Скачать fb2
О, юность моя!

О, юность моя!

Аннотация

    "О, юность моя!" — роман выдающегося поэта Ильи Сельвинского, носящий автобиографические черты. Речь в нём идёт о событиях относящихся к первым годам советской власти на юге России. Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, ещё не вполне чётко представляющий себе своё будущее и будущее своей страны. Его характер только ещё складывается, формируется, причём в обстановке далеко не лёгкой и не простой. Но он не один. Его окружает молодёжь тех лет — молодёжь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.
    Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.


Илья Сельвинский О, юность моя! 

Часть I 

1

    В каждом городе свои утренние шумы. В Евпатории с шести часов начинался прибой. Он заменял город­ские часы. Первая же волна поправляла стрелки ци­ферблата. Город окутывался шелковистым шелестом, если было лето, или зубовным скрежетом, если зима. Через сорок минут жителей будил ворчливый окрик па­роходика «Чехов», совершавшего рейсы Одесса — Керчь. Еще через час по 1-й Продольной, 2-й Продольной, 3-й Продольной и прочим лишенным фантазии Продоль­ным разносились бодрые голоса:
    — Картошка! Картошка! Картошка!
    — Точить ножи-ножницы!
    — Молоко-о-о!...
    Иногда по-татарски:
    — Сучи-и-и!...
    Иногда по-турецки. Почти песенка, воспевающая овощи:
    — А джан чек бакла ким ер! Патлажан улаары... Бам йола... бам йо!
    Два рослых гимназиста шли у самой пены прибоя.
    По утрам гнилостные водоросли ранне-осеннего моря пахли винными яблоками, и этот чуть опьяняющий запах возбуждал ощущение беспричинного счастья. Но гимна­зисты были настроены очень серьезно.
    — Как ты думаешь? — спросил товарища Сима Гринбах.— Эта песенка действительно принадлежит продавцу овощей?
    — А кому же еще? — удивился Володя Шокарев.
    — Кто их знает. Может быть, ее поет подполковник турецкой разведки? Время такое.
    Юноши рассмеялись.
    Из окон гимназии уже гремели рявкающие громы ге­ликона, мягкие рулады трубы № 2, птичьи переливы флейты.
    Гринбах шел, энергично раскачиваясь как на па­лубе. Брюки «колокол» и матросская тельняшка под рас­стегнутой гимназической тужуркой выдавали его тайные мечты. Шокарев же вяло плелся, согнув руку в локте и безвольно распустив все пять пальцев.
    У Евпатории два лица: весенне-летнее и осенне-зим­нее. Летом курорт наводняли приезжие из Петербурга, Москвы, Киева, даже из Севастополя и Ялты, потому что нигде в Крыму нет такого свободного выхода к морю и такого золотого пляжа. Курортники сорили деньгами, жадно набрасывались на все, что продавалось, взвинчи­вая цены и загоняя испуганных туземцев в зимние норы. Приезжие большей частью элегантные мужчины и на­рядные женщины — самим стилем своим необычайно подходили ко всему облику крымского лета хотя бы уж тем, что освобожденные от своих контор, банков, универ­ситетов и отданные всем стихиям, они становились чув­ственными, как сам пейзаж. А город был чувственным: много солнца, много моря, много дюн. Чувственными были дельфины, фыркающие от наслаждения, рыбы, вы­скакивающие из воды; чувственным был азиатский ба­зар: его дыни с таким нежным ароматом, что спорить с ним могли только лилии; его груши дюшес, истекающие медовым соком; его помидоры, иногда холодные, малень­кие и острые, как детские язычки, иногда горячие, пыш­ные, раздобревшие, в красных и оранжевых сарафанах. Чувственным был пляж, на котором томились женщины. Их возлюбленным было семитское божество: Шамаш.
    Но зимой это был город гимназистов и рыбаков.
    Гринбах и Шокарев вошли в темный длинный кори­дор. По дороге Гринбах застегнулся, конечно, до самого горла.
    В рекреационном зале висел на стене огромный пор­трет Николая II, одетого в мундир кавалергарда, белый с золотом. Бывший император к этому времени нахо­дился уже под арестом, вместо него полагалось бы ви­сеть Сейдамету с его неизменной феской. Хотя даже в Турции феска означала эмблему реакционного режима и подвергалась гонению, этот алый с черной кистью го­ловной убор намекал на турецкую ориентацию и был весьма угоден султану. Его высокопревосходительство Джефер Сейдамет занимал пост председателя директо­рии Крыма, объявившего в 1917 году независимость. Господина председателя поддерживала татарская пар­тия «милли фирка», ему подчинялся крымский парла­мент — «курултай», поэтому Джефер обладал неоспори­мым правом замены своей персоной бывшего российско­го монарха на крюке гимназического зала, тем более что Крым считался уже «заграницей». Но висел почему-то по-прежнему Николай. Висел на всякий случай. А в конце концов не все ли равно, кто в раме? Главная беда — нет веры ни в царя, ни в Керенского, ни в Сейдамета! Остальное мелочи.
    В зале, несмотря на воскресенье и ранний час, упраж­нялся небольшой гимназический оркестр: готовился бал в женской гимназии. Пока звучали польки, венгерки, даже вальсы, все шло благополучно. Но вот потребо­вался солист: в программе стояла песня Леля из «Сне­гурочки». Несколько храбрецов, в том числе Володя Шокарев, пытались было взять мелодию с маху, но хотя Володя был сыном миллионера, играл он с фальши­винкой.
    Сима Гринбах, пришедший сюда только для того, что­бы послушать репетицию, сказал:
    — Мальчики! Эту песню может сыграть только Леська Бредихин.
    — Ты уверен?
    — Абсолютно.
    — А корнет я ему дам свой собственный, — обрадо­вался Шокарев. — У моего совершенно серебряный звук.
    — А почему Бредихина сегодня нет на репетиции? — раздражено спросил инспектор.
    — Он не хочет сидеть на балу с музыкантами. Пред­почитает сам танцевать.
    — Но хотя бы для концерта может он исполнить песню Леля? — уже гневно воскликнул инспектор.
    — Уговорим!
    — Я вас очень прошу. Иначе он получит четверку по поведению.
    — Уговорим. Правда, Сима?
    — Авелла!
    — И чтоб я этого «авелла» больше не слышал! — за­гремел инспектор. — Что за жаргон?
    Шокарев и Гринбах вышли на улицу и снова побрели вдоль моря. Их обдавало водяной пылью и мокрым пе­ском.
    Море — самое основное, ежеминутное, непреходящее событие города. Если говорить о градостроительстве, то море — главная площадь Евпатории, как Плас де ля Конкорд в Париже или Трафальгарская в Лондоне. Огромная, как бы асфальтированная голубо-сизо-синим блеском, начиналась она небольшим сравнительно собо­ром, но завершалась на горизонте колоссальным зда­нием Чатыр-Дага, который вписывался в Евпаторию, как небоскреб «Эмпайр» в Нью-Йорк.
    Море кормило всех: и хозяев маленьких шхун, и по­луголых боцманов, пропившихся до креста, и «разовых» матросов, нанимавшихся на один рейс, — классических одесских босяков. Кормило море и владельцев отелей, гостиниц, меблирашек, водолечебниц, санаториев с их собственными пляжами и целой армией врачей, сестер, санитаров, швейцаров, комиссионеров. Хуже всех море кормило рыбаков.
    И все же хорошо едят на крымском побережье! Сего­дня, например, у Бредихиных на обед будет суп из кра­бов с кореньями, а на второе — плов из мидий с лавро­вым листом и перцем. Изысканность этого меню объяс­нялась тем, что мясо на базаре стоило два рубля нико­лаевскими деньгами, а крабы и мидии Леська добывал сам.
    Сегодня, как и в любое воскресенье, когда не надо было идти в гимназию, Леська выбежал из хаты ни свет ни заря. Дедушка в сарае вывешивал для вяления ке­фаль, а бабушка стирала белье в огромной лохани, и руки ее тонули в разноцветных пузырях.
    Леська босиком побежал к сараю: там у стены врыт столб, на котором висел мешок тяжелого мор­ского песка. Елисей остановился перед ним в боксер­ской стойке и пять минут осыпал его тяжелыми уда­рами.
    Потом Леська побежал к пляжу. Пузатая плоскодонка ждала его на берегу напряженно, как собака. Юноша бросил в нее весла и взглянул на далекий Чатыр-Даг. Мир был объят синевой: вода, горы, небо.
    Леська закатал штаны до колен и сдвинул плечом шаланду в море. Неуклюжая, некрашеная, грубо смолен­ная шаланда, почуя волну, сразу же стала плавной и пол­ной своеобразной прелести. Леська захлюпал по весен­ней воде, прянул животом на борт, перекинулся на банку и взялся за весла. Греб он быстро. Шаланда летела, как шлюпка военного корабля. Во всяком случае, так Леське казалось.
    Что у него сейчас на душе? Такое замечательное? Вдохновенное такое? Гульнара! Он не смел себе в этом признаться: ведь она всего-навсего в четвертом классе, а он — в седьмом. Есть между ними и другая пропасть, но о ней Леська почему-то не думал. А думать надо было. Гульнара — дочь уездного предводителя дворянства Сеид-бея Булатова, а Леська — сирота, внук простого рыбака.
    Хата деда находилась на территории дачевладения Сеид-бея и казалась черной заплатой на великолепной кремовой вилле. Эта хата словно песчинка торчала в глазу предводителя. Каких только денег он не предлагал старику, каких только благ не сулил! Петропалыч — так называли деда все на берегу — был неумолим. Тут жили его отец и дед, и он будет жить тут. Что поделаешь с этим упрямым водяным!
    Еще совсем недавно здесь, на диком пляже, стоял ры­бачий поселок. Но когда начали строить железную доро­гу Евпатория — Сарабуз, Сеид-бей мгновенно сообразил, что цены на землю сразу же поднимутся, скупил весь поселок и, построив на его месте свою виллу кремового цвета, окружил дачу целым караван-сараем жилых ка­бинок: дверь — окно, дверь — окно — каждая по пятиде­сяти рублей в месяц. Двадцать кабинок — пять тысяч за сезон.
    Все шло бы замечательно. Но тут он споткнулся о Петропалыча. Сеид-бей пригласил исправника, вызвал пристава, даже кликнул городового. Те орали, грози­лись, но у рыбака было железное право собствен­ности на свой кусочек земли, и как ни бесился Сеид-бей, какие ни сулил Петропалычу кары, он ничего не мог поделать. Хата по-прежнему чернела рядом с кремовой виллой. В хате жил Леська, в вилле — Гульнара.
    Была ли Гульнара первой любовью Леськи?
    Нет, осталось у юноши одно яркое воспоминание... Самое яркое за всю жизнь! Однажды на базарной пло­щади рядом с каруселью появился балаган с плакатом: «Спешите видеть! Сирена!» У входа стояла огромная вы­веска, на которой маляр аляповато, но впечатляюще на­рисовал синее море, красный пароход на горизонте, а на переднем плане — русалку, которую этот пароход пой­мал гарпуном с длинным тросом. Народ ломился в ба­лаган, чтобы увидеть живую русалку. Вломился и Андрон со своим племянником Леськой, которому совсем недавно исполнилось восемь лет.
    Войдя внутрь, они увидели маленькую, задернутую занавесом эстраду. Когда народу набралось столько, что все стояли друг к другу вплотную, вышел какой-то дядь­ка на деревянной ноге и объявил:
    — Господа! Сейчас вы увидите морское чудо: живую русалку, пойманную мною лично в Черном море, не­далеко от мыса Фиолент. Я — капитан малого плавания. Прошу в этом убедиться.
    Он вынул какой-то документ и стал показывать близ­стоящим. Действительно: в документе ясно было ска­зано, что он капитан малого плавания, и вклеенная фо­тография не оставляла в этом никакого сомнения. Дока­зав таким образом реальность существования сирены, капитан приказал:
    — Занавес!
    Занавес побежал в обе стороны, и перед публикой возникло необычайное зрелище: на ковре возлежала живая русалка — обнаженные плечи прикрыты солнечными волосами, а от пояса шел великолепный рыбий хвост сочно-зеленого цвета.
    — Как тебя звать? — спросил дядька на деревянной ноге.
    — Ундина, — ответила русалка мелодичным голосом, нежнее которого Леська никогда не слышал.
    — Сколько тебе лет?
    — Семнадцать.
    — Где ты родилась?
    — В Севастополе.
    Народ не верил и верил, зачарованный и притихший.
    — Это правда? — шепотом спросил Леська Андрона.
    — А кто их знает!
    — Почему неправда? — резко вмешался грек Анесты, известный в городе владелец невода и атаман рыбацкой артели. — У нас в «Одиссее» об этих сиренах очень точно говорится.
    — А петь она умеет? — обратился к дядьке с ногой рыбак Панаиот. — Раз она сирена, должна петь.
    — Она еще молоденькая. Не научилась.
    Леська глядел на русалку во все глаза: Анесты гово­рит, что это правда, а он знает, что говорит.
    А русалка рассматривала толпу голубыми, широко расставленными глазами, веки которых у висков каза­лись вздернутыми. Такими же вздернутыми были и ко­роткий нос, и рот, и подбородок с ямкой.
    С тех пор эти черточки стали для Леськи образцом женской красоты.
    Спустя несколько лет Елисей увидел в репродукции статую Венеры Милосской, но она не была курносой и не произвела на мальчика никакого впечатления.
    — А рыбой ваша сирена пахнет? — спросил чей-то го­лос.
    — Понюхай — узнаешь, — равнодушно ответил дядька.
    Все засмеялись. Засмеялась и русалка.
    На этом сеанс окончился.
    У выхода продавали оклеенные ракушками малень­кие шкатулки с цветной картинкой, изображавшей ру­салку Ундину. Андрон купил одну и отдал Леське.
    — Подари бабушке. Она будет в ней держать иголки и нитки.
    Зрители вышли на улицу и вскоре забыли о сирене. Но Леська запомнил ее на всю жизнь... Какой счастли­вый этот дядька с костылем! Он может взять русалку на колени, играть с ней во что-нибудь, разговаривать, целовать ее.
    С тех пор Леська, выходя в море, всегда мечтал пой­мать русалку. Даже совсем взрослым юношей, уже твер­до зная, что русалок не бывает, он все еще вглядывался в морскую дымку, и если на волнах качался буй, прежде, всего думал: «А вдруг это голова русалки?»
    Но сирена сиреной, а в Леськиной кумирне, где ца­рила Гульнара, ей места не было. Гульнара для Леськи — та Единственная, о которой мечтают все юноши, но встретить которую посчастливилось только Леське. Ко­нечно, ее выдадут замуж за какого-нибудь богатейшего мурзака, но для ее супруга она не будет Единственной: для этого нужно быть Леськой.

2

    Гульнара...
    Супруга Булатова Айшэ-ханым, моложавая, но уже потерявшая женственность и потому с утра затянутая и напудренная, сидит за столом вместе со своей старшей дочерью Розой, полное арабское имя которой Розия. Пе­ред ними на столе расстилается богатый натюрморт та­тарской кухни: брынза, белая, как морская пена; слои­стый пресный желтый сыр-качкавал; кефалевая икра, длинная и плотная, и баранья колбаса — суджук, спрес­сованная до прочности мореного дуба. Но главное — ды­мящаяся ягнячья головка, не слишком круто сваренная, сбрызнутая лимоном и осыпанная зеленым луком.
    Мать и дочь завтракали медленно и лениво, потому что вчера плотно поужинали. Никакой беседы между ними не велось, ибо они друг с другом были во всем со­гласны.
    Но вот вбежала Гульнара:
    — Мама! Князь Андрей убит!
    — Не может быть? — всплеснула руками Айшэ-ханум: — Где?
    — Под Аустерлицем.
    Гульнара снова исчезла. Она впервые читала «Войну и мир» и аккуратно сообщала матери обо всех больших и малых событиях толстовской эпопеи.
    — Почему ты не заставишь ее завтракать? Головка остынет, — сказала Розия.
    — Ты права, дорогая. Позови ее.
    Розия быстро встала и вышла из комнаты. Розие сем­надцать лет. У нее девичий торс и женские бедра. И хотя такое сложение нельзя признать классическим, но эта пикантная особенность всем необычайно нравилась. Во всяком случае, Розия слыла красавицей.
    Вот она приводит Гульнару.
    Гульнаре четырнадцать лет. Она еще совсем ребенок. Но при взгляде на нее уже ясно, в какую страшную силу выльется ее детская миловидность. В Крыму два типа та­тар: одни — степняки, скуластые и узкоглазые, прямые потомки Золотой Орды. Но приморские, расселенные ме­жду Судаком и Евпаторией, — явные правнуки генуэзцев и венецианцев, в разное время владевших побережьем. Булатовы происходили от них. Гульнара на первый взгляд типичная итальянка. Но все же что-то азиатское, степное, дикое неуловимо играло в ее лице. Синие рес­ницы, синяя челка, синие косы, жаркие глаза с хищными кровяными затеками — и в то же время короткий, как бы подточенный снизу носик, сладостная улыбка, которая вот-вот позовет на край света...
    — Мамуха, я ошиблась! Князь Андрей не убит, а только ранен. Я перелистала много страниц и снова на­шла его. Он разговаривает с Наташей Ростовой. Значит, не убит.
    — Ну слава богу! — говорит Айшэ-ханым.
    Гульнара быстро оглядела стол.
    — А где же креветки?
    — Какие креветки?
    — Ну, те, которые мне приносит Леська.
    Оказывается, тайна Леськиных выходов в море объ­яснялась вовсе не стремлением привезти бабушке кра­бов и мидий для обеда. Леська вставал ни свет ни заря, вытаскивал сачком черно-зеленую морскую камку, в ко­торой запутывались эти рачки, варил их в соленой воде и стремглав мчался к девочке с горячим газетным «фун­тиком», издающим чудесный запах: надо было угадать время и попасть к самому завтраку. Но сегодня Леська почему-то запаздывал.
    — Кстати, об этих Бредихиных, — начала Айшэ-ханым. — Не знаю, просто не знаю, что с ними делать!
    Она приложила пальцы к вискам, точно одно упоми­нание о них вызывало головную боль.
    — А зачем надо с ними что-нибудь делать? — неосто­рожно отозвалась Гульнара.
    — Надо! — резко заявила Розия. — Ты ничего не по­нимаешь! Из-за этой хаты богатые люди не хотят жить на нашей даче, и мы должны брать за кабинки меньше, чем могли бы.
    — На такие кабинки богачи не польстятся: они жи­вут в «Дюльбере».
    — Глупая! Что ты понимаешь? «Дюльбер» — гости­ница. Какая там зелень?
    — Люди едут в Евпаторию не ради зелени, а ради пляжа. А кто хочет зелени, пускай едет в Мисхор! за­пальчиво возразила Гульнара.
    — Девочки, не шумите... — с болезненной ноткой сказала мать. — Бог с ними, с богачами. Я просто не могу видеть, просто в и д е т ь не могу эту халупу рядом с нашей прекрасной виллой. Ну, за что это нам? Все смеются. Неужели в Крыму не найдется власти на этого ужасного старика?
    — Но почему ужасного?
    — Потому что ужасного! — с апломбом ответила Розия.
    — И ничего не ужасного. Он очень милый ста­рик.
    — Что значит «милый старик»?
    — Да, да, милый. Он хороший, он честный.
    — Подумаешь, честный! Все честные!
    Но Гульнара уже выскочила из-за стола и понеслась к злополучной хибарке.
    — Авелла! — послышался чей-то призыв.
    Гульнара остановилась: у ворот стояли Володя Шо­карев и Сима Гринбах.
    — Леська дома?
    — Не знаю. Кажется, нет.
    Юноши подошли ближе.
    — Вот какое дело, — сказал Гринбах. — Леська вче­ра в классе не был, а есть новость.
    — Какая?
    — Бал в женской гимназии.
    — Ну? А младших пустят?
    — Не думаю, — улыбнулся Гринбах. — Только с ше­стого класса. Как всегда. Позвольте вам представить моего друга: Володя — Красное Солнышко, он же Шо­карев, сын богатых, но честных родителей.
    — Очень приятно.
    — А теперь он познакомит меня с вами.
    Этот пошлый прием уличных донжуанов показался Гульнаре необычайно остроумным. Она засмеялась и уже весело поглядела на Гринбаха.
    У Шокарева в руках отливал багряным глянцем фут­ляр зернистой кожи.
    — Что это у вас? — спросила Гульнара.
    — Корнет-а-пистон. Труба такая. Перед балом дадут концерт, так вот Леське поручили сыграть песню Леля.
    — Кого-кого?
    — Леля.
    — Это из «Снегурочки» Римского-Корсакова, — ска­зал Гринбах. — Знаете? «Туча со громом сговаривалась». Я ему и ноты принес.
    — Ну, давайте сюда. Передам.
    Гульнара поднесла к губам корнет и, раздув щеки, сильно дунула в мундштук. Труба хрюкнула поросенком. Все засмеялись.
    — Это мой инструмент. Собственный, — сообщил Шокарев.
    — Собственный? Значит, вы играете? Почему ж то­гда Леська, а не вы приглашены на концерт?
    Шокарев смутился еще больше:
    — Потому что Леська играет хорошо, а я плохо.
    — А с какой стати Шокареву играть хорошо? — засмеялся Гринбах.— У его отца пятнадцать мил­лионов.
    — Ну и что же из этого?
    — А то, что он все делает плохо, потому что ему не к чему псе делать хорошо, как нам, грешным.
    — Самсон, перестань... — досадливо проворчал Шо­карев. — Ты ведь знаешь, что это не так.
    — Так, так! — чуть ли не закричал Гринбах. — Он очень способный парень, но ему не надо думать о том, кем он будет. Он все уже сделал, родившись сыном Шо­карева, а не, допустим, Гринбаха или Бредихина.
    — А я ведь догадалась родиться дочерью Булатова, и все-таки мне этого мало: я хочу быть знаменитой пе­вицей.
    — Браво! — зааплодировал Гринбах. — Вот, Володька, бери пример.
    В лазоревом тумане возник силуэт человека, гребу­щего стоя.
    — Елисей приехал!
    Гульнара бросилась навстречу:
    — Рачков привез?
    — Не успел. За эту неделю наросло столько мидий, что никак не мог бросить: рву, рву, а их все больше и больше. Как нарочно.
    Гульнара надула губы и пошла в дом.
    — Погоди, Гульнара! Я сейчас все сделаю! Рачки-то ведь здесь, под рукой. Ну, чего ты, Гульнара?
    Леська спрыгнул на песок и бросился за девочкой.
    — Гульнара! — взывал Леська, даже не заметив Гринбаха и Шокарева.
    Друзья переглянулись.
    — Мир праху, старина, — сказал Гринбах. — Пойдем, Вольдемар?
    — Пойдем.
    — Симбурдалический тип! — заключил Гринбах.
    Леська кивнул друзьям, так и не обнаружив их при­сутствия.
* * *
    Корнет-а-пистон обладал великолепным звучанием и слушался малейшего дуновения. Казалось, подставь его под порыв ветра, и он отзовется мелодией.
    Елисей попробовал гамму, потом укрепил ноты на стенном зеркальце, как на пюпитре, и собирался сы­грать первую фразу.
    Но тут он вспомнил, что к этому мундштуку прикос­нулись губы Гульнары. Он видел это с шаланды.
    Едва дыша, он поднес медь к губам. Потом не выдер­жал, издал глубокий вздох — и корнет просто взревел от­ боли. Тут только Леська понял, как тяжело он влюблен в Гульнару. Смешно сказать, но объяснила ему это мед­ная труба. Однако Елисей тут же взял себя в руки и протрубил первые фразы:
Туча со громом сговаривалась:
— Ты греми, гром, а я дождь разолью.
Вспрыснем землю весенним дождем.
То-то цветики обрадуются.
Девки в лес пойдут за ягодами...

    Гульнара... Нет, о ней нельзя думать: ей ведь всего че­тырнадцать лет. Впрочем, на Кавказе девочкам разре­шается выходить замуж даже в тринадцать. А мы Крым. Соседи. К тому же она татарка. Родственница черкесам, чеченцам, осетинам. Нет-нет, думать о ней нельзя. Все-таки мы Россия.
Туча со громом сговаривалась...

    Но вот в нотах появилась музыкальная фиоритура, похожая на шестистопный усеченный хорей в поэзии. Ко­гда Римский-Корсаков дал свою рукопись музыкантам, они не сумели сыграть эту фиоритуру.
    Композитор в ярости спел ее так:
Римский-Корсаков совсем с ума сошел!

    Вспомнив об этом анекдоте, который когда-то рас­сказал в гимназии учитель музыки, Леська поразился тому, как трудно входит в жизнь малейшее новшество в искусстве. Ну, что тут сложного? Теперь даже он, Леська, совсем, конечно, не музыкант, играет эту диковинную строчку совершенно свободно. В доказательство Елисей легко исполнил «Римского-Корсакова», который «с ума сошел».
    Все шло хорошо. Еще полчаса-час — и он выучит Леля наизусть. Но тут вбежала Шурка, «чистая горнич­ная» Булатовых.
    — Леська! Барышня Роза Александровна велели, чтоб ты это самое... Перестал дуть в трубу.
    — Перестал дуть? — вступилась бабушка. — А что же ему — смычком по трубе пиликать?
    — Передай своей барышне... — грозно заворчал дед.
    — А если у них от этого голова болит?
    — Брысь! — заревел дед.
    — Та чи вы? — удивилась Шурка и унеслась «докладать» барышне.
    — Играй, Леська! Слышишь? Чтоб ты мне играл, су­кин сын! — заорал дед на Леську с таким видом, точно это Леська прислал Шурку с приказом не дуть в тру­бу.— Ишь ты! Моду себе какую взяли! «Барышня велели»... Кому велишь?
    Дед еще долго распространялся на эту тему. Но Ели­сей, уложив корнет в футляр и взяв под мышку ноты, вышел на воздух.
    — Ты куда?
    — На дикий пляж. Оттуда не так слышно.
    Дед поглядел ему вслед и вздохнул.
    — Пеламида! Смирный он у нас. Ничего из него не выйдет.
    — А что из тебя вышло, разбойник? — засмеялась ба­бушка.
    Издалека нежным золотом звучали фразы:
Туча со громом сговаривалась: —
Ты греми...
дождь разолью.
...обрадуются.
Девки... за ягодами.

    Дикий пляж, этот клочок пустыни, населенный кара­куртами, черными тарантулами и рыжими мохнатыми фалангами, напоминал своими дюнами стадо сидящих верблюдов с гривкой на сытых горбах. Гривка была ко­лючей травой, редкой, но довольно высокой. Пляж вплотную примыкал к курорту, но назывался «диким» потому, что за ним не ухаживали. Тут всегда было без­людно, и Леська мог дуть в свой корнет изо всех сил.
    И вдруг среди жесткой зеленовато-серой травы воз­никла иссиня-радужная челка.
    Гульнара была в красном сарафане с крупным белым горохом. Под коленями сарафан был перехвачен резин­кой, чтобы ветер не раздувал подола. В этом платье Гуль­нара смахивала на огромный гриб. К сожалению, мухо­мор. Но в Евпатории грибы не водились. Леська в них не разбирался, поэтому Гульнара ему казалась андер­сеновской принцессой на горошине, точнее на гороши­нах.
    — Зачем ты пришел сюда? — крикнула она.
    — Да ведь вот... Ваша Роза велела...
    — Какое тебе дело, что Роза? Мне надо было ска­зать! — Девочка на попке съехала с дюны вниз. Плоские сандалии с пережабинами тут же наполнились крошеч­ными ракушками, как водой. Гульнара подбежала к Леське, оперлась одной рукой на его плечо, а другой стала расстегивать язычки «босоножек» и вытряхивать песок.
    — Тебе еще долго репетировать?
    — А что?
    — Ничего.
    — Ты ко мне или так?
    — Не знаю. Пойдем домой купаться.
    — Зачем же домой? Давай здесь.
    — Здесь мне стыдно.
    — Почему? Разве ты голая?
    — Нет, в купальнике.
    — А тогда зачем не купаться здесь?
    — Стыдно потому что.
    — А дома?
    — Там другое дело.
    — Какое же именно?
    — Не знаю. Другое.
    Купальня принадлежала Булатовым и стояла как раз против виллы. Когда пришли домой, Леська развалился на песке, но раздеться не посмел, а Гульнара, гремя по дощечкам мостика, помчалась в кабину, одетую в па­руса.
    Через минуту она появилась у барьера в золотистом купальнике. Теперь девочка стала похожа на золотую рыбку. Не оглядываясь на Леську, она спустилась по ступенькам к воде и попробовала ножкой море. Талия у нее была такой тонкой, что просто не верилось, будто бывает такое, но переходила она в широкие плечи, отки­нутые назад, как крылья.
    И вдруг бухнула в воду. Покуда круто клокотала пена, пока круги за кругами оплывали все мягче и про­сторнее, где-то совсем в стороне золотая стрела скольз­нула у самого дна от белого к голубому. Вот она повер­нула к берегу и раздвоилась: теперь уже плыли две Гульнары, тесно прижавшись друг к другу. И вдруг попали в струю подводного течения, и золотистые тела их как бы разъялись на бронзовые пятна, которые жили сами по себе, но держались все вместе. Сейчас Гульнара каза­лась уже стаей японских рыб.
    Наконец черная головка вынырнула, встряхнула во­лосами, и девочка саженками, по-мальчишески поплыла к берегу.
    — Ух, какая холодная! Зуб на зуб...
    Вместе с прибрежной волной она выплеснулась на лиловый песок и с разбегу кинулась в дюну греться. Об­няв песок и подгребая его под грудь широкими охапками, Гульнара запорошила глаз.
    — Не надо тереть! Что ты делаешь? Раскрой паль­цами веко, гляди вниз и сплевывай. Это помогает!
    Гульнара послушно раскрыла, глядела, сплевывала. Никакого облегчения.
    — Постой! Я попробую вынуть языком.
    Гульнара встала, Леська подошел к ней почти вплот­ную, вывернул верхнее веко, заметил песчинку и благо­получно ее слизнул.
    В эту минуту на крыльце появилась Шурка. Она охнула, чирикнула: «Ты чи вы», исчезла — и тут же из розоватой мглы комнаты выбежал сам Сеид-бей.
    — Гюльнар! — закричал старик по-татарски страшным голосом.

3

    Бал начинался уже с подъезда. К приземистым колоннам женской гимназии подкатывали ландо, фаэтоны и пролетки. Из них выходили мамы с дочками или старшие сестры с младшими и, сойдя на тротуар, стремительно мчались в гардеробную, хотя до начала было еще довольно много времени.
    Ночь выдалась прохладная, и девушки оделись очень своеобразно: на плечи накинуто демисезонное манто, а то и легкая песцовая шубка, но на голову брошен невесомый тюлевый шарф, чтобы не испортить художественный шедевр куафера. В этом сочетании меха с тюлем, в смешении аромата «шанели» с «д'ором» или «сикламен ройялем», в этом мимолетном сверкании глаз и улыбок было что-то такое женственное, такое прелестное, без чего бал утратил бы свое обаяние. Концерты, танцы, ресторан — все это не шло ни в какое сравнение с прелюдом, как никакая реальность не идет в сравнение с мечтой.
    Шокарев стоял, конечно, рядом с Гринбахом, и оба взволнованно глядели на прибывающих гимназисток. Лиза Авах, Тамара Извекова, Муся Волкова, Женя Соколова, сестры Тернавцевы, Нина Ботезат, — одна за другой, одна лучше другой, кивнув юношам в ответ на их поклоны, вдохновенно проносились в зал, точно за счастьем. А там уже гремел духовой оркестр, дамы обмахивались веерами, девушки, обмирая, чинно сидели рядом.
    Но вот в вестибюле появился гимназист восьмого класса Артур Видакас, капитан спортивного кружка. Вошел он в голубой генеральской шинели на красной подкладке, и это никого не удивило: после революции можно было носить все, что угодно.
    — Авелла!
    — Здравствуй, Артур!
    — Слыхали? В Севастополь выезжает правитель Крыма Джефер Сейдамет. В его честь все мужские гим­назии побережья будут гоняться на гичках.
    — И мы будем?
    — Говорят тебе: все мужские гимназии. Ну, Самсон, держись! Ты у нас рулевой, и, конечно, тебе придется тренировать мальчиков.
    Гринбах самоуверенно усмехнулся: команда на гичке знаменитая, тревожиться не о чем.
    — Обставим по первое число! — сказал он моло­децки.
    Видакас не возражал. Действительно, соревноваться, в сущности, было не с кем: евпаторийцы — первокласс­ные моряки!
    — А где Леська?
    — За кулисами. Он ведь сегодня выступает на кон­церте.
    Раздалось звяканье школьного колокольчика. Все хлынули в зал. Загремели стулья. Вскоре зазвонили вто­рично. В зале погасли люстры. Шарканье, кашель и ше­пот прекратились. Третий звонок!
    на эстраду вышла учительница французского языка мадам Мартен и села за рояль. За ней вытолкнули блед­ного Леську. Как полагается, Леська поклонился дирек­тору. Вышло это у него несколько неловко.
    — Равновесие потерял! — шепнула Муся Волкова со­седке. Та прыснула. На них зашикали.
    За Леськой появилась одна из классных дам в пенсне со шнуром и громко зачитала по программке:
    — Римский-Корсаков! Песня Леля из оперы «Сне­гурочка»! Исполняет на трубе ученик седьмого «а» клас­са Бредихин Елисей.
    Леська с потерянным видом глядел в полутьму зри­тельного зала. В ушах у него все еще стоял крик Сеид-бея: «Гюльнар!» И вдруг на красной дорожке между рядами он увидел Розию. Неслышно и быстро шла она к самой рампе, затем резко свернула в сторону и уселась в кресло, предназначенное отцу ее, Сеид-бею.
    В зале стояла гробовая тишина. Оказывается, мадам Мартен сыграла вступление, но Леська ничего не слы­шал. Мадам кашлянула, свирепо оглянулась на солиста и снова заиграла вступление, теперь уже просто бара­баня по клавишам. Леська вздрогнул и, не отрывая глаз от Розии, поднес к губам инструмент. Тогда Розия до­стала из сумочки полуочищенный лимон в папиросной бумаге и хищно вгрызлась в него острыми зубами. Брыз­ги разлетелись во все стороны. Лицо девушки искази­лось. Сок побежал у нее по подбородку, и она старатель­но отирала его бумажкой. И тут Леська почувствовал во рту такую оскомину, что не мог собрать губы в амбушюр. Боясь опять пропустить свою секунду и услышать новый кашель мадам Мартен, он, не помня себя, дунул в трубу и вызвал из нее такой неприличный звук, что зал пока­тился со смеху. Мадам Мартен возмутилась. Она была женой французского консула и шутить с собой не позво­ляла. Демонстративно захлопнув крышку рояля, она ве­личественно уплыла за кулисы. Леське ничего другого не оставалось, как поплестись за ней. Правда, он успел на прощание поклониться директору поясным русским поклоном.
    — В чем дело? — кинулись к нему за кулисами.
    — Что случилось?
    — Ты ведь так здорово играл на репетиции.
    Но разве им объяснишь?
    Леська вышел в коридор. Он собирался уходить.
    — Леська! — услышал он вдруг. — Скорей сюда!
    Его звали в какую-то комнату, единственную, где свет не был выключен. Там вокруг стола сидели и стояли его товарищи и пробовали силу с Артуром. Один за другим садились они против капитана и, сцепивши с ним ладони, пытались положить руку на стол. Но это им не удава­лось.
    — Ну-ка, Елисей! Теперь твоя очередь.
    Леська всматривался в их лица и видел, что они ни­чего не знают о его провале. С облегченным вздохом ухватил он кисть Артура своей лапой рыбака и легко припечатал к столу.
    — Э, нет! Это не считается! — возбужденно закричал Саша Листиков, которого прозвали Двадцать Тысяч. — Артур уже устал!
    — Давай другую, — сказал Артур с таким покрови­тельственным видом, точно первую он уже положил.
    Левую руку Елисей уложил так же легко, как и пра­вую.
    — Третью давай! — засмеялся Гринбах.
    — Нет, нет! Это же смешно! — заявил Саша. — Артур не левша, а Леська, может быть, левша. Условия нерав­ные.
    Все с этим согласились. Артур считался первым сила­чом, и победить его было теоретически невозможно. Была тут и другая причина. Отец Артура, корабельный мастер, построил для спортивного кружка небольшую яхту «Ка­рамба». Считалось, будто строил ее кружок, а мастер только давал указания, но на самом деле строил мастер и оба его сына — Артур и Юка. Остальные в большей или меньшей степени мешали их работе. Кружок очень гор­дился яхтой, по принадлежала она, конечно, Видакасам, и если всякий и каждый будет класть руку Артура, он уйдет из кружка и заберет с собой яхту.
* * *
    ...«Немного отдохнем на этом месте», — говаривал Пушкин иногда в самый разгар работы над рукописью.
    Когда я думаю об этой схватке Бредихина с Видакасом, мне вспоминается басня: однажды Лев заявил на собрании животных, что отныне самым сильным зверем будет считаться Заяц. Животные аплодировали, фотографировали, поздравляли, желали. В упоении славой Заяц побрел в лес и попался на глаза Медведю, который тут же прихлопнул косого, как комара. Откуда же он мог знать, что этого нельзя делать? Ведь он на собрании не был.
    Этим Медведем оказался Бредихин. Он тоже строил «Карамбу», но не видел связи между яхтой и рукой Ар­тура.
* * *
    Ах, Леся, Леся!.. Сколько раз в жизни и мне случа­лось в литературе класть и правые и левые руки, но всегда это не считалось, потому что я с бредихинской наив­ностью недооценивал связи между рукой соперника и рукой, строившей яхту.
* * *
    Все, кроме Гринбаха, так единодушно вступились за Видакаса, что Леська на минуту и сам подумал: «А вдруг я и вправду левша! Саша зря не скажет».
    Сашу Листикова прозвали «Двадцать Тысяч» за то, что он обещал себе жениться только на этой сумме.
    Незаурядная практичность Листикова всегда произво­дила на Леську сильное впечатление.
    Между тем разговор перешел уже на визит Сейдамета в Севастополь.
    — Мальчики! — с упоением говорил Саша Листи­ков. — Моя тетя живет в Коктебеле, и я гощу у нее каж­дое лето. А вы знаете, из каких самоцветных камешков состоит коктебельский пляж? Так вот, за последние три года я собрал целую коллекцию сердоликов — розовых, красных, багровых, кровяных!
    — Ну и что же?
    — Хочу преподнести правителю Крыма.
    Товарищи молчали — им было неловко за Сашу. Но тот ничего не чувствовал.
    — А? Как вы думаете? Ведь спросит же Сейдамет: «А кто это преподнес мне такую прекрасную коллек­цию?» — «Гимназист седьмого класса Листиков!» — от­ветят ему. «Чего желает гимназист Листиков?» — «Путе­шествия по Кавказу!» — отвечу я ему.
    О Леське забыли, и он снова вышел в коридор. Но тут его поджидала Розия. Она подлетела к Леське, прибли­зила к нему свое лицо, упоенное ненавистью, и зашеп­тала вдохновенно, как гадалка:
    — Я хочу, чтоб ты понял наконец, кто ты и кто м ы! Из-за тебя папа отсылает Гульнарку в деревню.
    — В какую деревню?
    — Не твое дело! Оттуда он отвезет ее в Стамбул и выдаст замуж за турецкого принца. Папа — член партии «милли-фирки», понимаешь? Он — депутат курултая, по­нимаешь? Его посылают в Турцию с дипломатическими полномочиями присоединить Крым к Оттоманской импе­рии. Понимаешь? Тру-ту-ту-ту-ту. Понимаешь? Тру-ту-ту-ту-ту. Понимаешь? А кто такой ты?
    Розия вернулась в зал. Концерт окончился, начались танцы. Леська подошел к открытой двери и, прислонясь к косяку, стал глядеть, сам не зная, почему не уходит.
    «Что она тут наболтала? Крым к Турции? Ну, это еще бабушка надвое... а вот то, что Гульнару отсылают в де­ревню, — это вполне возможно. Надо будет спросить у Шуры, куда. Шурка все знает».
    Оркестр играл мазурку. Танец трудный, и его в цен­тре зала танцевала только одна пара: бывший гимна­зист прапорщик Пищиков и первая красавица города
    Лиза Авах. Леська глядел, обмирая от горя и завидуя прапорщику, который так замечательно стоял на одном колене, водя вокруг себя свою даму.
    После мазурки играли вальс. Танцевали только гимназисты и гимназистки. Педагоги удалились, за исключе­нием классной дамы, наблюдавшей за порядком.
    Потом заиграли венгерку, которую танцевали все. Все, кроме Бредихина. И вдруг почти над ухом тихонько запел чей-то баритон.
Я вам скажу,
я вам скажу
Один секрет,
одни секрет:
Кого люблю,
Того здесь нет.

    Леська обернулся: Гринбах!
    — Почему не танцуешь?
    — Так, — по-детски ответил Леська, только чтобы отвязаться.
    Гринбах через весь зал разлетелся к Розии, скользя по паркету, как по льду. Леська угрюмо следил за ним и вдруг улыбнулся: Розия ему отказала. Нисколько не смутившись, Самсон вернулся к дверям и сказал Шокареву, который вместе со всей компанией стоял за Бре­дихиным:
    — Не из любопытства, а из любознательности: Во­лодя, пригласи Розию.
    — Зачем? Не хочу.
    — Ну, сделай это для меня!
    Для друга дорогого Шокарев мог сделать даже это. Лениво неся на весу руку с болтающейся кистью, он подошел к девушке и поклонился. Розия вспыхнула, вспыхнула ее мамаша Айшэ. Розия вскочила со стула, Айшэ приподнялась, хотя танцевать пригласили не ее. Шокарев обнял за талию партнершу. Когда эта пара проходила мимо Гринбаха, Самсон резко рассмеялся:
    — Видали, что делают миллионы? Она их никогда не получит, но все-таки запах червонцев!
    Шокарев проводил Розию до ее места и, бледный от негодования, направился к Гринбаху.
    — Артур! — с шутовской величавостью произнес Гринбах. — Ты будешь моим секундантом.
    Шокарев схватил его за рукав:
    — Как ты смел оскорбить девушку?
    — А как она смела оскорбить меня?
    — Смела! Ты подъехал к ней на роликах. Дурака валял!
    — Я тебя не валял.
    Саша — Двадцать Тысяч возмутился:
    — Что за грубый юмор? К тому же человек сделал тебе одолжение, а ты хамишь. Я бы на его месте дал тебе по морде.
    — А ну дай! — зарычал Гринбах и подставил Саше квадратный подбородок.
    Саша струсил.
    — Он сказал: «на его месте»! — засмеялся Улисс Ка­наки. — А на своем он бы этого не сделал.
    Смех разрядил атмосферу.
    — Ну, хочешь, я пойду к ней попрошу прощения?
    — Не надо. Ты оскорбил не столько ее, сколько меня.
    — Володя! Честное слово...
    Но тут раздался клич Пищикова, дирижировавшего танцами:
    — Греческая пляска!
    Девушки вернулись к своим местам, на паркете оста­лись одни мужчины. Положив правую руку на левое пле­чо соседа, они пошли по кругу, делая два шага вправо и один — влево.
    — Плясать! — крикнул Канаки и, ухватив за руку Артура, потянул его за собой. Артур потянул Сашу. Саша — Петю Соколова, Соколов — Гринбаха, тот — Бре­дихина. Сначала Леська притопывал ногами только для того, чтобы не сбиться с ритма, но постепенно пляска захватила и его. В этом дружеском мужском жесте, объ­единившем всех танцующих, было что-то воинское, что-то от клятвы «все за одного, один за всех», что-то от извеч­ной круговой поруки против всех стихий природы и вар­варства. У Бредихина снова посветлело на душе.
    Музыканты сложили свое медное и деревянное ору­жие. Публика ринулась к буфету. Пошли в буфет и при­ятели Бредихина. Как всегда в таких случаях, он поста­рался от них отделаться, потому что, как всегда, у него не было денег, а платить за себя он не позволял. «Мое серебро — это рыбешка, — думал он, надевая в гарде­робе шинель. — В конце концов, я ведь не нищий». Но настроение у него все же упало. Трудно в восемнадцать лет, водясь с миллионерами и просто с зажиточными ре­бятами, не иметь за душой ни зеленого гроша.
    — Не огорчайтесь, Бредихин!
    Преподаватель фехтования поручик Анджеевский взял его под локоть и, выходя с ним из вестибюля на улицу, говорил:
    — Неудача на эстраде — отнюдь не жизненная не­удача. Хочу сообщить вам приятную весть: сегодня на педагогическом совете решено, что командовать гичкой на состязании в Севастополе будете вы.
    — Как я?! А Гринбах?
    — Но ведь он еврей...

4

    Пять гимназистов сидели в турецкой бузне и пили мутный напиток из перебродившего пшена. Полутемная и до сырости прохладная каморка была увешана яркими плакатами, изображавшими эпизоды греко-турецкой войны.
    Саша Листиков, лихо выпив стакан старой бузы, во­образил себя пьяным и по этой причине громко декла­мировал:
Скажи мне, кудесник, любимец богов,
Что-нибудь соответствующее моменту.

    — Обратите внимание! — обиженно прервал его Ка­наки. — На всех плакатах убиты одни греки.
    — Мне рассказывали, — лениво начал Шокарев, — что в музее Стокгольма Полтавская битва представлена как победа Швеции...
    — И вообще! — запальчиво вступил Леська, точно ведя с кем-то застарелый спор. — И вообще! Все правительства врут как могут. Вот, например, нам преподают, будто наши предки сами пошли к скандинавским пира­там просить, чтобы те ими правили: предки, видите ли, не могли между собой договориться.
    — Но ведь об этом сказано в летописи.
    — Никогда не поверю!
    — Что значит — «не поверю»? Летопись говорит: «Страна наша велика и обильна, а порядка в ней нет. Идите княжити...»
    — Да-да. «...и володети нами». Знаю! Особенно нра­вится мне это «володети». Все народы жаждут воли, сво­боды, а наш хуже всех, что ли?
    — Но ведь летопись!
    — А кто ее писал? Дьячок какой-нибудь по указке князя. Исправляли историю как хотели. А мы зубрим!
    — Что же было на самом деле?
    — По-моему, на самом деле норманны покорили Русь, как покорили Англию. Победили и стали «воло­дети». Все ясно и просто. Но впоследствии князья наши посчитали сие обидным и пошли на то, чтобы объявить своих прадедов дураками, но не покоренными. Какая гор­дость: непокоренные дураки!
    Все рассмеялись.
    — Парень дело говорит! — прозвучал голос из-за со­седнего столика. Там сидели красивый, ладный матрос Виктор Груббе и нескладный, белобрысый Немич, уче­ник ремесленного училища.
    — Я сказал, что парень говорит дело, — продолжал Виктор с митинговой хваткой, хотя не имел ни малейшего понятия о варягах. — Завралось правительство — спасу нет! А народу как? Я спрашиваю: как народу?
    Гимназисты переглянулись. Видакас щелкнул паль­цем по воротнику: выпил, дескать.
    — Не вмешивайтесь в наш разговор! — высокомерно отрезал Канаки. — С вами никто не общается.
    — А мы и не встреваем. Подумаешь!
    Груббе метнул в Канаки горячий взгляд и стал нали­вать из бутылки в стакан. Бузы в бутылке уже не было, шло оттуда только сердитое шипение.
    — Виктор, ты прав! — громко сказал Бредихин. — Народу нужна правда. Только правда. Правда во всем. В истории, в политике, в искусстве.
    — А тебе не стыдно, Елисей, сидеть в такой компа­нии? — спросил Виктор.
    — Почему же стыдно? Это мои товарищи.
    — Какие они тебе товарищи? Вот придут скоро на­стоящие товарищи, сразу увидишь, кто такие эти!
    — Вы, наверное, большевик? — грозно спросил Са­ша — Двадцать Тысяч.
    — Тебя не спросился.
    Повернувшись всем телом к Немичу, Виктор снова заговорил с митинговой интонацией:
    — На Севере происходит мировая история. Керен­ский трещит по всем швам. Корнилов наступает — вроде он за народ, а на деле хочет восстановить Николашку. Ленинцы призывают рабочий класс! А тут, в Евпатории, никто ни черта не чует. Курултай завели, крымское пра­вительство, и считают, понимаешь, что тут у нас пуп зем­ли. Но ничего, не дрейфь. Доберемся и до них.
    Он резко встал, с шумом отодвинул стул и, бросив на прилавок керенку, пошел к двери. Бросок был таким шикарным, что керенка должна была бы зазвенеть, если б не была бумажкой. Сенька Немич подхватил свой кузнечный молот, с которым никогда не расставался, не­хотя побрел за Виктором. Он не допил своего стакана.
    Шокарев. Послушайте, Виктор! (Так, кажется, вас зовут?)
    Г р у б б е. Ну, слушаю.
    Шокарев. Вы, я вижу, человек идейный. Разумеет­ся, большевик... А что, если дать вам миллион? Вы остались бы в лагере революции?
    Груббе (усмехаясь). А вы дайте, тогда посмотрим.
    Он вышел на улицу, за ним Сенька. Дверь была с окном, и Сенька, захлопнув ее, погрозил гимназистам споим кузнечным молотом:
    — Пеламиды!
    Юноши, подавленные этой сценой, от которой вдруг повеяло дыханием эпохальных событий, некоторое время сидели молча.
    — Странный напиток — буза! — сказал Саша, чтобы что-нибудь сказать. — Первые два глотка пьешь как буд­то ничего, а вся вкуснота начинается с третьего.
    — Так ты бы сразу с третьего и пил, — посоветовал Артур.
    — Я хочу поговорить о Самсоне Гринбахе, — сказал Шокарев. — Конечно, Леська — прекрасный моряк и вполне справится. Но Леська — моряк по опыту, да и просто потому, что он сын рыбака и внук рыбака. А Симка — мореход по вдохновению! Леська мечтает быть юристом, а этот хочет стать капитаном дальнего плава­ния.
    — В капитаны евреев не пустят.
    — Ну что же, он крестится. Можешь быть спокоен. Он убежденный атеист, и ему все равно, что там в пас­порте написано.
    — Почему нужно креститься? После революции все нации равны перед законом.
    — А ты веришь в то, что так и останется? Вот уже Корнилов наступает на Петроград. Реставрация неми­нуема.
    — Постойте, мальчики. Я ведь говорил о Гринбахе.
    — Ну и мы о нем.
    — Вернемся все-таки к теме. В конце концов дело не в том, кто из них лучше — Бредихин или Гринбах. По за­менить Самсона Леськой только потому, что Самсон — еврей, это такое безобразие!
    — Верно, Володя, — сказал Бредихин. — И получает­ся, что Груббе прав: в Петрограде творится великое, а здесь, в Евпатории, все идет по старинке, точно мы живем за границей. Да вот хоть возьмите наш седьмой класс: портрет Николая до сих пор висит.
    — Ну это уже история! — возразил Саша — Двадцать Тысяч.
    — Неправда! — взволнованно вскричал Бредихин.— Сегодня, когда царизм только-только свергнут, это — по­литика, именно политика!
    — Но что же нам делать с Гринбахом?
    — Здесь нужен революционный акт, — сказал Бре­дихин.— Надо всем нам собраться и пойти к директору с протестом.
    — На меня не рассчитывайте! — сказал Саша. — Я не пойду.
    — Вот тебе раз! Почему?
    — А как вы докажете, что Гринбаха отстранили именно потому, что он еврей?
    — Мне сказал об этом поручик Анджеевский.
    — А он откажется. Что тогда?
    — Сашка прав.
    — То-то и оно. Ваша революция превратится в са­мый простой гимназический бунт, и кое-кто может выле­теть с «волчьим билетом».
    — Как?! В наши дни?
    — А почему бы и нет?
    Буза была выпита, деньги уплачены. Юноши вышли на улицу и двинулись по Приморскому бульвару. По до­роге встретился грек Хамбика со своими вареными кре­ветками. Как не купить?
    — Авелла, Хамбика!
    — Авелла.
    Хамбика, несомненно, самый красивый юноша в Ев­патории. Но на нем были такие вопиющие лохмотья, что он казался скорее раздетым, чем одетым. Тряпье свисало с него, точно осенние серо-коричневые листья. Сквозь них светились плечо, грудь, кусок бедра, голые колени. Подуй крепкий ветер — листья умчатся, и останется бронзовая статуя, место которой на пьедестале. Однако об этом никто не догадывался.
    Где-то у фотографического киоска стоял силомер. При нем не было хозяина, и гимназисты могли испробо­вать силу бесплатно. Первым нажал рычаг Артур. Стрел­ка показала 170. За ним нажал Канаки — 150, потом Шокарев — 140. Наконец, подошел Бредихин. Но пока он нажимал, Артур большими шагами ушел вперед, и только Саша, которому до всего было дело, остался на­блюдать за результатом. Увидев цифру, отмеченную стрелкой, он помчался за ушедшими с криком:
    — Леська выжал 200.
    — Да ну?
    — Ей-богу! Сам видел! Но аппарат, конечно, испор­чен, иначе хозяин не оставил бы его на произвол судьбы.
    Объяснение, как все у Саши, было логичным, и все успокоились: земной шар продолжал вращаться вокруг своей оси.
    — Мальчики! Пошли на Катлык-базар!
    — Зачем?
    — Шашлыки есть.
    Широкая площадь Катлык-базара была конским рын­ком. Это древнее торжище обслуживали лавчонки шор­ников, магазины скобяных товаров, амбары с овсом, а также караван-сараи, кофейни и чайханэ.
    На излучине Катлык-базара, где-то недалеко от эле­ватора, под вывеской «И. С. Шокарев» ютилась палатка, перед которой на жаровне шипели тронутые золотом шашлыки.
    Хозяин палатки, красивый старик с шоколадным ли­цом и голубой от белизны бородкой, скомандовал: «Буюрун[1]»— и все принялись есть. Но тут хозяин узнал Шокарева. Достав железный шампур, нанизав на него по крайней мере три порции, затем насадив еще жареную почку и горячий помидор, он с восточной церемонностью преподнес все это сооружение смутившемуся Володе.
    — Что вы? Зачем?
    — Подарок.
    — Не нужно! Право, не нужно!
    — Кушай, не обижай старика, а то папе скажу.
    Старик засмеялся сипло и с переливами, как часы перед боем, а Шокарев, покраснев, точно девушка, и оглядывая всех виноватыми глазами, взял шампур и на­чал давиться нежным барашком, не чувствуя ни вкуса, ни аромата. Плохо быть сыном миллионера!
    — Смотри-ка! Они опять жрут!
    По площади проходили Виктор Груббе, Сенька Немич и какой-то солидный мастеровой лет тридцати.
    — Эй, лорды! Приятного лопанья! Дай бог пода­виться!
    — Прекратите! — приказал мастеровой. — Что это за хулиганство?
    — Но ведь они только что пили бузу, товарищ Ка­раев.
    — А вам какое дело? Что, у вас других интересов нет, как только примечать, кто что ест?
    Ребята замолчали. Все трое пересекли площадь ров­ным шагом, хоть не в строю, а в ногу. И странная вещь: их было всего три человека, но производили они впечат­ление отряда.
    — Что им здесь нужно? — тревожно спросил Листи­ков, который замечал каждую мелочь.
    — А что?
    — Мастерового я знаю: это Караев. В прошлом году он красил нам террасу. Маляр как маляр. Но при чем тут этот матрос и Сенька? И почему они пошли в татарский район? Таинственные вещи происходят в нашей Евпа­тории...
    — Коммунизм на нас идет! Вот что происходит, — сказал Артур.
    — Мальчики, а что такое коммунизм? Я хочу знать чисто теоретически. Кто что-нибудь об этом читал? — спросил Шокарев.
    Никто не читал.
    Шашлычник принес кофе в маленьких красномедных кастрюльках с длинными ручками. Черная жидкость и бронзовая пенка на ней источали удивительно уютный аромат.
    — Ну а теперь что мы будем делать? — спросил Юка после того, как кофе был выпит.
    — Мальчики! Сегодня суббота. Пошли в баню?
    — Дело! Пошли!
    — Постойте. А где же белье? — спросил Шокарев.
    — Как! И ты с нами? У тебя ведь дома ванна.
    — Все равно. Я тоже пойду. Вот только свежее белье...
    — Какое белье? — воскликнул Канаки. — Зачем белье? Кто носит белье в сентябре? Трусики — вот наше белье! Мы — евпаторийцы!
    Пошли. Впереди Артур, за ним другие. Шествие за­мыкал Шокарев. Настроение чудесное: сегодня суббота, уроков готовить не нужно, впереди — баня, завтра мож­но поспать подольше, к тому же на Морской улице блес­нуло море в закате.
    — Запева-ай! — скомандовал «капитан».
    Листиков затянул, хор подтягивал:
При-ибежали в избу дети
В штана-ах,
Второпях зовут отца
Без штанов:
«Тя-атя, тятя, наши сети
В штана-ах
При-итащили мертвеца
Без штанов».

    Прохожие останавливались и глядели на юношей с умилением: многие узнавали Шокарева. Но некоторые проходили мимо, угрюмо ворча:
    — А еще гимназисты! Чему их там в гимназии учат!
    Было уже темно. Дорога пошла сквозь полуразру­шенные крепостные ворота по улице жестянщиков и свер­нула к захолустной гостинице «Одесса» с номерами по полтиннику и по рублю.
    — А какая разница? — спрашивали приезжие.
    — Пятьдесят копеек, — отвечал им швейцар.
    Юноши шли, настроение чудесное, песня продолжа­лась.
    — Господа! — воскликнул вечный заводила Саша.— Давайте вызовем Мусю.
    — Давайте! — со смехом отозвались «господа» и тут же выстроились под балконом второго этажа опрятного каменного домика.
    Саша взмахнул руками:
    — Внимание! Раз, два, три!
    И пятеро глоток, точно пять быков, вдруг замычали на весь переулок:
    — Ммму-у-у-уся!
    Тишина. Никакого отзвука.
    — А может быть, Муськи дома нет?
    — Дома. Вон в дверях свет.
    — А ну-ка репетатум! Раз, два, три!
    — Ммму-у-уся!
    Дверь на балконе неслышно отворилась.
    — Она, она! Мальчики, она!
    И вдруг на гимназистов плюхнуло целое ведро холод­ной воды. Бредихин охнул, точно попал в прорубь: вся вода пришлась на него. А сверху уже несся могучий мор­ской загиб первого сорта, ничего общего не имеющий с голоском несчастной Муси.
    — Печенки-селезенки, христа-бога-душу-веру-закон хулиганская ваша рожа директора-инспектора классную вашу даму!!!
    Юноши с хохотом бежали по переулку дальше.
    — Кого окатило?
    — Леську, одного Леську!
    — Вот кого водичка любит! Недаром рыбак.
    — Нет, вправду, неужели его одного? Леська, верно?
    — Ничего! — сказал Листиков. — В бане обсушат и даже выутюжат. Не бывать бы счастью, да спасибо Мусиному папе.
    Мокрый Леська глядел на хохочущих большими грустными глазами.
    — Ну, чего глазенапы вылупил? — спросил Саша. — Денег нет? Напиши мне домашнее сочинение — двадцать дам. Хоть сейчас дам. Идет?
    — Бери сорок! Сашка богатый: он же Двадцать Ты­сяч.
    — А какое тебе сочинение?
    — Такое, какое у всех: «О любви к отечеству и на­родной гордости» по Карамзину.
    — Нет. Такого не могу. Я уже два написал.
    — Тогда «Поэт мыслит образами» по Белинскому.
    — Это можно.
    — А когда?
    — Послезавтра.
    — Finis! — заключил Саша.
* * *
    Турецкая баня, мраморная, круглая, с иллюминатов рами в куполах, напоминала мечеть. Гимназисты очень ее любили. Накупив в кассе мыла и грецких губок, юно­ши прошли на ту половину, которая называлась «дворянской».
    — Панаиот, буза есть? — спросил Шокарев.
    — Есть, дворянины, есть!
    — Пока одну!
    — Один бутелка буза! — закричал Панаиот.
    Пока Володя пил ледяную бузу из высокого гране­ного стакана, гимназисты разделись, сунули ноги в де­ревянные сандалии-«бабучи» и, нарочито громко звеня ими по мрамору, прошли в баню. Вскоре Шокарев услы­шал бодрый хор своих товарищей и даже различил за­певалу — Листикова.
    Песенка посвящалась директору гимназии и пользо­валась в городе большой популярностью:
Хор
Чтоб тебя так, так тебя чтоб,
Чтоб тебя так, так тебя чтоб!
Запевала
Ах ты, Алешка, чтоб тебя так!
Ты знаменитый крымский байбак.
Ты лизоблюд и ты блюдолиз,
Гнусный поклонничек Вер, Люд и Лиз.
Хор
Чтоб тебя так, так тебя чтоб,
Чтоб тебя так, так тебя чтоб...

    Шокарев вошел в баню. Свечи в округлых бокалах мерцали на стенах сквозь чудесный туман, как немысли­мые бра какого-нибудь арабского халифа. Панаиот сле­дил за ними внимательно, и как только одна из них гас­ла или начинала коптить, он тут же заменял ее новой.
    Шокарев подошел к своим.
    — Володька! Мы здесь!
    На плечах Артура уже прыгал банщик — неимоверно тощий перс, похожий на скелет беркута. Брезгливый Видакас-младший не допускал к себе перса — это един­ственное, чего он в бане не терпел. Вообще же баня была для него лучшим развлечением. Вот он уселся на мра­морной лавке против Саши — Двадцать Тысяч, и они принялись аккуратно плескать друг в друга холодной водой, точно играли в теннис. И только один Леська с на­мыленной головой задумчиво сидел над своей шайкой. Он думал о Гринбахе, которого все жалели и о котором все забыли.
    Вскоре банщик ушел, а разморенный Артур остался лежать на теплом мраморе. Его охватило лирическое настроение, и он стал читать Блока:
И каждый вечер, в час назначенный
(Иль это только снится мне?),
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.

И медленно пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.

    Голос в банном пару звучал глухо, но стихи были прекрасны, и гимназисты зачарованно слушали, хоть и знали их наизусть:
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.

    — Ах, если бы встретить такую женщину! — вздох­нул Канаки.
    — Таких не встретишь, — прогудел ломающимся бас­ком Юка. — Такие только в стихах.
    — А ты откуда знаешь? Кого ты в жизни видел?
    — Не видел, а знаю.
    — Ну и дурак.
    — Есть такие женщины, — сказал Артур. — Не может быть, чтоб их не было. А если их нет, тогда и жить не стоит.
    — Но как же все-таки быть с Гринбахом? — спросил Леська, ни к кому не обращаясь.

5

    Ослепительно-белая с золотом яхта крымского правителя, стоя в Киленбухте, наблюдала за линией гичек, выстроившихся у противоположного берега. Матрос на мачте держит наготове флажки и ждет команды. Слева у трапа в кожаном кресле восседает председатель дирек­тории Крыма Джефер Сейдамет. Вокруг стоят члены правительства, адмиралы Черноморского флота, воин­ские начальники крымских городов и директора гимна­зий: евпаторийской, севастопольской, ялтинской, феодо­сийской, керченской.
    Джефер Сейдамет обмахивался платком и нехорошо дышал: несмотря на октябрь, аллах послал зной.
    На гичках с огромным нетерпением ожидали сигнала. Бредихин у руля евпаторийской лодки нервно оглядывал своих ребят. Загребными сидели Артур Видакас и Улисс Канаки. Обычно вместо Канаки сидел Бредихин.
    Гринбаха не было: он сказался больным, да его, соб­ственно, и не приглашали. Отставили и Сашу Листикова, как хиляка. Но он не растерялся и, приехав в Севасто­поль на собственные деньги, явился к директору и вру­чил ему коллекцию сердоликов для Сейдамета. Директор гимназии на борту яхты энергично проталкивался к пра­вителю Крыма.
    — Действительный статский советник, директор ев­паторийской гимназии Самко!
    — Очень приятно.
    — Ваше высокопревосходительство! Гимназист седь­мого «а» класса Листиков Александр просит передать вам в качестве дара эту коллекцию сердоликов, собран­ную им в течение последних лет.
    — Вот прекрасный поступок ученика! — умиленно сказал Сейдамет.
    — Бесспорно, ваше высокопревосходительство!
    — Как его фамилия? Э... Цветков?
    — Листиков, ваше высокопревосходительство.
    — Листиков? Прекрасно.
    Раздалась команда: «На воду!»
    Матрос просигналил флажками, все повернулись к линии гичек, и Сейдамет забыл о Листикове с его коллек­цией. Но благодаря этой коллекции директор остался стоять подле Сейдамета. Так их и сфотографировали. Рядом.
    Прогремела новая команда: «Полный вперед!» Ма­трос опять просигналил — и гички двинулись к яхте. Сна­чала они шли вровень, как бы соблюдая цепь. Но вот одна стала резко отставать. Самко в тревоге поднял би­нокль: «Слава богу, не моя»... Это на керченской лодке обломилось весло: слишком глубоко взяли. Через ми­нуту на другой лодке — ялтинской — гребца «засосало» веслом, и, пока он выкарабкивался, она потеряла в темпе. Остальные три неслись дальше нос к носу. Слы­шен был уже счет рулевых: «Раз! Раз! Раз!»
    Вдруг одна гичка как бы прыгнула вперед.
    — Навались! — раздался клич Бредихина.
    Теперь впереди всех шла евпаторийская команда. Гребцы напрягались так, что чуть не валились плечами на колени сидящих сзади. Лодка быстро опережала остальные лодки.
    — Ваше высокопревосходительство! — прерывисто сказал Самко, утирая платком слезы. Это... это наша... евпаторийская...
    — Браво! — похвалил Сейдамет. — Вы образцовый директор. Этот ваш юноша Цветков, и теперь ваша лодка...
    А лодка уже настолько приблизилась к яхте, что мож­но было прочитать надпись на ее носу: «Евпаторийская гимназия». Зеркальный блеск воды вдребезги разбивался о ее белый борт. Она летела совершенно ослепительная и как бы упоенная своей победой. Вот уже отчетливо об­рисовалось напряженное Леськино лицо.
    — Раз! Раз! Раз! Еще навались! Еще навались! — кричал он истошным хрипом.
    — Ваше превосходительство... Гимназист Бредихин, наше высоко... седьмой класс «а».
    — Тоже седьмой? Образцово!
    — Молодец рулевой! — привычным зыком, точно командуя, загремел один из адмиралов. — Обратите вни­мание на тактику: сначала он сдерживал своих гребцов, и они шли на одной линии с другими, а потом дал им полную слабину!
    — Которая оказалась силой! — сострил Сейдамет.
    Окружающие угодливо засмеялись.
    — Совершенно справедливо! Именно!
    — Удивительно метко сказано.
    — Вы слышали? Сила оказалась это... как ее... слабостью!
    — Блеск!
    — И какая вера в своих ребят! — восхищался адми­рал. — Как ясно он представлял себе их превосходство. А ведь это был риск. Бо-ольшой риск! Отличный будет моряк.
    — Отличный! — всхлипывал Самко, едва не рыдая. — Отличный. И учится хорошо: одна четверка по внима­нию, остальные все пятерки.
    — А почему по вниманию плох? Рассеян?
    — Очень рассеян, ваше высокопревосходительство. Все о чем-то своем думает.
    — Надо бы натянуть! — произнес с укоризной адми­рал. — Ведь он сейчас проявил внимание очень высокого класса.
    — Натянем! — восторженно засмеялся старик. — Это я вам обещаю.
    Когда гичка находилась уже рядом с яхтой, Бредихин скомандовал: «Суши весла под рангоут!»
    Весла вмиг поднялись, как винтовки «на караул», и птица-лебедь, приподняв крылья, легко и бесшумно по­неслась к трапу, над которым сидел правитель Крыма со всей своей свитой.
    Здесь был финиш. Лодке оставался один миг до пол­ной победы... И вдруг Леська рванул руль от себя, обо­гнул яхту и стремительно подошел к ней со стороны, об­ращенной к берегу. Лодка словно ушла от соревнования.
    Корабль ахнул! Директор гимназии, действительный статский советник, бросился к противоположному борту:
    — Зарезал! Без ножа зарезал! Болван! Тупица! Это ты нарочно!
    Между тем к правителю Крыма подходила гичка с надписью «Севастопольская гимназия».
    Назад плыли уже под командой Видакаса. Леську же по распоряжению директора не только сняли с кор­мы, но отсадили на самую дальнюю банку. Никто не произнес ни слова.
    На середине пути Артур скомандовал:
    — Суши весла!
    Гребцы приподняли лопасти над водой, и гичка шла по инерции.
    — Зачем ты это сделал? — спросил Артур таким ти­хим голосом, каким разговаривают с больными.
    — Я должен был отомстить за Гринбаха.
    — Но почему именно ты?
    — Потому что его заменили мной.
    Артур не знал, что ответить, но за него ответил Улька:
    — Все равно! Ты должен был сначала посоветовать­ся с нами. А вдруг мы не согласны?
    — Действительно! — поддержал Соколов. — Ведь ты же всех нас опозорил.
    — Неправда! — воскликнул Шокарев. — Он довел нас до яхты первыми. Все видели, что победа наша.
    — «Видели», «видели»... Мало что видели! Все рав­но считается, будто победил Севастополь.
    — На воду! — скомандовал Артур. — Ра-аз!
    В поезде до Евпатории все возбужденно, даже слиш­ком возбужденно беседовали друг с другом, не касаясь щекотливой темы и тщательно избегая общаться с Бре­дихиным. Один только Шокарев страдальчески глядел на Леську, который, судорожно вздыхая, сидел в углу с красными, опухшими веками. «Наверно, всплакнул в уборной», — подумал Володя. Время от времени он об­ращался к Леське с невинными вопросами, но Леська так оскорбительно отвязывался от него, что Володя вскоре отстал. В Бахчисарае, вокзальный ресторан кото­рого славился на весь Крым жареными пирожками с ба­раньими легкими, Шокарев принес Бредихину парочку, но тот угрюмо и даже грубо от них отказался.
    В Евпаторию приехали засветло. Экипажей брать не стали, а, выстроившись, молча зашагали по городу.
    И вдруг в конце главной, Лазаревской, улицы они услышали легкомысленный «краковяк», исполняемый ду­ховым оркестром: гарцевал Крымский эскадрон Улан­ского ее величества полка. На всадниках были бледно-синие ментики и красные рейтузы. Кавалеристы молод­цевато высились на своих карих конях, а чресла их дви­гались так, точно они сидя танцевали.
    Волнующий звон конских подков, напоминающий цо­канье серебряного ливня, относил память ко времени Зейдлица и Мюрата. Бредихин, как более начитанный, вспомнил даже кроатов Цитена.
    — В чем дело? — прозаически спросил Листиков, ко­торый успел присоединиться к товарищам еще в поезде.
    — А что? Татарский эскадрон.
    — Да, но почему он здесь? Его стойло в Симферо­поле. Значит, вызвали?
    — Значит, вызвали.
    — А зачем?
    — Это уж дело полковника Выграна.
    — Смотрите, вон корнет Алим-бей Булатов!
    — Где, где?
    — Да вон, во главе второго взвода.
    — Действительно: Алим!
    У Леськи провалилось сердце.
    Домой он вернулся раньше корнета. Дед сидел за столом и при свете розового ночника одним глазом читал «Евпаторийские новости».
    — Слышь, Елисей! В Питере какие-то большевики взяли власть в свои руки. Ленинцы какие-то. Знаешь что-нибудь про них? А? Что с тобой? Почему такой блед­ный?
    — Алим-бей приехал.
    — Ну?
    — С татарским эскадроном.
    — На эскадрон наплевать, а вот Алимка...
    Дед начал задыхаться. Потом вышел за дверь под лупу. Он был очень расстроен. Его томило тяжелое пред­чувствие: как и Леська, он понимал, что песчинка дорого обойдется его внуку.
* * *
    Но дело было не в песчинке.
    Завоевание власти пролетариатом прошло для Лесь­ки незамеченным. Он не знал, что вся его жизнь отныне пойдет по новым рельсам. Крым находился от Петрогра­да на расстоянии двух тысяч верст. Курьерский по­езд приходил, бывало, из Питера на третьи сутки. Но Леська представлял себе эту даль как что-то космиче­ское. Газет он не читал, потому что не верил им, а слухи, даже если им верить, не раскрывали сущности эпохи. Бой за Зимний дворец, образование Советского прави­тельства во главе с Лениным, декреты о мире и земле — все эти события не коснулись Елисея. Но враги револю­ции даже в Крыму не только знали, но и всей своей шку­рой чувствовали, какая гроза надвигается на них.
* * *
    В доме Булатовых зажгли большой свет. Электро­станция в городе не работала: забастовали рабочие. Но у предводителя столько керосиновых ламп, что там заба­стовки и не заметили. Цыган Девлетка и горничная Шура метались из дома в погреб и обратно. Повариха, мать Девлетки, принимала вина и соленья прямо в окно кухни. А из виллы доносился голос Алим-бея:
    — Большевики — это всякие подонки. Чернь, одним словом. То, что они взяли власть, ничего не значит. В России все ничего не значит. Распутин одно время тоже царствовал, как сам Иоанн Грозный, но его уби­ли — и что? Где Распутин?
    Леська тоже вышел во двор и стал рядом с дедом.
    Алим-бей продолжал изрекать:
    — Все партии хотят изменить образ правления. Ну и черт с ними. Нам какое дело? Но большевикам этого мало! У них лозунг: «Нижние наверх!» Это значит, что Бредихины должны жить в нашей вилле, а мы, Була­товы, в их избушке.
    Голос Алим-бея становился все глуше.
    — А вы думаете, у вас в Евпатории нет большевиков? Еще сколько! Они, как крысы, живут в подполье... Но действуют! Эта забастовка на электроста... Чья работа, а? Вот то-то. Понимать надо! Но ничего... Полковник Выгран — молодец: он вызвал наш эскадрон и сказал: «Есть закон жизни: если человека пустить в расход, то он уже больше не существу...»
    Дальше ничего нельзя было разобрать, и Бредихины пошли к себе.
    — А зачем мне переезжать в ихнюю дачу? — задум­чиво сказал Петропалыч. — Да я там от одной чистоты подохну.
* * *
    Утром из окон виллы раздался страшный крик Алим-бея, переходящий в рев.
    — Леська! — орал он истошным голосом.
    Елисей вышел во двор. Дед и бабушка прильнули к окошку и замерли: Алим-бей, снова основательно клюк­нув, направился к Леське. Он был в красных штанах со спущенными подтяжками, в сапогах со шпорами и в рас­пахнутой нижней сорочке.
    — Ты... Ты посмел коснуться... моей сестры?
    Он подошел вплотную. Его молодое, но уже пороч­ное лицо в эту минуту окончательно озверело.
    — Большевик! — завизжал он и, широко размахнув­шись, ударил Леську кулаком в лицо. У Леськи дерну­лась голова, он пошатнулся, но устоял на ногах и только зажал нос ладонью.
    Но тут дедушка, сорвав со стены берданку, заряжен­ную солью, вымахнул из хаты. Увидев искаженное лицо старика и сообразив, что тот не шутит, корнет рысцой пустился наутек. Дед приложился к ружью и пальнул. Алим-бей завопил, схватился обеими руками за пояс­ницу и теперь уже галопом поскакал восвояси.
    — Почему ты не дал ему в морду? — разъяренно за­хрипел рыбак. Он готов был сейчас растерзать Леську.
    — Не мог.
    — Почему? По-че-му?
    — Потому что он прав.
    Через час Гульнара прибежала к бредихинской хате и вызвала Леську.
    — Ой, как у тебя распух нос! Миленький... Тебе, наверное, больно?
    — Неважно. Зачем пришла?
    — Будьте осторожны: наши что-то затевают. Ой, как распух...
    — В суд подадут на деда?
    — Нет. Хотели, но раздумали. Ведь надо тогда рас­сказать, что Петропалыч выстрелил Алимке в неприлич­ное место, а для офицера это позор: Алимке придется из полка уйти.
    — Но если не суд, то что же еще?
    — Не знаю, не знаю. От меня теперь все скрывают.
    Они помолчали.
    — Это правда, что тебя отправляют в деревню?
    — Правда.
    — Куда же ты уедешь?
    — К деду Умер-бею, в деревню Ханышкой. Знаешь? На реке Альме.
    — Альму знаю, конечно, а про Ханышкой не слыхал.
    — Ханышкой. Там у деда большо-ой сад и вот такущие яблоки.
    — И скоро уедешь?
    — Сначала хотели скоро, но Алимка велел, чтобы по­дождали.
    Гульнара сказала это с сожалением. Леська подумал: «Какая она еще маленькая! Ее радует любая перемена в жизни». Ему стало досадно, и он первым прекратил разговор. Гульнара обиделась и ушла, не простившись.
    Днем к Бредихиным пришел Девлетка и попросил немного укропу. Бабушка вышла в огород и нарвала ему пучок. Девлетка очень вежливо поблагодарил, но напря­женные глаза его метались и не могли глядеть прямо.
    Когда взошла вечерняя звезда, но было еще совсем светло, дедушка и Елисей на шаланде вышли в море. Если поставить лодку так, чтобы звезда висела как раз над крестом собора, то через полчаса гребли можно наехать на дедушкины буйки.
    Здесь Петропалыч поставил «кармакан» — старомод­ную шашковую сеть с крючьями на подводцах. «Карма­кан» стоит недорого и хорош тем, что не требует нажив­ки: красная жрет и так.
    Елисей греб спокойно и размеренно. Когда подплыли к буйкам, увидели, что под ними вертелся темный силуэт. На миг Елисею показалось, будто это сирена.
    — Ундина... — прошептал в нем голос восьмилетнего Леськи. Но уже минуту спустя он услышал деда:
    — Белуга... Пудов на семь потянет.
    Она кружилась с медлительной и могучей грацией. Хребтина ее в темной воде казалась черной, но когда подтянули рыбу к шаланде и приподняли ее голову над водой, почудилось, будто вытащили луну.
    Леська залюбовался. Нет ничего изящней красной рыбы. Белуга, севрюга, стерлядь, осетр... Весь их кор­пус вылит из рафинированного металла, хвост выполнен резцом, морда точно кована самим Челлини и напоми­нает изысканной работы кубок, перевернутый кверху дном... Поставьте рядом с белугой корову, а рядом с осетром бобра — и вы поймете все восхищенье Леськи.
    Елисей держал белужью морду на весу, а дед бил рыбу по темени обухом, покуда она не оглохла. Тогда, протащив тонкий канат сквозь щеглу и привязав его мертвым узлом к кольцу на корме, дед и Леська взяли рыбищу на буксир, как подводную лодку.
    Дед был счастлив: семь пудов — не шутка. Правда, попадаются белуги и в двадцать, но он бы такую не оси­лил. А семь... Семь — это новое пальто для Леськи, по­тому что шинель он носит с четвертого класса и из нее уже лезет вата: семь — это оренбургский платок бабуш­ке, тот самый, что весь проходит сквозь кольцо, как струйка воды; это, наконец, резиновые сапоги для деда. А может быть, и еще что-нибудь останется. Вот что такое семь пудов!
    Вскоре город, который издали угадывался только своими огнями, стал выделяться и силуэтами. Вон собор, вон мечеть «Джума Джами», вон театр, вот отель «Дюльбер», вилла Булатова. Но что это? На том месте, где находился их домик, стояло пламя. В темноте дым был невидим, а огонь не бился, не прыгал, а торчал ровно и толсто, как из самовара.
    — Леська! Горим?
    — Горим!
    — Навались!
    — Белуга тянет, — задыхаясь от быстрой гребли, ска­зал Леська. — Обруби веревку.
    — Это чтобы белуга ушла? Ну не-ет...
    — Обруби, дедушка. Мы тогда пойдем скорее. Может быть, успеем потушить.
    — Отпустить белугу?
    — Да, да!
    — Пусть все пропадет пропадом, а белугу не упу­щу! торжественно и яростно провозгласил Петропалыч.
    — Да ведь горит хата!
    — Уйдет белуга и подохнет. Ни себе, ни людям.
    Леська понял, что старика не переспоришь, и замол­чал.
    Когда лодка врезалась в песок и рыбаки спрыгнули на берег, все было кончено. На пепелище сидели только бабушка и кошка.
    — Мать, не горюй! — угрюмо сказал дед. — Мы не богачи, потеряли не ахти что. Давай устраиваться в сарае.
    Бабушка поднялась и молча принялась работать, ста­раясь всхлипывать как можно тише, чтобы не услышал тугоухий дед. А дед опять сел в шаланду, повез белугу к булатовской купальне и привязал рыбину к самой дальней свае.
    Бабушка и Леська собирали уцелевшее добро, кото­рое бабка успела вытащить прямо из пламени: матрас, одеяло, три подушки, два стула.
    В ту ночь спали втроем поперек матраса, укрывались единственным одеялом, тоже поперек, зато подушек хва­тило на всех. Сарай зиял щелями.
    Утром Леська пошел к пепелищу. Были у него книги. Не очень много, но любимые: учебник психологии, «Исто­рия философии» Челпанова, «Принципы философии» Декарта, «Так говорил Заратустра» Ницше. Владыки умов современной молодежи. Вот они, эти книги! Спекшиеся, серебристо-серые, но сохранившие свои очертания, ле­жали они одна на другой. Видно было даже, как пере­плет отделяется от корпуса. Но едва только Елисей кос­нулся их рукой, они распались прахом.
    Потом пришла бабушка. Она принялась шарить лу­чинкой в золе, не уцелело ли что-нибудь.
    Дед взял нож и направился к белуге. Только рыбаки, охотники и поэты могут понять радость от улова этакого зверя. Дело тут не только в деньгах — дело в удаче! А удача — это как сама судьба. Невезучему нет жизни — против него все боги леса и воды. Пусть все на свете про­падет, а эта радость останется: «Однажды я поймал белугу в семь пудов». Белуга, огромная, прекрасная, ле­жала голубовато-алым брюхом вверх, распластав могу­чие плавники. Но тело ее стало бледнее и тусклей. Усну­ла. Больше от страха, чем от боли. Белуга — рыба трус­ливая, нежная. Вот до зари и не дожила.
    Дед вздохнул и укоризненно поглядел на морскую ширь. Море лежало у его ног, но глядело на него хит­рющими синими глазами.
    — Что? — шептало оно рыбаку. — Белужинки захо­тел? Семи пудиков? Не меньше? Так вот же тебе: бери белугу в обмен на пожар.
    — А тебе что пользы? Ведь издохла бы. Только во­нять будет.
    — Не твое собачье дело! — отвечало море, вскипев пеной от раздражения. — Будь счастлив, что твой Андрон все еще на плаву.
    Андрон, сын Петропалыча, сейчас плавал шкипером по Крымско-Кавказскому побережью на шокаревской шхуне «Владимир Святой», которую в Евпатории про­звали «Святой Володя» в честь Володи Шокарева. Петропалыч всегда очень пугался, когда море напоминало ему об Андроне, ибо оно, море это, стало могилой стар­шего его сына, Александра, Леськиного отца.
    Бабушка ходила теперь на пепелище, как Робинзон Крузо ходил к морю в надежде на то, что море выбросит ему что-нибудь со своего барского стола. И пепел то и дело одаривал бабушку чем-нибудь оставшимся от кру­шения. Каждая вещь теперь становилась драгоценно­стью. Бабушка нашла, например, шкатулку с изображе­нием русалки. Находка не ахти какая, но все-таки вещь. Иголки и нитки всегда пригодятся.
    Между тем Леська по приказу деда сбегал в город и привез цыгана с мажарой и шестами. Белугу вытащили на берег.
    Дед подошел к ней, перекатил ее вместе с Леськой на спину, затем вспорол ножом брюхо и, страшно на­прягшись, вырвал огромный ястык, полный черной икры.
    — Купишь в аптеке буру, — бросил он внуку.
    Цыган приладил к телеге два длинных шеста в виде лестницы без ступенек, и по ним дед, цыган и Леська стали кантовать рыбину, подпирая кольями ее знамени­тые семь пудов. Дед остался с белугой, а Леська пошел в гимназию. Уходя, он оглянулся на деда. О хате тот уже позабыл. Он стоял около своего счастья не только до­вольный, но даже гордый.
    Но Леська никакого счастья в своем глубоком горе не чувствовал. Хату было, конечно, жаль, но как ее опла­кивать, если впереди расплата за Севастополь... Захотят ли друзья разговаривать с ним?
    Оказалось, однако, что его сгоревшая хата сняла вся­кую обиду. Все уже знали о несчастье Бредихиных и го­рячо его обсуждали.
    — Дом не мог загореться сам! — заявил Саша Листи­ков. — Его подожгли. Так и папа говорит.
    — Домик был застрахован? — спросил Артур.
    — Нет, конечно.
    — Тогда нужно всем нам пойти к Сеид-бею и потре­бовать, чтобы он восстановил хату. Иначе в суд!
    — Что ты! Он повесится, а не заплатит, — уныло про­тянул Леська. — Мы ведь им как сучок в глазу со своей хатой.
    — А суд? — сказал иронически Гринбах. — Что пред­водителю суд? Мировой пьет с ним в «Дюльбере» каж­дую неделю.
    Начался урок. Все уселись за свои парты.
    В сущности, это была самая обыкновенная гимназия. Необыкновенной делало ее только одно: море. Оно по­дымалось до средины окон.
    Вошел директор. Все встали. Не приглашая сесть, он сделал перекличку. Оказалось, что нет Шокарева.
    — Но ведь он только что здесь присутствовал. Я ви­дел его из окна своего кабинета.
    — Он действительно был, вы совершенно правы, но вдруг почувствовал себя плохо! — сказал языкатый Уля Канаки.
    — Ну! Неужели плохо? Надо будет позвонить Ивану Семеновичу.
    — Да, да, — сказал Канаки развязно. — Обязательно надо!
    Директор поглядел на него неодобрительно, поковы­рял карандашом в ухе и ничего не сказал. Продолжив перекличку и по-прежнему не приглашая гимназистов сесть, он вдруг зычно воззвал:
    — Листиков!
    — Я!
    — Прошу ко мне.
    «Не ожидая для себя ничего хорошего», как писалось когда-то в бульварных романах, Листиков неуверенно вышел к доске. Директор повернул его лицом к классу и возложил руку на его плечо:
    — Господа! Я счастлив отметить прекрасный посту­пок ученика Листикова Александра. В течение ряда лет собирал он в Коктебеле коллекцию сердоликов, он очень любил эту коллекцию, лелеял ее, но нашел в себе благо­родную силу преподнести свой труд правителю Крыма его высокопревосходительству Джеферу Сейдамету.
    Директор зааплодировал. Два-три гимназиста, из передних, конечно, рядов, не выдержали директорского взора и тоже захлопали.
    — Его высокопревосходительство господин Джефер Сейдамет, — продолжал директор, — высоко оцепил этот поступок. Он прислал на мое имя для Листикова два­дцать пять рублей николаевскими деньгами.
    Листиков вспыхнул до слез. Углы губ задрожали. Ни­чего не замечая, директор снова зааплодировал. Теперь уже весь класс разразился иронической овацией.
    — Не огорчайся, Саша! — крикнул Гринбах. — Впе­реди еще двадцать тысяч!
    Листиков с ненавистью взглянул на Гринбаха и скользнул к своей парте.
    — Бредихин, ко мне!
    Елисей пошел как на заклание.
    — Тебя я ни с чем поздравить не могу, Бредихин. На­против, вынужден сообщить неприятность: последние три года ты был стипендиатом «Общества спасания на во­дах». Теперь ты не будешь стипендиатом...
    — ...«Общества спасания на водах», — подхватил Улька Канаки.
    — Да, именно! — подтвердил директор, теперь уже грозно окинув Ульку взором действительного статского советника. — Общество не желает больше заботиться о человеке, которому не дорога честь его родного города.
    Леська стоял понуро, точно у позорного столба.
    — А теперь реши-ка мне вот какую задачу. Это будет для тебя полегче, нежели решить вопрос, с какого борта подъехать к яхте.
    Директор набросал мелом что-то четырехэтажное и отошел в сторону. Леська стал решать. Медленно и не­верно. Класс молчал. Никто не пытался подсказывать. Все надеялись на звонок, но он, как назло, запаздывал.
    Директор. — Ну! Все?
    Бредихин. — Все.
    Директор (взглянув на решение). — А почему ни­кто не протестует?
    Молчание.
    Директор. — Ну, вот ты, Гринбах, ты смог бы ре­шить эту задачу?
    Гринбах. — Смог бы, конечно.
    Директор. — Пожалуйста!
    Гринбах. — А зачем мне это нужно?
    Директор. — То есть как это — зачем?
    Гринбах. — Но ведь все равно, как бы блестяще я ее ни решил, больше четверки вы мне не поставите.
    Директор (усмехаясь). — Ах, вот в чем дело! Но ведь на пять знает алгебру один господь бог, я знаю на четыре, а ты, в лучшем случае, можешь знать на три.
    Гринбах. — Да, но то, что дважды два — четыре, | бог, вы и я знаем одинаково хорошо.
    Класс расхохотался и зааплодировал. Это уже смахивало на мятеж. Директор покраснел, с минутку подумал и наконец пришел к выводу:
    — Выйди из класса, Гринбах.
    Но тут зазвонили к перемене, и из класса за Гринбахом хлынули все. Это уже и вовсе было похоже на ре­волюцию. Директор подхватил журнал и удалился.
    К концу дня явился Шокарев. Шел урок анатомии. Преподавал городской врач Антонов, который никого из гимназистов не знал в лицо.
    — Шокарев!
    Володя вздрогнул.
    — Мальчики, я ничего не знаю... — прошептал он.
    — Шо-ка-рев! Где Шокарев?
    — Здесь! — крикнул Гринбах.
    — Почему же вы не отзываетесь?
    Гринбах подошел к кафедре.
    — Расскажите нам о кровеносной системе.
    Гринбах в два счета отбарабанил урок.
    — Отлично! — сказал доктор. — Садитесь. Пятерка.
    Гринбах вернулся к своей парте и уселся, победонос­но поглядывая по сторонам.
    — Гринбах! — крикнул доктор.
    Самсон машинально вскочил. Доктор взглянул на него поверх очков.
    — Но ведь я же не вас, Шокарев. Разве вы Гринбах?
    — Я Гринбах! — закричал с места нахальный Ка­наки.
    — Будьте любезны к доске.
    Канаки пошел с «камчатки» между парт, шепча: «Надо спасать положение».
    — Расскажите нам, Гринбах, про систолу и диастолу.
    Канаки беспомощно поглядел на класс. Несмотря на всю свою развязность, он не мог выжать из себя ни слова.
    Со всех сторон слышалось змеиное шипение, но он ничего не улавливал и стоял, как голкипер на футболе, осыпаемый ударами и неспособный отбить ни одного.
    — Плохо, Гринбах. Очень плохо. Садитесь. Кол вам за это. Брали бы пример с Шокарева: блестящий уче­ник.
    Остаток урока прошел без происшествий. Юноши вы­шли на улицу и направились к погорельцам.
    — Эй ты, симбурдал! Какого дьявола ты вылез отве­чать, если ни черта не знаешь? — напустился на Канаки Листиков.
    — Ну и что ж такого? — невозмутимо ответил Улька. — Лучше колятина, чем разоблачение. Верно, Сам­сон?
    — Он прав, — сказал Гринбах. — Единицу я, конеч­но, исправлю, а трюк с фамилиями — за это, знаешь? Из гимназии вылететь можно.
    — Да, да... — уныло сказал Шокарев.
    — Такова жизнь! — умудренно промолвил Соколов.
    Проходя мимо Пушкинской аудитории — белого зда­ния, увенчанного бюстом великого поэта, гимназисты увидели витрину с жирной надписью: «Кто правит Сов­депией?» Там были выставлены репродукции с тюремных фотографий Ленина и Дзержинского, снятых еn face и в профиль. Ниже шла краткая информация о том, кто и когда находился в остроге и ссылке.
    Гимназисты подавленно двинулись дальше.
    — Что же станется со страной, если ею будут руко­водить бывшие преступники? — спросил Шокарев.
    — Че-пу-ха! — грянул Гринбах. — «Преступники»... Их выставляют перед народом, как людоеда Губаря или Соньку — Золотую Ручку. А это святые люди. Да, сидели в тюрьмах, да, годами жили в ссылке, да, преступники в том смысле, что преступили законы царизма.
* * *
    Евпатория почти не располагала промышленным про­летариатом. История классовой борьбы, терминология партий, да и самые имена больших революционеров не были знакомы евпаторийцам. Слышали они краем уха только о бомбистах — народовольцах и эсерах: Рысакове, Каракозове, Сазонове. Знали, конечно, о знамени­том провокаторе Азефе, знали о Керенском как о бле­стящем думском ораторе, но точно в таком же сенсацион­ном ореоле реяли пред ними чемпион мира борец Иван Поддубный или великий клоун Владимир Дуров с его неподражаемой свиньей.
    Слова Гринбаха несколько озадачили ребят. На миг он показался им человеком с какой-то другой планеты. Там жили эти «святые» — Ленин, Крупская, Калинин, Дзержинский, которые так неожиданно для них выплыли как бы из самой истории. Но вдалеке возникло здание театра, справа открылась библиотека, слева море, — Ев­патория оставалась Евпаторией.
    Саша Листиков сбегал в «рейнсковый погреб» и вы­шел оттуда с бутылкой водки, все опять стало на свои места. В том числе и сам Осваг. И все же, когда показа­лась, наконец, крыша булатовской виллы, Гринбах от­вел в сторонку Бредихина и спросил:
    — Хочешь прийти сегодня в Пушкинскую аудиторию? Там мой пахан будет читать лекцию о большевизме.
    — Ну? Это интересно!
    — Так придешь?
    — Приду. А кто еще будет из наших?
    — Один Шокарев. Напросился, понимаешь. Конечно, вход по запискам, но Володька меня не подведет.
    Но вот уже и пепелище. Дед вышел к юношам на­встречу, за ним бабушка, обтирая передником руки, осе­ребренные золой.
    — Я говорил с отцом. Здравствуйте! — конфузливо начал Шокарев.
    — Здравствуй, коли не шутишь, — сказал дедушка.
    — С отцом я говорил. У него есть каменоломни. Знаете? Под деревней Орта-Мамай. Там режут ракушеч­ник. Так вот папа сказал, что отпустит сколько нужно пиленого камня.
    — А почем?
    — Ну, дедушка! — протянул Леська. — Как ты не по­нимаешь? Иван Семенович очень любит Володю, а Во­лодя его попросил.
    — Да уж ясно! — вмешалась бабушка. — А он еще спрашивает «почем?». Ни шиша в кармане, и торго­ваться вздумал.
    — А доставку этого камня мы организуем так: яхта наша, а шаланда ваша, — сказал Артур.
    Бабушка заплакала и кинулась целовать руку Шокареву. Тот в ужасе отпрянул. Отпрянул и Леська, хотя никто не собирался целовать его руки.
    — Э, да что там долго разговаривать! — воскликнул Саша — Двадцать Тысяч. — Вот, господин Бредихин: наша водка, ваша рыбка.
    Он вынул из кармана сороковку и торжественно вру­чил ее дедушке.
    — На всех, конечно, не хватит, но ведь и не все пьют. Выпейте вы с бабушкой и меня прихватите, а это спортсмены — им запрещено.
    У деда разгорелись глазки. Появились два пузатых стакана. Петропалыч дрожащей от скаредности рукой палил бабке и Листикову немного повыше донышка, чок­нулся с ними бутылкой и запрокинул ее в горло. Потом распластали вяленую кефаль, которую ели все, закусы­вая луком и холодной картошкой. Дед быстро захмелел. Он подошел к Володе, долго глядел на него и наконец, горько моргая, прошамкал:
    — Эх, мальчики, мальчики! Пока вы дети, у вас зо­лотые сердца, а вырастете, все равно собаками станете.

6

    Дети растут в голову, старики — в нижнюю челюсть, а юность — в душу.
    Большой зал Пушкинской аудитории был битком на­бит молодежью. Редкие керосиновые лампы горели чахло, но полутьма как бы освещалась глазами юношей и девушек.
    Когда Самсон, Леська и Володя вошли в зал, лектор уже заканчивал свой рассказ. Гимназисты остановились у самой двери: вперед продвинуться было невозможно. Елисей благодаря своему высокому росту хорошо видел и зал и трибуну. На кафедре адвокат Гринбах отвечал теперь на вопросы, освещая свои бумажки фонарем «ле­тучая мышь», а за столом председательствовал тот са­мый маляр Караев, который недавно проходил с Викто­ром Груббе и Сенькой Немичем мимо шашлычной. Кста­ти, оба они были здесь: Сенька сидел рядом со своими сестрами Варварой и Юлией, а Виктор — с приезжей актрисой Раневской, игравшей в городском театре.
    — У меня вопрос! — раздался голос из зрительного зала.
    — Пожалуйста.
    — Как понять лозунг Ленина: «Грабь награбленное»?
    Адвокат засмеялся.
    — Этот лозунг, товарищи, нельзя понимать букваль­но. Владимир Ильич не без озорства перевел таким об­разом мысль Маркса об экспроприации экспроприато­ров.
    — Простите, Григорий Маркович! — вмешался Ка­раев. — При чем тут озорство? Маркс и Ленин учат, что буржуи своими нетрудовыми доходами определенно гра­бят народ. Значит, народ, в свою очередь, имеет право грабить своих грабителей. Он возвращает себе свое!
    Володя не отрываясь глядел на Караева. Лицо ма­ляра в черных яминах от плохого освещения, его моло­дые усы и небольшая бородка, наконец, его грустные, какие-то трагические глаза напомнили ему лик Христа перед распятием. Сравнение было не только внешним: Володя чувствовал глубочайшую веру этого маляра в ве­личие и справедливость новой эры, которую он провоз­глашал пусть в уездном масштабе, но с такой же святой убежденностью и с таким же пророческим очарованием.
    — Господа! Предъявите документы!
    Все вскочили с мест: в дверях стоял Алим-бей с двумя уланами. На трибуне тут же задули фонарь. Алим-бей мгновенно бросился туда, но кто-то подставил ему ножку, и он рухнул на пол. В ту же минуту разбили палками стекла всех ламп — и зал потонул в черноте.
    — Выходить по одному! — приказал Алим-бей.
    Люди мрачно двинулись к выходу, предъявляя пас­порта, «виды на жительство», удостоверения — что у кого было.
    — А-а! Господин Шокарев! — осклабился Алим-бей, увидев гимназический билет Володи.
    — Это мои товарищи. Они со мной! — сказал Володя чуть-чуть генеральским тоном.
    — Пожалуйста, пожалуйста! Прошу, господа! Ну, как лекция? Получили удовольствие?
    — Да, в общем ничего, — промямлил Володя, держа на весу руку с распущенными пальцами. — Информация о делах в Питере была несколько жидковата, но, во вся­ком случае, богаче новостей, которыми снабжает нас наша евпаторийская газета.
    — А кто докладывал? — как бы невзначай полюбопыт­ствовал Алим-бей.
    — Какой-то солидный господин.
    — Фамилии не скажете?
    — Откуда же мне знать? В Евпатории двадцать ты­сяч жителей.
    — Грустно... Грустно, что не знаете. Уж кому-кому, а вам, господин Шокарев, надо было бы нам помочь.
    — А вы подождите немного, — вмешался Гринбах.— Докладчик, вероятно, скоро выйдет.
    — Черта с два выйдет! У них тут, конечно, потайной ход. Но ничего. Надолго не исчезнет. И не таких ловили!
    На улице друзья, не сговариваясь, пошли к берегу.
    — Слушай, Самсон! — сказал все еще потрясенный Володя с какой-то не свойственной ему звонкостью в го­лосе.— Отец у тебя — незаурядный человек. Оратор, историк, политический деятель. При таком отце ты не можешь не быть коммунистом. Правда?
    — В чем дело?
    — Скажи откровенно: если б тебе дали миллион, ты продолжал бы оставаться коммунистом?
    Гринбах молчал.
    — Володя! сказал Леська. — Это вопрос бестакт­ный Самсон имеет право на него не отвечать.
    — Но я ведь знаю, что он мне завидует! — горячо воскликнул Володя. — Завидует, несмотря на то, что у него такой замечательный отец! Завидует, хотя у меня другой отец, гораздо менее замечательный. Но потому-то он мне и завидует, что у меня такой незамечательный отец!
    — Ну-ну, ты уж зарапортовался! — сказал Леська.
    — Нисколечко! Я знаю, что говорю. Ответь на мой вопрос, Самсон. Честно ответь, если мы с тобой действи­тельно лучшие друзья!
    — Во-лоо-дя... — почти страдальчески протянул Леська.
    — Брось, Елисей, — отозвался Гринбах, побледнев.— Он вправе задать мне этот вопрос, и я обязан на него ответить. Да, Володя, если ты из твоих пятнадцати мил­лионов дашь мне миллион, я пойду к тебе в секретари и стану служить твоему капиталу верой и правдой.
    — Сима! — в ужасе воскликнул Леська. — Неправда! Ты так не сделаешь!
    — Но что это меняет? — с каменным спокойствием продолжал Гринбах, точно и не слыша Леськиных при­читаний. — Можешь ли ты дать каждому коммунисту по миллиону? А так как коммунисты рождаются из проле­тариата, то сможешь ли ты дать по миллиону каждому пролетарию? Не сможешь? Значит, купив Самсона Гринбаха, ты выиграл только одного Самсона Гринбаха. Что же изменилось? Революция остается революцией.
    — Черт знает этого Гринбаха, — с облегчением ска­зал Леська. — Умен так, что даже страшно.
    — А что тут удивительного? — смущенно отозвался Володя. — Помнишь, как у Достоевского сказано о рус­ском гимназисте: дайте ему карту звездного неба, он найдет в ней ошибку.

7

    В море показалась яхта: она тянула за собой ша­ланду, которая везла мамайский камень к пепелищу Бредихиных. В то же время сравнительно невдалеке из красного тумана прояснилась трехмачтовая шхуна. Ее сразу узнали:
    — «Владимир Святой», — сказал Гринбах.
    — Дядя приехал!
    — Леонид? — спросил Володя.
    — Зачем Леонид? Леонид — мой брат. Он учится на медицинском в Одессе. А это Андрон. Дядя мой. Он ходит в шкиперах у твоего отца.
    — Ничего не знает! — захохотал Гринбах. — Вот это хозяин! Возьми меня в секретари, говорю тебе...
    Все засмеялись. Огромная проблема эпохи на этот раз прошла стороной, как тайфун проходит мимо баржи, ныряющей боками и носом в Великом океане. Гимнази­сты опять стали гимназистами.
* * *
    Шхуна, еще дымящаяся от тумана, пошла к пристани «Российского общества пароходства и торговли». Мат­росы выбросили на правый борт кранцы, боцман кинул канат, портовой Груббе и Леська закрепили его на кнех­те, и вот по спущенному трапу сошел Андрон Бредихин. Он, конечно, сразу заметил Володю, но, сделав вид, будто не видит его, широко раскрыл объятия и с добро­душной грубоватостью схватил Леську в охапку. Володя глядел на него с восхищением: Андрон весь дышал обая­нием русского богатырства. И вообще — лицо его было таким русским, что в Евпатории, наполненной караи­мами, татарами и греками, оно казалось иностранным до экзотики.
    — Ну, как дома? Что старики?
    — Старики ничего. А дома у нас нет.
    — Как нет?
    — Сгорел дом. Дотла.
    — Где же вы живете?
    — В бане.
    — Вот это здорово!
    — На верхней полке сплю я, на нижней бабушка, а дед на полу. Ему наверху душно.
    — А я где буду?
    — Найдем.
    Все засмеялись. Тут только Андрон «заметил» Шо­карева.
    — А-а, Володя, и ты гут? Здорово, Самсон!
    Он протянул мальчикам руку. Володе почудилось, будто он пожал пятилапое копыто доисторического ящера.
    — Ну да ладно. Будем с тобой пока что жить на ко­рабле, — сказал Андрон Леське. — Потом вдруг: — От­чего же ты ничего не спросишь о Леньке?
    — Да, да. Ну, как он там?
    — Этот мещанский парень ничего знать не хочет об революции. Учится, учится, зубрит — аж дым из ноздрей. Все кости наизусть знает.
    — Жениться не думает?
    — Жениться? Пусть только попробует.
    — Зачем ты так?
    — А как же? Он женится, а кормить жену буду я? Нема сала, кошка съела.
    Андрон не получил образования, если не считать двухклассной церковноприходской школы, где все науки преподавал поп. Но племянников он хотел видеть счаст­ливее себя. Студент и гимназист учились на его деньги, обходилось это недешево, особенно университет в чужом городе. Андрон из-за этого не женился. Поэтому очень переживал опасность женитьбы Леонида.
    Не заботясь о шхуне и не отдавая никаких приказа­ний, точно все должно быть и будет сделано как по таб­лице умножения, шкипер пошел вдоль пристани в город. По дороге Леська рассказал ему о мамайском камне, который подарил им Иван Семеныч.
    — А как с доставкой? — спросил Андрон, даже и не покосившись на Володю.
    — Возим каждый день на яхте и шаланде.
    Андрон засмеялся.
    — Чепуха какая! Да ведь пока вы его доставите на своих пузырях, вся зима пройдет.
    — Не пройдет.
    — А шторма? Ноябрь не конфетка. Еще утонете с вашей яхтой.
    — А что же делать с камнями?
    — Да придется подвезти на шхуне. Тут кстати и матросы мои помогут. Поставлю кварту да соленой барабули — в один рейс обернемся.
    — Странно! — шепнул Володя Самсону. — Распоря­жается шхуной, как своей собственностью. Даже и не подумал спросить позволения у отца.
    Гринбах сочувственно пожал плечами. Его тоже по­коробила такая бесцеремонность, но шкипер ему очень нравился, и он не хотел его критиковать.
    — А что слышно в Одессе? — спросил он Андрона.
    — Да ничего особенного — мы идем к социализму полным вперед.
    Это «мы», сказанное как бы между прочим, без на­жима, прозвучало огромно. Где-то на горизонте опять закурился тайфун эпохи.
    Они проходили теперь мимо недостроенной греческой церкви.
    — Все еще не достроили? — спросил Андрон таким тоном, точно не был в Евпатории много лет.
    — Как видите.
    — Ну уж теперь не успеют.
    Вдруг сзади послышался грохот подкованных сапог. Их догонял боцман с мешком, из которого торчала кость копченого окорока.
    — Знакомьтесь! — сказал шкипер.
    Боцман, совсем еще молодой, но с серьезным и даже нахмуренным лицом, сказал искусственным басом:
    — Стебун, председатель судкома.
    — Чего, чего?
    — Судкома?
    — Судового комитета шхуны «Владимир Святой».
    — А что это значит?
    — Самоуправление это значит, — сказал Андрон. — Вот, кстати: передай папе, Володя, что постановлением общего собрания матросов шхуна переименовывается.
    Ну, что это за название: «Владимир Святой»? Кому сей­час нужна религия? Мы и решили — пусть называется «Владимир Ленин».
    — А как посмотрит на это папа? — нервно спросил Володя.
    — А что тут обидного? «Владимир»-то остается? Остается.
    Тайфун явно приближался.
    — Може, иде водочки прикупить? — спросил председатель судкома. — Нашу усю по дороге срасходовалы.
    — Поздно уже. Казенки закрыты.
    — Не беда! — озорно сказал Андрон. — У деда где-то завалялся старый спиртовой компас. Раскокаем его и выпьем на радостях.
    Все засмеялись. Особенно заливался Леська: только в этой фразе он и узнал своего дядю. Вообще же Андрон показался ему не то чтобы чужим, а каким-то особен­ным, новым, совершенно непохожим на того, который когда-то заменял ему отца, учил плавать, грести, водил смотреть живую сирену. Теперь он учил его революции — это ясно. Но как учил-то!
    Елисей вспомнил адвоката Гринбаха и маляра Ка­раева. Там была теория. Эпоха и абстракция. А тут ре­волюция возникала в самых мелких, но удивительно ярких, до рези в глазах ярких подробностях уже не бытия, но быта... Судком. Митинг матросов на чужом судне. Шхуна «Владимир Ленин»... потрясающе!
    Дома, сидя в бане на нижней полке против Володи и Самсона, расположившихся на перевернутых шайках, Андрон пил голубой спирт, запивая его водой.
    — Хороший ты парень, Володя! — говорил он спо­койно и вразумительно, точно спирт не оказывал на него никакого действия. — Прямо сказать — Владимир Свя­той. И папа твой хороший человек. Но ничего хорошего вам не будет. Почему? Слушай сюда: вот эта ваша шхуна, она теперь уже не ваша, а наша.
    — Как это ваша?
    — Наша. Постановлением общего собрания.
    — Кто же ее хозяин? Вы?
    — Ну зачем же я? — уклончиво ответил Андрон. — Матросы, юнга, боцман — все мы. Так теперь и с заво­дами будет и с поместьями.
    — Но отец на это никогда не согласится.
    — Пока мы в белом Крыму — не согласится, а вспых­нет революция — сам отдаст.
    — Н-не думаю.
    — А я думаю.
    — Я знаю отца.
    — А я знаю революцию. Только ты вот что, Володя: не вздумай пока ничего говорить Ивану Семенычу. По­нял? Он осерчает, пойдет на шхуну ругаться, а это сей­час — как в медвежью берлогу.
    — Что же ему могут сделать?
    — Снимутся с якоря, повесят на рее — вот что сде­лают.
    — Хорошая благодарность! — воскликнул Володя, сверкая глазами. — Мы вам камни подарили, а вы у нас шхуну отбираете.
    Он вскочил и хотел было уйти, но Андрон, огромный, как памятник, не вставая, протянул к нему десницу и поймал за рукав.
    — Милый! Шхуна — это мелочишка. Что такое шхуна против вашей «экономии», против ваших каменоломен, против ваших денег в банке? А ведь все это у вас отбе­рут. Мировая революция на носу, милый! Тут, братец, такой тарарам скоро будет, что дедушку с того света увидишь. А благодарность наша — что ж... Будет бла­годарность. Что бы ни случилось, только шумнёшь — и я вас тут же отвезу на шхуне в Константинополь. Дра­пать вам надо, дорогие вы мои, драпать — помяните мое слово. Или я ни за что не отвечаю.
    — А зачем нам ваша шхуна? — с обидой в голосе гордо сказал Володя. — Мы можем туда и на пароходе.
    — На пароходе тоже судком может быть. Думать надо!
    — Чем же шхуна лучше?
    — А я где? Я вас препровожу лично и доставлю в целости и сохранности. Ни один матрос у меня не чи­рикнет. Всякого укорочу. Понял?
    Он выхватил из заднего кармана вороненый брау­нинг с сизым отливом и повертел его в руке.
    — Вот кто такие Бредихины и ихняя благодарность. А теперь пошли, Елисей! Спать охота.
    Леська смотрел на Володю виноватыми глазами, но Володя упорно его не замечал.
    У пристани Богайских каменоломен под деревней Орта-Мамай шхуну встретил Петриченко.
    — Авелла! — закричал он Андрону и протянул ему руку, широкую, как медная сковорода.
    — Привет матушке Хохландии! — ответил Андрон.
    Петриченко, по-солдатски статный силач почти андроновского роста, числился десятником работ в каменоломнях. Вообще же он был владыкой этого подземного царства.
    Лицо Петриченки с небольшими усами кольчиком и пышным ртом женолюба считалось красивым. В сущности, оно и было таким. Но глубоко сидящие, лютые глаза его, точно вынутые из чужих орбит, глядели слишком напряженно. Чувствовалось, что перенес этот человек такую драму, о которой забыть не может и которую никогда не сможет простить человечеству. Если бы под его портретом подписать: «ГЕРОЙ ПЕРЕМЫШЛЯ», в это можно было бы поверить, как, впрочем, и в подпись «РАЗБОЙНИК АЛУШТИНСКОГО УЕЗДА».
    Друзья присели на вагонетку.
    — Ну? Какие у вас новости? — спросил Андрон.
    — У нас никаких, а вот в Севастополе, я скажу, ве­ликие!
    — Ага. Военные моряки объявили на всех кораблях советскую власть.
    — Вот это да-а... Вот это здоровенно!.. Постой, а ты откуда узнал?
    — Рыбаки все знают.
    — А не «травят»?
    — Нет, правда. Хрисанопуло на своем баркасе пошел туда за керосином, так там «жоржики» обыск ему сде­лали — все честь по чести. «У нас на воде, говорят, со­ветская власть».
    — А суша?
    — А что суша? Если все корабельные стволы наце­лены на город, — что городу остается? Соображаешь?
    Оба рассмеялись. Бредихин — широко и раскатисто. Петриченко — отрывисто, коротко, точно лаял.
    Тот же разговор, но в другом ключе происходил в гостиной дома Шокарева. Иван Семенович и начальник гарнизона полковник Выгран сидели за коньяком, заку­сывая лимоном с сахарной пудрой. Выгран восседал несколько боком к столу, подняв подбородок, положив руки на эфес сабли, вытянув одну ногу вперед, а другую поджав под себя. Так обычно держатся перед фотогра­фом обер-офицеры и генералитет.
    — Неужели Севастополь для нас потерян, Николай Андреич? — воскликнул Шокарев.
    — Ах, если б только это! Вся беда в том, что Сева­стополь доминирует над всем побережьем. Если один броненосец «Потемкин» мог произвести в России такое потрясение, что же сказать обо всем Черноморском флоте? Большевики теперь на море хозяева.
    Шокарев вскочил и заметался по комнате. Это был тучный, широкоплечий мужчина с густым могучим го­лосом и очень короткими ногами. Сидя он казался выше. Теперь же, встав, он стал похож на огромного карлика.
    — Черт знает это крымское правительство! Крым сегодня пороховой погреб, который может окончатель­но взорвать Россию. Если привлечь интересы Англии, Франции, даже Соединенных Штатов, то возникнет ве­ликое антисовдеповское движение. А эти со своим лозун­гом «Крым для крымцев»... Мелкота!
    — Ну, кто же с ними считается, дорогой Иван Семеныч? Разве дело в этом Сейдамете? Пусть пока играют в татарское государство. В два счета прихлопнем — дайте только разделаться с большевиками.
    — Но как с ними разделаться? Они растут неимо­верно. Да взять хотя бы этого Бредихина, шкипера этого. Какой дисциплинированный парень был! Честнейший ма­лый. А вот поди ж ты...
    — Не волнуйтесь, милый Иван Семеныч. Выпьем! Вы позволите? Извините, что взял на себя функцию хо­зяина, но вы так нервничаете... Ваше здоровье!
    Вошел Володя.
    — Папа! Тут к тебе Андрон пришел Бредихин.
    — Я его жду.
    Володя вышел и тут же вернулся с Бредихиным.
    — Здравствуйте, Иван Семеныч.
    — Здравствуй, Бредихин. Как съездил?
    — По первому классу, Иван Семеныч. Камень про­дал удачно. Вот и деньги привез. Сосчитайте: ровно две тысячи николаевскими.
    Андрон вынул из-за пазухи что-то вроде посылочки, зашитой белыми нитками, осторожно, как стеклянную, положил ее на стол и снова вернулся к дверям.
    — Спасибо, Бредихин. Я всегда ценил тебя, Бредихин. А вот ты, оказывается, не ценишь меня. А, Бредихин?
    — Про что это вы, Иван Семеныч?
    — Объявил себя хозяином моей шхуны.
    — С чего б это я объявил?
    — Не знаю, с чего, но объявил.
    Бредихин взглянул на Володю затяжным взглядом. Володя стоял бледный, обмирающий, но твердо выдер­жал его взгляд. Андрон осклабился.
    — Ах, это? Так я дурака валял под пьяную лавочку. Хотел попугать гимназистиков, Иван Семеныч.
    — Врешь! — загремел Шокарев, побежал за стол, сел и стал выше. — Врешь, негодяй! Ты говорил об этом еще до того, как выпил! Уже на пристани говорил... Ты был еще трезвым, скотина!
    — Иван Семеныч! Волноваться ни к чему, — сказал Выгран. — Все в свое время обсудим, выясним и решим, но, разумеется, не здесь.
    Он подошел к двери, распахнул ее и крикнул:
    — Корнет Алим-бей!
    Послышались гремящие шпорами сапоги. Вошел Алим-бей с двумя уланами.
    — Арестовать этого!
    — За что же, Иван Семеныч? — по-детски искренне удивился Андрон, повернувшись к Шокареву. — Ведь я же исправно... И денег вам привез. Сосчитайте: две пачки, по тысяче в каждой... и все николашками.
    — Ладно уж, — болезненно поморщился Шокарев.— Уведите его, корнет.
    — Айда, Бредихин, пошли!
    Алим-бей взял было Андрона за локоть, по тут же отскочил.
    — Но, но! — закричал Алим-бей. — Ты у меня не очень!
    — Сам пойду, — прорычал Бредихин. — Сказал, пой­ду — и пойду. А что и говорил про шхуну, — обратился он к Шокареву, — так ведь не за себя же одного. Об­щее, понимаете, собрание. Давайте хоть по справедли­вости. Чья это шхуна? Ваша? А разве вы ее строили? Вы грузите ее? Вы лезете на марсы в самую штормягу?
    — Так, так, так, — с едкой заинтересованностью потя­нулся к нему Выгран. — И что же из этого, Бредихин?
    — А то, что народная эта шхуна. Наша, значит. И со всяким достоянием так будет. Вот уже в Севастополе даже военный флот стал народным.
    — Чудесно, чудесно! — захихикал полковник. — Я ду­мал, придется его допрашивать, мучиться, а он все сразу и выложил на стол. Молодец, Бредихин! Уважаю!
    — Ах, что мне до этого! — закричал Иван Семеныч, выскочил из-за стола, стал ниже, снова понесся по ков­рам своей гостиной. — Что мне до этого? Лучший мой служащий свихнулся. Я уже теперь никому не смогу до­верять. Я теперь должен буду уволить даже Петриченку. А кого взамен? Взамен-то кого, я вас спрашиваю?
    — Корнет! — строго отчеканил Выгран. — Выполняй­те приказание.
    Бредихина вывели во двор. Два улана встали по обе стороны и, вытащив сабли наголо, повели его по мосто­вой.
    — Глядите, ребята: Андрона с селедками ведут!
    Мальчишки побежали следом. Прохожие останавли­вались на тротуарах и глядели, кто недоуменно, кто испу­ганно. Никогда такого в Евпатории не бывало.
    Но не все были в испуге и недоумении. Город взды­бился и зашумел. Портовые рабочие во главе с Викто­ром Груббе вышли на улицу. К ним стали присоеди­няться случайные люди. Демонстрация прошла мимо гимназии. Здание молчало. Два-три юных лица мельк­нули было в окнах, но тут же отпрянули. Из городского училища — там как раз была перемена — выбежало че­ловек десять великовозрастных и включилось в группу. Но ремесленное училище Когена выплеснулось на улицу все до последнего человека: здесь командовал Сенька Немич. Махая своим неразлучным молотком, он кричал:
    — Ребята! К дому начальника гарнизона! За мной!
    Подхваченные вдохновением, ремесленники помча­лись за отрядом Груббе.
    На Греческой улице за воротами одного из домиков высилась шхуна без парусов, но уже с мачтами и в пол­ном параде. Она стояла на стапеле, и греки всего око­лотка с криками пытались перетащить ее на катки, чтобы затем двигать к морю.
    Евпаторийские греки были иностранными подданными. Кормились они крымским морем, но кровь проливали за Грецию. Они отбывали воинскую повинность в своей древней Элладе, когда их звал туда сыновний долг и господин консул, но потом неизменно возвращались в Крым к своим родителям, невестам, домишкам и неводам. Это было крошечное государство, жившее очень обособленно. Поэтому революцией греки не интесовались: ведь это у тех, там, у русских.
    Но дело шкипера их взволновало: во-первых, шкипер шкиперу почти родственник, а греки уже рождались шкиперами, во-вторых, так ведь и каждого можно схва­тить, как щенка за шиворот, и бросить в острог. Оставив хозяину пока еще сухопутную шхуну, рыбаки влились в народное движение.
    На базарной площади, где помещался дом началь­ника гарнизона, работали три карусели. Залихватские шарманки с ерническими переборами сразу замолчали. Все мальчишки тут же спешились со своих красных, желтых, фиолетовых коней и кинулись навстречу Груббе, который махал руками и что-то кричал.
    Когда демонстранты подошли к дому Выграна, это была уже большая толпа. Первый камень полетел в окно второго этажа, осыпав балкон звоном разбитых стекол.
    — Выграна давайте!
    — Полковника!
    — Выграна! Выграна!
    Полковник вышел на балкон.
    — В чем дело, господа?
    — За что арестовали Бредихина?
    — Прошу разойтись. Кого надо, того арестовали.
    — Так у нас разговор не пойдет! — закричал Груб­бе.— Отвечай народу, за что арестовали!
    — Как ваша фамилия и кто вы такой?
    — Это не ваше дело! За что Бредихина?
    — Освободить Бредихина! — завопил Сенька Немич.
    — Паразиты! Шкуры буржуйские! Христопродав­цы! — загремела толпа.
    — Господа, разойдитесь.
    — Требуем освободить Бредихина!
    — Я уже сказал: будет суд. А пока разойдитесь. Че­стью прошу.
    Выгран повернулся и вошел в комнату. Вслед емусразу же полетели камни. Но из ворот дома уже выхо­дил солдатский караул с винтовками наперевес.
    — Разойдись! — скомандовал прапорщик Пищиков.
    Из полицейского участка, что напротив, скакали бе­зусые стражники, посвистывая нагайками, и бежали уса­тые городовые, размахивая револьверами на длинных оранжевых шнурах.
    — Разойдись!
    Через час адвокат Гринбах нанес визит прокурору Листикову.
    — На каком основании арестован Андрон Бредихин?
    Прокурор Листиков, седой кощей в черных очках, по­вернул к нему свой череп и заскрипел голосом гусиного пера:
    — Почему это вас интересует?
    — Я говорю от имени родственников, которые пору­чили мне вести его дело. Если же вспомнить события у дома начальника гарнизона, то, полагаю, этот вопрос вправе задать вам любой гражданин нашего города.
    — Гражданин города!— иронически скривив губы, повторил за адвокатом прокурор. — Кто этот гражданин? Босяк с Пересыпи?
    Он наклонился над столом, выбрал из сигарного ящика большой окурок и взял его в свой старушечий рот. Перекатывая сигару из одного угла губ к другому, про­курор выжидательно глядел на адвоката. Гринбах понял старый прием начальства заставлять клиентов обслу­живать его и таким образом подсознательно признавать его превосходство, поэтому намеренно не дотрагивался до спичек, которые лежали тут же у ящика. Не дождав­шись услуги, старик сам потянулся за коробком, чирк­нул спичкой и в отместку дунул в адвоката целым клу­бом дыма.
    — Самоуправство.
    — Ничего тоньше не придумали?
    — Господин частный поверенный! Прошу не забы­ваться! Вы на официальном приеме.
    — Тысяча извинений, господин прокурор! Я всегда был высокого мнения о вашем уме, но я довольно долго живу на свете и много раз замечал, что даже умные люди вынуждены говорить наивности, когда защищают заведомо неправое дело.
    — Вы очень развязны, уважаемый.
    — Дурное воспитание: я сын портного.
    — Пора бы об этом и забыть.
    — Рад забыть, но у кого учиться? Вот вы, например, закурили сигару, не сочтя нужным предложить и мне. К счастью, я некурящий. Но далее вы сочли возможным дохнуть на меня куревом, а я некурящий. К несчастию.
    — Прошу извинения. Отнесите это за счет моего склероза.
    — Не прикажете ли за счет вашего склероза отнести и обвинение Бредихина в самоуправстве?
    — Как вы не понимаете, упрямый вы человек! Бре­дихин, используя свое служебное положение, совершил покушение на присвоение шхуны господина Шокарева. Самоуправство — это самое мягкое, что можно ему ин­криминировать.
    — Но где же покушение? Шхуна стоит на якоре у пристани Шокарева. А ведь Бредихин мог ее увести куда угодно, хоть в Турцию.
    — Не успел. Вовремя арестовали.
    — За что?
    — За самоуправство.
    — Но шхуна стоит на якоре у пристани господина Шокарева. Стоит или нет?
    — Стоит.
    — Где же самоуправство?
    — Стоит. А могла бы не стоять, если бы не были приняты меры.
    — Вот именно: «бы», «бы». Значит, он арестован не за то, что совершил, а за то, что мечтал совершить?
    — Хотя бы.
    — Мечтал, но даже не попытался?
    — Пусть даже так.
    — Но ведь мечта еще не создает преступления. Volentia non fecit injuriam[3]. Есть такой анекдот: два юнке­ра стоят у Зимнего дворца. Выезжает императрица. «Ах, какая женщина! Я бы опять хотел ее целовать!» — сказал один. — «Как опять? Разве ты ее уже целовал?» — «Нет, но один раз я уже хотел».
    Прокурор засмеялся.
    — Вас интересует юридическое крючкотворство, гос­подин частный поверенный, а я гляжу в корень вещей. Поэтому вашу латынь и ваши анекдоты можете оставить при себе. Аудиенция окончена!
    Прокурор встал. Гринбаху ничего не оставалось, как взяться за шляпу.
    — Корень вещей сегодня называется «революцией». С огнем не шутят, господин прокурор. Имею честь. А Бредихин этот обойдется вам очень дорого.
    — Но-но, только без угроз, — проворчал старик, дви­нувшись к выходу с осторожностью, диктуемой тем, как бы пепел не осыпался с его коричневого окурка: это был единственный вид спорта, который прокурор мог себе по­зволить.
    Вечером Самсон привел Леську на квартиру Карае­ва. Это был акт огромного доверия, и Гринбах, конечно, согласовал его со своим отцом. Впустила Леську Юлия, младшая сестра Сеньки Немича. Она же осталась с ним на кухне следить за тем, чтобы Леська только слушал, но не заглядывал в комнату. А взглянуть было интересно: оттуда несся высокий, слегка грассирующий, чуть-чуть барский баритон — так в Евпатории не говорил никто.
    — Арест Бредихина, — звучал баритон, инцидент очень полезный для революции: он возбуждает умы, раз­дражает в народе совесть. И все же мы должны объяс­нить рабочим, что идеология Бредихина не имеет ничего общего с политикой большевиков. Как говорил Маркс, во время революции делается глупостей ничуть не мень­ше, чем во всякое другое время. Не в том сейчас дело, хотел или не хотел Бредихин отобрать у хозяина корабль в пользу матросов. Пусть эта акция была бы совершена даже согласно постановлению общего собрания, все рав­но она была бы неправильной. Здесь перед нами типич­ный случай синдикализма, который, конечно, привел бы к анархии, если б наша партия стала на такую точку зрения. Не частное присвоение имущества буржуазии в пользу того или другого коллектива трудящихся, а на­ционализация капитала в пользу пролетарского государства в целом — вот один из пунктов нашей программы. Это мы должны объяснить всем и каждому, потому что главная задача времени — идейная вооруженность на­родных масс.
    Пластическая речь оратора, ее литературное изящество произвели на Леську сильное впечатление. Сначала ему показалось, будто человек этот читает текст по бро­шюре. На минуту Леська забыл о своем горе. Но тут зазвучал глубокий бас Караева:
    — Так-то это так, но что же все-таки делать с Бредихиным, товарищ Андрей? Нельзя допустить, чтобы военщина сажала в кутузку всех, кого вздумается.
    — О Бредихине, — снова заговорл оратор. — Предлагаю послать товарища Гринбаха в Симферополь как бы от имени семьи Бредихиных. Мы же одновременно должны собрать подписи граждан под петицией, адресованной лично Джеферу Сейдамету...
    Леська вышел на улицу. У него был свой план действий. Вскочив в открытый дачный трамвайчик, он по­ехал к дому Шокаревых. Мысли жужжали, точно рой пчел. Товарищ Андрей... Судя по выговору, это явно не евпаториец. Но что такое «синдикализм»? Еще так не­давно он видел революцию во всех поступках дяди. Он предпочитал их теоретическим абстракциям старшего Гринбаха и даже высказываниям Караева. И вдруг ока­зывается, Андрон совершенно неправ. Значит, надо все-таки знать теорию революции.
    Но вот и дом Шокаревых. Леська позвонил. Ему от­крыла горничная и, узнав его, хотела впустить, но Леська попросил вызвать Володю на улицу.
    Володя вышел чужой, холодный. Не здороваясь, он уставился на друга.
    — Володя... Я пришел извиниться за дядю. Кстати, он ничего дурного вам не сделал. Правда ведь?
    — Ну правда.
    — За что же его в тюрьму?
    — Он хотел по-большевистски...
    — Это все глупости! И совсем не по-большевистски! Это называется «синдикализм». Понимаешь?
    — А что это такое? — спросил Володя.
    — Сам не знаю, но знаю, что коммунисты с этим не согласны.
    — Кто тебе сказал?
    Леська осекся, но тут же придумал:
    — Гринбах сказал.
    — А при чем тут я? Камней вам больше отец не от­пустит. Это уж извини. Живите себе в своей бане, если не умеете быть благодарными.
    Володя повернулся и пошел к парадной двери. Его рука уже не висела, как раненая; он теперь бодро пома­хивал ею, точно в строю.
    — Володя! — отчаянно заговорил Леська. — Подо­жди! Бог с ними, с камнями. В бане тепло... Как-нибудь зиму переживем... Только освободи Андрона! Володя! Будь другом! Володя!
    Шокарев удивленно остановился.
    — Как это «освободи»? Кто я такой, по-твоему? Гене­рал-губернатор?
    — Ты можешь... Ты все можешь... Одно слово отцу! Владимир!
    Леська зарыдал. Все, что он пережил за последнее время, вдруг разом хлынуло из груди. Здесь были и кор­нет-а-пистон, и история с гичкой, и удар Алим-бея, и стыд за Андрона и боль за него, а главное — мучительная путаница в мозгу от стыка различных взглядов на жизнь...
    — Хорошо! — сухо сказал Володя. — Помогу тебе еще раз. Хотя не знаю, зачем я должен это делать?

8

    Андрон вернулся и стал жить в бане. Шокарев списал со шхуны всех ее матросов, и прежде всего, конечно, шкипера. На другую работу никто Андрона не принимал. Время от времени он выезжал на шаланде ставить «кармахан», однако ноябрь поднимал крутую волну, и при­ходилось неделями сидеть дома. О постройке новой каменной хаты нечего было и думать. Ракушечник, заве­зенный гимназистами, грудой лежал на берегу без вся­кой надежды на лучшие времена. Теперь бредихинское пятно на булатовской нарядной даче выглядело просто нестерпимой нищетой, отпугивающей приезжих. Предво­дитель дворянства решил в сотый раз начать переговоры с Бредихиными. Вызвать деда, а уж тем более Андрона, он опасался: тут можно было нарваться на хамство. Леська пискун. Что с ним разговаривать? Пришлось послать за бабушкой.
    Когда старуха робко вошла в кабинет предводителя, Алим-бей лежал на диване: дедушкина соль все еще давала о себе знать. Розия сидела за отцовским столом и раскладывала наполеоновский пасьянс. Бабушку никто не замечал.
    — Тут меня вызывали... — тихо сказала бабушка.
    — А? Да, да... на-апа! — закричала Розия. — К тебе Авдтоья пришла.
    Сеид-бей вошел в комнату и уставился на Бредихину.
    — Вот що, Явдоха! О цея твоя баня, та ще с каменюками, для меня вже совсем нэ того... — начал он на ужасном украинском языке (Сеид-бей считал, что по-русски надо говорить только с интеллигенцией, а с простонародьем «по-малороссийски».)
    — Каменюки... Что каменюки? — заорал Алим-бей. — В твоей бане живет государственный преступник. Поняла? Чтоб завтра же его тут не было. Поняла? Сту­пай!
    Бабушка кивала головой, точно соглашаясь с каж­дым словом Алим-бея. Потом, ни слова не сказав, ушла с потерянным видом.
    — Зачем ты ее выгнал? заворчал Сеид-бей. — Я хо­тел выторговать у них эту баню и этот сарай, а ты...
    — А зачем выторговывать? Ты отстал от жизни, ста­рик. Андрошка теперь безработный. Жить им не на что. Значит, не сегодня-завтра сами придут кланяться. А придут — уступят за любую цену и сарай и баню.
    — Он прав, папа.
    Сеид-бей слегка призадумался, повел бровями и вдруг улыбнулся.
    — Пожалуй!
    Но с Бредихиными не так-то легко было справиться. Андрон снова появился на каменоломнях. Петриченко сходил с ним к Караеву. Караев пошел к отцу Муси, ка­питану каботажного плавания Волкову, который и взял Бредихина к себе боцманом на пассажирский пароход «Чехов», курсировавший вдоль Крымского побережья. Пароходик числился за Одесским портом, и в Евпа