Скачать fb2
Московские Сторожевые

Московские Сторожевые

Аннотация

    Быт простой столичной ведьмы — штука веселая, но довольно опасная. Только соберешься омолодиться и начать новую жизнь, как вокруг немедленно начинают происходить всякие загадочные и не всегда приятные вещи. То замуж приходится срочно выходить, то сопровождать труп коллеги, которому требуется как можно скорее воскреснуть. Ну и как можно нормально работать в такой обстановке?! Однако главной героине этой книги, Лене Ириновне Субботиной, оказавшейся в самом эпицентре вышеупомянутых событий, к нестандартным жизненным раскладам не привыкать. Недаром она уже почти сто лет работает в должности московской сторожевой ведьмы…


Лариса Романовская Московские Сторожевые

    Эту книгу я посвящаю троим: моему покойному деду — Михаилу Ивановичу Горшкову, который научил меня придумывать сказки, моему другу и коллеге — писателю Михаилу Харитонову, который поверил, что я напишу эту историю, и моему сыну — Мише Романовскому, которого я люблю больше всех на свете.
Ваша Лара
P. S. Все стихи, вставленные в текст в качестве эпиграфов, написала тоже я.

Часть первая
Смена караула

Первая четверть. А класс… Так, наверно, пятый.
Сонная немка привычно листнет учебник.
«Тема урока… не надо шуметь, ребята, —
„Наши питомцы“…» И тут ты соврешь зачем-то.

Ты не хотел. Просто ты отвечаешь пятым.
Фраза готова: «Их нихт никаких животных».
Будешь бубнить — как всегда второпях, невнятно.
Только тебя вдруг под локоть толкает кто-то.

Если точнее — как будто тычется носом,
Преданно дышит и мокрою шерстью пахнет.
Не дожидаясь немкиного вопроса,
Ты говоришь, что есть у тебя собака.

Ты называешь породу, окрас и возраст:
Сладость вранья и его же запретный ужас.
У Фомичевой — облезлая кошка Лора,
А у Витька — хомяк. Ты, выходит, хуже?

Но из мечты тебя воротят с размаху:
«Пять, молодец, вот так бы, ребята, всем вам».
И на Витьково: «Он врет про свою собаку!» —
Немка ответит: «Зато он усвоил тему».

Лживость пятерки и Витъкино: «Вот обманщик», —
Выветрятся сегодня за школьной дверью.
Чертова псина шагнет, несомненно, дальше.
Будет с тобой всегда — ты в нее поверил.

Это какой был год? Девяносто первый?
Или, скорее, восемьдесят девятый?
Немка сгорит от солнца, жары и нервов
Где-то в Эйлате — она из репатриантов.

У Фомичевой появятся грудь и дети.
Толстый Бойцов — он в тот день заболел краснухой —
Станет священником. Витьку ты завтра встретишь:
Скажете: «Сколько лет?!» — не узнав друг друга.

Всем невдомек — и церковным, и нецерковным, —
Что на каких-то выбеленных просторах
Немка, совсем без морщин, шебуршит попкорном,
Бродят хомяк и облезлая кошка Лора.

Ты попадешь туда лет через сорок девять,
Въедешь в покой на слегка опоздавшей скорой.
И неизвестно где тебя сразу встретят
Немка, Бойцов и красивая кошка Лора.

Ты их обнимешь, кого-то — рукой погладишь.
И без команды к тебе подойдет собака.
Шумно вздохнет, на плечах расставляя лапы.
Ты пятиклассник, а им — не пристало плакать.

1
    К шести утра кошка окончательно окостенела. Даже трогать было не надо — достаточно просто посмотреть. Но я все равно тронула. И позвала привычно: «Кис-кис… Софико, девочка моя… кыса-кыса-кыса-кыс». У Софико моей был такой вид, будто ее вырезали из бумаги — из плотной, рельефной фотографии, сделанной в тот момент, когда кошка кралась по наружному подоконнику. Значит, и не мучилась, не поняла ничего. Я коротко застонала, опускаясь на корточки, вытащила из кармана перчатки — опять непарные, одна ржаво-рыжая, другая серая в узорах. Снова потрогала. Оттащить пока не могла. Размотала платок — как знала, взяла ведь серо-белый, в узор из маленьких черных башен. Укрыла Софико — от усов до хвоста, еще и место осталось. Приподнялась, морщась. Спина ныла который день, а теперь и колени к ней добавились. Ничего-ничего, уже недолго осталось. Софико ушла, никто меня не держит, пора. На подол халата успела налипнуть мерзотная газонная земля. Под платком никто не шевелился. Пальцы жгло, жар: я сняла перчатки, зажала их в мокрой ладони. И пошла прямо под окнами к своему подъезду. За лопатой.

    Хороший октябрь в этом году, мокрый, но теплый. Земля на клумбе послушно прогибается, комкается, как рыночный творог. Утро ясное и пока безлюдное. Кто в машину садится, тот по сторонам не смотрит, а собачники спят на ходу, держась за поводок так, будто он единственная нитка, связывающая их выморочную жизнь со сладким забытьем. Да и знают меня те собачники прекрасно. А кто не знает, тот не удивляется: ковыряется себе бабка в клумбе, видно, что-то сажает на зиму или выкапывает, вот делать нечего старой ведьме… А что в такую рань — так и неудивительно, у стариков бессонница бывает, это всем известно. Особенно у одиноких, у которых два спасения — Альцгеймер да серо-белая кошка с опаленными усами. Все, Софико, мягкая земля кончилась, руки от усталости трясет, больше не могу. Пора.
    Так и похоронила кошку в своем платке, не стала жадничать. Софийке моей этот платок ни к чему, да и мне тоже. Утрамбовала землю хорошенько, сыпанула семян — тех, что зиму переживут и меня по весне встретят. Надо будет весной сетки на окна поставить. Не мне уже, ну да какая разница. Все-таки последний этаж, особое место.
    Я на край клумбы камушек с книжной полки положила, серенький, морской, в семьдесят четвертом году из Сочи привезенный. Не знала тогда, для чего беру. А он же не плоский, а фигурный. На кошку похож. Ну вот и отметина. Теперь точно никто не тронет.
    Взяла лопату, обратно пошла. Грязь газонная с халата на асфальт сыплется, подковы на ботинках — и те не стучат. Стерлись. Ну вот и пора.

    Пока я в лифте поднималась, у соседей как раз будильник прозвенел. Я лопатой о бетонный пол дзынькнула, руки-то не гнутся, ключ в них пляшет, и брелок подпрыгивает, а Тамара уже на площадку выкатилась. Тоже в халате. Сигарету на губы посадила, только потом поздоровалась:
    — Утро доброе, Лика Степановна…
    У Тамары утро не добрее моего: ей сейчас внуков в школу-садик вытаскивать, потом с невесткой ругаться из-за обгорелой кастрюли, потом сына будить и борщом после вчерашнего откармливать, потом с мужем… А с мужем вот ничего, он Тамаре вчера пенсию принес и три гвоздички дохлых, на него вроде как и злиться не положено…
    — Утро, — говорю… И улыбаюсь всеми морщинами. Тамарка кивает: ясно ей, что Степановна совсем с глузду съехала, раз по ночам с лопатой по району разгуливает, будет о чем невестке за завтраком рассказать. Сколько себя нынешнюю помню, столько и Тамару знаю. Даже жалко ее как-то, старую, здесь оставлять… Вот сейчас поулыбаюсь ей как следует, пусть у нее день заладится и в хороший вечер перетечет, мне ж не жалко.
    — А что, Лика Степановна, племянник ваш к вам не ездит больше? — Тамарка выпускает последний моток дыма, хвост сигареты в банке топит.
    У меня ключ в скважину попал, хорошо-то как…
    — А то давайте поможем… Антоша на рынок сегодня поедет, пусть вам тоже привезет…
    — Ездит, Томочка, ездит. Спасибо за заботу…
    У Антоши уже двое детей и третий через год вылупится, а он соседям помогает так, будто до сих пор план по тимуровской работе выполняет: с ненавистью, но старательно, Тамару слушает.
    — Как скажете, Лика Степановна…
    Выучила-таки, смилостивилась. Не Ангелина я, не Акулина и не Гликерия… Ликой меня зовут. Нельзя первую букву путать, неправильно это.
    Я Тамаре, конечно, соврала когда-то шутки ради. Дескать, папаша мой несуществующий, Степан, меня Электрификацией назвал, а потом я переделала. Томка поверила и всему дому раззвонила. А чего бы ей не поверить. Мне сейчас лет восемьдесят пять, а то и побольше. Для того поколения имечко в самый раз будет.
    Я дверью себя заслоняю, бормочу чего-то, а Тамарка уже звонок давит и лопату мне сует. Совсем про нее забыла, надо же. Ну, пора, значит.

    В стиральную машину я все закинула — и перчатки, которыми Софико в землю укладывала, и халат замызганный. Хорошая машинка, второй год ей всего, новая… Случись что не так, ее ж Ростик к себе упрет, он крохобор… Надо будет подсуетиться, не допустить.
    Ну, машинку я завела, пошла в ванную руки мыть. Глянула на наполненную ванну: тоже забыла про нее. Я ведь спину греть собралась, уже под утро, когда форточка на кухне хлопнула. Теперь вот воду по второму разу набирать, соль, пену и масляные шарики изводить. Ну ничего, пусть набирается, а я пока Софико покормлю, вроде там еще банка «Вискаса» открытая в холоди…
    Мобильник верещал обиженно, выплескивал в тишину Майю Кристалинскую. Опять мамочка звонит, чтоб ее…
    — Леночка, не разбудила? Ах, ты не ложилась еще? Тогда слушай. Мы с Ростиком, конечно, к тебе сегодня собирались…
    Мне что отвечай, что не отвечай — мама и не заметит. Не приедут — оно и к лучшему, не поругаемся лишний раз. Да и Ростислава видеть не хочу, насмотрелась я на него.
    Ростику девяносто девятый год пошел, а мама его от себя отпустить все не может. Младшенький сыночек, любименький бубусик. Если бы вместо Ростика сестренка родилась, как хорошо все было бы. Три дочки, три наследницы, обучать легко, дела делить — одно удовольствие. Мама так и планировала, что три нас будет: Леночка, Манечка и Настенька. А вместо Настеньки родился крикливый рыжий мальчишка, все загубил.
    — Леночка, ты слышишь меня вообще? Я говорю, что ботинки зимние смотреть поедем, у Ростика опять нога выросла…
    Вот мама умудрилась, а? Конечно, Ростю никто бы к серьезным делам не допустил, ведьмачить бы не дал, но ведь он же не совсем пропащий, с нашей-то наследственностью. Хотя и среди Спутников хорошие мастера бывают. Сложное это ремесло — людей на всю жизнь счастливыми делать, я вот с трудом справляюсь. Для этого мягкость нужна, а в Ростике ее хоть лопатой греби.
    Ростислава в ученики многие звали. И в тридцатом, когда он совсем совершеннолетним стал, и в сорок первом — когда мало Спутников осталось, и в сорок пятом, когда… А мама сказала «нет», ну, значит, и нет.
    Так и ходит Ростик у мамули в учениках. Без нее ничего путного не может. Даже не пробуждался ни разу. Мама его сама молодит, ей это вроде не в тягость, хотя сил, конечно, от этого не прибавляется… Ну, маме виднее. Я-то знаю, где она отогревается потом: обновит Ростика и ждет, когда он молодую жену домой приведет. И вот воюет с невесткой, доводит ту до кипения: чтобы смерти свекрухе пожелала да понадеялась ту пережить и сплясать на поминках. Долго иной раз ждать приходится. Мамуле.
    Я Ростислава про себя Синей Бородой дразню, хоть он и безбородый сейчас: чего-то мама перемудрила, сделала его двадцатилетним. (Это ж его Тамарка за племянника моего приняла, к вящей радости мамули.) Вот этим летом весело было, когда Ростик в университет поступать решил, на философский. У него это уже шестой институт будет: ни один не закончил, все женился… А мама бдела: чтобы, спаси нас всех, никто из Ростиковых подружек наше семя в себя не принял, а то ведь признавать придется, особенно если внучка…
    — Так ты, Леночка, согласна, правда?
    — Нет, — говорю я не раздумывая и воду в ванне перекрываю. Там пена над бортиком поднялась, упругая и пузырчатая, как на пивной кружке. Пора греться.
    Сперва мамуля еще в трубке чирикает, потом я отключаюсь, так там снова Кристалинская на всю квартиру поет, к моей совести взывает.
    А в ванне правильно, горячо. Пена — это, конечно, не травки всякие, но тоже хорошо. Травки у меня следующей осенью появятся: я ж к весне помолодею, обновлюсь. Вот и соберу их нормально, а ближе к августу всякие отвары сделаю. Не по мамулиной указке, а как мы с Манечкой покойной привыкли.
    Про Манечку — точнее уж Маничку, как тогда принято было, — мне до сих пор вспоминать холодно. Даже сейчас пятнистая кожа мурашками идет, хоть вода и горячая. Маня так толком и не пожила. Всего один раз обновиться успела, да и то неудачно. В тридцать девятом году… Полтора года подурачились мы с ней, а потом Маня замуж вышла, в городе Киеве. Дальше рассказывать или и так все понятно? При первой же бомбежке, а может быть, и при второй. Ведьмы ведь только огня боятся, остальное им так… не сильно опасно. Потому и в войнах нас гибнет куда меньше, чем при пожарах, взрывах и прочих огнеопасных делах…
    Мне вот повезло, хотя мы с Манькой вместе тогда молодели, я тоже первый раз. Документы на близняшек сделали: она Марианна, я Людмила. Имена как угодно менять можно, только первую букву не тронь. Маничка, дурища, все Аней представлялась. Вот и напортачила. А на мне теперь дел в два раза больше, не справляюсь толком. И когда Леночкой была, и когда Людочкой, и когда Ликой… Степановной, хих… В честь того покойного мужа, который на мне-Людочке женился. Манькина идея была, кстати. Еще на моей свадьбе, в сороковом. «Вот будем с тобой году так в семидесятом перекидываться, так я Владимировной буду, в честь Володечки, а ты тогда Степку увековечивай, если детей не будет…» Не будет, Маня… Рано мне еще.

    Из воды я со скрипом и оханьем выбираюсь, цепляясь за специальный поручень, поставленный соседкиным Антошкой. Надо будет его весной поблагодарить, а то парня совсем семья заездила, пусть развеется, дурной… Ах ты, мать-перемать, халат в стирку отправила, накинуть нечего. Ну можно тогда и в ночную сорочку сразу.
    Двор под окнами розовым рассветом перемазан, хотя солнце сейчас в синюю стрелку облака уйдет. Не октябрь, а апрель, честное слово. Уже первому снегу падать пора, а тут вот дождик собирается. Ну и хорошо, на самом-то деле. Сейчас чаю заварю и радугу тоже… А уже потом спать. Только не очень долго. Надо бы будильник на три часа поставить. Раз мамуля с Ростиком в гости не прибудут, то можно и самой к Старому поехать. Самое время поговорить. Про то, кто за хозяйством вместо меня присмотрит, про документы новые, про то, как квартиру переоформить, пока я обновляться буду… А то ж знаю я мамулю, она сюда Ростика с какой-нибудь финтифлюшкой заселит, купившись на его нытье. А у меня весной новая жизнь начнется, четвертая, мне самой все надо. Да и вообще, не для того я еще в прошлой жизни этот кооператив себе строила…
    Чай хорошо заварился. И мед к нему хорошо пошел… а все равно невкусно. Неуютно. Забыла я что-то. Радугу!
    Окна у меня уже все заклеены, кроме той форточки, через которую Софико ушла…
    Значит, на балкон надо. Руками я уже не машу толком. Только так, пару семечек кину, как раз на кошкину могилку в клумбе.
    Радуга хорошая получилась. Не сильно крепкая, как после грозы июльской, не слабенькая апрельская, а в самый раз. Один конец за соседней высоткой спрятался, другой по ту сторону дома, где-то за рынком упал, прямо у метро…
    И самой от этого получшело. Спина перестала натянутой струной нудеть, руки не дрожат больше. А вот на балкон после ванны — это дурость. Простудиться можно. Тут хоть ведьма, хоть кто, насморку без разницы.
    Спать пора.
    Мед хорошо расслабляет, проверено. А уснуть сразу не получится. В последние годы, когда я сильно стареть начала, ко мне Софико приходила, сон на хвосте приносила. Я для того вторую подушку с кровати и не стала убирать. И сейчас не буду. Мне здесь еще девять дней ночевать, перетерплю. А вот весной одна точно не буду. А если и буду, то… может, крылатку завести? У меня последний этаж, тварюшке здесь удобно будет?
    Подумаю еще. И про новое имя подумаю, пока время есть… Чтобы на «л», как и полагается… Лидой быть не хочется, немодно это. Лариса? Луиза? Лилия? Линда? Или, может, Лия, чтобы не сильно вздрагивать в первое время?
    Имена перебирать — самое оно сквозь сон.
    Соседи у меня тихие, никто спать не помешает — ни Тамарка с потомством, ни те молодые, которые за стенкой квартиру сняли. У них там тоже дите, но воспитанное. Звонкое обычно, а сейчас вот болеет. Загляну к ним вечером, прежде чем к Старому ехать…
    Стены в доме те еще. Слышно, как там молодая ребенка утешает. Весной познакомлюсь заново, а сейчас пусть хоть так:
    — Кирюшенька, ну-ка не реви! Иди покажи маме, какая за окном радуга.
    На второй подушке еще вмятина осталась — вся в кошачьей шерсти.
2
    Старый тоже учудил со своей квартирой — обменял центр на окраину. Оно понятно, Старому шестая сотня пошла, трудно ему с центром управляться, там одних учреждений сколько, не говоря уже про бульвары, по которым ходят влюбленные. Сложно за всеми уследить. Так что Старый еще в восьмидесятые, как на окраине онкологический центр заложили, начал себе замену выискивать из Сторожевых покрепче и похозяйственней. Теперь Матвей за центром присматривает, а Старый себе трудный окраинный район забрал с наконец-то отстроенной онкологией. Это мне он трудный, потому как опыта не сильно много, а Старому после наших политиков-паралитиков такая работа — один отдых. Только добираться туда тяжело. Особенно сейчас, когда тело совсем подсыхать стало и память за собой потянуло.
    Ну да это ничего: хоть я номер троллейбуса и перепутала, петлю вокруг района описала, пассажирам сильно повезло. Я ж, склерозница, на редкий троллейбус умудрилась сесть, из тех, что раз в полчаса из-за поворота появляются. Так что никто никуда не опоздал, на остановке под дождиком не намерзся, у девочки беременной токсикоз прошел, а у самого шофера гастрит передышку сделал. И парочка влюбленная не поссорилась, та, что впереди меня сидела. Им бы, конечно, расстаться надо, если по-хорошему. Так пусть по-хорошему и расстаются, а не через пень-колоду, на глазах у пассажиров. Пусть деточка себя красивой и любимой еще четыре дня почувствует. Она на Маню мою покойную похожа, та тоже так носик морщила, чтобы не плакать.
    Дом у Старого теперь — как моя блочная конурка, угловой и на отшибе. И квартира под самой крышей, как и полагается. Клумба внизу вся раскурочена (не иначе Гунька опять порылся, балбес), а асфальт под окнами крупными буквами расписан. И «Я тебя люблю, кусик», и «Выздоравливай!», и даже «Мама, с Днем Рождения!») кто-то написал. Повезло соседям Старого. А балкон у него на онкологию выходит, как он и хотел, чтобы приглядывать удобнее было.
    Я до него не дозвонилась: мобильником Старый пользоваться не любит, а дома не всегда застанешь. Поехала так, знала, что не впустую.
    Домофон набрать не успела, меня ребятки впустили. Хорошие такие, славные… Сидят на ступеньках, греются, у одного барышня на коленях примостилась — и правильно, нечего дамский инвентарь на цементе студить, — у другого гитара, как у юнкера Митечки, и курит он так же смущенно. А в лифте опять влюбленные надписи пошли, ни одного матерного слова. Это помощник следит, умница.

    Дверь я толкнула, Гуньку от себя отогнала, чтобы под ногами не путался, не помогал раздеваться, а поздороваться не успела. Вместо Старого в прихожую Жека-Евдокия вышла, толком не проснувшаяся, хотя уже семь вечера на дворе.
    — Ленка, привет! Проходи давай, я сейчас чайник… Гунька, брысь отсюда, не мешай… Пшел в кухню, ну? Совсем распустился, паразит… Лен, ты чего такая? Замерзла?
    Гунька на Евдокию глянул обиженно, голову понурил и в кухню ушел. Был бы у него хвост — поджал бы. Я все жалела, что у меня Софико обычная кошка, необучаемая… а у Старого вон помощник лучше любой тварюшки. Давно пора ученицу брать, я ж говорила. Или это мне Жека-Евдокия говорила?
    Жеке сейчас лет под тридцать должно быть, если я не путаю. Она на миллениум обновлялась, сама себе подарок на новый век делала. Старенькая была — путала многое. Все тот двухтысячный год линолеумом звала. А на две тысячи первый она уже на танцах где-то скакала… То есть в клубе, опять слово в моду вошло.
    — Леночка, ты чего? Увядаешь, что ли? — Жека с меня жакет снимает, брови на краешек лба приподнимает в тревоге. На кухне чайник свистит старинный, Гунька его снять забыл, в квартире травками и мытым полом пахнет… А вот Старым не пахнет совсем.
    — Дусенька, — говорю я, зная, что Жека свое первое имя терпеть ненавидит, — Дусенька, мне бы Старого найти, а то я совсем сдавать стала… Пусть его Гуня из больницы позовет.
    — А у Старого, Леночка, то спячка, то горячка, — бодро рапортует Жека и тащит меня на кухню, чаи гонять. С айвовой пастилой, гранатовым вареньем и настоящим штруделем. Он уже остыл, правда, но Гуня нам погреет. Мне к микроволновке идти тяжело, а Евдокию ни одна молодость не исправит, небытовая она у нас. Сто лет назад не знала, как кнопочки в лифте нажимать, теперь вот со времен «линолеума» все пытается компьютер освоить. Про микроволновку мне и думать смешно.
    Как же плохо-то, что Старый в спячке: мне хозяйство оставить не на кого. И с квартирой надо что-то решить. Я ж к весне полтинник сброшу, если не больше. Документы новые подберу, но это не сразу. А так мамуля на квартиру зуб точит, с нее станется риелторов нанять, а то и адвокатов: доказать, что я-нынешняя себе-будущей жилплощадь отписала, находясь не в здравом уме и не в твердой памяти. Любой эксперт и сейчас подтвердит, что ум мой нездрав, а память…
    — Жека! Ты что, опять куришь? — Совсем Дуська с ума посходила. Смолит как паровоз, да еще и коньяк выставила, не бережет здоровье. Нам же омоложаться часто нельзя, да и годы обратно набираются легко: не последишь за собой месяца два-три, злоупотребишь всем тем, по поводу чего Минздрав предупреждает, вот десяток лишний и набежит. Жеке сейчас лет двадцать восемь должно быть от силы, она молодела жестко, почти как Ростик под мамулиным нажимом… А выглядит… Ух! Я себе еще штруделя отрезаю и вареньем его сверху мажу: пока мне-то можно за собой не следить. К весне я моложе Жеки буду, придется талию блюсти. Хотя, конечно, ни Леночка, ни Людочка, ни Лика-хихикс-Степановна совсем уж монашеский образ жизни не вели. Особенно когда я Людмилой из роно была.
    — Дусечка, не знаешь, что весной в моду войдет? — Я перехватываю у Евдокии сигарету. Она мне сейчас такого наговорит, хоть святых выноси. На обратном же пути куплю себе журнальчик мод в метро почитать, если дорога спокойной будет.
    Сигаретка — так себе, парфюмерная, тонкая, сгорает быстро, не надышишься ею толком. Одна отрада — в пальцах красиво смотрится. Даже в моих, не говоря уже про Жекины. Евдокии с руками повезло (правда, не в том смысле, в котором ведьме надо): кожа белюсенькая, нежная, пальчики тоненькие — такими только бисквит ломать да венчальные кольца женихам насаживать. Порода, что говорить, дворянская.
    Ведьме ведь, сколько ни молодей, внешность толком не изменить: если была курносой и сероглазой, то хасидского профиля и глаз-черешен при обновлении не будет. Потому и фотографии прошложизненные хорошо показывать: «Как же ты, Ликочка, на свою бабушку Лену похожа!» — хих… Жека-Евдокия, правда, Жекой бы не была, если б природу не перехитрила. Как обновилась в этот раз, так и под нож сразу легла — подбородок подтачивать, ушки поджимать, тварюшек всяких рисовать на теле… Хотя нет, тварюшки — это не к хирургам, это к тату-мастерам. Все одно — начнет в следующий раз молодеть, так с нее эта глупость врачебная и слиняет.
    — Как, шальвары опять в моду вошли?! Да что ты, Дусенька, мне такое говоришь?
    Жека меня от недопитого чая оттащить пытается, в ту комнату, где она квартирует, пока Старый в спячке. Там у нее наряды свалены, в том числе и шальвары эти. Дескать, буду молодеть, она мне все весной отдаст, во что уже сейчас не помещается. А я и сейчас в них влезть могу. У меня ж, в отличие от Жеки, конституция другая, спасибо маменьке и неизвестному отцу, талия до сих пор держится, хоть живот и висит мешком. Так что пригодятся мне Жекины наряды, если они к тому времени из моды совсем не выйдут. Но пока не до них. Меня квартира заботит и то, на кого район передавать.
    Думала, Старый со всем этим разберется, а он вот на заслуженный отдых ушел. Это нам, женщинам, хорошо — омолодилась себе за сорок дней и живи дальше спокойно лет двадцать-тридцать, пока организм не износится. А с мужчин чего взять? Даже лучшие Спутники и Смотровые на покой уходят. Старый — он сильный, колдовство в нем крепкое. Поэтому и отдыхать будет до Нового года. Как раз тогда Гуньке срок придет силу набирать, а то он чего-то вялый совсем, ссору под окнами, и то с первого раза загасить не может… Так к кому теперь обращаться, куда бежать, на кого мое хозяйство-то переводить?
    Вот не зря Старый себе на замену Жеку-Евдокию поставил. Она, конечно, баламутка еще та, но выход придумала:
    — Ленка, а давай ты замуж выйдешь? Квартира супругу отойдет, а потом он ее на тебя новую перепишет? Ну чего ты морщишься, я дело говорю…
    Говорит она мне! За кого замуж-то, Дусенька? Где я себе свободного мужика найду? За Отладчика не хочу, спасибо… У нас тут из Смотровых только Матвей с Петькой, по остальным районам женщины сидят. А свободных Спутников в природе не существует, это аксиома. Им же без протеже нельзя. Если Спутник никого не патронирует — у него сила уходит, колдовство скисать начинает, как у маминого Ростика-недоростика. Так что Спутники все в браке состоят, у них природа такая.
    Жека ухмыляется, ведет тонко выщипанной бровкой и подзывает Гуньку, чтобы свежий чай заварил. На тех горячих травках, которыми семью мирить хорошо.
    — Лен, ну какой Спутник, я тебя умоляю? Это ж фикция чистой воды: распишетесь и разбежитесь, только вас нотариус и видел, Гуньку себе в мужья возьмешь, елки-палки!
    Совсем Евдокия того… то есть Евгения, но мне от этого не слаще. Гунька меня нынешней на полвека моложе, в ЗАГСе конфуз будет.
    — Не будет, — уверяет меня Жека и разливает медовый чай. — Гунька, неси свой паспорт!
    Гунька со своей табуреточки, что между холодильником и окном втиснулась, поднялся. Посмотрел на нас перепуганно, но в комнаты ушел. Совсем ребенок ведь… Да еще и мирской, не колдовского рода. Потому и должен на мастера семь лет отработать, чтобы в ученики взяли. И как Старый на такое баловство пошел? Виданное дело — из мирского мальчишки ведуна делать, время тратить на такую безделушку. А с виду-то и не скажешь, если на Гуньку посмотреть. Ничего такой, на одного Манечкиного кавалера похож, еще из первой молодости. Тот тоже высокий был, рыжий, почти ржавый… Маня его так Ржавым и звала… в ответственный момент.
    — Ты, Евдокия, как хочешь, а я за ученика замуж не пойду! Сама такого в мужья бери.
    — И возьму, — хохочет Жека, ибо коньяк и вправду недурной… — Вот его Старый летом на ученичество поставит… хихикс… отогреет, от мирского отметет… я Гунечку себе и заберу, пока ты там пробуждаться будешь, дорогая моя Степановна. «У церкви стояла котлета… карета… там пышная свадьба была…» Гунька! Ты паспорт принес?
    Принес. Стоит будущий ведун на входе в кухню, рот раскрыл, руки по бокам свесил, под очками толстостенными дрожат перепуганные глаза. Боится, что и вправду поженимся. С Жеки сейчас станется, наплетет ему три бочки арестантов про жениховские обряды, дурная…
    Хотя я бы на ее месте наплела, над кем еще честной ведьме подшутить, если не над своими же? Помощник — он ведь и не человек, и не ведьма. Так, что-то вроде подручной тварюшки. Но я к своей кошке Софико получше отношусь, относилась… чем Жека к этому. Хотя… Ой, не зря Евдокия по квартире в этой тряпочке разгуливает, которая теперь вместо халата в моде… Не зря у нее сейчас бровки черные и узкие, а кудри тоже черные и крупные. Не просто так Старый помощнику такой присмотр выбрал — хочет Гуньку переучить, на правильный путь поставить. И, судя по Жекиному виду, это обучение у них каждую ночь полным ходом идет. Она вон какая довольная. А мальчика жалко, он бледный совсем, пот на лице вперемешку с веснушками выступил…
    — И что мы имеем с гуся? — Жека-Евдокия от Гуньки (с поклоном, естественно, все как полагается) краснокожий паспорточек приняла, раскрыла на нужной странице. — Холостой у тебя жених, Ленка… Радуйся…
    Паспорт на первой страничке открылся, я чуть прищурилась, Жеке через плечо заглянула: Сергунин Павел Сергеевич, 01.05.1985, ОВД р-на… На фотографии совсем ребенок, в двадцать лет сейчас снимок делают, если я ничего не путаю… И понятно, чего его Старый Гунькой назвал: кличку-то сам мастер подбирает, по своему разумению. У Старого с фантазией небогато, он для этого слишком серьезный. Вот фамилию и окоротил… Павлику. Или Пашечке? Как же мне мужа-то называть?
    Жека тем временем на Гунькин снимок в паспорте поглядела строго, дунула-плюнула, растерла. Поцеловала, как надо, фотокарточку — губами в губы. Словно ветерок подул, и тюль на окне заколыхался — постарела фотография: кудри в плешивый ежик перешли, вместо веснушек по щекам морщины побежали, а глаза с губами остались детскими, их никакое колдовство не берет…
    — Ленка, ну теперь ты давай, что ли? Я за тебя тут пахать не нанималась! — И Жека опять к сигарете тянется. Ведь проснется завтра, дурная, на год старше, с такими-то привычками. Не мое это дело. Мне свое стариковское ворчанье еще сорок дней выпускать можно, потом не пригодится. Пора отучаться от него.
    Я на циферки гляжу прицельно. Восьмерка меня слушается, поджимает брюшко, разъезжается. И становится наш Павличек Сергунин аж 1935 года рождения, как нам и надо.
    — Гуньку прям сейчас старить будем? — советуюсь я с Жекой.
    — Зачем сейчас? Завтра с утреца, как в ЗАГС пойдете… сейчас он мне такой нужен, — хихикает Евдокия.
    Гунька все еще мнется в дверях. Страшно ему. За семь лет жизни у Старого много чего перевидал, а вот в мужья его еще не отдавали. Чувствую, Жека наплетет ему сегодня.
    — Иди пока, на табуретке отдохни… — успокаиваю его я.
    — Правильно, Гунька, слушайся жену… — подначивает Жека, убирая тот паспорт в вырез на своем, пардон, халате. — Сейчас передохнешь — и за продуктами, завтра много народу придет, свадьба все-таки…
    — Жека, у тебя совесть есть? Ты посмотри, на кого я похожа, какая свадьба…
    — Ну, значит, не свадьба, значит, так просто… В новую жизнь тебя проводим, посидим нормально. Давно ведь не собирались. И вообще, мне скучно.
    Скучно ей. У нее район Старого на пригляде, молодой помощник под боком и своих дел выше крыши. Но, может, и правда скучно? Жека ведь молодая сейчас, ей веселья хочется, а она работает без продыху.
    — Да не хочу я… Ты посмотри, на кого я сейчас похожа!
    — Ой, да ладно тебе. Все равно, раз Старого нет, собраться надо, хозяйство твое поделить, чтобы по-нормальному.
    И то верно. А то я со всей этой мишурой про главное запамятовала.
    — Лен, пока не забыла, дай я тебе возраст померяю. — Жека в кухонный шкафчик полезла. Изогнулась вся, был бы у нее хвост — так вильнула бы им. Гунечка сидит себе на табуретке, крупными ладонями колени прикрыл и в кафельный пол смотрит. Хороший пол, промытый, розовый. На таком работать — одна радость.
    Тут Жека процокала каблучками обратно, коробку с измерителем открыла.
    — Лен, ты чего застыла?
    — Так это… неудобно…
    — А кого стесняться, Гуньки, что ли? Он и не такое уже видел.
    — Павлик, выйди отсюда, — перебиваю я Жекины смешочки.
    — Он тебе уже и «Павлик»? Ну-ну… Ладно, поворачивайся давай…
    Я дождалась, пока Гунька в коридоре скроется, только потом кофту сняла. Измеритель возраста, обычный ведьминский, если без наворотов, он на простой лифчик похож. Только застежка спереди, а на ней часики с одной стрелкой. Первой меткой «двадцать один» идет — возраст нашего совершеннолетия, на меньшее ведьма не помолодеет, последней — «девяносто девять». Да только вот до этой циферки стрелка не дотягивает никогда: ни одна из нас до такого возраста не доживает, даже самая упорная обновляться идет.
    — Ну чего, Ленка?! Шестьдесят семь на восемьдесят пять, все тип-топ!
    Шестьдесят семь — это на сколько я выгляжу. А восемьдесят пять — на сколько организм себя чувствует. Все правильно — я за последние годы в старуху превратилась, сильно сдала. Было с чего, откровенно говоря. Жека в подробностях не знает, а вот соседка Тамара…
    — Дусенька, мне ж домой ехать надо… Вечер уже, люди с работы вернулись, ссорятся…
    — Как поссорятся, так ты их завтра и помиришь… Ничего страшного, потерпят… — грустно говорит Жека. Это она сейчас себе возраст померила и в ступор впала. Расстроилась. Я, конечно, все циферки в подробностях не видела, но…
    — Бросай курить, Жека…
    — Брошу, Лен. Честное слово, брошу. Вот завтра у тебя на свадьбе оторвусь, и все, завяжу… Ну ладно, не морщись. Не на собрании. Надо будет сейчас народ обзвонить. Гунька! Лен, ты оделась уже? Гунька, где у Старого записная книжка лежит? Неси давай! Лен, а может, на ночь останешься? Еще чайку попьем? Я сейчас в больницу схожу, пройдусь под окнами… Обход сделаю и вернусь, а?
    — А район?
    — Ну, район… Давай Марфе позвоним, она у тебя там рядом. Пусть заглянет, ей недалеко.
    — У Маринки ребенок, неудобно человека отрывать…
    — Ничего, пусть проветрится, ей полезно. Лен, ну давай останешься, столько не виделись с тобой…
    — Да не хочу я. И Марфу дергать неудобно…
    Про Марфу-Маринку я хитрила, если уж честно говорить. Она, может, и правда с дочкой перед сном прогулялась бы с радостью. Ей развлечение, ребенку урок. Не в этом дело было, а в свадьбе. Хоть и шутовская, а все равно надо нормально выглядеть. Тем более, во мне сейчас всего шестьдесят семь лет, можно себе позволить одеться поприличнее.
    — Ну ладно, ты мне тогда паспорт свой оставь, я утром в ЗАГС сбегаю, взятку суну. Приезжай к двум часам. Сходите с Гунькой, распишетесь, потом наши заглянут, посидим спокойно, все вопросы порешаем… Свадьбу, опять же, отметим… — И Жека-Евдокия опять к сигаретам потянулась, хихикая чему-то своему. Узнала уже, наверное, какой у нас завтра в ЗАГСе конфуз произойдет.
3
    Свадьба хоть и шутовская, а все равно порядок нужен. Я еще с вечера, как от Жеки вернулась, пошла обручальные кольца выбирать. Их у меня с десяток найдется: ни в одной жизни я старой девой не была, хоть времена тогда шли не самые сладкие. Вот и осталось… Я сейчас все золото перебрала и два платиновых оглядела. Кое-что — с камнями, неношеное — отложила сразу: весной много денег понадобится. И на наряды, и ремонт в квартире нужен. Пол совсем поизносился, хотя я на нем и не работаю уже почти, так, дурью маюсь иногда. Ну и стеклопакеты я хотела. И сетки на них. Или без сеток, если все-таки крылатка у меня будет вместо обычной кошки? Посмотрим, Лика… Я себя еще пока по-старому называю, а сама улыбаюсь не хуже, чем у Жеки за столом. Она ж меня вчера заболтала совсем, умница. Заставила забыть про то, что мне скоро предстоит. Обновление — это страшная вещь на самом-то деле. Как умереть, родиться и родить. И все сама. Сама собой, если точнее.
    А колечки я хорошие выбрала: для Гуньки смешное, тоненькое, которое мне, как Людмиле, один товарищ из райкома подарил. Полоска полоской, а в нее стрелка из белого золота вплетена. Нам камни носить нельзя, так тот вечный комсомолец трижды к ювелиру бегал, пока мне не понравилось. Смешная вещь, а главное — расставленная немного. У мальчика пальцы крупные, ему налезет. А себе я Манину память приготовила: стиль модерн, еще до Первой мировой сделано. Оно фигурное такое, сверху что-то присобачено — не то веточка, не то бабочка. На самом-то деле — кошка-крылатка, но это если через кольцо сбоку посмотреть. Мирской и не поймет.
    Гардероб у меня сейчас неважнецкий, но приличные вещи отыскались. Даже не от Ликиной старости, а от Людмилиной — жалко было выбрасывать, уже и не вспомню, почему.
    Челку мне вчера Жека подкоротила, по бокам тоже подровняла. Получился почти полубокс, но он мне всегда шел, форма лица-то не меняется. Только увядает и зацветает, как нам и положено. А с черной шляпой седые волосы всегда хорошо смотрелись.
    Соседка Тамара, как всегда, на площадке дежурит, как неопытная Смотровая. К напомаженным губам бычок прирос, вместо халата костюм спортивный — скоро пойдет внучку из школы в бассейн отводить, а пока так, отдыхает вроде.
    — День добрый, Лика Степановна. Собрались куда-то?
    — На свадьбу.
    — Племянник, что ли, женится? Идите осторожнее, там гололед сегодня.
    Племянник, Томочка, племянник. Ох, чувствую, весело у нас сегодня собрание пройдет, если кто мамуле про свадьбу проболтается. Она ж первая примчится и кипешить начнет. Причем по-быстрому: а то мало ли, вдруг в ее отсутствие Ростик какую-нибудь глупость сделает.
    А на улице и вправду подморозило. День ясный, солнечный, небо голубое и звонкое. По такой погоде любую свадьбу играть в самый раз, даже игрушечную.

    Жека-Евдокия вопросом колец тоже озаботилась: высыпала на стол целую пригоршню. За новую молодость у нее там много чего набралось, Гунька на эту золотую россыпь глядит без интереса, но и без страха — не стала его Жека пугать. А вот состарила замечательно. Мастерски состарила, можно сказать: все морщинками и вмятинками увешала, про одно только правое ухо забыла. Пришлось переделать незаметно, пока она обратно в комнату свое богатство уносила. Моя свадьба — мне и кольца выбирать.
    Я и не замечала никогда, что Гунечка такой высокий. Он же ссутулится, в пол смотрит, все как полагается. А сейчас, пока я ему ухо поправляла, пришлось встать на самые цыпочки. Трудно. Отвыкла. Заждались меня туфли на каблуке, на шпильке и на платформе. Это ж сколько по весне сапожнику подковок делать придется, а? Нам без них нельзя, а прибивают их теперь халтурно. Одно разорение на серебре и меди.
    — Гунька, ко мне! Одевайся давай, — командует Жека не из своей комнаты, а из той, где Старый обычно спал. И это учла: не пойдет старик жениться в тертых джинсах и мягком свитере с капюшончиком. Раз уж свадьба у нас, то все по-приличному должно быть, чтобы глаз не цеплять, удивления не вызывать. Все незаметно, тихонько.
    — Ну что, хорош? Принимай, Ленка, жениха!
    Удружила мне Жека, ничего не скажешь. Расстаралась, подруга дорогая: Гунька вошел в кухню в форме полковника авиации, блестя звездочками и звякая правительственными наградами. Никак Дусенька того летчика забыть не могла, которого я у нее, обновленной, году так в сорок седьмом умыкнула. И где только это обмундирование выкопала? Не иначе кто-то из Спутников, прежде чем в спячку залечь, Старому сдал вместе с документами и наградным оружием.
    Стоял Гунька, конечно, не по-военному, но и не по-стариковски: мы же с Жекой организм ему портить не стали, пожилой возраст только снаружи сделали. Так сказать, косметический ремонт наоборот. Форма вообще много кому идет, так что я на всякий случай на Гуньку еще дунула-плюнула, а то уж больно красиво он на моем фоне выглядел.
    Жека, может, и хотела возразить, но не успела: в прихожей требовательно тренькнул звонок.
    — Свидетели пришли! Уже открыва-аю! — И Евдокия, стуча подковками, в коридор унеслась.
    Какие еще свидетели, что она выдумывает? Сейчас без них расписывают давно, это пережиток прошлого.
    — Лен, ну чего ты рыпаешься? Нельзя без свидетелей. Пусть все будет как у простых людей. — И Жека ключами загремела, на Гуньку шикнув, чтобы тот из роли не выпадал. Лучше бы на меня пошипела: я ко всему была готова, но чтобы Семен… Да еще при своей нынешней, при которой он Спутником колдует. Вот спасибо, дорогая Евдокия. Омоложусь — точно отомщу.

    До ЗАГСа мы добрались почти без приключений: прошлись пешочком три двора наискосок, вот он и рядом. Семкина нынешняя, правда, козью морду сделала: она-то думала, что свадьба по всем правилам будет, с лимузином, с рестораном. Вырядилась во все лучшее сразу и сапоги на шпильке натянула. А ноги-то так себе, не очень… Где ж ты, Сема, себе такую мымру-то нашел, а? Или, может, не искал толком? После меня, даже в годах, любая мымрой будет. Да, Семушка?
    — Сереж, а это твоей мамы родственники или по отцу? — шипит Семкина девочка мне в спину. Думает, дурочка белогривая, что я не услышу. А вот шиш! У меня, может, внешние уши и устали, зато вот внутри… Жека уже сама не рада, что таких гостей позвала. А делать нечего: не обижать же мирскую…
    Мы с Гунькой впереди шагаем, у него под плащом медальки брякают, у меня розы в целлофане хрустят (бело-палевые, Семен вручил… как тогда), подковки, хоть и стертые, а лед на лужах дробят. А нам в спину звенит Жека — серьгами, браслетами, бусиками и прочей дребеденью. А уже за ней Семен. И эта его… девочка, в общем. Простая совсем, как дореформенные три копейки. Но все равно чует. Не ведьминским нюхом, а обычным бабским. Так и висит на Семене: «Ой, Сережа, мне скользко!», «Ой, Сережик, мне зябко!», «Ой, пошли быстрее, а то я уже писать хочу».
    — Жека, не лети ты так! — притормаживаю я. — Дай передохнуть, устала…
    Евдокия, умница, все понимает. И хохочет:
    — Что, теть Лик, не хочется в супружескую петлю лезть? Ну давай передохнем, перекурим. Последнюю сигарету даже перед расстрелом дают, так что на, держи…
    Про расстрелы Жека редко шутит, только когда сильно нервничает. А мы сейчас смеяться должны, иначе я точно разревусь. Перчатки сегодня хоть и парные, а толку от них никакого: жарко ладоням, огонь в них горит. Да еще Гунька, дурак, меня под локоть держит, как новобрачному полагается. Я на него даже розами замахнуться не могу. И голову назад повернуть — тоже.
    До ЗАГСа уже идти всего ничего, а я не могу. Тошно. Смотрю, и Жека тоже щебетать перестала. Про Семена я и не говорю, он со мной поздоровался-то еле-еле, куда уж там в глаза посмотреть. Даже девочка его, и та притихла — видно, до такой степени писать ей, бедолаге, хочется. Впрочем, зря я над ней измываюсь: она ж не виновата, что Спутнику с колдуньей вместе быть нельзя. Спутники — они же верные по природе своей. Сема, бедный, и без того с этой своей свадьбой до последнего тянул, до настоящей брачной ночи эту замухрышку не трогал: ни пальцем, ни чем иным. А поделать все равно ничего не мог.
    — Ну что стоим, милые мои? Кого ждем? — Я к этой дурочке поворачиваюсь и улыбаюсь во все тридцать два зуба. А тягомотина не проходит. Ни у меня, ни у Жеки.
    Значит, не в нашей истории дело.
    Оно и верно — только в холл вошли, раздеться толком не успели, а вот она, чужая глупость. Пышная свадьба, шумная и многолюдная. Да вот нечестная. Невеста в белое вырядилась, а сама черная внутри. Закопченная от боли. Не за того замуж выходит. За богатого, красивого, здорового и нелюбимого. И как Жека такое проморгала? Или это Старый перед спячкой прошляпил? Беда…
    Переглянулись мы все, ну, кроме девочки Семеновой, оценили обстановку. Семен свою красавицу в туалет отослал и заодно шепнул, что у нее вроде как что-то там с одеждой не в порядке — не то нитка из юбки торчит, не то колготки поехали. В общем, пара минут у нас есть.
    — Гунька, держи жениха! — командует Жека и на крыльцо выскакивает, где невеста фотографу позирует. А мы с Семеном так и остаемся… вдвоем.
    И сказать ничего нельзя, и не говорить тоже. Вот он, рядом совсем. И запах от него тот же, и глаза с губами его. И сам он… протяни руку, Лика, потрогай, сейчас можно уже, ничего не произойдет. Даже хорошо, что сейчас увиделись, а то ты бы себе всю следующую молодость испаршивила переживаниями.
    Я на него смотрю, а он на меня не смотрит. Вроде в упор разглядывает, а не видит. Не в возрасте моем дело, совсем не в нем. Любовь у Семки, вот в чем беда. Ему ж по статусу положено верность хранить не насильственно, а от любви. Иначе не Спутником бы он был, а так, петушком на палочке. Природа у него такая, Лика. Никто не виноват, да. Только вот запах у Семы все тот же. Мужской-мужской.
    — Иди, Семушка, Гуньке помоги, а то он не справляется. — И сама поворачиваюсь. Руки от старости трясутся, букет из них вываливается. И по казенному мраморному полу лепестки летят — совсем не заметила, как их общипала.

    А на крыльце тем временем женский визг в восемь голосов. И мужской гудеж, может, даже и погромче. Мужчины, они ведь тоже крыс боятся, что бы при этом вслух ни говорили.
    Особенно если крыса — черная, в белых пятнах, чуть ли не с таксу размером — невесть откуда выскочила. Пропетляла между дамских ножек и невесте под кринолин шмыгнула. Той самой закопченной от горя девочке. Она стоит, руки развела, не шевелится — как ватная баба на самоваре. Половина народа еще не знает, что делать, а вторая половина уже этот конфуз на видеокамеры пишет. А жениха не видно — ему Семен с Гунькой глаза отводят, пока перекинутая Жека петляет между невестиных кружев. Кто орет: «Стой, не шевелись», — кто портфель-дипломат из машины тащит, чтобы им крысу пришибить. Сама невеста стоит, икает и боится выдохнуть. А тут еще их в зал регистрации зовут, по всему холлу объявление звучит.
    Совсем недолго жениха держать осталось. Десять секунд, девять… Вот невеста уже «мамочка!» вопит и черные слезы белой перчаткой размазывает. Жених все никак не может понять, чего от него Семен хочет. Семкина девочка давно из туалета выбежала и теперь у входной двери стоит, моргает от любопытства. В загсовом дворе клаксоны гудят — еще одна свадьба приехала. Шесть, пять… Не удержать моим мужчинам жениха, придется мне самой ему под ноги падать и сознание терять. По всем правилам, как меня когда-то в гимназии учили. Вот уже и теща с несостоявшейся свекровью лаются, перекрикиваясь через невесту. А женихов свидетель шампанское из машины тащит, хочет крысу хлопушкой напугать. Ну-ну, нашу Жеку-Евдокию из пулемета в свое время расстреливали, испугается она пробки, как же! Три, два… Невесточка еле держится уже, пора…
    — Семен! — кричу я, насмерть позабыв, что его сейчас Сережкой зовут. — Павлик!
    Мои оба от жениха отлипают, наконец освобождают ему обзор. Тот руками размахивает, как кукольный петрушка, и несется свою любовь спасать. Хватает ее на руки, никаких криков не слушая, и держит, пока невеста ему слезами в щеку капает. Там даже теща со свекровью замолчали: никто не может понять, куда крыса подевалась. Большая ведь была, черная такая, огромная…
    Жека давно в кустах отряхивается, сигарету курит и бусики поправляет, да на нее никто не смотрит сейчас. Девочка-невеста так на руках у своего любимого и рыдает. Теперь она за него замуж по любви выйдет, не просто так. Не сегодня, конечно, а через год, зато по-честному.
    — Ну что, Степановна, молодцы мы с тобой? — спрашивает Жека-Евдокия, оказавшись наконец в теплом холле. — Ну там и холодильник сегодня. У меня все лапы замерзли…
    — Молодцы.
    Это не я говорю, это Семен ей отвечает. Он, оказывается, у меня за спиной стоит — нависает подбородком мне в макушку. Тоже, что ли, запах помнит?

    А с нашим бракосочетанием совсем смешно получилось. Жека в невестинской комнате больше моего прокрутилась, все себя прихорашивала после переброски в крысу. Я за это время успела той зареванной невесте улыбнуться и пару ссор разгладить. Ну и одного оч-чень счастливого молодожена протрезвила чуток — он на радостях наш туалет с мужским перепутал. Не хотелось в холл выходить и Семена видеть. Точнее — Семена вместе с его девочкой.
    Ну вот Жека-Евдокия кудри как следует разлохматила, губами у самого зеркала почмокала и в какую-то боковую комнату поцокала:
    — День добрый, это Евгения вас беспокоит, я к вам утром заходила насчет дедушки.
    — Сереж, так это твой дедушка, что ли? — шепчет Семенова жена. — А чего его у нас на свадьбе не было?
    Семен ответил, но я не расслышала — Жека меня за один рукав потянула, Гуньку за второй.
    В казенной комнатенке было слишком много народу: столов тут два, а сотрудниц — пять. Любопытно им на влюбленных старичков посмотреть. Ну пусть любуются, мне не жалко: я к Гуньке прижимаюсь как могу, запах чужого сукна нюхаю. Сам Гунька робеет, все еще под ноги мне смотрит и руку мою держит — так неловко, будто это переходящее красное знамя трудовой комсомольской вахты.
    — Музыку при регистрации какую заказывать будем? — умиляется распорядительница. — У нас есть «Рио-Рита», «Утомленное солнце», могу предложить «Турецкий марш», если угодно.
    — Джо Дассен имеется? — интересуюсь я. И Гуньку обнимаю: — Помнишь, Пашечка?
    Он, естественно, кивает с умным видом.
    — Теть Лик, а может, «Битлов»? — не унимается Жека. Ее после перекидывания всегда на смешочки пробивает, а уж в такой-то ситуации… — Или эту, «Мамба италиана»?
    — Нет, Женечка, — шамкаю я. — Пусть «Et si tu n'existais pas» сыграют.
    На Семена не смотрю. Он сам про эту песню все знает. Это как раз моя третья молодость пошла, Ликина.
    — Как скажете, — удивляется распорядительница. — С вас пятьсот рублей дополнительно.
    У Гуньки денег с собой нет, потому что не полагается ему, а я тоже не взяла. Пока Жека в сумочке ковырялась, Семен пятисоточку на стол выложил и квитанцию себе потом в карман убрал. В верхний левый.
    — Фотографии желаете сделать? — не унимается регистраторша.
    Тут Жека как раз деньги в сумке нашла, замахала ими, как контролер удостоверением:
    — Обязательно желаем. Групповой снимок, вместе со свидетелями.
    Гадюка ты, Дусенька. Вот как есть, не крыса, а гадюка натуральная.
    Но тут бухгалтерша, которая квиточки выписывает, от Жеки денежку приняла, кудряшки свои седенькие поправила и сказала мечтательно:
    — Знаете, Евгения, а вы так на мою любимую актрису похожи. Была такая Елизавета Лындина, сразу после войны сниматься начала.
    Жека улыбнулась горделиво — вот, помнят меня еще, на улицах узнают. Ну или в ЗАГСе, неважно.
    — А вы, Лика… э-э-э… Степановна, помните? — умиляется бухгалтерша.
    Еще б не помнить-то… Жекиными физиомордиями тогда все афишные щиты у любой киношки облеплены были. А летчик все равно мне достался.
    — Помнишь, теть Лик?
    — Конечно, Женечка… Конечно, помню. Она меня старше была на двадцать лет, — улыбаюсь я.
    — Ну что, уважаемые Павел Сергеевич и Лика Степановна, прошу вас в зал. Дорогие гости, просьба сесть на стулья вдоль левой стены, молодых… новобрачных подходим поздравлять только по моей команде.
    И зазвучал для нас с Гунькой Мендельсон. Он его в первый раз слушал, а я в седьмой. Надо будет в следующий раз «Боже, царя храни» поставить. Душевная музыка. И чтобы в мини-платье обязательно.

    Заминочка произошла, когда дама-распорядительница к Гуньке обратилась:
    — Согласны ли вы, Павел Сергеевич, вступить в брак?
    Гунька, может, и не согласный, да он ответить не может.
    Не полагается помощникам при чужих разговаривать. Только при мастере или том, кто его замещает. А мы с Жекой, тоже две умные, про это забыли совсем.
    — Гунь, ты кивай давай, что ли? — шиплю я.
    Гунька головой вертит, ищет Жеку глазами. А она на мобильник нас снимает, ей вроде как некогда. Семен в пол смотрит, а не на жену, как хорошему Спутнику в такую трогательную минуту полагается. Распорядительница нервничает, музыканты уже смычки на изготовку взяли, чтобы «Если б не было тебя» заиграть. Такая торжественная минута, а мы так обделались…
    — Жека! — верещу я. — Женечка! Видишь, Паше моему плохо, давай валидол…
    — Вы только не волнуйтесь, вам нельзя, у вас возраст, — командует распорядительница. Насмотрелась на своей работе всякого, ничем ее не удивить.
    Тут до Евдокии дошло. Отцепилась от телефона, к нам подскочила, Гуньке какую-то дрянь в рот сует, леденец от кашля, что ли. И шепчет еле слышно:
    — Гуня, голос!
    — Да, согласен! Согласен-согласен! — хрипит Гунька. И кашляет даже.
    Это хорошо, что он молчал столько часов, — голос-то мы ему состарить забыли.
4
    Провожать меня в новую жизнь Жека решила в «Марселе». Хорошее заведение, не очень дорогое и от дома Старого недалеко. А главное — закрывается в одиннадцать вечера. К полуночи там никого, кроме нас, не останется.
    Сперва мы в этот «Марсель» сразу после ЗАГСа зарулили. Покормили Семкину девочку салатом и шашлыком, сами что-то поклевали, похихикали немножко. Я даже Гуньку потискала, пользуясь статусом законной жены. Он не сопротивлялся, но и особого удовольствия тоже не испытал.
    К концу шашлыка Семен со своей красавицей откланялись, десерта дожидаться не стали. Нам же легче: Жека и без того в сегодняшнюю гулянку решила вложиться по полной. Не каждый день свадьбу без мирских играем. Если совсем по-честному — то вообще никогда у нас такого не было. Ну нельзя колдуну с ведьмой вместе… Впрочем, это я уже говорила.
    Хозяин «Марселя» — а может, администратор, я не поняла — Жеку видел явно не первый раз. И просьбе почти не удивился: не иначе моя дорогая Евдокия часто в этом заведении гулянки устраивает. И ведь ни слова мне не сказала, не позвонила, не позвала. Вот ведь как есть крыса, крысее некуда!
    — Женечка, ну вы же понимаете, что со своим спиртным… — мнется наш «марселец». Симпатичный мужик, кстати. Скуластый, глаза с крепким прищуром. Не то татарин, не то калмык… Жека на таких не сильно западала, а вот они на нее — пышнокудрую и пышнобедрую — очень даже посматривали.
    — Артем, вы же меня знаете, — хохочет эта зараза и подмигивает нам. Проверяет — Гунька уже ревнует или ей еще пококетничать? И торгуется при этом. Договорились, что семь бутылок мы в «Марселе» заказываем, а остальное — на наше усмотрение. Может, нас десять человек соберется, а может, и сорок пять. С Евдокии станется всех созвать, у кого сегодня ночью дел не много. И Смотровых, и Спутников, и Отладчиков (из тех, кто посвободнее). Чувствую, влетит это все в копеечку — мы ж всем гуртом по мирскому поводу давно-давно не собирались. Последний раз так гуляли, когда Жека омолодилась. Но тогда время чуток другое было, да и я сама от силы лет на сорок выглядела. И Сеня был при мне — он свою тогдашнюю жену уже похоронил, а проблемы всей родни на нем еще висели. Хорошо было.
    — Ну что, договорились? — И Жека в сумку полезла, за задатком.
    — Договорились. Только вот… Там в кухне, где горячее поставим, на стене иконы висят. Хотите, сниму?
    — Да зачем? — изумляется Жека, забыв расхохотаться. А я жареной луковкой давлюсь: нет, ну понятно, что кое-кто из мирских про нас догадывается, а кое-кто и откровенно знает. Но чтобы человек в открытую считал, что у нас тут шабаш будет? Ну, Евдокия, ну, безголовая… Зачем же она подставляется-то так? Новой войны захотела или новых контрибуций? Ты уж тогда, Жека, давай прямо на глазах у этого Артемчика в крысу перекинься. Он, правда, не о колдовстве будет думать, а о санинспекции… — Нет, Артем, спасибо за предложение. Нам такого не нужно, — щебечет Жека. И насчет официанток договаривается. Мы, конечно, кабак разносить не будем, но все-таки… Даже за караоке заранее заплатила и за ущерб деньги внесла. Знала, что тарелки со стаканами у нас летать будут. А вот Доркину кошку не учла. Ее бы никто не учел, но у Доры жизнь без сюрпризов не бывает.

    Дора нас прямо у подъезда дожидалась. Не виделись мы с ней порядочно, а не общались нормально — еще со времен Доркиной прошлой молодости. Пока она в начале девяностых со своим очередным тогдашним Йосиком не эмигрировала в Израиль, мы дружили, по мудрому Жекиному определению, «до смерти и взасос». Я те Доркины проводы до сих пор с дрожью вспоминаю — казалось ведь, что навсегда расстаемся, ни в одной жизни больше не увидимся. Но ничего, обошлось. Лет десять назад Дора приезжала, свою Шимку к жениху в киевском питомнике сватала. Как мы тогда встречались и о чем говорили, я в упор не помню, а вот в Шимку, трехцветную крылатку, на всю жизнь влюбилась. Я очень хотела крылатого котенка завести, но не получалось, у меня тогда мирской муж дома жил, пришлось бы объяснять… Взяла Софико, бедную мою девочку.
    — Ну вот, здрасьте-пожалуйста. Я стою тут, как идиотка, их жду, а они…
    — Дорка, а позвонить не судьба была? — отбивается Жека, уже продегустировавшая в «Марселе» покупаемый коньяк. — Набрала бы номер, посидела бы с нами, и вся любовь. Ну, До-о-ора?
    — Как позвонить? Куда позвонить? Ты мне свой номер оставила? Я тебе сто тридцать лет Дора, не нукай, не запрягла еще…
    Ну не сто тридцать, а сто пятьдесят, а остальное правда: Дора себе при обновлении имя не меняла никогда. Вроде как оно у нее счастливое. Я, правда, подозреваю, что дело в другом: Дорка всегда и все путает, кроме кошачьих кличек. С нее станется новое имя забыть.
    — И вот мы тут стоим, Цирля мерзнет, а ей нельзя, ты же понимаешь, что у нее скоро котята…
    — Все я понимаю, подожди! Гунька, неси вещи! — командует Жека нашему все еще состаренному помощнику.
    — Так это у тебя Гунечка такой? А я думала, он помоложе, — изумляется Дорка, снимая со своих чемоданов кошачью переноску. И только теперь начинает обниматься со мной. Я Дорку, конечно, рада видеть, но кошка… Это не кошка, это мечта и научная фантастика! Переливчатая, дымчатая, с огненными глазами, шерсть густая, не темнозеленая, как крылаткам полагается, а черная в прозелень, словно сухая акварельная краска. И кисточки на ушах даже сквозь сетчатую боковину сумки разглядеть можно.
    — Дора, а она летает у тебя? Я на размах крыла поглядеть хочу…
    — «Летает»? Ха! Вы поглядите на нее. Цирленьке рожать со дня на день, она выше люстры не поднимается! — грохочет Дора, входя в подъезд с переноской. — Дуня! Ты купила красное вино? Кардамон я взяла с собой, у вас тут все равно такого нет… Бутылку сухого красного, я же тебя просила!
    В ближайшие полчаса с Дорой разговаривать бесполезно: она пока свою Цирлю не накормит, не успокоится. Крылатки простую кошачью еду не сильно уважают, все больше птичек и прочих бабочек едят. Но это, конечно, дикие крылатки, из тех, кто заводится в омеле по весне. Домашние кошавки чаще всего красным вином питаются. Доре про это лучше знать, у нее свой питомник… Она несколько жизней подряд крылаток разводит. Еще в Киеве начинала, в восемнадцатом году. Особую разновидность вывела, переливчатую трехцветку… Сейчас на земле три приличных питомника и есть: первый — знаменитый киевский, откуда все крылатки и пошли, второй где-то в Калифорнии, туда одна из наших девчонок в свое время кошку вывезла, ну и, естественно, Доркин в Хайфе…
    — Дора, а как ты вообще выбралась? У тебя виза?
    — Какая виза, их давно отменили, Леночка. Я просто купила себе место в самолете и прилетела. Так они хотели отправить Цирлю в багажный отсек, ты представляешь? А она же в положении, ей это вредно. И ты понимаешь, омела себе цветет, я не уследила, потому что Йосик… Я с ним все время хожу замороченная… И Цирленька связалась с каким-то, ты понимаешь, обычным парковым доходягой, у которого даже нет своего гнезда… — талдычит Дора на входе в лифт, перекрикивая кошачье чириканье… Гунька кивает с осатанелым видом, а морщины у него на лице постепенно облезают. Мы же с Жекой не звери, даже до вечера его старить не стали, у него и без того дел сегодня будет уйма.
    — Дорка, ну в лифт-то дай пройти, — кипешит Жека.
    — Так давай мы с тобой и с Леной поедем вверх, а этот твой Гуня опять спустится вниз и купит вина для Цирли? Ты помнишь мою Шимку, Леночка? Так вот, у нее осталась правнучка, Брыкса, трехцветная мозаичная, так она у меня уже вся почти совсем спилась!
    На фоне Доры даже моя дорогая Жека-Евдокия как-то меркнет и выглядит неубедительно. Именно за это я Дорку так люблю.

    До полуночи мы всё успели. Жека обзвонила всех и сразу, даже Ваську-Извозчика и Фельдшера выловила, уж не знаю, как ей это удалось. Гунька — помолодевший и переодевшийся — носился бешеным веником по всяким поручениям. Дора за ним по пятам ходила и рассказывала все подряд. Наслаждалась аудиторией: Гунька ведь ее перебить не может.
    А я спала. Старость все-таки, организм подводит. Жека мне прямо у Старого в комнате постелила, хоть это и не очень хорошо. Доркина Цирля вылетела из клетки — бочком, неловко, пузо-то и впрямь огромное. Покружила немного над мягкой постелью, да и залегла поперек подушки. Совсем как моя Софийка…
    Я просыпаюсь, крылаткин хвост мне в щеку тычется, урчание на всю квартиру, тепло, уютно… Я кошавку к себе подгребаю спросонок, а она чирикает. Крылатые ведь не мяукают толком, а почти поют, щебечут как птицы. Красиво, хорошо, только непривычно. Тут меня и сломало. Сижу у Старого в постели, в Жекиной ночной рубашке, обнимаю Доркину кошку и реву со всхлипами. Все сразу оплакиваю — от погибшей Софийки до Манечки покойной, с переходом на загубленные молодости, седые волосы и Семенову семейную жизнь. Давно такого не было.
    Хорошо еще, что Жеки дома не оказалось, — уже стемнело, она на обход пошла, под окнами больницы, вместо Старого. Жека чужие слезы за три стенки чует, а уж тем более мои.
    Дора на кухне Гуньку развлекала светской беседой. Сколько я спала — столько и развлекала, она умеет. А тут сама себя перебила на полуслове, прибежала:
    — Леночка, что? Началось? Увядаешь?
    Еще не увядаю, а лучше бы уже. Потому как обновления ждать — это хуже некуда. И старой жизнью не живешь, и новая не началась. И плохо скоро будет, когда организм перерождаться начнет. Только этого «плохо» ждать приходится, и это самое поганое во всей нашей ведьминской жизни. В такие секунды никакой молодости больше не хочется, лишь бы отпустило. Так ведь не отпустит. Девять дней я увядать буду, потом еще сорок — перерождаться, а уже потом обновление пойдет.
    Дора про такое знает, она же нам с Манечкой почти ровесница. Тем более что Дорка, оказывается, обновлялась не так уж давно, уже в этом веке. А на вид и не скажешь, если честно. Дорку многие еще и за это любят — она молодеть толком не может. Обновится, станет тоненькой, пышноволосой, с глазищами на пол-лица, а потом за несколько лет все это запустит и угробит. Потому как кошки, кошки, еще раз кошки и какой-нибудь очередной Йосик или Марик — она вечно у мужей имена путает. И ведь при этом Дора ухитряется за районом смотреть. Причем не на родной земле, а на исторической.
    — Дорка! — прерываю я ее утешения. — А на кого ты хозяйство оставила? Ты же не на одну ночь прилетела?
    Конечно, не на одну. У Доры — это ж надо! — давно ученица. Хорошая девочка, я ее, разумеется, не знаю, но знаю ее маму, и тетю тоже знаю, та самая наша Зина, которая в шестьдесят восьмом. Ну, в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом, ты же понимаешь…
    Тут я опять перебиваю Дору — а иначе у нее никак не спросишь:
    — А ученица у тебя давно?
    — Так, подожди… Когда котилась Брыкса, у меня сломалась стремянка, и я никак не могла заглянуть в омелу. А взять новую было неоткуда, потому что суббота.
    Ну я же говорила — Дора все запоминает через кошек. Третий год у нее ученица, это хорошо.
    — Ну вот, она уже окотилась, ей надо глинтвейна, он вскипел, я не могу нормально налить и поставить в гнездо, потому что лестница. А Йосик уже умер. То есть Алик умер, за Йосика я вышла замуж потом… а Рахеля принесла лестницу, у нее есть соседи, они не соблюдают.
    В общем, Жека еще с обхода не вернулась, а Гунька не успел выполнить все тридцать три неотложных Жекиных поручения, а я уже обо всем договорилась: вместо меня на хозяйстве Дора останется. И мне так спокойнее всего будет, и ей передышка. Потому что кошки — это прекрасно и замечательно, но Дорка за ними не видит белого света. Да и по нашим она соскучилась, а они все по ней.
    А еще я опять хитрила немножко: очень хотелось, чтобы у меня дома настоящая крылатка пожила. Хоть немного. А там — посмотрим — может, я у Доры одного котенка выкуплю. В подарок просить неудобно, они дорогие. Тем более от Цирли, все-таки чемпион породы, переливчатая трехцветка.

    Вроде все улажено, остается сегодня только при всех честных Смотровых объявить, что я Дору вместо себя оставляю, и Марфу-Маринку попросить о мелкой помощи: все равно она с ребенком сидит, ей делать особенно нечего. Так что мне на сегодняшнем празднике можно не задерживаться, особенно если Семен туда заглянет. Передам хозяйство, да и уйду незаметно. Метро до часа ночи ходит, успею. В темноте мне одной не страшно — кто же ведьму-то тронет? Тем более — старую. Постаревшую.
    Тут в квартиру вернулась Жека — мокрая, уставшая и неприлично злая. Нас с Дорой сразу же замутило:
    — Что? Жека, все нормально?
    — Дуся, ты живая? Почему ты так кричишь?
    — Все пальто изгваздали, сволочи… Новое пальто, месяц назад купила. И каблук сломался…
    В коридоре у Старого болтается треснутый абажур. Пластмассовый, дешевенький — как одноразовый стаканчик. Толку от него — примерно как от самой Жеки-Евдокии в хозяйственных делах. Но мы все равно разглядели: Жека бледнющая, как вчерашняя сметана, вся в грязи — от каблучков до кудрей, пальто и вправду теперь только на помойку, остальное я не разглядела, кроме дырок на колготках. Ну хорошо еще, что сейчас время такое, колготки нормальные купить можно где угодно. А ссадины кровавые ей Дора сейчас зарастит. Я тоже могу. Но у меня не с первого раза получится.
    — Гунька, а ну иди сюда! У меня тут ребро сломалось, сейчас починишь…
    — Зачем Гунька? Давай я? Осторожно… Леночка, сними с нее… Где у тебя вата?
    — Какая вата? У меня там вся шея — один сплошной синяк. Гунька! Ну куда ты пальцами-то, тут ладонью надо…
    — А я говорила, зачем тебе каблуки, у вас тут снег и скользко. Леночка, положи пальто, я потом посмотрю.

    Пока Дора ругается и лечит Жеке шею, а Гунька бледнеет и заращивает ребро, я успеваю осмотреть сломанный каблук. Нету подковки. А нам без них нельзя, в серебре сила…
    — Жека, это кто же тебя так?
    Я шепчу, но Жека слышит. Хотя слышать что-то, кроме Доры, когда в доме есть Дора, это надо уметь.
    — Лихач какой-то. Выхожу уже из ворот, а он несется как на пожар. И не к приемному отделению, а так, в объезд.
    — Сейчас много пьяных ездит, — неизвестно зачем говорю я. — Совсем тебя переехал?
    — Да откуда? Через капот перелетела. А приземлиться не смогла, за бампер зацепилась. Или это капот был? Такой выступ спереди блестященький… Так и пер меня по асфальту, пока пальто не порвалось…
    — А оно не порвалось, тут можно перешить и расставить, — радуется Дора, хлопая тревожными глазами. — Или давай воротник отрежем хотя бы, это же песец…
    — Это норка, — отмахивается Жека-Евдокия. На пальцах у нее тоже кровь, а наманикюренные ногти обломаны. — Ленка, он не пьяный был, я бы пьяного услышала. Просто злой, неизвестно почему.
    — Ну вот куда ты мне крутишься, у тебя же тут рука… И плечо тоже подправлю…
    Когда Дора нервничает, она говорит еще громче, чем обычно. В свое время паровоз на спор перекрикивала, чего уж там говорить о современном домофоне…
    Так что, когда в незапертую дверь вошел Петр, Смотровой из Северо-Восточного округа, мы так все по коридору и брызнули: я в ночной рубашке, Дорка в обнимку с Жениным пальто, Гунька на кухню — потому как ему не по чину гостей встречать. Одна наша Евдокия осталась. Как всегда в своем репертуаре: правая рука у Жеки опухла, так она Петьке левую для поцелуя протянула. Не комильфо, конечно, но пальцы у Жеки красивые, ей и не такое можно.
    Ну и залепила ему с порога сразу:
    — Петруха, у тебя в районе станция переливания нормально работает? К утру в онкоцентре вторая отрицательная будет нужна, подсуетись сейчас, пока мы за стол не сели.
5
    Ну и никуда я, конечно, не поехала. Осталась в «Марселе» после собрания, загуляла не хуже, чем все остальные. Тем более что и Семен появился, хоть и с опозданием: наплел чего-то своей белокурой, прискакал… Хотя никто его особо и не ждал — он же Спутник, ему наши хозяйственные дела не в масть.
    Само собрание от силы полчаса продлилось, мы даже по третьей рюмке выпить не успели. Все Смотровые вовремя пришли — кто к Старому в квартиру, а кто нас сразу в ресторане дожидался. Официантки тут дрессированные, но нас — не иначе из уважения к Жеке — сам Артем встречал. Ему, в силу должности, удивляться не положено, так что он из последних сил, но держался. А я бы на его месте точно остолбенела.
    Ну, впереди Жека шла, Жеку он видел много раз. Так ведь обычную, а не ободранную-помятую, хоть и в роскошной шубе не по сезону. (Мы же Жеку изнутри подлатали, а снаружи нам врачевать не положено. А такие кровоподтеки никакая пудра не берет.) Так что Евдокия шагала при полном параде и с роскошным бланшем под глазом. И еще на год старше, чем с утра была, — хватанула сейчас кой-чего против стресса, пока Дора «на дорожку» свою Цирлю глинтвейном отпаивала.
    Под ручку с Жекой Гунька волочился. Похож на себя утреннего примерно как внучек на деда. Но это ладно, может, у нас семейное торжество. Потом Петька: он нас с Доркой сопровождал. Я вся при параде и в той самой черной шляпе, а Петруха-Смотровой — как есть вылитый батрак с одесского виноградника. На нынешнем языке — «хохол-гастарбайтер». Значит, по правую Петькину руку я иду, а по левую — Дора с кошачьей клеткой и двумя сумочками. В одной документы и по мелочи, а что в другой — она сама не помнит, но на всякий случай взяла. Хорошо хоть, что Цирля не поет, а урчит, она умница, понимает, что при мирских нельзя.
    Ну дальше там Матвей, Марфуша-Маринка, Танька Рыжая, Танька-Гроза, Анечка из Северного округа (не помню уже, как ее сейчас зовут), Зинаида… Ну и Ростик притащился, хотя его никто не звал.
    Хороший народ подобрался — я лет на семьдесят выгляжу, Ростик-недоростик — от силы на двадцать; Матвей в тренировочном костюме, Марфуша — в платке и юбке в пол, она богомолкой чего-то заделалась… У Таньки-Грозы явно перед уходом из дома соседи подрались, она их разнимала, вон какая встрепанная, у нее район неблагополучный. Зинаида прямо с работы пришла, в форме, а она сейчас капитан аж на самой Петровке. В общем, не будь у нас предоплаты, нас бы вряд ли кто в приличную ресторацию впустил.
    И это хозяин «Марселя» еще остальных не видел: после полуночи уже вся честная компания заявилась. Даже Спутники хоть на немножко, а заскочили: им ведь по ночам шастать не положено, чтобы у жены ревность не вызывать, но они ребята ушлые, вывернулись как-то.
    Ну до общей гулянки «марселец» не досидел, у себя в кабинете окопался. Ему хватило того, что мы водку разлили, дождались, пока у Гуньки ноутбук заработает, и объявили собрание открытым. Девчонки наши на ресторатора глянули ласково, он сам и сбежал потихонечку, вместе с самой болтливой официанткой.
    Ну сперва мы по маленькой тяпнули: за нашу службу. Чтобы она мирским ни на первый взгляд была не видна, ни на второй, ни на сто пятнадцатый. А уж как опасности и трудности решать — это не их, мирских, забота. Танька Рыжая так и сказала, что, мол, пусть цивилы ни о чем не волнуются, спят спокойно. Дора встрепенулась на незнакомый оборот: она родную речь с прошлого обновления помнила, еще с доэмиграционных времен. Никак не может к новым словам привыкнуть, трудно ей. Мне тоже нелегко будет, мне же словарь менять придется, всю разговорную лексику. Но я хоть детишек в транспорте подслушать могу или, там, тех мальчиков, которые в подъезде мурлыкают, как уличные коты.
    Все сменю — и лексикон, и гардероб, да и о работе надо подумать. В первую молодость мне такого и не полагалось, все-таки позапрошлый век не столь суровый был в том, что касается эмансипации. Потом, когда я Людочкой стала, мы с Маней покойной сперва в фотографию ушли, ретушью занимались… А потом, в войну, когда Манечки не стало, много чего произошло, вот Фельдшер приедет, повспоминаем с ним… Я как раз довспоминать успела про то, как я Людмилой в школе работала, математику вела, и как потом тот шустрый из райкома меня в роно устроил и с кооперативом помог. Я тогда долго не старела, словно две молодости жила — свою и Манину.
    В общем, я очнулась, когда меня Жека под столом ногой толкнула — пришло время мое хозяйство делить. Ну я так и сказала, что район на Дору перевожу, а помощь пусть ей Марфа оказывает, они на это обе давно согласные. Никто не возразил, все только «за». Один Ростик встрепенулся, правда. Так ему никто слова не давал, он же ученик по статусу, а по способностям куда хуже Гуньки — тот хоть в своем ноутбуке протокол печатает, строчит как сорока, делом занят. Да и в Смотровые Ростика никто не возьмет — он же у мамули учится, а она на другую должность еще полвека назад перевелась.
    Мама давно стала Отладчицей, хоть и не женская это профессия.
    Спутники за конкретной семьей приглядывают, берегут ослабевающий род. Смотровые порядок наводят, у нас работа — как у районного терапевта или квартального жандарма… то есть — у участкового милиционера, все-таки опять меня память подводит. А Отладчики — это особая категория. Они не за справедливостью следят, а ее нарушения исправляют. Потому и профессии у них соответствующие в миру. Вот моя мамуля, например, в одном хитром учреждении работает, про которое вслух говорить неприлично. Наверняка хороший специалист, я не проверяла, как-то я в кожных и, пардон, венерических заболеваниях не разбираюсь. Знаю только, что мирским мама помогает хорошо, а что у нас в семье творится — это наш личный внутренний конфликт. В своем кругу разрешим.

    — Так почему нельзя? Имею полное право, по кровному родству, — кипятился Ростислав. Кровный он мой… кровосос.
    — Право, может, и имеешь, а навыков у тебя нет, — отбилась Жека.
    Дора с Марфой молчат, им вроде как неприлично сейчас высовываться.
    — А ты меня проверяла? Чего ты гонишь, — опять он молодежных словечек нахватался. Что ни молодость — так новый жаргон. И новые проблемы. Мне даже маму как-то жаль.
    Наши тем временем все зашевелились, никто молчать не стал:
    — А как она тебя проверит? На официантках, что ли? Нельзя на мирских опыты ставить, сам же знаешь, — это Танька-Гроза дернулась.
    — У тебя категория не та, ты на разрешение внутрисемейных конфликтов допуск не получал? — всколыхнулась Анечка из Северного.
    — Не, ну с такими понтами и я, пожалуй, заявлю, что все могу, берите меня в главные Смотровые вместо Старого, — уже и Матвей к делу подключился.
    — Кто гонит? Это Дуська гонит? Был бы ты сейчас не за столом, а у меня в кабинете… — Зинаида аж вилкой стукнула.
    — Так проверь ты его и пусть уймется, — это Петруха. В кои-то веки от тарелки оторвался — и его Ростик допек.
    Тут к разговору и остальной народ подключился, даже те, кто не по нашей специальности.
    Гунька клавишами щелкает, как хомяк семечками, из-под пальцев скоро пар повалит. Все в протокол заносит — нам так полагается.
    Тут Жека вспомнила, что она председатель, ножом по бутылке позвенела:
    — Медам и месье, прошу тишины! Предлагаю провести испытание претендентов…
    Ее там шофер случайно о канализационный люк головой не стукал? Совсем ошалела? Что она несет? Вот пройдет Ростик испытание, что тогда?
    — …в теоретической форме. Задаем три вопроса на знание инструкций. Если претендент…
    А вот это она молодец. У Ростика память как решето, ничего ему не помогает. Он не то что на ведьмачью квалификацию — на простые автоправа сдать не мог в свое время.
    — На раздумье дается одна минута, хозяин территории в опросе не участвует.
    Ростик румянцем покрывается — чуть ли не до маковки. Подливает себе без разрешения и рвется в бой. Думает, что справится, болезный.
    Мне ему вопросы задавать нельзя, так хоть просто позабавлюсь.
    Гунька протокол достукивал, не успевал за событиями, Ростик жевал чего-то — черпал уверенность и знания в салате. Наши договаривались шепотом, кто о чем спрашивать будет. Дора молчала, еле себя сдерживала. Зато ее Цирля в клетушке разоралась: неудобно кошке под столом сидеть, ей бы под потолком попорхать, а нельзя.
    — Девушка, мне нужно чайное блюдечко, лучше теплое, вы можете срочно подогреть? — Дора крылатку из переноски вынула, себе на колени переместила, начала чесать и поглаживать, чтобы Цирля петь не вздумала. Сейчас напоит кошку, та успокоится, заурчит.
    — А когда ей рожать? Прямо сегодня?
    — По-моему, послезавтра, но я точно не знаю, она же несколько дней валандалась с этим рыжим отщепенцем, а я и не поняла что к чему, ведь омела в это время еще не цветет, я была такая спокойная… Ну не спокойная, конечно, потому что Йосик опять вздумал…
    — Медам и месье, прошу тишины! — снова забренчала ножом Жека. — Первый вопрос нашим испытуемым задает Петр…
    У Петрухи папенька мирской был, потому и отчество не полагается. Колдовство ведь по обеим линиям передается, да только женскую приставку себе мало кто берет. Что я, что Манечка покойная, что переростик наш, мы же Ириновичи, если откровенно говорить. Слава богу, времена сейчас простые совсем, можно фамильярничать.
    — Ну я, значит, задам… — И Петро луковку маринованную щелкает, как семечку. — Вот представьте, господа испытуемые, что у вас за стеной в три часа ночи мирские ссорятся. Ваши действия?
    — Какие мирские — трезвые или пьяные? — интересуется Ростик.
    — А какие хочешь… мирские разные бывают. Ну что, ответишь первым?
    — А легко. Согласно инструкциям по внутрисемейным конфликтам, надо внимание цивилов…
    — Кого-кого?
    — Ну мирских, переключить на себя. Значит, я им в дверь звоню и разнимаю, если они пьяные, а если трезвые, то музон врубаю на всю катушку, они, пока ко мне скандалить придут, сразу между собой перемирятся.
    — Та-ак… Ну понятно, — и Петруха дальше луковицу шелупонит. У него сейчас стальные коронки во рту, они от маринада больше блестят.
    — Изадора, а ты что скажешь? — Жека вновь бьет ножом по уже обмелевшей бутылке. Надо же, вспомнила, как нашу Дорку по полному имени зовут. Я-то и забыла, в силу возраста…
    — А что я тебе, Дусенька, скажу? Нам внешнее вмешательство на таких сроках ссоры запрещено, это ж не поножовщина с тяжкими телесными… Цирля, девочка, куть-куть-куть… Сейчас мама тебе нальет… Если уровень алкоголя в крови… Цирля, ты не лопнешь? Куда ты пьешь, у тебя что, дырка в животе?..
    — Дора!
    — Ну хорошо… Пьяному соседу я отключу электричество. Он плюнет на все и ляжет спать, бухой как галошник…
    — Сапожник!
    — Да неважно. А трезвым я позвоню из другого города с помехами… Они заволнуются и, пока суть да дело, успеют все проклясть и все простить… Цирля, куть-куть… кушай или что?
    — Еще кран на кухне сорвать хорошо, — вмешалась Анечка, — только аккуратно, чтобы они сами на этой кухне оба были. Командные действия объединяют…
    — А я своим иконы со стены роняла, они сразу заволновались, — перекрестилась Марфа-Маринка.
    — Еще можно птицу в окно, у мирских это дурной знак…
    — Так сказано же, без личного вмешательства.
    — А где я вмешиваюсь? Где я и где та ворона? Они меня в ней узнают?
    — Ну все, прекратили обсуждение! — Жека звякнула об бутылку. — Давай, Гунька, пиши в протокол, что по первому вопросу Ростислав высказал… отвечая на первый вопрос, допустил грубейшую ошибку и обнаружил незнание теории, а Изадора… Дора? Ты где вообще есть?
    — Я тут есть! Где мне быть? Сижу под столом, держу Цирлю…
    — Медам! — взмолилась Жека. — Месье, кто-нибудь, поймайте Дорке эту хвостатую лярву, и будем работать дальше… У кого второй вопрос?
    У Зинаиды. Она Дору не сильно любит, потому как внешность у них похожая: обе широкие, пухлогрудые, рыжие волосы почти до середины спины. Только Зинка их в бублик собирает и подкрашивает хной, а у Доры все свое, от природы, и во все стороны торчит.
    — Итак, дано… Темное время суток, никаких свидетелей, женщина на улице одна и с сумочкой, что в сумочке — неважно, но происходит сто шестьдесят первая статья, часть вторая… Как будете вмешиваться? — Зинаида закуривает и становится похожа на героическую следовательницу из какого-то сериала.
    — Сто шестьдесят чего? Зина, мне бы по-русски… По-твоему, я что, должна помнить наизусть этот ваш кодекс?
    — Это открытое хищение чужого имущества, — блещет познаниями Зинка.
    — Это кража или грабеж? — уточняет Ростик и снова с надеждой смотрит на салат. Салат, естественно, молчит — не столько Ростислав еще выпил, чтобы с кулинарными шедеврами общаться.
    — Грабеж. Времени минута. Что делать будешь?
    — Ну… Раз опасность для жизни и точная угроза для психики, то вмешаюсь напрямую, это разрешено. Этого догоню, сумочку верну, а там по обстоятельствам.
    — По каким обстоятельствам? — выдыхает Жека.
    — Ну по разным обстоятельствам. Если красивая, то и познакомиться можно будет.
    — Так, все ясно с тобой. Изадора, твой вариант ответа?
    — А что я тебе скажу? Я слабая женщина, разве я могу догнать грабителя? Это же несерьезно… — Дорка держит секундную паузу, а потом выпаливает: — А вот собачка его догнать очень даже может. Особенно если это очень-очень злая собачка.
    — Пекинес? — срывается Ростик.
    — Ростик, я молчу, чтобы не обижать твою маму! Почему пекинес… у меня всегда получались неплохие алабаи. И немецкая овчарка из меня тоже ничего, но я их не люблю, ты же сам все понимаешь, — стухает Дора, вспоминая одну из своих жизней.
    — Ответ закончен? — тормошит ее Жека.
    — Закончен-закончен.
    — Зина, что скажешь?
    — Все правильно. Оба варианта верны, но на крепкую «тройку».
    — Чего?
    — Это почему на «тройку»? Знаешь, Зина, я от тебя такого не ожидала…
    — Потому что профилактика нужна, дорогие вы мои претенденты… Патрулировать район надо, хоть десять минут за ночь.
    — Так ведь за всем все равно не уследишь…
    — А кто говорил, что претендент не патрулирует?
    — А мирские, по-твоему, для чего тогда нужны? Милиции зарплату платят, вот пусть она и работает…
    — А почему нельзя свидетелей подтянуть? Есть же нормальные, которые не спят по ночам?
    — Протестую против постановки вопроса…
    Наши расшумелись, кое-как Зинку убедили в том, что ответы верные… Она и сама уже была не рада, что попыталась претендентов срезать: потому как гвалт за столом поднялся — у всех случаи из практики вспомнились один другого краше.
    — Еще хорошо фейерверком вспугивать, сразу думает, что пацаны рядом балуются, постарается переждать… А там его уже можно под патрульную машину подводить!
    — А я, помню, под такое дело один скандал минут десять держала, причем пьяный. Только нападающий бритву из кармана вынул, так тут на него из окна кастрюля с супом падает, горячая… Это моя клиентура весь ужин ругалась, поесть забыла, потому как перебрала.
    — Ой, Танюш, ну ты же знаешь, как с этими алкоголиками… Если ему надо, то сколько ни усыпляй. У меня один такой спящий в лифте грузовом полночи катался, пока собачники не…
    — А с алкоголиками вообще работать сложно, они же не всегда суеверные, а только с похмелья… Когда пьяные — в судьбу не верят, все пытаются перебороть…
    — Ну да… Помню, у меня в прошлом месяце такое пьяное бревно на участке завелось, это просто что-то с чем-то… Два раза бутылку ему бить пришлось, прямо в круглосуточном — все равно не дошло. Он к кассе идет, весь уже взмыленный — как это так, две бутылки покупает и обе бьются. Платит за третью… А я ему шнурочек-то развязываю потихоньку, так у него водка из пальцев и хрясть об пол!
    — Господа, ну имейте же совесть, — зазвякала Жека по уже пустой бутылке. — Кто, кому и когда какую кастрюлю на какую голову надел, это вы будете рассказывать потом. У нас третий вопрос. Задавать буду я. Дорка, ты отвечаешь первая.
    — Ну хорошо, я буду отвечать, только ты меня уже спрашивай! Цирля! Куть-куть… это ж какая падла тебе вермута налила, я у вас спрашиваю, а? Цирля, ты соображаешь, что ты творишь?
    — Ну что, медам и месье, я задаю последний вопрос… Итак…
    — Граждане, сознавайтесь сразу, кто налил Цирленьке вермута? Я вас убью не сильно и ласково. Вы мне что, хотите породу испортить?
    — Дора! Подожди две минуты — тебе что дороже: кошка или территория?
    — Ну как ты можешь меня спрашивать…
    Да уж, сложилась ситуация. Если Дорку вовремя не одернуть, она весь район к моему возвращению в питомник для крылаток превратит, потому как увлечется. А если Ростик вдруг, нечаянно, сейчас ответит правильно, он мне из хозяйства гарем устроит, начнет делать счастливыми всех мало-мальски обаятельных барышень. Вот ведь не вовремя как Старый в спячку-то залег…
    — Ну что, мои дорогие, вот вам третий вопрос: сидите вы дома, работаете мелкую работу, и тут вам в дверь звонит сосед. Так, мол, и так, а не нелюдь ли ты часом? Уж больно на человека непохож? И святую воду протягивает. Что делать будете?
    Вообще, бдительные соседи — это самый классический вопрос, на него сколько угодно ответов можно дать, и любой из них будет неполным. Наши за столом активно зашевелились: у каждого свой ответ припасен и пара баек из личной практики.
    — Именно про нелюдя меня спрашивает или как? — уточняет Ростик, пока Дорка чешет подвыпившую кошку. Нервничает Дора, у тварюшки поддержки ищет.
    — Ага, про него, родимого. У них это слово все сразу обозначает — и инопланетян, и ясновидящих, и волшебников. Что скажешь соседу, Ростислав?
    — А чего? Воду залпом выпью, она ж полезная, перекрещусь для уверенности и во всем признаюсь: «Да, колдую, шаманю и привораживаю, с вас двести баксов за визит». А будет сопротивляться — растаю в воздухе.
    — Дора, ты готова ответить?
    — А двести баксов — это ж сколько в шекелях, я никак не пойму? Дунечка, ну ты же понимаешь, что я отвечу этому мирскому, если он свой нос в дырку от чужой жизни засунул. Так и отвечу: «Да какой я нелюдь, так, обычная ведьма». А потом дуну на него ласково, он и забудет, зачем пришел.
    — Ну это смотря как дуть, а то человек весь свой день забудет, — вмешивается Танька-Гроза. — Вот, помню, когда ко мне один такой пришел, так я его чайком напоила, крепким, зерничным. Он память хорошо промывает. И про меня забыл, и про то, куда заначку спрятал от жены…
    — А можно сделать так, чтобы не пришел, — вмешивается Марфа. — Если у него тревога фонит так, что на весь дом слышно, то можно и притормозить. Чтобы ботинок потерялся или ключи от входной двери. У мирских это называется «домовой шалит». Пока этот любопытный свои ключи найдет, он забудет, к кому идти собирался.
    — А еще…
    — Стоп! Медам и месье, дайте мне уже сказать! — У Жеки официантка пустую бутылку унесла, так ей пришлось по салатнице стучать, а это не очень звонко. — Потом расскажете, сейчас итоги подведем. Ростислав, ты инструкции хоть раз читал? Что там про деньги сказано?
    Ростик напрягся, не ответил. Зато остальные скривились, все, включая Гуньку недоделанного: нельзя нам с людей деньги брать, только золото с серебром можно, но просто так, не за услуги. А на мирских наживаться неприлично.
    Жека ободранную руку со здоровой сплела, подбородок на них опустила, выдохнула протяжно:
    — Напомнить про оплату или сам все поймешь, Ростислав? Не вижу смысла дальше тебя испытывать. Итак, спорный район отходит к Изадоре… Гунька, пиши: «До пятого декабря сего года». Медам и месье, у кого-нибудь есть возражения?
    — Возражений нет, а предложения имеются, — бурчит Петро. — У нас тут водка стынет, промежду прочим. Давай, Евдокия, закрывай собрание и разливай. Проводим Леночку в светлый путь, а то ей уже скучно с нами.
    В этом Петро прав: я за столом со всеми сижу, а ощущение — будто бы одна. Даже неинтересно уже почти, кто вместо меня возьмет хозяйство. Это не моя уже забота и печаль. Мне сейчас трудно будет, зато не хлопотно. Передохну немного. Я когда на мирской работе работала, то с тем же чувством в отпуск уходила.
    — Ну что, Ленка, за вечную молодость? — тянет Жека ко мне стакан. — Хорошая у тебя жизнь была, есть что вспомнить. Прожила ты ее неплохо, пусть и следующая будет не хуже!
    — Удачной жизни, в общем!
    — Счастливого ухода!
    — Пусть все легко пройдет!
    — Леночка, послушай сюда, когда у тебя волосы линять начнут, обязательно смажь их одной травкой, я тебе сейчас все подробно напишу…
    — Дора, потом напишешь, пей давай, рюмка не микрофон.

    Ну вот как раз после второго тоста народ за столом переменился. Спутники, дожидавшиеся, пока у нас дела кончатся, со своими разговорами заторопились — им убегать скоро, а то метро закроют. А Отладчики, наоборот, к нам в «Марсель» только подтягиваться начали. Фельдшер, тот вообще на служебном авто подъехал, сразу со стола кусков нахватал и своим в машину отнес, чтобы его коллеги горячего поели. Народу у стола — как на хорошем журфиксе, официантки уже запутались, кому какие приборы менять. Ростик под шумок постарался ускользнуть незаметно, но ко мне все-таки попрощаться подошел.
    — Лен, ты маме только не рассказывай. — И смотрит на меня глазами напуганного теленка. Это ж надо, не по мамулиному наущению сюда Ростик явился, в кои-то веки самостоятельный поступок совершил. Мне его даже жалко стало. Ну мне всех сейчас жалко, а вот братишку чего-то особенно.
    — Ростик, послушай меня, пока я еще здесь… Начинай нормальную жизнь. Пользуйся моментом: сегодня тут все Смотровые собрались, Отладчиков сколько… Хочешь, сама тебя подведу, познакомлю, попрошу об ученичестве? Ну шевелись как-нибудь, нельзя же себя так запускать.
    — Лен, ты права… Я обязательно, просто не сегодня. Я уже с одной девушкой договорился, что приеду, она ждет. Слушай, дай денег на такси, а то метро закроют скоро. И еще мне цветы купить надо…
    Вот ведь паразит! До закрытия метро еще двадцать минут, он успеет добежать. А цветы я ему со стола из вазы вынула, те, что Семен утром вручил. Дунула на них как следует, чтобы не замерзли. Даже это самой делать приходится — Ростик не догадается, непутевый.
6
    А народу и вправду привалило со всей Москвы. Не столько ради меня, сколько просто пообщаться. Человек тридцать набралось, а может, и больше — я не считала. Спутники перекусили, третий тост — за Контрибуцию — выпили да и разбрелись потихоньку. Один Семен остался — на другом углу стола. Он на меня не смотрит, я на него. Так и сидим.
    А вокруг Отладчики радуются, про работу друг другу рассказывают да про нынешнюю жизнь.
    Вон, Фельдшер, он на карете скорой помощи ездит, чтобы вовремя прибыть, не опоздать по вызову и чтобы лекарства нужные были под рукой. Васька-Извозчик, который теперь Валерка-Таксист, тоже вовремя появляется — когда мирские опаздывают, когда у них денег нет или, там, в глухую ночь на темной улице. Семен раньше, еще до перевода в Спутники, тоже шофером был, но его война погнула. Дорога Жизни… Мне про это Зинаида рассказывала, они тогда вместе работали. Ну про Семена ладно, не буду… Еще Афанасий есть, бывший околоточный надзиратель, теперь охранником в клубе работает, его Толик-Рубеж зовут, следит за тем, чтобы никакого оборота наркотиков в этом клубе не было. Сам Афанасий из бывших кокаинистов, у него на такие дела особый нюх, как у собаки спаниеля. Ну про наших много можно рассказывать, лучше, конечно, их послушать.
    Я бы с удовольствием, но мне Дорка не дала.

    — Лена! Цирля! Лена, она пропала! — Дора хватает меня за рукав и почему-то усаживает обратно: — Я только обернулась, чтобы взять мандаринчик, а она соскользнула с коленей, я думала, она под стулом, а ее там… Цирля-а! Куть-куть-куть! Цирленька, иди к своей мамусеньке!
    От Доркиного голоса даже караоке поперхнулось — но всего на секунду. Жека от танцев отвлеклась, Гуньку Доре в помощь отрядила и дальше задергалась. Мне бы тоже понервничать или хотя бы Доре помочь, а я спокойная такая, будто не проснулась толком. Даже к Семену подходить уже не хочу. Вот оно, увядание… Надо как можно быстрее Дорке передать хозяйство и уезжать. Прямо завтра же билет и закажу, у меня на него деньги давно отложены.
    Здесь нам омоложаться нельзя, мы всегда подальше от места работы уезжаем. Раньше в Сибири отсиживались, там хорошие места были, где людей мало, а места много, не найдет никто в глухом лесу настоящую ведьминскую избушку. А лет десять назад Старый что-то вроде дома отдыха построил. Ну не сам, конечно, с помощью своих подопечных из Центрального района. Большой такой дом, вроде зимней дачи. Стоит себе под Ханты-Мансийском, Жека говорила, там от него до города два часа ехать. Рассказывала, что место хорошее — ведьмам молодеется легко, колдуны спячку побыстрее проходят, не за полгода, а за три-четыре месяца успевают отдохнуть. И персонал на даче опять же свой, опытный.
    Так что меня там и встретят, и довезут, и старую жизнь помогут закончить, и посмотрят, как у меня новая начнется. Хорошие специалисты, в общем. Совсем как наш Фельдшер. Вот сейчас подойду к нему поздороваться, пока он петь перестал. Там Афоня и Васька-извозчик между собою шумят. Васька «Червону руту» спеть пытается, а Афанасий требует, чтоб на караоке «Коль славен наш Господь в Сионе» поставили… А где ему эту песню возьмут, ее ж в позапрошлом веке пели.
    — Лена! Ну ты видишь Цирленьку или нет? Ну что ты стоишь, помоги! — Дора по всему залу мечется, уже Таньку-Грозу и Марфу себе на помощь позвала. И официантка мирская тоже вместе с ними хлопочет. Она, правда, никак не может понять, почему кошку не под диванами и бильярдными столами искать надо, а под потолком, где балки всевозможными сувенирными безделушками увешаны. Потолки-то высокие, метра четыре…
    — Цирля-а! Куть-куть-куть-куть… Гунечка, деточка, сбегай на улицу, посмотри, может, эта зараза там гуляет? Там фонарь у входа хороший, она могла на него забраться… Цирля!
    — А в позапрошлом году, значит, появляется у меня на участке один такой… Ну я посмотрела пару дней, как он у школы пасется, сам себя под плащом ласкает, да и отморозила ему это место до самой старости…
    — Да подожди ты, куда крутишь… Вот, стой, хорошая песня, «Косил Ясь конюшину», я ее в прошлой молодости очень любила…
    — Цирля!
    — Ну это еще до Первой мировой было, Федор аккурат в мае четырнадцатого года в спячку залег, хотел отдохнуть спокойно. Ну ты же помнишь, как нас всех тогда будили…
    — Зря ты, Семен, из Отладчиков ушел, нам сейчас знаешь как не хватает…
    — Леночка, а у мамы твоей как вообще дела? Я у Ростика сегодня спросить не успела…
    — Цирля! Да что же это за наказание такое блохастое?
    Или, может, подойти все-таки к Семену, не чужие мы с ним люди, попрощаемся нормально? Сама уже не знаю, чего хочется, — разве что забиться куда-нибудь в уголок, как Доркиной Цирле, и глаза закрыть. Может, Ваську-Извозчика попросить, чтобы домой отвез? Сил моих больше нету здесь бродить. Глаза сами собой закрываются, не помог дневной сон. Зря все-таки Жека-Евдокия этот праздник затеяла: нельзя нам надолго с рабочих мест срываться. У всех сегодня районы без присмотра, не случилось бы чего…
    — Куть-куть…
    — «Червону руту не шукай вечерами…»
    — Да я тебе говорю, в семьдесят четвертом туфли на платформе уже в моде были, ты знаешь, как я за ними тогда охотилась? Зин, ну помнишь? Ну скажи ей…
    — Приезжаем, значит, на вызов, на реанимобиле, все по-честному. У клиента правая почка уже отказала, а левая еще ничего так… Ну ты же знаешь, у мирских левая всегда к любви болит, а правая к разлуке…
    — Цирля!
    — Валер, а Валер? Ты на работу не собираешься сейчас? А то мне домой надо, у меня там дочка одна осталась, — это Марфа Ваську-Извозчика за рукав дергает. А он сейчас веселый, на певца из караоке пялится, пальцами щелкает, хулиганит — то у певца рожки на секунду выглянут, то хвост появится, а то и микрофон в непотребство превратится.
    Тошно мне как-то. Может, дома что не так? Надо бы побыстрее уехать. Вот Марфа-Мариночка молодец, уговорила-таки Извозчика. Сейчас с Жекой попрощаюсь и домой. Сама не могу понять, что же меня режет? Может, из-за Семена? Так вон он, на своем стуле сидит, как фарфоровый слоник на комоде. Мимо него наши кошколовы уже три раза пробегали, а он не двигается. Смотрит на то место, где я только что сидела.

    Ночь была густой, крепкой, по-зимнему глухой и безлюдной. На стоянке у «Марселя» метался между машин Гунька, шаманил, подзывал Доркину кошку. То ли ему Жека говорить разрешила, то ли только кыс-кысать… Мне совсем не по себе стало, вспомнила, как вчера на рассвете свою Софико точно так же звала. Да не в кошке, кажется, дело. Марфа вон тоже чего-то хмурится, крестится украдкой, Ваську-Извозчика подгоняет. Мне еще показалось, что мелькнул в дверях кто-то. Обрадовалась, что Семен. Или испугалась? А это официантка на помойку мешок с мусором вынесла. Нет, не в кошке и не в Семене дело. Это жизнь из меня так уходит — собачьей тоской, по капелькам, льющимся из глаз.
    Но тогда непонятно, с чего Марфа точно так же печалится.
    — Так я всегда из-за дочки волнуюсь. Как она родилась — так я и волнуюсь.
    Вот не пойму я этого, наверное. В Марфушиной девочке ведьминская кровь, ее, кроме огня, ничего не возьмет, все подживить можно. У нас вообще природа странная, мы сами себя сколько веков понять не можем, хотя среди ведьм и колдунов ученых было очень немало. Вот почему, если ведьма от мирского дитя родит или, там, колдун обычной девочке ребенка сделает, то у него наша кровь и наши навыки передаются? А если колдун с ведьмой между собой поладят, то дети до совершеннолетия не доживают никогда? Я так не пробовала, не довел Семен до такого, а вот у Марфы в позапрошлом обновлении уже ребеночек был. От кого — не скажу, но Отладчиком этот типус был хорошим. А вот как мужчина… Так это не мне, это Марфе решать. Может, она именно поэтому за нынешнюю дочку так и трясется?
    — Марфуша, а рожать больно?
    — Да как тебе сказать… Не больней, чем омолаживаться… Ну так и не объяснишь, у всех это по-разному. А что, хочешь ребенка?
    Да я не знаю как-то, не думала толком. После Семена ни о ком другом думать не хочется. А надо бы, наверное… род продолжать нужно, за себя и за Манечку.
    — Ты не думай, с детьми сложно, конечно… но это как смысл жизни, еще один… ну, отдельно от работы. Тем более, сама видишь, сейчас время спокойное, нас не трогает никто…
    Тут Марфа замолчала, рукой махнула, словно несуществующего комара прогнала. Видимо, и ей сейчас не сильно хорошо. Васька-Извозчик от руля оторвался на секунду, глянул на нас:
    — Ну что, девушки, и вас трясет?
    И нас. Марфа уже два раза дочке перезванивала, та отвечала, что все нормально. Ну что с семилетки взять? Она разве углядит?
    Дома за стеклом так и мелькали, а все равно казалось, что стоим на месте. Да еще снег посыпался, сухой, мелкий, противный — как стиральный порошок.
    Васька радио крутанул, а оно молчит или гудит заунывно — никогда такого не было.
    А тревога уже так жмет, что не выдохнуть, не сглотнуть. Значит, точно что-то случилось, такое, что сложно уладить.
    Тут у меня сумка на коленях заурчала, мобильник проснулся. Я его хватаю, а там шум и треск, слова толком не разобрать. Хорошо еще, что это Дора, — она любой шум переорет:
    — Леночка, ты можешь меня поздравить! Цирля уже начала котиться!
    — Кто там? — шепчет Марфа, хотя разговор на всю машину слышно.
    — Чего, у Доры кошка, что ли, нашлась? — выдыхает Васька и поворачивает под какой-то мост. Тут за последнее время столько всего понастроили, сложно запомнить.
    — Прямо на кухне, там такой шкафчик на стене, ну она туда и залезла, там же теплее всего… Один сплошной черный, только хвост зелененький… И глинтвейн ей сразу принесли, я налила в пепельницу, ей туда поставила…
    Дора сейчас курлычет не хуже, чем ее кошка. А тревога из нас все равно не уходит.
    — А второй почти золотистый, видимо, в отца… Он еще не опушился толком, я не могу разобрать… Леночка, я совсем забыла… Тебе тут Евдокия просила сказать одну вещь, она сама не может, она сейчас занята….
    Значит, с Жекой что-то стряслось, вот почему нас всех мутит сейчас. Может, мы Жеку-Евдокию подлатали плохо?
    — Дора, что с ней? — кричу я, перебивая радио, которое ни с того ни с сего вдруг включилось. Всю дорогу молчало, а теперь вот…
    — С ней все в порядке, хотя пудра облетела и синяк очень заметно. Тут Дусенькин мальчик, Гуня… Я попросила его под фонарями на стоянке посмотреть, а его все не было и не было, а Цирля уже нашлась, а он совсем потерялся…
    — Гунька пропал, — поясняю я Марфе и Извозчику. Васька кривится — он не сильно любит, когда мирские в колдовство лезут. А Марфа беспокоится, хоть и не так сильно, как за дочку…
    — Ничего он не пропал, не болтай ерунды, — возмущается в трубке Дора. — Мы его почти сразу нашли, его даже снегом не замело. Обычное огнестрельное, никто не понимает, почему… Ну лучше уж в нас, чем в мирских. Фельдшер его сразу оживил немножечко, он умеет…
    Радио опять затихло. Сразу слышно стало, как снег об стекло сыплется. Утром тоже был снег, хоть и посимпатичнее. Как раз перед нашей свадьбой погода улеглась…
    — Так Дуся просила тебе передать, чтобы ты пока билет не брала. Полетишь вместе с этим мальчиком, его надо еще немножко подживить, потому что сейчас все пока совсем плохо… Он же еще человек, у него все сложно. А твой Сеня, между прочим, сказал, что это на него охотились, он какие-то дела в своей семье не уладил. Так, Леночка, подожди, кажется, у меня Цирля рожает третьего… Ну это ж надо, он опять рыжий, в этого залетного отца.

Часть вторая
Яблочный Спас

Это не опечатка: штрудель надобно петь.
Тесто в пшеничных складках. Клетки рецепта — сеть.
Пахнут чернила жаром, записям много лет,
Был и дичок с шафраном, был и простой ранет,
Истинность рецептуры выверена собой.
Ложка сахарной пудры — темное серебро.
Осени два стакана — меряешь на авось.
Яйца, мука, сметана, звезд небольшая горсть.
Руки шершавей шерсти, яблоко жмет в зубах,
Нету гвоздики, есть ли — дом суетой пропах.
Нету корицы, есть ли — главное, размешать.
Истина скрыта в тесте — желтом, как та тетрадь.
Нож кожурой играет, греет плиты утюг,
Яблоки пахнут раем — камерным, на семью.

1
    Линять я начала прямо в самолете. Еще до взлета — тоже мне, «Боинг» нашелся, сперва рейс задержали, потом, уже на полосе, затормозили, включив обратно все огни и неизвестно зачем выдав пассажирам сок и минералку. Я у стюардессы оба стакана перехватываю, свой и Гунькин, а с языка само идет:
    — Спасибо, Манечка, спасибо, милая…
    У барышни на бирочке совсем другое имя написано, но она громко не удивляется. Правда, тележку чуть притормаживает и Гуньке шепчет:
    — С вашей… дамой все в порядке?
    Ну нельзя девочкам-бортпроводницам пассажирок «старухами» называть. Придумала синоним, вывернулась. Хотя я сейчас старуха и есть.
    Внешний возраст догнал внутренний за несколько дней: вчера меня к нотариусу Жека с Дорой буквально под руки тащили. Это неприятно, конечно, ну так не навсегда. Можно потерпеть. А вот преждевременная линька — это куда хуже. Я ж за три часа полета (и тот час, что мы на полосе стоим, в ожидании техников) вся исчешусь не хуже, чем блохастая собака, конфуз будет. Уже сейчас плечи гудят так, будто на них ледяной водой плеснули. Холод до ожога, отмирают клетки, к утру кожа пластами сходить начнет. Но мы тогда уже на месте будем, на нашей зимней даче, именуемой в просторечии Инкубатором.
    — Да… спасибо… — бормочет Гунька. Он пассажирский пакет распечатал и очки для сна себе на нос нацепил. Смешные очки, из мяконькой ткани совсем неприлично-розового цвета. Из такого материала детские игрушки делать хорошо. Нам это в самый раз, мы же как новорожденные: я обновляться лечу, Гунька и вовсе — воскрешаться.
    — Все в порядке со мной, деточка, спасибо за заботу, — шамкаю я сквозь минералку.
    И Гуньку локтем толкаю, чтобы уснул и перестал дальше бормотать: «Да, спасибо, да, конечно, да, спаси…» Заело мальчишку, бывает.
    Ему сейчас куда хуже, чем мне. Жека-Евдокия, конечно, постаралась, да и другие помогли: пулю из сердца вынули, дырочку осиновым колышком закрыли аккуратно, жизнь вдохнули… Ну не полноценную жизнь, Гунька ведь не ведун, а так, недочеловек, но откачали его качественно. У кого из наших под рукой осиновая заготовка была — не знаю, многие с собой аптечку носят, но тому добродетелю Гуня точно потом проставиться должен. Напомню ему, когда соображать начнет. Сейчас-то он как в тумане: знает, когда отвечать, куда идти, как сидеть, как дышать, а зачем он это делает — не разумеет.
    Ничего, потом все вспомнит, в том числе и того, кто его убил. В упор ведь палил, злыдень мирской. Не мог он Гуньку с Сеней моим перепутать, они ж разные совсем. Одно утешает — что Гунечка мог вместо мирского подставиться, прикрыть кого-то. Нам смерть только от огня страшна, а глупую пулю всегда обмануть можно. Но что там у Гуньки было и кто виноват, я, может, вообще никогда не узнаю. Не моя это работа.
    А ведь интересно. Да и занять себя больше нечем — читать не могу, глаза слезятся, мирских из соседних кресел обихаживать — тоже. Пробовала было девочку, что в третьем кресле с краешку сидит, чуток успокоить, а то уж больно страх у нее звонкий, а не смогла. Силы на исходе, организм изношен.
    Так что вот, сижу теперь, смотрю в снежную пудру на окнах и думаю разное. Про неприятности в «Марселе», про то, какую одежду себе на выход прикупить, про то, что Доркина кошка на моем оконном карнизе прямо из занавески себе гнездо вить начала, а ведь жалко занавеску, она тюлевая… Лишь бы про обновление не думать, не вспоминать, как это страшно будет. Я в тот раз в тысяча девятьсот семьдесят третьем обновлялась, а сейчас две тысячи восьмой, много лет прошло, все воспоминания пропылились. На одно надеюсь — что техника за столько лет усовершенствовалась, среди персонала хорошие люди опыта набрались, полегче будет в новую жизнь входить.
    Хотела Евдокию про это все расспросить поподробнее, да не смогла. Она в мои последние дни как ошпаренная бегала, все сразу улаживала: и свои заботы, и те, что у Старого на территории, и мои квартирные хлопоты, и Доркины тоже. Да еще и за Гунькой приглядывала: он, конечно, у нас тихий сейчас, как любой воскрешенный мертвец, а все равно что-нибудь отколоть может, одного дома не оставишь.
    Пришлось Гуньку ко мне в квартиру забирать, учительское право на меня переводить — теперь он только при мне говорить сможет, когда оживет, при остальных ни-ни. Так что я в последний путь из этой жизни собиралась как-то очень непутево: на кухне Гунька сидит, иногда довольно шумно, в рабочей комнате Дора обживается, а у нее под потолком Цирля с котятами чирикают, по пять раз в день Евдокия прибегает, то ей документы нужны, то подпись моя, то паспорт… Ну и телефон поет не переставая: те, кто тогда в «Марселе» меня не увидел, сами звонят — засвидетельствовать свое почтение и пожелать хорошего ухода с приходом.
    Соседка Тамара чуть тревогу не подняла. Решила, что меня, старую и одинокую, какие-то жулики обмануть пытаются, квартиру отнять. Ну ей Дора в глаза подула ласково, потом зерничным чаем угостила для надежности, дескать, «спокойно, Томочка, это свои, не кидайся на них». Тамара сразу успокоилась, всех признала. Ну и ревматизм у нее заодно прошел, чего мелочиться.
    Ох как же под мышками сейчас печет, хоть бы раз почесаться нормально… Это волосяные луковки отваливаются, щекочут. А волосы и брови к утру облетать начнут. Скорее бы уже приземлились спокойно… хоть почешусь вдосталь.
    А все ж таки я молодец: пусть и старая, а самолетный страх у той девочки из третьего кресла убрала. Хоть и топорно, через сон, так сон приятный был, про любовь. Вещий.

    Встречал нас, разумеется, непонятно кто. То есть, может, мне Евдокия и говорила, кто именно, да я же старенькая сейчас, все уже забыла. А Гуньку спрашивать бессмысленно, тем более я его к ленте отправила, за нашими этими… сундуками? Нет, забыла слово… За чемоданами. Вышли мы в вестибюль, оглядели куцую толпу (рейс у нас хоть и московский, а ночной, людей в здании мало). Смотрю, стоит сбоку весь из себя вполне приличный мужчина, даже в костюме и галстуке, несмотря на четвертый час ночи по местному времени. Держит в руках блестящую картонку, а на ней большими буквами «ЗАО ЧАРОДЕЙКА». Мне даже приятно стало, что про мое испорченное зрение помнят, выбирают шрифт покрупнее. Цепляюсь за Гуньку, подхожу поближе. Слух у меня как раз на посадке совсем испортился, трудно общаться. Да и память за последние часы тоже… Хорошо, что в самолете бортпроводницей Манечка покойная летела, она мне сильно помогла…
    Так что я к тому мужчине подхожу так вежливо, здороваюсь… Мол, это я, Лена Ириновна, а это муж мой нынешний, как-то его зовут очень смешно, Гурий, что ли… А этот, в галстуке, от меня отмахиваться стал, будто я нечистая сила. Сам от нас бочком, бочком, да еще кричит при этом:
    — Бабушка, не мешайте… Кто потерял родственницу? Вы чья, бабушка?
    Так известно чья, мой хороший: я чертова бабушка и кузькина мать. Нас мирские как только не называют…
    Но я ему этого сказать не успела, к нам какой-то другой подбежал, молодой, резвый, бородатый. На секундочку вспомнила, что это врачеватель местный, Тимка-Кот, а потом снова забыла, как его зовут. Только он не ко мне обратился, а к мужу моему, Гурьяну… Дескать, столько лет не виделись, а он не изменился совсем, как был мальчишка… Тут у меня кожа на спине как затрещит, будто ее ледяной волной накрыло… Хорошо, я шубу еще не застегнула, смогла ее снять и почесаться нормально… И сама себя поскребла, и супруг помог — долго тер, пока я его не остановила. Полегчало. Даже память обратно вернулась, краешком сознания…
    Тимка-Кот улыбнулся сочувственно, под ручку меня ухватил и повел из стеклянных дверей на улицу, приговаривая, что в Инкубаторе меня заждались, Гунька вслед за нами шел, волочил саквояжи на колесиках, ручки у них были сильно вытянуты — и оттого чемоданы выглядели как два длинных подбитых крыла.
    Воздух здесь оказался совсем другой — колючий, острый, как пригоршня снежинок. И небо другой чернотой залито. Глухая тьма, напряженная: только крыша аэропорта светится синим стеклянным шалашом. Снег под ногами утоптанный, скользкий, как засаленная ткань. Здоровыми ногами, и то идти тяжело, а уж мне сейчас… Я еле успела за моего спутника ухватиться. Хоть это и неприлично, я же замужняя женщина. А меня какая-то посторонняя личность ангажирует, ведет куда-то… Неужели на мазурку? Первой парой? Позвольте, я обещала ее совсем иному кавалеру, у меня записано, вот и Маня может подтвердить, мы с ней вместе в самолете летели…
    — Спокойно, Ленка. Пару часов перетерпи, как доедем, сразу от жизни отойдешь… Немного уже осталось… Давай, дорогая, одну ногу сюда, вторую туда, сейчас мы быстро дойдем… Гунька, шевелись давай, тебя Старый в Инкубаторе ждет. Помнишь Старого, ну? Че заулыбался сразу, как дебил? По-омнишь. Покойники, Гунька, так не улыбаются… Ириновна, ну куда ж ты в сугроб-то прешься, а?

    Авто было совершенно отвратительным с виду: громоздкое, черное, с вытаращенными этими спереди… Pardonnez-mоі, забыла название. Oh! Et bien, это фары… Да еще синий вызывающий фонарь на крыше, абсолютная безвкусица. Сопровождавший нас с супругом человек сам сел за руль, это ж надо, он еще и за шофэра тут… Да как он с таким авто управляться будет — такой субтильный да неопрятный, борода торчком. Да еще и обращается ко мне по-простому, на «ты». И лихачит совершенно возмутительно — дорога за окном сливается в неприятную черную тьму, только вспышки на горизонте держатся — оранжевые и тревожные. Неужели что-то разбомбили? Склады горят? Нас эвакуируют? Где Маня? Мане сказали, что надо бежать? Неужели опять немцы наступают? Сегодня ночью был налет? Где Манечка?
    Супруг мой, со смешным прозвищем… как же его… Гундосий, что ли? Он молчит, на мои расспросы не отвечает, зато шофэр останавливает авто, обращается ко мне и предлагает выпить что-то совсем вульгарное… без сервировки. Это спирт, да? Какие еще сто грамм? Они мне не положены, у меня паек другой. Товарищ ну что вы, в самом деле? Вы мне лучше объясните, налет сегодня ночью был? Куда нас эвакуируют?
    — Ириновна… Ну ты даешь! Совсем увяла… Ленка, ты бы сейчас себя со стороны послушала… Держи давай стакан… Гунька, да подержи ты ей крышку от термоса, не видишь, что ли, Ленка сейчас совсем тогось. Не бомбили нас, ма шэр, ни капельки совсем не бомбили… Давай-давай, глотай, дорогая… Какой спирт, тебе ж нельзя, ты сейчас молодиться будешь… Давай, Ириновна, это чай зерничный, он память хорошо промывает… Сейчас как новенькая станешь. Оп-паньки! Гунька, отдай термос, кому говорю. Я тебе дам кусаться! Ну что, Ленка, прозрела?
    Прозрела. Словно умылась внутри. Все нормально, прибыли в Ханты-Мансийск, едем из аэропорта по трассе, сидим в джипе с включенной мигалкой, со мной Гунька, за рулем Тимка-Кот, наш врачеватель ведьмаческий. Ведет машину совершенно роскошно, скорость сто двадцать, а то и больше — это можно, пока мы с трассы на зимник не съехали. А рыжие пятна на горизонте — это газовые факелы горят глубоко вдали, там, где черное небо в черную землю переходит. Такими темпами в Инкубатор через полтора часа приедем, а то и раньше. И это ох как замечательно, потому что на плечах кожа уже сползает, да и со спины тоже скоро соскользнет.
2
    С виду Инкубатор ничем не отличался от обычного подмосковного коттеджа: начиная от заснеженных гипсовых грифонов у крыльца и заканчивая пузырчатым куполом зимнего сада с бассейном. Только никаких многометровых заборов с колючей проволокой и камерами слежения не наблюдалось: Инкубатор стоял на обрыве, с одного бока — пустота и дно вымерзшей мелкой речки, с трех остальных — неразличимый в темноте лес. До ближайшего поселка километров десять, да только никто из местных сюда не совался: нечего им на чьей-то нефтяной даче ловить. В общем, для мирских наш Инкубатор никакого интереса не представлял, и Тимку-Кота они принимали за кого-то вроде прислуги за все. А нас, соответственно, за понаехавших из столицы нуворишей. Добро пожаловать, гости дорогие!
    Снег из-под ног теперь не выскальзывал, а неуверенно крошился, скрипел заманчиво, словно ломоть арбуза. Из гаражных ворот высунулось было какое-то Тимкино зверье, не то рыкнуло, не то хрюкнуло, мелькнуло под фонарем темной косматой шкурой и ушуршало за дом, звеня бубенчиками на ошейнике. Размером тварюшка была куда крупнее собаки, а по откормленности больше смахивала на кабанчика. Даже Гунька, у которого своих чувств сейчас нет, удивился и толстостенные очки на носу поправил. Я зачем-то покыскысала в темень, жалея, что в карманах ничего вкусного нет — только фантик от съеденной в самолете карамельки, и двинулась через гаражный каземат в дебри долгожданного дома.

    С первого этажа вверх вели сразу три лестницы — широкие, с узорными решетками между балясин и отшлифованными надежными перилами. Понятно было, что там, наверху, в спаленках-палатах, отсыпаются уставшие за годы многолетних дежурств Смотровые, Спутники и Отладчики, сбрасывают возраст и заботы постаревшие ведьмы. Сколько всего народа — спрашивать не принято. Кому надо — сам на глаза покажется, хоть в зимнем саду, хоть в просторном и плохо обжитом холле с невзрачной дорогой мебелью.
    В общем, с планировкой дома пока было не очень понятно, но мне это сейчас и не требовалось: кожа горела ледяным огнем, готовилась осыпаться, волосы тоже редели быстро — как березка под осенним ветром, а что там спина с суставами вытворяли — приличными словами описать никак невозможно. Так что я шубу скинула, пристроила на одно из подушкообразных кресел и зацарапала себя ногтями во всех доступных местах. Ногти сейчас тоже были неважнецкие, пожелтевшие и даже малость крючковатые, хоть я их перед полетом и обиходила слегка. Обламывались они легко, мешали себя отскребать. Ну, значит, и выпадут тоже беспроблемно, уступая место новым — розовым, мяконьким, острым и здоровым.
    — Ленка, хватит блох мне тут разводить… Заканчивай чесаться, пошли давай. — Кот ухватил Гуньку под руку, повел его куда-то через неприглядный вестибюль, открывая пультом бесшумные шлюзовые двери. С каждой комнатой мирской дух дома уменьшался, уступал место строгому научному колдовству.
    Мы миновали комнату с гудящими от напряжения железными коробами, прошли через лабораторию, где в подсвеченных аквариумах сонно дремали в зеленоватой воде готовые к экспериментам морские мыши, спустились по бетонной унылой лестнице на минусовой этаж и оказались, наконец, у врачевателя в кабинете. Я к тому моменту еле ковыляла, пытаясь не отстать от спутников и почесывая особо зудевший локоть. Вот ему, болезному, полинять не терпится: там аж кожа посинела и полопалась.
    — Так, Ириновна, располагайся. Ты сюда, — Тимка-Кот махнул жилистой узкой ладонью в соседний дверной проем, — мы сюда. — И он пристроил Гуньку на клеенчатую кушетку у стены. Сразу же табурет к ней подтащил, чтобы врачевать было удобнее.
    Я и без того понимала, что там, за стеной, меня ждет, но уходить не спешила. Вроде сама столько этого дня ждала, нарочно себя старила быстрее, чтобы от третьей жизни, с Семеновым уходом и моим одиночеством, избавиться поскорее. Торопила новую молодость, хитрила слегка. А теперь ноги куда надо не идут: и не старость этому причиной, а бессмысленный страх. Это не чужая ссора у соседей, его так просто из себя не выскребешь.
    Врачеватель тем временем ждал, пока Гунька до последней ниточки разденется — даже помог ему кое-как, вспорол ножом обманчивую шерсть синтетического свитера и затрепанную тряпицу футболки. Уж больно интересно было Тимке-Коту посмотреть, что ж там за рана такая смертельная. Кот не первый десяток лет писал научные работы по живым, мертвым и оживленным, коллекционировал целительские курьезы.
    Гунька команды выполнил, улегся на кушетку, как и полагается покойнику. Только руки не на груди сложил, а на причинном месте. Было ему там что прикрывать, если уж откровенно говорить. Теперь понятно, чего Жека-Евдокия так рьяно за чужим помощником приглядывала и чего так убивалась, нас сюда собирая. Мне как-то даже обидно стало — такую красоту мальчишке природа отпустила, а он, вместо того чтобы женщин осчастливливать, ее на себе подобных тратит. Ой… Нет, не с такими мыслями я из этой жизни уходить собралась… Ну да ладно: сама ж хотела найти причину для омоложения. Ну и вот она: обновлюсь, стану этому мальчишке ровесницей, так у меня, как в том пикантном анекдоте, «сто штук таких будет».
    Хихикать в моем положении было как-то совсем непорядочно, но я не сдержалась. А потом улыбнулась легко, успокоилась. Представила свое тело помолодевшим, а себя сильной, налитой колдовством, как ягода соком. Сейчас, когда силы поистрепаны не хуже кожи, мне любая работа с трудом дается. В последние месяцы я даже в кошку перекинуться не могла, чтобы со своей Софийкой парой слов обмолвиться и кому надо дорогу в нужном месте перейти. Район, конечно, совсем не запустила, но работала на нем так… без огонька, в силу привычки. А это нельзя. С нашей профессией всех любить надо, иначе непорядок.

    Тимка-Кот тем временем к Гунькиной груди специальную кривую мисочку пристроил — навроде тех, что у зубного в кабинете стоят, да и глянул внимательно на осиновую затычку, торчащую у покойника чуток повыше левого соска. Протер все вокруг спиртом для дезинфекции и еще одним варевом для верности. Снял с Гуньки очки, сунул их к себе в карман синего халата. Из другого кармана семечко вынул, бросил его у изголовья кушетки.
    Подождал пару минут, пока из кафельных плиток дерево вырастет: не березка, не рябинка, а яблонька-дичок. Без яблочек, но вся в белых цветах. Кот нахмурился, строго глянул на растение и уселся на свой табурет поудобнее, дожидаясь, пока самый крупный цветок не дозреет до алого яблока. Дерево у Тимки-Кота покладистое, за пару минут управилось, вырастило для Гуньки новое сердце. Красное яблочко послушно качнулось на тонкой ветке, задевая крупными боками так и не отцветшие соседские лепестки. Кот тем временем вынул ножик из кармана. Но яблоко срезать не торопился, вместо этого нагнулся половчее над Гунькой, заслонил мне обзор.
    В кабинетной тишине чпокнуло что-то, взорвалось сухой промокашкой. Это врачеватель из Гуньки осиновый колышек вынул. Словно пробочкой от шампанского стрельнул. Во все стороны метнулась, запенилась почти черная кровь, уже застоявшаяся, неживая. Гунька оскалился, встрепенулся весь, изогнулся дугой — словно мостик гимнастический делать собрался. Потом замер. Только кровь из него дальше плескалась — бесшумно, но густо, некрасиво. Может, и запах какой был, да только я уже запахи не слышала. Врачеватель Гуньке в лицо подул, глаза ему закрыл тяжелыми медицинскими бляшками, что по размеру со старый царский пятак. Обернулся через левое плечо, уже колдовство работая, меня заметил. Подмигнул неловко — типа уйди, не отвлекай от дела.
    Я и пошла в соседнюю комнату — готовиться к смерти.

    Управилась я под душем быстро, сделала все, что полагалось. Теперь надо было косу плести с белой лентой, так тут незадача — у меня вторую жизнь подряд волосы короткие, до плеч не достают. Так что я их белым платком обвязала. Точнее, чего уж греха таить, не было тут платка, не позаботился Кот о нем… Ну что с него взять, он же ведун, а не ведьма. Пришлось наволочку с подушки снимать, разрывать ее… Сперва зубами, а они у меня ступились, затем ножнички на столе у кресла углядела.
    Обвязалась, тапки нашла — одноразовые, белые, как в хорошей гостинице дают. Потом уже огляделась: кушетка, столик, шкаф стеклянный, кресло смертельное. Закуток для душа. Где же саван-то? Да вот он, на подлокотнике кресла лежит. Белый, открахмаленный, стерильный весь. Да только старый, пообтрепавшийся. Не люблю казенное белье, есть у меня такая слабость.
    За стеной тем временем Тимка-Кот бормотал напевно, торговался со смертью. Голос у него и впрямь кошачий был — хриплый такой мяв, которым мирские коты своих кошенек весной поиграться зовут. Особенно похоже было сейчас, когда Тимка и не по-людскому говорил, и не по-звериному. Красиво ведет. Такое подслушивать нельзя, да я совсем забыла. Стояла себе у двери, в полотенце, с саваном в руках, Тимкиным напевам вторила, пока он не закончил. Тогда уже спохватилась, в центр комнаты отошла. Тут-то Кот сам ко мне обратился:
    — Ириновна, ты это самое… Разреши ему кричать, а то изойдется весь…
    — Разрешаю, — кивнула я из-под савана, — голос, Гуня, голос…
    Гунька за стеной сразу же взвизгнул почти по-собачьи. Еще и волчком, наверное, завертелся…
    — Тихо ты! Давай держись! Ты мужик тут или куда? Ну… Чего ты руку-то убираешь? Вот… ага… Давай терпи… Вырастим тебе новое сердце, а Ириновне твоей новую жопу…
    — Я все слышу!
    — Ты не отвлекайся, ты саван надевай! Помнишь, как надо?
    — Помню-помню, швами наружу, а то новую кожу натрет!
    — Молодец, Ленка! Ну ты… не дергайся. Вот, умница… Вырастим тебе новое сердце, значит. Оживешь, пойдешь со мной в лес, котов ловить… Помнишь, какие тут коты?
    Судя по мычанию, Гунька чего-то помнил.
    Я тоже помнила. Но не местных лесных тварюшек, что по виду как обычная кошка, а сами с медведя размером, а все остальное. Память стала ясная, такая, как всегда перед смертью бывает. Все помню, все свои три жизни в радостях и горестях: и тех, кого я обидела, и тех, кого я простить должна.
    Даже тело, по-подлому слабое, сейчас не подвело — умирать я полезла вполне самостоятельно и даже как-то легко, хотя кресло было поднято слишком сильно, а где на нем, новом, находится педаль, я так и не сообразила.
    Ну влезла, в общем, хоть в саване и запуталась. Удобное кресло оказалось: обычное такое, медицинское, не как у зубного, не как у женского врача, а попроще. На похожем доноры лежат, когда кровью переливаются. Подлокотники тут удобные, широкие, из слегка облупившегося кожзама… Кто знает, сколько нашей сестры за эти подлокотники в последнем вздохе хваталось.
    Возня в соседней комнате тем временем стихла, Гунька больше не скулил, так, выдыхал иногда слишком сильно. Потявкивал, словно щенок. Через пару минут и вовсе угомонился: замер между жизнью и смертью, пока к нему новое сердце прирастать начало. С таким врачевателем, как наш Кот, через несколько дней яблочное сердце вообще не отличить будет от обычного. А я к тому дню как раз новую кожу наращу. Так что вместе будем в новую жизнь входить: я — молодой, Гунька — живым.
    — Ну давай, Ленка! — Тимка-Кот подкрался незаметно, разместил мою руку на подлокотнике. Я ему еще ладошкой помахала, мол, не тяни резину, коли уже скорее… Только потом локтевой сгиб подставила.
    Под ярким светом блеснула игла, вспыхнула острой искоркой смерть на ее конце… И от точки, где она вошла, по коже трещинки побежали — как по речному льду, я их всего секунду и видела, потом меня не стало.
    Вот и оборвалась жизнь. А бессмертие заурчало внутри, начало свою нелегкую работу.
3
    Если бы это можно было назвать болью — я бы ее перетерпела. А это другое — страшная серая тоска без конца и края, из которой нельзя проснуться. Пока она в тебе — ну или ты в ней — невозможно помнить, что эта трясина когда-нибудь кончится. Мужчинам в этом плане куда легче: у них весь процесс самосохранения — обычный сон многоступенчатый. Сперва нынешнюю жизнь видят и все ошибки из нее — как ответы на контрольной работе, потом небытие у них, а потом «шпаргалка» начинается — будущее снится, все, что произойдет, но в зашифрованном виде. Поэтому и из спячки колдуны выходят медленно, не сразу — чтобы не забыть увиденное, разобраться, что там к чему. Организм за это время отдыхает. Полностью не обновляется, как у нас, но вроде как техосмотр проходит. Язвы, там, рассасываются, диабет утекает — если он у кого есть, про цирроз печени я не говорю — наши мужики не сильно пьющие, но все-таки… В общем, у них обновление — чистый санаторий, а мы линяем жестко.
    Раз я периоды ведьмаческого обновления начала перечислять, то все не так уж безвыходно, как казалось раньше. Сознание-то у меня не делось никуда, значит, и тело скоро почувствую. Вот тогда и боль придет. А куда она денется — на месте отвалившейся старой кожи у меня сейчас растет новая. Она очень розовая и очень горячая, как после ожога.
    Но боли — почти благословенной, еще дождаться надо было. А после тоски — тревога приходит. Тоже безграничная, нет у нее ни начала, ни конца. Зато вместо теплой слизи — совсем ничего. Только воспоминания снятся: все рабочие промахи за все три жизни. Все мои оплошности чередой идут — одна за другой. Третий раз уже ту же самую историю перед глазами вижу и третий раз поделать ничего не могу.

    До сих пор дату первой промашки помню. Зима тысяча девятьсот тринадцатого года, февраль месяц, второе число по старому стилю. Я тогда самой неопытной в Москве была, только-только выпустилась, первый раз на службу устроилась. Квартала мне никто не доверил, естественно, так — дали улочку в шесть домов со сквериком и мужской гимназией. Вполне приличное место было, даже по тогдашним меркам. Ну я и рассупонилась, про главное забыла.
    Чаще всего у гимназии дежурила — там план по благим делам легко выполнять, на одних только «хоть бы меня не вызвали» далеко уехать можно. Ну с другими желаниями посложнее было: к примеру, чтобы преподаватель вместе с кафедрой под землю ушел или чтобы конь в гимнастическом зале синим пламенем сгорел. Зато амурные беспокойства у моих питомцев хорошо решались. И прыщи, опять же, в нужный день на лбу не выскакивали. (Я-то раньше думала, что это только девичья печаль, а вот оказалось, что нет.) Я этот день до сих пор весь-весь помню. С первой настоящей бедой всегда так. Хорошо, что Манечка моя через это же чуть пораньше прошла, она меня и утешила.
    Тогда у мирских в моду самое страшное дело вошло — самоубийство. Никто перед таким увлечением устоять не мог: и военные, и штатские, и отцы семейств, и желтобилетницы. Даже ведьмы, и те обновление предпочитали начинать с порции цианистого калия, принятого вполне добровольно, хоть и под присмотром врачевателя. Обычно-то, если без происшествий, нас в новую жизнь профессионал отправлял, а тут все модному веянию поддались.
    Мирские, главным образом, травились и вешались, с этим легче всего справиться. Но вообще среди Сторожевых тогда такие асы водились — они через стену пулю взглядом останавливать могли. Правда, не всегда. Ты одного такого спасешь, петлю ему развяжешь, а он возьмет и не окажется фаталистом, в судьбу верить не станет, пойдет да и утопится через сутки. Потому как мода такая…
    По всей Российской империи ведуны с ведьмами из сил выбивались, останавливали, как могли, декадентов этих глупеньких. А что мы? Нас мало, а страна большая, всех спасти никак не успевали. Издержки профессии такие. К ним даже привыкаешь потом. Но в первый раз всегда по живому бьет.
    В общем, недосмотрела я за гимназистиком одним. Как звали — до сих пор не знаю, мне этого жизнь не показывает. А вот как он после уроков в гимназической уборной петлю из форменного ремня вяжет — это вижу. Я и тогда увидела — хоть и с улицы, хоть и сквозь замазанное стекло. Сглупила: попыталась в здание вбежать, а потом, когда не получилось, — кого-то из преподавателей или надзирателей в этот клозет отправить, чтобы упредили. А надо было кошкой или крысой оборачиваться, через подвал внутрь пробираться. Потом бы глаза всем отвела, зато успела бы… А так — что говорить-то… Только и можно, что проклинать нашу способность смотреть сквозь стены: когда все видишь, а помочь не можешь — это ж самое страшное. А еще страшней, что повода у того гимназистика не было: даже «единицы» в тот день не получил, я эту беду вовремя отвела. А вот то, что он всяких дрянных романов начитался, — не разглядела.
    Спустя полтора года мировая война началась, в нее многое произошло — и я это плохое сейчас все увижу, — а оно все равно не так режет, как первая беда. Даже если самой себе напоминать, что тот мальчик мирской до нынешних дней точно не дожил бы; он все равно из горьких воспоминаний не уходит, так и висит в своей петле у меня перед глазами. Или просто идет мне навстречу — еще живой. Чем-то на Гуньку нашего похож, если приглядываться.
    Я бы и дальше там стояла, внутри этой своей первой жизни, вспоминая, какой мелкий снег летел мне тогда в лицо, и как именно я на левую руку перчатку надеть пыталась, не понимая, что она у меня наизнанку вывернута. Но жизнь к тому моменту другую картинку начала показывать, про сентябрь четырнадцатого года, уже про мировую войну. Ситуация сменилась, а боль в левой руке осталась — значит, там кожа уже вся полопалась и начала отваливаться крупными кусками. Так оно и будет дальше — с каждой отсмотренной ошибкой боль в теле нарастать начнет, отвлекать от анализа собственных промахов.
    Как ошибки кончатся, так боль и нахлынет. Вроде как тупая и непереносимая, зато уже с чувством времени. Обидно только, что Манечку в моих воспоминаниях ни разу не показали: у меня ж от нее ни одной фотографии не осталось, а наша память — штука ненадежная.
    Зато — вот интересно — кое-какие ошибки мимо меня почти проскочили, как грузовик на хорошей скорости. Это отрадно: значит, я потом в аналогичных ситуациях правильно сработала, повторения не допустила, кого-то от смерти увести смогла.
    Мутота поднялась из несуществующего горла тяжелым комом — аккурат на последней картинке, на том, как я два месяца назад инсульт в соседнем доме проворонила. Только я перед той ничейной старушкой успела повиниться, так тошнота и схлынула. Кончились мои ошибки вместе с жизнью Лики Степановны. Пора продираться сквозь озноб и колотун, открывать глаза, делать первый вдох слабенькими, только что раскрывшимися легкими.
4
    Проснулась я, разумеется, ночью. Словно будильник внутри меня сработал: на часах, висящих над выходом из палаты, зеленели квадратные электронные цифры. 23.58. Жаль только, что дату часики не показывали. Ну дня три я в отрубе точно пробыла, не меньше.
    Я постаралась как-то повернуться, сперва ощупать себя, потом нашарить выключатель. Он, вероятнее всего, был вделан в стену около койки. Но это ж надо еще тянуться. А у меня сейчас руки слабые, обмякшие и непривычно легкие.
    И гудят так, будто я ими все эти дни гребла без перерыва против течения.
    Знобило меня сильно — ну это и понятно, новая кожа — она ж горячая. Хорошо хоть, что еще проклюнулась не вся. Старая слезала неровно, кололась, крошилась острыми уголками — примерно как подсохшая корочка на ранке, только отколупывалась куда легче, да и кровь из-под нее не шла. Я подтянула поближе сбившийся до самого пола лохматый плед, поворочалась в нем, устроилась поуютнее, приглядываясь к светло-синим теням на потолке: там лунный свет мешался с прожектором, застревал в тюлевом узоре. Самодельный платок сбился, выпавшие волосы кололись и щекотали, но поправить сил не было — пальцы-то почти мягкие сейчас, еще без ногтей.
    Темнота начала обрисовываться — сверкнула какая-то ерунда на тумбочке, высветился бочок мобильного телефона, набитого неотвеченными звонками и смс-ками, на спинке кровати отчетливо проступила одежда. Видимо, халат. Не знаю, не я себе вещи в дорогу собирала.
    Тело было тяжелым, жарким, еще не растерявшим жировой запас старости, но при этом упругим там, где ему полагалось. Следы от шрамов явно зудели, но нащупать их уже было нельзя. Я потрогала мочку уха, стряхивая на подушку ненужные волосы, — ухо было мягкое, дырка для сережки в нем затянулась.
    Вглядываться в темноту было не особенно удобно: ресниц-то нет сейчас, да и брови выпали. Но это не сильно страшно: пока я к себе такой привыкну, как раз они и проклюнутся. А вот новое зрение, острое даже впотьмах, настораживало. Я сморгнула крепко державшуюся ресницу, закрыла глаза и подумала о том, что надо бы дойти до душа. Потом повернулась поудобнее и заснула обратно.

    В следующий раз тоже проснулась ночью: той или следующей, понять не могла. Электронные цифры сложились в 02:34, красивое сочетание. Синяя светотень на потолке оставалась прежней, за стенами спальни, естественно, стояла стерильная тишина. Желудок, судя по всему, у меня если и пророс, то пока не требовал еды, а вот под душ тянуло все больше. Да и сил в теле прибавилось.
    На полу прощупывались те самые белые тапки, все запорошенные сухими чешуйками моей отлетевшей кожи. Кровать тоже надо было перетряхнуть, а еще лучше — застелить свежим. Наружные швы савана расползались, труха вылетала из-под него на каждом шагу. Я вспомнила мирское присловье о том, что из стариков песок сыплется, хихикнула осторожно. Удивилась тому, что голос у меня оказался не по-девичьи звонким, а по-подростковому хрипатым. Совсем как у Гуньки после многочасового молчания. Надо будет Гуньку-то проведать, может, даже и сегодня. Он, скорее всего, тоже потихонечку оживает, будет мне с кем поболтать и на ком всякое женское мастерство проверить. Евдокия-то им довольна была, так что и мне…
    Под мягкими пальцами выключатель щелкнул, я в ванную комнату вступила и выдохнула заполошно: зеркало тут не над раковиной приделано было, а сбоку от нее, и стояло оно в полный рост. А в нем такое отражалось… Уй! Не то что у метросексуала Гунечки, а у последнего озабоченного уголовника на такое аппетиту бы не возникло.
    Ну отсутствие волос, бровей и ресниц вообще никого не красит, так ведь лицо, в случае чего, и подолом прикрыть можно. А вот то, что под тем подолом савана было, это ж, по выражению Жеки-Евдокии, полное «мама не горюй». Шелуха с меня обсыпается, синеватая и бугристая, как вываренная картофельная шкурка. Где клочками, а где и пластами кожа отколупывается. Зато грудь упругая, сквозь опадающую кожу проклюнулось два нестерпимо-розовых соска, ореолы вокруг них хорошо так просматривались. Внизу, под округлым и мягким на ощупь лобком, творилось примерно то же самое — старая слизистая стягивалась молочной пенкой, из-под нее все нежное и нетронутое проступало. Ну а чего — слизистые-то легче остального молодеют. Так что кой-какая боевая готовность у меня уже была.
    Губы все в трещинах были, улыбаться сложно, но я смогла. Подумала еще о том, что, кажется, знаю, откуда у мирских поверье о том, что настоящие ведьмы — страшные, корявые и уродливые. Не иначе кто-то из мирских одну из наших девочек во время увядания увидел. Вот отсюда байки и пошли.
    Тут за окном что-то загудело пронзительно. Но не как механизм, а по-звериному. Тем интереснее. Я так из ванной и выскочила (ну это громковато сказано — вышла, за стены хватаясь). До окна добралась, в подоконник вцепилась.

    Снова зажмурилась — от лунного света, густого черного неба, слабеньких звездных брызг и красотищи, лежавшей под окнами. Снег. Пухлый и дымчатый, как мыльная пена. Сугроб на сугроб оседает, и конца им не видно. До самого леса — а он далековато, с моего второго этажа, да если еще по городским меркам судить, так на соседней улице. Нетронутое снежное взгорье слегка прожектором подсвечено, но куда больше — луной. Получается, что мое окно не на парадный въезд выходит, не на обрыв, а на ту сторону, где у Тимки-Кота заповедник начинается. Раз мирские здесь не ходят, то Тимофей своих тварюшек ничем не огораживает: котам тут привольно жить, у них где-то в этих снегах вход в нору прокопан.
    Давно я котов не видела, со времен своего последнего обновления, с семьдесят третьего года. Они ж в городах не водятся, только в наших местах, где ведьмы смерть пережидают, а колдуны отсыпаются. Древние звери коты — суровые и нелюдимые. У врачевателя Тимофея потому и прозвище такое — не из-за мирских кошек приклеилось (хотя что-то кошачье в Тимке есть), а из-за того, что он этих тварюшек приручить сумел, еще лет двести назад. Не он первый, конечно, да и не он последний, но у них там семейная династия такая: весь род Умновых, хоть ведун, хоть ведьма, с тварюшками работает. Где-то тут по Инкубатору Тимкина племяшечка бегает, вечная лаборантка Варенька: она больше по морским мышам специалист, но ее тоже любая животина понимает. Тимка однажды, когда в Москву кого-то завозил, хвастался нам: дескать, от Варенькиного вида в местном отделении милиции пыльный кактус зацвел и пластмассовая елочка хвоей запахла. Охотно верю, кстати.
    А сейчас я на знаменитых умновских котов любовалась. Или это Тимофей с семейством для котов дрессированные? Ой, не знаю, мне и без того было на что посмотреть.
    Дикие коты — они чуть помельче медведя, а домашние — откормленные, ухоженные, чесаные — крупнее. За дикими Тимка иногда куда-то в леса ходит — исключительно за самками в положении. Чтобы можно было мелких тварюшек на наш колдовской манер воспитывать. Тепло от них идет, не внешнее, а внутреннее, умиротворяющее. И урчат они целебно, особым ритмом: заставляют пророщенные сердца биться, легкие — вдыхать, кровь — бежать по новым венам и артериям.
    Вот там, где Гунька сейчас лечится, явно один из котов помогает. Сперва зверя на огромную постель заманивают, учесывают до урчания, а потом к нему под бок болезного подкладывают, чтобы у того от котовского мурлыканья организм работать начал. Ну и шерсть, опять же, теплая, для согревания очень подходит — пока температура от трупной до нормальной не поднимется. Впрочем, целебность шерсти и отдельно от котов действует — из нее хорошие платки получаются, все вылечивается — и грудной кашель, и радикулит, и даже кой-какие женские болезни. У меня с той молодости один такой платок есть уже, новый просить как-то неудобно, но если Тимка с Варенькой подадут — выкаблучиваться не стану.
    Сейчас по сугробам медленно переступал чернющий кот. В отличие от крылаток, которые черные в прозелень, коты чернеют в фиолет, изредка среди них совсем бордовые особи встречаются. Нынешний — обычным был. Сильно на мирского кота смахивал, только огромного, пушистого до невозможности и толстого из-за усечения мужского достоинства. Но Тимка своих тварюшек не кастрирует, это видимость одна. Окно было плотно закрыто, а все равно стоять возле него оказалось холодно. Надо бы в душ, пока силы есть. Под теплой водой много старой кожи сойдет. Жаль, конечно, что шампунь мне пока не нужен, а вот жесткая мочалка и масла всякие вполне пригодятся. Недаром я их сама к себе в сумку клала, Евдокии и Доре не доверила.
    Вода помогла, уняла жар в коже. Правда, сон тоже как-то отошел. Но в этом не душ был повинен, а легкая сила, ведьмовство. Ощущение очень приятное — словно секунду назад съела что-то очень вкусное, сочное, нежное. Такое, чем весь мир накормить хочется.
    Я на зеркало посмотрела — а оно, мало того что запотевшее, так еще и не протиралось давно. Дунула легонько, полюбовалась на то, как со стеклянной глади отползают капельки, старые брызги и следы от мыльной пены. Порадовалась, что на коже еще ни одной родинки не проступило, вспомнила Жекины татуировки с тварюшками и еще кое-чего, совсем запретное.
    Потом, когда белье на кровати перетряхивала и в непривычно легкую голову подаренный Доркой бальзамчик втирала, задумалась о празднике. Есть у нас такая традиция — обновление отмечать. Мужчины после спячки своим проставляются, у них это называется «на первый зуб», якобы они кому-то его в первой драке выбили. А мы в своем, ведьмовском, кругу празднуем. Официально это вроде как «на первый волос» гостей зовут. Дескать, ведьма впервые в новой жизни себе стрижку сделала. А по сути своей совсем другое в такой день отмечаем: мы же в новую жизнь невинными приходим, тело ни одного любовного греха не помнит, его заново всему обучать надо.
    Тут я про Семена сразу подумала, но не печально, а затаенно, с надеждой. Может, такое именно ему предложить? Вроде как по старой памяти? А то у меня все три жизни подряд первый раз какой-то кособокий получился: что с юнкером Митечкой, что с мужем моим военным Степаном, что с одним таким… из комсомольского актива, с которым я вместе на картошку ездила, уже молоденькой Ликой. Ну ни разу ничего путного из этого смешного процесса не получалось. Рассказывать о таком забавно, а вот проживать — не очень. Надо будет с девчонками посоветоваться, но не прямо сейчас, а завтра или послезавтра, когда я корреспонденцию на телефоне разбирать буду.
    А сейчас — обратно на мягкую подушку, под плед — нежить себя и думать только о хорошем. И никакого будильника!
    На тумбочке все это время что-то бестолково блестело. Раздражало глаза, да только поворачиваться лишний раз мне не хотелось. Сейчас вот пересилила себя, глянула: стакан граненый, накрытый ломтиком черного хлеба. Внутри не то вода, не то лекарство — прозрачное что-то. Я пробовать не стала, а вот ломтик сняла и понюхала — он по краям сухой был, а в середине теплый и влажный — вобрал в себя лекарственные испарения. Есть мне еще не хотелось, так хоть хлеб нормально почую.
    Со двора тем временем раздался еще один заполошный мяв: очевидно, Тимка выпустил к скучающему коту подружку, и теперь тварюшки принялись лохматить снег. Все равно они раньше рассвета спать не залягут и отогреть собой никого болящего не смогут.
5
    Волосы начали расти на третий день — острые, жесткие и почему-то удивительно рыжие. На том месте, где раньше брови были, кожа стала потихоньку припухать — значит, и они скоро проклюнутся. Но это не так тягомотно.
    Гораздо хуже, что у меня с вечера зубы резались, причем все сразу. На себя и так в зеркало без слез не взглянешь — потому что гормоны шумят, и я от хохота к рыданию за час несколько раз перебрасываюсь, так еще и десны ноют. Противно. Хотя на самом деле радоваться надо — первый раз после смены жизни съем хоть что-то нормальное. А то у меня этот кефир из свежих розовых ушей скоро закапает. Нет, фигуре-то полезно, килограммов так шесть, а то и восемь из меня за эти дни утекло, но…
    Есть хочется! Селедки с мелким вареным картофелем. Чтобы картошинки по размерам — не больше сливы, желтые, рассыпчатые, со щедрыми кусочками холодного белого масла, которое по ним стекает и тянет за собой на дно тарелки накрошенный укроп. А сбоку — селедушка моя дорогая, остро нарезанная, серебристо-сизая, присыпанная колечками белого хрусткого лука. И в довесок — тяжелый ломоть хлеба. Того круглого, который можно пополам разрезать, вдыхая серо-теплый запах, посолить с одного краешка, чесночком потереть там, где корочка. Он такой свежий, дырчатый, не черствеет через полчаса, как нынешний, не крошится почти пенопластом, а тает во рту, не дожидаясь желтого картофельного уголка и серой дольки сочной сельди.
    Если к завтрашнему утру хоть три зуба пробьются, спущусь вниз, в столовую, и в свое удовольствие этой самой селедки поем. Она у Тимки тут точно водится, равно как и любой другой соленый продукт, — они здесь привыкли давно, что омолодившиеся ведьмы всяческого гастрономического изврата требуют, начиная с птифуров и заканчивая настоящей советской тушенкой. Она, кстати, тоже вкусная, но с сельдью не сравнить. Хотя, конечно, больше трех кусочков в меня не влезет, желудок-то сжатый, привыкший к кефирно-творожному измывательству над собой.
    Тут десну особо хлестким огнем дернуло: я сразу палец в рот сунула, нащупала подушечкой острый уголок пробившегося зуба. Ногти сейчас тоже вполне прорезаются, зудят. Так что я палец изо рта вынимать не хотела. Но пришлось — мобильный телефон зазвонил. Дора.
    Я с ней и Евдокией уже говорила слегка — и сегодня, и вчера. Так, о пустяках каких-то поболтали. Мне отсюда после прожитого все пустяками кажется. На любую ситуацию сразу ответы перебирать начинаю из своих примеров. Совсем как в гимназические времена после экзамена: вроде ответила, свою оценку получила, а сижу, слушаю, как другие девочки отвечают, и мысленно вместе с ними учебник вспоминаю. Вроде как мозг разогнался, не может притормозить, работает вхолостую. Так и тут сейчас. Что Дора, что Жека про это состояние знают прекрасно, потому и обсуждают всяческие финтифлюшки. Вот и сейчас Дорка в своем репертуаре:
    — Леночка, как включить стиральную машину? Я порошок засыпала, кнопки нажимаю, а огонечек не горит.
    У меня розетка сбоку не очень удобно прилажена, из нее штепсель выпадает иногда. Я это Дорке и объясняю, стараясь не сильно шепелявить — с припухшими-то деснами и с парой пальцев во рту.
    — Леночка, это зубки у тебя там, да?
    А что ж еще-то? Рога с копытами и хвост в придачу? Так у нас их только студенты на практических заданиях отращивают, да и то комиссия обычно норовит сделать так, чтобы в билетах вместо этого что-то посимпатичнее выпадало — крылья, как у летучей мыши, или хоть кошачья мордочка вместо своей собственной. Вот у меня кожа сформируется, мимические морщинки пролягут, я тоже так позабавлюсь. Будем с Гунькой на пару дурачиться.
    — А ты сумку разобрала уже или как?
    Она издевается? У меня пальцы ломит так, что я халат не застегиваю, а только запахиваю, а от меня требуют багаж распаковать.
    — Потому что там, между синим платочком, который я тебе положила, и белым, который тебе Дусенька на отход приготовила… Ты нашла платочек? Белый такой, с кружевом, мы его из пеленки для новорожденного сделали, тебе понравилось? А синий я купила в «Бен-Гурионе», уже перед вылетом, чтобы ты надела, как только волосы расти начнут. А они уже растут? А ты моим бальзамом…
    — Так машинка заработала или как? — шепелявлю я. Получается «фофынка», но Доре без разницы.
    — Сейчас, подожди… Тут что-то крутится такое… Никак не могу остановить, вроде бы это не деньги, но что-то же я постирала. Что у тебя в синих брюках лежало?
    — А я помню? Дорка, зачем ты их стираешь?
    — Потому что я готовила глинтвейн, а Цирля опрокинула кастрюлю, она после родов стала совершенно неуправляемая. Ну я зарастила себе кожу, а теперь пытаюсь спасти твои штаны.
    А вот на кой шут Доре мои брюки от твидового комплекта понадобились? Тридцать пять лет в шкафу лежали ненадеванные — то они мне велики были, то малы.
    — Потому что у вас тут очень холодно, а у меня с собой одни юбки, если не считать рейтуз, а это единственные твои штаны, в которые я еще влезаю.
    — Да носи на здоровье. Ты, наверное, таблетки от моли постирала. Мне никто не звонил?
    Я подсасываю палец и думаю о бессмысленном. Нужна была бы Семену — он бы у меня номер мобильного попросил.
    — Звонила соседка в дверь, я ей все сказала, как полагается, сегодня она ко мне зайдет тебя помянуть. Где у тебя твои хорошие фотографии? Я все пересмотрела, но там в основном ты еще другая или совсем не одна, понимаешь?
    — Понимаю. А кроме соседки, больше никто?
    — Ой! Леночка, это не таблетки от моли, это карточка какая-то, вроде бы документ. У тебя кредитки не было дома?
    Да если бы и была, стала бы я ее держать в брючатах, которые не ношу?
    — Сейчас, подожди, я попробую остановить машинку и все вытащить. Где тут… Вот… Так ты открыла сумку сбоку или нет? Там, где платочки лежат, ну я тебе говорила, что синенький я тебе взяла в аэропорту. Ой, тут чего-то капает, кажется, вода… Цирля! Цирля! Слетай за тряпкой, что ты тут мне лежишь, это вполне свежий хлеб, нечего на нем валяться… Ты представляешь, там у нее у всех котят уже открылись глаза, и стало видно еще кое-что. Кажется, там две кошавки и один крылатик, рыженький… Только я тебе еще ничего не обещаю, понимаешь?
    Тут я вылезшим зубом в проросший ноготь чуть не вцепилась — это ж мне Дорка котенка, кажется, собирается бронировать. По этому поводу пускай хоть сама целиком в мою стиральную машину забирается и с ее помощью все этажи заливает, я ей слова не скажу.
    — Нет, ну ты посмотрела в сумке или ты мне ответила, а я не слышала? Так, Леночка, это какая-то очень важная карточка, тут много мелких букв, твоя фотография и черная полоска для магнитного замка.
    — Дора, иди лесом, это пенсионное для бесплатного проезда. От него пользы — как от николаевских банкнот. Мне Семен не звонил?
    — Так он же с тобой там, в Ханты-Мансийске, или я чего-то путаю?
    — Кто? Семен?
    — Ну а кто же еще? Бедный мальчик, как ему Фельдшер кровь останавливал, ты бы видела. Там, между прочим, рядом стояла Танюшечка, и у нее было почти белое платье, мы сразу же солью…
    — Тьфу на тебя! Дора, это не Семен, это Гунька.
    — А разве Гунечку не могут по документам звать Семеном? Цирля, не пей из этой лужи, тебе потом еще детей кормить, да что же это такое? Лена, как ты думаешь, куда я могла перевесить твою половую тряпку?
    — Гунечку по документам Пашей зовут. В шкаф, например, не могла, когда за брюками полезла?
    — А вот и могла, кстати сказать. Очень даже я могла, вот мы сейчас шкаф-то и… Цирля! Я кому сказала. Куть-куть… Так и есть, я ее на ту твою шубу повесила, ну ничего, все уже высохло и почти совсем незаметно… Нет, не звонил Семен, зато… Так ты полезла в сумку или еще нет до сих пор? Мы же специально тебе туда положили такой гель, названия не помню, тюбик фиолетовенький, очень помогает детям, когда у них режутся зубы. Лена, так я еще надену те твои другие брюки? Ведь все равно на них уже Цирля кормила своих детей… Да, один из них точно твой, но какой именно — пока говорить не буду, мне надо в них как следует всмотреться.
6
    Зубной гель и кой-какие предметы интимного пользования мне очень пригодились, а вот с халатами Жека перемудрила. Уложила мне в сумку вот этот страшный байковый, в котором я даже в коридор выйти как-то стесняюсь, и шелковую тряпочку на пышных бретелях — я ее сперва за комбинацию приняла. Чудесная вещица, но мне ее надевать пока рановато. Так что наутро пришлось к завтраку спускаться в юбке и кофточке из жизни Лики Степановны. Ну не в спортивном же костюме на люди показываться. Зато мне эта одежда была сильно велика (что не могло не радовать). Да еще я зубы себе почистила с утра пораньше — все четыре. А платочек Доркин голубенький и вправду к наряду очень подходил — жаль только, что полюбоваться им было почти некому.
    За столом нас трое собралось — молчаливая Варенька с повадками своих любимых морских мышей, сонный Тимофей (второй час дня всего, рано тут завтракают), ну и я.
    С вечера мне так селедки хотелось, просто жить без нее не могла. А сейчас увидела, пожевала краешек, ну и отставила тарелку. Переждала я своей селедочки.
    Зато запах от капустного пирога жить мешал. Много я все равно сейчас не съем, а от одного кусочка плохо не будет. Тем более что такие пироги не каждый день попадаются: огромный, размерами чуть ли не с крышку от письменного стола, дрожжевой, с ломкой лакированной корочкой, под которой прячется россыпь почти прозрачной томленой капусты в мелком яичном крошеве. А дно у пирога плотное, но не пригорелое, даже моими зубами легко жуется.
    Я себе ухватила порцию, размельчила на кусочки, чтобы разжевывать сподручнее было, и от души позавидовала Тимке-Коту, который это кулинарное великолепие резал широкими ломтями, а потом руками прям в себя отправлял. А от пирога вроде как почти и не убывало. Куда ж его столько? Ждем кого-то?
    — А ты как думала, Ириновна? Через час вертолет нарисуется, привезут одного такого, с пробоиной в борту. Будем с Варькой его по кускам раскладывать, как пасьянс «Наполеон».
    — «Могила Наполеона», — скорректировала Варенька, чашечку кофейную на лепесток блюдца поставила и из-за стола отступала. Видимо, к своим мышкам и пробиркам ускакала.

    — Чего там с Гунькой вообще? — светски интересуюсь я, управившись со свой минималистической порцией пирога.
    Тимофей выразительно жует и не менее выразительно смотрит поверх моего платочка. Нельзя про такие вещи лишний раз спрашивать, а то навредишь. И я срочно исправляюсь, уцепившись за случайный факт:
    — Ты же вроде говорил, что знаешь его. Откуда? Тебя в Москве давно не было. Он сюда приезжал? Расскажи, а? А то я про него ничего совсем не знаю, а как-то неудобно, он же мне временный ученик. И муж заодно.
    Тимка-Кот одобрительно кивает — понимает, что я разговор от опасного увожу.
    — Да приезжали они сюда со Старым. Лет шесть или восемь назад, что ли. Так сразу и не вспомнить, когда именно…
    — Омоложаться? — по-настоящему интересуюсь я.
    — Ты, Ириновна, совсем ку-ку? Пацану тогда лет шестнадцать было. Куда его обновлять? В эмбриона?
    — А зачем? — Я все-таки перекидываю себе еще кусок пирога. Ну кусок от большого куска, честное слово.
    — Смотреть. — Тимке явно не нравится, что я себя ограничиваю. Понятно же, что он пол-утра с этим пирогом возился, тесто какое-то особое ставил. Это у него вместо отдыха — такая вот готовка, Жека мне рассказывала.
    — Кого смотреть? Твоих котов, что ли?
    — Ну что ты из себя дурочку-то строишь, а? — раздражается Тимофей, понимая, что добавки я не возьму. — Этого и смотреть… Как он у вас сейчас? Гунька? Тут Старый его в ученики и брал, прямо у меня в рабочей комнате.
    — А чего, в Москве рабочих комнат мало? В Ханты ему ближе ехать? Не понимаю я… Ну объясни, а? Ну, Тима-а? — Голосочек у меня подростковый, а интонации и вовсе какие-то… Как у актрисы-травести в образе. Надо будет собой заняться поплотнее.
    — Ну вот чего тебе объяснять? Идешь в библиотеку, берешь «Отечественные хроники» за две тысячи второй год и смотришь. Или за две тысячи первый, я не помню.
    — А чего смотреть? — снова не понимаю я, радуясь тому, что библиотечная комната в Инкубаторе наверняка большая. Надо будет там посидеть спокойно, себе в палату всяких книжек натащить. У нас же с библиотеками не очень — при институтах и курсах квалификации обычно есть, но там на руки не выдают, только в читальном зале. Вся надежда на домашние, те, что в рабочих комнатах стоят. Так ведь не всякая ведьма разрешит что-то у себя взять. Потому как хорошая литература — дефицит, ее иногда «зачитывают». Ну что делать, нет в мире совершенства.
    — То и смотри. У закладки спросишь: «Дело с Волгоградского проспекта», — раз у тебя склероз с прошлой старости не прошел. — Тимка меняет интонации: — Или ты не притворяешься? Лена, только не финти. Что, действительно не помнишь?
    — Да помню я, помню. Мне ж в голову не приходило, что наш Гунька — это этот… Думала, он вырос давно.
    — Ну а чего ты хочешь-то? У тебя за эти годы столько времени прошло… А он же мирской совсем. Ну или не совсем, — задумывается Кот.
    Я тоже задумываюсь, предварительно отодвинув от себя тарелку — а то сейчас, по своей глубокомысленности, что-нибудь еще съем. Селедки вон опять захотелось.

    Ну это ж надо, а? Дело с Волгоградского проспекта, оно же во всех новейших учебниках по теории и практике спутничества есть. Бывают у нас… ну не у нас, а у Спутников, такие ситуации, когда их не в ту семью определяют. Спутников-то довольно мало, особенно если с мирскими проблемными семьями сравнивать. Вот при распределении и стараются учесть кучу факторов, просчитать немного вперед судьбу семьи, прикинуть, кому помощь нужнее — если на одного Спутника сразу две или три претендентки. Обычно выбирают не тех, кого жальче, а тех, кого запускать нельзя. Ну в теории это все просто: одной вдове с детьми не поможешь — так ее соседи вытянут или, там, дети сами выберутся, а другой Спутника не выдашь, так либо она сама сопьется и потомство за собой утянет, либо кто из детей в такое вырастет, что сказать страшно. В лучшем случае — в серийного убийцу, в худшем — в пламенного революционера. В оппозиционера, если по-нынешнему…
    Самый известный ляп с выбором Спутника в отечественной истории — симбирский промах-1886. Там тоже долго думали, какой семье Спутника отдать, их в той губернии мало было. Выбирали между приютской девочкой с кучей братишек-сестренок и вдовой директора народных училищ с шестью детьми. Отдали девочке, решили, что вдове два старших сына помогут, Саша и Володя, они хваткие были очень… Просчитались.
    Ну и, соответственно, дело с Волгоградки — это тоже классический случай, про него на экзаменах часто спрашивают. Там только имена не названы, я поэтому не сразу и поняла. Тоже ситуацию не рассчитали — сам Старый и накосячил. У нас же Спутников многодетным полагается давать или старшим девочкам в большой семье — вроде как льгота у них такая. А там Старый заартачился и выделил Спутника обычной мирской вдове с сынишкой-старшеклассником. Как будто кто Старому диктовал так поступить: вроде спивалась та женщина, а то и что похуже. Выданный ей Спутник, кстати, матерым спецом был, только-только из спячки вышел, отпахав перед этим на своей вахте три смены подряд, еще со стахановских времен.
    Что у них там случилось — до сих пор неясно. Вроде бы та вдова-невеста перебрала лишку и с сигаретой уснула: и сама задохнулась, и Спутник угарного газа наглотался, так оба и сгорели. А мальчишка — вот этот наш Гунька — каким-то чудом выжил.
    Ну это для мирских такое объяснение подходит, как бытовая криминальная хроника, что ли… Потому что не может Спутникова супруга перепить, на нее же колдовство с первого дня работать начинает. И уж тем более не уснет она с сигаретой: у нас-то, в отличие от мирских, природа другая — на сон три-четыре часа в сутки хватает, в остальное время мы работу работаем. Так что не мог тот Спутник проворонить жену, позволить ей что-то выпить и с сигаретой в постель забраться. Да и сам бы не задохнулся: дым — это же не огонь. Оба только в одном случае погибнуть могли — если кто их, спящих, бензином облил и поджег потом. Именно поджогами — керосином ли, смолою — с нашим братом и сестрой в Черные времена боролись. Но сейчас-то начало двадцать первого века, кому ведьмы помешать могут?
    Так что разговоры про тот случай долго среди московского сторожевого народа крутились, а вот действовать надо было быстро. Будущего Гуньку Старый выдернул прямо из больницы, отвел глаза всем — от главврача до журналистов, и долго работал с мальчишкой. Специально увез его сюда, чтобы никто лишний не увидел. К каким выводам Старый пришел — никому не известно, а вот гипотеза о том, что парень родную мать с отчимом порешил, и у нас в сплетнях проскальзывала, и в учебниках тоже. Дескать, тот Спутник-стахановец должен был купировать будущего серийного насильника или вроде того, а мальчишку перемкнуло, он не то мать к новому мужу приревновал, не то нового мужа к матери… Иными словами — задачу-то по благополучию мирских мы решили, но какими жертвами и какой ценой?
    Впрочем, были такие, кто в Гунькиной вине сомневался. Стечение обстоятельств — оно ведь у всех бывает — что у мирских, что у нас. Куда удобнее всех собак на малолетку навесить, чем искать кого-то, кому наше ведьмовство поперек горла.

    — Тима, а посмотреть на него можно? — прошу я и, чтобы задобрить Тимофея, цапаю себе еще кусочек пирога.
    — А чего там смотреть, Лен? Лежит себе в ноль ноль седьмой лаборатории, у него там два кота сменяются, ничего интересного… Делать нечего — сходи, посмотри, только дверь не открывай — тварюшки этого не любят. Как тебе пирог-то, кстати?
    Я не успеваю расточить вполне искренние комплименты — стены столовой, да и всего дома начинают мелко дрожать. Хорошо, что сквозь стеклопакеты шум смягчается, а то бы мы сейчас оглохли тут все. Это на поляну у Инкубатора, на ту самую, где по ночам коты со своими подружками играются, вертолет сел. Обычный такой, желтенький, с государственной символикой на боку и разве что без мигалок: как и полагается транспортному средству, на котором чиновник на охоту, рыбалку или в баньку собрался слетать. У мирского населения — никаких вопросов.
    Зато у нас с Тимкой-Котом их предостаточно. Мы с ним оба только и успели в холл выскочить: я с не подкрашенными губами Тимофей и вовсе с кусищем недоеденного пирога — и капустная начинка за ним летела поземкой. Тут-то через гаражный лаз двое красавцев и нарисовались. Пока без носилок: значит, успел их клиент в мирскую смерть уйти, теперь ему трудно оживать будет.
    Я одного из прибывших знала немножко — Гришка Мышкин, единственный на всю Россию Отладчик без прозвища. Степенный такой мужчина, представительный. Раньше бы про него сказали, что он на купца похож, а сейчас такого «большой любитель пива» называют, по очертаниям фигуры. Второй — пилот который — тоже не сильно маленьким был, да и внешность имел очень даже фактурную. А я тут перед ними без бровей и с не пророщенными ресницами. Даже как-то неудобно.
    Но гости, к счастью, на меня особого внимания не обращали. Они сразу к Тимофею ручкаться полезли. Хлопали друг друга по спинам, тискались всячески, ладони жали — это у многих наших такие привычки еще с советских годов остались, ничего в них зазорного нету.
    — Все кулинаришь, Тимох? — Мышкин с блаженным выражением лица потянул пироговый запах.
    — И кулинарю, и садоводствую, — подмигнул ему Кот, демонстрируя ломоть пирога. Пилот тем временем молча расшаркивался передо мной — бормотнул чего-то неразборчиво и уставился в стену: стеснялся моего нынешнего вида. Неприятно такое, но так тоже бывает. Ничего страшного.
    — А чего не яблочный? — блаженно буркнул Мышкин, дожевывая сдобную корочку.
    — А откуда тут яблочки-то? Буду я тебе на начинку ресурс переводить… Давай ближе к делу. Где клиент?
    — Спит вечным сном, — отмахнулся пилот, шагая в столовую. — Тим, мы тут тебя малек пограбим в плане продпайка? А то как вылетели, так подзаправиться и не успели.
    — Знаю я, как вы заправляетесь… Пока клиента не отгрузим, крепче чая не налью. — И Кот решительно начал разделывать пирог. Пилот уныло кивнул, а вот Мышкин высказал нездоровый энтузиазм и потянулся к самовару. Хотел врачевателя задобрить.
    Всем известно, что Тимофей у себя в Инкубаторе из тех самых яблоневых листьев одну такую настоечку гонит, которая для мужского организма крайне благодатная. Те ведуны, кому до спячки далеко, ее на вес золота ценят. Так что, чувствую, из-за того, кто именно сегодня к нам летит, была между Отладчиками небольшая драчка местного масштаба. А может, и нет. Я местных Сторожевых не сильно хорошо знаю, так что про их внутренние расклады ничего лучше не скажу, чем плохое. Мне, правда, сейчас обидно слегка было: чего-то ранехонько к нам летчики заявились, я так про Гуньку толком и не успела лишнего узнать. А за столом теперь совсем другая беседа идет, в которой я и не при делах вроде как.
    — Какой у вас груз вообще: целиковый или кусками? — вопрошал Тимофей, укорачивая необозримый пирог.
    — Да как тебе, Тим, сказать… — смутился пилот.
    — И того и другого достаточно… Там же не ДТП…
    — …а граната под машиной.
    — Из Москвы он как груз-двести шел…
    — …мы даже думали, что вскрывать не станем…
    — Гриш, а все собрали-то? А то мне сейчас яблоню попусту гонять туда-сюда… Как она созреет, так у вас в холодильнике сразу лишняя нога найдется.
    — Да вроде все…
    — Тим, да чего тебе, для братана яблочка жалко? — оскорбился Мышкин, уминая ту заветную селедочку. От нее один запах и луковые окольцовки остались.
    — Да не жалко мне… Хорошо, что он один. А то будет, как во Фландрии в пятнадцатом: проваландаемся, да и не успеем.
    — А чего там было-то, Тимох? — Мышкин призадумался. Явно пытался вспомнить, где его черт носил в пятнадцатом году и какого века.
    — Под Ипром у ребят легкие кусками отваливались.
    — Горчичный газ, что ли? — озадачился пилот.
    И тут я сообразила, что вроде знаю его немножко, с первой как раз жизни, он тогда, кажется, поручиком был… Или это я путаю? В голове до сих пор картинки из всех трех жизней не улеглись.
    — Не, «желтый крест» в семнадцатом был, тогда хлор. Тоже мерзость та еще.
    — Через обоссанную тряпку дышать надо, если хлор.
    — Тогда не знали. А вот от горчичного только резина спасала, и то не всегда… А тут чего растить?
    — Да хрен его знает. Вроде тоже легкие…
    — Гортань еще.
    — А, ну понятно. Сейчас Варвара подойдет, сообразим, куда его нести. Через два часа начнем, через пять закончим, я так думаю… — протянул Тимка-Кот и снова поинтересовался, как пирог.
    Мышкин с пилотом вежливо одобрили выпечку, переглянулись осторожно. Потом пилот, подморгнув мне (вот нахал-то! А приятно!), вкрадчивым голосом поинтересовался:
    — Тим, слышь… А яйца тебе никогда отращивать не приходилось?
    — Мне приходилось, — отозвалась с лестницы Варенька. — Поручику Дербянскому, когда Севастополь бомбили..
    — В первую осаду или во вторую? — заинтересовался Мышкин.
    Варенька призадумалась. Даже с лестницы начала спускаться куда медленнее.
    — Думаешь, она помнит? — усмехнулся Кот…
    — Тимох, да подожди ты… А Дербянский — это кто у нас теперь?
    — Да Петруха, кто ж еще-то?
    — Из Москвы?
    — Из Мытищ. Ты мне тут жо… — Тимофей оглядел меня и Вареньку… — Ручку с пальцем не путай.
    — Варвара, ну что, вспомнила, в какую осаду?
    — Да нет чего-то…
    — Ну и не порть себе мозг, — благословил ее Мышкин. — У хохло… У Петрухи там вечно какой-то кипеж.
    — Вы тоже Крым не любите? — Первый раз за все мое здесь пребывание Варенька проявила хоть какие-то эмоции.
    Я ей даже позавидовала. Мне сейчас с таким количеством собеседников сложно общаться. Перегрузка. Да и десны, опять же, нудят — там оставшиеся двадцать восемь зубов в засаде засели. Или уже двадцать семь? Жалко, что нельзя прямо сейчас проверить.
    — А за что мне его любить, — начал было хорохориться Мышкин, который половину Второй мировой войны проторчал в каких-то катакомбах. — Мне туда в советские времена в отпуск ездить было — как Матвею на экскурсию в острог.
    — Ну ладно, — оборвал его Тимофей. — Пошли, глянем, чего у вас там к чему. Варюш, готовь ноль ноль вторую… Все по полной, только яблони пока не расти…
    — Хорошо. — Варенька легко (я тоже так скоро смогу!) вывернулась из-за стола, махнула пушистой сероватой косицей…
    — Может, со стола убрать? — подала я наконец голос.
    — Сделай милость, — вполне серьезно попросил Тимофей. — Видишь, тут какие дела сейчас.
    Пилот с Мышкиным стремительно достучали вилками.
    — Гриш, а Гриш? — поинтересовался Кот, направляясь на выход. — Не помнишь, а брыжейка на месте или как?
    — А то я в них разбираюсь… — ухмыльнулся Мышкин. — Чего ты вообще из-за мелкой фурнитуры беспокоишься…
    — Так, понятно. А позвоночник?
    — А вот позвоночник… — призадумался Гриша..
    — А неизвестно, что там с позвоночником. Евдокия говорит, они там во «Внуково» два раза гроб роняли.
    — Ну, это к счастью, — решил Тимофей.
    Пилот, с сожалением вылезая из-за стола, попытался поцеловать мне ручку. Недавняя селедочная закуска его нисколько не смущала. А вот меня — весьма. Сообразив, что поцелуи в его ситуации несколько излишни, пилот снова переменил тему:
    — Ты, Тим, раньше времени не решай, что у тебя к счастью, а что наоборот. Помнишь, как в турецкую кампанию Володьке-Косому обе ноги левыми отрастил?
    — Не было такого!
    — Да брось ты! Он потом до самой спячки тебя…
    — А я говорю — не было! — откликнулась Варенька откуда-то из недр ближайшего коридора.
    — Ну, значит, и не было, — согласился Мышкин.
    — А кого вообще привезли-то? — спохватился Тимофей.
    — Я ж говорю, подорванного.
    — Да мне не травмы, мне личность установить.
    — А то я этих московских знаю…
    — Вон, Ленка из Москвы, она, может, подскажет?
    — Лен?
    — Да? — очень-очень спокойно откликнулась я. Мне еще со слов «во „Внуково“ два раза гроб роняли» было очень не по себе. Ну если б это… Мне бы Дора точно сказала. Или Жека…
    — Ленусь, это кто у вас там такой… — Пилот полез в нагрудный карман за какой-то бумажкой. Долго-долго ее искал и еще дольше разворачивал:
    — Алту… Алсу… Ну и почерк, бляха-муха… Алтуфьев вроде… Валерий Константинович.
    — Не Семен.
    — Кто?
    — Валера-Таксист. Ну Васька-Извозчик, если вам угодно.
    — Не, не знаю такого. Он давно в спячку уходил?
    — В шестьдесят седьмом прошлого века… или в шестьдесят девятом…
    — Спасибо, Ленок.
    Мне всегда казалось, что если в комедиях или водевилях горничная бьет посуду — то это штамп. Или дурной знак?
7
    Вода была хорошей. Хлоркой, конечно, отдавала, ну так это же бассейн, что с него взять. В том и позапрошлом обновлениях о такой роскоши даже мечтать не приходилось. То есть в научных работах, естественно, шли всякие рекомендации и прочие дискуссии о том, что, дескать, при омоложении кожи особое внимание следует уделять всяческому смягчению, но… На заборе тоже написано, а там дрова лежат. А кожа — новенькая и розовая — сохла совершенно безбожно, облезала пленочкой, как под крымским напористым солнцем. Ничего толком не помогало — от хитроумных Жекиных тюбиков до элементарного медицинского вазелина. Да и сложно это, постоянно скользкой ходить, когда к тебе липнет абсолютно все — от складок халата до шерсти с пледа.

    Вот я и мокла в свое удовольствие под крышей зимнего сада. Тепло, светло, в прозрачном куполе черное глухое небо, по бортам всякая ботаника цветет, в шезлонге Гунька отлеживается — есть с кем поговорить о вечном и пустяковом.
    — Гунька-а-а! — звонко кричу я так и не остепенившимся голосом.
    — Чегооо? — еще громче откликается будущий ведун, явно наслаждаясь тем, что может наораться всласть после молчания.
    — Не придумал?
    — Линда?
    — Сам ты Линда! — Я в возмущении бью ладонями по воде: — Вот как есть Линда! Типичная натуральная Линда!
    Это мы с ним мне имечко придумываем, чтобы на «Л». Скоро паспорт оформлять, а у меня, ну как всегда, ничего не готово. Надо будет еще Жеке позвонить, про имя посоветоваться. Они там с Доркой наверняка что-нибудь придумают: чтобы уютное и на нужную букву. Иначе ведь, правда, стану этой… как меня там Гунька обозвал? Липа?
    — Тогда Лана!
    — Чего? Это собачья кличка, что ли? Совсем ты, Гуня, охамел… — Я цепляюсь за перекладинку лестницы и покачиваюсь на воде, дрыгая ногами. Ой, ну до чего же пятки розовые, а? Одно удовольствие смотреть…
    — Ничего не кличка… — смущается Гунька. — Обычное имя… Так Светлану сокращают иногда…
    — Ну ты мирско-о-ой… — выдыхаю я с какими-то не моими, но очень знакомыми интонациями. А, так барышни из моего подъезда говорят. Те, что около гитарных мальчиков сидят. Смешно как…
    — А чего? Ты же сейчас Лена, а это не на «эль» вовсе, а на «е».
    — Ну с чего ты взял? Я в первой жизни так Леной и была. По тогдашним языковым нормам это вполне допускалось…
    — По нормам… — сразу скисает Гунька и косится на учебные пособия. Мотает рыжей башкой, желая отогнать от себя многие знания и многие печали: — А давай тогда Лайма?
    — Ты меня еще Грушей назови. Я тебе человек, а не фруктовая лавка! — Я с завистью смотрю на Гунькины кудри. У меня-то на голове причесон под названием «И вот откинулась я с зоны».
    — А почему?.. — Гунька осекается. И потом соображает, что лайм — это вообще фрукт такой, на вид — зеленее недозрелого лимона. В основном идет для украшения коктейлей алкогольных и на закуску к ним же. — А может, Лилия?
    — Э-э-э? — чего-то я не расслышала, Лия или Лилия. Если второе, то… Мне еще после первой молодости себя Лилей назвать хотелось, но тогда это немного неприличным было, особенно среди столичной богемы. А сейчас ничего, можно. Мои теперешние современники про Маяковского-то вряд ли что-то путное помнят, не говоря уже… В общем, молодец Гунька!
    — Надо подумать… — снова расхлябанно тяну я, любуясь, как меняется под водой цвет лака на ногах. Первый раз себе педикюр сделала, уже можно. Отросли ногти. Хорошо-то как.
    — Соглашайся давай, а то я еще что-нибудь придумаю, — дурачится Гунька.
    Он сейчас любой ерунде радуется — шоковое состояние у парня после всего прожитого и пересмотренного. Оживал с такими выкрутасами, что Тимофей на нем еще одну диссертацию защищать собрался — о проблемах возрождения и обновления полумагического существа. Сердце шут знает с какой попытки прижилось — так что физиономия у Гуньки до сих пор слегка синюшная. Возраст, опять же, резко упал — до шестнадцати вроде. В общем, до того, в котором это недоразумение в ученики взяли. Ну годы — не уши, обратно нарастут, а вот артериальное чего-то там так и не проходит. Так что Гунька по дому ходит мало, да еще и перевязанный крест-накрест платком из серо-черной котовой шерсти: чтобы сердце из груди случайно не выскочило. Вид жалкий и уморительный, как у пленного немца.
    — Лен, а если ты Лидией будешь?
    — Не, не хочу… Это немодно сейчас.
    — Тогда Лариса?
    — Ой, не знаю, ее сокращать сложно, а имечко тяжелое, — капризничаю я, понимая, что, скорее всего, стану Лилей.
    — Ну тогда я не знаю… — грустнеет Гунька.
    — Ничего, я себе сама подберу, — и я с плеском отталкиваюсь от кафельного бортика.
    Гунька с завистью смотрит на воду и продолжает копаться в книжках. Совсем ребенок. Да еще и дважды. Вот не повезло-то.

    Конечно, после рассказа Тимофея на меня иногда глупенький страх накатывал: а ну как и правда ученик Старого — двойной убийца и тайный маньяк? Но я тогда сама себя утешала тем, что Жеку-то этот ведун недоделанный пальцем не тронул, хотя она его отнюдь не стеснялась, а я тут всего-навсего в закрытом неловком купальнике. Да еще и фигура неисправленная. Ну вот мы ее сейчас… Жалко, что вода здесь ровная, я бы с таким удовольствием волну половила… Давно на море не была, кстати. Лет восемь, а то и больше. В последний раз — еще с Семеном, аккурат за полгода до его женитьбы.
    Тут я нырнула как могла, потом на поверхность выбралась и выплюнула вместе с горькой водичкой ненужные воспоминания.
    Как же это странно все: руки и ноги у меня как новенькие, кожа вообще Семкины прикосновения помнить не должна, а вот… Одного крошечного хвостика мысли достаточно, чтобы во мне все поджалось и сладко вздрогнуло, словно вместо Гуньки в бесприютном пластиковом шезлонге сидел совсем другой мужчина. Настоящий. А не недообученный недомаг с очень странными пристрастиями. Хотя и симпатичный, чего греха таить.
    Но мне сейчас симпатичными все подряд кажутся: гормональный всплеск, организм пробуждается. Тимка от меня аж бегать начал, все вместо себя Варвару подсылает. Хорошо хоть, что в понедельник в Ханты поедем — мне на паспорт фотографироваться надо, Коту, соответственно, проблемы с моими документами у местных Сторожевых решить. А я тем временем немного на натуре поработаю… Кровь во мне еще и от безделья шумит, я уже почти месяц ничего путного не творила — у нас же тут мирских нету, работать не для кого.
    А так хочется, что сил никаких нет: хоть снег на поляне растапливай и цветы не по погоде там выращивай, как в одной мирской сказке. Тоже небось не на пустом месте придумали. Наверняка кто-то случайно углядел, как наши зимой у ученика практическую работу принимают. В той сказке под Рождество дело было — как раз у наших зимняя сессия.
    Гунька, кстати, тоже к сессии готовился — мы же с ним в начале декабря должны обратно вернуться, у него там времени в обрез будет. Вот он сейчас и блаженствует: сидит, обложившись научными пособиями, читает их спокойно. Я ему даже завидую слегка — мне учеба всегда нравилась. И наша, по работе, и обычная — от женской гимназии до курсов повышения квалификации учителей.

    Из всех доступных мне развлечений по душе пришлись только плавание и стопка дисков с каким-то несусветным сериалом: там два братика (по задумке, мирские, а по поступкам — очень даже наоборот) гоняются за всякой нечистью, убивая ее всеми доступными и не очень способами. На компромисс ни разу не пошли — всех губят без разбора, от Черных колдунов (и откуда им в наше время взяться? Для кого Контрибуция назначена?) до вполне мирных полтергейстов, которые, если по сути разбирать, это что-то вроде нашего реквизита. Ну как обертки от петард — отработали колдовство, а прибрать за собой забыли. Неаккуратно, конечно, но так почти все начинающие косячат (а мирские потом пугаются). Или не пугаются, а вот такие сериалы снимают. Первые пару серий смешно на это все смотреть, а потом приедается.
    Ску-учно мне: в библиотеку не тянет совсем, а с девчонками тоже все обговорила, Евдокия мою Лилю одобрила, а Дора опять начала мне свою южную Лию советовать. Дескать, была у нее одна такая знакомая когда-то, ей крайне в браке повезло, несмотря на всякие проблемы со здоровьем и внешностью и очень красивую младшую сестренку Раечку. Тьфу ты! Хотя Дорка не из глазливых.
    Так что иду общаться с Гунькой: все-таки он мне ученик, хоть и временный. Надо следить за его этим… общегуманитарным развитием, вот.
    — Павлик, что ты сейчас читаешь? Покажи?
    — Учебники… — скрипучим голосом объясняет Гунька. И ерзает по шезлонгу так, будто хочет в самый дальний угол забиться.
    Сама вижу, что не «Пещеру Лихтвейса». Поперек шезлонга вон какой академический кирпич валяется. Весь липкими разноцветными закладочками утыкан — и сверху, и снизу, и сбоку. Я за первую попавшуюся потянула, да так и ахнула: «Контрибуция — совокупность реализованных во времени рецептов, являющихся долговременной стратегией счастья, направленной на объект…»
    Тьфу. Это Гуньке теорию надо сдавать по такой нечитабельной дряни. Учебник Лурье, издание 1973 года, бедный мальчик.
    В мое время по Козловскому сдавали, там старое издание, еще мамулино, 1785 года… Понятия четкие, во рту как карамельки катаются. «Контрибуция есть благодеяние…»
    — Гунь, когда экзамен-то?
    — Да в январе…
    — Ты к тому времени все забудешь.
    — Да я и сейчас не помню… — потупился Гунька.
    Как же с этими учениками трудно — вечно они тебе в глаза не смотрят. Потому что так предписано. А кому и кем — за давностью веков все и забыли давно.
    — Это учебник дурной…
    — Какой уж есть, у меня другого не было. — Гунька тянется за тонюсенькой книжкой, которую я под той томиной не разглядела. Вот там что-то любопытное, кажется. Сейчас почитаю, вот только одну вещь уточню.
    — Так, Гунь, подожди, я не поняла… В январе? А где практику закрывать будешь?
    — В Нижегородском семьестроительном.
    — А почему не в Москве?
    — Не знаю, мне Старый так велел. — И мой недоученик тот лурьевский учебник схлопывает. Гулко — эхо в бассейне хорошее.
    Тут меня саму как будто этой книжкой по голове ударили, по тому самому месту, где волосы больше всего зудят.
    — В Нижнем, говоришь? Гуня-я-я-я. Выбрось эту бяку, вот прям в бассейн и выбрось. — И книжку отбираю.
    — Лена, ты чего?
    — Гунь… горе ты мое мирское… Знаешь, кто в Нижнем кафедрой внешних дел заведует? Сам Козловский… Иди в библиотеку, бери нормальный учебник и не порть себе мозги и отдых.
    — Ну ладно… — И он из кресла выбирается.
    Тьфу ты! Совсем забыла, что, если я ученику что-то скомандую, он сразу пойдет это исполнять:
    — Да сиди уж. Когда сам захочешь, тогда и пойдешь, — успокаиваю я почти машинально. Уж больно любопытной вторая книга оказалась. Н. В. Чехов, Л. Б. Фейнхель, «Работа с фотоизображениями: практический курс».
    Замечательная совершенно вещь. Я во второй жизни, Людочкой, когда по мирской работе в фотоателье ретушью занималась, кое-чего из нее постоянно применяла. Ну совсем простенькое колдовство, на объект изображения замкнутое. Тогда ведь многие в переписке свои фотокарточки отправляли, искали вторую половинку души, вот я и старалась. Легонькое ведьмовство. Да и временное совсем: пока человек жив, эти снимки и улыбаются, и смотрят специально, будто добро сеют. А случись что с объектом, вся моя работа растает: и глаза тусклыми сделаются, и лица нерадостными. Ну в точности как по мирскому поверью о том, что покойники со своих портретов всегда очень строго смотрят. Можно, конечно, и на подольше этот свет в глазах законсервировать, но это много времени отнимает. На каждый снимок нужно было часа три, а кто мне их даст, у нас вечно план горел и пятилетка выполнялась. Может, сейчас новую методику придумали? Надо будет глянуть. В фотографы я в этой жизни вряд ли пойду, так, ради любопытства.
    — Ты в этом разбираешься, да? — В кои-то веки Гунька сам вопрос задал. Ну он только меня о чем-то спрашивать и может. И кто эти дурацкие правила придумал?
    — Разбираюсь, — бормотнула я, открывая учебник. Сама не заметила, как на ручку шезлонга села (а во мне сейчас семьдесят кило с гаком, не каждая пластиковая мебель такое выдержит).
    Под обложкой скрывалось наспех вклеенное кем-то мрачное изображение мирского писателя-однофамильца. Сбоку синела корявенькая надпись химическим карандашом: «Не тот, гад!!!» Судя по проделанной ластиком дырке, запятую перед словом «гад» когда-то пытались стереть. А сам снимок писателя — с заваленным светом и целой кучей посторонних теней — много лет верой и правдой служил начинающим ведунам. Что они только с ним не проделывали — и рога отрастить пытались, и бородку сменить, и волосы переделать. А кто-то, совсем уж альтернативно одаренный, явно пробовал беднягу Чехова в женскую особь преобразить.
    Я на Гуньку строго глянула, он сразу башкой отрицательно мотнул: «Это не я».
    — У меня — вот! — И будущий ведьм выгреб из складок накрест повязанного платка мелкую тварюшку размером с новорожденного котенка. Тварюшка слегка тряслась, шустро мотала упругим хвостом и отважно клацала зубами. Морской мыш! Лапочка какая!
    — Мне его переделать надо. Ну фотографию в него переделать, — пояснил Гунька, выдирая свободной рукой у меня учебник.
    На сорок седьмой странице на меня жалобно смотрело истерзанное изображение снежного барса. Усов у него не было, один глаз оказался по-совиному круглым, второй и вовсе отсутствовал, шкура местами чешуилась, а из загривка торчали непонятно чьи перья. Старенький у Гуньки был учебник, много сессий пережил.
    — Ты б хоть картинку почистил, Гунь? — И я метко сплюнула на страницу. Ладонью поводила, потом еще подула для верности. Теперь снимок выглядел на «отлично», хоть в «Красной книге» такой печатай.
    — А я с цветными не очень… — снова запечалился ученик. Еще и морду несчастную скорчил. С учетом его нынешнего возраста, кудрей, синеватой кожи и сиротского платка получалась полная катастрофа. То ли у меня материнский инстинкт просыпаться начал, то ли вспомнилось, как я в школе преподавала…
    В общем, я так, не сходя с ручки шезлонга, минут за сорок Гуньке всю эту тему и разжевала. Даже сама под конец поняла, что к чему. Жалко, тренироваться было почти не на чем: мы в ходе усвоения материала все фотографии из пособия в мышиные превратили и обратно. Никого не пощадили, даже мирского Чехова с закладки. Мыш, умница, терпеливо позировал, перемещаясь с Гунькиной руки на мою, а под конец занятия даже пообгрызал обложку бестолкового учебника Лурье. Умная тварюшка.
    Мне от всей этой возни куда веселее стало: еще бы, любимая работа да и вполне толковый студент, все лучше, чем просто время прожигать. А вот Гунька, кажется, наоборот, затосковал о непонятном. И с чего? Снимки у него отличные получались, магия смертью не подпортилась, говорить опять же можно…
    — Павлик, ты где мыша достал? — поинтересовалась я навскидку.
    — В ноль одиннадцатой. Их там много, мне разрешили…
    — Славный какой. Обратно отнесешь или себе оставишь?
    — А можно? — без особой надежды спросил он.
    — Да, думаю, можно… Я бы оставила. У тебя еще практики вагон и маленькая тележка, пригодится зверье…
    — A-а… Ну наверное.
    Перезанимался он, что ли? У меня к выпускному курсу тоже наука из всех щелей лезла, слишком много разного приходилось учить. Особенно такого, что у тебя на автопилоте совершается. Вешаешь себе радугу или прохладу ставишь — это же просто, как стакан воды выпить. А как начнешь про химические и физические формулы подобных процессов читать, так и…
    Я хотела Гуньке что-то утешительное сказать, даже рот раскрыла, но осеклась — не такая у него печаль была. Иное его тревожило. Не возраст, не прошедшая смерть… Близко догадка, а ухватить не могу.
    — Лен, а мы какого числа улетаем?
    — Пятого утром. Как раз мне сорок дней пройдет.
    — А-а…
    — Скучно тебе тут?
    Гунька пожал плечами. Привык жестами объясняться, долго будет отвыкать. Сложно с ним разговаривать все-таки. С морским мышом — и то легче.
    Я подманила тварюшку себе на ладонь, поскребла его за ухом. Мыш сидел смирно, ждал, что с ним снова работать начнут, Гунька точно так же замер под боком. Тоже мне, испытуемый. Хотя, конечно, что-то общее у них есть.
    Взять хоть морских мышей. В природе они не черные, а салатовые, голубоватые, золотистые — под цвет морской волны. Водятся на юге, в прибрежных скалах. Перед началом осенних штормов косяками уплывают далеко от берега, залегают в спячку на самом дне. В колдовской работе применяются как ингредиент, материал для клинических исследований или, изредка, как поисковики. У них нюх отличный и понимание хорошее — приведут куда нужно, со следа не собьются. Но это все-таки цветные.
    А черных специально для лабораторий выводили, их в открытый мир опасно выпускать — погибнут. Какая тут аналогия с Гунькой была — я и сама не понимала. Он ведь тоже лабораторный какой-то: и в миру уже жить не сможет, после первой смерти, и у нас… Ну мирским в ведьмовстве первые сто лет сложно, у них же сознание под одну жизнь заточено. Много страшного, много непонятного, основные навыки не наработаны, простенькое колдовство сперва объяснять приходится, а уже потом показывать. Ну и обучение… Семь лет на побегушках, да еще и в молчании — на это мало кто способен. Нас, урожденных, совсем не так к работе готовят. Просто дают первую жизнь на основные навыки: специальность себе выбирать, присмотреться к тому, что у тебя получается, а что не очень, а уже потом… Что ж ему такое Старый тогда сказал, чтобы Гунька в ученики идти согласился?
    — А не приживется — и ладно, — непонятно зачем сказал Гунька.
    — Это ты про что?
    Про жизнь, наверное. После не сильно хорошей смерти такое настроение часто бывает. Я, правда, об этом понаслышке знала: как-то везло всегда, все три раза добровольно из старой жизни уходила.
    Гунька не ответил. Вместо этого протянул руку, сгреб с моей ладони морского мышонка и медленно поднялся с шезлонга.
    — Гунь, ты куда?
    — В библиотеку, — почти удивленно откликнулся ученик. — Ты ж сама сказала, чтобы я шел когда хочу.
8
    — Ириновна, ну ты же понимаешь, что мне не жалко. — Тимофей давил педаль то ли газа, то ли тормоза — с заднего сиденья было не разглядеть. — Но то, что ты говоришь, — это чистая бредятина…
    — Как и все научные гипотезы, — отбилась я.
    — Согласен. Но чего-то мне не верится…
    — Ну, Тима-а…
    — Ну вот только ныть мне тут не надо, ладно? Пообещал, что оставлю, значит… Мне, поверь, и самому интересно, как он на мастера замкнут и чего с ним будет, когда Старый в жизнь включаться начнет.
    Я тоже представила, хихикнула и смолчала… А Тимофей все больше воодушевлялся и начал неизвестно с какого бока цитировать труды профессора Козловского. Что-то относительно взаимосвязи между мастером и его учеником.
    Мне это все сложно понять. Одно было видно: Гуньку сейчас с собой в Москву забирать нельзя. Засохнет он там без Старого, прямо в самолете увядать начнет. Все время у меня перед внутренним взглядом недавняя картинка дрожала, чистая и ясная, как родниковой водой промытая.

    Я в тот день, когда мы с Гунькой практической фотографией занимались, уже на рассвете к себе в спальню шла. Смотрю — у Старого в комнате дверь нараспашку. Неужели проснулся раньше срока? Подошла осторожно, чуя что-то неловкое. И почти споткнулась: на пороге Гунька стоял. Я как-то не удивилась: ему же по соседству комнату выделили, перевели-таки из лаборатории в нормальное помещение, вот он и заглянул собственного мастера повидать.
    Судя по тому, какая у Гуньки морда была синяя, — он давно тут стоял. В спальне у Старого темнота, в коридоре — тусклый, как будто застиранный, белый свет, Гунька на стыке этого всего топчется, как модель для фотографирования. Уставился в одну точку и улыбается негнущимися губами. А лицо — тоже как фотография. Но такая, необработанная, еще с тоской и грустью. Безнадежность даже не во взгляде чувствуется, а в том, как он спину держит.
    Я спокойного утра желать не стала, просто к себе прошмыгнула неслышно. И потом подкинула Тимофею версию о том, что вся эта ерундень с плохо приросшим сердцем — это из-за того, что Старый в спячке. Дескать, у Гуньки организм никого другого слушать не хочет, вот и выкидывает всякие фортели. Как только Гунькин учитель оклемается — так все эти непонятные проблемы и разрешатся. И тогда Старый сам ученика своего обратно привезет. Тимофей обозвал все вышеизложенное бредятиной — значит, версия ему понравилась. Да и лишние руки, опять же, хоть на пару недель.

    — Ну а что из этого следует, ты ж сама понимаешь, Ленка. Правда?
    — Ну да, — бодро подтвердила я неведомое научное изыскание и уставилась в заледенелое стекло. Ханты-мансийская реальность проступала в нем нечетко — уж больно на хорошей скорости мы мчались. Деревья, сугробы, еще деревья и метель размывались светлыми кляксами и подтеками — словно мы неслись внутри стакана с давно выпитым кефиром.
    — Кажется, по этой теме только Мордлевский и писал, но это ж в восемнадцатом веке было, там возраст совершеннолетия еще половым созреванием определяли. А это в корне неправильный подход. Ты как считаешь, Лен? Ле-ен?
    — Я не Лена, — хитро вывернулась я. — Я ж просила не называть, а то я не привыкну.
    — Ну шут с тобой… Ириновна, кто ты у нас теперь?
    — Лиля, — гордо отозвалась я. — Лилия Тимофеевна…
    — А почему не Семеновна? — удивился Кот. Знал, подлец, про наше поверье — брать в отчество имя от лучшего мужчины в прошлой жизни.
    — А по кочану и по кочерыжке, — неизвестно зачем сорвалась я. — За дорогой лучше смо… Мы скоро приедем? Я, между прочим, в туалет хочу.
    На самом-то деле я плакать хотела, но Тимофею про это знать было совсем не надо.
    — Да скоро, скоро, — извинился Кот. — Хочешь, у заправки остановлю?
    — Не надо, — обиделась я.
    — Ну тогда бумажки перепроверь, все ли правильно написала… — Тимка, не глядя, передал мне с переднего сиденья обтерханную картонную папку с желтыми тесемочками, обложкой в зеленые разводы и прямоугольной нашлепкой, на которой давным-давно выцвели чернила.
    Мое личное дело. Не все, естественно, а только открытая для доступа часть — с копиями всех анкет от моих трех жизней. Сейчас мне две проверить надо было. Одна бумажка касалась итогов жизни Лики Степановны Субботиной, скончавшейся 28 октября 2008 года. Вторая анкетка, совсем свеженькая, относилась к пока еще никому не известной Лилии Тимофеевне Субботиной, родившейся… Вот дата рождения меня смущала слегка. То, что 28 октября, — это понятно. А вот год… Все-таки двадцать один мне сейчас или двадцать два? Если на дворе 2008-й, то… Это ж в каком году я должна была родиться? Ой, ну пусть двадцать три будет, а то фигура-то так и не подобралась окончательно, а лицо за первые суетные дни слегка просядет. Значит, родившейся 28 октября 1985 года в городе Ханты-Мансийске. Ой как интересно! Если бы Гунечка в почти ребенка не превратился, мы бы с ним одногодками были.
    Ладно, надо пока остальные пункты перепроверить: не замужем пока, детей тоже еще нет — хотя мне пора вроде бы. Все-таки четвертая молодость, как-никак, надо либо ученицу брать, либо детей рожать. Ну с этим разберемся… А в анкетке все правильно отметим: «жизненное состояние — четвертое».
    Так, образование… С этим странно теперь: в прошлый раз мне пришлось все подряд в эту графу вписывать, начиная от женской гимназии, а теперь вот речь не о мирском идет, а об обычном. Тогда, значит, законченное высшее (Московский государственный футуристический университет имени Шварца, социальный факультет, 1953 год) плюс аспирантура (Нижегородский семьестроительный, кафедра прикладной этнополитики, 1978 год). Все как у всех — в первую жизнь ведьма просто работает, во вторую молодость полагается учиться, в третью, соответственно, повышать квалификацию, а в четвертую — или диссер, или ученики, или дети, или все скопом, потому как время у нас такое, шумное и буйное, надо все успеть.
    Так, дальше. «Квалификация — Сторожевая». «Последнее место работы — РФ, Москва, Северо-Восточный округ, Южное Медведково…»
    — Лен… Тьфу, то есть Лиль… У тебя группа крови какая? — отвлек меня Кот.
    — По-мирскому или по-нашему?
    — По-всякому…
    — Западная…
    — Это у мирских чего — вторая, положительный?
    — Третья плюс…
    — Вечно я их путаю, никак не привыкну, что их теперь четыре, — поморщился Тимофей. И снова переменил тему: — Ну чего, в Контору со мной пойдешь или по городу поработаешь?
    — По городу, — честно сказала я. Наверняка среди местных Сторожевых много хороших ведьм с ведунами есть, и пообщаться с ними в удовольствие было бы, но у меня аж пальцы дрожат без работы. Да и возни опять же с этими архивными бумажками. Мне еще в Москве похожая предстоит — и при перерегистрации на работу, и всякая мирская дрянь с квартирой-пропиской.
    — Ну тогда давай так. Сейчас мы тебя на паспорт сфотографируем, тут вроде в торговом центре ателье какое-то есть, потом я по твоим делам, а ты, соответственно, гуляешь. А через три часа встречаемся…
    — А где?
    — Да прямо в торговом центре. Не та сейчас погода, Ленк… То есть Лильк, чтобы я тебе у театра встречу назначал.
    — А в ресторане никак? — опять завыламывалась я.
    — Если только там скандал начнется… Лильк… Ленк… Ириновна, в общем, ну потерпи ты пару деньков, а? Пятого уже в Москве будешь, прям в самолете улыбнешься кому-нибудь или как вы там это…
    — Ладно, извини. — Я сейчас не сильно за себя стыдилась. Это у меня ведьминская природа мается. Раз уж ты мужчина, то будь любезен — накорми меня, приголубь, поить не надо, нам на сухой язык легче работать… В общем, ты меня полюби, а я тебе все-все сделаю. Ну, кроме мирового господства, лекарства против СПИДа и победы на выборах. Этого у нас даже петроградский профессор Элла Буковская не может, хотя у нее седьмая жизнь на излет идет. Нельзя нам в изобретения и политику лезть. Все согласно Контрибуции.
    — Ну чего, Ириновна, вылезай, приехали, — Кот манерно приоткрыл мне дверцу и не менее манерно подал руку. А я ее принять не смогла — как-то привыкла жить по нынешнему этикету, при котором феминизм на всех распространяется, включая малость шандарахнутую пенсионерку Лику Степановну, ныне весьма покойную.

    — Лильк, да ладно тебе… Обрастешь через пару месяцев и переснимешься. Давно, что ли, паспорт не теряла? — рассыпался в утешениях Кот, выводя меня из закуточка местного, пардон, фотоателье. Я продолжала злиться, хотя Тимофей меня первый раз без ошибки по новому имени назвал. Против такого фотоснимка вся магия была бессильна — волосы-то короткие, как у тифозницы. Не станешь же их наращивать при каждом предъявлении документа?
    — Ну замуж выйдешь побыстрее, чтобы фамилию сменить. Лишний стимул опять же! — нашелся Тимка.
    Я милостиво улыбнулась. Такой вариант меня устраивал куда больше.
    — Договорились! Только ты на свадьбу прилетишь. Понял, папаша?! — отшутилась я.
    Кот понял: не я первая его в свои отцы записываю, он какого только Мендельсона в своей жизни не наслушался.
    — Уже лечу. — И Тимка со мной распрощался, прежде чем уехать за новыми документами. А я пошла по местным псевдомраморным закоулкам — искать ломбард. На сдаче золота сильно много не заработаешь, но на кой-какую косметику, джинсы и приличные сапоги должно хватить. Надо же как-то соответствовать заявленному возрасту. Да и ежик на голове под меховым беретиком спрятан, не так в глаза бросается. А подковки я сама себе прибью, сегодня же ночью.

    В книжном магазине я прошагала уверенной походкой к полке со всякими садовыми пособиями и медицинскими справочниками, ухватила отрывной календарь на следующий год. Ничего, что кулинарный, мне неважно. Лишь бы там фазы Луны и рассвет с восходом без ошибок напечатаны были. Вроде безделица, сейчас про месяц с солнцем из Интернета узнавать можно, мне Гунька на ноутбуке еще в Москве показывал, а все равно по-старому сподручнее.
    У меня за столько лет работы много таких отрывных бумажных кирпичиков скопилось. Для памяти удобно, если надо какое старое колдовство посмотреть и погрешность по фазам просчитать. Да и любопытно иногда перелистывать: не столько свою абракадабру аббревиатурную, сколько так, в поисках курьезного чтения. Там в разные годы каких только глупостей не печатали — от уставов юных пионеров до поз тантрического секса. И полезные советы тоже встречались: как тюль стирать, если мыла в доме нету, как следы от воска с одежды и паркета выводить. И этот календарик хорошим был, если, конечно, всеми напечатанными в нем «карпами по-варшавски» и «творожниками по-полтавски» сильно не увлекаться.
    Потом я себе пару тетрадочек взяла — сны записывать. Красивые такие, клетчатые, на витой пружинке и с лакированными обложками. Если на свет посмотреть, то цветы с обложки бликовать и переливаться будут: то распускаться, то обратно в бутон складываться. Символично так, красивая, совсем ведьминская вещь.
    Гуньке я тоже кое-чего в подарок припасла, потом, в Инкубаторе, отдам. А теперь мне практические пособия по заветным мечтам нужны. Их на соседней полке искать надо, в разделе любовных романов. Чтение, конечно, на любителя, но мне это по работе нужно. Чтобы знать, какие сны насылать, как глаза соседкам отводить, каким образом желания с реальностью в один узел завязывать. Да и так пригодится. Как тема для разговоров в строго женском коллективе.

    Я, конечно, со своей новой профессией еще не определилась, но понимала, что придется в какое-то учреждение устраиваться. В роно я уже работала, в НИИ тоже, теперь вот надо будет новое место себе подыскать, чтобы без диплома можно было. Они у меня все советского образца, их переправлять сложно. Я, может, конечно, и в студентках себя попробую, но это не раньше следующей осени. А сейчас надо будет себе какое-то дело найти. Какое — неважно, все равно с людьми полажу, но себя ведь тоже обижать не хочется.
    У нас девчонки по-разному карьерные лестницы строят. Кто от жизни к жизни специальность меняет, кто, наоборот, одно и то же дело вперед двигает. Танька-Рыжая, допустим, еще в первую жизнь медичкой была, а в нынешнее время из нее прекрасный дантист получился. В трудные времена сама себе свою же клиентуру передать умудрилась. А Анечка из Северного округа — та детей любит, по-настоящему. Она в первую молодость, когда ее Аделаидой звали, служила классной дамой в институте благородных девиц, в следующем обновлении колонией для беспризорников заведовала, потом в спортивном интернате завучем всю жизнь проработала, а теперь вот воспитательницей в детский сад пошла: говорит, что детей в этом возрасте куда удобнее от злых помыслов очищать. Да и за районом следить сподручнее — ей, дескать, молодые мамочки сами душу выплескивают и про себя, и про всех соседок.
    Но эти-то умницы, хозяйственные девочки. А Жека-Евдокия, например, чего только в свои жизни не перепробовала: и сестрой милосердия была (на фронте в Первую мировую совсем молоденькой погибла), и гимнасткой в цирке (разбилась насмерть), и даже партизанила где-то на Смоленщине (расстреляли).
    В четвертый раз только одумалась, стала великой актрисой Лындиной и благородно зачахла в глубокой старости. До восьмидесяти мирских лет в кино снималась, «Ник» и «Золотых орлов» режиссерам приносила. До того киношную братию облагородила, что они Жеку-Евдокию за талисман приняли, каждый норовил ее хоть в эпизоде, а отснять, чтобы съемки нормально прошли и финансирование картины не прекратилось. А теперь Жека барменшей в какой-то ресторации работает, ее наш Афоня, который сейчас Толик-Рубеж, в приличное заведение устроил, у него таких связей много.
    Но это их, девочковая, жизнь. А у меня своя началась. Еще чистенькая и нетронутая, как та лакированная тетрадка для снов. А еще не терпится Гуньке подарок преподнести, порадовать мальчишку. Скорее бы уж кассирша с моими покупками управилась. Надо будет ей сейчас, когда чихнет, здоровья пожелать как следует, а то у нее с легкими уже который год непорядок.
9
    В Ханты-Мансийск я больше так и не попала — до самого отлета проторчала в Инкубаторе. Последние дни перед выходом в новую жизнь всегда суматошные. В возраст вжиться надо, биографию продумать, словарный запас слегка подрихтовать, про одежду и манеры я вообще молчу. С биографией как-то не особенно удачно складывалось: я Тимофею за каждым завтраком новую версию себя скормить пыталась, пока он мне очередные кулинарные изыски скармливал. Я постоянно привередничала и боялась от лишнего куска разбухнуть, а он все время брюзжал: «Неправдоподобно», — и обзывал меня актриской оперетты. Может, у него в лаборатории все наперекосяк шло — Ваську-Извозчика так оттуда в комнату не перевели пока, а может, во мне дело было. Я все-таки любовными романами баловалась на досуге, а у них сюжет одинаковый: прилипчивый и приторный, как молочная ириска. В общем, каждый завтрак переходил в невообразимую перепалку. Не хуже, чем у Жеки на съемочной площадке, наверное.
    С Гунькой куда проще общаться было. Я, конечно, делала вид, что про его тайну не ведаю ничего, но он и сам не сильно скрывал. Как узнал, что останется тут, Старого ждать, так сразу вся синюшность испарилась. Даже пару годиков набрать успел за эти дни — над губой рыжие усенки пробиваться начали. Ну и характер вразнос пошел — как у дурного подростка. Я, правда, с такими обращаться умею, недаром в школе работала. Нашли общий язык в очередной раз. Я Гуньке кой-какие экзаменационные билеты растолковала, он меня относительно манер и лексикона проконсультировал, да и просто поговорили нормально. Как на равных — у него срок ученичества к концу подходил, скоро совсем ведуном станет, можно как с нормальным общаться.
    В ночь перед отлетом мы с ним вообще друг от друга не отходили — как две гимназистки в дортуаре, честное слово. Я вещи паковала, он помогал, рты у нас обеих… обоих не закрывались. Тем более, я гладить ненавижу, а Павлик… ну Гунька в смысле, с утюгом прекрасно управляется. С пользой время провели.
    Я на рассвете, когда ученичество с себя на Тимофея перекидывала — до того, пока Старый не проснется, — себя прямо какой-то воровкой ощущала. Гунька, правда, молодцом держался. Одно плохо: не успели мы с ним наедине попрощаться. Пришлось при Тимофее друг другу руки жать, потом лобызаться троекратно, потом кое-чем обмениваться на прощание (все, естественно, в упаковках, деликатно). Прямо как-то и позабыли, что через пару недель в Москве увидимся. Я даже всплакнула слегка, но уже в машине. Гунька, наверное, тоже, хотя в его нынешнем возрасте слезы — это стыд позор и… пардон, запамятовала… полный отстой.
    С остальными куда легче расставаться было: Варвара от меня подарочное серебро приняла, мне платок котовой шерсти вручила и умчалась обратно пробирками звенеть, морских мышей распиливать. Того черного мышика, кстати, Гунечка все-таки себе потом забрал. Не в качестве природного материала, а в виде компаньона, что ли. Так что я и мыша на прощание чмокнула, и котов погладила. Всего двух, правда, — вороного Борьку, которого в первую после возрождения ночь из окна наблюдала (он по гаражу бродил, боком о теплый борт джипа терся) и брюхатую Люську, которую по этой интимной причине никто к болящим не подпускал. Люська нервно урчала, жрала у меня с ладони перемороженные креветки и противно воняла свалявшейся шерстью.
    С Тимофеем мы прощались по дороге в аэропорт. Он, как всегда, гнал с чертовой скоростью, привычно бубнил о том, что в биографии у меня концы с концами не сходятся, периодически прикладывался к трубке мобильного. Только у въезда в аэропорт, полоснув фарами по шлагбауму парковки, как-то затих:
    — Ну чего, Ириновна… Нормально линька прошла? Не страшней, чем думала?
    Надо было поблагодарить изо всех сил, сказать что-то доброе, ну как и полагается в таких случаях, а не получалось. У меня в голове словно метроном щелкал — до начала регистрации полчаса, вылет наверняка задержат, лететь часа четыре, если посадку во «Внуково» сразу дадут, потом пока багаж, пока чего, во сколько же это я дома-то буду? Да еще с учетом часовых поясов? Надо бы в самолете подремать, а то долгим день получится. И как там Дора с моим районом сработалась? И не протухнет ли подарочная рыба, вот вопрос. Я ж девчонкам муксуна везу. Он, конечно, на любителя, но Жека его в тот раз отсюда привозила, все вроде хвалили…
    — Хорошо все было, Тим. Жалко, что на котов с тобой не сходила ни разу. Когда теперь выберусь…
    — Надеюсь, что не скоро, Лен… То есть Лиль… — Тимофей как-то посерьезнел. Потом опять к телефону ухом прикипел. — Ну чего, Гришань? Встретили? Угу, идем уже. Сейчас втроем ее дотащим.
    — Кого?
    — Да подружку твою с московского рейса. Ты туда, она сюда, круговорот людей в природе, — отшутился Тимофей.
    А я и не знала, что кто-то из наших девчонок раньше времени увядать начал. У нас сейчас самая старшая — Зинаида, но ей чуть больше полтинника по документам.
    — У вас там как эпидемия гриппа, честное слово… Мрете как мухи, а мне котов с яблонями лишний раз… — Тимка вроде шутил, но как-то неубедительно.
    Я со всеми своими предотлетными мыслями уже одной ногой дома была, спиной кресло «Боинга» заранее чувствовала, в разговоры толком не вслушивалась. А тут вот чего…
    — Да шучу я, Лиль… Все нормально.
    Кого там так накрыло — я даже спрашивать не стала. Все равно через пару минут увижу. Странно только, что никакой тревоги не чувствую, как оглохла совсем. Или это аэропорт так глушит волной чужой дорожной суеты?
    Волна волной, а Таньку-Рыжую я в первый момент вообще не узнала. Если бы возле нее давешний Гришка Мышкин не стоял, то прошла бы мимо, грохоча замерзшим чемоданом.
    Полтора месяца назад на моих проводах Танька бодренькая была, а сейчас выглядела хуже, чем в пятьдесят шестом, после возвращения. Издали видно — что оживляли ее. Причем кое-как, по принципу «лишь бы довезти». Скисшая, бледная, в платке каком-то несусветном по самые брови. Мышкин и тот знакомый пилот-вертолетчик ее с обоих боков поддерживают — Гришка что-то бормочет из заклятий первой помощи, а пилот окружающим глаза отводит, дескать, укачало женщину в самолете.
    Я даже как-то ахнуть не успела. А Танька меня узнала сразу. Заулыбалась белеющими губами:
    — Ну вот и помолодею заодно вне очереди. Нет худа без добра.
    Это чем ее так?
    — Да ограбил меня кто-то, — почти легкомысленно отозвалась Танька, опираясь на руку Мышкина. — Я даже оглянуться не успела, а он меня гантелей по затылку… Ну хорошо, что не мирскую…
    — Очень хорошо, — мрачно согласился пилот. — Просто замечательно.
    Тимофей передвинулся от меня к Рыжей, схватился за мобильник, начал что-то быстро туда надиктовывать. Наверняка распоряжался лабораторию готовить.
    В динамиках звякнул приглашающий сигнал, я схватилась за свой чемодан, Танька глянула на нагруженного ее сундучком пилота. Потом в заледенелый витраж посмотрела недобро:
    — Давно я на Севере не была. И еще бы здесь век не быть. Ну или полтора…
    — Ничего, Танюш, сорок дней не срок, — утешил ее Мышкин. А пилот все так же мрачно поинтересовался, что это так бренчит в багаже.
    — Да спиртовка, что ж еще-то… — удивилась Танька, покусывая совсем истончившиеся губы.
    — Танюшка, а спиртовка-то тебе на кой шут? — изумился Мышкин.
    Танька не ответила, начала увядать прям на глазах. Тимофей махнул рукой с зажатыми в ней ключами от джипа. Пилот не стал уточнять, перехватил связку. Так я ему и не успела объяснить, что у Тани с тридцать четвертого года дежурный чемоданчик всегда на изготовку. И удачи нашей Рыжей толком не пожелала. Увели ее двое в штатском. Хорошо хоть, что на этот раз наши, а не мирские.
    В динамиках опять вякали и квакали, объявляли регистрацию на московский рейс. А я стояла, пытаясь разглядеть в кефирной мути стекла тех, кто ушел. Даже не сразу поняла, что Тимофей осторожно дует мне в левый висок:
    — Ну, Ленк… Лильк… Тихо ты… Давай лучше документы проверять… паспорт, билет, деньги, ключи от квартиры… Все взяла?
    — Все, — с каким-то позорным облегчением сообщила я сквозь полминуты.
    — Еще не все, — поддразнил меня Кот, залезая в наружный карман своей безразмерной куртки. Погремел там чем-то, распустил вокруг себя запах залежалых креветок и свежих яблок, зашуршал загадочно — словно горсть речной гальки в бездонном кармане пересыпал. Потом вытащил зажатую ладонь, развернул ее красивым жестом — как артист цирка:
    — Есть куда ссыпать?
    — Есть. — Я решительно подставила косметичку, набитую новехоньким добром. В парфюмерную темноту бодро посыпались семена молодильных яблонь, непросеянное вечное добро, корешочки забей-травы, зернышки заводных апельсинок, еще какие-то невнятные крупинки и две серебряные подковки — перевитые проволокой-венгеркой и снабженные крошечным, размером с фасолину, ключиком. Тоже серебряным. У нас эти ключики младенцам на шею вешать полагается. Чтобы не заблудились посреди жизни.
    За такое даже благодарить нельзя попусту. Главное — применить все по назначению, не испортить дары.
    — Обещаю присмотреть. — Я с уважением кивнула на косметичку.
    — Да иду я уже! — рявкнул Тимофей в мобильник.
    Потом все-таки клюнул меня в нежную щеку сухими усами. Тоже на удачу. И снова за телефон схватился:
    — Варюш, ты мозги поставила уже? Ну заквашивай давай, я московский рейс встретил, так что они как раз к нашему приезду подняться должны.

Часть третья
Кошкины слезы

Эмоции — это такой наркотик.
Не любишь — уже ломает.
Мы все в онлайне, мы все заходим
В зону чужого вниманья.

Живем с ошибками. Так же пишем,
Мы юзеры, ламеры, дуры…
Мы все сочувствуем со всей мыши,
И смайлик сжимает губы.

Я — только буковки на экране.
Ты тоже. Вот совпаденье…
Беседуем, соприкасаясь словами,
Носом в плечо, значками в онлайне,
Мы две компьютерных тени.

И слезы в клавиши. В них же пепел.
Стучимся в аську, как в стены.
Скрипят скрипты, как дверные петли,
Юзер смылся, момент похерен,
Смените подпись и тему.

И слой слишком тонок, и мир слишком тесен.
И глобус такой неземной…
Когда я вырасту лет на десять,
Я попробую стать собой.

1
    Девочка не нравилась мне категорически. Лицо у нее было неестественно бледным — как у героини черно-белого кино, а волосы топорщились казенным сиротским ежиком, открывая пылающие неизвестно с какого перепуга уши. Глаза щетинились рыжеватыми ресницами, смотрели серо и угрюмо, губы категорически не сочетались с новой помадой, а про угри на носу я вообще не говорю. Нет, не такой я представляла себе свою же молодость. Жека вон в тот раз совершенной красоткой после обновления вернулась, а уж про то, как моя Манечка покойная в новую жизнь входила, я вообще молчу. Природные данные, увы и ах…
    Не, ну понятно, конечно, что я научусь лицом пользоваться. Вон и носик, если в три четверти встать, очень даже интересно вздергивается. И когда первые волосы сильно отрастут — тоже ничего так будет. Но вот сейчас… Ну как я с такой физиономией вообще в самолете летела и никого не стеснялась? Это же просто… И какого беса современная мода шляпки с вуалетками не признает? В них же все спасение для таких, как я…
    Ну что мне делать-то, если у меня даже капюшона на шубе нет, а меховой беретик если что и прикрывает, так только уродскую стрижу?
    Девочка в зеркале обиженно сморгнула, прикусив нижнюю губу блестящими молоденькими зубами. Не зря я последние дни со скобкой мучилась — умудрилась-таки предупредить: у меня же все три первых жизни левый нижний резец чуть-чуть вперед выступал… Если не вглядываться — то и не заметно, а целоваться вот…
    На этой мысли у моего отражения вспыхнул неуверенный румянец, впалые щеки малость потеплели, а глаза даже как-то и заискрились. Ну вот… Потом тепло и дальше разлилось — и по пальцам, и по сердцу. Ни о какой вуальке я больше не мечтала. А вот просто шляпку себе прикупить… Ммм… Отчего бы и нет, тем более что сейчас, в отличие от прошлых времен, в магазинах и впрямь любопытные экземпляры появились. Вот, например, к моему осеннему синему пальто… Хихикс… Ой, Лилечка, ой, дурочка молоденькая. Нет у тебя никакого осеннего пальто, оно же старушечье совсем, да еще и на пару размеров больше.
    Девочка в зеркале самодовольно мне подмигнула, вытягивая в трубочку упругие губы. С лица исчезла киношная нежить, проступили первые мимические морщинки, появились простые человеческие эмоции.
    — Ленка, ну у тебя совесть есть вообще? — В предбанник аэропортовского сортира ввалилась Жека с моей шубенкой наперевес. — Дорка там сейчас мяукать начнет, честное слово… Говорит, что тут цены на парковку выше, чем на хлеб в восемнадцатом году. Лен… — Жека придвинулась поближе и закурлыкала в самое ухо, чтобы не удивлять мирских посетительниц этого благородного заведения. — Ну ты чего? Морда, что ли, не нравится?
    Мы с отражением понуро пожали плечами.
    — Тоже мне… А кому она нравится в первые дни? Думаешь, я от своей физии в восторге была? Так ничего, отвисится со временем, привыкнешь… Давай, крась губы и потопали… Знаешь, Лен, я ведь тоже не сразу догадалась… это же фантом, шутка памяти. Когда ты под старость себя молоденькой вспоминаешь, то только свои достоинства помнишь. А про то, что кожа как блин лоснилась или что уши врастопырочку — как-то забываешь. Потому что память вообще про хорошее крепче помнит. — Тут Жека отступилась от меня, окидывая критическим взглядом художника тюбик с моей помадой, нагло мотнула своей чернокудрой гривой и громким голосом сообщила мерзость: — А волосы вообще сейчас нарастить можно. Подумаешь…
    — Ты, Дусенька, про стоянку что-то там говорила? — вопросила я, похлопывая пальцами по вполне лебяжьей шее. — Я чего-то не поняла. Откуда у нас авто?
    — А я не рассказывала? Ой… В общем, ты стой, а то сейчас помрешь. Короче. Дорка прикупила себе машину. А на сдачу права.
    — А зачем ей в Москве машина? — Я прекратила барабанить пальцами по скуле.
    — Ей она как ослу подтяжки. Но у нее же кошечки мерзнут! — Ехидная Евдокия произнесла последнюю фразу с вялым подобием Доркиных интонаций. — Эта полоумная мамаша везде таскает за собой Цирлю с котяточками, а поскольку у нас климат… знаешь ли… не сильно тропический, так Цирленька мерзнет, а Дорка истерит.
    — Э-э-э-э… — Я улыбнулась против воли.
    — Сперва ее возил Васька на такси, а потом, когда ему машину подорвали, Дора попыталась ловить частников. Ну ты знаешь, как она ловит… В общем, решила, что ей нужна своя тачка. Вот и купила. Для кошечек.
    — Фигасе… — Я честно постаралась выразить изумление с помощью актуальных лексем: — Погоди-погоди, а она когда последний раз за руль садилась?
    — Не помню, — Евдокия наморщила лоб. — В Киеве у нее белый «Руссо-Балт» был, любовник подарил… Сейчас себе «Шкоду» взяла. Зеленую. Под котеночка. Рыженький он. Она там всех на уши поставила в автоцентре, пока с этим котенком ходила и под его цвет тачку выбирала. Мирские охренели, но нашли.
    — Ну это Дора, — вздохнула я. — Помнишь, как она дом под перчатки подбирала?
    Жека ухмыльнулась: история была известная. Дорка тогда квартировала в Одессе, и ее осаждали три роскошных мальчика. Дора выбрала того, кто владел особнячком, покрашенным в какой-то оттенок под масть ее любимых перчаток. Хотя, скорее всего, дело было в том, что у роскошного мальчика был папа — знаменитый одесский ювелир… Это, естественно, еще до Первой мировой произошло. После Второй мировой Дора вообще перестала носить кожаные перчатки.
    — Ты только ей не говори, что «Шкода» — это теперь вообще-то «Фольксваген-групп», — посоветовала я. — Дора расстроится, она на немецком не ездит… Погоди, Жека, — вспомнила я, — а чего с Валеркой-Таксистом? Мы там с Котом не поняли толком, он же из нежити в спячку ушел…
    — Да шут его знает… Конкуренция, наверное. Сейчас же бомбил как грязи, потому что в стране кризис попер… — отозвалась Евдокия, мазюкая себя моей помадой.
    Я сравнила наш цвет кожи и совсем успокоилась. Все-таки я сейчас моложе Жеки лет на десять буду. Особенно если и дальше стану худеть.
    — А чего за кризис?
    — Да кто этих мирских разберет. Ленусь, ну пошли уже, а? А нас сейчас Дорка закусает и зацарапает…
    — Главное, чтобы метить не начала, — улыбнулись мы с вполне симпатичной зеркальной девчушкой.

    Из трех благополучно рожденных Цирлей котят к моему возвращению не отданным остался лишь один — его Дорка хозяйственно приберегла в качестве подарка к моему обновлению. Юный крылатик был до неприличия рыж, местами полосат, абсолютно пронырлив и потрясающе вреден по характеру. Согласно каким-то хитрым котоводческим расчетам, новорожденный должен был носить кличку, начинающуюся на «эн». После того как предложенный Жекой Навуходоносор был отвергнут поочередно Доркой, крылатиком и Цирлей, тварюшку обозвали в специальном кошачьем паспорте Новым Русским/New Russian, а в быту принялись именовать гордым прозвищем Клаксон.
    Имечко свое горластый крылатик полностью оправдывал, а к третьему дню моего с ним близкого знакомства приобрел еще дюжину милых семейных наименований, самым приличным из которых было «паскудина рыжая».
    Но о всех прохиндейских способностях Клаксончика я узнала чуть позже, а тогда, по дороге домой, просто никак не могла оторвать рук от этого рыжего теплого существа. Дорка же меня не одна встречала, а со всем своим звериным семейством. Мы с Жекой на заднем сиденье шебуршали, Клаксон у меня на коленях чирикал, а холеная Цирля расположилась на переднем пассажирском — чтобы у нее крылья не затекли. Русскую зиму Доркина кошавка переносила без особого энтузиазма — по салону «Шкоды» порхало мелкое перо, а сами крылья в полураскинутом состоянии топорщились, как два поломанных пушистых зонтика, и мешали Дорке следить за дорогой. Но Дора, естественно, уверяла, что это мы ее отвлекаем своей болтовней. Ага, ну конечно. И на том синем «Рено» тоже мы ей чуть в задницу не врезались!
    Мы потом до самого дома с Доркой ругались — ну невиноватые мы, что какой-то прохиндей у нее на хвосте висит. Небось сама же и завела поклонника, а от нас скрывает. Или забыла про него — с Дорой такое запросто может произойти.
2
    — Так, подожди. Не поняла… Это еще старье или уже винтаж? — поинтересовалась я, отбирая у разошедшейся Евдокии свою кожаную сумку.
    Дорка страдальчески поморщилась и ушла на кухню — варить глинтвейн для кошавок и запихивать в холодильник сувенирного муксуна. Кожгалантерея — это точно не к Изадоре. Даже неудобно перед ней как-то. А Жека не замечала: чуть ли не с порога бросилась на мой шкаф, как на амбразуру, выгребла из него все подряд — от свадебного платья тридцатилетней давности до почти нового пенсионерского пальто. И теперь самозабвенно порхала над ворохом одежды — прикидывая, перетряхивая, просматривая на свет, проглаживая швы. Совсем как в те времена, когда мы гардероб через спекулянток обновляли.
    — Еще старье, но тебе идет, — Жека милостиво отпустила ручку сумки.
    Я стряхнула с дивана особенно нахальный пиджак, примостилась на подлокотнике, обвела комнату глазами, выискивая следы пребывания крылаток. Занавески точно менять придется. А может — и люстру укреплять. Клаксончик так и висел сейчас на мне, трепетал слабыми крыльями. Коготками в свитер вцепился, мой маленький… Я сама чуть не заурчала с ним на пару.
    — А вот если с теми сапогами… Ленка! Лен, ты вообще юбки-то носить собираешься?
    — А? Не знаю… не решила еще… — Жекиной инициативы «новой жизни — новый образ» я как-то не разделяла. Типаж-то у меня один и тот же, да и худеть надо. Килограммов так пятнадцать сбрасывать, если не больше. Но вслух я, разумеется, призналась совсем в другом: — Вот волосы вырастут, там поглядим…
    — Отрастут — красься в блондинку, может очень интересно получиться. Я тогда тебе костюм свой зеленый отдам, который в ЦУМе покупала… Ну помнишь, который с карманами.
    Я не помнила: у меня последние годы Ликиной жизни сейчас плохо просматривались. Как в замутившемся от старости зеркале.
    — Ну ничего, наденешь — вспомнишь. — Жека отвернулась от гардеробного нутра, прицельно уставилась на меня: — Встань. Выпрямись. Ага. Джинсы — полное говно, где ты их брала вообще? Ясно. Не, не выкидывай, по району в них работать будешь, чтобы мужики на твои ноги не пялились. Повернись. Угу. Сорок восьмой, наверное. Или как?
    Я не знала. То ли перелет сказывался, то ли смена часовых поясов — мутное у меня было состояние. Будто я к себе в старость вернулась.
    — Дусь… а Семен мне не звонил?
    — Так черные или синие тебе лучше, а? Чего?
    — Семен…
    — Не скажу. — Жека сняла с галстучного насеста потрескавшийся рыженький сантиметр, зашуршала вокруг меня, затрещала бусами и браслетками. Клаксончик взмуркнул и сложил крылья бумажным самолетиком. Дорка на кухне нещадно громыхала кастрюлей — наверняка моей любимой, которая с синей крышкой… Еще и пела при этом, причем, кажется, в унисон с Цирлей. То ли я слов не разберу, то ли на иврите. — Да звонил, звонил… Сразу, как ты уехала. На два часа всего опоздал, шифровщик фигов…
    С кухни потек запах глинтвейна — как выстрелили им. Крылатик снова взмявкнул, отцепился от моей груди и полетел в коридор несмелыми стежками.
    — Лен… Ну чего ты смотришь так на меня? Звонил и зво…
    — Вы мне сказать не могли? А? Что ты, что Дорка! Я там то линяю, то лысею… То грудь растет, то зубы режутся. А вы молчите, гадины… Вот сложно по-русски, человеческим языком сказать было, а?
    — Ну, Лена-а…
    — Чего Лена? Я тебе сто тридцать лет Лена, а ты…
    — Сто двадцать восемь…
    — Ну что ты к словам-то цепляешься? Потому что ответить нечего?
    — Потому что ты идиотка, — очень тихо сказала Жека. Так и села на пол возле дивана, ткнувшись гривой мне в колени. — Придумала себе сказку и в ней живешь, как в скорлупе.
    — Я живу? Я?! Да лучше бы я вообще не обновлялась… Думала, что забуду, а это не кожа, Жека… не сбрасывается…
    — Да в курсе я, что не сбрасывается, — махнула рукой Евдокия. Облапала меня кое-как, а потом и вовсе плюхнулась рядом, прямо поверх тряпичной неразберихи. — Знаешь, как я мирским из-за этого завидую… Прямо с сорок первого года.
    Я знала.
    — Дусь, а чего он сказал-то вообще?
    — Ну… удачи пожелал. Я уже не вспомню сразу…
    — И все?
    — Ну…
    — Ты только не выдумывай мне…
    — Тогда точно все.
    Дорка на кухне вовсю курлыкала, уговаривая кошавок кушать как следует, пока все свежее, горячее и такое полезное… Потом чего-то звякнуло, сквозь коридор, сбивая с вешалки пальто, пролетел Клаксончик, спикировал всеми когтями мне в плечо, потерся мордочкой о щеку. Пахло от него и вправду вкусно.
    — Ну сама подумай… — начала оправдываться Жека. — Если б я тебе сказала, ты бы там… а так хоть пожила нормально, для себя…
    — Фигасе, — снова повторила я полюбившееся словечко, — фигасе пожила, с меня кожа пластами сыпалась…
    Впрочем, понятно же, что Евдокия не об этом.
    — Зато морда симпатичной получилась, — почти без паузы отозвалась Жека, — смотри, какая гладенькая… И ушки розовые. Мочки заново будешь прокалывать?
    — Да не знаю… Сейчас какие серьги носят?
    — Всякие. Из твоих много чего можно подобрать…
    — Да ну… не хочу на себе прошлое таскать… Пусть хоть пластмасса в уши, но чтобы новые.
    — Ага, — обрадовалась Жека. — Только на кой бес тебе пластмасса, давай нормальные купим.
    — На какие шиши?
    — А книжка сберегательная? Что у тебя там накапало? Дорка-а-а!
    Я помотала головой, встряхнулась слегка. И, разумеется, чуть не спихнула с себя Клаксона. Ну и когти у этого наглеца. Как у железной птицы, честное слово.
    — Вот чего ты мне орешь, как сумасшедший на пожаре? Я с кухни все прекрасно слышу. — Дорка вплыла в комнату, шурша моим бывшим шелковым халатом. Такие пятна от винища, конечно, уже не выведешь: — И, между прочим, девочки, у вас тут на Кузнецком есть вполне неплохая чешская бижутерия… Сережки не знаю, а вот кулончик я там себе один очень даже видела…
    — В форме кошки?
    — Нет, он как перышко. Сверху стрелочкой, как хрустальный листик, но на самом деле, если присмотреться…
    — Дор, где у Ленки сберегательная книжка лежит?
    — А чего, вы ее перекладывали? — удивилась я.
    — А мы книжный шкаф двигали, Дорку глюкануло, что под него кошак забился…
    — Все с вами ясно.
    — Ничего не… между прочим, и вправду мог забиться. — Дора оскорбленно удалилась в рабочую комнату. Вернулась обратно спустя минуту — с книгой и верной Цирлей. Кошавка сидела у Доры на вытянутой руке, громко хлопала крыльями и всячески вызывала уважение. — Вот, держите… Леночка, считай сама и при мне, а я буду по дереву стучать, чтобы они не переводились…
    Я кивнула, уселась поудобнее и аккуратно раскрыла второй том Лермонтова.
    М-да-а, негусто. Ну а чего я хотела-то, собственно? Полтора месяца Дорка за меня работала, зарплату ей переводили, а до этого я всего месяц книжку не открывала, жила на обычную пенсию и кой-какую мелочовку. Да и вообще, хорошо, что нам хоть эти платят. Сто лет назад и такого не было. Даже моя мамуля, которая эти выплаты именует не иначе как «отрыжка социализма», тратит жалованье не раздумывая. Не на себя, естественно. На Ростика. Уй, маме позвонить надо. Может, потом…
    — Ну на пластмассу точно хватит, — кивнула Жека, глядя, как я мусолю сотенные бумажки. — И вообще… тебе хоть нормальными купюрами дают, а Дорка, бедолага, два месяца подряд в книжку лезет, а у нее там шекели. Еще хорошо, что не по аэропортовскому курсу.
    — Фигас… Ну надо же… Дор, а это из-за чего?
    — Так у меня какое гражданство, ты же понимаешь? — Дорка учесывала Цирлю. — Правда, компенсацию они мне в рублях перечислили. Я так рада была, так рада, что прямо Блока в портрет поцеловала.
    Дорке деньги поступают в томик Блока. Старенький такой, его ей перед самой Великой Отечественной один мальчик подарил. В мае сорок первого, в общем. Как и где его Дорка хранила — тайна, о которой лучше не спрашивать.
    Чего там в эту книжку только не поступало: и оккупантские марки, и сталинские червонцы, которые потом меняли по рублю, и четвертаки с полусотенными, на которые по тогдашним временам можно было жить вполне прилично. Вот до инфляции с ее миллионами Дорка, правда, не дотянула — эмигрировала раньше. А у нас с Евдокией эти сберегательные книжки пухли на глазах.
    Обидно так было: под конец месяца уже ждешь, на полку по пятнадцать раз в день заглядываешь. Потом — бац, книжка прям у тебя на глазах растопыривается, пачка банкнот ее распирает, двухсотки розовые дождем летят… А купить на них… Ну разве что кагор крылатке на прокорм. Да и то хоть хорошо, что вовремя выплачивали — с опозданием всего на месяц-полтора, не то что мирским. Дикие были времена. Жека вон тоже помнит. Сейчас Дорке рассказывает, как нам в девяносто каком-то году часть зарплаты талонами перечислили. И если бы на сахар или мыло — так ведь на водку!
    Дорка ее перебивает и вспоминает историю Симки Ленинградской, которая давно Шломит и давно в Иерусалиме: у нее идейно выдержанные соседи в блокаду вообще всю библиотеку пожгли, только коммунистическую литературу оставили. Так та Симка до конца войны свою зарплату в томе Сталина по пятым числам получала. Потом, конечно, перерегистрировалась, обменяла сберкнижку на что-то приличное.
    Я киваю сочувственно: у меня второй том Лермонтова тоже не от хорошей жизни — квартиру когда-то ограбили, унесли все букинистические издания вместе с подписными. Ну там не только это, естественно, утащили, но я с тех пор себе сберкнижку понеприметнее оформила. А Жека, как сто лет назад выскочкой была, так и теперь… Она сберегательную в самой любимой книжке открыла.
    Евдокия, в отличие от меня с покойной Манечкой, не гимназию заканчивала, а Смольный институт. Потому и получка у нее поступает в замусоленную «Княжну Джаваху» с подписью самой покойной Чарской, кумира Жекиной первой юности. Я ей из-за этого даже завидовала слегка — до тех пор, пока Чарскую заново публиковать не начали. Я тогда сразу закупилась: тоже ведь учебник по девичьим мечтам, полезная литература.
    — На работу когда оформляться пойдешь? — тянет меня за рукав Евдокия. — Давай завтра вместе съездим, мне там кой-какие справки будут нужны. Дорка нас тогда вместе и отвезет.
    — Отвезешь вас, как же… Вы там будете полчаса в кабинете сидеть и три часа по курилкам шататься, а у меня кошавки голодные в машине плакать начнут…
    — А кто тебя просит их в машине оставлять? Возьми с собой, пусть народ полюбуется. Танька-Гроза вообще слюной изойдет от зависти.
    — Раньше надо было любоваться, когда возможность была. Я твоей Таньке два раза крылатку предлагала, а она мне что…
    — Ну да, за такие деньги…
    — А что деньги? Это порода, это окрас трехцветный. Ты, Леночка, в голову не бери, ты мне своя, это подарок. А твоей Грозе я…
    — До-ор…
    — Девчонки, я чего-то не пойму: вы тут что, без меня крылатками, что ли, торговали?
    — Ха!
    — Дорка, подожди… Лен, ну ты проснулась тоже. Думаешь, откуда у Доры машина? С неба упала?
    Я почти виновато глянула на Клаксончика. Ой, неудобно-то как получается.
    — Дунечка! Когда ты следишь за языком, ты так похожа на порядочную женщину! Лена, ты ее меньше слушай. Я ж Лагмана тут два раза поженила! На той неделе по первой вязке будет ультразвук.
    — Да будь твоя воля, ты б сама от этого Лагмана… шучу! Дора, я шучу. Подожди, дай договорить. Ленка, пока ты там в своей тайге торчала, Дорке привезли ее кота на свадьбу. Ну на кошачью. Прям тут у тебя в комнате и женили. Да нет, в рабочей… Ну я тебе скажу, крылатки, они вообще дают. У меня с Артемчиком так не получалось, как у Доркиного Лагмана с этими кошавками… Силен, мужик! Дорка, подожди, не надо бить меня книжкой, это же сберегательная…
3
    После тихой, больничной какой-то жизни в Инкубаторе нынешняя столичная суета меня просто оглушила. В прямом смысле слова: свой настрой, и то толком считать не могла, чего уж там про работу говорить. Впрочем, к сторожевой службе я еще не приступила — надо было оформить мильон бумажек разной степени важности: начиная от продленной лицензии и заканчивая покупкой собственной квартиры у Гуньки (они со Старым со дня на день вернуться должны были, я все надеялась, что вдруг слегка задержатся, дадут мне передышку).
    Дни были тяжелые, не по-зимнему бесснежные, холодные и длиннющие: с утра до вечера в стольких местах перебываешь, столько знакомых и незнакомых увидишь, что потом, когда в кровать обратно падаешь, кажется, что ты в ней последний раз неделю назад ночевала. Я, оказывается, даже на метро отвыкла ездить. Вот ужас-то!
    Тут без меня уже пару станций переименовали, одну линию к другой присоединили, цены на билеты, опять же… Я так к пенсионному удостоверению привыкла, а теперь тратиться надо. Ну ничего, приручусь к метрополитену со временем: я ж помню, как сперва на всю Москву одна красная ветка существовала, так называемая «первая очередь». Сейчас такое даже представить смешно. Я в вагоне еду, смотрю на плакатик сувенирный, где все виды вагонов пропечатаны, и вспоминаю, вспоминаю… Чуть нужную станцию не проехала, я ее по старой памяти все «Щербаковской»[1] зову.
    И «Колхозную», и «Свердлова», и «Ногина» давно про себя переименовала, а вот с этой станцией — хоть лбом об стену бейся! Не запоминается, и все тут. И если мне-старухе это позволительно было, на возраст списывалось, то нынешней молоденькой Лилечке такая компрометация вовсе даже и ни к чему.
    Я под эти мысли как раз до Конторы нашей дошагала, без всякого наземного транспорта, сама. Все-таки молодость — это очень приятно. Особенно если подробности омоложения забыть. Другое дело, что сейчас ко мне опять с расспросами приставать начнут — хоть из медкомиссии, хоть кадровики — надоело.

    Очереди перед двадцать третьим кабинетом не было — у нас вообще очередей как-то не бывает. Другое дело, что подождать придется, — народ-то в Конторе разговорчивый, всех обо всем расспрашивает. Ну это пережиток прошлого: в старые, еще дотелефонные, времена через Контору все новости проходили, иными путями нужного человека найти было невозможно. Вот местные служащие и работают по старым правилам, все из посетителей вытягивают. Правда, в ответ и сами разное рассказывают. Не сплетничают, а так, анекдотцами промышляют.
    Вот в прошлый вторник мне один местный счетовод (а на вид ничего так, внушительный, и не скажешь, что третья сотня ему идет) в утешение дивную историю презентовал. Дескать, мне-то с моими бумагами возни почти никакой, осталось только дождаться, когда из Ханты ответ на запрос придет, информация по старому паспорту и по анкете… Документы-то у меня в порядке, я ж естественным путем омоложалась, честь по чести.
    А вот в войну или когда похуже — у них тут всякое бывало. Особенно с реабилитированными или теми, кто откопался посмертно. Вот, оказывается, однажды один такой, из врагов народа, выплыл по весне где-то в Оби — вроде как вытаял, его даже не закапывали после смерти. Ну как-то там мужик продержался, ожил помаленьку, вспомнил, что к чему, да и неведомыми окольными путями возвратился обратно в столицу. Регистрироваться на работу пришел, а документов-то у него с собой нет. Ни мирских, ни наших. После насильственной смерти с памятью на первых порах не очень, да и не помнил тот мужик номера паспорта или там чего еще. Архивы тогда бумажные были, пока в них нужную папку отыщешь, с ума сойдешь. Плюс фамилия у мужика была простая как табуретка: не то Кузнецов, не то Громов… А! Крылов! В общем, пока личное дело подняли, тот бывший зэк уже жениться успел и даже папашей стать — детей в количестве четыре штуки ему потом задним числом оформляли. Он вроде как из Спутников был, этот Крылов.
    Ну с моей документацией в этом плане куда легче, а вот все равно в третий раз уже за лицензией приезжаю, да впустую. А я без этой бумажки у Дорки официально район перенять не могу, ее домой нормально отпустить. Да чтоб местные крысы канцелярские своими чернильницами подавились, хоть чернилами давно не пользуется никто!
    В общем, я так на диванчике у двери и сидела, ждала, когда мне ответ дадут. То вправо по коридору всматривалась — в прозрачную бочечку с водой, то влево, где кофе-автомат. Все так чистенько, современненько, а все равно уныло. Казенный дом, что ни говори.
    У нас ведь Контора — что наша, что любой филиал — ничем выделяться не должна. Сюда если кто мирской и сунется, так сразу сообразит: тут то ли риелторская фирма, то ли бюро путешествий. Пыльно, чинно, благородно. В иные времена подо что только наши чиновники не маскировались: то под статистическое учреждение, то под артель по сбору вторсырья, даже редакцию газеты-малотиражки при каком-то «почтовом ящике», и то изображали. Ну это из того, что я помню. А Жека вот рассказывала, что лет за десять до миллениума, чуть ли не в талонно-сахарные времена, наши чинуши и вовсе правление комсомольского банка представляли. Вот что это такое — я совсем понять не могу. Ну да ладно — мне и без того есть о чем подумать.
    Опять ведь, кого ни встречу, все об одном и том же интересуются: я уже выбрала, от кого дите родить, или как? Все-таки пора, пора мне, четвертая жизнь, немаленькая уже… А хочу ли я того ребенка — даже и не спросит никто толком. Вроде как по возрасту полагается, и все такое: после пятого-шестого омоложения рожать куда труднее, надо в первые два века успеть все сделать. Ну до чего же они противные, те, кто пристает и любопытничает!
    Тут, наконец, из кабинета сотрудница вышла, порадовала меня: дескать, через полчаса все готово будет, надо бы подождать. Я ждать совсем не против, да вот только где? В коридоре вылизанном скучно, на улице — не то чтобы сильно тепло, книжка, которую я с собой взяла, у меня еще в метро кончилась, а с девчонками рано болтать — десятый час утра на дворе, они с ночи отсыпаются, это я ничего не делаю, потому как нельзя.
    Ну я так бочком, бочком, да и на лестницу — на дальнюю, где весь этот хваленый современный ремонт кончается. Там стены старые, ступеньки шагами протоптанные, штукатурка на ветхие книжные страницы похожа. Даже жестянка для сигарет и то выглядит так, будто ее здесь век назад поставили, хотя окурками от нее не пахнет, свеженькая она.
    Я, конечно, сигареты не уважаю, но побаловаться иногда можно. Особенно если за всю свою нынешнюю жизнь еще ни одной затяжки не сделала. Тут как раз на подоконнике дама притулилась, можно попросить об одолже…
    — Марфа!
    Ну это ж надо, а? Первый раз в жизни вижу, чтобы Марфа-Мариночка за сигарету схватилась. Да что же с ней такое стряслось? Лицо серое, как гостиничное белье. Хотя вон, узнала меня, кивает. Даже улыбаться пробует, хоть губы в разные стороны разъезжаются.
    Да что такое?
    — За советом ходила. К социальщикам. Не знаю, что делать: сегодня Аньке буду про ведьмачество рассказывать.
    Мамочки мои! Аньке — Марфушиной дочке — восьмой годик пошел, если я не путаю ничего. У нас как-то не принято, чтобы так рано про подробности работы узнавать, до двадцати одного редко в ремесло посвящают. Нет, ну понятно, что детки-то — не дураки, мы с Манечкой еще гимназистками не были, когда между собой эти тайны обсуждали, но… Это в исключительных случаях делают: когда ребенок сильно болен или когда какая опасность. Дорку вон во время погрома просветили, она тоже несовершеннолетней была. В войну бывало, но сейчас-то что?
    — Она на дне рождения вчера была. У подружки. — Марфа тычет в меня сигаретой, а прикурить все не дает. — Одноклассница позвала, они еще в садик вместе ходили.
    И что Марфа в этом такого страшного нашла?
    — Они решили Пиковую даму вызвать, по книжке с гаданиями…
    Тьфу ты, пропасть! Эти книжки мирские — тот еще обман. Вот век назад, помнится, когда мода на спиритизм была, такие анекдоты происходили. И в сумбурные времена, когда страна рушилась, тоже все какими-то экстрасенсами заделались. Без смеха не вспомнишь. Только вот кому смех, а кому…
    — Ну вот она к Анечке и пришла. Больше никто и не видел…
    Ну правильно, откуда мирским детям полтергейст-то углядеть? Наши Дамы — они ж навроде дворовых собачонок, и всехние, и бесхозные разом, потому и прибегают по первому оклику. Толку от них никакого, а удалить — рука не замахивается. Не мы их по миру пустили, не нам и убирать…
    — Испугалась, да?
    — Я за нее больше испугалась, — выдыхает Марфа.
    И это понятно. Мы с Манечкой тоже в дортуаре пару раз Белую даму вызывали, на потеху публике. Там же самое интересное, что девочки от страха визжать начинали задолго до того, как Дама приходила. Вроде как они видят ее уже, чуть ли не сырой могильный холод на себе ощущают (а это Маня мокрую простыню припрятала заранее). Детские шалости, что с них взять. И сама Марфа, наверное, лет сто пятьдесят назад так же баловалась? Или нет? Неужели из-за такой шалости ребенку все тайны надо раскрывать?
    — В общем, не знаю я, Лен… Чего-то тревожно мне. Вот как чувствую чего не то…
    — Про дочку?
    — Да не знаю. — И Марфа махнула на меня сигаретой. Пепел сразу разлетелся клочками — Марфа-Маринка так и не покурила толком.
    — Уже вторую пачку за сегодня, — пояснила она. — Как Фоня ночью заехал, так и все. Чего-то уснуть не могу никак.
    Фоня наш — ну Афанасий, или Толик-Рубеж, если по-нынешнему, — куда больше с Жекой общается, шебутные они оба. Чего это он…
    — Говорит, проезжал неподалеку. Вышел на стоянке бензин залить, тут его и ножом…
    — Насмерть? — ахнула я, забыв, что покойники так просто в гости не заявляются.
    — Не очень… так, полоснули. Я ему шарфик взамен дала, у него весь в крови был.
    — Так он что, к тебе за шарфиком заехал?
    — Нет, ну что ты? Ему вероника нужна была, кровь остановить. У меня как раз еще оставалось, я ему целую горсть и отсыпала в карман. И компресс сразу сделала, чтобы приложить…
    Мертвая ягода вероника глубокие раны не затягивает, только поверхностные. Хоть тридцать раз ее распарь, а проникающее ножевое не залечишь. Значит, не так уж серьезно все у Фони. Он же Охранник вроде как, ему по работе такое привычно. Тем более — сам приехал за лекарством, сам уехал. Ничего особенного, нам же это — как мирскому гриппом переболеть: неприятно, но не смертельно. И чего Марфа так нервничает? Впрочем, мне после таежного затишья все московские Сторожевые дергаными казались. Про людей я вообще не говорю.
    — А Фоню твоя Анечка не испугалась?
    — Да нет, она спала уже к тому моменту. Я ей чаю с медом дала, так она сразу…
    — Зерничного чаю?
    — Нет, простого, мятного. Он успокаивает.
    — Так, может, и не посвящать тогда? Рано ей образовываться?
    — Не знаю я, Лен. Не знаю. Как бы потом поздно не стало. Ты у Тимофея ведь была, да?
    — Пятого вернулась.
    — Как там? Спокойно?
    — Как в банке с огурцами. Тоска и муть зеленая.
    — Ну, тоска — это неважно, — отмахнулась Марфа новой чадящей впустую сигаретой. — Я вот думаю, может, нам с Анечкой уехать туда?
    — Обновляться вздумала? Так ты же вроде недавно…
    — Да не это, — поморщилась Марфа. — Ты не рожала, не поймешь… Страшно мне за нее.
    — На пустом месте?
    Марфа не ответила, да и я замолчала. У Марфы ведь был ребеночек однажды, от одного из наших. Мало пожил. Природа… Мне такого не понять, я надеюсь, никогда… Хотя ведь готова была… Хорошо, Семен удержал от глупостей.
    — Лен… — переменилась Марфа. — А можно я Аньке тебя покажу? Она тебя раньше видела уже, пусть удивится…
    — Чему?
    — Обновлению. Так-то она мне не поверит, если вдруг…
    — Ну покажи, ладно. Вы бы правда заехали, что ли? Пусть она на крылаток посмотрит, это куда интереснее.
    — И на крылаток, и на котов, — грустно кивнула Марфа. Потом на часики глянула, заспешила: — Лен, пошли, ты меня до вестибюля проводишь, там вроде аптечный киоск был… Тебе не надо?
    А я даже и не знаю. Я так запасы трав толком и не проверила, не посмотрела, что Дорка израсходовала.

    Аптечный киоск притулился внизу, под лестницей, у самого запасного выхода. Случайному посетителю опять же не разобрать. Да и товар на витрине выглядел неказисто: припыленные банки с травами — как в любой модной чайной лавке, тонюсенькие брошюрки навроде «Памятки садовода» и десяток-другой пузырьков — как с эфирными маслами для ванны. Так сразу и не поймешь, чем тут на самом деле торгуют.
    В лишенный стекла проем была видна спина продавщицы в зеленой вязаной кофте. Слышно было, как шебуршат пестрые бумажные пакеты с живым товаром.
    Марфа замерла у витрины: не то изучала цены, не то обдумывала сегодняшнее предприятие.
    Я кашлянула, хмыкнула, промямлила что-то вроде: «Добрый день, вы не могли бы нам помочь?» — но безрезультатно: спина упорно оставалась в том же положении. Марфа вынырнула из своих мыслей, стукнула ребром ладони по заоконному прилавку, дождалась, когда на нас уставится блеклое сосредоточенное лицо. И потом четко, как при диктовке, произнесла:
    — Две горсти кошачьих слезок.
    Продавщица кивнула.
    — Пожалуйста, — проартикулировала Марфа уже спине.
    Потом оттянула меня за рукав, вдавилась губами в уши, намекнула шепотом:
    — Глухая она у нас. Из учениц. Третий год уже по губам читает. Ты не знала?
    Да откуда? Я же в Конторе редко появляюсь, да и аптека не только в этом здании имеется. Ну надо же, какой оброк странный. Обычно, когда мирские в ученики идут, они на немоту соглашаются, вон как Гунечка наш. А эта вот временную глухоту выбрала, абсолютную тишину. Это же сложно, наверное: от одних своих мыслей с ума можно сойти. Не каждый на такое способен. А уж третий вариант оброка — временную слепоту — вообще, кажется, лет сто никто не практикует.
    Я незаметно поразглядывала вернувшуюся к прилавку продавщицу: возраста у нее толком не было, но это не из-за омоложения, а просто… От жизненной усталости. Ничего, к концу ученичества пройдет.
    — Вам с горкой делать или просто? — отозвалась торговка гулким голосом.
    — Просто, — по слогам произнесла Марфа.
    В бумажный фунтик послушно посыпались «кошачьи слезки». Это тоже ягода такая. Но не высушенная, как мертвая вероника, а промороженная, сочная, хоть и мелковатая.
    По форме и цвету «кошачьи слезки» похожи на ржавые капли воды. Растут они на тоненьких стебельках, маскируясь под обычные травинки. Мирские их обычно за капли грязной росы принимают. Если вообще видят — такая ягода в пригородных лесах не водится, за ней далеко ехать надо, да и там тоже не сразу найдешь. В неурожайный год этих ягод просто кот наплакал, по мирскому выражению. Потому и цена за пару пригоршней великовата. Но это того стоит: ни один аптечный седатив такого успокоения не приносит. По ощущениям — будто кошка мимо прошла, муркнула, потерлась, да и унесла на своем пушистом хвосте проблемы. Вкус, правда, не сильно приятный, как у валидола примерно.
    — Скажи, а рожать больно?
    — Не знаю, меня кесарили, — Марфа не стала высовываться из своих мыслей.
    — А ягоду для дочки берешь? — уточнила я.
    — Ну да, — пожала плечами Марфа-Маринка, укладывая бумажный фунтик в сумку. — Она же мне…
    Тут я от разговора отвлеклась, потому что в витрине вязаные браслетики углядела — из шерсти котов, целебные: от артрита там, от ревматизма… А по цене получалось, что эти шерстяные безделки должны, по меньшей мере, с владельцем обновление творить. Ну это ж надо, ни стыда ни совести у фармацевта. Не буду ничего здесь брать, из принципа.
    Тем более что мне платок от котов в Инкубаторе подарили, свеженький совсем, из шерсти последнего сезона. Вот интересно, а Гунька так в шерстяной повязке и прилетит или ему уже получшало? И-эх, Гунечка, дите мое непутевое. Даже не позвонить ему — голос-то запрещен пока. А я прям даже и соскучилась уже. Скорей бы он возвратился.
    — Вот бы Старый побыстрей вернулся, а? Неладно как-то без него… — откликнулась на мои мысли Марфа. — Прям все наперекосяк идет, будто вредит нам кто-то…
    Бумажный фунтик для ягод был свернут не очень хорошо. А может, Марфа покупки укладывала неряшливо: две кошачьих слезки сиротливо блестели на кафельном полу — одна на желтой плитке, другая на бордовой. Прям как рубин с топазом — запрещенные камни.
4
    Ночь была самой обычной — как тысячи других прожитых мной декабрьских ночей. Черное небо проморожено до звонкости, на горизонте, сквозь частокол многоэтажек проглядывает липкая коричневая корка зарева — там центр, круглосуточные огни; за забором стройплощадки переругиваются дворняжки, из случайной машины на пустом шоссе звучит невнятная веселая музыка, фонари моргают от ветра, а наледь отлетает от асфальта под нажимом посеребренных каблуков.
    Четвертый час. Ни души. Только разрозненные огни в блочных домах. И я иду от одного освещенного окна к другому, как путешественник из задачки, от пункта А к пункту В через пункт Б. Всматриваюсь в яркие капли зажженных люстр: примерно как в глаза выздоравливающего пациента. Диагностирую происходящее.
    Обычный ночной обход, ничего серьезного.
    Мое первое дежурство в новой жизни.
    Страшновато.

    До этого я дней пять подряд с Доркой выходила — она мне район начала потихоньку сдавать. Показывала, где чего по ночам происходит. Сейчас время такое… быстротечное. За полтора месяца много чего может произойти. Одна сдача-съем квартир сколько нам нервов треплет: только привыкнешь к проблемному жильцу, начнешь его отлаживать, а он возьмет да и сменит место проживания. Приходится потом нашим сигнализировать, чтобы проследили: не вспыхнет ли у них на участке подобный кадр. Но такое редко бывает на самом деле.
    Куда сложнее, если на территории казино или круглосуточные игровые автоматы имеются. Их, конечно, мирская милиция проверяет… ну вроде бы… а все равно хоть раз в неделю надо глянуть — чисто для профилактики. Серьезно в такие шалманы соваться нам не полагается, но запускать ситуацию тоже нельзя. Впрочем, у игрового притона мне ходить сегодня не надо — Дорка его пару дней назад почистила слегка.
    Сегодня так, по огням прогуляюсь.
    Непривычно это.
    Маршрут нахоженный, известный до глубины последней лужи, а вот я — другая вроде бы. Спину не тянет, ноги не болят, пальцы аж чешутся… Вот чего там за зеленой занавеской на первом этаже, а? Икота у младенца: его только вчера из роддома принесли, вот родители и суетятся, не знают, что нужно сделать. Да ничего не нужно, само пройдет.
    А наискосок и на семь этажей выше лампа — это студентка к сессии готовится, ей с утра проект сдавать надо, сейчас вот на кухне свет зажгла, кофе варит, чтобы не уснуть. Уснет. Вот через пару минут и уснет — часиков до семи. Чтобы свежим взглядом ошибку обнаружить и успеть исправить. А кофе свой она потом уже выпьет, когда вечером домой придет с отличной оценкой.
    До следующего огня надо идти через двор наискосок, по асфальтовой белесой дорожке, больше похожей на лунную: мне отсюда не разглядеть, что там в пятиэтажке происходит. Каблуками лед дробить — одно удовольствие, вот бы так и мысли в голове на кусочки разлетелись.
    Чего-то вечер у меня совсем не задался.
    С Доркой чуть не поцапалась на пустом месте, когда она по всей квартире ключи от машины искала. Ей сегодня во «Внуково» пилить: Старый с Гунькой прилетают. Я бы и сама туда съездила, но работа, хозяйство… В общем, я Доре слегка позавидовала, хотя все равно ведь Гуньку увижу скоро. Старый через пару дней всех Смотровых у себя соберет, что-то вроде отчетов у нас потребует. А мне и отчита…
    Упс, вот это огонечек… В торце пятиэтажки, под самой крышей. Отмечают там чего-то. Хорошо отмечают: сейчас третий раз за спиртным в магазин побегут. Потом ссора, потом драка… Ну уж нет. Сейчас я им замок во входной двери заклиню. Легонько так, до восьми пятнадцати утра — чтобы на работу никто не опоздал.
    Знакомое колдовство — пальцы сами собой щелкают по циферблату часиков. Так-то я часы не люблю, а вот на работу надеваю. Все, готово… Сейчас засуетятся только так. Шагаем дальше.
    Следующий свет — «пустышка»: кто-то перед компьютером сидит, разговоры разговаривает и периодически на балкон выходит покурить. Меня вот чуть недокуренной сигаретой не обжег, паршивец неизвестный.
    Дальше свет на застекленной лоджии. Неуютный, плохой. У матери взрослый сын где-то загулял: обещал еще в двенадцать вернуться, а сейчас вон сколько времени. И мобильный не отвечает, и в бюро несчастных случаев о нем неизвестно. Страшно женщине. Парню уже под тридцать, а он для нее все равно маленький. Ну… До шести утра она потомится, а там и сын приедет — на первом поезде метро. Главное, чтобы она зарок исполнила, который через пару минут себе даст, — больше в сыновью личную жизнь не лезть, мальчик взрослый, пусть сам решает.
    Мне Дорка как раз про это окно перед уходом рассказала — она им несколько конфликтов гасила, настоящих, серьезных. Ну вот, выходит, что сегодня в этой семье все недоразумения прорвутся. Уже хорошо.
    А еще мне Дорка пакет вручила — в последнюю минуту про него вспомнила. Оказывается, сегодня к нам Жека забегала — меня не застала, а посылочку оставила. Что там — Дора понятия не имеет, но явно не живое, раз крылатки спокойные.
    Я пакет сразу вскрыла, прям в прихожей: Дора еще в лифт толком не вошла, пропуская Цирлю впереди себя. Кошка каркала обиженно, ей в такую погоду гулять совсем не хотелось.
    А в пакете лежал женский костюм. Зеленый, с карманами. Тот, что Жека себе в ЦУМе покупала. В самом большом накладном кармане — конверт. В нем сперва записка — Жекиным почерком, она как курица лапой всегда корябает. Одно слово — «Извини». А под запиской — фотокарточка. Снимок с нашей шутовской свадьбы: я, Гунька, Жека и Семен со своей этой… Дашей, что ли… Уж больно размыто она получилась. Евдокия позирует, вихляя всеми частями тела, я там совсем еще старенькая, Гунька дряхлый и печальный — как будто свою мирскую жизнь целиком прожил. А Семен на меня смотрит. Глаз не сводит.
    Никакой ретуши: ни мирской, ни нашей. Все так и было, оказывается. Честное слово.

    Я так и стою теперь между двух сугробов: воздух выдыхаю с трудом, будто он — сигаретный дым. То ли плакать сейчас, то ли смеяться. Лучше смеяться — а то от слез на таком морозе кожа покраснеет. Сколько молодела, сколько чего… А боль не изменилась, будто Сеня со мной пару часов назад расстался. Я тогда стояла точно так же и думала о том, что до конца этой жизни его точно не забуду, но, может, хоть потом отпустит? Не отпустило.
    Выходит, не возраст себе менять надо… Точнее — не только внешность, но и то, что внутри. Себя.
    Понять бы еще — как это делается? Одна я могу не справиться, специалист нужен. Врачеватель вроде Тимки-Кота, но по другому направлению.
    Тут я расхохоталась беззвучно: вспомнила про то, как наша Зинка лет пять назад к психоаналитику сходила. Чего-то у нее там в личной жизни не заладилось, вот она и решила по-новомодному с бедой справиться. Пришла, значит, к доктору и давай излагать, что у нее с мужчинами проблемы, аккурат еще с тех времен, когда ее, прекрасную, какой-то пьяный кронштадтский матросик снасильничал. Доктор кивает сочувственно и интересуется: а когда же это с вами произошло? Ну Зинаида и говорит ему как на духу: да давно дело было, в тысяча девятьсот девятнадцатом году, в городе Петрограде… Что там с господином доктором было — я не в курсе, но о диагнозе «шизофрения» Зинуля потом чуть ли не с гордостью рассказывала.
    Ну, в общем, отпадает мирской доктор… А кто ж тогда…
    На десятом этаже лампа на кухне мигала заполошно — то включали ее, то выключали. Словно кто световой сигнал о помощи подавал. Я вслушалась, начала сразу перчатки снимать, разминать пальцы. Нет, пустое… Там влюбленные тешатся: нет у них сил никаких до комнаты дойти, прямо в коридоре друг друга холят и лелеют, напрочь забыв, что у них там выключатель под спиной… Голубки мои…

    А этих двоих я заметила в последний момент: когда уже за угол дома свернула, чтобы к подъезду идти. Стоят себе два парня на проезжей части. Молодые совсем — моложе меня нынешней. Один сигарету прикурить пытается, у другого в руках большая бутылка пластиковая — не то с пивом, не то еще с какой дешевой мутью. Но не пьяные, нет. Такси, может, ждут? Уж больно от них напряжением веет. Или это они ночного прохожего поджидают? Тогда плохо дело. Мне ведь по инструкции напрямую вмешиваться нельзя, только если в виде какой тварюшки. Ну обернусь сейчас волкодавом, спугну их — а толку? Они на другой угол переметнутся и там охотиться будут.
    Надо бы поближе подойти и чуток мысли их подсветить. Может, никакого криминала, а обычные мирские проблемы. Тревожные оба — это да. Точно, ждут кого-то. Не милицию, не скорую помощь — тогда бы у них беспокойство за третьего было. А тут страх за себя. Значит, предстоит им что-то.
    У того, что с бутылкой, мыслей полторы штуки, и те корявые: «Да что ж не идет-то, лярва?» Ну там не «лярва» на самом деле, а позаковыристее. Уж больно этому доходяге скучно стоять: и выпить он хочет, и убежать отсюда, и боится за себя, мутного.
    А тот, что с зажигалочкой и ко мне вполоборота стоит, словно засыпает на ходу: это он какой-то дрянью накачанный, чтобы не так страшно было. Но таблетки на него не особенно действуют, смелости не прибавляют. Так что он у себя в голове одну и ту же картинку крутит, вроде как распаляет себя, хочет ненависть возбудить. Странно как все.
    Мне бы к подъезду поближе, а я к этим двум подступаю.
    У курильщика воспоминания совсем четкие пошли, их ни одно лекарство не заглушит. Вроде как он сидит где-то за столом, кофе пьет, что ли… Причем автору воспоминаний не особенно здоровится после выпитого, он этот кофе влить в себя не может, а потому своего собеседника — бодрого, подтянутого, как из упаковки вынутого — ненавидит за трезвый образ жизни. А собеседник — про которого я не знаю ничего, кроме того, что он в тех воспоминаниях в синем костюме живет, — этому моему курильщику разнос устраивает. Упрекает за плохую работу. В чем работа заключается — я не поняла, потому как уж больно четко у курильщика ненависть хлынула. Дескать, «гнида ты, Веня, денег не платишь, только новые задания даешь, а у тебя ведь тех денег до фига, падла ты жирная, вот и правильно тебе твоя баба не дала…». Ну это я так культурно пересказываю, на самом деле там мысли куда непристойнее были. Только я их дослушать не успела — оба незнакомца в мою сторону повернулись. Нехорошо.
    По гололеду бежать — хуже некуда. Да и нельзя нам отступать. Профессия такая. Насмерть все равно не убьют. Грабить у меня нечего: в карманах пальто ключи от квартиры, семян немножечко и непарные перчатки. Что с меня взять, кроме меня самой?
    Так ведь и не дамся я им. Еще чего вздумали, а? Тем более, у меня тут невинность непрорубленная, буду я ее кому попало отдавать!
    Только вот что делать? Что делать-то? Кричать?
    Тот, что с бутылкой, ко мне рванул. Быстро. Обогнал, заслонил собой вход в подъезд. Второй, что с зажигалкой, меня со спины ухватил — за правое плечо и левую руку. Повалил. Не на асфальт, а в сугроб возле подъезда. Сперва лицом в снег, потом перевернуть попытался. Я кричу, а не получается. Второй от подъезда ко мне переметнулся. Где чьи руки — не пойму: у меня рот ладонью перекрыт. Сильно: так что я зубы свести не могу, чтобы укусить.
    Все стремительно происходит, думать некогда. А все равно одна мысль есть: лишь бы не изнасиловали… Пусть хоть убьют — я восстановлюсь потом, а это нельзя, неправильно, плохо…
    Я брыкаюсь как-то, верчусь в этом сугробе. Понимаю, что снег жесткий и мокрый, все джинсы им пропитались… А небо-то высокое, чистое до дрожи… Обычное. Будто и не происходит ничего. Как же это глупо все.
    Может, удастся вырваться, а? Я же без каблуков, вдруг убежать успею — на шоссе, тут недалеко. Вдруг транспорт пойдет… Да какое там убежать, просто хоть вырваться от них…
    А они сильные — сколько ни лягай — не помогает. Тем более что я промахиваюсь часто, пинаю густой зимний воздух. Мешаю как могу — чтобы они к одежде не потянулись, не сняли ничего с меня.
    Да они и не лезут, что удивительно. То есть за руки и за ноги меня держат, в снег вдавливают, но не более того. Пальто само в этой возне распахнулось, раскинулось, а они его не трогают дальше. Замерли оба. Молчат.
    У курильщика мысли бьются: «Главное — лицо. Он сказал — лицо и волосы…»
    А у меня волос-то и нет почти сейчас. Вот повезло-то, а?
    А второй, что бутылку давно в снег уронил, вообще не думает ни о чем. Он мне на ноги давит, навалился всем телом. Но опять же — не ко мне тянется, а к оброненной бутылке. От него кислятиной пахнет, немытым телом и чем-то шерстяным и мокрым, как от бесхозной собаки.
    Тут у меня голова начала кружиться — вместе с небом и обледенелой луной. Не то от страха, не то от запаха. Острый, почти сладкий…
    Свитер спереди намокать стал — это меня из той бутылки окатили. Не пиво там, не бурда алкогольная, а бензин. Его ни с чем не спутаешь.

    Курильщик руку от моего рта убрал на секунду — тут-то я и заорала. Недолго, правда, — он мне опять губы запечатал.
    Вот тогда страшно стало. По-настоящему.
    Потому что бензин — это верная смерть. Единственная. Больше уже не будет.
    Я все вырываюсь, царапаюсь. И мычу, мычу… Будто не людей на помощь зову, а таежного дикого кота. Он бы их тогда… даже если бы не настоящим котом был, а придуманным. Навроде Белой дамы…
    Как ударило меня что-то: я сама сейчас перекинуться не могу, а вот полтергейст на подмогу позвать — это да. Мирские его не видят, пока он не дотронется до них. А он дотронется, будьте уверены. Тут же в двух шагах от меня клумба, где я Софико похоронила. Главное, чтобы она не простым призраком выплыла, а увеличенным, с того самого кота размером.
    Секунду бы мне… всего одну секунду, чтобы свистнуть негромко. Будто я собаку подзываю.
    Мне теперь бензин прямо на шею льется, растекается. Тут этому, видимо, струя на ладонь попала — он заматерился, руку убрал. Раньше молчал вроде. Значит, я голос его только в мыслях слышала.
    Губы, естественно, не слушались, но с третьей попытки я все-таки свистнула. Кратко, слабенько. Ну уж как смогла. Еще и того, что с бутылкой, лягнуть сумела удачно.
    А тут и помощь подоспела. Софико моя ко мне пришла. Совсем как живая, только больше себя обычной в десять раз.
    Я сперва мокрый шерстяной живот увидела — прямо над собой — а сквозь него небо черное просвечивает. Это Софийка у меня за головой возникла: большая, лохматая, разъяренная. Одного насильника боднула, потом второго. Хвостом меня по лицу смазала и начала наступать. Эти двое теперь мычали не хуже, чем я раньше.
    Отступились от меня. Один на тварюшку бензиновой бутылкой замахнулся — только меня и снег окропил, второй — не знаю, не видела толком — у меня теперь к головокружению тошнота прибавилась, а джинсы вконец мокрыми стали — уже не только от снега. И веки дрожат так, что глаза сами собой закрываются.
    Я приподняться попробовала — почти на ощупь. Лунный свет как будто мигает. Вспышка-темень, вспышка-темень… И с каждой вспышкой те мерзавцы все дальше от меня. Убегают. Не хуже чем грабители с добычей. Испугались призрачной Софико — она же, мало того что мертвая, так еще и огромная, с медведя размером, а мявчет на весь двор, раскатисто, злобно… Уже нет этих двоих поблизости — один только мяв звучит.
    Потом тихо стало. Безжизненно.
    Я из снега поднялась: сперва на четвереньках, потом по-нормальному. Ключи нашарила и оброненную чужую зажигалку — тяжелую, металлическую, распахнутую.
    Отбросила ее как можно дальше — а то вдруг сработает. Первый шаг сделала, потом второй.
    На пятом — к подъездному пятачку вылезла. А тут ко мне моя покойная кошенька вернулась. Из дальнего угла двора пришла с геройским видом. Муркнула утвердительно, подставляя мне прозрачный бок — об него опереться невозможно, зато теплее становится. У полтергейста ведь функции прототипа сохраняются, хоть и не на полную мощность.
    Вот под эти несвоевременные мысли о природе полтергейстов я в подъезд и вошла. Софико трусила рядом, даже в лифт за мной просочилась, сдуваясь на глазах до обычного кошачьего размера — иначе бы мы не уместились с ней вдвоем.
    Кошка проводила меня до квартиры — сидела и смотрела, как я дверь открываю, роняю пальто на пол и включаю свет в коридоре. Софико мяукнула приглушенно, дождалась, когда Клаксончик в прихожую вылетит, заурчала, объясняя что-то моему крылатику. Долго урчать не пришлось. — Клаксон у меня понятливый, сразу засуетился и мелкими крылышками захлопал, уверяя Софико, что он за мной проследит.
    Кошка одобрительно мотнула хвостом, подождала, когда я ее поглажу в последний раз, вышла сквозь распахнутую дверь на площадку и только там уже растаяла. От нее один шерстяной запах остался.
    И на лестнице, и у меня в квартире — за захлопнутой дверью.
5
    — Ленка, ты представляешь, я замуж выхожу! Мне Артемчик предложение сделал! — Жека дышала в трубку так шумно, что, казалось, через мембрану можно было уловить и запах духов, и вкус помады, и вечный сигаретный выхлоп.
    Я сказала «да, угу», повернулась поудобнее, поправляя одеяло, и открыла глаза. Прищурилась, примаргиваясь к ядовито-серому зимнему свету. Поняла, что Клаксон опять сидит на люстре и, падла такая, когтит лапой одну из уцелевших хрустальных подвесок. Лампочка, судя по всему, оставалась в патроне лишь чудом. С раззявленной стремянки все еще уныло свешивалось испоганенное пальто, мерцая подозрительными пятнами соли, соды, масла и давно высохшей святой воды. Вот убей не помню, как я этим всем пальто поливала, чтобы запах вывести. Ведь знала же, что не поможет. Бензиновый угар оставался на месте. Сумятица в голове — тем более…
    Хорошо хоть, что Дора домой так и не вернулась: ближе к рассвету прислала мне смс-ку, что сесть за руль не в состоянии, а потому заночует у Старого вместе с кошавкой. Судя по всему, возвращение главного столичного Смотрового наши отпраздновали экспромтом, но красочно. Хорошо время провели, куда интереснее, чем я…
    — Вот прямо сейчас, минут десять назад. Это я в ванную пошла, слышишь, вода шумит?
    — Угу, — снова согласилась я.
    — Слушай, ну он такой заяц! Такой дурак, ну не могу просто, так трогательно! В общем, слушай. Я вчера вечером во «Внуково» приехала, Старого встретила, ключи от города передала, чтобы все по-честному. А у них рейс, мало того что ночной, так еще и с задержкой, Савва такой умученный был.
    — А Гунька?
    — А чего мне Гунька? Он же теперь маленький совсем, мне с таким неинтересно. Ну если только девственности лишиться. Не мне, конечно, ему.
    — Угу…
    — Ну, в общем, я расстроилась и к Артемке в «Марсель» поехала. А потом — к нему домой. А он такой заяц, ну я тебе уже говорила, да? Предложение мне сделал. Прямо в постели, как у порядочных. Мы уже лежим потом, мокрые все, уставшие. Я говорю: «Сигареты мне дай».
    Я уселась на кровати поудобнее, уложила под спину подушку, потянулась и спросила наугад:
    — И что?
    — А он руку к банкетке протягивает, а там коробочка с кольцом. Как в кино, честное слово!
    Если Дуська говорит: «Как в кино», — значит, ей и вправду угодили. Для нее, бывшей актрисы Лындиной, оно действительно самое важнейшее из искусств, даром что она всю свою актерскую жизнь «Мосфильм» не иначе как «бордель» называла. «Сегодня опять в бордель тащиться, будем первый поцелуй переснимать!»
    …Как же про такие вещи думать уютно. Все такое милое, глупенькое. Какое же время тогда было… Вроде недавно, а все равно. Не вернешь это спокойствие, не дотянешься до него.
    И даже недавний Гунькин огнестрел таким случайным казался, ошибочным, как взрыв бытового газа. Это потом все понеслось как камушек с обрыва — Танька-Рыжая, Извозчик обгоревший, Фоня со своими ножевыми… Какая-то эпидемия смерти, не иначе. Будто кто-то нас с этого света сжить хочет, но не знает, как это делается. Или уже знает? Мы ведь умирать не боимся, если не огонь. Ну да, новую молодость жалко да время на обновление… Но не страшно. А бензином на пальто — страшнее некуда. Я ж так кричала, что себя не помню. Как под пытками, честное слово. Хотя после пыток себя восстановить можно, а вот после огня… Тут любой дурак бы догадался, а не только тот, кому про это знать хотелось.
    — А оно с камушком! Да, заяц, да, я уже иду! Лен, оно такое красивое, там на ободке две фигурки сплелись, поза из Камасутры, сверху бриллиантиками инкрустировано. Обидно до чертиков, такой китч классный пропадает! — почти всхлипнула Евдокия.
    «Угу», — мысленно отвечаю я. И еще пару секунд смотрю, как Клаксон с люстры на книжную полку перескакивает, мои старые отрывные календари хвостом сметает. Может, все-таки кажется мне? Ну ножевые у Фони, так он же охранник теперь. Ну долбанули Таньку, так она могла и просмотреть грабителя. Может, не у одной меня такие подозрения, а?
    — Нет, ну я его, конечно, нацепила, секунды на две, чтобы Артемчик не обиделся…
    Клаксон оторвался от полки, каркнул противным подростковым дискантом, неуверенными взмахами полетел в ванную, у него там лоток стоял.
    — Ну вот теперь точно месячные не вовремя начнутся. Хорошо еще, что там бриллиантовая крошка, а не рубиновая. Но ты знаешь, Лен, я терпеть не могу, когда график сбивается!
    — Дусенька, — цежу я, держа подбородком трубку и выдергивая кошачьи перья из собственных волос, — твой график месячных — это, как ты понимаешь, бесконечная тема для разговоров. Но меня тут сегодня ночью чуть не убили, кажется.
    — Ы?
    — Я вот тут сижу и думаю — случайно или нет? Я не знаю, где там сейчас Дорка, но ты ее найди. И давайте ко мне…
    — Ы? — снова залопотала Жека.
    — Никому не говори пока. Может, все еще обойдется. Но отметить такое надо.

    — Звездец… — подытожила Жека, когда я рассказала о ночном происшествии. — Полный и безоговорочный звездец.
    Дорка молча хлопотала около пальто — пыталась вывести пятна. Лицо у нее было неуютным. Цирля с Клаксоном, сплетясь лапами, дремали на моей неприбранной кровати: у кошавки мелко подрагивал кончик хвоста, у крылатика сами собой разъезжались смешные тонкоперые крылья.
    — Зря я тебя одну отпустила… — без всякого выражения выдохнула Дора. Она сейчас даже над кошками не курлыкала: молча выставила им еду на кухонном столе и вернулась обратно в комнату, где я медленно вытягивала из себя рассказ о ночном.
    — Ментам не хочешь сдаться? — почти утвердительно произнесла Евдокия.
    — А толку?
    — А никакого, ты права… Чего делать-то?
    — Сперва надо жить, а там посмотрим, — оживилась на секунду Дора. Сообразила, что она до сих пор ходит по квартире в шляпе (в моей, кстати), не глядя нацепила ее поверх абажура ночника и снова склонилась над пальто.
    А Евдокия говорила дальше:
    — Сперва надо понять, почему на Ленку эти козлы напали. Лен, ты сама как думаешь?
    Я не думала. Сидела на кровати, молчала, учесывала крылаток. Со мной такое произошло, а я все еще как прежняя.
    Руки те же, кожа тоже. А внутри вот — как линька происходит. Тошно мне. До себя дотрагиваться плохо получается. Вспоминать — тем более. А паршивее всего — что расплакаться не могу. И что делать дальше, не понимаю. Как же мне везло, оказывается: за столько жизней ни разу ничего подобного не происходило. Из наших девчонок многие в такой ситуации отметились, а я… Оказывается, я счастливая была.
    — Ленусь, — Жека переместилась на кровать. Обниматься, правда, не полезла, хотя у нее такая привычка имелась еще с тех времен, когда она институткой была. — Ну ведь не тронули же… Обошлось.
    Дорка отцепилась от пальто, уселась с другой стороны:
    — Это сейчас обошлось. Я в сорок первом после первой облавы тоже так думала… Ты, Дусенька, меня, конечно, извини, но… Надо сейчас думать вперед, иначе потом будет вообще нечем думать…
    Я молчала. Слушала, как Дорка с Жекой друг друга поочередно убеждают в том, что ничего страшного не произошло, но все равно надо что-то делать.
    — Я бы со Старым поговорила… — перебила их я.
    Девчонки согласно закивали. Жека даже с большим энтузиазмом — ей-то Старому территорию передавать, устала она решать технические вопросы.
    — А ты уверена, что этот, из видения, про тебя говорил? — уточнила Дорка.
    Я вяло махнула рукой. И сразу вспомнила, как видела этот жест у Марфы. Та тогда точно такая же перепуганная была, а мне это нелепым казалось. Ну смерть и смерть, как убили — так и оживешь. Может, зря я к этому так легко относилась?
    Мысль была тяжелая, неприятная — как густой бензиновый запах. Раскрытая форточка не помогала.
    — Девчонки, а пошли в кухню? Тут проветрить бы надо…
    — А кошавки?
    — Дор, ну с собой их возьми…
    — Куть-куть… Цирленька, детка, просыпайся, пора обедать…
    Дорка возилась с тварюшками, говорила ласковое — чтобы не разговаривать с нами. Потому как, что ни говори, а через одну-две фразы все равно прозвучит ожидаемое: это все не случайно происходит, кому-то мы помешали. Или понадобились?
    Думать об этом не хотелось. Получить правдой в глаза — еще страшнее, чем бензином.

    — А маньяки с топорами за тобой по пятам еще не бегают? У вас галлюцинации! Мания преследования и старческий маразм. — Евдокия явно собиралась провести остаток сегодняшнего вечера в образе новоиспеченной невесты и все еще надеялась сменить тему разговора.
    — Кто-кто у нас? — Дора от возмущения заскребла Цирлю за ухом так, будто кошавка была теркой, а зажатая в Доркиной руке чесалка — сырой картофелиной.
    — Маразм. Старческое слабоумие и болезнь Альцгеймера, — смело повторила Жека. — Охота на ведьм им померещилась, это ж надо? У тебя, Дорка, нервы ни к черту из-за твоей кошкофилии, а у тебя, Ленка…
    — Ты продолжай, Дусенька, продолжай. — Я вытащила из кухонного шкафчика чугунный горшок с медным пестиком. Давно собиралась семена забей-травы толочь, да все откладывала: тяжелая это работа, надо, чтобы тебя кто-нибудь болтовней отвлекал. Жека для такой роли вполне годилась.
    — В мозгах один сплошной Сеня и никакой логики! Вот! — выпалила Евдокия, отступая от меня подальше.
    Я молчала, перехватывая пестик поудобнее. Пыталась вспомнить, куда я засунула мешочек с семенами, — явно же перепрятывала от Клаксона и Цирли. Может, Дорка его где заначила?
    Не дождавшаяся ответа Жека открыла холодильник, для надежности спряталась за дверцей и продолжила свои тезисы с этого безопасного места:
    — Ну мы же не слепые… Кому ты мозги-то пудришь? Мужиков она теперь бояться будет… Дорка, ну хоть ты ей скажи?
    — А что я ей скажу? Я вообще эту проблему только после свадьбы решать предпочитала, — отозвалась Дорка. Чистая правда, между прочим: Дора, в отличие от нас, в каждом обновлении сперва выходила замуж за правильного мальчика, играла шумную свадьбу со всеми прибамбасами и только потом начинала искать романтические приключения на свою пятую точку.
    — Ну и шут с тобой, — Жека отцепилась от холодильника. Не с пустыми руками, кстати. Понять бы еще, откуда в моем доме бутылка «Бейлиса» взялась? Я эту дрянь не пью, она мне по вкусу водку со сгущенкой напоминает. Когда я в аспирантуре училась, мы в общаге такой коктейльчик себе мешали. Типа изящно и «по-заграничному». Буйная у меня-Лики молодость была, ничего не скажешь.
    — Ленусь, ну правда… — Жека не стала искать рюмку, засадила ликер в кофейную чашку, отпила, закурила и продолжила сношать мне мозг своим непотребством: — Ну… Найди себе сейчас кого-нибудь, сразу обо всем забудешь. И об упырях этих мирских, и о своем красавце.
    — Это ты о ком? — проснулась Дора.
    — О Семке-Стриже.
    Я отвернулась, начала разглядывать нижние ящики кухонной стенки. Может, там семена лежат? Синий такой мешочек, с кулак размером. Еще в сентябре Марфа мне приносила, я ж помню…
    — Ну-ка, ну-ка? А почему я ничего не знаю?
    — Потому что ты в своих кошках закопанная… Все мимо тебя проходило, а ты не видела ни фига. У Ленки всю прошлую жизнь с Семеном такой дурдом был… То есть роман. Лен, ты извини, ну можно я расскажу?
    — Можно, — неожиданно согласилась я. История про Сеню сейчас совсем чужой казалась — будто я ее в какой книжке прочла, жизни так две назад, если не больше.
    — Да ты что? И ты говоришь, я все это видела?
    — Естественно… Помнишь, как мы в восемьдесят первом к тебе на майские приехали? Ты же их и познакомила тогда. Ну давай, соображай. Это еще до Чернобыля было, мы еще в какую-то Пущу-Водицу поперлись, твой этот… Леньчик нас и отвозил.
    — Не Леньчик, а Яша, Леньчика я тогда уже похоронила. Или нет? — задумалась Дорка.
    — Ну какая разница? В общем, мы к тебе тогда приехали, а у тебя этот Семен с мирской женой в гостях… ну у него тогда жена уже старенькая совсем была, с палочкой еще ходила… Ну Ленка в этого красавца и влипла по самые уши. Не помнишь, что ли? Ну?
    — Жека-а-а? — Я стукнула пестиком о дно горшка. — Дусь, куда я семена могла переложить? Хорошие семена такие…
    Евдокия наконец сообразила, притихла. Вытащила мой заветный мешочек из навесного шкафа для посуды — они же с Доркой тут все переставили, шиш чего найдешь.
    Я грохнула чугунным горшком об столешницу, сыпанула семена — чуть больше, чем хотела. Застучала пестиком. Будто гвозди забивала.
    Жека кивнула — мол, «извини». А Дорка поморщилась:
    — Ну можно не отвлекать, а? Я же вспомнить не могу: сперва был Моня, потом Леньчик, потом Яша… А потом Йосик или сперва репатриация?
    — И родил Исаак Иакова, — ухмыльнулась Жека. — Дорка, ты кошачьи клички и то лучше помнишь, чем своих мужей. А ты прикинь, что было бы, если бы ты им еще и изменяла?
    — Ой, да зачем мне это надо? У них же и без того жизнь тяжелая, а если их еще и огорчать при этом…
    — А как их не огорчать, вот ты мне скажи? — задымила Жека.
    — Дусенька, не кури при котенке, ему это вредно. Леночка, форточку открой.
    — У меня руки заняты. — Я стучала пестиком куда тише, вслушивалась в вечный разговор о том, как выжить с современным мирским мужчиной. Что сто лет назад с ними непонятно было, что сейчас. Столько поколений сменилось, а толку. Вон и Жека сейчас об этом же:
    — Нет, ну понятно, что жалко. Он-то умрет, а у меня на него целая молодость впустую потратилась. И стареть одной, опять же…
    — Ну а чего ты хочешь? К мирским мужьям вообще сильно привязываешься…
    — Мымры вы… Я на вас обиделась, — декларативно. — Вы мне лучше скажите, что мне Старому на собрании рассказывать? — поинтересовалась Евдокия, учесывая развалившуюся на скатерти Цирлю.
    — А когда собрание-то? — снова напряглась я. Сейчас все хорошо так было, как в прежние времена. Угораздило же Евдокию про работу вспомнить!
    — Ну вроде двадцать второго он хотел. А теперь, наверное, пораньше проведет, раз такие дела… — осеклась Жека.
    — А у вас двадцать второе отмечают или уже перестали? — Дорка оглаживала кошачьи перья, придерживая Клаксона, чтобы не царапался: — Леночка, вот смотри, против шерстки всего один раз, а потом берешь пинцетик или рейсфедер… Им лучше всего, если по старинке действовать…
    — Еще как отмечают, ты чего, — заторопилась Жека. — В том году так посидели хорошо. Я тебе потом расскажу. Тоже, кстати, сперва собрание закрыли, а вот потом… Может, и теперь так же сделать? И поговорим, и отпразднуем. Куда экономнее будет… у нас тут, между прочим, кризис, если его некоторые еще не заметили….
    — Дался тебе этот кризис, а? — Дорка аж замахнулась рейсфедером, рассыпав по полу и столу увесистую косметичку с разными штучками-дрючками. — Это мирским морока, а ты-то без работы не останешься и не надейся… Куть-куть… Перышко вот так захватываешь и дергаешь, только за лапками следи… — По Доркиной ноге ползла стремительная стрелка.
    — За своими или за крылаткиными? — уточнила я.
    — За любыми… Коготочки подпиливать умеешь?
    — Так все равно вместе лучше отмечать, — не унималась Жека. — Не в экономии дело, просто Новый год же скоро, все заняты будут… С мирскими всегда перед Новым годом возни много, когда еще потом соберемся… А тут двадцать второе уже скоро. Вы, девчонки, как хотите, но это же зимний оборот, как его встретишь, так до летнего солнцестояния время и проведешь… Я лично по-нормальному хочу. Вот все вместе и встретим, жизни порадуемся…
    — Опять до утра на столе плясать, — поморщилась Дора.
    — А кто тебя заставлял?
    — А у меня что, по-твоему, Цирля каждый день котится? Имею полное право…
6
    Разговор у нас получился женский: совсем не о том, про что поговорить хотели. Да только вот кой-какая польза от него все-таки была. Во-первых, отвлеклась. Словно саму себя вернула — ту, у которой ничего страшного не было, только грустное. А во-вторых, оказалось, что я про Семена просто так вспоминать могу. Я ведь еще и из-за этого жалела, что он не мирской: дело не только в том, что нам с ним нельзя, а в том, что колдуны живут лет по четыреста, а обычным мужчинам жизненный срок куда короче отпущен. Он бы сейчас совсем стареньким был, если бы вообще жил на свете. Такого разлюбить несложно. А Сеня и не стареет почти — с него спячка возраст снимает, совсем красивым делает. Ну как такого забудешь?
    Сейчас вон Жека про ту поездку в Киев ляпнула, а у меня как картинки веером рассыпались… Хотя тогда мы с Семеном еще друг друга не замечали почти — несколько лет друг возле друга терлись, не желая признавать очевидных фактов. Хотя даже в то время там много чего произошло: и встреча на чьем-то обновлении, и пластинка Джо Дассена этого несчастного, которого мне Евдокия в последнюю свадьбу залудила, и в кино мы с Семеном однажды случайно столкнулись. Как сейчас помню, ажиотаж был дикий с этим фильмом: «Новые амазонки» Махульского, по тогдашним временам — чистой воды порнография. Сеня в том кинотеатре с супругой был, я тоже немножко замужем, но о встрече как-то договорились…
    Хорошие какие воспоминания. От них не больно совсем, только грустно капельку, как от любого прошедшего времени. И я уже не по Сене даже тоскую, а по себе тогдашней, Лике еще не Степановне, честному научному сотруднику из одного зашоренного НИИ. Скукотища на работе смертная была, зато коллектив большой и разномастный, о таком заботиться — одно удовольствие. И для счастья мирским такие малости нужны были — кому очередь на польский гарнитур, кому спекулянтку, торгующую дубленками… Нашим же девчонкам Сторожевым позвонишь — все и уладится. Зинка тогда в «Ванде» продавщицей работала, так у нее все мои лаборатории отоваривались, когда нам одну перспективнейшую разработку зарубили. Нет, ну понятно, что польская косметика против закрытых тем ничего не стоит, но хоть мирским не так тошно жить было. Ой… Я же со многими из них до самой старости созванивалась потом… А как в Ханты стала собираться — так ни с кем из той мирской жизни и не попрощалась. А теперь уже и все. Нет меня-Лики. Опоздала.

    Девчонки тоже во всякие воспоминания ударились, все больше по амурной части, а я из-за стола вышла тихонечко, взяла горшочек с измельченными зернами и к балкону отправилась. Сейчас я эту пыльцу посею незаметно — хорошая вещь забей-трава, навроде успокоительного. Летает себе в воздухе, ветер ее носит где попало… Кто из мирских вдохнет — сразу успокоится, вся агрессия в нем поутихнет. Глядишь — один за водкой не пойдет, другой склочничать не полезет, третий ненавидеть разучится. Конечно, не навсегда, но все-таки… От внутренней тоски тоже отдыхать надо.
    Забей-трава сыпалась ровно, летела сахарной пудрой, заменяя растаявший снег. Пальцы аж дрожали от нетерпения — истосковались они по колдовству. За такой работой про собственные тревоги забываешь. Да еще и прошлое во мне щекочется… Неудобно, что я ушла не попрощавшись, надо будет кое-кого из тех моих сослуживцев разыскать, извиниться чем-нибудь хорошим.
    В комнату я вернулась умиротворенная: с улыбкой вошла, с улыбкой дверь балконную закрыла. Потом посмотрела на растопыренное на стремянке пальто. Словно опять бензином в лицо мне плеснули. Страшно, да.
    Я опустилась в кресло, не выпуская из ладоней порожний горшочек. Очень не хотелось мне сегодняшнюю ночь вспоминать. Так, может, и не надо? Раз Старый вернулся, так и не нужно больше беспокоиться? Вот позвоню ему на днях, попрошу совета, всю ситуацию обрисую да еще про ту картинку расскажу, что у этого несчастного морфиниста в голове крутилась. Нет у меня к наркоманам никакого доверия. Может, ему привиделось это все, а мы по Москве будем как угорелые скакать, искать непонятно кого в синем костюме, который требует, чтоб честных ведьм бензином палили.
    Я бы так и решила, наверное. Но тут еще одно воспоминание включилось. Как раз про НИИ. У нас ведь случайностей в работе не бывает. Все взаимосвязано, только не всегда понятно, по каким именно законам. Вот если бы так и с личной жизнью было, а? Ну про это я потом подумаю, сейчас важно не забыть, откуда я того мужчину в синем костюме помню. Я сама его в институтской библиотеке и спасла. Только он куда моложе был. Еще не мужчина ни разу — мальчик. И тоже в синем костюмчике, кстати сказать, — тогдашнюю школьную форму из подобного материала шили. Все-таки не зря нам жизнь ошибки кольцует: гимназиста своего первого я от смерти не уберегла, зато потом точно такого же от гибели отмахала, только пионера.

    Год был, как сейчас помню, восемьдесят четвертый. У меня тогда с Семеном все непонятно было, а с мужем… вот забыла имя-то… Андрей или Антон? Неважно, я его Мусиком дома звала. С Мусиком все совсем хорошо обстояло. Если бы не одно «но» — он ребенка хотел, а я медлила. Не то чтобы категорически против, а… Как-то я в той молодости не планировала такого. Рано мне еще. А Мусику подобные вещи не объяснишь. Вот и крутила как могла, а сама тем временем к чужим детишкам присматривалась.
    У нас, конечно, НИИ вроде как закрытый, с вахтером и пропусками, а все одно: то у кого в детском саду карантин, то у какой мамаши чадушко ключи от квартиры посеяло — вместе со сменной обувью и дневником с замечаниями. В общем, постоянно какие-то ребятишки перед глазами мелькали — и в районе, и в троллейбусе по дороге на работу, да и в родном институте крутились: после уроков к мамам-папам своим забегали. Не каждый день, конечно, но кое-кого я уже различала, у меня после работы в школе глаз был наметанный.
    Вот и этого пухлощекого, который потом вырос и всякими оттопыренными наркоманами командовать стал, я тоже у нас там встречала. Сыночек Спицыных.
    Была у нас такая пара в лаборатории, муж с женой. Им ни мебель, ни кафель, ни сапоги доставать не надо было. Они себя выше материальных ценностей ставили. Даже с нашей работы если чего в дом и несли, так только ленту для пишущей машинки и фотобумагу. Тревожные были люди, у меня в районе по кухням много таких собиралось. Некоторые и до сих пор встречаются, только говорят об ином.
    В общем, я мальчонку их у нас в библиотеке видела иногда: чистенький такой, культурный, научными журналами интересовался. На него если кто и жаловался, так только библиотекарша Роза: дескать, младший Спицын все время коржики в читальном зале ест. А чего? Вкусные коржики были, как сейчас помню — по двенадцать копеек.
    Ну вот, в тот день я, значит, этого мальчонку в нашей библиотеке и встретила. Зашла к Розке — у нее запасной кипятильник где-то был, мой в тот день перегорел. В читальном, естественно, тишина: пара лаборанток у окна пристроилась, спят на конспектах — они на вечернем отделении учатся. А мальчик, соответственно, сидит тихонько, «Вопросы химии» читает, выписывает себе что-то.
    Пока Розка на абонемент за кипятильником ходила, я даже поумилялась немного: может, и мне такого сыночка себе родить? Будет такой вот светленький, пухленький, умненький… Я им гордиться буду, всему ведьмовству сама научу… И, в отличие от мамаши-Спицыной, буду следить за тем, чтобы ребенок всякую крахмальную дрянь из нашего буфета всухомятку не ел.
    В общем, хорошо мне мое будущее дитятко представилось. Только похоже оно было не на меня или мужа Мусика, а на Сеню, с которым, ну честное слово, не было у меня тогда еще ничего. Мне аж самой страшно стало. Сперва за себя, а вот потом…
    Мальчишка Спицын сидел на своем месте, не шевелился почти, читал — и щеки у него при этом так пламенели, будто внутри тех «Вопросов химии» лежал непотребный журнал или хоть роман об Анжелике. Я как-то про кипятильник забыла, подступилась к столу на цыпочках — да нет, статья как статья, что-то там по неорганике, я в этом и не понимала ничего.
    А вот настрой мальчишкин мне ясно виделся: он о подвигах и славе мечтал, о геройской смерти и гибели врагов. Такое бывает, если приключенческий роман читать. Или хоть про похождения пионеров-героев: о них тогда много разных сказок было сложено. Но не вязалось такое с неорганической химией, вот ты хоть умри.
    Умереть мальчишка, кстати, тоже был готов. От него этим желанием аж пахло — почти как от тех давно покойных декадентиков или от бомбистов-террористов. С последними даже сходства побольше было.
    Я над читательским столом совсем нависла — вспугнула мальца. Он сразу статью ладошкой прикрыл — будто там и впрямь непотребство, запламенел не хуже, чем его галстук, а потом отчеканил вежливенько, что никаких коржиков он сейчас за столом не ест и нечего тут за ним подглядывать, а если мне журнал нужен, так он его обязательно вернет — но через четверть часа.
    Я, естественно, ему киваю, улыбаюсь ласково, а сама все прислушиваюсь к тому, какие у него мысли в голове стучат. А мысли там сложные — как у швейцарских часов механизм. Звать мальчика Спицыных Веней, да только его в школе Винни дразнят — за сходство с мультипликационным медвежонком. Лет ему — неполных двенадцать, в правом кармане у него сорок семь копеек, а в левом дырка, носовой платок и треснувшая пробирочка с перманганатом калия; без буфетных коржиков жизнь как-то особо немила; в химии он и правда понимает, с такими-то родителями, а еще у него заветная мечта есть — геройски погибнуть во славу новой революции. Это он родительских кухонных разговоров наслушался и «слепую» перепечатку книжки одного кембриджского профессора прочитал — его же мамаша эту книжку на уведенной с работы машинке дома перепечатывала. Мамочки мои, это он бомбу тут изобретает! Ну это ж надо, а? Раньше студенты-террористы царя-батюшку убить мечтали, а этот пионер хочет Мавзолей Ленина вместе с собой взорвать. Уже и дату выбрал — девятнадцатое мая, день рождения пионерской организации. Их от школы на Красную площадь пошлют, на экскурсию в Мавзолей, вот он и торопится к этому дню, глупенький. Опять время петлю делает, новое поколение на тот же ошибочный путь выставляет.
    Я бы и без того этим мальцом занялась, одних его мыслей для многих бед и глупостей достаточно, но тут — увы — не пустые мечты были. Мальчик Спицын и вправду дома какие-то опыты ставил то в ванной, то в кладовке. Родители не мешали даже — думали, что он фотопленку там проявляет. А у него взрывное дело на лад пошло. Ох ты!
    Я мальчонке на руки посмотрела — а они все в разводах от кислоты — и прям увидела мысленно, как на них наручники щелкают. Аж самой поплохело.
    Не стала Розку с ее кипятильником дожидаться, поманила мальца к себе. Дескать, Венечка, мне тут твоя мама говорила, что ты паяешь хорошо? Не мог бы мне помочь, ну уж больно надо, а то лаборантов не допросишься. И улыбнулась изо всех сил.
    Пока ко мне в кабинет шли, я уже мысленно ни о каких детях не мечтала: к работе готовилась. Да и страшно было: вот родишь такого Венечку, все силы в него вложишь, а потом закрутишься на работе и проморгаешь тот момент, когда он в диссиденты отправится. Это ж ужас что такое, и куда только родители-Спицыны смотрят? Впрочем, это я знала куда — одним глазом в микроскоп, другим в машинопись про Ивана Денисыча.
    Пока мне Веня кипятильник починял, я на стол накрыть успела. Всех из комнаты спровадила, по разным поводам, но на час как минимум. А разговору нам на пять минут хватило. В чаек я зерничной пыльцы кинула, в болгарский абрикосовый конфитюр забей-травы положила, коржики просто так подала, чтобы клиента к себе расположить. Даже в глаза сильно дуть не пришлось, чтобы от мальчишки эти страшные глупенькие мысли отвадить.
    Я ему пару вопросов всего и задала: про то, кем стать хочет и какие предметы в школе нравятся. А он пока отвечал, кивала в нужный лад. Но там, сколько ни кивай, все одно получалось — не успокоится мальчишка. Про терроризм и революцию намертво забудет (да так, что в школе политинформацию не сможет провести), а вот мысли о том, как бы вытащить страну на путь исправления, в нем все равно останутся. Только он их другими методами воплощать начнет. Ну это уже не моя беда — главную-то опасность я убрала.
    Я этого Веню Спицына потом еще много раз у нас в НИИ видела — до тех пор, пока весь институт в девяносто втором не развалился. Он и подрос, и поумнел, и родителей не сильно огорчал, а все таким же пухленьким и деловитым оставался. Только теперь уже не про революцию, а про бизнес думал. Ну это в те времена тоже не сильно спокойно было.
    А вот мысли про детей меня с той поры надолго оставили — так Мусик и умер, не дождавшись от меня дочки или сынка. А от Семена мне рожать никак нельзя было, природа у нас такая… Хоть мирским завидуй.
7
    Собрание назначили на полночь, но в полдвенадцатого весь народ уже был на месте. Никаких кабаков: собрались у Старого на квартире, узким кругом — исключительно столичные Смотровые, ну и Гунечка, естественно.
    Сидели в рабочей комнате, она у Старого большая, восемнадцать метров. Тут строго все, стерильно, особенно если тот диван собрать, на котором Жека предпочитала за ученичком присматривать.
    Сам Старый до полуночи на глаза показываться не стал: не позерства ради, а потому как дел выше крыши. Телефон в доме звонил не переставая, как под Новый год или там еще в какой день рождения, — Гунька хватал исправно трубку, сосредоточенно слушал, отвечал что-то звонким, почти подростковым голосом. Оказывается, с него оброк сняли раньше времени, разрешили при посторонних говорить. Почему — одному Старому ведомо, но так-то куда лучше, Гуньке, правда, непривычно, он все время то кивает в телефон, то головой мотает отрицательно — с такой силой, что на рыжих лохмах зайчики от хрустальной люстры прыгают. Стесняется.
    А Старый тем временем где-то за стенкой чинил разнос Жеке. Не то хозяйствованием был недоволен, не то тем, как тут без него за учеником следили. Евдокия сперва огрызалась на всю квартиру, потом вроде притихла, стала внимать.
    А мы в комнате переминались — у подернутого выцветшей скатертью овального стола. Самовар хоть и электрический — а чин по чину, вокруг кой-какие закуски. Не такой размах, как у Тимки-Кота за завтраками, но тоже аппетитно. Я на сервировку глянула и к подоконнику отошла: нельзя мне после девяти вечера есть, если я хочу нормальную фигуру себе сделать. А то ведь со спины до сих пор только «женщиной» называют, это если в лицо, то я им «девушка». Хорошо, что хоть закуски все холодные, — запаха бы я не вынесла. Да и так лишний раз нечего смотреть, лучше уж в окно.
    Там, в черной вязкой ночи, упрямо сияли лампы онкологии и трепыхались неуверенные, ранние гирлянды. До Нового года вон еще сколько, прежде времени иллюминация созрела. Оттого и выглядит неестественно среди всеобщих мирских сует — как муляж праздника, фальшивка.
    Зато Гунька сиял лучше любой елки. Просто когда на стенку соседней комнаты косился. Улыбался празднично и снова пытался что-то жестами телефонной трубке объяснить. Вроде повзрослел немного, я чего-то не пойму. Один шут, впрочем: нам его в ближайшие дни придется наскоро старить, чтобы он мне квартиру обратно передал. С Жекой это будет или без Жеки — неведомо. Вон она опять разоряется чего-то. Не иначе виноватой себя почувствовала.
    Да и остальные тоже не молчат.
    Матвей с Петрухой к столу почти приросли, сдвинули капли хрустальных стопок: это они тридцатого ноября никак встретиться не могли, чтобы начало Зимней войны отметить. Сейчас вот былое вспомнить торопятся — пока собрание не началось.
    Они ведь оба на линии Маннергейма были. Правда, с разных сторон. Ну для нас подобное не нонсенс, особенно после гражданской, когда наших куда только не закидывало. Кто у Врангеля, а кто и в РККА. Уже и не вспомнить — не то что подробностей, а имен тогдашних. Тридцатые годы многих съели. Сейчас про те времена так четко только мы и помним, наверное. Ну про гражданскую, я имею в виду. Великую Отечественную еще есть кому помянуть.
    Девчонки диван облюбовали — все, кроме Дорки. Та себе отхватила кресло с львиными лапами, которое за Старым кочевало из жизни в жизнь. Цирля взлетела на спинку, крылья взметнула: ну прям как имперский орел, только короны и скипетра не хватает. Еще и головой вертит так, будто у нее их сразу две. Красотища!
    А девочки тем временем меня к себе зовут, про обновление выспрашивают да про то, когда я «первый волос» отмечать буду. Я краснею, мямлю, что, дескать, вот себя в порядок приведу, а там посмотрим. И все жалею, что Жеки рядом нет, — она бы от любопытных меня отмахала.
    Танька-Гроза с Зинаидой перешептываются, выспрашивают у меня, что я к празднику хочу, Анечка из Северного молчит все больше, но тоже вникает.
    Как про презенты речь зашла, Дорка сразу встрепенулась:
    — А тебе на первые тридцать лет что подарили?
    — Мирские или наши?
    — Да какие хочешь. Интересно же, что запомнилось…
    — Ой, это когда было-то? Еще при Павле? Вроде бы живого арапчонка, дай-ка вспомнить… — это Зина, она у нас самая старшая.
    — Евнуха или как?
    — Ну как тебе, ma cherie, сказать…
    — А мне вот на какие-то тридцать пять, это как раз в семнадцатом году было, Мулечка, идиот, подарил колье, а нам же камни нельзя, я так плакала, так плакала… — возникла Дора. — Хорошо еще, его большевики реквизировали.
    — Девушки, — кашлянул от стола Матвей, — оторвитесь вы от цацек… Папирос ни у кого нету?
    — Как это нету? У Евдокии есть.
    — Ну и где та Евдокия? — нахмурился Петро.
    Голоса за стеной звучали совсем тихо.
    — Дора, — предложил Матвей, — а пускай твоя кошавка за сигаретами слетает, а? А то без трех двенадцать уже, выходить не хочется.
    Цирля головой вертеть перестала, прикрыла глаза презрительно. Зато Дора в кресле чуть ли не зашипела. Будь у нее хвост — она бы его сейчас трубой задрала. Где, мол, это видано, чтобы крылатки шут знает за какой дрянью летали, да еще по такой погоде?!
    Матвей уже сам был не рад, что спросил. У нас же, в принципе, ничего зазорного нет в том, чтобы тварюшку на посылки отправить. Испокон веку крылатые кошки почту приносили или, там, что поважнее. Варенька, племянница Тимки-Кота, говорила, что в первую севастопольскую у них на бастионе крылатка за сестричку милосердия работала — лекарства доставляла. Но про это опять же в учебниках есть. А вот про то, как кошавки иногда за мелкими покупками летают, Дорке лучше не рассказывать. Она у нас о правах тварюшек очень беспокоится.
    — Дор, все, не кипеши. Сейчас хлопчика пошлем, — решил Петро, подманивая к себе Гуньку. — Давай, малой, одна нога сюда, другая… «Беломор» или «Приму», сдачу себе оставишь… — Он всучил Гуньке горсть однорублевых монет. Некоторые были с прозеленью — не иначе из тех, что отработаны Фонтанщиками.
    Гунька кивнул смиренно, но удалился с достоинством. Впрочем, его Дора тотчас же из прихожей вернула, велела к ней в машину заглянуть — там мандарины и имбирь лежат, кошавке на глинтвейн.
    Пока Гунька слушал, в каком пакете что валяется, я прямо места себе не находила — у меня ведь Клаксончик дома один остался. Страшно его там было оставлять, а что поделаешь: иначе из него сторожевой крылатик не получится, если он простую команду «Бдеть!» не сумеет выполнить.
    После Гунькиного ухода разговор как-то засбоил. Так всегда бывает, когда всем посплетничать хочется, но никто первый решиться не может. Наконец Петро не выдержал, кивнул в сторону входной двери, за которой Гунька скрылся, неодобрительно поцокал языком.
    — Ну что ты к нему вяжешься? Хороший же мальчик… — обрадованно завозмущалась Зинаида.
    Матвей высказался в том смысле, что из мирских никогда ничего толкового не выйдет, а уж из таких, которые не то девочка, не то мальчик, — тем более. И как это Старый вообще…
    Ну я два месяца назад тоже так думала.
    Тут ему Зинка стала возражать — на правах сотрудника с Петровки. Она про дело на Волгоградке в курсе была, все подробности изучила. Сама же и помогала закрывать:
    — А там и не докажешь ничего. Сергунин утверждал, что его вообще в ту ночь в квартире не было, он туда пришел, когда уже дым валил из-под обшивки.
    — Сергунин — это кто? — шепотом поинтересовалась Анечка.
    — Гунька, кто ж еще-то, — откликнулась я, обходя по широкой дуге стол с закусками. А ведь еще жюльен сегодня будет. Ох, мамочки…
    — Так вот, Петро, я тебе как при исполнении могу ответить… Показания соседей — это такая самоделка интересная. Что тебе нужно — то они и скажут. Чего с мирских взять?
    Эх, чего-то завелась Зинаида. Так сразу из разговора и не выскочит — а я ее хотела за локоток и в уголок. Они ж с Семеном еще со времен блокады общаются, вместе тогда в Ленинграде были. Может, она мне что про него…
    — Того и взять, что у нас тут, как ночь, так очередной подарочек. Сперва Таньку, потом Фоньку… Два дня назад вон Ленку чуть не угробили… — вскипела Танька-Гроза.
    — А Ленку-то как?
    — Лен, и ты молчала?
    — Господи, да что же это такое вообще!
    — И ты мне, Зинок, после этого будешь про мирских рассказывать, да?
    — Вот помяните мое слово, как Старый своего сопляка просветит окончательно, так он нас всех в бараний рог…
    — Тьфу на тебя! Мальчик, конечно, не то чтобы очень, так ведь и не совсем шлимазл… Куть-куть…
    Тут из коридора Евдокия проскользнула — всклокоченная и с покрасневшими глазами. Старый все не показывался, хотя кукушка уже обратно в ходики забилась.
    — Дусенька, ну вот хоть ты им скажи, ты с этим Гунькой… Как, по-твоему, способен он был Спутника порешить с родной матерью?
    — Только честно говори.
    — Никто ему не передаст, будь уверена, все между нами.
    — Нет, конечно, — как-то удивленно отозвалась Жека. Потом опустилась на одинокий венский стул, голову склонила, волосами вся завесилась — чисто трагедийная актриса в образе. Не то Бесприданница, не то еще какая Нина Заречная — Жека много чего в актерскую жизнь переиграла. Сейчас вот тоже корчит чего-то, но это больше для того, чтобы лицо заплаканное не показать. Досталось ей от Старого, да. Все-таки половые связи с учениками у нас не сильно приветствуются, они ведь совсем бесправные, ослушаться не могут. Ох ты…
    — Девчонки, ша! — Петруха махнул ладонью, разрубая застоялую тишину. — Давайте-ка я вам один анекдот расскажу.
    Мы как-то все сразу и засмущались. Петро, еще с тех времен, когда был полковником Дербянским, щеголял такими пикантными историями, что нынешние конферансье из телевизора должны были застрелиться от зависти. И если его не остановить, он нам тут такого…
    — Ну прилетает, значится, один крылатик к котам в семью, когда там добытчик на охоте…
    — Что? — немедленно перебила его Дорка. — Ты что позво… Чтобы приличный крылатик к какой-то там кошачьей шиксе…
    Петро извинительно крякнул и попытался вспомнить что поприличнее.
    — Ну ладно, девоньки. Я тебя, Дорочка, можно сказать, развеять хотел, а ты… А знаете, что видит мирской, если у кошки-крылатки перья выпадают?
    — Да знаем.
    — Ты бы еще про забей-траву нам что рассказал…
    — Или про поручика с морским мышом в жо… в лосинах…
    — Что? Что видит-то? — зазвенел из коридора запыхавшийся Гунька. Вручил Доре пакетик и ключи, отдал Матвею папиросы и уставился на Петруху. Выжидающе. Распустился чего-то notre petit enfant terrible…[2] Ну так оно, в принципе, и есть.
    — Да пингвина он видит! — мрачно ответил Петруха, разглядывая свои начищенные ботинки.
    — Правда, что ли? — улыбнулся Гунечка. Одним глазом на несчастного Петруху посмотрел, другим на покрасневшую Жеку. Уй, оторва. Оживили его на свою голову. Не до конца, правда, — вон поверх рубашки-то жилетка котовой шерсти, чтобы с сердцем плохо не стало, но Гуньке сейчас море по колено, знает, что Старый рядом, в обиду не даст. Или это ложный возраст в нем сейчас так говорит? Ой, мальчик…
    — Да нет, конечно…
    — Гунечка, ну что ты в самом деле! — вскипела Дора. — Всем известно, что мирской, когда видит просто крылатку, то принимает ее за обычную кошку, а когда видит крылатку в полете — то за птичку… Потому что у кошавок перья выпадают, только если не дать им вовремя… А-ааах! — И тут Дорка за сердце схватилась так, будто оно у нее яблочным было и созревать собиралось.
    — Дор, ты чего?
    — Медамочки, надо нашатыря!
    — Господи ты боже мой, да что ж это…
    — Гунька, валидол неси срочно!
    — Тьфу на вас! Я тут еще не умираю! — Дорка приподняла голову, мотнула ею, отгоняя удивленную Цирлю. — Ничего смертельно страшненького, но мне срочно надо позвонить. Гуня, деточка, где тут у вас телефон?
    — Да что случилось-то? — суетилась Жека, пока Гунька мотался в коридор за трубкой.
    — Я забыла сказать Рахеле, чтобы она обязательно назначила Брыксе дурманчика… у нее очень слабое оперение!
    — Вон телефон!
    Дорка с недоумением уставилась на черную трубку, напоминающую калошу:
    — И что мне с ним делать? Я что, по-твоему, помню наизусть свой домашний?
    — А в записной книжке?
    — Дорка, вот твоя сумка, доставай книжку…
    — И вы думаете, что она там есть? — Дора аж подпрыгнула, выбираясь из кресла.
    Левая задняя львиная лапа угодила Петрухе на штиблет. Петро морщился, но демонстрировал приличное воспитание.
    — А как ты вообще домой звонила?
    — Как звонила? Ну как всегда. Записала у Леночки дома номер на дверце буфета. Открывала буфет, ну и набирала…
    — Да господи, что, твоя кошка пару часов не перетерпит?
    — Ну ты нашел что ей сказать…
    — Господа, я вас умоляю… Я быстро! Сейчас дороги пустые, я успею, туда-сюда за полтора часа управлюсь. Леночка, ты до моего возвращения Старому ничего не говори, хорошо?
    Я пожала плечами, отступила подальше от закусок.
    Мы как-то решили, что все наши подозрения и историю про ту бутылку с бензином по окончании собрания изложим. Сейчас-то отчитаемся по районам, потом про научную деятельность поговорим — кто диссертацию как пишет да кто ученицу взять решил. Я вот про это тоже поспрашиваю. Может, и вправду в мастера пойти, а то ребенка чего-то страшно заводить?
    — Лена, я все по району вот, в папочку, держи. Зачитаешь сама, тут почерк ясный! — Дора сунула мне в руки два листочка в прозрачной упаковке. Почерк-то и правда неплох, да только там на иврите половина…
    — Дора! Дора! Это что за слово такое? Я не пойму.
    — «Четвертый квартал», все очень просто.
    — Ты Клаксончика тогда…
    — Не бойся, учешу как следует. Цирля, Цирля… Ну шут с тобой, попросишь у меня еще мадеры… Где сапоги, кто их…
    — Дорка, а может, ты Клаксона с собой привезешь, а то ему же страшно одному там…
    — Ну что за глупости, не порть мне породу.
    — Ленка, и ты кошатницей заделалась?
    — Ты ключи от квартиры хоть взяла?
    — Все, доеду до дома — отзвоню. Леночка, без меня ничего…
    Тут дверь и лязгнула за Доркой. Изящно так — как замочек на дамском ридикюле.
    А по квартире словно тайфун прошел. Матвей с Петрухой снова за стопки взялись, дабы выдохнуть.
    Да только вот не выдыхалось как-то. Не то Доркино беспокойство нас всех завело, не то Старый еще в гневе до сих пор находился: потому и к собранию запаздывал.
    — Петро, ну у тебя совесть есть? — Зинка тоже подошла к столу, правда, за тарталеткой.
    — Девочки, ну не сердитесь, виноват. Сто лет мечтал Дорке эту байку рассказать.
    — Не сто, а сто двенадцать, — педантично поправила Танька-Гроза. — Ты же мне ее как раз на коронации рассказывал, на Ходынском поле.
    — Все в сборе? — Из кухни наконец показался Старый.
    — Марфы нет, — испуганно пискнула Анечка. Остальные молча рассаживались на свои места, Гунька за ноутбук уселся — прям как Нейгауз за инструментом.
    — Дорки еще, — подсказала Жека.
    — Про Изадору слышал, у Марфы дочка болеет. Обещала телефонировать с отчетом в половине первого. Остальные все здесь? Ну тогда доброй вам ночи.
8
    Старому спячка особо впрок не пошла: возраст у него все тот же был, где-то между сорока и шестьюдесятью, в любую сторону. Вот брюшко округлое, как у масленичного попа, заметно поубавилось, да и вместо залысины густые темные волосы виться начали, но на такие фокусы и мирские сейчас способны. Ничего особо интересного. Все-таки у мужчин с омоложением как-то странно, не празднично.
    Пока Старый усаживался возле самовара, поправляя двубортный буклированный пиджак с советским орденом Героя и Георгиевскими крестами, я все пыталась вспомнить, на кого же он, похудевший, стал похож. Был у меня кто-то из знакомых с такой внешностью: не то кадровик в НИИ, не то парторг в роно.
    Тут Старый откашлялся громко — голос-то у него тоже не сильно разработанный после спячки, — громыхнул торжественно: «Доброй ночи». И так раскатисто это прозвучало, словно «Христос воскресе» на пасхальной службе. Тут я и вспомнила как раз: был у меня-Людочки такой знакомец. Учитель труда в мужской школе. Атеист и безбожник из самых лихих. Можно сказать — воинствующий коммунист. А как-то, дело в пятидесятые годы было, сидели мы с ним в учительской, не то после субботника, не то в канун ноябрьских, так он мне по пьяной лавочке начал рассказывать про то, как в отрочестве послушником был в монастыре — до тех пор, пока всех монахов не арестовали. Дескать, на первом же допросе отрекся от веры, тем и спасся. Несчастный человек был, земля ему пухом. Ох, чего ж это мне покойники-то вспоминаются сегодня? Не к добру.
    — В период с… когда? Гуня, посмотри прошлое промежуточное… — Старый запнулся, выдержал благородную паузу, пока Гунька шерстил файлы в ноутбуке…
    — Шестого августа, — отозвался полуведун без запинки. Видимо, сам хорошо помнил, когда Старый всех перед своим отъездом собирал. А меня тогда точно не было, я в больнице была, по своим старушечьим проблемам…
    — Итак, с шестого августа по восемнадцатое декабря две тысячи восьмого года… С учетом оперативных собраний… Впрочем, ты это сам потом впишешь.
    Гунька торжественно кивнул.
    Старый бархатно откашлялся, будто собирался петь арию, повел глазами — ничуть не хуже, чем Доркина Цирля, сидящая сейчас на подоконнике.
    — Ну что, медам и месье, соскучился я по вам…
    Мы как-то тоже все заулыбались. Даже я, против воли, встрепенулась. Голова сейчас другим была занята — как разобрать Доркины каракули и как объяснить Старому про произошедшее со мной. Я даже не помню, как я там в восемьдесят четвертом мальчишку Спицыных по отчетности проводила. Найти бы те бумаги. Вроде как у нас начали старую документацию в электронный вид приводить, да только медленно, сейчас архивисты на третьей четверти восемнадцатого века застряли. И-эх, придется так запросы в Контору посылать.
    — Зин, а Зин? — Я перегнулась через спинку дивана.
    Зинаида строго глянула на меня, но кивнула вопросительно.
    — Ты Семена давно не видела?
    — А чего?
    — Да надо мне…
    — А Леночка у нас вон как помолодела хорошо… Ведет себя как в гимназии на уроке, — урезонил меня Старый. И вернулся к официозу: —…Полномочия были переданы Евдокии Озерной… Гуня, в скобочках фамилию нынешнюю пиши. Евгения, ты кто у нас сейчас?
    — Шереметьева, — огрызнулась Жека, отвернувшись от Гуньки.
    — Евгении Шереметьевой, значит… Ну что, Евдокия Ольговна, прошу вас, расскажите нам о том, как тут без меня жилось в столице.
    Жека вспорхнула со стула, ухватилась за него легонечко — тоже ведь как гимназистка на декламации. Но завела отнюдь не северянинские напевы, а суконщину:
    — За истекший период на вверенной мне…
    — Видела недавно… Он ко мне за яблоневыми листьями заходил, — прошипела Зинаида.
    За молодильными? Ой, Сенечка, стареешь, что ли? Или заездила тебя твоя кобыла белогривая…
    — А чего не за ключиками? — встревожилась я.
    — А не знаю. Не хотят, наверное. Если б она зачать не могла, он бы заводных апельсинок попросил, — растолковала Зинаида.
    Не стал мой Сенечка отцом. Не хочет его девочка потомства. Что она, не мирская, что ли? Странно как. А может, Семеном недовольна? Тогда понятно…
    — Ленка, а ты ребенка когда рожать собираешься? — поинтересовалась Зина в ответ.
    — Триста пятнадцать благодеяний в соответствии с Контрибуцией… — повысила голос Жека.
    — Да я еще на первый волос не проставилась, — отмахнулась я.
    — Лена, Зина, ну что за разговоры-то? Вот балаболки… — шикнул на нас Старый.
    — Ты с этим не затягивай, а то…
    — …было зарегистрировано четыреста пятнадцать ложных вызовов, из которых…
    — «Это школа Соломона Фляра», — запиликало вдруг со скатерти.
    — Медам и месье, я прошу прощения. — Жека прекратила речь, вцепилась в мобильник. — Дорка, у меня доклад. Куда? Ой, это на третье транспортное тебе надо… сейчас спрошу. Господа, кто подскажет, от «Новослободской» как до Марфы ближе ехать?
    — А что Дорка у Марфы забыла?
    — Через Суворовскую площадь, пусть на Селезневку поворачивает…
    — Скажи, чтобы на театр Советской армии ориентировалась. — Да не Дора у Марфы, а Марфе забей-трава… Дочка приболела…
    — И что, ночной аптеки рядом?..
    — Да какая Советская армия, пусть через Сущевский вал чешет, там ближе.
    — У нее в сумке с собой, удачно так совпало. Дорка не поняла, как отсюда выезжать, нам звонить не хотела, а Маринка ждет, когда ей с докладом… — тараторила Жека.
    — Господа, тише, прошу вас! — Старый хлопнул в ладоши, и Цирля эхом повторила сухой звук.
    — Дай я ей растолкую! — Петруха поднялся с места. — Алло, Дорочка… Ох ты же ж… Да она уже припарковалась и в лифте поднимается, пока мы тут соображаем…
    Все расхохотались. Громче всех, кстати, не Старый, а Гунька. Он же молчал все время до этого, а теперь вот наверстывает.
    — Ну все. Отлично просто… Давай, Евдокия, дальше. Статистику можешь не зачитывать, ты мне простыми словами скажи: больше у нас зла вокруг стало или меньше?
    Жека запнулась:
    — Ну… если с учетом естественного прироста населения и количества благодеяний на душу, то…
    — А ты мне без количества… Ты мне на глаз. Как сама чувствуешь?
    — Паршиво, — честно призналась Жека, поправляя манжету белой блузки.
    Кофточка у нее сегодня и впрямь девичья была, батистовая. А вот черные кожаные штаны — это совсем другая опера. Прямо не костюм, а диаграмма Добра и Зла на вверенной территории.
    — Вот и я чувствую, — Старый поморщился. — Ты, моя дорогая, привыкла на естественные ЧП глаза закрывать. Это понятно, у тебя синдром Левитана, но сама подумай… Если у нас что ни неделя, а человек из строя выбывает, хоть на пару часов, а все равно, это что же такое выходит-то, Евдокия?
    Жека потупилась. Не то сообразить пыталась, не то стеснялась, что Старый ее в проблемности упрекнул.
    У мирских синдром Левитана по-другому называется, ну да суть одна. Это у тех бывает, кто войну благополучно пережил: кажется, что, как победу объявили, так все, ничего плохого больше не произойдет, все остальное пережить можно. Оттого и к смерти в мирное время так относимся.
    — Плохо выходит, — несмело призналась Жека.
    — И что ты делать бы стала, если б я сегодня тебя не спросил?
    Евдокия вновь зарделась, задумалась, зацвела стыдливыми пятнами. Мне самой за нее неудобно стало. Да так, что пальцы вспотели и подташнивать начало. Или это от голода? Я на диете все-таки.
    — Она бы не догадалась, так кто из нас бы подсказал, мы же вроде не дураки, — выручил Жеку Петруха. — Давненько нам перья не щипали, отвыкли от сложностей.
    — Вспомнили бы все как надо…
    — Еще со времен Черных войн инструкции остались, у Козловского в третьем томе про них подробно.
    — С текстом Контрибуции сверились бы, да и вперед…
    Старый слушал задумчиво, кивал невпопад:
    — Выходит, вы бы на мирских войной пошли?
    — Да какая война, вы что…
    — Выяснить, кто нам там гадит, и всыпать ему…
    — Так обязательства же…
    — А я и не говорю, что непременно расквитаться, так… оштрафовать.
    — Благодеяний лишить на год-полтора.
    — Какие там срока по штрафному разделу?
    — Гунька, глянь… у тебя все под рукой…
    — До четырех лет, если со временным смертельным исходом.
    — Ну вот видите, Савва Севастьянович, до четырех…
    Старый одобрительно кивнул:
    — Нестандартная у нас с вами ситуация, медам и месье. Мне наши версии очень нравятся, но я бы хотел…
    — Три-тра-ру-ра-ти-ту-та… — зазвякало в городской трубке.
    Гунька схватил аппарат, поздоровался звонко.
    — Марфа? — уточнил Старый.
    Гунька мелко кивнул и отправился к телефонной базе, настраивать громкую связь.
    — Предлагаю выслушать телефонный доклад представительницы Северо-Восточного округа Марфы Нарышкиной… Кто она сейчас у нас, господа?
    — Марина.
    — Собакина.
    — Гуня, запомнил? Заноси в протокол. А потом давайте против часовой стрелки, по районам. Желательна не статистика, а конкретика. Лучше с примерами. Лимит выступления — семь минут, Гуня, включай звук. Марфа, я слушаю тебя. — Старый откинулся в оставленное Доркой кресло.
    — Зин, а как он выглядел-то вообще? — Я снова склонилась к Зинаиде.
    Жека поуютнее устроилась на стуле — задом наперед положив подбородок на край высокой спинки.
    — Ик… — прогудел динамик городского телефона. — Савва Севастьяныч… девочки… родненькие мои… — заскулила вдруг Марфа. — Беда-а…
    — С дочкой что?
    — А Мариночка не пьет вообще?
    — Да что ж такое?
    — Алло?
    — Что с дочкой? Что с твоей девочкой?
    — Говори, говори, мы тебя слушаем.
    — У меня сейчас Дорка под окнами взорвалась. Вместе с машиной. Прямо насмерть вся сгорела. Ик! Из подъезда вышла, ключ в дверцу вставила и вспыхнула прям вся. На клочки-и-и…
    — Да хорошо он выглядел, — неизвестно к кому обратилась вдруг Зина. — Поседел немножко, но так ничего. Красивый.
    — Я в окно видела, — снова повторила трубка голосом Марфы.
    Никто не пошевелился. Будто любое лишнее движение могло принести нам еще одну беду.
    Разморенная всеобщей заботой Цирля приподняла ухо, подобралась, принимая позу кошки-копилки, развернула на секунду крылья — как веером щелкнула. А потом, издавая монотонный, не звериный и не человеческий вой, спрыгнула со стола и как по ниточке двинулась в сторону схватившегося за бороду Старого. Вскочила ему на колени и моляще заглянула в глаза. И только тогда прервала свой горестный мяв, зацарапала когтями по пиджаку — признавая в замершем от бессмысленности колдуне нового хозяина.

Часть четвертая
Железом по стеклу

Нет, я тут есть. Я ведь даже на первом плане.
Видишь, смотрю в объектив. Да, я так улыбаюсь.
Это скрывают, как ранку скрывают бинтами,
Днями, неделями, прикосновеньями пальцев.

Я ненавижу себя за хорошую память.
Знаешь, всю жизнь так гордилась, а нынче мешает.
Музыка-стерва придет или запах-предатель.
Сделайте кто-нибудь кнопку «delete» за ушами.

Ближе к утру я решу завести амнезию.
Славный зверек. Да и жрет только то, что попросишь.
Значит, тот скверик. И видимо — запах резины
Мятной. Там что, до сих пор без пятнадцати восемь?

Жечь фотографии? Глупость. Я жгу сигареты.
Дым возле стекол петляет. Совсем как твой почерк.
Нету его. И ты знаешь, чего еще нету?
Там нет меня. Я не вру. Присмотрись почетче.

1
— …И кортики достав,
Забыв морской устав,
Они дрались, как дети Сатаны!
Но спор в Кейптауне
Решает браунинг,
И англичане…

    — Дуся! Ну потише можно, да? Я же у аппарата!
    — Душа моя, ну правда, харэ уже… Фальшивишь, как я не знаю, — поддержал меня Фоня, оттопырив на секунду наушник плеера.
    Евдокия возвела чернильные брови домиком и вернулась к каслинскому литью. Мурыжила несчастную статуэтку пионера-горниста так, будто чугунные шорты с него стереть хотела, а не блеск и порядок навести. Я собралась попенять, но тут абонент неуверенно кашлянул:
    — Простите, что вы сказали?
    — Она умерла, — терпеливо повторила я. Таким голосом время прохожему сообщают или объясняют, как куда пройти. У меня все интонации за сегодня поистрепались — четвертый час на проводе вишу, перебирая свою записную книжку из прошлой жизни. Уже до буквы «Щ» добралась, на ней мало кто остался.
    — А когда похороны, простите? — спросила трубка голосом Раисы Петровны Мухаммедовой, в девичестве Щелкуновой, поэтому и на «Щ». Мы с Раечкой вместе в месткоме работали у нас в НИИ. А сейчас я ей своим молодым голосом про свою же смерть объясняю.
    — Были давно. Бабушка просила до сороковин никому не говорить, — заоправдывалась я сквозь Раечкины всхлипы.
    Как же трудно это все: про свою же смерть говорить да еще потом слушать, какая я-Лика хорошая была. И ведь не перебьешь, не успокоишь, даже не извинишься. И потому удовольствия от комплиментов никакого, как от ворованного продпайка. Но там ты это ворованное ешь, чтобы выжить, а сейчас терпишь, чтобы… Чтобы больше никто другой не умер, что ли. Насовсем, как Дора. У нас это иногда словом «спечься» называют. Или «доиграться с огнем».
    — Раечк… Раиса Петровна, тут вам бабушка одну вещь просила передать, в завещании специально написала… — Я оглянулась на хмурую Жеку. А она чего, она ничего: сидит, фаянсовую доярку в божеский вид приводит, правда, под нос все равно себе бубнит как заведенная:
…Идут, сутулятся,
Вливаясь в улицы,
И клеши новые ласкает бриз…

У них походочка,
Как в море лодочка,
А на пути у них…

    Куплет вот пропустила, дурная. Про «четырнадцать французских моряков». У меня Маня покойная эту песенку любила очень петь, особенно на кухне, когда картошку на драники терла. Я до сих пор мурашками покрываюсь, когда слышу. Все одно к одному. Да еще Раиса эта в трубке всхлипывает, деловито мешая горе с любопытством. Мало ли чем вещь по завещанию может оказаться. Вдруг что ценное?
    Но это вряд ли. Мы с девчонками решили не сильно тратиться: пошарили у себя, по блошиным рынкам прошвырнулись, скинулись на мелочовку — статуэточки, вазочки, пресс-папье. Прям как в благотворительной лотерее на губернаторском балу. Зинка, правда, по антикварным еще прошлась, но со своим удостоверением с Петровки. Она как эксперт-криминалист реквизировала там чего-то. Ну у меня в записной книжке бывших коллег человек сорок набралось, мы бы иначе на этих «одних вещах» разорились бы. Даже если учесть, что не все по старым адресам живут, кое-кто эмигрировал, а кто и отбыл в мир иной, все равно накладно выходило. Каждому ж нужно не просто вещичку презентовать, а со смыслом: чтобы понравилась, расположила собеседника к нам. Чтобы потом под шумок можно было ненавязчиво выспросить: «А не знаете ли вы, голубушка, неких Спицыных? Они у бабушки в завещании тоже прописаны, а я с ними связаться никак не могу…»
    Канительное это дело — вот так концы искать. Была бы я Ликой, куда проще разговаривать было бы. Хоть и дольше. С той же Раисой часа два протрепалась бы, мы же с ней сколько не общались, а? Но другого способа выйти на родителей того выросшего мальчика Вени я не видела. Не через Мосгорсправку же их искать, в самом-то деле? Сейчас так не принято, Гунька, правда, про какие-то пиратские базы говорил, но тут я не специалист, не соображу. Да и у Гуньки дел сейчас невпроворот, как у нас всех. И Новый год на носу, с ним хлопот у мирских много, и рутина наша, и Дорку, опять же, в последний путь проводили. А у Гунечки к этому всему сессия добавилась — завтра практику закрывает, недосуг ребенка дергать. Вот мы, кто мог — я, Жека да Зинуля, — и начали потихонечку концы распутывать.
    Старый нам этого не разрешал, но и не запрещал, понимал, что так просто мы Доркину смерть от себя не отпустим. Еще у него, наверное, и какие-то свои расклады имелись, но он нам не говорил. Вытряс тогда из меня все про историю с бензином, сверил с какими-то записями (ему ведь в Инкубаторе и Васька-Извозчик, и Танька-Рыжая про себя рассказали, Извозчик для этого вообще из спячки выходил на пару часов). В общем, связь между всеми этими нападениями наш Савва Севастьяныч видел, но вот, куда та связь ведет — нам не говорил. Разрешил выросшего Веню Спицына искать своими способами, да и снова к телефону прикипел — велел Марфе вот прям сегодня дочку из Москвы увозить, в Инкубатор, к Тимофею. Мы ведь детей в любую войну эвакуировали, мирских в первую очередь, но и наших тоже.
    А среди взрослых Сторожевых Старый что-то типа комендантского часа ввел. Одним где попало не шататься, только парно, в темное время суток ходить с сопровождением, ночные обходы заменить на работу с балкона, про любую странность сразу ему сообщать. Вот мы тут теперь и сидим под Фониным присмотром: он Жеку на работу скоро повезет, всё так спокойнее. Фоня, правда, от наших разговоров уже озверел.
    А ведь ему потом еще меня несколько дней патрулировать: когда я «бабушкино наследство» своим бывшим коллегам буду передавать. Там хоть и безделушки, но на порядок в доме наведенные, от них польза будет обязательно. Раисе этой презент завтра вечером занесу, мы с ней в метро сговорились встретиться. Я ей кошечку фаянсовую дулевского завода, а она мне пообещала про Спицыных разузнать. Как под лед провалились Венечкины родители: то ли в Германию эмигрировали, то ли спились и квартиру продали, то ли чего… Все что-то слышали, но никто ни за что не ручается.

    — Алло, а Ядворскую можно? Наталью Петровну?.. — долистала я записную книжку. Что бы нашему парторгу подарить такого? Может, пепельницу-черепашку? Она курила всегда много, даже сахарные талоны на табачные выменивала. — А когда вернется, не подскажете?
    В восьмом часу. Она теперь гардеробщицей в детской поликлинике работает, там в семь тридцать рабочий день кончается. Ну и хорошо. Пусть еще немного будет думать, что я жива. Или ей лучше портсигар с чеканкой и надписью «Привет из Трускавца»? Надо подумать.
— Беда пришла туда,
Где можно без труда
Достать…

    — Дуська! — Фоня приоткрыл один глаз и снова к стенке буфета привалился. Будто в электричке задремал. Может, и вправду дремал, ему всю ночь в клубе стены подпирать, оберегая молодых прожигателей жизни от наркотической заразы.
    Евдокия просьбу уважила, начала трещать:
    — Ты представляешь, Зинка в какой-то скупке свое кольцо обручальное откопала. Еще от князя Коки, с голубым алмазом.
    Зиночка родилась-то княжной Зубковской, мама, правда, мирская была, хоть и из благородных. Потому и «бижу» с камнями у нее не переводились никогда. Не для себя, вестимо, а на черный день.
    — И чего?
    — Изъяла под протокол, естественно.
    — А зачем? Нам же камни…
    — На память. Она его тогда в Ленинграде на две буханки хлеба обменяла. — Жека отложила велюровую тряпочку, оглядела фарфорового кузнеца. Дыхнула на него, как надо, чтобы обновить позолоту. Потом закурила.
    Я перебралась от телефона к столу, придвинула к себе пару безделушек. Дело пошло быстрее.
    — Девчонки, вы ж их штампуете, как снаряды по нормативу. По двести двадцать процентов за смену, а на выходе сплошной брак, — вмешался Фоня.
    — Умный нашелся тоже. Сидит, командует, а мы тут с Ленкой… Иди да помоги, ОТК ходячее.
    Фоня помог. Все вещички простучал, добавляя к порядку трезвый образ жизни. Ему, кокаинщику-морфинисту бывшему, такая работа особо хорошо удавалась.
    — Дусь, ты представляешь, — затарахтела вдруг я, — мне мама сегодня позвонила. Сама!
    Жека удивилась: мамуля меня с прошлой жизни не видела, с обновлением не поздравила, в Инкубатор не звонила. Видимо, все злилась, что я Ростику квартиру не отдала. А тут вот, пожалуйста.
    — И чего она хотела?
    — С зимним солнцем поздравить. Ну вроде как.
    — Так оно завтра. Старый специально Гуньке экзаменовку на этот день поставил, чтобы отметить потом нормально… — оживилась Жека. Фоня молчал: только фигурки в пальцах вертел, прощупывая следы старых владельцев и борясь с алкоголизмом через заговоры.
    — Ну… ей за такими мелочами недосуг следить. Сразу мне залепила: «Ты представляешь, Ростик Фонтанщиком заделался, ужас-то какой! Это все ты, Леночка, виновата, что ты ему перед отъездом наговорила?»
    Мамин голос я подделала неважнецки, но Евдокия пропустила это мимо ушей. Уж больно новость странная: у нас в Фонтанщики самые малоопытные идут, а Ростислав вторую сотню скоро разменяет. Сезонная работа — монетки из городских водоемов считывать. Серьезные желания регистрировать, мелкие выполнять. Такое иногда ученикам поручают, вроде как в наказание, уж больно мороки много.
    — А где он зимой фонтаны найдет? — буркнул Фоня, отцепляясь от наушника. — В ГУМе, что ли?
    — Еще в «Охотном Ряду» есть, в деловых центрах разных, в гостиницах… И охота ему с этим геморроиться? Не понимаю. — Жека повернулась на коридорный шелест.
    Удостоверилась, что это Клаксон вокруг абажура улегся поудобнее, и дальше замелькала пальцами и языком.
    А я даже пожаловаться толком не смогла на мамино невнимание. Самой интересно стало, где зимой Фонтанщик себе работу найдет. Если только в новогоднюю ночь мобилизуется, там-то мы все работаем на изготовку. А так… У нас переквалификация на зиму идет, только Мартын, который Фонтанщиками заведует, в холодное время года в метро дежурит. Овчаркам на «Площади Революции» носы и уши щупает. Там ведь тоже разное на удачу желают. Ленинградцам-то в этом плане легче: у них даже те, кто летом в Петродворце на фонтанах пасется, зимой львов, грифонов и сфинксов обходят. Но у них и Мостовые работу работают, а не то что у нас. А тут… Хотя назло нашей мамуле не то что в Фонтанщики — в Попутчики убежишь, на железную дорогу. Тоже редкая специализация, мало кто вечной жизнью соседа по купе пробавляется, никаких нервов и печени не хватит. Мужская работа.
    — Заело парня… — непонятно отозвался Фоня. На часы настенные посмотрел: — Девочки, а не пора ли нам солнышко проводить, а?
    — Не пора, — ответила я. Знаю я, как они провожают, у меня бутылка коньяка всего одна, а Евдокии на работу потом. В таком-то состоянии.
    — Немножко уже осталось, Афонь. В пятнадцать пятьдесят восемь заход, — утешила его Жека. Ей не столько выпить хотелось, сколько поесть. У нас на солнцестояние принято себя в строгости держать, не то чтобы поститься, но как-то так. Любовные утехи, например, лучше не надо. Ну мне-то такое сейчас не сдалось, а Евдокия, кажется, недовольна. Забурчала опять с середины песни:
— Один гигант француз
С козырной кличкой Туз
Уж начал было Мэри обнимать.
Они пришли туда,
Где можно без труда
Найти дешевых женщин и любовь…

    — Не так поешь, — крякнул Афанасий, — все спутала, непутевая.
    Жека отмахнулась, Фоня выдохнул и подтянул густым, корабельно-штурманским басом, хотя моряком не был ни в одной жизни. Красиво у них на два голоса вышло. Прям как картинка сложилась — про драку в таверне. Интересно, а в «Марселе», на стоянке, когда в Гунечку стреляли, похоже было? Надо об этом Дорку порасспрашивать, она хорошо такие вещи рассказыва…ла.
    Клаксон курлыкнул из коридора, прошуршал крыльями, описывая круг над нашим забарахленным столом.
    — Афонь, надо Ленке в коридоре абажур укрепить, а то ее кот несчастный там разнесет все на фиг.
    — Ну давай, что ли, — Фоня покосился на часы. — Порежь там пока, чего есть. Сыра, булки белой. Лен, чего у тебя есть?
    — Конфеты вроде. Съешьте их все, ладно?
И клеши новые,
Полуметровые,
Навеки залила густая кровь…

* * *
    — Ну что, девоньки, с новым солнышком вас, что ли? Так получается?
    — Получается, — кивнула я. Будь моя воля, я б с третьего тоста начала, за Дорку. Который «…помним». Тяжелый он…
    Чем больше жизней живешь — тем дольше молчание длится. Сколько наших в памяти перебрать надо за это время. Ни пальцев не хватит, ни бусин стеклярусных. Мирские барышни бусики на торжественные праздники так надевают, полюбоваться, а у нас они вроде веревочки с узелками. Ну по крайней мере помогают не забыть. У Евдокии вон сейчас на шее сразу три висюльки болтаются, надо бы одну одолжить, не хочу я в комнату идти.
    — Куть-кутя… Клаксонечка, иди сюда, мой махонький! — Жека на секунду сгребла остро отточенные пальцы в кулак, мягко их выпустила наружу и начала подзывать крылатика к себе: — Кутъ-кутъ… Ленусь, я его учешу немножко, ладно? — Она клацнула бутылкой об стол, словно призвала меня и Фоню к давно начавшейся тишине.
    Я кивнула: коньяк был недурен, по крайней мере, на запах, который расплескался по кухне мягче, чем сам напиток по стенкам округлой рюмки. Фоня поднес к носу пробку, благородно вдохнул, подгоняя аромат ладонью. Клаксон на Жекины умуркивания отзывался с неохотой — уж больно ему нравилось лежать вокруг намертво вмурованного в цепь абажура. Потом вот встрепенулся, стек по люстре огромной рыжей каплей, приземлился на все четыре лапы. И зашагал к Жеке. Сперва по линолеуму, а потом и по столу. Словно объезжал осторожно наши рюмки и побрякушки. Подобранные крылья сейчас напоминали аккуратно сплетенные между собой перчатки. Усы у крылатика мелко дрожали: видимо, табачный дым пришелся не по нутру.
    — Горе ты мое маленькое, дурак мой рыженький, — зажалобила вдруг Евдокия, поднося рюмку к кошачьему носу.
    Клаксон кратко взмявкнул, лакнул коньяк и отодвинулся. Жека, кажется, решила настоять…
    — Дуся, не порть мне породу! — Я оттянула крылатика от алкоголя, приладила ладонь, чтобы как следует его учесать. Мелко, под горлышком… как Дорка… учила.
    — Рыженький ты мой, — снова произнесла Жека, но уже без алкогольной тоски, а с четкими, горькими интонациями: — Рыжий, весь в маму…
    Доркина Цирля — черная в прозелень, даже на кончиках крыльев рыжины не наблюдалось. А вот сама Дорка, кошавкина мама, если не седела раньше времени, то как раз мало отличалась по цвету, то есть по окрасу от мандаринового Клаксона.
    Сейчас крылатик все прекрасно почуял. Развернулся обратно к рюмке, зашуршал языком: махнул поминальное залпом. Произнес свое «Уфр!» жестче нашего «Помним!» и взлетел одним махом — словно подкинули — на плечо к Евдокии. Угнездился как следует, даже хвост вокруг шеи обернул. Меня-то он никогда так не обхаживал.
    Жека благодарно вздохнула, сунула Клаксончику вскрытую конфету из коробки: шоколадное донце скусано, а начинка вся открыта. Не то вишневый ликер там, не то абрикосовый. Нельзя мне такое, а маленькому крылатику он полезный.
    — А знаешь, — улыбнулась вдруг Жека, — Гунька с Цирлей сторговался. За мыша.
    Я вспомнила черного лабораторного питомца из Инкубатора. Неужели тот самый? Оказывается, да. Гунька ему даже кличку придумал, хотя вроде не полагалось. Павлик же сам, пока ученик, под кличкой ходит.
    — Ему Старый разрешил. За словленную пулю и воскрешение, — пояснила Евдокия.
    От этих щедрот, оказывается, и морскому мышику перепало. Кличку, впрочем, Жека не помнила, ей про другое было интересно.
    — Ну вот он с Цирлей и договорился. Чин по чину, чтоб она мыша не трогала, пока они все вместе у Старого живут.
    — Это на крылаточьем, что ли? — встрепенулся Фоня, отлепив с причмокиванием наушник. Я услышала полфразы, поморщилась: «А в ресницах спит печаль, ничего теперь не надо вам, ничего теперь не…» Поминальная песня какая. Вообще Вертинский хороший, если вовремя. Но Дорка-то его в первую очередь ценила за то, что киевлянин. А Фоня с ним вообще кокаинил когда-то, аккурат сто лет назад.
    — Да вроде да. Афонь, ты представляешь, он с людьми после своего молчания говорит через раз, со мной не здоровается, а крылатку, как миленькую, уболтал. А когда Доркина Рахеля из питомника звонила, он кошавок по телефону диагностировал!
    — Это как? Он же мирской! — изумилась я.
    У нас такие вещи не то чтобы сильно в редкость, но… Они как абсолютный музыкальный слух или художественная одаренность — встречаются нечасто и от рождения, про это всем сразу становится известно. Маленькую ведьмочку или ведуна с такими особенностями задолго до посвящения всем представляют, вводят в круг. На несерьезные мероприятия всегда прихватывают, навроде украшения. Будь у Гуньки такая особенность раньше — мы бы знали. Может, Старый в курсе сразу был? Потому на мальчишку именно обет молчания наложил? Красивая версия, но не подходит: Гунька мирской. А что тогда? Афоня молчал, Дуська тоже.
    — Может, яблоки? — неуверенно спросила я. Не могла я больше про Дорку молчать, а про что говорить — не знала.
    — А чего яблоки? — не сразу сообразила придреманная крылатиком Жека. — Ему что, сердце яблочное растили?
    — Ну да. Оно еще приживалось долго, Тимофей недоумевал.
    — Тогда понятно… Наверное, — неуверенно кивнула Жека. У нее сердце никогда не заменяли. Даже после расстрела. Тогда пуля в висок вошла. А время военное, мука по карточкам, дрожжи так вообще… Хорошую закваску для мозгов трудно было сделать. Потому, наверное, следующая жизнь, кинозвезды Лындиной, у нее так легко и прошла?
    — Ленусь, мы поедем, наверное, ладно? Не сердись, но сил никаких нету.
    Афоня уши плеером утеплил и тоже с табуретки поднялся: тяжелые у нас сутки были впереди. С этими встречами да с солнцестоянием. Непраздничный праздник.
2
    Крыльцо у магазина грязное, запорошенное еще вчерашним, несвежим снегом. Ступеньки — бетонные, ребристые, щербатые — сейчас кажутся почти округлыми из-за намерзшего жирного льда. Карабкаться по ним опасно. Но девочка все равно упорно лезет, хватаясь за кривые перекладины перил и не обращая внимания на материнский рык. Все лезет, и лезет, и летит кубарем, едва не задев веснушчатым носом коварную наледь. Размазывает по куртке снег и грязь и вновь начинает свой путь. Мать упрочняет крик, почти визжит заполошно:
    — А ну слезь немедленно! Я кому сказала! А ну…
    Имя девочки тонет в ее же требовательном визге:
    — Ну хочу! Ну купи! Ну хочу «Малс»! Ну купи!
    — А больше ты ничего не хочешь? — Мать (вообще-то, наверное, мамочка или даже мамуля, когда она вечерняя, ласковая, усталая и с книжкой перед сном) выплескивает сейчас не слова, а ненависть. К этому муторному февральскому дню, бетонному небу, грязи и гололеду под ногами, слишком тонкому пальто и подмокающей обуви. А еще — к множеству нулей на ценниках… Перед обветренным маминым лицом щерится гирляндой витрина коммерческого магазинчика с вкусным, пестрым, импортным и невыносимо дорогим. Вот оно — лицо златозубой продавщицы в добротном и тоже сытном каком-то лиловом пуховике. И улыбочка у торговки липкая, как глазурь дорогостоящей дрянной шоколадки: «Женщина! Ну порадуйте ребенка! Видите как просит?» Ребенок просит, да. Зычным сопливым криком, от которого вздрагивает даже синюшный алкаш, уносящий за пазухой литру «Белого орла». И есть же деньги на эту сивуху? Лучше бы ребенку… Да еще и держит свою бутылку с такой нежностью, будто это у него щенок или котенок за полой продранной куртки… Гад!
    — Ну, мам! Ну купи! Ну я буду себя хооосо вести, ну мамоцка, мамоцка, мамоцка!
    — А ну отойди от стекла, сейчас ведь разобьешь! — механически орет женщина и густо краснеет: больше от страха за то, что и впрямь придется платить за витрину. А чем?
    В карманах пальтеца нащупывается сложенный во много раз облезлый пестрый пакет с бодрой надписью «Libre», одна мохнатая перчатка невыразимо-желтого цвета и почти пустая пачка сигарет с полусдохшей зажигалкой внутри. И ни одной купюры — даже бледной голубенькой сотни, на которую жетон в метро сейчас не купишь. Закурить или перетерпеть? До вечера все равно не хватит, придется стрелять у соседей или даже у подростков, оккупировавших и без того мрачный подъезд.
    — Ну поза-алуйста! Ну, мамоцка, ну купи!
    Перетерпеть. Вот это все: от желания закурить до мерзотной зимы с ее снегами, гололедом, нищетой и безработицей, дотерпеть до одиннадцатого, у этого козла десятого зарплата, он обещал алименты, если, конечно, не наврет, что опять задер…
    — Ну, мама! Ну купи!
    Снова орет, паршивка. И куртку опять измазала, и капор вон как сбился, а что с перчатками теперь…
    — Ма-ма-ма-мааааа… — Рывком за шкирку, на асфальт, оттянуть на себя так, что курточный капюшон аж хрустит в руках, а линючий капор пляшет перед глазами, скрывая от матери зареванные веснушчатые щеки и огромные, глубокие от слез глаза. Как у отца, честное слово, вся в этого ушлепка, такая же упрямая уродилась. Господи, ну что за наказание такое, за что мне это все, Господи, вся вот эта нескончаемая, безнадежная зима, весь этот кривой асфальтовый февраль, с его поземками и потерянными перчатками…
    — Замолчи! Замолчи! Замолч…
    — Ну, мама, ну позалуйста, ну…
    — Замолчи немедленно, а то я тебя… Я тебя…
    Я же тебя придушу сейчас, честное слово, ты хоть понимаешь это?
    Всхлип. Вот теперь уже не обиженный, а испуганный. Поверила в страшное. Но не успокоилась, а…
    — Я тебя сейчас вот этой тете отдам, поняла?
    Тетя взялась неведомо откуда. Не молодая и не старая, никакая совсем. Как невозможное небо. Неубедительная какая тетя, жалко. Надо было про «дядю» сказать, того, что со своей бесценной бутылкой уже смылся. Он-то страшный, похмельный, а тут… Тетя, елки-ковылялки. В приличных сапогах и канадском пуховике, губы вон все в перламутровой помаде, на макушке береточка мохеровая, в одной руке перчатки зажаты — тоже дорогие, рыночные, на голых ладонях капельки снега. Стоит, блин, дубина такая, пальчиками своими наманикюренными перебирает — будто на невидимом пианино играть собралась. Глухонемая, что ли?
    — Мама, не надо, позалуйста, мамоцка, не надо, не отдавай!
    — Замолчи! А то ведь правда тете отдам!
    — А давайте я возьму! — смеется тетя. И пальцы шалашиком сплетает. Подыгрывает вроде как. Ухоженная какая. Наверняка по детским площадкам не топчется, драный линолеум не надраивает. Холеная! У-у-у, ведьма. Вон из кармана чего-то тащит, небось ключи от иномарки:
    — Не прикурите?
    Приходится лезть за «Явой», демонстрировать облезлую зажигалку и драную подкладку кармана. А у тетки-то «Мальборо-лайт», стомиллиметровка, такое только в дьюти-фри и бывает, наверняка из заграницы приве…
    — Угощайтесь… — шепчет эта холеная курильщица перламутровыми губами. — А лучше совсем возьмите, я не курю почти, давно бросила, а тут вот…
    А пачка-то свеженькая, в ней всего одной сигареты и не хватает. Подачка, да. Бело-золотистая, ароматная подачка в лакированном целлофане с липкой ленточкой. Вкусно-то как, мамочки мои. Не унижаться не получается. По обветренным щекам опять бежит позорный румянец. Да только благоухающая перламутровая тетка и не смотрит на нее совсем, протягивая свое «Мальборо». У нее картинка позабавнее: на углу моржом разлегся тот давешний алкаш: не то поскользнулся, не то ноги заплелись. Водке, естественно, кирдык, вон как бутылочное горлышко кружится по ледяному асфальту, прямо волчок какой-то. Так тебе и на… Да шут бы с тобой, убогий, боже, какой дым нежный, прям вкусный такой, словно все эти «Баунти» с «Твиксами» вместе взятые. Вот что такое райское наслаждение, что бы там ни говорили в рекламе…
    — Как вашу девочку зовут?
    Дочкино имя вязнет на губах, заставляет расставаться с волшебным дымом.
    — Меня Айна зовуть! — вмешивается в разговор эта паразитка. Уже не кричит и не плачет, но на тетку смотрит с недоверием.
    — Ирина? И сколько же тебе лет, Иринушка? — Перламутровая чуть нагибается, заводит осиротевшие пальцы в карман.
    — Алина! Она не все буквы еще говорит. — Надо бы повежливее, а получается опять раздражение. А ведь это плохо, ребенок смотрит и пример берет.
    — Ничего, научится еще, — вновь улыбается столь неубедительно страшная тетя. — Сколько ей сейчас?
    — Четыре и два. Ой, то есть четыре и три.
    — Точно научится, да, Алин? — Тетка сейчас сидит почти на корточках, но равновесия не теряет, заглядывает в зареванное лицо, чуть присвистывает на пару секунд — словно пытается сдуть детские слезы. Алинка даже не кивает в ответ, раскрыла рот и пускает слюни на ворот капора. Потому как сперва у перламутровой из кармана на асфальт вываливаются все те же многострадальные перчатки, потом смятый фантик от мятной жвачки, а затем на серый февральский свет выныривает немыслимый трехгранный тубус, похожий на очень большой карандаш.
    — Можно? — вопрошает перламутровая и как-то застенчиво улыбается.
    — А что это? — Дурацкий вопрос, позорный, наверняка выказывающий нищебродство и… А сигарета все не кончается и не кончается, как будто ее кто заколдовал, ей-богу.
    — «Тоблерон». Это шоколадки такие…
    На цыганку тетка не похожа, а вот на мошенницу…
    — Вы не берите в голову. У меня своих детей нету, а вот… — печалится на секунду перламутровая. И понятно, что по возрасту она куда старше, чем выглядит, от нее прям сквозит грустью — так же безнадежно, как холодом на перекрестке.
    — Ну, может, родите еще.
    — Не в этой жизни, — отмахивается тетка, беззаботно расставаясь с шоколадным сокровищем.
    — Алина! Что надо сказать?
    — Ну что, пойдешь ко мне жить? — с несмелой надеждой спрашивает перламутровая.
    — Неть. Я к маме ить пойду. — И Алинка изо всех сил вцепляется в шоколадку — видимо, чтобы не отняли.
    — Это правильно. — Она словно выдыхает сейчас невидимый дым, эта бывшая курильщица. — Любишь маму, Алин?
    — Юблю…
    — Ну и мама тебя любит. Даже когда сердится, то все равно любит. Поняла? — Перламутровая выпрямляется, наводит порядок в карманах, улыбается нежно и виновато.
    — Вы не думайте, мы с ней обычно…
    Но собеседница не слышит никаких оправданий. Смотрит внимательно глазами в коричневой подводке. Жалко, что она только курить бросила, а не краситься еще, допустим. Странный взгляд. Не как у человека, а… словно светофор мигает. Может, она эта, из экстрасенсов? Как там оно, эн-эл-пэ, что ли?
    — Улыбнитесь, — почему-то просит она. И сама улыбается: так четко и аккуратно, будто показывает, как это надо делать. Не как в рекламе жвачки и пасты, а словно учительница у доски: вот так пишем букву «О», а вот так крючочек, а вот так улыбаемся… Смешно. Как в детстве. И легко тоже как в детстве. И даже хочется немножко побезобразничать, совсем чуть-чуть. Хорошо, что сегодня снег липкий, можно будет…
    — Алинка, ты обертку от шоколадки не выбрасывай, мы из нее нос снеговику сейчас сделаем!
    — Какому снеговику? — У дочки веснушки скрылись под толстым слоем шоколада. Вот бывают же чудеса, а?
    — Большому, белому, важному такому. Мы его сейчас с тобой…
    Надо бы обернуться, поблагодарить странную перламутровую прохожую. Но ее как будто нет сейчас. Взревел тремя нотами черный телефон в недрах модного пуховика, ощетинилась антеннка:
    — Алло, Семен? Как хорошо, что ты позвонил! Сейчас, подожди секундочку, я…
    Муж, наверное. А может, и нет — не было у перламутровой на пальце кольца, ни золотого, ни…
    — Сейчас, Семен! Ну что, Алинка, пока?
    — Пока-ааа…
    — Маму больше не обижай?
    — Лано…
    — Спасибо вам, вы себе не представляете, какое именно…
    — Сейчас, Сеня… А ты, Алинка, если передумаешь, то приходи ко мне жить… Хорошо?
    — Хоосо… А ты мне купишь…
    — Я тебе все куплю. Весь мир. Ага, Сеня, я сейчас буду. — Перламутровая поворачивается, чтобы куда-то бежать — кажется, на дорожную обочину, ловить частника. И вдруг притормаживает: — У вас перчатка не пропадала? Алинка, это не твоя висит?
    Мохеровая перчатка и вправду перекинулась через кривые перила магазинного крыльца. Смешная такая, желтенькая. Как цыпленок. Как мимоза весенняя, честное слово. Или… нет. Как будто кто-то облака растормошил и выпустил им сюда солнечный луч. Весна будет.
3
    Давно мне такие четкие сны не снились. Или это прошлая жизнь осколком вдруг выстрелила? Я бы и дальше посмотрела, но вот крылатик… Клаксон орал. Нагло, бодро и крайне весело, не понимая своим кошачьим умишком, что сейчас я как-то не в состоянии шкрябать по потолку мокрым веником, сшибая хрусталинки с люстры и развлекая этого крылаткиного детеныша.
    Отсутствие оставшейся у Старого мамы-кошки и сгоревшей насмерть мамы-Доры Клаксона не смущало. Он оказался зверем вполне самостоятельным и на р-р-редкость активным, требующим корма и внимания, причем одновременно. Именно благодаря нехитрой схеме «кормить — играть — снять с люстры — убрать — кормить — убрать — снять с занавески в ванной — опять кормить» я не спятила, не впала в маразм и панику, и каким-то непостижимым образом справилась со своими рабочими обязанностями.
    В отличие от моей ласковой мирской Софико или балованной, но весьма воспитанной Цирли, этот рыжий заср… питомец начинал побудку не с мурлыканья, а с шумного хлопанья крыльев и виляния хвостом. Надо ли говорить, что крылья и хвост проезжались по моей, как правило, зареванной и припухшей со сна морде лица?
    Приходилось вставать, нащупывать тапки, открывать глаза и топать на раздачу кормежки. Пить столь полезный для котят глинтвейн Клаксончик отказывался. Малолетний котяра требовал мадеры, которую все больше размазывал по поилке и клетке, чем потреблял. Впрочем, в трех окрестных магазинах, торгующих алкоголем (приходилось их чередовать, как последней спивающейся забулдыжке), на меня уже слегка… посматривали. Больше с сочувствием, как я понимаю. Горем от меня фонило так, что мирские оглядывались. В особенности молодые люди, которых нелегкая заносила по ночам в круглосуточный. Кого-то из них я наскоро протрезвляла, кому-то улыбалась, снимая завтрашнюю боль, одному сотворила небольшую галлюцинацию — так, что он и впрямь завязал со злоупотреблением. Но все это без души, по инструкции. Невкусное было колдовство.
    На самом деле, если бы не требующий еды, ласки и всевозможных развлечений Клаксон, я бы вообще не выходила из дома. Так бы и шаталась бессмысленно от дивана к кухонному чайнику, протаптывая маршрут — не короче, чем тот, что был мной отхожен в Инкубаторе. С балкона и из коридора мирские ссоры прослушивались легко, чужое беспокойство само лезло в уши. Я от него почти отмахивалась — смысл вмешиваться, если завтра вместо этой чужой беды ко мне прилипнет новая? Это безнадежно все — примерно как посуду мыть. Ты ее сделаешь теплой, гладенькой, блестящей и приятной на ощупь, а она вскоре опять украсится следами от чего-то жирного, вредного, вкусного и давно съеденного. Так что работала я почти брезгливо, как приговоренная к кухонной мойке домохозяйка.

    Клаксон сидел на пороге настежь распахнутого балкона, смотрел, как я машу пустыми руками, сею невидимое над черным дном двора. Уют сеялся плохо, сворачивался обыденностью и усталостью. Развеянные ветром поздние заоконные огни дрожали, снег таял на лету, не желая заносить светлым весь наш двор и Софийкину могилку, из которой уже проклюнулись сухие прутики забей-травы. Крылатик отфыркивался от снега и встряхивал слабыми крыльями. В теплой и темной комнате свистел телефон, отзванивала печальным звоном Анна Герман, настроенная на Семена. В другой раз взяла бы трубку, не раздумывая, не веря услышанному. А сейчас не шевелилась. Только мирская бытовая радость ссыпалась с пальцев, оборачивалась не тем, да и разлеталась по двору.
    — Лиля, да ты куришь, что ли? — прокаркало с соседнего балкона.
    Клаксон выразительно повел мордой, мявкнул и шкрябнул меня по ноге. Переодеваться перед работой мне не хотелось — так и выскочила без чулок, в одном халате и накинутой поверх него курточке. Кажется, она была модной и дорогой — не знаю точно, но Жека мне никогда дряни не дарила.
    — Доброй ночи. — Я притормозила, убрала руки в карманы, проследила за тем, как крупинка семейного уюта вспыхнула в темноте, маскируясь под сигаретную искру. Потом повернулась к соседке, выдыхая холодный воздух и отбрыкивая от себя кота. Телефон в комнате, кажется, снова вопил, но на этот раз Жекиным сигналом. Клаксончик вопил еще хлеще, но, к счастью, не каркал.
    Тамару я за эти дни, может, и видела, но об этом толком не помнила. Наверняка здоровалась, но в разговоры не лезла. Она, после того как ей в глаза дунули, меня, естественно, вспомнила — двоюродная внучка покойной Лики, маленькой была — к бабушке ездила, а сейчас вот выросла — да и не узнать. Где я все эти годы была и чем занималась — я, непутевая, толком не придумала, вот и отмалчивалась, чтобы не врать. Так что приходилось с Тамарой осторожничать. А сейчас вот она сама первая в разговор полезла:
    — Тоже не спится, Лиль?
    — Угу. — Я попыталась ухватить кошака за шкирятник.
    Я после того, как Жеку с Фоней проводила, отрубилась наглухо — с половинки коньячной рюмки такого не бывает. Первый раз со времен Доркиной смерти именно спала, а не тело отключала. Даже сон видела. Точнее — воспоминание про уличный скандал между мамой и дочкой-дошкольницей. Еле на работу встала, — Клаксончик разбудил.
    — Ну вот и мне не спится. Все дела переделала, мои все спят, а я чего-то ну никак не могу… Как сквозняк какой внутри.
    Мать честная, это ж старость у Тамары скулит, усталость от бытовых хлопот. Одной улыбкой снять можно, а я все откладывала на завтра.
    — Это проходит. — Я увернулась от Клаксона, вцепившегося когтями в подол халата. — Вы сейчас ляжете, уснете, вон само к утру отпустит.
    — Да что ты мне говоришь… — Тамара махнула через перила незажженной сигаретой. — Я уже и элениум пила, и этот… бальзам успокоительный на алтайских травах, не проходит — и все тут, ну вот хоть режь меня.
    Обидел кто-то. Внутрисемейная обида, тихая и незаметная, как плесень под кухонной мойкой. А не уберешь вовремя — все в доме ею пропахнет и тухнуть начнет. Тут кроме улыбки еще слова хорошие нужны, а я, опять же, запустила Тамару.
    — Тамара, вы не переживайте, пожалуйста. Это у всех бывает, просто вы устали очень, — как можно мягче профыркала я сквозь усиливающуюся метель. Клаксон цеплялся когтями за халат и пер по нему вверх — под теплую куртку.
    — Да чего там устала, Лиль… День как день, а от тоски хоть вешайся. — Соседка вытащила свежую сигарету взамен невыкуренной.
    Это она меня считала. Позорище какое! Никогда со мной так не… Хотя нет, почему, очень даже было, когда Маня погибла. Но я тогда в теплушке ехала, эвакуировали нас всех, подальше от Москвы. Сама специально в эшелон с детскими садами напросилась, чтобы их в сохранности довезти. Нельзя было по-другому, тогда каждая ведьма на особом счету была. Там на весь поезд чужой бедой так разило, что свою учуять было нельзя. Да что ж я делаю-то теперь!
    — Ты, Лиль, извини, что я тебе все это… зря, наверное.
    — Да нет, ничего, наоборот.
    — Ну… «наоборот», — как-то почти дохнула дымом Тамара. — Хорошая ты вроде, Лиль, а чужая какая-то… Я тебе в подружки не напрашиваюсь, но вот, знаешь, бабушка твоя покойная… знаешь, каким человеком была… С ней не то что поговоришь — поздороваешься — уже легче становится. И эта, которая у нее тут квартиру снимала, тоже такая же… Как улыбнется, так и все… Как солнышко всходило… Понимаешь?
    — Да, — по-старушечьи прошамкала я, выдирая из котейкиных зубов пуговицу от халата. В прореху сквозило холодом, а от меня — стыдом и неловкостью. — Она вам тут на память кое-что оставила, квартирантка, вы извините, я тут закрутилась совсем, забыла сразу передать. Давайте сейчас.
    — Прям через балкон? — удивилась Тамара. — Лиль, погоди, я сейчас на лестницу выйду.
    Я вымелась в квартиру, отшвырнула куртку вместе с угнездившимся Клаксоном на неприбранную кровать и рванула в рабочую комнату к Доркиным сумкам.
    Я с того дня так сюда и не заходила: в морг к покойникам, и то не так страшно было бы. А тут… ну все откладывала эту заботу, тяготилась ею. А ведь никто, кроме меня, это сделать не мог: надо было Доркины вещи раздать добрым людям, оставив себе то, что в хозяйстве может пригодиться, — литературу, подковки серебряные, кой-какие семена, фотографии со всех жизней. Драгоценности — в общую шкатулку, она у Старого хранится, тоже в рабочей комнате. На вид та шкатулочка — чистый чемодан, вроде тех, с которыми командировочные полвека назад ездили. Ну да это пустое, потом. Мне сейчас в личных вещах какую-то безделицу найти надо было, причем ровно за минуту.
    Вещи Доркины висели как попало — частично смятые, частично вывернутые наизнанку. Их страшнее всего трогать — все равно как покойника за руку держать. Но мне и не надо было. Я в карман дорожной сумки сунулась — туда, где Дора всякую дамскую дребедень хранила: браслетки, клипсики, шейные платки, еще чего-то. Зажмурилась, сплюнула, про соседку подумала хорошее и вытянула малюсенький пакетик из дьюти-фри с нераспакованной коробкой неведомых южных духов. Наверняка виноградный запах, она такими всегда пользовалась, крылаткам он нра… Ой, Дора-Дорочка, да что ж ты…
    На площадке Тамара дверью хлопнула: нетерпеливо, как ребенок, ждущий подарка.
    Я отколупала от пакетика ценник, уложила духи покрасивее и пошла, улыбаясь, работать работу.
    За эти элементарные пять минут подлый Клаксон забрался в шкаф с Доркиными платьями и сбросил вниз все вешалки. Еще и пуговицы на одном жакете пообгрызал, бандит рыжий.
4
    — Ну куда ты руку тянешь, а? Не подходит он нам, сама смотри…
    — Вижу! Быстрее можно?
    — Было б можно — я бы сделал. Ленусь, ну что ты так изводишься? Ничего за час не случится.
    — Дорка то же самое говорила! Фоня, ну побыстрее давай! И какого ж ляда Старый мобильным телефоном не пользуется? Это ж удобно так, ну что он не понимает?
    — Да понимает, я так думаю… Ну жили же мы сколько лет без них — и ничего. Сама вспомни.
    — И вспоминать не хочу! Лови скорее машину! Ну опаздываем же, Афанасий! Ну я не знаю! Вот чем тебе этот не угодил?
    — Злой и болтливый. Так вот, если не знаешь, то стой себе в стороне спокойно. Я сам сейчас поймаю. — И Фоня меня на тротуарчик так аккуратно оттеснил, а сам голосовать принялся. А я стояла, отдыхала спокойно. Приводила себя в порядок после всей нынешней беготни.
    День только в вечер клониться начал, а я уже себя выжатой чувствовала. С этими презентами от меня-покойницы и разговорами ни о чем. «Хорошая женщина была, царствие ей небес… Она овдовела вроде, а квартира, значит, вам?», «Я свечечку за упокой поставлю, вы не волнуйтесь! Говорят, она болела сильно в последние годы?», «Да, Лика-Лика… Как вы с ней похожи сильно. Прям как дочка. И за что ее Господь бездетностью наградил?», «Золотая женщина была, да. Ой, какой же барашек хорошенький, прям сейчас мекать начнет. Я же Телец по гороскопу, неужели Лика Степановна запомнила? Мы ведь с ней сто лет не виделись!»
    Ну мирские скажут тоже! Встречи раз в сто лет даже у нас не происходят: народу ведьмовского не сильно много, все друг про друга все знают. Хоть раз в одной жизни, а увидишь кого надо и не надо. Это в Черные времена ведьма или колдун практически в каждой деревне водились, тогда и впрямь со своими разминуться можно было. Я лично с этим не сталкивалась, а вот мамуля моя кусочек тех времен застала, правда, совсем короткий, половинку самой-самой первой жизни. Но про мамулю как-то не хочется думать.
    Лучше уж про сегодняшнее — вышел ведь толк от этой беготни с безделушками. Нашли мне Спицыных.

    — Ну быстрее! Быстрее лови! Ну что ж ты делаешь-то? — Афанасий очередного частника притормозил, а потом отпустил. Вроде как цена его не устроила. На самом-то деле, конечно, другое. Нам же в машине обсудить кое-что нужно, такое… мирским не понять. Значит, и водителя надо брать особого — погруженного в свои мысли, неразговорчивого, не особо любопытствующего. Ну и, естественно, чтобы водил хорошо и цену нормальную назвал. А уж без пробок и аварий он с нашей помощью точно доберется.
    — Да договорись ты хоть с кем-нибудь уже! Ну давай, родной, бери авто и поехали скорее! — Я декабрьского холода и ветра не чувствую почти. Телефонный номер про себя повторяю, не понимая, чего какая цифра значит. — Ну что ты этого-то отпустил? Пятую машину по счету бракуешь, чего ж тебя не устраивает-то опять? Что ты мне нервы-то тянешь, изверг?
    Это я не вслух, конечно, а про себя шиплю, вслух не надо: все-таки нельзя мужчине объяснять, что он неправ, даже если это и так в самом деле… Особенно если ты с этим мужчиной вместе к одной цели шагаешь.
    Как же непривычно с напарником работать. Особенно с кавалером. Наш Афанасий, он ведь такой… Если с современными мужчинами сравнивать, то я даже и не знаю. Это же не воспитание и не манеры, а просто как стержень внутри. Уважение к собеседнику за счет себя, а не к себе за счет собеседника. Нынешние мирские так не умеют, даже когда стараются. У ведьмовских такое — отшлифованное временем, как камушек морской волной. Пусть хоть как ехидничает, но виду не подаст, что с тобой, женщиной, ему куда хлопотнее, чем в одиночку все решать. Наоборот, всеми силами показывает, что без тебя он бы не справился. И это Фоня, который обсовременился как мог. А уж какой Семен обходительный — я вообще молчу. Те, кто не знает, эту вежливость с непривычки за интерес могут принять. Особенно всякие дурочки молоденькие, которые Сене моему в жены доставались. Эх!
    — Леночка, прошу! — Афанасий сторговался наконец с каким-то облупленным «жигуленком». Заднюю дверцу приоткрыл, потом меня к машине подвел через скользкий тротуар. Вроде мелочь, ерундовина, а так приятно, когда ухаживают. На фоне моей независимо-одинокой жизни такие пустяки особенно хорошо ценишь.
    Да и водителя славного нам Фоня подобрал: он весь такой влюбленный, что это даже считывать с лица не приходится. Как броский заголовок в газете. Ну вот похоже бывает, когда в метро едешь, а у пассажира напротив в руках некая пресса. И там на всю страницу броские красные буквы, сенсация-однодневка. Такая, знаете ли, вроде ежедневных дамских гигиенических приспособлений. Которые с утреца свежие и ароматизированные, а ближе к вечеру их только в помойное ведро и можно. Ну между газетой и прокладкой вообще много общего можно найти, да я сейчас не об этом. В общем, водительская любовь аж в глаза бросалась, хочешь не хочешь, а прочтешь. Нам такое только на руку: шофер в эти свои благие мысли как в целлофан завернутый, сквозь них чужие разговоры не проникают. Вот и отлично. Молодец, Фоня. А я второпях схватила бы кого попало, некомфортно бы поехали.
    — Et bien… Ma chérie, comment ça va?[3] — на дурном гимназическом французском поинтересовался Афанасий, дождавшись, когда я пристегнусь.
    — Oui, ça va bien, merci, — отозвалась я точно по учебнику. — Фоня, cet garçon est vraiement normal, parle russe, ça suffit de grimacer.[4]
    — Ну хорошо, — выдохнул Афанасий, который этот самый французский ненавидел чуть ли не со времен учебы в Пажеском корпусе. А если учесть, что вылетел он оттуда аккурат в тысяча девятьсот двенадцатом году, то вопрос о языковой практике можно было считать закрытым. А то я бы поболтала с удовольствием: соскучилась по языку. Я это поняла, когда совсем недавно, в Инкубаторе Гунечке материалы переводила. Якобы для тезисов будущей научной работы, а по сути — в удовольствие.
    — Нормальный так нормальный. T'as appris quelque chose? Racontes vite![5]
    Мы сегодня так толком и не успели переговорить: я как ошпаренная по разным станциям метро носилась, исполняя последнюю волю себя-покойницы и вчитываясь в сильно постаревших и сдавших коллег. Фоня, как правило, пасся у меня за спиной, шагах в десяти, — следил за тем, чтобы меня никто не обидел. Как свидание кончалось, так он меня под локоть и дальше, по следующему адресу, опережая минутную стрелку. Я все это время молчала изо всех сил, чтобы не расплескать информацию, рассортировать ее мысленно: сплетни к сплетням, зависть к зависти, дифирамбы покойнице — на несуществующую могилу, а все, что про Спицыных, — на передний план, чтобы не забыть. Не сильно много информации, но набралось.
    Но сейчас я ее вываливать не спешила. Не потому, что драматическую паузу держала, а… ответственность, что ли, чувствовала. Вот я рот раскрою, Фоне все свои подозрения озвучу, потом мы их еще раз для Старого повторим, и все, завертится наша ведьмовская машинка, перетрет в муку Венечку Спицына, бывшего Винни. Ведь по Контрибуции за умышленную смерть ведьмы мстить разрешено. В ограниченных, правда, масштабах, но… А мне жалко было. Не столько самого давно выросшего мальчика, сколько его непутевых родителей-диссидентиков. Особенно маму.
    — Ленусь, ну не томи. У меня уже информационный голод начался, последняя стадия. Сейчас истощение наступит.
    — Вам радио включить? — вынырнул из своего любовного кокона шофер.
    Я, честно говоря, с удовольствием бы Бетховена послушала, он душу полощет хорошо, а она у меня сейчас вся в жирных пятнах от этих несвежих сплетен, но… Под музыку все сложнее делать. В том числе и ненавидеть. А у меня ну никак не получалось зло к этому дурацкому Вене испытать. Может, это все-таки не он был тогда у наркомана в мозгах? Тогда вся наша суета впустую прошла. Ну да и шут бы с ней, зато сколько мелкого добра и здоровья хорошим людям раздали. А Венечка… Ну… Если он меня так ненавидел (понять бы еще почему, ну да ладно), что убить был готов, то у него это получилось. Мне моего заледенелого сугроба надолго хватит. Я не из впечатлительных, две мировые войны пережила, а все равно… Получается, что меня все равно снасильничали, просто не снаружи. Так что мы с Венечкой квиты. Непонятно, правда, в чем. Никому я зла не желала и не творила и дальше не хочу. Чего мне за себя мстить, тем более — мирскому? Но вот если этот мирской каким-то боком к Доркиной смерти примазался, то…
    Все равно рука не поднимется, и пальцы ведьмовство не сработают. Никак. Дорка бы, наверное, сама его простила, она же отходчивая была. Злилась шумно, остывала быстро. Вот, уже в прошедшем времени о ней говорю, привыкла к ее гибели, что ли? Да нет. Просто кажется, что Дора уехала куда-то. То ли к себе в Хайфу эту невиданную, то ли в Киев, то ли в спячку залегла. В этой жизни больше не увидимся, а вот в следующей… Такими вещами себя хорошо обманывать, я это еще со времен Манечкиной смерти помню. Утешение есть, а вот ненависти, без которой месть не сработает, нету. Ну это у меня. А Старый и Фоня — мужчины. Настоящие. Они такое не спустят. Вот я сейчас Афанасию расскажу, что знаю, так они и не спустят.
    — Леночка, золотая моя, ну не тяни! Все душу мне вынула, — почти шутит Фоня. И желваки у него играют. Как солнце на поверхности кастета.
    — Погоди, дай с мыслями собраться… — Я еще потянула время. — Сам же знаешь, какая у мирских каша в голове. Я с одной разговариваю, а она мнется, мекает чего-то — боится домой опоздать, у нее в восемь любимый сериал начинается. Все думает про то, кто же это Иоланту в прошлой серии убил.
    — М-да… — крякнул Фоня. — Вот она — настоящая колумбийская наркота. Хочешь не хочешь, а подсядешь. Но знаешь, Ленусь, наши сериалы в этом плане куда страшнее. По травматичности психики. Я тут одного такого на входе читаю и никак понять не могу: то ли у него приход пошел, то ли товар с собой. А это пацан по зомбоящику чего-то узрел такое, теперь прогруженный ходит, ждет, что завтра в продолжении покажут.
    Ага, значит, «зомбоящик», «прогруженный» и «наркота». Надо будет запомнить лексемы, еще пригодятся.
    — Лен! — снова одернул меня Афанасий.
    …Пришлось рассказывать.

    Я сперва думала, что вообще ничего про Спицыных не узнаю. Они нелюдимые были, в НИИ мало с кем общались, да и потом, когда нас развалили, тоже связи ни с кем не поддерживали. Кто-то что-то слышал, но все больше пустые домыслы. Однако повезло. Ядворская Наталья Петровна, наш парторг бывший, мне про них все выложила. Она этих Спицыных лютой ненавистью ненавидела. Раньше — за то, что беспартийные, а таки умудрились в ГДР на конференцию выбраться, в обход нее, прямо через директора. А теперь она их из-за работы терпеть не могла: потому как эти старшие научные до сих пор по специальности работают, на каком-то гранте Лейпцигского университета, а она гардеробщицей в детской поликлинике корячится.
    В общем, выложила она мне про них все, что могла, вплоть до номерочка мобильного телефона Вениной мамы. Где уж достала — мне неведомо. Но ненависть, как известно, еще не на такие чудеса способна. Страшный человек наш бывший парторг! Родись она лет на четыреста пораньше, ее бы любая Черная ведьма к себе в ученицы, не раздумывая, взяла.
    А теперь-то что ей осталось? Только ядом и плеваться: повезло этим вшивым диссидентикам с сыном. Очень повезло. И когда только успели, распустехи, такого заботливого мальчика себе воспитать? Сам на ноги поднялся и родителей из нищенской жизни наверх вытянул. Папу-химозника куда-то к себе в фирму пристроил, маму тоже без работы не оставил… И жениться не стал, не хочет всякую лимиту заскорузлую прописывать… Живет себе с родителями, радуется жизни. Квартиру нормальную купил, после их-то хрущобы в Бирюлеве: два этажа, джакузи, консьержка и окна на Москву-реку. А за что им такое, спрашивается?
    Я бы ответила, за что, да не могла. Служебная тайна. А так — покивала как умела, чтобы этот концентрат ненависти разбавить, улыбнуться попробовала. Зряшное дело. Зато четко новый адрес Спицыных считала. Оказывается, наш парторг у них в гостях была и яростью полыхала, специально через всю Москву тащилась, чтобы обзавидоваться.

    — Молодец, Ленусь. Теперь позвонить ей надо будет, этой твоей Спицыной. Вот Старому доложимся и… А сейчас направо и в арку во двор…
    — Да подождите! Афанасий, мы с тобой вообще куда едем?
    — Как куда? К Старому. Ты сама рвалась…
    — Фоня-я-я! Ну хоть иногда со мной советоваться надо, да? Старый в университете с обеда торчит, у Гуньки в семь экзамен, они вместе поехали. Переживает он за ребенка…
    — Вот ведь блин горелый… Ленусь, прости… Куда нам тогда? Сразу в кабак, наверное… Где мы зимнее солнышко будем праздновать? В «Марселе»?
    — В нем, родном. Но это в полночь будет. А вдруг чего за это время… Все, едем к Шварцу!
    Шварцем у нас уже лет сто пятьдесят Московский футуристический университет имени Шварца называют. Я его сама заканчивала, было дело. И Афанасий тоже.
    — Ну поехали. А где он теперь?
    — В Кузьминках.
    — Понятно. Молодой человек, маршрут меняется. В Кузьминки нас повезете?
    Фоня и сам знал, что повезут. Уж больно не хотелось из теплого салона на мороз вываливаться и нового шофера подбирать. С этим влюбленным удобно было ехать. Но этикет-то требовалось соблюсти.
    Шофер призадумался на секунду:
    — Да не вопрос. Сейчас, подождите, я отзвонюсь. — И он аж раскраснелся где-то внутри себя. Одно удовольствие смотреть. — Алло? У тебя как? Ага, отлично. Валь, я минут на сорок опоздаю. Не сердись, ладно? Ага, спасибо. Тебе сигарет взять? Ну я тебя тоже.
    Вроде ничего интимного мы не слышали, а все равно… Я зарумянилась, Афанасий тоже как-то смутился, а шофер вообще будто не с нами сейчас находился. Повезло Вале, в общем.
    — Да, Лен, повезло нам с тобой, если это и вправду тот самый кадр. Сейчас Старому доложимся, а потом…
    Я покивала. Про потом думать было неприятно. Будто я не новости Старому везу, а родную кошку на усыпление. А Афанасий почти радовался:
    — Вот и подарочек справили…
    — Кому?
    — Московским Сторожевым к профессиональному празднику!
    Я замолчала, Фоня тоже разговор не возобновлял. Водитель снова предложил радио включить. Я отказалась за нас обоих, а сама меж тем этого шофера снова почитала. Ну, опять же, как в транспорте. Когда со скуки какую-то литературу глазами жуешь, чтобы время убить и побыстрее доехать. Так и тут. У мальчика (хотя какой он мальчик, меня-Лили ровесник, скорее всего. Запамятовала я, надо переучиваться срочно) кроме большой любви всякие другие мысли виднелись. Что-то там с родителями не задалось очень сильно: и брак его нынешний им не по вкусу, и внуков хотят, а вот не выходит. Так не выходит, что наш шофер про детей вообще не думает. Как про ту белую обезьяну.
    Тут я перчаточку уронила. Аккуратно так, по всем правилам, чтобы успеть сделать все, что нужно. Пока водитель ее под педалями газа-тормоза искал, я ему в бардачок незаметно апельсиновое зернышко сунула. Святые с приборной доски посмотрели строго, но понимающе: дети — это ведь хорошо, особенно когда все отчаялись давно. Зернышко легко легло — аккурат между московской картой города и питерской. Там оно до небольшого апельсина и созреет. Их потому заводными называют, что дети от них заводятся.
    Один вариант работы с апельсинами по колдовству простой, а по технике исполнения сложный: чтобы женщина или мужчина сами зернышко проглотили. Тогда при ближайшем… э-э-э… амуре оно у них и сработает как надо. Но это надо семечку щелчком в рот отправлять или в компот какой подбрасывать. Особая ловкость нужна: у нас кое-кто в свое время специально у воров-щипачей их карманному ремеслу учился, пальцы себе ставил. Другой вариант по исполнению куда проще: надо апельсиновое зернышко в доме или еще где уронить. Оно за месяц в апельсин превратится и будет свеженьким лежать, пока супруги (то есть папа с мамой будущие) этот самый апельсин пополам между собой не разделят. Тут, правда, загвоздка: если кто другой фрукт слопает, то это все напрасно. А объяснять ничего мирским нельзя, потому как не положено. Вот и выкручивайся, как знаешь.
    Ну я зернышко подкинула, перчатку свою получила, все нормально. Фоня, правда, хмыкал как-то неодобрительно. Но я не поняла, к чему это он. Вроде удачно едем, не опаздываем, в пробках не стоим.
5
    Наш университет основан был давно, а оттого успел сменить много самых разных наименований и помещений. От «Славянской академии ведьмачества, чернокнижия и изящных искусств» до «Провысшкосоцколдмрака» — «Пролетарской высшей школы социалистического колдовства и мракоборчества». Именем Шварца его полвека назад нарекли, в память об одном хорошем мирском, который, кстати, в ученики идти отказался, а вот добро и ясные мысли через свои книги хорошо посеял. Но я к тому моменту уже выпустилась, подробностей не знаю.
    А вот со зданиями беда. Такое заведение в мирском жилом доме существовать не может, у нас же лабораторные работы бывают, а на них всяческие накладки и оплошности. После революции мы много лет в Доме культуры одного оборонного предприятия существовали — пока то предприятие не продали вместе с недвижимостью и разработками. Теперь это «приватизировать» называют. А ведь хорошее здание было, сталинский классицизм, потолки четыре метра. Сейчас-то университет помещение бывшего детского садика занимает. Еще Старый подсуетился, когда в Центральном районе хозяйствовал. Территория хорошая, воротами обнесена, земля плодоносит, хоть маленький — а полигон. Всякой ерундой не шарахает, если на практикуме студенты чего отчебучат.
    У снеговика на воротах вместо морковки логарифмическая линейка торчит, а взамен метлы ему вешалку для пальто присобачили. Зато сверху — беретик бежевый, как у нашего ректора. Один в один. Максимально похоже. И не поломаешь ничего — колдовство. Мелкое, конечно, для первокурсника — чтобы детишки-дошкольники не плакали, когда у них в декабрьскую оттепель первая в жизни снежная баба растает.

    Тут шофер наконец припарковался, от Фони деньги получил, сдачу нам попытался отсчитать всю до копейки, но ему Афанасий барственно на чай чего-то там оставил. Мне в сумерках не видно было, что именно. Но все равно ведь приятно, когда кавалер просто так, из галантности, твои расходы возмещает.
    Я из машины выпорхнула почти изящно, об Афонин локоть оперлась, ждала, пока авто уедет.
    — Леночка, — спросил меня Фоня каким-то подозрительно ласковым голосом. — Ты там с перчатками когда… что шоферу сделала, я не понял немножко?
    — Ребеночка, — улыбнулась я. — Когда такая любовь, а детей нету, то плохо это. Сам, что ли, парня не читал?
    — Читал-читал, — кивнул Афанасий. — Зимняя резина лысеет, зарплата послезавтра, у Андрея уже занял, мать достала со своими звонками, тосол опять течет, с подвеской…
    Уй! Ну как же с мужчинами тяжело! Вечно они что-нибудь не то читают. Там же все на лице написано — и про большую любовь, и что его родители сильно против, и про нежность непомерную и вечный страх потерять… а Фоня что прочел? Резина у него лысеет, видите ли! Вот если бы она волосами покрываться начала, тогда да, проблема!
    — Ну, А-фа-на-сий! Ну там же очевидно: родители внуков хотят, а он о детях вообще старается не думать, нет у него никакой надежды, понимаешь?
    Фоня приостановился, за локоток меня придержал и в лицо заглянул. Серьезно так:
    — И ты, Леночка, ему, значит, надежду подарить решила?
    — Конечно! А как иначе-то? Я вообще не понимаю, почему ты сложа руки там сидел, мог бы и зернышко забросить, у тебя пальцы гибче. Ну что ж я за вас, мужиков, вечно работу-то делать долж…
    — Лен, золотая моя… — Афанасий все еще стоял и с места не сходил, а я перед ним тут руками размахивала во все стороны. — Ты все прочла у того парня? Может, там еще какие проблемы?
    — Да какие проблемы-то? Здоровье есть, с деньгами выкрутится, любовь просто нечеловеческая. Я тебе говорю — детей у него не будет, плохо это. Нельзя так, чтобы…
    — Лен, извини, но в мирских надо получше все-таки вчитываться. А то будет тебе… апельсиновое зернышко.
    — Э?
    Фоня как-то непонятно смутился, как будто в женский туалет случайно зашел, а там барышня марафет наводит:
    — Леночка, ты, опять же, извини… Он это… как это сейчас? Пидарас.
    — Сам такое слово, — обиделась я за водителя, — отличный мужик, довез хорошо…
    — Тьфу ты, — Афанасий совсем смутился, — я в хорошем смысле… Хотя чего в этом хорошего… В общем, в парня он влюбился. Впервые, блин, и на всю жизнь, сам от себя не ожидал, а уж родители и подавно. Только вот насчет детей — уж этого у них точно не будет, хоть апельсиновую рощу у него в машине посади.
    Ох, конфуз-то какой! Это ж надо, а? А ведь любовь там, вижу ведь, любовь. Какие теперь, однако, нравы… Но я-то, я-то! Зернышко подбросила, дура набитая…
    — Да ты не переживай. — Афанасий нервно шкрябнул меня по рукаву куртки, сбивая не то пылинку, не то снежинку. — Не по твоей это части. Ты-то благонравная. А у нас в Пажеском корпусе таких лялек через одного было: дери — не хочу.
    — И что, ты тоже? — ляпнула я. — Драл?
    Фоня не обиделся. Усмехнулся даже.
    — Нет, дорогая, я верен пушкинским заветам и путями капитана Борозды не хаживал даже тогда… Меня за кокаин погнали.
    Я, конечно, про это слышала. Половину первой молодости Афанасий слыл l'enfant terrible, вел богемный образ жизни и интересовался новейшей французской поэзией, ницшеанством и кокаином, последним — по-настоящему. Хорошо, что английский он знал слабо и пресловутый роман де Квинси[6] не читал, иначе могли бы быть большие проблемы.
    Да, сложные были времена. А сейчас и того пуще: непростой начался век, ох, непростой.

    Старого мы нашли под дверями восьмой аудитории. Савва Севастьянович выглядел нервно. Стоял, прислонившись к дверному косяку, и с недоумением держал на вытянутой руке расписную темно-синюю пиалу с позолотой.
    Вглядывался в нее, как в лицо давнего друга. Из пиалы торчало что-то узкое, тонкое и черное. Издали — как черенок чайной ложечки. Мы подошли с Фоней ближе и глазам своим не поверили: это хвост морского мыша. А сам мыш на дне окопался. Сидел, не шевелился, тоже Старого глазами инспектировал. При виде нас, правда, встрепенулся и начал внутри пиалы круги наворачивать. Прямо гонки по вертикали. Я прыснула.
    — Штурман, фу! — сконфузился Старый. — Это свои, не верещи.
    Мышик послушно затих, заскользил коготочками по керамике. Мы поздоровались, но про мыша спросить не решились.
    — Гуня оставил. Комиссия грозилась не допустить.
    — Балбесы, — посочувствовал Афанасий. — Давно стоите, Савва Севастьянович?
    — Четверть часа, любезнейший, не более того. Леночка, прекрасно выглядишь, дорогая…
    Ох, что-то Старый на комплименты расщедрился. Не к добру это. Волнуется.
    — Так давайте пока в сторону отойдем, перетр… обсудим сложившуюся ситуацию, — Афанасий с современного русского на литературный переходил куда легче, чем на иностранный. Демонстрировал уважение к Старому. Тот такие мелочи хорошо подмечал.
    — Ну что, Леночка, твой выход? Я тебя внимательно слушаю.
    Старый — это не Фоня и уж тем более не Жека. Тянуть кота за хвост и выдавать информацию по кусочкам с ним не получится. Так что я подобралась вся, приосанилась — как на профсоюзном собрании, чуть было реверанс не отвесила, и отрапортовала:
    — Спицын в Москве. Холост. Проживает с родителями. Мобильный телефон матери мне продиктовали, адрес я считала — без номера квартиры, правда.
    — Это поправимо, — сразу успокоил меня Афанасий.
    Старый кивнул. Перебивать не стал, ждал, может, я ему еще чего-нибудь умное скажу. А я замялась.
    — Ну вот, собственно, и все. Уровень достатка в семье выше среднего, уровень благодеяний — не знаю, не измеряла.
    — Так это тоже поправимо, — снова вклинился Фоня.
    — Ну что ж… — Старый понял, что я больше ничего путного не скажу. — Молодец, Леночка, справилась с собственной задачей. Теперь давай придумывай себе новую.
    — Это как? — Я была уверена, что Старый мне сейчас инструкцию выдаст.
    — Ну… чисто теоретически, если предположить… что ты сейчас делать будешь?
    — Праздник отмечать, — отвертелась я. — А потом, завтра или послезавтра, на охоту выйду.
    — Ну-ну… — усмехнулся Старый.
    — Да нет, Савва Севастьяныч, вы не так поняли. Я ведь не одна пойду, а с девчонками. Жеку возьму, может, Зину, если она свободна. Гуньку опять же — если вы позволите. Ну и Афанасия попросим прикрыть. Правда, Афонь?
    — Certainement![7] — подтвердил Фоня.
    — Так, ну это я понял. А что делать-то будете? — заинтересовался Старый, все еще покачивая на ладони пиалу с мышом.
    — Действовать согласно Контрибуции. Дождаться, когда все члены семьи в квартире соберутся. Там-то мы их и накроем, — отчеканила я. Красиво чеканила, как отличница на уроке. Только вот сама в свои слова не верила: ну накроем, лишим всех благодеяний на два-три года, соблюдем законность… А толку-то? Дору-то этим не воскресишь.
    Мыш на дне стеклянного гнезда притормозил. Глянул на меня неуверенно и панически, а потом развернул мордочку в сторону двери, за которой любимый хозяин боролся за звание человека с оконченным высшим образованием.
    — И сколько дашь? Два года или уж сразу пять? — спросил Старый.
    — Если по-хорошему, то я бы их пожизненно оприходовал, — вмешался Фоня.
    А я все молчала, молчала. Вспомнила вдруг, что мне сегодня ночью, пока я на балконе работала, Сеня звонил. А я трубку не подняла. То есть, пардон, зеленую кнопочку на мобильнике не нажала. А был бы это обычный телефон, старомодный, и вовсе бы не узнала, кто звонит. Странно как: раньше-то я любые Сенечкины знаки внимания за версту опознавала. Даже если это был обычный кленовый лист в почтовом ящике. Чуяла свою любовь. А сейчас как оглохшая, честное слово.
    — Так что, Леночка? — тронул меня Старый.
    — А ничего. — Я мотнула головой, словно прошлое с себя стряхнула. — Я бы вообще ничего делать не стала, если можно. Со мной Веня поквитался. А за Дорку… Ну не знаю, чем она-то ему помешала? Я бы расспросила сперва.
    — Это ты молодец, моя хорошая, — улыбнулся вдруг Савва Севастьянович. Правда, не на меня смотрел, а на мыша. Дохнул на пиалу, подождал, пока та в воздухе растает, и неловко поскреб зверюшонка указательным пальцем по хребту. Как-то не складывались у Старого отношения с грызунами. С какого-то голодного года, когда он ими питался. Гунечке про такое лучше не говорить.
    — Так докажем, Савва Севастьяныч, — вмешался Фоня. — Стопанем этого кентяру где-нить, да и побеседуем с пристрастием и без свидетелей. Это как два пальца…
    — Ну да, наверное… — кивнула я, чувствуя себя истеричной гимназисткой. — А можно это без меня, ладно?
    — Нельзя, Леночка, — извинился Старый. — Он же на тебе замкнулся. Этот ваш… Вениамин. На твоем случае…
    Мы с Фоней переглянулись. Я с какой-то скукой, он с непониманием.
    А Старый на дверь смотрел. Вроде на ней ручка сдвинулась. Мы по коридору пару шагов сделали, чтобы уж у самой аудитории не шуметь. Потеснились к подоконнику, аккурат к горшкам, в которых дозревали крупные колокольцы вечного звона, трепетали при малейшем движении соцветия мертвой ягоды вероники и колосились посаженные кем-то наспех семицветки-однодневки, которые иногда «радужкой» называют, потому как все лепестки у них разного окраса.
    Но нет, показалось нам. Гунька все еще доблестно воевал с экзаменационным билетом. Можно было продолжать разговор.
    — Ну вот что, мои дорогие, я сейчас об этом вам двоим скажу, а ночью, на собра… на зимнем солнышке, и остальных оповещу, — откашлялся Старый. Кашлял он долго, так что я еще успела подумать, что Савва Севастьяныч, как всегда, будет информацию порционно выдавать. Каждой группке — свою, чтобы посмотреть потом, кто кому что расскажет, установить протечку. — Ну так вот. Я и с Татьяной имел разговор, и с Василием…
    Ага, значит, и Рыжая, и Извозчик тоже что-то про свои нападения помнят.
    — В случае с Васей никакого Спицына-Ягодицына рядом не наблюдалось. К нему в авто села девушка, проехала по названному маршруту, а потом, выходя, забыла сумочку. Василий хотел окликнуть, а сумочка возьми и рвани. Если бы его через дверь на обочину не выбросило, он бы нам этого не рассказал.
    — А с Танькой что? — спросил Фоня, пока я отгоняла от себя слишком яркие картинки: вот если бы Дорка не стала пристегиваться, может, ее бы тоже. Ну нарастили бы ей новые ноги со свежим позвоночником. Хоть в нашем Инкубаторе, хоть в их израильском, который называется Ор Хадаш.[8] А тут…
    — А с Татьяной все тоже довольно странно обстоит. Нападавшего она в глаза не видела, но настрой считать успела. Он себя на разбой сильно накручивал. Вроде как болельщик на футболе. Сам себе мысленно кричал что-то вроде: «Давай, Скиф, мочи эту гниль!»
    — «Давай, Скиф, мочи эту гниль»? — переспросил Афоня. У него это не как боевой клич прозвучало, а скорее как диагноз.
    — Ну и что вы на это скажете, мои хорошие?
    — На эпидемию чего-то не похоже… — усмехнулся Фоня. — Скорее уж на начало охотничьего сезона. Будто кто мирским сказал, что нас ловить можно, вот они и понеслись…
    — Разумная версия, — кивнул Старый. — Ты, Леночка, с ней согласна?
    — Ну да, — кивнула я, вспоминая хоть что-то из своей хилой охотничьей практики. Один раз в жизни — в третьей, Ликиной, — на райкомовской охоте была, мы там вроде как кабана гнали. Ну наверное. Я-то все больше в засаде с одним комсомольским инструктором обжималась. Вот мы с ним дичь и спугнули. — Похоже на охоту. Будто они сперва разведали, где мы находимся, а потом сразу и начали… ловить.
    — Правильно, моя дорогая. — Савва Севастьянович меня так ласково похвалил, что мне его аж укусить захотелось. Будь я на месте мыша — так и тяпнула бы за палец. — Итак, что мы тут видим… Дичь — это вроде как мы с вами, охотников, как минимум, трое…
    — Почему трое? — удивился Фоня. — Девка в такси. Скиф тот, Ленкиных двое плюс заказчик, и непонятно кто Дорку взорвал. Икс плюс пять получается.
    — Хорошая формулировка, — одобрил Старый. — Но опознать мы можем пока троих. Четко — Вениамина и условно — девушку и Скифа. Но этих — только когда Таня с Василием вернутся и показания еще раз дадут.
    — Прекрасный расклад, Савва Севастьяныч! Ну просто зашибись! — Афоня покосился на цветочные горшки. Колокольцы вечного звона вздрогнули и начали медленно наигрывать похоронный марш Шопена. Не Бетховен, конечно, но тоже красивая мелодия. — Трое сбоку, а наших-то уже и нет. А кто, интересно, им вот так охотиться-то позволил, а?
    — Ты знаешь, Афанасий, у меня есть одна любопытная верси… — осекся Старый.
    Потому как дверь аудитории чуть с петель не сорвалась. А оттуда Гунька вылетел.
    В прямом смысле этого слова — у него за спиной крылья топорщились, как у летучей мыши, только лимоннозелененькие. А из кудлатой головы торчали два красных чертячьих рога, сбивали покосившийся нимб. Хорошо хоть, что хвост не отрастил, — у Павлика джинсы новые, зашивать бы пришлось.
    — Одиннадцать! На одиннадцать я сдал!
    — А почему не на двенадцать? — рыкнул вдруг Афанасий. А сам-то, между прочим, на квалификационном восьмерку получил, не смог себя на полвека вперед состарить. Запутался, превратился в младенца, ну и обделался прямо на кафедре. Но я ему про это напоминать не стала.
    — За цвет крыльев. — Гунька затрепетал ими неуклюже, вспорхнул под низкий потолок, потом приземлился жизнерадостно. Подошел к гордо напыщенному Старому. Встал перед ним неловко, ведомость экзаменационную протянул. И замолчал так, будто его снова права голоса лишили. А Старый даже не поморщился. Табель взял, мышонка на ладони протянул:
    — Держи. Молодец.
    — Штурман, ко мне! — почти шепотом скомандовал Гунька, подставляя мышику ладонь.
    Тварюшка перепрыгнула с рукава на рукав, помчалась к острому вороту жилетки котовой шерсти. Мне даже плакать захотелось.
    На полу что-то хрустнуло сухой газетой — это у Гуньки крылья отцветать начали.
    — Малый, я только одного не пойму, — Фоня переступил через шелестящий блеск, — а чего твоя мыша — Штурман? Это как фамилия, что ли?
    — Ну что вы, — блекло улыбнулся Гунька, позволяя похлопать себя по плечу. — Это как должность. Он же морской.
6
    А «Марсель», естественно, сиял огнями. Трепетал пивными флажками и топорщился елочными гирляндами. Шумно, накурено, привычно. Прямо как родной город в миниатюре. Я поискала глазами Цирлю, потом Дорку… Задумчиво приглядела столик подальше от эстрады — мне в моем возрасте такие развлечения… Прошлая жизнь была рядом. Толкала в бок, хлопала по спине, пачкала щеки нежной помадой. Свои собирались. Как всегда, практически, только вот…
    Тоска сквозит — сильнее, чем ветер в гардеробной. И какого ляда мы опять в этом шалмане собираемся? Нет, приличная ресторация, понятно, прислуга вышколенная, цены умеренные. Только мало мне воспоминаний о Доре, так еще и Гунька померк — вот прям на глазах. Пока в машине ехали, шутил, Старому про экзамен рассказывал, нам — про студентов-заочников. А вошли… С таким лицом в прозекторскую входят. Или тело в морге забирают. Его ведь тут убили уже один раз, и о чем только Старый думает.
    Я сперва спросить не успела, а потом сообразила: Старому, скорее всего, не до раздумий было, с нашими-то делами. Поручил организацию Жеке, по привычке, а она, тоже по привычке, сюда всех и затащила. Из симпатий к хозяину, экономии и просто не подумав.
    Сама теперь переживает, хоть вида и не подает.
    Зато Фоня сразу развил буйную деятельность для нашего успокоения: профессионально оттер местного секьюрити, сам встал на дверях, демонстрируя навыки околоточного надзирателя и классического вышибалы. Стоял лениво, процеживал публику. Мирские догуливали свое, уже предновогоднее, преждевременное. Объявление в гардеробе вяло намекало на то, что с одиннадцати часов малый зал закрывается под корпоратив. Я замысловатого слова не поняла, но мне Жека объяснила: это у мирских так мелкий шабаш называется, в честь окончания календарного года. Раньше именовалось «посиделками», но словцо из моды вышло. А так все понятно, поэтому «никого из цивилов на нас не перемкнет»: ни на Гунечку, который нимб стирать еще в машине отказался, ни на Фельдшера в его медбратовской робе, ни на Зинку в ментовс… в парадной форме. Зинаиду, впрочем, народ побаивался. Особенно когда она в сторону хозяйского кабинета почесала — насчёт нашего спиртного договариваться, сколько бутылок мы с собой привезли. С ней и Жека ускакала, но та все больше для настроения. Кажется, ресторатор Артемчик должен был сегодня не обмануть ее ожидания. Ну или как-то так.

    Народ подтягивался медленно. А может, просто созвали всех не особенно хорошо: я ведь не знаю, кто за это отвечал. У нас, в принципе, канонические праздники отмечают… так… ну как средневековые ремесленники — своими цехами. Спутники отдельно (если жена отпустит), Отладчики сами по себе, мы, Смотровые, тоже узким кругом. Вот перерождение или, там, проводы в светлый путь — это да, общий повод. Кто виновника торжества знает — тот и приходит. Ну вот как Жека тогда гостей меня провожать собирала… А теперь можно ничего не загадывать, на дверь особо не коситься, не поправлять отрастающую прическу и праздничный наряд в дамской комнате… Скорее всего, Сеня мне сегодня ночью потому и звонил, что с праздником хотел поздравить. Понимал, что вряд ли увидимся. А я, как всегда, мечтать о чем-то таком начала. Или не начала уже?
    Тут я под эти размышления из дамской комнаты вышла, да и натолкнулась… Не на того, на кого надо. Братец мой единокровный Ростислав, собственной персоной. Странно это. Обычно-то он при маменьке ошивается, когда она с Отладчиками праздники встречает. А тут вот… Ишь ты — поди ж ты… Не иначе денег у меня попросить решил. Или чего похуже.
    Ну так и есть: Ростик при виде меня заулыбался широко, словно деревенский дурачок на похоронах, облапил меня что есть силы, прямо к куртке прижал — а она у него кожаная, с прошивками всякими, почти как у летчиков Второй мировой. То ли мода такая, то ли просто ему идет.
    — Ленка, классно выглядишь, привет!
    Ну все, сейчас деньги занимать станет, не иначе. Вот если еще хоть слово вякнет про мою неземную красоту, так это точно.
    — Молодец какая, похудела, помолодела.
    — Скольк… спасибо на добром слове. Ты тоже отлично…
    А тут я не соврала. Недоростик и вправду как-то возмужал. Окреп. Даже не по внешности, а так. Заметно, что это наш мужчина, ведьмовской. Держать себя начал правильно. У него сейчас внутри уверенность звенит, как струна. Не нервная-натянутая, а крепкая, вроде альпинистской веревки. Как я удачно ошиблась, однако.
    — Лен, слушай, спасибо тебе за тогда… Специально приехал, чтобы поблагодарить, я скоро подорвусь отсюда, меня там ждут…
    Явно не мама, наверное. Все-таки влечение к дамскому полу в Ростике осталось неизбывным. И чертенята в глазах. Только я не пойму, за что он меня благодарит.
    — А когда я проиграл, помнишь? Ты же одна меня подбодрила, все остальные с козьими мордами сидели, словно меня нет.
    Мать честная! Это по недоростику гордость так ударила. Дошло тогда, что специалист он просто никакой, что есть он, что нет его — московским Сторожевым как-то без разницы. Вот и решил за ум взяться.
    Правда, что ли, в Фонтанщики намылился?
    Ростик меня тем временем к барной стоечке подвел, себе пива попросил, мне, не спрашивая, его же взял. Я пиво не сильно люблю. Точнее — сильно не люблю. А вот с Сеней целоваться, в чебуречной у Колхозного рынка, когда он после этого пива еще пенный и сонный немножко, — это вкусно. Вкуснее не бывает.
    Но сейчас почему-то легко пилось. Без воспоминаний.
    — В Фонтанщики — летом будет. Сейчас я по замкам специализируюсь! — Ростик мне это так гордо сообщил, будто ему Героя Соцтруда присвоили. Понятно ведь, первая самостоятельная работа, хоть какая-никакая, а все одно — любимая. Я за сам факт порадовалась, даже пивком чокнулась что есть силы. И пила его медленно-медленно, чтобы улыбку за пеной спрятать.
    Потому как замки — это не то чтобы неуважаемая профессия, а так… И не профессия толком. По крайней мере — в столице. Обычай-то новый, в Москве прижился не сильно, завезли его откуда-то мирские. Сперва вроде молодожены этим баловались, а потом влюбленные тоже начали: на мосту каком замочек повесить с именами, а ключики в реку. Ну что я рассказываю, вон за Третьяковской галереей мост, так на нем целая аллея железных деревьев понатыкана: цепляй замки — не хочу. Тем более что их тут рядышком продают. Вечно у нас власти все на коммерческую волну переводят. Они бы еще парочку котов в зоопарк завезли, честное слово.
    Ну вот, Ростик, значит, стал первым столичным Замковым. Будет теперь вахту на мосту нести, замочки щупать. Те, которые от обычных влюбленных или в память о свадьбе — простые, холодные от мороза. А вот если эту штучку повесили, чтобы отношения спасти, то в честного колдуна как током стрельнет. Надо реагировать. Ростик, конечно, по амурным делам специалист, но все-таки… Справится ли?
    Тут братишка пустую кружку на стойку поставил, я язык-то и прикусила. У Ростислава обе ладони в крошечных ожогах — как крапивой хлестнули. Издержки профессии. Он ведь замочки должен голой рукой обрабатывать. Вот он и старается. И ясно ведь, что не день, не два так делает… Молодец какой.
    — Уй, Ростик, как же я за тебя рада на самом деле! — А я и не заметила, что пиво свое допила. Теперь надо будет поосторожнее, чтобы напитки не мешать.
    — Спасибо, Лен. А мама вот взбеленилась, — отозвался братишка с моими же интонациями. Пожаловался мне. Первый раз в жизни.
    Это из-за работы? Или Ростислав опять в дом неугодную невесту привел?
    Из-за работы. Мамуля, оказывается, ему уже какую-то должность подобрала, чтобы у нее под крылышком. К маме вроде как серьезные люди подкатывать начали с какими-то шикарными предложениями. Я уж не знаю, какие там предложения у врача в кожвендиспансере, но мама Ростику раньше времени говорить не хотела, а он ее и вовсе расспрашивать не стал. Ушел в общежитие при своем мирском институте — до конца учебного года. Потом будет к нам, в Шварца, поступать.
    — А специальность какая? — почти нежно спрашиваю я. Рада за братика. Вот словами не передать, как рада. Это ведь чудо, на самом деле. Только не для мирских, а для нас. Мы же себе чудеса специально делать не умеем. А вот получилось.
    — Спутник, — неуверенно откликнулся Ростик.
    Я чуть с вертящейся табуретки не упала, честное слово. У Ростислава столько браков испаршивлено было, его ж к ЗАГСу на пушечный выстрел подпускать… Хотя… Если мама теперь не вмешается, то, может, наоборот, все получится? Какая, однако, модная профессия теперь, Гунечка вон Спутником станет — как только теорию сдаст по тому учебнику, где про него самого говорится, в параграфе о наиболее распространенных ошибках. Теперь вот Ростик тоже… Может, спрос на специалистов закончится однажды? Тогда Сеня сможет обратно в Отладчики вернуться? Или не надо? Пока мы порознь — у меня надежда есть. Мечта, как у мирской барышни. А как вместе сойдемся, так, может, все и закончится? Оно ведь закончилось давно, на самом-то деле, а я все отпустить не могу. Не Семена, а те надежды, которыми его к себе привязывала.
    — Хорошая специализация, Ростик. Молодец ты у меня. Смотри, мы сегодня одного мальчика праздновать будем, он тоже Спутником станет, через месяц. Может, задержишься, переговоришь с ним? Он тебе расскажет, какая там программа да что учить…
    — Лен, спасибо, но я… Неудобно, меня девушка ждет.
    — Хорошая?
    — Потрясающая! Вчера с ней в маршрутке познакомились!
    Ну вот и учи потом такого!

    А вот Гунька сейчас выглядел просто как жених на свадьбе. Не на той нашей, шутовской-обманной, а на простой, по первой влюбленности. Весь из себя строгий, взволнованный, счастливый до нежности. Правда, невесты рядом не наблюдалось. Никакой. Не меня же за нее считать? Гунька в торце стола сидел, а я от него с правого бока, рядышком. С левого после полуночи будет сидеть Фельдшер, тот самый, у которого в аптечке с собой всегда осиновые колышки лежат. Он на пару часов заехать обещал. На другом конце стола, естественно, Старый. А по бокам — честной ведьмовской народ. Наши все, а потом гости послеполуночные подойдут. Смотровые, Отладчики, пара Спутников — не знаю, звал ли кто Семена. Шесть столиков сдвинули в одну гусеницу, вот все и вместились. Между приборами Гунькин мышик сновал, вертелся суетливо: в какую сторону Гуня повернется, в ту и мышья мордочка покажет. Как намагниченный совсем — такая вот особенность у этих тварюшек, острый нюх.
    К полуночи должно было собраться человек тридцать… Не много, но и не мало. Мне ведь зимнее солнышко по-разному отмечать приходилось. В эвакуации — так вообще одной две зимы подряд. А уж про то, допустим, как его наша Танька-Рыжая, дай ей в Инкубаторе молодость почище, на этапе встречала — это вообще отдельную историю рассказывать надо. Или вон у пилота Мышкина, единственного на всю Россию Отладчика без прозвища, можно порасспрашивать — как он в одесских катакомбах солнышко праздновал. И зимнее, и летнее. В общем, за таким столом ни один колдовской гость лишним не будет, когда бы он ни пришел.
    Трудный вечер выдался. Я-то сперва думала, что для меня одной. Потому как есть после полуночи страшно вредно, а стол у нас… Ну ломился не ломился, а выглядел вполне достойно. Конечно, не так, как в девятьсот тринадцатом году, с которым мирские почему-то норовили отечественное продуктовое довольствие сравнить, но тоже хорошо. Все-таки два раза в год можно себе такое позволить, тем более, почти за казенный счет. Ну мы сбросились, естественно, но так, больше для приличия. У Старого на представительские расходы отдельная статья давно выделена, из профсборов. Нам же зарплата в книжки поступает уже после них. Ну вот и гадай, сколько там чего накапало. Так что теперь можно было не скромничать. Но я держалась, честное слово. До самого жюльена.
    Потом ко мне Жека подскочила, уволокла в предбанничек возле дамской комнаты. Я уж думала, оплошность какая с прической или чем еще, а оказалось, что нет. Евдокия просто пошушукаться девчонок собрала — меня, Зинулю, Анечку, Таньку-Грозу… Марфа еще из Инкубатора не вернулась, там решила отметить, с дочкой, завтра вечером прилетит, а Дора… Ну вот все одно выходило — будто уехала она. Как тогда, в эмиграцию, когда мы твердо верили, что больше ни в одной жизни увидеться уже не сможем. Это ведь даже труднее — поверить, что человека никогда-никогда не увидишь, хотя он жив-здоров. А сейчас…
    А сейчас все собрались: и честные ведьмы, и наши редкие мужчины-Смотровые — Фоня, Петро, Матвей. Мало нас. Молодое поколение с выбором профессии долго тянет, а потом все больше в Отладчики как-то, у них и оклад побольше, и хлопот поменьше, ведь на мирской работе своим делом заниматься надо, много сил сэкономить можно. Вот и происходит теперь такое: когда на каждом не по два-три участка даже, а по пять-шесть. И все равно рук не хватает, в некоторых районах дежурить по очереди приходится, нет там постоянных Смотровых.
    Ну мы про это все как раз между собой и поговорили, дожидаясь, когда на часах двенадцать станет.
    До полуночи сидели тихо, пробавлялись закусками, берегли силы: нам же сегодня до первого солнечного луча гулять, встречать светлый праздник (солнце-то прибывает, вот он и светлый, летом мы темный отмечаем). В какой-то момент так тихо стало, что слышно было, как уборщица в том зале стулья на столы составляет и шваброй своей возюкает. Хозяин обещал, что к двенадцати никого постороннего в «Марселе» не останется — только он за бармена да его личная официантка. Как в тот раз, дескать.
    Когда посторонних мало — это хорошо, да только нам и этим посторонним пришлось глаза отводить, а то они на Гуньку уж больно вылупились, пока нам закуски разносили. Никто сперва не понял, что за напасть, потом дошло: Гунечку же у них на глазах практически насмерть убили, а сейчас он чуть ли не младше тогдашнего был. Но тут даже не столько отвод глаз был нужен, сколько внушение: родственник, дескать, младший брат того, в которого стреляли. Это мирским понятно, у них и не такие совпадения встречаются. Так что все обошлось. А тут уже и полночь, у всех телефоны как раз зазвонили, гвалт поднялся, всяческая суета и поздравления с поцелуями…
    Когда все отшумели, Старый поднялся с места. Ножом о графин стучать не стал, это вам не Жека. Улыбнулся спокойно, словно занавес театральный отдернул. Заговорил, правда, торжественно, хотя у него за прожитые жизни каких только интонаций в репертуаре не было. Больше, чем мест работы, наверное. Сейчас вот опять под депутата Государственной думы играет. Да не нынешнего, а настоящего, вроде Родзянко или Пуришкевича.
    — Я вам, хорошие мои, хотел одну вещь сказать… Но скажу ее чуть позже. А пока — будьте внимательны. — Савва Севастьяныч выудил откуда-то из портфеля (потрепанный такой, с похожими обычно в баню ходят) простую жестяную кружку — обливную, щербатенькую, с детским рисунком сбоку. У меня на такой же котенок с бантиком нарисован, а у него вот солнышко улыбающееся. Специально Старый подбирал.
    Сейчас кружка наполнилась до краев. В ближайшем графине водка стояла, хорошая, очищенная. Как раз для таких случаев.
    Старый кружку поднял, ладонью ее накрыл, чтобы чистый алкоголь в чистую воду превратить, а потом махнул залпом. Передвинул пустую посудину Жеке, только потом на место сел.
    Евдокия кружечку перевернула, глядя, как капли воды на скатерть падают, затем тоже ладошкой ободок накрыла (а то никто не знает, что Евдокия себе в таких случаях красное вино творит, а то и херес). Потом встала, медленно, по глоточку, выпила и передала дальше. Все против часовой, как и заведено. Пока пьешь, надо на дно самого себя заглянуть, отпустить все обиды, накопленные с летнего солнышка, пообещать, что исправишься. Может, Жека поэтому именно вино себе всегда и выбирает — его пить можно долго, как раз на перечисление всех ее аттракционов и хватит.
    Когда моя очередь подошла, то в кружке глинтвейн обнаружился. Горячий — аж ладонь закололо от жара. Но безалкогольный, на одном соке, хоть и со всеми травами-приправами. Дорка такой учила делать когда-то, еще в Киеве. Называла его «Черновиком». У меня ни разу не получалось так сварить. А сейчас вот кружка подсказала.
    Я за Доркину память сама перед собой и поручилась. Первый раз за столько лет не про Семена в такой момент думала. Сама даже удивилась, когда допила.
    Гунька с кружкой обращался неумело (впервые у него такое, ученикам не положено), пришлось помочь, ладонь к ободку крепче приложить. Успела подглядеть напиток — яблочное что-то, не то сок, не то сидр. Это не сам Гунечка желал, это у него сердце требовало. Только он (вот смешной!) до дна допивать не стал, капельку мышу своему оставил. Меня совесть цапнула: Клаксончик-то дома один. Но я его боюсь с собой таскать почему-то. Все время кажется, что не уберегу: своей гибели не страшусь почти совсем, свыклась с ней, а вот тварюшку жалко, она невиновная.
    Кружка вернулась к Старому, сверкнула на прощание под местными люстрами и скрылась в пузатом обтерханном портфеле. Пришло время для важных вещей.
    Сейчас Старый говорил куда проще и жестче, без устаревшей лексики и анахронизмов. Словно не перед нами выступал, а перед шеренгой личного состава. Перед боем. Ему и такое приходилось делать:
    — В ночь на шестнадцатое декабря погибла Изадора Гед… — тут Старый запнулся, Жеке шепнул: — Как Дору по матери?
    — Геддовна, — порхнула губами Жека. — Но у них не отчество, у них вторым именем идет.
    — Значит, Изадора Гедда, урожденная Гуревич. Хорошего о ней сказать можно много. Мы это на прощание сделали и еще сделаем. Только не словами. Мстить не призываю, большинство из вас этому не обучено. Этим я займусь сам. Если есть желающие — обратитесь ко мне. Ночь у нас сегодня долгая, успеем обговорить. Это было раз. Теперь два. По информации экспертов, а еще, скажем так, по моей личной информации, выяснилось следующее… Одними мирскими в этой гибели не обошлось. Всем понятно?
    У меня ощущение было, что Старый мне сейчас бензином в лицо плеснул. У остальных, наверное, тоже, но я не знаю. Как-то захотелось сразу сжаться, стать размером с Гунькиного мыша и под краями фруктовой вазы спрятаться. Если не мирские, значит, наши. Если наши — значит… Кто?
    — Непонятно… Это про кого?
    — Вы сразу скажите!
    — А доказательства есть?
    — Это как? Кто-то силой мысли бензобак ей разнес, что ли?
    — Нет, ну а доказательства…
    — Сам ты силой мысли, теорию учить надо. У мысли плотность взаимодействия с предметом максимум тонна на три кубокилометра в безветренную погоду, а там снегопад.
    — А точно взорвали, а не несчастный случай? А то…
    — Вот когда тебя, Тань, взорвут не по делу, тоже скажешь, что несчастный?
    — А искру перемкнуть она сама не могла? Дорка зажигание по жизни взглядом врубала.
    Наши начали переходить с возмущенного на профессиональное. Так легче к страшному привыкнуть. Мы еще осмыслить не могли, что на нас охота началась, а теперь вот новое: оказывается, сами на себя охотимся, есть тут кто-то… Выродок честного колдовского племени. Предатель.
    Старый стоял, слушал. Минуту на обсуждение выделил, продемонстрировал понимание. Потом ладонью об стол хлопнул:
    — У кого-нибудь еще есть вопросы… не по делу?
    Нету. Сейчас казалось, что даже лампочки в гирляндах мелькают и то слишком… громко. Старый даже смягчился. Ровно на одну фразу.
    — Кого интересуют технические характеристики взрыва — обращайтесь к Зинаиде Петровне, она вам разъяснит, ей по должности положено. Доказательства — как кто-то интересовался — у меня есть. Придет время, продемонстрирую. А я вас сейчас о другом спрашиваю. Какую мне, по ваш