Скачать fb2
Любовный секрет Елисаветы. Неотразимая Императрица

Любовный секрет Елисаветы. Неотразимая Императрица

Аннотация

    России всегда везло на женщин – если бы мы еще умели это ценить! Царствуй Елисавета Петровна в Европе – ее бы превозносили как величайшую из великих, куда там ее тезке Елизавете Тюдор! А у нас «дщерь Петрову» до сих пор попрекают любовными авантюрами и гардеробом из 15 тысяч платьев, приписывая ей то глупость, то взбалмошность, то «бабью сырость» – ни дать ни взять «блондинка за рулем» государства. Но, во-первых, чтоб вы знали, Елисавета была рыжеволосой, а во-вторых – разве смогла бы «дура-баба» захватить и удержать власть, избавить Россию от немецкого засилья, разгромить самого Фридриха Великого?! Да побойтесь Бога!..
    Первая красавица Империи, пышнотелая «русская Венера», любимая дочь Петра Первого, унаследовавшая государственный гений, страстную натуру и неукротимый нрав великого отца, она не боялась ставить на карту все без остатка, умела рисковать собственной головой, побеждать, очаровывать, вдохновлять. Кумир Гвардии и рядовых солдат, готовых жизнь отдать за свою «Елисавет», она отвоевала отцовский трон со шпагой в руке – и не задумываясь жертвовала властью во имя любви. Она отвергала герцогов и вельмож ради отважных офицеров, отказывала королям и принцам, чтобы обвенчаться с простым певчим… Откройте этот роман, узнайте секрет молодости и красоты несравненной императрицы, которая оставалась желанной, обожаемой, неотразимой даже в зрелые годы, до последнего часа! Виват, Елисавет!


Елена Раскина Любовный секрет Елисаветы. Неотразимая Императрица

Часть I
Тайна цесаревны Елизаветы

Предыстория

    Но Алеша знал наверняка, что отец не прав. Солнечные лучи совершенно преобразили портрет и затеяли с ним собственную причудливую игру. Суровое, отталкивающее лицо императора превратилось в обворожительное женское личико – приветливо смотрели голубые, с поволокой, глаза, ласково улыбались пухлые розовые губки, отливали золотом пышные рыжие волосы…
    И Алеше захотелось сказать изображенной на портрете красавице что-то важное и главное, из-за чего только и стоило жить на свете.
    Но тут солнце скрылось за тучами, застучал за окнами робкий весенний дождик, лицо красавицы исказила нервная судорога, сурово глянули на Алешу налившиеся гневом глаза Петра – и мальчик понял, что перед ним оборотень, что государь Петр Алексеевич и рыжеволосая девица с нежными щечками в детских ямочках – одна и та же персона… А потом Алеша узнал, что рыжеволосая красавица, до боли и недоумения походившая на государя Петра Алексеевича, это младшая и любимая дочь императора – цесаревна Елизавета.

Глава первая
Встреча с царевной

    Но как бы Яков Петрович Шубин ни восхвалял смелость и душевную прямоту Петра Алексеевича, мальчику было достаточно взглянуть на портрет, чтобы понять: лжет отец, утаивает правду, потому что до сих пор боится умершего царя.
    Весь дом был пропитан этим страхом, смешанным с невероятной, собачьей преданностью, – для Якова Шубина император был исполином, полубогом, с которым никто из смертных не мог тягаться, потому и сына отставной капитан воспитал по-солдатски, в петровской манере. Подростки из соседних усадеб, как и полагалось малолетним дворянам, жили легко и свободно: спали до обеда, объедались до отвала и не утруждали себя немецкой и французской грамматикой, которую сын Якова Шубина твердил день и ночь. А еще была военная наука и бесконечные слащавые легенды о славных делах покойного Петра.
    Сестре Алексея, девятилетней Насте, жилось значительно легче. Во-первых, не женское это дело – войны выигрывать да государство укреплять, а во-вторых – Яков Петрович не знал, кого из первых дам эпохи сделать для дочери образцом и идеалом. Ко второй жене императора, бывшей чухонской мещаночке, воспитаннице лютеранского пастора Глюка, он относился с опаской – Екатерина Алексеевна, слывшая в Петербурге дамой живой, горячей, но незлой и отходчивой, неожиданно жестоко проявила себя в деле несчастного царевича Алексея, и Яков Петрович разочаровался в ней. А первая жена императора – Евдокия Лопухина – доживала свой несчастный бабий век в заточении, так что ставить ее в пример дочери – значило гневить императорскую фамилию.
    Настя считала брата фантазером и его рассказу о красавице, чье личико проглянуло сквозь черты покойного императора, не поверила ни на секунду. Зато мсье Дюваль – актер-француз, которого Яков Петрович сделал воспитателем своих детей, в Алешины рассказы верил охотно. Этот потрепанный жизнью сорокалетний господин отличался романтическим складом ума, прытким воображением и считал, что его воспитанник просто не может лгать.
    Яков Шубин сражался под Нарвой, Лесной и Полтавой, в последнем сражении ему оторвало палец, и сам Петр хирургическими клещами отхватил Шубину-старшему висевший на тоненькой ниточке плоти уже бесполезный перст. Это ранение принесло Якову Петровичу отставку и капитанский чин – иначе пришлось бы тянуть армейскую лямку до старости. Перед тем как навсегда осесть в родном сельце, Яков Петрович заехал в Москву, к безмужней и бездетной сестре Ирине, и вывез из бывшей столицы актера-француза, некогда игравшего в домашнем театре царевны Софьи, а теперь вконец обнищавшего и потому весьма довольного таким поворотом событий.
    На покое Яков Петрович женился на соседке-вдове, муж которой погиб в сражении под Лесной. Жена долго не прожила и оставила его с двумя детьми на руках, а спасенный от нищеты актер-француз пришелся кстати – Яков Петрович произвел его в учителя. Мсье Дюваль заучивал с детьми отрывки из «Тартюфа» и «Лекаря поневоле» и даже устроил домашний театр, в котором из всех актеров только и были что дети отставного капитана Шубина.
    Алеша знал, что ему не избежать военной карьеры. Отец готовил сына в гвардию и приписал к Семеновскому полку сержантом. В семнадцать лет Алексея отправили в Петербург – в полк, стяжать военные лавры. Сестра Настенька, превратившаяся из тихой, не по годам рассудительной девочки в стройную кареглазую барышню, плакала, расставаясь с братом. Отец же был доволен и твердил, что Алексей засиделся в усадьбе и ему давно уже пора проявить себя в мужском деле. В прощальном слове Яков Шубин еще раз помянул императора, не забыл и князя Меншикова, незаслуженно лишенного чинов и сосланного в сибирский городишко Березов.
    Алексей должен был честно служить Отечеству, не распускаться, сторониться распутных юнцов из богатых фамилий, а главное, хранить верность императорской семье.
    Главным лицом в этой семье, по мнению Якова Петровича, был вовсе не юный император Петр II, сын казненного Петром I царевича Алексея, а цесаревна Елисавет Петровна.
    Навсегда Алеша запомнил свой первый день в Петербурге. После привычных сельских пейзажей – линии леса на горизонте, полей, где небо казалось столь близким, что, казалось, до него можно дотянуться рукой, деревянных часовен и небольших, каких-то удивительно домашних церквей – на Алешу дохнуло холодом и высокомерием новоиспеченной столицы, как будто вечно подернутой серой пленкой тумана. Все здесь казалось блеклым и бесцветным, постоянно не хватало буйства и разнообразия красок, окружавшего его с детства.
    В родовой вотчине Шубиных, расположенной в окрестностях Александровской слободы, было много света и воздуха, а здесь мучительно недоставало и того и другого. Лишь через несколько месяцев Шубин смог привыкнуть к Петербургу, к его тонувшим в туманной дымке дворцам, их строгим линиям, но тут юный император Петр II решил оставить постылую невскую столицу и переехал с двором в Москву. В Белокаменной Алеша и увидел впервые младшую дочь Петра I, цесаревну Елизавету…
    В тот день он стоял на часах в Лефортовском дворце, маясь бездельем, а она проплывала мимо – белая лебедь, слегка полная, обворожительная в своей полноте красавица. Легкая, сладкая улыбка, плавные движения – никогда Алексей не встречал женщину, которая показалась бы ему совершенной, до такой степени уверенной в своей правоте и победе. Была ранняя осень, Москва тонула в рыжевато-золотистом сиянии, напоминавшем волосы цесаревны, и Алексей чувствовал, что сияние завладевает его душой и будет отныне определять все его слова и поступки.
    – Что смотришь, солдатик? – спросила цесаревна, и Алексей смутился, будто и вправду мог ее оскорбить своим восхищенным взглядом.
    Елизавета Петровна поплыла дальше – легкой, скользящей походкой, словно под ее ногами был лед, а не дворцовый паркет. Ответа она не дожидалась, да и что мог ответить на это простой сержант Семеновского полка?
    Потом Шубин не видел цесаревну несколько месяцев, но многое слышал о ней. Рассказывали, будто младшая дочь Петра влюбчива и кокетлива, скользит от романа к роману, нигде, впрочем, надолго не задерживаясь. С каждым днем, проведенным вдали от цесаревны, Алеша все больше и больше влюблялся в нее – ту женщину, черты лица которой он разглядел на портрете еще в далеком детстве. Но даже находясь во власти крепнувшей любви, иногда он вздрагивал от ужаса – а вдруг, как тогда, на портрете, обольстительная, сладкая и доверчиво-юная улыбка на манящих устах Елизаветы обернется нервной гримасой покойного Петра?!
    Впрочем, сходство Елизаветы с отцом замечал не один Шубин. Цесаревна до боли походила на молодого царя Петра Алексеевича в маскарадном женском костюме. Те же чувственные, лукавые губы, высокий рост, иногда – та же болезненная нервная судорога и беспричинный, безумный гнев. А когда на маскараде Елизавета надевала мужское платье, немногие оставшиеся в живых свидетели «начала дней петровых» вздрагивали от невольного страха – им казалось, что сам Петр Алексеевич явился осушить стопку на придворном празднике, а заодно – на скорую руку – покарать ленивых и нерадивых. Это он и при жизни умел делать быстро и весьма успешно.
    Алеше же страсть казалась почти преступлением, как будто любил он не первую из российских красавиц, а призрак императора, принявший обольстительный женский облик.
    И так же, как Шубин, обожала и втайне страшилась цесаревну вся гвардия…

Глава вторая
В Александровской слободе

    Их следующая встреча состоялась в Рождественской церкви Александровской слободы. В то время Елизавета жила в бывшей резиденции царя Алексея Михайловича. В окрестностях церкви и располагалось имение отставного капитана Якова Шубина. Рождественскую церковь Елизавета отличала, как и старинный Успенский девичий монастырь, где частенько певала на клиросе и истово молилась. На холме, напротив церкви, стояли просторные деревянные палаты с каменным низом. Там и жила цесаревна. У подножия холма текла ленивая речка Серая, и все вокруг дышало покоем и тишиной.
    Осенью 1729 года сержант Семеновского полка Алексей Шубин дал взятку полковому секретарю и, получив таким образом долгожданный отпуск, уехал в Александров вслед за цесаревной. В отцовское село заехал ненадолго, наскоро повидался с отцом и сестрой и стал ходить по пятам за Елизаветой. И к заутрене, и к вечерне приходил в Рождественскую церковь, смотрел, как Елизавета молится и низким грудным голосом подпевает певчим. Следил за ней, как шпион, но цесаревна, казалось, не замечала его присутствия. Отпуск подходил к концу, и в одно ленивое и сладкое, как улыбка цесаревны, октябрьское утро свершилось чудо.
    Елизавета теплила свечу перед образом Николая Чудотворца, и Алеша навсегда запомнил набивной бабий платок на ее непудреных рыжих волосах, шуршащее темное платье и грудной жалобный шепот. Молилась она всегда жалобно, как будто хотела вымолить что-то недоступное и запретное, то, что пока не ей было отпущено и не ее ожидало.
    Елизавета смерила красавца-сержанта кокетливо-оценивающим взглядом, потом улыбнулась и вышла из церкви, сделав Алеше знак следовать за ней. В это мгновение Шубину почудилось, что мягкая, обволакивающая красота царевны покрыла его, как Богородицыным покровом, и за невыразимо сладкое счастье минутной сопричастности придется платить долгим страданием.
    – Что, приглянулась? – спросила у Алеши цесаревна, едва они вышли за церковную ограду. Шубин смешался и покраснел, что Елизавета оценила – немногие гвардейцы были способны краснеть, как дети.
    – Вижу, который день за мной ходишь, – лукаво улыбаясь, продолжила она, ввергая Алексея в еще больший трепет. – Сначала думала – шпион, да не похож ты на шпиона. Глаза слишком ясные, взгляд влюбленный. Вскружила я тебе голову, солдатик? Как зовут тебя?
    – Алексей Шубин, сержант Семеновского полка, ваше императорское высочество, – вздрогнув, отрекомендовался Алеша, которого наконец-то покинуло мгновенное счастливое оцепенение.
    – Так ты знаешь, кто я такая? – спросила цесаревна, хотя в Александрове ее персона ни для кого не составляла тайны. – Может, потому в церкви глаза на меня пялил?
    – Нет, не потому! – обиделся Шубин. – Видит Бог, не потому…
    – Так почему? Хороша показалась? – в устах цесаревны этот вопрос прозвучал как утверждение. Она и не думала сомневаться в своей дарованной красотой власти.
    – Как царевна Елисафия, которую Егорий Храбрый от змея спас, – спокойно и торжественно ответил Алеша и тут же испугался своей откровенности и прямоты.
    – А ты что ж, Егорий? – рассмеялась цесаревна, и ее грудной, низкий смех показался Шубину таким же мягким и обволакивающим, как и ее красота.
    – Нет, ваше императорское высочество, простой сержант, в баталиях не был, чинами и кавалериями не отмечен. – Алеша как будто хотел оправдаться перед царевной, и сам не знал в чем.
    – Странный ты, сержант. Про Егория говоришь, как будто меня от змея спасать надобно. Живу я нынче вольготно, открытым домом, да и император наш Петр Алексеевич ко мне благоволит.
    – Что же вы, ваше императорское высочество, так шпионов боитесь? – спросил Алеша, ощутивший в спокойных и уверенных словах цесаревны оттенок беспомощной лжи.
    – Шпионов всем бояться надобно, – ответила Елизавета, сразу ставшая серьезной. – Они самое невинное слово так истолкуют, что потом не отмоешься. А недруги при дворе и у меня есть – чего доброго, перед императором оговорят. Только не тебе, сержант, о моей судьбе печалиться. Другие радетели найдутся.
    Последние слова цесаревны прозвучали как отповедь, и Алеша хотел было попрощаться и уйти, но Елизавета остановила его. Кто знает, что решила она в этот момент. Может, и вправду глянулся ей искренний сержант-семеновец? А может, лишь захотелось развлечься в очередной раз с молоденьким мальчиком?
    – Коли ты и вправду мне предан, я о том не забуду, – тихо, быстро сказала она и протянула Алексею пухленькую, унизанную перстнями ручку. Тот торопливо прижался к ней губами, но поцелуй получился недолгим. Елизавета резко выдернула руку и ушла, оставив Шубина в одиночестве и тоске. Теперь он мог надеяться лишь на то, что девичья память цесаревны не окажется слишком короткой…

Глава третья
Российская Венера

    Случайная встреча в Рождественской церкви смутила цесаревну. Елизавета примирилась со своим переменчивым нравом и полнейшей неспособностью устремить на кого-то долгий и пристальный взгляд. Она влюблялась легко, словно играючи, а потом, отгорев и отпылав, обнаруживала, что от былых чувств осталась только зола. Так было со всеми ее прежними любовниками: Бутурлиным, Лялиным, Сиверсом – должно быть, потому, что они тоже не любили всерьез, а лишь отдавали должное российской Венере, которая так легко и азартно кружила им головы. Так отдают должное хорошему игроку его соседи за карточным столом, невзирая на собственный проигрыш или выигрыш. И Елизавета смирилась с тем, что в любви она лишь игрок – искусный, удачливый и невозмутимый. Так было всегда, но гвардейский сержант, встреченный в Рождественской церкви, не на шутку встревожил цесаревну.
    Он был из другой породы, которую Елизавета тут же про себя назвала ангельской – краснеющий по пустякам благородный и восторженный мальчик, все воспринимавший слишком всерьез. Его любовь была несомненной, а преданность – безусловной. Цесаревна давно уже не встречала ни того, ни другого в обезумевшем холодном мире, где ей порой было зябко и страшно. Прижимаясь ночами к случайным любовникам, цесаревна искала тепла, способного отогреть ее с детства озябшую душу, но находила приправленное чувственностью безразличие. И она скользила – от романа к роману, от сердца к сердцу, словно атласными туфельками по натертому до блеска дворцовому паркету, искала искренности, а находила лишь страсть. И страсть эта мгновенно вспыхивала, а потом жалобно, беззвучно догорала.
    Вернувшись к себе в Александровскую слободу, Елизавета не смогла забыть встреченного в церкви гвардейского сержанта. Продумав о нем весь вечер, она рассердилась на себя, позвала камер-фрау Мавру Шепелеву, некрасивую и сварливую девицу, умевшую развлекать цесаревну придворными сплетнями, и велела ей разложить карты.
    – На кого гадать будем, матушка-цесаревна? – спросила Мавра, которая сразу поняла, что Елизавета в томлении и беспокойстве и, стало быть, нужно успокоить ее неуемное сердце разговорами о новом друге.
    – Алешей его зовут, – тихо, нежно ответила Елизавета, и на лице ее появилась сладкая, победоносная улыбка. Так цесаревна улыбалась только тогда, когда новое чувство переполняло ее смутным ожиданием: неужели она дождется теплоты любви, а не обманчивого холода страсти? – Глаза у него серые-серые, как туман утренний, волосы русые, красивый, статный, высокий, но не такой он, как гвардейцы наши или шаркуны придворные. Порода другая – благородная, ангельская. Такой на смерть за тебя пойдет, не побоится. Для него за любовь пострадать – все равно что вина испить.
    – Да откуда ж вы, Елисавет Петровна, это знаете? – недоверчиво переспросила Мавра. Ее развеселили похвалы в адрес неизвестного ей сержанта, с которым цесаревна говорила не больше получаса. Госпожа ее была непоправимой фантазеркой и ветреницей, и Мавра Егоровна безуспешно пыталась внушить ей хоть каплю благоразумия. – Нынче народ пошел больно хлипкий, петиметров придворных, вроде Монса покойного, развелось немерено. И стихи они дамам слагают, и в любви клянутся, а как сволокут такого на дыбу, так в один раз и любовь прошла. Повисит денек-другой, да и отречется сразу, и моргнуть не успеете. Поосторожней надо быть, матушка-цесаревна. Да и шпионов кругом хоть пруд пруди. Влюбчивы вы больно…
    – Есть грех, – без тени смущения призналась Елизавета, – но про знакомца моего нового я всю правду говорю. Разгадывать его недолго, достаточно в глаза посмотреть. Не утаивает он ничего, весь передо мной раскрыт, как книга. Возьму да и пролистаю…
    – А потом захлопнете да уберете с глаз долой? – договорила за цесаревну Мавра. – Уж на что Сашенька Бутурлин красавец, а вы ему отставку готовите… Не удержаться подле вас ангелу этому гвардейскому!
    – Ты, Мавра, не мудри больно, – рассердилась цесаревна, – велела тебе карты раскладывать, ты и раскладывай… Не твое это дело – советы давать.
    Но и с помощью карт нетерпеливая Елизавета так и не получила никаких рецептов относительно своего ближайшего будущего. Карты упорно твердили про дальнюю дорогу и перемену судьбы.
    Цесаревна же ни о какой дороге не помышляла. Ехать ей сейчас было некуда, да и незачем, поэтому выставила она Шепелеву вон, отказавшись от гаданий. Весь вечер Елизавета не находила себе места, вполголоса беседовала с образом Богородицы и спрашивала, как ей быть. К ночи же, махнув рукой на все, вернула Мавру обратно и велела ей завтра же звать в гости гвардейского сержанта.
    Шепелева мрачно пожала плечами, но перечить не стала. Подумаешь, еще один сержантик. Не он первый, не он последний. Елизавета бороться с собой не умела, а в амурных делах и тем паче.
    Так Алеше Шубину выпала чаемая с детства встреча…

Глава четвертая
Нелицемерный друг

    Чего только не передумал Алеша по дороге в Александровскую слободу! Удивлялся, как красавица, не испытывавшая недостатка в поклонниках, могла обратить внимание на простого сержанта, хоть и гвардейского. Изводил себя жестокими думами – будто заветное свидание обернется какой-нибудь оскорбительной каверзой, а цесаревна посмеется над его дерзостью, взяв для веселья в компанию кого-нибудь из друзей – того же Бутурлина, скажем. Набрасывал сцену их будущей встречи и каждый раз не находил нужных слов и жестов.
    Долго он кружил возле дома цесаревны, не решаясь войти, да, наверное, так бы и не вошел, если бы не окликнула его хмурая и неприветливая девица, назвавшаяся фрейлиной и подругой царевны, и не пригласила войти. На пороге Мавра окинула Алексея оценивающим взглядом, как будто выбирала дорогой и необыкновенно важный для хозяйки товар и испытывала явные сомнения по поводу его качества. Качеств она не нашла, и смутившийся Алексей собрался уже повернуть обратно, но тут к нему вышла сама цесаревна и улыбнулась так нежно и сладко, что Шубин не смог отказаться от полных белых рук, которые незамедлительно легли ему на плечи.
    Он вошел вслед за цесаревной в полутемную тесную комнату, где каждая вещь, казалось, источала томительно-сладкий аромат, и жадно приник к губам Елизаветы, как будто она была единственным источником, который мог утолить его жажду. Но полынная горечь съедала Шубина изнутри, и жажда не отступала.
    Да и разве могла в одно мгновение растаять та неодолимая, странная тоска, которая мучила Алексея с детства, с той самой минуты, когда ему пригрезилась красавица, оказавшаяся младшей и любимой дочерью грозного императора? И разве могла утолить эту многолетнюю тоску одна проведенная с цесаревной ночь или другие ночи, как две капли воды похожие на первую, ее сладкое тело, ставшее томительно близким, или оставшаяся чужой душа?
* * *
    В ту первую ночь Алеша чуть было не потерял сознание. Закружилась голова от летнего дурмана, который исходил от волос цесаревны, от ее белых полных рук и сладких розовых губ. Комната заплясала перед глазами, вещи потеряли четкость и строгость очертаний. Исполнялась давняя, смутная мечта, которая мучила Шубина годами. Красавица-цесаревна была рядом, и губы ее охотно утоляли терзавшую Алексея жажду, но этот миг наслаждения и победы оказался для него немыслимо тяжелым, а прошлое ожидание предстало легким и зыбким, как туман над петербургскими дворцами. Алексей на мгновение пошатнулся, и Елизавета еле удержала на ногах своего незадачливого любовника.
    – Что с тобой, ангел мой? – спросила она заботливо и нежно, хотя Алексей ожидал, что цесаревна рассмеется ему в лицо. – Дурно тебе, милый? Или я одурманила?
    – Все прошло, Лиза, – успокоил ее чудом удержавшийся на ногах Алексей. – Ждал я тебя долго, и от радости встречи нашей голова кругом пошла.
    – Долго? – удивилась Елизавета. – Я в церкви тебя впервые увидала, и ты меня раньше видеть не мог.
    – Вспомни, Лизанька, – полушепотом, как будто опасаясь, что его услышат, сказал Алеша, – я на часах стоял, ты мимо проходила, спросила еще: «Что смотришь, солдатик, или приглянулась?» По щеке потрепала и дальше пошла.
    – А потом? – Цесаревна все еще поддерживала Шубина, хотя минута полуобморока прошла и он уже не нуждался в ее заботе. – Что потом было, ангел?
    – Ничего не было, Лиза, – вздохнул Алексей, – прошла ты мимо и обо мне позабыла. Да только не в этом дело. С детства я тебя знаю. И много лет люблю.
    – С детства? – недоверчиво рассмеялась Елизавета, которая подумала было, что мальчик мешается в уме. – Мы с сестрой в Коломенском выросли, и тебя я не помню.
    – И не можешь помнить, – попытался объяснить Алексей, – не было меня там. В Шубине, сельце нашем, я вырос. А тебя на портрете видел.
    – На каком еще портрете? – Этот затянувшийся разговор, неуместный на любовном свидании, да еще в столь решительную минуту, стал не на шутку раздражать цесаревну. Прежние ее любовники говорили не в пример меньше и действовали быстрее.
    – Портрет у нас в гостиной висел, – продолжал говорить Алеша, будучи не в силах прервать свое неуместное признание. – Батюшки твоего, государя Петра Алексеевича, а ты на него так похожа… Как будто ты и отец – одно.
    Елизавета охнула и отпрянула от Алексея, и он понял, что сказал недозволенное, заглянул в такие глубины, от одного только прикосновения к которым могло в минуту разрушиться его хрупкое и нечаянное счастье. О чем угодно он мог рассказать Елизавете, поведать любые тайны, распахнуть перед цесаревной собственную душу, чтобы она рассеянно пролистала ее на досуге, но только что сказанного никогда и ни при каких обстоятельствах не следовало говорить. В одно мгновение взгляд цесаревны потерял спасительную медовую сладость, стал жестким, как у отца, но с оттенком неведомой покойному императору горечи, а руки, только что лежавшие у него на плечах, стали бесконечно далекими, как и сама шагнувшая в сторону Елизавета.
    – Догадался? – Елизавета присела на край постели и, не глядя на Шубина, куда-то в сторону, произнесла давно томившие ее слова. – Как ты мог догадаться? Никто ведь не смог из галантов моих прежних. Только сестра Аннушка всегда так говорила, и мать… Знаю – отец покойный мне свою волю диктует. Мне его трон наследовать и дело его продолжать. Нет у него иных наследников и не было. Государь наш, Петр Алексеевич, ребенок, и не ему дедов груз нести. Я одна для этой ноши на свете осталась.
    – Да разве ты ее подымешь, Лиза? – Алексей присел рядом, как мог нежно провел кончиками пальцев по белым, полным плечам Елизаветы, не созданным для такого груза.
    – Подыму, – с удивительной, не свойственной легкомысленной красавице твердостью ответила она, и Шубин представил, как цесаревна павой проплывает перед гвардейскими полками, спрашивая у пожилого солдата, ходившего в походы с ее отцом: «Помнишь, чья я дочь?!»
    Когда лицо цесаревны исказит отцовская нервная судорога, а вместо флейт любви в медовом голосе Елизаветы загремят трубы власти, любой ответит «Помню» и поспешит подчиниться.
    – Я с тобой всегда рядом буду, – голос Шубина зазвучал торжественно, как будто он приносил Елисавет Петровне присягу. – И ношу твою разделю, какой бы тяжелой ни оказалась. Душу мою в дар примешь?
    – Ты, сержант, такими словами не шути… – Елизавета пристально взглянула в серые, спокойные и строгие, как воды подмосковных озер, глаза Алексея. – Душа не безделушка, не записка любовная, чтобы ее в дар предлагать. Хочешь целовать – целуй, а большего не проси. Незачем.
    – Да почему же незачем? – Бесконечное удивление и сожаление, прозвучавшие в голосе Алексея, согрели душу Елизаветы теплом, которого она давно и напрасно желала. – Мне твоего тела мало, весь я твой, как на ладони, и ты моей должна быть… Чувствую, холодно тебе на свете было, но я обогреть сумею.
    – Сумеешь? – переспросила Елизавета и подвинулась к Алексею, как будто хотела ощутить жар, исходивший не только от его тела, но и от распахнутой перед ней души. – Попробуй, ангел, а там видно будет… Если сможешь отогреть, так и быть, дарами обменяемся.
    И она резко, стремительно прижалась к груди Алексея, словно боялась потерять даже малую часть отпущенного ей тепла. А он крепко обнял оробевшую вдруг красавицу и на мгновение почувствовал себя не случайным любовником и даже не уверенным в своих правах фаворитом, а другом нелицемерным, который один только и сможет пройти вместе с цесаревной по скользким земным дорогам. С той ночи они почти не расставались…
* * *
    Цесаревна выхлопотала Шубину бессрочный отпуск, и он стал ее ординарцем. И вот наступило лето, а легкомысленная, переменчивая цесаревна по-прежнему души не чаяла в своем друге. Так, для баловства дразнила красной девицей, но ценила и уважала больше всех.
    Но и после нескольких проведенных бок о бок месяцев Шубину по-прежнему казалось, что Елизавета бесконечно далека от него.
    Виды Елизаветы на престол Алешу интересовали мало – он готов был ради нее умереть, но не с ней царствовать. Когда Лиза рассказывала ему о красавце Вилиме Ивановиче Монсе, казненном Петром, или о мучениях и смерти несчастного царевича Алексея, Шубина, слыхавшего и не такое, пробирала дрожь. И не потому, что мрачные подробности петровских злодейств были ему неведомы, а потому, что Лиза рассказывала о них просто и безыскусно, иногда с детской наивностью, иногда с державным равнодушием, но всегда – без трепета или негодования, лишь с невольным отвращением женщины мягкой и сентиментальной. Однако труднее всего было слушать ее признания в собственном распутстве.

    – Я ведь, Алеша, в делах любовных меры не знаю… – сказала цесаревна томительным летним вечером, поправляя перед зеркалом замысловатую прическу. – С детства видала такое, что меру и стыд потеряла. Краснеть вот не умею, как ты. Грех не пускает. До тебя многих любила и после буду. Изменю я тебе. А ты простишь?
    – Прощу, – ответил Алеша, который знал наверняка, что на этот вечер в Александровскую слободу приглашены гости и среди них Александр Бутурлин. – Когда любишь, судить не смеешь. Да и чем я тебя лучше?
    – Ты? – захохотала Елизавета, выронив коробку с мушками и так и не украсив пухлую щечку игривым черным пятнышком. – Ты – красная девица? Ты-то чем грешен? Тем, что около греха ходишь? Или на фрейлин моих заглядываешься? А может, и не только заглядываешься? Признайся, Алеша, не стыдись. То-то Настенька Нарышкина тебя нахваливает… Уж не знаю, чем ей угодил. – Смех Елизаветы ударил в грудь Алексея, как в колокол, и отзвук получился тяжелый, скорбный.
    – Я с госпожой Нарышкиной и двух слов не сказал. А грешен я, как и каждый человек, по природе своей…
    – Нет, Алеша, – не согласилась цесаревна и запустила пухлый пальчик в румяна. – Ты у меня другим не чета. И не перечь мне, когда дело говорю. К гостям моим выйдешь, ангел?
    – Не выйду, Лиза, незачем, – тихо, но твердо ответил Алеша. – Ты уж их сама принимай, если жить без гостей не можешь. А я в своем селе переночую.
    – От гостей схорониться хочешь? – догадалась Елизавета. – Твоя воля. Только вернись, когда я одна останусь. Я тоску свою больше ни с кем делить не хочу.
    – А веселье? – словно испытывая Елизавету, Алеша протянул ей закатившуюся в угол коробочку с мушками.
    Та мгновение помедлила, а потом все-таки приклеила в уголок рта кокетливое пятнышко.
    – А на веселье охотники найдутся… – рассмеялась цесаревна. И добавила задумчиво: – Много званых, да мало избранных. Один ты и есть.
    Она, как к иконе, приложилась к губам Алеши и вышла в парадную залу, где к ее руке склонился только что приехавший расфранченный красавец – Александр Бутурлин. А к Шубину подошла было призывно улыбающаяся Настенька Нарышкина, но тот, не боясь показаться невежей и грубияном, отстранил хорошенькую кокетку и пешком ушел в отцовское село.
    И долго еще растерявшаяся красавица-фрейлина стояла на крыльце и смотрела ему вслед, пока Елизавета танцевала с Бутурлиным менуэт. Из зала доносились сладкие, медовые, манящие звуки новомодного версальского танца, шуршали дамские платья, звенели бокалы – гости мешали водку с венгерским, потом пели малороссийские певчие из придворной капеллы Елизаветы, а цесаревна, осушив стопочку-другую, не в такт подпевала им…
* * *
    Лето прошло, как и следовало ожидать. Цесаревна принимала гостей, потом каялась Алеше в грехах, выставляла вон шумную и пьяную компанию и проводила ночи с «ангелом» – ординарцем. В одну из таких душных летних ночей Шубин проснулся от собственного крика – мучительно, изматывающе, приторно ныло сердце. Ему снова приснился тот давний сон, от которого вот уже много лет Алексей вскакивал, как по тревоге, и торопливо крестился. Он видел себя десятилетним, в отцовском поместье, перед портретом покойного императора, и на его глазах жестокое лицо государя превращалось в очаровательное, пухленькое личико лежавшей рядом женщины…
    – Алешенька, что с тобой, милый? – прошептала проснувшаяся Елизавета. Цесаревна приподнялась на постели, обняла Алешу за плечи, прижалась к шее возлюбленного горячей, пухлой, как у ребенка, щекой, но Шубину показалось, что сейчас она быстрым и ловким движением пригнет его голову к плахе.
    – Ничего, Лиза, – ответил Шубин, – спи, родная, привиделось что-то… – Алеша снова лег рядом с Елизаветой, и цесаревна жадно, настойчиво прильнула к любимому, как будто пыталась перелить в себя сладкое, спасительное тепло его тела.
    Она больше ни о чем не расспрашивала. Да и как Алеша мог рассказать о своем сне той, которую только что видел в чуждом и страшном облике?! Мог он лишь таить этот сон в себе, как прячут постыдную тайну, но чувствовал, что тайна, подобно яду, разъедает его душу. С каждым днем ему было все труднее нести добровольно принятую ношу.
    Алексей тихо отстранил спящую Елизавету и подошел к окну. Осторожно отодвинул тяжелую, алого бархата, портьеру, глянул на двор.
    На дворе светало, но вместо солнца было одно серое, туманное, дождливое марево, и в этом мареве извечный ночной кошмар казался Алексею реальностью. Шубин знал, что днем ядовитое марево отступит от одной только улыбки Елизаветы, от ее полноводного, как река, голоса и грудного, счастливого смеха. Но пока не пришло блаженное дневное забытье, нужно было успеть сделать главное.
    Он вышел в соседнюю комнату, где Елизавета частенько вполголоса разговаривала со своими любимыми иконами, и где тихим, ровным малиновым огоньком теплилась лампадка перед образом Богородицы Семистрельной, и стал молиться – не о своем спасении от страдания, а о счастье возлюбленной. «Пресвятая Владычица Богородица, все, что у меня есть, забери… – шептал Алеша. – Немного имею, но все отдам. Силы, молодость, жизнь… Только ее спаси, не казни за грехи отцовы. Не на ней ведь грех, на нем. Мне страдание дай, приму, не испугаюсь. Для того, видно, мы и встретились, чтобы я за нее муки принял».
    И когда Богородица ласково, по-матерински, улыбнулась ему с иконы, Алеша понял, что все сбудется по молитве его.
    Он всегда знал, что пострадает за Елизавету, и оттого сильнее и отчаяннее любил, готов был принять страдание как должное завершение страсти, как то, без чего эта страсть не могла бы состояться. Но порой, когда Елизавета жадно и быстро прижималась губами к его шее, Алексею казалось, что он – стрелец времен бунта царевны Софьи. И вот кладет он голову на плаху, но с топором к нему подходит не царь Петр Алексеевич и не князь Меншиков, а Елисавет Петровна, и перед тем, как одним ударом мастерски снести голову, ласково гладит по волосам…

Глава пятая
Тайна портрета

    Через несколько дней Алеша заехал в Шубино – повидать сестру и отца. В гостиной задержался – долго, молча стоял перед портретом. Жаркий летний вечер вплывал в комнату, дыша травами и сумраком леса, подступавшего к усадьбе вплотную, и лишь изображенный на портрете грозный император недовольно хмурился. Видно, летние запахи и звуки тревожили его покой. Сколько раз Настя просила отца убрать портрет из гостиной, вынести его вон из дома, но Яков Петрович был тверд – это казалось ему изменой покойному императору.
    – Словно приворожил тебя этот портрет, Алеша… Как приехал домой – все сидишь, смотришь. Свеча, вон, догорела почти… – сказала Настя и присела рядом с братом на узкий, жесткий диванчик, обняла его за плечи – как в детстве провела ладонью над свечой, стоявшей рядом, на конторке, и, по-девчоночьи испуганно ойкнула, когда еле теплившийся огонек задел ее пальцы.
    Этот трогательный девичий жест вывел Алешу из оцепенения, он рассмеялся, а Настенька облегченно вздохнула. Сероглазая, темноволосая Настя цесаревну Елизавету держала в кумирах и частенько подражала ее манерам и походке. Это невинное занятие смешило и раздражало Алексея, ему казалось, что так вода пытается подражать огню, тщетно пытаясь сменить свое неторопливое, блаженное течение на его страстный, горячий порыв. Но напрасно он одергивал сестру – она лишь просилась к цесаревне во фрейлины и сердилась, что брат отказывается замолвить за нее словечко.
    И вот теперь Настенька трогательно и неловко подносила ладонь к огню свечи и испуганно отдергивала руку от крошечного пламени.
    «Что же ты Лизу-то не боишься, Настенька, милая? – думал Алеша. – Она ведь не свеча, а костер – в ней сгореть можно…»
    Но сестра решительно отказывалась его понимать.
    – Неужели не видишь? – спросил Алеша, указывая на портрет. – Как император покойный на Лизу похож…
    – Известно, похож, – рассмеялась Настя. – Отец он ей…
    – Нет, он не так похож, – не унимался Шубин. – Не как отец на дочь, а как один человек в двух ликах. Одно слово – оборотень. Как грех, как туча, висит над ней, бедной. А она живет и не знает, под какой грозой ходит. А, может, и знает, но замечать не хочет. Плачет иногда, говорит: «В Успенский монастырь уйду, где инокиня Маргарита Богу душу отдала…»
    – Инокиня Маргарита? – переспросила Настенька. – Марфа Алексеевна, сестра правительницы Софьи?
    – Она самая, – подтвердил Алексей. – Император покойный ее собственноручно допрашивал. А потом постриг в монахини.
    – Не уйдет она в монастырь, твоя Лиза, – чуткая, деликатная Настя попыталась закончить этот разговор и успокоить брата. – На престол взойдет, а ты с ней рядом будешь. Не на ней грех, на Петре Алексеевиче. За чужую вину Бог не взыщет.
    Алеша отошел к окну и оттуда бросил в темное пространство комнаты давно выстраданные слова:
    – А если вина не чужая? Если душа у Лизы – наполовину отцовская? Если его слова – на ее устах, его воля – в ее сердце, если спасения нет?
    – Бог с тобой, Алеша. Любую вину отмолить можно. И эту тоже.
    Шубин быстро, порывисто обнял сестру и не приказал – попросил:
    – Не просись ты к ней во фрейлины, Настя. Сгоришь и не заметишь…
    И услыхал в ответ уверенные, чуть насмешливые слова:
    – А я – вода, братик. И любое пламя погасить сумею…
* * *
    Настя Шубина добилась своего: брат отвез ее в Александров и представил цесаревне. Перед встречей с Елизаветой Настя волновалась, как ребенок, то и дело поправляла складки пышного, недавно сшитого платья, одергивала рукава, а потом, уже в покоях цесаревны, как к спасительному источнику, бросилась к зеркалу, словно хотела еще раз убедиться в том, что может показаться на глаза первой из российских красавиц.
    – Настя, прекрати, слышишь! – раздраженно бросил Алеша.
    Он оттащил Настеньку от зеркала, и тут в гостиную влетела хохочущая Елизавета. За цесаревной шел Бутурлин, утиравший платком испачканную румянами щеку. Шубин шагнул было к Бутурлину, чтобы выставить наглеца вон, но цесаревна стерла с губ улыбку и резко, холодно приказала:
    – Поди вон, Александр Борисыч. Нагостился, хватит.
    Бутурлин вышел безропотно, а цесаревна, в одно мгновение ставшая серьезной, ласково взглянула на Настю, как ни в чем не бывало обняла Алешу и сказала нежно:
    – Сестру привел, ангел?
    Настенька хотела склониться перед цесаревной в поклоне, но Елизавета звонко расцеловала ее в обе щеки, хлопнула в ладоши и приказала принести венгерского. А потом с улыбкой наблюдала, как Алеша отнимает у сестры наполненный до краев бокал…
    Сначала все шло как по нотам – Настя каталась с Алешей и цесаревной на лодке, носилась верхом по окрестностям Александрова, а вечерами Елизавета учила свою любимую фрейлину танцевать менуэт. Но уже через месяц после появления Насти в Александрове цесаревна не выдержала ее молчаливого надзора и взгляда серых, как у брата, глаз.
    – Что мне с вами делать? – сказала Елизавета в сердцах, когда жарким августовским днем они с Алешей бродили вдоль берега Серы. – Вы ведь с Настей точно две лилии. И ко мне, греховоднице, в сети попали. Увез бы ты сестру от греха… – Елизавета подобрала подол платья, сбросила с ног атласные туфельки и вбежала в прозрачную, теплую воду.
    – Говорил я ей, Лиза. Не хочет.
    Солнце палило немилосердно, и Шубину показалось, что он стоит возле костра, но костром была эта женщина, наклонившаяся к воде, чтобы зачерпнуть свое отражение. Алексей задержал взгляд на водной глади и отпрянул в ужасе – из своевольного зеркала реки на него смотрела не красавица Елизавета, а юный император Петр Алексеевич, для забавы приклеивший мушку в уголок рта.
    – Ну, все одно, мне скоро в Москву собираться, – погруженная в свои мысли Елизавета не заметила Алешиного замешательства. – Женится наш Петруша-император. На Катьке Долгорукой. А меня на свадьбу зовет.
    Шубин знал, что Елизавета имела особые виды на подростка-императора Петра II, сына замученного покойным императором царевича Алексея. Пылкий мальчик влюбился было в свою обворожительную тетушку, но цесаревна держала мальчишку на расстоянии – то отдаляла, то приближала. Замуж она не собиралась, но и отдавать Петрушу княжне Долгорукой была не намерена. Впрочем, свадьбу сладили без нее, и теперь Елизавете оставалось только вздыхать.
    – Хочешь, Настю твою замуж выдам? Жениха найду. Хоть Бутурлина Сашеньку…
    Шубин не поверил своим ушам – такого цинизма он не ожидал даже от Елизаветы. Она с полнейшим спокойствием предлагала в мужья его сестре надоевшего фаворита.
    – Побойся Бога, Лиза! – возмутился Алеша. – Чай, жених не платье с царского плеча! И ты своим платьем Настю не жалуй. Обойдемся.
    – Это ты про Сашеньку так? – рассмеялась цесаревна, пытаясь влезть в дожидавшиеся ее на берегу туфельки. – Мои с ним амуры – дело прошлое. И Насти твоей не касаются. А не хочешь его в зятья, найдем другого. – Она наконец-то сумела обуться и теперь шла чуть впереди Алексея – так ее отец всегда опережал на прогулке своих медлительных приближенных.
    – Никого не надо, Лиза, – отрезал Шубин, догоняя Елизавету. – Ты только Настю с собой в Москву не зови.
    – И не подумаю… – успокоила его цесаревна. – Ты сам посуди, зачем мне в Москве два ангела? И тебя одного довольно будет. И так ни ступить, ни молвить. Ты все морщишься да сердишься, а Настя твоя глаза опускает. Устала я, Алеша. Не гляди на меня, дай хоть в Москве волю. Я не ангел, как ты. Ну, не судьба.
    Алеша тяжело вздохнул – он хотел быть ангелом-хранителем цесаревны, а не камнем на ее шее. Притянув к себе бесконечно любимое пухленькое личико, запустил ладони в рыжие непудреные волосы – резко, решительно прижал Елизавету к себе. Ее кожа была удивительно белой, как только что выпавший снег, глаза смотрели лукаво и невинно, и это сочетание греха и пронзительной детской нежности сводило с ума.
    – Делай что хочешь, Лиза. Только я с тобой в Москву поеду. Нельзя тебе одной. Таким, как ты, ангел-хранитель в человеческом облике положен. Друг нелицемерный. Я тебе таким другом и буду.
    – Друг мой нелицемерный… – охнула Елизавета, и лицо ее исказилось от боли и восторга. – Неужели так бывает, Алешенька, милый? С детства знала – одна я в этом мире. Ни отец, ни мать, ни сестра Аннушка – никто не спасет. Только греха прибавит – тяжкого, родового. Отец умер, мать умерла, Аннушка совсем юной скончалась. А я вот все забыться пытаюсь, блудом страх заглушить хочу.
    – Какой страх, Лиза? – переспросил Алексей, хотя прекрасно знал, о каком страхе говорит его любимая.
    – Какой страх, говоришь? – Елизавета устремила на него тяжелый, пристальный, как у отца, взгляд. – Разве сам не знаешь? Знаешь, знаешь, но печалить меня не хочешь. Да только моей боли ни прибавить ни убавить нельзя. Иногда такое находит, что себя боюсь. Давеча в Успенском монастыре молилась, отцовские грехи замаливала. Ведь в Успенском царевна Марфа умерла. Инокиня Маргарита. Батюшка ее и правительницу Софью собственноручно пытал.
    – Ничего, Лиза, – прошептал Алексей, стирая поцелуями ее слезы. – Для того я к тебе и приставлен, чтобы от беды спасти. Ты только счастлива будь, родная. А я счастье к тебе приведу. Как ребенка – за ручку. Нежную ручку, мягкую, как у тебя. – Шубин припал губами к ее мягкой, как у ребенка, ладони.
    – А я клятву дала, Алеша, – продолжила цесаревна, и голос ее зазвучал спокойно и торжественно. – Если взойду на престол, то смертную казнь отменю. Верь мне, ангел, так и будет.
    – Я верю, Лиза, – ответил Алексей. Он знал наверняка, что, когда цесаревна выплачется, все будет по-прежнему – александровские ассамблеи в духе Петра I – с ушатами водки и пьяными бесчинствами гостей (сама Елизавета допивалась разве что до рыданий), разговоры о попранных правах цесаревны, попытки составить заговор, и вся эта грязная, неряшливая, безудержная жизнь, к которой так привыкла Елизавета.
    Вот и сейчас он слушал ее с улыбкой, думая, что когда закончатся признания и слезы, Лиза уедет в Москву на свадьбу императора и надолго забудет свое нынешнее раскаяние.

Глава шестая
Придворный лекарь

    – Я, Настя, и хватит тебе судьбу испытывать…
    – Судьбу? – Любимая фрейлина Елизаветы резко пробежала пальцами по клавикордам, сбросила на пол забытые цесаревной ноты. – Я судьбу не испытываю, я тебе помочь хочу.
    И добавила с невольной тоской:
    – Душно-то как, Господи… Словно кто-то за горло держит.
    День и в самом деле выдался тяжелый, душный. Елизавета с утра затворилась у себя, сидела одна в темной, тесной спальне – непричесанная, неодетая, унылая. Шепотом разговаривала с образом Богородицы, плакала и молилась. Да и Алеше с Настенькой стало невмоготу – накануне отъезда в Москву цесаревна была мрачнее тучи.
    Развеселые гости цесаревны разъехались кто куда, дольше других в Александрове задержался Бутурлин. Ему было скучно, и от нечего делать он затеял роман с фрейлиной Нарышкиной.
    Ее тезка – Настя Шубина спокойно и, казалось, равнодушно наблюдала за этим бедламом, но Алеша знал, что сестра давно мысленно вынесла приговор Елизавете, ее безудержной, неряшливой жизни и развеселым друзьям. Однако уезжать домой от двора будущей императрицы Настя не желала и простить не могла брату, что он запретил цесаревне брать ее в Москву, на свадьбу юного императора Петра II.
    – Не огорчайтесь, мадемуазель, – заметил врач Елизаветы, Иоганн-Герман Лесток, с утра возившийся с истерикой цесаревны. Он только что вышел из покоев пребывавшей в меланхолии красавицы и на правах светила медицины завладел лучшим в гостиной креслом.
    – Принцессе Елизавете будет в Москве невесело. И вам ни к чему делить ее печали. Достаточно того, что их разделит ваш брат.
    – Правда, Настя, незачем тебе в Москву ехать, – подхватил Алеша, которого, впрочем, удивило неожиданное вмешательство Лестока. Он взял сестру за руку, но та резко, по-детски, выдернула ладонь и выбежала из комнаты.
    – Капризничает девица, – философски заметил Лесток. – Идите, Алексей Яковлевич, принцесса вас зовет. Потом с сестрой объяснитесь. Недосуг сейчас – там с утра слезы и уныние, – заключил он, указав на дверь, ведущую в покои Елизаветы.
    – Как это вы у нее успели побывать? – удивился Алеша. – Никого ведь с утра не хотела видеть.
    Лекарь рассмеялся, его полный, плотный подбородок затрясся от хохота, парик съехал на ухо.
    – Я к ней вхожу без предупреждения, – сказал он, отсмеявшись вволю. – На правах врача.
    «И заговорщика», – подумал Алеша, но вслух ничего не сказал. То, что Лесток пытается возвести цесаревну на отцовский престол, не составляло тайны для ее приближенных.
    Хирург Иоганн-Герман Лесток действительно врывался в покои цесаревны Елизаветы Петровны без стука и предупреждения. Как лекарь, он знал, что сильные мира сего или претенденты на власть по большей части малодушны, и добиться от них чего-то можно, только обезоружив внезапностью посещения, когда они слабы и бессильны. А как авантюрист, всем нутром чуял, что Фортуна любит положения скользкие и двусмысленные и разыгрывает свои партии не в парадных апартаментах, в часы, отведенные для приемов и ассамблей, а где-нибудь на задворках и во время, самое для этого неподходящее.
    К Елизавете Лесток был приставлен заботливой матерью-императрицей, когда дочери Петра едва исполнилось 16 лет. Тогда Екатерина I вернула хирурга из Казани, где остроумец-француз томился по личному распоряжению Петра Великого. Во времена Петровы болтал лекарь слишком много, острил без меры и как-то на свою беду сболтнул при свидетелях, что император завел роман с собственным денщиком. Неудачная шутка, не более. И почему это русский варвар возмутился – непонятно! Очевидно, Петр Алексеевич шуток не понимал, и хорошо еще, что спровадил лекаря в Казань, а не в Сибирь или вовсе на тот свет, как делал с другими шутниками.
    Вернувшись из Казани, Лесток шутить перестал и занялся политикой. Императрица Екатерина сделала его лейб-медиком и приставила к своей младшей дочери, через которую мечтала породниться с французским королевским родом, коль скоро русская знать ее презирала. Втайне Лесток посмеивался над этим проектом императрицы, но вслух острить не решался.
    И вот теперь Лесток стремился подобрать для цесаревны сторонников повлиятельнее и, главное, воодушевить тех простых гвардейских солдат и офицеров, которые не прочь были сложить за красавицу свои головы или стать надежной и падкой на деньги, почести и бунты опорой ее трона.
    Алеша открыл дверь в Елизаветины покои и замер в оцепенении – мимо него к выходу шагнула серая, тяжелая тень.
    – Петр Алексеевич дочку навещал, – с недоброй усмешкой сказал Лесток и вошел в комнату вслед за Алешей.
    Пока парочка приводила Елизавету в чувство, тень растаяла в воздухе, словно ее и не было. А вошедшая в покои цесаревны Настя Шубина беззвучно заплакала, прижавшись горячей щекой к дверному косяку. Теперь она решила во всем слушаться брата, понимая его правоту и правду.
    И только перед самым отъездом в Москву, когда Алеша усадил цесаревну в поданную к крыльцу карету и подошел к сестре попрощаться, Настя, перекрестив его на прощание, тихо спросила:
    – Ну почему ты? Мало у нее фаворитов было? Бутурлин, Лялин… Пусть они на себя ее крест берут. Она ведь неверна тебе, Алеша…
    – Пусть неверна, Настя. Разве в этом дело? – ответил Алеша, обнимая сестру. – Я ведь люблю ее и, значит, должен за нее пострадать. Ты только напомни ей обо мне, когда срок придет. Если в ссылке или в застенке буду, а она воцарится, пусть мне поможет. А если умру, все равно напомни – пусть в молитвах своих меня помянет. Я ведь знаю – она забудет, если тебя рядом не окажется.
    И Настенька обещала стать совестью цесаревны и, когда придет срок, напомнить ей об Алеше.

Часть II
Тень за троном

Глава первая
Обручение Петруши

    Шумно и пышно отпраздновали обручение пятнадцатилетнего мальчика, императора Петра II, с надменной княжной Долгорукой, которую Елизавета по простоте душевной называла Катькой.
    Рядом с женихом сияла вновь обретенным счастьем былая царица, Евдокия Лопухина. При покойном Петре I царица, ставшая инокиней Еленой, не покидала Ладожского монастыря – так царю было удобно надзирать за нею из Петербурга. С воцарением же Екатерины I монастырь сменился на Шлиссельбургскую крепость, и только внук – император Петр II освободил Лопухину окончательно.
    И цесаревна, вплывшая в зал на обручение этакой богиней, с бриллиантами в высокой прическе, вдруг оробела и не смогла взглянуть Евдокии Федоровне в глаза. Зато былая узница вздрогнула, как под кнутом, увидев, как до мучительной, судорогой сводящей сердце боли похожа эта вошедшая в зал красавица на ее немилосердного супруга.
    – Кто это? – спросила Евдокия Федоровна у брата невесты, князя Ивана Долгорукого, закадычного друга юного государя, учившего мальчика волочиться за фрейлинами и шляться по кабакам.
    Царица, монахиня, узница, нечаянная гостья на обручении внука, она в первый раз увидела младшую дочь Петра и Екатерины.
    – Лизаветка, – небрежно ответил князь. – Все государя нашего с пути истинного совращала. Соблазнить хотела, на себе женить. Шутка ли, под венец с собственным племянником!
    – Племянником? – охнула Евдокия. – Стало быть, это и есть царевна Елисавета? Господь милосердный, как на отца похожа! Как будто сам он сюда вошел…
    Евдокия Федоровна тяжело опустилась в приготовленное для нее кресло, а рядом как ни в чем не бывало села цесаревна. За спиной Елисавет Петровны стоял ее ординарец Алеша Шубин. Сначала Евдокия сидела неподвижно, не решаясь отвести от лица внезапно налившиеся тяжестью ладони. Потом решилась, взглянула. Елизавета обворожительно, светски улыбалась.
    – Тяжело тебе? – тихо, полушепотом спросила былая узница, и этот вопрос заставил Елизавету стереть с губ приторную улыбку. Цесаревна растерянно обернулась к Алеше, как будто он мог ответить за нее.
    – За отца ведь живешь… – спокойно, повелительно продолжила Евдокия, не дождавшись ответа от цесаревны. – Тень его с тобой рядом ходит.
    – Тяжело, – призналась цесаревна, и лицо ее стало скорбным и строгим. – Да, видно, такой у меня путь.
    – Есть и другие пути, – сурово возразила Евдокия. – В монастырь иди, в Ладожский, на мое место. Отцовские грехи замаливать.
    – Не место мне в монастыре. – Ласковый, сладкий взгляд Елизаветы налился отцовской свинцовой тяжестью. – В миру мое место.
    – В миру? – голос Евдокии набух гневом, как небо – грозой. – В грехе и блуде?
    – А хоть бы и в грехе… – притворно беззаботно рассмеялась цесаревна. – Верно, Алеша?
    Шубин молчал, и, уязвленная его молчанием, Елизавета продолжила:
    – Не тебе меня судить, царица…
    – Верно, не мне, – охотно согласилась Евдокия. – Каждому из нас свой приговор вынесен. И твой приговор никто не отменит. Ежели сама не отмолишь.
    – Что ж ты себя не отмолила? – спросила Елизавета с оскорбительной для Евдокии циничной улыбкой. – Под кнутом была, любовника твоего на кол посадили, сына убили, брата не уберегла. Свой приговор не изменила, а меня поучаешь, в монастырь идти велишь? Хороша советчица!
    – Не тебе о моем пути судить! – Спокойствие изменило Евдокии, и ее невозмутимый, ровный голос сорвался на крик.
    Князь Иван Долгорукий подошел было к Евдокии Федоровне, чтобы избавить бабушку правящего императора от оскорблений сидевшей рядом с ней легкомысленной девицы, но инокиня Елена остановила его.
    – Ты, Елисавета, не шуми, ты меня послушай. Не обрела душа отца твоего покоя. До сих пор тень его по земле ходит, и сейчас он рядом где-то – за державой своей присматривает.
    – Присматривает? – усмехнулась Елизавета. – Что же внук твой столицу в Москву перенес, а Петербург оставил? Отец мой совсем другого хотел!
    – Петербургу пустым быть! – повторила Евдокия давно выстраданное пророчество. – И Петруша мой верно сделал, что этот город оставил. А над тобой, Лиза, больше других отцовский грех тяготеет – не зря люди говорят, что ты на него, как отражение в зеркале, похожа.
    – Знаю я, но изменить ничего не могу. Не я свой путь выбирала – отец мне его предложил. Не из чего выбирать было.
    – Это ты себя так утешаешь, царевна. Что ж, от утешений дышится легче. Но я тебе лгать не стану – другие для лжи найдутся. От кого ты еще правду о себе и об отце услышишь, как не от меня, отцом твоим всего лишенной? Берегись, Елизавета Петровна, страшный у тебя путь и славный. Одна по нему пойдешь – или ангел-хранитель тебя оберегать станет, это мне неизвестно. Только отец всегда с тобой рядом будет. Иди, если силы есть…
    – Нет у меня сил, Евдокия Федоровна. И мужества нет – только слабость одна осталась. Слабость и отчаяние. Суди меня – твоя воля, но лучше пожалей. Одна я на этом свете – сирота.
    – Ты? Одна? – удивилась Лопухина. – С отцом ты, Лиза. Нынче и навсегда.
    – Страшно мне, – призналась Елизавета, – и от советов его, и от присутствия ежечасного. Свободы хочу и счастья.
    – Свободу, царевна, отмолить надо, – сказала Евдокия. – Она просто так никому не дается. А ты в миру жить хочешь… Стало быть, путем власти пойдешь?
    – Пойду, – подтвердила цесаревна и стала в эту минуту так похожа на молодого Петра Алексеевича, что Евдокия не смогла сказать ни слова. Она лишь медленно поднялась и вышла из зала, оставив Елизавету в растерянности и тоске.
    Цесаревне не нужны были судьи – только советчики. Она не хотела слышать голос совести – рядом соблазнительно гремели медные трубы власти, и только эти звуки были понятны и необходимы ее душе. В это мгновение она не нуждалась ни в чем другом…

Глава вторая
Болезнь Петруши

    – Ничего, милый, и я оспой в детстве мучилась. Жива осталась и даже не подурнела, – сказала она Шубину, нежно проводя пухленькими пальчиками по щеке, как будто хотела еще раз убедиться в том, что на ее обворожительном личике не осталось безобразных оспенных отметин. – А вокруг Петруши лекарей вон сколько. Поживет еще мальчик…
    Но жить Петру оставалось совсем недолго.
    Конец января оказался особенно тяжелым: мальчик метался в лихорадке, а за дверью его спальни суетились князья Долгорукие, невеста, так и не ставшая женой, да канцлер барон Остерман. Они составляли проекты завещаний на подпись Петруше, до хрипоты спорили о правах невесты на престол умирающего жениха, а Петруша звал Лизу – цесаревну Елисавет Петровну, которая в заслонившем реальность бредовом мареве казалась ему то матерью, то сестрой.
    – Лиза, где же Лиза? – неустанно спрашивал Петруша, и камергер Лопухин уверял его, что Елисавет Петровна непременно придет, что за ней уже послали и скоро, совсем скоро она будет здесь.
    Она и в самом деле пришла, тихо, робко прошмыгнула в покои умирающего, молча отстранила Остермана и присела у постели Петруши, нежно, по-матерински, коснулась его пылавшей смертным жаром щеки прохладной, благоуханной ладонью.
    – Лизанька, – прошептал мальчик. – Пришла, значит…
    – У императора оспа, – предостерег ее барон. – Вы можете заразиться, принцесса.
    – А я оспой уже болела, – рассмеялась Елизавета. В трагические минуты ее розовые губки сводила судорога смеха, пугавшая самые неробкие души. – И, видишь, выздоровела. Не подурнела даже. И Петруша наш выздоровеет. Непременно.
    – Нет, Лиза, я умру… – император произнес эти слова без тени сожаления или испуга – спокойно, буднично, просто. – Видение мне было, я тебе рассказать хочу.
    – Какое видение, милый?
    – Будто стоит у моей постели император покойный, дед мой, и говорит: «Уступи престол, Петруша. Не твой он. Уступи сам». И грозно так хмурится, страшно. «Уступи, говорит, престол дочери моей Елисавете. Ты волю свою перед смертью объявить должен. Там, в раю, тебя отец с матерью заждались, и сестра Наташа ждет не дождется. Тебе с ними быть, а мне с Лизой». Вот я и позвал тебя, Лиза, волю свою объявить хочу.
    Петруша рассказывал медленно, протяжно, казалось, что вслед за каждым произнесенным словом из него капля за каплей вытекают жизненные силы.
    И тут случилось небывалое: цесаревна упала на колени перед постелью, обняла мальчика и громко, отчаянно зарыдала.
    – Не хочу я престола, Петруша, – горько, настойчиво повторяла она. – Видит Бог, не хочу. Не составляй завещания, погубишь меня совсем. Душу мою соблазном не испытывай – слаба я сейчас. В Александров уеду, затворюсь ото всех – мне, кроме покоя и воли, ничего не нужно. А престол кому хочешь передай. Я стерплю. Вон хоть Катьке твоей.
    – Император без сознания, принцесса, и волю свою объявить не успеет, – вмешался Остерман, давно заметивший, что Елизавета рыдает впустую и государь не слышит ее слез и слов. – А кому править, решит Верховный совет.
    Цесаревна рывком поднялась с колен, поцеловала Петрушу в лоб и медленно перекрестила. Потом вышла – так же тихо и незаметно, как появилась, и Остерману показалось, что никакой Елизаветы здесь никогда и не было.
* * *
    Евдокии Федоровне не спалось. Рядом умирал внук, а ей не позволяли переступить порог его спальни. Вот так, без нее, ушли в последний путь все те, кого она любила и ненавидела. На колу, в страшных мучениях, скончался ее возлюбленный Степан Глебов – последняя радость, отпущенная былой царице перед долгим, неслыханным страданием. Потом ушел сын, царевич Алексей, до смерти замученный отцом, и Евдокия, заключенная в Ладожском монастыре, смогла лишь мысленно с ним попрощаться. Вместе со смертью Петра I Евдокия лишилась ненависти к лютому и страшному врагу, который насильно постриг ее, постылую жену, в монахини, разлучил с сыном, казнил брата, Авраама Лопухина, и посадил на кол возлюбленного, но душа ее опустела, как дом, оставшийся без хозяина. Некого было ненавидеть, и незачем стало жить. На свете оставались лишь внуки, Петруша и Наташа, но о них инокиня Елена почти ничего не знала. Лишь иногда, страшась собственной смелости, она представляла, как обнимет Петрушу, и заплачет, и расскажет о том, как долгие годы он был ее единственной надеждой, и она держала эту надежду в руках, как церковную свечу…
    И вот теперь внук оставлял Евдокию одну на свете, где все казалось туманным и зыбким, как серое марево Ладоги, много лет стеной обступавшее монахиню. Робко, тихо подошла она к заветным дверям Петрушиной спальни и столкнулась с выходившей от мальчика цесаревной.
    – Как он? – только и спросила Евдокия.
    – Отходит, – прошептала Елизавета, как будто боялась, что ее услышат. – Без памяти он. Стонет. Мучается, видно.
    – Тебя зачем звал? Говори как есть. – Евдокия сурово, пытливо вгляделась в лицо цесаревны.
    Сейчас Елизавета не казалась ей ожившим Петром, для забавы надевшим женское платье. В голубых – прежде лукавых и властных – глазах цесаревны застыла такая мука, такой страх перед будущим, такое нежелание нести свой крест, что сердце Евдокии, окаменевшее от ненависти, захлестнула материнская жалость. Эта жалость, как волна, сбила царицу с ног, обрушилась на нее соленым водопадом, и Евдокии на мгновение показалось, что нет в мире правых и виноватых, а есть лишь мера страдания, отпущенная каждому. И, почувствовав исходящее от царицы сочувствие, Елизавета не посмела врать и запираться.
    – Видение ему было, – призналась она, – дед к Петруше приходил. Потому, видно, и мучается мальчик. Не по силам ему такой гость.
    Несколько минут они молча смотрели друг на друга, а потом на глаза цесаревны навернулись слезы – и она по-бабьи закрылась от Евдокии рукавом.
    – Ты прости меня, – сказала Елизавета сквозь слезы. – За отца прости, за мать. Может статься, и я, как отец, править буду, если приведет Господь. Но я твоего прощения никогда не забуду и, Бог свидетель, отблагодарю.
    – Разучилась я прощать. Но сейчас вспомнить нужно, иначе не уйдет Петруша легко, без мучений. Не отпустит его царь покойный. Что ж, Петр Алексеевич, царь Ирод, прощаю я тебя – и за себя, и за сына нашего Алешеньку, и за брата Авраама, и за Степана Глебова, и за всех, кого ты вместе со мной к мукам приговорил. И жену твою и пособницу, солдатку Катерину прощаю. А дочери твоей в том клянусь.
    Елизавета сняла с шеи крестильный крестик, и Евдокия, скрепляя клятву, прикоснулась к нему губами. Цесаревна отодвинулась от Петрушиной двери, дала Евдокии пройти, но на пороге царицу перехватил Остерман:
    – К нему нельзя. Император без памяти.
    – Отойди, Андрей Иванович. Мой час пришел, – она сказала это так торжественно и решительно, с такой правотой и силой, что Остерман не посмел перечить. – Уйдите все, я сама с Петрушей останусь.
    Присев у постели мальчика, она долго еще что-то шептала, и от каждого звука, слетавшего с бабушкиных уст, мальчику, казалось, становилось легче дышать, и теплел, наполнялся негой и лаской воздух. И лишь когда гримаса страдания, как маска приросшая к лицу Петруши, сменилась радостной, освобожденной улыбкой, Евдокия Федоровна позволила изнывавшему в ожидании Остерману под руки вывести себя из покоев внука. Она сделала главное и теперь могла скорбеть в одиночестве.

Глава третья
Смерть юного императора

    Смерть юного императора Петра II стала для Елизаветы катастрофой. Раньше она, как могла, использовала страстную привязанность Петруши – его желание всегда быть рядом с ней, идти рука об руку по скользким дорогам жизни – будь-то дворцовый паркет или осенние поля, по которым они носились верхом, пьянея от свободы и молодости. Елизавета держала Петрушу на расстоянии: он был для нее мальчиком, подростком, пусть – бесконечно влюбленным в свою красавицу-тетушку, но все-таки ребенком. Цесаревна могла прикоснуться легким, сестринско-материнским поцелуем к его щеке, но никогда бы не коснулась губ обожавшего ее мальчика. А он ждал и таял от восхищения.
    После смерти Петруши Елизавета скрылась в Александрове, и там, во время долгих бесцельных прогулок по заснеженным полям в компании Алеши Шубина, вспоминала, как, бывало, смотрел на нее император, как в его улыбке соединялась детская восторженность и юношеская страстность, и как она отвечала на эту улыбку двусмысленными, лукавыми фразами.
    – Ты, Лиза, мне как сестра, – любил говорить Петруша, – а может, и больше. Чего хочешь проси – все для тебя сделаю.
    И она просила – денег, чтобы возвращать свои бесконечные долги, оплачивать услуги портных и ювелиров и по-прежнему оставаться богиней придворных праздников и приемов. Петруша хотел было поделиться с цесаревной властью, намеревался жениться на своей очаровательной тетушке, но цесаревна отклонила это его предложение, она хотела не власти и высокого положения супруги императора, а лишь свободы и праздничного блеска. И все это влюбленный мальчик охотно предоставлял ей.
    Иногда он нарушал их с Елизаветой молчаливое соглашение – деньги и придворный блеск в обмен на возможность хоть иногда побыть с цесаревной, скакать с ней бок о бок по холодным осенним полям, подержать в ладонях ее пухленькую, унизанную перстнями ручку или получить сестринский поцелуй в щеку вместо тех поцелуев и объятий, которые она охотно расточала другим. Как-то, незадолго до обручения юного императора с Екатериной Долгорукой, Петруша заглянул в Александров в компании князя Ивана Долгорукого. Хотел повидаться с цесаревной, которая давно не показывалась в Москве, и, как поговаривали знающие люди, позабыла все на свете в приятной компании ординарца.
    Император отчаянно ревновал Елизавету к Шубину, понимая, впрочем, что цесаревна никогда ему ничего не обещала. Но от того ревность не становилась меньше.
    Однажды в дождливый осенний день Елизавета сидела дома, прислонившись к плечу Алеши Шубина, и рассеянно слушала слезливый французский роман, к чтению которых с недавних пор испытывала странное пристрастие, как вдруг на пороге появилась Мавра.
    – Ваше императорское высочество, – зачастила девица, всегда раздражавшая Шубина, – к вам государь император с князем Долгоруким.
    – Чего же ты ждешь, Мавра? Проси немедленно!
    Шубин недовольно вздохнул: ему гораздо больше нравилось читать цесаревне французский роман, чем принимать вместе с ней внезапно нагрянувших гостей. Петрушу Алексей всерьез не опасался – он знал, что цесаревна видит в пятнадцатилетнем императоре только ребенка, но развязный красавец Иван Долгорукий давно беспокоил Шубина. Слишком уж недвусмысленные улыбки бросал на Елизавету этот князек! Поэтому Алексей решил присутствовать при разговоре – стал рассеянно перелистывать книгу, дожидаясь незваных гостей.
    – Что же ты, Лизанька, совсем нас забыла? – спросил вошедший император. Петруша собирался было броситься навстречу к Лизе, чтобы получить таким образом причитающиеся ему радости – дежурный поцелуй в щеку и радостную улыбку, но, заметив Шубина, который и не думал покидать «поле боя», ограничился этим дежурным вопросом.
    Иван Долгорукий, напротив, фамильярно поцеловал ручку цесаревне и заявил, нимало не церемонясь:
    – Вам, Елисавет Петровна, в Москву пора…
    – Да зачем мне в Москву? – спросила Елизавета, забыв усадить гостей. – Спокойно здесь, и у меня на душе тихо.
    – С каких это пор ты, Лиза, покой любить стала? – удивился Петруша. – Раньше, бывало, тебя не унять – все по полям носилась со мной вместе, праздники просила устраивать, фейерверки, а теперь что? Не нужно тебе все это? Нужно ведь – я тебя, сестрица, знаю. Собирайся, душа моя, я за тобой приехал.
    – Не поеду я, государь, – твердо ответила цесаревна и ласково, ободряюще улыбнулась Шубину. – Долги мои заплатишь – спасибо, а большего не проси… Нездорова я нынче.
    – Откуда ж взяться здоровью, если в сельской глуши себя хоронить? – со смехом спросил Иван Долгорукий. Князь развалился на кушетке, быстро перелистал книгу, которую только что читал Шубин, потом с треском ее захлопнул, раздавив забытый в романе кленовый листок.
    – Поедем, Лиза, прошу тебя, – император уже не требовал, а всего лишь просил, но Елизавета и не подумала прислушаться к просьбам влюбленного мальчика.
    – Не поеду, государь, – сказала она. – Насовсем не поеду, а в гости загляну. Долги мои заплатишь, Петруша?
    – Заплачу, если в гости приедешь, – ответил император, и в голосе его прозвучала такая досада и боль, что Шубину стало невольно жаль мальчика.
    – Стало быть, и загляну на пару дней… – ответила цесаревна.
    Петруша подошел к ней, растерянно заглянул в глаза, потом робко, нежно прикоснулся к белому, округлому плечу Елисавет Петровны.
    – Не обманешь, Лиза? – переспросил он. – Поклянись, что не обманешь!
    – Не обману, – ответила цесаревна и скрепила свои слова поцелуем.
    От этого быстрого, рассеянного прикосновения к его губам у Петруши чуть было не закружилась голова, а Шубин хотел вмешаться, но Елизавета бросила на своего друга такой недовольный взгляд, что он сдержался, смолчал. Потом император вышел, а князь Долгорукий на минуту задержался, чтобы еще раз поцеловать ручку цесаревны.
    – Ты на меня с укором не смотри, ангел, – сказала Елизавета. – Мне деньги нужны, опять всем задолжала, а Петруша долги заплатит и еще денег даст. Придется мне к нему опять в Москву ехать…
    Но Елизавете не пришлось ехать в Москву, к Петруше, и долги ее остались неоплаченными. Между цесаревной и влюбленным в нее племянником встала княжна Екатерина Долгорукая, холодная, честолюбивая особа, которая, не колеблясь ни минуты, делала ставку за ставкой в азартной русской игре. Княжна метила в императрицы, но внезапная смерть императора помешала ее честолюбивым планам.
    Петрушу хоронили в такой холодный январский день, что москвичи предпочитали сидеть по домам, а не сопровождать гроб юного императора. Немногие проводили мальчика в последний путь – за гробом шел князь Иван Долгорукий, который еще недавно водил мальчика по кабакам и учил его менять любовниц, Евдокия Лопухина, канцлер барон Остерман, невеста – княжна Екатерина и все семейство Долгоруких.
    Елизавета на похороны не пришла. Накануне она уехала в Александровскую слободу, чтобы не омрачать свое чувствительное сердце.
    Иван Долгорукий не скрывал слез. Гуляка и дебошир, чьи похождения ни для кого не составляли тайны, отчетливо понимал, что удача отвернулась от него.
    Когда похоронная процессия проходила мимо дома графов Шереметевых, Иван поднял глаза вверх, к одному из окон – оттуда выглянуло хорошенькое девическое личико, а потом показавшаяся в окне барышня помахала князю рукой. «Наташа! – хотел было крикнуть он. – Наташа!» – но только печально улыбнулся выглянувшей девушке. Это была невеста князя, самая богатая наследница в Российской империи, графиня Наталья Шереметева. Пятнадцатилетняя Наташа без памяти влюбилась в красавца-князя, и родители охотно согласились на ее обручение с другом юного императора.
    Обручение Наташа вспоминала, как золотой сон, который развеялся, едва начавшись. На церемонии присутствовала вся императорская фамилия, молодым подарили шесть пудов серебра, не считая золота и бриллиантов. Обручальное кольцо жениха стоило 12 тысяч рублей, кольцо невесты – всего 6 тысяч. Когда красавец-князь надел кольцо на руку Наташе, она зажмурилась от счастья.
    – Хороша девочка! – сказала цесаревна Елизавета, редко хвалившая чью-либо красоту. Потом Наташа целовала руки членам императорской фамилии, а заодно и цесаревне.
    – Ну, будет, будет, – рассмеялась Елизавета, – нечего мне руки целовать… Жениха, вон, лучше целуй, да покрепче, чтобы он чужих жен не отбивал… – И добавила шепотом: – И за мной чтобы не волочился!
    Наташа вздрогнула от удивления: она в первый раз столкнулась с бесцеремонностью цесаревны и не знала, как ответить этой легкомысленной красавице, так беззаботно рассказывающей о прошлых похождениях князя Ивана. Пятнадцатилетняя невеста смешалась, покраснела и с горечью заметила, что ее красавец-жених бросил на цесаревну Елизавету отнюдь не безразличный взгляд. А рыжеволосая соблазнительница беззаботно рассмеялась и павой выплыла из зала Лефортовского дворца, где проходило обручение.
    И вот теперь жених Наташи, в недавнем прошлом – лучший друг императора, мог оказаться никем. Смерть Петруши лишила его могущества, и Наташа чувствовала, как больно и тяжело сейчас Ивану. Траурная процессия скрылась из глаз, Наташа отошла от окна, долго и бесцельно бродила по комнате. «Чем мне помочь Иванушке? – думала она. – Тяжко нам всем будет…» Наташа снова вспомнила церемонию обручения и фривольные, легкомысленные слова цесаревны Елизаветы.
    «Если бы цесаревну в императрицы! – вздохнула девушка. – Тогда бы и Иванушке послабление вышло. Не сживет его цесаревна со свету, пощадит – ведь, говорят, неравнодушна к нему была». Цесаревна, благоволящая к Ивану, устраивала Наташу больше, чем другие претенденты на русский престол. В последнем князь Иван был согласен со своей невестой. Вскоре после погребения Петра II он тайно выехал в Александров.

Глава четвертая
Семейство Долгоруких

    Был обычный январский день, тусклый и зябкий. Елизавета почти не выходила из своих покоев, где пыталась гадать на картах, вопрошая судьбу, быть ли ей императрицей. К цесаревне и ее другу несколько раз заезжала Настя, но Елизавета пребывала в меланхолии и не хотела никого видеть. И вот, к безмерному удивлению Алексея, она не отказала в приеме князю Долгорукому. «Видно, и в самом деле неравнодушна к князю», – подумал Шубин, и ему отчаянно захотелось выставить Ивана вон.
    – Зачем тебе, Лиза, красавчик этот? – спросил он у цесаревны. – Дай-ка я ему порог укажу! Невеста, верно, заждалась…
    – Не трогай Ивана, ангел, – ответила Елизавета, – он мне важные вести привез…
    Новости, привезенные князем Иваном, и в самом деле оказались необыкновенно важными. Князь предложил цесаревне занять русский престол и заявил, что Долгорукие окажут ей всяческую поддержку в обмен на сохранение их богатства и привилегий.
    – Сладко поешь, князь Иван, – ответила Елизавета, и на лице ее появилась обворожительная улыбка, – да только я пению твоему ни на грош не верю. Престол российский занять – не шутка. Тут военная сила нужна. А ты, князь, полки за меня не подымешь.
    – А ежели подыму, Лиза? – ответил князь и подошел к цесаревне вплотную, потом, недолго думая, обнял ее за плечи и резко, решительно прижал к себе.
    – Уйди, князь, не про тебя печь топится… – рассмеялась Елизавета, отстранившись. – Ты лучше о деле говори.
    – О деле? – переспросил князь. – О деле я уже все сказал. Взойди на престол, а мы, Долгорукие, твоими рабами верными будем.
    – Рабами? – захохотала Елизавета, а потом, отсмеявшись, добавила с обескураживающей прямотой: – Батюшка таких рабов в Сибирь ссылал…
    «Вся в отца, – подумал князь Иван, наблюдая за тем, как изменилось при этих словах личико цесаревны, – такая и вправду в Сибирь сошлет, не помилует. Сестру нужно на трон сажать. Катька хоть и дура, но семью не предаст…»
    – Подумай над моими словами, царевна, – продолжил Иван после минутного замешательства, – никто тебя, кроме нас, Долгоруких, не поддержит.
    – А сестру свою Екатерину не хочешь на русский престол посадить? – спросила цесаревна, словно прочитала тайные мысли князя.
    – Не по ней престол российский, – отрезал тот, – сестра моя не того нрава, чтобы всем в одночасье рискнуть. А ты, Лиза, рисковать сможешь – нрав у тебя отчаянный.
    – Комплименты мне говорить решил? – Елизавета положила белые полные руки на плечи Ивана. – Не стоит, князь, для комплиментов у меня другие есть. А у тебя невеста пятнадцатилетняя. Ей и говори.
    – А если я и ей, и тебе слова нежные шептать буду? – Князь снова привлек Елизавету к себе, но та резко вырвалась, отошла в сторону, рванула на себя створки окна. В комнату ворвался ледяной январский воздух, стало пронзительно холодно.
    – Уходи, князь, – сказала цесаревна, – не подошло еще мое время. Я своего часа ждать буду.
    – Да когда же он наступит, твой час? – иронично переспросил Долгорукий.
    – То батюшка мне подскажет, а других советчиков я слушать не стану. Наведывался он тут ко мне давеча, сказал, что рано мне пока на престол российский. А ты к невесте иди, князь… Ждет ведь не дождется…
    – Прощай, царевна, – вздохнул князь, – когда тебя государыня новая в монастырь дальний сошлет, меня вспомнишь – да поздно будет.
    Он бы много еще сказал, но Елизавета указала на дверь, и князь не посмел задерживаться.
    – Алеша! – крикнула Елизавета. – Алеша, милый! Поди сюда, не могу больше…
    Потом она плакала на груди Алексея и шептала о том, что обязательно дождется обещанного отцом часа славы и власти. Шубин знал, что этот час рано или поздно наступит – мертвые не навещают живых просто так, и душа Петра I, задержавшаяся в этом мире, не стала бы давать Елизавете напрасных обещаний…
* * *
    – Что ж ты, Иванушка, не уговорил ее? – спрашивала Наташа Шереметева жениха, который за несколько дней, прошедших после похорон императора, помрачнел, похудел и поблек. Сейчас она не узнавала в этом мрачном, потерявшем былой лоск человеке красавца и умницу, который еще недавно заставлял пятнадцатилетнюю графиню Шереметеву краснеть и трепетать от восторга.
    Однако Иван вернулся из Александрова в совершенной растерянности, долго отмалчивался и не хотел рассказывать, как прошла беседа с цесаревной. Новые родственники князя – Шереметевы – пока не докучали жениху и невесте, но в случае опалы князя собирались помешать этому браку. Иван чувствовал это, и тучи, собравшиеся на горизонте его доныне безмятежной жизни, мешали князю быть откровенным с Наташей, как прежде.
    – Не уговорил, – ответил князь, решив посвятить Наташу в свои заботы, – глупа она и ленива, все часа ждет. А того не понимает, что так всю жизнь прождать можно. Говорит: «Мне батюшка нужное время подскажет…»
    – Да как подскажет? – ахнула Наташа. – Кто же с мертвыми советуется?
    – А она советуется. Отец покойный ей свою волю диктует. Сестру Екатерину нужно на трон сажать. И я на Верховном совете об этом говорить буду. Была Екатерина Первая, будет – Екатерина Вторая.
    Наташа не могла поверить, что княжна Екатерина, которую не успел соединить с Петром II священный обряд венчания, может претендовать на российский трон. Все, что говорил Иван, казалось ей странным и невозможным, бесконечно далеким от того мира, в котором до обручения жила юная графиня Шереметева. В мире, к которому привыкла юная невеста, не было ни мертвых, вмешивающихся в дела живых, ни всех этих закулисных тайн, о которых так буднично рассказывал ее жених. И все же она попыталась отговорить Ивана.
    – Да ведь княжна Екатерина императору покойному невестой была, не женой. Обручение – не венчание.
    – А разве ты не жена мне? – спросил князь, обнимая Наташу за плечи. – Разве наше обручение венчания не стоит?
    – Стоит, Иванушка, стоит. – Наташа прильнула к Ивану, зажмурилась, и ей представилась картина из недавнего золотого сна: жених надевает ей на палец золотое кольцо ценой в шесть тысяч рублей, все вокруг завистливо перешептываются, а цесаревна Елизавета бросает на трепещущую от счастья невесту снисходительно-небрежный взгляд.
    – Только умер государь наш, не успел на твоей сестре жениться, – добавила она. – А мы обвенчаться успеем.
    – Если я в опале буду, – с не свойственной ему проникновенностью и серьезностью спросил Иван, – ты за меня замуж выйдешь? Не побоишься?
    – Не побоюсь, – так же серьезно ответила Наташа. – Я такой привычки не имею, чтобы сегодня одного, а завтра другого любить.
    В эту минуту князь Долгорукий, чьи любовные похождения ни для кого не составляли тайны, счастливый обладатель двусмысленной репутации, поневоле залюбовался своей трогательной и по-детски доверчивой невестой. Он знал, что эта девочка всюду пойдет за ним, замирая от счастья, простит измену и предательство и всю жизнь будет благословлять того, кто сделает ее несчастной.
    «Не люби меня так, Наташа, – захотелось сказать Ивану, – я твоей любви не стою. И судьбу мою разделить не пытайся – горькая у меня судьба будет».
    Но вслух этих слов князь так и не произнес.

Глава пятая
Смиренная Наташа

    Наташа Долгорукая собиралась в дорогу. Новая императрица, еще совсем недавно – курляндская герцогиня Анна Иоанновна не пощадила семью Долгоруких. Согласно именному указу Анны Иоанновны, Долгорукие ссылались в дальние пензенские деревни. И пока свекровь и золовки Наташи прятали по карманам золото и драгоценности, юная княгиня Долгорукая – в недавнем прошлом самая богатая невеста империи – бережно заворачивала в кусок грубого холста родовое Евангелие Шереметевых.
    Иван в день сборов отсутствовал. Князь, не привыкший к таким ударам судьбы, еще с прошлого вечера пытался залить тоску в пьяной компании недавних друзей. Наташе предстояло самой собираться в дальнюю дорогу, слышать причитания свекрови, ссоры сестер Ивана и ужасаться молчанию и отрешенности княжны Екатерины. Несостоявшаяся императрица, казалось, не замечала страданий близких – ей было достаточно собственных.
    Наташе хотелось заплакать. Все, что у нее оставалось, это воспоминания о недавнем золотом сне. Ивана не было рядом, свекровь с золовками не жаловали юную княгиню, а за порогом ожидала ссылка в Пензу, разлука с родными, бедность и затворничество.
    – Где же Иванушка? – спросила она у свекрови.
    – Это тебе, Наталья, лучше знать, – ответила княгиня Долгорукая. – Он твой муж, а не мой.
    – Да не мучьте вы девочку, – вмешалась молчавшая до сих пор княжна Екатерина. – Иван в кабаке, как обычно. Горе свое заливает. А до нашего ему дела нет, как, впрочем, и мне.
    – Я пойду к нему, – сказала Наташа, – домой его приведу.
    – Приведешь? – расхохоталась княжна Екатерина. – Ну попробуй… Только он за тобой не пойдет. Сам придет – когда проспится.
    От этих слов хотелось убежать на край света. С каждым днем счастья становилось меньше – оно таяло и рассыпалось на глазах, а оставалась лишь серая безысходность. И Наташа отчаянно пыталась сохранить для себя хотя бы частицу того золотого сна, который еще недавно был ее прошлым…
    Князь Иван вернулся под утро: прошлым вечером и ночью он выпил так много, что не смог «переварить» эту дозу даже при своей обычной выносливости к спиртному. Всю ночь Иван жаловался на превратности судьбы и жестокость императрицы Анны Иоанновны случайным собутыльникам, а теперь пришел изливать свое горе жене. Наташа с удивлением и недоумением смотрела на него: от прежнего блестящего красавца в князе осталось немного.
    – Нужно собираться в дорогу, Иванушка, – тихо, нежно сказала Наташа, коснувшись плеча мужа.
    В эту минуту они были одни. Остальные члены опальной семьи давно спали, и только Наташа терпеливо дожидалась мужа, пока не забрезжил рассвет и едва успевший опохмелиться князь не появился на пороге.
    Иван, как был – в шубе и шапке, рухнул на колени перед женой, а она гладила его по голове, как ребенка, утешая и успокаивая.
    А Иван, вглядываясь в ее лицо, вдруг понял, что пятнадцатилетняя девочка, которую он намеревался поучать и воспитывать, смелее и мудрее его.

    – Хорошая ты, Наташа, – сказал князь, – сильная, а я слабый человек, тебе и в подметки не гожусь. Другого мужа тебе искать надо было. Зачем ты со мной свою судьбу связала? Сопьюсь я с горя или повешусь – тебе жизнь сломаю.
    – Ты этих слов мне не говори! – не на шутку рассердившись, закричала Наталья. – Жить ты будешь, и нам всем помогать. Сестре Екатерине, которая, вон, ни жива ни мертва ходит. Вы ее царицей сделать хотели, да только счастья лишили. Теперь тебе ее от беды оберегать. И сестер – Елену с Анной – тоже. Встань, Иван, нечего у меня в ногах валяться. Ты в семье глава, и спрос с тебя великий.
    Иван поднялся с колен, Наташа сняла с него шубу и шапку, отерла лицо платком. Князь поднес к губам маленькую ручку жены.
    – Спасибо тебе, родная, – сказал он. – Я твоих слов ввек не забуду. Ты не тело, ты душу мою спасла. Ты мне друг на этом свете единственный.
    И еще долго они стояли, обнявшись, отчаянно припав друг к другу, понимая, что за порогом ожидают страдания, в которых не останется места любви.
* * *
    Перед самым отъездом в московский дом Долгоруких заглянул прапорщик Преображенского полка князь Барятинский. Барятинский был закадычным другом Алеши Шубина, и цесаревна с ординарцем воспользовались его помощью, чтобы передать Ивану и его близким напутственные слова. Новая императрица цесаревну не жаловала, и предсказание князя Ивана о ссылке в монастырь и вправду могло сбыться. Узнав о судьбе Долгоруких, цесаревна поддалась порыву милосердия и отправила к ссыльным Барятинского.
    Прапорщик явился к Долгоруким под вечер. После обычной полковой маеты он заглянул в кабак, осушил стопочку, да не одну, и только потом решил выполнить просьбу цесаревны и закадычного друга Алешки Шубина. Ему было неловко идти к этим обреченным на страдание людям. Барятинский знал, что князь Иван уже которую ночь заливает горе водкой, а его мать, жена и сестры пытаются спасти хоть малую толику семейных богатств. Прапорщик долго кружил по Москве, бродил вокруг дома Долгоруких, не решаясь войти, прорывался сквозь тусклое снежное марево. И, наконец, вошел – когда не смог больше медлить.
    К Барятинскому вышла молодая княгиня. Прапорщик сказал, что пришел от цесаревны Елизаветы – с напутственными словами и прощальным поклоном.
    – Нет ли письма от цесаревны? – спросила Наташа.
    – Боится она писать, – ответил прапорщик. – Опасно это нынче.
    Наташа вздохнула и нахмурилась: нерешительность Елизаветы тяготила ее не меньше, чем мужа. «Схорониться хочет, – подумала княгиня, – своего часа ждет. Да ведь всю жизнь прятаться не станешь».
    – Позволите пройти к князю Ивану? – спросил посланец Елизаветы Петровны, и Наташа поневоле вспомнила те, отнюдь не безразличные, взгляды, которыми обменялись цесаревна с Иваном на ее венчании.
    – Нет Ивана, – ответила княгиня и, покраснев, добавила: – Сама его жду.
    «Ясно, в кабаке князь, – подумал Барятинский. – Знать бы в каком, зашел бы проведать».
    – Передайте князю, Наталья Борисовна, – сказал прапорщик после недолгого раздумья, – что цесаревна Елизавета его и вас не оставит. Ежели императрицей станет – из ссылки вернет. А пока в дальнюю дорогу благословить велела. Вон, крест просила вам передать. Крестной сестрой вы ей теперь будете.
    Барятинский протянул Наталье нательный крестик, она несколько минут подержала его на ладони, как будто хотела взвесить, а потом надела на шею.
    – Кланяйтесь матушке-цесаревне, – ответила она, – и за честь великую ей спасибо. Только пусть помнит Елисавет Петровна: крестных сестер в беде не забывают. А мы от нее помощи ждать будем – хоть в Пензе, хоть в Сибири. Одна она у нас нынче заступница.
    Прапорщик смотрел на пятнадцатилетнюю княгиню и не мог отвести взгляд от ее строгого, спокойного лица – ласковых серых глаз, пепельных волос, тихой улыбки. «Хорошая жена Ивану досталась, – подумал он, – мне бы такую. В Сибирь бы за нее пошел».
    Прапорщик молча поклонился и вышел. А потом всю обратную дорогу до казарм Преображенского полка думал о мужественной девочке, которой предстояло разделить с князем Иваном его страшную участь.
* * *
    В дальних пензенских деревнях Долгорукие прожили недолго. Пришел новый указ императрицы Анны, согласно которому княжеская семья ссылалась в то самое глухое сибирское местечко Березов, куда они некогда упрятали некоронованного императора России князя Меншикова. Увы – Иван Долгорукий вредил сам себе. Красавец-князь никогда не умел сдерживаться и, не таясь от охраны, клял своих мучителей – императрицу Анну Иоанновну и герцога Бирона. Охрана, естественно, доносила о крамольных разговорах сосланного семейства в Петербург, и вскоре в Березов, для негласного наблюдения за Долгорукими, прислали фискала.
    Еще через некоторое время князя разлучили с женой и бросили в земляную тюрьму. Оттуда Иван Долгорукий исчез.
    Почти целый год Наталья ничего не знала о судьбе любимого мужа. А Ивана вместе с братьями Николаем и Александром вывезли под караулом в Тобольск. Там его ждала дыба и жесточайшие допросы. Пытки вынудили Ивана признаться во всех мыслимых и немыслимых преступлениях. Рассказывали, что, не выдержав мучений, он оговорил родных. Однако показания Ивана ничего не изменили. Долгорукие были осуждены заранее.
    Иванушку приговорили к четвертованию, его младших братьев – Николая и Александра – наказали кнутом, предварительно отрезав языки. Во время казни Иван до самой последней минуты читал молитвы, не прерывая их даже тогда, когда ему ломали руки и ноги. Наташа при казни не присутствовала, ей не разрешили выезжать из Березова.
    Самого младшего из Долгоруких – Алексея – императрица Анна пощадила – отправила простым матросом в экспедицию Беринга. Старшим Долгоруким отрубили головы, а сестер – Екатерину, Елену и Анну – насильно постригли в монахини. Опальная цесаревна Елизавета ничем не могла помочь несчастной семье, которой обещала свое заступничество и помощь. И крестной сестре цесаревны, Наталье Долгорукой, оставалось надеяться лишь на ее скорое воцарение.

Часть III
Месть императрицы Анны

Глава первая
Рыжеволосая Венера

    Новая российская государыня, императрица Анна Иоанновна, терпеть не могла цесаревну Елисавет Петровну. Для Анны цесаревна была препятствием, навязчивой и неуместной соперницей, наваждением, тенью. С тех самых пор, когда три царевны – две Анны и Елисавета – ходили танцевать к немцу, державшему кабачок, и делили на троих интрижки и страсти, Анна возненавидела красавицу Лизу. Возненавидела тупо и обреченно, потому что ненависть свою утолить не могла. Да и что она могла сделать с этой полной, обворожительной в своей полноте красавицей, с этой рыжеволосой Венерой, она, «толстая Нан», невзначай ставшая императрицей? Разве в ее силах было отомстить за собственную некрасивость и Елисаветину красоту, за ежедневные унижения прошлого?
    Племянницу Анну Петр I выдал замуж за курляндского герцога, которого чуть ли не до смерти опоили на свадебном пиру. На обратном пути в Курляндию несчастный молодой герцог умер, а его молодая вдова продолжила свой путь, дабы править герцогством по указке советников Петра. Дочь Лизу император прочил за французского короля, любил и баловал без меры. А она, Анна, поднадзорная герцогиня, нищенствовала в Курляндии, дрожала за каждую копейку и спала с приставленным дядюшкой соглядатаем, чтобы тратить больше дозволенного.
    Рыжеволосой Венере доставалось все, Анне – только объедки. Анна выпрашивала, Елизавета брала, не считая. И если бы цесаревна сама не упустила батюшкин трон, никогда бы не достался он нищей курляндской герцогине, постоянно клянчившей деньги – сначала у Меншикова с Екатериной, а потом у барона Остермана.
    Да и теперь, когда они поменялись ролями, ничтожная цесаревна мешала всевластной императрице. Гвардейцы называли Елисавету «матушкой» и готовы были взбунтоваться, и, главное, все осталось по-прежнему. Императрица Анна была все той же «толстой Нан», презираемой и ненавидимой, а цесаревна Елизавета – российской Венерой, обольстительной и любимой. И императорский трон не мог изменить этого соотношения сил.
    «Сослать бы тебя, да подале. Или в монастырь заточить. А может, и убить вовсе», – думала Анна, разглядывая стоявшую перед ней Елизавету. Цесаревна долго не показывалась на глаза новой императрице, скрывалась у себя в Александровской слободе в обществе красавца-ординарца, о котором государыне уже успели нашептать кумушки-фрейлины. И вот теперь явилась во Всесвятское, где Анна принимала подношения и поздравления, награждала за верность преображенцев и кавалергардов и пыталась перехитрить членов Верховного тайного совета и Сената, после смерти юного императора Петра II призвавших ее на царство.
    Верховники – Голицыны с Долгорукими, равно как и господа сенаторы, намеревались ограничить самодержавную власть новой императрицы и думали, что нищая курляндская герцогиня, невзначай ставшая государыней, не посмеет противиться их воле. Но Анна знала, что победит, обведет вокруг пальца всех этих хитрых господ, вообразивших себя хозяевами положения, и станет самовластной монархиней. Всерьез беспокоила Анну лишь красавица-цесаревна, склонившаяся перед императрицей в смиренном поклоне.
    Лицо Елизаветы смирения не выражало – глаза смотрели лукаво и дерзко, в них было капризное, переменчивое сияние слабого зимнего солнца, блеск хрупкого невского льда, недоступная Анне магия новой северной столицы, которую императрица тайно и глубоко ненавидела. Пухленькая, нежная ручка Елизаветы теребила воротник собольей шубки, а на губах играла легкая, сладкая улыбка. И, слушая фальшивые уверения в преданности, которые слетали с розовых губок цесаревны, Анна думала, как наказать ее, да побольнее.
    – Говорят, мотаешь ты больно. Денег тратишь не в меру. И долги уже завелись, – сказала наконец императрица, выслушав длинную и льстивую речь цесаревны и ответив на нее пустыми уверениями в монаршей милости. – А у державы Российской и своих долгов хватает.
    Елизавета смутилась, улыбка в одно мгновение слетела с ее губ.
    – Мои долги ничтожны, ваше императорское величество, – поспешила оправдаться цесаревна. – И, право же, не стоят ваших забот. А трачу я ровно столько, сколько мне отпускает казна.
    – А мне говорили – поболе, – сурово заметила императрица. – И решила я твое содержание ограничить. Получать будешь от казны 30 тысяч рублей в год, жить от дворца подале. Дабы в заговоры, как при императоре малолетнем, не вступала и на власть верховную не посягала. Иди. Да руку целуй за милость.
    Она ткнула под нос Елизавете широкую, грубую ладонь и вопросительно взглянула на соперницу. Но та уже овладела собой и просить о снисхождении, видимо, не собиралась. Быстро, небрежно, как будто ставила подпись на случайном документе, коснулась она руки императрицы и отошла в сторону. Не прошло и минуты, как к цесаревне подошел юный красавец в мундире сержанта Семеновского полка, и Елизавета незаметно страстно сжала его ладонь. Ответом на это рукопожатие была ободряющая, нежнейшая улыбка, и сердце Анны зашлось от ревнивой зависти.
    Никто никогда не смотрел на императрицу так, и даже в лице своего давнего фаворита Эрнста-Иоганна Бирона ни разу не прочитала она такой готовности за нее пострадать. И, почувствовав тяжелый, ревнивый взгляд государыни, Елизавета окончательно приободрилась и белой лебедью поплыла вдоль рядов солдат-преображенцев, а те восхищенно смотрели ей вслед, как никогда не смотрели вслед императрице.
    «Не поквитались, значит…» – думала Анна, наблюдая за этой сценой. И добавила, мысленно обращаясь к спутнику цесаревны: «Уж не взыщи, сержант, а висеть тебе на дыбе… А потом, ежели уцелеешь, быть от царевны далече. Не с тебя взыскать хочу, с нее. Чтоб знала, на ней твой крестный час, и всю жизнь терзалась и каялась. Это пострашнее ссылки будет».
    И, довольная созревшим наконец планом мести, Анна для начала приставила к Алеше шпиона.

Глава вторая
Арест Алеши Шубина

    – Корона Его императорского величества цесаревне Елисавете по праву принадлежит! – Эти слова сорвались с губ Алеши Шубина после памятного февральского дня во Всесвятском. Ординарец цесаревны знал, что Елисавет Петровну обошли, и после смерти юного императора корона должна была достаться ей, а не Анне Иоанновне, но только после встречи во Всесвятском понял, какой тяжелой и убогой станет жизнь его красавицы при новой государыне.
    Елизавета вынуждена была покинуть свою любимую Александровскую слободу и переехать на окраину Петербурга, в Смольный дом, где жила в такой нищете и убогости, что на кухнях ее не хватало даже соли. Положенное от казны содержание приходило с неслыханными задержками, и не привыкшая к скудости мотовка-цесаревна все чаще впадала в меланхолию и сидела в одиночестве в своих покоях – непричесанная, унылая, в мятом шлафроке. Тщетно пытался Алеша утешить любимую, в ответ на его увещевания она лишь заливалась слезами и твердила, что новая государыня хочет ее извести. Одно утешало цесаревну – она была уверена, что покойный батюшка не допустит ее бесславной гибели. И Алеша с ужасом видел, как за спиной обожаемой им женщины встает тяжелая серая тень не покинувшего этот мир Петра.
    Тогда Алеша понял, что час его настал. Он стал захаживать в казарму родного Семеновского полка, где раньше не бывал месяцами, заходил и к измайловцам, и к преображенцам. Пил водку по кабакам с друзьями-гвардейцами и везде говорил о попранных правах Елизаветы. И даже не подозревал, что императрице Анне доносят о каждом его шаге.

    Через несколько недель после встречи во Всесвятском Шубин сидел в трактире неподалеку от казарм Преображенского полка с другом своим Александром Барятинским. На улице был лютый холод, и прапорщик с сержантом отогревались водочкой, вполголоса обсуждая виды Елизаветы на престол.
    – А я говорю, что корона Его императорского величества цесаревне Елисавете по праву принадлежит! И сие преображенцам внушить должно, дабы они права Елисавет Петровны с оружием отстояли, – шептал Алеша на ухо князю Барятинскому, не замечая, что сидящий за соседним столом пьяненький немчик слишком уж внимательно для пьяного следит за ними взглядом.
    – Цесаревна должна на бунт решиться, – шепотом ответил Барятинский, – в казармы прийти и сказать: «Ребята! Помните, чья я дочь?!» А мы уж за нею пойти готовы. И пойдем, коли прикажет.
    – Робеет она, – вздохнул Алеша, – решиться не может. Говорит: «Час еще мой не пришел…» А ежели без нее? Самим за ее права постоять?
    – Гвардия хочет матушку-цесаревну командиром видеть. И без нее на государыню не пойдет. – Барятинский опрокинул еще стопочку, сочно хрустнул огурцом и только потом осмелился по-свойски покритиковать царевну: – Что ж она детей у солдат крестит, с офицерами на Пасху христосуется, а мундир надеть не хочет да к делу нас призвать? Больно труслива твоя красавица…
    Алеша, недолго думая, вскочил с места, схватил Барятинского за воротник мундира и приподнял его над столом.
    – Ты, Александр, про нее так не смей! – осадил он друга. – Не тебе Ее императорское высочество судить. На то она и женщина, чтобы бояться. А ты на то прапорщик преображенский, чтоб за нее постоять!
    – Больно ретив ты, Шубин. – Барятинский высвободился из цепких рук Алексея и огляделся по сторонам. – Вот смотри, немчура сидит и все на нас пялится, – добавил он, но подозрительный сосед как раз в этот момент рухнул лицом в стол, и Алеша отмахнулся от предупреждения, как от ветки, случайно хлестнувшей его по лицу.
    – Ты, Александр, о деле думай, – заключил он. – А я Елисавет Петровну уговорить попытаюсь – чтоб кирасу кавалерийскую надела, села в сани, да к вам казармы, а я с нею – слугой верным, а потом и на дворец пойти скопом.
    Шубин направился к выходу, но далеко уйти не успел. За дверью его уже ждали. Алешу втолкнули в карету и повезли по улицам Петербурга, одевшимся в надежную, надежнее кавалерийской, кирасу снега и льда. А в Смольном доме его дожидалась ни о чем не подозревающая красавица-цесаревна – и прихорашивалась на ночь, и медленно расчесывала перед зеркалом рыжие волосы, отливавшие сердечным пожаром и любовным беспамятством.
* * *
    Об аресте Шубина Елизавете сообщил Лесток. Иван Иванович давно уже взял на себя роль вестника несчастий. Он знал наверняка, что только несчастья могут заставить русских действовать. Дурные вести Лесток излагал развязно и фамильярно, как будто говорил про себя: «Ну что, русский медведь, неужто и это тебя не встряхнет?» И иногда встряхивало.
    С Елизаветой Лесток обращался грубо, без всяких французских тонкостей и экивоков, а когда ему пеняли на это, отвечал: «Помилуйте, с ней иначе нельзя – она глупа и ленива». Цесаревну, конечно, коробила развязность лекаря, но она терпела – как советчик Иван Иванович был незаменим. Но когда по утрам хирург являлся к ней с докладом, Елизавета поеживалась, словно от сквозняка, – дурные вести, казалось, были написаны на обширном лбу Лестока.
    Правда, на этот раз Иван Иванович был несколько смущен – цесаревна не на шутку увлеклась смазливым гвардейским сержантом, и сообщить ей о том, что друг сердца в это самое мгновение, возможно, висит на дыбе, следовало поделикатней. Тем не менее арест Шубина показался хирургу превосходным способом подтолкнуть Елизавету на дворцовый переворот. «Мальчишку арестовали как нельзя вовремя… – решил лекарь. – Нынешняя императрица еще некрепко сидит на троне. Стало быть, нужно внушить принцессе, что освободить друга сердца она сможет, только воцарившись».
    Ночной визит Лестока удивил Елизавету – обычно лекарь надоедал ей по утрам. При виде его кислой физиономии цесаревну, как обычно, пробрало холодом.
    – Ваш друг оказался слишком болтлив, принцесса, – начал Иван Иванович, приложившись к пухлой ручке. – Как это похоже на русских – говорить о политике в кабаке!
    – А где еще говорить прикажешь? – отрезала цесаревна, зевая. Она ждала Алешу и хотела отложить дурные вести на завтра. – Трактиры да ассамблеи самое подходящее для этого место. А коли случилось что, утром расскажешь. Не время сейчас, – и добавила с кокетливым простодушием: – Нешто не понимаешь? Друга жду.
    – Знаю, принцесса, но он не придет, – произнес Лесток с тайной и жестокой радостью. – Не сможет… Арестован.
    – Алеша?! – охнула цесаревна, и лицо ее исказила нервная батюшкина гримаса. – Когда?
    – Несколько часов тому назад, принцесса. Ваш драгоценный Шубин болтал в кабаке невесть что, а за соседним столом сидел шпион из Тайной канцелярии. Так что теперь его наверняка допрашивают. Как бы мальчишка не наговорил лишнего! А то ведь вам, принцесса, недалеко до монастыря, а мне – до Сибири, или того хуже – до плахи.
    – Будь покоен, – усмехнулась Елизавета, только усмешка получилась кривая, жалкая. – Алеша ничего не скажет. Даже на дыбе.
    И тут же запричитала по-бабьи:
    – Я к государыне в ноги брошусь, скажу – уйду в монастырь, скажу…
    Лесток брезгливо поморщился при виде женской глупой слабости и прервал Елизаветины вопли грубым замечанием:
    – В монастырь вас и так упрячут, принцесса, особливо если сами попросите. Только Шубина с дыбы не снимут и в полк не вернут. Императрица Анна не прощает заговорщиков.
    – Но ведь Алеша не заговорщик! – возмутилась цесаревна.
    – Конечно, не заговорщик, – охотно согласился Лесток. – Он болтун. А болтунов царствующая императрица сажает в крепость – чтобы разговаривали со стенами.
    Хирург был доволен своим остроумием, но Елизавета от его шутки вздрогнула, как под кнутом.
    – Как быть, Иван Иванович? Как помочь ему? – робко и жалко спросила она у Лестока. – Научи…
    – Как быть, принцесса? – холодно переспросил Лесток, которому неожиданная безгневность цесаревны спутала карты. – Надобно подымать гвардию! Сами на троне будете и друга вашего спасете.
    – Гвардию? – отшатнулась Елизавета – Нет! Не время еще, али сам не видишь…
    – Время, принцесса, самое время, – заверил Лесток. – Императрица Анна еще не укрепилась на престоле вашего отца.
    – Нет! – по-бабьи завыла цесаревна, вцепившись в руку Лестока. – Нет…
    Лесток не стал слушать воплей и, вырвав свое рыхлое белое запястье из ее онемевших пальцев, позвал Мавру Шепелеву, утешать Елизавету. Та немедля явилась и завыла в такт, так же пронзительно и надрывно. Иван Ивановичу захотелось заткнуть уши – так раздражал его этот несносный бабий дуэт. Но пришлось постоять пару минут для приличия и даже проронить слезу. Исполнив неприятный долг сочувствия горю Елизаветы, Лесток покинул ее покои.
    «Принцесса слаба, но я знаю, как придать ей сил, – подумал хирург, затыкая уши, чтобы не слышать несшихся за ним вдогонку воплей. – Русские проявляют чудеса храбрости лишь тогда, когда им больше нечего терять. Мужество отчаяния – вот что необходимо для революции. У принцессы его будет вдоволь».
* * *
    Но вышло совсем не так, как рассчитывал Лесток. С той памятной ночи Алешиного ареста, которую Елизавета провела без сна, в слезах и причитаниях, на цесаревну нашло оцепенение, тупой и отчаянный страх. Она сжалась, поникла, к государыне на поклон не ездила и просьбами ее не изводила, затаилась, ждала. А когда узнала, что Шубина бросили в каменный мешок, где нельзя было ни встать, ни лечь, а приходилось, присев на корточки, сморщившись и съежившись, ждать приговора, то исходила ночными кошмарами, как рыданиями.
    Елизавете снилось, что и она оказалась в такой же узкой и тесной, как могила, тюрьме, где ей при немалом, в батюшку, росте и статной фигуре пришлось поникнуть не только телом, но и душою и замереть в неподвижности, которая была цесаревне страшнее смерти. Она просыпалась от собственного крика, шепотом кляла императрицу Анну и ждала опалы и заточения. О возлюбленном своем вспоминала часто, но боялась даже спрашивать о нем, а не то что просить милости у новой государыни, только сочиняла жалобные стихи да плакала. Плакала часто – слезы давались ей легко. Так коротала красавица-цесаревна первые дни анниного царствования. Иногда, таясь, всхлипывала не то по-детски, не то по-бабьи и звала Алешеньку, как будто Шубин и вправду мог явиться на ее причитающий зов. Но он не только не являлся, а даже не снился цесаревне.
    Последнее казалось Елизавете особенно несправедливым и непонятным, и иногда в душу закрадывалось сомнение – неужели и над снами ее властна новая государыня, неужели может она вот так, по одной своей воле, удалить Алешу и из жизни цесаревны, и из ее снов? И лишь тогда поняла, что не может, когда Елизавете наконец-то приснилось, что Шубин с ротой солдат морозной ночью ведет ее к дворцу – свергать новую императрицу.
    Утешилась Елизавета, ожила, распрямилась телом и духом. Анна, не властная над ее снами, уже не так страшила цесаревну…
    Елизавета с детства боялась сонной малодушной одури, находившей на нее, как припадки неизвестной и прилипчивой болезни, – она знала, что и у батюшки бывали приступы страха и бездействия, которых он всю жизнь стыдился, тогда как в бешенство впадал легко и с охотой.
    «Где же ты, Алешенька, друг мой милый?» – шептала она по ночам, хотя прекрасно знала, что сейчас Шубин в каменном мешке или, того хуже, – висит на дыбе, и не сегодня завтра сошлют его в Сибирь или на Камчатку, и только захватив трон, сможет она изменить его и собственную участь. Но действий решительных и жестоких, как требовал от нее Лесток, цесаревна страшилась больше, чем разлуки с возлюбленным. Оправдывала себя тем, что не пришло еще ее время, что любой заговор сейчас будет обречен на неудачу, что недостаточно любит ее гвардия и мало страшится Анна, а без крепкой, такой, чтоб душу переворачивало, смеси любви и страха дворцовый переворот будет подобен несмазанной телеге, на которой впору только на лобное место ехать.
    Втайне Елизавета надеялась, что Анна не выстоит и загрызет ее шумная придворная свора, но толстая и рябая девка, которой, как казалось Елизавете, было самое место в ее нищем курляндском герцогстве, на ногах стояла крепко, опираясь на немца Бирона. А ей, Елизавете, не на кого было опереться, кроме развязного лекаря-француза, который обращался с ней как с пугливой деревенской бабой.
    Пока шло следствие над Шубиным, Елизавета истово молилась и без меры плакала. Сначала цесаревна изливала тоску в стихах, а потом стала подумывать о постриге. И пока Анна Иоанновна готовилась вытрясти из своих обидчиков душу, единственная ее соперница собиралась в монастырь, предпочитая свою печаль славе царствования.

Глава третья
Визит Барятинского

    Цесаревна сидела в кресле, ее неподвижный, рассеянный взгляд был устремлен куда-то в сторону и никак не мог встретиться с отчаянными, вопрошающими глазами Барятинского. Пухленькое личико цесаревны покраснело от слез, руки были бессильно скрещены на коленях, и Барятинский не узнавал в сидящей перед ним до смерти испуганной женщине ту восхитительную, победоносную красавицу, которая еще недавно, во Всесвятском, белой лебедью проплывала перед их полком.
    – Ваше императорское высочество, – снова и снова твердил князь, – надобно Шубина из крепости спасать. А уж мы за вами идти готовы. Скажете – государыню с трона скинем. Вас на престол возведем. Допрашивают его сейчас, на дыбе висит. А потом, если жив останется, сгниет в Сибири. После заплечных дел мастеров никто не жилец. И ему не выжить.
    – Знаю… – тихо, бессильно прошептала Елизавета. – Муки его во сне вижу. Но сделать ничего не могу.
    – Да почему же, матушка? – в отчаянии закричал Барятинский.
    Сейчас ему хотелось не валяться у цесаревны в ногах, а взять ее за плечи да встряхнуть хорошенько, чтобы реветь перестала и взялась за ум.
    – Битый час перед вами на коленях стою. Пол вон весь в ваших покоях вытер. Товарищи меня в казарме дожидаются. Алешка на дыбе висит. А вы…
    – А я, Александр Иванович, сделать ничего не могу. – Елизавета поднялась, подошла к Барятинскому и опустила на его дрожащие от волнения богатырские плечи свои слабые руки. – Знаю наверняка, ежели сейчас выступим, удачи нам не будет. И Алешу не спасем. Подождать надобно.
    – Да откуда вы это знать можете? – изумился прапорщик.
    – Батюшка ко мне приходил, – тихо, буднично сказала Елизавета. – Пришел и сказал: «Не время, Лиза. Поберечься надо».
    Барятинский испуганно перекрестился. «Правы старики, – подумал прапорщик, вспомнив недавний, случайно услышанный им разговор солдат, ходивших в петровские походы. – Не ушел Петр Алексеевич из этого мира. Тень его за дочкой следом ходит. Да предостерегает, видно».
    И, словно в ответ на его слова, лицо Елизаветы исказилось, а голубые глаза наполнились угрожающей чернотой.
    – Рано еще выступать, – закричала она, быстро, нервно расхаживая по комнате широкими отцовскими шагами. – Меня в монастырь дальний сошлют, Алешу казнят, а тебя, дурака, с товарищами твоими – в Сибирь, да подале. От цинги гнить да лес валить. Сидите себе по казармам тихо да меня не тревожьте.
    Елизавета снова села в кресло и добавила тихим, нежным, дрожащим голосом:
    – А я за Алешеньку молиться буду. Даст Бог, отмолю его у государыни нашей.
    – Благослови меня, матушка, – сказал Барятинский, поднимаясь с колен. – На страдание благослови. Потому как молчать я не буду и вслед за Алешкой на каторгу пойду.
    Елизавета подняла было руку, но потом резко, решительно опустила ее.
    – Не будет тебе моего благословения, Александр Иванович, – тихо, но твердо сказала она. – Не тебе эту чашу испить. Алешина она и моя. Иди себе с Богом да часа жди. Когда пора наступит, я сама вас на дело позову. Или ждать не умеешь?
    – Умею, ваше императорское высочество, – вздохнул Барятинский и направился к дверям. Потом пулей вылетел в ночную темень и холод, а вслед ему понесся отчаянный елизаветин вой: «Где же ты, Але-е-шенька ми-и-лый?»
    И долго еще прапорщику казалось, что плач этот летит вслед за ним, кружит над замерзшим городом и заставляет редких прохожих плотнее кутаться в свою жалкую одежонку… Так и дошел до казарм вместе с летевшим за ним воплем, а потом все не мог опомниться и ставил свечи в церквях за здравие рабов Божиих Елизаветы и Алексея и упокой души раба Божьего Петра…

Глава четвертая
Приезд Настеньки

    «Ангел мой Настенька! Жизнь наша течет по-прежнему – легко и неспешно. Фрейлина моя Мавра Шепелева написала пьесу из древних времен – о прекрасной палестинской царице Диане, жене царя Географа, и ее жестокой свекрови. Свекровь эта Диану в пустыню изгнала, перед мужем оклеветала и погибели ее ищет. Хотели мы поставить пьесу сию на домашней сцене, в Смольном доме, где государыня велела мне поселиться. Да только вот не нашли никого на роль царя Географа, в коем царица Диана души не чает. Прежде заглавные мужские роли в театре нашем твой брат исполнял, да, видно, придется другого актера найти. Может, посоветуешь кого, Настенька, или сама к нам приедешь? Приезжай, душа моя, в Петербург, ждем тебя не дождемся.
    Друг твой Елисавета».
    Настя Шубина несколько раз прочитала это невразумительное письмо, потом поднесла его к глазам, как будто хотела прочесть между строк, но от этого оно не стало ни на йоту понятнее. К чему этот бессвязный рассказ о пьесе, сочиненной Маврой Шепелевой, история несчастной красавицы Дианы, над которой издевается безобразная свекровь? Но потом Настя вспомнила, что новая императрица Анна Иоанновна, как поговаривали видевшие ее люди, собой некрасива и цесаревну не жалует. Стало быть, рассказывая о страданиях прекрасной царицы Дианы, Елизавета имеет в виду себя и свою нынешнюю опалу. А если никого не нашлось на роль царя Географа, значит, с Алешей – первым актером домашнего театра Елизаветы – стряслась беда, и нужно немедля ехать в Петербург.
    Объяснять отцу Настя ничего не стала и спешно покинула Шубино.
    Настя вспоминала, как Алеша впервые привел ее к Елизавете, как она с восхищением вглядывалась в пухленькое, обольстительное личико цесаревны, без тени огорчения или зависти любовалась пленительным изгибом ее губ, чувственной и царственной улыбкой, манерой говорить, слегка растягивая гласные, и легко, еле заметно, словно играючи, касаться ладонью щеки брата. Боже мой, как она ловила каждое слово этой красавицы, как мечтала быть такой же беззаботной и страстной, уверенной в своем нерушимом праве на чужие судьбы и сердца! Как потом, вернувшись домой, с тенью недоумения и неудовольствия разглядывала себя в зеркале и видела серые, грустные глаза и усталую тихую улыбку, которой никогда не было на лице Елизаветы. И как мечтала быть хоть сколько-нибудь похожей на цесаревну, и однажды, словно травинку, мять в руках чье-то страстно бьющееся сердце. Но этого Настеньке было не дано – она лишь пыталась погасить зажженный Елизаветой огонь.

    – Приехала, приехала! Велик Господь! Только брата твоего нет с нами… – горячо, быстро шептала Елизавета, обнимая едва ступившую на порог Смольного дома Настеньку. А та с удивлением смотрела на скромное тафтяное платьице цесаревны, на стянутые в узел волосы, которые раньше были уложены в замысловатую высокую прическу, на заплаканное, померкшее лицо и бессильно опущенные руки. Настя не узнавала стоявшую перед ней женщину, отчаянно, в голос рыдавшую.
    – Что с Алешей? – спросила она.
    – Арестовали его, Настенька, – прошептала Елизавета, – на дыбе висел…
    Цесаревна прижала к глазам горячие ладони, как будто хотела отогнать страшное воспоминание. А потом договорила сквозь слезы:
    – На Камчатку его сослали. От меня и от тебя подале. Я к государыне новой в ноги кинуться хотела, да поняла – она не в Алешу, она в меня метит. Меня уязвить хочет. И не спасти его никак.
    – Как не спасти? – возмутилась Настя. – Гвардию подымать надо. Полк, где Алеша служил. Отцовский трон отвоюете и брата моего спасете.
    – Не время еще, Настенька, видит Бог – не время! – оправдывалась Елизавета, рыдая на плече у любимой фрейлины. – В монастырь меня дальний сошлют или в Сибирь, а там и умереть недолго. Затаиться пока надо, терпеть. А потом я у власти буду и Алешеньку нашего освобожу. Ты только не покидай меня, Настенька милая. Не смогу я одна, никак не смогу.
    Настенька глубоко вздохнула, обняла Елизавету и нежно, медленно провела рукой по ее спутанным волосам. В это мгновение сестре сосланного на Камчатку ординарца цесаревны показалось, что утешает она не любимую дочь грозного императора, а испуганную девчушку, которой приснился кошмарный сон. Настя терпеливо, по-матерински, шептала Елизавете слова утешения, и постепенно отчаянные рыдания стихали, и в глазах российской Венеры появлялся прежний, капризный, как петербургское солнце, блеск…
    Настенька увела Елизавету в ее покои, а потом долго еще сидела одна в отведенной ей комнате, медленно раскачиваясь на постели и повторяя вслух: «Алеша жив, он вернется…»
    Так она просидела всю ночь, а наутро сон накрыл ее с головой, как волны никогда не виденного моря. Во сне Настя увидела, как Алеша, словно ребенка, нежно и бережно ведет Елизавету за руку, но глаза у цесаревны почему-то закрыты, а на лице порхает легкая, победоносная улыбка. «Ей ангел-хранитель в человеческом облике положен», – подумала Настенька и поняла, что в отсутствие брата ей самой придется вести Елизавету за руку. А потом, когда придет срок, напомнить цесаревне о страшной Алешиной участи.

Часть IV
Певчий из Лемешей

Глава первая
Юность Олексы

    Олексу Розума Бог одарил необыкновенным голосом. Громоподобный бас Олексы трубой звучал в деревянной церкви украинского села Чемеры, где красавец Розум числился в певчих. Но чемерский дьячок, слыхавший знаменитых на всю Украину певчих из Киева и Глухова, морщился, как от кислого яблока или зубной боли, когда Олекса доходил до совсем уж непомерного рева. В простоте сердечной Розум не отличал форте от пиано и валил таким грохочущим звуком, что дьяк приберегал его для тех мест литургии, в которых нужно было возопить или воззвать.
    – В Киев тебе надо, Алешка! – говорил дьяк, учивший Олексу грамоте. – Голос тебе дан силы и красоты великой, а пользоваться им не умеешь. Не всегда ведь, чадо, грохотать надобно. Ангелы на небесах поют тихо и сладко, а ты только глотку рвешь…
    Отец Розума, реестровый казак и горький пьяница, с завидным упорством пропивал все, что было в доме, а когда Олекса, не стерпев семейного разорения, выволок его из шинка, чуть было не разнес сыну топором голову.
    Пасти лемешевское стадо Розуму было скучно, еще скучнее по вечерам унимать пьяного отца, поэтому всерьез Олекса привязался только к чемерской церкви да к дьячку, с которым беседовал о глуховских певчих и ветхозаветном пастухе Давиде.
    Бог одарил Олексу не только голосом, но и красотой. Красив Розум был необыкновенно, с правильными, хотя и несколько крупными, чертами лица, карими очами, дугообразными и изящными, как у женщины, ниточками бровей, красиво очерченными губами, но при этом широкоплеч и силен, без тени женственности и хрупкости, обычно присущей подобной красоте.
    Для тех, кто мог слышать Олексу в чемерской церкви, красота Розума ничего не добавляла к его голосу. Будь он хоть вдвое красивей, это не заставило бы прихожан растрогаться больше, когда Олекса выводил «Покаяния отверзи ми двери» и глухим рокотом вторил ему хор. Красота Розума принадлежала миру, а голос – храму, и даже дьяк, ругавший Олексу за ор и рев, иногда, в особенно волнующих местах «Верую» или «Ныне отпущаеши», закрывал глаза и протяжно вздыхал.
    Дорога от родных Лемешей до соседних Чемер поначалу казалась Олексе легкой и сладкой. Розум ежедневно покидал тяжелый лемешевский быт, семейные дрязги, отцовское неуемное буйство ради Чемерской церкви, где голос его был скромным подношением храму, и бесед со словоохотливым дьяком.
    Глубоко в душу Олексе запала история о царе Сауле и пастухе Давиде, излечившем его. Лемешевский пастух искренне верил, что и ему достанется какой-нибудь больной духом царь, которого он излечит своим пением. Был Олекса в своих желаниях искренним и почестей не ждал, а хотел лишь излечить больную и грешную душу и сделать это посредством своего голоса. Чудесная власть пения – вот что томило и волновало Олексу!
    Иногда по ночам приходило к Олексе видение – рыжеволосая красавица со щеками в ямочках, с грустным, заплаканным лицом, и думал тогда Розум, что вот он – этот самый больной духом. Но кто она и какое отношение имеет к его мечтам – Розум не знал.
    Когда Олекса рассказал о своих фантазиях дьяку, тот сначала перекрестился, а потом выругал Розума на чем свет стоит.
    – Давид был посланник Божий! – орал дьяк, и даже брови на его полном, благообразном лице тряслись от негодования. – Ты что, Алешка, в посланники Божьи себя рядишь?! Не рано ли? Лучше петь научись, честной отрок!
    – А я научусь, видит Бог, научусь! – оправдывался Олекса и клял себя за непомерную гордыню. – Вот в Глухов поеду и научусь… А то еще в Киев можно, в хор митрополичий…
    – Можно и в Киев, – соглашался дьяк. – А мысли эти брось, слышишь… Ишь ты, в Давиды лезет!

Глава вторая
Полковник Вишневский

    Природа, как и Олекса, ждала изменения своей участи, скорого и близкого, и так же жадно прислушивалась и приглядывалась. Розуму чудилось, что небо набухло Господней волей, что скоро, очень скоро, его судьба, как корабль, застоявшийся на мели, сдвинется с насиженного места и уплывет неизвестно куда.
    Меж тем все было по-прежнему – отец пил, бросался с топором на мать и братьев, а в церкви Олекса смущал односельчан своим разросшимся громовым пением.
    В ту зиму у России, а, значит, и у Украины, появилась новая государыня. Розум почти ничего не знал о новой императрице, но, как и многие его соотечественники, жалел, что ее место не заняла цесаревна Елисавет Петровна. Не в пример батюшке, Елизавета почитала малороссов – благо в духовниках у нее был малоросс Дубянский. Однако Елизавета, упустившая отцовский трон, была не в чести у новой государыни – а вместе с ней и отец Федор. Опальная цесаревна окружала себя малороссийскими певцами и бандуристами, и многие олексины соотечественники мечтали попасть в узкий круг ее приближенных. Чемерский дьяк уже подумывал о том, как бы пристроить Олексу к отцу Федору Дубянскому, но провидение предупредило его намерения. Летом 1730 года в Чемерах оказался придворный императрицы Анны полковник Вишневский.
* * *
    Как только Федор Степанович Вишневский выбрался из-под колпака великого петербургского страха, его перестали терзать болезни и подозрения. Федор Степанович – в недавнем прошлом бравый полковник – стал ныне робким поставщиком императорских удовольствий. Он ездил в Венгрию за винами и в Малороссию за певчими. Вишневский слыл при дворе ценителем прекрасного, тонким знатоком вин и музыки, благо он воротил нос от голландской водки и в церкви ретиво подпевал хору.
    Новая императрица терпеть не могла «шкиперского пойла», должно быть, в пику дядюшке Петру, и предпочитала вина – французские и венгерские. К церковному пению она была неравнодушна, но певчих подбирала высоких и статных, как солдат. При дворе Анна живо устроила солдатчину – поминутно палила в цель, муштровала шутов и женила придворных. Великий страх по пятам преследовал ее приближенных, и даже король петербургских щеголей гофмаршал Рейнгольд Левенвольде сгибался перед матушкой-государыней в три погибели, подметая пол брюссельскими кружевами.
    Страх крепко держал полковника Вишневского за горло, но в Венгрии, слава Богу, полегчало. Эта милая страна располагала к бесстрашию, и Вишневский дышал легко, как юноша, и спал сладко, как младенец. В первые дни путешествия Федор Степанович, правда, еще пребывал во власти императрицы Анны, и воспоминания о придворной муштре омрачали радость недолгой свободы. Но потом страна маленьких, словно игрушечных, замков на дунайских кручах, токайского и марципанов настроила полковника на безмятежный лад. Он распустил живот и мысли и поминутно тянул – напополам с токайским – фривольные амурные куплетцы.
    В Венгрии Федор Степанович так разошелся, что в Малороссию въехал этаким краснорожим Бахусом.
    Новая государыня успела внушить украинцам отвращение – говорили, что она дожидается только смерти гетмана, Данилы Апостола, чтобы положить конец гетманскому правлению. Апостола и без того держали за горло воспоминания о Петропавловской крепости, из которой он, к счастью, вышел живым – предыдущий гетман, Павло Полуботок, скончался в крепости во время следствия.
    Больше всего полковника Вишневского растрогала уверенность украинцев в том, что цесаревна Елисавет Петровна непременно исправит отцовскую жестокость по отношению к Малороссии.
    Цесаревна действительно, не в пример батюшке, почитала украинцев, благо на Украине у нее были поместья. Но Елисавет Петровна выпустила власть из своих рук и ныне жила тихо и убого, в Смольном доме, на окраине Петербурга.
    «Хороша заступница… – думал Вишневский. – Сама не сегодня-завтра в монастыре или того хуже – в Сибири окажется, а они от нее помощи ждут. Знала бы об этом государыня – быстро бы на Елисавету клобук надела… А ежели донесли уже? Доносы в пути не мешкают, не то что добрые вести…»
    Певчих Федор Степанович набрал немало – статных и кареглазых, как велели, и к концу своего путешествия оказался в селе Чемеры. Малороссийские пейзажи всегда располагали Вишневского к сентиментальности, и порой ему казалось, что в этом жасминно-облепиховом раю расчувствовалась бы и сама императрица. Проезжая вечером обычной сельской дорогой, мимо лугов с благоуханными травами и деревянной с зелеными куполами церкви, он как будто понимал, почему невзлюбил этот край покойный Петр I.
    Здесь было слишком покойно, слишком медленным казалось течение времени, а Петр говорил и действовал на диво быстро, ходил семимильными шагами, как ветряная мельница размахивая руками-лопастями. Покойный император не мог ужиться с обычным течением отпущенного человеку бытия, его раздражал черепаший ход событий, слишком длинные промежутки между желанием и свершением и жалкие, словно из милости отпущенные сроки.
    В Малороссии жили, не торопясь, истово и по старинке, как староверы в поморских лесах. И Вишневскому захотелось остановиться, оттянуть возвращение в Петербург, забыться сладким сном в лоне новообретенной смелости. Там, на Севере, за эту смелость нужно было платить, а здесь она давалась даром, вдыхалась вместе с дурманящим ароматом лугов. Но Вишневский знал, что даровая смелость может быть сметена первым враждебным вихрем, тогда как выстраданное бесстрашие намертво прирастает к коже. «Труслив я, – с безмерной жалостью к самому себе подумал Федор Степанович. – Есть грех…»
    Зазвонили к вечерне, и Вишневский, оставив своих людей и груз на попечение еврея-шинкаря, решил подняться к стоявшей на холме зеленокупольной церкви Архангела Михаила. Шел он медленно, быстро не позволял изрядный вес, и потому опоздал к началу службы. В дверях побагровевшего, задыхающегося Федора Степановича настиг трубный глас, обернувшийся низким, громоподобным басом певчего. Чудесный голос увлекал за собой хор, и прослезившийся Вишневский чувствовал, как его попранная великим страхом душа устремляется к высотам незнакомой доселе смелости.
    «Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения мои, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и неведении, яже во дни и в нощи, яже во уме и в помышлении: вся ми прости, яко Благ и Человеколюбец», – шептал Вишневский, слегка изменив молитву. «Трусость мою прости и бесстыдство», – добавил Федор Степанович и с мучительной судорогой душевного отвращения вспомнил, как перед отъездом в Венгрию угодливо смеялся площадным шуткам Анны.
    Пока на клиросе рокотал хор, полковник не решался взглянуть на диковинного певчего. Федор Степанович не хотел знать, красив или уродлив, молод или стар тот, кто так смутил его душу. Но когда хор смолк, Вишневский нагляделся на певчего всласть, и красота юноши смутила его не меньше, чем голос.
    «В Петербург бы сего певчего, на государынины очи…» – решил Вишневский, и незнакомый красавец показался ему спасительной нитью, нечаянным источником царского милосердия. «С таким голосом и не умилостивить государыню! Быть того не может…» – Расчувствовавшийся Вишневский уже мечтал о смягчении нравов и прекращении казней, но оборвал свои мечты на самой высокой ноте.
    Малороссийский певчий был не во вкусе государыни, предпочитавшей топорность и силу изяществу и красоте. Впрочем, с таким голосом можно было рассчитывать на чудеса, и Вишневский решил уговорить юношу ехать с ним в Петербург.
    Уговаривать Олексу не пришлось. Розум как заранее знал все, что собирался ему посулить этот невесть откуда взявшийся вестник. С письмом чемерского батюшки к отцу Федору Дубянскому и материнским благословением Олекса покинул Лемеши.

Глава третья
Женщина из снов

    Добрейший Федор Степанович Вишневский, развеселый попутчик Олексы, в Петербурге как-то померк, похудел и сник. Он успел, правда, представить Розума гофмаршалу Рейнгольду Левенвольде и определить красавца в придворную певческую капеллу. В капелле малороссов было много, и Олекса оказался в приятном окружении соотечественников. Но пели они куда лучше, чем он, и вскоре Розум стал стыдиться своего рева.
    Певческое искусство Розум постигал истово и усердно, а когда выдавалась свободная минута, бродил по Петербургу и сам не понимал, любит он или ненавидит этот странный город, так не похожий на те города и веси, через которые они проезжали с полковником Вишневским по дороге сюда.
    И как-то вечером он увидел ее. Сани вихрем пронеслись мимо Олексы, но певчему достаточно было мгновения, чтобы узнать пухлые щечки в детских ямочках, рыжие волосы и голубые глаза. Это была она, женщина из его снов, что приходили к Розуму в родных Лемешах. Взгляд ее был таким же тихим и жалобным, и Олекса знал, что никто, кроме него, не сможет рассеять эту мертвую тоску.
    Потом Розум еще раз увидел ее на пустынной площади перед капеллой.
    – Хто це? – спросил он у певчего-малоросса, бывшего киевского семинариста.
    – А хіба ти не знаєш? – удивился тот. – Цесарівна Лизавета. Дочка Першого Петра.
    Все сошлось в одно мгновение.
    Стало быть, именно Елизавета тот больной царь, которого должен Олекса исцелить своим голосом! «Что ж ты, Алешка, в Давиды себя рядишь?!» – вспомнил Розум гневный окрик дьяка. Но разве было кощунством желание помочь и ощущение благой силы, к которой он теперь становился причастен?! Оставалось только избавиться от ора и рева, усвоить хоть часть ангельского сладкозвучия, чтобы голосом своим помочь несчастной царевне. И Олекса старался так, что даже сам капельмейстер-итальянец решил, что пора уже выпустить голосистого красавца на государынины очи и разрешить ему спеть вместе с другими, лучшими певцами в придворной церкви Анны Иоанновны.
* * *
    Олекса заметил царевну сразу, хотя ее пухленькое личико еле выглядывало из-за массивных плеч новой императрицы. Елизавета была грустна, бледна, в своем обычном теперь полумонашеском тафтяном платье – и не выпускала руки Насти Шубиной, с которой показывалась всюду, не боясь гнева государыни. Взгляд у цесаревны был тяжелый, неподвижный, отстраненный, и лишь иногда загорался теплой, робкой улыбкой, как будто через головы окружающих она переглядывалась с какой-то невидимой остальным, но необычайно важной для нее персоной.
    Когда Олекса увидел Елизавету, исчезло все вокруг. Олекса пел так, как никогда еще ему не удавалось – ни в чемерской церкви, ни здесь, в Петербурге. Но голос его был подобен не грозному раскату иерихонской трубы, а ангельскому сладкозвучию, и слушателям хотелось не устремиться за ним к высотам мужества, а упокоиться в лоне благодати.
    Розум забыл о себе, забыл обо всем на свете – он видел лишь купол церкви и пухленькое личико царевны. И с каждой удачно взятой нотой это лицо все больше и больше приоткрывалось для него – как тайна, с которой срывалась одна печать за другой. Он давно уже оставил позади себя хор, и капельмейстер-итальянец беспомощно застыл за изящной спиной распорядителя придворных увеселений Рейнгольда Левенвольде. Но свершилось главное – Елизавета как будто очнулась от сна, лицо ее потеплело и обмякло, а стоявшая рядом с ней сероглазая барышня бросила на Олексу растерянный взгляд отпущенной на свободу рабыни.
    Когда все закончилось, цесаревна подошла к певчему и робко, словно на ощупь, коснулась его щеки мягкой, как у ребенка, ладонью. Она как будто искала в нем черты кого-то другого, но, даже не найдя их, улыбалась все так же умиротворенно и ласково.
    – Как зовут тебя? – спросила она наконец, и низкая, грудная волна цесаревниного голоса обдала Олексу сокровенной сладостью.
    – Олекса Розум, – ответил он. – По-вашему – Алексей, Алеша…
    – Алеша? – ахнула цесаревна, и лицо ее исказилось. А потом спросила, справившись с навернувшимися на глаза слезами: – Будешь петь для меня, Алеша?
    Этот вопрос и решил его участь.

Глава четвертая
Новый ангел

    Розуму давно уже не давали покоя взгляды Елизаветиной подруги. Сам он считал себя счастливцем и тешился счастьем, как ребенок – редкой и драгоценной игрушкой, но эта милая сероглазая барышня почему-то видела в нем осужденного на казнь. И каждый раз, встречая ее сочувствующий взгляд, Олекса искал в себе страдание, но не находил его. Теперь же эта не в меру чувствительная особа утверждала, что он похож на ее несчастного брата.
    – Чем же это я на Алексея Яковлевича похож? – спросил Олекса, прервав свои вокальные упражнения.
    Настенька несколько минут раздумывала.
    – А тем, что помочь Елисавет Петровне хочешь, – ответила она наконец, бросив начатое вышивание на приютившийся рядом колченогий столик. – Вот и брат мой того же хотел, а теперь на Камчатке мучится. Бежал бы ты от царевны нашей подале.
    «О брате старается… – подумал Олекса, – хочет, чтобы Лизанька его дожидалась», – но Настя, словно прочитав его мысли, задумчиво продолжила:
    – Не о том пекусь, чтобы Елисавет Петровна брата дождалась, а о том, чтобы горя вокруг себя не множила…
    – Да почему же горя? – с самым искренним недоумением спросил Олекса. – Счастлив я подле нее.
    Олекса и действительно был счастлив. Цесаревна приблизила его к себе, и вскоре Розум стал вхож не только в покои, но и в сердце Елизаветы. По вечерам он пел Елизавете и Насте, и обе девицы его заслушивались: цесаревна – до слез, Настя – до тихой задумчивости.
    – Тихий ангел пролетел! – говорила тогда Елизавета и, отерев слезы, уводила Олексу в свои покои.
    Цесаревна называла его на русский лад – Алешей Разумовским, малороссийское «Олекса» казалось ей странным и неблагозвучным, но Розум вскоре заметил, что каждый раз, произнося его имя, Елизавета вспоминает сосланного на Камчатку возлюбленного. Это и томило, и радовало Олексу – ему не хотелось считать себя вором, завладевшим в отсутствие Шубина сердцем и памятью его непостоянной подруги, но в то же время было почти нестерпимо видеть, как цесаревна ищет в его чертах другие черты.
    Настенька вздохнула и вернулась к начатому вышиванию. Олекса пристально взглянул на нее, а потом затянул протяжную малороссийскую песню, до слез умилявшую обеих девиц.
    «Цвіте терен, терен цвіте, цвіте – опадає, хто з любов’ю не знається, той горя не знає…» – пел он, надеясь, что Елизавета, с утра запершаяся в спальне и пребывавшая в меланхолии, выйдет и подпоет ему. Обычно так и случалось: какая бы тоска ни томила цесаревну с утра, голос Розума придавал ей силы.
    «Сладко поет, – подумала Настенька, – но жалко его, бедного. В ангелы-хранители к Елисавет Петровне набивается. А того не знает, что тяжело ангелам на этом свете живется. Когда кого-то за руку ведешь, пальцы немеют…» Она до крови уколола палец и машинально отбросила натянутую на обруч ткань – в комнату вошла Елизавета и полной грудью, всласть, коверкая украинские слова, подпела Розуму.
    – Ну и голосистый же ты, Алеша, – сказала цесаревна, обнимая певца за плечи, и Настя невольно вздрогнула. Она так часто слышала из Елизаветиных уст имя брата, что, обращенное к Разумовскому, оно казалось вещью, не нашедшей хозяина. – Как голос твой услышу, так печаль словно рукой снимает. А ты, Настя, что грустишь?
    – Домой мне пора, Елисавет Петровна, – ответила Настенька и почувствовала, что сбросила с плеч неслыханный груз.
    Насте и в самом деле нечего было делать рядом с повеселевшей цесаревной, которая уже не видела в своей подруге спасительницу.
    – Зачем же домой? – растерянно спросила Елизавета, хотя давно ждала этого решения. – Разве плохо тебе здесь?
    – Письмо я получила, – вздохнула Настенька. – Батюшка болен.
    – Ну, ежели так… – Елизавета звонко расцеловала Настю в щеки, и та не почувствовала в голосе цесаревны горечи расставания. – Отца на ноги подымай и к нам возвращайся.
    – Вернусь, когда ты, Лиза, в силе будешь и Алеше помочь сможешь, – ответила Настенька, с тайным удовлетворением наблюдая, как при имени брата на лицо Елизаветы ложится скорбная тень.

Глава пятая
Смерть капитана Шубина

    – Ты скажи мне, Настя, зачем все это? – спрашивал Яков Петрович у дочери. – Столько лет тянул лямку – под Нарвой отступал, под Лесной и Полтавой викторию одерживал, пальца лишился, хотел пожить на покое, но и тут он ко мне подобрался…
    – Кто он, батюшка?
    – Как кто? Государь Петр Алексеевич. Я ведь сразу заметил, как царевна к нам в дом пожаловала – он это, государь покойный. Вишь, женский лик принял, чтобы и дальше мучить нас, грешных. Вон ведь, Алеша на Камчатке, а теперь мой черед пришел. Нигде от него не скрыться. Помру я, Настя, а ты поезжай к тетке Ирине, схоронись. Может, он тебя и не найдет. Ирина ведь свое отмучилась, и он ее боле не тронет. А тебя погубить может.
    Настенька редко виделась с теткой – та давно уже не приезжала в Шубино, жила одна в своем московском доме. Ирину Яковлевну раздражало то, что брат до сих пор по-собачьи предан покойному императору, который словно играючи разрушил ее судьбу. Покойный жених Ирины, Дмитрий Градницкий, некогда принял сторону царевны Софьи, и, как догадывалась Настя, только потому, что его невеста была одной из ближайших подруг правительницы. Петр подавил бунт, а Дмитрию, как и многим другим стрельцам, собственноручно отсек голову.
    Рассказ о страшной смерти жениха Ирины Яковлевны Настя услыхала в детстве и с тех самых пор ей то и дело представлялась одна и та же сцена – изображенный на портрете грозный царь заносит топор над покорно склоненной головой Дмитрия, который почему-то странно похож на Алешу…
    – Да примет ли меня Ирина Яковлевна? – спросила Настя. – Давно она к нам не приезжала, и знать нас, видно, не хочет.
    – Письмо я от Ирины получил, – ответил Яков Петрович, – еще до Алешиного ареста. В гости она меня звала – столько лет не видались. Простила, верно, за то, что я Петру Алексеевичу верно служил. Да теперь уж и не свидимся. Пора мне на покой.
    Яков Петрович отошел легко, без мучений, а перед смертью попросил дочь вернуть портрет на место, в гостиную. Она не смогла ослушаться, и грозный император по-прежнему следил за Шубиными недобрым, тяжелым взглядом. Только хорошенькое личико рыжеволосой красавицы уже не проступало сквозь его суровые черты…
* * *
    На похороны Якова Петровича приехала только тетка Ирина – прочие родственники и свойственники, узнав о наказании, постигшем Алексея, обходили Шубино стороной. На отпевании Ирина не проронила ни слезинки и лишь, грозно сдвинув брови, смотрела куда-то поверх гроба и свеч.
    Настя еще на отпевании поняла, что отец прав и ей теперь самое место в доме тетки Ирины. Дом сей был явлением необычайным. После казни своего жениха Ирина Петровна словно в отместку государю-императору стала принимать у себя всех хоть сколько-нибудь обиженных властью. Калеки, сирые, убогие наводнили ее дом. Даже сам Петр, когда ему донесли о подобном безобразии, лишь махнул рукой, подивившись храбрости Шубиной, да оставил «сумасшедшую бабу» в покое.
    Мсье Дюваль склонял Настю к Франции, поговаривал, что там у него остался друг, но Настенька знала, что belle douce France сейчас не для нее.
    Сразу после похорон она уехала в Москву, прихватив с собой Дюваля.

Глава шестая
Французский дипломат

    Двадцатипятилетний Андре д’Акевиль приехал в Россию так, как другие садятся за игорный стол. Во всей Европе играли по маленькой, и только в России делали крупные ставки. Дипломат д’Акевиль не хотел мелочиться и поэтому присоединился к русской игре. В краткий период междуцарствия, последовавший за смертью юного государя Петра II, д’Акевиль поставил на цесаревну Елизавету и проигрался в пух и прах. Поэтому после воцарения Анны Иоанновны ему было предписано в недельный срок покинуть Российскую империю.
    Накануне отъезда из России д’Акевиль явился с прощальным визитом к Елизавете. Смольный дом, где обитала цесаревна, находился на окраине Петербурга, и карета дипломата долго петляла по темным, заснеженным улицам, в то время как сам Андре проклинал все на свете, а больше всего – необходимость засвидетельствовать свое почтение забравшейся в такую даль красавице. Когда же Андре наконец-то добрался до малопрезентабельного жилища, именуемого Смольным домом, то сначала ему долго не открывали, а потом на пороге появился неряшливо одетый француз с огарком свечи в незатейливом медном подсвечнике. При виде соотечественника француз оживился и, приторно улыбаясь, поведал, что принцесса Елизавета пребывает нынче в меланхолии и слезах, но гостя из belle douce France примет охотно. Затем новый знакомый д’Акевиля, назвавшийся лейб-медиком принцессы Жаном-Рене Лестоком, провел дипломата через несколько полутемных, тесных комнат, в последней из которых полная рыжеволосая женщина рыдала на широкой груди статного красавца. Тот ласково гладил ее по волосам и шептал что-то утешительное на непонятном д’Акевилю языке, отдаленно напоминавшем русский.
    Андре деликатно кашлянул – и рыжеволосая дама отпрянула от своего утешителя. Она вопросительно посмотрела на д’Акевиля, не выпуская руки «друга сердца», и разговор пришлось продолжать вчетвером – на пороге застыл француз-лекарь.
    Андре заверил цесаревну в своей преданности, сказал, что получил предписание покинуть Российскую империю и причиной такой немилости государыни является его незыблемая верность Елизавете, а напоследок спросил, не будет ли поручений. Собственно, никаких поручений он выполнять и не собирался, фраза была дежурной, но заплаканное личико Елизаветы вдруг осветилось такой надеждой, что Андре смутился и замолчал.
    – Есть поручение, есть! – заторопилась она. – Подругу мою и фрейлину от Сибири спасти надобно. Во Францию увезти – от государыни подале.
    – Какую подругу? – опешил д’Акевиль, от удивления ставший невежливым.
    – Настеньку Шубину, – так же торопливо продолжила Елизавета, как будто д’Акевиль не мог не знать, кто такая эта Настенька. Впрочем, от женщины, только что отчаянно рыдавшей на груди у своего любовника, трудно было требовать логики.
    – Ее высочество имеет в виду Анастасию Яковлевну Шубину, сестру своего бывшего ординарца, – вмешался в разговор встретивший д’Акевиля француз. Он, единственный в этом царстве эмоций, говорил бесстрастно и рассудительно, и Андре облегченно вздохнул – что ни говори, приятно встретить разумного человека в таком бедламе. – Сержант Семеновского полка Алексей Шубин был обвинен в государственной измене и сослан на Камчатку. Сегодня императрица Анна Иоанновна вызывала ее высочество к себе и сказала, что недовольна поведением друзей принцессы.
    – Государыня сказала, что Настенька мутит Москву и бунтовщица похуже брата, – всхлипывая, продолжила Елизавета. – И что ежели Настя из Москвы по доброй воле не уедет, то проследует в Сибирь под конвоем… Спасти ее надобно, от гнева государыни укрыть! Во Францию увезти, как невесту вашу. А там, может, и под венец пойдете. Красавица она и умница, каких мало… – неожиданно добавила Елизавета, выбив из-под ног д’Акевиля и без того скользкую почву. Женитьба, да еще на русской опальной девице, никак не входила в его планы.
    – Гарна дивчина! – поддержал свою возлюбленную статный красавец, и его карие глаза засветились добродушной усмешкой. – А уж Елисавет Петровна вас отблагодарит.
    – В долгу не останусь! – Елизавета умоляюще взглянула на Андре. – Взойду на престол – червонцами долг отсыплю. А то и землицей в России: деревнями, крестьянами.
    Слова про деньги и особенно про землю д’Акевилю понравились. Даже очень, почему бы и нет, в самом-то деле?
    – Возьмите Настеньку с собой, сударь, – твердила Елизавета. – Должницей вашей вечной буду. Крест на том целую.
    Она быстро прижала к губам висевший на шее крохотный крестик, и д’Акевиль задумался.
    «А если это Фортуна? – промелькнуло у него в голове. – Если я схватил богиню удачи за край плаща? Принцесса Елизавета взойдет на престол, а я стану посланником Французского королевства при русском дворе. А если девица, за которую просит принцесса, окажется приятной особой, сдобной и сладкой, как все русские красавицы, то меня ожидает приятная дорога на родину. Жениться на ней я, конечно, не стану, но под свою опеку возьму. А может, и женюсь, если сладко в дороге будет…»
    – Я согласен, ваше высочество, – ответил Андре после недолгих раздумий. – Где же ваша протеже? – Он заинтересованно оглянулся по сторонам, как будто пресловутую Настеньку прятали в соседней комнате.
    – В Москве она, – улыбаясь, зачастила Елизавета, – а я вам к ней письмо напишу. Из Москвы и увезете невесту вашу. Алешенька, перо да бумагу принеси мне, ангел… – добавила она, обращаясь к любовнику, и тот сию минуту бросился исполнять ее просьбу.
    Дальнейшее произошло так стремительно, что дипломат опомнился только за порогом Смольного дома. Ему всучили записку в мятом, надушенном конверте, затем Елизавета бросилась ему на шею и расцеловала в обе щеки, ее любовник крепко пожал руку, а лекарь-француз развязно потрепал по плечу.
    Последняя ставка, сделанная д’Акевилем в русской игре, превратила его из прожигающего жизнь холостяка и ветреника в добродетельного жениха неизвестной русской девицы. Он отправился в Москву за невестой.
    В Москве д’Акевиля охватили сомнения. Конечно, ставка была сделана, и еще в Петербурге удалось выправить выездной паспорт для будущей мадам д’Акевиль, но теперь дипломату представлялось совершенно невозможным тащить через границу в качестве багажа незнакомую и, возможно, некрасивую девицу. И даже если бы эта Настенька оказалась charmante и скучную дорогу удалось бы скрасить приятным флиртом, то д’Акевилю вовсе не улыбалось опекать мнимую невесту и в belle douce France.
    Однако если бросить на произвол судьбы любимую подругу цесаревны, то последняя сделанная в России ставка сведется на нет.
    Стало быть, багаж превратится в камень на шее и придется и в самом деле жениться. А женитьба казалась дипломату самым прискорбным проигрышем…

Часть V
Бегство Настеньки

Глава первая
Жертвы времен Петровых

    Дом Ирины Яковлевны Шубиной произвел на д’Акевиля впечатление то ли лазарета, то ли монастыря. Дом был переполнен жертвами прошлых и нынешних времен, а сама хозяйка – статная женщина в черном, узнав, что француз привез Настеньке письмо от цесаревны, чуть было не выставила его за дверь, но сдержалась и позвала племянницу. Через несколько минут томительного ожидания вместо хорошенькой барышни, которую рассчитывал увидеть дипломат, в гостиной появилось еще одно черное изваяние – только помоложе и поменьше ростом. При мысли, что придется ехать на родину с такой вот постной монахиней, д’Акевиль содрогнулся, но все же отпустил несколько галантных комплиментов по адресу мадемуазель Анастази и протянул письмо цесаревны.
    И тут произошла приятная для дипломата метаморфоза – прочитав письмо, Настенька изменилась в лице, рассеялась серая и скорбная дымка, окутавшая ее лик. Изваяние ожило и превратилось в прекрасное существо незнакомой д’Акевилю породы. И при виде этой неведомой доселе красоты что-то дрогнуло в душе Андре: он забыл о проигранной русской игре, о сделанной напоследок ставке, он видел лишь Настеньку и ее внезапно открывшуюся ангельскую ипостась. Теперь ему представлялось невозможным уехать из России без этого превратившегося в нечаянное счастье груза. Д’Акевиль знал, что если Настенька не захочет уехать, то и сам он останется в России и наверняка сгниет где-нибудь в Сибири. Но для д’Акевиля не было больше ни неприятного, ни невозможного.
    Дипломат не слышал, что именно гневно и обиженно выговаривала ему Настенька: у него не осталось ни слов, ни оправданий – и опомнился лишь тогда, когда в комнату вкатился какой-то кругленький потрепанный господин, оказавшийся соотечественником и другом его отца. И лишь бессвязные вопли этого господина, назвавшегося Пьером Дювалем, вернули д’Акевилю дар речи.

    Из записок Пьера Дюваля:
    «То, что произошло с семьей Шубиных за столь короткий срок, не поддается описанию, да я и не берусь описывать. Шубин-старший в могиле, Алеша – на Камчатке, а Настенька поселилась у Ирен и словно постриглась в монахини. Эта мадемуазель, любимица всей семьи, ходит мрачнее тучи и почти не разжимает губ. Теперь они с Ирен так походят друг на друга, что я живу словно в окружении теней: шум жизни замирает за порогом московского дома, где я поселился.
    Что и говорить, новая государыня продолжила начатое Петром дело и сокрушила семью Шубиных. Ирен, правда, винит во всем принцессу Елизавету – отнюдь не палача, а всего лишь сестру по несчастью. Но русские находят мистические причины для самых обыкновенных событий. В этой стране суеверия предпочитают философии. Яков Петрович перед смертью чуть было не уничтожил портрет покойного императора – прекрасное произведение искусства, как варвар, набросился на него с ножом. А Ирен думает, что своими поступками ей удастся помешать державной воле, и добивается лишь опалы.
    Но я прожил в этой стране столько лет, что и сам поневоле взираю на мир глазами русских. С тех самых пор, как я впервые увидел Ирен в тесном кругу приближенных покойной принцессы Софии, ценности, которыми я жил, были вынесены со сцены, как старые декорации, и заменены другими, более отвечавшими стране, в которой я оказался. Я перестал сопротивляться России и лишь иногда ворчу на нее, как старая служанка на господина, в доме которого она прижилась…
    …На днях к нам явился с визитом молодой дипломат Андре д’Акевиль, сын моего былого друга и покровителя. Этот молодой человек приехал в Россию, дабы сделать блистательную дипломатическую карьеру, но карьера его оборвалась, едва начавшись. При вступлении на престол государыни Анны Иоанновны д’Акевиль неосторожно выказал приверженность правам принцессы Елизаветы, после чего получил предписание в недельный срок покинуть страну. К нам он принес горестную весть – оказывается, государыня разгневана на Настеньку и удовлетворится только ее отъездом из России. В противном случае бедную девушку ожидает Сибирь. Д’Акевиль, великодушный молодой человек, предложил вывезти Настеньку во Францию в качестве своей невесты. Мера эта не связывает мадемуазель и ее спасителя никакими обязательствами в отношении друг друга, но позволит Анастасии Яковлевне избежать Сибири.
    Однако Настенька ехать отказывается, объясняя это самоубийственное упрямство тем, что ей надобно, когда придет срок, напомнить принцессе Елизавете об участи Алеши. Тщетно я объяснял мадемуазель, что напомнить о брате ей будет легче из Франции, нежели из Сибири. Ангелы упрямы и руководствуются только чувствами… А чувства велят Настеньке остаться.
    Д’Акевиль тоже не трогается с места. Этот безрассудный молодой человек дожидается конвоя из Тайной канцелярии, который препроводит его до границы или, того хуже, – до Сибири. Воздух дома Шубиных так легко кружит головы, и я далеко не первая его жертва! Когда-то я пренебрег belle douce France ради Ирен – теперь д’Акевиль делает то же ради Настеньки. Однако в их случае отъезд – единственное спасение…
    Вчера я стал невольным свидетелем одного разговора. «Отчего вы не едете? – говорила Настенька д’Акевилю. – Ждете конвоя?» – «Так же, как и вы, мадемуазель, – отвечал тот. – Надеюсь, впрочем, что за мной придут в первую очередь». – «Так зачем же ждать?» – «У меня есть одно преимущество – я жду вместе с вами…» – «Это признание?» – «Конечно…»
* * *
    И дневника Ирины:
    «С тех пор как казнили Митеньку, я не живу, а приглядываюсь. И то, что я вижу, лишь отягчает мою ношу. Тяжко ее нести одной, но поделиться ни с кем не смею. Видно, нести мне ее до смерти. После казни Митеньки я не знала, как жить дальше, но Пьер Дюваль, сам того не ведая, подсказал мне мой путь. Я поняла, что не утех жизненных и радостей следует искать, что путь мой в заботе о таких вот несчастных, гонимых царевой волей, и нет мне боле иных надежд и забот. Жизнь мою государь Петр Алексеевич погубил, но других, им погубленных, я смогу утешить. Безмужней и бездетной останусь, но против воли царевой пойду. Плетью обуха не перешибешь, но удар отвести можно. Так и прожила жизнь – обуху цареву противясь, только вот родных своих не уберегла.
    Яков умер, Алеша на Камчатке, да и над Настенькой царицын гнев тяготеет – а все она, Елисавета. Видно, ей суждено и после смерти Петровой волю его творить и род наш искоренять. Вот теперь она перед Настей грех замаливает, спасти ее хочет, француза своего к нам прислала и понимает, видно, что все беды через нее к нам пришли, да только беды эти множит. Дюваль мне говорит, что цесаревна тут ни при чем, что, дескать, во всем государыня виновата, но откуда ему знать про палачей тайных и явных и про то, как от людей смерть исходит.
    Есть такие люди – кто подле них жить будет, их грех на себя примет. Вот Алеша и принял, а теперь, видно, Настин черед пришел. Пусть уж лучше она с французом уезжает, коли иного спасения нет. Я противиться не буду. Будем с Дювалем век доживать, пока смерть нас не разлучит. А на том свете я с Митенькой свижусь. Заждался он меня, верно…»
* * *
    «Ангел мой, Настя!
    Дошло до меня, что ты уже во Франции и собираешься замуж за д’Акевиля. Если б ты знала, Настенька, как мы с Алешей Разумовским радуемся твоему счастью. Думаю, что и брат твой, коего я ни на мгновение не забываю, был бы счастлив сим известием. Ныне я у государыни в немилости, живу бедно, ежечасно нуждаюсь в деньгах. Надеюсь все же на лучшие времена, до коих мы, если позволит Господь, доживем. Друг мой нелицемерный, Алеша Разумовский, тебе кланяется.
    С сим и остаюсь.
    Любящая тебя Елисавета».

Глава вторая
Спасение Елизаветы

    Олекса Розум и в самом деле стал нелицемерным другом цесаревны. Елизавета жила теперь тихо и уединенно. К ней никто не ездил, а сама она появлялась при дворе только по особому приглашению государыни – когда Анна хотела уколоть Елисавет Петровну побольнее и нуждалась для этого в личном свидании. Вокруг цесаревны медленно и неотвратимо сжималось кольцо царского гнева, и размыкали его лишь немногие оставшиеся у Елизаветы друзья – Олекса да Марфа Сурмина, купеческая дочка, ссужавшая царевну деньгами.
    Елисавет Петровна снова была грустна и бледна, днями не покидала своих покоев, сидела одна в темных, душных комнатах, плакала или молилась. И Розум чувствовал, что голос его, вернувший некогда цесаревне счастье, не может заставить сдаться крепость ее отчаяния. Он по-прежнему пел Елизавете по вечерам, но тихий ангел и не думал пролетать над этими концертами. И Розум понимал, что победа была мгновенной, и за исцеление души любимой придется платить невозможной и неизбежной ценой.
    Последней мажорной нотой, вкравшейся в струившуюся вокруг цесаревны минорную мелодию, стал отъезд Настеньки и ее свадьба с д’Акевилем. Через несколько месяцев после этого радостного события арестовали горничную Елизаветы – якобы за непочтительные высказывания о Бироне. Удар императрицы, хоть и запоздалый, попал в цель. Елисавет Петровна испугалась смертельно, то и дело твердила Олексе, что скоро придут и за ней, по ночам прислушивалась к каждому шороху – ждала «иродов» из Тайной канцелярии – и засыпала только под утро, растеряв отпущенный ей запас страха в бесплодном и бесцельном ожидании.
    Тщетно Розум пытался утешить цесаревну – с вечера она начинала с ним прощаться, а утром, вдоволь набоявшись и наплакавшись, обессилев, засыпала подле своего друга.
    Когда тихие слезы переходили в истерику, с другой половины Смольного дома приходил Лесток и, бранясь, приводил в чувства свою раскисшую пациентку.
    – Все бабьи страхи… – презрительно ронял немилосердный лекарь. – Слушалась бы меня, давно была бы на троне. Вы бы, Алексей Григорьевич, внушили принцессе хоть немного смелости. А то так и помешаться недолго…
    Елизавета действительно была на грани безумия. Ночные бдения расшатали ее здоровье и разум. И поэтому когда однажды за цесаревной пришли ночью, чтобы отвезти во дворец для тайной беседы с императрицей, обессилевшая жертва почувствовала только облегчение. С Олексой она попрощалась почти весело, перекрестила его и расцеловала, Лестоку сказала:
    – De rien, Иван Иванович, de rien…[1] – и уехала, оставив страх и отчаяние в наследство своим приближенным.
    Тогда Олекса понял, что время его жертвы настало. Он вспомнил рассказанную ему Елизаветой историю – о том, как в смертный час юного императора Петра II его бабка, Евдокия Лопухина, вымолила внуку легкий уход.
    Розум решил стать на молитву – но не для легкой смерти Елизаветы, а для ее спасения. И отмолить жизнь и свободу Елизаветы он собирался единственным своим достоянием – голосом.
* * *
    В ту ночь Розуму казалось, что его голос – стрела, на мгновение застывшая на выбранном ею пути. Миссия Олексы близилась к концу, а вместе с ней – и голос. Розум видел перед собой императрицу, ее оплывшее нарумяненное лицо с насурьмленными бровями, Лизаньку – в ногах у государыни, и картина эта представлялась Олексе полем битвы, ожидающим его прихода. Ни страха, ни сожаления не было в его душе, Розум лишь пытался вкатить на гору огромный, обжигающий ладони шар, и после каждого сделанного шага безмерная усталость наполняла все его существо.
    В покоях у Елизаветы, перед иконой Богородицы Семистрельной, Олекса пел знакомую с детства хвалу Богородице:
    «О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь, Ангельский собор и человеческий род: освященный храме и раю словесный, девственная похвало, из Нея же Бог воплотися и младенец бысть, прежде век сый Бог наш; ложесна бо Твоя престол сотвори, и чрево Твое пространнее небес содела…»
    Олекса знал лишь одну цель – наполнить жалостью немилосердное сердце Анны Иоанновны, смирить ее гнев и гордыню, и прямо в жестокую, греховную душу императрицы метил он своим пением.
    Он пел, и с каждым мгновением все меньше воздуха оставалось у него в груди и света перед глазами. Таял и отдалялся мир, за туманной пеленой мертвой, нечеловеческой усталости исчезало лицо Анны Иоанновны, меркла и проваливалась в черную дыру привидевшаяся Олексе картина Лизанькиного допроса и унижения. Петь становилось все тяжелее, и сердце отчаянно замирало в груди, устав отсчитывать звуки и мгновения. Колени подгибались, ныли кисти рук, как будто уставшие держать невидимый груз, и на заключительном «О тебе радуется, Благодатная, всякая тварь, слава Тебе» Олекса потерял сознание.
    А в это время во дворце Анна схватилась за сердце, словно пробудившееся от сна и занывшее мучительно и сладко, и, взглянув в заплаканное лицо цесаревны, впервые не смогла увидеть в ней надоевшего и неотвязного врага. Не тень за троном, не опасная соперница валялась у нее в ногах, а лишь насмерть испуганная, притихшая девчонка, жалкая, слабая, подурневшая до безобразия, не российская Венера, кумир гвардии, а бесчувственная кукла, уставшая бояться и плакать.
    И эта кукла нисколько не страшила и не тяготила Анну. Оставалось только отпустить ее с миром.

    Когда Олекса очнулся, ангельским пением лился над ним умиленный шепот Лизаньки, и говорила цесаревна так по-матерински нежно, с такой не свойственной ей бесстрастной и безмерной добротой, без тени кокетства, что слова ее показались Розуму сном. Никогда еще эта пылкая, чувственная особа не была так добра и мила, никогда еще не лучилась таким безмерным светом.
    – Слава Богу, открыл глазки, – шептала Елизавета. – Мы уж тут с Иваном Ивановичем что только ни делали, а ты ровно спишь. Ты ведь молился за меня, ангел?! А потом силы в молитве истратил и упал в бесчувствии… А меня государыня отпустила. Видно, твою молитву услыхала. Ответь мне, душа моя, не молчи…
    Олекса попытался ответить цесаревне, но не смог вымолвить ни слова. Голос впервые не слушался Розума, ломался и крошился, как мел, бессильный начертать что-либо на грифельной доске отчаяния.
    Но Елизавете уже не нужны были слова. Молчание Розума сказало ей больше. И цесаревна продолжила все с той же обескураживающей материнской добротой:
    – Хочешь я, Алеша, женой твоей стану? У меня ведь, кроме имени, ничего нет. Ты мне голос отдал, а я тебе – имя. Так и обменяемся дарами. А обвенчаемся тайно. Марфу Сурмину с Лестоком в свидетели позовем. И никого боле. Коли прознает государыня, быть мне в монастыре, да и тебе головы не сносить.
    И, не дождавшись ответа, Елизавета скрепила свои слова поцелуем.

Часть VI
Переворот

Глава первая
Робкая племянница грозной императрицы

    В семнадцать лет она влюбилась в саксонского посланника Линара, влюбилась легко, по-девически, словно играючи, но когда грозная тетка, императрица Анна, заставила зарвавшегося поклонника племянницы уехать, княжна уверила себя, что жить не может без галантного кавалера, передававшего ей слащавые любовные записки, и укрылась в этом вымышленном чувстве, как в крепости. Ей нравилось лить слезы, чувствовать себя покинутой и досадовать на тетку.
    Потом Анну выдали замуж за брауншвейгского принца Антона-Ульриха, и хотя принц был неглуп, любезен и намеревался носить юную жену на руках, сердце великой княгини, привыкшее к минору, так и не смогло настроиться на мажорную волну. Аннушка по-прежнему лила слезы и с тайной завистью и явным восхищением наблюдала за развеселой цесаревной Елизаветой, которая, как и государыня, приходилась ей теткой.
    Елизавета была старше, опытнее, бесстрашнее, о ее любовных похождениях судачил весь Петербург, а она, казалось, не испытывала ни тени смущения. Все так же шутила, обольстительно и лукаво улыбалась, волосы отливали огнем, а в глазах светилось безрассудство. Аннушка растроганно наблюдала за Елисавет Петровной из-за широкой спины тетушки-государыни и ловила каждое слово, каждую улыбку цесаревны.
    А Елизавета скользила по ней равнодушно-рассеянным взглядом. Зачем ей было замечать эту робкую, вечно несчастную девочку, привыкшую к роли жертвы и забывшую разучить другие? Она могла лишь пожалеть Аннушку и пожелать ей поменьше плакать да побольше жить.
    – Что это у нашей великой княжны глаза все время на мокром месте? Слезы льет, как небо – дождь, – спрашивала цесаревна у Алеши Разумовского, возвратившись с пышного императорского праздника и недовольно рассматривая в зеркале скромное платье, в котором по причине бедности вынуждена была туда явиться. – Как сейчас помню, стоит она под венцом и плачет. Жених изнервничался весь, государыня в гневе, гости в недоумении, а она – точно жертва на заклание. Словно боль свою будущую предчувствует. А ведь счастливица она, посуди сам, Алеша. Государыня ее наследницей объявит. Ее, а не меня.
    – Сирота она, – ответил Разумовский после минутного замешательства. – Ни отца, ни матери. Оттого и печалится.
    Олекса ловко, как камеристка, вынимал шпильки из Лизанькиных волос и целовал капризные рыжие пряди. Ее волосы пахли августом, самым жарким и страстным летним месяцем, и этот аромат сводил Олексу с ума. Он никак не мог к нему привыкнуть, но каждый раз полной грудью вдыхал сладкий, блаженный запах.
    – Так ведь и я сирота, – резонно заметила цесаревна, – а слез не лью понапрасну.
    – Тебя отец навещает, – возразил Олекса, и на мгновение ему стало зябко от сказанного, – а подле нее – никого.
    – Подле нее государыня-тетка, муж да придворные. Свеч и соли она не жалеет, в платьях новых ходит и на ночные допросы не ездит. И в монастырь дальний ее сослать не грозятся, – гневно выговаривала Елизавета, хотя на этот раз Олекса и не думал ей возражать. – Нашел страдалицу… Меня лучше пожалей.
    – Я тебя, душа моя, не жалеть, а утешать буду. Жалость моя тебе ни к чему, а утешение в самый раз придется. – Разумовский оттащил Елизавету от зеркала и подхватил на руки. – Налюбовалась, Лизанька, и хватит.
    – Princesse, voila la lettre…[2] – В комнате бесшумно, как привидение, появился Лесток с конвертом в руках. – Из Франции, от Анастасии Яковлевны. Ваш неутешный поклонник, маркиз де Шетарди, просил передать.
    – От Настеньки! – воскликнула Елизавета, и Разумовскому, поморщившемуся при словах «неутешный поклонник», пришлось опустить свою сладкую ношу на землю. Он понял, что письмо разлучит их на несколько часов. Елизавета будет читать и перечитывать послание подруги, по-детски всхлипывать, а потом расскажет ему, что Настенька с мужем замыслили заговор, который обязательно приведет ее к власти…

Глава вторая
Интриги господина Шетарди

    Годы счастья не состарили Настеньку и не притупили ее память. Один лишь шаг сделала она навстречу беспамятству и покою – когда уехала из России в беззаботную, счастливую, отчаянно легкую жизнь, которую предложил ей д’Акевиль. Но вскоре покинутый Настенькой темный, тесный и трагический мир стал тревожить ее пропитанное медом существование. Настенька часто видела Алешу во сне, и каждый раз, просыпаясь от собственного крика, с удивлением и недоумением возвращалась в потревоженное сном счастье.
    Андре уверял ее, что Елизавета непременно – при поддержке гвардии и belle douce France[3] – взойдет на отцовский престол и освободит Алешу, но прошло десять лет, а его предсказания и не думали сбываться. Государыня, правда, стала плоха здоровьем, а ее фаворит герцог Бирон будто бы благоволил к цесаревне, но все это ни на йоту не приближало Алешиного освобождения.
    Да и престол государыня назначила вовсе не Елизавете, а будущему сыну своей племянницы Анны Леопольдовны – конечно, под надежным присмотром Бирона. Это странное завещание, согласно которому престол российский должен был перейти к еще не родившемуся младенцу, взбудоражило придворных, но тут Анна Леопольдовна, эта вечно печальная девица, днями не выходившая из своих комнат, как по заказу государыни, родила мальчика, названного Иваном. Так что шансы Елизаветы на отцовский трон таяли быстрее, чем снег, растопленный капризным петербургским солнцем.
    Между тем у Настеньки родился сын, названный в честь покойного батюшки Яковом или, как говорил д’Акевиль – Жаком. По дипломатическим каналам приходили шифрованные депеши от французского дипломата маркиза де Шетарди, вдохновлявшего Елизавету на заговор. Из них Настенька узнала о том, что красавец-певчий, так напоминавший ей брата, лишился голоса, но стал супругом цесаревны, и, стало быть, Алеша, если он еще жив, вернувшись, обретет лишь руины былого счастья. Порой Елизавета, через того же Шетарди, передавала ей поклоны и поцелуи, сетовала на бедность и перечисляла свои бесчисленные долги. Словом, почти ничего не менялось. Только бесконечные нужды цесаревны порой опустошали отнюдь не бездонный кошелек д’Акевиля.
    В октябре 1740 года умерла Анна Иоанновна, и депеши Шетарди стали с удивительным проворством пересекать русскую границу. Д’Акевиль знал все подробности смерти государыни и всю подноготную новоиспеченного регентства Бирона, который сумел задвинуть в угол нерешительную, вечно печальную Анну Леопольдовну с ее брауншвейгским мужем и сыном-императором в колыбели, и Настенька, слушая его пылкие, сбивчивые речи, с нескрываемым трепетом следила за тем, как разворачивается «русская игра».
    Андре, игрок тайный, стоял за спиной явного игрока – Шетарди, и оба они играли в пользу Елизаветы. После падения Бирона и торжества великой княгини Анны Леопольдовны, ставшей правительницей Российской империи, на Елизавету, казалось, могли ставить только безумцы. Но по азартному блеску в глазах Андре Настенька поняла, что игра опять идет по-крупному. Правда, Шетарди считал партию Елизаветы порождением фантазии, но, видя, как Лесток создает эту партию из небытия, невольно проникался верой в успех цесаревны.
    «Ей нужны деньги, и еще раз деньги, – писал Шетарди д’Акевилю. – При прошлом нашем свидании принцесса Елизавета умоляла меня о ссуде. Швеция обещает принцессе свою помощь на слишком дорогих условиях – отказе от всех завоеванных ее отцом балтийских провинций. Щедрость Французского королевства кажется ей не столь обременительной. Но король скуп и не спешит наполнять золотом дырявые русские карманы. Стало быть, придется платить нам с тобой. Но я, друг мой, недавно в пух и прах проигрался, и, зная, что у тебя и у твоей супруги есть особые причины желать воцарения цесаревны, уповаю на вашу помощь…»
    На это пространное письмо Андре ответил лишь одним словом. «Сколько?!» – спросил он у маркиза. «Сущая безделица – две тысячи рублей», – уточнил Шетарди. «Пустяки…» – скрепя сердце ответил д’Акевиль.
    Елизавета не замедлила растрогаться: через Шетарди она передала поклоны Андрюше и Настеньке, в то время как благодетель д’Акевиль пустил с молотка свое прованское поместье. Впрочем, он надеялся на недвижимость в России.
    Шел ноябрь 1741 года, заговор в пользу Елизаветы медленно созревал под дождливым петербургским небом, и тут правительнице Анне Леопольдовне донесли об опасных затеях цесаревны. Анна, недолго думая, вызвала Елизавету во дворец для объяснений.
    На сей раз Елизавета не лила слезы, так как буквально накануне к ней опять являлся папа, все никак не могущий успокоиться в загробном мире.
    – Гвардию в штыки, меня – на престол, тебя, Алеша, – в графы, а Анну с сыном – в крепость, – сообщила она Разумовскому. – Только бы еще день-другой продержаться, пока заговор созреет. Во дворец поеду, правительнице зубы заговаривать.
    – Зачем же в крепость? – ужаснулся Разумовский. – За границу выслать, и довольно будет.
    – Больно мягок ты у меня, Алеша, – вздохнула Елизавета и нежно провела ладонью по щеке Олексы. – Одно слово – ангел. А я – грешница, и мне перед Богом ответ держать за волю отцовскую, которой противиться не смею. Одно, Алеша, тебе обещаю и в том присягнуть могу – ежели на престол российский взойду, то смертную казнь отменю. Веришь мне?
    – Верю, Лиза, верю, – ответил Разумовский и тут же не удержался, переспросил: – А как же правительница с семейством? Младенец там, нельзя его в крепость… Страшный грех на себя возьмешь, Лиза, несмываемый, за душу невинную перед Богом ответишь…
    – Ладно, не о чем пока говорить. На престол взойду, а там решу, как быть. А пока во дворец к Аннушке нашей, к овечке невинной. Жаль ее, глупую, а нечего делать – батюшка велит его трон занять.
    Разумовский обнял Елизавету и перекрестил.
    – Иди, Лиза, – сказал он, – иди и не бойся. Бог тебе судья.
    А она обернулась на пороге и сказала, легко, беззаботно, по-прежнему:
    – Бог – судья, а ангел – в помощь… Верно, Алеша?
    И уехала – вихрем, совсем как отец.
    – Мсье Разумовский, принцессе пора действовать. Путь к престолу открыт, – философски заметил Лесток, уверенный в том, что именно ему удалось вдохновить Елизавету на заговор.

Глава третья
Карточная игра

    Анна Леопольдовна ожидала Елизавету за карточным столом. Пышных придворных увеселений правительница не любила и по вечерам позволяла себе лишь перекинуться в картишки с немногими близкими людьми. Сими людьми являлись: муж, которого Анна едва терпела, но родила от него двоих детей, красавец граф Линар, который ринулся в Россию, узнав, что предмет его мимолетного флирта стал правительницей империи, верная подруга и фрейлина Юлия Менгден да канцлер барон Остерман.
    В эту-то мирную компанию и ворвалась цесаревна Елизавета.
    Анна подняла глаза на возмутительницу спокойствия, застывшую в дверях, и невольная, по-девически восторженная улыбка озарила ее вечно печальное лицо. Елизавета и в самом деле была сейчас необыкновенно хороша: волосы отливали пожаром, глаза лучились, как лед под солнцем, пышная грудь рвалась на волю из платья, щеки порозовели от возбуждения.
    – Вы звали меня, ваше императорское высочество, госпожа регентша? – спросила Елизавета, и Анна поднялась из-за карточного стола.
    Правительница сделала несколько шагов навстречу Елизавете и вдруг поскользнулась, упала. Натертый до блеска паркет на мгновение показался ей зыбким невским льдом. Принц Антон-Ульрих бросился на помощь жене, но та отстранила его заботливо протянутую руку, поднялась сама. Потом, после минутного замешательства, сказала:
    – Оставьте нас, господа. Я хочу поговорить с Елисавет Петровной наедине…
    – Но ваше высочество… – заикнулся было Остерман.
    – Наедине… – повторила Анна с не свойственной ей решительностью, и карточный стол опустел. Правительница вернулась на свое место и указала Елизавете на стул Юлии Менгден. Елизавета покорно села. Началась большая игра.
    – Доносят мне верные люди, что ты, Елисавет Петровна, заговоры составлять вздумала, – сказала Аннушка, нарочито медленно тасуя колоду.
    – Бог с вами, государыня-матушка, – торопливо проговорила Елизавета, и слезы уже готовы были политься из ее глаз. – Мне ли заговорщицей быть? В мире хочу жить, на покое, среди друзей своих верных. Хоть в Доме Смольном, хоть в Александрове, – голос цесаревны звучал так убаюкивающе-сладко, что Аннушка невольно заслушалась.
    Она не могла победить в себе невольное восхищение цесаревной, каждым ее словом и жестом – так девочки-дурнушки смотрят на старших красавиц-подруг. Вот и сейчас правительница видела в сидящей перед ней рыжеволосой обольстительнице не опасную заговорщицу, а предмет робкой, восторженной зависти. Анна, как бабочка, летела на огонь обаяния Елизаветы и готова была сгореть нем безвозвратно. «Видно, судьба моя перед ней унизиться, – подумала всесильная регентша о своей опальной гостье. – Давеча я на ковре у ее ног растянулась. Вот так и упаду – в пропасть», – подумала она и испугалась до сердечного холода и дрожи в руках.
    – Доносят мне, что лейб-медик твой, Лесток, – продолжила Анна, краснея, – с французским посланником маркизом де Шетарди тайные переговоры ведет, радеет, видно, о твоем благе. Радеет о благе, а доведет до опалы. Или до монастыря.
    В устах правительницы эти жестокие, стальные слова казались хрупкими, как стекло, и Елизавета испугалась не за себя, за Лестока.
    «Лесток – не Алеша Шубин, – подумала цесаревна, – ежели его на дыбу вздернут, он все расскажет: и про Шетарди, и про д’Акевиля с Настенькой, и про наши с Алешей Разумовским прожекты. Быть беде… Но защищать лекаря нельзя, еще хуже будет».
    – Я, государыня-матушка, про Шетарди с Лестоком знать ничего не знаю, – зачастила она, – а ежели лекарь мой в чем виноват перед вами, так я его защищать не стану. Но не заговорщик он – так, болтает много. Иван Иванович и при батюшке болтал, до ссылки доболтался. Француз, словоохотлив больно. Что с него возьмешь?
    – Болтун или заговорщик, это мы проверим. – Анна продолжала тасовать колоду, и цесаревна заметила, что руки у правительницы дрожат. – Про тебя, Лиза, знать хочу. Ты сыну моему и мне крест целовала, в верности присягала, а теперь клятвопреступницей стать хочешь, на государыню свою преображенцев поднять? Больно часто ты к ним в казармы захаживаешь…
    Лицо Елизаветы на мгновение исказилось, но тут же она овладела собой. «Клятвопреступница, и правда – клятвопреступница, – сказала себе цесаревна. – И крест целовала, и в верности клялась. Жаль ее, бедную, и младенца ее жаль. Но что мне делать, коли батюшка велит на его трон взойти?»
    – Государыня-матушка Анна Леопольдовна, – медленно, плавно, завораживающе заговорила цесаревна. – Я вам и сыну вашему – верная раба. Буду жить, как жила, тихо да мирно. Не по мне корона, жить хочу, а не царствовать. И любить вволю, – Елизавета сладко, бесшабашно рассмеялась. – Певчих слушать, танцевать да веселиться.
    «И верно – куда такой красавице корона? – позволила убедить себя Аннушка, но тайное, жестокое подозрение шевелилось в ее душе, как змея. – Венера она российская, а не заговорщица. Танцы любит, песенки да мальчиков хорошеньких».
    – Так ты мне верна будешь? – этот вопрос правительницы прозвучал как мольба, и сердце Елизаветы дрогнуло. В глазах Анны светилось такое обожание, такой робкий восторг, что цесаревна ничего не ответила и только припала губами к маленькой ручке регентши, тасовавшей колоду. Правительница отдернула руку, как от огня, и тогда Елизавета упала перед ней на колени и приложилась горячей щекой к Аннушкиному платью.
    – Верна буду, верна, – прошептала Елизавета, проклиная свою подлость и слабость, и залилась слезами. Рыданий у нее всегда было в избытке.
    – Ну что ты, Лизанька, не плачь, – утешала жертва своего будущего палача. – Верю я тебе, верю. Иди себе с Богом. – Аннушка подняла Елизавету с колен, отряхнула ее платье, расцеловала в обе щеки – и отпустила. Теперь цесаревна знала наверняка – правительница не посмеет ее тронуть, и можно будет довести заговор до конца.
    «Прав Алеша, сиротка она бедная, краснеет да робеет, руки вон от робости дрожат. Тетка ее покойная Анна Иоанновна меня бы враз в монастырь упекла, а она слово сказать боится», – подумала цесаревна, выходя.
    Игра была сделана – оставался сущий пустяк: зайти в казармы к преображенцам и воскликнуть: «Ребята, помните, чья я дочь?!»

Глава четвертая
Воцарение Елизаветы

    Андре д’Акевиль первым во Франции узнал о воцарении цесаревны Елизаветы. Его друг, маркиз де Шетарди, разразился неслыханно длинной депешей, полной прочувствованных подробностей. В ней сообщалось о том, как Лесток вдохновлял на переворот оробевшую было красавицу, пугая ее монастырской кельей, и даже на клочке бумаги изобразил это несладкое будущее, о том, что в ночь своего воцарения Елизавета поклялась, что ежели взойдет на престол, то никого не казнит смертью, и о том, что гренадеры на руках донесли до дворца не поспевавшую за ними царевну…
    Словом, Шетарди был на редкость многословен, и письмо его по пышности и возвышенности слога напоминало оду на воцарение новой государыни, за неимением таланта у автора изложенную прозой. Андре узнал и о том, что в ночь переворота гренадеры разбудили и арестовали правительницу Анну, а младенца-императора Елизавета увезла в своих санях и тешилась им, как игрушкой.
    В числе ближайших сподвижников Елисавет Петровны Шетарди называл Шуваловых, Воронцовых и «друга нелицемерного» Алексея Разумовского, которого сразу же после воцарения Елизавета возвела в графы. Вскоре новая государыня должна была короноваться в Москве, а пока расплачивалась со всеми, кто помог ее воцарению. Словом, д’Акевилю надо было поспешить предстать перед Елизаветой, пока она не забыла о том, что взошла на российский престол, разорив одного из французских подданных.
    Настенька оказалась счастливее д’Акевиля – она получила записку от самой государыни.
    «Ангел мой, Настя, – писала Елисавет Петровна, – с Божьей помощью взошла я на российский престол, и брата твоего освободить не замедлю. Одно меня тяготит – имя ему в Сибири переменили, и сыскать Алешеньку нелегко будет. Особливо ежели он подурнел в заточении…»
    Последняя фраза из Елизаветиного письма обрушилась на Настеньку, как ливень. Все эти годы сестра ссыльного Шубина даже и не помышляла о том, что годы заточения могли изменить внешность и душу брата. Впервые подумала она о том, что из ссылки вернется не прежний Алеша, а изуродованный, обессилевший, потерявший все узник. И о чем она будет говорить с этим незнакомцем, наверняка бесконечно чуждым своему прошлому, а, стало быть, и сестре?!
    «Он ведь и с Лизанькой, может статься, говорить не захочет, куда уж со мной…» – думала Настя, собираясь в дорогу. Но все эти опасения и страхи не помешали чете д’Акевилей выехать в Россию немедля. Ехал с ними и восьмилетний сын. Все эти десять лет Россия терпеливо ждала за дверью, пока Настенька натешится своим хрупким счастьем и вернется к былым печалям и тяготам, прочнее которых, казалось, не было ничего на свете.

Глава пятая
Возвращение Шубина

    И все же она ждала – располневшая тридцатилетняя красавица, ноябрьской ночью 1741 года ставшая императрицей, непрестанно проигрывала, представляла, набрасывала сцену их будущей встречи. И каждый раз Елисавет Петровна не находила нужных слов – придуманная и обращенная к Алеше речь звучала то слишком жалостливо, то слишком обнадеживающе. А ведь она не хотела ни оскорблять своего былого друга напрасными сожалениями, ни внушать ему тщетные надежды. Елизавете хотелось лишь поставить точку в растянувшейся на десять лет драме – щедро осыпать Шубина чинами и милостями, попрощаться и отпустить с миром. Но слова прощания не шли ей на ум…
    Настеньку томили совсем иные страхи – она боялась, что спасение брата куплено слишком дорогой ценой. С тех самых пор, когда по дороге в Россию, в Риге, д’Акевили встретили отправлявшуюся в сибирскую ссылку брауншвейгскую фамилию – правительницу Анну с мужем, детьми и фрейлиной Менгден, – Настю не покидало чувство, близкое к раскаянию. Сначала императрица Елизавета хотела отпустить сверженное императорское семейство в Германию, как советовал ей Алеша Разумовский, но затем сменила великодушный порыв на расчетливую жестокость.
    Правительницу Анну разлучили с младенцем-сыном, имевшим несчастье родиться императором, а потом, в Риге, путников, уже дышавших свободой и Европой, повернули в Сибирь. И надо было случиться так, что д’Акевили столкнулись с каретой правительницы Анны в то самое мгновение, когда ее нагнал Елизаветин курьер. Сопровождавший брауншвейгскую фамилию конвой велел кучеру поворачивать, и Настенька навсегда запомнила бледное, страдальческое лицо Анны Леопольдовны, вжавшееся в каретное оконце. Теперь это лицо, вместо Алешиного, тревожило ее сны.
    Д’Акевилю тоже было не по себе. Все эти годы они с Шетарди занимались политикой с такой легкостью и азартом, как будто сидели за игорным столом, но и думать не хотели о том, что из-под карт рано или поздно начнет сочиться кровь. Елизавета, правда, была верна данному в ночь переворота слову и не стала лишать поверженных врагов жизни. Но она позволила им медленно умирать в ссылке.
    «Право, я начинаю охладевать к дипломатической карьере… – думал д’Акевиль. – Но ведь я нищий, а Елизавета баснословно богата. Императрице пора отдавать долги».
    Елизавета не замедлила расплатиться с д’Акевилем. Он не только поправил свои дела, но и разбогател. Однако от дел отошел окончательно, бросил дипломатическую службу и навсегда потерял к ней вкус. Лишь одно удерживало д’Акевиля и Настеньку подле новой императрицы – они дожидались Алешиного возвращения.
* * *
    К располневшей тридцатилетней государыне шел бывший узник в генеральском мундире. Он потерял молодость и красоту, но приобрел свободу и состояние. Все эти годы он тратил душевные силы лишь на то, чтобы переносить физические страдания. Он смирился с отчаянием, но не мог вынести надежды.
    Настенька стояла подле императрицы, а та держала ее за руку, как в прежние, несчастные времена. Обе женщины молчали. Всего несколько шагов разделяло Алешу и Елизавету, но преодолеть это пустяковое расстояние было труднее, чем десятилетнюю разлуку. И только когда Шубин вдруг замер посреди залы, Елизавета выпустила руку Настеньки и решилась подойти к своему былому другу. Слезы с удивительной легкостью заструились из глаз императрицы – они всегда давались ей легче, чем слова, а теперь были как раз кстати. Она с трудом узнавала Алешу, как слепая, ощупывала его лицо и мучительно искала прежние, любимые черты. Шубин прервал ее поиски.
    – Я изменился, Лиза, – безучастно сказал он. – Я не мог остаться прежним. Вот, ты меня узнать боишься… Красоту мою былую ищешь. А ведь нет ее боле. И меня, прежнего, нет.
    – Кто же есть, Алешенька?
    – Гвардии генерал Алексей Шубин, – отрапортовал Алеша. – Ты сама меня пожаловала. Только я в отставку выйду. Пора на покой. Домой, в сельцо свое, уеду.
    – На покой… – задумчиво повторила Елизавета. – Речка Сера течет тихо-тихо, дом на холме стоит каменный. И в доме том цесаревна молодого сержанта принимает. Помнишь, как было, ангел мой?
    – Помню, – ответил Шубин, и сердце его, разбуженное сладким, грудным голосом Елизаветы, болезненно заныло. – Только не вернется это.
    – Не вернется… – повторила Елизавета. – Я другого люблю. Алешей его зовут, как тебя.
    – Знаю, Лиза, – вздохнул Шубин.
    – А коли знаешь, – с тайной надеждой прошептала Елизавета, – скажи, как мне быть.
    – С ним оставаться.
    – С ним? – робко переспросила Елизавета. – А как же ты, Алешенька?
    – Попрощайся со мной и отпусти, – решил за государыню Шубин. – Что не забыла, спасибо. А боле мне ничего не надо. Вспоминай иногда. Память, она любви дороже. Живет дольше.
    Елисавет Петровна помолчала, принимая решение.
    – Ничего тебе сейчас не скажу, Алешенька, – сказала она наконец. – Завтра ко мне приходи. А пока ступай. Сестру вон обними. Десять лет она тебя дожидалась.
    Последняя реплика Елизаветы подействовала на Алешу и Настеньку, как опустившийся занавес. Теперь они могли подойти друг к другу.

Глава шестая
Сватовство Барятинского

    Прапорщику Александру Барятинскому повезло: после воцарения цесаревны Елизаветы Петровны он был произведен в майоры. Не потому, что отличился в ноябрьском перевороте, сделавшем цесаревну императрицей, – в перевороте Барятинский участие принимал, но прыткости особой не проявил, разве что самолично подхватил на руки не поспевавшую за гвардейцами Елисавет Петровну и донес свой драгоценный и поминутно вздыхавший груз до караулов императорского дворца…
    В майоры Барятинский был произведен за то, что ему посчастливилось быть другом Алексея Шубина и посыльным цесаревны, которая опасалась писать своим тайным друзьям письма и потому отправляла Барятинского передать что-нибудь на словах.
    После десятка подобных поручений память Барятинского наполнилась таким количеством тайн, что прапорщик предпочел бы ничего не помнить и больше никогда не нашептывать на ухо тайным и явным друзьям Елизаветы ее обещания и просьбы. Лишь одно поручение Елисавет Петровны принесло прапорщику неслыханную радость, которую он и поныне нес в своем сердце, как драгоценную влагу в глиняном сосуде, и боялся нечаянно расплескать. Это была встреча с Наташей Долгорукой, ее маленькая, теплая ручка, к которой прапорщик приложился, словно к иконе, серые глаза, напоминавшие о тихих, бездонных водах сказочного озера Светлояр, и отчаянный взгляд обреченной на муку жертвы… Сколько раз после этой недолгой встречи вспоминал он о сосланной в Сибирь девочке-княгине, а однажды, в печальное царствование Анны Иоанновны, даже написал полковому начальству прошение, в котором умолял о переводе из столичного полка в гарнизон захолустного сибирского местечка, ставшего тюрьмой для семейства Долгоруких! Полковой командир передал прошение в Тайную канцелярию, где Барятинским заинтересовались и захотели было и в самом деле отправить в Сибирь, но отнюдь не в качестве гарнизонного офицера, как вдруг цесаревна Елизавета, пребывавшая в это время в редком для нее состоянии отчаянной смелости, бросилась в ноги к государыне Анне Иоанновне и вымолила прощение для князя. Так Александр Барятинский остался на свободе, но вдали от предмета своего восхищения и тоски.
    – Зачем тебе, Александр Иванович, княгиня эта? – спрашивала у Барятинского цесаревна, ожидавшая от спасенного офицера глубочайшей признательности за свой неожиданно смелый поступок. Некогда она побоялась вступиться за Алешу Шубина и потому, словно наперекор себе, с отчаянной решимостью ринулась защищать его друга-преображенца. Но оправдаться перед собственной совестью цесаревне не удалось: Барятинского ее внезапное заступничество лишило возможности отправиться в Сибирь вслед за Наташей Долгорукой, и поэтому вместо благодарности и восхищения Елизавета прочла в глазах бравого прапорщика растерянность и тоску.
    – Наталья Долгорукая мужа любит, – увещевала Барятинского цесаревна, когда спасенный от Сибири прапорщик явился к ней в Смольный дом, – и не тебе, Александр Иванович, о ней грустить. А тем паче в Сибирь за княгиней идти. Один князь Иван у Наташи на уме, хоть он того и не стоит. Пустой человек, гуляка да пьяница, а как девочку одурманил!
    – Мне, матушка-цесаревна, ничего от княгини не надобно, – ответил Барятинский, который и не помышлял, что его скромная персона сможет вытеснить из сердца Натальи Борисовны блистательного князя Ивана, – мне бы только подле нее побыть! Да не придется, видно… Спасла ты меня, Елисавет Петровна, от любви да от Сибири…
    Барятинский уже не стоял на коленях перед Елизаветой, как совсем недавно, когда умолял ее решиться на государственный переворот. Он мерил шагами крохотную гостиную Смольного дома, как будто не мог остановиться и прервать свое бессмысленное движение. А цесаревна сочувственно наблюдала за его метаниями, не решаясь подняться с убогого диванчика или указать князю на место подле себя. Наконец она поднялась, подошла к Барятинскому и положила спокойные, властные руки на его внезапно ссутулившиеся плечи.
    – Не гневи Бога, князь, – сказала она, – и страдания от него не требуй. За свободу и жизнь благодари. Нельзя чужой крест против Божьей воли нести. Не тебе Наташину судьбу делить, есть у нее попутчик – князь Иван беспутный, и иных попутчиков ей не надобно. Ты, Александр Иванович, своим путем иди, а не на чужой сбивайся.
    – Да где же он, путь мой, Елисавет Петровна? – в отчаянии воскликнул Барятинский, и этот вопрос показался Елизавете мольбой. – Никогда я таких, как княгиня Наталья Борисовна, не встречал! Подле нее побыть захотелось. Светом ее спастись.
    – Своим светом спасайся, князь. Я вон подле Алешеньки отсидеться хотела, а нынче что? Сам знаешь… Стало быть, такая мне от Господа наука – спасения в самой себе искать. И ты, Александр Иванович, так же поступай, легче жить на этом свете будет…
    Барятинский горько покачал головой, и цесаревна прочла в его взгляде отчаянную, злую решимость.
    – В Сибирь за княгиней поехать хочешь? – спросила Елизавета и сама же ответила: – Не дадут тебе этого, князь. Ссыльная она, а ты – поднадзорный. Не выпустят тебя из Петербурга.
    – Знаю, ваше императорское высочество, – безучастно согласился Барятинский, – и за свободу мою вас благодарю. Вы как лучше хотели. Только какая же это свобода? Одно мне осталось – ждать, пока вы воцаритесь и княгиню из Сибири вернете. Одного боюсь – долго ждать придется…
    – А ты меня не торопи! – рассердилась Елизавета. – Когда мой час придет – сердцем почувствую. Ступай, Александр Иванович, и не взыщи – будет и на нашей улице праздник…
    В ноябре 1741 года, в правление робкой племянницы грозной императрицы Анны, долгожданный праздник наступил: цесаревна стала государыней, а прапорщик Барятинский – майором. Вместе с чином ему было пожаловано небольшое именьице под Ярославлем и разрешение самолично привезти в Москву, на коронацию императрицы Елизаветы, княгиню Наталью Долгорукую. Наталью после страшной смерти князя Ивана содержали под караулом в Березове, а потом, в правление Анны Леопольдовны, освободили от ежедневного, унизительного надзора гарнизонных солдат, но из Сибири не вернули.
    Когда Барятинский отправлялся в Березов за княгиней, Елизавета расцеловала его в обе щеки и велела возвращаться женихом. Она и не сомневалась в том, что несчастная овдовевшая женщина обратит внимание на блестящего кавалера, гвардии майора и ярославского помещика, которым теперь стал Барятинский. Да и свое собственное, а не жалованное имение было у князя в полном порядке. Елизавета приготовилась выступить в приятной роли свахи, но вышло все совершенно не так, как ожидала государыня…
* * *
    Когда в Березове к Барятинскому вышла измученная, поблекшая женщина, лишь отдаленно напоминавшая хорошенькую Наташу Долгорукую, Александр Иванович сразу забыл трогательные и нежные слова, которыми собирался утешить княгиню. Наташа изменилась почти до неузнаваемости: она потеряла свою былую красоту, износила ее, как платье. Теперь у княгини Долгорукой было лицо узницы – бледное, измученное, строгое, навсегда лишенное прежнего беззаботного сияния. Она исхудала, под глазами появились морщины, на обветренных губах застыла скорбная улыбка.
    Барятинский вконец растерялся и так бы и стоял в молчании и растерянности, если бы княгиня сама не предложила ему говорить.
    – Я свободу тебе привез, княгиня, – сказал новоиспеченный майор и хотел показать Наталье Борисовне именной указ императрицы, но Долгорукая лишь безучастно махнула рукой.
    – Свободу, – медленно, равнодушно повторила она, – свободу… Опоздал ты, князь. Мне свобода не нужна – умер Иванушка, казнила его императрица Анна. А он бы свободе порадовался…
    – А ты разве не порадуешься? – удивился Барятинский.
    – Сказала же я тебе, князь, – так же равнодушно, без тени радости или печали, повторила княгиня, – мне свобода не нужна.
    – А детям твоим? – Барятинский тщетно пытался высечь из сердца княгини хоть искру оживления, но ничего не получалось. Да и день был серый, снежный, холодно-безучастный, как голос Натальи Борисовны.
    Впрочем, при упоминании о детях щеки княгини слегка порозовели.
    – Детям… – задумчиво протянула она. – Детям, может статься, и нужна. Двое у меня сыновей – Михаил и Дмитрий. Дмитрий болен – с детства в уме мешается, такое видеть довелось, что детскому сердцу не под силу. Сыновей моих в Москву увези, к брату – Петру Борисовичу Шереметеву, а меня здесь оставь…
    – Не поеду я без тебя, – твердо, решительно заявил Барятинский, – видит Бог, не поеду. Велела императрица Елизавета Петровна тебя в Москву везти, долгожданной гостьей на ее коронации будешь. Государыня наша – тебе крестная сестра и былых услуг не забывает.
    – А тебе, Александр Иванович, какой резон обо мне печалиться? – удивилась Наташа. – Отвыкла я от людской доброты… Давно отвыкла…
    И тут Барятинский не выдержал. Десять лет он ждал этой встречи и теперь не мог променять ее на пустые, холодные слова. Двухметровый богатырь как подкошенный рухнул к ногам маленькой княгини, поцеловал подол ее изношенного платья, а потом стал говорить – быстро, решительно, сбиваясь и начиная снова.
    – Так ведь я, Наталья Борисовна, тебя десять лет люблю. С той самой нашей встречи, когда руку твою поцеловал. В Сибирь за тобой хотел ехать – да не выпустила меня из Питербурха императрица Анна. Поднадзорным был. Не мне с покойным князем Иваном равняться – кто я перед ним? Только ты теперь одна осталась, и заступник тебе нужен. Руки твоей прошу, княгиня, сама государыня Елисавет Петровна тебя за меня сватать будет…
    – Да как же ты можешь меня любить? – изумилась Наталья Борисовна. – Ты, Александр Иванович, меня не знаешь вовсе. Один раз видел, когда с поручением от цесаревны Елизаветы приходил…
    – Так я встречу эту на всю жизнь запомнил! – Барятинский обнял колени княгини, и от такого напора она едва устояла на ногах. – Ждал, верил, весточки тебе в Березов передавал. Или не получала?
    – Получала, – кивнула головой Наталья Борисовна. – Раз или два. Помню, плакала над ними. Радовалась, что на Руси еще добрые люди остались.
    – Весь я твой, княгиня, – продолжал Барятинский, еще отчаяннее сжимая ее колени. – В мире этом холодном светом твоим спастись хочу.
    – Нет у меня больше света, – ровно, безучастно сказала княгиня, – и красоты нет. Поиздержала я свою душу. В монастырь хочу уйти. Одно мне осталось – за упокой души мужа покойного молиться.
    – Да не может того быть! – закричал Барятинский. – Молодая ты еще, и душа у тебя горячая. 25 лет всего!
    – В Сибири, князь, быстро стареют – и душой, и телом, – ответила Наталья Борисовна. – Двадцать пять мне, говоришь? По земному счету, может быть, и так. Да только душой я – старуха. Пока в пензенских деревнях ссыльными жили – еще молодой была. Когда в Березов приехали – из последних сил держалась. Когда Иванушку арестовали да под караулом в Тобольск увезли – ждала, верила, что вернется. Детей растила. И еще долго, пока не знала, что Иванушку четвертовали, молодой была, а когда узнала – враз постарела.
    Барятинский разжал руки, обнимавшие колени княгини, поднялся, с не свойственной ему робостью спросил:
    – Стало быть, в Москву не поедешь? Даже ради детей?
    – Поеду, – безучастно согласилась княгиня, и от каменного спокойствия ее слов Барятинский сам, казалось, постарел лет на десять. – Надо мне сыновей к брату Петру Борисовичу устроить. Совсем ведь мы обнищали…
    Так и договорились. В феврале 1742 года Наталья Борисовна Долгорукая с сыновьями Михаилом и Дмитрием оказалась в Москве, на коронации императрицы Елизаветы. В Москве сопровождавший княгиню майор Барятинский отчаянно запил и на церемонию не явился. Бравый преображенец не вынес крушения своей многолетней мечты – попросил у императрицы отставку и уехал в ярославское имение. Княгиня Долгорукая лишилась отпущенного ей судьбой друга, а Барятинский света, которым хотел спастись. Так мы отворачиваемся от счастья, которое отчаянно стучится в закрытые наглухо двери нашей души и требует хотя бы минутного свидания…

Глава седьмая
Коронация Елизаветы

    Елизавету короновали в Успенском соборе Кремля, и Наталья Борисовна, затаив дыхание, наблюдала, как красавица-императрица сама возложила корону себе на голову, вырвав ее из рук главы Священного Синода, новгородского архиепископа Амвросия. Этот кощунственный жест заставил Наталью Борисовну помрачнеть. С удивлением и ужасом наблюдала она за тем, как новая государыня попирает священные права церкви и венчает на царство саму себя. «Вся в батюшку, – подумала Наталья, – тот тоже церковь не жаловал».
    В это время Елизавета радостно, торжествующе оглянулась вокруг, небрежно поправила корону – будто это всего лишь дорогое украшение, а не символ верховной власти, и Наталья сказала самой себе, что цесаревна почти не изменилась. Она стала императрицей и слегка располнела – вот и все перемены, которые заметила княгиня Долгорукая. Перед ней была все та же мотовка и ветреница, некогда бросавшая кокетливые взгляды на князя Ивана.
    Наталья Борисовна с трудом узнавала Москву. Она помнила, как замер, сжался и съежился этот город при грозной Анне Иоанновне и как, еще раньше, он воспрял духом при Петре II, когда в Белокаменную чуть было не вернули столицу Российской империи. Теперь же город был праздничным, женственным, легкомысленно-кокетливым, как императрица Елизавета Петровна. На площадях установили триумфальные арки в честь коронации новой государыни, а лучшие дома заняла приехавшая из Петербурга знать.
    Наталья Борисовна оставила детей у своего богача-брата – Петра Борисовича Шереметева. Младший брат Натальи славился необыкновенной скупостью и, посчитав, что сестра и так напрасно извела свое богатое приданое, решил выдавать ей копеечное содержание. Чтобы не голодали дети, Наталья отдавала им последнее, а сама исхудала, побледнела и поблекла.
    Впору было пожалеть о той безучастности, с которой княгиня Долгорукая встретила своего единственного друга майора Барятинского! В Москве Барятинский оставил Наташу – не смог больше выносить ее равнодушно-рассеянного взгляда, как будто испепеленного былыми страстями и страданиями. Так что Наталье Борисовне пришлось самолично добиваться аудиенции у новой императрицы.
    Впрочем, ждать княгине Долгорукой пришлось недолго. Когда Елизавета вышла из собора, Наташа вырвалась из толпы и сделала шаг навстречу государыне, сжимая в руках подаренный цесаревной крестильный крестик.
    Елизавета удивленно взглянула на измученную, поблекшую женщину, которая пробилась к ней сквозь толпу, и с ужасом узнала в этой страдалице хорошенькую и молоденькую княгиню Долгорукую.
    – Ты что ли, княгиня? – изумилась она. – А где же майор Барятинский? К тебе же его отправляла…
    – Александр Иванович до Москвы меня довез, а затем удалился, – ответила княгиня и с удивлением почувствовала, что краснеет. А ведь, казалось, она давно отвыкла от этой роскоши и безучастно встречала любые, даже самые страшные, вести.
    – Куда же это он удалился? – расхохоталась Елизавета. – Хорош жених! Или посвататься не решился?
    – Решился, государыня-матушка, – призналась Наталья Борисовна, – да только отказала я.
    – Это ты зря, Наталья, – отрезала Елизавета. – Жених он видный. В майоры Преображенского полка недавно пожалован. И любит он тебя давно. В Сибирь, вон, за тобой собирался. А от любви такой отказываться грешно.
    – Не пойду я замуж, матушка-государыня, – ответила Наталья, скорбно покачав головой, но в душе, как змея, зашевелилось невольное и тайное сожаление. – За Иванушку моего всю жизнь буду молиться.
    – О чем же ты просить меня хочешь, коли замуж идти отказываешься? – недовольно спросила императрица, вглядываясь в похудевшее, бесстрастное лицо Долгорукой.
    – Совсем мы с детьми обнищали, государыня-матушка, – сказала Наталья Борисовна. – Состояние у нас в прошлое царствование отняли, а брат мой, Петр Борисович, племянников своих не жалует.
    – Вдовий пенсион могу тебе назначить, Наталья, – сказала Елизавета Петровна, – детей твоих учиться определить. Согласна?
    – Мой младший сын Дмитрий болен, – после тяжелого вздоха призналась Наталья Борисовна, – в уме мешается. Тяжело ему в Березове было – не выдержал, бедный. Михаил здоровым вырос, а Митенька…
    – Как же ты сама все это выдержала? – прервала княгиню Елизавета. – Тяжело было в пятнадцать лет этакую чашу испить? Помню я тебя – дурочку наивную, как ты на обручении на Ивана своего смотрела, глаз с него не сводила, словно в ноги ему сейчас упадешь от восхищения.
    – Пока Иван рядом был, я не жаловалась, – ответила Наталья Борисовна, – все терпела: голод, холод, безденежье, надзор постоянный, ссоры семейные. Свекровь моя дочерей своих допекала, Иванушка с братьями ссорился. А я все сносила. Улыбнется он – и я рада. Чего еще желать? Потом за ним пришли, и вовсе исчез Иванушка. Казнить его государыня покойная приказала.
    – Знаю, Наталья, все знаю, – вздохнула императрица, – и мне в те времена тяжко было. Ординарца моего Алешу Шубина Анна Иоанновна на Камчатку сослала. И в память о тех временах несчастных я тебе помогу – пенсион назначу. А брату своему скупому скажи – государыня Елизавета Петровна тебя под свою опеку берет. За детей не волнуйся – я о них позабочусь. Ты-то как дальше жить будешь? Шла бы ты, Наталья, замуж. Не хочешь за Барятинского – другие женихи найдутся…
    – Я замуж больше не выйду, – твердо ответила Наталья Борисовна. – Не с кем мне в этом мире, кроме Иванушки, жизнь делить.
    – Что же ты, княгиня, делать будешь? – вздохнув, спросила императрица.
    – Старшего сына Михаила на ноги поставлю и в Киев на богомолье уйду. А потом – и в монастырь Флоровский. Кольцо, которое мне Иванушка на палец надел, в Днепр брошу. С рекой обручусь навечно.
    – Да зачем в монастырь? – удивилась Елизавета. – При дворе можешь остаться. Статс-дамой тебя сделаю.
    – Нет, государыня-матушка, – решительно сказала Наталья Борисовна. – В монахини я постригусь. А младшего сына Дмитрия с собой возьму. Бывало такое, что детей увечных инокиням разрешали с собой брать. А я с Митенькой не расстанусь.
    – Ну, Бог с тобой, – согласилась императрица, – поступай как знаешь. Детям твоим и тебе помогу – в деньгах нуждаться не будете. А там – как хочешь.
    Императрица пожала плечами, потом обняла и перекрестила княгиню.
    – Ступай, Наталья, – сказала она. – От нищеты я тебя избавлю. А больше ничем помочь не могу – уж не обессудь. У Бога проси того, что я дать не в силах…
    Граф Разумовский подвел императрицу в карете, и та бросила последний, прощальный взгляд на измученную, исхудавшую женщину в черном платье, в глазах которой светилась подлинная, не побежденная временем и страданием любовь. «Она ведь своего Иванушку и поныне ждет, – подумала Елизавета. – А я Алешу Шубина не дождалась… Как же у нее сил душевных хватило?! Девчонкой была, по всем статьям в героини не годилась, а стала… Из какой же глины таких, как она, лепят?»
    – Хороша княгиня, – сказал Разумовский, давно уже читавший в душе Елизаветы, как в раскрытой перед ним книге, – но ты, Лизанька, ее не стыдись. У всякого свой путь. Тебе иного пути не дано было. Ты ведь страдать не умеешь. А княгиня страданием спаслась.
    – От чего спаслась, ангел? – Елизавета бросила на своего друга изумленный взгляд.
    – От праздности и от блуда, – ответил Разумовский. – Но не тебе, Лиза, ее пути желать. По своему иди, да не оступись. Корона не чепец, ее с головки не сбросишь.
    – Я трубы власти решила слушать, – вздохнула Елизавета, кокетливо поправляя корону, как драгоценное украшение на высокой бальной прическе, – но и от флейт любви не откажусь. Сыграешь, ангел? – И, не дождавшись ответа, прижалась к губам Разумовского…

    Елизавета Петровна выполнила свое обещание – назначила Наталье Борисовне и ее детям пенсион. Когда старший сын Долгорукой, Михаил, достиг совершеннолетия, его мать вместе с младшим – психически больным Дмитрием отправилась в Киев на богомолье. В святом городе Наталья постриглась в монахини под именем Нектарии. С князем Барятинским она больше не встречалась.
    Говорили, что княгиня бросила в Днепр то самое обручальное кольцо, которое некогда надел на палец трепещущей от счастья Наташе блистательный Иван Долгорукий. Но прошлое не утонуло вместе с кольцом. До последнего мгновения старица Нектария вспоминала своего Иванушку, милостивого мужа, отца и учителя. Вспоминала и мечтала только об одном – увидеть в свой смертный час одну лишь картину из далекого прошлого: пятнадцатилетняя Наташа Шереметева стоит под венцом с красавцем князем Долгоруким, и священник говорит, что они будут вместе, пока не разлучит смерть…

Часть VII
Гетманская булава

Глава первая
Путешествие в Киев

    – Вот тебе мой подарок, Алешенька, – сказала государыня Разумовскому. – Храм будет такой, какого и в Петербурге не найдешь. Ни золота, ни мрамора для церкви сей не пожалею. Мрамор из Италии выпишу. А назову ее Андреевской. Рассказывали мне в киевской академии, что с холма сего Андрей Первозванный Русь крестил. Стало быть, нужно храм поставить. Господу и тебе, ангел, дар от грешницы Елисаветы.
    Елисавет Петровна прибыла в Киев в августе 1744 года. За ней ехал весь двор – не забыли и наследника Петра Федоровича с невестой Екатериной Алексеевной, принцессой Ангальт-Цербстской. Наследник в дороге скучал и томился, его невеста – вздыхала и хмурилась, красавицы-фрейлины дулись, вдыхая дорожную пыль. Решительно никто не понимал, зачем нужно было тащиться в такую даль, а по дороге заезжать в Глухов и Чемеры с Лемешами.
    – Государыня на смотрины едет, – острил Лесток. – Должен же Алексей Григорьевич показать «жинку» родне! Какова пара – бывший пастух и императрица! Говорят, Елисавет Петровна побаивается, что матушка ее супруга, к слову сказать, – простая крестьянка, не благословит их союз. Вот будет несчастье!
    Вице-канцлер Алексей Петрович Бестужев, человек мрачный и желчный, охотно прислушивался к шуткам Лестока, а потом записывал их в крохотную тетрадочку. «Ишь, расшутился шельма, – думал он, – а я возьму да и перескажу государыне сии остроты. У нее кровь горячая, враз осерчает. Висеть французу на дыбе!»
    Лекарь явно играл с огнем. Безнаказанно посмеиваться над Разумовским при дворе Елизаветы мог только сам Разумовский. Остальным была предписана на сей счет благоговейная серьезность.

    С самого воцарения Елисавет Петровны к Розуму зачастили земляки – сын последнего гетмана, лубенский полковник Петр Апостол, верхушка казацкой старшины – Григорий Лизогуб, Яков Маркович и Андрей Горленко. Гости охотно мешали горилку с венгерским и прикладывались к ручке красавицы-государыни, которая никогда не отказывалась пропустить рюмочку с друзьями Алеши. Потом все как один просили у императрицы гетманскую булаву, а Разумовский утихомиривал земляков.
    – Тебе булаву отдам, а им – ни-ни! – говаривала потом Елисавет Петровна. – Ты, ангел мой, гетманства достоин, а они спесивы больно. Предадут они меня, грешницу.
    Разумовский от булавы отказался, но и гостей своих в гетманы не прочил. Зато уговорил Елизавету съездить на Украину – в Киев и Глухов, а по пути завернуть в Чемеры с Лемешами. Духовник императрицы, отец Федор Дубянский, тоже настаивал на поездке, а иных Елизавета и не спрашивала.

    Казачка Розумиха всегда была уверена в том, что ее сына Олексу ждет необыкновенное, сказочное будущее. Но случившееся превзошло даже ее ожидания. Когда у хаты Розумихи остановился царский поезд и из огромного, роскошного возка вышел важный пан под руку с полной рыжеволосой красавицей, словоохотливая Наталья Демьяновна обомлела и вместо радушного приветствия пробормотала что-то невнятное. Важный пан обнял ее, назвался Олексой, а пышнотелая красавица, стоявшая с ним рядом, заговорила о том, что давно хотела видеть матушку своего нелицемерного друга Алеши и попросить ее благословения. Рыжеволосая пани говорила что-то еще, и на голос ее, грудной и сладкий, как на вечевой колокол, сбежались дети Натальи Демьяновны: двадцатилетний Кирилл, да младшие – Авдотья и Прасковья.
    Конечно, Розумиха не раз получала весточки от уехавшего с полковником Вишневским сына, а вместе с ними – и деньги, на которые открыла в Лемешах шинок. Она знала даже, что Олекса стал большим человеком при дворе цесаревны Елизаветы и теперь его на московский лад величают Алексеем Григорьевичем Разумовским, но никак не могла узнать в этом статном, важном господине своего прежнего мальчика.
    – А ти заспівай, пане, – решилась она наконец. – Олекса мій гарно співав.
    – Я вже не можу, мамо, – ответил тот. – Я голос втратив.
    – Як втратив? – охнула Розумиха и тут только заметила, что рыжеволосая пани плачет.
    Эти слезы сблизили собеседников, размыли разделявшую их границу, а когда плач Елизаветы перешел в судорожные бабьи всхлипывания, Розумиха завыла в такт и бросилась обнимать нежданных гостей. И тут только трое счастливцев заметили, что на них, как на актеров, которым удалась небывалая по сложности сцена, во все глаза смотрят многочисленные зрители – Лесток, Бестужев, хмурый наследник со своей неулыбчивой невестой, многочисленная дворцовая челядь, сопровождавшая императрицу в путешествии, и до смерти удивленные соседи Розумов.
    Напротив, брат Алексея Кирилл на происходящее не смотрел. Совсем не это сейчас занимало его. Не отводя взгляда, глядел он на невесту наследника престола, так что она вскоре почувствовала его интерес и повернулась в ответ. А когда увидела, что Кирилл Разумовский улыбается ей, тоже улыбнулась – робко и неумело, как будто делала это впервые.
* * *
    Елисавет Петровне понравилось в Малороссии все. Пухлые, сдобные облака, катившиеся по неправдоподобно яркому небу, реестровые казаки в синих черкесках и шароварах, встретившие ее в Глухове, старец Кий с плохо приклеенной седой бородой и лукавыми молодыми глазами, приветствовавший государыню на днепровском мосту, академисты – все как на подбор статные красавцы (некрасивых Елизавете не показывали), и киевские церкви, и длиннейшее оперное представление, устроенное в честь российской императрицы…
    Не понравилось только одно – бесконечные закулисные разговоры о гетманстве и необходимость отдать кому-то гетманскую булаву, со времен Данилы Апостола словно зависшую в воздухе.
    – Взял бы ты булаву, Алешенька, – говорила государыня своему другу, – был бы гетманом малороссийским. А то ведь все мне прошения подают… Решить надобно это дело, да человека надежного не вижу. Ты один и есть.
    – Я, Лизанька, к государственным делам непригоден, – отговорился было Разумовский, но тут его осенило: – Кирилл! Кирилл, брат мой младший! Вот кто гетманом будет!
    – Кирилл? – разочарованно переспросила Елизавета, вспомнив робкого мальчика. – Молод он, да и неучен, в свете не бывал, мира не знает…
    – А ты его к немцам и французам отправь, Лиза, – посоветовал Разумовский, – воспитателя приставь, он и выучится. А потом отдай ему булаву. Он не предаст. Видит Бог, не предаст.
    Елизавета задумалась. Вряд ли малороссы захотят ждать, пока Кирилл Разумовский выучится и пообтешется в Европе. «Ничего, подождут!» – решила наконец государыня, не любившая скоропалительных политических решений. Судьба Кирилла была определена.

Глава вторая
Младший брат фаворита

    Кирилл Разумовский часто бродил по аллеям Люксембургского сада и любовался серым, легким, парящим, как из облаков изваянным дворцом Марии Медичи. Он жил в Париже уже год, и все это время ему казалось, что столица Французского королевства легче облака и невесомее сна. Город как будто кружился в танце, Кирилл кружился вместе с ним и постигал законы этого танца усерднее, чем университетскую мудрость и политические хитросплетения, ради которых приехал сюда. Сельский мальчик превратился в изящного кавалера, скроенного на парижский манер, но каждый шаг, каждая затверженная французская фраза или латинская сентенция лишь приближали его к главной, неведомой императрице Елизавете цели.
    Кирилл мечтал о принцессе Фике, о той не по-девически серьезной невесте наследника, которая так старательно улыбалась ему в Лемешах. Кирилл знал, что всегда и во всем будет далек от нее – жены наследника российского престола. Он лишь постоянно вспоминал о ней – бесцельно, страстно, растирая в кровь душу и срывая с ран спасительную пленку времени. И хотя Кирилл знал, что Фике холодна, честолюбива и думает о власти, а не о любви, ему хотелось лишь одного – стать достойным Фике, предстать перед ней во всеоружии новообретенного светского лоска.
    Младший брат всесильного графа Разумовского считал, что Елизавете недостает возвышенной холодности Екатерины. Елизавета была слишком простой и земной, со всеми своими страстями и пороками, ни для кого не составлявшими тайны. Бывшему лемешевскому пастуху, отшлифованному в Париже, казалось, что императрица слегка вульгарна. А вот Екатерина (он даже и в мыслях не смог бы назвать ее Катенькой) была розой, которая прижилась бы и в садах Версаля. Кирилл полагал, что Париж никогда бы не отвернулся от великой княгини, как порой отворачивался от Елизаветы. И будущий гетман готовился бросить к ногам Екатерины свою ненужную ей душу…
    Как-то во время своей обычной вечерней прогулки в Люксембургском саду Кирилл Разумовский заметил русскую даму, темноволосую, сероглазую, с удивительно приятной улыбкой, которая бродила по аллеям под руку с мужем. Дама говорила по-русски, ее муж мешал французские и русские слова, но по всему было видно, что он – француз, которому довелось пожить в России. Кирилл невольно прислушивался к их разговору, а потом не удержался, представился. Дама изумленно охнула, с русской непосредственностью бросилась Кириллу на шею, а потом сказала, обращаясь к мужу:
    – André, это же брат Алексея Григорьевича! Боже, какая встреча!
    – Вы должны были слыхать о нас от вашего брата, – вмешался француз, – моя жена была ближайшей подругой государыни, тогда – цесаревны Елисаветы. Она знала графа Разумовского.
    – Анастасия Яковлевна Шубина, – представилась сероглазая дама. – Нынче – мадам д’Акевиль. Вы могли слыхать о моем брате Алексее…
    Кирилл признался, что ничего не слыхал о ее брате, генерале в отставке Алексее Шубине, и дама разочарованно вздохнула. Зато о дипломате Андре д’Акевиле, который вместе со своим другом маркизом де Шетарди возвел Елизавету на российский престол, Кирилл слыхал немало, о чем тут же и сообщил. Француз был польщен и незамедлительно пригласил брата «notre cher Алексея Григорьевича» на ужин.
    – Скоро ли в Петербург? – спросила сероглазая дама и, получив утвердительный ответ, попросила Разумовского-младшего передать письмо ее брату Алеше.
    – Вы непременно будете проезжать через Александров, – уговаривала она, – а Шубино наше близ Александрова. Алеша вас и накормит, и напоит, и, чем может, отблагодарит. Возьмете письмо, сударь?
    Отказать Кирилл не посмел. Конечно, лишние дни пути отдаляли его от Екатерины, но Кирилл предпочитал не торопить встречу, а оттягивать ее. Каждый день промедления лишь добавлял сладости неизбежному свиданию, и Разумовский, как мог, длил проволочку.

Глава третья
Отставной генерал Алексей Шубин

    Осенью 1746 года Кирилл Разумовский возвращался в Петербург. По пути он, выполняя поручение Анастасии Яковлевны, заехал в сельцо Шубино, принадлежавшее ее старшему брату. Алексей Шубин оказался немногословным, сдержанным человеком, и, вглядываясь в жесткие, огрубевшие черты генерала, Кирилл подумал, что в молодости тот, вероятно, был необыкновенно красив. При имени Анастасии Яковлевны бесстрастное лицо Шубина на мгновение озарила растроганная улыбка, но это длилось недолго. Генерал быстро овладел собой, пробежал глазами письмо, любезно предложил дорогому гостю заночевать в усадьбе и собирался было пригласить Кирилла к столу, как вдруг в гостиную вихрем влетела рыжеволосая, голубоглазая девочка лет семи-восьми, которая показалась Кириллу до странности похожей на императрицу Елизавету Петровну.
    – Поди к себе, Лизанька, – сказал явно смутившийся Шубин, но он напрасно полагал, что эта беспокойная юная особа последует его просьбе. Она с любопытством взглянула на гостя, а потом радостно сообщила ему и Шубину, что устала твердить французскую грамматику, уже позабыла все, что выучила вчера, и хочет кататься на лодке по Сере.
    И тут Разумовский-младший с удивлением заметил, как изменился при появлении девочки его суховатый собеседник. Генерал, казалось, помолодел лет на десять и сказал Лизаньке, пытавшейся оборвать пуговицы с его мундира, что французскую грамматику она, так и быть, может отложить до завтра, а после обеда он сам покатает ее на лодке. Девочка, казалось, знала заранее, что ей ни в чем не будет отказа, и, кокетливо улыбаясь, протянула Кириллу Григорьевичу испачканную румянами ручку. Тот с улыбкой поцеловал руку генеральской дочки и заметил, что на пухленькие щечки девочки неловко наложен целый слой румян, а над верхней губой приклеена мушка.
    Перехватив его взгляд, генерал страдальчески пожал плечами, словно хотел сказать: «Кокетка, вся в матушку…», и Кирилл оглянулся по сторонам, ожидая появления в гостиной госпожи генеральши. Но вместо генеральши в залу вошла сухопарая гувернантка, которая и увела Елизавету Алексеевну к себе.
    – Моя дочь – Лиза, – сказал тогда генерал и пригласил Кирилла к столу. Генеральша в тот день так и не появилась, и Разумовский понял, что никакой генеральши в усадьбе нет и в помине…
    Ночью, в своей тесноватой спальне, он никак не мог уснуть и думал о странно похожей на Елизавету дочери генерала. Ночь была сырая, холодная, уныло постукивал за окнами дождь, и после года, проведенного в сотканной из облаков столице Франции, Кириллу казалось, что время сменило свою легкую танцующую походку на шаркающую стариковскую поступь. «Да ведь это дочь государыни! – догадался, наконец, Кирилл, вспомнив все, что Анастасия Яковлевна рассказывала о своем брате, бывшем ординарце цесаревны Елизаветы. – Дочь ее и Шубина. Но знает ли Алексей об этой тайне Елисавет Петровны? Нет, не может знать».
    Такое объяснение напрашивалось само собой, но девочка совсем не походила на Шубина – она была вылитая Елисавет Петровна, и Кирилл не мог найти в ее пухленьком, оживленном личике ни малейшей черты генерала. Напротив, что-то малороссийское читалось в красиво очерченных бровях Лизаньки и ее сочных, как вишни у Кирилла на родине, губках.
    До утра Кирилла мучила бессонница, он проспал до обеда и проснулся только от нетерпеливого стука в дверь. За дверью стояла Лиза.
    – Мсье Разумовский, – сказала она церемонно и одернула складки пышного атласного платьица, – батюшка просит вас отобедать. Извольте поторопиться.
    – Непременно, мадемуазель, – согласился Кирилл, изо всех сил стараясь не рассмеяться.
    Девочка изо всех сил подражала придворным манерам, но это выходило у нее неловко, как у сельской барышни, мечтающей попасть во фрейлины. Впрочем, и государыня Елизавета Петровна была несколько вульгарна. То ли дело Фике! Каждое утро Кирилл вспоминал о великой княгине, как будто не мог начать без этого день, и невольная боль, вызванная именем Екатерины, вызывала к жизни старые раны.
    Девочка хотела было степенно выйти, но вылетела вихрем, и потом Кирилл услышал, как в коридоре что-то сердито выговаривает ей гувернантка, а Лизанька тихонько хихикает. «Вот непоседа! – подумал он. – Генералу, видно, приходится с ней несладко. Да и отец ли он ей? Здесь, право, какая-то тайна…»
    За обедом генерал удивил его еще больше – любезно осведомился о здоровье Разумовского-старшего и попросил передать Алексею Григорьевичу письмо.
    «Он же любил Елизавету! На дыбе за нее висел, на Камчатке томился! – подумал Кирилл, вглядываясь в невозмутимое лицо генерала. – О чем он может писать ее нынешнему другу, тайному мужу?! И почему его сестра попросила заехать в Шубино именно меня?!»
    – Воля ваша, Алексей Яковлевич, – сказал Кирилл после минутного замешательства. – Я передам письмо брату.
    Генерал поблагодарил его сухим кивком и вскоре вернулся с письмом.
    – Куда едет мсье Разумовский? – спросила появившаяся на пороге Лизанька.
    – В Петербург, мадемуазель, – ответил Кирилл.
    – А мы с батюшкой недавно были в Петербурге у государыни, – зачастила юная ветреница. – Она подарила мне много платьев…
    – Фрау Иоганна, заберите Лизу! – крикнул генерал, и Кирилл понял, что девочка может сболтнуть лишнее.
    Впрочем, он устал от чужих тайн. Будущего гетмана Украины терзали совсем другие страсти.
* * *
    «Ваше сиятельство, Алексей Григорьевич! – писал генерал Шубин Алексею Разумовскому. – Дочь ваша в добром здравии и сейчас уже – вылитая государыня Елизавета. Живем мы тихо, никого не принимаем, вот только брат ваш младший Кирилл Григорьевич заезжал на днях, привез письмо от сестры моей Насти. Надоумили бы вы государыню дочь свою наследницей назвать, а не племянника Петра Федоровича! Племянник ее, говорят, пьет не в меру и солдат муштрует, а Лизанька – вся в мать, и душой, и телом. А я, когда время придет, служить буду Елисавете Второй, как служил – Первой, сил не жалея и души не щадя.
    Гвардии генерал, Алексей Шубин».

Часть VIII
Елизавета Вторая

Глава первая
Бедная Аннушка

    Ранней весной 1746 года в Холмогорской крепости умерла бывшая правительница России Анна Леопольдовна, с ранней юности предчувствовавшая свое будущее страдание и полной мерой испытавшая его. Анна, казалось, обрела свое истинное предназначение – за все пять лет заточения, последовавшие за ноябрьской ночью 1741 года, лишившей ее власти, а младенца-сына – короны, великая княгиня ни разу не пожаловалась на свою жестокую участь и не написала ни одного умоляющего письма Елизавете. Аннушка смиренно принимала все, что приносил новый день, и была тиха и спокойна.
    Ее разлучили с сыном и любимой подругой Юлией Менгден – она молилась, ей приказали отдать дорогие вещи и драгоценности – она без тени сожаления отдала их приставленным Елизаветой тюремщикам, ей сказали, что она останется в Холмогорах навсегда, – Анна ответила, что на все воля Божья. Ее муж, принц Антон-Ульрих, роптал и вздыхал, дочь Екатерина на всю жизнь осталась глухой (в ночь воцарения Елизаветы гвардейский солдат неловко вынул малышку из колыбели и уронил на пол), Анна переносила испытания с неслыханным мужеством. Казалось, она готовилась к ним всю жизнь.
    В Холмогорах Аннушка родила еще двоих детей – Елизавету и Петра. Наконец силы Анны иссякли. Она выносила последнего сына Алексея и умерла от послеродовой горячки. В марте 1746 года тело великой княгини привезли в Петербург. Императрица велела похоронить ее в усыпальнице Александро-Невского монастыря.
    На отпевание Аннушки съехалась петербургская знать – все знали наверняка, что скоро приедет императрица. Елизавета приехала под конец – под руку с другом нелицемерным графом Разумовским. Императрица плакала. Она подошла к гробу, вгляделась в тихое, просветленное лицо Анны, на котором, казалось, застыла радость освобождения и прошептала на ухо Разумовскому: «Хорошо ей сейчас, Алеша… Скоро будет среди ангелов Божьих. А я, грешница, за муку ее отвечу. За сына ее несчастного, которого в крепости гною. За все ответ держать буду».
    Императрица наклонилась над гробом, приложилась губами к ледяному лбу соперницы и вспомнила, как пять лет тому назад, накануне дворцового переворота, лила перед Анной слезы, уверяла в своей преданности, а правительница смотрела на нее восхищенным, обожающим взглядом. От этого воспоминания Елизавета пошатнулась и чуть было не упала, как некогда – Анна у ее ног, на дворцовом паркете, но Разумовский успел поддержать императрицу и отвести в сторону.
    Кирилл Разумовский искал глазами Екатерину. Наконец он увидел ее – со свечой в руках, шепчущую вслед за священником слова молитвы. Лицо великой княгини было, как всегда, холодновато-отчужденным, как будто она присутствовала на скучноватом спектакле, который, к сожалению, придется досмотреть до конца. Наследник Петр Федорович, стоявший рядом с женой, слал нежные улыбки то одной, то другой фрейлине, присутствующие устало переглядывались (служба явно затянулась), и, казалось, никому не было дела до несчастной молодой женщины, названной на панихиде принцессой Брауншвейг-Люнебургской Анной. Когда же императрица с Разумовским вышли из церкви, придворные облегченно вздохнули – трагическая судьба Анны не вызывала у них даже любопытства.
    – Я ведь перед Аннушкиным гробом чуть не упала, – говорила Елизавета Разумовскому на обратном пути, в карете, уронив голову на плечо своего нелицемерного друга, – недобрый это знак.
    – Но не упала же, – напомнил Разумовский. – Письмо я от Шубина получил намедни. Кирилл привез. Просит Алексей Яковлевич, чтобы ты дочь нашу наследницей назвала. И я тебе давно то же говорил – права Лизы защитить надобно. Престол российский ей, а не племяннику твоему завещать.
    – Не нужен ей престол, Алеша! Мука от него и грех несмываемый. Пусть живет тихо да мирно, а мы с тобой за нее радоваться будем. Ты поверь, ангел, у Алеши Шубина она, как у Христа за пазухой. А здесь нам с тобой ее не защитить. Катька вон – хищница, как я умру, Лизаньку со свету сживет. А Петрушка, племянник мой, глуп да слабоволен – жена им верховодить станет… Боюсь я, Алеша, – тяжело вздохнула императрица, – говорил мне Лесток…
    – Ты лекаря своего поменьше слушай, – прервал ее Разумовский, – он совсем помешался. Всех врагами считает. Страх, Лиза, в пропасть тянет. Ты не бойся ничего, о дочери нашей подумай.
    Императрица закрыла лицо руками, затряслась в беззвучных рыданиях. Но Разумовский не поддержал ее. В ту же ночь он тайно выехал в Шубино…

Глава вторая
Ангелы-хранители

    Два ангела-хранителя Елизаветы Петровны – прошлый и нынешний – беседовали о будущем семилетней непоседы. Алексей Яковлевич Шубин принимал графа в гостиной, где по-прежнему висел портрет государя Петра Алексеевича, некогда перевернувший Алешину жизнь. Генерал так и не решился снять портрет со стены. Каждый день подходил он к изображению покойного императора и пытался прочесть в безжалостно-отчужденных глазах Петра собственную участь. Но портрет больше не раскрывал своих тайн, и генерал, вздыхая, уходил к Лизаньке, бродил с ней по саду, катал на лодке, учил кататься верхом.
    Так проходили годы, и былые несчастья Алексея затягивались спасительной пленкой времени. Он, казалось, уже не помнил следствие, каменный мешок, дыбу, камчатскую ссылку.
    В камчатском остроге Шубину сказали, что, согласно особому распоряжению государыни, у него теперь не будет имени. Древнее и славное имя, которое Алексей носил с рождения, порой не замечая его славы и ценности, сменилось безликим номером, но и этого Анне в ее лютой ненависти к Елизавете оказалось мало. Она велела женить арестанта на девке-камчадалке, но перед венчанием Шубин попытался вскрыть себе вены осколком глиняной миски, которую разбил о голову охранявшего его солдата. Шубина посадили в карцер. К каменным мешкам ему было не привыкать, и тюремные чины оставили буйного арестанта в покое. Ему позволили избежать женитьбы, а государыне отписали, что безымянный ссыльный сочетался законным браком с камчатской красавицей. Анна Иоанновна поверила и долго изводила Елизавету длиннейшими рассказами о счастье ее бывшего ординарца с камчатской девкой.
    Через несколько лет ссыльный Шубин вышел на поселение и нанялся в подручные к местным купцам – промышлял пушниной, собольим и куньим мехом. Иногда ему представлялось, что одна из собольих накидок, которые купцы-камчадалы возили в Москву и Петербург, достанется Елизавете, и цесаревна, кутаясь в нежнейший мех, поглаживая его пухленькой ладонью, почувствует тепло рук снаряжавшего пушные подводы арестанта. Иногда ночью Алексей просыпался от того, что чувствовал где-то рядом летний запах ее рыжих волос, жар полного тела, слышал сладкий, грудной голос, шептавший: «Где же ты, Алешенька, друг милый?»
    Но все это было сном, туманом, мороком, и Шубин, приговоренный к бессрочной ссылке, знал наверняка, что не видать ему цесаревны до тех пор, пока она не станет императрицей.
    Известие о смерти Анны Иоанновны добиралось до их глухого камчатского поселка ползком, с редкой, небывалой медлительностью.
    – Умерла царица-то наша, – сказал Шубину через год после смерти государыни острожный офицер. И добавил с обнадеживающей улыбкой: – Может, теперь царевна твоя на трон взойдет?
    Он был поразительно близок к истине – никто в остроге еще не знал о череде дворцовых переворотов, последовавших за смертью Анны Иоанновны, о недолгом регентстве Бирона и правлении робкой, вечно печальной Анны Леопольдовны. Здесь только поминали императрицу Анну, а Елизавета уже шла отвоевывать батюшкин трон в компании гренадеров.
    А потом, еще через год, зимой, тот же офицер ни свет ни заря примчался к деревянному дому, в котором жил разбогатевший на камчатских мехах Шубин – и, вышибая дверь, высоким, юношеским голосом завопил:
    – Именной указ пришел! От государыни Елизаветы! Свобода тебе и генеральский чин!
    – С ума ты сошел, что ли? – спросил у него хмурый, сонный Шубин, деливший постель с рыжеволосой и голубоглазой вдовой богатого купца из бывших ссыльных.
    Когда Алексей понял, в чем дело, то как был, в рубахе и портках, сел на обледеневший порог и вырвал из рук у прапорщика распечатанное письмо.
    По пути в Петербург Шубина настигло известие, к которому он был готов заранее. Уже через год после его ареста и ссылки у цесаревны появился новый ангел-хранитель, еще один Алексей – малороссийский певчий. Да, все эти годы сумасбродная рыжеволосая красавица помнила своего былого друга, но памяти этой мучительно недоставало любви.
    После недолгой встречи с императрицей Шубин снова обрел свое древнее имя, сестру, усадьбу, стал генералом, но Елизавету потерял навсегда. И тут, словно в награду за принятое некогда страдание, в жизни отставного генерала появилась Лизанька, которую поручила его заботам мать-императрица.
    – Нам с Алешей Лизаньку не сберечь, – говорила императрица во время второй, тайной, встречи с Шубиным, на которой уже не присутствовала Настя. – Ты не сердись на меня, ангел, за то, что я дочь свою и Алеши Разумовского тебе поручаю. Ты увидишь, она на меня похожа. Я тебе, Алеша, вторую Елизавету возвращаю – себя вернуть не могу, уж ты прости. Не дождалась я тебя, милый…
    – А он, Разумовский, – после минутного молчания переспросил Алексей, – на это согласен? Дочь свою готов мне отдать?
    – Алеша хотел Лизаньку к родственникам своим, Дараганам, в Малороссию отвезти, – вздохнула Елисавет Петровна, – да нельзя ее туда, вмиг узнают, что за княжна у Дараганов живет. И здесь, в Петербурге, оставлять нельзя. Опасно это стало. Раньше Лизанька у Яганны Шмидт жила. Фрау Яганна еще матушке моей служила, а теперь на покое живет, в доме собственном.
    – Зачем же тебе, Лиза, свою дочь прятать? Права ее признать надобно, наследницей твоей сделать. Говорят, ты с Разумовским венчалась…
    – Брак, Алеша, тайный был, – объяснила Елизавета, – никто о нем не знал, только Лесток с Марфой Сурминой – в свидетелях. Не могла царская дочь с певчим прилюдно венчаться. И потому права дочери нашей я признать не могу.
    – Да почему не можешь, Лиза? Ты все можешь, ты – самодержица Всероссийская. И все перед твоей волей склониться должны.
    – Раба я, Алешенька, – самодержица Всероссийская, казалось, готова была зарыдать, – больше, чем раньше. Раньше я от императрицы покойной зависела, гроши считала, в платьях старых ходила, на свечах и соли экономила, но свободной была. А теперь – каждый день балы да фейерверки, придворные ювелиры вовсю стараются, тебя вон из ссылки вернула, чином генеральским наградила, Алешу Разумовского графом сделала, а с дочерью своей единственной вижусь тайно и права ее признать не могу. Престолу российскому законный наследник нужен, чтобы кровь в нем текла царей русских, а не казаков малороссийских. Потому племянник мой Петр Федорович наследником будет, а Катька его – императрицей. Править за мужа-императора станет? Что ж, умная государыня России не помешает… А дочь моя у тебя вырастет – в добре да в покое. Я тебя имениями пожалую, ты потом ей передашь, да замуж, за кого скажу, выдашь. Лучше ей графиней Шубиной быть, чем, как покойная Анна Леопольдовна, в Холмогорской крепости томиться.
    Шубин вернулся в свое имение с трехлетней девочкой и ее няней – Иоганной Шмидт. Маленькая Лиза сразу же покорила его огромными, в пол-лица, голубыми глазами и рыжими кудряшками. Алексей не мог насмотреться на ее пухленькое личико и целыми днями бестолково суетился в отведенных Лизаньке комнатах, вызывая раздражение и недовольство сухопарой фрау Иоганны. Шубин не отходил от девочки, и фрау Шмидт вскоре смирилась с его молчаливым присутствием. Так Алексей стал отцом…

    И вот теперь перед Шубиным сидел настоящий отец Лизаньки, который рассказывал Алексею об охвативших императрицу опасениях и страхах. Боялась Елизавета, что жена наследника престола сживет со свету ее дочь, но право на трон все равно отдавать ей не спешила.
    – Я увезу Лизу в Париж, к Насте, – Шубин разрубил гордиев узел опасности одним решительным ударом. – Во Франции, у д’Акевиля, нам спокойнее будет. Попрощайтесь с дочерью, Алексей Григорьевич.
    – Вот ведь как Елисавет Петровна решила… – объяснял Разумовский, пытаясь оправдаться. – Я хотел Лизу к своим увезти, к родне нашей – Дараганам, не позволила, сказала: «Опасно это». Отца с родной дочерью разлучила, тебе, генерал, отдала.
    – Государыня о дочери заботилась, и не нам, Алексей Григорьевич, ее судить. Право матери наших прав выше, – отпарировал Шубин.
    – Наших? – ошеломленно повторил Разумовский. – Моих прав, генерал.
    – Я Лизу растил, и отцом ее приемным себя считаю, – устало ответил Шубин. – В Париж ее отвезу, как решил. У зятя моего д’Акевиля в поместье и ей, и мне спокойно будет. Да и вам с государыней за дочь тревожиться незачем. Спасу я ее, сохраню. Крест тебе, Алексей Григорьевич, в том целую. Лизу увидеть хочешь? В саду она. Тебя помнит, графом Алексеем Григорьевичем называет.
    – А тебя, генерал? – глухо, хрипло спросил Разумовский.
    – А меня отцом. Растил я ее вместе с фрау Иоганной.
    – Ты думаешь, генерал, я ее растить не хотел? – Глаза Разумовского полыхнули гневом. – Или тебе по доброй воле это право отдал? Не мог я иначе – за дочь боялся.
    – Нечего нам с тобой делить, граф, – еле сдерживаясь, ответил Шубин. – Ты меня предупредить приехал – я решил, как быть. Поди лучше к Лизе, она рада будет. Вон как брату твоему намедни обрадовалась! А мне ты не завидуй – у тебя Елисавет Петровна есть, а у меня, кроме Лизаньки, никого. Я государыне все, что мог, отдал.
    Дверь резко распахнулась – и в комнату вихрем влетела Елизавета Вторая. Она подбежала к Разумовскому, граф подхватил ее, обнял и, еле сдерживаясь, прошептал:
    – Дiтонька моя рiдна, серденько мое, лялечка…
    Алексей Григорьевич ласково гладил девочку по спутанным рыжим волосам, нежно целовал в веки, а она щебетала про подаренные, «красоты необыкновенной», платья и спрашивала, что велела передать ей крестная мать – императрица. Тогда Разумовский бережно опустил девочку на землю и снял с шеи медальон.
    – Это тебе, серденько, от нас с государыней… – тихо, торжественно произнес он, раскрывая створки медальона. – Тут портрет Елисавет Петровны и мой…
    Лиза поднесла медальон к губам, как подносят крест во время присяги, и надела на шею. Потом вопросительно обернулась к Шубину, и тот одобрительно кивнул. Разумовский вышел, утирая внезапно навернувшиеся на глаза слезы, а Шубин сказал своей приемной дочери:
    – В гости поедем, родная. К тете Насте. Помнишь, как Настя сюда приезжала?
    – Еще веер мне подарила, перламутровый, – подхватила девочка, и Шубин не смог сдержать улыбки, так растрогало его это беспечное кокетство.
    – Еще один подарит. Собирайся в дорогу, Лиза. А ко мне фрау Иоганну позови….
    – Фрау Иоганна, батюшка зовет! – закричала Елизавета, выбегая. Она никогда не выходила из комнаты тихо и степенно, как подобает барышне из хорошей семьи, а вылетала вихрем. И Шубин не мог и не хотел погасить беспечный огонь ее голубых, как у матери, глаз. Он привык жить возле пламени.

Глава третья
Падение Лестока

    Ивана Ивановича Лестока погубила любовь к belle douce France[4]. Как лейб-медик ни пытался офранцузить Елизавету, эта неудавшаяся французская королева, ставшая русской императрицей, постоянно обнаруживала раздражавшие Лестока упрямство и леность. Эти два пренеприятнейших качества Иван Иванович считал исконно русскими, безраздельно связанными с варварской страной, в которой ему пришлось жить и властвовать. Лейб-медик десять лет вдохновлял Елизавету на заговор, и только на одиннадцатый год ему удалось добиться своей цели – сдвинуть с насиженного места эту пикантную русскую медведицу, которая каждый вечер шепотом спрашивала у образа Богородицы, как ей прожить следующий день. В 1741-м Лесток стал графом и действительным тайным советником, но уже к 1744-му Ивану Ивановичу пришлось пожертвовать судьбоносной ролью придворного лекаря, позволявшей ему в любое время дня и ночи входить к императрице.
    Фортуна отвернулась от Лестока после досадной ошибки: он собирался вытеснить из широкого сердца Елизаветы неотесанного малоросса Разумовского. Не сам, Боже упаси, а с помощью изящнейшего маркиза де Шетарди, французского посланника при русском дворе, которому удалось на деньги Андре д’Акевиля устроить в России маленькую дворцовую революцию. Сперва Елизавета заинтересовалась и даже пригласила красавца-француза на богомолье, где подарила галантному кавалеру себя и украшенную алмазами табакерку, но тут вмешался Разумовский, прощавший Елизавете только короткие, ни к чему не обязывающие романы. Неудачливый дипломат был выслан за пределы империи.
    – И зачем тебе, Лизанька, француз этот? – нежно попенял императрице Алексей Григорьевич. – Пустой малый, сразу видно. Да и разве тебе, матушка, меня мало? Ты ведь в меня, как в зеркало, глядишься! А в него поглядеться не сможешь – кавалеру этому, кроме себя самого, никто не нужен.
    – Да я ведь так, Алеша, от скуки, – оправдывалась Елизавета, – сам знаешь – один ты у меня. Даже Алешу Шубина в имение отослала, а ты говоришь – француз! Помог он мне на престол взойти, это верно. За прошлое я его и отблагодарила.
    Был редкой теплоты весенний день, солнце врывалось в просторные комнаты Гостилиц – имения Разумовского, подаренного Алексею Григорьевичу Елизаветой. Императрица стояла перед огромным зеркалом и любовалась недавно сшитым платьем и собственной красотой, которую раньше считала будничной и привычной. Теперь, когда эта красота таяла и меркла, императрице хотелось сохранить в памяти каждое мгновение ее присутствия. Цесаревной она об этом не думала и была не в пример счастливее. Вот и теперь – оправдывалась перед Разумовским, а сама не сводила глаз со своих отраженных в зеркале плеч.
    – Хороша благодарность – на богомолье с собой взяла! – все так же благодушно, без тени раздражения, но с подспудным укором, заметил Разумовский. – Денег довольно бы было.
    – А ты думаешь, Алеша, он меня захотел? – не стесняясь, спросила Елизавета. – Нет, милый, Россию-матушку наш француз возжелал! Чтоб она французской провинцией сделалась. Меня, грешницу, с пути сбить дело нехитрое, а Россию с пути не собьешь! Не бывать ей французской провинцией, как того Лесток с Шетарди желают…
    – Вот и верно, Лизанька. Не слушай Лестока. Вон Алексей Петрович Бестужев, вице-канцлер – и денег иностранных не берет, и дело батюшки твоего продолжает. Говорит: Россия – морская держава, и должна Англии держаться.
    Последнюю фразу Разумовский произнес, как затверженный урок. Во всем, что не касалось Малороссии, Алексей Григорьевич разбирался плохо, и порой это несказанно смущало Елизавету. Зато он свято верил в политический гений вице-канцлера Бестужева и не уставал напоминать об этом Лизаньке.
    – Английская спесь или французский лоск – все едино! – отрезала императрица, и в ее лазоревых глазах появилась угрожающая чернота. Она отошла от зеркала и заговорила быстро, нервно, с характерными отцовскими интонациями, меряя шагами комнату. – У Российской империи – свой путь, а Бестужев твой Лестока не лучше. Один у англичан да австрийцев пенсионы берет, а второй – французским золотом не брезгует. Я, грешница, когда на русский престол всходила, тоже французские деньги взяла, а Шетарди с Лестоком возомнили, что всегда так будет. Точно императрица российская – попрошайка и волю иностранных держав блюдет!
    – Про Бестужева ты зря, Лизанька, – мягко заметил Разумовский, – Алексей Петрович иностранных пенсионов не берет. Он – человек честный…
    – Честный – как же! – добродушно рассмеялась Елизавета, не считавшая взяточничество смертным грехом, и ее глаза снова стали ласковыми, лазоревыми. – Ты, Алеша, потому за Бестужева заступаешься, что сын его на твоей сестре Авдотье женат… Но ты, ангел, меня слушай, а не Лестока с Бестужевым. Перегрызутся они между собой, а Россия стояла и стоять будет. Да и мы с тобой выстоим…
    – С престола тебе, Лиза, только в Сибирь или в монастырь падать, – резонно заметил Разумовский, – а мне вслед за тобой лететь. Ты Малороссии держись, Лиза. Мы уж тебя не выдадим. Помнишь, как земляки мои в Питербурхе гостили? Венгерское пили да ручки у тебя целовали. – Алексей Григорьевич прижал к губам пухленькую ручку государыни, которая по-прежнему была мягкой и нежной, как у ребенка, и тихо, речитативом, забормотал: «Цвiте терен, терен цвiте, цвiте – опадаэ… Хто з любов’ю не знаэться, той горя не знаэ…».
    – Ты скажи мне лучше, Алеша, как Лестока урезонить? – Елизавета вернулась к французской теме и к зеркалу. – Расшутился он не в меру – шельма французская! Тебя вон ночным императором называет…
    – А что? Прав он, – добродушно согласился не отличавшийся чванливостью Разумовский. – Сама знаешь, рядом с тобой на российский престол не сяду. В тени останусь, а ты солнцем сияй. Только к Малороссии будь милостива, не обижай земляков моих, они – твои слуги верные.
    – Когда мы в Чемеры ехали, к матушке твоей в гости, лекарь пошутил, что ты меня на смотрины везешь! – вспомнила императрица, которую эта шутка давно ранила – словно шпилька, неудачно вколотая в волосы. – При батюшке он острил не в меру, за что налегке в Казань отправился, а теперь вон – снова за свое! Пока я цесаревной была, шутки эти терпела, а теперь, на престоле российском, мне их терпеть невмоготу.
    – Так и сошли его, Лиза, от двора подале, – посоветовал Разумовский, предпочитавший Бестужева Лестоку, – хоть в Казань, хоть в Сибирь. Пусть там шутит…
    Елизавета внимательно взглянула в зеркало на свои уложенные французским куафером волосы и резко выдернула неудачно вколотую шпильку. Подержала шпильку на ладони, словно проверяя ее тяжесть, а потом сказала – как отрезала:
    – От двора я Лестока отошлю, другого лейб-медика назначу. После решим, как с ним быть. Жалко его все же, шельму французскую. С детства он матушкой ко мне приставлен…
    Уронила шпильку на пол – и вышла из комнаты, оставив Разумовского в совершенной растерянности. «А если Лизанька и меня, как шпильку, из волос выдернет? – подумал Алексей Григорьевич. – Весь мой путь жизненный – другом ей быть да про Украину не забывать. А другого пути я не знаю…»
    На следующий день Елизавета отдала приказ о назначении нового лейб-медика – Бургава. Над остроумцем Лестоком сгущались тучи царственного гнева. Елизавета, как и все отходчивые люди, умела гневаться всерьез.
* * *
    Бывший лейб-медик Лесток гордился своим умением отворять кровь. Он считал кровопускание лучшим лекарством от всех недугов, применял его при оспе и подагре, при любой пустячной болезни, и даже называл себя «рудометом ее Величества», хотя само слово «рудомет» казалось ему варварским и неблагозвучным. Теперь же рудометом ее Величества стал его соперник Бургав, а Лестока отослали к молодому двору – под мысленные аплодисменты Бестужева, во всеуслышанье заявившего, что «нет теперь достойных лекарей, все – неучи и плуты…». Последним достойным лекарем вице-канцлер считал Блюментроста, личного врача Петра I.
    Злость на Елизавету привела Лестока на неверный путь – он зачастил к великой княгине Екатерине, которой теперь делал кровопускания. Прогуливаясь по аллеям Сарского села, они охотно обсуждали пороки Елизаветы, ее вульгарность и раздражительность, леность и упрямство, отчаянное мотовство и полное отсутствие государственного мышления.
    – Знаете, Иван Иванович, каков последний каприз тетушки? – начинала Екатерина, и Лесток сочувственно кивал и презрительно пожимал плечами. Иногда, впрочем, он думал о Елизавете, как вспоминают о собств