Скачать fb2
Восемь плюс один

Восемь плюс один

Аннотация

    Сборник рассказов "Восемь плюс один"


Роберт Кормер Восемь плюс один

Усы

    Уже было ясно, что Энни ехать не может. Она где-то подхватила грипп, из-за чего не могла подняться с постели. Ее лихорадило, ломало, она стонала. До этого у нее был вечер с очаровательным Гарри Арнольдом. Мы называем его Красавцем Гарри. Кроме того, что он красив и ко всему неплохой парень — спокойный и хладнокровный, к тому же он не обращается со мной, как с маленьким братом Энни, чем успел добиться к себе моего расположения. Так или иначе, в тот день в дом престарелых пришлось ехать именно мне. Но сначала надо было пройти осмотр и все инструкции моей матери. Она прислонила меня к стене, расправляя на мне всю одежду. Она сама стояла, будто по команде «смирно», и, что самое забавное, в женственности ей не отказать. При всем этом, между нами — самые теплые отношения. Я о том, что она находит меня замечательным парнем, и это может показаться мне странным. Но я знаю, что со многими из моих сверстников их любящие матери разучивают тексты, специально написанные для каждой отдельной ситуации, и переживают за каждый их шаг, когда при этом что-то в их отношениях безвозвратно упущено.
    Как бы то ни было, она нахмурилась и начала все сначала.
    — Волосы… — сказала она, вздохнув, а затем заметила: — Ладно, по крайней мере, ты причесался.
    Я вздохнул и понял, что лучше вздох, чем спор.
    — И эти усы, — закачала она головой. — В твои семнадцать еще не время носить усы.
    — Это — эксперимент. Мне захотелось выглядеть немного старше, — правдиво признался я, пытаясь оправдать этот свой шаг, чтобы проверить, какой эффект произведут усы. Правда, на тот момент я уже успел узнать немало.
    — Это будет стоить тебе денег, Майк.
    — Знаю, знаю.
    Деньги напомнили о себе в кино. Каждый вечер по пятницам в центральном кинотеатре города проходит специальный киносеанс для школьников выпускных классов, на котором для каждой пары продаются билеты вдвое дешевле, чем для остальных. Кассир посмотрел на мои усы и предложил мне билеты за полную цену. Даже, когда я показал ему свое водительское удостоверение, он все равно не сразу согласился продать билет по льготной цене для Синди, из-за чего позже нам с ней уже не хватило времени купить по гамбургеру перед началом сеанса. Это не давало ответа на все вопросы Синди, ставшие поводом для ее нетерпеливого недоумения тем, что у меня до сих пор нет собственной нормальной машины, на которой не стыдно ездить, и тем, что я все время занят учебой, чтобы успешно окончить школу и поступить, например, в колледж. И Синди уж точно не в восторге от моих усов. Теперь усы стали поводом для вздохов моей матери.
    — Посмотрим, — пошел я ей на встречу. — Думаю, что их можно сбрить, — при этом я даже и не собирался это делать, но у меня появилось новое открытие: жизнь можно отложить на потом.
    — Боюсь, что, скорее всего, твоя бабушка тебя не узнает, — сказала она. И я увидел, как на ее лицо упала тень.
    А теперь о самом посещении. Моя бабушка — ей семьдесят три года. Она — «резидент», что, надо полагать, звучит лучше чем «пациент», проходящий лечение в «Лонрист», в доме ухода за престарелыми. Она когда-то готовила самый вкусный в мире соус для рождественской индейки и была помешана на бейсболе, следя за счетом и ударами битой. Она презирала проигравших и обожала «Митс», пока те не начали регулярно побеждать. Теперь у нее артериосклероз. В словаре написано, что это хроническое заболевание, характеризующееся увеличением жесткости стенок кровеносных сосудов, а значит, и их хрупкости. И это на самом деле значит, что она больше не может жить дома вместе с нами, к тому же ее память предала ее так же, как и тело. Ее сознание изредка пробуждается, когда она начинает с трудом узнавать окружающих ее людей. Мать навещает ее каждый день, проезжая тридцать миль в каждую сторону, чтобы попасть в «Лонрист». По причине того, что Энни приехала домой на каникулы, посещать бабушку по субботам стала она. Но теперь Энни была в постели со своим гриппом, издавая при этом театральные стоны (она была мастером драмы). И, как бы то ни было, ехать пришлось мне. Я уже давно не видел бабушку, так как она была помещена в «Лонрист». Кроме того, туда ведет Юго-Западная Магистраль, на которой, надо полагать, я смогу выжать все соки из нового отцовского «Леманса». Мне нужно было довести стрелку спидометра до отметки «семьдесят пять», когда мой старый пикап не разгоняется и до пятидесяти миль в час.
    Если честно, то меня туда совсем не тянуло. Дома ухода за престарелыми напоминают мне, больницы. От одного лишь понятия «больница» мне становится отвратительно: меня начинает тошнить от запаха эфира, а при виде крови подкашиваются ноги. И когда я уже приблизился к дому престарелых «Лонрист», то он мне скорее напомнил кладбище, чем больницу, и я пожалел, что не избежал этой поездки. И тут же почувствовал вину за собственные сожаления. Комплекс вины меня преследовал повсюду, например, сегодня, еще только когда собрался ехать и пообещал отцу, что буду осторожен на дороге, и когда только подумал о том, что мне было бы лучше куда-нибудь уйти с Синди или вместо того, чтобы навестить бабушку, отсидеться в машине на стоянке возле «Лонриста». Но я вспомнил обо всех Рождествах и Днях Рождения, обо всех подарках, даримых моей бабушкой, и вышел из машины, как обычно, все с тем же чувством вины.
    Когда я зашел внутрь, то меня удивило отсутствие запахов больницы, хотя здесь были другие ароматы или просто их полное отсутствие. Воздух был стерильным и лишенным жизни. Будто воздуха не было вообще, чтобы как-то пахнуть, и чтобы как-то было холодно или тепло.
    От медсестры в регистратуре все-таки пахло духами. Она задвинула ящик стола и объяснила мне, куда идти: моя бабушка была в отделении «Восток — 3». Я прошел по коридору между обложенными плиткой стенами и вышел в обсаженный зеленью холл, чтобы увидеть окрашенные веселыми цветами стены — в желтое и розовое. Из-за угла вдруг выскочило инвалидное кресло с электроприводом. В нем сидел старик с растрепанной шевелюрой и без зубов. Увидев меня на своем пути, он весело загоготал. Я отскочил в сторону. Мне не хотелось, чтобы меня кто-то сбил с ног, разъезжая на инвалидном кресле со скоростью полторы мили в час, после того, как я пронесся на скорости семьдесят пять миль по скоростному шоссе. Проходя по коридору в поисках отделения «Восток — 3», я не мог удержаться оттого, чтобы иногда не заглянуть в открытые двери комнат. И все это мне напоминало музей восковых фигур, неподвижно замерших в различных позах. Они сидели на кроватях или стульях, стояли у окон, будто были навсегда заморожены в этих положениях. По правде, я начал спешить, потому что депрессия стала брать надо мной верх. И вдруг, заметив, что ко мне приближается девушка в белом — медсестра или сопровождающая, я настолько обрадовался, увидев кого-нибудь молодого, кто бы нормально ходил или что-нибудь делал, что поприветствовал ее своей широкой улыбкой и начал смотреть на нее, наверное, глазами идиота. Она в ответ посмотрела сквозь меня, будто я был окном или экраном телевизора, совсем не поощряя мой интерес к ее необычайной красоте.
    Наконец, я нашел нужную мне комнату и увидел свою бабушку, лежащую в кровати. Она напомнила мне Этель Баримор. Я не знал об этой актрисе, пока не увидел потрясающий кинофильм «Лишь одно одинокое сердце». Его показывали по телевизору. В главной роли была Этель Баримор и Керри Грант. Как и у Этель Баримор, у бабушки такой же оскал лица, напоминающий горный рельеф, и голос, похожий на густой сироп, которым поливают десерт. Она медленно повернулась в постели, переминая все подушки, на которых покоилась ее голова. Ее волосы мягко ложились на ее плечи. Почему-то их плавность и прямизна придавали ощущение, что она — маленькая девочка, несмотря на пропитывающую их седину.
    Она увидела меня и улыбнулась. Ее глаза засветились, брови приподнялись, и она, приветствуя меня, подняла руку.
    — Майк, Майк, — сказала она. И я с облегчением вздохнул. Это был один из лучших ее дней. Мать меня предупредила, что поначалу она меня может и не узнать.
    Я взял ее руки в свои. Они были хрупкими. Я мог почувствовать кости в ее ладонях, и мне показалось, что они начнут ломаться, если я сожму их сильнее. Ее кожа была гладкой, почти скользкой, будто годы стерли всю шероховатость, словно ветер полирует поверхность камня.
    — Майк, Майк, не думала, что ты придешь, — сказала она, в ее голосе проступили счастливые нотки. Она была все той же Этель Баримор, и с той же нежностью в голосе. — Вот я и дождалась.
    Прежде, чем я смог что-нибудь ответить, она отвернулась и выглянула из окна.
    — Посмотри на птиц? Я наблюдала за ними — за сидящими в кормушке. Мне нравится смотреть, как они прилетают. Даже синие сойки. Они похожи на ястребов — хватают еду, которую положили для маленьких птиц. Но маленькие птички — гаички и воробьи, наблюдают за сойками и, по крайней мере, узнают, где висит кормушка.
    Она притихла, и я выглянул в окно. Кормушки там не было, как и птиц. Под окнами была лишь большая, залитая солнцем, автостоянка. Солнечные блики отражались от стекол машин.
    Она снова повернулась ко мне. Ее глаза были ясными, сияющими. Или это было от лекарств?
    — О, Майк. Ты выглядишь солидно — это что, новое пальто?
    — Не совсем, — ответил я. Месяцами я не снимал свою старую армейскую куртку, фактически жил в ней (как-то заметила мать). Но мать настаивала, чтобы, поехав навестить бабушку, я надел плащ, который также был не новым (ему был где-то год), но выглядел таковым, потому что одевал я его нечасто. В последнее время мало кого можно было увидеть в старом изношенном плаще. Все-таки в последний момент я одел куртку.
    — Ты всегда любил красиво одеться, правда, Майк?
    Я начал чувствовать себя неловко оттого, как она на меня посмотрела, в ее глазах была небывалая ясность. И мне стало интересно: насколько одиноко себя чувствуют старики в местах, подобных этому, насколько они заброшены, что так дико оживают, когда к ним кто-нибудь приходит? Или ее могла осчастливить внезапная ясность, приступ тонкого и ясного сознания? Мать как-то рассказывала о моментах, когда бабушка внезапно появлялась из тумана, который все время застилал ее сознание. Ответа на это у меня не было, но я почувствовал себя в замешательстве от столь ее эмоционального приема.
    — Я помню, когда ты носил новое пальто — «Честерфильд», сказала она, снова глядя вдаль, будто видя птиц, которых там на самом деле не было. — Это было прекрасное пальто с бархатным воротником. Оно было черным, элегантным. Ты это помнишь, Майк? Тогда были тяжелые времена, но ты никогда не сопротивлялся блеску.
    Я был готов запротестовать: я в жизни ничего не слышал о «Честерфильде», хоть убей, но сдержался. «Будь терпелив с нею», — сказала мне мать. — «Подбодри ее, будь с нею нежен».

    Наша беседа была прервана женщиной в белом, втолкнувшей в комнату тележку-столик.
    — Время выпить сок, дорогая, — сказала она. Ей было сорок или пятьдесят, и она выглядела на свои годы: очки в тонкой оправе, поблекшие волосы, начинающие отвисать щеки. Манера ее обращения к бабушке была бодрой, но с оттенком деловитости. Я ненавижу, когда кто-нибудь обращается ко мне и к другим через слово «дорогой» или «дорогая». — Апельсиновый, виноградный или клюквенный, дорогая? Клюквенный хорош для твоих костей. Ты это знаешь.
    Бабушка проигнорировала вмешательство. Она даже не искала ответ, просто отвернувшись от пришедшей женщины, будто рассердилась за то, что та пришла.
    Женщина посмотрела на меня и подмигнула, будто в сговоре о чем-то ужасном. Мне показалось, что никто так не делает. По крайней мере, я годами не видел, чтобы кто-нибудь мне подмигивал.
    — Ее не очень-то интересуют соки, — сказала женщина, говоря со мной так, будто бабушки рядом не было. — Она любит кофе, когда в нем много сливок и две ложки сахара. Но сейчас время пить сок, — и уже снова обращаясь к бабушке, она провозгласила: — Апельсиновый, виноградный или клюквенный, дорогая?
    — Скажи ей, что я не хочу никакого сока, Майк, — по-царски скомандовала бабушка, все еще наблюдая за невидимыми птицами.
    Женщина улыбнулась, терпение напоминало наклейку на ее лице.
    — Все в порядке, дорогая. Я лишь оставлю тебе стаканчик клюквенного. Выпьешь, когда захочешь. Это полезно для костей.
    Она выкатила тележку из комнаты. Бабушка все еще была поглощена видом из окна. Где-то послышался спуск воды в унитазе. Инвалидное кресло с мотором промелькнуло мимо двери: очевидно, все тот же старый гонщик носился по коридору в поиске очередного столкновения. Где-то взорвался звук телевизора, и голоса какой-то «мыльной оперы» наполнили воздух. Можно не стараясь легко разговаривать со всеми «мыльным» голосом.
    Я повернулся, чтобы найти пристальный бабушкин взгляд. Ее лицо было в чаше ее ладоней, пальцы уткнулись в щеки, будто взяв их в круглые скобки.
    — Но ты знаешь, Майк, оглядываясь назад, я думаю, что ты был прав, — сказала она, продолжая нашу беседу как, будто в комнату никто и не входил. — Ты всегда говорил: «Главное — это дух, Мэг». Дух! И тогда ты купил маленький рояль — это было в середине самой Депрессии. В дверь постучали. Это доставили инструмент. Целых пять грузчиков втащили его в дом, — она откинулась назад, закрыв глаза. — Как я любила этот рояль, Майк. Сама, конечно, я хорошо не играла, но ты любил посидеть рядом с Элли на коленях, слушая, как я играю и пою, — она что-то замурлыкала себе под нос, что-то похожее на мелодию, которую я не узнал. Затем она притихла, возможно, даже уснула. Мою мать звали Эллен, но все называли ее Элли. — Возьми мою руку, Майк, — внезапно сказала бабушка. И вспомнил, что имя моего дедушки было Майкл. Меня назвали в честь него.
    — О, Майк, — она сжала мою руку в своей со всей ее слабой силой. — Я думала, что потеряла тебя навсегда. И вот ты здесь, снова вернулся ко мне…
    Ее откровенность травмировала меня. Это не был испуг, будто мне что-то угрожало. Я побоялся за нее, за то, что с ней произойдет, когда она осознает свою ошибку. Мать мне всегда говорила, что во мне течет бабушкина кровь. Думая об этом, я вспомнил фотографии в наших старых семейных альбомах, на которых мой дедушка выглядит высоким и худым, как я. На этом сходство заканчивалось. Ему было тридцать пять, когда он умер — почти сорок лет тому назад, и он носил усы. Я поднес руку к своему лицу и пощупал над губами: усы, конечно…
    — Целым днями я здесь просиживаю, Майк, — сказала она, ее голос убаюкивал, ее рука все еще держала мою. Я стоял и витал где-то в облаках. — Иногда дни пролетают незаметно, сливаясь вместе. Иногда, кажется, что я — не здесь и не где-нибудь еще. Но я всегда думаю о тебе, о нас, о нас двоих, вместе. Какие это были годы — лишь несколько лет, Майк, как мало…
    В ее голосе было столько грусти, что я, похоже, взвыл от сочувствия. Что не было словами, а скорее тем, что мать мурлычет своим детям, проснувшимся от страшного кошмара.
    — И я думаю о той ужасной ночи, Майк. Это была ужасная ночь. Ты действительно прощаешь меня за ту ночь?
    — Послушайте… — начал я, и мне захотелось сказать: «Нана, я — Майк, ваш внук, а не тот — другой Майк, который приходился вам мужем».
    — Чш… чш… — прошипела она, понеся палец к моим губам, будто мне нужно было задуть свечу. — Не говори ничего. Я столько ждала этот момент, чтобы побыть с тобой. Здесь. Я долго думала, что сказать, если внезапно ты зайдешь в эту дверь, как это делают остальные, все думала и думала об этом. И, наконец, решила, что попрошу о том, чтобы ты меня простил. Прежде была слишком горда, чтобы попросить такое… — она попыталась закрыть пальцами лицо. — Но я больше не горда, Майк, — ее волевой голос задрожал, а затем в нем снова проступила сила. — Я испытываю крайне неприятное чувство, когда ты видишь меня в таком виде. Ты всегда говорил, что я — красива. Я этому не верила. Это был кубок милосердия, когда мы были вместе весь тот замечательный март, когда ты сказал, что я — самая красивая девушка в городе…
    — Нана, — сказал я. Я уже не мог больше притворяться. К тому же тяжелый груз бремени чувства вины, который мне носить до конца моих дней, в том, что я веду жалкую игру с фантазиями выжившей из ума старухи, цепляющейся за давние воспоминания. И, казалось, что она меня не слышит.
    — А что другая ночь, Майк. Ужасная ночь. Что я тогда натворила. Даже Элли проснулась и начала кричать. Я подскочила к ней и начала качать ее на руках. Ты вошел в комнату и сказал, что я неправа. Ты в ужасе шептал, не желая еще больше расстраивать Элли, но, пытаясь заставить меня увидеть правду, и не отвечала тебе, Майк. Я была слишком горда и даже забыла имя этой девочки. Я сижу здесь и гадаю: кто это был — Лаура или Эвелин? Не могу вспомнить. Позже мне стало ясно, что ты был прав, Майк. Это я была неправа… — ее глаза стали ярче, чем когда-либо еще были, и когда она снова посмотрела на меня, то они блестели от слез. — После той ночи так уже не было, правда, Майк? Блеск сошел — с тебя, с нас, а затем та авария… и у меня уже больше не было случая, чтобы попросить у тебя прощения…
    Моя бабушка, моя бедная, несчастная бабушка. Надо полагать, что старческая память устроена по-другому. Разглядывая фотографии в семейном альбоме, ты лишь видишь плоское изображение человеческих фигурок, которые никогда больше не оживут. Ты выезжаешь на отцовском «Лемансе» и выжимаешь из него семьдесят пять миль в час, заходя на закругляющийся съезд с шоссе, и это лишь для того, чтобы увидеть престарелую леди в казенном заведении типа этого, просто потому что обязан ее увидеть. И затем выясняешь, что она — человек, она — кто-то, она — моя бабушка, все верно, и она также осталась сама собой. Как моя мать и как мой отец. Они существуют независимо от меня.
    Мне снова стало не по себе. Мне захотелось уйти.
    — Майк, Майк, — слышал я ее голос. — Скажи это, Майк.
    Я почувствовал, будто мои щеки взорвутся, если я произнесу это слово.
    — Скажи, что ты прощаешь меня, Майк. Все эти годы я хотела это услышать…
    Я и подумать не мог, что у нее такие сильные пальцы.
    — Скажи: «Я прощаю тебя, Мэг».
    И я это сказал. Мой голос зазвучал как-то странно, будто я говорил в огромном туннеле.
    — Я прощаю тебя, Мэг.
    Ее глаза долго изучали меня. Мои руки были сжаты ее пальцами. Впервые в жизни я увидел настоящую любовь — не на киноэкране, не горящие глаза Синди, когда говорю ей, что в воскресенье мы едем на пляж. Это была живая любовь и нежность, не требующая ничего взамен. Она подняла лицо, и стало ясно, что она хотела, чтобы я это сделал. Я приложил свои губы к ее щеке. Ее плоть была похожа на осенний лист — свежая и сухая.
    Она закрыла глаза, и я встал. Солнце больше не отражалось от автомобильных стекол. Где-то включился еще один телевизор, и парад голосов заполнил звуком воздух. В это же время можно было слышать «мыльный» диалог от другого телевизора.
    Я какое-то время ждал. Казалось, она спала, ее дыхание было безмятежным и регулярным. Я застегнул свою куртку. Внезапно она снова открыла глаза и посмотрела на меня. В них была все та же ясность, но они лишь смотрели и не узнавали меня, в них не было ни радости, ни удивления. В них была пустота. Я улыбнулся ей, но с ее стороны в ответ улыбки не последовало. Она издала непонятный звук, похожий на стон и отвернулась к стене, натянув на себя одеяло.
    Я просчитал до двадцати пяти, а затем до пятидесяти, затем повторил это снова и снова. Я громко кашлянул, проверяя ее реакцию. Она не двигалась, не отвечала. Мне хотелось сказать: «Нана, это — я», — но промолчал. Или же нужно было сказать: «Мэг, это — я», — но подумал — зачем?
    Наконец, я развернулся и ушел так же, как и пришел. Просто, ничего не сказав, вышел из комнаты и побрел по коридору, не глядя ни направо, ни налево. Меня уже не волновал тот бешеный старик, который мог протаранить меня, гоняя взад вперед на своем инвалидном кресле с мотором.
    На Юго-Западной Магистрали я не смотрел на спидометр. На нем могло быть и семьдесят пять, и восемьдесят, и девяносто. Я выкрутил ручку громкости приемника до отказа. Металл, тяжелый рок — что-нибудь наполняющее воздух. Когда я вошел в дом, то в гостиной мать пылесосила ковер. Когда она выключила пылесос, то наступила оглушающая тишина. «Хорошо, как бабушка?» — спросила она.
    Я сказал, что с ней все в порядке.
    Я очень много говорил: о том, как замечательно Нана выглядит, и как она была счастлива, увидев меня и назвав Майком. Мне очень хотелось спросить ее: «Эй, мам, вы с папой на самом деле любите друг друга?» имея в виду: «Не нужно ли вам попросить друг у друга прощение?»
    Но промолчал.
    Вместо этого поднялся к себе наверх и взял электробритву, которую Энни подарила мне на Рождество.

    Я стоял перед зеркалом и сбривал усы.

Моя по четвергам

    Для начала потребовалось не меньше двух часов, чтобы добраться от Бостона до Монумента. Это заняло вдвое больше обычного из-за аварии на подъезде к Конкорду, когда движение в три полосы превратилось в однополосное, образовав очередь из машин длиною в три мили, что напоминало гигантскую металлическую гусеницу, еле продвигающуюся фут за футом. Тем временем, моя голова начала раскалываться, глаза уподобились сырым луковицам, а в желудке закачалось озеро рвоты, в чем виноват был я сам. Меня ожидал обычный день вместе с Халли. Как и в любой другой четверг, я был осторожен, старался ни в чем не принимать участия и за день до того пораньше лег спать. Но именно перед этим у меня состоялась совсем не нужная мне встреча с Маклафлином. Спорить было бесполезно, и просить его о чем-либо также было впустую. Зная о моей личной жизни, он лишь кисло улыбнулся. Это привело меня к уединению и к жалости к себе, приведшей к нескольким рюмкам крепкого напитка в баре через дорогу от нашего офиса. Ко всему меня как никогда уязвила необходимость прибыть на встречу в Кембридж, которая стала для меня не более чем псевдо-интеллектуальным разговором. Вдобавок ликер — результат этого «псевдо», много обещаний и больше ничего, кроме ненужного шума, сожалений об ошибках прошлого и отчаяния. Так или иначе, я справился с утренним похмельем, осознавая, что Маклафлин видел мое состояние, когда я вяло и болезненно передвигался по офису. И я подумал: «Черт с тобой, Мак. Ты думаешь, что она меня сегодня не дождется. Вот, приму холодный душ, и сон долой. Халли меня дождется. Я обязательно приеду».
    Вероятно, я приехал позже, чем обычно, но постарался сделать вид, что ничего не произошло. Халли аж запрыгала от восхищения, когда увидела, как еду по улице. Я сделал резкий разворот, зная, что, неодобрительно нахмурившись, Элисон наблюдает из окна налитыми кровью глазами. Краснота белков сама по себе была достаточно оскорбительной для ее прохладных серых новоанглийских глаз, а мое опоздание оскорблением ее приверженности к точности и пунктуальности (еще до нашей свадьбы она была школьным учителем и любила расписывать все по минутам, делая расписание на каждый следующий час). Как бы то ни было, я остановился у ее дома с визгом тормозов, и в порыве эмоций издал длинный и громкий гудок. Я всегда делал так, чтобы это походило на вызов, убивая на нет все, что у нас с нею было связано, будто умирающий, прячущий в ладони спасительную пилюлю, которая могла бы еще на час продлить его жизнь.
    Халли выскочила из подъезда, одевшись в ослепляющее розовое платье с веселыми кружевами. Халли — это моя истинная любовь, единственный человек, который может меня утешить и простить, успокоить боль всего, что накопилось в нарывах моих грехов.
    «О, папа, я знала, что ты приедешь. Я не сомневалась», — завопила она, бросаясь в мои объятия.
    Мое лицо оказалось закопанным в ее пахнущих шампунем волосах, и в него вжался рельеф знакомой географии ее костей и плоти.
    — Разве можно тебя остановить? — и затем смех: — Не отвечай.
    Потому что иногда, бывало, что у меня не было возможности приехать.
    — Сегодня в луна-парк, Папа? — спросила она.
    Выстрел солнечными лучами по моим распухшим глазным яблокам. Даже темные очки не спасали воспаленные глаза. К тому же передо мной предстала перспектива кружения на карусели со всеми болезненными ощущениями во всем моем теле. Но, зная, что Элисон стоит за белыми занавесками, я уверил Халли:
    — Все, что не пожелаешь, бэби, все, что не пожелаешь, — мне хотелось, чтобы Элисон знала, что кто-то меня все-таки любит. — Все, что не выше неба.
    Халли была моей по четвергам, и на протяжении двух лет наших совместных четвергов, мы уже сделали не один круг по магазинам, продающим всякие смешные вещи, дневным киносеансам, не раз бывали на Муссокских пикниках, в кегельбане, в луна-парке — везде, куда взрослый может придти с ребенком. Балуя ее, я был достаточно осторожен. Мы делились знаниями, играли в необычный хоккей и оба изо всех сил игнорировали мир, выстроенный за спиной у каждого из нас: она — правильно организованный и стерильный мир ее матери, а я — мир много выпитого «Мартини», тесного окружения женщин и никогда не сбывающихся планов.
    Почему-то подумал об отце. Как-то мы с Халли заехали на кладбище, где я стоял у его могилы, пытаясь его вспомнить. Чаще всего вспоминаю время, когда несколькими неделями до его смерти мы сидели вдвоем в доме ухода за престарелыми. После долгих минут молчания, он сказал: «Главное, Хови, всегда оставаться мужчиной».
    Он начал плакать. Слезы покатились из глаз с покрасневшими белками. Я стал его жалеть, как и остальных стариков, которым только и осталось, как оглядываться назад. Спустя какое-то время я спросил: «Что значит оставаться мужчиной, папа?» Мне не столько было это интересно, сколько нужно было поддержать разговор.
    Мой бедный отец. В его жизни было слишком много виски, слишком мало любви и вообще никакой удачи — в картах, в костях и на работе, где бы он не работал. Ни одно его дело не клеилось.
    «Оставаться мужчиной», — начал отец, вытирая щеки. — «Состоит в том, чтобы наблюдать крушение собственной жизни и не испытывать к себе жалости, при этом ни перед кем не оправдываться, идти дальше, терпеть…»
    Тот день был длинным, и мне не терпелось уйти, оставить в одиночестве старика, называющего себя моим отцом. Вскоре я уехал, думая по дороге: «В словах он преуспевал всегда, не так ли? И что же получилось? Жена, чья ранняя смерть дала ему повод для того, чтобы тонуть в бутылке за бутылкой; сын, чье рождение стало причиной ее смерти, которого передавали от дяди к тете, а затем кузену. И, все же, он старался быть отцом, по-своему, всегда появляясь по праздникам, увешанным подарками и с дюжиной рассказов о больших приключениях в городах, куда он ездил по торговым делам…»
    Теперь, мы с Халли выехали на Спрус-Стрит, затененную высокими деревьями, и я был свободен. Посещение кладбища на повестке этого дня не стояло. Халли весело болтала о всяких глупостях. Она рассказывала о карнавале, устроенном ею и ее друзьями, и о том, что об этом писали в газете, потому что вырученные деньги пошли на благотворительные цели. Она перечислила все, что они с Элисон купили из школьной одежды, потому что сентябрь был не за горами. Она перебирала названия всего, что важно для десятилетней девочки, из чего состоит ее жизнь, а я слушал, наслаждаясь одним лишь ее присутствием рядом со мной. У нее были темные волосы, заплетенные в косички, в отличие от белокурой Элисон с прямыми, ложащимися на плечи волосами, и это отличие в глубине души меня восхищало. Халли продолжала болтать:
    — …в луна-парке появился новый невиданный аттракцион «Полет на Луну», все дети стремятся туда попасть, и мы там побываем, правда, папа? Ну, пожалуйста. Ну, давай…
    — Почему бы нет? — ответил я. Когда наступал четверг, все «почему бы нет» я бросал к ее ногам, словно букет любви, и слишком легко согласился, потому что знал, что в последний момент она изменит свое желание. Халли была робкой и застенчивой, и обычно избегала захватывающих приключений и рискованных поездок на аттракционах. Ей было достаточно прогуляться по парку рядом со мной, в это время мы придумывали всякие истории про людей, проходящих мимо нас. Ей нравилась карусель и кривые зеркала в комнате смеха, но она не решалась на «Русские Горки» или на «Мертвую Петлю», что я принимал с благодарностью, особенно в такие дни, как этот, когда у меня в голове что-то постоянно стреляет, а в животе все закипает при каждом неосторожном движении.
    — Как мама? — спросил я. Вопрос был ритуальным.
    И обычно следовал такой же ритуальный ответ: «Замечательно» или «Шикарно», будто Халли специально репетировала. Но сегодня, она стала колебаться, вздохнула и сказала:
    — Она устала.
    — Устала? — я искал свободный пятачок на стоянке для посетителей луна-парка.
    — О, она была на комиссии по приему донорской крови.
    Это была Элисон — как всегда добросовестная, общительная и всегда готовая кому-нибудь помочь. Она всегда была рада кому-нибудь услужить, любила Монумент и его жителей всем сердцем, так что заставить ее куда-нибудь переехать представлялось нереальным. И это было немалой частью наших разногласий или, по крайней мере, их началом. Я всегда расценивал Монумент, как отправную точку, а не конечную. Тем летом, когда встретил Элисон, я собирался уехать. Я был готов постучать в тысячу дверей Нью-Йорка, в поисках любой работы, хоть что-нибудь — чтобы оставить эту дыру. Но Элисон была настолько красива, что я оказался завороженным как в сказке, и остался в Монументе, чтобы писать невзрачные статьи для городской газеты. Однако меня манил мир за пределами этого маленького городка. Мне хотелось иметь его в своих руках, познакомиться с миллионом людей, повидать все страны земного шара, что, конечно, выглядело смешно, нелепо и непрактично. И однажды мое недовольство взорвалось как нарыв. «Элисон», — заявил я, — «Давай попытаемся упаковать вещи и попробуем новые возможности. Это не значит, что нужно ехать на другой конец света. Но пусть куда-нибудь. Мир такой большой, а Монумент маленький, а жизнь — такая короткая…»
    Элисон взяла на руки маленькую Халли, подарившую мне невинную улыбку младенца. «Она тоже настолько мала, что тебе нельзя быть ее отцом?»
    Поверженный, я остался в Монументе, стараясь проводить как можно больше времени подальше от ограниченной и душной квартиры, нагнетающей клаустрофобию. Я уходил в кафе или в коктейль-бар, где сидя в тени и наблюдая за тенями других, помещал в себя все большее количество «Правильного Ржаного Пива» или чего-нибудь покрепче. Грани стирались, и Монумент отодвигался на задний план. Неизбежно, когда регулярно посещаешь бар, то знакомишься с хорошими девушками. И вот появилась Салли. Она была членом телевизионной группы, командированной в Монумент от одной Бостонской телестанции, чтобы снять на ленту сто пятилетие Харисона Шенкса, старейшего человека в стране. Мы с Салли выпили по рюмке или по две, и она призналась, что была всего лишь секретарем съемочной группы — «девочкой на побегушках». Засмеявшись, она перевернула это клише и поинтересовалась, что такой парень, как я, делает в этой дыре. Конечно, она имела в виду Монумент. Она прижалась ко мне, и мое тело ощутило все ее тепло. Элисон скрывалась в специально сшитых под нее костюмах или свободных, удобных свитерах, в то время как Салли носила одежду, которая для меня постоянно подчеркивала в ней женщину. В тот же вечер, впервые сидя рядом с ней, прежде чем произнести две дюжины слов, я почувствовал, что мне уже знакомо ее тело, вероятно, как в тысяче юношеских фантазий.
    Телевизионная группа была в Монументе всего лишь два дня. Я был их неофициальным гидом, устроив им интервью с Харисоном Шенксом, удивленно сидящим в плетеном кресле на крыльце своего старого дома, каркая односложные ответы на глупые репортерские вопросы, типа: «Как вы себя чувствуете в свои сто пять?» Старик путал время и место, что-то бормотал о закрытии банков и о Герберте Гувере, что вызывало смех со стороны съемочной группы, и я чувствовал, как внутри меня все сжимается. Кто-то сжал мою руку.
    — Ты — чувствительный мужчина, не так ли? — спросила Салли.
    — Этого старика я знаю всю свою жизнь.
    — Бедный мальчик, — сказала она, коснувшись кончика моего носа тонким пальцем. — Тебе нужна нежность и забота.
    Интервью с Харисоном Шенксом заняло лишь девяносто три секунды в специальном выпуске, посвященном проблемам пожилых людей, но мой союз с Салли оказался намного продолжительнее. Все равно он не был слишком долгим. Худшим оказалось оставить Элисон и Халли в пользу Салли и всех ярких перспектив Бостона, чтобы нарушить ход жизни и сделать Халли жалким объектом — ребенком разрушенного дома. Но всему приходит конец. Салли нашла себе другого чувствительного мужчину, который продолжил разделять ее нежность и заботу. Ее забота так и не превратилась в любовь. Я учился и менял работу как перчатки, подрабатывал на стороне и зарабатывал не слишком много, в основном там, где не слишком был нужен талант, а скорее жестокость и хитрость, необходимость не спать ночью, готовя очередной маневр для следующего дня, а на следующий день была очередная презентация. Рюмка спиртного меня радовала больше, чем жизнь. Потом это были уже две рюмки, которые стали тремя или четырьмя, а затем ядом и адом. Нужно было пойти на еще одну вечеринку, чтобы позабавиться, но это была уже не забава.
    — Папа, ты выглядишь, как пожеванный, — сказала Халли, начав бесконтрольно хохотать.
    — Да и ты — не Золушка на балу, — съехидничал я.
    Мы рассматривали себя в кривых зеркалах комнаты смеха. Халли вдруг увидела себя толстой коротышкой, будто невидимые руки хлопнули ее по голове, сплющив все ее тело, а я оказался смехотворно высоким и худым, будто карандаш. Моя голова стала напоминать канцелярскую резинку на его конце. Подойдя к следующему зеркалу, мы оба поменяли обличие, засмеявшись еще громче из-за полной перемены ролей. В какой-то момент я поднял ее на руки и начал кружиться вокруг своей оси весело и смеясь, несмотря на боль, застучавшую у меня в висках. Головокружение начало валить меня с ног, и я опустил ее на землю: «Давай немного передохнем, бэби». Но она, будучи на вершине возбуждения, потянула меня за руку: «Полет на ракете, папа, полет на ракете…»
    Я тащил ноги через ослепленный солнцем парк и сам себе говорил, что нужно бы немного оттянуть время. Через дорогу от нас было небольшое кафе, где бы я выпил чего-нибудь прохладительного, в то время как Халли будет кататься на ракете. Во время других наших четвергов с Халли я старался уделять ей все свое время, возможно, показывая Элисон, что еще не растерял всю свою совесть. Когда впервые я позвонил ей, донельзя устав от своего невыносимого одиночества, то она не выразила особого оптимизма.
    «Нам было хорошо с тобой, за что спасибо», — сказала она легко и прохладно. — «Не стоит все переворачивать с ног на голову, Хови. Как долго мы тебя не видели? Три года, и мы устроили нашу жизнь. Не стоит ее разрушать».
    Ее смех привел меня в бешенство. Мне хотелось навредить ей: «Ладно. Возможно не тебя, а Халли. Я нуждаюсь в ней. Она моя, так же, как и твоя. В ней течет моя кровь…»
    «Знаю. Твоя кровь течет по ее венам, и, надеюсь, больше ничего».
    Меня обескуражила горечь в ее словах, но затем, придя в себя, увидел, что она была права. Когда развод был оформлен, то я смог добиться любых специфических условий в отношении Халли. Элисон была достаточно щедра, чтобы оставить открытым вопрос о времени, когда я смогу видеть свою дочь. Я мог бы навещать ребенка всякий раз, когда бы пожелал. О времени я не думал, потому что тогда был опьянен своей свободой и Салли, а позже женщины стали меняться так же часто, как и работа, пока не настал день, когда я оказался в отчаянном одиночестве в гостиничном номере, оставляемом каждому, кто в ком-нибудь нуждается. И тогда по телефону мы решили, что Халли будет моей в четверг с полудня и до вечера, чтобы быть точным. В первые недели я упивался ограниченными часами с Халли, будто большими глотками кислорода в моем душном, лишенном воздуха мире. Мы выезжали, чтобы сделать круг по магазинам и торговым центрам, что поначалу выглядело неуклюже, но затем, Халли вдруг начала смеяться над моими шутками, и, в конечном счете, она меня приняла. Элисон старалась к нам не приближаться, и никогда даже не выходила из дома. Зайти внутрь меня тоже не приглашали.
    Однажды она обратилась ко мне через сетчатую дверь от комаров, когда я встречал выходящую к машине Халли.
    «Ты знаешь, что ты делаешь?» — спросила она. Но это был не вопрос, а скорее, обвинение.
    «Что?»
    «Разрушаешь ее жизнь, ее привычки. Круглый год, каждую неделю ты являешься к ней, как Санта Клаус».
    «Ты что, ревнуешь, или думаешь, что дитя время от времени не нуждается в какой-нибудь забаве?»
    Она снова отпрянула, будто я шлепнул ее по щеке или просто поставил перед правдивым фактом, и почувствовал дуновение триумфа.
    — Мы пришли, папа, — сказала Халли.
    — О, Боже… — вскрикнул я, представ перед огромной и сложной машиной, возвышающейся над землей. Обычно, все аттракционы в луна-парках похожи друг на друга, но «Полет на Ракете» мне показался исключением: адский рев, клубы дыма и огненный дождь. Маленькие вагончики напоминали космические ракеты, в которых было по два или три сидячих места. Они с бешеной скоростью носились по рельсам, подлетая вверх и падая вниз, мотаясь из стороны в сторону и переворачиваясь вверх тормашками. Они взлетали на пятьдесят футов над землей и слетали оттуда, оставляя за собой в воздухе весь фейерверк. Можно было видеть, что вагончики движутся по замкнутому кругу, пламя — искусно освещаемые изнутри раздуваемые воздухом бумажные ленты, а дым — генерируется специальными устройствами, чтобы все походило на реальную феерию.
    — Разве это не круто, папа? — спросила Халли.
    Я захихикал в ответ моей маленькой застенчивой девочке, которой каждый раз приходилось набираться храбрости для того, чтобы прокатиться на роликовой доске.
    — Ты не ведь туда не собираешься? — хотя аттракцион не выглядел столь уж устрашающим, как это казалось на первый взгляд, но взлет на пятьдесят футов меня настораживал.
    — Все дети уже прокатились, — сказала Халли. В ее глазах загорелся вызов. — Если я не прокачусь, они подумают, что я… — она искала подходящее слово. — Трусиха.
    Мой бедный, сладкий ребенок, который волнуется и переживает, рискуя столкнуться с монстром, чтобы доказать друзьям, что она не боится. Целый поезд ракетообразных вагончиков остановился на посадочной платформе. Из вагончиков с криками и вздохами начали выскакивать люди. Боль между глазами усилилась, а в животе снова начало закипать.
    — Пожалуйста, папа…
    «Покупайте Билеты!», — зазывал дежурный.
    — О, Боже мой, как здорово… — ликовал парень, сошедший с рампы. Его рука обнимала невысокую белокурую девушку — обескураженную и возбужденную. Ее тело было настолько правильной формы, что я невольно прилип к ней глазами, и наши глаза встретились. Она была молодой, но в ее взгляде было нечто взрослое — древний код, который был расшифрован мною уже не одну тысячу раз.
    — Папа, можно? — голос Халли балансировал на краю триумфа, интерпретируя мою внезапную озабоченность как уступку.
    Я следил за блондинкой и ее другом. Они шли вдоль перегородки, отделяющей их от посадочной платформы, будто проверяя меня. Я был достаточно уверен, что наши глаза нашли друг друга.
    Халли повела меня к стеклянной кабинке, и я оказался у билетного окошка с бумажником в руке.
    — Ты действительно этого хочешь? — спросил я, подумав, что, возможно, она начала взрослеть, постепенно оставляя детство за спиной. И все же я сомневался в ее выносливости. Она все еще была ребенком.
    — О, папа, — сказала она с нетерпением в голосе, будто от маленькой девочки отделилась женщина — намек на будущее.
    Я подумал о высоком парне в кафе через дорогу. Или, может быть, о том, как подойти к блондинке. Отдав кассиру доллар, я сказал: «Один».
    — Детский или взрослый?
    — Детский, — ответил я. Взрослый? Какой нормальный взрослый станет рисковать полетом на это ужасной пародии, напоминающей ракету?
    — Разве ты со мной не пойдешь? — спросила Халли.
    — Смотри, Халли, твой папа не так молод для такого аттракциона. Ракета — это для молодых, — подталкивая ее к выходу на посадочную платформу, я проворчал: — Лучше поспеши. А то не хватит мест.
    — Ты думаешь, что я должна лететь одна? — спросила она. Сомнения в ее глазах стали почти осязаемыми.
    Я еще раз взглянул на механизм — на его часть, доступную моим глазам, и снова ощутил головную боль и тошноту в животе, представив себе, как меня будет швырять из стороны в сторону и вверх-вниз. Смешно. Пойти с ней — для меня это было бы невозможно. Я не был готов для «полета на ракете» с перегрузкой или без, с блондинкой или без блондинки.
    Окружившая нас куча людей, увлекала нас обоих на посадочную платформу. Дав билет в руки Халли, я помахал ей рукой. Она смешалась с толпой и быстро оказалась на рампе, ведущей к платформе, где посетители садились в вагончики. Дежурный по платформе принял у нее билет. Я надеялся, что он поймет, насколько она мала и посадит ее в ракету с кем-нибудь еще, чтобы она не была одной. Но он отвел ее к ракете, в которой было лишь одно место — для тех, кто пришел один. Какое-то мгновение она колебалась, а затем села, показавшись мне маленькой и беззащитной. Она мельком взглянула на тонкую стальную поручень — ее единственную защиту оттого, чтобы выпасть из ракеты. Но, надо полагать, что никто еще оттуда не выпадал. Или это все-таки возможно? Я велел себе прекратить драматизировать события: это всего лишь паршивый аттракцион в луна-парке, а она уже больше не ребенок.
    Проклятье. Я подошел к кабинке билетера и достал бумажник. Но меня остановил крик дежурного: «Все на местах. Отправляемся на луну».
    «Мистер, вы тоже можете прокатиться», — предложил мне кассир.
    Но, наверное, суетясь на рампе, я бы выглядел глупо. И, скорее всего, мест уже не осталось.
    Из ракет начали вырываться клубы дыма, рев двигателей заполнил воздух, и весь механизм, казалось, ожил. Я отбежал назад к входу. Мне не терпелось увидеть Халли прежде, чем ее ракета тронется с места. Она сидела, выпрямившись, собравшись, будто старательный пятиклассник слушает, что рассказывает учитель. Ее руки были сложены на коленях. Наши глаза встретились, и я украсил свое лицо улыбкой, уверяя, что ей будет весело. Когда ее ракета тронулась, она слегка отклонилась назад. Рев, шум воздуха и вырывающегося дыма, и ракета понесла ее по лабиринту рельс.
    Все это походило обезумевшую карусель. Ракеты проносились каждая сама по себе, то взлетая, то падая, то переворачиваясь вниз головой, то разворачиваясь под немыслимым углом. Я был рад, что удержался от соблазна поехать с Халли — уже устал, как собака. Я оглянулся на разделительный забор: блондинки уже не было. Так же, как и остальных.
    Когда я повернулся обратно к аттракциону, то все летало, крутилось, выписывало немыслимые спирали. Люди кричали. Это были неописуемые крики ужаса и, вместе с тем, восхищения. Вглядываясь в проносящиеся мимо ракеты, я пытался разыскать Халли. Сначала, во всем кошмаре хаотического движения, беспорядочности цветов и звуков, обнаружить ее было нереально. Затем, раскачиваясь вверх-вниз, в мою сторону начала приближаться маленькая одноместная ракета, и я увидел Халли. Ее глаза были широко раскрыты от удивления, тело было напряжено, руки вцепились в поручень. Стрелой проскочив мимо, она унеслась в хаос шума и света. Другие проскакивали перед моими глазами размазанными пятнами. На следующем круге глаза Халли были закрыты, а ее лицо было похоже на растаявший воск, будто какой-то обезумевший скульптор опалил свое изваяние из воска огнем. Когда ее ракета снова взлетала на очередную горку, то мне стало интересно, в чем же заключается элемент опасности. Предположим, что она перестала держаться за поручень. Я подошел к дежурному, безучастно стоявшему у рампы, глядя в никуда, но в последний момент я решил его не беспокоить. «Хватит драматизировать», — сказал я себе, и снова увидел Халли. В ее глазах был дикий ужас и агония. Я поспешил к дежурному и спросил, как долго длится аттракцион.
    — Что? — пытался он перекричать шум.
    — Как долго это длится?
    — Пять минут — как и указано в билете, — завопил он.
    Я снова отошел от рампы и проклял самого себя. Она снова проскочила мимо. На этот раз ее глаза были плотно сощурены, все тело сжалось в маленький комочек — беззащитный и уязвимый. Я вспомнил, что когда ей было три или четыре года, то она постоянно просыпалась от всяких кошмаров. Больше всего она боялась ураганов и гроз. И я подумал об этом жутком механическом урагане и о себе, которого не было рядом с ней, чтобы хоть как-то ее успокоить и поддержать.
    Теперь, снова сделав круг, ракета начала затяжной подъем. Глаза Халли были открыты, в них не скрывалось отчаяние. На спуске она увидела меня. Ее губы напряженно сжались, туго натянув щеки. В этот драгоценный момент хотя бы своим видом я постарался ее поддержать, улыбнувгись, стараясь ввести в свою улыбку храбрость, любовь и защиту. Наши глаза словно сцепились, и тут она снова исчезла из вида, уносясь в невообразимый хаос. Вдаль. По лабиринту изломанного круга. И я закрыл глаза.
    Сеанс, наконец, закончился, и я помчался на выход, чтобы поприветствовать ее. Мои руки были наготове, чтобы схватить ее, обнять, защитить…
    Я увидел, как она старалась выбраться из ракеты. Она хрупко переставляла ноги шаг за шагом, неуверенно спускаясь по рампе, и не сразу смогла найти равновесие, но все же справилась. Я протянул к ней руки.
    — Халли! — закричал я.
    Она посмотрела на меня, о чем-то глубоко задумавшись, будто была поражена, обнаружив меня на своем пути.
    — Расскажи, как было? — спросил я. — Святая макрель, я был готов содрать с себя всю одежду, стать суперменом и совершить спасительный прыжок.
    Она отстраненно улыбнулась, но, кажется, не тому, что я сказал. Она улыбалась чему-то еще. Это была ужасная, скрытная улыбка, не принадлежащая лицу ребенка.
    — С тобой все в порядке? — спросил я.
    — Я в порядке, — ответила она.
    — Мне жаль, что ты оказалась одна. Думал, что тебя посадят в ракету с кем-нибудь еще, боялся, что ты вывалишься из нее.
    — Я в безопасности и цела.
    Но она на меня не смотрела.
    — Ладно, — сказал я. — Что у нас следует по списку? — пытаясь вызвать энтузиазм в ее голосе.
    — Я думаю, что мне пора домой. Пожалуйста, — это был ответ в лучшей ее манере — этакая маленькая вежливая девочка.
    — По-моему, еще рано, — заметил я. — А как на счет того, чтобы поесть?
    Обычно, ее аппетит был намного больше ее самой: каждую такую прогулку она могла съесть пару фунтов попкорна, сахарной ваты и огромный вафельный конус мороженого с тройным сиропом.
    — Я не голодна, — сказала она.
    Мы прошли мимо комнаты смеха. Я подумал о тех сумасшедших зеркалах внутри и о наших с ней гримасах, а затем представил себе одну из них. Халли шла рядом, но я чувствовал, что с каждым шагом она становится все дальше и дальше. Я все думал, что отражения в этих зеркалах, возможно, были нашей реальной сутью. «Забудь», — усмехнулся я сам себе. — «Сравнивать себя с бедняком Дорианом Греем?»
    — Смотри, Халли, еще рано. Ты говоришь — скоро в школу. Может, съездим в центр города, в «Нортон»? Что-нибудь купим из одежды? — все предпочитали одеваться в «Нортоне», и я был уверен, что там безо всякой суеты можно будет найти все что угодно.
    Она выпустила воздух из уголка рта.
    — Думаю, что лучше всего пойти домой, — настаивала она. — Кроме того, Ма сегодня нездорова. Мне стоило бы побыть рядом с ней.
    — Твое желание, для меня — закон, — сказал я, стараясь удержать в голосе светлые ноты.
    А Элисон. Что с ней произошло? И почему она плохо себя чувствовала? Надо ли было иногда об этом спрашивать? А кого интересовало мое самочувствие?
    Мы шли к машине. Небо вдруг затянулось облаками. Блеск солнца стал мягче и уже не так слепил мои усталые глаза.
    Уже в машине я спросил:
    — Ты точно хочешь домой? — снова напомнил ей о своем присутствии.
    Она смотрела на дорогу. Мне стало ясно, что она на меня не смотрит
    с тех пор, как вылезла из «ракеты».
    — О, папа, — произнесла она.
    «О, Папа» — без муки, без какой-нибудь интонации. «О, Папа». В этом звуке была лишь усталость, разбивающая всю мою жизнь на тысячи осколков, которые давно уже было не склеить. Так она обозначила все мое отступничество.
    — В следующий четверг мы придумаем нечто совсем другое — дикое, нечто безумное. Возможно, мать позволит тебе съездить со мной в Бостон. Там есть, чем заняться.
    — Не знаю, — она сказала. — Думаю, что в следующий четверг произойдет нечто особенное в школе. Подготовительный день. В пятницу — уже будет первое сентября.
    — Но… — начал я, а затем остановился. Я собрался сказать: «Ты моя по четвергам». Но мне уже было ясно, что моей она не была — ни в четверг, ни в любой другой день недели, месяца или года. Мы проводили немало времени, в чем можно было не сомневаться, но не как отец и дочь, а лишь как взрослый и ребенок. И все эти «Почему бы нет?», что я подбрасывал ей, были не букетами любви, а просто взятками. Я глянул на нее, когда мы выехали на шоссе. Она сидела прямо и твердо. В ней была так хорошо мне знакомая элегантность Элисон, то — чем я так был болен, к чему сохранил любовь, тоску и нежность, и знал, что в ней было больше от Элисон, чем от меня, несмотря на ее темные волосы, где в ней я мог найти себя. И был ли я там вообще?
    Мы свернули со Спрус-Стрит.
    — Я хочу заехать на кладбище, — сказал я ей.
    — Ладно, — сказала она, все еще глядя вперед, на дорогу.
    Я остановил машину в неудобном месте среди серых плит и зеленой травы, подумал об отце и о том, что он сказал: «Главное, всегда оставаться мужчиной… наблюдать крушение своей жизни и не испытывать жалости к себе, при этом ни перед кем не оправдываться, идти дальше, терпеть…»
    — Халли, — сказал я.
    Наконец, она обернулась в мою сторону — все те же красивые глаза и линия ее щек. Я задался вопросом, был ли я где-нибудь с ней прежде, и теперь надеялся, что сегодня мы не были нигде.
    — Да? — спросила она с мягким интересом.
    Мне захотелось сказать: «Мне жаль, что я играю в Санта Клауса, когда мне нужно бы быть отцом. Мне жаль, о том, что желал себе весь мир, когда на самом деле мне лишь было нужно, чтобы меня любили. Мне жаль о твоем «Полете на Ракете», и обо всех «полетах» твоей жизни, которую я с тобой не разделил…»
    Вместо этого сказал:
    - Некоторое время я не буду приезжать в Монумент, — не давая ей ответить, я стал быстро импровизировать. — Возможно, мне придется уехать из Бостона. Надоели «крысиные бега». Я слышал, что в Вермонте одной провинциальной еженедельной газете требуется человек. Возможно, предложу свою кандидатуру.
    — Звучит привлекательно, — сказала она, как будто мы были незнакомцами в самолете.
    — И если получится, то кто знает? Возможно, когда-нибудь откроют газету «Монумент-Таймс».
    «Разве не видишь, моя дорогая, что я пытаюсь с тобой говорить?»
    — Может быть, повезет, и я вернусь домой, — продолжал спекулировать я.
    Она смотрела на кладбище. Ее лицо было столь же холодно и сурово, как и надгробные плиты.
    — Как тебе это? — спросил я.
    Наконец, она снова посмотрела на меня.
    — Да, — ответила она. На мгновение что-то пробежалось через ее лицо и появилось в глазах — возможно, эхо того ребенка, которого я знал с рождения. А затем все это исчезло. Ее глаза снова стали глазами взрослой женщины. Я знал, что в этом был повинен я сам. — Да, наверное, это хорошо, — правильно произнесла она.
    Мы отъехали от кладбища и выехали на Спрус-Стрит. Я припарковался у того здания, которое когда-то было моим домом. Она поцеловала меня в щеку, просто из обязанности. Я не стал сигналить, чтобы привлечь внимание Элисон. Или это была последняя попытка хоть чем-то привлечь Халли? Я медленно отъехал, отчаянно твердя себе, что с ней так и не попрощался.

Где вы, Президент Кливленд?

    Это была осень ковбойских карт — так мы называли картонные карточки с изображениями Бакса Джонса, Тома Тайлера, Хута Гибсона и особенно Кина Мейнарда. Их можно было найти в пятицентовых упаковках вместе с розовыми пластинками жевательной резинки, сложенными по три вместе и посыпанными тонким слоем белого, приятного на вкус порошка. Из этой резинки не выдувались такие пузыри как из какой-нибудь другой, но главное было не это, а сами карточки с изображениями ковбоев — людей с каменными лицами и синими холодными глазами.
    В те ветреные дни, когда в воздухе крутился хоровод опавших листьев, после уроков мы рассаживались на тротуаре у аптеки-магазина «Лемир» напротив школы прихода «Сент-Джуд». Мы обменивались картами, покупали их друг у друга и договаривались, кто кому должен какую карту. Так как Кина Мейнарда каждую субботу на дневном киносеансе мы видели на экране «Глобуса», то он был самым популярным из ковбоев, и каждую карту с его изображением можно было обменять, по крайней мере, на десяток других. У Ролли Тремайна было целое сокровище — тридцать, если не больше, разных карт, но он ревностно их берег. Это были такие же карты, как и у других, но Кин Мейнард у него был лишь один. Мы, все вместе, угрожали больше не пускать его к себе в компанию, чуть ли не объявив ему бойкот.
    Я его почти ненавидел. Он был сыном самого Августа Тремайна, владельца галантерейного магазина в центре города. К тому же жил не в арендуемой квартире, а в отдельном белом доме на Лорел-Стрит, похожем на большой пирог с взбитыми сливками. Он был слишком толстым, чтобы успешно участвовать в бейсбольных матчах между «Френчтаунскими Тиграми» и «Рыцарями» Норз-Сайда, и к тому же постоянно давал нам знать о джунглях монет в его карманах. Он мог зайти в «Лемир», небрежно заплатить четверть доллара и взять целых пять упаковок жвачки с ковбойскими картами, в то время как мы могли лишь стоять и наблюдать, тихо дуясь от зависти.
    Время от времени я мог заработать никель или гривенник. Я выполнял поручения слепой престарелой миссис Беландер, мыл полы и окна у нее дома. К тому же я подбирал всякий хлам из меди, латуни и других цветных металлов, а затем сдавал его старьевщику. Сжимая в ладони монеты, я мчался в «Лемир», чтобы купить одну или две упаковки резинки, надеясь, что, когда ее открою, то с одной из карт на меня смелыми глазами будет смотреть сам Кин Мейнaрд. И вот однажды, перед тем, как сесть напротив Роджера Луизье (моего лучшего друга, когда дело не доходило до карт) и выложить все что, что есть, у меня окажется пять Кинов Мейнардов, то смогу себя почувствовать своего рода миллионером.
    Одна неделя была для меня особенно удачной. Я целых два дня мыл полы у миссис Беландер и заработал четверть доллара. Кроме того, мой отец, отработав полную неделю на фабрике, закончил срочный заказ, комплект причудливых расчесок, и, когда он получил за это деньги, то раздал мне, моим братьям и сестрам по лишнему гривеннику наряду с обычными десятью центами на дневной субботний киносеанс. Отказавшись пойти в кино, я имел лишние тридцать пять центов и планировал разделаться с Ролли Тремайном, для чего лучше всего подходил ближайший понедельник. Именно утром по понедельникам у «Лемира» останавливался поставщик и разгружал свежие упаковки с леденцами и жевательной резинкой. Не было в мире ничего более захватывающего, чем новые пачки жевательной резинки с картами. В тот день сразу после школы я помчался домой и быстро переоделся. Мне не терпелось как можно быстрее оказаться в «Лемире». Я уже ворвался в дом, громко хлопнув за собой дверью, как тут же на моем пути предстал мой брат Арманд.
    Ему было четырнадцать, на три года больше чем мне. Он уже учился в средней школе «Монумент-Хай». В последнее время он вдруг стал для меня чужим. Это выражалось по всякому: его перестали интересовать ковбойские карты и «Френчтаунские Тигры», у него появилось какое-то таинственное достоинство, которое иногда пропадало, и его голос начинал повсюду звучать, будто у базарного зазывалы.
    — Остановись на минуту, Джерри, — сказал он. — Мне нужно с тобой поговорить, — он увел меня в сторону, чтобы мать не слышала нашего разговора. Она как всегда была занята возней на кухне, ожидая нашего прихода из школы.
    Я раздраженно вздохнул. В последние месяцы Арманд стал уважаемой личностью в доме, конечно, после матери и отца. И, как самый старший сын, он иногда пользовался возрастным преимуществом, разъясняя младшим, как себя вести.
    — Сколько у тебя денег? — прошептал он.
    — У тебя какие-то трудности? — спросил я. Волнение начало возрастать во мне, как месяц назад на киносеансе в «Глобусе» во время просмотра одного захватывающего фильма.
    Он раздраженно закачал головой:
    — Смотри, завтра День Рождения у Па. Я думаю, что нам нужно сложиться и что-нибудь купить, — в его глазах было презрение. — Рита уже дала мне пятнадцать центов, и я положил четверть. Альберт передал пятьдесят — все, что осталось от денег на его День Рождения. Если добавишь никель, то мы сможем что-нибудь купить.
    — Ой, ладно тебе, — начал защищаться я. — У меня нет ни одного Кина Мейнарда, и сегодня я собирался купить несколько карт.
    — Кин Мейнард! — фыркнул он. — Кто для тебя важнее Кин Мейнард или твой отец?
    Его вопрос был несправедливым, потому что он знал, что другого возможного ответа у меня не было. «Отец», — это был единственный ответ. Мой отец был великим человеком, верившим во все, в чем живет дух, хотя мать часто заявляла, что дух, в который он верил, возникал из бутылки. Он работал на фабрике расчесок, начиная с четырнадцатилетнего возраста. Он ни с того ни сего мог начать смеяться или ворчать. Каждый вечер, возвращаясь с работы, он приветствовал нас дурным настроением. В былые времена, когда работы на фабрике было много, он оживал и становился веселее, особенно в пятницу вечером и по выходным, ходя по дому с бутылкой пива подмышкой, и зачитывал длинные речи обо всем хорошем, что есть в жизни. И во время самой Депрессии он, например, купил фортепьяно, чтобы мои сестры-близнецы Иоланта и Иветта раз в неделю могли брать уроки музыки.
    Я достал из кармана двадцать центов и отдал их Арманду.
    — Спасибо, Джерри, — сказал он. — Мне крайне неприятно забирать у тебя твой последний цент.
    — Все в порядке, — ответил я, отвернувшись и утешая себя мыслью, что двадцать центов — это лучше, чем ничего.
    Когда я добрался до «Лемира», то почувствовал неладное. Роджер Луизье пинал по тротуару жестянку из-под леденцов, а Ролли Тремайн угрюмо сидел на ступеньках магазина.
    — Береги деньги, — сказал мне Роджер. Он знал о моих планах пустить пыль в глаза с новыми картами.
    — Что случилось? — спросил я.
    — Ковбойских карт больше не будет, — ответил Ролли. — Их больше не печатают.
    — Теперь карты будут президентскими, — сказал Роджер, и на его лице всплыло нескрываемое отвращение. Он ткнул пальцем на окно магазина. — Смотри!
    Объявление в окне гласило: «Всем детям. Внимание. Новая серия: «Президенты Соединенных Штатов». В каждой пятицентовой упаковке жевательной карамели…»
    — Президентские карты? — встревожено спросил я.
    И начал читать: «Собравший полную коллекцию карт с изображениями американских президентов получает от Официальной Ассоциации Бейсбольных Лиг перчатку с тисненым автографом бейсбольного чемпиона Лефти».
    Перчатка или что-нибудь еще, и ради этого кто-нибудь будет заниматься президентами?
    Ролли Тремайн глубоко вздохнул.
    — Бенджамин Харрисон, боже ты мой! Зачем мне Бенджамин Харрисон, если у меня есть двадцать два Кина Мейнарда.
    Чувство вины подкралось к моему сердцу. Мои пальцы перебирали в кармане монеты, но этот звук мало что значил. Кена Мейнарда больше не будет.
    — Я куплю «Мистера Гудбара», — решил Ролли Тремайн.
    Мне не хотелось есть, леденцы «Бэби Рут» меня тоже не интересовали. Я подумал о том, как обманул Арманда, и что хуже всего, предал отца.
    — Увидимся после ужина, — крикнул я Роджеру через плечо.
    Я торопился домой, и, чтобы сократить дорогу, обошел сзади церковь, несмотря на то, что затем было нужно перепрыгнуть высокий деревянный забор, а затем пробраться через лабиринты грядок мистера Тибодё, и при этом постараться не попасться ему на глаза. Запыхавшись, я взлетал по ступенькам на третий этаж, чтобы только узнать, ушел Арманд с Иолантой и Иветтой в магазин подарков или нет.
    Я выкатил свой велосипед и бешено понесся по улицам, пересекая наискосок перекрестки и не замечая негодующие гудки автомобильных клаксонов. Наконец, я увидел Арманда и сестер, выходящих из магазина «Монумент-Мен-Шоп». Мое сердце замолотило еще сильней, когда у Арманда в руке я увидел длинный, тонкий футляр.
    — Вы уже купили подарок? — спросил я, хотя знал, что уже было слишком поздно.
    — Прямо сейчас, синий галстук, — сказал Арманд. — В чем дело?
    — Да, ничего, — ответил я, и у меня в груди что-то надломилось.
    Он долго смотрел на меня. Сначала его взгляд был тяжелым, а затем смягчился. Он улыбнулся мне почти с сожалением и коснулся моей руки. Я отшатнулся от него, почувствовав себя голым на виду у всех.
    — Все в порядке, — сказал он мягко. — Возможно, этот день чему-нибудь тебя научит, — в словах была нежность и забота, но с невероятным достоинством, не оставляющем его голос, даже когда слово внезапно срывалось на последнем слоге.
    И мне стало интересно: что со мной произошло, если я не знал — смеяться мне или плакать.

    Сестра Анжела была поражена, когда за неделю до рождественских каникул, каждый ученик в ее классе зачитывал чуть ли не эссе, основанное на исторических фактах. Оценки по истории у многих были высоки, как никогда — не ниже «А»-минус (Сестра Анжела не верила, что кто-нибудь вообще когда-либо сможет получить выше «С»). Она никогда бы не узнала (или, по крайней мере, не сумела бы в это поверить), что все знали об американских президентах благодаря картам, которые мы покупали в «Лемире». На каждой из них было изображение президента, а на обратной стороне, краткая его биография. Эти карты были перед нашими глазами настолько часто, что все отпечатывалось в нашем сознании без особых усилий. Даже в разговорах на улице мы упоминали различные исторические факты, например, о том, что Джеймса Мэдисона прозвали «Отцом Конституции» или, что Джон Адамс намеревался стать министром.
    Президентские карты получили невиданный успех, и мы быстро забыли о ковбойских картах. Во-первых, с ними уже была не жевательная резинка, а карамель, которую можно было задвинуть языком в уголок рта, из-за чего щека разбухала, как у звезд бейсбола, кладущих туда щепотку табака. Во-вторых, конкуренция: все торопились собрать полную коллекцию и чуть ли не сорились, а иногда и дрались за каждую карту, потому что каждому хотелось первым ее отослать, чтобы получить бейсбольную перчатку, и расстраивались, потому что у «Лемира» можно было купить лишь тридцать два президента, включая Френсиса Делано Рузвельта, чего было недостаточно. Когда каждый понедельник поставщик оставлял коробки с карамелью у входа в магазин, то мы часто обнаруживали, что во всей коробке все карты были с изображением лишь одного президента — две недели подряд были коробки, в которых был только Авраам Линкольн, еще одну неделю мы вдвоем с Роджером Луизье стали героями Френчтауна. Мы на наших велосипедах съездили в Норз-Сайд, договорились с тремя мальчишками, чтобы обменяться картами, и возвратились с пятью новыми президентами, включая Честера Алана Артура, которого до сих пор у нас не было.
    Возможно, обостряя наше желание получить приз, печатающая карты компания выслала «Лемиру» обычную перчатку. В окне магазина она выглядела оранжевой и гладкой. Я уже чуть ли не заболел от тоски, размышляя о своей старой перчатке, которую я унаследовал от Арманда. Но желание Ролли Тремайна получить именно эту оттеснило мое на задний план. Он даже уговорил мистера Лемира согласиться отдать перчатку в окне первому же, кто принесет полный набор карт, так, чтобы в ожидании почтальона не тратилось впустую драгоценное время.
    Мы были восхищены тем, что Ролли Тремайн был расстроен, тем более что он был всего лишь запасным игроком у «Тигров». Однажды, потратив пятьдесят центов на карты, — все из которых оказались Кэлвином Кулиджем, он швырнул их на землю, затем вытащил из кармана доллар и сказал:
    — Ну и черт с ним. Я куплю эту перчатку!
    — Это не та перчатка, — сказал Роджер Луизье. — На ней нет автографа Лефти. Посмотри, что написано в самом низу.
    Мы все обернулись на окно с объявлением, хотя каждый из нас понимал: «Эта перчатка нигде не продается».
    Ролли Тремайн потрудился поднять брошенные им на тротуар карты. Его губы надулись еще сильней, чем когда-либо. После этого он быстро вложил их в грудной карман, отказываясь рассказать нам, сколько ему еще нужно, чтобы его набор стал полным.
    Я также был увлечен картами, потому что они каким-то образом делали краше окружающий нас мир, становящийся с каждым днем все более мрачным. После Рождества в результате сокращения производства отец оказался без работы. Ему не выплатили зарплату за последние четыре недели, и единственным доходом у нас был заработок Арманда, после школы он работал в бакалейном магазине «Блю-Энд-Вайт». В конце концов, и Арманд также потерял работу из-за того, что покупателей стало намного меньше.
    Еды и одежды нам всегда хватало благодаря отцовским кредитам, которыми он даже гордился, отсутствие занятости сделало его беспокойным и раздражительным. Он вообще перестал пить пиво, а, выпив стакан воды из крана, он начинал громко смеяться, но уже не столь весело: «Придется брать ссуду, притом с самого начала этого года». Сестры-близнецы заболели, и их положили в больницу для удаления у каждой из них миндальной железы. Отец был уверен, что он вернется на работу и, в конечном счете, возвратит все свои долги, но на наших глазах он начал стареть.
    Когда гребеночная фабрика снова получила заказ, то он вернулся на работу. Но наступило новое несчастье, и об этом знал только я — Арманд влюбился.
    Я обнаружил это случайно, в нашей спальне, поднимая упавшие на пол бумаги, которые веером разложились у меня в ногах. Опустив глаза, я начал читать написанное на одной из них.
    «Дорогая Салли. Когда я вижу твои глаза, то мир останавливается…»
    Лист был вырван из моих рук еще до того, как я дочитал до конца.
    — Что заставляет людей совать нос в не свои дела? — спросил Арманд, его лицо было темно-красным. — Разве у каждого нет права на его личные секреты?
    Никогда прежде он не упоминал о каких-нибудь секретах.
    — Это было на полу, — сказал я. — Я не знал, что это — твое письмо. Кто такая Салли?
    Он прыгнул на кровать.
    — Если кому-нибудь об этом расскажешь, то перемешаю тебя с грязью… — Салли Нолтон.
    Во Френчтауне с такой фамилией я не знал никого.
    — Девушка из Норз-Сайда? — спросил я, не веря своим словам.
    Он поднялся с кровати и встал передо мной. В его глазах были гнев и отчаяние.
    — И что такого? Думаешь, что она слишком хороша для меня? — спросил он. — Я тебя предупреждаю, Джерри, если кому-нибудь расскажешь…
    — Не волнуйся, — ответил я. В моей жизни любовь не занимала особого места. Она казалась ненужной тратой времени. А девушка из Норз-Сайда виделась настолько чужой и далекой, что для меня она практически не существовала. Но я поинтересовался:
    — Так, зачем ты написал ей письмо? Она что, уехала в другой город, или что-нибудь еще?
    — Она не уехала, — ответил он. — Я не послал письмо. У меня лишь было желание попробовать ей написать.
    Я был рад, что еще не знал, что такое любовь — любовь, из-за которой в твоих глазах нескрываемое отчаяние, из-за которой ты вынужден писать письма, которые остаются не отправленными. Безразлично пожав плечами, я начал искать в шкафу старую бейсбольную перчатку, и подумал о том, как обжигает ладонь пойманный мяч, отчего вздрогнул.
    — Если кому-нибудь расскажешь обо мне и Салли, то я…
    — Знаю, перемешаешь меня с грязью.
    И я никому об этом не говорил и продолжал разделять с ним его тоску, особенно, когда он во время ужина сидел за столом и оставил нетронутым пирог с взбитыми сливками, приготовленный матерью. Никогда прежде я еще не осознавал весь ужас любви. Но мое сочувствие было недолгим, потому что было и многое другое, что волновало меня не в меньшей степени: оценки в табеле накануне пасхальных каникул, потеря работы у старой миссис Беландер, переехавшей жить к дочери в Бостон, и, конечно же, президенты.
    Жизнь продолжалась. В нашей жизни президентские карты были доминирующей силой — у меня, у Роджера Луизье и у Ролли Тремаина. До начала бейсбольного сезона оставалось три недели. У каждого из нас был полный комплект карт, за исключением Гровера Кливленда. Каждый понедельник в магазин прибывали новые коробки с картами, и мы спешили их купить (насколько позволяли нам наши накопления). Мы срывали обертки и находили только Джеймса Монро, Мартина Вана Бурена или кого-нибудь еще, но не Гровера Кливленда, человека, бывшего двадцать вторым президентом Соединенных Штатов. Мы спорили о нем. Он должен был быть между Честером Аланом Артуром и Бенджамином Харрисоном как двадцать второй президент, или между Бенджамином Харрисоном и Уильямом Маккинли как двадцать четвертый? В какую игру играла с нами компания, печатающая эти карты? Роджер Луизье скупил все, что осталось, ему были нужны два Гровера Кливленда, чтобы завершить комплект.
    Негодуя, мы ворвались в «Лемир» и наткнулись на хозяина магазина, который недавно поклялся запастись новым товаром. Сердито бормоча, он рылся во всех своих бумагах, чтобы найти правила и инструкции от компании-производителя.
    — Ладно, — объявил он. — Говорите, что вам нужен лишь Гровер Клевленд, чтобы завершить набор. Теперь уходите — все, у кого нет денег.
    Выйдя из магазина, Ролли Тремайн поднял с земли пустую жестянку из под табака и зашвырнул ее на другую сторону улицы.
    — Боже, — сказал он. — Я бы отдал пять долларов за Гровера Кливленда.
    Когда я вернулся домой, то я увидел Арманда, сидящего на ступеньках крыльца, его подбородок покоился в его ладонях. Его унылое настроение зеркально отражало мое, и я сел рядом с ним. Какое-то время мы сидели молча.
    — Как забрасывается мяч? — спросил я.
    Он вздохнул, не находя ответ.
    — Тебе нехорошо? — спросил я.
    Он встал и подтянул брюки, которые были настолько велики, что их можно было натянуть ему на уши. Наконец, он стал рассказывать, что произошло: на следующей неделе у них в школе должен был состояться танцевальный вечер, «Весенний Звон», и Салли попросила, чтобы он был вместе с ней.
    Я закачал головой, поражаясь безумию любви.
    — Ладно, что в этом плохого?
    — Как я могу пригласить Салли на танец? — спросил он потеряно. — Ведь мне надо будет купить ей букет цветов… и мои ботинки почти уже развалились. Па не знает, как наскрести мне деньги на новые ботинки или на букет цветов.
    Я сочувственно кивнул.
    — Да, смотри, у меня тоже не все в порядке, скоро начинаются тренировки по бейсболу, а все, что у меня есть — это лишь старая перчатка. И карту с Гровером Кливлендом я до сих пор не нашел…
    — Гровер Кливленд? — спросил он. — Карты с ним продаются в некоторых магазинах в Норз-Сайде. Я слышал, как мальчишки спрашивали в магазине карты с Уорреном Джи Хардингом.
    — Боже праведный! — воскликнул я. — У меня есть лишний Уоррен Джи Хардинг!
    В моих венах закипела кровь. Я побежал за велосипедом и увидел, что в переднем колесе не было воздуха.
    — Я помогу тебе его накачать, — сказал Арманд.
    Через полчаса я был в Норз-Сайде, где у небольшого магазина несколько мальчишек раскладывали на тротуаре карты. Негромко, но четко я произнес: «Президент Гровер Кливленд. Я за ним!»

    Когда Арманд уходил на танцы, все нарядились так, будто на дворе было воскресенье. У него под мышкой была небольшая зеленая коробка, в которой был корсажный букетик. Я сидел на перилах балкона, свесив ноги. В нашем квартале было тихо, потому что «Френчтаунские Тигры» тренировались на стадионе «Даджет», готовясь к открытию сезона первой своей игрой.
    Я думал об Арманде и смешном выражении его лица, когда он стоял перед зеркалом в спальне. Я старался не смотреть на его новые черные ботинки.
    «Любовь», — пробормотал я.
    Весна наступила панически и внезапно, когда однажды утром одновременно расцвели сразу все яблони, и подули ароматные ветры. Все окна раскрылись настежь, и швабры сметали с подоконников пыль, что заняло весь тот день, потому что женщины приступили к уборке своих домов. Меня озадачила моя апатичность. Разве не предполагалось, что солнечный весенний день должен поднять настроение, сделать его ярким и веселым?
    Я обернулся на звук шагов, идущий от лестницы. Роджер Луизье поприветствовал меня кислой миной.
    — Я думал, что ты тренируешься с «Тиграми», — сказал я.
    — Ролли Тремайн, — сказал он. — Не могу его терпеть, — его кулак изо всех сил врезался в перила балкона. — Христ, почему именно ему должен был достаться Гровер Кливленд? Ты бы видел, как он задается, и вдобавок он никому не позволяет прикоснуться к своей перчатке…
    Почувствовав себя, как Бенедикт Арнольд, я понял, что мне нужно признаваться в содеянном.
    — Роджер, — сказал я. — Это я достал карту с Гровером Кливлендом в Норз-Сайде. И это я продал ее Ролли Тремайну за пять долларов.
    — Ты, что — сумасшедший? — в его глазах было отчаяние.
    — Мне срочно были нужны деньги.
    — Господь… — Роджер стоял, как вкопанный и качал головой. — Зачем ты это сделал?
    Я смотрел ему вслед. Он уже был ко мне спиной и начал спускаться по лестнице.
    — Эй, Роджер! — окликнул я его.
    Он обернулся ко мне с взглядом незнакомца, будто прежде он никогда еще меня не видел.
    — Что? — спросил он плоским голосом.
    — Мне нужно было это сделать, — сказал я. — Честно.
    Он не ответил. Он уже нащупывал на заборе ослабшие доски, которые я ему как-то показал.
    Я подумал об отце и Арманде, о Ролли Тремайне и Гровере Кливленде. Мне захотелось исчезнуть, чтобы мой след тут же простыл. Но уйти было некуда.
    Роджер отодвинул свободную доску в заборе и проскользнул в щель, а я почувствовал себя предателем. Разве не думаешь, что почувствуешь себя лучше, сделав что-нибудь прекрасное и благородное?
    Моментом позже две руки схватились за верхнюю кромку забора, и появилось лицо Роджера.
    — Тебе точно нужно было так поступить? — завопил он.
    — Да! — крикнул я в ответ. — Это было важно!
    Его лицо расслабилось и смягчилось, И я услышал его голос с другого конца огорода мистера Тибодё.
    — Ну и черт с ним.
    — Увидимся завтра! — завопил я.
    Мои ноги, свешивающиеся с перил, снова закачались. Собирающийся сумрак смягчил острую кромку забора, черепицу крыш и отдаленный шпиль церкви. Я еще долго продолжал сидеть, ожидая, когда у меня, наконец, поднимется настроение.

Еще одна девушка Майка

    Весь ужас был в том, что о ее пороках я узнал прежде, чем сам Майк. Я не отнесся к этому серьезно, потому что, в конце концов, она была всего лишь ребенком — девятиклассницей, и в отличие от Майка, я не был ею столь увлечен. И, наконец, мне стало жалко их обоих — кого из них больше, я так и не понял. Однако она была всего лишь еще одной его девушкой. Возможно, я ему завидовал. Завидовал его молодости, наблюдая, как однажды, услышав хриплый клаксон, он выбежал на лужайку к друзьям, приехавшим за ним на машине. На дороге стоял алый «MG». И во что было трудно поверить, что в него смогло поместиться столько людей. Машина напоминала некоего монстра со всеми торчащими из него руками и ногами. Новая подружка Майка сидела на заднем сидении. Мы с Элли раньше ее еще не видели. Он начал дружить с ней недавно. Майк всегда знакомил нас с каждой своей новой девушкой неохотно, потому что они появлялись у него и тут же исчезали, вчера они сходили в кино, а через неделю о ней уже никто не мог и вспомнить. Тут я увидел, как она в мольбе навстречу ему распростерла свои руки, и Майк тут же исчез в машине. В окне промелькнула лишь копна длинных темных волос, закрывшая его, и ее приятное лицо. Они спешили на пляж. Мотор взревел, и громкая музыка вырвалась из открытых окон. Взвизгнула резина, и алое тело машины рванулось вперед. За рулем сидел Алекс. Главным в его жизни, очевидно, было удовольствие от страха. В последний момент показался Майк, на прощание махнув нам рукой.
    — Счастливые дети, — сказала Элли. Ее голос меня напугал. Я думал, что она была где-то на кухне и занималась обедом.
    — Если этот сумасшедший Алекс по дороге их всех не убьет.
    — Я бы не хотела снова вернуться в восемнадцать, а как ты, Джерри? — спросила она.
    Я подумал о поездке на машине со сладким ветерком, о блестящем на солнце пляже, плещущихся волнах, неистощимой их энергии и девушках в бикини.
    — Думаю, что нет, — неуверенно ответил я.
    — Врешь, — засмеялась она. — Не рассказывай мне, что твой опасный возраст прошел.
    Мы были женаты двадцать один год, и ей все еще удавалось заставить трястись мои коленки, лишь повернув голову и посмотрев на меня искоса.
    — Мой возраст всегда был опасным, — сказал я, скорчив ей гримасу привидения.
    — Интересно, почему она?
    — Что она? — спросил я.
    — Последняя подружка Майка?
    — Как и все остальные, — ответил я.
    Все девушки, которых Майк приводил в дом, были будто из одного инкубатора. Длинные волосы и короткие юбки, или длинные волосы и бедра, плотно обтянутые потертыми джинсами. Все они были вежливы и выглядели опрятно, все были накачаны полным комплексом витаминов еще со дня их рождения и начинали посещать дантиста с трех- или четырехлетнего возраста. Им нравились одни и те же песни из «Лучших Сорока», и они пахли одними и теми же духами. Их лексикон был обогащен такими словами, как «круто» или «тяжело», которые они вставляли в каждую свою фразу. Будучи выпускником средней школы, Майк увлекался баскетболом, английским языком и девушками. Английским, может быть, и нет, но это был единственный предмет, по которому у него в табеле были оценки «А». Хотя он был в ведущей баскетбольной команде школы, начиная с девятого класса, тренер больше держал его в запасных из-за его среднего роста, чтобы тот не слишком пропадал среди остальных, всех этих гигантов. Но Майк был послушным игроком, он умел выстроить игру и играл с большим удовольствием. Как-то раз в прошлом году, когда я сидел среди зрителей, перед самым финальным свистком он красиво провел мяч и забросил его в сетку так, что тот не коснулся обруча. Он обернулся, чтобы убедиться в своей позиции, и наши глаза встретились. Он улыбнулся, и его улыбка была чудом триумфа и гордости. На короткий момент Майк снова стал для меня мальчиком, которого я учил плавать и ловить рыбу, с которым мы могли долго ходить и болтать напролет где-нибудь в субботу. Позиции игроков и приветствия болельщиков для нас обоих не существовали. Мы были просто отец и сын, и этот момент был для меня еще более ценен, потому что я знал, что такие контакты между нами будут все реже и реже. Какое ему дело могло быть до отца, когда при виде его все девушки начинали прыгать и визжать?
    Так на этот раз обернулось, что эта его новая девушка была из группы поддержки их баскетбольной команды. Ее звали Джейн, что было новым. Я ожидал нечто похожее на Дебби, Донну или Синди. Ее волосы водопадом спускались на ее плечи, разделяясь строго посередине, а в глазах сияла синева бесконечной глубины. Она выглядела опрятно, и у нее были идеально ухоженные зубы. И еще ее любимым словом было «вау», которым она выражала удивление и восхищение.
    Майк был ею ослеплен, хотя, если быть откровенным, то она была точной копией девушки, чье имя я забыл — Майк приводил ее домой несколькими неделями до того. Он не мог оторвать от нее глаза и жадно поедал ее взглядом, как только она оказывалась рядом с ним. Его даже совсем не раздражали ее «вау», произносимые по два раза в минуту, как, например: «Вау — какая тяжелая песня» или «Вау — какой изящный свитер». Слово «изящный» она любила почти так же, как и «вау». Когда одними и теми же повторяющимися словами украшено каждое предложение, то это начинает раздражать, особенно, если ты это слышишь в любой другой комнате, пытаясь собраться, чтобы продолжить чтение книги или чтобы спокойно посмотреть телевизор.
    Можно сказать, что мне уже удалось привыкнуть к шуму молодежи в нашем доме. Иногда по выходным Энни приглашала в дом своих друзей по колледжу на спонтанные вечеринки с песнями и смехом. Джулия (ей было четырнадцать) приводила с собой компанию помладше, и некоторые из ее подруг стремились познакомиться с Майком. И, казалось, что телефон звонил не прекращая, на диске проигрывателя всегда крутилась пластинка, а телевизор никогда не выключался. Элли называла это «дружеским вторжением», но мне это казалось «дружеским» лишь, когда дверь моей комнаты была плотно заперта.
    Джейн стала частью этого «вторжения» и шума на продолжении последней осени и баскетбольного сезона. Майк участвовал в каждой игре. Один из «Голиафов» переломал себе лодыжку, и на долю Майка выпало его заменить. Он мог опустить глаза, забросив очередной мяч в корзину, и Джейн тут же начинала прыгать в радостном триумфе. Пять девочек группы поддержки, как обычно, были на трибунах, и иногда я не мог выделить ее среди других.
    Снег пошел рано, и по выходным, а иногда и по вечерам обычных дней они уходили на каток или в лес, чтобы прокатиться на коньках или на лыжах. «Молодые почем зря тратят силу», — как-то сказал я Элли. Майк провалил контрольную по алгебре, и к нам домой пришла предупредительная открытка.
    «Нужно поговорить с ним», — сказала Элли.
    Что я и сделал. Он пообещал быстро улучшить свои оценки также и по другим предметам. «Что ты думаешь о Джейн, Па?» — спросил он. — «Ты ничего в ней не находишь?»
    — Именно сейчас я бы предпочел поговорить об алгебре, Майк.
    — Знаю, знаю, — сказал он, вздыхая. — И знаю, что ты обвиняешь Джейн в моих плохих отметках, и тебе не нравится то, что провожу с нею все свое время. Возможно, где-то я напортачил, но она не имеет никакого отношения к контрольной по алгебре.
    — Я ее не виню, — ответил я. — Она — приятная девушка, Майк, но в твоей жизни она лишь на время. Сегодня — тут, а завтра — там. Но вот твои отметки будут важны для тебя в будущем — для колледжа, университета. Ты не можешь позволить себе так пренебрегать учебой.
    — Она — не на время, Па. Я полагаю, что она — сегодня здесь, и завтра она никуда не денется.
    — Как долго продолжаются ваши отношения?
    — Четыре месяца и три дня, — сказал он.
    — Для тебя — это рекорд, не так ли? — спросил я.
    — Она ведет счет дням, — сказал он. — И напоминает мне об этом каждый день, — не смотря на то, что мы тесно сидели рядом, он внезапно оказался где-то далеко. — Джейн. Она — больше, чем другие…
    Я позволил Майку не объясняться по поводу алгебры. Сам, ничего не говоря, просто кивал, слушая его замечания о Джейн.
    У меня однажды была возможность увидеть ее глазами Майка, когда она пришла как-то в воскресенье. У нее на голове была шапка, глаза блестели, она нерешительно улыбнулась и сказала: «Хай, мистер Крофт».
    Я перестал бороться с газетой, позволив ее листам беспорядочно упасть на пол.
    — Можно войти? — спросила она.
    Мы никогда не обменивались словами более чем в приветствии. Я наблюдал за ней, за тем как она вошла в дом и села на пол в позу Будды. Ее длинные волосы светились от чистоты. Когда она откинула их назад, то ее лоб открылся, обнажив прыщики — созвездие боли. Это, пожалуй, было единственным, что делало ее более похожим на человека, нежели на модель для демонстрации шампуни из телевизионной рекламы. В возрасте Майка я бы ослеп от одного блеска ее волос.
    — Ладно, — наконец, сказал я, заметив, что у нее в руке какой-то сверток.
    — Вау! — произнесла она, втягивая слово, словно воздух при вздохе. — Мистер Крофт, я знаю, что не должна вас беспокоить, но…
    Я попытался скрыть свой собственный вздох: мне было ясно, что ей было надо. Не смотря на то, что нанявшая меня компания занималась предметами искусства, и даже год назад я преподавал технику рисунка в колледже, теперь я оказался вовлечен в административные дела, что требовало годами не прикасаться ни к кисти, ни к карандашу.
    Она развернула сверток.
    — Мне нужно кому-то это показать. Тому, кто знает всю «тяжесть» искусства. Наш преподаватель живописи — он «тормоз».
    — Тормоз?
    — Понимаете, хоть кол на голове чеши.
    «И вообще», — подумал я, — «Твой учитель — тормоз он или нет, вероятно, путь к сердцу парня лежит через одобрение его отца».
    Я рассматривал ее рисунки, ландшафты: одно и то же дерево было на каждом ее эскизе, и все было совершенным, даже слишком совершенным. Деревья были будто струны, натянутые на арфе, будто это была не живопись, а геометрия или чертеж какой-нибудь сложной машины. Все же, какая-то доля таланта у нее была, как, наверное, у тысяч, у миллионов других. Какое-то время мы разговаривали о ее работах, и я, конечно, поощрял ее старания. Это был приятный разговор. Ее «вау» и «тяжело» не были столь раздражающими, как при восхищении и улыбке в один и тот же момент.
    — Я действительно ценю ваше внимание, мистер Крофт, — сказала она, вставая. — Как можно вас отблагодарить?
    Позже, проходя мимо двери в кухню, я видел ее вместе с Элли. Они обсуждали рецепты. Джейн все время «ваукала», пока Элли переписывала ей свой особый рецепт кофейного торта: путь к сердцу парня лежит также и через кухню его матери.
    Но очевидно Джейн уже столкнулась с тем, что ее избегают. Несколько дней спустя Майк объявил, что он дал согласие стать фотографом для журнала выпускников его года.
    — Майк, ты что, будешь заниматься тем, что не связано с девушками или баскетболом? — спросила Джулия.
    Майк проигнорировал ее вопрос.
    — Да, это будет забирать немало времени, но классный руководитель думает, что внеклассная работа поможет мне в успеваемости.
    — А что алгебра? — спросил я.
    Этот вопрос он ожидал.
    — На этой неделе я получил «А»-минус по контрольной и «B»-плюс на прошлой неделе, — сказал он.
    — А что Джейн? — спросила Джулия, крутя глазами по сторонам. Ее обычно просили, чтобы не вмешивалась, и она безучастно наблюдала за романами Майка, как за развитием событий мыльной оперы по телеканалу для домохозяек.
    — И что Джейн может с этим сделать? — спросил Майк.
    — Хорошо, баскетбольные тренировки и вся эта возня с фотографиями, но когда же ты ее видишь? — спросила Джулия, в душе почувствовав удар.
    — Смотри, дитя, — он всегда называл ее так, когда она успевала изрядно ему надоесть. — Джейн живет, чтобы над всем и всеми брать верх. И как бы то ни было, я думаю, что наши с ней отношения нуждаются в передышке.
    Джулия чуть не подавилась.
    — О, боже, этого я еще не слышала.
    Элли пришла на выручку:
    — Как говорят: «Чтобы быть вместе, нужно пространство». Когда в семье две девочки-подростка, то нет пророка в своем отечестве.
    Мы с Элли были хорошо знакомы со всеми девушками Майка, и знали, как быстро охладевали его отношения с каждой из них, но в данный момент Джулия была первой, чтобы сказать об этом вслух. Происходящее становится понятным, когда проясняются намерения. Помимо нового увлечения фотографией, Майк, готовя домашнее задание, внезапно стал очень добросовестным и аккуратным. Кроме того, его баскетбольная команда стала возможным участником в первенстве района, что означало дополнительные тренировки по выходным: «Можешь себе это представить, Джейн? Одержать первенство района…» Я слышал, как он разговаривал с ней по телефону, когда проходил мимо. Бывали времена, когда все их телефонные беседы были тайной от всех, когда змея телефонного шнура уводила в его комнату, а дверь плотно закрывалась. Сейчас он мог в полный голос разговаривать с ней по телефону посреди салона или в прихожей, не замечая находящихся рядом.
    — А, как Джейн сейчас? — спросила Джулия, старательно пережевывая ужин.
    — Замечательно, — ответил Майк. — Передай картошку…
    — В последнее время она что-то здесь не появляется, — упорствовала Джулия.
    — Сегодня вечером мы идем в кино.
    — Большое дело, — захихикала Джулия.
    — Кому до этого есть дело? — спросил Майк.
    Но никто не ответил. Каждый был занят едой, хотя я заметил, что Майк не доел свой бифштекс, который обычно он поглощал, не моргнув и глазом, при этом забывая о десерте.
    — Что за фильм вы собираетесь посмотреть? — спросила Джулия.
    — Не знаю, — сказал он угрюмо, продолжая играть с едой. Элли метнула на Джулию резкий взгляд, который потребовал сменить тему.
    Вернувшись из кино, Майк был все таким же угрюмым. Это было раньше, чем обычно. Джулия спустилась по ступенькам вниз, ожидая его возвращение.
    — Майк…
    Он поднял руку, будто полицейский, останавливающий движение, но она стала нажимать:
    — Вы с Джейн хорошо провели время?
    — Хуже не бывает, ответил он.
    — Что случилось?
    — Эй, Джулия, хватит об этом, — обрубил он.
    Меня удивила мука в его голосе. Я поспешил вмешаться в их беседу, напомнив Джулии, что завтра ей в школу и пора в постель. Она неохотно поднялась по лестнице, что-то бормоча себе под нос про то, что ничего не случилось.
    Ничего, в общем, то, и не случилось.
    Он откусил от бутерброда и начал жевать без особого аппетита, будто приговоренный заключенный последний свой завтрак.
    — Что с ними происходит, папа?
    — Что?
    — Они играют на твоих нервах, как и Джулия, которая сует свой нос в чужие дела. И Джейн, она — лишь девушка, но…
    — Но что? — спросил я, отложив карандаш.
    — Не знаю. Когда она расчесывает волосы миллион раз в день… каждый раз, как я оборачиваюсь, у нее в руках расческа. И еще, когда по радио звучит песня, то она ее напевает так, что саму песню не услышишь.
    — Она приятно выглядит, — предложил я.
    — Выглядит, — возразил Майк. — Она прекрасна, но…
    «Но» — слово-паразит, слово-монстр.
    Он отложил бутерброд, который был почти нетронут, если бы не «половинка луны» — его единственный укус.
    — Это на протяжении всего времени между нами, — сказал, наконец, он. Его голос был похож на хлопок двери. — Она хочет знать, что между нами произошло. И что я могу сказать? Я не знаю, что произошло, папа, я только…
    — У тебя нет к ней прежних чувств, — сказал я, пытаясь быть полезным.
    — Правильно, — продолжил он. — Я напоминаю крысу…
    — Возможно, и напоминаешь.
    Когда он удивленно на меня взглянул, я сказал:
    — Ты не можешь помочь всему, что случается с твоими чувствами, Майк. Не в твоем возрасте, и не в каком другом, надо полагать. Было бы ужасно продолжать претворяться с Джейн или кем-либо еще. Если из-за этого ты не чувствуешь себя плохо, то ты на самом деле — крыса.
    Он посмотрел на меня, и я снова почувствовал, что наступил мимолетный момент взаимного контакта. На сей раз, оно не выглядело столь торжествующее, как тогда, когда мяч блестяще прошел через кольцо, но, в конце концов, это было взаимопонимание.
    — Бедная Джейн, — позже сказала Элли, когда я ей все рассказал.
    — Это было неизбежно.
    — Интересно, кто будет следующим?
    — Кто-нибудь такой же, — ответил я. — Только у нее будет какое-нибудь другое слово вместо «вау».
    Я снова услышал «вау» через неделю или две, когда я зашел в торговый комплекс в центре города за вечерней газетой.
    — Хай, мистер Крофт. Вау! Как холодно, даже не верится!
    Я не сразу ее узнал. Стекла моих очков запотели. Табуреты вокруг барной стойки были заняты подростками, одетыми в те же самые темно-голубые куртки и потертые джинсы. Но я определенно знал это «вау», а затем я увидел, как она помахала мне рукой.
    Рядом с нею кто-то встал с табурета, и я сел рядом.
    — Хай, — сказал я, вспоминая ее имя по буквам, а затем выложив его вслух: — Джейн.
    Перед нею стояло фруктовое мороженое, кажется, земляничное, что выглядело по-королевски холодным и безвкусным. Я содрогнулся от холода, который принес с собой в помещение кафе, а она сидела рядом и маленькой ложечкой отправляла мороженое себе в рот.
    — Как продвигаются твои рисунки? — спросил я, приняв у продавца чашку кофе.
    — Если по правде, то я не многое успела, мистер Крофт. Да я и не слишком честолюбива. Мне кажется, что это все зависит от настроения, — она шмыгнула носом и вытерла его платком.
    — Хорошо, у тебя еще есть время, чтобы разобраться в своих амбициях.
    И как всегда я обжег свой язык горячим кофе.
    — Как Майк? — спросила она.
    — Замечательно.
    — Я себя ненавижу, — объявила она, взяв маленькой ложечкой огромный шар мороженого, с которого капал сироп. — Я обещала себе, что не буду упоминать его имя хотя бы шесть ближайших месяцев, и вот — вау… произнесла.
    — Нельзя себя ненавидеть, Джейн. Ты слишком уж хороша для этого.
    — Далеко не все так думают обо мне, — сказала она, теребя волосы, снова открыв на лбу созвездие боли. Она фыркнула. — И после всего я должна быть лучше всех…
    Я подумал: где же та самая девушка-лето в обнимку с Майком в красной машине по дороге на пляж, а затем в бикини — загорелая и красивая?
    — Ты — не все, Джейн. Ты — красива и талантлива. И когда-нибудь некоторым ухажерам еще дашь фору.
    Она послала мне нездоровую улыбку.
    — Хороший вы парень, мистер Крофт.
    И я подумал о том, что еще недавно какое-то время я был ее врагом, потому что она влияла на успеваемость Майка, когда он за ней ухаживал. И я скрипел зубами от всех ее «вау». Теперь мне о многом было жаль.
    — Мне бы хотелось что-нибудь для тебя сделать, Джейн, — сказал я, поворачиваясь к ней. Несмотря на то, что ее глаза покраснели от холода, также как и ноздри, она была все такой же красивой: оставались все те же зубы для телевизионной рекламы и блестящие волосы. С моим желанием возросла и печаль. Всем своим сердцем, я бы сделал для нее все, чтоб она была счастлива, но знал, что ничем не смогу ей помочь.
    — Всего можно добиться самому, мистер Крофт, но, все равно, спасибо.
    Она закончила фруктовое мороженое, облизала ложку, а затем нашла в сумочке еще один платок.
    Она соскочила с табурета и снова посмотрела на меня, словно задумавшись, будто забыла о моем присутствии. И почему бы нет? Я был всего лишь отцом Майка, а не им самим.
    — Передайте привет миссис Крофт, — сказала она, отходя от табурета. — И Джулии.
    Я смотрел ей вслед, когда она уже направлялась к двери: потертые джинсы, повторяющие рельеф ее изящных бедер, длинные волосы, куртка, украшенная названием школы. Ее невозможно было отличить от миллиона других. Моя чашка из-под кофе уже была пуста. Печаль осталась. Я поднял глаза, чтобы увидеть в зеркале свое отражение: «Хороший вы парень, мистер Крофт…» — как и миллионы других. Я видел линии морщин, напоминающие круглые скобки, заключающие в себе мои губы, редеющую линию волос, маленькие обрывки плоти под глазами, и пучки седины в волосах. Если все девушки для меня выглядят так, как Джейн, то, наверное, все отцы ими также воспринимаются одинаково.
    Я заплатил за кофе и купил газету. По дороге домой я подумал о грустном: нужно ли так отличаться от остальных? И я себя спросил: «Что, никогда не смотришься в зеркало? Только во время бритья?»

Протестанты плачут тоже

    Для начала, за короткий промежуток времени между Пасхальным Воскресеньем и Днем Благодарения в 1938 году мой брат Арманд уже успел влюбиться одиннадцать раз. Ничего удивительного в этом не было — по крайней мере, для меня, когда тремя годами позже, как-то вечером за ужином он объявил, что просит у родителей разрешение на брак.
    Казалось, что в любом случае свадьба была неизбежным концом мук любви, и я удивлялся, почему же он не женился раньше.
    Все выглядело так, будто отец вовсе и не отреагировал на эту новость, его широченные плечи, проходящие не в каждый дверной проем, ссутулились, когда он медленно и старательно пережевывал кусок кровяной колбасы, но мать глубоко вздохнула и бледными глазами посмотрела на отца, а затем на Арманда, не веря своим ушам. Остальные сидящие за столом мои братья и сестры вдруг хором засвистели, застонали, будто суда, собравшиеся в главной гавани Бостона.
    — Но тебе лишь девятнадцать, — возразила мать, машинально подложив Эстер еще один шарик картофельного пюре. Ее аппетит несколько смутил мать, наверное, из-за гордости за нашего отца, который полагал, что детям важно есть также много, как и мужчинам пить пиво.
    — Ладно, если я достаточно взрослый, чтобы работать, то, наверное, созрел, и для женитьбы, — ответил Арманд, адресуя сказанное матери, в то время как его глаза не могли отклеиться от отца. Арманд редко мог смотреть куда-нибудь в пустоту. Сотни раз я видел, как он стоит с битой, не отрывая взгляд от мяча, а затем искусно посылает его за пределы поля, чтобы успеть его обежать по кругу и коснуться «базы». Он был рекордсменом «Френчтаунских Тигров», и на его счету было немало разбитых окон в соседских домах. С битой он управлялся лучше кого-либо еще в нашем квартале, а когда учился в школе, то был активистом группы дебатов, обсуждающей, например, почему американское правительство должно взять под контроль и национализировать железные дороги. К тому же он великолепно играл в баскетбол, и у него всегда находилось время на любовь. «Это — то, что заставляет вращаться мир вокруг своей оси, мальчик Джерри», — сказал он мне, когда я наблюдал за тем, как он незадолго до того расчесывался перед зеркалом.
    Я был намного младше его и имел свое собственное мнение о любви, как о чем-то дурацком и излишне неприятном, заставляющем идти на ужасные танцы, надевать воскресный костюм, скажем, вечером в среду и принимать ванну два или три раза в неделю. И все же я допускал, что, если Арманд мог столь искренне отдаваться любви, то что-то хорошее в этом все-таки было.
    Однако в тот вечер за ужином я ему не завидовал, внезапно поняв, что за несколько прошедших месяцев он заметно изменился. Иногда он не мог вспомнить, какой сегодня день, и быть одновременно хмурым и счастливым. Иногда, вечерами он сидел на ступеньках веранды, глядя в никуда, и мог не заметить меня, когда, проходя мимо, я задевал его за плечо, или мог безразлично качнуть головой, когда я его спрашивал об успехах на бейсбольной тренировке.
    — Сколько ты зарабатываешь на фабрике? — спросил его отец, взяв со стола еще один ломтик хлеба.
    — Пятьдесят центов в час, в следующем месяце будет еще больше, — ответил Арманд.
    — И сколько ты скопил?
    — Двести десять долларов, и у нее почти столько же. Она работает секретарем в одной из контор в центре города и говорит, что согласна работать, чтобы мы смогли устроиться.
    — Она… она… — сердито прервала его мать. — Кто — она?
    — Да, которая? — спросила Эстер. С ее аппетитом, очевидно, что-то случилось, потому что она положила вилку на стол рядом с еще почти полной тарелкой. — Это — кто: Иоланта, Тереза, Мэри-Роуз или Джин?
    Мать успокоила ее взглядом.
    — Думаю, что их количество не должно быть известно, ты как-то говорила Ма, — подключился Пол. Он был умным, хорошо учился, каждый раз в конце года приносил домой похвальные грамоты, и, конечно же, действовал всем на нервы.
    — Достаточно, — скомандовал отец, будто судья, ударив молотком по деревянной наковальне и обратился к Арманду: — Сын мой, ты больше не мальчик. Ты работаешь больше чем год, начав сразу после окончания школы, и уже знаешь, что такое зарабатывать на жизнь. И, я полагаю, что каждому человеку нужна любовь, свадьба, а затем — дети.
    Мать фыркнула и отвернулась. Она всегда утверждала, что отец был неисправимо романтичен, и почему-то боялась ходить с ним на свадебные церемонии, круглый год проводимые в Холле Святого Джона, потому что он всегда становился сентиментальным и плаксивым, выпивал слишком много пива и настойчиво толкал тост за тостом о красоте любви, или пел старые канадские баллады об умерших или о разбитых сердцах.
    — А можно ли, наконец, узнать имя той, которая войдет в нашу семью? — спросила мать.
    Арманд почесал затылок и потащил свою голову за ухо, что было плохим знаком.
    — Джессика Стоун, — произнес он.
    — Джессика? — спросила Эстер. — Что это за имя такое?
    — Стоун… Стоун… — размышляла мать.
    — Она протестантка, — воскликнул Пол. Его голос напомнил захлопывающуюся дверь.
    Мать перекрестилась, и воцарилась устрашающая тишина, из чего следовало, что мы все уставились на отца. Его голова склонилась, а огромные плечи просели в недоумении. Суставы его пальцев побелели, когда он сильно сжал край стола. Я тоже сильно сжал край стола, напрягшись в ожидании грядущего взрыва. Но когда, наконец, отец поднял голову, то никакого насилия за этим не последовало. Неуверенное спокойствие в его голосе меня насторожило, потому что это всегда внушало ужас.
    — Ладно, — начал он устало. — Ты не хочешь красивую канадскую девушку. Возможно, ты не любишь гороховый суп, или стройную ирландку, возможно, тебе не по нраву кукурузный бифштекс с капустой, или итальянку — они тоже хороши, если ты не любишь лазанию или спагетти, — в его глазах собралась ярость. — Но протестантка? Ты что, сын мой, сошел с ума? Для этого мы отправили тебя в лучшую католическую школу? Для этого ты служил мальчиком у алтаря? Чтобы жениться на протестантке?
    — Я ее люблю, — ответил Арманд, подскочив на ноги. — Это не Канада, Па, это — Соединенные Штаты Америки, тысяча девятьсот сорок первый…
    — Арманд, Арманд, — прошептала мать с мольбою в голосе.
    — Эй, Арманд, — вдруг ярко и с интересом вмешался Пол. — Она будет из каких протестантов?
    — Что значит, из каких протестантов? — прорычал отец.
    — Из конгрегатов, — ответил Арманд. — Она поет в хоре конгрегатской церкви. Она — замечательна и верит в бога…
    Волнение закипало в моих венах. Я ни разу не был знаком с кем-нибудь из другой конфессии. Наша семья прибыла из Канады позже других, и мы обосновались в квартале, удаленном от мира протестантов и янки. Хотя мой отец стал пламенным патриотом, во всем верно поддерживающим Френсиса Делано Рузвельта, и лояльным демократом, он редко бывал за пределами Френчтауна. В результате я почти не видел протестантов. Они были людьми, жившими на другом краю города, которым в воскресенье утром не надо было идти в церковь, если не хотелось оставить теплую постель, чьи церкви могли быть закрыты на время летних отпусков. Сестра Анжела уверяла нас, что для протестантов небеса также не были закрыты, но она имела в виду, что именно католическая церковь лечила сердца, делая их совершенными. Внезапно мое волнение перешло в чувство, что под моими ногами рушится мир. Я очень любил отца и мать, и при этом переживал за Арманда, стоящего рядом за столом, походя на некоего одинокого героя, противостоящего всему миру.
    Отец вдруг расслабился. Он пожал плечами и улыбнулся.
    — Ладно, о чем нам волноваться? — спросил он у матери. — На этой неделе протестантка, а на следующей — возможно, …индианка, а дальше…
    — На следующей неделе, в следующем году и навсегда, это будет Джессика, — закричал Арманд. — Это не щенячья любовь, Па. Мы с ней вместе уже семь месяцев.
    Для Арманда, конечно, это было своего рода рекордом.
    — Семь месяцев? — удивленно спросил отец. — Это ты гулял с протестанткой в течение семи месяцев у меня за спиной?
    — Не у тебя за спиной, — возразил Арманд. — Я разве когда-нибудь приводил кого-нибудь из девушек домой? Нет. Потому что я хотел подождать, пока не встречу ту единственную, и ею оказалась Джессика.
    — Ладно, даже и не думай приводить ее сюда, — сказал отец. — Я не хочу, чтобы ее имя вновь упоминалось под этой крышей, — его кулак грузно опустился на стол, и тарелка соскочила на пол. От ужаса мать аж подпрыгнула, а Арманд развернулся на месте и ушел из дома, громко хлопнув за собой дверью.
    Так началось то, что мой брат Пол описывал как шестимесячную войну в семье Рено, и все баталии проходили за столом во время ужина. Отец не был человеком жестких правил, но он всегда настаивал, чтобы на ужин собиралась вся семья, чтобы разломать буханку хлеба всем вместе, по крайней мере, один раз в день. Даже Арманд с его бунтарской натурой не осмеливался нарушать этот закон. Он лишь заметно изменился: вел себя тихо и задумчиво, стараясь не проводить много времени дома. Целый день отработав на гребеночной фабрике, он приходил поужинать и тут же уходил к своей Джессике. И это было каждый вечер. От него больше не было слышно фальшивого насвистывания, когда он красиво одевался, и вел себя так, будто бы мы все стали для него невидимыми.
    Мне пришлось занять место подающего у «Тигров», потому что Роджер Луизье сломал руку, и в результате я «продул» три игры подряд. Арманд согласился дать мне несколько полезных советов, но серьезной помощи от него я не получил. Он походил на разрезанного надвое, одна часть его бормотала: «замечательно», даже если моя подача была неважной, а другая утопала куда-то глубоко в свои мысли. Пол как-то сказал, что над нашим домом нависла своего рода гибель. Он любил все драматизировать и часто использовал слова, такие как смерть или чистилище (Эдгар Алан По был его любимым писателем), и все же я мог признать, что неприятности Арманда бросили тень на нас всех.
    Каждый ужин превращался в предсмертную агонию.
    — Я читал в газете, как один человек, оставивший свою веру, погиб в автомобильной катастрофе. Это было в Бостоне, — сказал отец, не никому в частности это не адресуя.
    — Я не оставляю свою веру, — ответил Арманд, адресуя это картине Святого Лоренса Ривьера, висящей на стене. — Она хочет быть в одной вере со мной…
    — Передайте, пожалуйста, соус, — мог сказать отец.
    И мать передавала соус отцу, в то же время, глядя на Арманда удивленными глазами.
    Или, отец мог объявить:
    — Я понимаю, что Бленч-Мейсоны пошли на то, чтобы остаться без дома — ни с чем. Крупные шишки протестанты оформляют бумаги тут же — на следующий день.
    — Мистер Бленч-Мейсон пил в течение полугода, а его семья бедствовала. И поэтому городские власти потребовали у банка забрать у них дом, — объяснял Арманд, глядя на меня так, будто это я поднял этот вопрос.
    — А кто сам глава города? Протестант — вот кто, — торжественно объявил отец, смотрящей на него в недоумении Эстер.
    Или, в тишине воздуха победы, он мог спросить мать: «Ты знаешь Феофила Лебланка — он развозит по магазинам продовольствие? Хорошо, в прошлую субботу он привозил еду на причудливую протестантскую свадьбу. Он сказал, что это было отвратительно. Они не пели песен, не танцевали, и даже не пили. Они стояли вокруг большого стола и ели бутерброды, сделанные из сухарей. Люди, которые не поют и не танцуют на свадьбе — лишены сердец…»
    Однажды, ворвавшись в дом, когда, наконец, я удачно отбил несколько мячей, (хотя почти испортил победу, выдохшись на пробеге вокруг последней «базы»), то обнаружил, что в доме было необычно тихо — дети куда-то ушли, отец был на работе. В гостиной я услышал голоса, собрался войти, но замер на месте — голоса были слишком близко и звучали разборчиво.
    — Знаю, знаю, Арманд, — говорила мать. — И я согласна, что она — хорошая девушка: она — очень вежлива, ее глаза — само очарование. Но встречаться с ней за спиной у отца — это одно, а пригласить ее сюда, не предупредив его — это уже совсем другое…
    — Но ты видишь, Ма, он думает о протестантах, как о каких-нибудь монстрах. Он с ними просто незнаком, и ничего о них не знает. Держу пари, что он ни разу не говорил с кем-нибудь из них более пяти минут. Ты познакомилась с Джессикой и говоришь, что она замечательная девушка. Думаю, что Па изменит свое мнение, если тоже познакомится с ней…
    — Меня все еще пробирает дрожь, когда я думаю, что он скажет, когда узнает, что я встречалась с ней, что мы вместе сидели за столиком в кафе — мурашки по коже…
    — Пожалуйста, Ма, — просил Арманд. — Он выглядит страшнее, чем есть внутри. Ты всегда говоришь, что он — сентиментален.
    — Я не знаю, Арманд… я не знаю, — ответила она. Ее голос дрожал.
    Я аж отшатнулся в ужасе, будучи потрясенным заговором, предательством матери, ее нелояльностью к отцу. Я выбежал на улицу, как оказалось, чтобы встретить его, и увидел его возвращающимся с работы. Я впервые узнал своего отца не просто как огромного человека, гневно ревущего или разражающегося раскатами смеха, выпивающего невероятное количество пива, и чьи слова были законом, а еще о том, что он внезапно мог быть предан, просто, чьим-нибудь одобрением у него за спиной. Я всматривался в глубокие линии на его лице, в сеть морщин вокруг глаз, которые всегда прямо смотрели мне в глаза и сильно напоминали ткань паутины, и понял, что это был результат длинных, тяжелых дней на работе и проблем в семье. И вместо того, чтобы вывалить ему все, что узнал, я тихо и застенчиво ему улыбнулся, и внезапно по всему моему телу прокатилось тепло и зуд.
    В следующее воскресенье, где-то в полдень, я чуть не присел от удивления, когда, выглянув из окна гостиной, увидел Арманда, идущего по тротуару с девушкой. Он нежно держал ее за локоть, будто она была хрупкой и самой дорогой вещью на свете. Он не смотрел на дорогу, а лишь поедал ее глазами. И мне стало ясно, что остального он видеть и не мог, только ее: она была стройна, белокура и красива, и одета во что-то розовое и белое — в цвета, смешивающиеся с мягкими оттенками ее тонкого лица. Осенний ветер вдруг усилился, и она подняла руку, чтобы придержать свою крошечную розовую шляпу, это был жест, полный изящества и благородства. Я бы не удержался, чтобы пробежать милю, за ее шляпой, если ветер сорвет ее и унесет.
    Мать стояла рядом. Ее щеки налились краской, глаза раскрылись. Казалось, что ее застали врасплох на месте какой-нибудь мерзкой пакости, будто на экране кино в сериале, который я видел в прошлое воскресенье на дневном сеансе.
    — Да, поможет нам Бог, — прошептала она, затаив дыхание. Расправив плечи и глубоко набрав в легкие воздух, она окликнула отца. — Луи, посмотри, какая к нам идет компания. Они приближаются… по улице…
    Отец сидел на кухне и слушал по радио трансляцию бейсбольного матча «Ред-Сокс». Он громко застонал:
    — Компания? Кому нужно придти в воскресенье после обеда, чтобы бы потревожить человека? — по выходным и вечерам отец претендовал на тишину и покой, но когда кто-нибудь приходил, то он начинал играть роль лучшего хозяина дома, доставая все пиво, требуя от матери быстро накрыть на стол, что-нибудь приготовить. Пришедшим обычно было нелегко уйти, потому что отец всегда настаивал на еще одном стакане пива, на еще одной шутке, еще одном споре.
    Мать поприветствовала Арманда и Джессику еще в прихожей. Отец вошел в гостиную, зевая и завязывая галстук. Войдя внутрь, Арманд застал его с широко открытым ртом. Отец затянул галстук, и его рот неожиданно закрылся. Он твердо стоял в дверях.
    Когда вошла девушка, то мягкий аромат духов наполнил воздух. У нее были синие глаза, и я впервые понял, что синий был самым красивым цветом в мире.
    — Знакомьтесь. Это — Джессика Стоун, — объявил Арманд, его рука все еще держала ее за локоть, но уже в попытке защитить. Джессика, это мои отец и мать (мне нужно было подавить смех над его официальной формальностью). — И мой брат Джерри, — добавил он, показывая на меня. — Остальные дети где-то на улице, играют.
    Джессика нерешительно улыбнулась, и я увидел дрожащую руку, которую ей некуда было девать. Арманд предложил ей сесть на кушетку у стены. И мне стало интересно: болели ли ее щеки, казалось, что улыбка причиняла ей боль. «И неудивительно», — подумал я, глядя на отца в дверях, напоминающую статую разгневавшегося бога.
    Мать, казалось, была всюду, сразу и везде. Она поправила занавески, стерла невидимое пятнышко пыли в конце стола, коснулась плеча Арманда и попросила меня удалиться из комнаты. Я слышал, как угрожающе скрипнуло большое кожаное кресло, когда в него грузно сел отец.
    Потеряв всякий стыд, я стоял около двери, напряженно вслушиваясь в каждый звук и нюанс их беседы. Мать и Арманд продолжали странную беседу о погоде, подробно обсуждая падающие листья, их цвет и форму, о бесконечном дожде, льющемся на протяжении всех выходных, о ночных похолоданиях. Этот идиотский разговор мне уже до чертиков надоел. Наконец, наступила огромная тишина, поглотившая всех и вся, что было в комнате.
    Роджер Луизье позвал меня снаружи, и в тревоге я вспомнил, что мы, как предполагалось, собирались в кино. Я не ответил, надеясь, что он уйдет.
    Спустя которое время, отец прочистил горло.
    — Я по радио слушал бейсбол, — сказал он. — Вы интересуетесь бейсболом?
    Я заглянул в комнату и увидел Джессику, напряженно сидящую рядом с Армандом.
    — Я играю в теннис, — сказала она.
    — Теннис… — произнес отец, будто это был самый смешной вид спорта в мире.
    — У нее хорошо получается, — добавил Арманд. — В прошлом году она выиграла кубок победителя.
    Снова наступила мертвая тишина, если бы не голос Роджера, в котором теперь были нетерпение и пронзительность.
    — Где работает ваш отец? — спросил ее отец.
    — В сберегательном банке, — ответила она.
    — Банкиром? — спросил отец, придавая слову такое же презрение, с каким он произносил слово «Республиканец».
    — Он — кассир, — исправила она.
    — Но он работает в банке, — со своего рода триумфом объявил отец.
    — Да, — ответила она с напряжением в голосе.
    Роджер издал снаружи такой звук, похожий на завывание, из-за которого я был вынужден пойти к задней двери. И уже был рад, что можно прекратить подслушивать все эти издевательства отца над несчастной девушкой, и я разделил боль и замешательство Джессики Стоун. Роджер переживал, что мы опоздаем на фильм, но все-таки происходящее в гостиной меня интересовало больше.
    — Сейчас, — крикнул я ему. — Нужно идти. Подожди минуту…
    Я снова вошел в дом и остановился у двери.
    — Франклин Рузвельт — величайший президент, который был в этой стране, — сказал отец. — Величайший человек в мире.
    — Авраам Линкольн также был великим президентом, — ответила Джессика. В ее голосе был намек на вызов.
    Я не мог слышать продолжение всего этого, и был рад присоединиться к Роджеру на ступеньках заднего входа. Я спешил поскорей добраться до кинотеатра «Глобус» или куда-нибудь еще, как можно дальше от проходящего в гостиной инквизиционного процесса.
    Когда перед ужином я пришел домой, то отец сидел на кухне, наслаждаясь воздухом победы. Его ботинки стояли рядом с его ногами, которые расслаблено дышали. Мать возилась у печи, где утром, днем и вечером ей всегда было, что делать. Она готовила, стирала, сушила или даже просто грелась, когда наступали холодные времена.
    — Ты видела, как она тут сидела — как чопорно и важно? — спросил отец. — Ну, что за девушка? Я говорю тебе — все, как рассказывал Феофил Лебланк. В протестантах нет сока. Ты видела ее улыбку? Нет. Она смеялась? Нет. И кто угодно, кто думает, что Авраам Линкольн значит больше, чем Франклин Д. Рузвельт…
    Он закачал головой, не веря всему, что происходило.
    — Луи… Луи, — возразила мать. — Она — хорошая девушка, прекрасная девушка, и она любит твоего сына. И не имеет значения, что она думает о Рузвельте или о Линкольне? Разве важно, в какую церковь она ходит? — в ее голосе начал появляться гнев. — И как можно быть таким невежливым и негостеприимным у себя дома?
    — Но разве ты не видишь? Я хотел показать Арманду, что эта девушка не для него, что она не вписывается в его жизнь, в нашу жизнь. Она играет теннис, ее не интересует «Ред-Сокс». Она поет в протестантском хоре. И, поверь мне, она — республиканка…
    — Но она едва достигла возраста, чтобы голосовать, — продолжала возражать мать.
    — Ладно, возможно, мы увидим, как переменится Арманд, — сказал отец, сделав паузу, чтобы прибрать ноги. — Теперь я ее… — он искал подходящее слово, и чуть ли не ликуя, объявил: — …выставил.
    Представление отца перед Джессикой Стоун не нанесло серьезного ущерба любви к ней Арманда. И несколько дней спустя он объявил, что он собирается на рождество подарить ей обручальное кольцо. Услышав эту новость, отец закрыл глаза, и его губы начали двигаться. Я надеялся, что он тихо молился, но боялся, что это было проклятие, слишком ужасное, чтобы мы его слышали. Я посмотрел на отца, на Арманда и на мать, и сам начал молиться, но ощутил преданность отцу, кому его старший сын бросал вызов, который был готов отвернуться от семьи, который больше не интересовался бейсболом из-за своей девушки. И все же, Арманду я симпатизировал, потому мне тоже очень понравилась Джессика Стоун — она была красивее всех девушек Френчтауна. И еще в моем сердце находилось место для матери, разрывающейся между мужем и сыном. В ее глазах было горе, когда она смотрела сначала на одного, а затем на другого, и я прощал ей все, что она делала за спиной у отца, чтобы помочь Арманду. И все же… все же, я устал от происходящего, потому что мне казалось, что в мире есть что-то поважнее любви. Меня больше волновала, например, погода в декабре, когда все никак не холодало, и на катке не замерзал лед, чтобы хоть раз прокатиться на коньках. Как-то Пол обвинил меня в том, что я не осознаю цену этой драме. И мне захотелось ему сказать: «Если эта драма вызывает у тебя странную боль в груди, то я в этом не участвую».
    Мы все были втянуты в события драмы Арманда, однако, однажды в воскресенье по радио голос диктора ошеломил нас новостями: Японцы напали на место под названием Перл-Харбор.
    Отец вскочил со стула, на котором сидел. Его никто не помнил столь взволнованным и оживленным от ярости: кто же осмелился бросить вызов великой нации, возглавляемой Френсисом Делано Рузвельтом?
    — Пол, — закричал он. — Пол…
    Мой брат выбежал из спальни, где как обычно он что-нибудь читал.
    — Где же это, Перл-Харбор? — спросил его отец.
    — На Гавайях… — неуверенно ответил Пол.
    В ближайшие недели мы многое узнали и о Перл-Харборе, и об обширных просторах Тихого океана, отец много часов проводил около радио, в недоумении качая головой и постоянно сердясь. И, казалось, что он это принимал как личное оскорбление, когда погибали или оставались калеками американские парни.
    Однажды перед ужином, когда после обычной молитвы отец добавил еще одну молитву о замечательных американских парнях, уходящих на войну, Арманд сказал:
    — Многое из этих замечательных парней — протестанты.
    Отец притих и задумался.
    — Среди них также немало и католиков, — ответил он спустя какое-то время и снова отчужденно притих.
    — Ладно, в их список ты можешь добавить еще одного. Я решил завербоваться.
    Острый крик изошел от матери, но почему-то я не смог оторвать глаза от отца. Впервые за все последние месяцы он посмотрел на Арманда.
    — Нет, — возразил отец. — Ты еще ребенок…
    — Я — американец, — сказал Арманд.
    — Я думал, что ты женишься, — вмешался Пол.
    — Мы с Джессикой решили, что сможем пожениться, когда закончится война. Она сказала, что хочет подождать… — он посмотрел на мать. — Па, мне нужно твое разрешение на вербовку. Я и Джессика, это нечто другое. Я знаю, что ты не одобряешь наши отношения, но хочу, чтобы ты знал — как только вернусь, мы поженимся.
    — Но зачем ты туда так рвешься? — спросил отец. — На войну могут пойти и многие другие.
    Его вопрос меня удивил, потому что было очевидно, что вербовка Арманда отложит его свадьбу надолго. Я снова подумал о непонятном поведении взрослых. Меряя по себе, я никогда не боялся за безопасность Арманда. В моих глазах, он был рожден героем — неважно на бейсбольном поле или на войне, и я был уверен в его несокрушимости.
    — Каждый обязан исполнить свой долг, — произнес Арманд. Его слова звучали тихо, и в них все равно была грусть и тоска.
    Невероятно, в уголках глаз у отца собрались слезы. Сначала, я подумал, что он просто нездоров, потому что я никогда прежде не видел, чтобы он плакал. Он фыркал, шмыгал носом и издавал странные горловые звуки.
    — Эй, Па, — сказал Пол. — Ты плачешь?
    — Кто плачет? — прорычал отец, и его влажные глаза уткнулись в мать, сидящую в недоумении и в печали, что было ей не свойственно. — Это — лук в супе. Лук всегда вышибает слезы из глаз…

    Часы на шпиле Церкви Конгрегатов пробили девять ударов, и мы вслушивались в их эхо, разносящееся между домами в свежем утреннем воздухе. Армейский автобус стоял на углу, и я был очарован его окраской — цветом светлой маслины. В воздухе царило напряжение. На тротуаре собирались люди. Уезжающие на подготовку к военной службе были еще не в униформе, но уже в их отношениях был намек на военную выправку. Солдат, одетый в униформу важно пересек тротуар, у которого был припаркован автобус.
    Отец, Арманд и я стояли около магазина «Король Обуви». Мать осталась дома, лишь на прощание поцеловав Арманда и расплакавшись. Ей не хотелось, чтобы он из-за нее опоздал на автобус. Все дети были в школе кроме меня, отец позволил мне проводить брата.
    — Я надеюсь, что они пошлют нас на юг для начальной подготовки, — сказал Арманд. — По крайней мере, там будет теплее, — его голос казался неестественно тонкими и высокими, а его глаза рыскали по площади в поисках Джессики. Я ее увидел первым: ее белокурые волосы ярко сияли в сырой и блеклой утренней серости. Она стремительно шла именно к нам. Увидев Арманда, она протянула ему навстречу руки, но, увидев нашего отца, будто очнулась и стала холоднее. Они не встречались, начиная с того ужасного воскресенья у нас дома.
    Мой отец переступил с ноги на ногу, затем снова сделал то же самое. Наконец, он взглянул на меня.
    — Пойдем, Джерри, надо отыскать того солдата и спросить его, когда автобус отходит…
    — Спасибо, Па, — с облегчением сказал Арманд.
    Когда мы приблизились к этому солдату, то он взял в рот серебристый свисток и пронзительно засвистел, а затем крикнул: «Ладно, парни, построились по двое, по двое, по двое…» Из него бы получился неплохой комический актер или клоун.
    — Пора, — сказал отец, коснувшись плеча Арманда.
    Арманд одернул плечо, обернулся и крепко пожал руку отцу, меня он как всегда ткнул пальцем в живот, а затем повернулся к Джессике и мягко поцеловал ее в щеку, а затем плотно сжал ее в своих объятьях. Отпустив ее, он немного отошел и посмотрел на нас всех так, будто больше не увидит никогда. Его лицо побледнело, а подбородок слегка задрожал. А затем быстрым шагом направился к автобусу и затерялся в толпе таких же новобранцев, как и он, отправляющихся с ним неизвестно куда.
    Джессика от нас отвернулась. Она вглядывалась в постепенно заполняющийся автобус. Стоящий у его дверей солдат зачитывал имена, и все по очереди исчезали в их темном чреве. Когда на тротуаре рядом уже никого не осталось, он в последний раз осмотрел площадь и сам исчез за закрывающейся дверью. Когда взревел мотор, то тело автобуса вздрогнуло. Арманд замахал нам откуда-то изнутри, но в его взгляде не было того тепла, как во время последнего его объятия с Джессикой.
    Автобус завернул за угол и исчез. Толпа провожающих начала рассеиваться, и мне показалось, что мы втроем остались одни, будто на маленьком острове, отделенном от площади невидимой водой. Она все еще не смотрела на нас, хотя в отражении на стекле окна магазина я мог видеть ее лицо. Стянув воротник пальто вокруг шеи, она пошла, быстро оставив нас двоих на этом невидимом островке.
    Пожимая плечами, отец смотрел ей вслед.
    — Па, — сказал я. — Ты был неправ.
    — Ты о чем? — грубо спросил он, вытащив из кармана носовой платок.
    — Ты говорил, что у протестантов нет сердца, что они не смеются и не плачут. Джессика плакала. Я видел ее лицо, и она плакала так же, как и ты за ужином несколько дней тому назад.
    Он посмотрел на ее удаляющийся силуэт и негромко шмыгнул носом. Этот звук не был таким завораживающим, как обычно, а лишь слегка выделяющимся над шумом разошедшейся толпы. Он поднял руки и хлопнул себя по бокам.
    — Что я тут стою, как старый дурак? — что прозвучало загадочно. Затем: — Идем, Джерри, догоним ее, найдем, пока она не ушла слишком далеко…
    Мне нужно было бежать, чтобы угнаться за ним, пока мы проталкивались через толпу. Наконец, мы догнали ее около фонтанчика для питья с другой стороны площади. Отец коснулся ее руки, и вдруг внезапно она оказалась в его объятиях. И никогда прежде я не видел такого счастья в человеческих слезах.
    Они оба плакали.

Нелегкое время для отцов

    Вероятно, не стоило затевать эту вечеринку, потому что постепенно она превратилась в ритуал, на который все собрались, чтобы навсегда проститься с чертенком, который ненавидел расставание с кем бы то ни было. Она больше не была чертенком, а теперь просто Джейн, иногда несколько напуганной. Как бы то ни было, все начиналось как маленькое сборище девчонок, каждая из которых уезжала учиться в колледж или куда-нибудь работать. Это была спонтанная вечеринка в конце лета, c гамбургерами и хот догами, и, конечно же, непредсказуемым броуновским движением во дворе, подковой окружающем наш дом («Это ведь площадь, правда, папа?»). Были расставлены метки для крокета, для которого места тут не было вообще, но желающих сыграть было немало. Все превратилось в вечеринку, просто, потому что Эллин любила приложить руку к меню, к списку приглашенных и ко всему прочему.
    Мы с Эллин не до конца осознавали, что эта вечеринка обозначала отъезд Джейн. Если бы мы избежали официального торжества и просто должны были б в воскресенье отвезти ее в колледж, то ее выход на новый жизненный путь не был бы столь ощутим, как раны в наших сердцах.
    Для нее все это было слишком уж тернисто и драматично.
    — Смотрите, ребята, — сказала она. — Я лишь еду в Бостон, чтобы учиться в колледже. Всего лишь в сотне миль отсюда — пустяки, — всех она называла ребятами, даже девушек.
    — Сто двенадцать, — поправил я.
    Но она, наконец, стала мягче и позволила Эллин продолжить оформлять большие блюда со всеми тонкостями отделки. И тут внезапно возникла проблема:
    — Сэм — что ему тут нужно? — сказала она, и определенно это был не вопрос.
    — Почему бы ему не быть? — удивленно спросил я.
    Она замолчала. В последнее время паузы в ее речи обозначали ее драматическую реакцию. — С ним эпилог, папа.
    — Эпилог? Единственные эпилоги, о которых я знаю, находятся в конце каждой книги.
    Она выпустила воздух из уголков рта, что подразумевало, что она ведет себя со мной излишне терпеливо.
    — Я имею в виду, что эпилог — это нечто, случающееся в самом конце истории.
    После всего мне бы следовало с облегчением вздохнуть. Когда в последнем классе она встретила Сэма (они вдвоем танцевали на рождественской вечеринке), то они практически не расставались все свое свободное время. Она почти перестала делать домашнее задание, ее успеваемость опасно съехала вниз, и мы с Эллин начали серьезно беспокоиться. Джейн казалась маленькой и уязвимой рядом с рослым и энергичным Сэмом, и, хотя он был вежливым и симпатичным молодым человеком, он казался чужим и посторонним — не из нашего мира. «Он всего лишь мальчик-переросток», — уверял я Эллин. — «Они все такие отчужденные». Вдобавок ему все время не везло, как и всем, кто был с ним рядом. Он был потенциальным разрушителем домов, а, может быть, и целых городов. Еще в первый его визит он вежливо обратил внимание на чашку и блюдце Эллин из синей китайской глазури, а затем случайно уронил ее на пол, после чего, конечно, ремонту чашка не подлежала. «Ничего страшного», — сказала Джейн, беспечно отмахнувшись от произошедшего, когда пораженная случившимся Эллин отвернулась в сторону. Джейн тогда начала носилась сумасбродное кольцо, которое Сэм выиграл на карнавале, отчего ее палец сначала стал зеленым, а затем фиолетовым. Но она еще долго продолжила носить это кольцо, позже я был вынужден отвезти ее в больницу на ампутацию, чтобы спасти ей жизнь.
    И вот вдруг у нее с Сэмом эпилог. Но она все равно его пригласила, и он как всегда опоздал.
    Вечеринка совпала с одним из тех дней, когда листва на деревьях постепенно начинала румяниться, обозначая мягкий переход позднего лета в раннюю осень и неся в себе изящество и очарование. Парни и девушки заполнили собой все пространство вокруг дома и на лужайке. Эллин устроила буфет, выставив пластиковые столы под старым кленом на заднем дворе. В те дни, когда Джейн все еще была чертенком, к одной из вервей этого дерева была привязана веревка, на которой она могла раскачаться и куда-нибудь улететь. Рядом был ее «Забор Тома Сойера», около которого был выделен небольшой квадратик земли, на котором она выращивала редиску, и, как потом оказалось, она не могла вытерпеть вкус этого корнеплода во рту. Ее забор также был несчастьем. Она хотела, чтобы я заплатил ей пять долларов за его покраску. Она воображала, что она заманивает друзей, чтобы они выполнили за нее эту работу. Но этот план имел неприятные последствия. Какое-то время я наблюдал, за тем как она размахивает кистью, облизывая языком уголки губ — она всегда так делала, отчаянно на чем-нибудь сосредоточившись. Забор вдруг начал казаться бесконечно длинным, и я собрался ей помочь. «Нет», — сказала она со всем своим десятилетним упорством. — «Договор нерушим, папа». Ее друзья, тоже читавшие Тома Сойера, естественно, ей отказали, и она заканчивала работу одна. И мне было грустно за ней наблюдать, до сих пор не понимаю, почему.
    Теперь безмятежно и беззаботно, в окружении друзей она стояла, прислонившись к этому забору — смеялась и улыбалась, тряся головой. Крокетные мячи ударялись друг о друга, и звучанием это напоминало игру в гигантские кости. Бадминтонные воланчики порхали над сетью, будто птицы с подрезанными крыльями. Эллин была занята едой, сервировкой столов и спиртными напитками. Ей помогали несколько соседских матерей. Все рассеянно кивали мне, будто не были уверены в том, что я иду в их сторону не по ошибке. Я вошел в дом, пройдя через толпу парней и девушек, и сделал себе алкогольный коктейль, определенно не предназначенный для подростков, пытаясь хоть как-то подавить в себе отсутствие аппетита.
    Как бы то ни было, сквозь весь шум и гомон болтовни я услышал дверной звонок. Это был Сэм — как всегда вспотевший. Я давно уже заметил, что, как правило, он потеет в солнечную погоду или даже в пасмурную, просто играя в крокет, и что от него всегда сильно несет каким-нибудь ужасным дезодорантом или лосьоном после бритья. Джейн почему-то этого не замечала. Она продолжала говорить о его глазах, о том какие они мягкие и добрые, и о треске огоньков волнения в них. «Треск огоньков волнения?» — спросил я. Она вскочила и быстро пошла к себе в комнату, в гневе крикнув через плечо: «О, папа, ты снова издеваешься». И вот запоздалый приход Сэма. Он запыхался и еще выше, чем год назад, все такой же неуклюжий, как и высокий. Он напряженно остановился у порога. Я осторожно подошел к нему, стараясь не вдыхать исходящий от него аромат.
    — Хай, мистер Крофт, — поприветствовал меня он, его глаза были где-то еще. — Черт, я знаю, что уже поздно. У меня были проблемы с карбюратором, и к тому же пришлось в сверхурочное время лишний час отработать в магазине.
    Он выглядел отягощенным своим горем и виной. В другое время ничего не могло испортить его замечательную фигуру, даже притом, что он не играл в баскетбол. Что-то связанное со слабыми лодыжками, что в какой-нибудь неожиданный момент не нарушало гибкости его тела.
    — Но баскетбол все равно был лишним, — сказала Джейн, какое-то время «лишний» было ее любимым словом. Теперь, у него были проблемы с машиной, а у Джейн теперь были другие любимые слова и «эпилог» среди них.
    — Ты ничего не пропустил, Сэм, — сказал я. — Она где-нибудь на заднем дворе.
    Он пах лимоном, смягченным аурой банана, которая окружала его в прошлый визит.
    Махнув ему рукой, я направился к ведущей наверх лестнице, держа в руке стакан. Я вдруг устал от шума и, особенно, от хриплого звука пластинки, которую прокрутили на проигрывателе, наверное, уже десяток тысяч раз. Комната Джейн выходила на задний двор. Обычно, я старался сюда не заходить, чтобы не видеть этот ужасающий пейзаж — полный хаос. Плакаты, беспорядочно приколотые к стене, пол, усыпанный обувью, книгами, напоминающий фотоснимок сильно потревоженной ураганом местности. Через это все нужно было переступать осторожно, чтобы не споткнуться и не упасть. «Повторяю: пожалуйста, убери свою комнату…» — годами я слышал крик матери. «Конечно, мам», — отвечала Джейн, но ничего с этим не делала.
    Вид из окна был великолепен. Задний двор переходил в бесконечное пространство, исчезающее где-нибудь в верховьях реки Муссок. Вдали осенние холмы напоминали разрушенные вигвамы. Когда Джейн была еще ребенком, мы сидели у этого окна, и я рассказывал ей о племенах, собиравшихся на большие «паувау» на горе Монт-Вачесум, а затем они спускались в равнину и нападали на лагеря первых поселенцев. Позже, в дымке знойного дня можно было увидеть вдалеке пыль, поднимаемую лошадьми.
    — Эй, — услышал я ее голос у себя за спиной. — Почему бы тебе не присоединиться к вечеринке?
    Не ожидая моего ответа, она неслась через комнату, прекрасно ориентируясь в спонтанном лабиринте, собравшемся на полу.
    — Им не хватает музыки, — сказала она, пробираясь к почти пустой этажерке с оставшимися на ней пластинками. Она сняла их с полки и плюхнула их к себе на кровать, затем остановилась, собираясь уйти. — Что ты тут делаешь, папа?
    Указав рукой вдаль, я сказал:
    — Высматриваю приближающихся индейцев, — к моему ответу какое-то отношение имело выпитое мартини.
    — Сейчас? — спросила она с удивленным снисхождением. — Они нападают только на рассвете.
    Но она не играла. Ее щеки пылали, а глаза блестели. Мне хотелось как-нибудь, ненадолго ее задержать.
    — Через несколько дней, Джейн, ты уже будешь не с нами. Поселишься в общежитии. Зная, как ты любишь свою независимость, трудно представить, как тебе там будет нелегко. С тобою под одной крышей будут еще три сотни новичков, — я обошел глазами комнату, содрогнувшись от воображаемого мною ужаса. — Все девушки-подростки, живущие вместе. Нечто подобное, но только в триста раз большем объеме.
    — Но ты, папа, забываешь одно. То, что в этой комнате — не беспорядок. Это удобно. Родители думают, что в комнате беспорядок. А как, в школе? Там нет родителей, и беспорядка тоже нет, — она дирижировала пластинками, что были у нее в руках.
    «Нет родителей», — размышлял я. — «Звучит пугающе».
    — Папа, папа, знаешь, ты кто? Ты — характер. Я не улетаю на Марс.
    — Расстояние — интересная штука, — сказал я. — Когда ты уезжала в лагерь девочек-скаутов, это было лишь в тридцати милях отсюда, то ты тосковала по дому — тайком убегала оттуда и звонила нам: «Заберите меня отсюда…» Ты молила о спасении.
    — Кто бы и что не говорил, мне тогда было двенадцать.
    — Но это было лишь пять или шесть лет тому назад.
    — Эй, папа. Ты часто видишь меня в последнее время?
    «В том то и дело, бэби», — подумал я. — «В последнее время я слишком много за тобой наблюдаю и не нахожу ту девочку-скаута, тоскующую по дому, на которой униформа, казалось, никогда и не сидела, как следует».
    Отвернувшись в окно, я увидел блуждающую внизу фигуру.
    — Здесь Сэм.
    Она стала на носочки, чтобы выглянуть на задний двор.
    — Я знаю, — вздохнула она.
    Мы наблюдали за Сэмом, пытающимся пролезть под бадминтонной сетью, при этом, пытаясь удержать горизонтально картонный поднос, на котором были два гамбургера, хот дог, бутылка содовой и тарелка с картофельными чипсами.
    — Дело в том, — сказала она, нахмурившись, будто ее что-то озадачило. — Он такой хороший — просто замечательный, но все, что с ним происходит, выбивает меня из колеи. Все, что он не делает — будто мне назло. Например, он берет меня за локоть, когда мы переходим улицу.
    Она продолжала смотреть на него задумчиво и почти грустно. Затем решительно и в полный голос:
    — В школе мы учили, что человек самое приспосабливаемое животное из всех видов.
    — И, причем здесь Сэм?
    Снова между нами повисла тяжелая пауза.
    — Я имею в виду, что Сэм к этому привыкнет.
    — Он об этом знает?
    — Конечно. Мы об этом говорили. Ты думаешь, что я — такая крыса? Он далеко пойдет, папа. Перед каждым из нас большая дорога, новая жизнь, новые люди. Мы оба пришли к тому, чтобы быть свободными.
    Из-за дальнего холма поднимался дым. Гарри Арнольд сжигал листья из своего сада.
    — Смотри, — сказал я, тронув ее за плечо. — Индейцы. Они скоро нападут.
    — Это мистер Арнольд сжигает листья, — ответила она, и повернулась ко мне. — Мне нужно идти, папа. Меня ждут.
    После того, как она ушла, мои глаза продолжили искать Сэма на лужайке. Он нашел укромное место и приготовился сесть на один из тех чугунных стульев, что стояли в саду. Они были белыми, элегантными и красивыми, но декоративными, и, конечно же, хрупкими, определенно, не для того, чтобы на них сидеть. Удача его явно не любила. Я собирал эти стулья сам: наворачивать гаечки на болтики и фиксировать шипы было тем, на что мне никогда не хватало терпения. Но он сел, и ничего не случилось. Рядом с ним был еще один стул.
    Опустошив еще одни стакан мартини со льдом, я столкнулся с Эллин. Она зашла на кухню за чем-нибудь из дикого количества блюд, расставленных, где только можно.
    — Слава Всевышнему, что я заказала так много всего, — сказала она. — Ты когда-нибудь подобное видел? Но все, кажется, идет как по маслу, разве не так?
    — Да, — ответил я.
    Она притихла:
    — В чем дело?
    — Ничего.
    — Дети действуют тебе на нервы? Все это нашествие? Как они могут выдержать эту музыку? Два проигрывателя сразу! Ты хорошо себя чувствуешь? — она всегда была на высоте в любой беседе, будто мастер устного рассказа.
    — Эллин, — сказал я, и толпа девчонок и парней заняла весь объем кухни, пытаясь прорваться через нее в гостиную.
    — Что? — спросила она, задумавшись о том, что только что сказала.
    — Почему мне жалко Сэма, именно его, а не других?
    — Что здесь такого? — спросила она, очевидно удовлетворившись собственными размышлениями.
    — Еще совсем недавно я на дух его не переносил.
    — Ты — сострадательный человек, — сказала она.
    — Не то, чтобы сострадательный. Но вдохни аромат его лосьона после бритья, которым от него сегодня пахнет.
    Но ее увлекло в поток гостей. Держа в руках поднос, она кричала: «Осторожно, горячее…»
    Я почти дошел до крокетных ворот, как не заметил, что уже был на заднем дворе, просто куда-то бесцельно брел, и вот оказался около Сэма.
    Его глаза ожили, и он аж подскочил, будто, когда мы разговаривали в гостиной, взял у меня взаймы. Теперь у нас обоих была жалкая попытка улыбки, его щеки были надуты всем тем ужасом, который он сумел втиснуть себе в рот. Мои ноздри проверили запахи прежде, чем я к нему окончательно приблизился: по крайней мере, он избежал лука.
    — Как еда? — спросил я.
    Его горло совершило волнообразное колебание, и он проглотил гигантский комок.
    — Вкусно, — сказал он. — Вообще то, в последнее время я не слишком голоден, но прилетел сюда прямо с работы и не упустил возможность поесть. Мне кажется, не ел где-то с семи утра.
    Меня не интересовала его привычка не есть, так что наш разговор был вялым. Мы наблюдали за игрой в крокет. Несколько пар танцевали на веранде. Я ощутил тишину, углубившуюся между нами, несмотря на весь шум и гам, заполнившие воздух.
    — Что ты думаешь о колледже? — спросил я.
    Он что-то бормотал, вроде как с переполненным ртом.
    — Посмотрим. Ты будешь в Нью-Гемпшире, так?
    — Так, — сказал он, вздыхая.
    Похоже, лук он все-таки ел.
    Я заметил Джейн, медленно идущую около дома, болтающую и смеющуюся то с одним, то с другим. Я давно перестал отличать гостей одного от другого.
    Обернувшись на подковообразный двор и крик: «Звонок!», я поймал взгляд Сэма, который не отрывался от нее. В его взгляде и на его лице была нескрываемая мука. Мы оба смотрели, как она бодро и оживленно идет по двору. Она была просто очаровательна, во всей своей грации и с добрым юмором. Она непринужденно сливалась со всем миром. Ты даришь жизнь своим детям, чтобы они стали самостоятельными и независимыми, и они, становясь самостоятельными и независимыми, ставят на тебе крест.
    — Сэм, — повернулся я к нему.
    — Да, мистер Крофт? — он будто написал эти слова на бумажке и заучил на память.
    — Нью-Гемпшир — это недалеко из Бостона.
    Его ответ затерялся в криках с другого конца веранды.
    — Пойдем куда-нибудь в другое место.
    Мы перебрались на другую сторону двора, где кто-то во что-то играл. Там были лишь спонтанные шутки и смех. Я, не спеша, направлялся к двери в дом. День постепенно переходил в вечер. Кленовые листья показались мягче, а их цвета — теплее. Я вообразил себе, как травинки, сворачиваясь, режут друг друга. Смешно: мне показалось, что я был единственным, кто устал.
    На кухне Эллин не справлялась с мойкой посуды. Ей помогали подруги Джейн. Их разговор выглядел оживленным, но бессмысленным. Я нашел тихое место в доме и закрыл глаза, позволив себе уплыть куда-нибудь вдаль.
    — Мистер Крофт?
    Голос звучал откуда-то издалека. С трудом отойдя ото сна, я посмотрел на Сэма.
    — Я ухожу, — сказал он. — И подумал, что нужно попрощаться. В понедельник уже уеду в колледж, так что, вероятно, меня тут какое-то время не будет.
    Встав на ноги, я понял, что, пока спал, вечер превратился в ночь. Звучание вечеринки стало другим. Голоса стали тише, урчали моторы разъезжающихся машин. С улицы доносились приглушенные беседы.
    — Ладно, Сэм, хорошо, что ты зашел, — произнес я безо всяких эмоций в словах. Я и не предполагал прощальных сцен.
    — Спасибо за все, — сказал он, когда я провожал его через столовую и гостиную к парадной двери. Откуда-то снаружи до нас доносились брызги смеха, которые временами ненадолго прерывались. Я потянулся к выключателю, но не успел. Сэм, щупая руками темноту, уже наткнулся на торшер и опрокинул его на пол. Абажур отлетел в сторону, а лампочка, за которую он держался, со звоном разлетелась вдребезги, оставив на прощание яркую вспышку, будто в комнате с нами присутствовал невидимый фотограф, нажавший на кнопку затвора своей камеры.
    Пока мы ползали на коленях в темноте, Сэм не скупился на извинения.
    — Забудь это, Сэм, — сказал я. — Бывает.
    Когда я нащупал на стене выключатель и включил верхний свет, то во всем своем блеске перед нами предстала Джейн. Я посмотрел на нее, почувствовав, как от света сплющились мои веки.
    — Вы двое… — произнесла она. Руки были на бедрах, и она качала головой, удивляясь увиденному.
    — Смотри… — начал я, встав на колено и собравшись сказать: «Смотри, моя дорогая, я — твой отец. Я проверял твои дневники и табеля с оценками. Только не надо относиться ко мне, как неуклюжему школьнику… «Вы двое…». Но я понял, что мы с Сэмом были даже более чем в заговоре по сокрушению лампочек. Я использовал его, как камуфляж.
    Снаружи сигналила машина.
    — Кто-то уезжает, пойду попрощаюсь, — сказала Джейн и вышла за дверь.
    — Иисус, мистер Крофт, — сказал Сэм, — Сколько стоит лампочка?
    — Только деньги, — ответил я, с известной мне непринужденностью, о которой другие и не догадывались.
    После того, как мы собрали с ним осколки и привели в порядок торшер, я, наконец, проводил его до двери.
    — Сэм, — сказал я.
    Он устало взглянул на меня, будто я собирался предъявить ему счет.
    — Сэм, прежде чем девушка вернется, она сначала должна уйти. Понимаешь, о чем я? — он смотрел на меня довольно долго, а затем пожал плечами, что-то сделал бровями, улыбнулся, нахмурился и кашлянул — и все в одно и тоже время. Я поклялся больше не сталкиваться с взрослеющими молодыми людьми.
    Нас окружили еще не ушедшие гости, и Сэм был увлечен стремящейся выйти наружу толпой. Я не сказал того, что мне было нужно сказать: «Сейчас не лучшее время для нее, как и для нас обоих — для тебя, кто ее любит и для меня — ее отца», потому что он мог развернуться, взмахнуть руками и снести что-нибудь еще.
    С улицы доносился голос Джейн. Она со всеми прощалась, говоря разные добрые слова.
    «До свидания, Сэм», — крикнула она.
    Тихо, про себя я исправил свои слова, адресованные Сэму: «Прежде, чем не вернуться, дочь должна уйти». Мне захотелось сказать это громко, чтобы зазвучало еще убедительней.
    На кухне, Эллин сбрасывала в ведро объедки и мыла посуду, и как обычно, все трубы начали гудеть. Какое-то мгновение я смотрел на сломанный торшер и другие последствия вечеринки. Затем, смешав себе еще один коктейль, я пошел наверх, чтобы убедиться, что на нас не нападают какие-нибудь индейцы, хотя знал, что они ушли навсегда.

Чуть не поцеловав отца перед сном

    Итак, название уже есть. Наверное, это лучшее из того, что можно подобрать.
    «О моем отце».
    Например, недавно выяснил, что отцу стукнуло сорок пять. Я знал, что ему сорок с чем-то, но для меня это до сих пор ничего не значило. Дело том, что, когда пытаешься представить себе кого-нибудь в возрасте сорок и старше, то это все равно, что увидеть самого себя где-то в двадцатых годах двадцать первого века. Как бы то не было, ему — сорок пять, и у него худшая из работ, которая может быть у отца в его случае. Он — директор офиса, возглавляющего предприятие «Девять к Пяти», производящие оборудование для компьютеров. Отпуск — четыре недели в год, но две из них должны быть где-то между январем и маем, когда он обычно заканчивает красить стены дома или ремонтировать навес над балконом, и это — где-нибудь в апреле. А затем на две недели в июле мы можем куда-нибудь поехать — туда, где не бывали раньше, где-нибудь в пределах Америки. Он прочитывает пару газет в день и никогда пропускает новости по телевизору в семь вечера.
    Наблюдая за ним всю свою жизнь, я, конечно, многое о нем успел узнать: его рост — пять десять [2], вес — 160 фунтов [3]; у него повышенное кровяное давление, любит пропустить стаканчик-другой пива, смотря по телевизору бейсбольный матч его любимых «Ред-Сокс», а перед ужином он не против рюмочки мартини, предпочитает бифштекс среднего размера и имеет привычку сказать: «Этим вечером, Ей Богу, я останусь и посмотрю Джонни Гарсона», но после выпуска новостей в одиннадцать вечера, который смотрит только, чтобы узнать прогноз погоды на следующий день, ложится спать. Он обладает приятным здоровым чувством юмора, но испытывает слабость к ужасной игре словами, которой досаждает нам за обеденным столом: «Ты моя морковь, и мы с тобою вместе тушимся». И мы делаем вид, что нам смешно. Мы — это я и мои сестры. Энни — ей девятнадцать, она живет не дома, потому что учится в колледже, Дебби — ей четырнадцать, и она всю свою жизнь только то и делает, что болтает по телефону, и я — Майк, мне уже почти шестнадцать, учусь в девятом классе. Мою мать зовут Эллин, но отец называет ее Элли, она — «стандартная» мать: «Пойди убери у себя в комнате! Ты уже сделал домашнее задание?»
    Теперь, когда уже детали известны, то расскажу о произошедшем в тот день месяц тому назад, когда я шел из школы в центр города, чтобы сесть на автобус, следующий в Норз-Сайд, который затем останавливается прямо у моего дома. Это был один из тех потрясающих весенних дней, переполненных воздухом, пахнущих каникулами, отчего мы все заражались всевозможными болезнями. Хотелось быть везде, где только можно, съесть глазами всех девушек, попадающихся на пути. И одну такую каждый день я видел на автобусной остановке. На протяжении недель я старался собраться духом, чтобы подойти к ней ближе, и каждый раз от ее красоты у меня начинали трястись коленки. Как бы то ни было, не спеша, я брел через Брайант Парк, сокращая путь через бурые, пропитанные грязью газоны. Мягкая как губка почва хлюпала под ногами. Еще голые, без листьев ивы бросали жидкие тени на грязный асфальт. Внезапно я взвизгнул и оторопел, будто кролик Банни Багс из известного сумасбродного мультсериала. Возле мемориала с орудием времен Гражданской Войны была припаркована машина. Наша. На правом крыле была вмятина, оставленная Энни, когда в прошлый месяц она приехала к нам из колледжа на выходные, а на стекле заднего окна я увидел все те же переводные картинки, наклеенные на память о местах, посещаемых нами в скучные поездки во время каникул: Пропасть Ветров и другие подобные места.
    В машине никого не было. Может, кто-нибудь угнал и оставил ее здесь? Вот это да! Я прошел мимо фонтана с голым, застенчивым херувимом, разбрасывающим брызги во все стороны, и снова ненадолго остановился. Он был здесь — мой отец. Он сидел на скамейке под голыми деревьями и пристально глядел на маленький водоем, в котором обычно плавают золотые рыбки, пока их не начнут красть дети. Отец сидел, о чем-то глубоко задумавшись, напомнив при этом статую в каком-нибудь музее. Я посмотрел на часы: два часа тридцать минут по полудню. Интересно, что он тут делал в такое время суток? Я уже собрался приблизиться к нему, но начал колебаться: что-то меня остановило… не знаю — что. Хотя он выглядел совершенно нормальным человеком, я почувствовал себя так, будто застал его голым, где можно находиться только в одежде. Это было похоже на неожиданное вторжение матери ко мне в комнату — совсем неожиданное. Затаившись, я стоял в стороне, изучая его глазами, будто вдруг он превратился в незнакомца. Все те же знакомые, подстриженные ежиком волосы, белая кожа под ними, и те же морщины на его шее, будто у индюка. Теперь он вздохнул: его плечи поднялись и опустились, и через его тело волной прокатилась еле заметная дрожь. Он повернул лицо к солнцу и закрыл глаза. Казалось, что все его мысли были открыто написаны на его лице. Тихонько, на цыпочках я отошел назад. Изредка мог видеть, как кто-нибудь идет на цыпочках, но не смог припомнить хотя бы момент в своей жизни, когда сам делал то же самое. Так или иначе, я не напомнил ему о себе, и он продолжал сидеть на скамейке в парке и греться на солнышке, потому что для меня в тот момент было важнее поспешить на автобусную остановку. Именно в тот день я поклялся подойти к этой девушке и заговорить с нею неважно о чем — о чем попало. В конце концов, я отнюдь не Франкенштейн, чтобы какая-нибудь девчонка подумала, что хочу провести с ней время. В любом случае, на остановке ее не было. Я стоял в стороне и намеренно пропустил автобус, проходящий в два сорок пять. Она не появилась. В три тридцать сел на следующий автобус и поехал домой. Тот день был точно не мой.
    Вечером, за ужином я молчал. Меня тревожили мысли о той девчонке и о неприготовленном домашнем задании, ожидающем у меня в комнате. Ужин в нашем доме представляет своего рода ритуал, напоминающий полный балаган и, вместе с тем, наказание скукой, неважно, по какому поводу. Все, что обычно слышу от отца — сильно утомляет, но аппетит у меня как у слона, несмотря на излишне худощавое сложение, и, как говорит мать, я слишком быстро ем. И, самое противное, что я что-нибудь спрашиваю или смеюсь над какой-нибудь нелепой шуткой, когда мой рот, как обычно чем-нибудь переполнен. Но в тот вечер я прекратил есть, когда мать спросила отца о том, как прошел день у него в офисе.
    — Обычная рутина, — сказал он.
    Я подумал о той сцене в парке.
    — Целый день ждал контракта с Хопером? — спросила мать.
    — Даже не было перерыва на кофе, — сказал он, подложив себе еще картофельного пюре.
    Я почти подавился котлетой. Он лгал — мой отец лгал. Я сидел за столом в оцепенении от испуга, представ перед ужасом «необитаемой земли», будто сама ложь могла пробудить во мне панику. Разве я сам не лгал большую часть своей жизни, чтобы другим было лучше, комфортней, разве не скрывал правду, хотя бы наполовину, от родителей, учителей или даже друзей? Что могло произойти, если бы каждый вдруг начал говорить правду всю целиком? Но его мотивы меня почему-то обеспокоили. Я о том, почему ему надо было притворяться, что в этот день он не был в парке? И за первым вопросом последовал второй, который был еще хуже первого: что он там делал, вообще, чтоб не в стену кулаком?
    Я разглядывал его, пытаясь старательно изучить глазами, будто незнакомца. Но это не работало. Он был просто моим отцом. В его глазах ничего нового я не нашел. В них была все та же усталость, с которой он будет дремать в кресле с газетой до выпуска новостей. Закончив десерт, он вздохнул и зевнул. «Забудь об этом», — сказал я себе. Всему можно найти объяснение.
    Теперь стоит перемотать пленку времени к событиям того вечера, когда зазвонил телефон, и объяснить всем телефонные традиции нашего дома. Начнем с того, что мой отец никогда не подходит к телефону. Телефон может звонить девять, десять или одиннадцать раз, а он просто будет продолжать читать газету или смотреть телевизор, «требуя», чтобы к телефону подошел кто-нибудь другой, и он прав, потому что большинство звонков адресовано Дебби или мне. Как бы то ни было, несколько дней спустя, после того случая в парке, телефон прозвонил где-то раз двадцать или тридцать, и я выскочил из своей комнаты, потому что родители чуть ли не получили удар, когда после десяти вечера я позвонил домой, что задерживаюсь на школьной вечеринке.
    Когда я снял трубку, то обнаружил, что отец уже ее поднял на другом аппарате. Последовала пауза, и затем он сказал: «Я уже снял, Майк».
    «Да, сэр», — ответил я, и повесил трубку.
    Я остановился на ступеньках, ведущих в гостиную, и затаил дыхание. Его голос что-то не спеша бормотал, но даже издалека я мог уловить в этом спокойствии некую скрытность. Вернувшись к себе в комнату, я положил на диск проигрывателя пластику группы «Свит-Энд-Тайрс», а затем вспомнил, что этим вечером мать ушла на встречу Совета Женской Взаимопомощи. Я встал и посмотрел на себя в зеркало. С правой стороны носа мелкой сыпью высыпали прыщи, чтобы уравновесить те, что слева. Кто мог звонить ему по телефону в столь поздний час? И почему он подошел к аппарату быстрее, чем обычно? Был ли это тот самый человек, которого он ждал в Брайант Парке? «Не будь смешным, Майк», — сказал я себе. — «Думай о реальных вещах, таких как прыщи». Позже, я спустился вниз. Отец сидел в своем кресле. Он храпел. Газета в его руках напоминала хрупкую палатку, накрывающую его лицо. Голова была запрокинута назад. Седые прожилки в его бороде напоминали маленькие щепки льда. Ноги выглядели хрупкими, чего прежде я никогда еще не замечал. Они напоминали белую макрель, наполовину выступающую из его шлепанцев. Я возвратился наверх, так и не открыв холодильник. Внезапно голод был подавлен чувством вины. В этом не было никакой тайны — это был мой отец, который спал в кресле с открытым ртом и храпел.
    На следующий день я уже знал, как зовут девчонку, которую каждый день видел на автобусной остановке, и это напоминало взрыв бомбы — Сэлли Беттенкоурт. Наверное, такая Сэлли Беттенкоурт встречалась в каждой школе, где-нибудь в группе поддержки местных футбольных героев, которую выбирали королевой бала, этакой «Мисс Цветущие Яблони». Это — Сэлли Беттенкоурт школы «Монумент Хай». А я — не футбольный герой, хотя прошлой зимой и принес три победы на внутреннем баскетбольном турнире. И несколько недель назад, когда мы ждали автобус, она «улыбнулась» мне — так, чтобы отметиться. Чтоб я провалился на этом месте, когда узнал ее имя. Она стояла в нескольких футах от меня и болтала с окружавшими ее девчонками и парнями. Я подошел ближе и прочитал имя на обложке одного из ее учебников. Работа для детектива.
    Такая же работа для детектива началась на следующий день, когда мне захотелось изучить все, что лежит в отцовском столе. В нем находится вся его личная корреспонденция и бумаги из его офиса, завернутые в старое рвущееся полотно, зачем-то купленное матерью на какой-то распродаже старых вещей. Дома не было никого. Ящики стола не были закрыты на ключ. Потянув один из них на себя, я увидел какие-то похожие на дневники записные книжки. Заглянул в одну из них. В основном только цифры и расчеты, квитанции и корешки чеков. Скучно и неинтересно. Уныло. Но в верхнем ящике оказалась коробка, в которой я нашел письма в конвертах разных форм, размеров и цветов, открытки, подаренные ему на День Отца, которые он хранил все эти годы. Я нашел ту, которая была подписана именем Майки: буквы были старательно выведены, кажется, мне тогда было четыре или пять. А еще я нашел в ней письма с секретными признаниями в любви — от Энни, Дебби и меня.
    «Что-то ищешь?»
    Его тень упала на стол. Я что-то пробормотал, в моем голосе проступило раздражение. Я понял, что можно ввести в заблуждение кого-нибудь из взрослых, просто бормоча и фыркая поднос, будто говоришь на иностранном языке, который они не поймут. Они тут же попадают в некоторое замешательство, смущаются и решают, что лучше с тобой не спорить — так проще, что именно и произошло. Я рылся в ящиках отцовского стола и что-то невнятно бормотал. И, когда он застал меня за этим занятием, то выглядел обеспокоено, будто я искал какие-нибудь улики и доказательства для подачи иска в суд.
    На следующей неделе произошло еще нечто, но это уже не имело никакого отношения к моему отцу: я позвонил Сэлли Беттенкоурт, и сделал это лишь потому (могу поклясться), что она снова улыбнулась мне на автобусной остановке. Но это была уже не улыбка вежливости. Она улыбнулась так, будто бы знала меня как человека, как индивидуума. На протяжении четырех дней я набирал ее номер трижды. Один раз ее не было дома, трубку подняла или ее мать, или сестра — я так и не понял. Второй раз — она принимала душ: «Что-нибудь ей передать?» — спросил голос. «Нет» — ответил я. На третий раз линия была занята. И у меня появилось чувство, что, на самом деле, я — убийца, вычисляющий свою жертву по телефону, и мне не нужно волноваться о том, куда деть руки, или насколько плохо мое положение. Вторым из происшествий была ужасная контрольная по истории, которую я почти провалил. Я получил за нее низкую «C», из-за которой мог бы лишиться похвальной грамоты в конце года, из-за чего с матерью случилась бы истерика. Под номером три следовало назначение, полученное от отдела городских парков, на работу в течение лета: спасатель номер тридцать восемь. Стоит пояснить: тридцать восемь — это номер бассейна для детей двенадцати лет и младше — не самый романтический бассейн в городе.
    Будучи обеспокоенным историей, я поговорил с учителем мистером Роджерсом, чтобы он позволил мне заново написать контрольную, чтобы в кратчайший срок спасти мои отметки, и я не лег спать, учил историю. Стереонаушники сжимали мою голову, чтобы не начинал дремать и чтобы никого не разбудил, прохладные звуки «Тайнтед Оранж» щекотали мои уши… Внезапно, проснулся, будто меня выстрелили из орудия. На часах было час двадцать — по полуночи. Я зевнул. Во рту была противная кислятина, будто там прошел босиком Французский Иностранный Легион (одна из старых шуток отца, которую слышал миллион раз). Я спустился вниз за стаканом апельсинового сока. Свет просачивался из спальни. Обернувшись назад, я опрокинул сок себе на рубашку. Там был он — мой отец. Он развалился бесформенной кучей в кресле, будто умер. И я сам чуть не умер от ужаса. Но я заметил, что его губы трепещут, и вдруг он громко захрапел. Одна рука свисала, упав на пол, будто упавшее полотенце. Его пальцы почти касались книги, очевидно выпавшей из его руки. Я поднял ее. Это были стихи. Имя этого поэта я ни разу не слышал. Кеннет Фейринг. Листая страницы, обнаружил, что стихи были главным образом о временах Великой Депрессии. Книга была подписана — тонкий почерк и выцветшие чернила: «Джимми, я тебя никогда не забуду. Мюриэль». Джимми? Моего отца звали Джеймсом. Моя мать и его друзья называют его Джимом. Но Джимми? Замечаю дату ниже подписи, аккуратно выведенную все тем же хрупким почерком: «2 ноября, 1942 год». Тогда он был достаточно молод, чтобы его называли Джимми. Девушку, подарившую ему книгу со стихами, звали Мюриэль. И среди глубокой ночи он достает с полки эту книгу и читает, даже если это стихи о Депрессии. Он зашевелился, хмыкнул, прочищая горло, и его рука, будто большой белый паук, заползала по полу в поисках этой книги. Я вернул книгу на пол и тихонько выскользнул из комнаты.
    На следующий день мои исследования продолжились. Я старался не упустить ни одной детали. И тогда узнал, какого размера он носит ботинки, носки, рубашки и прочее из его гардероба. Я осмотрел все в туалете, в прихожей, в подвале — все, что лежит на его верстаке, не зная, что ищу, важен был сам процесс поиска. По крайней мере, в поиске была одна хорошая сторона — я мог, пусть на время, но забыть о Сэлли Беттенкоурт. И, наконец, я сумел поговорить с ней по телефону. Наш разговор главным образом состоял из отдельных слов. Мне потребовалось где-то десять минут, чтобы объяснить ей, кто я («Парень с какой автобусной остановки?»). Стало очевидно, что все ее улыбки, адресованные мне, не имели никакого смысла, а мое лицо значило для нее не больше, чем наклейка на бутылочке с мылом для лица. Когда наш разговор сошел с той мертвой точки, и говорить стало больше не о чем, то она сказала: «Ладно, спасибо, что позвонил, Марк». Я не потрудился ее поправить. Она была настолько приятна во всем, как и все Сэлли Беттенкоурт земного шара, но не более того. Именно поэтому в нее можно влюбиться, осознавая полную беспомощность и бесполезность этих своих чувств. Даже, когда стоишь и смотришься в зеркало, висящее в прихожей (хуже места для зеркала не найти), то твое лицо выглядит как помятый бумажный мешок. На следующий день на остановке ее не было, как и меня.
    Это значит, что я был не на остановке, а на другой стороне улицы, чтобы видеть ее со стороны и чтобы убедиться: на самом ли деле она так красива, какой я ее запомнил, и даже если тот разговор по телефону свел на нет все ее очарование. И она так и не появилась. Я брел мимо делового центра. Парни и девушки останавливались в дверях. Молодые пары, держась за руки, переходили улицу. Из магазина пластинок на всю улицу разносились «Фиолетовые Ночи» группы «Тайнтед Оранж». И вдруг я заметил отца. Он пересекал улицу, уворачиваясь от машин, будто баскетболист среди невидимых игроков команды противника. Взглянул на часы: два пятьдесят пять. Стоя на углу, я наблюдал, как он спешит мимо «Бизнес-Банка» и торгового центра «Эплитон», затем мимо вербовочного пункта Армии, ВВС и Военно-Морского Флота. Он остановился у парадного входа в «Публичную Библиотеку Монумента» и исчез внутри. Мой отец посещает библиотеку? У него даже не было библиотечной карточки — никогда.
    Я уж точно не сходил с ума от библиотек, где нужно было вести себя тихо, говорить шепотом, будто на здании библиотеки была гигантская ручка регулятора громкости, до «нуля» вывернутая против часовой стрелки. Продолжая стоять на углу, я увидел Лауру Кинкэйд. Она ехала на своем новом «Лемансе» — класс! Если бы мне пришлось ее описать, то это было бы одно слово: «Класс!». Я слышал, что однажды так восхитился ею мой отец. Ее машина пристала к бордюру на квадратик, будто специально отведенный для нее и ожидающий ее прибытия. Она вышла и мягко захлопнула за собой дверь. Ее волосы цвета светлого лимона были слегка растрепаны теплым ветерком. Я стоял как парализованный. Перед моими глазами предстала сцена на новогодней вечеринке у нас дома, когда Лаура Кинкэйд гудела в игрушечный рог перед самой полночью, а я сидел на кухне и в страхе наблюдал, как несколько фужеров вина превратили всех этих банкиров, членов «Ротари-Клуба», бизнесменов и уважаемых лиц «Торговой Палаты» в жутких распоясавшихся пьяниц. Сцена напоминала танец Гая Ломбардо на телеэкране, в то время как камера фокусировалась на Тайм-Сквер, где тысячи людей, и большинство из них ненамного старше меня, чуть ли не бесновались на площади от радости и счастья. Я стоял и думал об этом, пытаясь как-то понять, что именно сейчас она тут делает, зачем ей надо перейти улицу — чтобы попасть в библиотеку? Ее волосы сверкали на солнце лимонным блеском, их трепал ветерок, что еще сильнее подчеркивало красоту ее лица. Она спешила. Куда и зачем? Она просто туда шла, или у нее там было назначено свидание? «Прекрати, дурак», — сказал себе я, несмотря на то, что сам уже был на пути к парадному входу библиотеки.
    Библиотека — это три высоких здания, с коридорами, уставленными книжными полками. Они окружают двор с небольшим парком. Я остановился у стола приема и выдачи книг, которых у меня в руках не было. Почувствовав себя нелепо и смешно, я отошел к фонтанчику, чтобы немного попить. Водная струя была сильнее, чем я ожидал: вода попала мне в ноздри. Почему-то я подумал о Сэлли Беттенкоурт, и обо всех нелепостях, продолжающих происходить со мной, и, когда снова представил себе ее лицо, меня начала мучить тоска. Внутри меня возникла удушающая пустота, которую нужно было чем-нибудь заполнить. По лестнице я поднялся на третий этаж. Мои глаза метались во все стороны в попытке найти отца. И Лауру Кинкэйд. И все время я осознавал, что это — просто игра и до невозможности смешная.
    И затем я их увидел — двоих, вместе. Они стояли около входа в альков, отмеченный номерами с 818 по 897. В ее руках были две книги. Она убаюкивала их будто младенца. Отец не смотрел на книги, стоящие на полках, как и на стены или потолок — и ни на что вообще, только на нее. И они начали смеяться. Все это напоминало немое кино. Я видел блеск их глаз и шевеление губ, но ничего не слышал. Отец медленно качал головой и улыбался. В улыбке была нежность, а в глазах — расслабленность. Я сделал шаг назад и ступил внутрь алькова с номерами 453 по 521 — испугался, что они заметят, как я за ними шпионю. Рука отца поднялась и коснулась ее плеча. Они снова засмеялись. Она кивнула на книги, что были у нее в руках, а он кивнул в ответ с каким-то непонятным рвением. Отец не выглядел так, как всегда, когда храпит, развалившись в кресле, или шутит во время обеда. Они огляделись вокруг, и она посмотрела на часы. Он неопределенно махнул ей рукой.
    Прижавшись спиной к металлическим полкам, заставленным книгами, я ощутил себя заметным и уязвимым, будто, обернувшись, они внезапно увидят меня, и, уличая во всем, в чем только можно, начнут тыкать в мою сторону пальцами. Но ничего не произошло. Она, наконец, повернулась и пошла, держа в руках все те же книги. Отец смотрел ей в след. Я не видел его лица. Он отвернулся. Она шла вдоль балкона, а затем спустилась по спиральной лестнице. Нейлоновые чулки все еще блестели, вторя водопаду ее лимонных волос. Отец продолжал смотреть ей вслед, пока Лаура не исчезла из видимости. Сощурившись, я пытался всмотреться в детали его тела, чтобы убедиться в том, что это все еще мой отец. Все те же знакомые черты лица, движения и жесты, но мне почему-то этого было недостаточно. Ее уже не было, но где-то минуту или две он наблюдал, как простывает ее след, будто продолжал видеть, как она удаляется уже где-то извне. Я всматривался в его лицо: мой ли это отец? И вдруг мне стало все равно. Жуткое равнодушие стало частью меня, будто новокаин духа, убивающий все эмоции. Оно проникло в мозг, замедлив все мысли, чему я был, если не рад, то благодарен. Всю дорогу домой, сидя в автобусе, я смотрел в окно: на землю, на дома и на людей, но на самом деле не видя их, будто снимая на пленку, чтобы рассмотреть ипотом, когда они для меня будут что-нибудь значить.
    За ужином, еда лежала на моей тарелке, не вызывая особого аппетита. Мне надо было силой заставить себя есть. И я машинально начал поднимать вилку с едой. Мне трудно было поднять глаза на отца, это значило, что я и не хотел это делать, и потому что не хотел, продолжал на него смотреть, что было похоже на то, как тебе говорят: «Не думай об этом», а ты наоборот, начинаешь думать лишь только о том, о чем тебя просят не думать.
    — Нехорошо себя чувствуешь, Майк? — спросила мать.
    Я подскочил со своего стула чуть ли не на пять футов. Я так и не понял, как в процессе потребления пищи проявляется все, о чем думаешь. Что, я играл с бифштексом вместо того, чтобы прямиком отправлять его в рот?
    — Он, кажется, влюбился, — сказала Дебби.
    И еще это слово — «влюбился». Оказалось, что не так-то просто не смотреть на отца.
    — Сегодня в библиотеке я встретил Лауру Кинкэйд, — я слышал, как это сказал отец.
    — Сумела ли она достать копии пьесы? — спросила мать.
    — Целых две, — сказал он, пережевывая. — Я все еще думаю, насколько созрели наши девочки, чтобы читать «Трамвай Желание».
    — Комитет Женской Взаимопомощи считает, что Теннеси Вильямс для молодых умов не опасен, — сказала мать, несколько повышая голос, будто над всеми издеваясь.
    — Ты знаешь, папа, — я услышал, как сказал мой рот. — Сегодня я видел тебя в библиотеке, и мне стало интересно, что ты там делаешь.
    — О, Майк, а я тебя там не видел.
    — Надо полагать, он брал в библиотеке пьесу по моей карточке. Но вдруг появилась Лаура Кинкэйд… — объясняла мать, хотя для меня слова уже ничего не значили.
    О продолжении сцены рассказывать не буду. Ко мне вернулся аппетит, и я, наконец, жадно слопал бифштекс, как и все, что вокруг него лежало на тарелке. Прошло еще два дня, но для меня все это продолжало оставаться чем-то нелепым, странным, надо полагать, загадочным — все, что я видел в парке, когда он сидел на скамейке, телефонный звонок поздно вечером, книга со стихами, которую он читал глубокой ночью: «…Джимми, я тебя никогда забуду. Мюриэль», Лаура Кинкэйд в библиотеке. Так ли много за эти дни я о нем узнал, особенно, когда смотрю на него, и вижу всего лишь своего отца?
    Вчера вечером, закончив домашнее задание, я спустился вниз. Он только что выключил телевизор. «Завтра — облачно, возможно, проливные дожди», — сказал он, выключая свет.
    Мы стояли в полумраке.
    — Сделал уроки? Майк?
    — Да.
    — Эй, Па.
    — Да, Майк? — зевнул он.
    Я не собирался его об этом спрашивать, но оно соскочило с языка.
    — Я как-то видел у тебя в руках книгу. Там были стихи кого-то… его звали Фиринг или Ниринг, — я не мог рассмотреть его лицо в полумраке, и, пытаясь удержать тон голоса, я спросил: — Кто такая Мюриэль, подарившая тебе эту книгу?
    Его смех напоминал лай собаки.
    — О, Боже, как давно это было. Мюриэль Стэнтон, — он закрыл окно на кухне. — Я пригласил ее на выпускной бал для старшеклассников, но она пришла не со мной, а с другим парнем. Мы дружили, но мне казалось, что между нами было нечто большее, чем дружба, пока она не пришла на вечер с кем-то еще. На память о нашей школьной дружбе она подарила мне книгу, — мы с ним оказались на кухне. — Это была пощечина, Майк. Книга вместо вечера на балу с девушкой, от которой ты без ума, — на его лице была улыбка сожаления. — Годами я не вспоминал старую добрую Мюриэль.
    Вот видите, как просто все можно объяснить. И если бы мне хватило безумия спросить его об остальном — о парке, о телефонном звонке, то оказалось бы, что для всего нашлись бы свои логические причины. И все же. Я помню тот день в библиотеке, когда уходила Лаура Кинкэйд. Я говорил, что не мог ясно разглядеть его лицо, но, как бы то ни было, моим глазам все-таки досталось немногое из того, что было на его лице. Оно выглядело до боли знакомым, но как-то непривязанным ни к чему. И теперь я понял, что мне в нем было знакомо, и вспомнил свое собственное лицо, случайно взглянув в зеркало после разговора по телефону с Сэлли Беттенкоурт. Оно было похоже на смятый бумажный мешок. Или мне так показалось? Разве отец не был на другом конце библиотеки? Я его мог видеть лишь через дворик с парком — не слишком ли далеко, чтобы что-нибудь различить на его лице?
    Вчера вечером, спустившись на кухню, я налил в стакан молока, и он спросил:
    — Сколько можно наполнять свой живот?
    — Эй, Па, — спросил я в ответ. — Тебе иногда не бывает одиноко?
    Мне самому мой вопрос показался неразумным. Но, изображая взрослых, имея в виду отцов и матерей, ты стараешься как-то влезть в их шкуру, не так ли?
    Могу поклясться, что в тот момент в его суженных глазах что-то запрыгало, засверкало — нечто секретное, спрятанное от всех внезапно всплыло на поверхность.
    — Можешь быть уверен, Майк, что у каждого время от времени бывает странное настроение. Отцы — они тоже люди. Иногда, я не могу спать, и среди ночи я встаю и сижу в темноте. Вдруг становится одиноко, потому что думаешь о…
    — О чем ты думаешь, Па?
    Он зевнул.
    — Обо многом… обо всем.

    Вот и все. Я сижу среди ночи и, перечитывая это, чувствую полное одиночество, подумав о Сэлли Беттенкоурт, о полнейшем отсутствии каких-либо шансов хотя бы еще раз заговорить с нею, а затем о Мюриэль Стэнтон, которая не пошла на выпускной бал с моим отцом, о том, как иногда ему становится одиноко, когда он садится ночью в кресло и читает стихи. Думаю о муках на его лице тогда в библиотеке и о его праздном пребывании в Брайант Парке, обо всех тайнах его жизни, доказывающих, что он — личность, человек.
    Человек.
    Ранее, сегодня вечером я видел его сидящим в кресле. Он читал газету, и я ему сказал: «Спокойной ночи, папа». И он посмотрел на меня и улыбнулся. Но его улыбка ничего не значила, будто он думал о чем-то другом, далеком, давнем, и мое пожелание лишь немного его рассмешило. Мне захотелось поцеловать его на ночь. Но этого я не сделал. Кто же станет целовать своего отца на ночь в свои шестнадцать лет?

Мой первый негр

    То лето осталось в моей памяти, как лето бесконечных увольнений с фабрик и заводов, не обошедших и моего отца. Его тогда уволили с гребеночной фабрики, после чего он не разговаривал, а лишь тихо расхаживал по дому или сидел в кресле-качалке. На экране «Глобуса» каждый раз появлялось лицо Хейла Селаси с обращением к Лиге Наций, а на афишных тумбах палец Гектора Лангвира указывал на самодельную «вишневую бомбу» для фейерверка. И еще это было лето «полночных грабителей» (потому что иногда мы задерживались до часу ночи или даже позже) и, конечно же, Джеферсона Джонсона Стоуна. Да, Джеферсона.
    Быть «полночными грабителями» для нас было важнее всего. Жан-Поль ЛаШапелль сделал за меня выбор: два жизненных «кредо» — быть «помидорным человеком» и бойскаутом. Помидоры ценились. Если поверить Оскару Курьеру, всегда получающему почетные грамоты в конце учебного года, то их нельзя было назвать плодами, но и овощами они так же не являлись. Пробравшись в сад, было важно отобрать подходящие помидоры, которые уже не зеленые, но еще не дошли до состояния, когда из них срочно нужно делать салат. Хозяин сада начинал собирать такие где-то на следующий день. Сам Жан-Поль был легок на подъем. Незадолго до нашего набега он бросал камни в лампочки, освещающие улицу вблизи сада, который нам предстояло «обчистить», или обстреливал их из рогатки, чтобы в нем было темно. После чего под покровом темноты мы — «налетчики», пробираясь через ряды помидорных кустов, заполняли пустые сахарные мешки, заранее подобранные на заднем дворе мясной лавки Гонтьера.
    Поначалу наши набеги на сады проходили в чрезмерном возбуждении, поскольку летние диверсии, совершаемые спросонья и в темноте, обычно заканчивались тем, что мы поедали сочные помидоры и жевали огурцы, после чего начинали бросаться друг в друга остатками недоеденных плодов или овощей (или чем они еще были), отчаянно унося ноги с враждебной территории. Как-то вечером, мы увидели проходящего мимо Памфила Рулё, который был старым, робким холостяком — он жил один в маленькой комнате, снимаемой им на Третьей Стрит. И когда он прошел мимо нас, то мы закидали его нашими остатками, и он танцевал для нас убогую жигу ужаса, пока мы не оставили его в покое. И вдруг мне стало тошно от всего, что я тогда съел — изжога начала печь меня изнутри.
    — Мне уже надоели набеги на сады, — сказал Джо-Джо Туассант, когда мы собрались на заднем дворе Жана-Поля, чтобы перевести дыхание.
    Я с ним согласился.
    Расслабившиеся на колене пальцы Жана-Поля вдруг резко взметнулись вверх. В его голове все созревало быстрее, чем помидоры в садах, и это всегда всех настораживало. Жан-Поль был рослым, белокурым и уверенным в себе парнем, и он легко стал нашим лидером. В лунном свете его волосы засветились серебром, и он спросил:
    — Знаете, в чем дело?
    — В чем? — возбужденно спросил Роджер Гонтьер.
    — У нас нет цели, — ответил Жан-Поль, будто напоминая нам нечто, повторяемое им миллионы раз. — Мы должны знать, зачем устраиваем набеги на чужие сады, если не только для приключений, — его пальцы снова щелкнули. — Я знаю, что мы можем помочь бедным!
    — Бедным… — усмехнулся Джо-Джо.
    И мне стало ясно, почему он усмехнулся: бедняками были мы все. Бедность могла быть разной. Были кое-как устроенные бедные, такие как отец Роджера — управляющий торговой лавкой. Мистер Гонтьер был беспокойным, широкоплечим человеком, которого мучило нечто, называемое кредитом. Я слышал, как отец говорил: «Бедный Гонтьер — он набрал столько кредита. Когда он будет все это возвращать? Когда-нибудь у него заберут магазин, и все его дело рухнет, раздавив под собой его самого». Как бы то ни было, Роджер и его семья хорошо одевалась, и у них всегда на столе была еда. При этом они не прекращали бедствовать, как и наша семья, которая стала жертвой Депрессии и сезонных увольнений с гребеночной фабрики. Сокращение производства происходило регулярно, по нескольку раз в год, и как всегда под сокращение попадал мой отец. В тот год как обычно фабрику закрыли в июне, но на этот раз работа не началась ни до четвертого июля, ко Дню Независимости, ни в жаркий август. И, когда отец оставался без работы, то становился тише, начинало не хватать смеха, присущего таким гигантам, как он. Его болезненное молчание и исчезновение запаха пива начинали угнетать всех членов нашей семьи. На самом деле, у нас все было не так уж плохо, как многим другим семьям, членам которых каждый день приходилось приходить в специальные отделы городской власти за бумагами и подписями на них, с которыми они могли получить на каждого по банке с консервами, с супом и пакеты с какой-нибудь едой на Майн-Стрит. Думаю, что у отца был некий скрытый страх перед тем, что нам также придется обращаться за подобной помощью. Но хуже всего прошлось по-настоящему бедным, тем, кто жил в ветхих лачугах на самой окраине Френчтауна за мусорными дворами, где никто никогда не убирал. Это место мы называли «супом по алфавиту», потому что улицы там не имели названий. Они обозначались буквами: А, B, C и так далее. Дети из этих мест не появлялись ни в школе прихода «Сент-Джуд», ни даже в той, что была на Шестой Стрит. Те, кто там жил не являлись ни французами, ни ирландцами и уж точно ни янками. Казалось, что они были никем и ничем: бродягами, временщиками, не имели корней или даже документов.
    — «Суп по алфавиту», — объявил Жан-Поль. — Завтра вечером, мы совершаем набег на большой сад Туассантов на Седьмой Стрит, награбленное приносим в «суп по алфавиту», и оставляем это на порогах их домов.
    — С благими намерениями, — ответил ему Жан-Поль.
    — Это как Робин Гуд и его банда, — начал объяснять Роджер. — Грабить богатых, чтобы помочь бедным.
    — Мои «пепер» отнюдь не богаты, — ответил Джо-Джо.
    Поскольку уже было решено, то я погрузился в свои мысли. Мне не был нужен робингудовский визит в «суп по алфавиту» по причине, о которой мои друзья никогда бы и не догадались. Их напугало и оттолкнуло бы от меня, если бы они узнали, что я туда приходил и зачем — чтобы навещать Джеферсона Джонсона Стоуна. Это началось еще в начале этого лета, когда я шел через «суп», чтобы сократить дорогу к свалке, где обычно подбирал фольгу от пустых сигаретных коробок или медный провод. И то, и другое можно было сдать за небольшие деньги старьевщику Джеки, приходящему во Френчтаун каждую субботу.
    — Эй, парень, — услышал я голос.
    Я обернулся, чтобы увидеть увальня с рыжими волосами, который был, наверное, не старше меня, но намного крупнее. Он стоял в двадцати футах. Во всем его виде не скрывалась угроза, а в желтых глазах горел вызов.
    — Что? — жалко заскрипел мой голос, и мне стало ясно, что я в опасности.
    — Иди сюда.
    Я развернулся и побежал, направившись в проем между перекосившимися домами в узкий проулок, выводящий на пустырь. Ноги подо мной топтали землю. Сердце чуть ли не выскакивало из груди. За спиной я слышал, как приближаются шаги моего преследователя. Оглянувшись назад, я увидел, что он почти уже меня догнал. Я вытащил из кармана шар фольги в надежде на то, что интерес к моей добыче его остановит, но он упорно продолжал меня преследовать. Он был все ближе и ближе, и, в конце концов, уже не было сомнений в том, что он меня поймает. И, когда я уже собрался вскочить на шаткий забор, его нестриженные ногти вцепились мне в рубашку и потянули назад. Упав на землю, я поднял на него глаза. В его злых глазах была довольная улыбка.
    — Нутси!
    Голос взорвал воздух, будто двухдюймовая ракета для салюта. Мой противник начал колебаться.
    — Нутси, остановись.
    Нутси обернулся, и я начал наблюдать за его глазами. Между болтающимися досками забора появился еще один парень. Я тут же подумал о плитке шоколада «Херши» с миндальными орехами. Он выглядел маленькой, худой, темно-коричневой фигуркой. На нем была несколько ему великоватая, помятая и изношенная одежда. Он приблизился к нам. Его враждебность выражалась еще острее, чем потенциальное насилие Нутси, но в походке твердо рисовалось достоинство. Казалось, он был частью невидимого парада, на пути которого оказались мы вдвоем с Нутси.
    — Я ничего ему не сделал, Джеф, — заскулил Нутси. — Я лишь хотел немного попугать этого канака.
    Подошедший к нам парень нахмурился и с презрением отмахнулся от Нутси, а затем повернулся ко мне. Я еще не был знаком ни с одним негром и ни разу не видел ни одного из них так близко, лишь только издалека на дальней окраине или в кино — Фарина в комедии «Наша шайка» или вечно напуганного негра, закатывающего глаза во всех фильмах, снятых с Чарли Ченом. Мой отец упоминал их как «Ле Нуар» [5], хотя он редко называл их неграми. В маленьких городках Новой Англии они фактически не существовали, а во Френчтауне их не было вообще.
    Все это вспыхивало в моем сознании, когда передо мной стоял настоящий негр.
    — Что ты тут делаешь? — спросил он резко, когда Нутси исчез из вида.
    Поднявшись на ноги, я ответил:
    — Я лишь хотел сократить дорогу, а этот безумец погнался за мной.
    Мы смотрели друг на друга. Цвет его кожи смутил меня: мне надо было объяснить отцу, что «Ле Нуар» — это неточное описание. Он был далеко не черным.
    Я понял, что обязан ему за то, что он спас меня от малолетнего маньяка с рыжими волосами, и, отряхнувшись, пробормотал: «Спасибо».
    — Что ты сказал? — спросил он, все еще с вызовом в голосе. Хотя, возможно, он был где-то на год младше меня, и, даже, несмотря на его излишне худое телосложение, я почувствовал, что он может быть опасным противником.
    — Я сказал: «спасибо», — мое раздражение сделало мой голос резким. И проверил содержимое карманов, чтобы убедиться в том, что связка медной проволоки была на месте.
    — Что это? — спросил он.
    Я рассказал ему о меди и других цветных металлах, которые можно сдать старьевщику Джеки.
    Он протянул мне руку. Я был поражен, увидев розовую ладонь — бледный остров в море темной плоти. Вздохнув, я отдал ему в руки комок потемневшей меди. Все это стоило не меньше, чем двадцать центов.
    Он изучал проволоку секунду или две и вернул мне назад. Я втиснул проволочный комок в карман и развернулся, чтобы как можно быстрее оставить этот «суп по алфавиту», чтобы поскорее вернуться в безопасное пространство моих улиц.
    — Знаешь что? — крикнул он мне вслед.
    — Что? — спросил я, оборачиваясь через плечо, но без особого интереса к его вопросу.
    — Некоторые задерживаются тут и смотрят на нас, будто на зверей в зоопарке, или как на нечто из потустороннего мира, — сказал он. Это был самый мягкий голос, который я когда-либо слышал, будто карамель, льющаяся медленно и лениво. Он пропускал глаголы, потому что для нас обоих они несли слишком много трудностей, чтобы о них в тот момент думать.
    — Сделай так, чтобы Нутси ушел, — сказал я.
    — Он уходит.
    Вспомнив, что он о чем-то хотел меня спросить, я засмеялся, и он тоже. Чтобы стать друзьями, нужно вместе смеяться или плакать, часто говорил мой отец.
    — Что такое канак? — спросил меня этот негр, в его голосе вдруг проснулась искренность, когда он подошел ближе.
    — Все знают, что такое канак, — подозрительно ответил я.
    — Я не знаю.
    Я рассказал ему о французских канадцах, о том, как они оставляли заморенные голодом и засухой фермы, которые истощались как лужи на солнце и искали судьбу на великолепной американской земле. Заметив его интерес к моему рассказу, я выложил ему сомнительную историю о том, как мой дедушка тайком переправил через границу одного из своих племянников в мешке, лежащем на его плече.
    — А что ты? — спросил, наконец, я.
    Пока мы шли между развалин по усыпанным мусором улицам, он сказал, что его зовут Джеферсон Джонсон Стоун, и я был поражен: для парня, живущего в нищете, его имя звучало уж слишком ярко. С таким именем перед ним должен был распахнуться весь мир, и ему бы шагать по улице королевским шагом в сопровождении роскошного эскорта.
    Вспомнив учебники истории за предыдущие классы, я захотел спросить его: не потомок ли он рабов? Но мне не захотелось его оскорбить.
    — Ты приехал с юга? — осторожно спросил я.
    Он рассказал, что его семья переехала сюда из Бостона. Его отец искал работу. У Джеферсона были еще четыре брата и три сестры. Я ожидал от него другой рассказ, в отличие от его сухого и подробного описания — это звучало похоже на историю обычной канадской семьи, переехавшей в Америку.
    Он махнул рукой в сторону дома, в котором он жил — на маленькую ветшающую постройку, вокруг которой на растянутых веревках сушилась ветхая одежда, чем-то напоминающая флаги сложивших оружие и сдавшихся врагу военных подразделений. В воздухе висел тяжелый запах жареного на пожухлом масле.
    — Мы здесь всего лишь несколько недель, — сказал Джеферсон. — Моя мать все еще пытается привести в порядок все, что есть внутри, чтобы это стало похоже на дом.
    Мне все еще хотелось задать ему множество вопросов: например, когда-то в школе я читал о подземной железной дороге, по которой рабы с юга стремились попасть на север (это было во времена Гражданской войны), или как семья Джеферсона попала в Бостон?
    — Ты любишь хлеб с сахаром? — спросил Джеферсон, когда мы подошли к ступенькам заднего входа в его дом.
    Я кивнул, хотя прежде я ни разу не слышал о такой необычной комбинации. Однако, в те дни, мой живот приветствовал что-нибудь съедобное.
    Его мать стирала в корыте на заднем дворе, в то время как отец колол дрова. Дети были рассредоточены то тут, то там. Все они были шоколадно-коричневыми, с упругими, как пружины, волосами и с большими глазами. На меня никто не обратил ни малейшего внимания. Аромат специй, исходящий от кухни, уничтожал собой запах несвежей жарки — тот, который бил в ноздри снаружи. Джеферсон взял грубый кусок хлеба из обернутой в масляную бумагу коробки, лежащей на полке в кухне, и сунул его под тонкую струйку воды, текущей из крана, а затем влажную сторону хлебного ломтя посыпал сахаром.
    — На этой неделе каждый получил по дополнительному пакету сахара в военном магазине, — сказал он. — Это называется прибавкой. У отца переизбыток гордости, чтобы пойти за этим, но я был не против.
    Такое отношение, по правде, меня удивило, потому что еще не видел человека, который бы вел себя столь гордо как Джеферсон. Я последовал за ним через дверь в спальню. Показалось любопытным, что рядом с медной кроватью стояла покрытая плюшевым бархатом тахта, а затем на столе я увидел груду книг.
    — Эту красную тахту, — сказал Джеферсон. — Ma говорит, что она никогда бы не смогла оставить в Бостоне, так что мы забрали ее с собой. Па купил ее к их медовому месяцу.
    Но мои глаза прилипли к книгам: «Морской Волк» Джека Лондона, «Португальские Сонеты», «Собрание стихов» Роберта Ви Сервиса, «Наездники Зена Грея» Парпла Сейджа.
    — Это твои книги? — спросил я.
    Его глаза заерзали где-то в стороне от меня, а руки, казалось, что начали повсюду летать. Я понял, что его что-то начало беспокоить.
    Отчасти, чтобы как-то смягчить его смущение и отчасти от радостного возбуждения я спросил:
    — Ты любишь Роберта Ви Сервиса? Ничего себе! И Джека Лондона! Ты читал «Унесенных Ветром»? — я не осмелился упомянуть сонеты. — Как тебе это нравится… — начав обсуждать сонеты, я бы покраснел, но, как бы то ни было, сонеты успокоили мою больную душу, когда я безнадежно влюбился в Ивону Бленчмейсон.
    Книги надолго увлекли нас обоих в нескончаемую беседу, пока мы ели мягкий хлеб — еда, которую я не находил для себя столь уж вкусной, а глотал лишь из вежливости, но наша насыщенная беседа показалась мне замечательной. Мы сидели в стороне под плакучими ивами, и я был изумлен, обнаружив ровесника, иногда предпочитающего книги игре в мяч.
    Так началась моя дружба с Джеферсоном Джонсоном Стоуном, хотя тогда мне это еще не казалось дружбой. Нас объединили книги, но скоро у нас появились и другие общие интересы. Например, мы собирали камни, напоминающие наконечники древних индейских стрел, или упражнялись в стрельбе из игрушечных, стреляющих водой пистолетов. Но главным для нас были книги. И музыка. Он рассказал мне, что у него в Бостоне есть дядя — джазовый музыкант.
    У Джеферсона не было библиотечной карточки, так как он не был зарегистрирован в какой-нибудь школе, а книги, которые я брал на собственную карточку, прочитав, приносил ему. Я хотел, чтобы он ждал меня у библиотеки, чтобы мы вместе смогли изучить содержимое ее хранилища, но он всегда находил какую-нибудь причину, чтобы не придти. А я на него и не давил, мне казалось, что приходить к нему в «суп по алфавиту» для меня даже лучше, чем встречаться где-нибудь во Френчтауне. Я не думал об этом дважды: все эти обстоятельства казались мне естественными. Как бы то ни было, Джеферсон, казалось, был принадлежностью «супа», и я не мог его себе представить где-нибудь за его пределами.
    Все то лето я приходил в его квартал по два или три раза в неделю, каждый раз принося ему одну или две книги. Однажды я принес ему свою коллекцию марок, в другой раз — свой блокнот, в который я записывал все свои френчтаунские наблюдения. В моем блокноте было многое. В те дни я в него записывал практически все: в какие дни и что происходило, сколько фонарных столбов освещали Механик-Стрит, сколько вязов было посажено на Третьей Стрит, сколько трехэтажных домов было во Френчтауне (в то время мною были подсчитаны дома на первых шести улицах).
    Все это я держал в тайне и чувствовал, что это необходимо. Также никто не знал о моих записных книжках, их видел только Джеферсон, как и никто не догадывался о моих визитах в «суп по алфавиту». Я украдкой ускользал с Третьей Стрит и направлялся на очередную встречу. Всеобщее неведение, куда я исчезал, лишь только добавляло драматизма ко всем моим встречам в «супе». Когда Роджер Гонтьер однажды спросил меня, куда я все время исчезаю, я лишь загадочно улыбнулся. Боясь того, что он может последовать за мной, после чего все раскроется, мой окольный путь в «суп» каждый раз был другим. Все было почти как в кино.
    После первых наших встреч, когда рассказывали друг другу о наших семьях, мы избегали этой темы, и вопросов об этом между нами больше не возникало. Негритянская тема была задета нами лишь однажды. Это было, когда нам навстречу шел Нутси, и, поравнявшись с нами, он вдруг сделал шаг в сторону, уступив нам дорогу. Он посмотрел на Джеферсона с нескрываемым ужасом.
    Джеферсон сухо захихикал. Я понял, что улыбался он отнюдь не часто.
    — Это Нутси, — сказал он. — Он меня боится.
    — Почему? — Нутси был почти на голову выше его и, вероятно, фунтов на тридцать тяжелей.
    — Он думает, что я — привидение, — сказал Джеферсон. — Большинство думают так же. Па говорит, что для нас в «супе», это хорошо. Он хочет, чтобы мы возвратились в Бостон, чтобы жить среди себе подобных. Здесь все равно нет работы, и каждый сам по себе, — он пнул камень, что снова добавило ощущения еще большего стеснения собственной кожи. — Я не чувствую себя слишком одиноким.
    Я почувствовал, что покраснел, будучи польщенным тем, что наша дружба, возможно, помогла ему преодолеть одиночество. Думая о полночных грабителях, мне показалось, что Джеферсон среди нас был бы неплох. Его темная кожа придала бы ему естественную защиту в темноте, а его тонкое, чуть ли не проволочное тело великолепно бы подошло для того, чтобы пробираться через узкие коридоры между рядами помидорных рассад, или чтобы пролезать в самые узкие щели в заборах. Но я подумал обо всех сложностях, которые при этом могли бы возникнуть, и просто отставил эту идею.
    Пытаясь посочувствовать ему, я сказал:
    — Мой отец тоже без работы.
    — Да, — возразил он. — Но твой отец работал, чтобы быть уволенным, а мой — ниоткуда. Он — вообще никто, — снова сироп толстым слоем начал покрывать его слова, но горечь в них была уже нескрываема. Я будто бы почувствовал упрек в свой адрес.
    Тень тишины легла между нами, но это была совсем не та тишина общения, которую мы разделяли ранее. День выпал невыносимо жарким, это было настолько неожиданным, что я не знал, куда от этого можно деться. Наконец, я нашел в этом причину, чтобы уйти. В тот же самый день, вечером, растянувшись на земле, я выслушивал план наших действий, выкладываемый Жаном-Полем о предстоящем налете на сад Туассантов и о походе с овощами в «суп по алфавиту».
    — Разве нельзя все это принести куда-нибудь еще? — спросил Роджер Гонтьер.
    — Ты боишься? — ответил вопросом на вопрос Жан-Поль.
    — Да, — признался Роджер. Мы все знали, что Роджер был не самым храбрым парнем в мире, но он был честным.
    — Послушайте — там живут настоящие бедные, — продолжил Жан-Поль. — Там даже есть нигеры.
    — Негры, — поправил я.
    Жан-Поль озадаченно посмотрел на меня.
    — Вот я и говорю. Среди них есть семья нигеров.
    Я понял, что он не делал различия между этими словами, и почему-то это меня начало беспокоить.
    — Сад моих «пепер» очень запущен, — сказал Джо-Джо, все еще сомневающийся в том, что будет «обчищен» сад именно его дедушки.
    — Сад — это сад, — заявил Жан-Поль. — У нас есть Бойскаут и Легкий на Подъем, — И мы с ним обменялись гордыми за себя взглядами.
    — Но тебе нужны не только они двое, — возразил Джо-Джо. — Мои «пепер» не выключают свет на задней веранде, пока на лягут спать. А это где-то в полночь.
    Я подумал о Джеферсоне, о налете и о его темной коже, смешивающейся с тенью. И внезапно, в порыве вдохновения я выпалил:
    — Эй, почему бы нам не перемазать грязью наши лица?
    — Пробкой, — Жан-Поль хлопнул в ладоши.
    — Печной сажей, — предложил Оскар Курьер.
    И тут я пожалел о своем предложении, будто этим как-то мог оскорбить Джеферсона. Сам план акции в «супе по алфавиту» мне показался сомнительным.
    — Потрясающая идея, — воскликнул Жан-Поль, хлопнув меня по плечу. Он углубился в детали: пробки от винных бутылок имелись в достаточном количестве у его дяди в подвале. Помощь семьям «супа по алфавиту» показалась мне достойным делом, но я был рад, что он не возложил всю эту акцию на мои плечи.
    Набег на сад Туассантов двумя вечерами позже удался на славу. Мы измазали лица обожженной пробкой и оделись в темную одежду, поэтому ночного освещения мы уже могли не боятся вообще. Дедушка Роджера настолько сильно подозревал все, что происходило вокруг, что разбитая лампочка неминуемо могла бы заставить его быть на страже. Его сад был переполнен зрелыми, налившимися соком помидорами, огурцами и другими овощами и фруктами. Мешки из-под сахара наполнились быстро. Затем мы крались по улицам Френчтауна, напоминая черных призраков, с сокровищами в руках. Залаявшая собака поприветствовала нас на окраине «супа по алфавиту», но Роджеру Гонтьеру тут же удалось ее успокоить. Как обычно это было поздно. Наш набег на сад происходил при ярком свете уличных фонарей и полной луны. Прохожие были для нас так же опасны, как и владельцы садов.
    Жан-Поль велел нам остановиться: «Все. Мы прибыли».
    Мы присели в кустах около заброшенной лачуги. Через дорогу от нас был дом Джеферсонов. Где-то в одной из комнат горел тусклый свет. Примерно оттуда же доносилась музыка, звучавшая из старого граммофона. Внезапно я почувствовал себя уязвимым. Темнота была отнюдь не полной.
    «Пошли», — настаивал я, желая поскорее с этим закончить.
    И вот мы тихо, не поднимая шума, крались по улице, каждый к отдельному дому этого квартала. К моему облегчению, у меня не было выбора. Мои овощи должны были остаться у Джеферсона.
    «Кто там?» — резко окликнул голос.
    Мы чуть не оцепенели от страха.
    Яркий луч электрического фонаря разрезал воздух, будто сверкающее острие кинжала.
    Снова в ночной тишине раздался тот же голос, и луч фонаря запрыгал по крыльцу дома Джеферсона.
    «Что делать?» — отчаянно зашептал Джо-Джо.
    Никогда еще лунный свет не казался нам столь ярким, когда мы гуськом сползали в водосточный желоб.
    Прежде, чем Жан-Поль что-нибудь на это ответил, по воздуху со свистом к нам приближался камень. Я даже видел, как он летит, но перехватить его или предупредить о нем остальных было невозможно. Камень попал в щеку Роджера Гонтьера, и тот взревел от боли. Рука Жана-Поля быстро оказалась в его мешке.
    — Давайте, оставим это им, — скомандовал он, бросая огурец в направлении дома, в котором жил Джеферсон. Теперь этот дом зажегся всеми своими огнями. На дворе бешено засуетились люди.
    Мы начали бросать овощи во все стороны, швыряя их вслепую и так быстро, как только успевали наши руки извлекать их из бумажных мешков. Они с шумом удалялись от нас по воздуху. И в то же самое время, мы медленно отступали назад, в конец улицы. Повсюду зажигались островки света. Это был свет в окнах, во дворах, а также «зайчики» электрических фонариков. Казалось, какой-то момент у нас было преимущество — наша «артиллерия» была под рукой, и не надо было искать камни. Время от времени мы слышали, как, во что-нибудь попадая, лопаются помидоры. Собаки лаяли, дети плакали.
    «На нас нападают», — закричал кто-то.
    Где-то послышался бой стекла.
    «Уходим отсюда», — завопил Жан-Поль, бросив мешки на землю, когда мы уже были в конце улицы.
    Я швырнул свой последний помидор и галопом помчался следом за другими, слыша у себя за спиной преследующие нас шаги. Еще чуть-чуть, и я был бы вне опасности, потому что там пролегала граница между «супом по алфавиту» и Френчтауном, где уже не было уличных огней. Следуя за своими компаньонами, я бежал изо всех сил. Ноги как нельзя быстро перебирали землю, несмотря на то, что в легких начало жечь. Шаги у меня за спиной стали опасно близкими. Вдруг я упал, и мое лицо уткнулось в гравий. Кто-то споткнулся об меня, и я откатился в сторону, чтобы попытаться защититься.
    Я смотрел в глаза Джеферсона Джонсона Стоуна.
    Это были его глаза. В них было неописуемое удивление, будто по его лицу внезапно хлестанули прутом. Они были широко раскрыты, и он им явно не верил. И ужасное замешательство, будто я заманил его в ловушку, пользуясь всем его доверием ко мне. Я воспользовался его замешательством, чтобы подняться на ноги. Все мое лицо было вымазано обугленной пробкой, рука, на которую я упал, болела. Со всех сторон нас окружали шаги. Жители «супа» продолжали нас преследовать. Мне не хотелось с ним о чем-нибудь разговаривать. Да и о чем? К тому же, я все еще продолжал быть в опасности. Мне нужно было уходить. И я побежал. Слезы текли по щекам, а руки дрожали. Я не оглядывался.
    Последующие несколько дней погода испортилась окончательно. Сухая и пыльная жара сдалась перед непрекращающимися проливными дождями. В такую погоду на улицу лучше было не высовывать нос. Такой дождь подходил, чтобы еще раз заново перечитать «Пенрода и Сэма». Но меня что-то сильно беспокоило. Книги меня не интересовали. Даже, когда на экране «Глобуса» вышла новая серия с Кином Мейнардом, то это не пробудило во мне особого энтузиазма, хотя на последние свои десять центов я все-таки сходил в кино.
    Под самый конец дня я вернулся домой, будучи не в лучшем настроении от серого, грустного дождя, чтобы увидеть алую заплату посреди двери заднего входа: кто-то забросал ее помидорами, и красный сок стекал по древесине, будто кровь из раны. Я взял тряпку, наполнил ведро водой и начал отмывать алые пятна. Наблюдая за мной, мать, негодуя, качала головой: «Что происходит с миром?»
    — Кто тут сходил с ума? — спросила она. В ответ я промолчал.
    Несколькими днями позже я снова пришел в «суп по алфавиту». Дождь, наконец, прекратился. Штормовые тучи разошлись, унося с собой лето. Большинство садов будто осело. Заросли помидоров придавило дождем к земле, расплющив о землю алые плоды. Ноги меня не слушались. Я не знал, как появиться перед Джеферсоном. Что я смогу ему объяснить? Что за лицо было у меня тем вечером? «У меня не получилось… Френчтаун не принял тебя… все насмарку…»
    Наконец, я шел по не мощеной улице «супа по алфавиту». Оказавшись у дома Джеферсона, я не поверил своим глазам: место было заброшено, в доме никого не было, будто бы и никогда.
    — Они уехали.
    Я обернулся, чтобы увидеть Нутси, кричащего с другой стороны улицы.
    — Куда?
    — Обратно в Бостон.
    Я подумал о глазах Джеферсона, о гневе, который мог в них вспыхнуть, и о ненависти, которая могла бы в них зажечься. Гордый Джеферсон. Я подумал о его достоинстве, которое он носил будто рыцарские доспехи, и о помидорах, лепешками расплющенных о дверь заднего входа.
    Я знал, что где-то в Бостоне, где-нибудь в большом мире, отдаленном от «супа по алфавиту» и от Френчтауна, у меня был враг, враг на всю жизнь, который будет терпеливо выжидать: «Эй, канак, ни один ли ты из тех, кто нападал на нас с помидорами? Что, все чернокожие для тебя нигеры?»
    Во мне все чуть ли не закричало от протеста, но я промолчал.
    — Что-то ты не слишком смел без Джефа, — вдруг сказал Нутси, приближаясь ко мне. Белки его глаз продолжали желтеть.
    Но я не стал убегать.
    У меня задрожал подбородок, и к глазам подступили слезы. Я думал: «О, Джеферсон. О, Джеферсон…» Я знал, что Нутси был крупнее меня и драться, наверное, умел лучше многих, но я продолжал стоять, ожидая, когда же он пересечет улицу.

Кто он — Банни Бериган, музыкант?

    Могу о нем сказать лишь одно: он не мог остановиться. Нет, он не бился головой о стену и не искал отговорок или оправданий, он даже не дождался мартини. Как только принесли то, что он заказал, я от него услышал: «Вчера вечером я спросил у Эллин, что она думает о разводе».
    До меня доходили слухи о романе Уолта с какой-то девушкой, во что не сильно верил, хотя сплетни об этом не прекращались. Уолт Крейн и другая женщина… смешно. Может быть, где-нибудь за коктейлем, но вряд ли это смогло бы дойти до какого-нибудь тайного свидания — не более чем шуточный флирт. Я что-то отдаленное слышал о сногсшибательной девушке — о модели, с которой он иногда мог встретиться к себя в рекламном агентстве. Но это не могло показаться большим, чем просто слухи, потому что такого не бывает с людьми, такими как Уолт или я. Мы давно уже не были детьми и сами имели детей, почти уже взрослых. Оба любили подремать после ужина, и на животе у каждого из нас уже завязывался жирок. Мы становились сентиментальными, обоих иногда начинала мучить ностальгия и воспоминания, когда кто-нибудь из нас изрекал что-то вроде как: «припоминаю, как был еще мальчишкой…», а в это время дети поднимали глаза к небу и в тонком отвращении давали знать, что им это давно уже надоело. Мы с Уолтом были старыми друзьями, просидевшими за одной партой в школе и прошедшими вместе войну, к тому же, ни кто из нас ни разу не разводился. До сих пор.
    — Что произошло, Уолт? — спросил я, задержав дыхание. — Как-то слышал, что вы с Эллин думали о покупке новой машины, Сандра переболела корью, у Томми съехала успеваемость, Дебби, оправившись от скарлатины, начинала совершать прогулки на свежем воздухе, и вдруг теперь вы разводитесь?
    На его лице проявилась гримаса, будто от внезапно наступившей боли, и он с благодарностью встретил взглядом официанта, вернувшегося с нашей выпивкой. Я смотрел, как он понемногу отпивает из рюмки, и мне показалось, что было бы неплохо обрисовать картину его домашней идиллии, упомянув его детей и Эллин, любящую и нежную жену, прекрасную во всем, пусть даже при том, что у нее быстро менялось настроение, и она иногда раздражалась или заточалась в тюрьму мигрени.
    Он опустил на стол стакан и, сдаваясь, поднял руки ладонями вверх.
    — Я знаю, о чем ты думаешь, Джерри, я — злодей мира. Замечательно, и я это допускаю, но не так все просто.
    Вот, черт. Я решил, что буду судьей или адвокатом? И подумал об ней: «Бедная Эллин». Что теперь будут говорить? Я не стал спешить со следующим вопросом, чтобы найти хоть какую-нибудь зацепку.
    — И как эту новость приняла Эллин? — спросил я, осознавая, что ему вообще не хотелось говорить о ней. И мне стало ясно, что зацепка найдена.
    Он нахмурился, качая головой и избегая моих глаз.
    — Тяжело, Джерри, она это приняла тяжело. Она даже ни о чем не подозревала. О, она знала, что в последнее время я стал себя вести по-другому, но думала, что я устаю на работе, слишком много трудясь, готовя новые презентации… — его слова выскакивали суматошно и беспорядочно, падая одно на другое, и меня удивила подлинная боль, заточающаяся в них. — Как бы то ни было, думаю, что она до сих пор не в себе. Она плакала, и мое сердце чуть ли не взрывалось от ее слез, но что мне было делать, Джерри. Я должен был об этом ей рассказать. Я должен был разбить…
    — Она модель? — спросил я.
    — Ты о ней слышал?
    — Слухи. Что-то неопределенное. Я думал, что это только разговоры.
    — Ты полагал, что этого не может быть, правильно? — сухо спросил он. — Мерзкий и старый Уолтер Крейн, предатель, капитан команды офиса фирмы по боулингу, бывший секретарь «Ротари-Клуба». Но это случается, Джерри, с людьми, с такими как я… с такими как я и ты. Мы не ищем этого. Оно происходит само по себе, не по нашей воле. Или все-таки ищем — вероятно, каждый из нас, но не можем сами себе в этом признаться…
    Его обвинение не было столь острым, чтобы моя совесть начала мучиться. Сидя напротив его, я чувствовал себя в безопасности, думая о премии, которая ожидалась через месяц, гадая, сломают ли последние мои распродажи цифры прошедшего октября. И вдруг вспомнил вечеринку по случаю дня рождения Кэйти, моей дочери-подростка, живущей в мире или яркого, разливающегося смеха, или слез отчаяния. И разве Гариет не просила меня, чтобы в тот день я купил и принес домой два галлона (два галлона!) мороженого?
    — О, Джерри, — его пальцы сложились лодочкой, а голос наполнился глубиной, будто он был в церкви. — Она потрясающа, замечательна. Ее зовут Дженифер Вест, и настолько красива, что становится больно, — он начал качать головой, а его глаза ушли куда-то вдаль, будто он был поэтом, пытающимся найти то слово, которое опишет все.
    — И как это произошло? — устало спросил я. На самом деле мне не хотелось слышать обо всех деталях их встречи: кто их познакомил, о чем в первый раз говорили, что было у них в рюмках, как нежно смотрели друг другу в глаза, как обнялись и поцеловались. Ему не надо было ничего рассказывать, потому что об этом уже было рассказано и написано миллионы раз, и вряд ли тут было бы что-нибудь новое, захватывающее, значащее для кого-нибудь еще, кроме как для них двоих, открытое друг в друге. И мне не захотелось, чтобы Уолт вдавался во все эти подробности, потому что я слишком привык к другой его роли — к роли отца, изящно извлекающего занозу из пальца маленького Томми во время той нашей поездки на рыбалку в Мэн, или беспощадно обливающего водой загорающую на пляже Дебби, чтобы отвлечь ее от переживаний, связанных с переездом в новый дом. День спустя уже в новом доме, когда дети мирно спали, мы с ним, а также с Эллин и Гариет не спеша пили пиво, вкушая момент полного удовлетворения жизнью, настолько радостной и доброй…
    Я слишком часто видел его в роли мужа или отца, что просто отказывался слышать от него слова о любви, не имеющие ни малейшего отношения к той занозе или воде, которой он обрызгивал дочь.
    — Сначала все это показалось мне смешным, Джерри. Та ли это девушка, которая может заботиться обо мне или даже что-нибудь увидеть во мне, как в человеке. Дело в том, что я далеко не молодой, женатый мужчина, у меня давно уже все устроилось и стало на свои места. А тут она — молодая и красивая, возможно, тысячи парней караулят ее, чтобы покувыркаться в постели… — снова он начал раскачивать рукой, удивляясь всему, о чем говорит. — Как бы то ни было, все произошло случайно: когда она пришла ко мне в офис, на ее туфле оторвался каблук, я появился из-за угла, и…
    — Как в кино, — сказал я.
    Его губы искривились, и я мог бы поклясться, что на его лице возник отпечаток неописуемой печали, совсем не имеющей отношения к моей, чтобы это смогло показаться смешным. Так или иначе, он вдруг стал выглядеть уязвимым.
    — Продолжай, — сказал я, смягчив голос. — Что было дальше?
    — Много ли можно об этом рассказать, Джерри, — печаль исчезла с его лица так же быстро, как и появилась. — Потому что многое просто не объяснить словами. Ты думаешь, что я очередной раз впадаю в детство? Я знаю, что ты думаешь — то же, что и я: была ли обувь на другой ноге? Еще ты думаешь, что я сошел с ума, пуская под откос всю свою жизнь, и ради какой-то девчонки, которая…
    И я понял, что моя роль его оппонента была смешной, что от этого никому из нас не будет ни малейшей пользы.
    — Возвращаясь к Эллин, — продолжил я. — Она позволила тебе уйти?
    — Думаю, что, в конце концов, она меня отпустит. Вчера вечером она была настолько расстроена, что вряд ли сможет это уладить. Но она знает, что я не просто бросаюсь словами. Я упаковал всю свою одежду…
    — И где ты сейчас живешь?
    — В том же доме, где и Дженифер, — ответил он и поднял руку, будто останавливает движение. — Но не вместе с ней, не в ее квартире, этажом выше, прямо над ней, — на его лице был взгляд благородства.
    — Вы с Эллин уже что-нибудь оформили? — спросил я. — Я имею в виду деньги, мебель — все такое. Делить имущество, Уолт, никогда нелегко.
    Он заказал еще два мартини, и официант тут же среагировал. Раньше он, также как и я, не был способен привлечь внимание официанта, стоящего в очереди других своих коллег, которая не двигалась, будто он, как и я, был невидимкой. Теперь, наблюдая момент его успеха в вызове официанта, мне стало интересно: не приобрел ли он со своей новой девушкой ауру успеха и уверенность в себе?
    Когда официант подошел, мы притихли. На наш стол стали еще две рюмки мартини. Затем, когда официант был уже около соседнего стола, Уолт придвинулся к столу и взял в руку рюмку. Суставы на его пальцах побелели.
    — Джерри, Джерри, — произнес он, в его голосе боль стала еще сильней. — Ты думаешь, что через это я еще не прошел? Ты говоришь о финансах, деньги… это лишь малая часть всего мизера. Дженифер зарабатывает достаточно много, чтобы, не напрягаясь в полной мере, я мог заботиться и об Эллин, и о детях. На этот счет им не о чем беспокоиться. Проблема в другом… — он сделал еще один глоток мартини, глядя куда-то мне за спину. — Вчера вечером я на прощание поцеловал детей. Они и знать не могли, что прощальным этот поцелуй был на самом деле. Эллин была у себя в спальне, она тихо плакала, стараясь не создавать сцену. Старая добрая Эллин. Я поднялся наверх и посмотрел на девочек. Они выглядели настолько невинно, будто у них не было никакой защиты от окружающего их мира. Я целовал их, когда они спали, и никогда не любил их так сильно, как в тот момент. А затем почувствовал, как печаль берет верх надо мной, потому что знал, что ломаю их жизнь. Вплоть до того момента я лишь был озабочен любовными играми с Дженифер, и все это было диким и прекрасным, назло тому, что осознавал всю подлость своих прелюбодеяний за спиной у Эллин. Но все это становилось ужасающим, напоминающим распитие шампанского, от которого пьянеешь, но на утро похмелье не приходит никогда. А в спальне девочек, хотя и осознавал сказанное Эллин, я предавал себя, сжигал за собой мосты… — его голос начинал дрожать. — И как бы то не было, — продолжил он. — Это был момент истины, когда в спальне девочек я целовал их в щеку и касался ушибов Сандры — за день до того она упала с велосипеда и поранила подбородок. На тот момент мне стало ясно, что я уже не вернусь никогда.
    — А тебе бы хотелось вернуться? — осторожно спросил я, ощутив момент его агонии в спальне. — Полагаю, что в какой-то момент тебе захотелось, чтобы этого не произошло, чтобы она не попалась на твоем пути.
    И вдруг он ненадолго притих, и когда заговорил снова, то его голос почти перешел на шепот.
    — Далеко от этого уже было не уйти, Джерри. Да и не смог. Я уже сказал Эллин, и изначально знал, что это ранит ее, и, что мы оба уже будем достаточно изранены, если это можно так назвать. Джерри, тебе легко сидеть тут и осуждать меня, думая, что я другой, что все чувствую не так, как другие, и поэтому ушел от жены и детей прошлой ночью. Но это не так и не все. Я не превратился в кого-то другого так вдруг. Я — все еще тот же Уолт Крейн, и все еще люблю своих детей, — он оттолкнул рюмку. — Смотри, когда вчера вечером я зашел в комнату Томми, то меня аж скрутило. Мне уже было не по себе, когда был в спальне у девочек, но Томми… ты не знаешь, сколько раз я в нем видел самого себя. И, когда я поцеловал его на прощание, то ощутил страшную боль, осознавая, как изменится его мир, когда он проснется.
    — Но ты ушел, Уолт. Все это не остановило тебя, — продолжал я, пытаясь понять, какая должна быть любовь, чтобы пойти на такой шаг, оставить детей, не ожидающих подобного.
    — Да, я ушел, но Дженифер того стоит. Это похоже на… — он не мог подобрать слово. — Похоже на рождение заново.
    Я подумал, что он начнет читать стихи.
    — Это случилось, Джерри. Я хотел рассказать тебе об этом прежде, чем ты услышишь это от кого-нибудь еще.
    — Хорошо, Уолт, я ценю это. Мы вместе прошли через многое — через все хорошее и плохое.
    — И мне хочется, чтобы ты увидел ее.
    — Хорошо, Уолт, замечательно, — автоматически ответил я и уже приготовился расплатиться, понимая, что наша беседа подошла к концу, и что жизнь, текущая по прежнему руслу — тоже.
    — Она намеревается встретиться с нами и должна быть здесь с минуты на минуту.
    Я не сразу придал значение его словам, потому что подумал о той спальне, в которой Уолт поцеловал на прощание своих дочерей, в то время когда они спали, и о его мыслях об их все еще ярком и безопасном мире. Я подумал о своих собственных детях, о Кейти, о Джое и о маленькой Кэрол, о том, как сильно их люблю. Но я знал, что люблю их не больше, чем Уолт своих детей. И сквозь печаль, сопровождающую мои мысли, я, наконец, осознал сказанное им.
    — Она придет сюда, чтобы с нами встретиться? — спросил я.
    — Я хочу, чтобы ты ее узнал, Джерри, чтобы ты понял, насколько она хороша, — объяснил Уолт. — Знаю, что все думают о таких как Дженифер. Ее могут назвать «потусторонней», разрушительницей дома — все эти клише. Но когда ты увидишь ее в лицо, то поймешь, что я имею в виду…
    Он смотрел через мое плечо на дверь, и в его глазах я увидел блеск. Он внезапно помолодел, будто над его морщинами взошло солнце, также как и он сам привстал со своего стула: я уже знал, что Дженифер Вест вошла в помещение, начав притягивать его будто магнит.
    Она была красива до мучительной боли в сердце. Брюнетка, с фиолетовыми глазами, со светлой кожей. Она была молода — настолько молода, что начинало сосать под ложечкой. Уолт, казалось, начал упиваться ее очарованием, когда она еще не приблизилась к нашему столу. Он, похоже, забыл обо мне, о грохоте музыки в баре — обо всем. Он видел лишь ее. Мои собственные глаза уже также было не оторвать от нее. Старый Уолт полюбил такую девушку.
    Он медленно и осторожно встал из-за стола и обошел его, чтобы выдвинуть для нее стул.
    — Мой лучший друг, — произнес он, кивая в мою сторону, и, качнув головой в ее сторону, он сказал: — Моя лучшая девушка.
    Если бы она не была столь красива, а он не выглядел таким счастливым, то, как он мне ее представил, могло бы показаться смешным и нелепым. Дженифер Вест подтвердила его слова сияющей улыбкой, обнажившей совершеннейшие зубы и показав ямочки, вдруг возникшие на щеках. То, что я нашел в ее улыбке, показалось мне необычным: она могла смотреть на одного человека так, будто никого в мире больше не быт. Какое-то мгновение она смотрела на меня именно так, а затем отвернулась, и у меня возникло ощущение потери, потому что я уже знал, что на всех остальных она смотрела так же лишь короткое мгновение, в то время как от Уолта она не отрывала своего пристального взгляда. Но прежде, чем отвернуться, она сказала:
    — Приятно с вами познакомиться, мистер…
    — Пожалуйста, зовите меня Джерри.
    — Джерри, потому что Уолт так много говорит о вас, что я чувствую, мы уже давно знакомы.
    «Куда мне деться?» — спросил я себя. — «Остаться или уйти?» Мне не хотелось предавать Эллин и прошлую жизнь, которую все из нас: Уолт и Эллин, Гариет и я, и все наши дети разделяли, и, сидя тут, потворствовать Уолту, претворяясь, что прибытие этой девушки Дженифер Вест было для меня самым долгожданным событием. Но я всегда малодушничал, когда надо было быть способным на маленький жест, предавая себя тысячами способов: смеясь над грязными шутками, которые на самом деле были не смешны, продолжая молчать, когда кто-нибудь совершает над другим какую-нибудь мерзость, а тот просто старается куда-нибудь исчезнуть, чтобы избежать конфуза в позорной ситуации. И я решил, что будет лучше, если буду вежливо улыбаться и какое-то время делать вид, что все идет как по маслу, пока не появится возможность удалиться спустя продолжительный промежуток времени.
    И Дженифер Вест тут же меня разоружила, сказав:
    — Мне жаль, что вам из-за меня так неудобно, Джерри, но, пожалуйста, не
    вините меня ни в чем. Уолт настаивал на этой встрече, хотя я ему с самого начала говорила, что вы будете правы, если даже не одобрите наши недавние с ним отношения.
    Вероятно, ей было где-то двадцать, но она говорила и вела себя достойно независимо от ее лет. Ее уравновешенное поведение, очевидно, было следствием того, что ее учили быть моделью, хотя, я чувствовал, что с ее королевскими манерами она была рождена. Я уже понимал, почему Уолт не называл ее просто «Дженни» или «Джен», а всегда упоминал ее как «Дженифер». Когда ей было семь лет отроду, и ее сверстники-мальчишки дрались из-за нее на школьных переменах, то, вероятно, уже тогда ее все звали Дженифер, и, вероятно, уже тогда тепло и близость не оставляли ее глаз.
    Я вдруг осознал, на что она намекала, говоря о недавнем знакомстве с Уолтом.
    — Смотри, Дженифер, я — не судья и не арбитр, — сказал я, зная, как потом буду сам себя презирать, если, сидя здесь и сейчас, промолчу, не показав, как на самом деле к этому отношусь. — Уолт — давно уже не мальчик.
    Она подняла руку и сжала ладонь в кулак. Это был незаметный знак даже не вызова, а власти. И я почувствовал себя отстраненным, будто сидящим за другим столом.
    Официант чуть ли не парил, ожидая ее заказа.
    — Мартини всем, — скомандовал Уолт.
    — Он меня развращает, — сказала она. — Я не столь проворна как он.
    Говоря о развращении, мне бы следовало сказать: «Не отвечай ему тем же». Но вместо этого спросил:
    — Ты работаешь моделью? — и начал пристально вслушиваться в ее ответ, означающий еле заметный, но восхитительный намек шепотом на ухо. Ее глаза каким-то невероятным образом, изменили цвет, вдруг став вместо фиолетовых серыми, а затем снова вернулись к прежней окраске. Третье мартини всегда смягчает грани всего, что было ранее, казавшееся на вкус сухим и острым. Музыкальный автомат или что у них там играло, зазвучал мягче, где-то на заднем плане — какая-то старая песня (я затруднялся вспомнить — какая), но она напоминала мне танцы после футбольного матча между школами. Пока мы сидели за столом, я незаметно изучал ее глазами, заодно наблюдая за Уолтом. Он все также стригся ежиком, но когда он склонил голову, то сквозь волосы уже проступала розовая лысина. Его лицо было испещрено неглубокими морщинами — этакая эрозия лет. Кожа на лице Дженифер была без единого пятнышка, ее черные как смоль волосы были густыми и блестящими, а глаза искрились. Они вдвоем с Уолтом, казалось, совсем не подходили друг другу — один был молодым, а другой — старым. Но, очевидно, для Уолта возраст не имел значения. Он возбужденно сидел рядом с ней, будто маленький мальчик, гордый своей близостью к ней, и впитывал каждое ее слово, поддерживая своей реакцией каждый нюанс ее тона или жеста. Время от времени он посматривал на меня с гордой миной на лице, как будто спрашивая: «Ну что ты о ней думаешь, Джерри? Разве она того не стоит?» И я послал ему в ответ маленькую, незаметную улыбку, в которой скрывалось то, что я на самом деле уже начал думать: она была одной из самых чудесных девушек, виденных мною — настолько красивой, что у меня аж заболело в груди.
    — Об Уолте я хочу знать абсолютно все, — сказала она. — Расскажите о нем, Джерри — все, что он любит и что ненавидит, чтобы знать, как можно сделать его счастливым.
    — Ладно, теперь можно попробовать, — сказал я, впадая в игру, принесенную волной третьей рюмки мартини и теплых чувств к Уолту, к моему старому приятелю. — На самом деле он — не любитель мартини, а предпочитает пиво. Не надо спрашивать о его военных заслугах, потому что он будет пытаться выглядеть скромным, но, в конце концов, расскажет вам, как потерял свою медаль за боевые заслуги в Неаполе, проводя в баре бурные выходные. Он будет рассказывать, что терпеть не может телевизор, но каждый раз просиживает у него до двух часов ночи, смотря «Позднее, позднее представление».
    Мои слова звучали еще добрее чем, они на самом деле были, и это увлекло Дженифер, потому что она любила Уолта, а Уолт делал вид, что смущается, но казалось, что он всем этим наслаждался.
    — И еще, — продолжил я, сделав еще один глоток мартини и смакуя его вкус, — Ему нравится Хемингуэй и Стейнбек, написавший «Задыхающийся в гневе». Он слушает Брубека и Эллингтона, к тому же он очень бережет редкую запись песни Банни Беригана «Я не могу начать»
    Угрюмые морщины выступили на ее лбу.
    — Минуту, — сказала она. — Вы меня опережаете. Банни… Бериган? — ее морщины стали глубже, а нос также сморщился от напряжения. — Банни Бериган… — размышляла она, повернувшись к Уолту. — Кажется, он музыкант… или кто-то еще?
    — Правильно, — подтвердил он. — Он играл на большой трубе, и это была песня, которую упомянул Джерри: «Я не могу начать», которая когда-то в те дни разбивала наши сердца, — на какой-то момент он закатил глаза, будто услышал ту мучительную ноту, недостижимо высокую даже теперь. И эхо этого звука отразилось печалью на его лице.
    — Ладно, — произнесла она оживленно и деловито. — Добавлю Банни Беригана в список того, что необходимо знать.
    Уолт смотрел на меня гордыми глазами.
    — Она — хорошая ученица, — сказал он, но печаль не оставляла его лица. Мне стало интересно: он на самом деле услышал ту печальную песню, которую несчастный Банни Бериган играл столь давние времена, или для его печали была другая причина?
    — Дженифер, — я почувствовал, как волнение начинает проникать в мой голос. — Вы не слышали о «Ночном берегу»?
    Она закачала головой.
    — «С наступлением зимы?», с Бургесом Мередитом в роли Майо.
    Она послала мне безучастный взгляд.
    — Песня называлась «Розалия»?
    Реакции не последовало.
    — Бэби-Фейс Нельсон, «Беседы у камина», «Горючее по разнарядке», «Сидячая забастовка», «Документальные выпуски Пита Смита», «Это для Гриппера»?
    Она посмотрела на меня, будто я лишился чувств, начав нести бред на каком-то странном, неизвестном языке, и она, положив ладонь на руку Уолта, потребовала его вмешательства, чтобы он помог ей. Но на этот раз он смотрел не на нее. Он разглядывал меня. Его лицо было голым и незащищенным, лицом одинокого человека. Это было одиночество, которое я по ошибке ранее принимал за боль еще в начале нашей беседы.
    — Вы никогда не чувствовали дремоту после ужина? — спросил ее я.
    Она улыбнулась. Это был терпеливый ответ. Наверное, она решила, что мартини взял надо мной верх.
    — Мне надо выйти, чтобы привести себя в порядок, милый, — сказала она Уолту, а затем, повернувшись ко мне и рассмеявшись, она мягко сказала: — Джерри, так было приятно с вами познакомиться. Вы должны рассказать мне обо всех… как вы это называли? — «Документальные выпуски Пита Смита»… — так, когда-нибудь.
    Уолт облокотился на спинку стула и неохотно поднялся.
    — Да, думаю, мы скоро соберемся где-нибудь у меня, — поспешно сказал он. — Я тебе позвоню, Джерри.
    Казалось, что ему уже все осточертело. Он пытался загладить зашедший в тупик разговор скорым прощанием, и изо всех сил подзывал официанта, чтобы поскорее расплатиться. Он возился с бумажником, торопливо влезал в куртку и поторапливал Дженифер, чтобы поскорее выйти наружу. Кому бы не хотелось выйти из бара с таким чудом красоты, как Дженифер Вест? Он мельтешил следом за Дженифер, а в это время я зажег следующую сигарету и подумал: «Что будешь делать, Уолт, когда Дженифер станет старше и отцветет, бросишь ее как Эллин и полюбишь следующую?»
    Я выходил через вращающиеся двери в яркий, залитый горячим солнцем, день. Это напомнило мне последнюю субботу, когда после утреннего сеанса в «Глобусе», я оказался на пороге реального мира, яркого и наносящего удар за ударом по моим воспаленным глазам. Это было после черно-белого фильма с Тимом Маккоем или Хутом Гибсоном в главной роли.
    «Эй, Дженифер, ты когда-нибудь слышала о Хуте Гибсоне?»
    Внезапно осознав, что не успеваю к себе в офис, я остановил проходящее мимо такси. Когда желтая машина подъехала к кафе, то между нею и мной ловко предстала девушка. На ней был берет сумасбродной полосато-карамельной окраски, из-под которого волнами развевались белокурые пряди волос. Она взглянула на меня, кокетливо подняв свое очаровательное личико, и открыла дверь такси.
    Такси ее увезло, а я остался стоять на тротуаре, думая об Уолте и Дженифер, не слышавшей ничего о «Беседах у камина» или «Сидячей забастовке», какой бы красивой при этом она не была. Я смотрел вслед удаляющейся желтой в черную «шашечку» машине, уносящей от меня красивую девушку в сумасбродном берете. И пусть некоторым из нас везет! Везет, потому что нам достаются соблазны, а не возможности, потому что мы всегда пропускаем такси, лифт или поезд, которые могли бы изменить нашу жизнь и в конечном итоге привести нас в ад, который всегда ждет тех, кто действует не по правилам — таких, как Уолт. И мне стало интересно: если я почувствовал себя настолько счастливым, упустив возможность попасть в ад, то почему так мне хотелось плакать, стоя на тротуаре в окружении людей в разгар дня в половину третьего по полудню?

notes

Примечания

1

    четверть галлона — примерно литр

2

    пять футов, десять дюймов — примерно 1 м. и 74 см.

3

    78 кг.

4

    pepere (франц.) — родители отца

5

    les noirs — черные (франц.)
Top.Mail.Ru