Скачать fb2
Озарение Нострадамуса

Озарение Нострадамуса


Звезда Нострадамуса Дилогия романов-гипотез

Книга первая
Озарение Нострадамуса

Вразброд с безумной головой,
Забитой ложью всяких "измов"
Ведомый только эгоизмом,
Шагает в пропасть род людской.

Нострадамус.
Центурии, XII, 21

Пролог

    Как всегда, мы сели с моим старинным другом и собратом по перу за шахматную доску, вот уже полвека продолжая нескончаемый матч.
    Партии наши были поводом для жарких бесед. Мы расходились во мнениях более чем часто. Он написал прекрасные книги о корифеях науки, но разочаровался во многом и ныне долгом православного человека считал ниспровержение материализма. Меня, с моей научной скрупулезностью в фантастике, он попросту считал еще незрячим котенком.
    — Не понимаю вас, — начал он с упрека. — Как можно возвращаться к уже написанному и изданному? Вы уже толковали о параллельных мирах. И хватит этого абсурда.
    — На этот раз я получил заветный ключ.
    — От сейфа? Хотите под маской в банк наведаться?
    — Ключ к разгадке прорицаний Нострадамуса, без чего я не мог писать повесть о нем.
    — А зачем?
    Мой друг обладал редким даром любопытства, присущего разве что детям. Оно служило ему эликсиром молодости.
    — Ключ я получил от девушки, когда она явилась ко мне.
    — Дева явилась? С небес?
    — Нет, из сопредельного мира, не ощутимого нами, но существующего рядом в ином измерении, где она побывала.
    — И сразу к вам? При вашей с ней разности в летах вы вызываете мое восхищение и возвышаетесь в моих глазах, — подшучивал он, разыгрывая дебют партии. — И вы наивно поверили в ее путешествие, увидев камешки с берегов четвертого измерения?
    — Не камешки, а глыбы нашей истории, события которой высвечены информационными лучами, проникающими через слои Времени в будущее и в прошлое.
    — Это из какого же будущего можно заглянуть к нам, как в окошко?
    — Из сопредельного мира, который переживает сейчас наши грядущие дни.
    — Ну, знаете ли!.. Вам мало информационных лучей, вы еще и какими-то слоями Времени голову морочите!
    — Это и есть ключ к пониманию пророчеств, без привлечения сверхъестественного.
    — Да понимаете ли вы, что ваши сумасбродные допущения — лучшее доказательство того, что никаких параллельных-сопредельных миров нет и быть не может никогда. Это по Чехову. На этот раз — в самый раз.
    — Вы стали человеком православным?
    — Всегда был!
    — Следовательно, в ад и рай верите?
    — Бесспорно.
    — Так разве это не параллельные миры, куда мы с вами отправимся в конце концов, перейдя в их измерения?
    — Вы меня еще и спиритизмом чего доброго огорошите?
    — Телепатией, которой вы пользуетесь.
    — Я? Да вы с ума сошли!
    — Нисколько. Молясь в храме или перед иконой дома, вы обращаетесь без всяких средств связи к Всевышнему, который на неведомом расстоянии услышит вас.
    — Лучше делайте ход на шахматной доске, чем богохульствовать со своими информационными лучами. Что же это за лучи такие?
    — Обращенные в прошлое — мы считаем ПАМЯТЬЮ. Лучом же, направленным в будущее, обладал Нострадамус, помня, что ПРОИЗОЙДЕТ через сотни лет.
    — Ах, снова модный Нострадамус! Потомок изгнанников из Земли Обетованной, но ревностный католик в третьем поколении выкрестов. К сожалению, не наш с вами современник. Мы дали бы ему рекомендации в Союз писателей, как фантасту Богородицкому (так звучало бы его имя по-нашему!).
    — Считайте, что мы опоздали почти на пятьсот лет. Да и Союз наш распался не на глыбы, а на камешки.
    — А что это за глыбы, принести которые из невидимого далека оказалось под силу хрупкой девушке?
    — Видение нашей истории из этого далека, представленное попавшими ко мне новеллами историка неомира Наза Веца, о событиях, предсказанных у нас Нострадамусом.
    — В былое время вас вместе с «далеким историком» возвели бы на костер. И поделом!..
    — Трогательная солидарность с инквизицией. Вам шах.
    — Вам ничего не остается, как отыгрываться на шахматной доске, не имея других аргументов.
    — Ну, конечно! Потому Декарт и был гоним всеми церквами, что осмелился добывать аргументы в пользу существования Бога алгебраически!
    — Библию математикой не заменить!
    — А в ней как раз и есть один из нужных аргументов. В Ветхом Завете говорится, что «Сыны Неба сходили на Землю (очевидно, из иного мира!). Увидели, что земные женщины красивы, и брали их себе в жены, а те рожали им детей. С того и пошло племя гигантов».
    — Гигантов духа, имеется в виду.
    — Но происходили-то они от пришельцев из параллельного мира, от «Сынов Неба», во всем нам подобных, оставивших даже свое потомство.
    — Если вспоминать Библию, то прежде всего ее Апокалипсис, его ужасы повторяются в катренах Нострадамуса, смотревшего не только в будущее, но и в древность, когда создавалась КНИГА КНИГ, — напомнил мой друг.
    — Апокалипсис часто истолковывается людьми применительно к своему времени. Так, имя Наполеона Бонапарта или количество дней псевдодружеского пакта Гитлера со Сталиным дают все то же дьявольское число 666!
    Пока я говорил об этом, мой друг провел на доске заключительную комбинацию, заставив меня сложить оружие. Но фигуры были расставлены вновь.
    — Ваш ход, — объявил мой партнер. — И выкладывайте все, что можете сказать в защиту такого абсурда, как существование нашего будущего рядом с нами. Что-то вроде маразма, извините меня.
    — Это очень просто понять. Представьте себе, для наглядности, три стеклянных шахматных доски на трех уровнях друг над другом. Наша — посередине, а под нами и над нами такие же доски. Горизонтальные ряды внизу идут с первого до восьмого. У нас с вами с девятого до шестнадцатого…
    — А вверху, на третьем этаже, с семнадцатого до двадцать четвертого! — перебил в обычной своей манере мой нетерпеливый друг.
    И каждый такой ряд подобен слою Времени в надпространственном измерении. И как в годичном слое растущего дерева отражаются радиоактивность, химический состав и другие особенности почвы в каждом году, так и в слое Времени запечатлеваются, фиксируются действия первопроходчиков из неомира, идущего хронологически впереди нас. И события эти еще раз непременно произойдут, когда другой мир (наш с вами!) будет проходить через эти слои Времени, повторяя историю неомира, а спустя длительное время снова произойдет то же самое, но уже с теми гомо сапиенс, которые появятся в результате эволюции теперешних пращуров в прамире.
    — Чего доброго, вспомните о Пифагоре, который считал, что все в жизни повторяется, а потом расскажете про снежных людей, бигфутов и Йети, заглядывающих к нам из вашего прамира?
    — Ваше умение излагать мысли оппонента восхищает!
    — Ладно, ладно! По-вашему, мы с вами уже играли эту партию. Жаль, позабыл, как вы ответили мне вот на такой ход! Согласитесь, что переигрывать одно и то же в третий раз даже через сотню тысяч лет все-таки скучно! Вы облегчили мне спор и, кажется, сдаетесь, что придется повторить и на шахматной доске.
    — Ну, это мы еще посмотрим, — как говорил Алехин совсем по другому поводу.
    — К сказанному вами можно добавить еще исследовательские зонды более развитой, чем наша, цивилизации, как бесспорных свидетелей существования сопредельного неомира.
    — «Летающие тарелки»?
    — Вот именно. И пришельцев оттуда, пытающихся вразумить нас.
    — Избавь меня от друзей, а от врагов я сам избавлюсь!
    — Они действительно дружественны.
    — И помогли вашей девушке нанести вам визит?
    — Который позволил мне решиться на повесть о прорицателе, поняв, как он видел будущее.
    — И как же это ему удавалось?
    — Мы с вами пешки, которые назад не ходят и переползают с одной клетки на другую. А фигуры, кстати вас атакующие, в состоянии и двигаться, и «смотреть» на большее число клеток и в горизонтальном, и в вертикальном ряду или по диагонали.
    — При чем тут ферзи, ладьи, слоны?
    — Стоя на нижней доске в крайнем ряду, они способны заглядывать через наши пешечъи головы на доски, расположенные над нами, в другой, сопредельный мир или в будущее, которое для вас выглядит печально. Не так ли? Вам мат в два хода.
    — Ну, это вы просто заморочили мне голову своей чепухой.
    — Не знаю, как вас, а меня заинтересовал сам образ человека, способного видеть будущее, пусть и считающего, что это даровано ему свыше. Он интересен сам по себе.
    — И вы решили познакомить меня с ним?
    — Да, через повесть.
    — Ну, ну!.. Посмотрим, как говорил…
    — Алехин по другому поводу! — закончил я за него.
    — Вот уж он таких просчетов не допустил бы…
    — Каких просчетов?
    — Как у вашего Нострадамуса, знакомого с математикой и чуть ли не с теорией вероятностей. А кое-что у него не сходится.
    — Что вы имеете в виду?
    — Хотя бы конец света, который он в послании к своему сыну Цезарю называет в 3797 году. Не так ли?
    — Да, насколько я помню. Но вы-то откуда помните?
    — Я многое помню. Например, скрупулезные вычисления вашего мудрого Нострадамуса библейских событий, начиная с сотворения мира в строгом соответствии с библейским сказанием- 4173 год, включая сюда такие события, как всемирный потоп, построение Ноем на 600-м году его жизни ковчега (почтенный был строитель!), вычислена даже дата сооружения храма царя Соломона. А вот 70 миллионов лет после гибели ящеров, живших и до этого немало миллионов лет, не учтены вашим Нострадамусом.
    — Он не мог высказывать чего-либо, противоречащего Библии. Инквизиция и так с подозрением относилась к нему.
    — Допустим. Вернемся к концу света в 3797 году. А где же ваш параллельный мир, который, несмотря на конец света, благополучно процветает вопреки и Нострадамусу, и предку его Иоанну Богослову с их пророчествами об Апокалипсисе?
    — Что вы хотите этим сказать?
    — То, что все персонажи катренов Нострадамуса с их ужасами — всего лишь персонажи былых, возродившихся ныне сказок.
    — Сказок, говорите? А помните картину о сказочном богатыре, который стоял на распутье трех дорог? «Направо пойдешь — погибель найдешь. Налево пойдешь — коня потеряешь. Прямо пойдешь — сам пропадешь». Вот человечество, по Нострадамусу, и уподобится этому богатырю. И надписи на этих камнях для людей тем же Иоанном Богословом или Нострадамусом выбиты.
    — Так куда же пойти вашему богатырю, если все дороги ведут к беде. Как попасть в неомир?
    — Богатырь, то бишь человечество, выберет не одну из трех гибельных дорог, а пойдет на своем могучем коне цивилизации по целине.
    — И придет в цветущий рай неомира?
    — Преодолев на грозном распутье, угаданном Нострадамусом, кризис своего развития, человечество найдет нехоженый путь, куда уже не проникали информационные лучи древних пророков, ни Иоанна Богослова, ни Нострадамуса. И Нострадамус писал, что конец света в указанный им срок вовсе не означает конца мира. Просто мир станет иным. Может быть, без тех пороков, безнравственности и агрессивности, которые так ярко разоблачены в его катренах. Вот вам и путь по целине, который изберет наш богатырь, минуя дороги бед на грозном распутье.
    — Ваша апостольская вера в Нострадамуса ставит вас рядом с разоблачителями материализма. Вас можно посвящать в архиепископы… или в ересиархи, — саркастически добавил он.
    Я пошел проводить своего друга до метро «Университет». Он бурчал, что счет у нас обычный — «один на один», и внезапно сказал:
    — Экземпляр первого 1555 года издания катренов Нострадамуса хранится в Российской Государственной библиотеке (бывшей Ленинке). Значит, был такой автор…
    Мы шли по людной улице вдоль выстроившихся по-солдатски, уныло однообразных киосков, одетых заботой мэрии в униформу.
    За прилавками, спиной к батарее бутылок с яркими наклейками, стояли, как в цехе за станками, бравые молодцы. Вечерами они заполняли рестораны и ночные улицы, а днем скучающе «производили» продукцию, именуемую «рыночной экономикой». Товары, как и киоски, были одинаковые, а цены малодоступные для ежащихся от наступающего на них капитализма покупателей. Мы шли молча.
    Уже стоя в дверях вестибюля станции метро, он обернулся и крикнул:
    — Вы пишите! Почитаю непременно!
    Мне хотелось бы, чтобы мой друг прочитал не только об эпохе французских королей, Великой французской революции, Наполеоне, мировых войнах, Гитлере, Сталине — обо всем, что открывалось Нострадамусу и подтверждалось в неомире. А чтоб прочитал он и о нашем времени. Ведь о нем написал Нострадамус свое пророческое четверостишье:
Утопия эта написана Мором.
Столетья спустя принята за Днепром.
Но тяготы жизни проявятся скоро.
За молнии блеском прокатится гром.

Нострадамус. Центурии, III, 95, 1555 г.
Перевод Наза Веца
    Но пока он прочтет повесть о Нострадамусе, предпосланную мной тому, что расскажет проницательный историк неомира.

Повесть о Нострадамусе

Он, Вещий, стоит за моею спиною.
Ни пифий треножник, ни ноги в воде,
Бог водит моею дрожащей рукою,
Поведать чтоб людям о ждущей беде.

Нострадамус. Центурии, I, 2
Перевод Наза Веца

Новелла первая. Пир во время чумы

Зажжем огни, нальем бокалы,
Утопим весело умы
И, заварив пиры да балы,
Восславим царствие Чумы!

А. С. Пушкин
    В мире кровопролитных войн и самовластных королей, надменной владетельной знати и бесправных крестьян, обрабатывающих чужие поля; в мире благородных, вежливых и беспощадных рыцарей в тяжелых доспехах и прекрасных дам, слепящих своей красотой, дивными нарядами и блеском драгоценностей, с нежной улыбкой бросающих победителю турнира свой тонкий, как паутина, привораживающий и берущий в плен шарф; в мире горьких тружеников, поднимающих тяжелые слои земли, чтобы снабдить изысканными яствами веселые пиры в роскошных дворцах, сами живя в жалких лачугах, перебиваясь с хлеба на воду; в мире сытых духовных пастырей, пестующих покорную паству благостными проповедями и неустанными молениями, держа ее в страхе перед гневом Господним, а то и очищением душ огнем костров во искупление грехов, которые за изрядную мзду можно и отпустить от имени самого Бога, — в этом мире всеобщего неравенства внезапно все стали равны друг другу. Равны перед черной Смертью.
    Она врывалась, одинаково непрошеная, и в хоромы богачей, и в замки феодалов, и в хижины бедняков, в стан безбожных разбойников или палатку прославленного полководца, не делая никакой разницы между высокородным старцем или сиротой-подкидышем, прелестной маркизой или портовой потаскухой. Всех их в просмоленных гробах свезут на скрипучей телеге люди в пропитанных дегтем балахонах с закрывающим лицо, как у палачей, капюшоном с прорезями для глаз, чтобы сжечь за городской окраиной свою горькую поклажу, спасая от чумы еще оставшихся в живых.
    Молодой статный красавец Габриэль де Лондж граф Монтгомери, капитан шотландских стрелков, охранявших, по примеру других европейских дворцов, загородный королевский замок в предместье Парижа Сен-Жермен-ан-Ле, куда, спасаясь от охватившей страну эпидемии, уединилась королевская семья со своими придворными, вышел из многоголосого шумного зала пиршеств в глухую, казалось, тишину каменной лестницы, спускаясь во двор, чтобы проверить часовых.
    Ни одно живое существо, будь то человек, борзая или даже мышь, не должно было проникнуть сюда через накрепко запертые ворота и высокие стены, на которых расхаживали шотландские стрелки с огромными луками за плечами, все в кольчугах, шапочках с пером и одинаковых, как и у капитана, кожаных жестких юбочках, едва достающих колена, отличавших их от любых наемников или солдат королевской, герцогской или любой другой армии, вызывая у простаков насмешки, а у сведущих — уважение.
    Капитан Монтгомери заметил возбуждение часовых в одной из башен на стене. Стрелки снимали из-за спины свои луки и даже посылали куда-то стрелы.
    Монтгомери стремительно взбежал по каменной лестнице со двора на стену и увидел, что его лучники обстреливают слишком приблизившуюся к стенам замка мрачную похоронную процессию, где за телегой с наваленными на нее просмоленными гробами брели люди в темных, ниспадающих до земли одеждах, накрытые с головой капюшонами, а впереди шествовали факельщики, разгоняя всех встречных прохожих горящими среди белого дня факелами и угрожающе крича:
    — Дорогу! Идет Чума, сама Чума!
    Несколько пущенных со стен замка стрел отогнали жуткую процессию, как сама она отгоняла от себя прохожих. Телега со скрипом отъехала подальше от взаимно опасного соседства с не менее мрачным, чем сама она, замком.
    Но от группы позади идущих отделилась фигура в черном и, не обращая внимание на предупредительные стрелы, направилась прямо к воротам замка.
    Капитан Монтгомери мог поклясться, что видел, как несколько стрел настигли наглеца и должны были бы поразить его, но отскочили от его заколдованной одежды, как от стены.
    Наглец или храбрец махал рукой и громко требовал именем королевы Екатерины, чтобы ему открыли ворота.
    Несколько смущенный Габриэль решил спуститься со стены к воротам, чтобы самому переговорить со странным незнакомцем, или безумцем, или очень важной персоной.
    Разговор состоялся через круглое смотровое окошечко в неприступных воротах.
    — Именем королевы откройте! — повторял незнакомец и показывал удивленному капитану перстень, тотчас узнанный им, как принадлежавший самой королеве Екатерине Медичи, коварно и ловко правившей Францией через своего доброго, бравого, но покорного ей короля Генриха II, отличавшегося высоким ростом (выше всех на голову), но отнюдь не высоким умом, но зато беспримерным рыцарством, отвагой и изумительным владением копьем и мечом в несметных турнирах, где он выступал непременным участником и становился победителем.
    Перстень королевы значил не меньше приказа самого короля. Капитан шотландских стрелков обязан был повиноваться.
    Ворота открылись, и человек с перстнем, накрытый черным, пропитанным дегтем балахоном, из прорезей капюшона которого смотрели его властные глаза, вошел в запретный двор охраняемого от всех замка.
    Капитан Монтгомери был не менее храбр, чем сам Генрих II, но при виде вошедшего, которого осмелился впустить в нарушение королевского запрета, почувствовал незнакомую ему дрожь в коленях.
    — Важные известия для ее величества, — коротко сказал пришелец, потом приказал: — Делайте свое дело, капитан. — И направился к лестнице, ведущей к центральному залу, где шло пиршество.
    Высокий сводчатый потолок огромного зала с узкими стрельчатыми окнами, казалось, готов был рухнуть от взрывов хохота и криков пирующих, заглушающих старания музыкантов на хорах.
    Внезапно шум затих.
    Король дал знак рукой, чтобы сидевший напротив него придворный поэт произнес застольные стихи.
    Это был немолодой человек с плешивой уже головой (парики были введены лишь в следующем столетии, когда начал лысеть король Людовик XVI), искусный царедворец, ловко вплетавший в рифмованные строчки равно угодные и его и ее величествам слова. Сейчас задача поэта упрощалась, ибо всем требовалось забыться, спрятаться в скорлупу опьянения, беспутства и наслаждения, лишь бы уйти от страха смерти, вырывающей свои жертвы отовсюду.
    Поэт поднялся. Он был ниже среднего роста, по плечо королю, но разодет как юный щеголь — с пышным красным бантом на груди позолоченного камзола, в башмаках на высоких, по его заказу сделанных каблуках. Он читал свой экспромт напыщенно и вызывающе, что должно было понравиться пирующим. Его слушали.
Я не боюсь тебя, Чума!
Приди, явись сюда сама!

Ты не почуешь смрада черни.
Ты в лучшем замке, не в таверне.

Мы встретим здесь тебя учтиво.
Король собрал людей на диво!

Услышишь шутки, смех и радость.
Отведай яств, мы будем рады.

Искрится в кубках чудо-зелье —
Чуме — конец! А нам — веселье!

Войди, иди же к нам, Чума,
И вместе с нами пей до дна!

    Поэт смолк, ожидая шумного одобрения, и удивился наступившей тишине, полуобернулся к входной двери и похолодел. На его зов пришла Чума!
    В дверях стояла вся в черном зловещая фигура с горящими в прорезях капюшона глазами.
    Ужас объял бедного поэта, и он с перепугу нырнул под стол, ища там спасения.
    Всего миг пробыл поэт под столом, но глазом опытного царедворца увидел «подстольный мир королевского двора». Это был примечательный мир. В другое время поэт сумел бы использовать увиденное, но, конечно, не теперь… И все же он запечатлел не только башмаки вельмож и ботфорты воинов, пожимавших туфельки прелестных дам, восседавших за столом, но, самое главное, он увидел руку короля на голом колене его соседки, которую подсадила к нему сама королева, обворожительной графини Дианы, предусмотрительно приподнявшей с полу подол своего платья, чтобы его величеству было удобнее. В этом, несомненно, надо было видеть восхождение новой звезды двора, фаворитки, сменяющей прежних метресс, которая будет теперь оказывать влияние на благодушного властителя.
    Всего миг понадобился поэту, чтобы сделать это заключение. Затем раздался оглушительный дамский визг. Дамы, да и не только они, повскакали со своих мест. Должно быть, Чума придвинулась к столу и — чего доброго — потянулась за кубком. Диана первая бросилась вон из зала, а за нею последовали и другие прелестницы.
    Король тоже встал. Он был доблестным воином, не знал чувства страха и не боялся смерти. И его хватило, чтобы, стоя с глазу на глаз перед фигурой в черном, заглянуть под стол и насмешливо спросить поэта:
    — Что вы там делаете, дружок? Приглашенная вами гостья ждет вас.
    Побледневший поэт высунул из-под стола свою плешивую голову и пролепетал:
    — Я ищу свой перстень, ваше величество. Закатился куда-то.
    — Зато я вижу свой перстень на руке графа Спада, переданный ему на время выполнения моего поручения, — послышался голос королевы Екатерины Медичи.
    Высокая, сухопарая, с некрасивым и властным лицом, она жестом подозвала к себе зловещий черный призрак. Тот склонился в почтительном поклоне:
    — Ваш перстень, о моя королева, послужил мне пропуском сюда, чтобы предстать перед вами.
    — Не могу сказать, что ваш внешний вид приятен, — поморщилась королева.
    — Прошу извинить, ваше величество, и за это нелепое одеяние, и за дурной запах дегтя, исходящий от него. Я не мог подвергнуть опасности кого-либо в этом величественном замке, позволившем королевскому двору отодвинуть от себя опасность заражения. Но причина моего появления достаточно важна, как последует из моего доклада вам о вещах, весьма заслуживающих высочайшего внимания.
    — Я для того и дала вам перстень, чтобы вы в любую минуту могли явиться ко мне, — сказала Екатерина Медичи и обратилась к королю: — Ваше величество, надеюсь, вы, оставшись здесь для продолжения прерванного пира, позволите нам с графом Спада удалиться, я полагаю, для важных дел. Он всегда верно служил мне со времени нашего приезда из Флоренции.
    — О, конечно, моя дорогая! — весело отозвался Генрих II. — Получилось даже забавно с этим маскарадом, так напугавшим дам и мужчин с дамскими сердцами.
    Вылезший из-под стола поэт первым подхватил остроту короля и поднял тост:
    — За здоровье короля-рыцаря и всех мужчин, у которых в груди, как у короля, бьются сердца львов, а не дамские сердечки!
    Король усмехнулся и сел на свое место, покинутый и справа и слева сидевшими подле него дамами. Диана не вернулась, а Екатерина Медичи вышла с графом Спада.
    Придворные смущенно возвращались в зал и усаживались за стол, сразу протягивая руки за вином, которое поможет обрести спокойствие и отвратить гнев короля.
    Дамы тоже начали возвращаться, отмахиваясь веерами от противного запаха дегтя, повисшего над пиршественным столом.
    Выпили за дамские сердца и за их отсутствие в мужской груди, где должны биться комки железа, становившиеся у рыцарей сердцами только ради улыбок прекрасных дам.
    Граф Джордже Спада покорно шел следом за горделивой королевой.
    Он в нерешительности остановился на пороге ее покоев.
    — Закройте за собой дверь и говорите, — приказала Екатерина.
    — Выполняя ваше приказание, о моя королева, я побывал во многих местах вашего государства и часто, слишком часто встречался с мрачной госпожой, за которую меня приняли в пиршеском зале. Сколько горя и несчастий, страданий и смертей несет с собой эта, увы, неизлечимая болезнь, от которой не знали средств.
    — Не знали?
    — Я слишком поздно узнал, что некий доктор Мишель де Нострадамус, пребывал в самой гуще несчастных больных, не страшась за себя, неведомой силой ставил их на ноги, о чем прежде никто не слыхивал.
    — Что значит слишком поздно?
    — Я не успел привезти его к своей матери, чтобы спасти ее от смерти.
    — Сожалею. Кто такой этот чудо-лекарь?
    — Дело в том, ваше величество, — понизил голос граф Спада, — что он не только лекарь, но и прорицатель. И кто знает, с кем он общается.
    — Колдун, что ли?
    — Этот вопрос, боюсь, задают и в священных кругах. Во всяком случае, о нем идет слава благодетеля, спасающего от чумы.
    — И как об оракуле?
    — Его предсказания всегда сбываются. Люди убеждались в этом. И укрепившаяся за ним слава вещуна превосходит даже его собственную, как врачевателя.
    — Любопытно. Такой человек может нам понадобиться, граф.
    — Я тоже подумал об этом, моя госпожа, спеша к вам с этими вестями.
    — И хорошо сделали. Готовьтесь к выполнению моих новых поручений. Их будет два.
    — Готов жизнь отдать для выполнения ваших желаний.
    — Не желаний, граф, а повелений.
    — Если бы вы отправили меня в ад, я привел бы к вам за рога хоть самого Сатану.
    — Надеюсь, ваш лекарь, или пророк, не хвостат и не из его слуг?
    — Он истый католик, мадам! Я убежден в этом и готов разыскать и привезти его к вам.
    — Непременно и незамедлительно. Но горе вам, если вы окажетесь в руках шарлатана, которого осмелились представить нам. У нас храбрые стражи под командой бравого капитана шотландских стрелков графа Монтгомери. Они не пропустят сюда хвостатых, разве что они прилетят, как птицы, по воздуху или вы приведете кого-либо из них за руку.
    — Будьте покойны, ваше величество. Лекарь-католик и благословенный Богом прорицатель будет у вас.
    — Надеюсь, ему не понадобится спасать от чумы ни ныне царствующих во Франции, ни будущих королей.
    — Он принесет не только здоровье, но и предскажет славное царствование всему вашему дому, мадам!
    — Я тоже надеюсь на это, граф. Мне важно знать будущее своих детей.
    — Венценосные судьбы будут предсказаны всем им.
    — Мы с королем позаботимся, чтобы сыновья наши еще при жизни Генриха II примерили себе кое-какие европейские короны, и в выборе подходящих стран подсказка вашего оракула была бы полезной.
    — Зная вашу образованность и мудрость, ваше величество, я не сомневаюсь, что ваши беседы с доктором Мишелем де Нострадамом, тоже человеком весьма образованным, будут иметь важнейшие политические последствия.
    — Вы, граф, несмотря на свое мерзкое одеяние, остались прежним льстивым царедворцем, какого я помню еще во Флоренции при дворе моего отца.
    — Но с тех пор я служу только вашему величеству.
    — Я ценю это, как и вашу сыновью преданность находиться, не страшась чумы, у постели умирающей матери, пропитавшись губительным миазмами.
    — Мой костюм с мерзким запахом дегтя надежно ограждает вас от заражения, — поклонился граф. Но его грациозный поклон отнюдь не выглядел так в его топорщившемся балахоне.
    — Вот и прекрасно, — закончила аудиенцию Екатерина Медичи. — Разыщите врачующего пророка немедленно, но… — она задержалась на мгновение, потом четко приказала: — А сейчас снимите с себя эту свою гадко пахнущую хламиду и отправляйтесь в покои к графине Диане и принесите ей извинения за свое появление, так испугавшее ее.
    Граф Спада пристально посмотрел на королеву, но встретил непроницаемый взгляд ее агатовых, навыкате глаз.
    — Но зараза… — начал он и не осмелился продолжать, понимая всю невозможность ослушания.
    — Вас что-то смущает? — с напускной заботливостью осведомилась королева.
    — Нет, то есть да… Видите ли, предвидя возможную неласковую встречу со стороны шотландских стрелков, я надел под балахон рыцарский панцирь.
    — Так снимите его, вы же идете к даме! Надеюсь, ваш камзол достаточно наряден для королевского дворца?
    — Он, уверяю вас, был бы достоин вашего взгляда. Мадам, но… он пропитан ядовитыми миазмами.
    Екатерина поморщилась и властно сказала:
    — Этикет, знайте, выше всего! Покажите себя рыцарем и принесите извинения графине Диане немедленно.
    — Слушаюсь, — попятился граф Спада.
    За себя, поскольку Мишель де Нострадамус сделал ему кровопускание и ввел какую-то сыворотку, граф не боялся, но Диана!..
    Он начал понимать, что графиня слишком прекрасна, чтобы быть рядом с Екатериной Медичи по другую руку короля Генриха II, известного своим вниманием к дамам.
    Граф Спада направился вслед за лакеем в отведенные ему покои, чтобы разоблачиться.
    Невольно в его памяти встал элегантный напыщенный старик, который вечерами надевал былую парадную форму первого вельможи флорентийского двора при отце Екатерины Медичи, фамилии, прославленной ее дедом Лоренцо Великолепным. Его внучку старик знал еще девочкой. Уже отстраненный от дел, что не помещало ему заняться наставлением для владык, мечтая воссоединить всю Италию в одно могучее государство, он читал по вечерам желающим отрывки из сочиняемой им книги «Государь». Джордже запомнил основную мысль этого поучения, как сосредоточить и держать в своих руках власть — «беспринципную принципиальность», когда цель оправдывает средства и все средства хороши и выше запретов морали. Эту политику и рекомендовал своим венценосным читателям старичок Макиавелли как способ стать государем сильной руки.
    Уже приехав со свитой Екатерины во Францию, где она стала королевой, выйдя замуж за Генриха II, граф Спада видел на ее столике книжку «Государь» Макиавелли.
    Екатерина Медичи полагала важными для воспитания венценосных детей советы автора этой книги, каковую надлежало усвоить будущим королям. Недаром один из них, став Карлом IX, не только допустил по совету матери ужасную Варфоломеевскую ночь, когда истреблены были двадцать тысяч гугенотов, в том числе в одном Париже две тысячи, в частности, тех, кто только что вернулся после ужина с королем. А король, пристроившись с длинноствольным мушкетом у окна дворца, самолично стрелял в спасавшихся, прыгавших из окон гугенотов, своих недавних гостей. А потом, рыдая, жаловался невозмутимой матери, что его преступно подбили на это злое дело.
    Всего этого не мог знать граф Спада, как и того, что это кровавое преступление потускнеет в будущие века по сравнению с истреблениями людей, неизмеримо большими…
    Но то, что он по приказу королевы должен идти и заразить чумой прекрасную графиню Диану, итальянец знал и уклониться от этого не мог.
    Сбросив свое вонючее одеяние и панцирь, оправляя перед зеркалом свой костюм, он по приказу той же Екатерины надушился переданными ему духами, которые якобы любит графиня Диана, заглушая, по словам королевы, их ароматом скверный запах своего всегда потного тела. Да, Екатерина Медичи была страшнее чумы!..
    К счастью для отважного графа, прошедшего каменным коридором до покоев графини, Диана не приняла его.

Новелла вторая. Разбойники

Одни в роскошных мантиях жрецов
людские души грабят,
другие же в лесах в отрепьях рваных
отнимут только кошельки.

Теофрит
    Живописны дороги прекрасной Франции. Запряженная четверкой коней цугом золоченая карета графа Спада, вздымая за собой облако пыли, катилась по дороге, то бегущей вдоль извилистой речки, пересекая ее по мосту на арочных опорах, то ныряющей в густой лес, пользующийся дурной славой из-за промышляющих там разбойников, то тянущейся мимо возделанных крестьянами полей, фруктовых садов и виноградников.
    Лет двадцать пять назад было особенно опасно углубляться в тот лес, который спокойно миновал граф Спада, даже не обнажив свою заменившую добрый старый меч модную шпагу.
    А тогда еще молодой врач Мишель де Нострадамус (за которым теперь, как за почетным мэтром, по поручению самой королевы Екатерины Медичи и ехал в королевской карете граф Спада), возвращаясь из Тулузы по дороге, куда более опасной, чем эти места, дремал, сидя в дешевой карете, запряженной всего лишь одной лошадкой, старательно подгоняемой возницей со встрепанными, давно не чесанными волосами.
    Мишель вспоминал час за часом тревожные дни пребывания в Тулузе, куда он был вызван, чтобы предстать перед трибуналом Святой Инквизиции. Но предварительно его счел нужным допросить сам Великий Инквизитор.
    Ничего доброго не предвещало Нострадамусу, так звучало латинизированное имя молодого врача, желтоватое аскетическое лицо высокого монаха, с проваленными щеками, вошедшего в сводчатую комнату. Нострадамус по привычке поставил для себя диагноз заболевания у святого отца печени и, возможно, язвы желудка. Тот сразу приступил к дознанию.
    — Итак, Мишель де Нострадамус, именующий себя доктором и не имеющий ни докторской шапочки, ни положенного ему золотого кольца, что ты можешь рассказать Святой Инквизиции о себе?
    — Лишь то, святой отец, что я закончил медицинский факультет, получив звание бакалавра и лицензию на врачевание от знаменитого университета в Монпелье, сочтя долгом своим перед Господом по окончании учения не задерживаться для получения еще и докторского диплома, а сразу идти на помощь страждущим, как завещал нам наш Спаситель сын Божий Иисус Христос.
    — Похвальное упоминание о заветах Христа нашего из уст потомка тех, кто предал его распятию.
    — Я не их потомок, святой отец. Мой род, по-видимому, ведется от самого Иоанна Богослова, пророчества которого, включенные в Библию, вызывают ужас людей, узнающих о содеянном в Иерусалиме при попустительстве Рима в лице умывшего руки Понтия Пилата. А я ревностный католик, как и отец мой, и дед, принявшие истинную веру Святой Католической Церкви.
    — Выходит, передо мной ревностный католик, исправно посещающий мессы и другие богослужения?
    — Всегда, когда не ухаживаю за тяжелобольными, страдающими от страшной эпидемии чумы.
    — Значит, уход за какими-то больными, которых сам Господь наш призывает к себе, для тебя важнее посещения храма Божьего?
    — У постели больного я посылаю свои молитвы Всевышнему, святой отец.
    — Может быть, ты, Мишель Нострадамус, решишься утверждать, что именно благодаря твоим молитвам некоторые призываемые к себе Богом возвращаются к своим грешным делам?
    — Кроме молитв, святой отец, я пользуюсь ароматными пилюлями, изготовленными из собранных до рассвета лепестков роз, гвоздики и иных важных компонентов, которые создают вокруг человека, держащего их во рту, аромат, очищающий воздух от тлетворной заразы.
    — А не общаешься ли ты, греховный врач, с нечистой силой, приготовляя свое колдовское зелье? Какие заклинанья ты произносишь?
    — Только молитвы, святой; отец. И нечистая сила не может приблизиться к больным, кои лечатся с помощью освящаемых в церкви пилюль.
    — Мы посмотрим, с какими священниками ты связан в лечении, столь непохожем на обычное, применяемое сведущими докторами.
    — Если вы, святой отец, имеете в виду неизменные кровопускания и клистирные трубки, то они, к сожалению, еще ни разу не помогли при заболевании чумой.
    — Чур меня, чур! При одном лишь упоминании об этой болезни чувствую дыхание ада, которое по неведомой причине не задевает начинающего врачевателя, которому едва исполнилось двадцать пять лет. Не так ли, сын мой?
    — Совершенно так, святой отец. Но прожитых мной двадцати пяти лет вполне достаточно, чтобы применять на деле советы великого Гиппократа.
    — Не забудь, что он был язычником.
    — Но Аристотель, учение которого так рьяно защищается святыми отцами Католической Церкви, тоже был язычником, однако верные его мысли, освященные святой религией, помогают людям жить по христианским заветам.
    — Однако ты, сын мой, приучен даже к теологическим спорам! Не изучал ли ты риторику?
    — Я обучен латыни и риторике в первые же годы своего обучения в школе, куда мои родители направили меня.
    — Надеюсь, школа была христианской?
    — Только в такую мог направить меня такой добрый христианин, как мой отец, оптовый торговец зерном, а впоследствии нотариус.
    — Почтенные занятия, — заметил Великий Инквизитор. — Ты, я вижу, неплохо усвоил риторику, но от напряжения в споре, затеянном со Слугой Господним, несомненно, устал. Думаю, что тебе нет смысла идти в такую темень отдыхать на постоялый двор, я охотно предоставляю тебе убежище у нас, а завтра продолжим нашу беседу.
    Нострадамус поклонился, а обернувшись, увидел двух дюжих монахов в топорщащихся от надетых панцирей рясах. Они повели Нострадамуса в уготовленную ему келью, бывшую не чем иным, как одиночной камерой узника даже без клочка соломы на полу.
    Заметив удивление Нострадамуса, один из монахов сурово сказал:
    — Ничего. Тебе более подобает провести ночь на коленях, вознося молитвы Господу. — И он ухмыльнулся. — А завтра, быть может, отлежишься в другой келье с лежанкой… и всякими другими инструментами.
    Второй монах хихикнул, и оба скрылись, заперев за собой дверь. Снаружи звякнул железный запор.
    Нострадамус понял их намеки, которые можно было почувствовать и в вежливом с виду обращении Великого Инквизитора.
    Он не знал, что его ждет завтра, но был готов ко всему.
    Утром те же монахи привели Нострадамуса в другую каменную клетку, где, кроме стола с креслом для Инквизитора, были и обещанная лежанка, и инструменты, о которых ему говорил монах: клещи, колодки, цепи и горн с кузнечными мехами для разжигания углей.
    Нострадамуса передернуло, но он встретил вошедшего Великого Инквизитора стоя, без дрожи в ногах, и почтительно поклонился ему.
    — Я пришел спасти твою душу, сын мой, — начал Инквизитор, — помочь тебе открыть свое сердце Господу Богу.
    Вошел еще один низенький монах с лисьим лицом и устроился на лежанке с пером и чернилами, очевидно готовый вести запись допроса.
    — Итак, — начал Инквизитор, усаживаясь в кресле перед стоящим Нострадамусом, — вчера мы выяснили неординарность применяемых тобой способов лечения смертельно больных. Но нам хотелось бы еще узнать твои взгляды не только на философию язычников, но и на посвященное Богу искусство.
    Нострадамус недоуменно взглянул на Великого Инквизитора, а тот пронзительно смотрел ему в глаза:
    — Можно ли сравнивать божественный лик Пресвятой Девы Марии с личиной дьявола?
    — Это было бы святотатством, святой отец! И я содрогаюсь от одной только возможности такого сравнения.
    — Пиши, писец, что допрашиваемый сознается в святотатстве.
    — Но, святой отец, я не могу относить это к себе!
    — Неужели? — притворно удивился тот. — А не припомнишь ли ты свое посещение мастерской почтенного художника, работающего над украшением одного из храмов?
    — Если вы имеете в виду мою оценку того, что я увидел в этой мастерской, то мое сравнение было не с лицом Богоматери, а с кощунственным его изображением, которое я с возмущением там увидел. Инквизитор вздохнул.
    — Жаль, что ты посвящаешь себя сомнительному врачеванию, а не служишь в трибунале Святой Инквизиции. Очень уж ты ловко оперируешь фактами, поворачивая их в выгодную сторону.
    — Я думаю, святой отец, что вы оговорились… Инквизиция, как я понимаю, служит Истине, и только ей.
    — Выйди! — яростно закричал Инквизитор маленькому писцу. Тот исчез, словно его и не было, а Нострадамус сказал:
    — Я приношу свои извинения, святой отец, неверно истолковав вас…
    — Довольно, — оборвал Инквизитор. — Я вовсе не собираюсь учиться у тебя софизмам. Монахи проводят, а вернее — выпроводят тебя отсюда, но помни, что мы будем пристально следить за твоим искусством, граничащим с колдовством.
    Нострадамус покидал Тулузу с полной уверенностью, что отнюдь не убедил Великого Инквизитора в своей невиновности, а, напротив, вдохновил его на преследование. «Теперь он будет контролировать каждый мой шаг, а смерть больных чумой или их выздоровление — все равно будет толковаться применением «колдовских чар», — слушая шум колес своей неказистой кареты, думал он.
    Тем временем они въехали в тот самый, пользующийся дурной славой лес. И эта слава не замедлила сказаться.
    Карету окружила ватага бородачей, которые стащили возницу с козел и, открыв дверцу, потребовали, чтобы господин граф облегчил свой кошелек и добром отдал все свои ценности.
    — Я вовсе не граф, а всего лишь врач, пытающийся облегчить участь больных чумой.
    — Чем же ваша милость может облегчить их участь, если чума, как известно, безжалостна… в отличие от нас, лесных волков, которые, получив от проезжающих дань, отпускают их с миром, разумеется, если те не лезут в драку.
    — К сожалению, у меня нет никаких ценностей. Я не беру денег с заболевших чумой, хотя пытаюсь помочь им содержимым этой шкатулки.
    — Шкатулка! — взревел один из бородачей. — Это как раз то, что нам и надобно. Вылезайте, ваша милость, отдайте нам шкатулку, а сами идите в лес.
    — В шкатулке только ароматные пилюли для больных чумой. И зачем мне идти в лес?
    — Докажите, что вы врач. Не сможете — пеняйте на себя.
    Доказывать свое врачебное искусство Нострадамусу пришлось, оказывая помощь раненому. После того как ему стало лучше, разбойники, верные своему слову, позволили доктору ехать дальше, дав в провожатые одного из своих молодцов.
    Он сидел вместе с Нострадамусом в карете и высовывался в окошко всякий раз, как на дороге показывалась очередная группа разбойников. Увидев своего, они пропускали карету дальше.
    Пока так пробирались через лес, провожатый рассказывал доктору, как он попал к «лесным волкам». Это случилось после того, как землевладелец господин Флоренвилль непомерной арендной платой разорил его крестьянское хозяйство. Стало нечем кормить семерых детей, тогда он и пошел на «заработки» в лес.
    — Сила, ваша милость, — закончил он, — и хребет, и палец ломит.
    — Я сочувствую тебе, — вздохнул Нострадамус. — А вот у вас сострадания не оказалось, когда вы отняли у меня шкатулку с лекарством для опасно больных.
    — Что делать? Так заведено. Каждый проезжающий через лес должен что-то отдать. Вот и взяли шкатулку, благо она приятно пахла. Верно, вожак припас ее для своей подружки. Она из деревни часто прибегает в лес. Любовь у них! — закончил разбойник, проводив карету до конца леса, вылезая из нее и захлопывая за собой дверцу.
    Мишель прибыл в Ажен к вечеру и, выйдя из кареты, взбежал на крыльцо своего дома. Навстречу ему уже спешила его жена, Женевьева. Слезы радости текли по ее прекрасному лицу. Обнявшись, они вошли в дом, спеша посмотреть на своих малюток, которые еще не заснули.
    Нострадамус был счастлив. Прижимая к себе сынишку Жана, нагнулся к постельке прелестной крошки Жанны, которая протягивала к нему свои теплые маленькие ладошки.
    Дети так названы были в честь дяди отца по материнской линии, Жана де Сен-Реми, заботы которого Нострадамус помнил с детства и был ему обязан своими начальными знаниями латыни и математики.
    Готовясь к отдыху после долгой утомительной дороги, Нострадамус вспомнил о своей шкатулке, оставленной в лесу для укрепления «разбойничьей любви»…
    Ранним утром он был поднят с постели сильным стуком в дверь.
    Прибежал соседский мальчик позвать доктора скорее прийти в их дом. Отец и мать его умирают, завернулись в белые простыни, как в саваны. Их сильно лихорадит, бьет от дрожи.
    Нострадамус торопливо оделся и направился к больным. По дороге он спохватился, что не взял с собой пилюль, и опять с горечью вспомнил об отнятой шкатулке.
    Одного взгляда на больных ему, много времени проведшему в очагах, где вспыхивала чума, было достаточно, чтобы определить, что она пожаловала теперь и в их городок Ажен.
    Тяжело было сидеть около завернувшихся в белые простыни умирающих людей, оставляющих четверых беспомощных детей, старший из которых прибегал за врачом. Но и пришедший Нострадамус был также сейчас беспомощен для задыхающихся в агонии жертв чумы.
    Как он и предполагал, четверо осиротевших детей тоже слегли. И им тоже ничем не удалось помочь, хоть он проводил все свое время у постелей больных детей. Как ни пытался он обезопасить и свою семью, но через пару дней жена уложила в постель зябнущих, а потом запылавших огнем чумы детей.
    С горечью он вспомнил Инквизитора, который теперь может торжествовать, ибо подозреваемый в колдовстве врач бессилен даже для своих горячо любимых малышей! Дети умерли один за другим, а вслед за ними слегла и Женевьева. Нострадамус с ужасом видел, как обострились черты ее красивого лица, из молодой женщины она словно бы превращалась в старушку.
    Хоронил Мишель Нострадамус всю семью свою разом, идя за телегой, на которой стоял просмоленный гроб и два вымазанных дегтем гробика.
    Он шел, не видя ничего вокруг, а горожане смотрели на него и перешептывались:
    — Какой же он врач, если не уберег даже своей семьи? Как же теперь ему можно доверять?
    И не слышно стало больше стука в дверь несчастного доктора.
    А он ночами сидел около опустевших кроватей и недвижно смотрел на колеблющееся пламя свечи. Нестерпимая боль утраты и сознание своей никчемности охватили его. Чума оказалась сильнее. Все мысли свои он сосредоточил на этом всеобщем несчастье.
    Он почувствовал головокружение, потом озноб и подумал, что вот, кажется, очередь дошла и до него самого.
    Пламя свечи мерцало перед ним. И ему показалось, что видит он в нем белые простыни, в которые, как в саваны, завернуты были все его недавние пациенты. Он помотал головой, силясь отогнать видения, думая, что начинаются характерные для чумы бред и галлюцинации. Однако видение не только не исчезало, но становилось все явственнее. Вот он уже различает чистое и просторное помещение с непонятными колбами, горелками и незнакомыми приборами. А саваны оказались просто белыми халатами, надетыми на почтенных с виду мужчин с аккуратными бородками. Они о чем-то разговаривали друг с другом, и Нострадамус странным образом понимал их искаженный французский язык.
    Один из привидевшихся ему людей назвал другого мэтром и сказал:
    — 1894 год войдет в историю медицины, как и ваше имя, доктор Иерсен. Как имя человека — победителя Чумы!
    — Дело еще не закончено, — ответил доктор Иерсен. — Мы только нашли возбудитель, но предстоит еще создать средство против него. Мы знаем, что возбудитель чумы передается такими насекомыми, как блохи, которые, укусив больного, переносят зараженную кровь здоровому. Мы должны создать сыворотку, и, как я уже говорил раньше, приготовить ее надо из крови больных.
    — Но как мы убедимся в ее действенности?
    — На себе, — невозмутимо ответил доктор Иерсен, — я сначала привью себе чуму, а потом введу в свою кровь эту сыворотку, которая должна уничтожить заразу…
    Слушая этот разговор, который произойдет через триста пятьдесят лет, все еще ощущая себя в бреду, Нострадамус запоминал подробную инструкцию, которую давал, или, вернее сказать, будет давать в далеком будущем своему помощнику победитель Чумы.
    Придя в себя, он увидел, что свеча оплыла и погасла, а сам он все так же сидит за столом. Значит, это в своем вещем сне он побывал в том будущем, которое теперь больше всего нужно ему. И тут он вспомнил, что он потомок самого Иоанна Богослова, великого библейского пророка, и что в числе его предков были уже известные пророки, обладавшие даром Божьим видеть будущее, подобно дельфийским пифиям Древней Греции.
    Но главное — он узнал, как бороться с чумой.

Новелла третья. Скитания волшебника

    Таинственные вещи еще нельзя называть чудесами.
Гёте
    Притих в страхе и горе городок Ажен. Ни цветущие сады у каменных уютных домиков, ни ясное синее небо над ними, ни бодрящий теплый ветерок с моря не могли вернуть былое оживление и суету на опустевшие зеленые улицы, по булыжной мостовой которых то и дело громыхали колеса телег с просмоленными гробами на них. Повисшую над городом гнетущую тишину нарушали лишь рыдания вдов да стук молотков и визг пил богатеющих гробовщиков.
    Изготовленных для наиболее состоятельных горожан гробов все равно не хватало, хоть и поднимались они в цене. Более скромным жителям города приходилось довольствоваться вымазанными дегтем грубыми тканями, в которые с плачем завертывали усопших, чтобы свезти скорбный груз за окраину, где возле кладбища горели неугасающие костры.
    Местные кюре отказывались читать отходные у гробов и служили общие мессы разом для многих покойников, перечисляя их имена по переданным спискам.
    Но особенно пустой казалась та улица, где стоял дом Мишеля де Нострадама. Даже похоронные процессии обходили его стороной. Никто не знал, жив ли неумелый доктор, потерявший свою семью. Никто не стучался теперь в наглухо запертую дверь, не зная и боясь узнать, какую тайну она скрывает за собой.
    Но Нострадамус был жив, и однажды люди увидели, как он вышел на улицу, направился к кладбищу и, потеряв рассудок (поистине, кого решил Бог покарать, того Он лишает разума!), приподнимал там просмоленные покрывала умерших, которых готовили положить в костер, и припадал губами к отравленным чумой устам. И так повторял он несколько раз, внушая окружающим ужас, ибо всегда страшен покойник, но еще страшнее потерявший рассудок доктор, ищущий своей смерти. Видно, хотел он сам покарать себя за то, что не уберег близких. Греховно, против воли Господней лишать себя жизни — одно это может отвратить любого пациента. Так сограждане Мишеля Нострадамуса, оставшегося один на один со своим горем, еще недавно боготворя его, теперь отвернулись от неудачника.
    А он не отступил, а действовал, правда, непонятно для любого, кто увидел бы его. Почувствовав первые признаки лихорадки, озноб и головную боль, он сразу поставил себе диагноз заражения чумой и, превозмогая самого себя, отворил себе кровь, добывая основу для сыворотки, способ получения которой узнал от врачей, которые будут жить лишь через 368 лет! Никто не поверил бы этому, никто, кроме Нострадамуса, который понял, что горе пробудило в нем наследственный дар провидца, во имя блага людей переданный ему от самого Иоанна Богослова через несчетные поколения, в которых не раз встречались пророки, и передано это ему, Нострадамусу, дабы открывал он людям грядущую правду и удерживал их от греха.
    Нострадамус хорошо «запомнил будущее» и знал, что надо делать с зараженной чумой кровью, чтобы получить из нее спасительную сыворотку. И уже ощущая в себе разгорающийся жар, спешил закончить все работы по заветам будущего доктора Иерсена, который победит чуму в неимоверно далеком грядущем, в 1894 году…
    Уже вынужденный слечь в постель, Нострадамус ввел себе сыворотку.
    Теперь, если вещий сон был лишь бредовым видением, он умрет, как и множество его пациентов, если же он действительно видел в пламени свечи будущих победителей чумы, то он встанет, встанет со смертного одра, чтобы лечить людей!
    И доктор Мишель де Нострадам выздоровел, к неописуемой своей радости, выздоровел, отныне посвящая себя борьбе с ненавистной эпидемией, отнявшей у него самое ему дорогое.
    Пусть не вызывали «безумного доктора» к больным, не только не веря ему, но и страшась заразы, которую он мог передать от предназначенных к сжиганию чумных трупов, но, вооруженный не ведомым никому способом врач теперь сам шел к больным, около которых не оказывалось близких, чтобы прогнать его. И эти больные, к всеобщему удивлению и даже страху, возвращались к жизни, исполненные благодарности своему спасителю.
    Теперь его уже звали к умирающим все чаще и чаще, колдун он или не колдун, но он спасал людей от чумы и стал желанным всюду.
    Наиболее зажиточные его пациенты одаривали его ценными подарками, но он все их отдавал вдовам и сиротам, у которых не смог спасти кормильцев. Слава чудесного лекаря распространялась по всему югу Франции. Вера в доктора, способного предотвратить смертельный удар молнии, когда грозовая туча чумы нависала над домом, становилась фанатичной. Его звали не только к горожанам Ажена, но и в ближний Марсель, в Тулон и другие объятые эпидемиями центры. Нострадамус старался поспеть везде, но возможности человеческие ограничены. Обессиленный, едва держащийся на ногах, возвращался он домой, готовый снова бежать по первому же стуку в дверь.
    Но громкий стук на этот раз оказался особым. На пороге стоял знакомый Нострадамусу бородач, недавний его провожатый, бывший крестьянин, который пошел к лесным волкам, чтобы прокормить своих семерых детей.
    Он протянул доктору его заветную шкатулку с ароматными пилюлями, в которой, кроме них, оказалось письмо, отобранное разбойниками у гонца, ехавшего в карете самого Великого Сенешаля Прованса, адресованное Великому Инквизитору Священного трибунала в Тулузе.
    В письме сообщалось, что «в городе Ажене появился негодяй, который, выдавая себя за врача, но, не сумев спасти от болезни даже собственную семью, теперь вдруг стал поднимать со смертного одра заболевших чумой людей, призванных к себе Господом Богом, кощунственно применяя при этом колдовские чары, данные ему нечистой силой, когда, обуреваемый заслуженным горем, означенный Мишель де Нострадам продал свою душу дьяволу. Жители Прованса и его Великий Сенешаль обеспокоены деяниями этого нехристя, уповая на Святую Инквизицию, способную именем Бога избавить их от колдуна».
    Сам Великий Сенешаль и губернатор Прованса подписал этот донос.
    Нострадамус обнял гонца лесных волков, вручив ему обратно свою заветную шкатулку в благодарность их вожаку, пославшему ему ее с перехваченным письмом.
    А сам он понял, что ждать милости от Святой Инквизиции ему не приходится, и, едва наступило утро, наняв у знакомого владельца карет одну из них, он тотчас выехал из Ажена.
    Возница по его просьбе доставил его сразу на набережную порта Тулон, где ему показалось, что он попал в самый центр разыгравшейся эпидемии, где всех бьет лихорадка.
    В шумной пестрой толпе людей в самой разнообразной одежде мелькали белые одеяния мавров, их тюрбаны или покрывала с охватывающими голову обручами, цветные платки на головах бывалых моряков, шляпы всех родов или просто нечесаные головы с торчащими во все стороны волосами, расшитые кафтаны, камзолы и грубые куртки, длинные женские юбки и простенькие кофты. Все это людское месиво двигалось, толкалось, говорило разом на разных языках. А тут еще торговцы рыбой с ее едким запахом, расположившиеся по обе стороны людского потока вдоль набережной, зазывали к себе Мишеля, обещая небывалое наслаждение от вкушения купленного у них остро пахнущего товара, наваленного на их лотках. Какие-то подозрительные личности с бегающими глазами тихо предлагали за «небольшую плату» устроить его в выгодный рейс хоть матросом, хоть коком.
    Но настоящие моряки, готовые отправиться в очередной рейс, сидели на набережной, глядя на флотилию парусников, стоящих у причалов или на рейде, и перекидывались между собой крепкими словечками.
    Шкиперы нанимали их или прямо здесь, или в трактире «Дырявое ведро», куда посоветовал Нострадамусу пройти один из загорелых малых, уныло смотревший на загрязненную всякими отбросами воду у набережной, когда Нострадамус спросил его, какой из кораблей отправляется в ближайшее время в Италию.
    В кабаке «Дырявое ведро», где пахло перегаром и дым висел над столами, как поднявшийся с болота туман, он нашел шкипера, на которого указал ему получивший за это кое-какую плату моряк с набережной.
    Шкипер окинул Нострадамуса оценивающим взглядом и грубо спросил:
    — Что? Наниматься? Где плавал? Сколько отсидел? За что берешься? Кто за тобой гонится?
    — Я еще ни разу не выходил в море, не приходилось, — откровенно признался Нострадамус.
    Шкипер откинулся на спинку стула и хрипло расхохотался, не вынимая трубки изо рта. Лицо у него было кирпичного цвета и казалось продубленным всеми ветрами.
    — Так ты ж все море испоганишь, через борт перегибаясь. Так и будешь висеть на нем, вместо того чтобы лазить по реям.
    — Я хотел бы попасть с вами в Италию как пассажир, а морской болезни или высоты я не боюсь. Могу даже другим, страдающим таким недугом, помочь, как врач.
    — Что? Пассажир? Пассажиров не берем. Такой уж у нас закрытый рейс. Притом только до Сицилии. Дрянной остров, скажу тебе, там все друг друга норовят зарезать из родовой мести. А за тысячу последних лет все роды там между собой перессорились, — и, вынув изо рта трубку, моряк смачно сплюнул на пол.
    Мишель мигнул толстому трактирщику в кожаном переднике, и тот поставил перед шкипером и новым гостем кувшин вина.
    — Вот это другой румб, — сказал шкипер. — Так выкладывай, почтенный доктор, с чего это тебе понадобилось удирать с материка. Или залечил кого до смерти, или чумы боишься?
    — Есть, почтенный мой шкипер, вещи пострашнее чумы.
    — Э-э! — протянул тот. — Ты не из гугенотов ли? Тогда не обессудь, даже вино не поможет.
    — Помогут деньги, — решительно заявил Нострадамус и назвал сумму, которая заставила моряка почесать затылок под своей видавшей виды шапкой.
    — Идет, доктор. Черт с тобой! Но деньги вперед, а то удерешь в горы Сицилии, а нам, морякам, по скалам лазить неспособно.
    — Я заплачу вам половину здесь, а другую — на палубе вашей шхуны.
    — Здесь? Шутить изволишь, сударь. Хочешь, чтобы нас обоих сразу пришили? Знаешь, сколько жадных и бесстыжих глаз на нас пялятся?
    — Я не из трусливых.
    — Вон за тем столом собрались негодяи, которых я уже нанял, к ним и присоединяйся от моего имени, ну, как кок, что ли. Сварить похлебку сумеешь? Или это не докторское дело?
    — Нам не только похлебку варить приходится.
    — Я вижу, ты настоящий парень. А от кого удираешь, больше не спрашиваю. Самим бы ноги унести. Все деньги отдашь мне на палубе перед поднятием якоря. Понял? Или кулаком в башку втолковать?
    — Вас понял, господин шкипер. Вижу, что с настоящим моряком имею дело.
    — Вот то-то. Тогда давай допьем эту посудину, и расплачивайся с трактирщиком. Он настоящее дырявое ведро. Сколько в него ни влей, все равно пустой. Со всеми тут пьет и никогда не напивается. Я бы его коком к себе взял, так ведь не пойдет.
    Нострадамус присоединился к нанятым «негодяям», подозрительно оглядевшим его городской камзол.
    Я нанялся к вам коком, — сказал Нострадамус. — Буду в море кормить вас на славу, а здесь пока угощу вином.
    — Он дело говорит, — сказал чернявый моряк с не менее кирпичной физиономией, чем у шкипера. — Наш шкипер знает, кого нанимать.
    Нострадамус пробыл в кабаке, пока заказанное им вино не было выпито.
    Затем вся набранная команда шхуны вышла из кабака вслед за шкипером, проталкиваясь через толпу, где их звонко упрашивали вкусить или райское наслаждение от купленной рыбы, или женщины хриплыми голосами обещали морскую качку и адское блаженство в ближайшей портовой лачуге.
    Один из сопровождавших Нострадамуса моряков поймал за руку воришку, пытавшегося забраться в карман к заезжему богатею, за которого он принял Нострадамуса. Несколько тумаков «просветили» незадачливого парня в донельзя рваной одежде.
    В море Нострадамус почувствовал себя в безопасности. Он ждал появления суши, как Колумб берегов Индии, не подозревавший, что достиг Америки.
    Гористый остров поднимался на горизонте как грозовая туча. Шкипер вовсе не собирался выгружаться в порту, очевидно имея для этого веские основания, избегая всяких таможенников и других представителей власти, с которыми, очевидно, не слишком ладила и вся его «команда негодяев», как он продолжал называть ее.
    Моряки отвезли Нострадамуса в шлюпке вместе с его вещами и высадили в безлюдном месте, где груз со шхуны ожидали повозки и какие-то люди в надвинутых на глаза шляпах.
    Мишелю удалось договориться с одним из контрабандистов взять его с багажом в свою повозку.
    Так он попал в ближний рыбачий поселок и снял себе каморку в одной из хижин, которую едва не заливала волна прибоя.
    Наутро после прибытия он стал расспрашивать, плохо зная итальянский язык и перемешивая его с латинскими словами, нет ли кого больных.
    Взятые с собой деньги растаяли в дороге, и ему надо было заботиться о заработке.
    Его отвели в богатую, по здешним представлениям, усадьбу, где старый хозяин все время хворал.
    Хмурая итальянка с глазами-углями, от которых тянулись морщины по всему лицу, встретила предложение его услуг врача недоверчиво.
    Нострадамус показал ей диплом университета Монлелье и лицензию на право врачевания. Но та по-французски читать не умела и кое-как объяснила иностранцу с помощью принятой здесь жестикуляции, что допустить его к синьору не может, потому что у пришедшего нет на голове «докторской шапочки», а без нее лечить людей не положено.
    Эта первая неудача поначалу казалась Нострадамусу случайной, и относил он это скорее к невежеству старухи.
    Однако вскоре он убедился, что ее простодушие имеет, по крайней мере в этой стране, глубокие корни.
    В роскошной вилле на берегу моря, как он узнал, пожилая хозяйка была больна; его встретил напыщенный дворецкий, осмотрев с ног до головы.
    — Я французский врач, — сказал Нострадамус, — и хотел бы облегчить состояние вашей хозяйки.
    — Прошу простить, синьор, — ответил дворецкий, к счастью зная французский язык, — но у нас не принято предлагать врачебные услуги, не обладая атрибутами докторского ремесла. — И он выразительно посмотрел на шляпу пришедшего.
    — Тогда попросите кого-либо из родственников хозяйки, — настаивал Нострадамус.
    — Сожалею, синьор, но единственная племянница хозяйки изволит почивать, и будить ее по поводу посещения никому не известного француза я не решусь из боязни потерять место, а найти другую работу здесь, поверьте, ни мне, ни, боюсь, вам не удастся.
    Подобные же попытки Нострадамуса посетить еще несколько городских домов оканчивались такой же неудачей.
    Здесь, в Сицилии, не слишком уважали иностранцев, здесь были крепко укоренившиеся нравы и привычки. Лучше умереть от недуга, чем довериться неизвестно кому, быть может, подосланному теми, кто не забыл вендетту, ставшую в Сицилии национальным злом.
    Перебравшись в еще один городок, он вскоре убедился, что без докторской шапочки рассчитывать на врачебную практику не сможет.
    Пришлось искать случайного заработка, который позволил бы ему попасть на материк. Но и в Неаполе врачебные дела его пошли нисколько не лучше.
    До богатых домов его просто не допускали, а люди среднего достатка твердили все о той же докторской шапочке. Впору было Нострадамусу поступать в местный университет и сдавать на доктора медицины, но для этого требовались такие деньги, о которых он и говорить не мог.
    И тогда он обратился к совершенно неожиданной области. Тщетно пробиваясь к некоему больному вельможе, он убеждал знавшую французский язык его дочь, весьма красивую женщину, очень дорожившую своей уходящей красотой. Он сказал, что может помочь ей избавиться от прорезающихся морщин и сделать кожу нежной, как в ее юности.
    Синьорита насторожилась. Для ухода за кожей лица, по ее представлению, докторской шапочки не требовалось. И она заказала Нострадамусу целительной мази, спасающей кожу и цвет лица.
    А у Нострадамуса было кое-что в запасе. Он знал такие рецепты, которые впоследствии усовершенствовал и издал в ставшей знаменитой, хотя и неожиданной для ее автора книге «Истинное и безупречное украшательство лица» (1552 г.).
    И постепенно он стал приобретать в зажиточных кругах Италии известность, как знаток средств возвращения молодости, что позволило ему появляться и в Венеции, и в Риме, и в других городах. Но деятельность эта не могла удовлетворить его.
    Имея больше свободного времени, чем на родине, он попытался развить проявившийся в миг его великого горя дар. Проверяя себя, он обнаружил, что сравнительно легко входит в состояние медитации, когда способен увидеть в разожженном пламени на бронзовом треножнике, каким в древности пользовались, пророчествуя, дельфийские пифии, картины близкого и далекого будущего. Он понял, что должен использовать этот свой дар для предостережений роду человеческому. Однако люди не должны знать своего будущего, иначе утратят смысл жизни. Поэтому Нострадамус решил зашифровать время и место действия, а также имена увиденных им в будущем лиц, посвящая каждому такому эпизоду четверостишье, катрен. Он не был силен в поэзии, но не в литературной форме видел смысл своих прорицаний. Следуя выбранному принципу, намеренно перемешивал катрены, чтобы они шли не в хронологическом порядке, стремясь, чтобы предсказанное стало узнаваемым, лишь произойдя.
    Тем временем чума, свирепствуя в Европе, унесла почти треть ее населения, до двадцати миллионов человек, а во Франции жертвами ее стали и Великий Сенешаль Прованса, и Великий Инквизитор в Тулузе.
    Нострадамус, не боясь преследований, мог возвращаться на родину.
    Но вместе с тем он заглядывал и в близкие, как он представлял себе, слои Времени и мог предсказывать своим современникам, что их ждет в начатых делах или намерениях.
    Эти предсказания были настолько удачны и верны, что заезжий врач скоро стал более известен как прорицатель, к которому люди обращались даже с большей охотой, чем за косметической помощью.
    Однажды он встретился со скромным монахом Перетти.
    Неожиданно для окружающих Нострадамус встал перед ним на колени. На вопрос монаха, чем тот мог заслужить такую почтительность, Нострадамус ответил:
    — Преклоняю колена перед будущим его святейшеством папой римским.
    Не передать удивления, недоверия и смущения скромного монаха и всех, кто при этой сцене присутствовал.
    Но слова предсказателя коренным образом изменили представления монаха о своем предназначении. И еще при жизни Нострадамуса он узнал о добром и заботливом кардинале Перетти, а спустя 17 лет после кончины пророка кардинал Перетти взошел на святой престол в Ватикане под именем Сикста V.
    Это вознесло посмертную славу прорицателя на небывалую высоту по всей Европе.
    Он возвратился во Францию в 1529 году и направился прямо в родной университет Монпелье, где в свое время закончил медицинский факультет, чтобы поступить теперь туда для совершенствования и получения докторской степени, памятуя, как она оказалась необходимой при его скитаниях в чужих странах.
    Несмотря на его «несносный характер» и высмеивание им традиционных методов лечения, применяемых коллегами, через четыре года ему все-таки были вручены положенные доктору медицины докторская шапочка, золотое кольцо и том Гиппократа.
    И новый доктор медицины с увлечением занялся врачебной практикой, направляясь сразу в самые опасные зоны не покидающей прекрасную Францию чумы.
    С почетом был принят он в приглянувшемся ему городке Салон с прекрасным климатом.
    Там встретилась ему и богатая вдова Анна Понс Женевелль. Увлеченная знаменитым уже доктором, она вышла за него замуж и подарила ему четырех детей. Старшему своему сыну Цезарю он написал свое знаменитое послание, где раскрывал свою пророческую деятельность.
    Но деятельность эта все больше привлекала внимание недоброжелателей. Его катрены подвергались критике и поэтов, и философов, и — что было особенно опасно — отцов Церкви.
    И Нострадамусу, отвлекаясь от каждодневной борьбы в очагах эпидемии, пришлось задуматься над другим посланием к самому королю.
    Эту мысль подсказал ему случайно повстречавшийся в одном из очагов эпидемии флорентийский граф Спада, которому он в предотвращение возможного заражения чумой ввел свою сыворотку в кровь.
    Граф Спада заинтересовался только что изданными катренами Нострадамуса (1555 г.) и посоветовал ему поднести их королевской чете.

Новелла четвертая. Испытания

    Великие люди бывают великими иной раз даже в мелочах.
Л.Вовенарг
    Притих в страхе и горе городок Ажен. Ни цветущие сады у каменных уютных домиков, ни ясное синее небо над ними, ни бодрящий теплый ветерок с моря не могли вернуть былое оживление и суету на опустевшие зеленые улицы, по булыжной мостовой которых то и дело громыхали колеса телег с просмоленными гробами на них. Повисшую над городом гнетущую тишину нарушали лишь рыдания вдов да стук молотков и визг пил богатеющих гробовщиков.
    — Надеюсь, мэтр, вы не откажетесь заглянуть по дороге, сделав лишь небольшой крюк, в пожалованный мне замок, прежде принадлежавший господину Флоренвиллю, неудачно прогневавшему нашу несравненную и мудрейшую повелительницу. Мы отобедаем там с вами, отдохнем и отправимся в дальнейший, столь приятный в вашем обществе путь.
    Нострадамус понимал, что отказ его равносилен ослушанию королеве. На покровительство ее супруга, Генриха II, он рассчитывал.
    Замок графа Спада вовсе не походил на средневековую крепость, а был просто обширным загородным домом. Может быть, с того времени и стали во Франции аристократы называть свои загородные дома или виллы замками.
    Величественная карета въехала во двор, а из-под ее колес с гоготом и кудахтаньем разбегалась домашняя птица — гуси, утки, куры, совсем как возле дома зажиточного крестьянина.
    Да и зажиточность флорентийского графа зависела от крестьян — арендаторов его земель, немалая часть их доходов доставалась владетельному графу.
    — Вот и хорошо, — сказал граф, учтиво помогая гостю, страдающему подагрой, выйти из кареты, — мы обойдем этот двор, посмотрим на живность и выберем себе обед по вашему вкусу, мэтр.
    — К вашим услугам, граф, — отозвался Нострадамус, разминая затекшие от долгого сидения в карете ноги.
    — Какая прелесть эти птицы, не правда ли, мэтр? Но мы подойдем к крольчатнику. У меня замечательные кролики, рагу из них мой повар приготавливает лучше любых королевских яств.
    — Я не такой уж гурман, граф, и полагаюсь на ваш вкус.
    — Нет, нет, мэтр! Вам предоставляется право самому выбрать кролика для рагу. Вот белый, а вот черный. Ваше слово прорицателя — и вы угадаете, кого мы будем завтра есть.
    — Право, граф, мне все равно. Но если вы уж так хотите, то прикажите сделать рагу из черного кролика, у него красные злые глаза, а белый выглядит таким мирным.
    — Прекрасно, мэтр! Ваш выбор равносилен предсказанию, теперь мы знаем, кого мы будем смаковать за обедом!
    Нострадамус внимательно посмотрел на лукавого царедворца и понял, чей замысел он в меру своей фантазии выполняет, для чего ему потребуются свидетели.
    Граф проводил знаменитого гостя в отведенные ему покои, оказавшиеся похожей на каземат комнатой с грубой дубовой кроватью и тяжелым стулом. Видимо, тяжкий крестьянский труд не обеспечивал графу особой роскоши в его замке.
    Граф же Спада направился на кухню и приказал повару сделать к завтрашнему обеду рагу из белого кролика.
    — Непременно из белого! — закончил он. — Будет исполнено, ваше сиятельство, — низко кланялся повар.
    — И чтобы мясо было свежим, до утра не трогай избранника нашего великого гостя.
    Повар кланялся графу, удостоившему своим посещением кухню.
    Гость уже спал после утомительного пути. Граф не стал его беспокоить учтивой беседой и сам отправился отдыхать в графские покои, приказав слуге пригласить завтра к обеду соседа, барона де Жельвиля, и, что особенно важно, его преосвященство епископа Оранжского, пребывающего, как он узнал, в этом округе.
    Утро было прекрасное, как обычно в этих благословенных краях. Нострадамус даже не ощущал своей несносной подагры и не противился, когда граф предложил ему пройтись в поле, взглянуть на ближний, принадлежащий ему лес, где, по преданию, водились феи. И он подмигнул гостю.
    Во дворе переминались с ноги на ногу лошади конного отряда сопровождения, заставив Нострадамуса вспомнить о разбойниках, которых, видимо, так опасался граф Спада и которые когда-то оказали ему неоценимую услугу.
    Вскоре приехал верхом барон де Жельвиль и въехала во двор громоздкая карета его преосвященства епископа Оранжского.
    Оба они с любопытством рассматривали скромно одетого знаменитого прорицателя в докторской шапочке, почтительно встретившего прибывших рядом с ослепительным столичным графом.
    Настал час обеда, и хозяин пригласил гостей к столу, лукаво взглянув на Нострадамуса, что не ускользнуло от него.
    Когда подали рагу из кролика, граф встал и провозгласил тост, держа бокал вина в руке:
    — Прошу осушить кубки в ознаменование великой ошибки великого предсказателя, мэтра Нострадамуса, который полагает согласно своему выбору и предвидению, что кушает мясо черного кролика с красными глазами, а рагу сделано, увы, господин пророк, из белого кролика.
    Нострадамус отрицательно качнул головой:
    — Ошибка только в том, уважаемый граф, что вы черное назвали белым. Утверждаю, что вы пробуете рагу, сделанное из черного кролика.
    Произнеся это, Нострадамус опустился на одно колено, протягивая королю свое послание.
    Король принял сверток бумаги и дал знать, чтобы мэтру помогли подняться.
    Это действительно было необходимо, так как подагра сказывалась, и Нострадамус тщетно силился, опираясь рукой о колено, приподняться. Придворные, взирая на это, переглядывались и ухмылялись.
    На помощь подоспел граф Спада, подхватив Нострадамуса под руку.
    Екатерина Медичи улыбкой показала графу, что одобряет его.
    Нострадамус стоял перед венценосной четой.
    — Мы слышали о вашем искусстве врача и предсказателя, мэтр, — сказал король. — И нам интересно было бы воспользоваться и тем, и другим вашим искусством, чтобы не бояться чумы, и, как подсказывает мне моя супруга, королева Екатерина, нам хотелось бы знать судьбы наших семерых детей.
    — Что касается чумы, ваше величество, то я охотно предотвращу заболевание ею, имея при себе сыворотку, каковую надлежит ввести с вашего высочайшего позволения в кровь, текущую в жилах венценосного семейства. Что же касается других опасностей, всегда подкарауливающих любого смертного, даже восседающего на троне, то я рискнул бы умолять ваше величество не только о том, чтобы защитить меня от злобных нападок людей невежественных в недоступных им науках, но и вам, самому непобедимому королю Генриху Второму, которому нет равных среди европейских владык, остеречься от участия в рыцарских поединках, так любимых сердцу отважнейшего из отважных.
    Король поморщился.
    — Не хотите ли вы, почтенный лекарь, излечить меня от рыцарской чести?
    — Что вы, ваше величество! — воскликнул Нострадамус. — Я лишь обеспокоен возможными неожиданностями, рождающимися в адских чертогах врага человеческого, и готов сберечь вас, обожаемого народом короля, для процветания прекрасной Франции.
    — Мне не по нутру ваши советы, прорицатель из Прованса. Может быть, в своих родных местах вы найдете менее преданных традициям чести рыцарей, чем на этом троне.
    Генрих II поднялся и вышел из зала. Нострадамус похолодел от ужаса, он боялся поверить в непреложность своих предсказаний о судьбе короля-рыцаря. Екатерина Медичи осталась в зале, и аудиенция продолжалась.
    Королева показала себя умнейшей и начитанной собеседницей, интересуясь самыми разнообразными вещами, начиная с астрологии и кончая способами гадания и оккультными науками, напомнив доктору, что король высказал желание узнать будущее своих детей.
    Нострадамус не знал их трагических судеб, хотя о женитьбе в пятнадцать лет старшего, пока тринадцатилетнего сына, ставшего королем Франциском II, на будущей королеве Шотландии Марии Стюарт и о внезапной его смерти в семнадцать лет Нострадамус осторожно сообщал в одном из своих прежних зашифрованных катренах. Горькая судьба ждала одиннадцатилетнюю Елизавету, выданную из политических соображений замуж за жестокого и мрачного короля Испании Филиппа II, который, чтобы избавиться от нее, подарил к ее двадцатитрехлетию отравленные перчатки. Девятилетнюю Клавдию, будущую герцогиню де Лерен, ждала кончина в двадцать лет. Печальная судьба Франции будет связана с царствованием Карла IX, которому пока только шесть лет, и он считался милым Шарлем, но в бытность королем запятнал себя как вдохновитель (по совету матери) кровавой Варфоломеевской ночи, вскоре, сломленный, умер, уступив место на троне младшему брату, Генриху, провозглашенному уже королем Польши и примчавшемуся в Париж с вереницей юных красавчиков: «милашек», обезьян и попугаев, правя потом неумело и коварно, убитый за свои злодеяния самоотверженным монахом Клеменом, признанным за это чуть ли не святым. Двухлетнему Франциску придется снискать прозвище неудачника и за тщетные попытки добиться руки английской королевы Елизаветы I, и за неумелое правление Нидерландами, прожив лишь до тридцати лет. Нострадамус не предполагал, что столь крепкое с виду дерево Валуа прогнило и осуждено на вырождение. И лишь бойкая четырехлетняя Маргарита проявит себя незаурядным умом, жесткостью и распутством, как королева, жена Генриха IV, отказавшегося от нее с благословения папы Сикста V, которому предрек священный престол Нострадамус во время своих скитаний в Италии. Бессмертное перо Александра Дюма запечатлело ее как «Королеву Марго».
    Не знал тогда этих подробностей Нострадамус, но дар прорицателя подсказал ему общую горькую участь всего королевского семейства. Сказать так Екатерине Медичи — это проложить себе дорогу на эшафот.
    Но то, что Нострадамус угадывал чутьем прорицателя, он, не кривя душой, сказал королеве:
    — Число семь, ваше величество, — это кабалистическое число. Оно как бы отражает судьбу вашего августейшего семейства. И я, до того, как сделаю гороскопы на каждого из королевских детей, сразу могу заверить вас, что всех их ждет поистине королевская судьба, каждый будет королем или королевой по меньшей мере один раз.
    — Что значит «по меньшей мере один раз»? — перебила Екатерина.
    — В Европе есть страны, народы которых рады будут провозгласить своим правителем одного из членов высочайшего семейства Валуа, — поклонился Нострадамус, отгадав тайную мысль Екатерины Медичи, приглядывающейся к каким-нибудь из европейских корон для своих сыновей.
    Екатерина отпустила прорицателя, улыбнувшись ему на прощание.
    Не всегда улыбка ее зеленоватого лица предвещала хорошее. Это прекрасно знал Нострадамус, но, выполняя пожелание королевы, отправился во дворец кардинала Бурбон-Вандейского, где до глубокой ночи предавался видениям, стараясь предугадать судьбы пока еще малолетних королевичей и королевы. Ничего хорошего будущее им не сулило, кроме того, что малолетний Генрих будет королем дважды.
    Нострадамус пришел в мрачное состояние, не зная, открывать ли то, что стало ему известно, пусть не во всех подробностях. Любые гороскопы отличаются расплывчатостью и многозначностью предсказаний. Написание их не представляло для Нострадамуса особого труда.
    Его работа была прервана громким стуком в наружную дверь.
    Возмущенный непрошеным ночным гостем, Нострадамус сам открыл дверь и увидел на пороге перепуганного королевского пажа.
    Нострадамус раньше, чем юноша, успел вымолвить слово, воскликнул:
    — Сколько шума из-за пропавшей собачки!
    — Да, но она принадлежит прекрасной графине Диане, и она пригрозила, что король никогда не произведет меня в рыцари, если я не отыщу собачку. Она очень ценной породы.
    — Ступай по дороге, ведущей в Орлеан, и повстречаешь там человека, несущего эту собачку.
    Юноша стремглав бросился к коню и помчался к дороге на Орлеан.
    Он так верил словам Нострадамуса, что даже не удивился, когда увидел слугу, несущего пропавшую собачку своенравной графини Дианы.
    Радости пажа не было границ, ему уже казалось, что он совершил рыцарский подвиг, и теперь король непременно посвятит его в рыцари, положив ему, отважному из отважных, на плечо меч.
    Но юноша был не столько отважен, сколько болтлив. И уже рано утром весь королевский двор, а затем и Париж знали о его необыкновенном подвиге, а также о помощи, оказанной ему мэтром Нострадамусом. Сама графиня Диана послала Нострадамусу с тем же пажом букет цветов в благодарность за услугу.
    Но посланному было уже трудно пробиться к мэтру. Его двери осаждали парижане, желавшие тоже воспользоваться ясновидением.
    Необычайный успех предсказателя, дающего советы всем желающим, внушил некоторое беспокойство королевской чете, особенно после того, как духовник Екатерины, влиятельный иезуит, шепотом предупредил королеву, что она общается со слугой дьявола, которому тот помогает заглядывать в человеческие мысли и судьбы, а это противно воле Господней.
    Екатерина Медичи вызвала к себе графа Спада и передала ему мешочек с сотней экю от короля и еще пятьюдесятью от себя, поведав ему о разговоре со своим духовником.
    Растолкав толпу посетителей, граф Спада явился к Нострадамусу с вестью об угрожающей ему опасности.
    Граф передал также мэтру королевское вознаграждение.
    Переданной суммы едва хватало ему на обратный путь в город Салон, где жила его семья и где каждый входивший в дверь провидца предлагал большие деньги за его услуги, что привело Нострадамуса при его вспыльчивости в ярость.
    Но граф Спада предупредил Нострадамуса, что орден иезуитов начал действовать против него, а влияние патеров на Священный трибунал инквизиции известно.
    Нострадамусу были хорошо известны нравы Священного трибунала, и он прекрасно понял, что «совет», переданный приближенным Екатерины Медичи, много дороже подаренного кошелька с нищенским гонораром.
    В тот же день он покинул дворец кардинала, вызвав этим вздох облегчения у хозяина, ибо тому уже стали известны настроения в кругу братьев-иезуитов.
    И снова не в золоченой карете, а в простой наемной трясся больной доктор и прорицатель по знакомым дорогам Франции, проезжая леса, где никто из промышлявших там разбойников не позарился на столь невзрачную добычу.
    В городке Салоне его встретила жена и четверо детей, которых ждала более благополучная судьба, чем наследников короля Генриха II и его властной супруги.

Новелла пятая. Рыцарские нравы

Наденет шлем, как клетку золотую.
Сойдутся львы в турнире боевом.
Сражен лев старший болью в щель глазную.
Упала ветвь на дереве густом.

Нострадамус. Центурии, III, 30, 1553 г.
Перевод Наза Веца
    Случилось так, что через три года, в 1559 году, Нострадамус снова оказался в Париже и по приглашению того же кардинала Бурбон-Вандейского поселился в его дворце.
    И 1 июля вместе с ним отправился к Бастилии, где по приказу короля было создано ристалище по случаю двойного праздника: свадьбы дочери Генриха II Елизаветы, выдаваемой замуж за мрачного короля Испании Филиппа II, который недавно взошел на престол и не приехал в Париж за своей невестой из-за поездки в неспокойную Бельгию, а прислал вместо себя для участия в церемонии венчания герцога Альбу, вошедшего в историю под именем Кровавый. Помимо того, объявлялось о помолвке сестры короля Маргариты и герцога Савойского, с которым Нострадамус встречался в Тулоне по поводу подлинности принадлежащей Савойским знаменитой тулонской плащаницы, что Нострадамус не взялся установить.
    Пригород Парижа преобразился. Перед ристалищем, в которое превращены были вчерашние крестьянские поля, поднялись спешно построенные трибуны для знатной публики, приглашенной на празднество.
    Король отверг предложение о надоевшем всем балете или театральных представлениях, он хотел продемонстрировать на празднестве рыцарскую честь, отвагу и мужество.
    Поэтому, кроме фейерверочных огней, заимствованных из далекого Китая, предполагались давно не виданные вельможами зрелища.
    Нострадамус вместе с кардиналом Бурбон-Вандейским оказался вдали от королевской ложи, но и в ложе кардинала находились весьма знатные люди, с интересом рассматривающие раскинувшееся перед ними ристалище.
    Вместе с тем Нострадамус ощущал на себе любопытные взгляды знати, достаточно наслышанной о чудесном предсказателе, наделавшем шуму в Париже еще три года назад.
    Позади трибун возвышались мрачные стены Бастилии, С них расставленные там воины тоже взирали на место предстоящего зрелища.
    И оно началось с парада конных рыцарей, закованных в доспехи, в шлемах с плюмажами, с направленными в небо остриями копий, со щитами, украшенными родовыми гербами.
    Впереди вереницы тоже закованных в железо коней шел красавец конь со всадником в золотом шлеме. То был сам король Генрих II, возглавлявший задуманное им шествие.
    Гром аплодисментов вызвал этот парад мощи и силы у заполнивших трибуны зрителей. Уже давно никто не видел ничего подобного. Перед ними возрождалась, вставала во всей своей былой славе старина.
    Так уходили крестоносцы в свои походы, так дефилировали непобедимые рыцари перед решающими сражениями.
    Но у Генриха II был обширный план торжеств, ему мало было проезда закованных в латы рыцарей перед трибунами.
    Следом за красочным отрядом шагала пехота в панцирях, вооруженная мечами и длинными острыми пиками.
    По неслышной команде пеший отряд выстроился своеобразным строем, который в будущих столетиях будет именоваться «каре». Воины образовали треугольник, направив и острие построения, и острие своих пик против сгруппировавшихся всадников в латах с копьями.
    Замысел Генриха был таков, что мчащиеся лошади при виде направленных на них пик сами, не подчиняясь воле всадников, не станут напарываться на пики каре и, свернув чуть в сторону, промчатся, как бы скользя по стороне выстроенного треугольника.
    И этот новый маневр был продемонстрирован как на первоклассных учениях.
    Зрители видели, как на выстроившуюся такой геометрической фигурой, ощерившись пиками, пехоту помчались могучие всадники и как острый угол живого треугольника словно врезался в скачущую на него лавину, разрезая ее пополам и заставляя всадников проскакать мимо цели.
    Но замысел короля был бы неполным, если бы он не продемонстрировал личным примером мощь конных рыцарей, сокрушающую пехотные ежи.
    Все видели, что в очередной конной атаке принял участие рыцарь в золотом шлеме. Его конь, повинуясь несгибаемой воле всадника, ринулся на пики и, несмотря на свою защитную броню, пронзенный пикой, пал, а золотоголовый всадник, вскочив на ноги с мечом и щитом, бросился на направленные на него пики, рубя их или отводя в сторону ударами меча.
    Другие рыцари, даже не доезжая до острия каре, спешивались и, следуя за золотоголовым вождем, устремлялись на пехотинцев, которые не выдержали, отступили и нарушили построение.
    И тут новая конная атака уже не встретила ощеренных пик и погнала, обратила в бегство пехотинцев.
    Золотоголовый вождь был награжден восторженными криками зрителей, видевших прообраз подлинной битвы.
    Королю подали другого коня, и он продефилировал перед неистовствующими зрителями, спешился и поднялся в королевскую ложу.
    Отовсюду он слышал крики, прославляющие его доблесть и военную выдумку.
    Все это вскружило возвышавшуюся над всеми королевскую голову.
    — Рыцарский турнир не прославится, — сказал он, — если не завершится схваткой подлинных рыцарей.
    И, обернувшись к стоящему рядом с ним Великому Коннетаблю Франции герцогу Анн де Монморанси, добавил:
    — Прикажите глашатаям объявить, что зрители станут сейчас свидетелями схватки двух львов.
    Никто не понял, что имел в виду король, но слова его были тотчас переданы по трибунам.
    И вызвали там некоторое смущение и перемещения. Все, кто находился в первых рядах, не видя перед собой защиты в виде непреодолимой для диких зверей изгороди, покидали свои места, чтобы перейти на более безопасные скамьи в верхних рядах.
    Конечно, первыми так поступили дамы, кавалеры же лишь последовали за ними, чтобы не оставить их без защиты.
    Нострадамус не присутствовал при том, что произошло в королевской ложе, но ему впоследствии во всех подробностях передал это вездесущий граф Спада.
    — Лев — царь зверей, — произнес Генрих II, — среди людей же царствует король. Противником ему должен стать тот, у кого на щите изображен родовой герб со львом. Не так ли? — обратился он к молодому капитану шотландских стрелков графу Монтгомери.
    — Если ваше величество имело в виду меня, то я не могу быть противником того, кому служу, — с поклоном ответил Монтгомери.
    — Ваш отказ не украсит славы вашего древнего шотландского рода, господин капитан шотландских стрелков Габриель де Лондж граф Монтгомери, он заставит содрогнуться в фамильных склепах ваших достойных предков.
    — Ваше величество, вы принуждаете меня поднять на вас руку.
    — В честном бою! В славном рыцарском поединке, где каждый из нас равен другому.
    — Ваше величество, — вступил Великий Коннетабль Франции, свидетель вызова короля капитану шотландских стрелков, — вы поступаете против воли обожающего вас народа Франции, подвергая себя опасности в бою, в котором могут быть всякие трагические случайности.
    — Из всех смертей я предпочитаю почетную смерть в честном рыцарском бою с достойным противником, дорогой герцог.
    — Я преклоняюсь перед вами, ваше величество, но не могу скрыть своего беспокойства.
    Последние слова услышала подошедшая Екатерина Медичи.
    — О каком беспокойстве говорит Великий Коннетабль Франции?
    — Об исходе поединка, в который желает вступить его величество король с молодым соперником, графом Монтгомери.
    — Ваше величество! — обратилась королева к супругу. — Я протестую против такого неравного во всех отношениях поединка. Ваш противник недостоин даже одного удара королевского меча, находясь у вас в услужении.
    — Я умоляю его величество избавить меня от такой участи, — вставил молодой граф.
    — Я не могу отменить объявленного сражения двух львов. Будучи одним из них, я не знаю другого рыцаря, на гербе которого изображен был бы лев. И я уверен, что шотландский герб не будет опозорен тем, кто носит его на своем щите.
    У графа Монтгомери кровь прилила к лицу:
    — Я выполняю вашу волю, ваше величество, ибо обязан ее выполнять, но пусть вас не разочарует, как рыцаря, то, что я буду лишь защищаться.
    — Мы будем равны. Во всем равны в бою! — воскликнул король-рыцарь. — Идем же и облачимся в тяжелые доспехи, ибо предупреждаю, я беру меч для двух рук. Но вы моложе меня на двенадцать лет и можете противопоставить силе моего удара присущую молодости ловкость.
    — Мне остается надеяться, ваше величество, что ваш противник не выдержит и первого из них, — сказала Екатерина Медичи и, опираясь на руку подоспевшего графа Спада, отошла от возбужденного предстоящей схваткой короля.
    Известие о предстоящем бое короля с молодым шотландцем прокатилось по трибунам и достигло ушей Нострадамуса, заставив того содрогнуться. Он слишком хорошо помнил и свой катрен, и сделанное королю предупреждение при их первой встрече, вызвавшее его недовольство.
    Затаив дыхание, зрители смотрели на вышедшего на ристалище, закованного в тяжелую броню короля в золотом шлеме, забрало которого со щелями для глаз напоминало клетку.
    Вздох удивления прокатился по трибунам, когда к огромному рыцарю в латах с тяжелым мечом для двух рук приблизился едва достающий ему до плеча противник, который не облачился в тяжелые доспехи, а ограничился своим обычным панцирем и легким шлемом с красочным плюмажем. По шотландскому обычаю от панциря до колен спускалась… юбка, вызвавшая двусмысленные замечания у знатных господ, заполнявших трибуны.
    Единственным усилением панциря были наплечники, могущие выдержать удары тяжелого двуручного меча.
    Вид противника возмутил короля. Это уже дерзость со стороны мальчишки, которого следует хорошенько проучить королевской рукой.
    И король бросился на своего маленького противника, занеся над ним поднятый двумя руками меч, подобный кувалде, грозящей опуститься на наковальню. Но кувалда не достигла цели, отведенная щитом, который с необычайной ловкостью отклонил удар меча.
    Кроме щита, в руках граф держал нововведенную шпагу, заменяющую добрый старый меч.
    Первая неудача разъярила Генриха II, и он стал обрушивать на Монтгомери удар за ударом. Но ни разу ему не удалось попасть хотя бы по плечу противника. Одним из могучих ударов король начисто срезал со щита Монтгомери изображение его герба со львом.
    Увидев валяющийся у него под ногами остаток разрезанного льва, король расхохотался и с новой силой стал наносить удары, которые встречались все тем же щитом. Для справедливости надо сказать, что срезать герб со щита можно было, лишь ударяя мечом плашмя.
    Молодой шотландец, увертываясь и отводя сыпавшиеся на него удары, бессмысленно размахивал бесполезной против стальных лат тоненькой шпагой.
    Король был искусным бойцом, он изловчился и так ударил по щиту, что выбил его из рук молодого графа.
    Тот остался с одной лишь бесполезной шпагой.
    Пора было сдаться, но, видимо, понятие о чести своего рода было в молодом человеке так велико, что он не опустился на колено в знак признания поражения, а стал отводить удары меча уже не щитом, а шпагой.
    Тогда-то и случилось то, что должно было случиться. Удар меча был так тяжел, а шпага так хрупка, что, подставленная под меч, переломилась и остаток клинка отлетел и впился в глазную щель золотой клетки шлема короля.
    Генрих на мгновение замер и, простонав от боли, рухнул на землю.
    Монтгомери подбежал к нему и попытался поднять короля. От трибун по ристалищу бежал герцог Анн де Монморанси, Великий Коннетабль Франции. Он подхватил короля под другую руку, и тот поднялся на ноги.
    У этого могучего человека хватило выдержки и сил, чтобы вырвать из глазной щели обломок клинка, впившегося в его мозг, и бросить его на землю со словами:
    — Это был честный бой. Я ни в чем не виню своего доблестного противника. — И король бессильно опустился на землю.
    Монтгомери и Монморанси вдвоем уже не могли поднять его тяжелое, закованное в сталь тело.
    К лежащему королю подбежала королева Екатерина Медичи. Она метнула яростный взгляд своих выпученных глаз на Монтгомери, прошептав:
    — Убийца! Горе тебе!
    На трибунах дамы рыдали. Кавалеры переговаривались между собой, оценивая эпизоды боя.
    В их числе оказался и граф Спада, пробиравшийся к Нострадамусу.
    — Не могу не прочесть для всех, кто меня слышит, ваш катрен, опубликованный вами, мэтр Нострадамус, четыре года назад, — сказал он и прочитал:
Наденет шлем, как клетку золотую.
Сойдутся львы в турнире боевом.
Сражен лев старший болью в щель глазную.
Упала ветвь на дереве густом.

    Все вокруг заговорили разом о несчастье, о пророчестве, даже о колдовстве.
    Кардинал Бурбон-Вандейский встал, как бы защищая собою мэтра Нострадамуса.
    Но не месть знати грозила ему, а непомерно вспыхнувшая его слава прорицателя, предвидевшего исход неравного боя, притом за четыре года!
    Суровый король Испании Филипп II не сидел в королевской ложе, а находился в Бельгии, прислав кровавого герцога Альбу, подведшего вместо него невесту к алтарю. Узнав от Альбы о случившемся, он сказал:
    — Жаль, что у него так много наследников, одним из которых, как муж его дочери, становлюсь и я. Так были бы решены все извечные споры между нашими странами.
    Его четырнадцатилетняя невеста Елизавета рыдала не у него на плече, сыновья короля сочли нужным выйти на ристалище, где уже находилась их мать.
    Они трое вместе с подоспевшими пехотинцами понесли неимоверно тяжелое тело умирающего короля к подъехавшей золоченой карете. Запряженные цугом лошади, словно чуя что-то недоброе, нервничали, били копытами, и подбежавшие пехотинцы в панцирях держали их под уздцы.
    Королева Екатерина Медичи села вместе с королем. Карета тронулась.
    Граф Монтгомери, сняв свой шлем с плюмажем, горестно смотрел ей вслед, вложив оставшийся от шпаги клинок в ножны.
    Великий Коннетабль Франции сказал ему:
    — Сам король отдал вам должное. У меня нет оснований преследовать вас. Это роковая случайность.
    — Он не хотел убивать меня, он великодушно бил мечом плашмя, — отозвался граф Монтгомери, понурив голову.
    — Это был благородный рыцарь! — воскликнул герцог де Монморанси и вынул шелковый платок из камзола, приложив его к глазам.
    Нострадамус, опечаленный всем случившимся, пренебрегая своей возросшей славой, ехал в карете кардинала, размышляя о всех тех несчастьях, которые, как он знает, грозили и будут грозить людям.

Новелла шестая. Золотая клетка

В постели сбиты одеяла.
У шестерых — месть, горе, гнев.
Судьба коварно отыскала:
Взят голым безоружный лев.

Нострадамус. Центурии, III, 30.
Перевод Наза Веца
    На улицах Парижа разжигали костры, и дым валил от них, когда в огонь бросали книги и портреты человека в докторской шапочке.
    Нострадамус видел это из окна кареты, покидая Париж, и понял, что сжигают его изображения и пророчества катрены.
    Вот она, оборотная сторона его возросшей славы прорицателя!
    Он предсказал за четыре года гибель короля в турнирной схватке, и тот умер в жесточайших мучениях. Врачи, даже присланный Филиппом II из Бельгии его придворный лекарь, были бессильны против начавшегося воспаления мозга, поврежденного обломком клинка.
    Народ негодовал, теряя обожаемого короля и в невежестве своем вымещая чувства на книгах и портретах «колдуна», предсказавшего смерть короля, а значит, и причастного к ней.
    Нострадамус горько вздохнул. Не этих ли простых людей спасал он от безжалостной чумы? Не он ли предупреждал короля об опасности, вызвав его неудовольствие?
    На перекрестке карета задержалась из-за сцепившихся колесами возов с сеном, преградивших ей путь.
    Поравнявшийся с каретой всадник при виде Нострадамуса в неизменной докторской шапочке спешился и, сняв боевой шлем, с вежливым поклоном подошел к карете:
    — Почтенный мэтр, прошу простить за дерзость обращения к вам. Я — Габриэль де Лондж граф Монтгомери, капитан шотландских стрелков, имевший несчастье против своей воли стать противником отважнейшего из рыцарей, короля Генриха II. Сейчас на трон восходит пятнадцатилетний Франциск II, и его семнадцатилетняя супруга Мария Стюарт, имеющая права на шотландский престол, тщетно пыталась защитить шотландского графа от гнева вдовствующей королевы Екатерины Медичи, по требованию которой я вынужден теперь оставить охранявшийся мною королевский двор. Счастливая встреча здесь, мэтр, позволяет мне осмелиться и спросить вас, что угрожает мне, не знающему, куда направить свой путь.
    Нострадамус с состраданием посмотрел на удрученного смельчака:
    — Ищите защиту у того, кто противостоит враждебным вам силам. Человек не должен знать своей судьбы, пусть даже известной мне. Единственное, что я вправе сказать вам как жертве непредвиденной случайности: никогда не оставайтесь голым и безоружным.
    Карета тронулась, вплотную проехав мимо возов, обдавших ее запахом свежескошенного сена, напомнившего Нострадамусу пышные луга близ уютного городка Салона, где ждали его любящая жена и шестеро детей.
    Капитан шотландских стрелков, раздумывая над словами прорицателя, воспринял их (как впоследствии и многие толкователи), что ему следует опасаться мстителей, стремящихся застать его голым в постели.
    Он сразу понял, к кому ему следует обратиться, кто противостоит католической знати королевского двора. И направился разыскивать признанного вождя гугенотов адмирала Колиньи.
    Адмирал радушно принял шотландца у себя дома. Узнав, что тот готов предложить гугенотам свои услуги, он, суровый с виду, носящий коротко постриженную бороду и шапочку, похожую на докторскую, с лицом красивым и строгим, проницательно посмотрел на него:
    — Но Великий Коннетабль не собирается преследовать вас, граф.
    — Герцог Анн де Монморанси был всесилен, но лишь при жизни короля Генриха II. Теперь во дворце другие ветры, которые и надули паруса моей неуправляемой ладьи.
    — Но Здравый Смысл привел вас к нам. Не так ли? Знаете ли вы, за какое дело мы боремся, не щадя жизни? Кому вы предлагаете свои услуги? Ведь такому рыцарю, как вы, небезразлично, что отстаивать мечом или, как я вижу у вас, своей шпагой.
    — Я готов встать во главе отряда, подобного моему, шотландских стрелков.
    — Это немаловажно, храбрый граф. Но вам надлежит знать, кто такие мы, гугеноты, что означает искаженное во Франции швейцарское слово немецкого языка «EIDGENOSSEN», в прямом переводе — «клятвотоварищи» и какая клятва нас связала.
    — Я буду рад услышать это от вас, адмирал.
    — Клятва в том, чтобы отстоять право верить в Господа Бога без помощи расписанных идолов и разодетых в дорогие одежды жрецов, разыгрывающих обрядовые спектакли в подавляющих души людей своим великолепием храмах. Мы стремимся к непосредственному общению со Всевышним, стараясь быть достойными Его. Мы объединяемся лишь в общем пении псалмов, обращенных к Богу, ибо ничто так не сплачивает людей, как совместное пение без оглушающего грохота органов или песнопений отборных, а порой и кастрированных для «красоты звучания» певцов. Чтобы быть достойными общения со Всевышним, мы держим себя в строгости, ограничиваясь простотой в жизни, презирая роскошь, отрицая все излишества вроде пиров и развлечений с театрами и балетами бесстыдно обнаженных танцовщиц. Мы отвергаем разврат и отступления от безупречного поведения. И мы отказываемся от подчинения деспотизму высшей церковной власти Рима, где стремятся повелевать всеми коронами Европы и, утопая в роскоши, торгуют от имени Господа отпущением за мзду любых грехов, поощряя этим повторение злодеяний. По всей Европе наиболее образованные и честные люди примыкают к нововерию, отворачиваясь от якобы святой Церкви с ее антихристианскими преследованиями иноверцев, с пытками и сжиганием людей на кострах.
    — Мне хочется во всей глубине понять вас, адмирал. Я преисполнен к вам глубочайшего уважения, но разве в Женеве, откуда распространяется новое религиозное учение, его вождь Кальвин не пользуется в своей строгости теми же кострами?
    — Мы здесь, во Франции, вовсе не намерены идти по пути швейцарской религиозной тирании и не грозим кострами, как там, ни девушке, распустившей косы, ни толстяку, съевшему слишком много пирожков за завтраком. Мы берем из этого учения лишь твердость веры в простоте и чистоте своих сердец. Вот почему недостойны верующих азартные игры, карты, кости или подобные им развлечения, которые в таком ходу в военных лагерях католиков в промежутках между сражениями.
    — Мне нравится строгость и ясность ваших стремлений, господин адмирал. Я — католик и не скрываю этого, но ведь и многие из ваших гугенотов тоже были католиками.
    — Что ж, это слова солдата, который предпочитает подумать, прежде чем ринуться в опасный бой, а у нас, молодой человек, бой опасный.
    — Опасностей я не боюсь и буду рад служить вашему делу.
    К тому времени, когда Нострадамус въехал в Салон и заключил в объятия любимую жену и радующихся его возвращению детей, капитан Габриэль де Лондж граф Монтгомери уже стоял во главе отряда гугенотов (или клятвотоварищей), готовых защищать право на новое вероучение, разрешенное многими пактами, заключенными между католическим большинством и протестантами, но грубо нарушаемого католической стороной, отрицающей свободу духа.
    Адмирал не раз встречался с шотландцем. Узнав, что он решился перейти в протестантскую веру, он сказал ему:
    — Я уважаю ваше решение, граф. В этой связи хочу вернуться к затронутой вами теме произвола сурового вождя кальвинистов в Швейцарии. Всякая власть, молодой человек, опасна тем, что уничтожает в человеке лучшие его качества. И держится она на выбранном мировоззрении, именуемом у нас религией. Но всякое превышение власти во имя этого мировоззрения приводит к его ниспровержению. Так, испанская инквизиция безбожно попирает самые светлые догмы христианства, бесстыдно прикрываясь ими, творя зло и произвол. И я прошу вас, новообращенного, первым заколоть меня своей шпагой, если я не оправдаю доверия, оказанного мне сотоварищами по клятве служения Господу в Добре. Монтгомери поклонился адмиралу:
    — Вы подтвердили, господин Колиньи, правильность принятого мной решения. Знайте, я буду честно с оружием в руках защищать права людей на свободу выбора религии, чем я только что воспользовался.
    — Мир с тобой, мой мальчик! — сказал Колиньи, обнял и расцеловал Монтгомери.
    «Какой светлый ум и какая простота и ясность суждений у этого старого, как он сам говорил, солдата!» — подумал шотландец.
    Так граф Монтгомери стал служить гугенотам в смутное время религиозной войны во Франции.
    Отличаясь редкой отвагой и высоко ставя свою честь, он претерпел множество приключений, впоследствии использованных популярными романистами, разумеется приписавшими их своим литературным героям с иными именами.
    Покровитель шотландца, адмирал Колиньи не упускал его из виду и в начале 1572 года направил в Нормандию, где борьба шла с переменным успехом. Гугеноты потеряли в бою своего вождя Людовика Кондэ, а католики — главнокомандующего их армией Великого Коннетабля Франции герцога Анн де Монморанси.
    Екатерина Медичи вела двойную игру, поддерживая то гугенотов, то католиков-гизов, одинаково ненавидя обе партии, стараясь столкнуть их между собой, чтобы они перебили друг друга.
    Король Карл IX, человек болезненный и слабохарактерный, подчинявшийся матери, был труслив и, когда понял, что Гизы покушаются на его трон, предпочел взять себе в советники старого адмирала Колиньи, полагаясь на его мудрость, твердость и честность.
    Колиньи видел опасность для Франции со стороны Испании Филиппа II, который сам претендовал на французскую корону как муж Елизаветы. Екатерина Медичи вместе с сестрой самонадеянного Генриха Гиза герцогиней Монпасье плела заговор против гугенотов. Колиньи раскрыл его и решил арестовать ретивую герцогиню.
    Тогда Екатерина Медичи наняла профессионального убийцу Морреля, и тот, вооруженный мушкетом, выстрелил из окна дома Гизов в проезжавшего мимо адмирала Колиньи.
    Бесчувственного адмирала доставили домой, а герцогиня Монпасье носилась по улицам Парижа, крича в окно кареты: «Радость! Враг мертв! Колиньи убит!»
    Но адмирал был лишь тяжело ранен, и у его постели стоял король Карл IX, сокрушаясь по поводу произошедшего и называя Колиньи «батюшкой».
    Живой Колиньи не устраивал Екатерину Медичи, и она послала Генриха Гиза с его приближенными к адмиралу.
    Они ворвались в его спальню и закололи престарелого солдата. Свалили умирающего на пол, и Генрих Гиз, этот придворный красавец в щегольской одежде, пнул его ногой. После чего Колиньи выбросили в окно на растерзание озверевшей при виде крови толпы фанатиков глумиться над подлинным патриотом Франции.
    Габриэль Монтгомери не видел этого и тем, быть может, спас себя для дальнейших боев, которые не прекращались и вдали от Парижа. А в столице герцоги Гизы во главе с Генрихом, поддерживаемые королевой-матерью, убеждали Карла IX, что для спасения королевского трона надо разом покончить с проклятыми гугенотами.
    Карл IX несколько дней назад выдал свою беспутную сестру Маргариту (запечатленную великим Александром Дюма в романе «Королева Марго») за короля Наваррского Генриха, и многие знатные гугеноты еще оставались после празднеств в Париже.
    Тогда и состоялось потрясшее всю Европу злодеяние Варфоломеевской ночи.
    Эхо ее отдалось и в Нормандии, где спустя два года под напором десятитысячной армии небольшой отряд графа Монтгомери вынужден был укрыться в маленькой крепости Дорфон.
    Шестнадцать дней сто пятьдесят смельчаков Монтгомери выдерживали штурмы десятитысячной армии осаждающих.
    С горечью он видел раненых бойцов своего малочисленного отряда, за которыми ухаживали сердобольные горожанки. Они рады были бы накормить и напоить защитников крепости, но, как и все, сами уже два дня ничего не ели, однако атаки отбивались одна за другой. И отброшенные от стен крепости католики кричали, что еретиками командует колдун, продавший душу дьяволу.
    Утром ясного майского дня только что взошедшее солнце осветило крепость. Граф Монтгомери стоял на стене рядом со своими соратниками, заметив оживление в неприятельском лагере. Но лестницы, по которым осаждающие должны взбираться на стены крепости, не появлялись. От лагеря отделилась небольшая группа воинов, неся белый флаг.
    Монтгомери был готов к очередному оскорбительному, как все предыдущие, предложению безоговорочно сдаться, но, подчиняясь правилам чести, приказал подпустить парламентеров к воротам крепости и сам вышел к ним.
    Он был в своем обычном панцире, в шлеме с красочным, игравшим на солнце плюмажем, со шпагой на поясе.
    Навстречу ему выступил молодой красавец в щегольской одежде, больше подходившей для дворцовых развлечений, чем для армии.
    Монтгомери сразу узнал в нем тщетно добивавшегося руки английской королевы Елизаветы I герцога Аласонского и Анжуйского, брата короля Генриха III, сменившего на троне Карла IX после его кончины в муках раскаяния за злодейства Варфоломеевской ночи.
    Принц снял шляпу с перьями в подражание испанским грандам, помахал ею над землей в знак почтения и высокопарно произнес:
    — Я не могу не выразить своего восхищения мужеством и доблестью защитников крепости. Отдаю должное прежде всего вам, граф Монтгомери, ибо не знаю никого, кто мог бы сравниться с вами в отваге и военном мастерстве.
    — Чем обязан? — сухо спросил Монтгомери, сдержанно ответив на поклон.
    — Чувством милосердия, граф. Желанием прекратить бесполезное сопротивление и голод, который не нуждается в лестницах для штурма. Не лучше ли разделить с нами веселый пир, который будет устроен в вашу честь вчерашними противниками. У нас превосходные вина и уйма продовольствия, так недостающего вашему отрядику.
    — Мне не хотелось бы сравнивать свой отряд с вашей армией, ваша светлость. Результаты шестнадцатидневной осады говорят сами за себя.
    — Вот именно, граф! Потому я и предлагаю почетное окончание бесполезной обороны, которая завтра превратится в похоронное шествие для всех, кто пока заслонен от нас этими стенами.
    Монтгомери почувствовал, что принц прав, ибо еще несколько дней, и крепость будет уже некому защищать.
    — Какие условия? — с прежней сухостью спросил он.
    — О, самые мягкие, дорогой граф! Только разоружение и открытие ворот крепости взамен клятвенного обязательства с нашей стороны сохранить всем доблестным защитникам, и вам в первую очередь, жизнь и почет.
    На одно только мгновение пронеслась в памяти Монтгомери сцена, увиденная им во время очередного обхода королевского дворца. Королева Екатерина Медичи читала вслух своим трем сыновьям и двум дочерям книгу Маккиавелли «Государь». Но Монтгомери отогнал это воспоминание. Ему важнее было сохранить живыми своих храбрых соратников.
    — Ваша клятва, ваша светлость, — мрачно сказал он.
    Генрих Анжуйский дал знак рукой, и от группы сопровождающих отделился капеллан с распятием в руке.
    Священник подошел, и Генрих Алонский и Анжуйский, положив руку на распятие, произнес клятву сохранить жизнь всем защитникам крепости и Габриэлю де Лондж графу Монтгомери прежде всего.
    Тогда Монтгомери снял с себя панцирь, шлем с плюмажем и положил на землю перед собой. Обнажил шпагу и воткнул ее рядом в землю, одновременно дав знак защитникам крепости выходить через ворота и проделать то же самое.
    Гугеноты один за другим появлялись, некоторые, опираясь на плечи товарищей и превозмогая боль от ран, снимали свои панцири, клали на снятое командиром снаряжение мечи, шпаги, мушкеты, которыми пользовались при отражении штурмов. Постепенно там образовалась груда оружия, напоминая ощеренный остриями холм.
    Когда последний солдат вышел из крепости, Генрих Аласонский и Анжуйский дал знак четырем сопровождавшим его воинам подойти к нему.
    Воины тотчас выполнили указание, но не остановились около принца и капеллана с распятием в руке, а окружили Габриэля Монтгомери.
    Граф возмущенно оттолкнул прикоснувшегося к нему солдата и крикнул принцу:
    — Ваша клятва на распятье, ваша светлость! Принц усмехнулся в коротенькую свою бородку:
    — Клятва, презренный граф, дана была пятнадцать лет назад у постели убитого вами короля, и она выше всех других клятв. Новый король Генрих III приказал доставить вас в Париж. Он тоже дал клятву в числе нас шестерых.
    Монтгомери все понял. Арестовавших его воинов вместе с принцем и священником тоже было шестеро, а он был гол (без панциря) и безоружен. Опять сбывается предсказание великого провидца Нострадамуса. Так вот как увидел он взятого шестерыми льва!
    — Клятвопреступники, ваша светлость, к сожалению, противостоят клятвотоварищам. Греховна пропасть клятвопреступления, но еще бездоннее позор бесчестья.
    Генрих Анжуйский не понял Монтгомери или сделал вид, что не понял, хотя был человеком образованным и начитанным. Принц разрешил солдатам грабить крепость.
    Монтгомери был схвачен 5 мая 1574 года, а 27 июня его вели на эшафот, сооруженный близ Бастилии, где было когда-то ристалище…
    Он шел прямой, не согнувшийся и после пыток, с высоко поднятой головой, даже радуясь, что испытаниям его наступил конец.
    Но он ошибся.
    Новая унизительная пытка ждала его уже на эшафоте, призванная окончательно сломить его.
    Он увидел на возвышении… золотую клетку.
    Граф Монтгомери должен был не просто стать на колени, подставив шею под секиру палача, а залезть в эту клетку, высунув оттуда обреченную голову, что должно было знаменовать золотой шлем с клетчатым забралом убитого им на турнире короля Генриха II.
    Члены королевской семьи во главе с королевой-матерью Екатериной Медичи наслаждались кровавым зрелищем.
    Гугеноты негодовали.

Новелла седьмая. Прах пророка

Проклятье тем, кто клятву преступил в безумстве,
Пророка погребенного тревожа прах.
Я называю точно год, день, час кощунства.
Виновных в том преследует пусть лютый страх.

Надпись на пластинке, найденной при вскрытии гроба Нострадамуса в 1607 г.
Перевод Наза Веца
    Все в том же мире кровопролитных религиозных войн, самовластных королей и непримиримых во вражде духовных пастырей, льстивых вельмож-царедворцев, ожидающих очередных подачек и овладения имуществом, отстраненных или даже казненных еретиков многострадальная прекрасная Франция переносила очередную напасть. Тучей саранчи, время от времени оседающей на земле, чтобы истребить все дарованное землей и трудом, двигался по Франции, растянувшись на несколько лье, необычный поток экипажей, напоминая предания о переселении народов.
    Сотни карет, сопровождаемых вооруженными всадниками, вздымали пыль на французских дорогах, въезжали в города, вызывая там вынужденное ликование и ужас от необходимости содержать всю эту знатную саранчу.
    Произошло это в самом начале царствования виновника будущих злодеяний, малолетнего пока Карла IX, руководимого регентшей, его матерью Екатериной Медичи. Под видом знакомства со всей страной и «ее нуждами», а на самом деле желая поправить свои расстроенные финансы и пожить за чужой счет, предпринято было невиданное дотоле кочевье всего королевского двора в составе свыше восьмисот человек, которые перемещались по Франции, переезжали из города в город, требуя торжеств и празднеств, обходившихся горожанам в копеечку.
    И эта разорительная «туча саранчи» перелетала с места на место, отметив своим разорительным посещением Лион и Тулузу, Реймс и Экс, Марсель и Тулон.
    Но совершенно неожиданно блистательная туча эта решила осесть в ничем не примечательном маленьком и уютном городке Салоне, где доживал свой век великий провидец Нострадамус.
    Обеспокоенные отцы города, узнав о выпавшей на их долю тяжкой чести, сбивались с ног в приготовлениях к предстоящему визиту вельможных полчищ во главе с венценосной парой, не жалея на это средств, добываемых дополнительными податями со всех жителей города, на деле познающих королевское величие и свою верноподданность.
    Когда в мэрии перед заседавшим там советом именитых граждан встал вопрос, кому выступить с приветственной речью перед королем и регентшей Екатериной Медичи, возник спор. На это претендовал тучный и надменный богач, почтенный Пьер Бенуа, разбогатевший на оптовой торговле зерном, доставлявшимся в разоренные гражданской войной местности. Но тут вспомнили о прославленном докторе Нострадамусе, которого лично знали король и его мать-королева.
    Пьер Бенуа вынужден был уступить, и отцам города было поручено посетить доктора Нострадамуса, чтобы сообщить ему о его почетной обязанности.
    Делегация в составе первого консула господина Мишеля Рено, нотариуса Жозефа Роша, кстати сказать, недавно бывшего у Нострадамуса, чтобы заверить его завещание, сборщика податей, всеми не любимого господина Филиппа Гранде и прибывшего из столицы провинции Прованс второго консула города Экса, изнемогавшего сейчас от пребывания там королевского двора, отправилась к почтенному мэтру.
    Их встретила озабоченная супруга мэтра Анна Понс Жене-велль, встревоженная прибытием делегации, потому что ей в отличие от неожиданных гостей был известен считавшийся многими «несносным» характер мужа, отличавшийся не только добротой и заботой о больных и неимущих, но и «неоправданной» заносчивостью, к тому же еще и вспыльчивостью. Недаром его коллеги по врачеванию не могли ему простить его высмеивание их неизменных методов лечения с кровопусканием и клистирными трубками.
    Нострадамус принял гостей, полулежа в мягком кресле и страдая от очередного приступа подагры, которая так мучила его в последние годы жизни.
    Первый консул господин Мишель Рено сообщил полубольному мэтру, что он удостоен чести встречать ожидаемую в городе со дня на день венценосную пару с торжественной приветственной речью, текст которой совет именитых горожан доверил составить самому Нострадамусу. Почтенный мэтр встрепенулся, выпрямившись в кресле, и, покрывшись красными пятнами на лице, гневно произнес:
    — Вы пришли сообщить мне, что наш город почтен высочайшим вниманием короля и королевы-матери? А знаете ли вы, что вызванный в 1556 году «означенный Нострадамус» получил из щедрой королевской руки гонорар, которого не хватило на обратный путь из Парижа до Салона?
    — Нет, мы этого не знали, — смущенно произнес первый консул, — но, как нам кажется, при королевском дворе вы пользовались неизменным авторитетом, и мы нижайше просим вас не отказываться от предложенной чести.
    — Предложите эту честь кому угодно, хоть любому бездомному, что побирается на кладбище, но избавьте меня от таких забот, памятуя о моем пошатнувшемся здоровье.
    Тогда в разговор вступил еще один гость, второй консул города Экса:
    — Ваш город почтен высочайшим вниманием, несомненно, благодаря его благодатному климату, тишине и уюту, ему характерному, что не может не вызвать у вас чувства гордости. — И он вежливо раскланялся, как заправский царедворец.
    — Чувство гордости, о котором вы упомянули, почтенный консул Экса, и не позволяет мне принять предложение и выступить с торжественной и, конечно, по традиции, бессодержательной речью перед королевскими особами, тем более что мне известны некоторые события, в которых примут участие августейшие наши гости.
    Озадаченные посланники переглянулись. Слава Нострадамуса как предсказателя была известна, но что он имеет сейчас в виду?
    Все дальнейшие попытки склонить мэтра к изменению своего отношения к предстоящей встрече королевского двора остались безрезультатными. Поистине правы те, кто называл характер мэтра «несносным».
    Разочарованные посланцы удалились.
    Еще на пути к мэрии отцами города было принято решение поручить выступление с торжественным приветствием нотариусу Жозефу Роша, который единственный из посетивших Нострадамуса не уговаривал его, зная непреклонность мэтра, которую иные готовы были счесть за заносчивость.
    Ему, нотариусу Роша, и привелось произносить верноподданническое приветствие в здании мэрии.
    Но перед этим весь город высыпал на улицу, по которой с шумом катились одна за другой сотни карет, не уместившиеся потом даже на площади перед мэрией, заехав на соседние улицы.
    Всадники привязывали за отсутствием коновязей своих лошадей к каретам, которые сопровождали.
    Король Карл IX, высокий, бледный, болезненный юноша, не стесняясь, опирался на руку властной матери, которая при въезде в город высовывалась из окна золоченой кареты, возглавлявшей нашествие, и удовлетворенно сверкала черными, навыкате, глазами, слыша положенные крики «Виват!», гремевшие на зеленых улицах городка.
    В зале мэрии, выслушав раболепное приветствие нотариуса, король раздраженно спросил, оглядывая всех, кто его окружал:
    — А где же мэтр Нострадамус?
    Отцы города развели руками и оправдывались недомоганием почтенного доктора.
    Король капризно заявил, что недомогание не может служить оправданием отсутствия мэтра при приезде короля.
    Екатерина Медичи гневно заметила отцам города, что им следовало бы сделать то, что сейчас сделает она, приказав всегда сопровождающему ее графу Спада немедленно поехать в королевской карете и привезти сюда недомогающего доктора Нострадамуса.
    Граф Спада раскланялся пред Екатериной Медичи, перечить которой было по меньшей мере опасно, а он дорожил дарованным ему замком, где он принимал когда-то Нострадамуса, испытывая правильность его предсказаний.
    И сейчас же золотая карета помчалась по зеленым улочкам, остановившись перед домом Нострадамуса, в дверь которого привыкли стучать пациенты и все те, кто хотел получить одобрение начатым делам.
    Нострадамус узнал постаревшего, но по-прежнему блистательного графа и спросил:
    — Как поживает ваш повар, граф, который не угодил вам когда-то своим рагу из кролика?
    Граф Спада рассмеялся:
    — О что вы, мэтр! Мой повар мог бы служить и при королевском дворе. Я дорожу им, как и тем случаем, когда был посрамлен вами в своей попытке уличить вас в ошибке предсказания. Но сейчас я к вам приехал в посланной за вами карете ради свидания вашего с королем и его регентшей, всесильной и премудрой королевой Екатериной Медичи, в памяти которой запечатлелась беседа с вами об оккультных науках, астрологии и медицине. От продолжения такой беседы вы, несомненно, не откажетесь, ибо отказ подобен был бы чуме, от которой вы предохранили меня, а мне хочется уберечь вас.
    — Ну что ж! Если против чумы действовала моя сыворотка, то против той чумы, которую вы подразумеваете, подействует моя готовность побеседовать со столь высокими собеседниками, тем более что я не забыл переданного мне предупреждения.
    Граф Спада был обрадован не меньше, чем при удачной проверке способностей прорицателя на примере рагу из кролика.
    Через некоторое время золотая карета остановилась вновь у мэрии, граф Спада помог выбраться из нее хромающему Нострадамусу и, взяв его под руку, повел в зал, где мэтра приняли король и королева-мать.
    — Как я рад увидеть вас! — воскликнул Карл IX. — Столько слышал о ваших необыкновенных способностях. Думаю, вам будет что рассказать мне. Я ужасно люблю необыкновенное.
    — А со мной продолжите беседу об оккультных науках, — добавила Екатерина Медичи. — Возможно, их значение возрастет сейчас для королевской семьи. Мы все помним печальное событие, которое вы предсказали за четыре года! Ах, почему Генрих не прислушался к вашим словам!
    Король Генрих II был прежде всего бесстрашным рыцарем и не мог в ущерб своей чести поступиться чем-либо из-за моего предупреждения, — с поклоном ответил Нострадамус.
    — Вот потому-то мне, заботящейся о своих детях, которым вы предсказали королевские короны, очень важно у вас узнать некоторые тайны белой и черной магии, несомненно вам известные.
    — Ваше величество, — отвечал королеве провидец. — Если я лечил людей от чумы, то это благодаря знанию искусства будущих лекарей, если верно предсказывал некоторые события самого будущего, то это благодаря воле Господа, одарившего меня особым зрением, проникающим в другие Слои Времени дальше, чем доступно другим людям, предчувствующим или угадывающим предстоящее, не говоря уж о Божьей волей пророках или дельфийских пифиях, пользовавшихся магическими приемами, хорошо мне известными, но излишними для меня, поднесшему вам книжку своих катренов и передавшему вашему покойному супругу-королю послание о том, что ждет человечество в весьма отдаленном грядущем, грозном, но неотвратимом.
    — Нам памятны некоторые ваши катрены, — сказала Екатерина Медичи, — и те, что трагически исполнились, и те, которым предстоит исполниться…
    — Скажите, доктор, как вылечиться от кашля, который так мучает меня? — вмешался Карл IX.
    — Я должен прежде осмотреть ваше величество, чтобы дать вам совет врача.
    — Мне все время говорят о чахотке, но разве она так уж неизбежна?
    — Праведный образ жизни, спокойствие, свежий воздух — лучшие помощники здоровья вашего величества в преодолении этого недуга, который не угрожает вам в ближайшие годы обострением, если вам удастся избежать нервных потрясений.
    Екатерина Медичи на некоторое время оставила короля-юношу продолжать беседу с врачом-прорицателем, а сама удалилась в соседний зал, где ожидали приема городские дамы.
    Карл IX долго беседовал с Нострадамусом, пока мать, вернувшись к ним снова, не прервала эту беседу своими вопросами о тайнах колдовства, от которых провидец решительно отказался.
    Золотая карета еще не раз приезжала за Нострадамусом, привозя его на новые свидания с Карлом IX и Екатериной Медичи, пока туча знатной саранчи не поднялась с места, куда прибыла вовсе не из-за благодатного здешнего климата и тишины провинциального городка, а лишь ради его почтенного жителя и великого прорицателя Нострадамуса.
    Надо думать, что беседы Нострадамуса с юным королем были тщетными попытками излечить его от чахотки и воспитать в этом безвольном, мятущемся человеке чувство справедливости и сострадания, которые были так свойственны Нострадамусу.
    Перед отъездом король торжественно назначил Нострадамусу значительную пожизненную пенсию, а Екатерина Медичи подарила ему драгоценный перстень, который служил пропуском в королевский дворец, но Нострадамусу не привелось воспользоваться такой привилегией.
    В дни тяжкой болезни он не переставал писать свои пророческие четверостишья, переносясь во времена, в которых будут жить далекие потомки его современников.
    Бушевавшая во Франции религиозная война с ее жестокостью и нетерпимостью не могла не сказаться на мрачных тонах его катренов, в которых он вырывал из будущей истории кровавые события, подобно тому, как это делал его далекий предок Иоанн Богослов в своем откровении, именуемом Апокалипсисом. Потому и творения Нострадамуса впоследствии стали называть Апокалипсисом Нострадамуса.
    Он писал об этих страшных страницах будущей истории, заглядывая в грядущие Слои Времени, доступные его внутреннему взгляду, как множеству людей знакомо предчувствие, когда они как бы ощущают приближающийся Слой Времени и запечатленные в нем события.
    Однако день ото дня стареющему врачу становилось все хуже и хуже. Он сам поставил себе диагноз начинающейся водянки и угадывал приближение своего конца, позаботившись и о жене, и о всех шестерых детях, и о друзьях и близких.
    Посетившему его 1 июня 1566 года ученику Жану Эми де Шавеньи на его бодрящие прощальные слова «до завтра» он ответил:
    — Нет, друг мой, завтра на рассвете мое тело будет найдено на полу подле постели совсем холодным.
    И это последнее его пророчество о собственной кончине исполнилось на рассвете 2 июня 1566 года.
    Недолго пользовался он королевской милостью и почетной пенсией.
    Его похоронили под алтарем монастыря францисканцев в городе Салоне. Перед смертью он взял клятвенное слово от посетивших его отцов города, что прах его никогда не будет потревожен.
    Посетители подивились столь странному желанию мэтра, но охотно поклялись и за себя, и за своих преемников.
    Прошел сорок один год после кончины великого прорицателя. Неблагодарные потомки готовы были о нем позабыть, благо вокруг творилось невесть что. В Риме семь лет назад сожгли на костре монаха Джордано Бруно за дерзостное утверждение, будто человечество не едино в мире Божьем и что есть якобы другие Земли вокруг горящих в небе звезд, которые, как известно, Господь Бог создал в первые дни творения для украшения небесной тверди. Да и в самой Франции религиозные распри становились все ожесточеннее, пока не вылились в военные сражения с переменным успехом для обеих сторон. Гугеноты уступали числом, но превосходили сплоченностью и уменьем.
    После кончины пророка борьба во Франции разгорелась с особой силой, отличаясь от войн в других странах тем, что воюющие стороны состояли не только из католиков и гугенотов, а часто католики привлекали гугенотов, чтобы добиться победы и права на королевский престол. Для этого периода истории Франции характерной стала так называемая «война трех Генрихов», в которой царствующий Генрих III защищал свою корону (и католичество) от претендовавших на престол герцогов Гизов, считавших, что у них больше прав на нее. Они объединились с наследником престола Генрихом Наваррским, кузеном короля, женатым на его беспутной сестре Маргарите. Из Гизов особенно выделялся любимец солдат и народа Генрих Гиз, молодой талантливый боец, овладевший столицей и прозванный «Королем Парижа» или «Рубчатым» за след отваги в виде шрама на красивом лице.
    Генрих III был воспитан матерью, Екатериной Медичи, в духе Макиавелли и знал, как следует поступать в таких случаях.
    Внезапно из врага он превратился в доброго друга, короля-брата, утвердившего все указы Генриха Гиза, пригласив его для дружеской встречи у себя во дворце. Но на пороге королевского кабинета Гиза поджидали восемь вооруженных вельмож, в неравной битве с которыми Генрих Гиз пал мертвым у королевской постели, которую так хотел обрести. Зловещей Екатерины Медичи уже не было на свете.
    Коварство короля-убийцы было наказано самоотверженным монахом Клеменом, попавшим к нему на прием и заколовшим короля длинным ножом.
    Так Генрих Наваррский, гугенот, стал с 1595 года королем Франции, но не был признан ни папой римским, ни собственным католическим народом. И тогда, доказав свою королевскую принципиальность, он меняет религию, становится католическим монархом, теперь уже всем угодным.
    Но он не забыл своих «товарищей по клятве», гугенотов. С ними был заключен Нантский договор, по которому им предоставлялась свобода в исполнении или неисполнении религиозных обрядов, которые давно уже заменили библейскую и христианскую сущность гуманной религии. В подтверждение доброй воли им был предоставлен ряд крепостей, в том числе крупнейшая — Ла-Рошель.
    Генрих IV оказался на редкость умным и заботливым королем. Прекратив междоусобные войны, он планомерно восстанавливал богатство Франции. Однако католиков его гуманность не вполне устраивала. Сражения между ними и гугенотами продолжались уже не с помощью кровопролития, а в соревновании перед простым народом, который поддавался влиянию храмовой роскоши и праздничности католических богослужений.
    И строились новые католические храмы, украшались бесценными творениями искусства.
    Вот тогда-то, в 1607 году, и вспомнило католическое духовенство о заштатном городке Салоне с францисканским монастырем. На его переустройство было выделено немало денег. Нужно было сносить ветхие часовни, воздвигать храмы. Фундамент одного из них пришелся как раз под главным алтарем часовни Пресвятой Девы Марии, где покоился прах прорицателя Нострадамуса, рядом с гробом его сына Цезаря, историка и художника.
    Обнаружив захоронение сорокалетней давности, местные власти обратились к епископу города Экса.
    Его преосвященство не замедлил явиться для осмотра захоронения, застав у извлеченных из земли гробов возбужденную толпу.
    Собравшиеся горячо обсуждали вопрос: пророк ли этот Нострадамус или нет? Заключались даже крупные пари, часть выигрыша предназначалась для епархии, если епископ засвидетельствует, сохранилось ли тело нетленным или превратилось в скелет обычного смертного.
    И вот ради удовлетворения этого любопытства крышка гроба Нострадамуса была открыта и по знаку епископа положена рядом.
    Спорщики, заглянув в гроб, в один голос воскликнули:
    — Скелет!
    Епископ должен был подтвердить это, но стоящий рядом рабочий, имени которого не сохранила история, заметил:
    — Ваше преосвященство, но тут между ребрами застряла какая-то медная пластинка.
    Он извлек ее и благоговейно передал епископу, а тот прерывающимся голосом прочитал выгравированные там строки:

    Проклятье тем, кто клятву преступил в безумстве,

    Пророка погребенного тревожа прах.

    Я называю точно год, день, час кощунства.

    Виновных в том преследует пусть лютый страх.

    Его преосвященство в священном ужасе упал на колени, ибо прочел на пластинке и дату сегодняшнего дня 1607 года, и даже двенадцать часов пополудни.
    — Молить буду самого папу римского о канонизации великого пророка.
    Надо ли говорить, какой ужас объял открывших гроб, допустивших глумление над покойником.
    Слава, уже посмертная слава Нострадамуса, вновь вспыхнула с необычайной силой.
    Святым канонизирован он не был, видимо, потому, что «нет пророка в своем отечестве».

Эпилог первой повести

Мятежный Марсель станет равным вулкану.
В нем адская сила влекущих идей.
Получит вся Франция тяжкую рану —
Кровавые реки и горе людей.

Нострадамус. Центурии, XII, 7.
Перевод Наза Веца
    Посмертная слава Нострадамуса как прорицателя была так велика, что короли Франции почитали долгом своим паломничество к его могиле. Так, в 1622 году 1 ноября ее посетил Людовик XIII, а в 1660 году 16 января — его сын Людовик XIV (будущий король-солнце), в сопровождении матери Анны Австрийской и своего воспитателя кардинала Мазарини, наследовавшего управление Францией от кардинала Ришелье, не уступая тому ни в хитрости, ни в коварстве. Паломники читали эпитафию на надгробной плите, заканчивающуюся словами вдовы пророка, желавшей возлюбленному супругу вечного покоя…
    Как известно, прах пророка не обрел покоя, и останки прорицателя, потревоженные при перестройке храма, были перенесены в часовню францисканского монастыря и замурованы в стену напротив алтаря Пресвятой Девы Марии, где и преклоняли колена перед ним французские короли.
    Но и там, спустя сто двадцать лет со дня смерти, был еще раз потревожен прах пророка. Соответственно его же собственному предсказанию (в послании Генриху II, с указанием года свержения монархии) произошла французская революция, начавшаяся в Марселе.
    И в 1791 году национальные гвардейцы, усмотрев в катрене Нострадамуса о мятеже в Марселе и последующих кровавых бедах Франции клевету на революцию, отправились с пением «Марсельезы» в городе Салон и там разгромили гробницу Нострадамуса, разбросав его кости по полу, а потом, глумясь над ними во время попойки, превратили череп в чашу для вина.
    Жители Салона, стремясь заполучить реликвии, проникли в часовню и унесли часть костей.
    Майор Давид, бывший с гвардейцами, не сумев предотвратить святотатства, наутро прочитал проспавшимся солдатам катрен Нострадамуса, указав, что главное в нем не неизбежные для революции жертвы, а само предсказание победы Царства Свободы.
    Он убедил этим вчерашних святотатцев, и они стали собирать оставшиеся кости и отыскивать унесенные жителями реликвии.
    Однако закончилось это для них трагически. На следующий день они попали в засаду и были перебиты все до единого. Современники считали это перстом Божьим, карой за злодеяние, хотя вполне можно предположить и месть осквернителям могилы, хотя те с не меньшим усердием и восстанавливали гробницу, водрузив на прежнее место гроб и прикрыв его огромной плитой, на которой впоследствии появилась довольно нелепая надпись о заслуге здесь почившего, предсказавшего победу Царства Свободы, не упоминая последствий этой победы для кровоточащей Франции.
    В таком виде, правда, со стертыми в 1813 году словами о «Царстве Свободы», могила Нострадамуса существует и поныне. К сожалению, портреты Нострадамуса во весь рост и автопортрет его сына Цезаря бесследно утрачены.
    Шовиньи писал:
    «Он был скорее маленького, чем среднего, роста, но пропорционально сложен, тело крепкое и сильное, большой лоб, каштановые волосы, серые с блеском глаза, прямой ровный нос, смеющееся открытое и в то же время несколько суровое лицо, на котором нельзя было увидеть особой мягкости, на щеках его до самой смерти играл румянец; борода длинная и густая; он производил всегда впечатление здоровяка; обладал быстрым проницательным умом, легко охватывающим все, что ему нужно; суждения высказывал глубокие и веские, имел прекрасную, почти божественную память; по натуре молчаливый, он чутко выбирал, когда нужно говорить, а когда молчать; человек довольно вспыльчивый, если ему противоречили; трудолюбивый и усидчивый больше, чем кто-либо другой на свете; отдыхал он ночью не более четырех или пяти часов, посвящая все остальное время изучению и созерцанию звезд; высоко ценил в собеседнике способность выражать мысли и сам великолепно их излагал; умел тонко и деликатно, иногда даже язвительно пошутить, всегда радостный и приятный в общении с друзьями, серьезный и сдержанный с остальными».
    Переводчик катренов Нострадамуса, «историк иного мира» Наза Вец, не раз пользуется понятием о «Слоях Времени», что перекликается с воззрениями античных философов (например, Пифагора) о том, что все в жизни повторяется и уже происходило. Это, конечно, противоречит представлению самого Нострадамуса о своем даре предвидения, который он считал идущим от самого Бога и унаследованным от предков.
    В остальном Наза Вец стремился придерживаться оригинала на старофранцузском языке, расшифровывая заданные автором исторические ребусы и заменяя древние и мифические названия понятиями XX века.
    Нострадамус сам признавался, что некоторые его предсказания могут оказаться ошибочными, ибо он не Бог, а только человек. Но все равно, настаивал он, эти предвидения существуют, что наталкивает на мысль о знакомстве или представлении прорицателя о теории вероятностей и предсказании им различных вариантов развития событий.
    Им создано около тысячи катренов, не все сохранились, но многие из известных могут служить в расшифрованном виде картиной реально свершившихся впоследствии событий. Нострадамус не хочет, чтобы читатель распознал точно дату предсказываемого, ибо человек не должен знать своего будущего, которое неотвратимо. И он намеренно располагает свои катрены хаотически. Но порой указывает даты предстоящих событий с удивительной точностью. Это относится к дате собственной смерти в 1566 году, надруганию над его прахом в 1607 году в указанный им день и час, свержению монархии во Франции в 1792 году после революции 1789 года, начавшейся, как он и указывал, в Марселе, и четвертая дата — конец света в 3797 году, который означает, как указывает сам Нострадамус, не конец мира, а его преображение.
    Прикосновение к пророческим катренам вызывает ощущение загадочного и необъяснимого. Это можно подтвердить некоторыми замечательными совпадениями (или закономерностями?).
    Для примера возьмем два достаточно прозрачных катрена в переводе того же Наза Веца:
Дает гвардейцам страны грабить
Герой невиданных побед.
Пойдет на север славы ради,
В снегах оставив бегства след.

IV Центурия, катрен 75
Вождь к северу двинет несчетные силы,
Европу подмять перед тем поспешив;
Чтоб в битвах идеи его ж погубили.
Кто жил вдоль Дуная — в злой будут тиши.

VII Центурия, катрен 15
    Легко узнать в первом катрене Наполеона Бонапарта с его гвардией, баловня побед, покорившего и разорившего европейские государства, рискнувшего на свою беду вторгнуться в снежные просторы России.
    Второй катрен напомнит зловещую фигуру Гитлера, для которого Наполеон был кумиром, но вслед за повторением его завоеваний в Европе он повторил и его трагическую ошибку нашествия на страну снежных просторов и непознаваемых характеров.
    Сличив даты взлета и ярких побед этих завоевателей, невольно испытываешь чувство удивления. Дело в том, что коронация Наполеона и захват власти Гитлером, так же как захват сначала одним, а потом другим Вены, отстоят одно от другого на 129 лет, а вот падение их, отречение от трона Наполеона и гибель загнанного в бункер фюрера разнятся на 130 лет. Всего лишь год разницы! Не означает ли это роковую близость их побед и окончательного поражения?
    Но нас интересует другое. Как мог описывать Нострадамус в своих катренах подводные лодки, самолеты, бомбардировки, боевые машины-амфибии, отравляющие газы и иные ужасы преступно используемых достижений человеческой мысли?
    И предвидения Нострадамуса так и остаются загадкой, ждущей своей гипотезы, основанной на фактах.
    В то же время его катрены соприкасаются с живыми событиями нашей обозримой истории.
    Но для чего же публиковал свои страшные четверостишия добрый доктор Нострадамус, ученый, математик, борец против чумы? Может быть, для того, чтобы запугать грозящими бедами, войнами и наводнениями (от падения ли астероидов или «парникового эффекта» задымленной атмосферы)? А может, для того, чтобы они ощутили не «конец света», а то «ГРОЗНОЕ РАСПУТЬЕ», на котором окажется человечество в результате всей своей деятельности на Земле? И спустя тысячелетия, когда люди должны будут сделать выбор, каким путем дальше идти, снова встанет «оживший в своих катренах» Нострадамус, который писал сам о себе:
Еще живой, но даже после смерти
Я обрету бессмертье в памяти людей.

    Память эта будет благодарной, а в этих строках мы видим еще одно бесспорно сбывшееся его предсказание. Он живет и будет жить в памяти людей.

Дорогой смерча

    Революцию задумывают гении, а используют негодяи.
Наполеон Бонапарт

Новелла первая. КРОВЬ СВОБОДЫ

Раскаты Марсельского грозного грома,
Сверкание молний упавших секир,
Не слышит народного горького стона
Поправший свободу кровавый вампир.

Нострадамус. Центурии, XII, 7.
Перевод Наза Веца
    — Выходите, гражданин маркиз, — сказал тюремщик, открывая дверь камеры.
    Маркиз де Сад, удивленный таким обращением к себе, покорно пошел за надзирателем, разглядывая его сутулую спину, висящие на поясе ключи и пристегнутую саблю.
    В коридоре пахнуло свежим воздухом, словно в конце его наружная дверь была открыта.
    — Какой нынче день? — спросил узник тюремщика.
    Тот обернулся. Глаза его на заросшем лице вылезали из орбит то ли от ужаса, то ли от гнева.
    Но Анри де Сад, получив медицинское образование в университете Монлелье, уже давно поставил диагноз своему провожатому. Тот не был ни испуган, ни разгневан, а скорее встревожен, и под бородой у него, конечно, скрывался характерный для его болезни зоб.
    — Запомните этот день, гражданин маркиз, 15 июля 1789 года, день взятия народом Бастилии, — торжественно объявил страж.
    — Взятия Бастилии? — поразился маркиз. — Зачем?
    — Революция! Против его величества короля Франции Людовика XVI.
    — Он уже стал королем? Регентство герцога Орлеанского кончилось?
    — Да, их величество стали королем. Но надолго ли? Созданное Учредительное собрание свяжет ему руки. Пока краснобаи мутили народ на улицах, теперь будут зажигать речами революционный Парламент.
    Революция! Радость охватила Анри де Сада. Сочувствие ее идеалам и заступничество за преследуемых философов — вот он и оказался в Бастилии. Регент не церемонился и в промежутках между кутежами расправлялся с поборниками «свободы, равенства и братства». Каков-то будет теперь король, ограниченный властью Парламента?
    Тюремщик словно ответил на его незаданный вопрос:
    — В Бастилии, кроме вас, гражданин маркиз, не осталось ни одного узника. Добряк король успел всех освободить до появления революционных толп. Они требуют снести Бастилию, оставить меня без работы. А как прокормить семью?..
    И выпученные глаза болезненного стража стали печальными и помутнели.
    Анри де Саду даже стало жаль тюремщика. Он как-то привык к нему за проведенные здесь годы.
    Сам он был по сравнению с ним невысокого роста, с глазами иссиня-черными, выдающими итальянское происхождение. Лицо обросло бородой с преждевременной для его сорока трех лет сединой.
    Яркие лучи солнца ослепили, заставили зажмуриться.
    Открыв глаза, маркиз увидел пеструю толпу, множество красных фригийских шапочек на головах и трехцветные флаги над ними. Люди возбужденно кричали.
    Ему показалось, что они радуются его освобождению, но он горько усмехнулся.
    Толпа требовала разрушить Бастилию и расправиться с аристократами…
    Свой парижский дом Анри де Сад нашел в порядке, хотя и запущенным. Из всех его слуг остался только старик-дворецкий с трясущимися руками. Он заплакал при виде хозяина в отрепьях, в которые превратился когда-то нарядный камзол, и сразу же помог ему переодеться, чтобы можно было показаться и в салонах, и просто на людях.
    Освободившись с его помощью от несносной бороды, маркиз отправился на остров Сите привычно полюбоваться на величественную громаду собора Нотр-Дам, а потом на набережную у моста «развалов», где, бывало, простаивал часами.
    Он обрадовался при виде разложенной на лотках мозаики разнообразнейших книг. Ему доставило удовольствие найти среди этой сокровищницы культуры любимых писателей: Беранже «Свадьба Фигаро», Вольтера — «Кандид», «Брут», озорную сатиру «Орлеанская девственница»; здесь же противостоящий Вольтеру в стремлении к прогрессу призывом к патриархальной старине Жан-Жак Руссо с трактатами «Об общественном договоре», «Рассуждения о начале и основаниях неравенства», где доказывалось, что началом всех зол является собственность, и его же романтические «Новая Элоиза» и «Исповедь». Сюрпризом для де Сада было увидеть изрядно зачитанную, но продающуюся его собственную книгу, врачебный трактат о половом извращении с причинением партнеру боли, наслаждении чужим страданием, проявлением жестокости. Это описанное им явление назвали его именем «садизм». Но несправедливая людская молва вменила ему же в вину то, что он сам «садист».
    Усталый, насладившись приобретенной свободой, вернулся де Сад в свой дом, где старик дворецкий управлялся с обедом, сетуя на то, что в городе творится невообразимое. Крестьяне боятся привозить на рынок продукты. Всего не хватает, во всем дефицит. И, как это ни дико, народ обвиняет в этом королеву, австриячку Марию-Антуанетту, называя ее «Мадам Дефицит». Должно быть, просто из ненависти к королевскому дому, видя королеву разъезжающей по предместьям, помогающей там голодающим, где одна женщина съела своего ребенка и была казнена.
    Дефицит становится все ощутимее с каждым днем. Цены на все самое необходимое безбожно возрастали, и дворецкий не знал, как свести концы с концами.
    Заняться врачебной практикой Анри де Саду, бывшему аристократу, нечего было и думать. Его еще обвинят в попытке вредить людям, в садизме…
    И маркиз де Сад решил уехать в деревню в свой наследственный «замок» в Провансе.
    «Замок» этот, где он провел счастливые годы с ныне покойной женой, был просторным деревенским домом со двором, полным домашней птицы.
    Чтобы добраться до него в наемной карете, де Саду пришлось продать кое-что из мебели, а в «замке» велось натуральное хозяйство, и семья управляющего избавила Анри от каких-либо забот.
    Он любил гулять по полям, где его арендаторы-крестьяне выращивали щедрые дары земли.
    Он никогда не отказывался помочь им, если кто в семье заболевал.
    Так и в этот день он возвращался с фермы, oказав помощь больному ребенку, и теперь задержался в поле.
    День был солнечный, в небе плыли редкие облака, и Анри лег в траву, смотря в небо и наслаждаясь тишиной, которая отдавалась щекочущим звоном в ушах.
    Он думал о Париже, откуда доходили тревожные слухи.
    Франция уже стала республикой. На миг сверкнула, как первый возглас коммунистов, муниципальная власть столицы, и Парижская коммуна сменилась якобинцами, поддержанными из ненависти к феодалам жирондистами, ставленниками богатых в Конвенте, клокотавшем речами прославленных ораторов. Анри удалось их послушать с галереи, когда он из любопытства побывал в Конвенте.
    Там шла непримиримая борьба за власть.
    Громовержец Дантон, властный Робеспьер, спокойный Марат, защитник низших слоев общества, рвались к ней от имени так называемого плебса.
    Пришло известие, что огромный, могучий Марат убит в ванне собственной любовницей Шарлоттой Корде. И это вызвало вспышку красного террора. Изобретенная адская машина для отсечения голов без устали работала, красуясь на эшафоте, куда вели и аристократов, и вчерашних соратников в Конвенте. Якобинцы во главе с непреклонным Максимилианом Робеспьером, став у власти, не знали пощады.
    «Зачем, зачем это? — задавал себе вопрос Анри де Сад. — Разве справедливость достигается насилием, кровью?»
    Он вздохнул, поднялся, отряхнул свой голубой камзол и отправился к своему «замку».
    Еще издали удивился привязанным перед воротами чьим-то лошадям. Они переминались с ноги на ногу и жевали корм из подвешенных к мордам торб.
    Со двора несся птичий гомон и хохот многих мужчин.
    Открыв калитку, он увидел забавное зрелище. По всему двору, разгоняя испуганных кур, бегал здоровенный национальный гвардеец, пытаясь нагнать ускользающего от него красного петуха. Другие гвардейцы, взявшись за бока, смеялись.
    Тогда разгневанный преследователь выхватил сверкнувшую на солнце саблю и ловким ударом снес голову убегающему петуху. Однако, и обезглавленная, птица продолжала бежать и даже попыталась взлететь на забор, расправив крылья, но упала замертво после неудачного прыжка.
    Гвардеец наконец настиг свою жертву и поднял ее за красочное крыло над своей головой, гордясь одержанной победой
    Солдаты радостно приветствовали ловкого рубаку а кто-то из них крикнул, что он действовал не хуже гильотины.
    — Для вас же, дурни, старался, — сказал тот. — Будет прекрасная куриная лапша.
    — Петушиная, — поправил кто-то.
    И только тут они заметили вернувшегося домой маркиза. Гвардеец с лихо закрученными усами и испанской бородкой передал петуха солдату, приказав ощипать его, а сам обратился к Анри де Саду:
    — Если не ошибаюсь, гражданин, вы и есть бывшая сиятельная светлость маркиз де Сад?
    — Совершенно так. Анри Жак де Сад к вашим услугам.
    — Мне очень жаль. Я отнюдь не предвещаю вам судьбу этой птицы, но у нас есть приказ арестовать вас и доставить в Париж.
    Анри де Сад пожал плечами.
    — Надеюсь, после того, как вы сварите петуха?
    — Конечно! И мы с вами вместе отведаем это блюдо. Наш капрал искусный повар, уверяю вас.
    — Прошу в дом, — предложил маркиз.
    Гвардейцы последовали за ним в помещение.
    — Что-то не слишком тут у вас роскошно для бывшей светлости, — сказал все тот же победитель петуха, оглядывая голые стены.
    Де Сад снова молча пожал плечами:
    — Я не столько маркиз, сколько врач.
    — Ах вот как? Вот у меня ухо побаливает.
    — Я охотно посмотрю.
    — Ладно, ладно. После.
    Толстый управляющий, с редкой растительностью, как поле в неурожайный год, на плоском лице, суетился с обедом.
    Конечно, для французов обед — не обед, если нет вина. Жена управляющего, маленькая хохотушка с черным пушком над смеющимися губами, с которой заигрывали гвардейцы и один из них даже получил затрещину, принесла из погреба небольшой бочонок вина, который и был распит за здоровье маркиза, его управляющего, его жены и даже в память славного петуха, вспорхнувшего без головы.
    Потом гвардейцы уснули, извинившись, что вместо кареты они захватили для маркиза верховую лошадь.
    Управляющий, из бывших арендаторов, уговаривал хозяина воспользоваться случаем и ускакать в Экс, где его не сумеют найти, но маркиз отказался:
    — Они мои гости, хоть и выполняют приказ о моем аресте. Я не хочу подвести кого-либо из них под расстрел или гильотину.
    Управляющий удрученно вздохнул, отчего его лицо стало еще более плоским. Пока гвардейцы спали, он снабдил маркиза деньгами, собранными у арендаторов, посоветовав воспользоваться ими ради собственной свободы, подкупив гвардейцев, если не по пути, то хоть в Париже. Он считал, что деньги всесильны.
    Проснувшиеся гвардейцы удивились, что на славу угостивший их маркиз не сбежал, покачали головами и пошли отвязывать коней.
    Их старший, тот, что гонялся за петухом и срубил ему голову, прозванный солдатами «мсье Гильотин», поблагодарил маркиза, что он не подвел их, потом тепло попрощался с управляющим, даже обнял его, и ущипнул за оттопыренную сзади юбку его жену, получив на прощание еще одну затрещину.
    — Поистине у нас в стране свобода, равенство и братство, — заключил он. — Итак, гражданин маркиз, соответствующее вашему выбору седло ждет вас.
    Остальные гвардейцы уже были на конях.
    Управляющий с женой смотрели вслед поднятому всадниками на дороге облачку пыли. Она вытирала глаза платком. Он хмурился, топорща редкую бороду.
    Небо было ясным, вопреки тому, что делали под ним люди. За те несколько дней, которые отряд был в пути, гвардейцы сдружились с маркизом, называли его «своим славным дядей».
    Когда до Парижа остался день пути, они сговорились между собой, предложили маркизу бежать и скрыться в Париже.
    — Мы устроим погоню не хуже, чем за петухом… — уверяли они.
    — И мсье Гильотен[2] срубит мне на всем скаку голову? — улыбнулся Анри де Сад. — Я не хочу, чтобы из-за меня ее рубили кому-нибудь из вас. Не хочу, чтобы во Франции была «свобода мрачности».
    Так они въехали в Париж.
    Но сбыть маркиза с рук оказалось не так просто. Все тюрьмы были переполнены преступниками и аристократами, а вместительную Бастилию по решению Конвента наполовину уже разобрали.
    Де Сад горько улыбнулся, вспомнив тюремщика с выпученными глазами.
    Наконец пристанище для привезенного арестанта нашлось. Им оказался двор за железной решеткой, куда выходили два подъезда былых особняков родственной знати. Теперь их очистили от нее, но входить под крышу арестованным аристократам разрешалось только в дождь и на ночь, располагаясь спать вповалку на паркетном полу, на котором они привыкли танцевать свои менуэты, раскланиваясь друг перед другом. В остальное время они бродили по двору и разделявшему его садику
    Этот «загон» для аристократов, как они сами называли место своего заточения, охраняли гвардейцы, украшенные национальными трехцветными ленточками.
    Аристократы держались гордо. Ходили по двору с высоко поднятыми головами, заложив руки за спину, все в голубых дворянских или шитых золотом камзолах, а дамы, их было немало, в красивых, хоть и помятых, платьях и с убранными в прически волосами, с чем они непривычно справлялись без горничных, помогая друг другу.
    Их видели толпы зевак, стоявших за решетчатой изгородью, а порой и толпы кричащих плебсов, осыпавших заключенных отборной бранью.
    Анри де Сад с жалостью смотрел на этих беснующихся от ненависти людей, уверявших, что они только что любовались на площади близ Бастилии четкой работой гильотины, которая ждет всех здесь заключенных.
    Стоявший рядом с маркизом де Садом генерал сказал:
    — Канальи! Так называл их один молодой офицер, когда мы с ним видели их у Тюильри. Король подошел к окну. Слабый добряк. Он надел па голову их дурацкий колпак, фригийскую шапку в знак того, что он тоже «революционер».
    — И что же этот молодой офицер? — спросил маркиз.
    — Он сказал, что разогнал бы этих каналий несколькими выстрелами из пушек картечью. Уложил бы пару сотен — и все тут! По выговору его я понял, что он родом с островов. И фамилия у него была необычная — Буонапарте.
    — Буонапарте? — повторил маркиз. — И ударение на предпоследнем слоге?
    — Именно так. Жаль, что нет здесь ни пушек, ни этого молодца-артиллериста, чтобы разделаться с этой чернью, — презрительно закончил генерал.
    Анри де Сад не сблизился с ним после этого разговора, зато со старым аббатом, с которым сидел рядом на ступеньках подъезда, как-то сразу нашел общий язык.
    На вопрос священника, как он сюда попал, де Сад ответил:
    — Меня привезли сюда из Прованса только за то, что я маркиз. А вы, отец мой?
    — Отец Жаколио, — отозвался священник. — Я обыкновенный кюре. Но таково предсказанное время, в котором мы живем: «Никогда прежде, даже в Африке, не подвергалась Церковь таким гонениям, как в 1792 году, а ведь в этих годах каждый хотел видеть провозвестников новой эры».
    — Мудрые слова, — согласился маркиз.
    И написаны они, уважаемый маркиз, двести тридцать семь лет назад, в 1557 году, Нострадамусом в послании его к Генриху II. Господь наделил этого пророка чудесным даром прорицателя, предвидевшего бури и невзгоды революции и другие предстоящие людям беды.
    — Сожалею, что не знаком с его предсказаниями, зная Нострадамуса лишь как врача.
    — Опасаюсь, что нам с вами не раз придется столкнуться с его мрачными предсказаниями, дорогой маркиз.
    Каждый день, как и другие заключенные, ждал де Сад своей очереди.
    На его глазах уводили под конвоем поникших или бодрящихся мужчин, отчаявшихся женщин. И это было невыносимо. Спрятаться некуда, да и нельзя, ведь в списке может быть назван и он сам…
    Он сидел, уткнув лицо в колени, и мысленно видел лебединые шеи уводимых красавиц, которыми он любовался в салонах, видел хмурые или осунувшиеся бледные лица мужчин и рядом с ними рыдающих женщин. И он вздрагивал, представляя себе их участь: тяжелый нож с острым скошенным лезвием, падающий в адском устройстве гильотины, касаясь кожи и в мгновение ока отделяя голову от живого тела. Из отрубленной шеи хлынет поток крови, принимаемый предусмотрительно сделанным желобом, оставляющим эшафот чистым…
    И врач, видевший на своем веку немало крови, на самом деле ничего этого не видя, уже чувствовал себя дурно…
    Жирондисты, эта партия «жирных» богатеев, заседая в Конвенте, перешла на сторону контрреволюции. Образовавшееся в Конвенте правое большинство приговорило вождей якобинцев к казни, как те приговаривали до этого сотни и сотни людей, развязав невиданный террор, уничтоживший даже изобретателя гильотины доктора Гильома.
    Аристократам, согнанным во двор между особняками, объявили, что их освободят после того, как они на площади перед Бастилией увидят своими глазами возмездие над якобинцами, стремившимися уничтожить знать.
    Анри де Сад чувствовал себя скверно, содрогаясь от одной только мысли, что предстоит там увидеть.
    И увидел, уже не в воображении, а наяву, возведенного на эшафот Максимилиана Робеспьера, одетого, к удивлению де Сада, в голубой дворянский камзол, носителей чего он так яростно уничтожал.
    Теперь он стоял перед собравшимся поглазеть на его смерть народом, прямой, даже гордый, словно готовясь произнести сейчас одну из своих зажигательных речей с требованием к Конвенту вынести смертные приговоры бывшим графам и маркизам.
    Он продолжал стоять, не желая склониться перед гильотиной. Пришлось двум дюжим палачам поставить его на колени перед блестящими на солнце, отшлифованными стойками с красующимся вверху тяжелым, готовым упасть ножом со скошенным лезвием.
    Диктатура, порожденная революцией! Да, по существу, и сама революция во Франции заканчивалась. Гильотине предстояло срубить ей самой голову на пятом году ее существования.
    Анри де Сад не мог смотреть на это и отвернулся, вглядываясь в лица возбужденных людей, которые в отличие от приведенных сюда аристократов сами пришли, чтобы увидеть кровавое зрелище.
    Не для того ли являлись на трибуны Колизея древние римляне, наслаждаясь видом умирающих гладиаторов или растерзанных дикими зверями первых христиан? А толпы глазеющих на сжигание живьем на кострах Испании и Италии еретиков или «ведьм» во время бесчеловечных «аутодафе» (зрелище с огнем)? Не это ли можно назвать «садизмом толпы», дополнив свою уже изданную книгу исследованием массового патологического любования чужой болью?
    Смертников, приговоренных революционным или контрреволюционным Конвентом, подвели к эшафоту, заставив выстроиться в очередь.
    По выражению лиц в толпе Анри де Сад понял, что «действие» произошло.
    На эшафот поднимался стоявший вторым в очереди брат Максимилиана Робеспьера Огюст…
    Проснувшись через толпу, маркиз де Сад ушел с площади и никто его не задержал.
    Он уже обрел свободу, возвращенную ему в конце пятого года революции, а Франция, утратив ее, получила новую диктатуpy Директории.

Новелла вторая. Черная карета

Глубокой ночью через потайную дверь
Король весь в черном с королевой в белом
Бежит из клетки, вырвавшись, как зверь,
Но будет схвачен все ж в попытке смелой.

Нострадамус. Центурии, IX, 20.
Перевод Наза Веца
    — Бурьен, друг мой! — воскликнул невысокий худой лейтенант в поношенном сюртуке, обнимая приятеля по военному училищу, который не пошел по военной линии.
    — Не ожидал увидеть тебя в Париже, — отозвался щеголеватый молодой буржуа с фатовато закрученными усиками на узком лице.
    — Улаживаю в военном министерстве кое-какие дела.
    — А что такое?
    — На Корсике смутьяны поднимают голову, — неохотно ответил военный, отбрасывая рукой непослушную прядь волос с высокого лба. — Вот я и захватил со своим отрядом одну из крепостей сепаратистов. Без разрешения начальства, разумеется.
    — Ты всегда таков. Выше тебя нет никого!
    — Выше благоприятных обстоятельств, приятель. Нельзя их упускать, особенно в военном деле, ожидая утверждения твоих решений. Надеюсь втолковать это кабинетным генералам.
    — Всегда считал, что ты далеко пойдешь.
    Молодые люди стояли посередине узенькой улочки парижского предместья с балконами, нависавшими над тротуарами, и вывесками с изображениями изделий, которые изготавливали здесь ремесленники.
    Послышалось пение «Марсельезы».
    Из-за угла, занимая всю ширину улицы, появилась толпа возбужденных людей.
    Друзьям пришлось посторониться, перейдя ближе к домам.
    Бедно одетые люди выкрикивали между куплетами песни:
    — Ко дворцу! К ответу короля!
    — У нас здесь все занимаются политикой и никто не хочет работать, — заметил Бурьен.
    — Зададим перцу мадам Дефицит! — слышался визгливый голос.
    — О ком это? — спросил лейтенант.
    — О королеве, об «австриячке» Марии-Антуанетте. Удивительный народ! Прозвал ее «Мадам Дефицит» за то, что она разъезжает по предместьям и пытается снабдить людей продуктами, которых все меньше становится в продаже. Неурожай, да и боятся крестьяне плебса. Я беспокоюсь за дела отцовской фирмы. Не везут, канальи, товаров на рынок.
    — Пойдем вот за этими канальями, — предложил лейтенант.
    — Зачем? — удивился буржуа. — Это же плебс!..
    — Тем более, — мрачно заметил лейтенант. И в словах его было столько властной воли, что его приятель подчинился.
    Перед Тюильрийским дворцом толпилось множество людей. Слышались уже знакомые молодым людям оскорбительные выкрики.
    — Враги революции довели страну до нищеты!
    — На эшафот продажных министров! В окне дворца появилась громадная фигура толстяка в красной фригийской шапочке.
    — Король! Король! — послышалось в толпе.
    Какой трус! — с презрением заметил лейтенант и добавил в адрес Людовика XVI казарменное ругательство. — Покорно кланяется этим канальям, вместо того чтобы из пушек уложить картечью человек пятьсот-шестьсот. Остальные разбежались бы.
    Король, стоя у открытого окна, среди гула голосов не мог услышать этих слов дерзкого лейтенанта, которые его приятель Бурьен впоследствии опубликовал, гордясь тем, что услышал их 20 июля 1792 года от того, чье имя с трепетом произносилось во всей Европе, став его личным секретарем.
    Людовик XVI видел перед собой огромную россыпь голов с такими же, как у него, шапочками у многих. Они показались ему каплями разбрызганной крови, и он передернул полным плечом.
    Лакей в раззолоченной ливрее закрыл по его знаку окно и, пятясь, удалился.
    Король подошел к стоящей поодаль королеве, сутулясь и виновато втягивая голову в рыхлые плечи.
    — Они называют меня «Мадам Дефицит», — возмущалась королева. — Меня! Которая старается им же помочь его преодолеть!
    — Что делать? — хриплым от волнения голосом отозвался король. — Это ведь плебсы… Трудно ждать от них благодарности…
    — Ваше величество совершенно правы, говоря так о черни, — произнес неслышно подошедший, по-кошачьи мягко ступая по ослепительному паркету, один из самых ярых роялистов, защитников короля, граф Аксель де Форсен.
    — Ах, это вы, граф! — повернулся к нему король, вытирая белоснежным платком свою толстенную шею. — Не находите ли вы, что сегодня особенно жарко?
    — И даже весьма жарко, ваше величество. Настолько, что я решаюсь просить вас об ускорении вашей поездки к вашему другу королю Швеции Густаву.
    Король нервно комкал в руках свою фригийскую шапочку.
    — Граф прав, — решительно вмешалась Мария-Антуанетта. — И я думаю, что нам с детьми следовало бы сопровождать его величество.
    — Да… но, — нерешительно произнес Людовик XVI.
    — Именно так! — вкрадчиво поддержал королеву де Форсен. — Под видом умиротворения войск союзных монархов, угрожающих революционной Франции, вы могли бы отправиться в Мереди через Варенн, чтобы встретиться с королем Густавом и другими своими августейшими друзьями и родственниками. И все уже подготовлено вашими верными приверженцами для такого путешествия.
    — Но ведь стража здесь охраняет не столько дворец, сколько меня в дворцовой клетке, — вздохнул толстяк.
    — Несмотря на ваш клоунский колпак, этот символ революции! — раздраженно добавила Мария-Антуанетта.
    — Поверьте, ваши величества, все учтено. Вы смогли бы при высочайшем вашем желании уже этой ночью пройти всей семьей через сад. Карета будет ждать в переулке.
    — Но одно ее появление там вызовет переполох, — слабо сопротивлялся король, продолжая в нерешительности теребить злополучную шапочку.
    — Мы едем нынче же ночью, — решительно объявила Мария-Антуанетта. — Позаботьтесь, мсье де Форсен, об отряде сопровождения.
    — Все учтено, ваше величество. Отряд отборных роялистов из числа преданной королю французской знати будет ждать в переулке появления кареты, чтобы скакать рядом и позади нее, без всяких остановок в пути.
    — Как это так? — удивился король. — Лишиться элементарных удобств? С нами будут дамы, дети. Такое путешествие скорее походит на бегство!
    — Как вашему величеству будет угодно называть его, — поклонился граф де Форсен. — Я лишь принимаю меры предосторожности, стремясь сделать путешествие наименее обременительным и, возможно, более быстрым, пусть и ценой некоторых преодолимых неудобств, ибо нравы плебса торжествуют не только в Париже, но и в провинциях. И только вмешательство короля Густава и союзных с ним государей может помочь роялистам вернуть вашему величеству священную власть.
    Ночь на 21 июля была на редкость темной. Луна зашла за горизонт, а небо после дневного зноя затянуло тучами. Звезды не появлялись. Деревья и кустарники в саду выглядели черными стенами.
    Король взглянул в потемневшее окно и направился в апартаменты королевы.
    Он был весь в черном и удивился, что вместо дорожного костюма королева была в белом платье, прикрытом белым шелковым плащом.
    — Не кажется ли вам, моя дорогая, что вы будете смотреться в саду не менее ярко, чем на балу, заинтересовав кавалеров из дворцовой стражи?
    — Как раз об этом я и подумала, выбирая одеяние, ответила Мария-Антуанета. И подняла свой шелковый плащ на изящной трости к самому потолку. Не кажется ли вам, мой дорогой король, что такое привидение, появившись в саду, скорее уберет оттуда стражу, чем привлечет ее?
    — Преклоняюсь перед вашей выдумкой и отвагой, — расшаркался король.
    Они вместе прошли по длинной галерее, тянувшейся через весь дворец, пока не остановились перед замаскированной общим орнаментом тайной дверью, ключи от которой оказались у Марии-Антуанетты.
    Оплывшее лицо ее толстого супруга стало удивленным.
    — Я уже выпустила мадам де Турзель с детьми в сад, где они ждут нас, — пояснила королева.
    Король храбрился и даже попытался пошутить:
    — Надеюсь, моя дорогая, что вы не впускали через эту дверь незнакомых мне мужчин?
    — Можете быть уверены, ваше величество, что ваши сыновья унаследуют ваше телосложение и ум, — отпарировала Мария-Антуанетта.
    — А дочь — вашу красоту, — примирительно закончил король. В открывшуюся дверь пахнуло ночной свежестью.
    Дети и мадам де Турзель вдали в кустах вместе с графом де Форсеном. Все в серых дорожных костюмах.
    Граф пошел первым, шагая по-кошачьи, а за ним, подняв на трости свой шелковый плащ, шла королева-призрак.
    Прогуливавшийся с наружной стороны ограды национальный гвардеец, увидев гигантское привидение в саду, ускорил шаг, стараясь оказаться подальше от этого места, и калитка оказалась неохраняемой.
    Потом он будет рассказывать в казарме о страшном призраке, который напал на него…
    План королевы удался. Ее семья в сопровождении приближенных спокойно вышла на площадь и сразу же свернула в переулок. Там и ждала их темная дорожная карета, сливаясь со стенами домов, где не светилось ни одного окна.
    Это был обычный дилижанс, призванный забирать на станциях попутных пассажиров, изобретенный еще при кардинале Ришелье двадцатилетним Блезом Паскалем, впоследствии знаменитым ученым, ушедшим в монастырь, не сумев понять смысла бесконечности, заведшей, по его мнению, науку в тупик.
    Для короля с королевой переулок был не тупиком, а открытой дверью к свободе и возвращению утраченной власти.
    Мадам де Турзель посадила детей и втиснула в карету объемистую коробку с интимными принадлежностями, необходимыми в пути без остановок. Следом сели и король с королевой.
    Граф де Форсен поднял подножку и осторожно, без шума прикрыл дверцу кареты, а сам вскочил на козлы рядом с кучером-гренадером, державшим меж колен мушкет, а за поясом пару пистолетов.
    Карета тронулась и, проехав в соседний переулок, встретилась с ожидавшими ее всадниками.
    На заставе перед выездом из Парижа карету задержали национальные гвардейцы.
    Граф де Форсен соскочил с козел и подошел к старшему из гвардейцев.
    — В карете мешки с серебром. Отряд охраняет их, — сказал он. — А чтобы вы могли убедиться, что это так, передаю вам один из мешков с серебром. Ознакомление с содержимым займет у вас слишком много времени, а мы спешим.
    Гвардеец ухмыльнулся в усы, взвесил мешок на руке и сказал, взглянув на храпящих коней сопровождения «серебра»:
    — Жаль, что не золото. Можете следовать. И карета помчалась по дорогам Франции.
    Начало светать. Стали видны раскинувшиеся по обе стороны дороги поля с вышедшими чуть свет на работу крестьянами, без особого интереса поглядывавшими на карету.
    И поля, и перелески были подернуты прозрачной синеватой дымкой, которую так тонко подмечают французские живописцы в своих непревзойденных пейзажах.
    Может быть, здесь ночью прошла, минуя Париж, гроза, разразясь после вчерашнего знойного дня, и пар поднимался теперь с земли?
    Всадники скакали не только позади кареты, но и рядом с нею.
    Оба мальчика, проснувшись, принялись за военную игру, стреляли из воображаемых ружей и пистолетов в скачущих рядом всадников.
    Правда, никто из них не выпадал из седла, но звуки выстрелов усердно воспроизводились и семилетним Карлом Людовиком, и его братом Луи Жозефом.
    Их сестренка, названная в честь своей бабушки, австрийской императрицы, Марией-Терезой, расширенными глазенками смотрела в окно, больше интересуясь лениво пасущимися коровами, чем забавой братьев.
    Кучер-гренадер безжалостно гнал запряженных цугом лошадей вскачь, так что всадники еле поспевали за ними. Казалось, кони упадут, загнанные насмерть, но карета, подпрыгивая на ухабах и оставляя за собой облако пыли мчалась споря с ветром, так, как, видимо, прежде никогда не передвигалась. Жителям местечка, где происходила диковинным способом смена лошадей в последний раз перед Варенном, представилось необыкновенное зрелище. Карету, как и на предыдущих почтовых станциях, встречал отряд драгун из верных королю полков. Они пускали своих коней во весь опор и, поравнявшись с упряжкой, ловко передавали гренадеру крюк от новой упряжки свежих лошадей. Гренадер, чуть придержав своих коней зацеплял крюк за кольцо в передке кареты, а старую упряжку скачущий рядом драгун подхватывал и отводил в сторону. Карета же продолжала мчаться, увлекаемая галопом свежих коней.
    Всадники сопровождения тоже на ходу перескакивали на коней поравнявшихся с ними драгун, а потом догоняли карету. Наблюдая эту невиданную операцию, король заметил:
    — Это достойно самого увлекательного представления. Кто это придумал?
    — Важно ехать как можно быстрее, чтобы посланная за вами погоня не догнала бы нас, а загнала лошадей, — сказала Мария-Антуанетта.
    — Не перестаю гордиться вами, — произнес король, вытирая платком уже мокрую шею.
    Поистине «бегство», или «прогулка», королевской семьи было организовано с блеском. Никакая погоня, принимая во внимание выигранные ночные часы, не смогла бы догнать беглецов, все время меняющих лошадей, чего не могла бы сделать погоня, заранее не заготовившая подмену.
    Но как бы быстро, споря с ветром, ни мчалась черная карета по пыльной дороге, существовало нечто, что намного перегоняло и ветер, и ее саму.
    От Парижа до Варенна, так же как и в других направлениях, от столицы невидимыми лучами расходились линии сигнального телеграфа.
    На холмах в пределах видимости постоянно дежурили сигнальщики, передавая флажками сообщения. Так от одного холма или деревянной вышки, сооруженной там, где возвышенности не было, сообщение летело действительно быстрее ветра, с которым пыталась спорить черная карета со сменяющейся упряжкой мчащихся во весь опор коней.
    Из Варенна ей навстречу были высланы гвардейцы устроившие у дороги засаду.
    Всадники сопровождения один за другим посыпались с седел, словно мальчики в карете стали в самом деле стрелять в них. Из придорожных кустов вспыхивали дымки настоящих выстрелов.
    Кучер-гренадер выхватил пистолет и стал стрелять. Мальчики теперь видели, как мимо кареты проносились лошади без седоков.
    Граф де Форсен подхватил у кучера вожжи, когда тог скатился с козел на дорогу. Граф, поняв бессмысленность, сопротивления, остановил лошадей.
    Подскакавший конный гвардеец с трехцветной эмблемой на шапке спрыгнул на землю и, открыв дверцу кареты, вежливо обратился к королю:
    — Ваше величество! Извините за беспокойство, но мне передано приказание Конвента сопровождать вас в Париж, где вас ждут собравшиеся депутаты.
    Людовик XVI запыхтел, вытирая платком шею:
    — Кто вам дал право, лейтенант, распоряжаться судьбой короля Франции?
    — И его неприкосновенной семьи! — гневно добавила Мария-Антуанетта.
    — Мадам, я должен был бы прежде всего извиниться перед вами, но предписание Конвента, переданное по сигналь ному телеграфу, для меня закон, ибо законы провозглашаются Конвентом, а все мы, включая и ваши величества, — граждане Франции и обязаны их выполнять.
    — Я подчиняюсь силе и не хочу, понимаете, не хочу крови! — задыхаясь произнес король.
    Граф де Форсен заменил убитого кучера, и лошади под его управлением неспешной трусцой потащили черную карету обратно в Париж.
    Конные гвардейцы сопровождали ее.
    При каждом въезде в лесок дамы и дети требовали остановки, на короткое время покидая карету.
    Впереди был Париж, дворец Тюильри или… тюрьма?
    Как решит Конвент.
    Солнце клонилось к западу, утренняя дымка уступила место спускающимся на землю сумеркам.
    В этих сумерках король Людовик XVI видел будущее Франции и свою судьбу.

Новелла третья. Волосы королевы

Познает королева горечь пораженья,
Нагая переедет реку на коне.
Грозят оружьем ей, секиры оскорбленьем,
По-рыцарски все примет, как в кошмарном сне.

Нострадамус. Центурии, 1, 86.
Перевод Наза Веца
    Осень 1793 года, спустя пять месяцев после начала диктатуры якобинцев, сменивших городское самоуправление Парижа или Парижскую коммуну, новый диктатор Франции Максимилиан Робеспьер, худой, изможденный непрерывным напряжением, сидел, развалившись в королевском кресле перед письменным столом, инкрустированным золотом и перламутром. Он картинно позировал перед видной скульпторшей Парижа мадам Тисо, завершавшей с натуры принесенную ею с собой скульптуру из воска, копию сделанного из глины бюста по портрету Робеспьера.
    Изящная, со вкусом одетая очаровательная женщина, завершая работу, стремилась вдохнуть жизнь в податливый материал, как бы обладающий теплотой человеческого тела, проникнуть во внутренний мир диктатора, на лице которого записана была не злоба, но властность, жестокость, запечатлеть уже красками живописца на своем творении горящий внутренним огнем взгляд диктатора. Воск и в самом деле был теплым.
    Ниспровергая французскую знать, диктатор тем не менее, как подметила художница, заимствовал у аристократов некоторые внешние признаки: манеру держаться, щегольство, даже одежду. И для задуманной его фигуры во весь рост понадобится голубой дворянский камзол, украшавший сейчас Робеспьера, так сочетавшийся с дворцовой роскошью вокруг.
    Художник всегда беседует со своей моделью, стараясь проникнуть в ее внутренний мир, и скульпторша, стараясь вызвать Робеспьера на откровенность, открыла ему свой сокровенный замысел создания музея восковых фигур исторических личностей, который пополнился бы ее потомками, какую бы роль эти персонажи ни играли в мире властителей или преступников, сколько бы крови ни пролили.
    — Я ненавижу кровь, — признался Робеспьер, — но, увы, только кровью можно защитить завоевания революции: Свободу, Равенство и Братство. На революционную Францию со всех сторон нападают армии европейских государств, боящихся, подобно Людовику XVI, потерять свои короны. Изменники и роялисты там и тут поднимают против нас восстания, хотя бы в том же Тулоне, где держатся благодаря английскому флоту. Мы прервали нить интриг и заговоров, которая вела в тюрьму Темпль к бывшей королеве «австриячке» Марии-Антуанетте, не оставляющей надежды на возвращение Бурбонов.
    — Разве время может двинуться вспять?
    — Конечно, нет! Вы правы, мадам Тисо.
    — Но мне приходится заглядывать в былые времена.
    — Вот как?
    — Я только что закончила работу по созданию скульптурных портретов короля Генриха II, зловещей его супруги Екатерины Медичи и трех их сыновей — поочередно королей Франции.
    — Преступная семейка! — резко отозвался Робеспьер.
    — Но Генрих Второй был отважным рыцарем. Особенно трудно мне было воспроизвести выражение некрасивого лица Екатерины Медичи, с глазами навыкате, с мерцающим и них коварством. Приходится быть и скульптором, и живописцем.
    — Значит, вы заняты и преступниками?
    — Наши потомки, гражданин Робеспьер, должны видеть и тех, кто был источником бед и несчастий Франции.
    — Вам приходится воображать эти былые персонажи?
    — К сожалению, нет иного пути, как изучение их портретов, порой писанных льстивыми живописцами.
    — А вам хотелось бы лепить их с натуры, не считаясь с календарем?
    — Не только победителей, но и побежденных.
    — Кажется, я понял вас. Что касается календаря, то, поверьте, скоро по всей Европе будет действовать наш революционный календарь, в котором я особенно люблю тепло дарящий месяц термидор, а вот относительно вашей просьбы…
    — Но я ничего не просила.
    — Не хотели просить. Я не только восхищаюсь вами, но и проникаю в ваши мысли. Не так ли, мадам?
    — Ваша проницательность пугает меня.
    — Не пугайтесь. Только враги делают из меня чудовище, отправляющее их на гильотину. А гильотина ждет преступницу, которая наверняка нужна вашему музею. Не так ли, мадам Тисо?
    Художница поежилась.
    Как передать ей этот сверлящий, пронизывающий взгляд на восковом лице законченного бюста?
    — Я никогда не решилась бы просить вас об этом. Я знаю, что вход в камеру смертников замка Темпль невозможен, — произнесла она.
    — Для меня все возможно, — заявил Робеспьер. — Короли награждали удачливых живописцев, угодивших им своими портретами, — кто деньгами, кто даже поместьями. У революционеров нет ничего! — И Робеспьер картинно выпрямился в своем богатом кресле.
    — Вы хотите сказать, что моя работа заслуживает награды?
    — Да, королевской! И вы ее получите от санкюлота, чтобы в камере смертницы делать с натуры портрет преступной и развратной королевы Марии-Антуанетты.
    Сердце мадам Тисо сжалось. Именно это ей так хотелось сделать после уже завершенной скульптуры казненного короля Людовика XV? Фигура Робеспьера как символ революции стояла бы, заслоняя свергнутых королей.
    — Мне нравится ваша работа, мадам Тисо. Глядя на нее, я словно вижу себя в зеркале. Это замечательно! Думаю, что другие ваши персонажи из прошлого высказали 6ы такое же восхищение.
    — Я благодарна вам, гражданин Робеспьер.
    — Вы получите пропуск в камеру Марии-Антуанетты. Отправляйтесь к ней в Темпль, но, предупреждаю вас, никаких записок от нее для передачи кому-либо не берите.
    — Как можно! — заверила мадам Тисо, завертывая в мягкие ткани восковое изображение всесильного диктатора, который одним движением пера мог не только дать пропуск в тюрьму Темпль художнице, но и ее бросить туда.
    Так мадам Тисо попала в тюрьму Темпль.
    Молчаливый страж с болезненно выпуклыми глазами проводил ее по холодному коридору до самой камеры смертницы, звякнув ключами, открыл дверь и впустил скульпторшу в мрачную камеру.
    Женщина в длинной сермяжной рубахе поднялась с лежанки, на которой сидела до их появления.
    — Я получила пропуск к вам, ваше величество…
    Мария-Антуанетта приложила палец к губам:
    — Вы неосторожны, мадам, — прошептала она, глядя на захлопнувшуюся за сторожем дверь.
    — Для меня вы остаетесь вашим величеством, королевой Франции, скульптура которой будет стоять в моем музее восковых фигур.
    — Вы шутите? Как «они» могли это допустить?
    — Я создаю портреты исторических персонажей для наших потомков. Ваша скульптура займет достойное место в этой галерее. Надеюсь, вас не шокирует, что я сделана только что портрет диктатора Франции Робеспьера. Что делать, ваше величество, он ворвался в историю.
    — Садитесь, мадам. Не знаю, что сказать от удивления. Это чудовище, которое так оскорбило меня на суде в роли обвинителя, согласилось пропустить вас ко мне?
    — Высшим оскорблением было вынесенное судом решение, — сказала мадам Тисо.
    Мария-Антуанетта стояла перед ней, гордая, величественная, не поверженная, и художница искренне любовалась ею, готовясь к работе и раскладывая на грубо сколоченном столе принесенные с собой инструменты, копию заготовки бюста, подогревающую воск жаровню.
    С разрешения королевы она сделала замеры ее головы, потом начала беседу, которая длилась все время, пока восковая заготовка не превратилась в прелестную головку женщины, красотой которой будут любоваться люди многие столетия.
    Мадам Тисо, ловко и удивительно споро работая говорила:
    — Мне доставляет наслаждение лепить такое прекрасное лицо. Я была поражена, пойдя к вам, цветом ваших серебряных полос. Сначала подумала, что парик, но, разглядев ваше сермяжное одеяние, которое эти негодяя напялили на вас, поняла, что о парике не может быть и речи.
    — Моя седина — зеркало моих несчастий, — печально ответила Мария-Антуанетта.
    — Что они могли еще причинить вам?
    — Ах, многое, очень многое. Вы — первая женщина, переступившая этот зловещий порог, чтобы оказаться хоть ненадолго со мной, и я готова быть откровенной с вами.
    — О, прошу вас об этом, ваше величество, я всем сердцем с вами.
    — Им было мало обвинить меня в коварном сплетении заговора, что истинно и в чем я не раскаиваюсь и даже признаюсь. Я, потеряв неправо казненного супруга, боролась против преступной Республики за своих детей. Представьте, что я перенесла здесь, когда из них троих, заключенных первоначально вместе со мной, я теряла одного за другим.
    — Какой ужас! Как же это случилось?
    — Первый сын скончался у меня на руках. Мне не позволили похоронить его. Второго, ставшего дофином, моего маленького Луи-Шарля, увели от меня, не знаю, зачем и куда. А потом и дочь Марию-Терезу, которую перед тем опозорили тюремные стражи, и она несчастная, родила здесь мертвого ребенка, увели, как мне сказали, чтобы обменять на каких-то пленных голодранцев-революционеров. Не знаю, что с нею, с бедняжкой. Еще бы не поседеть моим волосам!..
    — Ах, ваше величество, у меня переворачивается сердце от ваших слов.
    — От их дел, — поправила королева. — Простите меня, мадам…
    — Мадам Тисо.
    — Извините меня, мадам Тисо, за эти вырвавшиеся у меня признания и, право же, неприличную откровенность.
    — Ну что вы, ваше величество! Пусть я буду волею судьбы вашей последней наперсницей.
    — Тогда слушайте и содрогайтесь. Я ведь не только преступная, как они считают, королева, пытавшаяся вернуть своему сыну французский престол, а еще и женщина, как вы сами это заметили, и вы поймете всю глубину нанесенной мне раны, кровоточащей раны на их судилище, где смогло прозвучать нелепое и гнусное обвинение, выдвинутое против меня, в якобы сожительстве со своим малолетним сыном, семилетнем Луи-Шарлем, — с негодованием и болью в голосе продолжала она, — которого я произвела на свет и продолжаю считать ребеночком…
    — Как можно было додуматься до такой мерзкой, скотской лжи! — возмутилась мадам Тисо.
    — Очевидно, они судят по себе, по споим скотским представлениям о нравственности, о материнстве…
    — Вы правы, тысячу раз правы, ваше величество! Я сгораю от стыда, что являюсь современницей этих людей, и, право же, готова уничтожить только что сделанную скульптуру их вожака.
    — Не надо этого делать! — тяжело вздохнула королева. — Провидение само решит их судьбу. И она, поверьте мне, будет не лучше моей.
    На мадам Тисо смотрели прекрасные, горящие огнем провидца глаза Марии-Антуанетты. Ее разгоревшееся от внутреннего гнева лицо словно обрамлено было серебряной рамкой седых волос.
    — Самое трудное для меня будет завершить ваш портрет такими волосами, как у вас, — сказала художница.
    — Пусть они отдадут вам мои после… — и Мария-Антуанетта не договорила.
    — Ни в коем случае! — воскликнула мадам Тисо — Ваши волосы священны, они не могут быть на вашем манекене. Они ваши, только ваши!
    Мария-Антуанетта улыбнулась
    — А я могла бы завещать их вам, единственной женщине, с которой говорила так откровенно в последние часы моей жизни…
    …В октябрьский ненастный день небо было затянуто непроглядными тучами и время от времени моросил дождь, Марию-Антуанетту вез в телеге всем на виду понурный конь.
    Рядом со смертницей стоял развязный щеголь в шляпе с высокой тульей и кричал в толпу любопытных, выстроившихся вдоль пути к эшафоту.
    — Смотрите на изменницу Франции, занесшую руку над Республикой, на великую блудницу, развратничавшую с собственным сыном! Смотрите на ее белое распутное тело. Нечего стесняться перед французским народом, кровь которого она пила из бокалов вместо вина.
    С этими словами мучитель в шляпе с высокой тульей и сытым румяным лицом срывал со смертницы ее сермяжные одежды.
    Переезжала реку она уже нагая.
    В народе слышались смешки. Женщины отворачивались, и некоторые из них плакали. Но многих зевак это недостойное зрелище потешало, и они бежали вслед за телегой, чтобы оказаться у самого эшафота и насладиться ставшим для них привычным возбуждающим до опьянения, зрелищем.
    Палач поморщился, когда смертницу подвели к нему, и указал помощникам:
    — Кладите сюда лицом вниз, чтобы сраму видно не было. Руки свяжите за спиной, как положено.
    Его помощники принялись выполнять указания. Нож гильотины был заблаговременно поднят. Внезапно выглянуло солнце и осветило презрительно гордую обнаженную женщину, которой скручивали руки за спиной.
    И солнце светило все время, пока длилось кровавое действо.
    Падающий нож сверкнул в лучах солнца, и оно сразу словно погасло, вновь затянутое тучами. Толпа привычно ахнула.
    А палач, выполняя указания штатского чина в шляпе с высокой тульей, поднял за серебряные волосы отсеченную прекрасную голову королевы и кричал:
    — Кто хочет купить волосы блудницы? Тотчас для вас отрежем их.
    Толпа гудела.
    Сквозь нее, бесцеремонно расталкивая людей, пробивался молодой офицер, направляясь к эшафоту, и стал подниматься на него.
    Стоявший на лесенке солдат направил на него ствол ружья.
    Офицер решительным жестом отвел от себя дуло презрительно сказав солдату:
    — Ты не посмеешь в меня выстрелить. У меня другая судьба.
    И как не в чем не бывало поднялся на эшафот, обнажив там шпагу. Палач так и застыл от изумления со своей жуткой ношей в руке.
    Офицер громко крикнул ему:
    — Революцию задумывают гении, но не для того, чтобы такие негодяи, как ты, торговали частями трупов убитых тобою беззащитных людей. Палач растерялся. Острая шпага была направлена ему в сердце.
    Штатский чин в шляпе весь сжался, отнюдь не собираясь помогать палачу. Да и никто из находившихся на эшафоте не решился вмешаться, ошеломленные или околдованные происходящим.
    Шпага лейтенанта грозила проткнуть палача.
    Toт опустил свою поднятую руку и покорно пробормотал:
    — Как будет угодно его превосходительству, господину генералу.
    Казненную уложили в приготовленный гроб.
    Офицер удовлетворенно вложил шпагу в ножны и с невозмутимым спокойствием стал спускаться с эшафота.
    Толпа расступилась перед этим невысоким человеком, глаза которого излучали такую жесткую волю, а голос только что прозвучал так властно, что никто не преградил ему дороги.
    Солдат с ружьем оторопело смотрел ему вслед.

Новелла четвертая. Башмачник Симон

Hа смену королю, что завещал потоп.
Добряк придет безвольный, нерадивый.
Враги изменой бегство назовут потом.
И он погибнет трижды под секирой.

Нострадамус. Центурии, VI. 52.
Перевод Наза Веца
    Январским морозным утром башмачник Симон плелся из Сен-Антуанского предместья на площадь Согласия, обязанный, как депутат Конвента, выделенный им в судьи над Людовиком XVI, присутствовать при казни короля.
    Башмачник Симон был полной противоположностью огромному растерянному толстяку, все время на суде невпопад улыбающемуся, которого он не по своей воле должен был судить якобы за измену Родине, перехваченному на пути в Варенн, куда он направлялся с малыми детьми. Симон был тощим со впалой грудью ремесленником, всегда склонявшимся над своим башмачным верстаком, сажая заказанные башмаки или сапоги на колодки, изящно прошивая их или просто, за неимением заказов, латая стоптанную обувь соседей. Казалось, голова его еле держится на тонкой шее, раза в три уступающей могучей шее подсудимого. В одном только походили друг на друга Симон и Людовик: оба были горбоносы и слыли добряками. Но если доброта Симона, щадившего даже противников, позволила ему без потерь захватить во главе толпы Бастилию, а потом стать депутатом Конвента, то добряк король проявлял свои качества в нерешительности, в нерасторопности, в неумении сладить с последствиями неурожайного года, доведя народ до нищеты и голода. К тому же еще и его предосудительное путешествие с семьей к границе, откуда грозили войска европейских монархов, страшащихся последствий для себя французской революции.
    Последним с трудом поднял судья Симон ставшую свинцовой руку, вынося приговор. Ему было до боли этого потерянного добродушного дородного человека.
    И он не мог простить себе участия в его казни. Но при этом Симон сознавал — не подними он руку, сам отправился бы вскоре под нож гильотины…
    Таковы были нравы Конвента в пору террора. Власть захватили якобинцы во главе с неумолимым Максимилианом Робеспьером, который, держа обвинительную речь, кричал о Свободе, Равенстве и Братстве, брызгая слюной, как пресытившийся вампир.
    Кроме депутатов Конвента, на плошали Согласия собралось множество зевак, готовых к всеобщему ликованию. Они жадно смотрели на гильотину с тяжелым падающим сверху ножом.
    К эшафоту подвели так знакомого и симпатичного Симону толстяка. Он пытался улыбаться… как на суде, и это было нестерпимо для Симона. Он отвернулся, разглядывая лица заинтересованных кровавым зрелищем людей, негодуя на них и на самого себя.
    Ропот толпы походил на однообразный гул. Вдруг все стихло. Сердце у Симона сжалось. Он втянул голову в узкие плечи. Но вместо ожидаемого им общего крика восторга со стороны эшафота раздался душу раздирающий стон тяжело раненного человека.
    — Сапожники! — кричали палачам из толпы. — Вам бы только кур резать!
    Несмотря на состояние Симона, это оскорбило башмачника, считавшего свою профессию искусством.
    В ответ послышались ругательства и команда поднять нож снова. Опять затаилась толпа в ожидании, и снова вместо ликующих криков раздались насмешки:
    — Их самих надо под гильотину!
    — Чего там! Они и так безголовые!
    Из-за поднятого в толпе шума стонов с эшафота слышно не было. Симон передернул плечами и все же не обернулся.
    Очевидно, нож гильотины подняли в третий раз.
    Всеобщий крик восторга был сигналом того, что на этот раз все было кончено.
    С трудом протискивался Симон сквозь толпу. Люди обнимались, пели «Марсельезу» и другие песни, принимались плясать, словно теперь для них начиналась новая счастливая жизнь…
    Симон не оглядываясь бежал с площади Согласия, где у него ни с кем согласия не было. Он готов был сам лечь под нож гильотины, чего так испугался, поднимая, кстати сказать, ничего не значащую руку несогласного судьи.
    Кто-то взял его под руку.
    — Я провожу тебя до дому, приятель. К этому надо иметь вкус или привычку.
    Симон обернулся и увидел выпученные глаза своего друга Роше Лорана, тюремного надзирателя из Темпля, куда его перевели после решения Конвента разрушить Бастилию.
    Они сидели в мастерской сапожника, поставив на верстак шахматную доску, чтобы отвлечь Симона игрой, которую показал башмачнику один из довольных им заказчиков из дворцовой прислуги. Симон, выучившись любимой королевской забаве, пристрастил к ней и Роше.
    — Если бы ты знал, приятель, каково мне приходится каждый день на проклятущей моей службе. Покойному толстяку я не раз устраивал встречи с его семьей, посаженной в другую камеру. Детишек там держат как воров и убийц! С души воротит!
    — Ты прав, Роше. Спасибо тебе. Что-то слабоват я стал.
    — Уж больно хорош паренек, который у них дофином зовется. Крепко убивается по поводу отца. Я ему ничего говорить о сегодняшнем не буду. Несправедливо держать там малыша, не по-Божески. Так я тебе скажу, — закончил тюремщик.
    И, машинально передвигая фигуры, эти два столь различных человека задумали план, который приписывался впоследствии то самому Баррасу — видному у жирондистов политику, то даже Робеспьеру, неизвестно почему. Если беспринципный Баррас мог рассчитывать, что при возможной реставрации монархии в связи с успехами роялистов на юге Франции в Тулоне, где их поддерживала такая сила, как английский флот, ему, Баррасу, зачтется забота о семилетнем маленьком дофине (наследнике), то неистовому Робеспьеру такой план ничего не сулил.
    А план был до наивности дерзок.
    Жена Симона Жанетта, сидевшая рядом и, подперев рукой пухлые щеки, наблюдавшая за непонятной игрой, стала третьей участницей заговора.
    Было решено, что начать надо с выступления Симона как Депутата, в Конвенте.
    Для Симона это было куда труднее, чем тачать сапоги, но остановиться было невозможно. Он обязан был загладить свою вину перед убитым королем.
    — Чего ты смущаешься? — убеждал Роше. — Парламент — это от слова «парле» — говорить. Он «говорильня» и есть. Его и надо использовать, там болтать положено. Вот ты и скажешь…
    И на очередном заседании Конвента Симон попросил слово.
    Гул удивления пронесся по залу и галереям Конвента. Что может сказать этот едва слагающий слова в фразу сапожник? Но он был депутат и слово получил.
    Войдя на трибуну, с которой говорили такие ораторы, как Марат, Робеспьер, Сен-Жюст, Баррас. он выпрямится, выпятил грудь, как солдат на параде, и, к удивлению всех, заговорил с необычайной пылкостью:
    — Граждане депутаты! Победители в великой нашей революции во имя простых людей, бравших Бастилию и желающих не умирать с голоду! Ради чего мы свергли короля, стоим грозным примером всем государствам Европы? Ради простого человека, особенно когда он еще мал, еще ребенок! О детях — первая наша забота, им продолжать наше правое дело. Но дело наше должно быть правым. Мы обязаны стойко отражать нападки врагов революции, карать преступников, воров, убийц, грабителей. Но никак не можем поставить их рядом с малыми детьми, еще не видевшими жизни и не совершившими никаких преступлений. Как же можно терпеть нам, революционерам, чтобы в темной камере Темпля наряду с заядлыми преступниками, разбойниками, грабителями и врагами Франции в темной камере содержались под стражей детишки? И только потому, что их родители стояли по другую сторону баррикад. Я взываю к справедливости, к основе основ революции — Свободе. Равенству. Братству всех людей. Не может быть врагом несмышленыш, который не нарушил ни одного закона, не совершил ни единого противоправного поступка! Он свободен со дня своего рождения и равен со всеми! А что мы имеем на самом деле? Позорное пятно на нашей совести, представителей народа, допускающих, чтобы в тюрьме Темпль содержался мальчик семи лет, пусть по рождению своему и дофин, что в революционных условиях ничего не значит. Наш долг сделать из него полноценного гражданина Франции. Сейчас он — чистый холст, на который художник наложит свои краски. Извините меня — сапожника, — он колодка, на которую натягивает ваш депутат Симон кожу, чтобы изготовить обувь, которой может гордиться каждый француз. В тюрьме же этот ребенок только озлобится против своих мучителей, то есть нас с вами, и вырасти может нашим заклятым врагом. И я призываю Конвент, обращаюсь к каждому из вас, у кого есть собственные дети, доверить мне этого малыша, передать его мне на воспитание. Поверьте, он сядет рядом со мной за верстак, как простой башмачник, чтобы в честном труде воспитать в себе гражданина Франции, стать приверженцем а не врагом революции. Я и моя жена Жанетта, она простая и добрая женщина, клянемся сделать из него человека! Вот все, что я хотел сказать. Простите, если что не так. Говорить не приучен.
    Речь башмачника в Конвенте произвела огромное впечатление. Как это ни странно, его поддержали в первую очередь непримиримые якобинцы: «друг народа» Марат, Дантон, даже сам Робеспьер, уже признанный диктатор.
    Было вынесено историческое решение Конвента: передать гражданина Капета семи лет на воспитание депутату Конвента башмачнику Симону.
    Но не сразу, не сразу выполнено было это решение. Поднялась яростная дискуссия в газетах, на митингах. — Можно ли допустить уродование члена королевской семьи сапожником? — кричали роялисты.
    Кое-кто из жирондистов был за Симона, в том числе коварный Баррас. Видимо, у него были свои планы в отношении наследника престола. Но об этом никто ничего не знал. Маленький Капет-Луи-Шарль Бурбон, семилетний малыш, томился еще несколько месяцев, разлученный даже с матерью, которая была в страшном горе после смерти другого своего сына, Жозефа, тяжело больного от рождения.
    Но одиночное заключение не ввергло гордую королеву в отчаяние, напротив, пробудило в ней небывалую энергию и стремление вернуть оставшемуся сыну, дофину, королевскую власть. И Мария-Антуанетта тайно сносилась через Роше, передававшего ее письма роялистам, с теми, кто готовил возвращение Бурбонов в Тюильри. Она плела нити хитрейшего заговора, заложив основу их действий, так удачно развернувшихся в Тулоне. Помощь Англии была обеспечена. Дело оставалось за вторжением войск соседних государств, монархи которых все медлили и медлили.
    Роше изредка устраивал ей встречи с маленьким Шарлем, который сначала жаловался на крыс, а потом сообщил, что подружился с одной из них, и она ест у него с руки и даже спит с ним рядом на соломе.
    В июне 1793 года Роше ввел за руку Шарля в камеру матери, но не для очередного свидания, а проститься с нею, так как мальчика отдавали на воспитание в семью сапожника Симона.
    Мария-Антуанетта сначала пришла в ужас от такого оскорбления королевской семьи, но Роше, подмигнув ей, сказал:
    — Мадам, лучших друзей, чем мои, у вашего сына в жизни не будет.
    И все-таки мать горько плакала, навсегда расставаясь с единственным сыном.
    Симон ждал своего воспитанника у ворот тюрьмы. Роше передал ему мальчика в присутствии тюремного начальства, подписавшего акт передачи. На нем значилась дата: 15 июня 1793 года.
    Так маленький гражданин Капет-Луи-Шарль вышел на волю и попал в башмачную мастерскую Симона.
    Он испуганно озирался, не веря, что его больше не окружают холодные каменные стены и что жена Симона ласкает его, как недавно ласкала мать.
    Симон познакомил его с соседскими ребятишками и сам затевал с ними общие игры. Жанетта же окружила мальчика такой материнской заботой, что он постепенно стал оттаивать.
    Симон, не имеющий своих детей, но действующий по своему представлению о воспитании, принялся «делать из приемыша человека»: засадил его за верстак, научил пользоваться колодками, иглами, шилом, дратвой, на первых порах поручив ему починку старой обуви. Шарлю понравилось это занятие. А в свободное время, помимо игр на улице, Симон начал заниматься с ним шахматами и, к величайшему своему изумлению, увидел, что мальчик имеет представление об этой игре. Однажды в мастерской появился не заказчик, а тюремщик Роше.
    Шарль до смерти испугался, что дядя Роше снова отведет его в темную камеру с крысами. Но, оказывается, надзиратель пришел в гости к старому другу проведать былого своего узника. Он застал его играющим с Симоном в шахматы, чему несказанно удивился. Симон уступил ему свое место за доской. Пораженный неожиданным проигрышем, Роше пришел в восторг и обнял Шарля, умильно смотря на него выпученными глазами. После этого тюремщик стал частым гостем, тем более что он имел официальное поручение докладывать о воспитаннике башмачника начальству. Роше так расписывал маленького гражданина Капета, что этого сапожного подмастерья в пору было избирать в Конвент, если бы не его детский возраст.
    Осенью Шарль стал замечать, что дядя Роше приходит крайне озабоченным, и они подолгу шепчутся о чем-то с дядей Симоном.
    Мальчик не подозревал о тучах, которые нависали над его матерью, королевой Марией-Антуанеттой. Стало доподлинно известно, что одно из писем Марии-Антуанетты с деталями предполагаемого ею плана реставрации монархии было перехвачено, а граф де Форсен, преданный королеве роялист, служивший звеном, связывающим се с Тулоном арестован.
    В холодном октябре они решили не сообщать мальчику, что он стал круглым сиротой. И надо отдать должное всем новым уличным приятелям маленького дофина: никто не сказал ему об этом…
    Так и овладевал наследный принц профессией башмачного подмастерья, проявляя живой характер и недюжинные способности в работе с колодками, шилом, дратвой, и вообще был простым ребенком, склонным к полноте, невольно напоминая тем щемящему сердцу Симона своего казненного отца.
    Молодой, но уже в отставке, генерал вошел в первую попавшуюся сапожную мастерскую. У него на ходу стала хлопать подошва сапога. В таком виде нельзя появиться в военном министерстве.
    В мастерской башмачника Симона его растерянно встретила Жанетта.
    — Хозяина нет дома, в мастерской только мальчишка… — пролепетала она под грозным взглядом генерала.
    С неотразимой властностью в голосе тот мрачно сказал:
    — Ждать не могу. Сапог должен быть починен.
    Жанетта провела его в мастерскую.
    Восьмилетний мальчик испуганно вскочил из-за верстака. Жанетта поставила стул для господина генерала и сказала Шарлю:
    — Ты уж постарайся, сынок. Ведь подшивал подошвы-то… Господину генералу очень нужно.
    Шарль посмотрел на снимавшего сапог, сидя на стуле, генерала и, встретив его взгляд, ощутил холодок.
    Он почтительно принял у странного заказчика сапог, пристроил его на колодку и принялся усердно чинить развалившуюся генеральскую обувь, удивившись, что тот носит такую ветхость.
    Симон недаром больше года старательно обучал Шарля сапожному ремеслу, вызвав необычайный приток заказов обывателей, узнавших, что ему помогает сам «король». Многим хотелось похвастаться в винном погребке, что «башмаки-то он носит, самим королем для него сшитые!».
    Генерал смотрел поверх головы мальчика и думал о своем. Разве не должен был он, артиллерист, произведенный в его 24 года за услугу Республике самим Робеспьером сразу из капитанов в генералы, отвергнуть назначение командовать корпусом пехоты в войне с Англией? Как можно было предложить ему, отличившемуся артиллеристу, «наместнику Бога на войне», уйти в пехоту?
    Шарль поднял глаза от своей работы и, встретив пылающий гневом взгляд босого генерала в отставке, поежился.
    Сапог был готов. Заказчик расплатился с Жанеттой и, не взглянув на паренька-подмастерья, солдатским шагом вышел на улицу.
    — Какой же ты молодец! — расцеловала Шарля Жанетта. Для мальчика это было высшей наградой за его старания. Он вытирал тряпкой пот с лица, а Жанетта передником свои глаза, не зная, кому они помогли, кого выручили…
    Вернувшийся с заседания Конвента Симон был так встревожен и расстроен, что, несмотря на пылкий рассказ жены о «подвиге» их воспитанника, даже не похвалил его, а уселся в углу, бессильно уронив голову на руки.
    Сегодня в Конвенте большинство оказалось за правыми, к которым беспринципно примкнули жирондисты.
    Максимилиан Робеспьер был арестован прямо в зале Конвента, и его ждала казнь. Власти якобинцев пришел конец. Теперь верх возьмут роялисты.
    Но он ошибся. Жирондисты, представляя интересы крупных владельцев, в том числе и земель, конфискованных революцией у феодалов, отнюдь не собирались ее отдавать.
    Конвент избрал Директорию, которая вооруженным путем будет защищать «республиканский строй», хотя с Республикой и ее «Свободой, Равенством и Братством» было покончено, как и с якобинцами, защитниками плебса.
    Все последующие дни Симон жил тревожными предчувствиями, пока его не вызвал один из новых директоров, повелевающих ныне Францией, Баррас, которому было поручено наблюдать за воспитанником башмачника Симона.
    Вельможа, развалившись в золоченом кресле, наследстве аристократов, сидел за изящным столом с гнутыми ножками, а неуклюжий Симон стоял перед ним, переминаясь с ноги на ногу.
    — Знаете ли вы, депутат Конвента Симон, что воспитываемый вами гражданин Капет провозглашен роялистами королем Франции Людовиком XVII?
    — Никак нет, гражданин директор! Мальчонке только восемь лет, и он научился тачать сапоги.
    Баррас загадочно сощурился и расхохотался:
    — Король Франции — сапожник! Вы уморили меня, гражданин Симон!
    Симон робко улыбался, а Баррас разглядывал его, словно стараясь проникнуть к нему внутрь.
    — С роялистами знакомы, гражданин депутат?
    — Никак нет, — замотал головой Симон.
    — Неужели никто не заходил посмотреть на мальчонку?
    — Никто, гражданин директор. Он у меня под опекой. Правда, какой-то генерал чинил сапоги в мое отсутствие, но я не знаю, кто он.
    — Напрасно, — нахмурился Баррас. — С генералами, да еще в рваных сапогах, надо быть поосторожнее. А вообще Директория поручила мне сообщить нам. что освобождает вас отныне от этой опеки над гражданином Капетом, которого роялисты метят в короли.
    — Как же так! А Шарль?
    — Гражданин Капет, чтобы уберечь его от похищении роялистами, будет защищен стенами замка Темпль.
    — Его? В тюрьму? — ужаснулся Симон. — Восьмилетнего малыша?!
    Баррас бессильно развел руками и улыбнулся:
    — Директория выражает вам, гражданин Симон, благодарность за выполнение поручения Конвента, кстати, протащенного якобинцами.
    Последние слова Барраса прозвучали с тенью угрозы. Он в упор рассматривал Симона, словно хотел насквозь пронзить взглядом его тощую фигуру, докопаться до его сокровенных мыслей. Вдруг его лицо преобразилось, и он спросил:
    — Вы так привязались к этому мальчику?
    — Всей душой! Как к родному сыну, которого так и не дал мне Господь.
    — И если бы понадобилось… — начал Баррас и замолчал, вопросительно глядя на Симона.
    — Я отдал бы за него жизнь!
    — Похвальное чувство. Я учту это… — загадочно произнес Баррас и отпустил башмачника.
    Лукавый член Директории с манерами царедворца, языком демагога и коварством Екатерины Медичи, как скажет о нем Наполеон, с затаенной мыслью смотрел вслед тощей фигуре, неуверенно шагающей по дворцовому паркету.
    Своего любимца Симон уже не застал в мастерской. Заплаканная Жанетта рассказала, что его забрали солдаты и увезли в карете.
    Появившийся вечером Роше со слезами в голосе поведал, что сам закрыл дверь темной камеры, куда заключили их Шарля…
    Оба друга сидели рядом за верстаком со сжатыми кулаками.
    — Ну, мы еще посмотрим! — тихо сказал Роше. — Ключи-то от камеры в моих руках.
    И они стали шептаться.
    А Жанетта вытирала глаза передником на кухне.
    Роше предупредил, что не скоро появится, а когда придет, то за Симоном. А там видно будет…
    Жанетта слышала последние слова, с которыми Роше прощалея с ними. А через несколько месяцев Директория объявила о кончине бывшего дофина Луи-Шарля Бурбона (гражданина Капета) oт золотухи и о том, что он похоронен на кладбище св. Mapгариты у монастыря Сен-Дени.
    Жанетта рыдала, а Симон ходил мрачнее тучи. Неожиданно с загадочным видом явился Роше. Самое удивительное, что он приехал в карете.
    — Собирайся, — сказал он Симону. — На две недели, — пояснил он взволнованной Жанетте, которая кинулась собирать мужа в дорогу. Куда и зачем — она не знала. Это дело мужское…
    Роше усадил Симона рядом с собой на козлы и шепнул:
    — Пока начальник полиции — несменяемый при всех режимах Фуше, не только стены, лошадиные хвосты имеют уши. Симон понимающе кивнул, узнав только, что они едут в монастырь Сен-Дени.
    Там, оставив карету во дворе, они прошли на кладбище св. Маргариты, где Роше подвел Симона к не так давно насыпанному холмику без надгробной надписи.
    — Он здесь, наш Шарль? — спросил Симон.
    Роше усмехнулся, а потом вытер платком край глаза.
    — Здесь мой сын, умерший от золотухи.
    — Ты подменил его сыном? — почти с ужасом спросил Симон.

    — Я их доставил вместе в одном гробу вон в ту часовню, видишь? Ночью поднял крышку гроба и перевел Шарля в дальнюю башню монастыря на чердак.
    — Кто дал тебе карету?
    — Баррас.
    — Баррас? Как он мог?
    — Он накрыл меня, когда я укладывал живого и мертвого мальчиков в один гроб, который заказал для дофина сделать пошире. Все равно тесно им было.
    — И что же Баррас?
    — Это хитрая бестия. Он пригрозил мне гильотиной и велел строго выполнять все его приказания. Шарль как он сказал, должен был отсидеть в башне шесть месяцев пока все не уляжется. Очевидно, считал, что его помощь зачтется если монархия будет восстановлена.
    — И что теперь?
    — Отвезешь его далеко в Нидерланды на ферму Наундорфа близ города Демфля. Ты привезешь туда «племянника умершего хозяина», который и будет теперь ее владельцем.
    Путь по первому снегу был долог.
    Когда же они достигли далекой фермы на чужой земле, им навстречу выбежала толстая хлопотливая фрау, которая заговорила на ломаном французском языке, помогая спуститься по подножке приехавшему, закутанному с ног до головы, о котором в пути Симон говорил, что: но больной чуть ли не чумой, и любопытные отскакивали как ужаленные.
    — О. майн Готт! Какой есть приятный толстенький мальчик, — трещала фрау, раскутывая нового хозяина фермы. — Есть вылитый покойный господин Наундорф! Горожане Демфля будут иметь приехать сюда узнавать наследника старого друга. Совсем есть такой!
    Узнав, что мальчик немного знает немецкий, она пришла в неистовый восторг, без конца болтая теперь уже по-немецки.
    Симон накормил лошадей и, не задерживаясь, тронулся в обратный путь на козлах кареты, предоставленной дальновидным членом Директории Баррасом.

Новелла пятая. МОСТ СМЕРТИ ИЛИ СЛАВЫ

В Италию ведет мост смерти или славы.
Лишь за бесстрашным по нему пройдут войска.
Он герцогов и королей за горло сдавит.
Отнимет все, накопленное за века.

Нострадамус. Центурии. I, 70.
Перевод Наза Веца
    Жозефина, красавица креолка, вдова казненного революционерами князя Богарнэ, встала с постели под балдахином первая и, накинув легкий пеньюар, подошла к зеркалу, любуясь своим смуглым отражением.
    Вслед за ней встал с постели первый из директоров Директории Баррас, казнокрад и жизнелюб, расправил плечи и, пересев на стул с атласной обивкой, принялся натягивать на себя парадное одеяние, в котором приехал сюда поздним вечером.
    — Пора завтракать, Поль, пройдем в столовую, — предложила Жозефина, переодеваясь в нарядный халат. Баррас послушно последовал за нею.
    В просторной столовой, где на стенах висели картины с изображением убитой дичи вперемежку с оленьими рогами и головой кабана, хорошенькая горничная уже накрыла стол на троих.
    Жозефина усадила Барраса на почетное место гостя, когда в столовую вошел красивый и возбужденный юноша, ее сын.
    — Ба! — воскликнул он при виде гостя. — Сам господин Директор! Как же я не услышал, как вы подъехали?
    — С добрым утром, молодой человек! Чтобы править такой страной, как Франция, лучше всего делать все бесшумно.
    — Без пушек? — удивился юноша. — А как же Бонапарт?
    — Вот он шумит, когда это нам требуется.
    — Кстати, — сказала Жозефина, разливая чай, — расскажи, сынок, как ты побывал у этого Бонапарта.
    — Генерал принял тебя? — спросил Баррас, отхлебывая кофе.
    — Не то чтобы принял. Я прорвался к нему в кабинет, слегка порвав мундир адъютанта вот этим кинжалом, — и юноша показал висевший на поясе его мундира военного училища маленький кинжальчик.
    — И генерал не арестовал тебя?
    — Нет, увидев в дверях нас с адъютантом, он дал тому знак отпустить меня. Я подошел к Бонапарту и потребовал вернуть мне саблю покойного отца, горячо объясняя ему, что это для меня значит.
    — И что же ответил генерал?
    — Он поднял на меня глаза от рукописи, над которой работал, пока я говорил, и сказал, что у меня плохая выправка и что перед ним надо стоять по стойке «смирно!».
    — Подумать только! — возмущенно воскликнула Жозефина. — Так стоять князю Богарнэ перед этим выскочкой-артиллеристом, только три дня назад получившим назначение!
    — Он назначен нами командовать армией Юга, — внушительно заметил Баррас. — И все-таки что же он ответил?
    — Я долго стоял перед ним навытяжку, а он все писал, не поднимая глаз, а когда поднял, то словно пронзил меня взглядом и сказал: «Можете идти». Я не знаю почему, но я послушно повернулся и, чеканя шаг, вышел из комнаты. У меня было ощущение, что я не мог не повиноваться его невозмутимому голосу. Несмотря на произнесенные тихо слова, они прогремели для меня словно гром.
    — А дальше было самое интересное, — вмешалась Жозефина. — Представьте себе, гражданин директор, этот солдафон, так обошедшийся с сыном самого князя Богарнэ, на следующее утро прислал нам саблю князя в новых роскошных ножнах…
    — Но с гербом Богарнэ! — с гордостью заключил юноша, торопливо доедая бутерброд и вскакивая, чтобы не опоздать в училище, как он пояснил.
    Когда он ушел, Жозефина задумчиво сказала:
    — Какой странный человек, этот твой подопечный генерал Бонапарт.
    — О, этот молодой генерал, поверь мне, далеко пойдет.
    — Где ты его откопал?
    — Раньше меня еще Огюстен Робеспьер отыскал капитана артиллерии, предложившего безумный план взятая контрреволюционной крепости Тулон, поддерживаемой английским флотом.
    Жозефина налила Баррасу еще кофе, и тот продолжал.
    — И этот капитанишка, став помощником начальника артиллерии революционных войск, умудрился, сосредоточив все пушки в одном месте, уничтожить ядрами все что было на важной высоте, и, захватив ее, стал грозить оттуда пушками английским кораблям. Англичане после первых разорвавшихся на палубах ядер снялись с якорей и покинули роялистов, а те, оставшись одни, капитулировали. Огюст Робеспьер добился у своего брата, в ту пору диктатора, присвоения двадцатичетырехлетнему капитану звания бригадного генерала, предложив тому командовать пехотным корпусом в войне с англичанами. И представь себе, этот, как ты сказала, артиллерийский выскочка, счел это оскорблением жреца богини войны артиллерии и предпочел уйти в отставку и бедствовать.
    — Как же ты вытащил его вновь?
    — Обстоятельства, моя дорогая, вынудили меня к этому. Помнишь 13 вандемьера, когда роялисты вооружили двадцать шесть тысяч плебсов, ненавидящих термидорианский Конвент и Директорию. А у меня, назначенного командовать парижским гарнизоном, было всего шесть тысяч человек под ружьем, да и воюю я успешнее в гостиных. Тут я и вспомнил о решительном артиллеристе, скакнувшем из капитанов в генералы в свои двадцать четыре года!
    — Он так молод?
    — Это не помешало ему, получив от меня свободу действий, сосредоточить все пушки в одном месте, как под Тулоном, и расстрелять в упор картечью двинувшуюся на Конвент вооруженную толпу черни. Паперть церкви св. Рока и прилегающая площадь превратились в кровавое месиво из растерзанных человеческих тел.
    — Какой ужас!
    — Но благодаря этому ужасу мы спокойно завтракаем в твоем роскошном особняке.
    — И этого было достаточно тебе, чтобы доверить этому мяснику командование армией Юга?
    — Наши армии на севере теснятся войсками австрийского императора, который не простил Франции казнь его дочери Марии-Антуанетты.
    — Говорят, она была развратной.
    — Не думаю. При твоем светском опыте ты знаешь цену таким слухам. Но нам нужен отвлекающий удар с юга по итальянским владениям Aвстрии. Лучшего генерала для этого, чем Бонапарт, я не вижу.
    — Но он странный человек, судя хотя бы по рассказу о нем моего сына.
    — Если хочешь, я сегодня же во время вечернего приема во дворне познакомлю тебя с ним.
    — Боюсь, что он грубиян и невоспитан.
    — Уверяю, тебе будет легче победить его, чем любому враждебному генералу.
    — Ты так думаешь?
    Вечером того же дня на приеме, устроенном Директорией, в огромном зале под сверкающими люстрами, огни которых отражались в мраморных стенах, толпилось много виднейших людей Парижа.
    Среди разодетых дам с обнаженными плечами особенно выделялась смуглая Жозефина в черном бархатном платье с вызывающим декольте.
    — Эта вдовствующая княгиня недолго будет в одиночестве, — шептались дамы.
    — Это в ее-то годы? У нее же взрослый сын! Просто ловко сохранившаяся старуха.
    — Не скажите, милая, она все-таки дивно хороша. Недаром сам Баррас, король парижских ловеласов, вьется около нее.
    Среди блистательных нарядов серый армейский сюртук молодого генерала был не к месту, как случайно заброшенный в цветник камень.
    Баррас подвел этого генерала к Жозефине:
    — Позвольте, мадам Богарнэ, представить вам нашего героя, генерала Бонапарта.
    — Я так рада! — сказала Жозефина. — Я сама попросила об этом директора Барраса, чтобы поблагодарить вас, генерал, за любезное выполнение просьбы моего сына. Он такой романтик! И сабля отца так много для него значит!
    Бонапарт пронизывающе смотрел на Жозефину ошеломленный ее жгучей красотой.
    — Здесь очень душно, — сказала та, обмахиваясь веером — Может быть, пройдем в голубую гостиную? Она рядом.
    — Как вам будет угодно, — подхватил Баррас — Но прошу извинить меня, я провожу вас лишь до ее порога. Долг гостеприимного хозяина заставляет меня толкаться здесь среди богачей.
    Бонапарт и Жозефина остались одни в голубой гостиной, куда проводил их ловкий и угодливый Баррас.
    …Через час Жозефина отыскала его среди гостей.
    — Ну как? — осведомился тот. — Он напросился на вечер у тебя в особняке?
    Жозефина покачала головой.
    — Совсем нет, дорогой Поль. Он заявил мне, что ему очень понравился мой сын, и он хотел бы стать его отчимом.
    — Что? — опешил Баррас. — Он предложил тебе выйти за него замуж?
    — Да. Так этот корсиканец выразил свои мысли по-французски.
    — А что, — расплылся в улыбке Баррас, — есть о чем подумать. Надеюсь, ты не отрезала его?
    — Я знала, что ты скажешь, и ответила ему, что подумаю.
    — Ты могла бы прибрать к рукам этого дикого зверя. Нам это очень важно.
    — Ты так думаешь? — протянула Жозефина, заработав быстро веером.
    У генерала Бонапарта не было времени, и свадьба его с Жозефиной Богарнэ, в которую он с присущей ему молниеносностью влюбился, состоялась через неделю, 9 марта 1796 года, а два дня спустя Наполеон выехал в доставшуюся ему неснаряженную, необмундированную и полубосую армию.
    Замыслы и действия его всегда были непредсказуемы. Никто не мог себе вообразить, что командующий южной армией может обратиться к солдатам со словами, более подходящими атаману разбойников, обещающему всем долю от награбленных богатств, чем для высшего чина цивилизованной армии.
    Но у Бонапарта не было другого выхода, как не было средств для снаряжения его армии у Директории, а, как он считал, армия, по Валленштейну, должна сама себя кормить и одевать. Но и дальнейшие пути Бонапарта были неисповедимы. Вопреки инструкциям Директории, он не собирался сидеть у границы, отдельными вылазками беспокоя австрийцев, властвующих в Италии и Пьемонте, чтобы отвлечь их войска с севера Франции, где они наносили чувствительные удары по республиканской армии. И он, ни с кем не согласовывая своего решения, повел вверенную ему армию труднопроходимыми путями через Альпы. И армия Наполеона неожиданно появилась на цветущих равнинах Пьемонта, проделав невозможный, по мнению знатоков, путь по альпийскому карнизу, от крытому с моря пушкам английских кораблей, капитаны которых не допускали мысли, что под их прицелом может оказаться французская сухопутная армия.
    А баловень удачи Бонапарт благополучно оказался хозяином положения в богатейшей стране, где находились три разрозненные группы австрийской армии. Их поочередно и громил Бонапарт. Шесть побед за шесть дней покорили страну, отнюдь не воевавшую с Францией, и там до этого времени распоряжались как хозяева враждебные французам австрийцы.
    Вчерашние властители этих земель с трепетом стояли теперь перед молодым суровым генералом в белом мундире под серым сюртуком. Сидя на стуле, расставив колени и опираясь на них руками, он диктовал побежденным условия существования — выплатить непосильную, казалось, контрибуцию, к тому же еще и обуть его армию, сдав свое вооружение. Вместе с первым обозом с золотом и ценностями Бонапарт послал Директории подчеркнуто краткое сообщение, что Пьемонт отныне французский, а его армия двигается в Италию.
    В Париже были ошеломлены его действиями и обрадованы «трофеями», которые помогут Директории выправить свое печальное финансовое положение.
    А Наполеон продолжал действовать, ни с кем не считаясь.
    Прежде чем двинуться дальше, он объезжал на коне поля сражении, осматривал груды мертвых тел своих и чужих солдат, оставляя хоронить их местным жителям.
    Но ни тени сочувствия или сожаления не появилось на его спокойном лице даже тогда, когда он узнавал среди yбитых солдат тех, кого знал по именам и кому пожимал руки после альпийского перехода. Он, любивший шахматную игру жалел погибших не больше, чем шахматист, пожертвовавшей пешку или фигуру для задуманной атаки.
    Предстояли новые жертвы при встрече со стоящей на границе армией могущественной Австрийской империи.
    Наполеон был готов к этой встрече и к неизбежным потерям. И действовать предстояло быстро пока в Вене не соберутся перебросить с западного фронта свои сильные армии сюда, на Юг.
    Первые же сражения поразили опытных австрийских генералов новыми приемами, которые применял французский гeнерал-авантюрист, как его называли. Он собирал менее многочисленные свои отряды в один кулак и безошибочно выбирал наиболее слабые места в позиции противника. Там он оказывался сильнее, опрокидывал сопротивляющихся и вынуждал всю превосходящую его силы армию противника к бегству, оказываясь у нее в тылу.
    Приходилось отходить и надеяться на естественную преграду в виде реки Адды у города Лоди.
    Перед этим, заняв нейтральную Парму, с неумолимым спокойствием выслушивал Бонапарт убеждения герцога Пармского, что тот не воюет с французами и сам страдает от австрийцев.
    — Ваше величество, — еле выговаривал тот, стараясь хоть этим смягчить молодого завоевателя, который в ответ наложил на Парму нещадную контрибуцию, обязав к тому же поставить его армии 1700 лошадей.
    Униженный герцог в отчаянии покинул походную палатку, где решилась судьба одного из старейших и богатейших городов Италии.
    В глубь Италии теперь вел переброшенный через Адду мост, находящийся под прямым обстрелом ружей и пушек, словно нарочно оставленный австрийцами, чтобы заманить на него противника.
    Накануне у палатки главнокомандующего Бонапарт прогуливайся со своим адъютантом, сыном Жозефины.
    — Скажите, — обратился к нему молодой человек, — какая кроется в вас сила, заставляющая всех покоряться вам?
    Наполеон, принявший на себя воспитание пасынка, счел возможным быть откровенным с ним, чего другие не удостаивались никогда.
    Он подчеркивал этим свое расположение к мальчику, тем более что только что наградил его за храбрость в бою с неприятелем, похвалив, как он пользовался саблей своего отца.
    — Видишь ли, мой мальчик, — говорил он юному Богарнэ, — когда я был еще моложе тебя, то отчаянно дрался, кусался, царапался со сверстниками, не желающими меня слушаться, а по ночам любовался вот этим звездным небом, под которым мы с тобой стоим. Я знал, что в 1600 году на площади Цветов в Риме церковники сожгли великого мыслителя Джордано Бруно. Он уверял, что на этих вот звездах тоже живут люди в городах, возделывают нивы. Я верил ему и выбрал приглянувшуюся мне звезду, воображая, что я послан с нее, чтобы править на Земле людишками, хотя прекрасно знал, что родился на Корсике и что это противоречит Священному Писанию.
    — И вы подумали об этих звездных людях?
    — Я подумал о них, как превосходящих нас во всем, и я хотел быть равным им.
    — И стали, клянусь памятью отца, стали таким! И всегда будете для меня звездным надчеловеком, достойным править людьми на Земле.
    — Это я вбил себе в голову с мальчишеских лет. И по военной линии пошел, чтобы командовать людьми. И теперь командую десятками тысяч, и короли с герцогами ползают передо мной на коленях, но, мой мальчик, если заставляешь людей сложить головы по твоему приказу, то сам должен показать им, что и ты готов сложить свою рядом с ними.
    — Потому вы и не жалеете потерь?
    — На войне как на войне. Солдатам не следует давать состариться. Но в решающий час надо суметь рискнуть самому идти вместе со своими солдатами, даже впереди них.
    — Но разве может высший командир, отвечающий за всю кампанию, рисковать собой и исходом войны?
    — Не только может, но и должен.
    И юному Богарнэ довелось увидеть это самому на мосту через реку Адду, ведущем к сердцу Италии.
    Казалось, что пройти по этому "мосту смерти" невозможно, окунувшись в поток разящих пуль от засевших на том берегу, но другого пути в Италию не было.
    И тогда сам командующий победоносной армией генерал Бонапарт, любовно прозванный солдатами за простоту общения с ними "маленьким капралом", взял у гренадеров знамя и, развернув его, первым ринулся к мосту. Пораженные и воодушевленные гренадеры пошли за ним. Они падали замертво рядом, а он шел и шел, заколдованный, "которого и пуля не берет". Он был уверен, что его ждет иная судьба, чем смерть на простреливаемом мосту. Переводя за собой гренадеров, жестоко расправившихся на том берегу с засевшими там австрийцами, Бонапарт открыл путь всей своей армии, быстро переправившейся вслед за ним, уже по мосту не смерти, а славы. Восхищенный юноша шептал:
    — Звездный человек, надчеловек!
    Другие просто не знали, как и называть своего военного вождя, и готовы были на все ради него.
    И он вместе с ними занимал город за городом, провинцию за провинцией, иной раз сталкиваясь с таким "крепким орешком", как крепость Мантуя. Оставив часть войск для ее осады, сам он пошел дальше, предвидя встречу с перебрасываемыми из Вены, главными австрийскими силами.
    Но и они, ведомые прославленным генералом Альвинце, не устояли в кровопролитном бою при Арколе. Бонапарт разгромил там лучшие австрийские войска. Позже та же участь постигла и не менее прославленного генерала Бурмаера, которого Наполеон загнал с остатками разбитой армии в осажденную Мантую, потом взял его в плен вместе с крепостью, впрочем, милостиво обойдясь с побежденным военоначальником.
    В Вене царила паника, упаковывались дворцовые ценности, готовились к бегству.
    А Наполеон понимающе принял послание обеспокоенного императора Австрии, просившего о мире, как перед тем умолял его о пощаде папа Пий VI, считавший Бонапарта разбойником. Оба готовы были теперь отдать Франции часть своих владений.
    Победитель Европы торжествовал и вместе с тем был глубоко чем-то озабочен, целую ночь прошагав без сна около своей палатки. Перед рассветом он вызвал к себе юного Богарнэ, чтобы направить его с устным посланием в Париж.
    Именно с устным, ибо он не доверял бумаге сокровенные свои мысли, которые хотел передать только любимой своей супруге Жозефине, полагаясь на ее ум, энергию и преданность.
    Юноша, затаив дыхание, слушал и запоминал слова отчима, чтобы устно передать их матери.
    — Для кого я одерживаю все эти победы над лучшими европейскими армиями? — спрашивал Наполеон. — Зачем рукой, как бы из иного высшего мира, перекраиваю карту старой Европы, ликвидирую просуществовавшую полторы тысячи лет Венецианскую республику купцов, не воевавшую со мной, но принужденную послать в Париж золотой обоз? Республика перестала существовать, разорванная мною на части. Для кого? Для этих жалких людишек, «адвокатиков», заседающих в Конвенте и в Директории?
    Наполеон снова обошел свою палатку, убедившись, что никто не слышит его, и продолжал:
    — Твоя мать, моя любимая супруга, все поймет. Передашь ей только такие слова. Запомни: Рим, цезарь, триумф.
    Заложив руки за спину, Бонапарт еще раз прошелся вдоль палатки и добавил:
    — А Баррасу скажешь, что я его в тени не оставлю.
    Юный Богарнэ молча кивнул, вскочил на лошадь и помчался в Париж.
    И подготовленная Жозефиной, искушенной в дворцовых интригах, и послушным Баррасом триумфальная встреча покорителя Европы была такой, словно он уже был цезарем.
    Но то, как принял генерал Бонапарт оказанные ему почести, и ликование толпы при виде его, и то, что не появилось на его красивом, суровом лице и тени улыбки, будто все так и должно было быть, не на шутку встревожило «адвокатов» и в Директории, и в Совете пятисот. Показательным было и то, что всегда тонко чувствующий, куда тянет ветер, Баррас ни на шаг не отходил от героя. Он и сказал Бонапарту во время фейерверка:
    — Вас приветствуют, генерал, не менее горячо, чем в древности самого Александра Македонского.
    — Что? — хмуро переспросил Наполеон. — Александра Македонского?
    — Да-да, — подтвердил Баррас, — завоевателя полумира.
    — Что ж, — с холодным спокойствием произнес Бонапарт, — если Александр Македонский закончил свои завоевания покорением Египта, то республиканская армия Франции освободит египтян от власти мамлюков.
    — Что вы хотите сказать? — переспросил Баррас.
    — Передайте своей Директории, чтобы она выделила нужные средства, — приказным тоном произнес Наполеон. — И завтра Египет будет французским.
    — Но… пустыня… — попробовал усомниться Баррас.
    — Hа вашем месте я бы постарался выполнить даваемое вам поручение.
    — Но я думаю о вас, генерал.
    — О себе я позабочусь сам, а вы — о себе.
    — Но я готов! — спохватился Баррас.
    — Хорошо. Жозефина передаст вам все подробности поручения.
    — Но ведь вы только что вспомнили об Александре Македонском.
    — А разве этого времени недостаточно? — полунасмешливо осведомился Наполеон.
    Через несколько месяцев разбогатевшая от наполеоновских трофеев Директория снарядила экспедиционную армию, которая из южных портов на военных кораблях, избегая встреч с англичанами, отправилась в Египет «освобождать египтян от власти мамлюков».

Новелла шестая. Триумфатор

Рожден близ Италии гений злодейский,
Империю строя верхом на коне,
Лишь «пушечным мясом» считая людей всех,
Кровавый мясник в бесконечной войне.

Нострадамус. Центурии,1, 60.
Перевод Наза Веца
    Императрица Жозефина, выполняя желание и поджидая Наполеона, встревоженная его сумрачным раздумьем в последние дни, беспокойно ходила по просторной столовой своего былого особняка, где порой уединялась из покоев Тюильрийского дворца венценосная чета.
    Как много говорила Жозефине эта комната, казавшаяся такой скромной по сравнению с роскошными дворцовыми залами. Здесь она познала с мужем не столь уж частые счастливейшие часы своей жизни, здесь, выполняя переданное ей устно указание Наполеона, она вместе с неизменным и лукавым Баррасом готовила триумфальную встречу завоевателя Италии, разгромившего войска могущественной Австрийской империи. Здесь, отвлекаясь от своих непостижимо трудных гражданских преобразований, показавших, что он гений не только на полях сражений, первый консул Франции диктовал ей свои романы, которые так мало известны даже его современникам, но написанные — Жозефина с ее тонким вкусом не могла ошибиться — со знанием жизни и на уровне высокого литературного мастерства. Но самое главное, здесь решалась судьба Франции после его возвращения из Египта и встречи триумфатора, достойного лавров Александра Македонского.
    За время его отсутствия страна была доведена бездарной и продажной Директорией до предела нищеты и разрухи, содержимое золотых обозов, присланных Бонапартом из покоренных стран, расхитили казнокрады или бессмысленно растратили чиновники, цены на все безудержно росли, народ бедствовал, преступники так распоясались, что держали в страхе всю страну, имея в ней большую власть, чем полицейские, нередко служившие им.
    Баррас, первый из директоров, выслушивал от Наполеона все эти обвинения и согласно кивал головой, словно был в стороне, а не стоял во главе Директории. Ведь все, как и он, хотели занимать высокие посты, но никто не хотел отвечать.
    — Я положу всему этому конец и спасу Республику, — заявил Наполеон. — Но для этого Совет пятисот должен передать мне всю власть.
    — А если парламент не захочет? — робко усомнилась Жозефина.
    — О! — воскликнул Баррас. — Пусть вспомнят 13 вандемьера, когда генерал Бонапарт, призванный противостоять двадцати шести тысячам вооруженных роялистами плебсов, пушками доказал, что чернь становится красней, превращаясь в кровавую массу.
    — Вы хотите, Поль, чтобы Бонапарт расстрелял из пушек Парламент в центре Парижа?
    — Само собой разумеется, мадам! Уж я-то Бонапарта знаю. Не так ли, генерал?
    — Вы, Баррас, рассуждаете как осел, — отрезал Наполеон и, заложив руки за спину, стал ходить по столовой вдоль длинного стола. — Да, я уложил немало плебсов у церкви святого Рока, да, я терял на полях сражений десятки тысяч солдат и считаю, что солдатам нельзя давать состариться, хотя я искренне люблю их и забочусь о них. И, если хотите, то мне наплевать на жизни миллионов людей! Но… — и он остановился посередине комнаты.
    — Какое же «но», если ваши взгляды так ясны?
    — Ясны, но не вам, Баррас. Все, что я делал, на что шел, совершалось во имя интересов Франции, ее народа, который дает мне солдат и тем участвует в моих битвах. И запомните, политик вчерашнего дня и пока еще директор Баррас, что стрелять из пушек по избранникам этого народа нельзя! Категорически нельзя! Это противоречит интересам того, кто хочет управлять людьми и должен беречь свой авторитет в их глазах, как не может полководец предстать перед своими солдатами трусом.
    — Однако вы до сих пор никогда не церемонились.
    — Если вы имеете в виду, что я позволял солдатам поживиться после того, как они рисковали своей жизнью и должны были удовлетворить свою мужскую плоть, не связанные обетом священнослужителей…
    — Нет-нет, что-то о каких-то пленных.
    — Да, я приказал расстрелять, загнав в море, две тысячи пленных, взятых в крепости на границе с Сирией, хотя обещал сохранить им жизнь. Но мне нечем было их поить и кормить при переходе через пустыню. И я не хотел устилать знойные пески трупами своих солдат. А что предлагаете мне вы, Баррас? Расстрелять из пушек безоружных избранников народа? Нет!
    — Но как же Совет пятисот и совет старейшин? — спросила Жозефина.
    — Пятьсот болтунов, пятьсот мнений! Разве можно выиграть хоть одно сражение, если решения на поле боя будут приниматься голосованием? Для больной страны нужна единая воля, которая поднимет ее со смертного одра.
    — Но из пятисот мнений едва ли найдется столько, чтобы поддержать вашу точку зрения, генерал.
    — Передайте в Париж моему брату Люсьену, который председательствует в Совете пятисот, что следующее его заседание состоится в загородном дворце Сен-Клу. Я сам там выступлю перед ними и соглашусь стать первым консулом Франции, взяв себе в подмогу Сайеса и Роже-Дюко.
    — А как же я? Вы гарантировали мне из Италии, что я не останусь в тени.
    — Когда солнце в зените, тени исчезают.
    — Ты хочешь выступить перед депутатами, но там двести якобинцев, бравших Бастилию, казнивших короля и королеву. Они растерзают тебя, — взволновалась Жозефина.
    — Когда требовалось, я шел через мост под шквальным огнем пуль.
    Но тревога Жозефины не была напрасной. Гренадеры едва отбили своего Бонапарта, выступившего перед Советом пяти сот, от разъяренных депутатов, требовавших объявить его вне закона. Однако он не применил своей излюбленной артиллерии, заменив залпы пушек грохотом приближающихся барабанов, чего оказалось достаточно после громовой команды Мюрата, этого красавца с орлиным профилем и локонами до плеч, своим гренадерам "вышвырнуть всю эту публику вон". Перепуганная «публика» открывала и вышибала окна, выскакивая под проливной дождь во двор, занятый солдатами. Никто не тронул депутатов, но их, промокших и перепуганных, силой вернули обратно для принятия решения о передаче всей власти трем консулам во главе с Наполеоном Бонапартом.
    И он сразу повел себя в роли первого консула, как полководец на поле сражения. Первым делом он уничтожил преступников, расстреливая их на месте. Разбойные шайки не выдерживали, и оставшиеся в живых грабители разбежались. Потом он взялся за внутреннее устройство, за финансы, за порядок, приняв предложение услуг бывших министров иностранных дел Талейрана и полиции Фуше, однако установив за ними тайную слежку, зная им цену и не слишком доверяя; но те распознали соглядатаев, не давая новому властелину повода для сомнений и усердно служа ему, правда, не забывая и о себе, нажив при нем изрядные состояния.
    А весной 1800 года властелин вновь превратился в полководца и отправился отбирать у Австрии завоеванную им прежде Италию. Поход его был легендарным. Подобно Ганнибалу две тысячи лет назад, он со своей армией перешел через Сен-Бернарский перевал в Альпах, оставляя в пропастях не боевых слонов древности, а современные пушки и зарядные ящики. И все-таки вышел в тыл австрийским войскам на итальянских равнинах. Там, у деревушки Моренго, дал бой отборной австрийской армии, превосходящей его силы числом, но не его гениальным умением.
    Австрийцы, поначалу вообразив себя победителями, были разбиты. Итальянские герцогства и королевства возвращены Франции вместе с новыми золотыми обозами.
    Встреча победителя превосходила все предыдущие. Жозефина видела с балкона дворца подъезжающую открытую коляску, остановленную толпой, распрягшей лошадей и на плечах перенесшей ее с возвышающимся над тысячами голов победителем.
    И он плыл над людьми, этот «надчеловек», как называл его сын Жозефины, обожавший своего отчима.
    И закономерным было, что после присоединения к Франции европейских стран даже без военных походов первого консула французы сочли нужным признать вслед за римлянами последнюю часть имени «Кай Юлий Цезарь», означающую «ИМПЕРАТОР», и предложить Наполеону французский императорский престол. Он потребовал, чтобы венчал на царствование его (под угрозой направленных на Ватикан пушек) папа Пий VII (еще не так давно пронырливый итальянский граф), которого Наполеон встретил лишь неподалеку от своей загородной резиденции, выехав в коляске, куда папа вынужден был к нему пересесть. Будущий помазанник даже не вышел из нее, считая папу просто шарлатаном. И во время коронации он не дал папе возложить ему корону на голову, а сам надел ее, как обычную треуголку, а потом, как с волнением вспоминала Жозефина, возложил корону поменьше на голову ей, преклонившей перед ним колена.
    Все реже новая императрица уединялась в былой ее особняк с супругом, которого она по-настоящему полюбила, а в последнее время она стала замечать нечто терзающее его, не даром он так часто теперь справлялся о ее здоровье и самочувствии. К несчастью, Жозефина не могла пожаловаться на столь желанное ему недомогание.
    Он по-прежнему отправлялся в походы, непостижимо громя все европейские государства, стерев с лица земли Пруссию, подчинив себе все немецкие государства, разгромив австрийцев вместе с их храбрыми союзниками русскими под Аустерлицем и в других местах.
    Наполеон, которому, по его словам, было «наплевать на миллионы жизней», доказал это, равнодушно перешагнув через два миллиона убитых и погибших в затеянных им войнах. И только Англия, защищенная морями и могучим флотом, противостояла ему. Остальные же европейские монархи заискивали, преклонялись, даже лизали ему руки, выпрашивая подачки в виде провинций, которые он распределял между ними по своему усмотрению. Взамен он требовал всеобщей удушающей Англию торговой блокады.
    Неожиданным, как всегда, был его союз вместо вражды с Россией. Мир на плоту Немана, заискивание австрийского двора, тайно сватавшего через Талейрана дочь австрийского императора Марию-Луизу, о чем проведала Жозефина.
    Новая императорская династия утверждалась во Франции, но… не появлялось наследника.
    И сердце Жозефины сжималось от грозных предчувствий. Эти предчувствия не были связаны с ужесточением диктаторского режима в провозглашенной империи, где не поощрялись какие-либо умствования или бессмысленные философствования того же, например, Канта. Наполеон презрительно относил их к той же категории нелепых суждений, как и шаманство католической церкви во главе с папой Пием VII.
    Беспокойство Жозефины было глубоко личным. От ее чуткого взгляда не могли ускользнуть тяжелые раздумья Наполеона, решающего все дела сразу, с молниеносной быстротой. Нужны были серьезные основания для мучительных мыслей, одолевавших его. И Жозефина боялась отгадать их.
    Сердце у Жозефины застучало при звуке подъезжающего экипажа.
    Наполеон появился, как всегда, спокойно-озабоченный, но при виде Жозефины одарил ее приветливой улыбкой, так редко появлявшейся на его замкнутом лице.
    — Мы отдохнем здесь oт шума и блеска дворцовых зал, — сказала Жозефина, целуя мужа.
    — Да, конечно, — рассеянно отозвался Наполеон. Они сели взвоем за стол. Ужин им принесла когда- то хорошенькая, a теперь старательно сохраняющая свою зрелую красоту горничная, состоящая при Жозефине.
    Она напрасно ждала страшного для нее объяснения. ибо знала о тайных переговорах Талейрана и с русским, и с австрийским дворами, зондирующих отношения императоров к тому, чтобы через великую княжну Анну, шестнадцатилетнюю сестру Александра I, или дочь императора Франца I, восемнадцатилетнюю Марию-Луизу, породниться с Наполеоном.
    Узнав об этих злокозненных шагах Талейрана, Жозефина негодовала, но мужу свои чувства не открывала.
    Козни старой лисы Талейрана при живой императрице она считала безнравственными, но сдерживалась, зная суждения самого Бонапарта о доброте или нравственности, как об излишествах для властителя. Старому Макиавелли было чему поучиться у нового открывателя путей к неограниченной власти.
    Но этот грозный и непознаваемый для многих властелин был близок и любим Жозефиной, которой казалось когда-то, что она на такое не способна. Но теперь любила этого «надчеловека» со всей страстностью креолки и преданностью женщины, посвятившей себя ему всю целиком. Она знала, что он не любит умных женщин, немилостив к много позволявшей себе обо всем судить прославленной мадам де Сталь, но ум, проницательность и способность быть ему полезной он ценил в Жозефине, называя ее своим дворцовым маршалом, и хвалил за то, что она сумела создать о себе впечатление пустой любительницы нарядов, бриллиантов и балов, скрыв ото всех свое тайное «маршальское звание». Он не раз поощрял ее в этом, поручая немаловажные дела. Об этом могли догадываться Талейран и Фуше, но доподлинно знал только Поль Баррас, из опасения за свою осведомленность пребывающий ныне в добровольной ссылке, отойдя от политики.
    Она была счастлива с Наполеоном и его генеральских, потом консульских и, наконец, императорских заботах неизменного победителя, державшего в трепете все европейские страны, и теперь боялась утратить его, который остался бы так же любим ею, если бы сам потерял нее. Но он был на вершине славы, и ему требовалось то, чего не могла дать Жозефина.
    Он был особенно внимателен и нежен с ней в этот вечер, когда они сидели не визави по разные стороны стола, а рядом, касаясь друг друга, и ужинали.
    Эта атмосфера счастливой уединенности, когда в зал не вбежит с очередным известием адъютант или паж не доложит о выполненном поручении, расслабила Жозефину. Она решилась и нежно сказала ему:
    — Я люблю тебя.
    — Я тоже полюбил тебя с первого взгляда, когда решился признаться тебе, что мечтал бы стать отчимом твоему сыну.
    — Он тоже любит тебя.
    — И неплохо правит итальянской провинцией. И я не перестаю любить тебя, Жозефина, но, увы, я уже не тот самонадеянный молодой генерал, еще не одержавший будущих побед. Теперь они тяжким бременем лежат на мне вместе с императорской короной.
    — И ради этой твоей короны ловкие обманщики вроде негодяя Талейрана ведут переговоры с императорскими дворами, подыскивая тебе более надежную мать наследника, чем живая императрица, которая так хотела подарить тебе сына.
    — Но не может, — грустно сказал Наполеон.
    — А она… она сможет? — произнесла Жозефина.
    — Должна, — резко выпалил Наполеон.
    — И ты не покараешь за эти козни Талейрана?
    — Я не успел его повесить, хотя он того заслуживал. Но об этих кознях я знал.
    — Знал? — ужаснулась Жозефина. — Но ведь она дочь побежденного! — возмущенно продолжала она. — Ее можно было бы счесть рабыней!..
    — Нет, почему же? Еще в Древнем Египте фараоны женились на дочерях или женах побежденных царей, а рабами делали только плененных воинов.
    — Но ты не фараон-язычник, а католик, венчанный и со мной, и на царствование самим папой.
    — Папа — вчерашний царедворец, а ныне ловкий фокусник, который сделает все, что я прикажу.
    — И ты… ты можешь приказать?
    — Я могу приказывать всем, кроме своего сердца, которым завладела и всегда будешь владеть ты, и я не перестаю тебя любить, но…
    — Что «но»… что «но»?
    — У политиков нет сердца, есть только ум. Я в глаза не видел ни русскую, ни австрийскую девицу. Одна из них нужна только как производительница моего потомства, так необходимого Франции.
    Говоря это, Наполеон почувствовал, как Жозефина, от качнувшись от него, начала медленно сползать на пол. Поняв, что она падает, он подхватил ее и на руках отнес в спальню, на ту самую кровать под балдахином, где познал с ней столько счастливых минут.
    Cмуглое лицо Жозефины побледнело, грудь слабо вздымалась.
    Haполеон сидел рядом на обитом атласом стуле и неотрывно смотрел на нее, словно видел в последний раз.
    Обморок продолжатся долго, очень долго, но император не послал за врачом.
    Только под утро Жозефина открыла глаза, увидела рядом с собой Наполеона, и тень улыбки скользнула по ее сжатым губам.
    — Это уже решено?
    — Да, в пользу австрийской эрцгерцогини Марии-Луизы.
    — Но ведь она же родная племянница казненной королевы Марии-Антуанетты!
    — Тем значительнее сделанный выбор, зачеркивающий якобинскую ненависть к королям.
    — И этому никто не сможет помешать: ни чернь, ни дворянство, ни папа, венчавший нас в церкви, ни небеса, где заключен наш брак? Никто?
    — Никто, кроме тебя.
    — Меня? — удивилась Жозефина.
    — Требуется твое монаршее согласие.
    Жозефина прикрыла глаза, и по ее щеке покатилась слеза.
    — И вы будете любить меня, ваше величество? — вдруг спросила она, широко открыв сразу высохшие глаза.
    — Всегда и по-прежнему, — ответил он тем же спокойным голосом, каким отдавал команды в решительные минуты боя.
    Она молча закусила губы, а он продолжал:
    — Я преклонился бы перед императрицей, для которой судьба династии и империи оказалась выше собственных чувств.
    — Тогда преклоняйтесь передо мной, ваше величество, — гордо сказала Жозефина, поднимаясь с постели и подходя к зеркалу, увидев в нем изможденное страданием смуглое лицо. — Можете сказать об этом мерзавцу Талейрану, — обернулась она, растягивая слова.
    — Я непременно его повешу, — пообещал Наполеон. — Надеюсь, не за эти тайные сношения с австрийским двором по поводу свиноматки императорского свинарника.
    — Я не сомневался в твоем решении и еще раз говорю, что не перестану тебя любить.
    — Да, ты плачешь только о своих потерянных маршалах. Кого ты оплакивал вчера вечером, сидя рядом со мной? Наполеон ничего не ответил, услышав с улицы шум подъехавшей коляски.
    — Это за мной. Надо ехать во дворец. Там уже подготовлен документ, который ты подпишешь.
    — Подготовлен? Уже? — ужаснулась Жозефина и, овладев собой, добавила: — Императрица Франции поставит свою подпись и снимет надетую вами корону.
    15 декабря 1809 года в Тюильрийском дворце в присутствии всей семьи Бонапарта был подписан протокол о разводе Наполеона и Жозефины, которые в последние дни ни на час не расставались друг с другом.
    Требовалось формальное согласие папы Пия VII, который, находясь до сих пор в наполеоновском плену, заартачился, но его кардинальское окружение оформило документ и без него. Наполеон был свободен, а Жозефина удалилась в подаренный ей дворец в Мальмезоне.
    Наполеон уже в марте должен был венчаться в Вене с Марией-Луизой, но не поехал в австрийскую столицу сам, куда не раз въезжал с триумфом победителя, а послал вместо себя двух доверенных лиц, которым вдвоем предстояло сыграть роль жениха — маршала Бертье и герцога Карла. Герцог Карл, не раз битый Наполеоном на полях сражений, должен был явиться в собор, и там маршал Бертье вручил ему невесту императора, с которой вместе он должен был подойти к алтарю, где она провозглашалась женой императора Наполеона Бонапарта и, следовательно, императрицей Франции.
    Новоявленную императрицу, в глаза не видевшую Наполеона, повезли через всю Германию к провозглашенному супругу, который изволил встретить ее недалеко от Парижа по дороге в Кампьен, перед этим написав полное любви и преданности письмо своей Жозефине.

Новелла седьмая. Сын бога Тота

Полмира грозный повелитель,
На весь остаток горьких лет
Как узурпатор, как грабитель
Прикован будет он к скале.

Нострадамус. Центурии, VIII.60.
Перевод Наза Веца
    Одинокий человек в белом генеральском мундире подъехал в коляске к обрывистому берегу.
    Гренадер на козлах отъехал подальше, чтобы не мешать сошедшему на скалистую тропинку генералу, который встал на самом обрыве, скрестив руки на груди, и смотрел на море.
    Вдали виднелся корабль. Узник знал, что это английский военный фрегат стережет его, сосланного врагами на затерянный в океане остров.
    За кораблем простирался нескончаемый морской простор, сливаясь с небом. Под ногами артиллерийской канонадой грохотал прибой, и облака пены, как дым московского пожарища, окутывали скалы, а перед мысленным взором генерала в огне сражений и пушечной пальбе сменяли друг друга события последних лет, когда он был на вершине могущества и европейские короли ползали перед ним на коленях. Недовольный русским императором, плохо ему помогающим в континентальной блокаде, которой он хотел задушить непримиримого своего врага Англию, он порвал франко-русский союз и перешел через реку Березину, развернув на чужой земле полумиллионную Великую армию, чтобы в первом же сражении поставить и русского царя на колени. Но эти варвары уклонились от боя и отошли в глубь своей территории, вынуждая всю Великую армию преследовать их, удлиняя тем пути своего снабжения, что не могло не беспокоить Бонапарта, учитывающего на войне все мелочи.
    Раздраженный этим, император удалился в свою палатку, куда заглянул адъютант, осведомившись, угодно ли его величеству выслушать придворного астролога, явившегося с утренним докладом.
    Наполеон кивнул, и ученый, низко кланяясь, появился перед ним.
    — Ну, что говорят там звезды? — резко спросил император.
    — Звезды сулят вам победы, ваше величество, во всех сражениях этой великой войны.
    — Сражениях? — сердито повторил Наполеон. — А если враги удирают при одном появлении моих авангардов?
    — Но вы победите их, едва настигнете.
    Наполеон нахмурился, а астролог продолжал стоять, переминаясь с ноги на ногу.
    — Вам непременно надо настичь их и разбить наголову, иначе…
    — Что иначе? — удивился Наполеон.
    — Иначе может сбыться предсказание давнего астролога, точно указавшего за двести пятьдесят пять лет свержение Бурбонов с престола и многие другие события.
    — С этим размазней Людовиком XVI можно было бы поторопиться вашему предрекателю. Кто он такой?
    — Это доктор Нострадамус, который тщетно пытался предотвратить предсказанную им гибель короля Генриха II в турнирном поединке, как подсказали ему звезды, а они не торопятся, ваше величество.
    — Ну и что же предсказывают эти неторопливые звезды нам с вами? Или колдун-звездочет, читавший наши судьбы по ним?
    Астролог протянул Наполеону бумагу:
    — Я выписал этот его катрен. К сожалению, он на старофранцузском языке, но вы поймете.
    Наполеон прочел:
Всех покорив, решит, что так и будет,
Ведя на север армию свою.
В снегах живут совсем другие люди.
От них бежит, все потеряв в бою.

    — Какое это имеет ко мне отношение? Здесь нет ни имен, ни дат. И, кроме того, это уже произошло с Карлом XII, шведским королем, разбитым под Полтавой русским царем Петром.
    — Я хотел бы думать так, — забормотал астролог и, пятясь, выбрался из палатки.
    Адъютант доложил, что захвачен в плен русский гусарский поручик.
    — Привести вместе с переводчиком.
    — Он говорит по-французски, как мы с вами, ваше величество.
    — Ведите, — приказал император.
    Пред ним предстал бравый гусар с лихо закрученными усами и бакенбардами на румяном скуластом лице.
    — Его императорского величества гусарского полка поручик Дроздов с сожалением приветствует гениальнейшего полководца на русской земле, — отрапортовал гусар, ощущая неловкость только из-за отобранной у него сабли.
    Бонапарт сумрачно взглянул на пленного, удивляясь его формой обращения к нему, перед которым пленные обычно трепетали.
    — Сожалеть надо вашему государю, который не дорожил моей дружбой и у которого служат офицеры, охотно сдающиеся в плен.
    — Если вы имеете в виду меня, ваше величество, то моя лошадь сломала ногу, и мне пришлось истратить пистолетный заряд, чтобы избавить коня от мучений, а пешего меня нагнали ваши конные егеря, но у меня уже не было заряда, чтобы пустить себе пулю в лоб.
    Наполеон посмотрел теперь на поручика внимательно:
    — Егеря, говорите? Видимо, мне придется, как на охоте, придать егерям еще и своры гончих, чтобы угнаться за вашими зайцами.
    — За львами, ваше величество, перед которыми ваши гончие подожмут хвосты, а егеря повернут назад.
    — Что-то я не помню львов при Аустерлице.
    — Это было на чужой земле рядом с немцами, ныне предавшими нас. Да и там наши не бегали.
    — А на своей земле?
    — В сражении, которого мы все так ждем, мы покажем, как любим свою землю. Могу заверить, что Аустерлица не будет.
    — Что ж, — сказал Наполеон. — Дайте ему коня порезвее, чтобы он догнал своих зайцев.
    — Львов, ваше величество, — поправил императора поручик и вышел из палатки вместе с адъютантом.
    В русском штабе не хотели верить, что он встречался с самим Наполеоном, но чужой арабский конь, чужая немецкая сабля и французское седло были тому доказательством.
    Повторить Аустерлиц на русской земле Наполеону не удалось. Только под самой Москвой ловко уклонявшийся от боя Кутузов, дал наконец сражение. У Наполеона было ощущение, что он с разбега ударился о стену.
    Он потерял ощутимую часть своей армии, а русские так и остались на своих позициях.
    Утром они все же оставили их, и Наполеон счел сражение выигранным. Объезжая поле, он видел убитых: и своих, и чужих.
    Ехавший с ним рядом адъютант обратил его внимание на гусарского офицера, окруженного мертвыми телами французских егерей.
    Наполеон узнал своего первого русского собеседника около Березины поручика Дроздова.
    Он на деле доказал, пав в бою, что был смел не только в разговоре с легендарным Бонапартом.
    Наполеон приказал похоронить поручика и оставить на дощечке надпись: «Лев Дроздов, русский поручик». Остальные трупы должны были хоронить местные крестьяне.
    Эта надпись на французском языке поставила в тупик русское командование, ибо поручика Льва Дроздова в армии не числилось.
    И когда Наполеон снова проходил те места, где, перейдя Березину, взял в плен и отпустил первого русского, он вспомнил и строчку из катрена Нострадамуса: «В снегах живут совсем другие люди…»
    Он шагал по снегу, позади были и захваченная, но не сданная ему с ключами от города, а потом сожженная самими этими «другими» людьми их старая столица, и разложение перенасыщенной награбленным имуществом армии, потерявшей боеспособность, и не золотой, но серебряный обоз, который Бонапарт хотел поставить в Париж, затопленный им в каком-то подернутом льдом озере.
    И спустя долгие мучительные дни на морозе опять Березина. Император шел по снегу пешком рядом с гренадерами и спросил одного из них:
    — Что, братец, холодно?
    — Когда я смотрю на вас, государь, мне тепло, — ответил усач с отмороженным носом.
    Двое из этих гренадеров отдали свои жизни, заслонив собой императора от осколков упавшего и через мгновение разорвавшегося ядра.
    Наполеон остался жив и сейчас был тем же генералом Бонапартом, который вел гренадеров через шквальный огонь по мосту смерти, превратив его в мост славы, но мост через Березину был иным.
    И еще раз шел пешком Наполеон на гренадеров, выстроившихся в каре, с направленными на него ружьями, как для расстрела.
    Он тайком покинул предоставленный ему после отречения остров Эльбу и высадился на юге Франции, с отчаянной смелостью идя теперь на направленные на него стволы.
    Его соратники вдали ждали залпа, но вместо него услышали громовой крик, как на смотре: «Вив, император!»
    Триумфатором в последний раз вернулся Наполеон в Париж, чтобы процарствовать еще сто дней.
    Он разбивал врага во всех шестидесяти сражениях, выиграв все проведенные им войны, и только одну русскую кампанию 1812 года проиграл, победив, как он считал, русских в генеральном сражении под Бородином.
    А под Ватерлоо он потерпел первое и последнее свое поражение, сразу потеряв все: и империю от Ла-Манша до Вислы, и Париж, и императрицу Марию-Луизу, и наследника, которому нечего было наследовать…
    Он стоял над морем, сжимая в руке письмо чудом переправленное ему из Мальмезона Жозефиной. Оно начиналось:
    «Бесценный и великий мой Прометей, прикованный цепью к скале в океане! Никто, кроме меня, твоей тайной наперсницы, не знает твоих сокровенных целей, не подозревает, что ты не просто покорял чужие страны чтобы подчинить монархов и отобрать богатства, а хотел создать Империю Высшей Цивилизации, где свобода заключалась бы в свободе исполнения законов, равенство — не в равенстве положения людей, a в возможности занять любое положение, где братство — не в соперничестве старших и младших, даже не в их ненависти, а в единении Империи как одной семьи. Тебе приходилось добиваться этого силой, ибо «людишки» не способны понять эти высокие идеи и отказаться от того, что имеют или хотят иметь. Но в цивилизации, о которой ты мечтал, ты видел расцвет культуры, науки, искусства, прогресса, всего того, что возвышает мыслящего человека над природой. Оплошность маршала Груши, запоздавшего из-за неверно выбранной дороги на место боя под Ватерлоо, и измена других, имени которых из презрения к ним не хочу называть, — и все гениально возводимое тобой здание рухнуло, прежде чем люди узнали, для чего оно предназначалось. Но ты остался Прометеем, который нес людям огонь, горевший у тебя в груди. Эти твои идеи, не понятые никем, будут вечными. Стерты будут с земли все ныне живущие и их потомки, но те, кто появится после нас, провозгласят твои идеалы, даже не подозревая, кому они принадлежат. Ты послан на Землю другой звездой, и сам убедился в этом, побывав в египетском храме бога Тота…»
    Наполеон крепко сжимал в руке это письмо, которое не перечитывал, стоя на скалистом берегу, а мог произнести наизусть.
    Единственный человек в мире знал его сущность, напоминая ему сейчас о храме бога Тота.
    И он ощутил вокруг себя мраморные стены полутемного зала и древнее странное изваяние идола перед собой.
    Он приказал привести тогда к нему жреца этого храма. Жреца не оказалось, ибо храм много веков бездействовал. Вместо него привели столетнего египтянина, с трудом передвигавшего ноги. Годы согнули его, и седая борода едва не доставала земли.
    Переводчик перевел еле слышавшему старцу слова завоевателя:
    — Я освободил вас от чужеземного ига мамлюков. Скажи мне, старец, чья это статуя и стоит ли она того, чтобы увезти ее для знакомства с ней в цивилизованных странах?
    — Оставь ее здесь, о победитель! Это изображение бога Тота, бога мудрости, которой ты сам наделен, покровителя писцов, как называли здесь в глубокой древности ученых.
    — А что это за круг у него на голове?
    — Это Луна или другая планета, о великий полководец! Ты видишь перед собой того, кто прилетел на Землю с другой звезды.
    — О какой звезде бормочет этот выживший из ума старик?
    — Он говорит, господин главнокомандующий освободившей Египет армии, — пояснил переводчик, — о звезде Сириус.
    — О звезде Сириус? — воскликнул Наполеон, вспоминая, что Лаплас, лекции которого по астрономии он слушал, называл это светило наиболее ярким на небосводе. И еще в детстве Наполеон выбрал его как «свою звезду».
    — Совершенно так, ваше превосходительство, — продолжал переводчик. — Он говорит об этом ярчайшем бриллианте, украшающем звездный небосвод.
    — Какие есть тому доказательства? — спросил Наполеон.
    — Есть одно, не знаю, насколько оно покажется убедительным вашему превосходительству. Это староегипетский календарь. Почему-то он построен на обороте Сириуса вокруг Земли раз в пятьдесят лет.
    — А еще? — допытывался Наполеон.
    — Старик говорит, что в горах живут негры-догоны, пастухи, и будто бы их жрецы знают Великую тайну Вселенной, в незапамятные времена ее открыли им те, кто прилетел со второй Земли, существовавшей около третьего Сириуса, который должен был взорваться. И эту тайну они передают посвященным из поколения в поколение.
    — Добыть мне этого жреца-догона, я желаю говорить с ним.
    И Бонапарт снарядил отряд в верховья Нила, где в горах существовало это загадочное племя.
    И только уже покидая Египет, он увидел того, с кем хотел говорить.
    Это был очень старый негр, которого прельстили почести, какие будут ему оказаны великим генералом, прогнавшим мамлюков.
    Наполеон имел недолгую беседу с негритянским жрецом. Переводили последовательно два переводчика: тот, что приводил в храм бога Тота столетнего старца, и копт (христианин) из египтян, который мог понимать догона, имея какие-то дела с приобретением в горных районах скота.
    — Я хотел тебя видеть, почтенный жрец, — сказал Наполеон.
    — Твой свет, как яркое солнце, слепит мои старые глаза, — ответил дважды переведенный догон.
    — Какие тайные знания передаете вы из поколения в поколение, будто бы сообщенные вам прилетавшими когда-то на Землю людьми с другой звезды?
    — Истинно так, великий освободитель! Но знания эти передаются только посвященным.
    — Что нужно сделать, чтобы стать посвященным?
    — Ты уже сделал это, о великий, освободил простых людей долин и нагорий от власти жадных мамлюков. Они в давнее время завоевали страну Нила.
    — Если ты меня считаешь посвященным, скажи, что это за тайны?
    — Я знаю далеко не все, о великий! Могу сказать только, что звезда Сириус состояла из трех светил.
    Наполеон помнил слова Лапласа, что Сириус, возможно, двойная звезда, и хотел уже уличить старого жреца в попытке обмануть его, но тот продолжал свою витиеватую речь:
    — Но тот, кто повелевает всем, обрек третью сестру Сириусов на погибель, и вторая Земля, что была подле них со всеми людьми, животными и лесами, должна была испепелиться. Тогда хранители знаний построили лодку со звездным парусом, которая доставила их сюда к нам, где люди живут в безопасности, но сами истребляют друг друга.
    — Кто руководил этими хранителями знаний, которым удалось спастись?
    — Тот, который знал все и передавал свои знания, — ответил негр.
    — Бог Тот? — догадался Наполеон.
    — Совершенно так, — подтвердил первый переводчик, а второй копт от себя добавил с помощью первого:
    — Я маленький человек, ваше высокопревосходительство. То, что мне посчастливилось делать переводы для вашего высокого ума христианина, позволяет мне обратить ваше внимание на текст из Библии, которая всегда со мной. Там есть подтверждение слов невежественного догона, который утверждает, будто знает, как устроена Вселенная, не имея представления о Библии. Вот посмотрите сами.
    Наполеон взял из рук копта-христианина Библию на французском языке и прочитал то, чего сам копт прочесть не мог:
    «Сыны неба сходили на Землю. Видели, что женщины здесь красивы, и брали их себе в жены, а те рожали им детей. С тех пор пошло племя Гигантов».
    Слово «Гигант» запало в мозг Бонапарта. Возвращаясь в Европу, он все время думал об этом необычном свидании, о статуе бога Тота, принесшего людям знания и календарь, основанный на движении далекой звезды (не Солнца или Луны), об изображении над его головой другой планеты, а вовсе не Луны, наконец, о том, что его спутники, о которых знали горные племена Африки, оставили после себя потомство. И Наполеон, уже уверенный в своем высоком назначении, готов был считать, что один из этих Гигантов добрался до Корсики и через множество поколений передал ему, Наполеону, великую миссию создания на Земле Высшей Цивилизации, существовавшей на Сириусе. А ради этого стоит завоевать весь мир. Древние греки уже после египтян назвали бога Тота, пришельца с Сириуса, Прометеем, признав за ним передачу людям небесного огня знании.
    Только один человек на свете знал об этих тайных мыслях Наполеона — Жозефина, его неизменный друг и неугасимая любовь, и только ее сыну в минуту откровенности он признался, рассказав о детских смутных мыслях своего великого назначения. Теперь, после Египта и встречи с богом Тотом, он готов был считать себя его потомком, в котором проснулись через тысячи лет переданные по наследству замыслы. Но как правы оказались греки, угадавшие судьбу прикованного к скале небесного пришельца, которого назвали Прометеем.
    Вот таким оказался и он, «прикованный» к острову Святой Елены, не донесший до людей всего того, что так хотел передать им, учитывая людское невежество, пусть даже ценой подчинения их себе.
    Но раз он заключен здесь, никто не должен знать обо всем этом, кроме его Жозефины.
    Он выпустил из рук клочок бумаги со строками, написанными единственным существом, которое любил он, и которое любило и понимало его.
    Ветер подхватил бумажку, и она, словно взмахивая крыльями, понеслась над волнами между кричащими чайками, сама чем-то похожая на них.
    И казалось узнику Святой Елены, что кричат они, как его солдаты: «Вив, император!», и что мешает этим крикам звон невидимых цепей, гремящих при каждом его шаге.
    Гренадер, деливший с ним когда-то тяготы походов, подкатил к нему коляску.
    За двести шестьдесят лет до этого дня Нострадамус, поэт и провидец, написал в восьмой центурии шестидесятый катрен, но писем и стихов Жозефины Богарнэ великий прорицатель в своих видениях не прочитал… А она вложила в них свою любовь и понимание:
Похитивший с неба огонь для людей,
Прикован к скале был титан Прометей.
Орел ненасытный клевал его печень,
Но в знанье зажженном остался он вечен.

Новелла восьмая. Самозванец

Вслед за казненным добрым королем
В гробу с подменой вынесен наследник,
Шесть месяцев надежде ждать под льдом.
Снег первый, след колес на нем последний.

Нострадамус. Центурии. VI, 52.
Перевод Наза Веца
    После очередной революции 1830 года бездарному Карлу X (графу Артуа), третьему сыну Людовика XV, занявшему трон после своего старшего брата Людовика XVIII, пришлось уступить корону Луи-Филиппу из младшей ветви Бурбонов, Орлеанскому. Во время его царствования, когда все заметнее становилась власть капитала, к банкиру Ротшильду явился министр полиции с просьбой принять его.
    Министр был ростом и солдатской выправкой похож на гренадера. Его провели в старинный кабинет финансиста, где сидели до него столетиями такие же важные, как и он, банкиры.
    Там никого не было, и министр встретил входившего в кабинет пожилого еврея в черной шапочке и с седыми пейсами, с темными, совсем не старческими пронизывающими глазами.
    Тот мелкими шаркающими шажками подошел к богатому письменному столу с резными ножками, единственной допущенной роскошью старого кабинета, и уселся как-то бочком в обитое дорогой кожей кресло.
    Министр полиции расправил пышные усы и приветствовал банкира.
    Ротшильд кивнул в ответ и слабым голосом спросил:
    — Чем могу служить высшему стражу порядка?
    Министр откашлялся и произнес:
    — Если Бурбоны правили Францией полторы тысячи лет, то ваша славная династия Ротшильдов берет начало по крайней мере в XVI веке, и силу свою не ослабила, не потеряла, а многократно увеличила.
    — Но мы не правили Францией, — сказал Ротшильд.
    — Но правили и правите ее королями, — ответил бравый полицейский.
    — О чем хотите сообщить мне?
    — Об угрозе политических потрясений Франции, которые горько отзовутся на ее народе.
    — Как француз озабочен вашими словами. И что же нам грозит?
    — Появление «воскресшего» сына казненного законного короля Людовика XVI. Этот сын был провозглашен роялистами еще сорок лет назад королем Людовиком XVII.
    — Если не ошибаюсь, таких Людовиков XVII после отречения Наполеона и реставрации Бурбонов было немало.
    — Ровно сорок, господин Ротшильд.
    — Почему же вас так беспокоит сорок первый, когда вы или ваши предшественники даже уже после кончины славного Фуше сумели обезвредить претендентов на занятый королевский престол.
    — Тогда это было проще. Престол занят Бурбонами и претендент на него — явный самозванец. А вот сорок первый, как вы сказали, некий герр Наундорф из Голландии, как две капли воды похож на Людовика XVI, якобы его отца, что не исключено.
    — Да. — вздохнул Ротшильд. — История — это исследование людских ошибок.
    — Нельзя оставить без внимания возможность еще одной ошибки. Герр Наундорф, владелец фермы и сапожного дела в Дальфте, богато обставил снятый им в Сен-Жерменском предместье особняк и дает светские приемы, вербуя себе влиятельных сторонников старшей ветви Бурбонов, угрожая тем королю Луи-Филиппу Орлеанскому. Знатные люди весомы в обществе и, конечно, связывают полиции руки, поскольку противозаконности в их действиях пока что нет.
    — Король Франции — сапожник? Это забавно. Но при чем тут я, тем более что пока все спокойно?
    — Нельзя допустить нарушения спокойствия.
    — Как же этому помешать?
    — Деньги делают все. Я был простым полицейским при Фуше, который служил и Бурбонам, и якобинцам, и Директории, потом императору и снова Бурбонам, пока не скончался в 1820 году.
    — Да, полиция нужна всегда. Многие ломали себе головы: «Что хитрый Фуше хотел сказать, с каким коварным планом связан его уход из жизни?»
    — Я думаю, он одобрил бы план, с которым я пришел к вам, господин Ротшильд.
    — По занимаемому посту вы — наследник Фуше. И что бы он сделал на вашем месте?
    — Разорил бы Наундорфа, у которого нет армии для захвата власти, ничего, кроме захватывающих рассказов о своем чудесном спасении в чужом гробу, вербуя сторонников в изысканном парижском обществе. Но его «сестра», герцогиня Ангулемская, никогда не признает голландского фермера и сапожника своим братом.
    — Не узнает его?
    — Конечно. Потому что ей, получившей целиком все наследство Бурбонов, это было бы невыгодно, а во-вторых, — и полицейский понизил голос, — во-вторых, потому, что она, видимо, вовсе не Мария-Тереза, а подменившая несчастную принцессу, изнасилованную в тюрьме стражником и родившую там умершего вскоре ребенка, после чего решившую уйти в монастырь. Под ее именем блаженствует другая…
    — Поистине история не только изучение людских ошибок, но и раскрытие их преступлений.
    — Полиции надо помочь, дать ей в руки формальное признание самозванства господина Наундорфа.
    — Как я понимаю, вам нужны деньги.
    Министр и банкир поняли друг друга, и бравый полицейский, расправив пышные усы, переходившие в бакенбарды, уходил из дома Ротшильдов весьма довольный собой.
    Министр полиции был прекрасно осведомлен, что гepp Наундорф впервые объявился в Берлине в 1810 году, еще при Наполеоне, под своим голландским именем, и лишь теперь, при Луи-Филиппе Орлеанском, решил противопоставить ему себя как сына Людовика XVI, старшей ветви Бурбонов, для чего и прибыл в Париж.
    У сен-жерменского особняка вечерами останавливались кареты знатных господ, и разодетые дамы в сопровождении титулованных спутников входили в дом, где их встречал радушный хозяин на фоне двух портретов в золоченых рамах, написанных как бы с одного лица. Это были портреты Людовика XVI и хозяина особняка.
    А в гостиной перед ужином с шампанским стало традицией просить хозяина рассказать о своем чудесном спасении, о том, как надзиратель Роше Лоран подменил его своим умершим от золотухи сыном, как поместил обоих мальчиков в сделанный по его заказу просторный гроб, и как сам первый из директоров Баррас застал его за этим занятием в комнате настоятеля Темпля, и как, вместо того чтобы отправить тюремщика на гильотину, стал его сообщником, предоставив карету для доставки гроба в монастырь св. Дени, где дофин Луи-Шарль был спрятан в дальней башне монастыря, а несчастный сын тюремщика похоронен вместо дофина на кладбище св. Маргариты. И только через шесть месяцев маленький узник в предоставленной тем же Баррасом карете, которой управлял башмачник Симон, по поручению Конвента полтора года воспитывавший его, был доставлен на ферму покойного Наундорфа, которую дофин Луи-Шарль наследовал как якобы его племянник.
    Разодетые дамы и блестящие кавалеры с вниманием, а потом и некоторой скукой слушали о необычных приключениях в далеком детстве господина Наундорфа. Некоторые из них действительно готовы были признать в нем дофина, провозглашенного роялистами в 1795 году королем Людовиком XVII рассчитывая, что в случае его возвращения на прародительский трон им достанутся тепленькие местечки.
    Непременным гостем Наундорфа и даже другом будущего короля стал некий граф Аксель де Вивьен с мягкими кошачьими манерами и вкрадчивым голосом.
    Он подбивал Наундорфа на все новые и новые траты ради приобретения большего числа сторонников. Некоторые придворные Луи-Филиппа побывали в салоне Наундорфа, кто для оценки реальной опасности, а кто на всякий случай заручиться благосклонностью власти при возможной новой реставрации старшей ветви Бурбонов.
    Граф де Вивьен вместе с маркизой, около которой он увивался весь вечер, возвращался после очередного приема в сен-жерменском особняке в ее карете.
    — Ах, милый граф, я так благодарна вам за этот выезд, — говорила маркиза, обмахиваясь веером. — Я такого наслышалась, что буду плохо спать ночью. Подумать только, что привелось испытать в детстве этому толстяку.
    — Но он не просто толстяк, моя маркиза! Он возможный король Франции, сын покойного короля!
    — Вполне возможно, что и сын, но…
    — Что бродит в этой прекрасной головке?
    — Ах, я так плохо разбираюсь в законах наследования, но я женщина, мой граф. И я отлично знаю, что сыновья бывают законно- и незаконнорожденные.
    — Ах вот как!
    — Кто не знает о склонности всех Людовиков к дамскому полу. У Людовика XV чуть ли не специальный министр был, заботящийся о судьбе метресс и их детей королевской крови.
    — Поистине в вас таится сказочная змеиная мудрость, которая может соперничать лишь с вашей красотой, маркиза.
    — Речь не обо мне, — ударила по руке веером графа маркиза. — Я же не собираюсь иметь незаконнорожденного сына.
    — Вы переводите в шутку мои истинные пламенные чувства!
    — Все знают, что вы светский лев. Дружите с этим претендентом, пока он не завел своих метресс. Я готова еще разок побывать у него. Может быть, он и меня заметит.
    — Нельзя не заметить солнца в небе!
    Граф де Вивьен заезжал к Наундорфу и днем, заставал его озабоченным, разбирающим счета.
    — Я к вам с советом, мой друг, — вкрадчиво начал граф.
    — Я рад вашей услуге.
    — Портреты у входа производят огромное впечатление, но…
    — Разве есть какое-либо «но»?
    — Нужен третий портрет! Портрет вашей матери Марии-Антуанетты. Его надо заказать живописцу, но не с существующих портретов, а с натуры.
    — Вы шутите, граф, я не уверен, что это уместно. Едва ли живописцу удастся вызвать призрак королевы.
    — Натура есть! И самая прекрасная. Я только что специально побывал в музее восковых фигур мадам Тисо. Она делала скульптурный портрет великой королевы-узницы в камере смертников. И ее скульптура, оберегаемая потомками мадам Тисо, как живая. Она послужит прекрасной натурой для живописца.
    — А сколько это будет стоить?
    — О! Не больше одного очередного приема ваших гостей, мой друг!
    Наундорф почесал затылок.
    — Я должен нам признаться, граф, в своих денежных затруднениях. Меня задушили эти поставщики…
    — Какой пустяк! Поставщики, поставщики! На то есть ростовщики! Взойдя на трон, со всеми расплатитесь!
    — Вы думаете?
    — Уверен! Большая часть парижской знати живет в долг и содержит прелестных дам полусвета, снимает для них особняки ироде вашего. А векселя — это бумажки, которые всегда можно отсрочить. Но ваши гости должны видеть обоих ваших родителей, входя в ваш дом.
    — Наверное, вы правы, граф. Спасибо за совет.
    И заказ одному из видных живописцев Парижа с помощью графа де Вивьена был передан, и творение мадам Тисо сыграло новую роль.
    Гости Наундорфа, входя в его особняк, любовались теперь уже тремя картинами в золоченых рамах, отыскивая в появившемся вновь портрете королевы сходство с ее сыном, дофином. Сметливый художник намеренно сделал глаза на портрете Марии-Антуанетты такими же, как у господина Наундорфа.
    Особое внимание на это обращали дамы, уверяя, что это один и тот же взгляд!
    Наундорф смущался, уверяя, что никогда об этом не думал и что если это так, то из-за наследственности.
    Гости вежливо соглашались с ним, а кто не соглашался — помалкивал в ожидании ужина с шампанским.
    Однако денежные дела Наундорфа явно ухудшались, как он признался своему другу графу де Вивьену.
    — Я нашел выход! — воскликнул тот. — Вы забыли о своей сестре Марии-Терезе, герцогине Ангулемской.
    — Напротив, я несколько раз посылал ей приглашения на свои вечера, и не только обычные, но и тепло-родственные. Однако она ни разу не приехала к своему брату, — с обидой в голосе закончил Наундорф.
    — Это развязывает вам руки! — воскликнул граф. — Вы имеете теперь все основания подать на нее в суд на раздел наследства вашего отца, которое ей досталось полностью.
    — Вы думаете? — опешил Наундорф.
    Граф принялся уверять друга в беспроигрышности судебного процесса, обещая обеспечить ему самого ловкого адвоката.
    Наундорф, скрепя сердце, согласился.
    В зале парижского окружного суда в этот день было немного публики, завсегдатаев любых судебных заседаний и забредших сюда от скуки людей.
    Но судьи были, как обычно, в своих мантиях, традиционных париках, так же, как и адвокаты истца и ответчицы.
    Судебный пристав провозгласил:
    — Суд идет! Прошу всех господ встать!
    Наундорф, огромный, дородный, тяжело поднялся, искоса поглядывая на герцогиню Ангулемскую, с третьего раза все же приехавшую в суд в сопровождении компаньонок и служанок. Ее адвокат, неповоротливый, с виду похожий на лавочника, в плохо сидящей на нем мантии, выказывал ей всячески знаки почтения.
    Судья-председатель и двое других судей заняли свои места, и председатель вызвал к столу господина Наундорфа.
    — Ваша честь! — воскликнул его адвокат. — Вы, очевидно, имеете в виду Людовика Бурбона, провозглашенного королем Франции в 1795 году.
    — Я прошу истца подойти к столу, на котором лежит Библия, и дать клятву, назвав свое имя и выразив готовность говорить только правду, и ничего, кроме правды.
    Наундорф подошел к столику с Библией и, положив на нее руку, произнес:
    — Я Луи-Шарль Бурбон, сын короля Людовика XVI, временно носивший имя Карла Вильгельма Наундорфа, клянусь в правдивости своих слов и всех ответов, которые буду давать суду.
    — Ваша честь! — снова подал голос его адвокат. — Разрешите сразу предъявить вам доказательства правдивости слов моего клиента.
    — Предъявите, — сухо сказал председатель, думавший в этот момент о своей больной дочери, которую надо отправлять лечиться на воды в Богемию, и что на это нужны непомерные для него средства. Девушка чахнет у него на глазах, а он, отец, не может сделать для нее самое необходимое. И вспомнил он о недавнем визите некоего графа де Вивьена, который брался устроить ее поездку.
    Пока председатель суда размышлял о своих семейных невзгодах, адвокат Наундорфа разместил на трех стульях портреты в золоченых рамах так, чтобы они были видны и судьям, и публике: короля Людовика XVI, королевы Марии-Антуанетты и господина Наундорфа, сходные с каждым из названных им родителей.
    Председатель суда вежливо пригласил к столику с Библией герцогиню Марию-Терезу Ангулемскую, попросив назвать ее девичье имя и дать клятву быть правдивой перед судом.
    Герцогиня поднялась со своего места в тяжелом темном платье и, поддерживаемая под руку компаньонкой, направилась к столику с Библией, но, проходя мимо портрета Марии-Антуанетты, она вскрикнула и стала падать, теряя чувства.
    Подскочивший адвокат герцогини освободил стул с портретом Наундорфа и усадил на него теряющую сознание ответчицу.
    — Суд сочувствует вам, герцогиня, теряющая сознание при виде своей покойной матери, — участливо произнес председатель. — Сидите, мадам, и лишь дайте ответ на единственный вопрос.
    — Я готова, ваша честь, — простонала герцогиня.
    — Признаете ли вы в этом человеке, который дал клятву перед вами, своего брата Луи-Шарля Бурбона?
    — Нет, не признаю, — слабым голосом отозвалась герцогиня. — Это самозванец.
    — Прошу подойти к столу господина Наундорфа, — произнес председатель суда.
    Наундорф, косясь на сидевшую с видом умирающей герцогиню, подошел к судьям.
    — Вот видите, господин истец, дочь вашего предполагаемого отца не узнает вас.
    — Ваша честь! — вмешался адвокат Наундорфа. — Я протестую. Ответчица не давала клятву, подтверждающую, кто она, и не дала обета говорить только правду.
    Судьи посовещались, и председатель огласил:
    — Протест отклонен.
    Адвокат герцогини тяжело поднялся с места и как бы нехотя вымолвил:
    — Ваша честь! Не могу ли я просить суд потребовать от истца доказательства, что он является сыном высоких особ, на которых он ссылается?
    — Просьба представителя ответчицы принята! — объявил судья. — Господину Наундорфу предоставляется право доказать, что он является сыном тех короля и королевы, портреты которых он представил.
    — Что именно, кто именно и как должен доказать? — не без ехидства спросил адвокат Наундорфа.
    Наундорф оживился и повторил перед судом увлекательную историю, которой столько раз занимал своих гостей.
    Судьи с видимым интересом выслушали необыкновенные приключения с удивительными подменами и путешествием в гробу.
    Когда Наундорф закончил свой рассказ, председатель ровным монотонным голосом проговорил:
    — Прежде чем судить о ваших имущественных правах, мы хотели бы знать, кто может подтвердить все вами сказанное? Где эти башмачник, тюремный надзиратель, покровитель из Директории, принявшие участие в вашей судьбе?
    — Ваша честь! — вмешался адвокат Наундорфа. — Мой клиент не может представить названных вами свидетелей, ибо они умерли. И последний из них, небезызвестный Баррас, скончался накануне революции 1830 года.
    — Почему же ваш клиент, пусть он сам ответит на это мэтр, медлил столько лет со своими претензиями?
    Наундорф. переминаясь с ноги на ногу, произнес:
    — Видите ли, ваша честь, господин судья. С одной стороны, я не хотел спорить из-за трона со своим дядей, к которому питал родственные чувства. С другой — опасался за жизнь людей, так много для меня в детстве сделавших; когда дяде освободили трон, мои благодетели, увы, уже скончались, включая жену башмачника Симона прекрасную женщину Жанетту, которой я всей душой благодарен.
    — Это дело кюре, которому вы закажете поминальную службу, а не суда по имущественным вопросам. Какие у вас есть доказательства ваших родственных отношений с королевской четой?
    — Доказательства — сходство мое с королем Людовиком XVI.
    — Ваша честь! Прошу прощения, но к исковому заявлению было приложено заключение экспертов, которые признали это сходство, — вставил адвокат Наундорфа.
    — Как известно, у ребенка бывает двое родителей, — глубокомысленно произнес председательствующий и впился глазами в Наундорфа, провозгласив: — Истцу предоставляется право доказать, что он действительно является сыном королевы Марии-Антуанетты.
    — Разве вы можете, ваша честь, доказать, что вы являетесь сыном своей матери или отцом своей дочери? — выпалил адвокат.
    — Вопросы здесь залает суд, уважаемый мэтр. Ваше замечание отведено, — возмутился, вспомнив о дочери, судья.
    Адвокат деланно развел руками, с немым укором обращаясь к немногочисленной и равнодушной публике. Ведь никто из гостей Наундорфа, признавших его королем, на суд не пришел.
    Наундорф растерянно молчал.
    Герцогиня почувствовала от волнения себя настолько плохо, что вынуждена была удалиться из зала, поддерживаемая с обеих сторон компаньонками, оставив вместо себя своего адвоката.
    — Ваша честь! — вдруг оживился адвокат герцогини. — Мы живем в пору трех революций и знаем цену французским королям. Всем известно, что каждый из них, помимо своей королевы, имел еще целый штат метресс, нечто вроде гарема турецкого султана. И у Людовика XV даже был специальный министр, который заботился об этих королевских любовницах и их детях с королевской кровью. Им давали высокие титулы, но никто из них не мог претендовать на королевский престол и имущество. И я готов, ваша честь, допустить, что сходство уважаемого истца с Людовиком XVI вызвано тем, что он действительно является его сыном. Но какая у нас уверенность, что матерью его была покойная королева Мария-Антуанетта? Портрет, написанный совсем недавно и специально для этого случая? Я позволю себе сделать вывод, что, если господин Наундорф и является сыном короля Людовика XVI, то внебрачным, и по французским законам никаких имущественных прав в виде доли наследства, доставшейся единственной законной дочери королевской семьи Марии-Терезе, не имеет. Я благодарю суд за оказанную мне честь высказать это суждение, ограждающее права моей клиентки герцогини Ангулемской. Суд удалился на совещание.
    Вернувшись, после громкого обращения судебного пристава к присутствующим встать председатель объявил, что истцу в его притязаниях отказано за недоказанностью того, что он действительно является законнорожденным сыном короля Людовика XVI и королевы Марии-Антуанетты.
    Граф де Вивьен с сокрушенным видом вышел из зала, не оставшись, чтобы проводить своего удрученного друга.
    Получив заслуженное им вознаграждение, он пустился в нескончаемые визиты по парижским салонам, не показываясь больше у Наундорфа. Граф доставил на курорт в Богемии дочь судьи и… влюбившись, женился на ней.
    А Наундорф, осаждаемый кредиторами, готовился к возвращению в свой Демфль, побывав на могилах Симона и Жанетты, а также Роше Лорана.
    Из освобожденного им особняка вывозили мебель. Кроме счетов и векселей, предъявленных к оплате, он получил уведомление министерства полиции, что на основании вынесенного судебного решения, устанавливающего его «самозванство», он выдворяется из Франции и для сопровождения его до границы к нему явится полицейский.
    И незадачливый претендент на французскую корону вынужден был вернуться в Голландию, сопровождаемый до границы хмурым полицейским, не проронившим за всю дорогу ни слова. Почти в нищете он прожил еще девять лет, занимаясь починкой обуви горожан, так и не выплатив всех долгов.
    10 августа 1845 года, точно в 53-ю годовщину свержения Людовика XVI, его сын скончался и был похоронен на кладбище в Демфле.
    Надпись на его могиле гласит: «Людовик XVII, король Франции и Наварры (Людовик Карл герцог Нормандский)». Пожалуй, там не хватает слов: «Гражданин Капет, воспитанник башмачника Симона».
    Могила его и надпись сохранились как местная достопримечательность. Туристы удивляются такому месту захоронения французского короля.

Эпилог второй повести

Четвертым был бы он. Конец надежде
Придет в бою с ордою дикарей.
Подпруга лопнет — дрянь, и он, как прежде,
Припомнит скупость матери своей.

Нострадамус. Центурии, IX, 65.
Перевод Наза Веца
    Их могло бы быть четверо — французских императоров, но после отречения Наполеона I трон не достался его сыну Наполеону II, занятый с помощью победивших Францию государей Бурбонами, и он так и жил с матерью Марией-Луизой при дворе ее отца, австрийского императора. Брат Наполеона I Людовик Бонапарт был посажен им голландским королем, а его сын Людовик-Наполеон, пользуясь громким именем своего дяди, прошел во французский парламент после революции 1848 года, когда «призрак коммунизма» бродил по Европе, и, прикинувшись безвольным и безгласным, овечкой, которой всем удастся управлять, был избран президентом Второй Республики, но, получив власть, обнажил волчьи клыки и перед переизбранием объявил себя наследником Наполеона I и императором Франции. Он перехитрил всех, включая уставший от революций народ.
    Слава Парижа как духовного центра Европы обязана отнюдь не ему, которого Виктор Гюго назвал «Наполеоном малым», а созвездию блестящих умов и талантов, таких, как Золя, Флобер, Мопассан, Александр Дюма-сын, Берлиоз, Бизе, Гуно, инженер Эйфель, Сара Бернар, Полина Виардо, и потянувшихся к этому созвездию Тургенева, Пуччини и других звезд серебряного века. Наполеон же III первый буржуа расцветшего капитализма, самым ярким бриллиантом обретенной короны мог считать лишь свою супругу Евгению, такой невиданной красоты, что перед нею склонялись даже женщины высшего круга, не отличавшиеся щедростью на такие признания. Сам же император завел дружбу с заклятым врагом своего гениального предшественника — с викторианской Англией и, подражая ей, захватывал колонии, начиная с дорого обошедшегося Франции Алжира, содействуя объединению Италии.
    Нострадамус в своем пророческом катрене нелестно представляет будущего императора Франции:

    Он третьим стал, но меньше, чем мизинец.

    Овцой прикинувшись, пролезет волк.

    Италия единой станет и гнет скинет.

    Но ни один его не славит полк.
    Центурия, IX, 5. Перевод Наза Веца

    После объединения Италии, угождая французскому капиталу, которому служил, он затеял обреченную войну с Пруссией, закончившуюся разгромом его армии, собственным пленением и позорной капитуляцией.
    Власть в Париже перешла в руки рабочих предместий, объявивших Парижскую коммуну строем справедливости. Угроза распространения опасных для владельцев всех рангов идей объединила и победителей, и побежденных, сломивших сопротивление коммунаров, и вождь карателей генерал Тьер расстрелял тысячи коммунаров у стены на кладбище Пер-Лашез. Во Франции была объявлена Третья Республика, давшая череду безликих президентов, опиравшихся на власть капитала. Но обаяние первого Бонапарта было так велико, что его почитатели объявили его наследником сына Наполена III и красавицы Евгении, тоже молодого красавца и блестящего английского офицера кавалерии принца Лулу, как ласково называли его родители, императором Франции Наполеоном IV. Но он не ступил даже на ступеньку трона, а, ущемленный безмерно скупой и не отличавшейся умом былой красавицей Евгенией, своей матерью, отправился на колониальную войну с зулусами как офицер английской кавалерии. По дешевке приобретенное для него скаредной матерью снаряжение подвело из-за своей ветхости, и в разгар боя лопнувшая подпруга передала принца Лулу в руки озверевших дикарей, его тело потом было даже трудно опознать. Третья империя Франции не состоялась, став жертвой колониальной политики. Раздел колоний между европейскими государствами был яблоком раздора, как и соревнование промышленников. Назревало всеобщее напряжение.
    Так, пройдя своей страшной дорогой, СМЕРЧ завершился серебряным веком, трагедией Парижской коммуны и расцветом и торжеством капитализма. На смену шел XX век, как железный и кровавый, с невиданным размахом достижений прогресса, социальных потрясений и человеческих жертв. Предтечей его событий стал очередной французский президент, о котором говорили: «Пуанкаре — это война!»

Достижения и преступления

Охватит мир кровавая война.
За ней придет беда еще страшнее.
И никого не пощадит она.
Заморские войска спешат скорее.

Нострадамус. Центурии, IX,
Перевод Наза Веца

Новелла первая. Люди гибнут за металл

И запах лимона там станет отравой,
И ветер гнилой сгубит вражьи войска;
Удушье страшней даже раны кровавой.
Победа в отражении будет легка.

Нострадамус. Центурии, IV,
Перевод Наза Веца
    В Мариинском императорском театре давали «Фауста» Гуно. В начале спектакля царская ложа была пуста. В ней сидел только один неряшливый, по-мужицки одетый человек с темной бородой. Это был Григорий Распутин. Царское семейство запаздывало.
    Наконец появилась неприступно горделивая императрица Александра Федоровна под руку с полковником своей армии — самим императором. Позади шли их красавицы дочери Ольга, Татьяна и Анастасия. Дамы не успели вовремя переодеться для театра, задержались в госпитале, где все вместе, как простые сестры милосердия, ухаживали за ранеными, даже выносили за ними горшки.
    А теперь нарядные, благоухающие, источая радость юности, вслед за величественной матерью девушки вошли в ложу, когда Шаляпин пел уже знаменитую арию Мефистофеля.
    Его великолепный бас заполнял всю громаду театрального зала от кресел партера до переполненной студентами и курсистками галерки.
    В начале второго куплета царь подсел к Распутину, императрица и дочери расположились рядом, а великий князь Дмитpий Павлович и князь Феликс Юсупов стояли за их спинами оба в щегольской офицерской форме.
    С чисто шаляпинской выразительностью звучали строки:
Тот кумир — телец златой.
Он небо презирает.
Ни добра, ни зла не знает.
Не видит власти над собой.

По веленью «бога злата»
Край на край идет войной
И людская кровь рекой
По клинку течет булата.

Люди гибнут за металл!
Люди гибнут за металл!
Сатана там правит бал!
Там правит бал!
Сатана там правит бал!
Там правит бал!

    Распутин наклонился к царю и заговорил:
    — Федька-то наш нынче самого диавола представляет, врага рода человеческого. Сатаной в зал кричит: «Люди, мол, гибнут за металл!» А ведь и впрямь истинно. Гибнут русские мужики невесть за что либо в болотах немецких, либо в окопах на родной земле. И еще ведь что говорит-то, будто он правит нами. И взаправду сатана правит, как есть — правит. Так ведь ты, царь-батюшка, Россией правишь. Пошто дозволяешь им поперек правды народной идти, на убой людей гнать? Я еще перед тем, как война началась, из госпиталя Тобольского, когда монашка бешеная меня ножом пырнула, тебе телеграмму посылал. Христом Богом молил не зачинать войны этой проклятущей! Так ведь не дали тебе, сердечному, народ свой сберечь, к чужой выгоде поступать заставили. Так послушай теперь старца своего — кончай воевать, разом кончай, не медля. Германцы пойдут на мир с тобой. А союзники… им бы побольше русских людей уложить на наших полях, да свои карманы понабить при том. Ты послушай меня, дурака. Ведь правду мне видеть дано. Для того и при тебе нахожусь.
    Царь делал вид, что слушает музыку, но глаза его на красивом лице с аккуратно подстриженной бородой бегали и едва ли видели сцену.
    Акт кончился, и публика устремилась в фойе. Вышли и дамы из царской ложи, направляясь в дамскую комнату привести себя в порядок.
    Гуляющие оглядывались, провожая их восхищенными взглядами.
    Девушки под строгим надзором матери прихорашивались перед зеркалом, обмениваясь впечатлениями дня.
    — Когда я слышу со сцены, что «люди гибнут за металл», меня мороз по коже продирает, я вспоминаю раненых, — говорила Татьяна, припудривая лицо.
    — А я сегодня плакала вместе со своим солдатиком которому обе ноги отрезали, а у него в деревне семеро детей. Все спрашивает меня, кто их кормить будет? — призналась Анастасия.
    — Нет ничего страшнее чужих страданий, — сказала Ольга. — Мне хотелось бы самой пострадать вместо тех, кто так мучается у меня на глазах. Маме же достались отравленные газами. Я бы не выдержала.
    — Ради России нашей выдержать все надобно. Так Господь Бог велит и пастыри наши православные. Церкви ставят в память погибших, — набожно крестясь, произнесла Александра Федоровна.
    — А я сама слышала, как старец наш, Григорий Ефимович, сказал: «Не строй церковь, пристрой сироту!»
    — Перед мудростью Григория Ефимовича только преклоняться нам всем, — сказала Александра Федоровна. — И никто, кроме него, Алеше нашему помочь не может. Сегодня после встречи с ним он даже сам ходил без посторонней помощи.
    — Истинно святой отец, — согласилась Татьяна.
    — А какое про него говорят, слушать страшно, — заметила Ольга.
    — А ты, старшая, не слушай сплетни враждебные, — строго заметила мать.
    — А мы не верим! — воскликнула Анастасия. — Мы его сами видим и слышим. Слова худого не скажет, недаром папаша в дневник записали: «Все слушал бы и слушал его». Это про Григория Ефимовича. Мне папа сами показывали, — вполголоса сказала Анастасия.
    — Ты у него любимица, — улыбнулась Александра Федоровна.
    По всем коридорам разнесся звонок, призывающий в зал.
    Но мужчины из царской ложи, встретив в курительной ожидавшего их Пуришкевича, председателя Союза Михаила Архангела, не спешили, пока звонок не призвал всех курильщиков в зал. И когда курительная опустела, великий князь с гневным возмущением заговорил:
    — Представьте, господа, я сам слышал, как этот Гришка Распутин нашептывал в ложе царю: требует выхода России из войны, сделать напрасными все понесенные империей жертвы. рассуждает о предательстве союзников. Это открытый подрыв нашей мощи, ничем не прикрытое пораженчество! Недаром говорят, что он «отрабатывает немецкие денежки». Дальше терпеть его уже невозможно, непатриотично, даже подло!
    — Надо привести приговор в исполнение, — сказал Пуришкевич.
    — Мудрые слова, — усмехнулся великий князь. — Притом не раз сказанные. А как выполняется этот приговор изменнику, немецкому шпиону, змее, пробравшейся в царскую семью? Позор и беспомощность! Все боимся руки запачкать. Пытаемся уронить этого мужлана в общественном мнении, спаиваем, а он не пьянеет, распускаем грязные слухи, компрометирующие светских дам, якобы готовых с ним на все, поскольку со святым не грех, а он похлопывает их по недозволенным местам и посмеивается. Словом, один конфуз. И не миндальничать с ним надо, а убрать его. Таков долг честного офицерства. Он враг, пробравшийся в наш тыл.
    — Так ведь пробовали, — вмешался Пуришкевич. — Он мышьяк проглатывает, словно всю жизнь его вместо перца употреблял.
    — А у Союза Михаила Архангела других средств не оказалось? — насмешливо спросил великий князь. — Или для еврейских погромов они не требуются?
    — Нет, почему же? — отозвался Пуришкевич и вынул из кармана револьвер «Смит и Вессон».
    — Похвально, — заметил великий князь. — Только надо поторопиться и не откладывать без конца, как было до сих пор.
    — Да, надо! — воскликнул князь Юсупов. — Сегодня же и кончить. Я приглашу его на ужин, и вас всех. И делу конец!
    — Тогда, с вашего позволения, я с вами, — и Пуришкевич похлопал по карману, куда спрятал пистолет.
    — Цианистый калий избавит вас от громких действий, — заверил князь Юсупов. — Это вам не крысиный мышьяк.
    — Как знать, — возразил Пуришкевич. — Может быть, яды его никакие не берут, потому что слова его змеиные ядовиты и советы его императорскому величеству государю нашему Российскую империю губят, германцам отдают.
    — Это вы своим архангелам из мясных лавок расскажите, а нам и так понятно, — брезгливо заметил великий князь.
    Пуришкевич пожал плечами.
    Докурив папиросы, все трое направились в фойе и затем в царскую ложу.
    У дверей ее стоял адъютант императора молодой полковник Малама. Пуришкевич знал Михаила Николаевича и даже заезжал к нему на квартиру отдать карточный долг и видел комнату, увешанную портретами великой княжны Татьяны, написанные в своем большинстве по памяти, но один с натуры, и этот час, по заверению художника, был счастливейшим в его жизни.
    — Что ж, — печально говорил он, — заштатная железнодорожная станция Малама где-то в Малороссии на королевство не тянет. Но будет у меня дочь — Татьяной назову.
    Вспомнив об этом, Пуришкевич разулыбался, заискивая перед этим молодым красавцем в белом мундире с аксельбантами. Но лицо у того было таким неприступно холодным, что войти в царскую ложу он не решился.
    Императрица, увидев вошедшего великого князя, обернулась к нему и тихо сказала:
    — Князь, голубчик, позаботьтесь насчет корзины цветов Федору Ивановичу из царской ложи.
    — Будет исполнено! — отозвался великий князь. — Я сам ему и отнесу.
    Александра Федоровна улыбнулась ему, и он вышел из ложи.
    Девушки, увлеченные музыкой и тем, что происходило на сцене, даже не обернулись, а Распутин продолжал что-то нашептывать царю, по-прежнему словно застывшему в нерешительности.
    Когда спектакль кончился, старшая из сестер, Ольга, воскликнула:
    — Какую прелесть написал Гуно! Как жаль, что Машенька не поехала с нами. Говорит, ей так нездоровится, что в госпиталь не поедет.
    — Бессмертная тема Фауста, — поддержала ее Татьяна. — Только у Гете Фауст посвящает обретенную молодость людям. Маша читала.
    Анастасия ничего не сказала, лишь украдкой платочком вытерла уголки глаз.
    Царь встал, давая понять, что пора ехать во дворец. Вид у него был усталый, словно он выполнил непосильную работу.
    Александра Федоровна с нежной заботой посмотрела на него:
    — Что с тобой, Ники?
    — Ничего, — ответил царь, — просто опера и ее музыка заставляют о многом задуматься.
    — Велико зло, от врага человеческого проистекающее, — сказал Распутин, вставая, и потянулся, расправляя затекшие от долгого сидения члены.
    — Истинно так, Григорий Ефимович, — сказала императрица. — Как всегда, святые слова говорите.
    — Я папе важное сказал и тебе, мама, скажу, для того при вас и состою. Пора, пора кончать дела недобрые…
    — Вы проводите нас, Григорий Ефимович? На Алешу взгляните.
    — Нет, нет, государыня! — вступился князь Юсупов, — Григорий Ефимович давно обещал мне поужинать в моем доме. Будут почтенные люди, заинтересованные в его советах. Вы уж отпустите его к нам, ваше величество.
    — Это уж как он сам решит, хотя душа моя неспокойна от дурных предчувствий.
    — У меня в доме он будет в полной безопасности, уверяю вас.
    — Ладно уж, — решил Распутин. — Коли после оперы такое у князя Феликса затевается, надо бы Федьку Шаляпина с собой прихватить.
    Лицо Юсупова вытянулось, и он невнятно произнес:
    — Конечно, Григорий Ефимович. И великий князь с нами будет, и господин Пуришкевич, и Шаляпин, разумеется.
    Великий князь тотчас вышел из ложи, словно торопился за Шаляпиным, но направился в буфет подкрепиться водкой.
    — Ну, Федя, тот спеть может, а Михаил Архангел-то зачем? — ворчал Распутин.
    — Что вы, Григорий Ефимович! Пуришкевич — настоящий русский патриот и борется против еврейства в его вредных проявлениях.
    — Перед Богом все равны. У меня Исайка в секретарях ходит. Да и все мы родом оттуда, от еврейского семейства Адама с Евой. Так в Священном Писании сказано. Аль не читал?
    — Ну как же! Все заповеди помню. «Не убий» и другие…
    — Ну то-то! — назидательно закончил Распутин.
    Вернулся подкрепившийся в буфете великий князь и сообщил, что Шаляпин ехать ужинать отказался.
    — Тогда и я не поеду, — решительно заявил Распутин. Великий князь и Юсупов растерянно переглянулись.
    — Да уж ладно, Григорий Ефимович, — примирительно сказала Александра Федоровна, и эти слова впоследствии она не могла себе простить, — уважьте уж людей, так вас почитающих.
    — Ну, раз мама сказала, поеду, — согласился Распутин.
    Разъезжались из театра по зимнепутью: великий князь с Юсуповым и Распутиным в роскошных санях, прикрытых медвежьим пологом, Пуришкевич следом на лихаче извозчике, подняв бобровый воротник и натянув покрепче бобровую шапку. У дворца Юсупова на Мойке остановились.
    Прошли в ярко освещенные комнаты к богато накрытому столу.
    — Что пить будете, Григорий Ефимович? — осведомился хлопочущий хозяин.
    — Да ты сядь, ваше сиятельство, сядь. В ногах правды нет. А нам правда нужна. Вместе с водкой, конечно.
    — У меня коньяк французский есть, времен Генриха II из подвалов самой Екатерины Медичи. От аромата одного голова кружится, — предложил Юсупов.
    — Ну, кружиться нам, сибирякам, не положено ни от какого зелья. Но коньячок попробуем, хотя знаю я вас подлецов, слухи обо мне распускаете, будто непробудным пьянством балуюсь.
    — Да что вы, Григорий Ефимыч. Если вас и угощаю, то от всей души. Да и вас, как заговоренного, никакой спирт, а тем более вина заморские не берут.
    — Что верно, то верно, князюшка. Я пить пью, а одним глазом на вас, потчующих, поглядываю. Не получается у вас сибиряка споить. Вот так-то! Богу мы служим. От Бога и все у нас.
    — Да и в мыслях никогда не было спаивать, Григорий Ефимович, уверяю вас.
    — Оправдываться на Страшном суде будешь, ваше сиятельство, что вины на тебе никакой нету.
    — Так видит Господь, что никакой вины нет, одно к вам расположение, да желание мудрости вашей у вас набраться.
    — И наберешься, своего же заморского коньяка наберешься, а я на тебя, пьяненького, полюбуюсь, может, и поучу чему следует, — и, зевнув, добавил: — Что-то миндалем вроде коньячок твой отдает, али так настоян у Катерины Медичи? Ушлая, говорят, баба была.

    Блиндаж полковника Нестерова денщики так старательно натопили, что собравшиеся там их благородия господа офицеры даже кители поснимали.
    Пили водку напропалую, заглушая и тоску, и безысходность, и гнев, и даже боль за все происходящее: победные прорывы с печальным концом в чужих болотах, бездарность генералов, кражи и смерть, смерть, смерть…
    Шла третья зима нескончаемой, беспросветной и непонятной войны.
    От прежних непрестанных прорывов, германских газовых атак, захвата пленных обеими сторонами и взаимных непостижимо огромных потерь люди устали так, что, не сговариваясь, перешли на позиционную войну, зарывшись в землю и лениво обмениваясь артиллерийскими выстрелами.
    В глубоких сырых или промерзших окопах на противостоящих позициях съежившись сидели вчерашние мужики и мастеровые, фермеры и рабочие прославленных заводов — создатели того изобилия, которое позволило богатеть и развиваться обоим государствам, где теперь голод ощущался во всем.
    В русских окопах потери от германских пуль были меньше, чем от вшей, передававших тиф, бороться с которым не было возможности из-за огромного скопления людей, отсутствия бань и чистого белья. Потому-то и пропадали, отдавая Богу душу, метаясь в тифозном жару в госпиталях, солдаты, даже в глаза не видевшие неприятеля.
    Командирам же их только и оставалось топить осознание всего окружающего в водке и, поднимаясь на неустойчивых ногах петь вразноголосицу «Боже, царя храни…».
    Во время исполнения гимна в блиндаж полковника Нестерова вошел его денщик и прошептал своему командиру:
    — Там до вашего высокоблагородия из полкового комитету пришли.
    — Кто осмелился во время исполнения гимна? — пьяно взревел Нестеров.
    — Так что, ваше высокоблагородие, прапорщик Ерухимович с солдатом, представителем полкового комитету.
    — Подать их сюда! Дисциплины не знают!.. — гневался полковник.
    Тучный, рыхлый, болезненный, он был раздражен всем на свете и собственной судьбой. Способный офицер, он, получив полк, участвовал вместе с ним в Брусиловском прорыве, после победных реляций был загнан в прусские болота и умудрился вывести свою часть, потеряв три четверти личного состава, перейдя с боем линию фронта, и имел, по его мнению, все основания, чтобы после переформирования получить не тот же полк с пополнением необученными мужиками, а хотя бы новую дивизию. Но дивизию получил вместе с генеральским званием другой офицер, из штабных «подлипал», который не вытаскивал сапогов из затягивающей топи, а был всегда чистенький на виду у высокого начальства. И теперь вот этот жаркий блиндаж и гибнущие не от вражеских пуль, а от собственных вшей мужики в солдатских шинелях, которые хотят не в землю зарываться, а землю пахать, и теперь вздумали выбирать какие-то полковые комитеты.
    В блиндаж вошли двое: прапорщик и бородатый солдат.
    — Разрешите, господин полковник? — спросил прапорщик.
    — Дисциплина где? Форма обращения? — закричал Нестеров. — Кто таков?
    — Прапорщик Ерухимович, господин полковник. И со мной председатель полкового комитета Медведев.
    — С солдата что спросить, а вас чему в синагоге обучали? Такому обращению к командирам?
    — Никак нет. Я белорус и такой же православный, как и вы, и не низший чин, а первый офицерский, коему обращение «ваше высокоблагородие» не положено.
    — Однако, прапорщик, блиндажной храбрости в вас предостаточно. Зачем солдата ко мне привели?
    — Это председатель полкового комитета, господин полковник. Он намерен ознакомить вас с листовкой, одобренной солдатами вашего полка.
    — Это еще что такое?
    — Извольте посмотреть, ваше высокоблагородие, — сказал хмурый солдат, заросший бородой до самых глаз. — Извольте прочитать, — и он протянул листок, отпечатанный в типографии большими буквами.
    Нестеров вырвал бумагу из рук солдата и, хмурясь, прочитал:
    «Солдаты русские! За что воевать вас заставляют? За веру, царя и Отечество? Так никто на веру вашу православную не покушается, ни одной церкви враг не тронул, не испоганил. А близкая царская родня германская не на своего родственника покушается и не на земли его Российские. Воюете и головы свои вы складываете из-за споров капиталистов разных стран, кому где торговать и как побольше барыша нахапать. В окопах, что перед вами, такие же, как вы, люди сидят, брательники ваши, которых так же обманом на смерть гонят. Так идите же брататься со своими мнимыми врагами, у которых один с вами общий враг — власть продажная, на службе у богатеев состоящая. Кончайте войну сами, если генералы ваши на это не способны. И будут фабрики — рабочим, земля — крестьянам которые на ней урожаи выращивают, а не торгуют ею для прибыли. Конец войне объявляйте!
    Российская социал-демократическая партия (большевиков)».
    Полковник Нестеров покраснел и схватился за сердце:
    — Кто доставил? Кто в полку читать такую мерзость позволил?
    — Сами солдаты прочитали, среди них грамотные есть, и на собрании своем полковому комитету наказали, — объяснил Ерухимович.
    — Дозвольте, ваше высокоблагородие, волю солдатскую до вас донести, — сказал Медведев.
    — Какая там еще «воля солдатская»? Дисциплины не знаете? На войне одна воля — командования!
    — Это так точно, ваше высокоблагородие, но это пока война идет. А ежели солдаты порешили с нею кончать, то воля их первая и господам офицерам, их благородиям, выходит подчиниться надобно.
    — Молчать! — хрипло заорал полковник Нестеров. — Да за такие слова дерзкие — трибунал и расстрел! Это ваша работа, прапорщик Ерухимович? В большевичках ходите?
    — Никак нет! Я государю-императору присягу давал и состоять в какой-либо партии не могу. Разрешите идти, господин полковник?
    — Вы идите, а этот комитетчик пусть убирается. В следующий раз под арест посажу.
    — Комитет солдатский ждет вашего решения, ваше высокоблагородие господин полковник, по поводу листовки этой, с какой мы все согласны, — упрямился бородач.
    — Вон отсюда! — истерично закричал Нестеров. — Расстреляю!
    Протрезвевшие офицеры смущенно переминались с ноги на ногу. Один из них, припав к телескопической стереотрубе, возвышавшейся над блиндажом, воскликнул:
    — Наши-то шумели, шумели, а как будто в атаку на германцев идут.
    — Что? — заорал полковник, бросаясь к стереотрубе.
    Он увидел, как из окопов поднимались его солдаты в серых шинелях, но без оружия, неся с собой котелки и свертки.
    Из немецких окопов тоже выходили солдаты и тоже без оружия.
    Обе группы сошлись на изрытой снарядами «ничейной земле», словно для рукопашного боя, но, вместо того чтобы колоть друг друга штыками, стали обниматься, вопреки всем военным уставам. Принесли немудреные подарки: махорку, эрзац-шоколадки, алюминиевые или деревянные ложки, котелки…
    Полковник Нестеров бессильно опустился на пол блиндажа. Его подняли и перенесли на лежанку. Когда связной принес телеграмму из штаба армии о разжаловании полковника Нестерова за допущение братания и утрату дисциплины во вверенном ему полку в поручики, бывший полковник с негодованием и ужасом произнес:
    — Меня? В поручики?
    Это были последние в его жизни слова. Братание началось по всему фронту. Казалось, что продолжение войны невозможно и никакие кары и разжалования не помогут.
    Но на фронт гнали новые части, заменяя разложившиеся, чтобы вести «войну до победного конца».
    Император, перенеся свою Ставку в Могилев, сам выехал в расположение передовых частей, чтобы личным присутствием вернуть армии боеспособность. Но пришедшие из Петербурга тревожные вести о волнениях в городе заставили его прекратить смещение генералов, заменяя одних бездарных другими такими же, и поспешить обратно в столицу, чтобы там лично установить порядок.
    Однако царский поезд был остановлен в Пскове, и важные военные и гражданские чины явились к царю уговаривать его отречься от престола и этим разрядить обстановку.
    Слабовольный Николай II не выдержал и подписал отречение в пользу своего брата Михаила, но тот, узнав об этом, тотчас отказался принять столь тяжелый венец.
    Так свершилась Февральская революция. Люди обнимались на улицах, крича: «Свобода! Свобода!». Все хотели заниматься политикой, но не работать.

    Во главе Временного правительства встал речистый адвокат Александр Керенский, воображавший, что он «любимец народа».
    Богатые люди старались оказывать влияние на новых правителей, охотно готовых считаться с ними, объявив «войну до победы»…
    А смещенный Николай II вспоминал, как перед самым трагическим для него новым, 1917 годом в реке Мойке был обнаружен утопленник, оказавшийся Григорием Распутиным.
    Вскрытие показало наличие в неведомо как выжившем организме цианистого калия и двух пуль от револьвера «Смит и Вессон». В легких же покойника оказалась вода, свидетельствуя, что, попав под лед, он пытался дышать и был еще жив. Дворник с противоположного дворцу Юсупова берега свидетельствовал, что видел, как ночью несколько человек волокли по снегу какой-то тяжелый мешок. Но какая вера мужику-дворнику!..
    Однако гнев царя и горе всей его семьи были таковы, что князь Феликс Юсупов вынужден был скрыться, а великого князя Дмитрия Павловича царь выслал из столицы.
    Пуришкевич отрицал, что был на ужине у князя Юсупова, хотя извозчик показал в полиции, что подвез к Юсуповскому дворцу барина в шубе с бобровым воротником и в бобровой шапке, которая, кстати говоря, тоже была выловлена из воды Мойки.
    Но Союз Михаила Архангела и его председатель были нужны властям, и Пуришкевича оставили вне подозрений.
    Со страхом вспоминал царь последнее пророчество Распутина, какое он нашептывал ему в Мариинской опере:
    «Не дожить мне, вижу я, до нового, 1917 года. Ежели родня твоя, царь-батюшка, повинна в том будет, то через два года никого не останется от твоего святого семейства. Всех порешат. И не останется дворян — опоры твоей в стране. Кровь да тьму вижу в ней».
    Царь не знал других пророчеств Распутина, сбывшихся или сбывающихся, но он не хотел в тот раз верить своему старцу, который так ратовал за русский народ, стремясь избавить его от войны.
    В черный, предсказанный царской семье Распутиным день бывший царь, четверть века назад обвенчанный в Ипатьевском монастыре с принцессой Алисой Гессен-Дармштадской, ставшей императрицей Александрой Федоровной, вел ее под руку, но не поднимаясь, как перед убийством старца, в царскую ложу Мариинского театра, а спускаясь в подвал дома купца (опять-таки!) Ипатьева, понимая, что сбывается мрачное предвидение — «всех порешат!»… Значит, и жену, и четырех красавиц дочек, и немощного сына, и верных слуг, готовых разделить их судьбу… Холод пробегал по спине Николая Александровича, но, собрав все силы, он старался не выдать своего предчувствия, не веря словам комиссара, что в подвал следует спуститься для безопасности, поскольку на улице идет перестрелка со штурмующими Екатеринбург чехами.
    Когда из этого подвала выносили без суда и следствия казненных, с одних носилок послышался девичий стон. Шедший рядом комиссар вынул наган и пристрелил раненую девушку.
    Молодой красноармеец в буденовке обернулся, едва не выронив носилок, и прошептал:
    — Как же так? Ведь девочка почти…
    — Дурак ты! — оборвал его комиссар. — Что ж ей мучиться? Бабой станет, вокруг нее враги революции завертятся, царицей провозгласят. Понимать надо. А ты свое дело знай, неси. Сбросишь в кузов грузовика…
    Красноармеец потащил дальше замолкшую свою ношу.
    Впоследствии один из палачей, упоминания своего имени не заслуживший, разъезжал по Уралу с докладом как он лично «геройски» пристрелил из нагана Самодержца Всероссийского…
    Много позже Ипатьевский дом снесли по указанию первого секретаря Свердловского обкома партии товарища Ельцина, словно стерты будут этим следы совершенного «в силу революционной необходимости» преступления.

Новелла вторая. Ради света — любая тьма

Страны изгнанник, ярый враг царизма,
Вернется новую возглавить власть.
И в буре грозной, в вихрях катаклизма
Всем несогласным под колеса пасть.

Нострадамус. Центурии, V, 48.
Перевод Наза Веца
    В Потсдамском дворце, с конца XVIII века резиденции прусских королей, а ныне императорском дворце, ждали приема у кайзера два самых влиятельных промышленника Германии: Крупп, седой и толстый, с непреклонными складками у рта, и Тиссен, сухой, надменный, с длинным телом и таким же удлиненным лицом, с крепко сжатыми тонкими губами.
    Лакей в раззолоченной ливрее открыл перед ними тяжелые, украшенные золотой лепкой двери, и посетители вошли в кабинет, знавший великих завоевателей.
    Кайзер Вильгельм II принял их, как было у него заведено, стоя, опершись обеими руками о стол и не предлагая вошедшим сесть в старинные кресла. Слишком дорожил император своим и чужим временем.
    Почти сорок лет царствуя на троне, доставшемся ему от деда, прославленного Вильгельма I, он отличался строевой выправкой, умными глазами и фатовски закрученными вверх усами, чему старательно подражали офицеры армии.
    — Чем порадуете, господа промышленники? — ответив кивком на приветствие, спросил кайзер.
    — Стремлением выразить наше беспокойство ходом военных действий и оказания нашей помощи германской доблестной армии, — многозначительно произнес господин Крупп.
    — Да, в борьбе на два фронта надо всемерно помогать нашей великой нации, — сказал император.
    — Мы облегчим эту ношу, — вступил Тиссен. — Враг будет повержен. Новая пушка — сверх-Берта тому гарантия. Выстреливает дальнобойным орудием, уже в воздухе выбрасывающим снаряд.
    — Который долетит до Лондона, ваше величество, — закончил Крупп.
    Вильгельм заложил одну руку за спину, вскинул гордо голову.
    — Это действительно повергнет заносчивых англичан, которые пытаются отсидеться на своем непотопляемом корабле острове, как во времена Наполеона. Но мы пустим его ко дну!
    — Вы правы, ваше величество. И острова способны затонуть в море паники, — подтвердил Крупп.
    — Искреннюю благодарность нации вам, и близкую победу нам.
    — Победу доблестных германских войск и передовой немецкой техники! — добавил Тиссен.
    — Вам нужны государственные ассигнования? — осведомился Вильгельм, и лицо у него помрачнело.
    — Ни одного пфеннига, ваше величество. Только поддержка в переговорах с рабочими, не желающими считаться с военным временем.
    — Это будет обеспечено, — резко сказал кайзер, заканчивая аудиенцию.
    Оба магната капитала, пятясь вышли из кабинета, продолжая кланяться уже у закрывшейся за ними двери.
    В нее, стряхивая невидимые пылинки с мундира, готовился войти фельдмаршал Пауль фон Гинденбург, шестидесятилетний начальник штаба, фактический главнокомандующий всеми немецкими армиями.
    — Ваше величество, лишь особо тяжкие условия войны на два фронта привели меня к вам.
    — Промышленники обещают некую сверхпушку для обстрела Лондона.
    — Этого мало, ваше величество. Что толку от повреждения башни Тауэра? Для победы нужно взорвать целую страну.
    — Какую же, фельдмаршал?
    — Россию, ваше величество.
    — Такое обширное пространство? Вы шутите, фельдмаршал? Ну, Англия, кусочек земли в море, населенный ничтожествами, еще куда ни шло, но взорвать эту варварскую мужицкую страну!
    — Взорвать изнутри!
    — Но вам понадобятся миллионы диверсантов, которые должны будут перепугать до смерти русских.
    — Ваше величество! Не вы ли написали прекрасные стихи о доблести русских моряков — «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»», положенные в России на музыку и ставшие народной песней…
    — Доблесть ценю в любой нации, даже враждебной.
    — Мы изматываем друг друга этой доблестью уже который год, потеряв едва ли не цвет нации. Не лучше ли исключить возможность сталкиваться с этой доблестью?
    — Говорите яснее, фельдмаршал.
    — Я имею в виду революцию, ваше величество. Изнемогающий от лишений военного времени народ как нельзя удачнее для нас подготовлен к ней. А революция — это выход России из войны. Снятие нашего Восточного фронта, удар всеми силами на запад и сокрушение противника, как это сделал ваш дед Вильгельм I.
    — Об этом стоит подумать. Но какое мы с вами имеем отношение к возможной русской революции?
    — Не имеем, ваше величество, пока…
    — То есть?
    — В Швейцарии находятся русские эмигранты-революционеры. Они в состоянии своей печатью расшатать русское общество, а фронтовыми листовками обезоружить русскую армию.
    — Но листовки, как я слышал, распространяются и на немецком языке. И братание происходит не русских с русскими, а врагов с нашими германскими солдатами.
    — Ваше величество, предатели есть и у нас. Мы жестоко боремся с ними.
    — А у врага их надо всячески поощрять. Не так ли?
    — Совершенно так, ваше величество. И ради этого я просил бы передать им пятьдесят миллионов марок.
    — Что? — ужаснулся кайзер. — Но это немыслимая сумма!
    — Меньшая, чем тратят наши промышленники на сверх-Берту, которая испугает часть лондонцев, но не Англию, а здесь ставка на всю необъятную страну. И деньги эти нужно взять у тех же господ, которые только что побывали в вашем кабинете. Позвольте передать им смысл нашей беседы?
    — Только взамен этих миллионов, а если возможно, то и больше, чтобы оставить кое-что и на наши армейские нужды, служащие их же интересам.
    — Так и будет сделано, ваше величество, — и фельдмаршал, по-солдатски сделав пол-оборота, чеканным шагом вышел из кабинета.
    В Швейцарии ее обитатели после объединения всех когда-то независимых кантонов говорят на трех одинаковых по значению языках: на французском, немецком и итальянском. И порой разноязычные деревни разделяет в лучшем случае овраг, а то и просто дорога.
    Фрау Штальберг, сидя у порога своего дома на чистенькой скамеечке перед клумбой ухоженных ею цветов, увидела подходившую к ней мадам Менье из деревушки за дорогой.
    — Как я рада вам, мадам Менье, — сказала она на родном немецком языке.
    — Голубушка, фрау Штальберг, я всей душой стремилась к вам, но эти домашние дела… самое тяжкое занятие.
    — Ах, это правда! — призналась фрау Штальберг. прекрасно поняв французскую речь своей давней приятельницы.
    — Что у вас нового? Расскажите, так наскучило домашнее однообразие. Я специально зашла к вам узнать.
    — Ах, мадам Менье, как вовремя вы пришли! Я вам расскажу такое, такое… что в голове не укладывается.
    Гостья даже зажмурилась от предвкушения.
    — Это касается, конечно, ваших постояльцев? Я порой наблюдаю за господином, который носит бородку и начал лысеть.
    — Ах, поверьте мне, это прекрасный, добрый человек. Он не пройдет мимо бездомной собаки и, не боясь ее, потреплет по шее. Собаки ведь сразу распознают человека. А то и даст кусочек съестного. А недавно так вытащил из воды тонущего ребенка. И представьте, отказался от всякого вознаграждения.
    — Богатый человек?
    — Не думаю, у меня они сняли две комнаты, исключительно из-за дешевизны. Я ведь не гонюсь за большими деньгами. Едят они очень скромно. Гостей принимают не часто. Хотя… — и фрау Штальберг сделала загадочное лицо.
    — А что такое? — едва сдерживала разгорающееся любопытство ее приятельница.
    — Недавно у них гостила одна дама. Но какая! Красавица! Одета, как графиня.
    — Это кто же такая? Гостья таких бедных людей?
    — Ее зовут Инесса, а фамилия по мужу Арманд.
    — Испанка?
    — Может быть. Хотя у этих русских живут люди отовсюду — кто против своей власти или хочет нажиться.
    — И что же эта красавица испанка?
    — После этого все и началось. Он, то есть мой жилец, очень нежно провожал ее на пристань и усадил на катер, идущий в Женеву.
    — А его супруга?
    — Не пошла провожать свою богатую подругу, а может быть… соперницу!
    — Да что вы?!
    — Да, да. И вскоре появился весьма респектабельный господин с чемоданом, направился прямо в мой дом, осведомленный, где живут эти русские, и имел крупный, как я могу судить, разговор с моим жильцом. Говорили они по-немецки и по-русски. Жалею, что слышала только отдельные фразы. Я подозреваю, что это был муж Инессы и привез он ее пожитки, которые презрительно оставил у моего жильца.
    — А что потом? Что потом?
    — Потом началось самое ужасное. Такие тихие, мирные люди стали громко разговаривать друг с другом на своем языке. Я только могу предполагать, что они говорили. Потом она, жена жильца, побежала на пристань и уплыла на первом же катере, а он… спустя какое-то время со злосчастным чемоданом немца в руке тоже отправился, надо думать, в Женеву. Об остальном можно только гадать…
    — Это, верьте, только начало! — заключила мадам Менье. — Драма и несчастья — впереди! Верьте мне!..
    Владимир Ильич, обдумывая очередную свою статью, прогуливался между пристанью и домиком фрау Штальберг, вспоминая, как провожал здесь Инессу Арманд, навестившую их с Надеждой Константиновной.
    В свое время Инесса Арманд, интересуясь большевиками, любила беседовать с Владимиром Ильичем о революционных идеях. За границу она уехала, оставив детей в Москве, в обычную для себя поездку, но вернуться из-за начавшейся войны не смогла.
    Узнав в Париже, что Ульяновы находятся близ Женевы, она тотчас отправилась туда, прогостив у них два дня, вспоминая свои былые революционные увлечения.
    Владимир Ильич употребил все свое влияние, чтобы вновь пробудить у этой обеспеченной, если не сказать богатой, женщины интерес к революционной деятельности. Она оставила ему надежду на свое возвращение к революционерам, увозя для газеты его статью.
    Навстречу Владимиру Ильичу шла Надежда Константиновна.
    — Володя, — начала она, — к нам явился какой-то элегантно одетый немец с чемоданом, спрашивал господина Ильина, потом Тулина, Карпова и, наконец, Ульянова. Мне подозрительно, что он знает все твои псевдонимы. Как бы это не было провокацией. Будь осторожен с этим адвокатом, как он отрекомендовался, причем графом фон Шпрингбахом.
    — Ничего, мы посмотрим на этот «прыгающий ручей». Не беспокойся, Надюша.
    Владимир Ильич прошел в столовую, где его ожидал еще молодой, лет под тридцать, немец.
    Тот вскочил, вежливо раскланиваясь.
    — Как адвокат, имеющий умение говорить по-русски, я имею к вам поручение весьма влиятельного клиента, господин Ильин, если не ошибаюсь.
    — Почти не ошибаетесь, хотя осведомлены, как я уже слышал, и о других моих псевдонимах.
    — Это весьма похвально так конспирироваться, я имею восхищение вами. Хочу совершенствовать свой русский язык, читая ваши полезные газеты.
    — Так какое же у вас ко мне поручение и от кого, если не секрет?
    — О нет! Совсем не есть секрет. Правда, я не буду называть его имени или псевдонима, каковой мой поручитель не имеет. Но это есть виднейший пацифист, представляющий солидную группу согласных с ним обеспеченных людей. Они все страдают от гибели солдат в грязи окопов на фронте.
    — И чего же хочет ваш пацифист от меня?
    — Прежде всего общих с ним усилий на прекращение ужасной войны.
    — Вот как?
    — Мы, немцы, не бросаем слова на пустоту. И у меня есть поручение клиента передать для вас пятьдесят миллионов марок и помогать тем разворачиванию вашей революционной печати, требующей весьма солидных средств. Не есть так?
    — Допустим, — сдержанно ответил Владимир Ильич.
    — Я не буду просить вас писать мне расписку, просто примите этот чемодан, где есть упомянутые деньги, и тратить их, чтобы спасать от смерти миллионы людей.
    — Я не могу принять ваши деньги даже на таких условиях.
    — Если есть необходимость иметь санкцию ваших единомышленников, то не откажите в любезности оставить чемодан у себя на хранение. Мне есть тяжело и опасность отвезти его обратно.
    Владимир Ильич потер свою лысину и после короткого раздумья произнес:
    — Хорошо, гepp фон Шпрингбах, так, если не ошибаюсь?
    — Совершенно есть так! — подтвердил адвокат.
    — Я благодарю вас за доверие и отказ от получения квитанции с моей стороны.
    — Мой Бог! Как можно помнить квитанцию при таком деле! У вас, конечно, есть понимание опасности моей миссии, тем более что моя страна ведет с вашей тяжкую и нам, и вам воину.
    — Это-то я понимаю.
    — Я обладаю уверенностью в вашей порядочности, гepp Ильин, и неупоминании моего имени в связи с остающимися у вас миллионами марок.
    — Будьте покойны. Послу Германии в этой стране ничего не будет известно, тем более что у меня нет с ним никакого общения.
    — Это я уже выяснил, герр Ильин. И прошу извинить меня за желание раскланяться. Сочту долгом передать мое уважение вашей гостеприимной супруге.
    Надежда Константиновна стояла на пороге, прощаясь с гостем.
    — А чемодан? — воскликнула она. — Вы забыли свои вещи.
    — Не беспокойся, Наденька, он останется у нас на хранение по просьбе господина фон Шпрингбаха.
    Немец раскланялся и, надев дорогую шляпу, бодро зашагал по направлению к пристани.
    — Адвокат, а выправка у него, как у заправского военного, чином не менее капитана.
    — Я тоже обратила на это внимание. А что нужно этому переодетому германскому офицеру?
    — В первую очередь повышение по службе в связи с деликатным заданием помочь нам продолжить свою революционную деятельность, развернув агитацию в печати за прекращение войны.
    — Что за странная помощь немецкого офицера?
    — Который на развертывание такой кампании передал нам пятьдесят миллионов марок, чувствуя за своей спиной генералов, а то и кого повыше.
    — И ты принял деньги от врага?
    — Чьего врага?
    — России, разумеется, с которой воюет Германия, убивая наших русских.
    — А русские убивают немцев во имя выгоды капиталистов.
    — Людей гонят на смерть послушные воли капитала власти.
    — Воюют не народы, а их правители! И долг революционера положить конец этому преступлению цивилизации, как называл войну Виктор Гюго.
    — Я не понимаю тебя, Володя. Неужели в тебе не осталось никакого патриотизма, оттого что ты эмигрировал из России?
    — Чувство патриотизма чуждо интернационализму. Единственная борьба, которую мы признаем, — это борьба соединившихся пролетариев против своих угнетателей.
    — Я простая русская женщина, я шла за тобой и в тюрьму, и в ссылку, за границу, наконец, но я осталась русской. Тебе нужны деньги, чтобы твои статьи увидели свет? Инесса обещала кое в чем помочь. Она при деньгах. Управляющий поместья твоего деда Брандта прислал нам очередную сумму. Мы урежем себя во всем, но поможем нашей партийной печати. Как же можно брать эти грязные деньги у врага, расчитывающего ослабить нашу армию и ворваться на русские просторы?
    — Грошовый расчет, оправдывающий топтание на месте. Ни Инесса, ни управляющий дедовым поместьем не решат наших денежных затруднений, а тут нам сваливается с неба пятьдесят миллионов марок. Нужно потерять всякую революционную совесть, чтобы пройти мимо возможности использовать эту сумму для партийных целей.
    — Уверена, что Центральный Комитет, прежде всего товарищи Зиновьев и Радек не одобрят тебя. Я не говорю уже о Маркове.
    — Дорогой мой «партай геноссе», пишущий в ЦК партии социал-демократов о моей революционной деятельности под твоим бдительным оком! Марков — меньшевик, и этим все сказано, а товарищи Зиновьев и Радек — качающиеся политики, которых надо направлять, притом жесткой рукой, что я и постараюсь сделать.
    — Свое личное мнение, как член ЦК, я передам в Женеву, притом немедленно, — жестко заявила всегда мягкая Надежда Константиновна.
    — Скатертью дорога! Поспеши к очередному катеру и собери по моему требованию заседание Центрального Комитета. Я прибуду туда незамедлительно. И чемодан захвачу с собой. Посмотрим, кто возразит против развертывания нашей революционной деятельности.
    — Володя, опомнись! Это ляжет темным пятном на нашу партию.
    — Ради света — любая тьма! Мы зовем к светлому будущему, а ради этого можно вытерпеть что угодно и в кромешной темноте.
    — Ты неисправим в своем упорстве и в потере всего русского, что должно было остаться в тебе.
    С этими словами Надежда Константиновна, захватив с собой только сумочку и зонтик, отправилась на пристань.
    Владимир Ильич не провожал ее, как с удивлением отметила наблюдавшая за поссорившимися своими жильцами фрау Штальберг.
    Но к следующему катеру Владимир Ильич отправился, неся в руках чемодан, доставленный ему элегантным господином.
    Заседание ЦК, на которое были приглашены и меньшевики, состоялось в арендованном банкетном зале одного из женевских ресторанов.
    За столом рядом с Ульяновым сидели Зиновьев, Радек и Марков (от меньшевиков).
    Плеханова в Женеве не оказалось, а Инессу Арманд Крупская намеренно не позвала, чувствуя, что та окажется на стороне Владимира Ильича.
    Владимир Ильич, водрузив на стол чемодан с пятьюдесятью миллионами марок, раскрыл его и, показывая пачки аккуратно заклеенных банкнот, говорит своим товарищам:
    — В чем преступление? В отказе от развертывания нашей революционной деятельности и создания в России предреволюционной ситуации, первым лозунгом которой должно быть требование немедленного прекращения кровопролития, выгодного мировой буржуазии империалистов, или мелкобуржуазное предательство интересов всего мирового рабочего класса во имя квасного патриотизма и нежелания запачкать свои ручки, как только что изволил выразиться товарищ Марков? Я напомню нашим товарищам, что мы не останавливались ни перед чем, чтобы пополнить партийную кассу экспроприациями банков, беря отнятые у народа деньги для общенародного дела освобождения от царской тирании, мы не обращали внимания, пачкаем ли мы руки, принимая деньги, скажем, от Саввы Морозова, этого крупного капиталиста, знавшего, что они будут употреблены для подрыва капитализма. Более того, напомню, что идеологи нашего мировоззрения Маркс и Энгельс не гнушались тем, что Фридрих Энгельс был фабрикантом, имел фабрики, где эксплуатировались наемные рабочие, а часть прибыли отдавал на существование Карла Маркса и разработку идей коммунизма; призрак которого, как они провозгласили в Коммунистическом манифесте, бродит по Европе. Я имел возможности сказать сомневающейся в нашем возможном решении, которое она называла темным пятном на репутации нашей партии, товарищу Крупской, что ради света, то есть победы революции у нас в России и во всем мире, можно и нужно пройти через любую тьму. И когда с нашей помощью начнет разгораться в России революционное пламя, то я не испытаю никакого сомнения, если враг русской буржуазии и самодержавного царя предоставит возможность мне и всем, кто готов идти за мной, переправиться через воюющую с царской Россией Германию, чтобы попасть в столицу и возглавить там борьбу за спасение русского народа и всего мирового пролетариата а сейчас использовать на революционные нужды, считайте, ОТНЯТЫЕ нами у одной из воюющих сторон деньги! — И Владимир Ильич поднял привезенный чемодан.
    Предвидение Владимира Ильича, все чаше выступавшего в разросшейся, к гневному удивлению Жандармского управления, большевистской печати под именем Н. Ленина, оправдалось.
    Напряжение у изнемогавшего от военных тягот народа достигло предела, и царский строй, пытавшийся продолжать войну рухнул, но власть перешла к Временному правительству во главе с Керенским, готовому по-прежнему служить интересам капитала под лозунгом «Война до победы!».
    И снова Ленин встретился с Эриком фон Шпрингбахом, одетым теперь в форму майора германской армии. Ему было поручено сопровождать через Германию вагон с Лениным-Ульяновым и его спутниками, среди которых была и Надежда Крупская, и Инесса Арманд, и Григорий Зиновьев, и Карл Радек, а также представители еврейского «Бунда», захватившие с собой даже детей.
    В таком составе, за исключением австрийского подданного Радека, который подлежал бы интернированию в России, группа Ленина прибыла в Петроград, где на Финляндском вокзале их встречали толпы узнавших об их приезде рабочих с возвышавшимся над морем их голов броневиком.
    Забравшись на его башню, Ленин произнес свою первую на родине речь, высказав основные революционные лозунги — «МИР, КОНЕЦ ВОЙНЕ!», «ФАБРИКИ — РАБОЧИМ ЗЕМЛЯ — КРЕСТЬЯНАМ», «ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!».
    Возникшие по всей стране советы обретали власть, и Временное правительство с трудом терпело их, все еще рядясь в демократическую тогу, допустив возвращение политэмигрантов.
    Впервые Временное правительство почувствовало, откуда грозит ему опасность, на Первом Всероссийском съезде Советов, когда председательствующий меньшевик Церетели заявил, что в России нет сейчас партии, способной взять власть. Тогда из зала прозвучал возглас:
    «Есть такая партия!»
    Это был голос большевика Ленина, определившего в своих Апрельских тезисах тактику грядущей революции, а когда была сделана июльская попытка претворить их в жизнь, Временное правительство решило арестовать Ленина, и ему пришлось уйти в подполье, скрываться переодетым и даже загримированным в охотничьем шалаше под Петроградом вместе со своим швейцарским соратником Зиновьевым. Руководя оттуда решающим наступлением, которое и завершилось в октябре старого стиля (7 ноября нового стиля), когда в Зимний дворец отряд большевиков прошел, не ощутив сопротивления со стороны защищавших Зимний женского батальона и находившихся внутри разбежавшихся юнкеров. Временное правительство в полном составе было арестовано, правда без отсутствующего Керенского. И власть бескровно перешла к соратникам Ленина: Антонову-Овсеенко, к вновь прибывшему из Америки Троцкому и другим. Так была перевернута новая страница русской истории.

    …В императорском дворце кайзер Вильгельм II снова принял у себя, по-прежнему стоя, фельдмаршала Гинденбурга, который доложил о событиях в России и что вместо Керенского, провозглашавшего в угоду союзникам «Войну до победы», к власти пришел тот самый Ульянов, Ленин или Ильин, которому переданы были в Швейцарии пятьдесят миллионов марок.
    — Мы не ошиблись, ваше величество, — говорил Гинденбург, — агитация эмигрантской группы русских революционеров сделала свое дело, а их доставка через Германию и Швецию в Петроград привела к смене власти и заключению, как имею вам счастье доложить, весьма выгодного для вашей империи Брестского договора, поскольку русские готовы были на все, лишь бы выйти из войны.
    — Гордитесь, фельдмаршал, одним из важнейших выигранных вами сражений, — сказал кайзер. — Надеюсь, в армии полный порядок и нет больше братания?
    — О, конечно, ваше величество, за исключением частей, поддерживающих порядок в оккупированных нами зонах и подверженных революционному влиянию.
    Но ни император, ни его военная опора — фельдмаршал Гинденбург, не учли, что революционные идеи не знают ни границ, ни окопов, ни договоров.
    Революция в России перехлестнула линию вчерашнего фронта и разразилась в Германии.
    Кайзер отрекся от престола, а потом и все еще воевавшая Германия вынуждена была признать свое поражение перед коалицией, в которую вступила и Америка.
    Тяжкий позорный мир, заключенный изнемогающей Германией, зачеркнул все ее приобретения по Брестскому договору, все аннексии и контрибуции.
    Угнетение порождает тягу к самоутверждению, и когда нашелся голос, провозгласивший, что немцы выше всех народов и нет расы выше арийской, хоть и звучал он поначалу в пивных Мюнхена, он был услышан, ему стали внимать. И даже избранный в 1925 году президентом Германской республики Пауль фон Гинденбург, авторитет которого, как фельдмаршала, был велик, вынужден был считаться с новыми настроениями, тем более что справиться с обнищанием народа, с растущими ценами его сменяющиеся правительства никак не могли.
    А Крупп, Тиссен и другие гиганты индустрии склонны были прислушаться к казавшимся поначалу бредовыми речам мелкого художника Шикельгрубера из Австрии, назвавшегося Адольфом Гитлером.
    И пришел день, когда в том же самом Потсдамском дворце, где рапортовал Вильгельму II фельдмаршал фон Гинденбург именно он, сидя за былым императорским столом, как президент Германской республики, принял в 1933 году этого Адольфа Гитлера, фюрера нацистского движения, и вручил ему власть, как новому канцлеру Германии. Это было последним деянием уже престарелого фельдмаршала, вскоре оставившего Гитлера властвовать и творить свои преступления без него.
    Так, в тихом предместье Берлина, на реке и озере Хефель, где улицы похожи на зеленые аллеи и мостовые моются мылом, во дворце Цицилиендорф трижды принимались решения, повлиявшие на судьбы народов Европы в XX веке.
    Последним из них были итоги законченной мировой воины и крушения нацизма, подведенные странами-победительницами в лице: Сталина, Трумена, Черчилля с Эттли, «вбивших осиновый кол» и память нацистского фюрера, запятнавшего великую немецкую цивилизацию, трусливо покончив с собой, когда Красная Армия порвалась в Берлин.
    Бескровная Октябрьская революция вскоре начала кровоточить. Убийство председателя ЦК Урицкого, а затем и других руководителей новой власти вызвало ответную волну террора со стороны красных. И обе эти волны, борясь друг с другом, превратились в кровавый поток гражданской войны вконец изматывая находящуюся в разрухе страну.
    Безжалостная «классово справедливая несправедливость» к людям, даже не проявившим себя противниками новой власти, но классово чуждым ей, и эпоха военного коммунизма оттолкнули Инессу Арманд, и она, отказавшись войти в состав ЦК партии, уехала в Москву к детям, где и скончалась от холеры в 1920 году. Заботу о ее детях взяла на себя Надежда Константиновна Крупская.
    Но имя ушедшей Инессы Арманд не раз использовалось пришедшим к власти Сталиным, который угрожал Надежде Константиновне за несогласие с его действиями, что провозгласит женой Ленина не ее, будто бы лишь «партийного надзирателя» за вождем, а Инессу Арманд, что было чудовищной ложью, ничуть не смущавшей диктатора.
    Для него было главным вывести партию и управляемую им страну из междоусобных столкновений и строить социализм в отдельно взятой стране, ликвидировав в ней не только всякие проявления классовой борьбы, но и сами классы, как в городе, так и в деревне, не считаясь при этом ни с какими «потерями».

Новелла третья. Черный дым

Сожгут звери книги, а следом и тех,
Веками не трудится кто по субботам.
Нагих — в порошок всех, под шутки и смех.
Сам дьявол любуется этой работой.

Нострадамус. Центурии, VIII, 77
Перевод Наза Веца
    Мрачные темные тучи низко плыли над землей, словно клубами срывались с труб окружающих университет домов.
    Профессор Илья Абрамович Рубинштейн раскрыл зонтик при первых признаках дождя, торопясь домой и размышляя по дороге об изменениях, происшедших за последние десять лет среди его студентов. Вместо прежних вдумчивых и учтивых молодых людей, заинтересованных наукой, теперь появились развязные молодчики и, не стесняясь своего профессора, называли принцип относительности неарийской выдумкой.
    Хорошо, что их не слышал сам Альберт Эйнштейн, который, вынужденно покидая Германию, оставил свою кафедру любимому ученику Илье Рубинштейну.
    Жил профессор Рубинштейн одиноко на территории университета, неподалеку от центральных ворот. Увидев его издали, пожилая привратница фрау Генц, несмотря на тучность и хромоту, переваливаясь с ноги на ногу, поспешила ему навстречу.
    Оказывается, военные в черном вручили ей под расписку повестку для непременной передачи из рук в руки профессору Илье Рубинштейну, которого фрау Генц давно знала, еще с того времени, когда он приехал сюда из бунтующей России на конференцию и остался в Германии, видимо, как истый немец.
    Повестка была вежливым приглашением (не вызовом!) профессора Рубинштейна посетить гестапо.
    Мороз по коже, пробежавший по спине Ильи Абрамовича, сменился самоутешением: если бы его хотели взять, то наверняка дождались бы, а не оставили изысканное приглашение.
    В назначенное время, когда дождь уже кончился, Рубинштейн подошел к дому, указанному в повестке, и предъявил ее стоявшему у входа часовому в черной форме с автоматом на груди.
    Тот пропустил его в длинный коридор, где пахло натертым паркетом и все блестело чистотой военного корабля.
    Его встретил дежурный, тоже затянутый в черную форму, но чином повыше, подвел к двери кабинета и, щелкнув каблуками, предложил ему войти.
    Рубинштейн оглядел пустую, опрятную, казенного вида комнату, где по обе стороны письменного стола стояли кресло и стул.
    На одной из стен висел портрет Гитлера во весь рост. Он повелительно указывал протянутой рукой за окно, где виднелись только тучи.
    Профессор немного подождал стоя, потом, почувствовав усталость в ноге, поврежденной еще во время студенческих беспорядков в Петербурге, решился сесть.
    Дверь за его спиной открылась, и он услышал грубый окрик:
    — Встать!
    Профессор недоуменно поднялся и увидел офицера средних лет в черном мундире, с узким лицом и кончиками усов, лихо закрученных вверх, как у былого кайзера.
    Илья Рубинштейн не разбирался в знаках отличия и не понял, кто с одним погоном на плече собирается разговаривать с ним в таком тоне.
    Офицер спокойно уселся за стол, педантично открыл ключом ящик стола, достал письменные принадлежности и большой блокнот с изображением свастики на обложке и аккуратно разложил все это на столе.
    — Сесть! — коротко приказал он.
    Рубинштейн устало опустился на стул.
    — Коммунист? — с непритворной ненавистью спросил гестаповец.
    — Я исключен в России из Коммунистической партии перед своей эмиграцией в Германию.
    — Еврей? — в той же лающей форме задал немец вопрос.
    — За последние годы моего пребывания в стране, ставшей моей второй родиной, я не задумывался об этом и никто не напоминал мне о моей национальности.
    — Не замечая вашего еврейского произношения? Можете говорить по-русски.
    — Для вашего протокола будет удобнее моя немецкая речь.
    — Шпион? Заблаговременно засланный в Германию и, для видимости, исключенный из Компартии?
    — Нет никаких оснований подозревать меня в этом. Я физик, релятивистский физик, исследующий процессы при субсветовых скоростях.
    — Профессия прикрытия?
    — Это основная моя специальность, создавшая мне имя даже в глазах такого великого ученого, как Альберт Эйнштейн.
    — Еврей, сбежавший в Америку.
    — Я не могу судить о причинах, побудивших его покинуть Германию, которая вправе им гордиться.
    — Мы не гордимся евреями или цыганами, своей низкой нравственностью противостоящими арийской расе, — и он посмотрел на портрет Гитлера, потом уперся взглядом в Рубинштейна: — Назовите своих сообщников, которым вы передавали полученные вами сведения.
    — Я не только не передавал каких-либо сведений, но и при всем желании не мог бы их добыть.
    — Значит, признаете, что такое желание испытывали.
    — Вы неправильно меня поняли, уважаемый следователь.
    — Оберштумбаннфюрер барон фон Шпрингбах.
    — У меня никогда не было упомянутых вами желании, герр оберштурмбаннфюрер барон фон Шпрингбах, впрочем, как и поиска любых других сведений, не касающихся круга моей научной деятельности.
    — Какие лица были допущены в этот тайный порочный круг?
    — Я имею в виду не лиц, а научные статьи и книги.
    — Книги? — презрительно повторил следователь и добавил: — Подойдите к окну и полюбуйтесь на судьбу творений ваших, надо думать, любимых авторов.
    Профессор, прихрамывая, повиновался:
    — Я вижу разожженный во дворе костер, от которого валит дым.
    — В этот вонючий дым превращаются книги вашего сбежавшего еврейского мэтра Эйнштейна, а также лженемецкого поэта еврея Гейне, присосавшегося к нордической культуре.
    — Но Гейне знаменит не как еврей, а как великий немецкий поэт! — почти с ужасом воскликнул Рубинштейн.
    — Не еврею судить, что есть немецкого в стране, куда его заслали наши враги.
    — Но меня даже не выслали из Страны Советов, как Троцкого, идеи которого первоначально я разделял, за что и был исключен из партии.
    — Причина вашего псевдоисключения нам ясна. Можно наклеить себе бороду Деда Мороза, как говорят русские, и утверждать, что она сама выросла. Но мы умеем срывать все мнимое с черепа, этого разросшегося верхнего шейного позвонка, как остро выразился подлинно великий немец Гете. Мы в состоянии установить истинное происхождение особи из еврейского гетто или цыганской кибитки.
    — Да я никогда ее не видел!
    — Еще увидите, все увидите, как только что любовались из этого окна сожжением псевдонаучного бреда и рифмованного зазнайства ваших сородичей.
    Илья Абрамович, пока оберштурмбаннфюрер был занят писаниной, внимательно вглядывался в чем-то знакомое лицо, силясь вспомнить, где мог его видеть, но тот, внезапно оторвавшись от своего занятия, сам помог профессору:
    — Итак, в моем сопровождении, майора германской императорской армии, вы, примкнувший, как бундовец, к группе Ленина и его сообщников: Зиновьева, Крупской, Радека и Инессы Арманд, к которой вы проявляли повышенное мужское внимание, проехали в закрытом и охраняемом мною вагоне через всю воюющую Германию, чтобы разжигать русскую революцию. В Петрограде вы приняли непосредственное участие в Октябрьском перевороте, заняли со штурмом Зимний дворец…
    — Штурма не было. Женский батальон сопротивления там не оказал, юнкера разбежались.
    — И вы лично присутствовали при аресте всех министров Временного правительства…
    — За исключением сбежавшего Керенского.
    — Наконец-то вы начали подтверждать обвинение.
    — Я не опровергаю, что в то время примкнул к левацкой части большевиков во главе с Троцким.
    — Который командовал Красной Армией, победившей добровольческие армии Колчака и Деникина.
    — В последовавшие годы всеобщей разрухи я, как и Лев Давидович Троцкий, видел выход лишь в мировой революции.
    — Чтобы коммунисты захватили весь мир и привели его к полной разрухе.
    — Я это осознал, но не сразу, лишь после крутого поворота Ленина в экономике, который, поняв, что грабительской продразверсткой страну не накормить, призвал к восстановлению хозяйства личной инициативой.
    — Вы имеете с виду нэп?
    — Совершенно так. Первоначально возрождение буржуазии в виде нэпманов возмутило ту часть партии, к которой я примыкал. Однако возрождение страны во время нэпа, успехи крестьян, которые Бухарин, представлявший правое течение в Коммунистической партии, как философ, выразил в своей теории врастания кулака в социализм, побудили меня пересмотреть свои взгляды и отдалили от троцкизма.
    — И вы хотите, чтобы я поверил вам, стремившемуся распространить заразу коммунизма на весь мир, в том, что не продолжаете служить этим идеям и по сей день, выполняя шпионские задания под университетским прикрытием?
    — Я повторяю, что для этого нет никаких оснований или улик.
    Шпрингбах закончил протокол допроса, потребовав у профессора его подписи внизу каждого листа, не принимая во внимание его робких попыток внести какие-либо коррективы, тем более что они лишь повторяли его «упрямое» отрицание предъявленных на допросе обвинений.
    Потом следователь нажал кнопку под столешницей и приказал вызванному штурмовику отвести арестованного в камеру, даже не взглянув в глаза уводимому почтенному профессору, лишь с прежней грубостью сказав ему вслед:
    — Подумайте как следует в одиночестве своим еврейским мозгом над заданными вам вопросами. Признание — лучшая защита на ждущем вас суровом суде.
    Илью Абрамовича увели, поместив в опрятную, по-немецки чистенькую тесную камеру, где койка откидывалась на день к стене, и лежать на ней можно было только ночью, увы, бессонной ночью, а днем спать не полагалось и, если Рубинштейн начинал дуреть на табурете, к нему тотчас врывался надзиратель и грубо разгонял его сонливость.
    Все реже вызывал к себе оберштурмбаннфюрер заключенного профессора. И все его допросы были почти точными копиями первого, с теми же предвзятыми обвинениями и солдафонски нацистской грубостью, которая закрывала давнее воспитание в интеллигентной немецкой семье фон Шпрингбахов. Когда же барон продвинулся по службе и стал уже штандартенфюрером (равным армейскому полковнику), то, казалось, совсем забыл об Илье Рубинштейне.
    Продвижение по службе определялось не столько числом обвиненных Шпрингбахом предполагаемых шпионов, сколько родственными связями с верхушкой вермахта. И в пору, когда гитлеровская Германия, напрягая мускулы, сжалась, подобно тигру, готовящемуся к прыжку на выбранную жертву, даже сам рейхсканцлер Гиммлер вынужден был считаться с этими заносчивыми генералами, и им в угоду барон фон Шпрингбах стал группенфюрером, войдя в генералитет гестапо.
    Вот тогда-то и вспомнил новый генерал СС о своем упрямом узнике профессоре Рубинштейне.
    Явившиеся за заключенным конвоиры даже удивили Илью Абрамовича, обросшего полуседой бородой, который был уже готов нести бремя одиночного заключения неопределенное время.
    Но провели его не в знакомый, надраенный как палуба крейсера, коридор с кабинетом, порог которого он когда-то впервые переступил, а вывели в погожий августовский день на улицу и усадили в роскошный «опель-адмирал» на заднее сиденье и без вооруженного спутника.
    На вопрос к сидящему рядом с шофером офицеру СС «который нынче день?», он получил неожиданный вежливый ответ:
    — Двадцать седьмое августа тысяча девятьсот тридцать девятого года, герр профессор. Группенфюрер барон фон Шпрингбах ждет вас в другом здании.
    «Здание-то другое, а человек-то там все тот же!» — с горечью думал Рубинштейн, глядя на мелькающие витрины магазинов, толпы прохожих, кипевшую, бьющую ключом жизнь огромного города.
    Но Илья Абрамович ошибся!
    В другом здании, в роскошном кабинете с мягкой, обитой дорогой кожей мебелью, его встретил, казалось бы, лишь внешне похожий на прежнего Шпрингбаха человек в мундире группенфюрера, украшенном крестами. Он встал при появлении профессора и, выйдя из-за стола, пошел к нему навстречу, усадил на мягкий диван, запросто сел с ним рядом.
    — Наконец-то мы снова свиделись с вами.
    — Это зависело не от меня, — сдержанно отозвался Илья Абрамович.
    — Конечно, конечно! — согласился группенфюрер. — Но за это время вы прошли испытание, предназначенное вам.
    — Испытание? — изумился Рубинштейн.
    — Да, именно такие стойкие люди и нужны нам. Но перейдем к сути нашего общего дела. Вы считаете диктатуру Сталина в вашей стране, которую не по своей воле покинули, тяжким ярмом для всех народов Советского Союза?
    — Там диктатура пролетариата, — уклончиво ответил Илья Абрамович.
    — Ах, бросьте, профессор, всем надоевшие цитаты пропаганды. Народ вашей страны угнетен диктатором, от которого нашими общими с вами усилиям надо его освободить.
    — Простите, группенфюрер, но я вас не понимаю.
    — Проверка вашей стойкости показала, что вы можете помогать нам, находясь в Советском Союзе, куда мы дадим вам возможность вернуться, обеспечив вашу безопасность дипломатическим паспортом советника посла.
    — И чем я буду вам помогать?
    — Революционной борьбой против диктатуры и сообщениями о тех настроениях, которых вам удастся добиться.
    — Сообщать? То есть делать то, что вы мне инкриминировали эти два года.
    — Вот видите, мы в вас не ошиблись! У вас даже нет страха перед нами. Но зачем такие вульгарные уточнения? О шпионаже и речи не идет. Мы просто убедились в общности наших с вами устремлений.
    — Простите меня, гepp группенфюрер, предвидя возможные для меня неприятности, я все же вынужден отказаться от вашего предложения.
    — Ну что ж! Вы укрепили мое уважение к вам! Заходите ко мне запросто, когда у вас будет время.
    — Как вас понять, гepp группенфюрер?
    — Очень просто. Моя машина доставит вас домой, к университету, где вы сможете продолжить свои ценные исследования явлений при субсветовых скоростях, в чем вы можете оказаться тоже полезным нам.
    — Вы что? Освобождаете меня?
    — Зачем мне освобождать вас, когда вы и так уже свободны. Прошу понять и меня, который должен был выполнять порой грязную, вызывающую у меня отвращение, работу. И примите извинения за все, что могло вас оскорбить во время наших с вами бесед, в которых свободным были только вы в выражении своего мнения. А я — лишь исполнитель. Желая вам всяческой удачи, хочу выразить вам теперь то, чего не мог сделать раньше — сочувствие в кончине так интересовавшей вас Инессы Арманд.
    — Если позволите, герр группенфюрер, я удалюсь. Меня влекут к себе университетские стены, если все это не сон.
    Профессор Рубинштейн был доставлен в «опель-адмирале» к воротам университетской ограды.
    Радости фрау Генц, встретившей его первой, не было границ. Она же передала ему оставшиеся у нее вчерашние и сегодняшние газеты, которые она не успела еще отнести к нему домой, возобновляя для него подписку.
    Профессор Рубинштейн так давно не видел газет, что буквально впился в них, и первое, что бросилось ему в глаза, — это сообщение о заключении пакта дружбы между Германией и Советским Союзом, и в связи с этим, взаимном прекращении всех уголовных дел против людей, подозреваемых в неприемлемых для держав действиях.
    «Так вот оно что! — мысленно воскликнул Илья Абрамович. — И на этот раз группенфюрер выполнял не свою волю, в таком странном тоне беседуя со мной!»
    Профессор Рубинштейн сбрил свою арестантскую бороду и в прежнем обличии явился к университетскому начальству, уже предупрежденному о его возвращении и выразившему удовлетворение, что он сможет открыть свой курс через два дня с начала учебного года.
    Но это начало учебного года совпало со вторжением гитлеровских войск в Польшу, вмешательством Франции и Англии, отказавшихся от совместных действий с Советским Союзом, и началом Второй мировой войны, унесшей больше жертв, чем все вместе взятые войны и эпидемии чумы и холеры за всю историю человечества.
    Первый же семинар по релятивистской физике принес Илье Абрамовичу волнующий сюрприз.
    В числе явившихся к нему студентов оказалась… Инесса Сантес. И дело было не только в том, что эта испанка носила имя Инессы Арманд, в которую он когда-то был безнадежно влюблен, но еще и в том, что она мучительно напоминала ему своим красивым смуглым лицом кого-то, кого он никак не мог вспомнить…
    После семинара, когда студенты уходили, профессор стоял в дверях аудитории и смотрел вслед удаляющейся изящной девушке, отметив, что, если бы ее собранные в пучок волосы распустить, они достали бы колен.
    На следующем семинаре Инесса Сантес, дождавшись, пока все студенты разойдутся, обратилась к профессору, глядя на него продолговатыми, чуть приподнятыми к вискам глазами цвета спелой сливы:
    — Профессор, объясните, чтобы я поняла, как это может быть, что два тела, разлетаясь друг от друга со световыми скоростями каждое, отдаляются на самом деле лишь со скоростью света?
    Рубинштейн, стараясь быть академически строгим, объяснил:
    — Привычное простое сложение скоростей разлетающихся тел в обычных условиях ошибочно. Но ошибка эта, при ничтожности этих скоростей по сравнению со световой, неощутима.
    — Непонятно, — призналась студентка.
    — Тогда представьте, что мы убегаем друг от друга…
    — Простите, профессор, но убегать от вас — это уж я совсем не могу представить! — не без лукавства возразила девушка.
    Профессор постарался скрыть смущение:
    — Хорошо. Пусть два снаряда разлетаются после взрыва в разные стороны. Как бы ни силен был взрыв, скорости их ничтожно малы по сравнению со световой.
    — А при чем тут свет?
    — Потому что… где мне записать формулу?
    Инесса протянула маленький надушенный дамский блокнотик, и Илья Абрамович записал в нем формулу: U = (u + V)/(1 + uV/c2.
    — Как видите, в числителе дроби скорости складываются и могли бы удвоиться, если бы не делились на знаменатель, где к единице добавляется соотношение произведения скоростей и квадрата скорости света.
    — Я постараюсь понять, герр профессор. У меня будет теперь ваш автограф. Разрешите мне прийти еще раз.
    — Ради Бога! Буду рад ответить на все ваши вопросы.
    — Будете рады? — лукаво спросила она и ушла.
    А на следующем семинаре она была печальной и опять дождалась, когда все разойдутся.
    — Вы не в духе сегодня? — спросил Илья Абрамович. Инесса вздохнула:
    — Началась война. Теперь мне не добраться до Испании, куда я так стремилась.
    — Но там победил фашизм! — не удержался Рубинштейн.
    — Я и спешила туда для борьбы с ним! Теперь вам придется терпеть меня все четыре года.
    Но через два года 22 июня Гитлер, порвав пакт о ненападении, напал на Советский Союз, бомбя мирные города, и его вермахт парадно шествовал по чужим захваченным улицам.
    В последующий год с небольшим Илья Абрамович, повесив у себя дома на стену карту, с горечью переставлял на ней флажки на захваченные нацистами знакомые ему города и местности.
    Но Москвы взять Гитлеру не удалось, и его войска потерпели там, к истинной радости Рубинштейна, поражение, отброшенные далеко на запад. Но Ленинграду грозила полная блокада.
    Немцы захватили Крым, эту жемчужину юга, и выпустили специальную медаль в виде золотистого щита с изображением Крымских гор и победной надписью. Теперь они рвались на Кавказ и к Сталинграду, к великой русской реке Волге.
    Однажды совсем не в день семинарских занятий в кабинет профессора вбежала взволнованная Инесса.
    — Илья Абрамович! Илья Абрамович! Такая радость! Я не могла не прибежать к вам, — по-русски выпалила она, с трудом переводя дыхание.
    Рубинштейн был ошеломлен:
    — Вы… русская?
    — Нет, нет — испанка! Нас в детстве доставили на пароходе в Советский Союз. Там я кончила русскую школу, а застряла в Германии в вашем университете. Но не в этом дело, не в этом!
    — В чем же?
    — В полном разгроме немецкой войсковой группировки в районе Сталинграда. По всей Германии объявлен траур. Русские взяли в плен всю армию во главе с фельдмаршалом Паулюсом. Я знала, что вы обрадуетесь!
    — Пусть у них будет траур, — сказал Рубинштейн.
    Но, несмотря на траур, занятия в университете продолжались, и после очередного семинара Инесса снова дожидалась, пока все студенты уйдут.
    Профессор думал, что она будет говорить о положении на фронте, может быть, о годах, проведенных в России, но Инесса его опять удивила.
    — Профессор, — сказала она на своем милом, чуть искаженном немецком языке, — в свое время вы так блестяще объяснили мне парадокс сложения субсветовых скоростей, — и она вынула свой блокнотик, — но, приступая к курсовой работе, я встала в тупик. Пожалуйста, помогите мне.
    — Охотно.
    — Я представила себе, что тела не разлетаются, а движутся друг к другу со световыми скоростями. Что произойдет при их встрече?
    — Взрыв, с энергией, равной произведению половины массы столкнувшихся…
    — Соединившихся, — поправила Инесса.
    — Соединившихся тел, помноженной на квадрат их относительной скорости, которая опять-таки будет равна лишь световой.
    — Спасибо, профессор. Из двух вариантов мне больше нравится не разлетание от взрыва, а совсем другой взрыв при соединении. Правда, так? — добавила она по-русски и засмеялась.
    У нее были ослепительные зубы.
    — А у них траур кончился. Опять галдят о победах.
    Но траур повлек за собой и неожиданные последствия. Взбешенные неудачей в Сталинграде, гитлеровцы решили выместить злобу на во всем виноватых евреях.
    И профессор Илья Рубинштейн, уже не как «подозреваемый в шпионаже в пользу Советского Союза», а просто, как еврей, был арестован в тот же день, когда после семинара расстался с Инессой, мечтая о взрыве, который произойдет в его личной жизни. И взрыв произошел.
    Профессора в крытом грузовике привезли вместе с другими схваченными, кое-как успевшими надеть пальто евреями в какой-то загон для скота, где уже толпилось много таких же растерянных, не понимающих, что происходит, арестованных безо всякого повода людей. Шел противный мелкий снег с дождем. Мужчины подняли воротники пальто, женщины кутались в шали.
    Гитлеровцы стали отбирать женщин и отгонять их в сторону.
    К своему ужасу Рубинштейн увидел среди них Инессу!.. Женщин угнали под навес (какая галантность!), предоставив мужчинам мокнуть. Их шляпы и плечи покрылись слоем мокрого снега.
    Илья Абрамович не ощущал ни холода, ни бьющих в лицо хлопьев, все мысли его были заняты Инессой. О том, чтобы известить о себе группенфюрера фон Шпрингбаха, ощутив весь размах задуманной гитлеровцами акции, нечего было и думать. Он снова напомнил бы Рубинштейну, что следовало бы понять своими еврейскими мозгами, кто он такой.
    Мужчин и женщин построили колоннами и разными дорогами повели к воротам. Рубинштейн рассчитал, что в воротах обе колонны пройдут рядом, и постарался перебраться на правый край, чтобы оказаться рядом с идущими женщинами. Инесса Сантес, видимо руководствуясь тем же самым, мило взглянула на молоденького, очевидно, только что призванного конвоира, и тот, растаяв, позволил ей стать крайней в своей колонне и потом немного задержаться в воротах, пока с ней не поравнялся Рубинштейн.
    Несколько шагов они прошли рядом.
    — Инесса! Вы-то как сюда попали — испанка? — шепнул профессор.
    — У меня мама еврейка…
    Их усадили, а вернее затолкали в разные автобусы, которые двинулись по дороге к лагерю «Бухенвальд», названному так из-за соседства с буковой рощей неподалеку от Веймара, где великий поэт Гете встречался, как вспомнил Рубинштейн, с великим немецким композитором Рихардом Вагнером, чья музыка с его Валькирией и Нибелунгами провозглашена теперь символом арийской культуры. Как содрогнулись бы эти титаны мысли и чувств, знай, кто и ради чего будет поднимать их творчество на щит.
    Новых узников «Бухенвальда», мужчин и женщин, разместили в разных бараках. Им объявили, что здесь они временно и их переведут в другой, более удобный лагерь, где они смогут работать даже каждый по своей специальности, Илья Абрамович горько усмехнулся.
    Перевозили в этот «другой лагерь» небольшими партиями, которые направлялись прежде на санобработку в «банный комплекс», находившийся в глубине лагерной территории, позади выстроенных солдатскими рядами бараков с французами из движения Сопротивления, англичанами и советскими военнопленными, каждые в отдельных бараках, не смешиваясь, что не допускалось. Где-то Инесса?
    В промежутках между мыслями о ней Илья Абрамович вспоминал, как уже после освобождения из гестапо попал на уличное сборище, оказавшееся митингом, где выступал сам Гитлер.
    На трибуне стоял невысокий, ничем не примечательный человек с чарли-чаплинскими усиками в мундире штурмовика, выкрикивая в массу нелепые слова, загадочно и одурманивающе действующие на неистовствовавшую по любому его выкрику толпу. «Психоз, сеанс массового внушения людям, помнящим позор и лишения прошлого поражения, стремящихся к самоутверждению и необыкновенному благополучию по праву высшей расы после обещанной победы», — решил профессор, объясняя себе мрачный парадокс падения высококультурной нации.
    И вот теперь дикие, бесчеловечные лозунги приводятся в действие: евреи, ни в чем другом не виновные, кроме того, что они сыны Израиля, брошены в концлагеря и должны проходить обязательную процедуру санобработки.
    Настал день, когда в оглашенном списке направляемых на санобработку перед «отправкой в другой лагерь», назван был и Илья Рубинштейн, «еврей из Берлинского университета».
    И как будто удача улыбнулась ему.
    Колонна из его барака вышла на дорогу к низким зданиям «банного комплекса» с возвышающейся над ними высокой трубой, как у кирпичных заводов, из которой валил дым, когда они подъезжали к лагерю на автобусах. К этому же комплексу вели и колонну евреек из другого барака. И Илья Абрамович увидел свою Инессу.
    Она улыбнулась, увидев его, обнажив ослепительные зубы, а он, уже зная, что их ждет, едва собрал силы, чтобы улыбнуться в ответ.
    Каждая колонна входила в разные двери соседних «раздевалок», где стояли длинные скамьи, на которые надлежало, раздеваясь донага для перехода в соседнюю «душевую», разложить аккуратной стопкой свою одежду. Ее тщательно переписывал методичный эсэсовец с блокнотом в руках и автоматом на груди.
    Из-за тонкой перегородки доносились женские голоса, их раздевалка была рядом.
    Едва первый голый мужчина прошел в открытую гестаповцем массивную, казалось, герметичную дверь, как оттуда раздался пронзительный женский визг.
    Готовые пройти в душевую мужчины задержались, но эсэсовец, выпустив очередь из автомата в потолок, стал бить их прикладом, а потом и целиться в непокорных, крича:
    — Нечего стесняться. Скоты стыда не знают. Горячая вода сама польется на вас с потолка, как на ваших предков манна небесная. Будете чистенькими.
    Напуганные мужчины покорно заходили. Склонный к анализу профессор, цепляясь за последний шанс, вспомнил, что есть цивилизованные народы, у которых бани для мужчин и женщин общие, и где культура выше похоти, и за нескромный взгляд на соседку она может окатить наглеца кипятком. Но кипяток ли их ждет?..
    Когда последний еврей покинул раздевалку, эсэсовец плотно закрыл дверь и даже задраил ее специальным нажимным устройством.
    Оказавшиеся в общей «душевой» мужчины и женщины растерянно сторонились друг друга, все еще не осознав угаданного Рубинштейном…
    Женщины прикрывали руками грудь и низ живота. Но одна из них куталась в роскошное одеяние из собственных волос.
    И только теперь профессор Рубинштейн вспомнил, где прежде встречал свою студентку Инессу Сантес.
    Инесса Сантес — это ведь «Святая Инесса», которую он видел на полотне Риберы в Дрезденской галерее! Художник изобразил одну из первых христианок, которая вместе со своими единоверцам, должна была нагой выйти на арену Колизея чтобы перед наполненными трибунами быть растерзанной дикими зверями. Но Инесса, не страшась смерти, не хотела предстать обнаженной перед тысячами римлян, и по ее ночной мольбе у нее отросли волосы такой длины что укрыли ее от похотливых взглядов «цивилизованных дикарей» наслаждавшихся мигом, когда выпущенные, несколько дней не кормленные звери растерзают свои жертвы.
    Инесса Сантес, увидев смущенного Рубинштейна, хотела выбежать из женской группы и броситься ему на грудь, но девичий стыд сковал ее. Они оба лишь сделали несколько шагов друг другу навстречу.
    Диких зверей не впустили в «душевую». Дикие звери через застекленные окошечки наблюдали, как вместо обещанного теплого потока воды не сверху, а с пола стал подниматься, как с гнилого болота, коричневый туман. Накрывая и обе группы обреченных людей, и оказавшихся между ними пожилого человека, и закутанную своими волосами девушку.
    Они вместе упали, когда туман накрыл их с головой, и, как и другие, корчась в судорогах, вытянулись в последнем усилии.
    Потом загудели вентиляторы, всасывающие коричневый газ, и в душегубку вошли двое диких зверей с гладкими мордами заканчивающимися хоботами.
    Они стали перетаскивать тела в соседнее помещение, откуда на конвейере их отправляли в открытую огненную пасть крематория.
    Сначала разбирали груды мужских и женских тел, потом занялись двумя оставшимися между разобранными кучами.
    Мордастый и хоботастый взял в лапу прядь женских волос, показывая другой, что обрезает их, приложив к своей лысой, обтянутой резиноподобной кожей голове, очевидно намекая на парик.
    Другой вместо ответа ткнул лапой на смотровое окошко, через которое можно было любоваться из раздевалок всем здесь происходящим, а потом на убегающие в огненную пасть печи треки конвейера и поочередно на себя и помощника.
    Не сговариваясь, они занялись пожилым, раскрывая ему ножом рот, видимо в поисках золота во рту, что вынимать, как добычу, не возбранялось.
    Два оставшихся между уже разобранными грудами тела последними попали на конвейер, и в черном дыме, валившем из трубы крематория, быть может, соединились со световой скоростью студентка Инесса Сантес и ее профессор Илья Рубинштейн…
    Спустя лишь два года с небольшим еще одна пара, обвенчанная накануне в бункере имперской канцелярии, соединилась в таком же черном дыме от костра, разожженного во дворе последнего оплота гитлеровцев в Берлине. Это были трусливо покончивший с собой и с женой Гитлер и Ева Браун.
    А на костер их трупы втащил, полив горючим, солдат хозяйственной роты Шпрингбах, разжалованный из эсэсовских генералов за родство с верхушкой вермахта, пытавшейся год назад убрать Гитлера, чтобы выйти из войны, избежав страшного поражения.
    Мрачные, темные тучи низко плыли над землей, словно клубами срывались с труб домов, но черный дым, покрывший было побежденную Германию, рассеивался благодаря гуманности победителей.

Новелла четвертая. Снаряд через океан

Моря пролетают железные птицы,
Чтоб в молниях сеять и ужас, и страх.
Гордыне грозящей придется смириться
Или познать неминуемый крах.

Нострадамус. Центурия, IV, 48.
Перевод Наза Веца
    — Товарищ главный механик! Товарищ Званцев! — кричал, выбежав на плотину, усатый рабочий в брезентовой робе. — Вас по всем цехам ищут. Авария на домне!
    Молодой инженер Званцев, коренастый, круглолицый, скуластый, в условиях нехватки технических кадров прямо со студенческой скамьи был назначен главным механиком Белорецкого металлургического комбината. Несмотря на ночное время, он стоял на плотине и любовался словно отблесками зари на пруду, отражавшем огни плавки в мартеновском цехе. А сам мартеновский цех сверкал несчетными проемами рифленых металлических стен от льющейся в ковш струи расплавленного металла.
    Званцев не переставал восхищаться этим феерическим зрелищем не только в цехе, но и здесь, на плотине.
    Увидев посланца, он побежал к проходной, где на миг задержался, чтобы позвонить жене.
    — Ну как же! — ответил недовольный женский голос. — Она уже вызывала тебя, звонила, подняла меня с постели. С нетерпением ждала тебя.
    — Я на заводе, там авария. Спешу к домне.
    — Красивое имя, главное — редкое.
    Званцев не стал слушать и бросил трубку, считая несерьезной эту пошлую игру.
    Добежав до доменной печи, он увидел остановившийся скиповый подъемник, увлекающий вздыбленную вагонетку по наклонному рельсовому пути наверх, где она опрокидывала в колошник доставленную руду или уголь. Порвался трос. Вагонетка скатилась в загрузочную яму.
    Завод был старый, оборудование изношенное, а главный механик считался его хозяином и отвечал за то, чтобы оно продолжало работать, порой ощущая свою полную беспомощность.
    Аварии то там, то здесь были обыденностью. Званцева постоянно поднимали, к гневу жены, с постели, и он бежал на завод.
    Он принимал энергичные меры, вызывал нужных людей. Сейчас предстояло заменить трос, поднять поврежденную падением вагонетку, отремонтировать, в крайнем случае поставить вместо нее запасную.
    Здесь еще не знали планово-предупредительного ремонта, работали по старинке, и к новшествам молодого главного механика не всегда относились со вниманием.
    Наблюдая за работой аварийной бригады, Званцев раздумывал, как бы сделать так, чтобы трос не мог порваться.
    Еще со студенческой скамьи склонный к изобретательству, Званцев придумывал, казалось бы, самые невероятные способы. Первый, конечно, он заимствовал у обычных лифтов — приспособление, задерживающее вагонетку при ее скатывании назад. Но это его не удовлетворило. Наконец совершенно свежая идея осенила его.
    Подошел закадычный друг, однокашник, приехавший вместе со Званцевым по окончании Томского технологического института, Коля Поддьяков, высокий, тощий и всегда веселый, серьезный инженер, но балагур. Он ведал подчиненным Званцеву литейным цехом.
    — Ты что сияешь, как начищенный самовар? У тебя беда, а ты в короли улыбок рвешься.
    — Понимаешь, Коля, идея в голову пришла. Чтобы не канат вагонетку скипового подъемника тащил, а она сама бы наверх забиралась.
    — Что ж, ты внутрь нее привод засунуть хочешь? Фуникулер?
    — Нет, совсем иное. Понимаешь, по всему наклонному ее пути поставить электромагниты, которые она, поднимаясь, сама будет перед собой включать, а те — ее подтягивать все выше и выше.
    — Ну, брат, и загнул! Всех насмешить хочешь? Да ей будет легче сорваться с рельсового пути над колошниками и в небо полететь, чем плавно, неизвестно как, спуститься.
    Званцев нахмурился, морща лоб. Конечно, он поторопился выложить сырую идею Поддьякову, ладно хоть ему одному.
    — А у тебя что, ночная плавка?
    — Детали для Магнитостроя. Ты что, забыл?
    — Ну, молодец, что сам проверяешь, — перевел на другое разговор Званцев.
    — Слушаю, товарищ начальник! — шутливо вытянувшись, возгласил Поддьяков и направился в свою литейную.
    А Званцев задумался над его словами. «Сорвется и полетит в небо?» Может быть, не вагонетку так разгонять надо, а снаряд, и дать ему такую скорость, чтобы… чтобы он куда хочешь полетел! Ведь переключение магнитов можно делать со световой скоростью.
    И скиповый подъемник в его воображении превратился в электрическое орудие, какого еще не было.
    У вагонетки пришлось сменить нижние оси и колеса. Трос заменили на новый, и Званцев, ликвидировав аварию, пошел домой, думая о фантастической электропушке.
    В квартиру он вошел, когда уже светало, и в передней запнулся о вынесенные туда чемоданы. Жена Ванда Казимировна, гордо сохранившая свою шляхетскую фамилию Пшешинской, стояла в дверях комнаты, подбоченясь.
    — Изволь позвонить на конный двор и вызвать мне подводу, чтобы отвезти меня с вещами на вокзал этой паршивой узкоколейки.
    — Что такое? Куда ты собралась? — поразился Званцев.
    — Хватит, Саша, этих ночных донжуанских отлучек! Я уезжаю из Белорецка совсем и оставляю тебя свободным для этих женских голосов, которые поднимают тебя по ночам, ожидая в теплой постели.
    — Послушай, Ванда! Что ты говоришь? Меня разыскивала телефонистка, чтобы я пришел к домне.
    — Боже! Оказывается, она телефонисточка, да еще с таким вульгарным именем. Домнутка! Что бы сказала моя мать, выйдя в Смольном из института благородных девиц? Нечего сказать — славно развлекается ее зятек! Недаром она меня отговаривала, чтобы я не путалась с купеческим сынком.
    — Оставь. Ты не на заседании комиссии по чистке, где меня все же не исключили за непролетарское происхождение по доносу твоего приятеля Пашки Золотарева.
    — Ну как же! Профессора заступились! Необычайные академические успехи. За один год два курса!
    Званцев тщетно пробовал увещевать жену, но, взбешенная, уязвленная, как нелепо придумала в своей дворянской гордости, она все-таки уехала. Званцев провожать ее не стал.
    Он до глубины души был возмущен этой надуманной и неумной сценой.
    Ванда была на семь лет старше Званцева и потребовала замужества, заподозрив беременность. Он счел своим долгом жениться. Но жизнь их не ладилась. Ванда гордилась своим происхождением от польских революционеров, сосланных в Сибирь за восстание 1863 года, считая Званцева низкородным мужланом, даже не имевшим среднего образования из-за превращения в 1916 году реального училища, где он учился, в госпиталь. В институт он поступил экстерном, условно принятый вольнослушателем. Тогда-то он и закончил два курса за один год. Она имела золотую медаль за окончание еще царской гимназии и не могла не смотреть на него свысока, а тут еще его назначение на руководящий пост на заводе, куда их направили по распределению, а она кисла за чертежным столом, вычерчивая какие-то дурацкие валки для камнедробилок. Ей нужен был повод для разрыва. Она всегда смеялась над мужем, якобы влюбленным в завод, приписывая ему вместо каждого опекаемого им механизма некую женщину. И разрыв произошел.
    Званцев остался один и сел за стол чертить придуманную им электропушку. Когда заводской гудок прогудел в шесть часов утра, призывая рабочих на первую смену, Званцев отправился в модельный цех просить знакомого мастера сделать ему деревянную трубку с несколькими ребрами, между которыми можно намотать электрические катушки. Внутри трубки должен двигаться железный снарядик, им самим выточенный в механическом цехе на токарном станке.
    Понимая, что он придумал военное изобретение, Званцев старался все по возможности делать сам, а когда его детище было готово, в одиночестве испробовал его дома. Снарядик перелетал через открытую дверь из одной комнаты в другую. И когда после бесчисленных доработок тот не только перелетел через открытую дверь, но и, стукнувшись в стену, отбил от нее кусок штукатурки, Званцев был вне себя от радости и пустился плясать по пустой квартире.
    Вошедший без стука Коля Поддьяков решил, что Званцев сошел с ума.
    — Что? Холост, пьем, гуляем? — со смехом спросил он.
    Званцев не стал распространяться о причине своего веселья. Еще Коля его опять на смех поднимет, да и изобретение секретное.
    — Я к тебе по приказу Чанышева. Просил передать, чтобы ты собирался. Он в Москву вылетает, а тебе нужно следом за ним. Отлитые у меня детали доставишь на Магнитострой автоколонной, а оттуда самолетом сначала до Челябинска, а потом — в Москву.
    — По поводу реконструкции завода?
    — Да. Чанышев крепко завернул, и ты ему нужен. А что он за человек, сам знаешь.
    Званцев за год работы на заводе хорошо узнал Садыка Митхатовича, заместителя директора, человека с непостижимой памятью, который в юности выучил Коран наизусть, не зная арабского языка, и обладал железной волей и такой же педантичностью в работе, все помня и делая сам свое дело с точностью автомата и безжалостно спрашивая с других. Званцева он ценил и именно его выбрал себе в помощь для защиты проекта реконструкции завода.
    Придя на завод, Званцев Чанышева не застал и только получил документы и деньги для немедленной поездки в Москву.
    Отлитые для Магнитки детали грузили около литейной Поддьякова, и Званцев с чемоданчиком устроился в грузовике, шедшем во главе колонны.
    В Магнитогорске Званцева поразили громады уходящих в небо сооружений будущих доменных печей, которые он представил себе гигантскими электрическими орудиями, нацеленными в небо и способными перебросить снаряды через океан. На этих сооружениях виднелась огромная надпись — своеобразный «обратный календарь», извещающий, что до пуска первой доменной печи осталось 227 дней.
    Назавтра, покидая Магнитогорск, на календаре он увидел уже цифру 226. Она была видна отовсюду и вдохновляла, пугала и заставляла отдавать все силы многих тысяч людей, самоотверженно строивших самый крупный в Европе металлургический гигант.
    Этой надписи, врезавшейся в память Званцева, предстояло сыграть в его жизни немалую роль.
    До Челябинска он добирался в двухместном самолете и ощутил скорость полета, высовывая незащищенную голову из кабины, когда ветер готов был с корнем вырвать его буйные волосы. А из Челябинска в Москву Званцев и еще пятеро пассажиров летели на АНТе. Но этот перелет оказался не столь приятным.
    Около Чебоксар самолет неожиданно стал резко снижаться. В иллюминаторе Званцев увидел широкую Волгу и песчаный островок посередине. Вынужденная посадка? Но самолет перелетел отмель и, быстро теряя высоту, приближался к берегу, поросшему деревьями. Раздался треск, от сильного толчка все попадали на пол. Зацепившись за землю, хвост самолета оторвался, а фюзеляж, повисев некоторое время на крыльях, застрявших в кронах спружинивших яблонь, сполз на дно оврага. Потирая ушибы и ссадины, еще не веря в чудесное спасение, все шестеро пассажиров с трудом выбрались через заклинившую дверь наружу. Их радость не могла улучшить удрученное состояние экипажа, тоже отделавшегося лишь синяками и ушибами. Летчиков ожидало заключение аварийной комиссии и неизбежный суд. Оставшись около изуродованной кабины дожидаться решения своей судьбы, экипаж отправил счастливых пассажиров добираться до Чебоксар пешком. Председатель ближнего сельсовета не разделил радости пассажиров и, узнав, что никто из них не говорит по-чувашски, в помощи отказал. Но на дороге нашлись попутные подводы, и чуваши охотно подвезли путников.
    В Москву Званцев, наконец, добрался, но уже на поезде. Он отыскал Чанышева в гостинице, и вместе они отправились в Наркомтяжпром на площади Ногина, прежней Варварке, огромное здание, соединенное висячим коридором с соседним таким же.
    Там после заседания, где они в ходе трехчасового обсуждения все же защитили свой проект, Чанышев, посвященный в замысел Званцева, отпустил его блуждать по наркоматовским коридорам с чемоданчиком в руке, где лежала заветная секретная модель будущей электропушки.
    Он наивно разыскивал Главное управление военными заводами, чтобы предложить свое изобретение. Но кого спросить, где среди бесчисленных комнат находится начальник этого управления?
    На дверях висели таблички с незнакомыми фамилиями. Но одна была хорошо знакома — «Бухарин Н. И. Замнаркома».
    Около дверей в эту комнату стоял невысокий человек с бородкой, одетый в полувоенную форму, в сапогах.
    Званцеву показалось, что у него приятное лицо, да и стоит он около дверей самого Бухарина, «любимца партии», как еще со школьной скамьи знал молодой главный механик.
    — Простите, товарищ, — обратился он к незнакомцу. — Не скажете ли вы, где мне найти Главное управление военными заводами?
    Стоявший у дверей замнаркома человек удивленно посмотрел на Званцева:
    — А зачем вам нужно это управление, молодой человек.
    — Я — изобретатель, — вырвалось у Званцева. — И хотел бы отдать свое изобретение нашей стране.
    — Похвально, но наивно, дорогой изобретатель. На шпиона вы не походите, молоды еще. Так что же вы изобрели?
    — Простите, товарищ, но это секретно.
    — Ах вот как! — сказал с улыбкой человек с бородкой.
    К нему подошел высокий, грузный человек и спросил:
    — Ну как, Николай Иванович, едем?
    У Званцева сердце упало. Николай Иванович! Но ведь так зовут Бухарина!
    — Я вас жду, товарищ Пятаков, вышел из кабинета, да вот тут изобретатель один спрашивает, как ему к товарищу Павлуновскому пройти. А что изобрел, не говорит.
    — Правильно делает, — заметил Пятаков.
    Званцев ужаснулся. С кем он разговаривает? С самими Бухариным и Пятаковым, чью четкую, мелкими буквами, подпись на червонцах хорошо помнил!
    — Так направим его в военное управление?
    — Разве что дорогу к нему показать. Мне кажется, ему можно довериться, — согласился Пятаков, и Бухарин ясно объяснил Званцеву, как пройти к начальнику нужного ему управления.
    Званцев поблагодарил замнаркомов, и они с улыбкой посмотрели ему вслед. Должно быть, забавно он выглядел в коридорах промышленной власти.
    В приемной Павлуновского, кабинет которого Званцев теперь уже легко отыскал, сидела строгая секретарша в пенсне, с пучком жидких волос на макушке.
    — Мне к товарищу Павлуновскому, — робко произнес Званцев.
    — От кого? Кто вас сюда направил?
    — Товарищи Бухарин и Пятаков, — ляпнул Званцев, даже не подумав, что его слова будут не так истолкованы, хотя имел в виду, что они ему показали дорогу.
    Слова его произвели ошеломляющее действие. Секретарша поспешно вскочила и скрылась за обитой кожей дверью. Через несколько секунд она вышла оттуда и пригласила Званцева войти.
    Павлуновский, высокий человек со строгим лицом, тоже в полувоенной форме, поднялся ему навстречу и протянул руку.
    — С чем вы, товарищ? — спросил он.
    — Я — изобретатель и принес вам модель электрического орудия, способного стрелять через океан.
    — Что? — опешил Павлуновский. — Через океан? И вы можете мне это показать?
    — Могу только модель, а само орудие нужно еще построить у вас на заводах.
    — Это вы правильно распоряжаетесь загрузкой наших предприятий, — не без иронии заметил хозяин кабинета. — Тогда показывайте, с чем явились.
    Званцев достал свою неказистую модель, от которой тянулись электрические провода.
    — Можно подсоединиться к вашей розетке?
    — Я сейчас выключу настольную лампу.
    Моделька Званцева была настолько примитивной, что даже не имела ни вилки, ни выключателя. Воткнув два оголенных конца провода в гнезда розетки, он поднес к концу трубки снарядик, который через мгновение, перелетев весь кабинет ударился в стену, отделанную полированным деревом.
    Может быть, именно потому, что модель была такой невзрачной, она произвела большое впечатление.
    — А ну, давай еще разок, — попросил Павлуновский.
    Званцев подобрал отскочивший от стены снарядик и снова выстрелил им. Снарядик опять, перелетев через кабинет, ударился в стену, неподалеку от первой отметины.
    — Ты мне всю кабинетную красоту испортишь. Садись и жди, — сказал Павлуновский, беря трубку одного из многочисленных телефонов, стоящих на столе, и произнес только одно слово: — Жду.
    Потом, словно не замечая сидевшего в напряжении Званцева, занялся какими-то бумагами, вызвал секретаршу, бросившую на молодого посетителя испытующий взгляд. Она взяла от начальника поданную ей бумагу и, молча кивнув, вышла из кабинета.
    Дверь снова открылась, и вошел невысокий человек с лицом кавказского типа, с усами, в кавалерийской шинели до пят.
    Званцев ахнул, ему показалось, что это сам Сталин.
    Павлуновский поднялся из-за стола и сказал:
    — Знакомьтесь. Товарищ Орджоникидзе.
    — Серго Орджоникидзе? — пролепетал Званцев.
    — Георгий Константинович, — поправил нарком тяжелой промышленности, протягивая Званцеву руку. — Ну, что тут у вас? Рассказывайте.
    — Это изобретатель Званцев. Показывает, как с помощью электричества можно через океан стрелять.
    — Через океан, говоришь? Это в кого же ты метишь, изобретатель? В заморских империалистов, что ли?
    — Через океан — это образно говоря. Можно куда угодно, пользуясь, что скорость подачи импульса электронами равна скорости света.
    — Так-так! Давай, показывай заокеанский полет. Так это твоя игрушка? Ну, да «нам с лица воду не пить». Включай.
    — Модель уже включена. Я подношу снарядик и… Снарядик, вырванный из руки Званцева, ударился в противоположную стену.
    — Ремонт в кабинете придется делать после таких штучек.
    — Тут не только ремонтом пахнет. Дело надо разворачивать, — отозвался Орджоникидзе и обратился к Званцеву: — Кто таков? Откуда?
    — Я с Белорецкого металлургического завода. Главный механик.
    — Это кто же тебя такого сюда направил?
    — Дорогу показали товарищи Бухарин и Пятаков.
    — Ты что, в оппозиции, что ли?
    — Нет, я беспартийный, я их в коридоре встретил.
    — Беспартийный? Комсомолец, значит?
    — Нет, в комсомол меня не приняли бы.
    — Это почему же?
    — Из купеческой семьи я.
    — Красин наш, инженер завидный, а ведь непролетарского происхождения. А ты-то как в главные механики попал?
    — Да прямо из института. Говорят, специалистов нет. Некого было назначить. Вот я и отдуваюсь.
    — Ну и как? Справляешься?
    — Не без труда, конечно. Но и Магнитке строиться помогаем.
    — Вот за это спасибо. Семья-то у тебя велика ли? Родители где?
    — В Омске. Отец заведует протезной мастерской, сам на войне всех пальцев на руках лишился. Мать — учительница.
    — Что ж отец-то, протез себе справил?
    — Да нет, не собрался.
    — А твоя семья, верно, там, на Урале, в отдельном особняке живет?
    — Нет, что вы? Две комнаты в общем доме. Жена не выдержала механиковской нагрузки, бобылем оставила.
    — Так, — подытожил Орджоникидзе. — Перевести инженера Званцева на завод № 8 в Подлипках. Дать ему пару помощников, электрика и баллистика, лабораторию им выделить, и чтобы Мирзаханов заказы их вне очереди выполнял. Квартиры в строящихся районах молодцам выделить. Родителей к себе заберешь. Негоже одному жить, когда такое дело поднимать будешь. Согласен?
    — Конечно, Георгий Константинович!
    — А пока отправишься на моей машине, у подъезда тебя ждать будет, к товарищу Тухачевскому, замнаркома обороны.
    — Он командовал Пятой армией у нас в Сибири. Колчака разбил.
    — Вот и познакомишься. Привет Михаилу Николаевичу от меня передашь.
    Сказав это, Орджоникидзе попрощался и вышел из кабинета. Званцев укладывал свою модель в чемоданчик.
    — Смотри, не подкачай, — напутствовал его Павлуновский.
    У подъезда стоял огромный открытый «линкольн». Шофер ждал Званцева на тротуаре и неизвестно как узнал его. К ним подбежала девушка, защебетав:
    — Ну как? Удачно? Я так волновалась, ожидая…
    — Да вот товарищ Орджоникидзе к Тухачевскому меня послал.
    — Мигом доставлю, садись, девушка с нами. Она огненная и кудрявая. Это к успеху, — отметил цвет ее волос хитроватый шофер.
    Он усадил Званцева рядом с собой на обитое желтой кожей сиденье, а девушку на такое же — заднее.
    Это была Ингрид, дочь инженера Александра Яковлевича Шефера, немца с Поволжья. Званцев знал его еще с Белорецка, где тот работал на заводе, а Ингрид была школьницей, озорной, деятельной, окруженной мальчишками. У Шеферов, живших теперь в Подлипках, куда переводил Званцева нарком, Саша и остановился, чтобы не тратиться на гостиницу.
    Огромный «линкольн» разворачивался на площади. Ингрид сияла от счастья.
    А шофер назидательно поучал Званцева:
    — Когда вас, товарищ изобретатель, машиной награждать станут, берите только «линкольн». Ты как думаешь, девушка? — обернулся он к Ингрид.
    — Я никогда в жизни так не ездила, — призналась та.
    — Обратно куда вас после наркома обороны доставить?
    — Да мы на электричке доберемся — нам в Подлипки, — сказал Званцев.
    — Зачем электричка? Вам нарком машину дал! Мигом домчу до Подлипок. Да еще с ветерком! Мы с девушкой подождем, пока вас в Наркомате принимать будут, и двинем. Правда, огненная? — обратился он к Ингрид.
    — Я… я была бы счастлива. И в Подлипки на машине никогда не ездила. Вот будет там фурор, когда мы так шикарно подкатим!..
    Машина, выехав на Ильинку, помчалась к Красной площади, ко Второму Дому обороны. Шарфик Ингрид развевался, как флаг.
    В подъезде Званцева ждал посланный ему навстречу офицер. Предъявив часовому заготовленный для Званцева пропуск, он провел его по сводчатому коридору к двери замнаркома обороны Тухачевского.
    Званцев открыл дверь и еще раз в этот день обомлел. Перед ним на стуле у стола, напротив секретаря сидел сам легендарный командарм Первой Конной Буденный! При виде вошедшего изобретателя, о котором, видимо был предупрежден, он встал и, протянув руку к двери, сказал:
    — Проходите, товарищ, вместо меня. Вас ждут.
    Званцев вошел в кабинет, чем-то похожий на тот, где он уже показывал свою модель.
    Из-за стола ему навстречу поднялся и вышел невысокий человек в форме командарма с большим числом ромбов, которые Званцев в волнении и сосчитать не мог, пораженный обилием орденов Красного Знамени на груди прославленного полководца.
    У Тухачевского было приятное интеллигентное лицо и такие же манеры обращения. Он усадил посетителя в кресло у стола, но за стол не сел.
    — Вы можете мне продемонстрировать принцип стрельбы через океан? — спросил он.
    — Если позволите воспользоваться вашей розеткой у стола, — ответил Званцев, доставая деревянную модель, запутавшуюся в проводах. Он стал подсоединять их к розетке, а Тухачевский помогал ему.
    — Осторожно, Михаил Николаевич, — сказал Званцев. — Может ударить током.
    — Не беспокойтесь, уже ударило, — отозвался Тухачевский, и ни один мускул не дрогнул на его красивом лице.
    Много лет спустя Званцев задумывался, мысленно видя перед собой этого мужественного человека, какие же муки пришлось претерпеть ему, чтобы «сознаться» в приписанных ему преступлениях? Или он был в числе тех первых, которые решили выступить против деспотического режима кровавых репрессий?
    Модель и на этот раз не подкачала, выстрелив перелетевшим кабинет военачальника снарядиком.
    Тухачевский тепло попрощался со Званцевым, пообещав посетить его на заводе № 8, где он будет осуществлять свою идею.
    — За одну мысль стрелять через океан вам спасибо надо сказать, — закончил он. — Это прогноз ведения будущих воин, готовиться к которым надо уже сейчас.
    Он сдержал свое слово и не раз побывал в тесной комнатушке, где сидели трое новаторов грядущей сверхдальней стрельбы во главе с Сашей Званцевым.
    Немало времени у них ушло на проектирование и потом на проталкивание своих заказов в перегруженных цехах властного директора Мирзаханова, который терпел Званцева только потому, что к тому сам Тухачевский приезжал и Орджоникидзе справлялся, как идут изобретательские дела.
    А дела шли трудно. Уже при проектировании орудия выяснилось, что для разгона снаряда до нужной скорости по приемлемо длинному стволу понадобится такая мощность какую прямо из сети не получить. Требовался специальный накопитель энергии.
    Тяжелая задача встала перед Званцевым. И тут к нему в Подлипки явился молодой армянин с маленькой бородкой, отрекомендовался:
    — Иосифьян Андроник Гевондович. Только что стал профессором. Меня к тебе, товарищ Званцев, Орджоникидзе направил. Мы с тобой одним и тем же делом занимаемся, электропушку делать собираемся, а это — не пара пустяк. Давай объединяться. У меня лаборатория завидная во Всесоюзном электротехническом институте.
    Званцеву ничего не оставалось другого, как согласиться на такое объединение усилий.
    И он стал ежедневно ездить на электричке из Подлипок в Лефортово, где в ВЭИ руководил в лаборатории Иосифьяна засекреченной группой электрических орудий. У него было два помощника — инженеры Калинин, сын самого Михаила Ивановича, и вызванный с Дальнего Востока изобретатель центробежного пулемета Пономаренко Пантелеймон Кондратьевич, впоследствии видный политический деятель.
    Но и группа эта вместе с Иосифьяном встала перед теми же трудностями. Где взять гигантскую мощность, требуемую для выстрела?
    Званцев мучительно искал выхода и обратил внимание Иосифьяна на работы академика Иоффе в Ленинграде. Выдвинутая им теория тонкослойной изоляции сулила, по его выражению, «Ниагару в спичечной коробке». В очень тонком слое прокладки конденсатора якобы должна накапливаться гигантская энергия, и чем тоньше слой, тем больше. Это было как раз то, что требовалось новым друзьям, Иосифьян тотчас оформил Званцеву командировку в Ленинград к Иоффе.
    Саша Званцев уже бывал в Ленинграде, но до Лесного добрался впервые. Проходя мимо здания Ленинградского политехнического института, почувствовал, что сердце ему защемило. Он словно перенесся в родной Томск.
    Оба института и в Томске, и в былом Петербурге были «близнецами», сооружались по одному проекту. Саше показалось, что он сейчас поднимется по каменной широкой лестнице в знакомые аудитории, встретит своих профессоров Шумилова, Тихонова, Квасникова, которые отстояли его при чистке по доносу приятеля Ванды Пашки Золоторева, сообщившего о непролетарском происхождении Званцева.
    Ах, Ванда, Ванда! Он словно увидел ее перед собой в своей обычной солдатской шинели, прозванная за это «солдатом», с холодом непомерной гордости. Что ж, пути их разошлись…
    Институт, возглавляемый академиком Иоффе, оказался полной противоположностью всему, что знал Званцев. И уж, конечно, не напоминал лабораторий Белорецкого завода и даже иосифьяновскую, наполненную электрическими машинами.
    В здешних лабораториях стояли только длинные столы с сетью проводов и приборы, приборы, приборы, и еще автоклавы, где сотрудники готовили невиданные материалы.
    Абрам Федорович Иоффе, большой, грузный, приветливо встретил Званцева, выслушал и насупился:
    — Должен вас огорчить, молодой человек, вы обогнали свое время, придумав электрическую пушку. Энергию для ее питания при нашей энерговооруженности не получить.
    — Так я потому и приехал к вам, Абрам Федорович! — объяснил Званцев. — Мы надеемся на вашу «Ниагару в спичечной коробке». Я разработал теорию разряда ее энергии на электрическое орудие. Снаряд должен полететь хоть за океан.
    — К сожалению, и вам, и мне нужно признавать свои ошибки.
    — Ваши? — изумился Званцев.
    — Моя теория тонкослойной изоляции оказалась ошибочной. Но в науке отрицательный результат все равно результат. Наши искания привели к получению полупроводников. Некоторые дают электрический ток при их освещении, другие при нагреве, третьи многократно увеличивают пропущенный через них ток, лучше всяких радиоламп.
    — Да, конечно, — согласился Званцев. — Это переворот в технике, но нам придется пустыню выложить фотоэлементными плитами, чтобы получить требуемую мощность для выстрела.
    — Да, вы правы! В особенности, высказав идею о покрытии знойных пустынь полупроводниковыми плитами. Этим путем можно насытить энергетику всей страны, не тратя топлива. Но и эта идея, как и моя «Ниагара в спичечной коробке», раньше времени высказана.
    — Неужели провал всех наших усилий? — горько произнес Званцев.
    — Вот что, Саша, — неожиданно так назвал его Иоффе. — Падать можно, но только не духом. У меня возникла идея.
    Званцев насторожился, с надеждой глядя на академика.
    — Воображение, друг мой, у вас завидное. Только что меня в этом убедили. Направлю-ка я вас к директору Ленинградского Дома ученых. Они вместе с Московским Домом ученых и киностудией «Межрабпомфильм» проводят конкурс на научно-фантастический сценарий. Наш директор Шапиро человек дельный, даст вам стенографистку и вы наговорите ей что в голову взбредет. Может быть, что-нибудь и получится.
    Званцева отнюдь не утешило это предложение, но из уважения к маститому ученому он нашел Дом ученых и его директора и уже в тот же день стоял перед выжидательно смотрящей на него стенографисткой.
    Преодолев смущение, он надиктовал ей «сорок бочек арестантов» о предстоящей встрече Земли с некоей блуждающей планетой, которую он назвал «Аренида», с неизбежной гибелью всего человечества, которое доживало на Земле свой век по «обратному календарю», отсчитывая, сколько дней осталось до катастрофы, приводя в отчаяние, панику и к безумному стремлению насладиться последними днями. Званцев помнил «обратный календарь» самоотверженных строителей магнитогорцев, отсчитывавших, сколько дней осталось до пуска первой домны.
    Но придумал Саша экспромтом еще и то, что не все человечество пало духом, нашлись страны и люди, которые соорудили электроорудия и выстрелили в приближающееся космическое тело снарядами такой разрушительной силы, что Аренида была расколота и развалилась на уже неопасные куски, сгоревшие в атмосфере.
    А вот что это были за снаряды и откуда взялась энергия для выстрелов, составляло уже новую выдумку Званцева.
    И он снова помчался в Лесной к академику Иоффе, чтобы узнать, что он думает о новой возможности.
    Академик внимательно выслушал и сказал:
    — Что ж, с точки зрения физики магнитное поле содержит в себе энергию, а открытие Каммерлинг-Оннесом в 1911 году сверхпроводимости, казалось бы, может эту накопленную энергию сохранить и в нужный момент разрядить на ваше электроорудие.
    — Именно так я и описал в сценарии. С размаху.
    — Продиктовать идею с размаху можно, но вот реализовать… Здесь нужен жидкий гелий с температурой, близкой к абсолютному нулю. Король жидкого гелия — академик Петр Леонидович Капица. Загляните к нему в Институт физических проблем. Мой привет передайте.
    В Москве Званцев первым делом побывал у академика Капицы в его, как прозвали ученые, «капишнике».
    Академик охотно показал посланнику Иоффе свой знаменитый турбодетандер. На глазах у Званцева поданный по трубке газ вытекал из него струей сжиженного гелия, у которого Капица открыл свойство сверхтекучести.
    — А теперь будет фокус, — озорно объявил Капица и к ужасу Званцева опустил руку в сосуд с жидким гелием и тотчас вынул ее, объяснив:
    — Мгновенно образующийся слой газа предохраняет кожу. Вот и все, — и, довольный, улыбнулся.
    Званцев ушел очарованный знаменитым ученым, учеником Резерфорда, снискавшим мировую славу своими изобретениями в его лаборатории в Кембридже.
    Но надо было спешно ехать в Харьков, в лабораторию сверхнизких температур с идеей накопления энергии в магнитном поле сверхпроводника.
    И там, у Халатинкова, его ждал новый удар.
    В лаборатории сверхнизких температур установили, что сверхпроводимость капризно исчезает и при малейшем нагреве, и при превышении сравнительно небольшой напряженности магнитного поля. Накопить энергию для выстрела таким способом не удастся…
    Удрученный, вернулся Званцев к Иосифьяну.
    Тот выслушал друга.
    — Как сказал мудрый академик? «Падать можно, но только не духом». Учись у него. Вместо «Ниагары» он целый океан новинок получил, а мы, если не выходит стрельбы по американским империалистам, ударим их по голове нашей магнитофугой.
    — Что ты имеешь в виду, Андроник?
    — Понимаешь, Саша. В Нью-Йорке в этом году открывается международная выставка «МИР ЗАВТРА». В Советском павильоне горькой для кое-кого пилюлей будет огромная диорама с изображением построенных за пятилетки заводов-гигантов. А между ними модели поездов будут шнырять. Так мы их двигать будем невидимым магнитным полем магнитофуги. Сделать это — пара пустяков!
    — Игрушки вместо межконтинентального орудия?
    — Ты тоже игрушку в Наркомате показывал, а дело большое закрутил. Придет и наше время для электропушек. Еще доживем. А сейчас поедешь в Америку. Меня секретные разработки здесь на якоре держат.
    И Званцев неожиданно для себя попал в Америку и демонстрировал там удивленным зрителям незримую силу, движущую пока модели поездов.
    Но запомнились ему в Америке 1939 года не только дома в облаках или трехэтажные улицы с надземкой, где проходили тогда паровые поезда, обдавая дымом прилегающие к дороге Дома, не знаменитые пилон и перисфера острая пирамидоидальная башня и огромный шар у ее основания на территории выставки, а закладывание там в глубоком колодце «БОМБЫ ВРЕМЕНИ», которую через пять тысяч лет должны выкопать потомки, прочтя послание к ним Эйнштейна, и достать образцы быта своих далеких предков: их автомобили, кинофильмы и… подтяжки, которым американцы придавали особое уважительное значение, подчиняясь капризной моде. В закладывании «БОМБЫ» участвовал сам Альберт Эйнштейн, с которым Званцеву очень хотелось поговорить, но не удалось, как многое другое в жизни.
    На обратном пути он побывал в очаровавшем его Париже где каждый камень мостовой говорил об истории украшенной пером Александра Дюма, проехал через Германию накануне Второй мировой войны, удивляясь обходительному обращению с ним, русским, немецких таможенников, не желавших осматривать его тощий багаж, и пограничных офицеров, отдающих ему честь при виде «красной паспортины». Он не знал еще о заключении два дня назад советско-германского пакта о дружбе и ненападении.
    В Москве Званцев сделал последнюю попытку возобновить работы по созданию электроорудия, видя для него и мирное применение: для разгона самолетов или межпланетных кораблей катапультами. И еще виделся ему могучий электромолот, сила которого превзошла бы все существующие устройства, но для этого требовались средства.
    В Наркомате, на знакомой площади Ногина, уже не было ни Орджоникидзе, ни Павлуновского. Говорить пришлось с неким Чебышевым, который, в отличие от знаменитого математика с такой же фамилией, не обладал воображением.
    — У нас нет средств для перспективных изобретений, — закончил он тяжелую для Званцева беседу.
    Званцев чувствовал себя полным неудачником и, уволясь из ВЭИ, согласился с предложением «Детиздата», прочитавшего в «Ленинградской правде» содержание его сценария «Аренида», написать по его мотивам роман.
    Иосифьян, занятый какими-то партийными неприятностями, казалось, совсем забыл о нем, и Званцев горестно подводил итоги своего горе-изобретательства.
    К тому же страну лихорадило от громких судебных процессов над оппозиционерами. Один за другим пали их жертвами, Пятаков, а потом Бухарин. Павлуновский просто исчез, и в его кабинете сидел кто-то другой. Арестовали и поволжского немца Шефера, мягкого и милого отца Ингрид, отличавшегося исключительной аккуратностью, педантичностью и превосходным знанием немецкого языка. Возглавляя технический отдел завода в Подлипках, он был для директора Мирзаханова особенно ценным при общении с работающими на заводе специалистами из Германии.
    Ударом был для Званцева выстрел в висок Орджоникидзе, когда за ним пришли чекисты. Позвонив Сталину, он просил его прекратить это безобразие и услышал издевательский ответ: — Гони их в шею.
    Не вынеся позора, старый революционер предпочел застрелиться.
    И, наконец, шумный процесс над Тухачевским, который был для Званцева подлинным героем. Он чувствовал себя одиноким кустом среди вывороченных с корнем деревьев.
    Ведь даже Чанышев, первый, кому поведал Званцев о своем замысле, не избежал горькой участи. Его арестовали, судили и сослали в Воркуту, где, оставаясь заключенным, он, проявив свои незаурядные способности, стал начальником одной из шахт. После реабилитации он, тяжело больной, не покинул своей шахты. Побывав в Москве и встретившись со Званцевым, он произнес такие пророческие слова:
    — Поверьте, Саша, ваше изобретение вернется к нам, но уже из-за рубежа.
    Так оно и случилось. Спустя сорок лет в Америке на склоне горы собирались соорудить электрокатапульту (ту самую секретную, а потому незапатентованную электропушку), которая запустит космический объект со второй космической скоростью, не нарушая выбросами реактивных двигателей целостность озонного слоя атмосферы, как это описал Званцев в своем втором романе «Мост друзей».
    Как и во множестве других случаев, русское изобретение возвращалось к нам из-за рубежа, и конструкторы советского авианосца копировали американскую электрокатапульту, которая выстреливала… самолетами, и даже не знали о засекреченной разработке сорокалетней давности.
    Не избежал гонений и профессор Иосифьян. Кто-то донес, что его отец из Нагорного Карабаха принадлежал к реакционной партии, и талантливый молодой ученый был тотчас исключен из партии. Все высшие инстанции подтвердили исключение, но Андроник не сдался и обратился к XVII съезду партии. Съезд восстановил его в правах коммуниста.
    Но как впоследствии выяснилось, почти весь состав этого съезда позже был репрессирован Берией и его подручными.
    Званцев не мог понять, каким образом он, не добившийся успеха в создании электропушки, в условиях повальных арестов не только не был арестован, но даже попал в Америку, за Железный занавес, куда выехать можно было только особо доверенным людям.
    По возвращении его оттуда Ингрид сказала ему:
    — Израиль Соломонович Шапиро, твой соавтор по сценарию, явился ко мне, предлагая выйти за него замуж, поскольку тебя на днях арестуют. Уверена, что он донес на тебя. После того как режиссер Эггерт попал в концлагерь, он хочет остаться один и поставить ваш сценарии сам.
    Званцев ждал, что топор репрессии упадет и на него. Но он не учел того, что обладал неоспоримым преимуществом перед многими другими: он был беспартийным, а репрессии были в основном направлены против старых партийных кадров.
    И Званцев, первый роман которого печатала глава за главой популярная газета, был занят вторым романом, навеянным подвигами полярников в Арктике, и своим пребыванием в Америке — «Океанский мост», расточая множество изобретательских идей, которые воплощались уже не им, а его героями.

Новелла пятая. Электрокамикадзе

И волны войны разобьются там в пене.
И в небе сверкнет смертоносный огонь.
Разрушатся в грохоте мирные стены,
И ринется в бой бронированный конь.

Нострадамус. Центурии VIII, 2.
Перевод Наза Веца
    По пыльной дороге из Серпухова к военным лагерям на третий день войны шел коренастый, круглолицый, скуластый человек в штатском, имея направление в 39-й запасной саперный батальон. Это был инженер Званцев, неуемный изобретатель, который удивлялся сейчас, что за ним и его спутниками, такими же, как он, призывниками, на железнодорожную станцию не прислали автобуса.
    И лишь придя на голое место в лесу, где должен был возникнуть батальон, куда он направлялся, понял, что у батальона пока нет ничего, и все предстоит еще создавать.
    Целый день ушел на регистрацию прибывших и выдачу им обмундирования. В солдатской гимнастерке, в кирзовых сапогах и в пилотке на голове Званцев выглядел отнюдь не щеголем.
    Спускались сумерки, а о том, где должны спать новые солдаты пополнения, никто не заводил и речи.
    Тогда Званцев предпринял разведку, обнаружив в лесу фанерные домики, которые служили офицерам убежищем во время военных учений. Он повел туда всех прибывших и устроил их на ночлег.
    Заслуга, быть может, и малая, но замеченная комбатом, старшим лейтенантом Зиминым, который утром вызвал к себе Званцева. И когда выяснил, что тот не только инженер, но и автор печатавшегося еще недавно в газете романа, которым Зимин зачитывался, он тотчас назначил его своим помощником по технической части.
    — Тебе предстоит получать технику, предназначенную для мотосаперных батальонов, которые мы будем формировать, и приводить ее в боевое состояние.
    Званцев не сразу понял, что это означает, но скоро до него дошло, что автомашины с мобпунктов прибывают, как правило, негодные для эксплуатации. А как их отремонтировать — это уже было заботой Званцева. Мотобатальоны должны быть укомплектованы, фронт не ждет.
    — Но в таком чине тебе ни в какие инстанции, да и на мобпункты, являться нельзя, — заявил Зимин. — Мы представим тебя к званию воениженера третьего ранга. Немедленно переоденься, нацепи себе шпалу и отравляйся в Москву. Единственную полученную машину, полуторку, я тебе дам. А там уж как знаешь.
    — Будет исполнено, — бодро отозвался Званцев.
    В тот же день он отправился в новом обличье в Москву.
    Оформив там получение для батальона первых автомашин, вернулся в Серпухов и с разрешения комбата выстроил весь личный состав батальона, приказав:
    — Бойцы-шоферы, имеющие права на вождение автомашин, — шаг вперед, автомеханики-слесаря — три шага вперед, все инженеры и техники любых специальностей — десять шагов вперед и подойти ко мне.
    За десять минут Званцев сформировал группу новых военнослужащих, имевших специальность, и приказал им отправляться вместе с ним на полуторке в Москву и на мобпункт.
    Там они вместе отбирали для батальона автомашины, состояние которых, несмотря на всю придирчивость отбора, было самое печальное.
    Отправив наиболее пригодные машины в Серпухов, он на своей полуторке в сопровождение инженеров и воентехников поехал по знакомому Ярославскому шоссе в сторону родных Подлипок, где оставил семью, но не доехав до Мытищ, свернул в Перловке в лес, где выбрал полянку для устройства ремонтной базы. Теперь сюда будут поступать автомашины с мобпунктов и здесь же приводиться в порядок.
    Он уже присмотрелся к своим помощникам: инженер Савочкин, рассудительный и знающий, инженер, теперь лейтенант, Зубков работавший на гражданке в конструкторском бюро какого-то завода, воентехник Печников, специалист по снабжению, это было крайне важно теперь, и горящий желанием помогать младший лейтенант Яша Куцаков.
    — Всем вам поручаю рыскать по Москве по всем автобазам, по гаражам заводов и забирать оставшиеся запасные части, какие только обнаружите. Особое внимание на шины! С дырявыми и побитыми на фронте делать нечего. Задание, имейте в виду, боевое, как на передовой. Отговорки мной приниматься не будут. Запасные части должны быть здесь.
    Званцеву с самого начала удалось привить своим подчиненным сознание, что они должны себя считать ведущими бой.
    — Вам повезло, ребята, — начинаете воевать, а пули вам пока не грозят, конечно, в том случае, если выполните задание.
    Трудно было не понять намек помпотеха, и выполнять его приказ принялись с редкой энергией и даже азартом.
    С пустыми руками никто не вернулся. Оказывается, в Москве были золотые россыпи запасных частей к автомобилям. Всегда дефицитные, они валялись без использования и были изъяты, по закону или без закона, но на нужды фронта ярыми офицерами Званцева.
    Ремонтная работа на лужайке в Перловском лесу закипела. Восстановленные автомобили один за другим отправлялись в Серпухов, где, сам едва сформировавшийся, запасной саперный батальон формировал и сразу отправлял на фронт мотосаперные батальоны.
    Однажды на лужайке оказался грузовик откуда-то с севера. Вместо задних колес у него были гусеницы. Вездеход!
    Формируемым батальонам вездеходы не требовались, но Званцева он очень заинтересовал. Он долго в раздумье смотрел на гусеницы, и в его воображении маленькая юркая танкетка на гусеничном ходу отделилась от грузовика и помчалась… навстречу немецкому танку. Еще мгновение, и она взорвалась вместе с ним.
    «Камикадзе!» — мысленно воскликнул Званцев. Решения он принимал мгновенно, и, подозвав к себе бригадира слесарей танкиста Курганова, приказал ему заменить гусеницы у вездехода на колеса, а гусеничный ход превратить в самостоятельно действующую танкетку.
    — Так какой же у нее привод будет? — удивленно спросил Курганов.
    — Электрический, — не раздумывая, объявил Званцев.
    Курганов с сомнением покачивал головой:
    — А где ж двигатели взять?
    — Достать электродрели, — мгновенно решил Званцев, — и вместо сверл приладить зубчатки, чтобы вращать гусеницы. Сумеешь?
    — Как не суметь, ежели надобно, товарищ военинженер. Только прикажите Печникову дрели достать. Он все может.
    — Это верно, — согласился Званцев. — Печникова ко мне.
    Печников не подкачал, и требуемые дрели в тот же день были у бригады Курганова. Званцев прикомандировал к нему инженера Савочкина, чтобы тот решал все технические задачи при переделке гусеничного хода в танкетку.
    И танкетка через день была готова.
    Ее отвезли во двор соседнего завода, примыкавшего к Ярославскому шоссе, где решили испытать импровизированный электропривод из электродрелей, ловко прилаженный умельцами.
    Званцев пошел согласовывать с дирекцией завода свое вторжение на их территорию, а когда вернулся, увидел смущенные лица своих помощников. Гадко пахло горелой изоляцией.
    — Не терпелось ребятам, они и включили дрели, — объяснил Савочкин. — Конечно, я недоглядел. Вину на себя принимаю.
    — Объявляю вам, воениженер Савочкин, благодарность за быструю сборку танкетки и строгий выговор за вопиющую техническую неграмотность. Включать электродвигатели дрелей на полное напряжение под нагрузкой, когда танкетка еще стоит, — это пережечь их пусковым током.
    — Нужен трамвайный контроллер, что ли? — заметил подошедший инженер Зубков, человек дотошный и неторопливый.
    — Возьмем любой трамвай на абордаж! — воскликнул подошедший юный Куцаков.
    — На абордаж проблему будем брать, а не трамваи — ответил Званцев.
    Через полчаса он уже шел по знакомому двору Всесоюзного электротехнического института.
    Вот и машинный корпус, где они с Иосифьяиом, теперь профессором и доктором технических наук, создавали электрическое орудие.
    Званцев вошел в знакомый зал испытаний, поражавший всех своей высотой. Он привычно взглянул наверх и под потолком на уровне третьего этажа увидел чьи-то болтающиеся ноги. На трапеции под каким-то жужжащим летательным аппаратом сидел Иосифьян. Он закричал Званцеву:
    — Саша! Здорово! Каков электролет? Подняться может насколько позволит провод. Здесь потолок низкий. А с высоты можно и неприятельские позиции разглядывать, и артиллерийскую стрельбу корректировать, — говорил он, плавно спускаясь на пол. — Понимаешь? Сделать — пара пустяк! Обыкновенный электродвигатель. Статор и ротор свободно вращаются в разные стороны, а к ним приделаны два пропеллера. Вот и все!
    — Обещающе, — заметил Званцев. — А я за тобой, Андроник. Дело как будто большое затевается.
    — Большое дело люблю!
    — Тогда поехали. Машина у ворот.
    Иосифьян стоял во дворе завода, приютившего военных ремонтников, и рассматривал злополучную танкетку. Солдат-механик заменял сгоревшие электродрели новыми.
    — Как бы опять не сгорели, — беспокоился он.
    — Зачем сгорать? Пара пустяк сделать! Менять напряжение надо. С малого начинать при трогании с места.
    — Без реостата? — усомнился Зубков. — А мы уже хотели подставки мастерить, чтобы гусеницы сначала раскрутить, а потом на землю опустить.
    — Зачем подставки? Зачем реостат? Автотрансформатор лучше.
    — Где ж его взять, товарищ профессор? — спросил Печников.
    — И искать не надо. Видишь, стоит без дела синхронный двигатель, местный, заводской. Мы его взаймы возьмем. На ось ротора рычаг приладим. По статору ток пустим, с ротора любое напряжение снимать будем, рычаг поворачивая. Понимаешь? Пара пустяк!
    Званцев распорядился немедленно выполнить замысел Иосифьяна, оказавшийся решающим. Танкетка, едва ее подключили к заторможенному ротору, плавно двинулась с места.
    Иосифьян с мальчишеским увлечением разгонял и поворачивал ее, направляя ток то в один, то в другой привод гусениц.
    — Теперь можно показать, — решил он.
    — Кому показать? — удивился Званцев.
    — Это уж мое дело! Связи — двигатель прогресса!
    К опушке примыкающего к Перловке леса одна за другой подъезжали машины высоких начальников.
    В составе комиссии, созданной по настоянию Иосифьяна, прибыли наркомы электростанций и электропромышленности Ломако и Кабанов, два генерала и полковник Трепаков из штаба Московского военного округа, и, что особенно было важно, помощник Маленкова, заместителя председателя ГКО, Государственного Комитета Обороны, высшего органа власти военного времени, возглавляемого самим Сталиным.
    Маленькая электроторпеда стояла в укрытии на краю опушки с возвышающимся над нею огнеметом.
    Синхронный двигатель на деревянной раме поместили около осветительного столба, и электрики подсоединили к проводам статор иосифьяновского автотрансформатора.
    Званцев докладывал комиссии свой замысел защиты от танков московских улиц с помощью демонстрируемой электроторпелы, выскакивающей из укрытий.
    Иосифьяи держал в руках рычаг придуманного им устройства. Рядом у пульта управления стоял дотошный и осторожный инженер Савочкин.
    Танкетка лихо выскочила на середину опушки, виляя и уклоняясь от воображаемых разрывов снарядов.
    Иосифьяи дал команду Савочкину, и, имитируя будущий взрыв, заключительный фейерверк из огнемета полоснул по кустам, где, как оказалось, находился один из генералов, наблюдая за маневрами танкетки. Надо было видеть проснувшиеся в нем задатки былого спринтера. Однако это не помешало ему стать ярым сторонником нового вида вооружений.
    В то время решения принимались сразу. Комиссия обладала достаточными полномочиями.
    Тут же на лужайке решено было приостановить эвакуацию завода Наркомэлектропрома № 627. Директором его назначить профессора Иосифьяна, главным инженером и командиром приданного заводу батальона — военинженера III ранга Званцева. К октябрю предстояло выпустить не менее тридцати электроторпед. Дело было начато!
    Званцев получил право отзывать из любых воинских подразделений нужных ему специалистов.
    Приказ об этом подписывал генерал-лейтенант Артемьев, командующий Московским военным округом.
    Передавая подписанную бумагу Званцеву, он сказал:
    — Действуйте, военинженер. Между Москвой и передовыми частями гитлеровцев не осталось наших воинских подразделений. Я направил туда курсантов одной из военных академий. И это все, что я мог…
    Времени не оставалось!
    Рабочие чертежи будущего изделия делать было некогда, и Зубков организовал на ближней пустующей даче конструкторское бюро, разобрал танкетку на части, сделал эскизы с ее деталей и направил их Званцеву на завод № 627. И уже через несколько дней на заводском дворе появились первые готовые к бою танкетки.
    И вдруг вызванный в штаб округа Званцев получил приказ, а Иосифьян распоряжение наркома немедленно эвакуировать завод и возобновить выпуск торпед к востоку от столицы, направляя готовые в Москву.
    И пришлось солдатам, вставшим к станкам, снимать их с фундаментов и грузить в автомашины, присланные с ремонтной базы в Перловке.
    Автоколонна двинулась по Горьковскому шоссе. Но уже в Коврове Иосифьян со Званцевым сгрузили часть оборудования, заняв пустующий цех завода, и, возобновив там производство танкеток, остальную масть автоколонны под командованием комиссара батальона Жарова отправили в Горький.
    Так, формально выполнив полученный приказ, друзья начали действовать самостоятельно, без согласования.
    Навстречу нескончаемому потоку покидающих столицу автомашин, груженных станками, прикрытой брезентом кладью то и дело съезжая на обочину, двигалась легковая «эмка» с военинженером Званцевым за рулем. Рядом сидел профессор Иоснфьяи тоже в форме военинженера III ранга. Позади на сиденье устроились три основных помощника Званцева.
    Их внимание привлек грузовик с кузовом, накрытым тентом, поверх которого красовалась клетка с попугаем, который время от времени кричал:
    — Танки, танки! Спасайтесь!
    Потом добавлял:
    — Попка-генерал — дурак! — и опять: — Танки, танки!..
    — Немцы выучили птицу и диверсантом сюда подкинули, — решил Печников.
    По обе стороны забитого автомашинами шоссе расстилались пустынные, уже убранные колхозниками поля и перелески с облетевшей с деревьев листвой.
    Начало смеркаться, и стал накрапывать мелкий осенний дождь. Потемневшее, затянутое тучами небо прорезали светлые щупальца прожекторов.
    В одном месте они, словно сговорившись, скрестились и высветили силуэт вражеского самолета-разведчика. Вокруг него стали вспыхивать маленькие светлые облачка. Самолет круто пошел вниз, оставляя за собой клубящийся дымный след.
    Через некоторое время вдали взмыл огненный фонтан, накрывшись рвущейся вверх тучей.
    — Сбили! Сбили! Ай да девочки! — радостно воскликнул Иосифьян.
    Зенитные батареи в городе были в основном девичьими. Такие же девушки в выглаженных гимнастерках, начищенных сапожках и кокетливо заломленных пилотках, грациозно шагая, осторожно выводили в указанные места аэростаты заграждения, похожие на исполинских рыб. Они должны были препятствовать вражеским истребителям снижаться и вести прицельную стрельбу по улицам.
    — Сбили, сбили! — подтвердил Печников. — Знали ведь кому поручить. Женщины, они без промаха бьют и в жизни, и на войне.
    — А ты что, пострадал? — спросил Куцаков.
    — И не раз, — хмуро отозвался Печников.
    Въехали в город, удивив направлением своего движения бойцов на контрольно-пропускном пункте. Но документы Московского военного округа, подписанные самим командующим, открыли дорогу в эвакуируемый город.
    Машина уверенно направлялась к центру. Там, у Красных ворот, был радиоинститут, по данным Иосифьяна эвакуированный. Он располагался в старом особняке какого-то нефтяного магната. Там были и примыкающие помещения, удобные для размещения цехов и лабораторий.
    В черный день 16 октября 1941 года, казалось, все население огромного города покидает его. Поезда с эвакуированными предприятиями и учреждениями отходили с вокзалов один за другим. Люди размешались в теплушках «сорок человек — восемь лошадей», как прозвали их в народе. Над мостовыми кружились листки каких-то выброшенных или забытых бумаг. Выполнив формально приказ об эвакуации завода № 627, его руководители возвращались в Москву, действуя уже «по-партизански», и в этом же духе «захватили» облюбованные Иосифьяном помещения бывшего радиоинститута.
    Особняк оказался действительно роскошным, с мраморными лестницами, зеркалами, дорогой деревянной обивкой или китайским шелком на стенах, с уютными каминами и художественной росписью потолков, стыдливо укрытых прежними обитателями, но по распоряжению Иосифьяна немедленно раскрытыми. И изображения обнаженных женских тел украсили его кабинет.
    Но деятельные друзья не ограничились обживанием новых апартаментов, а стали отыскивать по всему городу оставшихся в нем специалистов, кого растерянных, а кого с ружьями за плечами, выполнявших обязанности сторожей.
    К исходу второго дня во вновь основанном «заводе-институте», как решили назвать новое образование, собрался никем не узаконенный коллектив, в который входило по меньшей мере шесть будущих академиков, профессора, доктора и заслуженные деятели наук, талантливые инженеры. Многих из них Иосифьян знал лично.
    Званцев, использовав свое право отзыва из воинских частей нужных специалистов, собрал военных, впоследствии ставших известными и в технике, и даже в литературе.
    Основной замысел Иосифьяна был в том, что каждый из привлеченных ученых имел свою идею, которую еще не успел воплотить. И сейчас они садились за ее реализацию, если она могла служить фронту, в основном стараясь помочь партизанам. И через короткое время партизанские отряды стали получать с «завода-института» диковинные мины, не поддающиеся разминированию, гранаты, которыми можно было стрелять из обычной винтовки, и многие другие новинки.
    Особую роль здесь сыграл академик Иоффе. Находясь в Москве как вице-президент Академии наук СССР и встретив Званцева, старого знакомого, он посетил новый институт и не задумываясь, передал ему в полном составе свою ленинградскую лабораторию термоэлементов. И партизаны получили для своих костров волшебные чайники, которые кроме кипятка, давали еще и энергию для зарядки аккумулятора партизанских радиостанции. В дно чайников были вмонтированы открытые в институте Иоффе термоэлементы.
    Делались на «заводе-институте» и особые радиостанции А-7, сигналы которых невозможно было перехватить, так как они модулировались не размахом радиоколебаний, а их частотой. И ее монтировали, сидя рядом, будущий академик Николай Шереметьевский и уже популярный писатель Юрий Долгушин, автор нашумевшего романа «Генератор чудес».
    А из филиалов завода № 627 в Коврове и Горьком начали поступать готовые электроторпеды, выстраиваясь рядами во дворе перед подъездом особняка, как съезжались когда-то сюда кареты, привозя знатных гостей на званные вечера.
    В ноябре начальство спохватилось, обнаружив самообразовавшийся научный центр у Красных ворот, дававший ценную продукцию фронту.
    Полковник Третьяков из штаба округа, разводя руками, говорил Званцеву:
    — Расскажи мне кто об этом, не поверил бы. Так ведь у вас получается…
    Нарком электропромышленности, ознакомившись с результатами деятельности «научных партизан», 15 ноября 1941 года издал приказ об образовании научно-исследовательского института, присвоив ему номер эвакуированного завода 627. И руководство завода в лице Иосифьяна и Званцева автоматически стало во главе института, в дальнейшем ставшего именоваться ВНИИ электромеханики.
    К этому времени на фронт под Москвой прибыл маршал Жуков и дела там коренным образом изменились. Гитлеровцы потерпели первое сокрушительное поражение и были отброшены от столицы, утратив надежды на «блицкриг» и торжественный парад в побежденной Москве.
    Но для Иосифьяна и Званцева эта победа обернулась неожиданным образом.
    Их обоих вызвали в ЦК партии, и высокий партийный руководитель принял их.
    Он сидел в удобном кресле за деловым столом, уставленным разноцветными телефонами. Пригласив посетителей сесть за стоящий перпендикулярно его письменному столу длинный стол, за которым собирал совещания, он сказал:
    — Ну что ж, товарищи «партизаны от науки». Все у вас как будто ладненько получается. Но вот вопрос: как с вашими танкетками быть? Говорят, они весь двор у вас заполонили. Средств на это немало пошло. И все зря?
    — Так ведь, к счастью, не прорвались гитлеровцы на московские улицы, — заметил Званцев.
    — Верно, товарищ военинженер, не прорвались. Но я к тому клоню, что не нужны они теперь. А средства на ветер пущены!
    — Как не нужны? — возмутился Иосифьян. — В любом городе улицы есть, электрический ток имеется. Торпеды подстерегут вражеские танки где угодно.
    — В том-то и дело, товарищи «науко-партизаны», что военные действия отныне, видимо, в чистом поле происходить будут. И никакого электрического тока для ваших питомцев на полях сражения не найти, — и партруководитель печально покачал головой.
    — Пара пустяк! — воскликнул Иосифьян. — Сделаем передвижную электростанцию! У нас ведь теперь такой коллектив! Дайте нам списанный с вооружения старый танк.
    — Что ж, коли так — ладненько. Дадим вам даже не один танк, а два. Оборудуйте их под электростанции. Электрифицируйте боевые действия. «Коммунизм есть Советская власть плюс электрификация всей страны». Вот так-то. Но переоборудованные танки вместе с танкетками — немедленно на фронт! На передовую. Оправдать затраты! А насчет «пара пустяк», товарищ профессор, то говорить следует: «Пара пустяков» Вот так-то.
    — Есть «пара пустяков», — ответил Иосифьян.
    — Готов в любую минуту! — воскликнул Званцев.
    — Вот и ладненько. На том и порешим, — сказал партруководитель, пронизывая Званцева взглядом. — «Назвался груздем — полезай в кузов». Не струсишь, военинженер?
    — Торпеды смогут уничтожать не только танки, но и доты и дзоты.
    — Особой веры в ваших «камикадзе» нет, но проверим. А для этого пошлем вас во главе оперативной группы. Я договорюсь об этом с начальником инженерных войск маршалом Воробьевым. Отправим вас на Крымский фронт в распоряжение заместителя командующего фронтом генерал-полковника Хренова. Он за прорыв линии Маннергейма Героя Советского Союза получил. Вот с ним и поработаете на передовой. Там работенка важная предвидится.
    — Лучше меня пошлите, — вызвался Иосифьян.
    — Нет уж, товарищ директор. Вам придется здесь со своей ученой братией управляться. А военным — на фронте.
    В научно-исследовательском институте закипела работа, проектировали и создавали передвижную электростанцию. И к весне 1942 года задача была решена. Легкие танки превратились из боевых единиц в прифронтовые электростанции и были погружены на платформы рядом с тщательно укрытыми брезентом, бессменно охраняемыми часовыми, танкетками. Платформы подцепили к пассажирскому поезду, где в купе разместились Званцев и его помощники, ничем не выдавая своего отношения к загадочному грузу в прицепленных платформах. Никто из них не знал, что едут они на обреченную операцию, ибо немцы готовились к наступлению на Сталинград и им необходимо было опрокинуть войска Крымского фронта, недавно отбившие Керченский полуостров.
    Нельзя было выбрать более неудачного места на фронте для боевого испытания «электрокамикадзе», так и не получивших заслуженного признания.
    Званцев стоял у окна пассажирского вагона и думал, что ждет их впереди. Как покажут себя на юге рожденные в Подмосковье танкетки?
    Крым! Он помнил ласковое, омывающее причудливые камни море, великолепный дворец Воронцова со спящими львами по обе стороны мраморной лестницы, а за ним поднимающиеся к небу горы.
    Там бывал Пушкин!..
    А теперь там гитлеровцы, которых предстоит выбить оттуда. Не ради этого ли он шел недавно за первым солдатским обмундированием по пыльной дороге из Серпухова в лес, удивляясь, что из батальона за такими же, как он, не прислали автобус, не зная, что его ждет впереди…

Новелла шестая. Дыхание Антихриста

Страшна Антихриста тройная сущность.
Он двадцать семь лет истреблял всегда.
В крови земля. Трусливо и бездушно
На муки, смерть людские гнал стада.

Нострадамус. Центурии. VIII.77.
Перевод Наза Веца
    В приемной начальника Главного управления «СМЕРША» (смерть шпионам) генерал-полковника безопасности Абакумова не было стульев, замененных откидными сиденьями вдоль отделанной дорогим дубом стены. На их краешках и пристроились «вызванные на ковер» генералы, не решаясь даже переговариваться между собой.
    Едва адъютант в полковничьих погонах, исполняющий обязанности секретаря, пропустил в страшный кабинет очередного посетителя, как тот, словно ошпаренный, вылетел оттуда. В дверях показался сам Абакумов, со скуластым лицом, выше среднего роста, атлетически сложенный, с мерцающими глазами, то вспыхивающими, то мрачно тусклыми. Ружейным залпом прозвучал стук откинувшихся сидений, когда с них разом вскочили все посетители.
    — Я у Лаврентия Павловича, — бросил на ходу Абакумов адъютанту и вышел в коридор.
    По лестнице на следующий этаж он поднимался, шагая через две ступеньки.
    В приемной Берия секретарь-адъютант, уже в генеральском чине, встретил его многозначительными словами:
    — Вас ждут, товарищ генерал-полковник.
    Берия величественно восседал в кресле за дорогим письменным столом, принадлежащим прежде кому-то из высшей знати.
    — Можно подумать, что вам пришлось ехать ко мне через весь город, — недовольным тоном произнес он, добавив: — Впрочем, может быть, и придется ездить, но не так уж далеко.
    — Я без лифта. Для скорости, — переводя дыхание, оправдывался Абакумов.
    — Садитесь, — указал Берия на стул перед длинным столом для совещаний.
    Сам он поднялся и, подражая Сталину, стал расхаживать по кабинету, заложив одну руку за спину.
    — Главнокомандующий сейчас занят переломом хода военных действий в нашу пользу. Ему некогда. Это надо понять. Мы должны поставить перед собой новую задачу.
    — Товарищ Сталин? — с придыханием повторил Абакумов.
    — У нас есть другой главнокомандующий? — едко спросил Берия.
    — Нет, что вы, Лаврентий Павлович?
    — Отныне мы должны помогать фронту, не только вылавливая немецких шпионов, а создавая у нас новые виды вооружении.
    — Да, но… — начал было Абакумов, Берия насмешливо посмотрел на него:
    — Не думаешь ли ты, что твои следователи на это способны?
    — Нет, конечно, Лаврентий Павлович.
    — Следователи должны будут подготовить творческий материал из мыслящих специалистов.
    — А где их брать?
    — А это уж твое дело. Найти. Ученых и инженеров пруд пруди. Отбери себе нужных — и к нам. И никаких церемоний!
    — Вас понял! — вскочил начальник «СМЕРШа».
    — Без наград не останемся. Ступеньки сделаешь и для меня, и для себя, поскольку я тебе место освобожу.
    — Целевые группы организуем. Под охраной! — радостно воскликнул Абакумов. — Будут работать как миленькие!
    — Миленькие работать станут, если им сказать: «Объект в воздух — все на волю!» Понимаешь? Пряник получше кнута.
    — Все ясно. Тотчас приступлю, — и Абакумов строевым шагом вышел из зловещего кабинета.

    В глубоком сыром окопе, где сапоги хлюпали в лужах от вчерашнего дождя, военинженер III ранга Званцев приник к телескопической стереотрубе, верхняя часть которой поднималась над бруствером. В тумане сумерек едва различались далекие нефтяные баки Феодосии. Красная Армия вплотную подошла к ней, отбив у гитлеровцев Керченский полуостров. Званцев возглавлял особую группу Главного военно-инженерного управления, испытывая в боевых условиях изобретенные им сухопутные электроторпеды.
    Глядя на ничейную землю между окопами враждующих сторон, он вспоминал первые испытания придуманной им новинки перед правительственной комиссией, которой добился его друг профессор Иосифьян. Вместе они завершили проект электрического орудия, но на него у страны не хватало электрических мощностей. Другое дело — танкетка, переделанная из гусениц старого вездехода, которую Иосифьян помог электрифицировать.
    И вот теперь его детище в наступившей полутьме выскочило из земляного укрытия и, ведомое из другого окопа высоким красавцем грузином, лишь вчера освоившим управление торпедой, виляя во избежание прямого попадания снаряда, быстро достигло возвышения над гитлеровскими окопами с дзотом, откуда велась смертоносная стрельба.
    Сумрак озарился фонтаном огня, на который словно упала дымная туча.
    Опасная огневая точка была уничтожена. Немцы обрушили на место, откуда появилась танкетка-камикадзе, артиллерию.
    Опытные фронтовики заставили новичка-военинженера лечь на мокрое дно окопа, а когда он поднялся, чтобы поблагодарить воентехника Ломидзе, первого водителя торпеды, то с огорчением узнал, что того уже нет в живых.
    В окоп по-пластунски приполз вестовой, доставив Званцеву приказ немедленно эвакуировать его группу, основной состав которой находился в тылу близ татарского селения Мамат, где воентехник Печников и комиссар Самчелеев обучали присланных офицеров применению танкеток, которые теперь приказано было уничтожить.
    Это так не укладывалось в сознании Званцева, что ом решил немедленно идти в штаб дивизии, в войсках которой находился, и просить разрешения занять с торпедами оборону.
    Пройдя ходами сообщения и выбравшись на поверхность, он окунулся в непроглядную темноту, которая на миг исчезла, когда в затянутое тучами небо немцы запускали осветительные ракеты, и они, описывая огненные дуги, вырывали из тьмы гладкую, как паркетный пол, степь. Ракета гасла, и ослепленные глаза уже совсем ничего не видели.
    Сделав несколько шагов, Званцев понял, что потерял направление и шел куда-то наугад, рискуя попасть к немцам.
    Внезапно он услышал совсем близко резкий окрик:
    — Хенде хох!
    В темноте еле угадывалась фигура солдата, целившегося в него из винтовки.
    — Я военинженер Званцев, прикомандирован к вашей дивизии.
    — Знаем мы вас. Ишь как по-нашему лопочет! Шагом марш — не то пристрелю! — скомандовал солдат.
    К счастью, он привел Званцева не куда-нибудь, а в блиндаж штаба дивизии, куда, собственно, он и стремился.
    Командир дивизии, молодой полковник в боевых орденах, недавно произведенный в это звание после захвата у гитлеровцев Керченского полуострова, обрадовался при виде Званцева.
    — А это кто? — спросил он, указывая на солдата.
    — А он меня в плен взял, — с улыбкой объяснил Званцев.
    — Так что, товарищ полковник, с немецкой стороны шел. И с бородкой он, не по-нашему.
    — Как же ты его бороду в темноте разглядел? — засмеялся полковник. — Или немцы ракетой помогли?
    — Нет, это я уже здесь рассмотрел, товарищ полковник. Думал, шпион это гитлеровский к нам пробирается.
    — Можешь идти, за заботу благодарность объявляю, — отпустил его командир дивизии. — И вам, товарищ военинженер, тоже надо отправиться любым способом, выводить свою группу. И уничтожить всю свою технику.
    — Как так? — возмутился Званцев. — Мы могли бы сопротивляться.
    — Не до испытаний сейчас, — отрезал полковник. — Надо выходить из окружения. Поражение терпим, военинженер, всем Крымским фронтом. Выполняйте приказание.
    Званцев вышел из блиндажа штаба дивизии когда начало светать. Предстояло поймать какую-нибудь машину. Собственно, сейчас все двинутся на юг.
    «Как же так неудачно получилось? — горевал он — Только первый дзот взорвали. Значит, могут танкетки урон врагу наносить, а тут…»
    Один из грузовиков подхватил Званцева, и он некоторое время под проливным дождем ехал на юг, пока степь не превратилась в сеть луж или мелких озер.
    В одном из них полуторка со Званцевым заглохла.
    — Придется обождать, товарищ военинженер, — сказал водитель и стал закуривать.
    — Нет, друг, ждать мне никак нельзя, — сказал Званцев и решительно шагнул из кабины в разлившуюся воду по самые голенища сапог.
    При каждом его шаге вздымался фонтан брызг.
    «Лишь бы немцы не захватили Мамат, прежде чем он успеет вывести оттуда своих!»
    Дождь продолжал лить. Званцев шагал и шагал, пройдя к вечеру сорок километров.
    «Говорят, здесь, в степи, вырастает море тюльпанов, но как… сапоги хлюпают».
    Наконец он выбрался на шоссе. И первое, что он увидел, были остовы двух подбитых немецких танков со снесенными взрывами башнями. Обезвреженные, они загромождали путь. Обходя их, Званцев увидел отброшенные взрывом знакомые приводные электромоторы его торпед! Значит, танки взорвались вместе с выпущенными на них танкетками? Выходит, боевые испытания их все же продолжались!..
    Скоро Званцев добрался до расположения своей группы.
    Его встретил толстенький, но подвижный и веселый Печников.

    — Что, не сработала наша техника? — встревожился он.
    — Хуже! Вся армия покидает Керченский полуостров. И нам всем приказано технику уничтожить и идти к переправе через Керченский пролив.
    — Будет сделано, — отрапортовал Печников. — Только вы, товарищ военинженер, подкрепитесь. Тут хозяйка таких бычков для нас поджарила! Язык проглотишь!
    Но Званцеву было теперь не до вкусных рыбных блюд.
    В душных, пропахших вековой пылью тоннелях древних керченских катакомб военинженер с трудом отыскал закоулок, где за брезентовым пологом помешался штаб Крымского фронта.
    Среди снующих штабных офицеров он увидел знакомую низенькую фигуру заместителя командующего фронтом генерал-полковника Хренова.
    — Товарищ генерал-полковник, разрешите обратиться? — произнес он, вытянувшись в струнку.
    — А вы чего здесь? — мягким голосом возмутился Аркадий Федорович.
    — Позвольте доложить результат боевых испытании сухопутных электроторпед. Один взорванный гитлеровский дзот и два встреченных мной на шоссе немецких танка со снесенными взрывами башнями. А кругом остатки взорвавшихся наших торпед. Это уж ваши инженерные части поработали, товарищ генерал-полковник.
    — Все части наши, а торпеды-то ваши. Надо, чтобы немцам не достались.
    — По полученному мной распоряжению вся техника уничтожена, хотя это мне ножом по сердцу.
    — Ножом по сердцу, дорогой, — опасность уничтожения не только вашей техники, но всех армий фронта. Они переправляются сейчас на таманский берег. И вам там следует быть. Немедленно.
    Подошел командующий фронтом генерал Козлов, полный и сердитый:
    — Кто таков? — грозно спросил он. Хренов представил ему Званцева.
    — Ах, этот! Налить ему стакан водки.
    — Я не пью, товарищ командующий, — твердо отказался Званцев.
    — Я говорю — выпей. Приказываю.
    — Не могу, товарищ генерал. Никогда не пил и не буду!
    — Видно, не крещенный фронтовым крестом. Тогда ступай.
    От катакомб Званцев, ведя свою полуторку-мастерскую, едва втиснулся в общий поток машин, спешивших к переправе.
    Проехав метров сто, он услыхал площадную брань. К нему бросился какой-то офицер.
    — В кювет, раз-твою-так! — кричал он. — Пристрелю!
    — Я не съеду, товарищ подполковник, — жестко ответил ему Званцев.
    — Что? Кто такой? Военинженер? За рулем? Простите, не разглядел, за шофера принял. Уступите дорогу члену военного совета товарищу Мехлису.
    — Если бежит, то объедет, — спокойно ответил Званцев.
    Адъютант Мехлиса наклонился к Званцеву и шепнул:
    — Без меня.
    По обочине, подскакивая на ухабах, проехала штабная автомашина с товарищем Мехлисом, которого Званцев узнал по портретам.
    — Подвези, военинженер, — попросил адъютант.
    Званцев посадил его рядом с собой, и тот, словно стараясь отвлечься от всего вокруг происходящего, стал рассказывать про глубокую древность:
    — В катакомбах, где мы с вами только что побывали, в былые времена выламывали плиты для строений древнего города Пантикопеи, развалины которого археологи раскапывают вот на этой горе Митридат, названной в честь царя царства Босфорского. Последний царь Митридат VI воевал со скифами, подчинил себе Черноморское побережье и схватился с римлянами, к которым примкнул его собственный сын. И проиграл. Он решил покончить с собой. Но вот беда! Всю жизнь принимал помаленьку всякие яды и так приучил себя к ним, что не мог отравиться, никакой яд его не брал. И он приказал своему рабу заколоть его, как Нерон впоследствии.
    — А через Керченский пролив не удирал впереди своей армии этот Митридат? — язвительно спросит Званцев.
    Подполковник замолчал и не проронил больше ни слова до самой переправы, куда вела зеленая улица уже не былой Пантикапеи, а современной Керчи.
    Проезжая мимо уютных домов с фруктовыми садиками у каждого, приютившихся у подножья горы Митридат, Званцев подумал: «Представлял ли древний завоеватель масштабы современных войн?»
    За краем обрыва, где кончились дома, на узкой береговой полосе сгрудилось множество людей, теснясь к морскому проливу, отделяющему Керченский полуостров от Тамани.
    Утренний туман рассеялся, тучи исчезли. Появилось солнце. Могло показаться, что бесчисленные курортники открывают купальный сезон.
    Но там толпились не купальщики, а солдаты. И вода в проливе была ледяной, не для купания.
    Группа Званцева прибыла на переправу раньше, и воентехник Печников, издали узнав мастерскую на колесах, встретил Званцева.
    — Разрешите доложить, товарищ комбат! — вытянулся он перед Званцевым.
    — Докладывай.
    — Комиссар нашей группы старший политрук товарищ Самчелеев застрелился. Решил, что из окружения не выйти, в плен сдаваться не хотел. Рядовой Паршин поднял с земли сброшенную фашистскими летчиками шариковую бомбу и погиб вместе с санинструкторшей, которой интересовался. Техника уничтожена. Если что достать, то мигом.
    — Что ты мне, как прекрасной маркизе, голову морочишь? Все в порядке? — рассердился Званцев. — Александра Михайловича, политрука нашего, жаль. Без раба обошелся…
    — Так точно! — подтвердил Печников, ничего не поняв.
    — А того, что здесь требуется, тебе не достать. Никак… у англичан в Дюнкерке, где эвакуировалась с материка такая же армия, к услугам был весь английский флот, а здесь два-три катера…
    — Чего нет, того нет, — развел руками Печников. — Катеров мало, и неведомо, как нам на них погрузиться, товарищ военинженер. Порядку здесь никакого, один ералаш, командования нет. Все норовят, как могут. В самый раз вам команду над всеми взять и группу нашу переправить.
    Званцев поморщился и посмотрел на толпящихся на узкой береговой полосе людей, шарахающихся при каждом взрыве снаряда или бомбы и осаждающих уходящие далеко в море деревянные причалы, куда приставали катера, сказал сурово:
    — Если ты посоветовал в расчете поскорее нам отсюда выбраться, то ошибся. Команду переправой я на себя беру, но вы все будете обеспечивать выполнение моих приказов.
    — Будет исполнено! — обрадовано воскликнул Печников.
    И тотчас офицеры и бойцы группы Званцева по его указанию стали оттеснять перепуганных людей от причалов.
    Подействовали и зычный голос Печникова, ссылающегося на приказ какого-то высшего командования переправой, и решительные действия бойцов его группы, не особенно церемонившиеся с упирающимися.
    По приказу Званцева к причалу подошел личный состав госпиталя, и несли раненых.
    Неподалеку на кромке прибоя, куда накатывалась волна, Званцев увидел майора, которому взрывом оторвало обе ноги. Откатываясь, волна уносила розовую пену.
    Подошедший к Званцеву солдат передал просьбу майора подойти к нему.
    — Военинженер… прошу… пристрели меня, — еле выговорил тот, когда Званцев склонился над ним.
    У Званцева не хватило духу выполнить просьбу умирающего, и он малодушно приказал отнести его подальше от холодной волны и положить под откосом берега, словно это могло тому помочь.
    Дошла очередь и до группы Званцева, которую он решил отправить раньше себя, чувствуя ответственность за происходящее на переправе, хотя командование ею принял на себя самовольно.
    Он стоял на причале, наблюдая за очередной погрузкой на катер людей, беспрекословно повиновавшихся ему, еле втискиваясь на палубу перегруженного суденышка.
    По причалу, расталкивая всех, бежал статный молодой капитан, держа за руку мальчонка в крохотной пилотке, в сшитой по нему гимнастерке с поясом и портупеей, в сапожках — ни дать ни взять — сын полка.
    Ступить на палубу было некуда. И капитан, не задумываясь, вынул пистолет и выстрелил в стоящую с края хорошенькую санинструкторшу, которая тут же свалилась за борт. Снизу донесся всплеск. А капитан ступил па ее место, подняв над собой сына, которого невесть почему взял с собой на фронт. Негодование парализовало Званцева. Стрелять в убийцу с ребенком на руках? Затевать перестрелку с отчаливающим катером? И он презирал себя за свою беспомощность, читая растерянность на лицах стоящих рядом солдат.
    Он взял себя в руки. На берегу оставались тысячи людей, о которых надо было думать. И он продолжал отдавать команды, и его по-прежнему слушались.
    На причале появилась знакомая невысокая фигура генерал-полковника Хренова.
    Званцев отрапортовал ему, что вынужден был принять на себя командование переправой.
    Хренов не укорил его за самоуправство, а, напротив, поблагодарил за инициативу, но с присущей его мягкому голосу строгостью сказал:
    — А вам лично приказываю немедленно переправиться на таманский берег и найти свою группу. Командовать переправой буду я.
    На следующий катер Званцев шагнул последним обменявшись с Хреновым прощальным взглядом.
    Званцева сразу же прижали к низенькому борту теснившиеся на палубе солдаты.
    Катер отчалил. Берег уплывал назад. В небе снова появились самолеты и стали один за другим пикировать на крохотное суденышко, но их бомбы вздымали фонтаны воды поодаль.
    Однако одна из них упала так близко от катера, что стоящие на палубе люди шарахнулись от ближнего к взрыву борта, и Званцев с ужасом почувствовал, что его сталкивают в воду.
    На него словно надвинулась стена, и он полетел вниз.
    Сквозь сразу намокшую шинель он почувствовал ледяной холод, постарался сбросить ее и не потерять при этом перекинутую через плечо на ремне планшетку.
    Потом пришлось плыть в полном обмундировании.
    Был он неплохим пловцом, участвовал когда-то в соревнованиях и, несмотря на промокшее обмундирование и ставшие пудовыми сапоги, все-таки выбрался на берег, сразу упав на камни, дрожа от холода.
    Но не хотел он походить на девушку, которую спас когда-то, брошенную на середине реки перепуганными кавалерами. На пляже она упала без чувств, так и не поблагодарив его. И он не позволил себе расслабиться, занялся волевой гимнастикой, воображая, что поднимает тяжелые грузы, взбирается по отвесным скалам…
    На счастье, солнце в этот апрельский день грело по-южному.
    Званцев разделся и разложил обмундирование, чтобы обсохло, и с особой заботой — содержимое планшетки, помня, что без бумажки ты не человек.
    В таком виде его и нашел Печников, преданно поджидавший своего комбата на таманском берегу.
    — Вот так, — сказал ему Званцев. — Здесь где-то описанные Лермонтовым контрабандисты, вернее, одна их девушка, Печорина хотела утопить…
    — А та девушка… — начал Печников и сразу закончил: — А капитана того только и видели. Никто не остановил. Никто.
    — Да, друг, война людей в зверей превращает, или того хуже, — говорил Званцев, подбирая высохшие документы.
    Они помогли и ему, и всем членам его группы добраться до Краснодара, где генерал-полковник Хренов взял его с собой в самолет.
    Летели в Москву кружным путем, обходя линию фронта, над тихими, мирными еще предместьями Сталинграда.
    Прощаясь в Москве, Хренов, вручая ему именной маузер в Деревянной кобуре, сказал:
    — А в танкетки я ваши поверил, военинженер. Запрошу их из вашего института на Волховский фронт, куда получил назначение.
    С этим пожеланием обретенного друга и вернулся Званцев в свой институт.
    Иосифьян заперся с ним в своем кабинете.
    — Ну, Саша, прошел ты через огонь и воду, но медные трубы тебя еще ждут. Работать теперь стало не пара пустяк, как тогда, когда мы по-партизански вернулись из Коврова в Москву в черный день 16 октября 41-го года и создавали институт на захваченной территории у Красных ворот. И каких людей мы с тобой пособирали в опустевшей Москве! Дюжину профессоров, докторов наук, заслуженных деятелей. Ручаюсь, половина академиками станет! Сам Иоффе у тебя в долгу, пообещав «Ниагару в спичечной коробке» для выстрела из нашей электропушки. Жаль, не вышло! Теория тонкослойной изоляции подкачана!
    — Зато он всю свою ленинградскую лабораторию термоэлементов нам передал.
    — Пономаренко, твой прежний помощник, теперь начальник штаба партизанского движения, от нас немало получил новинок для партизан. И самая что ни на есть эффектная — чайники, которые, помимо кипятка, дают электрический ток на партизанском костре для зарядки аккумуляторов их радиостанций.
    — А наши радиостанции А-7? В Крыму их ох как не хватало. Не перехватывали бы немцы нашей радиосвязи.
    — Да, частотная модуляция пока никому не знакома, — подтвердил профессор. — А все-таки, Саша, первенец наш — это твоя танкетка. Она — всему начало! Без нее не было бы нам веры.
    — А чего это ты воспоминаниям предался, Андроник?
    — А к тому, Саша, что в пору общей паники нас только через месяц заметили, когда мы уже обосновались. Помнишь приказ наркома электропромышленности?
    — А как же! Преобразовали в научно-исследовательский институт, но только не имени Жюля Верна, как мы его называли, а с номером эвакуированного завода — 627.
    — Тогда командующий Московским военным округом тебе право дал подбирать нужных специалистов из армии, а теперь…
    — Что теперь?
    — Фронт отодвинулся, и чиновники голову подняли. Под контроль всех, и нас с тобой берут. И парторганизация согласования любых действий требует. И создание института на голом месте, когда, по словам того же командующего округом, между Москвой и передовыми гитлеровскими частями наших, кроме посланных туда им курсантов какой-то военной академии, никого не было, теперь уже за подвиг не считают. Обыденность будет торжествовать. А это, друг мой, не пара пустяк!
    — И что же?
    — А то, что тебе хорошо, а мне-то на закрытых партсобраниях за тебя отдуваться придется.
    Вскоре, приступив к работе, Званцев убедился в правоте слов Иосифьяна. Если прежние его приказания выполнялись мгновенно и безоговорочно, то теперь требовали согласования и обсуждались на парткоме.
    А однажды его вежливо пригласили зайти в районный отдел госбезопасности.
    Он был неподалеку от института, и Званцев пешком направился по указанному адресу, полагая, что интересуются крымскими подробностями.
    На первом этаже никого не было. Казалось, здание полностью опустело — все ушли на фронт.
    Званцев нашел дверь с нужной фамилией на табличке. На стук никто не ответил, а кабинет оказался пустым.
    Званцев решил ждать. Огляделся: канцелярские столы, залитые чернилами, придвинуты друг к другу. Он достал из-под одного из них стул и сел.
    — Встать! — услышал он грубый окрик.
    Поднявшись, он увидел молодого щегольски одетого капитана, который, не глядя на него, сел по другую сторону стола, вынул лист бумаги из ящика, чернильные принадлежности и произнес:
    — Садитесь и на время допроса сдайте оружие.
    Званцев, вернувшись с фронта, носил громоздкий маузер в деревянной кобуре, на которой было выжжено его имя и слова «Крымский фронт».
    — Оно именное, товарищ капитан, — сказал Званцев, кладя кобуру на стол и вспоминая, как генерал Хренов уже в Москве передал ему это оружие со словами: «В благодарность за службу!»
    — Не товарищ капитан, а гражданин следователь. Таков порядок, — поправил капитан, отодвигая кобуру подальше от Званцева. — Приступим к допросу. Предупреждаю: никаких разъяснений и комментариев. Будете отвечать четко: «подтверждаю» или «не подтверждаю». В отличие от распространяемых нашими врагами легенд, я не потребую от вас кого-либо обличать или приписывать себе действий, которые вы не совершали.
    — Я готов, капитан.
    — Гражданин следователь, — еще раз поправил следователь.
    — Слушаюсь.
    — Итак. Подтверждаете ли вы, что общались с врагами народа Бухариным и Пятаковым в 1931 году?
    — Подтверждаю, но я лишь спросил у них дорогу.
    — Я не записываю, о чем вы с ними говорили. Повторяю, вы разговаривали с ними? Подтверждаете?
    — Это подтверждаю, — неуверенно произнес Званцев.
    — Прекрасно. Дальше. Подтверждаете ли вы, что общались с расстрелянным врагом народа Тухачевским?
    — Я был направлен к нему товарищем. Орджоникидзе.
    — Который в страхе разоблачения застрелился, — перебил его капитан. — Итак, подтверждаете ли вы свою связь с Тухачевским?
    — Подтверждаю, что был в его кабинете, куда меня пропустил Буденный, уступив свою очередь.
    — Я не о Буденном вас спрашиваю. Будьте кратки. Подтверждаете?
    — Факт подтверждаю.
    — Подтверждаете ли вы, что в течение ряда лет вводили в заблуждение государственные органы псевдоизобретением некоего электроорудия? Подтверждаете ли, что из этой затеи ничего не вышло?
    — Подтверждаю, что пока не вышло.
    — Лишние слова я буду вычеркивать, — пригрозил капитан.
    — Дальше. Подтверждаете ли вы, что извлекли личную выгоду из пустой идеи с электропушкой, получив международную премию?
    — Получение премии за киносценарий «Apенида» подтверждаю.
    — Он построен на применении электропушки?
    — Это подтверждаю.
    — Дальше. Подтверждаете ли вы факт своей поездки за границу, где вы продемонстрировали нашим идейным врагам принцип секретного оружия — магнитофугу?
    — Не саму магнитофугу, а лишь ее действие.
    — Подтверждаете ли вы, что американцы видели эффект модели электроорудия, замаскированной диорамой?
    — Присутствие магнитофуги в диораме в советском павильоне Нью-Йоркской выставки в 1939 году подтверждаю.
    — Подтверждаете ли вы, что, возвращаясь из Америки, задержались в Париже на две недели?
    — Подтверждаю, что имел на это разрешение.
    — Но факт задержки подтверждаете?
    — Да.
    — Подтверждаете ли вы, что, прибыв с Урала в Подлипки, остановились на квартире инженера Шефера, немца по национальности.
    — Подтверждаю. Мы знакомы с Белорецка.
    — Меня интересует подтверждение факта.
    — Факт подтверждаю.
    — Подтверждаете ли вы, что женились на его дочери, несмотря на его арест как врага народа?
    — Женитьбу свою подтверждаю до его ареста.
    — Подтверждаете ли вы, что, являясь рядовым, стали носить с начала войны форму военинженера третьего ранга?
    — Это звание мне присвоили вместе с назначением на должность помпотеха комбата 39-го саперного батальона.
    — У вас есть приказ об этом?
    — Только удостоверение и приказ командующего Московским военным округом о предоставлении мне, военинженеру III ранга, особых полномочий.
    — Бывший командующий Московским военным округом арестован.
    — Этого не знаю.
    — Продолжим. Подтверждаете ли вы, что придуманные вами электроторпеды не были применены для обороны Москвы и изготовлено их напрасно большое число?
    — Подтверждаю, что здесь они не были применены.
    — Подтверждаете ли вы, что и на Крымском фронте вы не использовали всю предоставленную вам технику и взорвали ее?
    — Подтверждаю, что получил такой приказ.
    — У вас он есть на руках?
    Званцев пожал плечами:
    — В тех условиях приказы отдавались, а не писались.
    — Подтверждаете ли вы, что, находясь в руководстве секретным институтом, взяли на работу дочь репрессированного полковника царском армии, адъютанта кровавого Николая II, названную Татьяной в честь дочери царя, расстрелянной в Свердловске?
    — Подтверждаю, хотя и не знал об этом.
    — Но должны были знать. Поставим на этом точку. Подпишите. Здесь только то, что вы подтверждаете.
    Званцев пожат плечами, прочитал искусное творение капитана и подписал лист, потом второй, поскольку на одном вопросы не уместились, и сказал:
    — Но это не может служить обвинением.
    — А это уж как решит чрезвычайная тройка.
    Капитан выдвинул ящик стола и спрятал в него кобуру с именным маузером.
    — Теперь пройдите в соседнюю комнату и подождите. За вами придет конвой и отведет вас в камеру предварительного заключения. Машины свои мы отдали фронту. Придется пешком. Ваши институтские тревожить не будем.
    — Позвольте, но на каком основании? Если я иду под суд, то имею право…
    — Вы имеете одно право — ждать в камере предварительного заключения на Лубянке решения тройки. А ее дело вызывать вас для предъявления своих прав или не вызывать.
    Званцев понял, что сопротивление бесполезно.
    — Могу я позвонить Иосифьяну?
    — Мы сами известим его, — успокоил Званцева капитан. — Идите, — приказал он.
    Званцев, еле сдерживаясь вышел в соседнюю совсем пустую комнату, куда только через час явился веснушчатый парень с винтовкой, который и сопровождал Званцева до Лубянки, именовавшейся площадью Дзержинского.
    Там пустоты не было. Конвойный передал арестованного, и его заключили в опрятную камеру, где он через неделю узнал, что приговорен чрезвычайной тройкой к десяти годам пребывания в лагере особого режима. Его не сочли нужным ни вызвать, ни допросить.
    И только через сорок лет после Победы над Германией сидел в президиуме торжественного собрания седой Званцев рядом с седым Иосифьяном в родном, ими созданном во время войны институте и слушал выступление увешанного орденами полковника в светлой парадной форме, который сообщил, что в бытность его лейтенантом он командовал подразделением, вооруженным сухопутными торпедами, созданными и изготовленными в этом институте. И эти торпеды пробили брешь в Ленинградской блокаде, взорвав доты, уничтожившие не одну тысячу солдат Красной Армии, пытавшихся выручить осажденных и погибающих с голода ленинградцев.
    То, что не под силу было ни авиации, ни артиллерии, ни пехоте, сделали задуманные когда-то Званцевым и осуществленные вместе с Иосифьяном танкетки, взявшие начало от поступившего с мобилизационного пункта полуторатонного вездехода.
    Иосифьян горячо поздравил старого друга с признанием его заслуг, за которые тот горько поплатился.
    Прошло еще десять лет, и уже старому Званцеву была вручена особая настольная изобретательская медаль, получение которой он разделил с такими знаменитыми изобретателями, как профессор-глазник Святослав Федоров и академик Меркулов, создатель авиационных двигателей. Званцеву эта награда была дороже всех его пяти орденов.
    Выступление полковника, записанное на магнитофонную пленку, было преподнесено институтом Званцеву, его первому главному инженеру, как памятный подарок.
    Но полвека назад в то клокочущее военное время начальник главного управления «СМЕРШа» вызвал к себе адъютанта и передал для вручения генерал-секретарю Берия служебную записку такого содержания: «Путина началась. Первый вагон с уловом отправляется по назначению. Абакумов».
    На этой шифрованной записке Берия начертал резолюцию: «передать мне перечень пойманных рыб с указанием их пород. Подготовить садки для их содержания, а также указать, для каких блюд они годятся». В 1951 году Абакумов, занявший в 1946 году пост Берия, был смещен за фальсификацию дел против невиновных. В 1954 году судим и расстрелян.

Новелла седьмая. Служили грядущему

Ох, тяжкое время придет для ученых.
Духовно убогим понять ли их роль?
Сквозь гордость и горечь прорвется ли стон их?
И лишь для войны о них вспомнят порой.

Нострадамус. Центурии, V7, 7.
Перевод Наза Веца
    У зарешеченного окна вагона стоял военинженер Званцев и грустно смотрел на убегающие назад телеграфные столбы. Провода между ними колебались мертвой зыбью, то поднимаясь, то опускаясь. Расстилающиеся за окном поля словно медленно поворачивались, как исполинский диск с осью вращения за горизонтом. Вблизи быстро, а поодаль медленнее убегали назад деревья, домики, дороги, ведущие куда-то вдаль.
    Горькой тяжестью давило Званцева сознание грядущих десяти лет заключения. Подумать только, как ловко вывернулись наизнанку действительные события и помыслы его жизни. И получилось, что он, стремящийся жить и работать для всеобщего блага, — «враг народа».
    — Простите, — услышал он голос за спиной. — Вы не Званцев?
    Званцев обернулся и обомлел:
    — Вы? Академик? Здесь, в арестантском вагоне?! — ужаснулся он. — Как же вы попали сюда?
    — Очевидно, так же, как и вы. Сами-то вы вину свою признали?
    — Я признавал только факты, объяснить которые мне не дали. В частности, изобретение электроорудия, из-за которого меня и направил к вам Иоффе. Я консультировался у вас по поводу жидкого гелия, мечтал использовать его для сверхпроводимости, накапливающей требуемую энергию в магнитном поле.
    — Помню, помню. Я показывал вам свой турбодетандер.
    — Вы тогда ошеломили меня, погрузив руку в неимоверно холодную струю жидкого гелия, вытекающего из вашего устройства.
    — Обычный фокус! Образующийся в первый момент слой газообразного гелия защищает кожу от последующего его воздействия.
    — Как же можно было оставить без вас ваш институт?
    — Кто с этим считается? Мы с вами зеки молодые, не усвоили еще местных традиций, по которым не принято спрашивать, кто и за что сюда попал.
    — Но я-то точно за не выстрелившую из-за отсутствия нужной мощности электропушку, за сухопутные торпеды, которые не смог применить ни под Москвой, ни в Крыму из-за изменения положения на фронте и за другие «провинности» такого же рода.
    — У них иные взгляды. А сверхпроводимость вам не помогла?
    — Нет. В Харькове, в лаборатории Халатникова, нашли, что при возрастании напряженности магнитного поля, которое мне требовалось, это явление исчезает.
    — Этого следовало ожидать. А других мощностей для вашей пушки в стране пока нет. Рановато вы ее изобрели. Да и я согрешил по тому же поводу.
    — Вот как?
    — А вина моя в том, что я заявил, повторив слова своего шефа из Кембриджа, лорда Резерфорда, что использование энергии распада атомного ядра для человечества бесперспективно.
    — Позвольте, но ведь именно он открыл расщепление атомного ядра!
    — Его укоряли, что он не видит перспектив собственного открытия. Но я думаю иначе.
    — Иначе?
    — Безусловно. Он смотрел дальше своих критиков. Видел тот вред, который может принести энергия расщепленного атома с полураспадом в десятки тысяч лет.
    — И вам этого не простили?
    — Как видите. Словом, мы с вами «жертвы проблем будущего». Впрочем, мы не одиноки. Я вас сейчас познакомлю с двумя создателями новой техники, вдохновленными вашей идеей стрельбы через океан. Правда, не с помощью электроорудий. Но вы наверняка найдете с ними общий интерес.
    — Копать землю?
    — Не думаю. Полагаю, что неспроста нас собрали всех вместе в одном вагоне. В этом можно увидеть некую злодейскую стратегию.
    Они шли по коридору мимо зарешеченных окон.
    — А вы обратили внимание, что арестованных везут в купейном вагоне?
    — Да, и очень удивился.
    — Это потому, что арестанты здесь особые, думаю, собранные вместе не для копания земли, а для решения высоких технологических задач.
    Академик и Званцев подошли к купе, где два их товарища по заключению вели ожесточенный спор, но вовсе не о проблемах новой техники.
    — Клянусь вам, Николай Андреевич, что вы не правы, обвиняя человека, которому мы обязаны достижениями первой пятилетки, индустриализацией страны, ее преобразованием вопреки всему рискнувшему строить социализм в одной, отдельно взятой стране, а теперь вставшего во главе наших вооруженных сил, чтобы спасти родину! Нельзя винить его одного в тех промахах и даже преступлениях, которые творятся при нем окружающими его негодяями. Это не может быть отнесено к подлинному гению нашего времени.
    — И всех времен, — саркастически добавил Николай Андреевич.
    — Помните Пушкина? «Гений и злодейство — две вещи не совместные».
    — «Моцарт и Сальери». Вольные слова художника.
    — Но у нас-то это все не вымысел художника, а горькая действительность. И все же я утверждаю, что Гения окружают недобросовестные люди, которые в своем стремлении выслужиться, прикрываясь словами верности святым идеям коммунизма, готовы на любые действия, преимущественно в отношении других. Слова вождя об усилении классовой вражды по мере роста наших достижений используются для террора, к которому Гений не причастен.
    — Ваша влюбленность в него восхищает, но не убеждает других, по крайней мере меня. Я, создавая самолеты, служу народу, а не тирану.
    — В этом основное ваше заблуждение. Гений — это сердце и ум народа, воплощение его мечты о коммунизме. И я горжусь быть его современником.
    — Трясясь при этом в арестантском вагоне, — ехидно заключил Николай Андреевич.
    — Где возникла парторганизация коммунистов, — парировал Павел Сергеевич.
    В купе вошли академик и Званцев.
    — Простите за вторжение незваных, — извинился академик. — Но я привел вам человека, который первым высказал идею межконтинентальной стрельбы.
    — Ракетчик? — с живостью обернулся к Званцеву Павел Сергеевич.
    — Нет, электромеханик. Хотел создать электропушку, да энергии в стране для нее не хватило, — пояснил Званцев.
    — Энергия у нас будет. Химическая. Мощность, если подсчитать, у ракеты умопомрачительная.
    — Он еще и сухопутные противотанковые электроторпеды придумал, — добавил академик. — Надеюсь, такой человек вас заинтересует.
    — Такие ребята нам нужны, — глядя на Званцева, подтвердил Павел Сергеевич. — Вместе с ним будем создавать завтрашний день с требуемыми мощностями и далеким заглядом. Так ведь? Как ваше имя?
    — Званцев. Или просто Саша.
    — Так вот, Саша. Мы тут с Николаем Андреевичем спорим, сколько чертей можно разместить на острие булавки, а сами собираемся реактивный самолет создать. Очень нужен фронту.
    — Да, — подтвердил Николай Андреевич. — И несмотря на слепую любовь Павла Сергеевича к тому, кто может нам дорогу открыть.
    — Куда? Из вагона? — осторожно спросил Званцев.
    Павел Сергеевич рассмеялся:
    — Из вагона и прямо к звездам!
    — А я про побег подумал, — признался Званцев.
    Павел Сергеевич стал серьезным:
    — А вот об этом и не думай. Не для того нас сюда запихнули, чтобы дать такой шанс. Дорога отсюда другая. Через формулу: «Объект — в воздух. Всем — воля!» Понимаешь?
    — Группы конструкторские должны мы здесь создать для разработок по различным темам. На блатном языке «шабашками» их называют. Могу взять вас в группу ракетчиков. Цель — межконтинентальная ракета. Сперва надо модель ее запустить. И за это обещают свободу. А там и вашу идею осуществим. Идет?
    — Я готов! — радостно воскликнул Званцев.
    — Ну вот и вери найс, — подхватил академик. — Не зря мы с ним у зарешеченного окна встретились. Я тоже готов помочь, не как физик, как инженер.
    — Ваши инженерные выдумки в легенды превратились, дорогой наш академик. Один с размаху остановленный маховик в лаборатории Резерфорда чего стоит! Невиданная доселе мощность! А о турбодетандере и говорить нечего.
    Этим возникшим в арестантском вагоне «шабашкам» суждено было внести немалый вклад в развитие военной техники.
    И когда с полигона в бескрайние степи с грохотом обрушившейся при ясном небе грозы поднялось вверх цилиндрическое тело модели «межконтиненталки», как между собой называли ее разработчики, а через некоторое время получено было сообщение о месте падения ракеты, создатели ее обрели обещанную свободу. Товарищ же Берия еще больше упрочил свое положение в Кремле, обвешав подручных орденами.
    И снова Званцев вернулся было в родные Подлипки, где начинал по приказу Орджоникидзе свою эпопею с электропушкой и где теперь Павел Сергеевич, став Главным конструктором, на месте эвакуированного завода имени Калинина собрал мощный инженерный коллектив, который замахивался не только на другие континенты, но даже на космос.
    Однако остаться работать в Подлипках Званцеву не пришлось. Как это уже раз случилось в тридцатых годах, когда к нему пришел молодой армянин с небольшой бородкой, предлагая объединить их усилия для создания электроорудия, и с тех пор их дружба с Андроником Гевондовичем Иосифьяном стала неразрывной, так и сейчас не смог Званцев не принять предложения друга и, распрощавшись с Павлом Сергеевичем, вернулся в созданный вместе с Иосифьяном в самое тяжелое время войны институт.
    Профессор Иосифьян принял его с распростертыми объятиями, усадил в кресло в своем кабинете с расписным потолком.
    — Я уже знаю все, — говорил он. — Оформить тебя здесь — пара пустяк. Кроме того, нарком помнит тебя и рад твоему возвращению, но…
    — Что «но»? — насторожился Званцев.
    — Пока тебя не было, все изменилось, Саша. Наши с тобой приемы работы теперь недопустимы. Всюду контроль — и сверху, и сбоку…
    — Что значит «сбоку»?
    — Парторганизация, с которой нельзя не считаться. А они помнят былую твою, да и мою партизанщину. Тебе хорошо, тебе не сидеть на закрытых партсобраниях, а мне каково? Партдисциплина!.. Так что начинай, действуй, но помни: теперь все не пара пустяк. — Второй раз объяснял это другу Иосифьян.
    И Званцев начал действовать. Он сразу почувствовал путы на руках и ногах. Приказы его не выполнялись тотчас, а долгое время обсуждались, тяготила необходимость согласования любых решений с малокомпетентными, но партийными работниками.
    С каждым днем все сильнее Званцев начинал чувствовать себя инородным телом в родном институте.
    К нему по-прежнему приходили профессора, заведующие лабораториями, с ним совещались, но ему казалось, что поступать они будут по-своему.
    Однажды Иосифьян позвал его к себе. Так бывало всегда, и Званцев менее всего подозревал, что ожидало его.
    — Так вот, Саша. — начал Иосифьян. — Забирают тебя от меня, разлучают нас.
    — Как так? — опешил Званцев.
    — Передают тебе через меня вызов наверх, а со мной вроде согласовали, хотя мое мнение никого не интересовало. Вот посмотри, какое тебе дают назначение с производством в полковники.
    — Как в полковники? Я же только инженер-майор. Через подполковника сразу?
    — А военинженером, как ты, рядовой необученный, стал?
    — По занимаемой должности.
    — Вот и сейчас готовься. Получаешь важное назначение, а вместе с ним и звание полковника. Видимо, сразу отправишься на фронт. Снова «помпотехом», только теперь не комбата старшего лейтенанта Зимина, а маршала.
    — На фронт всегда готов, но с чего ради такое повышение?
    — Мы с тобой женский фактор не учли.
    — Женский? Ничего не понимаю…
    — А помнишь, мы возвращались в 41-м, 16 октября, в Москву, когда все уходили из нее? Девушки зенитной батареи сбили немецкого разведчика, и он, падая, взорвался…
    — Помню. Мы еще говорили о девушках, выводивших аэростаты воздушного заграждения над бульваром…
    — Вот, вот! Все в аккуратных, выглаженных гимнастерках, в сапожках, в заломленных пилотках. Твой Печников еще сказал, что они без промаха бьют и на войне, и в жизни и что сам он трижды подбит.
    — И что же? При чем они теперь-то?
    — А ты вспомни, как потом к тебе почти каждый день приезжала товарищ Голубцова, которую намечали к нам парторгом. Все знакомилась через тебя с нашей работой.
    — Так ведь ее к нам не назначили.
    — Назначили ректором престижного технического вуза. Приглянулся ей видно… твой стиль работы, не считающийся ни с какими ограничениями.
    — Ты все загадками говоришь, Андроник.
    — А ты знаешь, кто она такая?. Жена Маленкова, заместителя председателя Государственного Комитета Обороны! Вот такая пара пустяк, дорогой.
    По прошествии нескольких дней Званцев, получив удостоверение уполномоченного ГКО при 26-й армии II Украинского фронта и облачившись в форму полковника, срочно выехал на фронт.
    Так началась новая страница его жизни.
    Вместе с передовыми частями III Украинского фронта вступал он в дымящийся Будапешт, участвовал во взятии Вены.
    В Вене он предстал перед генералом Гагиным, который координировал действия всех уполномоченных ГКО при различных армиях.
    26-я армия принадлежала II Украинскому фронту и должна была занять Австрийские Альпы в провинции Штирия, куда Званцеву и надлежало из Вены направиться.
    — Вы, полковник, — наставлял генерал Гагин, статный красивый, воплощение военной интеллигентности, — должны обеспечить демонтаж и отправку в СССР оборудования находящихся в Штирии заводов в компенсацию того ущерба который нанесло нацистское нашествие нашей промышленности, разрушив наши заводы и уничтожив наше оборудование.
    Званцев опешил. Он ничего не возразил генералу, но эта роль пришлась ему не по душе. Сражаться, разминировать, восстанавливать взорванные мосты и дороги он, как инженер, был готов. Но забирать оборудование с австрийских заводов, в то время как сама Австрия была аннексирована Гитлером во время аншлюсса, казалось Званцеву недостойным, хотя война есть война и разрушения, оставленные гитлеровцами в оккупированных районах его страны, бесспорны. И все же…
    Не решаясь ни с кем поделиться своими переживаниями, Званцев вернулся в свой номер в гостинице «Бристоль», предоставленный ему по его положению. В дверь без стука вошел высокий подполковник, в котором он узнал своего друга и однокашника Колю Поддьякова, с которым вместе они, окончив институт, приехали в Белорецк. Коля стал там начальником литейного цеха и первым помощником Званцева, главного механика.
    Званцев обрадовался, но нисколько не удивился, Поддьяков теперь был управляющим Всесоюзным трестом Союззапчермет, обеспечивая металлургические заводы запасными частями, о чем они всегда мечтали в Белорецке.
    — Прикомандирован к тебе, товарищ полковник! — объявил тот.
    — Знаешь, Коля, зачем мы здесь? — спросил Званцев.
    — Знаю, — коротко ответил Поддьяков.
    — Вот и я сегодня узнал. И места себе не нахожу. Мародеры мы.
    — Дурак ты, Саша, хоть и полковник! — решительно заявил старый друг. — Я тебя насквозь вижу, за призрачную этику цепляешься, писатель?
    — Да какая там этика! Скажешь, что война — это убийства и грабежи?
    — Не грабежи в нашем случае, а взятие трофеев, за которые нами сполна заплачено ох какой кровью. Да ты сам кровь эту видел на Керченской переправе. Знаю, что у тебя и пилотка, и гимнастерка прострелены.
    — Да мне там что! Разве что вымок.
    — Вот и теперь тебя надо головой в воду сунуть, чтобы очухался, уполномоченный ГКО. Нюни готов распустить.
    — Да меня, Коля, смущает, что заводы-то австрийские.
    — А что на них делалось и для кого, как ты думаешь? Детские колясочки? Нет, брат, — «тигры» и «пантеры», которые на Курской дуге на нас черной саранчой библейской перли. Мы с тобой и должны взять то, что по праву принадлежит победителям, выстоявшим в невиданной схватке и сполна заплатившим слезами да кровью. И вправе теперь взять то, чем нашу страну ранили.
    — Ну, не знаю, кто из нас писатель. Ты прямо веер передовых для центральных газет раскрыл.
    — Ладно, не надо ссорится, — примирительно сказал Поддьяков. — Давай собирайся. «Виллис» там нам дали и группу офицеров, в том числе известных промышленников. Так что держись, не подкачай!
    Званцев сам сел за руль «виллиса», рядом майор Асланов (директор Московского почтамта), которого назначили начальником штаба их группы. Сзади подполковники Поддьяков и Коробов (из знаменитой семьи металлургов, директор Днепропетровского завода) и солдат-шофер. На лобовом стекле красовался правительственный пропуск на право безостановочного проезда через все контрольные пункты.
    Проезжали небольшие города, селения, контрольные посты, где строгие ко всем девушки с автоматами, в лихо заломленных пилотках, отдавали им честь, не останавливая.
    Наконец выехали на вьющуюся серпантином дорогу. Австрийские Альпы. Крутые стены справа, пропасть слева. И там внизу цветущая долина, игрушечные домики на горных склонах. Штирия. Здесь, на стыке II и III Украинских фронтов, должна расположиться 26-я армия.
    Дорогу выбирали по карте, которая вывела их в город среди гор — Брук-на-Майне, том самом Майне, на котором стоит и Франкфурт. Здесь эта крупная в Германии река была узким бурным потоком, перекинутый мост через который вывел к небольшой гостинице, где и обосновалась группа Званцева.
    В этом австрийском городе Званцев оказался самым старшим по званию офицером Красной Армии и по положению должен был стать комендантом города, к чему менее всего был расположен.
    Однако в маленькую гостиницу, занимаемую его штабом, явилась делегация напуганных горожан во главе с бургомистром, просивших защитить местных женщин, ожидая обещанных гитлеровцами насилий со стороны входивших в город солдат Красной Армии.
    Званцеву доложили, что вблизи находится лагерь угнанных из Советского Союза для работы здесь женщин. И первым актом нового коменданта города было распоряжение о роспуске лагеря.
    Впоследствии ни одной жалобы на насильственные действия победителей коменданту города не поступило.
    Комендантская деятельность Званцева закончилась вызовом в расположенный неподалеку штаб 26-й армии, где, явившись к командующему армией, генерал-лейтенанту Гагину, он получил «добро» на начало работ по вывозу на советские заводы оборудования.
    Утром Поддьяков явился к Званцеву:
    — Поехали в Капфенберг, тут близко, я уже там был. Вывеску тебе одну покажу для успокоения души, — предложил он.
    На металлургический завод в Капфенберге поехали вместе с Ильей Коробовым.
    Вывеска, которую обещал показать Поддьяков, оказалась огромной сеткой над воротами завода, на которой золотыми буквами значилось: «ГЕРМАН ГЕРИНГ».
    — Вот это да! — воскликнул Званцев. — Выходит дело, второй человек в национал-социалистическом рейхе — крупный капиталист?
    — Это «хобби» такое у толстого летчика, — заметил Поддьяков. — Наш долг разделать эту «селедку», как переводится его имя.
    Все вместе они осматривали цех с прокатным станом, напомнивший Званцеву Белорецкий завод, в который он был по-юношески влюблен, впрочем, как и Поддьяков. Тот еще шутил, что такая любовь, хоть и вдвоем, ревности не вызывает. Он любил балагурить в любой обстановке.
    Заводы в Штирии оказались по преимуществу немецкими. На них немцы использовали дешевую австрийскую рабочую силу и пригнанных из Советского Союза подневольных рабочих.
    — Ну, что я тебе говорил! — восклицал Поддьяков. — Надеюсь, дамские слабости у тебя прошли?
    Неожиданно Поддьякова срочно отозвал в Вену генерал Гагин, как раз перед назначенным совещанием с инженерами завода в Капфенберге.
    — Да ты и без меня справишься. Вспомни, как во время аварий в Белорецке командовал! И не церемонься с ними, к тебе ведь геринговские холуи придут.
    Поддьяков умчался в Вену, и немецких инженеров Званцев принимал один.
    Когда руководители завода собрались у бородатого оберста (полковника), директор геринговского завода встал и с достоинством произнес, очевидно заранее подготовленную фразу:
    — Герр оберст! Мы не сомневаемся в гуманности Красной Армии, освободившей Австрию от гитлеровского ига, мы рассчитываем, что завод наш будет сохранен, и слухи о его демонтаже не подтвердятся.
    Званцев говорил по-немецки и задал директору вопрос:
    — Скажите, какую продукцию выпускал ваш завод?
    — О, герр оберст, самую мирную! Листовой прокат. Для различных нужд промышленности.
    — Промышленности, выпускающей из вашей мирной продукции танки, которые крушили наши дома, давили наших людей, разрушали наши заводы.
    — Но, право же, герр оберст, рабочие и инженеры завода в Капфенберге не могут нести ответственности за деяния гитлеровских армий.
    — Не могут? А кто вооружил эти армии? Или они шли на нас с дубинами?
    — Разумеется, нет.
    — Тогда, разумеется, герр инженер, вам придется нести равную ответственность за ущерб, нанесенный нашей стране, за кровь и разрушения, которые сеяли у нас ваши бронированные листы. Поэтому приказываю принять руководство демонтажем и так упаковать все детали, чтобы ни одна из них не пропала, ибо вам же самим придется монтировать стан вновь уже на другом заводе, где с помощью ваших бронированных листов германская армия уничтожала наше оборудование. Если там вы окажетесь не в состоянии смонтировать стан, предупреждаю — вас ждет РАССТРЕЛ.
    Инженеры онемели от неожиданности.
    Когда в унынии они расходились, Званцев услышат, как они говорили между собой:
    — О, простой оберст так говорить не мог. Очевидно, это переодетый маршал Толбухин. Только он мог позволить себе подобные угрозы. И борода у него, конечно, приклеенная!
    Как ни нелепо было это предположение, и Званцев никак не мог напомнить маршала Толбухина, но оно распространилось по Штирии. Австрийцам нужно было утешение, а за Званцевым закрепилось прозвище «вице-король Штирии».
    Конечно, никто не уполномочивал его на такие заявления, но Званцев действовал с привычной ему решимостью, не задумываясь, что об этом скажут. Для него главным было, чтобы через некоторое время дворы завода в Капфенберге заполнились аккуратными пронумерованными деревянными ящиками, ждущими отправки по новому адресу. Просить у командования железнодорожные эшелоны — нечего было и думать, и Званцев поступил по собственному разумению: вызвал к себе руководство двух остановившихся заводов, паровозостроительного и вагоноремонтного.
    Те уже были подготовлены к тому, что страшный оберст будет грозить им расстрелом, и были ошеломлены когда он приказал пустить заводы под их ответственность на полную мощность, правда пригрозив суровой карой за невыполнение плана.
    И заводы заработали, выдав через некоторое время требуемые железнодорожные составы для отгрузки в Союз прокатного стана и другого оборудования.
    Работа уполномоченного ГКО при 26-й армии кипела, персонал гостиницы удивлялся непостижимой работоспособности оберста, с раннего утра и до ночи носившегося в своем «виллисе» по серпантину альпийских дорог, поспевая всюду, — работы велись не только в Капфенберге.
    Однажды к полковнику Званцеву прибыл офицер штаба фронта с секретным приказом.
    Званцев усадил в свой «виллис» прибывшего офицера и, вызывая у того головокружение, помчался с ним по альпийской дороге в город Юденбург, граничащий с расположением английских войск, вошедших в Австрию с другой стороны.
    Останавливаясь по пути в штабах дислоцированных здесь дивизий, офицер передавал приказ подняться по тревоге и начать артиллерийскую подготовку «по английским позициям».
    Званцев уже знал, что снаряды в расположении англичан не разорвутся и что по просьбе союзного командования будет только инсценировано военное столкновение британской и Красной армий. Англичанам это понадобилось для взятия конного корпуса генерала Шкуро, о котором Званцев лишь слышал как о враге во время Гражданской войны. Шкуро не желал признать капитуляции немецкой армии и отказался разоружиться. Но, узнав о конфликте англичан с русскими и о начале военных действий между ними, согласился войти в полном составе в британские войска и воевать на их стороне.
    Англичане, ссылаясь на свои традиции, объявили генералу Шкуро и находившемуся с ним атаману Краснову, что их корпус не может войти в состав британской армии в военном обмундировании и с оружием врага. Предстояло всем конникам сдать немецкое оружие и получить новое обмундирование на складах по ту сторону реки, разделявшей на две части город Юденбург.
    На самом деле по другую сторону реки стояла уже Красная Армия, и там же находится подопечный уполномоченному ГКО Званцеву завод.
    Полковник Званцев и офицер штаба фронта стояли на пригорке над мостом, по которому должна была проследовать автоколонна с личным составом конного корпуса генерала Шкуро.
    Первой на видимый с пригорка мост въехала легковая машина.
    К ней, остановившейся сразу после моста, подошел советский офицер и открыл дверцу, предложив выйти невысокому человеку в форме немецкого генерала.
    Оглядевшись и увидев вокруг себя советских пограничников в зеленых фуражках, тот смачно и непристойно выругался на чистом русском языке и бросил генеральскую фуражку с высокой тульей оземь.
    — Опять эта сволочь англичанка обманула! С заднего сиденья выбрался атаман Краснов в царской казачьей форме, бурке и фуражке с красным околышем. Он молчал, зло оглядываясь вокруг.
    Следом за легковушкой командующего один за другим через мост переехали обезоруженные конники корпуса Шкуро.
    Их направляли в опустевшие заботой Званцева цеха завода, превращенного временно в лагерь военнопленных.
    Полковник Званцев вместе с офицером штаба фронта и командованием, принявшим пленных, обходили цеха.
    Званцев прислушивался к знакомой ему по лагерю блатной речи заядлых уголовников, пересыпаемой матерной бранью. Пленные кляли все на свете: и англичан, и русских, и Гитлера, и Сталина, попав в ловушку англичан, в свое время сумевших взять в плен самого Наполеона Бонапарта.
    Миссия уполномоченного ГКО была завершена, и он, в сопровождении того же офицера штаба фронта, возвращался обратно в Брук-на-Майне. Впереди, не давая себя обогнать, двигалась груженная чем-то автомашина.
    Званцев, сидя за рулем и пытаясь обойти впереди идущую машину, удивил офицера штаба репликой:
    — Как хотите, но эта «победа» добыта не в честном бою.
    — Как вас понять, полковник?
    — Это не по законам воинской чести! Ложь и обман не могут быть оправданы даже на войне.
    — Но война — это «узаконенное беззаконие», по чьим-то словам.
    — Неправда! Даже война имеет свои законы: уважение красного креста и белого флага, неприкосновенность парламентариев, гуманное обращение с военнопленными, неприменение, скажем, отравляющих газов. Еще князь Святослав объявлял половцам: «Иду на «вы»!»
    — То-то Гитлер, напав на нас ночью в сорок первом, направил предупредительное послание Сталину.
    — Гитлер — негодяй и преступник и не может служить нам примером. Нe должны мы таких копировать, не должны! Не должны!..
    И Званцев раздраженно, словно подтверждая свои слова, стал сигналить впереди идущему грузовику, чтобы тот дал дорогу, поскольку встречная полоса была занята машинами с красными крестами.
    Шофер грузовика услышал требовательные сигналы сзади и стал съезжать на обочину.
    В этот миг глаза Званцева ослепила яркая вспышка.
    Грузовик перед ним подскочил в воздух и рухнул на шоссе. Званцев нажал на тормоза, но было слишком поздно, и «виллис» на всем ходу врезался в останки подорвавшейся на мине машины. Званцев ударился грудью о рулевое колесо, а головой в лобовое стекло, треснувшее от удара, колено уперлось в твердый металл над педалями. Тело пронзила острая боль. Глаза залило кровью. Он не помнил, как выбрался наружу, сел на обочине над пропастью, потеряв представление о времени.
    Как через ватную стену слышались Званцеву девичьи голоса, и в его сознании один за другим вставали образы девушек: то тех, что вели за канаты аэростат воздушного заграждения, то молоденькой санинструкторши, застрелянной на переправе через Керченский пролив, то прелестное лицо принятой им на pa6оту в институт девушки, вдруг теперь вспомнилось, что имя дано ей отцом в честь своей первой любви к великой княжне Татьяне.
    Словно откуда-то издалека донесся разговор:
    — Полковничек-то, бедненький. Не жилец, видать…
    — Пассажир-то уцелел. Вон он стоит над разбитой машиной. Как их угораздило? Сотни машин по дороге прошли…
    — Так впереди них грузовик на мине подорвался, когда на обочину съезжал, пропустить их, видно, хотел, — объяснял мужской голос.
    — Носилки, носилки сюда, — тоненьким голоском звала девушка.
    Голоса смешались, Званцев потерял сознание. Пришел в себя он на операционном столе.
    — Очнулся? — спросил хирург, склонившись над ним, — Ты хоть стони, полковник, чтобы я знал, что ты живой. Дай-ка, сестра, ему спирта, наркоза-то у нас нет.
    — Восемнадцать ран, товарищ полковник, — докладывала сестра. — Все сразу обрабатывать будем?
    — А как вы думаете? — ворчливо отозвался хирург.
    Потом шли медленные дни выздоровления.
    Штаб 26-й армии полковник Званцев нагнал уже в Румынии в начале августа 1945 года.
    Опираясь на палку, он явился к генерал-лейтенанту Гагину.
    — А борода где? — встретил его тот. — Без бороды тебя не так бояться будут. Здоровье как? Под счастливой звездой родился! Мне тогда докладывали, что не жилец ты на белом свете. Хирург рассказывал: ты даже уже и не стонал, когда он тебе голову склеивал.
    — Да нет, товарищ генерал, выбрался, а стонать стыдно было… полковник все-таки.
    — Всем бы так мыслить. Теперь как? В Москву поедешь — опять за руль сядешь?
    — Так точно, товарищ генерал.
    — Ну, молодец! Получил благодарность за раскулачивание Германа Геринга? Он-то, наверное, тебя заочно к расстрелу приговорил.
    — Да ему самому от пули не уйти. Я слышал — судить их будут международным трибуналом.
    — Будут, на открытом заседании, чтобы весь мир знал.
    — Разрешите идти, товарищ генерал?
    — Книжку свою пришли непременно, обещал!
    — Я выполню. Адрес ваш сохранил.
    — Значит, «Палящий остров»? Посмотрим, чего ты там накрутил! Ну, счастливого пути, и смотри, без аварий.
    — До свидания, товарищ генерал.
    Генерал Гагин обнял Званцева и потрепал по плечу:
    — Генерал-полковнику Хренову, если увидишь, от меня привет передай. Умнейший человек. И мягкий и жесткий одновременно.
    — Это так, — согласился Званцев.
    В Москву Званцев прибыл во главе колонны автомашин, которые передал институту Иосифьяна вместе со всем тем, что сумел подобрать для его лабораторий.
    — Наконец-то вернулся! — радостно встретил его Иосифьян. — Столько времени я без главного инженера как без рук. Зa трофейное оборудование спасибо. Не забыл нас «вице-король Штирии».
    — Откуда тебе известно это прозвище?
    — Сороке долететь — пара пустяк! С палочкой ходишь? Колено как? А голова? Соображает?
    И, отводя глаза в сторону, добавил:
    — Тут опять твоей работой интересуются из районного отделения госбезопасности. Просили меня передать, как появишься, чтобы к ним наведался.
    В знакомом районном отделении госбезопасности Званцев встретился уже с другим капитаном, голубоглазым и вежливым. Он усадил Званцева перед собой и протянул ему лист чистой бумаги:
    — Попрошу вас, полковник, перечислить все личные вещи, привезенные из-за границы.
    Когда Званцев протянул ему список, капитан сделал удивленное лицо:
    — Что? Только один чемодан и соломенная шляпка?
    — Да. В Вене купил.
    — Надо думать, для тезки одной великой княжны? — хитро подмигнул капитан.
    — Вы подали мне хорошую мысль.
    — А другие ваши коллеги-уполномоченные, — доверительно сказал капитан, — вагонами везли личное имущество, мебель и всякое…
    Званцев не знал, как принять слова капитана: за упрек или за одобрение, вопросительно посмотрел на него и оглянулся на дверь. Конвойного на этот раз не было.
    — Так не останешься со мной, Саша? — спросил Иоснфьян.
    — Нет, мой дорогой академик! Рад поздравить тебя с этим званием. Но не ко двору я уже здесь. Сознайся. Даже чекиста разочаровал.
    — Может быть, ты и прав. Сценарий у тебя получился, роман популярным стал. Во Франции, в газете «Юманите» печатают. Значит, тебе в литературное яблочко попасть — пара пустяк.
    — Не скажи. Но пробовать буду. Не теряй меня из виду, я ведь и в литературе инженером останусь.
    Иоснфьян обнял старого друга, словно тот уезжал за тридевять земель, а не оставался в той же Москве.
    — «Твори, выдумывай, пробуй!» — по Маяковскому напутствовал он. — Помни, как мы с тобой институт создавали в пустой Москве. НИИ имени Жюля Верна.
    Друзья расстались.
    — Мы с тобой еще в Академии наук встретимся. Так держать! — на прощание сказал Иосифьян и добавил: — Как «двигатели прогресса»!
    Но не встретились друзья в Академии наук.
    Званцев в глубокой старости пережил своего друга и остро переживал его кончину, повергшую в траур разросшийся Всероссийский научно-исследовательский институт электромеханики, когда-то созданный им вместе с военинженером Званцевым.
    А фантасту Званцеву Международная академия информатизации при ООН присвоила звание почетного академика…
    Получая это звание, он шутливо повторил слова, сказанные в начале века в Российской академии наук Хвольфсоном:
    — Между почетным академиком и академиком такая же разница, как между милостивым государем и государем. Но и на том спасибо.
    Но диплом он получил «международного академика». Ему вспомнили и его собственные изобретения, и множество подаренных изобретателям идей в его книгах, увлекающих молодежь стремлением к новому.
    В ответ на эти признания Званцев неизменно отвечал:
    — Всегда служил грядущему.

Новелла восьмая. Звезды наездник

Мы знали только счет созвездьям,
Но вижу я, придет пора.
И человек, "звезды-наездник"
Откроет путь к иным мирам

Нострадамус, Центуpии, IV, 25.
Перевод Наза Веца
    Этого человека знает и видел весь мир. Во многих странах ему оказывались почести большие, чем завоевателям полумира Александру Македонскому или Haполеону.
    На площади его имени красуется уходящий в небо тонкий пилон, увенчанный скульптурой человека Земли, готового к прыжку к звездам.
    С некоторых пор на маленьком столике полярного летчика Северного воздушного флота, старшего лейтенанта, появилась под стеклом вырезка из газеты «Правда» за 15 июня 1958 юла сo статьей писателя Александра Званцева «ВОПЛОЩЕНИЕ МЕЧТЫ»:
    «В таинственном мире космоса, в беспредельном просторе миллионов световых лет, среди сверкающих центров атомного кипения материи, среди звезд, живущих или рождающихся, гигантских или карликовых, двойных, белых или желтых, красных или голубых, ослепительных или мертвенно-черных и непостижимо плотных, в мире загадочных туманностей, неистовых квазаров и задумчивых лун, среди планет цветущих или обледенелых, диких или цивилизованных, появилось новое небесное тело… появилось не в силу межзвездных катаклизмов, а по дерзкой воле разумных существ…»
    В прошлом году был запущен первый в мире искусственный спутник Земли, и мечта, во имя воплощения которой была написана эта статья в «Правде», овладела скромным лейтенантом.
    Об этом писателю Званцеву рассказал полковник Генерального штаба, писавший книгу о первом космонавте Земли.
    Безвестный тогда еще летчик с наивной уверенностью в том, что сможет быть полезным в космических опытах, когда неизбежно за первым искусственным спутником в космосе появится и человек, которым страстно хотел стать этот старший лейтенант, написал письмо, и оно было получено адресатом. И Главный конструктор, руководивший многотысячным коллективом лучших умов страны и самых умелых рук, поверил наивному упорству в письме полярного летчика и вызвал его в Москву.
    Всем известны подробности его полета, как он улетал с обошедшим весь мир возгласом «Поехали!», словно отправлялся на загородную прогулку.
    Не всем известны подробности его приземления, когда, выпрыгнув на парашюте из спускающейся кабины, он был взят в плен строгим милиционером и как выручила его появившаяся поисковая группа.
    Многотысячные толпы москвичей встречали первого космонавта Земли. Такие же толпы приветствовали его и во время зарубежных поездок с митингами, приемами, банкетами повсюду в его честь.
    Совсем немногим известна одна его незаметная встреча. Он должен был выступать по телевидению и перед передачей беседовал с привлекательной дикторшей, когда к ним подошел коренастый человек с маленькой бородкой и спросил:
    — Хотите увидеть свою фотографию пяти- или десяти-тысячелетней давности?
    Он удивленно посмотрел на подошедшего, потом переглянулся с дикторшей и расплылся в своей обычной, очаровывавшей всех улыбке, сыгравшей, может быть, и решающую роль в выборе претендента на первый полет:
    — Боюсь, Александр Павлович, что меня тогда еще не было на свете.
    Но Званцев с самым серьезным видом показал ему книгу французского археолога Анри Лота и страницу в ней с фотографией древнего наскального изображения человекоподобного существа в ниспадающем балахоне со складками на шее и в герметичном шлеме с отверстиями для глаз.
    — Это изображение выбито более пяти тысяч лет назад на скале плоскогорья Тассили в Сахаре, когда она была цветущим краем. Этот рисунок выполнен в несколько человеческих ростов и, согласитесь, оставляет странное ощущение чего-то могучего.
    Гагарин внимательно посмотрел на своего «предшественника» в космосе и сказал:
    — Похоже, но не одно и то же.
    — Иначе не могло и быть, — отозвался писатель. — Хоть назначение скафандров одинаковое, но выполнены они в