Скачать fb2
Полдень XXI век 2009 № 03

Полдень XXI век 2009 № 03

Аннотация

   

Содержание



    КОЛОНКА ДЕЖУРНОГО ПО НОМЕРУ. Николай Романецкий.

    ИСТОРИИ, ОБРАЗЫ, ФАНТАЗИИ
    Вячеслав Рыбаков «СТАЖЕРЫ КАК ПРЕДЧУВСТВИЕ». Повесть
    Аделаида Фортель «БУРИДАНОВА ЦАРИЦА». Рассказ
    Наталья Балыкова «Проникновение». Рассказ

    ЛИЧНОСТИ, ИДЕИ, МЫСЛИ
    Владимир Цаплин «РАЗУМНОЕ, НО НЕ МЫСЛЯЩЕЕ»

    ИНФОРМАТОРИЙ
    «Интерпресскон — 2009»

    Наши авторы


ПОЛДЕНЬ, XXI век

Март (51) 2009


Колонка дежурного по номеру

    На сей раз к нашему столу подано необычное блюдо — история о том, как снимается фильм по повести Аркадия и Бориса Стругацких «Стажеры».
    Взаимоотношения литературных источников и их экранизаций всегда были непросты. Давно замечено, что по выдающемуся прозаическому произведению крайне сложно поставить хороший фильм. Обычно картина оказывается гораздо слабее ожиданий. Видимо, это объясняется тем, что литература и кинематограф воздействуют на читателя (зрителя) и заставляют сопереживать героям, используя совершенно различные способы влияния на него.
    Как правило, главной зрительской претензией является несоответствие фильма экранизируемому произведению — его сюжету, духу, сверхзадаче, наконец.
    Однако было бы странно надеяться на полное соответствие. Ведь писатель и режиссер — разные люди со своими собственными взглядами на героев и на мучающие их проблемы.
    Так, к примеру, Федор Бондарчук и не мог снять фильм, полностью адекватный «Обитаемому острову» Стругацких. Все-таки он человек совершенно иной эпохи. Я уж не говорю об отсутствии в стране традиций хорошей кинофантастики (отдельные советские шедевры типа «Соляриса», «Сталкера» или «Кин-дза-дза» — лишь исключение, подтверждающее правило). Пропасть не перепрыгнешь. Процесс создания творческой школы — дорога долгая, и по этому пути нужно двигаться — шаг за шагом. Так что с этой точки зрения «Обитаемый остров» — несомненный шаг вперед. Да и многих представителей нового поколения к хорошей книге подтащит…
    Вообще говоря, режиссер может снять экранизацию, совершенно противоположную духу изначального литературного произведения. Все зависит от того, какие цели он перед собой ставит. Желание потрафить публике и власти, соответствовать принятым в обществе историческим мифам может вывернуть книгу наизнанку, заставив ее решать сверхзадачу-антипод.
    Такую историю нам и рассказывает известный отечественный писатель Вячеслав Рыбаков в своей новой повести «Стажеры как предчувствие».
    А вместе с ней в номере — произведения самых различных жанров и размеров.

Николай Романецкий

1

ИСТОРИИ ОБРАЗЫ ФАНТАЗИИ


ВЯЧЕСЛАВ РЫБАКОВ

Стажеры как предчувствие

Повесть

СЦЕНА 1. ИНТ. РЕЖИССЕРСКАЯ. ДЕНЬ

    — Да не буду я пидора играть!
    — Ты какие слова говоришь, урод? Ты гомофоб?
    Обвиняющий взор ошпарил, будто кипятком в лицо. Крапивой по глазам…
    — Гомофоб… — пряча обожженные глаза, буркнул Юра.
    Слово-то страшенное какое… Когда я был совсем маленький, подумал Юра, наверное, вот так же припечатывали: враг перестройки. Сталинист. И голова у припечатанного сразу уходила в плечи, а плечи — в подмышки. Юра попытался хоть слегка приподнять ушедшую в плечи голову. Никогда нельзя терять чувства собственного достоинства, говорила мама.
    — При чем тут гомофоб? — неубедительно пробормотал он. — Я их не трогаю… Но и меня пусть не трогают!
    Смешной пацан. И прямой, и застенчивый. И возмущается, и сам же этим смущается. Именно так представляли себе юношей светлого будущего в темном прошлом. Фактура прет. И не женоподобная смазливенькая немочь для жантильных комедий типа «жена уехала в командировку», и не накачанный костолом для военно-патриотической кровищи. Юный ангел-стахановец: за спиной крылышки, но в руках — отбойный молоток. В советские времена его буквально растаскали бы по идейным картинам. Теперь такие типажи не востребованы, нечего им играть сейчас; да, собственно, их уж и не видно, исчезли, вымерли, днем с огнем не найдешь.
    А я вот нашел.
    — Никто тебя не будет трогать. Кому ты нужен. Едрись с кем хочешь, хоть всех статисток перетрахай, твои дела. Ты будешь просто работать по специальности. Играть роль. Не один, между прочим, а с серьезными, крупными актерами, которых знает и любит вся страна. Они же не тушуются.
    — Так вот именно что их вся страна знает, — плачуще сказал Юра. Он чувствовал полную беспомощность. Идя на эту судьбоносную встречу, он был уверен, что готов на все, лишь бы понравиться и зацепиться; но оказалось, не на все. — Про них-то сразу понятно, что они играют. А я — первый раз… На мне же потом всю жизнь клеймо останется!
    — Если будешь залупаться, на всю жизнь на тебе останется одно-единственное клеймо. Клеймо дебила. Сиречь — лузера. Есть такая профессия: кем велели, тем и становись. Вспомни, был недавно американский фильм про двух ковбоев-пи… нетрадиционной ориентации. Ребята выложились, сыграли на ять. И не то что клеймо — наоборот, Оскаров хапанули! Теперь играют суперменов.
    — Так то в Америке… — уныло сказал Юра.
    — Значит, так, деточка, — теряя терпение, сказал демиург. От этого обращения Юра дернулся, но уже молча. — Поверь, если бы ты по внешности и повадкам не попадал стопроцентно в тот образ, какой мне нужен, в то, как я представляю себе этого молодого энтузиаста Бородина — я бы тебя уже давно послал на. Охотников ТАКОЕ сыграть отыщется и без тебя по самые помидоры. Я, заметь, тебя уламываю, как целку. Но всему есть предел. Мое терпение безгранично, но может лопнуть. Вот тебе жесткий, мужской, вполне традиционной ориентации выбор. Или ты после выпускных рулишь обратно в свой Мухосранск с перспективой до самой пенсии играть в местном драмкружке зайчиков и червячков на детских утренниках — или сейчас с благодарностью говоришь мне «яволь» и вкалываешь, как карла, но с перспективой получить «Оскара», «Золотую ветвь» и прочие позарез нужные всякому талантливому человеку бздюлечки. Выбирай. Время пошло.
    Если так сформулировать, выбор действительно получился вполне жестким. Более того — однозначным.
    — Хорошо. Только… Мне надо… с одной девушкой посоветоваться. С… с невестой. Как она отнесется…
    — Если ты ей толком все растолкуешь — можешь не сомневаться, как. На то она и невеста, чтобы соображать быстро и правильно. Долго у вас принято советоваться?
    — Сегодня вечером…
    — Стало быть, завтра я тебя жду. Жизнь короткая, времени мало, и, значит, пахать надо очень энергично.
    — Так а когда же сценарий прочитать?
    — Хрен тебе, а не сценарий. Я работаю по методике Тарковского. Начинается съемочный день, я объясняю концепцию эпизода, втолковываю, кому что говорить — ив атаку с песнями.
    — Поня-атно… — упавшим голосом протянул Юра.
    Это вообще был тихий ужас.
    Но тут не поспоришь.
    — А скажите… в книжке он у них — тоже пи… нетрадиционной ориентации?
    Казалось, вопрос был совершенно невинным. Даже намекал на полную и безоговорочную капитуляцию, дайте, мол, только предлог; не денежный, а все-таки еще и из духовной области повод для самооправдания. Даже не повод — крохотный поводочек. Тоненький, как для левретки. Но демиург ни с того ни с сего вспылил, будто Юра всем весом наступил ему на любимую мозоль.
    — А тебе какая разница?! Ты что, читатель? Ты историк древней литературы, академик Лихачев твоя фамилия? Да мало ли что полвека назад намуячили два худака? Нам СЕЙЧАС работать! В НАШЕМ мире, с НАШИМ материалом. И чтобы я не слышал больше про книжку! Я тебе и книжка, и отрыжка!
    — Понял… — совсем сник Юра. Помолчал. — Я вообще-то… я ничего… Я и не читал их совсем… Фамилии, понятно, на слуху, борцы там за демократию и всякую свободу мысли, но…
    — Мало ли чьи фамилии на слуху. Ты еще Гомера полистай, — ядовито посоветовал демиург. — В подлиннике, грамотей хренов. А потом приди к Кончаловскому и спроси возмущенно: а почему это у вас Калипсо — негритянка?
    — Надо говорить: афроамериканка, — потупился, но не смог смолчать Юра.
    — Если есть слово «задница», это не значит, что слова «жопа» больше нет, — отрезал демиург.
    — Но тогда и пи…
    — Ты еще здесь, деточка? — жестко пресек аналогию демиург. — Невеста ждет!

СЦЕНА 2. ИНТ. С ДОСТРОЙКОЙ. КАФЕ «ПЕТУШКИ». ВЕЧЕР

    Заведение называлось «Петушки» с намеком на знаменитое литературное произведение ушедших лет, в миниатюре отразившее, как утверждали специалисты, всю Россию со всеми ее проблемами и бедами — и стилизовано было соответственно.
    При входе, например, живописно громоздилась, напоминая выпущенные из левиафана кишки, полуразмотанная катушка вечно мокрого кабеля, а в зале по стенам круглый год буйно цвел и благоухал искусственный жасмин. В красном же углу, слева от барной стойки, где, как считалось, во времена Венички принято было ставить переходящие красные знамена и доводить до сведения посетителей какие-нибудь важные тогдашние истины, типа «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», рдела рельефными большевистскими буквами слегка сокращенная цитата из первоисточника: «Лучше оставьте янкам внегалактическую астрономию, а немцам — психиатрию. Пусть подлец-африканец строит свою Асуанскую плотину, пусть, все равно ее ветром сдует. А мы займемся икотой».
    И кормили тут исключительно с живописно обколотых общепитовских тарелок, будто изгрызенных по краям голодными совками. И поили только из якобы треснутых граненых стаканов с несмываемыми мутными отпечатками пальцев и напыленными чуть ли не посредством пресловутых нанотехнологий следами губной помады; и разливали исключительно напитки, по названиям совпадавшие с теми, что удостоились упоминаний на страницах энциклопедии русской жизни. Правда, какое отношение здешняя кубанская имеет к тогдашней кубанской, и какое здешний вермут розовый крепкий — к одноименному вермуту конца шестидесятых годов прошлого столетия, уже не мог сказать никто. Парадоксальным образом пожилой народ не очень-то ходил сюда ностальгировать, а укоренилась в «Петушках» в основном, совсем наоборот, продвинутая молодежь, ибо пили здесь, в основном, коктейли. Но тут уж хозяин заведения ничего не смог поделать — названия коктейлей пришлось-таки осовременить, ибо, скажем, «Инесса Арманд», «Дух Женевы» или «Ханаанский бальзам» ровным счетом ничего не говорили потребителю первого десятилетия двадцать первого века и оттого не возбуждали любопытства въелдонить. Может, были и иные причины, скрытые и не столь исполненные заботы о клиентах; поговаривали, например, что владелец заведения просто-напросто решил хоть так дать волю собственному остроумию и посостязаться с сотворившим великий текст народным героем.
    Юра взял для себя и для любимой по «Ксюхе-демократке». Официальная легенда гласила, что от этого коктейля у пацанов стоит, как утес, а девки, едва накатив, выпрыгивают из всего и запрыгивают на все. Злые языки, впрочем, язвили, что это не более чем известный еще с коммунистических времен простенький «Секс», то есть «Вана Таллинн» в произвольном сливе с «Советским шампанским»; в «Петушках», однако, считалось, что этот коктейль смешивается на базе «Дом Периньон» в точно выверенных секретных пропорциях с целым букетом изысканных французских же ликеров. Стоил один коктейль столько же, сколько, наверное, мог стоить целый винный магазин во времена Венички. Особую пикантность напитку придавал плавающий поверху плод габаритом с небольшую сливу, мармеладной какой-то консистенции, поразительно сладкий на вкус. Русского названия он вовсе не имел, ибо и близко от Руси не водился — его возили в «Петушки» самолетами откуда-то из южных провинций Китая, и, если уж надо было его как-то назвать, надлежало произнести неудобоваримое слово «лунму»; утверждалось, что в переводе это значит «глаз дракона». Плод и впрямь напоминал выдавленное из глазницы глазное яблоко: круглый, полупрозрачный, с просвечивающей темной, вроде зрачка, сердцевинкой. Если его потыкать мизинцем или, паче того, соломинкой, он начинал скользко вертеться, юлить и подпрыгивать на коктейле, но зрачок просвечивал в любом положении, вертясь, не отворачивался, и оттого не отделаться было от жутенького ощущения, будто пропитанный дорогущим алкоголем глазок-смотрок из своего мутного стакана неутомимо пялится на фамильярничающего потребителя, срисовывает и составляет список примет. Большой брат — ик! — видит тебя!
    Впрочем, судя по названию коктейля и его социальной функции, непотопляемый лунму должен был являть собою символ не офтальмологический, а генитальный. Но это уж кому что видится.
    Пригубили.
    — Ну, и чего ты мне хотел сказать? — спросила она, проворно слизнув кончиком языка капельку коктейля, оставшуюся на сладкой губе.
    — А вот чего, — проговорил он, с удовольствием ощущая, как теплый сгусток первого глотка, точно грузный жизнерадостный парашютист, неторопливо плывет от горла вниз. — Выходи за меня.
    — Чего?
    — Не чего, а замуж.
    Она помолчала и после некоторой паузы вновь задумчиво пригубила. Глядела она мимо. Только соблазнительный лунму глядел Юре прямо в глаза. За соседним столиком, вразнобой потряхивая сложными прическами, серьезно и доверительно делились пережитым две совсем молодые девчонки, старшеклассницы, наверное, — с грязными битыми стаканами в тоненьких пальчиках, украшенных фирменными, крапчатыми накладными коготками. Пока любимая молчала, Юра отчетливо расслышал полный удивленной детской обиды голосок одной: «И я ей говорю: мама, ну разве можно бить ребенка железной херней по голове?»
    — Опять тебя заколбасило, — нежно сказала любимая.
    — Ага, — с готовностью признался он.
    Тогда она не оборачиваясь, молча, но очень красноречиво показала большим пальцем себе за спину. Там ничего особенного не было, только темное окно. Но Юра знал, что любимая имеет в виду. За окном, за темной слякотью, наполненной томительным падением вялых, как тонущие клецки, хлопьев октябрьского снега, за нескончаемым шествием тяжелых мокрых черепах, монотонно сверкающих бликами и огнями сигналов, среди ошпаренной пляски реклам торчал на той стороне проспекта популярный билл-борд. Впрочем, он много где торчал. Молодая красотка в обтягивающем черном платье с гипнотической неотрывностью, будто двумя лунму, глядела на зрителя, грациозно держа на весу точеную руку с полураскрытой ладонью, на которой смутно сияла какая-то ценность. Метровые буквы подписи гласили: «Любишь? Докажи!»
    — Ну и докажу, — сказал Юра. — Только так, что тебе мало не покажется.
    Она улыбнулась.
    — Гонишь?
    — А вот и нет. Прикинь, у меня такая хрень заваривается… — смущенно начал он. Помедлил немного, а потом, окончательно решившись, без утайки и прикрас рассказал о сегодняшнем предложении.
    Любимая посмотрела уважительно, но без большого удивления.
    — Да, у тебя срастется, — веско сказала она. — В масть вымутил.
    — Но, понимаешь, как-то… нелепо… Боюсь, приклеится потом — не отдерешь. Ты же первая хихикать будешь.
    — Да и чего?
    — Ну… тут момент такой… чувствительный. Я же тебя… ну…
    Она презрительно поджала губы.
    — Если бы мне сказали: вот прикинь Офелию, но на шару, или прикинь какашку, но дадим еврики — я бы ни фига не парилась.
    — А мне как-то… не по себе.
    Она неторопливо всосала изрядный глоток «Ксюхи-демократки», уронила соломинку из губ и разумно сказала:
    — Мы живем в обществе потребления. Мы потребляем, нас потребляют… Обмен. Круговорот. Это нормально. Муйня начинается, когда ты лох и тебя потребляют за так, а ты потребляешь втридорога. Это нельзя. Остальное — глюки.
    Он постарался мужественно расправить плечи, приосанился, как умел, и положил ногу на ногу.
    — Тогда я соглашаюсь, — решительно сказал он. — Только ты помни: ты обещала.
    — Ага, — сказала любимая. И напутствовала: — Не облажайся на бабосах.
СЦЕНА 3. ИНТ. ЖИЛИЩЕ ЮРЫ. НОЧЬ
    И все же не мог Юра не попытаться выяснить, про что там все-таки дело, в этой книжке. Хоть вкратце представить. Хоть в общих чертах уяснить, к чему быть готовым. Уж по крайней мере из тех соображений, чтоб не лажануться в первый же день. Мало ли какие могут быть сюрпризы.
    Теперь — не тогда. Вовсе уже не обязательно, как в древности, записываться в библиотеку, ходить куда-то то под дождем, то под снегом и только в строго определенное время дня, заказы на бумажках заказывать и ждать, выдадут ли, или экземпляр, блин, на руках; потом потеть в читальном зале, отсиживать задницу на жестком стуле — и все для того, чтобы что-то узнать или прочитать. Теперь просто засвечиваешь железяку, входишь в сеть, загугливаешься или, ежели совсем мозг, грузишь нигму — и через пять минут все знаешь. Предположим, услышал ты впервые выражение «атомные цены» — ну предположим только, типа для примера! — и приспичило тебе точно узнать, что такое атом. Вжик — и тебе любезнейшим образом сообщают: «Атом — наименьшая часть химического элемента, являющаяся носителем его свойств. Атом состоит из атомного ядра и окружающего его электронного облака. Ядро атома состоит из положительно заряженных протонов и электрически нейтральных нейтронов, а окружающее его облако состоит из отрицательно заряженных электронов». И все тебе сразу ясно. А ясней всего — то, что на фига тебе протоны, когда просто-напросто цены зашкалило?
    Но тут уж пошло на принцип.
    Сеть опять не подвела. Скажем, на «Равновесии» можно даже звуковую купить, вот с таким пояснением:
    «Братья Аркадий (1925–1991) и Борис (1933) Стругацкие — выдающиеся прозаики XX века, соавторы, создавшие настоящие шедевры в области научной фантастики и принесшие мировую славу нашей литературе».
    Ну, это и так известно. Не в лесу живем.
    «Каждое их произведение было и остается бестселлером, но при этом затрагивает серьёзнейшие социальные, философские и психологические проблемы».
    Круто задвинуто. Особенно подсаживает это «но». Мол, вообще-то, если бестселлер, значит, серьезных проблем затрагивать не может, — но вот у Стругацких и то, и это в одном флаконе. Полный типа ништяк. Пемолюкс-сода — двойной эффект.
    Н-ну, теперь конкретно. Звуковую нам не надо, пока еще моргалками можем. Набираем название заново… Ага. Бл-лин, ну и древность. Когда эта книжка вышла в первый раз, отец как раз пошел в первый класс. Интересно, он ее в детстве читал? Надо будет спросить при случае… Хотя, наверно, он уж сто раз успел забыть. Мало ли кто чего в детстве читал. Да прикинуть: от расстрела царей до выхода книги прошло меньше, чем от выхода книги до сегодня. Чего это шефа потянуло на доисторическую рухлядь?
    Ну и? Читать, что ли?
    Юра обреченно вздохнул и велел железяке скачать.
    Он читал до двух ночи и отлип от монитора только когда буквы на мерцающем экране начали на пробу шевелить лапками, как просыпающиеся тараканы. Можно, конечно, всосать кофею, но день нынешний — не последний в жизни, а наутро, наоборот, полно работы, надо окончательно понравиться — и потому надлежит быть в форме. Ну уж теперь все равно дочитаю — завтра ли, послезавтра… Странная книжка, думал Юра, укладываясь. Но все равно не понятно, зачем понадобился шефу персонаж этой… как ее… нетрадиционной ориентации…
    А причем тут, кстати, традиция? Разве мужчина с женщиной — это традиция? Чокаться, когда пьешь за здоровье, и не чокаться, когда за упокой — это вот традиция. У одного народа одна, у другого — другая. На Востоке — тюбетейка, на Западе — шляпа. Кто-то нарочно выдумал, а все остальные помаленьку привыкли и бездумно соблюдают — вот что такое традиция. Поэтому как скажут, что, мол, поведение у таких-то нетрадиционное, сразу на автомате выпрыгивает — ага, это, ясен перец, творческие натуры с широкими взглядами, не серое быдло, но крутые мозги… И вроде как лестно быть на них похожим. Но только если и попугаи, и кролики, и мартышки, и люди безо всякого умничанья делают одно и то же, любятся одинаково и рожают одинаково, то при чем тут традиция? Надо говорить: бесплодной ориентации. Тут все сразу встает на свои места, и никому не обидно, потому что без оценок, а только факт — не больше и не меньше.
    Хотя все равно обязательно найдутся козлы, которые скажут, что неполиткорректно и нарушение прав. Есть люди, у которых языки болтаются, как тряпки на ветру. Особенно если за это башляют или можно в телик попасть.
    Никак не удавалось уснуть. Чего-то мысли зашевелились, и, главное, совершенно не те, что обычно по ночам шевелятся. Странная книжка. Глюковатая, это да, и язык примитивный, без приколов; но какой-то простор в ней ощутился — там, где, по всем нынешним представлениям глухая стенка. А кто же любит глухие стенки? То есть как раз очень даже многие любят, иди себе вперед по узкому коридору и не озирайся… Лишь бы обогнать других, которые по тому же проходу тащатся. Заднему, ха. Обогнать, обогнать… Я — первый! Нет, я! А вы там, сзади — лу-зеры… Кто самый крутой, кто всех победит и первый бузяется из прохода в унитаз?
    Если тебя долго ведут по коридору и при том ежедневно грузят, что ты сам идешь, потому как больше идти некуда, это типа единственный правильный путь — будь спок, тебя ведут на свалку. А то и на убой.
    Ну и хрен с ним со всем…
    Не облажаться бы на бабосах.
    Интересно, вошла в сценарий фраза из той главки, которую Юра читал перед сном последней? Там клево завернуто типа: у вас всякий знает, что деньги — это грязь, но у нас всякий знает, что грязь — это, к сожалению, не деньги…
    Хорошо бы, чтоб вошла.
    С этой мыслью Юра заснул.

СЦЕНА 4. ИНТ. ТЕЛЕСТУДИЯ. ДЕНЬ

    Демиурга причесали, попудрили, чтобы не бликовала кожа под ярким светом. Когда гримировали актеров, он был очень придирчив и требовал порой чуть ли не шпаклевать и конопатить непослушные лица своих инструментов, — но на себе демиург этих процедур терпеть не мог. Чесалась теперь вся морда, вся шея, и мучиться предстояло долго, до дому, где только и можно будет пудру смыть начисто. Протянули под рубашкой проводочек с крохотулькой-микрофоном, высунули через ворот и к воротнику же пристегнули. Ведущая культурной передачи была очаровательна, остроумна и профессионально восхищена очередным своим знаменитым собеседником. «Уважаемые телезрители! Сегодня у нас в гостях один из ведущих… Думаю, нет нужды представлять создателя таких нашумевших картин, как… При всей своей неоднозначности всегда становились событиями…» Потом отговорила роща золотая, и пошла пурга.
    — Не секрет, что к творчеству знаменитых братьев Стругацких в разное время обращались многие блистательные мастера кино. Все помнят фильмы Тарковского, Сокурова, Германа, Лопушанского, Бондарчука… Наверное, у каждого из этих очень разных режиссеров были свои мотивы, по которым та или иная книга Стругацких становилась им настолько близкой, настолько созвучной, что они брались воплотить ее на экране. А чем вас привлекла фантастика? Да к тому же ранняя фантастика Стругацких о так называемом светлом коммунистическом будущем?
    Не очень удачное начало, подумал демиург. Неизбежное, конечно, но вопрос так предуведомлен, что теперь как ни ответь, всяк решит, будто я лапшу вешаю, только бы не признаться: всего лишь тем, мол, что Стругацкие сами по себе классный бренд. И так-то оно действительно так, да только народ стал нынче такой ушлый, такой грамотный, что кроме этого ничего и в толк взять не может. Всем кажется, что если к классному бренду присосаться, то, считай, дело сделано, и дальше можно не особенно напрягаться. А в действительности… В действительности не все так просто.
    Хотя, что греха таить — конечно, бренд.


    Н-ну ладно… Работаем. Ничего не сделаешь. Паблисити. Реклама — двигатель торговли. Даже если торговать еще нечем, грунтовать надо загодя.
    — Именно тем, что она ранняя. Все мы сейчас мучительно осмысляем собственную историю. Ищем свое новое место в мире. Отталкиваясь от давнего произведения наших замечательных фантастов, можно особенно остро, особенно ярко ощутить и прочувствовать тот путь, который прошла страна. Ее проблемы, ее победы и поражения, достижения и утраты. Можно попробовать хладнокровно и непредвзято разобраться в том, что в нашей истории оказалось истинным, а что — иллюзорным…
    — То есть в своей будущей работе вы намерены всего лишь ОТТАЛКИВАТЬСЯ от повести «Стажеры»? — перебила ведущая.
    Она, кажется, собралась говорить больше меня. Кто у кого интервью берет, дура?
    — Вы не воображаете, я надеюсь, будто я собрался снимать простую экранизацию? Про героизм советских покорителей космоса? Про ракеты и скафандры? Не будем уж касаться актуальности такой проблематики, но даже если говорить исключительно об искусстве… Хорошую экранизацию можно сделать только к плохой книге. Дело в том, что при переводе на язык кино книга неизбежно должна быть обогащена иным видением, иным смыслом, полифонической перекличкой новых образов со старыми, и все это привносит уже режиссер. Если в книге многого не достает, если ее автор сам толком не сумел сказать то, что хотел, режиссер, делая, в сущности, за писателя его работу, невольно досказывает от себя то, что отсутствует в книге. И тем самым убирает слабины, заполняет пустоты… Тогда в кино возникает просто хорошая экранизация. Но если книга хороша, если за писателя в ней при переводе на язык кино делать уже нечего, тот же самый неизбежный процесс обогащения новыми смыслами выводит работу режиссера на уровень диалога с писателем и его текстом, дискуссии с ними. А это нередко может закончиться полярным выворачиванием, зеркальным отображением мира книги. Вспомните хотя бы «Сталкера». У Стругацких Зона — техногенный хаос, у Тарковского — строго наоборот, полный мистических барьеров и романтических руин садово-парковый Эдем, куда нет хода бесчеловечной машинерии. У Стругацких Шухарт — разбитной супермен, у Тарковского — застенчивый, неврастеничный богоискатель. И так во всем. Только полемика имеет смысл. Заметьте, по Стругацким снято уже несколько великих фильмов, но среди нет ни одной прямой экранизации. Была одна именно экранизация, казалось бы, точно по тексту — «Отель у погибшего альпиниста», и как раз она оказалась на редкость слабой. Вся глубина ушла, вся трагичность ушла, вся психология ушла… И ничего не добавилось взамен. Никто этого фильма, кроме специалистов, не помнит.
    — Очень интересно. И у вас рука не дрогнет что-то принципиально менять в книге, хорошо известной уже нескольким поколениям читателей?
    — Если бы у меня дрожали руки, за мою работу мне не стоило бы и браться. Можно куда спокойней прожить наборщиком в типографии. Ничего не придумывать самому, только тиражировать чужое.
    — Вы уже собрали команду? Ее члены придерживаются того же взгляда на будущую работу? Кто писал вам сценарий?
    — Давайте по порядку. Команда в процессе сбора. Актеры будут как очень известные, так и совсем еще никому неведомые, надеюсь, это будут мои открытия. Скажу по секрету — на роль главного молодого персонажа сейчас пробуется абсолютно никем не виданный, ни одной роли пока не сыгравший юноша, по-моему — крайне перспективный. Второе. Режиссер на экране создает целый мир, и потому на площадке он — царь и бог. Демиург. Да, не побоюсь этого слова — демиург. Иначе создаваемый мир рассыплется на беспорядочные, несоединимые осколки. Это как в бою. Есть командир, и он отвечает за все, а потому его слово — закон. Во время съемок по любому вопросу могут существовать лишь два мнения: одно режиссерское, другое — неправильное. Кто не согласен — просто УХОДИТ. Что же касается сценариев, то я всегда писал для своих картин сценарии сам. Авторское кино — очень тонкая, очень хрупкая вещь. Одно чужеродное вмешательство, одна-единственная фальшивая нота — и все может рухнуть.
    — Понятно. Это действительно понятно. А вот скажите… Вы упомянули бой. Боевые действия, ко всему прочему — очень дорогостоящий процесс. Я бы добавила еще одну аналогию: огромный, сложный завод. Производство. Это ведь тоже очень дорого. Фантастический фильм требует огромных вложений. Декорации, компьютерная обработка… да вы лучше меня знаете.
    — Ну, спасибо. Польстили. Похоже, вы действительно очень высокого мнения о моих способностях.
    — Простите. Суть вопроса вот в чем: удалось ли вам найти деньги под такой дорогостоящий проект?
    — О, эта неизбывная советская страсть считать медяки в чужих карманах! Не лучше ли было бы наконец научиться считать свои и правильно управлять своими?
    — Да, конечно. Финансовая культура у нас еще очень низка… Но все же?
    — Кинематограф сейчас на подъеме — это раз. Под действительно перспективный концептуальный проект уже не приходится вымаливать милостыню. Второе — мне удалось заинтересовать несколько зарубежных продюсерских фирм, один английский телеканал… Надо думать, профессионалам — а наши европейские партнеры являются, как вы понимаете, профессионалами высочайшего класса, дилетантов там не держат — так вот, профессионалам мой замысел показался достойным реализации.
    Это говорит само за себя. Но уж названий этих фирм и этого канала я вам пока не назову.
    — Когда вы рассчитываете приступить к съемкам?
    — Собственно, я уже приступил.
    — Что же, нам остается только пожелать успешного завершения этой интересной работы. Мы будем с нетерпением ждать вашего нового фильма… Спасибо за то, что согласились ответить на наши вопросы.
    — Всегда готов.
    — А теперь мы уходим на рекламу…

СЦЕНА 5. ЭКС. С ДОСТРОЙКОЙ, КОМП. ГРАФИКА. КОСМОДРОМ МИРЗА-ЧАРЛЕ. РУССКИЙ МАЛЬЧИК. ДЕНЬ


    Под международный космодром отвели бывшее колхозное поле, ныне заброшенное — две чиновничьи банды никак не могли разобраться, кто его будет застраивать особняками, и пашня тем временем помаленьку превращалась в болото. Снег согнали ветродуями, и обнажившаяся черная земля с кое-где торчащими пучками жухлой травы, отдаленно похожей на кустики саксаула, вполне могла сойти за опаленную огнем фотонных двигателей пустыню. Сияли титанические светильники, восполняя отсутствие каракумского солнца, от них валил пар. Колючей проволоки не пожалели — видимо, подумал Юра, на складах еще с советских времен ее ржавело видимо-невидимо, и вояки либо гуиновцы рады-радешеньки были хоть по дешевке избавиться от осточертевших излишков. Двойная, чуть ли трехметровой высоты ограда протянулась на своих якобы бетонных опорах от края до края съемочной площадки — на экране будет казаться, что от горизонта до горизонта. Построили две дощатые вышки с прожекторами и пулеметами, возле которых сейчас мерзли на промозглом ветру обряженные в тропическую, афганских времен полевую форму бедняги; они то и дело прикладывались к фляжкам для согрева и со скуки целились из пулеметов то в съемочную группу, то в массовку. Режимный объект светлого коммунистического будущего воистину впечатлял.
    Массовку набрали из трудившихся на ближайшей стройке гастарбайтеров. Теперь они, от души довольные, что не надо ни класть кирпичи, ни месить раствор, а деньги все равно идут, в деланной тоске смирно сидели на корточках вдоль колючки и всем своим видом изображали безысходную неприкаянность. Приглушенно, но грозно гудел гортанный народный ропот. Массовка, по стечению обстоятельств оказавшаяся практически исключительно выходцами из Педжента, живо обсуждала перипетии скоротечной ночной поножовщины с выходцами из Гюли-Чархи.
    Корни вражды педжентцев и гюличархинцев уходили в седую древность, и мало кто даже из аксакалов помнил, с чего началось. А дело было в том, что где-то в середине девятнадцатого века гюличархинским бекам пару раз подряд удалось продать в британскую Индию рабов, захваченных в набегах на земли белого царя, малость поприбыльней, чем педжентским, — с тех пор и потянулось. В веке двадцатом императорская, а потом большевистская администрации вражду несколько приглушили, она стала, стыдно сказать, забываться; в шестидесятых годах случилось даже несколько вполне счастливых перекрестных браков. Но когда рухнул гнет, она, эта старая вражда, вспыхнула с новой силой, ведь теперь никто уже не ставил препон благородному негодованию педжентцев и гюличархинцев друг на друга; наоборот, из больших городов, а то и из-за рубежей стали наезжать доброхоты и намекать и тем, и другим, что пора бы восстановить историческую справедливость. Они были заботливы и бескорыстны, они обещали поддержку деньгами, оружием и каким-то пиаром… В тощих хурджунах гастарбайтеров негодование доехало сюда, в сердцевинную Россию, хотя ныне все преимущество оборотистых гюличархинцев сказывалось в том только, что теснились они в подвале предназначенного к сносу, обесточенного и обезвоженного дома на улице Ленина, тогда как педжентцы ютились в таком же подвале точно такого же мертвого дома на улице всего-то лишь Мира. Даже бизнес-центр они строили один и тот же — педжентцы левое крыло, гюличархинцы правое; и некоторые молодые активисты обеих диаспор уже начали усматривать в том произвол и утонченный садизм российской администрации.
    В этом эпизоде Юре в расстегнутой на груди легкой старорежимной ковбойке и никогда им доселе не виданных советских бумажных якобы джинсах — и помыслить было невозможно, откуда все это допотопное барахло вынырнуло, с каких таких стратегических складов, это ж не колючка, — полагалось некоторое время ходить в нерешительности и тоске вправо-влево вдоль могучего, как на фотках про Освенцим, ограждения, вожделенно глядя на ту сторону. Позже на компьютере должны были дорисовать время от времени взлетающие в далекой глубине космодрома раскоряченные фотонные звездолеты, на один из которых Юре позарез надо было попасть, а никак. Мерз Юра жутко, но действие происходило на среднеазиатском солнцепеке в полдень, и полагалось во что бы то ни стало потеть. Юра старательно изображал, как потеет, ходил и таращился на звездолеты, но все время приходилось скашивать глаза вниз, чтобы не наступить ненароком на кого-нибудь из рассевшихся вдоль ограждения согнанных со своих земель местных жителей.
    Наконец, повинуясь повелительному взмаху демиурга, с земли поднялся пожилой аксакал в нахлобученной на глаза черной папахе и маскарадной яркости халате. Юра как раз проходил мимо, но, когда аксакал встал, остановился и с готовностью уставился на сморщенное коричневое лицо старого урюка — на ту его часть, что виднелась между лохматым, как извалявшийся в луже пудель, краем папахи и встопорщенным воротником.
    — Мальчик, — сказал аксакал. — Тебе туда надо?
    — Да, дедушка, — ответил Юра проникновенно.
    — Мне тоже, — грустно сказал азиатский дедушка.
    — Зачем?
    — Там был мой юрта… — вздохнул аксакал. — Хорошо жил, никого не трогал. Потом пришли русские и напустили свои фотоны. Ф-фух! — он сделал расходящийся взмах руками, показывая, как фотоны разлетались во все стороны. — Барашки умер, кони умер. Совсем жить нельзя. Потом приехал большой человек из звездного города…
    Юра оценил тонкий замысел демиурга. Тот и впрямь продумывал любую мелочь. Скажи аксакал просто «Звездный городок» — сразу стало бы и мелковато, нестрашно, и, с другой стороны, ненатурально: с чего вдруг чиновники Центра подготовки космонавтов диктуют свою волю целым народам. А так можно было подумать и на занимающийся космосом Звездный городок, и в целом на грозно царящую в поднебесье Москву с ее кремлевскими звездами. Неясность всегда впечатляет сильней любой конкретики.
    — Сказал: уходи! И уводи свой род! Тут теперь не твой земля, тут теперь мой земля…
    Дедушка помолчал. Обвел тоскливым, безнадежным взглядом слякотную окрестность Дмитровского шоссе.
    — А куда я пойду? Тут я родился, тут мой папа родился, тут мой дедушка родился… Другого места для меня нет. Страна у вас большая, а места в ней для меня нет… Некуда идти. Детям некуда идти, внукам некуда идти. Женам некуда идти…
    Повисло тяжелое молчание. Свистел ветер, натужно цедясь сквозь плотное стальное кружево ограждения. Возможно, подумал Юра, именно в эту паузу потом врисуют очередной старт — и вон там, вдали, надвое распоров знойную дымку над горизонтом, взойдет страшное огненное зарево, вытянется ослепительной полосой, а потом накатит тягучий грохот взрывающегося антивещества. Или на чем там они у Стругацких летали… Впрочем, какая разница; если это обещает эффектно получиться в кадре, с шефа станется и паровой двигатель на звездолет поставить — и хоть кол ему на голове теши. Юра, со скорбным лицом уставившись на горизонт, на всякий случай прищурился, будто его даже издали ослепил ядерный огонь, еще подержал паузу, чтобы дать грохоту место и время, а потом, когда грохоту полагалось бы утихнуть, тихо и проникновенно сказал:
    — Прости, дедушка.
    И поклонился обездоленному старику в пояс.
    — За всех нас меня прости…
    Аксакал строго поднял указательный палец, коричневый, сухой, как ветка опаленного саксаула, и сказал назидательно:
    — Что проку тебе просить меня, русский мальчик. Человек может простить. Аллах — не простит.
    Честно говоря, последнюю фразу аксакал произнес, сделав над собой немалое усилие. Он не хотел ее говорить. На своем не слишком-то богатом словами русском он, когда демиург объяснял ему его задачу, попытался в ответ втолковать, что Аллах, чтобы вы знали, милостивый и милосердный, он, если человек заслужит, вполне умеет прощать не хуже вашего хлипкого Христа. Старик смутно понимал, что у всякого европейца, который потом такое посмотрит, соответственно и отложится: ага, Аллах — это что-то вроде расстрельной команды. Одному Аллаху известно, к чему это когда-нибудь может привести. Вот копятся такие мелочи, копятся…
    Но демиургу было видней.
    Он даже не стал вслушиваться в стариковский лепет. Просто сунул тому лишнюю сотню прямо из рук в руки, похлопал по плечу — и торопливо перешел к другим делам, которых перед началом съемки сложного эпизода не перечесть, хоть разорвись; и все приходится разруливать одновременно, и никто, кроме демиурга, не разрулит. И старик вздохнул и молча взял. А что прикажете? В этой дикой России, где мужчины даже не подмываются после большой нужды, а женщины все поголовно распутницы, потому что даже по улице ходят простоволосыми, в России, на которую нельзя было не злиться уже потому хотя бы, что без нее не прожить, — в ней все очень дорого. Если не прихватывать, где только можно, ничего не удастся скопить для оставшейся в Педженте семьи.
    Ну и ладно. Пусть думают, что хотят. Пусть хоть вообще всей Россией идут шайтану под хвост.
    — Снято! — звонко крикнул демиург.
    Эта концовка, эта последняя реплика про непрощающего аллаха ударила ему в голову буквально за несколько минут до начала съемки, и он был очень горд оттого, что это случилось все-таки вовремя. Эффектная концовка. Хлесткая. Жесткая. Честная. Многозначная, полифоничная. Видно широту взглядов творца.

СЦЕНА 6. ИНТ. ВЕСТИБЮЛЬ ГОСТИНИЦЫ. ДЕНЬ

    Дежурной по пассажирским перевозкам было плевать на Юру Бородина. Он и умолял, и объяснял, и расхваливал свой сварочный коллектив, который в полном составе без него, без лучшего своего Юры, отбыл на Рею (это спутник Сатурна такой), и больничным листом мамы тряс, и командировочным предписанием, и рекомендациями, и даже билетом на тот планетолет, на который он, Юра, не успел — и всего-то на два часа… Тщетно. Дородная молодящаяся дама не смотрела на него, не слушала — знай подтачивала себе крашеные ногти, да подкрашивала их, да подмазывала губы, с которых, облизывая их от сосредоточенности при подтачивании и подкрашивании, успевала слизать всю помаду… Иногда, впрочем, она все же прерывала эти свои занятия и нехотя, не поднимая глаз, казенным голосом гнусила:
    — Ничего не могу сделать.
    Через пять минут:
    — Нет распоряжений.
    Еще через пять минут:
    — Для меня все эти бумажки — филькина грамота.
    Юра в конце концов чуть не заплакал. И взял себя в руки, лишь почувствовав на себе уже совсем пытливый взгляд старшего по охране гостиницы — дюжего вохровца с автоматом. Такой заломает — недорого возьмет. Да, собственно, вообще бесплатно заломает, чисто из любви к искусству.
    Кроме четверых охранников и их начальника народу в вестибюле считай что и не было. За столиком у окна двое сухопарых ухоженных хмырей явно несоветского вида — космопорт-то международный! — вольготно развалясь в креслах, как истинно свободные люди, безбоязненно, воздушно беседовали на иностранном, точно пузырьками шампанского перекидываясь фразами. Слов было не разобрать, но сразу чувствовалось: беседовали они о чем-то возвышенном и интеллектуальном. О курсах акций, должно быть. К ним лучше было не подходить и даже не смотреть в их сторону — вохровец и так уже Юру явно срисовал, не хватало еще для полной радости, чтобы его прямо в преддверии просторов космоса вовсе сгрябчили… А за столиком у стены, под цветной мозаикой, изображавшей бессмертный подвиг Гагарина, доедал суп, зажавши ложку в пудовом кулаке, бледный верзила в расстегнутой на груди клетчатой рубахе и искоса поглядывал на Юру. Он, похоже, Юру уже тоже срисовал. На него тоже было лучше не смотреть.
    Юра сразу узнал этого актера, только фамилию вспомнить никак не мог. Наверное, от волнения. Лицо было знакомое, и торс, и бицепсы тоже — даже более, чем лицо. Как боевик, так вот этот кому-нибудь дает в торец. У нас, в конце концов, теперь тоже есть свои Сигалы. Только вот фамилию никак не вспомнить. Против воли Юра кинул на верзилу еще один короткий взгляд и вдруг заметил, что верзила, вытирая губы правой ладонью, левой манит Юру к себе.
    Юра несмело подошел.
    — Вы мне? — робко спросил он. — То есть… Вы — меня?
    Верзила молча показал на стул напротив себя. Юра помедлил мгновение, потом застенчиво присел на краешек. Последовало короткое, напряженное молчание. «Уан, ту, фри, фо, — в полной тишине декламировал за своим столиком один из статистов, по мере сил изображая непринужденную зарубежную беседу, — ит мо, дринк мо…» — «Файв, сикс, севен, эйт, — отвечал второй, зачем-то заулыбавшись, — бич, оупн ер до…» — «Демокраси из э принсипал вэлъю, — сменил тему первый статист. «Оу, йе», — согласился второй, авторитетно покивав.
    Верзила закончил оценивающе рассматривать Юру холодными, ничего не выражающими глазами и протянул ему через столик шершавую лопату руки.
    — Иван, — коротко сказал верзила.
    Юра протянул ему свою руку.
    — Юра.
    Против ожидания, Иван провел рукопожатие осторожно, не упиваясь силой. Ничего не сломал и не расплющил.
    — Я тут слышал краем уха, как ты уламывал дежурную, — сказал Иван.
    Юра не ответил, выжидательно глядя на него.
    — Я тебе, конечно, ничего не обещаю, — сказал Иван, — но…
    Юра весь напрягся. Даже чуть подался всем телом в сторону верзилы, который, кажется, готов был выступить в роли нежданного спасителя.


    — Но зайди-ка ты, брат, — Иван глянул на часы, — сегодня часов этак в девять вечера в триста шестой номер гостиницы.
    — И что? — с трудом сдерживая вдруг проснувшуюся надежду, порывисто спросил Юра.
    — Ничего, — сказал Иван. — Там ты увидишь человека, очень свирепого на вид. Попробуй его убедить, что тебе позарез нужно на Рею. И ты ради того, чтобы туда попасть, готов НА ЧТО УГОДНО.
    — Как это? — упавшим голосом спросил Юра.
    — А вот так.
    — На что это — на что угодно?
    — Мало ли… Да ты не бойся, измену Родине тебе не предложат. Ты комсомолец?
    — Конечно.
    — Ну и там будут только кристальные коммунисты. Так что в этом смысле можешь не опасаться. Но… Ты симпатичный мальчик. Рейсы у нас до-олгие…
    — Я… — Юра облизнул внезапно пересохшие губы. Тщетно. Язык тоже пересох. — Я не понимаю…
    — А по-моему, — спокойно сказал Иван, не сводя с Юры холодных глаз, — ты все уже понял. Но, конечно, если тебе совсем даже не нужно на Рею — тогда другой разговор.
    — Мне очень нужно на Рею, — тихо, но твердо сказал Юра, глядя прямо Ивану в лицо.
    — Тогда не хер из себя маромойку строить, — сказал Иван.

СЦЕНА 7. ИНТ. ГОСТИНИЦА, ТРИСТА ШЕСТОЙ НОМЕР. ВЕЧЕР

    Юра старательно пригладил волосы. Потом постучал.
    — Войдите, — донесся изнутри низкий хрипловатый голос. Юра вошел.
    Зная, кто за дверью, Юра старался владеть собой, но все же обомлел. Этих великих людей он с раннего детства видел на экране, миллион раз видел и миллион раз восхищался, — но никогда не был от них так близко. И уж подавно даже не мечтал оказаться с ними в одной мизансцене. Даже мысленно он не мог себе представить, что к ним можно будет обращаться по именам. Даже сейчас, когда до них было шаг шагнуть. Нет уж, пусть так и будут Быков и Юрковский. Хотя бы пока. Господи, как Быков спел тогда «На сопках Маньчжурии» — больше десятка лет прошло с тех пор, как Юра совсем еще мальчишкой впервые увидел ту ленту, а до сих пор слезы наворачиваются и ком подступает к горлу; никто ни до, ни после так эту песню спеть не смог… Вся русская сила и вся русская боль была в этом голосе, в этом лице, в этих широких беспомощных плечах… А Юрковский? Потрясающий, исполненный врожденного благородства и ума, но способный сыграть кого угодно — и дубину дворецкого, и хитрющего первосвященника… У Юры буквально ноги подкашивались.
    — Что вам? — глуховато спросил Быков.
    — Я… Я не знаю… — пролепетал Юра. Потом перевел дыхание, собрался с силами. Он никак не мог заставить себя посмотреть на блистательных актеров прямо — ни на того, ни на другого. Ему было стыдно. Ему было стыдно, что впервые он встретился с ними вот так. Играя вот ЭТО. Ужас. Хоть сквозь землю вались. — Понимаете, мне нужно на Рею. Очень нужно.
    — Фамилия? — отрывисто спросил Быков.
    — Бородин. Юра… Юрий Михайлович Бородин.
    — Профессия?
    — Вакуум-сварщик.
    Быков тоже не глядел на Юру; сидел сутулый, как придавленный, и мрачно разглядывал пол. Да и Юрковский вертел в руке бокал с вином и был целиком поглощен рубиновыми отсветами в бокале. И Юра вдруг шестым, седьмым чувством, которое только и дает хорошему лицедею возможность всегда чувствовать партнера, всегда подыграть любой, самой мелкой его инициативе, всегда подхватить и отпасовать обратно на дальнейшую разработку любой оттенок, любую тончайшую перенастройку, которую плохой лицедей воспримет лишь как допущенную партнером обескураживающую неточность, и этим шестым-седьмым чувством Юра понял, что Быкову и Юрковскому тоже не по себе. Может быть, даже тоже — просто стыдно. Или хотя бы неловко. От того, ЧТО сейчас надо будет играть.
    Да елы-палы, да неужели? Ни хрена себе… Но они-то, они-то зачем?
    А когда изумление отступило, у Юры будто гора с плеч свалилась. Я не один! Мы все тут заодно! От радости кровь будто вскипела. Ему захотелось подпрыгнуть и запеть во все горло.
    Но вместо этого он просто заиграл.
    — Понимаете, — он наконец поднял на Быкова честные глаза, — у меня заболела мама. Приступ аппендицита. Понимаете, я никак не мог уехать… Брат в экспедиции… Отец на полюсе сейчас… Я не мог…
    Юрковский аккуратно поставил бокал с вином на край стола.
    — Скажите, юноша, — проговорил он, — а почему вас не заменили?
    Какой у него голос, подумал Юра. Неповторимый голос. Просто мурашки по телу…
    — Я очень просил, — ответил он тихо. — И все думали, что я успею. И к тому же… Я в бригаде лучший. Вы посмотрите в рекомендации… Ребята без меня… ну… Им будет очень трудно.
    Некоторое время все молчали. Быков смотрел в пол. Юрковский смотрел на Юру, и в его выпуклых глазах читалось неподдельное сочувствие.
    Но реплика его лишена была всякого сочувствия:
    — Совершенно не понимаю, зачем нам пассажир.
    — Честное слово, я никому не буду мешать, — убедительно сказал Юра. — Ия готов на все.
    — Вот как? — с усилием выдавил Быков. У него даже голос осип от нежелания говорить то, что ему надлежало говорить. И Юра был благодарен ему за это. Какие хорошие люди, подумал он. Мало того, что замечательные актеры, так еще и люди замечательные… Но зачем они тогда?
    — Да, — тихо сказал Юра. — На все.
    — Интересно, — манерно произнес Юрковский. — Может быть, юноша, вы уточните?
    Юра закусил губу. Беспомощно обернулся на Юрковского, потом снова посмотрел на Быкова. Быков хмуро глядел в пол.
    — Не знаю, как вы отнесетесь, но… — выдавил Юра. — Мне сказали, рейсы у вас долгие, и вам…
    Еще одно долгое мгновение он просто не мог заставить себя потянуть роль дальше. Но пауза ширилась, недопустимо вспухала; слова уже стали не нужны, реплики кончились, поодаль демиург замолотил кулаком воздух: давай, мол, давай! — и Юра наконец решительно расстегнул ширинку и спустил штаны.

СЦЕНА 8. ИНТ. ГОСТИНИЦА, ТРИСТА ШЕСТОЙ НОМЕР. РАННЯЯ НОЧЬ

    Юрковский пригубил из своего бокала. Покатал вино во рту, проглотил. Посмотрел бокал на просвет. Лицо его было исполнено тихого довольства.
    — Какой сладкий, — томно сказал он.
    Быков поскреб себя по голой волосатой груди. На грудь загодя побрызгали водой, чтобы казалось, будто Быков весь потный.
    — Удачно получилось, — чуть брюзгливо сказал он. — Буквально в последний момент, завтра уже старт… Теперь будем этого петушка хором харить всю ходку, до самого Сатурна. Ай да Иван! Услужил! А коли вы как всегда, то и мы как всегда…
    Он наклонился, вынул из кармана лежащей на полу куртки бумажник, порылся в нем и извлек странно маленькую да узенькую по нынешним временам, марганцового цвета советскую, с профилем Ленина, четвертную — и, обернувшись, протянул в сторону Ивана; тот, широко улыбаясь, стоял у окна. При виде денежки он торопливо шагнул к Быкову. Взял, сложил пополам и бережно уложил в нагрудный карман.
    — Рад стараться, Алексей Петрович, — сказал Иван. — Служу, так сказать, Советскому Союзу.
    — Снято! — победно гаркнул демиург.

СЦЕНА 9. ЭКС. ГОРОДСКОЙ ПРОСПЕКТ. ВЕЧЕР

    Вышли они из здания вместе, но сразу рассыпались. Иван, гадливо смерзшийся лицом, будто нес опорожнять парашу, вяло помахал рукой и нырнул в свой «сааб». Рванул с места, размашисто харкнув из-под протекторов снежной слизью. Угрюмый Быков, пряча руки в карманах куртки, двинулся было налево, тогда Юрковский, подняв воротник — направо. Почему-то им совестно было смотреть друг на друга. Из черного неба нескончаемо валили тяжелые лохмотья серого снега. Радужно бушевали рекламы.
    Быков остановился.
    — Эй… — позвал он. — Как там… генеральный инспектор МУКСа!
    Юрковский обернулся.
    — А?
    — Слушай, пошли водки выпьем где-нибудь, — просто сказал Быков. — Надо как-то отмыться.
    — Сколько ни пей — русским не станешь, — рефлекторно отстрелил дежурную шутку Юрковский. Поразмыслил мгновение, меланхолично вздохнул. — А впрочем… надо же иногда помыться и бедному еврею. И что поразительно — ровно от той же грязи, что и русскому.
    — А потому что грязь есть грязь, — назидательно сказал Быков, — в какой ты цвет ее ни крась.
    Они невесело хохотнули, обнялись и, вместо того, чтобы рассесться по своим иномаркам, пешком двинулись к ближайшему кабаку подешевле. Не хотелось сейчас комфорта и утонченных церемоний, хрусталя, блеска и салфеток; хотелось сделать нужное дело тупо, грубо, быстро, как на нарах.
    «Мальчика жалко», — подумал Юрковский.
    «Стажера надо было с собой взять», — подумал Быков.

СЦЕНА 10. ИНТ. ЖИЛИЩЕ ЮРЫ. НОЧЬ

    Спать не хотелось совсем, никак было не успокоиться. Тогда Юра снова стал читать и к полуночи прикончил главу про ученых, которые впроголодь теснятся на какой-то болтающейся в космосе станции с дурацким названием Эйномия, но так увлечены своими странными, бабахнутыми в прямом и переносном смысле исследованиями, что нищеты даже не замечают, а наоборот, счастливы по самое не могу.
    Ну то есть чистый совдеп. Комсомольцы-добровольцы. Издеваться над этими энтузиастами Юра, правда, не стал бы, но и нормальными людьми счесть их не мог. А зачем в качестве образца для подражания — это-то он уж просек: ученые выведены как лучшие из возможных людей и, натурально, образцы для подражания — предлагать ненормальных с напрочь отъехавшими крышами, такое Юра понять и принять был не в состоянии. Чтобы учинить с людьми подобный энтузиазм, им надо много чего из голов и прочих мест повырезать, в наше время эта истина давно известна всем. Лоботомия называется. Или еще зомбирование. Ясно же: тогдашняя пропаганда воспевала энтузиастов, чтобы народ хотел только работать, а жрать не хотел, и вожди могли спокойно жрать в три горла на полную халяву. Теперь на сказочку бескорыстного творческого горения хрен кого купишь.
    Однако одна деталь Юру зацепила. Встретилась там странная фразка: «они радуются, потому что впервые доказали, что гравитация распространяется быстрее света».
    К естественным наукам Юра до сих пор никакой склонности не имел, но все же помнил, что быстрей света ничего в природе нет и быть не может. Он не знал, откуда это помнит — то ли из нудного малопонятного школьного курса физики, то ли слышал по телику, когда там типа про летучие тарелки фашистов в Антарктиде рассказывали да про надпространственные порталы над полюсами… Ну, неважно. Какая разница. Помнилось. Чего же, неправильно помнилось, что ли? Или это Стругацкие лажанулись? Или в их время наука и впрямь так полагала? Или это они просто подпустили фантастики?
    Почему-то Юре стало любопытно. Наверное, так отреагировала психика на вынужденное расстегивание порток перед камерами; организму приспичило чего-то совершенно из иных сфер. Юра закрыл файл с повестью и вошел в сеть.
    На сей раз поиски заняли больше времени, потому что он не знал, как толком ставить такие вопросы. На «гравитацию» гугл столько насыпал на него ахинеи, что он только застонал и без колебаний грохнул результаты поиска — голова-то не казенная. Но в конце концов он набрел на текст вроде бы связный и доступно написанный, во всяком случае, так было обещано; попробовал читать, но едва увлекся — уперся в таблицу, где ему зачем-то сообщали про какие-то мюоны, глюоны (от слова «глюки», что ли?), тау-нейтрины и, уж совсем как издевательство, еще и, блин, бозоны, причем с одной стороны слабые, а с другой, видите ли — калибровочные. Прямо знаменитость какая-то, имя-отчество-фамилия: слабый калибровочный бозон, ни больше, ни меньше.
    Ржунимагу.
    И вдобавок, понимаете ли, у бозонов этих масса 86,97 (хрен знает, чего 86,97), у мюона — 0,11, а у тау-нейтрино — 0,033. Видимо, автор полагал, что без подобной хрени попросту растолковать, быстрее гравитация света или не быстрее, никак нельзя.
    Юра смотрел на привидевшийся отстой, как баран на новые ворота. Как бизон на бозон. Да, мозг и впрямь уже начал привычно выворачивать прочитанное в хохму; так он всегда — с той уже довольно давней поры, как ушло детство — приучился поступать со всем, что не удается понять сразу, со всем, что выходит за пределы обыденности и потребовало бы для осмысления какого-то незапланированного, внеочередного усилия. На кой усилия, когда, наоборот, все можно ввести, как иногда выражаются по телику, в культурный контекст? Например: какая разница между бозоном и бизоном? Бизон сильный, а бозон — слабый…
    Но эти названия, эти ритмичные гулкие заклинания на птичьем языке были слишком загадочны и потому слишком заманчивы. Не то что «маромойка» или «харить». Они звучали как колдовская ворожба. Как первые слова торжественной молитвы каких-нибудь атлантов. А то, молитву при тебе поют или тебя матюгают, можно понять всегда — даже не зная языка. Что-то будоражило тут, намекало на высь небес, в которых живет бог и творит себе чего-то, творит… И даже цифры при заклинаниях, как ни крути, торкали круче, чем, скажем, цифры на ценниках дорогого пива.
    Потому что за этими шаманскими цифрами ощущался громадный неведомый простор. Словно Юра шел-шел с пакетом мусора привычной дорогой от дома до помойки, и вдруг, сам того не ожидая, вышел на край высоченного обрыва — а внизу, до самого горизонта, никто не знает, насколько далекого, безмерно далекого, жила своей непонятной жизнью огромная неизвестная страна, по-настоящему свободная, абсолютно не зависимая от нашего гонора и нашей глупости, пусть и застланная туманом, из которого, лишь чуть угадываясь, темными пятнами выдавались измеренные таинственными цифрами вершины то ли холмов, то ли дворцов, то ли вулканов…
    А за пивом, возьми ты его хоть по атомным, хоть даже по каким-нибудь бозонным ценам — не было ничего, кроме переполненного мочевого пузыря и сдобренных дежурными прибаутками поисков подворотни, где поссать.
    В общем, Юра подумал-подумал да и пошел сварить себе крепкого кофе. И сварил. И стал читать дальше. И читал, что называется, до потери пульса, со скрежетом в голове, потея, точно дрова рубил и землю копал, а не пробегал, неподвижно сидя, глазами строчку за строчкой, то и дело возвращаясь на абзац, на два назад и пытаясь все-таки хоть что-то да уразуметь. Потому что оказалось интересно. И отлип от экрана, лишь удовлетворенно докарабкавшись до фразы, которая наконец-то все расставила по местам: «Эйнштейн сумел рассчитать скорость, с которой распространяется возмущение структуры Вселенной, то есть гравитация. Оказалось, что она в точности равна скорости света».
    Юра, идиотски хихикая, выключил железяку, и только тут сообразил, что уже пятый час утра, а он забыл и про ужин, и даже про сон.
    Блин.
    Точь-в-точь ученый энтузиаст с Эйномии.
    Когда в его измученную голову заскочило это сравнение, Юра опять захихикал от странного удовольствия. Чувствовать себя похожим на тех придурков почему-то оказалось очень приятно.

СЦЕНА 11. ИНТ. СЪЕМОЧНЫЙ ПАВИЛЬОН. УТРО

    — Если кто еще не понял, какое важное дело мы делаем, — сказал, заканчивая инструктаж, демиург, — повторяю в сотый раз простыми словами. Мы живем в эпоху, когда любой недоросль с жестянкой пива в немытой пятерне умнее, чем все эти Окуджавы в пыльных шлемах, Сахаровы с их размышлениями о мире и прогрессе и прочие высоколобые мечтатели былых времен. По одной-единственной причине: теперь твердо известна цена всем красивым сказочкам. Разрушать иллюзии, показывать, какую мерзость маскирует любая из них, — это главная задача искусства. Чтобы больше никто и никогда не смог снова оболванить людей. Новыми ли сказками, старыми ли в новой упаковке, все равно. Задача искусства — помогать людям всегда оставаться такими же умными, какими они сейчас стали. Вот так, не больше и не меньше. Теперь конкретно. Известно, что Марс в течение многих десятилетий был и в мировой, и особенно в советской фантастике местом реализации всяческих утопий. Наши фантасты там вообще все время коммунизм строили. Одно слово — Красная Звезда! Вот мы там и покажем реальный коммунизм. Мы-то теперь точно знаем, что бы произошло, если б Советский Союз и впрямь ухитрился выйти в космос. Что такое дальняя база при СССР? Это лагерь! Марслаг, Лунлаг… Так и надо играть. Не впрямую, конечно, а на нюансах, на психологии, но — именно это. Скованность, оглядка, постоянный страх… Вертухаи, вольняшки и ссыльные интеллигенты на поселении. Марсом владеют так называемые пиявки, чудовищные, безжалостные, готовые напасть в любой момент. Конечно, это символическое обозначение черных воронков. Они всевластны и боятся лишь одного — тиканья часов. Потому что любые часы, любые — отмеряют время до краха тоталитаризма, показывают, как недолог его исторический срок. На этой ключевой метафоре будет построен весь марсианский блок. Уяснили? И последнее. Вы все очень мало материтесь, господа. Непозволительно мало. А мы снимаем не то, как кому-то хочется, а как НА САМОМ ДЕЛЕ. Снимаем ПРАВДУ, а не красивые сказочки… Правду!
    Юра хотел было сказать, что правда гораздо сложнее, что теперь даже среди мелких есть целые группы, где, наоборот, не позволяют себе сквернословить, чтобы хоть так подчеркнуть свою особость, оказаться не как все, — и жестоко метелят за матюги. Да и вообще… Одно дело высказаться вкратце, когда молоток себе на ногу уронил, и другое — нарочно выговаривать нецензурную брань по обязанности, при всем честном народе, под прожектора и камеры; а потом люди будут слушать ее с экрана в переполненном зале, придя с девушкой или с детьми… Но кругом стояли люди куда крупнее него, светочи культуры, корифеи — и молчали, угрюмо отводя глаза. И Юра тоже смолчал.
    — Ну, я понимаю, — продолжал демиург, — до сих пор дело происходило на Земле, начальство рядом, политорганы, семьи, то да се… Но теперь… Лагерь, понимаете? Там иначе не говорят!. И иной речи Не понимают! А вы начальство с Земли! Вы, Алексей Петрович — капитан чрезвычайного звездолета, каперанг, а то и адмирал, а вы, Владимир Сергеевич — вы вообще генеральный инспектор. Это генерал КГБ, не меньше. У вас руки по локоть в крови. По плечи! Вы с этими марсианскими сявками должны говорить тремя-четырьмя словами, и при том ни одного цензурного. Прифуячь мундюлину, отъедри фуевину, и так далее. Красная Звезда, поймите! Советский коммунизм! Постарайтесь.
    Юрковский шумно втянул воздух всей грудью, а потом тяжко выдохнул, раздув щеки. Похоже, перспектива его не радовала.
    — Ну попробуйте, попробуйте… — подбодрил демиург.
    Быков, попытавшись, как всегда, первым взять на себя самое тяжелое и неприятное, чуть втянул голову в широкие беспомощные плечи и неловко, принужденно сказал:
    ……….!
    — Алексей Петрович, — покачал головой демиург, — вы как будто впервые в жизни эти слова произносите. Не верю!
    Юрковский вдруг распрямился и с азартной ненавистью — мол, жрите! — выкрикнул:
    — ……краулер………!
    — Вот, — удовлетворенно сказал демиург, — это лучше. Так держать. Все, поехали! Свет!!

СЦЕНА 11. ИНТ. С ДОСТРОЙКОЙ. МАРС. АСТРОНОМЫ. ДЕНЬ

    — Уж полночь близится, а Рыбкина все нет, — сипло сказал Пеньков, со стуком поставил на стол пустой стакан и отер тыльной стороной ладони капли самогона с усов. В этот момент люк переходного кессона с глухим чмокающим звуком открылся, и вошел Рыбкин в меховом комбинезоне и кислородной маске.
    — Не напускай, бля, марсианского морозу, Рыбкин, — сказал Сергей. — Урою.
    Рыбкин стащил кислородную маску.
    — Отъедрись, чмо, — рассеянно парировал он.
    Наташа сделала робкий шажок навстречу Рыбкину и остановилась в нерешительности. Сергец угрожающе поднялся из-за стола со спектрограммами и астрономическими фотографиями.
    — Ты как мне сказал?
    — Кончай кусалово, — веско уронил Пеньков, положив ладонь на карабин. Сергей посопел, но все же уселся обратно и опять углубился в материалы ночных наблюдений.
    — Наташенька, — сказал Рыбкин, глядя на девушку, — а вы почему не готовы? Мы разве не пойдем гулять нынче?
    Рыбкин был явный ссыльный интеллигент.
    Наташа подошла к нему вплотную, всхлипнула, а потом уткнулась ему в меховую грудь комбинезона. Давно сдерживаемые слезы хлынули у нее из глаз.


    — Я… — пролепетала она, давясь рыданиями. — Я… Феликс, я думала, вы со мной уже не захотите…
    — Почему, Наташенька? — нежно сказал Рыбкин, проведя ладонью по ее пышным волосам.
    — Папу… — совсем тихо, почти шепотом произнесла Наташа. Голос ее пресекся. Она вздохнула и повторила: — Папу вчера забрала пиявка…
    Лицо Рыбкина стало сочувствующим и скорбным.
    — Значит, я буду вам еще и вместо отца, — сказал он.
    Наташа подняла к нему восхищенное лицо с заплаканными,
    но счастливыми глазами.
    — Феликс… Феликс, какой вы хороший… Как будто не отсюда!
    — Значит, так, мужики, — сказал Пеньков, сдвигая на затылок наушники. — Постанова такая. Сейчас только передали: прилетел какой-то законник с большой земли. Мясня начнется, чую… Теплый Сырт окружен пиявками, так и лютуют, волки позорные… Прогулки отменяются.
    — Мне можно, — сказал Рыбкин, — и со мной тоже можно. Я слово знаю.
    Пеньков пожал плечами: твое, мол, дело.
    — Одевайтесь, Наташа, — тихо сказал Рыбкин.
    Наташа сорвала с вешалки свой меховой комбинезон и, очень торопясь, натянула его поверх одежды. Вжикнули несколько стремительно затянутых молний. Потом Наташа надела кислородную маску, но, прежде чем опустить ее на лицо, тихо спросила Рыбкина:
    — Неужели вы их не боитесь?
    — Боюсь, — ответил Рыбкин негромко. — Вы бы посмотрели, Наташа, какие у них пасти. Только они еще более трусливы.
    — Вы что, правда, слово знаете?
    Рыбкин оглянулся по сторонам. Ни Пеньков, ни Сергей на них не смотрели: каждый был углублен в свои дела. Пеньков внимал едва слышным пискам из наушников и что-то записывал под их диктовку; Сергей угрюмо крутил так и этак спектрограммы, будто в первый раз их увидел и не мог сообразить, что с ними, такими причудливыми, делать. Но Рыбкин все же отступил за угол переходного кессона, чтобы его совсем уж не стало видно, поманил Наташу к себе, а когда она подошла, коротким жестом приподнял и тут же опустил рукава комбинезона: на обоих его запястьях красовалось по паре наручных часов.
    — Ой, котлы… — с детским восхищением сказала Наташа. У нее сразу просохли слезы, глаза загорелись. — Золотые?
    — Пиявки боятся тиканья часов, — тихо сказал Рыбкин. — Они знают, что их время кончается. Даже легкий намек на тиканье ввергает их в панику и гонит прочь. Нам нечего бояться, Наташа. Идемте. Мне надо показать вам очень важную вещь.
    Когда они вышли, в обсерватории некоторое время царило молчание. Потом Сергей решительно отодвинул ворох спектрограмм, выключил регистратор мерцаний, взялся за свой стакан, до краев полный мутным первачом, и сказал:
    — Бля, гадом буду! Что тут может быть за гулянье? Не вкури-ваю, как Рыбкин вынимает свой штуцер на марсианском морозе…
    — Штуцер на морозе вынуть не штука, — задумчиво ответил Пеньков. — Но как Наташка ему навстречу кунку наружу вытягивает при минус девяноста… Вот вопрос для науки!
    И оба заржали.
    — Снято!!!

СЦЕНА 12. ЭКС. С ДОСТРОЙКОЙ, КОМП. ГРАФИКА. МАРС. СТАРАЯ БАЗА. РАННИЙ ВЕЧЕР


    Красноватая каменистая пустыня, плоская, как стол, простиралась до самого горизонта. Маленькое негреющее солнце стояло низко в фиолетовом небе, его немощное свечение не мешало блеклым звездам мерцать в зените. Рыбкин и Наташа, волоча за собою убегающие вдаль тени, подошли к глухой стене серого угловатого строения, приземистого, мощного, лишенного окон, сложенного из крупных плит. Оно походило на загородный дом опасающегося наезда братков олигарха.
    — Вот что я хотел вам показать, Наташенька, — сказал Рыбкин. — Этого никто еще, кроме меня, не видел. Теперь будем знать мы двое.
    — Что? — спросила Наташа.
    Рыбкин показал.
    Из щели между плитами прорастал какой-то суставчатый, похожий на хвощ стебель, увенчанный крошечным сиреневым цветком.
    — Какая прелесть! — сказала Наташа. — А я и не знала, что колючка цветет.
    — Колючка дает цветок очень редко, — медленно сказал Рыбкин. — Известно, что она цветет раз в пять марсианских лет.
    — Нам повезло, — сказала Наташа.
    — Каждый раз, когда цветок осыпается, на его место выступает новый побег, а там, где был цветок, остается блестящее колечко. Такое вот, видите?
    — Интересно, — сказала Наташа. — Значит, можно подсчитать, сколько колючке лет. Раз, два, три, четыре…
    Она остановилась и посмотрела на Рыбкина. Поймав и отплюнув жидкий свет умирающего солнца, полыхнули очки ее кислородной маски.
    — Тут восемь ободков, — сказала Наташа неуверенно.
    — Да, — сказал Рыбкин. — Восемь. Эта колючка растет в этой щели восемьдесят земных лет.
    — Но мы прилетели на Марс только три десятка лет назад… — тихо сказала Наташа. — Не понимаю… — И вдруг осеклась. — Так это — не наша база?
    — Да, — тихо и немного торжественно сказал Рыбкин. — Тут вообще нет ничего нашего. И нигде нет. Мы ничего не умеем сами, Наташа. И не хотим. Здесь цвела иная цивилизация. Могучая, красивая, честная. Демократическая. Мы умеем лишь захватывать чужое и пользоваться, пока не сломаем, не изгадим то, что было построено другими. Теми, кто, в отличие от нас, умеет создавать. Изгадим — и прем дальше, и все повторяется сызнова…
    Некоторое время они молчали. Потом стало слышно, как Наташа начала всхлипывать под маской.
    — Ну зачем мы? Зачем мы такие несчастные, никчемные? — она плакала все громче. — Только сами мучаемся и других мучаем! Лучше бы нас вообще не было!
    — Снято!!!

СЦЕНА 13. ИНТ. С ДОСТРОЙКОЙ. МАРС. СОБРАНИЕ АКТИВА. ДЕНЬ

    Маленький актовый зал базы Теплый Сырт был переполнен. Не каждый день прилетает такое начальство. Не каждый день можно получить кремлевские директивы из первых рук. Все стены были увешаны кумачами: «Планы партии — планы народа!», «Освоим Марс раньше срока!», «И на Марсе будут яблони цвести!», «Добро пожаловать, товарищ генеральный инспектор!», «Даешь каналы!».
    — ………. товарищи! — сказал в заключение с трибуны Юрковский. — ……!
    Зал встряхнули бурные аплодисменты.
    — Но есть еще и……отдельные… недочеты! — продолжил генеральный инспектор, когда овация отбушевала. — ………! Вот например, так называемая Старая База торчит тут, как……в…!
    И некоторые, извиняюсь, расконвоированные специалисты, я слышал, уже нагнетают: мол, это не мы строили, это Странники какие-то строили. Такое недопустимо, товарищи!……! Поэтому, во избежание развития подобных инсинуаций и распространения заведомо ложных измышлений, льющих воду на мельницу мирового империализма, я принимаю решение: все эти сомнительные руины сравнять………с землей незамедлительно. Взрывчатки у нас на «Тахмасибе» для подобных мероприятий припасено вполне достаточно. Завтра же спозаранку начнем работы. Чтоб и следа не осталось тут всей этой……!
    Бурные аплодисменты.
    — Улетая на… к Сатурну, я хочу быть спокоен за наши марсианские рубежи!
    Бурные аплодисменты.
    — И еще одно, товарищи, — сказал Юрковский, отпив воды из стакана. — Классик сказал: счастливые часов не наблюдают, — он многообещающе улыбнулся, обведя зал рентгеновским взглядом, и у многих мурашки побежали от ледяной улыбочки кремлевского залетки. — Если……так, то верно и обратное: кто часов не наблюдает, тот и счастлив. А ведь высшая цель партии — это благо и счастье народа. Поэтому всем предлагается немедленно, прямо не выходя из зала — а кто сюда не поместился, тот обязан сделать это в течение часа по завершении собрания, мои люди проследят за исполнением — сдать на… все наручные часы. В отсеках, в лабораториях пусть уж остаются, но наручные — все сдать. Я хочу, чтобы во время проведения столь важных и ответственных работ все были счастливы.
    Бурные аплодисменты.
    Юрковский дождался, когда они хоть слегка затихнут, и, уставившись на сидевшего сбоку в пятом ряду Рыбкина, сказал:
    — Это и к вам, гражданин Рыбкин, относится.
    Сделалось до жути тихо.
    — Встаньте, пожалуйста. Вы меня… поняли?
    После едва уловимой заминки Рыбкин медленно поднялся. Он был смертельно бледен. На него никто не смотрел, все старательно перечитывали лозунги.
    — Я вообще хотел бы после собрания побеседовать с вами отдельно. Вы не против?
    — Товарищ Юрковский, я…
    — Каллистянская ящерица, Рыбкин, тебе товарищ! — гаркнул Юрковский, подавшись вперед и опершись обеими руками на трибуну. — А может, ты и не Рыбкин вовсе, а? Может, ты Либкин? Хайкин? Или Нуйкин?
    Тишина стояла такая, что слышно было, как за стенами базы, вдали, в пустыне, с мучительной медлительностью растет марсианский саксаул. Рыбкин не выдержал — обернулся. Нашел глазами Наташу, сидевшую в предпоследнем ряду. Она, гордо поднимая подбородок, с деланным оживлением что-то жестами объясняла соседу и словно была единственной, кого происходящее не касалось и не интересовало ничуть; и сразу становилось ясно, что выдала Рыбкина именно она.
    Впрочем, будь она хоть подавлена, хоть утони в слезах — сомневаться не приходилось все равно. Про часы мог подсмотреть кто-то из астрономов, про цветок на Старой Базе Наташа могла кому-то сболтнуть, не сдержав восторга, а уж тот донес, но… Но о том, что Рыбкин обрезан, никто, кроме нее, знать не мог.
    Рыбкин отвернулся и опустил голову.
    — Нет, по-хорошему с ними нельзя… — с тихим, бессильным отчаянием прошептал он.
    — Увести, — равнодушно уронил Юрковский.
    — Снято!!! — гаркнул демиург.
    Все зашевелились, заговорили. Кто-то торопливо закуривал.
    Демиург перевел дух.
    — Молодцы! Ну просто молодцы, все нормально идет… Теперь так. Пять минут перекур, переходим на другую площадку — и дальше. Пока все на местах, слушайте вводную. Эйномия у нас по ходу, очень важный эпизод.
    Юра напрягся. Что этот собрался сотворить с его Эйномией?
    — Сейчас опять развелось немало идиотов, пытающихся доказать, что под красным знаменем было не так уж плохо. Во всяком случае, НЕ ВСЕ было плохо. И очень любят напирать на то, что науку, мол, развивали, ускорители строили, ракеты запускали, открытия делали… При нем пахали целину, при нем пихали на луну… Всякие там «Тайны забытых побед». Вот мы им сейчас покажем эти тайны! Во-первых. Наука — не более, чем спорт задохликов, бокс доходяг. Кого интересует истина? Кому важно, какой там ген или мезон куда полетел? Да всем начхать на гены и мезоны! Себя показать, свое доказать, степень получить, грант хапнуть, оппонента послать в нокаут — вот наука! Забить гол своей идеи в ворота богатого фонда. Отобрать мяч у того, у кого иная идея… Только все это происходит не перед камерами, не на глазах у трибун, а в тиши уединенных кабинетов, в элитарных тусовках конференц-залов, и потому подлостей, подножек и игры рукой там куда больше, чем на обычном футбольном поле. Ну, а уж советская так называемая наука — это вообще шмуздец. Как, собственно, и нынешняя российская… Безделье и воровство, мерзкие кляузы и высокопарная трескотня. На Эйномии этой они, конечно, ни хрена не делали, бухали только, выпили, все что горит, на клей перешли. На смазку из каких-нибудь гравиметров. Циклотроном ее сепарируют и гонят что-то вроде клея… Да и не могли они ничего путного сделать! Оборудование-то говенное, и жрать нечего, а на голодное брюхо не больно поработаешь. И теперь, чтобы как-то оправдать ноль результатов, они у нас все побегут к генеральному с телегами дружка на дружку…
    Юра только стиснул зубы и так стоял, ощущая, как постепенно начинают от напряжения ныть челюсти.
    — Поняли? — спросил демиург.
    Юра украдкой оглянулся. Нельзя было понять по лицам: поняли остальные или нет. Юра понял. Выразить словами нипочем не смог бы, но — понял. Во всяком случае, ощутил. Демиург всю жизнь хотел быть создателем. И по своим способностям он, возможно, мог бы стать создателем. Но он так и не сумел придумать, что именно ему создать.
    Создатель любит свои творения и чтит чужие, зная, каким трудом, каким потом они даются. Демиургам нечего любить. Поэтому они не умеют уважать. Поэтому им остается только ненависть, которую сами они полагают честностью и широтой мысли.

СЦЕНА 14. ЭКС. ГОРОДСКОЙ ПРОСПЕКТ. ВЕЧЕР

    Теперь Быков и Юрковский выходили на улицу вместе. Так как-то само сложилось.
    Нынче дул резкий холодный ветер, подмораживало; на мир наваливалась зима. В ледяном воздухе фонари над ползучей рекой автомобильных горбов блистали режуще, точно прожектора с вышек. Пора было думать о елках. Быков попробовал закурить, защелкал зажигалкой перед криво торчащей из стиснутых губ сигаретой. Ветер несколько раз срывал с зажигалки пламя. Юрковский, ни слова не говоря, оттопырил просторную полу роскошного пальто и прикрыл зажигалку Быкова от ветра. Занялось. Быков затянулся. Потом сказал:
    — Спасибо.
    — Да не за что, — ответил Юрковский, снова застегиваясь.
    — Не думал, что это будет так, — неловко сказал Быков.
    Юрковский кивнул. Буркнул:
    — Если бы я заранее прочел сценарий…
    — Да уж, — пробормотал Быков. — А вот вслепую… Это, знаешь… ну… как с перестройкой.
    — Да, похоже, — задумчиво сказал Юрковский. — Каждый эпизод по отдельности — все правильно, справедливо, честно.
    Но вот так в одну дуду, в сумме… шаг за шагом… Когда спохватишься оглянуться, куда это, мол, мы забрели — мама дорогая!
    — А теперь уже не отказаться. Тошно бросать работу на половине. Да и… Деньги, черт возьми… ощутимые.
    Юрковский, морщась, несколько раз кивнул: мол, ощутимые, да.
    — Никогда я не любил Совдеп, — нехотя проговорил он потом. — От всей души радовался, когда он лопнул, но… После такого мне хочется, как, помнишь, у Данелии в «Паспорте» — на каждом углу царапать «Слава КПСС!»
    Быков затянулся, стряхнул пепел в ветер.
    — Я бы уж давно в коммунисты записался, — признался он, — если бы не рожа Зюганова. Как увижу в телевизоре — так тошнит.
    Юрковский криво усмехнулся.
    — А я бы давно записался в демократы, но как вспомню рожу Немцова — так тоже тошнит.
    — А к Грызлову слабо? — с любопытством осведомился Быков.
    — А к Грызлову пускай грызуны сбегаются, — хмуро ответил Юрковский. — Где наш амбар? Хрум-хрум-хрум!
    — М-да, — сказал Быков. Затянулся. Закашлялся. Раздраженно стряхнул пепел. — Двадцатый век скомпрометировал ответы…
    — Но не снял вопросов, — влет закончил Юрковский знаменитую цитату.
    Невесело посмеялись. Потом Быков для порядка спросил, не сомневаясь в ответе:
    — Ну что, мыться пойдем?
    — Обязательно, — сказал Юрковский.
    Быков отбросил недокуренную сигарету. Они обнялись, Быков скомандовал: «Левой!», и они, печатая шаг, точно идущий на помывку взвод, грянули по гололеду мимо бесчисленных припаркованных у студии иномарок, мерзнущих на ветру, и во все горло скандируя хором:
    — Надо, надо умываться по утрам и вечерам!
    На них оглядывались, а узнав знаменитые лица, благоговейно столбенели и расплывались в умильных улыбках.

СЦЕНА 15. ИНТ. С ДОСТРОЙКОЙ. КАФЕ «ПЕТУШКИ». ВЕЧЕР

    В «Петушках» все было вроде как всегда, но как-то не так. И парочка, стоявшая перед Юрой, почему-то страшно раздражала. Давно бы уже взяли по стакану и отвалили. Так нет, они прямо тут, перед стойкой, беседу взялись беседовать. С чего, они начали, Юра не слышал, не прислушивался к их разговору поначалу, и первая реплика въехала ему в уши лишь потому, что парень вдруг заговорил на повышенных тонах:
    — Да мне твои Киркоровы и Биланы по барабану! Даже не собираюсь про этих децилов тереть!
    Девушка обиженно отвернулась от приятеля. Некоторое время оба, как бы каждый сам по себе, с подчеркнутой пытливостью исследовали карты напитков. Бармен терпеливо ждал. Юра тоже терпеливо ждал. А любимая, наверное, тоже более или менее терпеливо ждала его за столиком; сегодня — видно, по случаю первых морозов — народу было особенно много, и Юре пришлось ее усадить не как обычно, в уютном уголке, а под цитатой про «мы займемся икотой». Место так себе, на проходе. А эти обдолбанные, испугавшись неожиданной размолвки из-за пустяка, решили наводить мосты тут же, опять-таки не трогаясь с места:
    — Вот Китай снова трясет, — сказал парень примирительно, — это да…
    Девушка сразу повернулась к нему, как подсолнух к солнцу. Вернулась общая тема, и она не замедлила ее подхватить:
    — Чо, в натуре? Я не слыхала… Ужас, ужас… Погоди, а как это — зимой трясет? Зима же! Зимой земля замерзает!
    — Молодые люди, — не выдержал бармен.
    Если бы не он, Юра, верно, до утра бы стоял.
    С двумя «Ксюхами» он торопливо вырулил между столиками к любимой. Поставил стаканы, сел.
    — Ну ты тормоз.
    — Да это не я тормоз!
    — А кто?
    — Да вон те двое… Вон, видишь? Да ладно, ну их, лучше начнем наш маленький расколбас, — он слегка приподнял свой стакан с болтающимся пристальным лунму. — С первым морозным днем!
    — И вас туда же… — она с улыбкой ответила зеркальным движением, они чокнулись, накатили, и на какой-то момент стало хорошо, как всегда.
    Но минут через пятнадцать тягучего обмена репликами ни о чем Юру черт дернул за язык. Уж очень хотелось ему поделиться с любимой тем, какие поразительные просторы и бездны ему начали открываться.
    — Я тут помалу в образ продолжаю входить, — пояснил он.
    Как бы заранее оправдался. Без рессоры начинать грузить про теорию относительности — это ж у любимой мозги вынесет.
    — Ну?
    — У Стругацких все типа шибко грамотные, так что и мне надо… И вот какую смешную хрень вычитал. Прикинь: если на нас посмотреть в четырех измерениях, мы все всегда перемещаемся со скоростью света.
    — Чего? — обалдело сказала она. Живописно треснутый стакан с коктейлем растерянно замер у ее пухлых губ.
    — Да не стремайся, это как два пальца. Я когда въехал, меня вообще конкретно проперло. В четырехмерных координатах пространства-времени одно и то же движение разделяется на движение во времени и движение в пространстве. Если и то, и другое сложить, обязательно получится скорость света. У кого угодно: у тебя, у Кремля, у стакана, у ракеты. Но только в сумме. Если что-то совершенно неподвижно, все его движение приходится лишь на время. Типа на старение. Но если ты начинаешь в пространстве двигаться, ровно на твою пространственную скорость твоя скорость во времени уменьшается. Хотя сумма этих скоростей все равно одна и та же: скорость света. А у самого света, зацени, раз он летит так быстро, как только вообще что-то может перемещаться в пространстве, вся скорость приходится на пространственную, и во времени свет вообще не движется, типа не стареет. Круто, а?
    Она уже давно поставила свой стакан и смотрела теперь на Юру даже несколько испуганно. И никак не могла взять в толк: прикалывается он или чисто гонит.
    — Да мне как-то фиолетово… — выжидательно проговорила она.
    — Нет, не скажи… — слегка обиделся Юра. Ему казалось, он очень понятно объяснил. — Интересно же! Четырехмерный континуум, если учесть принцип эквивалентности…
    Любимая поджала губы.
    — Голимо обкумарился, — сварливо сказала она.
    Юра будто впервые ее увидел.

СЦЕНА 16. ИНТ. С ДОСТРОЙКОЙ. БАМБЕРГА. ДЕНЬ

    Эпизоды на Бамберге должны были стать кульминацией фильма, а меж тем все в тот день, когда началась их съемка, шло наперекосяк. Ну понятно, Юре после ссоры с любимой было погано, жизнь покатила против шерсти — но и остальным, похоже, не моглось, актеры ходили раздраженные, злые. И декорации все время как-то плыли, падали, гвозди, что ли, подвезли бракованные, или вообще началась какая-то мистика. Юре то и дело казалось, что это не межпланетная американская станция Бамберга, а все те же «Петушки»; из-под звездно-полосатого флага проглядывал искусственный жасмин, хотя художник по декорациям, наверное, в «Петушках» и не бывал никогда, а просто старался создать элегантную роскошь, которая надлежаще контрастировала бы с барачными и помойными интерьерами «Тахмасиба» и советской марсианской базы.
    У Юры в голове то ли мутилось, то ли, наоборот, просветлялось. Например, когда он ехал утром на студию, то вдруг сообразил, что неспроста в первый вечер, после омерзительной сцены в триста шестом номере, Быков назвал его, Юру, петушком, это было отнюдь не типа «бойкий пацан», а точный термин; петушки — это кого опустили на нарах. Но тогда получалось, что всех, кто проводит время в «Петушках», в хвост и в гриву вафлят какие-то неведомые паханы — а петушки и курочки знай сидят себе, того не понимая, и уверены, что наслаждаются жизнью и полной свободой. Мозг у Юры в последние недели работал так, что между словами и вещами, которые, как Юре прежде казалось, были отдельными, крутились в мировом просторе сами по себе, вдруг начали устанавливаться неочевидные, но плотные, нерасторжимые связи; будто гравитационная постоянная сбросила маскхалат, а глюоны, склеивающие материю воедино, один за другим начали зажигать крохотные дрожащие маячки. А еще, Юра прочитал это буквально позавчера, есть какая-то суперсимметрия; и зуб можно было дать, что именно из-за нее петушки и «Петушки» — это одно и то же!


    Два с лишним месяца назад допотопная книжка Стругацких внезапно намекнула ему, что в жизни есть разнообразие и простор, простор целей, простор смыслов; что тесное, спертое существование, которое каждый день бьет в глаза, лупит по башке, тянет за шкирку и кажется единственно возможным, вовсе даже не единственно возможно. А теперь охрененная физика, в которую Юра сдуру влез чисто из тщеславия, вот приспичило ему убедиться в том, что Стругацкие перепутали, чего быстрее — физика эта недвусмысленно намекала, что есть еще и разнообразие свободы. Есть СТЕПЕНИ свободы. Страшно такое выговорить в демократической стране — но есть ИЕРАРХИЯ свободы. Есть по-истине свободная свобода. Потому что, как ни крути — свобода понимать то, чего не понимал, свобода видеть связи там, где еще вчера видел хаос, случайную россыпь сухих отдельных крошек — это совсем не то, что свобода сегодня купить то, а завтра — это, или сначала выпить здесь, а потом — там. Воробей замечает, как кто-то невообразимо большой и сильный сыплет крошки, и его свобода — дождаться этого, уловить это, а потом опередить других таких же воробьев и склюнуть сперва левую крошку, потом правую, или, в упоении уже совсем полной свободой, сперва правую, и только потом левую. Свобода человека — сообразить, что это был каравай, его уже кто-то съел, а чтобы он возник снова, необходимы вещи сказочные, совершенно не нужные для практического склевывания. Нужно солнце, нужна земля, нужны зерно и дождь, мельница и печь…. Нужны разделение труда и полное обоюдного доверия взаимодействие… Странно, но когда видишь так, мир вроде бы и раздвигается, становится безграничным — и в то же время оказывается куда более доступным и даже подвластным. И дух захватывает от столь необъятного, по-настоящему невозбранного раздолья.
    Если бы сейчас Юру попросилидать определение свободы, он, на гребне внезапно жахнувшего ему по мозгам корпускулярно-волнового вдохновения, мигом выдал бы что-нибудь вроде: свобода есть переменная величина, обратно пропорциональная силе давления на совесть. И, возможно, догадался бы добавить: чтобы это уравнение, а значит, и само понятие свободы, имели физический смыл, совесть должна характеризоваться отличной от нуля положительной величиной. И он уже чувствовал, хотя, наверное, не смог бы пока сформулировать этого словами, что совесть — это всего-навсего стремление соответствовать какой-то въевшейся в плоть и кровь сказочке; а уж от такой мысли рукой подать до многих и многих важных выводов. Например, о том, что, коль скоро множителей в правой части уравнения два, то разрушить, обнулить сказку совести или изуродовать ее, вогнав перед ее численным значением минус, — по крайней мере не менее действенный способ лишить свободы, чем понатыкать вышек и понавесить колючки.
    Но Юре совершенно не с кем было всеми этими переживаниями и соображениями поделиться. Вчера вот попробовал, блин… Лучше бы пил молча.
    С Юрковским разве что? Он — умница…
    Быков тоже, но уж очень суровый, страшно…
    А с Юрковским отношения как раз сегодня грозили разладиться. Когда демиург дал вводную, Юра почувствовал на себе взгляд генерального; и взгляд этот был то ли испуганный, то ли даже какой-то виноватый. А когда человек на тебя так смотрит, по душам поговорить очень трудно. Особенно при ужасающей разнице в возрасте и заслугах.
    Дело в том, что сегодня Юре, как оказалось, предстояло спасти Юрковского, пожертвовав при том своей мелкой жизнью. Впрочем, помрет Юра окончательно или нет, оставалось за кадром; недосказанность — лучший способ активизировать воображение и внутреннюю эмоциональную жизнь потребителя художественной продукции. Но, во всяком случае, Юру должны были унести всего в кровище, и, даже если бы в корабельном лазарете его и спасла советская медицина, это, может, оказалось бы для него еще хуже, потому как светила ему тогда расстрельная статья за содействие изменнику Родины в переходе государственной границы.
    Случиться должно было вот что.
    В душе Юрковского уже некоторое время, оказывается, происходили переоценка ценностей и внутренняя борьба. Точно нельзя было сказать, что именно ее вызвало, — тут опять-таки имела место недосказанность, чтобы было о чем поспорить критикам, когда фильм прокатится. Может, Юрковскому осточертело всеобъемлющее материальное убожество. Может, его начали мучить угрызения совести от того, как он на Марсе обошелся с Рыбкиным: все ж таки единоплеменник в чуждом и враждебном мире гоев — а попробуй не обойдись, если донос поступил; ты не обойдешься, так с тобой обойдутся… Может, окончательное решение Юрковский принял уже по прилете на Бамбергу, когда во время предварительных телепереговоров свиделся с по-настоящему культурными, интеллигентными людьми — хорошо воспитанными, хорошо одетыми; они не ботают по фене, а все время заботливо спрашивают «хау ар ю?» или «ю ар о’кэй?», пьют благородный виски из красивых бокалов и как сыр в масле катаются в космических жемчугах. Может, просто в Юрковском заговорила кровь — то есть раньше или позже он в любом случае вспомнил бы, что он не безродный советский палач, а блудный сын своего народа. А может, все вместе.
    Во всяком случае, под первым же пришедшим в голову надуманным предлогом — там, видите ли, нарушаются международные нормы охраны труда — Юрковский велел Быкову завернуть на астероид Бамберга, где американская фирма «Спэйс перл лимитэд», что значит «Космический жемчуг ограниченный», добывала брюлики экстра-класса. В космическом вакууме из-за лучей и температур камушки на астероиде уродились — пальчики оближешь. «Любишь? Докажи!» Юрковский и Юру подговорил уйти в рывок. Генеральный все продумал: в долгую инспекцию на Бамбергу его одного, при всех его регалиях, с пристыкованного к американской станции «Тахмасиба» никак не отпустят, обязательно пойдут еще мордоворот Иван в качестве личного телохранителя и несколько автоматчиков охраны, которые, ясен перец, и берегут, чтоб чужие не набежали, и стерегут, чтоб свой не убежал; ну, а раз так, Юрковский настоял и стажера взять для его же, стажера, идейной закалки. Мол, вот он, мир капитализма, учись узнавать дерьмо в сладкой упаковке. На самом же деле Юре отводилась важная роль: в момент, когда Юрковскому надо будет сигануть во внутреннюю галерею Бамберги и попросить там политического убежища, Юра должен постараться как-нибудь отвлечь автоматчиков на себя. Потом, мол, когда внимание охраны наоборот, перескочит на побег Юрковского, уже Юра сможет беспрепятственно перейти чек-пойнт. Верил ли сам Юрковский в то, что стажеру это удастся, или нет — неизвестно; тут главное было уломать мальчишку, ведь без него вообще шансов не было. По роли Юре, натурально, сперва полагалось забздеть: патриот, комсомолец и так далее, куда ему сразу сообразить, где счастье. Но, столкнувшись с такой тупостью, Юрковский должен был человечно сказать: «Мальчик, там тебе в дупло силком вдувать никто уже не станет», — и это, конечно, решило дело.
    Разумеется, гладко такой маневр пройти не мог — и не прошел. Драма есть драма, правду же снимаем, а не красивые сказочки; злобные советские автоматчики, презрев, что они на дипломатической территории и тут действуют особые правила применения табельного оружия, должны были затарахтеть длинными очередями, едва заметив, что генеральный наладился юркнуть в запретный коридор, — и тогда Юра героически прикрыл бы Юрковского собой. Изрешеченного и окровавленного, его на носилках оттаскивали обратно на «Тахмасиб», и он, то ли умирая, то ли просто теряя сознание, должен был со счастливой улыбкой едва слышно прошептать что-нибудь вроде: «Ну вот, теперь и умирать не жалко. Лучшее, что я мог сделать в нашей скотской жизни, я уже сделал…» И больше уж ничего не говорил и вообще впредь в кадре не появлялся.
    Однако благодаря Юриному самопожертвованию фильм имел хоть и правдивый (как и все у демиурга), но счастливый конец — в отличие, между прочим, от сказочки Стругацких. Юрковский уцелел, и выскрести его обратно из глубин Бамберги у Быкова не было ни малейшей возможности. «Тахмасиб» полетел себе дальше — с однозначной перспективой по возвращении на Мирза-Чарле всем экипажем загреметь в лагеря. Юрковский же вскоре переехал в Израиль, воссоединился со своим многострадальным народом и нашел себя: открыл в Тель-Авиве ювелирную фирму. Пригодились налаженные на Бамберге связи со «Спэйс перл».
    — Ну что? Усвоили?! — закончил демиург; голос его дрожал от творческого упоения. — Все «Оскары» наши! По местам!
    Юрковский был мрачнее тучи и даже будто сделался ниже ростом. Коротко покосившись после вводной на Юру — то ли испуганно, то ли виновато, — он старался вообще больше не встречаться с ним взглядами. Играл как-то вяло, неубедительно; он отговаривал текст, но думал явно о чем-то своем и никак не мог ожить в кадре. Демиурга колотило от бешенства.
    Впрочем, с горем пополам отработали долгое потайное перешептывание Юрковского и Юры в мусорном отсеке накануне инспекции, стыковку, высадку, встречу с местным шерифом, который должен был обеспечивать на копях надлежащую охрану труда… Выручало то, что все эти разговоры были для Юрковского как бы наигранными, фальшивыми — плевать ему было на охрану труда, если он уже вот-вот чаял спасения из советского ада; и поэтому то, что играл Юрковский с отчетливой фальшивинкой, парадоксальным образом накладывалось на эмоциональный рисунок эпизодов как нельзя лучше.
    Юра честно старался изо всех сил.
    Меж тем пора было браться за сложнейшую сцену беседы Юрковского с топ-менеджером «Спэйс перл», во время которой все и должно было произойти.
    И действительно, тут-то все и произошло. Только совсем не то, к чему группа готовилась.
    Трудно сказать, что послужило последней каплей. Может быть, слишком уж хорошо сыграл топ-менеджер. Он был такой лощеный, такой положительный по сравнению с лохматыми милитаризованными дикарями с советского корабля, он с таким превосходственным видом принялся демонстрировать Юрковскому продукцию своей фирмы; он так был уверен, что эти его сверкающие крошки выпеченного вакуумом и космическими лучами каравая неотразимы для любого, если он не полный лох и лузер…
    Юрковский, горбясь все больше, слушал его, слушал, и своим тупо-мрачным взглядом исподлобья начинал уже, срам сказать, походить на памятного Юре с детства телевизионного Ельцина, — а потом встал, протянул руку и взял с ладони топ-менеджера гроздь его сверкающих спэйс перл. Юра напрягся. После этого действие должно было понестись вскачь; вот-вот Юре предстояло прыгнуть вперед, чтобы прикрыть спину убегающего Юрковского от автоматных очередей. Автоматчики тоже напряглись. У Ивана, стоявшего рядом с Юрой, пучились желваки.
    Юрковский медленно стиснул кулак с бижутерией.
    — Вы что же это себе выдумали, мистер, — тихо, но страшно, с жутковатой нутряной хрипотцой, сказал он. — Если я еврей, так я друзей предам? Тех, с кем прошел Теплый Сырт? Урановую Голконду? Комсомольца этого предам?
    Топ-менеджер обомлел. Юра тоже обомлел. А Юрковский размахнулся, как косарь на необъятном русском лугу, и швырнул топ-менеджеру его брюлики в фуфел. Топ-менеджер охнул, хватаясь за щеку: генеральный инспектор МУКСа швырнул хлестко, от души.
    — Вы что же думаете?! — надсаживаясь, заорал Юрковский. — Если я надеваю кипу, подходя к Стене Плача, то ваши сраные каменюки мне интересней и важней, чем кольца Сатурна?! А вот… вам!……………!!!
    Нельзя было даже сомневаться: на сей раз жуткие загибы со штормовым ревом и брызгами летели прямо из глубины его интеллигентной души. Никакой натянутости и принужденности. Стопроцентное проживание.
    — Да я, может, всю жизнь их мечтал увидеть, эти кольца!! — гаркнул Юрковский напоследок, а потом развернулся, схватил за спинку стул, на котором так вальяжно сидел еще несколько мгновений назад, поднял его могучими руками, как перышко, и что было силы швырнул в сторону окаменевшего от шока демиурга.
    Что тут началось! Стул не долетел, конечно, зато попал в стену, и декорации, как карточный домик, принялись шумно складываться: видно, все же бракованные были гвозди. Автоматчики побросали автоматы и кинулись вязать взбесившегося генерального, но Юра с Иваном успели первыми. Заломили руки бушующему начальнику, оттащили, бормоча что-то успокоительное, от перепуганного топ-менеджера. Поволокли Юрковского к «Тахмасибу». Юрковский вырывался и орал. Демиург, даже не пытаясь восстановить порядок, в ужасе жмурился и зажимал уши ладонями; теперь он казался маленьким, неважным и совсем не всемогущим. Декорации, как костяшки домино, с удаляющимся грохотом рушились все глубже и глубже в безднах студии; потом волна погрома докатилась до соседней площадки, бабахнула по ее постройкам, и там от удара, видно, перемкнуло какую-то аппаратуру. Радугами взошли крупные медленные искры, похожие на жар-птиц. Ни к селу ни к городу, перекрывая крики и фанерный гром разваливающейся Бамберги, с полуслова заорала молодая Пугачева: «Ох, какой же был скандал, ну, какой же был скандал — но впрочем, песня не о нем, а о любви…»

СЦЕНА 17. ИНТ. КЕССОН ПЛАНЕТОЛЕТА «ТАХМАСИБ». ДЕНЬ

    Юрковского увели в корабельный лазарет для интенсивной терапии — он сорвал горло, и нельзя было допустить, чтобы такой актер повредился голосом. Юра задержался на пороге кессона. Он так и не мог понять — Бамберга там внизу, под реакторными кольцами исполинского корабля, или «Петушки», и невольно все искал в углу, под цитатой про икоту, оставленную там вчера любимую. Ему хотелось бы, чтобы она его сейчас видела. Может, она бы даже полетела с ним.
    Но внизу было безлюдно. Демиург с присными скрылись от греха подальше в глубоких штольнях астероида — мало ли, вдруг автоматчики сгоряча двинут в рейд восстанавливать охрану труда, ну, а в лабиринтах старых выработок, может, не найдут; тахмасибовцы же все давно были на борту.
    Иван терпеливо ждал.
    — Иван, — тихо сказал Юра, не оборачиваясь. Он чувствовал себя таким легким и свободным, будто вся его скорость стала пространственной; он, маленький человечек из желез, костей и кишок, казалось, летел теперь со скоростью света, и потому впереди открылась в трех измерениях бесконечность, а в четвертом — вечность. — Как хорошо, что я попал к вам в экипаж…
    Иван усмехнулся, с симпатией глядя юнцу в вихрастый затылок.
    — То ли еще будет.
    — А знаете что, Иван…
    — Что?
    — А давайте эту Бамбергу вообще пожжем фотореактором, — предложил Юра.
    Некоторое время было тихо, и Юра испугался. Обернулся к Ивану. Спросил виновато:
    — Что? Я слишком?
    — Да почему, — задумчиво ответил Иван. — Дельное предложение… Конечно, в нем невооруженным взглядом виден дефицит как буржуазного гуманизма, так и пролетарского интернационализма, но ведь… Но ведь и правда — достали!
    У него опять запрыгали, коротко взбухая под кожей, желваки: видать, наболело. Желваки были похожи на бьющихся в тугом полиэтиленовом мешке лягушек. Иван еще поразмыслил, потом решительно откинул коротко лязгнувшую крышку переговорного устройства, сдернул с фиксаторов массивную металлическую трубку интеркома и, несколько раз покрутив жужжащую ручку, сказал громко:
    — Барышня? Алло, барышня! Дайте рубку.
    — Соединяю, — донесся до Юры тоненький, тоньше комариного писка, ответ телефонистки корабельного коммутатора.
    Иван плотнее прижал трубку к уху.
    — Алексей Петрович? Жилин беспокоит… Да, мы уже на борту, все в порядке… Я вот что хотел сказать. Мы тут посоветовались с товарищами, и есть мнение…

СЦЕНА 18. ИНТ. РУБКА ПЛАНЕТОЛЕТА «ТАХМАСИБ». ДЕНЬ

    Алексей Петрович Быков со щелчком вставил трубку интеркома в стальные держатели. Сутулясь и сопя, долго сидел неподвижно, а потом нажал большим пальцем рифленую клавишу стартера.
Эпилог
    Никогда еще на Амальтею не опускался такой изуродованный планетолет. Край отражателя был расколот, и в огромной чаше лежала густая изломанная тень. Двухсотметровая труба фотореактора казалась пятнистой и была словно изъедена коростой.
    Но директору «Джей-станции» некогда было считать раны великого корабля. Этим займутся ремонтные бригады. Они разберутся, какие палубы покорежены нежданно-негаданно налетевшими со скоростью метеоритного роя спэйс перлами, сколько склевали петушки и что безвозвратно погублено икотой. Разберутся, найдут оптимальные методы восстановления… Может, и спасут машину. Жаль будет, если не спасут. Но это — потом, потом. Сейчас директор торопился встречать Быкова.
    Они пошли навстречу друг другу, и по кабинету прошелестел шепоток, а потом все сразу замолчали. Они пожали друг другу руки и некоторое время стояли молча и неподвижно. Потом Быков отнял руку и сказал:
    — Товарищ Кангрен, планетолет «Тахмасиб» с новым фильмом прибыл.

АДЕЛАИДА ФОРТЕЛЬ

Буриданова царица

Рассказ

    Единственное, что выводит меня из себя — проблема выбора. Ненавижу с детства. С того момента, когда мама спросила:
    — Доченька, тебе какой турбокомпастер купить: синий или зеленый?
    Надо сказать, разницы между ними не было никакой. Только один рисовал синим, а другой зеленым. И ладно бы хоть один желтый был — я взяла бы его и рисовала солнышки. А что можно малевать синим? Даже траву не нарисуешь. А зеленым трава, конечно, будет что надо, но тут уж тебе ни неба, ни солнышка. Я разревелась. Прямо у прилавка, глядя на чертовы турбокомпастеры. А мама не на шутку перепугалась. Но к специалисту меня повела только спустя три года, когда школьная училка выписала соответствующее направление. Туг уж не пойти было просто нельзя.
    — Ниночка, тебе какая собачка больше нравится — эта или эта?
    Ах, да — меня зовут Нина, если вам это интересно. По счастью, имя выбирать не пришлось, его за меня выбрала мама., Но и она рассказывала, насколько это было не просто: то ли назвать в честь бабушки Оленькой, то ли в честь любимой подруги Машенькой, то ли, как героиню модного романа, Констанцией. Откуда в этом логическом ряду взялась Ниночка, известно только маминому подсознанию, и оно ответов не дает. Что до меня,
    так мне довольно и того, что она не выбрала Констанцию. Ну, это так, между делом. А в тот момент я уставилась на переливные голографии, откуда на меня смотрели по-собачьи ласково две шавки: одна лысая и черная, другая лохматая и белая. Я больше любила кошек и попугаев. Но ни тех, ни других мне не дали.
    — А как их зовут?
    — Интересный вопрос, — неизвестно чему обрадовался дяденька с волосатыми пальцами. — Скажем, они тезки. Оба Шарики.
    Собачки стали мне еще противнее, потому что ни та, ни другая на шарик не походили. Черная и лысая смахивала на крашеного крокодила, а лохматая и беленькая — на скальп соседки тети Марины.
    — А больше ничего нет? — спросила я с надеждой.
    — Нет, только собачки.
    Я представила себе, что мне придется не просто выбрать сейчас картинку, а, скажем, она спрыгнет с листа, начнет об меня тереться, лизать мне лицо мокрым языком и вилять хвостиком. А мне придется называть крашеного крокодила идиотским именем Шарик или выгуливать по утрам скальп тети Марины, собирая совочком его какашки. И я разревелась.
    — Кажется, с вашей девочкой все понятно, — сказал доктор и начал что-то быстро писать в карточке. — Налицо типичные проявления болезни Гецера.
    — Это точно? — спросила маман.
    — Для более точного диагноза понадобятся тесты. Зайдите ко мне через полгода.
    — А скажите, доктор, — мило улыбнулась породившая меня ехидна. — Какого цвета на вас сегодня носки?
    Сейчас я понимаю, что она держалась просто героически — окажись я на ее месте, я бы ревела не хуже, чем от турбокомпастеров. Потому что даже очень малолетний человек с диагнозом Гецера попадал в генетическую выбраковку. Автоматически и навсегда. И ни тебе на работу устроиться, ни в университет поступить. Не говоря уже о таких вещах, как семья и детишки.
    — Черные, — волосатые пальцы закрыли тетрадку и отложили ее на край стола.
    — Чисто черные или с рисунком?
    Дядька озадаченно глянул на матушку и полез под стол проверять. А маман с ловкостью карточного шулера стянула тетрадку и положила на ее место точно такую же из другой стопки. Ни один листок не шелестнул. А когда оказалось, что доктору нужно чуть больше времени, чтобы раскатать штанины обратно, она прихватила еще и тоненькую книжечку. Моя маман тоже генетическая выбраковка — это факт, но мозги у нее всегда были на месте. Поэтому ни одна собака в ее жизни не догадалась, с кем она имеет дело.
    Потом мы весело жгли тетрадку в тазике, энергично паковали вещи, слезно прощались с друзьями, распаковывались на новом месте и учились, учились, учились делать выборы по стыренной у доктора книжке.
    — Нина, что ты будешь на завтрак: пончики или мюсли?
    И я начинала рассуждать логически, как в книжке советовалось: с одной стороны, я обожала пончики, но вчера уже их ела. Значит, для разнообразия надо выбирать мюсли.
    — Мам, а больше ничего нет?
    — Есть, но надо выбрать.
    — Тогда я выбираю третье.
    Мама вздыхала и начинала замешивать оладьи: в любом случае условие было соблюдено — выбор сделан. Тогда я еще не задавалась вопросом, как, при сходном отклонении психики, маме удается решить, что на завтрак будут именно оладьи, а не, скажем, омлет или бутерброды с сыром, — она решала за меня, и этого было достаточно. Я проглатывала завтрак, напяливала форму, брала портфель и, уже завязывая ботинки, начинала мучиться:
    — Мам, — я знала, что спрашивать не стоит, но все-таки вдруг повезет. — А как ты думаешь, какой маршрут выбрать: первый или второй?
    — Сама, Ниночка, сама.
    Никогда не везло. Я выходила из дому, шла по изогнутой улочке и останавливалась на развилке. Обе дороги вели к школе, но одна шла в гору и огибала кинотеатр, а другая тянулась через заброшенный виноградник. Меня всегда интересовало, как мама умудрилась выбрать город. Городов на карте, я сама видела, просто уйма, но мы приехали именно в этот: теплый, солнечный, с морем, до которого прямо от нашего дома ходил воздушный трамвай. Море пахло солью, йодом и рыбами. Гораздо лучше, чем школа. И я, застревая на развилке, всякий раз прикидывала, а не махнуть ли в сторону трамвайной остановки. Но этого выбора мне не предлагалось: идти нужно было только в школу. И, к сожалению, пойти по двум дорогам сразу тоже не получалось. Мне нравилась дорога мимо кинотеатра, потому что там каждый день вывешивали новые афиши — движущиеся картинки, на которых то горел синим пламенем корявый звездолет, то целовались плодоножками инопланетные любовники. Конечно, нравилась не так сильно, как море, но, как я уже говорила, моря в комплекте не лежало. Дорога через виноградник была интересна ничуть не меньше: на подсохших листьях всегда висели гроздья улиток с раковинами, похожими на янтарь, а еще, если постараться, в траве можно было поймать здоровенного кузнечика. Я доставала монету и загадывала: решка — направо, орел — налево. При выборе одного из двух нет ничего лучше монеты. Она меня ни разу не подводила.
    А однажды я оказалась на развилке без монеты. То есть предыдущую потратила накануне в школьном буфете, а новую мама забыла положить в мой карман. Сперва я запаниковала. Но потом, перелистав в памяти докторскую книжку, стала ждать знака. За поворотом взревел мотор. Я загадала: если машина грузовая, то мимо кинотеатра, а если легковая, то виноградником. Но действительность плевала на умную книжку с далекого облака: из-за поворота вынырнул заблудившийся в тополях трамвай. Вы не подумайте, я не сразу отчаялась. Я повторила попытку. Но следующим оказался аэроллер с усилителем вибрации — последняя фишка пацанов постарше. Меня как-то прокатил на таком соседский Славка. Интересные ощущения, скажу я вам! Трясет так, что все кости в теле стучат, как горошины в сухом стручке акации. Я обожала аэроллеры, но в тот момент он меня не порадовал. Я почувствовала, что в носу уже начали собираться слезы, и громко хлюпнула. Загадаю на пешехода, решила я. Если мужчина, то направо, если женщина — налево. Ждать пришлось недолго, из кустов выкатился пухлый младенец неопределенного пола, стукнулся об асфальт и разревелся. Чужие слезы заразительны — я разрыдалась вместе с ним. Младенца унесла перепуганная бабушка, а я осталась в одиночестве заливать слезами асфальт.
    Я всегда любила от души пореветь. Повод тут даже не важен, важен процесс: все лицо влажнеет — изо рта текут слюни, из носа сопли, а теплые слезы катятся по щекам, капают с подбородка и затекают в рот; на языке солено, на сердце сладко, а ресницы норовят склеиться, чтобы глаза вовек не видали этого безобразия. В данном случае развилки и часов, которые показывали, что в школу я опоздала. Ну, а еще качественный рев дает хороший результат: возле тебя сразу начинают скапливаться взрослые и интересоваться, что стряслось с несчастным ребенком. И хоть один из них да догадывается взять тебя за руку и отвести куда следует: в школу, там, в госпиталь или домой. Но это был явно не мой день — никто так и не появился.
    Я ревела, пока у меня в организме не закончилась отпущенная на слезы-сопли-слюни влага. Сбегала домой, выпила залпом три стакана воды, вернулась на развилку и добросовестно отрыдала до полудня. Я устала не меньше, чем от полного учебного дня: рот затек, а щеки щипало от соли, — и взяла сама у себя передышку. И пока я обтирала лицо лопухами, мне в голову сама собой пришла гениальная идея: раз нельзя выбрать одно из двух, надо поискать что-то третье. Вам, поди, сейчас смешно это слышать — тоже мне, думаете вы, нашла гениальную идею! Но мне было только восемь, и в книжке, которую мы с мамой почитали, как библию, этот метод не рассматривался. Я пошла напролом между двух дорожек. Новый путь до школы оказался долгим и потребовал нехилой физической подготовки. Мне и на скалу пришлось вскарабкаться, и спуститься оттуда по сыпучим камням, переплыть городской фонтан, не выпуская из рук портфеля, проломиться через кизиловые заросли и пройти насквозь куполообразное здание со стеклянными стенами. Оказалось, что новая дорога к школе ведет к морю. И когда я неожиданно для себя очутилась на его берегу — на краю города и на краю всего мира, меня посетило новое откровение: действительность становится не такой уж суровой, если не выбирать двух предложенных вариантов, а искать третий. Я провела на море весь день. Бегала босиком по мокрому песку, собирала ракушки, гоняла крабов и встречала закат. А потом из ночной черноты вынырнула заплаканная мама и забрала меня домой. До сих пор не знаю, как ей удалось меня найти, но после того случая она больше не играла со мной в дурацкие игры «выбери сама». С тех пор я получала от нее четкие директивы, какой дорогой ходить, где учиться и что надеть. И меня это полностью устраивало.
    К двадцати трем годам благодаря мудрому руководству матушки я худо-бедно научилась маскироваться под нормального человека и занимала маленький, но неплохой пост в департаменте рабочей силы Космопорта № 12. Работенка — не бей сидячего: с утра поступает реестр вакансий, которые до обеда надо внести в базу данных. База рассылает вакансии по информационным сайтам, принимает резюме, анализирует по основным параметрам, откидывая сходу процентов девяносто пять, и назначает оставшимся кандидатам время для личной аудиенции. А мне остается только посмотреть в ясные глазки будущих работников и выбрать кого-то одного. За истекшие пятнадцать лет мои методы выбора усовершенствовались настолько, что я вполне смогла бы сама написать книжку в помощь людям с симптомами Гецера.
    В пять раз толще той, которую в свое время умыкнула матушка у психиатра. Поэтому интервью я неизменно начинала издалека:
    — Будьте любезны, вытащите из колоды любую карту. А теперь те, кто вытащил черную масть, могут покинуть кабинет.
    Я обожала это вступление — после него отсеивалась добрая половина. Оставшейся половине предлагалось занять места за столом. Стол у меня был что надо: длиной во весь кабинет, так что, рассевшись по его сторонам, претенденты смотрелись двумя колоннами солдат, застывшими по команде «Смирно!» перед маршальской трибуной. Они ловили каждый мой жест и были готовы выполнить даже намек на приказ, но их маршал до поры до времени молчал. Их маршал звонил маме и ронял в трубку условную фразу:
    — Рыба или мясо?
    Под рыбой подразумевалась левая половина стола, под мясом — правая.
    — Мясо, — я слышала в трубке, как бежит в раковину вода и шипят на сковородке котлеты.
    — О’кей, — мама готовит мясо, значит, «рыба» вылетает.
    — Я попрошу выйти из кабинета тех, кто сидит по левую сторону стола. До свидания. Руководство Космопорта № 12 будет счастливо видеть вас вновь в качестве кандидатов на новые вакансии.
    Ну и так далее. Не буду утруждать вас подробностями, но суть сводилась к тому, чтобы сократить участников парада до двух человекоединиц, а потом кинуть монетку. Как я уже говорила, монета меня еще ни разу не подводила. За исключением того случая с развилкой, когда ее со мной не было, и дня, когда она, черт знает отчего, прилипла к пальцам. Я озадаченно повернула ладонь и задумалась, как можно расценивать такой выверт. То ли решка, так как именно она сейчас была повернута лицевой стороной, то ли орел, поскольку не прилипни рубль к пальцам, выпал бы как раз он. Я никогда не кидаю монету дважды — у меня тоже есть принципы. И потому, глядя на коварную мелочь, я запаниковала. Два кандидата на должность развозчика грузовых тележек — иммигранты планеты Г-728-054-В11, или, как их называют в просторечье, говнюки, смотрели на меня восьмью парами глаз, не мигая и уже не дыша. «О’кей, — подумала я. — Возьму наиболее многодетного, ему работа нужнее». Я протянула им по стандартному бланку анкеты и попросила:
    — Напишите, пожалуйста, в графе «Семейное положение» количество имеющихся на вашем иждивении детей.
    Оба говнюка синхронно подхватили клешнями ручки и вывели по цифре восемь. Я сглотнула первый соленый ком и набрала домашний номер. «Спрошу, один или два. Тот, который ближе к двери, будет номер один, а второй…» Напрасный труд — маман к телефону не подошла. Это уж вообще небывалое дело: ну, ладно монета к пальцам прилипла, но чтобы матушка свалила из дома, забыв передатчик… Метода, заботливо выстроенная нашими с ней обоюдными усилиями, рухнула в одночасье. Мир растерял все свои краски, и только красные лбы говнюков оставались яркими заплатками на его мучнисто-сером фоне. И эти красные лбы требовали моего решения. Молча, как приснопамятные голографии Шарик и Шарик. А я, затягивая с ответом, заставляла говнюков то пробежаться по коридору наперегонки, но подпрыгнуть на месте, то решить математические примеры, то измерить клешнями стол. Короче, перебрала все варианты, кроме «камень, ножницы, бумага», — заранее поняла, что их конечности могут выбросить только «ножницы». Я устала не меньше, чем от пяти часов полноценного рева. Таких сволочных кандидатов у меня еще никогда не было: они все делали одинаково и синхронно, выдавая идентичные результаты, словно всю жизнь тренировались проходить интервью у человека с диагнозом Гецера. Мы развлекались до того момента, когда стрелки сползли к последнему часу рабочего дня и у моей начальницы лопнуло терпение. Она выскочила из своего кабинета и набросилась на меня, как щенок на тряпку:
    — Что вы себе позволяете, Колыванова! — Ах, да — фамилия моя Колыванова — будем знакомы до конца. Ой, только не надо ахать — как, та самая Колыванова?! Уверяю вас, не сделай я в тот день верный выбор, я как была генетической выбраковкой, так ею и осталась бы.
    — Как что? — пролепетала я. — Интервью по отбору персонала на должность развозчика грузовых тележек.
    — И как ваши успехи? Выбрали?
    Начальству никогда не нельзя говорить нет, оно этого не любит. Поэтому я сказала то, что остается:
    — Да. Обоих, — и, видя удивленно вздернутые брови начальницы, добавила: —Думаю, нам необходимо расширить эту должность до двух мест. Пусть один работает в дневную смену, а другой в ночную. А то ночью никто тележки не собирает…
    — Вот как? — неизвестно чему обрадовалась начальница. — То есть вас, Колыванова, не устраивает утвержденное штатное расписание? То есть вы, Колыванова, считаете себя умнее начальства? Мило! Знаете, мне придется донести это до вышестоящего руководства. А вы пока идите, Колыванова, дорабатывайте.
    Я вернулась на рабочее место, понимая, что быть ему уже завтра пусту. Говнюки, скорбно шевеля ложноусиками, приволоклись следом. Я посмотрела на них и подумала: ничего себе дела — и начальницу разозлила, и сама под увольнение попала, а что с ними делать, так и не придумала.
    — Укажите в графе «Предполагаемая зарплата» сумму, на которую вы согласны работать, — решила, отброшу самого жадного.
    Говнюки схватили ручки, вычерчивая на бумаге синхронные круги, написали одну и ту же цифру. К слову, вполовину меньшую указанной в штатном расписании. Все, я сдалась. И, как оказалось позже, сделала свой единственно правильный выбор в жизни.
    — Сдайте мне ваши трудовые и по две голографии — вы приняты. Рабочий день шесть дней в неделю по девять часов. Обеденный перерыв — час. Начало в девять ноль-ноль.
    Я расписалась в их книжках и оформила два пропуска, понимая, что подписываю собственный волчий билет. Решила еще, что сейчас реветь не буду, потерплю до дома. И тут один из говнюков сказал, трепетно прижимая к груди пропуск:
    — Нас простить, госпожа Колыванова. Мы должен вам признаться.
    — Ю-ю, признаться, — пристыженно заморгал восемью глазками второй. — Объяснять доступный вашему пониманию пример, мы батарейка.
    — Он минус, я плюс. Вместе — генерация событий. Госпожа Колыванова не выбирать, мы управлять событиями.
    — Ю-ю, как нам выгодно. Только я плюс, он минус. Вместе батарейка. Потому монета прилипать, а мама телефон забывать.
    Туг я не выдержала и выругалась:
    — Вот свиньи! Сказали бы сразу, что все за меня уже решили, я бы и не мучилась!
    — Не все, госпожа Колыванова, — защелкали они хитином. — Госпожа мочь выкинуть обоих. Но она добрая, она не выкинуть. Она обоих взять и дать нам пропуск в жизнь на эта планета.
    — Мы для вы благодарны и готовы выкупить своя вина. Госпожа скажет только свой выгода.
    — Ю-ю, своя желание.
    Тут я совсем размякла от их сочувствия и брякнула, ни на что не надеясь:
    — Да какое у меня может быть сейчас желание? Только одно: пусть не уволят, — и разревелась, не дотерпела-таки до дома.
    Говнюки дружно протянули мне салфетки и хором ответили:
    — Не уволят!
    Через полчаса уволили начальницу. Ее звонок руководству вдруг вызвал бурю, которая обрушилась на ее же голову. Оказалось, что на блуждающие по нОчам без присмотра тележки давно валятся в дирекцию жалобы, и моя отмазка про посменных разгрузчиков вдруг стала свежей и актуальной идеей. Начальницу выбросили, как обгадившегося в гостиной щенка, а мне достался ее кабинет, ее настенный календарь и ее оклад. Мама, кстати, этого поворота событий не одобрила: она всегда считала, что генетической выбраковке не следует слишком высовываться. Ну, не суть.
    Через полгода я перевела говнюков из развозчиков тележек в собственные заместители — по-очередной новой должности мне полагались два зама. А еще через год мы с ними заняли кресло директора космопорта. Говнюки стремительными темпами тащили меня вверх по служебной и социальной лестнице, как флаг, пока не водрузили на самой вершине, спросив однажды:
    — Госпожа Колыванова желает баллотироваться на пост президента объединенной Земли или нет?
    Я подумала, подумала и спросила:
    — А что-нибудь третье есть? Могу я, скажем, баллотироваться на пост королевы?
    Мне-то самой с детства больше всего хотелось носить бархатные платья и золотую корону. Кстати, где моя корона? О, под скамейку закатилась. Пыльная какая! У вас тряпочки не найдется? Мерси.
    Я вижу, вы удивлены — как я могу столь откровенно признаться в собственной несостоятельности. А я отвечу очень просто: Королеве Всея Земли позволительны небольшие странности. За более подробными объяснениями обращайтесь к придворному математику. Он вам охотно расскажет, что моя методика выбора государственных решений приводит к оптимально удачливому варианту. Какой-то мухлеж с теорией вероятности и генерацией случайных чисел — я сама в этом так и не разобралась. По счастью, мне и не надо разбираться во всем подряд: королеве королевино, а математику математиково. Лично я вполне довольна тем, что теперь не должна выбирать: я должна просто знать, чего хочу. Скажем, хочу, чтобы в Бразилии засуха кончилась, или генетики научились восстанавливать утраченные органы, и говорю об этом говнюкам. Простите, министру финансов и министру внешней политики. А они просто подстраивают под это реальность. Выражаясь маминым языком, у них всегда есть оладьи на третье. А вот и они!
    — Долго же вы ходили за мороженым, парни! Я целое интервью успела дать. Не запланированное, ага — среднестатистический опрос населения. А что, клубничного не было? И какое вы мне взяли? Ну, я же не люблю ванильное. А хотя это ничего, вкусное. Спасибо.
    И еще: вы знаете, как трудно сбежать от королевской охраны? Мы с министрами этот побег месяц готовили. Понимаете, о чем я, верно? Вот именно, уберите телефон, не надо никуда звонить. А то примчатся сейчас придворные и журналисты с просителями, а у меня ведь сегодня выходной. Страшно хочется его тут провести — по песку побегать, закат встретить, а потом к маме на ужин завалиться… Вот и славно, спасибо вам.
    Где теперь мама? Она по-прежнему жарит котлеты, вяжет носки и счастлива, что ей не надо высовывать нос из собственного дворца. Никак не поймет, что теперь, с возведением ее в ранг королевы-матери, диагноз Гецера из позорного клейма стал аристократической печатью, как, скажем, подагра. Кстати, можно я передам ей привет?
    — Мамочка, дорогая, видишь, я снова в телевизоре! А ты мне твердила: не высовывайся, не высовывайся!..

ГЕРБЕРТ НОТКИН

Гражданин Фаустофель

Повесть

Среда, 11 апреля
    — Севка! Да оторвись, читатель! Крокодилыч когда… во, кому это мы понадобились?.. Добрый день! «Хладомор-сервис» вас слушает… Торговое холодильное и морозильное оборудование — что вас конкретно интересует? Промышленным не занимаемся, а вот коммерческий холод — любой. Весь спектр: шкафы, прилавки, витрины, монтаж, ремонт, сервис — апчхи! Извините! Есть наши, есть импорт. А вы возьмите универсальные, двухмодульные: они и для пристенного, и для островного размещения. Ну, как хотите, это ваше дело. Да, конечно, все покажем в работе. С десяти до двадцати, без обедов: лед не ждет!.. Непосредственно ко мне: менеджер по продажам Хорошевский Филипп Федорович. Подъезжайте и будьте уверены: приморозим в лучшем виде. Ха-ха, приятно было пообщаться. До встречи!
    На ловца и зверь, всегда бы так. В суворовских учат на фортепьяно — молодцы. Какой двенадцатилетний пацан сам сядет играть гаммы? — надо заставлять. Надо.
    — Что?
    — Ника тебе звонила.
    — А что ж ты молчишь… Ника? Это Филипуссис из Австралии, где много-много диких теннисистов, интересуется, как у нас сегодня настрой на матч? Холодная ты женщина, у тебя там чешуйки нашего льда в сердце. А когда это я себя плохо вел? У ментов? А ты как думала! Я же главный свидетель. Ну, как тебя, — только что не… — апчхи! Да, вот, сопливый, а фоторобот составлял! Вот вечером и расскажу. Ладно, слушай, ты заявочку эту на КОЛД’овские лари провела? Ну, Никуша, откуда я знаю — это ты должна знать. Да-а? Да ты что! А к договорчику с моей сеточкой? Ну, как с какой — с новой сетью самых доступных в мире универсамов «Грош цена»! Ай, молодца! С меня эскимо на палочке или некоторые любят погорячее? Сделаем хорошевски! Ну, всё, всё, бай-бай, беби. Лед не ждет!
    Всё щечки надуваем, девочка?.. Кафка — продолжатель дела Платона. «Диалоги» это и была первая машина «Исправительной колонии». С одним резцом: головной образец. Не понял. Чего это? Показалось, что ли? Ладно. Так, ну, теперь нам будут надувать не щечки, а губки.
    — Лапонька, сегодня у меня не получится. Да я все помню, но тут форс-мажор: непреодолимой силы клиент нарисовался — надо обхаживать, обламывать, облизывать. А ты сходи с женой этого универсамца, которому «грош цена», — вы же с ней тогда скомплектовали»». Да и на него ты произвела, заметно было. Кто тебя подкладывает! Ты что, свинья, чтобы тебя подкладывать? Я говорю, жену пригласи, а не его. И потом, Лапонька, мы квартиру меняем или уже нет? А в теплые края летим? А кто ныл, что обновить надо? Да, согласен, и мне, кстати, тоже. Это же все требует, да? А таких сделок даже у моего Крокодила сто лет не было, и она одна нам сразу много вопросов закроет. Да какие проблемы? Что он, маленький? — просидит в стрелялках своих и не заметит, есть ты или нет тебя. Или подбрось старикам, пусть порадуются. Лапонька, это твое дело. Ну, там как выйдет, может, и утром, если клиент разгуляется, ты ж понимаешь. Да не то ты понимаешь! Ну, всё, Лапа, всё, мне к шефу, ты мне потом всё расскажешь. Целую в носик.
    Ну, что, пришел он?
    — Севка, ты чего там ваяешь?
    — Крокодилыч актуал затребовал.
    — Так он пришел уже?
    — Ну. У Ники сидел, я ж завтра тоже банк беру. Сейчас у себя.
    — Нет, Сев, тебе банк нельзя: у тебя противокозелок заметный. Во, и взгляд пустой — очень особая примета.
    — Да пошел ты, эксперт…
    Именно. Так, поправим галстучек.
    — Можно, Исидор Кириллович?
    — Вот, на ловца и зверь. Заходите, Филипп, у меня как раз есть для вас тридцать секунд, и вы успеете мне сообщить, что там у нас с возмещениями от этих складских отморозков?
    — Так ведь это как бы не мое дело, Исидор Кириллович, вы же сами вели.
    — Не наглейте, Филипп, вам еще рано. Вы что же хотите, чтобы я, кавалер ордена «Айс харт», делал за вас свою работу? Короче: сводку мне на стол завтра к двенадцати ноль-ноль. Разумеется, и новые оферты. Мне возмещение — и я воздам. Дерзайте, молодой человек. И когда-нибудь, при попутном ветре, вы тоже станете императором чукчей.
    — Когда их там не останется.
    — Исчезновение наших северных ледовитых жителей — это печально, но, сдерживая слезы, последнему из них вы должны успеть продать холодильник! Заодно и по «Грошовым» всё захватите — посмотрим. Что-то неясно?
    Гад. Крокодил. Да, обаятельный, но гад. Но обаятельный! Странно со Скрябиным. Непредсказуемое развитие тем. Музыка сфер, но не наших. Альб же говорил, что музыка и поэзия бывают неотразимы в своей зашифрованности. «Не ломайте голову, наслаждайтесь непониманием». Да я всю жизнь только им и наслаждаюсь.
    — Севка, ты чего это?
    — Трубку возьми. Не слышишь?
    — Добрый день! «Хладомор-сервис» вас слушает. Простите, что-то не узнаю. Левка? Во, тыщу лет! Откуда, спортсмен? В длинном отпуске? Так ты всё на паровозах рефрижируешь? А чего, надоело кочевать? Бригадира — с поезда? На полном ходу, понятно. И что? Штаны порвал. Да, веселая у вас там жизнь. Ну, спиться везде можно, пить или не пить — вот в чем вопрос. И куда надумал? А сколько ты там имел? Ну, это и я столько — не каждый месяц, а тебе дадут в три раза меньше: у тебя же торгового опыта нет, ты сюда приходишь с нулем. И я так же пришел — я же сначала сидел холод проектировал. Потом понял, что это не греет, и прибился сюда. Ну, я поговорю — на той неделе позвони. Видел из наших кого-нибудь? Кольку? Он все там же, на криогене? Да, меня по молодости тоже на глубокий холод понесло: романтика! Потом подумал и перескочил на умеренный. Ну, был я на его защите. Интересно, но дальше-то что? С утра до ночи за триста баксов, чтобы через пятьдесят лет заслужить некролог в каком-нибудь «Холодильном и боенском деле» — помнишь? Всё ты забыл на своем стылом бронепоезде. Ладно, Левка, дела у меня. Созвонимся. Пока.
    Нет, Лева, извини, это твои проблемы. Ты тут надерешься, подерешься, клиентов пораспугаешь, а мне скажут: кого привел? Мне это надо? Мне этого не надо. Мне надо совсем другое…
    — Юстик? Почему так рано дома? Ну, хорошо, значит, повезло; маму дай. В парикмахерскую? Да, я знаю, к бабушке и дедушке, очень хоро… Ну, что еще? Юрий, это тебе задали или мне? Всё, это твоя работа — сиди и работай. Всё, я сказал. Мама, когда придет, пусть… ладно, не надо ничего, сам позвоню.
    Иждивенец. Женское воспитание. Вот, Гульд играет Семнадцатую. Всё словно в замедленном повторе, каждый звук словно рассматривается в увеличительное стекло. Интересно. Нет, без улыбки слушать нельзя: это не Бетховен, но интересно! То есть в нотах — буквах, красках — записано не всё. Искусство — это какое-то бинарное психическое оружие, компоненты которого могут соединиться только в мишени, — и она оказывается поражена. А могут не соединиться, и тогда она зевает и требует вернуть деньги.
    — Севка, ты чего?
    — Чего? Я ничего не говорил.
    Альб о Рихтере как-то сказал: уровень, на котором реальность музыки становится ее историей. Это уже соединительное звено между настоящим и вечностью. Как те квантовые туннели, связывающие с любой точкой Вселенной, с бесконечным. Есть ли они в материальной природе — еще вопрос, а в духовной — вот, есть. И есть свидетели. Композиторы умирают, бессмертны только ноты; Альб говорил — за нотами бесконечность. Ноты — это частицы мысли-чувства, частицы-волны. А что такое исполнитель? В зависимости от того, как он произносит «те же» звуки, во мне или возникает их отзвук, то есть высказанное продолжается уже внутри меня, переложенное на язык моего существа, или всё затухает, отзвука нет, прием не состоялся. Исполнитель — связующее, центральное звено в цепи человеческих созвучий, в кантилене человеческой… канители! Я же помню, мне было ужасно жаль Рахманинова, когда я услышал, как его играет Рихтер: не дожил Сергей Васильевич, не услышал, как надо играть то, что он написал. Вот так надо… Нет, не может быть, — услышал. Конечно, услышал, но все-таки жаль, что так поздно и — уже не здесь. Хотя… еще, пожалуй, разругались бы. Радио, что ли? Хрень какая-то. Выспаться надо, дохожу уже. Вот в отпуске и выспимся. Ладно, позвоним бародержцу.
    — Жора-сан, привет. Да вот, решил узнать, как живет наш общественный питатель. А у хладоагента горячая новость! У нас тут обменник грабанули, в нашем подъезде, и я — главный свидетель: кассирша в слезах, всё путает, охранник в больнице, неизвестно, выживет ли, а я с ним нос к носу столкнулся! Что «тогда не выживет»? Да не с охранником столкнулся, а с налетчиком, причем когда он уже маску снял, ты понял? Почему я не в больнице? Потому что это уже на улице было: люди мимо шли. То есть он ко мне дернулся, взгляд, я тебе скажу, — я даже точно подобрать не смог, у них в компьютере таких глаз нет. Да не у страха велики, я же не знал, кто это. И не двоилось, не из твоего бара ехал. Хотя, знаешь, в принципе, могло: у меня сегодня чего-то в мозгах двоится, то я — то не я. Да хрень какая-то, непонятные мысли вдруг откуда-то лезут, слова какие-то дурацкие. Ну нет, на сегодня у меня другие планы — давай завтра? И шары можно… Ну, давай, до завтра.
    Художник — ученик чародея: он не владеет теми силами, которые вызывает. Альб говорил, что всякое произведение — перевод с какого-то уже существующего оригинала и что в словах художника всегда косое сечение замысла. Но если оригинал существует, то как к нему пробиться?
Четверг, 12 апреля
    — Исидор Ки…
    — …Я вам, кажется, русским языком говорю: агрессивный промоушен скроллов как альтернативы полугерметикам требует корпоративной санкции на уровне топ-менеджмента — что непонятного? Это не бизнес-проект, а бизнес-прожект, я его замораживаю, и скажите спасибо, что не вместе с вами! Всё, прения закрыты… Промоутеры хреновы! Ну, что у тебя?
    — Сводка по возмещениям, оферты.
    — Клади и иди. Стой, о «грошевых» не забыл? Когда?
    — Через десять дней подписываем. Вот, пожалуйста, у меня всё готово. И согласовано.
    — О, если бы всё согласованное подписывалось, у нас уже наступил бы новый ледниковый период… в отдельно взятой стране… Ведь Россия, как вам известно, родина холодильников… выросших из коктейля Ломоносова в одна тысяча семьсот… ладно, сейчас некогда, потом посмотрю. Ты новые точки объехал?
    — А сейчас же «Новый холод России» идет — давайте пригласим всех к нашему стенду.
    — Зачем, миленький вы мой? Чтобы они увидели, что у наших конкурентов — всё то же или лучше? Даже наши москвичи — не самые большие и сильные на этом рынке, а мы филиал, нам ножки жалеть нельзя. ООС — и вперед, шевелить помидорами! Но у вас, кажется, другие методы? Вчера, проходя мимо, я имел удовольствие наблюдать, как вы спите на своем самом рабочем месте, и отметил ваш высокий профессионализм: вы спали, сидя на нем ровно и с открытыми глазами.
    — Да не спал я.
    — А если вы не спали, то у вас проблемы не только с носом и вам надо показаться другому врачу. Что у вас на завтра?
    — Ну, особо ничего. Звонки.
    — Звонки — это правильно, однако не забывайте: холод распространяется от сердца к сердцу, и вы, как некогда советская власть, должны дойти до каждого и так же его достать. Но не демагогией, а чем? Вашей клиентоориентированностью. Короче, завтра — объезд точек, в понедельник — отчет. Всё, свободны. Привет семье.
    — Спасибо. И вашей тоже.
    — Уволю! Причем навсегда.
    Крокодил. Рептилия. Засёк. Но с этим действительно что-то надо делать. Вот, с Жоркой перетру, может, подскажет что. Да, Севку же надо запрячь.
    — Ну, как твой актуальный? Проглотил без звука?
    — Почти. Сказал только, что отчеты — как мемуары: когда нет ничего стоящего, приходится много выдумывать. И чтобы я в будущем соблюдал меру.
    — Крокодилыч дело знает. Слушай, ты когда в банк?
    — Да я бы хоть сейчас — Ника твоя держит, напутала чего-то.
    — Ты без меня не уезжай. Подбросишь, я сегодня безлошадный: кубковая встреча.
    — Кого охмуряешь?
    — Контрагента. Коммерческая тайна, понял?
    — Да нужны мне… Завтра сам расскажешь.
    — А меня завтра не будет. Крокодилыч по кочкам понес.
    — A-а. Ну, проветришься. Спрашивал тебя тут один контрагент.
    — Какой?
    — Тайный, наверное, назваться не пожелал. Во, может он и звонит.
    — «Хладомор-сервис» слушает.
    — Слушай меня внимательно, Хладомор. Ты там с ментами закорешился. Так ты теперь веди себя правильно. И тогда у тебя, у бабы твоей и у пацана все будет хорошо. Ты понял меня, Хладомор?
    — Э-э, апчхи! Простите, мы… встречались?
    — Сделаешь глупость — встретимся, но ты об этом будешь жалеть. Так что не огорчай меня, Хладомор.
    — Боюсь, я не совсем вас понял.
    — А ты раскинь мозгами, сам, пока тебе не помогли, и поймешь. Ну, будь здоров пока.
    Странный звонок. Шутка? И голос странный, треснутый какой-то. Наезд? Хэ, а ведь это значит, что фоторобот мой удался: кто-то узнал и забеспокоился. Так я же Репин сыска. Суриков. Поленов. А мне эти художественные проблемы нужны? Чем же, чем оно действует? Шнитке писал, как иногда воздействует в кино музыкальное сопровождение: его не замечают и думают, что это так сильно действует изображение. Вот в этом что-то есть: нечувствительное воздействие. Всякий художник выражает невыразимое сокровенным языком своей души, который не похож ни на какой другой язык и, тем не менее, как-то воспринимается, как-то проникает в души. Как, чем говорят картины Ван Гога или Врубеля? Ведь мне так далеки, так безразличны их сюжеты. Какой-то род заразительного безумия?
    Конечно, от этих подсолнухов и демонов должна исходить, исходит какая-то эманация безумия — уже сбывшегося или еще предстоящего. Но она как-то никому не вредит. Накладываясь на нашу крепкую — или, может быть, даже не крепкую, а только иначе настроенную — душевную структуру, эта аура, этот ветерок безумия вызывает лишь легкую рябь, легкое возмущение поверхности, не затрагивающее глубин. Но что-то все же производящее. И, может быть, тут он не лгал Леверкюну, говоря о тех, кому благодаря его безумию не придется уже самим быть безумцами? А зачем он вообще приходил к нему?.. Не существует искусства без «материальной» части — искусство и состоит в обработке, компоновке, выстраивании материала. Но материал только носитель, посредник в передаче чего-то иного. В искусстве, по-видимому, заключено что-то, что совпадает у разных, у многих. Какой-то агент совпадения… Вот, пишут, Достоевский буквально цитирует стихотворение Баратынского, хотя прочесть его в то время не мог: цензура не пропустила. Совпадение! В «Сталкере» под водой листок календаря с датой смерти Тарковского — какое случайное совпадение! Франс говорил, что случайность это псевдоним Бога там, где Он не захотел подписаться. Но Он же нигде не подписывается! Мы не прозреваем корней случившегося — они глубоко. Вот Шнитке вспоминал «Фантазии Фарятьева»: Неелова играла эпизод, а он вдали от съемок писал сопровождение. Потом наложили фонограмму на пленку и видят: движения Нееловой совпадают с музыкой, как в балете, — со всеми ускорениями, замедлениями, акцентами; ему переделывать пришлось. Вот, что это было? Случайное совпадение? А.Ш. объясняет попаданием в один архетип. А что это значит? Это означает какую-то настройку в резонанс. Это значит, что есть какие-то волны, излучения, какие-то собственные частоты. Альб же говорил, что композитор как бы слышит еще не рожденную музыку, ему нужно расслышать ее у себя внутри, записать, передать. Получается буквально ретранслятор. Улавливает пришедшие откуда-то волны и передает. А мы, приемники, различаемся чувствительностью, тонкостью настройки и тоже помехоустойчивостью — способностью отстраиваться от наплывающих отовсюду шумовых волн, от мусора духовного эфира.
    — Не спи, замерзнешь! Всё, вроде разобралась, можно ехать.
    — Давай, поехали, пока я тут совсем не съехал.
    — Ну, чего, суси, норимаки, сукияки? Или начнем прямо с саке?
    — Яки суки. Слушай, спасибо, не хочу ничего. Посидим так.
    — Хорошевский-кун, не обижай хозяина. Закон гостеприимства — итадакимасу!
    — Итадакимасу, Жора, только… — вот напомни мне это их слово понимания. «Эротику»?
    — Всё-то тебя на эротику тянет. «Ёросику».
    — Давай полностью — как это по их понятиям.
    — «Вы поняли, что я хочу сделать. Я понял, что вы это поняли, поэтому полагаюсь на вас и рассчитываю, что вы сами сделаете это именно так, как хотел я. И благодарю вас за то, что вы меня поняли и взяли на себя труд выполнить мое желание».
    — Отлично! Спиши слова. Так вот, ёросику, Жора: не смотри на меня и пей сам так, как хотел бы выпить я.
    — Понятно. Доверие оправдаем, но не в ущерб традициям. Нет, принуждать пить — дурной тон. Я просто принесу бутылочку красного и просто разолью в эти вот стекляшечки — а пить ты не обязан. Идет? Всё, жди.
    Это надо развивать, это ведь тоже экстрасенсорное восприятие. Альб говорил, что способных действительно воспринять музыку — процентов пять. Маргиналы, уроды. «Нормальному человеку симфонии не нужны». Занятно, что во всяких биологических видах появляется именно столько — четыре-пять процентов — особей с отклонениями, вроде крыльев у нормально бескрылых жуков. Дня жизни крылья этим жукам не нужны, но в крыльях — залог сохранения вида, высший промысел природы, жукам не видный. И среди нормальных жуков крылатые — действительно уроды. Выродки. Химеры. Но природа создает их, чтобы не пресекся жучиный род.
    — Что, не выспался?
    — Да нет. Ну, то есть, и это тоже. Задергался как-то. Шеф еще наехал: шевели помидорами! ООС! А я — по методу НТВ!
    — Переведи.
    — Ну, то есть, он мне: «Оторви от стула…», а я ему: «Пошел ты в…»
    — Так и сказал?
    — Ну, практически. Французское?
    — Угу-у.
    — Думаешь, соблазнюсь?
    — А вот этого не надо — ни думать, ни делать, ничего не надо. Это вино обо всем позаботится само. А по мере испарения я буду подливать. Ты расскажи лучше, кого ты там нарисовал, — может, и я его видел.
    — Я им сразу так и сказал: давайте нарисую, у меня зрительная память хорошая. Нет, говорят, рисовать машина будет. Ты, говорят, по психологическому типу не «зрительник», ты — общительный, «вербальник». Давай описывай. Ну, я им и наговорил сорок бочек…
    — Стишок поучительный хочешь?
    — Гадость какая-нибудь? Ну?
    — «Один общительный вербальник
    Не вовремя раскрыл…»
    — Ну, конечно, от тебя дождешься.
    — А чего ты ждешь? Как дальше? А дальше так:
    «Куда-то вставили паяльник,
    И он теперь большой печальник».
    В другом варианте — «молчальник». Так им портрет-то подошел?
    — Да нет, это, говорят, всё не то. Давай по вопросам. И понеслась: какой козелок? какой завиток? Кольца в носу нет? а в бровях? Плохо. Глазная щель косовнутренняя или косонаружная? Не косо? Жаль. Кожа очень смуглая? Бледная? Но уж спинка носа-то? Прямая?? Плохо, голубчик. Совсем плохо. Что ж это вы? Со зрением у вас как? Не жалуетесь? Ну, вот видите, не жалуетесь, а помочь нам не хотите. Я говорю, как не хочу, я же помогаю. Да нет, говорят, это не помощь. По таким приметам кого угодно брать можно — хоть бы и вас, например. А что, может, вы и не свидетель, а — того? Может, вас задержать для освежения памяти? Это у них, видимо, любимая шутка.
    — Да, это любимая. Но есть и другие.
    — Черт, хорошее вино давят во Франциях.
    — Угу-у. Один наш в семидесятых там даже остался, потому что здесь ему было нечего пить. Попросил гастрономического убежища. Дали. Он, правда, умел не только бухать, но и лабухать, и еще всякое. Такой внутренний многостаночник.
    — Вот и во мне тоже какая-то лабуховность завелась шизоидная… И тот тоже был какой-то сдвоенный, зомби какой-то.
    — Да обдолбанный, наверное. Молодой?
    — Лет двадцать пять, но уже нелюдь конченая. Я каким-то шестым чувством это почувствовал, как-то сразу просек. Слава богу, пронесло — почти как Василия Иваныча.
    — Еще не вечер.
    — Да, сегодня уже звоночек был… А ты мастер успокаивать. Прямо психотерапевт.
    — Что, уже нужен? Могу порекомендовать.
    — А ты ходишь? Тоже достало?
    — Надо, Филя. Это тебе еще можно не ходить к психоаналитику, или в клуб, или на торжественное открытие первого народного туалета, а мне уже надо. Ноблес типа оближь. Приходится крутиться. Вот: Лев Семенович; скажешь — от меня, примет. Фил, шары сегодня отменяем: возникли кое-какие дела. Извини. Сумимасэн.
    — Да мне тоже не до того. Ладно, спасибо, Жора. Все было прекрасно — гочисосама! Так?
    — Так.
    — Ну, значит, до связи. Пока. Хорошее вино, блин!
    Мы странный род. Почему такая ненависть к таланту, уму, порядочности? Всё донашиваем внутри лохмотья общины? Кто мы? Люди. Люди как люди, зарплаты только маленькие. Может, и платить-то особенно не за что, но все-таки уж очень маленькие. Кажется, все согласны: серьезная наука нужна, это завтрашняя сила страны. Как же можно тогда платить аспиранту в месяц столько, сколько продавец получает в день? А научному сотруднику— как грузчику? Это же какое-то государственное безумие: такими зарплатами производят отрицательный «естественный» отбор. Ведь тем, кто плохо понимает свое дело, кто не хочет или не умеет работать, — им там ничего не светит, они не уедут. Уедут другие. «И останется нам человеческий капитал, способный ноги дотащить лишь до ближайшего магазина. Зато очень патриотично настроенный». Какая-то жуткая традиция неуважения к мастерству, к умению, к делу человеческому. К самому человеку. Умные, умелые, совестливые — не нужны! Без них ворам удобнее воровать, самодурам — дурить, болтунам — командовать. А диким и пьяным не нужен никто. А нормальных все меньше. И возникает массив человеческих вакансий, и он все растет. Отец Георгий писал: уже не у кого бывает научиться любить литературу, музыку, даже Бога. Это вообще какая-то особенность сегодняшней жизни: растущая пустота. Всё меньше мысли, музыки, мастерства, увлечения, человеческих отношений, любви. Ускоренное сокращение числа разумных людей — симптом тяжелой болезни. И всё больше этих «мелких бескрылых кровососущих паразитов» — и тех, кто их разводит. И тех, кому все равно.
    И растет пустота, духота, дурнота. Зато мы делаем ракеты. Хорошие. У нас военное, вообще, как-то лучше получается, мы и для своих всё делаем, как для врагов. А ракеты — хорошие. И нефти хоть залейся, и от газа везде пучит, — проживем! Но ведь один круг такой жизни уже был, надо повторять? Не учимся мы, еще А. П. заметил; в этом беда наша. Не в том, что дети: дети талантливы, дети учатся, вырастают — но мы не учимся, мы вечные дети. Оттого и вечная жажда любви, и вечные замки на песке, и нескончаемые танцы на граблях. И дороги… Беда. Что уж говорить о серьезной музыке? Туг уже почти все честно не понимают, зачем она нужна. А где же понимающие? Опять: иных уж нет, а те далече. Скучно, господа. Грустно, девицы… Правильно мама говорит — чего я все ною? Где позитив? Там? Да нет, судя по тому, что про Альба рассказывают, не похоже. Хотя жизнь, видимо, не сравнить: спокойная, дышать дают, работать не мешают. Злоба не пенится. Это много, и назад он не вернется, хотя, похоже, тоскливо и там. Правда, по-другому. Но музыку там слушают. Пусть даже многие слушают не по любви, а по привычке и потому, что «так принято», — есть условности, выработанные людьми для самосохранения, чтобы не дичать, не звереть, не оскотиниваться. И детей водят слушать — растят человеческое. Для этого она и нужна. Сколько поколений нам понадобится, чтобы это понять? И останутся ли еще к тому времени…
Пятница, 13 апреля
    — Здравствуйте, я из «Хладомор-сервиса», мы с вами — да-да. Конечно, я все привез: каталоги, прайс-листы. Вот, взгляните. Отечественные подешевле и, кстати, есть вполне приличные. Россия ведь, как известно, родина холодильников — я бы рекомендовал эти винные шкафы: антивибрационный компрессор, контроль влажности сохраняет эластичность пробки. А кто, по-вашему, первым в мире изобрел искусственный холод? Ха-ха, нет, не Лаврентий Палыч, а Михайло Васильич, в одна тысяча семьсот — эти поприятнее: выдержанный, лаконичный дизайн, прекрасно вписываются в любое помещение. Как сморозил? Лед с азотной, минус сорок, коктейль Ломоносова — а вот прилавки, шесть видов. Чем закусывал? Ха-ха, ну, он же из поморов, они плюс-минус сорок не закусывают — при небольших объемах выкладки очень практично. Вот среднетемпературные витрины «Депутат» и «Мэр»; они дизайнерски удачно накрываются утолщенными стеклопакетами «Петух» и «Баклан». Названия пусть вас не смущают: наша отрасль бурно развивается, и это привлекает бизнесменов из разных сфер первоначального накопления. А они дают названия, которые им близки и что-то напоминают. Обратите внимание на выставочные витрины «Спикер» и «Губернатор»; их гармонично дополняет универсальная угловая секция «Параша». Переходные модули на всевозможные углы контактов, «Бабло» и «Лаю», позволяют оптимально выстраивать различные комбинации и ряды, например: «Депутат» — «Бабло» — «Баклан» или: «Мэр» — «Лавэ» — «Петух» — «Лавэ» — «Депутат». Горки «Сессия», «Заседание» и «Комиссия» с популярными суперструктурами «Фуфло», «Пурга» и «Туфта» предназначены для сетей массового обслуживания. А наиболее функционально использовать торговую площадь позволяют отдельностоящие горизонтальные бонеты островного типа «Палата» и «Дурдом» с двухуровневыми стеллажами модели «Шконка». Для элитных магазинов мы предлагаем эксклюзивные холодильные шкафы «Куршевель» и «Колыма», а для массовых магазинов самообслуживания подойдут камеры глубокой заморозки «Соцкульт» и «Пенсфонд». И для любых применений — универсальные блоки быстрой и шоковой заморозки «Зона» и «Третий срок». Далее. Для экспонирования овощей и фруктов идеально подходят низкотемпературные витрины «Дума» и «ЗАКС», характеризующиеся уникальным соотношением цены и качества, а для жиромолочных продуктов и мясных полуфабрикатов предназначены витрины камерного типа с раздельными контроллерами «Баланда» и «Бацилла». Причем витрины «ЗАКС» комплектуются выгнутым в нужную сторону стеклом, а витрины «Дума» отличаются ультранизкой общей базой, что обеспечивает легкость заполнения их любым содержимым. Каждый витринный модуль имеет блоки вкладки-выкладки на шесть и восемь гастроемкостей; их типы: «Шестерка» и «Восьмерка», соответственно. Вкладкоемкость таких сращенных систем практически неограниченна. Эти витринные модули прекрасно вписываются в заданные контуры, и их состав легко меняется, подстраиваясь под любую новую схему расстановки. Очень удобны в эксплуатации. Заметьте еще, что в горках «Сессия» используется двойная завеса и усиленный режим изоляции от окружающей среды. Выбирайте. Если интересует выносной холод, могу порекомендовать систему уже апробированной у нас холодильной централи. Когда мне позвонить, во вторник или в среду? Записываю: пятница. А это — сувенирчик от фирмы, чтоб не забывали нас. Более не задерживаю. Приятно работать с людьми дела. До встречи.
    Так, что там у нас дальше? Искусство — это игра с жизнью и смертью своего человеческого, игра подмены. В воплощении
    художник отменяет себя. И если попытаться играть всерьез, будет опасная игра, хотя поначалу это не ощущается. А некоторые ощущают — заранее, инстинктивно. Как Адриан прятался от музыки. Как это там… «Долго, с вещим упорством, прятался этот человек от своей судьбы». Но чтобы «прятаться» от судьбы, должно быть… нет, не предвидение — предчувствие, предощущение. Вот это «вещее» должно быть… Альб говорил: инстинкт самосохранения души. И еще говорил, что человек знает, подсознательно, не зная знает, когда его срок. Это даже может быть заметно со стороны, особенно когда чувства обострены. На войне солдаты иногда замечали на лице товарища рядом печать смерти — это не суеверие, это сбывалось. Человек иногда даже за несколько лет предчувствует финал — и меняет жизнь, как бы не имея уже права продолжать что-то делать или, наоборот, чего-то не сделать, не попытаться хотя бы. А бывают же и прямые предсказания, пророчества. И последние сочинения бывают даже не пророческие, а уже как бы написанные оттуда; Шнитке это давно заметил, и его собственные последние вещи — такие. Это уже не выловленные из эфира волны, это какое-то прямое подключение к Источнику. Адорно писал, что в поздних вещах ослабевает воля творца, и музыка начинает говорить сама. Сама за себя. Предчувствие приближающегося финала открывает то скрытое измерение, которого нет в повседневном и без которого, на самом деле, нет ни искусства, ни жизни, — открывает как очень близкое, подкожное ощущение вечности, разлуки, печали. Когда жизнь еще не кончилась, а смерть уже началась… Кто так сфотографировал Шнитке незадолго до смерти? Этот спускающийся сверху, как пестрая лента, провод, и змеиная головка выключателя уже над его плечом, и он, словно чувствуя, отклоняет голову… Конечно, он предчувствовал. Или получил уведомление на каком-нибудь таинственном языке. Это тоже есть, ведь даже я когда-то увидел в том теневом лиственном узоре на выпуклой стенке котелка перевернутые буквы иврита, и от нечего делать срисовал, и дома, усмехаясь, попробовал перевести, и с изумлением прочел свое «МЕНЕ, ТЕКЕЛ…» Срок, правда, уже, кажется, прошел, а я все еще, кажется, жив. Ничего-то у нас не исполняется, даже пророчества. Опять эта хрень. Пророчеств мне только не хватало… Ладно, надо позвонить.
    — Лапа, привет. Собралась? Понимаешь, какое дело, мне на завтра назначено. Да нельзя перенести, это по блату визит, по личным связям; с улицы не войдешь. Так что давай сама, лапонька.
    Если получится, на воскресенье приеду, но не знаю. Ну, и у тебя свои планы, и чудесно… то есть, что значит «свои пла…»
    Черт! Эта манера бросать трубку… Ну, конечно, и мобилу отключила. Ну и черт с тобой! Куда там дальше? Музыка и разум — близнецы-братья? Казалось бы, по какой-то дальней связи гармония должна соответствовать разуму. Выходит, музыка как воплощенная гармония природы соответствует не тому разуму, который есть и гнобит эту природу, а тому разуму, который должен быть, но которого почему-то нет. И каким же он должен быть? Альб говорил: слушайте музыку, и вы услышите, она это знает. Но когда же этот разум появится? Слушайте музыку, говорил Альб, и вы услышите, что этого она не знает. Еще и потому, что вы ведь не слушаете. Блин, куда ж я на красный-то. Да проезжай, проезжай! Нет, так не пойдет, так и до отпуска не доживешь. Надо что-то делать. Ну, посмотрим, что завтра этот мозголом скажет. Музыка так эффективна в производстве счастья потому, что центры в мозгу связаны, это установлено. А по Тулвингу, музыкальные фразы — даже несколько нот — могут быть ключами воспоминаний. Ключами счастья. Но и другими ключами тоже. Ведь музыка иногда просто воссоздает утраченные, заглохшие, ампутированные чувства, переживания, душевные движения, — и что-то со скрипом проворачивается внутри, и что-то всплывает со дна, и возникают в щемящей пустоте неизвестно откуда взявшиеся фантомные боли воспоминаний…
Суббота, 14 апреля
    — Да и общее — не очень. И ломит везде, и насморк, и голова гудит. Спать стал хуже. С женой… хотя… Но главное — из-за этого и пришел — появились какие-то мысли странные, чужие, там даже слова, которых я не знаю. Они — не мои. Голос даже не мой.
    — Голос возникает, только когда отвлекаетесь от занятий, отдыхаете?
    — Ну, да, когда чем-то занят, так этим и занят. Но если что-то привычное и делаешь на автомате — тоже бывает. Когда стандартные бумаги или за рулем…
    — Нагрузки большие? Устаете? Выматываетесь?
    — Ну, не без того. Вот, в июне отпуск, к морю собираюсь, а тут надо крутиться.
    — По роду занятий — бизнесмен? коммерсант?
    — «Продавец холода». Торговое оборудование сейчас — бешеный рынок, на нем даже наш московский центр не круче других, а мы филиал. Расслабляться нельзя, сами понимаете, всё должно быть под контролем.
    — Понятно, понятно. Ну, давайте снимем этот пресс контроля и посмотрим, что там у вас.
    — Психоанализ, да? Будете узнавать, подглядывал ли в детстве за папой с мамой? Нет. И сейчас тоже — ни за кем. А что, надо?
    — Боже мой, это ваше дело. Нравится — подглядывайте. Я понимаю, вам нравится это слово, да и без него — за что же деньги? Если захотите, мы проведем сеанс, но пока он вам не нужен. А вот гипнотический явно показан.
    — Зачем гипнотический?
    — Посмотреть, что вас тревожит.
    — А меня сейчас ничего не тревожит.
    — В каждый миг нашего существования, Филипп Федорович, в нас — вся книга нашей жизни; гипноз позволяет перелистать ее и выправить загнутую страничку.
    — А я, может, не поддаюсь!
    — А мы попробуем. Чем мы рискуем, верно? Скидывайте с плеч пиджачок — и вместе с ним бремя ваших забот, долой туфли — эти офисные кандалы, мешавшие вам взлететь, ослабьте узел галстука — эту деловую петлю, которая вас душила, ложитесь на кушетку, словно в теплую морскую воду, потянитесь, как довольная жизнью кошка. Послушаем пульс… хорошо. Теперь возьмите в руку эту карточку.


    — А что… это за… кредитка?..
    — Не важно. Держите и внимательно, пристально смотрите на нее. А другую руку закиньте за голову, как на теплом, нежном, податливом песке под горячим, растапливающим мысли солнцем, под ласковый, мерный, убаюкивающий шелест набегающих волн. Вы внимательно, пристально смотрите. На карточку. Внимательно. Пристально. Вы расслаблены. Руки отяжелели. Отяжелели веки. Вы отдыхаете… отдыхаете…
    Хотя Альб и говорил, что это всё подсознательные ассоциации, мир неразгаданный, мир, повернутый сразу во все стороны, но что-то просвечивает в том, как это происходит. Сначала — беспокойство, внутри возникают только обрывки целого, фрагменты, как у А. Ш., «материал, который хочет, но не может развиться». А у рисовальщика так могут витать части полусхваченных лиц: здесь один только острый нос, там уже застывшая на губах усмешка, но еще нет глаз, тут чуткое ухо, выдвигающееся из пустоты. Это те гандхарвы индийских сказаний, недоделанные творения, существа на стадии тумана, которых Беньямин узнал в помощниках из «Замка». Но у Кафки же есть и прямо портрет такого существа — «человек дождя» из какого-то фрагмента: «одна нога, кусок шляпы, пола дождевика…» Незавершенный портрет незавершенного. И Врубель писал, прорисовывая детали то там, то здесь… Нет, это другое, Врубель видел внутри уже всю картину целиком, а тут — что-то плавает, мерцает, как та прамузыка Альба: вроде уже есть, а вроде и нет, ее еще надо разгадать. И все это напрягается, беспокоит, пульсирует, словно нагнаивается, но не складывается. А потом вдруг в том же, что было, без прибавлений, — уже не куски, а целое, только не сплошь заполненное. Нашлась форма, интуитивно нашла себя. Когда, как это случилось — не уловить: только что не было, а теперь есть, словно всегда было. И теперь можно растить, заполнять пустоты — мир родился, пошла история. А могло так и остаться в кусках, перестоять, перегнить и потом расплыться, рассосаться. И это ужасно. А правила нет. И надо двигаться в темноте, и пытаться что-то осветить сознанием нельзя, потому что родиться все может только из этой тьмы бессознательного, и в ней нелепо что-то пытаться схватить наверняка. И ничего нельзя узнать, удержать; наше знание там — слепок с бегущей реки, посмертная маска, снятая с живого потока. Того, что мы там узнаём, уже нет и больше никогда не будет. Ключ не дается, билет не дается, ни в чем нет уверенности, и надежна только иллюзия. Блуждание во тьме как форма существования. Государство, в котором нет гражданства, и никому — никаких видов на жительство. Страна бомжей и лунатиков, в ней все — безродные космополиты, столь любимые у нас. Страна чудес, там воздух то гуще, то реже, то его нет совсем, там пестрое, неровно нарезанное время, там в непроглядной темноте все заполнено сухими биениями ненадежного метронома, и, вдруг вынырнув на свет, ты не знаешь, на каком ты свете. И кажется, что здесь уже все можно, но это только кажется, и надо бы остановиться и оглянуться, и только этого нельзя.
    — Просыпайтесь! Как вы себя чувствуете?
    — Хорошо. Извините, заснул. И опять этот Голос. Вот видите, не берет!
    — И не надо, отдыхайте. Только говорите погромче. Закрывайте глаза. Спать!
    Легко сказать «ретрансляторы», «получили-передали». Внутри их резонаторов другая топология: слова и образы растягиваются, перетекают, оборачиваются, ветвятся — симулянт Дали это зарисовал. И косвенно рассказал. Они ведь получают не в словах, а в какой-то очень твердой валюте, которую конвертируют в свою внутреннюю и расплачиваются за всё уже в ней. Шуберт — в мелодиях, Ван Гог — в желтом цвете, Филонов — в фасеточном зрении. В словах — редко, они обычно молчат. У них иногда как бы молчат даже холст, рояль, строка. Да-да, я замечал, и строка может молчать, а полученное ими выражается не их надуманными словами, а вопреки им, «ударом через руку». Альб же говорил, что художник не обязан понимать, что он делает, и что нельзя относиться к тому, что создал, — вообще никак нельзя относиться. Разве это возможно?
    — Просыпайтесь!
    — Ой, хорошо! Ну, что, не поддаюсь, да? Заснул? Давайте, я сам расскажу, что слышал.
    — Вы это уже сделали. Забыли? Это нормально. И вообще, должен вас разочаровать: никаких отклонений со стороны психики я у вас не нахожу. Собственно к психопатологии ваш случай отношения не имеет. Явление хотя и редкое, но давно описано, зато в каждом конкретном случае приходится решать вечные вопросы «кто виноват?» и «что делать?»…
    То «пишется», то вдруг «не пишется», словно выбило из какой-то надмирной сети, и всё, и «Невозможно отобразить страницу». Почему? Ведь только что было возможно. Нипочему. Неустойчивая связь с Провайдером, с Подателем страниц. Нет выделенной линии связи с Ним. Обновляй попытки. Или сделай паузу, не дай себе засохнуть, отлучись в жизнь и возвращайся. А неустойчива и выделенная связь. Но у гениев свои выходы в эту сеть, а к тебе — как ни трудись, как ни упорствуй — соединение приходит случайно, если приходит. Еще один псевдоним Бога. А может, уже исчерпан ресурс твоего терминала, и оно не придет никогда? И вот, оно не приходит, а она уходит. С кого взыскать моральный ущерб, упущенную выгоду? Не взыщи. Погоди, я с тебя все взыщу, и в двойном размере! Черт, где я там? Ага, «Системы выносного холода. Модельный ряд. Аксессуары: суперструктуры и ночные шторки». Да, позвонить надо — пока не закрылись ночные шторки.
    — Батя, это я. Как вы там? Юрка у вас? А чего она его на дачу не взяла? Ну, жизнь такая, батя. Волка ж ноги кормят — не государство. Приехал поздно, она уже смылась. Вот, в отпуске нагляжусь. Так я не понял, она где? Да она трубу отключила. Батя, ну у меня работы воз. Если проявится — звякни. Да не будет она звонить: поцапались. Ну, ладно, всё, пока.
Воскресенье, 15 апреля
    Альб говорил о бесконечной нити, о том, что сочинение не заканчивается точкой. А о многих писателях говорят, что они всю жизнь пишут одну книгу. У одних творцов сильная внутренняя настройка на одну основную «волну» — и их мир как бы повторяется, поворачиваясь разными сторонами, а у других настройка плавающая, и творение каждый раз выглядит «новым». И создателю нельзя оценивать созданное, потому что нельзя вмешиваться в себя. Это сбивает настройку. А у приемников своя настройка, и проявляется она в склонностях. И если настройка узкая, то сильно нравится, допустим, Толстой, а Достоевский не сильно — или наоборот. И это не дефект приемника, а его техническая характеристика — высокая избирательность. А резонанс при совпадении настроек — сопереживание. И только это — результат, цель и смысл искусства. И только так оно обменивается духовной энергией с внутренним источником добра. Что, меняем пластинку на социал? А дальше что будет? А дальше я тебя найду, и посмотрим, что тогда с тобой будет. Ну, отыскалась, наконец? A-а, это Жорка.
    — Привет, Жора. И хорошо, что оторвал, у меня уже мозоль. Где-где, на пальце от мыши. Да какая там личная — дома сижу. Дома какая может быть личная жизнь? Да, не к ночи будь сказано, тоже наметилось какое-то западание. От нервов, наверное, или от головы. Был, был, толковый мужик, в самом деле. Правда, загипнотизировать меня не смог. А вот меня не смог! Но кое-что прояснилось. Главное, это не я тронулся, а что-то типа накладки в эфире. Ну, когда какой-нибудь радиолюбитель влезает на чужой волне в приемник или телевизор, — вот, похоже, какой-то искусством ушибленный любитель въехал в мой приемник, и теперь не очень понятно, как его отключить. Нет, приемник отключать не хочется, он мне еще нужен. Да, резидент какой-то гонит волну, а я не фильтрую. В выходные особенно: нечем заняться гаду, но я его запеленгую. Завтра? Да вроде ничего не планировалось. Даже так? Что-то серьезное? С кем встреча-то? Ну, на месте, так на месте. Ну, давай, до завтра.
    Кому это я так срочно понадобился? Ладно, как учит Крокодилыч, великий и ужасный, у проводников холода должны быть широкие контакты. На чем мы тут остановились? Но что есть добро? Вот, наши апостолы «добра с кулаками» пишут, что сегодня этого, «конечно, уже недостаточно». То есть надо понимать так, что сегодня добро должно быть с кастетом, с бейсбольной битой, с ножом. Но тогда лучше, наверное, с пистолетом? Пистолетом можно творить добро и в упор, и с расстояния. Бомбой тоже хорошо творить добро — много можно за раз, если хотя бы грамм на триста, в тротиловом эквиваленте добра. Побеждать зло его же оружием. Но тогда надо лучше им владеть. То есть их добро не просто должно быть таким же подлым, гнусным и циничным, как зло, — их добро подлее, гнуснее и циничнее зла. Как все-таки удобна, как универсальна эта их мера, кулак. Для добра, зла, совести, сердца, мозга… Цельные люди! Из одного куска.
Понедельник, 16 апреля
    — Эй, подпольщик, оторвись, а то заложу. По мою душу в пятницу — никто? Ничего?
    — А кому она нужна, твоя душа? Пока ты по кочкам скакал, у нас тут ЧП выплыло. Ника в четверг все-таки прокололась. То ли реквизиты перепутала, то ли еще что, но на деньги попала. По твоим, кстати, делам.
    — Сильно?
    — Прилично. Годика два расплачиваться — если вообще сразу не выпрут. Крокодилычу еще не докладывали.
    — Чего, зайти к ней?
    — Не знаю, это твое дело. А может, это ты? Это ж по твоим сделкам. Тебя-то не выпрут.
    — Но и по головке не погладят.
    — Эт-то точно.
    — Нет, это мне не надо. У меня все было нормально. Не первый год замужем.
    — Как-ить хошь, дело хозяйское. А чего, правильно, табачок врозь.
    Альб говорил, что в произведении видят то, что получилось, и не видят того, что могло получиться, а могло получиться другое, многое, разное. Но так ведь и с человеком. А. Ш. вспоминал, что в «Пер Гюнте» Ноймайр соединил несколько разных личностей: вот такой он есть, а вот таким — и другим, и третьим — он мог стать. Он не стал ни другим, ни третьим, но все они — и другой, и третий, и, может быть, десятый — живут в человеке, в том, который есть, и что-то в нем делают, как-то влияют из тени, из-за кулис, не выходя на сцену сознания. Мы, может быть, все — множественные личности, коммунальные квартиры… Человек, конечно, многоконтурная система. И она способна откликаться на разное, на многое, но когда внутри вдруг оказывается целый колхоз — разнохарактерных, разновозрастных, разнополых, по-разному образованных… как это так? И что это значит? Что значит существование в нас свойств и навыков, которые мы не. могли приобрести в жизни? Наследственное, от предков? А новые знания, нашим предкам не известные, — откуда они? Что это значит? То и значит.
    — «Хладомор-сервис». Хорошевский это я, слушаю вас вни… Так вы его уже?.. Ну, конечно, это мой долг гражда… Завтра к четырнадцати-тридцати. Ответственность сознаю вполне, не со-мне… Во дела. Сявка, слышь? Пымали супостата! По моему фотороботу — вот, зовут завтра на опознание. «Крокодейли телеграф» прибыл?
    — Прибыл. И сейчас убудет.
    — Тогда — на перехват.
    Поправим манжетики.
    — Исидор Кириллович, можно?
    — Всё, меня уже нет.
    — А вы мне и не нужны. Может, я — вам?
    — …Ваша наглость впечатляет. Ну?
    — Это — «Грош цена». Это — отчет по объезду. Кладу и иду. Привет семье передам.
    — Я еще найду для вас время, Филипп!
    — Всегда рад, сэр!
    Ну, что, она появилась или в розыск ее?
    — Лапонька, ну, наконец, — ты куда пропала? Какие Миша с Лялей? «Грош цена»?! Так ты у них была? Ну, да, я говорил, но предупредить-то можно было — и чего ты телефон отключила? А самой позвонить трудно? Потому что я работаю с утра до… Ладно, всё, дома поговорим. Юрку забери. Может, хоть сегодня не забудешь… Мамаша!
    — Что, Фил, техника переговоров в семье не работает?
    — Вот обзаведешься — узнаешь, что и как там работает. Всё, я на встречу. С концами.
    — Сколько же их у тебя?
    Он что-то знал, знал. И раньше предзнал, а после удара, когда побывал там, — узнал наверное. Человек ему сразу стал ясен, окончательно. И он заскучал. Исчезла загадка существования. Она не разгадалась — она исчезла. Остался один смысл: сделать. Извлечь как можно больше из того теневого мира, где — он чувствовал — вся музыка уже есть, только еще не звучит. Он чувствовал, что это, им услышанное, может прийти только через него, он незаменим, через другого придет другое, и будет оно лучше или нет — не важно, оно будет другим, а то, что может сделать он, никто больше не сделает. Так с каждым. И он работал. Он пытался объяснять свою музыку и сам говорил, что это попытки, обреченные на неудачу, но их надо делать. А зачем, если заранее известно, что не удастся? Чтобы, может быть, оказаться чуть ближе. Да-да, надо пытаться приблизиться к тому, что для меня важно. Пусть нет инструмента, недостаточны средства, слаб ум, не хватает знаний — все равно. С тем, что во мне есть, с тем, с чем я человек. Если важно. Заблужусь, ошибусь, но ошибаются и другие. И умные, и знающие, и одаренные. Альб говорил: «всякий человек ошибочен». Просто не останавливаться на ошибке, а идти к следующей. В мире духа нет тверди — сплошные зыбучие пески; остановившийся исчезает. Вот почему древние выбили эти слова на последнем камне: «Путник! Дороги нет, но идти надо». Он прав: говори своими словами. Ничего, что Пушкин лучше, и Бах лучше, и многие, многие лучше, — ничего. Только говори своими, они единственные. А если я не умею сказать? Тогда мычи! Мычи свое — и услышится. Исполни, как Серенус Цейтблом, свой урок, соверши то, для чего ты не был предназначен природой, но к чему почувствовал призвание. А как же, если не предназначен? А не входи в то, что не твоего ума дело. И в чужие мозги со своими идиотскими проблемами не лезь! Мычать он мне будет. Отмычишься. Ну, добрался, кажется.
    — Фил, давай сюда! Опаздываешь.
    — Сумимасэн. Еле дополз, везде пробки. Но его пока тоже нет? Значит, и я не опоздал.
    — Не по-японски мыслишь. Чего бледный такой? Всё глючишь?
    — Да достал меня этот урод! Уже и на работе заморочки были, и вообще. Соображать хуже стал, врубаюсь медленно. И, главное, раньше — только когда отвлечешься или задремлешь, а сейчас лезет уже в любой момент и отключает; не знаешь, чего от себя ждать. Сюда ехал — чуть в автобус не вмазался.
    — Так — что, он реально существует?
    — Да я его уже, практически, вычислил. Доберусь — не знаю что сделаю! Слушай, а они клиента этого по моему роботу — повязали! Ну, то есть, предположительно: завтра опознавать иду. И уже звонок какой-то странный был, с угрозами. Кто-то о нем заботится.
    — Кто?
    — Клиент был неразговорчив и предпочел остаться неизвестным. Но пообещал встречу, от которой просил не ждать ничего хорошего.
    — Ладно, у тебя тут встреча с другим клиентом… Особо не распространяйся, лишнего не болтай. Ты чего, вообще, столько болтаешь?
    — Работа такая, Жора. Когда я трещу, клиент доволен: вокруг него танцуют. И я уже, знаешь, даже не могу долго молчать, не по себе становится, словно каждую секунду деньги утекают — или с работы выгнали.
    — Вспомни формулу твоих новых друзей: всё, что ты скажешь, может быть и будет использовано против тебя. Так что чем меньше, Фил, тем лучше.
    — Чего это ты меня накачиваешь? Вроде, не маленький, клиентов повидал.
    — Это клиент особый… Ну, хорошо, раз всё знаешь… Вот ассорти тебя ждет, поразвлекайся пока. Не шелести. Тебя пригласили — итадакимасу, всё будет оплачено. Потом поднесут остальное. Отдыхай.
    — Да я сам заплачу — дай чего-нибудь без этих щепок.
    — Без хаси нельзя. Клиент не одобрит. А чего ты, разучился пользоваться?
    — «Клиент», «клиент». Вот они у меня где, все эти джапаны наши. Извини.
    — Ничего, я еще не совсем японец. Но у меня, как у них, клиент — сразу после бога. Тебе-то они что?
    — Да сидел с одним, типа переговоры с оптовиком. Сумоист-любитель из глубины сибирских руд. Суши-уши, саке ему в пивную кружку — все понты. Нажрался, начал кидать бумажки, лягать халдеев. Переговорщик. Его, конечно, облепили, выволокли во двор, накидали и бросили. И правильно!
    — Неправильно. Плохо обучены. Такой потом встает и колотит в дверь головой или бьет витрины. И гости недовольны: они не любят, когда это делают другие, да еще залетные.
    — А что надо было?
    — Эффектно, без свалки, вырубать, с поклонами ему и гостям. Не выводить, а приглашать на выход и за углом сдавать дежурным ментам — это можно без поклонов.
    — Почему не выводить?
    — У гостей это вызывает неприятные ассоциации. Ко всякому клиенту надо подходить индивидуально — и гасить.
    — У тебя, что ли, не бывает разборок?
    — Они не только бывают, они желательны. У меня бар «Косой глаз», а не молочная кухня.
    — Так и артистов приглашаешь?
    — Исключено. Только реалити. Мои гости хорошо чувствуют, когда их дурят. Ладно, поскучай пока один, у меня тут дела.
    — Да я сейчас, как в твоей Японии, один не бываю.
    — Чего ты прицепился к Японии? Там умные люди. Экспериментально, на пятидесяти миллионах добровольцев, доказали, что есть рыбу и работать — полезно. И теперь живут дольше всех.
    — Они нам не пример. Мы на ста миллионах добровольцев доказали: пить и воровать — вредно. И что с того? У нас не их рисовая культура.
    — Ладно, ты хоть и большой джапанист, но напоследок я скажу: хаси не для того, чтобы ковыряться в кусках. У них это не принято и называется соответственно: маёибаси.
    — И тебе того же. Да знаю я всё про эти щепки: не указывать, не накалывать, в кулаке не зажимать и т. д. и т. п., так что учи своих гостей — вон еще один прётся. Как тебе такой ученичок? Это уже сумоист-профи, да?
    — Не пялься. Ну, сумимасэн, раз всё знаешь. Мои гости, Фил, не любят, когда их учат. Раздражаются. Учить их себе дороже. Ладно, пойду.
    — Иди-иди, сэнсэй.
    Да, такого мастодонта поучи — твоих костей и археолог не соберет. А вот мы его сейчас запортретируем; может, он последний такой. Тридцать пять лет. Ну, плюс-минус. Сто двадцать кило. Или сто сорок. Телосложение — во всю дверь. Голый череп. Над виском длинный корявый шрам от удара довольно тупым, но очень твердым предметом. Лопатой? Глаза полуприкрыты нависающими веками. Углы губ опущены. Движения неторопливые, взгляд неподвижный. И все-таки, «из наслаждений жизни…» — вот место музыки в рейтинг-листе счастья, второе после любви. Может быть, потому, что это тоже универсальный язык единения душ. Вот и еще одна наша беда, тоже пока не ощущаемая: не учим. Без языка нет народа, без музыки нет духовного существа. А это мощный язык. Искусство начинается там, где вступает в свои — отчасти признанные, но ни в одном кодексе не закрепленные права — иррациональное, не переводимое в слова, потому что оно несоизмеримо с человеческими словами. И это вовсе не сказки, не только сказки. Спецназовцев тренируют угадывать, есть ли кто-то за закрытой дверью. Молодцы. Поняли, что это не выдумки, что это реально и что способность такого восприятия можно развить. В этом, в этом направлении будет развиваться человек, расширяя свой однополушарный, зауженный рационализмом мир. И кратчайший путь в этот расширенный мир ведет сквозь игольное ушко скрипичного ключа. Но мы не учимся сами и не учим детей музыке, мы отстанем, мы останемся перед закрытой дверью дикой, непонимающей толпой опоздавших, проморгавших, проспавших. Отстанем, отстанем и тут на поколения, уже отстаем. И ведь мы способны, мы очень не тупые, мы только «педагогически запущены». Ликбез надо вводить. Музыкальный всеобуч. Иррационализм — не отрицание, а дополнение и продолжение разума. Язык иррационального — это эсперанто духовного мира, а в нашем мире он — та мнимость, которая вдруг проявляется в необъяснимом и невозможном, когда, например, человек, переживший клиническую смерть, начинает говорить на ста языках, включая мертвые… «Артефакт» — презрительно кривится наука. Смешно и грустно. Конечно, жуликов много, и ученым не до того: свое бы дело не заглохло, но с Вангой же сообразили, что надо исследовать. Да и то: где результаты исследований, а не пересказы чудес? До нас, во всяком случае, не дошли. А почему после клинической смерти многие становятся другими, меняют профессию, образ жизни? Тяжелый опыт? Да. Но сто языков это не объясняет.
    — Чё, голова болит?
    — Суми… в смысле, простите, но сюда сейчас придет…
    — Жорка-то? Не придет. В трудах.
    — Нет, не Жора, а другой человек.
    — Договоримся и с другим. Ты рис-то мети, остынет. Это ж тебе принесли, пока мечтал.
    — Да? Не заметил.
    — Да ты и меня не заметил.
    — Отвлекся. Вас, вообще-то, не заметить трудно.
    — Угу. Ну, и чё ты меня разглядывал?
    — Я? Да… просто так, у вас такой колоритный облик.
    — Чё, художник, что ли? Портреты рисуешь?
    — Так, словами. Любительски.
    — И похожи? Узнать-то можно?
    — Да, разок узнали. А у вас, я смотрю, палочки эти, в смысле, хаси уже бывали в руках?
    — У меня много чего в руках бывало. А вот скажи, художник на словах, может такое быть, что нарисовал портрет, а потом сам того, кого рисовал, узнать не можешь?
    — Ну, не знаю. Но, в принципе, люди меняются, состояния разные, может и забыться.
    — Во, дело говоришь. Ты вот, к примеру, меня срисовал, а выйдем — глядишь, и забыл. Потом встретимся, а ты меня уже и не узнаешь. Да?
    — Ну, вас сразу не забудешь. А кстати, вот так зажать хаси в кулаке, как вы сейчас, — у японцев знак угрозы. Даже каким-то специальным словом называется. Жора знает.
    — Спросим у Жорки. Угроза, да? А чё, натурально. Они палками много чего умеют. Так у тебя, значит, хорошая память, всё помнишь?
    — Ну, склероза пока нет.
    — А сидишь — и не видишь, что и кто перед тобой. Это не склероз? А что? Проблемы?
    — Да нет, так. Мелочи.
    — Да ты зеленый весь, и глаза стекленеют. «Мелочи». Я же это знаю всё. Ты думаешь, если здоровый, так меня не крутило? Пополам раздирало! Вот сейчас — я, а вот — уже не я, а непонятно кто. Похоже?
    — …Похоже. Только уже понятно кто.
    — Реально? Не бывает.
    — Нарисовать портрет?
    — А можешь?
    — Да он себя в зеркало рассматривал, а я слушал. Рост чуть ниже среднего, сложение не крепкое, волосы прямые длинные, вроде как кукольные, нос немного висячий, черты нерезкие, на лице полуулыбка-полуиспуг, чуть заикается, когда нервничает.
    — Тоже, небось, художник.


    — Типа того. И эти его художества у меня вот здесь уже! Но я до него доберусь. Я его уже, практически, вычислил. У Владимирской, где-то под крышей, колокольня видна. Найду!
    — Найти не проблема. Дальше что?
    — Не знаю что. Но я это радио отключу! Любым способом!
    — Миску расколешь. А что, у них так втыкать палки в рис — тоже как-нибудь называется? «Харакири миске»?
    — Нет. Татэбаси. У них, вообще-то, так не положено: означает плохое предзнаменование, но мы еще не Япония. У них всё что-то означает — культура такая, бессловесная. И все всё без слов усекают.
    — Ну, так и мы можем. Это, по жизни, правильно, не всё надо говорить. А всё лишнее надо забывать. Поймешь это — и проблемы твои решатся. Не поймешь — их станет больше. Усёк?
    — Как говорят японцы, я подумаю об этом.
    — Смотри. Тебе жить… Жорка! Запиши на меня. Ну, давай пять, японец. Тонкие у тебя косточки-то. Ешь больше риса: кальций!
    Да-а, лапа с гидроусилителем. Если б сжал… Ну, что, долго еще сидеть-то? Человек — сам поток своего времени, и оно может совпадать с внешним, а может разойтись с ним. Известна же такая болезнь — ускоренное старение. А у летаргиков оно замедляется, не стареют по тридцать лет. А проснувшись, наверстывают за год, то есть оно после этого сверхускоряется. Но это всё — органика, скорость физико-химии, а есть и другое, нефизиологическое, как бы нефизическое время. Вот, эти регрессии в прошлые жизни — ведь это значит, что те прошлые времена существуют наряду с нашим, одновременно: они все сосуществуют здесь, где мы, в нас. Во всяком случае, в прошлое есть вход. Только в прошлое? Есть, есть что-то… что-то другое. Альб говорил о каком-то постоянно мерцающем ином, еще одном измерении. Но как-то он в него не рвался. И Шнитке «Фауст-кантату» писать боялся, а певицы потом боялись петь. А Леверкюн у Т.М. почему не боялся? Смелый-то смелый, но не глупый же. Черт знает…
    — Натюрлих. Хотя можно было и не беспокоить: вопрос элементарный.
    — Это ты?
    — Ваш покорный слуга! Посущественней вопросы будут?
    — …Да! Я не понимаю, зачем ты вообще к нему являлся.
    — А я ему сказал. Столковаться об условиях договора.
    — Но ведь договор уже был заключен и уже пять лет как действовал. О чем еще толковать?
    — Ну, он же о договоре не знал, поначалу и верить не хотел. Надо было привести в известность. Иначе это не договор, а убийство из-за угла.
    — Для темных сил неприемлемо?
    — Вот вы всё «темные силы, темные силы», а мы, в отличие от многих ваших, работаем честно, в открытую. И твоего Леверюона мы даже предупредили: «Не влезай, убьет!» Ну, а полез — получай. И знай, что получил. Всё честно, по любым уложеньям.
    — Лжешь, как всегда. Ни о чем вы уже не столковывались. Просто явился и объявил ему. Зачем?
    — «Лжешь»! Ты, вообще-то, фильтруй немножко. Зачем. Затем! Чтоб знал, что срок отмерен. Что любви не будет. Что все счастье, какое позволено, — в труде. Чтоб жизнь медом не казалась, или, изящно выражаясь, для трагического мироощущения художника. А то всё норовят где-нибудь хапнуть и нажраться. И потом от них ни черта толку не добьешься. Извиняюсь за саморекламу, но у вас это сейчас принято.
    — Следишь за рекламой?
    — А мы всегда идем в ногу со временем. «Идущие вместе» — украдено у нас: это наше кредо. Так что кипящее масло и прочее варварство ваших средних веков всё там и осталось. Теперь у нас «тефаль» думает о тебе. И только у нас ты оценишь такое попечение по достоинству. С большим нетерпением жду авторов этой рекламы — как и всей прочей; это у нас последний крик: мы их употребляем тем, что они рекламировали. И, между нами говоря, просто понуждать их глотать собственный «креатив» и смотреть, во что они превращаются, — это восторг! Вот настоящая Исправительная колония. «Будь справедлив!» Только у нас и осталась справедливость.
    — И микроволновки есть?
    — У нас что, забегаловка? Нам спешить некуда. И мы не халтурим, как ваши художники. Все-таки почему они у вас так любят нажираться, а? И до того, что уже никакого от них толку. От зажравшихся — тем более.
    — Ну, такие душу, наверное, дешевле продают.
    — Да на кой черт мне такие души! До черта у меня таких душ. Извиняюсь. Достали уже. Не занимаюсь я скупкой вторсырья, не мой профиль, понятно?
    — Что это у тебя, нервы? У тебя?
    — И что ты так удивляешься? Я еще Ивану объяснял: «воплощаюсь, так и принимаю последствия». А с вами дела вести — какие нужны нервы? Ивана-то помнишь? Вроде как общий родственник — иль уже нет? Хотя все вы теперь родственники, Ивана не помнящие. Фаустов вам подавай. Да и сами хоть куда: ложку бросил и — Фауст!
    — А зачем надо было писать эту кантату?
    — Не по адресу вопрос. Я же говорил, мы ничего не пишем и не создаем. Творить — это дело других. Мы только открываем им слух. А уж они, творцы, слышат Слово и воплощают. Слово-то не наше, да только без нас не услышат. Ну, ладно, на сегодня закончим, у меня еще тьма вызовов. До скорого!
    — Опять глючишь?
    — A-а? Да. Ничего, теперь уже недолго.
    — Так ты что же, заказал?
    — Ничего я не заказывал, подсунули, даже не заметил когда.
    — Да-а, не ожидал. Да еще и без оплаты — так, баш на баш. Крутой ты стал коммерсант.
    — Ну, растем помаленьку… То есть в каком смысле без оплаты? Сам говорил: итадакимасу. Чего ты так смотришь?
    — Да нет, ничего. Неужели так сильно достало?
    — Не то слово. Даже этот толстый заметил. Во туша, да? Ну, так что, клиент-то твой не пришел? Чего я тогда сижу?
    — Да не знаю, чего ты сидишь. Может, сделку обмыть хочешь.
    — Какую сделку, ты чего? Жорка, ты, по-моему, переработался, как твои японцы. Давай-ка, мы всю эту сушь побоку и раздавим бутылочку хорошего красного — я заказываю, я тоже твой клиент. Только лучше бы не здесь, а там, у тебя, как в прошлый раз.
    — Красного… ну, да, естественно. Нет, извини, дела. Извини. Пойду.
    — Да ладно, я все понимаю: гири долга. Который платежом красен. Ну, как говорится, всё было прекрасно — гочисосама! Верно, сэнсэй?
    — Да не совсем… не совсем.
    Почему так расплодилась у нас всякая чертовщина, сказки, фэнтэзи, боевики с бредовым уклоном? «Примитивизация культурного ландшафта в теряющей свой смысл стране». А потом? Снова искать смысл? Ну, значит, у нас большое будущее, мы в начале долгого пути. Как это скучно, думать про долгий путь! А где же место подвигу? Оно еще есть? Как сказать… Вот, писали, швейцарец какой-то попал в наш городок, ужаснулся бедности и грязи, теперь клянчит везде деньги, кормит стариков, школяров, игрушки малышам привозит. Не банкир, не цюрихский гном, просто инженер. Увидел, что голодные дети, старики. Просто человек. Чокнутый, конечно, детей пожалел. А дети запомнят. Он, может быть, один такой в их жизни и будет — запомнят. Как Митя доктора с его фунтом орехов. И вот уже сто лет с лишним прошло после этих орехов — революции, речи, подвиги, свершения — а дети голодные и старики брошенные. Этот вот подкармливает, чокнутый, в лице что-то от Деточкина. «И теперь плачу, немец, и теперь плачу, божий ты человек!» Gott der heilige Geist…
Вторник, 17 апреля
    — Севка, ну что там с Никой, не слышал?
    — Была у него. Вышла в пятнах, но, вроде, не выгнал.
    — Так, может, обошлось?
    — Добрый день, для кого он добрый. Филипп, загляните ко мне через минутку.
    — Йес, сэр!
    — Вот сейчас и узнаешь.
    — Что ты все каркаешь? Кассандр.
    Застегнем пуговку.
    — Можно?
    — Садитесь, Филипп. Как вы помните, я обещал найти для вас время. Я его нашел. Вы узнаёте эту папку, не так ли? Это подготовленные вами материалы к договору, среди которых есть просто ни с чем не сравнимые. Позвольте, я вам зачитаю. «Я не знаю, зачем так устроено, но каждому нужна помощь — сочувствием, участием, любовью. Те, кому она не нужна, вычеркивают себя». Это весьма, весьма сентенциозно. И как трогательно!
    — Исидор Кирилыч…
    — Нет-нет, вы послушайте, это интересно. «Каждый приговорен к самому себе, и каждый сам приводит приговор в исполнение». Это, как вы, конечно, поняли, позиция «Холодильные шкафы». Но какая глубина!
    — Исидор Кро… Ки… — апчхи!
    — Не перебивайте меня, Филипп, это не в ваших интересах. Так вот, позиция «Витрины». Извольте: «До Бетховена плохих концов в музыке не было, потому что была вера и люди верили, что все кончится хорошо. Но вера — ив самом деле опиум, наркоз, страусиная политика. Ведь съедят — что хорошего? Хорошо то, что, когда тебя едят под наркозом, ты улыбаешься и строишь планы. Да и сама картина. Одиноко торчащая посреди пустыни высоко задранная… в перьях, обращенная к смертельному врагу. Это красиво!» Меня трудно удивить, Филипп, однако ваше многоточие в перьях просто стоит у меня перед глазами. Достаточно. Я не требую от вас объяснений и не приму их. Меня только интересует, должен ли я проверять теперь все документы, которые вы готовите и оформляете?
    — Да нет, там везде нормально, это только тут.
    — К сожалению, у меня есть основания усомниться и в этом. Когда у вас отпуск?
    — Ну, в конце мая. Я исправлю сегодня же.
    — Пойдете с понедельника. Заодно и простуду подлечите. Приведите в порядок дела, горячие передайте Севе, остальные заморозьте.
    — Так договор же.
    — Надеюсь, вы понимаете, что доверить вам теперь такой договор я не могу.
    — Но ведь я же всё сделал, подготовил…
    — Молодой человек, любите бизнес в себе, а не себя в бизнесе. И не делайте из договора культа, я займусь им сам. Вам до отпуска дела хватит. Обсуждение закончено. Вы свободны.
    Всё. Всё накрылось. Всё, что делал, все планы, расчеты. И всё из-за этого юродивого. Идиот проклятый, радиолюбитель!
    — Ну, узнал?.. Ты в порядке?
    — Отобрал «Грош».
    — Чего и следовало ожидать. Ты какой-то наивный, Филя. Ты же простой манагер — ну кто тебе даст заключать миллионные сделки? Это же не твой уровень. С тобой разговаривали, потому что у нас еще много бизнесменов от сохи. А еще больше — от прилавка на рынке. Ну, прикинь: если ты директор по продажам, и тебе старший манагер приносит в клюве одну у.е., а простой — десять, что ты подумаешь? Что твой старший только клювом щелкает, а сам не может ни у.я. И на у.я. ему тогда столько платить? И если этот старший подал тебе, директору, такие сведения, значит, он в самом деле дурак. Но Крокодилыч не дурак, так что этот договор он бы у тебя забрал по-любому. Ну, и чего теперь?
    — Дела я тебе передать должен.
    — Чего — вообще? Ни хрена себе!
    — Да не радуйся. В отпуск иду. С понедельника.
    — A-а, ну, это другое дело. Чего мне радоваться? У меня своих хватает. Теперь еще твои волочь. Ну, давай, чего там.
    — Некогда сейчас. Ухожу. Завтра.
    — Так меня завтра не будет: на точках. А ты куда намылился?
    — Значит, послезавтра. На опознание.
    — A-а, да, ты же у нас главный ментоскоп. Ну, не промахнись, Ассунта. А то опознаешь не того — они посадят, им без разницы.
    — Не промахнусь.

    Цветомузыка форм — вот самый доступный язык природы, и художники переводят с него на языки музыки и пластики, учить которые нам тоже лень. Мы упрощаем их — типа короче, блин! — до примитивного «похоже — не похоже», по существу возвращая их природе, и возвращаемся сами. Типа руссоисты, блин. Типа критик, блин. Что еще там?..
    — Да, Юрий, что случилось? Юра, я в машине, еду по делам, давай быстрей. Откуда ты знаешь, куда я еду? Какой дяденька, зачем ты разговариваешь на улицах с незна… В школе? У вас же там охрана. Что — срочно папе? Ну, читай. «Не огорчай меня, Хладомор»?! Где ты сейчас? Сиди с учительницей, пока не приедет мама, слышишь! Ни с кем больше не разговаривай и никуда не уходи, ты понял? Всё, жди.
    Этого еще не хватало.
    — Елена, ты где? Всё это не важно, сейчас поедешь и заберешь Юрку. Прямо сейчас! Да, случилось. Не спускай с него глаз ни на минуту. Ты меня слушай! Потом сразу домой, и никуда сегодня, ты слышишь? И никому не открывай! Приеду — объясню. Да, и можешь начать собираться, я с понедельника в отпуске. Ну, полетим по горящей. А он пусть учится, нечего дергать. Короче, никуда и никому, ты поняла? Всё.
    Только этого еще не хватало. Только этого.
    Облаяли. Огромная, черная, полтротуара занимала. Ничего не делал, не задел, просто мимо прошел. Проснулась, взвыла, залаяла, замигала спереди и сзади: такая оказалась нервная противоугонная система. Какое-то идет замещение живого неживым. Птицы подражают мобильникам. Тамагучи придумали — протезы души. Видел вот тоже как-то вечером: мужичок идет, шатаясь, и натыкается на стоящие в ряд машины. А они его по очереди облаивают разными голосами, как собаки в деревне. И он уже прошел давно, а они всё не успокоятся. И на мгновение стало не по себе, словно мир уже умер, а ты — в плохой сказке… Сжимается шагреневая кожа языка. Аффторам из паутины настоятельно рекомендуют выпить йаду. Идет вычитание слова. Слово уже не нужно. И вторая сигнальная теперь тоже — только от угона. А? Да еду, еду, сам ты Шумахер. И поворот проскочил. Заснул опять, черт. А язык музыки? Да, но он своеобразный: нельзя сказать, «о чем» она, но бывает слышно, что играют «не про то». Да, можно передавать и без слов, как Чаплин, Полунин. И Мурнау в немом «Последнем человеке» передал звук трубы смазанным — как сквозь слезы — бликом света на ободке. А Врубель тонкими уходящими вверх березками нарисовал голос Забелы и, кажется, вознес за нее молитву в предчувствии недалекой уже разлуки. Услышан, разумеется, не был… Но музыка как язык гармонии остается? Красота остается? Ну, куда ж она денется, ей еще мир спасать. А справится?
    — Я в двенадцатый, меня на четыр…
    — Свидетель? Документы. Проходите.
    — …Можно? Я свидетель, меня на четыр…
    — Симаков! Иди сюда. Проведешь опознание, составишь протокол. Чтоб всё по форме.
    — Так я же никогда…
    — А чему тебя там учат? Вот и применяй. Бланки в папке.
    — А эти… понятые?
    — Что, маленький, что ли? Никифорыч, баб куда отвели, в восьмой? Ну, приведи ему двух. Всё, я на выезде.
    Тоже Крокодилыч. Везде свои Крокодилычи. Ну, давай, студент.
    — Так, «предъявление лица для опознания… при естественном освещении в присутствии…» Мишка, ну где там Никифорыч? Вы свидетель? Паспорт. Значит, «в соответствии с частями первой, второй, четвертой, седьмой и девятой статьи сто девяносто три УПэКа РэФэ…», выйдите пока в коридорчик.
    — Я?
    — Вы опознающий? Вот и выйдите, когда надо будет, вас позовут.
    Стулья хоть поставили, прогресс. Ну, что, в ногах правды нет. Сказать про наезд? Кому? Студенту?
    — А куда вы нас ведете-то?
    — Куда надо.
    — А чего мы сделали-то?
    — Иди давай, там узнаешь.
    Это понятые. И им тоже не все понятно.
    — Мишка, стулья тащи, сажать куда?
    — Сколько надо? Сейчас найдем. Так, стульчик освободите-ка!
    Ну, вот и правда. И прогресс, два в одном. А. Ш. как-то сказал: «Я, кажется, начал писать красивую музыку, какой позор!» Почему он так сказал? Пошутил? Но танго в кантате действительно дьявольски красивое. Бес попутал?
    — Мину-уточку! Не надо голословных обвинений. Я и так вами крутом оклеветан. Давай разберемся.
    — Подслушивал, как всегда?
    — Ближе к телу! И к тексту. Вот, вы пишете: «Божественная красота антипода Творца скрывает его истинное лицо и помогает врагу рода человеческого обольщать людей». Вы хоть иногда читаете, что вы пишете? Откуда красота-то? А она от Творца, да-с. Это Его, это божественная красота. Так, перед тем как морализировать, уразумейте: «враг» и «антипод» обольщает истинной божественной красотой — не обманной, не фальшивой, а истинной, Богом данной, Бог-то давал не фальшивую, без обмана. Хуже не стала — потому и обольстительна. И не поддаться этому «обольщению» может только последняя неблагодарная тварь, забывшая, убившая в себе образ своего творца. Так кто, спрашивается, «попутал»? Теперь валяй, морализируй. Жвачки дать?
    — Софист и лжец, как всегда. Дьявольская красота мнимая и обманчивая, и она, как известно, исчезает с первым криком петуха.
    — Вызовем свидетелем? Т-с-с-э! Ананасная, на ксилите, э?
    — А красота истинная, красота божественная — это сама предустановленная гармония мира. И образ ее, пусть смутный, пусть искаженный, — есть в наших больных душах. Он ведет, он и сохраняет, он и дает надежду — как свет маяка, как солнце сквозь тучи, как «звезда полей во мгле заледенелой»…
    — А, да-да-да! Свет в ночи, воссиявший в конце сорок шестой главы! Я, знаешь, один раз даже не удержался: в берлинском издании семьдесят первого года эта сорок шестая глава кончается своим Licht in der Nacht аккуратненько в самом низу страницы шестьсот шестьдесят шесть! Не нравится? А по-моему, недурно. Какой ты все-таки зануда! Но все же заметь: даже церковь подтверждает, что, кроме икон и хоралов, вся сотворенная на земле красота — от меня, от лукавого, от врага рода человеческого! Ты слышишь? Это уже не я говорю, это церковь говорит! Так это ложь или нет? У вас разве есть более высокий нравственный авторитет? И после этого вы, как попугаи, повторяете: «красота спасет мир», «красота спасет мир»! Но ведь это же лопнуть можно. Вы себя-то слышите? Вы же повторяете: «дьявол спасет мир», «дьявол спасет мир»! Или вы такого спасения ждете? От меня? Так я здесь. Никуда и не уходил.
    — Опознающий, зайдите. Значит, разъясняю участвующим лицам порядок опознания предъявленного лица. Значит, лицо вместе с двумя другими лицами сидит там. Опознающий опознает, понятые смотрят. Всё понятно? Распишитесь. Мишка, куда? — иди расписывайся.
    — Да мне козла в ремонт, уже не заводится. И не жрал еще.
    — Ну, давай сразу и здесь. Еще раз. Всё, вали. Так, понятые, предупреждаю вас о ваших правах, обязанностях и ответственности по статье шестьдесят УПэКа РэФэ.
    — За что ответственность-то?
    — За то! Распишитесь. Так, свидетель Хорошевский Филипп Федорович, вы предупреждаетесь по статье триста семь за дачу заведомо ложных и триста восемь за отказ от дачи, но, по пятьдесят первой Конституции, не обязаны против себя и других близких по четвертой и пятой. Распишитесь. Так, объявляю участвующим лицам о применении технических средств: не применяются. Опознающий Хорошевский Филипп Федорович, задаю вам вопрос: видели ли вы кого-либо из предъявленных для опознания лиц, когда, где, при каких обстоятельствах и по каким признакам? Ну?
    — …Н-нет…
    — Чего — нет? Да вы посмотрите… это… по росту, по телосложению. Ну?
    — Н-нет, не похож.
    — Ну, как не похож? Он это. Вот и фоторобот — сравните, ну?
    — Э, начальник, не узнал, так не узнал.
    — А ты молчи, ты еще мне будешь тут… Ну?
    — Н-нет, не он, нет.
    — Ну, я не знаю… Я вас еще раз предупреждаю, свидетель, по триста восьмой… то есть, седьмой… за отказ от дачи заведомо ложных — по всей строгости! Ну?
    — Хорош, начальник. А то протокол не подпишу.
    — Ты! Никифорыч, давай его в обезь… Постой. Ладно. Хорошо. Так и запишем. «Свидетель Хорошевский Фэ Фэ не опознает предъявленное лицо твердо, сомнений в неопознании нет». Ничего-о, это вам так не пройдет. Расписывайтесь! Так. «Заявлений не поступало. Прочитано вслух. Записано правильно». Все расписались два раза. Всё. Никифорыч, в обезьянник его!
    — А нам-то куда?
    — Откуда пришли! Из восьмого? Вот и идите в восьмой. А с вами, Хорошевский Фэ Фэ, мы еще… будьте уверены! Чуть что — к нам бежите: спасите! грабят! убивают! Мы бегаем, ловим, на той неделе один такой же урод опять нашего подстрелил, а нам этого теперь выпускать, потому что у гражданина свидетеля память отшибло? Я вас, гражданин Хорошевский Фэ Фэ, лично запомню. Мы вас не за дачу ложных, мы вас за умышленное введение и за соучастие привлечем! Вот, я вам сейчас повестку. Завтра к пятнадцати ноль-ноль! А не придете сами — наряд пошлем и привезем в наручниках! Распишитесь! Всё, забирайте ваш паспорт и идите отсюда!

    Нет, «ретранслятор» — это упрощение. Художник не просто усилитель. Он — декодер, преобразователь, фильтр; он извлекает свой материал, слова, образы, из раствора жизни, в котором чего только не плавает… Куда это меня занесло? А меня? Куда я еду? Мне же домой надо! Хотя теперь уже не срочно. Вернемся. Декодер… бессловесно… Так получает только подсознание. Значит, чтобы взять дарованное, художник, подобно шахтеру, должен спуститься в лаву своего подсознания, добыть из его пластов ископаемое и выдать, вытащить его на поверхность, на свет сознания. Это Орфей, спускающийся в ад за своей Эвридикой. Это Сталкер, ведущий в Зону, в ту ее комнату, где не надо ничего говорить. Да, кажется, не было лучшего образа человеческого подсознания, чем Зона. Поэтому там всё время всё меняется, поэтому там нельзя пройти дважды одним путем, поэтому там бессмысленны человеческие орудия убийства, но могут звучать и иметь смысл предостережения на человеческом языке. И листок календаря не случайное совпадение: погрузившись — истинно и глубоко — в бездну подсознания, он, сам того не зная, высветил в ней дату своего ухода. А Ванга в этой бездне жила, она свой срок просто знала — и предсказала. Там сроки известны. А я там не живу, только пытаюсь подглядывать, поэтому и предсказание мне было таким неточным… или точным, а я просто не понял? Но подозрительно черная собака из Зоны, тенью совести увязавшаяся за человеком, все-таки кажется посланницей жизни, в отличие от прекрасной белой лошади, возникающей из пустыни Тартари… Но что же это значит, что там известны сроки? Так. Сейчас остановимся где-нибудь и подумаем. Вот здесь хотя бы. Так, кто виноват — понятно. Что делать? Что вообще значат все эти предсказания, пророчества, предвидения? Реальные, разумеется. Предсказания Пушкину засвидетельствованы в письмах, сомнениям не подвергаются. Неопределенны? А как Бёлль мог знать, что ему Отнимут ногу? Болела? А бесконечный Нострадамус? Ну, мутное в сторону, но невероятная смерть от обломка копья предсказана же. А регрессии в прошлое и реинкарнации с подтверждением сведений и узнаванием мест и людей из прошлой жизни?! Да ведь один, один-единственный такой факт, если он установлен, меняет картину мира. А околосмертный — и у рожениц — опыт «выхода из тела»? Если слепая от рождения женщина после клинической смерти описала реанимационную, которую она физически не могла видеть, — это не аргумент? Ну, Моуди я проверить не могу… А Ванга, «мировой феномен номер один»? Джуна в том телефильме обижалась, зачем она ей гибель сына за двадцать лет предсказала. Зачем! Да затем, чтобы пережить смогла. Но пусть это, и другое, и многое — слова; мы можем верить на слово, ученые не должны. Но с «Курском» же не слова! Это каждый может проверить. Предсказала, что уйдет под воду и все будут оплакивать. И год примерно назвала. Еще смеялись все: Курск — под воду!.. Жуликов не признаёте — правильно. Случайностями не занимаетесь — ладно. Но старую журнальную страницу с таким сбывшимся предсказанием куда вы денете? Ну, посчитайте, насколько вероятна случайность подобного предсказания, у вас же нулей не хватит, после запятой. Но до запятой — как хватает научной совести не обращать на это внимания? Оставляя это дремучим популяризаторам и спекулянтам на чудесах. Кто мне объяснит, как это может не интересовать, серьезную науку и как могут не найтись на это серьезные деньги? Ведь уже и мне, и ежу понятно, что мир устроен не так, как учат в школе и даже в лицее. Этот мир устроен иначе! В наших знаниях, в нашем понимании мира чудовищные черные дыры — и нас туда не тянет! Это можно объяснить? А оправдать? Люди, ау! Предсказания возможны! Предсказания реальны!! В будущее можно заглянуть! Из будущего можно получить информацию — реальную, фактическую информацию о событии, у которого почти еще нет ростков в сегодняшнем дне! Но если это возможно, то мы живем в другом мире, с другим течением, с другим существованием времени. Может быть, действительно, все времена существуют и сейчас, и в каждый момент. Где, как — не представляю, но туда есть вход! Это доказано. Это факт. Как можно этого не замечать? Для чего такая упрямая слепота? Нельзя же быть так занятыми своими делами. Это непрактично. Это, наконец, просто глупо. Не надо верить — найдите заметку. Вложите персты — вот, всё же перед вами: этот мир устроен не так. Фундамент, фундамент другой! Карсавин об этом почти сто лет назад писал; тогда, уже тогда можно было начать понимать, не услышали. Но теперь дано — нам, именно нам! — уже такое запротоколированное и трагедией высвеченное доказательство, что, кажется, и глухой должен был бы услышать; неужели не услышим и теперь? Ну, тогда мы безнадежно недоразвиты, и так нам и быть вечными недорослями Земли. Нет, так не пойдет, уже и думать не получается. Значит, надо его найти. Сейчас. На ночь глядя? Ничего. Ничего-о. Ночью лучше слышно. Меньше станций, наверное, работает. Что-то надо было… Что-то… Хлеба! Да-да, давно уже. Денежка? Есть! Есть. Тогда — за хлебом. Хорошо. Идем за хлебом. Дверь прикроем тихо, маму не разбудим… Так, похоже, налево. Ну, что ж ты замолк? Во, фон вырос, это он вышел из дома. Надо быстро проехать вперед и, если ослабнет, вернуться. Нет, сюда мы не пойдем, здесь хлебушек дорогой. А мы пойдем подальше… Темно и ясно, а звезд нет. Словно в ночи средневековья… Темная петербургская ночь, далеко еще не белая. «Бессмысленный и тусклый свет…» Близко, близко уже. По набережной? Похоже. Заборы везде. Во, джипов-то. Клуб, самое время. А этот — знакомый, на площади меня обогнал. Светло, как днем. Это для западного шика. Заодно и для видеонаблюдения. Ну, продрался. Куда теперь? Давай сигнал! Уже не четверть века — уже почти целый век, а больше ли смысла? больше ли света? Неужели всегда «всё будет так» и «исхода нет»? Но вот, аптек же больше. А смерть — исход? Альб говорил: «Жизнь бессмысленна, если смерти нет». Почему, Альб? Что это значит? «Вернуться к душе, к любви, к радости, к человечности» — как вернуться, Альб? И куда возвращаться? «Умрешь — начнешь опять сначала, И повторится всё, как встарь…» Да-да, он тоже говорил: «со смертью всё не кончается», он что-то знал. Да, Альб, ты что-то знал? Здесь одностороннее, узко. Ну, задом — у клуба этого развернусь. Вот так, и — вперед. Бесконечный какой забор… Он? У перекрестка — это он? Ты что-то понял, но слова не могут этого выразить. Ты записал это в тонах, в оттенках — но как это прочесть? Это он! А, ч-черт! черт! сколько езжу — первый раз, и все из-за те… Стой! Куда?! Или прочесть нельзя — а только вчитываться? Боже!…..Че-ерт!.. Всё. И сигнал оборвался. Это был он. А может, жив? Опять свидетелем? Нет, хватит. Доказывай потом. Да еще задом пёрся и разворачивался под камерами, как специально. Валить надо отсюда. Вроде никого — быстро ходу. Пусть кто сбил, тот и помогает. Не остановился даже, гад. А ведь это был тот самый джип, жаль номера не запомнил. Но я и не свидетель, нет. Я ничего не видел. Мне этих радостей больше не надо. Отъеду — «скорую» вызову. На Ленкиной завтра, а эту чтоб быстро — в ремонт. Чтоб за день! Сдерут… Да черт с ним.


18 апреля, среда
    Что это нет никого? Тишина, словно вымерли все. Да, никто не знает своего часа. Ну, что, дела. Время сдавать дела. Значит, горячие контакты. Так… Кафе-мороженое «Вкусниль». Трактир «Скушаешь!». Ресторан восточной кухни «Ой вей»… Во, кто-то еще жив.
    — «Хладомор-сервис»… Нет, знаете, сегодня никого нет. Ну, завтра или в пятницу.
    Что это я делаю? Крокодил за один такой ответ… А пошло оно всё… Пиццерия «Цезарь Борджиа». Бистро «Дежа-манже». Рыболовный клуб «Трепанг». Так. Папки. Файлы. Отчеты… Как он лежал там у этого забора, распластавшись… Список повторных звонков. Список заездов. Сроки поставок по заключенным — проконтролировать. Текущее… на всей спине и руки в стороны… График сервисных. Склад. Заказы по запчастям. Ладно, разберется. Всё? Вроде, всё. И что теперь? Непривычно как-то. То суетишься, разрываешься, сына видишь только спящим, а тут раз — и свободен. Пустота какая-то… Почитать что-нибудь? Что? А что там Севка под клавой прячет? Журнальчик. «XXI век». Фантастика. Ну и кто тут? Да все равно никого не знаю. И что пишут? Во, стишки. Фантастические, что ли?
«Кто был в Уганде Хокусаем,
Поскольку там его страна,
Тот мог быть сильно покусаем:
Уж очень чернь у них черна.
Тому бы было очень пусто
И даже более того,
Поскольку все его искусства
При ней не значат ничего…»

    Что-то, вроде, знакомо. Небось, содрал с кого-нибудь. Нот-кин. Кто это? Развелось писателей… А может, он жив? Ну, везет же иногда. «Скорая» не застряла, привели в чувство, откачали. Нет, плохо лежал, пластом. И удар сильный, и головой об забор этот, в который и я… Да мне-то что, в конце-то концов! Вот, обзор еще. «Перспективы шоковой заморозки в России». Ну, что, радужные. Ладно, не горит. Ну что… Привычной дорогой — в отделение? Сколько там времени? Во, и часы встали. Ладно, поедем. Пока хоть без наручников.

    — Вот этот самый его вчера и не опознал. А я его предупреждал, я…
    — Иди, разберемся. Документы. Ну, что, Филипп Федорович, неважные дела-то ваши.
    — Ну, не узнал я его.
    — Не узнал. Не узнал… А чего ж, бывает. Только тут еще другая беда. Накладочки у вас в показаниях по ограблению. Говорите, один был, а кассирша говорит, двое. Кто второй? Куда исчез? А может, не исчезал никуда, а просто пошел и сел на свое рабочее место? Но вот фоторобот-то вы нарисовали хорошо, что правда, то правда. То есть один к одному.
    — У меня зрительная память хорошая.
    — Да просто уникальная. Вы же с ним в дверях столкнулись, да? Одно мгновение, плюс неожиданность, и так нарисовать, как можно только очень хорошо знакомое лицо! Вот разве что глаза — тоже удивительно: уж глаза-то заметны, да еще при такой памяти, а получились не его, а вроде как ваши. У вас дверь входная там железная?
    — Нет, стеклянная.
    — Ага! Так, может, вы в стекле глаза увидели, как в зеркале, и по ошибочке преступнику-то и пририсовали. Такие ошибочки бывают у неопытных. У вас ходок-то еще не было?
    — Каких ходок? Причем тут стекло?
    — Да это я так, в порядке версии. И что же у нас получается? При такой памяти вы вчера смотрите на преступника в упор и не узнаёте. Как понять?
    — Ну, не… не в своей тарелке был.
    — Это уж точно. Ну, хорошо, положим, необычная обстановка, еще что-нибудь, понять можно. Но потом вам показывают вами же составленный портрет — по существу, его фотографию — и спрашивают: похож? И вы твердо и уверенно говорите: нет! А вот этого понять уже нельзя.
    — Ну, почему твердо…
    — Вот протокол, ваша подпись. И вот, все эти чудеса наводят на мысли, и хуже того, не оставляют даже никаких сомнений, что вы, гражданин хороший, к этому делу причастны.
    — Как причастен?
    — Вот это нам и предстоит выяснить, с вашей, конечно, помощью. Вы вчера после неопознания что делали? говорили с кем? необычное что-нибудь было?
    — Ну, вроде…
    — Было, Филипп Федорович, было, и не без вашего участия. А может, и соучастия?
    — Да нет, это… это тянется уже… и вчера этот несчастный случай…
    — Когда, где, с кем?
    — Ну, поздно вечером, то есть, практически уже ночью. Но это надо все с начала…
    — Вот это правильно. Возьмите бумагу — ручка у вас есть? — сядьте вон там и подробненько всё опишите, в особенности вчерашний день. Опознание, что делали до него, что после. И не валяйте Ваньку, не отягчайте ваше положение, оно у вас, прямо скажем, незавидное. По двум эпизодам проходите. Так что помогайте нам, и мы поможем вам.

    — Вот, написал. Там кое-что может показаться…
    — О-о, прямо роман. Всё написали? Ну, хорошо, почитаем. А опознание придется повторить. Только на этот раз без фокусов. О времени вас известят. Ну, пока идите.
    — Я в отпуск собирался.
    — Да-а? И далеко?
    — В Анталию.
    — О-о. Хорошее место. Да, ну тогда придется избрать вам меру пресечения с лишением.
    — Как с лишением?
    — А вы как думали? Еще убежища там попросите — доставай вас потом. Или подумаете?
    — В смысле?
    — Думайте, думайте.
    — Ну, может быть, так решим?
    — Хорошо подумали?
    — Ну, вот, у меня больше нет.
    — Да, в Анталии летаем, а думать совсем разучились. Ладно, посмотрим, что можно сделать. Вот здесь распишитесь в том, что без нашего ведома никуда не исчезнете, иначе — сами понимаете. Вот так. Когда собирались-то?
    — С понедельника.
    — Ну, может, еще и успеете, всё бывает. Это опознание вам будет попроще. А не валяли бы дурака, уже были бы с чистой совестью. Сама себя раба бьет, так-то.
    Ну, и куда теперь? Да куда попало. Не поверят. И я бы не поверил. Еще видео не нашли, а то бы я уже… — апчхи! А куда я вообще, домой? Нет, не домой! Вот куда.

    — Хозяин у себя? Передай, Фил пришел, да?
    Откуда этот мент узнал про вчерашнее? Они что, следили за мной? Да нет, там же одностороннее. А я, как шпион, прогнал вперед, а потом сразу назад, там спрятаться-то негде. Не было никого. Откуда же он узнал?
    — Фил, пойдем. Но учти, у меня мало времени. Садись. Выпьешь?
    — За рулем. Хотя давай, всё равно уже. Вчера стукнулся. Крыло помял, фару разбил.
    — Всё глючишь?
    — Нет. Уже нет… Убили его, Жора. Задавили. На моих глазах. И всё прекратилось.
    — Ну, ты же хотел.
    — Но не так же!
    — А как? Ты все наивничаешь, а на тебе уже двое.
    — Что — двое? Кто двое?
    — Твой юродивый. И твой налетчик.
    — Этого-то я вытащил; должен быть мне благодарен. Хотя от такого не дождешься.
    — Не дождешься. Его труп вчера нашли. Говорят, плохо выглядит, даже для трупа.
    — Как же… То есть его вытаскивали…
    — Да, не от большой любви. Он откусил чужой кусок, его заставили отрыгнуть. А потом, наверное, загрызли, не знаю. Но ты помог, и тебя отблагодарили. Да я тебя не обвиняю, и никто тебя не обвинит.
    — Ты меня не обвиняешь? Ты?! А от кого они узнали о моих делах?
    — Да ты кричишь о них на весь лес. Мы в лесу, Фил, и сюда всякие звери приходят на водопой. Я тебя не подставлял, но мне не нужны проблемы.
    — Каждый за себя? Ну, правильно, табачок врозь.
    — Не переводи на меня, Фил. Ведь я тебя предупреждал — и что ты ответил? «Сам знаю, не маленький». Не я всем рассказывал, как меня достал этот юродивый, и не я его заказал.
    — Я никого никому не заказывал!
    — «И благодарю вас за то, что вы меня поняли и взяли на себя труд выполнить моё желание». Ёросику, Фил.
    — Я не говорил этого! Я не говорил! И вся эта твоя японщи-на — чушь, выдумки от скуки!
    — Миссионеры из Европы считали японский изобретением дьявола и, по-своему, были правы. Не всё говорится, Фил, а у зверей звериное чутье.
    — Я не говорил этого даже внутри, про себя, и не думал этого…
    — Кто знает, что у нас внутри и что мы на самом деле иногда думаем. Ладно, извини, надо идти. Да, вот, на всякий случай возьми. Скажешь — от меня. Он адвокат со связями.
    — Угу. А гробовщика у тебя нет? На всякий случай.
    — Всему свое время.

    Вот оно что. Убили. Загрызли. Вот они что из меня вытягивали: не связан ли я с этим, не для того ли я его не опознал. А я им про этого юродивого… эх, дурак! Без меня бы и не узнали: мало ли каждый день ДТП. Теперь и в это вцепятся: пойди найди какой-то джип в таком городе, а я — вот, в руках, и фара битая. Говоришь, кто-то сбил, уехал и помощь не оказал? — так это ты и есть, и это твое собственноручное! Э-эх… сейчас бы в теплое море… Стоп. Опознание! Будет повторное опознание, то есть… То есть Жорка ошибся! Как же я забыл! И с этим «ёросику» тоже.
    Совсем уже заяпонился, Косой глаз. Ничего, поживем еще и покупаемся! И психоаналитика подтянем, нас так просто не возьмешь. Сумимасэн!
19 апреля, четверг
    — Привет, как севооборот?
    — Привет, гулёна мать. Тебя Крокодил уже два раза хотел иметь. Не спеши, у него клиент.
    — За холодом приехал?
    — Нет, у этого, похоже, свой.
    — A-а. Так это его горилла за дверью топчется?
    — Наверное. Если не твоя. Поскольку тоже интересовалась тобой.
    — В каком смысле?
    — Добрый день, для кого он добрый. Вы, Фил, где, собственно, пропадаете? Два часа дня.
    — С утра на выставке, у стенда, по графику. Ну, позвонили бы, если нужен, я бы приехал.
    — Но сейчас вы никуда больше не уходите? Прекрасно. Сева, зайдите ко мне.
    Что за дела? Почему не позвонил? И что значит «интересовалась мной»? Ну, значит, спрашивал, где я, приду или нет. Откуда он меня… я его не знаю. Кто там сидит у Крокодила? Душно как здесь. Надо выйти подымить, давно не баловался. Где тут Севкины запасы… Ну кто ж такие курит? Босяк.
    — Позвольте, я выйду.
    — Закрой дверь и сядь на место.
    — То есть… в каком смысле?
    — Что, тупой? Повторять надо?
    — Н-нет.
    Та-ак. И как это понимать? Севку потянули. Что за клиент там? «Со своим холодом». Что это за клиент?
    — Филипп Федорович, зайдите, пожалуйста.
    Почему так официально? Так подчеркнуто вежливо. Что-то надо… забыл… Черт с ним.
    — Здравствуйте.
    — Сева, вы можете идти. Знакомьтесь, это Петр Иванович, у него к вам есть несколько вопросов. Ну, не буду вам мешать, да и дела. Как говорится, лед не ждет.
    — Садитесь, Филипп Федорович, разговор нам предстоит долгий, а в ногах ведь правды нет, она, хе-хе, повыше. Ну, как работается, Филипп Федорович, как настроение, как успехи?
    — Нормально.
    — Ну, не скромничайте, Филипп Федорович, ваш руководитель о вас очень высокого мнения. Вы — надежда нашего холодного будущего! Как там эта сеть-то — «Ломаный грош»?
    — «Грош цена».
    — Да-да, верно, «Грош цена». Так и что с ней? Всё в порядке? Когда заключаете договор?
    — Это не мой уровень. Исидор Кириллович сам…
    — А почему не вы? Вы же всё подготовили, верно?
    — Да, но… там накладки кое-какие.
    — Какие?
    — Ну, там, не то записал.
    — A-а, да-да-да-да, он что-то упоминал. Но там же, вроде, какие-то опечатки? Или — что?
    — Ну, не опечатки, а… как бы кусок радиопередачи вписал механически.
    — Радиопередачи? А, да-да-да, что-то там про рыло в пуху, так, кажется?
    — Ну, примерно.
    — Примерно так. И что же это за передача была? По птицеводству?
    — Да нет, по искусству, скорее.
    — Ой, обожаю искусство, моя слабость. Я ведь и сам немножко искусствовед. Так что же там передавали, поделитесь.
    — Ну, это надо с начала… я же всё это вчера написал у вас.
    — Не совсем у нас, но меня ознакомили. Очень интересно. Например: «Наш организм то и дело лихорадит, все системы отказывают, органы распухают, члены трясутся. Кто виноват?»
    — Это я, значит, и туда?
    — Неужели вы думаете, что это я вписал про распухающие органы, хе-хе? Но кто же виноват… тут у вас как-то обрывается.
    — Ну, это часто, лезут обрывки без начала и конца.
    — А вот отыскивать начала и концы — это мое профессиональное хобби. У нас тут позавчера человечка одного машинкой сбили — да что я вам рассказываю, вы же об этом лучше меня знаете, верно? Ну, вот, а в кармане у него книжечка записная оказалась, и вот послушайте, что в ней записано: «Организм лихорадит, органы распухают, члены трясутся. Кто виноват? — разумеется, думающая часть. Что делать? — естественно, бить по мозгам. И, с одобрения всех членов и органов, бьют по мозгам, перекрывают им кислород, промывают, выдавливают из организма, и они вытекают. Или перерождаются. И остается…» — что?
    — …Пустота.
    — Зна-аете. Знаете! Так, значит, и к тельцу подошли, и кармашки проверили, и книжечку перелистали — что искали-то?
    — Ну, я же всё написал вчера в отделении, и психоаналитик может подтвердить, я там всё указал — спросите!
    — Льва Семеновича-то? Спросили, а как же. Он подтвердил. Вот выписка из вашей карточки, им заверенная. «Невроз… дистония… СХУ». Это что еще за СХУ?
    — Ну, усталость.
    — А, да, верно: «Синдром хронической усталости. Слуховые галлюцинации на почве переутомления. Попытки рационализации сверхчувственным восприятием». Больше ничего.
    — Как «галлюцинации»? Как «попытки»? Он же сам, сам мне объяснил, что это вторжение чужой личности — вот этой, убитой. Я принимал то, что он думает, трансперсонально…
    — Ах, вот в чем дело! Что ж он не написал ничего?
    — Ну, я не знаю, это вы у него спросите.
    — Спросим, а как же. А не можете ли принять — трансперсонально — то, что я сейчас думаю? Нет? И не надо, я вам скажу. Вы можете быть трансперсоналом, трансвеститом, телепатом, это ваше личное дело. А вот грабеж и убийство — это уже не только ваше дело.
    — Я не убивал его! Я… я не помог, да, я уехал, но я не убивал!
    — Как же не убивали? Ведь ушибленного человечка иногда достаточно повернуть мордочкой вниз, и он выживет, а не повернешь — умрет.
    — Да он сразу — наверное, когда об стену, то есть об забор этот, — и лежал уже трупом. Но я «скорую» вызвал!
    — К трупу?
    — Ну, на всякий случай.
    — Угу. А на всякий случай, как вы оказались там, в этот момент? Совпадение?
    — Н-нет.
    — О! Первое правдивое слово. Значит, в момент наезда вы оказались на месте преступления не случайно?
    — Нет, но это не то, что вы думаете. Я ехал на голос.
    — Он так кричал?
    — Да нет, на внутренний, ну, по пеленгу. Я слушал и быстро проезжал вперед.
    — Как быстро?
    — Ну, как можно быстрее, чтобы он не ушел.
    — Вот он и не ушел. Не надо так быстро ездить в городе. Ладно, ясно. Пойдемте.
    — Что ясно? Куда?
    — В дверь пока. Да вы не волнуйтесь, для вас всё уже, можно сказать, в прошлом. Расслабьтесь.

    Ну, вот. Вот и дожил. Нары и параша. И за что? Я же ничего не сделал. Меньше, чем ничего! Ничего не замышлял, ничего не хотел. И ничего не хочу — только жить. Просто жить, по-человечески, как люди живут. Ну так за что же? Сотовый забрали, адвокату позвонить не дали. Да что ж это такое? И как тут холодно! Голова гудит. Какая-то пустота и гул. И озноб. Простыл, что ли, по-настоящему? Или давление скакануло? Никогда, вроде… Тошно. Какая грязь, дрянь, на это лечь-то — стошнит. И не лечь — стошнит. Как бомж, пиджаком накрывшись, дожил! Как же здесь хо-лод-но.
    — Ну, Филипп Федорович, к холоду-то уж должны были попривыкнуть. И к наружному, и к внутреннему.
    — Это… — от вас? Ч-чертовский х-холод.
    — Очень точное замечание. Ничего, я не надолго. Так только, потолковать по душам.
    — П-по мою душу?
    — Да кому она нужна, ваша душа? Мне — нет: не представляет практического интереса. Но представляет некоторый интерес другая душа. Одного зашибленного юродивого.
    — Но она ведь уже… отлетела? В раю, наверное; юродивые же все там.
    — Ой, не болтай о том, чего не знаешь, душевед! В спорных случаях судьба души ТАМ решается оставшимися ЗДЕСЬ. Теми, которые с ней соприкасались.
    — А почему его случай спорный?
    — Если ты этого до сих пор не понял, то и не надо. От тебя этого не требуется.
    — А ч-что от меня требуется?
    — Вот правильный вопрос. От тебя НИЧЕГО не требуется. Строго, категорически, если хочешь, императивно: НИЧЕГО!
    — Так, а ч-что тогда — что императивно?
    — Оставайся самим собой. Оставайся верным себе. Оставайся таким, какой есть. Этого достаточно. Это то, что нужно. Это всё, что нужно. И будет тебе и новая квартира, и теплое море, и новая сеть.
    — И разбитое корыто?
    — А корыто я тебе разобью за взгляд влево или взгляд вправо, ты понял меня, сказочник?
    — Я п-пошутил.
    — Чувство юмора у нас кончается с подписанием договора, так что веди себя правильно.
    — Но ведь у вас, кажется, положено кровью? Я таких не п-подписывал.
    — Да, кровью. Но мы не отстаем от жизни. Мы в гуще. Идем навстречу клиенту, учитываем спрос, готовим предложения: маркетинг! Как у вас, только лучше. Сейчас договора подписываются исключительно чужой кровью. Твой подписан дважды: вначале как соглашение о намерениях, а затем как обязывающий текст.
    — Какое соглашение? С кем? Я ничего… Кто вы?
    — Что это у вас всё проблемы с опознанием? А вот гляньте-ка на фоторобот преступника — узнаёте?
    — Но это же я!
    — Во, давно бы так; фиксируем явку с повинной.
    — Но фоторобот же я и составлял!
    — Ага! Фиксируем собственноручное.
    — Это ошибка! Я всё объясню!
    — Вот ваша подпись. Теперь понятно, почему вы не опознали предъявленное лицо.
    — Да, я не опознал, но это потому, что на меня давили, мне угрожали, сыну моему угрожали!
    — Кто же это тебе угрожал, японец? Скажи, разберемся.
    — …Кто… кто вы?
    — Опять не узнал? Ну, дай пять.
    — А-а-а! Руку больно!
    — Косточки тонкие, рисоед. Опознал теперь?
    — Да, да!
    — А глаза вспомнил? Чьи они?
    — Мои!
    — А сейчас будут мои. Ты все-таки огорчил меня, Хладо-мор. Дрожишь, холодно тебе? Сейчас согреем, вот паяльник. Что ты так сжался? Расслабься. А можно и утюг. Ты как любишь, с паром или на сухую? Напрасно ты огорчил папашу Мюллера, Хладомор!