Скачать fb2
Зеленая книга леса

Зеленая книга леса




Л.Семаго


Зеленая книга леса


    Книги видного советского орнитолога и натуралиста-писателя Л. Л. Семаго — «Очерки живой природы», «Сто свиданий с природой», «Аристократы неба», «Воронежский заповедник» — известны широкому кругу читателей. В новой работе Л. Л. Семаго — четыре цикла научно-художественных очерков и рассказов о природе, «Зеленая книга леса» — первый из них. В книге рассказывается о наиболее интересных лесных массивах среднерусской лесостепи и их обитателях. Все очерки и рассказы написаны на основе многолетних личных наблюдений автора.

Вместо предисловия
    Лесное дыхание. Это не просто шум леса под ветром, даже если он подобен океанскому гулу. И не только перекатывающиеся зеленые волны, то могучие, стремительные, рвущиеся ввысь, то еле заметные, замирающие. Лесное дыхание — это и шорохи в траве, и звонкий голос иволги, и бальзамический воздух, и прячущаяся в глубине первозданная прохлада, и гулкое эхо, и переливы света и тени. Целый мир звуков, запахов, красок, воспринимаемых всем существом человека, и воспринимаемых одновременно. Мир, позволяющий ощутить необъятность пространства, движение времени. Мир первозданный.
    Можно часами наслаждаться полотнами Шишкина, можно слушать с удовольствием, отдыхая от суеты городской жизни, записанные на стереопластинку голоса птиц, зверей, шум листвы, говор ручья, можно с упоением вдыхать ароматы, имитирующие лесных запахи, и затосковать по настоящему лесу. Многообразие ощущений, всю полноту чувств, светлых и радостных, обновление души дает нам природа.
    Лесное дыхание. Есть оно — жив лес. А если жив лес — будет здоров человек. Сохранит чаща живительную влагу истоков, профильтрует воздух, прикроют деревья от непогоды и гриб, и фиалку, и лесную малину, убаюкают на своих ветвях пернатых певцов, спрячут в сумрачной глубине барсука и оленя, кабана и лисицу.
    Дохнет лес чистой прохладой, обдаст живительной росой, обрушит водопад запахов, заставит остановиться в изумлении и замереть от восторга перед его красотой — и зашумит, засияет, довольный.
    Такому лесу и посвящена книга известного орнитолога, кандидата биологических наук Л. Л. Семаго. За каждым очерком и рассказом — не дни, не месяцы, а целые годы наблюдений. Собирая их по крупицам и в осеннюю непогоду, и в зимнюю стужу, и в весеннюю распутицу, и в летний зной, терпеливо проводя многие часы со зрительной трубой, ученый подметил в жизни леса и его обитателей множество интересных подробностей и такие уникальные случаи, которые еще не известны науке.
    В очерках и рассказах Л. Л. Семаго все достоверно, но это все — не изложение подряд того, что видел наблюдатель, а строго отобранный с точки зрения ученого-биолога материал. И в то же время это не сухое, бесстрастное описание, а согретое проникновенным чувством любви к природе, родному краю, Родине, ибо «любовь к родной стране невозможна без любви к ее природе» (К. Паустовский). Это увлекательное повествование о тайнах леса, познав которые, человек обретает способность читать его зеленую книгу, бережно, с трепетом переворачивая страницы, каждая из которых дарит ему истинное наслаждение.
    Оказывая большое эмоциональное воздействие, книга оставляет глубокий след в душе человека. Она учит любить и беречь природу, в которой неповторимо и прекрасно каждое мгновение жизни.
    Книга зовет в лес. И не только на встречу с природой, но и на встречу человека с самим собой: для того чтобы прислушаться к себе, нужна не просто тишина, а тишина внутренняя, то особое состояние умиротворения, равновесия душевных сил, которое можно обрести только наедине с природой. И тогда открываются человеку простые и великие истины, и тогда по-новому, свежо и мудро начинают звучать лучшие струны его души, сливаясь в своем звучании с дыханием леса.
    Редактор Т. И. Баскакова.
От автора
    В «Толковом словаре» Владимира Даля нет слова «лес». Да оно и не нуждается в каком-либо толковании. Сосновая рощица — лес, ольховая топь — лес, осиновый куст на степной равнине — тоже лес. Дубравы на донских кручах, боры на песках левобережий, лесные полосы Каменной степи, большие и малые зеленые острова Русской лесостепи понятны нам как целое — лес. Но насколько просто само понятие, настолько сложна, многообразна, таинственна жизнь даже маленького перелеска, его деревьев, трав, грибов, жуков, зверей, птиц, и прочих обитателей всех его этажей — жизнь каждого в отдельности и жизнь общая. Так же, как нельзя дважды войти в одну и ту же реку, невозможно вступить дважды в один и тот же лес, в котором ежесекундно что-то изменяется. Многие тропинки в лесных урочищах, по которым хожу десятки лет, знакомы мне лучше улиц, но ни одна встреча на тех тропинках не повторяла прежних.
    Лес не спит никогда, и не замирает в нем жизнь ни в январскую полночь, ни в июльский полдень. Зимой где-нибудь стучит дятел, посвистывают синицы, скрипят под ветром деревья. Летом, в жару, когда даже птица не пискнет и не шелохнет лист, на солнечных полянках стрекочут коники, шуршат муравьи, на заросших ряской бобровых прудиках чмокают карасики и шелестят крыльями стрекозы.
    Бездна звуков и бездна красок. Вечерние и утренние зори в зимнем бору разливаются под соснами розовым светом. После теплого весеннего дождя нависает над березняками нежно-зеленая дымка, словно легкий вздох деревьев, пробудившихся от зимнего сна. Не передать словами всех оттенков, всей пестроты листьев, грибов, мхов, бабочек, птиц и жуков в летнюю пору. А с чем может сравниться карнавальное шествие золотой осени!
    Придонье — не лесной край: лесные острова и островки в степи, в речных долинах. Но среди них — такие знаменитые, как бор Хреновской, бор Усманский, который спас бобров России, лес-богатырь Шипова дубрава. А дубраву на Тихой Сосне в начале мая даже трудно назвать дубравой: в бело-розовом разливе цветущих яблонь и груш как-то сиротливо выглядят еще не пробудившиеся деревья позднего дуба.
    И в знаменитых тех лесах есть знаменитые деревья, постояв рядом с которыми, потрогав их шершавые стволы, будто прикоснешься к бессмертию, к вечности. Многие из них можно узнать и с самолета: это дубы у Козловки, липы у Маклока, сосны у Хренового, береза под Эртилем и царь-ветла на заповедном Хопре.
    В эту книгу собраны очерки и рассказы о самых «лесных» растениях и животных. Ни один из них не претендует ни на полноту сведений о зверях, птицах и других обитателях лесов, ни на законченность. Не прошло и двух лет со времени первой публикации рассказа о козодое, как пришлось писать новый, а через год, может быть, наблюдения откроют еще одну сторону жизни таинственной птицы. И вряд ли скоро будет поставлена последняя точка даже в коротеньком повествовании о смирной жабе, безголосой веретенице, а тем более в описании таких выдающихся фигур лесного мира, как бобр, орел-карлик, дятлы.
Первоцветы
    сли в начале зимы снег лег на сырую теплую землю, да так и не растаял, то не жди весной большого половодья. Зато рано и дружно зацветут подснежники — голубые первоцветы среднерусских дубрав. Им бы хватило зимы и покороче, потому что уже в феврале желтоватые, без намека на зеленый цвет толстые шильца их ростков вонзаются снизу в зернистый полуснег-полулед пограничного слоя. Здесь уже светло, но чем выше, тем холоднее, и поэтому, покинув темный плен земли, снова замирают крепкие, точные ростки. В каждом — туго спеленатые листьями синеватые бутоны.
    Раннее цветение подснежников нетрудно предсказать: если заостренная палка легко, почти без нажима входит в спрятанную под снегом мягкую землю, то в апреле, в один день с цветением лещины, начнет разливаться под пологом дубравы цветочная синева. Сначала она — как легкий сизоватый налет на зелени, потом — как сплошной ярко-синий ковер. Подснежников столько, что соседние растения касаются листом листа, цветком цветка. И лишь кое-где заметны плешинки и редины. Там маленькими кучками сложены выкопанные луковички с обкусанными корешками и ростками: рыжие лесные полевки кормились ими в своих подснежных лабиринтах.
    Подснежники любят свет. По-зимнему голы ветви, нет в лесу настоящей тени, и все солнце достается подснежникам. Поэтому и спешат так, поэтому не растут в бору, под соснами, где уживается только пушистая сон-трава. Когда задернется в дубраве верхний зеленый полог, у голубых первоцветов все уже готово к летнему покою: налились в круглых, ребристых коробочках семена, потолстели луковички, подвяли ненужные уже листья, отмерли корешки. Лежат неподвижно семена и луковички почти до самого предзимья, пока не разбудят их холодные осенние дожди. Тогда луковички своими новыми корешками начнут буравить крупитчатую лесную почву, невидимые под свежим опадом прорастут семена.
    Подснежник не только весенняя краса леса. Он и спасение изголодавшихся за зиму оленей. Лесные шмели и пчелы в погожие дни несут к гнездам первый лесной дар — синие обножки из синей пыльцы. Соты с такой пыльцой выделяются среди других почти черным цветом.
    Аромат как будто не нужен цветущим подснежникам: пчела и на цвет хорошо летит, а конкурентов настоящих нет, если не считать розоватые цветочки медуницы, почти незаметные на синих разливах. Но аромат у подснежников есть. Бывает так, что в один из дней их полного цветения, когда ветру еще нет никакого заслона, ворвется в лес почти летняя жара. К вечеру ветер обязательно стихнет, и тогда по всей дубраве, по ровным местам, по склонам и овражкам поднимется медово-травяной запах. А если сырой и прохладной выйдет весна, одной только синевой отметят подснежники апрель.
    В разгар цветения подснежников любая ясная ночь может кончиться заморозком, и утром на молодые травы ляжет бледный иней, а маленькие лужицы затянет хрустким ледком. Но цветущим подснежникам такой мороз не мороз. Они лишь поникнут слегка, а синь лепестков, кажется, еще гуще станет от ночного холода. Поблекнет она лишь к концу цветения.
    Чуть-чуть позднее подснежников зацветают в листопадном лесу хохлатки. Местами их столько, что негде стать даже единственному подснежнику. Все они одинаковы, как одна. Но нет-нет, да и встретится среди миллионов одноцветных сиреневых иная, ее нельзя не заметить, такая она ярко-красная. Так и среди синих подснежников очень редко попадаются растения с нежно-розовыми, как у лесной яблони, лепестками.
    У подснежника листья вместе с бутонами из-под земли пробиваются. У сон-травы листья появляются, когда уже ни цветка не останется. У Петрова креста их ни ждать, ни искать нечего. Когда по самым тенистым оврагам начнет блекнуть цвет подснежников, пробиваются из-под слоеной лесной подстилки его горбатые соцветия. Сначала лежалый лист бугрится, словно спеет под ним гриб-невидимка. Но потом вместо гриба появляется на свет странное растение: на толстом и сочном белом стебле сидят в два ряда сиренево-розовые цветки. Обычно такие соцветия одиночны. Однако есть в дубраве у Белой горы урочище, где не два, не три, а до полусотни растений выпирают из земли плотными букетами. Такой букет можно одной фуражкой прикрыть. Не очень привлекательный и броский цвет у лепестков Петрова креста, но и к нему летят тяжелые, с ярко-желтой перевязью мохнатые шмели.
    Бывают годы, когда не подснежники и не другие растения становятся первым украшением пробуждающегося леса. После малоснежных и холодных зим быстро сходит снег, но земля еще скована морозом и неохотно выпускает травяные ростки. И в неодетом, светлом лесу в солнечный день, когда быстро подсыхает, коробится и громко шуршит под ногами крепкая дубовая листва, вылетают самые красивые лесные бабочки. Спрятавшись от ненастья в последний день прошлогоднего бабьего лета, отсидели они полгода в дуплах, кучах хвороста, поленницах и снова явились миру такими же яркими, свежими. Не поблекли от зимних морозов и долгих оттепелей, не потускнели и не запылились их крылья, не разучились летать бабочки.
    Где береза, там непременно встретится траурница. Сидя на теплой бересте, она на полный размах разворачивает все четыре крыла, темное поле которых окаймлено голубой чеканкой и светло-желтой лентой. Береза — ее родное дерево, на нем родилась она в прошлом году, и сейчас оно напоит ее сладковатым соком из дятловой подсочки. На тоненькой осинке, полуобняв пестрыми крыльями зеленоватый стволик, греется углокрыльница. Порхают над самой землей крапивницы, а встречаясь друг с другом, в стремительном воздушном переплясе взвиваются парами выше деревьев. Вспугнутый, мелькает сильными взмахами крыльев павлиний глаз. А больше всего желтоватых и желтых лимонниц.
    Не трогают бабочек птицы, не страшны им предрассветные заморозки, от снегопада снова прячутся, куда попало. Не столько им большое тепло нужно, сколько яркое солнце; нет его — и нет над цветочными коврами этих крылатых вестников весны.
    Перезимовав под лесной ветошью, пробуждаются, едва пригреет солнце, красноспинные божьи коровки. Снег рассыпчатый вокруг, два темно-зеленых листа, два темно-синих бутона над ними, а на листьях — две божьих коровки, два жучка-солнышка. Добежали каждая до конца листа, потоптались, повернули назад, пробежали навстречу друг другу, по очереди поднялись к бутонам, словно проверяли, готовы ли, и спустились к земле.
    Среди лесного цветочного потопа вдруг явятся взору иные дива — цветные ранневесенние грибы. Как неглубокие чашечки, не крупнее трехкопеечной монеты, растут грибки лососево-розового цвета. На полусгнившей ветке рядком расположились черные, без всякого оттенка и блеска грибы-рюмочки.
    После долгого зимнего однообразия весеннее изобилие цветов ошеломляет нас и поражает великолепием. Рука помимо воли срывает сначала первый попавшийся цветок, потом тянется к лучшему, а глаз ищет, где растет еще красивее. И вместо маленького букетика из леса мы выносим охапку загубленной красоты. Богатство природы мешает проявиться чувству тревоги за судьбу и подснежников, и сон-травы, и хохлаток, и тех растений, которые зацветают после них.
Зарянка
    а девятый день весны, опередив подснежники, зацвела по опушкам лещина. Вытянулись, потолстели и пожелтели, будто напитавшись солнечного света, ее сережки и ждали только ветра, чтобы тот вытряхнул из них пыльцу. Ветра не было, но на ветку села, вспорхнув с земли, небольшая птаха с оранжевыми щеками и шеей, и весь куст мгновенно окутался желтоватым облачком. Не успел золотистый ореол ни осесть, ни отплыть в сторону, как пропела зарянка короткую песенку. Помолчав, повторила еще, и словно прибавилось от незатейливого малинового напева тепла и света у весеннего дня.
    Эта короткая песенка была чиста, как вода в лесном ручье, звучна, потому что не было еще других лесных певцов, и немножко грустна, потому что словно замирала к концу. У птицы было задумчивое выражение черных глаз, больших и круглых, и настолько гармонировало оно с минорным напевом, что спой зарянка свою песню чуть быстрее или с соловьиной громкостью, как вмиг исчезло бы все обаяние.
    Песня у зарянки проста, но красива. Малиновый свист переходит в звенящую трель, которая замирает неоконченной, словно птица, оборвав ее, затаивает дыхание, чтобы уловить отголосок последнего звука. Но голос ее хотя и чист, слишком слаб, чтобы родить в пустом лесу эхо. После короткого молчания зарянка начинает новую песню, в которой те же самые ноты расставлены в ином порядке. После следующей паузы между стволов разносится еще один напев. При одинаковом общем строе, одной громкости и продолжительности каждая чем-то отличается от уже спетых, но птица все никак не выберет, какая же лучше всех. Не изменяются ни темп, ни тональность, ни продолжительность песенки, но чудится, будто после зарянки повторяет ее невидимый пересмешник, не схвативший верного мотива, но и не нарушивший его музыкального единства.
    В разгар весны в хороших песенных местах утром и днем голос зарянки немного теряется в птичьей многоголосице, хотя поет она не меньше других. Зато на вечерней заре, когда успокаивается дневной ветерок, никто из птиц друг другу не мешает, никто никого не перебивает, убаюкивающее пение зарянки слышно отчетливо. Гаснет заря — и один за другим смолкают певцы, словно очарованные вечерним покоем леса.
    Бывает, что в середине апреля холодный ветер пригонит с севера переполненные сырым снегом тучи, и он, как зимой, в одну ночь пригнет к земле кусты и молоденькие деревца, завалит цветущие подснежники. Но утром в заснеженном лесу снова запоют зарянки, и с потеплевшей земли, с зелено-голубых ковров, словно от их пения, исчезает белая пелена, и молодые травы снова тянутся к солнцу, как после теплого дождя.
    Зарянка не пуглива. К поющей птице даже в светлом редколесье можно подойти совсем близко. Но увидеть самку, занятую постройкой гнезда, удается редко: настолько она скрытна и осторожна. Место для гнезда пара никогда не выбирает в чистом лесу, а находит тенистое, овражистое урочище, захламленное валежником, где остается на все лето. Гнездо зарянка обязательно прячет в какое-нибудь укрытие: в широкое дупло, под корни, под кучу хвороста, под забытую поленницу, подальше от любопытного постороннего взгляда. С первыми птенцами все обходится благополучно, а вторых судьба иной раз меняет на кукушонка. К первому гнезду кукушки просто не успевают, зато второе сумеют отыскать, как бы оно ни было спрятано.
    Друг с другом зарянки необщительны. Двух взрослых птиц можно увидеть вместе только у гнезда, то есть пока существует семья. Все остальное время каждая живет сама по себе. Птенцы, сменив до отлета детское платье на взрослое, тоже становятся одиночками. Но какую-то связь друг с другом зарянки поддерживают, подавая сигналы, похожие больше на механический звук, чем на живой голос: этакое негромкое стрекотание или частое пощелкивание. Если бы их совсем не интересовало присутствие сородичей, молчали бы они, как молчат на пролете кукушки.
    Весной зарянки рано появляются в среднерусских дубравах, иногда чуть ли не первыми из настоящих перелетных птиц. А покидают леса уже в самое предзимье, когда начинают ощипывать калину свиристели и по опушкам посвистывают снегири. В такую пору встреча с молчаливой зарянкой в опустевшем лесу запоминается надолго: странно видеть певца весенних зорь в ненастную пору глухой, глубокой осени, на пороге зимы. Но нередко приход зимы на среднем Дону затягивается до конца декабря я даже до начала января. А иногда после солнцеворота выдаются такие дни, когда над ярко-зелеными полями озими не хватает песни жаворонка, а в бору — зарянки, чтобы поверить в сверхранний приход весны.
    Но далеко от этих полей поднебесные певцы, и не до песен последним зарянкам, хотя это не больные и не истощенные подранки, отставшие от своих. Нет, это здоровые, крепкие птицы, у которых в затяжную и не суровую осень миграционное состояние прошло прежде, чем они собрались лететь. Такие остаются зимовать на тех участках, на которых остановились, и, бывает, доживают до того времени, когда начинается весенний перелет зарянок. Часть из них, словно понимая, что в лесу зиму не пережить, становятся до весны горожанами. В городской обстановке если даже с кормом туговато, то можно переночевать в тепле, на чердаке, в подъезде, в заводском цехе.
    Но какой бы мягкой ни была зима, помогать тонконогим и зябким зарянкам можно только кормом, потому что эти птицы не переносят неволи. Пойманные весной или летом, они осваиваются в клетках, лишенные свободы зимой, погибают от шока. Приходится придумывать разные ухищрения, чтобы отвадить от кормушки воробьев и синиц и не испугать при этом зарянки.
    В зимней обстановке становится понятной взаимная неприязнь двух зарянок друг к другу. Каждая птица охраняет участок, где кормится, и гонит с него своего соплеменника так же энергично, как весной с семейной территории прогоняет чужака. Вначале она предупреждает его недовольным стрекотанием; если это не помогает, то вторым предупреждением может быть песня, за которой следует прямое нападение на пришельца. Ежедневное изобилие корма может примирить зимних соседей настолько, что, сытые, они будут отдыхать на теплом скате крыши чуть ли не бок о бок друг с другом, по очереди пить капельки из одной и той же сосульки, по очереди брать крошки с кормушки.
    В конце зимы, когда в тихий, солнечный полдень все в природе напоминает недалекую весну, покидают зарянки свои самые сытные зимовки и начинают движение к местам гнездовий, оставленным минувшей осенью. Снова становятся они настоящими лесными птицами и снова чаруют оживающие чащи малиновым звоном своих голосов.
Неутомимые труженики
    авным-давно не осталось в наших лесах нехоженых мест. Но все-таки есть еще диковатые и неприветливые урочища, где поваленные ветром или снегом деревья так и остаются лежать, пока не истлеют. Не топтаны там травы, не тронута паутина в бисере утренней росы, не сорваны подснежники и ландыши, не обломаны ветки черемухи. Сюда я прихожу хотя бы раз в неделю, чтобы посмотреть, сколько расцвело анютиных глазок, как идет работа с новым дуплом у дятлов, что делают лисята, когда матери нет дома, насколько подрос муравейник.
    Прошлой осенью, почти в самое предзимье, собирая последние подмороженные опенки, набрел я в нешироком логу на разгромленный дом рыжих лесных муравьев. Бродячий кабан-одиночка, не желая ложиться на сырые, подпревающие листья, разворошил и сравнял с землей большой муравейник, устроив себе без особого труда сухую и мягкую постель.
    За две минуты он разрушил то, что создавалось, наверное, годами. Муравьи не знали о разгроме, потому что недели за три до этого закрыли все входы-выходы, и после этого даже в теплые дни ни один из них не показывался наверху. Кабан пользовался комфортом до первого дождя, а потом устроил новую лежку, поступив точно так же с другим муравейником: ведь после любой непогоды внутри этой постройки сухо, как под хорошей крышей.
    Снежная, без оттепелей зима пощадила муравьев, и почти одновременно они вышли из целых муравейников и из тех, которые разгромил кабан. В первые дни, пока вокруг лежал тающий снег, все занимались одним делом: грели солнечным теплом остывшее за зиму подземное жилье.
    Снег отступал все дальше от подножий дубов и кленов, пробивались через его остатки зеленовато-желтые шильца подснежников с быстро синеющими бутонами, а муравьи, словно ничего у них не случилось, грелись на солнце и носили тепло вниз под землю. Но чуть только подсохла лесная ветошь, оставив на муравейнике немногих теплоносов, устремились в разные стороны рабочие колонны. Возвращаясь домой, кто-то что-то тащил с собой, кто-то бежал без ничего; но с одной стороны каждый нес странную ношу — точно такого же, как сам, муравья, не подававшего никаких признаков жизни. Однако это были не рабы, захваченные муравьями у чужих племен. В родное гнездо возвращали тех, кто в прошлом году по какой-то причине ушел из муравейника.
    Бывает у рыжих муравьев так, что не вся семья зимует в одном гнезде. Несколько тысяч, найдя поблизости подходящее место, уходят на эти выселки, но весной сами не возвращаются в покинутый дом. За ними приходят их братья и каждого бережно, как младенца, переносят обратно. Когда согреется подземелье и рабочие начинают надстраивать и ремонтировать купол, часть их бежит на выселки, где на маленьком, в две ладони, пятачке копошатся сплошной переливающейся массой беглецы. Ни один из них не перешагивает через какую-то невидимую черту, ни один не возвращается под землю. Они толпятся, словно в ожидании избавления от неизвестного заклятья.
    Встреча происходит по-разному: муравьи легко касаются друг друга усиками, и если носильщик согласен взять первого, кого встретил, они смыкают челюсти. Возвращенец поджимает лапки, складывается пополам и становится похож на блестящий коричневый шарик. Носильщик выбирается с ним из толпы и прежней дорожкой бежит к гнезду иногда всего метра два, иногда больше десяти. А там он не бросает ношу как попало: донес, мол, и ладно. Потолкавшись среди своих, находит свободный вход, протискивается в него и исчезает в катакомбах.
    Весь день струится живой ручеек, в котором два встречных течения, пока последний муравей ни будет перенесен домой. А последними бывают несколько муравьишек ростом с черного садового муравья. И они тоже не хотят идти пешком, бегают, суетятся между рослыми братьями, привстают, трогают усики носильщиков, как будто просят взять поскорее их. Но те не обращают на них внимания, пока не перенесут муравьев, которые нужнее, — тех, кто может строить или выполнять иную тяжелую работу.
    Когда все до последнего беглеца были доставлены в муравейник, работа по восстановлению купола закипела с особой силой, как будто только и ждали возвращения мастеров, чтобы не допустить никаких ошибок в подборе и укладке нужного материала. К середине лета муравейник имел прежний вид, словно не было кабаньего разбоя и ничего в муравьиной жизни не изменялось.
Седой барабанщик
    же в апреле зеленая дымка начинает заволакивать светлые березняки, но шершавые дубы подают первые признаки жизни только в мае. В таких неодетых лесах далеко слышны как громкие, так и тихие голоса. По утрам воедино сливаются и страстное гудение клинтухов, и стон невидимок-жерлянок, и трели зябликов, и сухие раскаты барабанной дроби дятлов. Чтобы послушать кого-то в отдельности, надо подкрадываться к нему чуть ли не вплотную. Весенний сигнал лесных мастеров звучит по-разному: один словно сухой палкой по частому штакетнику гремит, другой как трещеткой крутит, третий будто крупный горох на хорошо натянутый барабан сыплет.
    Из всех наших дятлов лучший барабанщик — седой: его дробь и раскатистее, и длиннее, и громче. Белоспинный и пестрые начинают будоражить лес своим стуком раньше, чем он. Но седой недели за две до равноденствия перепробует не один «инструмент», прежде чем найдет по душе, и в одно утро так забарабанит на нем, что гул покатится по заснеженным просекам во все четыре стороны. Должен быть этот инструмент таким, чтобы слышен был за километр, чтобы мог выдержать тысячи ударов крепкого клюва.
    Один дятел несколько лет подряд владел сухим, без коры дубовым суком с продольной трещиной и небольшой пустотой внутри. Каждое утро он являлся сюда и с перерывами барабанил часа два. И настолько хорош и звучен был этот «барабан», что когда седой улетал по другим делам, его место занимал сосед — большой пестрый дятел.
    Другому дятлу понравился дощатый скворечник, прилаженный на развесистом вязе на высоком берегу. Дятел гремел на нем как только мог, пока не прилетел хозяин. Утром он, как всегда, вылетел из леса, подцепился к скворечнику и, не замечая поющего рядом скворца, ударил первую зорю. Второго раската не последовало: скворца, видимо, взяло за живое варварское обращение с его домом, и он пугнул дятла так, что тот долго сидел на соседнем дереве, собираясь с духом. Потом гикнул и помчал за реку, а на этом вязе больше не появлялся.
    Весной седой дятел не пуглив, а когда барабанит, к нему можно подойти близко. Дав раскат, птица несколько минут словно не дышит, прислушиваясь, не донесется ли с границ ее владений сигнал соперника или захватчика. Потом снова, зажмурившись, с такой силой бьет клювом в одну точку на суку, что дрожит на нем каждое перышко, кроме жестко упертого в опору хвоста. Сделав последний удар, дятел превращается в изваяние или после короткой паузы несколько раз выкрикивает звонкий призыв.
    В такие минуты удается рассмотреть его до перышка. Хоть и называется он седым, в его довольно скромном наряде нет никакой седины. Крылья и спина цвета зимней, вымороженной сосновой хвои. Поясница под ними, наоборот, яркая, как латунь, слегка подернутая зеленью, но еще не потерявшая блеска. Голова и грудь тускло-серые, но не седые, не сивые. От уголков рта назад две узкие полоски-усы. У самца на лбу атласно-красное пятнышко с двухкопеечную монетку. Такой наряд и при ярком свете не бросается в глаза. На замшелом подножье ствола, на пне, муравейнике, на расписанной лишаями осиновой коре, на тесовой крыше или бревенчатой стене затаившийся дятел одинаково незаметен.
    Зато его очень хорошо знают на лесных кордонах, где до сих пор деревянные дома, хлева и другие постройки обмазывают не очень прочной, но самой теплой штукатуркой из глины с соломой. Зимой седого дятла так и тянет к этим стенам. Под сильными ударами его клюва глиняная обмазка отлетает кусками, открывая бревна венцов. Обнажив дерево, дятел старательно прощупывает языком все трещинки и отверстия и что-то там находит, иначе не стал бы тратить время на пустое занятие в голодную пору. И к весне некоторые дома выглядят так, словно их обстреливали из дробовиков крупной картечью.
    На следующий год все повторяется снова: птица разбивает свежую штукатурку, может быть даже на слух определяя, где еще точит бревно не окоченевший от мороза червь. Поэтому и прощают седому такое озорство: пусть лучше немного тепла уйдет из жилья, но зато стены постоят подольше, а то никому не видимый шашель за несколько лет может в пыль источить сухую сосну, из которой срублен дом. Прощупывает дятел языком все оконные пазы и щели, в которые забираются на зиму мухи-червоедницы.
    Зимой седой дятел не такой отшельник, как его пестрые собратья. В эту пору иногда можно встретить кочевую стайку десятка в полтора птиц, которые придерживаются одного направления. Часто в таких группах не бывает ни одного самца.
    Седой хотя и живет в одном лесу с большим пестрым дятлом, никак не переймет у того простой и надежный способ добычи корма зимой — рубить сосновые шишки. Вот и ковыряет он стволы да стены до того самого дня, когда апрельское солнце обогреет у опушек и дорог верхушки муравейников. Тогда выходят на эти островки муравьи-теплоносы, и седой дятел впервые за несколько месяцев наедается до отвала. Поэтому так поздно занимает он гнездовой участок: надо знать, можно ли будет на этом участке выкормить хотя бы четверых-пятерых птенцов.
    Я ни разу не видел, как седой берет дань с рыжих лесных муравьев, но зато однажды подсмотрел его охоту на черных древоточцев, безобидных муравьев-гигантов. Дятел топтался на торце высокого, в полтора обхвата пне, то завороженно глядя себе под ноги, то наклоняя голову набок, будто прислушиваясь к звукам в середине того пня. Даже сильный бинокль не помог выяснить, что так занимало дятла. Уже после того, как он улетел, стало понятным его поведение. Пень был домом древоточцев, и на его торце зияли широкие ходы, выгрызенные хозяевами. Из них и доставал дятел муравьев, не давая никому показаться на поверхности, а мелькание тонкого и длинного языка было столь мгновенным, что глаз не улавливал его движения. Вот и казалось со стороны, что птица то ли присматривается, то ли прислушивается, но никак не охотится.
    И еще есть у седого дятла манера, отличающая его от всей пестрой родни. Цепляясь к любой вертикальной поверхности: к стене, стволу, столбу, он голову держит клювом вверх. На сухой макушке этот дятел словно шпиль громоотвода. Клюв у него острее и длиннее, чем даже у белоспинного, и лоб не выдается, поэтому сходство со шпилем большое. Да и сидит частенько в такой позе подолгу, словно не осматривается или слушает, а дремлет под весенним солнышком.
Вертишейка
    нем в апрельском лесу и светло, и солнечно, и бабочки порхают, и цветов много, но как-то пустовато без птичьих голосов. Дрозды распевают перед закатом, зарянки и зяблики — утром. Только дятел немного побарабанит по сухой стволине, да теньковка все сбивается со счета. И вот в такой тихий полуденный час вдруг на пол-леса разносится что-то вроде десятикратного повторенного крика малого дятла. Голос резкий, громкий, слышится в нем какое-то раздражение или недовольство. Так заявляет о себе близкая родня дятлов — вертишейка-тикун.
    Когда вертишейка захватывает дупло с воробьиным гнездом, она садится у входа в чужой дом и возмущенно орет, словно это ее собственный заняли и не пускают. Покричав, птица смело ныряет в отверстие и выскакивает оттуда с лучком травинок, ниточек, перьев и лыка, из которых было сложено теплое воробьиное гнездо. С таким напористым захватчиком воробушки, конечно, ничего сделать не могут. Вертишейке удается выживать из дупла и большого пестрого дятла. В отсутствие хозяина она забирается в гнездо, выбрасывает из него лишние щепочки и уже близко не подпускает строителя к своему дому. Жильем, как и у дятлов, занимается в основном самец: он его находит, чистит, если надо, и кричит на всю округу, что есть у него дом и нужна ему пара.
    А когда найдена пара, вместо громкого, раздраженного или угрожающего «кяй-кяй-кяй-кяй…» раздаются те же звуки, в том же ритме, но уже нежные, тихие, иногда еле слышные, словно шепотом. Часто около дупла пара исполняет нечто вроде дуэта: начинает одна птица, а после одного-двух слогов ее «песню» в той же тональности подхватывает вторая, и голоса обеих, чуть замирая, звучат в унисон. Потом — пауза в несколько секунд, и снова та же «песня».
    В то время вертишейки подолгу сидят рядом, почти не шевелясь, не меняя поз, не подавая голоса, как голуби. А что еще делать? Гнездо не строить, муравьи мимо дерева колонной бегут: бери, сколько надо, дом рядом, и на него никто не посягает, в искусстве полета птицы не сильны, игр у них никаких. Поэтому уже в мае словно исчезают вертишейки из леса.
    Вертишейка — птица-муравьед. Может есть и других насекомых, но переведись в лесу муравьи — не будут прилетать туда вертишейки. Да только пока в наших лесах трудно найти такое место, где бы ни было шестиногих тружеников леса. А в междуречье Воронежа и Усмани в середине лета ни днем, ни ночью остановиться негде: все бугры и котловины, склоны и ровные места — сплошная муравьиная держава, муравьи на земле, под землей, на деревьях. Идешь по ней — ничего, остановился — и ринулись на тебя, кусаясь и обжигая кислотой, бесстрашные, неукротимые и напористые защитники. В таких урочищах мало птиц, а гнездящихся на земле совсем нет, но для вертишеек здесь настоящий рай.
    Управляемость и скорость движения языка вертишейки просто фантастические. Если бы таким проворством обладали наши руки, то мелкие предметы исчезали и появлялись в них сами собой. Вертишейке может позавидовать любой фокусник. Острый, длинный, клейкий язык высовывается из клюва и в одно касание отправляет муравья в чуть приоткрытый рот. За его мельканием не уследить глазом, ладонь не чувствует его прикосновения. Сидя у муравьиной тропы, вертишейка не скачет за насекомыми. Она их ждет, и муравьи сами бегут к своей гибели, не замечая неподвижного врага.
    Природа одела вертишеек в самое что ни на есть лесное платье. По удачному сочетанию цветов в оперении и мягкому рисунку ее можно поставить в один ряд с вальдшнепом, козодоем и еще немногими птицами, которым достались лучшие шапки-невидимки. Прижавшуюся к шершавой коре вертишейку обнаружить так же трудно, как голубую ленточницу, когда она днем дремлет на стволе, прикрыв лазоревые с черной каймой ленты нижних крыльев верхними. Крупная, с маленькую птицу ростом, эта бабочка обнаруживает себя лишь на взлете. Взрослые вертишейки и их птенцы одеты одинаково. И те, я другие на дереве похожи на еле заметный нарост, на земле или муравейнике — на кусочек коры в сухих лишаях. Даже голос не выдает в неодетом лесу его обладателя. К тому же природа наделила вертишейку завидной выдержкой.
    Познакомившись с образом жизни вертишеек, невольно начинаешь думать, что их незаметная внешность и способность затаиваться нужны не только для спасения от врагов, но и для того, чтобы своим на глаза реже попадаться. В мире пернатых немало необщительных особ, но у вертишеек необщительность доходит до крайности, и неприязнь друг к другу преодолевается лишь на два месяца семейной жизни. Не только взрослые, если это не пара, избегают встреч в родном лесу, на воздушных дорогах и, наверное, на далеких африканских зимовках, но и их птенцы не терпят друг друга. В гнезде зарождается родовая неприязнь. Пока все в одном доме, это хоть и недружная, но одна семья. Первый же выход любого птенца из дупла становится моментом его бесповоротного отчуждения.
    Вертишейки кормят выводок, пока он весь в одном месте, в доме. Бывает, что после вылета даже первого слетка родители перестают приносить корм и исчезают неизвестно куда, а попросту говоря, бросают детей на произвол судьбы. Однако вскормленные лучшим в лесу птичьим кормом — спелыми муравьиными «яйцами», птенцы к концу своего сидения в дупле уже могут летать, лазить по деревьям и ловить муравьев.
    В начале первого дня самостоятельной жизни их не очень беспокоит отсутствие взрослых, но ожидание не приносит утоления голода. И тогда тот, что постарше и покрепче братьев, первым высовывается из отверстия дупла и негромко стрекочет на манер маленьких дятлят или летучих мышей. Возможно, что это не призывное стрекотание, не просьба поскорее накормить, а выражение дополнительного неудовольствия: ведь снизу его дергают, клюют и шпыняют в несколько клювов братья, чтобы скорее уступал им место, на котором можно получить полный рот сытных «яиц».
    Но вместе того, чтобы уступить им в бесплодном ожидании и спрятаться назад, первый, осмотревшись и словно убедившись, что ждать отца или мать бесполезно, выскакивает из дупла, а в круглом отверстии появляется следующий и тоже верещит, крутя головой и разглядывая новый для него зеленый и светлый мир. И он покидает дупло, потом — третий, в действиях которого уже нет растерянности. Он сразу начинает обследовать соседний ствол, кого-то склевывает и слизывает с коры, опускается головой вниз и снова взбирается вверх, подпираясь коротеньким, мягким хвостиком.
    Однако в стремительном птичьем детстве не все покинутое забывается быстро. После первых трех часов свободы тесный дом еще остается домом и тянет обратно.
    Вот краткое описание сцены из птичьей жизни, за которой в одно июньское утро наблюдали со стороны двадцать человек.
    Один из трех слетков, обследовав ствол и подножье сухого вяза, перелетел на родное дерево и поскакал к дуплу, намереваясь влезть в него, будто с прогулки возвратился. Одновременно сверху опустился другой и стал то за крыло, то за хвост оттягивать братца от входа, а сидевший в дупле в это время отчаянно клевал его. Был возвратившийся и рослым, и сильным и влез-таки почти наполовину внутрь, но дальше пробиться не мог. Отдохнув, он повторил попытку с той же настойчивостью. Ветерок подхватил несколько выщипанных перышек. Молчаливо и упорно сражались друг с другом родные братья у входа, но во время одной из передышек сидевшие в глубине дупла вытолкнули защитника, и тот сам оказался изгнанником. К вечеру вылетели еще четверо.
    Последние двое (всего в дупле росли девять) были совсем малыши, и я не мог удержаться от соблазна дать им немного поесть. Наловили мы комаров, мух, мелких слепней, муравьев, достали из-под коры поваленного дерева муравьиных «яиц». Птенец сначала спрятался в дупло, но тут же, не показываясь сам, мигом слизнул с кончика пинцета комара. Потом, осмелев, высунулся до крыльев и не с пинцета, а прямо с ладони стал убирать угощение, пока не насытился и, упав вниз, уступил место последнему. А когда до отвала наелся и тот, сверху на руку спустился первый, которого полдня не пускали домой (у него на щеке перышек не хватало). Держась одной лапкой за мой палец, другой — за кору ствола, он слизал с ладони сколько мог, сколько в него, голодного, вместилось, и, оставив палец, заснул рядом с входом в дупло.
    Утром второго дня дупло было пусто. Еле слышное стрекотание раздавалось неизвестно откуда. Оказалось, что один птенец дремал на соседнем дубу, а другой, самый маленький, лежал на тропке около муравьиной норки и был настолько сыт, что не пожелал брать у нас ничего. Время от времени он приоткрывал глаза, и тогда пробегавший мимо муравей исчезал неведомо куда. В руки птенец не давался, но и удрать от нас тоже не стремился. Семьи уже не существовало. Инстинкт подтолкнул каждого к нужной добыче. Трехнедельные птенцы стали самостоятельными птицами.
    Такое раннее прекращение заботы родителей о птенцах случается в дождливое и прохладное лето, когда не только вертишейкам, но даже и муравьям туго с кормом, когда в муравейниках очень мало «яиц», и птицы днями не могут их добыть: зарядит с ночи обложной дождь, и муравьи, спасая собственное потомство, опустят его в свои подземелья еще глубже.
    Июнь следующего года был, наоборот, зноен и сух. Настолько сильна была полуденная жара, что рабочие муравьи не выбегали за пределы тени, на освещенное солнцем пространство. И хотя последний из двенадцати птенцов получил последнюю порцию корма в дупле, которое покинул по своей воле, а не от голода, мирной жизни в этом доме тоже не было. Шесть дней птенцы больше дрались, клевали и щипали друг друга, нежели сидели смирно. Затихали они лишь напуганные кем-то: за эти дни и седой дятел в дупло заглядывал, сорока как-то устроила переполох, куница молодая на дерево взбиралась, сосед-удод взмахивал пестрыми крыльями у самого летка. Ночью из птичьего дома тоже не доносилось ни звука, хотя никто из взрослых вертишеек с детьми не ночевал, как это водится у настоящих дятлов. Они прилетали утром, примерно через полтора часа после восхода солнца, будили выводок и начинали сновать от дупла к муравейникам и обратно.
    Дупло это было сделано когда-то большим пестрым дятлом, и внутри хватало места всей дюжине. Но перед вылетом любой из птенцов мог закрыть собой весь леток. Захватив место, он так и делал: цеплялся лапами за края входа, чуть расставлял крылья и, вереща, держался, сколько хватало сил и терпения. Так он успевал получить порцию-две, пока братьям не удавалось стащить его вниз. То и дело среди перьев брюшка этого птенца, вздрагивавшего от беспрестанных толчков и ударов, появлялся тонкий, шарящий язык братца, потом его же клюв и голова, а потом он получал два-три удара и исчезал. Бывало, что троим сразу удавалось высунуть головы наружу, но порцию получал кто-то один.
    Шесть дней мы не сводили глаз с этого дупла. И все эти дни, пока в нем не остались двое, сцены, похожие друг на друга, следовали с утра до вечера. Вначале это вызывало любопытство, но вскоре стало интереснее наблюдать за тем, как новичок, очутившись впервые у входа, ощупывал, словно облизывал длинным языком края дупла и кору вокруг него, как выпархивали один за другим птенцы и улетали куда-то, кто с родителями, а кто и без них. Улетали, но дорогу назад помнили хорошо, хотя и покидали дом впервые в жизни. Некоторые через день-два возвращались назад, но их не принимали те, кто еще сидел внутри. И только благодаря тому, что у молодых вертишеек не было ни оружия, ни силенки, чтобы нанести увечье или серьезную рану, все обходилось недовольным стрекотанием да несколькими перышками, оставшимися в опустевшем дупле.
    Птенец, ставший отшельником, кормится несколько дней на муравьиной дороге. Опустеет одна — разыщет другую. Крепнет, подрастает, и перья на нем тоже подрастают до нормы. Узнает кое-что, чего, сидя в дупле, не видел. Спугнешь его — быстренько шмыгает в траву, перепорхнет за кустик, а через минуту-другую снова на месте. А там и за море пора. И в этот путь он тоже отправляется в одиночку, но в одно время с сородичами. Муравьев же в лесу ни от взрослых, ни от молодых вертишеек меньше не становится. Малая доля этой дани даже возвращается муравьиному племени. Когда взрослая вертишейка передает высунувшемуся из дупла птенцу очередную порцию, тот хватает ее с такой торопливостью, да еще при этом норовит ударить кормилицу, что часть куколок падает к подножию дерева, где их быстренько подбирают снующие мимо муравьи, пусть даже совсем другого племени, и уносят в свои гнезда: рабочие нужны всюду.
    Есть муравейники, которые то по очереди, то вместе из года в год обирают вертишейка и седой дятел, кабаны не раз сравнивают их с землей в сырую осень, но, видно, на хорошем месте основаны муравьиные гнезда, коль не переводятся, а остаются сильны, несмотря на то, что платят огромную дань своими жителями.
Гнездо кабана
    олуденным солнцем залит прозрачный весенний лес. Голубое небо над головой, голубой ковер под ногами. Через несколько дней исчезнет эта голубизна: наверху — до осени, внизу — до будущей весны. Зеленым пологом задернут небо клены, липы, дубы и ясени, и только маленькие солнечные зайчики будут трепыхаться на тропинках. После подснежников будут еще голубые цветы в лесу, но никаким травам вместе не соткать ковра такой густоты. Слышно, как бегут по пересохшим прошлогодним листьям рабочие муравьи, как с березы звучно падают тяжелые капли пасоки из дятловой подсочки, как гудит желто-пегий шмель, пересчитывая кустики медуницы. А в реденьком малиннике, в кабаньем гнезде, смирненько лежат светло-рыжие, полосатые поросята. Вернее, это не гнездо, а простенькое логово из кое-каких веточек и тонких стеблей малины. Свинья скусила их у самой земли и уложила двумя валиками себе под бока.
    Цветом те малиновые прутья почти как шерстка поросят, и, если бы не блеск черных глаз, прошел бы я мимо, не заметив прижавшихся друг к другу шестерых зверенышей, ростом вдвое меньше кошки каждый. Гнездо им не защита ни от ветра, ни от дождя, ни от врага. Это не зимняя основательная постройка, в которой можно выспаться, не почувствовав под боком ни холода, ни сырости земли. Валики из прутиков не более чем ограда, за которую запрещено выходить, пока мать в отлучке. Вот и лежат, тараща глазенки на всех, кто проходит, пролетает мимо, а сами — как под шапкой-невидимкой. И вера у них в эту «шапку» настолько сильна, что дотронься осторожно до любого — не вздрогнет. Затаились, но во взглядах нет страха, а только любопытство. Главное — не шевельнуться, не выдать себя. Не только у кабанов, но и у других ночных охотников — ежей, лис детеныши ломают привычный уклад жизни. Уходящим на охоту матерям безопаснее оставлять выводок в норе или логове днем, нежели ночью. Днем не самовольничают поросята, под кустом в сухих листьях спят ежата, и только лисятам не сидится в темной и холодной норе.
    Судя по росту, поросятам нет еще и недели. Им уже не грозят те невзгоды, которые выпали на долю ранних — февральских и мартовских выводков. На них еще даже капли дождя не пролилось, комар ни одного не укусил. И матери не надо быть с ними неотлучно, чтобы согревать сосунков теплом своего тела и молока. Что такое холод, они узнают только через полгода, но к тому времени, к первозимью, и щетинка на них погуще вырастет, и подпушь под ней завьется.
    При первом знакомстве кабан производит впечатление мрачного и безнадежно тупого животного. Но это мнение исчезает, когда видишь зверя-строителя. С бобром его не сравнить, но в сообразительности и заботливости отказать нельзя. Из крупных зверей кабан — единственный, кто сам создает себе комфорт. Олень, лось могут лечь на снег, на промороженную землю. Кабан же в зависимости от обстоятельств или яму выроет, или муравейник разворочает, или сухую постель настелит, или, как в шалаш, заберется под густую разлапистую сосенку, заваленную снегом.
    Яму кабан роет обычно у ствола старой сосны или возле пня, оставшегося от двухсотлетнего дуба. Если свинья с поросятами, она трудится одна, если вместе ходят трое-четверо несемейных, то они и работают вместе, и ложатся в такое убежище «котлом», согревая друг друга. Снег падает на встопорщенную щетину и не тает; почти рядом с дорогой могут залечь звери, а их и не видно. Зато в ясный морозный денек проберется к логову луч солнца, и заклубится в нем пар от дыхания, «закипит котел». По этим паркам можно сосчитать, сколько лежит там больших и маленьких. Способность к строительству и стремление к комфорту проявляются очень рано: уже месячный поросенок сам кое-чего нащиплет себе под бока, а потом ляжет.
    Строительство мягкого гнезда — зрелище не только интересное, но и забавное: до комизма старательно иногда мнет и треплет свинья пучок жесткого, сухого тростника или крапивы, десять раз примеряя, как лучше положить его. Перетопчет всю ветошь в полову, да еще иногда сверху что-то вроде крыши соорудит. В таком гнезде в феврале и рождаются крошечные, чуть больше морской свинки, полосатые поросята.
    Иногда и в середине лета, когда подросшие детеныши уже не тянутся к соскам, когда они уже многое знают и умеют, матери приходится сооружать (для всего выводка) гнездо особого назначения. Бывает такое только в самые комариные годы, когда из-за беспрестанных дождей и сырости комаров в лесу не убывает даже после солнцеворота. Олени, лоси к этим кровососам относятся спокойно, но кабана комарье может довести до исступления. И тогда зверь находит единственный выход: из зеленых веток, из листьев папоротника-орляка, из другой лесной травы нагромождает он кучу выше собственного роста и заползает под нее, чтобы хоть день полежать спокойно. По величине этого сооружения можно определить, кто его строил — зверь-одиночка или свинья-мать. Под такой ворох она залезает вместе со всеми поросятами, и все лежат там тихонько, словно не дышат. Они хорошо слышат чужие шаги, птичьи голоса, и по этим звукам точно знают, что происходит в округе.
Певчий дрозд
    вечеру стихает птичья разноголосица в апрельском лесу. Слышно только сухое пощелкивание в соснах: нагретые за день шишки с легким треском раскрывают последние чешуи, роняя орешки. Повизгивают над разливами чибисы, словно поддразнивая лягушек. Гудит тяжелый шмель, улетая до завтра от ярко-синей медуницы. Кажется, что вместе с сумерками опустится на лес и реку небывалая тишина. Но вот сначала неявственно, а потом как хорошо подготовленное выступление начинает звучать с самой высокой сосны птичья песня, которой не было слышно в дневном хоре. Запел певчий дрозд.
    Это лучший певец весеннего леса. Еще за месяц до возвращения соловья баюкает певчий дрозд на вечерних зорях утихшие чащи. Часа за два до захода солнца он неторопливо начинает распевку, пробуя голос и вспоминая порядок песни. А минут через десять уже звучит над лесом красивый минорный напев. На самой маковке стройной сосны, чуть вскинув голову, сидит птица, даря миру чудесные звуки.
    Дрозд как начнет еще до заката на любимом месте, так и окончит на нем, никуда не перелетая, свой вечерний концерт уже при первых звездах. Эта степенность певца и торжественность обстановки на тихой апрельской заре делают встречи с ним незабываемыми. На многие годы запоминаются и место, и дерево, и тихий, ненавязчиво сопровождающий пение дрозда хор бычков на лесном болотце, и ровный ритм березовой капели.
    Блекнут последние отблески вечерней зари, лес обступает поляну сплошной стеной, а дрозд все поет в зачарованной тишине. Под это чарующее пение распрямляются серебристо-пушистые, как свежее птичье перо, бутоны сон-травы. К следующему вечеру покажется темная синева лепестков, к третьему — обязательно раскроется первый цветок, мягкий, пушистый, полный желтой пыльцы. Недолгая жизнь у цветка травы с таким спокойным и загадочным названием. Рожденный под убаюкивающий напев чародея-дрозда, он через несколько дней блекнет и увядает, и будто огорченный этой потерей, перестает вскоре петь дрозд.
    Дело, конечно, не в цветке. Просто приходят к птице заботы и хлопоты: за сезон, до середины лета надо вывести, выкормить и воспитать два выводка. Самке нужно два гнезда для них построить, высидеть всех. Поэтому поют дрозды дважды: весной, до соловьиного прилета и окончания цветения сон-травы, и летом, в пору самых коротких ночей. А потом до поздней осени, до отлета ни один не подаст голоса. Только оброненное линное перышко, да осторожное, тихое «цк» подскажут, что где-то рядом живут молчальники-дрозды, никому не выдавая своего присутствия.
    Многие соседи певчего дрозда: зяблики, синицы, овсянки, коньки — имеют звучный приятный голос, но среди них не найти ни единого таланта: один напев на всю жизнь. У певчих дроздов манера пения одна, но исполнение разное, и, видимо, качество его зависит не только от возраста и опыта певца. Каждое колено бесконечной дроздовой песни вполне законченно и звучит как вопрос или приглашение: «Кто такой?» «Приходи!». Охотнику на тяге так и кажется, что выкликает певец сумеречного вальдшнепа, трижды кряду повторяя: «Вылетай! Вылетай! Вылетай!»
    Такой двух-, трех- и даже четырехкратный повтор каждой фразы или колена — отличительная особенность исполнительской манеры певчего дрозда. Никто больше, даже из его близкой родни, не делает таких повторов. Коленца так себе дрозд высвистывает не более двух раз, лучшие, какие самому нравятся больше, — три или четыре раза, особые — до семи раз. Вое в песне у дрозда свое: хорошее или не очень благозвучное, но свое. И только виртуозы с великолепной собственной песней кое-что берут у чужих. Иногда даже не у лесных соседей, а со стороны, например у перепела. Только звучит это «подь-полоть» не как у самого перепела, а с дроздовым акцентом: помягче, повыше, тише, нежнее. Один раз удалось мне услышать в пении дрозда соловьиный «почин», раза два — синичий колокольчик и трель золотистой щурки. Кваканье лягушек или кряканье, которые скворец собирает, дрозда не интересуют.
    Скромно одет певчий дрозд. Платье такого же неброского цвета есть еще только у нескольких лесных и нелесных птиц. Наряд взрослых и молодых самца и самки сходен до перышка. Но у него голос и певческий талант, у нее — строительное мастерство и необыкновенная раскраска яиц: по чисто-голубому, почти бирюзовому фону — отдельные черные крапинки и точки.
    Самец занимает участок, жизненное пространство для будущей семьи, а где и какое построить гнездо — это уже дело самки. Шестнадцать вариантов расположения гнезд на деревьях, на пеньках и кустах, на земле и под разными навесами известны у воронежских дроздов. Встречаются они на согнутых ветках лещины, как у горлицы, на сосновых лапах, как у иволги, под дернинами и обрывчиками, как у белой трясогузки, под навесами, как у воробьев, на сучке ствола, как у зяблика, в кусте, как у славки или жулана, в поленнице, в полудупле, на снеголомной сосне, на упавшем стволе, на березовом болотном выворотне.
    Рано прилетают певчие дрозды, рано начинают строить гнезда. Не ждут, пока оденутся зеленью деревья. Они и без листвы так прячут их, что можно сто раз пройти мимо и не заметить. То гнездо в развилке толстых стволов прилажено, то на изломе осинового ствола, под навесом обломка, то на молодой сосенке, изувеченной зимой лосем, то на ольховом кобле, в переплетении корявых корней, то простой нахлобучкой на пенек посажено.
    Снаружи гнездо похоже на кучку лесного мусора: старых листьев, сухих веточек и травы, грязного мочала. Внутренняя же отделка безукоризненна: это ровно оштукатуренная тертой гнилушкой полусфера. Иногда штукатурка блестит так, как будто в нее добавлено лака. Если на участке не оказывается ни одного трухлявого пенька, чтобы трухи наковырять и замесить штукатурку, птица делает ее из земли. А вот как она доводит отделку до окончательного вида, я не видел ни разу, да и желания не было беспокоить мастерицу: бросит гнездо, не закончив, а достроить новое к откладке первого яйца может не успеть.
    Оштукатуренное гнездо подсыхает, и потом в нем всегда сухо, где бы оно ни находилось, под навесом или под открытым небом. Настолько качественно готовит птица штукатурку, замешивая на собственной слюне, что даже сильные ливни не могут размыть ее сразу.
    Когда возвращаются на родину соловьи, смолкают певчие дрозды. Не потому, что стесняются таких соперников: это певцы разного стиля. У обоих мастерство совершенствуется из года в год, и неизвестно, где предел возможностей каждого. Смолкают дрозды потому, что заняты кормлением детей. Быстро растут дроздята, из гнезда уже через две недели долой, еще не умея летать. Им с таким ростом еды в день надо больше, чем весят сами. Тут родителям не до концертов.
    Воспитав пятерых-семерых близнецов, дрозды выпроваживают их с участка, где уже готово новое гнездо. Такое же аккуратное, но в нем будет просторнее: самка на это раз отложит только три-четыре яичка. И снова поют на вечерней заре дрозды, но уже не с апрельским азартом.
    А что же крепкие, удобные гнезда, неужели они больше никому не нужны? Нет. Горлица может там вырастить пару своих птенцов. По весне лесной кулик-черныш займет для себя на выбор.
    Считается дрозд птицей насекомоядной. Корм собирает только с земли, поэтому много в нем слизней, дождевых червей, толстоножек, осенью — клопов. Ягоды любит всякие. В бору пасется на черничниках, в лесных полосах — на кустах татарской жимолости. Улетает поздно, когда зашуршит листопад.
Веретеница
    ольшого труда стоит весне разбудить от богатырского сна поздний дуб. Давным-давно отцвели первоцветы, осыпались лепестки лесных яблонь, легла на тропинки пуховая осиновая пороша, а в его лесу еще нет настоящей тени. Коробятся под жарким солнцем жесткие прошлогодние дубовые листья, тусклые и тыльные. И если бы не солнечный луч, не заметил бы я около старого пня блестящий браслет почти того же цвета, как листья под ним. Но не успел нагнуться и протянуть руку, как ожило кольцо и словно протекло сквозь пересохшую ветошь без шороха, не пошевельнув ни былинки.
    Даже в разгар весны, когда никому из лесных жителей не сидится на месте, встреча с безногой лесной ящерицей-веретеницей — большая редкость. В короткий миг этой встречи это существо напоминает змею, между тем сходство только в том, что у обеих нет ног. Все змеи не закрывают глаз, а веретеница крепко зажмуривает свои, когда роется в земле или когда спит. Зевает после сна, как никогда не зевают змеи. У змей нет и намека на ушные отверстия, и они безнадежно глухи. У веретеницы есть уши, маленькие, как булавочные проколы по бокам головы, и она ими слышит: поворачивает голову на слабый щелчок. Хвост у змеи короткий и острый, а у веретеницы он составляет половину тела, к тому же он ломкий, как хвостик молодой морковки, и гибкий, как ивовый прутик. Схваченная за хвост, ящерица двумя-тремя судорожными движениями ломает его на куски, оставляя хищнику, а сама благополучно скрывается. В этом хвосте, возможно, хранится и небольшой запас питательных веществ на время вынужденной голодовки животного. Без хвоста веретенице живется хуже: она ползает медленно, неуверенно, с трудом.
    От кончика морды до кончика хвоста покрыта веретеница блестящей чешуей, непроницаемой ни для воды, ни для воздуха. Чешуя эта и на спинке, и на брюшке одинаково гладкая, как полированная. В такой чешуе можно ползти, только опираясь на что-нибудь боками. На чистой, ровной поверхности веретеница, как пружина, рывками бросает свое тело вправо и влево, но почти не продвигается вперед. А стоит поставить рядом прутик или палец, как она, почувствовав опору, быстро перемещается на длину собственного тела. Увереннее всего веретеница чувствует себя под толстой лесной подстилкой из листьев или хвои. Там ее стихия: невидимая и неслышимая, ползает, не шевеля ни травинки.
    Окажется на пути у веретеницы вода — ручей, канава, озерко или большая лужа, она уверенно и быстро переплывает преграду, даже быстрее и проворнее, чем змея, словно опасаясь остаться на виду лишнюю секунду. Стиль плавания у обеих одинаков, только веретеница изгибается сильнее, словно вкладывая в движение всю силу. Может нырять и оставаться некоторое время у дна. В сухую погоду, когда долго не бывает дождей, ищет веретеница воду, чтобы напиться. Как ни терпеливо переносит жажду, пить ей необходимо, несмотря на то, что ничего сухого в рот не берет. Осторожно-осторожно дотрагивается веретеница раздвоенным языком до капли росы или дождя на травинке, на упавшем листе, и, словно смакуя, не спеша всасывает всю без остатка, а потом ищет новую. Маленьким бывает достаточно и одной росинки, от которой даже паутинка не провиснет. Веретеница нетороплива в движениях, путь впереди себя прощупывает языком. Он лишь немного напоминает змеиный, имея на кончике небольшую вырезку. Прикосновение его почти неощутимо, и от него не поежится ни слизень, ни дождевой червь — повседневная добыча веретеницы. Быстрая и проворная добыча не про нее. А слизня она прощупывает языком, неторопливо примеряется, как лучше схватить, и, не торопясь, берет его маленьким ртом с мелкими-мелкими зубами, после чего медленно начинает заглатывать живьем. Со стороны кажется, что это для нее мучительно трудно. Проглотив одного-двух слизней, она и смотреть не хочет на третьего и несколько дней ничего не ест. И все-таки у такого неловкого и медлительного охотника может оказаться в зубах и проворный лягушонок остромордой лягушки, спрятавшийся от дневной жары под лесную подстилку.
    Умеренность в еде обычна для веретеницы. Зачем много есть, когда не надо гоняться за добычей, бороться с ней? Однако при малом аппетите сила у нее немалая: сама едва толще карандаша, веретеница может так напрячь свое тело, что ее, как карандаш, можно уравновесить на лезвии ножа. В таком состоянии она производит впечатление неживого предмета. А когда видишь, как легко ввинчивается веретеница в крупитчатую лесную почву или песок, прокладывая там длинные ходы-норы, становится понятно, для чего животному такие сила и упругость.
    Нора у веретеницы что-то вроде временного жилья: высунет голову на поверхность и, замерев неподвижно, как изваяние, долго смотрит на дневной мир. Маленький намек на близкую опасность — и голова исчезает прежде, чем ее заметят. В норе веретеница может ползти и хвостом вперед.
    Раз в году, весной, через месяц после пробуждения, веретеница линяет: чешуйки на ней взъерошиваются, придавая ящерице больной вид. Она медленно ползает, разыскивая щель потеснее между корнями или под упавшим стволом. Протискиваясь с силой в эту щель, она освобождается от поношенного и ставшего тесным одеяния, выползая из него, как из чехла, но не выворачивая по-змеиному наизнанку. Выползает она не голой, а в свежей чешуе, которая на спине и на боках блестит, как лакированное ореховое дерево. Чешуя тонкая, но удивительно прочная: почти полгода роется веретеница в песке и земле, а осенью ее покров лишь чуть тусклее, чем был после линьки, и без единого изъяна.
    Самец крупнее самки и с более темной спиной, на которой двумя рядами разбросаны мелкие, с просяное зерно, сине-фиолетовые пятнышки, его весеннее украшение. Со стороны брюшка все веретеницы окрашены одинаково, в черно-свинцовый цвет. Детеныши этих ящериц наряднее взрослых: серебристые, с узкой черной полоской на спине. Рождаются они в конце лета — начале осени. Мать не откладывает яйца, бросая их на произвол судьбы, как другие ящерицы, а вынашивает в своей утробе, пока не приходит момент вылупляться из них детенышам. В этом немалый шанс на спасение потомства от зубов лисы, которая умело разыскивает и выкапывает зарытые яйца черепах, змей и ящериц.
    Маленькие ящерки, только родившись, ростом не толще и не длиннее цыганской иглы, тут же расползаются в разные стороны, готовые к самостоятельной жизни. Новорожденные разыскивают добычу по своему росту — мелких слизней, мелких дождевых червей. Хватка у них уже как у взрослых: иной слизнячок, спасая свою жизнь и пытаясь вырваться, даже тащит ящерку за собой, но та, цепляясь хвостиком за что придется, не выпускает его и одерживает первую победу.
    Никакого воспитания или дополнительного обучения молодым веретеницам не требуется. Будут жить, прячась от дневного света и от света звезд, под лесной подстилкой до тех пор, пока не станут взрослыми. Рождается их у одной матери не более десятка, но не узнать и не предсказать, сколько доживет до того времени, когда сами смогут дать жизнь новому поколению, потому что не только безобидна, но и почти беззащитна эта похожая на змею безногая ящерица.
Лисички у лисьей норы