Скачать fb2
Дневник библиотекаря Хильдегарт

Дневник библиотекаря Хильдегарт


Дневник библиотекаря Хильдегарт

    Это ЖЖ Hildegart – библиотекаря, которая работает в Всероссийской государственной библиотеке иностранной литературы им. М.И. Рудомино. Она вела свой дневник с 2005 по 2011 год. Затем внезапно завела другой журнал (christa-eselin, см. последнее сообщение), а потом и удалила все записи из первоначального журнала. Но рукописи, как известно, не горят. Основная часть записей была собрана программами ljsm и allin. А последние записи, после удаления журнала, вручную из ленты RSS.

    Hildegart

2005/10/16 Остров Скадан

    Когда Вальтер Рюдигер решил стать монахом, он отправился искать монастырь с самым суровым уставом, потому что никогда ничего не делал наполовину и, как истинный рыцарь, во всём предпочитал крайности. А чтобы не ошибиться в своих поисках, он сделал себе посох из чёрного можжевельника и украсил его десятью медными кольцами, на каждом из которых висело по десять медных колокольчиков. С таким посохом очень удобно было странствовать, поскольку звон колокольчиков отпугивал диких зверей и вызывал большое любопытство у крестьянских девушек. Пройдя таким образом всю Алеманию и немалую часть Швабии, Вальтер всё никак не мог найти для себя подходящую обитель. Был он и в знаменитом монастыре Святого Галла и присутствовал на обедне в монастырской часовне. Часовня была вся расписана золотом и лазурью и сияла, точно видение Рая, и голоса братьев, поднимаясь к куполу, легко проходили сквозь толщу сводов и устремлялись прямо к Господнему престолу. В разгар службы Вальтер уронил, будто ненароком, свой чудесный посох, и тот упал на каменные плиты пола, произведя при этом немалый шум и грохот, но лишь двое из братьев отвлеклись от молитвы и обернулись посмотреть, что случилось. Однако, и этого показалось Вальтеру достаточным для того, чтобы покинуть монастырь, в котором монахи так рассеяны и так неусердны в молитве.

    Оттуда он направился на остров Рейхенау, где тоже была знаменитая обитель. Там он зашёл в главный собор и подивился тому, как он строен и строг, и как слаженно и торжественно поют в нём братья. Голоса их разносились по всему храму гулким эхом, достигая каждого закоулка, и сердце сжималось при мысли о том, что Господь видит нас всегда и везде, куда бы мы ни направлялись и каких бы глупостей ни творили во славу Его. В самый разгар службы Вальтер уронил на пол свой посох с колокольчиками, и грохот и звон от него был такой, что можно было подумать, будто рушится купол. Но ни один из братьев не обернулся; только юный послушник, стоявший на хорах, вздрогнул, замолчал и вытянул шею, за что немедленно заработал оплеуху от регента. «Нет, - сказал себе Вальтер, - и здесь для меня недостаточно строгие правила». И покинул обитель с тяжёлым сердцем.

    Оттуда он отправился на остров Скадан, который в то время как раз находился в Боденском озере и потому назывался остров Херинг; а местные жители называли его Аппельбау. На этом острове был небольшой монастырь, аббат которого славился на всю округу своим молитвенным рвением и вздорным нравом. Вальтер зашёл в монастырский храм, в котором гулял ветер и трава прорастала сквозь плиты пола. Аббат как раз говорил проповедь, а братья сидели на каменных скамьях и слушали, низко склонив головы. В разгар проповеди Вальтер уронил на пол свой посох, и тот загрохотал, точно колесница Ильи-Пророка. В церкви началось смятение; братья все, как один, встрепенулись, вскинули головы, а кое-кто даже свалился от неожиданности со скамьи. Аббат прервал свою речь и вперил в Вальтера горящий яростью взор, так что у того душа ушла в пятки, - которые, к слову говоря, были так грязны и мозолисты, что никак не могли служить достойным вместилищем для бессмертной души. Некоторое время аббат оглядывал с головы до ног оробевшего Вальтера, а затем жестом подозвал к себе одного из монахов и велел ему:
    — Пойди и спроси у того человека, сколько он хочет за свой посох.
    — Отче, - в изумлении воскликнул Вальтер, - я с радостью подарю вам мой посох, если вы скажете, на что он вам понадобился.
    — А ты сам разве не видишь? – ответил аббат. - Говорю тебе, нет лучшего средства для того, чтобы будить этих бездельников всякий раз, когда они засыпают на моей проповеди. И как это я сам не додумался до такой простой вещи?
    — Раз так, - сказал Вальтер, - то берите и меня, отче, вместе с моей грешной душой, впридачу к этому посоху.
    — Что ж, - сказал настоятель, - если нет иного способа его заполучить – я согласен. Но смотри, как бы тебе не пришлось об этом горько пожалеть.

    Так Вальтер Рюдигер выбрал себе монастырь по нраву и по сердцу. А сожалел он об этом впоследствии или нет, о том вы узнаете в свой черёд.

2005/10/27 Остров Скадан

    О грушах

    Как уже было сказано, в Швабии остров Скадан называли Аппельбау, то есть Остров Яблок, хотя ни одной яблони на нём никогда не росло, а росли только груши. Весь монастырский сад был засажен исключительно грушевыми деревьями, и этому были свои причины. Во-первых, из-за того, что их плоды росли очень высоко, братьям легче было удержаться от соблазна сорвать потихоньку парочку-другую без благословения аббата, а во-вторых, это давало повод аббату говорить, что его монахи день-деньской ничего не делают, только груши околачивают.

    А между тем монахи проводили свои дни в неустанных трудах и молитве, да и само околачивание груш, кстати сказать, было делом весьма нелёгким. Когда урожай созревал братия выходила в сад, вооружившись длинными шестами и корзинами. Трое или четверо принимались трясти грушевые деревья и лупить шестами по веткам, а остальные стояли внизу с корзинами наготове и тщетно ожидали, когда хотя бы одна из груш упадёт в их объятья. Но груши всё не падали и не падали, а знай себе покачивались среди зелени, посмеиваясь и сияя золотистыми, нежно-румяными щеками, покрытыми коричневыми веснушками. Приходилось долго обнимать, трясти и колотить дерево, пока оно не начинало неохотно расставаться со своими плодами. Самые же стойкие из груш так и не поддавались ни на уговоры, ни на колотушки, и их уже братья снимали с помощью лестницы. Случалась иногда, что в самый разгар этой борьбы мимо сада проходил аббат, и если стук палок ненароком выводил его из молитвенной сосредоточенности, он яростно оглядывался на ближайшее дерево, и с того мигом осыпались все груши до единой. По окончании сбора урожая монахи несколько дней подряд варили груши в меду, и тогда над озером плыл такой сладостный аромат, что даже чайки, побросав свою рыбу, слетались на него, точно мухи. В хорошие годы варенья получалось так много, что излишки его братья отвозили на осеннюю ярмарку, а на вырученные деньги покупали садовые инструменты и церковную утварь.

2005/10/27 Остров Скадан

    Об обращении нечестивца

    Из всей дорогой утвари в монастыре было всего два золотых потира, зато уж они были и впрямь дорогие, - искуснейшей работы и все изукрашенные рубинами и речным жемчугом. Случилось так, что некий человек по имени Норберт услышал о том, что в монастыре хранятся такие ценности, а поскольку по роду занятий этот человек был вором и грабителем, он тотчас вознамерился прибрать их к рукам. Для того, чтобы сделать это как можно более аккуратно, он прикинулся, будто хочет стать монахом этого монастыря, и попросился туда на послушание. С первого же дня его впрягли в работу и день-деньской так гоняли вместе с другими послушниками, что, добравшись под вечер до своей кельи, он падал на ветхую подстилку, как подкошенный, и с тоской думал лишь о том, что через три часа его вновь поднимут – на этот раз на молитву. Однако, он был человек упорный и не желал так сразу отказываться от своего блестящего замысла. «Ничего, - сказал он себе, - можно немного и потерпеть, ибо дело того стоит. Покуда я всего лишь послушник, мне к этим чашам не подобраться, но перед пострижением меня оставят в храме одного на всю ночь, и вот тут-то, клянусь спасением души, которого мне всё равно не видать, как своих ушей, – вот тут-то я и совершу, что задумал».

    И вот наступила ночь перед тем, когда Норберт должен был принять обеты. По обычаю, братья оставили его одного, простёртого ниц на полу храма с раскинутыми крестом руками, и ушли, погасив перед этим все свечи, поскольку отец эконом всегда ругался, когда их расходовали напрасно. И Норберт остался лежать, уткнувшись лбом в каменные плиты, и луна сквозь окно светила ему в пока ещё не выбритый затылок, и старая храмовая мышь копошилась возле его ног. На душе у него, по понятным причинам, было неспокойно, и он, выжидая своего часа, с замиранием сердца молился о том, чтобы на пороге его триумфа Господь не вздумал послать ему какое-нибудь знамение или чудо, чтобы разом отвратить его пропащую душу от греха. Но Господь не внял этой нечестивой молитве и, как всегда, поступил по-своему. Едва только Норберт решил, что наступил подходящий момент для осуществления его замысла и приподнялся с пола, как услышал чьи-то шаги. Кто-то из братьев зачем-то вернулся и быстрым шагом прошёл через храм в ризницу. Норберт тотчас вновь уткнулся лбом в пол, но краем глаза всё же вглядывался в темноту, с напряжением ожидая, когда же уйдёт этот так некстати явившийся брат. Ждать пришлось довольно долго. Наконец дверь в ризнице скрипнула, и тот, кто вошёл туда, появился, держа в обеих руках золотые чаши, ярко отсвечивающие в лунных лучах. Тут-то Норберт и догадался, что никакой это не монах, а такой же вор, как и он сам, и здесь он находится по той же самой надобности. Тогда его охватил такой гнев, что он весь затрясся, сжимая кулаки. Да и всякий бы разгневался на его месте. Судите сами - он потратил столько времени, чтобы добиться доверия братьев, он день за днём терпел голод, тяжкий труд и ночные бдения; он загодя напоил брата привратника сонным зальем, чтобы тот не помешал ему беспрепятственно вынести чаши, а тут является некто на всё готовенькое и, не моргнув глазом, собирается в одночасье похитить у него из-под носа то, к чему он шёл таким долгим и трудным путём. Вне себя от злости он кинулся на вора, схватил его за горло и, вцепившись в него мёртвой хваткой, принялся орать, что было мочи, призывая на помощь братию. Вор бросил чаши и стал отбиваться, однако, Норберт не выпускал его и продолжал кричать во всё горло. Прибежавшие на шум монахи обнаружили их обоих, катающихся по полу храма и усердно молотящих друг друга кулаками, и их никак не удавалось разнять, покуда не подоспел аббат и не прекратил этот поединок с помощью отеческого увещевания и суковатой палки. Вор был схвачен, а Норберт поднят на ноги и всячески обласкан и превознесён за проявленную им бдительность и отвагу.
    — Удивительное дело, - сказал один из монахов, потирая ушибленное в свалке колено, - а я-то, грешным делом, считал брата Норберта человеком ленивым и трусоватым и пекущемся только о том, как бы уклониться от трудов по монастырю и полежать в холодке под берёзкой. А он, когда пришла нужда, сражался, как лев, за монастырское добро. Прости меня, брат, за то, что я о тебе так плохо думал.

    И все прочие монахи сказали:
    — И нас прости, брат, ибо и мы думали о тебе точно так же.

    И аббат Бернард сказал:

    — Что ж, - и меня прости, брат, ибо и я думал о тебе точно так же и, честно
    говоря, продолжаю так же думать и теперь. Ты и впрямь славно сражался за монастырское добро и сумел его отстоять, но всё равно я вижу, что монах из тебя выйдет никудышний.

    К великой досаде Норберта аббат велел посадить незадачливого вора в его лодку и отпустить на все четыре стороны. И уж к окончательному его разочарованию он сказал, что не будет больше держать в монастыре такие ценные чаши, а подарит их аббатству Святого Галла, поскольку у тех и так сокровищница ломится от всяческих богатств, а в Писании сказано: имущему даётся, а у неимущего отнимается. Опечаленный и раздосадованный сверх всякой меры, Норберт долго думал, как бы ему получше насолить аббату и всей братии, и в конце концов не придумал ничего лучшего, как принять-таки постриг и остаться в этой обители навсегда. Как показало время, лучшей мести он и в самом деле не мог бы измыслить, даже если бы размышлял над этим тысячу лет.

2005/10/29 В.БЕРЕСТОВ


    РИСУЮ АНГЕЛОВ

    Как интересно, как чудесно
    На крыльях ангельских лететь
    И, облетая рай небесный,
    На прочих ангелов глядеть!

    У ангелов вовек ни ноги,
    Ни животы не заболят.
    Когда шагают по дороге,
    Их крылья достают до пят.

    Когда хотят, - глядят на Бога,
    На Боге радужная тога,
    И борода его мягка,
    И шелк волос Его струится,
    И трубка сизая дымится
    И выпускает облака...

2005/10/29 Вавилонская библиотека

    Работать в крупной московской библиотеке – легко и приятно; самое главное, что это не требует ни умственных усилий, ни эмоциональных затрат…

    Девушка с толстой клеенчатой тетрадью беспомощно переминается с ноги на ногу у порога зала.
    — Заходите, не бойтесь. Что у вас случилось?

    Именно так – «что у вас случилось». Тогда они успокаиваются, как на приёме у доброго психоаналитика или дантиста.

    — Вот тут… у меня в тетради написано… только я сама не знаю, что это значит…
    — А что, что именно там написано?
    — «Матвей. Гот. Номер пять».
    — Ага. Готская Библия Ульфилы, Евангелие от Матфея, глава пятая.

    Она смотрит на вас, как на доброго и подозрительно могущественного волшебника и счастливо улыбается. Она не знает, что за сегодняшний день к вам уже приходило по меньшей мере десять человек, разыскивающих беглого Матвея № 5.

    Всклокоченная старушка врывается в зал, яростно оправляет на себе кофту, оглядывает сияющие грязноватой белизной пустые стены.

    — Скажите, а почему у вас тут не висит карта Уругвая?
    — Да, в самом деле, это серьёзное упущение. Завтра же повесим. Сегодня же.

    Главное – ни в коем случае не спорить. И не удивляться ни при каких обстоятельствах.

    Солидный мужчина в старомодных роговых очках медленно входит, отвешивает степенный полупоклон и представляется:

    — Наполеон Бонапарт
    — О, очень приятно. Большая честь для нас.
    — Да нет, вы меня не поняли. Для меня там отложена книга Тарле «Наполеон Бонапарт». Не могли бы вы мне её принести?

    О Боже, какой конфуз!

2005/10/31 Остров Скадан

    О монастырской дисциплине

    Кроме груш, на острове Скадан ещё водились змеи, ящерицы и жабы, и в преогромном количестве. Откуда они там взялись, сказать нетрудно. Когда аббат Адамнан приплыл на остров Рейхенау, он, по обычаю, принятому в то время у святых, изгнал оттуда всех ползучих и прыгающих гадов и запретил им возвращаться. А поскольку ближайшим от Рейхенау участком суши оказался остров Скадан, они, посовещавшись между собой, решили обосноваться именно там. Аббат Бернард, назло аббату Адамнану, оказал им самый радушный приём.
    В знак благодарности змеи пообещали никогда не жалить никого из его монахов и обещание своё держали твёрдо, так что любой из братьев мог ходить по острову босиком и ничего не опасаться. Жабы же сделались и вовсе ручными, часто запрыгивали в кельи к братьям и сидели на земляном полу, вздыхая и неподвижно глядя на огоньки лампад. Братья тоже привыкли к своим соседям и, встретив в жаркий день в саду разморённую зноем жабу или лягушку, заботливо поливали её водой из кувшина. Аббат Адамнан всегда с большой неохотой посещал остров Скадан и передвигался по нему с понятной осторожностью, но там никто не держал на него обиды и вреда ему не причинял.

    Однако, не только змеи и ящерицы были причиной раздражения аббата Адамнана против обители аббата Бернарда. Он завидовал тому, как в ней слаженно и чётко поют часы, не пропуская и не искажая ни единого слова и не позволяя себе ни одной фальшивой ноты. Однажды он сказал об этом аббату Бернарду.

    —Поистине, отец Бернард, - сказал он, - можно только удивляться усердию и прилежанию ваших духовных чад. Похоже, что все они знают бревиарий наизусть, слово в слово, и все как один умеют читать его без единой запинки. Если бы я мог сказать такое же о моих монахах! Увы – мне с ними беда; они безбожно перевирают чуть не каждый гимн, а когда не забывают слова, то бормочут вместо этого, что придёт на ум, в надежде, что я не замечу.

    — И с моими было то же, отец Адамнан, - сочувственно кивая, ответил аббат Бернард, - но мне удалось с этим справиться.
    —Расскажите мне, отец, как вам это удалось, - попросил его аббат Адамнан.
    —О, очень просто, - с лучезарной улыбкой ответил аббат Бернард. – Я поставил в храме саксонского лучника и велел ему стрелять в каждого, кто переврёт или перепутает слова молитвы.
    —Как, прямо так сразу и стрелять? – ужаснулся аббат Адамнан.
    —Ну, зачем же сразу? – добродушно засмеялся аббат Бернард. – Если кто-то из монахов ошибался один раз, я делал лучнику знак, и он доставал из колчана стрелу. Если тот же монах ошибался в другой раз, я вновь делал лучнику знак, и он накладывал стрелу на тетиву. И только если этот монах ошибался в третий раз…
    —Господи, спаси и помилуй! – воскликнул аббат Адамнан. – Неужто в третий раз лучник стрелял?
    —Нет, до этого дело ни разу не дошло, - покачав головой, мягко ответил аббат Бернард. – Никто из братьев не дал ему для этого повода.
    —А если бы дал?.. – дрогнувшим голосом спросил аббат Адамнан.
    —Никакого «если бы» на свете не существует, - сказал ему на это аббат Бернард. – Есть только то, что есть, и более ничего.

    Потом аббат Адамнан тайком пытался вызнать у монахов, правда ли то, что рассказал ему аббат Бернард. В ответ на это монахи смеялись и говорили, что ничего подобного никогда не было, а отец Бернард просто пошутил с ним. Но когда аббат Адамнан отворачивался, они бледнели и украдкой осеняли себя крестом.

2005/10/31 Вавилонская библиотека

    Люди, приходящие сюда, поистине великолепны в своём непредсказуемом разнообразии.

    Молодой человек, смущённо улыбаясь, признаётся в том, что его интересуют книги по английской диалектологии.
    — Только обязательно, чтобы это были диалекты именно Великобритании,
    понимаете?
    — Конечно, понимаю. А конкретнее?
    — Ну, например, американский английский.
    — Простите?
    — Американский вариант английского. Ну, на котором говорят в Штатах, понимаете?

    «Боже мой, - догадываюсь я, - он же думает, что Штаты до сих пор являются колонией британской короны! Где же он был последние двести с лишним лет?»

    Две круглолицые девушки лет двадцати, в одинаковых банданах, берут книгу, из которой им велели законспектировать несколько глав. С недоверчивым восхищением разглядывают то, что получили, и наконец спрашивают:
    — Это книга?
    — Да, конечно. Не сомневайтесь – конечно, книга.
    — А как в ней найти главу?
    — А вот тут, в конце есть оглавление – видите?
    — О-глав-ле-ни-е?..

    В это время в зал заглядывает суровый юноша с чёлкой до бровей – на вид не старше тринадцати-четырнадцати лет.

    — Простите, я просил «Критику чистого разума» Канта, а это «Критика
    практического разума». Нельзя ли обменять?

    Чудны дела твои, Господи.

    Из библиотечного дворика доносятся возмущённые детские крики:
    — Бабушка, ну, хватит уже! Ты уже целый час на моём самокате катаешься… дай и
    мне покататься!

2005/11/02 Cказка с немецкой моралью

    По просьбе willie_wonka

    Сказка с немецкой моралью

    Давным-давно - может быть, двести лет назад, а может быть, и все триста - в городе Виттенберге жили два друга-студента. Как их звали, я уже не припомню, поэтому назовём их Карл и Фридрих. Карл был весёлый парень, душа любой компании, завзятый дебошир и дуэлянт. Фридрих же был юноша деликатный, меланхоличный и мечтательный, любитель поэзии и уединённых размышлений. Впрочем, разница в характерах и привычках ничуть не мешала им быть добрыми приятелями.
    Как-то раз дождливым осенним вечером они возвращались домой из университета. И вот на одной из тёмных улиц за ними увязался - кто бы вы думали? - маленький чёрный пудель! Ну, мы-то с вами понимаем, что это значит, - когда тёмным дождливым вечером на улице Виттенберга вдруг невесть откуда появляется маленький чёрный пудель, - но наши друзья ничего дурного в этом появлении не заподозрили.
    — Взгляни-ка, Карл, - сказал приятелю Фридрих, - взгляни на это бедное создание! Он весь дрожит, бедняжка. Давай возьмём его, а то он, чего доброго, совсем пропадёт в такую-то погоду.
    — На кой чёрт нам сдалась эта облезлая псина? - удивился Карл.
    — Блажен, кто милосердно относится к малым сим - Господь спасёт его в день несчастья. И недаром говорят, что любое доброе дело не остаётся без награды. Спасём этого бедняжку, обогреем, накормим, а завтра дадим объявление в вечерний “Листок”. Наверняка у него отыщется хозяин, который не откажется воздать нам за нашу доброту.
    — Дело говоришь, брат! - обрадовался Карл, подхватил пёсика на руки и понёс к себе на квартиру. Там приятели вдоволь накормили его жареными баварскими колбасками, а потом, развеселившись, даже угостили пивом. Пудель съел все колбаски до единой, вылакал пиво, рыгнул, облизнулся и превратился в высокого мужчину в роскошном красном одеянии. Ну, тут-то уж наши приятели догадались, что к чему, и, признаться, порядком струхнули. Но Мефистофель - а это, как вы сами понимаете, был именно он, - пребывал в этот момент в хорошем расположении духа (должно быть, пиво пришлось ему по вкусу).
    — Браво, юноши, - сказал он, - вы оказали мне отменный приём! Я и впрямь собираюсь воздать вам по заслугам за вашу доброту. Вот что: я исполню одно ваше желание… одно на двоих, но - заметьте! - совершенно бесплатно! Я не потребую взамен ваших душ или ещё какой-нибудь мелочи, даже договора заключать не стану. Идёт?
    Как было не воспользоваться случаем? Конечно, приятели не устояли перед искушением и согласились. Но не так-то легко выдумать одно желание - всего лишь одно, да ещё на двоих! И вот, пока в душе Фридриха богобоязненность боролась с естественными устремлениями юности, Карл в отчаянии стукнул себя кулаком по лбу и выпалил:
    — Чёрт побери, отчего природа наградила меня силой вместо того, чтобы наградить умом? Вот бы когда он пригодился!
    — Ну что ж, - сказал Мефистофель, - если тебе так нужен ум, то ты его получишь. Мне случалось исполнять и более глупые желания.
    И прежде чем друзья сообразили, что произошло, он разразился своим знаменитым оперным хохотом и исчез, оставив после себя лишь запах серы да следы грязных собачьих лап на полу.
    — Что же это получается, Карл?! - опомнившись, воскликнул Фридрих. - Ты получил ум, а я… ничего? Ну что ж, видно, таков мой удел - созерцать успехи и счастье других, оставаясь в стороне от всех радостей жизни! - сказав это, несчастный поник головой и залился слезами.
    — Ну, вот ещё! - возразил Карл. - Ты мой друг и побратим, и я не допущу, чтобы ты остался ни с чем! Не горюй, всё ещё можно поправить. Вот что я придумал: пойдём-ка спросим совета у доктора Фауста. Говорят, что он живёт на этом свете чуть ли не триста лет, и всё из-за того, что когда-то пережил приключение вроде нашего. Уж он-то непременно нам поможет - как-никак, у него должен быть опыт в таких делах.
    Доктор Фауст жил на соседней улице, в маленьком домике рядом с аптекой. Он принял наших друзей не особенно ласково, но всё-таки выслушал до конца, а затем сказал с тяжёлым вздохом:
    — На вашем месте, молодые люди, я бы только радовался, что так легко отделался. В своё время я попал в гораздо более неприятную историю, о которой даже не хочу вспоминать. Но если вас, молодой человек, - обратился он к Карлу, - терзают муки совести и если вы так жаждете помочь своему приятелю, то и помогайте, кто же вам мешает. Вы у нас теперь… хе-хе-хе… великий мудрец… ну, вот и помогайте ему мудрыми советами. Пусть он во всём полагается на вас, и это принесёт ему счастье. Больше вы ничего не сможете для него сделать.
    Поразмыслив хорошенько, приятели пришли к выводу, что это в самом деле единственный выход. Тогда Карл, стремясь загладить свою невольную вину, принялся не жалея сил помогать другу в учении. Но вот беда: он стал теперь так умён, что его речей не понимали даже университетские профессора. Где уж их было понять бедняге Фридриху! И вот как-то раз, потеряв терпение, Карл воскликнул:
    — Нет, брат, тебе не учиться, а копчёной селёдкой на рынке торговать! Боюсь, что на большее ты не способен!
    Несчастный Фридрих был так уязвлён этой насмешкой, что впал в меланхолию, оставил университет и с горя вправду занялся торговлей. Поначалу дело не ладилось, но затем - то ли поэтическая натура взяла своё, то ли Фортуна наконец повернулась к нему лицом… только года через два он был уже богат, и запах копчёной селёдки казался ему слаще любых изысканных восточных ароматов. То-то он был благодарен другу, давшему ему такой дельный совет! Теперь он был завидным женихом, но природная робость всё время мешала ему посвататься. Видя такое дело, Карл вновь решился ему помочь и сам поехал сватом в дом одного богатого лавочника, у которого была хорошенькая дочка на выданье. Там он так уморил всех умными рассуждениями, в которых никто не понимал ни слова, что когда вслед за ним явился будущий жених, скромный и немногословный юноша, то и отец, и невеста были ему рады-радёшеньки и быстро сладили сговор - только бы больше не видеть свата и не слышать его речей.
    Так необыкновенный ум Карла вновь сослужил Фридриху добрую службу. Фридрих не забыл об этом и охотно предоставил другу свой кров, дабы тот мог без помех предаваться учёным занятиям. Пока семейство Фридриха множилось и вместе с тем множилось и его богатство, Карл сидел у него в доме на чердаке и создавал свои труды, которые не мог публиковать, поскольку никто не понимал в них ни слова. Но это мало его заботило: он знай себе писал, критикуя и высмеивая всех, кто попадался ему под руку. Когда же его друг тяжко занемог и стало ясно, что болезнь его неизлечима, Карл вообразил, что сумеет отвести от него беду и сделать так, чтобы смерть забрала его взамен Фридриха. Он раздобыл колдовские книги, совершил нужный обряд, и перед ним предстала сама Смерть - но не с косою и не в саване, как её рисуют на старинных гравюрах, а в новенькой треуголке и полицейском мундире.
    — Это ещё что такое? - гаркнула она так, что все книги и рукописи Карла разлетелись по углам чердака. - Как ты смел, мерзавец, беспокоить меня раньше срока да ещё и напрашиваться ко мне без очереди?! Никто не смеет нарушать заведённый порядок, запомни это! Порядок прежде всего! Каждому - своё время и свой срок!
    И не помня себя от гнева, она забрала с собою не только несчастного Фридриха, но и всех, кто был в этом доме - всех, кроме Карла. Что поделаешь, такое часто случается с рассерженными полицейскими (потому-то и не стоит их лишний раз сердить.) Так Карл и остался один, без друга и, стало быть, без средств к существованию. Тут-то он и понял наконец, что любое знание бессильно перед Вечностью, а ум без разума и рассудка - лишь пустая игрушка, которая не принесёт тебе ни пользы, ни радости, тем более - если ты получил её от нечистого!

2005/11/02 Улица полна неожиданностей

    Возле пивного ларька стоит высокий тощий байкер в фирменно-грязной куртке, драных джинсах и алом пиратском платке, лихо сдвинутом на ухо. Внезапно он извлекает из кармана безупречно белый кружевной платочек - такой нежный и воздушный, что Арамис при виде него закололся бы от зависти. Здоровенной ручищей в перчатке с отрезанными пальцами он бережно разворачивает этот платочек, аккуратно промакивает пену с обвислых клочковатых усов, затем так же бережно убирает его обратно, делает свирепое лицо и вновь утыкается в пивную кружку.

    Маленький мальчик сидит в коляске и увлечённо сосёт палец. Вынимает его из рта и очень серьёзно, с неподдельной досадой говорит: "Тьфу!"

    Две дамы взахлёб обсуждают что-то на автобусной остановке. "Ты знаешь, какой у него дом? Это же не дом, это дворец Екатерины Великой! Там же двери в четыре раза выше потолка!"

    Над подворотней висит табличка с надписью "ПРОХОД ЛЮДЕЙ ЗАПРЕЩЁН!" Тут же висит "кирпич", запрещающий въезд машин. Стараясь не думать о том, КОМУ же всё-таки разрешён вход в эту подворотню, бочком-бочком пробираюсь мимо неё - один неверный шаг, и ты в другом измерении. Хорошо, что вчера был День Всех Святых. Всё-таки не так боязно.

    Думаю о том, как вечером приду домой и испеку ирландский яблочный пирог. Почему же он всегда у меня подгорает? Всегда, при любых обстоятельствах. Должно быть, так нужно.

2005/11/03 Остров Скадан

    О вере и неверии

    Граф Конрад Швабский, младший сын Вильгельма Швабского, как-то раз охотился в лесу, заблудился, заехал в болото и стал тонуть. Тщетно он звал челядь к себе на помощь – охота уехала далеко вперёд, и крики его не были слышны никому, кроме воронов, которые охотно на них слетелись и с выжидательными улыбками расселись вокруг на сухих берёзах. По счастью, как раз в это время через лес проходил аббат Бернард, возвращавшийся из Вюртемберга. Увидев человека, засевшего в болоте, он тотчас свернул со своего пути и стал пробираться по кочкам к нему на помощь.

    — Что ты там копаешься, проклятый монах? – закричал ему граф Конрад. – Не видишь, что ли, что я уже по колено в трясине?
    — Не дёргайся, граф Конрад, не кричи, - ответил Аббат Бернард, ощупывая посохом чавкающую и булькающую почву. - Это твои нечестивые поступки тянут тебя в трясину греха, и, гляди, – если ты не изменишь свою жизнь, то вот-вот окажешься в ней по уши.
    — Да ты что, издеваешься надо мной, монах? – взревел граф Конрад, - Поторопись, чёрт тебя возьми, я уже по пояс в болоте!
    — Говорю тебе, не двигайся, граф Конрад. Это твои грехи тащат тебя в ад, - успокоил его аббат Бернард, перепрыгивая на ближайшую кочку и размахивая руками, чтобы на ней удержаться. – Чем больше ты им сопротивляешься, тем глубже они тебя туда затаскивают. Все наши усилия бороться с ними в одиночку, как правило, бывают тщетны. Поэтому замри, не дрыгай ногами и доверься Богу – только так ты сможешь спастись.
    — Будь ты проклят, монах, - ответил ему граф Конрад, - ибо я уже провалился по грудь, и теперь сам чёрт меня отсюда не вытащит!
    — Твоя беда в том, что ты всегда слишком на него полагался, - ответил аббат Бернард и протянул графу Конраду свой посох. Тот ухватился за него, почти не надеясь на спасение, и аббат Бернард, хотя и с превеликим трудом, но всё же выволок его на сухое место. Потом он ушёл, оставив графа сидеть на земле, тяжело дышать и выражать свою благодарность с помощью витиеватых ругательств.

    Через три недели после этого происшествия граф Конрад приплыл на остров Скадан на расписной ладье с шёлковым парусом, съехал на берег верхом на коне и прямо так, на этом коне, явился в храм. Монахи вытаращили глаза, увидев, как по церкви скачет вооружённый всадник в кольчуге и со щитом, и решили, что на остров высадились норманны и берут монастырь приступом. Однако, у самого алтаря всадник спешился, преклонил колени и сложил на пол свои доспехи и драгоценное оружие. Тем самым он желал показать, что расстаётся со своей прежней жизнью ради того, чтобы начать новую – в этой обители. Аббат Бернард, ничуть не удивлённый его выходкой, спокойно возложил ему руки на голову, благословил, а затем велел встать и немедленно убрать за лошадью то, что она успела натворить во время всей этой церемонии. Графу Конраду до сих пор отродясь не доводилось убирать навоз за лошадьми, однако, он справился с этой задачей неплохо, и аббат Бернард рассудил, что из него выйдет толк. Доспехи графа монахи оттащили в бурьян, где они и заржавели, а коня отец эконом забрал в монастырское хозяйство. Но поскольку монастырь находился на острове, то особой нужды в услугах коня у братьев не было. День-деньской этот конь только и делал, что прохлаждался в тени, кое-как отмахиваясь от мух, или жевал белые лилии и гвоздики, которые братья усердно разводили в монастырском саду. От такого житья он вскоре совсем обленился, разжирел и залоснился так, что любо-дорого было на него посмотреть.

    Увы – о его бывшем хозяине такого никак нельзя было сказать. Ибо от суровой монастырской жизни, скудной еды и грубой работы брат Конрад совсем осунулся, потемнел лицом и отощал так, что его трудно было узнать. Не раз он втайне сожалел о своём скоропалительном решении и мечтал о том, как бы удрать из монастыря, не потеряв при этом ни достоинства, ни чести. После долгих размышлений на эту тему он явился однажды к аббату Бернарду и сказал ему:

    — Отче, я боюсь, что моё дальнейшее пребывание здесь не имеет смысла. Вот уже скоро год как я не могу причащаться Святых Таинств, ибо больше не верю в то, что в хлеб и вино пресуществляются в Плоть и Кровь Христову. И что я ни делаю, как ни молюсь, как ни смиряю себя – всё равно не верю, и всё, хоть ты тресни. А раз я не причащаюсь – значит, никогда не спасусь и всё равно попаду в ад. Рассудите сами – зачем же мне здесь оставаться?

    Аббат Бернард глянул на него из-под бровей и нахохлился, точно коршун, отчего у брата Конрада язык прилип к гортани, и он стал бочком пробираться к выходу.

    — Стой, нечестивец, - велел ему аббат. – Что ты мне такое говоришь? Ты говоришь, что мой монах попадёт в ад? Да как только твой гнусный язык повернулся такое сказать! Если тебе не хватает своей веры, то повелеваю тебе во имя святого послушания – иди и причастись с моей верой. И если ты этого не сделаешь, то даю тебе слово, что доберусь до тебя раньше, чем это сделает враг рода человеческого.

    С этими словами он стукнул об пол своим посохом, а поскольку его спасительная сила была памятна брату Конраду ещё с того печального случая на охоте, он вылетел из кельи аббата, как ядро, выпущенное из катапульты. Тотчас же после этого он пошёл к отцу Ноткеру, исповедовался и причастился. Сделав так, он отправился в сад, сел там у подножия каменного креста, испещрённого затейливой резьбой, склонил голову на руки и заплакал. Плакал ли он от душевного облегчения или же от досады – мы о том не узнаем. Покуда он там сидел, из глубины сада вышел его конь и, сочувственно косясь на хозяина лиловым глазом, стал объедать гроздья жёлтого хмеля, бурно разросшиеся вокруг креста.

2005/11/04 Забавные зверушки

    В поисках подарка для знакомого ребёнка я зашла в маленький магазин игушек у Даниловского рынка.

    В полутьме на верней полке сверкали жёлтой злобой глаза громадных плюшевых чудовищ. Жирные свирепые львы, размером значительно превышающие оригинал, клочковатые тигры, оскалившиеся в нежной саблезубой ухмылке, тощие длинные гепарды с лицами интеллигентных убийц, чёрные пантеры, изогнувшиеся в готовности к прыжку... Подо всем этим висела подпись: "ЗАБАВНЫЕ ЗВЕРЮШКИ". Тихо-тихо, стараясь не поворачиваться к ним спиной, я выбралась из магазина и плотно прикрыла за собой дверь.

2005/11/04 Остров Скадан

    О грехе и покаянии
    Как известно, зимы на Боденском озере всегда были довольно мягкими; один только остров Скадан с самого начала декабря заваливало снегом так, что братья едва могли пробраться к храму, идя к заутрене под острыми, как льдинки, синими звёздами, горящими в густой небесной черноте. Когда они пели на хорах грубыми охрипшими голосами, пар струился из их ртов, мешаясь с чадом от свечей и растворяясь в дымном сумраке под куполом храма. В такие дни уныние волей-неволей охватывало их сердца, мешало трудам и охлаждало молитвенное рвение. Более всего братья тосковали по теплу и солнцу, а ещё больше – по жареному мясу и доброму вину. Случалась, что тоска эта становилась столь острой и непереносимой, что они принимали между собой решение не сопротивляться далее соблазну, дабы не провалиться ещё глубже в трясину греха, а отдаться на милость победителя и посмотреть, что из этого выйдет.

    В один из таких дней аббат Бернард уехал с острова по делам, и братья поняли, что их час настал, и возрадовались великой радостью. Для этого случая у них давно было припасено два бочонка солонины, свиной окорок и бочонок вина. С приходом ночи все они собрались в келье у брата Конрада, более всех отдававшегося нечестивой радости по поводу грядущей пирушки, затопили печь, расставили яства и кубки на перевёрнутом дубовом чурбаке и расселись вокруг него, потирая красные от мороза руки. Не успели они приступить к трапезе, как дверь в келью распахнулась и вместе с клубами морозного воздуха на пороге возник аббат Бернард, до срока вернувшийся в монастырь. Поистине, если бы это оказался ангел с огненным мечом, приглашающий всех присутствующих на Страшный Суд, и то бы братья не испугались сильнее. У иных из них кусок застрял в горле, другие поперхнулись вином, а брат Норберт тихо ахнул, присел и зачем-то прикрыл голову руками. Аббат Бернард некоторое время печально разглядывал бледные вытянутые лица своих монахов, а затем вошёл внутрь и подсел поближе к столу.

    — Что же это вы, неблагодарные мои дети, - сказал он монахам, пододвигая к себе один из кубков, - едите тут и пьёте, и даже не думаете меня пригласить? Сколько лет я питаю вас пищей духовной – так неужели вам жаль для меня кусочка этой замечательной, хотя, я вижу, плохо просоленной плотской пищи? Стыдно вам, дорогие мои дети, обижать своего отца.

    И он налил в кубок вина из кувшина и взял кусок солонины себе на тарелку. Братья сперва с трепетом глядели на то, как он ест, не решаясь поверить своим глазам, но аббат велел им садиться и есть вместе с ним, и они повиновались – правда, без особой охоты, поскольку подозревали, что ничем хорошим это дело не кончится. Однако, постепенно хмель ударил им в головы, и они стали хохотать, и веселиться, и есть, и пить в своё удовольствие. И аббат Бернард был весел и возбуждён, как никогда; глаза его разгорелись, точно звёзды, и он говорил с братьями о Боге и вечной жизни так вдохновенно, что они слушали со стеснённым от восхищения сердцем, а иные, не стыдясь, плакали.

    Никто из монахов не встал к заутрене, и никто не разбудил и не позвал их на молитву. Кое-как они пробудились лишь к обедне и, охая, почёсываясь и протирая глаза, выползи из келий на сумрачный февральский свет. Возле ступеней храма, в подтаявшем снегу, стоял на коленях аббат Бернард, а перед ним, встряхиваясь и наклоняя голову то влево, то вправо, прыгал чёрный грач, бог весть почему не улетевший зимовать в тёплые края.

    — Не смотри на меня, брат, - говорил ему аббат Бернард. – Я ничтожный грешник и клятвопреступник. Мой Господин ждал меня сегодня к себе с полуночи до рассвета, а я так и не пришёл к нему, занятый греховной пирушкой. Подумать только, – кто я такой, чтобы заставлять Его ждать, – а потом ещё и вовсе не являться на встречу с Ним? Ну, ты, брат, положим, тоже хорош – я сам видел, как ты доедал во дворе то, что осталось от нашей нечестивой трапезы. Но ты-то хотя бы не давал обета воздержания.

    Сказав так, он лёг в снег лицом вниз и лежал так, не шевелясь. Братья поняли, что к чему, и с великой неохотой и содроганием тоже опустились на мёрзлую землю и легли на неё, покаянно уткнувшись лбами в ледяную корку. Грач прошёлся вдоль их рядов с суровым и отрешённым видом, затем вспрыгнул на спину брату Конраду и, подумав, долбанул его клювом в затылок.

    — Прости меня, брат, - сказал брат Конрад, - ибо я разбойник и клятвопреступник. Я один во всём виноват – это я соблазнил моих братьев, и они ели. И тебя, получается, я тоже соблазнил, и ты тоже ел.

    Грач хмыкнул и перепрыгнул с него на чью-то другую согбенную спину, потом на третью, на четвёртую, и каждый из монахов каялся ему в своём грехе. Обойдя таким образом всех распростёртых на земле братьев, грач зашёл в приоткрытую дверь храма, взлетел на подоконник над алтарём и уселся там, нахохлившись и встопорщив перья. Тусклое солнце освещало пустые хоры, тишина висела под куполом, только ветер гудел где-то наверху, на колокольне, да звенели капли, падающие с крыши.

2005/11/05 Мой друг Антон

    Мой друг Антон – человек сложный и непредсказуемый. Кое-кто считает его изрядным снобом и выскочкой. Где-то это так, конечно, но всё же – это не совсем справедливая характеристика. Просто к своим неполным восьми годам он ещё не научился быть куртуазным и не вседа считает нужным скрывать свои истинные мысли и ощущения.

    В три года.
    — Давай играть! Ты будешь милиционер. Только не такой злой, как в природе.

    При этом сам зачастую ведёт себя как заправский милиционер. Мы едем с ним в лифте; лифт останавливается, входит соседка.
    — Ой, какой мальчик хорошенький! Как тебя зовут, детка?
    — Ермаков Антон Дмитриевич, - сухо отвечает он, – а ваша как фамилия?
    Тётка вымученно улыбается:
    — А меня зовут тётя Лиза...
    — Нет, вы скажите, как ваша фамилия! И какой номер квартиры!
    Двери лифта разъезжаются, и соседка пулей вылетает наружу.

    В четыре года.
    — Мам, включи мне плохие новсти. Я люблю смотреть на правительство. Только сама не смотри, а то опять будешь плакать и матом ругаться.

    Мальчику, замахнувшемуся на него палкой:
    — Что ты делаешь, безумец?!

    В пять лет.
    — Мы сегодня в садике в вышибалу играли. А я не играл. Мне велели на скамеечке сидеть. Потому что я всю команду назад тянул, и ещё куда-то подводил.Только я не понял, куда.
    — Тебе обидно было?
    — Да нет, мне ж было некогда обижаться. Я сидел и думал.
    — О чём же.
    — О членистоногих. Об их классифици... кации...

    В шесть лет.
    — А у нас сегодня утреник был в детском саду. Мы представление разыгрывали. Только мне большую роль не дали. Сказали, что я не все буквы хорошо выговариваю.
    — Ну, и ты расстроился?
    — Не очень. Пьеса-то, знаешь, слабая.
    — А хоть какую-то роль тебе дали?
    — Воспитательница дала щит и сказали, что я буду русский витязь. Ну, я не стал ей объяснять, что такие щиты были только у наёмников...
    Он знает, что женщинам объяснять такие вещи, как правило, не только бесполезно, но и небезопасно. Хотя удержаться может не всегда.

    — Тоша, опять ты поспорил с воспитательницей? Что у вас произошло?
    — Я не спорил. Я просто сказал, что существование Бога научно не доказано. А она стала говорить: вот, Антон считает, что Бога нет. А разве я так сказал? Я сказал: существование Бога научно не доказано. Но это совсем не значит, что его нет. Как раз наоборот.

    — Представляешь, я у неё спрашиваю: чем готы отличаются от гуннов. Ну, я правда же этого не знаю! А она мне говорит – что ты всё какие-то глупости спрашиваешь, лучше бы научился шнурки как следует завязывать. А я их завязываю. Просто они сразу сами развязываются.

2005/11/08 Остров Скадан

    О Марфе и Марии

    В конце мая остров Скадан благоухал, как Райский Сад – цветущей сиренью, диким жасмином, свежевскопанной землёй, навозом и дымом от костров, которые монахи жгли вокруг грушевых деревьев, чтобы спасти их от ночных заморозков. Огни этих костров светились над тёмным озером, отражаясь в нём рассыпчатыми пылающими пятнами; дым стелился над водой, постепенно превращаясь в белёсый туман и укутывая всё озеро от края до края. В эти дни в глубине озера пробуждались древние чудища, похожие в одно и то же время и на птиц, и на рыб, и на средней величины драконов. Они с плеском выныривали на поверхность и подплывали поближе к острову, ибо их, в отличие от других животных, огонь не отпугивал, а, напротив, восхищал и манил к себе. Монахи кормили их овсяным супом, оставшимся от дневных трапез, и майскими жуками, отловленными в саду.

    Однажды утром один из братьев, с самого рассвета безуспешно занимавшийся рыбной ловлей, увидел, как к острову плывёт ладья, и великое удивление охватило его, поскольку ладьёй этой никто не управлял и она двигалась по воде сама по себе. В смятении он кинулся в монастырь, чтобы позвать других монахов и показать им это чудо. И братья прибежали на берег и дивились, глядя на пустую ладью без паруса и без вёсел, и рассуждали между собой, что в ней, должно быть, лежит какой-нибудь языческий вождь, недавно скончавшийся и отправившийся в последний путь в лодке, согласно старинному варварскому обычаю. Пока они толковали об этом, лодка подплыла к острову и ткнулась носом в прибрежный песок. Не без страха братья приблизились к ней, сотворили крестное знамение, заглянули внутрь и увидели, что на дне её лежат вёсла, а рядом с ними спит некий человек, одетый в иноческое платье. Не переставая изумляться всему этому, они разбудили спящего и спросили, кто он такой и почему он так беспечно спит, в то время как его лодка плывёт сама по себе, рискуя перевернуться или разбиться о скалы.

    — Меня зовут Экхард, и я прибыл в вашу обитель из Констанца, - ответил инок. – По дороге меня сморила усталость, и я лёг и уснул, попросив перед этим Господа, чтобы Он направил мою ладью, куда следует, и охранял её в пути от всяческих невзгод и опасностей. Поверьте, братья мои, с таким кормчим я мог спать, сколько угодно, и ни о чём не тревожиться.

    Монахи приняли брата Экхарда с большим радушием, потому что давно слышали о нём как о знаменитом проповеднике и чудотворце. Они проводили его к аббату Бернарду и с восторгом рассказали тому о чудесном прибытии нового инока, на что аббат Бернард сказал:

    — Любезный брат мой Экхард, я рад приветствовать тебя в нашей обители.
    И будь уверен, дорогой мой брат, что если бы ты был моим монахом, то отведел бы у меня сейчас хороших розог. Ибо можно понять человека, который во время кораблекрушения или иного бедствия призывает Господа и полагается во всём на Его помощь, но поистине дерзок и непочтителен тот сын, который заваливается спать, посадив на вёсла своего Небесного Отца.

    В ответ на это брат Экхард только улыбнулся, поскольку был уже немало наслышан о вздорном характере здешнего настоятеля и заранее готовился к подобному приёму.

    В последующие за этим дни брат Экхард не раз удивлял братьев своей кротостью, рассудительностью и глубоким благочестием. Почти всё своё время он проводил в часовне, преклонив колени перед Святыми Дарами, или у себя в келье, погруженный в молитвенное созерцание перед Распятием, или же в храме на богослужении. Многие из братьев спрашивали его, как ему удаётся достичь столь совершенного просветления, он же только улыбался и говорил в ответ:

    — Братья, вы слишком много суетитесь и думаете лишь о себе, о своих грехах и нуждах, вместо того, чтобы думать о Том, Чьё милосердие столь велико, что все наши проступки и все наши заботы тонут в нём, как горсть песка в океане. Вспомните о том, как Марфа пришла к Христу и сказала: Господи! Или тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? Скажи ей, чтобы помогла мне. Господь же ответил ей: ты заботишься и суетишься о многом, в то время как нужно лишь одно.

    И братья уходили от него с радостным и смущённым сердцем, дабы не тревожить его больше в его размышлениях и не мешать его молитвенному единению с Богом.

    Прошло две или три недели, и вот однажды брат Экхард явился к аббату Бернарду, и лицо его больше не сияло, как прежде, кротким ангельским светом, а в глазах были растерянность и печаль.

    — Отче, - сказал он, - я нуждаюсь в вашей помощи и совете. Ибо вот уже несколько дней как я не слышу моего Господа, не вижу Его духовными очами и не знаю, куда Он скрылся от меня. Не помогают ни молитва, ни ночные бдения, ни размышления над строками Писания. Может быть, вы дадите мне совет, что мне делать, чтобы вновь обрести моего Господа?
    — Ну что ж, - ответил аббат Бернард. – Насколько я знаю, в это время Он обычно копает грядки на огороде вместе с твоими братьями. Если ты пойдёшь туда, то наверняка Его там найдёшь.

    Брат Экхард слегка зарумянился, поклонился аббату в пояс и тихо вышел из его кельи. Чуть позже, проходя мимо огорода, аббат услышал, как брат Вальтарий наставляет кого-то:

    — Ты слишком суетишься, брат, хочешь поспеть сделать несколько дел сразу. А огородное дело, оно ведь такое, оно суеты не любит. Ты печёшься о многом, в то время как требуется лишь одно: не налегать на черенок всем весом, а сосредоточиться на том, чтобы лопата легко входила в землю, не забирая при этом слишком много, но притом и не мало. Что до мозолей, то они причиняют боль и неудобство лишь поначалу, потом же затвердевают и становятся нечувствительными. Впрочем, для первого раза, если хочешь, возьми вот эти рукавицы.

2005/11/12 Вавилонская библиотека

    О морлоках
    — Как?! Вы не даёте книги на дом? Совсем?… - воскликнула худенькая девушка в обвисшем вязаном свитере и заплакала. Я никогда не видела, чтобы взрослые люди плакали подобным образом. Слёзы брызнули из её глаз сразу, как из резко отвёрнутого крана, и полились по щекам, собираясь в лужицу на подбородке и стекая с него тоненькой струйкой. Сквозь эти слёзы она лепетала что-то о завтрашнем семинаре, о страшном профессоре и о своей неминуемой гибели от его руки. Это было ужасно.

    В сером полумраке хранилища я заталкивала ей под свитер нужную книгу, шёпотом наставляя её, как себя вести, чтобы не попасться с поличным на выходе. Она покорно поворачивалась в моих руках, булькала остатками слёз и бормотала что-то невнятное, но трогательное, время от времени нервно оглядываясь по сторонам. В глубине хранилища полутьма сгущалась до жуткой черноты, и оттуда раздавались неясные лязгающие звуки. Собственно, их издавал железный конвейер, катающийся между этажами и развозящий книги, но она этого не знала. Впрочем, возможно, и к лучшему – она и без того была достаточно напугана. Постороннему человеку лучше вообще не видеть это сооружение. Оно скрипит, хрюкает, трясётся и перевозит в своих кабинах отнюдь не только книги. Я своими глазами видела однажды, как там проехала упаковка сосисок. Ими питаются морлоки, которые живут на разных этажах хранилища.

    Оговорюсь сразу. Мы, живущие по эту сторону книгохранилища – тоже, мягко говоря, не элои. Мы – тоже морлоки, но слегка пообтесавшиеся и дрессированные. Мы привыкли к дневному свету, научились говорить, и не просто говорить, а говорить с теми, кто к нам приходит. Понимать их с полуслова. Успокаивать их лживыми обещаниями, что книгу им вот-вот пришлют, осталось ждать совсем недолго. А те, что живут там, внутри этого пропахшего сухой бумагой, формалином и клеем мира, они – настоящие морлоки. Они передвигаются по лестницам и стремянкам на четвереньках и никогда не падают и не оскальзываются. Они превосходно видят в темноте и совершенно теряются при свете дня. Они подводят глаза блестящими тенями, не ведая, что эти тени давно вышли из моды, но иногда увлекаются и размазывают их по всему лицу. Когда я в первый раз встретила в сыром полуподвале, среди штабелей газетных подшивок, странное существо с фосфоресцирующим в темноте лицом, я слегка оробела. Потом привыкла. Здесь можно привыкнуть ко всему. К воплям, доносящимся из подвала: «Неля, вспомни, куда ты отправила Юнга! Вспомни, говорят тебе!» И полузадушенные хрипы в ответ: «Не помню я ничего, отстань ты от меня, ради Бога…» - «Да вот же он, ты на него чайник поставила! Убью, зараза!» К тому, что здешние обитатели не ходят, а либо лазают на четвереньках, либо плавно плывут между стеллажей, как задумчивые айсберги, с кипами книг в руках и отрешёнными, ярко сияющими глазами. Их неторопливость нельзя поколебать ничем. Они не видят читательских слёз и не слышат их бессильных проклятий. Они не знают, что над входом в их пещеры висит картина под названием «Каньон Дохлого Читателя». Это страшная картина по мотивом страшной легенды о том, как некто, прождавший заказанные им книги несколько суток подряд, без пищи и воды, поддерживаемый лишь верой в чудо, в конце концов отчаялся и бросился в этот каньон. А если бы и знали и видели – это бы их не растрогало. У них оранжевые глаза, подведённые блестящими тенями, и ледяные сердца, застывшие в вечном холоде и мраке хранилища. Я их боюсь, люблю и жалею одновременно.

2005/11/15 Остров Скадан

    Об одном путешествии аббата Бернарда

    Аббат Бернард не любил отлучаться из своего монастыря, зная, что его кротких чад лучше не оставлять без отеческого присмотра. К тому же, он терпеть не мог дорог и никогда не доверял им, куда бы они ни вели. Дороги, в свою очередь, платили ему тем же и каждый раз, когда ему приходила нужда отправляться в странствие, прикладывали все усилия к тому, чтобы это странствие не показалось ему слишком лёгким и скучным.

    Однажды, когда аббат Бернард ходил проповедовать в Ойленталь, на обратном пути за ним увязался молодой клирик из обители Святого Иеронима. Клирик этот шёл в Швабию, к графу Альтхаузену, жаловаться на притеснения со стороны некоего рыцаря, повадившегося со своей шайкой грабить их монастырь, вытаптывать поля и отбирать у монахов подаяние, собранное по окрестным селениям. Всё время, пока они шли через горы, он без устали сетовал на этого рыцаря, перечисляя творимые им бесчинства, на что аббат Бернард лишь сочувственно кивал головой и хмурился. Поощряемый его молчаливым участием, клирик всё более увлекался и с горечью и жаром говорил о том, что наглый этот притеснитель довёл их обитель до полного разорения и отчаяния. Улучив минутку, когда клирик поперхнулся своим гневом и закашлялся, аббат Бернард пощупал тонкую дорогую шерсть, из которой был сделан его плащ, затем перевёл взгляд на его узкие, сшитые по последней моде башмаки, и сказал:

    — Вижу, дорогой мой брат, вижу, что и впрямь дела ваши плохи. Подумать только - этот злодей не оставил вам даже порядочного куска кожи, чтобы ты мог сшить себе в дорогу башмаки побольше.

    Клирик опустил голову, покраснел до слёз и ничего не сказал в ответ. Пройдя некоторое время молча, он внезапно сел на придорожный камень, снял свою щегольскую обувь, кинул её в кусты и пошёл дальше босиком, как аббат Бернард. С этого момента он почти всё время молчал, лишь временами глубоко вздыхал и со свистом втягивал в себя сквозь зубы воздух. Молчал и аббат Бернард, которому теперь никто не мешал предаваться его обычным размышлениям. Так они и шли по каменистой, плотно утоптанной горной тропе, перебираясь через выступающие из земли корни, и комары сонно и бестолково толклись над их головами, а где-то рядом, в ущелье, шумела и бормотала река.

    К полудню аббат Бернард и его спутник миновали горы и остановились передохнуть в придорожном трактире, поскольку впереди у них ещё был долгий путь. Клирик не стал обедать и сразу со стоном повалился на скамью, а аббат подсел к столу, за которым какие-то кнехты развлекались игрой в кости, и с немалым увлечением стал за ними наблюдать. Заметив его интерес, старший из игроков засмеялся, погремел игральным стаканчиком и сказал:

    — Что, отче, никак, тоже хочешь с нами сыграть?
    — Не откажусь, - тотчас ответил аббат Бернард и пододвинул свой стул поближе к играющим.
    — Гляньте-ка, какой весёлый монах, - засмеялись и остальные – А деньги-то, отче, у тебя есть?
    — Денег нет, - подумав, сказал аббат Бернард, - но вот мой нательный крест из чистого серебра, с вставками из белого золота и с четырьмя жемчужинами по краям. Если у вас, добрые люди, найдётся, что против него поставить, то я готов с вами играть.
    — Не может быть, отче, чтобы ты так запросто решился взять и поставить на кон свой крест, - усомнился старший игрок. – Полно, знаю я эти ваши монашеские штучки. Сейчас ты потребуешь, чтобы я сыграл с тобой на свою душу и, если ненароком выиграешь, то заберёшь меня с собой в монастырь. Если у тебя это на уме, то знай, что на душу я с тобой играть не буду.
    — На этот счёт можешь не тревожиться, - заверил его аббат Бернард. – Даже если сам епископ Швабский придёт меня упрашивать взять тебя в мой монастырь – и то я тебя не возьму. А вот не твоя ли это лошадь стоит привязанная возле дверей?
    — Моя, - ответил игрок. – Чёртов трактирщик не нашёл для неё места в стойле.
    — Поверь мне, если я её выиграю у тебя, то смогу хорошо о ней позаботиться, - сказал аббат Бернард.
    — Ну, что ж, - сказал на это игрок. – Согласен – моя лошадь против твоего креста. А вы все будьте свидетелями, что этот человек добровольно выставляет на кон своё добро, чтобы он потом не пошёл к судье и не пожаловался, будто бы я его подстерёг и ограбил на дороге.
    — По рукам! – согласился аббат Бернард. – Кидай первым.

    Кнехты зашумели и сгрудились вокруг с великим любопытством, желая узнать, чем же закончится этот поединок. Клирик, у которого от такого поворота дел мигом прошла вся сонливость, тоже сполз со своей лавки, подобрался к столу и в изумлении смотрел на то, что происходит. Один аббат Бернард был сосредоточен и строг, только в глазах у него горели желтоватые искры, как у лесного кота, приметившего на кусте коноплянку. Старший игрок трижды метнул кости и набрал семнадцать очков. Его товарищи встретили такой успех одобрительным гоготом и стуком кружек о столешницу, а сам он, усмехаясь, разгладил усы и протянул руку к кресту.

    — Не спеши, сынок, теперь моя очередь кидать, - сказал ему аббат Бернард, перекрестил стаканчик, встряхнул его и быстро перевернул кверху донышком. Трижды он сделал так, и каждый раз кости выкидывали по шесть очков; в сумме же он, как вы понимаете, получил восемнадцать – то есть, на одно очко больше, чем у противника. Старший игрок весьма удивился и опечалился, но вынужден был в сердцах признать своё поражение. Всё же прочие притихли и поглядывали на отца Бернарда с почтением и опаской, ибо видели, каким чудесным образом тот оказался в выигрыше, а более всех дивился и таращил глаза его случайный спутник, не знавший, что и думать обо всём этом.

    — Что ты застыл, как соляной столб? – прикрикнул на него аббат. – Живо забирай свою котомку и идём. И так мы задержались здесь дольше, чем следовало.

    Когда они вышли во двор, аббат отвязал лошадь проигравшего кнехта и приказал клирику садиться на неё.

    — Помилуйте, отче, я не сяду! – возразил тот. – Ведь это вы её выиграли, и она принадлежит вам.
    — Только попробуй не сесть, - свирепо сказал ему аббат Бернард. – Не для того я брал такой грех на душу, чтобы ты тут ломался. Садись и не смей мне перечить. Всё равно пешком тебе не пройти и полмили.

    Он сам подсадил в седло оробевшего клирика, взял лошадь под уздцы и повёл её за собой по пыльной дороге. Клирик сидел, растопырив ноги и стараясь не касаться стремян стёртыми и сбитыми в кровь ступнями. Помолчав немного, он набрался смелости и обратился к аббату:
    — Отче, а мне ведь на мгновение показалось, что во время игры вы тайно вытащили из рукава другие кости и подменили их, когда переворачивали стакан. Теперь-то я понимаю, что это было всего лишь дьявольское наваждение. Подумать только, как велика сила врага рода человеческого, и на что он только не идёт ради того, чтобы смутить нас и посеять в наших душах сомнения!
    — Правду ты говоришь, - ответил аббат, замедляя шаг и сумрачно взглядывая на него из-под капюшона. - Враг рода человеческого силён, и всякий из нас нет-нет, да и оказывается в его власти.
    — Но Бог ведь сильнее, не так ли, отче? – с надеждой сказал клирик.
    — Опять ты прав, - содрогнувшись, ответил ему аббат. – Бог сильнее, и всякий из нас в свой час испытает на себе силу его десницы.

    Некоторое время клирик без всякого удовольствия размышлял над последним высказыванием аббата, но потом как-то отвлёкся, развеселился и замурлыкал песенку, радуясь августовскому солнцу, запаху сена, а также тому, что у него больше не болят ноги. Выигранная клячонка всхрапывала, мотала головой и ступала так осторожно, как будто тоже шла босиком, а аббат Бернард шёл рядом с ней, низко склонив голову, и хмуро улыбался каким-то своим мыслям.

2005/11/15 Вавилонская библиотека

    Бабушка с чернильницей
    В каждой библиотеке есть своё привидение. В нашей оно тоже есть.

    На самом деле это просто безобидная сумасшедшая старушка с чернильницей в руке. С такой продолговатой синей баночкой, в которой, кажется, и до сих пор ещё продаются чернила для авторучек с пером. В самой по себе бабушке и самой по себе баночке, разумеется, нет ничего страшного. Но всё дело в том, что у баночки нет крышечки, а у бабушки болезнь Паркинсона. И вот она держит в дрожащей руке открытую баночку с чернилами, пальцы её трепещут и ходят ходуном, и чернила выплёскиваются ей на грудь, моментально впитываясь в синюю шерстяную ткань её платья. Это безумно страшно и безумно смешно. Я подавляю в себе и малодушный страх, и кощунственный смех. Я подхожу к ней, стараясь держаться под определёным углом по отношению к её баночке, и нежными уговорами пытаюсь выпроводить её из зала. Мне хочется сделать это как можно скорее, пока она не залила чернилами всё вокруг. Но она не уходит. Она любит наш зал, хотя и жалуется иногда, что в окна к нам всё время заглядывают мужчины. При этом она грустно ёжится, и я понимаю, почему ей так неуютно: зал находится на третьем этаже. Тем не менее, выпроводить её не удаётся, и она садится в уголке со своей чернильницей, раскладывает бумагу, достаёт деревянную ручку, обмакивает перо... Во времена моего детства я иногда видела такие ручки на почте. У неё их целый набор, а к нему – целый мешочек разнокалиберных перьев. И вот она сидит, прямая и бледная, в шляпке с рваной вуалью, в глухом бесфоменном платье, испещрённом чернильными пятнами, в лице её – ни кровинки, в глазах – тихая потусторонняя синь. Сидит и пишет что-то пером по бумаге. Удивительно, но до сих пор она ещё ничего не залила своими чернилами - кроме собственного платья. Когда она начинает писать, рука её тотчас перестаёт дрожать, и я вижу через её плечо, как на бумагу ложатся стройные, как копья, и таинственные, как древние руны, знаки. Они сливаются и сплетаются в неведомые слова и фразы, и я потихоньку начинаю думать: полно, а сумасшедшая ли она, эта бабушка? Оглядываюсь на чёрные вечерние окна и на всякий случай опускаю жалюзи...

2005/11/16 дети

    Моя пятилетняя племянница Сашка стоит у подъезда, рядом с колченогой скамейкой, и молчит. На скамейке сидит девятиклассник Витька, ест мороженое и напряжённо размышляет о чём-то, глядя вверх, на переплетающиеся в небе чёрные тополиные ветки. Сашка смотрит на Витьку, не отрываясь и не скрываясь, в её глазах - застенчивая нежность и состредоточенное восхищение. Точно так же, я помню, этим летом она разглядывала оленя в зоопарке - пристально и влюблённо. Олень - её любимое животное. Она рисует его во всех тетрадях, а когда видит где-нибудь на картинке или на экране, вспыхивает, морщится и начинает светиться улыбкой.

    Поневоле я тоже приглядываюсь к этому Витьке. Он сидит, привалившись одним плечом к дощатой спинке скамейки, закинув ногу на ногу и раскинув локти, но в его позе почему-то нет ни расхлябанности, ни вызова. Напротив - она очень естественна и неуловимо грациозна. Он облизывает лопнувший вафельный стаканчик, откидывает волосы со лба и покачивает ногой в такт своим мыслям. Сашка смотрит на него и светится тихой влюблённой радостью.

    Наконец он замечает её взгляд, хмурится, но потом усмехатся и спрашивает:
    — Тебе чего, пуговица? Мороженого хочешь, что ли? Я бы тебе дал лизнуть, но ты же ещё малявка - горло заболит...

2005/11/16 дети

    Пробегая мимо меня, какой-то маленький и совершенно незнакомый мне мальчик вдруг остановился и с надеждой спросил:
    — Слушай, а у тебя пульки для пистолета нету?

    И мне стало лестно и стыдно. Лестно - из-за одного его предположения, что она у меня может быть. А стыдно - из-за того, что её у меня всё-таки не было.

2005/11/17 дети

    Моя шестилетняя крестница Влада позвонила мне вечером по телефону и пожаловалась:
    — Ты не знаешь, почему, если с Богом говорить, Он никогда не отвечает? Я каждый вечер с Ним всё разговариваю, разговариваю, а Он всё молчит и молчит...
    — А что бы ты хотела от Него услышать?
    — Да хоть что! Хоть бы Он, как бабушка, ответил, что ли: "Влада, отстань и без тебя тошно".

    Она вообще занятная девица. К примеру, недавно выяснились её республиканские наклонности.
    — Раньше я, когда маленькая была, за принца хотела выйти. А теперь понимаю, что это глупо. Сейчас принцы не как раньше - сейчас они все дурацкие, вроде принца Чарльза. Лучше уж я за какого-нибудь президента выйду.
    — А за какого, например?
    — Лучше всего за испанского.
    — А в Испании как раз король, а не президент.
    (Очень разочарованно): Ну во-о-т. Так и знала!

2005/11/19 Остров Скадан

    О богословских диспутах

    Когда-то давно на Скадане жили язычники, поклонявшиеся своим ложным богам и полагавшие, что эти боги создали их остров из чешуйки с селёдочного хвоста. В глубине острова, в дубовой роще, с тех времён сохранился древний идол, вырезанный из чёрного морёного дуба и потому дьявольски прочный и не поддающийся ни гнили, ни сырости. Когда на остров пришли монахи, идол долго ждал, скоро ли они начнут выкорчёвывать его из земли и топить в озере, со злорадством предвкушая, как он будет после этого каждую ночь выходить из воды и возвращаться на старое место. Однако, монахи не только его не тронули, но даже не обратили на него внимания. Чуть ли не каждый день они проходили мимо него с вязанками хвороста или корзинами ягод и н даже не удосуживались плюнуть в его сторону. Это так его расстраивало, что он постепенно поблёк, перекосился и однажды сам треснул от злости наискось, от верха до основания, от чего потерял последние остатки былого величия. Одно его утешало – с тех пор, как монахи появились на острове, им не удалось выловить ни одной, даже самой маленькой селёдки. Больше, однако, он ничем не мог их уязвить, хотя подолгу размышлял над этим.

    Из-за этих дьявольских козней монахи вынуждены были покупать рыбу у окрестных рыбаков, которых весьма изумляло то, что люди, живущие на озере, ездят за рыбой на базар. Но если ловить рыбу они не могли, то уж готовить её умели мастерски, и более всех в этом искусстве отличался брат Рейнхард. В те немногие дни в году, когда братьям дозволялось вкушать рыбу, а аббат Бернард почему-либо оказывался в отлучке, брат Рейнхард подавал её то поджаренной на углях, то маринованной в специях, то тушёную в нежном сметанном соусе, с сыром, луком и зеленью, политую лимонным соком, сдобренную мятой и иными душистыми приправами, так что от одного аромата её начинала кружиться голова и радоваться сердце. Конечно, если бы аббат узнал об этом, его чадам пришлось бы несладко, ибо настоящая монастырская еда, как известно, не должна иметь ни цвета, ни вкуса, ни запаха, а то, что готовил брат Рейнхард, безусловно, обладало всеми этими свойствами, и притом в самой превосходной и соблазнительной степени.

    У брата Рейнхарда был неизменный и безотказный помощник на кухне – молодой инок по имени Бертольд, юноша нерасторопный и неловкий, зато отзывчивый и старательный. Всё, что ему поручали, он делал с великим усердием и трепетом, и оттого нередко разбивал и портил всё, к чему прикасался. Был он человек тихий и немногословный, и вид имел самый простодушный и смиренный, из-за чего иные могли подумать, что он простоват и недалёк разумом. Однако, хотя он всячески уклонялся от расспросов о своей прежней жизни, все в обители знали, что брат Бертольд, несмотря на его молодость, был учёнейшим человеком и искуснейшим проповедником, знатоком латыни и греческого, сочинителем трактатов и составителем комментариев к Священному Писанию. Говорили, что даже в Париже было мало богословов, которые могли сравниться с ним в тонкости ума и глубине познаний. Он прибыл на этот отдалённый остров для того, чтобы смирить себя и отдохнуть от учённых трудов, временно сменив их на простые, но воспитывающие душу занятия. Дабы помочь брату Бертольду совершенствоваться в смирении, братья никогда не оставляли его без работы и то и дело гоняли туда-сюда с различными поручениями. Он же лишь кротко улыбался и тотчас брался за порученное дело, а потом с не меньшим усердием пытался исправить то, что получалось в результате. И все в монастыре любили его, ибо он был всегда приветлив, добродушен и ласков; никого не обижал и ни на кого не держал обиды.

    Случилось так, что на остров Скадан прибыли трое монахов из дальних земель. Имена их были Амброзий Скотт, Патрикий Скотт и Алоизий Амадан. Приехав и осмотревшись, они, недолго думая, вызвали здешних братьев на диспут, предложив им тему о Небесных Иерархиях..
    Братья немало смутились этим вызовом, ибо не привыкли рассуждать о столь тонких понятиях и опасались ударить в грязь лицом. Поразмыслив над тем, как лучше выпутаться из столь опасного положения, аббат Бернард вызвал к себе брата Бертольда и сказал ему:
    — Ну, что же, сын мой, настал твой час показать себя в истинном блеске твоего ума и красноречия. Оставь свою метлу и кочергу и берись скорее за перо, да сочини к сегодняшнему вечеру такую речь, чтобы навсегда отбить у этих заезжих бездельников охоту вызывать нас на учёный спор.

    Выслушав этот приказ, брат Бертольд ужасно побледнел, поклонился и, ничего не сказав, ушёл к себе в келью. Аббат же распорядился на всё это время освободить его от всяких трудов по монастырю и дать ему покой, чтобы он смог подготовиться к диспуту как можно лучше.

    Зная о прославленных способностях брата Бертольда, братья ничуть не тревожились об исходе предстоящего сражения. К полудню, однако, брат Бертольд исчез, и его не могли найти ни в в келье, ни в саду, ни на побережье, как ни искали. Лишь под вечер брат Рейнхард, вздумавший истопить печь на кухне, к немалому своему изумлению обнаружил в ней брата Бертольда, скрюченного в три погибели, вымазанного сажей и горько всхлипывающего. Как его ни уговаривали, он не соглашался покинуть своё убежище, лишь втягивал голову в плечи, стенал и плакал ещё горше. Послали за аббатом Бернардом. Аббат явился, встал посреди кухни, опёрся на посох и глянул на печь из-под бровей. Та тотчас просела, подалась вперёд, и брат Бертольд наполовину вывалился наружу, вместе с кучами золы и обгоревшими шкурками от вчерашней репы.
    — Тащите оттуда этого нечестивца, - приказал аббат двоим монахам, работавшим в тот день на кухне. Те подхватили его под локти и с немалыми усилиями извлекли из печи; он же упирался и отворачивал лицо, чёрное, как у эфиопа, от разводов сажи и слёз. Видя, что деваться ему некуда, он с плачем повалился аббату в ноги и признался в том, что не сможет участвовать в диспуте. Аббат Бернард некоторое время смотрел на него молча; молчали и монахи, с ужасом ожидавшие, что же теперь будет. Подумав немного, аббат поднял брата Бертольда, обняв его за плечи, и сказал:
    — Полно, сынок, не плачь. Я сам виноват, что дал тебе такое поручение. Я не подумал о том, что наши гости – ирландцы, а с ирландцами всё равно бесполезно дискутировать. Будь ты красноречив, как Цицерон, рассудителен, как Аристотель, и правоверен, как Блаженный Августин , они всё равно будут твердить и талдычить своё, пока не заговорят до смерти всех вокруг. Поэтому нам ничего не остаётся, как поручить это дело брату Рейнхарду. А ты ступай к себе и ни о чём не беспокойся.

    Брат Бертольд, донельзя испуганный такой необычной для аббата Бернарда снисходительностью, перестал плакать и поспешил скрыться из кухни. Брат же Рейнхард усмехнулся, отвесил положенный поклон и отправился в погреб за сметаной.

    На вечерней трапезе, предшествовавшей диспуту, стол ломился от хотя и постных, но изысканных яств, приготовленных с изумительным искусством. Приезжие учёные монахи, изголодавшиеся в своих странствиях, так усердно воздавали должное рыбе, запечённой в сметане, мёду и ячменному пиву, что к концу трапезы слегка осоловели и уже с немалым трудом ворочали языками. Даже завязавшийся было диспут о преимуществах ирландского пива перед немецким получился не столь жарким, каким обещал быть, и мирно угас в самом начале. Вечер между тем сгустился до ночной черноты, звёзды загорелись над островом, в ивовых зарослях запели соловьи, и гости, с умилением вслушиваясь в их трели, уже сами не могли взять в толк, как им пришло в голову подбивать здешних добрых братьев на такую глупость, как учёные дискуссии. После заутрени ирландские монахи, счастливые и умиротворённые, отправились в отведённые им кельи, а наутро отплыли восвояси, благословляя гостеприимный остров и обещая всем рассказать, как образованы и благочестивы его обитатели.

    После этого происшествия братья подступили с расспросами к бедному Бертольду, уговаривая его рассказать, почему же он всё-таки отказался от участия в диспуте. Брат Бертольд при этих расспросах опечалился и долго вздыхал, а потом поведал братьям такую историю:
    — Было время, братья, когда я побеждал в спорах виднейших богословов, которым по летам годился в сыновья, и они ненавидели меня за это, а я был рад поглумиться над ними, кичась повсюду своей учёностью. Было время, когда я ездил из города в город, читая лекции и проповеди, и имел немало последователей и учеников, которые восхищались и гордились мною, в то время как я ими пренебрегал. И в гордыне своей я мнил себя умнее учителей Церкви и, возносясь мыслью к Господнему престолу, не ожидал смиренно у Его порога, а нахально ломился в двери, полагая, что и там меня всегда ждут с нетерпением. И вот однажды я шёл в Кёльн через какой-то лес, и увидел дым от костра, и пошёл туда, откуда он поднимался. На опушке и вправду горел костёр, возле которого сидел некий человек, по виду похожий на странствующего монаха или проповедника. Я присел рядом с ним, и он принял меня весьма радушно, поделился со мной заячьей похлёбкой, и мы, чтобы скоротать ночь, стали беседовать о различных возвышенных предметах. Видя его простоту и неучёность, я старался сперва говорить с ним возможно более понятным языком, но затем увлёкся и впал в обычное своё пламенное красноречие; он же лишь восхищённо покачивал головой и смотрел на меня сверкающими чёрными глазами. Как-то незаметно разговор зашёл о посланиях Апостола Павла, и я стал давать на них свои собственные толкования, а мой собеседник только ахал и в восторге хлопал себя руками по бокам, приговаривая временами: «Надо же! А я бы никогда такого не подумал! Нет, такое мне и в голову никогда не приходило!» И он смеялся, утирал глаза и бил в ладоши при особенно удачных моих пассажах, я же разливался соловьём, дивясь про себя, как это такому простому человеку могут быть интересны такие тонкие вещи. Так мы беседовали до самой зари, а на рассвете он поднялся на ноги, взял в руки свой дорожный посох, поклонился мне и сказал: «Спасибо тебе, брате, ты открыл мне глаза на многие вещи, о которых я прежде даже и не помышлял. Кто бы мог подумать, что во всех этих Посланиях заключено столько различных смыслов – и каких глубоких смыслов. Поверь мне, я и о половине всего этого не догадывался, когда их сочинял». И он выпрямился во весь рост, и вокруг головы его вспыхнуло и заискрилось пламенно-радужное сияние, и одежды его убелились, а глаза засверкали чудным огнём… В смятении я пал ниц и закрыл голову руками; когда же я осмелился поднять голову, моего чудесного собеседника уже нигде не было. С той поры, братья мои, я зарёкся вступать в какие-либо дискуссии и давать толкования на Священные Тексты.

2005/11/19 Вавилонская библиотеке

    Ищите и обрящете

    — Простите, нам очень нужен материал о влиянии на творчество Пушкина творчества Матюрина.
    — Кого?
    — МАТЮРИНА. Мы уже все библиотеки обыскали, все каталоги, все справочники. Ну, нет такого писателя. Хоть тресни. Что делать, просто не знаем.

    Поскольку как раз перед этим я пыталась отговорить людей от попытки отыскать следы влияния Оскара Уайльда в творчестве всё того же Пушкина, к такому вопросу я отнеслась скептически. После некоторых размышлений меня осенило:
    — Боже мой, это же Мэтьюрин! Английский романтик начала девятнадцатого века, автор «Мельмота-Скитальца». Вот его и ищите.

    Следующая группка молодых людей подошла, весело размахивая требованиями на книги. Я заглянула в эти требования и тихо изумилась:
    — Скажите, а почему вы везде написали – «Автор – Расстанов»? По-вашему, у такого количества разных книг на разных языках может быть один автор?
    Они переглянулись, и на лицах их одновременно нарисовалось: «А почему нет?» Действительно – почему?
    — Ну, там так было написано...в каталоге. Расстанов. Шифр.
    — То есть, вы подумали, что Расстанов – это фамилия автора, а Шифр – его имя?

    Они радостно захихикали и промолчали. Я не стала их больше мучить и пошла проверять сама. У нас в самом деле чудовищные каталоги, в которых легко запутаться. История о них ещё впереди, и это будет страшная история.

    В коридоре бледный преподаватель с блестящей от ярости лысиной свистящим шёпотом поучал белокурую студентку с безмятежно-прозачными глазами:
    — Только не ищите это слово в трудах профессора Смирницкого. Потому что профессор Смирницкий ТАКИХ СЛОВ НЕ УПОТРЕБЛЯЛ!

2005/11/21 сентиментальные путешествия

    Иногда по утрам я хочу во Франкфурт.

    Нет, можно и куда-нибудь ещё. Но лучше всего – во Франкфурт. Недельки на две, на три. И чтобы была ранняя осень. Впрочем, там почти круглый год ранняя осень.

    Просыпаться ранним утром от весёлого гогота оранжевых мусорщиков во дворе. Протирая глаза и почёсываясь, наблюдать из окна за тем, как они, счастливые и свеженькие в пять утра, как огурцы, бодро загружают в свою машину яркие, как осенние листья, мусорные контейнеры, и по лицам их видно, что они заняты любимым делом всей своей жизни, ради которого и родились на свет. Ничем другим они просто не могли бы заниматься, что бы им за это ни посулили.

    Обливаться холодной водой, завтракать обезжиренным йогуртом и мюслями без сахара, одеваться во что попало, поскольку тут так одеваются все, это местная традиция, нарушать которую неприлично. Спускаться в подъезд по винтовой лестнице, застеленной бархатным ковриком. Выходить на улицу, выдёргивая ободранные каблуки из щелей в булыжной мостовой, и замирать на полпути, будучи застигнутой выползшим из-за угла запахом горячих булочек с яблоками и корицей. Идти на этот запах, как сомнамбула, забираться в наполовину проснувшееся крошечное кафе и сидеть там, набивая себе булочками рот и глядя на людей, пробегающих мимо пешком или проезжающих на велосипедах.

    Переходить Майн по тонкому горбатому мосту и смотреть на церковные шпили с зелёными петушками, едва видными сквозь нежный клочковатый туман.

    Кормить жутковатых длинноногих уток в маленьком парке, которому кажется, что он оформлен в китайском стиле. Любоваться на аккуратные немецкие пагоды над водой, глядеться в пруд, забитый жирными золотыми карпами, и слушать, как в нём отражается звон колоколов из ближайшей церкви. Не помню, как она называется.

    Ездить на экскурсию в замок, где живёт его хозяин, какой-то граф, а также экскурсоводы и приблудные уличные псы. Экскурсоводы и собаки живут там постоянно, а граф приезжает изредка, когда бывает в отпуске.

    Ходить в зоопарк, повидаться со знакомым страусом. Он бегает в огромной вольере вместе с антилопами и иногда на бегу отвешивает какой-нибудь из них пинка – чтобы не стояла на дороге. Наше знакомство началось с того, что он оторвал и съел приличный кусок от моей новой кожаной сумки. Я на него не обижаюсь – он не со зла, это просто такой характер.

    По вечерам бродить вдоль витрин, как девочка со спичками, глазеть на фарфоровых кукол и глиняных поросят. Примерять дорогие платья и дешёвые бусы. Ходить гулять на главную улицу, где карусель играет «Розамунду» и пахнет жареными каштанами, опавшей листвой и имбирными пряниками. Слушать, как на углу двое парней в пёстром тряпье, изображающие средневековых шпильманов, поют хриплыми прокуренными голосами баллады Вийона, плохо переведённые на немецкий язык.

    В дешёвой забегаловке, где с потолка свисают яркие, как карбункулы, хрустальные шары, а на мраморных столешницах изображены парусники и морские сражения, есть сардельки, брызжущие горячим душистым соком, и разглядывать посетителей за соседними столиками.

    По возвращении домой встретить в дребезину пьяного мужичка, на бровях вывалившегося из какого-то «келлера» и рассовывающего по разноцветным урнам разноцветные бутылки: в коричневую урну – из коричневого стекла, в белую – из белого, в зелёную – из зелёного. Он ни разу не ошибётся, всё распихает правильно. А затем, икнув, уйдёт качающейся походкой в кривую черноту переулка.

    Засыпать вечером на громадной тонкой подушке, которую я складываю вчетверо. Засыпать под стройное пение подгулявших старушек – неизменных гостей моей добрейшей квартирной хозяйки. Она прекрасна уже одним тем, что никогда не убирается в своей квартире, и пыль свисает с её шкафов, точно подтаявший снег с крыш.

    Засыпая, мечтать о том, как я приеду в Москву и привезу с собой этот Франкфурт. Поставлю его на полочку в шкафу, чтобы иногда доставать, зажигать свечи и смотреть.

2005/11/23 Вавилонская библиотека

    Ранним утром из темноты хранилища выскочило четверо хихикающих морлоков. Жмурясь от тусклого света, они тащили на плечах свёрнутую в трубку карту. Впрочем, это была не трубка, а труба, и вынести её можно было только вчетвером. Один из читателей, пожилой задумчивый турок, заказал себе накануне эту карту - карту Турции. Почему он выбрал такой масштаб - почти в натуральную величину самой Турции - я не знаю. Он покорно принял её у тихо веселящихся морлоков, взвалил на плечо; один конец её немедленно свесился и потащился за ним, как шлейф. Куда он ушёл с нею - неизвестно. Может быть, расстелил её во внутреннем дворике, сел посередине и стал размышлять о родине. Но из моего окна внуренний дворик не виден.

    Тем временем из соседнего зала слышались сдержанно-возмущённые возгласы:
    — Это чёрт знает, что такое, извините! Вчера я позвонил, заказал пьесы Геббеля. Я ясно сказал: Геб-бе-ля. А мне что прислали? Речи Геббельса, извиняюсь за выражение! Мне не то что их читать, мне их даже в руки взять противно!
    И густо рокочущий, бархатный бас дежурной:
    — Борис Моисеевич, не волнуйтесь. Вам вредно волноваться. Мы немедленно всё исправим. Присядьте пока, подождите минуточку...

    Затем - лепечущий девичий голосок:
    — Скажите, а как понять, где в этой книге статья, а где - не статья?
    — Какая статья вам нужна, душечка?
    — А вот, у меня тут на бумажке написано.
    — Давайте, я вам найду. Вот ваша статья - вот, смотрите.
    — Да нет! Эту статью я уже видела. Там одни графики какие-то... таблицы. Ничего не понять. Вы мне найдите в этой книжке точно такую же статью, только чтобы было всё понятно.
    — А вот тут я бессильна, голубушка. Тут я ничем не могу вам помочь. Статью, которая будет вам понятна, очевидно, ещё не напечатали... Думаю, вам придётся самой её написать.

    Вкрадчивый, развязный и одновременно очень смущённый мужской голос:
    — Простите, мне бы журнальчик. Ну, такой журнальчик... понимаете... где женщины. Ну, вы меня понимаете.
    — Разумеется, понимаю, молодой человек. Лидочка! Выдай читателю старые подшивки "Работницы"! Видишь, он интересуется... А мы-то ещё списать их хотели.

    Возле телефона-автомата между этажами всклокоченный юноша возбуждённо кричит в трубку:
    — Да! Достал ей костюм, представляешь! Именно то, что надо - с рогами, с хвостом... Ей очень пойдёт!

    Рабочий день начался.

2005/11/26 Моя подруга

    Моя подруга, в который раз навсегда расставшаяся с любимым человеком, сидела у меня на кухне, кутаясь в шаль, заедала ярость и печаль пирогом с малиновым вареньем и, чтобы не говорить ОБ ЭТОМ, говорила обо всём остальном. Вспоминала, как после института преподавала английский язык в младшей школе.
    — Представляешь, я им говорю: дети, давайте повторим английский алфавит. Ну-ка, кто ответит? И вдруг они все, как по команде, вскакивают, делают идиотские лица и такими кукольными, буратиньими голосами начинают быстро-быстро тараторить: «эй, би, си, ди» и так далее. Ужас какой-то. Я говорю: ребята, что вы, давайте ещё раз, по очереди. Вот ты - давай, отвечай, только медленно, отчётливо выговаривай... Какое там! Кого ни подниму, все делают одно и то же: вылупляют глаза, вытягивают шеи, как жирафы, и на жутких скоростях выдают мне этот самый алфавит. Ну, я начинаю злиться, орать на них: прекратите хулиганить, отвечайте, как положено. А они смотрят на меня большими глазами, и я вижу, что они не понимают, чего я от них хочу. Я думаю – что за фигня такая? Главное, все остальные уроки они отвечают нормальными голосами, не тараторят... Пробую их переучить – не выходит. А знаешь, что это оказалось? Их прежняя училка, старая дура, ставила им пластинку с английским алфавитом, но ставила на семьдесят пять оборотов, представляешь? Она думала, что так и нужно! И я их так и не смогла переучить. Они сейчас уже взрослые, а в головах всё равно при упоминании об английском алфавите выскакивает эта писклявая песенка буратинья… Так до конца жизни и останется. А что ты думаешь? Я до сих пор себе дни недели представляю по школьному дневнику. И все так представляют. Нет, но как подумать, что они уже все взрослые - это ж какой кошмар! Помню, я когда ещё была в институте, на практику меня посылали в одну деревенскую школу. Так вот, я недавно была в этой деревне. Там здоровенные дяденьки-механизаторы так почтительно со мной здоровались - помнят, типа, первую учительницу. А мне от этого почтения провалиться хотелось. Господи, какая же я старая! А туда же - душевные страдания... В гроб пора ложиться, а всё страдания. И всё-таки... ну, почему он такая сволочь, а? Ну, можешь ты мне это объяснить? И никто не может. В нормальном сознании это всё равно не укладывается.

2005/11/28 Вавилонская библиотека

    Все думают, что зловещими и загадочными могут быть только старинные библиотеки. Как у Умберто Эко. Те, в которых низкие полукруглые своды, тройные ярусы деревянных шкафов, забитые заплесневелыми книгами по герменевтике, громадные полутемные читальные залы, расписанные фресками в духе Босха и уставленные глобусами, на которых нет ни Австралии, ни обеих Америк. В которых масса таинственных входов, выходов, переходов и труднодоступных мест. Ошибся дверью – и ты уже на дне глубокого колодца, над тобой весело качается маятник с серпом, а к твоей щеке сочувственно прижимается оскаленный череп твоего предшественника. А те библиотеки, в которых всё из бетона и пластика, в которых тесные душные зальчики залиты синеватым электрическим светом, а в каждом углу перемигиваются компьютерные мониторы – помилуйте, что в них может быть зловещего или опасного?

    Роковая эта ошибка погубила не одну невинную душу, к нам забредшую. Потому что абсолютно неважно, как выглядит библиотека снаружи. И ни в коей мере нельзя доверяться успокоительному электрическому свету, поскрипыванию пластмассовых стеллажей и вздохам мягкого линолеума под ногами. Потому что библиотека всегда полна опасностей и непредсказуемых вещей. Ты проходишь мимо картотек с новенькими блестящими ящиками и видишь, как из одного такого ящика высовывается серый клочковатый хвост с кисточкой на конце. Видя твой интерес, он успевает в последний момент прикинуться старой тряпкой, забытой уборщицей. Ты облегчённо вздыхаешь, не зная ещё, что это дурной знак. Затем ты огибаешь угол и видишь надпись на очередном каталожном ящике: «Картотека пропавших в читальном зале». Там нет слова «книг». Просто –«картотека пропавших». Смутно встревоженный, ты идёшь дальше и понимаешь, что та лестница, которая в прошлый раз привела тебя в уютное местечко, где добрая женщина в вязаной шали приветливо кивает навстречу каждому, а со шкафов криво улыбаются головы Сервантеса, Фирдоуси и Макиавелли, сегодня вдруг резко свернула в пыльный коридор, где светит одинокая лампочка, вода каплет с потолка, а в углу стоит, скрестив руки, Данте, в знаменитой позе «оставь надежду всяк сюда входящий». Ты пытаешься выбраться из этого коридора и натыкаешься на дверь в стене, за которой слышны придушенные вскрики и вой. В порыве сострадания ты рвёшь эту дверь на себя, выскакиваешь на полутёмную лестницу, заставленную ящиками с надписью «Приборы для определения группы крови. Обращаться осторожно!» Видишь в темноте сверкающие боевой яростью глаза и догадываешься, что это кот. Вернее, несколько котов, занятых серьёзным разговором. Пятясь задом и стараясь не привлекать к себе внимание, осторожно отступаешь назад, и слышишь возглас: «Кто это опять не закрыл чёрную лестницу? Безобразие!» А дальше хлопанье двери и скрежет ключа в замке. Догадавшись, что дело твоё плохо, ты начинаешь метаться и выть, перекрывая кошачьи вопли, но на твои крики никто не приходит. В панике ты принимаешься бегать по лестнице, царапать ногтями плакаты гражданской обороны, колотиться во все встречающиеся на пути двери –пока не понимаешь, что всё это бесполезно, и с нынешнего дня «картотека пропавших» пополнится твоим именем.

    Но самое страшное – это потерять контрольный листок. Такую маленькую ехидную бумажку, которую каждому выдают при входе. Без этой бумажки из библиотеки не выпускают. Никого и никогда. Ни при каких обстоятельствах. Все сотрудники библиотеки – это читатели, потерявшие когда-то контрольный листок. Они стали сотрудниками, потому что другого выбора у них просто не было.

2005/11/29

    Возвращаясь вечером домой, увидела на асфальте наполовину смытую доджём надпись: "Направо пойдёшь - методистом станешь". Направо я не пошла.

    С левой стороны от дороги смутно белел строительный забор. На нём чёрной краской было написано: "Васька Суриков - подлец". Это меня удивило. Впрочем, я не большой знаток живописи.

    На лестничной клетке, возле мусоропровода, сидела старая крыса. Я немного знаю эту крысу. Иногда она берёт у меня остатки курицы и сухари.

    — Здравствуй, - сказала я крысе. - Как жизнь?
    — Привет, - сказала крыса без особой охоты. - Так, ничего... по всякому. Изжога замучила... старость, как говорится, она не радость. Опять же - давление скачет. Погода такая, ничего не поделаешь.

    Дома Патрик сразу понял по моим глазам, что я разговаривала с крысой. Молча повернулся, ушёл к себе в домик и долго не появлялся.

    Патрик - это морской свин.

2005/11/29

    Иногда, когда я особенно долго стою на трамвайной остановке, ко мне приходит Поющий Трамвай. Он спускается сверху, со стороны чистых прудов, и бывает битком набит старушками. Я не знаю, кто они - баптистки, или, может быть, адвентистки. Трамвай подходит, светясь в темноте окнами и распевая религиозные гимны. Под это слаженное, слегка дребезжащее пение я забираюсь внутрь, притыкаюсь к окну, еду, смотрю и слушаю. Старушки поют, Москва проплывает мимо, еле освещённая тусклыми фонарями, притихшая и красивая.

    Иногда бабки дёргают меня за рукав:

    — Сестра, пробейте билетик.

    Удивляюсь, зачем им билетик - разве у них нет льгот? Но пробиваю, конечно.

    — Спасибо, сестра, дай Бог здоровья.

    Они выходят у метро, оставляя в трамвае запах застиранного старушечьего белья, валокардина, сухих трав и чего-то неуловимо-терпкого. А ещё - тихое эхо пения, продолжающее звучать по углам трамвая вплоть до конечной остановки.

2005/11/30 Моя подруга

    На вопрос прохожего: "Не подскажете, сколько времени?" моя подруга, мельком глянув на часы, радостно сказала: "Да полно ещё!"

    Она так и живёт - с постоянным ощущением того, что времени ещё полно. А когда оказывается, что его не только в обрез, а просто-таки уже нет ни секунды, она спохватывается и бежит. Она никогда не ходит. Она сама признаётся, что уже забыла, как это делается.

    В этом состоянии она перепутывает нити мыслей и утрачивает связность речи. Устраиваясь на работу, она должна была прийти в отдел кадров к назначенному времени. Поняв, что назначенное время уже наступило, а она ещё не вышла из дома, она в панике набрала телефон отдела кадров и, не представившись, сказала в трубку хриплым разбойничьим голосом:
    — Мы уже идём.

    Потом помедлила и, очевидно, догадавшись, что эта реплика требует каких-то комментариев, прибавила ещё более зловещим тоном:
    — И сейчас вы узнаете, зачем мы идём!

    И повесила трубку. Пожилую сотрудницу отдела кадров едва не хватил удар.

2005/12/01

    В одной из наших старых-престарых жалобных книг есть запись, состоящая из одной фразы:В ЧИТАЛЬНОМ ЗАЛЕ ОЧЕНЬ ПЛОХО!!!

    Я думаю, что тому, кто это писал, было плохо по каким-то внутренним, субъективным причинам. Болел живот. Любимая девушка ушла у другому. Поссорился с соседкой на коммунальной кухне. А потом пришёл в читальный зал орать о том, что там, видите ли, плохо.

    А там вовсе не плохо. Наоборот, там очень хорошо.

    Иначе чем объяснить, что Те-Кто-К-Нам-Приходит, никогда не желают уходить по доброй воле? Ну, не желают, и всё. Когда наступает тяжёлый момент закрытия зала, они прячутся по углам, заваливаются за стеллажи, сидят, притаившись, под книжными полками. И не уходят. Мы уговариваем их, умоляем, угрожаем. На слабых и новеньких это иногда действует, на старых и заматерелых – фиг с два. Они делают вид, что покидают зал, чтобы потом бесшумно возникнуть у полок с Оксфордскими словарями. Когда часы бьют полночь, в зал неторопливой развинченной походкой входит милиционер Паша по прозвищу Капитан Каталкин. Он сдвигает фуражку с затылка на лоб, лениво кладёт пальцы на кобуру и веско говорит в пространство: - Значит, так. Первый выстрел – он предупредительный. Его я даю в воздух.

    После этого пространство несколько расчищается, затем пустеет. Охранник уходит, мы быстро закрываем за ним стеклянные двери и отступаем назад, к чёрной лестнице. Через парадный вход выходить нельзя. На него нельзя даже оглядываться. Потому что там, за стеклянной дверью, молча стоят Они. Те-Кто-Сюда-Приходит-И-Не-Уходит. Стоят, прильнув в темноте к стеклу бледными напряженными лицами, и ждут. Вдруг мы проявим слабость и впустим их обратно.

2005/12/01

    Мой друг привёз мне из Ирландии свитер знаменитой "ирландской вязки". Потрясающий свитер нехорошего землисто-серого цвета, связанный вкривь и вкось какой-то полуслепой ирландской бабкой. Со спущенными петлями, свалявшейся на боках шерстью, вытянутым воротом и криво вывязанными жирными косицами, похожими на змей, которых, как известно в Ирландии нет. Одним словом, восторг души. Я надела его, убедилась, что он мне категорически не идёт и возрадовалась. Теперь буду носить, не снимая. Даже на ночь, как власяницу - тем более что он такой же колючий.

    Кстати, змей-то в Ирландии нет, а тритоны, по-видимому есть. И я знаю, почему. Когда Святой Патрик собрал всех местных гадов и сказал: "кто из вас желает остаться на острове, поднимите правую руку", как раз тритоны легко могли это сделать... Но шутки шутками, а дело серьёзное. Моя подруга работает на детской экологической станции, и кто-то недавно подарил им животное под названием "ирландский тритон". Никто на станции толком не знает, как за ним ухаживать. В Интернете никакой информации на эту тему они почему-то не нашли. Теперь я, кажется, представляю себе, у кого об этом можно спросить... Или лучше им вообще его в зоопарк отдать? А то загубят ещё, неровен час.

2005/12/01 дети

    Мой друг Антон
    Мать (вернувшись с работы,обращается к девятилетнему сыну): Тоша, ты уроки сделал?
    Антон (сумрачно, но твёрдо): Нет
    Мать: Почему?!
    Антон (ещё более сумрачно и ещё более твёрдо): Неохота было. Мне кажется, это достаточно веская причина.

    За этим следует неизбежная энергичная ссора, после которой оба, надувшись, расходятся по своим делам. Мать некторое время сражается с беспорядком в квартире и, сдавшись после короткой борьбы на милость победителя, обращается к сыну, решающему с вызывающим видом арифметическую задачу:

    — Тоша, как ты думаешь, что тебе подарят на день рожденья?
    — Не знаю. (Пауза). Откуда мне знать? Я же не оракул. Скорее всего, какую-нибудь ерунду. На день рожденья всегда дарят ерунду... и на новый год тоже. Когда я в Деда-Мороза верил, он мне всякую фигню приносил. А теперь я в него не верю, так он вообще перестал подарки дарить. Подумаешь! Больно надо! Всё равно за всю мою жизнь ни одного раза - ну, ни одного - не было человека, который просто пришёл бы и подарил мне морскую свинку.

    В этом году я собираюсь стать таким человеком в его жизни. Но пока он об этом не знает.

2005/12/06 Вавилонская библиотека

    О королях и их переводческой деятельности
    — Простите… у меня вот тут тема такая… Мне бы что-нибудь такое о переводческой деятельности короля Артура.
    — Какого короля? - Артура…
    — Наверное, Альфреда? Короля Альфреда Великого?

    По её глазам я вижу, что ей это один чёрт – что Альфред, что Артур, что Мерлин. Ей бы какую-нибудь книжку попроще, чтобы быстренько сдуть с неё всё, что нужно, и не париться. По-хорошему, надо бы дать ей «Смерть Артура», пусть сама ищет в ней что-нибудь про переводческую деятельность. Но не могу. Жалко. Ведь и вправду будет искать – и найдёт, чего доброго. Нет, рисковать нельзя.

    Я люблю короля Альфреда, и потому мне за него обидно. Люблю все легенды, которые с ним связаны. Не только сакраментальные лепёшки, за которыми он, как известно, не уследил, когда, находясь в изгнании, жил в хижине какого-то проходимца. Люблю историю о том, как он, будучи ещё малым ребёнком, был раз и навсегда очарован невиданной красотой алых и золотых букв в часослове и не дал покоя своему капеллану, пока тот не выучил его грамоте. И историю о том, как чрезмерная начитанность сделала из него заносчивого интеллигента, который «не удостаивал приёма посетителей, не выслушивал их жалоб, не снисходил к слабым и считал их за ничто». И о том, как датчане вторглись в Англию, а народ не пожелал защищать своего короля, и на все его призывы явилось так мало добровольцев, что Альфред остался почти без войска. И как несчастный король, брошенный на произвол судьбы своими подданными, пошёл скитаться и разбойничать в дремучих английских лесах, присматривать за чьими-то подгорающими лепёшками и промышлять другими, ещё более недостойными короля занятиями. И как добрый английский народ, узнав о муках и скитаниях своего короля, так растрогался, что, разыскав его по запаху горелых лепёшек, немедленно объединился под его знамёнами и выпер датчан с половины своего многострадального острова. И как Альфред, воцарившись, с успехом возродил то, что в те времена заменяло экономику, и навёл в своих землях такой порядок, что «можно было вечером обронить кошель на дороге и утром найти его на том же месте нетронутым». Неплохо для бывшего лесного разбойника… впрочем, очень даже закономерно. Вообще с этого момента история короля Альфреда становится всё более правдоподобной и от этого ещё более удивительной. Дикий саксонский вождь, полжизни проведший в седле, вечно по горло занятый государственными делами и вдобавок тяжело больной, оставил после себя столь обширное литературное наследие, что оно бы сделало честь иным из нынешних писателей. Мало того, что он собрал по всей стране уцелевших монахов и усадил их за переписывание уцелевших книг. Мало того, что он собрал своих министров и, к их великому недовольству, усадил за зубрёжку грамоты. В сорок лет он сам собрался с духом и уселся за изучение латыни, чтобы перевести на саксонский язык Боэция и Григория Великого. Как будто в своём девятом веке ему больше нечем было заняться! Знатоки говорят, что как переводчик он был неподражаем. Его любовь к поэзии и приключениям расцветила яркими подробностями суховатые хроники Беды, а его наивное благочестие сделало из холодноватого фатализма Боэция серьёзное и восторженное прославление Божьего долготерпения. Самое забавное, что он и не подозревал о том, что был гениальным писателем. А может быть, и правильно делал, что не подозревал… «Простите меня, - прости он, - вы, знающие латынь лучше меня; я сделал, что мог, ибо всякий говорит и делает, как он умеет».

    Я нашла-таки для этой девицы превосходную книжку про короля Альфреда. Если читая её, она не заплачет от восторга, пусть больше не показывается мне на глаза.

2005/12/06 Старушка

    На одной из станций московского метро всегда стоит старушка. Она стоит там и ранним утром, и днём, и поздним вечером. Такая симпатичная себе старушка, сгорбленная, маленькая, с ясным улыбчивым лицом. Просит милостыню. Тех, кто ей подаёт бумажными купюрами, она ничего, отпускает с миром. А тех, кто пытается всучить ей медяки, она цепко хватает за рукав и что-то тихо говорит им на ухо. После чего эти люди либо тут же уходят, периодически нервно оглядываясь, либо достают из кармана купюры покрупнее и дают ей. Что такое она им говорит, я не знаю, потому что ни разу не отважилась дать ей денежку мельче десятки.

    А недавно смотрю - к ней подваливает аж два милиционера. Ну, думаю, конец, погонят бабку взашей. И вдруг вижу, как оба достают деньги, каждый по пятьдесят рублей, представляете? И передают ей эти полтинники со всем возможным уважением. Тут я подумала: ни фига себе бабка! И с того дня на всякий случай обхожу её стороной.

2005/12/07 Вавилонская библиотека

    Разговор в библиотечном вестибюле
    — Видишь, парень около доски объявлений стоит?
    — Ну?..
    — Как ты думаешь, японец или китаец?
    — Интересно! Как это я, по-твоему, с такого расстояния японца от китайца отличу? Да ещё при таком освещении! Да и вообще...

2005/12/07 дети

    Мой друг Антон
    Звонит матери на работу.

    — Мам...(вкрадчиво)... а ты веришь, что когда ты на работе, я без тебя компьютер не включаю?
    — Верю, сынок.
    — А зря, между прочим!

2005/12/07 Вавилонская библиотека

    Большинство морлоков никогда не выходит из книгохранилища, потому что им вреден свет. Но есть такие, которые выходят. Этим уже ничто повредить не может, они сами что хочешь повредят.

    Одну у нас особенно боятся. Она выскакивает из хранилища посреди бела дня, когда никто не ожидает ничего плохого, извлекает из кармана синего халата измятый бланк читательского требования и спрашивает, обводя взглядом зал:
    — Кто. Это. Написал.

    Тот-Кто-Это-Написал бледнеет и пытается спрятаться за словарём. Но рано или поздно ему приходится себя обнаружить. Она вцепляется в него мёртвой хваткой и начинает голосить:
    — Что это у вас тут накорябано, что? Это что – Я-Бэ? Какое тут может быть Я-Бэ, когда тут типичное Цэ-два? А это что – И-Ка? А почему тут И-Ка, вы можете мне объяснить?

    А он ничего ей не может объяснить. Он добросовестно перерисовал всё с каталожной карточки, как было. Он никогда не вдумывался в смысл этих иероглифов - и правильно делал. Но она не отпускает его и преследует до тех пор, пока он не даёт ей страшную клятву больше никогда не писать Я-Бэ там, где должно быть Цэ-два. И наоборот.

    Ей ничего не стоит прислать в зал вместо «Теоретической фонетики» Соколовой книгу на странном языке под названием «Ленин охундал». Или отказ: «Книга находится на выездной выставке с 1939 года». Куда выехала эта выставка, где она сгинула без следа – это не её забота. Если ей позвонить по телефону и попросить прислать Библию, она скажет:
    — Хорошо. Фамилия автора?

    И пока вы не скажете, что автор коллективный и потому графу «автор» заполнять вообще не надо, она вам ничего не пришлёт.

2005/12/08 Чудище обло

    На вечерней улице, возле метро, мужик орёт в сотовый телефон:

    — Подожди!.. Послушай!.. Да закрой ты на минутку хоть одну свою пасть и послушай, что я тебе говорю!

2005/12/08

    Ерусалим скорбит и ждёт, кто защитить его придёт?
    Когда я была молодая и училась в институте, нас посылали на картошку в Волоколамский район. Жили мы неподалёку от Ново-Иерусалимского монастыря, а на работу нас возил автобус, на котором в том месте, где пишется пункт конечной остановки, было крупно так написано: "НА ИЕРУСАЛИМ!". Так прямо и было написано, с восклицательным знаком, честное слово. Очень нас вдохновляла эта надпись.

    Одному нашему студенту даже приснился этот автобус, до отказа набитый крестоносцами, лузгающими семечки, курящими махорку и распевающими под гармошку: "Не жди меня, мама, хорошего сына". Даже если он и приврал с этим сном, всё равно хорошо вышло.

2005/12/09 Объявление о трудоустройстве

    Вот уже полгода, как я жду, что меня подберёт какая-нибудь собака.

    А меня всё не подбирают и не подбирают.

    Я прохожу по улицам, а собаки равнодушно смотрят мне вслед и лениво облизываются. Или прячут глаза и поворачиваются ко мне хвостом. Ужас. Никому я не нужна.

    Если вы встретите какую-нибудь собаку, которая была бы не прочь взять надо мной опеку, расскажите ей обо мне, пожалуйста. Обычно меня подбирают маленькие, очень маленькие дворняжки. Большим собакам лучше обо мне не говорить - они со мной, во-первых, не справятся, а во-вторых, заскучают. Им нужен простор, твёрдая рука, лесные прогулки на рассвете, плавание за утками в холодном пруду и мужественные игры на собачьих площадках. Для таких я плохой подопечный, и они меня не возьмут. А вот маленькие деспоты с большими кроткими глазами, щуплые клочковатые шавки, мечтающие о том, чтобы сидеть на розовых подушках и помыкать тем, кого они подобрали - вот такие будут мною довольны. Для таких я просто находка. Одним словом, если у вас есть на примете что-нибудь подобное, то я буду рада оказаться полезной. Правда.

2005/12/10 дети

    Рассказывает моя подруга

    — А в воскресенье в церкви стояла одна женщина с маленьким мальчиком. Ну, мальчик не такой, чтоб уж очень маленький - лет, наверное пять, а может, шесть. И вот он что-то расшалился, расхулиганился и говорит своей маме: мама, вот, батюшка меня будет причащать, спросит, как меня зовут, а я скажу - Вертолёт. Мать так всполошилась: что ты, Серёженька, разве можно, это же грех, Боженька накажет. А Серёженька упёрся и своё: нет, скажу, что меня зовут Вертолёт! Так, значит, они с матерью препирались шёпотом, очень тихонько, до самого причащения, и никак она не могла его уговорить от этой идеи отказаться. И вот подходит их очередь, батюшка причащает этого мальчика - и молчит. И ничего не спрашивает. Мальчик нахмурился и строго так батюшке говорит: "А как меня зовут?" А батюшка посмотрел на него, вздохул и ответил: "Один Бог знает, деточка, как тебя зовут!"

2005/12/12 Герман из Рейхенау

    Есть старый семинарский анекдот о студенте, которому надо было перевести с латыни изречение «Дух животворит, плоть же немощна». Ну, он увидел слово “spiritus” и перевёл, недолго думая: «Спирт хорош, а мясо протухло».

    Смешно, наверное. Всё бы им, семинаристам, водка да закуска. Опять же – животворит-то животворит, но все знают, что пять минут реальной зубной боли мигом избавляют нас от всех душевных мук и терзаний. Дух зависит от плоти. Подчиняется её хворям, желаниям и капризам. Должно быть, так оно и есть – трудно спорить с очевидным.

    Был такой монах, Герман из Рейхенау. О нём тут уже, по-моему, рассказывали не один раз, в других журналах. Жил в одиннадцатом веке, в Германии. Точнее говоря, в Швабии, недалеко от Констанца. Занимался физикой, математикой, геометрией, географией, астрономией, механикой, составлением исторических хроник. Был также поэтом, композитором и музыкальным теоретиком. Выдающихся открытий не совершил – одиннадцатый век в Европе вообще не богат научными достижениями. Скорее его можно назвать въедливым и усидчивым компилятором – для этого у него как раз были все предпосылки. Во-первых, он был немцем, а следовательно, человеком тщательным и дотошным. Во-вторых, он просто вынужден был быть усидчивым, поскольку всё равно не мог самостоятельно встать с места. С рождения он был парализован. Практически полностью. Всю жизнь провёл в кресле, согнутый и почти неподвижный. Даже пальцы его были так скрючены, что написание букв давалось ему с исключительным трудом; но и диктовать ему было не легче, поскольку язык плохо его слушался, и речь звучала невнятно. Родись он в семье победнее, ему бы, скорее всего, не выжить. Но его родители, состоявшие в родстве с королевской фамилией, не оставили его и, как смогли, устроили его судьбу. Пока он был маленьким, за ним ухаживали слуги и лекари, а когда ему исполнилось семь лет, его отдали в школу при монастыре Рейхенау, где его тоже все жалели и любили. Так он и вырос в монастыре и принял там постриг, а вместе с ним ушёл в монахи один из его братьев, Вернер, чтобы быть рядом с ним и о нём заботиться.

    Ну, вот. Жил Герман в монастыре, никуда, конечно, оттуда не выезжая. Зато со всех концов империи к нему понаехало множество народа, желавшего у него учиться и слушать его проповеди. Ему очень трудно было говорить. Трудно размыкать сведённые постоянной судорогой губы и ворочать больным языком. Но он прославился как красноречивый проповедник, остроумный в беседе и непобедимый в диспуте. «Он был ревностным защитником своих тезисов, бодрым и изысканным в речи и всегда готовым как к быстрому ответу на вопрос, так и к отражению любого нападения в споре». Страшно даже подумать, какой ценой ему давалась эта лёгкость и бодрость. А его работоспособность вообще кажется чем-то фантастическим, почти неправдоподобным. Человек всё время сидел в своём кресле, в одном и том же положении. Сидел, скрючившись, не двигаясь и преодолевая боль. И сочинял трактаты по алгебре и гармонии. Развёрнутые и захватывающие трактаты о звездах и планетах. О навигации и измерительных системах. Об устройстве астролябии и других астрономических приборов. При этом он не только описывал эти приборы, но и пытался их усовершенствовать. Узнав о том, что его брат Вернер собирается идти в какое-то долгое паломничество, изобрёл специально для него новую разновидность солнечных часов, с которыми тот мог путешествовать, как с компасом. Он занимался и музыкой – разбирался в устройстве инструментов, совершенствовал нотную грамоту, сочинял гимны Богородице. Благодарственные гимны. Сидя всё в том же кресле, всё в том же положении, он благодарил Бога за всё и сочинял для Него музыку. Трудно сказать, действительно ли он был автором тех гимнов, которые ему приписывают – в те времена искусство было анонимным. Но это красивейшие гимны средневековой латинской гимнографии, едва ли не самые популярные и в современной католической литургии. И уже одно то, что их авторство приписывают именно ему, кое о чём говорит.

    Ещё он составил огромную историческую хронику, использовав при работе над ней ни много ни мало – пятьдесят четыре источника. Все их переработал, упорядочил и выстроил в чёткую логическую систему. Историки до сих пор от неё в восторге. Называют её художественной поэмой имён и событий в форме математической таблицы. Не могу понять, как это можно соединить в одном, но им виднее. А ещё он писал и настоящие поэмы - дидактические поэмы о смертных грехах и тому подобных серьёзных вещах. Писал их лёгким, почти античным стилем, соединяя нравоучительность с иронией. Мельпомена наставляет сестёр-монахинь в христианских добродетелях – поистине оригинальный и изящный поворот для дидактических стихов. Он вообще был остроумным, деликатным и сердечным человеком. В монастыре его очень любили и всегда приходили к нему за помощью и утешением. И он, сидя в своём кресле, утешал братьев и, как мог, старался их развеселить.

    Вот, собственно, и всё, что я хотела рассказать.

2005/12/12 Лисы в городе

    Видела сегодня в метро удивительную женщину.

    Во-первых, на её дублёнке был лисий воротник. Странно, правда? Ведь на дублёнках не бывает лисьих воротников. А во-вторых, сзади на этой самой её дублёнке был разрез. А между полами разреза пришит лисий хвост. Шикарный такой. То есть, это мне так издалека показалось, что он пришит. Возможно, он был вовсе не пришит, а просто высовывался из этого разреза.

    На ходу она один раз обернулась. Лицо узкое, золотистое. Всё в веснушках.

2005/12/13 Речная ворона

    Этим летом я увидела, как по реке плывёт ворона. Не дохлая ворона, живая. Крылья раскинула, на бок завалилась и плывёт. Я подумала, что это непорядок, вороны не должны плавать по речкам. Залезла в воду и вытащила её. Обтёрла кое-как подолом кофты, подбросила пару раз в воздух и поняла, что никуда она не полетит. Даже и не собирается лететь, потому что не умеет. Маленькая ещё. Крылья короткие, встопорщенные какие-то, хвоста почти нет, клюв жёлтый, а на клюве – кровавый пузырь. И главное, поблизости ни одного гнезда, откуда она могла бы вывалиться. Тихо над речкой. Только комары пищат то-оненько да лягушки внизу, под берегом: ур-р-р, ур-р-р. Тоска меня взяла. И пришлось мне эту ворону тащить домой.

    А дом у меня в деревне маленький, тесный. Я думала сперва: ей не понравится. Как пить дать, заскучает и сдохнет. К тому же я, убей, не знаю, чем их кормят, ворон этих, да ещё таких маленьких. Но она – ничего. Отдохнула маленько, обсохла, осмотрелась и стала жрать всё подряд, что я ей ни подавала. И клюв свой жёлтый разевала так, что за ним не видно было головы. И топала ногами от нетерпения, и рычала на меня, как дикий зверь, и давилась хлебом и сосисками от своей непомерной жадности. А у меня дома народ такой всегда собирается деликатный: соседская собака долго у порога стоит с застенчивой улыбкой, прежде чем войти и развалиться посреди кухни; коты там всякие осторожненько так по балкону пробираются к кастрюле со щами, мыши тоже по углам смирно сидят, темноты дожидаются… короче, никто меня лишний раз беспокоить не осмеливается. И тут – это чудище. Орёт с утра до вечера, как заведённое, голос хриплый, пронзительный, перья дыбом. Я уже стала думать, что это сокровище так допекло своих родителей, что они просто выпихнули его из гнезда в воду: плыви мол, дитятко, авось, счастье своё найдёшь. И нашло, между прочим. Где бы его ещё стали кормить бутербродами с сыром, поить свежей водичкой с серебряной ложечки, а на ночь укладывать спать в постельку из тёплых тряпочек на дне коробки из-под телевизора? Ручаюсь, что больше нигде.

    При такой жизни росла эта сволочь, как на дрожжах. Я звала её Габриэль, поскольку не знала, он это или она. Сокращённо, значит, Ганечка. Вскоре Ганечка стал(а) шастать по всему дому, а я только ходила за ней (за ним) с губкой и подтирала всё, что она (он) за собой оставлял(а). Как раз тогда я поняла, что категорически нельзя кормить ворон сливочным маслом. Но вообще-то у него случались и тихие минуты. И тогда нам всем было хорошо. Морозными июньскими вечерами я сидела у окна, вышивала битву при Гастингсе, грела ноги о соседскую собаку и слушала, как внутри разбитого магнитофона бренчит ирландская арфа. И как душевно под неё матерится сосед за забором. А Ганечка трудился над выдиранием гвоздей из пола. Очень он любил это дело и посвящал ему много времени. Наверное, он всё-таки был мужчина. А когда закипал чайник, мы с Ганечкой и собакой садились ужинать.

    А потом Ганечка совсем подрос и стал улетать. Не сразу, постепенно. Сначала он жил в саду и патрулировал вместе с курами грядки с клубникой. И в точности, как куры, говорил, склонив голову на бок: коо-ко-ко-ко…. Конечно. Где ж ему, бедному подкидышу, было научиться по-вороньему разговаривать? А иногда он садился на забор и изображал кондора. Причём сам был уверен, что получается похоже. Я ему тоже говорила, что похоже, чтобы не задевать его юношеское самолюбие. Особенно на фоне грозовой тучи – с раскоряченными крыльями и дьявольским огнём в глазах. Очень эффектно получалось.

    Так вот он ходил и кудахтал, и играл в кондора, пока не прилетела какая-то стерва и не вскружила ему голову. А он был, молодой, неопытный и сразу согласился. И она увлекла его за собой, куда-то за дальние кукурузные поля. После этого они пару раз прилетали ко мне вдвоём, подкормиться. Я кормила обоих – куда ж деваться. А потом они прибились к какой-то вороньей тусовке и остались со своими. Кто знает – может, навестят ещё будущим летом. Хотя вряд ли. Молодые – они все эгоисты, только о себе и думают.

2005/12/13

    Вчера вечером я возвращалась домой. Да, кажется, возвращалась.

    Москва тонула в слякотной жиже. Над непроглядными переулками кряхтели мутные, облепленные снегом фонари. Очень хотелось жареной колбасы с горошком. А ещё хотелось немедленно где-нибудь утопиться.

    Со всех сторон лилась вода и дул ветер. Мостовая разъезжалась под ногами и терялась в темноте. Впереди шли двое. И вдруг один из этих двоих сказал:

    — Чёрт! Нет, всё – приду домой, поужинаю и поеду в Россию. На машине поеду. Давно туда собираюсь. Очень хочу.

    Мамочки, где я?! Я тоже хочу в Россию!

2005/12/14 дети

    Одно из моих первых детских воспоминаний.

    Я лежу в кроватке с перильцами. То ли перильца низковаты, то ли матрас, на котором я лежу, какой-то высокий, но мне из моей кроватки превосходно видно всю комнату. Комната тихая, синяя, залитая лунным светом. Прямо передо мной - стекло серванта, переливающееся матовыми лунными огнями. А за стеклом таинственно и волшебно мерцает посуда.

    Я прицеливаюсь хорошенько и выплёвываю соску так, чтобы попасть прямёхонько в это самое стекло.

    Очень хорошо осознаю при этом, что делаю что-то недозволенное. И делаю это НАРОЧНО.

    Так что миф о том, что маленькие дети чего-то там не понимают - это только миф и ничего более.

2005/12/16 очень кружной путь

    В детстве я думала, что Бога нет.

    Мне сообщил об этом мой дядя. Нельзя сказать, чтобы это известие как-то меня взволновало: ну, нет, так нет – мало ли кого нет и никогда не было на этом свете, что ж, прикажете из-за каждого расстраиваться? Вот если бы он сказал, что нет Планетария, куда мы уже которую неделю собираемся с папой, но всё откладываем и откладываем из-за его дурацкой диссертации – тогда да. Тогда бы я сразу ему поверила, поскольку сама давно это подозревала, и огорчилась бы не в пример сильнее. А тут – Бог… Но дядя почему-то очень настаивал на этом тезисе и никак не хотел оставлять меня в покое, не растолковав мне его до конца. Он говорил, что Бог – это выдумки и сказки, в которые верят только старые старушки, а мыслящим людям в церковь ходить нехорошо и неприлично.

    Всё это вместе ставило меня в тупик, поскольку решительно не увязывалось между собой. Старыми старушками были мои бабушки, которые меня растили, и я точно знала, что они не верят ни в какие сказки и даже не умеют их толком рассказывать. В свои пять лет я, безусловно, причисляла себя к мыслящим людям, но в церковь вместе с бабушками ходила и не видела в этом ничего неприличного. И при чём тут был какой-то Бог, я не понимала. В церкви жил Боженька. Сначала, когда я была совсем уж маленькой, я думала, что Боженька – это женщина. Собственно, она жила не в церкви, а где-то наверху, в заоблачной башне, и день и ночь смотрела телевизор – огромный телевизор, в котором было видно всю Землю, от края до края. И всех-всех людей на Земле – кто что делает, кто о чём говорит. Я очень ярко представляла себе эту картину, вплоть до деталей: на Боженьке – яркая зелёная юбка и белая блузка с кружевами, сама она весёлая и красивая, как принцесса или даже королевна, с чёрными косами и синими глазами. Вокруг неё, перед тем же экраном, сидят тётеньки в таких же блузках и юбках; не такие красивые, как она, зато с длинными крыльями из пушистых белых перьев. Когда я подросла, бабушки показали мне настоящего Боженьку: оказывается, это была не тётенька, а старик в длинной белой рубахе, сидящий на толстом облаке. Картинка, на которой он был нарисован, мне не очень понравилась, но моего мнения на этот счёт никто не спрашивал. Показывали мне и другую картинку и говорили, что на ней тот же самый Боженька, только распятый на кресте. Но во-первых, я в этом усомнилась, поскольку на человек на картинке был совсем другой – не старый, а молодой. А во-вторых, зрелище пробитых гвоздями рук и ног там мне не понравилось и я стала так орать, что бабушки быстренько свернули эту тему и больше к ней не возвращались

    Бабушки уверяли меня, что если я не буду есть рассольник или здороваться с соседкой, Боженька когда-нибудь соберётся и меня накажет. Но это была явная чушь: Боженька никогда не спускался со своей башни, и было просто удивительно, как это кому-то удалось так подробно его нарисовать. Он никогда никого не наказывал, а разговаривал только с церковным дяденькой в золотом пальто, поскольку один лишь этот дяденька знал язык Боженьки и всё время пел на этом языке: О-о-о! Бо-о-о-о!

    Всё это я, по возможности, доступно, изложила дяде, а он в свою очередь объяснил мне, что «Боженька» – это уменьшительная форма от слова «Бог». Стало быть, нет ни Боженьки, ни Бога. Никого. К этой новости я тоже отнеслась довольно хладнокровно, но при случае сообщила её своим бабушкам. Бабушки повздыхали, пошушукались и в церковь меня водить перестали.

    А дядя, сам того не желая, подстроил мне ещё одну подлость. Он научил меня, как действовать, когда у тебя бесследно пропадают мячик или заколка. Надо ходить по коридору и всё время бормотать себе под нос: Мышка-мышка, поиграй, а потом опять отдай. Мышка-мышка, поиграй… и так далее. Я последовала этому совету и убедилась в его практической пользе: каким-то непостижимым образом все потерянные заколки и мячи действительно находились. Постепенно я уверовала во всемогущество этой Мыши. Она не только возвращала пропавшие вещи. Она ещё много чего умела. Могла, например, устроить так, чтобы мама не ругала меня за измазанное вареньем платье или разбитый вдребезги будильник. Чтобы папа, забросив все дела, целый вечер таскал меня на шее по нашему длинному коммунальному коридору и рассказывал мне про магнитное поле на Луне. Чтобы на день рожденья мне подарили не пластмассовую идиотку в коротком розовом платье и с вытаращенными пуговичными глазами, а книжку с картинками про Персея и Андромеду. Чтобы Женька из соседнего подъезда перестал меня обзывать и кидать в меня тяжёлыми, как булыжники, снежками, норовя попасть в очки. По сути дела, она могла всё – надо было только поклоняться ей и соблюдать определённые правила и ритуалы. Оказавшись в плену у этой Мыши, я покорно слепила идола из пластилина, обклеила его ватой и каждый вечер, как на каторгу, шла к нему жаловаться на обиды, лебезить, унижаться и выпрашивать помощи и поддержки. Я не любила эту Мышь. Я её ненавидела. Она опутала меня здоровенной цепью странных ритуалов, суеверий и страхов, нешуточно усложнявших мою жизнь. Именно благодаря ей я познала, как тяжела и бессмысленна вера без любви.

    Не помню, как и когда мне удалось окончательно от неё освободиться. Очевидно, с возрастом я разучилась пачкать вареньем платье, приноровилась на равных беседовать с папой об устройстве Вселенной и прочих занятных пустяках и научилась давать сдачи соседскому Женьке. Мало-помалу Мышь перестала быть нужной, и могущество её само собой съехало на нет. Но кто-то определённо был мне нужен. Зачем – я и сама не могла объяснить. Я не страдала от одиночества. Не боялась жизни. Не мучилась над глобальными вопросами бытия, поскольку превосходно знала на них ответы. У меня было всё, но чего-то не было. И я почему-то понимала, что это что-то ничем нельзя заменить. Его надо просто найти.

    Не могу сказать, что я очень старательно искала. Идти куда-то наобум вследствие своего страха перед любыми путешествиями я не решалась. Может быть, я бы и забрела в своих скитаниях туда, куда нужно, но мне очень мешал старик на облаках. В облака я ещё так-сяк могла поверить, но в старика, сидящего на них – никак. Потом, когда мне было лет одиннадцать, я услышала в Третьяковской галерее замечательную фразу, сказанную одним посетителем другому: «Не понимаю, что ты возмущаешься? Это и не должно быть похоже на Москву. Это не Москва. Это – идея Москвы». Ага, поняла я, вот оно. Оно самое. Старик на облаке – это ерунда, это для стареньких старушек. Бог и не должен быть похож на старика и не должен нигде сидеть, потому что Он – Идея.

    Однако, и с Идеей мне тоже было делать нечего. Идея была так же далека и холодна и так же не имела ко мне никакого отношения, как старик на облаке или тётенька в башне. В неё, безусловно, легче было поверить, но как быть с этой верой дальше, я как-то не могла себе представить.

    А потом, через год или два, в Москве пропали из продажи лампочки. Их не было нигде, и их отсутствие уже стало причинять ощутимые неудобства в быту. А в январе прошёл слух, что где-то в центре, не то на улице Чернышевского, не то на улице Герцена, есть магазин «Свет», куда завозят эти самые лампочки, и их там очень много. И меня отправили искать этот магазин.

    В моём детстве зимы были морозные и снежные. Пока я нашла тот самый магазин, пока убедилась, что лампочек там нет, - вернее, есть, но не такие, как нужно, а ультрафиолетовые, - на улице совсем стемнело, пошёл снег и поднялась метель. А я была в тонких прозрачных колготках, поскольку надеть толстые колготки в рубчик в четырнадцать лет уже было никак невозможно. На полпути к метро коленки мои задубели так, что я совершенно перестала их чувствовать. Я поняла, что живой до метро не доберусь и надо срочно искать место, куда бы можно было зайти погреться. И тут увидела на дереве табличку: «Римско-католический храм Святого Людовика».

    Это было потрясающе интересно. Я даже не предполагала, что в Москве, как в какой-нибудь Барселоне, тоже есть римско-католический храм. Обойдя дерево и забор, я увидела вполне себе заурядную церковь, никак не наводящую на мысли о Барселоне. Если бы не табличка, я бы в жизни не подумала, что этот храм – римско-католический. И что в нём, интересно, такого римско-католического, и как это должно выглядеть изнутри? Я не была уверена, что меня туда пустят, но в конце концов – не выгонят же они человека, промёрзшего до костей и нуждающегося в тепле и хотя бы коротком отдыхе! И я вошла.

    Я не сомневалась в том, что изнутри он чёрный-чёрный, таинственный и мрачный, как головешка.

    А он был нежно-жёлтый, белый и голубой. И я подумала: вот это да.

    Меня никто не выгнал. Я села на заднюю скамейку, под часы, и долго сидела, слушая, как они стучат. А потом началась вечерняя служба, и я постеснялась встать и уйти на глазах у всех прихожан. Так и просидела до самых слов «идите с миром, Месса совершилась». И, выходя вместе со всеми, опять подумала: вот это да.

    Стоя на эскалаторе в метро и потирая так и не отогревшиеся до конца коленки, я вдруг почему-то вздрогнула и подумала: Ты, что ли, здесь?

    И поняла, что Он здесь.

2005/12/17 дети

    Мой друг Антон
    Вчера в двенадцатом часу ночи мне позвонил Антон.

    — Тоша, ты что, с ума сошёл? Почему ты до сих пор не спишь?
    — Так (Вяло). Не знаю. Думаю что-то всё. Жизнь поганая.
    — Что так?
    — Да вообще... Ты мне говорила, что Бог создал всех людей, да?
    — Ну... да.
    — Я вот тут подумал, что некоторых Он вполне мог бы и не создавать. Нет, я всё понимаю. Я даже понимаю, зачем Он создал микробов. Но зачем Он создал Сергея Гавриловича - этого я не понимаю. Всё равно же никакой пользы от него никому, наоборот только.

    Сергей Гаврилович - это их учитель физкультуры.

    — Что, опять двойку, что ли, поставил?
    — Да ну его! Говорить даже не хочется про это...
    — Ну, давай о чём-нибудь другом. Я вот тебе тут фильм купила. "Чарли и шоколадная фабрика".
    — Ага. (Снисходительно). Это ты молодец, хорошо придумала. Кстати, а ты знаешь вообще, почему там эта девочка, которая Верука, в помойку провалилась? Потому что она хотела слишком много разных вещей. А на самом деле это всё хлам и больше ничего. Сегодня - вещь, а завтра всё равно полетит в помойку. И значит, вообще нет смысла ничего хотеть.
    — Тоша! Ну, опять ты читал мамины книжки по буддизму! Ты же в них ничего не понимаешь...
    — Да не читал я никаких книжек! Что я, сам не вижу, что ли? Хочешь, хочешь какую-нибудь вещь, а она берёт и на другой день ломается. Лучше уж вообще ничего не хотеть.
    — Она ломается не сама по себе, а потому что КТО-ТО не умеет с ней обращаться. И вообще - кто это мне всё время говорил, что хочет морскую свинку? - Я не говорил, что хочу. Я говорил просто, что хорошо бы пришёл какой-нибудь такой специальный человек и её принёс. Вот и всё.

2005/12/17 Вавилонская библиотека

    Кажется, Вересаев писал о том, что у человеческой глупости есть свои законы. И если в трамвае объявляют: "Трамвай идёт до тако-то площади", обязательно найдётся кто-нибудь, кто спросит: "А дальше не идёт?"

    На самом деле это не глупость, а вера в чудо: вдруг всё-таки он передумает и пойдёт дальше. А ещё - недоверие к тому, кто тебе об это сообщает: ведь врёт же, подлец, наверняка каких-нибудь своих, проверенных людей повезёт дальше, оставив всех остальных торчать и мёрзнуть на остановке в ожидании следующего трамвая. Который тоже идёт только до этой площади.

    Я понимаю это и потому на них не сержусь. Несмотря на то, что каждый их тех, кому я говорю: "Этой книги нет в нашем зале, но вы можете заказать её из хранилища", сверлит меня взглядом исподлобья, а потом спрашивает: "А что, в вашем зале её нету, что ли?" "Нет, в нашем зале её нет. Заполните требование и закажите из хранилища". "Ага. А у вас, значит, я не могу её получить?"

    Каждый из них верит, что если он проявит достаточно настойчивости, я не выдержу и выдам ему книгу. Ту самую. Которой нет в нашем зале и никогда не было.

2005/12/17 очень кружной путь

    Крещение язычников
    День своего крещения я помню во всех подробностях.

    Вечером накануне этого дня, когда я стояла над раковиной и делала вид, что чищу зубы, в ванную заглянула мама. Выглядела она слегка смущённой, что не предвещало ничего хорошего. Так оно и оказалось.
    — Ты понимаешь... тут такое дело... Завтра нам придётся кое-куда поехать

    Так, подумала я. В Детский Мир. Сапоги покупать. И приготовилась сопротивляться до последнего вздоха.

    — Нет, не в Детский Мир, - сказала мама. – Надо будет... в общем, пройти одну процедуру.

    Эге, подумала я. Значит, сверлить будут. Или уколы. И приготовилась мужественно встретить предстоящие испытания.

    — Это совсем не больно и очень быстро, - заверила мама.

    Ну, да, подумала я. Знаем мы это «не больно». Пробовали.

    — Только... понимаешь, - замялась мама, - папа об этом знать не должен. То есть, не то чтобы не должен, но... лучше ему об этом не говорить.

    Ничего себе подумала я и спросила:

    — А с Наташкой это тоже делать будут?
    — И с ней тоже, - успокоила меня мама.
    — Тогда ладно, - сказала я.

    На следующее утро нас с сестрой Наташкой закутали в шубы и куда-то повезли. По дороге Наташка рассказала мне, какая именно процедура нас ожидает – она была умнее меня и успела подслушать разговор мамы и бабушек на кухне. Моему возмущению не было предела. Тут же, в дороге, я подняла скандал и заявила, что креститься не буду. Бабушки вздыхали, успокаивали меня и говорили, что в школе об этом никто не узнает – и вообще никто не узнает, если я буду хорошенько об этом помалкивать.

    — Я тоже не хотела сперва. Но они мне новое платье обещали, - стыдливо призналась мне сестра, когда я устала орать и ненадолго примолка. Как саксы в Средние века, она предала свои убеждения и согласилась креститься, соблазнившись обновкой. Но саксам это было простительно – они не были пионерами. Я пока тоже не была, но через год как раз собиралась вступать. И сестре моей это тоже годика через три предстояло. Поэтому я заявила ей, что всё это безобразие и мракобесие, и что она – как хочет, а я так и скажу священнику: в Бога не верю и креститься не буду. Не буду, и всё. Пусть что хочет со мной, то и делает.

    Вопреки моим опасениям, нас привезли не в церковь, а на квартиру к каким-то знакомым. Чтобы сохранить всё в тайне и не испортить родителям карьеру, нас решили крестить на этой явочной квартире. Подготовка походила при спущенных шторах, приглушенном свете и сдержанном шёпоте за ширмами и в коридоре. Всё это несколько подавило мою волю к сопротивлению, и я до времени затихла. Помню, как меня раздели, завернули в белую простыню, дали в руки незажжённую свечку и повели на беседу к батюшке. Батюшка был молодой, усталый и серьёзный. Когда мы остались наедине, я собралась с духом и всё-таки сообщила ему, что не верю в Бога.
    — Плохо, - невозмутимо сказал батюшка. – Но ничего. Главное, чтобы Он в тебя верил. А ты потом разберёшься., что к чему.. придёт время – во всём разберёшься. Ты, главное, старайся не грешить. Ну, то есть, не делай ничего плохого. Родителям не груби. С чужих тетрадей не списывай.
    — Ничего я не списываю, - обиделась я. – Это у меня все списывают, если хотите знать.
    — Это тоже нехорошо, - сказал батюшка. – А ты не давай никому тетрадки.
    — Как же не давать, если просят? – возмутилась я.
    — Тоже верно, - согласился батюшка. – Если просят, то конечно... надо людям помогать.

    Удивительно разумный оказался батюшка, хоть и идеологический противник.
    И вообще всё происходящее поворачивалось неожиданно забавной стороной. Я решила смириться и посмотреть, что будет дальше. В конце концов, если для крещения не требовалось верить в Бога, это можно было считать не изменой принципам, а разумным компромиссом.

    А дальше нас привели в сумрачную просторную гостиную, посреди которой стояла детская ванночка, наполненная водой. В этой ванночке и окрестили меня, мою сестру и ещё каких-то смутно знакомых детей, которых тоже явно заманили сюда хитростью и обещаниями. А потом нам опять дали свечи, уже зажжённые, и мы гуськом ходили с ними вокруг ванночки, а батюшка что-то говорил вполголоса и так же, вполголоса, пел и молился. Почему-то это было совсем не смешно и не глупо. А очень красиво и очень серьёзно. И дурацкая эта ванночка сияла, как серебряная купель, в свечных огнях, и тени качались на шторах, и душа замирала на пороге чёрной обрывистой пустоты, которая была повсюду – и сверху, и снизу, и внутри. И хотелось нырнуть в неё, как в речку, и падать, падать, пока тебя не подхватят на руки и не подбросят вверх, к солнцу, грачам и васильковому полю с белыми смешными барашками. Подбросят и поймают опять.

    А потом вдруг всё кончилось. Батюшка показал нам, как надо креститься тремя пальцами, дал поцеловать икону, благословил и стал собираться уезжать. И нам тоже велели одеваться. Как во сне, я пихала руки мимо рукавов шубы, и всё пыталась собраться с чувствами, как вдруг одна из моих бабушек сказала другой, кивая на меня:

    — А наша-то, наша! Лицо какое сделала, когда её крестили – ну, чисто ангел.
    Одно слово – артистка!

    И всё рухнуло. Я-то, дура, чуть было не поверила, что всё взаправду – а даже взрослые, оказывается, не принимали это всерьёз и только притворялись. И подумали, что и я притворяюсь тоже! Мрачнее тучи я вернулась домой, злобно поковыряла ложкой ужин и, заметив, что сестра вытаращила из-под ворота крестик и разглядывает его, размахнулась и засветила ей этой же ложкой в лоб. Она немедленно заорала, мы бурно поссорились, пожаловались друг на друга родителям, помирились и успокоились. Но облегчения мне это не принесло. Всё оказалось обманом. Так я и думала.

    А вечером я сидела одна в детской и смотрела в окно. Из чёрной пустоты безостановочно и беззвучно падал снег, деревья молчали и светились в темноте нежной пушистой белизной, и где-то в дальнем дворе смеялись люди и басом лаяла собака. И ещё кто-то был там, наверху, в этой сказочной, сияющей темноте – только я никак не могла разглядеть, кто.

    В детскую заглянула мама.

    — Ты что тут без света сидишь и бормочешь? Играешь так? Сама с собой разговариваешь?

    — Да, - сказала я. – Сама с собой.

2005/12/19 дети

    Разговор, подслушанный в поезде
    О женском

    Девочка лет пяти, прислонившись головой к маминому плечу, задумчиво декламирует:
    — Но я другому отдана и буду Векому верна... Мам, а Векий - это кто?
    — Не Векому, а "век ему". Значит, буду верна ему навсегда. До самой смерти. Понятно?
    — (Неуверенно) Поня-атно... А кому - верна?
    — Ну, как кому? Сказано же - "ему". Значит, ему.
    — (Удоволетворённо). А-а! Теперь понятно.

    Видимо, вопрос всё же не до конца исчерпан. Потому что минуты через три она начинает снова:
    — Но я другому отдана... Мам! А я когда-нибудь буду отдана?
    — Кому?
    — Ну, как кому? ЕМУ!
    — А-а. Ну, да. Когда-нибудь будешь. Если захочешь, конечно.
    — И буду век-ему-верна?
    — Да уж постарайся.
    — А он что мне за это делать будет?
    — Ну, что... Он тоже верен будет. Будет тебя любить, защищать. Подарки дарить. Оберегать от всяких неприятностей.
    — (Разочарованно): А-а-а. Ну, нет, это он не будет.
    — Почему же, интересно?
    — Так... Я ж его знаю.

2005/12/21 дети

    Ель
    Когда-то на Новый год мне подарили книжку про Эгле, королеву ужей.

    Я читала её вечером под ёлкой, при свете жёлтых и розовых ёлочных фонариков. Помню, как огоньки от этих фонариков лежали на страницах и светились, как стёклышки калейдоскопа. А ещё помню восторг и страх, увеличивающиеся всё больше по мере приближения к финалу. Сказка была – страшная. Я поняла это с самого начала, как только в рукав сорочки Эгле заполз вроде бы такой безобидный уж. И отказался выползать, пока она не даст обещание выйти за него замуж. Что такого страшного, спрашивается? Так ведь многие сказки начинаются.

    Так, да не так. До сих пор не знаю, почему я уже тогда понимала, что никакой это не безобидный уж, и обещание её – не шутка, и замужество её – не замужество вовсе, а жертвоприношение. Родные должны нарядить её в свадебные, в жертвенные одежды и отвести к жертвенному алтарю, и ничем будет нельзя заменить эту жертву – ни козочкой, ни овечкой. И страшный этот уж унесёт её – уже мёртвую для этого мира – в свою тёмную, потустороннюю страну, откуда нет возврата. И обернётся, конечно, прекрасным королём, но красота его будет – не людская красота, и жизнь с ним будет – не такая, не человеческая жизнь. А потом она родит ему много детей, а родив – затоскует по дому и сделает то, чего делать нельзя ни в коем случае: вернётся с детьми в тот мир, где она умерла. Навестить тех, кто её давно похоронил. А те, кто это когда-то сделал, обрадуются и сговорятся не пускать её обратно. Как будто можно тех, кто нас оттуда навещает, удержать здесь и не пускать обратно. Дальше – ещё страшнее: братья Эгле уводят в лес её детей, допрашивают и бьют, и младшая дочка, не выдержав пытки, рассказывает, как зовут её отца и как выманить его из моря на берег. Братья приходят к морю, вызывают короля ужей и зарубают его косами. А потом приходит Эгле, и видит, что море всё в крови. И от горя обращается в ель. И дети её тоже превращаются в разные деревья. Ужас. Впечатление моё от этой сказки было так сильно, что я даже не пошла к праздничному столу. Сидела под ёлкой, нервно грызла печенье и переживала изо всех сил. А потом вдруг подняла голову и поняла, под каким деревом я сижу. Что это не ёлочка вовсе, а Ель. Эгле, королева ужей. Неважно, что та ель, в которую она превратилась, была где-то далеко и где-то давно. Все ели на свете были Эгле, и каждая осинка была её несчастной младшей дочкой Дребуле. С того дня мой интерес к наряженной ёлочке совершенно угас, вернее – перешёл в иное качество. Уже не было желания скакать вокруг неё и снимать с неё привязанные прянички и конфеты. Это было неуважением к её горю. К её извечной, тёмно-зелёной, задумчивой скорби о смерти любимого, предательстве братьев и малодушии дочери. Я уважала её чувства и старалась больше их не оскорблять.

    А на следующий Новый год я попросила родителей не покупать живую ёлку. Они удивились, но достали с антресолей старую, искусственную. С этой кривой пластмассовой ёлочкой я встречаю Новый год до сих пор.

2005/12/22 Вавилонская библиотека

    Как славно морозным утром
    Смотреть сквозь стекло
    На читателей за порогом.
    До открытия больше часа,
    Мороз всё крепчает...

    *********

    Учитель французского
    Молча берёт
    С полки французскую книгу,
    Смотрит в тоске на строки - Ни слова не понимает.

    **********

    Юный студент,
    Не найдя на карточке шифра,
    Ищет его под столом.
    В углу шебуршится мышь,
    Доедая томик сонетов.

    *********

    Как хорошо
    За тонкой перегородкой
    Пить кофе и есть апельсины - Плывут по читальномй залу
    Дразнящие ароматы.

    ***********

    Кончился день.
    Из книгохранилища
    Призраки тихо выходят,
    В дальнем углу
    На «Брогкаузе» спит аспирант.

2005/12/23 Вавилонская библиотека

    Люди, которые читают книги
    Как люди читают книги?

    Думаете, усаживаются за стол, зажигают зелёную лампу, достают шоколадку и открывают книгу? Некоторые так и делают. Но не все.

    Из года в год к нам приходит мужчина, по виду которого никак нельзя заподозрить, что с ним что-то не так. Он безукоризненно вежлив, серьёзен и ироничен. Как правило он берёт старые, тяжёлые тома по истории и географии, причём каждый раз – только одну книгу. Аккуратно смахивает с неё пыль рукавом и уходит с ней в дальний полутёмный коридор. Там он обхватывает её обеими руками, прижимает к груди, закрывает глаза и принимается раскачиваться с пятки на носок. За этим занятием он проводит не менее полутора часов, затем возвращается, сдаёт книгу, изысканно благодарит и уходит. Ни разу в жизни я не видела, чтобы он хоть одну из этих книг открыл. Ни разу.

    Есть ещё один. Этот приходит редко. Сухонький старичок профессорской внешности, в тонких золотых очках. Чем-то он немного похож на Германа Гессе. Он садится возле энциклопедий, закрывает глаза (заметьте – этот тоже закрывает) и долго гладит и ощупывает их корешки и переплёты. Потом удовлетворённо улыбается, делает какие-то пометки в своих листах и покидает зал. Ни разу в жизни я не видела, чтобы он хоть одну из этих энциклопедий открыл. Ни разу.

    Повторяю – на вид эти люди вполне нормальные. Это вам не то, что та парочка, которая ходила к нам лет пять или шесть назад. Колоритная была парочка, ничего не скажешь. Он – в строгом чёрном костюме и с кастрюлей на голове. То есть, с таким небольшим алюминиевым ковшиком без ручки. Он всегда приходил зимой, а ковшик был у него под шапкой. Шапку он снимал, а ковшик – нет. Его пропускали, поскольку в правилах библиотеки нет пункта, запрещающего проходить в читальные залы с кастрюлей на голове. Вот он и проходил. И с ним проходила дама в белом свитере, белой юбке и белых шерстяных перчатках, которые она тоже не снимала. Она всегда молчала, тонко улыбалась и смотрела куда-то вглубь себя. За неё говорил её спутник в кастрюле. Он, собственно, был её переводчик, а она прилетела откуда-то из другой галактики. Её язык он понимал только благодаря этой самой кастрюле, которая помогала ему защищаться от блокирующих лучей КГБ и воспринимать информацию из космоса, так сказать, в чистом виде. Ну, эти-то, разумеется, ничего не читали, а только шлялись по библиотеке и пугали людей. Но с ними с первого взгляда всё было ясно... а бывает так, что человек с виду совершенно обычен, даже зауряден, и только потом, со временем становится понятно, что он тоже... инопланетянин. Вообще «Секретные материалы» надо было бы снимать у нас, да вот беда – зритель не поверит. Скажет, много надуманности и преувеличений.

    Вот недавно новенький появился. Заказывает каждый раз горы беллетристики на английском языке – просто чудовищное количество книг. Морлоки в хранении шипят и чертыхаются, выкатывая тележки, сияющие глянцевыми суперобложками. Он смотрит на эти обложки, вздыхает и тут же сдаёт все книги обратно. Как-то раз у него спросили осторожно: мол, зачем вам столько книг, дяденька, и почему вы их не читаете? А он печально так ответил: да я бы, девушки дорогие, их читал, если бы только знал английский язык. Вот так. Ну, не зараза, скажите на милость?

    А, вон ещё один идёт... инопланетянин. Но у этого хоть цель благородная. Он составляет Всемирный Словарь Всех Языков Мира. Уже который год составляет. Ну что ж? Дело серьёзное...

2005/12/28 Вавилонская библиотека

    Немного о любви (в продолжение предыдущей темы)
    За долгие годы моего существования в моей библиотеке я видела много такого, что более умного человека непременно навело бы на размышления. Я всех их помню, этих людей, поскольку забыть их невозможно:

    красивого старика с седыми волосами до плеч, который из года в год брал «Цыганско-русский словарь», раскрывал его на первой попавшейся страничке и углублялся в вязание свитера. Свитер он тоже из года в год вязал один и тот же – из тёмно-синего мохера с начёсом и пропущенной у ворота голубой нитью

    девушку неопределённого возраста и кокетливого вида, всегда приносившую с собой коробку из-под торта. Эту коробку она никогда не открывала, и мы так и не узнали, что за тортик в ней был. Зато однажды вместо коробки она принесла огромный чёрный пакет, бог весть каким образом утаенный от глаз постового милиционера. Она подбросила этот пакет в каталог и больше не появлялась. В пакете оказалась пятилитровая банка с тухлой квашеной капустой

    худощавого серьёзного мужчину, который всегда брал «Графа Монте-Кристо» на немецком языке (издание 1903 года, с готическим шрифтом) и читал его, обложившись специальными словарями по электротехнике, биологии, физике, химии и издательскому делу. Ну, химия, это ещё туда-сюда, если вспомнить, что граф всю дорогу кого-то травил, но – остальное?..

    маленького человечка, приходившего в зал лютой зимой в резиновых босоножках и шерстяных носках, распахивавшего окна настежь и никому не позволявшего их закрывать

    тихого улыбчивого интеллигента, для которого была заведена персональная книга жалоб. Он писал в неё много, вдохновенно, иногда – в стихах, иногда – с тонкими графическими иллюстрациями. Эта книга до сих пор хранится у нас в архиве, и мы с гордостью показываем её каждой комиссии

    бородатого смуглого йога в шортах и сандалиях, частенько кормившего нас яблоками, присланными его мамой с полтавского хутора

    парочку, регулярно сидевшую в уголке в обнимку и до слёз хохотавшую над «Философией духа» Гегеля

    сурового молдаванина, который брал Коран на арабском, не зная, по собственному признанию, арабского языка, и часами заворожено любовался на незнакомые буквы и знаки

    прораба с соседней стройки, который в свой обеденный перерыв приходил к нам читать «Юманите» и Библию на французском языке

    И многих других, которых мы всегда нежно любили, поскольку все они – каждый по-своему – нежно любили нас.

2006/01/10 очень глубокомысленное

    "Записки о поисках духов" Гань Бао.

    Духов ни в коем случае не следует искать. Вообще никогда не заниматься их поисками. Когда будет нужно, они сами прекрасно тебя найдут.

2006/01/11 дети

    Рафаэль
    В пятом классе я узнала, что на Крещение полагается гадать. Не помню, от кого именно я это узнала – от Василия Андреевича Жуковского или, может быть, от соседки Риты Моисеевны, всегда чтившей православные праздники. Так или иначе, но я зачем-то поделилась этой новостью со своими легкомысленными подружками. Подружки вдохновились, выспросили у бабушек, когда будет этот самый крещенский вечерок, и как только он наступил, потащили меня с собой – гадать на женихов.

    По правде говоря, меня не очень восхитила эта идея. В свои одиннадцать с половиной лет я уже была достаточно серьёзным человеком, чтобы не думать о таких глупостях, как женихи. В намечающемся походе меня больше всего привлекала возможность зайти по пути в кондитерскую на Пятницкой улице – волшебную, восхитительную кондитерскую, где, как в фойе оперного театра, переливались под потолком тяжёлые хрустальные шары, а на витринах стояли старинные фарфоровые вазы, до краёв наполненные «Северным сиянием» в синих с золотым фантиках и глупо моргающими губастыми «Алёнками». Но до кондитерской мы в тот вечер так и не дошли, избрав почему-то местом для засады угол на пересечении Пятницкой и Валовой улиц. Мы спрятались за этот угол; подружки хихикали, я ради приличия хихикала вместе с ними, чувствуя себя изрядной дурой, и думала о том, что час уже поздний, ноги замёрзли в старых сапогах, а вечером по телевизору будет «Хождение за три моря Афанасия Никитина». И тут внезапно из-за угла показался какой-то мужчина, и коварные мои подружки сильнейшим коллективным пинком в спину вышвырнули меня из засады прямо ему под ноги. От злости и растерянности я расхрабрилась, сурово посмотрела на него снизу вверх и спросила:

    — Скажите, а вы не скажете, как вас зовут?

    Он удивлённо посмотрел на меня сверху вниз и ничего не ответил – или ответил, но как-то неразборчиво. Тут подскочили какие-то его приятели, засмеялись, затормошили его, а мне сказали, что это студент с Кубы, и зовут его Рафаэль. Да, именно так и зовут – Рафаэль, если мне так уж необходимо это знать. Злая и смущённая до звона в ушах, я вернулась к моим нахальным подругам, помиравшим от злорадного хихиканья всё за тем же углом.
    — Рафаэль – это такой художник был, - заявила начитанная Светка Лосева. – У меня про него книжка есть. Хочешь, дам?

    Я не хотела. Я вообще хотела только одного – поскорее сесть в троллейбус, поехать домой и больше не вспоминать об этом дурацком приключении. Рафаэль – надо же! Бывает же такое.

    Прошёл месяц. А может быть, два или три. Как-то раз на уроке рисования мой сосед по парте, мелкий хулиган с графской фамилией Шереметев, разбил мою баночку для мытья кисточек.
    — Садись с Камалетдиновым, - велел мне чертёжник, который вёл у нас рисование вместо заболевшей Ниночки. – Вон у него какая бадья для воды – хватит на двоих.

    Я села на заднюю парту. Камалетдинов хмыкнул, нахмурился и галантно пододвинул мне свою банку. Я уныло поболтала в ней кистью и уставилась на свой листок из альбома, сиявший призывной и ехидной белизной. Чертёжник велел нам рисовать подводный мир, затонувшие корабли и водолазов. Я понятия не имела, как выглядит водолазный костюм и на что может быть похож затонувший корабль. По всей вероятности, на что-то коричнево-ржавое, скользкое от налипших водорослей и противное.
    — Ты чего? – шёпотом спросил меня Камалетдинов. – Не умеешь рисовать корабли?
    — Не умею, - сумрачно призналась я.
    — Ну, правильно, - задумчиво согласился Камалетдинов. – Ты же девочка. Дай-
    ка твою кисть. Ну, давай скорее, пока Чертёжник не смотрит.

    С восторженным замиранием сердца я смотрела, как он небрежно водит мокрой кистью по листу – как будто смывает невидимую плёнку, и из-под неё проступает тяжёлая подводная зелень, полная беззвучной и таинственной жизни. Синие крабы с поднятыми вверх клешнями, мелкие лох-несские чудовища, глазеющие на призрачный остов парусника с обглоданными мачтами и разбитой грудью, кованый сундук с откинутой крышкой, а под крышкой – страшная чёрная пустота и острые медные искры... Это было чудо. Как он это делал, я не могла понять, и не понимаю до сих пор.
    — Закончили? – спросил Чертёжник у класса. – Всё, заканчивайте. Кто последний сольёт воду из-под акварели, будет мыть весь класс.

    Он был тихим интеллигентным садистом и обожал эту шутку – смотреть, как народ, рванувшись с места, толкается вокруг умывальника, вопит и поливает друг друга в спешке грязной водой. Камалетдинов, однако, не тронулся с места. Он рисовал. Рисовал для меня.
    — Ну, что же ты? – сказала я. – Иди, выливай воду. Или, хочешь – я вылью?
    — Сиди, - приказал он. – Я ещё не закончил.
    — Он же правда заставит весь класс мыть. Он контуженый, - сказала я.
    — Плевать, - отозвался он, набирая на кисть нежную фиолетовую краску. – Помою, не переломлюсь.
    — Тогда давай вместе мыть, - сказала я.
    — Ну, давай, - вздохнул он. – Только сейчас... не приставай, ладно? Не мешай мне.

    Чертёжник сдержал свою угрозу и в самом деле оставил нас после уроков убираться в классе. Камалетдинов лихо переворачивал стулья и одной рукой водружал их на парты, а я размазывала шваброй грязную воду и украдкой на него поглядывала.
    — Слушай, Рафик, - сказала я, осенённая неожиданной догадкой. – А полное твоё имя – как?
    — Ну, как... Рафаэль, - ответил он, слегка пожав плечами. – А что?
    — Да ничего, - сказала я. – Я так и думала.

    Мы дружили с ним три года – пока он не ушёл из нашей школы и не переехал с родителями в Ленинград. Он рисовал для меня сцены из средневековой жизни, старинные города, лошадей и размашистые батальные полотна. Я писала за него сочинения и проверяла его тетрадки по русскому языку. Иногда мы гуляли в Нескучном саду, ели яблоки и говорили о восстании Спартака, об Атлантиде, о динозаврах или о планете Фаэтон. Конечно, мы были друзьями. Оба мы были серьёзными людьми и искренне не думали ни о каких глупостях.

    А ещё он угощал меня конской колбасой – жутко твёрдой и жутко вкусной.

    Некоторые из его картин у меня сохранились до сих пор.

2006/01/13

    Сделай так чтобы я не заслонял собою Тебя
    не морочил Тебе голову когда Ты раскладываешь пасьянсы звёзд
    не объяснял страданий - пусть будут скалой тишины
    не разгуливал бы по Библии как павлин
    не считал грехов что легче снега
    не заламывал рук над Оком Провидения
    чтобы сердце моё кривым колесом не катилось
    чтоб не топал на тех кто остался на полдороге меж теплом и неверьем

    И навсегда понял что и праведнейшего Святого
    как соломинку тащит - муравей веры

    *

    Ян Твардовский. Пер. М. Осмоловой

2006/01/17 всякая ерунда

    Возвращаясь вечером с работы, я увидела горящую в темноте надпись "ЛИРЫ". Правда, буква "ы" была немножко в стороне от остальных.

    Я представила себе магазинчик, до отказа набитый лирами всех видов, оттенков и размеров. Лиры на полках, лиры на гвоздях, вбитых в стену. На полу и в покосившихся шкафах с рыбами и цветами на стеклянных дверцах. Громадные лиры от пола до потолка, глухо гудящие при малейшем прикосновении к ним. Маленькие, вопросительно изогнутые, как птичьи хвосты. Толстый кудряый продавец в малиновом хитоне и рваных сандалиях. Пол, выложенный жёлтой и коричневой плиткой с греческой мозаикой. Кто-то невидимый дёргает за струны то одного, то другого инструмента; они отзываются слегка раздражённым, но мелодичным перезвоном...

    Конечно, это была надпись ЮВЕЛИРНЫЙ. Просто не все буквы горели. Я, собственно, так и подумала с самого начала. Эх!..

    А однажды я видела надпись ДОВОЕННЫЙ МАГАЗИН. Изначально она, конечно, выглядела как ПРОДОВОЛЬСТВЕННЫЙ МАГАЗИН, но я всё равно не решилась туда зайти. А зря, наверное...

2006/01/19 Остров Скадан

    О наказании за грехи
    В Швабии жил некогда рыцарь, известный своим буйным нравом и богопротивными выходками. Был он молод, необуздан и жесток; вся округа проклинала его и трепетала перед ним, и никто не мог с ним совладать, дабы положить конец его неправедным деяниям.

    Как-то раз он вернулся из очередного разбойничьего похода в свой родовой замок, где не был уже несколько лет. Завидев его, слуги разбежались кто куда, и ни один из них не решился приблизиться, чтобы подержать ему стремя и помочь спешиться. Ни отец, ни мать, ни сёстры не вышли к нему навстречу и не подошли к окну, чтобы на него взглянуть. Так он и сидел на коне посреди двора, а двор был мёртв и безлюден, как мавританская пустыня – даже ставни не скрипели и не хлопали двери в людской. Только один шалый пёс выскочил из-под ворот, ухватил рыцаря за ногу, стащил с него сапог и, заливаясь радостным лаем, уже примеривался, как бы получше укусить его за пятку. Рыцарь помрачнел, слез с коня и отпустил его гулять по двору без поводьев, затем надел сапог, поманил за собой пса и ушёл пешком из отчего замка.

    Так же, пешком, сопровождаемый собакой, он пришёл в местную церковь и попросил капеллана об отпущении грехов.

    — Нет, - сказал капеллан. – Здесь тебе не будет отпущения. Не прошло и месяца с того дня, как ты разорил эту церковь, осквернил Святые Дары и похитил крест с алтаря. Ступай прочь и ищи другого священника, который согласится отпустить тебе грехи.
    — Я выполню любую епитимью и с лихвой возмещу всё, что похитил и разорил, только исповедуй меня и дай мне отпущение, - взмолился рыцарь.

    Но капеллан затворил перед его носом дверь и более не открыл, как тот ни стучался и как ни просил.

    Тогда рыцарь купил у рыбака лодку и поехал в монастырь на острове Скадан. Был август, в монастыре варили земляничное вино и грушевое варенье. На ступенях возле кухни сидел сам аббат Бернард, чистил груши и, как обычно, предавался молитвенному размышлению. Рыцарь преклонил перед ним колено, заплакал и попросил об отпущении грехов, и пёс его, вертясь у него под ногами, жалобно подвывал в тон его всхлипываниям и вертел ободранным хвостом.

    — А, это ты, нечестивец! – обрадовался аббат Бернард. – Как же, как же, помню тебя. Не прошло и трёх месяцев с того дня, как ты изрядно погулял в моём монастыре – поколотил меня и моих бездельников, потоптал цветы в саду и похитил всё, что попалось тебе под руку. Поистине все мы понесли заслуженную кару, а поскольку ты выступил орудием в руках Божьих, я рад тебя приветствовать.
    — Отец мой, я горько каюсь во всех преступлениях, что совершал до сих пор, и хочу совершенно переменить свою жизнь. Может быть, даже стать монахом, если будет на то Божья воля и ваше позволение - сказал ему рыцарь.
    — Не знаю, - с сомнением ответил аббат Бернард. – Пса твоего я бы взял к нам без разговора – чтобы охранял двор и сад от таких вот орудий Господнего гнева. А пригодишься ли в хозяйстве ты – это ещё вопрос. Впрочем, об этом поговорим в свой черёд, а прежде я должен выслушать твою исповедь и назначить тебе покаяние.

    Он выслушал исповедь рыцаря и отпустил ему грехи, а в качестве епитимьи велел провести одну ночь в монастырской церкви. И вся братия дивилась, как это такому разбойнику и богохульнику определили столь ничтожное покаяние за все грехи и преступления, что он совершил.

    Наутро, чуть только занялась заря, рыцарь вышел из храма, пошатнулся, сел на ступени и хриплым голосом попросил у проходящего мимо монаха:
    — Брате, Христом Богом тебя прошу, дай глоток вина.
    — Не о вине тебе надо думать, а о душе, - возмутился брат. – Так я и думал, что всё твоё покаяние – лишь пустая прихоть и глумление над таинством, и на другой же день ты вернёшься к прежней жизни.

    Рыцарь вздохнул, стянул с головы паломнический капюшон и неверным шагом побрёл прочь. Монах же замер и не отрываясь глядел на его волосы. Подошёл ещё один брат и тоже вытаращил глаза.
    — Сдаётся мне, они прежде были чёрными, - сказал он.
    — И мне так кажется, - задумчиво подтвердил первый брат. – Слушай-ка, что я тебе скажу…. Сбегай-ка в погреб и принеси ему бутылку вина. Нет, пожалуй, принеси кувшин – тот, самый большой, что стоит у стенки.

2006/01/23 всякая ерунда

    Ранним утром в заросшее инеем окно постучалась яблоневая ветка. Окно бесшумно приоткрылось, и она просунулась внутрь. Длинная, заскорузлая, вся до последнего сучка облепленная сухим блестящим снегом. Она дотянулась до моего дивана, немного наклонилась и стала неспешно, со вздохами и кряхтеньем выпускать листья и цветы. Листья лихо разворачивались, как свитки, пробиваясь сквозь иней и явно, между прочим, красуясь, а цветы раскрывались осторожно, как сжатые кулачки, палец за пальцем - крупные, нежно-розовые и почему-то пахнущиие болотом и камышами. Внутри одного из них оказалась маленькая пчела. Это было уже лишнее. Пчёл я не люблю.

    Я вылезла из-под пледа, надела войлочные носки и посмотрела на часы. На часах было минус десять по Цельсию. Я закуталась в шаль, взяла с тарелки маслину и села под яблоневую ветку - есть маслину и греться. Пчела выбралась из цветка и удалилась под заросшую инеем батарею.

    Вы думаете, это всё правда? Да враньё это, от первого до последнего слова! Не было этого и быть не могло. А знаете, почему? Потому что я живу на восьмом этаже. Вот.

2006/01/25 собачья жизнь

    Мою собаку зовут Баскервиля. Сокращённо, конечно, Баська.

    Она черна, как помыслы самого коварного на свете мстителя. Морда у неё такая страшная, что нет никакой нужды раскрашивать её фосфором или гуашью. Её шерсть блестит и лоснится, как подкладка концертного фрака, и зубы её призывно сверкают в темноте, когда она сидит в углу и ухмыляется своим мыслям. У неё, как и у большинства собак, нежный, взбаламошный и строптивый нрав. Впрочем, она ещё совсем дитя.

    А ещё её зовут Химера. Сокращённо, конечно, Химка.

    У неё длинное, бессмысленно-задумчивое лицо и полуприкоытые глаза с поволокой. Она не таращится преданно в лицо хозяина, а смотрит вглубь себя и молча радуется тому, что там видит. У неё длинные атласные лапы, на которые она кладёт голову, а потом хмурится и погружается в философский сон. Она умеет летать и с грохотом летает по коридору, сбивая всё на своём пути. Ей не нужны перепончатые крылья - она превосходно обходится без них. И хвост у неё гладкий, изогнутый и сильный, как у настоящей, природной химеры.

    А ещё у неё есть красивое греческое имя - Какулёхи. Потому что у нас есть сосед Лёха, и у него - точно такая же собака. Только у него она породистая. А во всём остальном - один к одному.

2006/01/28 Вавилонская библиотека

    О дивных дивах Вавилонской библиотеки
    Первое диво – это страж, который сидит у ворот и не позволяет вам вносить внутрь книги, глиняные таблички, свитки и пергаменты; тех же, кто не вносит, а выносит из хранилища книги, глиняные таблички, свитки и пергаменты, он и не думает задерживать и выпускает наружу беспрепятственно.

    Второе диво – это волшебные ворота, которые поют всякий раз, когда через них проходит вор со спрятанной под полой книгой, а стражник слушает их пение, прикрыв глаза, опершись на алебарду и улыбаясь тихо своим мыслям.

    Третье диво – это комната под названием Ищите В Систематическом Каталоге. Там нет ни света, ни воздуха, только пауки скребутся по углам, а вдоль стен стоят железные шкафы, подобные многоярусным железным гробам. В шкафах этих – железные ящики, а что в ящиках, никто не знает. И вы не знаете. И я не знаю. Потому что они не выдвигаются. Говорят, что оно и к лучшему.

    Четвёртое диво – это комната под названием Уточните В Алфавитном Каталоге. Там гуляет и свищет ветер, гоняя по полу обрывки читательских требований. Там стоят деревянные шкафы, подобные многоярусным деревянным гробам, а в них – деревянные ящики, а в ящиках – изъеденные временем и мышами каталожные карточки, а что не карточках – никто не знает, потому что мало кому удаётся разобрать нацарапанные на них выцветшие бессмысленные знаки. Поблизости от этих шкафов всегда бродят специальные люди, которые делают вид, что знают ключи от всех кодов и шифров, но не делятся ни с кем своими секретами, дабы не вводить в соблазн непосвящённых.

    Пятое диво – это старинные коллекционные компьютеры без дисководов и принтеров, которые выключаются сами собой при вашем приближении и больше не включаются. Говорят, что оно и к лучшему.

    Шестое диво – это сфинксы с хвостами и крыльями, которые сидят возле полок с книгами, не умеют ни летать, ни читать, зато умеют говорить: «прямо и направо», «ищите по вашему номеру» и «спросите у дежурного консультанта». Кто такой этот Дежурный Консультант – никто не знает, потому что никто никогда его не видел. Говорят, что оно и к лучшему.

    Седьмое диво – это морлоки, о которых вы здесь уже премного наслышаны.

    Восьмое диво – это длинные бумажки под названием Смотри На Обороте, которые вам присылают вместо книги после мучительного трёхчасового ожидания. На обороте этих бумажек, как правило бывает написано ОК, УВ ЧИТ КН НА ТЕЛ., КН. В РЕСТ. , НЕТ ПО Т.К. Не пытайтесь расшифровать эти письмена и не ищите помощи у сфинксов. Просто тихо положите бумажку обратно и быстро уходите. Поверьте, так будет к лучшему.

    Девятое диво - это полки, на которые вечером вы кладёте одну книгу, а утром обнаруживаете на том же месте другую, нисколько вам не нужную. Отыскать же ту, прежнюю, что была вам до зарезу нужна, вы уже не сможете до самой смерти, да и после неё – тоже. Многие пытались и лишь напрасно потратили лучшие годы на блуждания в стеллажных лабиринтах. И не надейтесь, что вас спасёт дремлющий в конце лабиринта Минотавр – разбуженный, он будет только шипеть, трясти головой и злобным шёпотом укорять вас за то, что вы не знаете расстановочных шифров.

    Десятое диво - это скамейки вдоль стен, которые чудесным образом оказываются впору всякому, кто не успевает покинуть зал до положенного срока и почивает на них до утра, замурованный в пыльной бумажной тьме.

    Одиннадцатое диво – это вы сами. Те, кто отваживается туда приходить. Не всем из вас суждено оттуда выйти, но те, кому это удаётся, уже никогда не будут такими, как прежде.

2006/02/03 Монологи о чудесах

    Святой Антоний в Германии
    Впервые я встретила его во Франкфурте. Не в Лиссабоне, где он родился, и не в Падуе, которую он прославил, а во Франкфурте, где он, кажется, вообще никогда не был. Нет, я, конечно, слышала о нём и раньше, но как-то вскользь, в пол-уха, с подобающим почтительным равнодушием. В самом деле – мало ли не свете чудотворцев?
    Хотя их мало, конечно. Но тогда я была молода, а в молодости так не кажется. В молодости всякий сам себе чудотворец.

    Он стоял в уголке сумрачно-бордовой Liebfrauenkirche, церкви Пресвятой Богородицы, которую я ужасно любила за тяжеленную чугунную дверь со средневековым литьём и за весёлые витражи с абстрактными, но определённо глубокомысленными разводами. Я не очень обращала на него внимание. Я его побаивалась. Он был большой, тщательно и притом грубовато вырезанный из дерева, кое-где источенный жучками, облупившийся и строгий. Кудрявое Дитя улыбалась у него на руках, сам же он был сосредоточен и неулыбчив. Лицом он ничем не напоминал смуглого живого португальца. Это был пожилой серьёзный немец, с тяжеловатыми, слегка расплывшимися чертами, как у портретов Гёте или Якоба Гримма. На одном его колене краска полностью вытерлась, и оно сверкало белым, отполированным многочисленными прикосновениями пятном.
    Я никогда не отваживалась к нему прикасаться. Я вообще ни о чём его не просила; только иногда стояла рядом, смотрела на свечки в алых стаканчиках возле его ног и думала о чём-нибудь своём, не стесняясь своего легкомыслия. Почему-то я была уверена, что его не раздражаю.

    Прошёл месяц, затем другой, Франкфурт мой закончился, и надо было думать об отъезде домой. Однажды вечером я посмотрела на четыре громадные сумки с подарками и покупками, которые собиралась везти с собой, и впервые отчётливо осознала, что у меня только две руки. Всего лишь две. Это открытие так неприятно меня поразило, что весь вечер я была сама не своя, а наутро побежала к своим русским знакомым. Они уезжали в Россию в тот же день, что и я, и у них была машина.
    — Ты зна-аешь, - пряча глаза, сказала мне знакомая, - у нас так мало места в машине, а нас будет много… Ты возьми лучше такси, а?
    — Ну, хоть одну сумку возьмите, будьте людьми! – взмолилась я, понимая, что дело моё безнадёжно. – Или одолжите денежек на такси. У меня, можно сказать, ни пфенинга – всё, что было, потратила.
    — Ты зна-аешь…- сказала она, глядя в потолок. И я ушла. И пошла с горя в Liebfrauenkirche, чтобы успокоиться и подумать, как мне быть дальше.

    У подножия Святого Антония, как всегда, горели тёплые свечи. И Дитя улыбалось у него на руках. Я встала на колени и тихо потрогала край его полинявшего деревянного облачения. Обернулась и обомлела. На задней скамейке сидел мой старый приятель, которого вообще не должно было быть в этот день в этом городе, и уж тем более – в этой церкви. Самый нелепый и самый добрый на свете итальянец Джузеппе, который во всех дешёвых забегаловках, куда мы с ним когда-то ходили, неизменно сыпал себе в какао соль вместо сахара, отпивал, морщился и с кроткой улыбкой говорил «Божье наказание!»

    Он был не из Падуи. Он был из Сицилии. Но это не имело никакого значения.

    На другое утро он, так же кротко улыбаясь, тащил мои сумки в аэропорт, а я сияла, хохотала и целовала его в небритую щёку. В маленьком кафе в аэропорту он, как всегда, насыпал себе соли в какао. Может, ему это просто нравилось?

    А ещё через день, уже будучи в Москве, я узнала, что у тех самых моих знакомых по дороге сломалась машина. И они опоздали на самолёт.

    Но я уговорила себя не злорадствовать. Ну, так, только чуть-чуть. Чтобы не рассердить Святого Антония.

2006/02/07 Вавилонская библиотека

    — Вы знаете, - сказала мне женщина со сложной перекосившейся причёской и лихорадочно сияющими глазами, - это замечательная книга. Она очень мне подходит. Спасибо вам.

    Я кисло улыбнулась и приготовилась к подвоху.

    — Замечательная книга, - подтвердила женщина. - Но только там нет того, что мне нужно. Что мне делать, как вы думаете?

    — Я думаю, взять другую книгу, - опрометчиво посоветовала я.

    — Да, - согласилась она, заметно сникая и глядя на меня с мольбой и подозрением. - Но я другую не хочу. Мне походит эта. Она мне ОЧЕНЬ подходит. Но там нет того, что мне нужно. Всё остальное есть. А этого нет. Как вы думаете... - Глаза её снова загорелись мечтательно и дико. - Как вы думаете, если я приду и возьму её завтра, может, там появится то, что мне нужно?

    — Завтра вряд ли, - сказала я. - Вот если вы возьмёте её через месяц-другой - тогда да. Тогда, может, и появится.

    — Нет, - вздохнула она. - Через месяц мне поздно. Мне надо завтра.

    — Нет, завтра никак, - виновато сказала я. - Для того, чтобы в книге появилось то, что нужно, необходимо время. Месяцы. А иногда и годы.

    — Да, - согласилась она и ушла, оставив после себя запах старого шерстяного свитера и очищенного банана. Я замотала книгу в суперобложку, как в кокон, и поставила в самый дальний и тёмный угол шкафа.

2006/02/08 Монологи о чудесах

    О Совершенной Радости
    Со Святым Франциском меня познакомил Якоб Йордан, датский философ и писатель. Наивный философ и посредственный писатель, вполне заслуженно забытый потомками. Я всегда таких любила.

    В детстве я нашла его книжку на помойке. Обложки у неё не было, и я до сих пор точно не знаю, как она называлась. Я листала её, валяясь в саду под яблоней и гордясь тем, что читаю взрослую старинную книгу с жёлтыми ломкими страницами и «ятями». Из этого чтения я не вынесла абсолютно ничего, кроме этого самого самодовольного чувства и ещё - истории про Святого Франциска и Совершенную Радость.

    Эта история сильно подействовала на моё воображение. Она никак ни с чем не согласовывалась – ни с логикой, ни со здравым смыслом, ни с тем образом святого, который успел сложиться в моём сознании. Святой – это был человек в негнущихся золотых одеждах, с неподвижным, тёмно-коричневым лицом, суровыми сверкающими белками и тусклым золотым обручем позади головы. Представить себе такого солидного и страшноватого человека бродяжничающим в компании каких-то подозрительных типов и стучащимся в чужие дома было очень трудно. Особенно трудно было допустить, что его можно было выгнать взашей суковатой палкой. Тут было явно что-то не так. Моя прабабка Пелагея сама могла отходить суковатой палкой всякого, кто осмелился бы сказать что-нибудь нехорошее про того святого, который висел у неё в углу, закутанный в вышитой полотенце и грозящий всем коричневым пальцем. Правда, это был не Святой Франциск, а Святой Никола-Угодник, но какая разница – всё равно же святой. И почему когда святого гонят и бьют палкой, это считается совершенной радостью, тоже было непонятно.

    А потом прошло много лет. Теперь-то я вижу, что совсем немного, но тогда казалось – ужасно. Был июль, цвёл дикий папоротник, и мы с подругой заблудились однажды вечером среди мокрых туманных лугов и вышли к какой-то совсем незнакомой деревне. Подруга припадала на стёртую до красных пузырей ногу, ныла и ругалась сквозь зубы, туман всё сгущался, и там, в этом тумане, кричала какая-то неприятная птица и блеяла коза.

    — Вот если бы мы знали, чья это коза, мы бы поймали её и привели хозяевам. А хозяева бы обрадовались, впустили нас в дом, дали хлебушка и показали дорогу, - сказал подруга, отдирая от пятки окровавленный подорожник и глядя на него с ненавистью.
    — Да зачем коза-то? – сказал я. – Давай попробуем без козы. Что, думаешь, не пустят?
    — Конечно, не пустят, - заверила меня подруга. – Ты посмотри на себя – кто ж такую пустит? Или на меня… тоже. Тут все рано спать ложатся, электричество экономят. Ни к одному дому не подойдёшь, у всех собаки с цепи спущены. Я же знаю этих местных… они народ такой… основательный. К ним фиг сунешься.
    — А может, и не фиг, - усомнилась я. – Ну, давай попробуем. Не пустят – и ладно. Зато мы испытаем совершенную радость.
    — Чего-о? – сурово сказала подруга.
    — Совершенную радость. Нет, Ань… ты только подумай, какой шанс. Вот мы постучимся… выйдет какая-нибудь бабка с клюкой или дед полупьяный, заорёт на нас матом: пошли отсюда, шалавы, шляетесь тут… и пойдёт, и пойдёт ругаться… а за забором собака будет подвывать басом… гав! гав! Ну вот. А потом эта бабка или дед захлопнет у нас перед носом калитку… а мы поклонимся этой захлопнутой калитке и скажем… Скажем: «Слава тебе, Господи». И пойдём себе дальше. И тогда…
    — Ну, чего тогда-то? – спросила подруга, глядя на меня из-под бровей и начиная против воли ухмыляться. – Чего тогда?
    — Да не знаю я, чего тогда. Будет совершенная радость. Вот и всё.
    — У кого радость – у бабки? Что нас не пустила?
    — Да нет же! У нас.
    — Ага. А у той собаки, которая на нас бросится – тоже будет совершенная радость?
    — Ну… а вдруг не бросится? Почему ты так уверена, что бросится?
    — Да… вообще-то тут все собаки, как правило, трусливые. И коррумпированные, - задумчиво согласилась подруга. – У меня в кармане две сосиски есть. Правда, сырые. Может, подойдут в качестве взятки?

    Я не стала спрашивать, зачем она таскает в кармане сырые сосиски, и с отчаянной решимостью постучалась в первую попавшуюся избу.

    Потом мы сидели за столом, застеленным клеёнкой в нежный розовый цветочек, ели макароны, смешанные с жареной картошкой; а на керосинке между тем специально для нас подогревались, благоухая, грибы. Старуха с клюкой, ходившая по дому в рваных валенках, улыбалась нам сквозь частую сетку морщин и спрашивала, не хотим ли мы ещё горохового супчика и кваса. Под потолком висела засиженная мухами тёмная лампочка – похоже, бабка и вправду экономила электричество. Возле бабкиных ног в валенках змейкой вился крупный, песочного цвета кот, косился на нас выпуклым жёлтым глазом и мурлыкал в такт чайнику.

    А Святого Франциска не было. Видимо, он спал у бабки в сенях, подложив под голову пустую котомку.

2006/02/10

    Он любил рисовать ангелов. Я верю, что они охотно ему позировали. Само его прозвище – Фра Анджелико – означает Ангельский Брат. Брат ангелов, ангельский живописец, «слава, зерцало и украшение среди художников». Те факты, что мы о нём знаем – крайне скудны и приблизительны. Он родился в Тоскане, в местечке Муджело близ Флоренции, то ли в 1395, то ли в 1400 году. На рубеже веков. Или, скорее, на рубеже эпох. Где-то ещё бурлят непролазные лужи и облетают листья Осени Средневековья, а где-то уже вовсю цветёт Весна Ренессанса – тоже достаточно бурное и непогожее время, даже для тёплого итальянского климата. Флоренция плавает в водовороте этих бурь – из-за неё сражаются кондотьеры и враждуют политики; нападения извне чередуются с внутренними неурядицами. Мир неспокоен и раздражён; религиозный фанатизм соседствует с беспредельным и почти безбоязненным скептицизмом, а рационалистическая трезвость – с псевдо-визионёрской истерией и грубыми суевериями, немыслимыми даже в самые «тёмные» из ушедших веков. А у Фра Анджелико – покой и сосредоточенность, и его осень Средневековья – не тоскливое увядание, а тихая золотая сказка, ясная предвечерняя тишина в ожидании безоблачного утра.

    Хочется верить, что он был счастливым человеком. Он не убегал от своего времени, он просто жил, как умел, следуя своему характеру и призванию. Конечно, его творчество не вписывается в набор расхожих представлений об эпохе Ренессанса, особенно если судить о ней по новеллам Боккаччо. Куда больше этим представлениям соответствует, скажем, его современник Филиппо Липпи, живописец кокетливых белокурых Мадонн, монах, потешавший всю Флоренцию своими любовными похождениями. В отличие от него Фра Анджелико очень серьёзно относился и к своему сану, и к своим обетам. Двадцати лет от роду он вступил в доминиканский орден, сменил имя Гвидо, данное ему при крещении, на имя брата Джовании и до самой смерти вёл жизнь уединённую, строгую и созерцательную. О его простодушной верности уставу рассказывали анекдоты. Говорили, к примеру, что однажды он не стал есть мясо без разрешения своего настоятеля, хотя к этой трапезе его приглашал сам Папа. Вазари, его биограф, утверждает, что он был человеком редкой доброты и смирения. Никто не видел его гневающимся на братьев, никто из желавших сделать ему заказ на картину на получал отказа. Он только отвечал всем необыкновенно ласково, что прежде испросит согласия приора, а затем непременно исполнит заказ.

    Радость, сияющая в его картинах и фресках, так сильна и серьёзна, что оказывает неотразимое действие даже на искусствоведов. По словам одного из них, перед его полотнами «весы критического осуждения останавливаются, и острый нож остаётся в ножнах». Действительно – критиковать их так же нелепо, как критиковать детские рисунки. Его мир часто называют идиллическим. На самом деле он просто добрый. Напрасно критики укоряли Фра Анжделико за то, что он «отворачивался от жизненной правды» и не изображал зло. В его мире есть зло. Просто он, в отличие от нас, никогда не верил в его всепобеждающую силу. Потому его ад напоминает декорацию к шутовской мистерии, где прыгают ряженые черти. Потому ангел, изгоняющий Адама и Еву из Рая, не так грозен, как ему бы надлежало быть, и его рука на плече Адама – жест утешения, а не отталкивания. Потому на лице Распятого – не предсмертная гримаса, а беспредельное сострадание ко всем, кого Он оставляет. Мир, в котором жива надежда. В котором иконописная строгость ликов и праздничная яркость красок ничуть не противоречат той самой «жизненной правде», столь любезной нашему сердцу. Посмотрите на руки Богоматери, передающей Младенца старцу Симеону – потрясающий жест, полный нервной, хотя и сдержанной тревоги: старец слаб, как бы он, чего доброго, не уронил мальчика… Посмотрите на руки Магдалины, тянущиеся робко, чтобы прикоснуться к краю одежды Того, Кого она посчитала садовником – они, как и вся она, трепещут в мучительном напряжении на пороге немыслимого, невозможного счастья. Кто-то сказал, что картины Фра Анджелико похожи на прозрачные сновидения. Мне кажется, они гораздо больше похожи на радостное пробуждение от долгого сна. Такое, как бывает в детстве. Когда просыпаешься рано утром, видишь солнечные пятна на стене и понимаешь, что сегодня будет хороший день. И завтра тоже. И всегда.

2006/02/10 Банши

    Она сидела на опушке елового леса, возле бурого болота, ломала руки, рыдала и плакала. Голос её был глубок и надрывен, как у выпи, только много громче и требовательнее. Он отдавался в глубине болота страшным, стонущим эхом, распугивая водомерок и приводя в замешательство стрекоз и комаров.

    Ужас объял меня, когда я её увидела и поняла, кто это. Её седые косматые волосы, похожие на синтетическую вату, лунно белели в полутьме, а веснушчатое юное лицо, измазанное ягодным соком и болотной жижей, было острым, суровым и беспомощным. На ней был рваный сарафан из мешковины и плюшевые, тоже сильно изодранные тапочки. Сквозь мешковину проступали острые, как плавники, лопатки.

    — Это ты по мне, да? - холодея, спросила я. - По мне плачешь, или как?
    — Ещё чего, - хрипло сказала она, не оборачиваясь. - На что ты мне сдалась, скажи на милость?
    — Ну, как же, - неуверенно ответила я, - раз я тебя вижу и слышу - значит, это ты меня и оплакиваешь.
    — Нет, вы только послушайте! - вскинулась она, сверкнув на меня глазами из-под опухших век. - Это ж уму непостижимо, какого вы все о себе мнения! Будто весь мир ради вас одних и сотворён. Звёзды вокруг вас вертятся - кабы не вы, так давно бы попадали с небес. Солнце ради вас светит - без вас бы давно потухло за ненадобностью. Кукушка только для того и кукует, чтобы года ваши жалкие отсчитывать... будто у неё нет другой заботы! И если кто рядом плачет, то только о вашей драгоценной судьбе. Да кому вы нужны-то, кроме самих себя... да и себе-то не нужны. Эх! - Она махнула рукой и вновь отвернулась. - Оплакивать ещё её... Много чести тебе будет, девка.
    — А чего ж ты тогда... ревёшь? - глупо спросила я.
    — Твоё-то какое дело, а? - шевельнув плечом, отозвалась она. - Плачу себе и плачу. Для того и живу на свете, чтобы плакать. Так, стало быть, надо.
    — Хочешь, я с тобой поплачу? - предложила я, чтобы загладить неловкость.
    — А ты умеешь? - строго спросила она.
    — А то! - ответила я, села рядом с ней на серую колючую корягу и зарыдала в голос.
    — Ну, ты даёшь, девка, - сказала банши. - Вижу, толк из тебя будет. Коли так, тогда давай.

    Она подвинулась ко мне поближе, обняла меня за шею и зарыдала вместе со мной. С окончательным облегчением я ощутила, что рука у неё живая и тёплая, только очень цепкая и костлявая. Так мы сидели и плакали, обнявшись и отмахиваясь от комаров, и слёзы наши падали в бурую воду, и голоса наши отзывались внутри болота гулким страшноватым эхом. Лягушки таращились на нас из трясины, где-то в глубине леса куковала кукушка, и нежные серебряные ивы из солидарности роняли капли нам на колени. Сумерки всё сгущались, становилось зябко, от болота тянуло острым запахом гнилой ряски и кувшинок.

    — Ну, довольно, - велела мне банши, когда темнота окончательно сгустилась и звёзды молча и старательно закружились вокруг нас. - Завтра, поди, глаз не разлепишь. Нехорошо это. Зачерпни воды и умойся.
    — Что, прямо отсюда зачерпнуть? - содрогнулась я. - Из болота?
    — Зачерпывай, не бойся. Это хорошая вода. Умоешься - и как будто и не плакала. Уж я-то знаю, девка... ты меня слушай.

    Я наклонилась над водой и развела руками ряску. На миг мне показалось, что волосы у меня белые и клочковатые, как синтетическая вата. Но это было из-за луны - на самом деле они остались такими, как прежде.

    — Легко тебе теперь, девка? - усмехаясь, спросила банши.
    — Не то слово, - ответила я. - Вот спасибо, так спасибо.
    — Чего там, - польщённо хмыкнула она. - Приходи ещё когда... Из тебя ничего, толк будет. Иди теперь тихонько, не оглядывайся. Да с дороги не сворачивай, а то заблудишься ещё.

    Я пошла по тропинке в чащу, а она обхватила руками острые свои коленки, уткнулась в них подбородком и затихла, улыбаясь своим мыслям.

2006/02/15

    Никогда не могла подумать, что среди моих друзей - пусть даже виртуальных - окажутся люди, профессионально связанные с донорством, с гемофилией, вообще с кровью.

    Для меня это большая неожиданность и большая честь.

    Я всегда относилась к таким людям с уважительным трепетом. Потому что сама я смертельно боюсь крови. То есть, я её не боюсь. Просто при её виде я падаю на землю и закрываю глаза. Нет, сперва закрываю, а потом падаю.

    Впервые это случилось, когда мне было пять или шесть лет, и меня повели в детскую поликлинику сдавать кровь на анализы. Превосходно помню, что я шла туда вприпрыжку нисколько не тревожилась о своей судьбе. Мне загодя ласково объяснили, что меня ожидает: уколют пальчик, погладят по головке и отпустят с миром. Подумаешь, пальчик! Я давно умела стоически выдерживать уколы и в более чувствительное место, более того - я могла войти с презрительной усмешкой даже в зубной кабинет и твёрдо посмотреть в лицо любой бормашине. А тут - пальчик. Просто смешно.

    И вот меня привели в маленькую полутёмную комнтатку, где как-то по-особенному терпко и нехорошо пахло. На синем грязноватом столе стояла многоэтажная подставка, до отказа утыканная маленькими и большими пробирками и колбочками. А в этих пробирках и колбочках смутно и невыразимо противно искрилась жидкость самых странных и невозможных оттенков: от тёмно-бурого и коричнево-бордового до лимонно-жёлтого, мутного, с плавающими в нём серыми жирными хлопьями. Я обмерла, похолодела и поняла, что это кровь. Причём, разумеется, не человечья, потому что у людей такой крови быть не может. Во всяком случае, это ничуть не походило на то, что я, морщась, обычно залепляла подорожником на сбитой коленке. Это была кровь каких-то других, невообразимых и чудовищных существ, которые наверняка сидели там, за пёстренькой занавеской, перегораживающей кабинет, и терпеливо ожидали результатов анализов, подперев когтистыми руками косматые, бурые и лимонно-жёлтые головы. Ноги мои стали ватными и намертво приклеились к полу.

    Кое-как бабушке удалось спихнуть меня с места и усадить на стул рядом с пробирками. С медсестрой я говорила еле слышным шёпотом, чтобы, не дай бог, не потревожить никого из тех, кто сидел за занавеской.

    — Вот молодец какая, - сказала она, прижимая мне к пальцу ватку. - Даже не пикнула. Умница.

    Ага. Попробуй тут пикнуть - беды не оберёшься.

    — Что, уже всё? - спросила я, силясь улыбнуться её ласково поблёскивающим очкам.

    — Всё, детка, - сказала она. - Иди домой.

    Мы вышли из поликлиники под нежное весеннее солнышко. Я глубоко вздохнула, улыбнулась и мешком повалилась на руки до смерти испугавшейся бабушки. Что было со мной потом, решительно не помню. Кажется, я пролежала в обмороке не менее десяти минут, и если бы ещё хоть чуть-чуть затянула этот экспеимент, бедная моя бабушка непременно повалилась бы рядом со мной. Так бы мы и лежали под весенним солнышком, среди бегущих ручьёв, а печальные невообразимые чудища смотрели на нас из окна поликлиники и сочувтсвенно усмехались.

    С тех пор прошло много лет, и я давно уже не боюсь этих чудищ, с которыми мы успели стать добрыми приятелями. Но всякий раз при виде крови я глубоко вздыхаю, улыбаюсь и проваливаюсь в знакомую чёрную пропасть. Более того - с годами я усоврешенствовала эту способность и стала падать при одном лишь более или менее красочном описании чего-нибудь кровавого. В последний раз это случилось года два назад, когда я читала в метро рассказ Брэдбери о гемофилике. То есть, я не знала, что он о гемофилике, иначе в жизни не взяла бы его в руки. Я и оглянуться не успела, как эскалатор, на котором я расположилась с книжкой, встал дыбом и ушёл у меня из-под ног. Очнувшись в объятиях юного испуганного милиционера, я хрипло и строго спросила у него: "Где мои очки?" Он покорно нашарил их на грязном полу и протянул мне. Я водрузила их на нос, вручила милиционеру Брэдбери и пошла домой на весёлых негнущихся ногах.

    Когда я сдаю кровь на анализы, медсёстры удивляются. Ну, понятно, из вены - это ещё можно испугаться. Но из пальца-то!

    — Зато я мышей не боюсь, - гордо говорю я, лёжа на полу и глядя на них снизу вверх.

    И они сразу смягчаются и проникаются ко мне уважением.

    Но на самом деле я стыжусь этой свое невольной и такой неудобной в жизни слабости и преклоняюсь перед теми, кто сумел однажды ей не поддаться или её преодолеть. И теперь оказывает помощь тем, кто в ней нуждается.

2006/02/17 фольклор

    Оказывается, в Силезии до недавнего времени жили драконы. Во всяком случае, ещё при Габсбургах их было довольно много, особенно в горных областях; да и позже они там тоже водились, хотя и не в таком количестве. Вот рассказ, записанный за одним немецкоязычным силезским крестьянином в 1885 году.

    У нас тут в одной деревне… не в нашей, а внизу, в долине… у одного мужичка жил дракон. Здесь вообще люди иногда заводят драконов, чтобы, значит, по хозяйству помогали и вообще. Они молоко приносят, хлеб, мясо… деньги тоже иногда. Если кто живёт-живёт бедно, а потом вдруг возьмёт и в одночасье разбогатеет – это, значит, у того дракон завёлся. Правда, говорят, что для того, чтобы заполучить дракона, надо сначала заключить сделку с нечистым. Только я в это не верю. Я так рассуждаю: дьявол – он сам по себе, а драконы – сами по себе, и никакого они касательства друг к другу не имеют. Да. Так вот. Я о том мужичке. Жил, значит, у него дракон. Долго жил. Денег ему приносил, вино, хлеб… разговаривал с ним по вечерам. По виду он был похож на большую такую чёрную птицу. А этот крестьянин всё хотел от него избавиться, потому как слышал, что держать у себя дракона – большой грех. Да и потом, страх-то ведь какой – жить в одном доме с драконом… это хоть кому не по себе станет. Ну, вот. Думал этот мужик, думал, и решил пойти к священнику за советом. А священник у него спрашивает: ты, мол, в самом деле так хочешь избавиться от своего дракона? Крестьянин говорит: да, отец. Только не знаю, как. Он всё живёт и живёт у меня… не улетает, прижился. Тогда священник говорит: если так, то ступай себе домой и ни о чём не тревожься. Всё будет, как ты хочешь. Мужичок поклонился ему, попросил благословения и пошёл домой. Пришёл, заглянул в окно и видит: его дракон ходит по краю своей кормушки и чистит перья, как ни в чём ни бывало. Мужик тогда плюнул с досады, подошёл поближе, глядь – а это и не дракон вовсе, а обыкновенный ворон. Тогда мужик заплакал горько, отворил окно и выпустил ворона на волю. Вот так вот оно и было… Да… Тот ворон потом часто к нему прилетал… чуть ли не каждый день. Мужик кормил его, поил свежей водичкой и всё плакал. Всё вспоминал, значит, своего дракона.

    А ещё в Силезии водятся домашние змеи. Это не значит, что змея принадлежит дому. Наоборот – дом принадлежит змее. Если кто-нибудь из живущих в этом доме встретится с такой змеёй, это сулит ему большую удачу и богатство.

2006/02/22 очень глубокомысленное

    Мне всегда не очень нравился "Этимологический словарь" Фасмера. Не могу объяснить, почему. Но сам Фасмер - фигура потрясающая.

    Когда все материалы к словарю были практически готовы, в дом, где он жил, попала бомба (дело было в 44-м году). Сгорело всё. Полностью сгорела богатейшая библиотека, которую он собирал много лет. Сгорели все рукописи, черновики и подготовительные материалы, без которых ни о каком издании словаря не могло быть и речи.

    На следующий день после того, как это случилось, он сел за стол, положил перед собой лист бумаги и начал работу заново.

    ОН НАЧАЛ ВСЁ ЗАНОВО.

    И закончил. Один. Самостоятельно, без коллектива помощников и соавторов.

    И словарь вышел в свет. Для тех, кто не знает - более чем солидное четырёхтомное издание. Обширная библиография. Огромное количество словарных статей.

    Конечно, для того, чтобы так поступить, надо быть в первую очередь немцем. Но кроме этого - надо быть кем-то ещё. По крайней мере, мне так кажется.

2006/02/24 exempla

    Некий аббат цистерцианского монастыря ехал куда-то по делам и по пути заблудился в лесу. Он долго кружил между чёрных веток и трав, всё время выезжая к одному и тому же пышно цветущему папоротнику, и уже стал подумывать о том, что придётся устраиваться на ночлег возле этого папоротника, как вдруг между веток мелькнул огонёк. Обрадованный, аббат поспешил туда и выехал к небольшому монастырю, огороженному, как в старину, деревянным частоколом. Монахи этого монастыря приветствовали его со всем возможным радушием и взяли было под узцы его коня, чтобы отвести в стойло; однако, конь стал рвать узду и брыкаться, как безумный, а затем вырвался и унёсся в чащу, храпя от страха. Аббату это не очень понравилось, и потому, будучи в трапезной, он воздержался от того, чтобы вкушать выставленные на стол блюда и, отговорившись данным обетом, пил только воду из кувшина. Ночь он провёл весьма скверно и всё думал о том, как бы поскорее покинуть этот гостеприимный кров. Во время утренней мессы монахи попросили гостя прочитать проповедь. Аббат взошёл на кафедру, осмотрел аудиторию и, найдя её весьма образованной и искушённой на вид, принялся читать возвышенную и тонкую проповедь о небесных иерархиях и о падении ангелов, изменивших господу. Монахи слушали эту проповедь с напряжённым, но безрадостным вниманием, низко склонив головы и глядя в пол. Чем больше вдохновлялся проповедник, тем более скучными и задумчивыми становились лица монахов. Затем потихоньку, один за другим, они стали покидать церковь. Заметив это, аббат весьма смутился и быстро скомкал свою речь, полагая, что утомил ею слушателей. Когда месса закончилась, он спросил настоятеля о причине такого поведения его братии, и тот с тяжёлым вздохом ответил, так же глядя в пол: «Нам грустно было слушать, как ты рассказываешь нам нашу собственную историю, да ещё и, по неведению, всё путаешь и искажаешь. Не надо было тебе касаться этого предмета. Впрочем, всё к лучшему. По крайней мере – для тебя». Не успел он это сказать, как тут же исчез, и вместе с ним исчезли и монастырь, и церковь, и деревянная ограда, а наш аббат оказался всё у того же пышно цветущего куста папоротника.

    А вот если бы он выбрал иную тему для проповеди, неизвестно, что бы сделали с ним те, кого он принял за монахов. Однако, об этом лучше даже не помышлять.

2006/02/26 Вавилонская библиотека

    Нежная белокурая девушка в строгом костюме попросила у меня словарь американского тюремного сленга.

    — А то вот так приедешь, с тобой будут разговаривать, а ты только ушами хлопать и улыбаться, - застенчиво объяснила она. - Хочется же понимать, что тебе говорят. Чтобы не опозориться.

    Я побоялась спросить, в каких кругах она собирается вращаться по приезде в Америку, и молча притащила ей словарь. Она полистала его лёгкими, как сон, перстами, затем мечтательно улыбнулась и погрузилась в чтение.

    Ещё две нежные девушки робко приблизились, прячась друг за друга и на всякий случай осторожно хихикая. В глазах их поблёскивали растерянность и скорбь.

    — Что, дети мои? Что случилось?
    — Да вот, мы тут ищем, ищем. Целый день ищем, найти не можем.
    — Кого ищем-то?
    — Рубена.
    — О, Боже. Кого?
    — Рубена. Книги Рубена по фонетике. По фонетике русского языка.
    — Дети, вы меня уморите. А если вы вдруг вздумаете найти "Египетские ночи", вы что же, на Александра будете искать? Рубен - это имя. А фамилия Аванесов. Аванесов Рубен Иванович "Фонетика русского литературного языка" Вот что вам нужно. Сейчас принесу.

    Они обнимаются и плачут от радости. На кончиках их фломастеров подрагивают пущистые розовые нашлёпки.

    Бог мой, как я их всех люблю.

    Когда я возвращалась домой, мне не удалось разойтись на узкой дорожке с припозднившейся снегоуборочной машиной. Я лежала в грязном, быстро проседающем сугробе, глядела вверх, на снежное кружение в сумерках, и пыталась вспомнить, кто это сказал: "Снегопад - прототип небытия".

    Какая завораживающая глупость. Или не глупость?

    В сугробе было сыро и спокойно. Снег всё падал и падал.

2006/02/27 Божественный свет

    Больше всего я люблю христианские фильмы, в которых нет ни слова о Христе. Нет ни иносказаний, ни символов, ни прямых или косвенных аллюзий, отсылающих нас к Священному Писанию; нет ни хороших, ни дурных священников, ни интерьеров храмов, ни закадровых цитат. Где герои не говорят и не думают о Боге – по крайней мере, в присутствии зрителей, глядящих на экран – и, как и все мы, не подозревают о том, что являются участниками божественной мистерии. Если сказать режиссёру такого фильма о том, что его фильм – христианский, он, скорее всего, вежливо обидится. И уж точно эта идея не понравится критикам как неправомерно тенденциозная. Скорее всего, они будут правы.

    Таков фильм «Божественный свет». Кроме, собственно, названия, о Боге там ничто не говорит и даже не напоминает. Фильм – абсолютно не об этом. Он даже не о том, о чём книга Фернандо Мариаса, по которой он снят. Фильм недвусмысленнен, однозначен, одномерен и прозрачен. Как вечерний Божественный свет над жёлто-зелёной, пустынной, потрескавшейся Гранадой в зубчатых башенках, полях и колокольнях. И, как этот свет, он бесконечно мягкий, успокоительный и серьёзный. Дело происходит во времена испанской гражданской войны. Придурковатый деревенский пастушок, голенастый мальчуган с бритой головой и вечно приоткрытым удивлённым ртом, находит чудом уцелевшего после расстрела человека. Раненого, но живого. Привозит к себе, ухаживает за ним, как может, прячет от франкистов. Раненый так и не приходит в себя, ничего не помнит и не осознаёт, лишь повторяет за мальчиком слова песенки, которую тот всё время напевает. Мальчик зовёт его – Черепаха. А потом мальчика забирают в армию, и перед тем, как уйти воевать, он оставляет своего раненого в приюте при женском монастыре. Через сорок лет он возвращается в Гранаду и находит своего Черепаху. Тот по-прежнему ничего не помнит и ничего не знает - бродит себе по улицам, потешая мальчишек, лепит из мякиша человечков и смотрит на голубей с нежной потусторонней улыбкой. А дальше – даже неважно то, что в конце концов он оказывается самим Гарсиа Лоркой, потерявшим рассудок в ночь собственного расстрела. Нет, на самом деле это очень важно, но это – не самое главное. Главное – божественный свет. Тихо струящийся из-под жалюзей в маленькой квартирке старика, куда тот приводит своего Черепаху и, отмыв и накормив, даёт ему приют. Лежащий прозрачными, подрагивающими зайчиками на столе, за которым сидят они оба: бывший пастух делает себе гигантский бутерброд с мясом и смачно вцепляется в него зубами, а бывший поэт задумчиво режет мясо на тонкие, безупречные ломтики и диковато глядит исподлобья на своего благодетеля. Проникающий длинными полосами в гостиную, где старый сумасшедший оборванец с бессмысленным и строгим лицом играет на фортепьяно. Заливающий всё смуглым вечерним золотом, когда они оба сидят перед старой разрушенной ригой, в которой пастух когда-то прятал поэта, и пастух читает поэту стихи из потрёпанной книжки – его стихи. «Знаешь, Федерико, ты не обижайся, я не собираюсь учить тебя поэзии, но, по-моему – вот здесь у тебя гораздо лучше. Да. Это – совсем другое дело». Поэт в ответ улыбается, уже осмысленной, хитроватой и мягкой улыбкой, и кивает головой. Небо, наполненное до отказа божественным светом, сияет над кудрявыми, похожими на игрушечные муляжи, оливковыми деревьями и над старой ригой с обвалившимся забором. Солнце заходит над Гранадой. Свет меняется, но не меркнет и не тускнеет. Фильм заканчивается.

2006/02/28 Карл Адольф Вернер (юбилейное)

    Все лингвисты знают о законе Вернера. Я не лингвист, и то знаю, что это какой-то изумительно важный закон в индоевропеистике, открытие которого сравнимо разве что с открытием Америки Колумбом.

    А кто знает о самом Вернере? Да никто о нём ничего не знает. Он сам сделал всё, что мог для того, чтобы о нём никто ничего не знал. Не из скромности и не из любви к мистификациям. Просто ему было на это наплевать.

    Когда дело касалось научных исследований, он работал с живейшим увлечением, не покладая рук. Но когда дело доходило до публикации результатов этих исследований, он немедленно заваливался на кровать, заявлял, что у него всё болит, и вообще он хочет спать. И засыпал, накрыв голову своим засаленным сюртуком. А друзья и коллеги ходили вокруг него, пытались его растолкать и уговорить напечатать в журнале хотя бы самый малюсенький докладик. Какое там! Он только поворачивался на другой бок и умолял, не открывая глаз, чтобы его оставили в покое. А когда измученные коллеги не выдерживали и, плюнув, уходили восвояси, он приоткрывал глаза – сперва левый, потом правый, - тихонько спускал ноги с постели, обувался и шёл в свой любимый ресторанчик на Четвертой линии Frederiksberggade. Там господина профессора знали все, от швейцаров и поваров до последнего забулдыжки, столовавшегося в кредит. Знали и очень любили. Он разговаривал со всеми запросто и сердечно, как будто вовсе и не был господином профессором. Все мы, как считал он, говорим на разных языках: на одном языке дома в халате и тапочках, на другом – тогда, когда мы куда-нибудь идем в нашей обычной одежде, и на третьем, когда мы во фраке и в бабочке. Но именно первый язык был для него самого наиболее естественным, можно сказать - это был единственный язык, который он использовал.

    Он и со студентами говорил именно на этом языке. Никогда не поднимался на кафедру, - просто брал стул, ставил перед слушателями, садился и начинал излагать материал, перебивая его шутками, прибаутками и всевозможными байками. Никогда не требовал от них письменных работ и не принимал у них экзаменов. У него и студентов-то было всегда не более трёх-четырёх человек – кому ещё в конце девятнадцатого века в Копенгагене были нужны славянские языки, в особенности – русский? Один раз он до смерти испугался, зайдя в аудиторию и обнаружив, что в ней полно народа, но потом успокоился – оказалось, что это чужие студенты, пришедшие туда по ошибке.

    Лекции никогда не были для него чем-то вроде торжественного мероприятия, и он приправлял их всевозможными россказнями из его собственного пребывания в России. Так, однажды – он вспомнил этот случай тогда, когда в тексте встретился глагол «воскресать» - он привел студентам смачное описание русской Пасхи: как его коллеги из дипломатической миссии вовсю извлекали выгоду из ночной привилегии приветствовать всех встреченных хорошеньких девушек поцелуем и «воскресными» словами, и как уже под утро, вернувшись домой, он обнаружил своих квартирных хозяев, собравшихся за столом; отец семейства сидел, крепко обнявшись с необычайно большой бутылью водки. Выпив ее залпом и оглядев стол, он сказал исступленно: «Да, слава Богу, наконец-то Христос воскрес!» Вернер, по обычаю, получил от каждого члена семьи по пасхальному яичку. Когда он дополз до постели, то от усталости не смог даже раздеться. Растянулся во весь рост на диване и раздавил все яйца, которые он забыл вынуть из задних карманов. "Тот сюртук никогда больше не стал снова сюртуком".

    Так вот, с шутками, с прибаутками, он учил своих студентов, и из них потом почему-то получались учёные с мировым именем, вроде Отто Есперсена. Он сам этому искренне изумлялся. А коллеги всё приставали к нему, стремясь вытащить то на конгресс, то на симпозиум, он же говорил им, что с радостью бы, но – так плохо себя чувствует, так плохо, что и сказать нельзя. И ложился на кровать, прикрывшись «Сравнительной грамматикой» Боппа и хитро поглядывая из-под неё одним глазом. И коллеги уходили от него, покачивая головами и говоря: вот живое воплощение качества, а не количества в науке! Вернер терпеливо ожидал, пока за ними закроется дверь, вскакивал с постели и убегал в свой любимый ресторанчик на Четвёртой линии Frederiksberggade

2006/02/28

    Намучившись в поисках пропавшей книги, я вспомнила анекдот пятнадцатого века.

    В одном из вестфальских монастырей украли книгу из библиотеки. Монахи провели тщательное расследование и пришли к выводу, что книгу унёс нечистый. Больше, по всем признакам, было просто некому. На похитителя завели формуляр, записали туда его преступление и исключили его из библиотеки навсегда. С тех пор книги в монастыре не пропадали.

    Похоже, у меня тут тот же самый случай. Любопытно только, зачем ему понадобилась "География этноса в исторический период"?

2006/03/03 фольклор

    На берегу сидит морячка
    Меня всегда изумляли народные переводы старинной классической поэзии. Откуда они берутся? Кто и когда их делал? Как вообще к нам попадали эти песни, эти сюжеты?
    Лет пятнадцать назад одна бабка в карельской деревне пела мне песню. Изумительная была песня, да и бабка сама была ей под стать. Мы сидели в сумрачной, пропахшей дымом избе, ели громадные чёрные лепёшки с черничным вареньем, пили чай из толстых фарфоровых блюдец, обгрызенных по краям хозяйкиным внуком, а сама хозяйка, сгорбленная коричневая бабка в красном, расшитом серебряной нитью платке, пела нам песню следующего содержания

    На берегу сидит морячка.
    Она шелками платок шьёт.
    Работа чудная такая,
    Но шелку ей недостаёт.

    На ту пору на синем море
    Корабль «Новая земля».
    — Скажи, моряк ты мой любезный,
    А нет ли шёлка для меня?

    — Ах, как не быть такой красотке,
    У нас есть разные шелка.
    Есть синий, алый нежный самый,
    Какой угодно для тебя?

    — Мне нужен алый нежный самый,
    Я для самой принцессы шью.
    — Так потрудися, дорогая,
    Взойди на палубу мою.

    Она взошла, парус поднялся,
    Моряк ей шёлку не дает.
    А про любовь страны далёкой
    Он песню чудную поет.

    Под шум волны и нежны песни
    Она уснула крепким сном,
    А просыпается и видит
    Всё море шумное кругом.

    — Пусти меня, моряк, на берег.
    Мне душно от волны морской.
    — Проси, что хочешь, но не это.
    Я не расстануся с тобой.

    — Одна сестра моя за князем,
    Другая графова жена.
    Я всех моложе и красивей,
    Простой морячкой буду я?

    — Не плачь, не плачь, моя отрада,
    Оставь печальные мечты.
    Простой морячкой ты не будешь,
    А королевной будешь ты.

    Я восемь лет по морю плавал,
    Искал, красавица, тебя.
    Я с-под Испании далёкой
    И славлюсь сыном короля.

    — Одна сестра моя за князем,
    Вторая графова жена.
    Я всех моложе и красивей -
    И королевной буду я!

    Этот сюжет был невероятно популярен у разных народов. Точно таким же способом, как известно, была похищена Кудруна (героиня «Песни о Кудруне»), некая константинопольская принцесса (будущая жена короля Ротера) и ещё великое множество девиц. Чере пару лет после того, как я записала эту песню за карельской бабкой, я нашла её в сборнике каталонской поэзии уже вот в таком виде. Оказалось, что это народный каталонский романс XVII столетия:

    Сидит на морском берегу
    юная дева,
    вышивает шёлком платок
    для королевы.

    Стежок кладет за стежком,
    проворна иголка...
    Работа к концу, да беда —
    больше нет шёлка.

    Тут бригантина плывет.
    «Ах, ради бога!
    Шёлк не везешь ли, моряк?
    Дай мне немного!»

    Ей отвечает моряк
    сильный и смелый:
    «Какой тебе надобен шёлк,
    алый иль белый?»

    «Я вышиваю платок
    пунцовым шелком...»
    «Ну так взойди на корабль,
    выбери с толком».

    Запел моряк, и под звуки
    его напева,
    наскучив шёлк выбирать,
    уснула дева.

    Корабль отплыл; тут она
    от сна восстала:
    глядит вокруг, а земли —
    как не бывало!

    Берег родной от неё
    где-то далеко.
    В открытом море корабль
    плывет одиноко.

    «Верни на берег меня,
    о, сделай милость!
    Мне страшно в море, моряк!» —
    дева взмолилась.

    «Чтоб стала ты мне женой,
    взял на душу грех я...»
    «Нас три сестры, но была
    прекрасней всех я.

    За герцога вышла одна,
    за графа другая,
    но стану, на горе себе,
    женой моряка я.

    Лишь бархат носят да шелк
    мои сестры ныне,
    а мне, видно, век щеголять
    придется в холстине».

    «Ты в золоте станешь ходить,
    жить будешь безбедно:
    отец мой — английский король,
    а я — принц наследный.

    Семь лет я тебя искал,
    прекрасная дева:
    я в Англии буду король,
    а ты — королева».

    Любопытно, что "народный" перевод этого романса, при всём его своеобразии, довольно точен.

2006/03/06 маниакально-депрессивный психоз

    Я проснулась в шесть часов утра с разбитым сердцем. Осколки его впились мне в бок, так что было полное ощущение, что я лежу на мелких речных камешках и битых ракушках. Морщась, я вылезла из-под одеяла, прошла босиком в ванную и там, стоя босыми ногами на тёплом резиновом коврике, стала пинцетом извлекать из-под кожи осколки. Я вытаскивала их и выбрасывала в дырявый тазик с колечком на боку – специальным колечком, чтобы удобнее было вешать его на стену. Я помнил этот тазик с младенчества – он висел у нас на кухне в коммунальной квартите, прямо над полкой, заставленной пустыми флаконами из-под детских шампуней. Иногда, когда никто не видел, я снимала этот тазик с гвоздя и выстукывала на нём задумчивые марши, попутно звякая о край колечком. Это воспоминание так нежно умилило меня, что я прослезилась и решила пойти утопиться.

    Стоя на Яузском мосту, я смотрела вниз, на чёрную маслянистую воду, и примеривалась, как лучше спрыгнуть. Прыгать не хотелось. Было холодно, и к тому же я не предупредила на работе о том, что сегодня не приду, и чувствовала себя из-за этого несколько неловко. Вздохнув, я поёжилась и бросила вниз для пробы попавшуюся под руку ледышку. Она ушла под воду без единого всплеска, с тихим шелестом, как будто я кинула её на в речку, а в овсяное поле. Это меня сильно удивило.

    Следующие четверть часа я была занята тем, что швыряла в реку различные попадавшиеся под руку предметы. Все они скрывались под водой с шелковистым шуршанием. Иногда к этому шуршанию присоединялся еле слышный звон и сухое постукивание, словно там, внизу, кто-то тряс сухие гороховые стручки. Я поняла наконец, что это такое. Это шуршала трава лугов. Тех лугов, что были с той стороны. Известно, что если кто-то со своей стороны видит воду и волны, то тот, кто находится с другой стороны, видит летний луг с высокими, сладко пахнущими травами. Здесь плавают лодки, баржи и всякий мусор, а там ездят золочёные колесницы, запряжённые дикими конями, весёлые молодые всадники с медно-рыжими волосамии и лицами, выкрашенными синей глиной, а также всякие сенокосилки и комбайны «Фортшритт». При таких обстоятельствах топиться было совершенно невозможно. Я облегчённо вздохнула, отряхнула с рук снег и пошла на работу. Сердце больше не болело.

2006/03/07 фольклор

    В старой деревенской церкви мы таскали тяжеленные серые доски, чтобы освободить место для штукатуров. На разбитом полу лежали тонкие узорные тени от оконных решёток. Снаружи, за решётками, качались ветки цветущей липы и радостно орали галки.

    Неловко повернувшись, я сильно ободрала руку краем доски. В глазах моих тотчас поплыли привычные алые круги, я присела на заляпанную извёсткой скамейку и стала примериваться, куда бы упасть.

    — Вот только без этого, хорошо? – всполошилась моя подруга. – Я что тут, одна всё это буду перетаскивать? Сиди тут, дыши глубже и не вздумай чего… а я пойду, за йодом сбегаю и за нашатырём. Смотри, если свалишься – убью. Можно, Зоя Васильевна?
    — Убить-то? Как же можно – это грех большой, - ответила, выпрямляясь, маленькая старушка Зоя Васильевна – староста здешней церкви.
    — Да нет! За йодом сбегать можно?
    — Беги, а чё ж, - разрешила Зоя Васильевна, сняла, не торопясь, свои пыльные разлохмаченные рукавицы и подошла ко мне.
    — Ишь ты, как рассадила, - сказала она, с удовлетворением разглядывая мою рану. – Ну-ка, положи сюда руку. Вот сюда, на тряпочку.

    Не открывая глаз, я нащупала здоровой рукой тряпочку и бережно, как младенца, уложила туда раненную руку, немилосердно саднящую и липкую от льющейся крови. Не касаясь её, бабка низко наклонилась – так, что я почувствовала кожей её дыхание, - и забормотала. Я так удивилась, что открыла глаза. Бабка стояла, согнувшись над моей рукой, бубнила, покачивалась и в профиль была чрезвычайно похожа на бабу-Ягу. Я слегка струхнула.

    — Зоя Васильевна, это что же – заговор, что ли? – слабым голосом спросила я – Разве ж это не запрещено? Тем более – в церкви… Грех ведь, а?

    Бабка глянула на меня из-под платка жёлтым кошачьим глазом, и я струсила окончательно. А она вновь наклонилась и принялась бормотать. Узорные тени покачивались возле её растоптанных мужских ботинок с рваными шнурками.

    Когда вернулась моя подруга с йодом и бинтами, оказалось, что перевязывать ей нечего. На месте моей раны была длинная, уже немного подсохшая царапина, из которой не вытекало ни единой кровяной капли.

    — А ты говоришь – грех, - с усмешкой сказала бабка Зоя. – Какой же грех, если вон как помогает? И не заговор это, девонька, а молитва. Вон оно как.

    И опять глянула на меня из-под платка смеющимися янтарными глазами

    Я, как тот студент из норвежской сказки про троллей, уговорила её сказать мне слова этой «молитвы». Если я верно помню их, то вот они:

    Пришёл Господь
    К Иордань-реке,
    Надо Господу Христу
    На тот берег перейти.
    Господь-то стоит,
    Вода-то бежит.
    Быстра река, Вода глубока.
    Велел Господь:
    «Ну-ка, встань, Иордань».
    И встала волна,
    И застыла вода.
    Как встала Иордань-река,
    Так и ты стой-уймись, моя кровь-руда,
    Ты встань-постой,
    Уймись, не катись,
    Застынь-запекись.

    Потом, как водится, я нашла похожий заговор на кровь в сборнике древневерхненемецких текстов:

    Xpict unde Iohan giengon zuo der Iordan,
    Do sprach Xpict: “ Stant, Iordan, biz ih unde Iohan uber dih gegan.”
    Also Iordan do stuont, so stant du illivis bluot.

    Христос и Иоанн пришли к реке Иордан,
    И сказал Христос: « Остановись, Иордан, дай нам с Иоанном перейти через тебя».
    И как остановился Иордан, так же и ты, кровь [ такого-то] остановись.

    Надо сказать, что повторить этот эксперимент самостоятельно, в домашних условиях, мне ни разу не удалось. Видимо, тут мало просто знать слова.

2006/03/09 Вавилонская библиотека

    Читальный зал был залит золотистым утренним полумраком. Я снимала резинки с тюльпанов, расставляла их на столах и нюхала пыльный и сладкий весенний воздух.

    — Скажите, - заглянув в зал, спросила розовая от мартовского мороза девушка, - а чем автор книги отличается от автора статьи?

    Я не нашлась, что ответить.

2006/03/10

    Пожилой потрёпанный мужичок с ярким праздничным синяком под глазом сидел на мёрзлой скамейке и с жаром втолковывал своей собаке - такой же потрёпанной и пожилой, правда, без синяка:

    — А что ж поделать-то, Пантелей? Надо жить, брат. Надо жить - иначе не выживешь. Это я тебе точно говорю.

    Я украдкой с благодарностью посмотрела на них обоих.

2006/03/11 дети

    Жаба
    В детстве меня спасала от зависти жаба.

    Она приходила по вечерам, когда я сидела за письменным столом и смотрела сквозь учебник, погружённая в невесёлые изнурительные думы. Обычно она залезала в форточку. Меня всегда поражало, как ей удавалось сквозь неё протиснуться. Она была большая, тёмно-бурая и толстая, вся в буграх и наростах.

    Ничего противного или отталкивающего в ней не было. В её лице была задумчивая многовековая двусмысленность, как у древних идолов. Она неторопливо забиралась ко мне на стол, отодвигала задней лапой учебник и с тяжёлым старческим вздохом усаживалась под лампу.

    — Ну, что, - говорила она мне мягко, со сдержанным ехидством, - пришла я, значит.
    — Зачем? – нахмурившись, спрашивала я, хотя прекрасно знала, зачем.
    — Ну, как же, - охотно откликалась она и устраивалась поудобнее. – Душить тебя буду.
    — Это неправильно, - говорила ей я. – Жаба душит тех, кто жадничает. А не тех, кто завидует.
    — Ну, вот ещё, - усмехалась она. – Ты меня еще учить будешь, кого мне душить. Да ты не бойся, это же не насмерть. Так, придушу слегка и уйду восвояси. Даже больно не будет.
    — Ага, не будет, - фыркала я. – Ещё как будет. Что я, не знаю, что ли? - Да тебе уже сейчас больно, - резонно замечала она.
    — Твоё какое дело? – огрызалась я. – Чего тебе вообще надо-то от меня? Вот привязалась.
    — Ремесло у меня такое, - отвечала она, поблёскивая глазами в свете лампы. – Раз надо душить – значит, никуда нам с тобой от этого не деться.
    — Ещё как денемся, - уверяла её я. – Всё же от нас зависит. Давай лучше чай пить. У меня пастила есть и пряники. Правда, пастила подсохла уже…
    — Это можно, - соглашалась жаба. – Но только потом – всё равно буду душить. А как же без этого? Без этого нельзя.

    Я наливала ей чай в блюдечко, крошила розовую пастилу, соскребала остатки халвы с промасленной бумажки. За окном загорались звёзды и окна соседних домов. Наверху кто-то пытался сыграть на пианино «Весёлого крестьянина», но всё время сбивался и начинал заново.
    — Ну, всё. А теперь – душить, - говорила жаба, стряхивая крошки пастилы с губ.
    — Заладила – душить, душить. Тоже мне, Отелло… Давай лучше в карты сыграем, - предлагала я.
    — А уроки твои? – с сомнением спрашивала жаба.
    — Да выучила я уже про этого Хаммурапи. Царь царей, царь всех стран, слова его превосходны, дела его бесподобны...
    — Наглец какой, - задумчиво говорила жаба. – Надо будет к нему наведаться. Ну, ладно, доставай карты-то. Во что играть будем?
    — В подкидного. Я больше ни во что не умею, - говорила я.
    — А на что? – вкрадчиво спрашивала жаба.
    — На что хочешь. На сокровища. На золотые слитки. На алмазы тоже можно.
    — А у тебя есть? - А то! Есть, конечно. А у тебя?
    — Спрашиваешь! – обижалась жаба. – Мы, жабы, издревле являемся хранителями кладов и сокровищ. Сдавай карты. Только не подглядывай.

    Наверху наконец оставляли в покое весёлого крестьянина и принимались за «Маленькую ночную серенаду». Мы с жабой, тихо сопя, шлёпали картами по полированной крышке стола и время от времени вполголоса переругивались.
    — Ага! – с торжеством восклицала я. – Кто-то из нас дурак! Да ещё и с погончиками. Давай, раскошеливайся. Тащи сюда свои сокровища.
    — Не могу, - с достоинствам отвечала жаба.
    — Это почемуй-то? – торжествовала я.
    — Потому, - ещё более важно говорила она. – Сама должна понимать. Жаба душит.

    С тех пор я почти разучилась кому-либо завидовать. Но если иногда всё-таки завидую, то она не приходит. Напрасно я ставлю чайник, достаю из буфета пряники и подсохшую пастилу и раскладываю на столе карты с толстыми улыбчивыми дамами и валетами в белых париках. Она больше не приходит. А, право, жаль.

2006/03/15 О немецкой аккуратности

    На углу возле метро тётка в свалявшемся, как войлок, пуховом платке продавала всякое занятное старьё. Моя страсть к бессмысленным тратам радостно захихикала, крепко ухватила меня за рукав и потянула к ней.
    — Почём у вас эта девочка с яичницей? – строго спросила я. Тётка и девочка с яичницей посмотрели на меня не особенно радушно. Ну, девочку-то я ещё могла понять. У неё и без меня была куча неприятностей. Она стояла со своей крошечной фарфоровой сковородкой в руке и мысленно чертыхалась, а у ног её расплывшимся жёлто-белым блином лежала фарфоровая глазунья.
    — Вот эта фигурка? – деловито переспросила тётка. – Вообще я прошу восемьсот. Но можно торговаться.
    — Ни фига себе! – возликовала я, отпихивая от себя притихшую Страсть К Бессмысленным Тратам. – Ну, вы даёте!
    — А вы как думали? – обиделась тётка. – Это немецкая фигурка, дорогая. Антикварная вещь, можно сказать.
    — Не может быть, - торжествующе усомнилась я. – Немецкие девочки никогда не роняют яичницу на пол. Они, даже если захотят уронить, не смогут – так уж они устроены.

    На самом деле это неправда. На самом деле в Германии полным-полно девочек, способных каждое утро ронять на пол яичницу и пятнать ею национальную репутацию. Я знала, по меньшей мере, двух таких девочек. Это были моя квартирная хозяйка во Франкфурте и её домработница. Обеим было за шестьдесят. Домработница была могуча, яростна и порывиста, как валькирия. Она врывалась по утрам в квартиру, сияя и отдуваясь, и при виде её все глиняные горшочки и синие стеклянные вазочки на кухонных полках бледнели, менялись в лице и норовили отодвинуться вглубь. Она хватала тряпку, казавшуюся в её ручищах детским носовым платочком, и принималась со звоном и грохотом крушить всё, что попадалось ей под швабру. Иногда она приходила вечером, чтобы уничтожить то, что по недосмотру оставила в живых утром. Потом она садилась за стол, утирала пол, наливала себе минеральной воды в пивную кружку и принималась ждать хозяйку, чтобы дать ей отчёт о проделанных за день разрушениях. Сидя у себя в комнате за учебниками, я слышала, как за дверью гудит её успокоительный рокочущий бас:

    — Мне очень жаль, что так получилось с этой вазой, фрау Лёв. Нет, в самом деле – мне очень, очень неловко. Но я вам всё возмещу. Хотите, я куплю вам такую же?

    И снисходительный смешок фрау Лёв в ответ:

    — Бросьте. Подумаешь, несчастье – разбитая ваза. Вот если бы вы поскользнулись и разбили себе голову, сохрани Господь, - вот это было бы несчастье. А разбитая ваза – пустяки. Давайте-ка лучше пропустим по рюмочке и не будем думать о грустном.

    За всё время, пока я жила у фрау Лёв, я не видела в её холодильнике ничего, кроме бутылок с минеральной водой и бутылок с ликёрами. Минеральная вода стояла на верхней полке, а все остальные были забиты разноцветными, мерцающими в свете холодильника ликёрами с толстыми монахами на этикетках. Бабульки пропускали по одной рюмочке, потом ещё по одной, потом принимались раскатисто хохотать и петь разгульные песни, и старинные часы на полу в прихожей весело постукивали в такт их пению. Из-за слоя пыли, покрывавшего их стекло, был почти не виден циферблат. Фрау Лёв никогда не стирала с них пыль. И её валькирия с нежным именем Ангелика тоже никогда этого не делала.

2006/03/17 К Дню Святого Патрика

    В преддверии большого праздника принято вспоминать о главном виновнике торжества. Мы решили не отступать от традиции и ради поддержания ее добавить несколько слов к той правде о Святом Патрике, которая уже как бы всем известна. Выяснение правды о ком бы то ни было – занятие хотя и увлекательное, но кропотливое и небезопасное. Дело даже не в том, что Святой Патрик при жизни отличался довольно суровым нравом и вряд ли сильно изменился, пребывая в сонме таких же, как он, страстных и вспыльчивых кельтских святых. Конечно, его биографам следует соблюдать почтительную осторожность, дабы ненароком не разгневать его, но с этой проблемой еще можно как-то справиться. Сложнее то, что более или менее достоверные источники о жизни Святого Патрика крайне немногочисленны и противоречивы, а хронология его миссионерской деятельности, по выражению одного из исследователей, «подобна зыбучему песку». В попытках свести концы с концами некоторые ученые приходили к выводу о существовании двух или даже трех Святых Патриков, которые с течением времени облеклись «в единый образ» - подобно тому, как его знаменитый трилистник символизирует единого Бога. Был ли тот Святой Патрик, которого мы знаем сегодня, реальным историческим лицом или это действительно некий собирательный образ, теперь установить так же сложно, как, к примеру, выяснить, был ли все-таки Шекспир Шекспиром. Поэтому, не вдаваясь глубоко в эту проблему, примем на веру традиционную версию - когда речь идет о Святом, то многое так или иначе приходится принимать на веру.

    Главными свидетельствами реального существования Святого Патрика являются два документа, предположительно написанные его собственной рукой: его «Исповедь» (Confessio) и письмо, адресованное приближенным Коротика. А к числу наиболее ранних и, по всей видимости, наиболее достоверных его жизнеописаний относятся записки о нем, оставленные епископом Тиреханом (ок. 675 г.), а также его Житие (Vita), написанное другим его биографом по имени Муирху (ок. 700 г.). Записки Тирехана, написанные им не на латыни, а на ирландском языке, остались незаконченными. Муирху использовал это сочинение, а также «Исповедь» самого Патрика для составления более подробного жизнеописания Святого. При определенной тенденциозности, неизбежно сопутствующей любому средневековому Житию, “Vita Patricii” обладает несомненными литературными достоинствами и содержит немало любопытных фактов, переплетенных с не менее любопытными легендами.

    Мы позволим себе опустить подробности о рождении и воспитании Святого Патрика, а также о его пленении, рабстве и романтическом побеге из неволи – обо всем этом довольно много рассказывается в предыдущем очерке. Согласно «Житию», после бегства из ирландского плена он не сразу попал в родную Британию. Та самая «пустынная местность», в которой он оказался вместе со своими спутниками, была, по предположению, Галлией – описание ее навело ученых на мысль о северо-западном побережье Бретани или об окрестностях Нанта. В течение долгого времени Патрик и его спутники скитались по этой действительно пустынной и дикой земле, изнывая от голода и жажды, и лишь на двадцать восьмой день пути наткнулись на человеческое жилье. Вспоминая об этом эпизоде своей жизни, Патрик пишет о своем «вторичном пленении». Остается неясным, был ли он по дороге захвачен очередными разбойниками или его спутники-язычники обращались с ним не как с равным, а как с рабом. Так или иначе, в своей «Исповеди» он говорит о втором плене, а также о том, как, уже будучи на гране отчаяния, ночью он услышал голос, говоривший ему: «Пребудешь в неволе два месяца». Так и случилось – шестидесятую ночь Патрику удалось освободиться, и он продолжил свое нелегкое путешествие на родину.

    Целый год Патрик странствовал по Галлии и Италии и лишь затем смог возвратиться домой. Родные были чрезвычайно рады его возвращению и слезно умоляли его больше никогда никуда не ездить. В самом деле, после таких испытаний любой нормальный человек должен был бы до конца своей жизни с содроганием вспоминать о тех местах, где ему пришлось пережить столько бедствий. Но похоже, что Святой Патрик, напротив, испытывал необъяснимую тягу именно к таким местам. Вскоре после своего возвращения он опять оставил родину и отправился не куда-нибудь, а именно в Галлию. Там он получил сан диакона и имя Патриция (Patricius), и там же, по всей вероятности, пришел к мысли о том, что он призван проповедовать христианство в той стране, откуда когда-то с таким трудом бежал – в Ирландии. Как говорит его Житие, он «пожелал освободить тех людей, пленником которых когда-то был, из плена иного, более тяжкого, и привести их к свету Христовой веры». Сам Патрик, впрочем, говорит об этом несколько иначе: «Не желал я отправляться в Ирландию… но направил меня Господь, и приуготовил, дабы днесь пребывал я в краю, некогда удаленном от меня, и озаботился — или, вернее, помыслил — о спасении других, тогда как прежде, напротив, не помышлял даже и о себе.» Ему приснился вещий сон, в котором он слышал голоса жителей покинутого им острова: «Мы молим тебя, вернись, святой отрок, - вернись к нам и будь среди нас». Через некоторое время после этого ему было явлено еще одно знамение, убедившее его в том, что он «призван крестить людей Ирландии». Однако, и в те патриархальные времена такие дела не решались без административных проволочек. Чтобы получить разрешение на миссионерскую поездку в Ирландию, Патрик должен был обратиться к высшим духовным чинам и Синоду Британии. Поначалу, как водится, ему отказали, посчитав его слишком юным и недостаточно образованным для такой серьезной миссии. Патрик едва не пал духом, но «Господь укрепил его», и он продолжал настаивать на своей просьбе; ни уговоры, ни предупреждения об опасностях, подстерегавших его в Ирландии, не уменьшили его рвения. В одном из его Житий говорится о том, что Синод согласился отправить его в эту опасную страну во искупление какого-то серьезного проступка, который Патрик совершил в юности. Из «Исповеди» этот момент не ясен: Патрик, напротив, говорит о некоем коварном друге, который обнародовал перед всеми его давний, давно искупленный грех, и из-за этого-то греха его так долго не пускали в Ирландию, считая недостойным такой важной и ответственной миссии.

    Как все происходило в действительности, теперь уже невозможно установить. Очень может быть, что долгая предыстория миссии Святого Патрика является лишь традиционной сюжетной линией, неоднократно повторявшейся в Житиях других кельтских святых. Известно, что многие из них отправлялись в свои миссионерские путешествия, во-первых, ради искупления какого-либо тяжкого греха, а во вторых, повинуясь знамению свыше; так, по преданию, (впрочем, исторически не подтвержденному), Святой Кольм Килле вознамерился нести Слово Божие пиктам лишь после того, как отправил на тот свет три с лишним тысячи своих соплеменников (по его вине разгорелась битва при Куил Дреймне, из-за чего и произошло его знаменитое «изгнание в святость»). Так или иначе, Синод в конце концов благословил Патрика на эту миссию. По некоторым данным, это было сделано без позволения Папы Целестина, который боялся, что своеобразный уклад и не совсем ортодоксальное учение Британской церкви распространятся и в других землях, в частности – в Ирландии.

    Когда в 432 году Патрик прибыл-таки в Ирландию, ему было уже около сорока пяти лет. Непонятно в таком случае, что имел в виду Синод, говоря о его «юности и неопытности»: то ли в сорок пять лет человек считался еще слишком молодым, чтобы проповедовать язычникам, то ли вся эта волокита длилась столько времени, что из «святого отрока» Патрик успел превратиться в зрелого мужа. Впрочем, в его биографии много таких хронологических несоответствий.

    Что мы знаем о том, как Патрик крестил Ирландию? Ну, да, разумеется, легенды – множество легенд. Мы привыкли представлять себе всесильного чудотворца, беседующего с ангелами, посохом разбивающего скалы, взглядом останавливающего занесенный над ним меч и мановением руки зажигающего священный огонь на вершине горы. Конечно, таким путем легко обращать людей в христианство – да и кто бы не обратился, увидев столь впечатляющие вещи. Но попробуем все же отрешиться от привычного образа не то Мерлина, не то пророка Моисея и увидеть в Святом Патрике живого человека. Человека, который приехал в некогда враждебную ему землю лишь с несколькими спутниками – и с твердым намерением привести эту землю ко Христу. Который, по собственному признанию, очень хорошо понимал, что ему не стоит ожидать восторженного приема со стороны ирландских язычников и потому ежеминутно был готов к мученической смерти. Который, скорее всего, не совершал приписываемых ему чудес – иначе все было бы слишком просто. Раннехристианские святые всегда особенно настаивали на том, что никаких чудес они совершать не могут – чудеса творит Бог, а они лишь послушны Его воле. «Меня, доподлинно наимерзейшего, вдохновил Он прежде других — дабы мог я, по мере сил моих, со страхом, почтением, верою, не ропща, прийти к народу сему, ведомый любовию ко Христу; и, отдавшись ему на всю жизнь, удостоился бы служить ему преданно и смиренно.» Он действительно отдал этому народу всю жизнь, хотя до конца своих дней тосковал по родине и не раз порывался оставить эту дикую землю и вернуться домой. Правда и то, что на этой «дикой земле» его ожидало не мученичество во славу Христа – он не боялся этого, а, напротив, по примеру многих святых, желал быть удостоенным мученического венца – нет, его ожидали бытовые склоки, преследования со стороны недругов и завистников, неустроенность, вечные расходы, на которые он простодушно жалуется в своей «Исповеди» (королевской челяди – плати, проводникам – плати, разбойникам и вымогателям – тоже…) Не следует думать, что, приехав в Ирландию, он, движимый ностальгическим чувством, тотчас проникся любовью к местному населению, которое в свою очередь восторженно внимало ему, слыша из его уст Благую Весть на своем родном языке. Более логично предположить, что, приплыв в Ирландию, Патрик прежде всего стал искать единомышленников и единоверцев. Хотя хроники и говорят о том, что, когда Патрик прибыл на север Ирландии, «ни одна живая душа там еще не слыхала о Христе», такие души там все-таки встречались. Главным образом это были выходцы из Галлии и Британии, многие из которых уже были христианами. Патрик стал объединять их в общины, подобные монашеским, с довольно строгим уставом и аскетическим укладом жизни. Это вызвало живой интерес у местного населения: что это за люди, живущие вместе, молящиеся какому-то своему неведомому богу и «творящие дела милосердия, не требуя за это ни платы, ни благодарности»? Отшельничество с его суровыми подвигами не только возбуждает любопытство, но и пробуждает призвание. Вскоре к этим общинам стали присоединяться новообращенные – уже из числа ирландцев. Местная знать, недовольная тем, что чужеземный жрец сманивает к себе их детей, несколько раз арестовывала Патрика с нешуточным намерением его казнить, но почему-то очень быстро отпускала, причем многие из его бывших противников, побеседовав с ним, начинали склоняться к новой вере. Мы не знаем, какими аргументами убеждал их Святой Патрик, но, без сомнения, убеждать он умел. Впрочем, убеждал он, по всей видимости, не только словом: широко известна история о том, как он состязался с друидами в присутствии верховного короля Логайре, противопоставив «языческому чародейству ту силу, что дает истинная вера». Каким образом происходило это «состязание магов» и почему в итоге друиды оказались побежденными и посрамленными – остается только гадать, но на короля это определенно произвело сильное впечатление. Дальнейшие его беседы со Святым Патриком, во время которых тот и использовал свой знаменитый трилистник в качестве символа Святой Троицы, окончательно решили дело. Хотя у короля и оставались некоторые сомнения относительно третьего лица Троицы – Святого Духа, он все же решил креститься. Легенда рассказывает о том, что, услышав о согласии короля на крещение, Патрик в великой радости взмахнул посохом и, сам того не заметив, пригвоздил королевскую ступню к земляному полу церкви. Король не изменился в лице и не сказал ни единого слова; он спокойно стоял так все то время, пока над ним творили положенные молитвы, и лишь когда пришла пора идти к купели, Патрик понял, почему король не может двинуться с места. «Что же ты молчал?» – в ужасе закричал Патрик. «Я думал, что это часть обряда», - невозмутимо ответил король. Эта легенда существует во множестве вариантов: так, по одной версии все это произошло не с королем Логайре, а с королем Энгусом, а по другой– не больше, не меньше, как с Ойсином, сыном знаменитого Финна Мак Кумалла; право слово, можно подумать, что Патрик и впрямь ввел в обычай такой оригинальный способ крещения и широко его практиковал. Вполне вероятно, впрочем, что легенда имеет некую реальную основу. Во всяком случае, она прекрасно иллюстрирует и нетерпеливую страстность ирландских святых, и стоическую натуру ирландских язычников. Правда, по другим, более достоверным источникам король Логайре так и не принял христианство. Во всяком случае, он придерживался весьма осторожной политики в отношении введения новой веры и не разрешил Патрику основать церковь вблизи от Тары, резиденции верховных королей Ирландии… При этом он позволил креститься своим детям и другим ближайшим родственникам.

    Сохранилось предание о том, как Патрик обратил в Христову веру дочерей верховного короля. Как-то раз на рассвете дочери короля Этне Светловолосая и Федельм Рыжеволосая пошли к лесному источнику, чтобы искупаться. Увидев возле источника Святого Патрика, они приняли его за лесное божество и испугались. Но любопытство оказалось сильнее страха; они приблизились к нему и спросили: «Где ты живешь? Откуда ты пришел?» Патрик ответил: «Чем спрашивать обо мне, лучше бы вы спросили меня о моем Боге». «Кто твой бог и где твой бог? На кого он похож? Где он живет? Есть ли у него сыновья и дочери, золото и серебро? Живет ли он вечно? Хорош ли он собой? Где его дом: на небе или на земле, в море или в реке, в горах или в долине? Велики ли его владения? И молод он или стар?» Святой Патрик сказал им на это: «Наш Бог – Бог всех людей, Бог неба и земли, морей и рек, гор и долин, солнца, луны и всех звезд до единой. Жилище его – и над небесами, и под небесами. Все на свете создано им, и все ему принадлежит. Он наполняет все сущее своим дыханием, всему дает жизнь, всем правит и все хранит. Он зажигает солнце, дарует воду иссохшей земле, волнует моря и воздвигает скалы. Он подчиняет звезды луне, луну – солнцу, и все светила вместе подчиняет иному, высшему свету. У него есть сын, во всем ему подобный. Сын и Отец – суть одно и то же, но Отец больше, чем Сын. Святой Дух исходит от Них; Отец, Сын и Святой Дух неразделимы. Я могу привести к престолу Небесного Короля дочерей короля земного». Услышав это, девушки тотчас стали просить его, чтобы он научил их, как им попасть к престолу Небесного Короля. И он учил их Христовой вере так, как верил сам, а потом окрестил их. Но когда он сказал им, что они смогут попасть к Небесному Престолу лишь после смерти, они страшно опечалились и так горячо молили Бога забрать их к себе поскорее, что Бог исполнил их желание, и они уснули вечным сном. И вот их одели в погребальные одежды, положили на смертное ложе, подруги плакали и причитали над ними, плакал и друид, воспитавший их. Святой Патрик, сам слегка обескураженный таким поворотом дела, постарался его утешить, говоря, что дочери короля пребывают в чертоге Господнем, и тогда друид уверовал и тоже велел себя крестить. А девушек похоронили недалеко от источника, и на их могилах стали происходить чудеса… На самом деле нет никаких исторических данных о том, что все это было в действительности, так что эта страшноватая, с точки зрения современного человека, история свидетельствует не столько о миссионерских приемах Святого Патрика, сколько о том, как выглядела сама его миссия в глазах новообращенных ирландцев. Поистине, эти пылкие и нетерпеливые люди не знали меры ни в чем, даже в благочестии, - если уж идти к престолу Небесного Короля, то идти немедленно, зачем заставлять его долго ждать? Смерть, следующая непосредственно за крещением – излюбленный сюжет многих ирландских Житий. Тот же Кольм Килле, по легенде, крестил детей индийского короля, специально для этого приехавших к нему в Ирландию, и все они умерли сразу после совершения обряда. К счастью, не все ирландцы, обращенные в христианство Патриком, стремились до времени попасть в Царствие Небесное, иначе крещение Ирландии обернулось бы для нее катастрофой. Но, как известно, христианизация Ирландии, напротив, обошлась сравнительно малой кровью. О том, почему она прошла так легко и безболезненно, написано немало исследований. Несомненно, исторические обстоятельства сложились в пользу быстрого утверждения христианства в Ирландии, но это ничуть не умаляет огромной роли, сыгранной главным ее Апостолом – Святым Патриком.

    «Исповедь» Святого Патрика свидетельствует о том, что он сам старался жить по Евангелию и учил жить так же тех, кого крестил в новую веру. Дошедшие до нас документы, написанные его рукой, изобилуют библейскими цитатами и ссылками на литургические тексты. Хотя сам он в той же «Исповеди» непрестанно твердит о своем невежестве и ничтожестве, ясно, что это лишь условная дань жанру – так писались все христианские автобиографии. Несомненно, он обладал определенными богословскими познаниями и – что не менее важно - превосходными организаторскими способностями. Опасения Папы относительно того, что он принесет в Ирландию какую-нибудь ересь наподобие модного в те времена пелагианства, были напрасными: Патрик считал себя римлянином по духу и стремился организовать ирландскую церковь по римскому образцу. Другое дело, что это не очень получалось: если в Европе церковная жизнь почти целиком строилась вокруг городов, то в Ирландии городов просто-напросто не было, поэтому в истории ранней ирландской церкви главную роль вскоре стали играть монастыри. Сам Патрик, насколько это известно, не основал ни одного монастыря в привычном нам смысле этого слова, зато ему приписывается основание множества церквей, самая известная из которых – церковь Саул в Арма. Тем не менее, во время пребывания Святого Патрика в Ирландии очень многие из ирландцев избрали для себя монашескую жизнь. При этом они оставались жить в своих домах, занимались обычным ремеслом, одновременно стараясь строить свою жизнь в соответствии с идеалами христианского монашества. Поскольку все они считали Патрика своим духовным отцом, их так и называли – «монахи Святого Патрика» (monachi Patricii). Надо сказать, что духовными детьми Святого Патрика считали себя не только они – за все время его долгой жизни он, если верить преданиям и хроникам, лично окрестил едва ли не всех жителей Ирландии, желавших принять христианство. Поэтому когда мы называем Патрика «крестителем Ирландии», это практически можно понимать буквально. Однако, то, что он крестил Ирландию, не означает, что она так скоро и безоговорочно сделалась христианской страной. Ирландское язычество жило очень долго, и, судя по всему, благополучно здравствует и поныне, видоизменившись и причудливо переплетясь с христианскими верованиями - как переплетаются линии в кельтском орнаменте, когда уже не разберешь, где там ангелы, где звери и птицы, где языческие духи, а где – люди… Очень характерно, что Святой Патрик появляется в некоторых сагах фенианского цикла, и в его беседах с сыном Финна Ойсином не он учит язычника мудрости, а наоборот, причем Патрик велит Ойсину и Кайльте не предавать забвению наследие прошлого.

    Что же за человек был этот легендарный креститель Ирландии – если он все-таки был? Вряд ли он походил на колдуна из кельтской саги, каким рисуют его легенды, и еще менее он соответствовал привычному образу проповедника, который с огнем в глазах и воздетыми к небу руками обличает языческих богов перед толпой изумленных туземцев. Его «Исповедь» рисует нам совершенно иного человека: одновременно нерешительного и непреклонного, доверчивого и подозрительного, по-детски обидчивого и откровенного, непоследовательного – и глубоко верующего. Разумеется, и этот источник не может считаться полностью достоверным: некоторые исследователи по сей день не уверены в авторстве Патрика, да и стиль «Исповеди» во многом диктуется требованиями жанра (где-то она напоминает более раннюю «Исповедь» Блаженного Августина, а где-то – более позднюю «Историю моих бедствий» Абеляра). И все же, когда читаешь этот сбивчивый, противоречивый и страстный рассказ человека о самом себе, в котором он то жалуется на свои невзгоды и на козни недругов, то простодушно хвалится содеянным; то доверительно обращается к читателю, то – не менее доверительно – к Богу, трудно не поверить в реальность этого человека. Обыкновенного человека: мелочного, сварливого, ранимого, добросердечного и страстного. Удивительного человека, обратившего к вере целый народ и ставшего символом этого народа на долгие столетия.

    Полную версиию этой уже довольно старой статьи можно посмотреть на сайте "Ирландского добровольца" Там ещё много чего любопытного

2006/03/18

    На крыше старого трёхэтажного дома, в переплетении веток и неба, весёлый мужик в рваном свитере скидывал лопатой снег и пел «Интернационал». Снежные комья разлетались по мостовой, разбрызгивая грязь и ослепительные солнечные искры.

    На Святого Патрика часто бывает хорошая погода.

    Лет десять тому назад, в такой же льдистый солнечный день, мы с подругой сидели на ёё балконе, тряслись от холода и пили глинтвейн. Потом подруга притащила из комнаты старый магнитофон и предупредила, что сейчас мы будем слушать кельтов.
    — Кого? – испугалась я, на всякий случай отодвигаясь от края балкона.
    — Ты что, про кельтов не знаешь, что ли? Ну, ты тундра! – хмыкнула подруга, вертя в руках кассету.
    — Ну, почему же. Я знаю, - с достоинством сказала я, украдкой напрягая память. - Кельты – это же что-то из поздней античности… или раннего средневековья. Маленькие, с раскрашенными лицами, сражались голышом, без доспехов, любили пожрать. Брали пленников только для того, чтобы те рассказывали им новости. Если новости были плохие или неинтересные, пленникам отрезали головы и засушивали их на кольях. Что ещё? А, да. Умирающий галл. В пушкинском музее лежит… очень симпатичный. Ещё пикты там какие-то были…
    — Какие пикты? – возмутилась моя подруга. – При чём тут пикты? Это кельтская музыка, её сейчас все слушают. Эту кассету я, правда, сама ещё не слышала. Говорят, что романтично до судороги в ноге, все толкинисты от этого балдеют… и не только толкинисты.
    — Ага, - осторожно сказала я, не зная, что ещё сказать. – Ну, ладно. Ставь.

    Небо сияло острой мартовской синевой, пахло дымом, подтаявшими лужами и подгоревшей кулебякой. На карнизе бормотали и дрались мокрые встрёпанные голуби. Кельты нестройно и жизнерадостно пели хриплыми противными голосами о том, как им всё осточертело, и как вот-вот они соберут свои нехитрые манатки и подадутся в Калифорнию. И там им будет хорошо, потому что в Калифорнии всем хорошо. Душа моя тихо расставалась с телом и воспаряла ввысь в немом восхищении, по пути цепляясь за голые берёзовые ветки и тихо ругаясь по-английски. Я представляла себе расписную ладью с расшитыми алым шёлком парусами, на боку которой было написано «Сент-Джон», а на палубе вповалку лежали кельты в здоровенных кепках и драных пиджаках, курили дешёвые сигареты, и дым от них свивался над водой в причудливый плетёный орнамент. Кельты плыли в Калифорнию и по дороге пели про свою нелёгкую кельтскую долю: папаша помер в голодный год, любимая девушка сбежала с приказчиком из мясной лавки, а денег нет и земли маловато, да и сколько можно копать на ней эту чёртову картошку? – и жизнь такая поганая, что впору украсть где-нибудь ружьё и податься в партизаны, но умные люди советуют этого не делать, а лучше податься куда-нибудь в Америку или ещё какой-нибудь Тирнаног, где нет ни гнилых болот, ни картошки, где на поле чудес растут деревья с золотыми гинеями вместо листьев, и никто не стареет и не умирает. И они пели, и плясали, и плакали, и хохотали до упаду, и в конце концов, конечно, потонули, потому что любой корабль, на котором плывут кельты, обязательно тонет, не дойдя до гавани. Я слушала, обнявшись со стаканом остывшего глинтвейна и затаив дыхание; с верхнего балкона летела вниз капель, и солнце сияло в подтаявших ледяных разводах на мостовой.
    — Нет, - задумчиво сказала моя подруга. – Это что-то не то.
    — Ты ничего не понимаешь, - сказала ей я, усилием воли возвращая душу на место. – Это как раз и есть самое то. Теперь я только такое и буду слушать.

    Подруга молча отобрала у меня глинтвейн и ушла в комнату. Святой Патрик подмигнул мне из берёзовых ветвей, и я поняла, что теперь он от меня не отстанет.

2006/03/27

    Мир полон чудес, притом самых разнообразных.

    Он полон восхитительных старых бутылок, шуршащих обёрток с остатками головокружительных запахов и обломков куриных косточек, которые почему-то нельзя подбирать с земли и есть. Впрочем, «нельзя» - это очевидная условность, которой можно пренебречь, если вовремя улучить момент.

    Он полон птиц – преимущественно голубей и ворон. Голуби нежны, всклокочены и прекрасны: они покорно вспархивают при малейшем к ним приближении и летят низко над землёй, так что можно долго бежать за ними, высунув язык и любуясь их чудным полётом. С воронами сложнее: они сидят на месте до последнего, поглядывая искоса и весело из-под насупленной чёрной чёлки, вертят головой и не спеша доклёвывают кусок батона, делая вид, что им наплевать на то, что ты несёшься на них со всех ног с лаем, рычанием и плеском ушей. Потом нагло поворачиваются к тебе хвостом и тяжело, с ленцой взлетают, не забыв прихватить остаток батона. В них определённо есть что-то двусмысленное, особенно этот их тяжёлый, слегка изогнутый клюв. Никогда не знаешь, что у них на уме. Кроме голубей и ворон есть ещё воробьи, но они редко слетают на тротуар, а в основном снуют и скачут, как мячики, внутри серых мороженых кустов. С ними не особенно интересно общаться – они слишком заняты собой.

    Мир полон тишины. Она шелестит, бормочет, вздыхает в глубине парков и подворотен, тонко позванивает, скрипит, поёт и плачет. Слушать её страшно и увлекательно. Иногда её разрезает грохот грузовика или снегоуборочной машины, и тогда от страха шерсть сама собой встаёт на загривке и торчит, как ежик для мытья посуды. Ещё хуже, если она вдруг взрывается лаем и подвыванием, несущимся со стороны стройки через две улицы. Это рождает в душе ужас пополам с боевой яростью. Всё это вместе клокочет в горле и дрожит в кончиках пальцев на лапах, и хочется бежать, прижав уши, во все стороны сразу. Жаль, что мешает поводок. Он вообще мешает. Надо всё-таки собраться с силами, сосредоточиться и его перегрызть. В одном месте он явно слабоват и уже слегка перетёрт, может поддаться.

    Мир полон шикарных пушистых красавцев, гуляющих вразвалочку, и мелких истеричных дур с белой кудлатой шерстью вместо глаз. Мир полон оранжевых утренних дворников, тяжело и сложно вооружённых, но при этом совершенно не опасных. С ними даже можно здороваться, ткнувшись носом в промёрзшую, грязно-оранжевую ногу. А вот с кем совершенно не хочется здороваться, так это с толстыми тётками, которые, не спросив разрешения, тянут к тебе руку и лепечут что-то обманчиво-приветливое. Таким лучше отвечать глухим, захлёбывающимся рычанием – они тотчас отскакивают, убирают руки и резво удаляются прочь, оскальзываясь на льду. «Надо же, какая сердитая», - обиженно говорят они. «Трусишка маленькая», - презрительно говорят они. Дуры. Что они понимают? Разве они сами или их вылизанные жирные мопсы могли бы, скажем, подойти к местному криминальному авторитету, контролирующему территорию от гаражей до заброшенной свалки, облизать его угрюмую, покрытую шрамами морду и получить в ответ милостивое помахивание хвостом? Ха-ха. Хотелось бы, право, на это посмотреть.

    А ещё мир полон кошек. Они сидят по утрам на трубе, скорчившись от страха и напряжения, и смотрят на тебя серыми от ненависти глазами. В принципе, не очень понятно, что с ними полагается делать. По всей видимости, лучше не связываться.

    Трудно сказать, какой мир лучше – утренний или вечерний. Предрассветный мир пуст, прозрачен и относительно спокоен. По нему беспрепятственно можно бегать без поводка, поскольку грузовики и снегоуборочные машины в это время ещё спят на своих подстилках. Вечерний сумеречный мир тревожен, загадочен и притягателен. В нём обостряются запахи, звуки и страхи, и от этого дрожит и замирает душа. В темноте легче ухватить с земли пахучий кусочек и быстро проглотить его, пока никто не заметил. А ещё вечером хорошо бегать под освещёнными окнами и заглядывать в них. Очень интересно посмотреть, у кого какой диван. В некоторых домах очень хорошие диваны – широкие, длинные, без подлокотников, зато со множеством твёрдых подушечек, которые хорошо грызть. Сразу видно, что там живут приличные, уважаемые люди.

2006/03/29

    В костёле пахло свежей краской и мимозами.

    Пожилой простуженный священник, то и дело покашливая и виновато улыбаясь, говорил о мире Господнем на земле и в людских душах. На передних скамейках бабушки с острыми польскими профилями улыбались в ответ на его улыбки и кивали в такт его словам и своим мыслям. На задней скамейке маленький мальчик, выстроив перед собой пластмассовых солдатиков, отдавал им приказы тихим, но железным сержантским тоном. Между его пушистых бровей лежала тонкая беспощадная складка. На скамейке у стены девочка в перекрученных колготках баюкала куклу и поглядывала на него и его армию с молчаливым уважением.

2006/04/01 Остров Скадан

    О смысле жизни
    Некий юноша знатного рода, воспитанный родителями в строгости и благочестии, отправился в обитель на острове Скадан, дабы пожить там некоторое время и поучиться у тамошних монахов мудрости и смирению во Христе. Прибыв туда, он тотчас пошёл разыскивать аббата и нашёл его в монастырском саду, занятого срезанием ивовых прутьев для розог. Аббат Бернард принял его ласково и радушно; предоставил ему келью для отдыха и уединённых размышлений, с превосходной тростниковой подстилкой на каменном полу и просторным занозистым чурбаком вместо стула. Не желая лишний раз беспокоить мышей, обитавших в той же келье, юноша редко заходил туда и проводил почти всё время в храме, или в скриптории, или за учёной беседой в обществе братьев.

    Как-то раз, в час послеобеденного отдыха, он пошёл к брату Ноткеру, чтобы обсудить с ним интересующий его отрывок из Писания. Один из послушников сказал, что брат Ноткер выполняет послушание на заднем дворе. Юноша поспешил туда и застал брата Ноткера за удивительным занятием: тот набирал ведром воду из ручья и выливал её в дырявую рассохшуюся бочку. Струи проворно бежали изо всех щелей, искрясь на солнце, и у днища бочки уже образовалась изрядная лужа.
    — Во имя Святой Троицы, брат, - в изумлении сказал юноша, глядя на размокшую глину у себя под ногами и раскрасневшееся лицо брата Ноткера, светящееся задумчивой улыбкой, - зачем ты это делаешь?
    — Отец настоятель приказал мне лить воду в эту бочку, покуда она не наполнится доверху, - ответил брат Ноткер, погружая ведро в ручей и в раздумье наблюдая за тем, как оно уходит под воду.
    — Но ведь она дырявая, брат, - сказал юноша – Бочка-то дырявая, я говорю. Никогда тебе её не наполнить – даже если будешь черпать и лить до второго пришествия Господа нашего Иисуса Христа.
    — Ну, что ж, - ответил брат Ноткер, с натугой вытягивая ведро из ручья, - по крайней мере, Господь не застанет меня в праздности или за каким-либо греховным занятием.
    — Пусть твоё занятие и не греховно, но оно совершенно бессмысленно, - сказал юноша. – Какой смысл лить в эту бочку воду, если она всё равно тотчас вытекает?
    — А какой смысл во всей нашей жизни, если мы всё равно в конце концов умрём? – ответил брат Ноткер, любуясь водяными потоками, струящимися по скользким коричневым доскам. – Раз Господь зачем-то нас здесь поселил, значит, какой-то смысл в этом всё-таки есть. По крайней мере, мне так кажется.
    — За что же, брат, тебе назначили такое покаяние? – спросил юноша и попытался перехватить у брата Ноткера ведро, чтобы помочь донести его до бочки. Брат Ноткер уклонился и переложил дужку ведра в другую руку, выплеснув часть воды себе на ноги.
    — Я провинился, брат, - сказал он, с кряканьем опрокидывая ведро над бочкой. – Отец настоятель наложил на меня эту епитимью за то, что во время Святой Мессы я предавался праздным размышлениям и утаил этот грех на исповеди… По правде говоря, я начисто о нём забыл, потому и утаил.
    — Поистине, это удивительно, - сказал юноша. - Если ты о сам забыл о своём грехе, то как же в таком случае о нём стало известно отцу настоятелю?
    — Отвлекаться мыслью во время богослужения – в самом деле большой грех, - печально сказал брат Ноткер, присаживаясь на перевёрнутое ведро и извлекая из кармана подмокший чёрный сухарь. – Я вот слышал о том, что некий клирик, способный видеть вещи, скрытые от глаз обычных людей, заметил однажды в церкви маленького бесёнка, который записывал на громадном пергаменте, сколько раз каждый из присутствующих отвлекается от молитвы и думает о посторонних вещах. Когда же он растянул пергамент, тот достиг противоположной стены храма – и весь он, от края до края, был испещрён записями бесёнка. Тот же клирик говорил, что пергамент этот попадает прямёхонько в лапы дьявола, а уж дьявол потом отыгрывается на нас за каждую суетную или непотребную мысль. Но это бы ещё ничего, если б было так. – Брат Ноткер вздохнул, достал из кармана другой сухарь, разломил его и подал половину юноше. – Это бы ещё ничего… Но я ума не приложу, каким образом наш аббат каждый раз умудряется перехватить этот самый пергамент по пути и всё, как есть, прочитать. По крайней мере, всё, что касается его собственных нерадивых чад.

    Он ещё раз вздохнул, тихо улыбнулся и замолчал, глядя на лужу, плещущуюся возле днища бочки. В неё уже успело забраться не менее десятка лягушек и жаб, ищущих защиты от полуденного зноя.
    — Смотри, брат, как хорошо жабам в этой воде, - с удовольствием сказал брат Ноткер, поднимаясь на ноги и растирая затёкшую поясницу. – Пожалуй, надо им вылить ещё парочку-другую вёдер.
    — Откуда ты знаешь, брат, что им тут хорошо? - спросил юноша и засмеялся. – Ведь ты же не жаба.
    Брат Ноткер вновь задумался, затем поднял брови и в сомнении погладил себе подбородок.
    — Откуда ты знаешь, брат, что я не жаба? – сказал он и потрогал бородавку на своём запястье. – Ведь ты же – не я.

2006/04/05

    В детстве мы часто играли на развалинах деревенской церкви. Она старчески вздыхала, скрипела и отзывалась гулким эхом на наши прыжки и хриплые разбойничьи вопли. С ободранных стен на нас хмуро и одобрительно поглядывали едва различимые бородатые люди в длинных струящихся одеждах. Чёрные подвалы были наполнены запахом сырой штукатурки и звоном воображаемых цепей. Играть в них было особенно жутко и заманчиво. Впрочем, иногда мы предпочитали играть на крыше, балансируя на опасной высоте среди балок и осыпающихся серых кирпичей и спугивая в небо голубиные стаи.

    Через двадцать лет, накануне Троицына дня, я сидела на той же самой крыше и пропалывала её, как грядку, выдирая засевшие между кирпичей травяные стебли и связывая их в пучки. После Троицына дня должны были прийти кровельщики. Внизу, в храме, две моих великовозрастных племянницы протирали оконные решётки, чистили хрупкие желтоватые стёкла нашатырным спиртом, выбивали ветхие половички и разбрасывали по полу клочковатое, крепко пахнущее полынью сено вперемешку с берёзовыми ветками.

    Ближе к вечеру на колхозном автобусе с доярками приехал батюшка. Он был стар, осанист и насмешлив. Во время вечерней службы он отпускал ироничные замечания в адрес хора, а при чтении Евангелия иногда останавливался, оборачивался назад и укоризненным басом говорил:
    — Глафира! Я что, по-твоему, читаю?
    — Дак… Премудрость Божию, батюшка, - оробев, отвечала застигнутая врасплох бабка.
    — То-то, что премудрость. Так чего ж ты языком чешешь, вместо того, чтобы слушать? Да ещё и других отвлекаешь? Ты смотри у меня.

    На середине проповеди он вдруг задумался, сделал широкий жест расписным рукавом в сторону меня и племянниц и сказал:
    — Вот мы всё ругаем молодёжь – и такая она-де, и сякая. И в церковь не ходит, и родителей не слушает. Оно конечно, молодёжь есть всякая. Кто вовсе ни во что не верует, кто во всякие секты ходит… Мормоны есть всякие… католики опять же. Но – Слава Богу – есть и другая молодёжь… хорошая, благочестивая. Вот – всю церковь к празднику убрали девушки… дай Бог им здоровья.

    Мои племянницы застеснялись и надулись от гордости, а я задумалась. Почему батюшке пришли на ум мормоны, было понятно – неподалёку от церкви, на холме, возвышался странной конструкции замок, хозяин которого, по слухам, был зубной техник, жулик и мормон. Почему ему вспомнились католики, я не знала. После окончания службы я осторожно к нему приблизилась и сказала:
    — Батюшка…
    — Ну? – ответил он, разглаживая бороду и благожелательно глядя на меня из-под бровей.
    — Я вот что… Я… Вы вот во время проповеди нас хвалили и всё такое… Только я хочу сказать, что я тоже католик. Ну, то есть, католичка.

    Батюшка стоял, выпрямившись во весь рост, и в лучах вечернего солнца был похож на Бога Саваофа из Детской Библии. Судя по всему, он не был ни смущён, ни обескуражен.
    — Ай-ай-ай! – весело прищурившись, сказал он. – Католичка. Ну, надо же. Как же это ты так, девушка?
    — Так получилось, - развела руками я.
    — Ну, как же оно так получилось-то? Про златые горы так хорошо поёшь, душевно… прямо Русланова. И вдруг – католичка. Ну, ладно, что ж с тобой поделать… Иди. К обедне-то завтра придёшь?
    — Приду, - пообещала я, потирая ногу об ногу и почёсывая голову под платком.
    — Приходи, - велел батюшка. – а то кто ж в колокол звонить будет? Не бабкам же лезть на такую высоту. Да и вообще.

    Во время утренней проповеди он сделал широкий жест расписным рукавом в мою сторону и сказал:
    — Вот, говорят – какая у нас молодёжь? А я скажу - всякая у нас молодёжь Разная молодёжь, вот что. Глафира! Что-то я твоей внучки тут не вижу. Петровна, и твоих тоже нет. Спрашивается – почему? Ну, ладно, сами не хотят, так хоть бы бабок старых проводили да поддержали… Вот, посмотрите – католики, и то пришли. А ваши православные внуки где? Как вы, спрашивается, их воспитываете? То-то и оно!

    Бабки покосились на меня с опасливым уважением. Кто такие католики, они не знали. После службы они щупали мои красные стеклянные чётки, переглядывались и покачивали головами. Потом мы все вместе залезли в автобус; одна из бабок дружески толкнул меня в бок, другая завела пронзительным дребезжащим голосом:

    Ах, куда ты, паренёк,
    Эх, куда ты,
    Не ходил бы ты, Ванёк,
    Во солдаты…

    — Глафира, да ты чё поёшь-то, - всполошились другие, показывая глазами на батюшку.
    — Ничего, пойте, - сказал батюшка. - У меня отец в Красной армии служил… прости ему Господь. Хороший был человек, между прочим. А что делать? Мобилизовали, он и пошёл. Ничего. Что ж делать – такая наша жизнь.

    Автобус ехал, подпрыгивая на ухабах, деревенские крыши мокро чернели на фоне серого, сочащегося изморосью неба. Бабки ехали и пели, и я пела вместе с ними.

    Поневоле ты идёшь,
    Аль с охотой?
    Ваня, Ваня пропадёшь
    Ни за что ты.

    В Красной Армии штыки
    Чай, найдутся,
    Эх! – без тебя большевики
    Обойдутся…

    Где-то за речкой протяжно протрубил горн.

2006/04/08

    Из приоткрытого окна тянет промозглой весенней свежестью. Яська сидит возле окна на табуретке и смотри в пол. Он всегда сидит на этой табуретке, когда бывает у меня. Если я ухожу на кухню или в другую комнату, он тащит её туда, куда ушла я; затем забирается на неё с ногами, усаживается и утыкается лицом в коленки.

    Яська – это мой сосед и друг. Недавно ему исполнилось пять лет.

    Нам хорошо вдвоём. Мы часто беседуем. Я рассказываю ему всё, что приходит на ум, а он сидит и задумчиво не отвечает мне на своей табуретке. Он никому не отвечает, не только мне. И ничего не говорит сам. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Чаще всего он сидит, опустив ресницы, трётся щекой о собственные коленки и молчит. Лицо у него при этом слегка напряжённое и строгое, брови чуть сведены, в глазах – острая, сосредоточенная ясность мыслителя. Но он ни с кем не делится своими мыслями.

    Я не знаю, почему он такой. Почему он в свои пять лет никогда не играл в игры, в которые играют другие дети. Почему он всегда молчит и смотрит в пол, или раскладывает в одной ему понятной системе палочки и разноцветные камешки, или рисует акварелью и гуашью яркие, захватывающие абстракции, вымазываясь при этом краской по самые уши. При этом он совершенно равнодушен к тому, как потом окружающие отнесутся к его произведениям: если кто-нибудь разрушит его мозаику или разорвёт и выбросит его картину, он не обратит на это никакого внимания. Он деликатен и никогда не даст понять, что с ним что-то не так. Если его не позвать поесть, он так и умрёт с голоду на своей табуретке. Если у него что-то болит, он забьётся в угол и скорчится там, но с большим трудом подпустит вас к себе. Его можно взять за руку или погладить по голове – он не закричит, но вздрогнет, заплачеи и сожмётся так, что вам больше не захочется этого делать. Единственное, чего он совершенно не выносит - это чужое страдание. Он будет рыдать и захлёбываться криком при виде мухи, тонущей в чашке воды, но не сделает ни одного движения, чтобы помочь ей выбраться на сухое место. При нём нельзя ссориться, ругаться и бурно выяснять отношения – если вы не хотите, чтобы он разбил себе голову об стенку. Но если вы прикрикнете именно на него, он только опустит ресницы и со странной свей полуулыбкой погрузится в созерцание ковра на полу. Его не возьмёшь голыми руками. Он защищается от этого мира тем, что ухитряется почти полностью его игнорировать.

    Я знаю, что он меня любит. Иногда он достаёт из холодильника яблоко или огурец и тихо кладёт рядом со мной. Иногда он с величайшей осторожностью дотрагивается кончиком пальца до моего рукава, сохраняя при этом внешнюю бесстрастность и не поднимая глаз. Раза два или три в нашей с ним жизни он всё-таки посмотрел мне в лицо – и я увидела, что взгляд его жив и осмысленнен, и что он слышит и воспринимает абсолютно всё, что я ему говорю. Но каждый раз вспышка эта бывает столь мимолётной, что я не успеваю понять – было это или не было.

    Его родители очень молоды, добродушны, восторженны и беспечны. Они бегают по дискотекам и эзотерическим тусовкам, а Яську считают «маленьким Ганди» и очень им гордятся. О том, чтобы лечить его, по их мнению, не может быть и речи. Он – избранник высших сил, путешествующий в астральных мирах: он – маленький эльф, случайно оказавшийся в нашем измерении. Лечить его от его «странностей» - всё равно, что лечить маленького Моцарта от его гениальности. Мать рожала Яську в какой-то лесной хижине, в кругу таких же, как она, «посвящённых», без врачей и акушеров. И с тех пор, как он родился, его ни разу не показывали врачам. По-моему, ему не делали даже элементарных прививок, которые делают всем детям. Нет, его родители – не бомжи и не наркоманы; они не доверяют врачам из идейных соображений, от всяческих простуд лечат Яську народными средствами и слышать не хотят ни о каком «аутизме» и ни о чём таком в этом роде. А я не смею даже заикнуться об этом в разговоре с ними. Опытные психологи сказали мне твёрдо и беспощадно: это не ваш ребёнок, и не лезьте не в своё дело, если не хотите, чтобы было ещё хуже. И вот я сижу и не лезу. А Яська сидит на табуретке – и тоже ни к кому не лезет. За окном – сырость и мгла, из-под занавески тянет пронизывающим сквозняком, но он не пошевелится, пока я не встану и не прикрою оконную створку. Плечи его слегка приподняты, подбородок упёрт в коленки, и я опять не могу вспомнить, какого цвета у него глаза. Я сижу рядом, как дура, протираю полотенцем вымытые тарелки, бормочу какую-то только что выдуманную сказку, в которой никто никого не обижает и ни с кем не случается ничего плохого. И думаю о том, что же мне делать. И – надо ли, в самом деле, что-то делать?

    Почему-то мне всё-таки кажется, что надо. Почему-то я так больше не могу. Но как мне быть, я не знаю.

2006/04/11 дети

    Однажды я ударила по лицу ныне покойного лидера общества «Память» Дмитрия Васильева. Сделала я это вовсе не из идейных соображений и, честно говоря, мне по сей день стыдно за это моё беспричинное хулиганство.

    Вину мою усугубляет то, что в то время он не был никаким лидером общества «Память», а был моим соседом по коммуналке дядей Димой. Или дядей Димкой, как я его почему-то называла про себя. Он всегда благоволил ко мне, дарил конфеты и всякие мелкие пластмассовые игрушки, я же снисходительно их принимала, благодарила светским тоном благонравной девочки и думала о том, как хорошо было бы натравить на него нашу хомячиху Тёмзу. И послушать, будет он визжать или нет. Он мне тоже, в общем, нравился. Хотя и не особенно.

    Мне было пять лет. Нет, наверное, меньше – года четыре. Однажды вечером я сидела на сундуке в коридоре и ела апельсин. В те времена апельсины были сочными и легко распадались на толстые лохматые дольки. Я подолгу гоняла языком во рту каждую дольку, как леденец, растягивая удовольствие. За стеной пьяненькие старички-соседи пели «Вечерний звон». Мимо меня прошёл, торопясь, дядя Димка, затормозил на ходу и неожиданно спросил:
    — Что, вкусный апельсин?
    — Ничего себе, - ответила я.
    — Не угостишь долечкой?

    Долечка оставалась одна. Я с сомнением посмотрела на неё, и дядя Димка расценил моё малодушное промедление как отказ.
    — Эх, ты, - сказал он. – Жадина-говядина. Ну, ладно. Я тебе ещё отомщу.

    Он сказал это вполне себе шутливым тоном, но у меня неприятно засосало под ложечкой.

    — И ничего не жадина, - сказала я. – Берите, пожалуйста.
    — Ну, нет, теперь не надо. Всё равно я тебе ещё покажу, - сказал он и ушёл в свою комнату.

    Я фыркнула ему вслед, но встревожилась ещё больше. Впрочем, до вечера я благополучно забыла об этом инциденте. А вечером к нам в комнату явился Дед Мороз – дело было как раз на новогодние праздники. Это был роскошный дед Мороз – в полном обмундировании, с посохом, бородой и расшитым тряпичным мешком за плечами. Он загудел что-то приветственное и начал горстями вынимать из мешка конфеты и выкладывать их на стол. Голос у него был дяди-димкин. А всё остальное – не его. Непохожее и незнакомое. Я вспомнила апельсиновую дольку, угрозу мести - и похолодела. Конечно, это была его месть. Странная, непонятная и страшная месть. И сам он – был не он. А кто-то страшный и потусторонний, спрятавшийся под румянами и добродушной личиной.

    Вспоминая сейчас эту историю, я никак не могу понять – чего же я всё-таки так испугалась? Дед Мороз с дяди-димкиным голосом был ярок, уютен и добротен. Конфеты сверкали в его пёстрых ладонях-варежках, как драгоценные камни на стендах в Минералогическом музее. Папа взял меня на руки и поднёс к нему поближе. И тогда я зарыдала, завизжала и, не помня себя от ужаса, изо всех сил стукнула кулачком по раскрашенному дед-морозовскому носу.

    Дед Мороз был безмерно обескуражен и искренне огорчён, а мои родители чрезвычайно сконфужены. Не помню, как они замяли этот скандальный эпизод. Помню только, что уже совсем вечером, перед сном, я лежала в кровати, вцепившись в край одеяла, и сурово спрашивала сквозь слёзы:
    — Этот… Который Дед Мороз… Он ушёл?
    — Давно ушёл, - в сердцах отвечала мама. – Да это же дядя Дима, наш сосед. Ты что, не узнала его, что ли?
    — Нет, - отвечала я, сопя и натягивая одеяло повыше. – Никакой это не дядя Дима. Вы что, не поняли, что ли?
    — Господи, - вздыхала мама. – Как не стыдно – большая девочка уже. Ну, зачем ты его стукнула?
    — Не пускай его больше, - распорядилась я из-под одеяла. – Никогда не пускай, слышишь?

    Наутро я встретила в коридоре дядю Димку, и он был абсолютно такой, как всегда, и ни словом не обмолвился о вчерашней позорной истории. Это окончательно укрепило меня в мысли, что вчерашний визитёр был вовсе не дядя Димка.

    И теперь я иногда думаю – а может, и вправду не он?

2006/04/12

    Не могу сказать, чтобы очень любила "Голодного Грека" Хаецкой, но в преддверии Пасхи, в безуспешных попытках покаяться, наконец, как должно, - всё чаще мне вспоминается этот фрагментик...

    Итак:

    "Вскоре после избавления от песьяка случилось Феодулу погрузиться в необыкновенно крепкий сон — настолько прочный и лишенный зыбкости, что впору принять его за действительность.

    И увидел Феодул себя среди густого тумана, а в тумане горел далекий оранжевый огонь. На этот огонь и пошел Феодул, даже не помыслив о том, что не раскладывают костров на палубе корабля, ибо от такой небрежности корабль легко может воспламениться и оставить плывущих на нем без всякой надежды.

    Однако вскоре Феодул понял, что находится не на корабле, а на пустынном морском берегу. Он различал теперь тускло блескучую воду, волнообразно намытую на берег зеленую морскую грязь, чей-то заплывший след на песке, одинокий белый камень впереди…

    Огонек между тем сам собою приблизился, и как-то так вышло, что оказался Феодул стоящим возле костра, где уже сидели трое и смотрели, как над огоньком безнадежно коптится тощая рыбка, насаженная на прут ивы.

    Скуластые, загорелые, одетые в выбеленную холстину, на вид казались они не слабого десятка, так что Феодул даже оробел.

    — Мир вам, добрые люди, — молвил он учтиво и полусклонил голову в ожидании ответа.

    Один из сидевших глянул искоса, мгновенно поразив Феодула ярким светом желтовато-зеленых глаз, но ничего не сказал; двое других и вовсе не шелохнулись.

    Тогда Феодул, не зная зачем, уселся рядом. Пальцем по песку чертил, а сам все разглядывал незнакомцев — исподтишка да украдкой. Сперва показались они ему похожими на Фому, Фоку и Феофилакта, но чем дольше оставался с ними Феодул, тем более разнились незнакомцы с константинопольскими нищими.

    — А что, — проговорил вдруг желтоглазый, обращаясь к своим товарищам, — ведь это тот самый Феодул, который до сих пор бродит в потемках, не в силах уйти от тьмы и не умея прибиться к свету?

    Тут Феодул поежился, всеми жилками ощутив приближение большой опасности. Что опасность надвигается серьезная — в этом он, поднаторевший различать ловушки судьбы, не сомневался; не ведал лишь, с какой стороны ждать подвоха.

    Второй незнакомец снял с прутика закопченную рыбку и с сожалением поколупал ее пальцем.

    — Ни холоден, ни горяч, — заметил он, и Феодул с ужасом осознал, что говорится это о нем, Феодуле.

    — Однако вместе с тем и не вполне потерян, — добавил третий мягко, извиняющимся тоном.

    — Глуп! — отрезал первый.

    — Прост, — поправил второй, а третий возразил:

    — Иной раз и прозорлив.

    — Бывает добр.

    — Но чаще — незлобив по одной лишь лености натуры.

    — Ой, ой! — возопил Феодул, закрывая лицо руками. А трое у костра продолжали, словно никакого Феодула рядом с ними и не сидело:

    — Не тощ, не тучен.

    — Хитростям обучен, а вот к труду не приучен.

    — Не сыт, не голоден.

    — Не раб, не свободен.

    — Духом суетлив, умом болен.

    — Мыслями блудлив, душою беспокоен.

    — Нет! — воскликнул неожиданно один из собеседников и бросил рыбку в огонь. — Она совершенно несъедобна!

    Феодул слегка приподнялся и на четвереньках осторожно начал пятиться назад. Но сколько бы он ни пятился, костер и трое в белой, крепко пахнущей морем холстине не отдалялись от него ни на шаг.

    И встали те трое, с громом развернув за спиною сверкающие крылья, и все вокруг вспыхнуло белоснежным светом. Тогда Феодул пал лицом вниз и зарыдал.

    Тут один из ангелов чрезвычайно ловко задрал на спине Феодула рубаху и заголил тому те части тела, что обыкновенно и страдают при порке; второй принялся охаживать Феодула прутьями; третий же при каждом новом ударе приговаривал:

    — А не лги!

    — А не воруй!

    — А оставь любодейные помыслы!

    Феодул знай ворочался, извивался и бил о песок головой и ногами.

    — Не буду я больше лгать! — клялся он слезно, и белый прибрежный песок скрипел у него на зубах. — Не стану впредь воровать! Помыслов же любодейных от века не имел!

    — Имел, имел, — сказал тот ангел, что с розгами. А третий продолжал назидание:

    — В Бога веруй без лукавства и умничанья! Чти Церковь!

    — Какую мне Церковь чтить, — тут же спросил Феодул, — греческую или латинскую?

    Ибо желал в этом вопросе наставления, так сказать, неоспоримого, из самых первых рук.

    — Хитрее Сил Небесных мнишь себя? — прикрикнул на Феодула ангел. — Какая тебе от Бога положена — ту и чти!

    И снова огрели Феодула по спине, да так, что бедняга лишь язык прикусил и более препираться не дерзнул.

    Увидев, что Феодул больше себя не выгораживает, поблажек не выторговывает, а просто тихо плачет, отбросил ангел розги и сел рядом.

    — Ну, ну, — молвил он негромко, — будет тебе, чадо. Вразумился?

    — Вразу… — пролепетал Феодул.

    — Отрезвел, умник? — строго вопросил другой ангел.

    — Ox… — всхлипнул Феодул. Ангелы переглянулись.

    — Врет небось, — вздохнул третий. Другой же, наклонившись, тихо поцеловал Феодула в щеку и шепнул:

    — Это ничего. Пусть врет."

2006/04/14

    Выйти в чёрный предрассветный холод,
    Закутавшись до глаз покрывалом,
    Пройти по белому мёртвому саду,
    Цепляясь платьем за голые ветки,
    Встать у входа в пещеру,
    У края пустой могилы,
    Глядеть в её затхлую бездну,
    Дрожать от ломоты во всём теле,
    От боли в распухшем от слёз сердце,
    От холода серого предрассветного мира,
    Который уже больше низачем не нужен.
    Плакать о том, чего не случилось
    И уже больше никогда не случится,
    Чувствовать, как в душу залезают бесы
    И привычно занимают насиженное место,
    Злорадно усмехаться сквозь слёзы
    И думать – а пусть себе лезут.

    В серой тьме пещеры – какие-то тени,
    Какие-то белые, страшные фигуры,
    Не поймёшь - то ли призраки, то ли люди.
    Спросят с суровой укоризной:
    А о чём это ты, женщина, плачешь?
    Сзади тихо подойдёт садовник,
    Закутанный до глаз покрывалом.
    Может, он знает, где мёртвое тело?
    Надо бы спросить, да язык прилип к гортани
    И в ногах – тяжёлая слабость.

    Господин, скажи мне, а где же?..
    Он скажет в ответ: Мария!
    Сад, забрызганный пятнами рассвета,
    Будет пахнуть травами и мёдом,
    Утопать в шелковистой прохладе,
    Играть алыми и жёлтыми огнями,
    Бормотать, звенеть и смеяться.
    И солнце осветит пещеру
    И отваленный от входа камень.
    И сердце оборвётся в траву
    И роса с него слёзы смоет.

2006/04/20 Вавилонская библиотека

    — Я так и знала, что ты забудешь эту бумажку, - бормочет сквозь зубы девушка, угрожающе сжимая локоть хмурого молодого человека в круглых очках, замотанных скотчем, как у Гарри Поттера. – И что мы теперь будем делать?
    — Подумаешь, - неуверенно хмыкает молодой человек. – Обойдёмся без бумажки. Я и так всё помню, если хочешь знать.
    — Ага, помнишь ты, - бубнит девушка. – Знаю я тебя. А завтра с утра зачёт. Какая я дура, что с тобой связалась.
    — Вы извините, - задушевно говорит молодой человек, приближаясь ко мне приставными шагами и напряжённо глядя в себя, - мы тут на днях у вас книжку брали… Ну… такую книжку… розовую. А может, серую. Толстую такую. – Он делает кругообразный жест рукой и прижимается щекой к читательскому билету. - К сожалению, я не помню автора. И названия тоже не помню. Но она нам очень нужна. Вы даже не представляете, как она нам нужна.
    — Подождите немного, - сурово говорю я и со скрипом вытаскиваю зажатую между Зализняком и Зиндером хрестоматию Звегинцева. Лицо юноши озаряется торжеством.
    — Ага! – восклицает он, поворачиваясь к девушке. – Я же говорил, что всё и так помню!

2006/04/22

    У меня тоже был свой Крысолов. Только он не играл на флейте. А может быть, это была Снежная Королева. Только она не ездила на оленях и ничего не говорила про верность и про вечность. Она вообще была не очень разговорчива.

    В первый раз это случилось во время прогулки. День был ослепительно-белый, томительный, пахнущий полынью и жёлтой пижмой. Я шла, загребая пыль тапочками, которые назывались «чешки», хваталась за придорожные стебли, царапая до крови ладони, бурно рыдала и скандалила сама с собой. Мама, тётя, сёстры и ещё какие-то родственники шли далеко впереди меня с твёрдыми беспощадными спинами и не оборачивались. Я знала, что они не обернутся, и где-то в глубине души хорошо их понимала. Солнце злорадно палило сверху, раскалённый песок, попадая в тапочки, колол и жёг пятки, голова гудела от жары и ярости, и воздух дрожал перед глазами, и всё внутри бессильно дрожало, захлёбываясь злостью и отчаянием. На минутку я замолчала, чтобы перевести дух, и вдруг поняла, что вокруг меня – пустота. Только дорога, небо и солнце. Я замерла, вслушиваясь в страшную знойную тишину, затем обомлела от неожиданного ужаса и тоски, присела на корточки и заскулила. И тогда ко мне вышел он.

    Только это была – она. Высокая, широкоплечая, в просторном белом платье, полотняной косынке, покрытой в кружок, и вышитом бело-красном фартуке. Она вышла из пыли и солнца, тихо прошла сквозь густой, колеблющийся от зноя воздух, взяла меня за локоть и легко, без усилия, поставила на ноги.

    — Ну, что? – сказала она. – Пойдём, что ли?

    Я не спросила – куда пойдём. Я почему-то и так знала, куда.

    — Я не пойду, - сказала я. – А мама как же? А Костик? А Наташка?

    Она чуть усмехнулась и поправила на голове косынку. И я поняла ещё отчётливее, чем прежде, что ни мама, ни Костик, ни Наташка больше ко мне не вернутся. Они ушли, оставив меня на дороге. Они уже не помнят, что я есть. Они забыли.

    — Нет, - сказала я. – Я не пойду. Я не могу. Я боюсь.
    — А ты не бойся, - сказала она, всё так же усмехаясь и глядя на меня без сочувствия, но и без осуждения. – Что уж теперь бояться-то. Бойся – не бойся – всё одно ты наша. Пойдём, касатка. Тебе ж самой хочется.

    Ладонь её была твёрдой, прохладной и нежной, а глаза – задумчивыми и насмешливыми.

    — Пусть хочется, - сказала я, осторожно вынимая свою руку из её руки.. – Мало ли кому чего хочется… Мне домой надо.
    — Ну, смотри, как знаешь - сказала она. – Гляди, не пожалей после.

    Она нагнулась надо мной, вытерла мне фартуком пыль и слёзы со щёк, посмотрела ещё раз внимательно мне в лицо, а потом повернулась и ушла. Воздух расступился перед ней, а потом опять сомкнулся, и на поверхности его ещё долго дрожала лёгкая золотистая рябь.

    Позже у нас с ней была ещё одна встреча. Я была уже взрослой, ходила в третий класс, но всё ещё побаивалась в одиночку ездить на общественном транспорте. Как-то раз две моих одноклассницы уговорили меня покататься на трамвае, а потом вылезли на дальней, незнакомой мне остановке и заявили, что идут в гости к какой-то подружке.
    — А я? – глупо спросила я, надувая губы.
    — А что – ты? – безжалостно ответили они. – Ты же её всё равно не знаешь. Поезжай домой, а то тебя ругать будут.
    — Одна? – ужаснулась я.
    — Ну и что ж, что одна? – захихикали они. – Боишься, что ли?
    — Ничего не боюсь, - гордо сказала я. - Просто свинство это, вот что. Мы так не договаривались.
    — Бои-ишься, - загоготали они. – Как маленькая. Привыкла везде с бабушкой за ручку… Эх, ты!
    — Дуры вы, и больше никто - с достоинством сказала я, отвернулась и пошла на остановку, загребая сандалиями весеннюю грязь и сдерживая подступающие к носу слёзы.

    На остановке было почти безлюдно. Где-то вдали скрипели и грохотали трамваи, а я даже не знала толком, на какой из них мне надо садиться, чтобы попасть домой. Сумерки между тем сгущались, над остановкой загорелся жёлтый фонарь. Я присела на корточки, упёрлась коленками в портфель и погрузилась в мрачные размышления.

    — Ну, что? – сказала мне женщина, стоящая рядом на остановке.

    Я вздрогнула и посмотрела на неё. На ней был длинный светло-серый дождевик и серая косынка, по-деревенски повязанная в кружок. Лицо её было слегка другим – постаревшим, побледневшим, но по-прежнему скуласто-лисьим, спокойным и насмешливым. И глаза её сияли и смеялись из-под низко надвинутого платка.

    — Нет, - замирая от радостного страха и желания сказать «да», сказала я.
    — Опять нет? – сказала она, знакомо усмехаясь
    — Я не могу, - умоляюще сказала я. – Никак не могу, честное слово.
    — Ну, смотри, - сказала она. – А то – пойдём, может? Тут ведь недалеко.

    Я зажмурилась и замотала головой.

    — Ладно, - сказала она. – Вставай тогда. Вон твой трамвай идёт. Выйдешь на девятой остановке, возле Серпуховского вала. Давай, касатка, беги, пока он двери не закрыл.

    Недавно я встретила её вновь. Я сидела на скамейке в парке, ела яблоко, вздыхала и никого не ждала. Она прошла мимо меня, мельком посмотрев искоса и кивнув головой. За её руку цеплялась девочка лет шести, которая, похоже, как и я, недавно орала и скандалила, но теперь совершенно успокоилась и что-то мурлыкала на ходу. Где-то в глубине парка играла флейта. Должно быть, это был припозднившийся уличный музыкант. Играл он плохо, но старательно.

2006/04/22 всякая ерунда

    В метро
    ****
    — Представляешь, Изольда-то наша... Ну, Изольда из бухгалтерии! Ну, помнишь её!
    — Помню. И что она?
    — Да позавчера опять под поезд попала.
    — Да ну? И как она?
    — Да ничего... (Пауза). Нормально.

    ****
    — А что, твоя жена - она тоже баптистка?
    — Да нет (С виноватым вздохом). Она - просто жена.

    ****

    Весёлая черноглазая бабка в Великий Четверг везёт красную лампадку с горящей свечой. К ней подходит суровый лохматый подросток в заляпанной кожаной куртке.

    — Бабуля, я вижу, у тебя огонёк есть. Дай закурить, а?

    Бабка (радостно):
    — Обожди, милок, ужо Он вернётся - всем даст прикурить.

2006/04/26 Скоро май

    По утрам мы с собакой вываливаемся из подъезда, щуря мятые со сна физиономии, ныряем в апрель и плывём по нему по-собачьи, распугивая встречных голубей и дворников. В окнах горит раннее солнце. В переулках горят пыльные фонари. На углу стоит школьник с туго набитым портфелем, курит и говорит по мобильному. По газону идёт женщина с букетом цветов; солнце вспыхивает на целлофановой обёртке, и издалека кажется, что она несёт факел.
    — Вообще-то, - говорю я собаке, оттаскивая её от подвального окна, - существует международная конвенция по охране прав кошек. Ты это имей в виду.
    — А может, наплюём на конвенцию? – задумчиво предлагает она.
    — Нельзя, - внушительно говорю я. – Морду раздерут за нарушение. И вообще.
    — Ладно, - вздыхает она, – тогда давай голубей погоняем.

    Голуби тяжело взлетают, усаживаются на карниз второго этажа и начинают там крутиться, стонать и курлыкать.

    Это их томное бульканье и воркование я помню с раннего детства. С него начиналось каждое майское утро. И каждое утро было солнечным. Я знала это, ещё не открыв глаза – уткнувшись в подушку, слушая, как бормочут на подоконнике голуби и ощущая лопатками свежесть, солнце и праздник. Каждый день был праздник. Но особенно праздничный из них, конечно, - первое мая. День, когда нужно было вскакивать пораньше, натягивать парадный оранжевый костюмчик с белыми кармашками, жевать пироги под пение репродуктора и ругань соседей за стенкой, а после бежать на улицу, где среди звона, синевы и прохлады длинной поющей вереницей шли люди с флажками, флагами, шариками и бумажными ветками Майского Дерева. Под Майским Деревом когда-то танцевали старинные угнетённые трудящиеся, выражая солидарность со всеми трудящимися прошлого и будущего, и пели о том, что самый весёлый месяц на свете – это месяц май. Конечно, самый весёлый, что за вопрос? Кто бы сомневался!

    Потом, уже в институтские годы, все первомайские дни всегда были ледяными и дождливыми. Мы приплясывали от холода на залитой дождём площади, натягивали рукава курток на кисти рук и сквозь зубы язвили по поводу международной солидарности. Особенно кисло и яростно выглядели те, кому не удалось уехать на праздники домой из-за принудительного участия в демонстрации. Постепенно все оттаивали, смягчались, начинали хохотать уже без язвительности, потом шли пить пиво с эклерами и смягчались ещё больше. Тучи рассеивались, и из дрожащих, усеянных прошлогодними листьями луж потихоньку, одним глазом выглядывало солнце.

    В конце мая есть ещё один праздник – день библиотекаря. Но о нём никто не знает – что очень обидно, между прочим. Вот если бы этот день праздновали, как день десантника или день пограничника – небось, все бы о нём узнали. А что? Пьяные в дым библиотекарши с перекошенными очками на блестящих от возбуждения носах вываливаются из своих библиотек и начинают орать непристойные песни («Поступайте, дуры, в институт культуры», «Каталог мой, каталог, алфавитный каталог» и т.д.) и избивать всех потенциальных читателей пыльными инвентарными книгами… Из окон библиотек летят изодранные а клочки формуляры и каталожные карточки… В библиотечных дворах сложены костры из «Казуса Кукоцкого» и «Кода Да Винчи»… Вокруг них пляшут тётки в синих чулках и с лицами, раскрашенными синей глиной… Все не-библиотекрари тихо сидят по домам и не высовываются – особенно с наступлением темноты. Разве не прекрасно? По-моему, изумительно.

2006/04/28 Вавилонская библиотека

    — Представляете, - печально говорит он, глядя на меня сверху вниз большими влажными глазами, - ведь я сам, сам в прошлой жизни написал эту книгу. А теперь ни слова в ней не понимаю. Ни одного слова.
    — Ну, так обычно и бывает, - говорю ему я, понимая в душе, что это слабое утешение.
    — Да, - соглашается он, переводя взгляд на потрет Ежи Куриловича и заинтересованно созерцая его очки и лысину. – Да. Вы правы. Жизнь быстротечна. Больше всего я боюсь не дожить до следующей реинкарнации.
    — Доживёте, - бодро говорю я. – Какие ваши годы?

    В дальнем углу на красной кожаной банкетке сидит ещё один. Он сидит и дирижирует. Потому что в правом его ухе безостановочно звучит Девятая симфония Сен-Санса. Я не знаю, есть ли у Сен-Санса Девятая симфония. Но то, что он не может переключить её хотя бы на Десятую, очень грустно. Мне его жаль – хотя он, по-видимому, вполне себе счастлив.

    Они вообще редко бывают буйными. Иной раз с ними бывает легче, чем с теми, кто полагает себя нормальным.
    — Сударыня!
    — Слушаю вас, сударь.
    — Должен вам сообщить, что я являюсь последним представителем рода Романовых.
    — Пожалуйста, заполните этот формуляр.
    — Благодарю вас.

    Безукоризненная вежливость и никаких лишних вопросов.

    С нормальными тяжелее. Они не выносят сложноподчинённых предложений и отключаются где-то на середине, глядя на вас беспомощными и гневными глазами. Они не понимают значения фразы «картотека в коридоре, рядом с залом». Их непременно нужно нежно обнять за талию и проводить к картотеке, шепча по дороге на ухо успокоительные слова. А потом найти в картотеке то, что им нужно, попутно объясняя им непонятные термины в названии их диссертаций. Они норовят обойти тебя с тыла, встать за спиной и, горячо дыша тебе в затылок, протягивать над твоей головой руку с зажатой в ней потной бумажкой с расплывшимися синими иероглифами. Попытки лягнуть их задними ногами успехом не увенчиваются – они либо не чувствуют этого, либо уворачиваются с тренированной ловкостью. Они спрашивают, невинно мограя: "А где у вас тут женщина с открытого доступа?" и "В каком кабинете размножаются?" Утопия Умберто Эко – Библиотека с Большой Буквы, в которую читатели попасть не могут, а если попадают, то живыми не уходят, - как все утопии, прекрасна и недостижима.

2006/04/29 Вавилонская библиотека

    «Известно и другое суеверие того времени: Человек Книги. На некоей полке в некоем шестиграннике (полагали люди) стоит книга, содержащая суть и краткое изложение всех остальных: некий библиотекарь прочел ее и стал подобен Богу. В языке этих мест можно заметить следы культа этого работника отдаленных времен. Многие предпринимали паломничество с целью найти его» (Борхес).

    На самом деле его лучше не искать. И ни в коем случае не искать с ним встреч и не вступать ни в какие переговоры. Всё равно вы не знаете и не поймёте его языка.

    Он сидит в восьмом, самом светлом из углов своего шестигранника и хмуро поводит в разные стороны льдистыми очами. Он в самом деле прочёл некую книгу и решил, что уподобился Богу. Каждому из нас хотя бы раз в жизни доводилось иметь с ним дело.

    — Здравствуйте, - говорите вы ему, робко заглядывая в его шестигранные, подёрнутые инеем очки.
    — Не здравствуйте, а говорите свой номер, - ровно отвечает он.
    — Ой... я не помню.
    — Следующий.
    — Погодите, я вспомнил. Вот.
    — В каком кармане вы лежите?
    — В кармане? О, Господи. Почему в кармане?
    — Следующий.
    — Нет, но при чём тут карман, я не понимаю!
    — В каком номере вы лежите?
    — В гостинице?
    — В кармане.
    — О, Господи.
    — Ваши книги в отложке на броне или на вэха?
    — На броне?
    — На броне или на вэха? Вы вообще по сетке проходили?
    — По сетке? Никогда в жизни я не ходил по сетке. Ни по сетке, ни по канату.
    — Вы что у нас, с красной полосой, что ли?
    — Я? Нет. Хотите убедиться в том, что у меня нет никаких полос? Ни красных, ни чёрных, ни белых. Я вам не зебра.
    — При чём тут зебра? Может быть, вы с синей полоской? Наверное, вы А Зе?
    — Говорю вам, нет у меня никаких полосок! И вовсе я не А Зе. Я Степанов Виктор Сергеевич.
    — Это не имеет значения.
    — Для кого как, знаете ли. Я могу, в конце концов, сам пройти к полкам, чтобы поискать свои книги?
    — Ни в коем случае.
    — Что – никак нельзя?
    — Только в том случае, если вы Пе Зе. Но вы не Пе Зе. Так что стойте на месте. Я полагаю, вас вообще нет по топу.
    — Как это – меня нет?
    — Нет по топу. Списали, значит.
    — Куда списали.
    — Сбросили.
    — О, Боже! Куда сбросили?
    — В РОФ.
    — Какой-то кошмар, честное слово. Но вы же видите, что я не во рву. Я здесь, перед вами. Сбросили в ров… Фашисты какие-то, ей-богу.
    — Фашисты тут ни при чём. Фашистов мы вообще только на днях с третьего этажа вывели.
    — С какого третьего этажа?
    — Из спецхрана в О Эф.
    — Ой, мамочка… Ну, хорошо. Фашистов вы вывели. Тараканов тоже. А я-то, я-то тут при чём?
    — И вы тоже ни при чём. Я имею в виду ваш заказ.
    — То есть, я должен искать его во рву? А конкретно – в каком?
    — Нет. Вы вообще не должны его искать. Вам никто и не позволит его искать.
    — Это невозможно. Ещё минута, и я сойду с ума. Пустите меня к полке или я тут же, на ваших глазах застрелюсь.
    — Проходить в читальный зал с оружием запрещено.
    — А если я всё-таки застрелюсь?
    — За это мы вас исключим. Сроком на один месяц. Нельзя нарушать тишину в читальном зале. А если забрызгаете книги - исключим на год. И заставим оплачивать реставрацию.
    — Нет, я всё-таки пройду к полке… Так… Ну, да. Вот моё требование на книгу. Почему его до сих пор не выполнили?
    — Там должно быть написано.
    — Так написано ОК. О’кей, стало быть? Ну, а книга, книга-то где?
    — ОК – это вовсе не «окей». Это другое.
    — Боже, Боже… А что?
    — Отдел Комплектования. Или Каталогизации. Или Категорических Отказов. Или…
    — Короче говоря, книги нет?
    — Нет и не будет.
    — Никогда?
    — Никогда.
    — А это что? Вот здесь что написано? Ув. чит. ваш. кн. на тел?
    — Это значит, что ваши книги на тележке.
    — А где тележка?
    — Её только что увезли в хранилище.
    — Вместе с м.кн.?
    — Д.
    — Надолго?
    — Навсегда.
    — Но почему?
    — Как невостребованные.
    — Ч! - Прекратите ругаться или покиньте читальный зал. Да! И снимите немедленно футболку. Как вы вообще в ней прошли мимо поста?
    — А что такого в моей футболке?
    — На ней что-то написано по-английски. С печатными материалами в читальный зал проходить запрещено.
    — Боже! Может быть, мне и штаны снять?
    — А что у вас на них напечатано?
    — Кошмар… Что напечатано? Манифест Коммунистической партии! Вы довольны?
    — Ну, это неактуально. Это можно тоже в РОФ. Или давайте я их проштампую на выход.
    — Не позволю я себя штамповать!
    — Ну, смотрите. Только если вы на выходе запищите – это будут уже ваши проблемы.

2006/04/30 Вавилонская библиотека

    Наши янки
    Новый директор Американского центра учится произносить своё имя на русский манер.
    — Как, как? Пэй-мэй…
    — Да нет. Не «Пэмел» и не «Пэймел», а «Памела». С ударением на второй слог. И мягче так, протяжнее: «Паме-ела».

    Освоив науку, она подходит к милиционеру, дежурящему у входа в библиотеку, и говорит, сияя старательной и застенчивой улыбкой:
    — Здравствуйте. Я Паме-э-эла.
    Милиционер приоткрывает глаза.
    — Уборщица, что ль? Ну, помыла и помыла. Молодец. Проходи.

    Милиционерша по прозвищу Дуся-Агрегат, расправив плечи и закрывая бюстом проход в ворота, пытается не пустить в библиотеку «лицо в верхней одежде». Лицо в верхней одежде улыбается во всю ширину своего и без того широкого американского лица и говорит со снисходительной проникновенностью:
    — У тебя не будет со мной проблем, моя курочка.

    Поперхнувшись и нежно зарумянев, Дуся отступает назад и пропускает его. А потом долго провожает взглядом и восхищённо цедит:
    — Гад. Ну, пусть только спустится!
    Спустился он, когда она уже сменилась. Кто научил его этой великолепной идиотской фразе из плохо дублированного боевика, остаётся загадкой. Тем более что, как выяснилось впоследствии, он больше почти ничего по-русски не знал.

2006/05/04 Вавилонская библиотека

    Витюша
    Он ходил к нам до последнего дня своей жизни. А умер он в девяносто шесть лет.

    Когда он ещё только поднимался по лестнице в читальный зал, мы уже знали, что это он. Его пыхтение и вздохи гулко разносились по всей библиотеке и отдавались тяжеловатым старческим эхом в углах вестибюлей. У него было больное сердце. Но он приходил каждый день. Осторожно поднимал гору обтрёпанных по краям талмудов, среди которых был и настоящий Талмуд, и, спотыкаясь и прижимая их к животу, нёс по залу так бережно и напряжённо, словно боялся расплескать по дороге их содержимое. В ответ на наши попытки помочь ему он только усмехался и перехватывал свою ношу покрепче. Затем садился у окна, надевал вторую пару очков и принимался водить носом и подбородком по строчкам. Подобно всем библейским мудрецам, он был простодушен, вспыльчив и снисходителен. Он ругался с нами, яростно тряся над кафедрой сединой и губами, а через минуту отходил, сконфуженно улыбался и просил прощенья у всех, включая кафедру, по которой он за минуту до этого пытался стучать кулаком.

    Настоящее его имя было Семён Маркович. Но мы все как одна за глаза звали его Витюшей. Хотя на самом деле Витюшей звали его ближайшего друга и, по всей видимости, ровесника. Ежедневно Семён Маркович звонил ему по нашему телефону-автомату и гулко кричал в трубку:
    — Витюша! Витюша! Ты меня слышишь? Нет? Я тебя тоже нет. Давай поговорим немножко. Как ты там?!

    Разумеется, в библиотеке нельзя громко кричать. Но Семёну Марковичу это волей-неволей прощалось. И все, затаив дыхание, слушали, как он диктует Витюше какой-нибудь телефонный номер: - Так… Сперва два! Два, я сказал! Нет, я один раз сказал: два! Один раз два! Потом – ноль! Ноль! Пустота! Ничего! Вакуум! Ноль, я тебе говорю – ноль, дырка в бублике! Да! Потом пять! Да не опять ноль, а пять! Пятёрка! Записал? Умница. Только – слышишь? – ты туда не звони! Не звони ни в коем случае! Там давно никто не живёт! И этот номер вообще изменился!

    Он часто терял запасные очки и баночки из-под салатов. Когда мы находили и возвращали ему, он трогательно благодарил, объясняя при этом:
    — Вы понимаете, отчего я так волновался? Жена. Всё дело в жене. Она бы меня со свету сжила за эту несчастную банку. Она у меня фармацевт, и потому человек точный и мелочный. И ещё – знаете что? Она ведь старше меня! Да, да. И потому считает меня мальчишкой, которого всё время надо воспитывать. Может, где-то она и права, конечно. Я её побаиваюсь.

    Недавно я застала одну из наших сотрудниц за изучением Католической энциклопедии.
    — Витюша спрашивал, как зовут сына Блаженного Августина, - пояснила она мне
    — Витюша? Странно. Это же, вроде бы, не его тема… Постой! Как – Витюша? Витюша уже лет десять как умер!
    — Ну, да. Умер. А сегодня он мне приснился и сделал запрос… Ну, чтобы я выяснила, как зовут сына Блаженного Августина.
    — И ты теперь ищешь?
    — А ты что, Витюшу не знаешь? Он же завтра мне опять приснится и спросит про этого самого сына… И что я ему скажу? Нет, надо выяснить, как его всё-таки зовут.
    — Так и спросил? Не «как звали», а «как зовут»?
    — Ну, да. Это-то как раз естественно, по-моему.
    — Погоди, не ищи. Я случайно это помню. Сына Блаженного Августина зовут Адеодат. Это значит – Богоданный.
    — Надо же… Богоданный. Отлично. Вот спасибо. Теперь пусть снится – я ему как раз всё и скажу… Интересно, что он, сам спросить не мог у этого Адеодата? Видел же его там, небось? Постеснялся, наверное. Да и понятно – неудобно как-то.

2006/05/05 всякая ерунда

    Разное
    — Леди, вы не подскажете, далеко ли до Зосимовой пустыни? – обращается ко мне в тамбуре электрички молодой человек с рюкзаком за плечами и коротким мечом у пояса.
    — Зосимова пустынь через три остановки. Только я не леди, - вздыхаю я. – Я из простых.
    — Это не имеет значения. Дульсинея Тобосская – та вообще была скотницей, между прочим, - меланхолически улыбается юноша, откидывая прядь и щурясь на пролетающие мимо столбы.
    — Любите Дон-Кихота? – спрашиваю я, оглядывая его с любопытством сверху донизу – от заострённых ушей до мягких, расшитых бисером сапог.
    — Почему бы и нет, миледи? Хорошая книга… Вы позволите, я закурю? Спасибо. Да. Так вот. В сущности, Дон-Кихот – это первый из ролевиков. Беда его в том… вам не мешает дым? Да. Так вот. Беда его в том, что он слишком увлёкся своей ролью. А так – был бы отличный мужик.

    На следующей остановке он выходит. Так и не доехав до Зосимовой Пустыни.

    *************************

    — Слушай, мне такое сегодня приснилось! Знаешь – смерть. Будто она ко мне пришла. Не за мной, а ко мне. Просто в гости. Повидаться. Ни фига себе, да?
    — А как она выглядела?
    — Как мужик. Как здоровенный такой дед, седой, в плаще с капюшоном. И с нервным тиком на одном глазу.
    — Интересно… Тик-то отчего?
    — От нас от всех, наверное…

    ***********************************
    — Этот Золотой Петушок, он сторожил царство царя Дадона. И когда нападали враги, он становился большой-большой, как дерево, и начинал кукарекать..
    — Владка! Ну, что ты выдумываешь? Не было у Пушкина про дерево.
    — А вот и было. Я же помню. «Чуть опасность где видна – верный сторож КАК СОСНА».

    Правда. Как сосна. Я вспомнила. Когда я была маленькая и слышала, как по радио Козловский сладким голосом выводит «ночной зефир струит эфир», то представляла себе следующую картину. Некто залезает ночью на кухню, откусывает от зефира в шоколаде, а оттуда начинает струиться едкое эфирное масло. Из соседней комнаты выбегает хозяин зефира со сложным именем Гвадал Квивир и принимается шуметь, греметь и ругаться…

2006/05/07 дети

    Розовое платье
    Самым лучшим платьем в моей жизни было то, которое мне подарили на моё пятилетие. Воздушное, кремово-розовое, с рукавами-фонариками и двумя тонкими, едва различимыми розами, вышитыми сбоку, возле кармашка. Каждый раз, надевая его, я преображалась душой и погружалась в упоительные самодовольные грёзы. От него пахло роскошью, торжественными летними вечерами, рестораном «Золотой колос» на ВДНХ, куда нас с сестрой водили иногда, в виде особого поощрения, и водой, налитой во флакон из-под маминых духов «Клема». Я надевала его, готовясь к походу в театр или на детский утренник, и смотрела на себя в зеркало из-под розовой панамы, слегка прищурившись, склонив на бок голову и высокомерно улыбаясь кончиками губ. К платью прилагалась сумочка – крошечная, тоже розовая, слегка потёртая по боками и щедро расшитая крупным, осыпающимся бисером. Всё это, вкупе с новыми белыми туфельками на маленьких, твёрдых, как копытца, каблучках, было той самой восхитительной прелюдией к празднику, которая сплошь и рядом оказывается много лучше и отраднее, чем сам праздник.

    Через два года платье стало мне мало, и его отдали моей младшей сестрице.

    Этот тяжёлый удар я вынесла с внешним спокойствием, маскирующим гневную бурю в душе. С приходом нового лета я часто вспоминала его, кое-как превозмогая горечь утраты и тихо злясь на сестру Наташку, которая, вне всяких сомнений, была ещё мала для подобной роскоши и никак не могла оценить её по достоинству. Синее платье с дурацкими белыми бантиками у талии, которым мне попытались компенсировать мою потерю, я надевала через силу и смотрела на себя, презрительно выпятив губу. Хуже всего было то, что со случившимся ничего нельзя было поделать – даже если бы я каким-то способом заполучила своё розовое платье обратно, оно всё равно бы на меня не налезло.

    Летом мы с сестрой жили в разных деревнях. Она жила у своего деда, в деревне по соседству, в длинном чёрном доме с дырявой, как звёздное небо, крышей, и со множеством маленьких комнат, пахнущих душистыми сушёными травами. Виделись мы довольно редко.

    Однажды я сидела в саду, грызла какой-то стебель и мучительно скучала. Мы были один на один с Вселенной; обе мы понимали, что сказать нам друг другу нечего и потому чувствовали себя тягостно и неловко. Калитка задрожала, скрипнула, и в неё боком, с радостным похохатыванием протиснулась Наташка. Протиснулась и встала на тропинке, щурясь на солнце и заливаясь тихим торжествующим хохотом. На ней было моё розовое платье, чудовищно измазанное и испещрённое пятнами разных оттенков. От него пахло уже не роскошью и не театральным фойе, а землёй, травяным соком, клубникой и фруктовым мороженым за семь копеек, которое было гораздо вкуснее той бурды, что нам подавали в серебряных вазочках в «Золотом колосе».
    — Ты чего? - с радостным замиранием спросила я. – Ты с кем сюда пришла-то?
    — Одна, - со скромным достоинством сказала она.
    — Ты обалдела? – внутренне кувыркаясь от счастья, спросила я. – Кто тебя отпустил одну в такую даль?
    — Никто, - так же гордо ответила она. – Я сама. А чего? Им всё некогда и некогда… А я к тебе хотела.
    — А платье чего такое грязное?
    — Так я ж его из корзины вытащила. Его отложили, чтобы стирать. А я вытащила и одела. Специально, чтобы ты обрадовалась. Ты обрадовалась?
    — Ещё как, - заверила её я. – А уж как мама-то обрадуется, я себе представляю. И не только она. Как ты вообще додумалась одна сюда прийти? Тебе же голову оторвут.
    — Ничего не оторвут. Поругают и перестанут. Первый раз, что ли? - философски заметила она. – Ты лучше это… Давай думай, во что играть будем. Только чур я принцесса. И чтоб без индейцев, а то я их боюсь…

    Мир расцвел, запел и заиграл солнечными бликами. На радостях я подумала, не отдать ли Наташке ещё и бисерную сумочку, но после некоторых размышлений всё же решила повременить.

    Потом, после всех положенных ахов и нахлобучек со стороны взрослых, мы играли до темноты, и Наташка была принцессой, и я набирала для неё из ведра воды во флакончик из-под духов «Клема». А вечером все за столом удивлялись, почему у чая такой едкий горький вкус и странный запах…

2006/05/10

    На Даниловском валу, возле монастыря, видела вчера старого монаха. Он шёл, шаркая разбитыми ботинками, спотыкаясь и временами хватаясь за поясницу. При каждом eго шаге что-то нежно бряцало и позвякивало. Я обогнала его, обернулась и прищурилась. На груди его, прямо на пыльной потёртой рясе, нестерпимо сверкали ордена и медали, и было их так много, что ряса совсем обвисла и скособочилась под их тяжестью. Встречные прохожие сбивали шаг и долго провожали его взглядами. Лицо монаха было совершенно бесстрастно. Уже на подходе к монастырским воротам откуда-то сверху, из дрожащей майской зелени, прямо в руки ему слетел тугой голубой шарик. Монах задрал голову повыше, вгляделся в небо, кивнул кому-то всклокоченной белой бородой и, подхватив шарик за верёвочку, скрылся вместе с ним за воротами.

2006/05/11 всякая ерунда

    Сны в духе Бунюэля
    — Ты знаешь, что мне сегодня приснилось? Это вообще! Как будто я сижу на концерте, вроде бы как в Малом зале или ещё где-то… концерт ещё не начался, а свет уже потушили. И как-то так очень темно в зале, нехорошо как-то. И тут у меня мобильный как зазвонит! Я беру трубку, а там какой-то мужской голос незнакомый, и сразу, с порога начинает на меня орать: «Ты что, типа, не знаешь, что перед концертом надо телефоны отключать? Быстро вырубай свой, а то хуже будет!» Я говорю: « А кто это? Кто говорит-то?» А он: «Кто, кто… Берлиоз!» Тут я окончательно обалдеваю и говорю ему: «Как Берлиоз? Берлиозу же голову отрезало на Патриарших!» А он мне: «Так тот Берлиоз – не композитор. А я как раз композитор. И сейчас будут играть мою симфонию. И если ты свою долбанную мобилу не выключишь, я не знаю, что я с тобой сделаю!» Ну, мне так слегка поплохело от такого разговора, я ему говорю: «Да выкючу я, выключу, не нервничай только так»… и стал мобильник выключать, а он – представляешь? – не выключается. И как-то раскалился весь у меня в руке, покраснел, просто жуть косая. Я его бросил на пол, а сам думаю: нет, всё-таки этот Берлиоз – не композитор. Сейчас как начнётся что-нибудь такое… доллары с потока полетят… и что тогда делать? Брать нельзя, и не брать тоже вроде как обидно. И хорошо ещё, если только доллары… Короче, рванул я из этого зала, пока всё не началось, ищу выход, а выхода-то и нет! То есть, портьерки красные, за которыми дверь помещается, есть, а дверей за ними нету. Одна сплошная стена ровная. И тут, за моей спиной, вдруг первый аккорд этой самой симфонии. И тут же, откуда то снизу, с пола, звонит мой мобильный. Я же его так и не выключил! Ох, как я тогда испугался. И от страха проснулся. Проснулся – а у меня и правда мобильный звонит. Я его выключил к аллаху на всякий случай и чайник ставить пошёл.

    — Кошмар. Эти театральные двери… Мне ведь тоже один раз снился сон про театральные двери. Это был ужас. Приснилось, что я сижу на спектакле, дают «Три сестры» Чехова, и спектакль длится уже сутки или больше, потому что там каждая сцена или реплика повторяется раз по двадцать. Представляешь, да? Допустим, они играют какую-нибудь сцену в саду, а потом заходят в дом и повторяют всё то же самое, слово в слово… Выходят опять на улицу – и опять то же самое. Потому что такой замысел режиссёра. Мы все уже охренели окончательно от этого замысла, а деваться некуда, потому что двери все заперты наглухо, и никого из зрительного зала не выпускают. Там уже кто орёт, кто скандалит, кто в истерике, а всё бесполезно. И тут встаёт какая-то женщина и кричит: «Товарищи! – кричит. – У нас нет другого выхода! Нам всем нужно скинуться и купить этим заразам билет до Москвы! Раз уж они так хотят в Москву, пусть едут!» Ну, тут все оживляются, начинают доставать кошельки; откуда-то появляется режиссёр на деревянной ноге, как Сильвер, и с аккордеоном на плече, и начинает собирать в шляпу деньги. И при этом ещё орет, чтобы мелочь не кидали, а то билет до Москвы нынче стоит дороже, чем до Нью-Йорка. И я ещё думаю: вот как в наше время театры деньги-то зарабатывают! И просыпаюсь. Ужас, одно слово.

2006/05/12 всякая ерунда

    Весной хорошо ходить по городу и читать объявления.

    «ПРОДАЁТСЯ ЦВЕТНАЯ ПЛЁНКА С ОТТАЛКИВАЮЩИМ ПОКРЫТИЕМ» Рядом приклеен образец плёнки. Про покрытие – чистая правда. Не соврали.

    «СДАМ КОМНАТУ ЛЮДЯМ ЗА 100 ЕВРО В МЕСЯЦ» Ага. Людям, значит. Остальных, значит, просят не беспокоиться. А жаль – комнатка-то того… недорогая.

    Афиши тоже хорошо разглядывать. Вот сегодня увидела: «СВЕТОПРЕСТАВЛЕНИЕ С ОРКЕСТРОМ». Ну, да. С оркестром, как положено. С духовым. Если имеются в виду иерихонские трубы… Или не они? Подошла ближе – нет, всё-таки «светопреДставление». Эх! Рано обрадовалась…

    А вот надпись на ржавом контейнере в тихой подворотне перечитывала несколько раз. Но то, о чём я думала, так и не получилось. Там было написано «ВЫЗОВ МУСОРА» Не «вывоз», а именно «вызов». Я представила себе, как стучу костяшками пальцев по контейнеру. Оттуда, лихо подтянувшись на руках, вылезает милиционер. Не настоящий, а сказочный – такой, как в старом фильме «Улица полна неожиданностей». В ослепительно белом кителе и с гордым курносым лицом. Снимает с уха картофельную шелуху, поправляет пояс и говорит, не глядя на меня:
    — Хватит уж мусорами-то обзываться. Как не надоест только…
    — А это вовсе и не я даже написала, - с робкой скандалинкой в голосе заявляю я и на всякий случай делаю шаг назад.
    — Ладно, - вздыхает он. – Что случилось-то? А то у меня на сегодня ещё четыре вызова.
    — А кто вызывал-то? – осторожно интересуюсь я.
    — Да чёрт его знает! – в сердцах отвечает он, усаживаясь на край контейнера. – Может, это вообще ворона стучала по железу, а мне зафиксировали как вызов. Что за жизнь? Ты… этого… у тебя закурить есть? Не отвечай, по глазам вижу, что нету. Эх, граждане! Ну, что за граждане пошли? Даже закурить, и то у них нет.

    Милиция всё видит по глазам. Все наши грехи и преступления. Так нам с сестрой говорили, когда мы были маленькие. Я-то, положим, не очень в это верила и особо не волновалась, а вот моя сестра верила свято и боялась милиции, как огня. Зимой, когда мимо нас проезжала милицейская машина, она останавливалась на бегу, быстро присаживалась в сугроб и зажмуривалась изо всех сил.

    Почему на бегу? Потому что ходить она лет до пяти не умела. Только бегала.

2006/05/18

    Вот уже полгода, как от меня куда-то делся мой друг, и меня это очень печалит.

    Печаль у меня какая-то детская.

    По утрам она сидит у моей кровати и, насупившись, ждёт, когда я проснусь. Не дождавшись, начинает сурово сопеть, хныкать и дёргать меня за рукав пижамы. Собака смотрит на это, прищурившись и вывалив на бок язык, тихо смеётся и радуется, что меня вот-вот разбудят. Ругаясь, почёсываясь и отпихивая от себя поочерёдно их обеих, я встаю, кое-как одеваюсь, и мы идём гулять. Втроём.

    Сейчас собака моя в отъезде, а Печаль по-прежнему при мне, и, как прежде, она будит меня ранним утром и говорит с сердитым сопением:
    — Ну чево-о, долго будем валяться? Я жду, жду… пошли уж, наконец?
    — Куда? – говорю я ей из-под одеяла. – И зачем, скажи на милость? Дождь же на улице.
    — Ну и что ж, что дождь? - говорит она. – Наоборот, самое оно.

    Я выбираюсь из постели, натягиваю на себя, что придётся, усаживаю её на плечи, и мы идём гулять. Утро хнычет, брызжет душистыми ледяными каплями, лужи мигают, морщатся и пахнут раздавленными почками.
    — Смотри, все плачут, - говорит мне она. – Давай и мы, что ли?
    — Не вздумай, - говорю я ей. - Не позорь меня при всём честном народе. Домой придём – там уж ладно… А здесь- не смей. А то я тебя больше в жизни не возьму с собой.
    — Да ладно, «не возьму», - хмыкает она. – Куда ты от меня денешься-то?
    — А вот и денусь, - обещаю я. – Есть всякие техники… тренинги разные. Знаешь, как много об этом всего понаписано?
    — Да знаю, знаю, - фыркает она. – Фигня всё это. И техники есть, и тренинги есть… И я тоже есть. Всё есть.
    — Нет, ты подожди, - взволнованно возражаю я. – Мы не должны так себя вести. Понимаешь, мы ведём себя так, словно кто-то обязан нас любить. А на самом деле никто ведь не обязан.
    — Ага, - ехидно говорит она. – Скажи ещё, что любовь – это дар, который даётся нам бесплатно, и его нельзя ни заслужить, ни выпросить. Зна-а-ем. Слыхали уж. Пошли-ка лучше вон в тот переулок, там дома старинные… красивые…

    Иногда я и правда пытаюсь от неё избавиться. Ссаживаю её с плеч и оставляю в каком-нибудь дальнем парке под сомнительного вида кустом с прошлогодними жухлыми листьями. Но она начинает так вопить и колотить ногами о землю, что я возвращаюсь, даю ей подзатыльник и опять усаживаю к себе на плечи. Некоторое время она ворчит, всхлипывает и пытается укусить меня за ухо, но вскоре успокаивается и начинает мурлыкать песенку о том, как «дело совершилося, с тех пор я стал злодей». Или ещё какую-нибудь. Я этих песен не знаю и невольно заслушиваюсь. Она радуется моему вниманию и старательно выводит детским, дрожащим от недавнего плача голоском:

    И во-от, в двенадцать часов но-очи,
    Приходит в саване мертвец.
    «Отда-ай, старуха, мои де-еньги,
    Ведь я – зарезанный купец».

    — Ну, ты даёшь, - говорю я. – Где ты всего этого набралась?
    — Я же Печаль, - гордо говорит она. – Мне положено петь печальные песни.
    — Ничего себе печальные! – говорю я. – Это не печаль, это жуть какая-то. Зарезанный купец… Придёт же такое в голову. Ты что, сериалов насмотрелась?
    — За кого ты меня принимаешь? – оскорбляется она. – Это старинная песня, ещё из девятнадцатого века… А вот ещё есть одна:

    Напилася я пьяна,
    Не дойду я до дому…

    — Этого ещё не хватало! – пугаюсь я. – Я вот тебе напьюсь! Я тебе напьюсь! Мала ещё, чтоб напиваться!
    — Ну и что ж, что мала, - рассудительно отвечает она. – Я же буду расти. А как вырасту, тогда и буду…
    — Чего ты будешь-то? И с чего это ты вырастешь? Тебе положено со временем уменьшаться, а не расти! Потому что время – лечит.
    — Ага, лечит. Много оно тебя вылечило-то?
    — Всё. Ещё одно слово – и я тебя ссаживаю. И ори здесь, под забором, сколько хочешь.
    — Да ладно, ладно, - виновато гогочет она. – Это же просто песня…Слушай, а мы на Шаболовку за пирожками пойдём?
    — Зараза ты, - печально говорю я. – Ну, хоть бы обо мне немного подумала. Ешь-то их ты, а толстею-то я.
    — Да ладно, чего там… от одного пирожка-то, - неуверенно усмехается она. – Только, чур, мне вишнёвый.. И с сыром. И можно ещё с клубникой тоже.

    Мы заходим на Шаболовку, затем, благоухая пакетом с пирожками, огибаем сонный трамвайный парк и, перешагивая через лужи, бредём к Серпуховке. Из утренних кафе пахнет жидкостью для мытья посуды, кофе и салатами оливье. Мокрые вороны ходят по крышам, оскальзываясь и топорща перья. В маленьких, задёрнутых жалюзями конторах начинается вялое шевеление, бульканье кипятильников и стук клавиатур. На окнах их белеют забытые с Нового года пыльные снежинки.
    — А хорошо как, - с набитым ртом говорит Печаль и устраивается поудобнее у меня на плечах.
    — Да, - говорю я. – Это ты молодец, что меня вытащила. Хочешь, анекдот расскажу? Политический. Про Шрека.

    Мы обе фыркаем, она радостно подпрыгивает у меня на плечах, но потом спохватывается и начинает хмуриться и ёрзать.

    — Хватит ржать, - говорит она с притворной строгостью. – Плакать-то когда будем?
    — Дома поплачешь, - успокаиваю я. – Вот вернёмся, завтрак приготовим, подметём… ну, и тогда уж.. Но всё равно ты зараза. Плакать будешь ты, а морда опухнет у меня. Как я с такой мордой на работу пойду?
    — А ты потом картофелину разрежь и приложи к глазам, - советует она и тянется с моих плеч к ветке цветущей липы…

2006/05/18

    Не знаю, почему вдруг вспомнилось письмо одного офицера из Чечни. Пишет он своему другу Алёше. Ну, там - то да сё, жалуется на жару и скуку, говорит, что командует «разным сбродом», вместе с которым предстоит ещё воевать целую зиму, и за это время он «надеется их раскусить». Рассказывает, между прочим, про одно дело, «довольно жаркое». Вообрази, говорит, что в овраге, где была потеха, с час после этого пахло кровью. Когда мы увидимся, говорит, я тебе расскажу подробности, очень интересные. А в письме не могу – не велят.

    Вот уж сколько лет прошло, и офицера-то того давным-давно застрелили, а потеха всё идёт, и конца-края ей не видно, и в овраге том до сих пор всё пахнет и пахнет кровью...

2006/05/20 сентиментальные путешествия

    Так и не могу вспомнить, как назывался этот городок.

    Впрочем, там, в Германии, я с первого дня только и делала, что забывала какие-нибудь жизненно важные вещи. В тот пресловутый первый день, возвращаясь из института на квартиру, где меня разместили, я внезапно поняла, что совершенно не помню ни названия улицы, ни номера дома. Почему-то меня это совсем не испугало. Сумерки тихо наплывали откуда-то сверху, Франкфурт был тих и безмятежен, и я была безмятежна, и бродила по нему, как по длинному смутному сну, желая и одновременно не желая проснуться. Маленькие магазинчики сверкали в переулках вывесками и витринами, над пряничными башенками, увитыми плющом, тяжело кружили вороны, где-то хохотали и пели по-польски подгулявшие гастарбайтеры, а у обочины дороги сидели тщательно одетые, вежливые панки и провожали благожелательными взглядами прохожих. Сначала я просто ходила по улицам, затем стала пытаться о чём-то расспросить встречных старушек, попутно наслаждаясь старомодным изяществом их произношения. Старушки искренне желали мне помочь, но как можно помочь человеку, который сам не знает, куда ему нужно? Они покидали меня с сострадательными улыбками, рассыпаясь в извинениях, и я опять ныряла в уличный сумрак и кружила, кружила по нему до бесконечности.

    Спасение пришло в лице ангела, томившегося на автобусной остановке. Ангел был белобрысым, широкоплечим, с круглой улыбчивой физиономией и аккуратным пивным брюшком, как и полагается немецкому ангелу. Ещё не зная, кто он такой, я бездумно присела рядом с ним на скамеечку, чтобы отдохнуть от бесплодных блужданий. Он заинтересованно покосился на меня, хмыкнул и вдруг сказал:
    — А я когта-то утчил русский язик. Та-а, та. Но теперь не помню уше. Мало помню.

    Сперва я не поверила своим ушам, а потом обомлела и уставилась на него. Дело было не в том, что ночью посреди Франкфурта со мной кто-то заговорил по-русски. А в том, что я-то ведь не сказала этому «кому-то» ни слова. Как он мог догадаться, что я русская?

    Некоторое время он с наслаждением созерцал мои выпученные глаза и приоткрытый рот, а потом радостно загоготал и потянул из моей сумки книгу. При свете фонаря над скамейкой было хорошо видно, что это немецко-русский словарь. Всё ещё не отойдя от изумления, я осторожно похихикала ему в такт, зачем-то открыла словарь на середине и увидела вложенную в него бумажку. На бумажке криво, но разборчиво было написано название улицы, на которой я жила. Почерк был явно мой. Но я почти могла поклясться, что не писала себе никаких таких бумажек. Или всё-таки писала? В растерянности я подняла глаза на ангела, но он уже с бодрым пыхтением забирался в подъехавший автобус и на меня не смотрел.

    Потом я ещё много чего забывала. И каждый раз меня выручало какое-нибудь сомнительное чудо, на которое я с тайным нахальством надеялась. Но вот название того городка, куда мы с моей знакомой попали почти случайно, так и не могу вспомнить по сей день. И спросить мне не у кого – с той дамой из министерства, моей тогдашней однокурсницей, я потеряла связь и ничего о ней не знаю.

    Она тоже приехала во Франкфурт, чтобы учить немецкий. Давался он ей с трудом, и почему-то она этого мучительно стеснялась. Впрочем, догадаться об этом можно было только при близком с ней общении. В её безукоризненной манере держаться, непринуждённо-величественной осанке и суховатой, изысканной вежливости было что-то завораживающее. Она мне нравилась. Она напоминала мне гвардейского офицера времен Павла Первого. Про себя я называла её Миледи.

    В один из выходных дней мы с ней поехали кататься по Майну на прогулочном пароходике. Сначала мы и впрямь плыли по Майну, потом выплыли куда-то ещё; мимо нас потянулись зелёные холмы и виноградники, и всё опять было, как во сне. На верхней палубе к нам попытался привязаться какой-то парень родом из Туниса. Он был весел, дурашлив и хорош собой, но – увы – не знал ни слова по-немецки, я же по-французски могла лишь с грехом пополам прочесть «Нотр пэр» и «Сен, сен сен, лё Сеньор Дьё де ль’универ», а это никак не способствовало флирту. Миледи глядела на него, подняв подбородок и насмешливо прищурив ледяные синие глаза. Парень повертелся немного вокруг нас, сконфуженно пофыркал и на время исчез.

    А потом мы причалили к какому-то городку и вышли погулять по улицам. Возникший из небытия тунисец увязался за нами, но шёл на почтительном расстоянии и старательно не обращал на нас внимание. А мы рассматривали городок. Странный это был городок. Теперь-то я понимаю, что скорее всего это был такой маленький параллельный мирок внутри Германии, потому что частью Германии он быть никак не мог. На первый взгляд там были точно такие же пёстрые башенки с часами; такие же пряничные домики с резными балкончиками, через перила которых переваливались жирные цветочные гроздья, и такие же маленькие кабачки с музыкой и тихим, пристойным весельем. Но при более пристальном наблюдении становилось видно.

    Что часы на всех башнях показывают абсолютно разное время, причём ни одно из них нельзя назвать правильным.

    Что балкончики кое-где привешены к глухой стене без какого-либо признака двери, а возле увитых плющом оград кучками стоят козы и деловито объедают этот самый плющ, косясь на прохожих диковатыми оранжевыми глазами.

    Что посреди одной из улиц стоит, как у себя дома, старинный комод с резными дверцами.

    Что главную площадь украшает невероятных размеров лужа, оставшаяся там, очевидно, ещё со времен Крестьянской войны. Через лужу перекинуты самодельные мостики, и по ним, как ни в чём не бывало, идут себе люди, как ходили когда-то их деды и прадеды.

    Что в прилегающем к площади переулке стоит суровый бронзовый человек, запомнившийся мне как Гумбольдт – хотя очень возможно, что это был не Гумбольдт. К одной его ноге прикручена бельевая верёвка, на которой развеваются простыни.

    Определённо это была не Германия.

    Вдобавок ко всему, это был ещё какой-то очень католический городок. На каждом шагу попадались застеклённые надтреснутые иконки и облупившиеся статуи святых. Особенно хорошо помню Святого Франциска, который стоял на углу в обнимку с курицей и что-то ей втолковывал. Я не слышала, чтобы он когда-нибудь проповедовал курам, но поскольку он проповедовал всем, кого встречал на своём пути, то, в принципе, в этой сцене не было ничего противоестественного.

    В узеньком перекошенном переулке смуглый горбоносый монах, похожий на мавра, торговал разной церковной утварью и почему-то пивными кружками и глиняными бутылками. Самым красивым его товаром были чётки. Стеклянные прозрачные, как слёзы алебастровых Мадонн, резные деревянные с нарочито грубыми крестами, чётки из фальшивого жемчуга и настоящего янтаря, чётки из плодов невиданных деревьев и сухих сморщенных семян… Я выбрала хрустальные, густого тёмно-вишнёвого цвета, звонкие и тяжёлые. Когда я обернулась к Миледи, чтобы похвастаться покупкой, то обнаружила, что её рядом нет.

    Она нашлась в одном из близлежащих кабачков. Она сидела возле стойки с ясным раскрасневшимся лицом, закинув ногу за ногу, чокалась с тунисцем пивными бутылками, и они оба хохотали и без умолку трещали по-французски.

2006/05/26 Депрессия

    Я вернулась домой поздно.
    — Мне никто не звонил? – небрежно спросила я у телефонного автоответчика, прицеливаясь в торшер тяжёлой сумкой.
    — Не звонил тебе твой Никто, - сонно отозвался автоответчик.
    — Чёрт, - сказала я, притворяясь беспечной, и пошла на кухню.
    — А ещё католичка! – укорил меня в спину автоответчик.

    Я села на табуретку, положила руки на колени и стала заниматься глубоким дыханием. Дыхание получалось злобным и прерывистым, как у фокстерьера, не догнавшего кота. Я плюнула, изящно отшвырнула ногой табуретку и пошла в ванную.

    Ванная оказалась занятой. В ней плавал лосось. Лосось Мудрости. Он появлялся в моей ванной по четвергам и оставался там до субботы, а к воскресенью исчезал – почему-то иногда вместе с гелем для душа. Я забыла, что сегодня четверг.
    — Зараза, - сказала я ему. – Ни помыться из-за тебя, ни постирать… А что будешь делать, когда горячую воду отключат? Небось, любишь в тёпленькой водичке плавать… неженка.

    Лосось заругался по-ирландски и повернулся ко мне хвостом. Я сделала вид, что не поняла, и принялась яростно намазывать на лицо крем.
    — Ты хоть умойся сначала, - посоветовал по-русски лосось, высовываясь из воды.
    — Не твоё дело, - огрызнулась я. – Лучше придумал бы что-нибудь такое… интересное. Вот что – покажи прыжок лосося, а?
    — Ага. Щас. Только жабры зашнурую, - фыркнул лосось. – С твоими-то низкими потолками? Куда тут прикажешь прыгать-то? И вообще – что я тебе, Кухулин? Я Лосось.
    — Ну, тогда исполни моё желание, - угрюмо сказала я.
    — Ещё того лучше! – обрадовался лосось. – Смилуйся, государыня рыбка, задолбала меня моя старуха, просит себе новую крышу, её-то совсем уж прохудилась.
    — Не смешно, - вздохнула я.
    — А что я тебе – филид какой-нибудь? – обиделся лосось. - Я Лосось. Лосось Мудрости. Брадан Фяса, если ты ещё не совсем забыла, как это по-ирландски.
    — Ну, тогда скажи что-нибудь умное, если ты такой «фяса». Например, посоветуй, что делать?
    — Терпи. Что ж ещё? – со вздохом и плеском сказал лосось.

    И я пошла в гостиную пить кофе и терпеть.

2006/05/28 Няня Таня

    Моим дошкольным воспитанием занимались мои бабушки и Няня Таня.

    Няня Таня была вовсе не няней, а соседкой с верхнего этажа, и была она, как я сейчас понимаю, старше меня от силы лет на пять или шесть. Но мне она казалась совершенно взрослой девушкой, и в воспоминаниях моих она осталась такой, как если бы ей в то время было уже лет двадцать или двадцать пять.

    Она играла и возилась со мной, как самая настоящая няня. Её доброта и снисходительность были до того безбрежны и безоглядны, что иногда приводили меня в ярость. Впрочем, эта ярость неизменно разбивалась о её несокрушимую, как скала, железную кротость.
    — А вот эта кукла, в шубке… она у нас будет Хозяйка Тундры, хорошо?
    — И никакая не хозяйка! – орала я, задетая тем, что не мне пришла в голову эта потрясающая идея. – Никакая не хозяйка, а просто девочка!
    — Ну, хорошо. Просто маленькая девочка…
    — Нет, не маленькая! Не маленькая!
    — Ну, тогда большая.
    — И не большая!
    — И не большая. Средненькая. Да?

    Я умолкала, смущённо жмурясь на тихое сияние Няни-Таниной улыбки, а она между тем ловко складывала пополам кленовый лист и делала из него роскошную рыжую шаль для несостоявшейся Хозяйки Тундры. Сопя от стыда и восхищения, я приваливалась к Няни-Таниному плечу; она обнимала меня одной рукой, тихо смеялась и щекотно дула мне на волосы.
    — А если это Хозяйка Тундры, тогда – что? – осторожно спрашивала я.
    — Тогда – не знаю пока, что. Это мы с тобой сейчас вместе придумаем.

    От неё я узнала множество вещей: о Персее и Андромеде, о броуновском движении, о мумиях фараонов и о том, что ни в коем случае нельзя, встав посреди улицы, задирать шубу и на глазах у всего честного народа подтягивать рейтузы. Мои бабушки ничего этого не знали, и если бы не Няня Таня, то я бы долго оставалась в неведении относительно многих явлений и порядков этого мира. Она разучивала со мной таблицу умножения и показывала мне старинные книги из библиотеки своего дедушки. Вместо букв в них часто были красивые закорючки под названием «готический шрифт».
    — Чего они так все носятся с этой миской? - строго спрашивала я, отдувая папиросную бумагу от разноцветных рыцарей и королев. – У них что, посуды больше нету во дворце?
    — Это не миска, - тихо смеялась Няня Таня. – Это Святой Грааль. Волшебный такой кубок… - Кубок? А почему – кубок? Он же не как куб, он круглый…
    — «Кубок» – это значит «чаша». Чаша, вырезанная из волшебного камня…
    — А кто вырезал? Данила-Мастер?
    — Может быть, и он. Я точно не знаю. И кубок этот исполнял всякие желания… Только его нелегко было найти. Ну, вот, эти рыцари нашли и стали его охранять, чтобы он не попал в руки к злым людям…
    — Кто? Этот Цветной Грааль? А где рыцари его нашли?
    — Не помню. Дедушка рассказывал, да я забыла. Но ничего. Мы ведь сами можем это придумать – даже интереснее будет.

    Иногда она всё же покидала меня и уходила играть со сверстниками – большими ребятами. Как правило, я относилась к этому стоически, но, случалось, не выдерживала и пыталась увязаться за ней.
    — Может, разрешим ей поиграть? – неизменно спрашивала Няня Таня у своих суровых друзей, обнимая меня за плечи. – Ей ведь хочется.
    — Мало ли, кому что хочется! – резонно возражала ей Ирка Подобуева – Королева Анжелика, восседая на пне, укрытом старой бархатной тряпкой.
    — Она не помешает, - мягко настаивала Няня Таня.
    — Я не помешаю! – встревала я. – Я буду у вас сантехником во дворце. Или электриком. Можно?
    — Нетушки, я буду сантехником! – тут же выскакивал откуда-то мой ровесник Сашка с пятого этажа. – Девчонок-сантехников не бывает!
    — Стража! – закатив глаза, кричала Королева Анжелика. – Немедленно уберите отсюда этих двух сантехников, и чтоб я их больше не видела!
    — Ну и подумаешь, - хмыкал Сашка, хватая меня за руку и увлекая за собой. – Больно вы нужны. Мы без вас работу найдём, а вам пускай ваши прынцы канализацию чинят!

    Я уходила от них без обиды в душе. Я знала, что Няня Таня всё равно придёт ко мне потом и мы придумаем с ней что-нибудь такое, что все эти анжелики треснут от зависти.

    … Недавно я лежала, укрывшись пледом, и в который раз пережёвывала свою печаль, ставшую от долгого употребления вязкой и безвкусной, как старая клубничная резинка. Няня Таня приснилась мне, тихо села на край дивана и сказала, отводя мне волосы со лба:
    — Ну, чего ты?.. Ведь уже большая девочка.
    — И не большая, - пробурчала я сквозь подушку.
    — Значит, маленькая?
    — Средненькая… Это ты что такое мне принесла?
    — Это? Цветной Грааль. – В руках у неё был кубок, сделанный из мелких разноцветных камешков. - Там вода и шипучка твоя любимая. Я её нарочно растворила, чтобы ты её сухой не ела. Сухую нельзя, живот может заболеть.
    — От мокрой тоже…
    — Ничего, мы понемножку выпьем.

    Печаль зашипела, растворяясь в кубке вместе с шипучкой, и на время пропала. Вернулась она только утром - когда я проснулась и вспомнила, что вызвала на сегодня сантехника.

2006/05/30 Медитация

    — Нет, так дальше нельзя. Тебе надо учиться психологической самообороне. Я вот недавно пошла на курсы, и меня кое-чему научили…
    — Что за курсы-то? Айкидо какое-нибудь? – вяло поинтересовалась я.
    — Ты примитивно мыслишь. Я же сказала – психологической защиты. Пси-хо-ло-гической. – Подруга оживилась, облизала губы и села на ковёр, скрестив ноги по-турецки. – Закрой глаза. Так… Теперь представь себе, что тебя обматывают золотой нитью. Не очень плотно, не так, чтобы ты оказалась спеленатой, как мумия, а свободно так… но при этом всю, с головы до ног. Нить нежная, шелковистая, но очень прочная. И она – как броня. Как кольчуга, понимаешь? Тебе в ней хорошо и удобно, она не стесняет движений, но и не пропускает к тебе чужое негативное воздействие. Ну, отражает, как зеркальный щит. А твои собственные негативные выбросы как бы процеживает сквозь себя и полностью нейтрализует…
    — Ага. А кто обматывает-то?
    — Да неважно, кто. Кто хочешь, не в этом дело…
    — Ага. А нить - обязательно золотая?
    — Ну, а какая же? Золотая, конечно. И вот тебя ею обматывают, обматывают… а ты…

    … Я стояла в задней части какой-то приземистой закопчённой избы. Передней части у неё не было – вся она состояла сплошь из одной задней части. Там царила довольно оживлённая атмосфера: толклись вперемешку золотые овцы и пёстрые куры, стучали веретёна и хохотали за прялками весёлые шотландские ведьмы. Их было много, все они были, как на подбор, чистенькие, румяные и веснушчатые, со свежими морщинистыми лицами и рыжеватой сединой, выбивавшейся из-под клетчатых платков. Беззубый старик в сером берете ловко хватал овец за ноги, переворачивал их, укладывал себе на колени и стриг огромными кривыми ножницами. Ведьмы тотчас подхватывали настриженную золотую шерсть, разбирали на волокна и пряли из неё толстые колючие нити. Почему-то в процессе пряжи всё золото куда-то исчезало, и нить выходила грязно-белой, с коричневыми и серыми проблесками. Ведьмы пряли, хохотали, и подмигивали друг другу, и пели хором длиннющие гэльские песни – в каждой ровно по сто сорок два куплета, не считая припевов «Эй, хоро», и «Хоро, эле», повторявшихся после каждого куплета со всеми положенными завываниями и отбиваниями такта ногами. Хор у них был хороший, слаженный, и песни сильно брали за душу, хотя не понять было ни черта. Две ведьмы не участвовали в общем веселье. Одна из них, стоя посреди избы, придерживала нить и тянула её ко мне, а другая, вертя меня так и сяк, как веретено, деловито обматывала этой нитью, увесисто шлёпая между лопаток, если я проявляла нерасторопность.
    — А где же золото-то? Золото-то где? – бормотала я, крутясь на одной ноге и ёжась от колкой шерсти. – Нить-то ведь золотая должна быть? - Ещё чего захотела – золотая, - смеялась толстая ворона на шесте под потолком. – Так они тебе и отдадут золото. Это же шотландцы. Они золото себе забирают, а тебе уж – что останется.
    — Так действовать же не будет колдовство, - усомнилась я.
    — Бу-удет, - успокоила меня ворона. – Не бойся, они своё дело знают.

    Когда песня, наконец, к великому моему облегчению, смолкла, оказалось, что вместо кокона из шерстяных нитей на мне висит толстый бесформенный свитер узорчатой вязки.
    — Это и есть моя кольчуга? – опасливо спросила я у вороны.
    — Она, она, - хохотала ворона. – Что, хороша кольчужка? И не коротка... Надо-олго хватит. Ты вот что... ступай-ка отсюда. А то они сейчас опять запоют. Волынку будут изображать голосами. Так что ты иди, а то как бы чего с тобой не сделалось с непривычки...
    — Куда идти-то? – заартачилась я. – Дождь на улице.
    — Тю! – покатилась со смеху ворона. – Да тут другой погоды не бывает. Как говорится, было б ненастье, да дождь помешал.
    — А свитер этот... он дождь тоже не пропускает? – понадеялась я.
    — Он зло всякое не пропускает, - став серьёзной, внушительно сказала ворона. - А дождь – это Божья благодать. Ну, ступай себе.

    И я пошла.

2006/06/02

    На месяц прощаюсь со всеми здешними друзьями и знакомыми. В той деревне, куда я еду отдыхать, никто и слыхом не слыхал об Интернете. Буду жить там тихо и хорошо, и собака будет меня воспитывать... Она всё растёт и растёт, причём исключительно в длину. Скоро её легко можно будет складывать, закручивать, переплетать и перепутывать, как собаку на кельтском орнаменте.

2006/07/06 всякая ерунда

    На Троицу было холодно, и во многих избах топили печи. Деревня пахла дымом, свежескошенной травой, берёзовым листом и самогонкой. Впрочем, самогонку пили умеренно, и за весь праздник так и не случилось ни одной более или менее запоминающейся драки.

    Вечером подгулявшие бабки сидели у Жёлтиковой избы на завалинке и пели про Хаз-Булата и Стеньку Разина. Чей-то хулиганский внук прыгал по поленнице и дразнился:

    Выплыва-ают расписны-ые
    Стеньки Ра-а-зина штаны!

    Бабки отмахивались и смеялись. А княжна тонула в набежавшей волне.

    Почему-то мне кажется, что в детстве я слушала эту песню на пластинке Анны Герман. Мне даже кажется, что я и не представляла себе, что её может петь кто-то другой. Потому что именно благодаря этой пластинке становилось ясно, что случилось дальше. Стенька выкинул за борт княжну, напился с горя и так, пьяный, злой и печальный, поплыл себе навстречу своей близкой гибели. А персиянка, как и положено утопленнице, стала волжской русалкой. Думаю, что так оно всё и было. И теперь в тихие безветренные вечера она вылезает из воды, садится на влажный белый песок и, отгоняя ногой прибрежную муть и тину и выбирая из волос хрупкие обрывки водорослей, поёт нежным грудным голосом с красивым акцентом обо всём, что с нею случилось. А на Троицу и на Ивана Купалу к реке спускаются бабки из окрестных деревень и подпевают ей с жалостными вздохами и со смачным волжским оканьем. И чей-то нахальный внук, не решаясь, конечно, плясать и дразниться в присутствии русалки, сидит рядом на корточках, сурово сопит и ёжится от вечерней речной сырости.

2006/07/06

    Не дойдя до половины сонного, зелёного деревенского рая – даже трети его не пройдя!– я и оглянуться не успела, как очутилась в сумрачном аду московского метро. Мысленно перекрестилась и шагнула в тёмную клокочущую неизбежность, пропитанную гулом, нервами и запахом потных духов, тёплых кожаных сумок и носков.

    В метро было малолюдно, прохладно и пало садовой ромашкой и вареньем. Нежный ветер гулял по тоннелям, опасно раскачивая древние бронзовые люстры. Бледная девушка в юбке до пят и глухом православном платке сидела на скамейке, читала «Манон Леско» и улыбалась. Маленькая чёрная дворняжка выскочила из вагона, огляделась по сторонам, убедилась, что это не её станция и запрыгнула обратно. Ещё одна дворняжка, лохматая, бородатая и чем-то раздражённая, шла по перрону широким шагом, не оглядываясь. Сзади на поводке у неё болтался мальчик и сконфуженно бормотал:
    — Эрделька, ну ты чего? Эрдель! Ну, погоди, не тяни так! Эрдель, рядом, я тебе сказал! Ну, я прошу тебя, рядом! Ну, я ОЧЕНЬ тебя прошу!

    Это чудище ничуть не напоминало эрдельтерьера. Очевидно, Эрделем её назвали ради поднятия её – или его? - самооценки.

2006/07/07 дети

    Красивая молодая армянка, высунувшись из окна по пояс, истошно кричала на весь двор:
    — Отелло! Отелло, иди сейчас же ужинать! Арут, да забери же его! Отелло! Я кому сказала - сию минуту домой!

    Отелло не спешил. Он ещё не поссорился со своей белокурой Дездемоной и был поглощён исключительно ею. Отгородившись от мира бортиком песочницы, они вместе лепили куличи, похожие на мавританские башни, и в порыве взаимной нежности сыпали друг другу песок за шиворот.

2006/07/08 сентиментальные путешествия

    Не все мои друзья любят со мной путешествовать.

    И я их очень хорошо понимаю. На их месте я бы тоже не любила.

    Сказать, почему?
    Нет, сама говорить не буду. Лучше всего об этом сказано у Джерома К. Джерома в "Дневнике паломника". А так как на русском языке эта книга издавалась мало и давно, я этот кусочек здесь приведу:

    "У Б. есть одна слабость – церкви. Не может пройти мимо церковных дверей. Идём мы с ним, например, по улице, под руку, и ведём как нельзя более серьёзный, даже душеспасительный разговор; как вдруг я замечаю, что Б. становится молчалив и рассеян.

    Я знаю, что это значит. Он увидел ЦЕРКОВЬ. Я делаю вид, что ничего не замечаю, и тяну его дальше. Но он замедляет шаг, начинает упираться и наконец останавливается.
    — Полно, полно, - говорю я, - соберись с духом и будь, наконец, мужчиной. Не думай об этом. Скажи себе твёрдо, раз и навсегда: не поддамся ни за что! Идём. Сейчас мы завернём за угол, и ты её больше не увидишь. Ну же, бери меня за руку, и побежим бегом!

    Он нерешительно делает два-три шага и снова останавливается.
    — Нет, дружище, - говорит он с такой горькой улыбкой, что самое каменное сердце при виде её содрогнулось бы от жалости. – Не могу. Я слишком к этому пристрастился. Теперь уже так просто не отвыкнешь. Зайди пока в ресторан, а я тебя потом найду. Не сожалей обо мне… не надо.

    И он уходит нетвёрдыми шагами, а я с досады направляюсь в первое попавшееся кафе, и, сидя за рюмкой абсента или коньяка, благодарю судьбу за то, что смолоду научился сдерживать свои страсти.

    Немного погодя он является и садится рядом со мной.

    В глазах его светится дикое, нездоровое возбуждение, но он старается скрыть сознание своей вины под маской натянутой весёлости. Я молчу, так как говорить в данную минуту было бы бесполезно. Но вечером, когда мы остаёмся одни в номере, и всё вокруг погружается в тишину, столь характерную для отеля, куда постоянно приезжают путешественники с родственниками и громоздкими багажами, - я обращаюсь к нему с кротким упрёком:
    — Скажи мне на милость, как же мы ухитримся посетить те места, которые нам действительно нужно посетить – кафе-шантаны, концерты, увеселительные сады, оперетку наконец – если будем тратить драгоценное время на беготню по церквям?

    Он потрясён правотой моих слов и обещает исправиться. Со слезами в голосе он клянётся, что за всё время нашего путешествия больше не заглянет ни в одну церковь. Но на следующее утро при первом же искушении его добрые намерения разлетаются, и повторяется старая история. Не стоит сердиться на него: он и сам не рад, что так выходит, но ничего не может с собой поделать."

2006/07/18

    — Простите, - сказала бледная юная девушка, подходя к моему столу неуверенной походкой и глядя на меня исподлобья,- а можно я пойду домой?

    Должно быть, от жары и умственных усилий она перепутала меня с преподавателем. Или с кем-нибудь ещё.

    — Идите, голубушка, - разрешила я, поправляя невидимый библиотечный пучок на затылке. Пучок немедленно перекосился снова. – Идите. Вам уже давно пора.

    Она просветлела лицом и тотчас испарилась, оставив за собой на столе груду энциклопедий. С раскрытой страницы мечтательно ухмылялась длинная немецкая физиономия Шиллера, романтически подпёртая рукой. Неужели это он доконал бедняжку?
    А вот я когда-то любила его многословную трескотню. И, признаться, до сих пор люблю. Он вообще значительно глубже, чем хочет казаться. Его болтливый идеализм может забавлять, но он абсолютно не противен, потому что при любых обстоятельствах остаётся здоровым.

    Достоевский тоже любил Шиллера. Но это он зря, между прочим. Потому что – не в коня корм.

    Взять хотя бы два эпизода. Только два. У Шиллера Дон Карлос с отрочества одержим высокими идеями и страшно хочет подружиться с юным маркизом Позой, поскольку еретик еретика чует издалека. А маркиз, отчасти из гордости, отчасти из соображений безопасности, предпочитает держаться подальше от этой людоедской семейки и с принцем держит подчёркнутую вассальную дистанцию. И где-то даже насмехается над ним, чувствуя своё внутреннее превосходство. Затем он совершает серьезный проступок, и Дон Карлос берёт на себя его вину. Королевский сын намеренно ставит себя на одну доску с вассалом и соглашается ради него на публичное унижение. Тогда маркиз понимает, что этот инфант – не так инфантилен, как ему прежде казалось, что из него в будущем может выйти толк и, пристыженный и растроганный до слёз, кидается ему на шею с уверениями в вечной дружбе и верности. После чего они оба немедленно погружаются в мысли о государственном переустройстве, общественном благе и прочей возвышенной ерунде.

    А теперь – «Неточка Незванова». Бедная приживалочка в княжеском доме до слёз, до душевной дрожи и прочего влюблена в дочку своего хозяина и покровителя. Княжна отлично видит это и долго, с наслаждением измывается над нищей девочкой, то подпуская её поближе, то отталкивая. Причём обе получают от этого громадное извращённое удовольствие. Наконец Неточка решает воспользоваться испытанным способом и берёт на себя вину княжны, когда та спускает с привязи бульдога, чтобы тот сожрал не то бабушку, не то тётушку (уж не помню). После этого Неточку запирают в чулан и забывают выпустить, а княжна лежит ночью в тёплой постельке и упивается мыслью о том, что та сейчас из-за неё лежит на дощатом полу в холодном чулане. После этого происшествия девочки становятся ближайшими подругами и немедленно начинают рыдать друг у друга на груди, истерически смеяться, по целым дням обниматься, а по ночам залезать друг к другу в постель и целоваться взасос.

    Как говорится, почувствуйте разницу.

2006/07/18 Правда о Печорине

    Восхитившись перлами, сохранёнными для потомков Вилли Вонкой (willie_wonka), я навалилась на свою подругу, которая тоже принимает экзамены в одном из московских вузов. Там урожай был не такой богатый, а образцы не такие смачные, но всё же набралось кое-что...

    А Печорин даже не думает о том, чтобы обнимать Максим Максимыча, а только смотрит на него своими кислыми глазами и вежливо здоровается.

    Максим Максимыч был не очень образованным и потому добрым и порядочным человеком.

    Азамат легко подвергался бесшабашности, и Печорин из хитрости использовал это в своих интересах. Он вообще только и делал, что кого-нибудь использовал, чтобы отвлекаться от тоски. Даже конрабандистов.

    Снаружи Грушницкий производил загадочно мужественное впечатление, но за этим имиджем проглядывал недалёкий ум, трусость и пустознайство.

    Среди «водяного общества» Грушницкий был как рыба в воде, хотя и старательно делал вид, что он не оттуда.

    Солдатскую шинель носить было выгодно, потому что это выглядело разочарованно и привлекало к себе уважение дам высшего общества. Но Грушницкий об этом не догадался, сменил шинель на офицерский мундир и тут же потерял всякий интерес. Печорин этим, как всегда, воспользовался и нанёс по нему сокрушительный удар.

    Печорин сблизился с Вернером, который был русский, хотя и знал одного Иванова, который был немец.

    Печорин очень ожесточился на кавказской войне, потому что там было смертельно скучно.

    Печорин – это, в сущности, тот же Лермонтов, только ещё гораздо хуже.

    Печорин только с виду кажется живым человеком, а на самом деле у него давно всё замёрзло внутри.

    За свою жизнь Печорин встречался с разными людьми и некоторых из них уничтожил, а других просто не замечал.

    Он погубил много женщин, а когда гнался за княгиней Лиговской, то погубил ещё и лошадь.

    Онегин сразу повёл себя порядочно с Татьяной, а Печорин проявил к княжне Мери порядочность только под конец.

    Онегин и Печорин во многом похожи, только Онегин убил одного Ленского, а Печорин ещё многих людей.

    Блестящие способности Печорина не проявлялись под гнётом скуки, терпения и общественной убогости.

2006/07/19

    Вот – как и обещала, некоторые перлы от нашего преподавателя зарубежной литературы. Милейший человек был при всём при том. Мы очень его любили.

    "Эллин – это то же самое, что и грек, только в более широком смысле слова.

    Не стоит путать Атланта с Атласом, хотя это одно и то же.

    Прометей занимался богоборческой и антиправительственной деятельностью, за что и поплатился.

    Никаких подробностей о Троянской войне я вам рассказать не могу, поскольку она была очень давно.

    Геракл взял змею за шею и задушил.

    Не путайте мифологического героя с мифическим. Мифический герой – это герой мифа, а мифологический – это персонаж греческой мифологии.

    Король Альфонсо в «Песне о Сиде» - это король. И вообще – бледная личность.

    В «Песне о Нибелунгах» Зигфрид – представитель передовой, свободолюбивой немецкой молодёжи, который стремится вырваться из узких рамок феодальной действительности на широкую дорогу свободной жизни. И вырывается.

    Сага – это продукт устного народного творчества древних исландцев. Например – «Сага о Форсайтах».

2006/07/20

    В первое в своей жизни кафе я пришла с собакой. Собака была громадная, жёлто-пёстрая и страшная. Одной рукой я цеплялась за мамину сумочку, а другой держала собаку поперёк туловища, слегка перекашиваясь и кренясь во все стороны под её тяжестью.

    При нашем появлении одна из официанток взвизгнула и уронила поднос на пол. К сожалению|, поднос был пустой, и потому я получила от этого происшествия меньше удовольствия, чем могла бы получить при более удачном стечении обстоятельств.

    — Видишь, что мы натворили, - радостно-сконфуженным шёпотом сказала мне мама. А потом сказала официантке: - Вы уж нас извините. Это всего-навсего игрушка. Она не настоящая.

    Ещё бы! Конечно, не настоящая. Если бы такие собаки водились в природе, то они бы только и делали, что снимались в фильмах ужасов и приносили своим хозяевам немалый доход. Впрочем, в то время я ещё не видела ни одного фильма ужасов; собаку же свою звала Дианой, расчёсывала её на ночь гребнем и слегка побаивалась. Она в свою очередь меня недолюбливала, но терпела за неимением лучшего хозяина.

    А потом мы сидели с мамой за столиком в сине-зелёном полумраке кафе, ели что-то праздничное и невкусное, запивали это сладкой пузыристой водой и слушали музыку с эстрады. Украдкой я совала Диане липкие от шоколада куски блинчиков и вытирала руки о её страшные чёрно-жёлтые космы.

2006/07/21

    Почему-то вспомнилось, как пару лет назад я шла по Старому Арбату. А там были кришнаитские гуляния.

    Деликатно проталкиваясь сквозь их оранжево-розовое веселье, я попыталась свернуть в первый попавшийся переулок, но на моём пути возник бритый наголо мужик с длинным, заляпанным мёдом подносом. Мужик был приветлив и настойчив, а поднос – грязноват и завален чем-то коричневым и не очень аппетитным.
    — Вы извините, - сказала я, тщетно пытаясь увильнуть в сторону, - но можно я этого кушать не буду?
    — Вы не кушайте. Вы только попробуйте, - увещевал меня мужик, сияя улыбкой и лысиной и как бы невзначай заступая мне дорогу. Я попятилась назад. Мужик обрадовался и пошёл в наступление, выдвинув вперёд угол подноса, как копьё. Я шагнула в сторону – но там под нежный барабанный рокот кружился и пел оранжево-розовый хоровод, и взлетали в воздух разноцветные шарфики и шарики.

    Спасение явилось в лице здоровенного, наголо же обритого парня с косой саженью в плечах и Че Геварой на футболке. Он вышел из переулка суровой боцманской походкой, поглядел сверху вниз на моего щуплого преследователя, дохнул на него пивом и благожелательно сказал:
    — А ну, пропусти жещину, ТЫ, ЛЫСЫЙ!

    Кришнаит застенчиво ухмыльнулся, покосился на лысую макушку парня и исчез. Парень с чувством сплюнул себе под ноги и затянул хриплым оглушительным басом, перкрывая нежный рокот барабанов:

    Я за то люблю Ивана,
    Харе Кришна, Харе Рама
    Что удар, как у Ван-Дамма
    Харе Кришна, Харе Рама…

    Над магазином «Русский лён» летел прозрачный золотистый шарик.

2006/07/25 всякая ерунда

    Диалоги в сумасшедшем городе
    Подслушано в очереди в сберкассе.

    — А я завтра в церковь пойду.
    — В церковь?
    — Ну, да. Завтра обедня будет. Больша-ая такая.
    — Так купи мне там лаку-то.
    — Какого лаку?
    — Да такого тёмно-чёрного. Белого не бери. Белый мне не нужен.
    — Да нешто он там есть, лак-то?
    — А что, ты думаешь, не сезон? Как раз - аккурат, самый сезон! Два тюбика возьми. Нет, три лучше. Только денег я тебе не отдам, и не проси даже.

    На улице, возле метро.
    — Борщ я сегодня не буду.
    — Это почему?
    — Мне нельзя. У меня же аллергия на черешню.

    Девочка лет пяти с восторгом хватает с витрины ярко-розовую босоножку с острым зелёным каблуком и кричит:
    — Мам! Смотри! В точности, как у папы!

    А вы говорите - нету инопланетян. Да они давно уже здесь. Не верите - посмотрите любой телевизионный обзор театральных постановок. Эти обзоры давно пора объединить в цикл "Инопланетяне среди нас". Чтобы люди наконец поняли, почему оно всё так.

2006/07/26

    Три раза в жизни меня называли бабушкой.

    Первый раз это случилось давно. Лет десять или пятнадцать назад. Я стояла в очереди за фруктами; очередь волновалась и ругалась, и маленький трагический узбек, торговавший всей этой благодатью, вдруг тоже заволновался, взмахнул руками и тонко закричал поверх общего гула и шума:
    — Всё ругаетесь, да? Зачем ругаться? Нехорошо! Ай, нехорошо! Вот вы все ругаетесь, и я вам дам плохой виноград, а вот эта бабушка тихо стоит, не ругается, и я ей – самый лучший виноград положу. Самый сладкий, слушай. Без косточек!

    И он тыкал в меня пальцем, и улыбался, и всё повторял:
    — Хорошая бабушка! Тихо стоит! Будешь кушать сладкий виноград.

    Мне был не нужен виноград. Я стояла за персиками. Но после такого я, конечно, не могла отказаться, и потащила домой полную сумку самого сладкого винограда, и глядя вверх, на желтеющие листья, думала о том, какая я хорошая бабушка.

    Второй раз это случилось зимой. У нас в библиотеке отключили воду, и я побежала с вёдрами и банками за водой в «Иллюзион», второпях завернувшись вместо пальто в громадную серую шаль с густым свалявшимся начёсом. Возле «Иллюзиона» я долго топталась и тянула на себя тяжёлую, разбухшую на холоде дверь, пока бравый молодой человек не подскочил ко мне с криком:
    — Бабуля, давай помогу! – И галантно распахнул дверь перед моим озябшим носом. Я надвинула платок поглубже, сказала ему: «спасибо, внучок» и пошла за водой в иллюзионовский туалет.

    В третий раз это случилось, когда я возвращалась домой по тихой заснеженной улице. Впереди меня шли двое мужичков и беседовали о чём-то, раздумчиво матерясь в промежутках между мыслями. Один из них обернулся ко мне и, положив руку на сердце, проникновенно попросил:
    — Ты, бабка, извини. Я пьяный, вот и матерюсь. Это я не то, чтобы… Это я пьяный.
    — Ничего, внучок. Бывает, - сказала я, осторожно обогнала их и пошла дальше.

    А два дня назад мне встретился на улице старичок. Такой вроде бы обыкновенный старичок, сухонький, трезвый и седобородый. Он пристально посмотрел мне в глаза, прищурился и сказал:
    — Ты, вот что, деточка… Ты очень милая, но ты слишком молодая для своих лет. Тебе надо повзрослеть.

    Сказал – и пошёл себе, выставив бороду вперёд и заложив руки за пояс. И даже не оглянулся.

    Вот оно как бывает.

2006/07/28

    — Мадам! - сказал мне мужик в вагоне метро. - Похож я на француза?
    — Нет, - честно сказала я.
    — Эт-та харрашо, - сказал мужик, взмахнул руками и выпал в распахнувшиеся двери. После него в вагоне остался крепковатый, но тонкий аромат вина. Наверняка французского.

    Выйдя из метро, я походя выплюнула изжёванную до бесчувствия резинку в первую попавшуюся помойку. Пройдя немного, я услышала за собой сдавленный изумлённый вскрик, а потом забористую ругань.

    В действительности это была не помойка. Это был лоток уличной торговки печеньем. Почему-то она поставила его на землю. Я не знаю, почему.

2006/07/28

    "Итак, я решил внимательно заняться Священным Писанием и посмотреть, что это такое. И вот я вижу нечто для гордецов непонятное, для детей темное; здание, окутанное тайной, с низким входом; оно становится тем выше, чем дальше ты продвигаешься. Я не был в состоянии ни войти в него, ни наклонить голову, чтобы продвигаться дальше. Эти слова мои не соответствуют тому чувству, которое я испытал, взявшись за Писание: оно показалось мне недостойным даже сравнения с достоинством цицеронова стиля. Моя кичливость не мирилась с его простотой; мое остроумие не проникало в его сердцевину. Оно обладает как раз свойством раскрываться по мере того, как растет ребенок-читатель, но я презирал ребяческое состояние, и надутый спесью, казался себе взрослым".

    Здание с низким, тёмным, еле заметным входом... Заходишь внутрь, в тусклый, кисловато пахнущий сумрак и бредёшь по нему наощупь, склоняясь в три погибели - иначе просто не пролезешь, - переходя от недоумения к раздражению, от раздражения - к скуке... И так до тех пор, пока не начинаешь чувствовать воздух и свет. И не понимаешь, что можно, наконец, немножко выпрямиться. Здание с низким входом, которое по мере твоего продвижения вперёд делается всё выше, пока не доходит до Неба.

    Ведь это же надо было ТАК об этом сказать, ёлки-палки.

2006/07/29 Вавилонская библиотека

    — Скажите, пожалуйста, - вкрадчиво просит умильный старичок с ясными зелёными глазами, – а мне тут не пришли ещё «Райские цветы с Русской земли?»
    — Нет, - со вздохом говорю я, просматривая стопы книг на тележке. – «Цветы зла» Бодлера – есть. А райских цветов что-то нету пока…
    — Ага! – торжествующе кричит старичок, грозя мне острым корявым пальцем. – Я так и знал! У вас так всегда! Всегда у вас так!

    И, приплясывая, исчезает за дверью с леденящим душу хохотом, как в песне про блоху. Я открываю окно, чтобы выветрился запах серы и кислой козлиной шерсти. В зал между тем заходят двое очкастых юношей. Они держатся за руки, хотя при этом отнюдь не производят впечатления влюблённой пары. Приглядевшись, я замечаю, что один из явно подталкивает и тянет другого вперёд, а его приятель слегка упирается и смотрит в бок с растерянной и горькой улыбкой.
    — Здравствуйте! – говорит мне первый и изо всех сил всаживает локоть в бок второго. – Вы знаете, для нас там книжечка отложена. Вон там, в столе. Второй том Шеллинга.

    Он берёт из моих рук книгу, в задумчивости взвешивает её на руке, затем коротко размахивается и обрушивает её на голову своего спутника.
    — Что вы делаете? – пугаюсь я. – Это же 1838 год, прижизненное издание… Вон, пойдите, купите себе Акунина и бейте им своего друга, сколько душа пожелает.
    — Нет, - так же задумчиво отвечает парень, вытирая книгу рукавом и бережно укладывая её обратно в ящик стола. – Видите ли, мне хотелось, чтобы он получил это именно от Шеллинга. Поверьте, это было необходимо.

    Побитый Шеллингом юноша учтиво кланяется мне, сняв вместо шляпы очки, затем печально показывает своему спутнику кулак, и они вместе удаляются из зала. Я проверяю, в целости ли на переплёт на Шеллинге, и запираю ящик.

    — Нет, вы подумайте только, - сетует девушка, с ненавистью глядя на серый заскорузлый том у себя в руках. – Как прикажете переводить эту сволочь, если у него в тексте постоянные вкрапления из всяких чёрт-те каких языков! Представляете, он всё время зачем-то вставлял в свои рассказы ирландские и валлийские словечки и при этом их так, знаете ли, искажал, что теперь их ни в одном словаре мама родная не узнает! А вот это, как мне сказали, вообще из мэнкского языка. Я решила сегодня ночью выйти на остров Мэн…
    — Вот как? – оживляюсь я.
    — Ну, я имею в виду – на сайт острова Мэн…
    Жаль, думаю я. А то я хорошо себе представляю, как она ночью выходит из моря на остров Мэн. Ей бы очень это пошло, между прочим.
    — Позвольте! – вдруг вспоминаю я. – Но мэнкский язык – это же мёртвый язык.
    — Тем лучше для него, - свирепо говорит она. – Вот пойду туда и посмотрю сама. И если он ещё не умер, клянусь, я его добью!

    Я не решаюсь благословить её на эту битву и только неопределённо улыбаюсь. За дверью в коридоре слышны чьи-то горестные вздохи и всхлипывания:
    — Представляешь, я сразу, как вошла, всё поняла… Поняла, что она меня завалит. И она поняла, что я поняла, и ещё больше осатанела. Спрашивает у меня: почему там в конце народ безмолвствует? Я говорю: а чего ему говорить-то? Говори, не говори – народ-то ведь всё равно ж никто не слушает. Кому он нужен, этот народ? А она мне так ехидно: вы что, деточка, не читали «Бориса Годунова»? Я говорю: да кто ж его читал-то? Ну, она меня и того… выставила.

    Из корешка газетной подшивки выскальзывает мышонок, встряхивается, протирает глаза и отправляется гулять по залу.

2006/08/02 Вавилонская библиотека

    Снова о морлоках
    Среди морлоков встречаются не только женщины, но и мужчины. Мужчины-морлоки особенно загадочны и располагают к длительным наблюдениям за их обычаями и повадками.

    Было время, когда в формалиновых сумерках третьего этажа хранилища плавал Саша Айсберг. Айсберг – это была не его фамилия, а его сущность. Он был неизменно медлителен, холоден, невозмутим и неприступен; о его потустороннее ледяное спокойствие разбилось не одно читательское отчаяние. Никто в мире не мог заставить его выйти из полярного полусна и хотя бы немного ускорить ход. Читатели рыдали, заглядывая в запылённое окошко морлокской пещеры, а он плыл с книжными стопами в вытянутых руках, сверкал острыми морозными огнями и глядел в вечность. Выпускник элитной гимназии с преподаванием множества языков, он не знал ни одной буквы латинского алфавита. Поэтому на поиски затребованных книг ему требовались годы. Он находил их по интуиции, которая часто ему изменяла.

    Его собрат, обитавший в той же пещере, был, напротив, суетлив, горяч и раздражителен. По утрам он выходил в зал, щурясь на непривычный свет, с размаху целовал глобус в Америку, вытирал губы и уходил обратно. Иногда читатели с ужасом наблюдали, как он, схватив за шею чем-то не угодившего ему коллегу-молока, просовывал его голову в окошко пещеры и пытался устроить ему гильотину, задвигая изо всех сил боковое пластиковое стекло с острым краем. Иногда он вырывался из пещеры с рычанием, швырял на телегу пачку книг и хрипел сквозь зубы, вращая оранжевыми глазами:
    — Передайте товарищу Кордобе, что если он не будет писать инвентарные номера, то я ему дам в мордобу!
    — Моя фамилия – не КордОба, а КОрдоба, - робко уточняла хрупкая испанка с длинными, до плеч серьгами. Каждая серьга была в виде полумесяца. На каждом полумесяце сидел мавр в чалме и стрелял из лука. – А что, я что-то не то, да? Опять не то написала, да?

    Морлок независимо краснел, подкручивал ус, великодушно хрипел: «да ладно уж» и, пригнув голову, нырял обратно.

    Он был вспыльчив, но отходчив.

2006/08/02 Вавилонская библиотека

    Только что мне встретилась аннотация с таким текстом: "Краткое содержание профессора В.В. Колесова".

    Мне понравилось. Ничуть не хуже, чем "Будагов об умственной деятельности Фердинанда де Соссюра".

2006/08/02 Вавилонская библиотека

    Я помню девушку, которая приезжала к нам из деревни Авдотьино, чтобы почитать Сирано де Бержерака.

    Вы думаете, я имею в виду Ростана? Ха-ха. Ничего подобного. Самого Сирано де Бержерака. Его книгу "Иной свет, или Государства и империи Луны". Разумеется, на французском языке.

    Впрочем, говорят, что где-то там, недалеко от деревни Авдотьино, просветитель и масон Новиков закопал свою тайную типографию, которую до сих пор не нашли.

    Значит, там просто воздух такой, в той местности.

2006/08/03

    Двое суровых, слегка выбритых мачо, переминаются на платформе метро в ожидании поезда. Вдруг на лице одного из них мелькает отблеск мысли, он слегка бледнеет под щетиной и спрашивает у своего спутника:
    — Слушай... А какая это ветка?
    — Не знаю, - после некоторого раздумья отвечает другой. - По-моему, эта... оранжевая.
    — Оранжевая? Не, я по ней не поеду! Пошли отсюда.
    — Ты чё, с дуба упал? - Не поеду мимо "Октябрьской", и всё!
    — Да ладно, блин, чего ты...
    — Сказал - не поеду мимо "Октябрьской"! Там моя бывшая живёт! И вообще - пошли отсюда поскорей, а?

2006/08/05

    — Девушка, сплюнь! – крикнула мне цыганка, высовываясь из окна роскошного «пежо» и поправляя разлетающиеся на ветру серьги. – Сплюнь сейчас же, а то хуже будет!

    Я покорно сплюнула через левое плечо, угодив под ноги вороне, грызущей чью-то кость. Ворона отвлеклась от чьей-то кости и посмотрела на меня с укоризной.

    — Зачем плевать-то? – запоздало спросила я у цыганки, прижимая к себе на всякий случай пакет с огурцами.
    — Значит, надо, - отрезала она. – Порча на тебе большая. Ты хоть знаешь, кто к тебе подселился? Живешь, живешь и не видишь…кто рядом живёт. И пьёт твою эту… жизненную энергетику. Иди сюда, я тебе всё расскажу.
    — У меня только шесть рублей и сорок семь копеек, – сказала я. – И огурцы вот ещё.. восемь штук. Но огурцы я не дам, это для морских свиней.

    Цыганка потемнела лицом, жалостливо покачала головой, затем тоже сплюнула и уехала. А я покрепче завернула огурцы в пакет и пошла домой.

    Я и без неё знала, кто у меня живёт.

    Он живёт на антресолях, среди старых сапог и банок из-под варенья. Никакой жизненной энергетики он не пьёт, хотя, судя по виду, он вообще-то старичок пьющий. Развлечения у него довольно безобидные – он ворует мои кольца и подбрасывает их то в холодильник, то в маслёнку; включает по ночам будильник и с тихим смехом выдёргивает его у меня из-под руки, когда я спросонок пытаюсь прихлопнуть кнопку; а иногда звонит в темноте по игрушечному мобильнику моего племянника и о чём-то вполголоса треплется со своими собратьями. Я его не боюсь. Он слишком фольклорный. Он носит старый китайский пуховик, вывернутый наизнанку, ватные штаны и разноцветные валенки – один грязно-белый, другой коричневый. По виду он похож на одного нашего читателя-бомжа, который живёт у нас в библиотеке и учит английский по учебнику Мёрфи. Только он гораздо меньше ростом и слегка почище. У него круглая розовая лысина, клочковатая бородёнка и сварливое, сморщенное, как губка, резиновое личико, всё в морщинах и крупных красивых шишках. Когда мой холодильник пустует больше, чем три дня подряд, он не выдерживает и снится мне по ночам.
    — Тебе чего? – спрашиваю я во сне, глядя, как он с кряхтеньем слезает с антресолей.
    — А ты думаешь – чего? – передразнивает он и отряхивает со штанов паутину. – Я тебе что тут, нанимался без харчей дежурить? Ты что тут, вообще, а?.. Ты давай, того, а? Давай, уже значит.. готовь что-нибудь уже.
    — Слушай, - говорю я, слушая, как в темноте тикает будильник, - а как тебя зовут?

    На этот вопрос он никогда не отвечает. Он замолкает, замирает, и мне становится страшно. Чтобы прогнать страх, я встаю, чертыхаясь, надеваю халат, и иду на кухню варить кашу. Морские свиньи шебуршат и ворочаются в опилках, и песчаная мышь по имени Тянучка догрызает в углу клетки свой новый тренажёр. Этим она хочет мне сказать, что сама, без моей помощи разберётся, надо ей худеть или нет.
    Мне-то ещё хорошо. У меня живёт только один такой квартирант. А вот у моей подруги, которая никогда не моет посуду, по ночам набивается полная кухня фоморов. Фоморы, как известно, любят пить воду из немытой посуды и часто околачиваются в домах у тех, кто её никогда не моет. Ближе к полуночи дверь в кухню моей подруги резко захлопывается сама собой, часы останавливаются, кот Васис, вздыбив шерсть, начинает выть и плеваться, а потом удирает под диван. А бедная моя подруга, натянув на голову простыню, лежит и с содроганием прислушивается к звукам фоморской гулянки.

    Но она всё равно никогда не моет посуду.

2006/08/12 Ангельская булочная

    Я возвращалась домой с бумажкой из-под пирожного в липком кулаке. В сумрачном подъезде фиолетовые руки полусонно чертили на кафельной стене неприличные слова. На площадке второго этажа кто-то шумно вздохнул и сказал:
    — Ну, как же ей не болеть, голове-то? Вон – Луна как ушла третьего дня за Марс, так до сих пор и не появлялась! Ну, и какое же, спрашивается, после этого будет самочувствие?

    Ну, вот, - подумала я, заталкивая бумажку из-под пирожного в собственный ящик для писем. - Ещё и Луна загуляла с Марсом. А Венере-то, каково, бедняжке, на это смотреть? Конечно – какое уж тут самочувствие?

    Возле двери своей квартиры я вспомнила, что забыла купить хлеба. Всё было, как нарочно, – один к одному. И всё из-за этой парочки – Луны с Марсом.

    Дома я вытряхивала серые сморщенные крошки из хлебницы, кормила ими сердитую мышь и вспоминала, как когда-то, на заре девяностых, в Москве на несколько дней напрочь исчез хлеб. Должно быть, Луна тогда тоже зашла куда-то не туда и заблудилась. Единственным местом, где можно было раздобыть хлеба, была австралийская булочная на улице Пятницкой. У них там была своя пекарня, и они от общих кризисов не зависели. Там продавались продолговатые хлебные кирпичи с нежным воздушным мякишем, никогда не разваливавшимся под ножом, - безумно дорогие и безумно вкусные. Она одна, не стесняясь, пахла на всю Москву горячим сдобным тестом, и уже на второй день хлебного кризиса к ней со всей Москвы потянулись люди. Я стояла в середине километровой очереди за хлебом, как в войну; сверху молча падал снег, а внизу молча, покашливая и переругиваясь про себя, топотались и подпрыгивали люди с кошёлками и пакетами. Где-то неподалёку звенел трамвай и лаяли собаки.
    — Ба-а! – звонко сказал маленький мальчик позади меня. – А это что – церковь?
    — А ты, что ж, не видишь? Ясное дело, церковь, - ответила бабка. Церковь Святого Климентия Папы Римского, облупленная и облепленная снегом, стояла прямо напротив нас, и над ней то и дело вспархивали озябшие вороны.
    — Ба-а! – настырно тянул мальчик. – А там кто живёт – птицы?
    — Птицы, - подтвердила бабка, хмурясь своим мыслям.
    — А ангелы?
    — И ангелы, - подумав, ответила бабка.
    — Ба-а-а… А ангелы куда за хлебом ходят? Тоже сюда?
    — А что ж? – неожиданно легко согласилась бабка. – Может, и ходят. Откуда ж мы знаем? Всё может быть…
    — А потом во-он туда залетают, на самый верх, под купола… и ставят там чайник. И чай пьют с хлебом, с маслом. Да? А может, у них там керосинка, как у бабы Даши в деревне, а?
    — Ты бы, Юрик, помолчал, - посоветовала бабка. – Вон какой холод, а ты после ангины. Не надо было мне тебя брать. А как не брать? Оставить-то не с кем…
    — А чего одного не оставила? Я ведь большой.
    — Большой, большой… Дай-ка я тебе горло получше закутаю.

    Стоять в очереди стало легче. Потому что в самом хвосте её переминались босыми ногами на снегу суровые ангелы с тонко очерченными византийскими лицами. На их грубых солдатских хитонах таял снег, и крылья нависали над ними, как плащ-палатки, и в руках их были копья, а в глазах – колеблющиеся огоньки церковных свечей и сияние морозного райского утра. Они расплачивались за хлеб римскими кодрантами и ассариями. Поначалу это раздражало продавцов, но потом они додумались сдавать эти монеты в ближайший художественный салон. Там их оправляли в серебро, делали из них женские кольца и продавали. Если не верите – сходите и убедитесь: они там продаются до сих пор.

    Купив хлеб, ангелы бережно заворачивали его в чистый холст и уносили с собой на колокольню. Я не знаю, были ли у них там чайник и керосинка, но хочется думать, что да.

2006/08/19 Мысли Ходжи Насреддина под деревом

    Однажды ходжа ехал на осле в летнюю жару. По пути он спешился возле большого орехового дерева, привязал осла к суку, а сам отошел в тень, снял с себя каук, раскрыл грудь и прохлаждался, утирая пот. Сидя так и размышляя о различных возвышенных предметах, он обратил внимание на громадные кабачки - там, в огороде; потом в задумчивости поднял голову, увидел на дереве орехи и сказал: «Господи, на таком тоненьком стебельке Ты повесил громадные кабачки, величиной чуть не с теленка; а вот на этом дереве, ветки которого гордо высятся к небу, шапка которого заняла пространство с дёнюм, ствол которого не обхватить и двум людям, — вот на этом дереве ты создал малюсенький плод, который и разглядеть-то трудно. А ведь было бы куда как лучше расти этим громадным кабачкам на дереве, а орехам - на стеблях кабачка".

    Вдруг ворона начала долбить орех. Орех выпал из кожуры и ударил ходжу по лбу. Ходжа взвыл, подпрыгнул и обеими руками схватился за голову. Потом он посмотрел на упавший орех, потом на кабачки в огороде, потом снова на орех… потом покачал головой и сказал в великом сокрушении: «Господи, прости меня! Никогда больше не буду путаться не в свои дела».

2006/08/19 Вавилонская библиотека

    Грациозный, как журавль, густо-шоколадный африканец по прозвищу Принц Умару подходит к полке с французскими словарями и панибратски похлопывает их по корешкам.
    — Рада вас видеть, - говорю я ему. – Что так давно не заходили?
    Он улыбается, поправляет косы и застенчиво объясняет:
    — Жарко было…

    Круглый и упругий, как резиновый мячик, перс вкатывается в зал и обводит всех нежным сияющим взглядом.
    — О! Я уже во многих библиотеках был! – задушевно признаётся он пожилой сотруднице, склоняясь над кафедрой и обволакивая её благодушным, слегка маслянистым сиянием.- Искал, где моложе.
    — Кто моложе-то? – подозрительно спрашивает она, отрываясь от кроссворда на чешском языке.
    — Кто-кто, - смеётся перс, не переставая вздыхать и лучиться. – Кни-ижки! А ты что думала?

    Сотрудница пугается и пытается водрузить на лицо профессионально зверское выражение, но оно немедленно тает в лучах сладкого персидского благодушия.
    — Я вот какой вопрос хочу спросить, - говорит он, склоняясь над ней ещё ниже. – Вы не можете мне говорить, как по-древнееврейски будет слово «кри-и-ло»?

    Это своё «крило» он произносит так напевно и протяжно, с таким обилием интонационных переходов, что сотрудница пугается ещё больше.
    — Почём я знаю? Вон, возьмите словарь…
    — Словарь – это хорошо, - соглашается перс. – А вы не можете мне говорить, где такая.. другая девушка. Она бывает сидеть тут и тоже моложе. Я заказал ей книги, и она всё мне приносила, но всё – не то, что я просил. Но это неважно. Совсем, совсем неважно. Это была такая… такая девушка, что она могла даже совсем мне ничего не приносить. Зачем такой красивой девушке приносить книги? Не надо никакие книги. Надо девушка. Где она, а?

    Его глаза, щёки и перстни на пальцах сияют так ослепительно, что хочется зажмуриться. Сотрудница фыркает, крестится и прячется под кафедру.

    Следом за ним в зал заходит толкинист. Толкиниста всегда можно узнать по походке и по тому, как он держит голову. Эта их ни с чем не сравнимая выправка выдавала их испокон веков – ещё в те времена, когда на русский язык была переведена только первая часть их священной трилогии, а оригинал можно было достать только у нас. Они приходили за ним, с порога начиная краснеть, хмуриться и ершиться. Почему-то они стеснялись произносить вслух заветное имя и стеснялись даже заменять его эвфемизмом «профессор». Зная об этой их слабости, я молча вынимала из потайного ящика три потрёпанных тома и выкладывала перед ними. Они вздрагивали, но тотчас овладевали собой, благодарили меня аристократическим кивком и тащили книги в дальний угол, под зелёную лампу. Тогда у нас в зале ещё были зелёные лампы.

    Иногда они зачитывались до самого закрытия и молча, но очень выразительно умоляли меня позволить им дочитать хотя бы до конца главы. Тогда я спускалась вниз, уговаривала милиционера подождать ещё немножко и, вернувшись обратно, подмигивала им в знак позволения. Времена были патриархальные, и милиционера иногда можно было уговорить. А библиотека в те времена работала до десяти вечера, за окном синела звёздная тьма, переливаясь всеми сильмариллионами, толкинисты сосредоточенно сопели над священным текстом, изредка перешёптываясь на неизвестном мне языке, а я раскладывала пасьянс из каталожных карточек и ждала, когда они закончат.

2006/08/22 всякая ерунда

    О жене одного пастора
    Старый фильм «Колдунья» с Мариной Влади, по смутным мотивам купринской «Олеси». Нежная старомодная наивность, которая давно уже стала выше всякой критики и придирок. Маленькая шведская ведьма бродит по лесу в красиво облегающем трикотажном платьице с глубоким вырезом, элегантно простоволосая, трогательно босая, неуязвимая для мошек, гнуса, топей и коряг. Я смотрела на неё, грызя сахарный сухарик, вздыхая, умиляясь и почему-то представляя себе, как было бы интересно, если бы ведьмой оказалась не она, а жена пастора. Только представьте себе – жена пастора! Тихая, умопомрачительно красивая блондинка с тяжёлым узлом волос на шее и в строгом складчатом переднике. Утром она сидит в церкви на отведённом ей месте; днём варит гороховый суп и делает кровяную колбасу, подметает пол душистым веником из полыни, крахмалит занавески и никогда не выглядывает в окно; вечером – ставит на стол цветы и блинчики с брусничным вареньем, вяжет мужу свитер из грубой шерсти и помогает ему выбрать тему для завтрашней проповеди, а ночью… Ночью, когда пастор засыпает, сморённый её чаем с сонными отварами, она обращается в сову и с тихим грудным смехом летает над лесом, иногда с налёта врезаясь в стволы вековых сосен. Ночью она учит соседских петухов говорить по-человечески, спускает с цепи псов, уговорившись с ними предварительно, что они не будут слишком много себе позволять на воле, наливает в кадки хозяйкам пива вместо воды, путает им пряжу и играет в карты с кобольдами. Ночью она – госпожа Голле, невинная бесстыдница в прозрачной лунной рубахе и с расцарапанными в кровь, измазанными в болотной жиже лодыжками. Она плетёт себе венки из голубого репейника, танцует на болотных кочках и увлекает в чащу припозднившихся путников. Наутро же эти путники просыпаются посреди коряг и мухоморов и никак не могут вспомнить, что за соблазнительная дичь снилась им этой ночью.

    Но шалости её всегда невинны, и ни с одним из своих деревенских Тангейзеров она не грешила по-настоящему. И вообще она никому не причиняет ощутимого вреда, и от забав её, в сущности, никто не страдает. Потому что и по ночам она крепко помнит, что она – жена пастора.

2006/08/23

    Мой сосед, зашедший на минутку за банками для солений, уже второй час пил у меня чай с баранками и ругал протестантов. Он ругал их с таким жаром и страстью, словно сам был выходцем из католического района Белфаста. Я резала яблоки на круглой разделочной доске, и мне было грустно и неудобно. Чтобы перестать себя так чувствовать, я достала из шкафчика корицу и аккуратно перевела разговор на католиков. Мой сосед радостно сверкнул глазами, звякнул ложкой о край чашки и принялся ругать католиков.

    Я облегчённо вздохнула и стала замешивать пирог. Я твёрдо решила, что он выйдет восхитительным, и соседу я не дам ни кусочка. Засунутый в духовку, пирог быстро зазолотел, разросся и окутал всю кухню, всю лестницу, весь дом и двор горячим ароматом треснувших, томящихся в пышном ванильном тесте, истекающих терпким золотым соком райских плодов. К этому запаху примешивался запах корицы, лимонной цедры, кленового сиропа и бесподобной ромовой приправы, каплю которой я добавила под самый конец, перед тем, как ставить тесто на огонь.

2006/08/24

    Наш автобус сломался и застрял возле какой-то тихой деревушки, заросшей лопухами замечательной величины.
    — Это что – Серпухов? – спросонья обратилась я к водителю, застывшему в медитативной задумчивости над ящиком с инструментами.
    — Какой, к чёрту, Серпухов, - ответил он, извлёк из ящика здоровенные пыточные клещи и полез под автобус.
    «А долго мы тут простоим?» – хотела спросить я, но по выражению спины водителя поняла, что этого делать не следует. Кряхтя и держась за поясницу, я выбралась наружу и пошла гулять по деревне, стараясь всё же не выпускать автобус из вида.

    На краю деревни стояла большая, картинно перекосившаяся изба со сложным плетёным узором на наличниках. Этот узор что-то мне напомнил, и я, смутно мучимая этим неразгаданным воспоминанием, постучалась в кривые двери.
    — Здрасьте, дедушка, - сказала я отворившему мне старику. – У вас водички не найдётся?

    Старик молча сделал приглашающий жест и закрыл дверь за моей спиной. В избе пахло дымом и свежеструганным деревом. Руки старика были выпачканы тестом, а на столе лежали в ряд плоские, ещё сырые лепёшки из серой ржаной муки. Никогда я раньше не видела, чтобы в деревнях мужики сами пекли лепёшки, и это зрелище слегка меня встревожило.
    — Чего тебе, Тася? – спросил дед, вытирая руки о штаны. – Говори громче. Ты ж знаешь – глухой я.

    Никогда в жизни я не видела этого старика. И никогда в жизни меня не называли Тасей.
    — Я… Мне попить бы. Водички, - деликатно прокричала я в лохматое стариково ухо. Старик сощурился и закивал:
    — Води-ички… Это можно. Ты выйди, Тасенька, и сама зачерпни. На-ко вот, я тебе кружку дам…
    — Куда выйти-то? Во двор? И где там черпать? – попыталась уточнить я.
    — Да где хошь, - засмеялся старик и сунул мне в руки кружку с таким же сложным переплетённым узором.

    «Старый дурак», - невежливо подумала, вышла во двор – и присела на корточки, заскулив от тоскливого ужаса. Изба стояла на маленьком островке, занимая его чуть ли не целиком, а вокруг – и спереди, и сзади, и слева, и справа – была сплошная вода. Озеро это было или речка, я так и не поняла. Один берег был едва виден сквозь туман, другого не было вовсе. Над водой висела плотная серебряная тишина, от которой у меня тотчас заложило уши и едва не остановилось сердце. Кое-как отдышавшись, я кинулась назад в избу.
    — Попила, Тася? – приветливо спросил дед. – Ты садись, посиди. Скоро лепёшки спекутся – поужинаешь со мной.
    — Я не могу, - тихо сказала я. – Мне надо на автобус. Очень надо, честное слово.
    — Ну, что ж, - вздохнул старик. – Надо так надо. Подвезти тебя или как?
    — На лодке? – глупо спросила я.
    — Как хошь, - пожал плечами старик. Хошь - на лодке, хошь – на телеге. Это смотря откуда смотреть. Ты… раз надо ехать, то торопись. Автобус через четверть часа отходит.
    — Не успеем, - испугалась я.
    — Кто – мы-то? – засмеялся старик. – Успе-ем. Пошли.

    Он усадил меня в грязноватую, пахнущую тиной зелёную лодку, а сам встал и, по-юношески ловко управляясь с шестом, повёз меня к берегу сквозь туман и серебряную тишину. Я куталась в свитер, дрожала от страха и сырости и молчала. Где-то в глубине тумана квакали лягушки и плескалась крупная рыба.

    Автобус стоял на берегу и тревожно гудел, как пароход. Спотыкаясь, я забралась внутрь, и тогда только посмотрела из окна на старика. Старик ехал прочь по рыжей просёлочной дороге на грязноватой телеге, грубо выкрашенной в полинялый зелёный цвет. В телегу была запряжена коренастая толстоногая лошадка. Она оглянулась на меня, мотнула головой и заржала.

2006/08/28 О чётках

    Вся моя комната, как церковная лавка, увешана чётками-розариями. Увы – в моём пристрастии к чёткам мало благочестия, в чём я себя неоднократно укоряла. Скорее оно напоминает любовь папуаса к разноцветным стеклянным бусам.

    Мне непреодолимо нравятся их традиционная форма и то ощущение, что появляется в пальцах и в душе, когда берёшь их в кулак, точно горсть орехов, а они со звоном переливаются через край ладони, и бусины дрожат и сверкают, свисая на тонких узорных цепочках. У меня есть всякие чётки. Больше всего я люблю тёмно-зелёные, из чешского стекла, цвета вечерних витражей, сквозь которые уже почти не пробивается свет. Я нашла их в Праге, на средневековой ярмарке. Старуха, продававшая их, отлично понимала по-русски, но из чистой русофобии делала вид, что не понимает. Я же, из уважения к её русофобии, говорила с ней по-немецки. Три дня я приходила на ярмарку, чтобы поторговаться и сбить на них цену, но старуха оставалась твердой, как стены Марии Тыньской. Завидев меня издалека, она насмешливо щурилась и кричала неизменное: «Фюнфундцванциг!» Или это было «Цвайхундертфюнфциг»? Не помню теперь, что это была за цифра, но она с трудом вписывалась в зыбкие контуры скудных моих командировочных. И всё-таки я купила у неё чётки. Я не могла без них уехать. В последний вечер перед отъездом я догрызала сырые остатки вермишели «подравка» из жёлто-красного пакетика и смотрела на свет на чудную, бездонную зелень тяжёлых гранёных бусин, каждая из которых была как Грааль – или ещё зеленее и ещё тяжелее. Я молилась по ним в самолёте, когда он не мог приземлиться из-за снежных заносов, два часа уныло кружил над посадочной полосой и в конце концов поволок нас на запасной аэродром в другой конец Москвы. А у меня были рваные ботинки. Они лопнули по шву всё в тот же последний вечер, и, выбравшись из самолёта, я брела в них к неразличимой в метельном тумане автобусной остановке, хлюпала, ёжилась, гладила ледяные бусины в кармане пальто, и мне было холодно и хорошо.

    А ещё у меня есть янтарные чётки из Латвии, корявые, неровные, светящиеся изнутри сладким медовым золотом. И костяные, старинные, на бусинах которых вырезаны картинки к Литании Пресвятой Богородице. И маленькие пластмассовые, которые я впопыхах купила во франкфуртской антикварной лавочке, - затёртые и намоленные до невесомой лёгкости их прежним владельцем. И деревянные, покрытые немыслимой готической резьбой с птицами, драконами и хвостами. И крошечные карманные, с кривой надписью “Assisi” поперёк деревянного креста. И из роскошного поддельного жемчуга, случайно увиденные мною в отделе бижутерии какого-то заштатного универмага. Сопровождавший меня троюродный братец, воинствующий атеист, сказал на это: «свинья лужу везде найдёт». Некоторое время я размышляла над тем, стоит ли врезать ему хозяйственной сумкой за богохульство, но потом решила, что Бог ему судья. И из рыжей веснушчатой керамики, привезённые моею подругой из Толедо и ничем не напоминающие об испанской религиозной чопорности. И тяжёлые глиняные, нанизанные на верёвку, с грубым средневековым распятием на конце. И нежные стеклянные, переливающиеся наивными радужными красками, как кукольные бусы. И ещё те, которые я так и не купила из-за из невозможной дороговизны, но забыть которые не смогу до самой смерти: длинные, строгие, с крупными густо-алыми бусинами, каждая из которых была оплетена тонкими металлическими нитями и нежно мерцала внутри них, как рубин в золотой шкатулке, то чудесным образом пропадая из вида, то появляясь вновь. И ещё много, много других. Мне случалось засыпать прямо на полу с чётками в руках и просыпаться от ломоты в костях и боли в боку, куда упиралась гранёная бусина. Но больше всего я люблю их тихий, едва различимый звон в октябре в храме, до или после мессы, когда кто-нибудь из прихожан опускает их слишком низко, и они ударяются о спинку стоящей впереди скамьи.

2006/08/30

    Святой Ноткер Заика – Санкт Галленский монах, которому молятся за библиотекарей и самоубийц. Кстати, статистика говорит, что среди библиотекарей очень небольшой процент самоубийц. Как знать – вдруг это как-то связано со святым Ноткером?

    Ну, библиотекарям-то он покровительствует потому, что сам был таким. И, как истинный библиотекарь, он был энергичен, трусоват, слаб здоровьем, тщедушен, склонен к ехидству и самоиронии, и понемножку занимался всем на свете – писал гимны и секвенции, сочинял музыку, учительствовал и учился. Каждое своё эпистолярное творение он начинал словами «я, беззубый заика» и заканчивал уверениями в собственном совершенном ничтожестве. Он и вправду сильно заикался и потому был превосходным оратором. Ученики были преданы ему всей душой, братия любила и всячески оберегала от неприятностей. Случилось так, что двое его ближайших приятелей изловили епископского наушника и в темноте отдубасили его, крича, что поймали дьявола. Ноткер очень рвался участвовать в этом мероприятии, но друзья благородно уговорили его не делать этого, дабы лишний раз не вредить собственному здоровью и не портить себе репутацию. Зато в словесных баталиях равных Ноткеру не было, особенно когда дело касалось того, чтобы как-нибудь уязвить братьев из соседнего монастыря на острове Рейхенау. Так однажды монахи из Рейхенау расхвастались, что поймали зимой в Боденском рыбу замечательной величины. На это Ноткер ответил: «Подумаешь! А у нас зимой грибы растут». Его подняли на смех, но это была правда – грибы круглый год росли в погребе рядом с монастырской кухней. И вот ближайшей зимой Ноткер спустился в погреб, набрал там грибов покрупнее и отослал их в Рейхенау со стихотворной записочкой: мол, кушайте, дорогие братья, на здоровьичко, а нам пришлите хотя бы скелетик той чудесной рыбы, что вы выловили прошлой зимой.

    А за самоубийц Ноткеру молятся вот почему. Среди его учеников был молодой человек, насильно заточённый в монастырь родственниками. Он был дерзок, буен и упрям, и никто из братии не мог с ним справиться. Один Ноткер был с ним неизменно добр и терпелив и умел укротить его двумя-тремя ласковыми словами. Однажды, в порыве отчаяния, молодой монах взбежал на колокольню, спрыгнул вниз и разбился насмерть. Братия очень скорбела о его смерти, а ещё больше скорбела о его душе, которой суждено было отправиться в ад. Ноткер молился за его душу три дня и три ночи, не прерываясь ни на сон, ни на еду. На исходе третьего дня ему был дан знак свыше, что его мятежный ученик прощён и избавлен от адских мук.

    Вот какие в прежние времена были библиотекари.

2006/09/01 Первое сентября

    Утром я в первый раз в этом году провожаю крестника в школу.
    — Почему мы не бежим? – сурово спрашивает он, с натугой закрывая за собой дверь подъезда.
    — Потому что мы не опаздываем. У нас ещё куча времени.

    Он поднимает лицо к сочащемуся мелкой влагой небу и недоверчиво морщится. Так жить он не привык. С мамой они выскакивают из дома за пять секунд до звонка и, привычно набрав с порога нужную скорость, несутся вперёд, тревожно подвывая и расшвыривая попадающихся под ноги прохожих. А сегодня мы даже успевает зайти за его приятелем Владиком, таким же, как он, хрупким очкастым интеллигентом девяти лет. Они оба идут впереди меня под громадным чёрно-синим зонтом с кельтскими узорами по краям, с удовольствием наступают в лужи начищенными к празднику ботинками и обсуждают нюансы перехода на следующей уровень в какой-то новейшей компьютерной игре. Букеты они небрежно держат под мышкой, как веники, усеивая свой путь до школы мокрыми бледно-розовыми лепестками. Оркестр в школьном дворе играет «Гибель «Варяга». Я пытаюсь поправить перекосившийся ранец на спине у крестника, рассеянно прислушиваюсь к беседе и вдруг понимаю, что она каким-то образом вышла на философско-богословский виток.
    — Нет, я не понимаю, - говорит Владик, стряхивая с очков дождевые капли, - почему же тогда не все попадают в Рай? Если Бог такой добрый – что ему, жалко, что ли, если бы все?
    — Ишь, чего захотел, - степенно возражает мой крестник. – Сам подумай – какой это, на фиг, будет Рай, если там все будут, кто и здесь? Бог же сам там живёт… он же имеет право выбрать, с кем Ему там жить, а с кем – нет. Вот ты бы захотел с Лёшкой Ситниковым в одной квартире всё время жить?
    — Не-е. Ты чё? С Лёхой-то…Он же псих.
    — Ну, вот. И Бог наверняка с ним не хочет… Да Лёхе и самому же в Раю не понравится. Если никому нельзя в морду дать… какой же это рай? Он туда и сам не пойдёт.
    Да, - думаю я. – Это он прав. Такие, как Лёха, в Рай не идут. Такие, как Лёха, идут в Вальгаллу. Наверняка уже успел отметелить кого-то букетом, пока все собираются на торжественную часть. Дождь между тем всё усиливается. Оркестр в школьном дворе, заканчивает играть «Гибель «Варяга» и начинает играть «Прощание славянки».

2006/09/02

    За дверью кухни слышался успокоительный шум чайника и страдальческие всхлипы Владки, препиравшейся с матерью из-за того, кому мыть посуду. Зайдя на кухню через полчаса, я увидела Владку перед раковиной, закутанную в огромный клетчатый фартук и налитую до краёв досадливым лицемерным смирением. Она возила по тарелкам оранжевой мочалкой и пела тоненьким вредным голоском:

    От того, что я добра-а,
    Надрываюсь я с утра-а
    И до поздней ночи…

    — Глядите-ка, надрывается она, - фыркала мать, отдирая остатки каши от плиты. – Вы только на неё посмотрите! Попросили разок посуду вымыть – и уже нате вам, надорвалась!
    — И не разок. И не разок, - бурчала Владка. – А всё время заставляешь мыть. И пол вчера тоже заставляла..
    — Интересно! А кто его перед этим залил компотом? Может, Пушкин?
    — Чего опять Пушкин-то? – встрепенулся портрет Пушкина в соседней комнате. – Чуть что – сразу Пушкин!
    Владка непримиримо выпятила губу и завела снова:

    Всякий может приказать,
    А спасибо мне сказать
    Ни один ее хочет…

    — Нет, вы поглядите-ка! – кипятилась мать.

    А чего глядеть? – подумала я. Это не Владка виновата. Это всё Золушка. Милая всеобщая Золушка всех наших детств, которая всё поёт и поёт эту песенку, склонившись над ржавым котлом. Мы привыкли любить её и не замечать её трогательного лицемерия. Настоящая, сказочная Золушка понятия не имеет о том, добра она или нет. Она об этом просто не задумывается. Как святой Антоний Падуанский, который со своей учёной латынью мыл посуду и делал чёрную работу у францисканцев, ни разу даже мысленно не попрекнув братьев за такое к себе отношение и уж тем более не ожидая благодарности за свои труды. Так и Золушка трудится с утра до вечера на своей кухне и не ждёт за это ни принцев, ни наград. И когда всё это получает, то радуется этому как немыслимому, никак ею не заслуженному счастью. А Золушка у Шварца ни на минуту не забывает о том, какая она добрая, кроткая и терпеливая, и в душе не сомневается, что рано или поздно всем воздастся по заслугам – и ей самой, и мачехе, и сестрицам. Оттого её простодушие выглядит слегка наигранным, а кротость – вынужденной. Разные, совсем разные получаются истории. Пьеса Шварца – о справедливости. А сказка Перро – о милосердии.

    Владка выпустила-таки тарелку из рук, и звон осколков слился с её пронзительным воплем.

    — Я так и знала, - вздохнула мать. - Лучше бы я Пушкина попросила помыть.

    Портрет Пушкина в коридоре вздохнул и повернулся лицом к обоям.

2006/09/06

    Всё утро я ползала по квартире на четвереньках в поисках ключей. Морские свинки задумчиво наблюдали за мной, высунувшись до пояса из вольеры. В их глазах сияло радостное сочувствие: наконец-то до меня дошло, что так передвигаться удобнее и быстрее. Я залезала под стол, гулко стукаясь затылком о столешницу, заглядывала под диван и уныло, без всякой надежды, шарила под ковром, опалённым вчерашним падением утюга.
    — Под тумбочкой посмотри, - тихо советовал мне Святой Антоний, пристроившийся на валике дивана.

    Я в сотый раз вывернула наизнанку ящики письменного стола, перетряхнула книги в шкафу, попутно препираясь с фарфоровыми китайцами, и от полного уже отчаяния полезла в мышиную клетку. Мышь посмотрела на меня как на идиотку, зевнула и повернулась на другой бок.

    — Под тумбочкой, - незримо касаясь моего плеча ладонью, говорил мне Святой Антоний.

    Я попыталась забраться под ванную, аккуратно постучала лбом о стену, а затем села посреди коридора и тоскливо завыла в потолок.

    — Ну, хватит орать-то, - мягко настаивал Святой Антоний. – Я же говорю – под тумбочкой. Ты их вчера мимо гвоздя повесила, вот они и упали.
    — А? – встряхнулась я, наконец услышав.
    — Давно бы так, - сказал Святой Антоний и ушёл по своим делам. Китайцы молча покивали ему вслед вставными фарфоровыми головами на палочках.

    Под тумбочкой лежали не только ключи. Там ещё лежала сломанная латунная брошь с изображением Кухулина в молодости и билет в «Иллюзион» шестнадцатилетней давности. Я вспомнила этот билет. Мы с подругой ходили на «Леди Гамильтон» с Лоренсом Оливье. Наш выбор был абсолютно случаен, и поход в кино был скорее поводом для встречи. В то время у каждой из нас был бурный трагический роман, и после кино мы собирались, как водится, поехать ко мне и всласть наговориться обо всём. Фильм кончился; мы обе, не сговариваясь, вздохнули так глубоко, как только позволяли лёгкие, и мрачно, без слов, разъехались по домам, пряча под шарфами горестные и сентиментальные улыбки.

2006/09/08 дети

    Беседы с Владкой (недавно исполнилось семь)

    ****
    — Хочу, чтобы у меня муж был жадный.
    — В смысле, скупой?
    — Ну, да. Точно. Скупой. Как рыцарь.
    — А зачем тебе скупой муж?
    — Чтобы его пе-ре-вос-пи-ты-вать.
    — А почему – «как рыцарь». Рыцарь – это, по-твоему, кто?
    — Ну, как кто… Человек такой. Очень жадный. В смысле, скупой. И он даже носит такие железные штаны и рубашку… специально, чтобы долго не протиралось и не рвалось. Чтобы новые не покупать.
    — И ты думаешь, такого можно перевоспитать?
    — Да… Наверное, будет нелегко. Но попробовать-то стоит!

    ****

    — Дай мне денег немножечко. На жизнь и на прочие удовольствия.

    ****

    — Я очень люблю времена года.
    — Ну, Владка… Так не бывает. Можно любить лето, или осень, или зиму…
    — Нет. Я просто – времена года. Не по отдельности, а вообще. Почему так не бывает? Бывает. Вон, Чайковский любил. Даже музыку про них написал. Это я точно знаю, у меня на кассете есть.

    *****
    — Скажи, а почему бывают глупые люди, а бывают дураки?
    — Владка, а какая разница?
    — (Сурово). Очень даже большая.

    ****
    — А рядом со мной вчера ворона села и что-то мне сказала. По-фински, наверное.
    — Почему по-фински?
    — Непонятно потому что. Если б по-немецки сказала, я бы хоть что-нибудь, да поняла.

    ****

    Её брат Данька, трёх с половиной лет

    — А правда, когда много воробушков в траве бегает, это похоже на много-много мышков?

    — Хорошо быть чайником со свисточком.
    — Почему?
    — А весело.

2006/09/11 дети

    Оглавление философско-психологического романа, написанного моим приятелем в тринадцатилетнем возрасте. (Публикуется с разрешения автора)

    Глава первая. Проливающая тусклый свет на уже описанные события. (*** Заметьте – это первая глава, и до неё решительно никаких событий в романе не происходит – Н.)

    Глава вторая. Из которой видно, что далеко не всегда хорошие дела приносят пользу, а честность приравнивается к добродетели

    Глава третья. В которой говорится о том, чего понять невозможно.

    Глава четвёртая. Из которой видно, что душа у человека совсем не такая, какой полагает её владелец.

    Глава пятая. В которой самый любопытный читатель познакомится с мыслями о смерти, о её достоинствах и недостатках

    Глава шестая. Из которой видно, что сила ума и сила безумств не всегда соответствуют друг другу

    Глава седьмая. В которой описываются тяготы и проблемы свободной жизни

    Глава восьмая. О сути этого вопроса и прочих последствиях.

    Глава девятая. В которой читателю станет ясно.

    Глава десятая. В которой герой убеждается, насколько всё небезопасно.

    Глава одиннадцатая. Повествует о том, каких полезных сведений можно набраться, если долго жить.

    Глава двенадцатая. Из которой ясно, насколько душевная муть способна замутить разум.

    Глава тринадцатая. В ней можно выяснить, что же случилось потом.

    Глава четырнадцатая. В которой встретится конец губительного пути.

    Глава пятнадцатая. Которая вся во власти тоски и скорби и говорит о переменчивости.

    Глава шестнадцатая. В которой автор наносит читателям ещё один гибельный удар.

    Глава семнадцатая. В которой заметна тяжесть, могущая сковать человеческое открытое сердце.

    Глава восемнадцатая. Которая рассказывает, что остаётся во второй половине человека, когда утрачивается первая.

    Глава девятнадцатая. Чрезвычайно странная, в ней на нескольких страницах умещается много таинственных лет.

    Глава двадцатая. В которой судьба начинает противостоять ленивой неге.

    Глава двадцать первая. В которой есть опасение, что появится мнение читателя о герое.

    Глава двадцать вторая. В которой читатель встретится с одной знакомой дамой и расстроится.

    Глава двадцать третья. Увы, с несколько нескромным содержанием.

    Глава двадцать четвёртая. В которой читатель прощается.

    Глава двадцать пятая. В которой рассказывается о том, в чём смысл жизни.

    Глава двадцать шестая. Омытая дождём и устланная прибитой к дороге пылью.

    Глава двадцать седьмая. В которой я заранее уверяю читателя, что ничего такого вообще не случится никогда.

    Глава двадцать восьмая. В которой на сцену выходит ещё один монах.

    Глава двадцать девятая. В которой автор приводит в исполнение все приговоры и намерения.

    Глава тридцатая. Неуклонно приближающая читателя к концу.

2006/09/13 сентиментальные путешествия

    В больших готических храмах трудно молиться. Они так велики, что для Бога там не хватает места. Во всяком случае, днём. И поэтому туда набивается множество посторонних личностей и вещей. Там селятся драконы с колосящимися хвостами, пожилые бароны в сморщенных каменных чулках и с тройными подбородками, сумрачные рыцари с сонными квадратными лицами, старенькие простуженные химеры, гербы, штандарты и памятные доски, исписанные невразумительными золотыми письменами. А ещё там всё время устраивают органные концерты и выставки венецианского стекла. Так продолжается до глубокого вечера, пока не стихнут последние вздохи концерта, не стемнеют витражи, и служитель не выставит со всем возможным уважением последнего туриста, отбившегося от экскурсии. И тогда драконы встряхиваются и с резиновым шелестом вылетают через открытое окошко под куполом; химеры расправляют тощие перепончатые крылья и улетают вслед за ними; бароны вылезают из ниш и возвращаются у своим лошадям с подстриженными хвостами, пёстро-чёрным догам и толстым прекрасным баронессам с подбритыми лбами и ямочками на щеках; рыцари, вздыхая и пытаясь почесаться под каменными латами, спускаются с постаментов и надгробий и уходят в свои бесконечные странствия, чтобы изредка встречаться на перекрёстках, похваляться подвигами и спорить, чей Грааль лучше; венецианские вазы разбредаются по своим венецианским шкафам и буфетам, и куда-то деваются флаги, штандарты и плиты с памятными досками. И храм становится маленьким и тесным, как хижина отшельника. И острые своды отрываются и уходят в небо вместе с арками и перекрытиями, и вместо них сверху спускается тьма, и накрывает хижину сверху, как тёплая травяная крыша. И тишина наступает равномерно со всех сторон, оставляя крошечный квадратик пространства с тяжёлыми деревянными скамьями. На них, изредка покашливая, шаркая ногами и позвякивая чётками, смиренно и нетерпеливо сидит ожидание. И когда все звуки и шорохи окончательно смолкают, а витражах не остаётся ни одной дневной искры, звенит колокольчик.

2006/09/14

    В нашем зале нет звонка. Поэтому перед закрытием я хожу по залу и звеню ключами. И наблюдаю, как это не производит на присутствующих никакого впечатления. Ближе к полуночи, выметя из углов раздвижной французской шваброй последних посетителей, я вешаю на двери замок и выхожу в тёплую осеннюю темноту. В немецком ресторанчике играет аккордеон и продаются на метры горячие колбаски. Сквозь окна офиса напротив видна развешенная во всю стену Птолемеева картина мира. На её фоне загадочный молодой человек в чёрной водолазке пьёт кофе и улыбается тонкой межпространственной улыбкой. Милиционер на перекрёстке смотрит из-под козырька в небо и ждёт сигнала из космоса.

    У меня, между прочим, был когда-то знакомый козёл, который тоже любил стоять на перекрёстке. Точнее говоря, он стоял на повороте тропы, ведущей от деревни к речке. По одну сторону от тропы был глухой забор, а по другую – овраг с крутым, почти отвесным спуском. Козёл стоял на углу, улыбался и ждал. Всякий, кто шёл по тропинке к реке, неизбежно наталкивался на его улыбку. Умные люди заранее припасали на этот случай кусочек хлеба, печенье или вафлю. Последнее козёл особенно уважал и кушал вместе с обёрткой. Получив дань, он милостиво тряс хвостом, убирал рога и неторопливой походкой удалялся в овраг. А кто не догадывался захватить с собой ничего, что могло бы понравится козлу, должен был выбирать: поворачивать ли назад, сигать ли через забор в чужой огород или скатываться вниз по склону в заросли молодой крапивы. Заметьте себе, что по тропинке, ведущей на речку, люди обычно ходят в купальниках или плавках. Козёл отлично это понимал и извлекал из этого обстоятельства всё, что можно было из него извлечь. Я не знаю, в кого он такой уродился. Я прекрасно знала его отца - серьёзного, всегда задумчивого старика с профилем древнего алтайского мудреца. Сын ничем его не напоминал.

    А ещё у этого козла была жена. Но она была просто мелкой хулиганкой. Она тихо, на цыпочках подкрадывалась к вам, когда вы стояли на открытой веранде и жарили картошку, крепко поддавала вам рогами под зад, мелко, дребезжаще смеялась и убегала, прежде чем вы успевали прицелиться в неё сковородой.

2006/09/16 Святой Бернар

    В костёле Святого Людовика я стараюсь садиться так, чтобы не попадаться на глаза статуе Бернара Клервосского. Но всё равно попадаюсь. Где бы я ни уселась, святой Бернар везде меня отыскивает и начинает сверлить взглядом исподлобья, слегка прищурив сияющие воспалённые глаза и чему-то усмехаясь. И блики от свечей прыгают по его лицу, и распятие в его руке как-то сильно напоминает копьё, и постепенно я тоже начинаю щуриться, независимо ёрзать и улучать момент, чтобы попытаться тихонько сползти под скамейку.

    Я ещё не встречала человека, которому бы нравился святой Бернар. Моя подруга пишет о нём диссертацию и уже третий год содрогается при упоминании его имени. Умберто Эко отзывается о нём с нескрываемой и весьма энергичной неприязнью. Анри Фроссар в своей весёлой книге о монашеских орденах пишет о нём как о рыцаре без страха и упрёка, но оговаривается при том, что серьёзным его недостатком была привычка с чрезмерной поспешностью обнажать духовный меч. Добавим к этому, что он вполне был способен нанести этим мечом удар в спину противника – что, кстати, было в обычае у тамошних рыцарей, ещё не романтизированных ариостами и вальтер-скоттами. Церковные историки и биографы, безусловно отдавая ему должное, тоже стыдливо добавляют что-то о его неразборчивости в средствах, стараясь, впрочем, не сильно акцентировать на этом внимание. А либеральных светских историков от него, как правило, просто тошнит. Впрочем, полагаю, что и его от них – тоже. Они привыкли бояться аскетов, обладающих хотя бы толикой власти, зная слишком хорошо, что тот, кто не щадит себя, не станет щадить и других.

    Я люблю святого Бернара. Он завораживает меня, как змея кролика, и я никак не могу противостоять невероятному обаянию этой нежной, устрашающей натуры. Он сам называл себя химерой своего столетия – очень точно, между прочим, называл. Он и был самой настоящей химерой в своей пугающей потусторонней отрешённости и не менее пугающей конкретности. Более всего на свете ценивший уединённое созерцание, лелеявший всю жизнь хрупкий неосуществимый девиз «о, блаженное одиночество, о, единственное блаженство», он фактически всю жизнь провёл в гуще политических событий своей эпохи, стремясь с поражающей воображение недальновидностью быть затычкой в каждой бочке. Он мог бы стать суровым фанатиком, будь он, к примеру, испанцем, - но он был французом, и это его спасло. Он мог бы быть деспотом, если бы не его душевная мягкость и чувство юмора.. Он мог бы быть чудовищным интриганом, если бы не был столь чудовищно наивен и не оказывался постоянно лишь орудием в руках тех, кто действительно умел плести интриги. Он мог бы быть лицемером и комедиантом, если бы не был искренен до кончиков ногтей во всех своих бурных, противоречивых проявлениях и поступках. Он мог бы быть дотла сожжённым пламенным своим честолюбием, если бы не догадался раз и навсегда сложить его к ногам своего Сюзерена, Которому был предан бесконечно, и Которому одному разрешал себя хоть как-то сдерживать и укрощать. Он держал в руках целое столетие – но оно постоянно утекало у него сквозь пальцы, саркастически кривясь и подмигивая. И он опять оставался один, в своём вожделенном и страшном одиночестве. Он и сейчас там. Потому что его многие почитают, но мало кто его любит. А как его любить? У святого Антония или, допустим, святого Франциска запросто можно выпросить на халяву, что угодно – они дадут тебе, что ты просишь, и не попросят отчёта. А к Бернару так просто, на кривой козе, не подъедешь – он немедленно потребует, чтобы ты взамен отрёкся от всего, и в первую очередь – от самого себя. А тогда уже тебе и не понадобится то, о чём просишь. Я хорошо знаю эти его условия и этот его взгляд. Ощутив его на себе, я приседаю от страха и, прикрыв глаза, лепечу, как Аркашка из «Леса» Островского: «Геннадий Демьяныч, уж как я комфорт люблю, это ж просто сказать невозможно». И тогда взгляд святого Бернара леденеет, и он отворачивается от меня, и уходит в свою ледяную каменную келью, где не то что о комфорте – а вообще о сколько-нибудь пригодных условиях для существования и речи нет. А я сижу, как дура, съёжившись, и размышляю о своём несовершенстве. А потом ложусь в постель и сладко сворачиваюсь на тройных подушках из утиного китайского пуха, и грызу конфеты, прикрывшись от стыда хвостом.

    Но я знаю каждый раз, что Бернар ещё вернётся. От него на самом деле так просто не отделаешься. Вернётся, и мы опять из-за чего-нибудь поругаемся. С ним это запросто.

2006/09/20 дети

    Напротив нашей библиотеки повесили плакат. Суровая блондинка, одетая в отливающую металлом косметику и сапоги, сидит, подтянув к подбородку колено, и, не мигая, глядит в пространство, а под ней электрическими лампочками выложена подпись ЭЛЕКТРА.

    Пожилая дама в мятой ковбойке и джинсах вздыхает и тычет в блондинку пальцем.
    — Вы подумайте! Они решили, что Электра – это что-то такое, связанное с электричеством. Чёрт знает что! И вот это – Электра? Тогда я – Лиля Брик, извиняюсь за выражение!
    Проходящая мимо девочка в мятой футболке и джинсах останавливается, выбрасывает в урну остатки мороженого и прислушивается с хмурым любопытством. А дама продолжает беседовать с блондинкой на плакате:
    — Электра… Ха! Электра… Вчера внучка читала «Первую любовь» Тургенева и смеялась. И чему, вы думаете, она смеялась? Тому, что лошадь зовут ЭлектрИк. Она думала, что это ЭлЕктрик. И очень веселилась.. лошадь – ЭлЕктрик. Смешно ей было. А с другой стороны – правильно, смешно. Откуда современным детям знать, что такое «электрИк»?
    — Я знаю, что такое «электрИк», - неожиданно встревает в беседу девочка. – Это такой цвет. Очень синий. Ещё синей даже, чем синий. Но только всё равно смешно.
    — Что именно смешно? – заинтересовывается дама.
    — Синих же лошадей же не бывает….

2006/09/21

    В конце сентября вдруг пошёл снег.

    Это случилось, когда мы были на третьем курсе и, как водится, проводили время в колхозе. В шесть утра нас вывозили в поле на гулком кривоватом автобусе. Сидений в нём почему-то не было, и мы сидели на перевернутых вёдрах и корзинах. На переезде, окутанном туманом и нежной сентябрьской промозглостью, мы ёжились, мучительно мигая, и смотрели в окно на мужика, который лёгким шагом выходил из золотистой туманной пены с длинным шлагбаумом на плече.
    — Эй! – лениво донеслось из вокзальной будки. – Куда попёр?
    Мужик улыбнулся и лёгким шагом удалился в подоспевшую волну тумана. В будке заворочались и завздыхали. Задребезжал звонок, и мы благополучно переехали через рельсы.

    И тут разверзлись небеса. И из открывшейся бездны молча повалили белые хлопья кошмарной, фантастической величины. В считанные минуты они погребли под собой всё хрупкое сентябрьское золото, и кругом стало бело, жутко и безмолвно. Восторженно матерясь, мы повыпрыгивали из автобуса на белое-белое, как в песнях про ямщика, безбрежное ледяное поле и пошли откапывать свёклу. А свёкла была ярко-рыжая и здоровенная. Мы стряхивали с неё снег, судорожно дыша на отмороженные пальцы, а потом становились в круг и заваливали бурты, что при данных обстоятельствах больше напоминало прыжки лицом в сугроб. Потом мы грелись возле наспех разведённого костра, пекли подмёрзшую сладкую картошку в старой фашистской каске, ели рыбные консервы и пили плохую водку. А потом нам привезли бочку подогретого молока, стремительно остывающего на морозе, и мы пили ещё и его, потому что в девятнадцать лет очень свободно можно запивать водку и рыбные консервы тёплым молоком, а потом ещё идти работать до самых сумерек.

    А в сумерках к нам не пришёл автобус. Как мы потом узнали, он натурально застрял из-за снежных заносов. И мы пошли в наш студенческий лагерь пешком, сквозь тьму и начинающуюся метель, оборванные и закутанные во что придётся, как французы под Москвой, и в руках у каждой из нас были огромные кривые ножи для обрезания ботвы. Редкие встречные прохожие уступали нам дорогу и задумчиво глядели нам вслед, а бабки жалостливо сплёвывали и крестились. По пути мы остановили какой-то заблудший грузовик и хриплыми нежными голосами уговорили шофёра развернуться и везти нас, куда мы скажем.
    — Девчонки, а вы кто? – заворожено спросил шофёр, глядя, как мы забираемся по очереди в кузов, для удобства взяв ножи в зубы.
    — Библиотекарши, - ответили мы. – Что, разве не видно?
    — Ой, ё! – радостно сказал шофёр и погнал грузовик по заснеженным ухабам.

    Когда мы вернулись в лагерь, снежные тучи рассеялись, и всё небо было в ярчайшей луне и в звёздах. И по единственному в лагере телевизору показывали двухсерийного "Ивана Грозного", которого раньше никогда не показывали по телевизору.

    А лагерь наш назывался «Диоген». Потому что мы жили не в вагончиках, а в круглых железных бочках. Строители, жившие там до нас, щедро расписали стены внутри каждой бочки всякой замысловатой матерщиной – иногда в стихах. Чтобы поддержать изящество общего стиля, мы наклеили посреди этих высказываний викторианские картинки с бабочками, барышнями в локонах и детишками в кружевных юбочках. И ещё – переводными корзинами с клубникой и прочими ягодами и фруктами, которые потом пришлось снять, поскольку один взгляд на них вызывал острые спазмы в желудке.

    В нашем вагончике кроме нас жила крыса. По ночам она забиралась в шкаф и ела печенье. Печенье она выбирала только импортное – польское или немецкое. К отечественному печенью она даже не прикасалась.

2006/09/22 всякая ерунда

    О карме и реинкарнации
    Подслушано в утреннем метро

    — Представляешь, такой сон сегодня был… Как будто я участвую в фильме. Ну, то есть, это вроде бы как фильм, но на самом деле всё реально, всё как в жизни. Как будто я вместе с какой-то археологической экспедицией поехал раскапывать курганы. И мы там откопали мужика, очень древнего и очень такого из себя знатного… такой хорошо сохранившийся мужик, типа мумии, и с признаками насильственной смерти. И тут оказывается, что среди нас есть Эркюль Пуаро – прикинь, да?. И он нам говорит, что этот мужик вовсе даже не в бою каком-то там погиб, а это было убийство, очень какое-то вероломное и нехорошее. А дальше выясняется, что все мы, как один, в прошлой жизни жили одновременно с этим мужиком и каждый из нас мог тогда его пришить… у всех были мотивы и возможности. Ну, у кого-то там он жену похитил, у кого-то брата убил, а кто-то просто на его место метил… обычное дело. И Пуаро начинает расследовать, кто же из нас его в прошлой жизни убил…
    — А на фига расследовать? Срок-то какой прошёл… теперь уж не наказуемо.
    — Да не затем, чтобы наказать. Наоборот. Тот, кто это сделал, этим самым убийством капитально изгадил себе карму на много тысяч лет вперёд. А если Пуаро выяснит, кто убийца, и этот убийца, пусть хоть и запоздало, но покается, то ему будет прощение, и карма очистится. И поэтому там каждый жутко заинтересован в том, чтобы убийцей оказался именно он. Потому что все, как один, сидят в полной заднице и не понимают, за что им такая непруха по жизни. Понимаешь? А тут – бац! – и очистился, и никаких тебе больше несчастий. И все поэтому лезут в убийцы. Но с Пуаро этот номер не проходит, он ищет настоящего…
    — И что, находит?
    — Я не знаю. Проснулся, не досмотрел.
    — Кру-уто.. Слушай! Напиши такой роман. По-моему, такого ещё не было.
    — Не, не смогу. Пишу с ошибками.
    — Что, в школе плохо учился?
    — Да нет. Карма плохая…

2006/09/22 Невавилонская библиотека

    Герберт Уэллс "Род Ди Сорно"
    Рукопись, найденная в картонке

    А картонка принадлежала Ефимии. Ее содержимое было варварски раскидано обезумевшим мужем, которому до зарезу понадобился галстук и не хватало выдержки и терпения дождаться, пока придет жена и разыщет пропажу.Конечно, в картонке галстука не оказалось; хотя муж, как легко догадаться,перерыл ее снизу доверху. Галстука там не было, зато в руки ему попалась пачка бумаг, которые можно было просмотреть, чтобы скоротать время до прихода Главного хранителя галстуков. К тому же всего интересней читать то, что ненароком попадает вам в руки.
    Уже то, что Ефимия берегла какие-то бумаги, было открытием. На первыйвзгляд эти мелко исписанные страницы порождали мысль об измене, и поэтому муж взялся за чтение, исполненный страхов, которые рассеялись, едва он
    пробежал первые строчки. Он, так сказать, выполнял функцию полиции и тем себя оправдывал. И он начал читать. Но что это?! "Она стояла на балконе; позади нее было окно, а вельможный владелец замка ловил каждый взгляд ее
    капризных очей, тщетно надеясь прочесть в них благосклонность и преодолеть ее гордыню". Ничего похожего на измену!
    Муж перелистнул страницу-другую - он начал сомневаться в своих полицейских правах. За фразой - "...отвести ее к ее гордому родителю"
    стояло написанное другими чернилами: "Сколько ярдов ковра, шириной в три четверти ярда потребуется для того, чтобы застеклить комнату в шестнадцать футов шириной и в двадцать семь с половиной футов длиной?" Тут он понял, что читает великий роман, созданный Ефимией в шестнадцатилетнем возрасте.
    Он уже что-то о нем слышал. Он держал в руках тетрадку, не зная, какпоступить, - его все еще мучила совесть.
    — Вздор! - решительно сказал он себе. - Допустим, что от романа простоне оторваться. Иначе мы выкажем пренебрежение к автору и его таланту.
    С этими словами он плюхнулся в картонку прямо на груду вещей и,устроившись поудобнее, стал читать и читал до самого прихода Ефимии. Но она, узрев его голову и ноги, бросила несколько отрывочных и довольно-таки обидных замечаний по поводу какой-то раздавленной шляпки, а потом стала зачем-то силком вытаскивать его из картонки. Впрочем, это мои личные огорчения. А нас занимают сейчас достоинства романа Ефимии.
    Героем ее повести был венецианец, звавшийся почему-то Джон ди Сорно. Насколько я мог установить, он и представлял собой весь род ди Сорно, упомянутый в заглавии. Никаких других ди Сорно я не обнаружил. Как и
    прочие герои повести, он был несметно богат и терзался глубокой печалью, причины которой остались неясными, но, очевидно, таились в его душе. Впервые он предстал перед нами, когда брел "...грустно поигрывая осыпанной каменьями рукоятью кинжала... по темной аллее земляничных дерев и остролистника, удивительно гармонировавшей с его сумрачным видом". Он размышлял о своей жизни, которую влачил под тягостным бременем богатства, не ведая чувства любви. Вот он "...идет по длинной великолепной
    галерее...", "и сто поколений других ди Сорно, каждый с таким же горящим взглядом и мраморным челом, взирают на него с той же грустной печалью" - и вправду унылое зрелище! Кому бы оно не наскучило за столько дней! И вот он
    решает отправиться странствовать. Инкогнито.
    Вторая глава озаглавлена: "В старом Мадриде". Здесь ди Сорно, закутавшись в плащ, дабы скрыть свой титул, "...бродит, грустный и безучастный, в суетливой толпе". Но Гвендолен - гордая Гвендолен с балкона
    — "...приметила его бледный и все же прекрасный лик". Назавтра, во время боя быков, она "...бросила на арену свой букет и, обернувшись к ди Сорно (совсем ей незнакомому, заметьте!)... глянула на него с повелительной
    улыбкой". "В тот же миг он, не раздумывая, кинулся вниз, туда, где метались быки и сверкали клинки тореро, а минуту спустя уже стоял перед ней и с низким поклоном протягивал ей спасенные цветы". "О, прекрасный
    сеньор! - сказала она. - Вряд ли эти бедные цветы стоили таких хлопот". Весьма мудрое замечание. И тут я вдруг отложил рукопись.
    Мое сердце исполнилось жалости к Ефимии. Вот о ком она мечтала! Очеловеке редкой силы, с горящим взором, о человеке, который радивозлюбленной может расшвырять быков, кинуться на арену и единым духом
    взлететь обратно. И вот сижу я - грустная реальность, тщедушный писака вкомнатных туфлях, до смерти боящийся всякой скотины.
    Бедная моя Ефимия! Мы так долго высмеивали и преследовали новый тип женщины и так в этом преуспели, что боюсь, наши жены очень скоро разочаровываются в нас, бедняжки. И пусть даже они сами себя обманывают, им от этого не легче. Они мечтают о каких-то чудищах бескорыстия и верности, о рослых светлокудрых Донованах и темноволосых Странствующих рыцарях, почитающих своих дам, как святыню. И тут приходит всякий сброд,вроде нас, грешных, которые сквернословят за завтраком, вытирают перья орукава сюртуков, пахнут табаком, дрожат перед издателями и отдают на прочтение всему свету сокровенное содержимое их картонок. А ведь они - за редким исключением - так берегут свое богатство! Они по-прежнему тайно цепляются за мечты, которые мы у них отняли, и с таким тактом стараются
    сохранить хоть что-то из прежних надежд и хоть чего-нибудь добиться от нас. Лишь в редких случаях - как, например, в истории с раздавленной шляпкой - они срываются на крик. Впрочем, даже тогда...
    Но довольно прозы. Вернемся к ди Сорно. Наш герой не воспылал страстью к Гвендолен, как, наверно, решил
    неискушенный читатель. Он "холодно" ей ответил, и взор его на мгновение задержался на ее камеристке - "прелестной Марго". Далее следуют сцены любви и ревности под замковыми окнами с железными переплетами. У
    прелестной Марго, хоть она и оказалась дочерью обедневшего принца, было одно свойство, присущее всей на свете прислуге: она день-деньской глазела в окно. Вечером после боя быков ди Сорно открылся ей в своих чувствах, и она от души пообещала ему "научиться его любить"; с той поры он дни и ночи
    "...гарцевал на горячем коне по дороге", проходившей у замка, где жила его юная ученица. Это вошло у него в привычку; за три главы он проехал мимо замка общим счетом семнадцать раз. Затем он стал умолять Марго бежать с ним, "пока не поздно".
    Гвендолен после яростной стычки с Марго, во время которой она обозвалаее "паскудой" - весьма уместный лексикон для молодой дворянки! - "...с несказанным презрением выплыла из комнаты", чтобы, к вящему изумлению читателя, больше не появиться в романе, а Марго и ди Сорно бежали в
    Гренаду, где им начала строить ужасные козни Инквизиция в лице одного-единственного "монаха с горящим взором". Но тут женой ди Сорно возжелала стать некая графиня ди Морно, которая мимоходом уже появлялась в романе, а теперь решительно вышла на авансцену. Она обвинила Марго в ереси, и вот Инквизиция, скрывшись под желтым домино, явилась на бал-маскарад, разлучила влюбленных и увезла "прелестную Марго" в монастырь. Сам не свой, ди Сорно вскочил в карету и стал носиться по Гренаде от гостиницы к гостинице (лучше б он заглянул в участок!); нигде не найдя Марго, он лишился рассудка. Он бегал повсюду и вопил: "Я безумен! Безумен!" - что как нельзя больше свидетельствовало о его полном помешательстве. В припадке безумия он дал согласие графине ди Морно "вести ее под венец", и они поехали в церковь (почему-то все в той же карете), но дорогой она выболтала ему свою тайну. Тогда ди Сорно выскочил из кареты,"...расшвырял толпу", "размахивая обнаженным мечом, начал требовать свою Марго у ворот Инквизиции". Инквизиция, в лице все того же испепеляющего
    взглядом монаха, "...глядела на него поверх ворот" - позиция, без сомнения, весьма неудобная. И в этот решающий миг домой вернулась Ефимия, и начался скандал из-за здавленной шляпки. Я и не думал ее давить.Просто она была в той же картонке. А чтоб нарочно... Уж так само
    получилось. Если Ефимии хочется, чтоб я ходил на цыпочках и все времяглядел, не лежит ли где ее шляпка, нечего было сочинять такой увлекательный роман. Отнять у меня рукопись как раз в этом месте было
    просто безжалостно. Я дошел только до середины, так что за поединком между Мечом и Испепеляющим взглядом должно было последовать еще много событий. Из случайно выпавшей страницы я узнал, что Марго закололась кинжалом
    (разукрашенным каменьями), но обо всем, что этому предшествовало, я могу лишь догадываться. Это придало повести особый интерес. Ни одну книгу на свете мне так не хочется прочесть, как окончание романа Ефимии. И лишь
    из-за того, что ей придется купить новую шляпку, она не дает мне его, как я ни упрашиваю.

2006/09/23 дети

    Перед тем как идти в первый класс, оказывается, надо было ещё обойти уйму врачей. Они проверяли, выдержу ли я десять лет школьного заточения с краткими трёхмесячными побывками на воле. Одним из последних был какой-то особенный врач, который должен был оценить уровень моих умственных способностей.

    Почему-то эти способности измерялись в количестве стихов, выученных наизусть. Родители загодя предупредили меня об этом и велели хорошенько приготовиться, чтобы не ударить в грязь лицом.

    В грязь лицом я ударили всего один раз в жизни – когда на полном ходу свалилась с кривой скрипучей карусели у нас во дворе. Во всех же остальных случаях я, как правило, была на высоте и скромно блистала эрудицией в присутствии гостей и родственников. Поэтому нельзя сказать, что я особенно взволновалась.
    — Какие стихи будем читать? – неуверенно спросила мама.
    Я зажмурилась, вспомнила новенькую, ещё пахнущую клеем и краской, тёмно-бордовую книжку со смешной картинкой на переплёте, и тотчас вдохновилась:
    — Я знаю, какие! Вот эти:
    «Антоньо Торрес Эредья,
    Камборьо сын горделивый,
    В Севилью смотреть корриду
    Шагает с веткою ивы…»
    — Какой такой ещё Эредья? – встревожилась мама.
    — Торррес Эррредья – с удовольствием повторила я, смакуя и перекатывая «р» на кончике языка, как горошины.
    — Нет. Никаких Торресов, - решила мама. – Это взрослые стихи, а нужно детские.
    Почему ты, вообще, залезаешь в книжный шкаф без спроса?
    — Всю жизнь залезала, - гордо сказала я. – А что – разве нельзя?
    — Ладно, не будем сейчас препираться, - вздохнула мама. – Давай лучше выберем
    детский стишок, чтобы было прилично рассказать врачу. Не совсем малышовый, конечно, но и чтобы без корриды. Или детских ты не знаешь?
    — Знаю, - хмыкнула я. Сколько хочешь. Ну, вот, например:
    «Спутал косы веток
    Ветерок-проказник,
    Наступило лето,
    Самый длинный праздник».
    — Отлично! – обрадовалась мама. – Это подойдёт. Его и расскажешь.
    Стишок вовсе не казался мне таким уж отличным. Насколько лучше было бы рассказать про Антоньо Торреса, который шёл себе беспечно мимо гор и разноцветных деревьев, кидался в воду апельсинами и вдруг, откуда ни возьмись – жандармы. Хватают его и ведут в тюрьму. Почему, за что, – непонятно. Но раз было велено детский – ладно, пусть будет детский.

    Всё было бы хорошо. Но зачем-то я стала репетировать унылую историю про «самый длинный праздник» в присутствии папы. И мой милый, замечательный папа, напрочь лишённый способности к образному мышлению, неожиданно вмешался:
    — Что это такое: "спутал косы веток"? Наверное – "спутал косы ветер"? Как там в
    книжке?
    Книжку я давно потеряла и проверить не могла. Нет, я хорошо понимала, что такое «косы веток», но всё же папино замечание посеяло сомнение в моей душе. И на следующий день, сидя на низком стульчике перед тётей-врачом, я мучительно молчала, как Антоньо Торрес Эредья на допросе, пока тётя-врач в один голос с мамой уговаривали меня прочесть какой-нибудь стишок.
    — Детка, ну мы же учили. Ты что, не помнишь?
    «Веток» или «ветер» - тоскливо думала я, глядя в блестящие очки тёти-врача.
    — Сосредоточься, детка.
    «Господи, ну, как же правильно-то?»
    — Отсталый у вас ребёнок, мамаша, - со вздохом сказала тётя-врач. – В таком
    возрасте – и не знать ни одного стихотворения. В школе у неё будут проблемы, имейте в виду.

    Мама побледнела, затем покраснела, подхватила меня за руку и выскочила вместе со мной из кабинета.

    Мы возвращались домой через тихий августовский сквер. И Антоньо Торрес Эредья шёл рядом со мной, щуря яркие цыганские глаза и вертя в руках ветку оливы. Из неё, судя по всему, и делали то самое оливковое масло, которого уже сто лет как не было в магазинах. Антоньо шёл рядом и сочувственно усмехался. У него у самого были проблемы, ещё похлеще моих. Но он всё же нашёл возможность, чтобы отлучиться из своей тюрьмы и утешить меня в моей печали.

2006/09/25 Невавилонская библиотека

    Фрэнк О'Коннор. Гости ирландского народа
    Когда темнело, верзила Белчер, англичанин, убирал свои ножищи от камина и говорил:
    — Ну что, братки, перекинемся в картишки?

    Мы с Ноблом уже переняли их словечки, и кто-нибудь из нас отвечал:
    — Отчего ж, браток, - и тогда коротышка Хокинс, второй англичанин, зажигал лампу и приносил карты. Иной раз Иеремия Донован являлся присмотреть за игрой и, уставясь в карты Хокинса, который играл как сапожник, выходил из себя и орал на него, точно на своего:
    — Что ж ты не пошел с тройки, кретин?
    Но вообще-то Иеремия был мужик спокойный и уравновешенный, как и верзила Белчер, а уважали Иеремию у нас за то, что у него был подходящий почерк для всякой писанины, хотя даже в этом деле расторопностью он не отличался. Ходил он в суконной кепке, поверх брюк натягивал длинные гетры, а руки вечно держал в карманах. Когда с ним заговаривали, он краснел, глядел в землю и переминался с ноги на ногу; ноги у него были здоровенные, как у всякого деревенщины. Мы с Ноблом, бывало, передразнивали его выговор: мы-то оба выросли в городе.
    В то время я не понимал, зачем мы с Ноблом сторожим Белчера и Хокинса. Я считал, что эту парочку можно поселить в любой точке отсюда до Голуэя, и они тут же пустят корни, будто оба родились в Ирландии. Ни разу за свою молодую жизнь я не видал, чтобы люди так легко врастали в чужую почву.
    Второй батальон прислал нам этих типов на хранение, когда их стали слишком уж упорно разыскивать англичане. Мы с Ноблом по молодости лет отнеслись к заданию серьезно, но Хокинс живо поставил нас на место, показав, что ориентируется в событиях получше нашего.
    — Я тебя знаю, - заявил он мне. - Ребята зовут тебя Бонапартом. Между
    прочим, Мэри Бриджит O'Коннор велела мне спросит у тебя, куда девались носки, которые ты одолжил у ее брата.
    От них мы узнали, что во Втором батальоне устраивали вечеринки и танцы с местными девчонками, а так как Белчер с Хокинсом вели себя там смирно, то наши парни были не против, чтобы и они поплясали. Хокинс выучился танцевать "Стены Лимерика", "Осаду Энниса" и "Прибой на острове Тори", но остался у них в долгу, потому что наши тогда из принципа танцевали только национальные танцы.
    Понятно, что после такой вольготной жизни в батальоне эти пленные англичане и у нас тоже стали держаться свободно, и через пару дней мы махнули рукой и уже не притворялись, будто охраняем их. Уйти далеко они все равно не могли, потому что акцент выдавал их за версту, да к тому же брюки и сапоги у них были гражданские, а гимнастерки и шинели форменные. Впрочем, я думаю, у них и мысли не было бежать, - им у нас нравилось.
    Одно удовольствие было смотреть на то, как Белчер обходился со старухой - хозяйкой того дома, где мы их держали. Она бранилась по всякому поводу, придиралась даже к нам, но когда появились наши, с позволения сказать, гости, она еще и языком прицелиться не успела, как Белчер уже охмурил ее и сделался ее другом по гроб жизни. Он и десяти минут не пробыл в ее доме, но, заметив, что она колет лучину для печки, тут же вскочил и бросился к ней.
    — Позвольте мне, сударыня, - сказал он со своей непонятной улыбочкой, - ну позвольте. - И отобрал у нее тесак.
    От удивления она даже не нашлась, что сказать. Но после этого, что бы она ни затевала, Белчер всегда был тут как тут: то ведро тащит, то корзину, то кусок торфа. Нобл про него говорил, что он прямо угадывает ее желания и выполняет их прежде, чем она сама поднимется с места.

    Для такого верзилы, как он, Белчер был поразительно сдержан на язык. Мы не сразу привыкли к тому, как он безмолвно, точно привидение, бродит по дому. Рядом с Хокинсом, который молол языком за целый взвод, особенно странно было видеть, как Белчер сидит у камина, не произнося ни слова, кроме разве что: "прости, браток" или "вот именно, браток". В жизни у него была только одна страсть - карты, и играл он как бог. Он обыгрывал бы нас до нитки, если бы Хокинс в свою очередь не просаживал нам все его выигрыши, причем своих собственных денег Хокинс не ставил.
    Хокинс проигрывал нам потому, что слишком любил пофорсить, да и мы, я думаю, проигрывали Белчеру по той же причине. К тому же Хокинс ночами напролет спорил с Ноблом о религии, и Нобл, у которого брат был священник, делался от этих диспутов сам не свой. Надо сказать, что аргументы Хокинса смутили бы и кардинала. Даже споря о Боге, Хокинс беспрестанно сквернословил. Я дивился тому, какую бездну ругани он умудрялся втиснуть в самый простой разговор, при том никогда не повторяясь. Ужасный был человек, и переспорить его было невозможно. Если же спорить ему было не с кем, он приставал с разговорами к нашей хозяйке.
    Старуха была под стать ему самому. Когда однажды он попытался спровоцировать ее на богохульство по поводу засухи, она осадила его тем, что всю вину свалила на какого-то Юпитера Ниспосылающего (а мы такой фамилии и слыхом не слыхали). Другой раз он принялся проклинать "капиталистов" за то, что они развязали германскую войну, и вдруг она ставит утюг на доску, поджимает свой лягушачий ротик и говорит:
    — Мистер Хокинс, вы можете говорит о войне все, что вам вздумается и считать, что меня провели, потому что я всего лишь простая крестьянка. Но я знаю, кто начал войну. Итальянский граф, который похитил языческого бога из японского храма. Поверьте мне, мистер Хокинс, горе и нужда падут на головы тех, кто тревожит тайные силы.
    Старушенция была себе на уме.

    Как-то вечером Хокинс засветил лампу, и мы все засели за карты. Иеремия Донован тоже пришел, и сидел, и следил за игрой, и вдруг я понял, что он как-то по-другому смотрит на наших англичан. Потом, уже к ночи, между Ноблом и Хокинсом разгорелся ужасный спор насчет капиталистов и священников, а также о любви к отечеству.
    — Капиталисты платят священникам за то, что они рассказывают вам сказки про тот свет, - чтобы вы не замечали, чем вся эта сволочь занимается на этом, - заявил Хокинс.
    — Ерунда! - сказал Нобл, повысив голос. - Люди верили в загробную жизнь, когда еще и слова такого не было - капиталист.
    Тут Хокинс поднимается во весь рост, словно на молитве.
    — Ах, вот как! - ухмыляется он. - Ты, значит, берешь на веру все подряд? И в Адама, и в Еву с яблоком? Ну, так я тебе вот что скажу, браток: если ты имеешь право верить в одну чушь, то я имею право верить в другую - что первым делом твой бог создал чертова капиталиста вместе с его вонючей моралью и прямо в "роллс-ройсе". Имею я право или не имею? - говорит он Белчеру.
    — Имеешь, браток, - говорит Белчер и садится к очагу, вытянув ножищи и поглаживая усики.
    Я вижу, что Донован уходит, а спор о религии кончится неизвестно когда, и тоже выхожу на улицу. Вдруг Донован останавливается и принимается, потупясь, бормотать, что, мол, не следовало мне покидать свой пост. Тон у него прямо мерзкий, а мне к тому же давно уж осточертел этот так называемый пост, и я в ответ его спрашиваю, какого лешего мы вообще сторожим этих англичан и на что они нам сдались.
    Он смотрит на меня эдак пристально и говорит:
    — Как это на что сдались? Ты что, не знаешь, что мы держим их как заложников?
    — Заложников? - переспрашиваю я.
    — Ну да. Противник тоже имеет пленных, и поговаривают, что их будут расстреливать. Если они расстреляют своих пленных, то мы расстреляем своих.
    — Расстреляем Белчера и Хокинса? - говорю я.
    — А на кой же черт мы их, по-твоему, держим?
    — Что ж ты раньше-то молчал? - говорю я. - Не мог предупредить нас с самого начала? - Еще чего, - говорит он. - Сами должны были это знать.
    — Откуда нам было знать, Иеремия Донован? - говорю я. - Тем более теперь, когда мы с ними нянчимся уже столько времени?
    — Противник держит наших ровно столько же, - говорит он. - Даже дольше.
    — Это совсем другое дело, - говорю я.
    — Чем же другое? - спрашивает он.
    Но я не стал ему объяснять, потому что он бы все равно не понял.
    — И когда это будет известно? - спросил я.
    — Может, сегодня, - сказал он, - а может, завтра или послезавтра. Недолго тебе осталось тут торчать без дела, можешь не волноваться.
    Но я теперь волновался не из-за этого. Теперь волнения были куда серьезнее. Когда я вернулся в дом, там все еще спорили. Хокинс так и сыпал своими излюбленными выражениями, и по всему было видно, что он берет верх.
    — Знаешь, что я тебе скажу, браток, - говорил он, ухмыляясь. - По-моему, ты такой же Фома неверующий, как и я. Вот ты говоришь, что веришь в загробный мир, а что ты о нем знаешь? Ни хрена ты не знаешь! Ну, скажи, скажи мне наконец, есть у них крылья или нет?
    — Ну есть, - сказал Нобл. - Доволен теперь? Есть у них крылья, есть.
    — А где они их берут? У них что там, фабрика крыльев, что ли? Приходишь, значит, в магазин, предъявляешь квитанцию, и на тебе - пара самых что ни на есть ангельских крыльев?
    — С тобой невозможно спорить, - сказал Нобл. - Ну вот послушай…- и они опять взялись за свое.
    Было уже за полночь, когда мы заперли входную дверь и пошли спать. Я задул свечу и сказал Ноблу про англичан. Он выслушал молча и затих. Час молчал, а потом спросил, как я считаю, - надо им рассказать или нет. Я сказал, что пока не надо. Бригадное начальство, которое во Втором батальоне днюет и ночует и отлично знает Хокинса и Белчера, вряд ли допустит, чтобы их поставили к стенке.
    — По-моему, тоже, - сказал Нобл. - Было бы бесчеловечно пустить их теперь в расход.

    На следующее утро мы не могли глядеть им в глаза. Весь день мы слонялись по дому, как неприкаянные. Белчер, кажется, ничего не заметил; он, как всегда, сидел перед камином с таким видом, будто тихонько ждал, что случится что-то непредвиденное. А Хокинс заметил, и приписал это тому, что во вчерашнем споре он уложил Нобла на обе лопатки.
    — Неужели ты не можешь спорить без нервов? - свирепо сказал он Ноблу. - Да еще со своими Адамам и Евой! А я, может, коммунист. Коммунисты, анархисты - один черт, не вижу разницы!
    И до самого вечера он все не мог успокоиться и то и дело принимался бормотать:
    — Адам и Ева! Адам и Ева! Делать им было нечего, вот что. Яблоки им, видишь ли, понадобились!

    Не знаю, как мы прожили тот день, но я почувствовал большое облегчение, когда он кончился. Посуду убрали со стола, и Белчер, как всегда миролюбиво, сказал:
    — Ну что, братки, перекинемся?
    Мы уселись за стол, Хокинс достал карты, и тут я услышал во дворе шаги Донована, и у меня шевельнулось тяжелое предчувствие. Я бросился навстречу Доновану и столкнулся с ним в дверях
    — Зачем пришел? - спросил я.
    — За этими вашими неразлучными боевыми дружками, - ответил он, весь заливаясь краской.
    — Вот, значит, как, Иеремия Донован? - сказал я.
    — Да, вот так. Сегодня утром англичане расстреляли четверых наших ребят.
    — Одному было всего шестнадцать.
    — Худо, - сказал я. Тут Нобл тоже вышел, и мы втроем, перешептываясь, принялись ходить по дорожке. У ворот стоял Фини, из нашей разведки.
    — Ну и что теперь делать? - спросил я Донована.
    — Вы с Ноблом выведете их из дому. Скажите им, что их переводят. Так будет тише всего.
    Нет уж, не путай меня в это дело, - шепотом попросил Нобл.
    Иеремия Донован поглядел на него со злобой.
    — Ладно, - сказал он. - Вы с Фини берите старые лопаты, идите на тот конец болота и выройте там яму. Мы с Бонапартом скоро будем. Смотрите, чтоб никто не видел вас с лопатами. Не надо лишних свидетелей, понятно?
    Мы посмотрели, как Фини с Ноблом пошли к сараю, потом вернулись в дом. Я предоставил Доновану самому объясняться с англичанами. Он сказал им, что есть приказ отослать их обратно во Второй батальон. Хокинс выругался, а Белчер, хоть ничего и не сказал, но видно было, что тоже расстроился. В доме было темно, но никому не пришло в голову зажечь лампу, и англичане впотьмах надели шинели и попрощались со старухой.
    — Только обживешься немного, как обязательно какая-нибудь штабная сволочь решит, что ты больно пригрелся и сковырнет тебя с места, - сказал Хокинс, пожимая ей руку.
    — Огромное вам спасибо, хозяйка, - сказал Белчер. - Огромное спасибо за все,- повторил он с таким смаком, словно сам придумал такое оригинальное выражение.
    Мы вышли на задний двор и пошли к болоту. И тогда Иеремия Донован сказал им правду. Его всего трясло от возбуждения.
    — Сегодня утром в Корке расстреляли четверых наших людей. И теперь мы расстреляем вас. Это будет наша ответная мера.
    — Кончай языком трепать, - оборвал его Хокинс. - И без твоих шуточек тошно.Гоняют с места на место, чтоб им…
    — Это не шутка. Мне очень жаль, Хокинс, но это правда, - сказал Донован.
    — А, закройся, - отмахнулся Хокинс.
    — Спроси Бонапарта, - сказал Донован, видя, что его не принимают всерьез. - Правду я говорю, Бонапарт?
    — Да, - сказал я, и тогда Хокинс остановился.
    — Браток, - сказал он, - да брось ты, ради Бога!
    — Это не шутка, - пробормотал я.
    — Уж я-то точно не шучу, - вмешался Донован, нарочно распаляя себя.
    — Да что ты против меня имеешь, Иеремия Донован? - вспылил Хокинс.
    — А я не говорю, что имею что-то против тебя лично. Но почему, почему ваши взяли четырех наших парней и преспокойно поставили их к стенке?
    Он схватил Хокинса за рукав и потащил за собой. Но тот так и не верил, что мы всерьез. Я думал о том, что стану делать, если они начнут драться или побегут, и честно говоря, мне очень хотелось, чтобы они устроили что-нибудь в этом роде. Конечно, я не стал бы стрелять. Хокинс спросил, за что мы хотим его шлепнуть. Что он нам сделал? Неужели мы хоть на секунду допускаем, что он бы расстрелял нас по приказу таких-то да растаких-то командиров такой-растакой британской армии?
    К этому времени мы уже дошли до болота, и меня так мутило, что я не мог ему отвечать. Наконец вдалеке показался фонарь, и мы пошли к нему. Фонарь был у Нобла, а Фини стоял в темноте позади него, и увидев их неподвижные и молчаливые фигуры у края болота, я осознал, что все это всерьез, и перестал надеяться на чудо. Белчер узнал Нобла и сказал:
    — Привет, браток, - негромко, как всегда.
    Хокинс снова спросил, неужели мы думаем, что он смог бы нас расстрелять, окажись мы на его месте.
    — Расстрелял бы как миленький, - сказал Иеремия Донован. - Прекрасно бы расстрелял, если бы знал, что иначе тебя самого расстреляют.
    — Вранье! Да пусть бы меня на куски разрубили! И за Белчера ручаюсь. Верно я говорю, Белчер?
    — Верно, - сдержанно ответил Белчер, не вступая в разговор. У него был такой вид, словно случилось наконец то непредвиденное, чего он все время ожидал.
    — И потом, кто сказал, что, допустим, Нобла поставят к стенке, если он не пустит меня в расход? Что бы я по-вашему сделал, будь я на его месте посреди этого вонючего болота?
    — Ну, что бы ты сделал? - спросил Донован.
    — Да я пошел бы с ним хоть на край света! Я бы последний шиллинг с ним разделил. Я бы его ни за что не бросил. Никто про меня не скажет, что я когда-нибудь подвел друга.
    — Ну, хватит, - сказал Донован, взводя курк. - Будут какие поручения?
    — Нет.
    — Хочешь помолиться?
    В ответ на это Хокинс хладнокровно отпустил такую брань, что я даже вздрогнул. Потом он повернулся к Ноблу
    — Послушай, Нобл, мы же с тобой друзья. Раз ты не можешь перейти на нашу сторону, я перейду на твою. Дай мне винтовку, и я буду драться на вашей стороне. В ваши убеждения я не верю, но они ничуть не хуже наших. Ты веришь, что я не прикидываюсь?
    Нобл поглядел было на него, но тут Донован снова взял слово, и Нобл опять повесил голову, так ничего и не сказав.
    — Последний раз спрашиваю, будут у тебя поручения? - злобно сказал Донован.
    — Закройся, Донован. Ты меня все равно не поймешь. Но эти ребята меня понимают. Они не такие, чтобы подружиться с человеком, а потом поставить его к стенке.
    Никто, кроме меня не видел, как Донован поднял револьвер к затылку Хокинса. Я зажмурился и попытался молиться. Когда бахнуло, я раскрыл глаза и увидел, как у Хокинса подломились колени, и он медленно и неслышно, как засыпающий ребенок, вытянулся во весь рост к ногам Нобла, и свет фонаря заблестел на его деревенских сапогах.
    Белчер достал платок и начал прилаживать его себе на глаза. Видя, что платок маловат, он попросил меня одолжить ему мой. Я дал ему платок, он связал их вместе, потом ногой указал на Хокинса:
    — Он еще живой, - сказал он. - Надо бы ему добавить.
    И действительно, левое колено у Хокинса поползло вврех.
    — Добейте его, -попросил Белчер. - Бедняга, кто знает, где он теперь.
    Я опустился на колено и выстрелил. Я уже вроде плохо соображал, что делаю. Услышав выстрел, Белчер, все еще возившийся с платками, вдруг тихо засмеялся. Никогда прежде я не слышал его смеха, и тут у меня мороз прошел по коже.
    — Бедняга, - негромко повторил он. - Вчера он так переживал насчет загробной жизни. Странное это дело, братки, странное. Я уж не первый раз об этом думаю. Вот он и на том свете, а еще вчера все это было ему тайной.
    Донован помог ему завязать глаза.
    — Спасибо, браток, - сказал Белчер.
    Донован спросил, будут ли поручения.
    — Нет, браток, - сказал он. - Нет. Если захотите написать матери Хокинса, возьмите у него в кармане ее письмо. А моя жена бросила меня еще восемь лет назад. Удрала с другим, и ребенка забрала. Вы, верно, заметили, что я люблю домашний уют, но после такого дела я уж не собрался начать все сызнова.
    Трудно поверить, но за эти несколько минут Белчер сказал больше, чем за все недели, что мы прожили вместе. Сквозь повязку он нас не видел, и, стоя вокруг него, мы чувствовали себя идиотами. Донован посмотрел на Нобла, но тот покачал головой. Тогда Донован поднял револьвер, но в этот момент Белчер снова усмехнулся.
    — Простите, братки, - сказал он. - Заболтался я что-то, мелю всякую чушь. На меня будто нашло. Но я думаю, вы не рассердитесь.
    — Помолиться не хочешь? - спросил Донован.
    — Нет, браток, - сказал он. - Боюсь, это уже не поможет. Я готов, да и вы сами
    торопитесь скорее все закончить.
    — Ты понимаешь, что мы только исполняем свой долг? - сказал Донован.
    Белчер стоял, задрав голову к небу, как слепой, и фонарь освещал ему только подбородок и кончик носа.
    — Бог его знает, что такое долг, - сказал он. - Я думаю, что вы хорошие ребята, если ты это имеешь в виду. Словом, я на вас не в обиде.
    Нобл, точно не в силах больше это выносить, пригрозил Доновану кулаком, и в ту же секунду Донован снова вскинул револьвер и выстрелил. Верзила упал, будто мешок с мукой; на сей раз второго выстрела не потребовалось.
    Не помню, как мы их хоронили; помню только, что это было хуже всего, потому что пришлось нести их к могиле. Было ужасно тоскливо, кругом стояла кромешная тьма, лишь фонарь освещал нас, и повсюду орали и визжали птицы, встревоженные выстрелами. Нобл пошарил у Хокинса по карманам и нашел письмо от матери, а потом сложил ему руки. И Белчеру тоже. Засыпав могилу, мы отделились от Донована и Фини и сами отнесли лопату в сарай. По дороге молчали. В кухне было темно и холодно, и старуха сидела у плиты, перебирала четки и бормотала. Мы прошли мимо нее в комнату. Нобл зажег спичку, чтобы засветить лампу. Старуха тихо поднялась, вошла и остановилась в дверях. От ее сварливости не осталось и следа.
    — Что вы с ними сделали? - спросила она шепотом, и Нобл так вздрогнул, что спичка погасла в его руке.
    — Чего тебе? - спросил он, не оборачиваясь.
    — Я слышала, - сказала она.
    — Что ты слышала?
    — Как вы ставили лопату в сарай. Думаешь, я глухая?
    Нобл снова чиркнул спичкой, и на этот раз лампа засветилась.
    — Вот, значит, что вы с ними сделали, - сказала она.
    И клянусь, прямо тут же, в дверях, она встала на колени и начала молиться. Глядя на нее, Нобл тоже опустился на колени возле камина. Я пробрался мимо нее в дверь и вышел. Я стоял, глядя на звезды и слушая, как успокаиваются на болоте птицы. В такие минуты чувствуешь себя так странно, что невозможно описать. Нобл говорит, что ему все казалось в десять раз крупнее, и будто во всем мире не осталось ничего, кроме этой ямы на болоте с остывающими телами наших англичан. А мне чудилось, что болото с англичанами где-то за миллион миль вдали, и даже Нобл, и старуха, бормотавшие у меня за спиной, и птицы, и эти поганые звезды - все это где-то очень далеко, а сам я как будто маленький, и такой несчастный, и одинокий, как ребенок, заблудившийся в метель. И с того дня я все не свете воспринимал уже не так, как прежде.

2006/09/26 всякая ерунда

    В вагоне электрички сидят двое; один дремлет, второй разгадывает кроссворд. Некоторое время оба молчат, погружённые каждый в своё занятие; затем второй толкает в бок первого и спрашивает:
    — Слушай! Знаменитый враль, сочинитель небылиц. Одиннадцать букв. Нет, погоди. Десять.
    Второй (моментально, не открывая глаз и не выходя из дремоты):
    —РАДЗИНСКИЙ!

2006/09/26 Вавилонская библиотека

    Я ехала на работу в одном автобусе с изумительным стариком. Он весь, с головы до ног, светился дикой, застенчивой первозданностью каких-то невероятно отдалённых, нетронутых степей или даже пустынь. Без сомнения, он только-только прибыл в Москву на приземистой и горячей степной лошадке, пересел с неё в автобус и восторженно озирал открывающийся ему мир длинными калмыцкими глазами, блестящими от радости и страха. На нём был немыслимый рваный треух фасона «помнишь, Ганс, как мы отступали?», тёплый, не по сезону, зипун, из которого кое-где торчали нитки и странноватые клочья, и жёлтые сапоги, покрытые узорными трещинами, как высохшее дно ручья. Он жался по углам, трогал одним пальцем поручни и стёкла, уважительно качая при этом головой, и напевал под нос что-то томительно-восточное. Выйдя из автобуса, он вертел головой, шарахался от встречного транспорта, как пугливый сайгак, подолгу изучал каждый рекламный щит, хмурясь и цокая языком, виновато улыбался каждому прохожему и долго мялся на переходе, прежде чем решился наступить на «зебру» - боязливо жмурясь при этом, словно пробуя босой ногой воду. К величайшему моему удивлению, он зашёл вместе со мной в библиотеку. А зайдя, снял свой тулуп и ушанку и направился в Информационный отдел посольства Японии. Там его встретили с величайшим почётом и подобострастием, и кланялись ему, и говорили что-то по-японски, и он говорил с ними по-японски, и вообще был совершеннейшим японцем и по виду, и по осанке, но вот тот момент, когда он так стремительно и бесшумно превратился в японца, мне так и не удалось уловить.

    А в остальном было всё, как всегда. Седовласый благообразный мужчина с дорогой старомодной тростью беседовал во внутреннем дворике с бюстом Фирдоуси. За дверью дамского туалета тонкий голос старательно выводил: «Со смертью играю, смел и дерзок мой трюк!» (Знаем мы этот трюк – забралась в кабинку и тайком фотографирует книжку, чтобы за ксерокс не платить!). Юноша с всклокоченной шевелюрой метался по залу и шёпотом хрипел: «Где Соссюр! Кто унёс Соссюра! Ведь здесь же лежал, минуту назад! Признавайтесь, а то хуже будет, ей-богу!» Тот Кто Унёс Соссюра тихо, по стеночке, пробирался к выходу, пытаясь спрятать книгу за спиной. Девушка, которой достался-таки Фортунатов, танцевала с ним вальс в коридоре, прижимаясь щекой к переплёту. Две блондинки, страдальчески хмурясь, изучали образец заполнения требований.
    — Смотри-ка, а что это здесь написано – «указать сведения за двумя косыми чёртами»? Как это – «за косыми чёртами»?
    — Да не за чёртами, а за чертАми, дубина.
    — А-а-а… А «за чертами» - это как?
    — Это значит – «за двумя слэшами». Понятно?
    — Поня-атно. Так бы и писали - "за слэшами". А то - за чертами какими-то... Слушай, а откуда ты всё знаешь? Умная такая, прям не могу…
    — А я тут уже была один раз.

2006/09/27 дети

    Денис, четырёх с половиной лет

    — Я, когда вырасту, знаешь, кем буду? Шофёром поливальной машины.
    — Именно поливальной?
    — Ага. Буду на ней ездить по всем странам. Весь мир объеду.
    — Чтобы сделать мир чище?
    — Ага. А ещё – чтобы все шарахались и визжали.

    ****

    — Всё-таки человеку очень нужен хвост. Жалко, что он отвалился, когда была революция.
    — Что, что было?
    — Революция. Ну, когда человек превратился из обезьянки.
    — Наверное, эволюция?
    — Ну, да… Какая разница? А хвост – он, знаешь, очень нужен.
    — Зачем, интересно?
    — Ну, как - зачем? Вот ты едешь в метро, за поручни берёшься, и после этого на улице нельзя уже ничего съесть. Ни конфету, ни мороженое. Потому что на руки микробы заползли. А был бы хвост, им бы можно было за поручни держаться, и руки были бы чистые…

    ****

    — Вот есть же такие люди, которые Бабы-Яги не боятся. Я прямо даже удивляюсь.
    — А ты? Неужели ты боишься?
    — Конечно.
    — А что в ней такого страшного?
    — От неё нельзя спастись. От чего другого – ещё можно. Но от Бабы-Яги даже папа не защитит.
    — Да брось, Денис. Баба-Яга – это же сказки.
    — Сама ты сказки! Ничего даже не сказки…
    — И ты веришь, что она прилетит в ступе, с помелом?..
    — Нет. Про ступу и помело – это правда сказки. А Баба-Яга – не сказки. И нет у неё никакого помела. Всё гораздо даже страшнее.

    Он прав. Всё гораздо страшнее и серьёзнее. В моём раннем детстве, как и в чьём-либо другом, тоже жили такие чудовища, от которых не могли защитить даже родители. Больше того – в некоторых из моих снов эти чудища сами превращались в родителей и близких, и сбрасывали личину в тот момент, когда я уже почти готова была поверить в обман. Впрочем, являлись они и в других обликах. Последний мой сон на эту тему я помню очень отчётливо. Мне снилось, что я иду по коридору в ванную, чтобы почистить зубы перед сном. А коридор невероятно длинен и беспробудно чёрен, и с каждым шагом мне делается всё тоскливее и страшнее. И когда я подхожу к ванной, дверь распахивается, и из неё навстречу мне выходит Он. В тот раз он принял вид крупного рогатого чёрта с мускулистой грудной клеткой и яркими белыми зубами, фосфорически светящимися на чёрном лице. Он вышел из ванной с моим полотенцем на плечах, довольно скаля зубы и сверля меня жуткими красными глазками. И от одного факта, что эта сволочь мылась в моей ванной и вытиралась моим любимым полотенцем с цветочками и райскими птицами мой страх исчез и сменился боевой яростью. С хриплым кличем я схватила какой-то пластмассовый таз и с размаху обрушила на его рогатую голову.
    И - о, чудо! - враг дрогнул и ретировался. И с тех пор ни он, ни его команда больше не смели заявляться в мои сны.

2006/09/28 Моя подруга

    Представляешь, я вчера целый день себе жутко нравилась. Ну, просто до невозможности.. Как хожу, что говорю…Только пройду мимо зеркала – застреваю на полчаса, не могу насмотреться. Прихожу домой – а у меня температура тридцать восемь и шесть!

    ***
    Он мне, представляешь, говорит: «Вы безумно хороши». «Да, - говорю, - я безумна и хороша». А он смеётся. А чего смеяться? Я правду говорю.

    ***
    Я сижу напротив него, говорю какую-то ерунду…всё говорю, говорю, не могу остановиться… А он всё смотрит, смотрит.. так, знаешь, интересно смотрит, проникновенно, внимательно.. улыбается чему-то, и глаза такие весёлые, необыкновенные такие глаза. Никогда на меня так никто не смотрел. Так хорошо было, ну прямо душа таяла. А как он ушёл, я глаза чуток опустила вниз, смотрю – мама дорогая, я же вся с головы до ног облита маслом из чебурека… всё платье спереди, и воротник весь тоже. Масло жирное, вонючее… и так, знаешь, хорошо выделяется на красном шёлке. Ну, я сперва расстроилась ужасно. Думаю: и зачем я только ела этот чебурек проклятый? Я же сроду не ем чебуреков! А потом подумала: а может, это к лучшему? Может, мне так, наоборот, идёт? Иначе чего бы он так на меня смотрел?

    ***
    — Хорошо, что можно не только Богу молиться, но и Богородице!
    — Почему так?
    — Ну, как же. Христос – Он хоть и благ, и человеколюбец, а всё равно, как все мужчины. Разве Его переубедишь? Как встанет на своём, так не сдвинешь. А Богородицу попросишь, Она заступится, глядишь – Он её и послушает. Вот - мой Вовка. Он ведь, кроме матери своей, никого не слушает. Хорошо, мне со свекровью повезло. А если б нет?

    ****
    Пошла я, значит, к этому самому колдуну. Ну, он, само собой, начинает: женщина, на вас порча и венец безбрачия, надо всё это, стало быть, удалять. А я думаю про себя: какой, на фиг, венец, если я уже пять лет как замужем? Но спорить не стала. Думаю – ему виднее. Он меня на стул усадил.. удобный такой, почти как в салоне красоты… свечи зажёг и давай вокруг меня круги нарезать с саблей какой-то. Я сперва испугалась, как бы он мне голову не отрезал. А потом думаю – не отрежет, я же ещё только за один сеанс расплатилась, а их ещё три. Ну, он поплясал, поплясал, а потом приказывает мне закрыть глаза и сосредоточиться. Я сосредоточилась, а сама не могу – смешно до ужаса, потому что вспомнила, как Сальвадор Дали перед Хачатуряном скакал.. . с голой задницей и с саблей. Ну, помнишь? Смешно же, сил нет. Не удержалась, конечно, и стала ржать. Ржу – не могу, просто пополам складываюсь. Чуть свечи все не посшибала. А колдун так обиделся, запсиховал, шашку свою убрал и говорит: раз, мол, у вас такое несерьёзное отношение, то ничего не выйдет, колдовство не подействует. Ах, ты, думаю, сволочь. Не подействует, значит? А денежки взял, не побрезговал? Ну, ладно. Пришла домой– плечи не болят, нога не болит, во всём теле лёгкость такая, как будто заново родилась. И до сих пор вся такая – не хожу, а летаю. Вот тебе и не подействует! Подействовало, как миленькое!

    *****

    … А под конец этого самого тренинга их американский начальник повёл нас в пиццерию. Сказал, что всех угощает. Сели мы за стол, ждём. Приносят пиццу… ну, я тебе передать не могу, каких размеров. Просто с мельничный жёрнов. Нет – с малое колесо обозрения в парке Горького. И чего на ней только нет – и грибы, и оливки всякие, и ветчина, и помидорки такие малю-усенькие, как виноградины. И уже на кусочки порезана, для удобства… а каждый кусочек – в отдельной бумажке. Ну, я и давай прыгать вокруг этой пиццы: мне вот этот кусочек.. и вот этот тоже, если можно. И пальцем тычу. А все на меня смотрят так интересно, американец этот даже рот открыл. Оказалось, что он эту пиццу только для себя заказывал. А наши ещё просто не принесли. Представляешь, какой конфуз? Ну, ладно. Разобрались кое-как, успокоились… сидим, едим, вином запиваем – благодать. Ещё музыка такая расслабляющая, как в магазине индийских палочек. Ну, я и расслабилась совсем. И забыла, что мне в четыре часа надо в метро встречаться с квартирной хозяйкой, деньги ей отдавать. Сижу, сижу… потом случайно на часы глянула… И вот представь себе: тишина, полумрак, лампы зелёные на столах, музыка эзотерическая, тихие разговоры… И посреди всего этого благолепия – вдруг мой вопль истошный: «Нет! Этого не может быть!» Все просто так и подскочили. А я срываюсь с места, как укушенная, опрокидываю все свои бокалы и салфетки и кидаюсь к выходу. А там такой полумрак, теснота.. столы сплошные. Короче, я заблудилась. В одну сторону кидаюсь – выхода нет. В другую кидаюсь – там тоже стена какая-то с канделябрами и никаких дверей. А все смотрят на меня так интересно. Американец этот даже пиццу до рта не донёс, так и застыл в немом восхищении. Одним словом, интересный тренинг получился.

    ***

    Эта самая Луиза Хей, которая с крокодильской улыбкой всех учит психологической стабильности… ну, видела ты её книжки, наверняка… Она всё время пишет, какая она в детстве была невезучая, неуверенная в себе, как ей однажды на школьном пикнике не досталось ни одного куска торта. И везде она с этим куском торта, во всех книжках – вот он как ей в душу запал. А я тебе расскажу – хочешь? Как мы в студенческие годы с подругой один раз зашли в столовую, денег кот наплакал, а жрать хочется – сил нет. Кое-как по карманам насобирали мелочь на два винегрета и два компота. Поставили винегреты на стол, пошли к стойке за компотами. Оборачиваемся – и видим, как тётка, которая со столов остатки недоеденные убирала, хватает наши тарелки и на наших глазах вытряхивает в чан с объедками. Она решила, что это кто-то оставил и ушёл, не стал есть… Вот это, я понимаю, - невезение. А то – кусок торта. Подумаешь!.. Хотя на самом деле я везучая. Это я поняла, когда убегала от быка, у которого на шее висела табличка с перечнем тех людей, которых он в своей жизни убил. То есть, это я уже потом поняла, когда он всё-таки меня не догнал.

2006/10/01 дети

    По щучьему велению
    Забавно, что не одно поколение русских детей выросло на русских сказках, придуманных и экранизированных ирландцем.

    Тот, кто уже вырос, может себе позволить выпендриться и сказать, что он не любит фильмы Роу. Или, наоборот, любит. В детстве – во всяком случае, в моём детстве – этот вопрос даже не обсуждался. Фильмы Роу были объективной данностью, частью окружающей среды, и любить или не любить их было так же бессмысленно, как любить или не любить солнце или воздух. Первый фильм моего детства – «По щучьему велению» - был такой же частью моего повседневного бытия, как утренний чай с обливными баранками, полуденные игры во дворике за домом и вечернее сидение в кресле с ногами и с раздумьями - под шуршание маминых рукописей и привычную перебранку коммунальных соседей за стенкой. Не потому, что этот фильм часто показывали по телевизору. Мне это, собственно, было не особенно нужно. Я и так помнила в нём каждую реплику и каждый кадр. Несколько лет подряд Емеля ютился с нами в крошечной нашей комнате – где, кстати, тоже была печка, только очень маленькая, интеллигентная, которую нельзя было топить и уж тем более использовать в качестве транспортного средства. Я жила в такой Москве, где ещё были печи, дровяные сараи во дворе, старинные потолки с разноцветными картинками и лошадь, возившая по улице Валовой тележку с брякающими бутылками. Неудивительно, что Емеля легко у нас прижился и чувствовал себя если не как дома, то, во всяком случае, довольно уютно. А уж мне-то как с ним было хорошо, и сказать нельзя.

    Что такого я, солидная четырёхлетняя барышня, находила в этом древнем, тридцать восьмого года, убогом и наивном фильме, я так и не могу объяснить. Но для меня он был праздником и счастьем от начала и до конца. Невыразимо интересной была эта чёрно-белая царь-гороховская страна, полная непролазных сугробов и необъезженных дорог, где «куда ни пойдёшь, всё в лес дремучий попадёшь», а по этому лесу ездят глашатаи и сообщают об очередной царской причуде встречным пням и медведям. Где гуси потешаются над людьми, а люди работают с утра до ночи и всё равно ничего не могут заработать, но, похоже, относятся к этому философски и не очень расстраиваются. Невыразимо хорош был толстогубый весёлый Емеля в залатанных полосатых штанах и широкополой шляпе, так же уместной на русском мужике, как цилиндр или английское кепи. Ничего не было удивительно в том, что он пел и гоготал, пока был беден, впустую работал с утра до вечера, бегал по морозу в рваных портках и хлебал с матушкой воду вместо щец. Но он не утратил своей блаженной доброты и дурацкой весёлости и после чудесного обретения всемогущества и богатства, – а это уже было удивительно. Он целовал в морду щуку и выпускал её ещё задолго до её волшебных посулов – просто потому, что без неё «затоскуют дети малые». Он братался в лесу с медведем и ради него одного и его медвежат в один миг заменял лютую зиму красным летом. Он по доброй воле ехал к царю, чтобы из-за его отказа не пострадали солдаты – как забыть эту развесёлую поездку под «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке», с гармоникой, присвистом и гиканьем наряженных в мешковатые кольчуги солдат и с паровозным гудением и пыхтением печки. А знаменитые реплики, так шикарно звучавшие в тридцать восьмом году! «Батюшка-царь прикажет – дураки найдутся». И особенно это – помните? - «Поезжай, Емелюшка. Не гневи царя-баюшку!» – «А его, матушка, хоть гневи, хоть не гневи – один чёрт!» Впрочем, царь-батюшка в фильме не столько тиран, сколько измученный дочкиным неврозом родитель, который от отчаяния то кудахчет курицей, то приглашает заморских целителей и шутов, то с горя принимается исследовать, каким глазом дочка плачет больше…
    Разумеется, взрослые пытались испортить мне удовольствие от фильма.
    — Смотри, - говорили они, - какая эта царевна противная, капризная… орёт с утра до вечера, совсем, как ты. Вот будешь капризничать, и тогда…

    И тогда приедет Емеля, - думала я, замирая от сладостных надежд. – И увезёт меня на своей печке туда, где сказочный терем и тихое солнечное озеро с лебедями. Значит, надо капризничать. Так, как эта румяная царская дочка, которая день-деньской упоённо льёт весёлые клоунские слёзы из трубочек с водой, спрятанных под жемчужным кокошником - до тех пор, пока не является во всей красе Емеля и не начинает откалывать с ней дурацкую, немыслимую джигу, очевидно, в представлении ирландца похожую на русский народный танец. А потом – захватывающий побег верхом на печке, погоня, счастливое избавление.. и дальше – совсем уже несбыточная сказка. Свекровь целует в щёчку и зовёт красавицей, соседи поздравляют и кружатся в радостном хороводе, и рядом – муж, который может абсолютно всё. Хоть со щучьим велением, хоть без него. Мужья, они ведь на то и мужья, чтобы всё абсолютно уметь и понимать. Уж это-то я в свои четыре года знала твёрдо.
    — Ну, да, - говорила мама, с прищуром глядя на эту идиллию, – что это он такое ей поёт? Как возьмёшься ты за дело, сразу станешь весела? Конечно, как запрягут в работу, так плакать уже некогда – знай, надрывайся.

    Но я знала, что такой человек, как Емеля, не даст своей жене надрываться. Да и зачем, в самом деле, когда всю тяжёлую и неинтересную работу сделает щука? А царевна будет пришивать к его штанам новые заплаты, раз уж ему так по вкусу этот фасон, прясть в охотку какую-то таинственную «куделю», петь песни под лебединый гогот и скрип колодезного журавля, печь толстые решётчатые пироги с яблоками и ждать, когда муж придёт с работы. И на комоде у неё, рядом с часами и радиоприёмником, будет хохочущая Емелина фотография в резной дубовой рамке….

2006/10/01

    Нет в мире зрелища более умиротворяющего и возвышающего душу, чем песчаная мышь, спящая в своём гнезде.

2006/10/03

    Ранним утром меня разбудило моё подсознание.

    Сидя на краешке кровати, оно вкрадчивым, захлёбывающимся шёпотом рассказывало мне, какая я жалкая, противная и заброшенная. Не разобравшись спросонок, я начала было поддакивать и всхлипывать, но потом опомнилась, встряхнулась и, схватив со стола второй том нового романа Акунина, принялась гоняться с ним за подсознанием по всей комнате. По опыту я знала, что нельзя загонять свои эмоции в подсознание. Лучше дать им выход и загнать само подсознание куда-нибудь подальше. Обычно я загоняю его под кровать. Оно сидит там, глотая пыль и нехорошо посверкивая на меня жёлтыми пятнистыми глазами, и время от времени принимается возбуждённо стучать хвостом по полу. Но я сохраняю твёрдость. Пока оно там, я его не боюсь.

    Управившись с подсознанием, я поставила на плиту кастрюльку с яйцами и пошла в гостиную поливать цветы и искать точку внутреннего равновесия. Сквозь щели в занавесках просачивались солнечные лучи. Они пахли выхлопными газами и опавшей листвой. Чётки, развешенные на стенах, тихо позвякивали и вспыхивали алыми и зелёными искрами. Мышь доедала кедровый орех и хмурилась своим мыслям.

    И как только я отыскала в себе вожделенную точку, на кухне раздался выстрел. Потом ещё один. И ещё. Это стреляли по стенам забытые мною на плите яйца…

2006/10/04 Моя подруга

    Диалоги
    — Представляешь, такая досада… Целый день хожу сама не своя.
    — А что случилось-то?
    — Да сон приснился.. Как будто я выхожу мусор выносить… Уже необычно, да?
    — Мусор выносить? Да, для тебя – необычно, правда.
    — Крыса! Я же не о том совсем… Тебе лишь бы ехидничать. Я к тому, что необычно это во сне видеть. Иду я, значит, с ведром к мусоропроводу. И вдруг – лифт. Останавливается на нашем этаже и двери распахивает. Но никто оттуда не выходит. Я внутрь заглянула, а там – длинный такой зал, жутко красивый.. похоже на старинный богатый ресторан. Ну, вроде тех, где Станиславский и Немирович-Данченко… Скатерти белые, хрусталь, люстры до пола, лакеи с подносами. Короче, я обалдела. А лифт… нет, он не то чтобы вслух со мной разговаривает, но каким-то образом даёт мне понять, что меня приглашает. Ну, туда, в этот ресторан. А я стою перед ним в трениках и с мусорным ведром в руках и думаю: блин, да я ж не одета! А он мне даёт понять, что подождёт, сколько нужно, пока я переоденусь. Ну, тут я собралась с духом и сказала ему, что я порядочная женщина, и чтобы он отвалил. Ну, он закрылся и отвалил. А я теперь думаю: ну, какого чёрта отказалась? Он же в приличное место меня приглашал, не в бордель, не в стриптиз-бар… не в казино даже. Хороший ресторан, культурный… небось, кормят всякими расстегаями да стерлядью… блинами и икрой, пожарскими котлетами… что ещё там подавали во времена Станиславского? И я, как дура, отказалась! Тоже мне, кисейная барышня! Неприлично, видите ли… Хожу теперь и маюсь. Два раза лифт вызывала. Но он меня уже больше не приглашал и ничего такого не показывал. И правильно – любой бы на его месте обиделся!

    ****

    Двое подвыпивших мужичков возле автобусной остановки.
    — Ну, всё, пока. Я в магазин пошёл.
    — Да куда ты пошёл-то? У тебя ж только рубль!
    — Че-во-о у меня?
    — Рубль только!
    — Да иди ты на…! Нет у меня никакого рубля!

    ******

    Денис (четыре с половиной года) и его мама

    ДЕНИС. Мам, а кого ты больше любишь – девочек или мальчиков?
    МАТЬ. Ты знаешь, не думала Наверное, всё-таки, мальчиков.
    ДЕНИС (с удовлетворением). Поэтому ты меня родила, а не какую-нибудь Соньку?
    МАТЬ. Вот погоди ещё пару годиков… может, тогда и Соньку рожу.
    ДЕНИС (с тревогой). Ма-ам! Ну, зачем ещё Соньку? Не надо нам никаких Сонек.
    МАТЬ. А разве ты не хочешь стать старшим братом? Заботиться о ней, заступаться….
    ДЕНИС (неуверенно). Хо-чу-у… Только.. знаешь, что? Это же очень сейчас дорого – двух детей держать. Это же не каждый себе может позволить. Одни детские вещи… знаешь ведь, какие дорогие. Давай уж пусть она там так и останется.
    МАТЬ. Кто?
    ДЕНИС. Сонька эта.
    МАТЬ. А где останется-то?
    ДЕНИС. Ну.. я не знаю. Там, где она сейчас. Пусть там и остаётся.

2006/10/05 Вся неправда об Уэльсе

    По просьбе друзей собираю ассоциации, связанные у просвещённых россиян и прочих не-британцев со словом «Уэльс». Вот что удалось набрать.

    Камни

    Море

    Снова камни.

    Синие камни и розовая от вереска зелень

    Шахты.

    Шахтёры.

    Абсолютно все мужчины в Уэльсе работают шахтёрами. А после работы моются, переодеваются и идут петь в любительском хоре. Потому что все валлийцы поют в хоре. Попробуйте поймать валлийца и заставить его спеть не-хором – он не сможет при всём желании. Зато хоры там божественные. Только в Уэльсе есть такие хоры. И ещё в Грузии. Больше нигде.

    Камни и кресты.

    У половины коренных жителей Уэльса фамилия Оуэн, а у другой половины – Гриффит. И всех мужчин без исключения зовут Дэвидами.

    Красные драконы. Нет, не так. Очень много мелких красных драконов. Нет, не так. Много очень мелких и очень красных драконов. Они буквально повсюду. Летом от них просто нет спасенья. Но морить или как-то изничтожать их ни в коем случае нельзя, поскольку это национальный символ.

    Валлийские пони.

    Собачьи бега.

    Как только валлийцы увидят поблизости англичанина, они тотчас поворачиваются к нему спиной и начинают говорить на своём языке, на котором никто, кроме валлийцев, говорить не может, потому что все слова там состоят из одних согласных и начинаются с четырёх букв “L”. Ну, по меньшей мере, с двух. Но валлийцы ухитряются говорить на нём так, что он кажется посторонним людям весьма изысканным и благозвучным – до такой степени, что толкинисты всего мира втихаря пытаются его выучить, полагая, что он произошёл от эльфийского. Или наоборот. Впрочем, неважно.

    Вообще эльфов в Уэльсе пруд-пруди, но фактически все они умалились, утратили былое достоинство, много пьют и пакостят по мелочам. Но на Рождество они все трезвые, принаряженные, и служат свою эльфийскую мессу в заброшенных угольных шахтах.

    Опять камни. Много камней.

    Козы. Козлы. Ослики.

    А ещё я из достоверного источника узнала, что если парень хочет посвататься к девушке, то дарит ей не кольцо, а деревянную ложку собственного изготовления. Нет, кольцо тоже дарит. Но потом, если она согласится. А сначала – ложку. Если девушка не берёт ложку или берёт и стукает ею парню по темечку – тут всё ясно: не согласна. А если берёт, то это вовсе не значит, что она согласна. У некоторых девушек на кухне целая коллекция таких ложек. Чем больше ложек, тем девушка больше ценится как невеста.

    Очень много камней, тумана и сырости.

    Все валлийцы – маленькие, черноволосые, храбрые и сентиментальные

    Четыре ветви Мабинноги. Точно четыре? Да, кажется, так.

    В какой-то праздник валлийцы носят на шляпах лук-порей в честь какой-то эпохальной битвы, состоявшейся на огороде

    Все валлийцы жутко умные. В Англии они все работают врачами или писателями.

    Кимвры. Никто не смог мне объяснить, кто это. Или что это.

    Каждый пятый англичанин гордится тем, что он наполовину валлиец. Зато если валлиец хочет побольнее обидеть другого валлийца, то говорит ему: «твой отец – англичанин».

    На суровых утёсах бродит старая коза. Да, коза с серой губой. Лысая с серым хвостом… Или красная. Не суть.

    А в лугах пасутся синие кони и бегают красные зайцы. Или нет. Пасутся синие зайцы и бегают красные кони. Нет. Не помню. Неважно.

    И там прекрасны долины и журчание рек. Лучше не сыщешь вовек.

    И ещё там божественные бараньи отбивные. И какие-то сложные фруктовые пироги с глубоко засекреченным рецептом.

    И очень много камней.

    Если у кого-то есть ещё какие-то произвольные ассоциации, связанные с Уэльсом, то милости прошу. Одна ассоциация, безусловно, запрещена. Это – ПРИНЦ УЭЛЬСКИЙ. Кто её приведёт, на того я обижусь. Или, может быть, не обижусь, но всё равно расстроюсь.

2006/10/06 Вавилонская библиотека

    Девушка с лихорадочно сияющими глазами ворвалась в зал и резко остановилась, всхрапывая, тряся гривой и диковато озираясь по углам.
    — Мне.. это… - выговорила она, отдышавшись.
    — Занято! – хором сказали я и десять студентов-лингвистов, сидящих за столом, рассчитанном на четыре посадочных места
    — Что – все экземпляры? – горестно прохрипела девушка.
    — Все! – хором сказала я и десять студентов-лингвистов.
    — А что же мне?..
    — Второй этаж, алфавитный каталог, - посоветовала я, укоризненно глядя на злорадно фыркающих студентов-лингвистов.
    — Там стреляются? – спросила девушка.
    — Нет. Там заказывают книги из хранилища. Один экземпляр в хранилище ещё есть. Торопись, а то и его не будет.

    Девушка стремительно, со свистом, развернулась и галопом поскакала вниз по лестнице. За окном синели сумерки и скандалили засевшие в пробке машины. Лысый студент-историк, приткнувшийся сбоку от студентов-лингвистов, вдохновенно чесал ручкой бритую макушку и время от времени порывался делать пометки в учебнике Кареева. Но наталкивался на мой яростный взгляд, делал независимое лицо и начинал напевать себе под нос:

    Франки, готы, саксы и тевтоны,
    А где ваши жё-о!-о!-ны?
    Наши жёны – конские попоны – эх! – Вот кто на-аши жёны…

    Десять студентов-лингвистов, обрадовавшись поводу не работать, начали постепенно прислушиваться к его мурлыканью и хихикать.
    — А помнишь, помнишь? – как это?.. Фердинанд де Соссюр был большой бедокур…
    — Че-го-о?
    — Ничего. Не помню, как там дальше. Ты не помнишь?
    — Да почём я знаю? Ерунду всякую запоминать… Это может кто хочешь сочинить, прямо с ходу.
    — Ну, ну. Попробуй.
    — Пожалуйста. А Роман Якобсон был большой фармазон…
    — Да-а? – (Вкрадчиво) – А Эмиль Бенвенист?
    — А Эмиль Бенвенист был… э-э-э… крутой фонетист!
    — А он не был фонетистом.
    — Ну, тогда – крутой грамматист.
    — И грамматист был не так чтобы крутой…
    — Тогда…хи-хи…
    — Стоп! – вмешалась я. – Так вы чёрт знает до чего дойдёте! Немедленно прекратите касаться всуе великих имён, иначе я вас выставлю. Кто вам, вообще, сказал, что можно вслух импровизировать в читальном зале?
    — Она не выставит, - шепчет подружке кудлатый юноша за дальним столом. – Вот тут одна бабушка есть во френче… наверно, в ГПУ ещё работала… так вот она – выставит с кандибобером, за милую душу.
    — С кем выставит?
    — Не знаю. С кандибобером. Это она так говорит, - я не знаю, что это такое. А эта – не выставит. Я иногда вечером нарочно до самого закрытия сижу, чтобы послушать, как она говорит: мне очень жаль вас огорчать, но зал закрывается… У неё так прикольно это получается.

    Сволочи.

2006/10/08 О Святом Егории и Змее

    В детстве я очень любила летние грозы. Особенно если они случались ночью. Потому что прабабка моя, у которой я проводила летние месяцы, каждый раз в таких случаях поднимала меня с постели, заставляла одеваться, вставать коленками на дощатый пол и класть земные поклоны до тех пор, пока гроза не кончится. Разумеется, я нисколько не верила в действенность этой утомительной процедуры, но сама атмосфера грозовой ночи, с её ровным, клокочущим шумом, сполохами, тенями и громовыми раскатами, казалась мне восхитительно романтичной. Отчётливо помню пляшущие тени веток на чёрных, залитых дождём окнах, раздражённые всхлипывания кота под печкой и картинку со Святым Егорием и Змеем на стене, загоравшуюся ярким, дивным золотом при каждой вспышке молнии.

    Я не знала тогда, что правильнее говорить – Святой Георгий. Для меня это был Егорий из старинного прабабушкиного стиха. В этом стихе был добрый, но безвольный царь Агей, который покорно повёл на смерть свою единственную дочь, когда ей выпал жребий быть съеденной морским чудовищем. У меня уже тогда хватало ума связать царя Агея с царём Эгеем из любимого мультфильма – тем самым царём Эгеем, который тоже отправил своего сына на съедение Минотавру; а Святого Егория, разумеется – с Персеем, вызволившим Андромеду. И всё это вместе сливалось для меня в единую, трогательную и захватывающую историю, которую я слушала и слушала, пока не запомнила наизусть. Прабабкин стих был, кстати, и впрямь хорош. Там не было ничего ни про мучения Егория в страшной яме, ни про отступников и «латыньскую веру», как в других вариантах этой баллады. Прабабкина история была проста и бесхитростна. В ней царь и царица обращались к взрослой дочери не иначе как «дитятко» и жалели её смертно, но не могли ничего поделать; сама же «дитя Лисафета» принимала свою судьбу на диво мужественно и благородно.

    Ты ж наше милое дитятко,
    Дитя милое, бесталанное
    Собирайся, ступай, умывайся-ка,
    В лучшие-то платья наряжайся-ка,
    Подпояшься шёлковым поясом
    И ступай с нами в церковь Божию,
    — Мы ведь тебя, дитятко, просватали.

    Лисафета скоро сдогадалася,
    Говорит им в ответ таковы слова:
    Ох, ты, батюшка мой родненький,
    Ты матушка моя милая
    Не в церковь вы меня собираете,
    Не к венцу вы меня снаряжаете,
    А на казнь да на мучение
    Змею лютому на съедение

    Царь Агей в ответ закручинился,
    Залился слезьми горючими,
    Ох ты, дитятко, Лисафетушка,
    Не отдам я тебя на мучение,
    Да на смертное потребление,
    Лучше сам пойду к морю синему,
    Буду ждать там змея окаянного.
    Хоть сам умру – да тебя спасу
    От смерти лютой да безвременной.

    Отвечает ему Лисафетушка:
    Двум смертям не бывати,
    А одной никому не миновати,
    Не ходи никуда, милый батюшка,
    Оставайся во светлом тереме.
    Я сама пойду ко синю-морю,
    Встану-то там на крутом бережке,
    На крутом бережке, на сыпучем песке,
    Попрошу-то Господа о милости,
    Как рассудит Господь, так тому и быть,
    — Помилует – поклонюсь Ему,
    Не помилует – покорюсь Ему.

    И когда Егорий спускается с небес, чтобы помочь царевне Лисафете, лютый змей при виде его копья сам падает ниц на сыпучий песок, так что у Егория даже и нужды нет в том, чтобы пускать это копьё в дело. И он приказывает Лисафете повязать змею на шею шёлковый пояс и вести его через город. Не затем, чтобы пугать им «неверных», как в большинстве вариантов баллады – а просто так, чтобы показать всем, что змей укрощён и больше не опасен. И Лисафета повела змея через город, и

    Люди кругом удивились,
    А отец с матерью прослезились - Знать наше дитя Лисафета Истово Богу молилась!

    Помню, что меня очень радовал такой исход дела. Разумеется, укрощённый дракон ещё долго жил в саду у царя Агея, качал на своей длинной шершавой шее его маленьких внуков и спал в зарослях астр и «золотых шаров», свернувшись и укрывшись хвостом. И Лисафета его любила и баловала, но на всякий случай никогда не снимала с его шеи шёлковый пояс…

2006/10/13 Моя подруга

    — Значит, позавчера черти всё-таки понесли меня на этот свой чёртов проспект. Это у них там называется проспектом. А на самом деле это узенькая такая улочка с кучей гаденьких переулков, каждый из которых упирается в абсолютно безнадёжный пустырь с помойками и собачьими бандами. И банды такие, знаешь, конкретные – отморозок на отморозке… Но это ладно. Я не о том. Это фиг с ним, что черти меня туда понесли… но зачем они перед этим внушили мне надеть туфли на вот такенных каблуках? Я их вообще-то не ношу никогда. Я понимаю, что черти поприкалывались всласть, пока глядели, как я на этих каблучищах шкондыбаю через ржавые трубы и мусорные кучи, но всё-таки надо хоть какую-то совесть иметь… Ладно. Не помню, сколько миль я прошла на этих каблуках, пока не нашла этот чёртов магазин цветочный. Нет, магазин, кстати, ничего себе. И продавцы такие милые. Сделали мне два букета из меленьких таких нежных розочек, как я просила. И смотрят на меня так ласково, с таким состраданием, прямо чуть не плачут. Думаю – чего это они? Неужели все тяготы моих странствий по этим пустырям так у меня на лице отразились? Ну, ладно. На следующий день, в День учителя, я потащила эти букеты в Гришкину школу. Один подарила его классной, другой – директрисе. И только дома уже сообразила, что каждый букет – из двадцати розочек. Представляешь – чётное число! Что теперь эти училки обо мне подумают – что я их в горбу видала? Но это же не так! Я просто забыла, что чётное нельзя… Вот в Америке, наоборот, только чётное дарят. А у нас.. Ну, как же я забыла-то? А всё они. Черти. Больше некому. Я это, вообще-то, давно поняла.

    ****

    — А помнишь, как вы с Вовкой, когда ещё не женаты были, а только влюблены друг в друга..
    — Ой, не говори! Как вспомню весь этот ужас!..

    *****

    — А Мэтью у меня спрашивает: куда нужно это самое «блин» вставлять? В начало фразы или в конец? Или куда угодно? Я говорю: никуда лучше не вставлять, это дурной тон, это вульгарно. И вообще на самом деле это не «блин», а другое слово, неприличное. Он так оживился и давай приставать: какое да какое. Я говорю: ну, такое слово, которым обозначают женщин лёгкого поведения. А он весь просиял и говорит: а я знаю это слово! Ну, думаю, давай. Знаток русского языка, блин. А он ещё больше расплылся и с нежным таким акцентом мне выдаёт: «блюдни-и-ица». Вот, думаю, блин, хорошо всё-таки, когда человек русский язык по классической литературе учит.

    ****

    Нет, он, вообще-то, способный к языкам, Мэтью. И схватывает быстро. Помню, в Киеве ему один таксист заломил какую-то цену несусветную… то ли сто долларов, то ли двести. Там пешком-то пройти триста метров, а он – двести баксов. Ну, видит, что американец. А этот американец поправил свою американскую бейсболку и так строго ему говорит: «Ты шо, здурэв?» Таксист только глаза вытаращил. Бесплатно потом довёз. Ой, это мы тогда же, в Киеве, стекло в ресторане высадили, я помню.
    — Как это вы так?
    — Да вроде и не очень пьяные были. Нет, ну, пьяные, конечно. Чего-то замешкались у входа. Там ещё темно, народу до чёрта, музыка гремит. И я вижу надпись на стеклянной двери: «для выхода нажмите здесь». Или что-то в этом роде. Ну, я нажимаю – не поддаётся. Говорю Мэтью: ну-ка давай, помоги. Он так удивился, но спорить не стал. Ну, мы с ним вместе это стекло и выдавили. Грохот, звон – народ, который танцевал, аж замер, как в детской игре «море волнуется», официанты вылупились на нас, рты пооткрывали… Оказывается, это вовсе и не дверь была, а пожарный выход. Там сверху было написано: «в экстренных случаях», а потом уже «нажмите здесь».
    — Мне казалось, это с тобой не в Киеве произошло, а в Сан-Франциско.
    — Не. В Сан-Франциско было другое. Только не в Сан-Франциско, а в Вашингтоне. Там я просто сквозь стеклянные двери прошла, навылет. В гостинице. На самолёт опаздывала, как всегда. Бегу, от сумок вся перекосилась на все стороны, язык на плече, глаза навыкате… А я привыкла, что там двери автоматически открываются, ну и пру напролом, не глядя. И с налёту – насквозь, через стекло. И, знаешь, так удачно прошла… только лоб слегка поцарапала, и всё. Я даже сперва не очень поняла, что натворила. А потом смотрю – за мной сотрудники из гостиницы бегут и орут что-то. Ну, я, натурально, - от них. Потому что, во-первых, я на самолёт же опаздывала, а во-вторых, я подумала, что они с меня деньги за стекло содрать хотят. А у меня в кармане – шесть долларов и девять центов. Потому что перед этим я в магазине была. И ещё меня негр ограбил в подворотне. Стольник забрал, а шесть долларов оставил… Конечно, я припустилась от этих ребят со всех ног. Но они меня догнали. Оказалось, они мне первую помощь оказать хотели. Не бывает же такого – чтобы человек через стекло прошёл и цел остался… Я вот думаю – как так получилось? Ангелы мне помогли тогда или черти? Я всё-таки, знаешь, склоняюсь к тому, что черти. У них там тоже, наверное, есть начальство, постарше и посолиднее, которое держит под контролем молодёжь и не разрешает ей зарываться. Чтобы раньше времени человека не угробить. А то молодым – им лишь бы развлекаться. Разве они думают о последствиях?

    ****

    — Ну, что. Почитала я твои «Ирландские саги». Всё то же самое. Кухулин этот… тоже жук такой, я тебе скажу. Бабы из-за него готовы друг дружку в клочья порвать, одна пришла со слугами, другая – с волшебной силой, а он сидит себе на колеснице, развалился, довольный такой… Не ссорьтесь, говорит, девочки, я же вас обеих люблю! Господи! А сам-то кто есть! Маленький, плюгавый, чёрный. Чуть что не по нему – истерика, глаза на лбу, волосы дыбом… У меня, между прочим, всю жизнь только такие мужики и были.

    ****

    — У нас, помню, в классе такой мальчик был… Серёжа Вишневский. Славный такой пацан. В четвёртом классе мне стихи написал. Он, вообще-то, сам Байрона любил, вот под него и старался…
    — В четвёртом классе? Байрона?
    — Ну, да. А когда ж его ещё читать? Только в четвёртом классе. Ну, вот. Написал, значит, мне стих. Я весь его уж, конечно, не помню, а начало и конец запомнила.

    Моя рабыня молодая,
    Знай, - наяву или во сне,
    Ты будешь, пышно расцветая,
    Всё время помнить обо мне.

    Пусть эти мысли неустанно
    До той поры в тебе живут,
    Пока Творец (иль, может, дьявол)
    Тебя случайно не возьмут.

    Понимаешь – десять лет человеку было, а уже понимал, в чём смысл любви. Это чтобы женщина думала о нём, сокровище таком, с утра до вечера, а он, зараза такая, этим бы упивался, как султан… Очень я на него тогда разозлилась. Не за это, правда – этого я тогда ещё не понимала. И не за «рабыню» даже. А за «пышно расцветая». Я думала, что так он мне намекает, что я толстая. И, мол, буду ещё толстеть и дальше. Вот за это я уже разозлилась конкретно.
    — И что сделала?
    — Да ничего особенного. Портфелем избила и отпустила. По-моему, он был даже польщён…

2006/10/16

    По просьбе читателей публикую полный текст прабабкиной версии "Егория и змея" (как смогла вспомнить).

    Во земле то было в Арахлинской,
    Во царствии то было во Агеевом.
    Правил тем царством-то царь Агей
    Со своею царицей Агафьею.
    А царица-то была уж больно горда
    — В церковь Божию не хаживала,
    Святым иконам не кланялась,
    Сирот да убогих не миловала.
    Одна-то у ней была заботушка
    Рядиться в жемчуга самоцветные,
    Белиться, слышь, да румяниться,
    Да красою своей бахвалиться.
    Разгневался Господь - Исус Христос,
    Посылал Господь змея лютого
    Да на царствие на Агеево.
    Собирались бояре да советники,
    Собиралися на зелёный луг,
    Становилися во единый круг,
    Они думали думу крепкую,
    Да кидали жребий промеж собой
    — Кому выпадет доля горькая,
    Идти ко змею на съедение.
    А и выпал жребий на царский двор,
    Да на царскую дочерь единую
    На красавицу Лисафетушку.
    Царь Агей-то запечалился
    Царица-то стала как сама не своя,
    Приходили они ко милой дочери,
    Говорили ей таковы слова
    Ты ж наше милое дитятко,
    Дитя милое, бесталанное
    Собирайся, ступай, умывайся-ка,
    В лучшие-то платья наряжайся-ка,
    Подпояшься шелковым поясом
    И ступай с нами в церковь Божию,
    — Мы ведь тебя, дитятко, просватали.
    Лисафета скоро сдогадалася,
    Говорит им в ответ таковы слова:
    Ох, ты, батюшка мой родненький,
    Ты матушка моя милая
    Не в церковь вы меня собираете,
    Не к венцу вы меня снаряжаете,
    А на казнь да на мучение
    Змею лютому на съедение
    Царь Агей ещё пуще закручинился,
    Залился слезьми горючими,
    Ох ты, дитятко, Лисафетушка,
    Не отдам я тебя на мучение,
    Да на смертное потребление,
    Лучше сам пойду к морю синему,
    Буду ждать там змея окаянного.
    Хоть сам умру – да тебя спасу
    От смерти лютой да безвременной.
    Отвечает ему Лисафетушка:
    Двум смертям не бывати,
    А одной никому не миновати,
    Не ходи никуда, милый батюшка,
    Оставайся во светлом тереме.
    Я сама пойду ко синю-морю,
    Встану-то там на крутом бережке,
    На крутом бережке, на сыпучем песке,
    Попрошу-то Господа о милости,
    Как рассудит Господь, так тому и быть,
    — Помилует – поклонюсь Ему,
    Не помилует – покорюсь Ему.
    Вот пришла царевна ко синю-морю,
    Стала глядеть на кипучу волну
    Да молиться Спасу Пречистому,
    Да Матушке Пречистой Богородице,
    Да святым ангелам да архангелам,
    Да святым мученикам да угодникам,
    Ужо вдруг да из дальней сторонушки
    Добрый конь бежит, - вся земля дрожит;
    На коне сидит Егорий-Свет.
    По колена ноги в чистом серебре,
    По локоть руки в красном золоте,
    А вкруг головы-то – всё сияние.
    Приезжает Егорий ко синю-морю,
    Ко синю морю, ко сыру дубу.
    Он вяжет коня на шелков повод,
    На шелков повод да ко сыру дубу
    Да молвит Лисафете таковы слова:
    Бог на помочь тебе, Лисафетушка!
    Пригляди-ка, ты, душа, за моим конём,
    А пуще того гляди за морем:
    Как на море волна будет подыматься,
    Со дна моря змея лютая появляться,
    Ты тогда меня, душа, ото сна буди.
    Так сказал ей Свет-Егорий, а сам спать уснул.
    Смотрела Лисафета за Егорьевым конём,
    А пуще смотрела за волною морской.
    Вот вспенилось море синее,
    Забурлила волна кипучая,
    Вышел змей лютый со морского дна,
    Тут-то Лисафета испугалася,
    Горючими слезьми обливалася,
    И уж так ей стало жалко Свет-Егория,
    Что не стала-то она его от сна будить,
    Села Лисафета на крутой бережок,
    На крутой бережок, на сыпучий песок,
    Плачет слезою горючей,
    Ожидает смерти неминучей.
    Скатилася одна слеза
    На Егорьеву на белу-щеку, —
    Оттого Егорий ото сна восстал.
    Он взял своё жезло булатное
    Он пошел, Егорий, ко синю моpю,
    Да к томy ко восходy ко змеиномy.
    Говорит он змее таковы слова:
    Ты будь, змея, кротка-смиpна,
    Да как скотинушка у хозяина
    Пала змея на сыпучий песок,
    Ко ногам да Свет-Егроия
    Сделалась змея и кротка, и смирна.
    Как скотинушка у хозяина.
    Говорит Свет-Егорий Лисафетушке:
    Ты снимай-ка, царевна, свой шелков-пояс,
    Повяжи на шею змею лютому, Да веди его с собой по городу.
    Сняла Лисафета свой шелков-пояс,
    Повязала на шею змею лютому
    И повела его с собой по городу,
    Сама-то идёт – Богу славу поёт,
    Славит Господа да Свет-Егория,
    А змей-то идёт, и кроток, и тих,
    Яко агнец на заклание.
    И все люди удивились,
    А отец с матерью прослезились, - Знать, наше дитя Лисафета
    Истово Богу молилась!

2006/10/17 дети

    Философ
    Опять Денис (четыре с половиной года)

    ****
    — А бывает что-нибудь такое, которое всегда хорошее? - Что ты имеешь в виду?
    — Ну, такое, чтобы и сегодня – хорошо, и завтра – хорошо, и вчера – тоже хорошо? А то вот – мы с мамой, когда летом в метро идём, то она говорит: у-ужас, какая жарища. А вчера пошли в метро, она говорит: ой, как хорошо-то здесь, тепло… Или вот – с Юлькой. Когда идём перед обедом мимо киоска с пирожками, она говорит: о-о-ё, как сосисками жареными па-ахнет! А если уже после обеда идём, она: ф-фу-у, как сосисками горелыми воняет!

    ****

    — Денис, а ты в Бога веришь?
    — По всякому. Иногда – верю. А иногда – не получается.

    ****
    — Я думаю, что обезьяны сейчас больше в людей не превращаются – знаешь, почему? Потому что они поняли, что обезьяной лучше быть. Выгодней. Так мне кажется.
    — А почему именно сейчас они это поняли?
    — Ну, ты спросила! Ясно же, почему. Пока людей не было, как они могли это понять? А как люди появились, обезьяны посмотрели-посмотрели на них и решили себе больше не превращаться.

    *****
    — А папа говорит - до обезьян и до динозавров были одни рыбы? - Говорят, что так.
    — Значит, о