игорь Игоревич, но я не совсем Вас понимаю. Вы уверены, что ни с кем меня не путаете, что вам нужен именно я?.. (Они никогда не ошибаются, запоздало вспомнил я, но слово не воробей; к счастью, шеф безопасности милостиво проглотил это оскорбление). Я, ей-Богу, не представляю, чем мог привлечь внимание господина президента. В науке я человек незаметный и…
    Кострецкий остановил моё словесное недержание, мягко положив ладонь мне на запястье, как это делают с понравившейся женщиной, — и на лице его отразился ласковый упрёк, который я перевёл бы следующим образом: «Ты же так хорошо начал, не унижайся, будь достоин меня и себя».
    — Какой же вы незаметный? Помилуйте, — из вежливости решил он элегантно перейти на сленг моей юности, да промахнулся: в конце двадцатого века так уже не говорили. И вновь лингвистический промах представителя безупречной службы согрел мне душу куда вернее дорогого вина — и я, наконец, смог вздохнуть почти свободно. — Не надо кокетничать. Вы очень уважаемы в широких научных кругах. А если простой рабочий люд и не узнаёт вас в метро, так это только делает вам честь — дешёвая популярность никогда не украшала серьёзного учёного. Но мы-то с Александром Васильевичем люди образованные, поверьте. Не надо нас недооценивать, — он снова примирительно улыбнулся, как бы говоря: «Видишь, я шучу с тобой, значит, у тебя всё в порядке», — и тут же опять посерьёзнел. — Господина Бессмертного Лидера очень заинтересовала ваша тема «Осознание бессмертия души в лечении депрессий и других психогенных расстройств». Он досконально изучил все ваши крупные работы и хочет познакомиться с автором лично…
    Снова доверительная улыбка, но уже с грустинкой. — Да вы не бойтесь, он не станет вас терроризировать всякой там научной проблематикой. Просто…
    Он вдруг смолк и усмехнулся, как бы раздумывая — стою ли я того, чтобы со мной откровенничать?..
    — Ну, ладно, не буду вас мучить. Открою маленький секрет, — тут он перегнулся через столик, едва не подпалив свечой свою короткую стильную куафюру, и горячо прошептал мне в лицо: — На самом деле ему просто охота поболта-а-ать с кем-нибудь поста-а-арше-е-е-е…
    Как ни был я ошеломлён всем происходящим, но этот пассаж — такой неожиданный в свете его предыдущих витиеватостей — не на шутку меня покоробил и даже возмутил.
    Маленькое примечание. Дело в том, что тема, которую он назвал — осознание бессмертия и тд, — не очень-то любима моими коллегами. Даже, лучше сказать, совсем не любима. Иначе говоря, я застолбил её, как золотоискатель — свою территорию, и вот уже много лет в гордом одиночестве разрабатываю эту пусть не особенно щедрую, а всё же подчас приносящую золотые крупицы жилу. Многие, знаю, надо мной посмеиваются — но мне, в общем, на это наплевать.
    Но президента Гнездозора — единственного на планете человека, давным-давно осознавшего своё бессмертие, и не какое-нибудь там вилами на воде писанное, а самое что ни на есть ощутимое, земное, телесное — эта проблема и впрямь могла бы заинтересовать. Да, несомненно, могла бы. Иное, пожалуй, и представить себе трудно. Ему, несомненно, будет любопытно узнать, что по этому поводу думает (тоже единственный в своём роде!) специалист. Это казалось мне вполне естественным. Так что — к чему Кострецкий приплёл сюда мой возраст, я не совсем понимал.
    Видимо, я, сам того не желая, издал горлом какой-то протестующий звук, — ибо в следующий миг, когда великий глава ИБР, наконец, перестал дышать мне в лицо ёлочным ароматизатором и вернулся в более подобающее ему положение, лицо его было уже не покровительственным, как секунду назад, а почти виноватым:
    — Пожалуйста, не сердитесь, я не хотел обидеть вас. Вы меня, вероятно, не так поняли. Можно, я буду откровенным? — он снова положил руку на моё запястье и доверительно сжал его.
    — Поймите простую вещь. Бессмертному Лидеру трудно быть постоянно самым старшим и умным. Хочется и ему расслабиться, почувствовать себя несмышлёнышем. А это с каждым годом, сами понимаете, всё труднее. Всё невероятнее становится найти достойного собеседника. Даже ровесники постепенно выживают из ума. Вы в этом смысле — уникальный человек, просто уникальный. Вы ведь принадлежите к поколению его родителей, таких уже почти не осталось, а те, кто выжил, давным-давно в маразме (извините!). Вам же удалось сохранить блестящий ум и, что немаловажно, прекрасную форму. Вы в каком-то смысле сродни ему. Поверьте, вы нам очень нужны, очень. Ну, так вы согласны? — он почти просительно заглянул мне в глаза, — скажите, вы согласны?..
    Попробовал бы я отказаться! Его ласковые интонации ни на секунду не ввели меня в заблуждение — я прекрасно понимал, что люди такого ранга, как Кострецкий, не просят, а приказывают. С другой стороны, объяснения его были весьма логичны и внушали доверие. Под их воздействием мне и впрямь начинало казаться, что в предложении, которое я только что получил, нет ровным счётом ничего экстраординарного.
    Что я, собственно, теряю? Почему бы и в самом деле не съездить с комфортом на природу, не отдохнуть, не провести время с приятными людьми?.. Ну да, большими людьми, влиятельными, почти небожителями, — ну так что же? С чего я, в самом деле, так трепещу перед ними — разве я себя на помойке нашёл? Тем более они сами меня приглашают. Так почему бы мне, чёрт возьми, в кои-то веки не расслабиться и не поверить, что мой возраст и статус дают мне полное право быть с ними на равных? И вправду? Почему?
    — Конечно, я всегда рад служить Бессмертному Лидеру, — сдержанно ответил я.
    — Ну вот, опять — служить! — Кострецкий возмущённо прихлопнул ладонью по подлокотнику. — Повторяю: вы гость. Почётный гость господина Президента. Впрочем, — он снова улыбнулся одной из обаятельнейших своих улыбок, — это всё детали. Их мы обсудим позже. Главное, что мы сошлись в главном — простите за дурной каламбур. Что ж, кофейку?
    — Не откажусь, — сдался я, тут же поймав себя на странной мысли — по-видимому, я был хорошим учеником! — что вежливая эта фраза-клише, уже раз произнесённая сегодня, композиционно закругляет разговор, превращая его в нечто цельное и гармоничное.
    Видимо, это уловил и Кострецкий — в его увлажнившемся взгляде засквозило умиление и нежная благодарность. Впрочем, он тут же совладал с собой и вылез из кресла, чтобы приготовить мне кофе. В наше время считается правильным и стильным делать всё своими руками. Поэтому я тоже поучаствовал — покрутил ручку крохотной, одетой в футляр красного дерева кофемолки, напоминающей мини-шарманку, только что без музыки. Маленький урок гостеприимства. Ну, варил-то он своё зелье уже без моей помощи — в мелком раскалённом песке, под которым, как он пояснил, размещается суперсовременная ультразвуковая жаровня.
    Кофе, конечно же, оказался умопомрачительным. Осторожно поцеживая его из хрупкой антикварной чашечки (было одинаково страшно раздавить её неловкими пальцами и порезать губу об острый, как бумага, край), я всё больше ловил себя на тревожном ощущении, что меня дурят, как простачка, что мне ещё предстоит крупно поплатиться за свою доверчивость и наивность. Как именно?.. Но спросить об этом Игоря я, естественно, не решился.

4

    Я всегда был далёк от политики.
    Воспринимать эту мутотень я готов только в одной форме — когда мне подают её как смачное остро-злободневное шоу. С удовольствием смотрю и пародийные номера, ну, Бессмертный, конечно, табу, а Кострецкого можно и даже нужно, он это любит. Всё остальное вызывает у меня мучительные зевотные, а то и рвотные спазмы. Уж извините старика за физиологичность.
    Видеоновостей, как уже повторял не раз, я на дух не переношу. По аудио — только музыку. Свежие статьи УК (устной конституции) узнаю от Стеллочки — хорошенькой блондинистой молошницы в ближайшем супермаркете, у которой регулярно по вторникам и пятницам беру диетический творог (у меня пошаливает желчный пузырь). По неясной мне причине она благоволит ко мне, — так что остаться в полном неведении, чреватом неумышленными политическими преступлениями, я не рискую, а большего мне и не требуется. Словом, я представляю собой тот весьма распространённый тип, который в давно ушедшие дни моей юности был резко презираем, а ныне, в эпоху стабильности, способен вызвать лишь уважение — тип равнодушного, пассивного, инертного, аморфного, замкнутого в своей мещанской скорлупе обывателя.
    Но вот мою уютную скорлупку грубо вскрыли снаружи, — и я, голенький 87-летний цыплёночек, очутился перед необходимостью в спешном порядке обрастать пухом и перьями политической грамотности (сам не знаю, с чего ко мне прицепились эти орнитологические сравнения). Что ж, а ля герр ком а ля герр. Я твёрдо решил, что не оставлю себе ни малейшего шанса облажаться и ляпнуть в лицо властям какую-нибудь непоправимую глупость. Вы не поверите, но даже в моём почтенном возрасте мысль о насильственной смерти всё ещё вызывает некоторый протест.
    Впервые за все тридцать лет телефонной практики я отключил свою «прямую линию»! Мне было не до неё. Я задал в строке поиска ключевые слова «бессмертный лидер президент александр гнездозор» — и, засучив рукава, взялся за работу. Я выкопал из Сети все, что нашел о нем, с 2030 по 2051 год (не так уж и много его было, дозволенного-то!), хорошенько проштудировал и систематизировал — у меня есть собственные, запатентованные методики усвоения теоретических знаний, которыми я весьма успешно пользуюсь в своей профессиональной жизни.
    Надо сказать, дело шло неплохо и теперь. Кирпичики информации, надёжно цементируемые моей, слава Богу, ещё крепкой памятью, постепенно выстраивались в красивое, прочное здание с колоннадой, в котором я надеялся укрыться от всевозможных недоразумений и опасностей. К утру я почувствовал себя уже почти уверенно: нужные сведения уложились во мне так плотненько, что, пожалуй, я вполне мог бы без шпаргалки прочитать в любом крупнейшем столичном вузе (скажем, МГУ им. А.В.Гнездозора) обширную лекцию по модному ныне предмету «Новейшая история Государства Российского».
    Начал бы я её так:
    Вы, ребята, возможно, ещё помните популярное телешоу «Что, хиляк, сконил?!», что лет двадцать-двадцать пять назад шло на канале «333» в самый прайм-тайм…
    Нет? Не помните? И слава Богу. Хорошо, говорю, что забыли. Это страшно даже представить, что вытворяли там иные — особо колоритные — персонажи. Такое уж было время: все пытались доказать что-то друг другу или хотя бы самому себе. Но это — в сторону.
    Итак, в один прекрасный день в студию пришёл очень интересный гость — необычный даже по меркам частной телепрограммы. Заявка его была — фантастическое, неправдоподобное, богатырское здоровье, которым он, по его словам, пользовался совершенно задаром. Конкретно, он уверял, что просто не способен ничем заболеть — даже если очень постарается. Природа, дескать, одарила его уникальной иммунной и регенеративной системой, позволяющей мгновенно и без хлопот справляться со всеми известными науке вирусными инфекциями — от банальной гонореи до ВИЧ, от кишечной палочки до палочки Коха, — не говоря уж о паразитах, травмах и прочих малоприятных сюрпризах, подстерегающих обычного человека на каждом шагу.
    Предупреждая возможные осложнения, он сразу предъявил справку о полной психической вменяемости, заранее полученную в районной поликлинике и заверенной нотариусом, — её специально показали телезрителям крупным планом.
    Следом камера наехала на его паспорт. Это, пожалуй, был самый интригующий момент выпуска. Дело в том, что на вид нашему герою было… ну лет тридцать пять, никак не больше. Особым красавцем или суперменом его, в общем, назвать было трудно (что правда, то правда), — но впечатление оставалось приятное: симпатичный молодой интеллигент, такой, знаете, волнистый шатен в очках, капельку склонный к полноте. Будь у меня внучка, я с радостью выдал бы её за такого парня, — если б он, конечно, к ней посватался. Но по паспорту, хошь-не-хошь, выходило, будто бы в нынешнем апреле ему стукнуло пятьдесят два! Даже со скидкой на грим и необычайную телегеничность персонажа это казалось слишком грубой натяжкой. Изумилась даже хорошенькая ведущая Лика Рыбина, — а уж ей-то по роду её деятельности случалось видеть самые разные казусы.
    Доверяй, но проверяй, говаривал покойник Рейган, президент США времён моей юности. Прямо в эфире позвонили в паспортный стол N-ского отделения милиции, где был зарегистрирован гость, — пробить данные. Напрасный труд — всё оказалось чистенько и легально!
    За отдельным круглым столиком в студии сидело несколько специально приглашённых «независимых экспертов» — известных по тем временам медицинских светил. Все мы, врачи — жуткие циники и скептики, вот и эти даже после всего увиденного позволили себе неуместную иронию. Мол, косметическая индустрия в наше время творит чудеса. Но гость, явно парень не промах, с жаром парировал: дескать, вовсе не затем он пришёл в передачу, чтоб красоваться перед симпатягой Ликой и миллиардами безликих телезрителей, а лишь для того, чтобы наглядно доказать заторможенным коновалам — а заодно и всему цивилизованному миру — безграничность человеческих возможностей.
    Каким образом? А очень просто: он, Александр Гнездозор, готов хоть сейчас предоставить свою уникальную плоть для исследований и экспериментов. Любых — хоть самых жестоких и бесчеловечных, там и здесь, вдоль и поперёк, внутри и снаружи. Даром! Само собой, всю ответственность за жизнь и здоровье он берёт на себя (заверено нотариально — ещё одна справка во весь экран). Да, он понимает, на что идёт — он вообще понятливый парень. Нет, он не «мазо» и никогда им не был (фи, какая пошлость!) — просто болеет душой за судьбу российской науки.
    К концу передачи — после предельно жёсткой получасовой пикировки с язвительными, а подчас и грубыми светилами — размашистые планы дерзкого гостя обрели устрашающую конкретность. Он настаивал — да, настаивал! — чтобы в течении полугода, под наблюдением независимых экспертов, в честности коих у него нет причин сомневаться, его поочерёдно (и даже одновременно) заражали бы вирусами СПИДа, сифилиса, гепатита В,С и Д, столбняка, оспы, полиомелита… — в общем, целого ряда отвратительных заболеваний, чьих имён я не хочу даже произносить в этих суровых, благородных, многое повидавших стенах.
    Я вижу, господа студенты, вас уже разбирает вовсю. Вы — хиляки. И в очередной раз сконили. А вот хозяева телеканала, которым ничего, как говорится, было не западло, ухватились за этот аппетитный проект обеими руками. И не прогадали.
    Ещё до начала эксперимента Александр Гнездозор с его удивительными запросами стал едва ли не основной темой для обсуждений и споров — как в Сети, так и на видео, аудио и частных кухнях. У рискованного начинания хватало как противников, так и сторонников. Интересно, что обе враждующие стороны делились на два, если так можно выразиться, подлагеря.
    Рассмотрим их повнимательнее.
    Противники:
    1) «Гуманисты» — упирали на неоправданный риск такого исследования, на недопустимость — с гуманистической точки зрения — опытов над живым человеком, пусть даже он сам об этом просит.
    2) «Церковники» — считали происходящее дерзким вмешательством в промысел Божий.
    Сторонники:
    1) «Романтики» — жаждали увидеть живое доказательство безграничности человеческих возможностей и по возможности примерить их на себя.
    2) «Зеваки» — предвкушали наслаждение забавным зрелищем медленно умирающего от страшных болезней (пусть и по собственной воле) человека.
    Добавим, что именно последняя-то категория и составила среди опрошенных подавляющее большинство. Хотя, возможно, дело тут просто в том, что «зеваки» активнее всего участвовали в сборе данных. Но очень скоро этим хоть и честным, но неприятным людям пришлось — как выражались в моё время — круто обломаться!!!
    Ибо, когда проект, наконец, запустили — а его запустили, не сомневайтесь! — то оказалось, что наш герой — и впрямь уникум, а вовсе не полубезумный авантюрист, готовый на гибель ради минуты славы, каким его тайно или явно считали представители всех четырёх категорий, включая независимых экспертов и коммерческого директора программы.
    Его «боевым крещением» стал паслёновый грипп.
    В ту пору по всем цивилизованным странам прокатилась волна этой страшной заразы, производящей в организме человека ещё худшие разрушения, чем в клубне (а его содержимое за неделю-другую попросту превращается в клейкую жижицу). Схожие разрушения производил он и в рядах крупных картофельных магнатов, не успевших вовремя оградить себя от новомодной напасти. Те, что послабее, не выдержали мук неизвестности — и прямиком отправились на тот свет, не дожидаясь неминуемого банкротства. Иные, однако, у кого мошонки были покрепче, решили держаться до последнего. Стоит заметить (хоть это немного и выходит за рамки нашей темы), что почти все героические натуры пусть и не без потерь, но выстояли — и живут теперь (кто в Европе, кто на Ближнем Востоке) в сытости и довольстве.
    Кто-то из этих стоиков, надо полагать, и проплатил тот сенсационный выпуск «Хиляка…». Инкубационный период «паслёнки», как известно, донельзя краток — два-три часа, не больше, — что представляется очень удобным для телешоу. Да и заразить им пациента легче лёгкого. Что до нашего Александра, то его попросту, на глазах у экспертов и взволнованных телезрителей, накормили инфицированным картофелем — понадобилось всего минут пять эфирного времени, чтобы приготовить нежнейшее пюре и — для пущего смаку — сдобрить его взбитыми сливками. («Ах, картошка-тошка-тошка-тошка!..» — бессознательно мурлыкал себе под нос кто-то из седобородых экспертов.)
    Обречённый, но вовсе не лишившийся аппетита Гнездозор знай себе ел да нахваливал.
    В следующем (утреннем) выпуске эксперты, хорошенько изучив предъявленный им биоматериал, засвидетельствовали, что инфекция благополучно прижилась в организме Александра. А тот и без их подсказок уже вовсю щеголял первичными симптомами недуга: пожелтел язык и белки глаз, на груди и животе появились белесые высыпания, затряслись конечности (т. н. тремор), и проч., и проч. Выглядел бедняга, между нами говоря, не лучшим образом.
    — Как вы себя чувствуете? — деловито поинтересовались ушлые эксперты.
    — Честно говоря, хреново, — хрипло прогнусил Саша без особого, впрочем, огорчения в голосе. Но мы, зрители, всё-таки слегка расстроились: не то что нам было жалко именно этого, конкретного Александра — в конце концов, он сам выбрал свою участь, — просто даже самому циничному и тёртому барыге всегда хочется верить в чудо.
    И оно свершилось!
    Конечно, не сразу — иначе не было бы интриги. Ещё день-другой наш доброволец провалялся в студийной постели с температурой 41,1 и артериальным давлением 10/0 (все показания приборов автоматически транслировались на телеэкраны), ещё одну мучительную для всех ночь — без сознания (как уверяли эксперты, в коме), — и только затем — когда мы, несчастные зрители, уже похоронили его и оплакали — резко пошёл на поправку.
    Сначала спал жар. Как со слабым смехом признавался сам Александр, утром ему спросонья показалось, будто на него ведро воды выплеснули — и он сдуру обматерил оператора, заподозренного в глупой шутливости. Днём позже пришли в норму давление и пищеварение, понемногу исчезли высыпания и желтизна. Правда, руки всё ещё слегка дрожали, — но это-то как раз неудивительно: после того злополучного пюре у него и маковой росинки во рту не было. Впрочем, он тут же, прямо в эфире, заказал себе метровую пиццу с ветчиной, грибами и оливками. Выглядел он вполне бодрячком, наворачивал с аппетитом, не сипел и не чихал и знай себе улыбался в камеру — измученной, но счастливой улыбкой.
    Но настоящей сенсацией стали результаты анализов. Невероятно, но факт: уже на седьмой день эксперимента в крови и прочих жидкостях героя не обнаружилось и следа мерзкого вируса. По всем параметрам Александр Гнездозор был абсолютно здоров!
    Подтасовки исключались — среди независимых экспертов числились люди очень серьёзные, профессора, доктора наук, академики РАН, РАМН и РАБЭИН с громкими, мирового значения именами, коими они едва ли стали бы рисковать ради дешёвого розыгрыша. А после того, как в передачу наведался академик Борис Любавин, главный российский иммунолог, сомнений и вовсе не осталось: нам посчастливилось столкнуться с редкостным, никогда прежде так близко не виданным, малоизученным природным феноменом.
    Конечно, эксперты не были бы экспертами, если б сдались так легко. Вирус, теперь уже путём инъекции, ввели повторно, потом ещё раз, но тут уж наш герой даже не чихнул. Тогда пришло время других заявленных в программе номеров. Жестокая, не на жизнь, а на смерть, борьба между врачами и Гнездозором продолжалась ещё несколько месяцев — и порой нам казалось, что медики передавят. Но каждый раз всё шло по одной и той же схеме. От получаса до трёх дней после «прививки» испытуемый чувствовал лёгкое или чуть менее лёгкое недомогание (однажды ему даже пришлось полежать под развесистой, многоцветной, похожей на новогоднюю ёлку капельницей). Затем самочувствие его приходило в норму, после чего делались все необходимые анализы. Фантастика!!! А счастливый пациент, казалось, выглядел ещё бодрее, чем до болезни, — и, томно возлежа на кушетке, вёл светские беседы с отважными гостями шоу, знаменитостями всех мастей, слетавшимися на него, как мухи на мёд.
    Словом, если для кого эксперимент и был мучителен, то никак не для нашего персонажа. В самом его разгаре, когда дело как раз дошло до пресловутого СПИДа, у главного эксперта, академика РАН, директора Института Медицины Виктора Эндуро случился инфаркт прямо в прямом эфире — что немного скомкало ход исследования, но зато подняло и без того зашкаливающий рейтинг телеканала ещё на несколько позиций.
    К этому времени бывший историк-архивист, а ныне телезвезда Александр Гнездозор был уже несусветно популярен. Именно его признали «Человеком Года» по результатам сетевого опроса. Его округлое, окаймлённое тёмными кудрями лицо — немного бледное, но приятное, с глубоко посаженными серыми глазами и милой, чуть робкой улыбкой крупных губ — не сходило со страниц сетевой прессы и крупнейших глянцевых журналов, в том числе и зарубежных. Известнейшие издательства облизывались выпустить в свет автобиографию удивительного уникума, который если и был шарлатаном, то шарлатаном гениальным. Но Александр всё с той же обаятельно-скромной улыбкой отклонял все предложения, поясняя, что рассказать ему пока нечего — сам для себя он, дескать, ничуть не меньшая загадка, чем для других, да, в общем, затем-то и затеял весь этот сыр-бор, чтобы учёные, наконец, раскрыли ему тайну его могучего здоровья. Те, однако, тоже пока ничего не могли сказать — и лишь пожимали плечами перед телекамерами, уверяя, впрочем, что при должном финансировании готовы, не покладая рук, биться над проблемой.
    Ещё сильнее — если только могло быть сильнее — закрутил интригу следующий эпизод. Когда фантазия экспертов, уже и так успевших привить терпеливой жертве всевозможные сочетания вирусов, включая и редкие, экзотические, специально вывезенные из ряда жарких стран, начала иссякать, а суть феномена яснее так и не стала — по всем данным Александр оказался вполне обычным человеком, разве что состояние его внутренних органов соответствовало даже не тридцати пяти, а десяти годам, — кто-то из особо активных «фанов» предложил попросту вколоть испытуемому смертельную дозу героина — и посмотреть, что будет. Тут уж даже самые циничные и матёрые журналисты взбунтовались; сам Гнездозор, однако, услышав это заманчивое предложение, с очаровательной улыбкой заявил, что он отнюдь не против «расширения рамок» — и даже обеими руками за.
    Увы, тем, кто всё ещё надеялся увидеть на экране возбуждающе-физиологическое зрелище умирания, вновь пришлось испытать жестокий облом. У Александра и впрямь некоторое время наблюдалось сужение зрачка и лёгкое ускорение сердечной деятельности, да в поведении его, пожалуй, выказалась лёгкая эйфория, — но это, пожалуй, и всё, что принес ему сей смелый и, по его признанию, первый в его жизни экскурс в мир наркотиков — экскурс, пусть без особых впечатлений, но всё же длившийся ровно до тех пор, пока, наконец, последние остатки вещества, благополучно переработанного мощным организмом телезвезды, не вышли обратно с мочой, потом и прочими выделениями, так и не причинив герою ни малейшего вреда.
    На какое-то время после этого эксперты как бы немного сошли с ума: казалось, они задались целью опробовать на своём подопечном все известные и неизвестные науке яды. Гнездозор был на всё согласен — и знай себе улыбался своей очаровательно-смущённой улыбкой. Методы применялись самые разные — от капельниц, обвёртываний и ароматических курений до банального введения в пищевод… да что там «введения», скажем проще — храбрый Саша попросту ел смертельные порошки ложкой, причмокивая для пущего эффекта! Гвоздём программы стал визит в студию некоего дряхлого, в своё время очень популярного эстрадного певца, который собственноручно, прямо в эфире, по старому бабушкиному рецепту приготовил мученику «соляночку» (как он любовно выразился) из бледных поганок, каким-то одному ему известным способом обработав их так, чтобы исчез неприятный привкус. Угощение Александру очень понравилось — и он, уже профессионально небрежничая перед камерой, произнёс, утерев рот бумажной салфеткой: — Хорошо, но мало (фраза тут же обрела крылья и долго ещё мелькала в разных заголовках, цитатниках и «шапках»). После этого проект пришлось-таки закрыть — хозяева телеканала оказались достаточно мудры для понимания того, что уходить следует на пике успеха.
    Впрочем, по части рейтинга «333» и так успел существенно обогнать всех потенциальных конкурентов.
    Александр же Гнездозор продолжал своё уже автономное плавание в волнах скандальной славы. Какое-то время он просто, что называется, звездил — снимался во всевозможных шоу, участвовал в развлекательных передачах и дружеских попойках, тусовался и прочее. Обладая счастливым умением при надобности не спать неделями, не теряя свежести и бодрости, он с лёгкостью успевал везде и всюду.
    Он так и остался необъяснённым.
    Он честно исполнял всё, что полагается делать любой уважающей себя знаменитости: танцевал, лепил пельмени, катался на коньках и цирковых лошадях — и даже однажды спел не ахти каким сильным, но верным голосом в дуэте с Амёбой — одним из одиознейших, но даровитых кумиров тогдашней эстрады (он поражал сердца знатоков своим резким, пронзительным, как бы «металлическим» тембром). Гнездозор мог себе позволить и не такое — репутация его была нерушима. Среди звёзд ходили упорные и, судя по всему, правдивые слухи о его дьявольских половых способностях (кажется, именно тогда к нему и прицепилось светское прозвище «Бессмертный»). Ему приписывали головокружительные романы с самыми стервозными и дорогими львицами. Он получал массу соблазнительных предложений от отечественных и зарубежных миллиардерш, — а также от фармацевтических, косметических и даже, кажется, продуктовых фирм, каждая из которых дорого бы дала за такое колоритное «лицо».
    Возможно, в конце концов он согласился бы и на то, и на другое, и на третье, — а там и вовсе, как говорится, пошёл бы по рукам и, скорее всего, продешевил бы себя и свой уникальный дар, — если бы как раз об эту пору в его жизни не произошла — без всякого преувеличения — судьбоносная встреча. Запишите название подглавы:

Кострецкий Игорь Игоревич

    Тут, ребята, в моём стройном и чётком повествовании появляется огорчительный пробел.
    Как я ни старался, мне не удалось выискать в Сети ни единой вкусненькой подробности… да что там — вообще никакой «левой» информации ни о молодых годах и становлении нынешнего главы ИБР, ни даже об истории создания перевернувшего Россию альянса. (Что лишний раз говорит об удивительной расторопности, прозорливости и уме этого — не побоюсь сказать — великого человека.)
    Итак, в нашем распоряжении только официальная фактология — выдержки из глянцевых интервью да идеально-безликая биография, чьи данные любой из вас может и сам оттарабанить чуть не с пелёнок.
    Зацепимся же за кое-какие из дозволенных фактов.
    Партия Здоровья России (ПЗР) была основана в 2028 году. В общем и целом её нехитрая программа скорее стелилась под, нежели предугадывала и формировала наиболее живучие в тогдашнем обществе мыслеформы («экологичность бытия», «культ здоровья и привлекательности», «укрепление генофонда нации» и проч.) Увы, даже такая предприимчивость — вкупе с фантастической (уже тогда) харизмой юного, но прыткого организатора — неспособна была забросить начинающую партию слаболиберального толка на достаточную для её амбиций высоту.
    Жёсткий реалист Кострецкий хорошо это понимал — и отсиживался пока в оппозиционном тенёчке, обтираясь возле настоящей власти, как хмель вокруг могучего ствола (и с удовольствием пользуясь привилегиями, которые даёт такое положение).
    Это, однако, не значит, что достигнутое его удовлетворяло.
    «Мы пойдём другим путём» — любил цитировать он старых мастеров. Что под этим подразумевалось, он до поры до времени держал при себе. Благо время работало на него. Его политический и человеческий расцвет пришёлся ровнёхонько на т. н. «крах Института Преемничества» (тема предыдущей лекции), а, стало быть — все светофоры пригласительно горели зелёным. У него было всё — могучая работоспособность, стальная воля и мозг шахматиста в сочетании с непрошибаемым обаянием. Не хватало самой малости: нужен был какой-то неожиданный ход, нечаянное и одновременно хорошо подготовленное чудо, что-то вроде пружины, встроенной в подошвы кроссовок опытного прыгуна, — словом, то, что сам Кострецкий, сокрушительный патриот в гостиных, обозначал про себя ёмким иностранным словом «шокинг».
    Как должен выглядеть этот «шокинг» и где его ловить, он пока не знал. Но опыт всей его двадцатитрёхлетней жизни говорил, что удобная возможность непременно появится — надо только не проглядеть её. К моменту «Х» всё давно было подготовлено, оставалось только вставить в картинку недостающую деталь.
    С появлением Гнездозора пазл сошёлся.
    Случайно познакомившись с ним на какой-то закрытой, но уютной вечеринке, Кострецкий, подобно пушкинской Татьяне, сразу понял: «Вот он». Эту удивительную фигуру как будто Бог создавал специально и эксклюзивно для ПЗР. Так и не разгаданный наукой феномен смотрелся живой иллюстрацией к программе партии, которую ему вскоре предстояло возглавить, — что, как мы знаем, бывает крайне редко, а, лучше сказать, никогда не бывает. Плюс его бешеная популярность у народа — что-то в этом роде Кострецкому и блазнилось в его потаённых мечтах.
    Оставалось только, как в известном анекдоте, уговорить самого кандидата. Но тут всё получилось на удивление легко. Занятная, но несколько однообразная светская жизнь к тому времени начала уже всерьёз поднадоедать Гнездозору-Бессмертному, даром что он, в отличие от прочих, мог пользоваться её радостями без малейшего ущерба для здоровья. Поразмыслив (Игорь дал ему на размышление три дня), он здраво рассудил, что, пожалуй, политика способна доставить ему куда более острое и утончённое удовольствие.
    На том и порешили.
    Не стоит, однако, думать, что Александр готовился стать эдаким шахматным королём, фиктивным администратором, бабой на чайник. Всё-таки он был куда старше, чем выглядел, а, значит, и мудрее. Не будем умалять его заслуг. С самого начала своей политической карьеры он очень активно участвовал в работе Думы — и уже тогда многие с уважением отметили, что Бессмертный Гнездозор, оказывается, не только патологически здоров телом, но и рассуждать умеет на редкость оригинально.
    Вспомним хотя бы зловещий «антитабачный» 30-й, когда кривая смертности среди граждан репродуктивного возраста резко пошла вверх. (Я не говорю о серии сенсационных самоубийств крупных табачных магнатов, не успевших вовремя сориентироваться. Но что есть, то есть — многие заядлые курильщики не выдержали столь резкого перехода к здоровому образу жизни и прямиком отправились на тот свет. «Лес рубят, щепки летят», как шутил по этому поводу один мой знакомый, историк-эксцентрик. Я-то, сам куряка отменный, не скопытился только в силу профессии (избавление от зависимостей — мой конёк). У наркодилеров, конечно, можно всё что угодно достать. Но как-то не хочется на старости лет связываться с криминалом. Да и попросту денег жалко — запрещённое-то, сами знаете, нынче ой как недёшево. Да и здоровья тоже, кто его знает, что они там пихают в свою загадочную «продукцию».)
    Так вот, ребята, тот шокирующий (но всё же принятый, принятый в десятом чтении!) законопроект был одним из первых заметных шагов будущего президента на политическом поприще.
    Словом, этот алмаз ещё требовалось огранить. К счастью, Александр, даром что ему перевалило за полтинник, оказался очень прилежным и понятливым учеником. Уже к началу предвыборной кампании он:
    — научился выражать свои мысли чётко, быстро и уверенно, не сбиваясь на «э-э-эээ»;
    — снял увесистые роговые очки (лёгкая близорукость была, пожалуй, единственной брешью в несокрушимом здоровье Бессмертного); после нехитрой процедуры лазерной коррекции во взгляде нового лидера ПЗР появилась несвойственная ему прежде твёрдость и проницательность;
    — сменил свою фирменную застенчивую улыбку (милую, но давно отработавшую своё) на другую — загадочно-лукавую и чуточку дерзкую, гарантированно прошибающую сердца как женской, так и мужской части электората;
    — перестал навязывать россиянам шокирующие законопроекты, несомненно полезные, но никак не способствующие его популярности — их время ещё не пришло;
    — и многое, многое другое. Итак, Кострецкий лепил своего хозяина жёсткими, аккуратными и опытными руками, благодаря чему тот постепенно сумел присоединить к своей сомнительной славе нечто куда более ценное — доверие народа — и, когда пришло время баллотироваться в президенты от Партии Здоровья, лишь чуть-чуть не добрал до заветного большинства.
    Спустя 35 месяцев установленного МСГГ стандарта — в самый разгар очередной предвыборной кампании — некто изобрёл, а затем искусно довёл до сведения масс следующий не лишённый смысла слоган: «Посмотрите на ваших кандидатов. Полистайте их медицинские карты. Вот во что они превратили себя. Вы хотите, чтобы то же самое они сделали и с Россией?» Упомянутые карты без труда можно было раздобыть в Сети — отличная хакерская работа. Впрочем, все хворобы власть имущих и без того прекрасно отражались на их серых, усталых, морщинистых лицах с тусклыми, воспалёнными глазами.
    Кто стоял за этой гнусной акцией? Пусть это останется на его совести. Как бы там ни было, на сей раз хорошо подготовленное чудо действительно свершилось — кандидат от Партии Здоровья Александр Гнездозор наконец-то возглавил наше с вами, ребята, государство, ну, а Кострецкий, соответственно, получил вожделенный портфель министра государственной безопасности.
    Не будем останавливаться на первом сроке их правления — там не происходило ничего, достойного связного рассказа. Перейдём сразу к главному.
    5 мая 2036 года — запишите, ребята, эту роковую дату — страну сотрясло неожиданное и страшное событие, при мысли о котором даже и теперь, по прошествии пятнадцати лет, волосы встают дыбом. Именно с этого дня мы начинаем (устный, вы понимаете) отсчёт новой эры.
    В народной же памяти он, видимо, навсегда останется «Днём Семи Смертей» — днём траура.
    Итак — в эту чёрную пятницу сразу семеро известнейших персон России были обнаружены мёртвыми в их дорогих, роскошно обставленных квартирах. Назовём имена этих мучеников истории — людей, которые (пусть и вовсе не желая того) отдали жизни за вашу счастливую юность:
    — Виталий Щукин, лидер крайне левых;
    — Эндрю Невский, лидер крайне правых;
    — Амёба, эстрадный певец;
    — Ольга Федотова, патриотическая поэтесса;
    — Пётр Иванович Сидоров, олигарх;
    — Лика Рыбина, телеведущая;
    — Гарик Образец, мистер Россия-2036.
    Все семеро — красивые, богатые и одарённые, здоровые и молодые. Были… Огромная потеря для нашей культуры, экономики и политической оппозиции. Торжественную, пышную гражданскую панихиду, состоявшуюся, как положено, на третий день, сочла своим долгом посетить вся московская интеллигенция, а более камерные поминки — весь столичный бомонд. Отметился там, естественно, и Кострецкий (одновременно интеллигенция и бомонд). Гневно потрясая перед камерами добела сжатым кулаком, с которого посвёркивал крупный бриллиант, он на всю Россию поклялся найти убийцу или убийц и страшно отомстить. (В том, что это — именно убийство, никто не сомневался: уж больно странно выглядело в одночасье потухшее созвездие. И что с того, что ни на одном из тел не обнаружилось ни единого следа насильственной смерти, а знаменитые на всю Россию телефейсы были разочаровывающе спокойны и даже, можно сказать, умиротворены. Всё это только сильнее подогревало общий ужас, гнев и любопытство).
    Выступление президента Александра Гнездозора было куда более сухим и сдержанным — он всего-навсего пообещал россиянам принять самые решительные меры к оздоровлению нации. И принял. Несколько дней спустя был смещён с поста министра здравоохранения и отправлен на пенсию Илья Иванович Мазурин — тихий благостный старичок, которому, судя по счастливому выражению лица на первых полосах центральных газет, и в эротических снах не снилось отделаться так дёшево. На его место был назначен новый, молодой и бойкий, с модельной брюнетистой стрижкой и длинными накладными ресницами — что сразу выдавало в нём протеже Кострецкого. Неумеренно красуясь перед камерами, он выразил жгучую готовность в ближайшее же время заняться этим делом вплотную — и устроить самое тщательное расследование… то есть, конечно, исследование, какое только доступно современным жрецам науки с их скромными, ограниченными госбюджетом возможностями.
    Несколько дней спустя в прессе снова выступил Игорь Кострецкий — уже не в качестве популярного богемного персонажа — но как официальное лицо, чьего ведомства случившееся, может, и не касается напрямую, а всё-таки отбрасывает на него неприятную тень. Он призвал российскую и зарубежную общественность не поддаваться панике — и не придавать особенного значения прискорбной случайности, заставившей несчастных звёзд в один и тот же день скончаться то ли от сердечного приступа, то ли ещё непонятно от чего. При этом он поминутно прикрывал рот ладонью, скрещивал ноги, заводил шальные глаза куда-то влево и вверх — в общем, старательно делал всё то, что и должен делать нагло врущий человек, если, конечно, верить познавательной статье «Язык мимики и жестов», ссылку на которую — по ещё одной странной случайности — как раз в то утро обнаружили в своих почтовых ящиках перепуганные москвичи.
    Что за рассылка?.. Кто-то по привычке сразу отправил полученное в «спам» вместе с другим рекламным мусором, — а кто-то от нечего делать и просмотрел. Эти-то умники, видимо, и распространяли странноватые слухи, которые очень скоро просочились за пределы столицы — и расползлись по самым тихим и укромным закоулочкам России.
    Дескать:
    — Кострецкий-то недаром юлит. Мотивы этого циничного убийства, которое он сам и спланировал, ему хорошо известны;
    — … равно как и его способы, а также то, каким образом столичным властям удалось так быстро и дёшево очистить город от бомжей (достижение, которое тоже ставили Гнездозору в заслугу), и сколько их сгинуло в жутких катакомбах Института, в недрах секретной лаборатории, где огромный штат медиков, химиков и генетиков под руководством самого И.И. «обкатывал» то ли новый страшный вирус, то ли яд, то ли по спецзаказу вывезенную с неких необитаемых островов бактерию, убивающую в течение часа (в народе её тут же окрестили кострециллой);
    — Это было хорошо замаскированное, но радикальное средство обезглавить оппозицию;
    — Нет, это был громкий акт устрашения свободного российского народа.
    Несмотря на явную фантастичность и глупость всех этих сплетен, очень скоро они начали казаться правдой — особенно после того, как скандально известный NN, скандальный журналист, сделавший себе скандальное имя на скандальных разоблачениях скандальных персон, попытался порассуждать на эту скандальную тему на первой полосе своего скандальнейшего издания. По многократному опыту он был полностью уверен в своей скандальной безнаказанности. И действительно, скандальная статья вышла в свет без каких-либо скандальных помех. Однако в утро её выхода несчастного скандалиста — а вместе с ним и главреда скандальной газеты — нашли мёртвыми в их кабинетах (от внезапной остановки сердца, как выяснилось в дальнейшем).
    К чести нашей прессы, понадобилось не менее пяти-шести аналогичных случаев, чтобы та, наконец, перестала вылезать с ненужными и никому неинтересными разоблачениями.
    Таким было детство нашей счастливой эпохи.
    Затем начался её пубертатный период — когда смертей вдруг стало слишком много. Едва ли не каждый день кого-то находили умершим в постели, в кресле перед ноутбуком, за обеденным столом, — причём, что самое неприятное, теперь это были уже никакие не знаменитости, а самые обычные, никому, кроме самих себя, не нужные россияне. Владельцы ритуальных агентств до сих пор вспоминают то время со светлой ностальгией. На неудобные вопросы зарубежных журналистов (ничего не знающих о кострецилле, а потому бесстрашных) глава ИБР Игорь Кострецкий без тени смущения снова и снова повторял, что, мол, им лучше обратиться за разъяснениями в Минздрав — или хотя бы к начальнику московской санитарно-эпидемиологической службы.
    С другой стороны, оставить вопрос совсем без комментариев было бы тоже как-то неловко. Едва дождавшись окончания официального траура, телеканал «333» (ныне — Первый Государственный) запустил очередной широкомасштабный проект — цикл научно-популярных передач, куда согнали учёных всех видов и мастей, от радикально-лысых физиков до сплошь заросших седой волоснёй астрологов, чтобы они подробно и доступно — каждый со своей колокольни — обосновали причины «чумы 21 века». Было там и вправду много чего любопытного и познавательного, особенно версия генетиков о «новой расе» и заложенном в её ДНК механизме самоустранения «человеческого брака», — а также выступление одного маститого богослова, объяснившего телезрителям, что, дескать, ввиду наступления новой (счастливой!) эры Всевышний попросту очищает землю от накопившегося за тысячелетие с лишним хлама, — вот так же, как мы, готовясь к весенне-летнему сезону, устраиваем в квартире генеральную уборку.
    Кстати о богословии. Сегодня любой первоклашка, разбуди его хоть в четыре часа утра, оттарабанит вам, что Бессмертный Лидер (или, если угодно, Александр Последний) имеет божественное происхождение — то есть, проще говоря, является сыном Господа от земной женщины. История знавала схожие примеры. Правда, стоит заметить, что предшественнику Александра повезло куда меньше — у него не было под рукой Игоря Кострецкого, который наглядно и доступно растолковал бы людям истину. Ведь и теперь не всё шло гладко — некоторые особо закоснелые в своём упорстве ортодоксы поначалу даже пытались устраивать в храмах акции протеста вплоть до групповых самосожжений. Однако с тех пор, как новый религиозный догмат официально подтвердил сам Патриарх Всея Руси Мельхиседек II (сменивший на своём посту несчастного Мельхиседека I, в один прекрасный день рухнувшего замертво прямо посреди воскресной службы), ничто уже не мешает ему (догмату) уютно гнездиться в сознании российского народа, за долгие демократические десятилетия истосковавшегося по надёжной и по-настоящему крепкой власти.
    Да и вообще мы довольно быстро привыкли к новому порядку вещей. Привыкли щепетильничать и не выдумывать лишнего. Привыкли не верить официальным новостям — но чуть не из воздуха конденсировать и активно распространять повсюду свежие статьи УК (Устной Конституции). Привыкли к тому, что палачом-ибээровцем с крохотным шприцем в складке рукава может оказаться любой — твой сослуживец или лучший друг, ребёнок или жена. Кстати, именно это нововведение оказалось для многих тяжелее всего. (Для многих, но не для меня. Я человек одинокий, замкнутый, и, если мне и грозит что-то подобное, то только на научных симпозиумах и конференциях, — а я всегда считал такую смерть (на рабочем месте, да ещё на виду!) почётной и завидной).
    А теперь вопрос к аудитории:
    Для чего понадобился Гнездозору — Кострецкому такой хитроумный, сложный и запутанный способ захвата власти — при том, что все силовые рычаги и так уже были на тот момент полностью сосредоточены в руках всемогущего Игоря Игоревича?
    Ну-ка? Кто хочет ответить? Может, вы, молодой человек со стразом в языке?
    (С третьего ряда нехотя поднимается настоящее дитя своего времени — здоровый лобешник с длинными, красиво уложенными белыми локонами до плеч, синими ресницами и чётко очерченными ярко-алыми губами — и, лениво ворочая язычищем, которым он только что шерудил куда быстрее, невербально дразня скромную соседку, тихую отличницу с большим коричневым бантом на маковке, отвечает:
    — С 2029 года наше государство входит в МСГГ — мировое содружество гуманистических государств…)
    — Браво, молодой человек! Садитесь, ставлю вам плюс!..
    Да, ребята. Думаю, всем вам ясно, что новая власть очутилась в очень и очень непростом положении. Перед нею стояла сложная, почти неосуществимая задача — создать тоталитарный режим, так сказать, для внутреннего пользования, сохранив при этом невинный вид гуманистической страны в глазах МСГГ — а, точнее, его генерального секретаря, шестидесятипятилетней, но очень живой и мозговитой ирландки Скарлетт О*Мумбы…
    Ох уж эта Скарлетт!.. Огромная, как гора, эбеново-чёрная, страшная, с отвисшими до плеч ушными мочками и здоровущим винтом в нижней губе, она зарекомендовала себя воистину железной леди, в сравнении с которой даже сам Кострецкий показался бы либеральным душкой. Каждый новый выпуск Конституции членов Содружества она прочитывает от файлика до файлика, — и можете не сомневаться: от её крохотных, но зорких глаз-угольков не укроется ни одно даже самое малюсенькое нарушение принципов гуманизма.
    Чтением она, конечно, не ограничивается. Не реже раза в год в той или иной точке планеты проходит Большой Саммит МСГГ (не путать с виртуальной «летучкой»!), на котором главы государств лично отчитываются Скарлетт о проделанной работе, как школьники — строгой учительнице после летних каникул. И трясутся, полагаю, не меньше. Ещё бы! Заподозри она что-нибудь неладное, проштрафившемуся государству, — а, стало быть, и его ни в чём не повинным гражданам — ой-ой-ой как не поздоровится!..
    До какого-то момента Кострецкий ухитрялся ловко прятать концы в воду. С помощью двух-трёх нехитрых политических приёмов — уж это-то он умел! — ему удалось соорудить вокруг нашего государства что-то вроде… ну, не то что железного, а, скорее, голографического занавеса в модном стиле «сикреттэк». Вроде ничего ниоткуда не торчало. Но, как известно, тайное всегда становится явным. И вот как-то раз на очередной встрече «в реале» госпожа О*Мумба (и без того давно точившая зуб на Гнездозора за его полную невосприимчивость к вуду) предъявила российскому президенту… ну, ещё не прямое обвинение в конституционных нарушениях, но две-три тихих претензии, из которых стало предельно ясно, что до неё дошли какие-то сплетни — или, выражаясь более изысканно, некоторые статьи Устной Конституции России.
    Нескольким пронырливым папарацци повезло запечатлеть нашего Лидера в обеденный перерыв — ничего не замечая вокруг, он мчался в туалет с растрёпанными кудрями и зеленовато-бледным, перекошенным в панике лицом. Это было странно — все привыкли, что российский глава — едва ли не единственный человек на планете, который никогда и ничего не боится. А сейчас любой, кто удосужился заглянуть на эти несколько секунд в Сеть, мог бы поклясться, что не сегодня-завтра наш президент подаст в отставку.
    Но горе-пророки, как всегда, остались не у дел. В назначенное время Бессмертный вернулся в Тронный Зал в полном порядке, застёгнутый на все пуговицы, с розовыми щёчками и корректной политической улыбкой на глянцевых губах — и вполне твёрдым голосом заявил, что, дескать, до глубины души оскорблён агрессивным выступлением О*Мумбы, что Россия не потерпит голословных… ну, пусть ещё не обвинений, но весьма оскорбительных подозрений и намёков, порочащих её репутацию в глазах мировой общественности, — и, в общем, что он, лично Александр Гнездозор, требует назначить независимую и беспристрастную комиссию по расследованию этой спорной ситуации.
    Что ж, а-ля герр ком а-ля герр. Выразительно подняв над стильными золотыми очками контрастно-седые кустистые брови и надменно выпятив огромную нижнюю губу (этот впечатляющий кадр ещё не раз обойдёт видеоновости!), мисс О*Мумба столь же чинно пообещала, что просьба России будет удовлетворена незамедлительно.
    О ходе этого глобального расследования нам, простому народу, естественно, поведали сущие крохи, — так что мы с вами, ребята, можем только с трепетом догадываться, какие тёмные рычаги своего влияния и обаяния на сей раз задействовал Кострецкий, чтобы спасти Землю от надвигающейся на неё страшной катастрофы — казалось бы, неминуемой. Но факт остается фактом — ему снова удалось невозможное. Члены КпРПГП (комиссии по расследованию противогуманистических преступлений) не только остались очень довольны результатами проверки, но и — как бы в знак межконтинентальной дружбы — обещали позаимствовать у нас несколько полезных нововведений — например, запрет на табачную продукцию и русскую водку, а также ежегодную принудительную диспансеризацию и налог на инфекционно-простудные заболевания, очень хорошо влияющий на экономику.
    Больше того! Сама железная «мамочка Му», ознакомившись с их пространным отчётом, официально, перед всем Содружеством принесла личные извинения президенту Гнездозору, которого с тех пор зауважала, как всегда мы уважаем тех, кто силой, умом либо хитростью заставил нас переменить первоначальное мнение о себе. Кстати, сама она, дочь когда-то весьма уважаемого в своём племени шамана, в обход всех норм мирового гуманизма единогласно избиралась генсеком МСГГ уже в пятый раз.
    Итак, угроза конфликта благополучно миновала, — после чего в России и наступил окончательно тот золотой век, в котором нам с вами, ребята, посчастливилось жить. «Золотой» — говорю без малейшего преувеличения или иронии, так свойственной моему несерьёзному поколению, ибо факт есть факт: годы правления Александра Гнездозора (под чутким руководством Игоря Кострецкого), несомненно, оздоровили нацию. Он практически покончил с пьянством, табакокурением и наркоманией (эти попросту в одночасье вымерли, как и многие хронические и безнадёжные больные). Мы давно уже не самая пьющая страна земного шара — напротив, в мировом рейтинге уверенно култыхаемся где-то в пределах «трезвой семёрки». По статистике Минздрава, за последнее десятилетие в России на несколько порядков сократилось количество заболеваний дыхательных путей, пищеварительной, нервной и сердечно-сосудистой системы и проч.
    Окупает ли это всё тот факт, что мы чувствуем себя при нынешнем строе… как бы это сказать… не совсем свободно? Не знаю. Пусть судят потомки. Я — человек, далёкий от политики, и не желаю даже задавать себе подобные вопросы — тем более теперь, когда я так нежданно-негаданно оказался чуть ли не закадычным другом властей предержащих.
    Напоследок хочется заявить (ибо ИБР не так уж редко вербует своих агентов в рядах учащейся молодёжи), что я никогда ничего не предпринимал против Бессмертного Лидера и ничего не имею против его бессмертия. Даже наоборот. Кострецкий прав — в моём возрасте я уже и сам кажусь кое-кому бессмертным, и мне весьма приятно иметь, так сказать, товарища по несчастью. Исходя из вышесказанного, я делаю вывод, что мне — по крайней мере, в ближайшем будущем — ничего неприятного не грозит. Во всяком случае, я на это надеюсь. Ну вот, пожалуй, и всё. Спасибо за внимание. Все свободны.
    (Студенты захлопывают ноуты, с шумом поднимаются из-за столов — и, весело галдя и пихая друг друга локтями, гурьбой идут на лестницу курить и пить пиво. То есть… о чём это я, какое пиво, какое курить, старый дурак снова всё перепутал. Это было моё время, моя юность. Боже мой, какая ностальгия).

5

    Удивительно, как быстро сживаешься с парадоксальной мыслью, что ты не кто-нибудь там, а Важная Птица, — и начинаешь получать от этого удовольствие. На Дачу мы ехали маленькой уютной компанией: ваш покорный слуга, Игорь Кострецкий и два симпатичных и любезных…. телохранителя (назовём их так). Место мне отвели безопаснейшее из возможных — в самой серёдке просторного, прохладного, пропахшего дорогими духами салона. Судя по тому, что справа и слева от меня уселось по ибээровцу, меня оберегали от меня же самого.
    — Обожаю большие тачки, — с мальчишеской гордостью признался министр, устраиваясь сзади.
    И верно, она была большая не то слово — настоящий микробус. Управляла им очень величественная дама, которую мне, впрочем, удалось увидеть лишь мельком: Кострецкий, поиграв хорошеньким, в стразах, пультом, надёжно отделил кабину от салона переливчатой голографической «шторой». За что ему и спасибо. Никогда, никогда мне не привыкнуть к этим современным веб-доскам, — как, наверное, и к нынешней манере госслужащих неумеренно и подчас вульгарно пользоваться парфюмом и декоративной косметикой.
    Охрана моя, впрочем, была подкрашена с отменным вкусом. Украдкой косясь на них, я знай усмехался про себя, думая о том, что в прежние времена — эдак полвека назад, — увидев таких рядом, пожалуй, забеспокоился бы за свою мужскую честь. Впрочем, в ту пору я таких, конечно, нипочём бы не встретил. Вместо этого, вероятно, по бокам от меня уселись бы смурные неразговорчивые парни, пригрозили бы мне номерными револьверами, а то, чего доброго, и завязали глаза, — кто их знает, понятия не имею, как это было тогда, в юности меня почему-то не приглашали на правительственные дачи.
    Впрочем, эти милашки, хотите верьте, хотите нет, знали своё дело на отлично. Пользуясь пусть и более щадящими, но не менее действенными методами, они не давали мне понять, по какой дороге мы едем, ничуть не хуже своих гипотетических предшественников. Стоило нам выбраться за пределы Четвёртой Окружной, как они тут же умело завязали… нет, не глаза мне, но светскую беседу со мной, поддерживать которую мне, человеку старому и неотёсанному, стоило немалых хлопот.
    Помнится, разговор зашёл о музыке. Тот, что справа — смазливый, в перламутровой гамме, — испросил милостивое разрешение босса на участие в дискуссии, после чего принялся доискиваться, «как мне», мол, последний альбом Ди-Анны. (Так и выразился: «Как вам?..» Ох уж мне этот молодёжный сленг.)
    Я, старый пенёк, замялся с ответом. Вообще-то я не очень жалую современную попсу. Больше люблю классику или, на худой конец, ненавязчивый русский рок времён моей молодости. Но аудио иногда включаю — нельзя же совсем отставать от жизни. И, соответственно, время от времени слышу эту гнусавую свистульку Ди, которую сейчас где только не крутят. Что и немудрено, учитывая, что она, как говорят — сержант ИБР. Может быть, именно потому я поначалу слегка брезговал ею. Плюс туповатые текстовки и довольно вульгарные мотивчики её сладеньких песенок. Ни одну из них она обычно не успевала довести до конца — эфирное время, как известно, очень дорого, и ведущий врывался со своей счастливой бредятиной в самый разгар необязательного куплета. Но однажды он то ли заснул, то ли что, в общем, песня не прервалась, как обычно, а свободно текла всё дальше и дальше, — и я, наконец, услышал то, что таилось в её финале, ну просто ах. Истоптанная тропинка простенькой мелодии, которую я привык считать надёжнее заламинированного шоссе, оказывается, с каждым шагом утончалась, становилась всё неприметнее, зарастала буйной зеленью звуков, — чтобы, наконец, окончательно потеряться в диких джазовых джунглях, сквозь которые счастливый, ошарашенный, завороженный слушатель с наслаждением продирался добрых три минуты, не меньше.
    Я был потрясен. Впервые понял я, зачем люди, у которых есть аудио, тратят бешеные деньги на покупку лицензионных файлов. В общем, альбом я и вправду скачал, чтобы иногда, под настроение, слушать в ванной. И как только об этом пронюхали ибээровцы?!
    Покуда я кряхтел да мямлил, подыскивая такие выражения, чтобы и мысль моя была ясна и современно звучало (не хотелось ударить носом в грязь перед этими натасканными, изощрёнными словоблудами!), мимо пронеслось несколько верстовых столбов с яркими огоньками на табло. Прочесть их я, естественно, не успел, — а дальше уже можно было расслабиться, я понял это из того, что меня, наконец, перестали смущать продвинутыми разговорами об искусстве, зато левый, золотисто-бежевый, подбадривающе подмигнул — и обратил мое внимание на красоту заоконных видов.
    Те и впрямь были весьма впечатляющи. Сейчас, например, мы ехали меж двумя плотными рядами могучих голубых елей — как на подбор, высоких, махровых и разлапистых. Мощно и торжественно, как раз в моем вкусе. Я с досадой подумал о том, как наслаждался бы сейчас дивным пейзажем, если бы очутился здесь не в качестве эдакого заложника вежливости, а по своей воле (впрочем, по своей воле я бы сюда нипочем не попал!), если б не зундел сзади над ухом Игорь Кострецкий, с присущим ему тончайшим юмором и знанием дела излагая историю происхождения этой редкостной рощи, однородной по составу, то есть сплошь состоящей из одного-единственного растения — генетически модифицированной скороростки, высаженной здесь не далее как десять лет назад исключительно в видах строительства Правительственной Дачи. На этом месте я, уж извините, отключился. Впал в транс, как говорят в моем кругу, а попросту — задумался, ушел глубоко в себя, потеряв нить повествования — и даже не заботясь о том, чтобы в нужных местах кивать головой и угукать, изображая вежливую заинтересованность.
    Льщу себя надеждой, что мои собеседники великодушно простили мне это за возрастом и тем, что я — порождение иного режима. Что поделаешь — в те печальные времена, когда я постигал жизнь, этикет не входил, как ныне, базовым предметом в программу средней школы.
    О чём же я думал?.. Да всё о том же. Сознавая, какая мне выпала незаслуженно великая честь, я всё же ловил себя на том, что, будь у меня возможность, с удовольствием рванул бы из уютного авто прямо на ходу. Казалось бы, ну чего бояться в моём-то возрасте? — а мне, однако ж, было весьма и весьма не по себе. И дело тут было вовсе не в пугающем и грозном образе хозяина Дачи, богоподобного властителя — в конце концов, я застал ещё (и прекрасно помнил!) то дивное время, когда Саша Г. был всего-навсего полукомедийной, средней руки телезвездой, жрущей ложками поганки и радостно причмокивающей в камеру.
    Нет, куда сильнее нервировал меня реальный Александр Гнездозор, Гнездозор-человек.
    Конечно, довольно трудно, да и неэтично давать людям какие-либо заочные характеристики. Но, говоря откровенно, он всегда казался мне личностью довольно мутной. Не знаю, как объяснить… Вроде бы он хорошо и умно рассуждал, грамотно строил фразы — и вообще производил впечатление серьёзного и надёжного политика, что вроде бы подтверждалось и на деле. Но я всякий раз не мог отделаться от ощущения, что он, как бы это сказать… не до конца отдаётся происходящему, что большая часть его осьминожьего сознания неспешно шевелит щупальцами где-то в тёмных, недоступных простому человеческому восприятию глубинах, — и, в общем, в каком-то смысле он просто ИЗОБРАЖАЕТ президента, бессмертного лидера, себя самого. Не знаю, чем порождалось это чувство, но было оно крайне неприятным — до того неприятным, что в конце концов я попросту перестал смотреть новости и на том успокоился. Но теперь нельзя было нажать на кнопку «выкл» — и я, несмотря на разгар июля, знобко поёживался, думая о предстоящей встрече.
    Игорь Кострецкий — при всём, что я знал о нём — казался мне куда симпатичнее. Вот он-то был рационален до мозга костей — и этой рациональности хотелось довериться. Я скажу сейчас, наверное, странную вещь: реши он даже казнить меня, мне было бы, пожалуй, куда легче принять смерть именно от его руки, чем от кого-нибудь из своих знакомых или коллег. По крайней мере я бы сознавал в последний момент, что кончина моя не случайна, чем-то обоснована — и полезна для государства. Вообще я всё больше чувствовал к Игорю слегка парадоксальную приязнь (она почти не умалялась даже его нескончаемой, праздной трескотнёй, утомившей меня уже чуть не до головной боли). Уже за одно его великолепное чувство юмора я готов был простить ему страшный террор и тысячи за милую душу погубленных жизней.
    Мне вдруг захотелось сказать Игорю что-нибудь тёплое, душевное — ну, хотя бы и о семенах скороростки, — и я обернулся. Однако тут же подавился приготовленной фразой, увидев, как тот весело стучит в стекло здоровущим бриллиантом своего дизайнерского перстня, словно приглашая взглянуть на изменившиеся декорации. Мы прибыли.
    Машина въехала на небольшую прямоугольную площадку, окаймлённую игривыми туями, от которых, казалось, с презрением отпрянул суровый и ревнивый ельник, — и едва я успел побороть одолевшую меня нервную дрожь, как мы плавно припарковались у массивных узорчатых чугунных ворот, напомнивших мне лестничные перила в жилых зданиях эпохи середины прошлого века.
    К моему удивлению, нас всех без единого слова пропустили вовнутрь, не спросив у меня ни персональной нанокарты (которую я предусмотрительно захватил с собой), ни завалященькой медкнижки — и даже не пошерудив по моему телу сверкающими, немного старомодными металллоискателями, которые свисали с вахтёрских поясов наподобие большущих ключей. По всему было видно — Кострецкому доверяют здесь безоговорочно.
    Я думал, что сразу предстану перед главой государства — и, естественно, нервничал. Оказалось, зря. Предусмотрительный Кострецкий нарочно поторопился с приездом, чтобы дать мне время освоиться, — официальное же начало Каникул датировалось завтрашним числом. Всё это Игорь сообщил мне, ведя к «гостевому домику» — моему будущему обиталищу. Путь к нему пролегал меж густых, высоких зарослей цветущих роз, и я одновременно любовался ими и недоумевал — что же в них так меня смущает, пока Игорь не объяснил мне, что здешние садовники используют только непахнущие сорта — «иначе мы бы тут с вами давно одурели». И впрямь, розы — всех сортов, мастей и размеров — произрастали на Даче в каком-то диком количестве; впоследствии я узнал (опять-таки от Игоря), что таково было личное указание президента Гнездозора, страстного цветовода.
    Симпатичный бежевый особнячок, двухэтажный, с тремя белыми круглыми колоннами по фасаду выглядел очень гостеприимно. Не дав мне как следует оглядеться в просторном холле («позже, позже»), Игорь сразу провёл меня наверх — в роскошный многокомнатный «номер-люкс», где всё, от цветовой гаммы обоев до режима кондиционера, было как нарочно приготовлено для меня. Я первым делом облегчил душу, убедившись в наличии отапливаемого санузла — старый, сугубо городской человек, я, признаться, до ужаса боюсь всяких там загородных прелестей, щелястых «удобств» во дворе, биотуалетов и проч. К счастью, Александр Гнездозор явно не был поклонником сельской простоты. Туалет и ванная, щеголявшие новейшей отечественной сантехникой, были отделаны в замысловатом, кичевом, старинном даже для меня, старика, стиле: над огромной каменной раковиной красовалось столь же огромное зеркало в массивной медной раме, сплошь украшенной замысловатыми завитушками, а в мраморные стены то там, то здесь были вмонтированы гипсовые изразцы с изображением фривольных сценок из жизни хорошеньких, пухленьких ангелят или амурчиков. Пошлятина. Впрочем, я благоразумно решил не делиться с Кострецким своими эстетическими соображениями.
    Прочие помещения в моей новой «квартире», по которым хлопотливый Игорь, не откладывая, устроил мне беглую экскурсию, — спальня, гостиная, кабинет и тд., - оказались не в пример проще и, я бы сказал, уютнее. Здесь царил добротный английский стиль, какой я с удовольствием завёл бы и у себя дома, если б только позволяли средства: антикварная мебель, неброский ковролин, старомодные, но очень приятные светильники-бра — и прочее в этом духе. Вот только, признаться, не привык я к таким бескрайним просторам — и теперь подумывал про себя (обижать заботливого министра, пожалуй, не стоило!), что для полного счастья мне по горлышко хватило бы одной гостиной — большой квадратной комнаты в багровых тонах, где имелся отменный велюровый диван (для отдыха) и ещё более отменный, красного дерева, стол (для работы).
    Уже вполне самостоятельно обогнув его, я подошёл к окну, с силой потянул витой шёлковый шнур, отдёргивая тяжёлые бархатные шторы, — и мне открылся умопомрачительный вид: широкая изумрудная лужайка, с двух сторон окаймлённая ровными рядами серозелёных туй.
    Чуть дальше виднелась мощёная розовым кирпичом дорожка, а за ней — прелестный миниатюрный «готический» замок — с воротцами, башенками и продолговатыми окнами, будто детской рукой составленный из крупного серого камня. Я почему-то сразу решил, что это домик Хозяина — и, когда осторожно высказал своё предположение Игорю, тот разразился привычно-пышными восточными комплиментами по поводу моей проницательности.
    На подоконнике лежал изящный, белый с золотом бинокль. Внешне он ничем не отличался от обычного театрального — но, глянув в него и покрутив колёсико, я с ужасом увидел не только мелкие трещины в камне, но и мох, и растеньица, и каких-то гнусных многоногих насекомых в них — и с ужасом и даже некоторой брезгливостью вернул вещицу на место, предоставив ей быть тем, чем она, видимо, и была — элегантным, очень во вкусе Кострецкого, элементом декора.
    Симпатичный седой, с густыми белыми бакенбардами слуга (или как его там ещё назвать, метрдотель?..) принёс ужин — несколько больших фарфоровых посудин на «гжелевском» подносе. Тут-то деликатный Игорь и откланялся, сославшись на некие «мелкие, но противные организационные проблемы», которые ему якобы срочно надо было решить.
    Я оценил такт министра безопасности, уже откуда-то знавшего, что я предпочитаю ужинать в одиночестве. Гадать, как именно он об этом прознал, мне не хотелось. Я сильно подозревал, что это не единственная (и далеко не самая интимная) моя привычка, о которой ему известно, — и должен заметить, что невовремя прихлынувшие мысли на этот счёт едва не погубили мой и без того жалкий аппетит.
    Всё же я съел принесённое, однако вкуса почти не ощутил — так сильно было моё волнение и любопытство. Стыдливо прикрыв грязную посуду полотняной салфеткой (интуиция подсказывала мне, что мыть её за собой ни в коем случае не следует!), я встал, чтобы продолжить исследование загадочных недр своего жилища, — теперь, когда Игорь не дышал мне в затылок, я был не прочь разглядеть его подробнее.
    Так называемая «столовая» — смахивающее на операционную продолговатое помещение с длинным дубовым столом, из-за которого через строго равные промежутки торчали высокие, чуть выгнутые спинки аскетичных стульев, — пробудила во мне привитую советским детством классовую неприязнь, и я пообещал себе, что часто бывать здесь не стану — разве что мои высокие друзья нагрянут ко мне в гости. Уютная, в зеленых тонах, спальня заслуживала большего внимания. Меня, правда, слегка позабавили размеры королевского ложа, — но ведь я и дома всегда сплю на разложенной тахте: люблю, старый грешник, чтобы было где раскинуть конечности.
    Присев на кровать и слегка попрыгав на ней, чтобы испытать её упругость (на новом месте приснись жених невесте!), я покинул спальню — и двинулся дальше, в рабочий кабинет.
    Там было тоже очень славно и пахло деревом. В торце располагался вполне натуральный камин (сейчас он, правда, ввиду июля бездействовал), а на крепком письменном столе с множеством выдвижных ящичков — детская мечта! — стоял ноутбук самой модной марки. (Ещё в Москве Игорь предупредил, что все условия для работы будут мне предоставлены — «только, пожалуйста, не устанавливайте там «телефона доверия», — оговорился он, — это было бы не очень тактично по отношению к хозяину Дачи». Подобная просьба, весьма недвусмысленно выдавшая его мнение о моём воспитании, не на шутку покоробила меня. Впрочем, я очень миролюбиво ответил, что буду только рад отдохнуть от чужих проблем и в кои-то веки заняться чем-нибудь для души — скажем, вкусненькими научными статьями, алчно требующими завершения).
    На стену упал закатный луч, окрасив её фрагмент оранжевым, — оказывается, был уже глубокий вечер, и я ощутил ту особую смутную тревогу, что частенько охватывает чувствительного горожанина в неуютной близости природы — чуждой ему стихии. Поёжившись, я включил ноутбук, но даже его мерный гул не избавил меня от ощущения тоскливого одиночества. Покрутившись немного на мягком офисном стуле и бессмысленно поглазев на экран, где, надо же, даже заставка рабочего стола была мне знакома — заснеженный зимний лес, — я решил сойти вниз и разыскать Игоря, который, хоть, наверное, и был очень занят, однако, возможно, из выработанной годами вежливости не отказал бы в компании пожилому, интеллигентному, страдающему от неприкаянности гостю.
    Спускаясь, я вновь подивился тому, что и поначалу не ускользнуло от моего внимания — украшающей помпезную мраморную лестницу коллекции замечательной реалистической живописи конца прошлого века. Собрать её придворным искусствоведам стоило, наверное, немалых хлопот — многие из этих работ я узнал, во времена моей молодости они были рассованы по частным собраниям и встретить их можно было только в каталогах, где я, собственно, их и видел. У Бессмертного Лидера, если судить по этой подборке, был довольно консервативный, но тонкий и изысканный вкус.
    К моей радости, которую я изо всех сил постарался не выказывать слишком бурно, Кострецкий, каким-то чудом успевший уладить все свои дела с персоналом, уже сам явился по мою душу. Я застал его на террасе сосредоточенно глядящим в крохотный звукофон, который он, увидев меня, тут же спрятал и радостно замахал рукой — оказывается, он звонил мне в номер, спросить: не хочу ли я осмотреть окрестности?.. Конечно, я хотел. Игорь бодро заметил, что он в этом и не сомневался.
    Он уже успел сменить свой строгий серый городской костюм на более дачный — летний, светло-бежевый, с распахнутым воротничком. На моё стыдливое бормотание — мне-то, пню замшелому, и в голову не пришло переодеться с дороги — Игорь, однако, замахал руками и принялся уверять, что самое лучшее для меня сейчас — это расслабиться. Официальный этикет на Даче не имеет хождения, по давней традиции здешние гости разгуливают в чём попало (некоторые даже специально свозят сюда вышедшие из моды вещи!), а сам Бессмертный Лидер, тоже в каком-то смысле гость из прошлого, вообще терпеть не может никаких переодеваний — и, как правило, все четырнадцать отпускных дней носит один и тот же застиранный тельник либо майку — в зависимости от погоды.
    — Это только один я такой… маньяк, — смеясь, добавил он, осторожно, как бы жену на сносях, беря меня под локоток — и сводя с каменных ступеней невысокой террасы на мощёную розовым кирпичом дорожку. — Невротическая забота о внешности. Возьмёте меня в пациенты, а, Анатолий Витальевич?..
    Старательно громоздя фразу на фразу, я, хоть и коряво, но всё-таки ответил, что, мол, на сей раз, пожалуй, нарушу клятву Гиппократа — уж больно обидно мне лишаться удовольствия лицезреть столь редкостную элегантность. Похоже, я не ударил лицом в грязь — моё остроумие было тут же должным образом оценено. Расхохотавшись, министр безопасности погрозил мне наманикюренным пальцем — и заметил, что, мол, коль скоро я «манкирую» своими обязанностями врача, он, пожалуй, пристроит меня на дипломатическую службу.
    Меж тем в моих словах почти не было комплимента. Я и впрямь любовался им, впервые имея случай наблюдать его так близко, да ещё вне привычного официоза. Он был чертовски хорош. Я всем телом ощущал сквозившую в каждом его движении вкрадчивую кошачью грациозную силу. От него исходил дорогой, но казавшийся почти естественным аромат древесной свежести. В маленьких, аккуратных ушных мочках посвёркивали крохотные бриллиантики. Ворот романтически распахнутой рубашки открывал по моде безволосую грудь (мне-то что, даже если он её и бреет?!), на которой блестел, подчёркивая ровный матовый загар, трогательный золотой крестик на цепочке. В русых, чуть растрёпанных волосах — ни сединки. Блаженные сорок пять. Мальчишка, по нынешним-то меркам.
    Украдкой скашивая глаза, я с жадным интересом разглядывал его лицо, такое знакомое и незнакомое одновременно. Ухоженная линия бровей цвета мокрого, очень мокрого песка. Кошачий разрез лукавых, весёлых глаз. Короткий прямой нос. Подвижный рот, окружённый смешливыми складочками, всегда готовый, чуть-чуть, самую капельку слишком готовый к улыбке. Вот форму его я определить бы затруднился: он всегда или говорил или улыбался — вот как сейчас, например. Мне вдруг пришло в голову, что это, может быть, вовсе и не случайность — я не видел ещё ни одной фотографии Игоря Кострецкого, где его рот находился бы в состоянии покоя. Возможно, ему кажется, что тот не очень выгодно смотрится?..
    На миг я ощутил соблазн проверить свою догадку (попросив его, скажем, попозировать мне для незатейливого отпускного фото), — но тут же махнул на неё рукой. Я ведь и впрямь не собирался брать Игоря себе в пациенты — он был вполне хорош как есть! — а, стало быть, и не желал копаться в его потаённых комплексах, даже если таковые — в чём я сильно сомневался — у него были. Вместо этого я вдруг поймал себя на дурацкой, слюнявой мысли, что хотел бы такого сына. А если б мой сын оказался хладнокровным убийцей, погубителем России, я не осуждал бы его, я б им гордился. Ведь это был бы мой сын, и гори всё остальное синим пламенем.
    Рассуждая так, я и сам не заметил, как мы обогнули особнячок — и неожиданно оказались на лужайке, куда выходило окно моей гостиной. Тут Игорь, всё это время как-то загадочно, молча улыбавшийся, вдруг оживился — и, чуть не вручную повернув мою неловкую, тугодумную голову в нужную сторону (я, жалкий горожанин, всё никак не мог оторвать глаз от неправдоподобно плоского кругляша закатного солнца, медленно уходящего за дальний лес), заставил меня взглянуть «вон туда-а-а, туда-туда!» — то есть на шеренгу голубоватых туй, из-за которых выглядывало что-то вроде круглого персикового павильона со стеклянной сферической крышей. Игорь считал, что я непременно должен осмотреть это удивительное строение, настоящий шедевр современного русского зодчества. Туда-то мы и направились по окаймившей лужайку розовой дорожке, — причём я осторожно предположил, что шедевральное здание — его, Игоря, домик. Оказалось, нет — министр пристроился совсем в другом уголку территории, близ дубовой рощи. Впрочем, туда мы в конце концов тоже добрались — после того, как я вдоволь (и, признаться, не совсем искренне) повосхищался изысканной персиковой постройкой так и невыясненного назначения. Жилище Игоря — нечто вроде стилизованной китайской пагоды — понравилось мне куда больше, о чём я не удержался ему сообщить — на что Кострецкий добродушно-укоризненно покачал головой, как бы говоря: «Что ж, у каждого свои причуды, но я всё-таки прав».
    Меж тем матово-красный солнечный диск, так поразивший меня несколько минут назад, окончательно скрылся за чёрной зазубренной кромкой, оставив по себе несколько зловеще-лиловых хлопьев, тускнеющих с каждой секундой. Мой неугомонный поводырь, упорно не хотевший «домой» и «спатиньки» — ну точь-в-точь резвое дитё в первый день школьных каникул! — предложил прогуляться вниз к озеру по его любимой дубовой аллее, которая, по его словам, становится особенно хороша в такую вот послезакатную пору.
    Естественно, я согласился.
    Упомянутая аллея начиналась как раз за Игоревой пагодой, — и, едва мы вступили в этот неширокий зелёный коридор, как меня охватило странное тревожное чувство, неизвестно чем вызванное — то ли царящим здесь сумраком, то ли острым запахом зелени и сырости. Силясь хоть немного прибодриться, я с преувеличенной готовностью принялся разглядывать прячущуюся меж деревьев маленькую деталь интерьера — очень ладненькую скамейку-качели на металлических цепях, под пластиковым навесиком. Личная разработка И.И. Кострецкого, художника и дизайнера. Этих скамеечек здесь несколько, сказал он, так что я могу не беспокоиться, что за время прогулки у меня устанут ноги.
    Впрочем, думать об этом было рановато — аллея уходила резко вниз, и ноги по ней шли точно сами. Здесь и впрямь было очень красиво, загадочно, как в сказке, и немного зловеще. Вдали смутно отблёскивало что-то, что было, по-видимому, обещанным озером. По мере того, как мы приближались к нему, всё больше смеркалось — и в аллее становилось жутко; уже отзвучивал неясной угрозой шорох вековых деревьев, и мне вдруг пришло в голову, что здесь, пожалуй, очень опасное место для Правительственной Дачи: злоумышленнику не составит труда затаиться в густой зелени.
    Этой-то удивительной в своей тонкости мыслью я и решил поделиться со своим обаятельным спутником. Тот обеспокоенно повернулся ко мне всем лицом, чуть светящимся в полутьме, и очень серьёзно спросил:
    — Вы чего-то боитесь?
    Не за себя, не за себя, поспешил пояснить я, испугавшись, что министр может оскорбиться моим недоверием; но ведь здесь Правительственная Дача, и не дай Бог кто-нибудь отважится на покушение…
    — На кого? — спросил Игорь. — На меня?
    Он произнёс это непередаваемым тоном, в котором было много чего: и презрение, и язвительность, и неподдельное изумление, и угроза. Больше он ничего не сказал, — но на меня вдруг дохнуло зловещей силой, что заключал в себе этот изящный ферт, и я в растерянности замолчал. И впрямь, было предельно ясно, что никто в более-менее здравом уме покушаться на Игоря Кострецкого не станет, — а, если б какому-нибудь идиоту и стукнула в голову подобная идея, министру стало бы об этом известно куда раньше, чем тот сам бы её осознал. Мне бы на этом успокоиться и сменить тему, но я, старый дурак, как всякий новичок, принялся «обставляться» (жаргон моей юности):
    — Нет, я хочу сказать… всё-таки наш Бессмертный Лидер, Александр Гнездозор… не опасно ли…
    В следующий миг я весь покрылся холодным потом, осознав, что ляпнул чудовищную глупость, из последствий которой мне, возможно, уже не выкарабкаться. Это было тем страшнее, что Игорь зловеще молчал, как бы предоставляя мне самостоятельно понять всю крамолу сказанного.
    Несколько шагов мы сделали в полном молчании, руки за спину, по уже совсем тёмной, зловеще шепчущей аллее, ведущей, казалось, в никуда, — и мысль моя лихорадочно металась, ища опоры; наконец, мне показалось, что я нащупал спасительную ниточку, в которую тут же вцепился с отчаянием утопающего:
    — Я хочу сказать… конечно, наш президент бессмертен, я и сам не сомневаюсь в его божественном происхождении, но ведь даже Христа убили, стоит ли рисковать?!
    Сказав так, я почувствовал, что совершенно обессилел, что уже не соображаю, что несу, — и что, если Игорь сию же секунду не придёт мне на помощь, я рухну замертво прямо здесь, без всякой кострециллы.
    То была страшная секунда. К счастью, Игорь не счёл больше нужным подвергать меня нравственной пытке, — и в следующий миг я почти с эйфорическим облегчением услышал его фирменный короткий смешок, равный в эту секунду помилованию.
    — Я ценю вашу бдительность, поверьте, — со вздохом заговорил он, и мой локоть вновь ощутил его ласковую, но крепкую хватку. — Но не бойтесь за господина президента. Его нельзя убить, это я вам заявляю со всей ответственностью как министр государственной безопасности. Вы вспомнили Христа… — он хмыкнул, — это очень тонкая параллель и делает вам честь, но, видите ли… тот, в сравнении с нашим Александром Васильичем, всё-таки, похоже, обладал куда большими возможностями… в частности, у него была свобода выбора, чего у нашего Лидера, увы, увы…
    Мы остановились; ещё несколько секунд он странно, пристально, испытующе смотрел мне в глаза — покуда, наконец, ему не показалось, что с меня достаточно, и мы не двинулись дальше — медленно-медленно, ибо мои ноги отчего-то стали свинцовыми, даром что дорога по-прежнему шла под гору.
    — Вы, я вижу, не понимаете меня? — спросил он вдруг, и меня вновь бросило в пот. Я готов был откусить себе язык за то, что вообще начал эту тему. Как бы он не расчухал, промелькнуло у меня в голове, что в эту минуту опасность, исходящая от него, кажется мне куда более реальной и пугающей, чем притаившийся в листве гипотетический убийца.
    Кое-как я, однако, промямлил, что у меня, мол, и нет нужды в понимании — я верю ему на слово.
    — Напрасно, — серьёзно ответил он. — Я ведь ещё не предоставил вам никаких доказательств. Мой вам маленький дружеский совет: никогда не доверяйте никому безоговорочно. Слова — пыль.
    Ещё несколько шагов — рука об руку, в тяжёлом молчании, героически преодолевая ставшую адски трудной дорогу. Не поручусь, что я не кряхтел. Когда мы поравнялись с очередной спрятавшейся в зелени качливой скамейкой, Игорь сказал:
    — Присядем.
    Я повиновался, и мы пристроились рядышком на скамье — как оказалось, очень удобной; маленький мягкий диванчик был, очевидно, обит водоотталкивающей тканью, ибо ладонь моя при касании не ощутила ни малейшей сырости. Игорь вальяжно положил руку на спинку сиденья — и принялся мерно раскачивать скамейку, тут же ответившую ему уютным старомодным скрипом.
    — То, что я вам сейчас расскажу, мой дорогой Анатолий Витальевич, — вкрадчиво начал он, — я рассказывать ни в коем случае не должен. Это закрытая, сугубо секретная информация. Разглашая её, я совершаю непростительное должностное преступление. Но мне так дорог ваш душевный покой, что ради него я готов даже преступить закон. Хотя я уверен, что могу рассчитывать на ваше молчание, не так ли?..
    Он выразительно глянул на меня, в сумраке его взгляд казался особенно зловещим, и я, сдерживая нервную дрожь, кивнул. Чего он пристал ко мне, в отчаянии думал я, разве я требовал от него каких-то откровений?..
    — Вот признайтесь, — продолжал он, — когда я сказал, что господина Гнездозора нельзя убить, вам в голову наверняка закрался вопрос, который вы, видимо, постеснялись задать в силу присущего вам такта. А между тем вопрос этот более чем логичен. Ну, не стесняйтесь, спрашивайте — здесь никого, кроме нас двоих, нет!
    Он задорно улыбнулся, сверкнув во тьме белыми ровными зубами, но у меня не нашлось моральных сил ответить ему тем же.
    — Боитесь? — хмыкнул он. — Ну, ничего, я думаю, со временем вы поймёте, что меня вам нечего бояться. Я ваш искренний друг. Но, раз уж вы так любите осторожничать, я с вашего позволения, сам задам себе этот вопрос. Можно?
    Он так провоцирующе смотрел на меня, что я, хошь-не-хошь, а вынужден был утвердительно кивнуть головой.
    — Вот и славно, — оживился министр безопасности. — Итак, вопрос должен звучать примерно так: «А что, кто-нибудь пробовал?»
    Я похолодел, вдруг осознав, что несколько минут назад нечто подобное и впрямь чуть не слетело у меня с языка. А Игорь Кострецкий меж тем продолжал:
    — Отвечаю. Пробовали, и неоднократно.
    Глупо, конечно, но после этих слов я с трудом удержал вздох облегчения. Я почему-то решил, что он собирается рассказать мне о том, что и так прекрасно известно любому россиянину старше тридцати, — о том, как малахольного чудака Сашу Гнездозора на радость телезрителям травили вирусами, поганками и ядохимикатами. Я даже разулыбался при мысли, что самого-то Игорька в те далёкие годы наверняка больше интересовали девчата и их занимательные прелести, чем все покушения, убийства и государственные тайны, вместе взятые. Увы, я, как всегда, поторопился с выводами, — что секундой позже и дал мне понять Кострецкий в свойственной ему ненавязчивой манере:
    — Естественно, я не собираюсь углубляться в затхлые подробности вашей затхлой «прошлой эры», — жёстко проговорил он, употребив полуофициальное выражение на властительном жаргоне, — и я вдруг особенно остро почувствовал свои годы, а также то, что тема разговора, похоже, и впрямь очень серьёзна, раз Кострецкий позволил себе такую вопиющую грубость. — Они меня не касаются. То, что я хочу рассказать, относится именно к президенту Гнездозору — Бессмертному Лидеру. Ещё раз напоминаю, что сведения эти строго секретные и разглашению не подлежат. Вы согласны выслушать их на этих условиях?..
    Несмотря на вполне естественное любопытство, которое ему, чертяке, всё-таки удалось во мне вызвать, я предпочел бы — будь моя воля — ответить отрицательно. Я вообще, если честно, не любитель чужих тайн, а что уж там говорить о государственных. Но спасительный инстинкт подсказывал мне, что любые необдуманные слова, даже нецензурная брань в адрес Бессмертного Лидера обойдутся мне сейчас куда дешевле, чем подобное несоответствие ожиданиям всесильного министра, которому, на моё горе, ни с того, ни с сего приспичило поделиться со мной наболевшим.
    Поэтому я торжественно и скромно кивнул головой — и чинно ответил выплывшей невесть откуда (скорее всего, из какого-то потрёпанного, забытого в детской тома) старинной формулой:
    — Клянусь, вы никогда не пожалеете об оказанном мне доверии.
    — Я в этом и не сомневаюсь, — серьёзно ответил Игорь. Затем он откашлялся, поощрительно сжал моё запястье — и, интимно склонившись к самому уху, ласково заговорил туда почему-то с лёгким прононсом:
    — Итак, мой дорогой, первое покушение на Гнездозора относится к самому началу его правления, а, если конкретно, к 2032-му году…
    Он сделал небольшую паузу, как бы давая мне возможность самому вспомнить этот роковой год.
    И я, конечно, его вспомнил — недаром же накануне так славно потрудился, ковыряясь в Сети. То было время, когда никто ещё не подозревал, что Бессмертный Лидер станет бессменным — государственный переворот смутно маячит где-то впереди, демократия торжествует, Александр Гнездозор — всего-навсего временный народный избранник, отличающийся от своих предшественников разве что очень хорошим иммунитетом. Золотой период, подумал я — и тут же сам испугался собственных мыслей. К счастью, Игорь в это время смотрел не на меня, а куда-то вверх, чуть вправо, где, если верить некоему (некогда модному, но теперь уже слегка устаревшему) направлению психотерапии, скапливаются у человека воспоминания о пережитом.
    — Само по себе оно не представляет особого интереса — стандартная «заказуха» вроде тех, что были так популярны в ваше время. (Впоследствии мы их изжили). Снайпер стрелял с крыши Большого, когда президент выходил из автомобиля. Это был настоящий профессионал. (Он не ушёл от нас. Да и Бог с ним.) Всё случилось моментально: президент упал и раздался выстрел. Пуля оказалась быстрее звука — так решил я в тот миг. Но Александр был жив. Впоследствии он рассказал, что, едва вылез из машины, как тело напрочь перестало ему повиноваться — и он рухнул, испытав мгновенный ужас, что разбит параличом или ещё какой-нибудь гадостью в этом роде. Секунду спустя после выстрела ощущения, однако, вернулись к нему полностью. Мой врач, осмотрев его, не нашёл никаких органических нарушений. Поразительно, но вывод мог быть только один — всё тот же механизм, то же неизученное «нечто», что заставляет его организм перерабатывать смертельные яды и убивать вирусы, спасло его и на сей раз, уловив сигнал опасности! Он сам был потрясён! До того, как он стал главой государства, никто, как вы сами понимаете, на него не покушался, и теперь эта реакция собственного тела стала для него очередным открытием!..
    Игорь чуть отстранился, переводя дух, и торжествующе уставился на меня. А я и впрямь был под впечатлением. В этот миг врач целиком и полностью победил во мне гражданина: всё, что он рассказывал, было мне как медику крайне интересно. То, что организм Гнездозора способен реагировать подобным образом не только на внутренние, но и на внешние факторы, говорило, на мой взгляд, только об одном: это его удивительное свойство имеет не физиологическую, но психосоматическую природу. Я с нетерпением ждал продолжения.
    — Итак, то был первый раз, — резюмировал Игорь. — Второй произошёл при куда более оригинальных и, я бы сказал, щекотливых обстоятельствах. Ещё раз напоминаю вам о строжайшей секретности.
    Я нетерпеливо подтвердил. Игорь хмыкнул, видимо, поняв, что поймал меня на удочку.
    — В 2037 году, — продолжал он, — убийцы действовали куда хитрее. Там — когда мы, хоть и постфактум, потянули за ниточку, — оказался целый заговор. Действительно заговор, я не преувеличиваю. Не спрашивайте, кто это был и как они это провернули, — оно не стоит связного рассказа, поверьте. Всех этих людей уже нет в живых. Действовать же они решили, и вот это уже куда интереснее, через тогдашнюю любовницу Александра — его многолетнюю пассию, к которой он, надо сказать, был весьма пылко привязан. Это была очень красивая и сексуальная эстрадная певица, имени которой не назову — оно не заслуживает увековечивания даже в отдельно взятой человеческой памяти. Скажу лишь, что она примкнула к заговорщикам с удивившим даже меня энтузиазмом — думаю, не столько из подлости и злобы, сколько из дурно понятого романтизма и чисто дамского желания сыграть значимую роль в истории. Что ж, в какой-то мере ей это удалось…
    Он опять интенсивно закачал скамью, — я, мучимый желанием слушать дальше, не мешал ему, а принялся качать синхронно (полубессознательный психотерапевтический прием). Несколько секунд мы буйно раскачивались, я думаю, в ритме моего сердца. Наконец он заговорил снова:
    — Я уверен, что не ошибаюсь в «романтической» оценке мотивов бедняжки, — потому что способ убийства она выбрала тоже более чем романтический. Я вообще-то не поклонник старого кино, но мои искусствоведы упомянули в позднейшем докладе, что якобы подобное фигурировало в одной из популярных лент вашего времени — там красивая и наглая девушка приканчивает своего любовника страшенным тесаком во время акта любви…
    — «Основной инстинкт»! — вырвалось у меня. Этот фильм и впрямь был очень популярен когда-то; я, правда, не очень любил его, так как главная героиня и внешне и повадками сильно напоминала мою первую жену Ольгу — и вдобавок по сюжету тоже была психологом, чего я с некоторых пор в женщинах не выношу.
    — Во-во-во, точно, — оживился Кострецкий. — Итак, в день, намеченный заговорщиками для убийства тирана — а он, кстати, пришёлся на самое начало каникул, — она ухитрилась пронести на территорию здоровенный тесак, для резки хлеба, что ли. (На её счастье, в моду тогда опять вошли большие сумки). Никто её не проверял — она входила в ближний круг, чертовка. Ей даже меня удалось обвести вокруг пальца — случай уникальный. Что уж говорить о Саше. Но не о его организме. Ибо в тот вечер случилось кое-что странное. Они, как обычно, легли в постель — мерзавка успела заранее подложить нож под подушку, чтобы в нужный момент, когда президент потеряет контроль, выхватить его и нанести удар. Однако, к её досаде, нужный момент так и не наступил! Ибо её любовник (а он, как мне известно из достоверных источников, невероятно могуч в амурных делах!) внезапно ощутил досадную слабость! Проще говоря (я могу пошептаться с вами, как мужчина с мужчиной?), к каким бы изощрённейшим ухищрениям эта весьма опытная тварь не прибегала, плоть его оставалась досаднейше вялой и равнодушной!!!
    Будь на его месте любой другой, ей, думаю, всё же удалось бы довести задуманное до конца, — ибо в подобных случаях почти все мы падаем духом и удручённо отворачиваемся к стенке, чтобы пережить унижение в гордом одиночестве. Я, к примеру, веду себя именно так, хе-хе. Но надо знать Александра Васильевича. Это человек абсолютно без комплексов в интимных делах. И то понятно — своё величие он доказал уже иным способом. Короче, он ничуть не расстроился, а, наоборот, начал резвиться и шутить с бедняжкой, — чем, как вы понимаете, сильно мешал ей привести страшный план в исполнение. Потом ему пришло в голову, что, раз свидание всё равно не удалось, стоит использовать сэкономленную энергию для работы — всякий уважающий себя тиран просто обязан оставить потомству обширный философский труд, и наш Лидер — не исключение, даром что читать его труды будут не потомки, а современники. Одним словом, он, недолго думая, вытащил девушку из нагретой постели и, невзирая на её жалобные протесты, заставил одеться, — после чего они вместе покинули спальню, которую он, человек аккуратный и по-своему стыдливый, запер за собою на ключ. Спустя час-другой кастелянша, у которой, как водится, есть дубликаты ко всем дверям, пришла сменить бельё, обнаружила под подушкой нож — и, естественно, задалась сакраментальным вопросом: «Что это такое?!» (Все мои люди соображают очень быстро). Дальнейшие события развивались мгновенно, и, я полагаю, не стоят связного рассказа. Но девушек я с тех пор подбираю Александру сам…
    На этих словах Игорь расслабленно откинулся на спинку скамейки — и ещё несколько секунд загадочно молчал. В полутьме я мог видеть, как он удовлетворённо потирает руки, точно заново переживая торжество одержанной им когда-то маленькой победы.
    Надо бы что-то сказать, но я не смел издать ни звука, не смел и шелохнуться, даром что меня всего трясло от волнения и страха. То, что он рассказал мне, носило, на мой взгляд, непозволительно интимный характер, — и я вновь и вновь спрашивал себя, по какому праву всё это выслушиваю. Вместе с тем проклятое естествоиспытательское (да, пожалуй, и не только!) любопытство разгоралось во мне всё сильнее, — и я с ужасом чувствовал, что ещё чуть-чуть, и буду совсем не способен ему противостоять. Видимо, Кострецкий своим звериным нюхом расчухал это, — ибо в следующий миг уже привычным жестом положил руку мне на запястье и, придвинувшись почти вплотную, сладко зашептал:
    — Итак, мой дорогой, мы подходим к кульминационному моменту исторической тайны, которую до сей поры знали только два человека — я и президент. Вы будете третьим. Вам, наверное, не терпится узнать, кто же был третьим и в этой череде покушений?.. О-о, это весьма интересный нюанс. Так сказать, каламбур судьбы. Взгляните, до чего забавно: первым убийцей был мужчина, вторым — женщина, ну, а последним из этих злодеев…
    Тут Кострецкий часто и горячо задышал мне прямо в ухо, так, что оно аж взмокло, и ещё крепче сжал мою руку.
    — …был сам Александр Гнездозор…
    Уже настолько стемнело, что, думается, даже кошачьи глаза Кострецкого, слегка отсвечивающие в темноте зелёным (специальные линзы), не могли бы разглядеть моего лица. Что в тот миг было для меня величайшим благом. Ибо вряд ли на нем не отразилось подленькое чувство тошного, почти физиологического отвращения, охватившее меня тут же, едва до меня дошёл смысл его красноречивого оборота. Так, значит, великий Бессмертный Лидер пытался покончить с собой! Пытался, но не сумел! В этом было что-то унизительное, что-то мучительно стыдное и жалкое, — и я, даром, что психотерапевт с многолетним стажем, никак не мог справиться с собой. Боясь выдать себя неосторожным звуком или жестом, я, однако, втайне был уверен, что Игорь, человек очень тонкий по части всяких нюансов, чувствует всё то же самое, возможно, куда острее моего, — и с нарастающим ужасом вновь и вновь спрашивал себя: для чего он мне это всё рассказывает?..
    — Вы изумлены? — я вздрогнул, вдруг услышав его тихий, вкрадчивый голос с лёгкой грустинкой: почему-то мне казалось, что после подобного признания должна пройти пауза подольше. К сожалению, а, скорее, к счастью, Кострецкий не умел долго молчать.
    — Да-да, и у великих тоже бывают минуты слабости. Но будьте снисходительны. Тогда была действительно тяжёлая ситуация. Вы, может быть, помните съезд МСГГ в 2039 году?.. Сюжет тогда показывали по всем каналам.
    Я вновь мысленно похвалил себя за тщательную политподготовку: даты у меня теперь от зубов отскакивали — 2039-й был тот самый незабываемый год, когда Россию посетила КпРПГП (межнациональная комиссия по расследованию противогуманистических преступлений).
    — Утечка информации, — простодушно пояснил Кострецкий. — Страшная глупость. Мой, пожалуй, самый крупный прокол за всю эту счастливую эпоху — чёртов физик со своими торсионными полями и прочими завихрениями, о которых я даже думать боюсь, а то ещё, не дай Бог, мозги сломаю. Он неуязвим, гад, и отлично это знает. Я не сентиментален, но обезглавить российскую науку не поднимется рука даже у меня. Да что вам рассказывать? Вы ведь знакомы с академиком Боровским, не так ли?..
    Я вздрогнул — он был прав, я хорошо знал Гришу, сына моего старинного, давно покойного приятеля Вити Боровского. Мы с ним даже не так давно виделись по поводу публикации одной отцовской рукописи, где осталось несколько неразборчивых мест (как и многие наши сверстники, бедняга за всю свою долгую и многотрудную жизнь так и не решился освоить Ворд). Расшифровать их мог, пожалуй, один я, неплохо знавший тематику, а, главное, почерк покойного — в дни юности мы не раз обменивались «шпорами» и конспектами. Я рад был хоть чем-то помочь Витиной семье, да и они, кажется, не без удовольствия слушали мои светлые, ностальгические, возможно, чуть излишне приправленные розовыми соплями воспоминания о старом друге. Я, помнится, ещё удивился тогда, как сильно сдал, растолстел и обрюзг Григорий Викторович, которого я знал ещё вот таким крохой. Нам ведь всегда кажется, что стареем только мы одни, а внешний мир так и остаётся в первозданном состоянии. Умом я, конечно, понимал, что Григорию уже и самому перевалило за семьдесят, то есть он, мягко говоря, далеко не юнец. Но для меня-то он навсегда остался тем смешным тонконогим Гришкой с перепачканными травой и зелёнкой мослами, который то и дело врывался на кухню в самый разгар политической либо постельной дискуссии, чтобы продемонстрировать нам, взрослым, новую модель ходячего робота, каким-то чудом смастряченного из игрушечного луноходика и останков двух старых телевизоров, найденных на ближайшей помойке. У мальчика уже тогда были потрясающие мозги, парадоксально совмещённые с удивительным отсутствием чувства такта.
    — …И ведь вы не поверите, я ничего не сделал ему за это. Его бы, конечно, убить за такое мало, но, чёрт подери, мозг этого гада стоит половины России. Он у меня даже до сих пор по загранконференциям разьезжает. Со своими россказнями, я думаю. И с репутацией законченного параноика, хе-хе. Сейчас-то всё это, конечно смешно, но тогда мы действительно перепугались. Мы ведь были на грани страшной войны (дешевле я власть не отдал бы, и не сомневайтесь!). Вы даже представить себе не можете, чем всё это грозило. Как мне удалось выкрутиться, не спрашивайте. Этого я не могу рассказать даже вам. Впрочем, это и неважно. Важно одно — я ошибся, я свою ошибку и исправил. Я всегда отвечаю за свои поступки. А вот Александр Васильевич, не во зло ему будь сказано, оказался очком послабже. Когда О*Мумба объявила о ревизии, он решил, что ему пришёл конец, что всё пропало. И задумал покончить с собой. Но тут он себя недооценил. Да, это удивительно, но до своей попытки суицида Бессмертный Лидер сам не знал границ собственного бессмертия!..
    Игорь остолбенело замолчал, как бы заново изумляясь своему открытию; я же был уже не в состоянии ничему изумляться — и покорно ждал, что последует дальше.
    — Кое-что, конечно, он уже знал. Я ведь сказал вам, что до этого на него уже покушались дважды. Случаи, несомненно достойные внимания такого специалиста, как вы. Удивительный парадокс природы!
    Он в волнении, уж не знаю, притворном или натуральном, вскочил со скамейки и заходил взад-вперёд — я только и видел, как чёрная тень мелькает передо мной да сверкают линзы, слегка освещая пространство вокруг слабым зелёным светом (модные среди молодого московского мещанства фосфоресцирующие ткани он снобистски презирал).
    — Так вот, — продолжал Кострецкий, — эти два случая ясно дали понять Александру, что убить его, мягко говоря нелегко. Поэтому, когда пришёл страшный час и он решил дезертировать, то перед ним, естественно, встал непростой вопрос: как это сделать?
    Он остановился и устремил на меня вопрошающий взгляд — ну точь-в-точь Павел Груб, ведущий интеллектуального ток-шоу «Обухом по Черепу»; с каждой секундой длинной паузы, которую он уж очень умело держал, мне всё больше казалось, что он ждёт от меня каких-то версий, — но я, увы, был не совсем готов к тому, чтобы стать участником импровизированной викторины.
    — Он ведь хотел, чтобы смерть была ещё и лёгкой. Кострецилла в данном случае не прокатывала — не стоило и время тратить, хе-хе. Первое, что пришло ему в голову — перерезать вены в наполненной ванной. Это ему, представьте, удалось, однако сама затея оказалась бесперспективной: фантастической свёртываемости его крови не мешала даже вода. Тогда он вспомнил поэму Некрасова «Мороз Красный Нос» — помните, там, в конце, у героини, замерзающей в зимнем лесу, начинаются эротические галлюцинации?.. К несчастью, на дворе стоял безнадёжный июль. Но кто ищет, тот всегда найдёт. И вот, каким-то чудом запылив глаза охране, наш экспериментатор ухитрился проникнуть в холодильные камеры продуктового цеха ИБР, где у нас хранится стратегический запас мороженого — это, как вы знаете, его любимое лакомство. Как истый тиран-самоубийца, устроив себе напоследок вкусовую оргию, он, наконец, лёг на расчищенное местечко, чтобы заснуть навсегда. И заснул, действительно. Эротические галлюцинации и впрямь имели место, но наутро он проснулся в том же холодильнике, здоровый и бодрый как обычно — даже ещё бодрее, ибо криотерапия великолепная вещь. Вы не пробовали? Очень рекомендую. В вашем возрасте — самое милое дело…
    (Я невольно кашлянул — не люблю, когда мне напоминают о моих годах. Но Игорь, увлечённый своим повествованием, этого не заметил.)
    — Тогда он — ведь времени оставалось всё меньше! — решил снизойти до того, чтобы попросту пустить себе пулю в лоб. Оружие, благо, имелось. Вот только нажать на курок так и не удалось — палец будто заклинило. Было ясно, что, если он хочет умереть, ему надо как-то обмануть самого себя. Он думал-думал и выдумал вот что: залезть попрочнее в старую дедовскую петлю и выбить из-под себя стул. Он рассчитал так: если ноги его схватит знакомый паралич, то по-любому самоубийство получится, ведь он не сможет стоять. Как бы не так! В его положении это было не проще, чем изобрести вечный двигатель! Он действительно встал на стул, влез в петлю и хорошенько затянул её, однако тут его постиг — никакой не паралич, а, скорее, кататонический ступор, в результате которого стоять-то он мог, а вот пошевелить ногой — ни-ни! В таком положении я и застал его, зайдя по какому-то делу в кабинет, куда мне одному дано официальное право входить без стука: он стоял на стуле ко мне лицом, и от его шеи вверх тянулась верёвка, закреплённая на крюке от люстры — он почему-то обожает старомодные подвесные люстры, люстры-ретро. Я сразу понял, что он задумал, вот только подробностей пока не знал — он рассказал мне их позже. Поэтому я сделал то единственное, что мог сделать в тот миг — выхватил табельный пистолет и прострелил верёвку! В критических ситуациях я обычно действую инстинктивно, молниеносно, поэтому президент не сразу понял, что произошло, и ещё какое-то время стоял на стуле, как маленький мальчик, который хочет прочесть стихотворение гостям, и смотрел сверху вниз на меня, а я — на него, и на шее у него болталась верёвка. Это было так глупо…
    На этом месте Игорь Кострецкий внезапно умолк — и в следующий миг я, к своему ужасу, услышал раскаты знаменитого обаятельного хохотка, перманентно повергающего в сладкий транс всё женское население России:
    — Ха-ха-ха-ха-ха!!!..
    Впрочем, он тут же закупорил рот ладонью, взглянул на часы, чьи стрелки отсвечивали в тон его глазам, ойкнул и озабоченно произнёс:
    — Боже мой, двенадцатый час. Нам спать пора, ведь завтра непростой день. Я не очень утомил вас своей своей болтовнёй, мой дорогой Анатолий Витальевич?..
    Утомил — это не то слово. Я чувствовал себя вконец разбитым, у меня тряслись руки, мучительно ныла голова, хотелось в уборную. Я не понимал, что происходит и как теперь себя вести. Этот красавчик только что поведал мне самые что ни на есть интимные и постыдные истории из жизни Бессмертного Лидера — и теперь позволял себе открыто смеяться над ним, ничуть не стесняясь моего присутствия. По-видимому, он был полностью уверен в своей безнаказанности.
    Чего не скажешь обо мне. Я с тоской вглядывался в уютные черноты меж смутно коричневеющих во тьме стволов, вяло надеясь, что вот сейчас-сейчас какая-нибудь неведомая, но целенаправленно-добрая сила схватит меня за бока, утащит прочь, укроет в этом всепоглощающем, всепрощающем, спасительно равнодушном мраке. Увы, я хорошо понимал, что Кострецкий, если понадобится, и с адовой сковороды достанет. Поэтому в очередной раз сделал над собой (почти невероятное) волевое усилие и сумел относительно ровным голосом выговорить:
    — Что вы, Игорь, я вас очень внимательно слушаю.
    — А уже и всё, — небрежно отозвался Кострецкий, вставая с шатучей скамьи и протягивая заботливую длань, чтобы помочь и мне подняться — что сделать самостоятельно, не утратив достоинства, было бы мне, старику, и впрямь не так-то легко.
    «Домой» шли молча, вернее, почти молча: Игорь, видимо, и сам слегка ошалел от собственного суесловия — и теперь тихонечко мурлыкал себе под нос пошленький Ди-Аннин мотивчик, дико меня раздражавший. Больше всего на свете мне хотелось рявкнуть, чтобы он заткнулся, что было бы, пожалуй, не так уж и безрассудно после того, как он поведал мне свои удивительные секреты; но кто его знает, что там ещё пряталось в гофрированных рукавах его щегольского летнего костюма? — и я благоразумно не стал злоупотреблять своим новым статусом душеприказчика.
    Вместо этого я погрузился в размышления — как ни странно, не столько мрачные, сколько занимательные. Игорь, несомненно, знал, что делает: даже вполне понятное беспокойство о своей шкуре не могло уже заслонить во мне того жгучего естествоиспытательского азарта, который ему, мерзавцу, удалось-таки во мне раскочегарить. Стыдно, конечно, в таком признаваться — но мысль о том, что я смогу целых две недели сам, лично наблюдать уникальный человеческий экземпляр с феноменальными свойствами организма и психики, вызывала во мне подловатое, но неодолимое ликование учёного.
    Кое-какие выводы я мог бы сделать уже сейчас — и дал себе слово в ближайшее время законспектировать их (если, конечно, удастся живым добраться до кабинета). Суть их была в том, что я, кажется, понял, почему попытки покушения на Гнездозора окружены такой пышной таинственностью. Ведь они равно свидетельствовали о его бессмертии и о его смертности. С одной стороны, оба случая говорили о том, что чуткое подсознание Лидера вовремя подаёт сигнал об опасности и мгновенно находит способ от неё уклониться. С другой, именно это его свойство косвенно указывало на то, что опасность всё же имела место — то есть что пуля, попав в грудь президента, убила бы его, равно как пронзил бы нож и удушила верёвка. Проще говоря, из всего этого следовал весьма занятный вывод, что наш Бессмертный Лидер бессмертен лишь относительно…
    Делиться этими соображениями со своим спутником я, естественно, не стал. И всё же меня мучило смутное ощущение, что разговор не завершён. Были в этой истории некоторые детали, казавшиеся мне, старому ослу, не совсем понятными.
    Например — почему Игорь так строго засекретил всю информацию о покушениях?.. Что да, то да — некоторые нюансы этих занятных случаев и впрямь рисковали навести особо головастых россиян на кое-какие размышления и выводы, не слишком полезные для нынешнего режима. Но, с другой стороны — если как следует всё подлакировать, очистить от лишних деталей, оставив на виду лишь голый факт покушения — разве он не поднял бы ещё сильнее престиж власти?..
    А потом — блестнуть успешно раскрытым заговором, выволочь негодяев обнажёнными на Лобное Место, продемонстрировать их разъярённой толпе, которой, в конце концов, всегда нужен какой-никакой враг!.. Испытанный приём, к которому предшественники Кострецкого испокон веку прибегали для укрепления порядка. Почему же теперешний им не воспользовался?..
    Всё это, конечно, меня не касалось. Я не привык лезть в чужие, да ещё и государственные дела. Но странно: чем ближе мы подходили к моему особнячку, чем ярче пространство вокруг озарялось таинственным голубым свечением (к моей радости, едва мы вышли на лужайку, как повсюду зажглись растущие прямо из земли фонари-цветы, фонари-вазоны), чем больше, одним словом, возрастали мои шансы остаться после нынешнего разговора целым и невредимым — тем сильнее меня беспокоил этот праздный, в общем-то вопрос; и, когда мы, наконец, вступили на террасу, где круглые колонны, словно огромные подсвечники дымчатого розоватого стекла, источали особенно нежный и уютный свет, я не выдержал — и задал его своему спутнику.
    Я был почти уверен, что тот рассердится, — признаться, я был так зол на этого мучителя, совратителя и болтуна, что даже хотел чем-то достать его. Но Игорь ничуть не обиделся, а, напротив, посмотрел на меня сочувственно-понимающе:
    — Видите ли, — миролюбиво произнёс он, — мы не хотели создавать прецедент. Нехорошо, чтобы у кого-то появилась хотя бы мысль о том, что кто-то хотя бы теоретически может покушаться на Бессмертного Лидера.
    Больше я не сказал ничего. Я понял, что он прав. Только сейчас я с ужасом осознал, что и меня самого, человека законопослушного и мирного, от известия, что такие смельчаки всё-таки нашлись, охватила тайная радость.

6

    Маленькое лирическое отступление.
    Я — человек очень скромный, можно даже сказать аскет — и, если не постелил себе в ту ночь на диване в гостиной, как намеревался изначально, то лишь потому, что по горькому опыту бедной молодости заопасался — не застыдит ли меня завтра за неряшливость вооружённый гулким пылесосом утренний «хаускипер». Что с меня взять, я ведь слаще морковки ничего не едал. Ординарный номер с кроватью-полуторкой в трехзвёздочной египетской гостинице, а ещё лучше, в столовом корпусе подмосковного пансионата — вот предел моих отпускных мечтаний.
    Однако уже тогда, в свою первую дачную ночь (да простит меня Игорь за дурной каламбур!) мне пришлось признать, что эта роскошная спальня — отнюдь не излишество, а лучшее — если только не единственное — для меня средство как следует расслабиться и отдохнуть на новом месте.
    Чуть позже я расчухал, в чём дело. Игорь, как всегда, оказался на высоте. Всё, до мельчайшей детали, было здесь устроено персонально под меня — тепловой режим, текстура белья, соотношение упругости-жёсткости матраса, даже запахи — лёгкий аромат книжной пыли плюс чуть заметная затхлость, простительная в уютном, обжитом лежбище девяностолетнего холостяка. (Надо признаться, я очень боюсь сквозняков и поэтому частенько манкирую «первым китом хорошего самочувствия по Гнездозору» — вентиляцией и кондиционированием).
    Но особенно чаровало — если можно так выразиться — звуковое оформление комнаты. Ничего такого, из-за чего я с детства терпеть не могу загородных ночёвок — никаких тебе выпьих криков, никакого зловещего кваканья, кряканья, даже отдалённо-грозных шумов колеблемого ветром дремучего леса — только тихий, убаюкивающий шелест проезжающих неподалёку автомобилей. Казалось бы, откуда им тут взяться?.. Но, даже зная, что это всего-навсего акустический обман, приготовленный лично для меня заботливыми руками министра безопасности (очевидно, «жучок» устанавливали где-то под карнизом), я всё же не мог не поддаваться его мягкому воздействию — и каждую ночь с одинаковой неумолимостью погружался в дрёму, а затем и в глубокий сон, так и не успев толком доосознать ни одного из тех тонко завуалированных намёков, которыми Кострецкий, пожалуй, слишком щедро пичкал мою бедную стариковскую голову.
    Но об этом — чуть позже.
    А пока… А что пока? Чувствую, что мне пора бы уже и закругляться с первой частью мемуаров. Кстати, только сейчас обнаружил, что она словно нарочно начинается подъёмом и заканчивается отбоем, ну просто пионерлагерь какой-то. Я не хотел этого, поверьте. Забавно. Как будто я описываю какой-то очень долгий, запутанный, довольно нудный и донельзя беспокойный день. Наконец-то он дополз до финала. Спокойной ночи, дорогие россияне.

Часть II

1

    Рассвет в деревне, как это приятно. Особенно в понимании такой закоренелой «совы», как я, который и в будний-то день раньше десяти нипочём не вскочит. Бессмертный Лидер хочет сию же минуту видеть меня в своём бункере! Что-что, простите?.. (кхе-кхе) Ах, да-да, понял. Каникулы, наконец-то, начались для всех. Потрясающая новость.
    Кострецкий, сообщивший мне её по «внутряшке» (рогатый аппарат, стилизованный под начало двадцатого века, зелёный с золотом, на тумбочке у моего изголовья), так жалобно стенал и причитал мне в ухо, что меня даже сквозь остатки сна проняло — и я, наконец, разодрал ресницы, намертво схваченные противным старческим клеем. Он-де сожалеет! Он-де и сам обожает понежиться до полудня под одеялком с какой-нибудь аппетитной служаночкой, а то и с двумя-тремя!.. Но увы! Его пресловутые свобода и власть безразмерны лишь с виду — и обрываются ровно там, где начинаются причуды капризного и своенравного Гнездозора, богоподобного главы. Отплакавшись, он уже вполне твёрдым голосом посоветовал мне проявить мудрость — и отнестись к этим (насторожившим меня) «причудам» снисходительно и с пониманием — как и подобает врачу и, так сказать, старшему товарищу.
    Что ж, я и в самом деле повидал в жизни многое — и форс-мажоры меня не пугали.
    На противную лихорадочную мобилизацию под бодрый аккомпанемент нервного стука собственных челюстей ушло около получаса (что-то я совсем увяз в этих дурацких числительных). Стремительно чистясь, умащиваясь и одеваясь (завтрак побоку), я рассуждал о том, что, в сущности, только что столкнулся с обычным — пусть и несколько неожиданным — проявлением гуманизма и милосердия со стороны властей. Ибо куда худшей пыткой, чем ранний подъём, было бы для меня муторное, томительное ожидание — вроде как в «кукурузнике» перед затяжным прыжком или в очереди к стоматологу. Уж не сам ли Кострецкий смастерил для нас с Бессмертным нехитрый сценарий этой ностальгической «Зарницы»?.. Вполне вероятно. (За последние дни я успел убедиться, что его неусыпная забота о моём комфорте порой принимает весьма парадоксальные, а, впрочем, неизменно действенные формы).
    Ровно в восемь, как и договорились, я сплясал зажигательную джигу перед стеклянными дверьми холла — сенсорными, но без истерической готовности впустить в себя любую мысль, любого пролетающего мимо воробья. Дресс-код: удобно и по сезону. Джинсы, кроссы и серая тенниска. Пунктуальный Кострецкий уже поджидал меня на террасе, фотомодельно прислонившись спиною к одной из колонн — рассеянный взор устремлён вдаль, золотая цепочка на шее солнечно поблёскивает, свободные «пиратские» рукава ярко-зеленого марлевого костюма развеваются на лёгком ветерке. Завидев меня, он тут же позабыл о воображаемом фотографе — весь разулыбался и широко расставил руки в зазывно-дружеском жесте. И вот что странно: я сразу почувствовал себя намного увереннее, даже на душе как-то потеплело. А ведь после вчерашнего разговора я старался ни на секунду не забывать о том, что имею дело с человеком до крайности бессердечным и жестоким, — а, попросту говоря, абсолютным мерзавцем, мерзавцем в государственном масштабе.
    Чем он только брал, чертяка?..
    После кратких, но крепких объятий, доставивших мне, признаться, неясного рода удовольствие, он нехотя натянул на своё подвижное лицо серьёзную мину — и бодрым голосом дал несколько ЦУ. Президент примет меня в своём кабинете. Тет-а-тет. Не нужно смущаться или чего-то бояться. Мне ничего не грозит, он, Кострецкий, зуб за это даёт (тут он лихо ковырнул наманикюренным ногтем сверкающий в резце страз). Ну, вот, собственно, и всё. Он ободрительно потрепал меня за плечо и задорно, с нажимом подмигнул. А я не стал признаваться ему, что вся эта прелюдия не столько успокоила меня, сколько напугала. К счастью, по опыту последних дней я уже знал, что уж чего-чего, а самообладания мне не занимать стать.
    Хотели было пройтись по лужайке, но роса-злодейка, — ничего не попишешь, двинулись мощёными дорожками навстречу готическому мини-замку, на который я ещё вчера вдоволь налюбовался из окон гостиной, — но до сих пор ни разу не видел вблизи (краткое бинокулярное приближение не в счёт). Было свежо, я никак не мог унять противную мелкую дрожь, хорошо ещё, что заботливый Игорь, как всегда, успешно меня убалтывал. Он обратил моё внимание на хорошенький, как игрушечка, розовый кабриолетик, стоящий у небольших каменных воротец. Наш Саша, пояснил он, отличный водила и обожает погонять в открытой тачке по Москве и окрестностям. Момент трогательного тщеславия. Надо же, и не боится, машинально брякнул я — и тут же загорелся несбыточной мечтой заткнуть собственный язык себе в задницу. К счастью, у Игоря достало такта пропустить мой чёрт-те какой по счёту ляп мимо своих аккуратных ушек. Это, сказал он, единственная в России модель с устаревшей системой управления, т. е. с рулём и педалями, — для Гнездозора в ГАИ сделали исключение. Я в очередной раз отметил про себя, что, судя по всему, Бессмертный Лидер — такой же любитель ретро, как и я, грешный.
    К моменту, что мы достигли ворот, я почти уверился в том, что зловещее, безнадёжно устаревшее словечко «бункер», прозвучавшее полчаса назад по «внутряшке», было то ли следствием помех на линии, то ли пугающей галлюцинацией не до конца проснувшегося стариковского мозга, — уж больно оно не шло к романтически-вычурным башенкам и стрельчатым окнам крохотного замка. Однако нет, я расслышал всё правильно — под строением и впрямь располагался самый натуральный бункер. Спускались мы туда долго, до-о-олго, о-о-очень долго — меж старательно оштукатуренных стен, по узкой винтовой лестнице, чьё скудное лиловатое освещение неприятно напомнило мне детские годы с их вечными болячками и нудными бдениями в мрачных коридорах советских поликлиник. Усилием воли я поборол предательский приступ клаустрофобии, заставив себя вспомнить, что офис Кострецкого, где я был совсем недавно, располагался, кажется, даже ниже — однако там я почему-то ничего подобного не чувствовал. Видимо, дело было не в глубине залегания, не в замкнутости пространства, а в чём-то совсем ином — возможно, в личности самого Гнездозора, напоминавшего мне, как я уже говорил, древнее глубоководное чудище — так что сейчас мне и впрямь казалось, что я медленно погружаюсь в страшные своим равнодушием океанские недра.
    Игривое мерцание «дневных ламп» в коридоре ещё усиливало мою тревогу. Президент Гнездозор не жалует наногены, световые диоды и лазер, сочувственно комментировал Кострецкий, ведя меня за руку по длинной, узкой, белой, унылой бетонной «трубе». Он жуткий консерватор. Не по душе ему и яркий солнечный свет, и всякие там посторонние шумы. Поэтому-то (а вовсе не на случай некой несуществующей опасности!) здесь и обустроили этот бункер, сущее спасение для измученных нервов Бессмертного Лидера. Это его любимое место отдыха и работы. Можно даже сказать, что помпезный, пафосный верх здания — всего лишь дань приличиям, общей эстетике, композиционному строю Дачи, не обижать же добряка Витю Эльшанского, старого мастера, который прямо из кожи вон лез, готовя этот проект. Да и гости наши, все без исключения, склонны к прекрасному и возвышенному (других не держим!). Подлинное же гнёздышко Гнездозора — именно здесь, в бункере, именно здесь он отсыпается после тяжких государственных трудов, именно здесь принимает самые важные решения, именно сюда скрывается — подчас надолго, — если предвидит, что в его жизни, а, стало быть, и в жизни России назревают серьёзные перемены. Из чего я заключаю, что вы, мой дорогой Анатолий Витальевич — исключительно важный гость.
    Сделав этот неожиданный вывод, Кострецкий резко остановился — я, не успевший вовремя затормозить, чуть не налетел на него, — и, указав на ничем не примечательную дверь — металлическую, покрытую уже местами облупившейся побелкой, — просто сказал:
    — Мы пришли.
    Всё-таки он был настоящий профи. Не успел я опомниться, как оказался по другую сторону страшной двери — так парашютный инструктор выталкивает дрожащего «перворазника» навстречу равнодушному геометрическому чертежу, пока тот не успел задуматься и вникнуть. Впрочем, в последний миг я всё же машинально отметил, что знаменитый архитектор Эльшанский, невзирая на бессмертие заказчика, всё же не позволил себе, конструируя дверь, пренебречь старыми добрыми правилами противопожарной безопасности.
    И вот я уже стою, как дурак — почему «как»? — на пороге президентского кабинета, не решаясь пошевелиться, всем ноющим телом ощущая собственную нескладность и громоздкость — и всё ещё не до конца понимая, как я, собственно, сюда попал.
    Святая святых. Ничего лишнего. Белые стены, серый бетонный пол, всё те же лампы дневного освещения. Мебель: металлический офисный стол, два таких же стула, узкий несгораемый шкаф да ржавая раковина в углу. Измученный модными тенденциями глаз так и просился отдохнуть в этой суровой казёнщине. Более дисциплинированные участки мозга, однако, твердили, что для отдыха сейчас явно не лучшее время.
    Ибо тот, кто сидел за столом в центре комнаты спиной ко мне, чуть ссутулившись и едва не залезая головой в монитор ноутбука с разложенной на нём «косынкой», судя по всему, и был богоподобным президентом Гнездозором. Косвенным подтверждением тому были круглые плечи и спускавшиеся на них волнистые, а, впрочем, не слишком густые тёмно-русые волосы, которые я много раз видел в новостях. О моём присутствии он то ли не подозревал, то ли очень хорошо это имитировал, — потому что прошло минуты две, не меньше, прежде чем он, сложив пасьянс, аккуратно опустил крышку и, наконец, обернулся ко мне.
    Только теперь я смог в полной мере оценить, какую кропотливую, титаническую работу вот уже больше пятнадцати лет проделывает ради нас, неблагодарных россиян, великий труженик на ниве безопасности, ежедневно, ежечасно лепя из подручного материала грозный и обаятельный образ Бессмертного Лидера. В отличие от Кострецкого, представляющего собой абсолютно точную копию своих теле-, видео-, -фото и голографических изображений, этот персонаж оказался не так уж и похож на себя самого — патлатый, рыхлый, немного неопрятный увалень с довольно странным (отрешённым и в то же время пристальным) взглядом глубоко посаженных мутно-серых глаз, которыми он — теперь, когда моё присутствие было счастливо обнаружено, — шарил по мне прямо-таки с неприличным любопытством.
    Не очень-то вежливо по отношению к старику (я всё забывал, что у нас с ним не такая уж и большая разница в годах!). Ни гостеприимством, ни обаянием Кострецкого этот несчастный явно не страдал. Хоть бы поздоровался, что ли, ради приличия, — но нет, подобная странность ему даже и в голову не приходила. Просто сидел себе молча, ковырял пухлым пальцем ладонь и пялился на меня — так жадно, как я бы никогда не решился, — но как мне всё же очень хотелось. Поэтому я тоже периодически не выдерживал — и глазел на него ответно, стараясь маскировать своё нездоровое любопытство под суровую, несгибаемую преданность. Что, надеюсь, хотя бы отчасти мне удавалось.
    На самом-то деле, конечно, никакой преданности я в этот момент по отношению к нему не испытывал. Даже наоборот. То есть, понятное дело, я совершенно искренне пытался вызвать в себе, пусть даже насильственно, хоть какое-то чувство уважения — всё ж Президент, не кто-нибудь. Но с каждой секундой это получалось у меня всё хуже и хуже — уж больно зачуханным, занюханным и каким-то несерьёзным он выглядел. В довершение беды я вдруг ощутил, что мои старые, варикозные ноги исподволь, но неумолимо начинают протестовать против вынужденной неподвижности, — а это, как вы понимаете, способно вызвать раздражение даже у самого ярого и кондового патриота. Короче, ещё немного — и, скорее всего, я бесповоротно погубил бы себя каким-нибудь неосторожным словом или междометием.
    К счастью, этот неотёсанный, смахивающий на тётку хмырь в полинялой тельняшке вовремя спохватился — и махнув рукой на стоящий напротив стул, буркнул:
    — Присаживайтесь.
    Я не заставил себя упрашивать и, сделав несколько робких шагов, с облегчением плюхнулся на указанное мне место.
    Теперь мы с Бессмертным сидели за столом «визави» — так близко, что я мог ощущать нюхом несвежесть его тельника. Это, собственно, и единственное, что изменилось в мизансцене — в остальном же всё осталось по-прежнему: он молча разглядывал меня с откровенной и непристойной алчностью, я же старался выдержать его взгляд с суровым и почтительным достоинством. К счастью, на его лице даже при ближайшем рассмотрении не оказалось ничего такого, за что мог бы зацепиться недоброжелательный взор — ни морщинки, ни прыщичка, ни, Боже упаси, старческого пятна на гладкой матовой коже, — разве что, пожалуй, выглядел он бледновато в синтетическом свете «дневных» ламп. Ясно, не пользуется косметикой — для людей нашего поколения это неприемлемо. «Не всё то можно, что модно», — вспомнил я присказку из какой-то видеорекламы, и эта милая, немного старомодная формула каким-то забавным образом отчасти примирила меня с происходящим.
    А Гнездозор, видимо, тем временем благополучно завершил сбор визуальной информации обо мне — ибо вдруг заморгал круглыми глазами, ни с того, ни с сего улыбнулся — улыбка его, кстати, оказалась вполне экранной, с миловидными ямочками на круглых щеках, — и мечтательно проговорил:
    — Так вот, оказывается, вы какой, Анатолий Храмов… Вот вы, значит, какой… Я-то вас совсем другим себе представлял… — после чего рассеянно уткнул глаза в матово-чёрную крышку ноутбука — и вновь погрузился в угрюмое молчание.
    Если он рассчитывает, что я возьму нить интеллектуальной беседы в свои руки, то сильно ошибается, мелькнуло у меня в голове. То есть, конечно, я мог бы. Не проблема. Но, видите ли, я на таких делах собаку съел. Случается, за время полуторачасовой беседы с пациентом я не произношу ни слова. Нет, буквально — ни словечка. Пациент выговаривается сам. А я разве что одобрительно похмыкиваю в нужных местах. Хотите верьте, хотите нет, но такая вот имитация внимательного вслушивания подчас обеспечивает гораздо лучший терапевтический эффект, чем всякое там вдумчивое словоблудие и хамские «наводящие» вопросы.
    Вот и теперь я предпочитал ждать. Сидел и дожидался катарсиса. По моему скромному опыту, он должен был случиться не далее, чем в ближайшие три минуты.
    И что же вы думаете? Профессиональное чутьё не подвело меня и на сей раз. Я дождался.
    Помолчав минуты две-три, Гнездозор вдруг снова устремил на меня мутный взор и улыбнулся. Но это была уже совсем другая улыбка — не та, экранная, известная каждому россиянину. Такой улыбки я ни разу не видел в новостях. В ней было что-то детское. И вместе с тем фальшивое. Типичная гнусненькая улыбочка нашкодившего пацана — кривенькая, слегка глуповатая. Это было так странно и необьяснимо, что теперь уже я без всякого стеснения смотрел на него во все глаза.
    А он, видимо, уловив моё удивление, нервно хмыкнул — и таким же паскудно-неестественным тоном — репетировал, видно, заранее, подлец, может, даже и перед зеркалом — поинтересовался:
    — Ну, и как там поживают великие герои Революции и дедушка Ленин? Или это уже вроде как неактуально — по нынешним-то временам? А, Анатолий Витальевич?…
    (Это вежливенькое «Анатолий Витальевич» он выговаривал с особым смаком, — и в какую-то долю секунды я успел подумать о том, что почему-то никогда прежде не замечал, как красиво и мелодично, оказывается, звучит моё имя).
    — Чего-чего?.. — машинально переспросил я. Мозг, видимо, ещё не зарегистрировал начала распада. Зато Гнездозор отчего-то пришёл в полный восторг:
    — Ну как же, Анатолий Витальевич! Дедушка Ленин! Чем вы теперь лечите своих маленьких пациентов? Или они умирают?..
    Вспышка слепящего света. Удар поддых.
    Я мучительно пытался досообразить, допроснуться, что-то понять. Не может быть. Это-то как они раскопали? ИБР тогда ведь ещё не было. А что было? ФСБ? Или нет, КГБ? Забыл. Стар. Но тогда-то я не был стар. Я был юн. Слишком юн, чтобы все эти службы, как бы они там ни звались, могли мной интересоваться.
    Нет, вру. Всё было совсем не так. Вряд ли в тот миг я был способен к логическим рассуждениям. Поначалу я элементарно не разобрал его слов — спасительный шок сознания. А, когда до меня, наконец, дошло, — временно перестал владеть своим телом.
    Странное, жутковатое, чем-то даже приятное ощущение — когда от нестерпимого внутреннего жара всё в тебе вдруг раскисает и плывёт куда-то вниз — нос стекает в рот, глаза — вглубь щёк, те — на плечи, внутренние органы уже где-то в районе колен, счастье, что перед выходом я успел тщательно опорожнить мочевой пузырь и кишечник. О, блаженство — не сопротивляться себе, стечь со стула на пол, впитаться без остатка в чисто вымытый бетон!..
    Но остатки гордости, былой советской выправки ещё, оказывается, жили во мне. Это они заставили меня собраться, удержать себя — ну, пусть не всего себя, а только глаза — в густой, ну, хотя бы гелеобразной, сметанообразной консистенции, чтобы твёрдо и прямо… да что там, хоть как-нибудь взглянуть на вялый прототип Бессмертного Лидера, который, оказывается, продолжал ещё что-то говорить, медиумически закатив зрачки вверх и так же — медленно, монотонно — раскачиваясь из стороны в сторону. Почти невероятным усилием воли я приказал себе сосредоточиться и услышать навязываемый текст:
    — …Обычная история. Отец не выдержал, сломался, сбежал ещё задолго до того, как врачи подписали ребёнку окончательный приговор. Мамина участь, в общем, тоже была предрешена. Слабая, впечатлительная натура, пойди всё естественным путём, она, скорее всего, спилась бы или свихнулась — так часто бывает. Но чудесное, необъяснимое, полное выздоровление сына перевернуло всё счастливейшим образом. Она ожила, похорошела, а, главное, в кои-то веки занялась собой, я ведь уже не нуждался в её постоянной заботе. Вполне закономерно, что в доме снова появился мужчина с чёрной бородой. Дядя Вася, отличный мужик, журналист-международник. Я его обожал. Он меня тоже. Мы с ним играли в шахматы. Он почти сразу же заявил, что намерен меня усыновить. Я был счастлив. Я ненавидел фамилию «Тюнин». Меня из-за неё в классе дразнили «тютей» и ещё всякими нехорошими словами. «Гнездозор» — другое дело. Настоящая мужская фамилия со множеством притягательных смыслов. Впоследствии, когда я начал свою политическую карьеру, я оценил её в полной мере. Кстати, о карьере. В ту пору, как вы, может быть помните, в России была очередная вспышка жёстко-патриотических настроений. Инозвучащее название «Альберт» могло помешать популярности молодой телезвезды. Иное дело «Александр», имя, насыщенное массой историко-культурных ассоциаций. Мне это стоило долгой и нудной беготни по разным дурацким инстанциям. А вот маме было всё равно. Она и так всегда звала меня Аликом, хм-хм….
    Тут он почему-то заткнулся. Почему — я понял не сразу, просто в измученный мозг вдруг хлынула ледяная тишина, отчего мне стало только хуже. Я уже не оползал по собственному позвоночнику, взамен того меня тряс жестокий озноб и нестерпимо жгло кончики ушей. До сей поры я никогда не жаловался на сердце — и сейчас даже не сознавал, что происходит, а только судорожно зевал, в тоскливой панике ища в углах этой страшной комнаты. Сквозь дурноту я скорее ощущал, чем видел, что Александр (Альберт?! Альберт?!) растерян и перепуган не меньше моего.
    Это ничего не спасало, наоборот — делало ситуацию окончательно безысходной. Если б он гневался на меня, запугивал, выказывал надо мной свою власть, всё было бы куда проще — я ползал бы у его ног нашкодившей собачонкой, трясся бы и выл, пока он не протянул бы мне руку или не удавил бы. Но нам и в этих невинных радостях было отказано — он вновь был маленьким Альбертиком, растерянным и перепуганным, и я был зелёным студентиком медвуза, растерянным и перепуганным, и я читал в его лице отражение собственного ужаса, который он читал в моём, и нам не на кого было опереться…
    Не на кого?.. Нет, к счастью, был рядом человек, который мог одним махом всё разрулить и расставить на свои места!..
    Игорь Кострецкий появился, как всегда, в тот самый момент, когда его присутствие было остро необходимо — в таких вещах он никогда не ошибается. Как всегда, бодрый, собранный, весело улыбающийся, он был единственным реальным человеком во всей этой тягостной фантасмагории. Альберт (я уже не мог называть его про себя иначе) так и рванулся к нему, бледный и дрожащий:
    — Игорь, Игорь, что делать, кажется, ему плохо, надо валокордину, или нет, вызови врача!..
    Но Игорь уже успел оценить опытным взглядом обстановку и обоих пациентов, — и, видимо, степень сложности положения показалась ему далеко не столь трагичной, как ощущалось изнутри, потому что в следующий миг он, засмеявшись, ответил:
    — Врача?.. Зачем нам врачи, мы и сами врачи хоть куда, — а, Анатолий Витальевич? — и, отечески потрепав меня по (вероятно) вздыбленному ёжику, добавил:
    — А валокординчику — это можно. Сейчас будет. У меня в баре, слава Богу, огромный ассортимент.
    Тут же металлическая, неокрашенная изнутри дверь отворилась — и номерной ибээровский красавец, жгучий длинноволосый брюнет с точёным носом и мефистофельской бородкой, раболепно ухмыляясь, внёс на растопыренных пальцах серебряный подносик, на котором возвышалась бокастая бутылка «Реми Мартен» — сто лет такого не видел! — и три широких коньячных бокала, уже кем-то заботливо наполненных.
    Игорь, показывая класс, ловко выхватил у подчинённого поднос, коротким кивком отпустил быстроглазого демона — и сам, своими наманикюренными ручками поднёс нам спасительные сосуды, которые мы с Альбертом тут же судорожно, с неприличными всхлипами и вылакали. Министр, игнорируя общую панику, чувственно грел свой в ладони, принюхиваясь к божественной влаге с выражением кошачьего блаженства на лице; казалось, он всем существом поглощён этим, однако искоса то и дело бросал на нас быстрые взгляды: как там его незадачливые пациенты?…
    А те и впрямь понемногу приходили в себя. Удивительно, но одно только присутствие рядом Кострецкого — шумного, весёлого, в яркозелёной обёртке — успокаивало и настраивало на позитивный лад. Да и коньяк оказал своё действие: с каждой секундой моё тело всё больше наливалось приятной тяжестью и расслаблялось, не теряя, однако, привычной консистенции, — и страшное ощущение безнадёжности, стыда и паники понемногу начало отступать. Когда оно отступило настолько, чтобы показаться неважным и даже забавным, я осмелился тупо взглянуть на Альберта — который, оказывается, точно так же смотрел на меня осоловелыми глазами, редко и ошалело моргая.
    — Ну что — за знакомство? — одобрительно засмеялся Игорь, снова разлив коньяк и ловким барменским жестом крутанув бутылку вокруг руки.
    Мы с Альбертом синхронно потянулись друг к другу дрожащими бокалами — осторожно, с опаской, словно боясь, что, едва стекло коснётся стекла, мы оба исчезнем, аннигилируемся. Сейчас мне уже ничего не казалось невероятным. Но странно, едва они с лёгким стуком сошлись (не произведя никаких видимых разрушений), как я ощутил почти невыносимое облегчение. Переваривать случившееся у меня пока не было ни душевных сил, ни храбрости, — однако я уже начинал догадываться, что, скорее всего, смогу жить со всем этим и дальше. Забавно: стоит нам коснуться своего прошлого — пусть только слегка, посредством бокала — как его власть над нами ослабевает.
    Видимо, Альберт тоже чувствовал что-то подобное — потому что он вдруг громко, с облегчением вздохнул и неуверенно заулыбался. (Этой улыбки я тоже по новостям никогда не видел — наверное, среди посторонних она была ему запрещена).
    — Благословляю вас, дети мои, — развязно прокомментировал Кострецкий, которому явно позволялось здесь куда больше, чем я мог себе представить.
    Миг поколебавшись, я тоже позволил себе криво и жалко улыбнуться. Страшно довольный результатами своей терапии Игорь глухо заорал «Ага!!!» (суровая комната старательно проглатывала звуки), захлопал в ладоши, подмигнул мне и, присев на краешек стола, закачал ногами в элегантных летних сандалиях:
    — Вы чуете, Анатолий Витальевич, наш Альбертик-то, оказывается, не умер. Альбертик, расскажите нам, как это так случилось, что вы не умерли?..
    «Альбертик» с готовностью опрокинул в себя вторую порцию запрещённого пойла — и принялся рассказывать. (По отточенности формулировок заметно было, кстати, что он повествует о своих приключениях далеко не впервой).
    Передаю эту невероятную историю в общих чертах.
    Оказывается, уже на другой день после душещипательной беседы с безымянным, но строгим работником «телефона доверия» безнадёжно больной ребёнок почувствовал себя намного лучше. Конечно, это могло быть простым самовнушением. Но к концу месяца результат был налицо — все функции его многострадального организма восстановились полностью!
    Не в пример себе десятилетнему, Альберт разбирался теперь в своих детских болячках достаточно хорошо. Я же, да простит меня Гиппократ, вовсе не желал углубляться в эту мерзость — ни тогда, ни сейчас. Проще говоря, всю научно-теоретическую часть его рассказа я благополучно пропустил мимо ушей, стараясь не вникать в суть. Зато в интонации и манеру речи вслушивался как мог чутко, пытаясь распознать в них того отличника, того жалкого ботаника из телефонной трубки шестидесятипятилетней давности.
    Невероятно, но мне это удавалось. С каждой секундой я всё больше, всё неотвратимее узнавал того, чей ненавистный детский голос был так похож — и не похож — на все другие детские голоса. Да, несомненно, случилось чудо. Это был он. Чёртов Альбертик. Его нестерпимое занудство, его тяжёлое дыхание между фразами, его поганая вундеркиндовская манера описывать себя как объект научного исследования, всё ж время от времени срываясь на детские слёзы:
    — …Мы ведь верили в это, вы помните?.. Сейчас уже мало кто помнит… Но тогда… Тогда я задумался: да, Ленин умер, дедушка Ленин, даже он умер, но он не должен был умереть, это неправильно! И тут у меня в голове как будто что-то щелкнуло… я сам не знаю, как это получилось… я понял: дедушка Ленин не должен был умереть, тут какая-то накладка, какой-то сбой, но я его исправлю, я стану таким же, как дедушка Ленин, стану великим, но я не умру!.. И уже на следующий день… но я не знаю, как это получилось, правда, не знаю, я думал, вы нарочно это сделали, вы же профессиональный психолог…
    Голая комната. Белые стены. Нервное мигание фиолетовой лампы. Яркое зелёное пятно марлевого костюма министра безопасности и вылинявшие синие полоски бессмертной тельняшки. Я всё ещё не верил до конца. То, что он рассказывал, было так невероятно, что меня даже почти не покоробил навешенный на меня вульгарный ярлычок «психолога» (вместо серьёзного и правильного «психотерапевт»). Но доказательство сидело прямо передо мной, живое и здоровое, и это не могло быть ни ошибкой, ни диким розыгрышем, потому что — я только сейчас это осознал — ни одна служба безопасности, пусть даже целиком укомплектованная жохами вроде Кострецкого, чисто технически не смогла бы в такой идеальной сохранности выудить из прошлого тот давний, абсолютно неважный для России (как казалось тогда) диалог — тщеславного юноши с умирающим ребёнком. А это странное существо по прозвищу Бессмертный Лидер только что воспроизвёло его почти дословно.
    Похоже, наша милая беседа все эти годы сидела в его памяти так же крепко, как и в моей, смятенно подумал я. Впрочем, неудивительно. Ведь именно тогда его жизнь — как и моя — резко переменилась. Только моя была навеки погублена (чего я ещё не знал), а для Альбертика, оказывается, всё только начиналось.
    Но продолжаю.
    В те дни бедного мальчика совсем загоняли по кабинетам — изумлённые врачи попросту отказывались верить в подлинность его «анализов». Когда же сомнений оставаться больше не могло, они пришли к выводу, что, видимо, ошибались раньше — и все прежние болячки маленького Альберта носили сугубо психосоматический характер.
    Родные и близкие Альбертика — люди хорошие, но, увы, далёкие от медицины, — с готовностью проглотили эту счастливую версию. За что их, пожалуй, не стоит винить. Равно как и за то, что впоследствии им ни разу даже в голову не пришло задуматься над тем занятным фактом, что маленький, а потом не такой уж и маленький Альбертик не болеет теперь уже вообще ничем.
    Собственно, поначалу это не удивляло и самого Альбертика, вовсю наслаждавшегося заказанной ему прежде жизнью нормального здорового ребёнка. Свою уникальность он начал осознавать лишь где-то после четырнадцати — особенно остро после того трагического сентябрьского пикника в жиденьком Битцевском лесочке, когда половина его класса (включая Нелю Громову, девушку, к которой он был слегка неравнодушен), объевшись каких-то полусъедобных грибов, — которых и сам Альберт, обожавший вкусненько покушать, с удовольствием схрумкал полную сковородку, — всем скопом отправилась на тот свет. (Об этом случае даже писали в газетах). Нелю он оплакивал вполне искренне, хотя, надо сказать, уже тогда возможности собственного иммунитета занимали его куда сильнее. Однако целенаправленные опыты на себе он начал производить чуть позже — для этого понадобилась другая вечеринка, на сей раз с участием технического спирта «Роял», а затем и другая девушка, посредством двух-трёх хищных кусачих поцелуев благополучно заразившая СПИДом обоих его незадачливых соперников, но не его самого, зашедшего с ней гораздо дальше. До решающего выпуска телепередачи «Что, хиляк, сконил?!» оставалась почти четверть века — и масса возможностей для поцелуев с самыми разными людьми.
    Кстати, о телепередаче. Розовенький, поплывший Альбертик доверчиво объяснил мне (под благодушное кивание Игоря), почему тянул аж до пятидесяти лет, прежде чем всерьёз начать завоёвывать электорат. Оказывается, он честно дожидался, пока умрёт его старенькая мама — женщина тончайшей душевной организации, которой, он уверен, было бы очень неприятно видеть своего «сынульку» в такой шокирующей, даже клоунской роли. Без сомнения, узнав о том, что её сын стал величайшим тираном во всей мировой истории, она расстроилась бы ещё больше. Без сомнения. И то — почему бы и не обождать немножечко тому, у кого в запасе целая вечность?..
    Всё это выглядело довольно трогательно. Ещё трогательнее показались мне его уверения в том, как же он, чёрт возьми, рад меня видеть:
    — Я-то думал, вы уже давно умерли, — простодушно признался он. — Это Игорь вас отыскал. Он все может.
    Я невольно покосился на Кострецкого, — тот, давно забыв на столе недопитый бокал, с меланхоличной улыбкой прогуливался вокруг нас, как бы говоря: «Расслабляйтесь, я держу всё под контролем». На диво энергичная личность, не способная вынести и минуты неподвижности и бездействия.
    Словно отвечая на мой невысказанный вопрос, он подошёл к чёрному несгораемому шкафу, легко открыл дверцы (здесь не запирались) — и достал оттуда что-то, поначалу показавшееся мне замшелой подшивкой какого-то старинного литературного журнала — вроде благобразных «Вопросов Искусства». Пока он шёл со своей добычей назад к столу, я, старый разомлевший дурак, не подозревал ничего недоброго. Но в следующий миг она с громким треском шмякнулась на металлическую поверхность, испустив облачко пыли, — и я с внезапным холодком в затылке понял, что это и есть журнал — только, увы, не литературный.
    С нарастающей тошнотой, не желая верить, но поневоле веря своим глазам, я завороженно смотрел, как Игорь, почти улёгшись на стол, осторожно, наманикюренным окольцованным пальчиком листает ветхие страницы этого мерзкого раритета, этого пожелтевшего памятника старины, зловещего рассыпающегося тома, который я так часто видел в кошмарных снах, только там он был ещё новёхонький и яркость его синих невыцветших чернил вспарывала моё сознание острой болью, от которой я дико орал во сне, и бедная мама в соседней комнате по нескольку раз за ночь вскакивала, испуганная моими несвязными стонами.
    Но сейчас никакой мамы рядом не было, и некому было разбудить меня, положить на лоб прохладную узкую ладонь.
    Где, у кого, в каких чудовищных архивах столько лет хранился этот жуткий документ?.. Сколько макулатуры надо было перерыть, сколько исползать подземелий и затхлых чердаков, сколько работников интеллектуального труда должно было умереть от туберкулёза и астмы, наглотавшись смрадной бумажной пыли и миазмов сырости, чтобы на свет выполз этот разлагающийся монстр — последний — не считая Альбертика — свидетель моей ошибки?.. Я не желал знать. Я не желал больше видеть — ни во сне, ни наяву — этот талмуд, эту гнусную амбарную книгу, в которой так никогда никем и не был отмечен звонок умирающего малыша, зато на каждой странице выцветшими чернилами по многу раз были выведены ФИО — три женских и одно мужское, одно-единственное мужское, одно-единственное, которое утончённый садист Кострецкий, мгновенно находя средь прочих намётанным глазом, отчерчивал и отчерчивал, отчерчивал и отчерчивал острым, перламутровым по завтрашней моде ногтем. При этом он взглядывал на меня — быстренько и лукаво, как бы спрашивая, уж не пора ли, наконец, — как вы думаете, Анатолий Витальевич? — сделать недостающую запись.
    Но я не был столь пунктуален. Не был я и любопытен. Мне было плевать, что стало с моими «тётеньками» после меня, добавились ли в журнал новые имена и кто из них был отмечен в журнале последней. Я не мог больше выносить всего этого — и мне было всё равно, обидится Кострецкий или оскорбится, пусть оскорбляется, пусть колет меня кострециллой, издевается, пытает, пусть делает со мной, что хочет, но только оставит в покое моё прошлое, мою жизнь, этот кусок моей жизни, в котором его не существовало, который не смели трогать посторонние, который не смел трогать даже повзрослевший Альбертик (уже весь изъёрзавшийся на стуле), который не смел трогать я сам. — Уберите его… — замычал я, не в силах больше сдерживать себя, коньяк переставал на меня действовать, и я с кошмарной быстротой падал назад в жёсткую реальность — сейчас ударюсь. — Пожалуйста… Уберите…
    Видимо, Игорь всё-таки понял что-то — ибо, бросив очередной мимолётный взгляд на моё лицо, он тут же с треском захлопнул журнал и озабоченно-деловито произнёс:
    — Так ребята, отбой. Расходимся по домам до обеда. Всем нам надо хорошенечко отдохнуть — у нас сегодня ответственный день.

2

    Не знаю, что было тому причиной — коньяк ли, пережитое ли потрясение, негуманнно ранний подъём или же всё вместе, — но факт остаётся фактом: я мгновенно и намертво вырубился, едва добравшись до кровати. А, когда проснулся, часы показывали уже половину одиннадцатого.
    Не желая больше залёживаться, я решительно свесил свои худые, поросшие седым волосом ноги с кровати, с кряхтением встал, подошёл к окну, раздёрнул занавески — и чуть не охнул от изумления и неожиданности: мой знакомый розовый сад буйно роскошествовал в декорациях громкого, сияющего, уже полностью расцветшего утра. Птицы щебетали вовсю, глянцевые, тугие цветочные головки купались в сочной зелени, искрились на солнце, усыпанные крохотными росистыми бриллиантиками, стройные ряды туй вдали млели в нежнорозовом мареве, тёплый ветерок из приоткрытой форточки приятно ласкал мой вздыбленный ёжик с застрявшими в нём остатками свинцового сна, который срочно требовалось вычесать, чтобы в подобающей форме отправиться на «проминаж». Когда гуляешь на свежем воздухе, как-то легче думается. Можно сказать, что пешая ходьба заменяет мне запрещённую сигарету. Спасибо Бессмертному Лидеру за нашу здоровую старость и тд.
    Я отыскал в до сих пор неразобранной дорожной сумке джинсы со стразами и чёрную с золотом футболку (на случай, если Кострецкий всё же вылезет помешать моей одинокой прогулке), влез в аналогичной расцветки кроссовки, промахнул по голове массажной щёткой — и такой вот, бодрый и парадный, выскочил на свидание с розовым садом.
    Тот встретил меня радостно и по-свойски, будто всё это время только и дожидался моего прихода. Упоительного, свежего аромата зелени, счастья, жизни и лета не способен был отобрать у него ни один заботливый ибээровец-генетик. Нежные, трогательные вблизи цветочные мордочки доверчиво тянулись к моему лицу, будто желая поцеловать меня. В укромных колючих зарослях весело и гостеприимно пострекотывали, шуршались, перепархивая с места на место, крохотные пичужки. На несколько секунд я забыл обо всём, растворился в этом сладостном окружении, не знавшем ни метафизических, ни моральных дилемм — только чистое блаженство бытия. Мучительно захотелось стряхнуть с себя всё ненужное — и на правах старого, но ещё бодрого животного влиться в этот вечный, мудрый, всепрощающий земной круг. Но я вовремя опомнился. Я хорошо сознавал, что меня оставили в покое ненадолго — а, значит, я просто обязан воспользоваться этим, чтобы привести размахрившиеся мысли в порядок.
    Я медленно двинулся вдоль по узкой дорожке, заложив руки за спину и усилием воли пытаясь настроиться на рассудительный лад.
    Пока что мне это плохо удавалось. Как часто бывает, пережитое до сна казалось подёрнутым дымкой и немного нереальным. Я лишь смутно сознавал, что случилось нечто, грозящее перевернуть с ног на голову — если только вообще не перечеркнуть — добрых три четверти моей жизни.
    Не так-то легко с подобным справиться, и та часть меня, что отвечает за логику, малодушно оттягивала болезненный момент погружения в новую реальность.
    Для затравки стоило раскурочить наиболее лёгкие и, скажем так, примитивные вопросы (недаром же я в своё время отдал большой кусок себя преподавательской деятельности). Например:
    Вопрос № 1.Что, собственно, произошло?
    То, чего я больше всего на свете боялся. Позорнейший ляп, главная ошибка моей юности, на которую я жизнь угрохал, чтоб только поглубже спрятать её от самого себя, о которой я не смел даже вспоминать, вдруг вылезла наружу во всей красе — и запихнуть её обратно не было никакой возможности. Я чувствовал себя вывернутым наизнанку и совершенно беззащитным.
    Вопрос № 2. Что же теперь будет?
    Что-что, — видимо, грядёт расплата, дожидавшаяся меня более полувека. Для этого, очевидно, меня сюда и привезли. Забавно, мы с маленьким Альбертиком как бы поменялись ролями — теперь он держит в руках мою жалкую душонку, вот только возможностей у него куда больше, чем у двадцатитрёхлетнего советского студентика, ему ведь достаточно шевельнуть пальцем, чтобы меня уничтожить — во всех смыслах.
    Впрочем, одно я мог сказать себе с полной уверенностью: не страдай энурезом, Анатолий, никакая серьёзная опасность со стороны новых приятелей тебе не грозит. Если б дела обстояли как-то иначе, ты бы сейчас уже мирно ютился в ячейке колумбария, а не разгуливал по розовым кущам. Раз уж они потратили столько времени и сил на уговоры и доставку, стало быть, месть будет куда более тонкой и изощрённой — но и относительно безобидной, в стиле весёлых тиранов гуманистической эпохи. Так, уронят в бассейн с пираньями или заставят разок-другой проползти под бильярдным столом с кием в зубных протезах (интересно, есть ли на Даче бильярдная? — вопрос № 3).
    Хотя…
    Вопрос № 3, пожалуй, стоит переформулировать. Он должен звучать примерно так: «Не начинается ли у меня маразм?..»
    Я вдруг почувствовал, что схожу с ума — реальность плавно выворачивалась во мне лентой Мёбиуса, и юркий муравей моего сознания сам не заметил, когда и каким образом оказался на обратной её стороне. Впору было смеяться от радости избавления — и одновременно плакать с досады на свою непроходимую глупость.
    Вы, конечно, уже поняли, в чём заключалась логическая закавыка этой забавной ситуации, хе-хе.
    Всё было ровно наоборот. Не ошибка, а подвиг. Не расправа, а награда. Не я был должен, а мне должны. И ещё как должны!..
    Да-да, именно так. И даже более того, вдруг подумалось мне. Я ведь — как это стало ясно в свете новых данных — жизнь свою личную положил за Бессмертного Лидера. А, стало быть, теперь мне полагается прямая компенсация от государства.
    Да-да, за все шестьдесят пять неудачных лет. Ведь, как не крути, а именно благодаря этому малахольному Альберту я нынче — одинокий, никому не нужный старик. И некому мне стакан воды подать в трудную минуту и перевести через пустую дорогу. И, раз уж всё так получилось, именно он, Альбертик, и должен помочь мне исправить этот досадный пробел в моей биографии.
    Нет, никаких генетических чудес — я не ёлка и не роза. Но, хошь-не-хошь, а это я и только я подарил Альбертику вторую жизнь. Так что я ему, по сути, отец. Уж, во всяком случае, побольше, чем его родной папаша, слинявший до наступления самого интересного. Хоть, возможно, и меньше, чем Василий Гнездозор, брутально чернобородый журналюга-международник. «Не та мать, что рОдит, а та, что в школу водит» — вспомнилась мне ещё одна русская народная поговорка производства фольклорного отдела ИБ России.
    Поздравьте меня. Под девяносто лет у меня, наконец-то, появился сын. Сынуля!..
    Конечно, положа руку на сердце, я предпочёл бы иметь в этой роли симпатяшку Игорька, а не этот несуразный тюк с мукой. Но что поделаешь — родню не выбирают. Попытаюсь привыкнуть к нему и полюбить. Думаю, получится (где наша не пропадала). Я человек крепкий, к тому же, как-никак, психотерапевт.
    Впрочем, Игорь ведь тоже нам не чужой. Все они там одной верёвочкой повязаны. Известно же — общие государственные интересы, а, тем более, преступления скрепляют куда прочнее кровных уз. Так что, в сущности, никто не мешает мне и на Игорька смотреть по-родственному. Будем считать, что он мой… ну, скажем, племянник. Да, племянник. Внучатый. И вот я приехал к мальчикам в гости на летние каникулы. Приятно. Было бы очень неплохо проводить все оставшиеся мне каникулы таким вот образом. А, может, и не только каникулы. Может быть, мне, как приёмному отцу, выделят скромную комнатушку в президентских апартаментах. Почему бы и нет? Где-нибудь в Кремле, например. И вот мы, все втроём, уютными зимними вечерами… мирно, тихо, по-семейному… улыбающийся Игорь… древние чёрно-белые ели за холодным изузоренным стеклом… треснувший абажур зелёной лампы, отбрасывающей световой круг на глянцевую поверхность стола (это из меня уже полезли ностальгические образы Ленинской Библиотеки)… крепкий ароматный чай в хрупком, полупрозрачном екатерининском фарфоре, поднесённый хорошенькой снегуркообразной горничной на золотом подносике-рококо…
    Я так замечтался, что на несколько счастливых секунд полностью отключился от внешнего мира — и был за это наказан: с разлёту въехал лицом прямо в пышный розовый куст, сам не заметив, как дошёл до конца дорожки.
    К счастью, хитроумные генетики лишили своё детище не только аромата, но и шипов, так что, кроме лёгкого испуга и некоторого забавного телесного смущения — на меня попали прохладные брызги, — я не получил от столкновения никакого ущерба.
    Сад был устроен в виде нехитрого лабиринта, я стоял на «Т»-образном перекрёстке и должен был выбрать, куда идти дальше — направо, налево или повернуть назад?.. Я, известный консерватор и противник всяческого риска, предпочёл третье.
    Точно такой же поворот на 180* сделали и мои мысли, за последнюю минуту-другую уехавшие куда-то уж совсем далеко. Будто некая умная и трезвая субличность жёсткой рукой схватила розового мечтателя за шиворот — и вернула в реальность, с силой ткнув носом в скопившуюся там убористую кучку вопросов, которые не так-то просто было уничтожить хлористым натрием «игнора»:
    № 4: Не кажется ли вам, Анатолий Витальевич, что ошибка — пусть и никем, кроме вас, не замеченная — всё-таки остаётся ошибкой, глупость — глупостью, великий закон причинно-следственной связи ещё никто не отменял — и расплата по-прежнему ждёт каждого из нас не по результатам, а по намерениям?
    № 5: Рад ли сам Альбертик встрече с тягостным прошлым?
    № 6: Может ли быть счастливым существо, словно стеклянной стеной отгороженное от себе подобных неким уникальным свойством (в данном случае — бессмертием)?.. Способен ли такой сверхчеловек по-настоящему радоваться жизни в окружении близких и друзей? И, если подумать, уж не лучше ли в сто раз смерть, чем подобная — незримая и оттого вдвойне страшная — изоляция?…
    И тэдэ, и тэпэ…
    Нет, нет, уговаривал я себя. (Уговаривал, надо сказать, очень профессионально — сказывался огромный клинический опыт). Я ведь сделал его не просто Бессмертным — я сделал его вечно молодым. Здоровье и молодость, растянутые на бесконечный срок — это ли не праздник?.. Не об этом ли мечтает каждый — и я в том числе?.. А уж если к этому добавить ещё и абсолютную власть… К чему тут ещё какие-то сомнения и вопросы?..
    И всё же с каждым новым доводом, который я себе приводил, противное нытьё внутри меня только усиливалось — не помогали даже эти чудесные розочки без запаха, как ни в чём не бывало тянувшие ко мне свои хорошенькие, аккуратные, глянцевые головки.
    — С чего ты, собственно, взял, — спрашивал меня мой омерзительно-честный внутренний голос, — что Альбертик так уж доволен своим положением? Посмотри — уже сейчас он начинает ощущать некоторое несовершенство мироустройства — судя хотя бы по тому, что выписал тебя сюда. Его мучит нестерпимое одиночество и тоска по близким. А ведь ему только семьдесят пять — мальчишка, по твоим-то меркам. Что же будет через десять лет? Через двадцать? Через пятьдесят, когда век его закончится и окружающий мир целиком заполонят чужие, незнакомые, пугающе-непонятные люди (даже если допустить — свято место пусто не бывает, — что он всегда сумеет найти себе какого-нибудь Кострецкого)? Что будет, когда власть и сама жизнь наскучит ему (а это рано или поздно произойдёт непременно!) и он захочет уйти на покой?
    А ведь захочет, захочет — как уже однажды захотел. И не сможет — как уже несколько раз не смог. Как смеялся вчера Кострецкий, рассказывая мне об этом!.. На самом же деле тут не было ничего смешного, — я вновь представил себе Альбертика, стоящего на стуле с верёвкой на шее, и меня передёрнуло. Неспособность умереть — можно ли вообразить что-то более жуткое?.. То, давнее — это ещё цветочки. Когда-нибудь Альберт решится по-настоящему. Рано или поздно он захочет, страстно захочет освободиться, но не сможет, будет совершать всё новые и новые унизительные попытки под аккомпанемент лукавых смешков всё новых и новых Кострецких, чья нескончаемая весёлая череда будет бесстыже его использовать в своё удовольствие, как и Кострецкий-номер-первый, — пока, наконец, он не наскучит им и не останется со своим никому не нужным бессмертием один на один. Да, скорее всего, так и будет. Протухшие консервы, которые так никогда никто и не сможет вскрыть и использовать по назначению. Но так далеко я заглядывать боялся. Мне вполне хватало и того, что я слышал вчера — и сегодня утром. Бессмертие — высшая точка бессилия и безысходности.
    А, кстати — кто же это всё сделал с ним? Кто обрёк на этот кошмар доверчивого, перепуганного, ещё ни в чём не виноватого очкастенького вундеркинда?.. Чья это была ошибка, чья глупость, чей непрофессионализм, неудовлетворённые амбиции и тупой юношеский пафос? Кто за всё это в ответе?..
    Окружившая меня слащавая живая открытка в модной розово-зелёной гамме вдруг превратилась в гризайль.
    Вопрос№ 7.
    Это было хуже, чем тогда, шестьдесят пять лет назад. Много хуже. Во-первых, потому, что повторение всегда хуже. А во-вторых, я только сейчас осознал — тот «проступок», в котором я каялся всю жизнь, был детским лепетом рядом с тем, что я, оказывается, совершил на самом деле. И на сей раз я не мог уповать даже на то, что мою ошибку сгладит время.
    Все шестьдесят пять лет я казнил себя за глупость и самовлюблённость. Но, оказывается, я был много хуже, чем дурак, хуже, чем напыщенный павлин — я был Сатаной во плоти. Каким-то образом мне удалось исковеркать саму Ткань Бытия. Но мне вовсе не хотелось быть Сатаной. Да, собственно, и самим собой тоже.
    В эту секунду мне хотелось только одного — чтобы рядом был Игорь Кострецкий, я ползал бы у него в ногах и молил о пощаде, выклянчивал бы укола, наказания, избавления от этой нестерпимой вины. И я уже дёрнулся было прочь из этого жуткого синтетического рая — к нему, к нему, к единственному спасителю. Но тут же суровый голос сказал внутри меня: «А вот Альберту это право не дано», — и я, застонав, присел на подкосившихся ногах на корточки, обхватив голову руками.
    Странно, но это бессознательное движение — телесная реакция на невыносимое чувство отчаяния — неожиданно помогло мне придти в себя и собраться с мыслями. Я вдруг увидел себя как бы немножечко со стороны — и в тот же миг обуревавший меня огромный вселенский ужас бесследно испарился, уступив место банальному стыду. Совсем я, что ли, сбрендил, старый дурак? С каких это пор я стал так слепо верить политической пропаганде? А ещё претендую считать себя работником науки, несчастный маразматик.
    «Сбрендил», точнее не скажешь. Ведь «Бессмертный Лидер» — не что иное, как обычный бренд. Ловкая выдумка Кострецкого, умелый рекламный ход — не более. Какой я, к чертям, Сатана? И какой он, к чертям, «бессмертный»? Мощный иммунитет, хорошо работающие рефлексы — вот и всё, что я мог ему дать. В лучшем случае. Да и то не дать, а просто разбудить, что в нём дремало. Семьдесят пять… не такой уж он, в самом деле, и долгожитель. Очень здоровый старикашка, вот и всё. Скорее всего, в один прекрасный момент он, как и все мы, благополучно закончит свои дни — где-то, как-то, самостийно, в отпущенный ему срок.
    Вот она, простая истина. От облегчения я даже рассмеялся — и, с кряхтением поднявшись на ноги, стоял теперь посреди дорожки, блаженно потирая взмокший лоб дрожащими пальцами — и с бессмысленной «кишечной» улыбкой (со стороны, вероятно, идиотской) глазея на заманчивые кусты. Розовые мордашки улыбались в ответ — они были расположены ко мне благосклонно.
    Внезапно…
    Как будто что-то неуловимое вторглось в мои шахматно строящиеся мысли и произвольно смешало их; я ещё не понял, в чём дело, но чувствовал — что-то изменилось.
    Как, где?.. Я насторожился и замер. Нет, не показалось — перемена действительно произошла, и не где-то внутри меня, — а в самой что ни на есть внешней реальности. А именно — чуть-чуть другим стало звуковое оформление райских декораций. Что-то еле заметно примешалось к фоновому шелесту листвы и щебетанию крохотных птичек — какое-то иное щебетание, чей источник я пока ещё не мог определить, но уже чувствовал (скорее, чем слышал), что оно очень даже приятное, нежное и мелодичное. Впрочем, звук с каждой секундой приближался, и вот я уже слышал, что это — песенка:
«Я словами, как бусами,
Понапрасну увешусь,
Позабыв мизансцену
Счастливого сна…»

    Голосок звучал уже совсем близко, я мог бы поклясться, что его обладательница где-то рядом, ну вот за тем кустом. Несколько секунд я, убогий старый советский обыватель, стоял пень-пнём, вслушиваясь в эту незамысловатую, но приятную мелодию и машинально, вполмозга размышляя о том, что, по-видимому, к кому-то с соседнего участка приехала погостить молоденькая внучка, — пока, наконец, неумолимость приближения загадочного голоска, который звенел уже почти над ухом, не вернула меня к действительности — какие, чёрт подери, тут могут быть соседи?! — и не бросила старого придурка в жар испуга и смущения, ибо я наконец, сообразил, что не галлюцинирую и не ошибаюсь и, похоже, в наш маленький мирок проник новый обитатель — женщина.
    Женщина. А что, собственно, в этом такого уж удивительного? Почему я решил, что я единственный гость здесь? Только теперь я вспомнил слова Кострецкого о том, что Альберт, то есть президент Гнездозор, весьма активно общается с дамским полом. Что ж, вполне естественно и похвально в его тридцать пять, да, в общем, и в его семьдесят пять тоже. Конечно, у него не было никаких поводов менять свои привычки и на каникулах — даже, я бы сказал, наоборот.
    Но я, старый дурак, вдруг отчего-то до ужаса смутился. «Говори со мной, будь со мной… Хоть секунду, хоть вечность…» Судя по тому, как вольно разливался её чистый голосок по окрестностям, эта девушка была частой гостьей на Даче, а, возможно, даже и фактической хозяйкой, — и я не знал, насколько она осведомлена обо мне и как я буду объяснять ей моё присутствие в её владениях — присутствие чужого, страшного, неуклюжего и вопиюще немодного старикана. В панике я сказал себе, что куда благоразумнее предоставить это тому, кто как раз и поставлен здесь для разруливания подобных ситуаций.
    Приняв такое решение, я пригнул голову — и какой-то дурацкой, унизительно-трусящей походкой поспешил в сторону домика. Забавно: кажется, вот только что я рвал себе душу напополам, ища ответы на трагические, экзистенциальные вопросы, от которых напрямую зависела не только моя и Альбертикова жизнь, но в немалой мере и судьба России — и вдруг напрочь забыл обо всём, боясь только одного: как бы не столкнуться нос к носу с юной обладательницей приятного голоска. В этот миг я снова чувствовал себя закомплексованным прыщавым мальчишкой, инстинктивно прячущимся за штору при появлении первой красавицы класса. (В том, что девушка была красива, сомневаться не приходилось).
«Светлый ангел, бесценна
Твоя белизна…»

    Кстати я вдруг вспомнил и давешний намёк Игоря насчёт «ответственного дня», который нас якобы ожидает, — и это воспоминание заставило меня вконец оробеть. Уж если самому Кострецкому встреча с этой девушкой кажется чем-то ответственным, в панике подумал я, значит, особа к нам приехала и впрямь в высшей степени серьёзная.
    И вместе с тем меня одолевало любопытство. Какая она — нынешняя избранница Альб… Бессмертного Лидера?.. Какому типажу на сей раз повезло расшевелить этого тюфяка?.. Брюнетка она или блондинка, а, может, рыженькая?.. Стройная или полненькая?.. Высокая или крохотулька?..
    Вбежав в дом, я сразу же бросился на второй этаж, ворвался в спальню, чьи окна выходили на розовый сад. Пусто — видно, девушка пошла другой дорожкой. Тогда я столь же резво метнулся в гостиную и, бегом обойдя огромное детище краснодеревщика, с жадностью приник к большому окну, из которого видно было лужайку. И как раз вовремя.
    Вот когда я оценил тонкость и предусмотрительность Кострецкого, руками невидимой обслуги положившего на мой подоконник ещё вчера казавшийся ненужным театральный бинокль!.. Дрожа от волнения, я протирал его окуляры краем футболки, забыв про удобные самоочищающие опции.
    Она бежала через лужайку наискосок, распахнув руки в обнимающем весь мир жесте — совсем юная, тоненькая, длинношеяя, в лёгком зелёном платьице с развевающимся подолом — и солнце купалось в потоке золотистых волос. Весна, улыбка, ликование. Даже у меня, старика, на миг встрепенулось сердце. Другой старик, улыбаясь чуть снисходительно, но обрадованно, поджидал её под туями. Удивительно, но в этот миг ему шла заношенная тельняшка, и вообще он был сейчас до ужаса похож на человека, почти совсем-совсем, ну прямо не отличишь, и я всё крутил и крутил колёсико бинокля и не мог оторвать глаз от ласково улыбающегося молодого лица, — покуда подбежавшая не загородила его, повиснув на шее, и я в смущении не отвернулся, решив, что постороннему не подобает подглядывать за этой трогательной сценой любовного воссоединения.
    Но видел её не я один. Кострецкий, который вот уже Бог знает сколько времени стоял за моей спиной, перехватив мой растерянный взгляд, весело улыбнулся — и сдвинул на лоб стильные роговые очки с поблёскивающими на них крохотными цифровыми камерами; небрежно кивнув в сторону окна, он добродушно произнёс:
    — Что, нравится?.. Прошу любить и жаловать — это наша Кутя. Считай что первая леди государства. Мисс Россия-2051, между прочим. Вы не следите за этим?.. Впрочем, вы ведь человек науки, работник мысли, вам не до того. А я вот, грешник, посматриваю иногда. Люблю, знаете ли, поразнюхать на досуге, что там делается в мире Красоты.

3

    Нас с Кутей представили друг другу спустя примерно час, в помпезной, как станция древнего метрополитена, столовой Кострецкого, где тот закатил торжественный и до непристойности изобильный обед в честь официального начала каникул, — а, скорее, в честь того, что — как он простодушно выразился — «такие симпатичные люди наконец-то встретились и перезнакомились».
    Хорошо ему было простодушничать. Должен признаться, что, собираясь на мероприятие, я, как бешеный крот, перекопал весь свой скудный, уместившийся в дорожной сумке гардероб — и, наверное, так и умер бы подле него с голоду и отчаяния, если б пришедший на подмогу Игорь милосердно не посоветовал мне оставаться как есть — джинсы со стразами, чёрная с золотом футболка, кроссовки — заверив, что в таком виде я более чем соответствую дачному дресс-коду.
    Как это частенько бывает, все мои страхи оказались напрасными. Кутя, даром что мисс Россия-2051, при ближайшем рассмотрении оказалась очень милой и скромной девушкой — и смущалась, по-моему, даже больше моего. Удивительно, но в ней не было и капли того характерного апломба, свойственного признанным красавицам. Больше скажу, поначалу — когда я увидел её лицо вблизи — она даже не показалась мне особенно красивой. Бледненькая блондиночка с тонкой шейкой; трогательный цыплёнок, не более. Однако потом, приглядевшись, я понял, что на конкурсах, при макияже она и впрямь должна была быть очень эффектной. Тонкие, благородные черты лица, ясная улыбка. Просто сейчас, на каникулах, лицо ее отдыхало и было бесцветным. Слава Богу, женщинам нынешний этикет дозволяет больше свободы. Может быть, поэтому я чувствую себя с ними уютнее. Кроме того, я привык ориентироваться на стандарты моей молодости, когда красивая женщина должна была быть похожа на цирковую лошадь.
    Сейчас же передо мной было совсем иное. Ладная Кутина фигурка, по-видимому, вполне отвечала требованиям соразмерности и гармонии, с которыми в наше время сверяются суровые и неподкупные конкурсные судии с цифровыми линейками в руках. Втайне я ещё раз порадовался, что ушла в прошлое та железная, почти невозможная конкретность параметров, из-за которой у меня в своё время наблюдалось так много пациенток с глубокими неврозами. Ныне главную роль играют не отдельные показатели (рост, объём той или иной части тела и тд), а так называемый «коэффициент красоты», высчитываемый по очень сложной формуле — с которой я, пень махровый, к счастью, незнаком. Королевой красоты может стать даже лилипутка — если, конечно, она удачно сложена. Кутя, впрочем, лилипуткой отнюдь не была. Рост Венеры, где-то около 165 сантиметров — по моим прикидкам. Грудь её, насколько позволял видеть льняной брючный костюмчик, в который она успела переодеться, была небольшой, но высокой и упругой, талия — хрупкой, бёдра — аристократическими.
    Впрочем, все эти подробности я отметил чуть позже. Подлое свойство человеческой натуры: едва я убедился в том, что передо мной — не та дерзкая, пресыщенная и равнодушная светская львица, которую я боялся в ней встретить (и перед которой наверняка бы заискивал), как она фактически перестала меня интересовать, — и, в общем, во время обеда я почти не уделял ей того внимания, которого она, несомненно, заслуживала. Куда больше занимали меня другие участники пиршества, в которых с появлением Кути произошли весьма любопытные перемены.
    Например, Игорь, и прежде не отличавшийся особой молчаливостью, теперь как-то совсем уж неестественно оживился, ни на секунду не умолкал, через каждое слово всхохатывал своим эксклюзивным коротким смешком — и то и дело дёргал сидевшую рядом с ним Кутю то за рукав, то за краешек ладного воротничка-гофре, то за одну из тонких золотистых косичек, в которые она невесть когда успела собрать свои струистые волосы. Вообще, было понятно, что он знаком с ней куда лучше, чем делал вид тогда, у окна. Насколько лучше — сказать было трудно, ибо сама Кутя вела себя до крайности чинно и благопристойно, почти не поднимала глаз от тарелки (мы с ней сидели визави, и я с неловкостью сознавал, что, скорее всего, она стесняется именно меня!) и почти не реагировала на его назойливые приставания.
    Но самой удивительной была метаморфоза, произошедшая с Альбертом. Он преобразился почти до неузнаваемости — однако, как я ни вглядывался, даже под пыткой не смог бы сказать, в чём конкретно заключается перемена. Было бы сверхнаивностью предполагать, что он хотя бы ради этого великолепного обеда сменит свой несвежий тельник — в нежном, живом солнечном свете, льющемся из огромного круглого окна столовой залы, тот выглядел даже более заношенным и убогим, чем обычно. Ещё глупее было бы надеяться, что он, как положено хорошему хозяину, поддержит светскую беседу. За всё время трапезы он не произнёс, кажется, ни слова — лишь изредка хитровато поглядывал на меня (я отвечал ему вежливой полуулыбкой) да отстранённо ухмылялся искромётным шуткам Кострецкого, как всегда, отдувавшегося за двоих (собственно, за всех четверых, ибо мы с Кутей, ещё не притёршиеся друг к другу, тоже едва ли были ценными собеседниками). Вдобавок он — единственный из нас — нисколько не заботился об этикете и (к молчаливому, но явному неодобрению своего ментора) отлично справлялся с нежными десертами при помощи своих крупных белых пальцев, — пока остальные, предпочитая остаться голодными, нежели осрамиться, скрупулёзно орудовали целым набором золотых ложечек, вилочек, ножичков, палочек и даже, чёрт подери, зловещего вида щипчиков, к которым я прикасался с особой опаской.
    Словом, Альбертик даже в присутствии дамы оставался Альбертиком — вялым, безразличным, плохо воспитанным и слегка чудаковатым увальнем. И в то же время это был совсем другой человек. Мужчина. Которому, как ни странно, даже шла несвежесть, неотёсанность и лёгкая чудинка. В чём-то он, как ни малоправдоподобно это звучит, казался сейчас даже обаятельнее Кострецкого, чья профессиональная и немного синтетическая харизма, честно говоря, начинала уже слегка раздражать. Альберт же был только сам собой — и был вполне хорош без дополнительных стараний. Исходившее от него так хорошо известное всей России ощущение потусторонности, эдакого жутковатого балансирования на некоей невыразимой словами грани уже не отталкивало, а, напротив, неудержимо притягивало — да так, что я, врач-психотерапевт с более чем полувековым стажем, вынужден был изо всех сил бороться с собой, чтобы не испытывать к нему ненужной симпатии.
    Но как это вышло? Что было этому причиной?.. Неужели — всего-навсего падавший на него — недоступный органам чувств и всё-таки слишком остро ощущаемый — отсвет неяркой скромной девочки, этой королевы современной красоты, красоты без крайностей, сидящей рядом и аккуратно ковыряющей ложечкой шоколадный пудинг?.. Похоже, что так. Удивительно. В свои без малого девяносто я видел подобное впервые — и теперь болезненно чувствовал, что несмотря на весь свой профессионализм и опыт душеведа, до сих пор не понимаю чего-то самого главного в этой непростой жизни.
    Покуда я размышлял обо всём этом и пытался вникнуть в разворачивающуюся передо мной мистерию взаимоотношения полов, изысканные яства медленно, но верно исчезали в наших утробах, — и вот Кострецкий, перестав, наконец, искриться спасительным остроумием и блаженно откинувшись на стуле, предложил «слегка прошвырнуться» — а после всей компанией проводить Кутю к её домику. (Круглый персиковый павильончик?.. Ну конечно же.) Все без возражений согласились — как любая скучная, плохо сколоченная компания мгновенно соглашается на все предложения активиста-подвижника, героически взвалившего на себя лидерские полномочия.
    Гулять решили вниз по излюбленной Кострецким дубовой аллее с качающимися скамейками. При ласковом свете созревшего дня она выглядела далеко не столь зловещей, как показалось мне накануне, — и всё же, едва мы вступили в неё, я ощутил в душе неприятное послевкусие, перед глазами всплыли нож и верёвка; мне тяжело было смотреть как на Альберта, так и на Игоря. Видимо, тот с присущей ему чуткостью понял это, — так как в следующий миг, энергичным жестом схватив покорного Гнездозора под вялую руку, потащил его вперёд, интимно мурлыча на ухо — не иначе, всякие важные государственные соображения, которые посторонним слушать не полагалось. Мы с Кутей, хошь-не-хошь, остались в распоряжении друг друга.
    Несколько метров мы пробрели в неловком молчании, и я большую часть времени смотрел под ноги, на чистый и ровный асфальт дорожки, а Кутя трогательно теребила косичку, видимо, размышляя, что ей делать с этим страшным и неуклюжим стариком. Я же, в свою очередь, размышлял, что больше напугает бедную девочку — угрюмая бессловесность или назойливые попытки поддержать светскую беседу с помощью наводящих вопросов, которые, скорее всего, покажутся ей бестактными. Увы, других я не припас. Пара наших добрых общих друзей — пока что единственное связующее звено между нами — стремительно удалялась от нас, фигурки их, мешковатая и постройнее, с каждой секундой становились всё чернее и мельче, всё глуше становились короткие всхохатывания и кокетливые мольбы Кострецкого: «Сашуля, Бога ради, только не о работе!.. Только не это! У меня каникулы!..» Наконец, я не выдержал. Как психотерапевт, мужчина и старший товарищ я просто обязан был взять инициативу на себя:
    — Кутенька, а вы давно знакомы с Кострецким?..
    Вообще-то меня больше интересовало — «с Альбертом», но из приличия я удержался. Однако тут же понял, что мог бы и об этом спросить. Едва я заговорил, Кутя обрадованно, робко вскинула на меня лучистый взор — очевидно, она точно так же, как и я, стеснялась и желала сближения с новым загадочным звеном маленького коллектива. Интересно, под каким соусом преподнёс ей Кострецкий мою персону?..
    — Уже год, — ответила она с застенчивой и виноватой улыбкой, в которой явственно читалась боязнь, что я заподозрю её во лжи, не поверив в такой неправдоподобно-длительный стаж отношений. Что ж, в её возрасте, а было ей никак не больше девятнадцати, время и впрямь тянется долго, доооолго, очень долго. Эту-то глубочайшую истину я и сообщил ей — с лицемерно-стариковской галантностью, которая всегда противна мне самому, но от которой, видно, невозможно отделаться по достижении двадцатидвухлетнего рубежа. Кутя приняла её серьёзно и доверчиво — и какое-то время честно обдумывала услышанное, по-детски сосредоточенно уставившись большими серыми глазами в подёрнутое жемчужной дымкой пространство. Кого же она мне так напоминает?.. Я поёжился, вдруг поняв — ту, о которой я уже вспоминал нынче утром. Поистине — сегодня праздник ретроспекции.
    А Лиза, то есть Кутя, видимо, всё это время производила в своей труднозабываемой, но хорошенькой головке сложные, но, как всегда, бессмысленные подсчёты, потому что вдруг спросила — с очень знакомой уважительной интонацией, словно кто-то там, наверху, решил меня добить:
    — Вы его, наверное, с детства знаете?..
    (Мы как раз поравнялись со скамейкой, на которой я вчера сидел с Кострецким; даже сейчас, при свете дня, я сразу узнал её — и тоскливое чувство во мне обрело окончательную полноту.)
    Кого — его?.. Альберта? Теперь пришла моя очередь задуматься. Действительно — могу ли я с чистой душой сказать, что знаю его с детства?.. Знал ли я его? Но, оказалось, речь всё ещё идёт о Кострецком, который как раз в эту секунду обернулся и помахал нам рукой. Я вздохнул с облегчением. Странно, но, по-видимому, некое неясное смущение, удерживающее меня говорить об Альберте, разделяла и Кутя. Ну, со мной-то всё понятно. Но почему она?.. Сообщили ей о той давней истории? Едва ли.
    Нет, я не являюсь старым другом семьи. Я случайная фигура. Так я ответил ей и тут же понял, что солгал. Но, если рассказывать ей, то рассказывать всё, а делать это, глядя прямо в ясные Лизины глаза, я не мог. Вообще, меня всё больше охватывало ощущение тягостного дежавю — второго за этот странный день. Возвращение Альбертика далось мне нелегко. Но Лиза — это уже слишком.
    Кутя-кутя, кутёнок, беленький щенок. Будем надеяться, ей выпадет лучшая участь. А кстати — как будет «Кутя» полностью?.. Оказалось, Клавдия. Самое имя для королевы красоты. Впрочем, нынешние этого не знают.
    Таким вот макаром, беседуя уже почти по-приятельски, мы достигли конца аллеи, выходившей, как оказалось, на широкое, необработанное, песчано-каменистое плато: с одной стороны его окаймляла дубовая роща, с двух других — высокий и редкий сосняк. С четвёртой был обрыв. Отсюда уже частично виднелся серебристо поблёскивающий пруд, расположенный, по-видимому, в глубокой низине; Кутя объяснила, что там, внизу — пляж с настоящим речным песком и что мы туда обязательно сходим, как выпадет погода.
    Тут же стоял и небольшой одноэтажный домик, совсем простенький, с тёмными окошками и тусклозелёной крышей. Переодевалка и душевая — предположил я, и моя милая спутница радостно подтвердила догадку. У грубоотёсанной деревянной двери уже поджидали нас, переминаясь с ноги на ногу, два главных человека России. Судя по всему, Кострецкому так и не удалось отстоять своё право на каникулярное безделье — он уже не повизгивал, а лишь тихо и обречённо вздыхал, с покорным и капельку грустным лицом внимая своему полосатому боссу. Тот, слегка покручивая собеседнику верхнюю пуговицу «пиратской» жакетки (тут, похоже, были приняты прикосновения), тихим голосом ему тоже что-то, видимо, вкручивал.
    Заметив наше приближение, они, однако, слегка оживились и без жалости развалили свою скульптурную группу на два независимых компонента. Кострецкий радостно замахал обеими руками. Альберт, стоя вполоборота, ноги циркулем, оглядывал нас с какой-то очень двусмысленной улыбочкой и огоньком непристойного любопытства в глазах, за который я набил бы ему морду, не будь я так стар, не будь я у него в гостях, не будь он Бессмертным Лидером и тд. Я сосчитал до семи, старательно впивая ноздрями влажный, пахнущий свежестью ветерок. Тут вдруг на Гнездозора, видимо, напал особо острый приступ романтической мужественности — ибо через секунду, едва подбежавшая Кутя опрометчиво прильнула к нему, он сгрёб её на руки — и, неловко переступая, пошёл на медленный виток вокруг своей оси, не обращая внимания на писк перепуганной жертвы. Похоже, бедняжка и сама не ожидала от своего мучнистого, вялого кавалера такой прыти. Но делать было нечего: покорно обвив тоненькими ручонками его круглую белую шею, она позволила ещё немного покружить — а потом и внести себя по невысоким деревянным ступенькам в домик, словно сам собой распахнувший перед влюблёнными скрипучую дверь, чтобы спустя миг надёжно укрыть их от нескромных взоров.
    Мы с Кострецким — два оставшихся на бобах старых холостяка — переглянулись. Тот завистливо вздохнул и, бросив быстрый взгляд на часы, произнёс:
    — Преферансик-то похоже, накрылся. Что ж теперь. Надо ж всё ж таки дать людям пообщаться друг с другом. Дело-то молодое.
    Я ответил ему мерзкой понимающей ухмылкой — запоздалая месть Альбертику за мимический инцидент. В исполнении старика это, должно быть, выглядело ещё гаже. Представил себе — и наскоро перекроил в благостную улыбку доброго дедулиного умиления.
    На самом-то деле никакой радости за «молодых» я не испытывал. Теперь, когда они исчезли из моего поля зрения, обаяние их двойной звезды резко для меня поблёкло — и наружу вылезли грубые белые нитки. Средний их возраст примерно сорок семь лет — чуть постарше Кострецкого. Ну да и ладно. Этому делу, как говорится, все возрасты покорны. Можно только позавидовать счастливому любовнику, который, судя по всему, пронёс сквозь житейские бури не только мощную потенцию, но и юношескую свежесть чувств.
    Я и завидовал. Завидовал и ревновал. Как это ни было глупо. Нет, вы, пожалуйста, не подумайте. Я не имел на эту беленькую девочку никаких видов — даже теоретически (в моём возрасте это было бы чудовищно). Но, с другой стороны — чем он-то лучше? Не особо умный, плохо воспитанный, неопрятный старикан, всего лет на тринадцать моложе меня. Считай ровесник.
    Ещё час-полтора, пока мы на пару с неуёмным Кострецким навёрстывали скомканную прогулку (он потащил меня собирать янтарь, чьи симпатично необработанные кусочки в изобилии содержала в себе песчаная почва сосновой рощицы), я усердно пытался выкинуть из головы ненужные мысли. Но не мог, и на душе у меня становилось всё сквернее и сквернее. Как он смеет, этот властительный старикашка? Кто он, собственно, такой? Что хорошего сделал? Чем заслужил? Почему он — а не я? Здоровье? Молодость? Власть? Ничего из этого он не заработал сам. Пользуется плодами чужих усилий. Моих… и Кострецкого. Уж лучше бы Игорь… (я чувствовал почему-то, что ревновать к министру безопасности мне и в голову бы не пришло).
    Кажется, тот в конце концов почувствовал неладное — ибо поспешил свернуть экскурсию: проводил меня до лужайки, которую я сам с непривычки нипочём бы не нашёл, пересыпал груду моих трофеев в свои широченные карманы — и, пообещав нанизать мне на память разопупенный браслет, отпустил меня восвояси «до полдника».
    И лишь когда я, наконец, остался один и зашагал вдоль стройного ряда туй по мощёной розовым кирпичом дорожке к своему домику — наваждение отпустило меня, и я в кои-то веки вздохнул свободно.
    Но тут же… другая печаль. Не знаю, как и в какой момент это началось, острый приступ ясновидения, что ли, но я уже не видел в Куте Лизу, мою горемычную вторую жену, но саму Россию в женском обличье, отданную на утеху странноватому существу по имени Альбертик. Плюс Игорь Кострецкий в роли сутенёра. Но, по большому счёту, виноват был не он. И даже не Гнездозор, который, сообственно, вообще был ни в чём ни сном, ни духом. Нет. Предъявлять стоило только мне. Я один нёс полную ответственность за всё.
    Это я — и никто другой — был причиной дьявольского обмана. Это мне предстояло все оставшиеся годы, а, может, и месяцы, каяться перед Кутей, отдавшей себя по неведению. Перед Кострецким, которого я невольно ввёл в соблазн — и тем самым (в нашем возрасте уже не боятся пафоса) погубил его душу. Да что там — перед миллионами погибших россиян, чьи тела, словно некие розы без аромата, устилали собой широкий путь Альберта к власти. Но всё-таки я очень несознательный гражданин. Аполитичный и почти не способный к абстрактному мышлению. Мне было не так жаль страну в целом (ну, Кострецкий особь-статья!), но эту беленькую девочку, так похожую на мою жену, что вполне могла бы быть нашей с Лизой внучкой…
    Может быть, ещё и потому, что за время прогулки она, голубушка, успела порассказать мне кое-что о себе. Сиротка-«отказница», лет до четырнадцати росла в крепкой рабочей общине с целой кучей «братьев» и «сестёр» — у приёмных родителей, людей простых и по-своему добрых, но не очень далёких, малообразованных, ортодоксально-религиозных — и, в общем, так и не сумевших стать ей родными. Потом — обшарпанная вонючая общага в подмосковном модельном училище — тоже не очень-то гостеприимная среда. Словом, до восемнадцати лет Клавдии Кретовой были неведомы такие прелести жизни, как поддержка близких, домашнее тепло, семейный уют. До тех пор, пока однажды в её сумочке не завибрировал внезапно проснувшийся звукофон — и обаятельный, знакомый всей России голос с лёгкой гнусавинкой не предложил «встретиться и поговорить на приятную тему», — почти та же схема, что и у меня. И точно так же, как я, оказавшись здесь, она почти сразу поняла — вот оно, то, что она так долго и безнадёжно искала, о чём плакала ночами, чего ей так недоставало в этой паскудной жизни.
    Семья. Её семья… Альберт, Игорь… а теперь вот и я…
    — Хватит, — жёстко приказал я себе, едва увернувшись от не заметившей меня круглой белой колонны террасы (за что та тут же и получила старым жилистым кулаком). — Хватит. Заело!..
    Взбегая, как ненормальный — как молодой и ненормальный, — по мраморным ступеням мимо укоризненно провожавших меня водянистыми очами пейзажей в старинных рамах, я снова и снова поверял себя, своё прошлое — и с каждым разом всё неудачнее. Юношеская неосторожность?.. Но я действовал тогда неосознанно. Стало быть, послужил, так сказать, орудием судьбы — не более того. К чему же так усердно виноватить себя? Тогда, в тот страшный вечер, я был, чёрт возьми, глуп, но органичен. Ныне же я нагромоздил в своей седой башке чёрт-те-что — да ещё и горжусь этим.
    Старый дурак, ничему-то ты не научился за последние шестьдесят пять лет. Этот славный беленький кутёнок, не желающий вникать в то, во что вникать не стоит — и тот на порядок мудрее тебя. Оставь ты, наконец, в покое чужие проблемы и свои вселенские амбиции — и наслаждайся, чёрт подери, дивным отпуском, который так незаслуженно выпал тебе на старости лет.
    А что вы думаете, и буду. Вот прямо сейчас, как доберусь до гостиной — сразу же и засучу рукава. Стану брать от жизни всё, что она мне предлагает по великой милости своей, а узкий лаз в прошлое законопачу наглухо. И точка…
    Я окончательно запыхался и ещё долго не мог отдышаться, без сил повалившись на диван. Забавно. От кого я, собственно, хотел убежать? От самого себя? Психотерапевту моего класса следовало бы лучше осознавать всю тщетность подобных попыток. Старые призраки хорошего английского дома, выползшие из добротной антикварной мебели проветриться и полакомиться аппетитной злободневностью, смотрели на меня, посмеиваясь.

4

    «Попытайтесь увидеть вашу боль в образе прекрасной женщины. Подойдите, обнимите её, погладьте по спине. Поблагодарите за то, что она так долго сопровождала вас во всех радостях и горестях. Попросите прощения за то, что держали её при себе так долго. А теперь попробуйте отпустить. Скажите ей об этом. Повторите это пять, десять, двадцать раз, пока не увидите, как она поворачивается и уходит, становясь всё меньше и меньше, — и, наконец, окончательно растворяется в потоке яркого белого света».
    Я — человек очень обязательный и всегда стараюсь пунктуально выполнять свои обещания — даже те, что дал собственной боли. Ни кошмары, ни даже комары меня не одолевали.
    Ещё и ныне — то есть спустя где-то полгода после упоминаемых событий — я завидую самому себе чёрной завистью, вспоминая то дивное (может, и последнее для меня) лето на природе. Ах, как я им пользовался!.. Пил большими глотками вкусный деревенский воздух, слушал весёлое щебетание и шебуршание крохотных разноцветных пичужек в листве, любовался розами в ассортименте и сочной изумрудной зеленью, поглощал центнерами фрукты и овощи, купался в целебном солёном источнике, с удовольствием подставляя ласковому солнышку тощие бока и впалое пузо, — словом, по мохнатые стариковские уши погрузился в полуживотное-полурастительное существование расслабленного дачника — и ничуть этого не стыдился! (И, верите ли, не стыжусь до сих пор.)
    Режим у нас был размеренным, как в добротном советском санатории. Поднимались около девяти (на свежем воздухе отлично высыпаешься!), завтракали — поодиночке, впрочем, возможно, Кутя и разделяла с Альбертом утреннюю трапезу, я предпочитал не вдаваться в детали их интимной жизни. Ещё часа два каждый был предоставлен сам себе — я, например, мог в охотку поработать, погулять в саду или позагорать в шезлонге. К двенадцати сходились на традиционный ланч у Кострецкого. (Тут надо сказать, что, где бы не случилось мне столоваться, я неизменно замечал, что меню для меня искусно составлено с учётом моей диеты — что меня очень трогало. Впервые за много лет желчный пузырь напрочь перестал меня беспокоить.)
    Как-то незаметно для самих себя все мы разом перешли на «ты» и уменьшительные имена, а то и забавные прозвища — и только застенчивая Кутя на всякий случай ещё мне «выкала» — да поглядывала снизу вверх с почтительной опаской.
    Нет-нет, я ничего не путаю и не страдаю постфактумными старческими галлюцинациями. Под ненавязчивым, но умелым руководством нашего массовика-затейника мы очень быстро освоились друг с другом — и напрочь забыли о разнице в статусах и возрастах, ещё вчера казавшейся неодолимой и чуть ли не роковой. Альбертик окончательно перестал быть Бессмертным Лидером и врос в самого себя — слегка заторможенного, странноватого и неотёсанного, а, впрочем, славного и добродушного парня, чьё молчаливое присутствие придавало обществу обаятельный колорит. Я взял с него пример — и, послал к чертям приличия, перестав, наконец, стесняться маргинально-потрёпанных джинсов, линялой футболки и стоптанных кед. Кутя по въевшейся в кровь и плоть королевской привычке ещё меняла платья по нескольку раз на дню, но свои лёгкие русалочьи волосы прибирала в простой кукишок на затылке. В какой-то момент даже сам безупречный Игорь, выходя из-за стола, позволил себе с хрустом почесать пузо через кокетливую розовую сеточку летней жакетки — после чего все сдерживающие центры в нас окончательно и бесповоротно рухнули.
    Думаю, не стоит отдельного упоминания то, что за Кутей вся компания ухаживала наперебой — мы с Игорем чуток поинтенсивнее, чем Альберт, взиравший на наши старания с насмешливой хозяйской снисходительностью. Пожалуй, он был даже слишком спокоен. Даже мне иногда становилось не по себе от наглости Кострецкого, чьи заигрывания, на мой взгляд, ежесекундно переходили за грань — особенно когда он начинал распускать руки. Несколько раз я уже совсем было открыл рот, чтобы сделать ему замечание, — но всякий раз вовремя вспоминал своё место. На Альберта, однако, все эти страсти не производили ни малейшего впечатления — меньше даже, чем моя стариковская галантность, которая, по крайней мере, вызывала у него лукавую улыбку. Очевидно, он полностью доверял своему министру во всём.
    Впрочем, к чести Кути надо сказать, что та всегда вела себя очень достойно — и наших глупых ухаживаний не поощряла.
    После ланча наступала очередь культмассовых (как — не без юмора — звал их тонкий знаток старины Игорь) мероприятий.
    Особым разнообразием те не отличались — лень-матушка вперёд нас родилась. День выпал жаркий — идём на пруд. В меру прохладный — рубимся на лужайке в пляжный волейбол или другую обожаемую Альбертом игру — «вышибалы». Дождливое время посвящалось преферансу или ещё более ностальгической «буре». (Обычно всех обдирал Кострецкий — великий мастер блефа; не уверен, между нами, что он и не передёргивал. Впрочем, ему и проиграть было не обидно: он никогда не позволял себе злорадства, никаких гнусных плясок на костях поверженного противника — и только нет-нет, да и смущал очаровательно краснеющую Кутю квазидоверчивыми признаниями, что, дескать, ему всю жизнь катастрофически не везло в любви.)
    Собственно, дни наши текли до того плавно и мирно, что мне теперь даже и рассказать не о чем. Вот разве что одно жаркое утро, т. н. «праздник Нептуна» (копирайт Кострецкий) — когда я познакомился с тем самым интригующим прудом в низине. Путь к нему — дубовая аллея — уже не вызывал у меня никаких непрошеных ассоциаций, — а, добравшись, наконец, до места назначения, я и вовсе забыл обо всём, захваченный представшей мне райской картиной. Идеальный пляж, будто из счастливого сна или с заставки ноутбука: чистейший, почти стерильный, белый до серебристости песок, мелкий, словно мука — он явно был привезён сюда из дальних далей и просеян вручную; но вот вода — та была совсем не стерильная, она попахивала тиной, в ней всё было самое что ни на есть природное, родное, русское, и плакучие ивы стряхивали туда свою печаль, и тёмные водоросли зеленили её глинистые берега, и — когда мы подошли совсем близко — обнаружились тут и быстрые жучки-плавунцы, и стайки юрких мальков, и крохотные лягушата, и даже пара степенных крякв с выводком, в панике улепетнувшим, когда Кутя с писком протянула к нему свои жадные детские ручонки.
    В тот день мы впервые (впервые для меня, конечно!) представили на обозрение друг другу наши обнажённые до купальных лоскутков тела — такие разные и непохожие: перламутровое, ладное — Кутино, атлетическое с идеально ровным молочно-шоколадным загаром — Игорево, мучнисто-бледное, безволосое, рыхлое — Альбертово (нездоровое, сказал бы я, когда бы всей России не было известно, что начиная с десяти лет Александр Гнездозор ни разу ничем не болел, — очевидно, тут имели место банальные видовые признаки) и, наконец, мое — тощее, по-стариковски синее в краснотцу, с чудовищными венами на ногах и прочими красотами. А зато я — широко известный в узких кругах учёный!
    В довершение беды безбашенный Кострецкий объявил, что нас ждут водные состязания — и Кутя, главная русалочка России, должна будет выбрать победителя, в награду которому подарит поцелуй.
    Я с ужасом ждал, что вот сейчас бедняжка вспылит и с гневом откажется, — но та приняла предложение с восторгом и даже захлопала в ладоши: ей импонировала идея в кои-то веки выступить в роли арбитра, а не объекта для оценки. А я, старый дурак, и плавать-то толком не умел. Пришлось взять своё в клоунаде, исполнив юмористический номер: «Толстая тётенька взяла абонемент в бассейн», — зрители мои хохотали до слёз, особенно Кострецкий, вообще страстный ценитель смешного. Сам-то он был отличным пловцом и трижды переплыл пруд туда-сюда разными стилями и в рекордные сроки, — но в тот день победа досталась всё-таки президенту Гнездозору, который поразил нас тем, что, захватив в охапку огромный булыжник, безвылазно просидел под водой пятнадцать минут, за всё это время не выпустив на поверхность ни одного предательского пузырька.
    К трём часам, усталые и весёлые, шли обедать куда Бог на душу положит. Обычно угощала Кутя — может быть, в силу своего сиротского детства она была очень гостеприимным человечком. Но как-то собрались и у Альберта — и надо было видеть, с какой застенчивой гордостью тот продемонстрировал мне свою оригинальную столовую в стиле «хай-тек» — модном в годы его юности, а теперь уже отсвечивающем ностальгическим ретро. Я оценил. Это помещение, полное жутковатых металлических деталей и сверкающих поверхностей, до боли напомнило мне одну недорогую, но уютную кафешку, где мы, стареющие, но ещё моложавые сотрудники Института Психотерапии, лет сорок назад справляли корпоративные вечеринки.
    Сообщать об этом Бессмертному Лидеру, который, кажется, не на шутку гордился своими дизайнерскими талантами, я не стал. Тем более что и весёлая, солнечная Кутина столовая по части вкуса была немногим лучше — незатейливый «кантри» с брутально-занозистым столом, сиденьями-пнями и, главное — растянутым вдоль стен сучковатым плетнём, из чьих волосатых прорех то там, то здесь торчали подсолнухи, а в одном из углов притулилось аляповатое чучело петуха с бешеными стеклянными глазами и распяленным в немом крике клювом. Сельский рай, да и только.
    Оба этих, таких разноречивых, но равно кичевых варианта всякий раз производили на меня настолько сильное впечатление, что однажды я не выдержал — и, так сказать, в плане альтернативы пригласил всю честную компанию к своему столу — чопорному, но стильному.
    Увы, мои первоначальные ощущения от него плачевнейшим образом оправдались. Обед не удался. Суровость и чинность обстановки так давила всем на мозги, что мы только и смогли, что в полном молчании и без особого аппетита справиться с безвкусной жвачкой, что принёс нам бакенбардистый метрдотель, — и даже балагур Кострецкий как-то притих и ни разу не прицепился к бледной подавленной Куте, казавшейся прозрачной в этих серозеленоватых стенах. Слегка уязвлённый — хоть это было и глупо, — я сказал себе, что больше ноги моей не будет в этом угрюмом помещении, — и на сей раз (тут я вынужден слегка забежать вперёд) сдержал своё слово.
    В числе концептуальных развлечений стоит мельком упомянуть ещё так называемый «файв-о-клок» (попросту полдник), а также, без сомнения, «свечку» — традиционное послеужинное собрание в просторной рококошной гостиной Кострецкого, полной зеркал, подсвечников, гипсовых и деревянных статуй и золочёных плевательниц, — где об эту пору воцарялся интимный полумрак и все рассаживались на меховом ковре вкруг небольшого бронзового подносика, на котором хозяин прочно устаканивал и торжественно зажигал от лучинки длинную, толстую восковую свечищу, — рассаживались, чтобы в порядке живой очереди поведать друг другу потаённые мысли и чувства, навеянные пережитым днём с его мелкими радостями и горестями. Увы, боюсь, я был здесь единственным, кто мог узнать и в полной мере оценить наивно-помпезный стиль позднепионерского Альбертикова детства.
    Люфт-пауза между «мероприятиями». О ней стоит сказать особо.
    Как ни была дружна и весела наша компания, ближе к полднику мы начинали ощущать, что устали и слегка друг другу поднадоели, — и, отпив традиционный чай, с благодушного разрешения Кострецкого разбредались по углам — проветриться. Но, как известно, даже в огромном мегаполисе люди не застрахованы от случайных встреч, что уж говорить о территории Дачи, где места для приятных прогулок, собственно, наперечёт. И вот тут-то начали выявляться всякие забавные тенденции и взаимосвязи, на которых я, человек аналитического ума, не могу не остановиться.
    Во-первых, наши счастливые влюблённые. С каждым днём они удивляли меня всё пуще. Каникулы бывают раз в году, казалось бы, эти двое должны пользоваться любой свободной минуткой, чтобы побыть наедине. Но нет. Я очень скоро заметил — да и трудно было не заметить, — что они, как ни странно это звучит, вовсе не стремятся к совместному времяпрепровождению. То есть, конечно, в компании они смотрелись вполне пасторально, да как-то само собой подразумевалось, что и ночи они проводят в одной постели, — но, видимо, большего им и не требовалось.
    Хуже того, порой мне казалось, что они даже нарочно избегают друг друга! Смех смехом, но, прошвыривая свои старые кости по территории, я ни разу не встретил их в тандеме, — всегда по отдельности, в сильно разнесённых в пространстве точках, что едва ли могло быть простой случайностью. Я отметил это про себя — однако пока не спешил делать какие-либо далеко идущие выводы. Возможно, им просто не о чем было разговаривать?.. Всё-таки разница в возрасте была у них куда больше, чем казалось извне, и это не могло не сказываться на отношениях.
    Впрочем, замечу ради справедливости, что Альбертик точно так же не спешил оставаться наедине и со мной, — что, надо сказать, коробило меня куда сильнее (тем более что тогда я ещё не понимал причины). А вот в приятном обществе Кострецкого его можно было застать довольно часто. О чём беседовали между собой эти важные государственные мужи? В это я, человек простой и мирный, даже и вникать не хотел, — а посему, завидев (а, скорее, заслышав, ибо Кострецкий был большим хохотуном) эту пару издали, всегда старался вовремя свернуть в сторонку — просто чтобы не обрекать бедняг на тягостную, но необходимую участь развлекать старого, нудного и, в сущности, глубоко им постороннего гостя. Деликатность — моя прирождённая черта.
    В таких вот немудрёных поисках своей ниши я и натыкался в конце концов на Кутю, которая точно так же, как я, бродила по розовым кирпичным, серым асфальтовым или белым пластиковым дорожкам, немного грустная, всеми заброшенная и, как мне казалось, не совсем удовлетворённая жизнью. Удивительно, но чаще всего я находил её именно в тех уголках, которые сам предпочитал для прогулок — розовый сад, уединённые боскеты, необработанная кромка каменистого плато. Элемент Судьбы.
    В первый раз мы оба не столько обрадовались неожиданной встрече, сколько смутились — может быть, я даже чуть больше, чем Кутя, которая всегда была готова пожалеть больного, старого и слабого. Однако на следующий вечер, едва не столкнувшись лбами в розовом саду, мы, не сговариваясь, сделали вид, что так и надо, — и гуляли вместе аж до самого ужина, причём теперь уже я, старый пень, рассказывал ей свою жизнь, млея от того, как она ахает в восторге или ужасе от моих непритязательных бытовых перипетий. (О своей второй женитьбе я ей, правда, не рассказал). В третий раз это было уже сложившейся традицией. Забавно, но мы, такие непохожие и вместе с тем чем-то похожие — старик и ребёнок, предоставленные сами себе — отлично дополняли друг друга.
    К моему удивлению (приятному!), она оказалась большой умницей, умела не только говорить, но и слушать, и не только слушать, но и думать — что в её возрасте редкое качество. За скудостью общих тем мы поминутно прибегали к безотказной палочке-выручалочке, обсасывая искусство — книги и музыку, старые фильмы, обнаруженные в Альбертовой видеотеке, и его же уникальную коллекцию живописи. Раз от разу Кутя выказывала удивительную тонкость и глубину суждений, которая пожалуй, могла бы показаться мне отталкивающей в этом милом ребёнке, — если б в один из дней она доверчиво не сообщила мне, что «готовится на искфак». После этого всё стало на свои места — и я уже запросто вываливал ей в подставленный подол все накопленные за девяносто лет художественные впечатления.
    Мы оба любили стихи. Как-то раз она процитировала мне одно — ей когда-то прочёл его Игорь, и оно так ей понравилось, что она переписала его себе в дневничок, а потом и выучила наизусть:

Ты — существо из стали,
Бог, человек, История;
Скажешь — «Валюша, Валя» —
Вмиг задрожу в истоме я.

Страшно, любимо, свято
Прыганье уса с проседью;
Только б ничем не звякнуть,
Не громыхнуть подносиком!..

Сердце моё стальное!
Вдруг назовёшь Валюшею…
Я не прошу, не ною,
Только смотрю и слушаю…


    Качливая скамейка под нами слегка поскрипывала в такт её нежному, чуть срывающемуся в патетических местах голоску. Я меж тем ушёл в себя — думал о том, что мне просто приятно ощущать её рядом с собой, и позор тому, кто дурно это истолкует. Какое там, я и в молодости-то не был особенно горяч… Тут она умолкла, и я смущённо закашлялся — как бы она не догадалась, что всё это время я думал о ней, а вовсе не о третьей, неофициальной жене Иосифа Сталина. Но она, оказывается, ещё не закончила:

Тонет буфет ореховый
В медной бочине чайника…
Что с тобой, тайный грех мой,
Символ народных чаяний?..


    — тут она со смешной детской деловитостью просветила меня: Игорь, дескать, ей рассказал — та женщина, Валентина Истомина, тоже, кстати, миловидная блондинка, носила звание сержанта ИБР… ой, КГБ.
    «Ну, а ты?» — чуть не спросил я, но вовремя сдержался. Было в ней что-то, не располагающее к бестактным расспросам — какая-то врождённая аристократичность, что ли, со всеми присущими ей не только выгодными, но и неприятными чертами — как, например, некое скрытое высокомерие, надменность, почти снобизм — именно скрытые, ибо, как я уже говорил, в ней не было ничего от безмозглой красотки. Со мной она, впрочем, держалась на равных — я постоянно это чувствовал и дивился этому; ни разу я не заметил в ее взгляде, обращенном на меня, той особой, чисто женской терпеливой снисходительности, с какой она смотрела на Альберта и особенно на Игоря.

Губы дрожать устали,
Вяжет язык оскомина…
Просто — Иосиф Сталин,
Просто — сержант Истомина…


    Об отношениях с Кострецким я тоже никогда её не расспрашивал — по понятным причинам. Хотя именно здесь для меня было больше всего неясностей.
    На первый взгляд это была обычная дурашливая дружба с неистребимо-школьным оттенком. Стоило нашему слаженному квартету сойтись где-нибудь на природе, как чумной министр принимался всячески доводить, дразнить и тормошить свою бедную протеже, которой, судя по всему, лишь путём огромных волевых усилий удавалось хранить подобающую Первой Леди сдержанность. Мои отчаянные попытки загородить её от шаловливых рук наглеца мало спасали дело. Известный игрок словами принимался взамен каламбурить с её именем, величал ее то «клавикордами», то «клавесином», то «конклавом», то «анклавом», — а то приговаривал какую-то идиотскую присказку: «Клависсим! Мы тебя повысим!» — что, на мой взгляд, звучало в его устах слегка жутковато. (К счастью, Кутя этой двусмысленности не замечала — или делала вид, что не замечает.)
    А то он вовлекал её в какое-нибудь полуспортивное развлечение из тех, для которых я был слишком трухляв, а Альберт ленив, — бадминтон, салочки, прятки и тому подобная весёлая ерунда. (Как-то раз они даже затеяли прыгать через тонкую бельевую резинку, натянутую меж двух лип — нехитрое развлечение, после полувекового перерыва снова понемногу входящее в моду у российской детворы). Всякий раз Кутя с удовольствием принимала вызов — всё-таки она была ещё ребёнком, чья жизнь суть чистая радость движения — но меня, традиционно выступавшего в роли чинного арбитра, не покидало ощущение, что она попросту снисходит до своего мучителя. И то верно — он был из тех, кому — по старинному народному выражению — «проще отдаться, чем объяснить, почему не хочешь».
    Однако любой мало-мальски внимательный и вдумчивый наблюдатель рано или поздно разглядел бы в поведении Игоря Кострецкого весьма любопытную закономерность. А именно: сколько бы тот ни изображал ради общей потехи буйное каникулярное озорство и неуёмную шаловливость, он всё же каждый миг своей жизни остаётся самим собой — трезвым, бдительным, предприимчивым главой ИБР — и никогда не переходит границ разумного. Вот и я, пусть не сразу, но заметил, что — при всей его раздражающей мании жестоко флиртовать с Кутей на глазах у изумлённой публики — он тем не менее явно и недвусмысленно избегает оставаться с ней наедине…
    Что было тому причиной? Опасался ли он Альберта? Себя? Или её? Или же ничего не опасался, а просто ему, как и Альберту, было по большому счёту неинтересно с ней? Действительно ли она ему нравилась — или это было всего-навсего ещё одним имиджевым ходом, призванным прочнее сплотить вверенный ему коллектив и сделать наш совместный отдых ещё более забавным и приятным? И, если второе — то понимала ли это Кутя?
    Тогда я не мог ещё судить о таких тонкостях. Впрочем, я о них не очень-то и задумывался. Мне в те дни вообще не хотелось ни во что вникать глубоко — а уж тем более в интриги, которые абсолютно меня не касались. Я упивался блаженным летним отдыхом, тёплыми семейными отношениями, нежным общением с «внучкой» — и хотел только одного: как можно дольше оставаться в этом положении чудесного, редкостного, давно не испытанного душевного равновесия.
    Вот почему я ничуть не обрадовался, а, наоборот, насторожился и даже, пожалуй, испугался, когда на восьмой день каникул, после традиционного вечернего чая с печеньями в Кутиной «деревенской» столовой Игорь, вместо того, чтобы, как всегда, потащить меланхоличного Альберта в китайский домик, поступил неожиданно: взял меня (уже настроенного на привычное удовольствие и потому инерционно засопротивлявшегося) под руку — и проговорил, обращаясь к двум другим отдыхающим — Альбертику, отреагировавшему на произвол вяло-сытой улыбкой, и недоумённо округлившей васильковые глаза Куте:
    — Вы, голубки, пока поворкуйте тут вдвоём. А мы с дядей Толей немного пройдёмся. Я ему обещал тут кое-что показать в плане окрестностей. Вы-то все эти красоты уже сто раз видели, а мы с дядей Толей почти ничего осмотреть не успели. А нам интересно. Правда, дядя Толя?..

5

    Тревога моя была не совсем понятна мне самому — никаких явных причин для неё не наблюдалось. Всё было как обычно. Всё так же ласково улыбалось июльское солнышко сквозь негустую облачную вуаль, всё так же посвёркивали бриллиантики выпавшего днём дождя в изумрудной траве лужайки, всё тот же был Кострецкий, ухоженный, загорелый, весь матовый, лучащийся неподдельной искренностью и добродушием. Да и возможно ли иначе в такую чудесную погоду — «парное молочко», как выразился этот захватчик, мягко, но властно сводя меня с каменных ступеней балкончика на вдоль и поперёк исхоженный нашими ногами розовый кирпич.
    И, как всегда, я покорился ему, не задавая вопросов. Только в последний миг, прежде чем мы скрылись из поля зрения оставшихся, я успел оглянуться — и ободряюще помахать Куте, которая, пристроив острые локотки на перила балюстрады, грустно и немного сиротливо (как мне показалось) глядела мне вслед.
    Обойдя павильон, мы прошли ещё несколько метров по плотно утрамбованному песку, затем по травке, по камушкам, по голой земле — и, наконец, нырнули в аккуратную берёзовую рощицу, на которую я столько раз засматривался из овального окошка весёлой Кутиной столовой — но куда почему-то ни разу не забредал во время своих одиноких блужданий.
    Теперь я пожалел об этом. Здесь было очень тихо и пахло чуть сыроватой свежестью; низкое вечернее солнце, сдёрнувшее, в кои-то веки, с глаз пелену, просочилось меж тонкими пёстрыми стволами, разукрасило зеленоватый мшистый ковёр под нашими ногами в нежно-палевую полоску, — и я внезапно ощутил острое, до муки нестерпимое желание — придушить Кострецкого, который, будучи физически не способен переносить тишины и бездействия, с истерическим упорством волок меня за рукав вперёд и вперёд, через овраги и буераки, выемки и колдобины, древние высохшие пни, потрескивающие под сандалетами случайные сучки и выступающие, словно жилы на старческой руке, корни; при этом он так настойчиво трындел, трындел, трындел что-то об «удивительной красоте русской природы», что я ощутил даже некоторое облегчение, когда мы, наконец, упёрлись в высокий сетчатый забор, о котором я поначалу решил, что это — граница территории.
    Но я ошибся. Здесь шло строительство — пройдя вслед за Игорем ещё несколько шагов вдоль забора, я увидел примерно на уровне глаз строгую готическую табличку: «Under construction».
    Тут же оказалась и калитка, которую министр любезно приоткрыл передо мной и выразительным жестом показал — входи, мол. Правда, ваш покорный слуга, нет, чтобы поблагодарить, неожиданно для самого себя засбоился: дремучий родительский запрет — не лазать с пацанами по стройкам — был намертво вколочен ремнём в его подкорку. Кострецкий, однако, уверил меня, что лично следит за соблюдением техники безопасности, — да, собственно, и работы на время каникул прекращены.
    Не без лёгкой грусти я понял, что мне, видимо, никогда не доведётся оценить внешние архитектурные изыски неоконченного здания — довольно высокого и на две трети скрытого от посторонних взоров лесами, обтянутыми непрозрачной плёнкой.
    Зайти внутрь, по-моему, было равносильно самоубийству. Но шеф ИБР упрашивал так настойчиво, что я переломил себя — и всё-таки переступил прикрытый цветным полиэтиленом порог.
    К моему облегчению, здесь и впрямь оказалось не так уж страшно — довольно чистенько и даже уютно, вот разве что немного сыровато и местами чуть-чуть набрызгано штукатуркой. Посреди просторного помещения возвышались пластиковые леса — очевидно, мастерам пришлось покидать помещение в срочном порядке. Слегка попахивало цементом и мокрой пылью. Шершавый пол, неокрашенные стены, несколько грязноватых стрельчатых окошек под потолком. Словом, обычное недоделанное дело, без особых примет и любопытных достопримечательностей, — и я, хоть убей, не мог понять, зачем Кострецкому понадобилось так экстренно тащить меня сюда.
    Я вопросительно обернулся на него. Он стоял неподвижно, как стилизованный моряк на палубе, расставив ноги и заложив кисти рук подмышки, и загадочно улыбался — я бы сказал, даже слишком загадочно. Мне, уже неплохо его знавшему, эта улыбка весьма и весьма не понравилась. Именно поэтому я предпочёл воздержаться от расспросов — и вместо этого продолжил молча оглядывать странное помещение.
    Взглянув вверх, я увидел очень высокий, метров, наверное, в десять, круглый сводчатый потолок, на котором был нанесён подмалёвок некоей росписи — пока ещё нельзя было разобрать самого изображения, зато идущая чуть ниже широкая полоса позолоты недвусмысленно сообщила мне о том, что очень скоро здесь развернутся во всю ивановскую так любимые Игорем Кострецким роскошь и кич.
    — Ну и как? — вдруг спросил тот, и я вздрогнул от неожиданности: акустика тут оказалась как в оперном театре, и негромкий голос его, казалось, заполнил до краёв все нишки и своды странного помещения. — Симпатично, правда?..
    Я пожал плечами — не очень-то мне хотелось вести дискуссии в незримый микрофон. Однако от Кострецкого, когда ему что-то надо, так просто не отделаешься:
    — Как вы думаете, что здесь будет?.. — спросил он, даже не потрудившись понизить голос — и его заговорщицкая улыбка нравилась мне всё меньше и меньше. Я снова пожал плечами:
    — Не знаю, — свой шёпот я попытался свести до минимума, но всё равно получилось как-то громко. — Театр, наверное? Или школа?
    (Почему школа — я и сам не понял, однако в следующий миг поймал свою ассоциацию: помещение чем-то напоминало холл учебного заведения, где прошли мои лучшие годы — там тоже были колонны и загадочные выступы и ниши, и в одной из них стоял, положив гипсовую руку на стопку гипсовых книг, маленький кудрявый Володя Ульянов).
    Кострецкий испустил свой фирменный коротенький смешок, прозвучавший в акустическом усилении как-то зловеще:
    — Вот и не угадали. Подумайте хорошенько, у вас есть ещё одна попытка. Сдаётесь? Ну ладно, ладно, не буду вас мучить. Это Храм, — тут он пристально вгляделся мне в глаза и ухмыльнулся. — Сами подумайте. Бессмертный Лидер-то у нас — полубог. Как же ему не иметь своего Храма?..
    Он ухмылялся и ловил мой ускользающий взгляд уже так откровенно и беззастенчиво, что даже мне, отнюдь не самому горячему стороннику правления президента Гнездозора, стало противно. Такой весь из себя поборник хорошего вкуса, Кострецкий сейчас проявлял, мягко говоря, дурной тон, намекая на некую, известную только нам троим тайну.
    Впрочем, я тут же подумал, что, возможно, ошибаюсь в интерпретациях. Возможно, он всего-навсего каламбурит с моей фамилией — Храмов. Ну конечно, он же у нас такой каламбурщик. Только я решил было остановиться на этой версии и успокоиться, как он вдруг откинул голову назад и снова расхохотался — уже не коротенько, а прямо-таки залился весёлым, звонким, молодым хохотом, от которого, казалось, задрожали стены недостроенной церкви. Отхохотавшись, он вдруг резко посерьёзнел — и вновь нацелил на меня чекистский прищур яркозелёных глаз:
    — А ведь получается, что Бог-то — вы. Ну, и каково оно — а, Анатолий Витальевич? Приятно быть Богом?..
    Среди коллег и знакомых я числюсь остроумным человеком. Но шутки Кострецкого почему-то всякий раз действуют на меня так, что я становлюсь осёл ослом. Вот и теперь, вместо того, чтобы на правах старшего резко его одёрнуть — или, на худой конец, посмеяться вместе с ним, — я окончательно смешался и, опустив глаза на носки своих туфель, забормотал какую-то чушь: я, мол, вовсе не считаю себя Богом, ни на что не претендую, не требую и тд и тп. Так я бормотал до тех пор, пока не нашёл в себе решимости снова взглянуть в лицо собеседнику — и не оцарапался о взгляд, полный досады и жалости, причём жалости обидной.
    «Я ожидал от тебя иного», — как бы говорил он.
    Тут я вдруг с ужасом почувствовал, что внутри меня шевелится что-то очень похожее на ярость. На миг мною овладело жгучее желание плюнуть на все экивоки — и, схватив этого интригана за лацканы модной салатовой блузки, вытрясти из него все заковыристые намёки и секреты, заставить, наконец, сказать по-человечески, чего он от меня добивается, — и пусть наши голоса громче, громче разносятся под сводами будущего Храма!.. Но, пока я боролся в себе с этим чудовищным наваждением, Кострецкий, как всегда, первым овладел собой — и, как ни в чём не бывало обаятельно улыбнувшись, в своей фамильярной манере похлопал меня по плечу:
    — Не желаешь, дядь Толь, осмотреть помещение? Я думал, может быть тебе будет интересно. Это, конечно, не старинный храм, но всё-таки…
    Я покивал, чувствуя в душе облегчение и даже благодарность за то, что он так вовремя избавил меня от необходимости что-то предпринимать — а также отвечать на вопросы или ставить их. Унизительное чувство, но этот хлыщ без особых усилий делал со мной всё, что хотел.
    Ещё минут пятнадцать он, бережно держа меня за рукав («Осторожненько, дядя Толя, осторожненько, здесь можно запачкаться»), водил меня по этой загадочной зале — куда более сложной и обширной, чем казалось на первый взгляд. По мере осмотра моему взору открывались разные закоулочки, которых сразу было и не увидать. Кое-где в углах, за колоннами, за неясного назначения выступами прятались очень глубокие ниши, почти комнаты, пустые, тёмные, иногда отгороженные зловещего вида решётками, — архитектурные загадки и замысловатые детали декора, о назначении которых я даже боялся спрашивать — элементы чужих культов всегда пугали меня. А Кострецкий не спешил мне их объяснять, предпочитая балаболить мне в ухо на смежные темы — например, в какую кругленькую сумму обошёлся ему гениальный архитектор, спроектировавший всю эту постройку — и, увы, по так и невыясненной причине скоропостижно скончавшийся спустя несколько дней после того, как он, Кострецкий, поставил свою подпись на чертежах. В какой-то момент у меня возникло стойкое ощущение, что он специально бормочет всю эту мутотень, чтобы отвлечь моё внимание от более скользких вопросов, которые вполне могли бы у меня возникнуть — например, для чего предназначен вот этот, растущий прямо из стены, длинный, в человеческий рост, мраморный жертвенник с глубоким желобом-кровостоком и металлическими фиксаторами по краям.
    Странно, но я то и дело ловил себя на том, что мне нравится здесь. «Хорошее поле» — сказали бы в дни моей молодости, а я попросту ощущал мощный прилив сил и энергии, весьма редкий для меня, старика. Вдобавок все эти ниши и провалы в стенах живо напомнили мне детские годы (кто из нас хоть раз в жизни не заныкивался в какой-нибудь укромный уголок, пугая глупых взрослых своим необъяснимым отсутствием?..) Понемногу мои чувства и мысли приходили в равновесие — и меня даже перестал раздражать назойливый бубнёж Кострецкого, вздумавшего теперь (ну, а куда б он делся?) рассуждать об этимологии наших фамилий: «…ну как же вы говорите, что не Бог-отец? у вас даже фамилия вот какая — Храмов. Она происходит от слова «храм». А Гнездозор означает «разоряющий гнёзда». Очень говорящая фамилия. И, главное, подходит. А я — всего-навсего Кострецкий. Вы думаете, корень — «костёр»? Увы. Я был бы рад. Это от слова «костра» — что означает одревесневшие части стеблей прядильных растений, например, льна или конопли, получаемые при их первичной обработке, например, мочении или трепании…», и тд, и тп. Ещё полчаса назад я, наверное, опух бы от всего этого, но теперь, о чудо, чувствовал себя ого-го каким бодрячком — и уже готов был с вальяжной шутливостью попросить Кострецкого — раз уж он так настаивает на том, что я «Бог-отец», — к следующим каникулам перетащить мою койку в это пусть капельку сыроватое, но, право же, симпатичное помещение.
    Но тут вдруг произошло нечто такое, чего я никак не ожидал — и что одним махом вышибло из меня желание глупо шутить.
    Мы успели обойти «хоры», узкий «неф», «алтарь» и чёрт знает что ещё (я, увы, паршиво разбираюсь в архитектуре), когда в одном из тёмных углов перед нами возникла простенькая, заляпанная всем, чем только можно, фанерная дверь-«времянка» — скромная защитная мера в ожидании более надёжного и стильного дивайса.
    — Там будет ризница, — пояснил Кострецкий, скользя по мне задумчивым взглядом, как бы прикидывая — стоит ли приоткрывать мне такие интимности или ещё рановато?.. Особым любопытством я не горел. Однако мой спутник, видимо, считал, что прерывать экскурсию на самом интересном месте — верх невежливости.
    Из фанеры торчал маленький штырёк с круглой пластмассовой бомбошкой на конце — импровизированная ручка. Выудив из кармана синих шаровар маленький кружевной платочек, Игорь аккуратно обтёр им место прикосновения чужих рук — он был брезглив, — и только после этого потянул на себя дверь, оказавшуюся, вопреки видимости, не такой уж и покорной, судя по тому, что в следующий миг оба негромко, в унисон закряхтели.
    («Ну что за румынский премьер-министр Непорадку», — недовольно бурчал бедняга, вступая одной ногой во тьму и поспешно нашаривая пяткой кнопку допотопного включателя).
    Я ожидал и здесь встретить антикварные «дневные» лампы — в личном Храме нашего консервативного Лидера это было бы вовсе неудивительно. Однако вспыхнувший в ту же секунду мягкий свет оказался вполне гаммагеновым — и я, уже без опаски переступив невысокий порожек, увидел узкое помещение без окон, заставленное вдоль стен стеллажами. Похоже на библио- или видеотеку старых времён — только ячейки были заполнены не дисками, а какими-то темноватыми досками вроде тех, на каких режут хлеб. Не иначе, подумал я, бешено дорогие иконы, награбленные нашими славными коллекционерами по всей России, ждут своего часа. Здесь, видимо, временно располагался склад.
    Пока я глазел да удивлялся обилию художественных ценностей на метр пространства, Кострецкий, решивший, видимо, совместить приятное с полезным, пошёл вдоль стеллажа, выборочно вынимая и осматривая доски — не настигла ли их, не дай Бог, сырость или какая иная порча? Судя по добродушному мурлыканью, которое он исторгал из себя после каждой проверки, увиденное вполне его удовлетворяло. Но вот он потянул одну из досок, осмотрел, а обратно не поставил — очевидно, она заинтересовала его чуть больше остальных.
    Нет — намного больше. Слегка наклонив голову и отставив от себя, насколько мог, руку с иконой, он несколько секунд с недоумением вглядывался в изображение — я видел его лицо в профиль, — а потом каким-то странным тоном сказал:
    — Хо-хо.
    Тут уж и я не смог сдержать любопытства и, подойдя, заглянул ему через плечо. То, что я увидел, стало неожиданностью и для меня — настолько, что я и сам чуть не ойкнул.
    То действительно была икона, лишь на первый (неискушённый) взгляд старинная — грубая облезлая доска с тёмным вытертым изображением, которое я не сразу даже и разглядел. А, разглядев, понял, что вещь передо мной — далеко не такая древняя и бесценная, как мне сперва показалось. Ибо изображён на ней был не кто иной, как… Альбертик.
    Да-да, это был именно он — его тёмнорусые кудри, его круглые, глубоко сидящие глаза, его крупные губы, разъехавшиеся в официальной улыбочке — словом, полный набор особых примет. Не тот неформальный, дачный Альбертик, славный увалень, к которому я за эту неделю успел привыкнуть и даже привязаться, — а Альбертик самый что ни на есть стилизованный, — то есть и не Альбертик вовсе, а собственной персоной Александр Гнездозор, которому художник даже не потрудился придать надлежащую, соответствующую канону осанистость и суровое выражение лица. Мне даже показалось, что я видел подобное изображение (в том же крапчатом жабо, с такой же ласковой полуулыбкой) в каком-то глянцевом журнале — только вот я никак не мог вспомнить, в каком именно. «Мещанство и Пошлость»? «Ванечка»? «Гламур»?..
    Покуда я соображал, Кострецкий, так и не вернув икону на место, двинулся прочь из ризницы — и мне ничего не оставалось, как последовать за ним. Ещё секунд пять-шесть он постоял в полукруглом алтарном пространстве, слегка покачиваясь, поворачивая свой трофей то так, то эдак, любуясь им, словно фотографией любимой девушки, — и вот тут-то и произошло то дикое и чудовищное, от чего я ещё долго потом не мог отойти.
    Бац!!!
    Не успел я в панике отпрыгнуть (что-то вдруг взорвалось под сводами храма и одновременно у моих ног, ошарашило, брызнуло в глаза струёй древесной пыли), — а Игорь уже вовсю отжигал на обломках энергичную джигу, кряхтя, посапывая, втаптывая модными розовыми сандалетами в бурый пол двух одинаково мутных Альбертиков, которые, как ни в чём не бывало, улыбались нам с несимметричных дощечек — поуже и пошире. Голограммы всегда завораживали меня. Но сейчас куда интереснее было лицо самого Игоря — красное, с вздувшимися на лбу венами, с подвижными желваками под гладкой загорелой кожей, с полуоткрытыми губами, откуда ритмично вырывался странный, ритмичный, несвойственный ему звук: «Ххы!.. Ххы!.. Ххы!..».
    При этом он, однако, нет-нет, да косился на меня, словно проверяя, как я реагирую, — и в зелёных кошачьих глазах его плясала лёгкая безуминка.
    Всё это было до того кошмарно, неправдоподобно и ни с чем несообразно, что я с ужасом почувствовал, что к моему горлу подкатывает совершенно неуместный сейчас спазм истерического хохота. Страшным усилием воли я подавил его, для чего мне пришлось отвести взгляд от ярко-розовых сандалет Кострецкого — и уставиться вверх, на стрельчатое окошко, слегка запылённое, но всё-таки уже начавшее понемногу пропускать в себя тихое беззлобное золото уходящего солнца.
    А Игорь, наконец, перестал топтать проштрафившуюся икону, отряхнул руки, отдышался — и почти ровным голосом, в котором, однако, ещё сквозил отзвук лёгкой дрожи, проговорил:
    — Мерзавец. Маляр хренов. Он что — нас всех тут за идиотов держит? — и, обращаясь уже ко мне:
    — Нет, вы видите, какая мерзость? Голограмма на деревяшке! А ему заказали что? портрет в технике иконописания, думали, толковый специалист, не хухры-мухры, категория «один-а». Кого он хотел тут надуть? Всё, больше ему серьёзных заказов не видать… да и несерьёзных тоже… уж об этом я позабочусь!..
    Тут он, к моему облегчению — а то я уже начинал опасаться, что он вот-вот и на меня бросится, — снова улыбнулся своей обычной улыбкой и добавил — уже совсем с другой интонацией:
    — Меня все почему-то каким-то злодеем считают, а на самом деле я непростительно гуманен. Этого гада за его халтуру удавить бы мало — а я вот не могу поднять руку на художника. Страшной казни подвергнется только его творение. Пойдём-ка, дядя Толя, снесём всю эту гадость в утилизатор, чтобы другим было неповадно.
    Как ни в чём не бывало, он нагнулся, подобрал обломки, сунул их мне, опешившему, в руки, вернулся на секунду в «ризницу», погасил там свет, аккуратно закрыл за собой фанерную дверь — и, уже совсем повеселевший, указал мне на выход.
    Я, недоумевая, повиновался.
    В последний момент я успел ещё немножечко побыть экскурсантом. Оказывается, вот этот предбанничек на входе, который я как-то так прошагал, не заметив — это «притвор». Очень интересно.
    Без особой спешки мы обогнули здание снаружи и оказались в его тылах, где было как-то особенно тихо, сыро и немножечко зловеще — как всегда бывает в потаённых уголках природы, куда человек забредает, в основном, справить нужду. В духмяных зарослях высоченной травы обнаружился, однако, стеклянный куб утилизатора последнего поколения. С помощью слова-кода открыв широкий квадратный люк, Игорь брезгливо отправил туда обломки, однако запустить устройство в действие не потрудился — и на мой вопросительный взгляд с улыбкой пояснил:
    — Он пустой ещё. Это для него неполезно.
    Я пожал плечами. Мне было бы интересно посмотреть, как работает устройство, я такого ещё не видел. Впрочем, я хорошо понимал, что Игорь Кострецкий уже продемонстрировал мне всё, что имел продемонстрировать, — а, стало быть, экскурсия закончена, нравится мне это или нет.
    В том, что спектакль был подготовлен заранее и разыгран персонально для меня, я почти не сомневался. Но что это всё значило?.. Я догадывался — что. И боялся догадываться. Не смел задумываться. И лишь покорно плёлся по тропинке вслед за Игорем, который — видимо, из деликатности — перестал, наконец, изводить меня своей вечной болтовнёй и только чуть слышно мурлыкал себе под нос какой-то модный мотивчик.
    Добравшись до павильона, мы увидели, что за время нашего отсутствия мизансцена почти не изменилась — только теперь Бессмертный Лидер в одиночестве отдыхает на балкончике, удобненько опершись на деревянные перила и попыхивая, сталин недоделанный, ароматической трубочкой, запрещённой для всех, кроме него, — а Клавдия, ну до того хорошенькая с кукишком на затылке и в белом с оранжевыми горохами платьице, с понурым видом сидит чуть поодаль на высоких ступеньках, видимо, не решаясь ни покинуть своего благоверного, ни завязать с ним какую-нибудь познавательную беседу. Завидев нас, она, однако, мигом вскочила — и вприпрыжку, совсем как ребёнок, бросилась навстречу, звонким голоском напевая:
    — Вернулись, вернулись!..
    Бедненькая, с грустью подумал я, видно, всё ж не так-то оно сладко — быть подругой осьминога в человеческом обличье. Тот, кстати, не проявил ни малейшего недовольства её побегом, глядя сверху на нашу трогательную группу с той же флегматичной, благосклонной улыбкой, с какой доселе взирал на расстилавшийся перед ним вид.
    Внезапно я почувствовал, что не могу больше ни секунды оставаться в его обществе. Не знаю, что тут было причиной — он ли сам, сцена ли, что десять минут назад разыграл передо мной Кострецкий, или просто Кутина искренность, так контрастирующая с осточертевшими мне за эти дни двусмысленными гримасами и ухмылками обоих государственных мужей, — но только я чувствовал, что видеть его сейчас — выше моих сил и, если я срочно чего-либо не предприму, никто не сможет поручиться за моё шаткое стариковское здоровье. Вот почему в следующий миг я и сам осклабился в неестественной, зверской улыбке, решительно взял Кутю под руку и, громко сказав:
    — Пойдём, Клашенька, от этих злобных дядек, пусть они тут без нас ведут свои скучные взрослые разговоры, — потащил её прочь по розовой мостовой (бедняжка с трудом поспевала за мной, но не сопротивлялась), почти физически ощущая, как «дядьки» лыбятся мне в затылок. Не заподозрили бы меня в преступной к ней склонности. Не заподозрят. Вот за что люблю нынешних. Это в мое время нельзя было обнять маму, чтобы тебя тут же не обвинили в инцесте, и пожать приятелю руку, чтобы кто-то тотчас же не завопил: «Гомики!». А теперь мужчины повально красят губы и ресницы, выщипывают брови, делают маникюр — и никому ничего даже в голову не приходит. После того, как в З7-м году Кострецкий легализировал половые извращения и ввёл их изучение в обязательную школьную программу, они резко вышли из моды — и сейчас редко-редко можно встретить на улице однополую парочку. Все они предпочитают лечиться у специалистов моего профиля, чтобы создать здоровые семьи. То же и с педо- и некрофилией и прочими перверсиями. В общем, спасибо Бессмертному Лидеру и тд. за то, что девяностолетний старик, гуляющий под ручку с девятнадцатилетней девушкой, вызывает теперь у людей только самые чистые и трогательные ассоциации.
    Впрочем, подумал я, внутренне помрачнев, в её годы девяносто и семьдесят пять — почти одно и то же. А ведь я так до сих пор и не выяснил — в курсе ли она этого маленького возрастного шулерства?.. О, конечно, ведь им это сейчас, кажется, с пелёнок вдалбливают. Ну, и как она справляется с этим знанием? Или просто не задумывается о таких отвлечённых материях? Вот о чём я хотел её спросить, но вместо этого почему-то брякнул совсем другое:
    — Скажи, ты действительно любишь Аль… Александра?..
    Брякнул и сам испугался — никогда раньше я не позволял себе ничего подобного. В следующий миг мне пришлось испугаться ещё сильнее — ибо Кутя, видимо, привыкшая к нашим откровенным беседам, точно так же не успела обдумать свой ответ — и брякнула первое, что пришло в голову (то есть правду):
    — Я не могу не любить первого человека России.
    Открытие за открытием. Воистину, сегодня — день срывания масок. Впрочем… какое я имею право её судить, старый ханжа? И никакой это не цинизм, а всего-навсего искренность — девочка мне доверяет. Жаль, что она так скоро сменила тон:
    — Я об этом часто думаю… Можно ли по правде любить бессмертного? В смысле — любить, как обычного мужчину? Я ведь понимаю, я буду стариться, а он… — Тут она вздохнула и поспешила закрыть тему:
    — Когда пойму — уже точно отвечу на ваш вопрос. Обещаю, дядя Толя.
    Но мне и этого было вполне достаточно. Не мучь себя, беленький кутёнок, хотел сказать я, — ты уже на всё ответила, да так, как я и мечтать не смел. Знаешь, какой приказ получил я сейчас от Игоря Кострецкого в храме «under construction»?.. (Потому что это был именно приказ, непререкаемая команда к действию — даже такой замшелый пень, как я, не мог этого не понимать.) Ты, значит, не будешь слишком сильно грустить, внученька, если с твоим рыцарем, не дай Бог, случится какая-нибудь неприятная неожиданность?..
    Ты развязываешь мне руки, спасибо тебе.
    И чуть позже, перед сном, кайфуя на своём роскошном прогреваемом изнутри ложе (от «свечки» я благоразумно отмазался, сославшись на дурное самочувствие, кхе-кхе) и как всегда машинально следя глазами весьма правдоподобные прямоугольнички света поддельных фар, через каждые семнадцать секунд уютно, как в детстве, проползавшие через гладкий потолок, я безостановочно думал, думал об одном и том же.
    Нет, моральные аспекты и всякие там угрызения меня больше не занимали. Я сам пугался, — ведь я очень совестливый человек. Искал: ау, где вы?.. Но ничего похожего не находил. Не знаю, как объяснить это, но с того момента, как я перестал сопротивляться и разрешил себе принять приказ — а мне теперь казалось, что я втайне от себя принял его сразу! — всё стало ясно, просто и легко, и я уже не понимал, как не додумался до того же самостоятельно.
    Или додумался?..
    Ведь оно, в сущности, — мой долг. (Да, точно — когда-то, в розовом саду, я почти дошёл до этого умозаключения, и только появление Кути меня сбило!) Я совершил ошибку — мне и исправлять. Больше-то некому.
    А Кутя переживёт.
    Радовало меня и то, что все точки над «и», наконец, были прорисованы — теперь я точно знал, зачем меня сюда привезли. Недоговорённостей не оставалось. И меня это вполне устраивало. Я, стало быть, не даром ел хлеб Кострецкого. Не люблю быть нахлебником.
    Следовало бы, пожалуй, задуматься и над мотивацией самого Кострецкого, которая пока что выглядела, мягко говоря, нелогично. В этих изящных наманикюренных пальчиках была сосредоточена полная, абсолютная власть над огромным государством — и для чего ему вздумалось рубить сук, на котором он с полным комфортом просидел пятнадцать лет, я не совсем понимал. Но я никогда не разбирался в политике, а теперь уже, пожалуй, поздно. Нам, тлям, не стоит соваться в тайные дела небожителей. В конце концов Кострецкому виднее, он всегда смотрит на несколько шагов вперёд — и уж наверняка чётко знает, чего хочет. Наивно было бы думать, что он способен на опрометчивый и невыгодный для себя поступок.
    Словом, «что» меня не волновало — всё уже было давно решено, подписано и не подлежало дальнейшему обсуждению.
    Гораздо сильнее мучил меня вопрос: «как»?..
    Мне, конечно, льстило, что Кострецкий так железобетонно во мне уверен, — но сам-то я этой уверенности вовсе не разделял. Я, конечно, профессионал и очень опытный клиницист. Но, как ни крути, у меня на всё про всё оставалась около недели. Маловато для полноценной терапевтической сессии. Тем более для той «сессии», что от меня требовалась. Тем более что я так до сих пор толком и не понял, что же на самом деле произошло в голове маленького Альбертика тогда, шестьдесят пять лет назад.
    Смогу ли, выдюжу ли?.. Помочь клиенту одолеть какую-нибудь психосоматическую хворь — дело порой не такое уж простое, но, в конце концов, именно для этого мы и поставлены. Но когда такая хворь — сама жизнь…
    Оригинальная задачка, спору нет. Но и выбора тоже нет, судя по всему. Что ж, попробуем справиться.
    «Транзистор — хитроумный прибор. Понять принципы его работы нелегко — но ведь сумели же его изобрести!» — так начинался один из параграфов школьного учебника физики при старой образовательной системе. Ах, чёрт меня дёрнул когда-то, в далёкой сопливой юности выбрать не физику, которой я по-мальчишечьи увлекался, а эту идиотскую профессию, душелечение, где ничто ни на чём не основано, всё так шатко, зыбко и до отвращения условно!..
    (Интересно, смекал я мимоходом, даст ли мне Игорь — в случае успешного завершения операции — хотя бы сержанта? На старости лет оно бы и неплохо. А, скорее всего, попросту угостит старой доброй бациллой-кострециллой. Что тоже, в общем, заманчиво — говорят, смерть эта безболезненная и даже в чём-то приятная. Глупо рассчитывать на то, что своя, естественная, будет лучше. А она-то ведь, матушка, тоже, поди, на носу.)
    Я уже не лежал в кровати, а шагал — и довольно быстро — вдоль по ровной дорожке из пластиковых плит, ведущей к выходу из цветочного лабиринта. Сосредоточенно и тупо шаря по ней глазами в поисках свежих идей, я всё же поймал себя на том, что машинально, по старой привычке стараюсь перешагивать еле заметные линии-сочленения. «Наступишь — Ленина погубишь» — с содроганием вспомнил я ещё одну дурацкую цитату, присказку из своего октябрятского детства, прежде чем окончательно отъехать в сказочную страну, где ни о каких Альбертиках, слава Богу, и слыхом не слыхивали.
    Мой мозг был милостив ко мне. Мне снились транзисторные приёмники.

6

    Утро выпало пасмурным.
    Шут знает как я понял это ещё прежде, чем разлепил глаза — то ли засинхронился в эти дни с природой, то ли просто темновато было в комнате оттого, что солнце не сочилось, как обычно, сквозь тончайшую щёлку меж неплотно запахнутыми шторами. Нехотя встав и раздёрнув их, я увидел, что чутьё меня не обмануло — погода сегодня приготовила мне удивительный сюрприз. Вместо надоевшей до колик слащавой розовой открытки за окном развернулся странный, я бы даже сказал не совсем земной пейзаж: смутно знакомое пространство было словно набито клочьями ваты, причём набито небрежно, кое-как — так неровно повис над землёй туман.
    За свои девяносто я ещё ни разу не видел подобного зрелища — и теперь так и застыл у окна, завороженный. Сад исчез; впрочем, хорошенько приглядевшись, можно было заметить то там, то здесь любопытную цветочную головку, выглядывающую из плотной белесой дымки, словно из мехового воротничка. Никогда не считал себя большим любителем казусов, — но почему-то сейчас это умилительное зрелище тронуло меня чуть ли не до слёз, и я всё пялился и пялился на бывший сад, не в силах от него оторваться.
    Из этого благостного состояния вывел меня «внутренний» звонок Кострецкого, весело сообщившего мне о некоем «совершенно уникальном мероприятии», которое якобы с нетерпением ожидает меня в столовой персикового павильончика. Без подробностей — интриговал, мерзавец.
    Ну что ж, уникальное так уникальное. До сей поры все его «мероприятия» ничем хорошим для меня не заканчивались. Посмотрим, как будет с нынешним. Между прочим, Игорь велел мне поторопиться — дескать, все уже в сборе. Я и поторопился — наскоро причепурился, побрызгался духами и с бодрой улыбкой на гладковыбритом лице почесал в Кутин домик.
    Там меня и впрямь уже поджидали трое дачников — с весьма таинственными и довольными физиономиями. Не заплутал ли я в тумане? Нет, как видите. А что у нас за мероприятие? Тут мужчины как-то странно засмеялись — и скрестили выразительные взгляды на разалевшейся Куте, которая от смущения даже спрятала лицо в ладошки.
    Оказывается, идея дня принадлежала ей. Два-три дня назад она выудила где-то в Сети рецепт яблочного пирога — и была до глубины души потрясена его аппетитным видом (к рецепту прилагалась картинка). Бедняжка, чьё детство прошло в более чем далёких от семейного уюта условиях, мгновенно загорелась революционной мыслью — испечь угощение к полднику своими руками — и вконец замучила ею своего высокого покровителя, которому, по большому-то счёту, ничего не было жалко для любимой женщины — как говорится, чем бы дитя не тешилось.
    Теперь её слегка мучила совесть за то, что она заставляет взрослых, умных, занятых людей заниматься такой ерундой. Те, естественно, это просекли — и дразнили её, гады, немилосердно.
    Я категорически заявил, что ничего так в жизни не обожаю, как печь пироги — пусть мне только выдадут какой-нибудь симпатичный передничек, чтобы не шокировать Кострецкого жирными пятнами и перхотью муки на моём лучшем летнем прикиде. Про себя же я подумал, что жизнь с каждой секундой всё больше подтверждает нашу с Игорем правоту. Девочка — прирождённая хозяюшка; ей бы дом вести, детей рожать одного за другим да стряпать муженьку, славному русскому парню, всякие вкусности, — а не киснуть тут на утеху этому флегматичному полутирану.
    Удивительно, что я думал обо всём этом так спокойно. Будто бы речь шла не о том, чтобы лишить человека жизни, — и не просто человека, а главу государства, — и не какого-то там абстрактного главу абстрактного государства, а вот этого, вполне конкретного Альбертика, который сидел сейчас прямо передо мной и вяло, но с явной симпатией мне улыбался, невинно моргая глазами и совершенно не догадываясь, какие страшные интриги вокруг него плетутся. А я ведь из тех, кто, как говорится, мухи не обидит. Впрочем, тут было несколько иное. Вероятно, когда способ убийства лежит в сфере твоих повседневных занятий, оно перестаёт быть убийством — и превращается просто в более или менее сложную профессиональную задачу (порой весьма интересную и увлекательную), которую ты считаешь своим долгом выполнить качественно. Так флорист забывал бы о морали и милосердии, составляя для чьего-то заклятого друга смертельно ядовитый букет. Так химик, изобретая новый состав без вкуса и запаха, не мог бы думать ни о чём, кроме своих соединений. Так опытный кулинар, готовя последнее блюдо для приговорённого, постарался бы сделать его не менее ароматным и вкусным, чем обычно. Кстати, о кулинарии. Только что меня обрадовали, что мне предстоит почистить и вручную натереть на мелкой тёрке целую корзину антоновки — занятие, которое я терпеть не могу с детства, с тех самых времён, когда меня пытались принудить к нему озабоченные идиотским садоводством мама и бабушка.
    Возвращение в невинность.
    Они тут, оказывается, давно распределили роли. Кострецкий свою уже отыграл с блеском — на грубоотёсаном столе красовался ностальгический натюрморт: плетёное блюдо с яйцами, серебряная маслёнка, солонка, сахарница, жестяной бидон с надписью белой краской: «Мука», бутыль с молоком, глиняная пиала, в которой неаппетитно раскисали дрожжи, — ну, и конечно же, самый внушительный элемент композиции: корзина с яблоками. Тут же, рядом, лежали и аксессуары — добротная деревянная скалка, картофелечистка и несколько устрашающего вида разнокалиберных тёрок (Кутя, мило смущаясь, объяснила, что всё должно быть «как по правде»). Самую грязную работу решили поручить мне — что ж, очень символично. Функция Альбертика выразилась в том, что он — типичный лидер-аскет, любящий независимость и уединение — на собственном горбу притаранил из бункера невесть как сохранившуюся до наших дней допотопную мини-духовку, в которой обычно стряпал себе простенькие «гамбургеры», — и которая, если верить приложенной инструкции, уже слегка потёртой и засаленной, вполне годилась и для наших грандиозных целей.
    Словом, пока всё шло как по-писаному, — если я верно понял, смысл игры состоял именно в том, чтобы каждый из нас честно заработал свой кусок пирога.
    Дрожжи как раз дошли до нужной кондиции — и Кутя, надев поверх стильного коричневого платьица беленький фартучек (только октябрятской звёздочки и бантов не хватало!), принялась старательно шаркать золотой ложкой по дну эмалированной миски, куда один за другим отправлялись предписанные её КПК-шкой загадочные ингридиенты.
    Я покорно вздохнул, взял нож, присел в угол к утилизатору — и начал обнажать яблоко, стараясь по детской привычке делать стружку непрерывной. В следующий миг ко мне неожиданно присоединился Альбертик: ему не давали покоя ностальгические воспоминания о домашних предпраздничных хлопотах. Он, дескать, всегда просился помогать маме, когда та очищала яблоки на компот, но его слишком берегли — и так ни разу и не допустили к этому завлекательному действу. Что ж, теперь его здоровье, пожалуй, достаточно окрепло. Вдвоём и впрямь оказалось куда сподручнее; так мы и сидели рядышком у стилизованного плетня — жертва и палач, отец и сын, — полушутя, но азартно соревнуясь друг с другом в скорости и ровности стружки, и я улавливал знакомый запах его несвежей тельняшки и в лёгкой панике ловил себя на ощущении давно позабытого уюта.
    Игорь, свято берегущий свой маникюр (и к тому же считавший, что его кусок уже с лихвой отработан), удобно устроился в низеньком кресле с норковой обивкой, которое собственноручно приволок из гостиной, — и занимался теперь тем, что развлекал всю компанию своей неиссякаемой болтовнёй. Никто не протестовал — без него было бы скучно. Коньком его были обидные подколки и подначивания — обычный источник общего грубоватого веселья. Начал он с Кути, чей беленький фартучек не давал ему покоя: — ГорниШная! Субреточка! — (ассоциативный пласт куда более глубокий, чем позволяло наше с Альбертом советское детство). Доведя бедняжку, всю извозюканную в тесте и муке, до нужного оттенка бордового, он переключился на Альберта, которого окрестил — кстати, довольно метко — «матросиком». Флегматичного Гнездозора достать было не в пример труднее, чем застенчивую, тонкокожую, вспыльчивую Кутю — однако и он минут через пять подобных комментариев не выдержал и с досадой запустил в другана яблочной кожурой, которую тот сейчас же с огромным удовольствием и схрумкал.
    Исподтишка наблюдая за ним, я в какой-то момент начал было подозревать, что ошибся. Разве можно с такой неподдельной весёлостью подтрунивать над тем, кого собираешься (пусть и чужими руками) в ближайшую неделю отправить на тот свет? Я бы уже совсем уверился в его чистоте и прозрачности, — если б не одно странное обстоятельство, которого я не мог не заметить, а именно: за всё нынешнее утро он почему-то ни разу не тронул меня, не коснулся своим беспощадным язычком. А это было нетипично, обычно именно я был главной мишенью для его острот. Ныне же в его обращении ко мне сквозила ласковая почтительность, словно он обволакивал мои нервы мягчайшим коконом, как некую хрупкую драгоценность. Нет, я не ошибался. Я и впрямь был драгоценной куколкой, оттуда должна была вылупиться роскошная бабочка. Самое смешное — если только тут уместны смешки, — что, по сути, стимул в пальцах сжимал вовсе не он, хотя вряд ли мог даже представить себе подобное. Куда важнее была Кутя, именно благодаря ей я принял решение, а точнее — осознал его, слился с ним, и теперь оно было исключительно моим, а вовсе не Кострецкого, который, даже если и захотел бы теперь, не смог его отменить.
    Великие тайны лицемерия.
    Мы с Альбертом давно дочистили яблоки — и теперь с энтузиазмом, вперегонки натирали их на опасных металлических тёрках, радуясь, как быстро наполняет миски белая, мгновенно коричневеющая кашица. Время от времени кто-нибудь из нас с непривычки стирал кусок фрукта вместе с пальцем и чертыхался в нос, и Альбертик с меланхоличной улыбкой демонстрировал мне, как почти на глазах заживает на его крупном белом суставе свежеполученная ссадина. Я похвастаться подобным не мог. Впрочем, для двух пожилых косоруких непрофессионалов мы справились довольно ловко. Кутя тоже одолела, наконец, своего непредсказуемого противника о двух яйцах — и жалобным от волнения голоском призывала нас полюбоваться поверженным — изжелта-серым резиновым комком, притаившимся на дне большой эмалированной кастрюли. Вид его и особенно характерный дрожжевой аромат помимо воли приятно взбудоражил меня, — и я, не утерпев, отщипнул кусочек и попробовал на вкус. Тот был совсем как в детстве — пресновато-приторный. Взглянув на Альберта, я не без внутренней дрожи прочёл в его круглых серых глазах отражение собственных чувств.
    Наверное, впервые в жизни Игорь Кострецкий не попал в струю — и оказался в компании лишним. Его детство прошло в дурацкую синтетическую эпоху, когда никто ничего не пёк, а всё заказывалось в интернет-кулинарии, — и вечная тайна рождения теста не вызывала в его душе ни малейшего трепета. Как всегда, по-звериному чуткий, он, видимо, уловил что-то: изящно вырезанные ноздри досадливо дрогнули — и он слегка поморщился, словно от фальшивой ноты.
    Впрочем, он тут же справился с собой, хлопнул ладонями по коленям и бодро заявил, что, мол, нашему детищу ещё надо хорошенько «подрасти» (он забыл правильное слово или просто не знал его) — а, стало быть, на ближайшие два часа долой кухню — и да здравствует пляж!
    День и впрямь развиднелся, небо было ясное, как стёклышко, ни одного клочка тумана не зацепилось за ветви деревьев и кустарника. Припекало.
    Пока спускались к зелёному домику, жара усилилась настолько, что Игорь, одетый по утренней погоде в плотный джинсовый костюмчик, не выдержал — и, пробормотав какое-то формальное извинение, принялся раздеваться прямо на ходу, швыряя на угодливые скамейки поочерёдно кружевное жабо, рубашку, брюки, ажурные гольфы, часы, золотую цепочку с кулоном в форме буквы «И», — пока, наконец, не остался в одних плавкотрусах, очень стильных, сине-красной расцветки. Получалось у него очень артистично. Мы с Альбертом хохотали до слёз, что, однако, не мешало нам с привычной завистью коситься на его стройный, мускулистый, загорелый торс — настолько идеальный, что нагота его совершенно не воспринималась наготой — Игорь был как бы одет в собственную плоть. Боюсь, что он и без трусов выглядел бы не менее стильно. Неурочный этот стриптиз, однако, не слишком понравился чопорной Куте, которая при каждом новом взрыве смеха красноречиво вздёргивала бровки, но от комментариев воздерживалась.
    Уже на пляже, когда мы все успели по разу купнуться и обсохнуть, произошёл ещё один мелкий инцидент. Не помню, упоминал ли я уже где-нибудь об оригинальных свойствах Альбертикова юмора. Если нет, то рассказываю. Короче, с остроумием у него было туговато. Само по себе это бы еще ничего: он был скорее вдумчив, чем весел, немного рохля, и в этом была своя прелесть. Никто и не требовал от него сверкать и искриться, как Игорь Кострецкий. Каждому свое. Но беда именно в том, что периодически ему взбредало выступить в чужом амплуа. Особенно ярко это проявлялось, когда Кострецкого почему-либо не было рядом, что, видимо, ввергало Альбертика в эйфорию вседозволенности. На него вдруг накатывал приступ ничем не обоснованного веселья — и он принимался острить, как он думал, в стиле Кострецкого, а на самом деле — сугубо в своем выморочном духе, отчего всем становилось неловко и противно.
    В этот раз, например, он, уставившись мне прямо в глаза своими мутноватыми, красными от солнца и воды зенками, заявил, что я мол, по выходным «шабашу» — устраиваю своим проштрафившимся клиенткам подпольные аборты. Поначалу я решил, что это он всерьез (шутки Альберта всегда было трудно распознать). Испугался, идиот, начал лихорадочно оправдываться, что-то доказывать, клясться, что ни сном, ни духом — подпольные аборты в наше время штука серьёзная. Но вдруг заметил, что Альберт, ковыряя меня сосредоточенным взглядом юного натуралиста, весь так и заходится от плохо сдерживаемого смеха. Тут я, конечно, заткнулся — но не думаю, что сумел полностью скрыть тошнотворное чувство, смесь ярости и беспомощности, которое в подобные минуты поднимается во мне откуда-то изглуби, как отрыжка, и заставляет задыхаться и трястись. Обычно в таких случаях Игорь Кострецкий появлялся невесть откуда и ловко разруливал ситуацию. Но, как назло, именно в этот-то момент его рядом и не оказалось — только что он, подняв фонтан брызг, с пронзительным визгом слетел с тарзанки, прятавшейся в тёмной кроне плакучего дерева на противоположном берегу, и теперь на зеленоватой поверхности торчала, как поплавок, маленькая тёмная голова со смутно угадываемым оскалом счастливой улыбки.
    — На что иначе вы живете? Сейчас ведь всё так дорого!..
    — Алик, как тебе не стыдно, — тихо сказала Кутя, положив тонкопалую перламутровую ладошку — бедняжка почти не поддавалась загару — на его круглое, мучнистое плечо. На меня она старалась не смотреть. Но он не унимался:
    — А почему мне должно быть стыдно?! Это ему пусть будет стыдно! Это ведь он делает подпольные аборты, а не я!..
    Я отшучивался, как умел (а что мне ещё оставалось?), но больше как-то машинально, понимая, что в этой словесной перепалке я изначально — проигравший. Я никогда не умел поставить Альберта на место — даже Кострецкому мне проще было дать отпор! — и дело тут было вовсе не в его громоподобном статусе, а единственно в моем чувстве неизбывной, стыдной вины перед ним, о котором он, возможно, догадывался. Вот и теперь мне начинало казаться — и это было самое мерзкое во всём происходящем — что я действительно в каком-то извращённо-метафорическом смысле делаю подпольные аборты. Вот, например, то, что я собираюсь сделать с ним, вполне можно назвать подпольным абортом. Меня всего передёрнуло от мысли, что Альбертик, как все живые твари чуткий к своему смертному часу, некой глубинной частью себя, возможно, зафиксировал наползающую на него тень — и теперь это неосознанное, но мучительное предчувствие в виде таких вот идиотских шуточек лезет из его подсознания, словно поднявшееся тесто из кастрюли.
    Кстати, как оно там?..
    Вернувшись в персиковый павильон, мы с восторгом убедились: превосходно взошло, прямо-таки рвётся на волю — и, кажется, только того и ждёт, чтобы Кутя проделала над ним все нужные манипуляции. Девочку не нужно было долго упрашивать. Стоило посмотреть, как ловко она орудовала скалкой — словно всю жизнь этим занималась. Не помешал даже Игорь, катавшийся по полу в диких судорогах хохота, коими раздирали его раритетные термины «противень» и «защипать». Я вовремя вспомнил, что яичным белком надо смазывать сам пирог сверху, а вовсе не «протвень» (адаптированная версия названия) — тот смазывается маслом. Словом, в технологическом процессе тем или иным боком поучаствовали все — и даже Альберт, ухитрившийся каким-то чудом стащить у Игоря его любимые маникюрные ножницы, в последний миг с эффектным щёлканьем выстриг в крышке пирога несколько аккуратных отверстий — зачем, он не знал, но уверял, что «его бабушка всегда так делала».
    Когда дверца духовки с подозрительным хрустом закрылась за страдальцем, успокоившийся Игорь, по природе скорее технарь, нежели гуманитарий, ещё с минуту поколдовал над пультом управления, налаживая нужный режим — и, наконец, убедившись, что всё в порядке, бодро провозгласил:
    — Айда в бадминтон, Клавиатура! Нечего тут своими флюидами технику ломать и мешать старшим разговаривать!..
    — из чего я очень ясно понял, что шуточки закончились и над моим ухом отчётливо тикает пущенный мастерской рукой хронометр — не тот, что в микроволновке, а куда более внушительный и грозный.
    Нельзя сказать, что я (хотя бы подспудно) не ожидал этого. Но одно дело — ждать и предугадывать, и совсем другое — получить удар поддых. Интересно, подумал я, как он объяснил эту небольшую рокировку Гнездозору. Неужели намекнул на моё нездоровое пристрастие к первой леди России, которое необходимо пресечь на корню?..
    Едва ли. Альбертика бы такое не проняло — по большому счёту ему было абсолютно наплевать на Кутю. Как, впрочем, и на всё остальное — я давно это понял. Удивительно, но он будто никогда не знал ни ревности, ни раскаяния, ни стыда, ни прочих так называемых «комплексов». А ведь в детстве он был совсем другим, этот всхлипывающий вундеркинд. Что же так непоправимо изменило его — абсолютная власть, ощущение своего бессмертия, или просто — сама жизнь?…
    Тот, о ком я размышлял, сидел, как ни в чём не бывало, на стуле-пне, уперевшись локтями в колени, а подбородком — в кулаки, бессмысленно улыбался и с интересом пялился на окошко микроволновки, где под негромкий монотонный гул созревало, медленно кружась в красноватом мареве, чудо совместной кулинарии. Спонтанный «тет-а-тет» со страшным гостем из прошлого ничуть не беспокоил его.
    — Скажи, Саш, а каково это — быть бессмертным?.. — неожиданно для самого себя спросил я.
    Мне вдруг пришло в голову — как странно, что все эти дни я по уши увязал в различных теориях, рефлексии, пустых раздумьях, — но почему-то ни разу не удосужился хотя бы попытаться просто, по-человечески поговорить с Альбертом — и расспросить его обо всём, что меня так волнует. Самому-то ему как?.. Что он чувствует, о чём думает, чего боится?.. Почему, чёрт дери, мы всегда выбираем окольные пути, вместо того, чтобы идти к цели прямой и широкой дорогой?..
    Это был опасный миг. Ибо я неожиданно понял: скажи он сейчас, что счастлив, что всё замечательно — я плюну на всё, на завуалированные угрозы Кострецкого, на храм «under construction», на свои логические выкладки и даже на Кутину будущность — и оставлю его в покое (пусть хоть кто-то в этом мире будет доволен собой и гармоничен). А Россия?.. Ну, поживёт ещё немного под властью тирана…
    Но Альбертик только растянул белую щёку в добродушной улыбке, почесал спину о кусок коры, с поддельной естественностью торчавший из стула-пенька — и, уютненько махнув ладошкой, миролюбиво ответил:
    — Так же.
    Видимо, я не удержался и хмыкнул, ибо он тут же принялся пояснять:
    — Ты же сам, дядьТоль, пишешь об осознании бессмертия души как средстве против депрессий и психогенных заболеваний. (Ты не думай, я почти все твои работы читал. Я в детстве сам мечтал стать психологом и работать на телефоне доверия. Ну, вот как оно всё получилось). Ну так, в общем, я же по-любому бессмертен. Как и мы все. Так какая мне особо разница?..
    Он не лукавил. Я видел, что ему действительно всё равно. Удивительный человек, монстр, а не человек. И это я его создал.
    Ну что ж. Можно с чистой совестью приступать к выполнению важной государственной миссии. Вот только, убей Бог, я не знаю, с чего начать. Тогда, шестьдесят пять лет назад, мальчик был весьма эмоционален — это-то и сыграло роль спускового крючка. Теперь же никаких эмоций у него нет и зацепиться мне не за что, и старинный таймер СВЧ-печи напрасно отсчитывает ценные секунды, улетающие впустую. Кострецкий меня за это не похвалит.
    (При чём тут Кострецкий, чёрт дери?!..)
    — Неужели тебе не бывает страшно? — всё пытался пробить я эту флегму. Бедняга явно был недоволен, что я нарушаю его кулинарную медитацию. Сейчас ему можно было дать не тридцать пять, а все три. Надо же, что-то его всё-таки ещё интересует в этой жизни.
    — Чего «страшно»-то, дядяТоль?..
    — Ну… что надоест…
    — Да что надоест-то?..
    — Ну… надоест так долго жить? — прорвало, наконец, меня — и тотчас же я с ужасом понял, что брякнул непоправимую глупость.
    Но было поздно. Альберт в кои-то веки оторвался от завораживающего зрелища пироговерчения — и смотрел на меня долгим и ласковым взглядом. Затем сделал почти незаметный жест — и в ту же секунду по бокам у меня неожиданно и беззвучно выросли два молчаливых ибээровца, мгновенно я оказался в заботливом симметричном захвате, на моих запястьях сомкнулись золотые, украшенные стразами наручники, а в руках корректно улыбающихся, искусно подкрашеных молодцев появились сверкающие шприцы.
    Я оторопел. В голове проносились бессвязные обрывки мыслей: конечно, я стар… но мне ещё не пора… так нечестно… я ведь сам тёр начинку для пирога… Конечно, я был готов ко всему — давно готов. Но все еще не верилось, что это не шутка и не сон… может быть, всё-таки еще можно поправить… остаться…
    И запах духов и свежей выпечки…
    Не знаю, сколько это продолжалось. Только микроволновка всё гудела. Или это — у меня в ушах?..
    — Отставить, — сказал Альберт, — свободны, ребята.
    ИБР-овцы мгновенно спрятали шприцы-выкидухи в модные широкие рукава игривых служебных костюмов, браво щелкнули каблуками-шпильками — и исчезли так же споро и беззвучно, как и возникли. Я тупо смотрел на свои руки, невесть как оказавшиеся свободными.
    — Вот видите, — услышал я веселый, слегка шалый голос, — вы сами ответили на свой вопрос. А ведь вы на тринадцать лет старше меня.
    В этот миг я сказал себе: я расколдую его, чего бы мне это не стоило. Ибо я не хочу, чтоб ты жил, я хочу, чтобы ты умер, монстр.
    Тут раздался негромкий щелчок — это выключилась печка. Пирог был готов. Думаю, вы догадываетесь, дорогие читатели, что мы с Альбертом оказались первыми, кто попробовал его. Он оказался очень вкусным, ну просто вкусным-превкусным, совсем как когда-то в далёком детстве. Настоящий яблочный пирог.

7

«Шепотки за кулисами,
Оживление в зале,
Запах пива и кашель,
И шелест фольги…»


    Всю вторую каникулярную неделю меня почему-то преследовала эта дурацкая Ди-Аннина песенка. Та самая, что напевала Кутя в розовом саду, когда я впервые услышал её нежный голосок. Девочка, даром что будущий искусствовед, не чуралась попсовых мотивчиков.
    Как оказалось, я тоже не был им чужд. Может быть, потому, что теперь, когда я уже не был хозяином себе и своему времени, Кути мне до боли не хватало. Мы виделись только во время общих трапез да «культмассовых мероприятий» — обычно на пляже, ибо погода напоследок решила блеснуть перед нами всеми своими красотами.

«Будь со мной, говори со мной —
Ждут, сливаясь в гризайли,
Деликатные наши
Друзья и враги…»


    Помню, в одну из таких пляжных вылазок нашего Бессмертного в очередной раз свалил сильнейший приступ остроумия — и он принялся на голубом глазу допытываться у Кути, многим ли мужчинам ей пришлось отдаться, прежде чем она получила бриллиантовую корону: «Всем ведь известно, что это за клоака — этот ваш модельный бизнес!» Профессиональные попытки Игоря спасти положение и перевести всё в шутку, увы, на сей раз потерпели крах — Альберт не унимался до тех пор, пока Кутя в слезах не вскочила и не бросилась к воде — слава Богу, не топиться, а всего-навсего глотать обиду на противоположном берегу. Тогда и Альбертик неторопливо поднялся, подтянул застиранные «семейки» и поплёлся следом — видимо, утешать подругу.
    Когда его мучнисто-белое тело некрасиво плюхнулось в воду, распугав только-только пришедшее в себя чинное семейство крякв, Игорь, всё это время с недобрым прищуром смотревший ему вслед, задумчиво сказал:
    — Наш Алик неисправим. Если он не исправится, вам, дядя Толя, придётся провести с нами и следующие каникулы.
    — Если доживу, — ответил я, шутливостью тона маскируя волнение: это было как раз то, чего я ждал. — Я-то ведь не бессмертный…
    Но глава ИБР, по-видимому, именно теперь не был расположен к шуткам: его глаза стали стальными. — Доживёте, — холодно пообещал он. — Не сомневайтесь, мы не дадим вам умереть. Вы нам ещё нужны живым.
    Этот разговор оставил у меня двоякое впечатление бессмысленности — и одновременно насыщенности множеством смыслов.
    Всё же, несмотря на эти мелкие частности — складки в каникулярной бязи — отношения между нами четверыми по-прежнему складывались вполне идиллически. Со стороны (со стороны, скажем, дачной обслуги) мы, должно быть, выглядели на редкость счастливым семейством, где все роли идеально распределены: обаятельно-эгоистичная, упоённая собой и своей любовью молодая пара, благородный суровый патриарх-дед (предмет всеобщего уважения и особой заботы), и, наконец, дядюшка — добрейший душка-дядюшка, умеющий всех помирить, рассудить и растормошить.
    По вечерам этот добряк взваливал на свои плечи нелёгкую и крайне ответственную задачу — выгуливать, чем-то занимать очаровательную Первую Леди, дабы юная прелесть оной не отвлекала солидных, но обожающих её мужей от конструктивного взаимодействия друг с другом — и не мешала им вместе, рука об руку, идти к некоей цели. Цели очень важной, такой важной, что знали о ней только двое. Двое ли? А, может, трое?.. Иногда я начинал во всём сомневаться.

«Это время украдено
У рассудка и долга,
Разлезаются нити
На швах бытия…»


    Не стану угнетать дорогих читателей громоздкой терминологией и нудными описаниями профессиональных секретов — кому они тут интересны?.. Мои мемуары предназначены для народа. Скажу лишь, что за неделю напряжённой работы я не только не приблизился к цели ни на шаг, но оказался от неё даже дальше — ибо теперь мне уже не на что было рассчитывать.
    Иногда я испытывал даже некоторую гордость за себя. Ведь это я, именно я, Анатолий Храмов, сделал его таким непробиваемым! В отчаянных попытках проковырять в его мозгах дырку я испробовал на Альбертике все известные мне психотехники и методики — от старого доброго замшелого «энелпи» до ультрановой, разработанной даже не сегодня, а завтра, дьявольски мощной и потому страшно засекреченной, буквально выворачивающей подсознание наизнанку «уловки красного одеяла» — тихой штучки, в умелых руках способной не только убить, но и мёртвого поднять из гроба путём вибролингвистического воздействия на живучие клетки волосяных луковиц. Всё тщетно. С таким же успехом я мог бы тащить за волосы сам себя. Эту хоть и бессмертную, но снулую рыбу не брало ничего.
    В какой-то момент, отчаявшись, я решил попробовать совсем уж дедовский метод — народные средства, как мы знаем, иногда оказываются самыми действенными. Гипнотический транс посредством блестящего маятника! С этой целью я достал со дна дорожной сумки подаренные мне коллегами к юбилею «дискотечные» часы — огромные, серебристые, с широким наборным браслетом и очень выпуклой крышкой циферблата — вещь мало что неудобная, но ещё и не в моём стиле (на танцполе, однако, незаменимая). Дабы жертва ничего не заподозрила, я мужественно нацепил их на себя с самого утра — и за завтраком едва не пришиб (не психологическим, а самым что ни на есть физическим способом) известного знатока фольклористики, когда тот, завидев мой экстравагантный аксессуар, вздрогнул аккуратными бровями — и снисходительно прокомментировал:
    — Кто хиппует, тот поймёт.
    Чуть позже я так интенсивно (якобы от нахлынувших эмоций!) размахивал ими за столиком уютной, увитой плющом беседки, что у меня едва рука не отвалилась. Всё тщетно. Оловянные плошки Альбертовых глаз так до конца и не занавесились постепенно тяжелеющими веками, — зато мне ближе к ночи пришлось вызвать в особняк дачного массажиста, ибо спина и шея от перенапряжения болели просто адски.
    Впрочем, день-два спустя оказалось, что кое-какого эффекта я всё же достиг — правда, не совсем того, какой ожидался. Нет, Альбертик так и не научился впадать в транс и даже входить со мной в раппорт (синхронизация). Зато он, наконец, перестал чуждаться меня — что называется, «раскрылся» — и неожиданно (кажется, даже для себя самого) перевоплотился в довольно-таки интересного собеседника. Как-то раз во время неторопливой прогулки в сосняке у нас завязалась весьма занятная дискуссия о проблеме осознанности бессмертия — и я с удивлением обнаружил, что мне говорили правду: Альберт не только внимательно изучил мои работы, но и сумел сделать из прочитанного кое-какие самостоятельные — и весьма неглупые! — выводы. Вообще, при ближайшем рассмотрении он оказался далеко не таким дурачком, каким выглядел на первый взгляд. Я даже посожалел, что мы не сошлись с ним на этой почве раньше — когда я ещё мог свободно вкушать прелесть подобных интеллектуальных бесед.
    Но обратной дороги у нас не было — как и тогда, шестьдесят пять лет назад.
    Кстати, вот ещё одно интересное наблюдение. Я понял-таки, почему он всё это время меня избегал. Некоторые случайные фразы и оговорки моего пациента, которые я — по долгу службы — очень тщательно фиксировал и анализировал, привели меня в конце концов к самонадеянной, но, если вдуматься, вполне логичной мысли, что всё это время Альбертик попросту чувствовал себя в долгу передо мной, не зная, как покрыть вексель хотя бы отчасти — что и порождало в нём вполне понятную неловкость и скрытую агрессию, которая всегда мучит нас перед лицом кредитора, независимо от того, сколько мы ему задолжали — пять копеек, рубль или целую жизнь.
    А что мучило меня?..
    Как-то раз, после одной из таких вот познавательных прогулок я, неожиданно проснувшись посреди ночи (чего прежде никогда не бывало), обнаружил, что моя подушка мокра чуть не насквозь. Почему ты не сообщил тогда, что выжил, Альберт? Почему не набрал номер, не подозвал «дяденьку», не поблагодарил хотя бы, маленький вундеркинд? Ты всё мне исковеркал. Ведь, если бы не ты, у меня сейчас, наверное, была бы нормальная, счастливая семья — совсем такая, как эта, ну вот эта, наша, дачная, — только настоящая. И сын, похожий на Игоря… ну ладно, пусть на тебя, его ведь и звали бы так же, и внучка, похожая на Лизу и на этого славного беленького кутёнка.

«Залечи мои ссадины,
Будь со мной хоть недолго,
Ты — мой ангел-хранитель
И совесть моя.»


    В последний день Правительственных Каникул президент Гнездозор пожелал осмотреть свой будущий храм.
    Оказывается, доселе он его ни разу не видел — ну, не то что совсем не видел, а присутствовал при торжественной закладке фундамента и самолично разрезал розовую ленточку, после чего как-то забыл о нём — и вспомнил только сейчас, когда отъезд приблизился вплотную. Мы с Игорем Игоревичем с радостью вызвались сопровождать его к месту престу… пардон, строительства.
    Погода, похоже, решила добить нас, яркосиний шершавый многоугольник, вырезанный уходящими ввысь кронами, ни на секунду не поменял форму, пока я глазел на него, задрав голову. Видимо, желая испить последний райский день до донышка, солидные государственные мужи неожиданно разрезвились, как малые дети. Кострецкий подобрал где-то увесистую корягу — и теперь, грозно потрясая ею над головой, гонялся за хихикающим Альбертиком, довольно ловко игнорирующим коварные подножки, подставляемые ему деревьями. Иногда он всё-таки спотыкался о бревно или корень, отпускал крепкое словцо — и тогда по роще гулко разносилось двухголосое гоготание (Кострецкого — нотой повыше, Альберта — погрубее). Я не принимал участия в их милой забаве, плетясь чуть позади и горестно размышляя о том, что — в тусклом освещении моего почтенного возраста — до следующих каникул осталось-то всего ничего.
    Помощи ждать было неоткуда — оставалось разве что молиться. Самому себе, в храме «under construction». Мы как раз добрались до сетки с готической табличкой, и Альбертик, забросив постылую игру, уставился на диковинку с неподдельным интересом.
    Гуськом вошли в калитку. Альберт по-бабьи охал да ахал, изумляясь, как причудливо видоизменилась с тех пор, что он видел её в последний раз, огромная глинистая ямища. Это ещё что. Кострецкий сулил, что через секунду-другую наш экскурсант и вовсе уписается от удовольствия — причём ошпарит себе при этом торчащие из сандалий большие пальцы (неухоженные, с вросшими ногтями и заусенцами). Как всегда, он попал в точку. Оказавшись внутри здания, Альбертик пришёл в полный восторг — состояние, которое удостаивало его нечасто. Особенно ему понравился отороченный колоннами неф и высокие хоры — по его словам, «совсем как в настоящей церкви». Тут, кстати, ему пришлось столкнуться и с уникальными акустическими эффектами культовой постройки, что было, пожалуй, даже перебором сильных впечатлений. А Кострецкий ещё и поддал жару, неожиданно испустив такой пронзительный клич, что мы вдруг оказались все в белом — это сверху посыпалась то ли штукатурка, то ли пыль.
    Счастливый богочеловек тут же возжелал повторить фокус — и заорал так, что лучше б мои бедные уши кто-нибудь попытался прочистить вантузом. Достигнутого, однако, нашим деятелям показалось мало — оба были уверены, что храм, пусть даже недостроенный, таит в себе ещё множество пикантных загадок и заманчивых возможностей, которые они просто обязаны вскрыть и выволочь на свет. Несколько минут они попросту бегали по нему туда-сюда, упоённо соревнуясь друг с другом силой голоса и изощрённостью фиоритур. Глядя, как два взрослых, солидных супермена по-щенячьи резвятся, издавая протяжные звуки разного диапазона и громкости и радуясь тому, как мощно звучит каждая нота, отскакивая от стен и многократно отдаваясь под высоким куполом, я — несмотря на своё тоскливое настроение — не смог удержаться от улыбки.
    Меж тем Альберт неожиданно смолк — да так и застыл, высоко запрокинув голову и озадаченно глядя на сводчатый потолок. Я было решил, что его заинтересовал подмалёвок — не иначе, там должен был в скором времени нарисоваться наш экстравагантный дуэт с телефонными трубками в руках. Но он спросил:
    — Игорь, а вот эта золотая полоска, вон там, поверху — это сусальное золото, что ли? Странная технология…
    Игорь глянул вверх, нахмурился, пожал плечами и тоже надолго озадачился.
    — Без понятия, — наконец, произнёс он. — Действительно, надо бы как-то прояснить этот вопрос. Но не сусальное золото, точно. Может, голограмма?
    — Да не-е, — возразил Альберт, — скорее всего, простое напыление. Голография — дорогая технология, а я-то знаю, как этот твой ворюга Страстюк (министр финансов) распределяет сметы.
    Оба рассмеялись; невинный этот смех, превращённый покойным архитектором в демонический хохот, прокатился по помещению зловещими и гулкими раскатами.
    — И всё-таки это голограмма, — настаивал Игорь. — Здание рассчитано века на два-три, не меньше («а там уж другой человек будет заниматься ремонтом», — в сторону со вздохом). Я лично давал указание, чтобы на материалах не экономить. А я не думаю, чтоб меня тут считали за полного дурачка…
    Он снова нахмурился и почесал пальцем гладкую смуглую щёку.
    — Тебя держат именно за него, Игорёк, — оживился Альберт. — Вот, я даже отсюда вижу крупинки — у меня, слава тебе, со зрением ещё с середины тридцатых всё в порядке. Это самое обыкновенное, стандартное, банальное напыление!
    — Ты бы и так их увидел. Голограмма.
    — Напыление!
    — Голограмма, властью клянусь.
    — А ты как думаешь, Витальич? — вспомнил вдруг обо мне Альбертик.
    Мне бы ваши проблемы, хотел сказать я, но вовремя спохватился. Однако проницательный Игорь, видимо, прочёл на моем лице раздражение, ибо в своей манере коротко хохотнул и, добродушно махнув рукой, сказал:
    — Голограмма. Спорим. На бутылку коньяка Реми Мартен.
    — Напыление, — возразил Альберт. — ДядьТоль, разобьешь?
    Они дурачились, как мальчишки — эта перепалка явно доставляла им удовольствие. — Ну, ну, сейчас посмотрим, как наш всезнающий Игорёк облажался. — Да ну что вы, господин Гнездозор, марать свои белы ручки? Я сам слазию. — Знаю я, змей, как ты слазиешь. Я тебе не доверяю. — Невозможно было без смеха смотреть на них, щенки.
    Да тут ещё Альберт, чего никто из нас не ожидал, действительно ухватился обеими руками за испачканные цементом и краской пластиковые леса — и с демонстративным кряхтением подкатил их к стене. Затем поставил ногу на нижнюю перекладину (бедняга Кострецкий, всё ещё не веривший, так и согнулся пополам от хохота!) и хорошенько потряс конструкцию, как бы проверяя на крепость. Видимо, та его вполне удовлетворила, ибо в следующий миг он уже карабкался вверх с неожиданной для такого мешка ловкостью, невзирая на то, что шаткая, катучая вышка-тура так и ходила ходуном.
    — Куда полез, клоун?.. — хохотал Кострецкий, утирая глаза кончиком батистового платочка.
    Но наш герой уже стоял коленями на платформе и, мило барахтая пухлыми руками, пытался подняться на ноги. Наконец, ему это удалось. Качнувшись, он ухватился за стену, постоял так немного, возвращая себе равновесие — и наконец, с торжествующей улыбкой обернулся к нам, показывая палец, испачканный в золоте. Солнце, невесть как прокравшееся в одно из небольших стрельчатых окон, падало сбоку на донельзя довольное щекастое лицо, делая его необычно выразительным и причудливо-рельефным.
    А я, старый дурак, вдруг растрогался до слез. Странно, но только сейчас я вдруг ясно увидел — и поразился, как мог не замечать этого раньше? — что ему куда больше семидесяти. Он улыбался своей фирменной экранной улыбкой, крепкими, хорошими зубами, — но меня уже ничего не могло обмануть: каким-то необъяснимым образом это была БЕЗЗУБАЯ улыбка, улыбка добродушного старичка, который давно пережил все главные катаклизмы своей жизни — и научился от души радоваться пустякам: солнцу, цветку, выигранному мелкому спору. Он хорошо знал, в чём истинная прелесть бытия — и не считал нужным растрачивать душу на такие расплывчатые понятия, как бессмертие, власть, любовь.
    Впервые за все это время я чувствовал, что уважаю его.
    Я вдруг понял, что мы с ним упустили что-то самое главное. Судьба привела мне напоследок встретиться с человеком из моей юности — близким, родным, своим в доску, несмотря на разделяющую нас социальную пропасть. Нам бы хоть разок посидеть душевно за каким-нибудь вреднючим тортиком или рюмашкой, посплетничать, повспоминать время, откуда мы родом, поплакать, посмеяться вместе над тем, чего уже никто, кроме нас, не поймёт и не оценит. А мы чем занимались? Чем занимался я? В одиночку блуждал в тёмных коридорах прошлого, отыскивая ключ от пыльной комнаты с сюрпризами? Но на кой мне, чёрт возьми, сдались эти высохшие сокровища?..
    Зачем я позволял этому хлыщу, Кострецкому, играть мною, как марионеткой? Чем он купил меня, старика, которому уже нечего хотеть и бояться?.. Неужели только своей мастерской актёрской игрой, профессионально-заученным обаянием?..
    О-о, как я в этот миг кусал себе локти!..
    А Альберт меж тем засобирался спускаться. Не так-то это было и просто. Он снова встал на четвереньки у края платформы, и, смешно отклячивая зад, принялся осторожно нащупывать ногой ступеньку-перекладину. В то же время он продолжал держать указательный палец, покрытый золотой пыльцой, на отлёте, видимо, боясь, что мы с Кострецким обвиним его в шулерстве. По этой причине он не мог как следует ухватиться правой рукой хотя бы за край платформы, а только опирался на «венерин бугор» и лихорадочно елозил манным кончиком сандалеты по круглой, скользкой поперечине.
    «Хватит акробатствовать, мы верим тебе, верим!» — хотел крикнуть я, но было поздно: под высоким сводом уже гулял его крик, а синие и белые полоски слились в бурую кашу меж верхом и низом, меж землёй и небесами. Громоздкая конструкция тряслась и тряслась мелкой дрожью, всё никак не в силах придти в себя и успокоиться. Собственно, паниковать было глупо — он ведь бессмертный. Но почему же он валяется на бетонном полу в некрасивой позе, лицом кверху, лежит и не встаёт, и на губах его застыла виновато-блудливая улыбка, словно он смущается своей неловкости и пытается перевести всё в шутку?..
    Я рванулся к нему, но Кострецкий железной хваткой удержал меня. Тут же у тела откуда-то возник, присел на корточки плотный коренастый человек с короткой седой стрижкой. Весь в коричневом. Пал Андреич, здешний главврач. Он и меня как-то пользовал — приятный дядька. Теперь же он был насуплен и недружелюбен. Мельком взглянул снизу вверх на Игоря и буркнул какое-то слово — я не смог расслышать, какое. Почему, почему, почему строящийся храм не усиливает звуки?.. Но я уже и без них всё понял, — и тут мною овладел такой нестерпимый животный ужас, какого я не испытывал никогда в жизни — только читал в романах да слышал иногда от знакомых.
    А, может быть, то был обыкновенный приступ острой сердечной недостаточности?..
    Кто-то крепко держал меня сзади за локти. Кто? Ведь Игоря уже не было рядом — он стоял чуть поодаль, у тела Альберта, и я видел его аккуратный затылок. Ни сединки, ни «петушка», только тоненькая прядка в ложбинке загорелой шеи растёт чуть вбок.
    Тут он обернулся. Впервые рот его был плотно сжат; сквозь закипающую во мне дрожь я успел-таки отметить, что он тонкий, жёсткий и злой.
    — Извините, Анатолий Витальевич, но я вынужден временно арестовать вас.

8

    Последующие три дня почти полностью тонут в каком-то вязком мареве. Я так никогда и не узнал, что со мной случилось: постигла ли мой организм какая-то незадача вроде спазма сосудов — или мне просто вкололи что-то для профилактики. Наверное, всё-таки второе, потому что состояние было весьма необычное: то ли глубокий транс, то ли полусон, — а временами я и вовсе проваливался в какую-то розовую хмарь и напрочь переставал что-либо соображать.
    Был ли кто-нибудь рядом со мной — или я большую часть времени пребывал в одиночестве? Не знаю. Помню только боль, страшную боль об Альберте, не заглушаемую ничем. И один отчётливый момент, невесть как всплывший сквозь толщу бессознательности: я с силой, монотонно бьюсь головой о белую стену. И кто-то старший, сильный и мудрый отечески обнимает меня сзади за плечи — и шепчет на ухо: «Не расстраивайтесь вы так. По-хорошему-то, Альберт умер шестьдесят пять лет тому назад». Сквозь пелену горя, вины и отчаяния я скорее инстинктом, чем разумом ощутил верность и глубину этих слов.
    На четвёртый день я пришёл в себя и огляделся.
    Помещение было странно знакомо. Оказалось, меня держат в бункере Альберта, кажется даже, в той самой комнате — только теперь здесь, кроме стола и несгораемого шкафа, стояла ещё и кровать. На ней я, по-видимому, всё это время спал. А на столе оказался подносик с комплексным обедом — значит, я ещё и ел. Из этого логически вытекало наличие где-то поблизости параши. Её я не обнаружил, правда, в углу за шторкой обнаружилась потайная дверца, украшенная двумя нулями.
    Удивительно, но, как только я осознал всё это, смутный осадок боли и отчаяния, всё ещё лежавший где-то на дне моей души, моментально куда-то улетучился, словно и не бывало, — я теперь и сам не понимал, как мог так остро переживать случившееся. Осталось только одно — эгоистическое, животное желание немедленно выйти из этой душной подземной камеры. Я почти физически страдал от недостатка солнечного света, воздуха и простора.
    Почувствовав, что на меня вот-вот накатит приступ клаустрофобии, я резво подскочил к металлической двери — и со всех сил забарабанил по ней кулаками и мысками невесть как оказавшихся на мне сандалет.
    К моему приятному удивлению — ибо я вовсе не рассчитывал на столь скорый успех — дверь почти тотчас же распахнулась и в комнату вошёл представительный Павел Андреевич с пластиковым чемоданчиком в руке, в сопровождении двух индифферентных охранников — белого и мулата. Наш доктор. Он снова был предупредителен и мил, участливо улыбался — и даже подшучивал надо мной, будто ничего и не случилось. Пощупав мне пульс, осмотрев язык и белки глаз, он резюмировал: — Ну, кажется, пора и на выписку! — таким тоном, что я почти на самом деле поверил, что меня держали здесь только из-за постигшего меня нервного расстройства.
    Но так или иначе, а я снова был свободен.
    Правда, было не совсем ясно, что делать с этой свободой. Когда я, набравшись храбрости, ненавязчиво поинтересовался, не подбросит ли меня кто-нибудь в город, мне столь же вежливо ответили, что, дескать, никого из шофёров сейчас нет на месте, — из чего, если хорошенько призадуматься, следовали весьма печальные выводы. Зато меня поставили в известность, что все дачные блага, включая метрдотеля и бар, по-прежнему в моём распоряжении. Очевидно, Кострецкий не забыл оставить им на этот счёт соответствующие указания. Очень мило.
    Я чуть было не спросил, где он сам, но вовремя опомнился. Конечно же, никакого Кострецкого сейчас на Даче быть не могло. В стране, скорее всего, объявили чрезвычайное положение, возможно даже, государственный переворот, — и ему было не до меня, любимого.
    Я торкнулся было в Сеть, надеясь узнать какие-нибудь подробности, — но та, естественно, оказалась отключена. Значит, я был прав, я всё ещё под арестом. Что, впрочем, и не удивительно.
    Куда более странным казалось мне то, что я до сих пор жив. Полезен Кострецкому я быть уже не мог, скорее, опасен, — а в то, что он за суетой забыл отдать нужное указание своим людям, я как-то не очень верил. Равно как и в его внезапно проснувшуюся сентиментальность. Кольнула неприятная, но вполне логичная мысль, уж не бережёт ли он меня, чтобы чуть позже устроить надо мной громкое, показательное судилище, а затем и не менее показательную казнь.
    Это было бы грустно. Тем более, что я, возможно, пострадал бы ни за что. Я ведь вовсе не был уверен, что гибель Альберта — дело моих рук, а, точнее, моего ума, что мне действительно удалось раскрутить какой-то хитрый винт в его заколдованном мозгу. Вам, возможно, покажется это смешным, но я сильно подозревал, что мы с ним попросту пали жертвой досадного совпадения. Вот только объяснить это рыдающей, негодующей, разъярённой толпе я вряд ли успею.
    Впрочем, все эти проблемы занимали меня не более минуты. То ли из-за остатков снотворного в крови, то ли просто из-за всего пережитого мной владела какая-то апатия — мне просто лень было думать как о собственной судьбе, так и о судьбе государства. Тем более, что все возможности выбора я давно исчерпал, — и теперь от меня всё равно уже ничего не зависело.
    Я решил не ерепениться и плыть по течению.
    Спустившись вниз, я взял стоявший на террасе шезлонг и вынес его на лужайку. Погода стояла мягкая, не слишком жаркая, солнышко приятно припекало — было где-то около полудня. Я полулежал с полузакрытыми глазами, наслаждаясь ощущением лета — возможно, последнего в моей жизни, — и давно не испытанного покоя. Иногда я лениво приподнимал веки и рассеянно взглядывал — то на медленно плывущие в небе облака, то на стройные ряды голубоватых туй, то на траву, в которой запуталась ярко-алое, не виданное мною с детства диво — божья коровка.
    Но, похоже, судьбе не было угодно, чтобы я вдосталь отдохнул.
    В самый разгар моего визуального пиршества (на чистом клочке неба невесть откуда возникла и закружилась в медленном танце стая белоснежных голубей) кто-то неслышно и неожиданно подкрался ко мне сзади — и с тихим смешком накрыл глаза тёплыми ладонями. Прикосновение ласковое, не враждебное. Она могла бы и не спрашивать: «Кто?» — я узнал бы по одному запаху. Да и некому больше. Вот только я был уже не тот «я», что неделю назад, — поэтому ничего не ответил, а спокойно ждал, когда она потеряет терпение и сама предстанет пред мои очи.
    Но, когда это, наконец, случилось, я от неожиданности чуть не вывалился из шезлонга.
    Она и не она. Совсем другая. Я сначала даже не сообразил, в чём перемена. Просто её лицо поразило и даже напугало меня необычной, дерзкой, вызывающей красотой. Лишь секунду спустя, придя в себя, я понял, в чём дело — она была накрашена. Ярко, грубо, почти вульгарно — алый рот, частокол угольных ресниц, чёрные стрелки под глазами. Выражение лица надменное, почти наглое. Наверное, такой она была, когда сшибала призовые места на конкурсах и, как их там, кастингах.
    Перед этой новой Кутей я, честно говоря, оробел. Я совсем не знал её; вспоминать наши прежние отношения было бы дико. Однако она, как ни в чём не бывало, опустилась передо мной на корточки — и озабоченно вгляделась в лицо:
    — Ну как вы, дядя Толя?..
    О ужас, она даже дотронулась рукой до моего колена! Ногти оказались под стать всему остальному — длинные, заострённые, ярко-алые. Видимо, накладные.
    — Ничего, спасибо, а вы? — ответил я вопросом на вопрос. «Тыкать» ей, как прежде, у меня просто язык не поворачивался. Ещё, не дай Бог, обидится, беспокойно подумал я. Не то что бы меня это волновало, просто я был как-то не готов к дополнительным проблемам.
    К моему ужасу, она вдруг улыбнулась. Улыбка была тоже новая, как и она вся, яркая, зубастая, хищная, — но сквозь неё, как травинка сквозь асфальт, пробивалось что-то нежное и детское, что-то такое, что я мог бы определить как «невозможное счастье».
    — Дядя Толя, поздравьте меня! Я выхожу замуж!
    Я не имел права её осуждать — ведь это было как раз то, чего я всегда хотел для неё.
    — За кого? — тупо спросил я.
    И вновь — эта невозможная, ликующая улыбка:
    — Ну как же, дядя Толя! За Игоря, конечно! Он сделал мне предложение! Я буду Первой Леди! — внезапно она вскочила и закружилась, подставив солнцу разрисованное личико, её белоснежное шёлковое платье развевалось колоколом.
    Только теперь я сообразил, что она, и точно, не в трауре. А по-хорошему следовало бы. Это меня покоробило. Замужество замужеством, расчёт расчётом, но есть же какие-то приличия. У меня зачесался язык намекнуть ей на это. Хотя бы по праву старшего товарища. Но, взглянув ещё разок на её лицо, я передумал. Слишком она была счастлива, мои нотации сейчас вряд ли дошли бы до её сознания.
    — Поздравляю, — только и сказал я.
    Видимо, она приняла это короткое словцо за некую индульгенцию, — ибо в следующий миг, как ни в чём не бывало, вновь присела на траву — и принялась жарким шёпотом излагать мне прямо в ухо какие-то чудовищные политические сплетни.
    Из услышанного я почти ничего не понял. Скорее всего, она и сама не понимала половины того, что говорила. Но общая идея была ясна. Сильная и стабильная Россия никогда не входила в планы МСГГ. Исходя из этой аксиомы, феномен Бессмертного Лидера всех напрягал. Свалить его было невозможно, развязывать войну — нерентабельно. Пришлось искать другие ходы — и таковые нашлись. Судя по всему, это была довольно-таки подлая сделка. Жизнь Гнездозора в обмен на… что же им пообещали взамен?..
    — Старой Скарлетт пора на покой. Игорь всё предусмотрел, преемничество наше, он станет генсеком МСГГ. Мы будем править миром!..
    Она радостно смеялась, лицо её сияло, и я всё больше убеждался в том, что чего-то в этой жизни не понимаю. Были ли они уже давно любовниками — или тут сработал эффект неожиданности? Действительно ли она была так сильно влюблена в Игоря? Или всего лишь страстно жаждала благ?..
    Но все эти вопросы я решил оставить за скобками. Как и другой: что сделает со мной Кострецкий теперь, когда я отработал своё? Уничтожит? Прибавит пенсию? Или просто отпустит восвояси — спокойно доживать свой век?.. Я вдруг понял, что мне это безразлично. Впервые я очень остро и, так сказать, наглядно ощутил, что жить мне осталось — всего ничего. И совсем не жалел об этом. Отгоревав об Альберте, я испытывал странную легкость, порожденную ощущением собственной ненужности.
    — Дядя Толя, вы поживите пока здесь, ладно? В стране чепэ, сами понимаете. А тут вас никто не тронет, — виновато сказала первая леди и на мгновение стала прежней Кутей. Но я-то уже не мог стать прежним. Я жёстко заявил, что не желаю оставаться здесь ни одной лишней минуты. Не хотелось бы никого обременять, надеюсь, мне покажут дорогу до ближайшей станции — если уж не хотят пристрелить, а, точнее, приколоть прямо на месте.
    Несколько секунд она молчала. Думала. Взрослея прямо на глазах.
    — Мишок вас отвезёт, — тихо сказала она, не глядя на меня. Не без чувства внутреннего удовлетворения я заметил, что мне, кажется, удалось испортить ей настроение. Возможно, она и впрямь была искренне ко мне привязана. Не знаю. Во всяком случае, мне уже было на это наплевать.

* * *

    Я был уверен, что никогда больше не увижу Кострецкого — даже по видеоновостям, смотреть которые для меня было бы теперь слишком болезненно. Некоторое время я ещё ждал рафинированных гостей со шприцами (особенно после того, как Стеллочка, продавщица в молочном отделе, шепнула мне на ушко, что профессор Фокин, личный врач покойного Гнездозора, на днях был найден мёртвым в своих роскошных загородных апартаментах). Но никто не шёл — и я понял, что меня, не в пример бедняге Пал Андреичу, оставили в покое за почтенностью лет.
    Жизнь вернулась в обычное русло с удивительной лёгкостью. Я по-прежнему мало интересовался политикой — почти так же мало, как и при старом режиме, — и тихо доживал своё. Покупал продукты в том же магазине, что и раньше, пописывал на досуге статейки, вёл приём на телефоне доверия, — кого-то даже удавалось излечить от несчастной любви, обиды или депрессии. Забавно, но на душевные проблемы населения очередная смена политического строя, похоже, ничуть не повлияла.
    Но в начале октября знакомое государственное лицо само, неожиданно, без предварительного созвона возникло на моём пороге — не в гордом одиночестве, но в сопровождении трёх привычно важничающих телохранителей, один из которых — мой старый приятель — ни жестом, ни улыбкой не выдал радости узнавания.
    — Вот пришёл проведать, всё ли у вас в порядке, — как ни в чём не бывало, пояснило важное лицо.
    — Что вам нужно от меня? — сварливо спросил я. Кострецкий состроил забавную укоризненную гримаску и улыбнулся.
    — Ну, хватит уже дуться, — примирительно сказал он.
    Выглядел он немного не так, как раньше — как-то более мужественно, брутально, что ли. Может быть, потому, что перестал выщипывать брови — они теперь были густые, кустистые, — а в мочках ушей вместо бриллиантов болтались два массивных серебряных, уже потемневших кольца. Такое же тусклое серебро украшало и правую руку политического деятеля: массивный перстень с чеканкой в виде российского герба.
    Только тут я заметил, что ведь и охранники его не накрашены — зато их красивые, мощные челюсти заросли трёхдневной щетиной. Такой поворот мировых модных тенденций пришёлся мне по нутру. Может быть, поэтому я действительно перестал «дуться», пригласил его на кухню и даже налил жасминового чаю в любимую гостевую чашку с выщербленным краем — красную в белый горох.
    За чаем он и объяснил мне истинную причину своего визита. Оказывается, он пришёл предложить мне совместный проект («Да-да, Анатолий Витальевич, не удивляйтесь!»). Вишь ли, его агенты то и дело доносят ему, что в народе то там, то здесь вспыхивают очаги реакции — люди не хотят верить в гибель Бессмертного Лидера и вовсю сколачивают т. н. «освободительные заговоры». Более того — отловлено уже несколько самозванцев!.. Конечно, он, Кострецкий, понемногу решает эти проблемы с помощью жёстких и кардинальных мер, — но всех, к сожалению, не перевешаешь. Короче…
    — Короче, вы поняли, к чему я клоню. Нам нужна книга.
    — ?..
    — Да-да, мой дорогой. Книга, где рассказывалась бы вся правда о Бессмертном Лидере — от начала и до конца. Без вас тут, сами понимаете, не обойтись.
    По словам Игоря, он думал сначала предложить мне в помощники «своего человечка» — профессионального литератора, — но по здравом размышлении отказался от этой мысли. Он ведь читал мои статьи — и знает, что у меня великолепный слог. (На этом месте я совсем растаял — как любому пишущему, мне было чертовски приятно слышать такой комплимент!).
    — Ну так как, Анатолий Витальевич? Согласны?..
    Ещё бы я не согласился! Не родился ещё такой человек, которого Игорь Кострецкий не заставил бы плясать под свою дудку! План будущей книги уже потихоньку складывался у меня в голове.
    Но, прежде чем мы окончательно ударили по рукам и подписали все нужные бумаги, я всё-таки решился удовлетворить своё любопытство. Это и есть та самая причина, по которой он оставил меня в живых? Потому, что я — ценный свидетель? Единственный, кто знает правду о Гнездозоре?..
    — Ну, и поэтому тоже, конечно, — простодушно признался Игорь. — Но не только. Видите ли, жена бы очень расстроилась. Она к вам очень привязана. Кстати, она передаёт вам привет.
    — Взаимно, — сказал я, тронутый до глубины души.
    — Ах да, вот ещё что, — спохватился Кострецкий уже на пороге. — Чуть не забыл. Я ведь вам кое-что принёс. Небольшой подарок. Думал, может быть, вам будет приятно иметь это у себя…
    Безотказный Мишок сгонял туда-обратно — и вручил мне тонкий прямоугольный пакет, обёрнутый в дешёвую серую бумагу.
    Уже когда Кострецкий ушёл, я распотрошил его. Как я и ожидал, это была вещь из моей юности — «вахтенный журнал». Я смотрел на него с полнейшим равнодушием. Когда нёс в прихожую, чтобы убрать на антресоли, из него вывалилась какая-то розовая тетрадка. Я поднял её. «Тетрадь для работ по русскому языку, ученика 5 класса «Б» школы №*** Тюнина Альберта.» Детский неустановившийся почерк. «Тридцатое апреля. (Альберт уже бессмертен, но ещё не знает об этом.) Классная работа. Диктант. Приготовьте винегрет. Полакомьтесь салатом из свежей фасоли. Режьте капусту. Слегка прогремело, печь пироги, поджарьте на растительном масле, расстелили бы скатерть, где-то прогремело, съешь морковную котлетку, разложите по тарелкам, вскипятите в кастрюле, ничего не совершилось.»

* * *

    И я уселся за мемуары.
    Поначалу дело шло со скрипом — досада на Кострецкого, который в очередной раз ухитрился использовать меня в своих неблаговидных целях, вязала моё перо. К тому же я не совсем ясно понимал, — в каком обличье он, собственно, намерен предстать на страницах будущего шедевра?.. И намерен ли вообще?.. Изгнать его оттуда не получалось — нарушались сюжетные связи. Приукрасить — тоже (куда уж там ещё приукрашать?..) Когда же я пытался лишить свой персонаж кое-каких негативных черт, по моему мнению, недостойных современного либерального правителя (но, увы, в полной мере присущих прототипу), тот парадоксальным образом терял всё своё обаяние, — что было совсем уж из рук вон.
    Я связался с пресс-центром, но там ко мне отнеслись очень вежливо — и сказали, что целиком полагаются на мой вкус. В конце концов до меня дошло, что навредить такому человеку, как Игорь, невозможно даже при большом старании — сама мысль об этом немного наивна, — а стало быть, я вполне могу позволить себе расслабиться и записывать всё как есть.
    И процесс, как шутили в дни моей юности, пошёл.
    Удивительное это занятие — писать мемуары. В процессе работы становится всё легче и легче, будто прошлое отдаёт машине часть своей тяжести. Словно из ниоткуда в мозгу всплывают обрывки давно пережитого, забытые мысли и чувства, — и ты вдруг понимаешь, что рад встрече. Многое приходится переосмыслить, переставить акценты, заново оценить с точки зрения нынешнего опыта, — что также очень полезно для воссоздания целостного самоощущения. Теоретически я, конечно, и раньше знал, что писание мемуаров — отличная терапевтическая техника, но только сейчас ощутил это на себе.
    Так, например, я осознал, наконец, что у меня нет ровно никаких оснований сердиться на Игоря Кострецкого. По-хорошему-то, я молиться на него должен! У многих из нас — если только не у каждого — была в жизни та самая главная ошибка, роковой промах, после которого всё пошло наперекосяк. Вот только почти никто не может похвастаться тем, что сумел вернуться на место происшествия и всё исправить. Я — сумел. Благодаря Игорю, и только ему. Именно он подарил мне этот уникальный шанс. А, стало быть, эта чёртова книга, до краёв переполненная правдой, — самое меньшее, что я могу для него сделать.
    «Исправил», ха-ха! — возможно, усмехнётесь вы. Под завязочку, стоя одной ногой в могиле! Да, так. Но это — неважно. Те, кто пережил подобное, знают — оно стоило того, чтобы промучиться ради этого целую жизнь.
    Я бы сказал, это единственное реальное достижение, доступное человеку. Исправить хотя бы малость из того, что в жизни наворотил… Остальное — мишура.
    Сегодня я работаю с большим увлечением и боюсь только одного — не успеть закончить книгу. Нет, дело не в сроках, оговорённых в контракте. Просто вы, мои дорогие насмешники, правы — никогда не подводящая меня интуиция и впрямь говорит мне, что пора собираться. И мне вовсе не жаль, наоборот — я смотрю на этот неотвратимый момент со смиренной радостью. Я — один из редких счастливцев, покидающих мир со спокойной душой.
    Изредка до меня долетают сообщения об усиливающемся терроре — люди по всем краям земного шара вымирают просто-таки пачками. Страшный мировой террор — только ради Кострецкого, который любит власть, и Кути, любящей роскошь и красивые платья. Я хорошо сознаю, что и сам приложил к нему руку. Но ни малейших угрызений совести почему-то не испытываю.
    Как такое может быть? Ведь я, как вы уже успели убедиться — очень порядочный человек. Может быть, потому, что это — вина моя, но не ошибка?.. Точнее, ошибка, но не моя?.. Не мне за неё и расплачиваться?..
    Или… дело просто в том, что в этом случае я не выгляжу глупо, как тогда, с Альбертиком?.. Неужели я прав? На что только мы не пойдём, чтобы не выглядеть глупо. На что только мы не…
    Но пусть эту мысль додумывают потомки. Я уже своё отпереживал. Не хочу больше копаться в себе. Моя совесть чиста. Я счастлив.
Top.Mail.Ru