Скачать fb2
Чехов без глянца

Чехов без глянца



    ПРОЕКТ ПАВЛА ФОКИНА

    ПРОЕКТ ПАВЛА ФОКИНА
    санкт-петербург nj да rtJfkCTio
    УДК
    ББК 84(2Рос-Рус)6 Ч 56
    Защиту инт&ъ\птуа.1ъм0и собственности и прав издательской группы -Амфора» осуществ.хяет юридическая канпания • Усков и Партнеры-

    Ч 56 Чехов без глянца ; [сост., вступ. ст. П. Фокина]. — CII6.: Амфора. ТИД Амфора, 2009. — 510 с. — (Серия «Без глянца»).
    ISBN 978-5-367-01214-9
    Чехов - одна из тех фигур в истории культуры, которая все­гда вызывает неподдельный интерес. Каким же был человек, сделавший так много для [легкого образа и русского слова? Что им двигало, к чему он стремился? Почему соединил собой два столь разных века? Ответы на эти вопросы и содержатся в сви­детельствах современников. Часть воспоминаний приводится десятилетия спустя после их написания.
    УДК 88»
    ББК 8.|<* Рос-РусЛ
    €> Фокин П., составление,
    вступительная статья. 2009 © Оформление.
    ISBN 97^5"5®7"012,4"9 ЗАО ТИД «Амфора», 2009
    Памяти
    Тамары Львовны Вульфович с благодарностью
    ..Любимое мое занятие — собирать то, что не нужно (листки, солому и проч.), и делать бесполезное.
    А. П. Чехов.
    Из письма Я. С. Мизиноеой
    Жизнь Чехова соткана из противоречий.
    Великий жизнелюб, он был обречен угасать года­ми в изнурительной болезни, сведшей его в прежде­временную могилу.
    Автор искрометных юмористических рассказов и водевилей общес твенным мнением оказался зачис­лен в разряд пессимистов.
    Его популярность среди читателей была исключи­тельной, критика же долгое время не хотела призна­вать в нем серьезного таланта.
    Мечтал написать роман — и всю жизнь сочинял рассказы и повести.
    К театру относился с нескрываемым скепсисом, но стал выдающимся драматургом.
    Трудоголик, он более всего на свете любил празд­ность.
    Вокруг него непрестанно клубились компании, за­водить которые он был большой охотник, впрочем, держался в них особняком, постоянно покидая об­щество и уединяясь в кабинете.
    Говорил «живо, хотя бесстрастно, без какого бы то ни было лирического волнения, но все же не су­хо» (ф. ф филлер «Из дневника»).
    Смеялся до слез. 7
    Смешил с серьезным видом.
    На его розыгрыши и прозвища никто не обижался.
    Зарабатывал много, однако так никогда и не об­рел материальной стабильности.
    Совершил путешествие вокруг света, одолел Си­бирь, Дальний Восток, Тихий и Индийский океаны, поднялся на Везувий и исследовал парижское дно, чтобы через год на несколько лет осесть в деревне, «где всё в миниатюре».
    Рассчитывал обрести в ней покой для уединенно­го творчества, но очень скоро превратился в уездно­го доктора, к тому же еще случилась эпидемия холе­ры, которая потребовала ежедневных разъездов и неус танных хлопот.
    Лечил неохотно, но эффективно.
    Прекрасно зная все последствия своей болезни, за врачебной помощью обращался только по при­нуждению.
    Проницательные глаза поразила близорукость.
    Понимал толк в еде, здоровье же требовало дие­ты. Даже от любимых сигар пришлось отказаться.
    Увлечение рыбной ловлей не отменяло интереса к рулетке.
    Жаждал высокой любви, не протекая в то же вре­мя мимо ни одной милой дамочки, да и платными услуга м и н е б резго вал.
    С женой предполагал жить раздельно, а когда на­конец связал себя узами брака, тяготился постоян­ными разлуками.
    Парадоксы чеховской судьбы и личности можно продол­жать и множить.
    Он родился в Таганроге, на самой окраине Рос­сии — в городе, который мог стать столицей им­перии.
    8 Он вырос между морем и степью.
    Смышленый и любознательный, с замечательной памятью и вниманием, в гимназии особыми успеха­ми не отличался.
    Выходец из низкого сословия, поражал всех бла­городством и подлинным аристократизмом.
    «Происходя из крестьян, Чехов не слишком ува­жал народ, он видел насквозь и достоинства его. и грехи» (М. О. Меньшиков).
    Демократ по духу и образу жизни — революционе­ров не поддерживал, более того, сотрудничал с кон­сервативным «Новым временем», а «'марксистом» называл себя только в шутку, в честь книгоиздателя Маркса, от которого получил капитал за права на со­брание сочинений.
    Прекрасно знал церковную службу, жития святых, быт и нравы клира, уважал священников, посещал монастыри — колокольный звон пробуждал в нем ра­дость и умиление, — тем не менее склонен был к ате­изму и материализму.
    Его интересовали кладбища и цирк с «клоунами, в ко­торых он видел настоящих комиков» (А. С. Суворин).
    Его притягивала кипучая жизнь Петербурга и Моск­вы, а он томился в захолустной Ялте.
    Любил Россию и восхищался Европой.
    Иностранным языкам обучен был плохо: читал, но говорил с трудом, тем не менее предсмертные слова произнес по-немецки.
    Вот уж поистине в ком, говоря словами Достоевского, "Противоречия вместе живут»!
    Однако главный парадокс личности Чехова в том, что, вопреки всему сказанному, в нем не было ничего героев Достоевского — никакой двойственности, разделенности, никакого надрыва и излома. В эпоху "Братьев Карамазовых» он жил размеренной, дея­тельной и трезвой жизнью. Не спорил, не умствовал, 9
    не изливал душу. Лечил крестьян, строил для их детей школы, организовывал библиотеки, сажал сады, вы­ращивал цветы и баклажаны.
    Ткань бытия Чехова была столь плотной и проч­ной, что противоречия, свойственные каждому че­ловеку, не могли не то чтобы порвать, но и просто надорвать ее. Края, и даже крайности, не конфлик­товали между собой, связанные многочисленными нитями с основой — практичной и надежной.
    Зинаида Гиппиус не без уважительности писала о феномене личности Чехова: «Слово же „нормаль­ный" — точно для Чехова придумано. У него и наруж­ность „нормальная"... Нормальный провинциальный доктор, с нормальной степенью образования и куль­турности, он соответственно жил, соответственно лю­бил, соот ветс твенно прекрасному дару своему — пи­сал. Имел тонкую наблюдательность в своем преде­ле — и грубоватые манеры, что тоже было нормально.
    Даже болезнь его была какая-то „нормальная", и никто себе не представит, чтобы Чехов, как Досто­евский или князь Мышкин, повалился перед невес­той в припадке „священной" эпилепсии, опрокинув дорогую вазу. Или — как Гоголь, постился бы десять дней, сжег „Чайку", „Вишневый сад", „Трех сестер", и лишь потом — умер».
    Своей «нормальностью» он поражал и притяги­вал. Удивлял и озадачивал. «В Чехове было что-то новое, как будто совсем из другой жизни, из другой атмосферы», — писал Суворин. Он словно бы выпа­дал из специфической русской жизни. «Глядя на Че­хова, я часто думал: вот какими будут русские, когда они окончательно сделаются европейцами», — при­знавался Меньшиков.
    И хотя внешне Чехов напоминал «русского мило­видного парня, какие повсюду встречаются в зажиточ­ных крестьянских семьях» (Г1. А. Сергеенко), по харак­теру и типу поведения он ближе к «немцу». Семейное
    предание гласило, что Чеховы — обрусевшие выходцы из Богемии. Пусть всерьез эту версию никто не прини­мал, она удивительным образом сказалась в судьбе пи­сателя. Во всяком случае знаменитая чеховская скрыт­ность, его неизменное спокойствие и самообладание, деликатность, точность и аккуратность, склонность к систематизации и каталогизации, пристрастие к сло­варям и справочникам, неустанный практический ттте- рес к жизни, ирония и скепсис, материализм, хозяй­ская жилка и расчет, наконец, его жизнерадостность, горячая любовь к России, русской водке и пирогам — все это скорее свойственно русским инородцам, чем коренным русакам.
    Вот и собрание своих сочинений он доверил пи­терскому немцу Марксу, а не Суворину, с которым дру­жил много лет, у которого постоянно печатался и ко­торого искренне любил, потому что «Маркс издает великолепно. Это будет солидное издание, а не мизе­рабельное» (письмо М. П. Чеховой 27 января 1899).
    Даже в том, что он умер в Германии есть какая-то «фрейдовская» проговорка судьбы.
    Чехов — единственный русский классик, не напи­савший ни одного романа. А ведь одно время так хо­тел! С самого начала писательской карьеры мечтал об этом. Только об этом. Примечательно, что первая по­явившаяся в печати юмореска (подписанная еще даже не «Чехонте», а просто «Антоша») называлась «Что чаще всего встречается в романах, повестях и т. д.». Многоопытный читатель, он уже тогда знал «формулу романа».
    Впрочем, в первое время было не до того. Обстоя­тельства жизни побуждали писать много и коротко. Приходилось сочинять чуть ли не каждый день — шут­ки, анекдоты, сценки, разную юмористическую мс- лочь, обслуживая ради денег десятки неиритязатель- 11
    ных еженедельников и газет вроде «Стрекозы», «Бу­дильника», «Зрителя», «Осколков»... Чехов рассказы­вал Суворину, что «один из своих рассказов написал в купальне, лежа на полу, карандашом, положил в кон­верт и бросил в почтовый ящик». Нет сомнений, что таких «творческих историй» за плечами «Антоши Че- хонте» были сотни.
    В 1886 году появилась первая значимая книга Чехо­ва — сборник «Пестрые рассказы»: 87 текстов самого разного содержания. Это всё были литературные опу­сы «Антоши Чехонте» (его имя значилось на облож­ке), смешные и забавные, но сама книга выглядела весьма внушительно. Озадаченный рецензент писал: «„Пестрые рассказы" появились в виде тяжеловесного тома в восьмую долю листа большого формата, точь-в- точь исторические монографии или какая-нибудь ака­демическая работа. Просто страшно в руки взять та­кой томище, а пробежавши два-три рассказца, не зна­ешь, куда деваться с огромною книжищей, — в карман не лезет, в дорожную сумку не впихаешь...» Какая иро­ния судьбы! Впрочем, как и повод для удовлетворения авторского самолюбия будущего романиста — не без гордости подписал сам себе один из экземпляров: «Ува­жаемом)' Антон)- Павловичу Чехову от автора».
    В 1888 году Чехов получил Пушкинскую премию, но все равно не чувствовал себя полноценным писате­лем. Без романа-то! С задором писал Суворину: «Если опять говорить по совести, то я еще не начинал своей литерат<урной> деятельности, хотя и получил пре­мию. У меня в голове томятся сюжеты для пяти пове­стей и двух романов. Один из романов задуман уже давно, так что некоторые из действующих лиц уже устарели, не успев бьггь написаны. В голове у меня целая армия людей, просящихся наружу и ждущих команды. Все, что я писал до сих пор, ерунда в сравне­нии с тем. что я хотел бы написать и что писал бы 12 с восторгом».
    Почти полтора года Чехов пытается писать роман, то с энтузиазмом, то остывая и отступаясь. В марте 1889-го Чехов отчитывается Суворину: «Я пишу ро­ман!! Пишу, пишу, и конца не видать моему писанмо. Начал его, т. е. роман, сначала, сильно исправив и со­кратив то, что уже было написано. Очертил уже ясно девять физиономий. Какая интрига! Назвал я его так: „Рассказы из жизни моих друзей", и нишу его в форме отдельных законченных рассказов, тесно связанных между собою общностью интриги, идеи и действую­щих лиц. У каждого рассказа особое заглавие. Не ду­майте, что роман будет состоять из клочьев. Нет, он будет настоящий роман, целое тело, где каждое лицо будет органически необходимо».
    По весне даже показалось, что финал близок. «В но­ябре привезу в Питер продавать свой роман», — пишет он 14 мая А. Н. Плещееву и добавляет: «Продам и уеду за границ)', где, а 1а Худеков, задам банкет Лиге патрио­тов и угощу завтраком дон Карлоса, о чем, конечно, бу­дет в газетах специальная телеграмма». Но уже летом энтузиазм Чехова сникает, а потом и вовсе сходит на нет. Более серьезных попыток писать роман Чехов уже не предпринимал.
    «Широкая рама как будто ему не давалась, и он бро­сал начатые главы, — вспоминал Суворин. — Одно вре­мя он все хотел взять форму „Мертвых душ", то есть поставить своего героя в положение Чичикова, кото­рый разъезжает по России и знакомится с ее предста­вителями. Несколько раз он развивал предо мною ши­рокую тему романа с полуфантастическим героем, ко­торый живет целый век и участвует во всех событиях XIX столетия». Но замыслы так и остались втуне.
    Не состоялась и диссертация, которая тоже была задумана с размахом: «Врачебное дело в России».
    В поисках эпоса Чехов предпринял кругосветное пу­тешествие через Сахалин и Цейлон — земные вопло­щения ада и рая. Он преодолел тысячи верст, повидал тысячи лиц. вобрал в свою душу тысячи людских судеб. Покидая Сахалин, Чехов писал Суворину: «...Я имел терпение сделать перепись всего сахалинского населе­ния. Я объездил все поселения, заходил во все избы и говорил с каждым; употреблял я при переписи кар­точную систему, и мною уже записано около десяти ты­сяч человек каторжных и поселенцев. Другими слова­ми, на Сахалине нет ни одного каторжного или посе­ленца, который не разговаривал бы со мной». Он совершил самый настоящий подвиг и сам стал героем эпоса. А роман не давался.
    По итогам поездки написал пространный очерк «Остров Сахалин». Вложил в него всю душу. 'Грудился несколько лет. Тщательно, терпеливо, с бережной от­ветственностью. Хотел создать нечто, подобное той картине, которая поразила его воображение в Ве­неции, куда он поехал вскоре после возвращения из далекого странствия. Там. среди непрерывного кар­навала красок, света и музыки, в одном из музейных залов, он вдруг оказался перед грандиозным и мучи­тельным творением выдающегося венецианского жи­вописца эпохи Возрождения Витторе Карпаччо — картиной «Распятие и умерщвление десяти тысяч душ на горе Арарат» (1515). В основе ее сюжета — ис­тория из первых времен христианства. Многофигур­ная композиция представляет собой энциклопедию человеческих страданий и мук. Несмотря на оби­лие персонажей, на картине отсутствует «массовка», все эпизоды индивидуализированы, каждый мученик предстает в полноте своей личной трагедии. Карпач­чо, мастер живописного рассказа, на исходе творчес­кой карьеры создал произведение, в котором нашел выразительную форму эпического обобщения. Точно сам Бог послал Чехову эту встречу с великим масте­ром - в помощь и наставление. Но, когда «Остров Са­халин» вышел из печати, один из друзей Чехова, дви­жимый самыми добрыми и искренними намерения­ми, очень серьезно, без каких либо шуток, предложил представить ее в ученый совет университета в качест­ве диссертации!
    Вряд ли причина неуспеха Чехова-романиста кроет ся только в особенностях его писательского дара, как считают некоторые исследователи. Чуткий и честный художник, сделавший все мыслимое и немыслимое для реализации своего предназначения, он явился в тот ис­торический час России, когда плоть ее социального мира стремительно дробилась на осколки частных дел и индивидуальных поступков, когда у ее граждан, утра­тивших регламент прежних практик рабовладельчес­кого строя, с тал формироваться новый опыт личной жизни, когда масштаб гражданской ответственности стал измеряться не былинными мерками, а пунктами судебного кодекса. Устав сменял устои — нормы кор­ректировали традицию. Роман русской жизни распа­дался на отдельные эпизоды. Чтобы жить дальше, рас­ти и развиваться, нужно было внимательно вглядеться в происходящее, уловить суть событий, рассмотреть все детали и подробности, найти нужные слова. Этот труд и принял на себя Чехов.
    Отрекшись от заветной участи романиста, он пи­сал небольшие истории, брал сюжеты порой совсем незначительные, изображал людей отнюдь не выда­ющихся, в пьесах выводил на подмостки персона­жей драматургически недееспособных, точно по ошибке переступивших рампу и расположившихся по рассеянности на сцене, а не в зрительном зале или даже за стойкой буфета. С тихой, добродушной, но и слегка отстраненной улыбкой, писал о дворни­ках, становых, профессорах, дачниках, дамах с со­бачками и без, «попрыгуньях», «ду шечках», уездных лекарях и учителях, талантах и поклонниках - ° жизни заурядной, банальной, скучной. Перебирал Мелочи русской повседневности, описывая, фик- сируя, наблюдая, словно заполняя одну «историю болезни» за другой — по-врачебному профессиональ­но и кратко[1].
    Работая как бы «скрытой камерой», заставая сво­их современников в самых неожиданных местах, заделами обыденными и не предназначенными для посторонних глаз, со словами и мыслями, лишенны­ми гражданского величия и даже простой общест­венной значимости, без маски приличия и грима со­циальности, Чехов создал масштабную панораму русского мира в период «смены вех» и внутреннего переустройства. «Бесчисленные рассказы его толь­ко кажутся отдельными; вместе взятые, они сливают­ся в широкую и живую картину, в самодвижение рус­ской жизни, как она есть», — писал в некрологе Меньшиков.
    Целостность личности Чехова связала воедино и весь созданный им мир его «пестрых рассказов». В этих непритязательных на первый взгляд произве­дениях он более чем в каком-либо романе запечатлел российскую действительность конца XIX века во всей ее полноте и многообразии, в деталях точных и кон­кретных, в ситуациях характерных и жизненных, в обстоятельствах реального исторического времени. Его «собранье пестрых глав» стало новой редакцией «энциклопедии русской жизни». Без глянца.
    В тридцати, как оказалось, томах[2].
    Павел Фокин
    личность
    Иван Алексеевич Бунин (1870-1953), поэт, прозаик, мемуарист, лауреат Нобелевской премии по литера­туре:
    У Чехова каждый год менялось лицо.
    Петр Алексеевич Сергеенко (1854-1930), беллет­рист и публицист, одноклассник Чехова по таганрог­ской гимназии:
    Семидесятые годы. Таганрогская гимназия. Боль­шая, до ослепительности выбеленная классная ком­ната. В классе точно пчелиный рой. Ожидают гро­зу 1-го класса — учителя арифметики, известного под кличкой «китайского мандарина». У полуот­крытой двери с круглым окошечком стоит неболь­шого роста плотный, хорошо упитанный мальчик с низко-остриженной головой и бледным лунооб­разным, пухлым, как булка, лицом. Он стоит с сле­дами мела на синем мундире и флегматически ухмыляется. Кругом него проносятся бури и страсти. А он стоит около двери, несколько выпятив свое откормленное брюшко с отстегнувшейся пугови­цей, и ухмыляется. Па черной классной доске появ­ляется вольнодумная фраза по адресу «китайского мандарина». Рыхлый мальчик вялой походкой под­ходит к доске, флегматически смахивает влажной губкой вольнодумную фразу с доски. Но ухмыляю­щаяся улыбка все-таки остается на губах. Точно она вцепилась в его белое пухлое лицо, а ему недосуг отцепить ее.
    Александр Леонидович Вишневский (наст. фам. Вишневецкий; 1861-1943), артист Московского Ху­дожественного театра с 1898 года. В пьесах Чехова ис­полнял роли: Дорна в - Чайке», Войницкого в «Дяде Ва­не», Кулыгина в «Трех сестрах». Соученик Чехова по та­ганрогской гимназии:
    Помню тогдашний внешний облик Чехова: не схо­дившийся по бортам гимназический мундир и ка­кого-нибудь неожиданного цве та брюки.
    Михаил Михайлович Андреев-Тур кип (1868-?), крае­вед, биограф Чехова:
    В старших классах гимназии, по описаниям това­рищей одноклассников Чехова, А. П. был несколь­ко выше среднего роста, шатен, с широким лицом, с вдумчивыми, глубоко сидящими глазами, широ­ким, прекрасной формы белым лбом, с волоса­ми. причесанными в скобку, «он напоминал своей скромностью девушку, постоянно о чем-то размы­шляющую и недовольную, когда прерывали это размышление».
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    В 1884-м г.. будучи осенью проездом в Москве, <...> едем с товарищем к Антоше Чехонте. <...> Антон Чехов был неузнаваем. <...> Передо мною стоял высокий, стройный юноша с веселым, от­крытым и необыкновенно симпатичным лицом. Легкий пушок темнел на его верхней iy6e. Целая волна шелковистых волос, поднявшись у лба, за­кругленным изгибом уходила назад с слегка раз-
    двинутым пробором почти на середине головы, что придавало Чехову характер русского миловид­ного парня, какие повсюду встречаются в зажи­точных крестьянских семьях.
    Константин Алексеевич Коровин (1861-1939), ху- дожник, писатель, мемуарист:
    Он был красавец. У него было большое откры­тое лицо с добрыми смеющимися глазами. Беседуя с кем-либо, он иногда пристально вглядывался в го­ворящего, но тотчас же вслед опускал голову и улы­бался какой-то особенной, кроткой улыбкой. Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к нему доверие, — от него как бы исходи­ли флюиды сердечности и защиты... Несмотря на его молодость, даже юность, в нем уже тогда чувст­вовался какой-то добрый дед, к которому хотелось прийти и спросить о правде, спросить о горе, и по­верить ему чтото самое важное, что есть у каждого глубоко на дне души.
    Иван Леонтьевич Щеглов (наст. фам. Леонтьев; 1856-1911), писатель, близкий знакомый Чехова, мно- го.гетний корреспондент Чехова: (1887) Передо мной стоял высокий стройный юно­ша, одетый очень невзыскательно, по-провинци­альному, с лицом открытым и приятным, с густой копной темных волос, зачесанных назад. Глаза его весело улыбались, левой рукой он слегка пощипы­вал свою молодую бородку.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко (1858- 1943)- драматург, прозаик, режиссер, один из создате. лей Московского Художественного театра: Его можно было назвать скорее красивым. Хоро­ший рост, приятно вьющиеся, заброшенные назад каштановые волосы, небольшая бородка и усы. 21
    Держался он скромно, но без излишней застенчи­вости; жест сдержанный.
    Николай Михайлович Ежов (1862-1941), писатель, журумлшж, фельетонист газеты «Новое время», това­рищ и корреспондент А. П. Чехова: Это было как будто вчера: в 1888 году, приехав в Москву из далекой провинции <...>. я познакомил­ся с А. П. Чеховым, молодым человеком с широки­ми плечами, высоким и стройным. Большие, волни­стые темно-русые волосы красиво выделяли его за­думчивое лицо с небольшой бородкой и усами. Когда Чехов смеялся, его губы улыбались как-то осо­бенно, ласково и юмористически. Светло-карие гла­за его, прекрасные и мечтательные, освещали все лицо. Это были глаза, похожие на копейки, как у ге­роини его первого рассказа в «Новом времени» — «Панихида». И когда Чехов шутил, высмеивал кого- нибудь, карикатурно изображал, его глаза кротко глядели на вас, и этот добрый взгляд говорил, что в словах юмориста нет и тени злобы и желчи.
    Максим Горький (наст, имя и фам. Алексей Макси­мович Пешков. 1868-1936), прозаик, драматург, по­эт, литературный критик, общественный деятель. Один из учредите;гей книгоиздательского Товарищества «Знание»:
    Хороши у него бывали глаза, когда он смеялся, — ка­кие-то женски ласковые и нежно мягкие. И смех его, почти беззвучный, был как-то особенно хорош. Смеясь, он именно наслаждался смехом, ликовал; я не знаю, кто бы мог еще смеяться так — скажу — «духовно».
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    Припоминая теперь наиболее типическое в Чехо­ве, память моя постоянно останавливается на его улыбке, на его милой, юмористической улыбке — этом развевающемся флаге над живою душою чело­века. Почти постоянно скользящая улыбка на губах Чехова была наиболее яркой приметой его личнос­ти. И кто хотел бы написать хороший портрет Че­хова, минуя его характерную улыбку, тот не написал бы хорошего портрета Чехова.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Его же улыбка <...> была совсем особенная. Она сразу, быстро появлялась и так же быстро исчеза­ла. Широкая, открытая, всем лицом, искренняя, но всегда накоротке. Точно человек спохватывал­ся, что, пожалуй, по этому повод)' дольше улыбать­ся и не следует.
    Это у Чехова было на всю жизнь. И было это фа­мильное. Такая же манера улыбаться была у его ма­тери. у сестры и, в особенности, у брага Ивана.
    Лидия Алексеевна Авилова (урожд. Страхова, 1864- 1943), писательница, знакомая и корреспондентка А. П. Чехова:
    Я заметила, что глаза у Чехова с внешней стороны точно с прищипочкой, а крахмальный воротник хомутом и галстук некрасивый.
    Александр Иванович Куприн (1870-1938), прозаик, журналист:
    Многие впоследствии i-оворили, что у Чехова были голубые паза. Это ошибка, но ошибка до странного общая всем, знавшим em. Глаза у него были темные, почти карие, причем раек правого глаза был окра­шен значительно сильнее, что придавало взгляд)' А. П., при некоторых поворотах головы, выражение рассеянности. Верхние веки несколько нависали над глазами, что так часто наблюдается у художни­ков, охотников, моряков — словом, у людей с сосре­доточенным зрением. Благодаря пенсне и манере глядеть сквозь низ его стекол, несколько приподняв кверху голову, лицо А. П. часто казалось суровым. Но надо было видеть Чехова в иные минуты (увы, столь редкие в последние годы), когда им овладева­ло веселье и когда он, быстрым движением руки сбрасывая пенсне и покачиваясь взад и вперед на кресле, разражался милым, искренним и глубоким смехом. Тогда глаза его становились полукруглыми и лучистыми, с добрыми морщинками у наружных углов, и весь он тогда напоминал тот юношеский из­вестный портрет, где он изображен почти безборо­дым, с улыбающимся, близоруким и наивным взгля­дом несколько исподлобья. И вот —удивительно, — каждый раз, ког да я гляжу на этот снимок, я не могу отделаться от мысли, что у Чехова глаза были дейст­вительно голубые.
    Обращал внимание в наружности А. П. его лоб — широкий, белый и чистый, прекрасной формы; лишь в самое последнее время на нем легли между бровями, у переносья, две вертикальные задумчи­вые складки. Уши у Чехова были большие, некраси­вой формы, но другие такие умные, интеллигент­ные уши я видел еще лишь у одного человека — у Толстого.
    Исаак Наумович Альтшуллер (1870-1943), врач, спе­циалист по туберкулезу. Один из основателей Междуна­родной лиги для борьбы с туберкулезом. В течение мшу гих лет жил в Ялте; лечил Чехова и Л. И. Толстого: Он тогда еще имел довольно бодрый вид и выгля­дел, пожалуй, не старше своих тридцати восьми лет, был худ и. несмотря на то, что ходил несколько сгорбившись, в общем представлял стройную фигу­ру. Только намечавшиеся уже складки у глаз и углов рта, порой утомленные глаза, а главное, на наш вра­чебный глаз, заметная одышка, особенно при подъ­емах, обусловленная этой одышкой степенная, мед­ленная походка и предательский кашель говорили о наличности недуга.
    Федор Дмитриевич Батюшков (1857-1920), фило­лог, литературный критик, соредактор журнала «Мир Божий»:
    (1901) Наружность его много раз описывали. Я ном- ню, меня поразила только одна черта — высокий рост, более высокий, чем я представлял себе. Затем покоряли глаза и удивительно приятный тембр го­лоса. Болезнь чувствовалась в морщинах, в землис­том цвете лица, в чем-то потухающем за первым оживлением.
    Виктор Петрович Тройное (1876-1948), инженер- экономист, служивший у С. Т. Морозова, и литератор: Зиму 1903-1904 годов Чехов провел в Москве. Он неохотно и как бы мимоходом говорил о своей бо­лезни. Но то, что он скрывал в разговоре, преда­тельски выдавал его внешний вид. Лицо осуну­лось, поблекло, на лбу залегли резкие морщинки. Заметно тронула и седина.
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник (1874-1952), драматург, прозаик. переводчик, актриса, мемуаристка. В 1892-1893 годах выступала на сцене театра Корша в Москве. Публикации в газетах и журналах «Артист», "Русскиеведомости», «Русская мысль», «Северный Kyf/ьер» и др. Близкая знакомая Чехова:
    Я изумилась происшедшей с ним перемене. Блед­ный, землистый, с ввалившимися щеками — он со­всем не похож был на прежнего А. П. Как-то стал точно ниже ростом и меньше. Трудно было поверить, что он живет в Ялте: ведь Это должно было поддержать его здоровье: все го- ворили, что в его возрасте болезнь эта уже не так опасна — «после сорока лет от чахотки не умира­ют», — утешали окружающие его близких. Но ника­кой поправки в нем не чувствовалось. Он горбился, зябко кутался в какой-то плед и то и дело подносил к губам баночку для сплевывания мокроты.
    Сергеи Терентьевич Семенов (1868-1922), писатель: Последний раз я видел А. П. зимой, в год его смерти, в Москве. <...> У Антона Павловича недуг был в пол­ном развитии. Внешний вид его был вид страдальца. Глядя на него, как-то не верилось, что это тот преж­ний Чехов, которого я раньше встречал. Прежде всего поражала его худоба. У него совсем не было груди. Костюм висел на нем, как на вешалке.
    Зинаида Григорьевна Морозова (1867-1947), вто­рая жена С. Т. Морозова:
    Антон Павлович сидел на краешке тахты <...>. Я как раз проходила мимо. Мне бросилась в глаза унылая фигура Антона Павловича. Ноги были бес­помощно сложены, они были так худы и с такими острыми коленями, что но ним одним можно было судить о болезни Антона Павловича.
    Исаак Наумович Альтшуллер:
    В этом сыне мелкого торговца, выросшем в нужде, было много природного аристократизма не только душевного, но и внешнего, и от всей его фигуры ве­яло благородством и изяществом.
    Иван Алексеевич Бунин:
    Руки у него были большие, сухие, приятные.
    Игнатий Николаевич Потапенко (1856-1929), про­заик, драматург; товарищ Чехова: Душа его была соткана из какого-то отборного ма­териала, стойкого и не поддающегося разложению от влияния среды. Она умела вбирать в себя все, что было в ней характерного, и из этого создавать свой мир — чеховский.
    Алексей Сергеевич Суворин (1834-1912), издатель и книгопродавец, журналисту драматург, публицист, теа­тральный деятель, библиофил. Редактор-издатель газе­ты «Новое время». Автор издательских проектов «Деше­вая библиотека» (издания классики), «Вся Москва» и «Весь Петербург» (ежегодные справочные издания). В 1895 году открьи в Петербурге Малый драматический театр. Многолетний конфидент А. П. Чехова: Когда болезнь его еще не обнаруживалась, он отли­чался необыкновенной жизнерадостностью, жаж­дою жить и радоваться. Хотя первая книжка его «Су­мерки» и вторая «Хмурые» уже показывали, какой строй получают его произведения, но он не обнару­живал никакой меланхолии, ни малейшей склонно­сти к пессимизму. Все живое, волнующее и волную­щееся, все яркое, веселое, поэтическое он любил и в природе, и в жизни.
    Душа эта была какая-то необыкновенно правиль­ная. Бывают счастливцы с изумительно симметри­ческим сложением тела. Все у них в идеальной про­порции. Такое тело производит впечатление чару­ющей красоты.
    У Чехова же была такая душа. Все было в ней — и достоинства, и слабости. Если бы ей были свойст­венны только одни положительные качества, она была бы так же одностороння, как душа, состоящая из одних только пороков.
    В действительности же в ней наряду с великодуши­ем и скромностью жили и гордость, и тщеславие, рядом с справедливостью — пристрастие. Но он умел, как истинный мудрец, управлять своими сла­бостями, и оттого они у него приобретали харак­тер достоинств.
    Зинаида Николаевна Гиппиус (в замуж. Мережков­ская; 1869-1945), поэтесса, литературный критик, про­заик, драматург, публицист, мемуарист. В 1899-1901 го­дах сотрудник журнала «Мир искусства». Организатор и член Религиозно-философских собраний в Петербурге (1901 1904), фактический соредактор журнала «Новый путь- (1903-1904):
    Чехов, — мне, по крайней мере, — казался природ- но без лепи
    Мы часто встречались с ним в течение всех последу­ющих годов, и при каждой встрече — он был тот же, не старше и не моложе <...>. Впечатление упорное, яркое, — оно потом очень помогло мне разобраться в Чехове как человеке и художнике. В нем много черт любопытных, исключительно своеобразных. Но они так тонки, так незаметно уходят в глубину его существа, что схватить и поня ть их нет возмож­ности, если не понять основы его существа. А эта основа — статичность.
    В Чехове был гений неподвижности. Не мертвого окостенения: нет, он был живой человек, и даже редко одаренный. Только все дары ему были от­пущены сразу. И один (если и это дар) был дар не двигаться во времени.
    Всякая личность (в философском понятии) — огра­ниченность. Но у личности в движении — границы волнующиеся, зыбкие, упругие и растяжимые. У Че­хова они тверды, раз навсегда определены. Что вну­три есть — то есть; чего нет — того и не будет. Ко вся­ком)'движению он относится как к чему-то внешне­му и лишь как внешнее его понимает. Для иного понимания надо иметь движение внутри. Да и все внешнее надо уметь впускать в свой круг и свя­зывать с внутренним в узлы. Чехов не знал узлов. И был такой, каким был, — сразу. Не возрастая — ес­тественно был он чужд и «возрасту». Родился соро­калетним — и умер сорокалетним, как бы в собствен­ном зените.
    «Нормальный человек и нормальный прекрасный писатель своего момента», — сказал про него од­нажды С. Андреевский. Да, именно — момента. Вре­мени у Чехова нет, а момент очень есть. Слово же «нормальный» — точно для Чехова придумано. У него и наружность «нормальная», по нем, по мо­менту. Нормальный провинциальный доктор, с нор­мальной степенью образования и культурности, он соответственно жил, соответственно любил, соот­ветственно прекрасному дару своему — писал. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе — и гру­боватые манеры, что тоже было нормально. Даже болезнь его была какая-то «нормальная», и никто себе не представит, чтобы Чехов, как До­стоевский или князь Мышкин, повалился перед невестой в припадке «священной» эпилепсии, оп­рокинув дорогую вазу. Или — как Гоголь, постился бы десять дней, сжег «Чайку», «Вишневый сад», «Трех сестер», и лишь потом — умер.
    <...> Чехов, уже по одной цельности своей, — чело­век замечательный.
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    Прежде всего в Чехове никогда не было тех дина­митных элементов, которые называются страстя­ми и, захватывая человека, как налетевший ура­ган. разрушают иногда в нем драгоценную работу многих годов.
    Чехов никогда не был ни честолюбцем, ни игроком, ни рабом спорта, ни игралищем женской любви. В его природе было нечто каратаевское, если не вполне круглое, то и без острых выступов, за кото­рые могла бы уцепиться какая-нибудь страсть.
    Александр (Авраам) Рафаилович Кугель (псевд. Homo Novus; 1864-1928). театральный и литера­турный критик, публицист, драматург, режиссер: Он был, т. е., вернее, казался, веселым человеком и даже компанейским. Болтал вздор, говорил компли­менты женщинам, умел слушать. В глазах у него, до то­го как его сватал недуг, были острые, живые, веселые огоньки. Собственно говоря, в нем всегда жили две души: Антоша Чехонте и Антон Чехов, и, как у Фаус­та, <«die eine von der Andern will nicht sich trennen»... Чувство юмора всегда холодновато и но существу объ­ективно. Для того, чтобы чувствовать юмористичес­кое настроение, надо отдалить от себя объект на не­которое расстояние, смотреть на него косым взгля­дом. Чувствительность, а, особенно, страстность убивает юмористическое отношение. Не следует ни очень любить, ни сильно ненавидеть, а надо, скажем смело, оставаться в глубине глубин равнодушным к предмету юмористического наблюдения. <...> В Чехове я не примечал страстного отноше­ния к какому-либо предмету. Он трунил, подсмеи­вался в жизни, как трунит и подсмеивается в сво­их письмах.
    Максим Горький:
    В его серых, грустных глазах почти всегда мягко ис­крилась тонкая насмешка, но порою эти глаза стано­вились холодны, остры и жестки; в гакие минуты его гибкий, задушевный голос звучал тверже, и тогда — мне казалось, что этот скромный, мягкий человек, если он найдет нужным, может встать против враж­дебной ему силы крепко, твердо и не уступит ей.
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    Ему была свойственна какая-то особенная гордость совести: все делать как следует. И он никогда не брался за то, чего не мог сделать наилучшим обра­зом. Ведь вот, например, он всегда мечтал о том, чтобы иметь публицистические статьи. Об этом он упоминает и в своих письмах. Но он не писал их, потому что они ему не удавались. То есть они были бы не хуже всего того, что пишется, но это его не удовлетворяло.
    Антон Павлович Чехов. В передаче В. А. Фаусека: Я страшно ревнив к своей литературной работе и никого к сотрудничеству с собою и близко не подпущу. Я дорожу каждым написанным мною сло­вом и не намерен ни с кем делить ни труда, ни сла­вы. Я люблю успех. Люблю видеть успех других. Люблю пользоваться им сам.
    Алексей Сергеевич Суворин:
    К успеху своих произведений он был очень чувст­вителен и при своей искренности и прямоте не мог этого скрывать.
    Исаак Наум ович Альтшуллер:
    Чехов был необыкновенно аккуратен, и у него все­гда царил образцовый порядок. Все раз навсегда на определенном месте, все годы и в том же порядке на письменном столе стояли и оригинальные подсвеч­ники, и чернильницы, и слоны, и «Вся Москва» Су­ворина, и коробочка с мятными лепешками, и вся­кие другие мелочи. Этот застывший порядок в очень приятной и уютной комнате с специально написан­ным для камина этюдом Левитана и с другой карти­ной этого художника в глубокой нише за письмен­ным столом шел даже в ущерб уюту, внося некото­рый холодок.
    Иван Алексеевич Бунип:
    Никогда не видал его в халате, всегда он был одет аккуратно и чисто. У него была педантическая лю­бовь к порядку — наследственная, как настойчи­вость, такая же наследственная, как и настави­тельность.
    Илья Ефимович Репин (1844-1930), живописщ, пе­дагог, мемуарист:
    Тонкий, неумолимый, чисто русский анализ пре­обладал в его глазах над всем выражением лица. Враг сантиментов и выспренних увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иро­нии и с удовольствием чувствовал на себе кольчу­гу мужества.
    Мне он казался несокрушимым силачом по складу тела и души.
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    Воля чеховская была большая сила, он берег ее и редко прибегал к ее содействию, и иногда ему до­ставляло удовольствие обходиться без нее, пережи­вать колебания, быть даже слабым. <...> Но когда он находил, что необходимо призвать во­лю, — она являлась и никогда не обманывала его. Решить у него значило — сделать.
    Иван Леонтьевич Щеглов:
    Чехов удивительно умел владеть собой.
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    Здесь, может быть, уместным будет сказать, что Че­хов никогда, ни в детстве, ни в зрелом возрасте, не отличался ни теми восторженно-нежными родст­венными чувствами, ни теми сердечными излияни­ями, которые он изображал в своих произведениях с такой трогательной прелестью. Чехов почти все­гда был «человеком в футляре».
    Федор Федорович Фидлер (1859-1917), педагог, пе­реводчик (на нем. язык iпроизведений Кольцова, Никитина, Надета, Фета, Л. К. Толстого и др.), энтузиаспуколлекци' онер, создатель частного литературного музея. Состави­тель книги «Первыелитературные шаги. Автобиографии современных русских писателей» (М., igi 1). Из дневника: 12 октября 1908. «А Чехова ты хорошо знал?» — спросил я (Д. Н. Мамина-Сибиряка. — Сост.). «Хо­рошо? Нет. Его никто не знал хорошо. Все, писав­шие о нем воспоминания, — лгут. Это был хитрый, лукавый человек. Если он говорил, что пойдет на­право, то шел налево».
    Лидия Карловна Федорова (1866-1937), жена пи­сателя А. М. Федорова:
    Я вспоминаю, как много позже, когда отношения между А. П. и мужем более определились, он неод­нократно мне рассказывал, что никто даже из близ­ких ему людей не видел Чехова, так сказать, «при открытых дверях».
    Иван Алексеевич Буиин:
    Я спрашивал Евгению Яковлевну (мать Чехова) и Марью Павловну:
    — Скажите, Антон Павлович плакал когда-нибудь?
    - Никогда в жизни. - твердо отвечали обе.

    2 Nt 19Ь0
    Александр Рафаилович Кугель:
    Чехов не принадлежал ни к какому литературному кружку. Чехов был в «Нов. Времени», но он был там случайным гостем; он был в «Русск. Мысли», но по­являлся и в «Нов. Времени»; он завсегдатайствовал у Суворина, а пьесу ставил в Александринке; Михай­ловский сурово упрекал его за отсутствие «мировоз­зрения», понимая под этим неуклюжим термином, переведенным с немецкого Weltanschauung, весьма определенный паспорт политической партии. Но его миросозерцание — и в этом была оригинальность и прелесть Чехова и его право на гораздо большее внимание, было в том, что он не имел никакого ин­теллигентского «миросозерцания», а жил. творил, порою увлекал и очаровывал.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Су­мы, 1 $ мая 1889 г.:
    И анатомия, и изящная словесность имеют одина­ково знатное происхождение, одни и те же цели, одного и того же врага — черта, и воевать им поло­жительно не из-за чего. Борьбы за существование у них нет. Если человек знает учение о кровообра­щении, то он богат; если к тому же выучивает еще
    историю религии и романс «Я помню чудное мгно­вение», то становится не беднее, а богаче. — стало быть, мы имеем дело только с плюсами. Нотому-то гении никогда не воевали, и в Гете рядом с поэтом прекрасно уживался естественник.
    Максим Максимович Ковалевский (1851-1916),
    юрист, историк и социолог:
    Нелегко было вызвать Чехова на сколько-нибудь продолжительный разговор, который позволил бы составить себе понятие об его отношении к русской действительности. Но по временам это мне все же удавалось. Я вынес из этих бесед убеждение, что Че­хов считал и неизбежным и желательным исчезно­вение из деревни как дворянина-помещика, гак и скупившего его землю по дешевой цене разночин­ца. <...> Он желал одного: чтобы земля досталась крестьянам, и не в мирскую, а в личную собствен­ность, чтобы крестьяне жили привольно, в трезво сти и материальном довольстве, чтобы в их среде было много школ и правильно поставлена была ме­дицинская помощь.
    Чехова мало интересовали вопросы о преимущест­ве республики или монархии, федеративного уст­ройства и парламентаризма. Но он желал видеть Россию свободной, чуждой всякой национальной вражды, а крестьянство — уравненным в правах с прочими сословиями, призванным к земской дея­тельности и к представительству в законодатель­ном собрании. Широкая терпимость к различным религиозным толкам, возможность для печати, ни­чем и никем не стесняемой, оценивать свободно ге- кущие события, свобода сходок, ассоциаций, ми­тингов при полном равенстве всех перед законом и судом - таковы были необходимые условия того лучшего будущего, к которому он сознательно стре­мился и близкого наступления которого он ждал.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ял­та, 2у марта 1894 г.:
    Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь му­жицкими добродетелями. Я с детства уверовал в про­гресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда пере­стали драть, была страшная. Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие, а к тому, что лю­ди ковыряли мозоли и что их портянки издавали уду­шливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильо тках. Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6-7. и действовали на меня не ос­новные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассу­дительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Те­перь же во мне что-то протестует, расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война зло и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч.
    Борис Александрович Лазаревскнй (1871-1936). писатель, мемуарист:
    К сознательному злу Чехов относился с брезгливос­тью. Чистый душою, он не понимал психологии раз­вратников, и нет в его произведениях ни одного та­кого типа. Но всякое искреннее, пылкое чувство он оправдывал.
    Александр Иванович Куприн:
    Он за всем следил пристально и вдумчиво; он волно­вался, мучился и болел всем тем, чем болели лучшие русские люди. Надо было видеть, как в проклятые, черные времена, когда при нем говорили о неле­пых. темных и злых явлениях нашей общественной жизни, — надо было видеть, как сурово и печально с двигались его густые брови, каким страдальческим делалось его лицо и какая глубокая, высшая скорбь светилась в его прекрасных глазах.
    Максим Горький:
    Я не видел человека, который чувствовал бы значе­ние труда как основания культуры гак глубоко и все­сторонне, как А Г1. Это выражалось у него во всех ме­лочах домашнего обихода, в подборе вещей и в той благородной любви к вещам, которая, совершенно исключая стремление накоплять их, не устает любо- ваться ими как продуктом творчества духа человече­ского. Он любил строить, разводить сады, украшать землю, он чувствовал поэзию труда. С какой трога­тельной заботой наблюдал он, как в саду его растут посаженные им плодовые деревья и декоративные кустарники! В хлопотах о постройке дома в Аутке он говорил:
    — Если каждый человек на куске земли своей сде­лал бы все, что он может, как прекрасна была бы земля наша!
    А1ександр Иванович Куприн:
    Он с удовольствием глядел на новые здания ориги­нальной постройки и на большие морские парохо­ды, живо интересовался всяким последним изобрете­нием в области техники и не скучал в обществе спе­циалистов. Он с твердым убеждением говорил о том. что преступления вроде убийства, воровства и пре- чюоодеяния становятся все реже, почти исчезают в настоящем интеллигентном обществе, в среде учи­телей, докторов, писателей. Он верил в то, что гряду- ая, истинная культура облагородит человечество.
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    Мне кажется, что он весь был — творчество. Каждое мгновение, с той минуты, как он, проснувшись ут­ром, открыты глаза, и до того момента, как ночью смыкались его веки, он творил непрестанно. Может быть, это была подсознательная творческая работа, но она была, и он это чувствовал.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Су­мы, I апреля i8go г.:
    Когда я пишу, я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъектив­ные элементы он подбавит сам.
    Максим Максимович Ковалевский:
    Он любил работу писателя и относился к ней с ве­личайшей серьезностью, изучая разносторонне по­дымаемые им темы, знакомясь с жизнью не из книг, а из непосредственного сношения с людьми.
    Николай Михайлович Ежов:
    Раз, придя к нему, я увидел Чехова сквозь окно: он сидел и что-то с увлечением писал. Его голова ка­чалась, губы шевелились, рука быстро бегала, чер- пером по бумаге, и легкая краска выступила на , но обыкновению бледных щеках.
    Александр Семенович Лазарев (псевд. А Грузинский; 1861-1927). писатель, сотрудничал в журналах и газетах «Осколки», «Будильник«Петербургская газета», «Новое время», «Нива" и др.:
    Кроме первых лет юмористического скорописания, все остальные годы Чехов творил очень медленно, вдумчиво, чеканя каждую фразу. Но, работая медлен­но и вдумчиво. Чехов никогда не делал из своей ра­боты ни гаинства, ни священнодействия, никогда его творчество не требовало уединения в кабинете, опущенных штор, закрытых дверей. У Чехова слиш­ком много было внутренней творческой силы и той мудрости, о которой говорит тот же Потапенко, — да и не один он, — чтобы обставля ть работу свою та­кими побрякушками.
    Не думаю, чтобы я представлял исключение из об­щего правила, но при мне Чеховым были написа­ны многие рассказы в «Пет. газету» (между прочим, «Сирена»), некоторые «субботники» в «Новое вре­мя», многие страницы «Степи». <...> Не делал секрета Чехов ни из своих тем, ни даже из своих записных книжек.
    Однажды, летним вечером, по дороге с вокзала в Бабкино и Новый Иерусалим, он рассказал мне сюжет задуманного им романа, который, увы, ни­когда не был написан. А в другой раз, сидя в каби­нете корнеевского дома, я спросил у Чехова о гон­кой тетрадке. - Что это? Чехов ответил:
    ~ Записная книжка. Заведите себе такую же. Если интересно, можете просмотреть.
    Г>ыл прообраз записных книжек Чехова, поз- с Появившихся в печати; книжечка была крайне
    миниатюрных размеров, помнится самодельная, из писчей бумаги; в ней очень мелким почерком были записаны темы, остроумные мысли, афориз­мы, приходившие Чехову в голову. Одну заметку об особенном лае рыжих собак — «все рыжие соба­ки лают тенором» — я вскоре встретил на послед­них страницах «Степи».
    Родион Абрамович Менделевич (1867-1927), поэт, сотрудник журналов «Осколки», «Будильник», газеты «Новости дня» и др.:
    Писал он («Степь». — Сост.) на больших листах пи­счей бумаги, писал очень медленно, отрывался ча­сто от работы, меряя большими шагами кабинет. Помню такой характерный эпизод. Прихожу как- то вечером к А. П., смотрю, на письменном столе лист исписан только наполовину, а сам А. П., засу­нув руки в карманы, шагает по кабинету.
    — Вот никак не могу схватить картину грозы. За­стрял на этом месте.
    Через неделю я опять был у него, и опять тот же наполовину исписанный лист на столе.
    — Что же, написали грозу? — спрашиваю у А. П.
    — Как видите, нет еще. Никак еще подходящих красок не найду.
    И все, кто читал «Степь», знают теперь, какие «подходящие краски» нашел Антон Павлович для описания грозы в степи.
    Михаил Осипович Меньшиков (1859-1918), публи­цист, литературный критик, постоянный сотрудник газеты «Новое время», знакомый и корреспондент А. П. Чехова:
    Работал он с тщательностью ювелира. Его черно­вик я принял однажды за нотный лист — до такой степени часты были зачеркнутые жирно места. Он кропотливо отделывал свой чудный слог и лю­бил, чтобы было «густо» написано: немного, но многое. <•••> «Будь я миллионер. — говаривал он, — я бы писал вещи с ладонь величиной».
    Александр Семенович Лазарев:
    «Искусство писать. — говорил он мне, — состоит, собственно, не в искусстве писать, а в искусстве... вычеркивать плохо написанное». <...> В одном письме ко мне Чехов писал: «Стройте фразу, делайте ее сочней, жирней... Надо рассказ писать 5-6 дней и думать о нем все время, пока пишешь, иначе фразы никогда себе не вырабо­таете. Надо, чтобы каждая фраза прежде, чем лечь на бумагу, пролежала в мозгу дня два и обмаслилась. Само собой разумеется, что сам я по лености не придерживаюсь сего правила, но вам, молодым, ре­комендую его тем более охотно, ч то испытал не раз на себе самом его целебные свойства и знаю, что ру­кописи всех настоящих мастеров испачканы, пере­черкнуты вдоль и поперек, потерты и покрыты лат­ками».
    Иван Алексеевич Бунин:
    И, помолчав, без видимой связи прибавил: — По-моему, написав рассказ, следует вычеркивать его начало и конец. Тут мы, беллетристы, больше всего врем... И короче, как можно короче надо пи­сать.
    Сергей Николаевич Щукин (1872-1931), учитель ял­тинской церковной школы:
    встал с моей тетрадью в руках и перегнул ее
    пополам.
    Начинающие писатели часто должны делать вин ПСРегните пополам и разорвите первую поло-
    Я посмотрел на него с недоумением.
    — Я говорю серьезно, — сказал Чехов. — Обыкно­венно начинающие стараются, как говорят, «вво­дить в рассказ» и половину напишут лишнего. А надо писать, чтобы читатель без пояснений ав­тора, из хода рассказа, из разговоров действую­щих лиц, из их поступков понял, в чем дело. По­пробуйте оторвать первую половину вашего рас­сказа, вам придется только немного изменить начало второй, и рассказ будет совершенно поня­тен. И вообще не надо ничего лишнего. Все, что не имеет прямого отношения к рассказу, все надо бес­пощадно выбрасывать. Если вы говорите в первой главе, что на стене висит ружье, во второй или тре­тьей главе оно должно непременно выстрелить. А если не будет стрелять, не должно и висеть. По­том, — говорил он, — надо делать рассказ жи­вее, разговоры прерывать действиями. У вас Иван Иванович любит говорить. Это ничего, но он не должен говорить сплошь по целой странице. Не­много поговорил, а потом пишите: «Иван Ивано­вич встал, прошелся по комнате, закурил, постоял у окна».
    — Вообще следует избегать некрасивых, неблаго­звучных слов. Я не люблю слов с обилием шипя­щих и свистящих звуков, избегаю их.
    Григорий Иванович Россолимо (1860-1928), профес- сорневропатолог, товарищ Чехова по Московскому уни­верситету:
    А. П. делился со мной наблюдениями над своим творческим процессом. Меня особенно поразило то, что он подчас, заканчивая абзац или главу, осо­бенно старательно подбирал последние слова по их звучанию, ища как бы музыкального заверше­ния предложения.
    Алексей Иванович Яковлев (1878-1951), студент- историк, впоследствии (после революции) профессор Московского университета, член-корреспондент Акаде­мии наук:
    — А. П., как вы пишете? Так же по многу раз пере­писываете, как Толстой, или нет?
    А. П. улыбнулся.
    — Обыкновенно пишу начерно и переписываю на­бело один раз. Но я подолгу готовлю и обдумываю каждый рассказ, стараюсь представить себе все подробности заранее. Прямо, с действительнос­ти, кажется, не списываю, но иногда невольно вы­ходит гак, что можно угадать пейзаж или мест­ность, нечаянно описанные...
    Василий Иванович Немирович-Данченко (1844/ 1845 по новому стилю-1936), прозаик, поэт, журна­лист, военный корреспондент: Я раз его видел за работой.
    В Ницце, в русском пансионе, наши комнаты были рядом.
    Вечером я вернулся и вспомнил, что он просил ме­ня заглянуть к нему. У него все тонуло во мраке. Только и было свету, что иод зеленым абажуром не­большой лампы посредине. Начатый лист бумаги. Всматриваюсь: в потемках, в углу, едва мерещится Антон Павлович.
    Встал, подошел к столу, вычеркнул строчку и опять В свой угол. я хотел уйти.
    — Погодите.
    с Гри минуты, опять Чехов у стола, наскоро на­бросал что-то р *"
    ко 'Л>АНя 1 РУД"0 пишется... Вообще, писать не лег жасно легко думать, что именно напишешь. ется' всего и остается переписать на бумагу
    готовое. А тут-то и пойдет московская мостовая. О каждый булыжник спотыкаешься. А иногда вдруг, как по рельсам, целые страницы!.. По-старому, по­жалуй, в вдохновение бы поверил. Только такие страницы не очень удачны выходят.
    Александр Иванович Куприн:
    В последние годы Чехов стал относиться к себе все строже и все требовательнее: держал рассказы по нескольку лет. не переставая их исправлять и переписывать, и все-таки, несмотря на такую кропотливую работ)1, последние корректуры, воз­вращавшиеся от него, бывали крутом испещрены знаками, пометками и вставками. Для того чтобы окончить произведение, он должен был писать его не отрываясь. «Если я надолго оставлю рас­сказ, — говорил он как-то, — то уже не могу потом приняться за его окончание. Мне надо тогда начи­нать снова».
    Борис Александрович Лазаревский:
    Я облокотился на его письменный стол, на кото­ром лежала какая-то рукопись.
    — Меня интересует, много ли вы перечеркиваете, когда пишете. Можно посмотреть? — спросил я.
    — Можно.
    Я подошел к стол)' с другого конца. Обыкновенный лист писчей бумаги был унизан ровными, мелкими, широко стоящими одна от другой строчками. Слов десять было зачеркнуто очень твердыми, правиль­ными линиями, так что под ними уже ничего нель­зя было прочесть.
    Александр Иванович Куприн:
    Представляю также себе и его почерк: тонкий, без нажимов, ужасно мелкий, с первого взгляда — не­брежный и некрасивый, но, если к нему пригля­деться, очень ясный, нежный, изящный и харак­терный, как и все, что в нем было.
    Михаил Осипович Меньшиков:
    Художественная память его была невероятна. Чув­ствовалось. что он наблюдает постоянно и нена­сытно: как фотографические аппараты, его органы чувств мгновенно закрепляли в памяти редкие сце­ны, выражения, факты, разговоры, краски, звуки, запахи. Нередко в разговоре он вынимал малень­кую записную книжку и что-то отмечал: «это нужно запомнить».
    Александр Иванович Куприн:
    Я не хочу сказать, что он искал, подобно другим пи­сателям. моделей. Но мне думается, что он всюду и всегда видел материал для наблюдений, и выхо­дило у него это поневоле, может быть часто про­тив желания, в силу давно изощренной и никогда не искоренимой привычки вдумываться в людей, анализировать их и обобщать. В этой сокровенной работе было для него, вероятно, все мучение и вся радость вечного бессознательного процесса твор­чества.
    Вячеслав Андреевич Фаусек (1862-?), журналист: Как-то затеялся разговор о художественном творче­стве, и я спросил Антона Павловича, какой психо­логии творчества подчиняется он сам? Пишет ли лк>Дей с натуры, или персонажи его рассказов явля- Ю1СЯ Результатом более сложных обобщений твор­ческой мысли?
    Я никогда не пишу прямо с натуры! — ответил ^ОН Павлович, ^прочем, это не спасает меня как писателя от оторых неожиданностей! — прибавил он. — > ается, что мои знакомые совершенно неосно­вательно узнают себя в героях моих рассказов и обижаются на меня!
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    В памяти у меня осталось одно замечание Чехова. Когда я сказал ему, что, вероятно, Ялта даст ему но­вые краски для его работы, Чехов возразил:
    — Я не могу описыва ть переживаемого мною. Я дол­жен отойти от впечатления, чтобы изобразить его.
    Александр Семенович Лазарев:
    Среди писательских заветов Чехова восьмидесятых годов неизменным было предостережение против тенденциозности писаний. В те годы Чехов был страшным врагом тенденциозности и возвращался к этому вопросу с каким-то постоянным и странным упорством <...>. Каждый раз наш разговор на эту те­му заканчивался фразой Чехова:
    — И что бы там ни болтали, а ведь вечно лишь то. что художественно!
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Су­мы, 30 мая 1888 г.:
    Мне кажется, что не беллетристы должны решать такие вопросы, как Бог, пессимизм и т. п. Дело бел­летриста изобразить только, кто, как и при каких обстоятельствах говорили или думали о Боге или пессимизме. Художник должен быт», не судьею сво­их персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем. Я слышал беспоря­дочный, ничего не решающий разговор двух рус­ских людей о пессимизме и должен передать это» разговор в том самом виде, в каком слышал, а де­лать оценку ему будут присяжные, т. е. читатели. Мое дело только в том, чтобы быть талантливым, т. е. уметь отличать важные показания от не важ­ных, уметь освещать фигуры и говорить их языком-
    Щеглов-Леонтьев ставит мне в вину, что я кончил рассказ фразой: «Ничего не разберешь на этом све- те!» По его мнению, художник-психолог должен ра­зобрать, на то он психолог. Но я с ним не согласен. Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь, как когда-то сознался Сократ и как сознавался Воль­тер. Толпа думает, что она все знает и все понимает; и чем она глупее, тем кажется шире ее кругозор. Если же художник, котором)'толпа верит, решится заявить, что он ничего не понимает из того, что ви­дит, то уж это одно составит большое знание в об­ласти мысли и большой шаг вперед.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 27 октября 1888г.:
    Что в его сфере нет вопросов, а всплошную одни только ответы, может говорить только тот, кто ни­когда не писал и не имел дела с образами. Худож­ник наблюдает, выбирает, догадывается, компону­ет — уж одни эти действия предполагают в своем начале вопрос; если с самого начала не задал себе вопроса, то не о чем догадываться и нечего выби­рать. <...>
    Гребуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы, но Вы смешиваете два поня­тия: решение вопроса и правильная постановка во­проса. Только второе обязательно для художника. В «Анне Карениной» и в «Онегине» не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют, по­тому только, что все вопросы поставлены в них правильно. Суд обязан ставить правильно вопросы, решают пусть присяжные, каждый на свой вкус.
    Тат
    т<>, помню, по поводу одной моей повести он сказал мне:
    — Все хорошо, художественно. Но вот, например, у вас сказано: «и она готова была благодарить судь­бу, бедная девочка, за испытание, посланное ей». А надо, чтобы читатель, прочитав, что она за ис­пытание благодарит судьбу, сам сказал бы: «бедная девочка»... или у вас: «трогательно было видеть эту картину» (как швея ухаживает за больной де­вушкой). А надо, чтобы читатель сам сказал бы: «какая трогательная картина...» Вообще: любите своих героев, но никогда не говорите об этом вслух!
    Особенно советовал мне А. П. отделываться от «го­товых слов» и штампов, вроде: «ночь тихо спуска­лась на землю», «причудливые очертания гор», «ле­дяные объятия тоски» и пр.
    Владимир Николаевич Ладыженский (1859-1932), поэт, прозаик, журналист. Сотрудник журналов «Рус­ская мысль», «Вестник Европы» и др. Земский деятель: Писал и работал Чехов много. По этому поводу у него сложилось определенное убеждение, кото­рое он мне не раз высказывал.
    — Художник, — говорил он, — должен всегда рабо­тать, всегда обдумывать, потому что иначе он не может жить. Куда же денешься от мысли, от самого себя. Посмотри хоть на Некрасова: он написал огромную массу, если сосчитать позабытые теперь романы и журнальную работу, а у нас еще упрекают в многописании.
    Владимир Александрович Поссе (1864-1940), жур­налист, редактор журнсьха «Жизнь». Чехов говорил мне, что страдает от наплыва сюже­тов, порождаемых впечатлениями зрительными и слуховыми. Сюжеты и фабулы слагались в его го­лове необычайно быстро.
    Иван Алексеевич Бунин:
    Он любил повторять, что если человек не работа­ет. не живет постоянно в художественной атмосфе­ре, то, будь он хоть Соломон премудрый, все будет чувствовать себя пустым, бездарным. Иногда вынимал из стола свою записную книжку и. подняв лицо и блестя стеклами пенсне, могал ею в воздухе:
    — Ровно сто сюжетов! Да-с, милсдарь! Не вам, мо­лодым, чета! Работник! Хотите, парочку продам?
    Алексей Сергеевич Суворин:
    Фантазия его была прямо поразительная, если со­брать все те мотивы и подробности быта, которые разбросаны в его произведениях. Одним он мучил­ся — ему не давался роман, а он мечтал о нем и мно­го |>аз за него принимался. Широкая рама как будто ему не давалась, и он бросал начатые главы. Одно время он все хотел взять форму «Мертвых душ», то есть поставить своего героя в положение Чичи­кова, который разъезжает по России и знакомится с ее представителями. Несколько раз он развивал передо мною широкую тему романа с полуфантасти­ческим героем, который живет целый век и участву­ет во всех событиях XIX столетия.
    Иван Алексеевич Бунин:
    Точен и скуп на слова был он даже в обыденной жизни. Словом он чрезвычайно дорожил, слово высокопарное, фальшивое, книжное действовало на него резко; сам он говорил прекрасно — всегда по-своему, ясно, правильно. Писателя в его речи не чувствовалось, сравнения, эпитеты он употреб­лял редко, а если и употреблял, то чаще всего обы­денные и никогда не щеголял ими, никогда не на­слаждался своим удачно сказанным словом.
    Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
    17 января 1893. <...> Чехов говорил все время — жи­во, хотя бесстрастно, без какого бы то ни было ли­рического волнения, но все же не сухо.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Низкий бас с густым металлом; дикция настоящая русская, с оттенком чисто великорусского наре­чия; интонации гибкие, даже переливающиеся в какой-то легкий распев, однако без малейшей сентиментальности и, уж конечно, без тени искус­ственности.
    Михаил Егорович Плотов, учитель в сем Щеглятьеве, вблизи Мелихова:
    Нельзя было не удивляться необыкновенной силе и образности, с какими он выражал свои мысли. Слушатель всецело находился под впечатлением как его мысли, так и красоты формы, в которую данная мысль выливалась. Экспромтом он гово­рил также легко, плавно, свободно и красиво, как и писал, в совершенстве владея искусством ска­зать многое в немногих словах.
    Александр Семенович Лазарев:
    В разговоре Чехова, как драгоценные камни, свер­кали оригинальные сравнения, но, в общем, он го­ворил превосходным, правильным языком.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Длинных объяснений, долгих споров не любил. Это была какая^го особенная черта. Слушал внима­тельно, часто из любезности, но часто и с интере­сом. Сам же молчал, молчал до тех пор, пока не на­ходил определения своей мысли, короткого, метко­го и исчерпывающего. Скажет, улыбнется своей широкой летучей улыбкой и опять замолчит.
    Владимир Николаевич Ладыженский:
    Говорил он охотно, но больше отвечал, не произно­ся, так сказать, монологов. В его ответах проскаль­зывала иногда ирония, к которой я жадно прислу­шивался, и я подметил при этом одну особенность, гак хорошо памятную знавшим А. П. Чехова: перед тем- как сказать что-нибудь значительно-остроум- н°е, его глаза вспыхивали мгновенной веселостью, "о только мгновенной. Эта веселость потухала так внезапно, как и появлялась, и острое замечание произносилось серьезным тоном, тем сильнее дей- 1 вовавшим на слушателя. 51
    Александр Рафаилович Кугель:
    Он всегда наблюдал, когда говорил, т. е. большую часть фраз в обыкновенной приятельской беседе произносил, как бы испытывая, какое они вызыва­ют впечатление, и верно ли, что именно такое впе­чатление впоследствии они вызовут. Может быть, это выходило у него иначе при интимной беседе. При таких беседах мне с ним не приходилось при­сутствовать. У него, как известно, была большая за­писная книжка, куда он заносил все, что бросалось ему в глаза или внезапно приходило на ум, без вся­кого порядка и системы — как материал. И мне по­стоянно казалось, что когда он слушает, когда улыба­ется и бросает фразы, на которые ждет реплик, то все время заполняет свою книжку.
    Александр Иванович Куприн:
    Он умел слушать и расспрашивать, как никто, но часто, среди живого разговора, можно было заме­тить, как его внимательный и доброжелательный взгляд вдруг делался неподвижным и глубоким, точно уходил куда-то внутрь, созерцая нечто таин­ственное и важное, совершавшееся в его душе.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Он терпеть не мог длинных теоретических бесед об искусстве <...>. Недолюбливал приятельские пе­ресуды друг о друге, чем зачастую наполняются все беседы между литераторами. Но если и не находи­лось тем для разговоров, то он испытывал прият­ное ощущение даже в простой болтовне с людьми, принадлежащими к искусству.
    Иван А1ексеевич Бунин:
    Как почти все. кто много думает, он нередко забы­вал то, что уже не раз говорил.
    Борис Александрович Лазаревский:
    Чуждый всякой полемики, он спорил очень мягко. Бывало, только и слышишь его ровный, чуть над­треснутый басок:
    _ Что вы. что вы, как можно! Полноте...
    Иван Алексеевич Бунин:
    Он на некоторых буквах шепелявил, голос у него был глуховатый, и часто говорил он без оттенков, как бы бормоча: трудно было иногда понять, серь­езно ли говорит он. И я порой отказывался.
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    Басовый тембр голоса, слегка только потускнев­ший в последние годы, и студенческое словцо «по­нимаешь» остались у Чехова до последних дней.
    Александр Семенович Лазарев:
    Чехов любил обращение «батенька», любил слово «знаете».
    Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
    8 февраля 1895. Вместо «ничуть», «ни следа» и т. п. Чехов употребляет выражение «ни хера».
    Александр Иванович Кунрин:
    Помнится мне теперь очень живо пожатие его боль­шой, сухой и г орячей руки, — пожатие, всегда очень крепкое, мужественное, но в то же время сдержан­ное, точно скрывающее что-то.
    Владимир Николаевич Ладыженский:
    С Чеховым легко было и знакомиться и дружить­ся: до такой степени влекла к нему его простота, искренность и впечатление (я не умею иначе вы­разиться) чего-то светлого, что охватывало его со­беседника.
    Константин Алексеевич Коровин:
    Антон Павлович был прост и естественен, он ни­чего из себя не делал, в нем не было ни тени рисов­ки или любования самим собою. Прирожденная скромность, особая мера, даже застенчивость — всегда были в Антоне Павловиче.
    Александр Иванович Куприн:
    Стыдливо и холодно относился он и к похвалам, которые ему расточали. Бывало, уйдет в нишу, на диван, ресницы у него дрогнут и медленно опус­тятся, и уже не поднимаются больше, а лицо сде­лается неподвижным и сумрачным. Иногда, если эти неумеренные восторги исходили от более близкого ему человека, он старался обратить раз­говор в шутку, свернуть его на другое направ­ление.
    Владимир Александрович Поссе:
    Был он тихий и ласковый. Ни капли рисовки. Ум­ные глаза смотрели внимательно, но не назойли­во. Грусть сменялась усмешкой.
    Максим Горький:
    Красиво простой, он любил все простое, настоя­щее, искреннее, и у него была своеобразная мане­ра опрощать людей.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    В общении был любезен, без малейшей слащавос­ти. прост, я сказал бы: внутренне изящен. Но и с хо­лодком. Например, встречаясь и пожимая вам руку, произносил «как поживаете» мимоходом, не дожи­даясь ответа.
    Иван Алексеевич Бунин:
    Со всеми он был одинаков, какого бы ранга чело­век ни был.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Может быть, болезнь выработала в нем привычку, что он долго не сидел на одном месте. Во время обеда несколько раз вставал — или ходил по столо­вой. <...>
    Он вспоминается у себя дома всегда так: ходит по комнате крупными шагами, медленно, немного поддавшись вперед. Молчал без стеснения, вовсе не находя нужным наполнять молчание ненужными словами. Часто улыбался, яркой, но быстрой улыб­кой. Чтобы он громко и долго смеялся, я не слыхал. Всегда гак: быстро и приветливо улыбнется и через мгновение опять серьезен.
    Иван Алексеевич Бунин:
    <...> Со всеми он был одинаков, никому не оказы­вал предпочтения, никого не заставлял страдать от самолюбия, чувствовать себя забытым, лиш­ним. И всех неизменно держал на известном рас­стоянии от себя.
    Чувство собственного достоинства, независимос­ти было у него очень велико.
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    У него было много друзей. Но он не был ничьим другом. Его в сущности ни к кому не притягивало до забвения своего я.
    Александр Семенович Лазарев:
    При всей деликатности и мягкости Чехов умел спокойно, добродушно, но вместе с тем твердо ставить на свое место зарывавшихся лиц.
    Александр Рафанлович Кутель:
    Чехов был чрезвычайно самолюбив, и при этом са­молюбив скрытно. Он прибегал к шуточкам, потому ч то боялся излияний. Как будут приняты излияния? А вдруг вызовут холод и отказ? Он был крайне мя­гок. деликатен и уступчив — мало того, ласков, когда чувствовал, что одаряет людей, что может одарить их бесспорным превосходством своего ин теллекта.
    Борис Александрович Лазаревский:
    На умственное убожество Антон Павлович нико­гда не сердился, а скорее был склонен над ним подтрунить.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Чехов положительно любил, чтобы около него всегда было разговорно и весело. Но все-таки что­бы он мог бросить всех и уйти к себе в кабинет за­писать новую мысль, новый образ.
    Александр Семенович Лазарев:
    Чехов не терпел одиночества и уединялся только от несимпатичных ему людей, от людей назойли­вых и не представлявших для него интереса.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Су­мы, 15 мая 1889 г.:
    Я положительно не могу жить без гостей. Когда я один, мне почему-то становится страшно, точно я среди великого океана солистом плыву на утлой ладье.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Это была очень отметная черта в характере Антона Павловича: он любил, чтобы у него бывали. Даже если приходили к нему днем, когда он занимался, хо­тя и трудно ему было откладывать работу, часто спешную, он все-таки делал это охотно. Любил при­нимать людей, принадлежащих литературе, живопи­си, театру, безразлично — больших или маленьких. С нескрываемой холодностью вс тречал только чван­ных бездарностей, мнящих о себе тупиц, лиц подо­зрительных в политическом отношении, в смысле сыска.
    Михаил Егорович Плотов:
    Я уверен, что Антон Павлович никогда не волно- вался, не возмущался и не жалел о своих личных неудачах, как волновался и возмущался по поводу неудач маленьких людей, своих знакомых, особен­но в тех случаях, когда к неудачам материального порядка присоединялись попытки умаления чело­веческого достоинства этих людей.
    Александра Александровна Хотяинцева (1865-1942), художница, знакомая Чехова:
    Писем Антон Павлович получал много, и сам писал их много, но уверял, что не любит писать писем.
    — Некогда, видите, какой большой писательский бугор у меня на пальце? Кончаю один рассказ, сей­час же надо писать следующий... Трудно только за­главие придумать, и первые строки тоже трудно, а потом все само пишется... и зачем заглавия? Про­сто бы № 1, 2 и т. д.
    Однажды, взглянув на адрес, написанный мной на конверте, он накинулся на меня:
    — Вам не стыдно так неразборчиво писать адрес? Ведь вы затрудняете работу почтальона!
    Я устыдилась и запомнила.
    Исаак Наумович Альтшуллер:
    Когда Чехов был не в саду, когда не было посетите­лей, его всегда можно было застать в кабинете, и если не за письменным столом, то в глубоком крес­ле, сбоку от него. Он много времени проводил за чтением. Он получал и просматривал громадные количества газет, столичных и провинциальных. По прочтении часть газет он рассылал разным ли­цам, строго индивидуализируя. Ярославскую газе­ту — очень им уважаемом)' священник)', северному уроженцу; а «Гражданин» отправлялся нераскры­тым будущей ялтинской знаменитости, частному- приставу Гвоздевичу. Ему приходилось много вре­мени тратить на прочтение присылаемых ему ру­кописей. Кроме других толстых журналов, читал и «Исторический вестник», и «Вестник иностран­ной литературы», и орган религиозно-философско- го общества «Новый путь». Часто читал и класси­ков. следил внимательно за вновь появляющейся беллетристикой.
    Александр Иванович Куприн:
    Читал он удивительно много и всегда все помнил, и никого ни с кем не смешивал. Если авторы спра­шивали его мнения, он всегда хвалил, и хвалил не для того, чтобы отвязаться, а потому, что знал, гак жестоко подрезает слабые крылья резкая, хотя бы и справедливая критика и какую бодрость и надеж­ду вливает иногда незначительная похвала. «Читал ваш рассказ. Чудесно написано», — говорил он в та­ких случаях грубоватым и задушевным голосом. Впрочем, при некотором доверии и более близком знакомстве, и в особенности по убедительной прось­бе автора, он высказывался, хотя и с осторожны­ми оговорками, но определеннее, пространнее и прямее.
    Но он мог часами просиживать в кресле, без газет и без книг, заложив нога на ногу, закинув назад голо­ву, часто с закрытыми глазами. И кто знает, каким думам он предавался в уединенной тишине своего кабинета, никем и ничем не отвлекаемый. Я уверен, что не всегда и не только о литературе и о житей­ском.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Л. С. Мизииовой. Ялта, 2у марта 1894 г.:
    Я того мнения, что истинное счастье невозможно без праздности. Мой идеал: быть праздным и любить полную девушку. Для меня высшее наслаждение — хо­дить или сидеть и ничего не делать; любимое мое за­нятие — собирать то. что не нужно (лист ки, солому и проч.), и делать бесполезное.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Л. С. Суворину. Москва,*} апреля г 897 z:
    Я презираю лень, как презираю слабость и вя­лость душевных движений. Говорил я Вам не о ле­ни, а о праздности, говорил притом, что празд­ность есть не идеал, а лишь одно из необходимых условий личного счастья.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Во всяком случае, у него было много свободного времени, которое он проводил как-то впустую, скучал.
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    Юмор был душою Чехова.
    Алексей Алексеевич Долженко (1864-1942), двою­родный брат А. П. Чехова по материнской линии: Антон учился в четвертом или в пятом классе гим­назии. Каким-то образом ему удалось выпросить на время у гимназического служителя при кабинете наглядных пособий череп и две берцовых кости. Эти экспонаты он принес с собою домой, для того чтобы показать нам. Сестры Марии в это время не было дома. После всестороннего осмотра этих ин­тересных вещей кто-то из нас придумал испугать ими Машу. Желая достичь максимального эффек­та, кости с черепом мы положили к ней на кровать и накрыли одеялом. Чтобы получилось впечатле­ние лежащего человека, мы положили также баш­маки, палки и прочие вещи. Сестра не заставила се­бя долго ждать. Она вернулась домой в особенно хорошем настроении. Мы стали ее интриговать, говоря, что к ней приехала из Москвы ее подруга, а на вопрос, кто она и где находится, сказали, что она с дороги легла отдохнуть на ее постели. Маша быстро вошла в свою комнату, откинула одеяло и тотчас упала п обморок. Видя ее тяжелое состоя­ние, мы испугались не на шутку. Поднялись шум и суматоха. В комнату прибежала мать Чеховых, Ев­гения Яковлевна. Антон побежал за одеколоном, Иван стал мочить носовые платки в холодной воде. Пока мы возились с сестрой, выслушивая брань старших, мы совершенно забыли о черепе и кос­тях. В это время моя мать Федосия Яковлевна, буду­чи женщиной очень религиозной, усмотрела в иг­ре человеческими костями святотатство. Пользу­ясь общим замешательством, она унесла кости и похоронила их на дворе. Когда все кончилось, сес­тра Мария пришла в себя, старшие исчерпали весь свой словесный запас, Антон вспомнил о костях. Ему пришлось приложить немало усилий, чтобы выяснить, куда они девались, вырыть их из земли и отнести гимназическому служителю, который уже начал беспокоиться, как бы не вышло крупной не­приятности.
    Михаил Павлович Чехов (1865-1936), младший брат Чехова, юрист, писатель, журналист, мемуарист, пер­вый биограф Чехова:
    У Гавриила Парфентьевича (соседа Чеховых в Таган­роге. — Сост.) жила его племянница Саша, учивша­яся в местной женской гимназии. <...> Впоследст­вии, через пятнадцать лет, когда мы жили в Москве в доме Корнеева на Кудринской-Садовой, она при­езжала к нам уже взрослой, веселой, жизнерадост­ной девицей и пела украинские песни. Она остано­вилась у нас, прожила с нами около месяца, и мои братья, Антон и Иван Павловичи, заметно «приуда­ряли» за ней <...>. Ее дразнили, что на юге у нее остался вздыхатель, который очень скучает по ней. и Антон Павлович подшутил над ней следующим образом: на бывшей уже в употреблении телеграм­ме были стерты резинкой карандашные строки и вновь было написано следующее: «Ангел, душка, соскучился ужасно, приезжай скорее, жду ненагляд­ную. Твой любовник».
    Нарочно позвонили в передней, будто это пришел почтальон, и горничная подала Саше телеграмму. Она распечатала ее, прочитала и на другой же день, несмотря на то, что все мы умоляли ее остать­ся, уехала домой к себе на юг. Мы уверяли ее, что телеграмма фальшивая, но она не поверила.
    Алексей Алексеевич Долженко:
    29 июня был день именин Павла Егоровича. <...> На­кануне этого дня мы с ним выехали в Бабкино, нахо­дящееся около города Воскресенска, где проживала в это bjx.-мя семья Чеховых на даче. Я ехал туда в пер­вый раз. Приехали мы поздно вечером, накануне 29 июня. Нас встретили очень сердечно: накормили сытным ужином, напоили чаем с вареньем и печень­ем. За сголом беседа затянулась за полночь, а потом мы легли спать. <...>
    В эту ночь Антон расклеил по всему парку афиши о том, что приехал Алеша и привез Ване брюки с лампасами. Я таковые действительно привез по поручению брата Ивана.
    Мария Павловна Чехова (1863-1957), сестра, педа­гог, мемуарист, биограф и публикатор Чехова, созда­тельница музея Чехова в Ялте:
    Первое время Левитан жил в деревне Максимов- ке, а затем по настоянию Антона Павловича пере­ехал в небольшой флигелек к нам в Бабкино. На этом домике Антон Павлович повесил шутливую вывеску «Ссудная касса купца Левитана». Никто без смеха не мог пройти мимо.
    Михаил Павлович Чехов:
    Бывало, в летние вечера он надевал с Левитаном бухарские халаты, мазал себе лицо сажей и в чалме, с ружьем выходил в поле по ту сторону реки. Леви­тан выезжал туда же на осле, слезал на землю, рас­стилал ковер и, как мусульманин, начинал молиться на восток. Вдруг из-за кустов к нему подкрадывался бедуин Антон и палил в него из ружья холостым за­рядом. Левитан падал навзничь. Получалась совсем восточная картина.
    Сергей Рафаиловнч Минцлов (1870-1933), прозаик, поэт, драматург; детский писатель, мемуарист, библио­фил, библиограф, археолог:
    Однажды они устроили носилки; раскрасили их и уложили на них завернутого в простыню и с белой чалмой на голове Леви тана, торжественно понесли его по деревне. Процессию остановили крестьяне и спросили, кого они хоронят. Ответ был: «Бедуи­на»! Неподвижно лежавший Левитан вдруг вскочил и пустился бежать, за ним в погоню бросились все Чеховы, и после этого бабы долго потом шараха­лись при встрече с Левитаном.
    Александр Семенович Лазарев:
    Он брал что-нибудь вроде рекламного прейскуран­та аптекарского магазина, становился в позу и на­чинал нам читать этот прейскурант, вырази тельно, с пафосом, делая скользкие, а иногда и совсем не­цензурные примечания к названию и свойствам ме­дикаментов. Остроумие искрилось в этих примеча­ниях, и даже люди, искусившиеся в юморе, не мог­ли не смеяться.
    Евгения Михайловна Чехова (1898-1984), племян­ница Чехова, дочь его младшего брата Михаила: В конце 1896 года родители мои приехали на Рож­дество погостить в Мелихово. Время проводили весело, катались на коньках, гуляли, ездили ряже­ными к соседям. Ольга Германовна нарядилась од­нажды парнем хулиганской внешности — в старые брюки, пиджак и картуз. Антон Павлович сам на­рисовал ей усики и написал известную записку: «Ва­ше высокоблагородие! Будучи преследуем в жизни многочисленными врагами, и пострадал за правду, потерял место, а также жена моя больна чревове­щанием, а на детях сыпь, потому покорнейше про­шу пожаловать мне от щедрот ваших кмькгиос[3] бла­городному человеку. Василий Спиридонов Сволачев». С этой запиской моя будущая мама обходила хозя­ев и гостей большого васькинского дома и собира­ла в картуз шуточное «подаяние».
    Мария Тимофеевна Дроздова (1871 — 1960), художни­ца, приятельница М. П. Чеховой, гостья Мелихова: После усиленной работы Антон Павлович любил устраивать разные шутки. Однажды к вечеру — было уже почти совсем темно — я сидела у террасы (в Мелихово. — Сост.), стараясь дочитать, несмотря на сумерки, что-то интересное и страшное. Вдруг в аллее, ведущей от флигеля к дому, показался ка- кой-то темный силуэт. На фоне белых, в цвету, ви­шен и яблонь, в какой-то странной позе, со скрю­ченными руками и ужасной гримасой, человек шел прямо на меня. Эта было так неожиданно и страш­но, что я не сразу сообразила, кто это, пока Антон Павлович не рассмеялся.
    Как-то днем я писала красками в саду кусты сире­ни. Вдруг я услышала за спиной шаги, и передо мною прошелся, заслоняя мою натуру, Антон Пав­лович такой походкой ферта-парижанина, в пре­красно сшитом костюме, синем берете, как носят французы, и с тростью в руке. Он прошелся не­сколько раз, мешая мне писать. Это было сделано с таким юмором, что я невольно рассмеялась. Ко­стюм этот был вывезен из Парижа и надевался только ради шутки.
    Антон Павлович всегда выдумывал что-нибудь не­ожиданное. Как-то раз после сытного обеда с гостя­ми он, как всегда, ушел к себе отдохнугь, а мы распо­ложились на террасе в плетеных креслах. Жара сто­яла адова, когда одолевает такая лень, что невольно впадаешь в дремоту. И вдруг с шумом распахнулась стеклянная дверь из гостиной, и гордо, спокойной походкой, виляя хвостиком, показался «Бром Исае- вич». Его черная мордочка была расписана белила­ми в необычайно веселую смешную улыбку, что со­вершенно не соответствовало его важной походке. За ним сонно, вяло, только что пообедав, плелась, переваливаясь, его супруга, «Хина Марковна», так­са темно-коричневой масти, с такой же накрашен­ной, необычайно веселой и игривой гримасой. Это было так неожиданно и смешно, что мы хохотали до слез. Не успели мы от смеха прийти в себя и со­образить, кто мог быть автором этой проделки, как, к нашему общему удовольствию и удивлению, так же неожиданно показался в дверях весело смеющийся Антон Павлович. Он был очень доволен, что его шутка удалась и вызвала у нас такой дружный и про­должительный смех. <...> Теперь я только поняла, почему он еще с вечера попросил у меня красок, буд­то бы для того, чтобы выкрасить у себя в комнате подоконник.
    Александра Александровна Хотяинцева:
    Раз я рисовала флиг елек Антона Павловича с крас­ным флажком на крыше, означавшим, что хозяин — дома и соседи-крестьяне могут приходить за сове­том. Хозяин, разговаривая со мной, прохаживался по дорожке за моей спиной, и неизменные его спут­ники таксы: «царский вагон», или Бром, и «рыжая корова», или Хина, сопровождали его. Кончаю ри­совать, поднимаюсь, стоять не могу! Моя туфля-ло­дочка держалась только на носке, а в пятку Антон Павлович успел всунуть луковиц)'!
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    Один из любимых его рассказов был такой: как он, А. I I., будет «директором императорских театров» и будет сидеть, развалясь в креслах «не хуже вашего превосходительства». И вот курьер доложит ему: «Ваше превосходительство, там бабы с пьесами при­шли! (вот как у нас бабы с грибами к Маше ходят)». — Ну, пусти! И вдруг — входите вы, кума. И пря­мо мне в пояс. — Кто такая? — «Татьяна Е-ва-с!» — А! Татьяна Е-ва! Старая знакомая! Ну так уж и быть: по старому знакомству приму вашу пьесу.
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    <...> Во время нашей беседы с Чеховым, которую он вел с серьезным сосредоточенным лицом, в ком­нату вошло лицо, близкое Чехову, и, выждав паузу, заявило, что одна госпожа обращается к Чехову с предложением познакомиться с се произведени­ем, и что ей ответить? <...> Чехов, не спуская лас­кового взгляда с милого лица и продолжая нашу бе­седу, тихо выдвинул из-под стола руку, сделал, что называется, комбинацию из трех пальцев и опять тихо спрятал руку. И опять невозможно передать словами весь комизм этой школьнической выходки.
    Владимир Алексеевич Гиляровский (1853, по дру­гим сведениям 1855-1935), журналист, писатель: Как-то в часу седьмом вечера, Великим постом, мы ехали с Антоном Павловичем с Миусской площади из городского училища, где брат его Иван был учи­телем, ко мне чай пить. Извозчик попался отча­янный: кто казался старше, он ли или его кляча, — определить было трудно, но обоим вместе сто лет насчитывалось наверное; сани убогие, без полости. <...> На углу Тверской и Страстной <...> мы остано­вились как раз против освещенной овощной лавки Авдеева, славившейся на всю Москву огурцами в тыквах и солеными арбузами. Пока лошадь отды­хала, мы купили арбуз, завязанный в толстую серую бумагу, которая сейчас же стала промокать, как только Чехов взял арбуз в руки. Мы поползли по Страстной площади, визжа полозьями но рельсам конки и скрежеща по камням. Чехов ругался — мок­рые руки замерзли. Я взял у него арбуз. Действительно, держать его в руках было невоз­можно, а положить некуда.
    Наконец я не выдержал и сказал, что брошу арбуз.
    — Зачем бросать? Во т городовой стоит, отдай ему, он съест.
    — Пусть ест. Городовой! — поманил я его к себе. Он, увидав мою форменную фуражку, вытянулся во фронт.
    — На, держи, только остор...
    Я не успел договорить: «осторожнее, он течет», как Чехов перебил меня на полуслове и трагичес­ки зашептал городовому, продолжая мою речь:
    — Осторожнее, это бомба... неси ее в участок... Я сообразил и приказываю:
    — Мы там тебя подождем. Да не урони, гляди.
    — Понимаю, вашевскродие. А у самого зубы стучат.
    Оставив на углу Тверской и площади городового с «бомбой», мы поехали ко мне в Столешников чай пить.
    Виктор Андреевич Симов (1858-1935), художник, де­коратор Московского Художественного театра со дня его основания:
    Бывало, слушаешь его низковатый голос, велико­лепно передающий всевозможные интонации, и бук­вально помираешь со смеху, а сам рассказчик споко­ен, серьезен и с едва заметной улыбкой в уголках рта посматривает на своих дружно, заливисто сме­ющихся собеседников.
    Обыкновенно Антон Павлович потешал нас худо­жественными миниатюрами (так ему свойствен­ными в ту пору творчества), взятыми из жизни крестьян, духовенства и уездной полиции. Вот его любимый рассказ, к которому он иногда присоединял звуковые вариации. Утро в поле, сыроватое от утреннего тумана. Вре­завшись в полосу овса, стоит телега. Деревенская лошаденка, лениво пощипывающая колосья, вы­тертым хвостом отмахивается от назойливых ово­дов. Вожжи-веревки давно уже свесились и запута­лись в колесах.
    На телеге в соломе спят три фигуры: худенький попик с козлиной бородкой, в ряске, стянутой ши­тым широким поясом.
    Лежит он в цепких объятиях дьячка с косичкой, в длинном синем полукафтанье. Ноги обоих сильно прижаты грузным туловищем отца дьякона с вскло­коченной копной рыжей гривы, которая обильно утыкана соломенной кострикой. В селе (если па­мять не изменяет) Пыряеве, у старосты, справляли храмовой праздник; ч то же удивительного, что по­сле усиленного возлияния и хороших проводов с посошками вся компания полегла мертвецки, в на­дежде на сивку, которая — не впервые — довезла бы их до дому, если бы не встретилось по дороге со­блазнительное угощение — спелый овес. Солнышко давно уже вышло из-за леса; припекая, первым разбудило батюшку, носившего одно из редко встречающихся имен. Рука его хотела сотво­рить крестное знамение, но неудержимо одолела икота, чередуясь с привычным возгласом — «во имя Отца и...». Дьячок, спавший с открытым без­зубым ртом, несколько раз старался высвободить свою руку из-под батюшки (жест А. П-ча); пробудив­шись окончательно, старик кое-как, с трудом, полу­чил некоторую свободу действий. «Пре... пресв... богородица...» — бормотал он, так и не докончив начатой молитвы, пока не заворочался отец дья­кон да спросонья так хватил: «Яко до царя всех по­дымем!» — что испуганная лошаденка шарахнулась в сторону, свалив телегу набок. Все трое очутились на земле, среди помятых колосьев; с недоумением озирались некоторое время, потом медленно ста­ли оправляться.
    Рассказ кончен как бы многоточием. По всей ве­роятности, это сценка с натуры, из наблюдений его в период летнего пребывания в окрестностях Москвы.
    Антон Павлович приправлял свое повествование такими звукоподражаниями, паузами, мимикой, насыщал черточками такой острой наблюдатель­ности, что все мы надрывались от смеха, хохотали до колик, а Левитан (наиболее экспансивный) ка­тался на животе и дрыгал ногами. Конечно, здесь главную роль играло мастерство передачи автора, не скупившегося на такие подробности, которые с трудом можно восстановить.
    Ольга Леонардовна Кииппер-Чехова (1868-1959), ар­тистка Московского Художественного театра с 1898 го­да. Жена Чехова:
    Вообще Антон Павлович необычайно любил все смешное, все, в чем чувствовался юмор, любил слу­шать рассказы смешные и, сидя в уголке, подперев рукой голову, пощипывая бородку, заливался таким заразительным смехом, что я часто, бывало, пере­ставала слушать рассказчика, воспринимая рассказ через Антона Павловича.
    Николай Дмитриевич Телешов (1867-1957), пи­сатель, мемуарист, организатор литературного круж­ка «Среда»:
    Чехов любил всякие шутки, пустячки, приятель­ские прозвища и вообще охотник был посмеяться.
    Федор Федорович Фндлер. Из дневника:
    27 марта 1913. Когда он (Потапенко) находился вместе с Антоном Чеховым в южной России, где звук «и» произносится как «ы» («мыло» вместо «ми­ло», Чехов имел обыкновение шутить: «C'est tres savon» («это очень мыло», т. е. «мило»).
    Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:
    Любил Антон Павлович выдумывать —легко, изящ­но и очень смешно, это вообще характерная черта чеховской семьи. Так. в начале нашего знакомства большую роль у нас играла «Наденька», якобы жена или невеста Антона Павловича, и эта «Наденька» фигурировала везде и всюду, ничто в наших отноше­ниях не обходилось без «Наденьки», — она нашла се­бе место и в письмах.
    Александр Иванович Куприн:
    Он импровизировал целые истории, где действую­щими лицами являлись его знакомые, и особенно охотно устраивал воображаемые свадьбы, которые иногда кончались тем, что на другой день утром, сидя за чаем, молодой муж говорил вскользь, не­брежным и деловым тоном:
    — Знаешь, милая, а после чаю мы с тобой оденем­ся и поедем к нотариусу. К чему тебе лишние забо­ты о твоих деньгах?
    Юлия Ивановна Лядова (в замуж. Терентьева; 1861
    около 1930), дальняя родственница Чеховых: Как-то мы разговаривали с Антоном Павловичем про мою хорошую знакомую — подругу моей сестры,
    Марию Николаевну Рыжикову, и он стал просить меня: «поедемте к ней, изобразимте перед ней же­ниха и невесту; скажите, что привезли познакомить с ней своего жениха, только, чур, вести себя серьез­но...». Рыжикова меня очень любила и была рада моему посещению, тем более, что я привезла свое­го жениха. Радовалась за меня, что я нашла свое сча­стье, расспрашивала его, любит ли он меня, где мы познакомились, и была к нам ласкова и внимательна. Он сказал, что очень любит свою невесту и страшно боится, как бы не расстроился наш брак, так как он просит за мной тридцать тысяч, а дают только два­дцать пять. Это так поразило Марию Николаевну, что она обратилась ко мне и говорит: «Юлинька, что же это такое? Он. значит, женится не на тебе, а на твоих деньгах? Я бы на твоем месте вернула свое сло­во назад».
    Долго спорила она с ним по поводу этой свадьбы. Так мы и уехали от нес женихом и невестой...
    Летом 1894 г. довольно большая компания разгулива­ла в подмосковном дачном парке около Мазиловки. Если не ошибаюсь, компанию составляли А. П. Че­хов, В. А. Гиляровский, М. А. Саблин. И. Н. Потапен­ко и др. <...>
    Прогуливаясь в Мазиловке, мы попали в мест­ность, где была публика. Встретились знакомые. Компания разбилась на группы. На Чехова набежа­ла «тучка»*. Он шел молча, меланхолически переби­рая усы. Я с кем-то шел впереди Чехова. Вдруг в са­мой гуще публики слышу сзади окрик Чехова: — Господин Говоруха-Отрок! Господин Говоруха- Отрок!
    Я оглянулся. Чехов с пресерьезным лицом делал мне приветственные знаки. Некоторые из пуб­лики остановились и с любопытством оглядыва­ли меня, очевидно принимая за Говоруху-Отрока, тогдашнего критика «Московских ведомостей». Я смутился от устремленных на меня взоров и, ве­роятно. имел пресмешной вид, потому что, глядя на меня, иные смеялись.
    Александр Иванович Куприн:
    Придумывал он удивительные — чеховские — фами­лии. из которых я теперь — увы! — помню только од­ного мифического матроса Кошкодавленко. Любил он также, шутя, старить писателей. «Что вы говори­те — Бунин мой сверстник, уверял он с напускной серьезностью. — Телешов тоже. Он уже старый пи­сатель. Вы спросите его сами: он вам расскажет, как мы с ним гуляли на свадьбе у И. А. Белоусова. Когда это было!» Одному талантливому беллетристу, серь­езному, идейному писателю, он говорил: «Послу­шайте же, ведь вы на двадцать лет меня старше. Ведь вы же раньше писали под псевдонимом Не­стор Кукольник...»
    Иван Алексеевич Бунин:
    Иногда он разрешал себе вечерние прогулки (в Ял­те. — Сост.). Раз возвращаемся с такой прогулки уже поздно. Он очень устал, идет через силу — за послед­ние дни много смочил платков кровью, — молчит, прикрывает глаза. Проходим мимо балкона, за пару­синой которого свет и силуэты женщин. И вдруг он открывает глаза и очень громко говорит:
    — А слышали? Какой ужас! Бунина убили! В Аутке, у одной татарки!
    Я останавливаюсь от изумления, а он быстро шеп­чет:
    — Молчите! Завтра вся Ялта будет говорить об убий­стве Бунина.
    Татьяна Львовна Щенкина-Куперник:
    Самая его жестокая шутка была такова. В Мелихове бродили «но наивному», как его называл Чехов, дво­ру — голуби кофейного цвета с белым, так называе­мые египетские, и совершенно такой же расцветки кошка. А. П. уверил меня, что эти голуби произош­ли от скрещения этой кошки с обыкновенным се­рым голубем.
    В то время в гимназии естественной истории не преподавали, и я в ней была совершенный профан. Хотя это и показалось мне странным, но не пове­рить такому авторитету, как А. П., я не решилась и, возвратясь в Москву, рассказала кому-то о замеча­тельных чеховских голубях. Легко себе вообразить, какой восторг это вызвало в литературных кругах и как долго я стыдилась своего невежества.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Как-то у Чеховых, когда они жили уже в новой квар­тире. был устроен большой вечер. Кажется, это был первый званый вечер в новой квартире и, как мне помнится, последний с таким большим собранием гостей. Были артисты Художестве иного театра, не­сколько литераторов, писатели Бальмонт, Гиляров­ский, Иван Бунин, Балтрушайтис, Брюсов, Леон ид Андреев, люди науки. Все сидели в столовой за чай­ным столом. Вдрут в кабинете Антона Павлови­ча раздался телефонный звонок. Антон Павлович поднялся, прошел в кабинет и, быстро вернувшись, радостно сообщил, что сейчас придет писатель Горький.
    Когда вошел Горький, Антон Павлович подвел его ко мне и. представляя его, сказал: «Это Горький, а это писательница Микулич». После того как Горь­кий раскланялся со всем обществом. Антон Пав­лович посадил его рядом со мной, а сам с улыбкой встал за моим стулом. Горький начал со мною разго­вор, принимая меня за Микулич, произведения ко- торой мне не были известны. Он начал говорить, что ему очень нрави тся мой рассказ «Мимочка». Туг он запнулся — он не помнил, что делала Мимочка. Антон Павлович ему подсказал: «Мимочка на водах травится». Публика, зная, что я не Микулич, насто­рожилась, предвкушая какую-то выдумку Антона Павловича. Я, со своей стороны, старалась поддер­жать с Горьким разговор о Мимочке, не выдавая шут­ки Чехова, но, верно, не очень удачно, и Антон Пав­лович поспешил сказать: «Да это не Горький, а это не Микулич!» Я, горячась, начала убеждать Чехова, ч то отлично знаю Горького по его портретам, а Горь­кий, в свою очередь, говорил, что узнает во мне по портретам Микулич и читал ее произведения. В кон­це наших взаимных уверений я наконец сообщила Горькому, что то, что он Горький, я так же твердо знаю, как и то, что только в шутку Антон Павлович наименовал меня именем Микулич. Эта шутка очень рассмешила всех.
    Максим Горький:
    Грубые анекдоты никогда не смешили его.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Л. А. Авиловой. Ниц­ца, 6 (18) октября i8gy г.:
    Я человек жизнерадостный; по крайней мере пер­вые 30 лет своей жизни прожил, как говорится, в свое удовольствие.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, а июля 1894 г.:
    Ничего нет скучнее и непоэтичнее, так сказать, как прозаическая борьба за существование, отни­мающая радость жизни и вгоняющая в апатию.
    Антон Павлович Чехов. Из записной книжки:
    Когда живешь дома, в покое, то жизнь кажется обык- новенною, но едва вышел на улицу и стал наблюдать, расспрашивать, например, женщин, то жизнь — ужас­на. Окрестности Патриарших прудов на вид тихи и мирны, но на самом деле жизнь в них - ад [и так ужасна, что даже не протестует].
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 9 декабря 1890 г.:
    Хорош Божий свет. Одно только не хорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения, как
    дурно понимаем мы патриотизм! Пьяный, истас­канный забулдыга муж любит свою жену и детей, но что толку от этой любви? Мы, говорят в газе­тах, любим нашу великую родину, но в чем выража­ется эта любовь? Вместо знаний - нахальство и са­момнение паче меры, вместо груда — лень и свин­ство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше «чести мундира», мундира, который слу­жит обыденным украшением наших скамей для подсудимых. Работать надо, а все остальное к чер­ту. Главное — надо бьггь справедливым, а остальное все приложится.
    Александр Николаевич Тихонов (1880-1956), про­заик. мемуарист:
    — Вот меня часто упрекают — даже Толстой упре­кал, — что я пишу о мелочах, что нет у меня поло­жительных героев: революционеров, Александров Македонских или хотя бы, как у Лескова, про­сто честных исправников... А где их взять? Я бы и рад! — Он грустно усмехнулся. Жизнь у нас про­винциальная, города немощеные, деревни бедные, народ поношенный... Все мы в молодости востор­женно чирикаем, как воробьи на дерьме, а к сорока годам — уже старики и начинаем думать о смерти... Какие мы герои!
    Алексей Сергеевич Суворин:
    Я раз спросил его в письме (1894 г.): «Что должен же­лать теперь русский человек?» — «Вот мой ответ, — писал он, — желать. Ему нужны прежде всего жела­ния, темперамент. Надоело кисляйство». Это кратко и неопределенно, но это выразительно и верно. Сам он всегда желал, желал прогресса русской жизни, же­лал сильных характеров, дарований, желал и искал весь свой краткий век солнца и так и умер, не увидав его настоящего блеска.
    Константин Сергеевич Станиславский (наст. фам. Алексеев; 1863-1938), режиссер, актер, педагог. На сце­не с 1877 года. В 1898-м совместно с В. И. Немировичем- Данченко создал Московский Художественный театр: Я вижу его гораздо чаще бодрым и улыбающимся, чем хмурым, несмотря на то, что я знавал его в пло­хие периоды болезни. Там, где находился больной Чехов, чаще всего царила шутка, острота, смех и да­же шалость. Кто лучше его умел смешить или гово­рить глупости с серьезным лицом? Кто больше его ненавидел невежество, грубость, нытье, сплетню, мещанство и вечное питье чая? Кто больше его жаж­дал жизни, культуры, в чем бы и как бы они ни про­являлись? Всякое новое полезное начинание — за­рождающееся ученое общество или проект нового театра, библиотеки, музея — являлось для него под­линным событием. Даже простое очередное благо­устройство жизни необычайно оживляло, волнова­ло его. Например, помню его детскую радость, ко­гда я рассказал ему однажды о большом строящемся доме у Красных ворот в Москве взамен плохенько­го одноэтажного особняка, который был снесен. Об этом событии Антон Павлович долго после рас­сказывал с восторгом всем, кто приходил его наве­щать: так сильно он искал во всем предвестников бу­дущей русской и всечеловеческой культуры не толь­ко духовной, но даже и внешней.
    Александр Семенович Лазарев:
    Ничто гак не любил Чехов в человеке, как талант, и людей, обнаруживавших хотя бы небольшие бле­стки таланта, не стесняясь выделял из среды за­урядной толпы.
    Александр Семенович Лазарев:
    Чехов был одним из самых отзывчивых людей, кото­рых я встречал в своей жизни. Для него не существо­вало мудрого присловья «моя хата с краю, я ничего не знаю», которым практические люди освобожда­ются от излишних хлопот. Услышав о чьем-либо го­ре, о чьей-либо неудаче, Чехов первым долгом счи­тал нужным спросить: — А нельзя ли помочь чем-нибудь? I Необычайно трогательна и характерна фраза Чехо­ва. которую вспоминает, кажется, Мария Павловна, на ту тему, что на каждую просьбу нужно отозваться, и если нельзя дать того, что просят, в полной мере, то нужно дать хоть половину, хоть четверть, но дать непременно.
    Эту отзывчивость Чехов пронес через всю свою жизнь, как драгоценное вино, не расплескав, не утратив ни капли.
    В письменном столе Чехова вечно лежали чужие рассказы, он исправлял их. рассылал в те издания, где сам работал, и даже в те, где сам не работал, в "Московскую иллюстрированную газету» напри- мер; давал советы начинающим авторам, если видел в них хотя тень дарования; хлопотал об издании книг тех беллетристов, у которых уже успели нако­питься материалы для книг.
    — Вам нужно издаться! — говорил он мне и другим беллетристам при мне много раз. — Вас будут знать. Выпущенная книга повысит ваш гонорар.
    На робко брошенные мысли, что издаться не легко, что охотников до издания книг начинающих авто­ров немного, Чехов возражал:
    — Пустяки! Подождите, нужно будет придумать что-нибудь.
    И, конечно, при своих литературных связях он придумывал кое-что и находил для своего протеже издателя.
    Исаак Наумович Альтшуллер:
    Для Чехова составляло величайшее удовольствие помогать другим, и он постоянно для кого-нибудь что-нибудь устраивал. Он рекомендовал учителей в гимназии, хлопотал перед архиереем о месте для священника и, уже тяжко больной, искал через дру­зей протекции для московского дьякона, которому нужно было сына-студента перевести из Юрьева в Москву. Подыскивал для знакомых и приятелей- москвичей комнаты и квартиры, выписывал для них каталоги растений, помогал начинающим пи­сателям завязать отношения с редакциями, хлопо­тал о постановке чужих пьес, вечно устраивал ка­ких-нибудь больных учительниц или земских служа­щих. И уезжая в Москву, он каждый раз спрашивал, не надо ли чего привезти, прислать, особенно из Москвы, где, по его мнению, только и можно было достать все настоящее и хорошее и откуда он сам выписывал для себя и писчую бумагу, и конверты, и колбасу, и резиновые калоши, и многое другое, что можно было получить в любом магазине на на­бережной и получения чего из Москвы он иногда дожидался неделями. Но переубедить его в этом было невозможно. <...> Расчетливо тративший на себя, он много раздавал, тайно помогал отдельным учащимся.
    Александр Иванович Куприн:
    Внимательность его бывала иногда прямо трога­тельной. Один начинающий писатель приехал в Ял­ту и остановился где-то за Ауткой, на окраине горо­да, наняв комнатушку в шумной и многочисленной греческой семье. Как-то он пожаловался Чехову, что в такой обстановке трудно писать, — и вот Чехов на­стоял на том, чтобы писатель непременно при­ходил к нему с утра и занимался у него внизу, рядом со столовой. «Вы будете писать внизу, а я вверху, — говорил он со своей очаровательной улыбкой. — И обедать будете также у меня. А когда кончите, не­пременно прочтите мне или, если уедете, пришли­те хотя бы в корректуре».
    Сергей Николаевич Щукин:
    Антон Павлович спрашивал, давно ли я в Ялте, по­чему поступил учителем церковной школы; узнав во мне северянина, он еще более оживился и сообщил, что получает газету «Северный край», которая в то время выходила в Ярославле.
    А. П-ч встал и принес мне последние номера га­зеты.
    — Возьмите себе, — сказал он, — вам это, наверно, будет интересно. — И потом, когда я уходил, он го­ворил: — Заходите ко мне вечером, непременно заходите. — Провожая, увидал мое пальто. Шел, кажется, ноябрь, на дворе стоял холод, а пальто было летнее. Чехов удивился. — Слушайте, — ска­зал он, — так лечиться нельзя, вам надо теплое пальто.
    Меня это сконфузило; я как-то случайно не приоб­рел еще зимней одежды.
    — Но с этого и леченье надо начать, — сказал он внушительно, — непременно купите пальто. <...> Через два или три дня мне принесли с почты не­сколько новых номеров «Северного края»; адрес был написан знакомым — по квитанции — почерком Антона Павловича. Прошло два дня, и опять при­несли газету. И это установилось постоянно; каж­дые два-три дня я получал ее по городской почте с адресом, надписанным рукою Чехова. <...> Через некоторое время захожу в магазин Синани, спрашиваю какую-то книгу. Книги не оказалось. Тогда господин, сидевший в магазине, на которо­го я не обратил внимания, вдруг проговорил:
    — Но если у вас нет книги, почему вы ее не выпи­шете?
    Это был Чехов.
    — Ну, что, — сказал он, — получаете газету?
    — Да, только мне совестно... Но он прервал мои слова:
    — Есть в ней что-нибудь интересное для вас?
    — Есть.
    — Вот и хорошо, читайте.
    <...> С этого времени, где бы Чехов ни был — в Моск­ве, в Мелихове, в дороге, каждые два — четыре дня он постоянно присылал мне «Северный край». Впо­следствии, когда он переселился в Ялту, мне же при­шлось оттуда уехать, он присылал газету по моему новому адресу из Ялты. Года три или четыре, пока судьба опять не привела в этот город и меня, А. П-ч каждые два-три дня не уставал и не забывал присы­лать мне газету.
    После его смерти пришлось прочитать, что покой­ный писатель вообще любил заклеивать и надписы­вать бандероли. Может быть; но думаю, что по край­ней мере в моем случае было больше любви к чело­веку, чем к бандеролям.
    Ольга Леонардовна Книнпер-Чехова:
    Он с особенной любовью и вниманием относился к почте и почтальонам. Вспоминается случай на Ка­ме, когда мы плыли но трем рекам в Уфимскую гу­бернию, на кумыс, в 1901 году, и случайно застряли в Пьяном Бору. Это была очень глухая пристань на Каме. Селение было в нескольких верстах от бере­га. Антон Павлович, несмотря на дальнее расстоя­ние, решил обязательно съездить в это селение, отыскать почту и... купить марок — рублей на 5-6...
    — Зачем?
    — Чтобы дать заработать почтовой конторе, зате­рявшейся в таком захолустье.
    Иван Алексеевич Новиков (1877-1958), писатель: Чехов был пристально внимателен к другому че­ловек)' — совсем для него случайному. И это не был интерес специфически писательский, а именно человеческий.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Где бы ни жил Антон Павлович, везде он старался всеми способами вносить культуру в жизнь. Он по­строил на свои средства в Серпуховском уезде три школы и убеждал своих знакомых собирать день­ги для школ.
    Татьяна Львовна Щепкина-Куиерник:
    Дальше: в 1892 году в России был голод. Многие гу­бернии были объявлены «пострадавшими от неуро­жая» - официальное название голода. Особенно по­страдали губернии Нижегородская и Воронежская. У Чехова был приятель в нижегородском земстве. А. П. организовал широкую подписку' и в суровую зи­му отправился туда. Там он устраивал столовые, кор­мил крестьян, делал что только мог. Между прочим: голодавшее население или продавало за бесценок скот, который нечем было кормить, или убивало его, тем самым обрекая себя еще на голодный год. Чехов организовал скупку лошадей па местах и про­корм их на общественный счет с тем, чтобы весной раздать безлошадным крестьянам. Живя в Мелихове, он все время выискивал, что бы сделать для крестьян. Его выбрали в земские глас­ные серпуховского земства, и он очень серьезно от­носился к своим обязанностям. Ушел с головой в во­просы народного образования и здравоохранения. Ему обязаны школами Тал еж, Новоселки и Мелихо­во. Он сам наблюдал за стройкой, закупал материа­лы, делал сметы и чертежи. Принимал деятельное участие в постройке земской больницы, добился проведения шоссе от Лопасни до Мелихова, строил в деревнях пожарные сараи и пр. Но своим уездом он своей деятельности не огра­ничивал.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, и января t8gy г.:
    У нас перепись. Выдали счетчикам отвратитель­ные чернильницы, отвратительные аляповатые знаки, похожие на ярлыки пивного завода, и порт­фели. в которые не лезут переписные листы, — и впечатление такое, будто сабля не лезет в ножны. Срам. С утра хожу по избам, с непривычки стука­юсь головой о притолоки, и как нарочно голова трещит адски; и мигрень, и инфлуэнца. В одной из­бе девочка 9 лет, приемышек из воспитательного дома, горько заплакала от того, что всех девочек в избе называют Михайловнами, а ее, по крестно­му, Львовной. Я сказал: «Называйся Михайловной». Все очень обрадовались и стали благодарить меня. Это называется приобретать друзей богатством не­праведным.
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    Он, можно сказать, явился основоположником биб­лиотеки в своем родном городе Таганроге. Начал с того, что всю свою большую прекрасную библио­теку, собранную за многие годы, пожертвовал горо­ду, оставив себе только книги для личного пользо­вания. Не удовольствовавшись этим, вошел в кон­такт с таганрогским городским головою Иордано- вым и взял на себя постоянное пополнение библио­теки. Скоро она стала одной из лучших в провин­ции; он отправлял туда целые транспорты книг, как купленных им на свои средства, так и «выпрошен­ных» у знакомых авторов, издателей и редакторов. По его мысли, стало формироваться при библио­теке нечто вроде справочного бюро, где каждый мог бы найти ответ на все вопросы — начиная от распоряжений правительства и кончая новостями искусства, — широко помогая читателю в любых от­раслях знания, истории, медицины и пр. Но тут же он писал Иорданову: «Только никому не говорите о моем участии в делах библиотеки: не люблю, ко­гда треплют мое имя».
    Интересовался он и таганрогским музеем, подавал советы относительно «его устройства и пополне­ния», а будучи в Париже, специально познакомил­ся с знаменитым скульптором Антокольским, что­бы заказать ему статую Петра I для постановки па­мятника в Таганроге, и сам выбирал место для этого памятника.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 1 марта i8gy г.:
    На съезде актеров Вы, вероятно, увидите проект громадного народного театра, который мы затева­ем. Мы. т. е. представители московской интеллиген­ции (интеллигенция идет навстречу капиталу, и ка­питал не чужд взаимности). Под одной крышей, в красивом, опрятном здании помещаются театр, аудитории, библиотека, читальня, чайные и проч. и проч. План готов, устав пишется, и остановка те­перь за пустяком — нужно У2 миллиона. Будет акцио­нерное общество, но не благотворительное. Рассчи­тывают, что правительство разрешит сторублевые акции. Я гак вошел во вкус проекта, что уже верю в дело и удивляюсь, отчего Вы не строите театра. Во первых, это нужно, и во-вторых, это весело и займет два года жизни. Театр как здание, если он выстроен не нелепо, не похож на Панаевекий, ни в каком слу­чае не даст убытка.
    Недавно я устраивал в Серпухове спектакль в поль­зу школы. Играли любители из Москвы. Играли со­лидно, с выдержкой, лучше актеров. Платья из Па­рижа, бриллианты настоящие, но очистилось все­го Ю1 р.
    Сергей Николаевич Щукин:
    Одно время А. П-ч как бы взял под свое покровитель­ство ялтинских греков. Греки, «аутские греки», были его соседи. В старое, впрочем не очень давнее, вре­мя Аутка была деревней, населенной греками. В Аут- ке была и греческая церковь. Умирая, многие греки, люди вообще очень привязанные к церкви, оставля­ли «на помин души» земельные участки. Когда Ялта стала быстро заселяться, Аутка соединилась с Ялтой и вошла в черту города. И мало-помалу греки были вытеснены дальше, на гору, в так называемую Верх­нюю Аутку. Греческая церковь, находившаяся в Ниж­ней Аутке, стала счи таться русской, священников к ней посвящали русских, и богослужение соверша­ли в ней уже на славянском языке. Греческой же осталась небольшая, невзрачная, даже не каменная, а деревянная церковка св. Феодора Тирона в Верх­ней Аутке. Она к тому же не была самостоятельна, а приписана к русской церкви. И к тому времени, как Чехов поселился в Аут­ке, между греками и русскими шли острые споры по случаю назначения новых священников, пере­стройки церквей, относительно церковного иму­щества и пр. Представители греков во главе со свя­щенником явились к Чехову и просили его взять на себя защиту их дела. А. П-ч согласился на их просьбу, принял в деле большое участие, был с документа­ми, которые они дали ему, у архиерея. Противная партия не понимала, отчего он хлопочет, была раз­дражена и толковала, что он сам грек, потому и хлопочет за греков.
    Михаил Павлович Чехов:
    Как местный житель (Ялты. - Сост.), он был избран в члены попечительского совета женской гимназии, и при этом еще приходилось выносить и много ду­шевных волнений из-за чахоточных больных, кото­рые со всех концов России стали обращаться к нему с просьбами устроить их в Ялте. А те, которые при­езжали сами по себе, были так бедны, что кончали в Ялте свою жизнь в невозможных условиях и в тос­ке по родине. Приходилось подумать и о них. Антон Павлович хлопотал за всех, печатал воззвания в га­зетах, собирал деньги и посильно облегчал их по­ложение. Между прочим, он тогда пожертвовал 500 рублей на постройку' школы в Мухолатке.
    Антон Павлович Чехов. Из письма П. Ф. Иорданову. Ялта, и декабря 1899 г.:
    Помнится, Вы хотели сделать меня членом при­юта. Пожалуйста, делайте из меня и со мной все. что только для Таганрога из меня можно сделать, отдаю себя в полное Ваше распоряжение.
    Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
    I у января 1893. Я спросил его, является ли он вра­чом по убеждению, и он ответил, помедлив: «Да... я почти уверен и знаю по собственному опыту, что медицина в одних случаях может значительно об­легчить страдания, а в других — удлинять человече­скую жизнь».
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    Еще студентом-медиком он уже лечил и практико­вал. Покойный В. Я. Зеленин, зягь артистки Ермо­ловой — впоследствии сам видный доктор, — расска­зывал мне, как его, тогда еще гимназиста последних классов, жившего с Чеховым в одних и тех же меб­лированных комнатах, А. П. лечил и вылечил от тя­желого гифа.
    Михаил Павлович Чехов:
    В 1884 году мой брат Антон окончил курит в универ­ситете и явился в чикинскую больницу на практику уже в качестве врача. <...>
    В середине лета 1884 года брат Антон, прихватив с собой меня, отправился в Звенигород уже в ка­честве заведующего тамошней больницей на время отпуска ее врача С. П. Успенского. Вот тут-то ему и пришлось окунуться в самую гущу провинциаль­ной жизни. Он здесь и принимал больных, и в каче­стве уездного врача, тоже уехавшего в отпуск, дол­жен был исполнять поручения местной админист­рации, ездить на вскрытия и быть экспертом в суде.
    Павел Арсеньевич Архангельский (1852-1913), врач Воскресенской земской больницы Звенигородского уезда. Под его руководством Чехов работал в больнице в студен­ческие годы и в первый год врачебной практики: Он часто проводил в лечебнице время с утра и до окончания приема... А. П. производил работу не спе­ша, иногда в его действиях выражалась как бы неуве­ренность: но все он делал с вниманием и видимой любовью к делу, особенно с любовью к тому больно­му, который проходил через его руки. Он всегда тер­пеливо выслушивал больного, ни при какой усталос­ти не возвышал голоса, хотя бы больной говорил не- относящееся к уяснению болезни.
    Михаил Павлович Чехов:
    В это время Антон Павлович только первый год был врачом и колебался, заняться ли ему медициной или отдаться литературе. У Спенглеров были маленькие дети, и они-то и стали первыми пациентами Антона Павловича. В качестве гонорара за лечение Спенгле- ры поднесли ему портмоне, в котором оказалась большая золотая турецкая монета, которую мы назы­вали лирой. Часто потом эта лира выручала Антона Павловича в минуты жизни трудные. Он передавал ее мне, я относил ее в ломбард, закладывал гам за де­сять рублей, и на несколько часов у брата Антона бренчали деньги в кармане. За Нелли же стал замет­но ухаживать мой брат, художник Николай. Вторыми пациентами Антона Павловича были не­кие Яновы, и здесь он, как говорится, попал в та кую «ореховую отделку», что уже окончательно решил отдаться литературе. Жил в Москве художник А. С. Янов, который учился живописи вместе с мо­им братом Николаем, — отсюда и это знакомство че­ховской семьи с Яновыми. <...> В описываемое мною время он жил очень бедно с матерью и тремя сестрами, добрыми молоденькими существами. Слу- чилось гак, что эти три сестры и мать одновремен- но заболели брюшным тифом. А. С. Янов пригла­сил к ним брата Антона. Молодой, еще неопытный врач, но готовый отдать свою жизнь для выздо­ровления больного, Антон Павлович должен был целые часы проводить около своих больных паци­енток и положительно сбивался с ног. Болезнь при­нимала все более и более опасное положение, и, на­конец, в один и тот же день мать и одна из дочерей скончались. Умирая, в агонии, дочь схватила Анто­на Павловича за руку, да гак и испустила дух, крепко стиснув ее в своей руке. Чувствуя себя совершенно бессильным и виноватым, долго ощущая на своей руке холодное рукопожатие покойницы, Антон 11авлович тогда же решил вовсе не заниматься ме­дициной и окончательно перешел потом на сторо­ну литературы. Две другие сестры выздоровели и за­тем часто у нас бывали. Одна из них вышила золо­том альбом и преподнесла его Антону Павловичу с надписью: «В намять избавления меня от тифа».
    Григорий Иванович Россолимо:
    По окончании медицинского факультета он не бро­сил медицину, он работал в качестве земского вра­ча в Воскресенске и Звенигороде Московской гу­бернии и через семь-восемь лет после окончания курса заведовал во время холерной эпидемии мели­ховским участком тоже Московской губернии. Ра­ботал он с любовью и добросовестно, как об этом гласят предания.
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    У кого-то я прочитал, будто Антон Павлович стра­стно любил лечить. Вот чего я никогда не находил в нем. Когда к нему обращались за врачебным со­ветом, он отделывался самыми общими местами, и видно было, что он хотел поскорее кончить этот разговор. <...>
    Когда в Мелихове приходили к нему мужики и ба­бы с нарывами и глубокими порезами и ему об этом сообщали, он кривился <...>, но не отказы­вал, принимал, с величайшим вниманием осмат­ривал. резал, вычищал и перевязывал. <...> По это вытекало скорее из сознания долга, чем из любви к делу.
    Исаак Наумович Альтшуллер:
    За последние 10-15 лет он научной медициной не занимался. Правда, в Ялту из редакции «Русской мысли» ему аккуратно пересылался медицинский еженедельник «Русский врач», но он в нем прочи­тывал только хронику и иногда мелкие так называе­мые «заметки из практики». И, случалось, любил по­разить: «Вы читали в последнем номере о новом средстве от геморроя?» — «Нет, не читал». — «Вот, сударь, и растеряете практику. А я вот прочитал и уж Кондакова вылечил. Прекрасное средство». И на письменном столе слева всегда лежал молото­чек и трубочка для выслушивания и медицинский календарь Риккера за текущий год. Но он принимал всегда деятельное участие в лечении своих домаш­них или заболевшей прислуги. Любил давать сове­ты своим приятелям и расспрашивать про их болез­ни. Но обычно это оканчивалось указанием, что надо серьезно лечиться и обратиться к врачу. Была у него слабость — он любил писать рецепты. И, зная это, я старался не прописывать ему лека{кггв, а обык­новенно он стоит, бывало, у телефона и под мою диктовку передает заказ в аптеку, особенно при этом как-то отчеканивая латинские названия. За­ставлял провизора повторить и прибавлял в конце: (для автора) д-р Чехов.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 2 августа 1893 г.:
    Нехорошо быть врачом. И страшно, и скучно, и про­тивно. Молодой фабрикант женился, а через неде­лю зовет меня «непременно сию минуту, пожалуй­ста»: у него <...>, а у красавицы молодой <...>. Старик фабрикант 75 лет женится и потом жалуется, что у него «ядрышки» болят оттого, что «понатужил се­бя». Все это противно, должен я Вам сказать. Девоч­ка с червями в ухе, поносы, рвоты, сифилис — тьфу!! Сладкие звуки и поэзия, где вы?
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    А себя он не лечил вовсе. Странно, непостижимо относился он к своему здоровью. Жизнь любил он каждой каплей своей крови и страстно хотел жить, а о здоровье своем почти не заботился. <...> И это равнодушие к своему здоровью меня пора­жало. Он и бронхита своего почти не лечил и не остерегался.
    Вообще по отношению к болезням он проявлял какое-то ложное мужество. Он как будто стыдился слишком много заниматься ими, считал это мало­душием. <...>
    Я, например, никогда не слышал от него, чтобы он советовался с каким-нибудь профессором о сво­ем здоровье.
    Исаак Наумович Альтшуллер:
    Было два верных способа сделать неприятность Чехову и заставить его съежиться: это — коснуться поподробнее его здоровья или его текущих лите­ратурных работ.
    Михаил Павлович Чехов:
    Первое кровохарканье случилось с ним еще в 1884 го­ду в Московской судебной палате, когда он вел для
    «Петербургской газеты» записки по известному Рыковскому процесс)'. <...>
    Особенно сильно кашлял брат Антон, когда мы жили на Кудринской-Садовой.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва. 14 октября 1888 г.:
    Впервые я заметил его у себя 3 года тому назад в Окружном суде: продолжалось оно дня 3-4 и про­извело немалый переполох в моей душе и в моей квартире. Оно было обильно. Кровь текла из право­го легкого. После этого я раза два в год замечал у се­бя кровь, то обильно текущую, т. е. густо красящую каждый плевок, то не обильно... Третьего дня или днем раньше — не помню, я заметил у себя кровь, была она и вчера, сегодня ее уже нет. Каждую зиму, осень и весну и в каждый сырой летний день я каш­ляю. Но все это пугает меня только тогда, когда я ви­жу кровь: в крови, текущей изо рта. есть что-то зло­вещее, как в зареве. Когда же нет крови, я не волну­юсь и не угрожаю русской литературе «еще одной потерей». Дело в том, что чахотка или иное серьез­ное легочное страдание узнаются только по сово­купности признаков, а у меня-то именно и нет этой совокупности. Само по себе кровотечение из лег­ких не серьезно; кровь льется иногда из легких це­лый день, она хлещет, все домочадцы и больной в ужасе, а кончается тем, что больной не кончает­ся — и это чаще всего. Так и знайте на всякий слу­чай: если у кого-нибудь, заведомо не чахоточного, вдруг пойдет ртом кровь, то ужасаться не нужно. Женщина может потерять безнаказанно половину своей крови, а мужчина немножко менее половины. Если бы то кровотечение, какое у меня случилось в Окружном суде, было симптомом начинающей­ся чахотки, то я давно уже был бы на том свете вот моя логика.
    Михаил Павлович Чехов:
    Усилившийся геморрой не давал ему покоя, мешал ему заниматься, наводил на него хандру и мрачные мысли и делал em раздражительным из-за пустяков. А тут еще стал донимать его и кашель. В особеннос­ти он беспокоил его по утрам. 11рислушиваясь к это­му кашлю из столовой, мать, Евгения Яковлевна, вздыхала и поглядывала на образ.
    — Антоша опять пробухал всю ночь, — говорила она с тоской.
    Но Антон Павлович даже и вида не подавал, что ему плохо. Он боялся нас смутить, а может быть, и сам не подозревал опасности или же старался себя обмануть. Во всяком случае, он писал Суворину, что будет пить хину и принимать любые порошки, но выслушать себя какому-нибудь врачу не позволит. Я сам однажды видел мокроту писателя, окрашен­ную кровью. Когда я спросил у него, что с ним, то он смутился, испугался своей оплошносги, быст­ро смыл мокроту и сказал:
    — Это так, пустяки... Не надо говорить Маше и ма­тери.
    Ко всему этому присоединилась еще мучительная боль в левом виске, от которой происходило надо­едливое мелькание в глазу (скотома). Но все эти бо­лезни овладевали им приступами. Пройдут — и нет. И снова наш Антон Павлович весел, работает — и о болезнях нет и помина.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, гб апреля 1893 г.:
    Ну, буду писать прежде всего о своей особе. Начну с того, что я болен. Болезнь гнусная, подлая. Не си­филис, но хуже — геморрой <...> боль, зуд, напряже­ние, ни сидеть, ни ходить, а во всем теле такое раз­дражение. что хоть в петлю полезай. Мне кажется, что меня не хотят понять, что все глупы и неспра­ведливы, я злюсь, говорю глупости; думаю, что мои домашние легко вздохнут, когда я уеду. Вот какая штука-с! Болезнь мою нельзя объяснить ни сидячею жизнью, ибо я ленив был и есмь, ни моим разврат­ным поведением, ни наследственностью. У меня ко­гда-то было воспаление брюшины; надо думать, что просвет кишки у меня уменьшился от воспаления и где-нибудь перетяжка сдавила сосуд. Резюме: надо делать операцию.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину. Ме­лихово, 29 августа 1895 г.:
    Я не совсем здоров. 8 августа я был у Л. Н. Толстого в Ясной Поляне и, вероятно, простудился у него или на обратном пути; g-го авг<уста> у меня заболе­ли волосы и кора правой половины головы, затем боль шла все crescendo, и 15-16-го у меня начались сильные невралгические боли в правом глазу и в правом виске. Поехал я в Серпухов, вырвал зуб, принял чертову пропасть антипирина, фенацети­на, хины и проч. и проч. — и ничего не помогло. Только после 20-го боль стала сдаваться, и вот я уже могу писать и чувствую только боль в коре головы и в волосах, когда до них дотрагиваешься. Такое свинство.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 26 июня 1896г.:
    Был в Москве у глазного врача. Один глаз у меня дальнозоркий, другой близорукий. Правый в про­шлом году едва не погиб; была невралгия, ослож­ненная сыпью на роговице, и теперь остался легкий парез аккомодации и боль. Получил приказ лечить­ся электричеством, мышьяком и морем. Привез ку­чу очков и лупу для упражнения левого глаза, кото­рый не умеет читать. Совсем калека!
    Антон Павлович Чехов. Из письма Н. М. Линтваре- вой. Мелихово, г мая iSgy г.:
    У меня гостит в настоящее время глазной врач со своими стеклами. Вот уже два месяца, как он подби­рает для меня очки. У меня гак называемый астиг­матизм — благодаря которому у меня часто бывает мигрень, и кроме того, еще правый глаз близору­кий, а левый дальнозоркий.
    Исаак Наумович Альтшуллер:
    В самое первое время нашего знакомства Чехов про болезнь свою не говорил. В конце ноября 1898 года рано утром мне принесли от него записку', в кото­рой он просил зайти, захватив с собой «стетоскоп­чик и ларингоскопчик», так как у него кровохарка­нье, — и я действительно застал его с порядочным кровотечением. Ларингоскоп гут был ни при чем, потому что не могло быть никакого сомнения, что это настоящее легочное кровотечение. Когда через несколько дней я мог его детально исследовать, то я был поражен найденным. В этот первый наш меди­цинский разговор Чехов начал летосчисление с го­да поездки на Сахалин (1890). когда у него в дороге появилось будто бы первое кровохарканье, но впо­следствии выяснилось, что оно было уже В 1 884 го­ду и потом довольно нередко повторялось. И с сту­денческих лет он много кашлял, весною и осенью плохо себя чувствовал и нередко лихорадил, но объ­яснял это инфлуэнцой, никогда не лечился, не да­вал себя выслушивать, чтобы «чего-нибудь там не нашли». Объяснял кровохарканье горлом, а ка­шель — простой простудой, хотя, по его собствен­ным словам, временами превращался в стрекози­ные мощи. <...> И даже, несмотря на кровохарка­ния, единственный симптом, производивший на него впечатление, так как «в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве», и даже по- еле смерти брата Николая от скоротечной чахотки в 1889 голу он еще заявляет, что «ни за что выслуши­вать себя не позволит», и только хлынувшая весной 1897 года в необычно большом количестве кровь и вмешательство друзей заставили его лечь в клини­ку профессора Остроумова. С того времени, очевид­но, процесс неуклонно прогрессировал. И я при первом исследовании уже нашел распространенное поражение в обоих легких, особенно в правом, с не­сколькими кавернами, следы плевритов, значитель­но ослабленную, перерожденную сердечную мышцу и отвратительный кишечник, мешавших! поддержи­вать должное питание. Мои тогдашние попытки убедить Чехова в необходимости серьезно лечиться не привели ни к чему. Он упорно заявлял, что ле­читься, заботиться о здоровье — внушает ему отвра­щение. И ничто не должно было напоминать о бо­лезни, и никто не должен был ее замечать. Поэтому и выработал он такую манеру говорить, не повышая голоса, медленно, монотонно, останавливаясь при чувстве раздражения гортани, чтобы удержать ка­шель, а если уже приходилось кашлять, то мокрота отплевывалась в маленький, заранее приготовлен­ный бумажный фунтик, тут же где-нибудь лежавший за книгами на столе и отправляемый потом в камин. Только с дипломатическими подходами, как буд­то невзначай или пользуясь случайными поводами, удавалось его послушать и заставить сделать то или иное. Только с 1901 года он перешел на положение настоящего пациента и сам уж часто предлагал: «Да­вайте послушаемтесь». Но и тут заставить его лечь, вообще заняться лечением, главным образом и прежде всего, было нельзя. И не только с посто­ронними он не любил говорить о своей болезни, но и от своих домашних скрывал свои немощи, ни­когда не жаловался; на вопрос: «как себя чувству­ешь?» — отвечал: «сейчас хорошо, почти здоров.
    только вот кашель», — или «голова болит», или что нибудь в этом роде. К несчастью, процесс уже нахо­дился в той стадии, когда на выздоровление не мог­ло быть никакой надежды, а можно было только стремиться к замедлению темпа болезни или к вре­менному улучшению состояния больного. <...> Зимы 1901-1902, 1902-1903 годов он проводит в Ялте и почти все время очень плохо себя чув­ствует <...>.
    К концу этого периода он очень изменился и внеш­не. Цвет лица приобрел сероватый оттенок, губы стали бескровны, он еще больше похудел и заметно поседел. Деятельность сердца все ухудшалась, про­цесс в легких все расползался. В соответствии с этим стала все резче проявляться одышка, появились симптомы и туберкулезного поражения кишок.
    Александр Николаевич Тихонов:
    Чтобы не оставлять Чехова одного в пустом доме, я спал теперь в соседней с ним комнате. В доме было душно, пахло масляной краской, пищали ко­мары. Окна нельзя было открыть — боялись воров. Я беспокоился о Чехове. Сквозь тонкую перего­родку мне был явственно слышен его кашель, раз­дававшийся эхом в пустом темном доме. Так дли­тельно и напряженно он никогда еще не кашлял. Несколько раз он вставал с кровати, — мне было слышно, как гудели пружины матраца, — ходил по комнате, что-то пил из стакана, снова ложился, ка­шлял и снова вставал... Под конец я все-таки уснул.
    Меня разбудило ощущение близкой опасности. Я открыл глаза.
    Комната была полна белым ослепительным сия­нием, которое мгновенно исчезло, чтобы через секунду вновь появиться. Вокруг дома свирепство loo вала буря. <...>
    И вдруг сквозь грохот разрушавшегося неба я услы­шал протяжный, мычащий стон... Ухо, приложенное к стене, за которой был Чехов, подтвердило мою догадку... Стон повторился — му­чительный, почти нечеловеческий, оборвавший­ся не то рвотой, не то рыданьем. Мне показалось, что Чехов умирает и что если он умрет, то это по моей вине. Себя не помня, как был, в одной рубашке и босиком, я бросился через сто­ловую к комна те Чехова. У дверей я еще раз прислу­шался. стуча зубами.
    Как это часто бывает в минуты ее наивысшего на­пряжения, гроза вдруг на мгновение останови­лась. В доме стало тихо и страшно... И в этой ти­шине явственно были слышны сдавленные стоны, кашель и какое-то бульканье.
    Я распахнул дверь и шепотом окликнул Чехова: — Антон Павлович!
    На тумбочке у кровати догорала оплывшая свеча. Че­хов лежал на боку, среди сбитых простынь, судорож­но скорчившись и вытянув за край кровати д линную с кадыком шею. Все его тело содрогалось от кашля... И от каждого толчка из его широко открытого рта в синюю эмалированную плевательницу, как жид­кость из опрокинутой вертикально бутылки, выхар­кивалась кровь...
    За шумом начавшейся опять грозы Чехов меня не заметил. Я еще раз назвал его по имени. Чехов отвалился навзничь, на подушки и, обтирая платком окровавленные усы и бороду, медленно в темноте нащупывал меня взглядом. И тут я в желтом стеариновом свете огарка впер­вые увидел его глаза без пенсне. Они были боль­шие и беспомощные, как у ребенка, с желтоваты­ми от желчи белками, подернутые влагой слез... Он тихо, с трудом проговорил:
    — Я мешаю... вам спать... простите... голубчик- Ослепительный взмах за окном, и сейчас же за ним страшный удар по железной крыше заглушил его слова.
    Я видел только, как под слипшимися от крови уса­ми беззвучно шевелились его губы...
    Максим Горький:
    Болезнь иногда вызывала у него настроение ипо­хондрика и даже мизантропа. В такие дни он бы­вал капризен в суждениях своих и тяжел в отноше­нии к людям.
    Однажды, лежа на диване, сухо покашливая, играя термометром, он сказал:
    — Жить для того, чтоб умереть, вообще не забав­но, но жить, зная, что умрешь преждевременно, — уж совсем глупо...
    Исаак Наумович Альтшуллер:
    Весною 1903 года, с благословения известного мос­ковского клинициста проф. Остроумова, принима­ется решение зиму проводить в Москве. Но осенью 1903 года он не перестает лихорадить, один плев­рит следует за другим, трудно поддающиеся лече­нию расстройства кишечника. Он уже не скрывает своего плохого самочувствия. А Художественный театр, увлеченный своими задачами, связанный планом, торопит скорейшей присылкой «Вишнево­го сада». Все чаще я заставал Чехова в кресле или на диване, уже без книжек и газет в руках, и он впер­вые не избегал говорить о своей работе, а жаловал­ся, как трудно ему дописывать и переписывать пье­су, — он мог делать это только урывками. В октябре я в поспедний раз попытался задержать его, сказал ему почти всю правду, умолял не губить себя, не ездить в Москву, что это безумие. Он об Ю2 этом написал в Москву, но к декабрю все-таки уехал.
    Дальнейшее известно. Повторяю — то, что случи­лось при сложившихся обстоятельствах, было не­избежно. <...>
    Ольга Леонардовна мне потом с возмущением рас­сказывала, как в Берлине в «Савой-отель» к не­му приехал приглашенный известный клиницист проф. Эвальд. Внимательно осмотрев больного, он развел руками и. ничего не сказав, вышел. Это, конечно, было жестоко, но развел он руками, на­верное, от недоумения, зачем и куда такого боль­ного везут.
    Исаак Наумович Альтшуллер: Был ли Чехов верующим?
    Он сам, если судить по его письмам, считал себя ате­истом и говорил о том, что веру потерял и вообще не верит в интеллигентскую веру. Еще недавно чело­век, хорошо его знавший, рассказывал мне, как раз, во время рыбной ловли, услышав церковный благо­вест, Чехов обратился к нему со словами: «Вот лю­бовь к этому звону — все, что осталось еще у меня от моей веры».
    Я только в самом начале слышал от него замечания в этом роде. Но я помню и такой случай. Как-то при­шлось к разговору, я рассказал ему о слышанном много в публичной лекции одного профессора про четвертое измерение и спросил его: верит ли он в четвертое измерение. Он ничего не ответил. Че­рез несколько дней совершенно неожиданно он вдруг говорит: «А знаете, четвертое измерение-то, может, окажется и существует, и какая-нибудь загроб­ная жизнь...» Он носил крестик на шее. Это, конеч­но, не всегда должно свидетельствовать о вере, но еще меньше ведь об отсутствии ее. Еще в 1897 го­ду он в своем таком скудном, всего с несколькими записями, и то не за каждый год, дневнике отметил:
    «Между „есть Бог" и „нет Бога" лежит целое громад­ное поле, которое проходит с большим трудом ис­тинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его. и потому он обыкновенно не знает ничего или очень мало». Мне почему-то ка­жется, что Чехов, особенно последние годы, не пе­реставал с трудом продвигаться по этому полю, и ни­кто не знает, на каком пункте застала его смерть.
    Иван Алексеевич Бунин:
    Много раз старательнотвердо говорил, что бес­смертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме — сущий вздор:
    — Это суеверие. А всякое суеверие ужасно. Надо мысли ть ясно и смело. Мы как-нибудь потолкуем с вами об этом основательно. Я, как дважды два че­тыре. докажу вам, что бессмертие — вздор.
    Но потом несколько раз еще тверже говорил про­тивоположное:
    — Ни в коем случае не можем мы исчезнуть без следа. Обязательно будем жить после смерти. Бес­смертие — факт. Вот погодите, я докажу вам это...
    Михаил Осипович Меньшиков:
    Религии Чехов не любил касаться. Только один раз в Ялте, па берегу моря, у нас как-то завязался разго вор о Боге и быстро оборвался. «Я не знаю, — ска­зал Чехов, — что такое вечность, бесконечность, я себе об этом ничего не представляю, ровно ничего. Жизнь за гробом для меня что-то застывшее, хо­лодное, немое... Ничего не знаю». Трезвая и чест­ная душа его боялась бреда, боялась внушений, про­тиворечащих опыту, боялась того «раздражения пленной мысли», которые многие принимают за голос свыше. Но той поэзии, которая сопровожда­ет веру, Чехов не был чужд. Он с теплым чувством 105
    вспоминал об обычае в их семье, начиная с i сентя­бря. читать ежедневно по вечерам «Жития свя­тых», и во многих рассказах эта детская начитан­ность Чехова очень заметна. Звон монастырского колокола на заре вечерней, искры солнца на дале­ких крестах, умиление бедной человеческой молит­вы, тихие восторги сердца и предание себя Выс­шей Воле — все это было понятно Чехову и, может быть, не так уж чуждо.
    Зинаида Григорьевна Морозова:
    Дело было к вечеру, окна выходили на запад, был чудесный закат. В Замоскворечьи зазвонили к ве­черне.
    — Люблю церковный звон. Это все, что у меня оста­лось от религии — не могу равнодушно слышать звон. Я вспоминаю свое детство, когда я с нянькой ходил к вечерне и заутрени.
    Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
    28 июня 1904. В другой раз Михайловский и Чехов проезжали зимой мимо Исаакиевского собора; ко­лонны были покрыты инеем, и Чехов сказал, что в таком виде храм особенно прекрасен...

    Мария Тймофеевна Дроздова:
    Ангои Павлович относился ко всему растущему с радостным любопытством.
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    У всех Чеховых есть одно свойство: их, как говорит­ся. «слушаются» растения и цветы — «хоть палку во­ткни, вырастет», — говорил А П. Он сам был страст­ный садовод и говорил, гак же как Чайковский, что мечта его жизни, «когда он не сможет больше пи­сать», — заниматься садом.
    Александра Александровна Хотяинцева:
    Он очень любил цветы. В Мелихове он разводил ро­зы, гордился ими. Гостьям-дачницам из соседнего имения (Васькина) он сам нарезал букеты. Но сре­зал «спелые» цветы, те, которые нужно было сре­зать но правилам садоводства, и «чеховские» розы иногда начинали осыпаться дорогой, к большому огорчению дачниц, особенно одной, поклонницы Чехова, которую Антон Павлович прозвал «Аделаи­дой». <...>
    -Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    Он, между прочим, особенно любил цветущие яб­лони и вишни, и в своей пьесе «Вишневый сад» больше всего ценил ее название. Цветение фрукто­вых деревьев вызывало в нем какие-то радостные ассоциации — может быть, сады его детства в юж­ном городке, но когда он смотрел на бело-розовые яблони, у него были ласковые и счастливые глаза.
    Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:
    С помощью сестры, Марии Павловны, Антон Пав­лович сам рисует план сада (в Ялте. — Сост.), наме­чает, где будет какое дерево, где скамеечка, выпи­сывает со всех концов России деревья, кустарники, фруктовые деревья, устраивает груши и яблони шпалерами, и результатом были действительно ве­ликолепные персики, абрикосы, черешни, яблоки и груши. С большой любовью растил он березку, на­поминавшую ему нашу северную природу, ухаживал за штамбовыми розами и гордился ими, за поса­женным эвкалиптом около его любимой скамееч­ки, который, однако, недолго жил, так же как бе­резка: налетела буря, ветер сломал хрупкое белое деревце, которое, конечно, не могло быть крепким и выносливым в чуждой ему почве. Аллея акаций выросла невероятно быстро, длинные и гибкие, они при малейшем ветре как-то задумчиво колеба­лись, наклонялись, вытягивались, и было что-то фантастическое в этих движениях, беспокойное и тоскливое... На них-то всегда глядел Антон Павло
    вич из большого итальянского окна своего кабине­та. Были и японские деревца, развесистая слива с красными листьями, крупнейших размеров смо­родина, были и виноград, и миндаль, и пирами­дальный тополь — все это принималось и росло с удивительной быстротой благодаря любовному глазу Антона Павловича. Одна беда — был вечный недостаток в воде, пока наконец Аутку не присо­единили к Ялте и не явилась возможность устроить водопровод.
    Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Ял­та, 14 марта 1899 г.:
    Вчера и сегодня я сажал на участке деревья и букваль­но блаженствовал, так хорошо, так тепло и поэтич­но. Просто один восторг. Я посадил 12 черешен, 4 пирамидальных шелковицы, два миндаля и еще кое-что. Деревья хорошие, скоро дадут плоды. И ста­рые деревья начинают распускаться, груша цветет, миндаль тоже цветет розовыми цветами. Птицы, по дороге на север, ночуют здесь в садах и поутру кричат, например дрозды.
    Исаак Наумович Альтшуллер:
    Я думаю, что лучшими часами в его жизни были те, когда он в хорошие дни возился в саду, окруженный не отступавшими от него собачками, преемниками славных мелиховских такс Брома Исаевича и Хины Марковны, и танцующим прирученным журавлем. Занимался любимым делом, и никто не мешал ду­мать, как на севере помогала думать удочка.
    Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:
    Вид срезанных или сорванных цветов наводил на него уныние, и когда, случалось, дамы приносили ему цветы, он через несколько минут после их ухо­да молча выносил их в другую комнату. 109
    Борис Александрович Лазаревский:
    Однажды одна ялтинская поклонница Чехова принесла ему много цветов. Антон Павлович за­любовался ими и, обращаясь ко мне, сказал: — Вот, знаете, кто не любит цветов, детей и собак, тот — или дурак, или злой человек...

    Исаак Наумович Альтшуллер:
    Чехов любил животных.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Антон Павлович любил наблюдать перелет птиц. В перерыве работы подойдет к окну, улыбнется, увидев какого-нибудь щегла, радостно подзовет всех посмотреть. Деревья, небо, птицы были для него радостью.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину. Моск­ва, ю декабря 1890 г.:
    Из Цейлона я привез с собою в Москву зверей, самку и самца <...>. Имя сим зверям — мангус. Это помесь крысы с крокодилом, тигром и обезьяной. Сейчас они сидят в клетке, куда посажены за дур­ное поведение: они переворачивают чернилицы, стаканы, выгребают из цветочных горшков землю, тормошат дамские прически, вообще ведут себя, как два маленьких черта, очень любопытных, от­важных и нежно любящих человека. Мангусов нет нигде в зоологических садах; они редкость. Брем никогда не видел их и описал со слов других под именем «мунго».
    Антон Павлович Чехов. Из письма И. Л. Леонтьеву (Щеглову). Москва, ю декабря i8go г.: Ах, ангел мой, если б Вы знали, каких милых зверей привез я с собою из Индии! Это — мангусы, величи­ною с средних лет котенка, очень веселые и шуст­рые звери. Качества их: отвага, любопытство и при­вязанность к человеку-. Они выходят на бой с грему­чей змеей и всегда побеждают, никого и ничего не боятся; что же касается любопытства, то в комнате нет ни одного узелка и свертка, которого бы они не развернули; вс тречаясь с кем-нибудь, они прежде всего лезут посмотреть в карманы: что там? Когда остаются одни в комнате, начинают плакать.
    Михаил Павлович Чехов:
    Оказалось, что, кроме мангуса, брат Антон вез с со­бой в клетке еще и мангуса-самку, очень дикое и злоб­ное существо, превратившееся вскоре в пальмовую кошку, так как продавший ее ему на Цейлоне индус попросту надул его и продал ее тоже за мангуса.
    Александр Иванович Куприн:
    Надо заметить, что Антон Павлович очень любил всех животных, за исключением, впрочем, кошек, к которым он питал непреодолимое отвращение. Со­баки же пользовались его особым расположением. О покойной Каш танке, о мелиховских таксах Броме и Хине он вспоминал так тепло и в таких выражени­ях, гак вспоминают об умерших друзьях. «Славный народ — собаки!» — говорил он иногда с добродушной улыбкой.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину. Ме­лихово, 16 апреля 1893 г.:
    Вчера наконец прибыли таксы, добрейший Нико­лай Александрович. Едучи со станции, они сильно озябли, проголодались и истомились, и радость 112 их по прибытии была необычайна. Они бегали по
    веем комнатам, ласкались, лаяли на прислугу. Их покормили, и после этого они стали чувствовать себя совсем как дома. Ночью они выгребли из цве­точных ящиков землю с посеянными семенами и разнесли из передней калоши по всем комнатам, а утром, когда я прогуливал их по саду, привели в ужас наших собак-дворян, которые отродясь еще не видали таких уродов. Самка симпатичнее кобе­ля. У кобеля не только задние ноги, но и морда и зад подгуляли. Но у обоих глаза добрые и при­знательные. Чем и как часто Вы кормили их? Как приучи ть их отдавать долг природе не в комнатах? и т. д. Таксы очень понравились и составляют зло­бу дня.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину Ме­лихово, // августа 1893 г-:
    Таксы Бром и Хина здравствуют. Первый ловок и гибок, вежлив и чувствителен, вторая неуклю­жа, толста, ленива и лукава. Первый любит птиц, вторая — тычет нос в землю. Оба любят плакать от избытка чувств. Понимают, за что их наказывают. У Брома часто бывает рвота. Влюблен он в двор­няжку. Хина же — все еще невинная девушка. Любят гулять по полю и в лесу, но не иначе, как с нами. Драть их приходится почти каждый день: хватают больных за штаны, ссорятся, когда едя т, и т. п. Спят у меня в комнате.
    Александр Иванович Куприн:
    Во дворе (ялтинского дома Чехова. — Сост.) жили: ручной журавль и две собаки. <...> Журавль был важная, степенная птица. К людям он относился вообще недоверчиво, но вел тесную дружбу с Арсением, набожным слугой Антона Пав­ловича. За Арсением он бегал всюду, по двору и по сад>\ причем уморительно подпрыгивал на ходу и махал растопыренными крыльями, исполняя
    характерный журавлиный танец, всегда смешив­ший Антона Павловича.
    Одну собаку звали Тузик, а другую — Каштан, в честь прежней, исторической Каштанки, носившей это имя. Ничем, кроме глупости и лености, этот Каш­тан, впрочем, не отличался. По внешнему виду он был толст, гладок и неуклюж, светло-шоколадного цвета, с бессмысленными желтыми глазами. Вслед за Тузиком он лаял на чужих, но стоило его пома­нить и почмокать ему, как он тотчас же переворачи­вался на спину и начинал угодливо извиваться по земле. Антон Павлович легонько отстранял его пал­кой, когда он лез с нежностями, и говорил с при­творной суровостью:
    — Уйди же, уйди, дурак... Не приставай.
    И прибавлял, обращаясь к собеседнику, с досадой, но со смеющимися глазами:
    — Не хотите ли, подарю пса? Вы не поверите, до чего он глуп.
    Но однажды случилось, что Каштан, по свойствен­ной ему глупости и неповоротливости, попал иод колеса фаэтона, который раздавил ему ногу. Бед­ный пес прибежал домой на трех лапах, с ужасаю­щим воем. Задняя нога вся была исковеркана, кожа и мясо прорваны почти до кости, лилась кровь. Ан­тон Павлович тотчас же промыл рану теплой во­дой с сулемой, присыпал ее йодоформом и перевя­зал марлевым бинтом. И надо было видеть, с какой нежностью, как ловко и осторожно прикасались его большие милые пальцы к ободранной ноге со­баки и с какой сострадательной укоризной бранил оп и уговаривал визжавшего Каш гана:
    — Ах ты, глупый, глупый... Ну, как тебя угоразди­ло?.. Да тише ты... легче будет... дурачок...
    Исаак Наумович Альтшуллер:
    Когда я увидел, с какой заботливостью он ухаживал 114 за раненым Каштаном, как внимательно, по всем
    правилам хирургического искусства, перевязывал его разодранную лапу и с какими при этом ласковы­ми словами к нему обращался, я понял, почему та­кой удивительной вышла у него «Каштанка». И ко­гда он, поведя серьезную войну против мышей, брат из мышеловки осторожно за хвост попавшую­ся мышь и спускал ее через низкий забор на кладби­щенский участок, то я уверен, что мышь только по­смеивалась и, наверное, в ближайшую же ночь пере- биралась обратно на дачу к своему врагу.
    Александр Иванович Куприн:
    Приходится повторить избитое место, но несомнен­но, что животные и дети инстинктивно тянулись к Чехову. Иногда приходила к А. П. одна больная ба­рышня. приводившая с собою девочку лет трех-че- тырех, сиротку, которую она взяла на воспитание. Между крошечным ребенком и пожилым, грустным и больным человеком, знаменитым писателем, уста­новилась какая-то особенная, серьезная и доверчи­вая дружба. Подолгу сидели они рядом на скамейке, на веранде; А. П. внимательно и сосредоточенно слу­шал, а она без умолку лепетала ему свои детские смешные слова и путалась ручонками в его бороде.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    У меня часто спрашивают: почему в письмах Антона Павловича Чехова упоминается о передаче мне поч­товых марок, вложенных в письма Марии Павловне. Это собирание Антоном Павловичем марок для ме­ня началось по следующему случаю. Как-то на кани­кулы я ездила домой на юг и возвращалась обратно в Москву. Провожая меня на станцию железной до­роги. мой одиннадцатилетний братишка, ученик г-го класса гимназии, прощаясь, сунул мне в карман осеннего пальто что-то аккуратно завернутое в бе­лую бумагу с просьбой передать эту вещь Анто­ну Павловичу. Проезжая мимо станции Лопасня, я 115
    поспешила сойти и на несколько дней заехала в Ме­лихово к Чеховым. Только за ужином я вспомнила о подарке моего брата и передала его Антон)' Пав­лович)'. Чехов развернул пакетик — там оказался небольшой журнальчик, размером в небольшую дет­скую книжку. Что там было написано, я уже не пом­ню, но все было очень тщательно, с любовью сдела­но, подражая настоящему журналу, со всеми его отде­лами. Видно было, как сильно хотелось маленькому автору сделать приятное Антон)' Павловичу. Антон Павлович сейчас же послал ему свой рас­сказ «Каштанка» со своей надписью. Как-то в феврале 1898 года, когда я гостила в Мели­хове, пришли от Антона Павловича из Ниццы, где он был в то время, две посылки: одна Марии Пав­ловне и другая на мое имя — посылочка величиной с кубический вершок, тщательно упакованная, за­шитая. В посылочке, которая всех нас рассмешила своими игрушечными размерами, оказались почто­вые марки со всех концов мира, откуда Антон Пав­лович получал письма. Все это предназначалось мо­ему братишке.
    Борис Александрович Лазаревский:
    Чехов относился к детям не как к «маленьким дурач­кам» и говорил с ними не как с существами, создан­ными для забавы взрослых, а как с людьми, у кото­рых на все своя оригинальная точка зрения. Антон Павлович с любовью рассказывал мне об одном мальчике:
    — Сидит он за столом, выводит букву за буквой и сопит...
    Чехов прошелся взад и вперед по кабинету, посмо­трел в окно и добавил:
    — И уши у него торчат, — вот так...
    —
    Алексей Алексеевич Долженко:
    На самом краю города (Таганрога. — Сост.) находи­лось кладбище, за которым начиналась степь. Здесь на земле можно было наблюдать много круглых от­верстий. Это норы тарантулов. Для чего это нам было нужно, я теперь припомнить не могу, но тогда ловле тарантулов мы отдавали много энергии. Глав­ным инициатором ловли как всегда был Антон, вы­думавший для этой цели специальный способ. Все мы имели при себе аптечные баночки, наполнен­ные деревянным маслом, и специальные удочки, состоящие из небольшой палочки, к которой была привязана довольно длинная нитка, а на конце нит­ки был прикреплен шарик из воска. Размер шарика был такой, чтобы он мог свободно пройти в нору тарантула.
грибник
    Самая ловля заключалась в следующем: баночки с маслом ставились около норы. В отверстие опус­кался шарик из воска. Как только шарик доходил до Дна, тарантул, разоренный появлением непрошено­го гостя, с яростью цеплялся лапами в воск и тянул шарик на себя, вызывая подергивание, державший в руке удочку тотчас же вынимал шарик с вцепившим­ся в него тарантулом и сразу опускал его в масло.

    В масле, вследствие отсутствия воздуха, тарантул сразу погибал. Большое количество наловленных тарантулов почему-то считалось у нас особенной до­блестью.
    Владимир Германович Тан-Богораз (1865-1936). пи­сатель, поят, этнограф, лингвист, соученик А. П. Чехо­ва по таганрогской гимназии:
    За Чеховским домом (в Таганроге. — Сост.) прежде находился небольшой пустырь, который в то время назывался «имение куриного царя». На краю этого пустыря ютился старик, разводивший кур. Пустырь зарос бурьяном и дикой коноплей. На этом пусты­ре Чехов с братьями ловил щеглов силком «на при­паду». Ловля щеглов ita припаду — это южный степ­ной спорт. Чехов увлекался им, даже будучи сту­дентом.
    Алексей Алексеевич Долженко:
    Будучи уже гимназистом, Антон Чехов очень лю­бил ловить рыбу. На ужение мы ходили в Таган­рогскую гавань. Обычно было нас четверо: Чехо­вы — Антон. Николай, Иван и я. Ловили мы пре­имущественно бычков. Антон умел добиваться удачной ловли. Он изобрел специальные поплав­ки, изображающие человека, у которого руки под­нимались и опускались во время ловли рыбы. Это указывало, какого размера рыба попала на крю­чок. Если человек в воде по пояс, то, значит, по­палась небольшая рыбка, если по плечи — то сред­няя, если с головой и руки подняты вверх, то. зна­чит. крупная рыба, и ее нужно вынимать умеючи. В таком случае Антон не доверял нам и вынимал сам. Поплавки он делал из особого дерева, похо­жего на пробку, которое брал у местных рыбаков. Отправляясь на рыбную ловлю, мы брали с собой сковородку и все необходимое для стряпни, а ино-
    гда Антон захватывал свое любимое сантуринское вино. Такая обстановка рыбной ловли особенно нам нравилась.
    Иван Алексеевич Белоусов (1863-1930), поэт, мему­арист, член литературного кружка «Среда»: Антон Павлович Чехов любил рыбную ловлю не так, как другие, а по-своему: он не был похож на тех рыболовов-охотников, цель которых состояла в том, чтобы как можно больше и крупнее наловить ры­бы. — он любил просто на солнышке посидеть с удоч­кой на берегу, отдохнуть, помечтать, а может бьггь, в тишине обдумать план какой-нибудь литературной работы, — а какая рыба ему попадется на крючок — ему было все равно; за большим он не гнался, а до­вольствовался окуньками, голавликами, пескарями; последних он особенно любил, и однажды учил ме­ня, как надо поджаривать пескарей:
    — Знаете, если их смазать яйцом да обвалять в су­харях и поджарить так, чтобы корочка хрустела, - это будет великолепная закуска. <...>
    Куда бы ни приезжал Антон Павлович, его прежде всего интересовала вода — река, пруды, озера, где бы водилась рыба.
    С утра до вечера мы сидели под глинистым отко­сом, у темного омута, и с увлечением ловили оку­ней, иногда попадались и щуки. <...>
    — Чудесное занятие! — говорил Чехов, поплевы­вая на червяка. — Вроде тихого помешательства. И самому приятно, и для других не опасно. А глав­ное—думать не надо... Хорошо!
    В Аутке, где он был уже серьезно больным и где среди красот южной природы, среди вечнозеле- 119
    ных кипарисов и цветущих персиков, любил помеч­тать о московском сентябрьском дождичке, о бере­зах и ветлах, об илистом пруде с карасями, о том, как хорошо обдумывать свои повести и пьесы, гля­дя на поплавок и держа в руке удочку.
    Иван Алексеевич Белоусов:
    Он не раз говорил мне: «Я думаю, что многие луч­шие произведения русской литературы задуманы за рыбной ловлей».
    Михаил Павлович Чехов:
    Большой любитель собирать грибы, Антон Павло­вич каждое угро обходил свои собственные места (в Мелихове. — Сост.) и возвращался домой с гор­стями белых грибов и рыжиков. За ним всегда важно следовали его собаки Хина и Бром.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Вся усадьба замыкалась большой лужайкой, обса­женной старыми плакучими березами, под которы­ми водились белые грибы, а дальше вместо забора были еще посадки молодых елей, где в изобилии во­дились рыжики. Антон Павлович очень любил со­бирать рано по утрам грибы.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Л. С Суворину. Ме­лихово, в апреля 1892 г.:
    У меня гостит художник Левитан. Вчера вечером был с ним на тяге. Он выстрелил в вальдшнепа; сей, подстреленный в крыло, упал в лужу. Я поднял его: длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежа. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Ле­витан морщится, закрывает глаза и просит с дро­жью в голосе: «Голубчик, ударь его головкой по ло­жу...» Я говорю: не могу. Он продолжает нервно по- 120 жимать плечами, вздрагивать головой и просить.
    А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Од­ним красивым, влюбленным созданием стало мень­ше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать.
    Антон Павлович Чехов. Из письма М. Горькому. Мели­хово, 9 мая 1899 г.:
    Охоту с ружьем когда-то любил, теперь же равно­душен к ней.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Читал много, но не запойно, и почти только бел­летристику.
    Михаил Павлович Чехов:
    Антон Павлович питал любовь к книгам. Кропотли­во, изо дня в день он собирал всевозможные книги, привозил с собою целые ящики из столицы, и в Ме­лихове у него составилась большая библиотека. В 1896 год)' он пожертвовал ее родному город)' Та­ганрогу для общественной библиотеки.
    Александр Семенович Лазарев:
    Несмотря на наружную сдержанность, в характере Чехова было много азарта, страсти, увлечения тем делом, за которое он брался. С увлечением он уха­живал за своими цветами в Мелихове, с увлечением играл в крокет в Бабкине — помню, иногда партия затягивалась, на землю опу скались густые сумерки, но Чехов не хотел бросать игры, и мы с Киселевым кончали партию, подставляя зажженные спички к невидимым шарам.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    В воспоминаниях о Мелихове хранятся очень ожив­ленные дни и вечера, с непрерывными шутками, пе­нием. художественными эскизами и прогулками. А когда такие развлечения исчерпывались, играли в лото. Лото Чехов любил, а в последние годы заме­нил его пасьянсом. В среде близких есть даже пась­янс, так называемый чеховский. <...> Во время ло­то, конечно, сыпались непрерывные шутки. В лото играли все: вся семья и гости.
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    Монте-Карло производило на него удручающее впечатление, но было бы неправдой сказать, что он остался недоступен его отраве. Может быть, отчасти я заразил его своей уверенно­стью (тогда была у меня такая), что есть в игре этой какой-то простой секрет, который надо только раз­гадать - и тогда... Ну, тогда, конечно, выступала главная мечта писателя: работать свободно и нико­гда не думать о гонораре, о заработке, не связывать литературную работу с вопросом о средствах к жиз­ни. Чехов мечтал об этом не меньше, чем я и вся­кий другой.
    И вот он — трезвый, рассудительный, осторож­ный — поддался искушению. Мы накупили целую гору бюллетеней, даже маленькую рулетку, и по целым часам сидели с карандашами в руках над бу­магой, которую исписывали цифрами. Мы разра­батывали систему, мы искали секрет. Однажды мы его нашли и поехали в Монте-Карло с точно определенным планом. Игра была малень­кая, осторожная, и тем не менее, окончив ее, мы недосчитались пары сотен франков. Опять бюллетени, снова карандаши и цифры. Под­ходили к делу с другой стороны, вновь ехали в Мон­те-Карло и пробовали. Одно время казалось, что
    мы нащупали верный путь. Выиграли раз, другой. Но на третий — неблагоприятное стечение обстоя­тельств, — и все полетело вверх дном. В то время я, конечно, не занимался наблюдения­ми над ним. Я сам гораздо больше, чем он, мог бы быть объектом наблюдения; но когда припоминал все это. то как будто не узнавал обычно спокойно­го, сдержанного, рассудительного, уравновешен­ного Антона Павловича.
    Кто из знавших его поверит, что в нем жил азарт? А между тем он углублялся в цифры, старался про­никнуть в сущность этих странных комбинаций, разгадать их тайну. Мы спорили, каждый предла­гал свою систему и защищал ее. У него являлись остроумные мысли в этой области, и главное — что волнение его было чисто спортивное, так как он проигрывал, в сущности, пустяки. Но, однако же, в этом не было ничего трезвого. Поверить даже на минуту, что в случайных комби­нациях номеров, цветов и всяких других шансов могут быть отысканы какие-то законы, — для это­го, конечно, нужна была известная доля безумия, которое владеет игроками, делает их слепыми и приводит к гибели.
    И вот он, как казалось, поставивший своей зада­чей трезвость, разумное отношение к жизни, че­ловек несомненно сильной воли, в течение десяти дней верил в это, то есть допускал для себя капель­ку безумия. <...>
    Дней десять длилось его увлечение рулеткой. Он перестал принимать во внимание мои мнения и сам разрабатывал какие-то способы. Иногда он на мой зов поехать в Монте-Карло отвечал отказом. Я ехал один, но, смотришь, через час он появлялся, несколько как будто сконфуженный, становился у одного из столов и долго присматривался, наблю- 124 дал, видимо проверяя свою мысль, а потом садился
    и, осторожно вынимая из кармана золотые, ставил их как-то по-новому.
    Кажется, что в результате всех этих попыток был у него небольшой выигрыш. Это и есть таг опасный момент, когда игрок слепнет и с головой зарывает­ся в игру. А у него вышло иначе. Однажды он опре­деленно и твердо заявил, что с рулеткой покончено: и действительно, после этого ни разу больше не по­ехал туда. Взяли силу его обычные качества — благо­разумие, осторожность, уравновешенность, а глав­ное — ему стало стыдно увлекаться и отдавать силы таким пустякам.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Чехов сам любил путешествовать и не раз уговари­вал меня поехать в те места, которые особенно чем- нибудь его поразили. — например, в Бермамыт на Северном Кавказе — и обязательно с вершины горы увидеть восход солнца. Еще он просил меня съез­дить на Соловецкие острова по Северной Двине и Белому морю.
    Алексей Сергеевич Суворин:
    И в Петербурге, и в Москве он любил до странно­сти посещать кладбища, читать надписи на памят­никах или молча ходить среди могил. <...> Кладбища за границей его везде интересовали.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Н. М. Линтваре- вой. Генуя, I (13) октября 1894 г.: <...> Милан. Здесь я осматривал так называемую крематорию, где сожигают покойников, и собор. Собор так красив, что даже страшно. Было жарко. Пейзажи в Ломбардии изумительные, — пожалуй, как нигде в свете.
    Теперь я в Генуе. Тут тьма кораблей и знаменитое кладбище, богатое статуями. Статуй, в самом деле, очень много. Изображены п натуральную неличи­ну и во весь рост не только покойники, но даже и их неутешные вдовы, тещи и дети. Есть статуя од­ной старушки-помещицы, которая держит в руке два сдобных хохлацких бублика.
    Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:
    15 мая 1900. Ездили на кладбище. В Девичьем мона­стыре могила его отца. Долго искали. Наконец, я на­шел. Потом поехали в Донской, потом в Данилов, где могила Гоголя. Видели, что на камне чьи-то наца­рапанные надписи, точно мухи напакостили. Любят люди пакостить своими именами.
    Григорий Иванович Россолимо. Из дневника:
    16 декабря 1903. Хоронили Алтухова, еще один то­варищ-однокурсник доработался. <...> Мы долго ждали у входа на кладбище, так как гроб несли на руках. Сильна, однако, меланхоличная нотка у Че­хова. Он любит, как говорит, кладбище, особенно зимой, как сегодня, когда могил почти не видно из-под глубокого пушистого снега.
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    Нарочитой красоты, красивости он не терпел, не любил ничего пафосного — и свои пережива­ния. и своих героев целомудренно оберегал от кра­сивых выражений, пафоса и художественных поз. В этом он, может быть, даже доходил до крайнос­ти, это заставляло его не воспринимать трагедии: между прочим, он никогда не чувствовал М. Н. Ер­моловой <...>.
    Пафос и романтизм Чехов признавал и отдавался их очарованию только в музыке. Тут границ и запретов не было. Он возил меня к соседям по имению, родст­венникам поэта Фета, только затем, чтобы послу­шать Бетховена: хозяйка дома превосходно играла.
    И когда он слушал Лунную сонату, лицо его было се­рьезно и прекрасно. Он любил Чайковского, любил некоторые романсы Глинки, например, «Не иску­шай меня без нужды», — и очень любил писать, когда за стеной играли или пели. «Серенада» Брага, кото­рую пела Лика под аккомпанемент рояля и скрипки, нашла отражение в его «Черном монахе»...
    Александра Александровна Хотяинцева:
    Чехов говорил, что «Кармен» самая любимая его опера. Цирк он тоже очень любил.
    Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:
    Он очень любил фокусников, клоунов. Помню, мы с ним как-то в Ялте долго стояли и не могли ото­рваться от всевозможных фокусов, которые проде­лывали дрессированные блохи.
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    Из всех городских учреждений Чехов был неизмен­ным почитателем только одного учреждения — рус­ской бани, где любил попариться по-русски и после бани попить чайку и покалякать с приятелем.
    Иван Павлович Чехов (1861-1922). брат А. 11. Чехо­ва, педагог:
    Театром Антон Павлович увлекался с самого ран­него детства.
    Первое, что он видел, была оперетка «Прекрасная Елена». Ходили мы в театр обыкновенно вдвоем. Билеты брали на галерку. Места в Таганрогском те­атре были не нумерованные, и мы с Антоном Пав­ловичем приходили часа за два до начала представ­ления. чтобы захватить первые места. В коридорах и на лестнице в это время бывало еще темно. Мы пробирались потихоньку наверх. Как сейчас помню последнюю лестницу, узкую, деревянную, какие бывают при входе на чердак, а в конце ее — двери на галерею, у которых мы, си­дя на ступеньках, терпеливо ждали, когда нас на­конец впустят. Понемногу набиралась публика. Наконец гремел замок, дверь распахивалась, и мы с Антоном Павловичем неслись со всех ног, чтобы захватить места в первом ряду. За нами с криками гналась нетерпеливая толпа, и едва мы успевали занять места, как тотчас же остальная публика на­валивалась на нас и самым жестоким образом при­жимала к барьеру.
    До начала все же еще было далеко. Весь театр был совершенно пуст и неосвещен. На всю громадную черную яму горел только один газовый рожок. И. помню, нестерпимо пахло газом. Задним рядам было трудно стоять без опоры, и они обыкновенно устраивались локтями на наших спинах и плечах. Кроме того, все зрители грызли подсолнухи. Бывало так тесно, что весь вечер так и не удавалось снять шуб.
    Но, несмотря на все эти неудобства, в антрактах мы не покидали своих мест, зная, что их тотчас же займут другие.
    Андрей Дмитриевич Дросси, гимназический това­рищ Чехова:
    Посещение театра учащимися тогда строго пресле­довалось. Допускалось хождение в театр только с родителями и то с особого каждый раз разреше­ния гимназического начальства. На галерею же вход был безусловно воспрещен, но мы ухищрялись всякими способами проникать туда чуть ли не каж­дое представление, прекрасно зная, что надзира­тель гимназии непременно заглянет на галерею, как это бывало всякий раз.
    Чтобы не быть узнанными, мы с Антоном Павло­вичем прибегали нередко к гримировке. Странно было видеть молодые лица с привязанными боро­дами или бакенбардами, в синих очках, в отцов­ских пиджаках, восседающих на скамьях галереи.
    Иван Павлович Чехов:
    Когда мы шли в театр, мы не знали, что там будут играть. — мы не имели понятия о том. что такое драма, бпера или оперетка, — нам все было одина­ково интересно. <...>
    Идя из театра, мы всю дорогу, не замечая ни пого­ды, ни неудобной мостовой, шли по улице и ожив­ленно вспоминали, что делалось в театре.
    19S0
    А на следующий день Антон Павлович все это ра­зыгрывал в лицах.
    Александр Леонидович Вишневский:
    Бывало, он перед спектаклем собирал нас и рас­толковывал нам содержание пьесы, которую нам предстояло смотреть. А на другой день происхо­дили дебаты в товарищеском кружке по повод)' ви­денного.
    Иван Павлович Чехов:
    Потом, когда Антон Павлович был постарше, он страшно любил Московский Малый театр. Как-то проездом мы были в Москве и узнали, что в этот день Ленский играл Ричарда III. Мы побежали в кассу, но там остались билеты только в первом ря­ду. Антон Павлович недолго колебался: мы сложи­ли все, что у нас было, долго шарили по всем карма­нам и вечером важно сидели в первом ряду; зато де­нег ни у меня, ни у Антона Павловича не осталось ни копейки, что отразилось на нас жестоко на сле­дующий день.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва. 18 ноября 1888 г.:
    Можно не любить театр и ругать его и в то же вре­мя с удовольствием ставить пьесы. Ставить пьесу я люблю так же, как ловить рыбу и раков: закинешь удочку и ждешь, что из этого выйдет? А в Общество за получением гонорара идешь с таким же чувст­вом, с каким идешь глядеть в вершу или в вентерь: много ли за ночь окуней и раков поймалось? Забава приятная.
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    Он часто говорил об особом авторском психозе, которым заболевает человек, ставящий пьесу.
    — Я сам испытал это, когда ставил «Иванова», — го­ворил он и описывал болезнь: «Человек теряет себя, перестает бы ть самим собой, и его душевное состоя­ние зависи т от таких пустяков, которых он в другое время не заметил бы: от выражения лица помощни­ка режиссера, от походки выходного актера... Актер, исполняющий главную роль, надел клетчатый галстук, а автору кажется, что тут нужен черный. Пуб­лика, может быть, совсем не замечает галстука, а ему, автору, кажется, что она не видит ни декорации, ни игры, а только галстук, и что это ужасно, и что гал­стук этот погубит пьесу.
    Бывает и хуже: актриса — ломака, вульгарнсйшая из женщин, раньше он не мог выносить ее голоса, у него делались спазмы в горле, когда она с ним ко­кетничала. Но вот ей аплодируют, она тянет пьесу к успеху, и он, автор, начинает чувствовать к ней нежность, а в антракте подбегает к ней и целует ей ручки...
    А вот идет главная сцена, на которую он возложил все надежды. В зале кашляют, сморкаются. Ни ма­лейшего впечатления, ни хлопка... Автор прячет­ся в темной норе, среди старых декораций, и ре­шает никогда отсюда не выйти и уже ощупывает свои подтяжки, пробуя, выдержат ли они, если он на них повесится.
    И никто этого не понимает. И те не понимают, что приходят за кулисы „утешать" автора, и даже поздравляют с успехом. Они не подозревают, что перед ними временно-сумасшедший, который мо­жет наброситься на них и искусать их. Человек с более или менее здоровой нервной орга­низацией выдерживает это потрясение, понемно­гу отходит, и дня через три его можно перевести в разряд „выздоравливающих", но иных это потря­сает на всю жизнь. Вот это и случилось с Иваном Леонтьевичем.
    Нет, вы посмотрите, что ему театр? Да он его да­же, в сущности, не любит, почти не бывает в нем и не знает ни актеров, ни актрис, а пишет об акте­рах и актрисах.
    Константин Сергеевич Станиславский:
    Антон Павлович любил прийти до начала спектак­ля, сесть против гримирующегося и наблюдать, как меняется лицо от грима. Смотрел он молча, очень сосредоточенно. А когда какая-нибудь проведенная на лице черта изменит лицо в том направлении, ко­торое нужно для данной роли, он вдруг обрадуется и захохочет своим густым баритоном. И потом опять замолчит и внимательно смотрит.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Ф. О. Шехтелю. Мелихово, Iо марта 1893 г.:
    Дорогой Франц Осипович, можете себе предста­вить, я курю сигары. Бросил в прошлом году табак и папиросы и курю сигары. Нахожу, что это гораз­до вкуснее, здоровее и чистоплотнее, хотя и доро­же. Вы специалист по сигарной части, а я еще неуч и дилетант. Будьте ласковы, научите меня: какие си­гары курить мне и где в Москве я могу покупать их? Теперь я курю сигары петербургского Тен-Кате, на­зываемые «F.I Armado, Londres», внутреннего при­готовления из выписанных гаванских Табаков, крепкие. <...> К ним я привык. Нет ли чего-нибудь подходящего в Москве? За 6 р. 50 к. хороших сигар не достанешь, правда, но что делать? Ich habe kein Geld[5]. Пожалуй, я не прочь заплатить и десять руб­лей за сотню, но не дороже. Вообще дайте соответ­ственный совет. Скажу большое спасибо. Тен-Кате обещал высылать наложенным платежом, но ведь это такая возня, такая скука. Лучше уж махорку ку­рить, чем на почту ездить.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Ф. О. Шехтелю. Мелихово, 26 марта 1893 г>
    Я курю по 3-4 сигары в день, но сейчас не в оче­редь закурил рижскую. Весьма приятно и весьма похвально, как говорят попы. Вкусно.
    Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
    и февраля 1895. О своей диете рассказал следую щее: «Если я плотно поем или выпью рюмку водки, то уже не могу работать; поэтому за обедом я съедаю лишь несколько ложек супа, но зато как следует ужинаю и затем сразу же ложусь спать».
    Елена Михайловна Шаврова-Юст (1874-1937), пи­сательница, корреспондентка Чехова: Вообще же он был очень воздержан и мало ел. — Для писания надо прежде всего избегать сытос­ти, — говорил он часто.
    Иногда, во время какой-нибудь поглощавшей его литературной работы, он пил утром только кофе, а за обедом — чашку бульона. <...> Это нисколько не мешало ему понимать толк в раз­ных тонкостях гастрономии и любить хорошую кух­ню. <...> В вопросах кулинарии, как и во многих дру­гих жизненных вопросах и вкусах, Чехов был очень разборчив. Ему очень нравилась тонкая француз­ская кухня, и ничего не было так противно ему, как то усиленное питание, на котором, главным обра­зом, основывалось лечение его болезни, особенно в последние годы.
    Он любил также настоящие русские блюда, которые так хорошо готовили в Таганроге его почтенные те­тушки, любил вкусные пироги, блины, борщи и со усы, любил хороший рассольник с потрохами. Лю­бил выпить водки из серебряного стаканчика и пе­ред ухой закусить скумбрией в томате или свежей икоркой. Любимым вином Антона Павловича было 11онте Кане...
    Николай Дмитриевич Телешов:
    Он любил угощать горячей картошкой, печенной на углях, и старым крымским «губонинским»[6] кля- ретом.
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    Как-то прогуливаясь с А. II. по Одессе, я сказал, что около .Александровского сада есть небольшая кухмистерская, содержимая некоей хохлушкой, Ольгой Ивановной, и что мне приходилось там превкусно есть малороссийские блюда. Чехов остановился.
    — И настоящий малороссийский борщ у нее быва­ет?—спросил он.
    — Почти всегда.
    — С бараниной и помидорами?
    — Ну, разумеется, со всеми онерами[7].
    — Едем к благодетельнице Ольге Ивановне! — вос­кликнул Чехов с оживлением.
    Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
    28июня 1904. Филиппов рассказал о своих встре­чах с Н. К. Михайловским. Однажды вечером они стояли у стойки в ресторане Палкина (в Санкт- Петербурге. — Сост.) и пили водку. Михайлов­ский сказал, что однажды он стоял у этой же стой­ки с А. П. Чеховым. Не проронивший за целый ве­чер ни слова, Чехов вдруг заметил, что лучшая закуска к водке — кусочек черного хлеба и ничего больше.
    За обедом он говорил мне:
    — Отчего вы не пьете вино?.. Если бы я был здо­ров. я бы пил... Я так люблю вино...
    Узнал, что я в прошлом году был в Италии.
    — Во Флоренции были?
    — Был.
    — Кианти пили?
    — Еще бы!
    — Эх, кианти!.. Еще бы раз попасть в Италию, попить бы кианти... Никогда уже этого больше не будет.
    Выпить в молодости любил: чем становился стар­ше, тем меньше. Говорил, что нить водку аккуратно за обедом, за ужином не следует, а изредка выпить, хотя бы и много, не плохо. Но я никогда, ни на од­ном банкете или товарищеском вечере не видел его « рас поясавш и мся ».
    Антон Павлович Чехов. Из письма И. Н. Оболонско­му. Петербург, 5 ноября 1892г.:
    Я хожу в Милютин ряд и ем там устриц. Мне поло­жительно нечего делать, и я думаю только о том, что бы мне съесть и что выпить, и жалею, что нет такой устрицы, которая меня бы съела в наказа­ние за грехи.
    Михаил Павлович Чехов:
    Сколько знаю, будучи учеником седьмого и восьмо­го классов, он очень любил ухаживать за гимназист­ками, и, когда я был тоже учеником восьмого клас­са, он рассказывал мне, что его романы были всегда жизнерадостны. Часто, уже будучи студентом, он дергал меня, тогда гимназиста, за фалду и, указывая на какую-нибудь девушку, случайно проходившую мимо, говорил:
    — Беги, беги скорей за ней! Ведь это находка для ученика седьмого класса!
    Впоследствии, уже после смерти брата Антона, А. С. Суворин рассказывал мне, со слов самого пи­сателя, следующий эпизод из его жизни. Где-то в степи, в чьем-то имении, будучи еще гимназис­том, Антон Павлович стоял у одинокого колодца и глядел на свое отражение в воде. Пришла девоч­ка лет пятнадцати за водой. Она так пленила со­бой будущего писателя, что он тут же стал обни­мать ее и целовать. Затем оба они еще долго про­стояли у колодца и смотрели молча в воду. Ему не хотелось уходить, а она совсем позабыла о своей воде. Об этом Антон Чехов, уже будучи большим писателем, рассказывал А. С. Суворину, когда оба они разговорились на тему о параллельности то­ков и о любви с первого взгляда.
    Исаак Наумович Альтшуллер:
    От Чехова, когда он бывал в особенно хорошем на­строении. приходилось иногда слышать, как, случа­лось, он с приятелями в молодости веселился. Но я никогда не слышал ни от него самого, ни от других ни про одно его серьезное увлечение.
    Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
    и февръгя 1895. Еще он сказал: «Я, вероятно, нико­гда не женюсь, потому' что могу жениться только но любви. После постановки „Иванова" я переспал не менее чем с 92 (девяносто двумя) женщинами; я воображал, что люблю их, и выслушивал их любов­ные клятвы; но проходила ночь, и я понимал, что мы оба глубоко заблуждались». Он имеет дело по­чти исключительно с замужними, так сказать, при­личными женщинами; два года назад он говорил мне, что никогда еще не лишил невинности ни од­ну девушку.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Успех у женщин, кажется, имел большой. Говорю «кажется», потому что болтать на эту тему не люби­ли ни он, ни я. Сужу по долетевшим слухам. Один раз только он почему-то проявил странную и не­ожиданную откровенность. Может быть, потому что случай был уж очень исключительный. Мы много времени не виделись, столкнулись на выставке кар­тин и условились встретиться завтра днем, почему- то на бульваре. И чуть не с первых слов он рассказал мне как курьез: он ухаживал за замужней женщи­ной, и вдруг, в последнюю минуту успеха, обнаружи­лось, что он покушается на невинность. Он выра­зился так: «И вдруг — замок».
    Открыл ли он его, я не допрашивал, но о ком шла речь, догадывался, и он знал, что я догадываюсь. Русская интеллигентная женщина ничем в мужчине не могла увлечься так беззаветно, как талантом. Ду­маю, что он умел бьпъ пленительным. Крепкой, дли­тельной связи до женитьбы у него не было. Незадол­го перед женитьбой он говорил, что больше одного года никакая связь у него не длилась.
    Владимир Александрович Поссе:
    Интимная жизнь Чехова почти неизвестна. Опуб­ликованные письма не вскрывают ее. Но, несо­мненно, она была сложная. Несомненно, до позд­него брака с Книппер Чехов не раз не только увле­кался, но и любил «горестно и трудно». Только любивший человек мог написать «Даму с со­бачкой» и «О любви», где огнем сердца выжжены слова: «Когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или доб­родетель в их ходячем смысле, или не нужно рас­суждать вовсе».
    Кажется, в тот же вечер Чехов сказал мне: — Неверно, что с течением времени всякая любовь проходит. Нет, настоящая любовь не проходит, а приходит с течением времени. Не сразу, а постепен­но постигаешь радость сближения с любимой жен­щиной. Это как с хорошим старым вином. Надо к не­му привыкнуть, надо долго пить его, чтобы понять его прелесть.
    Михаил Осипович Меньшиков:
    Как относился Чехов к женщинам? Для романиста знание женской души то же, что знание тела для скульптора. Не время, конечно, говорить об этой стороне жизни Чехова. В своей родной семье он мог наблюда ть на редкость милые, прекрасные жен­ские типы. Я был не раз свидетелем самого востор­женного восхищения, какое Чехов вызывал у очаро­вательных девушек. Вероятно, он имел бы ошелом­ляющий «успех» у дам разного круга, если бы это было не ниже его души. Заметно было, что Чехову любовь — как и Тургеневу — давалась трудно. Вку­шая, он здесь «вкусил мало меда»... Лет девять назад он говорил мне: «Вот, что такое любовь: когда вы бу­дете знать, что к вашей возлюбленной пришел дру­гой и что он счастлив; когда вы будете бродить око­ло дома. где они укрылись; когда вас будут гнать как собаку, а вы все-таки станете ходить вокруг и умо­лять, ч тобы она пустила вас на свои глаза — вот это будет любовь». А через пять лет мы как-то поздним вечером ехали из Гурзуфа в Ялту. Стояла чудная ночь. Глубоко внизу под ногами лежало сонное мо­ре, но точно горсть брильянтов — горели огонь­ки Ялты. Чехов сидел крайне грустный и строгий, в глубокой задумчивости. «Что есть любовь?» — спросил наш спутник в разговоре со мной. «Лю­бовь — это когда кажется то, чего нет», — вставил мрачно Чехов и замолк.
    Константин Алексеевич Коровин:
    — Меня ведь женщины не любят... Меня все счита­ют насмешником, юмористом, а это неверно... — не раз говорил мне Антон Павлович.
    Лилия Алексеевна Авилова:
    — Если бы я женился, — задумчиво заговорил Че­хов, — я бы предложил жене... Вообразите, я бы пред­ложил ей не жить вместе. Чтобы не было ни халатов, ни этой российской распущенности... и возмутитель­ной бесцеремонности.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 2 j марта 1895 г.:
    Извольте, я женюсь, если Вы хотите этого. Но мои условия: все должно быть, как было до этого, то есть она должна жить в Москве, а я в деревне, и я буду к ней ездить. Счастье же, которое продол­жается изо дня в день, от утра до утра, — я не выдер­жу. Когда каждый день мне говорят все об одном и том же, одинаковым тоном, то я становлюсь лю­тым. Я, например, лютею в обществе Сергеенко, потому что он очень похож на женщину («умную и отзывчивую») и потому что в его присутствии мне приходит в голову, что моя жена может быть похо­жа на него. Я обещаю быть великолепным мужем, но дайте мне такую жену, которая, как луна, явля­лась бы на моем небе не каждый день. NB: оттого, что я женюсь, писать я не стану лучше.
    Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чехову. Ял­та, 26 октября 1898г.:
    Что касается женитьбы, на которой ты наста и ва- ешь, то — как тебе сказать? Жениться интересно только по любви; жениться же на девушке только потому, что она симпатична, это все равно, что ку­пить себе на базаре ненужную вещь только потому, что она хороша. В семейной жизни самый важный вит- — это любовь, половое влечение, едина плоть, все же остальное — не надежно и скучно, как бы ум­но мы ни рассчитывали. Стало быть, дело не в сим­патичной девушке, а в любимой; остановка, как ви­дишь, за малым.
    Федор Федорович Фидлер. Со слов А. М. Федорова. Из дневника:
    20 октября 1906. По отношению к своей жене он вел себя очень деликатно, хотя можно усомнить­ся, действительно ли он ее любил.
    Его жена, прекрасная артистка О. Л. Книппер, не мыслила себя без Художественного театра, да и те­атр не мыслил себя без нее. Вместе с тем она очень тяготилась вынужденной разлукой, предлагала А П., что она все бросит и будет жить в Ялте, но он этой жертвы принять не хотел...
    <...> А П. ценил талант О. Л., не допускал и мысли, чтобы она отказалась ради него от сцены, выска­зывался по этому поводу категорически. Однако скучал без нее в Ялте, чувствовал себя одиноким — особенно в темные осенние вечера, когда на море бушевал шторм, ураган ломал в саду магнолии, и кипарисы гнулись и скрипели точно плача, ко­гда кашель мешал ему выходить, да и никто не от­важивался высовывать носа из дому в такую бурю, 142 а он читал письма из Москвы, с описаниями весе-
    л ой" и полной жизни, которая шла там, описанием театра, дышавшего его духом, его пьесами, в то время когда он был отрезан и от жены, и от теат­ра, и от друзей.
    Понятно, что он все время рвался в Москву, ездил туда вопреки благоразумию, задерживался там — и эти перерывы фатально влияли на сто здоровье.
    Иван Алексеевич Бунин:
    Моим друзьям Елиатьевским Чехов не раз го­ворил:
    — Я не грешен против четвертой заповеди...
    Алексей Сергеевич Суворин:
    Он начал писать еще студентом; родители его. на руках которых были еще сыновья и дочь, жили бед­но, и его ужасно огорчало, что на именины мате­ри не на что сделать пирог. Он написал рассказ и отнес его. кажется, в «Будильник». Рассказ напеча­тали и на полученные несколько рублей справили именины матери.
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    К матери своей он относился с нежностью, отцу же оказывал лишь сыновнее почтение, — гак по крайней мере мне казалось. Предоставляя ему все, что нужно для обстановки спокойной старости, он помнил его былой деспотизм в те времена, ко­гда в Таганроге главой семьи и кормильцем был еще он. В иные минуты, указывая на старика, ко­торый теперь стал тихим, мирным и благожела­тельным, он вспоминал, как, бывало, тот застав- 144 лял детей усердно посещать церковные службы
    и при недостатке усердия не останавливался и пе­ред снятием штанишек и постегиванием по обна­женным местам.
    Конечно, это вспоминалось без малейшей злобы, но, видимо, оставило глубокий след в его душе. И он говорил, что отец тогда был жестоким чело­веком.
    И не только того не мог простит!. А. П. отцу, что он сек его — его. душе которого было невыносимо вся­кое насилие, — но и того, что своим односторонне- религиозным воспитанием он омрачил его детство и вызвал в душе его протест против деспотическо­го навязывания веры, лишил его этой веры. «Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, — гово­рит он в одном письме к И. Л. Щеглову, — то оно представляется мне довольно мрачным. Религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два мои бра га среди церкви пели трио „Да исправится" или же „Архангельский глас", на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторж­никами». <...>
    И мне всегда казалось, что к отцу он относился без той теплоты, которая согревала его отношения к матери, сестре и братьям. Особенно же к матери, которая при таганрогском главенстве Павла Егоро­вича едва ли имела в семье тот голос, на какой име­ла право. Теперь, когда главой семьи сделался А. П., она получила этот голос.
    ладимир Иванович Немирович-Данченко:
    Я не знаю точно, какое отношение было у А. П. к отцу, но вот что раз он сказал мне <...>: — Знаешь, я никогда не мог простить отцу, что он меня в детстве сек.
    А к матери у него было самое нежное отношение. Его заботливость доходила до того, что, куда бы
    он ни уезжал, он писал ей каждый день хоть две строчки. Это не мешало ему подшучивать над ее религиозностью. Он вдруг спросит:
    — Мамаша, а что, монахи кальсоны носят?
    — Ну, опять! Антоша вечно такое скажет!.. — Она говорила мягким, приятным, низким голосом, очень тихо.
    И вся она была тихая, мягкая, необыкновенно приятная.
    Федор Федорович Фидлер. Со слов А. М. Федорова. Из дневника:
    20 октября 1905. Чехов был очень привязан к своей матери (a em, в свою очередь, обожали все члены се­мьи). Однако он подтрунивал над ее стремлением ве­сти аскетическую жизнь и убеждал, что надо гово­рить «леригия», а не «религия». Застав ее однажды за чтением, он сказал: «Оставьте Вы, наконец, Че- тьи-Минеи и почитайте лучше знамени-итого пи­сателя Антона Чехова!..»
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Очень заботился о том, чтобы после его смерти мать и сестра были обеспечены.
    Дом в Москве, на Садовой-Кудринской, 6
    Александр Семенович Лазарев:
    Я познакомился с Чеховым, когда он жил на Куд­ринской-Садовой в доме д-ра Корнеева, в ориги­нальном, как рассказы Чехова, флигельке, похо­жем на маленький замок; хорошо помню полукруг­лые окна, выходившие на Садовую, в форме башен. Квартира была расположена в двух этажах. Во вто­ром этаже жили мать, отец и сестра Чехова, внизу был большой кабинет писателя и две спальни — его и брата Михаила, студента, кончавшего юридичес­кий факультет.
    Михаил Павлович Чехов:
    В нижнем этаже помещались кабинет и спаль­ня брата, моя комната, парадная лестница, кухня и две комнаты для прислуг. В верхнем — гостиная, комнаты сестры и матери, столовая и еще одна комната с большим фонарем. На моей обязаннос­ти лежало зажигать в спальне у Антона на ночь лампаду, так как он часто просыпался и не любил темноты. Нас отделяла друг от друга тонкая пере­городка, и мы подолгу разговаривали через нее на разные темы, когда просыпались среди ночи и не спали. 147
    Александр Семенович Лазарев:
    Из нижнего в верхний этаж вела красивая чугун Him лестница с широкой площадкой на повороте, на ко­торой лежало отличное чучело волка. В большой комнате верхнего этажа, расположенной над каби­нетом Чехова, я помню пианино, аквариум, наряд­ную мебель и большую картину Николая Чехова, талантливо начатую, но заброшенную и не кончен­ную им. <...>
    В кабинете Чехова близ входа в его спальню от­крытые полки с книгами тянулись от пола до по­толка. Это была библиотека Чехова, составившая­ся по преимуществу с помощью покупок на старой московской Сухаревке, положившей начало биб­лиотекам многих московских писателей и журна­листов. <...>
    Книг в библиотеке Чехова жалось друт к другу нема­ло, быть может до тысячи и даже значительно боль­ше; все они имели очень зачитанный вид; здесь были старые, разрозненные толстые журналы, от­дельные томики разных авторов, имевших некото­рое влияние на творчество Чехова; покупалось все это в разное время, понемножку, при получении из редакций более крупного гонорара или аванса; пол­ные собрания сочинений в те времена стоили доро­го, и на них у Чехова не хватало денег. Да и помеще­ние ранее не позволяло особенно шириться его библиотеке.
    Дом в Мелихове
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Мелихово —это длинный одноэтажный дом. на не­большом фундаменте, не очень большой сад. не длинная, но красивая аллея, идущая сбоку от дома к пруду или озеру, и несколько десятков десятин зем-
    ли. Были и службы, кое-какие из них построены да­же Антоном Павловичем. Центральная Россия, Серпуховский уезд, дорога к Мелихову, от станции Лопасня 11 верст, проселочная, лесом, в дождливую погоду осенью и весной, как водится, плохая: в рыт­винах и ухабах. <...>
    Благодаря озеру и сад)', в лунные ночи и закатные вечера Мелихово было красиво и волновало фанта­зию. Здесь Чехов писал «Чайку», и много подробно­стей в «Чайке» навеяно обстановкой Мелихова.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Усадьба Чехова лежала на ровном месте, без каких- либо особенно красивых уголков. Небольшой ста­рый одноэтажный дом. выкрашенный желтой, уже потемневшей охрой, с парадным ходом, застеклен­ным цветными стеклами. По другую сторону дома находилась терраса, перед которой была располо­жена круглая большая клумба с резедой, душистым горошком, табаком. За большой клумбой были по­сажены полукругом любимые розы Антона Павло­вича, около самого балкона, по обе стороны крыль­ца, — две грядки гелиотропов, посаженных тоже но просьбе Антона Павловича (как он сказал — «для темпераментных гостей»). Дальше, за цветником, шла коротенькая со скамеечками липовая аллея и ряд елей и сосен. Между флигелем и домом был разбит небольшой фруктовый сад. <...> За волютами — к выходу в поле — была скамеечка, где по вечерам часто сидел Чехов, если только у него для этого находилось время (что случалось больше, когда кго-нибудь был из гостей). Вдали, где шла доро­га на станцию, виднелся перелесок — ольха, березки, кустарник. По левую сторону дороги был неболь­шой пруд, вроде копанки с глинистыми вязкими бе­регами, куда пущены были караси. Антон Павлович очень охотно удил рыбу, но и за этим удовол!.ствием 149
    его приходилось видеть очень редко. Пруд был еще молодой, некрасивый, недавно посаженные ивы еле давали тень. На берегу скромно стояла обтянутая ро­гожкой купальня на одного человека.
    Татьяна Львовна Щепкина-Купсрник:
    В доме было комнат девять-десять, и когда А. П. в первый раз показывал мне его, — то меня обвели кругом дома раза три, и каждый раз он называл ком­наты по-иному: то, положим, «проходная», то «пуш­кинская» — по большому портрету Пушкина, висев­шему в ней, — то «для гостей», или «угловая» — она же «диванная», она же — «кабинет». А. П. объяснял, что так в провинциальных театрах, когда не хвата­ет «толпы» или «воинов», одних и тех же статистов проводят через сцену по нескольку раз — то пеш­ком, то бегом, то поодиночке, то группами... чтобы создать впечатление многочисленности. Обстановка была более чем скромная - без всякой мишуры: главное украшение была безукоризненная чистота, много воздуха и цветов. Комнаты как-то походили на своих владельцев: келейка Павла Его­ровича, с киотами, лампадкой, запахом лекарствен­ных трав и огромными книгами, в которых он за­писывал все события дня в одной строке <...>. Комната Евгении Яковлевны, кротчайшей и доб­рейшей матери А. И., — с ослепительной чистоты занавесками, швейной машинкой, огромным шка­фом и сундуком, где хранилось все, что только мог­ло понадобиться в доме, и с удобным креслом, в ко­тором, впрочем, она редко сидела — неутомимая хлопотунья.
    Белая девическая комната Марии Павловны, с цве­тами и узкой белой кроватью, с огромным портре­том брата, занимавшим самое главное место как в комнате, так и в ее сердце. Гостиная с пианино 150 и террасой в сад...
    Наконец—кабинет А- П. —с этими светлыми, как его взгляд на мир, окнами, с книгами, письменным сто­лом. на котором, кроме исписанных его причудли­вым, но разборчивым почерком страниц последнего рассказа, лежали планы, чертежи и сметы больниц, школ, построек серпуховского земства, — с этюдами Левитана и покойного Н. П. Чехова — талантливого художника — на стенах.
    Алексей Иванович Яковлев:
    А. П. позвал нас к себе в кабинет. Это была узкая про- долговатая комната с низкими окнами, очень просто обставленная и аккуратно прибранная. На письмен­ном столе, поставленном поодаль от стен, лежал французский медицинский журнал. Из окна позади стола виднелся за деревьями прудок. На стене висел странный рисунок «Волшебныйтеатр», похожий на иллюстрацию к Эдгару По. Одинокие руины и кру­гом лес, тускло освещаемый сквозь тучи луной.
    Кабинет Антона Павловича был очень небольшой. Два окна выходили в сад; в комнате стояли письмен­ный стол, несколько венских стульев, старинный шкаф с книгами, затянутый под стеклом темной ма­терией, шкафчик с медикаментами, часть которых стояла на окне из-за нехватки места в аптечке, не­большая библиотека — собрание классиков.
    Из-за постоянного многолюдства в доме не стало хватать места. Антон Павлович и раньше помыш­лял о постройке хутора у выкопанного им пруда или подальше, на другом участке, но это не осуще­ствилось. Вместо хутора начались постройки в са­мой усадьбе. Одни хозяйственные постройки были сломаны и перенесены на новое место, другие воз-
    ведены вновь. Появились новый скотный двор, при нем изба с колодцем и плетнем на украинский манер, баня, амбар и, наконец, мечта Антона Пав­ловича — флигель. Это был маленький домик в две крошечные комнатки, в одной из которых с трудом вмещалась кровать, а в другой — письменный стол. Сперва этот флигелек предназначался только для гостей, а затем Антон Павлович переселился в не­го сам и там впоследствии написал свою «Чайку». Флигелек этот был расположен среди ягодных кус­тарников, и, чтобы попасть в него, нужно было пройти через яблоневый сад. Весной, когда цвели вишни и яблони, в этом флигельке было приятно пожить, а зимой его так заносило снегом, что к не­му прокапывались целые траншеи в рост человека.
    Александр Иванович Куприн:
    Кабинет в ялтинском доме у А. П. был небольшой, шагов двенадцать в длину и шесть в ширину, скром­ный, подышавший какой-то своеобразной прелес­тью. Прямо против входной двери — большое квад­ратное окно в раме из цветных желтых стекол. С ле­вой стороны от входа, около окна, перпендикулярно к нему — письменный стол, а за ним маленькая ниша, освещенная сверху, из-под потолка, крошечным оконцем; в нише — турецкий диван. С] правой сторо­ны, посредине стены — коричневый кафельный ка­мин; наверху, в его облицовке, оставлено небольшое не заделанное плиткой местечко, и в нем небрежно, но мило написано красками вечернее поле с уходя­щими вдаль стогами — э то работа Левитана. Дальше, по той же стороне, в самом углу — дверь, сквозь кото­рую видна холостая спальня Антона Павловича, — 152 светлая, веселая комната, сияющая какой-то девиче­ской чистотой, белизной и невинностью. Стены кабинета — в темных с золотом обоях, а около письменного стола висит печатный плакат: «Просят не курить». Сейчас же возле входной двери напра­во — шкаф с книгами. На камине несколько безделу­шек и между ними прекрасная модель парусной шху­ны. Много хорошеньких вещиц из кости и из дерева на письменном столе; почему-то преобладают фигу­ры стонов. На стенах портреты — Толстого, Григоро­вича, Тургенева. На отдельном маленьком столике, на веерообразной подставке, множество фотогра­фий артистов и писателей. По обоим бокам окна спускаются прямые, тяжелые темные занавески, на полу большой, восточного рисунка, ковер. Эта драпировка смягчает все контуры и еще больше тем­нит кабинет, но благодаря ей ровнее и приятнее ло­жится свет из окна на письменный стол. Пахнет тон­кими духами, до которых А. П. всегда был охотник. Из окна видна открытая подковообразная лощина, спускающаяся далеко к морю, и самое море, окру­женное амфитеатром домов. Слева же, справа и сза­ди громоздятся полукольцом горы.
    Константин Алексеевич Коровин:
    В комнате Антона Павловича все было чисто при­брано, светло и просто — немножко, как у больных. Пахло креозотом. На столе стоял календарь и вее­ром вставленные в особую подставку много фото­графий — портреты артистов и знакомых. На сте­нах были тоже развешаны фотографии тоже пор­треты, и среди них — Толстого, Михайловского, Суворина, Потапенки, Левитана и друтих.
    Сергей Николаевич Щукин:
    В кабинете А. П-ча среди карточек писателей, ар­тистов и, может быть, просто знакомых ему лю­дей есть одна довольно необычная. На ней изоб­ражен человек в одежде духовного лица и вместе с ним старушка в темном простом платье. История этой карточки такова. Как-то, еще когда жил на даче Иловайской, А. П-ч вернулся из города очень оживленный. Случайно он увидал у фотографа карточку таврического епи­скопа Михаила. Карточка произвела на него впечат­ление, он купил ее и теперь дома опять рассматри­вал и показывал ее.
    Епископ этот (Михаил Грибановский) незадолго до того умер. Это был один из умнейших архиере­ев наших, с большим характером. <...> Лично А. П-ч его не знал.
    Преосвященный Михаил был еще не старый, но же стоко страдавший от чахотки человек. На карточке он был снят вместе со старушкой матерью, верно какой-нибудь сельской матушкой, вдовой дьякона или дьячка, приехавшей к сыну-архиерею из там­бовской глуши.
    Лицо его очень умное, одухот воренное, изможден­ное и с печальным, страдальческим выражением. Он приник головой к старушке, ее лицо было тоже чрезвычайно своей тяжкой скорбью. Впечатление от карточки было сильное, глядя на них — мать и сына. — чу вствуешь, как тяжело быва­ет человеческое горе, и хочется плакать.
    Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
    5 февраля 1906. [Александр Чехов] рассказал так­же, что у его брата в Ялте лежало на письменном столе около тридцати ручек и карандашей, коими он пользовался без разбора.
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    Правда, что материальное положение не давало ему возможности свободно располагать своим вре­менем и выбирать место. Обладая огромным талан­том изумительной красоты — талантом, равный ко­тором)' с тех нор не появился, несмотря на богатый прилив в нашей литературе свежих дарований, и не скоро, должно быть, появится, — он не мог и мечтать о таких колоссальных заработках, какие, слава богу, позже выпадали на долю некоторых дру­гих писателей. <...>
    Подумать только, что Чехов в большой богатой га­зете, которая справедливо гордилась его сотруд­ничеством, получал 12 кои. за строчку, то есть 1 го руб. за печатный лист!..
    Константин Сергеевич Станиславский:
    Он прямо подошел ко мне и приветливо обратил­ся со следующими словами:
    — Вы же, говорят, чудесно играете мою пьесу «Мед­ведь». Послушайте, сыграйте же. Я приду смотреть, а потом напишу рецензию. Помолчав, он добавил:
    — И авторские получу. Помолчав еще, он заключил:
    — 1 р. 25 к.
    Помню, однажды, «в минуту жизни трудную», я об­ратился к А. П. за материальною помощью. Он вскинул на меня добрые, ясные глаза, вынул из ящика письменного стола записную книжку и про­тянул мне:
    — Вот, голубчик, посмотрите, сколько я забрал вез­де авансов, а сам сижу без сантима... Вот, обещали выслать, — тогда не сомневайтесь, что помогу...
    Первые годы А. П. постоянно нуждался в деньгах, как и все русские писатели, за самыми ничтожны­ми исключениями. Письма А. П-ча, опять-таки как и письма большинства писателей, были в го время полны просьб о высылке денег. Вопрос о гонора­рах. кто сколько получает, как платят издатели, за­нимал много места в наших беседах. Кстати сказать, в денежных расчетах Антон Пав­лович был до щепетильности аккуратен. Терпеть не мог должать кому-нибудь, был очень расчетлив, не скуп, но никогда не расточителен; относился к деньгам, как к большой необходимости, а с бога­тыми людьми вел себя гак: богатство — это их лич­ное дело, его нисколько не интересует и не может ни в малейшей степени изменять его отношение к ним.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва■, 27 октяЩ)я iS88 г.:
    Когда у меня бывают деньги (быть может, это от непривычки, не знаю), я становлюсь крайне бес- 156 печен и ленив: мне тогда море по колено...
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Когда он задумал поку пать имение, я его спросил, какая ему охота возиться с этим, — он сказал: — Не надо же будет думать ни о квартирной плате, ни о дровах...
    Михаил Павлович Чехов:
    Большое цензовое имение (Мелихово. — Сост.) в 213 десятин, с усадьбой, лесами, пашнями и лу­гами, которые он сам же называл «великим гер­цогством», досталось ему, в сущности говоря, все­го только за 5 тысяч рублей. Условная цена была 1 з тысяч рублей, но остальные 8 тысяч рублей были рассрочены продавцом по закладной на го лет. Не наступил еще срок и первого платежа, как бывший владелец прислал письмо, в котором умолял опла­тить закладную до срока, за что уступал 700 руб­лей. Тогда я заложил Мелихово в Московском земельном банке, причем оно было им оценено в 21 300 рублей, то есть в 6о% его действительной стоимости. Я взял только ту сумму, которая требо­валась для ликвидации закладной, выданной про­давцу, и таким образом Антон Павлович освобо­дился от долга частному лицу, и ему пришлось иметь дело с банком и выплачивать ему с погаше­нием долга всего только 300 рублей в год. Какую же квартиру можно было нанять в Москве за 300 рублей в год?
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    Щепетильность же его в денежных делах была ис­ключительная. Я, конечно, не имею в виду людей близких и тех, кого он признавал своими товарища­ми. Но там речь могла идти о самых незначительных суммах, которые никого не могли обременить. Тут и у него брали, и он не стеснялся.
    IIo в отношении к издателям он всегда старался не быть должником и прибегал к просьбе об аван­се в самых исключительных случаях <...>. На аванс он смотрел как на петлю, которую писатель сам набрасывает себе на шею. Случалось, что, взяв аванс и убедившись, что обещанной работы дать к условленному сроку не в состоянии, он делал огром­ное усилие, чтобы достать денег и поскорее снять с своей шеи петлю и вернуть аванс, чем, конечно, больше всех и несказанно удивлял издателя, который не был приучен к такого рода щепетильности. Чехов нуждался... Как это странно звучит теперь! Но в те годы в этом не находили ничего странно­го. Напротив, считалось в порядке вещей, чтобы писатель нуждался, и чуть ли не прямо пропорци­онально его таланту.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово. 16 июня 1892 г.:
    Душа моя просится вширь и ввысь, но поневоле приходится вести жизнь узенькую, ушедшую в сво­лочные рубли и копейки. Нет ничего пошлее ме­щанской жизни с ее грошами, харчами, нелепыми разговорами и никому не нужной условной доброде­телью. Душа моя изныла от сознания, что я работаю ради денег и что деньги центр моей деятельности. Ноющее чувство это вмесге со справедливостью де­лают в моих глазах писательство мое занятием пре­зренным, я не уважаю того, что пишу, я вял и скучен самому себе, и рад. что у меня есть медицина, кото­рою я, как бы то ни было, занимаюсь все-таки не для денег. Надо бы выкупаться в серной кислоте и со­влечь с себя кожу и потом обрасти новой шерстью.
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    Чехов не раз делал попытки привести в ясность свои материальные дела, т. е. он ли в долгу у изда-
    телей, или издатели ему должны. Но его попытки остались вотще перед твердынями русской халат­ности. Это часто мутило корректного и обстоя­тельного Чехова. <...>
    И вот однажды, в январе 1899 г., я получил от Чехо­ва письмо, в котором он писал о своих осложнив­шихся материальных делах и выражал, между про­чим, желание продать свои сочинения А. Ф. Марк­су, с которым у меня были тогда довольно частые сношения. <...>
    Очевидно, он предпочитал иметь дело с А. Ф. Марк­сом не только как с наиболее тороватым издателем, но и как наиболее предприимчивым человеком, могущим в скором времени выпустить в свет при­лично изданное собрание сочинений Чехова.
    Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Ял­та, 27 января 1899 г.:
    Ты пишешь: «не продавай Марксу», а из Петербур­га телеграмма: «договор нотариально подписан». Продажа, учиненная мною, может показаться не­выгодной и наверное покажется таковою в буду­щем, но она тем хороша, что развязала мне руки и я до конца дней моих не буду иметь дела с изда­телями и типографиями. К тому же Маркс изда­ет великолепно. Это будет солидное издание, а не мизерабельное. Мне заплатят 75 тыс. в три сро­ка <...>.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Ал. П. Чехову. Ял­та, 27 января 1899 г.:
    С Маркса я получил 75 тыс. за все напечатанное мною доселе; за будущее он будет платить мне так: в первые пять лет по подписании договора — 5 ты­сяч за 20 листов, во вторые пять лет — 9 тысяч и т. д. с прибавкой по 200 р. на лист через каждые 159
    пять лет, так что если я проживу еще 45 лет, то он, душенька, в трубу вылетит. Мы ему покажем!
    Антон Павлович Чехов. Из письма М. II. Чеховой. Ял­та. 4 февраля 1899 г.:
    Я подписал уже договор с Марксом, это факт совер­шившийся, и потому Сергеенко может говорить о нем где угодно и сколько угодно. Теперь уже, ко­гда все кончено, нет секрета. 75 тыс. я получу не сразу, а в несколько сроков, на пространстве почти двух лег, так что с уверенностью можно сказать, что деньги эти я не проживу в два года. Расчет мой таков: 25 тысяч на уплату долгов, на постройку и проч., а 50 тыс. отдать в банк, чтобы иметь 2 тыся­чи в год ренты.
    Антон Павлович Чехов. Из письма М. II. Чехову. Ял та, 5 декабря 1899 г.:
    Живем мы в Ялте. Построили дом. Дом неболь­шой. но удобный. Забираем в лавках по книжкам, каждое утро дворник шагает на базар. <...> В фи нансовом отношении дело обстоит неважно, ибс приходится жаться. Дохода с книг я уже не полу чаю, Маркс по договору выплатит мне еще не ско ро, а того, что получено, давно уже нет. Но отто го, что я жмусь, дела мои не лучше, и похоже, буд то над моей головой высокая фабричная труба в которую вылетает все мое благосостояние. Hi себя я трачу немного, дом берет пустяки, но мое литературное представительство, мои литератор ские (или не знаю, как их назвать) привычки от хватывают себе из всего, что попадает мне в руки Теперь работаю. Если рабочее настроение буде продолжаться до марта, то заработаю тысячи две три, иначе придется проедать марксовские. Дог не заложен.
    Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:
    15 мая 1900. 12-го, в пятницу, выехал в Москву. 13-е, суббота, провел с Чеховым в Москве. Он мне теле­графировал в Петербург, что приехал в Москву. Це­лый день с ним. Встретились хорошо и хорошо, за­душевно провели день. Я ему много рассказывал. Он смеялся. Говорили о продаже им сочинений Марксу. У него осталось всего 25 ооо руб. — Не меша­ет ли вам то, что вы продали свои сочинения? — Ко­нечно, мешает. Не хочется писать. — Надо бы выку­пить, — говорил я ему. — Года два надо подождать, — говорил он. — Я к своей собственности отношусь до­вольно равнодушно.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 31 марта 1892 г.:
    Как бы я хотел иметь пасеку! У меня для нее есть отличные места. Можно колодок 200 поставить. А это весьма занимательно.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Сувори ну Ме­лихово, 28июля 1893 г.:
    Вам хочется кутнуть. А мне ужасно хочется. Тянет к морю адски. Пожить в Ялте или Феодосии одну неделю доя меня было бы истинным наслаждением. Дома хорошо, но на пароходе, кажется, было бы в looo раз лучше. Свободы хочется и денег. Сидеть бы на палубе, трескать вино и беседовать о литера­туре, а вечером дамы.
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    Душе его тесно было в пределах Москвы, Петер­бурга и Мелихова, ему хотелось видеть как можно больше, весь свет. Он постоянно мечтал о поездке в какую-нибудь дальнюю страну, и единственная, ка­кая ему удалась, это была поездка на Сахалин — са­мая ненужная из всех, какие можно было выдумать, и к тому же вредно отразившаяся на его хрупком здоровье. <...>
    Мечтал же он совеем о другом — о теплых краях, о жизни пестрой, оригинальной, не похожей на нашу. «Денег, денег, — пишет он своей приятельнице в i$93 году. — Будь деньги, я уехал бы в Южную Африку, о которой читаю теперь очень интерес­ные статьи! Надо иметь цель в жизни, а когда пу­тешествуешь, то имеешь цель». А позже ему хочется «из Москвы уехать на Мадей­ру. Это от грудей (то есть от грудной болезни) хо- {юшо», и даже попутчик у него есть. И так всю жизнь — то на Мадейру, то в Африку', то в Австралию, то в Америку, то шутя, то очень се­рьезно, но «денег, денег» — их-то всегда у него не хватало, и приходилось довольствоваться домашни­ми поездками — в Таганрог, в Ялту, в Нижний и т. п.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 24 августа 1893 г- :
    Строить себе дом я начну в апреле. Дом двухэтаж­ный. Буду жить в нем одиноко, без женской прислу­ги. Бабы нечистоплотны и слишком много говорят о своем трудолюбии. Перед домом широкое поле с далью, деревня в двух верстах. Парк десятин в два­дцать. Все это, конечно, при условии, если не про­живу за зиму тех денег, которые выручу за «Саха­лин». А я уже проел 1100 р. Скажите Витте, чтобы он поручил мне сочинить какой-нибудь проект и дал бы мне за это аренду. Несмотря на все свои ши­рокие планы и мечты об одиночестве, двухэтажном доме и проч., я все-таки ясно сознаю, что рано или поздно я кончу банкротством, или, вернее, ликвида­цией всех планов и мечтаний.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 26 июня 1894 г.:
    А хорошо бы где-нибудь в Швейцарии или Тироле нанять комнатку и прожить на одном месте месяца
    два, наслаждаясь природой, одиночеством и пра­здностью, которую я очень люблю. Мне хочется за границу, представьте.
    Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
    и февра^ы 1895. Долго говорили о журнале, кото­рый следует основать (этим планом Чехов делился со мной еще два года назад): чтобы издатели не об­манывали сотрудников, писателям придется взять это дело в свои руки; гонорар не должен быть ниже, чем 450 руб. за лист; 11отапенко вызвался раздобыть для начала юооо руб., но издателем должен чис­литься Чехов, тогда, мол, никакие кредиторы не смогут посягнуть на журнал...
    Максим Горький:
    Однажды он позвал меня к себе в деревню Кучук- Кой, где у него был маленький клочок земли и бе­лый двухэтажный домик. Там, показывая мне свое «имение», он оживленно заговорил:
    — Если бы у меня было много денег, я устроил бы здесь санаторий для больных сельских учите­лей. Знаете, я выстроил бы этакое светлое здание — очень светлое, с большими окнами и с высокими по­толками. У меня была бы прекрасная библиотека, разные музыкальные инструменты, пчельник, ого­род, фруктовый сад: можно бы читать лекции по аг­рономии, метеорологии, учителю нужно все знать, батенька, все!
    Он вдруг замолчал, кашлянул, посмотрел на меня сбоку и улыбнулся своей мягкой, милой улыбкой, которая всегда так неотразимо влекла к нему и воз­буждала особенное, острое внимание к его словам.
    — Вам скучно слушать мои фантазии? А я люблю го­ворить об этом. Если б вы знали, как необходам рус­ской деревне хороший, умный, образованный учи­тель! У нас в России его необходимо поставить в ка­кие-то особенные условия, и это нужно сделать ско­рее. если мы понимаем, что без широкого образова­ния народа государство развалится, как дом, сложен­ный из плохо обожженного кирпича! Учитель дол­жен быть артист, художник, горячо влюбленный в свое дело, а у нас — это чернорабочий, плохо обра­зованный человек, который идет учить ребят в де­ревню с такой же охотой, с какой пошел бы в ссыл­ку. Он голоден, забит, запутан возможностью поте­рять кусок хлеба. А нужно, чтобы он был первым человеком в деревне, чтобы он мог ответить мужику на все его вопросы, чтобы мужики признавали в нем силу, достойную внимания и уважения, чтобы никто не смел орать на него... унижать его личность, как это делают у нас все: урядник, богатый лавочник, поп, становой, попечитель школы, старшина и тот чиновник, который носит звание инспектора школ, но заботится не о лучшей постановке образования, а только о тщательном исполнении циркуляров округа. Нелепо же платить гроши человеку, который призван воспитывать народ, — вы понимаете? — вос­питывать народ! Нельзя же допускать, чт об этот че­ловек ходил в лохмотьях, дрожал от холода в сырых, дырявых школах, угорал, простужался, наживал се­бе к т ридцати годам лярингит, ревматизм, туберку­лез... ведь это же стыдно нам! Наш учитель восемь, девять месяцев в году живет, как отшельник, ему не с кем сказать слова, он тупеет в одиночестве, без книг, без развлечений. А созовет он к себе товари­щей — его обвинят в неблагонадежност и, — глупое слово, которым хитрые люди пугают дураков!.. От­вратительно все это... какое-то издевательство над человеком, который делает большую, страшно важ­ную работу. Знаете, — когда я вижу учителя, — мне де­лается неловко перед ним и за его робость, и за то, нто он плохо одет, мне кажется, что в этом убожест­ве учителя и сам я чемто виноват... серьезно!
    Он замолчал, задумался и, махнув рукой, тихо сказал:
    — Такая нелепая, неуклюжая страна — эта наша Россия.
    Тень глубокой грусти покрыла его славные глаза, тонкие лучи морщин окружили их, углубляя его взгляд. Он посмотрел вокруг и пошутил над собой:
    — ВНдите — целую передовую статью из либераль­ной газеты я вам закатил. Пойдемте — чаю дам за то, что вы такой терпеливый...
    Эт о часто бывало у него: говорит гак т епло, серьез­но, искренно и вдруг усмехнется над собой и над ре­чью своей. И в этой мягкой, грустной усмешке чув­ствовался тонкий скептицизм человека, знающего цену слов, цену мечтаний.
    Иван Алексеевич Бунин:
    11оследнее время часто мечтал вслух:
    — Стать бы бродягой, странником, ходить по свя­тым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот...
    Алексей Сергеевич Суворин:
    Он говорил, что хотел бы поехать на войну. «Там интересно».
    «милая чехия»
    Александр Павлович Чехов (псевд. А. Седой; 1855- 1913), старший брат Чехова, журналист, прозаик: Павел Егорович был таганрогским купцом второй гильдии, торговал бакалейным товаром, пользовал­ся общим уважением и нес на себе общественные — почетные, а потому и бесплатные — должности рат­мана полиции, а впоследствии — члена торговой де­путации. Слыл он среди сограждан за человека со­стоятельного, но на самом деле едва сводил концы с концами. Таганрог, некогда цветущий в торговом отношении город, понемногу падал. Падала вместе с этим и торговля Павла Егоровича. <...> Павел Егорович <...> с ранних лет своей жизни был большим любителем церковного благолепия, цер­ковных служб и в особенности церковного пения. В молодости он жил в деревне, посещал усердно сельскую церковь и выучился у местного сельского священника играть на скрипке по нотам и петь то­же по ногам. Во время церковных служб он пел и читал в деревне на клиросе. Впоследствии он был привезен своим отцом — дедом писателя — из дерев­ни в Таганрог и отдай к местному бога тому купцу Ко- былину в мальчики-лавочники. Пройдя здесь су­ровую школу сначала мальчика, затем «молодца»», а потом и приказчика, Павел Егорович к тридцати годам своей жизни открыл в Таганроге собствен­ную бакалейную торговлю и женился. Выйдя из-под ферулы строгого хозяина — Кобылина, Павел Его­рович почувствовал себя самостоятельным и сво­бодным. Эта свобода дала ему возможность ходить в церковь, когда ему вздумается, и отдаваться пению сколько душе угодно. Перезнакомившись с духовен­ством местных церквей, Павел Егорович стал петь и читать на клиросах вместе с дьячками, а потом ка- кими-то судьбами добился и того, что стал регентом соборного хора, которым и управлял несколько лет подряд. Будучи человеком религиозным, он не про­пускал ни одной всенощной, ни одной утрени и ни одной обедни. В большие праздники он неукосни­тельно выстаивал две обедни — раннюю и позд­нюю — и после обеда уходил еще к вечерне.
    Михаил Павлович Чехов:
    Он любил церковные службы, простаивал их от на­чала до конца, но церковь служила для него, так ска­зать. клубом, где он мог встретиться со знакомыми и увидеть на определенном месте икону именно та­кого-то свя того, а не другого. Он устраивал домаш­ние богомоления, причем мы, его дети, составляли хор. а он разыгрывал роль священника. Но во всем остальном он был таким же маловером, как и мы, грешные, и с головой уходил в мирские дела. Он пел, играл на скрипке, ходил в цилиндре, весь день Пасхи и Рождества делал визиты, страстно любил газеты, выписывал их с первых же дней своей само­стоятельности. начиная с «Северной пчелы» и кон­чая «Сыном отечества». Он бережно хранил каж­дый номер и в конце года связывал целый комплект веревкой и ставил под прилавок. Газеты он читал всегда вслух и от доски до доски, любил поговорить о политике и о действиях местного градоначальни­ка. Я никогда не видал его не в накрахмаленном бе­лье. Даже во время тяжкой бедности, которая по­стигла его потом, он всегда был в накрахмаленной сорочке, которую приготовляла для него моя сест­ра. чистенький и аккуратный, не допускавший ни малейшего пятнышка на своей одежде. Петь и играть на скрипке, и непременно по нотам, с соблюдением всех адажио и модерато, было его призванием. Дня удовлетворения этой страсти он составлял хоры из нас, своих детей, и из посторон­них, выступал и дома и публично. Часто, в угоду му­зыке, забывал о кормившем его деле и, кажется, бла­годаря этому потом и разорился. Он был одарен так­же и художественным талантом; между прочим, одна из его картин, «Иоанн Богослов», находится ныне в Чеховском музее в Ялте. Отец долгое время слу­жил по городским выборам, не пропускал ни одного чествования, ни одного публичного обеда, на кото­ром собирались все местные деятели, и любил по­философствовать. В то время как дядя Митрофан читал одни только книги высокого содержания, отец вслух перечитывал французские бульварные романы, иногда, впрочем, занятый своими мысля­ми, так невнимательно, что останавливался среди чтения и обращался к слушавшей его нашей матери: — Так ты, Евочка, расскажи мне; о чем я сейчас прочитал.
    Александр Павлович Чехов:
    По природе он был вовсе не злым и даже скорее до­брым человеком, но его жизнь сложилась так, что его с самых пеленок драли и в конце концов заста­вили уверовать в то, что без лозы воспитать челове­ка невозможно. Разубедился он в этом уже в глубо­кой старости, когда жил на покое у Антона Павлови­ча — тогда уже известного писателя — в Мелихове, под Москвою. В Мелихово часто съезжались из
    Петербурга и из Москвы все дети Павла Егорови­ча — уже женатые и семейные люди. Самые интерес­ные беседы в тесном семейном кругу, под председа­тельством Антона Павловича, велись большей час­тью за столом и особенно за ужином, после дневных трудов и работ. Однажды стали в присутствии Павла Егоровича вспоминать прошлое и, между прочим, вспомнили и лозу. Лицо парика опечалилось. — Пора бы уж об этом и позабыть, — проговорил он виноватым тоном. — Мало ли что было в преж­нее время?! Прежде думали иначе...
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    Отец, Павел Егорович, высокий, крупный, благо­образный старик, в свое время был крутенек и вос­питывал детей по старинке, почти по Домострою — строго и взыскательно. Но ведь в его время широ­ко было распространено понятие «любя наказуй», и строг он был с сыновьями не из-за жестокости ха­рактера, а, как он глубоко верил, ради их же поль­зы. Но в дни. когда я узнала его, он вполне признал главенство А. П. Он чувствовал всей своей крепкой стариковской справедливостью, что, вот, он вел свои дела неудачно, не сумел обеспечить благосо­стояние своей семьи, а «Антоша» взял все в свои ру­ки, и вот теперь, на старост и лет, поддерживает их и угол им доставил — и оба они, и старик и старуш­ка. считали главой дома «Антошу». Павел Егорович всегда подчеркивал, что он в доме не хозяин и не глава, несмотря на трогательно почтительную и шутливую нежность, с которой молодые Чеховы с ним обращались: но в этой самой шутливости, ко­нечно, уже было доказательство полнейшего осво­бождения от родительской власти, бывшей когда-то довольно суровой. Однако ни малейшего по этому поводу озлобления или раздражения у старика не чувствовалось.
    Он жил в своей светелке, похожей на монашескую келью, днем много работал в саду, а потом читал свои любимые «божественные книги» — огромные фолианты жития святых, «Правила веры» и пр. Он был очень богомолен: любил ездить в церковь, курил в доме под праздник ладаном, соблюдал все обряды, а у себя в келье отправлял один вечерню и всенощную, вполголоса читая и напевая псалмы. Помню, часто — когда я проходила зимним вече­ром мимо его комнаты в отведенную мне, я слыша­ла тихое пение церковных напевов из-за дверей, и какой-то особенный покой это придавало наступ­лению ночи...
    Антон Павлович Чехов. Из письма Ал. П. Чехову. Ме­лихово, 30 декабря 1894 г.:
    Папаша стонал всю ночь. На вопрос, отчего он стонал, он ответил так: «Видел Вельзевула».
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    Я никогда не видела, чтобы Е. Я. сидела сложив ру­ки: вечно что-то шила, кроила, варила, пекла... Она была великая мастерица на всякие соленья и варе­нья. и угощать и кормить было ее любимым заняти­ем. Тут тоже она как бы вознаграждала себя за ску­дость былой жизни; и прежде, когда у самих не было почти ничего — если случалось наварить до­вольно картошки, она кого-нибудь уже спешила уго­стить. А теперь — когда появилась возможность не стесняться и не рассчитывать куска — она попала в свою сферу. Принимала и угощала как настоящая старосветская помещица, с той разницей, что все делала своими искусными руками, ложилась позже всех и вставала раньше всех.
    Помню ее уютную фигуру в капотце и чепце, как она на ночь приходила ко мне. когда я уже собира­лась заснуть, и ставила на столик у кровати кусок курника или еще чего-нибудь, говоря со своим ми­лым придыханием: — А вдруг детка проголодается?.. И у нее в ее комнатке я любила сидеть и слушать ее воспоминания. Большей частью они сводились к «Антоше».
    С умилением она рассказывала мне о той, для нее незабвенной минуте, когда Антоша — тогда еще совсем молоденький студентик — пришел и ска­зал ей:
    — Ну, мамаша, с этого дня я сам буду платить за Ма­шу в школ)-!
    (До этого за нее платили какие-то благожелатели.)
    — С этого времени у нас все и пошло... — говорила старушка. — А он — первым делом. — чтобы все са­мому платить и добывать на всех... А у самого гла­за так и блестят — «сам, говорит, мамаша, буду пла­тить».
    И когда она рассказывала мне это — у нее самой блестели глаза, и от улыбки в уголках собирались лучи-морщинки, делавшие чеховскую улыбку та­кой обаятельной. Она передала эту улыбку и А. П. иМ. П.
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    Казалось, забота о том, чтобы всякое желание А. П. было тотчас же, как но щучьему веленью, исполне­но, составляла цель ее жизни. Всякая перемена в его настроении отражалась в ее лице. Его при­вычки и маленькие капризы были изучены. Ему, например, не нужно было заявлять о том, что он хочет есть и пора подавать обед или ужин, а стои­ло только остановиться перед стенными часами и взглянуть на них. В ту же минуту она била трево­гу, вскакивала, бежала на кухню и торопила все и всех.
    Михаил Осипович Меньшиков:
    Помню, как под вечер мы с Чеховым ходили ис­кать подберезовики на старую аллею при въезде. Мать Чехова, Евгения Яковлевна, раньше нас об­ходила те же места, но оставляла грибки «для Ан­тоши».
    Александр Иванович Кунрин:
    Вспоминается мне панихида на кладбище на друтой день после его похорон. Был тихий июльский вечер, и старые липы над могилами, золотые от солнца, стояли не шевелясь. Тихой, покорной грустью, глу­бокими вздохами звучало пение нежных женских го­лосов. И было тогда у многих в душе какоето расте­рянное, тяжелое недоумение.
    Расходились с кладбища медленно, в молчании. Я по­дошел к матери Чехова и без счов поцеловал ее руку. И она сказала усталым, слабым голосом: — Вот горе-то у нас какое... Нет Антоши... О, эта потрясающая глубина простых, обыкновен­ных. истинно чеховских слов! Вся громадная бездна утраты, вся невозвратимость совершившегося собы­тия открылась за ними.
    Александр (А. Седой)
    Евгения Михайловна Чехова:
    Высокий человек с добрыми глазами, с круглой се­дой, коротко остриженной головой и седой же, раз­деленной надвое бородой — таким живет в памяти мой дядя Саша, Александр Павлович Чехов, пи­сатель А. Седой, старший брат Антона Павловича. Помню, как удивилась я однажды, прочитав под­пись «А. Седой».
    — Папа, а почему тут подпись «А. Седой». Ведь дя­дя Саша — Чехов? — на что отец резонно ответил:
    — Ты же видишь, что дядя Саша седой. Вот он и подписывается: «А. Седой».
    <...> Крут его интересов был безграничен. В катало­ге Ленинской библиотеки — 18 книг Александра Павловича. Тут и сборники рассказов, и воспоми­нания о детских годах Антона Павловича, и книги по специальным вопросам, например — «Историче­ский очерк пожарного дела в России», «Призрение душевнобольных в Санкт-Петербурге», «Химичес­кий словарь фотографа» и др.
    Михаил Павлович Чехов:
    Это был интереснейший и высокообразованный человек, добрый, нежный, сострадательный, изуми- 177
    тельный лингвист и своеобразный философ. <...> Благодаря своим всесторонним познаниям он вел в газетах отчеты об ученых заседаниях, и сами лек­торы специально обращались перед своими выступ­лениями к редакторам газет, чтобы в качестве коррс- спондента они командировали к ним именно моего старшего брата, Александра. Известный А. Ф. Кони и многие профессора и деятели науки часто не на­чинали своих лекций, дожидаясь его прихода. Но <...> он страдал запоем и сильно и подолгу пил. В такие периоды он очень много писал, и то, что выходило у него во в}>емя болезни из-под пера, если попадало в печать, заставляло его потом сильно страдать. <...> Но когда он выздоравливал, когда он опять становился настоящим, милым, увлекатель­ным Александром, то его нельзя было наслушаться: это была одна сплошная энциклопедия, и не могло быть темы, на которую с ним нельзя было бы с ин­тересом поговорить.
    Иван Алексеевич Бунин:
    Александр был человек редко образованный: окон­чил два факультета — естественный и математичес­кий, много знал и по медицине. Хорошо разбирал­ся в философских системах. Знал много языков. Но ни на чем не мог остановиться. А как он писал письма! Прямо на удивление. Был способен и на ручные работы, сам сделал стенные часы. Одно вре мя был редактором пожарного журнала. Над егс кроватью висел пожарный звонок, чтобы он моз всегда знать, где горит. Он был из чудаков, писа; только куриными перьями. Любил разводить птиц; и сооружал удивительные курятники, словом, чело век на редкость умный, оригинальный. Хорошо пс нимал шутку, но последнее время стал тяжел: когд; был трезв, то мучился тем, каким он был во хмелю а под хмелем действительно был тяжел.
    Михаил Александрович Чехов (1891-1955), драма тический актер, артист кино, мемуарист. Сип Алек­сандра Павловича Чехова:
    С годами запои отца с тановились все чаще и про­должительнее, и он спился быстро и окончательно после того, как потерял своего единственного дру­га. которого нежно любил и перед которым пре­клонялся. Другом этим был брат его Антон Павло­вич Чехов. Их переписка, полная юмора, взаимной любви и глубоких мыслей, была после смерти отца и Л. П. Чехова подобрана мною в хронологическом порядке. Известие о смерти Л. 11. Чехова не только вызвало приступ болезни отца, но и изменило его характер. Он стал как-то бесцельно метаться, мень­ше работал, душевно ослаб и стал делать ненужные, ничем не оправданные вещи. Он вдруг ушел из се­мьи, без причины, стал жить один, но постоянно звал к себе мать и меня. Терпел ненужные, мелкие неудобства, путешествовал тоже бесцельно, тоско­вал - и скоро вернулся в семью. Но вернулся он больным и приговоренным врачами к смерти. Умер он в тяжких мучениях.
    Николай («Художник»)
    Михаил Павлович Чехов:
    Это также был высокоодаренный человек, превос­ходный музыкант на скрипке и на рояле, серьез­ный художник и оригинальный карикатурист. Он выступал на выставках с огромными полотнами («Гулянье первого мая в Сокольниках», «Въезд Мес­салины в Рим»), его работы находились в москов­ском храме Христа-спасителя. О том, как легки, изящны и остроумны были его рисунки и карикату­ры, могут свидетельствовать кое-какие остатки, со­бранные в московском Чеховском музее, а также картина и две-три акварели, находящиеся в ялтин­ском доме писателя A. 11. Чехова.
    Николай Михайлович Ежов:
    У А. П. Чехова был браг, художник Николай Пав­лович, талантливый жанрист и человек с своеоб­разным, живым характером. Он был порывист, вспыльчив, правдив, безумно любил музыку и свою профессию. Но вот он простудился, схватил тифоз­ную горячку, потом у него образовалась скоротеч­ная чахотка, и он скончался. Антон Павлович был убит этой утратой. Он говорил, что его брат Нико лай — самый ему симпатичный человек. В свою оче­редь Николай Чехов, с которым я много раз подол­гу беседовал, называл Антона Чехова «добрым, как Христос».
    Михаил Павлович Чехов:
    Он умер в самом расцвете лет, тридцати одного года от роду, и теперь мирно почивает на Лучан- ском кладбище, близ города Сум, Харьковской гу­бернии.
    Антон Павлович Чехов. Из письма М. М. Дюковско- му. Сумы, 24 июня 1889 г.:
    Николай выехал из Москвы уже с чахо ткою. Развяз­ка представлялась ясною, хотя и не столь близкой. С каждым днем здоровье становилось все хуже и ху­же, и в последние недели Николай не жил, а стра­дал: спал сидя, не переставая кашлял, задыхался и проч. Если в прошлом были какие вины, то все они сторицей искупились этими страданиями. Сна­чала он много сердился, болезненно раздражался, но за месяц до смерти стал кроток, ласков и необык­новенно степенен. Все время мечтал о том, как вы­здоровеет и начнет писать красками. Часто говорил о Вас и о своих отношениях к Вам. Воспоминания были его чуть ли не единственным удовольствием. За неделю до смерти он приобщился. Умер в пол­ном сознании. Смерти он не ждал; но крайней мере ни разу не заикнулся о ней.
    В гробу лежал он с прекраснейшим выражением лица.
    Иван
    Татьяна Львовна Щенкина-Куперник:
    Из братьев старший. Иван Павлович, был тихий, серьезный человек с головой Христа.
    Борис Александрович Лазаревский:
    Иван Павлович очень напоминал брата ростом и го­лосом. Какого мы шли с ним ночью в Москве, по Ми­усской площади, я остановился, чтобы закури ть па­пиросу, но спички тухли одна задругой, наконец, я достиг своей цели и начал догонять Ивана Павлови­ча. Приблизившись, я боялся подойти совсем, до та­кой степени его фигура напоминала Антона Пав­ловича...
    Имею основания думать и чувствую, что Чехов любил и уважал брата Ивана больше всех братьев.
    Михаил
    Евгения Михайловна Чехова:
    Михаил Павлович был всесторонне одаренным че­ловеком. Он по слуху прекрасно играл на рояле и на виолончели, читал лекции по русской и западноев­ропейской литературе, делал переводы с английско­го и французского. В тяжелые времена гражданской войны шил башмаки и кормил этим всю семью. Ри­совал акварелью; рисунки его и сейчас экспониру-
    ются в Доме-музее А. П. Чехова на Садово-Кудрин- ской в Москве. Он умел перетянут!» пружины матра­ца, разводил розы в ялтинском саду, мог отполиро­вать стол красного дерева, починить часы и даже сконструировал из фанеры отличные часы, кото­рые находятся теперь в чеховском доме в Ялте. А по образованию он был юрист.
    Окончив юридический факультет Московского университета, Михаил Павлович поступил на госу­дарственную службу, которая, правда, с каждым го­дом все больше его тяготила. Уже тогда он начал писать небольшие повести, статьи и рассказы для детей, но пренебречь казенной службой, дававшей верный заработок, не решался. Впоследствии он не переставал сожалеть о том, что не воспользовался советом Антона Павловича сразу и целиком посвя­тить себя литературе. Служебная деятельность его протекала в небольших уездных городках — Алекси­не, Серпухове, Угличе, среди мелких провинциаль­ных интересов, и он пользовался каждым удобным случаем, чтобы навестить своих, невзирая на то, что его отлучки вызывали норой недовольство на­чальства.
    Мелихово, как известно, было куплено в 1892 году. Михаил Павлович, всегда живший интересами се­мьи, тотчас же принялся помогать брату и сестре на­лаживать новое хозяйство. В то время, как Мария Павловна руководила работой в саду, Михаил Павло­вич взял на себя полевые работы. «Миша превосход­но хозяйничает, — писал Антон Павлович. — Без не­го я бы ничего не сделал». <...>
    У Михаила Павловича осталось немалое творческое наследие. Любимым его занятием, как я уже говори­ла, было — писать. В воспоминаниях моего детства я вижу его в кабинете нашей петербургской квартиры за письменным столом. Раннее утро. Лампа с зеле- 182 ным абажуром бросает яркий свет на лежащую не-
    ред ним рукопись. Левая рука зажата между коленя­ми, правая пишет, пишет, пишет красивым ровным почерком. Растет горка исписанных страниц. Трудно счесть, сколько таких страниц было написа­но за всю его жизнь — повести, рассказы, журнал «Золотое детство», переводы, доклады. В 1904 году вышла в свет его книга «Очерки и рассказы», кото­рая была удостоена Академией наук почетного отзы­ва имени А. С. 11ушкина. В 1910 году вышел сборник рассказов «Свирель». Под тем же заглавием издан сборник и в 1969 году. И наконец, несколько книг об Антоне Павловиче и первая биография великого пи­сателя, помещенная в шеститомнике писем, издан­ных Марией Павловной в 1912-1916 годах.
    Владимир Иванович Немирович-Данченко:
    Сестра, Марья Павловна, была единственная, это уже одно ставило ее в привилегированное положе­ние в семье. Но ее глубочайшая преданность имен­но Антону Павловичу бросалась в глаза с первой же встречи. И чем дальше, тем сильнее. В конце кон­цов она вела весь дом и всю жизнь свою посвятила ему и матери. <...>
    И Антон Павлович относился к сестре с необы­чайной преданностью.
    Евгения Михайловна Чехова:
    «С троитель Сольнес» — так в шутку прозвали в семье Марию Павловну. В начале XX века большим успе­хом пользовались и ставились во многих театрах пье­сы норвежского писателя 1енриха Ибсена, в том чис­ле и пьеса «Строитель Сольнес». С той поры и полу­чила Мария 11авловна это шутливое прозвище. Оно как нельзя более подходило к ней, ибо ее характеру была присуща любовь к созиданию, к строительству. Еще в Мелихове она была деятельной помощни­цей Антона Павловича в устройстве вновь приоб­ретенной усадьбы. Вместе с ним она планировала ее, ремонтировала, красила. Когда же Антон Пав­лович был вынужден перебраться в Ялту, она при- 184 няла такое же решение.
    Татьяна Львовна Щсикина-Купсрник:
    М. П. занималась всем по имению и особенно ого­родом. Хрупкая, нежная девушка с утра надевала толстые мужские сапоги, повязывалась белым пла­точком, из-под которого так хорошо сияли ее лу­чистые глаза, и целые дни пропадала то в поле, то на гумне, стараясь, где возможно, уберечь Анто­шу от лишней работы.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Мария Павловна, помимо уроков в гимназии, увле­калась живописью и занималась в студии художницы Званцевой и художницы Хотяинцевой под наблюде­нием известных уже в то время художников К. Коро­вина и H. Ульянова. Она была очень талантлива. Ан­тон Павлович находил в ее живописи нечто сходное с его творчеством в литературе. По, к сожалению, ей мало времени оставалось для искусства, так как она взяла на себя забо ту о хозяйственном устройст­ве всей семьи и в Москве и в Ялте.
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    Такой дружбы между братом и сестрой, как между А. II. и М. П., или Ма-Па, как он звал ее, мне видеть не приходилось. Маша не вышла замуж и отказа­лась от личной жизни, чтобы не нарушать течения жизни А. П. Она имела все права на личное счас­тье, но отказывала всем, уверенная, что А. Г1. нико­гда не женится. Он действительно не хотел женить­ся, неоднократно уверял, что никогда не женится, и женился поздно - когда уже трудно было предпо­ложить. что он на это пойдет по состоянию его здо­ровья. М. П. так и осталась в девушках.
    Евгения Михайловна Чехова:
    Стройная, всегда подтянутая, элегантная, она обла­дала безупречным вкусом. От нее как бы веяло изя­ществом. Одевалась всегда безукоризненно, пре­имущественно в серые, коричневые, лиловые тона. Никогда не носила ничего яркого, крикливого. По­ходка у нее была легкая и вместе с тем спокойная. Голос негромкий. <...>
    Она любила и понимала тонкий юмор, любила по­смеяться и пошутить, сказать острое словцо, дать меткое сравнение, прозвище.
    Постоянно носила на безымянном пальце левой руки кольцо, с круглым зеленым камнем, которое подарил ей однажды художник Константин Коровин. А в тор­жественных случаях надевала бриллиантовый кулон. Этот кулон в виде цифры «13» преподнес ей когда-то влюбленный в нее писатель И. А Бунин. Мой отец рассказал однажды историю ироисхождешы этого ку­лона: «Сколько вокрут нас трагедий, которых мы не замечаем! Разве не трагедия — Маше делает пр>сдло- жение Икс; чтобы не бросить Антона и найти благо­видный предлог для отказа, она ссылается на то, что предложение сделано 13 числа, а она суеверна и в бу­дущее счастье поэтому не верит. Они расходятся. Но ровно через 13 лет Икс присылает Маше брилли­антовый кулон в виде цифры 13. Так как это „трина­дцать" принесло ей несчастье, ибо она так и не вышла замуж, то она несет кулон к ювелиру и велит ему пе­реставить цифры — сделать вместо „тринадцати" — „тридцать один", но и эта трансформация не смогла вернуть ей прошлого. И этот кулон стал походить на красивый надгробный памятник, иод которым лежит навеки скончавшаяся любовь». <...> После смерти Антона Павловича ялтинский дом сделался ее родным детищем, которое она, в па­мять брата, берегла и холила.
    путями земными
    Александр Павлович Чехов:
    Это был город, представлявший собою странную смесь патриархальности с европейской культурою и внешним лоском. Добрую половину его населе­ния составляли иностранцы — греки, итальянцы, немцы и отчасти англичане. Греки преобладали. Расположенный на берегу Азовского моря и обла­давший мало-мальски сносною, хотя и мелковод­ною гаванью, построенной еще князем Воронцо­вым, город считался портовым и в те, не особенно требовательные времена оправдывал это назва­ние. <...>
    Большие иностранные пароходы и парусные суда останавливались в пятидесяти верстах от гавани, на так называемом рейде, и производили выгрузку и нагрузку с помощью мелких каботажных судов. Каботажем занимались по преимуществу местные греки и более или менее состоятельные мещане из русских.
    Василий Васильевич Зеленко (1868-1943), выпуск­ник таганрогской гимназии (1886): Ранней весной, как только на море взломается и пройдет лед, открывается навигация. Застыв-
    ший на зиму Таганрог оживает. В гавани закипает жизнь.
    Приходят из-за границы первые пароходы и парус­ные суда; приходят они за зерном, а привозят ви­на — сантуринское. висант, мальвазию, кагор; орехи и рожки, лимоны и апельсины, коринку, хурму, ми­дий. прованское масло и пряности.
    Александр Павлович Чехов:
    Аристократию тогдашнего Таганрога изображали собою крупные торговцы хлебом и иностранными привозными товарами — греки: печальной памяти Вальяно, Скараманга, Кондоянаки, Мусури, Сфаел- ло и еще несколько иностранных фирм, явивших­ся Бог весть откуда и сумевших забрать в свои руки всю торговлю юга России. <...> В городском театре шла несколько лет подряд ита­льянская опера с первоклассными певцами, кото­рых негоцианты выписывали из-за границы за свой собственный счет. Примадонн буквально засыпа­ли цветами и золотом. Щегольские заграничные экипажи, породистые кони, роскошные дамскш тысячные туалеты составляли явление обычное Оркестр в городском саду, составленный из перво классных музыкантов, исполнял симфонии. Мест ное кладбище пестрело дорогими мраморными па мятниками, выписанными прямо из Италии от луч ших скульпторов. В клубе велась крупная игра и бывали случаи, когда за зелеными столами разьп рывались в какой-нибудь час десятки тысяч рублей Задавались лукулловские обеды и ужины. Это счи талось шиком и проявлением европейской культу ры. В то же время Таганрог щеголял и патриарха л* ностью. Улицы были немощеные. Весною и осень* на них стояла глубокая, невылазная грязь, а лето? они покрывались почти сплошь буйно разраста!
    190 шимся бурьяном репейником и сорными травам!
    Освещение на двух главных улицах было более чем скудное, а на остальных его не было и в помине. Обыватели ходили но ночам с собственными руч­ными фонарями. Но субботам но городу ходил с большим веником на плече, наподобие солдатско­го ружья, банщик и выкрикивал: «В баню! В баню! В торговую баню!» Арестанты, запряженные в те­легу вместо лошадей, провозили на себе через весь город из склада в тюрьму мешки с мукой и крупой для своего пропитания. Они же всенародно и вар­варски уничтожали на базаре бродячих собак с по­мощью дубин и крюков. Лошади пожарной коман­ды неустанно возили «воду и воеводу», а пожарные бочки рассыхались и разваливались от недостатка влаги. Иностранные негоцианты выставляли на вид свое богатство и роскошь, а прочее население с трудом перебивалось, как говорится, с хлеба на квас.
    Василий Васильевич Зеленко:
    Нельзя обойти молчанием и таганрогский прекрас­ный, редкостный, можно сказать, городской сад. <...> Несмотря на то, что Таганрог вообще не беден растительностью, — в нем много обширных дворов и садов, — а большая часть улиц по обеим сторо­нам обсажены в два ряда тенистыми деревьями, на­столько разросшимися, что закрывают дома и пред­ставляют собой прекрасные аллеи из белой акации и тополей, проходя по которым чувствуешь себя как бы идущим в тенистом саду, — все же городской сад манит к себе, и с ранней весны и до поздней осе­ни мы чуть ли не каждый день посещали его. Он об­ширен, тенист и привлекателен своей прохладой, своим покоем. <...>
    Наряду с городским садом следует отметить и за­городные места — прелестные уголки <...> — «Ка­рантин» и «Дубки».
    От «Карантина» теперь ничего не осталось, что напоминало бы этот прекрасный, уединенный, поэтический уголок. В те годы обширное поле, ныне застроенное заводами и жилыми домами, было свободно; от берега моря тянулась неогляд­ная степь, а на крутом берегу росли деревья и цве­ли весной сады.
    Антон Павлович Чехов. Из письма И. А. Леикину. Та­ганрог, 7 апреля i88y г.:
    Такая крутом Азия, что я просто глазам не верю. 6о ооо жителей занимаются только тем, что едят, пьют, плодятся, а других интересов — никаких... Ку­да ни явишься, всюду куличи, яйца, сантуринское, грудные ребята, но нигде ни газет, ни книг... Место­положение города прекрасное во всех отношени­ях, климат великолепный, плодов земных тьма, но жители инертны до чертиков... Все музыкальны, одарены фантазией и остроумием, нервны, чувст вительны, но все это пропадает даром... Нет ни па триотов, ни дельцов, ни поэтов, ни даже прилич ных булочников. <...> Ах, какие здесь женщины!
    Михаил Михайлович Андреев-Туркин. По воспоми­наниям родных и близких:
    В маленьком флигеле из земляного кирпича (самана), обмазанном глиной, состоящем из грех комнаток, площадью всего в двадцать три кв. метра, — 17 января i860 года родился Антон Павлович Чехов. Домик помещался в глубине двора на немощеной пыльной Полицейской улице. За домом росло не­сколько акаций, на которых были прикреплены скворечни. Вокруг дома рос бурьян и были протоп­таны дорожки к воротам, сараю и другим местам. При доме была кухонька, размером пять с полови­ной метров, с глиняным полом. Домик не принад­лежал Чеховым, а арендовался ими у Гнутова. <...> В большой комнате главный угол был заставлен иконами, с горящей всегда перед ними лампадой. Перед иконами стоял треугольник, на котором лежа­ли молитвенник, книги священного писания и вос­ковая свеча в высоком медном подсвечнике, на кото­ром лежали щипцы для снятия нагара со свечи. Комната эта служила для приема гостей, столовой и кабинетом Павла Егоровича — отца Чехова. Посреди комнаты стоял стол с подъемными крыш­ками, у стен стоячая конторка и несколько стульев.
    7 N>1980
    В двух других маленьких комнатах размещались спальня Чеховых с деревянной двуспальной кро­ватью и детская, в которой и была помещена дере­вянная качающаяся колыбелька с новорожденным Антошей. <...>
    Говорить А. И. начал рано. Говорил ребенком не спеша и не шепелявя.
    Владимир Алексеевич Гкляровский:
    Антон Павлович был смирнее всех. У него была очень большая голова, и его звали Бомбой, за что он сердился. Любимым занятием Антона было со­ставление коллекций насекомых и игра в торговлю, причем он еще ребенком мастерски считал на сче­тах. Все думали, что из него выйдет коммерсант.
    Михаил Михайлович Андреев-Туркин. По воспоми­наниям родных и близких:
    С самого раннего детства дети помогали отцу в его торговле. Помогали и тогда, когда учились в гим­назии.
    Александр Павлович Чехов:
    Это было весьма своеобразное торговое заведение, вызванное к жизни только местными условиями. Здесь можно было приобрести четвертку и даже два золотника чаю, банку номады, дрянной перо­чинный ножик, пузырек касторового масла, пряж­ку для жилетки, фитиль для лампы и какую-нибудь лекарственную траву или целебный корень вроде ревеня. "Гут же можно было выпить рюмку водки и напиться сантуринским вином до полного опья­нения. Рядом с дорогим прованским маслом и доро­гими же духами «Эсс-Букет» продавались маслины, винные ягоды, мраморная бумага для оклейки книг, керосин, макароны, слабительный александрий­ский лист, рис, аравийский кофе и сальные свечи.
    Рядом с настоящим чаем продавался и спитой чай, собранный евреями в трактирах и гостиницах, вы­сушенный и подкрашенный. Конфекты, пряники и мармелад помещались по соседству с ваксою, сар­динами, сандалом, селедками и жестянками для ке­росина или конопляного масла. Мука, мыло, греч­невая крупа, табак-махорка, нашатырь, проволоч­ные мышеловки, камфара, лавровый лист, сигары «Лео Виссора в Риге», веники, серные спички, изюм и даже стрихнин (кучелаба) уживались в са­мом мирном соседстве. Казанское мыло, душистый кардамон, гвоздика и крымская крупная соль лежа­ли в одном углу с лимонами, копченой рыбой и ре­менными поясами. Словом, это была смесь самых разнообразных товаров, не поддающихся никакой классификации. Лавка Павла Егоровича была в од­но и то же время и бакалейной лавкой, и аптекой без разрешения начальства, и местом распивочной торговли, и складом всяческих товаров — до афон­ских и иерусалимских будто бы святынь включитель­но, — и клубом для праздных завсегдатаев. И весь этот содом, весь этот хаос ютился на очень неболь­шом пространстве обыкновенного лавочного по­мещения с полками по стенам, с страшно грязным полом, с обитым рваною клеенкою прилавком и с небольшими окнами, защищенными с улицы ре­шетками, как в тюрьме. <...>
    Антоша, сидя в лавке, должен был знать, где, на ка­кой полке и в каком ящике хранится такой-то то­вар. Павел Егорович требовал, чтобы все отпуска­лось покупателю без замедления и моментально.
    Михаил Павлович Чехов:
    В 1874 году мы переехали в свой собственный дом. выстроенный нашим отцом на глухой Елиса- ветинской улице, на земле, подаренной ему дедуш­кой Егором Михайловичем. Отец был плохим
    дельцом, все больше интересовался пением и обще­ственными делами, и потому его собственные дела пошли на убыль, и самый дом вышел неуклюжим и тесным, с толстыми стенами, в которые подряд­чиками было вложено кирпича больше, чем было необходимо, ибо постройка оплачивалась с каждой тысячи кирпича. Подрядчики нажились, оставив отцу невозможный дом и непривычные для него долги по векселям. Вся семья теснилась в четырех комнатках; внизу, в подвальном этаже, поместили овдовевшую тетю Федосью Яковлевну с сыном Але­шей, а флигелек, для увеличения ресурсов, сдали вдове Савич, у которой были дочь-гимназистка Ира- ида и сын Анатолий. Этого Анатолия репетировал мой брат Антон Павлович. <...> Семья нашего отца была обычной патриархальной семьей, каких было много полвека тому назад в провинции, но семьей, стремившейся к просве­щению и сознававшей значение духовной культу­ры. Главным образом по настоянию жены, Павел Егорович хотел дать детям самое широкое образо­вание. но. как человек своего века, не решался, на чем именно остановиться: сливки общества в тог­дашнем Таганроге составляли богатые греки, кото­рые сорили деньгами и корчили из себя аристокра­тов, — и у отца составилось твердое убеждение, что детей надо пустить именно по греческой линии и дать им возможность закончить образование да­же в Афинском университете. В Таганроге была греческая школа с легендарным преподаванием, и, по наущению местных греков, отец отдал туда учить­ся трех своих старших сыновей — .Александра, Ни­колая и Антона; но преподавание в этой школе даже для нашего отца, слепо верившего грекам, оказалось настолько анекдотическим, что пришлось взять от­туда детей и перевести их в местную классическую гимназию.
    Александр Павлович Чехов:
    Антон Павлович Чехов никогда не обладал выдаю­щимся слухом; голоса же у него не было вовсе. Грудь тоже была не крепка, что и подтвердилось потом болезнью, которая свела его преждевременно в мо- гилу. Несмотря, однако же, на все эт о, судьба распо­рядилась так, что А. П. до третьего и чуть ли, кажет­ся, не до четвертого класса гимназии тянул тяжелую лямку певчего в церковном хоре. <...> Пели главным образом в монастыре и во «Дворце». <...>
    Антон Павлович пел в монастыре альтом, и его, как и следовало ожидать, почти не было слышно. Муж­ские сильные голоса подавляли слабые звуки трех детских грудей. Но Павел Егорович не принимал этого в расчет, и ранние обедни пелись аккурат­но и без пропусков, невзирая ни на мороз, ни на дождь, ни на слякоть и глубокую, вязкую фязь не­мощеных таганрогских улиц. А как тяжело было вставать по утрам для того, чтобы не опоздать к на­чалу службы!.. <...>
    Но возвращении от обедни домой пили чай. Затем Павел Егорович собирал всю семью перед киотом с иконами и начина;! читать акафист Спасителю или Богородице, причем дети должны были петь после каждого икоса: «Иисусе сладчайший, спаси нас» и после каждого кондака: «Аллилуйя». К концу этой до­машней молитвы уже начинали звонить в церквах к поздней обедне. Один из сыновей-гимназистов — по очереди или же по назначению отца — отправлял­ся вместе с «молодцами» в качестве хозяйского глаза отпирать лавку и начинать торговлю, а прочие дети должны были идти вместе с Павлом Егоровичем к поздней обедне. Воскресные и праздничные дни для детей Павла Егоровича были такими же трудо­выми днями, как и будни, и Антон Павлович не без основания не раз говаривал братьям: — Господи, что мы за несчастный народ! Все това­рищи-гимназисты по воскресеньям гуляют, бега­ют, отдыхают и ходят в гости, а мы должны хо­дить по церквам!..
    Михаил Павлович Чехов:
    День начинался и заканчивался трудом. Все в до­ме вставали рано. Мальчики шли в гимназию, воз­вращались домой, учили уроки, как только выпадал свободный час, каждый из них занимался тем, к че­му' имел способность: старший, Александр, устраи­вал электрические батареи, Николай рисовал, Иван переплетал книги, а будущий писатель сочинял... Приходил вечером из лавки отец, и начиналось пе­ние хором: отец любил петь по нотам и приучал к этому и детей. Кроме того, вместе с сыном Нико­лаем он разыгрывал дуэты на скрипке, причем ма­ленькая сестра Маша аккомпанировала на фортепь­яно. Мать, вечно занятая, суетилась в это время по хозяйству или обшивала на швейной машинке де­тей. <...>
    Несмотря на сравнительную строгость семейного режима и даже на обычные тогда телесные наказа­ния, мы, мальчики, вне сферы своих прямых обя­занностей, пользовались довольно большой свобо­дой. Прежде всего, сколько помню, мы уходили из дому не спрашиваясь; мы должны были только не опаздывать к обеду и вообще к этапам домашней жизни, и что касается обязанностей, то все мы были к ним очень чутки. Отец был плохой торго­вец, вел свои торговые дела без всякого увлечения. Лавку открывали только потому, что ее неловко было не открывать, и детей сажали в нее только потому, что нельзя было без «хозяйского глаза». Отец выплачивал вторую гильдию лишь по насто­янию матери, гак как это могло избавить нас, сы­новей, от рекрутчины, и как только была объявле­на в 1874 году всесословная, обязательная для всех воинская повинность, эта гильдия отпала сама со­бой, и отец превратился в простого мещанина, как мог бы превратиться в регента или стать офици­альным оперным певцом, если бы к том)' его на­правили с детства.
    Андрей Дмитриевич Дросси:
    В доме Чеховых мне не приходилось бывать, но за­то сколько долгих часов я проводил осенью с Анто­ном Павловичем на большом пустыре за их дво­ром, притаившись за рогожною «принадою» и под­жидая момента, когда стая щеглов или чижей, привлеченная призывными кликами товарищей, заключенных в вывешенную перед «принадою» клетку, опустится с веселым чириканьем на пучки конопли и репейника, растыканные впереди этого сооружения. С затаенным дыханием, с сильно бью­щимся сердцем, дрожащею рукою старался кто-ни­будь из нас сквозь отверстие, проделанное в рого­же, осторожно навести волосяной силок, прикреп­ленный к длинной камышине, на головку птички, и если это удавалось, то с каким торжеством тащили мы через отверстие полузадушенную птичку, кото­рую, освободив из петли, заключали в тут же приго­товленную клетку.
    Мария Дмитриевна Дросси, сестра А. Д. Дросси: Чехов был близким товарищем моего брата Анд­рея Дросси. <...> Мальчики увлекались играми во дворе нашего дома — лаптой и воздушными змея­ми. Чехов играл в лапту отлично. Меня часто маль­чишки обижали за неудачный запуск змея, Анто­ша — никогда и всегда утешал, если я подвергалась обиде.
    Часто гуляли мы в городском саду, где была «гим­назическая аллея». Играли в бег наперегонки.
    Михаил Павлович Чехов:
    Каждый день ходили на море купаться. По дороге заходили за знакомыми, и к морю шла всегда боль­шая компания. Купались обыкновенно на Банном съезде, где берег был настолько отлогий, что для того, чтобы оказаться в воде по шею, нужно было пройти от берега по крайней мере полверсты. Вместе с нами ходили и две черные собаки, при­надлежавшие А. П. В воде обыкновенно сидели це­лыми часами, и когда шли обратно, то необыкно­венно хотелось пить. По пути, на углу Итальянского переулка и нашей улицы, была палатка, в которой продавали квас, — и было счастьем, когда у кого-ни­будь из мальчиков находилась в кармане копейка, так как на копейку продавали целый громадный де­ревянный ковш, к которому мы припадали одно­временно со всех сторон. Кто-нибудь из нас оказы­вался счастливцем: он возвращался домой с моря с так называемой «болбиркой». Это кусок коры ка­кого-то дерева, из которой местные рыбаки делали обыкновенно на свои сети поплавки. Найти на бе­регу «болбирку» считалось у нас особым располо­жением судьбы. Кора эта легко резалась по всем направлениям, и счастливец долго сидел потом от­дельно от всех и вырезал из нее кораблик или че­ловека. Таким счастливцем не раз бывал и гимна­зист Антоша.
    Михаил Михайлович Андреев-Туркин. По воспоми­наниям родных и diusKux:
    Любимым развлечением Чехова был каток, устраи­вавшийся в городском саду. 11е поднимая воротника пальто, бравируя своей «закаленностью», он часто катался так долго, что отмораживал себе уши и си­дел потом дома с распухшими огромными ушами, 200 вымазанными гусиным салом.
    Андрей Дмитриевич Дросси:
    Изредка, вместе со мною, Антон Павлович наве­щал товарищей наших К-вых, проживавших не­вдалеке от меня. Семья К-вых состояла в то время из матери-вдовы, пяти сыновей и замужней доче­ри, жившей с мужем в смежном флигеле. Старший сын и двое младших занимали с матерью верхний этаж, а в нижнем, полуподвальном, помещались наши товарищи.
    <...> Наверху не было дела никому до того, что творилось внизу.
    А внизу происходили попойки в складчину, игра в карты на деньги, чтение порнографических про­изведений и т. п. Приходил туда кто хотел и когда хотел.
    Общество там собиралось весьма смешанное и все молодежь от 14 до 1 у лет. Квартира эта была убежи­щем для всех: там скрывались от гнева родитель­ского ученики, срезавшиеся на экзаменах; туда же с утра являлись те, которые по каким-либо причи­нам не хотели идти в гимназию. Приходили с учеб­никами и просиживали вплоть до обеда, развле­каясь игрою в карты. К чести Антона Павловича нужно отнести — он никогда не принимал участия в этом милом времяпровождении. Да и бывал он там довольно редко и только понаслышке узнавал о тех озорствах, которые там учинялись. А во фли­гель, у замужней сестры К-вых, он бывал с удоволь­ствием. Там всегда собиралось большое общество взрослых и молодежи. Разговор обыкновенно вер­телся около театра, так как и хозяин и гости были завзятыми театралами. В одно из таких собраний среди некоторых гостей возникла мысль об устрой­стве любительского спектакля. Мысль была подхва­чена всеми с восторгом. Решено приспособить для этой цели большой, пустующий в глубине двора, амбар. Труппа сейчас же составилась, преимущест- го 1
    венно из соседей, причем к женскому персонал)' ее добровольно причислил себя и Антон Павлович. Мужской персонал образовался из хозяина дома А. П. Я-ва, Александра и Николая Чеховых, меня и еще нескольких лиц.
    Уже через два-три дня после решения этого вопро­са застучали в амбаре молотки плотников, ставя­щих подмостки для сцены, приглашенный худож­ник, в сотрудничестве Николая Павловича Чехова, начал писать декорации, а мы приступили к выбо­ру пьесы.
    Для открытия остановились на пьесе «Ямщики, или Шалость гусарского офицера», не помню уже какого автора. Роли в этой пьесе были распределе­ны следующим образом: гусарского офицера играл один из товарищей хозяина, станционного смот­рителя — Александр Павлович Чехов, сборщика на церковь — А. Г1. Яковлев, дочь смотрителя — его же­на, молодого ямщика — я и, наконец, старуху-старо­стиху — .Антон Павлович Чехов. Репетировали мы эту пьесу не менее десяти раз, и она у нас прошла великолепно. Нет нужды, что у гусарского офице­ра принадлежность его к военному званию опре­делялась единственно фуражкой с кокардой, что сборщик на церковь разгуливал в турецком халате и что станционный смотритель щеголял в мундире таможенного ведомства с шитым золотом ворот­ником. Все эти шероховатости искупились художе­ственною игрою Антона Павловича. Нельзя себе представить того гомерического хохота, который раздавался в публике при каждом появлении ста­ростихи. И нужно отдать справедливость Антону Павловичу — играл он мастерски, а загримирован был идеально.
    С легкой руки Антона Павловича в нашем околот­ке спектакли эти пользовались громадным успе- 202 хом и всегда делали полные сборы. Публика на
    эти спектакли допускалась только избранная, пре­имущественно обитатели квартала, и за мини­мальную плату.
    Необходимо добавить, что спектакли давались с бла­готворительною целью и на афишах, писанных ру­кою Николая Чехова, всегда значилось, что сбор со спектакля предназначается в пользу «одного бедно­го семейства». Таких спектаклей в то лето дано было шесть.
    Михаил Павлович Чехов:
    По отъезде двух старших братьев в Москву наш отец стал едва сводить концы с концами. Его дела окончательно упали. Жизнь всей семьи потекла замкнуто, в бедности, хотя и в своем доме, над ко­торым тяготели долги. Целые дни для мальчиков проходили в труде. По вечерам .\нгоша веселил всех своими импровизациями, или же все слушали рассказы матери, тетки Федосьи Яковлевны или няни, которая жила у нас долго и ушла только в са­мое последнее время пребывания нашего в Таган­роге. <...>
    В 1876 году отец окончательно закрыл свою тор­говлю и, чтобы не сесть в долговую яму, бежал в Москву к двум старшим сыновьям, из которых один был тогда студентом университета, а другой учился в Училище живописи, ваяния и зодчества. За старшего уже официально стал у нас сходить Антон. Я отлично помню это время. Было ужасно жаркое лето; спать в комнатах не было никакой возможности, и потому мы устраивали в садике балаганы, в них и ночевали. Будучи тогда гимнази­стом пятого класса, Антон спал под кущей поса­женного им дикого виноградника и называл себя «Иовом под смоковницей». Вставали в этих шала­шах очень рано, и, взяв с собой меня, Антон шел на базар покупать на целый день харчи. Однажды
    он купил живую утку и, пока шли домой, всю дорогу теребил ее, чтобы она как можно больше кричала. — Пускай все знают, — говорил он, — что и мы то­же кушаем уток.
    На базаре Антон присматривался к голубям, с ви­дом знатока рассматривал на них перья и оценивал их достоинства. Были у него и свои собственные голуби, которых он каждое утро выгонял из голу­бятника, и, по-видимому, очень любил заниматься ими. Затем дела наши стали так туги, что для того, чтобы сократить количество едоков, меня и брата Ивана отправили к дедушке в Княжую. А потом мы испытали семейную катастрофу: у нас отняли наш дом.
    <...> Матери ничего более не оставалось, как вовсе покинуть Таганрог. Она захватила с собой меня и се­стру Машу и, горько заливаясь слезами, в вагоне по­везла нас к отцу и двум старшим сыновьям в Москву, на неизвестность.
    Антоша и Ваня были брошены в Таганроге одни на произвол судьбы. Антоша остался в своем бывшем доме, чтобы оберегать его, пока не войдет в него новый хозяин, а Ваню приютила у себя тетя Марфа Ивановна. Впрочем, Ваню тоже скоро выписали в Москву, и Антон остался в Таганроге один как перст. Ему нужно было кончать курс, он был в седь­мом классе гимназии.
    Андрей Дмитриевич Дросси:
    Три года прожил Антон в Таганроге один. Это были годы неотступной бедности. Надо было самому зарабатывать. Он стал репети­тором.
    Один урок был далеко, за шлагбаумом, на самой окраине города. Ходить туда было особенно не­приятно осенью, потому что калош у Антона не 204 было. Садясь заниматься с учеником, он старался
    спрятать под столом свои ноги в покрытых гря­зью рваных сапогах.
    За этот урок Антон получал три рубля в месяц. Заметив, что его товарищ С—в очень нуждается, Антон предложил ему репетировать ученика за шлагбаумом вместе.
    Из трех рублей Антон отдавал теперь полтора руб­ля G—ву.
    Михаил Павлович Чехов:
    Антон часто писал нам из Таганрога, и его письма были полны юмора и утешения. <...> Часто в письмах он задавал мне загадки, вроде: «Отчего гусь плавает?» или «Какие камни бывают в море?», сулился привезти мне дрессированного дубоноса (птицу) и приела;! однажды посылку, в которой оказались сапоги с набитыми табаком голенища­ми: это предназначалось для братьев. Он распро­давал те немногие вещи, которые оставались еще в Таганроге после отъезда матери, — разные банки и кастрюльки, — высылал за них кое-какие крохи и вел по этому поводу с матерью переписку. Не признававшая никаких знаков препинания, мать писала ему письма, начинавшиеся гак: «Антоша в кладовой на полке...» и т. д., и он вышучивал ее, что по розыскам никакого Антоши в кладовой на полке не оказалось.
    Василий Васильевич Зеленко:
    Поступил Чехов в гимназию в 1868 г., кончил в 1879 г. Пробыл в гимназии 11 лет; учился посред­ственно-средне, скорее ниже среднего; два раза оставался на второй год: в Ш-м классе и в V-м; в Ш-м из-за математики, да и по географии дело обст ояло плохо, а в V-m — из-за греческого.
    М. Д. Кукушкин, одноклассник Чехова по таганрогской гимназии:
    Учился Чехов неважно и из 23 учеников выпускно­го класса занимал одиннадцатое место. За сочине­ния по русскому дальше тройки не шел, но всегда отличался в латыни и Законе Божием, получая за них пятерки. Знал массу славянских текстов и в то­варищеских беседах увлекал нас рассказами, пере­сыпанными славянскими изречениями, из кото­рых многие я впоследствии встречал в некоторых из его первых литературных произведений.
    Василий Васильевич Зеленко:
    Во главе гимназии стоял директор Эдмунд Рудоль­фович Рейтлингер. Он преподавал в 3-м классе ла- 206 тинский язык и в старшем классе читал о француз­ской революции, но все его знание языка заключа­лось главным образом в нескольких латинских по­говорках и пословицах, которыми он и любил ще­голять <...>. Он был немец по происхождению, имел барственную осанку, представительную на­ружность и великолепный голос, которым он то­же не прочь был щегольнуть. <...> Был он человек добродушный, незлобивый, не лю­бил ни о чем беспокоиться, но и не хотел, чтобы его беспокоили. <...>
    Истинным героем гимназии был инспектор Алек­сандр Федорович Дьяконов. Личность до некоторой степени легендарная. Сколько разговоров, шуток, анекдотов ходило о нем среди гимназистов. Сухарь, человек жесткий, он и внешним своим обликом на­поминал высушенную воблу. 1оворят, А. Г1. Чехов пи­сал «Человек в футляре» с Дьяконова, но последний акт его жизненной карьеры показал, что Дьяконов не совсем был «человеком в футляре» и в его груди билось сердце, не чуждое великодушным порывам и способное к проявлению теплых чувств. Дьяконов отличался феноменальной скупостью. У него было две сестры, старые девы. Говорили, что •Александр Федорович носил из-за скупости ботинки своих сестер и летний бурнус — разлетайку. Его внешний облик — манеры, жесты, приемы, присло- вия, выражения не были лишены своеобразия и оригинальности и служили среди гимназистов предметом шуточного подражания. Выражения «как мокрое горит». «нелегкая несет» и друтие — я уже за­был их — вошли в обиход гимназической речи. А. Ф. Дьяконов жил крайне замкнуто и уединен­но, нигде не бывал и никого у себя не принимал. Он нажил два хороших дома, приносивших изряд­ный доход. <...>
    А. Ф. Дьяконов преподавал в низших классах ла­тинский язык, был строг и требователен, но науш- 207
    ничества, шпионства, доносов не выносил. Он был формалист до кончиков ногтей, и столь сух, что, казалось, никакое человеческое движение души ему не доступно. Поэтом)' последний этап его жиз­ненной карьеры, как я уже сказал, удивил всех и примирил с ним. Он умер и по духовному завеща­нию все капиталы — около 70 тыс. и 2 дома — оста­вил неимущим из учительской корпорации, глав­ным образом, сельской.
    Александр Леонидович Вишневский:
    От начальства ему постоянно влетало за несоблюде­ние формы, но он упорствовал в своих вольностях. *- Чехов, будете в карцере! — пригрозил ему как-то директор, увидев его в клегчатых панталонах.
    — Да у меня ж брюки украли, — убедительно оправ­дывался Чехов.
    Я потом спросил у него, вправду ли у него украли брюки.
    — Да ну его! — отвечал он. — Конечно, выдумал, чтоб только отстал.
    Другой раз директор потребовал, чтобы Чехов но­сил ранец как полагается, на спине, а не под мыш­кой.
    — Я от него удеру в Австралию, — говорил мне по этому поводу Чехов.
    Василий Васильевич Зеленко:
    Уже одно то, что Павел Иванович Вуков был свя­зан с таганрогской гимназией чуть ли не 50 лет, да­ет право его выделить. <...>
    Человек без всяких претензий, Вуков имел две сла­бости, которые не укрылись от внимания учени­ков. Он был франт, заботливо относящийся к своей наружности, верящий в свою неотразимость. Это — первая его слабость, и вторая слабость, о которой еще дедушка Крылов писал:
    С приятелем своим гуляя в поле. Расхвастался о том, где он бывал, И к былям небылиц без счета прилагал.
    Он любил, как говорят у нас на юге, «запускаться», и часто можно было видеть его гуляющим в кори­дорах гимназии или летом во дворе, окруженным толпою гимназистов, и тут он «к былям небылиц без счета прилагал».
    В этой слабости у него был конкурент, имевший перед ним «преимущество» — это другой помощ­ник классного наставника С. К. Монтанруж, кото­рый в небылицах перешиб Вукова. Среди гимнази­стов долго ходили его легендарные рассказы, как он, одетый во фрак, на бочке переплывал Босфор, чтобы попасть к какому-то посланник)' на раут.
    Михаил Павлович Чехов:
    Протоиерей Ф. П. Покровский. Это был своеобраз­ный священник. Красавец собой, светский, любив­ший щегольнуть и своей ученостью, и своей наряд­ной рясой, он обладал превосходным сильным бари­тоном и готовил себя ранее в оперные певцы. Но та обстановка, в когорой он жил. помешала развить его дарование, и ему пришлось ограничиться мес­том настоятеля Таганрогского собора. Но и здесь он держал себя, как артист. Он эффектно служил и пел в алтаре так, что его голос покрывал собой пение хо­ра и отдавался во всех закоулках обширного собора. Слушая его, действительно казалось, что находишь­ся в опере. Он был законоучителем в местной гимна­зии. <...> Никто из нас никогда не слышал от По­кровского вопросов. Он вызывал, углублялся в газе­ту, не слушал, что отвечал ему ученик, и ставил стереотипное «три». <...>
    Он любил давать своим ученикам насмешливые имена. Между прочим, это он, Покровский, пер­вым назвал Антона Чехова «Антошей Чехонте». 209
    Михаил Михайлович Андреев-Туркин. По воспоми­наниям родных и близких:
    Чехов часто посещал городскую библиотеку. Как видно из дел городской библиотеки, читал он вна­чале путешествия, затем Бичер-Стоу, Сервантеса, Гончарова, Тургенева, потом перешел к Белинско­му, Писареву, Добролюбову и др. Как нуждался Антон Павлович в деньгах, видно из того, что он, внося библиотечный залог (два рубля) в начале учебного года, брал его обратно весной и вновь вносил осенью.
    С древними классиками в гимназии он знакомил­ся но подстрочникам, — судя по библиотечным за­писям.
    Андрей Дмитриевич Дросси:
    Увлечение наше литературой было весьма своеоб­разно: наряду с Боклем, Шопенгауэром, которых, как мы тогда думали, нам стыдно было не прочи­тать, мы запоем читали юмористические журналы «Будильник», «Стрекозу» и др. Я помню, в воскрес­ные и праздничные дни мы спозаранку собирались в городской библиотеке... и по несколько часов кря­ду, забывая об обеде, просиживали там за чтением этих журналов, иногда разражаясь таким гомериче­ским хохотом, что вызывали недовольное шиканье читающей публики.
    Михагт Михайлович Андреев-Туркин. По воспоми­наниям родных и близких:
    В четвертом классе, но словам М. А. Рабиновича, сидевшего с ним много лет на одной скамье, Че­хов принимает участие в рукописном журнале, из­дававшемся под редакцией ученика старшего клас­са Грахольского.
    Чехов написал для журнала едкое четверостишие 21 о на инспектора Дьяконова.
    Было выпущено два номера. Начальство пронюха­ло и «приняло меры».
    В. Мессарож (соученик Чехова по гимназии) гово­рит, что в издаваемом учениками гимназии журнале «Досуг», вышедшем в числе десяти номеров, под ре­дакторством С. П. Борисенко, Чехов поместил очерк «Из семинарской жизни». Другой очерк «Сцена с на­туры». помеченный тремя звездочками, Мессарож также считает принадлежащим Чехову, так как «ма­нера писать напоминает Чехова и действие в этом очерке происходит на Новом базаре, в торговой ли­нии», т. е. там, где была лавка отца Чехова.
    Василий Васильевич Зеленко:
    Гимназическим врачом был Штремпф. Многие био­графы Чехова считают его косвенной причиной то­го, что Чехов избрал себе медицинский факультет и стал врачом. Антон Павлович, будучи гимназистом младших классов, нри поездке в степь в жаркий день выкупался в студеной степной речке, простудился и тяжело заболел. Лечил em врач Штремпф. Во вре­мя болезни Чехов так полюбил em, что решил посту­пить на медицинский факультет и именно в Дерпт, где учился Штремпф. <...>
    Нельзя обойти молчанием сторожа приготовитель­ного класса Ивана, по прозвищу «Труба». Почему именно «Труба» — это осталось для меня неизвест­ным. Был Иван своеобразной личностью, не лишен­ной некоторой колоритности. Высокий, худой, по- с гоянно с трубкой во рту, на которой по моде того времени на ремешке болтались игла для чистки трубки и еще какие-то курительные принадлежнос­ти. Шугник, крикун и балагур, он, вместе с тем, был пестуном и нянькой для малышей приготовитель­ного класса. В холодные зимние дни он заботливо укутывал их и отправлял по домам, смотрел за ними и всячески оберегал. <...> «Труба» был вместе с тем 211
    знатоком всех тайн гимназии и всей ин тимной сто­роны жизни гимназического персонала; от его гла­за и нюха ничто не могло укрыться. Все, что обсуж­далось на тайных педагогических заседаниях и что волновало учеников, — все это было доподлинно из­вестно «Трубе», и всем этим он осторожно делился с заинтересованными гимназистами. Иван постоян­но был окружен толпой, балагурил и кричал: полу­чал письма, газеты и разносил всю корреспонден­цию, поступавшую в гимназию.
    Петр Алексеевич Сергеенко:
    При всем моем желании я не могу припомнить ни одного яркого эпизода из ранней жизни Чехова <...>. Решительно все относились к Чехову хорошо, по-товарищески. Он не был ни задирой, ни плак­сой, ни тем. ни сем что называется. И учился Чехов тоже так себе; и держался он не то, чтобы сосредо­точенно, «с печатью думы на челе», как подобало бы будущей знаменитости, а скорее полувяло, полу­застенчиво, с той осмотрительностью в поступках, которая с годами превратилась у него в драгоцен­ный житейский такт, привлекавший к Чехову лю­дей и ограждавший его от злобствующих недобро­хотов.
    Выписка из аттестата зрелости гимназиста Антона Че­хова:
    Дан сей аттестат Антону Чехову, вероисповедания православного, сыну купца, родившемуся в Таган­роге 17-го января i860 г., обучавшемуся в таганрог­ской гимназии ю лет, в том, что, во-первых, на ос­новании наблюдения за все время обучения его в таганрогской гимназии, поведение его было во­обще отличное, исправность в посещении и приго­товлении письменных работ весьма хорошие, приле- 212 жанне очень хорошее и любознательность по всем
    предметам одинаковая, во-вторых, он обнаружил нижеследующие познания:
    Наименование всех предметов гимназического кур­са / Отметки, выставленные в педагогическом со­вете на основании п. 45 прав / На испытании, про­ходившем 15, 16. 17. 18 и 19 мая, 2, 4, 7 и 11 июня
    Закон Божий 5 5
    Русский язык и словесность 4 4
    Логика 4-
    Латинский язык 3 3
    Греческий язык 3 4
    Математика 3 3
    Физика з з
    Краткое естествоведение — История 4 4 География 5- Немецкий язык 5- Французский язык —
    Василий Васильевич Зеленко:
    По русскому языку на выпускном экзамене была да­на тема: «Нет зла более, как безначалие». <...> Чехов писал сочинение 4 ч. 55 м. и подал его последним из 29 человек.
    Михаил Павлович Чехов:
    За три года жизни в Москве мы переменили доена дцать квартир и, наконец, в 1879 год)' наняли себ< помещение в подвальном этаже дома церкви свято го Николая на Грачевке, в котором пахло сыростьк и через окна под потолком виднелись одни толькс пятки прохожих.
    В эту-то квартиру и въехал к нам 8 августа 1879 год; наш брат Антон, только что окончивший курс таган рогской гимназии и приехавший в Москву пост)' пать в университет. Мы не видели его целых три го да и с нетерпением ожидали его еще весной, тотча< по окончании экзаменов, но он приехал только в на чале августа, задержавшись чем-то очень серьезны\ в Таганроге. Это серьезное состояло в том, что о> хлопотал о стипендии по двадцати пяти рубле? в месяц, которую учредило как раз перед тем Таган рогское городское управление для одного из свои? уроженцев, отправляющихся получать высшее об разование. Таким образом, он приехал в Москву не с пустыми руками; кроме того, зная стесненно* положение нашей семьи, привез с собою еще дву> нахлебников, своих товарищей по гимназии - 214 В. И. Зембулатова и Д. Т. Савельева. Он приех&г
    к нам раньше их, один, как раз в тот момент, когда я сидел за воротами и грелся на солнце. Я не узнал его. С извозчика слез высокий молодой человек в штатском, басивший. Увидев меня, он сказал: — Здравствуйте, Михаил Павлович. Только тогда я узнал, что это был мой бра г Антон, и, взвизгнув от радости, побежал скорее вниз пре­дупредить мать.
    К нам вошел веселый молодой человек: все броси­лись к нему, начались объятия, лобзания, и меня послали тотчас же в Каретный ряд на телеграф, чтобы сообщить отцу в Замоскворечье о приезде Антона. Вскоре явились и Зембулагов с Савелье­вым, началось устройство помещения для приезжих, и я был точно в чаду. Затем гурьбой отправились смотреть Москву. Я был чичероне, водил госгей в Кремль, все им показывал, и все мы порядочно устали. Вечером пришел отец, мы ужинали в боль­шой компании, и было так весело, как еще нико­гда. <...>
    Прошения о поступлении в университет подава­лись не позже 20 августа на имя ректора в правле­нии, в старом здании на Моховой, в отвратитель­ном помещении внизу направо. Антон еще не знал хорошо Москвы, и туда повел его я. Мы вошли в грязную, тесную, с низким потолком комнату, полную табачного дыма, в которой столпилось множество молодых людей. Вероятно, Антон ожи­дал от университета чего-то грандиозного, потому что та обстановка, в какую он попал, произвела на него не совсем приятное впечатление. Но то, что ему пришлось потом большую часть своего уни­верситетского курса проработать в анатомичес­ком театре и в клиниках на Рождественке, и то, что в самом университете на Моховой он бывал очень редко, по-видимому, изгладило в нем это первое впечатление. Впрочем, ему было не до впе-
    чатлений: на его долю с первых же шагов его в Моск­ве свалилось столько обязанностей и груда, что не­когда было думать о сентиментальное гях. С осени того же года мы все оптом переехали на другую квартиру по той же Грачевке, в дом Савицко­го, на второй этаж, и разместились так: Зембулатов и Коробов — в одной комнате, Савельев — в другой, Николай, Антон и я - в третьей, мать и сестра — в четвертой, а пятая служила приемной для всех. Так как отец в это время жил у Гаврилова, то волею судеб его место в семье занял бра г Антон и стал как бы за хозяина. Личность отца отошла на задний план. Воля Антона сделалась доминирующей. В на­шей семье появились вдруг неизвестные мне дото­ле резкие, отрывочные замечания: «Это неправда», «Нужно быть справедливым», «Не надо лгать» и так далее. Началась совместная работа по поднятию ма­териального положения семьи. Работали все, кто как мог и умел. <...> С этой квартиры началась лите­ратурная деятельность Антона.
    Григорий Иванович Россолимо:
    1879 год для медицинского факультета Московско­го университета ознаменовался большим наплы­вом молодежи, в том числе и из самых отдаленных уголков России; на первый курс поступило около 450 студентов, и в числе их нас. четверо одесситов, и трое из таганрогской гимназии, среди последних был и А. П. Чехов. <...>
    Несмотря на рано обнаружившийся у него уклон в сторону писательства, он тем не менее оставался прилежным студентом, хотя и довольно пассив­ным по отношению к увлечению общественной ра­ботой или медицинской специальностью. Он акку ратно посещал лекции и практические занятия, нигде, однако, не выдвигаясь вперед. Если бывал 216 на сходках, то скорее в качестве зрителя, и на вто­ром курсе, в 1880/81 академическом году, в бурные времена, предшествовавшие и последовавшие за событием 1 марта 1881 года (убийством Александ­ра II), он оставался в рядах большинства студентов курса, не индифферентных, хотя и не активных революционеров. <...>
    Позднее, когда студенческая жизнь вошла более или менее в свою колею, его было видно и в аудито­риях и лаборат ориях; и экзамены он сдавал добро совестно, переходя аккуратно с курса на курс. О его отношениях к занятиям и студенческим обязанно­стям свидетельствует образцово составленная на V курсе кураторская (обязательная зачетная) исто­рия болезни пациента нервной клиники. <...> Пред­ставление о Чехове-студенте у меня составилось частью из данных наблюдений со стороны и лич­ных встреч — особенно во время занятий с товари­щами в порученной мне, как старосте V курса, сту­денческой лаборатории, — частью же из того, что о нем сообщал словоохотливый и прямодушный, наш милый товарищ Вася Зембулатов, которого Чехов часто звал по гимназическому обычаю «Ма­каром», и друтой товарищ по Таганрогу Савельев. Оба товарища А. П. относились к нему, как к самому лучшему другу детства; их соединяли не только узы гимназической скамьи, но и донское происхожде­ние, и весь, хотя и неглубокий, но и обычно интим­ный крут интересов гимназических одноклассни­ков. Но в то же время было ясно, что спайка трех товарищей произошла и благодаря, с одной сторо­ны, чуткости будущего крупного сердцеведа, с дру­гой — художественной спаянности взаимно друг- друга дополнявших индивидуальностей — толстень­кого маленького, с ротиком сердечком, малень­кими усиками и жидкой эспаньолкой, с подпрыги­вающим животиком во время добродушного смеха, степняка-хуторянина Васи Зембулатова и поджа- 217
    рого, высокого, доброго, благородного, по-детски мечтательно-удивленного, молчат и во го казака Са­вельева. У Чехова, уже студентом ушедшего в круг широких литературных интересов и уже вырисо­вывавшегося как яркая творческая индивидуаль­ность, казалось, ничего не должно было оставаться общего с этими милыми детьми южных степей. Л между тем тесная дружба с гимназическими това­рищами оставалась неизменно прочной до послед­них дней каждого, уходившего по очереди с этого света. <...>
    К товарищам у него наблюдалось отношение в вы­сокой степени симпатичное, крайняя благожела­тельность к курсовым товарищам: раз сойдясь и по­дружившись, он сближался все более и более и был в чувствах своих неизменно прочен, поэтому и от­вечали ему друзья тем же.
    Константин Алексеевич Коровин:
    Это было, если не ошибаюсь, в 1883 году. В Москве, на углу Дьяковской и Садовой, была гос­тиница, называемая «Восточные номера», — поче­му «восточные», неизвестно... Это были самые за­худалые меблированные комнаты. У «парадного» входа, чтобы плотнее закрывалась входная дверь, к ней приспособлены были висевшие на веревке три кирпича...
    В нижнем этаже жил Антон Павлович Чехов, а на­верху, на втором этаже, — И. И. Левитан, бывший вто время еще учеником Училища живописи, вая­ния и зодчества.
    Была весна. Мы вместе с Левитаном шли из школы, с Мясницкой, — после третьего, последнего, экзаме­на по живописи, на котором получили серебряные медали: я — за рисунок, Левитан — за живопись... Когда мы вошли в гостиницу, Левитан сказал мне: — Зайдем к Антоше (то есть Чехову)...
    В номере Антона Павловича было сильно накуре­но, на столе стоял самовар. Тут же были калачи, колбаса, пиво. Диван был завален листами, тетра­дями лекций. — Антон Павлович готовился к выпу­скным экзаменам в университете, на врача. Он сидел на краю дивана. На нем была серая курт­ка, в то время много студентов ходили в таких куртках. Кроме него, в номере были незнакомые нам молодые люди — студенты. Студенты горячо говорили, спорили, пили чай, пиво и ели колбасу. Антон Павлович сидел и мол­чал, лишь изредка отвечая на обращаемые к нему вопросы. <...>
    Был весенний, солнечный день... Левитан и я зва­ли Антона Павловича пойти в Сокольники. Мы сказали о полученных нами медалях. Один из присутствовавших студентов спросил:
    — Что же, на шее будете носить? Как швейцары? Ему отве тил Левитан:
    — Нет, их не носят... Это просто так... Дается в знак отличия при окончании школы...
    — Как на выставках собаки получают... — прибавил друтой студент.
    Студенты были другие, чем Антон Павлович. Они были большие спорщики и в какой-то своеобраз­ной оппозиции ко всему.
    — Если у вас нет убеждений, — говорил один сту­дент, обращаясь к Чехову, — то вы не можете быть писателем...
    — Нельзя же говорить, что у меня нет убежде­ний, — говорил другой, — я даже не понимаю, как это можно не иметь убеждений.
    — У меня нет убеждений, — отвечал Антон Пав­лович.
    — Вы говорите, что вы человек без убеждений... Как же можно написать произведение без идеи? У вас нет идей?..
    — Нет ни идей, ни убеждений... — ответил Чехов. Странно спорили эти студенты. Они были, очевид­но, недовольны Антоном 11авловичем. Было видно, что он не отвечал какой-то дидактике их направле­ния, их идейному и поучительному толку. Они хоте­ли управлять, поучать, руководить, влиять. Они зна­ли все — все понимали. А Антону Павловичу все это, видимо, было очень скучно.
    — Кому нужны ваши рассказы?.. К чему они ведут? В них нет ни оппозиции, ни идеи... Вы не нужны «Русским ведомостям», например. Да, развлече­ние и только...
    — И только, — ответил Антон Павлович.
    — А почему вы, позвольте вас спросить, подписы­ваетесь Чехонте?.. К чему такой китайский псев­доним?..
    Чехов засмеялся.
    — А потому, — продолжал студент, — что когда вы будете доктором медицины, то вам будет совестно за то, что вы писали без идеи и без протеста...
    — Вы правы... — отвечал Чехов, продолжая смеяться. И прибавил:
    — Поедемте-ка в Сокольники... Прекрасный день... Там уже цветут фиалки... Воздух, весна.
    И мы отправились в Сокольники.
    Михаил Павлович Чехов:
    Ьрат Антон получал свою стипендию из Таганрога не ежемесячно, а по третям, сразу по сто рублей. Это не облегчало его стесненных обстоятельств, так как полученной суммой сразу же погашались долги, нужно было купить пальто, внести плату в универси тет и так далее, и на другой день на руках не оставалось ничего. Я помню, как он в первый раз получил такую сумму и накупил разных юмористи­ческих журналов, в числе которых была и «Стреко­за»». Затем он что-то написал туда и стал покупать «Стрекозу» у газетчика уже каждую неделю, с нетер­пением ожидая в «Почтовом ящике» этого журнала ответа на свое письмо. Это было зимой, и я помню, как озябшими пальцами Антон перелистывал куп­ленный им по дороге из университета номер этого журнала. Наконец появился ответ: «Совсем не дур­но, благословляем и на дальнейшее сподвижниче­ство». Затем, в марте 1880 года, в № ю «Стрекозы» появилось в печати первое произведение Антона Чехова, и с тех пор началась его непрерывная лите­ратурная деятельность. Произведение его называ­лось в рукописи «11исьмо к ученому соседу» и пред­ставляло собою в письменной форме тот ма териал, 2 21
    с которым он выступал по вечерам у нас в семье, ко­гда приходили гости и он представлял перед ними захудалого профессора, читавшего перед публикой лекцию о своих открытиях. Это появление в печати первой статьи брата Антона было большой радос­тью в нашей семье. <...>
    После «Стрекозы» Антон Павлович перешел со­трудничать в «Зритель». История этого перехода та­кова. Пока Антон Павлович работал в «Стрекозе», старший мой брат, Александр, пописывал в «Бу­дильнике», где появился один из его рассказов — «Карл и Эмилия», обративший на себя внимание. Между тем редакция «Стрекозы» стала то и дело возвращать брату Антону его статьи обратно с ехид­ными ответами в «Почтовом ящике», и, после того как он поместил в ней около десятка статеек, тот же «Почтовый ящик» «Стрекозы» переполнил чашу терпения брата следующим ответом: «Не расцвев, увядаете. Очень жаль. Нельзя ведь писать без кри­тического отношения к делу». Антон обиделся и стал искать себе другой журнал. К «Будильнику» и «Развлечению» он тогда относился недоверчиво, а подходящего органа не находилось. Если не оши­баюсь в хронологии, то как раз в это время группа московских писателей затеяла издавать литератур­ный сборник «Бес», к участию в котором пригласи­ли Антона и в качестве художника — Николая. Вмес­те с другим художником. А. С. Яновым, Николай с азартом принялся за иллюстрации, Антон же со­бирался написать туда кое-что, да так и не собрался. «Бес» вышел без его материала. Брат Антон остался без заработка, но его вскоре выручил «Зритель». Как потом оказалось, журнал этот стал специально «чеховским», так как в нем все литературно-художе ственное производство целиком перешло в руки сразу троих моих братьев — Александра, Антона 222 и Николая, причем Александр, кроме того, стал еще
    заведовать в «Зрителе» секретарской частью. Поме­щался этот журнал на Страстном бульваре, в доме Васильева, недалеко от Тверской. <...> Редакция «Зрителя» была более похожа на клуб, чем на редакцию. Сюда, как к себе домой, сходились каж­дый день ее члены, хохотали, курили, рассказывали анекдоты, ровно ничего не делали и засиживались до глубокой ночи. <...>
    Бра г Николай с азартом и увлечением принялся за иллюстрации к «Зрителю». Он нарисовал заглавную виньетку для журнала и массу рисунков и заставок, но первый номер вышел бледный в литературном отношении и успеха не имел. Брат Антон начал свое сотрудничество только с № 5 статейкой «Тем­пераменты», затем журнал целиком перешел иод власть моих братьев. Николай рисовал буквально с утра и до вечера; Давыдов портил его рисунки го­же с утра и до вечера, причем приходилось их пере­рисовывать вновь; Антон писал не скупясь, но жур­нал не шел, его трудно было выпускать по три раза в неделю, он стал запаздывать и, наконец, потерял доверие у публики. Дело погибало, и, чтобы хоть сколько-нибудь скраси ть положение, Давыдов напе­чатал сообщение, что у художника Н. П. Чехова за­болели глаза, что он почти ослеп и по этому поводу выход журнала в свет временно приостанавливает­ся. Подписчики ответили рядом писем, что они же­лают художнику скорейшего выздоровления, но что из этого вовсе не следует, чтобы редакция могла воспользоваться их деньгами, далеко не удовлетво­рив их журналом. <...>
    Выход в свет «Зрителя» подтянул и другие москов­ские журналы. Так, «Будильник», испугавшись кон­куренции, стал печатать обложку золотой краской. После кончины «Зрителя» мои братья Антон и Ни­колай перешли работать луда. Впрочем, сколько помню, брат Антон сотрудничал в «Зрителе» всего 223
    только один год, и, когда этот журнал потом возоб­новился, он уже больше в нем не участвовал.
    Кроме «.Антоши Чехонте» у Чехова было множест­во других псевдонимов; ему приходилось в студенче­ские годы писать в разных журналах и различного рода заметки. И тогда было не так, как теперь. Тогда подписываться своим полным именем значило при­знавать свой труд серьезным и косвенно как бы пре­тендовать на бессмертие. Чехов же слишком был скромен, чтобы придавать своим юношеским рабо­там серьезное значение. К тому же он и сам не мог припомнить всех своих псевдонимов и всех своих работ. Будучи студентом, он писал очень много, «каждый вечер по очерку».
    Первые годы в Москве Чеховы жили бедно. Отец служил приказчиком у галантерейщика Гаврилова, Михаил Павлович и Мария Павловна учились еще в гимназии. Мы с женой часто бывали тогда у Чехо­вых, — они жили в маленькой квартире в 1оловином переулке, на Сретенке. Веселые это были вечера! Все, начиная с ужина, на который подавался почти всегда знаменитый таганрогский картофельный са­лат с зеленым луком и маслинами, выглядело очень скромно, ни карт, ни танцев никогда не бывало, но все было проникнуто какой-то особой теплотой, сердечностью и радушием. Чуть что похвалишь — на дорогу обязательно завернут в пакет, и отказы­ваться нельзя.
    Многим московским питомцам «Эрмитажа» и Тесто- ва (ресторан и трактир. — Сост.), вероятно, покажет- 2 24 ся ересью, если я отмечу здесь, что нигде и никогда
    так вкусно не едал и не пивал, как за столом у Чехо­вых, по крайней мере так весело и аппетитно. <...> После ужина Николай Павлович играл на рояли; по­том что-то пели хором, чемуго оглушительно гром­ко смеялись — и. в заключение, молодежь, возбуж­денная чудною лунною ночью, потащила меня, как приезжего гостя, шататься по стогнам первопре­стольной. Антона Чехова тоже очень соблазняла прогулка, но у него на плечах была какая-то срочная работа... и он остался. Уходя, я видел, как он уселся за письменный стол, как-то по-стариковски сгорбив­шись, и снова взялся за перо.
    Да. немало тяжести лежало тогда на плечах бедно­го Антона! Можно сказать, весь дом Чеховых в то время держался на одном Антоне. И нужду же пе­режил он в начале своей писательской деятельно­сти — боже упаси!
    Мы с Антоном работали в те времена почти во всех иллюстрированных изданиях: «Свет и тени», «Мир­ском толке», «Развлечении», «Будильнике», «Моск­ве», «Зрителе», «Стрекозе», «Осколках», «Сверчке». По вечерам часто собиралась у Чеховых небольшая кучка жизнерадостных людей: его семейные, юно­ша-виолончелист Семашко, художники, мой това­рищ по сцене Вася Григорьев, когда великим постом приезжал в Москву на обычный актерский съезд. Мы все любили его пение и интересные рассказы, и Антоша нередко записывал его меткие словечки, а раз даже записал целый рассказ о случае в Тамбове, о собаке, попавшей в цирк. Это и послужило темой для « Каштан ки».
    Несмотря на молчание критики, читатели живо интересовались молодым писателем и сумели верно
    8 Мг1950
    понять Чехова и оценить сами, без посторонней помощи.
    С рассказами Чехова, так называемыми «Пестрыми рассказами», мне пришлось познакомиться доволь­но рано, почти в самом начале литературных вы­ступлений Антона Павловича, когда он писал под разными веселыми псевдонимами в «Стрекозе», в «Осколках», в «Будильнике». Потом на моей памя­ти, на моих глазах, так сказать, он начал переходить от юмористических мелочей к серьезным художест­венным произведениям. В то время он был извес­тен все еще по-прежнему — как Чехонте, автор коро­теньких веселых рассказцев. И слышать о нем при­ходилось не что-нибудь существенное и серьезное, а больше пустячки да анекдотики, вроде того, на­пример, будто Чехов, нуждаясь постоянно в весе­лых сюжетах и разных смешных положениях для ге­роев, которых требовалось ему всегда множество, объявил дома, что станет платить за каждую выдум­ку смешного положения по десять копеек, а за пол­ный сюжет для рассказа по двадцать копеек, или по двугривенному, как тогда говорилось. И один из бра­тьев сделался будто бы усердным его поставщиком. Или рассказывалась такая история: в доме, где жи­ли Чеховы, бельэтаж отдавался под балы и свадьбы, поэтому' нередко в квартиру нижнего этажа сквозь потолок доносились звуки вальса, кадрили с гало­пом, польки-мазурки с назойливым топотом. Чехов­ская молодежь, если бывали все в духе, начинала шумно изображать из себя приглашенных гостей и весело танцевать под чужую музыку, на чужом пи ру. Не отсюда ли вышел впоследствии известны!! рассказ «Свадьба» и затем водевиль на ту же тему?.
    Михаил Павлович Чехов:
    «Сказкам Мельпомены», изданным в 1884 году, ка» говори тся, не повезло. Она была напечатана вти
    пографии А. А. Левенсона в долг, с тем чтобы все расходы по ее печатанию были погашены в первую голову из ближайшей выручки за книжку. Но не пришлось выручать даже и этих расходов, и вот по какой причине: владельцы книжных магазинов, ко­торым «Сказки Мельпомены» были сданы на ко­миссию, вообразили, что это не театральные рас­сказы, а детские сказки, и положили ее у себя в дет­ский отдел. Случались даже и недоразумения. Так, один генерал сделал заведующему книжным магази­ном «Нового времени» скандал за то, что ему про­дали такую безнравственную детскую книжку. Что сталось потом со «Сказками Мельпомены», не знал даже и сам автор. Такая же неудача постигла и дру­гую книгу Чехова того времени. Она была уже напе­чатана, сброшюрована, и только недоставало ей об­ложки. В эту книгу вошли, между прочим, рассказ «Жены артистов», впоследствии напечатанный в «Сказках Мельпомены», и «Летающие острова». Книжка же была очень мило иллюстрирована бра­том Николаем. Я не знаю, почему именно она не вышла в свет и вообще какова была ее дальнейшая судьба.
    Николай Дмитриевич Телешов:
    Тогдашняя критика высокомерно молчала; даже «нововременский» зубоскал Буренин, сотрудник то­го же издательства, которое выпустило эту книжку, отметил ее появление таким четверостишием:
    Белл етристику-то — эх, увы!
    Пишут Минские да Чеховы,
    Баранцевичи да Альбовы;
    11очитаешь — станет жаль Бовы!
    <...> Далеко не сразу был он признан влиятельной критикой. Михайловский отозвался о нем холод­но и небрежно, а Скабичевский почему-то проро- 227
    чил, что Чехов непременно сопьется и умрет иод забором.
    Дмитрий Васильевич Григорович (1822-1900), пи­сатель. Письмо Л. /7. Чехову, 25 марта 1886г.: Милостивый Государь Антон Павлович, около года тому назад я случайно прочел в «11е- терб<ургской> газете» Ваш рассказ; названия его теперь не припомню, помню только, что меня по­разили в нем черты особенной своеобразности, а главное, — замечательная верность, правдивость в изображении действующих лиц и также при опи­сании природы. С тех пор я читал все, что было подписано Чехонте, хотя внутренно сердился на че­ловека, который так еще мало себя ценит, что счи­тает нужным прибегать к псевдониму. Читая Вас, я постоянно советовал Суворину и Буренину следо­вать моему примеру. Они меня послушали и теперь, вместе со мною, не сомневаются, что у Вас иаспюя- щий талант, — талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколенья. Я не журна­лист, не издатель; пользоваться Вами я могу, только читая Вас, если я говорю о Вашем таланте, говорю по убеждению. Мне минуло уже 65 ле г, но я сохра­нил еще столько любви к литературе, с такою го­рячностью слежу за ее успехом, так радуюсь всегда, когда встречаю в ней что-нибудь живое, даровитое, что не мог, — как видите, — утерпеть и протягиваю Вам обе руки. Но это еще не все, вот что хочу при бавить: по разнообразным свойс твам Вашего песо мнеиного таланта, верному чувству внутреннего анализа, мастерству в описательном роде (метель ночь, местность в «Агафье» и т. д.), чувству плас тичности, где в нескольких строчках является пол пая картина: тучки на угасающей заре: «как пепел tu тгтухающих угольях...» и т. д. — Вы, я уверен, призва 228 ны к тому, чтобы написать несколько превосход
    ных истинно художественных произведений. Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий. Для этого вот что нуж­но: уважение к таланту, который дается гак редко. Бросьте срочную работу. Я не знаю Ваших средств, если у Вас их мало, голодайте лучше, как мы в свое время голодали, поберегите Ваши впечатления для труда обдуманного, отделанного, писанного не в один присест, но писанного в счастливые часы внутреннего настроения. Один такой труд будет во сто раз выше оценен сотни прекрасных рассказов, разбросанных в разное время по газетам. Вы сразу возьмете приз и станете на видную точку в глазах чутких людей и затем всей читающей публики. В основу Ваших рассказов часто взят мотив не­сколько порнографического оттенка, к чему это? Правдивость, реализм не только не исключают изя­щества, но выигрывают от последнего. Вы настоль­ко сильно владеете формой и чувством пластики, что нет особой надобности говорить, например, о грязных ногах с вывороченными ногтями и о пуп­ке дьячка. Детали эти ровно ничего не прибавляют к художественной красоте описания, а только пор­тят впечатление в глазах читателя со вкусом. Про­стите мне великодушно такие замечания, я решил­ся их высказать потому только, что истинно верю в Ваш талант и желаю ему ото всей души полного развития и полного выражения. На днях, — говори­ли мне, — выходит книга с Вашими рассказами, если она будет под псевдонимом Че-хон-nw, - убеди­тельно прошу Вас телеграфировать издателю, что­бы он поставил на ней настоящее Ваше имя. По­сле последних рассказов в «Нов<ом> врем<ени>» и успеха «Егеря» оно будет иметь больше успеха. Мне приятно было бы иметь удостоверение, что Вы не сердитесь на мои замечания, но принимаете их как следует к сердцу, точно так же, как я пишу Вам неав- 2 29
    торитетно, — по простоте старого сердца. Жму Вам дружески руку и желаю Вам всего лучшего!
    Антон Павлович Чехов. Письмо Д. В. Григоровичу. Москва, 28 марта 1886 г.:
    Ваше письмо, мой добрый, горячо любимый благо- веститель, поразило меня, как молния. Я едва не за­плакал, разволновался и теперь чувствую, что оно оставило глубокий след в моей душе. Как Вы прилас­кали мою молодость, так пусть Бог успокоит Вашу старость, я же не найду ни слов, ни дел. чтобы благо­дарить Вас. Вы знаете, какими глазами обыкновен­ные люди глядят на таких избранников, как Вы; мо­жете поэтому судить, что составляет для моего само­любия Ваше письмо. Оно выше всякого диплома, а для начинающего писателя оно — гонорар за насто­ящее и будущее. Я как в чаду. Нет у меня сил суди ть, заслужена мной эта высокая награда или нет... По­вторяю только, что она меня поразила. Если у меня есть дар, который следует уважать, то, каюсь перед чистотою Вашего сердца, я доселе не уважал его. Я чувствовал, что он у меня есть, но при­вык считать его ничтожным. Чтоб быть к себе несправедливым, крайне мнительным и подозри­тельным, для организма достаточно причин чисто внешнего свойства... А таких причин, как теперь припоминаю, у меня достаточно. Все мои близкие всегда относились снисходительно к моему авторст- ву и не переставали дружески советовать мне не ме­нять настоящее дело на бумагомаранье. У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, кото­рый читал бы меня или видел во мне художника. В Москве есть так называемый «литературный кру­жок»: таланты и посредственности всяких возрас­тов и мастей собираются раз в неделю в кабинете 230 ресторана и прогуливают здесь свои языки. Если
    пойти мне туда и прочесть хотя кусочек из Вашего письма, то мне засмеются в лицо. За пять лет моего шаганья по газетам я успел проникнуться этим об­щим взглядом на свою ли тературную мелкость, ско­ро привык снисходительно смотреть на свои рабо­ты и — пошла писать! Это первая причина... Вто­рая — я врач и по уши втянулся в свою медицину, так что поговорка о двух зайцах никому другому не ме­шала так спать, как мне.
    Пишу все это для того только, чтобы хотя немного оправда ться перед Вами в своем тяжком грехе. Досе­ле относился я к своей литературной работе крайне легкомысленно, небрежно, зря. Не помню я ни од­ного своего рассказа, над которым я работал бы бо­лее суток, а «Егеря», который Вам понравился, я пи­сал в купальне! Как репортеры пишут свои заметки о пожарах, так я писал свои рассказы: машинально, полубессознательно, нимало не заботясь ни о чита­теле, ни о себе самом... Писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, Бог знает почему, берег и тщательно прятал.
    Первое, что толкнуло меня к самокритике, было очень любезное и, насколько я понимаю, искрен­нее письмо Суворина. Я начал собираться напи­сать что-нибудь путевое, но все-таки веры в собст­венную литературную иутевость у меня не было. Но вот нежданно-негаданно явилось ко мне Ваше письмо. Простите за сравнение, оно подействовало на меня, как губернаторский приказ «выехать из го­рода в 24 часа!», т. е. я вдруг почувствовал обязатель­ную потребность спешить, скорее выбраться отту­да, куда завяз...
    Я с Вами во всем согласен. Циничности, на кото­рые Вы мне указываете, я почувствовал сам, когда увидел «Ведьму» в печати. Напиши я этот рассказ не в сутки, а в 3-4 дня, у меня бы их не было...
    От срочной работы избавлюсь, но не скоро... Вы­биться из колеи, в которую я попал, нег возможнос­ти. Я не прочь голодать, как уж голодал, но не во мне дело... Письму я отдаю досуг, часа 2-3 вдень и кусо­чек ночи. т. е. время, годное только для мелкой рабо­ты. Летом, когда у меня досуга больше и проживать приходится меньше, я возьмусь за серьезное дело. Поставить на книжке мое настоящее имя нельзя, по­тому что уже поздно: виньетка готова и книга напе­чатана. Мне многие петербуржцы еще до Вас совето­вали не портить книги псевдонимом, но я не послу­шался, вероятно, из самолюбия. Книжка моя мне очень не нравится. Это винегрет, беспорядочный сброд студенческих работишек, ощипанных цензу­рой и редакторами юмористических изданий. Я ве­рю, что, прочитав ее, многие разочаруются. Знай я, что меня читают и что за мной следите Вы, я не стал бы печатать этой книги.
    Вся надежда на будущее. Мне еще только 26 лег. Может быть, успею что-нибудь сделать, хотя вре­мя бежит быстро.
    Простите за длинное письмо и не вменяйте чело­веку в вину, что он первый раз в жизни дерзнул по­баловать себя таким наслаждением, как письмо к Григоровичу.
    Пришлите мне, если можно. Вашу карточку. Я так обласкан и взбудоражен Вами, что, кажегся. не лист, а целую стопу написал бы Вам. Дай Бог Вам счастья и здоровья, и верьте искренности глубоко уважаю­щего Вас и благодарного
    А. Чехова.
    После этого между старым писателем и молодым та­лантом завязались отношения. Брат Антон съездил в Петербург, побывал у Григоровича и возвратился из Северной Пальмиры точно в чаду от ласкового
    приема. Его пригласил к себе работать и А. С. Суво­рин. Теперь, значит, дела пойдут веселее и можно будет не особенно прижиматься. <...> Антону шел только 26-й год — и наша квартира наполнилась молодежью. Интересные барышни — Лика Мизинова, Даша Мусин-Пушкина, Варя Эбер- ле, молодые музыканты и люди, причастные к иску с­ству и литературе, постоянно пели и играли, а брат Антон вдохновлялся этими звуками и людьми и пи­сал у себя внизу, где находился его отдельный каби­нет. Попишет — и поднимется наверх, чтобы поост­рить или подурачиться вместе со всеми. А днем, ко­гда все занимались делом и у нас не было никого, брат Антон обращался ко мне:
    — Миша, сыграй что-нибудь, а то плохо пишется... И я отжаривал для него на пианино по целым по­лучасам попурри из разных опереток с таким оже­сточением, на какое может быть способен разве только студент-второкурсник сангвинического тем­перамента.
    По вечерам же у нас собиралась молодежь каждый день. И вдруг на один из таких вечеров к нам неожи­данно является Григорович. Высокий, стройный, красивый, в небрежно завязанном дорогом галстуке, он сразу же попадает в молодую кутерьму, заражает­ся ею и... начинает, старый греховодник, ухаживать за барышнями. Он просиживает у нас до глубокой ночи и кончает тем, что отправляется провожать пленившую его Долли Мусин-Пушкину до самой ее квартиры.
    Второй раз я встретился с Григоровичем уже в Пе­тербурге, у Сувориных. Он стал вспоминать об этом вечере, и, по-видимому, это было ему приятно.
    — Анна Ивановна, голубушка моя. — обратился он к Сувориной, говоря быстро и задыхаясь от волне­ния. — Если бы вы только знали, что там у Чехо­вых происходило!
    И, подняв обе руки к небу, он воскликнул: — Вакханалия, душечка моя, настоящая вакха­налия!
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Моск­ва. 5 марта 1889 г.:
    Вчера ночью ездил за город и слушал цыганок. Хо­рошо поют эти дикие бестии. Их пение похоже на крушение поезда с высокой насыпи во время силь­ной метели: много вихря, визга и стука...
    Иван Леонтьевич Щеглов:
    В общем этот первый период чеховской литератур­ной известности — 1886 по 1896 год — можно счи­тать наиболее счастливой половиной его личной жизни, причем самая безоблачная полоса захва тыва­ет первые три года (получение Пушкинской премии, шумный успех «Иванова», сближение с А. Н. Плеще­евым, Д. В. Григоровичем, П. И. Чайковским, Всево­лодом Гаршиным, Владимиром Короленко и друг.). Зато и промелькнули эти первые годы нелепо, неуло­вимо, точно сладкий майский сон, промелькнули в безоглядной сумасбродной суете, оставив в воспо­минании какие-то светлые праздничные клочки...
    Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865-1941), про­заик, поэт, драматург, литературный критик, философ, религиозный мыслитель. Муж 3. Н. lunnuyc: Мягкая меховая шапка гречником, длинная мос­ковская шуба, слегка шаркающие калоши и знако­мый басок:
    — Голубчик, хорошо в Петербурге. Люблю я петер­бургскую литературную среду. Да и вообще хоро­шо быть русским литератором. Превосходнейшие люди — русские литераторы...
    Мы идем с Чеховым в зимний день где-то около Исаакиевского собора. Идем, чтобы захватит!» еще одного «превосходнейшего человека» и пойти вме­сте куда-нибудь пообедать, — ну, хоть к Пал кину, что ли. В те времена все мы были непритязательны.
    — 11еужели уж гак хороша литераторская жизнь? — говорю я, смеясь.
    Смеется и Чехов, тихонько. Нет, он говорит искрен­но. В голосе, в глазах — ирония, но она у него всегда, неотделимая от него, и вряд ли он сам ее замечает.
    Игнатий Николаевич Потапенко:
    Петербург был для Антона Павловича чем-то же­ланным и в то же время запретным. <...> 235
    Все ежемесячники, за исключением «Русской мыс­ли» и «Русского вестника», к котором)'А. П. не имел никакого отношения, издавались в Петербурге, и там были сосредоточены все главные литератур­ные силы.
    Понятно, что и литературные связи А. П., которые с каждым годом расширялись, были главным обра­зом в Петербурге. Там, а не в Москве был впервые замечен и признан его талант. Гам издавались его книги, а журналы наперебой звали его к себе со­трудничать. Да даже и раньше того момента, когда был замечен его талант, в Петербурге, в лейки неких «Осколках» и в «Петербургской газете», главным об­разом помещались его рассказы, и оттуда шли пер­вые скромные заработки.
    Словом, если Москва дала ему медицинские позна­ния и сделала его врачом, то восприемником его литературной карьеры был Петербург. И, сколько мне помнится, в Петербург он всегда ездил с удовольствием. В Москве у него шла посто­янная, напряженная работа. Даже в Мелихове, ко­торое он любил, как птица любит ею самой свитое гнездо, он не был избавлен от всегдашней заботы о средствах к жизни. В Петербург же он приезжал как будто на гастроли.
    Здесь были люди, у которых он мог считать себя как дома. С семейством А. С. Суворина он был в прекрасных отношениях, и там для него был все­гда готов «и стол и дом».
    Правда, он не особенно любил там останавливать­ся, но это происходило не от недостатка любезнос­ти со стороны хозяев или недоверия с его стороны, а просто от желания не стеснять ни других, ни себя. Быть кому-нибудь обязанным без уверенности в том, что он сможет отплатить, было для него настоящим пугалом. И если он иногда останавливался в гости­нице, то это вызывалось не необходимостью, а его капризом.
    В самом же Петербурге он был, что называется, нарасхват. Всюду его звали, всем хотелось видеть его своим гостем. Литературных приятелей у него было множество, со всеми надо было посидеть, поболтать, распить бутылку вина. А кроме того, наполняли время и литературные дела, так как круг его литературных отношений расширился.
    И петербургский образ жизни был совсем иной, более подходящий к его вкусам, чем московский, и менее для него вредный. Петербуржцы — домосе­ды по преимуществу. Московская трактирность им не по нутру. И потому тут жизнь проходит спокой­нее и здоровее.
    Он всегда говорил, что в Петербурге у него голова как-то яснее, чем в Москве. Это понятно. Когда люди спрашивают другу друга: где мы встретимся вечером? - в Петербурге это значит: я к вам при­еду или вы ко мне? Когда такой же вопрос задают в Москве, это значит: в «Эрмитаже», в «Метропо­ле», в «Праге» или у «Яра»?
    И в этом отношении Петербург был благоприятен для его здоровья. Здесь он и спать ложился рань­ше, и нервы его были спокойнее. И, конечно, он давно оставил бы Москву и ста,! бы жить в Петербурге, если бы не убийственный для его легких климат нашей северной столицы. Эта вечная сыросгь, постоянные неожиданные смены тепла холодом и холода теплом, ветры — все это для него было переносимо только в самой небольшой дозе. И он, под личиной постоянного бронхита все­гда подозревавший прятавшуюся за ним свою бо­лезнь, стремился в этот город и боялся его.
    Владимир Алексеевич Тихонов (1857-1914), драма­тург, прозаик:
    В 1891 году; 5 января, т. е. в Крещенский сочель­ник, вечером, в квартире 11етра Петровича Гнедича
    собрались гости. В числе их был и незабвенный Ан­тон Павлович Чехов. Благодаря ли его присутст­вию, или все были в ударе, но вечер и зачался и шел необычайно весело. Художник С. С. Соломко устро­ил «Китайские тени», в которых в комическом ви­де изображались все присутствующие, импровизи­ровались маленькие сценки, читали стихи, пелись куплеты, И все это как будто делалось для того, что­бы повеселить нашего милого, дорогого москов­ского гостя Антона Павловича. Радушные хозяе­ва, и без того известные своим хлебосольством, в этот вечер, кажется, превзошли самих себя, и ве­чер так далеко затянулся за полночь, что, когда мы, наиболее засидевшиеся гости, т. е. А. П. Чехов, Вас. Ив. Немирович-Данченко и я, выходили от них, шел уже шестой час утра. Антон Павлович был в необычайно радостном на­строении духа. Прощаясь с супругами Гнедич, он, улыбаясь своей чарующей улыбкой, между про­чим, говорил, что никогда не забудет вечера 5-го января и каждый год в этот день будет приезжать к ним в гости в Петербург.
    — А мы, — в ответ ему сказала Ольга Андреевна Гнедич, — каждый год в этот день будем устраивать такую же вечеринку в честь вашего посещения. Квартира Гнедичей помещалась на Сергиевской улице, недалеко от Сергиевского собора, где в это время шло богослужение по случаю наступившего праздника. И не помню, кому из нас троих — чуть ли не Антону Павловичу — пришла мысль зайти ту­да. И мы зашли.
    После шумного вечера тихая и торжественная служ­ба произвела на нас какое-то особое мягкое, умиро­творяющее впечатление. Но в храме было тесно и душно, и Вас. Ив. Немирович-Данченко предложи.'] нам отправиться в Исаакиевский собор. И вот мы, все трое, на одном извозчике, поехали с Сергиев-
    ской на Исаакиевскую площадь. У Исаакия было про­сторно, но как-то темно и даже пустынно. И вскоре Вас. Ив. Немирович-Данченко, простившись, поки­нул нас и отправился к себе домой в гостиницу «Анг­лию», что как раз наискось от Исаакиевского собора. Л мы с Антоном Павловичем тихо заговорили о кра­соте храма.
    — А бывали ли вы когда-нибудь в Смольном собо­ре? — спросил я его.
    — Нет, не бывал, — ответил он.
    — Так поедем туда, и вы увидите самый красивый храм в России, — предложил я.
    — Поедемте, — согласился Антон Павлович.
    И мы опять, на этот раз уже вдвоем, поплелись че­рез весь Петербург от Исаакия к Смольному. Но ко­гда мы прибыли туда, служба уже подходила к концу и нам пришлось простоять в храме не более трех-че- тырех минут.
    — Ну, а теперь ко мне чай пить! — сказал я. Чехов посмотрел на часы: было уже четверт ь седь­мого. Я жил на Шпалерной, близехонько от Смоль­ного. И этот конец мы прошли пешком.
    А через полчаса, сидя за самоваром, Антон Павло­вич вдрут сказал:
    — Однако, господа петербуржцы, что же вы со мной делаете? 11емирович повез меня к Исаакию, потому что сам живет около Исаакия, а вы — к Смольному, потому что у Смольного! Ловко! — и рассмеялся сво­им тихим чистым смехом.
    Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Пе­тербург, 14 января 1891 г.:
    Я утомлен, как балерина после пяти действий и вось­ми картин. Обеды, письма, на которые лень отве­чать, разговоры и всякая чепуха. Сейчас надо ехать обедать на Васильевский остров, а мне скучно, и надо работать. Поживу еще три дня, посмотрю, если 239
    балет будет продолжаться, то уеду домой или к Ива­ну в Судорогу.
    Меня окружает густая атмосфера злого чувства, край­не неопределенного и д ля меня непонятного. Меня кормят обедами и поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. За что? Черт их знает. Если бы я застрелился, то доставил бы этим большое удовольствие девяти десятым своих друзей и почитателей. И как мелко выражают свое мелкое чувство! Бурении ругает меня в фельетоне, хотя ни­где не принято рутать в газетах своих же сотрудни­ков; Маслов (Бежецкий) не ходит к Сувориным обе­дать; Щеглов рассказывает все ходящие про меня сплетни и т. д. Все это ужасно глупо и скучно. Не лю­ди, а какая-то плесень.
    В Петербурге у А. П. было много литературных при­ятелей, и каждый хотел повидаться с ним. Он был для петербуржцев человеком свежим, ог него живой Русью веяло. Все тут, встречаясь постоянно в одних и тех же комбинациях, изрядно надоели друг другу, и появление его — такого своеобразного и так непо­хожего на всех — как бы озонировало атмосферу...
    Алтон Павлович Чехов. Из письма И. П. Чехову. Пе­тербург, 2у января i8gi г.:
    Живу я еще в Питере и каждый день собираюсь уехать домой. Ужасно утомился. Ужасно! Целый день, от 11 ч. утра до 4 часов утра я на ногах; комната моя изображает из себя нечто вроде дежурной, где по очереди отбывают дежурство гг. знакомые и визите­ры. Говорю непрерывно. Делаю визиты и конца им не предвижу.
    Сколько я помню, всегда все были ему рады и его 240 появление всюду приветствовалось. И не подле-
    жит никакому сомнению, что он не только произ­водил освежающее впечатление, но как-то без вся­ких стараний со своей стороны объединял доволь­но-таки разбросанные и разрозненные элементы.
    Иван Леонтьевич Щеглов:
    О тогдашних «петербургских свиданиях» нечего и говорить: теперь, издали, они мне представляют­ся какойто непрерывной вереницей радостных то­стов во славу русской литературы в лице Антона Павловича, бывшего повсюду почетнейшим застоль­ным гостем. Числа и месяцы в этой суматохе неволь­но спутываются... То встречаешь с Антоном Чехо­вым новый год у Суворина, то справляешь вместе «капустник» у артиста Свободина, то присутствуешь на импровизированной в чесгь Чехова литературно- музыкальной вечеринке у старика Плещеева... Сего­дня устраивается в «Малом Ярославце» торжествен­ная «кулебяка» в день ангела Чехова, а спустя дня два сам Чехов тащит меня на Васильевский остров «на блины» к какому-то совершенно неведомому мне хлебосольному помещику — само собой разумеется, ярому поклоннику А. П.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Ос обенно близким другом чеховского дома была Лидия Евсгафьевна (так у мемуариста. — Сост.) Ми­зинова, необычайно красивая женщина с чудными пепельными волосами, всегда сильно надушенная, с сигареткой в зубах.
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    Лика была девушка необыкновенной красоты. На­стоящая «Царевна-Лебедь» из русских сказок. Ее пепельные вьющиеся волосы, чудесные серые гла­за под «соболиными» бровями, необычайная жен­ственность и мягкость и неуловимое очарование в соединении с полным отсутствием ломанья и по­чти суровой простотой — делали ее обаятельной, но она как будго не понимала, как она красива, сты­дилась и обижалась, если при ней об этом кто-ни­будь из компании Кувшинниковой с бесцеремонно­стью художников заводил речь. Однако она не мог­ла помешать тому, что на нее оборачивались на улице и засматривались в театре. Лика была очень дружна с сестрой А. П. Марией Павловной и позна- 242 ком ила нас.
    Мария Павловна Чехова:
    Лидия Стахиевна была необыкновенно красива. Правильные черты лица, чудесные серые глаза, пышные пепельные волосы и черные брови дела­ли ее очаровательной. F.e красота настолько обра­щала на себя внимание, что на нее при встречах заглядывались. Мои подруги не раз останавливали меня вопросом:
    — Чехова, скажите, кто эта красавица с вами?
    Михаил Павлович Чехов:
    Природа, кроме красоты, наградила ее умом и весе­лым характером. Она была остроумна, ловко умела отпарировать удары, и с нею было приятно погово­рить. Мы, все бра тья Чеховы, относились к ней как родные, хотя мне кажется, что брат Антон интере­совался ею и как женщиной.
    Мария Павловна Чехова:
    Я ввела Лидию Стахиевну в наш дом и познако­мила с братьями. Когда она в первый раз зашла за чем-то ко мне, произошел такой забавный эпи­зод. Мы жили тогда в доме Корнеева на Садовой- Кудринской. Войдя вместе с Ликой, я оставила ее в прихожей, а сама поднялась по лестнице к себе в комнату наверх. В это время младший брат Миша стал спускаться по лестнице в кабинет Антона Пав­ловича, расположенный в первом этаже, и увидел Лику. Лидия Стахиевна всегда была очень застен­чива. Она прижалась к вешалке и полузакрыла ли­цо воротником своей шубы. Но Михаил Павлович успел ее разглядеть. Войдя в кабинет к брату, он сказал ему:
    — Послушай, Антон, к Марье пришла такая хоро­шенькая! Стоит в прихожей.
    — Гм... да? — ответил Антон Павлович, затем встал
    и пошел через прихожую наверх. 243
    За ним снова поднялся Михаил Павлович. Побыв минутку наверху, Антон Павлович спустился. Ми­ша тоже вскоре спустился, потом поднялся: это оба брата повторяли несколько раз, стараясь рас­смотреть Лику. Впоследствии Лика рассказывала мне, что в тот первый раз у нее создалось впечат­ление, что в нашей семье страшно много мужчин, которые все ходили вверх и вниз! После знакомства с нашей семьей Лика сделалась постоянной гостьей в нашем доме, стала общим дру­гом и любимицей всех, не исключая и наших роди­телей. В кругу близких людей она была веселой и очаровательной. Мои братья и все, кто бывал в на­шем доме, не считаясь ни с возрастом, ни с положе­нием, — все ухаживали за ней. Когда я знакомила Лику с кем-нибудь, я обычно рекомендовала ее так: — Подруга моя и моих братьев... Антон Павлович действительно очень подружился с Ликой и, по своему обыкновению, называл ее раз­личными шутливыми именами: Жаме, Мелитой, Канталупочкой, Мизюкиной и др. Ему всегда было весело и приятно в обществе Лики. На обычные шутки брата она всегда отвечала тоже шутками, хо­тя иногда ей и доставалось от него. <...> Антон Павлович переписывался с Ликой. Письма его были полны остроумия и шуток. Он часто под­дразнивал Лику придуманным им ее мифическим по­клонником, называл его Трофимом, причем произ­носил это имя по-французски Trophin. И в письмах так же писал, например: «Бросьте курить и не разго­варивайте на улице. Если Вы умрете, то Трофим (Trophin) застрелится, а Прыщиков заболеет родим­чиком...» Или же посылал ей такое письмо: «Трофим! Если ты, сукин сын, не перестанешь ухаживать за Ли­кой, то я тебе...» и мне брат писал в таком же роде: «Поклон Лидии Егоровне Мизюковой. Скажи ей, 244 чтобы она не ела мучного и избегала Левитана. Луч­шего поклонника, как я, ей не найти ни в Думе, ни в высшем свете».
    Да и Лика не отставала от него и порой отвечала ему в таком же духе, вроде того что она приняла предложение выйти замуж за одного владельца винного завода — старичка семидесяти двух лет. Когда мы жили в Мелихове, Лика бывала у нас там постоянно. Мы так к ней привыкли, что даже родите­ли наши скучали, когда она долго не приезжала. <...> В летнюю пору Лика жила у нас в Мелихове подол­гу. С ее участием у нас происходили чудесные му­зыкальные вечера. Лика недурно пела и одно вре­мя даже готовилась быть оперной певицей.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Все в доме любили Лику и радовались ее приезду. Всех пленяла ее красота, остроумие. Приезжала она внезапно, на тройке с бубенцами, серебром разлива­ющимися у крыльца. Собаки с невероятным лаем и визгом выскакивали на звон бубенцов. Переполох в доме, все бежали навстречу. Приехала Лика! Весь дом наполнялся шумом, смехом.
    Мария Павловна Чехова:
    Между Ли кой и Антоном Павловичем в конце кон­цов возникли довольно сложные отношения. Они очень подружились, и похоже было, что увлеклись друг другом. Правда, тогда, да и долгое время спустя, я думала, что больше чувств было со стороны брага, чем Лики. Лика не была откровенна со мной о своих чувствах к Ан тону Павловичу, как, скажем, она была откровенна в дальнейших письмах ко мне по поводу ее отношений к И. Н. Потапенко. Отношения Лики и Антона Павловича раскрылись позднее, когда ста­ли известны ее письма к Антону Павловичу. Лика в письме к брату пишет: «У нас с Вами отноше­ния странные. Мне просто хочется Вас видеть, и я 245
    всегда первая делаю все, что MOiy. Вы же хотите, что­бы Вам было спокойно и хорошо и чтобы около Вас сидели и приезжали бы к Вам. а сами не сделаете ни шагу ни для кого. Я уверена, что если я в течение го да почему-либо не приеду к Вам. Вы не шевельнетесь сами повидаться со мной... Я буду бесконечно счаст­лива. когда, наконец, ко всему этому и к Вам смогу относиться вполне равнодушно», — это уже говорит о серьезном чувстве Лики к Антону Павловичу и о том, что он знал об этом чувстве. Другие письма Лики рассказывают о большой ее любви и страданиях, которые Антон Павлович причинял ей своим равнодушием: «Вы отлично зна­ете, как я отношусь к Вам, а потому я нисколько не стыжусь и писать об этом. Знаю также и Ваше отно­шение — или снисходительное, или полное игнори­рования. Самое мое горячее желание — вылечиться от этого ужасного состояния, в котором нахожусь, но это так трудно самой. Умоляю Вас, помогите мне, не зовите меня к себе, не видайтесь со мной. Для Вас это не так важно, а мне, может быть, это и по­может Вас забыть».
    Антон Павлович обращал все это в шутку, а Лика... продолжала по-прежнему бывать у нас. Я не знаю, что было в душе брата, но мне кажется, что он стре­мился побороть свое чувство к Лике. К тому же у Лики были некоторые черты, чуждые брату: бесха­рактерность, склонность к быту богемы. И, может быть, то, что он писал ей однажды в шутку, впослед­ствии оказалось сказанным всерьез: «В Вас, Лика, сидит большой крокодил, и. в сущности, я хорошо делаю, что слушаюсь здравого смысла, а не сердца, которое Вы укусили».

    Иван Леонтьевич Щеглов:
247
    Драматургом же сделался он, можно сказать, неча­янно, попав однажды в театр Корша на представле­ние заигранной одноактной пьески «Победителей не судят» (сюжет пьески верт ится на укрощении грубого, но добродушного моряка великосветской красавицей). «Победителей не судят» — переделка с французского, и довольно-таки топорная, изящ­ной салонной вещицы Пьера Бертона «Lesjurons de Cadillac», в которой восхищали в шестидесятых го­дах в Михайловском театре петербургскую публику- г-жа Нагггаль-Арно и г. Дьедоние. У Корша отлича­лись г-жа Рыбчинская и г. Соловцов, находившийся, кстати сказать, в приятельских отношениях с Чехо­вым. Соловцов, своей дюжей фигурой, зычным го­лосом и резкой манерой подходивший как нельзя более к заглавной роли, настолько понравился Че­хову, что у него, как он сам мне рассказывал, яви­лась мысль написать для него «роль»... нечто вроде русского медведя, взамен французского. Таким образом, появился на свет водевиль «Мед­ведь» — чеховский театральный первенец, жиз­
    ненностью и оригинальностью оставивший дале­ко за флагом своих шаблонных водевильных свер­стников.
    Сценический успех «Медведя» не помешал, однако, Чехову критически отнестись к самому исполне­нию. «Соловцов играл феноменально. — пишет он мне. цитируя любимое словечко режиссера театра Корша. — Рыбчинская была прилична и мила. В те­атре стоял непрерывный хохот; монологи обрыва­лись аплодисментами. В i-е и 2-е представление вы­зывали и актеров, и автора. Все газетчики, кроме Васильева, расхвалили... Но, душа моя. играют Со­ловцов и Рыбчинская не артистически, без оттен­ков, дуют в одну ноту, трусят и проч. Игра топор­ная». И заключает с обычным добродушным юмо­ром: «После первого представления случилось несчастье: кофейник убил моего медведя. Рыбчин­ская пила кофе, кофейник лопнул от пара и обва­рил ей лицо. Второй раз играла Глама, очень при­лично. Теперь Глама уехала в Питер, и. таким обра­зом, мой пушной зверь поневоле издох, не прожив и трех дней».
    11очти одновременно явился на свет непредвиден­ный «драматический выкидыш» (слово Чехова) уже в виде большой четырехактной комедии... Че­хов недаром называл своего «Иванова» «выкиды­шем»: если «Медведь» написан был для Соловцова, что называется, в один присест, то «Иванов» был набросан чуть ли не на пари с Коршем в каких-ни- будь две недели.
    В сумрачном кабинете корнеевского дома на Куд­ринской-Садовой он стал писать акт за актом, ко­торые тотчас же передавались Коршу для цензуры и для репетиций.
    Алексей Алексеевич Должен ко:
    В связи с этим у него часто бывали артисты Градов- Соколов, Киселевский, Давыдов. Мартынова, Ко­шева и другие. Они читали пьесу и распределяли между собою роли. Антон очень волновался и гово­рил, что «все бы это было хорошо, если бы артисты проявляли больше жизненных инстинктов». Потом начались репетиции, и пьеса пошла очень хорошо. Исполнение было прекрасное. Публика осталась очень довольна.
    Михаил Павлович Чехов:
    Смотреть его собралась самая изысканная москов­ская публика. Театр был переполнен. Одни ожидали увидеть в «Иванове» веселый фарс в стиле тогдаш­них рассказов Чехова, помещавшихся в «Осколках», другие ждали от него чего-то нового, более серьезно­го, — и не ошиблись. Успех оказался пестрым: одни шикали, другие, которых было большинство, шум­но аплодировали и вызывали автора, но в общем «Иванова» не поняли, и еще долго потом газеты вы­ясняли личность и характер главного героя. Но как бы то ни было, о пьесе заговорили. Новизна замыс­ла и драматичность приемов автора обратили на не­го всеобщее внимание как на драматурга, и с этого момента начинается его официальная драматурги­ческая деятельность. «Ты не можешь себе предста­вить, — пишет Антон Павлович брату Александ­ру после первого представления „Иванова", — что было! Из такого малозначащего дерьма, как моя пьесенка... получилось черт знает что... Шумели, галдели, хлопали, шикали; в буфете едва не подра­лись, а на галерке студенты хотели вышвырнуть ко­го-то, и полиция вывела двоих. Возбуждение было общее. Сестра едва не упала в обморок, Дюковский, с которым сделалось сердцебиение, бежал, а Ки­селев ни с того ни с сего схватил себя за голову 249
    и очень искренне возопил: „Что же я теперь буду де­лать?" Актеры были нервно напряжены... На другой день после спектакля появилась в „Московском лист­ке" рецензия Петра Кичеева, который обзывает мою пьесу нагло-цинической, безнравственной дре­беденью» (24 ноября 1887 года). Я был на этом спектакле и помню, что происходи­ло тогда в театре Корша. Это было что-то неверо­ятное. Публика вскакивала со своих мест, одни ап­лодировали, другие шикали и громко свистели, третьи топали ногами. Стулья и кресла в партере были сдвинуты со своих мест, ряды их перепута­лись. сбились в одну кучу, так что после нельзя было найти своего места; сидевшая в ложах публи­ка встревожилась и не знала, сидеть ей или ухо­дить. А что делалось на галерке, то этого невоз­можно себе и представить: там происходило целое побоище между шикавшими и аплодировавшими. Поэтому не удивительно, что всего только две не­дели спустя после этого представления брат Антон писал из Петербурга: «Если Корш снимет с репер­туара мою пьесу, тем лучше. К чему срамиться? Ну их к черту».
    Алексей Алексеевич Долженко:
    Автора вызывали несколько раз под гром аплодис­ментов. Антон чувствовал себя очень неловко, вы­ходил на сцену нетвердою поступью и угловато кла­нялся публике, о чем он мне после говорил сам. Все прошло очень хорошо. В этот же вечер все участни­ки спектакля были приглашены Антоном на ужин. Было очень оживленно, говорилось много речей но адресу автора. Ужин затянулся до самого утра.
    Иван Леонтьевич Щеглов:
    Спешно написанный, еще более спешно разыгран- 250 ный артистами театра Корша и возбудивший разно­голосицу в московской прессе, «Иванов» вконец расстроил нервы Чехову, когда автор, ввиду поста­новки пьесы на петербургской казенной сцене, при­нялся за переделку' и взглянул на нее строгим оком художника... Впрочем, каждому оригинальному дра­матургу известно, что гораздо легче написать новую пьесу, чем переделать старую, а Чехову пришлось, вдобавок, переработать все коренным образом... Разница между московским и петербургским «Ива­новым» получилась разительная, доходившая до по­следней корректурной крайности, если вспомнить, что у Корша Иванов умирал от разрыва сердца, а на александринской сцене застреливался из револьве­ра... «Я замучился, и никакой гонорар не может ис­купить того каторжного напряжения, какое я чувст­вовал последние недели, — поверяет Чехов поэту- Плещееву по окончании переделки. - Раньше своей пьесе я не придавал никакого значения и относился к ней с снисходительной иронией: написал, мол, и черт с ней. Теперь же, когда она вдруг нежданно пошла в дело, я понял, до чего плохо она сработана. Последний акт поразительно плох. Всю неделю я возился над пьесой, строчил варианты, поправки, вставки, сделал новую Сашу (для Савиной), изменил 4-й акт до неузнаваемости, отшлифовал самого Ива­нова — и так замучился, до такой степени вознена­видел свою пьесу, что готов кончить ее словами Ки- на: „Палками Иванова, палками!!"» Едва ли автор мог подозревать, что в Петербурге «Иванова» встретят овациями!.. На его авторское счастье, пьеса шла в бенефис ре­жиссера Александринского театра Ф. А. Федоро- ва-Юрковского (бенефис за 25-летнюю службу), ввиду чего роли были распределены между лучши­ми силами труппы, без различия рангов и самолю­бий. Ансамбль вышел чудесный, и успех получил­ся огромный.
    Публика принимала пьесу чутко и шумно с первого акта, а по окончании третьего, после заключитель­ной драматической сцены между Ивановым и боль­ной Саррой, с увлечением разыгранной В. Н. Да­выдовым и П. Я. Стрепетовой, устроила автору, совместно с юбиляром-режиссером, восторженную овацию. «Иванов», несмотря на многие сценичес­кие неясности, решительно захватил своей свежес­тью и оригинальностью, и на другой день все газе­ты дружно рассыпались в похвалах автору пьесы и ее исполнению. <...>
    В гот же вечер, после четырехактного «Иванова», шел старинный классический фарс «Адвокат Пате- лен» (в з действиях), так что спектакль, состоявший в общем из семи актов, затянулся до второго часа ночи и не дал мне возможности поздравить Чехова после спектакля.
    Я увиделся с ним на другой день, на веселом банке­те, устроенном в честь его помещиком Соковни- ным, восторженнейшим поклонником Чехова. Вид Чехов имел сияющий, жизнерадостный, хотя не­сколько озадаченный размерами «ивановского успе­ха». На обеде было несколько литераторов, артист Свободин и дальний родственник последнего, при­став Василеостровской части, оказавшийся не толь­ко горячим почитателем А. П., но и вообще тонким знатоком литературы. Обед вышел на славу, причем славили Чехова, что называется, во всю иванов­скую, а сам хозяин, поднимая бокал шампанского в честь Чехова, в заключение тоста, торжественно приравнял чеховского «Иванова» к грибоедовскому «lope от ума».
    Я взглянул искоса на Чехова: он густо покраснел, как-то сконфуженно осунулся на своем месте, и в гла­зах его мелькнули чуть-чуть заметные юмористиче­ские огоньки — дозорные писательские огоньки, 252 свидетельствовавшие о непрерывной критике окру-
    жающего... «И Шекспиру не приходилось слышать тех речей, какие прослышал я!» - не без иронии пи­сал он мне потом из Москвы.
    Но русские поклонники родных талантов неумо­лимы.
    Несмотря на то, что Чехов, переутомленный сто­личной суетой, спешил в Москву, восторженный помещик, вопреки всяким традициям, накануне отъезда Л. П. собрал всех снова «на гуся». Снова шампанское, снова шумные «шекспиров­ские тосты»...
    Все это могло вскружить голову хоть кому, только не Чехову. Возвращаясь вместе с Чеховым после «прощального гуся» на извозчике, я был озадачен странной задумчивостью, затуманившей его лицо, и на мой попрек он как-то машинально, не глядя на меня, проговорил:
    — Все это очень хорошо и трогательно, а только я все думаю вот о чем...
    — Есть еще о чем думать после таких оваций! — не­вольно вырвалось у меня.
    Чехов нахмурился, что я его прервал, и продолжал:
    — Я все думаю о том... что-то будет через семь лег? — И с тем же хмурым видом настойчиво повторил: — Что-то будет через семь лет?..
    Как раз через семь лет было в Петербурге... пер­вое представление чеховской «Чайки».
    Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чекового Фес досия., 14 июля 1888 г.:
    Дорога от Сум до Харькова прескучнейшая, от Харькова до Лозовой и от Лозовой до Симферопо ля можно околеть с тоски. Таврическая степь уны ла, однотонна, лишена дали, бесколоритна <...>. Су дя по степи, по ее обитателям и по отсутствии того, что мило и пленительно в других степях Крымский полуостров блестящей будущности н< имеет и иметь не может. От Симферополя начина ются горы, а вместе с ними и красота. Ямы, горы ямы, горы, из ям торчат тополи, на горах темнеют виноградники — все это залито лунным светом, ди ко, ново и настраивает фантазию на мотив гоголев ской «Страшной мести». Особенно фантастичн< чередование пропастей и туннелей, когда видиии то пропасти, полные лунного света, то беспросвет ную, нехорошую тьму... Немножко жутко и прият но. Чувствует ся что-то нерусское и чужое. В Се вас тополь я приехал ночью. 1ород красив сам по себе красив и потому, что стоит у чудеснейшего моря Самое лучшее у моря — это его цвет, а цвет описат! нельзя. Похоже на синий купорос. Что касается па 254 роходов и кораблей, бухты и пристаней, то прежд<
    всего бросается в глаза беднос ть русского человека. Кроме «поповок», похожих на московских купчих, и кроме 2-3 сносных пароходов, нет в гавани ниче­го путного. <...> Ночевал в гостинице с полтавским помещиком Кривобоком, с к<ото>рым сошелся до­рогой.
    Поужинали разварной кефалью и цыплятами, на­трескались вина и легли спать. Утром — скука смертная. Жарко, пыль, пить хочется... На гавани воняет канатом, мелькают какие-то рожи с крас­ной, как кирпич, кожей, слышны звуки лебедки, плеск помоев, стук, татарщина и всякая неинте­ресная чепуха. Подойдешь к пароходу: люди в от­репьях. нотные, сожженные наполовину солнцем, ошалелые, с дырами на плечах и спине, выгружа­ют портландский цемент; постоишь, поглядишь, и вся картина начинает представляться чем-то та­ким чужим и далеким, что становится нестерпи­мо скучно и не любопытно. Садиться на пароход и трогаться с якоря интересно, плыть же и беседо­вать с публикой, которая вся целиком состоит из элементов уже надоевших и устаревших, скучнова­то. Море и однообразный, голый берег красивы только в первые часы, но скоро к ним привыка­ешь; поневоле идешь в каюту и пьешь вино. Берег красивым не представляется... Красота его преуве­личена. Все эти гурзуфы, Массандры и кедры, вос­петые гастрономами по части поэзии, кажутся с парохода тощими кустиками, крапивой, а пото­му о красоте можно только догадываться, а видеть ее можно разве только в сильный бинокль. До­лина Пела с Сарами и Рашевкой гораздо разнооб­разнее и богаче содержанием и красками. Глядя на берег с парохода, я понял, почему это он еще не вдохновил ни одного поэта и не дал сюжета ни од­ному порядочному художнику-беллетристу. Он рекламирован докторами и барынями — в этом 255
    вся его сила. Ялта - это помесь чего-то европей­ского, напоминающего виды Ниццы, с чем-то ме­щански-ярмарочным. Коробообразные гостини­цы, в к<ото>рых чахнут несчастные чахоточные, наглые татарские хари, турнюры с очень откро­венным выражением чего-то очень гнусного, эти рожи бездельников-богачей с жаждой грошовых приключений, парфюмерный запах вместо запаха кедров и моря, жапкая, грязная пристань, груст­ные огни вдали на море, болтовня барышень и ка­валеров. понаехавших сюда наслаждаться приро­дой, в которой они ничего не понимают. — все это в общем дает такое унылое впечатление и так вну­шительно. что начинаешь обвинять себя в преду­беждении и пристрастии.
    Спал я хорошо, в каюте I класса, на кровати. Ут­ром в 5 часов изволил прибыть в Феодосию - се- ровато-бурый, унылый и скучный на вид городиш­ко. Травы нет, деревца жалкие, почва крупнозер­нистая, безнадежно тощая. Все выжжено солнцем, и улыбается одно только море, к<ото>рому нет де­ла до мелких городишек и туристов. Купанье до того хорошо, что я, окунувшись, стал смеяться без всякой причины. Суворины, живущие тут в самой лучшей даче, обрадовались мне; оказалось, что комната для меня давно уже готова и что меня дав­но уже ждут, чтобы начать экскурсии. Через час после приезда меня повезли на завтрак к некоему Мурзе, татарину. Тут собралась большая компа­ния: Суворины, главный морской прокурор, его жена, местные тузы, Айвазовский... Было подавае­мо около 8 татарских блюд, очень вкусных и очень жирных. Завтракали до 5 часов и напились, как са­пожники. Мурза и прокурор (еще не старый пи­терский делец) обещали свозить меня в татарские деревни и показать мне гаремы богачей. Конечно, поеду.
    Антон Павлович Чехов. Из письма И. Л. Щеглову. Фео­досия, 18 ию;1я 1888 г.:
    Живу в Феодосии у генерала Суворина. Жарища и духота невозможные, ветер сухой и жесткий, как переплет, просто хоть караул кричи. Деревьев и травы в Феодосии нет. спрятаться некуда. Остает­ся одно — купаться. И я купаюсь. Море чудесное, си­нее и нежное, как волосы невинной девушки. На бе­регу его можно жить 1 ооо лет и не соскучиться. Целый день проводим в разговорах. Ночь тоже. И мало-помалу я обращаюсь в разговорную машину. Решили мы уже все вопросы и наметили тьму но вых, еще никем не приподнятых вопросов. Гово­рим, говорим, говорим и, по всей вероятности, кон­чим тем, что умрем от воспаления языка и голосо­вых связок. Быть с Сувориным и молчать так же нелегко, как сидеть у Палкина и не пить. Действи­тельно. Суворин представляет из себя воплощен­ную чуткость. Это большой человек. Б искусстве он изображает из себя то же самое, что сеттер в охоте на бекасов, т. е. работает чертовским чутьем и все­гда горит страстью. Он плохой теоретик, наук не проходил, многого не знает, во всем он самоучка — отсюда его чисто собачья неиспорченность и цель­ность, отсюда и самостоятельность взгляда. Будучи беден теориями, он поневоле должен был развить в себе то, чем богато наделила его природа, понево­ле он развил свой инстинкт до размеров большого ума. Говорить с ним приятно. А когда поймешь его разговорный прием, его искренность, которой нет у большинства разговорщиков, то болтовня с ним становится почти наслаждением.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Феодосия, 22-23 UK)jVl т888 г.:
    Мечтал я написать в Крыму пьесу и 2-3 рассказа, но оказалось, что иод южным небом гораздо легче 257
    9NI 19S0
    взлететь живым на небо, чем написать хоть одну строку. Встаю яви часов, ложусь в 3 ночи, целый день ем, пью и говорю, говорю, говорю без конца. Обратился в разговорную машину. Суворин тоже ничего не делает, и мы с ним перерешали все вопро­сы. Жизнь сытая, полная, как чаша, затягивающая... Кейф на берегу, шартрезы, крюшоны, ракеты, купа­нье, веселые ужины, поездки, романсы — все это де­лает дни короткими и едва заметными; время летит, летит, а голова под шум волн дремлет и не хочет ра­ботать... Дни жаркие, ночи душные, азиатские... Нет, надо уехать!
    Вчера я ездил в Шах-мамай, именье Айвазовского, за 25 верст от Феодосии. Именье роскошное, не­сколько сказочное; такие имения, вероятно, можно видеть в Персии. Сам .Айвазовский, бодрый старик лет 75, представляет из себя помесь добродушного армяшки с заевшимся архиереем; полон собственно­го достоинства. руки имеет мягкие и подает их по-ге­неральски. Недалек, но натура сложная и достойная внимания. В себе одном он совмещает и генерала, и архиерея, и художника, и армянина, и наивного де­да, и Отелло. Женат на молодой и очень красивой женщине, которую держит в ежах. Знаком с султана­ми, шахами и эмирами. Писал вместе с Глинкой «Рус­лана и Людмилу». Был приятелем Пушкина, но Пуш­кина не читал. В своей жизни он не прочел ни одной книги. Когда ему предлагают читать, он говорит: «Зачем мне читать, если у меня есть свои мнения?» Я у него пробыл целый день и обедал. Обед длин­ный, тягучий, с бесконечными тостами. Между про­чим, на обеде познакомился я с женщиной-врачом Тарновской, женою известного профессора. Это толстый, ожиревший комок мяса. Если ее раздеть го­лой и выкрасить в зеленую краску, то получится бо­лотная лягушка. Поговоривши с ней, я мысленно вы­черкнул ее из списка врачей... <...>
    3 часа ночи иод субботу. Только что вернулся из сада и поужинал. Прощался с феодосийцами. Поцелуям, пожеланиям, советам и излияниям не было конца. Через 1 1/2 часа идет пароход. Еду с сыном Суворина куда глаза глядят. Начинается ветер. Быть рвоте.
    Антон Павлович Чехов. Из письма неустановленному лицу. Сухум, 25 мюля 1888 г.:
    Я в Абхазии! Ночь ночевал в монастыре «Новый Афон», а сегодня с утра сижу в Сухуме. 11рирода уди­вительная до бешенства и отчаяния. Все ново, ска­зочно, глупо и поэтично. Эвкалипты, чайные кусты, кипарисы, кедры, пальмы, ослы, лебеди, буйволы, сизые журавли, а главное — горы, горы и горы без конца и краю... Сижу я сейчас на балконе, а мимо ле­ниво прохаживаются абхазцы в костюмах маскарад­ных капуцинов; через дорогу бульвар с маслинами, кедрами и кипарисами, за бульваром темно-синее море.
    Жарко невыносимо! Варюсь в собственном поте. Мой красный шнурок на сорочке раскис от пота и пустил красный сок; рубаха, лоб и подмышки хоть выжми. Кое-как спасаюсь купаньем... Вечереет... Скоро поеду на пароход. Вы не поверите, голубчик, до какой степени вкусны здесь персики! Величиной с большой яблок, бархатистые, сочные... Ешь, а ну­тро так и ползет по пальцам...
    Из Феодосии выехал на «Юноне», сегодня ехал на «Дире», завтра поеду на «Бабушке»... Много я пере­пробовал пароходов, но еще ни разу не рвал. На Афоне познакомился с архиереем Геннадием, епископом сухумским, ездящим по епархии вер­хом на лошади. Любопытная личность. Купил матери образок, который привезу. Если бы я пожил в Абхазии хотя месяц, то, думаю, написал бы с полсотни обольстительных сказок. Из каждого кустика, со всех теней и полутеней на 259
    горах, с моря и с неба глядят тысячи сюжетов. Под­лец я за то, что не умею рисовать.
    Антон Павлович Чехов. Из письма К. С. Баранцевичу. Сумы, 12 августа 1SS8 г.:
    Был я в Крыму, в Новом Афоне, в Сухуме, Батуме, Тифлисе, Баку... Видел я чудеса в решете... Впечатле­ния до такой степени новы и резки, что все пережи­тое представляется мне сновидением и я не верю се­бе. Видел я море во всю его ширь. Кавказский берег, горы, горы, горы, эвкалипты, чайные кусты, водопа­ды, свиней с длинными острыми мордами, деревья, окутанные лианами, как вуалью, тучки, ночующие на груди утесов-великанов, дельфинов, нефтяные фон­таны, подземные огни, храм огнепоклонников, го ры, горы, горы... Пережил я Военно-грузинскую до­рогу. Это не дорога, а поэзия, чудный фантастичес­кий рассказ, написанный демоном и посвященный Тамаре... Вообразите Вы себя на высоте 8ооо футов... Вообразили? Теперь извольте подойти мысленно к краю пропасти и заглянуть вниз; далеко, далеко Вы видите узкое дно, по которому вьется белая ленточ­ка — это седая, ворчливая Арагва; по пути к ней Ваш взгляд встречает тучки, лески, овраги, скалы... Те­перь поднимите немножко глаза и глядите вперед се­бя: горы, горы, горы, а на них насекомые — это коро­вы и люди... Поглядите вверх — там страшно глубо­кое небо. Дует свежий горный ветерок... Вообразите две высокие стены и между ними длин­ный, длинный коридор; потолок — небо, пол — дно Терека; по дну вьется змея пепельного цвета. 11а од­ной из стен полка, по которой мчится коляска, в ко­торой сидите Вы... <...> Змея зли тся, ревет и щети­нится. Лошади летят, как черти... Стены высоки, не­бо еще выше... С вершины стен с любопытством глядят вниз кудрявые деревья... Голова кружится! Это Дарьяльское ущелье, или, выражаясь языком 260 Лермонтова, теснины Дарьяла. Господа туземцы
    свиньи. Ни одного поэта, ни одного певца... Жить где-нибудь на Гадауре или у Дарьяла и не писать сказ­ки — это свинство!
    Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину. Су­мы, 12 августа 1888 г.:
    Дорога от Батума до Тифлиса с знаменитым Сурам- ским перевалом оригинальна и поэтична; все время глядишь в окно и ахаешь: горы, туннели, скалы, ре­ки. водопады, водопадики. Дорога же от Тифлиса до Баку — это мерзость запустения, лысина, покры­тая песком и созданная для жилья персов, таранту­лов и фаланг; ни одного деревца, травы нет... скука адская. Сам Баку и Каспийское море — такая дрянь, что я и за миллион не согласился бы жить там. Крыш нет, деревьев тоже нет, всюду персидские ха­ри, жарт в 50е, воняет керосином, под ногами всхли­пывает нефтяная грязь, вода для питья соленая... Из Баку хотел я плыть по Каспию в Узунада на За­каспийскую дорогу, в Бухару и в Персию, но при­шлось повернуть оглобли назад: мой спутник Суво- рин-фис получил телеграмму о смерти брата и не мог ехать дальше...
    Антон Павлович Чехов. Из письма И. Л. Щеглову. Су­мы, т4 августа 1888 г.:
    Ах, милый капи тан, если б Вы знали, какая лень, как мне не хочется писать, ехать в Москву! Когда я чи­таю в газете московскую хронику; театральные анон­сы, объявления и проч., то все это представляется мне чем-то вроде катара, который я уже пережил... Отчего мы с Вами не живем в Киеве, Одессе, в де­ревне, а непременно в столице? Добро бы пользова­лись столичными прелестями, а то ведь домоседст- вуем, в четырех стенах сидим! Теряем мы жизнь...
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Су­мы, 4 мая 1889 г-:
    Работать и иметь вид работающего человека в про­межутки от 9 часов утра до обеда и от вечернего чая до сна вошло у меня в привычку, и в этом отно­шении я чиновник. Если же из моей работы не вы­ходит по две повести в месяц или го тысяч годово­го дохода, то виновата не лень, а мои психико-орга- нические свойства: для медицины я недостаточно люблю деньги, а для литературы во мне не хватает страсти и, стало быть, таланта. Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска, оттого-то не случается, чтобы я за одну ночь написал бы сразу листа три-четыре или, увлекшись работою, поме­шал бы себе лечь в постель, когда хочется спать; не совершаю я поэтому ни выдающихся глупостей, ни заметных умностей. Я боюсь, что в этом отно­шении я очень похож на Гончарова, которого я не люблю и который выше меня талантом на го голов. Страсти мало; прибавьте к этому и такого рода пси­хопатию: ни с того ни с сего, вот уже два года, я раз­любил видеть свои произведения в печати, оравно- душел к рецензиям, к разговорам о литературе, к сплетням, успехам, неуспехам, к большому гоно­рару — одним словом, стал дурак дураком. В душе ка­кой-то застой. Объясняю это застоем в своей лич­ной жизни. Я не разочарован, не утомился, не хан­дрю. а просто стало вдруг все как-то менее интерес­но. Надо подсыпать под себя пороху.
    Михаил Павлович Чехов:
    В апреле 1890 года Антон Павлович предпринял по­ездку на остров Сахалин. I Хоездка эта была задумана совершенно случайно. Собрался он на Дальний Вос­ток как-то вдруг, неожиданно, так что в первое вре­мя трудно было понять, серьезно ли он говорит об этом или шутит.
    В 1889 году я кончил курс в университете и го­товился к экзаменам в государственной комиссии, которая открылась осенью этого года, и потому пришлось повторять лекции по уголовному праву и тюрьмоведению. Эти лекции заинтересовали мо­его брата, он прочитал их и вдруг засобирался. На­чались подготовительные работы к поездке. Ему не хотелось ехать на Сахалин с пустыми руками, и он стал собирать материалы. Сестра и ее подруги дела­ли для него выписки в Румянцевской библиотеке, он доставал оттуда же редкие фолианты о Сахали­не. Работа кипела. Но его озабочивало то, что его, как писателя, не пустят на каторгу или же покажут ему не все. а только то, что можно показать. .Антон Павлович отправился в январе 1890 года в Петер­бург хлопотать о том, чтобы ему был дан свобод­ный пропуск повсюду. С друтой стороны, его беспо­коило то, что его поездке могут придать официаль­ный характер. Обращение к стоявшему тогда во главе главного тюремного управления М. Н. Галкину- Враскому не принесло никакой пользы, и без вся­ких рекомендаций, а только с одним корреспон­дентским бланком в кармане он двинулся наконец на Дальний Восток.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 9 марта 1890 г.:
    Еду я совершенно уверенный, что моя поездка не даст ценного вклада ни в литературу, ни в науку: не хватит на это ни знаний, ни времени, ни претен­зий. Нету меня планов ни гумбольдтских, ни даже кеннановских. Я хочу написать хоть 100-200 стра­ниц и этим немножко заплатить своей медицине, перед которой я, как Вам известно, свинья. Выть может, я не сумею ничего написать, но все-таки по­ездка не теряет для меня своего аромата: читая, гля­дя по сторонам и слушая, я многое узнаю и выучу. Я еще не ездил, но благодаря тем книжкам, которые прочел теперь по необходимости, я узнал многое такое, что следует знать всякому под страхом 40 пле­тей и чего я имел невежество не знать раньше. К го- муже, полагаю, поездка —это непрерывный полуго­довой труд, физический и умственный, а для меня это необходимо, так как я хохол и стал уже ленить­ся. Надо себя дрессировать. Пусть поездка моя пус­тяк, упрямство, блажь, но подумайте и скажите, что я потеряю, если поеду? Время? Деньги? Буду испы­тывать лишения? Время мое ничего не стоит, денег у меня все равно никогда не бывает, что же касается лишений, то на лошадях я буду ехать 25-30 дней, не больше, все же остальное время просижу на палу­бе парохода или в комнате и буду непрерывно бом­бардировать Вас письмами. Пусть поездка не даст мне ровно ничего, но неужели все-таки за всю по­ездку не случится таких 2-3 дней, о которых я всю жизнь буду вспоминать с восторгом или с горечью?
    Михаил Павлович Чехов:
    Отправляясь в такой дальний путь. Антон Павлович и все мы были очень непрактичны. Я, например, ку­пил ему в дорог)'отличный, но громоздкий чемодан, тогда как следовало захватить с собой кожаный, мяг­кий и плоский, чтобы можно было на нем в таранта­се лежать. Нужно было взять с собою чаю. сахару, консервов, — всего этого в Сибири тогда нельзя было достать. Необходимо было захватить с собою лишние валенки или, наконец, ге, которые им были взяты с собою, предварительно обсоюзить кожей. Но всего этого мы не сделали.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Моск­ва, 15 апреля 1890 г.:
    У меня такое чу вство, как будто я собираюсь на вой­ну, хотя впереди не вижу никаких опасностей, кро­ме зубной боли, которая у меня непременно будет в дороге. Так как, если говорить о документах, я во­оружен одним только паспортом и ничем другим, то возможны неприятные столкновения с предер­жащими властями, но это беда проходящая. Если мне чего-нибудь не покажут, то я просто напишу в своей книге, что мне не показали — и баста, а вол­новаться не буду. <...>
    Купил себе полушубок, офицерское непромокае­мое пальто из кожи, большие сапоги и большой ножик для резания колбасы и охоты на тигров. Вооружен с головы до ног.
    Михаил Павлович Чехов:
    В апреле мы проводили сто в Ярославль. На вокза­ле собрались вся наша семья и знакомые, причем Д. I I. Кувшинников повесил ему через плечо в осо­бом кожаном футляре бутылку коньяку со строгим приказом выпить ее только на берегу Великого океана (что Чехов потом в точности и исполнил).
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Волга, паро­ход «Александр Невский», 25 апреля 1890 г.: Друзья мои тунгусы! Ьыл ли у Вас дождь, когда Иван вернулся из Лавры? В Ярославле лупил такой дождь,
    что пришлось облечься в кожаный хитон. Первое впечатление Волги было отравлено дождем, запла­канными окнами каюты и мокрым носом Гурлянда, который вышел на вокзал встретить меня. Во время дождя Ярославль кажется похожим на Звенигород, а его церкви напоминают о Перервинском монасты­ре; много безграмотных вывесок, грязно, по мосто­вой ходят галки с большими головами. На пароходе я первым долгом дал волю своем)' та­ланту, т. е. лег спать. Проснувшись, узрел солнце. Волга недурна; заливные луга, залитые солнцем мо­настыри, белые церкви; раздолье удивительное; ку­да ни взглянешь, всюду удобно сесть и начать удить. На берег)' бродят классные дамы и щиплют зеле­ную травку, слышится изредка пастушеский рожок. Над водой носятся белые чайки, похожие на млад­шую Дришку.
    Пароход неважный. Самое лучшее в нем — это ватер­клозет. Стоит он высоко, имея иод собою четыре сту­пени, так что неопытный человек вроде Иваненко легко может принять его за королевский трон. Са­мое худшее на пароходе — это обед. Сообщаю меню с сохранением орфографии: щи зеле, сосиськи с ка­пу, севрюшка фры, кошка запеканка; кошка оказалась кашкой. Так как деньги у меня нажиты потом и кро­вью, то я желал бы, чтобы было наоборот, т. е. чтобы обед был лучше ватерклозета, тем более что после корнеевского с am ури некого у меня завалило все ну­тро, и я до самого Томска обойдусь без ватера. <...> Кострома хороший город. Видел я Плес, в кото­ром жил томный Левитан; видел Кинешму, где гу­лял по бульвару и наблюдал местных шпаков; захо­дил здесь в аптек)' купить бертолетовой соли от языка, который стал у меня сафьяновым от санту- ринского. <...>
    Холодновато и скучновато, но в общем занятно.
    266 Свистит пароход ежеминутно; его свист — что-то
    среднее между ослиным ревом и эоловой арфой. Через 5-6 часов буду в Нижнем. Восходит солнце. Ночь спал художественно. Деньги целы — это от­того. что я часто хватаюсь за живот. Очень красивы буксирные пароходы, тащущие за собой по 4-5 барж; похоже на то, как будто моло­дой. изящный интеллигент хочет бежать, а его за фалды держат жена-кувалда, теща, свояченица и ба­бушка жены.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Кама, паро­ход «Пермь - Нижний», 24 апреля 1890 г.: Друзья мои тунгусы! Плыву по Каме, но местности определить не могу; кажется, около Чистополя. Не могу также воспеть красоту берегов, так как адски холодно; береза еще не распустилась, тянутся кое- где полосы снега, плавают льдинки — одним словом, вся эстетика пошла к черту. Сижу в рубке, где за сто­лом сидят всякого звания люди, и слушаю разгово­ры, спрашивая себя: «Не пора ли вам чай пить?» Если б моя воля, то от утра до ночи только бы и де­лал, что ел; так как денег на целодневную еду нет, то сплю и паки сплю. На палубу не выхожу — холод­но. По ночам идет дождь, а днем дует неприятный ветер.
    Ах, икра! Ем, ем и никак не съем. В этом отношении она похожа на шар сыра. Благо, несоленая. Нехорошо, что я не догадался сшить себе мешочек для чая и сахара. Приходится требовать стаканами, что и невыгодно и скучно. Хотел сегодня утром ку­пить в Казани чаю и сахару, да проспал.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Екатерин­бург, 29 апреля 1890 г.:
    Друзья мои тунгусы! Кама прескучнейшая река. <...> Берега голые, деревья голые, земля бурая, тя- нутся полосы снега, а ветер такой, что сам черт не
    сумеет дуть так резко и противно. Когда дует хо­лодный ветер и рябит воду, имеющую теперь после половодья цвет кофейных помоев, то становится и холодно, и скучно, и жутко; звуки береговых гар­моник кажутся унылыми, фигуры в рваных тулупах, стоящие неподвижно на встречных баржах, пред­ставляются застывшими от горя, которому нет кон­ца. Камские города серы; кажется, в них жители за­нимаются приготовлением облаков, скуки, мокрых заборов и уличной грязи — единственное занятие. На пристанях толпится интеллигенция, для кото­рой приход парохода — событие. Все больше Щер- баненки и Чугуевцы, в таких же шляпах, с такими же голосами и с таким же выражением «второй скрипки» во всей фигуре; по-видимому, ни один из них не получает больше 35 рублей, и, вероятно, все лечатся от чего-нибудь. <...>
    Плыл я до Перми 2 1/ года — так казалось. Приплыл туда в 2 часа ночи. Поезд отходил в 6 часов вечера. Пришлось ждать. Шел дождь. Вообще дождь, грязь, холод... бррр! Уральская дорога везет хорошо. <...> Проснувшись вчера утром и поглядев в вагонное ок­но, я почувствовал к природе отвращение: земля бе­лая, деревья покрыты инеем и за поездом гонится настоящая метелица. Ну. не возмутительно ли? Не сукины ли сыны?.. Калош у меня нет, натянул я боль­шие сапоги и, пока дошел до буфета с кофе, про­душил дегтем всю Уральскую область. А приехал в Екатеринбург — гут дождь, снег и крупа. Натяги­ваю кожаное пальто. Извозчики — это нечто невооб­разимое по своей убогости. Грязные, мокрые, без рессор; передние ноги у лошади расставлены так / \, копыта громадные, спина тощая... Здешние дрожки — это аляповатая пародия на наши брички. К бричке приделан оборванный верх, вот и все. И чем правильнее я нарисовал бы здешнего извоз­чика с его пролеткой, тем больше бы он походил на
    карикатуру. Ездят не по мостовой, на которой тряс­ко, а около канав, где грязно и, стало быть, мягко. Все извозчики похожи на Добролюбова. В России все города одинаковы. Екатеринбург та­кой же точно, как Пермь или Тула. Похож и на Су­мы, и на Гадяч. Колокола звонят великолепно, бар­хатно. <...>
    Здешние люди внушают приезжему нечто вроде ужа­са. Скуластые, лобастые, широкоплечие, с маленьки­ми глазами, с громадными кулачищами. Родятся они на местных чугунолитейных заводах, и при рожде­нии их присутствует не акушер, а механик. Входит в номер с самоваром или с графином и, того гляди, убьет. Я сторонюсь. <...>
    Всю ночь здесь бьют в чугунные доски. На всех уг­лах. Надо иметь чугунные головы, чтобы не сойти с ума от этих неумолкающих курантов. Сегодня по­пробовал сварить себе кофе: получилось матрасин- ское вино. Пил и только плечами пожимал.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Томск, 14-17 мая 1890 г.:
    Возят через Сибирь почтовые и вольные. Я взял по­следних: все равно. Посадили меня раба Божьего в корзинку-плетушку и повезли на паре. Сидишь в корзине, глядишь на свег Божий, как чижик, и ни о чем не думаешь... Сибирская равнина начинается, кажется, от самого Екатеринбурга и кончается черт знает где; я сказал бы, что она очень похожа на на­шу южнорусскую степь, если бы не мелкий берез­няк, попадающийся то там, то сям, и если бы не хо­лодный ветер, покалывающий щеки. Весна еще не начиналась. Зелени совсем нет, леса голы, снег не весь растаял; на озерах стоит матовый лед. 9 мая в день св. Николая бьы мороз, а сегодня 14-го вы­пал снег в 1 вершка. О весне говорят одни толь­ко утки. Ах, как много уток! Никогда в жизни я не
    видел такого утиного изобилия. Летают над голо­вой, вспархивают около тарантаса, плавают в озе­рах и в лужах, короче, в один день из плохого ружья я настрелял бы тысячу штук. Слышно, как кричат дикие гуси... Их здесь тоже много. Часто попадают­ся вереницы журавлей и лебедей... В березняке пор­хают тетерева и рябчики. Зайцы, которых здесь не едят и не стреляют, ничтоже сумняся стоят на зад­них лапках и, вздернув уши, любопытным взором провожают едущих. Они так часто перебегают до­рогу, что это здесь не считается дурною приметой. Холодно ехать... 11а мне полушубок. Телу ничего, хо­рошо, но ногам зябко. Кутаю их в кожаное пальто — не помогает... На мне двое брюк. Ну-с, едешь, едешь... Мелькают верстовые столбы, лужи, берез­нячки... Вот перегнали переселенцев, потом этап... Встретили бродяг с котелками на спинах; эти госпо­да беспрепятственно прогуливаются по всему си­бирскому факту. То старушонку зарежут, чтобы взять ее юбку себе на портянки, то сорвут с версто­вого столба жестянку с цифрами — сгодится, то про­ломят голову встречному нищему или выбьют глаза своему же брату ссыльному, но проезжающих они не трогают. Вообще в разбойничьем отношении ез­да здесь совершенно безопасна. От Тюмени до Том­ска ни почтовые, ни вольные ямщики не помнят, чтобы у проезжающего украли что-нибудь; когда идешь на станцию, вещи оставляешь на дворе; на вопрос, не украдут ли, отвечают улыбкой. О гра­бежах и убийствах по дороге не принято даже гово­рить. Мне кажется, потеряй я свои деньги на стан­ции или в возке, нашедший ямщик непременно воз­вратил бы мне их и не хвастался бы этим. Вообще народ здесь хороший, добрый и с прекрасными тра­дициями. Комнаты у них убраны просто, но чисто, с претензией на роскошь; постели мягкие, все пу- 270 ховики и большие подушки, полы выкрашены или
    устланы самоделковыми холщовыми коврами. Это объясняется, конечно, зажиточностью, тем, что се­мья имеет надел из i б десятин чернозема и что на этом черноземе растет хорошая пшеница (пшенич­ная мука стоит здесь 30 коп. за пуд). Но не все мож­но объяснить зажиточностью и сытостью, нужно уделить кое-что и манере жить. Когда ночью вхо­дишь в комнату, в которой спят, то нос не чувствует ни спирали, ни русского духа. Правда, одна старуха, подавая мне чайную ложку, вытерла ее о задницу, но зато вас не посадят пить чай без скатерти, при вас не отрыгивают, не ищут в голове; когда подают во­ду или молоко, не держат пальцы в стакане, посу­да чистая, квас прозрачен, как пиво, — вообще чис­топлотность, о которой наши хохлы могут только мечтать, а ведь хохлы куда чистоплотнее кацапов! Хлеб пекут здесь превкуснейший; я в первые дни объедался им. Вкусны и пироги, и блины, и оладьи, и калачи, напоминающие хохлацкие ноздреватые бублики. Блины тонки... Зато все остальное не по европейскому желудку. Например, всюду меня пот­чевали «утячьей похлебкой». Это совсем гадость: мутная жидкость, в которой плавают кусочки дикой утки и невареный лук; утиные желудки не совсем очищены от содержимого и потому, попадая в рот, заставляют думать, что рот и rectum[8] поменялись местами. Я раз попросил сварить суп из мяса и из­жарить окуней. Суп мне подали пресоленый, гряз­ный, с закорузлыми кусочками кожи вместо мяса, а окуни с чешуей. Варят здесь щи из солонины; ее же и жарят. Сейчас мне подавали жареную солони­ну: преотвратительно; пожевал и бросил. Чай здесь пьют кирпичный. Это настой из шалфея и тарака­нов — так по вкусу, а по цвету — не чай, а матрасин- ское вино. Кстати сказать, я взял с собою из Екате-
    ринбурга У^ фунта чаю, 5 фунтов сахару и 3 лимона. Чаю не хватило, а купить негде. В паршивых город­ках даже чиновники пьют кирпичный чай и самые лучшие магазины не держат чая дороже 1 р. 50 к. за фунт. Пришлось пить шалфей. Расстояние между станциями определяется рас­стоянием между каждыми двумя соседними дерев­нями: 20-40 верст. Деревни здесь большие, посел­ков и хуторов нет. Везде церкви и школы; избы де­ревянные, есть и двухэтажные. К вечеру лужи и дорога начинают мерзнуть, а ночью совсем мороз, хоть доху надевай... Бррр! Тряско, по­тому что грязь обращается в кочки. Выворачивает душу... К рассвету страшно утомляешься от холода, тряски и колокольчиков; страстно хочется тепла и постели... Пока меняют лошадей, прикурнешь где- нибудь в уголке и тотчас же заснешь, а через минуту возница уже дергает за рукав и говорит: «Вставай, приятель, пора!» Во вторую ночь я стал чувствовать острую зубную боль в пятках. Невыносимо больно. Спрашиваю себя: не отморозил ли? <...> Утром часов в 5-6 чаепитие в избе. Чай в доро­ге — это истинное благодеяние. Теперь я знаю ему цену и пью его с остервенением Янова. Он согрева­ет, разгоняет сон. при нем съедаешь много хлеба, а хлеб за отсутствием друтой еды должен съедаться в большом количестве; оттого-то крестьяне едят так много хлеба и хлебного. Пьешь чай и разгова­риваешь с бабами, которые здесь толковы, чадолю­бивы. сердобольны, трудолюбивы и свободнее, чем в Европе; мужья не бранят и не бьют их. потому что они так же высоки, и сильны, и умны, как их пове­лители; они, когда мужей нет дома, ямщикуют; лю­бят каламбурить. Детей не держат в строгости; их балуют. Дети спят на мягком, сколько угодно, пьют чай и едят вместе с мужиками и бранятся, когда те 272 любовно подсмеиваются над ними. Дифтерита нет.
    Царит здесь черная оспа, но странно, она здесь не так заразительна, как в других местах: двое-трое за­болеют, умрут — и конец эпидемии. Больниц и вра­чей нет. Лечат фельдшера. Кровопускание и крово­сосные банки в грандиозных, зверских размерах. Я по дороге осматривал одного еврея, больного ра­ком печени. Еврей истощен, еле дышит, но это не помешало фельдшеру поставить ему 12 кровосос­ных банок. Кстати об евреях. Здесь они пашут, ям- щикуют, держат перевозы, торгуют и называются крестьянами, потому что они в самом деле и de jure и de facto крестьяне. Пользуются они всеобщим уважением, и, по словам заседателя, нередко их вы­бирают в старосты. Я видел жида, высокого и тон­кого, который брезгливо морщился и плевал, когда заседатель рассказывал скабрезные анекдоты; чис­топлотная душа; его жена сварила прекрасную уху. Жена того жида, что болен раком, угощала меня щучьей икрой и вкуснейшим белым хлебом. О жи­довской эксплоатации не слышно. <...> Обедать нечего. Умные люди, когда едут в Томск, бе­рут с собою обыкновенно полпуда закусок. Я же ока­зался дураком, и потому 2 недели питался одним только молоком и яйцами, которые здесь варят так: желток крутой, а белок восмятку. Надоедает такая еда в 2 дня. За всю дорогу я только два раза обедал, если не считать жидовской ухи, которую я ел. буду­чи сытым после чая. Водку не пил; сибирская водка противна, да и отвык я от нее, пока доехал до Екате­ринбурга. Водку же пить следует. Она возбуждает мозг, который от дороги делается вялым и тупым, отчего глупеешь и слабеешь. <...> В первые три дня вояжа у меня от тряски и толчков разболелись ключицы, плечи, позвонки, кобчик... Ни сидеть, ни ходить, ни лежать... Но зато прошли все грудные и головные боли, разыгрался донельзя аппетит, а геморрой, точно воды в рот набрал —
    молчок. От напряжения, от частой возни с чемода­нами и проч., а бьпъ может, и от прощальных попо­ек в Москве у меня по утрам бывало кровохарканье, которое наводило на меня нечто вроде уныния, возбуждая мрачные мысли, и которое к концу пути прекратилось; теперь даже кашля нет; давно я так мало кашлял, как теперь, после двухнедельного пребывания на чистом воздухе. После же первых трех дней вояжа тело мое привыкло к тряске и для меня наступило время, когда я стал не замечать, как после утра наступал полдень, а потом вечер и ночь. Дни мелькали быстро, как в затяжной болезни. Ду­маешь, что еще нет полудня, а мужики говорят, что ты бы, барин, остался ночевать, а то как бы не за­блудился ночью; и в самом деле, поглядишь на ча­сы — 8-й час вечера.
    Везут быстро, но поразительного в этой быстроте ничего нет. Вероятно, я застал дурную дорогу, зи­мой возят быстрее. На гору несутся вскачь, а преж­де чем выехать со двора и прежде чем ямщик сядет на козлы, лошадей держат двое-трое. Лошади на­поминают московских пожарных лошадей; однаж­ды я едва не передавил старух, а в другой раз едва не налетел на этап. Теперь извольте вам приключе­ние, которым я обязан сибирской езде. Только прошу мамашу не охать и не причитывать, ибо все обошлось благополучно. В ночь под 6-е мая на рас­свете вез меня один очень милый старик на паре. Тарантасик. Я дрема?! и от нечего делать погляды­вал. как в поле и в березняке искрились змееобраз­ные огни: это горела прошлогодняя трава, кото­рую здесь жгут. Вдруг слышу дробный стук колес. Навстречу во весь дух, как птица, несется почтовая тройка. Мой старик спешит свернуть вправо, трой­ка пролетает мимо, и я усматриваю в потемках гро­мадную, тяжелую почтовую телегу, в которой си- 274 дит обратный ямщик. За этой тройкой несется
    вторая тройка тоже во весь дух. Мы спешим свер­нуть вправо... К великому моему недоумению и страху, тройка сворачивает не вправо, а влево... Едва я успел подумать: «Боже мой, сталкиваемся!», как раздался отчаянный треск, лошади мешаются в одну темную массу, дуги падают, мой тарантас ста­новится на дыбы, и я лечу на землю, а на меня мои чемоданы. Но это не все... Летит третья тройка... По-настоящему, эта должна была искрошить меня и мои чемоданы, но, слава богу, я не спал, ничего не сломал себе от падения и сумел вскочить так бы­стро, что мог отбежать в сторону. «Стой! — заорал я третьей тройке. — Стой!» Тройка налетела на втсь рую и остановилась... Конечно, если бы я умел спать в тарантасе или если бы третья тройка не­слась тотчас же за второй, то я вернулся бы домой инвалидом или всадником без головы. Результаты крушения: сломанные оглобли, изорванные сбруи, дуги и багаж на земле, оторопевшие, замученные лошади и страх от мысли, что сейчас была пережи­та опасность. Оказалось, что первый ямщик по­гнал лошадей, а во вторых двух тройках ямщики спали, и лошади сами понеслись за первой трой­кой, некому было править ими. Очнувшись от пе­реполоха, мой старик и ямщики всех трех троек стали неистово ругаться. Ах, как ругались! Я думал, что кончится дракой. Вы не можете себе предста­вить, какое одиночество чувствуешь среди этой ди­кой, ругающейся орды, среди поля, перед рассве­том, в виду близких и далеких огней, пожирающих траву, но ни на каплю не согревающих холодный ночной воздух! Ах, как тяжко на ду ше! Слушаешь ругань, глядишь на изломанные оглобли и на свой истерзанный багаж, и кажется тебе, что ты бро­шен в другой мир, что тебя сейчас затопчут... По­сле часовой ругани мой старик стал связывать ве­ревочками оглобли и сбрую; пошли в ход и мои 275
    ремни. До станции дотащились кое-как, еле-еле, и то и дело останавливались... После 5-6 дня начались дожди при сильном ветре. Шел дождь днем и ночью. Пошло в дело кожаное пальто, спасавшее меня и от дождя и от ветра. Чуд­ное пальто. Грязь пошла невылазная, ямщики стали неохотно возить по ночам. Но, что ужаснее всего и чего я не забуду во всю мою жизнь, это перевозы через реки. Подъедешь ночью к реке... Начинаешь с ямщиком кричать... Дождь, ветер, по реке ползут льдины, слышен плеск... И кстати радость: кричит бугай. На сибирских реках живут бугаи. Значит, они признают не климат, а географическое положе­ние... Ну-с, через час в потемках показывается гро­мадный паром, имеющий форму баржи; громадные весла, похожие на рачьи клешни. Перевозчики — народ озорной, все больше ссыльные, присланные сюда по приговорам общества за порочную жизнь. Сквернословят нестерпимо, кричат, просят денег на водку... Везут через реку долго, долго... мучитель­но долго! Паром ползет...
    Антон Павлович Чехов. Из письма М. В. Киселевой, 7 мая 1890 г.:
    Пишу Вам теперь, сидя в избе на берегу Иртыша. Ночь. Попал я сюда таким образом. Еду я по сибир­скому тракту на вольных. Проехал уже 715 верст. Обратился в великомученика с головы до пяток. С сегодняшнего утра стал дуть резкий холодный ве­тер и заморосил противнейший дождишко. Надо заметить, что в Сибири весны еще нет: земля бу­рая, деревья голые, и, куда ни взглянешь, всюду бе­леют полосы снега; день и ночь еду я в полушубке, в валенках... Ну-с, подул с утра ветер... Тяжелые свинцовые облака, бурая земля, грязь, дождь, ве­тер... бррр! Еду, еду... без конца еду, а погода не уни­мается. Перед вечером на станции мне говорят,
    что ехать дальше нельзя, гак как все залило, мосты разнесло и проч. Зная, как любят вольные ямщики пугать стихиями, чтобы оставить проезжего у себя ночевать (это выгодно), я не поверил и приказал запрячь тройку. Что ж? Увы мне! 1 Троехал я не боль­ше пяти верст, как увидел луговой берег Иртыша, весь покрытый большими озерами; дорога спрята­лась под водой, и мостки по дороге в самом деле или снесены, или раскисли. Возвращаться назад ме­шает отчасти упрямство, отчасти желание скорее выбраться из этих скучных мест... Начинаем ехать по озерам... Боже мой, никогда в жизни не испыты­вал ничего подобного! Резкий ветер, холод, отврати­тельный дождь, а тт»1 изволь вылезать из тарантаса (не крытого) и держать лошадей: на каждом мости­ке можно проводить лошадей только поодиночке... Куда я попал? 1де я? Кругом пустыня, тоска; виден го­лый, угрюмый берег Иртыша... Въезжаем в самое большое озеро; теперь уж охотно бы вернулся, да трудно... Едем по длинной, узкой полоске земли... Полоска кончается, и мы бултых! Потом опять поло­ска, опять бултых... Руки закоченели... А дикие утки точно смеются и огромными стаями носятся над го­ловой... Темнеет... Ямщик молчит — растерялся... Но вот, наконец, выезжаем к последней полоске, от­деляющей озера от Иртыша... Отлогий берег Ирты­ша на аршин выше уровня; он глинист, гол, изгры­зен, склизок на вид... Мутная вода... Белые волны хлещут по глине, асам Иртыш не ревет и не шумит, а издает какой-то странный звук, похожий на то, как будто под водой стучат по гробам... Тот берег — сплошная, безотрадная пустыня... Вам снился час­то Божаровский омут; так мне теперь будет сниться Иртыш...
    Но вот и паром. Надо переправляться на ту сторо­ну. Выходит из избы мужик и, пожимаясь от дождя, говорит, что паромом плыть нельзя теперь, так как 277
    слишком ветрено... (Паромы здесь весельные.) Со­ветует обождать тихой погоды... И вот я сижу ночью в избе, стоящей в озере на са­мом берегу Иртыша, чувствую во всем теле про­мозглую сырость, а на душе одиночество, слушаю, как стучит по гробам мой Иртыш, как ревет ветер, и спрашиваю себя: где я? зачем я здесь?
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Красный Яр - Томск, 14-17 мая 1890 г.:
    Утром не захотели везти на пароме: ветер. При­шлось плыть на лодке. Плыву через реку, а дождь хлещет, ветер ду ет, багаж мокнет, валенки, которые ночью сушились в печке, опять обращаются в сту­день. О, милое кожаное пальто! Если я не просту­дился, то обязан только ему одному. Когда вернусь, помажьте его за это салом или касторкой. На берегу целый час сидел на чемодане и ждал, когда из дерев­ни приедут лошади. Помню, взбираться на берег было очень скользко. В деревне грелся и пил чай. Приходили за милостыней ссыльные. Для них каж­дая семья ежедневно заквашивает пуд пшеничной муки. Это вроде повинности. Ссыльные берут хлеб и пропивают его в кабаке. Один ссыльный, обо­рванный, бритый старик, которому в кабаке выби­ли глаза свои же ссыльные, услышав, что в комнате проезжий, и приняв меня за купца, стал петь и чи­тать молитвы. Он и о здравии, и за упокой, пел и па­схальное «Да воскреснет Бог», и «Со святыми упо­кой» — чего только не пел! Потом стал врать, что он из московских купцов. Я заметил, как этот пьяница презирал мужиков, на шее которых жил! 11-го поехал на почтовых. От скуки читал на стан­циях жалобные книги. Сделал открытие, которое меня поразило и которое в дождь и сырость не име­ет себе цены: на почтовых станциях в сенях имеют ся отхожие места. О, вы не можете оценить этого!
    12 мая мне не дали лошадей, сказавши, что ехать нельзя, так как Обь разлилась и залила все луга. Мне посоветовали: «Вы поезжайте в сторону от тракта до Красного Яра; там на лодке проедете верст 12 до Дубровина, а в Дубровине вам дадут почтовых лошадей...» Поехал я на вольных в Кркас- ный> Яр. Приезжаю утром. Говорят, что лодка есть, но нужно немного подождать, так как дедушка по­слал на ней в Дубровино работника, который повез заседателева писаря. Ладно, подождем... Проходит час, другой, третий... Наступает полдень, потом ве­чер... Аллах керим, сколько чаю я выпил, сколько хлеба съел, сколько мыслей передумал! А как много я спал! Наступает ночь, а лодки все нет... Наступает раннее утро... Наконец в 9 часов возвращается ра­ботник. Слава небесам, плывем! И как хорошо плы­вем! Тихо в воздухе, гребцы хорошие, острова кра­сивые... Вода захватила людей и скот врасплох, и я вижу, как бабы плывут в лодках на острова доить ко­ров. А коровы тощие, унылые... По случаю холодов совсем нет корму. Плыл я 12 верст. В Дубровине на станции чай, а к чаю мне подали, можете себе пред­ставить, вафли... <...>
    14 мая мне опять не дали лошадей. Разлив Томи. Ка­кая досада! Не досада, а отчаянье! В 50 верстах от Томска, и так неожиданно! Женщина зарыдала бы на моем месте... Для меня люди добрые нашли вы­ход: «Поезжайте, ваше благородие, до Томи — толь­ко 6 верст отсюда; там вас перевезут на лодке до Яра. а оттуда в Томск вас свезет Илья Маркович». Нанимаю вольного и еду к Томи, к тому месту, где должна быть лодка. Подъезжаю — лодки нет. Гово­рят, только что уплыла с поч той и едва ли вернется, так как дует сильный ветер. Начинаю ждать... Земля покрыта снегом, идут дождь и крупа, ветер... Про­ходит час, другой, а лодки нет... Насмехается надо мной судьба! Возвращаюсь назад на станцию. Тут 279
    три почтовые тройки и почтальон собираются ехать к Томи. Говорю, что лодки нет. Остаются. По­лучаю от судьбы награду: писарь на мой нереши­тельный вопрос, нет ли чего закусить, говорит, что у хозяйки есть щи... О, восторг! О, иресветлого дне! И в самом деле, хозяйкина дочка подает мне отлич­ных щей с прекрасным мясом и жареной картошки с огурцом. После пана Залесского я ни разу так не обедал. После картошки разошелся я и сварил себе кофе. Кутеж!
    Перед вечером почтальон, пожилой, очевидно на­терпевшийся человек, не смевший сидеть в моем присутствии, стал собираться ехать к Томи. И я то­же. Поехали. Как только подъехали к реке, показа­лась лодка, такая длинная, что мне раньше и во сне никогда не снилось. Когда почту нагружали в лодку, я был свидетелем одного странного явления: гре­мел гром — это при снеге и холодном вет ре. Нагру­зились и поплыли. Сладкий Миша, прости, как я ра­довался, что не ваял тебя с собой! Как я умно сделал, что никого не взял! Сначала наша лодка г^лыла по лугу около кустов тальника... Как бывает перед гро­зой или во время грозы, вдруг по воде пронесся сильный ветер, поднявший валы. Гребец, сидевший у руля, посоветовал переждать непогоду в кустах тальника; на это ему ответили, что если непогода станет сильнее, то в тальнике просидишь до ночи и все равно утонешь. Стали решать большинством голосов и решили плыть дальше. Нехорошее, на­смешливое мое счастье! Ну, к чему эти шутки? Плы­ли мы молча, сосредоточенно... Помню фигуру поч- тал1юна, видавшего виды... Помню солдатика, кото­рый вдруг стал багров, как вишневый сок... Я думал: если лодка опрокинется, то сброшу полушубок и ко­жаное пальто... потом валенки... потом и т. д. ...Но вот берег все ближе, ближе... На душе все легче, лег- 280 че, сердце сжимается от радости, глубоко вздыха­ешь почему-то, точно отдохнул вдруг, и прыгаешь на мокрый скользкий берег... Слава богу! У Ильи Марковича, выкреста, говорят, что к ночи ехать нельзя — дорога плоха, что нужно остаться но­чевать. Ладно, остаюсь. После чая сажусь писать вам это письмо, прерванное приездом заседателя. Заседатель - это густая смесь Ноздрева, Хлестакова и собаки. Пьяница, развратник, лгун, певец, анек­дотист и при всем том добрый человек. Привез с собою большой сундук, набитый делами, кровать с матрасом, ружье и писаря. Писарь прекрасный, интеллигентный человек, протестующий либерал, учившийся в Петербурге, свободный, неизвестно как попавший в Сибирь, зараженный до мозга кос­тей всеми болезнями и спивающийся по милости своего принципала, называющего его Колей. Посы­лает власть за наливкой. «Доктор! — вопит она. — Выпейте еще рюмку, в ноги поклонюсь!» Конечно, выпиваю. Трескает власть здорово, врет напропа­лую, сквернословит бесстыдно. Ложимся спать. Ут­ром опять посылают за начивкой. Трескают налив­ку до ю часов и наконец едут. Выкрест Илья Марко­вич. которог о мужики боготворят здесь — так мне говорили, — дал мне лошадей до Томска. Я, заседатель и писарь сели в одном возке. Заседа­тель всю дорогу врал, пил из горлышка, хвастал, что не берет взяток, восхищался природой и грозил ку­лаком встречным бродягам. Проехал 15 верст — стоп! Деревня Бровкино... Останавливаемся около жидовской лавочки и идем «отдыхать». Жид бежит за наливкой, а жидовка варит уху, о которой я уже писал. Заседатель распорядился, чтоб пришли сот­ский, десятский и дорожный подрядчик, и пьяный стал распекать их, нисколько не стесняясь моим присутствием. Он ругался, как татарин. Скоро я разъехался с заседателем и по отврати­тельной дороге вечером 15-го мая доехал до Том­ска. В последние 2 дня я сделал только 70 верст можете судить, какова дорога! В Томске невылазная грязь.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворин Томск, 2 о мая 1890г.:
    Всю дорог\г я голодал, как собака. Набивал себ брюхо хлебом, чтобы не мечтать о тюрбо, спарж и проч. Даже о гречневой каше мечтал. По целы! часам мечтал.
    В Тюмени я купил себе на дорогу колбасы, но что з колбаса! Когда берешь кусок в рот; то во рту тако: запах, как будто вошел в конюшню в гот самый мс мент, когда кучера снимают портянки; когда же н; чинаешь жевать, то такое чувство, как будто вцепю ся зубами в собачий хвост, опачканный в дегоп Тьфу! Поел раза два и бросил.
    Антон Павлович Чехов. Из путевого очерка:
    Со мною от Томска до Иркутска едут два поручик и военный доктор. Один поручик пехотный, в м6> натой папахе, другой - топограф, с аксельбантов На каждой станции мы, грязные, мокрые, сонные замученные медленной ездой и тряской, валимс на диваны и возмущаемся: «Какая скверная, кака ужасная дорога!» А станционные писаря и старс сты говорят нам:
    — Это еще ничего, а вот погодите, что на Козульк будет!
    Иван Яковлевич Шмидт (1862-1930), поручик, вп следствии полковник Российской армии, попутчи А. П. Чехова:
    Войдя в станционное помещение, я увидел молодс го человека, почти моего возраста, элегантно внешности. Он был одет в серый дорожный костюл Новые темно-коричневой кожи чемоданы с крас»
    вою отделкой, туг о набитый и аккуратно затянутый портплед, бинокль, фотографический аппарат и ле­жавшая на столе толстая записная книжка заставля­ли предполагать в нем ученого иностранца. «Иностранец» заговорил со мною первым. Взглянув на мои погоны, он сказал: «Если не ошибаюсь, вы направляетесь на Хабаровск, в таком случае, не хо­тите ли продолжить путешествие вместе? Меня зо­вут Антон Павлович Чехов». <...> На другой день, усевшись в кошеву, мы тронулись в путь.
    Путешествие по Сибири имеет своеобразную пре­лесть зимою, когда по хорошему снежному пути сибирская тройка превращается действительно в «тройку-птицу». Но ехать по этой стране в распути­цу — мало удовольствия. Мы испытали это особен­но на границе Енисейской губернии, между стан­циями Козулька и Чернолесье. Здесь на протяже­нии двадцати верст дорога прорезывала глухую тайгу и представляла собою покатую по обе сторо­ны гать. Ямщик должен был вести тройку так, что­бы коренник все время шел по середине дороги, иначе оба полоза попадали на один скат и следова­ла катастрофа.
    Первая из них случилась в полуверсте от станции. Кошева сползла и опрокинулась на сторону Чехова, причем я перелетел через голову моего спутника и прижал его своею особой. Мы с трудом общими усилиями подняли тяжелую кошеву, вытащили из мо­крою, перемешенного с грязью снега багаж и трону­лись дальше. Спустя короткое время кошева опроки­нулась на мою сторону. Чехов навалился и запутал ме­ня в свою доху. Этот реванш однако не утешил его. Он нашел, что «хрен редьки не слаще». <...> Немного удобнее представлялось в то вре­мя и место отдыха. Почтовая станция из сеней и небольшой комнаты с двумя столами и кожаным
    диваном. Пассажиры спали обычно на полу, на ра­зосланном сене, а умывались на дворе у колодца. Зато каждая станция имела свой, по выражению Чехова, «юмористический журнал» в виде «жалоб­ной книги». Утомленные дорогою и изнервничав­шиеся путешественники заносили в нее свои жало­бы часто в весьма образных выражениях: «теперь в третий раз говорит, что нет лошадей — врет чер­това кукла», «на этой станции проклятые клопы чуть не отгрызли мне...» и т. д. Наиболее характер­ные из таких жалоб Чехов заносил в особый отдел своей записной книжки, который он называл «ко­пилкою курьезов».
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Красноярск, 28 мая 18до г.:
    Что за убийственная дорога! Еле-еле дополз до Красноярска и два раза починял свою повозку; лоп­нул сначала курок —железная, вертикально стоящая ш тука, соединяющая передок повозки с осью; по­том сломался под передком так называемый крут. Никогда в жизни не видывал такой дороги, такого колоссального распутья и такой ужасной, запущен­ной дороги. <...>
    11оследние три станции великолепны; когда подъез­жаешь к Красноярску, то кажется, что спускаешься в иной мир. Из леса выезжаешь на равнину, которая очень похожа на нашу донецкую степь, только здесь торные кряжи грандиознее. Солнце блестит во всю ивановскую и березы распустились, хотя за три станции назад на березах не потрескались даже еще почки. Слава Богу, въехал-таки я наконец в лето, где нет ни ветра, ни холодного дождя. Красноярск кра­сивый интеллигентный город; в сравнении перед ним Томск свинья в ермолке и моветон. Улицы чис­тые, мощеные, дома каменные, большие, церкви изящные.
    Я жив и совершенно здоров. Деньги целы, вещи тоже целы; потерял было шерстяные чулки и ско­ро нашел.
    Пока, если молчать о повозке, все обстоит благопо­лучно и жаловаться не на что. Только расходы ciра­щенные. Нигде так сильно не сказывается житей­ская непрактичность, как в дороге. 11лачу лишнее, делаю ненужное, говорю не то, что нужно, и жду вся­кий раз того, что не случается.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Иркутск, 6 июня 1890 г:
    От Красноярска до Иркутска всплошную тянется тайга. Лес не крупнее Сокольничьего, но зато ни один ямщик не знает, где он кончается. Конца краю не видать. Тянется на сотни верст. Что и кто в тай­ге, неизвестно никому, и только зимою случается, что приезжают через тайгу из далекого севера за хлебом какие-то люди на оленях. Когда въедешь на гору и глянешь вперед и вниз, то видишь впереди гору, за ней еще гору, потом еще гору, с боков тоже горы — и все это густо покрыто лесом. Даже жутко делается. Это второе оригинальное и новое... От Красноярска начались жарища и пыль. Жара страшная. Полушубок и шапка лежат под спудом. Пыль во рту, в носу, за шеей — тьфу! Подъезжаем к Иркутску — надо переплывать через Ангару на плашкоте (т. е. пароме). Как нарочно, точно на смех, поднимается сильнейший ветер... Я и мои военные спутники, ю дней мечтавшие о бане, обе­де и сне, стоим на берегу и бледнеем от мысли, что нам придется переночевать не в Иркутске, а в деревне. Нлашкот никак не может подойти... Стоим час — другой, и — о небо! — плашкот делает усилие и подходит к берегу. Браво, мы в бане, мы ужинаем и спим! Ах. как сладко париться, есть и спать!
    Иван Яковлевич Шмидт:
    В тот же вечер, отправясь в «Бани Курбатова», мы, вместо предполагавшейся дымной лачуги, попали, к нашему изумлению, в залитый электрическим све­том дворец с мраморными ваннами и особой комна­тою для ожидающих, с мягкою мебелью, коврами, журналами и газетами.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. Н. Плещееву. Иркутск, $ июня i8go г.:
    Наконец поборол самые трудные 3000 верст, сижу в приличном номере и могу писать. Оделся я на­рочно во все новое и возможно щеголеватее, ибо Вы не можете себе представить, до какой степени мне надоели грязные большие сапоги, полушубок, пахнущий дегтем, или пальто в сене, пыль и крош­ки в карманах и необычайно грязное белье. В доро­ге одет я был таким сукиным сыном, что даже бро­дяги косо на меня посматривали, а тут еще. точно нарочно, от холодных ветров и дождей рожа моя потрескалась и покрылась рыбьей чешуей. Теперь наконец я опять европеец, что и чувствую всем мо­им существом.
    <...> Когда по приезде в Иркутск я мылся в бане, то с головы моей текла мыльная пена не белого, а пепельно-гнедого цвета, точно я лошадь мыл.
    Антон Павлович Чехов. Из письма И. Л. Лейкину. Ир­кутск, $ июня 1890 г.:
    Но тем не менее все-таки я доволен и благодарю Бо­га. что он дал мне силу и возможность пуститься в это путешествие... Многое я видел и многое пере­жил, и все чрезвычайно интересно и ново для меня не как для литератора, а просто как для человека. Енисей, тайга, станции, ямщики, дикая природа, дичь, физические мучительства, причиняемые до- 286 рожнымн неудобствами, наслаждения, получаемые
    от отдыха, — все, вместе взятое, так хорошо, что и описать не могу. Уж одно то, что я больше месяца день и ночь был на чистом воздухе — любопытно и здорово; целый месяц ежедневно я видел восход солнца от начала до конца.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Иркутск, 6 июня 1890 г.:
    Иркутск превосходный город. Совсем интеллигент­ный. Театр, музей, городской сад с музыкой, хоро­шие гостиницы... Нет уродливых заборов, нелепых вывесок и пустырей с надписями о том, что нельзя останавливаться. Есть тракгир «Таганрог». Сахар 24 коп., кедровые орехи б коп. за фунт.
    Иван Яковлевич Шмидт:
    В Иркутске Чехов решил остановиться на две неде­ли и привести в порядок свои путевые заметки. Мы сняли в «Подворье» две комнаты. Одна из них слу­жила нам общею спальнею, друтая — кабинетом Че­хова и его приемною.
    В этой приемной у Л. П. перебывало еще больше на­роду, чем в Томске, и обмен мнений был много жар­че. Помню, однажды у А. П. собралось человек две­надцать местной интеллигенции. Тут были и моло­дые люди, и почтенные старцы. Все они жаловались на скуку и бессодержательность иркутской жизни и вздыхали по Москве и Петербургу. Всегда спокой­ный и корректный. Чехов на этот раз не выдержал:
    — Я не понимаю вас, господа, — сказал он, — у вас тут такое приволье, такое изобилие благ, что если бы вы проявили хоть чуточку энергии и самодея­тельности. то могли бы создать земной рай.
    — Научите, с чего начать? — язвительно спросил какой-то господин в очках.
    — Да хотя бы с создания общества борьбы со скукою...
    Из всех чествований, устроенных Чехову, самое шумное было в Купеческом клубе. Самыми же при­ятными для молодого писателя знаками внимания были, если сказать по секрету, те, которые оказыва­лись его юными почитательницами. Это были улыб­ки, букетики цветов, а иногда и запрятанные в них записочки. Эти подношения делались обычно во время прогулок по местном)' «Невскому проспекту», т. е. по Большой улице.
    За подношениями следовали знакомства и визиты в дома. Знакомства повели к тому, что двухнедель­ный срок оказался мал. Мы задержались в Иркутске еще несколько дней. Когда мы, наконец, сломя голо­ву поскакали на почтовых в село Лиственничное, откуда должны были переправиться на другой берег Байкальского озера, пароход исчез из виду.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Лиственим- пая, 13 июня 1890 г.:
    Так как не бывает ничего такого, что бы не конча­лось, то я ничего не имею против ожиданий и орки- даю всегда терпеливо, но дело в том, что 2о-го из Сретенска идет пароход вниз по Амуру; если мы не попадем на него, то придется ждать следующего па­рохода, который пойдет 30-го. Господа милосерд­ные, когда же я попаду на Сахалин? Ехали мы к Байкалу по берег)' Ангары, которая бе­рет начало из Байкала и впадает в Енисей. Зрите карту. Берега живописные. Горы и горы, на горах всплошную леса. Погода была чудная, тихая, сол­нечная, теплая; я ехал и чувствовал почемуто. что я необыкновенно здоров; мне было так хорошо, что и описать нельзя. Это, вероятно, после сиденья в Иркутске и оттого, что берег Ангары на Швейца­рию похож. Что-то новое и оригинальное. Ехали по берегу, доехали до устья и повернули влево; тут уже берег Байкала, который в Сибири называется мо­рем. Зеркало. Другого берега, конечно, не видно: 90 верст. Берега высокие, крутые, каменистые, леси­стые; направо и налево видны мысы, которые вда­ются в море вроде Аю-Дага или феодосийского Гох- табеля. Похоже на Крым. Станция Лиственичная расположена у самой воды и поразительно похожа на Ялту; будь дома белые, совсем была бы Ялта. Только на горах нет построек, так как горы слиш­ком отвесны и строиться на них нельзя. Заняли мы квартиру-сарайчик, напоминающий лю­бую из Красковских дач. У окон, аршина на 2-3 от фундамента, начинается Байкал. Платим рубль в сут­ки. Горы, леса, зеркальность Байкала — все отравля­ется мыслью, что нам придется сидеть здесь до пят­ницы. Что мы будем здесь делать? Вдобавок еще не знаем, что нам есть. Население питается одной только черемшой. Нет ни мяса, ни рыбы; молока нам не дали, а только обещали. За маленький белый хлебец содрали 16 кои. Купил я гречневой крупы и кусочек копченой свинины, велел сварить размаз­ню; невкусно, поделать нечего, надо есть. Весь ве­чер искали по деревне, не продаст ли кто курицу, и не нашли... Зато водка есть! Русский человек боль­шая свинья. Если спросить, почему он не ест мяса и рыбы, то он оправдывается отсутствием привоза, путей сообщения и т. п., а водка между тем есть даже? в самых глухих деревнях и в количестве, каком угод­но. А между тем, казалось бы, достать мясо и рыбу гораздо легче, чем водку, которая и дороже и везти ее труднее... Нет, должно быть, пить водку гораздо интереснее, чем трудиться ловить рыбу в Байкале или разводить скот.
    Иван Яковлевич Шмидт:
    На друтой день подошел какой-то маленький скри­пучий пароходик и мы благополучно переплыли через Байкал к поселку Мышинскому.
    10N- 1950
    В Забайкалье нам сказали, что пароход из Сретен- ска отплывает через пять дней и что мы сможем попасть на него только скача туда непрерывно дни и ночи.
    Нас это не испугало, и мы помчались в путь. Счас­тье благоприятствовало нам. Сухая, каменная доро- Iа была гладка, как паркет. На станциях мы находи­ли уже готовые тройки, а ямщики, поощряемые хо­рошими чаевыми, везли нас точно на свадьбу. <...> Мы примчались к Сретенской пристани, когда по­дан был уже третий гудок. Молодцы матросы под­хватили наш багаж, перекинули на палубу и подня­ли сходни. По их крику: «Готово!» пароход зашу­мел колесами и начал отделяться от пристани. - Ну, слава Богу, — вздохнул Чехов, размазывая по своему потному лицу густой слой пыли и стано­вясь похожим на зебру.
    Антон Павлович Чехов. Ил письма семье. Шилка, па­роход «Ермак», 2о июня 1890 г.: Наконец-таки я могу снять тяжелые, грязные сацо- ги, потертые штаны и лоснящуюся от пыли и пота синюю рубаху, могу умыться и одеться по-человечес­ки. Я уж не в тарантасе сшку, а в каюте I класса амур­ского парохода «Ермак». Перемена такая произош­ла десятью днями раньше и вот по какой причине. Я писал Вам из Лиственичной, что к байкальскому пароходу я опоздал, что придется ехать через Бай­кал не во вторник, а в пятницу и что успею я поэто­му к амурскому пароходу только 30 июня. Но судьба капризна и часто устраивает фокусы, каких не ждешь. В четверг утром я пошел прогуляться по бе­регу Байкала; вижу - у одного из двух пароходишек дымится труба. Спрашиваю, куда идет пароход? Го­ворят. «за море», в Клюево; какой-то купец нанял, чтобы перевезти на тот берег свой обоз. Нам нужно 290 тоже «за море» и на станцию Боярскую. Спрайт- ваю: сколько верст от Клюева до Боярской? Отвеча­ют: 27. Бегу к спутникам и прошу их рискнуть по­ехать в Клюево. 1оворю «рискнуть», потому что по­ехав в Клюево, где нет ничего, кроме пристани и из­бушки сторожа, мы рисковали не найти лошадей, засидеться в Клюеве и опоздать к иятницкому паро­ходу, что для нас было бы пуще Игоревой смерти, так как пришлось бы ждать до вторника. Спутники согласились. Забрали мы свои пожитки, веселыми ногами зашагали к пароходу и тотчас же в буфет: ра­ди Создателя супу! Полцарства за тарелку супу! Бу- фетик ирепоганенький, выстроенный по системе тесных ватерклозетов, но повар Григорий Иваныч, бывший воронежский дворовый, оказался на высо­те своего призвания. Он накормил нас превосход­но. Пог ода была тихая, солнечная. Вода на Байкале бирюзовая, прозрачнее, чем в Черном море. Гово­рят. что на глубоких местах дно за версту видно; да и сам я видел такие глубины со скалами и горами, утонувшими в бирюзе, что мороз драл по коже. Прогулка по Байкалу вышла чудная, во веки веков не забуду. Только вот что было нехорошо: ехали мы в III классе, а вся палуба была занята обозными ло­шадями, которые неистовствовали как бешеные. Эти лошади придавали поездке моей особый коло­рит казалось, что я еду на разбойничьем пароходе. В Клюеве сторож взялся довезти наш багаж до стан­ции; он ехал, а мы шли позади телеги пешком по живописнейшему берегу. Скотина Левитан, что не поехал со мной. Дорога лесная: направо лес, иду­щий на гору, налево лес, спускающийся вниз к Бай­калу. Какие овраги, какие скалы! Тон у Байкала неж­ный, теплый. Было, кстати сказать, очень тепло. Пройдя 8 верст, дошли мы до Мыска не кой станции, где кяхтинский чиновник, проезжий, угостил нас превосходным чаем и где нам дали лошадей до Бо­ярской. Игак, вместо пятницы мы уехали в четверг;
    мало того, мы на целые сутки вперед ушли от поч­ты, которая забирает обыкновенно на станциях всех лошадей. С/гали мы гнать в хвост и гриву, питая слабую надежду, что к 20 попадем в Сретенск. <...> О сне и об обедах, конечно, некогда было и думать. Скачешь, меняешь на станциях лошадей и думаешь только о том, что на следующей станции могут не дать лошадей и задержат на 5-6 часов. Делали в сут­ки 200 верст - больше летом нельзя сделать. Обалде­ли. Жарища к тому же страшенная, а ночью холод, так что нужно было мне сверх суконного пальто на­девать кожаное; одну ночь ехал даже в полушубке. Ну-с, ехали, ехали и сегодня утром прибыли в Сре­тенск, ровно за час до о тхода парохода, заплативши ямщикам на двух последних станциях по рублю на чай. <...>
    Плыву по Шилке, которая у Покровской станицы, слившись с Аргунью, переходит в Амур. Река — не шире Пела, даже уже. Берега каменистые: утесы да леса. Совсем дичь. Лавируем, чтобы не сесть на мель или не хлопнуться задом о берег. У порогов парохо­ды и баржи часто хлопаются. Душно. Сейчас оста­навливались у Усть-Кары, где высадили человек 5-6 каторжных. Тут прииски и каторжная тюрьма. Вчера был в Нерчинске. Городок не ахти, но жить можно.
    Пароход будет ночевать в ГЪрбице. Ночи здесь ту­манные. опасно пльпъ. В 1орбице опущу это письмо. Еду я в I классе, потому что спутники мои едут во II. Ушел от них. Вместе ехали (трое в одном таран­тасе), вместе спали и надоели друт другу, особенно они мне. <...>
    Перерыв. Ходил к своим поручикам пить чай. Оба они выспались и в благодушном настроении... Один из них, поручик Шмидт (фамилия, противная для моего уха), пехота, высокий, сытый, горластый кур- 292 ляндец, большой хвастун и Хлестаков, поющий из
    всех опер, но имеющий слуха меньше, чем коп­ченая селедка, человек несчастный, промотавший прогонные деньги, знающий Мицкевича наизусть, невоспитанный, откровенный не в меру и болтли­вый до тошноты.
    Иваи Яковлевич Шмидт:
    На другое утро, встретясь с Чеховым на палубе, я почти не узнал его. Свежий и бодрый, он одет был в щегольскую коричневую пижаму с шелковыми отворотами и обшлагами.
    К завтраку он вышел в элегантном костюме из бе­лой фланели и в модном сиреневом галстуке. К обе­ду - в смокинге.
    На следующий день новая трансформация. Эти кокетливые переодевания объяснялись присут­ствием на пароходе группы молоденьких барышень, только что окончивших Иркутский институт. Они ехали иод присмотром матери одной из них, стро­гой и тонкой дамы. Имя Чехова сейчас же открыло доступ к ее сердцу, и с этого времени на пароходе стало шумно и весело.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Амур под По­кровской, 21 июня 1890 г.:
    Налетели на камень, сделали пробоину и теперь починяемся. Сидим на мели и качаем воду. Налево русский берег, направо китайский. Если бы я те­перь вернулся домой, то имел бы право хвастать: «В Китае я не был, но видел его в 3-х саженях от себя». В Покровской будем ночевать. Учиним экс­курсию.
    Если бы я был миллионером, то непременно имел бы на Амуре свой пароход. Хороший, любопыт­ный край. <...> На китайском берегу сторожевой пост: избушка, на берегу навалены мешки с му­кой, оборванные китайцы таскают их на носилках
    в избушку. А за постом густой, бесконечный лес. Будьте здоровы.
    С нами едут из Иркутска институтки — лица рус­ские, но некрасивые.
    Иван Яковлевич Шмидт:
    Особенно памятным для пассажиров был тот вечер, когда молодой писатель сам прочел несколько сво­их маленьких рассказов. В этот день он окончатель­но вскружи.'! голову стройной и хорошенькой Ф. Их взаимная симпатия оказалась на пароходе секретом Полишинеля.
    Я позволил себе однажды шутя сказать Чехову, что было бы совсем небанально с его стороны, от­правляясь на Сахалин, чтобы изучить быт катор­жан, наложить по дороге на себя узы Гименея.
    — Не могу, — ответил он, — у меня в Москве уже есть невеста.
    Затем, помолчав немного, он странным голосом, точно думал вслух, добавил:
    — Только вряд ли я буду с нею счастлив, она слиш­ком красива...
    I
    |
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. От Покров­ской до Благовещенска, 23-26 июня 1890 г.: Я писал уже вам, что мы сидим на мели. У Усть- Стрелки, где Шилка сливается с Аргунью (зри кар­ту), пароход, сидящий в воде 2 У2 фута, налетел на камень, сделал несколько пробоин и, набрав в грюм воды, сел на дно. Стали выкачивать воду и класть латки; голый матрос лезет в трюм, стоит по шею в воде и нащупывает пятками дыры; всякую дыру покрывают извнутри сукном, вымазанным в сале, кладут сверху доску и ставят на последней подпорку, которая, подобно колонне, упирается в потолок. — вот и починка. Выкачивали с 5 часов вечера до но 294 чи, но вода все не убывала; пришлось отложить ра­боту до утра. Утром нашли еще несколько новых пробоин и опять стали латать и качать. Ма тросы ка­чают, а мы, публика, гуляем по палубам, судачим, едим, пьем, спим; капитан и его помощник делают то же, что и публика, и не спешат. Направо китай­ский берег, налево станица Покровская с амурски­ми казаками: хочешь — сиди в России, хочешь — по­езжай в Китай, запрету нет. Днем жара невыноси­мая. так что приходится надевать шелковую рубаху. Обедать дают в 12 часов, ужинать в 7 ч. вечера. На беду к станице подходит встречный пароход «Вест­ник» с массою публики. «Вестнику» тоже нельзя ид­ти дальше, и оба парохода сидят сиднем. На «Вест нике» военный оркестр. В результате целое торже­ство. Вчера весь день у нас на палубе играла музыка, развлекавшая капитана и матросов и, стало быть, мешавшая починять пароход. Женская половина пассажирства совсем повеселела: музыка, офицеры, моряки... ах! Особенно рады институтки. Вечером вчера гуляли по станице, где играла по найму каза­ков все та же музыка. Сегодня продолжаем почи­няться. Обещает капитан, что пойдем после обеда, но обещает лениво, глядя куда-то в сторону, — оче­видно, врет. Не спешим. Когда я спросил одного пассажира, когда же мы, наконец, пойдем дальше, то он спросил: — А разве вам здесь плохо?
    И то правда. Почему не стоять, коли не скучно? Ка­питан, его помощник и агент — верх любезнос­ти. Китайцы, сидящие в III классе, добродушны и смешны. Вчера один китаец сидел на палубе и пел дискантом что-то очень грустное; в это время про­филь у него был смешнее всяких карикатур. Все гля­дели на него и смеялись, а он — ноль внимания. По­пел дискантом и стал петь тенором: боже, что за го­лос! Это овечье или телячье блеянье. Китайцы напоминают мне добрых, ручных животных. Косы 295
    у них черные, длинные, как у Натальи Михайлов­ны. Кстати о ручных животных; в уборной живет ручная лисица-щенок. Умываешься, а она сидит и смотрит. Если долго не видит людей, то начинает скулить.
    Какие странные разговоры! Только и говорят о зо­лоте, о приисках, о Добровольном флоте, об Япо­нии. В Покровской всякий мужик и даже поп добы­вают золото. Этим же занимаются и поселенцы, которые богатеют здесь так же быстро, как и бед­неют. Есть чуйки, которые не пьют ничего, кроме шампанского, и в кабак ходят не иначе, как только по кумачу, который расстилается от избы вплоть до кабака. <...>
    Амур чрезвычайно интересный край. До чертиков оригинален. Жизнь тут кипит такая, о какой в Евро­пе и понятия не имеют. Она, т. е. эта жизнь, напоми­нает мне рассказы из американской жизни. Берега до такой степени дики, оригинальны и роскошны, что хочется навеки остаться тут жить. Последние строчки пишу уж 25 июня. Пароход дрожит и меша­ет писать. Опять плывем. Проплыл я уже по Амуру looo верст и видел миллион роскошнейших пейза­жей; голова кружится от восторга. Видел я такой утес, что если бы у подножия его Гундасова вздума­ла окисляться, то она бы умерла от удовольствия, и если бы мы с Софьей Петровной Кувшинниковои во главе устроили здесь пикник, то могли бы сказать друт другу: умри, Денис, лучше не напишешь. Удиви­тельная природа. А как жарко! Какие теплые ночи! Утром бывает туман, но теплый. Я осматриваю берега в бинокль и вижу чертову пропасть уток, гусей, гагар, цапель и всяких бес­тий с длинными носами. Вот бы где дачу нанять! Вчера в местечке Рейнове пригласил меня к боль­ной жене некий золотопромышленник. Когда я уходил от него, он сунул мне в руку пачку ассигна­ций. Мне стало стыдно, я начат отказываться и су­нул деньги назад, говоря, что я сам очень богат раз­говаривали долго, убеждая друг друга, и все-таки в конце концов у меня в руке осталось 15 рублей. Вчера же в моей каюте обедал золотопромышлен­ник с лицом Пети Полеваева; за обедом он вместо воды пил шампанское и угощал им нас. Деревни здесь такие же. как на Дону; разница есть в постройках, но неважная. Жители не исполня­ют постов и едят мясо даже в Страстную неделю; девки курят папиросы, а старухи трубки — это так принято. Странно бывает видеть мужичек с папи­росами. А какой либерализм! Ах, какой либера­лизм!
    На пароходе воздух накаляется докрасна от разгово­ров. Здесь не боят ся говорить громко. Арестовывать здесь некому и ссылать некуда, либеральничай сколь­ко влезет. Народ все больше независимый, самостоя­тельный и с логикой. Если случается какое-нибудь не­доразумение в Усть-Каре, где работают каторжные (между ними много политических, которые не рабо­тают), то возмущается весь Амур. Доносы не приня­ты. Бежавший политический свободно может про­ехать на пароходе до океана, не боясь, что его выдаст капитан.
    Это объясняется отчасти и полным равнодушием ко всему, что творится в России. Каждый говорит: какое мне дело?
    Иван Яковлевич Шмидт:
    Неторопливо скользя по широкой глади Амура, среди живописных берегов этой могущественной реки, пароход бросил якорь у Зейской пристани. Здесь Чехова, как врача, пригласили к больному- золотопромышленнику. Возвратясь на пароход и вынув из бумажника за угол полученную им сто­рублевую бумажку, он пошутил: «Если так пойдет и дальше, то скоро мои гонорары превзойдут За- харьинские![9]»
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Благовещенск, г у июня 1890 г.:
    В голове у меня все перепуталось и обратилось в порошок; и немудрено, Ваше превосходительст­во! Проплыл я по .Амуру больше тысячи верст и ви­дел миллионы пейзажей, а ведь до Амура были Бай­кал, Забайкалье... Право, столько видел богатства и столько получил наслаждений, что и помереть те­перь не страшно. Люди на Амуре оригинальные, жизнь интересная, не похожая на нашу. Только и разговора, что о золоте. Золото, золото и больше ничего. У меня глупое настроение, писать не хочет­ся, и пишу я коротко, по-свински. <...> Я в Амур влюблен; охотно бы пожил на нем года два. И красиво, и просторно, и свободно, и тепло. Швейцария и Франция никогда не знали такой сво­боды. Последний ссыльный дышит на Амуре легче, чем самый первый генерал в России. <.„> Китайцы начинают встречаться с Иркутска, а здесь их больше, чем мух. Это добродушнейший народ. <...>
    С Благовещенска начинаются японцы, или, вернее, японки. Это маленькие брюнетки с большой мудре­ной прической, с красивым туловищем и, как мне показалось, с короткими бедрами. Одеваются кра­сиво. В языке их преобладает звук «тц». <...> Когда я одного китайца позвал в буфет, чтобы уго­стить его водкой, то он, прежде чем выпить, про­тягивал рюмку мне, буфетчику, лакеям и говорил: кусай! Это китайские церемонии. Пил он не сразу, как мы, а глоточками, закусывая после каждого глотка, и йотом, чтобы поблагодарить меня, дал мие несколько китайских монет. Ужасно вежли­вый народ. Одеваются бедно, но красиво, едят вкусно, с церемониями.
    Китайцы возьмут у нас Амур — это несомненно. Gx- ми они не возьмут, но им отдадут его другие, напри­мер, англичане, которые в Китае губернаторствуют и крепости строят. По Амуру живет очень насмеш­ливый народ; все смеются, что Россия хлопочет о Болгарии, которая гроша медного не стоит, и со­всем забыла об Амуре. Нерасчетливо и неумно.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Под Хабаров- кой, пароход «Муравьев», 29 июня 1890 г.: В каюте летают метеоры — это светящиеся жучки, похожие на электрические искры. Днем через Амур переплывают дикие козы. Мухи тут громадные. Со мною в одной каюте едет китаец Сон-Люли, кото­рый непрерывно рассказывает мне о том, как у них в Китае за всякий пустяк «голова долой». Вчера на­трескался опиума и всю ночь бредил и мешал мне спать. 27-го я гулял по ки тайскому городу Айгуну. Мало-помалу вступаю я в фантастический мир.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Л. Ф. Кони, Пе­тербург, 26 января 1891 г.:
    Мое короткое сахалинское прошлое представляется мне таким громадным, что когда я хочу говорить о нем, то не знаю, с чего начать, и мне всякий раз ка­жется, что я говорю не то, что нужно.
    Антон Павлович Чехов. Из книги «Остров Сахалин»: Сахалин лежит в Охотском море, загораживая собою от океана почли тысячу верст восточною берега Сиби­ри и вход в устье Амура. Он имеет форму, удлиненную с севера на юг, и фигурою, по мнению одного из авто­ров, напоминает стерлядь. Географическое положение его определяется так: от 45е 54' до 54° 53' с. ш. и от 141ь 40' до 144* 53' в. д. Северная часть Сахалина, через которую проходит линия вечно промерзлой почвы, по своему положению соответствует Рязанской ryfkep- нии>, а южная — Крыму. Длина острова 900 верст, наи­большая его ширина равняется 125, и наименьшая 25 верстам. Он вдвое больше Греции и в полтора раза больше Дании.
    Антон добрался 11 июля до Сахалина, прожил на 3<х> нем более трех месяцев, прошел его весь с севера
    на юг, первый из частных лиц сделал там всеоб­щую перепись населения, разговаривал с каждым из 1 о тысяч каторжных и изучил каторгу до мель­чайших подробностей. Проехал он на колесах свыше четырех тысяч верст, целые два месяца при самых неблагоприятных условиях.
    Антон Павлович Чехов. Из книги «Остров Сахалин»: Когда в девятом часу бросали якорь, на берегу в пя­ти местах большими кострами горела сахалинская тайга. Сквозь потемки и дым, стлавшийся по морю, я не видел пристани и построек и мог только разгля­деть тусклые постовые огоньки, из которых два были красные. Страшная картина, грубо скроенная из потемок, силуэтов гор, дыма, пламени и огнен­ных искр, казалась фантастическою. Палевом пла­не горят чудовищные костры, выше них — горы, из- за гор поднимается высоко к небу багровое зарево от дальних пожаров; похоже, как будто горит весь Сахалин. Вправо темною тяжелою массой выдается в море мыс Жонкьер, похожий на крымский Аю- Даг; на вершине его ярко светится маяк, а внизу, в воде, между нами и берегом стоят три остроконеч­ных рифа — «Три брата». И все в дыму, как в аду. <...> Возле пристани по берегу, по-видимому без дела» бродило с полсотни каторжных: одни в хала тах, дру­гие в куртках или пиджаках из серого сукна. При мо­ем появлении вся полсопгня сняла шапки — такой че­сти до сих пор, вероятно, не удостоивался еще ни один литератор.
    Алексей Степанович Фельдман, чиновник:
    Живо помню мою первую встречу с Чеховым. <...> Выло серенькое, осеннее холодное утро. Возвра­щаясь из тюрьмы, я встретил нашего тюремного доктора, шедшего с каким-то незнакомым мне мо­лодым человеком.
    — А мы только что были у вас! — еще издали крик пул мне доктор. — Вот рекомендую: Чехов, Антоь Павлович. Приехал ревизовать вашу тюрьму. Доктор весело захохотал, а Чехов, протягивав мне руку, смущенно бормотал:
    — Уж и ревизовать!..
    Мне, помню, сразу понравилось лицо Чехова; слав ное, открытое студенческое молодое лицо. Глаз; умные, мягкие, ласковые и чуть-чуть грустные.
    — Мне хочется осмотреть вашу тюрьму. Можно?. У меня имеется разрешение начальника остро ва, — поспешно добавил он, заметив мою нереши тельность.
    В тюрьме Чехов подолгу беседовал с каторжника ми. Он сумел расположить их к себе, и они относи лись к нему на редкость доверчиво. Мы диву дава лись. Каторжане в большинстве хитры, подозри те льны и лживы. Случайным посетителям тюрьмь они рассказывают самые невероятные истории обнаруживая при этом редкую изобретательность но с Чеховым они беседовали необычайно простс и правдиво.
    — Душевный человек, их высокородие Антон Пав лыч, — говорили арестанты.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину Москва, 9 декабря 1890 г.:
    Пробыл я на Сахалине не 2 месяца, как напечатано у Вас, а з плюс 2 дня. Работа у меня была напряжен ная; я сделал полную и подробную перепись всего сахалинского населения и видел все, кроме смерт ной казни. Когда мы увидимся, я покажу Вам целы! сундук всякой каторжной всячины, которая, к;п сырой материал, стоит чрезвычайно дорого. Знак я теперь очень многое, чувство же привез я с со бою нехорошее. Пока я жил на Сахалине, моя утре 302 ба испытывала только некоторую горечь, как о'
    прогорклого масла, теперь же, по воспоминаниям, Сахалин представляется мне целым адом. Два меся­ца я работал напряженно, не щадя живота, в треть­ем же месяце стал изнемогать от помянутой горе­чи, скуки и от мысли, что из Владивостока на Саха­лин идет холера и что я таким образом рискую прозимовать на каторге. Но, слава небесам, холера прекратилась, и 13 октября пароход увез меня из Сахалина. Был я во Владивостоке. О Приморской области и вообще о нашем восточном побережье с его флотами, задачами и тихоокеанскими мечта­ниями скажу только одно: вопиющая бедность! Бед­ность, невежество и ничтожество, могущие довес­ти до отчаяния. Один честный человек на 99 во­ров, оскверняющих русское имя-
    Михаил Лаврентьевич Нюнюков, бывший конюх ка­торжной тюрьмы на Сахалине:
    Ездили мы с Чеховым по всему Тымовскому окру­гу... Возил я его и в Уское (Усково), и в Славы к гиля­кам. Он очень заинтересовался жизнью гиляков и все записывал в записную книжку. Потом поехали в Адо-Тымово, оттуда в Иркир. Or Иркира поверну­ли назад. Переночевали у начальника Тымовского окрута Будакова... Ездили мы по району, по стройке Новой дороги. Объехали много тюрем, были на том месте, где погибал каторжный народ при по­стройке Онорской дороги.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Д. Л. Манучарову. Мелихово, 21 марта 1896 г.:
    Бывший приамурский ген<ерал>губ<ернатор> ба­рон Корф разрешил мне посещать тюрьмы и посе­ления с условием, что я не буду иметь никакого об­щения с политическими, — я должен был дать чест­ное слово. С политическими мне приходилось говорить очень мало и то лишь при свидетелях- 303
    чиновниках (из которых некоторые играли при мне роль шпионов), и мне известно из их жизни очень немногое. На Сахалине политические ходят в вольном платье, живут не в тюрьмах, несут обя­занности писарей, надзирателей (по кухне и т. п.), смотрителей метеорологических станций; один при мне был церковным старостой, другой был по­мощником смотрителя тюрьмы (негласно), третий заведовал библиотекой при полицейском управле­нии и т. д. При мне телесному наказанию не под­вергали ни одного из них. По слухам, настроение духа у них угнетенное. Были случаи самоубийств — это опя гь-гаки по слухам.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Л. С. Суворину. Та­тарский пролив, пароход «Байкал», и ceumjtnfw 1890 г.: Здравствуйте! Плыву по Татарскому проливу из Се­верного Сахалина в Южный. Пишу и не знаю, ко­гда это письмо дойдет до Вас. Я здоров, хотя со всех сторон глядит на меня зелеными глазами холера, которая устроила мне ловушку. Во Владивостоке, Японии, Шанхае, Чифу, Суэце и, кажется, даже на Луне — всюду холера, везде карантины и страх. На Сахалине ждут холеру и держат суда в карантине. Од­ним словом, дело табак. Во Владивостоке мрут евро­пейцы, умерла, между прочим, одна генеральша. Прожил я на Сев<ерном> Сахалине ровно два меся­ца. Принят я был местной администрацией чрез­вычайно любезно, хотя Галкин не писал обо мне ни слова. Ни Галкин, ни баронесса Выхухоль, ни дру­гие гении, к которым я имел глупость обращал ься за помощью, никакой помощи мне не оказали; при шлось действовать на собственный страх. Сахалинский генерал Кононович интеллигент ный и порядочный человек. Мы скоро спелись и все обошлось благополучно. Я привезу с собок 304 кое-какие бумаги, из которых Вы увидите, чт<
    условия, в которые я был поставлен с самого нача­ла, были благоприятнейшими. Я видел все; стало быть, вопрос теперь не в том, что я видел, а как видел.
    Не знаю, что у меня выйдет, но сделано мною нема­ло. Хватило бы на три диссертации. Я вставал каж­дый день в 5 часов утра, ложился поздно и все дни был в сильном напряжении от мысли, что мною многое еще не сделано, а теперь, когда уже я покон­чил с каторгою, у меня такое чувство, как будто я ви­дел все, но слонато и не приметил. Кстати сказать, я имел терпение сделать перепись всего сахалинского населения. Я объездил все посе­ления, заходил во все избы и говорил с каждым; упо­треблял я при переписи карточную систему; и мною уже записано около десяти тысяч человек каторж­ных и поселенцев. Другими словами, на Сахалине нет ни одного каторжного или поселенца, который не разговаривал бы со мной. Особенно удалась мне перепись детей, на которую я возлагаю немало на­дежд.
    У Ландсберга я обедал, у бывшей баронессы Гемб- рук сидел в кухне... Был у всех знаменитостей. При­сутствовал при наказании плетьми, после чего ночи три-четыре мне снились палач и отвратительная ко­была. Беседоват с прикованными к тачкам. Когда однажды в руднике я пил чай. бывший петербург­ский купец Бородавкин. присланный сюда за под­жог, вынул из кармана чайную ложку и подал ее мне, а в итоге я расстроил себе нервы и дат себе слово больше на Сахалин не ездить.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Та­тарский пролив, пароход «Байкал», и сентября 1890 г.: Завтра я буду видеть издали Японию, остров Мат- смай. Теперь 12-й час ночи. На море темно, дует ве­тер. Не пойму, как это пароход может ходить и ори­ентироваться, когда зги не видно, да еще в таких ди­ких, мало известных водах, как Татарский пролив. Когда вспоминаю, что меня отделяет от мира ю тысяч верст, мною овладевает апатия. Кажется, что приеду домой через сто лет.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 9 декабря 1890 г.:
    Японию мы миновали, ибо в ней холера. <...> Пер­вым заграничным портом на пути моем был Гонг- Конг. Бухта чудная, движение на море такое, како­го я никогда не видел даже на картинках; прекрас­ные дороги, конки, железная дорога на гору, музеи, ботанические сады; куда ни взглянешь, всюду ви­дишь самую нежную заботливость англичан о своих служащих, есть даже клуб для матросов. Ездил я на дженерихче, т. е. на людях, покупал у китайцев вся­кую дребедень и возмущался, слушая, как мои спут­ники россияне бранят англичан за эксплоатацию инородцев. Я думал: да. англичанин эксплоатирует
    китайцев, сипаев, индусов, но зато дает им дороги, водопроводы, музеи, христианство, вы тоже экс- плоатируете, но что вы даете? Когда вышли из 1Ънг-Конга, нас начало качать. Па­роход был пустой и делал размахи в 38 градусов, гак что мы боялись, что он опрокинется. Морской бо­лезни я не подвержен — это открытие меня прият­но поразило. По пути к Сингапуру бросили в море двух покойников. Когда глядишь, как мертвый чело­век, завороченный в парусин)', летит, кувыркаясь, в воду, и когда вспоминаешь, что до дна несколько верст, то становится страшно и почему-то начинает казаться, что сам умрешь и будешь брошен в море. Заболел у нас рогатый скот. По приговору доктора Щербака и Вашего покорнейшего слуги, скот убили и бросили в море.
    Сингапур я плохо помню, так как, когда я объезжал его, мне почему-то было грустно; я чуть не плакал. Затем следует Цейлон — место, где был рай. Здесь в раю я сделал больше 100 верст по железной доро­ге и по самое горло насытился пальмовыми лесами и бронзовыми женщинами. <...> От Цейлона без­остановочно плыли 1 з суток и обалдели от скуки. Жару выношу я хорошо. Красное море уныло; глядя на Синай, я умилялся.
    Когда он возвращался обратно через Индию на паро­ходе «Петербург» и в Китайском море его захватил тайфун, причем пароход шел вовсе без груза и его кренило на 45 градусов, к брату Антону подошел командир «Петербурга» капитан Гутан и посоветовал ему все время держать в кармане наготове револьвер, чтобы успеть покончить с собой, когда пароход пой­дет ко дну. Этот револьвер теперь хранится в качест­ве экспоната в Чеховском музее в Ялте. Другой слу­чай — встреча с французским пароходом, севшим на мель. «Петербург» по необходимости должен был 307
    остановиться и подать ему помощь. Спустили прово­лочный канат — перлень, соединили его с пострадав­шим судном, и когда стали тащить, канат лопнул по­полам. Его связали, прицепили снова, и французский пароход был спасен. Всю дальнейшую дорогу фран­цузы, следовавшие позади, кричали «Vive la Russiel» и играли русский гимн; и затем оба парохода разо­шлись, каждый поплыл своей дорогой. Каково же было разочарование потом, когда на «Петербурге» вспомнили, что забыли на радостях взыскать с фран­цузов тысячу рублей за порванный перлень (все спа­сательные средства ставятся в счет спасенному), и, таким образом, эта тысяча рублей была разложена на всех подписавших протокол о спасении французско­го судна, в том числе и на моего брата Антона. Тре­тий случай — купание его в Индийском океане. С кор­мы парохода был спущен конец. Антон Павлович бросился в воду с носа на всем ходу судна и должен был ухватиться за этот конец. Когда он был уже в во­де, то собственными глазами увидел рыб-лоцманов и приближавшуюся к нему акулу («Гусев»). За все эти перипетии он был вознагражден йотом на острове Цейлон, в этом земном раю. Здесь он, под самыми тропиками, в пальмовом лесу, в чисто феерической, сказочной обстановке, получил объяснение в любви от прекрасной индианки.
    Антон Павлович Чехов. Из письма И. Л. Леонтьеву (Щеглову). Москва, w декабря 1890 г.: Я был и в аду, каким представляется Сахалин, и в раю, т. е. на острове Цейлоне.
    Антон Павлович Чехов. Из письма Ал. II. Чехову Москва, 27 декабря 1890 г.: В Индии водки нет. Пьют виски.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Вена, 2о мар­та (i апреля) 1891 г.:
    Друзья мои чехи! Пишу вам из Вены, куда я приехал вчера в 4 часа пополудни. В дороге все было благо­получно. От Варшавы до Вены я ехал, как железно­дорожная Нана, в роскошном вагоне «Интернацио­нального общества спальных вагонов»: постели, зеркала, громадные окна, ковры и проч. Ах, друзья мои тунгусы, если бы вы знали, как хоро­ша Вена! Ее нельзя сравнить ни с одним из тех го­родов, какие я видел в своей жизни. Улицы широ­кие, изящно вымощенные, масса бульваров и скве­ров, дома все б- и 7-этажные, а магазины — это не магазины, а сплошное головокружение, мечта! Од­них галстухов в окнах миллиарды! Какие изуми­тельные вещи из бронзы, фарфора, кожи! Церк­ви громадные, но они не давят своею громадою, а ласкают глаза, потому что кажется, что они сотка­ны из кружев. Особенно хороши собор св. Стефана и Votiv-Kirche. Это не постройки, а печенья к чаю. Великолепны парламент, дума, университет... все великолепно, и я только вчера и сегодня как следу­ет понял, что архитектура в самом деле искусство. И здесь это искусство попадается не кусочками, как у нас, а тянется полосами в несколько верст. Много 309
    памятников. В каждом переулке непременно книж­ный магазин. На окнах книжных магазинов попада­ются и русские книги, но увы! это сочинения не Альбова, не Баранцевича и не Чехова, а всяких ано­нимов, пишущих и печатающих за границей. Видел я «Ренана», «Тайны зимнего дворца» и т. п. Стран­но, что здесь можно все читать и говорить, о чем хочешь.
    Разумейте, языцы, какие здесь извозчики, черт бы их взял. Пролеток нет, а все новенькие, хорошень­кие кареты в одну и чаще в две лошади. Лошади прекрасные. На козлах сидят фран ты в пиджаках и в цилиндрах, читают газеты. Вежливость и пре­дупредительность.
    Обеды хорошие. Водки нет, а пьют пиво и недурное вино. Одно скверно: берут деньги за хлеб. Когда по­дают счет, то спрашивают: «Wieviel Brodchen?», т. е. сколько слопал булочек? И берут за всякую булочку. Женщины красивы и изящны. Да вообще все чер­товски изящно.
    Антон Павлович Чехов. Из письма И. П. Чехову. Вене ция, 24 марта апреля) 1891 г.: Я теперь в Венеции, куда приехал третьего дня из Вены. Одно могу сказать: замечательнее Венеции я в своей жизни городов не видел. Это сплошное оча­рование, блеск, радость жизни. Вместо улиц и пере улков канал»,I, вместо извозчиков гондолы, архитек­тура изумительная, и нет того местечка, которое не возбуждало бы исторического или художественно го интереса. Плывешь в гондоле и видишь дворцы дожей, дом, где жила Дездемона, дома знаменитых художников, храмы... А в храмах скульптура и живо пись, какие нам и во сне не снились. Одним словом очарование.
    Весь день от утра до вечера я сижу в гондоле и пла 3 ю ваю по улицам или же брожу по знаменитой ило
    щади святого Марка. Площадь гладка и чиста, как паркет. Здесь собор святого Марка — нечто такое, что описать нельзя, дворец дожей и такие здания, по которым я чувствую подобно тому, как по но­там поют, чувствую изумительную красоту и на­слаждаюсь.
    А вечер! Боже ты мой Господи! Вечером с непри­вычки можно умереть. Едешь ты на гондоле... Теп­ло, тихо, звезды... Лошадей в Венеции нет, и потому тишина здесь, как в поле. Вокруг снуют гондолы... Вот плывет гондола, увешанная фонариками. В ней сидят контрабас, скрипки, гитара, мандолина и кор­нет-а-пистон, две-три барыни, несколько мужчин — и ты слышишь пение и музыку. Поют из опер. Какие голоса! Проехал немного, а там опять лодка с певца­ми, а там опять, и до самой полночи в воздухе стоит смесь теноров, скрипок и всяких за душу берущих звуков.
    Мережковский, которого я встретил здесь, с ума сошел от восторга. Русскому человек)', бедному и приниженному, здесь в мире красоты, богатства и свободы не трудно сойти с ума. Хочется здесь на­веки остаться, а когда стоишь в церкви и слуша­ешь орган, то хочется принять католичество. Великолепны усыпальницы Кановы и Тициана. Здесь великих художников хоронят, как королей, в церквах; здесь не презирают искусства, как у нас: церкви дают приют статуям и картинам, как бы го­лы они ни были.
    Во дворце дожей есть картина, на которой изоб­ражено около 1 о тысяч человеческих фигур. Сегодня воскресенье. Па площади Марка будет иг­рать музыка.
    Зинаида Николаевна Гиппиус:
    Мы жили там уже две недели, когда раз Мережков­ский, увидев в цветном сумраке св. Марка сутулую
    спину высокого старика в коричневой крылатке, сказал:
    — А ведь это Суворин! Другой, что с ним, — Чехов. Когда они выйдут на площадь, я поздороваюсь с Чеховым. Он нас познакомит с Сувориным. Буре­нину я бы не подал руки, а Суворин, хоть и того же поля ягода, но на вкус иная. Любопытный человек, во всяком случае.
    <...> «Страшный» Суворин <...> мне понравился. Какой живой старик! Точно ртутью налит. Флегма­тичный Чехов двигался около него, как осенняя му­ха. Это Суворин «вытащил» его за границу и явно «шапронировал», показывал ему Европу, Италию. Слегка тыкал носом и в Марка, и в голубей, и в ка­кие-то «произведения искусства». Ироничный и ум­ный Чехов подчеркивал свое равнодушие, нароч­но «ничему не удивлялся», чтобы позлить патрона. С добродушием, впрочем: он прекрасно относился к Суворину. <...>
    Всякий вечер гуляли по городу, потом шли пить «фа- лерно» в роскошный длинный салон суворинских апартаментов, в лучшей гостинице на Канале. Салон этот был увешан венецианскими, безрамными, зер­калами и люстрами со сверканьем стеклянных под­весок. Золотое фалерно тоже сверкало. И все были веселы. Веселее всех — Суворин. Болтал без умолку, даже на месте усидеть не мог, все вскакивал. Каждую минуту мы с ним затевали спор. Спорил горячо, убеждал, доказывал, отстаивал свое мнение и... вдрут останавливался. Пожимал плечами. Совсем другим тоном прибавлял:
    — А черт его знает! Может, оно все и не так. <...> Вечера наши кончались тем, что Суворин и Чехов шли нас провожать в нашу скромную гос­тиницу. Я — впереди с Сувориным, за нами Чехов и Мережковский.
    —
    Дмитрий Сергеевич Мережковский:
    Я восторженно говорил с Чеховым об Италии. Он шел рядом, высокий, чуть горбясь, как всегда, и ти­хонько усмехался. Он тоже в первый раз был в Ита­лии. Венеция тоже была для него первым итальян­ским городом, но никакой восторженности в нем не замечалось. Меня это даже немного обидело. Он занимался мелочами, неожиданными, и. как мне тогда казалось, совершенно нелюбопытными. Гид, с особенной лысой головой, голос продавщицы фи­алок на площади св. Марка, непрерывные звонки на итальянских станциях... а вечером, когда мы все шли по лунным улочкам Венеции в гостиницу Бау- ер, пить чай, и попадались там простоволосые деви­цы, стукающие деревянными подошвами, Чехов мне рассказывал:
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Венеция, 25 марта (6 апреля) 1891 г.:
3*3
    Восхитительная голубоглазая Венеция шлет всем вам привет. Ах, синьоры и синьорины, что за чуд­ный город эта Венеция! Представьте вы себе го­род, состоящий из домов и церквей, каких вы ни­когда не видели: архитектура упоительная, все грациозно и легко, как птицеподобная гондола. Такие дома и церкви могут строить только люди, облачающие громадным художественным и музы­кальным вкусом и одаренные львиным темперамен­том. Теперь представьте, что на улицах и в переул-
    ках вместо мостовых вода, представьте, что во всем городе нет ни одной лошади, что вместо из­возчиков вы видите гондольеров на их удивитель­ных лодках, легких, нежных, носатых птицах, ко­торые едва касаются воды и вздрагивают при малейшей волне. И все от неба до земли залито солнцем.
    Есть улицы широкие, как Невский, и есть такие, где, растопырив руки, можно загородить всю ули­цу. Центр города — это площадь св. Марка с зна­менитым собором того же имени. Собор велико­лепен. особенно снаружи. Рядом с ним — дворец дожей, где Отелло объяснялся перед дожем и се­наторами.
    Вообще говоря, нет местечка, которое не возбуж­дало бы воспоминаний и не было бы трогательно. Например, домик, где жила Дездемона, произво­дит впечатление, от которого трудно отделаться. Самое лучшее время в Венеции — это вечер. Во-пер­вых, звезды, во-вторых, длинные каналы, в которых отражаются огни и звезды, втретьих, гондолы, гон­долы и гондолы; когда темно, они кажутся живыми. В-четвертых, хочется плакать, потому что со всех концов слышатся музыка и превосходное пение. Вот плывет гондола, увешанная разноцветными фо­нариками; света достаточно, чтобы разглядеть кон­трабас, гитару, мандолину, скрипку... Вот другая та­кая же гондола... Поют мужчины и женщины и как поют! Совсем опера. В-пятых, тепло...
    Одним словом, дурак тот, кто не едет в Венецию. Жизнь здесь дешева. Квартира и стол в неделю сто­ят 18 франков, т. е. б рублей с человека, а в месяц 25 р.. гондольер за час берет i франк, т. е. 30 коп. В музеи, академию и проч. пускают даром. В десять раз дешевле Крыма, а ведь Крым перед Венецией — 314 это каракатица и кит.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Венеция, 26 марта (у апреля) 1891 г.:
    Лупит во всю ивановскую дождь. Venezia bella пе­рестала быть bella. От воды веет унылой скукой, и хочется поскорее бежать туда, где солнце. <...> Вчера, описывая дешевизну венецианской жизни, я немножко хватил через край. Виновата в этом г-жа Мережковская, которая сказала мне, что она с му­жем платит столько-то франков в неделю. Но вмес­то неделю читай в день. Все-таки здесь дешево. Здеш­ний франк здесь то же. что в России рубль. Едем во Флоренцию.
    Зинаида Николаевна Гиппиус:
    Начиная с Пизы, Суворин и Чехов стали нас неудер­жимо обгонять. Из Пизы они уехали через несколь­ко часов, на другой же день. Во Флоренции мы их застали на кончике — Чехову Флоренция вовсе не понравилась. Ехали марш-маршем.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Флоренция, 29 марта (ю апреля) 1891 г.:
    Я во Флоренции. Замучился, бегаючи но музеям и церквам. Видел Венеру Медичейскую и нахожу; что если бы ее одели в современное платье, то она вы­шла бы безобразна, особенно в талии. Я здоров. Не­бо пасмурно, а Италия без солнца, это все равно, что лицо иод маской. Будьте здоровы. Ваш Antonio. Хорош памятник Данте.
    Зинаида Николаевна Гиппиус:
    В последний раз столкнулись в Риме, в белой церк­ви Сан-Паоло. Солнечный день. Голубые и розовые пятна — от цветных стекол — на белом мраморе. Опять живой и быстрый Суворин, медлительный 315
    Чехов... Уж не знаю, удалось ли ему тут. в Риме, где- нибудь «на травке полежать».
    Василий Васильевич Розанов (1856-1919), писатель, фгыософ, журналист, постоянный сотрудник газеты «Новое время». Со слов А. С. Суворина: Антон Павлович раз приехал в Рим. С ним были друзья, литераторы. Едва передохнув, они шумно поднялись, чтобы ехать осматривать Колизей и во­обще что там есть. Flo Антон Павлович отказался; он расспросил прислугу, какой здесь более веет сла­вится дом терпимости, и поехал туда. И во всяком новом городе, в какой бы он ни приезжал, он рань­ше всего ехал в такой дом.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Рич, 1(13) ап­реля 1891 г.:
    Был я в храме Петра, в Капитолии, в Колизее, на Форуме, был даже в кафешантане, но не получил того наслаждения, на какое рассчитывал. Мешает погода. Идет дождь. В осеннем пальто жарко, а в лет­нем холодно.
    Путешествие очень дешево. Можно съездить в Ита­лию, имея только 400 руб., и вернуться домой с по­купками. Если бы я путешествовал один или, поло­жим, с Иваном, то привез бы домой убеждение, чго в Италию съездить гораздо дешевле, чем на Кавказ. Но, увы, я с Сувориным... В Венеции мы жили в луч­шем отеле, как дожи, здесь, в Риме, живем, как карди­налы, потому что занимаем Salon в бывшем дворце кардинала Конти, а ныне в отеле «Minerva»; две боль­ших гостиных, люстры, ковры, камины и всякая не­нужная чепуха, стоящая нам 40 франков в сутки. От хождения болит спина и горят подошвы. Ужас, сколько ходим!
    Мне странно, что Левитану не понравилась Италия. Это очаровательная страна. Если бы я был одиио-
    ким художником и имел деньги, то жил бы здесь зи­мою. Ведь Италия, не говоря уж о природе ее и теп­ле, единственная страна, где убеждаешься, что ис­кусство в самом деле есть царь всего, а такое убежде­ние дает бодрость.
    Антон Павлович Чехов. Из письма М. В. Киселевой. Film, 1(13) апреля 1891 г.:
    Шатаясь по Ватикану, я зачах от утомления, а ко­гда вернулся домой, то мне казалось, что мои ноги сделаны из ваты.
    Я обедаю за table d'hote'oM. Можете себе предста­вить. против меня сидят две голландочки: одна по­хожа на пушкинскую Татьяну, а друтая на сестру ее Ольгу. Я смотрю на обеих в продолжение всего обеда и воображаю чистенький беленький домик с башенкой, отличное масло, превосходный гол­ландский сыр, голландские сельди, благообразно­го пастора, степенного учителя... и хочется мне жениться на голландочке, и хочется, чтобы меня вместе с нею нарисовали на подносе около чис­тенького домика.
    Видел я все и лазил всюду, куда приказывали. Дава­ли нюхать — нюхал. Но пока чувствую одно только утомление и желание поесть шей с гречневой ка­шей. Венеция меня очаровала и свела с ума, а ко­гда выехал из нее, наступили Бэдекер и дурная по­года. <...>
    Удивительно здесь дешевы галстухи. Ужасно деше­вы, так что их даже я, пожалуй, начну есть. Франк за пару.
    Завтра еду в Неаполь. Пожелайте, чтобы я встре­тился там с красивой русской дамой, по возможнос­ти вдовой или разведенной женой. В путеводителях сказано, что в путешествии по Италии роман непре­менное условие. Что ж, черт с ним, я на все согла­сен. Роман так роман. 317
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Неаполь, 4 (16) апреля iSgi г.:
    Везувий прячет свою вершину в облаках и бывает хорошо виден только по вечерам. Днем бывает пас­мурно. Мы остановились на набережной, и нам вид­но все: море. Везувий, Капри, (юрренто... Днем ез­дили вверх, в монастырь St. Martini: отсюда вид та­кой. какого я никогда не видел ранее. Замечательная панорама. Нечто подобное я видел в 1онг-Конге, ко­гда поднимался на гору по железной дороге. В Неаполе великолепный пассаж. А магазины!! У меня головокружение от магазинов. Сколько блеска! <...>
    В Неаполе удивительный акварий. Есть даже аку­лы и спруты. Когда спрут (осьминог) жрет какое- нибудь животное, то смотреть противно. Был в парикмахерской и видел, как одному молодо­му человеку целый час подстригали бородку. Веро­ятно, жених или шулер. В парикмахерской потолок и все 4 стены зеркальные, так что кажется, что име­ешь дело не с цирульней, а с Ватиканом, где 11 ты­сяч комнат. Стригут удивительно.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Неаполь, 7 (ig) апреля iSgi г.:
    Вчера я был в Помпее и осматривал ее. Это, как вам известно, римский город, засыпанный в 79 году по Рожд<еству> Хр<нстову> лавою и пеплом Везувия. Я ходил по улицам ceix> города и видел дома, храмы, театры, площади... Видел и изумлялся уменью рим­лян сочетать простоту с удобством и красотою. Осмотрев Помпею, завтракал в ресторане, потом решил отправиться на Везувий. Такому решению сильно способствовало выпитое мною отличное красное вино. До подошвы Везувия пришлось ехать верхом. Сегодня по этому случаю у меня в некото­рых частях моего бренного тела такое чувство, как
    будто я был в третьем отделении и меня там выпо­роли. Что за мученье взбираться на Везувий! Пепел, горы лавы, застывшие волны расплавленных мине­ралов, кочки и всякая пакость. Делаешь шаг вперед и — полшага назад, подошвам больно, груди тяже­ло... Идешь, идешь, идешь, а до вершины все еще да­леко. Думаешь: не вернуться ли? Но вернуться со­вестно, на смех поднимут. Восшествие началось в 2 У2 часа и кончилось в 6. Кратер Везувия имеет несколько сажен в диаметре. Я стоял на краю его и смотрел вниз, как в чашку. Почва крутом, покры­тая налетом серы, сильно дымит. Из кратера валит белый вонючий дым, летя г брызги и раскаленные камни, а под дымом лежит и храпит сатана. Шум до­вольно смешанный: тут слышится и прибой волн, и гром небесный, и стук рельс, и падение досок. Очень страшно и притом хочется прыгнуть вниз, в самое жерло. Я теперь верю в ад. Лава имеет до та­кой степени высокую температуру, что в ней пла­вится медная монета.
    Спускаться так же скверно, как и подниматься. По колена грузнешь в пепле. Я страшно устал. Воз­вращало! назад верхом через деревушки и мимо дач; пахло великолепно и светила луна. Я нюхал, глядел на луну и думал о ней, т. е. о Лике Ленской.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Финальма- рина, 12 (24) апреля 1891 г.:
    Я еду в Ниццу по берегу моря. Только что миновал Геную. Виды великолепные, но все удовольствие портит скверная погода. Лупит дождь, небо пасмур­но, земля грязная. Если и в Ницце будет такая же по­года, то мы вернемся домой. Вообще благодаря по­годе нашу поездку следует признать неудачной. Вчера я опять был в Риме и опять осматривал храм св. Петра. От входной двери до алтаря я сосчитал 250 шагов. <...> 319
    Заграничные вагоны и железнодорожные поряд­ки хуже русских. У нас вагоны удобнее, а люди бла­годушнее. Здесь на станциях нет буфетов.
    Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Ницца, 15 (27) апреля 1891 г.:
    Живем в Ницце, на берегу моря. Солнце светит, тепло, зелено, пахнет, но ветер. На расстоянии од­ного часа езды от Ниццы находится знаменитое Монако; здесь есть местечко Монте-Карло, в кото­ром играют в рулетку. Вообразите себе залы Благо­родного собрания, красивые, высокие и более ши­рокие. В залах большие столы, на столах рулетка, которую я опишу Вам. когда приеду. Третьего дня я ездил туда и проиграл. Игра завлекает страшно. После проигрыша я с Сувориным-фисом* стал ду­мать, думал и придумал систему игры, при которой непременно выиграешь. Поехали вчера, взявши по 500 франков; с первой же ставки я выиграл па­ру золотых, потом еще и еще, жилетные карманы мои отвисли от золота; были у меня в руках мо­неты французские даже 1808 года, бельгийские, итальянские, греческие, австрийские... Никогда в другое время я не видел столько золота и сереб­ра. Начал я играть в 5 часов, а к го часам у меня в кармане не было уже ни одного франка, и у меня осталось только одно: удовольствие от мысли, что я купил себе обратный билет в 11иццу. Вот как, су­дари мои! Вы, конечно, скажете: «Какая подлость! Мы бедствуем, а он там в рулетку играет». Совер­шенно справедливо, и я разрешаю Вам зарезать меня. Но я лично очень доволен собой. Но край­ней мере я могу теперь говорить своим внукам,
    4 Фис — сын. от фр./Jk. Суворин-фис — Алексей Алексеевич Суворин (1862-1937). журналист, издатель газеты «Русь». Сын 320 А. С. Суворина.
    что я в рулетку играл и знаком с тем чувством, ка­кое возбуждается этой игрою. Около казино с рулеткой есть другая рулетка — это рестораны. Дерут здесь страшно и кормят велико­лепно. Что ни порция, то целая композиция, перед которой в благоговении нужно преклонять колена, но отнюдь не осмеливаться есть ее. Всякий кусочек изобильно уснащен артишоками, трюфлями. всяки­ми соловьиными языками... И, Боже Ты мой Госпо­ди, до какой степени презренна и мерзка эта жизнь с ее артишоками, пальмами, запахом померанцев! Я люблю роскошь и богатство, но здешняя рулеточ­ная роскошь производит на меня впечатление рос­кошного ватерклозета. В воздухе висит что-то та­кое, что, вы чувствуете, оскорбляет вашу порядоч­ность, опошляет природу, шум моря, луну. Был я вчера в воскресенье в здешней русской церк­ви. Особенности: вместо вербы — пальмовые вет­ви, вместо мальчиков в хоре поют дамы, отчего пе­ние приобретает оперный оттенок, на тарелочку кладут иностранную монету, староста и сторожа церковные говорят по-французски и т. п. Велико­лепно пели «Херувимскую» № 7 Бортн<янского> и простое «Отче наш».
    Из всех мест, в каких я был доселе, самое светлое воспоминание оставила во мне Венеция. Рим похож в общем на Харьков, а Неаполь грязен. Море же не прельщает меня, так как оно надоело мне еще в ноя­бре и декабре. Черт знает что, оказывается, что я не прерывно путешествую целый год. Не успел вернуть­ся из Сахалина, как уехал в Питер, а потом опять в Питер и в Италию...
    Антон Павлович Чехов. Из письма семы. Париж, 2 г ап­реля (3мая) i8gi а;
    Сегодня Пасха. Стало быть, Христос воскрес! Это первая Пасха, ко торую провожу я не дома.
    1IN» 1950
    Приехал я в Париж в пятницу утром и тотчас же поехал на выставку. Да, Эйфелева башня очень, очень высока. Остальные выставочные постройки я видел только снаружи, так как внутри находилась кавалерия, приготовленная на случай беспорядков. В пятницу ожидались волнения. Народ толпами хо­дил по улицам, кричал, свистал, волновался, а поли­цейские разгоняли его. Чтобы разогнать большую толпу, здесь достаточно десятка полицейских. По­лицейские делают дружный натиск, и толпа бежит, как сумасшедшая. В один из натисков и я сподобил­ся: полицейский схватил меня за лопатку и стал толкать вперед себя.
    Масса движения. Улицы роятся и кипят. Что ни ули­ца, то Терек бурный. Шум. гвалт. Тротуары заняты столиками, за столиками — французы, которые на улице чувствуют себя, как дома. Превосходный на­род. Впрочем, 11арижа не опишешь, отложу его опи­сание до моего приезда. Заутреню слушал в посольской церкви.
    Александр Алексеевич Плещеев (1858-1944). журна­лист, драматург, балетный критик, издатель журналов «Театральный мирок» (1884-1885), «Невод» (1906-1907), газеты «Петербургский дневник театрала» (1904-1905). Сын поэта А. Н. Плещеева:
    Как-то в Париже, в отеле «Мирабо», я встретил Ан­тона Павловича у моего отца и был несказанно об­радован этому. В то время у меня были средства, ас ними Париж представлялся много соблазнитель­нее, чем без них...
    — Говорят, погуливаете вы здесь? — спросил меня Чехов.
    — Обожаю Париж, Антон Павлович, осматриваю...
    — А что бы меня позвать, да показать.
    — Хотите, Антон Павлович, завтра обедать вмес- 322 те. а потом посмотрим разные кабачки?
    — Очень хочу.
    Так мы и решили, чтобы встретиться на другой день и пойти обедать.
    — Меня Суворин звал провести вечер с ним, обе­дать, но мы все время вместе. — говорил Чехов, — а с вами-то будет посвободнее.
    Между прочим, я рассказывал Чехову, как с одним приятелем осматривал ночной Париж, для чего, в качестве журналиста, обращался к начальник)'сы­скной полиции Горону, который поручил своему агенту Росиньолю сопровождать нас и показать все­возможные вертепы Парижа. Чехова это заинтере­совало, и он пожелал последовать моему примеру, желал осмотреть самый низкий пласт парижской жизни, а пока что условились исследовать средний ее пласт.
    На друг ой день я обедал с Чеховым и с приглашен­ным мною другом детства доктором-психиатром В. П. Тишковым. <...> Ели умеренно, а на напитки приналегли, начав с отечественного нектара — вод­ки. А потом, как говорится, пошла писать губер­ния. Как из земли вырос около нас какой-то чиче­роне, рекомендованный внимательным к ино­странной клиентуре ресторатором. Колесили мы с ним по Париж)- всю ночь. Начали с «Мулен Руж», где смотрели танцы модной тогда танцовщицы Гу­лю. Она танцевала среди публики со своими товар­ками, причем каждая вытягивала ногу к плечу, словно солдат брал ружье на плечо. По том соеди­няли ноги в воздухе и замирали в группе под апло­дисменты публики.
    Антон Павлович, не считаясь с сознанием, что ал­коголь ему вреден, потягивал вино, а коллега Тити­ков подбадривал его и люто аккомпанировал ему.
    — Не превратиться бы нам в двух нотариусов из «Периколы»! — заметил Чехов Тишкову. — ну да -Александр Алексеевич поддержит... он крепче нас. 323
    Попали еще в какой-то кабачок. Появились, разуме­ется, женщины, и вижу, как сейчас, бледного Антона Павловича, беседовавшего с одной из них. Он вынул из кармана золотой и подарил ей, сказав, приблизив­шись ко мне и Тишкову:
    — У нее есть дочь.
    И больше ни слова о ней. Я последовал его приме­ру и в свою очередь поддержал стройную женщи­ну, цвет кожи которой был бронзоватым, а лицо усталым, не спавшим.
    Чеховский отклик на ее жалобы не поднял ее духа и мало тронул ее. Искренна она была или нет, ни­кто не знал.
    Поехали дальше в какой-то притон, где под звуки скрипки и трубы вальсировал подозрительный и темный Париж. Спросили ликер. Я был здесь раньше с Росиньолем.
    Под утро, когда светало, пили кофе где-то у цент рального рынка. И Чехов и Тишков позеленели, да и я, вероятно, тоже, хотя чувствовал себя бодрее их. Прошлись по рынку, откуда несло вкусными аро­матами свежих овощей.
    Я проводил приятелей до гостиницы, где они жи­ли, и на другой день мы не виделись. Через день встретил на Итальянском бульваре А. С. Суворина. Он ворчал и надулся. Совсем Гроз­ный.
    — Что вы сделали с Чеховым? Вы ведь его чуть не уморили? И теперь еще у него голова болит и он ед­ва ходит! — набросился на меня Суворин. — Нет, нет, больше вы его, пожалуйста, не приглашайте! — Су­ворин, помимо того, был недоволен, что Чехов про­менял его на нашу компанию.
    Антон Павлович не жаловался при встрече со мной на недомогание, а только благодарил, причем со­знался, что очень много совсем не помнит. Я ска­зал, что мне за него влетело от А. С. Суворина.
    — Ревнует старик, — смеялся Чехов. — Сердился, что обедал один. Он думал, что я умираю, голова боле­ла, а так чувствую себя ничего.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. И. Урусову. Моск­ва, з мая i8gi г.:
    Многоуважаемый Александр Иванович, Ваше пись­мо, где Вы приглашаете меня на чашку чая «с по­следствиями», я получил только вчера, вернувшись из Содома и Гоморры. Пока мы не виделись, я ус­пел побывать в Италии, в Париже, Ницце, Берли­не, Вене... В Париже видел голых женщин.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину Алексин, юмая iSgi г.:
    Я тоже скучаю по Венеции и Флоренции и готов был бы еще раз взобраться на Везувий; Болонья же стерлась в моей памяти и потускнела, что же касается Ниццы и Парижа, то, вспоминая о них, «я с отвращением читаю жизнь мою».
    Михаил Павлович Чехов:
    Зимою 1892 года <...> Чехов стал землевладельцем. Прочитав в газете объявление о продаже какого-то имения близ станции Лопасня Московско-Курской железной дороги, сестра и я отправились его смот­реть. Никто никогда не покупает имения зимою, ко­гда оно погребено под снегом и не представляется ни малейшей возможности осмотреть его подроб­но, но мы оба были тогда совсем непрактичны, от­носились доверчиво ко всем, а главное — Антон 11ав- лович поставил нам ультиматум, что если имение не будет куплено теперь же, то он уедет за границ)', и потому мы, по необходимости, должны были спе­шить. От станции имение отстояло в 12-13 верстах, и какова была к нему дорога, можно ли было по ней проехать в слякоть, — этого мы узнать не могли, так как ехали на санях по глубокому снегу, по пути, нака­танному напрямик. К тому же ямщики, которые во­зили покупателей осматривать это имение, считали себя обязанными его расхваливать. Мы приехали. Все постройки были выкрашены в яркие, свежие цвета, крыши были зеленые и крас­ные, и на общем фоне белого снега усадьба произво­дила довольно выгодное впечатление. Но в каком
    состоянии находились леса, были ли они еще на корню или состояли из одних только пней, мы это­го узнать не могли, да, признаться, это нас и не инте­ресовало. Мы верили. Нужна была усадьба более или менее приличная, чтобы можно было в нее въехать немедленно, а эта усадьба, по-видимому, такому тре­бованию могла удовлетворить. <...> Называлась эта усадьба «Мелихово» и находилась в Серпуховском уезде Московской губернии.
    Мы вернулись домой, рассказали, и тут же было ре­шено это Мелихово купить. <...> Брат Антон упла­тил за имение деньги, так сказать, зажмурившись, ибо до покупки он не побывал в Мелихове ни разу: он въехал в него уже тогда, когда все формальности были закончены. <...>
    Едва только сошел снег, как уже роли в хозяйстве были распределены: сестра принялась за огород и сад, я — за полевое хозяйство, сам Антон Павло­вич — за посадку деревьев и уход за ними. Отец с утра и до вечера расчищал в саду дорожки и про­водил новые; кроме того, на нем лежала обязан­ность вести дневник: за все долгие годы «мелихов­ского сидения» он вел его самым добросовестным образом изо дня в день, не пропуская записи ни одного числа. <...>
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 17 марта 1892 г.:
    Жить в деревне неудобно, началась несносная рас­путица, но в природе происходит нечто изумитель­ное, трогательное, что окупает своею поэзией и но визною все неудобства жизни. Каждый день сюр­призы один лучше другого. Прилетели скворцы, везде журчит вода, на проталинах уже зеленеет тра­ва. День тянется, как вечность. Живешь, как в Авст­ралии, где-то на краю света; настроение покойное, созерцательное и животное в том смысле, что не 327
    жалеешь о вчерашнем и не ждешь завтрашнего. От­сюда издали люди кажутся очень хорошими, и это естественно, потому что, ухода в деревню, мы пря­чемся не от людей, а от своего самолюбия, которое в городе около людей бывает несправедливо и ра­ботает не в меру. Глядя на весну, мне ужасно хочет­ся, чтобы на том свете был рай. Одним словом, ми­нутами мне бывает так хорошо, что я суеверно оса­живаю себя и вспоминаю о своих кредиторах, кот орые когда-нибудь выгонят меня из моей благо­приобретенной Австралии.
    Михаил Павлович Чехов:
    Нового землевладельца увлекало все: и посадка луко­виц, и прилет грачей и скворцов, и посев клевера, и гусыня, высидевшая желтеньких пушистых гусе- нят. С самого раннего угра, часто даже часов с четы­рех. Антон Павлович был уже на ногах. Напившись кофе, он выходил в сад и подолгу осматривал каждое фруктовое дерево, каждый куст, подрезывал его или же долго просиживал на корточках у ствола и что-то наблюдал. Земли оказалось больше, чем нужно, и пришлось поневоле вести полевое хозяйство, но ра­ботали общими силами, без всяких приказчиков и управляющих, и работы эти составляли для нас удовольствие и потребность, хотя и не обходилось, конечно, без разочарований.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 31 марта 1892 г::
    Во мне все-таки говорит хохлацкая кровь. Я велел убрать из колодца культурный насос, взвизгивающий, когда качают воду, и хочу поставить скрипящий жу­равль. который у здешних мужиков будет вызывать недоумение. Велел я также людскую выбелить. «Ве­лел» — это уж очень по-помещицки; вернее — попро­сил, гак как все работы по окраске, починке всяких
    мелочей и проч. несут мои домочадцы с Мишей во главе. 11арники засадили и засеяли сами, без наемни­ков; вес ною деревья будем сажать тоже сами, и ого­род тоже. Все-таки экономия! В первое время меня всего ломало от физического труда, теперь же ниче­го, привык. Как работник и помощник я решитель­но ничего не стою. Только и умею снег в пруд бро­сать да канавки копать. А вбиваю гвоздь — криво вы­ходит.
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    Дом был весь приведен в порядок, заново окрашен, оклеен, кое-где перестроен, выведена отдельная кух­ня. Мелихово стало настоящей «чеховской усадь­бой»: не романтический тургеневский уголок с бе­седкой «Миловидой» и «Эоловой арфой», не щед­ринская деревня с страшными воспоминаниями — но и не «дача», хотя все и было новое. Новый низ­кий дом без всякого стиля, но с собственным уютом. Лучшая комната отведена была А. П. под кабинет. Большая, с огромными венецианскими окнами, с тамбуром, чтобы не дуло, с камином и большим ту­рецким диваном. Зимой окна до половины заносило снегом. Иногда зайцы заглядывали в них из сугро­бов, становясь на задние лапки, причем Чехов гово­рил Лике, что это они любуются на нее. А весной — в окна смотрели цветущие яблони, за которыми уха­живал сам А. П. <...>
    Сам Чехов очень полюбил Мелихово. В мелихов­ской обстановке он совсем преображался, и там я никогда не видела у него того рассеянного, отсутст­вующего взгляда, как в Москве. И в Мелихове — он уже был не зрителем, а активно действующим ли­цом. Пожалуй, самые светлые его годы связаны с Мелиховым. После тяжелого детства, лишений и скудости, беготни за трехрублевыми гонорарами, скитаний по дешевым квартиренкам — он вдруг 329
    ощутил, что у него есть свой дом, которого не надо менять, из которого не надо торопиться...
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Деревня примыкала к усадьбе почти вплотную, де­ревня убогая, без садов, без зелени, только и было красок, что от красующейся на частоколах стираной одежды. На краю стояла каменная, но обветшалая церковь. На паперти, на припеке, меж разрушенных плит торчала высохшая полынь, на могилах тоскли­во торчали поломанные кресты.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 6 ап{>е.гя 1892 г.:
    Тут все в миниатюре: маленькая липовая аллея, пруд величиною с аквариум, маленькие сад и парк, ма­ленькие деревья, но пройдешься раз-другой, вгля­дишься — и впечатление маленького исчезает. Очень просторно, несмотря даже на близкое сосед­ство деревни. Кругом много леса. Изобилие сквор­цов. А скворец может с полным правом сказать про себя: пою Богу моему, дондеже есмь. Он поет целый день, не переставая.
    Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
    Не могу сказать, чтобы места около Мелихова были особенно красивы: но большая, чисто русская пре­лесть была в просторе полей, в темно-синей полосе леса на горизонте, в алых закатах, ложившихся на полосы сжатого хлеба. И когда мы сидели на его лю­бимой завалинке перед воротами, смотревшей пря­мо в поле, глаза А П. утрачивали свойствешгую ему грусть и были ясны и спокойны. «Глушь, тишина, лоси...» — писал он об этих мес­тах и ценил их. Соседство деревни не мешало ему. С крестьянами отношения сразу установились са- 330 мые хорошие.
    Михаил Павлович Чехов:
    Иногда до нашего слуха долетали такие фразы ме­лиховских крестьян:
    — Что и говорить, господа старательные!..
    — А что, это настоящие господа или не настоящие? Антон Павлович съездил в Москву и привез от Сыти­на целый ящик его народных изданий. Книги были сданы в людскую. Каждый вечер грамотей Фрол соби­рал вокруг себя всю дворню и читал вслух. «Капитан­ская дочка» Пушкина и «Аммалат-Бек» Марлинского приводили горничных Машу и Анюту в восторг, а ста- рая кухарка Марья Дормидонтовна, доживавшая у нас век, заливалась в три ручья.
    Михаил Осипович Меньшиков:
    Под вечер, когда крестьяне возвращались с поля, Чехов провел меня по деревне. Заходили в избы, останавливались со встречными. В поклонах мужи­ков, в разговорах чувствовались почти семейные, де­ловые и вместе с тем сердечные отношения. Ни те ни сентиментальности. Я слышал, что Чеховы — вся семья — делают много добра крестьянам, но озорст­ва не любят. Как-то вечером, в темную августовскую ночь в саду у Чехова грянуло два высгрела. «Воров пугаем, — заметил Чехов, — яблоки воруют». «Но если попадут в человека?» — спросил я. «Да выстре­лы холостые. Это сторож придумал для своего пре стажа». Каждый день ходили к Чехову лечиться, иногда издалека. Ходили за юридическими совета­ми, отнимали время.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, /5 мая 189 гг.:
    Мужиков и лавочников я уже забрал в свои руки, победил. У одного кровь пошла горлом, другой ру­ку деревом ушиб, у третьего девочка заболела... Оказалось, что без меня хоть в петлю полезай.
    Кланяются мне почтительно, как немцы пастору, а я с ними ласков — и все идет хорошо.
    Михаил Павлович Чехов:
    С первых же дней, как мы поселились в Мелихове, все крутом узнали, что Антон Павлович — врач. Приходили, привозили больных в телегах и далеко увозили самого писателя к больным. С самого ран­него утра перед его домом уже стояли бабы и дети и ждали от него врачебной помощи. Он выходил, выстукивал, выслушивал и никого не отпускал без лекарства; его постоянной помощницей, «ассис­тентом» была сестра Мария Павловна. Расход на лекарства был порядочный, так что пришлось дер­жать на свои средства целую аптеку. Я развешивал порошки, делал эмульсии и варил мази, и не раз, принимая меня за «фершала», больные совали мне в руку пя тачки, а один дьячок дал даже двугривен­ный, и все искренне удивлялись, что я не брал. Бу­дили Антона Павловича и по ночам. Я помню, как однажды среди ночи проезжавшие мимо Мелихова путники привезли к нам человека с проколотым ви­лами животом, которого они подобрали по дороге. Мужик был внесен в кабинет, в котором на этот раз я спал, положен среди пола на ковре, и Антон Пав­лович долго возился с ним, исследуя его раны и на­кладывая повязки.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Антон Павлович иногда уезжал за шесть верст в мужской монастырь, когда там бывали большие базары, по престольным праздникам. Он привозил деревенским детишкам гостинцы: девочкам — копе­ечные куколки, мальчикам — лошадки на колесиках. Оборвется ли у куколки фартучек, приклеенный клеем, и уже какая-нибудь девчушка стоит у окошка Антона Павловича с просьбой починить. Антон
    Павлович отрывается от работы, берет синдети­кон и терпеливо приводит в порядок отставшее или сломанное. К большим праздникам Мария Павлов­на шила детворе из веселеньких цветных ситчиков платьица, — на это время всегда находилось.
    Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 6 апреля 1892 г:
    У нас Пасха. Церковь есть, но нет причта. Собрали со веет прихода 11 рублей и наняли иеромонаха из Давыдовской пустыни, который начал служить с пят ницы. Церковь ветхая, холодная, окна с решетками, плащаница — это доска в 1 1/2 аршина длиною с туск­лым изображением. Пасхальную утреню пели мы, т. е. моя фамилия и мои гости, молодые люди. Вы­шло очень хорошо и стройно, особенно обедня. Му­жики остались предовольны и говорят, что никогда служба у них не проходила так торжественно. Вчера во весь день сияло солнце; было тепло. Утром я по­шел в поле, с которого уже сошел снег, и полчаса про­вел в отличнейшем настроении: изумительно хоро­шо! Озимь уже зеленая, а в лесу травка.
    Мария Тимофеевна Дроздова:
    Жизнь в доме весной и летом начиналась рано, в пять часов. Еще роса не сошла, а Антон Павло­вич — уже в саду, совсем одетый, с лейкой, поливая свои любимые розы или заботливо обирая гусениц. В шесть часов утра под окнами слышался сдержан­ный разговор больных. В восемь часов утра все со­бирались к утреннему чаю. Антон Павлович обык­новенно наскоро пил кофе и уходил в свой кабинет работать. Вскоре вся семья также оставляла столо­вую, и каждый шел по своим делам. А работы было много в этом доме: кто идет полоть огород или цветник, кто — приготовлять лекарства по просьбе Антона Павловича.
    Михаил Павлович Чехов:
    Вставая рано, с солнцем, наша семья и обедала ра­но: в двенадцать часов дня. Антон Павлович купил колокол и водрузил его в усадьбе на высоком стол­бе. Раз в сутки, ровно в двенадцать часов дня, Фрол или кто-нибудь вместо него должен был отбить двенадцать ударов, и вся округа по радиусу верст в шесть-семь, услышав этот колокол, бросала рабо­ту и садилась обедать. Уже в одиннадца ть часов ут­ра, успев наработаться и пописать вдоволь, Антон Павлович приходил в столовую и молча, но много­значительно взглядывал на часы. Мать тотчас же вскакивала из-за швейной машинки и начинала суе­титься:
    — Ах, батюшки. Антоша есть хочет! Начиналось дерганье звонка в кухню, находившую­ся в отдельном помещении. Прибегала Анюта или Маша и начинались приготовления к обеду. «Ско­рей, скорей!» Но вот уже стол накры т. Совсем идил­лическая картина! От множества разных домашних закусочек, приготовленных заботливой рукой Евге­нии Яковлевны, положительно нет на столе места. <...> Нет места и за столом. Кроме пятерых посто­янных членов семьи, обязательно обедают и чужие.
    Татьяна Львовна Щенкина-Куперник:
    Самыми веселыми часами в Мелихове были трапе­зы. к которым А. П. выходил всегда в хорошем рас­положении духа, приветливый и ласковый. Он не выносил на люди ни своих бессонных ночей, ни со­средоточенности творческих часов. Шутил, смеял­ся и был радушным хозяином. Звал обедающих «к мутному источнику» — это выражение вошло в обиход и имеет свою историю. Как-то Павел Ег. ез­дил со мной в воскресенье в церковь; деревенский батюшка говорил крестьянам проповедь, которая 334 очень понравилась ему; вернувшись, он сказал:
    — Вот, Антон, ты никогда в церковь не ходишь, а какую батюшка хорошую проповедь сказал — приятно было слушать!
    А. П. серьезно, но со смеющимися глазами попро­сил меня рассказать ему содержание проповеди — «что в ней так понравилось папаше?». Проповедь гласила приблизительно следующее: «Что бы вы сказали, — обращался батюшка к прихо­жанам, — если бы вы увидели путника, томимого жаждой, и рядом с ним два источника — один про­зрачно чистый, другой же мутный и загрязненный, и вдруг путник для утоления жажды пренебрегает чистым источником и утоляет свою жажду из мутно­го? Вы бы назвали его неразумным! Но не то же ли самое делаете и вы, когда в праздничный отдых свой, вместо того чтобы идти к чистому источнику церковной службы, душеспасительного чтения — от­правляетесь в кабак и там напиваетесь?..» и т. д. <...> А. П. выслушал и, почтительно похвалив пропо­ведь, сказал:
    — Ну, а теперь пойдемте к мутному источнику, ибо по берегам его растут великолепные соленые грузди! С тех пор выражение это и получило право граж­данства.
    После обеда обыкновенно начиналась игра с собака­ми. В доме жили две таксы, любимицы А. П.: корич­невая Хина Марковна, которую он звал страдалицей (так она разжирела) и уговаривал «лечь в больницу»: «Там-ба-б вам-ба-б полегчало-ба-б!» — и Бром Исаич, о котором А. П. говорил, члч> у него глаза Левитана: и действительно, у него были скорбные, темные- темные глаза.
    Любимая игра была дразни ть собак моим соболь- ком, которого я носила на шее. Собаки сходили с ума и лаяли, прыгая кругом него. Мне надоел шум, да я и боялась за судьбу моего соболька, и я спрята­ла его. После этого стало меня удивлять, что собаки 335
    так же яр