Скачать fb2
Человек без стадного инстинкта

Человек без стадного инстинкта

Аннотация

    Этот небольшой рассказ был опубликован в журнале «Иностранная литература» в 70-х годах XX века.


Боб ден Ойл Человек без стадного инстинкта Перевод с голландского С. Белокриницкой

    Я всегда был ярым противником самолетов. Наверное, это отвращение осталось у меня со времен войны. Всякий раз, как я слышу гул самолета, хотя бы рекламного, я замираю в ожидании залпов зениток, стрекота пулеметов, воя бомб. Пренеприятное чувство. А путешествие на самолете для меня — мука, которую я терплю только ради, того, что бы быстрее достигнуть цели. И на этот раз жизнь снова подтвердила обоснованность моего недоверия к летающим предметам.
    Мне надо было как можно скорее вернуться из Токио домой. Первый самолет, на котором я мог улететь, принадлежал компании «Эр Франс». Я сначала хотел, было подождать другого, потому что французский самолет наверняка никуда не годится, но на следующие рейсы все билеты были проданы. Меня высмеяли за мое предубеждение — я решился и взял билет.
    Огромный самолет, восемьдесят пассажиров. Летит в Париж через Северный полюс — дело нешуточное! Я весьма предусмотрительно забился в самый хвост (там больше шансов в случае чего остаться в живых), испуганно жевал все замысловатые бутерброды и пил все напитки, которые мне предлагали, и ждал, когда самолет рухнет на землю. Я не решался смотреть в окно, читал какой-то журнал, не воспринимая прочитанного, нервно раскачивал ногой — словом, вел себя так, как всегда веду себя в самолете.
    И вдруг, едва стюардесса своим красивым голосом объявила, что мы пролегаем над Гренландией — все при этом посмотрели вниз, — как моторы закашляли, затрещали, и выяснилось, что один из них загорелся. Приятного тут мало; мы со страхом смотрели, как один мотор отделился от крыла самолета и рухнул вниз, а крыло воспламенилось. Настроение у пассажиров сильно упало, некоторые молились, мое же состояние было самым тяжелым — я весь побелел и в панике закричал: «Выпустите меня!» Бледная стюардесса поспешила ко мне. Я вскочил и побежал по проходу, но в это время самолет резко качнуло, я ударился обо что-то головой и упал без сознания. Должен честно признаться: в критической ситуации от меня мало толку. Но могу сказать, что и в обычных условиях я тоже не лезу людям на глаза.

    Снежные просторы Гренландии. На заднем плане — обгоревший остов самолета. Тридцать человек сгрудились вокруг дюжего командира корабля. Наша жизнь была у него в руках, но я не чувствовал к нему доверия. Когда я говорил, что французские самолеты никуда не годятся, надо мной смеялись. Ну и кто оказался прав? А теперь вы хотите, чтобы я доверял французскому пилоту с внешностью киногероя тридцатых годов? Я не виню его за аварию — конечно, он не поджигал мотора. Но я и не считаю, что он способен вывести оставшихся в живых к населенным местам.
    — Надо взглянуть правде в глаза. — Летчик бросил жгучий взгляд из-под темных бровей на продрогшую толпу. — Мы далеко отклонились в сторону от обычного курса. Мы хотели обойти бурю и потому отклонились. Обычно обо всех изменениях курса тут же сообщается, на аэродром. Но было ли это сделано в данном случае? Нет.
    Он выжидательно и свирепо оглядел своих слушателей. Все молчали, да и что сказать, когда ответственные лица признаются в своей несостоятельности? Я разозлился, головная боль у меня почти прошла, Я громко крикнул: «А почему?» — и хотел присовокупить пару крепких ругательств, но не вспомнил их по-французски. Летчик не сразу ответил на мой вопрос, он скорчил такую рожу, как будто с трудом выдерживает, и попросил, чтобы ему дали договорить:
    — Не перебивайте меня, у нас мало времени.
    Надо бы, чтоб ООН запретила французам водить самолеты.
    — Итак, — сказал летчик, — на аэродром не сообщено об изменении курса. Радисту было приказано это сделать, но у него аппаратуре оказалась небольшая поломка, он как раз чинил ее, когда произошла катастрофа. Может быть, он и успел передать радиограмму, но спросить у него об этом мы не можем, потому что наш храбрый радист погиб. Мы были слишком далеко от аэродрома, чтобы нас могли нащупать радары, так что и на это надеяться нечего. Итак, мы должны исходить из того, что на аэродроме ничего не знают об аварии, и даже когда поймут, что с нами что-то случилось, то не будут знать, где нас искать. Они начнут искать нас в районе обычного курса. И не найдут. Мы находимся на сотни километров в сторону. Конечно, на аэродроме знают, что по курсу у нас была буря, они сами нам о ней сообщили, и, не найдя нас, они догадаются, что мы отклонились от курса. Но в какую сторону? Вправо или влево? Это неизвестно, и поэтому нас будут искать и там и там.
    Он перевел дух.
    — Прекрасно! — крикнул я. — Хватит, я уже все понял. Значит, надо просто сидеть и ждать, пока нас найдут? Ну и организация, просто прелесть!
    Летчик побагровел.
    — Мне кажется, — сказал он, — среди вас есть люди, которые все еще не могут или не хотят понять серьезность нашего положения. Право же, мосье, нам не до шуток, мы не на теннисном корте.
    Причем тут теннисный корт? Может быть, он употребил иностранный термин, не зная его смысла? А может, у него патологическое отвращение к теннисным кортам?
    Летчик закурил. Мне тоже очень захотелось курить, но все мои запасы чудесных японских сигарет сгорели, у меня не осталось ничего. Рядом со мной стоял старик, поддерживаемый дочерью, — наверно, это была его дочь, хотя в таких случаях никогда нельзя знать наверняка; во всяком случае, его поддерживала молодая женщина.
    — Послушайте, вы, — сказал я, — дайте мне сигарету.
    — Я не курю, — ответил старик.
    — Это еще не причина, чтобы не иметь при себе сигарет, — возразил я. Разумеется, я был совершенно не прав: я сорвал на старике свою злость на летчика.
    — Как вам не стыдно! — сказала молодая женщина.
    — А почему? — ответил я. — В курении нет ничего дурного.
    Я огляделся, но никто вокруг не курил — видно, в курении все же было что-то дурное.
    — Смотрите, — продолжал между тем летчик, — вот обгоревший остов самолета.
    Все посмотрели на остов самолета, как будто видели его впервые. Полчаса назад они сами сидели в ней, но стоит кому-то приказать: смотрите, мол, — и все как по команде оглядываются. Или они хотели уличить летчика во лжи? Самое удивительное, что они даже и не сморят, — можно подумать, что они оглядываются просто из вежливости: летчик сказал, посмотрите, мол, на остов, и получится неудобно, если никто даже не оглянется, но нет, кое-кто продолжает внимательно взглядывать остов и после того, как летчик снова заговорил. Может быть, таким путем они вновь обретают доверие к летчику: он сказал, дескать, смотрите, вот остов, они оглядываются и — надо же! действительно видят остов. Значит, с этим летчиком не пропадешь.
    — Поверхностному наблюдателю, — продолжал летчик, — может показаться, что этот огромный черный остов машины будет хорошо виден с воздуха. Но это совсем не так. Правда, мы приземлились на более или менее белой поверхности, но те из вас, кто из самолета смотрел вниз, видели, что снежное поле испещрено проталинами, которые сверху кажутся черными. Кроме того, ландшафт холмистый и кое-где есть глубокие расселины. Холмы отбрасывают тень. Таким образом, вполне возможно, что со спасательного самолета нашу разбитую машину примут за проталину, расселину или тень от холма. К тому же они будут осматривать все темные пятна подряд — ведь каждое может оказаться разбитой машиной, — а на это уйдет много времени. На самолете, конечно, согласно инструкции, имелись ракеты, сигнальные пистолеты и прочее, но все это сгорело, так что мы ничем не можем воспользоваться. На самолете сгорело дотла все, что только способно гореть, так что мы не можем подавать дымовые сигналы. Мы — тридцать человек — могли бы встать так, чтобы сверху видна была какая-нибудь геометрическая фигура, но долго ли мы выдержим — в таком холоде, голодные, да еще не зная, есть ли в этом какой-нибудь смысл? Но даже и не это главная проблема, — сказал летчик и бросил сигарету. Окурок был довольно длинный: у того, кто выбрасывает такие окурки, наверняка есть хороший запас. — Главная проблема вот в чем. Из-за того, что мы отклонились от курса, на аэродроме не знают, где нас искать, область возможных поисков увеличилась во много раз. К тому же видимость плохая, здесь всегда легкий туман. Поэтому лучше нам исходить из того, что найдут нас не скоро. А так как у нас совсем нет продовольствия, то, когда нас найдут, будет уже слишком поздно — во всяком случае, для многих из нас. Я знаю, что это жестокие слова. Но наш самый большой шанс может быть, единственный — самим позаботиться о своем спасении.
    Он умолк, и люди стали покашливать, прочищать горло.
    — Плохо то, — продолжал летчик, — что у нас нет ни компаса, ни карты, мы лишь приблизительно знаем, где находимся. Положение у нас серьезное, но не стоит поддаваться панике. Я убежден — бог мне свидетель, — что все мы благополучно доберемся домой, если вы будете точно выполнять мои указания. Я как представитель авиакомпании сделаю все, что в моих силах, ради спасения каждого из вас, но для этого мне необходимо ваше доверие.
    Ну и пустомеля этот летчик! Ему необходимо наше доверие, а вот доверия-то он как раз и не вызывает. За психов он нас считает, что ли? Кому мы могли бы довериться в Гренландии — так это проводнику эскимосу, да еще вооруженному картами, компасами, собачьими упряжками и съестными припасами. Но не этому полоумному французскому летчику, этому опереточному герою, который Гренландии видел только с самолета. Замечу кстати, что он обращался к пассажирам по-французски, хотя даже он не мог не понимать, что, по крайней мере, половина — не французы. Они, наверное, ничего не поняли, хотя это, может быть, и к лучшему, во всяком случае, они не утратили последнего доверия к этому комическому персонажу. Но между тем я ведь и сам в руках летчика! Доверия к нему у меня никогда не было. Еще в самом начале полета, в Токио, когда он с широкой улыбкой вышел познакомиться с пассажирами и показать трусишкам, если такие найдутся, что их судьба — в надежных руках, я почувствовал к нему большое недоверие. И оказался прав. Какие у него, в общем-то, основания теперь претендовать на руководство? Ну, то, что ему принадлежало руководство в самолете, — более или менее естественно. Но почему именно летчик должен руководить спасением людей в условиях Гренландии? Потому, что он умеет держать в руках штурвал? Знание навигации здесь, конечно, пригодилось бы, но именно в этом он позорно и провалился. Обстоятельства катастрофы поневоле заставляют призадуматься. Как мог летчик отклониться от курса, не сообщив об этом на аэродром? Уж лучше бы летел сквозь бурю! Конечно, не его вина, что мотор загорелся, но то, что он так и не сумел повлиять на ход событий, мне все больше не нравилось. Очевидно — теперь уж не проверишь, — где-то он допустил халатность, и что бы он там не болтал про теннисный корт, ответственность, в конечном счете, лежит на нем. А покорность в глазах слушателей меня просто пугает. В своем слепом доверии они пойдут за ним навстречу смерти и потянут за собой меня, ибо Гренландия — не то место, где можно отколоться и плевать на остальных. Меня прошиб пот: воображение у меня работает очень живо, когда речь идет о собственной жизни или смерти, — и тут я понял, что смерть этих тридцати человек меня нисколько не волнует; лишь тот факт, что я могу оказаться среди них, побуждает меня попытаться ослабить позиции летчика или, если это не удастся, отделиться и поступать по-своему. Я подошел к летчику и встал рядом с ним, лицом к слушателям.
    — Мосье пилот, — воскликнул я по-французски (я всегда очень устаю, когда говорю по-французски, но в такую трудную минуту не приходится обращать внимание на собственные неудобства), — мосье пилот, я прошу слова.
    Он не мог мне отказать.
    Я сказал:
    — Вы прекрасно обрисовали положение, но ведь, по-видимому, половина людей не понимает по-французски. У меня есть предложение: чтобы всем было все ясно, я переведу вашу речь на английский — или, может быть, вы это сделаете сами?
    Он покачал головой и сделал мне знак продолжать. Он все еще смотрел на меня сердито, и плохо скрытый упрек в моих словах только усугубил его настороженность. Не исключено, что стюардесса рассказала ему о моей чрезмерной нервозности во время катастрофы, и он считал меня слабаком, трусом, склочником и так далее, чего я, впрочем, и не отрицаю. Но, несмотря на все это, в теперешней ситуации я могу оказаться более полезным человеком, чем он. Ну и что, если в критическую минуту, когда уже ничего нельзя было изменить, я лишился чувств? Какой был смысл держать марку (наш пилот, разумеется, твердой рукой поднес огонек к сигарете и лаконично заметил: «Parbleu, on tombe» («Черт побери, мы падаем»), а остальные члены экипажа лезли из кожи вон, стремясь казаться еще хладнокровнее, чем начальник) — это ведь делается лишь для того, чтобы потом, когда несчастье окажется позади, хвастаться своим героизмом.
    Я коротко пересказал речь летчика по-английски; при этом я — без всякого, впрочем, умысла — сильнее подчеркнул сомнительность выводов летчика, чем собирался. Увы, мое выступление не имело успеха. Те, кто понял речь летчика, не слушали и переговаривались между собой; большинство же остальных, видно, и по-английски не понимали и смотрели на меня как баран на новые ворота; но, как бы то ни было, я выполнил свой долг. Чтобы снова привлечь внимание слушателей, я громко крикнул: мол, чем болтать, делали бы что-нибудь, например, поддержали бы вон того старого немощного человека — ведь девушка уже совсем выбилась из сил. Несколько мужчин тут же подскочили к старикашке, оттерли девушку и стали его поддерживать. Остальные растроганно смотрели. Наконец-то можно что-то сделать, хоть и не много. Для меня во всем этом было два преимущества: во-первых, самому мне уже не пришлась поддерживать старика, во-вторых, в чем-то я опередил летчика, ибо это предложение, конечно, должно было исходить от него. Кажется, почва для дальнейшего наступления была подготовлена.
    Но я выжидал. Моя идея поддержать старикашку произвела больший эффект, чем я предполагал. Взгляд у людей стал целеустремленным: они явно уже видели себя на пути к населенным местам. Мое предостережение, что, мол, старик сейчас упадет, — это была находка, пришедшая из глубины подсознания. Я решил пока воздержаться от дальнейших речей, чтобы не портить произведенного впечатления, и стал прохаживаться взад-вперед около старикашки, а окружающие бросали на меня благодарные взгляды.
    По-видимому, наш командир чувствовал себя задетым. Все, что он думал, без труда можно было прочесть на его лице. Его подробный и серьезный отчет о нашем бедственном положении почти не дошел до слушателей, а мое вскользь брошенное, зато попавшее в самую точку замечание пробудило к жизни этих отупевших от отчаяния людей. Теперь столько народу одновременно поддерживало старика, что ему стало неловко, а потом он даже рассердился. А девушка сиротливо стояла сзади. Раньше она чувствовала, что кому-то нужна, но теперь это чувство перешло от нее к кучке людей, толкавшихся вокруг старика. Я пробрался к ней и сказал, указывая на него:
    — Ваш отец?
    Но он не был ее отцом. Обрадованная, что с ней заговорили, она рассказала мне все. Меня удивила ее откровенность, я не ожидал симпатии с ее стороны: ведь всего каких-то полчаса тому назад произошел тот обмен репликами из-за сигареты. Но потом я понял, что всеобщее расположение ко мне захватило и ее. Кроме того, как потом выяснилось, ей тоже не нравилось поведение летчика — чисто интуитивно. Итак, вслушиваясь больше в голос, чем в слова, я все же узнал, что она не родственница старикашки — к нему ее привязывают чувство долга и благодарности и хорошо оплачиваемая работа секретарши. Мне приятно было звучание ее голоса и выбор слов, я сочувственно хмыкал и всякий раз, как она собиралась умолкнуть, с заинтересованным видом задавал какой-нибудь вопрос. Под звуки ее голоса мне вдруг стало хорошо и уютно на промерзшей гренландской земле, и у меня пропала всякая охота искать выход из бедственного положения. Это продолжалось, пока она говорила; потом мы оба стали смотреть на возню вокруг старикашки, которого теперь поддерживали так активно, что ноги его оторвались от земли. С несчастным видом он висел на плечах у своих мучителей — первый из нас, кто покинул гренландскую землю.
    Наш командир меж тем оправился от ущерба, нанесенного ей престижу, и избрал новую тактику. В сопровождении стюардессы он обошел всех с целью регистрации наличного запаса продуктов. Здравая идея, однако, безрезультатная, ибо мало кто, отправляясь на аэродром, берет с собой запас хлеба и консервов. Другие члены экипажа залезли в разбитый самолет и занялись опознанием трупов и извлечением неповрежденных приборов — по крайней мере, так я думал.
    Я спросил молодую женщину, как она намеревается достигнуть обитаемого мира, но у нее на этот счет не было никаких планов. Несмотря на неприязнь к командиру, она все же доверяла ему. Его ведь специально обучали, и он уже бывал в подобных передрягах, он лучше всех знает, где именно мы находимся.
    — Вот этого-то я и не думаю, — сказал я и стал излагать свои аргументы против командира; при этом мои смутные ощущения приобретали ясную, четкую форму. Мысленно я спрашивал себя, зачем я это делаю, и нашел следующий ответ: ни под каким видом я не соглашусь подчиниться требованиям командира. Это инстинкт самосохранения, ибо если я буду действовать по своему усмотрению, то у меня больше шансов выжить, чем в составе группы, слепо выполняя приказы командира; в совместные решения и голосование я тоже не верю; влияние командира слишком сильно; я должен убедить эту женщину в своей правоте, чтобы и она наплевала на группу и искала спасения вдвоем со мной. Тогда я буду во все время испытания находиться в ее обществе, что, несомненно, скрасит мне это испытание.
    — Послушай, — сказал я, — как можешь ты доверять командиру, который хоть и невольный, но все же виновник катастрофы? И разве мало того, что он француз? Высококультурный народ, конечно, но это не те люди, которые способны вывести из гренландских льдов. К тому же французы за пределами Франции всегда плохо ориентируются в обстановке, как кошки в незнакомом амбаре, и вдобавок не доверяют иностранцам и, в сущности, всех их презирают. Они прямо-таки с молоком матери впитывают это чувство, и наш командир, конечно, тоже — уже из-за одного этого он не может руководить нами. Он не доверяет тем из нас, кто не француз, и думает, что мы не доверяем ему, он в большей или меньшей степени презирает нас, и это, конечно, подтачивает его чувство ответственности: ведь если мы и погибнем, так, в конце концов, мы же всего-навсего какие-то иностранцы. И его неумение ориентироваться за пределами Франции играет свою отрицательную роль: он может недооценить опасность, а может и вовсе ее не заметить. Ты скажешь: а вдруг он — исключение? Конечно, не все французы одинаковы, но мы не можем рисковать. Кроме того, у меня есть причины считать, что он как раз типичный представитель, а не исключение. В его речах я чувствую неодолимое стремление к власти и славе. И разве не он несет ответственность за то, что у нас загорелся мотор? Со всяким может случиться, согласен, но ведь очень возможно, что здесь была допущена оплошность.
    Тем временем я все сильнее влюблялся в нее; она была американка, стройная, красивая, с рыжеватыми волосами и белой кожей, какая часто бывает у рыжих.
    — Я уверен, что все его решения будут неправильны, что все его попытки спасти нас будут неудачны. Если у него что и получится, то лишь по чистой случайности, а ведь на случайность мы не можем рассчитывать. И не надо жалеть остальных! Каждый отвечает за себя, хотя, конечно, если я, проходя мимо, увижу, что кто-то тонет, я его спасу. Но вот что я хочу сказать: если люди от недостатка сообразительности и избытка стадного чувства с открытыми глазами шагают навстречу гибели — пусть их! Речь идет о том, спасать ли свою голову или допустить, чтобы тебя погнали в могилу. Имей смелость выглядеть несимпатичной и эгоистичной, если таким образом ты можешь спасти человеческую жизнь — пусть даже свою собственную. Я скажу тебе, в чем состоит мой план. Исходя из того, что командир наверняка решит неправильно, надо поступить наоборот — много шансов за то, что это приведет к спасению. Например, если он прикажет идти в какое-то им выбранное место — а как раз это он, наверное, и прикажет, но это будет заведомо неправильно, он ведь даже не знает точно, где мы находимся, — так вот, тогда мы остаемся здесь и ждем помощи с воздуха. А если он прикажет остаться здесь, тогда нам надлежит отправиться в путь и быстрым маршем достичь ближайшего населенного пункта. Очень может быть, что вон за теми холмами находится эскимосская деревня или американская военная база. Тут у нас будет еще и то преимущество, что мы спасем всю группу. Они вышлют аэросани, трактора или вертолеты и всех спасут. Наши имена в газетах, огромные шапки: «Они не потеряли голову», фанфары, медали…
    Я перевел дух и стал ждать ее ответа. Она в задумчивости смотрела в пространство. Я взял ее за локоть и, постаравшись вложить в свой голос как можно больше теплоты, проникновенно сказал:
    — Пойдем со мной.
    — Не знаю, — произнесла она, — право, не знаю. Я считаю, что безопаснее быть вместе со всеми, что бы они ни делали, потому что все друг другу будут помогать. К тому же большую группу людей легче заметить, чем одного человека. В таких случаях, я слыхала, люди обязательно должны держаться вместе, а кто отделяется, того идут искать. Командир и не согласится, чтобы мы остались. Он заставит нас идти вместе со всеми. И потом — я должна быть с мистером Лейном… — Последнее явно пришло ей в голову только что, ей стало стыдно, что она не подумала об этом в первую очередь, и потому она стала спорить со мной:
    — Ты думаешь, командир не сумеет нас вывести? Напрасно ты его недооцениваешь. Он француз — ну и что? Наверное, все, что ты говорил про французов, вздор; по крайней мере, я этого никогда еще ни от кого не слыхала. По-моему, это все предрассудки.
    — Ладно, ладно, — сказал я. — Послушай. Мы в опасности. Положение серьезнее, чем ты думаешь.
    — Я знаю, каково наше положение.
    — Конечно, но опасность не в том, о чем ты думаешь. Допустим, национальность командира не имеет значения. Я лично недолюбливаю французов — может, у меня заскок, не знаю. Но одно я знаю точно: этот человек нас не выведет. Повторяю: положение серьезнее, чем ты думаешь. Речь идет о жизни, твоей собственной жизни, а не чьей-нибудь еще. Какое тебе дело до того, что другие умрут? Так уж сложились обстоятельства! Если они спасутся — прекрасно, я ни сколько не против, знаешь пословицу: живи и давай жить другим, и тому подобное. Но одно ты должна понять: я не допущу, чтобы группа потащила меня на верную смерть. В этой смерти не будет ни капли романтики. Ничего нет хуже, чем умереть из-за чьей-то оплошности. Еще будешь и себя при этом корить. Черт побери, как ты это себе представляешь? Мы тихо испускаем дух в объятьях друг друга, а вдалеке нам чудится колокольный звон? А знаешь, как будет на самом деле? Мы подохнем от голода и холода, только двум-трем первым еще закроют глаза, а потом уже никто не будет обращать внимания.
    Она заплакала. Я неуклюже попытался ее утешить, обнял. В таких обстоятельствах самое лучшее было бы заняться любовью, это придало бы мне мужества и спокойствия. После этого наверняка пришло бы в голову что-нибудь путное, и вообще возросли бы шансы на спасение. Но как воспримет это группа приличных людей, только что переживших авиационную катастрофу? Очевидно, им это покажется странным.
    — Но почему, — всхлипнула она, — я должна быть с тобой? Почему ты выбрал меня? Бросить группу — это непорядочно. Так может вести себя только псих или дурак, но ты ведь ни то, ни другое — хотя я и сама не знаю, почему я в этом уверена.
    — Об этом я тебе уже рассказывал, радость моя, цыпленочек мой, поцелуй меня.
    Я крепко поцеловал ее в губы и погладил по волосам. Конечно, ей пришлось отстраниться, но сделала она это далеко не сразу.
    — Послушай, я повторю тебе все еще раз, и тогда ты увидишь, что мы не можем поступить иначе. У меня действительно нет выбора, обстоятельства вынуждают меня, прямо-таки тащат за руку к спасению: мое дело — лишь правильно истолковать обстоятельства. Как мне это удается? Не знаю. Но что-то говорит мне — а что, я сам не понимаю, — что предложение командира, вернее, его приказания приведут нас к гибели. Может быть, что-то в его глазах, в том, как он держится. Следовать за ним — значит идти на верную смерть. Таким образом, все его советы, его планы — словом все, к чему он нас побуждает, — ошибочно. И потому вполне вероятно, что правильнее поступить как раз наоборот. Я убежден в этом и уверен, что нам надо отделяться. Тогда мы избежим беды.
    Она внимательно слушала, слезы ее высохли. Я упрямо продолжал:
    — Так что же я должен делать, исходя из этой убежденности? Если я уверен, что она ведет к спасению, то на первый взгляд может оказаться, что мой долг — повести за собой всю группу. Для этого понадобится необыкновенное красноречие, большая сила убеждения, колоссальная энергия. Возможно, дойдет и до драки, но ради общего блага можно ни перед чем не останавливаться. К сожалению, однако, я не обладаю упомянутыми качествами. Я сумею убедить кого-нибудь одного, но остальные ополчатся против меня. Я не способен завоевать популярность, так уж я устроен, и на каждого моего сторонника всегда приходится четверо-пятеро врагов. Я знаю это: ведь самое главное — познать самого себя. И, следовательно, мне не удастся убедить группу. Но допустим, что я обладал бы необходимыми качествами и пустил бы их в ход. Думаешь, тогда бы мне это удалось? Нет, и тогда бы ничего не вышло. Хочешь верь, хочешь, нет, но я знаю, что только под угрозой оружия эти люди отступились бы от командира. Он для них — и отец, и мать, и еще немножечко господь бог. Наконец, последнее. Принципы, на которых я основываю наше спасение, теряют силу, если в них поверит и примет участие целая группа. Они пригодны лишь для одиночки, сделать их достоянием массы — значит поставить их с ног на голову. И потом, остается ведь крошечный шанс, что командир прав. Я-то, конечно, в это не верю, но в действительности такой шанс есть. Это тоже основание, чтобы удрать одному. А почему я хочу взять тебя? Да очень просто: потому что из всей группы только тебя одну мне хочется спасти. Да, потому что ты молода и красива, более того, мой выбор — результат работы определенных желез в моем организме, и я это знаю. Но это не мешает мне считать мое желание достаточным основанием. Мы хотим сохранить свою жизнь, испытываем голод и жажду, избегаем боли и стремимся к наслаждению — что тут можно возразить? Вероятно, мне следовало бы сказать, что я вдруг, неизвестно по какой причине, воспылал к тебе необыкновенной любовью, — это тебе было бы приятнее слышать. Но я говорю: я увидел тебя, единственную привлекательно женщину среди всех этих людей, железы продолжения рода пришли в действие, и родилась любовь. И это не исключает того, что ты мне действительно очень — ну да, очень нравишься.
    Я замолчал; я замерз и чувствовал себя очень несчастным. Наверное, все это без толку. Хотелось бы мне быть скупым на слова, сильным мужчиной, который спокойно идет своей дорогой, плюет на всех и делает то, что ему нравится.
    — А у тебя не найдется сигареты?
    Она кивнула и вытащила пачку сигарет. Я закурил, наблюдая за тем, как люди снова окружили командира, чтобы получить очередную порцию мудрых указаний. Нашего отсутствия они как будто же не замечали. Я повернулся к ней:
    — Скажи же что-нибудь. О чем ты задумалась? Решаешь, кто тебя вернее спасет — командир или я? Или терзаешься нравственными муками? Скажи что-нибудь, выбирай, и тогда можно начать действовать.
    Она сделала несколько шагов прочь от меня и остановилась, глядя в пространство. Прямо за ней был разбитый самолет, и я стал смотреть на него; я замерз и совершенно упал духом. Как хотелось мне сейчас быть дома, развалиться в покойном кресле и смотреть скучную телевизионную программу. Я мог бы встать и сделать что-нибудь, приятное: пойти вынуть из почтового ящика газету или выпить стакан пива. На худой конец, я согласен был даже сидеть с зубной болью в приемной у стоматолога и просматривать в затрепанном журнале трехлетней давности очерк о Гренландии.
    Она медленно вернулась и посмотрела на меня. Я почувствовал волнение, прочитав в ее глазах, что она доверяется мне. Я нахожу, что это самое прекрасное — когда тебе кто-то доверяется. Моя надежда на спасение снова укрепилась, и я понял вдруг, что эта девушка необходима мне: один, без ее поддержки, я ничего не смогу сделать. Все мои рассуждения в основном были просто болтовней. Но, вне всякого сомнения, вдвоем мы одолеем все.
    — Я подумала, — начала она, — и, во-первых, я должна тебе сказать, что не согласна с твоими взглядами на любовь, я буду считать, что я этого не слышала. Сам ты мне нравишься, и я тебе доверяю, но не думай, что это результат действия определенных желез. Да, кстати, меня зовут Джейн. А сейчас я тебе объясню, что, по-моему, нам надо сделать. Ты сказал, что не можешь повести за собой группу, потому что у тебя нет для этого данных. По-моему, ты не прав. Ведь убедил же ты меня, и поэтому я — может быть, ошибочно — полагаю, что и с другими тебе бы это удалось. Они ведь сохранили расположение к тебе, они бы к тебе прислушались. Думаю, ты ошибаешься, считая, что не смог бы привлечь группу на свою сторону. Наверное, тебе просто не хочется, может быть, ты стесняешься или что-нибудь в этом роде. Ты считаешь, что шансы выжить уменьшатся, если на твою точку зрения встанет много людей, но против этого я знаю средство. Если я тебя правильно поняла, ты просто хочешь сделать противоположное тому, что предлагает командир. Честно говоря, мне это кажется самым слабым местом в твоих рассуждениях: если ты сделаешь противоположное тому, что, с твоей точки зрения, неразумно, то это не обязательно будет нечто разумное. На практике это может оказаться еще гораздо неразумнее. Но допустим, я согласна, выбирать нам особенно не приходится. Допустим, твоя точка зрения правильная, так давай спросим у самого командира, что он собирается делать, и попробуем убедить его сделать обратное. Если нам это удастся — твоя цель достигнута, группа, без сомнения, послушается командира, а на самом деле выполнит твой план, но с одобрения и при поддержке руководства, и, я думаю, тогда твои принципы не встанут с ног на голову. Но только не высказывай командиру своих опасений так, как ты высказал их мне, а то ничего не получится. Тебе надо просто ему что-нибудь наврать, например, сказать, что ты хорошо знаешь Гренландию, бывал здесь не раз, или что твой дядя — близкий друг директора «Эр Франс». Это, конечно, нечестно, но когда речь идет о спасении людей, можно закрыть на все глаза. Давай подойдем к нему, отзовем его в сторонку. Если он заупрямится, пригрозим ему, что мы постараемся вырвать группу из-под его влияния. Это ему наверняка не понравится. Но я думаю, он согласится с нами, я с ним немного пококетничаю, раз он француз, это должно произвести на него впечатление…
    — Вот это ужаснейший предрассудок, — сказал я раздраженно (мне не понравилось, что она строит планы и, в сущности, взяла руководство в свои руки). Почему француз должен скорее подпасть под твое обаяние, чем скажем, норвежец? Нездоровое суеверие, особенно распространенное среди женщин в Соединенных Штатах. Считаю это вздором.
    И я мрачно уставился в пространство, избегая ее взгляда.
    Но, подумав, я решил, что предложение ее правильное и именно оно-то и приведет нас к быстрому решению. Командир, без сомнения, будет с нами так груб и высокомерен, что всякое обсуждение окажется невозможным. Я дал ей себя уговорить и в первый раз назвал ее по имени:
    — Ты права, Джейн.
    Обрадованные, что, наконец, то мы можем что-то делать, мы вместе подошли к командиру. Я остановился перед ним, всем своим видом выражая желание что-то сказать. Он был занят беседой с механиком, который размахивал плоскогубцами у него перед носом, но моя красноречивая поза вынудила его посмотреть на меня. По его не довольному взгляду я понял, что он никогда не согласится на наше предложение, что никакой разговор с ним невозможен, и это меня обрадовало.
    — Мосье, — начал я сухо, — вы обещали спасти нас и вывести из щекотливого положения. Хоть это и ваша прямая обязанность, все же отрадно видеть, что вы столь энергично взялись за дело нашего спасения. Я рукоплескал бы вам, если бы это не было преждевременно. Поясню, что я имею в виду. Мы, то есть эта дама я, полностью вам доверяем и понимаем, что наша жизнь в ваших руках, вернее, наши жизни, ибо речь идет о двух жизнях, то есть множественное число тут более уместно. И вот, стало быть… — Тут я потерял нить, кашлянул и начал снова: — Наше доверие к вам и к компании «Эр Франс» непоколебимо, несмотря на постигшее нас несчастье. И все же мы, а когда я говорю «мы», я имею в виду…
    — Эту даму и себя, — сказал командир.
    — Совершенно верно. Мы хотели бы услышать от вас, каковы ваши планы, то есть каким именно образом вы собираетесь спасать нас и выводить из этого положения. Как уже было сказано, не потому, что мы вам не доверяем, а потому, что… э-э,… видите ли…
    Мне трудно было объяснить ему — почему, хоть и очень хотелось. Во время моей, признаюсь, не слишком изящно сформулированной речи этот противный тип смотрел на меня презрительно и высокомерно, ввернул уничтожающее замечание и, что было хуже всего, стоял и улыбался Джейн, которая улыбнулась ему в ответ. Мы об этом договорились заранее, и все же мне было неприятно.
    — Я буду, краток, — заявил командир. — Мне не кажется разумным на этом этапе полностью раскрывать мои планы. То, что я считал нужным, я уже сообщил группе, и если бы вы не отделялись, то или бы в курсе дела. Повторять я не собираюсь, тем более вам. Вы вели себя недостойно как во время самой катастрофы, так и здесь, не понимаю, мадемуазель, — тут он с любезной улыбкой повернулся к Джейн, — почему вы оказались в обществе этого господина. Насколько мне известно, вы были с мистером Лейном, и, хотя я ничего не хочу сказать, ибо это не входит в мои обязанности, мне все же кажется…
    — Благодарю вас, мосье пилот, — сказала Джейн, — можете не продолжать.
    Я безумно обрадовался. Вот это характер! Я сам на ее месте бросил бы меня и под влиянием командира, который внешне гораздо меня интереснее, вернулся бы в группу.
    — И я теперь буду, краток, мосье пилот, или, вернее, мосье командир группы, — сказал я. — Вы бестактны. — Я думаю, что ему и раньше об этом говорили, потому что он тут же надулся. — И мы просим вас не рассчитывать на наше сотрудничество. Прощайте.
    Мы повернулись и медленно двинулись к прежнему месту, старательно обходя группу. Энтузиазм, вызванный необходимостью помочь, мистеру Лейну, явно угас, старик с несчастным видом привалился к какому-то мужчине, который небрежно обнимал его за плечи. Джейн быстро подошла к нему и что-то сказала. Я видел, как он на нее окрысился. Вполне понятно, ну что же, ничего не поделаешь. Джейн вернулась ко мне.
    — Что он сказал?
    — Что он еще ни в ком так не ошибался.
    Этого и следовало ожидать, но Джейн огорчилась. Постепенно чувство разочарования в нас овладело всей группой. Все они теперь повернулись и смотрели на нас. Удручающее зрелище. Я взял холодную руку Джейн в свои — что еще я мог сделать? А группа неодобрительно качала головой.
    Мы шли молча. Все наши дальнейшие планы, все то, что мы собирались делать после разговора с командиром, стало теперь бессмысленно, об этом не стоило больше говорить. Если разобраться, то все правы — и командир, и группа, и мы. В том, что происходит, ничего нельзя изменить. Страх, радость, да и другие человеческие чувства совершенно излишни. Кто-то — а может быть, и все — будет спасен, а кто-то погибнет, и тут уж ничего не поделаешь. Можно только выжидать и наблюдать.
    Мы находились на полдороге к вытянутому бугру, и, не сговариваясь, двигались прямо на него. Может, поднявшись на его вершину, мы увидим уже упоминавшуюся американскую военную базу: ведь, в конце-то концов, в Гренландии есть американские базы, а на случай можно положиться. Но, поднявшись, мы не увидели ничего, только в точности такой же холмистый ландшафт. Естественно, ведь если бы поблизости была база, ее обитатели наверняка заметили бы потерпевший аварию самолет. Время от времени я произносил: «Да, да» просто чтобы нарушить тишину. Я нежно пожимал руку Джейн, но она не реагировала. Оглянувшись, мы увидели, что за это время рядом с разбитой машиной навалили высокий снежный курган, увенчанный деревянным крестом. Очевидно, под ним лежали трупы погибших. Возле братской могилы стоял командир, перед ним полукругом остальные. Он держал в руке фуражку и явно произносил речь.
    — Мне кажется, там происходит что-то вроде богослужения, — сказал я, и Джейн кивнула.
    — Ну вот, — сказал я, вспоминая свои страстные слова, обращенные к Джейн, как мне тогда казалось, с полной искренностью. Теперь же я не испытывал к ней никаких чувств. Все вместе взятое было мне противно, я хотел одного — чтоб это поскорее кончилось, безразлично как. Мне нечего было дать Джейн, и я сожалел, что заставил ее порвать с большинством. На меня-то группа, несмотря ни на что, всегда смотрела как на чужака, да я ничего другого и не желал. Но Джейн была любимым и уважаемым членом коллектива и бросила его ради меня, и этого ей никогда не простят.
    — Что касается красивых слов, то мы оба наговорили их предостаточно, — сказала Джейн. Выходит, мы с ней думали об одном и том же. — Просто невероятно, — продолжала она, — до чего можно увлечься какой-нибудь идеей, планом и тому подобным. Входишь в азарт, чего только не придумываешь и строишь целое сооружение, но как только об этом перестаешь думать, или что-нибудь произойдет, или у тебя переменится настроение, все сразу пропадает. У меня появилось предчувствие — знаешь, женская интуиция, — что случится нечто совершенно ужасное: нас спасут, а остальные погибнут. Если это произойдет, я буду тебе обязана жизнью, но смотреть на тебя не смогу. Это ужасно — оказаться правым вот так. И, в сущности, смерть всех этих людей будет на твоей совести. Но ты не обращай внимания на то, что я говорю.
    Я не обращал. Я был охвачен глубокой меланхолией и отвращением ко всему. Если бы я был один, я бы вернулся в разбитый самолет и сидел там, уставясь на какой-нибудь прибор. Нет, такая жизнь — не для нервных натур вроде меня. А между тем именно эта наша нервность заставляет нас искать или создавать ситуации, которые нам не по плечу и к которым гораздо лучше приспособлены люди, ничего такого в своей жизни, не переживавшие и уютно проводящие вечера за картишками.
    — У предчувствий есть одно свойство: они никогда не сбываются, — сказал я. Это изречение тоже было порождено моей меланхолией. Когда я не в духе, я начинаю изрекать афоризмы, которые звучат вполне разумно, но ничего не значат. Мне стало страшно, я начал глубоко дышать и таким образом преодолел страх. Я принял твердое решение никогда в жизни больше не путешествовать. В глубоком кресле посиживать у камелька, а лед, чтоб был только в стаканах.
    В группе у разбитой машины началось какое-то движение — видно, они что-то решили. Люди суетились, до нас доносились голоса, суть слов мы и не разбирали. Из самолета вылезли двое членов экипажа, один — все еще с плоскогубцами. Из алюминиевых полос они мастерили что-то вроде носилок; мы, молча, наблюдали, как они пошли с носилками к мистеру Лейну и тот, поломавшись немного, и улегся на них. Четверо мужчин подняли носилки и прошлись для пробы. Проба получилась неудачная — старик чуть не скатился. Командир, наблюдавший за ними, подал знак, чтобы опустили носилки. Остальные пассажиры подошли, сняли с себя пояса и привязали ими мистера Лейна. Итак, эта задача была решена.
    Они медленно построились в колонну — правда, то один, то другой все время вылезал, но все же появилось какое-то подобие порядка. Командир низко надвинул на лоб фуражку и прошелся вдоль рядов очевидно, произнося при этом что-то ободряющее. Наконец-то они успокоились, подровнялись — ну в точности школьники, всем, классом отправляющиеся на прогулку! Командир указал на нас. Вся колонна оглянулась, даже мистер Лейн попытался повернуть голову в нашем направлении, но это ему не удалось — видно, привязали его на совесть. Начальник поманил нас, мы махнули ему в ответ. Я думал, что теперь он погрозит кулаком, но так далеко он все же заходить не стал. Он пожал плечами и одновременно развел руками — жест, выражающий бессилие. Мы поняли, что сделал он это для группы, а не для нас, и потому не обиделись. С облегчением мы смотрели, как колонна, наконец, тронулась — очень медленно, но когда через некоторое время я снова посмотрел в ту сторону, они продвинулись уже достаточно далеко. Итак, мы расстались; ну что ж, посмотрим, кто из нас выживет. Согласно нашему плану нам предстояло остаться у самолета, и я очень этому радовался: мне вовсе не хотелось месить ногами суровые гренландские холмы.
    Взявшись за руки, мы медленно побрели к самолету. Осмотрели его внутри, мы обнаружили в хвосте два кресла, уцелевшие после пожара. Не так-то легко было очистить их от сажи и пепла. Но нам хотелось укрыться от холодного ветра, а потому на вонь мы уже не обращали внимания. Да к тому же через четверть часа мы к ней принюхались — просто удивительно, как быстро человек приспосабливается к любым обстоятельствам.
    Много часов провели мы там, подобно потерпевшим крушение на необитаемом острове. Мы сняли с себя пальто и накрылись ими. Время от времени что-нибудь говорили. Джейн рассказывала о своей жизни, я — о своей, мы задавали друг другу вопросы вроде: «Ты меня любишь?» и: «Мы будем потом встречаться?» — но все это было очень трудно сейчас решить. Если мистер Лейн не умрет и не уволит ее, возможно, они заедут в Голландию во время одного из их путешествий. Где они только не побывали — послушать ее, это очень утомительное занятие. Я настаивал, чтобы они приехали в Голландию, но она вспомнила, что мистер Лейн раз уже был там и ему не понравилось, так что шансы на повторный визит невелики. Так мы болтали, а больше молчали. Через какое-то время у Джейн пробудилось чувство вины перед мистером Лейном — я, впрочем, этого ожидал. Я терпеливо разъяснил ей, что какая бы судьба его ни постигла винить он должен только себя. Почему ему не пришло в голову отделиться от группы — он ведь достаточно разумный человек. Кто мы такие, чтобы пытаться вмешиваться в чужую жизнь?
    Так говорил я, изрекал и другие истины в том же роде, а ворочать языком становилось все труднее. Разговоры перемежались долгими поцелуями; потом я почувствовал, как потянуло холодным сквозняком. Постепенно темнело и холодало, и оба мы погрузились в какой-то полусон, все больше и больше застывая. Чтобы не замерзнуть, мы все теснее прижимались друг к другу, и, наконец, я почувствовал, что мы обратились в единое целое. Так прошла ночь. Мы проснулись от шума снижающегося вертолета.
    Высунувшись наружу и увидев американский военный вертолет, я удивился тому, что совсем не удивляюсь. Видно, я довольно твердо рассчитывал на то, что нас спасут. Все шло именно так, как я себе представлял. Мы не суетились, не трудились, а за нами прилетели. Вертолет мягко приземлился неподалеку от нас, дверца открылась, и из нее выпрыгнул военный. Он медленно направился к разбитому самолету, а другой военный, сидя в дверях, наблюдал за ним.
    — Пошли, — сказал я Джейн, — автобус подошел к остановке, надо поспеть на него, интервалы очень большие.
    Я в первый раз услышал ее громкий смех. Мы с трудом, помогая друг другу, вылезли из кресел, из-под пальто. Мы страшно закоченели, и, когда, пошатываясь, мы вылезли на волю, вид у нас был вполне подходящий для людей, перенесших катастрофу. Увидев нас, военный испуганно остановился. Он не ожидал встретить людей.
    — Расскажите мне все, — сказал он. — Что произошло, остался ли еще кто-нибудь в живых?
    Он сунул мне пачку сигарет, после чего бросил меня на произвол судьбы, а сам стал поддерживать Джейн. Я сделал несколько приседаний и взмахов руками — при этом я упал и уже не мог встать без посторонней помощи. Когда меня подняли, на меня напал приступ смеха, но я, хоть и с величайшим трудом, подавил его: мне не хотелось, чтобы наши спасители приняли меня за кретина. Наконец-то застывшая в жилах кровь снова пришла в движение, и я смог открыть пачку и закурить сигарету. Джейн в это время подробно обо всем рассказала, так что мне, слава богу, не пришлось ничего говорить. Нам помогли залезть в вертолет, и, должен признать весьма относительный комфорт этого аппарата вызвал у меня ощущение непередаваемого блаженства. Я уютно устроился на маленьком стульчике и чуть не сказал: «Итак, я сижу», но вовремя удержался.
    В вертолете находилось еще двое, и им тоже хотелось все узнать. Джейн вкратце повторила свой рассказ, особо подчеркнув, что еще человек тридцать отправились пешком и, конечно, не могли уйти особенно далеко. Я спросил, почему они нас нашли; американец, который дал мне сигареты, ответил: «Потому что искали», и всех это очень рассмешило. Дверцу закрыли, и пилот начал дергать разные рукоятки. С оглушительным шумом мы поднялись в воздух и полетели по следу группы. Через полчаса мы увидели внизу неровную колонну. Они все стояли и махали руками как сумасшедшие.
    Когда мы приземлились, они бросились к нам, командир — впереди всех. Военный снова открыл дверцу и выпрыгнул. Я поспешил высунуться и с приветливой улыбкой посмотрел в лицо командиру. Выражение, которое на нем появилось, я не скоро забуду: оно вошло сокровищницу моих самых дорогих воспоминаний.
    У группы был жалкий вид, они провели скверную ночь. Они вытащили вперед мистера Лейна на носилках — бледного, без сознания. Конечно, уже через полчаса после начала похода они уронили носилки, передний из несших оступился, попав ногой в скрытую под снегом яму. Мистер Лейн с тех пор так и не приходил в сознание. Мы развязали пояса и ремни и положили его на пол в вертолете. Командиру было велено оставаться на месте: за ним и за остальными в самом скором времени пришлют несколько более вместительных вертолетов. Ему сунули сигареты, небольшой запас продовольствия и питья, и мы снова улетели. Поскольку мы с Джейн уже сидели в вертолете, нас не стали высаживать, поэтому мы первыми из спасшихся жертв катастрофы появились на базе и были встречены с подобающими почестями.
    Через два месяца я получил письмо от Джейн. Мистер Лейн поправился. Он простил ее, но о путешествиях пока не может быть и речи: он еще слишком слаб. Больше я не получал от нее ничего.
Top.Mail.Ru