Скачать fb2
Прощайте, мама и папа. Воспоминания

Прощайте, мама и папа. Воспоминания

Аннотация

    Американский журналист и писатель Кристофер Бакли не нуждается в представлении: почти все его сатирические романы переведены на русский язык и пользуются большой и заслуженной популярностью в нашей стране. Искусно выстроенные сюжеты, умение разглядеть смешное в самых серьезных явлениях окружающей действительности делают его книги занятнейшим, а порой на редкость смешным чтением.
    Все это, как ни удивительно, присуще и пронзительно грустным воспоминаниям писателя о родителях, ушедших из жизни в 2008 году. Видный американский политик и писатель Уильям Бакли и его жена, светская львица Патриция Бакли, в течение многих лет находились в центре политической и культурной жизни Соединенных Штатов, общались и дружили с ее выдающимися представителями, рассказ о которых пойдет в этой книге.


Кристофер Тейлор Бакли Прощайте, мама и папа Воспоминания

    С любовью и благодарностью посвящаю эту книгу Джулиану Буту, Фрэнсис Бронсон, Дэнни Меритту

    Леди Брэкнелл. Ваши родители живы?
    Джек. Я потерял их обоих.
    Леди Брэкнелл. Обоих? Потерю одного родителя, мистер Вортинг, можно считать несчастьем, но потерю обоих иначе как легкомыслием не назовешь.
Оскар Уайльд. Как важно быть серьезным

Предисловие
Ты — следующий


    Понятия не имею, что выйдет из этой книги. Прежде я, как правило, писал романы, и у меня их напечатано уже шесть. Если удача не обманывает, то финал получается неожиданным, то есть таким, о каком не помышляешь поначалу. Словно удается перехитрить самого себя (в моем случае не слишком трудная задача). Возможно, я и теперь, начиная эту книгу, пытаюсь сделать то же самое, так как почти уверен, что мне не надо писать о моих знаменитых родителях. Тем не менее я все-таки писатель, так что, когда вселенная подбрасывает такой материал, не использовать его — явное расточительство или сознательное пренебрежение чувством долга.
    Под «таким материалом» я имею в виду потерю обоих родителей в течение одного года. Если это звучит грубо или бесчувственно, то на самом деле это не так. У меня много всяких грехов, однако бесчувственность и высокомерие не из их числа (по крайней мере, я на это надеюсь). Существует расхожее мнение, будто жизнь писателя — его капитал, поэтому, мол, едва улеглась пыль после похорон и высохли цветы, я, по желанию или необходимости, решил извлечь пользу из случившегося, не прошло года, как выпустил в свет книгу о своих родителях. Однако из этого с неизбежностью следует лишь одно. Писательство суть работа, и папа с самых ранних лет — настолько ранних, что я еще не понимал, о чем идет речь, — повторял мне, что «работа — враг уныния». Теперь я это понимаю.
    Есть и еще одна причина. Мои родители не были — со всем моим почтением к сыновней или дочерней любви других людей — замечательными родителями в общепринятом смысле этого слова. Они были Уильямом Ф. Бакли-младшим и Патрицией Тейлор Бакли. Но я обещаю, что в первый и последний раз говорю о своих родителях как о знаменитостях, как об исполинах. Хотя это очень важно. Интересно, когда я напечатаю книгу, воспримут ли ее как мою похвальбу, ведь речь в ней о моих папе и маме?
    Они оба были знаменитостями. И остались ими после смерти, если судить по публичному изъявлению чувств, по пролитым слезам людей, которые любили и оплакивали их, по тоске этих людей, ничуть не меньшей, чем тоска сына, которого время от времени искушало желание побыстрее отправить их в могилу: увы, исполины нередко становятся творцами исполинских трагедий.
    Собственно говоря, эта история имеет еще одно, невероятное для обычного человека, тайное измерение, ибо будет описанием того, как я стал сиротой. Мне понятно, что слово «сирота» звучит слишком драматично по отношению к мужчине, потерявшему родителей в возрасте пятидесяти пяти лет; однако меня поразило количество писем, полученных мною после смерти отца, не меньше восьмисот, в которых было упомянуто это слово. Мне даже в голову не приходило ничего подобного, пока я не прочитал шестое или седьмое письмо:
    Теперь вы сирота… Мне самому известна боль, которую причиняет участь сироты… Став сиротой, вы, наверное, ощутили ужасное одиночество… Когда я остался сиротой, для меня словно земля перевернулась…
    В конце концов froideur[1] проник в мои мысли. Я стал сиротой. Примерно через месяц такой отрешенности меня привел в чувство имейл, полученный от моего старинного приятеля Леона Вьеселтьера, которому я написал, что собираюсь в Аризону, чтоб восстановить силы. Электронное послание гласило: «Пусть твое сиротство хорошенько подзагорит».
    Сиротство было состоянием, которое вызывало у меня ассоциации с новостями о бедствиях; и эту тему я изучал не только в колледже по программе классической литературы, но и потом тоже. Эта тема — одна из важнейших и у Мелвилла, и у многих других, не говоря уж о том, что она главная в величайшем американском романе «Приключения Гекльберри Финна» Марка Твена.
    Так как я был единственным ребенком у своих родителей, то меня окружали заботой и искренней любовью множество родственников, причем сорок девять только со стороны Бакли.
    И все же у меня нет родного брата или сестры, с кем я мог бы разделить свое сиротство, поэтому мне приходится труднее. Единственные дети, в отличие от детей в больших семьях, имеют более близкие, более четко сфокусированные друг на друге отношения с родителями. Во всяком случае, так было со мной. Сомневаюсь, что вы удивитесь, услышав, будто это может приглушить способность испытывать счастье и склонность к юмору. Насколько мне помнится, в первый раз после смерти мамы входя в вестибюль похоронной фирмы «Лео П. Галлахер и сын», я увидел стол, покрытый брошюрами с названиями, вроде «Потеряв любимого» или «Оплакивая свою потерю», которые были украшены цветами в солнечном свете, льющемся с небес. Как сатирик, который, скажем так, зарабатывает на отсутствии гармонии, я больше склоняюсь к пародии: «Ничего не поделаешь. Они мертвы: отдайте им последний долг, или Почему вам придется заплатить $7000 за кремацию мамы». Однако когда я стоял там рядом с убитым горем отцом, банальность не показалась мне такой уж глупой или неуместной, а ведь я (поверьте мне) давний приверженец фразы Оскара Уайльда: «Надо иметь каменное сердце, чтобы не посмеяться над смертью маленькой Нелл». Сразу после гибели ДФК[2] известная журналистка Мэри Мак-Грори сказала социологу и политику Дэниелу Патрику Мойнигану: «Мы больше никогда не будем смеяться». И Мойниган ответил ей на это: «Мэри, мы еще будем смеяться, но мы больше никогда не будем молодыми».
    Мне кажется, что ответ Мойнигана проясняет и смысл сиротства (как бы сформулировал это мой бывший босс Джордж Г. У. Буш) — то есть осознание того, что ты следующий. Когда умирает второй родитель, человек переступает — или его не очень-то ласково выталкивают — за порог артистической поближе к реке Стикс.
    Одно из моих самых ранних воспоминаний относится к пяти годам. Я лежу в постели родителей, и посреди ночи меня будит телефонный звонок. Дальше следует необычное поведение взрослых. Мама идет в кухню варить кофе. Папа, склонившись на аппаратом, произносит серьезно, даже напористо какие-то слова. Конечно, мне все это кажется волнующим и значительным, так что у меня даже появляется надежда — если повезет — не пойти с утра в школу. «Что случилось?» — спросил я маму. «Дорогой, умер папин папа». Если не считать того случая, когда я был в машине, переехавшей нашего кокер-спаниеля, это стало моей первой встречей со смертью. А пятьюдесятью годами позже опять зазвонил телефон, и мне сообщили о смерти отца.
    В дзен-буддизме есть такая притча: благородный властитель посылает во все стороны своих земель гонцов, предлагая большое вознаграждение тому, кто сможет изложить для него в поэтической форме «формулу» счастья. (Это было до игры «Кто хочет стать миллионером?».) Некий монах почтительно выходит вперед и вручает господину стихотворение, которое звучит так:
Дед умирает
Отец умирает
Сын умирает

    Господин, усмотрев в тексте больше того, что там было (скажем так), поднимается, обнажает меч и уже готовится отрубить голову наглому священнослужителю, а монах тогда говорит (примерно так): Остынь, пижон! Это и есть определение настоящего счастья — отец не должен пережить сына. И господин кивает — скорее всего, по примеру воинов шестнадцатого столетия Куросавы, многозначительно бубнит — и вручает монаху мешок с золотом. Уверен, эта история производит большее впечатление в японском средневековом оригинале, выписанная на шелковом свитке, но это остроумная история, даже если учесть, что мне теперь совсем не до шуток. Мой сын, Уильям Конор Бакли, чей дед-тезка умер в день его шестнадцатилетия, теперь на один шаг приблизился к Стиксу, однако если формула старого монаха верна, он не подтолкнет меня к реке. По крайней мере, я, язычник, искренне об этом молюсь.
    Многие добрые письма, полученные мною, повторяют общепринятую точку зрения по поводу смерти родителей — неважно, насколько вы подготовлены к этому моменту, он все равно наступает неожиданно, застает человека врасплох и погружает в тяжелые переживания. И мама, и папа были больны и очень страдали, так что смерть стала для них в каком-то смысле избавлением. Но вот, представьте, я стою в палате № 2 отделения интенсивной терапии Стэмфордской больницы, только что спокойным голосом дав разрешение отключить маму от дыхательной трубки и не в силах сдержать рыдания — не похожие на плач или всхлипывания, — хотя восемь часов в машине, казалось бы, должны были подготовить меня к вполне предсказуемой сцене. А потом, десять месяцев спустя, опять телефонный звонок, после которого бессмысленно меряешь шагами дом, почти как актер, пытающийся сообразить, как ему играть некую сцену: «Итак, вы только что узнали, что ваш отец умер. Вы, скажем так, бьете кулаком в стену и кричите: „Почему? Почему?“» Ведь вы плохо представляете, что делать, что говорить, какие жесты приличны для такого случая. В самом деле, что делать? Прежде чем зазвонил телефон, я собирался пойти в кабинет и разобраться со своими налогами. (Смерть и налоги, в один день.) Кто-то вспоминает детство: «Прячься. Может быть, тебя не найдут». В конце концов я прижался лбом к входной двери, сделал пару глубоких вдохов, потом отправился наверх, чтобы ответить на звонки, которые, как я знал, не заставят себя ждать.
    В то утро двадцать седьмого февраля 2008 года я узнал нечто важное. В век Интернета новости разлетаются быстро. Папа умер в девять тридцать. Я позвонил другу в «Таймс», и они опубликовали (уже подготовленный) некролог в одиннадцать ноль четыре. Президент Соединенных Штатов Америки позвонил мне около половины двенадцатого. Киберпространство не оставляет времени, чтобы собраться с мыслями. Некий человек, вероятно, с добрыми намерениями, но уж слишком настойчивый — это было не позже четверти двенадцатого, — требовательно спрашивал, как ведутся приготовления к похоронам, присовокупляя к этому, что они, он надеется, не усложнят ему путешествие в Калифорнию. С этим джентльменом я позволил себе довольно грубый тон. Мой отец все еще лежал на полу своего кабинета и не успел остыть в ожидании патологоанатома, а от меня требовали ответа насчет похорон. Наверное, один из уроков этой книги таков: не считайте себя виноватым, если позволяете себе резкость в подобных обстоятельствах.
    У меня есть кое-какие надежды, связанные с этой книгой, о которых мне хочется рассказать, скорее всего в целях исправления собственных ошибок, так как я все же собираюсь ее написать. Во-первых, я надеюсь избежать любого намека на жалость к себе, тем более на якобы особую жестокость судьбы по отношению к себе. Пока я это печатал, сто пятьдесят восемь спасателей заживо похоронены в Китае во время землетрясения. В печально известном Мьянмаре сотни тысяч людей погибают ужасной смертью от рук отвратительных тиранов. Сын моего лучшего друга — мой крестник — в опасности, так как сражается в рядах армии США в Ираке. Его брат вскоре отправится туда же. У меня есть — «постучи по дереву!» — как говорила мама, — здоровье и благополучие. Я не забываю о благодарственной молитве перед едой и частенько веду счет мириадам полученных мною счастливых даров. «Пока моя чаша минует меня», как обычно говаривал папа. Но и не могу сказать, что последние годы были для меня сплошной радостью бытия. Пару раз мне уже пришлось процитировать королеву Елизавету: «annus horribilis».[3] Но если вы заметите нечто вроде хныканья (ой, я несчастный), немедленно бросайте книгу в мусорное ведро, а еще лучше — тащите ее в магазин и меняйте на свежее издание в мягкой обложке «Бега с ножницами».[4]
    Еще я надеюсь на то, что моя книга послужит, несмотря на не слишком жизнерадостную тему, прославлению — на чем мы настаиваем в «улыбчивые» времена похорон и поминальных служб — двух потрясающих людей, моих мамы и папы; на то, что она будет достойна их, даже если отдельные страницы, я уверен, привели бы их в ужас. Будучи публичными людьми, здесь они предстанут в несколько ином свете. А стало ли мое сиротство кисло-сладким преимуществом, теперь решать вам.

Глава 1
Нет более жестокого месяца, чем апрель


    День четырнадцатого апреля 2007 года начался неплохо. Я был в Университете имени Вашингтона и Ли в очень деревенском Лексингтоне, что в штате Вирджиния. Там чудесный кампус, и возможность побывать в этом университете была моей заветной мечтой, почти сном эротомана. Накануне днем я въехал в город под чудовищно огромной растяжкой над главной улицей: ВАШИНГТОН КРИСТОФЕРА БАКЛИ — ЛЕКЦИОННАЯ СЕРИЯ ТОМА ВУЛФА. Вот черт! Двухдневная программа лекций и семинаров для профессоров от журналистики и политологии, и все это посвящено моим романам. С заключительной лекцией должен был выступить Том Вулф. Ничего лучше и быть не могло. Том Вулф был моим beau-ideal[5] и героем с семидесятых годов, когда в семнадцать лет мне в руки попала его книга «Электропрохладительный кислотный тест», и я не спал всю ночь, читая ее, жадно проглатывая кусок за куском азотистую прозу. Итак, отставив в сторону скромность, я с большой радостью принял приглашение на эту конференцию в Университет В. и Л. — альма-матер Маэстро.
    Накануне вечером, после моего доклада, состоялся прием у ректора. Я спросил его, правда ли, что в этом доме жил Роберт Э. Ли, когда занимал пост декана колледжа, который тогда был имени Вашингтона? Мой собеседник ответил: да, так оно и есть, более того, мы находимся в той самой столовой, где генерал умер. У него случился удар, когда он сидел за обеденным столом, а так как перенести декана не представлялось возможным, то свои последние дни он провел именно здесь.
    Я с благоговением огляделся. В моих мыслях поселилась смерть. Это было тринадцатого апреля, за четыре дня до годовщины капитуляции в Аппоматоксе,[6] расположенном неподалеку, и накануне годовщины убийства Авраама Линкольна, давнего врага генерала Ли. После приема, когда мы отправились обедать, мне показали конюшню, где конь генерала Ли, Путешественник, провел свои последние дни. Я попросил, чтобы мне показали конюшню, потому что у меня когда-то была маленькая деревянная яхта, которую я назвал «Путешественником» в честь генеральского коня. Моя бабушка со стороны Бакли, гордая уроженка Нового Орлеана (родилась в 1895 году), утверждала, что мы являемся родственниками Роберта Э. Ли, однако дядя Рейд, наш семейный историк, самым решительным образом похоронил ни на чем не основанное, но симпатичное предание. Бакли имеют такое же отношение к Роберту Э. Ли, какое все люди на планете имеют к той даме репродуктивного возраста из семейства приматов, которая жила в Африке сто тысяч лет назад. С другой стороны, Рейд утверждал, что дед Мими был особым образом украшен для храброй драки на стороне Ли в Шилохе, а также для других боев на других полях. Родственников у Роберта Э. Ли было не меньше, чем членов команды торпедного катера ПТ-109 во времена ДФК.
    После ужина мы смотрели фильм «Здесь курят» по одному из моих вашингтонских романов. А так как я видел его больше раз, чем насчитывается родственников у Роберта Э. Ли, то меня довольно быстро разморило, и я отправился в дом для гостей, стоящий на горе. Мой мобильник был выключен, и мне не терпелось посмотреть, нет ли для меня сообщений. Мама умирала за четыреста пятьдесят миль к северу от Лексингтона, и я чувствовал себя изолированным от своей семьи, особенно в темной сельской ночи, в которой громко орали цикады.
    Это была пятница (тринадцатое). Во вторник мама легла в больницу, чтобы ей ввели стент[7] в бедро и предотвратили возможную ампутацию ноги. В четверг рана нагноилась. Мама впала в кому, из которой, как сообщили врачи, ей не суждено было выйти. В пятницу утром отец сказал мне по телефону: «Поезжай в Вирджинию. Отдай честь собранию. Приезжать сюда нет смысла. — Потом он добавил: — Почему бы нам не признаться самим себе, что следующий мой звонок будет после ее смерти?»
    Я не знал, что сказать. Папин фатализм мог иногда граничить с бесчувственностью. На протяжении своей жизни он произнес (в буквальном смысле) тысячи речей, и он хранил верность рыцарскому кодексу поведения, то есть шоу должно продолжаться. Мне самому хотелось бежать к маме, в сознании она или нет. Однако действо Вулфа было замыслено заранее, за несколько месяцев: сотни людей заплатили деньги и приехали в Лексингтон из дальних мест. Тем не менее я запротестовал, и не только из меркантильных соображений: я представил, как, смеша аудиторию (один из моих талантов), взбираюсь на сцену сразу после телефонного звонка, сообщившего о смерти моей матери. Но папа был непреклонен. «Она в коме. У нее тяжелый удар. Она даже не заметит, что ты рядом. Поезжай». Вот так. Я отключил телефон, заплакал и поехал в Вирджинию.
    Итак, в субботу утром я сидел в аудитории и слушал, как Том Вулф говорит приятные вещи о моей работе. Мы знакомы с ним лет тридцать. Краснея, я признаю, как назойливо докучал ему просьбами прорекламировать мои первые книги, которые он совершенно справедливо отвергал. (О, Юный автор! Каким же беспардонным ослом ты можешь быть!) Спустя много лет Том выразил — более чем щедро — свое одобрение. И оно было еще приятнее, оттого что его пришлось долго ждать.
    Наступило время ланча, однако мне пришлось отказаться, так как уже ждала машина, чтобы отвезти меня в Балтимор. Пять часов дороги, после чего мне предстояло выступление на ежегодном собрании по сбору средств в пользу бесплатной Библиотеки имени Еноха Пратта. Это собрание тоже было обговорено несколько месяцев назад, и на его продвижение потребовалось много сил. Попрощавшись с Человеком-в-Соломенной-Шляпе,[8] а также выразив благодарность своим лексингтонским хозяевам, я вновь проехал под уже знакомой растяжкой и, вынув мобильник, позвонил жене, Люси, в Вашингтон.
    Она сказала, что началось дежурство у постели умирающей мамы. Папа заявил, что больше в больницу не вернется. Из Шэрона приехали дядя Джимми и тетя Питтс, чтобы поддержать отца. Но они уже уехали. Энн, жену дяди Джимми, полностью парализовало в результате ужасной автомобильной катастрофы, и он не мог надолго оставить ее одну. Питтс, которая к семье Бакли имела такое же отношение, как Гибралтар к Средиземному морю, сказала Люси: «Полагаю, Кристоферу тут не место». Потом я позвонил некой даме из Библиотеки Еноха Пратта.
    — О да, мистер Бакли, — весело прощебетала она, — мы все с нетерпением вас ждем.
    Я выпалил:
    — Моей маме не суждено пережить эту ночь.
    Я задохнулся на полуслове. Понятия не имею, откуда у меня взялась подобная высокопарность. Такое можно услышать лишь в мыльной опере о больничной жизни. Сам я никогда так не говорю. И я подумал, неужели в трагических ситуациях люди подсознательно цитируют застрявшие в памяти диалоги?
    Пауза затянулась.
    — Конечно. Сочувствую, — сказала дама.
    Мне было ужасно стыдно перед библиотекой. Но библиотека библиотекой, а умирающая мама — это умирающая мама. По крайней мере, так должно быть. И тут мне вспомнилась история, рассказанная приятельницей, сестрой очень удачливого кинопродюсера: ее брата вместе с остальными членами семьи призвали к постели умирающей матери. В то время он занимался высокобюджетным фильмом, который вы наверняка видели. Однако едва он приехал в нью-йоркскую больницу, как ему позвонили два студийных начальника — «вопя, по-настоящему вопя» — и потребовали, чтобы он вернулся к своим делам. Все еще хотите в шоу-бизнес?
    С запада надвигалась буря, дождь усиливался и усиливался. Правильно, подумал я, это и есть объективная корреляция: внешнее состояние отражает внутреннее состояние. (Английский мэр навсегда английский мэр.) Я вновь перезвонил Люси. Аэропорты были закрыты. Лететь не представлялось возможным. Я мог бы за четыре часа добраться до Вашингтона, а там сесть на скоростной поезд «Асела» до Стэмфорда, но тогда я допоздна не доберусь до больницы. И тут водитель, которого, судя по карточке, звали Шуджа Куреши и который слышал мои переговоры, проговорил с индийским акцентом: «Сэр, я могу довезти вас до Стэмфорда, что в Коннектикуте». Ладно, ответил я, поехали. Он нажал на какие-то кнопки на своем навигаторе и сообщил, что дорога займет восемь часов. Я откинулся назад, а в голове крутилось: прогресс — враг меланхолии. Потом я открыл ноутбук и сочинил некролог, который надо было послать в газеты, чтобы облегчить им сбор информации.
ПАТРИЦИЯ ТЕЙЛОР БАКЛИ
(умирает) в Стэмфордской больнице (Конн.) вследствие продолжительной болезни
    Родилась в Ванкувере, Британская Колумбия, Канада, первого июля 1926 г. Отец: Остин Коттерелл Тейлор. Мать: Кэтлин Эллиотт Тейлор. Отец был предпринимателем, поднявшимся из низов. Его скаковые лошади Индиан-Брум и Винчи соревновались с самим Фаворитом.[9] Мистер Тейлор умер в 1965 г,[10] Миссис Тейлор, зачинатель многих общественных программ в Ванкувере, умерла в 1972 г. Дед миссис Бакли по материнской линии был начальником полиции в Виннипеге (Манитоха). Брат миссис Бакли, финансист Остин Д. Э. Тейлор из Ванкувера, умер в 1996 г. Сестра, Кэтлин Файнюкейн, проживавшая в Ванкувере, умерла в марте.
    Патриция Олдьен Остин Тейлор училась в школе Крофтон-Хаус в Ванкувере. Она училась также в коллледже Вассар, где и встретилась со своим будущим мужем, с которым ее познакомила соседка по комнате Патриция Бакли. Она и старший брат Патриции Бакли, Уильям Ф. Бакли-младший, обвенчались в Ванкувере шестого июля 1950 г., устроив самую грандиозную свадьбу в городе за всю его историю.
    Миссис Бакли из дебютантки превратилась в домохозяйку — жену члена младшего преподавательского состава Йельского университета. Она и мистер Бакли жили в Хэмдене (Коннектикут), пока он писал свою первую книгу «Бог и человек» и одновременно преподавал на испанском отделении. После того как мистер Бакли отслужил недолгий срок в ЦРУ в Мехико — его начальником был Э. Хауард Хант, в дальнейшем прославившийся на Уотергейтском деле, — они с женой навсегда осели в Стэмфорде (Коннектикут). Их единственный сын Кристофер Тейлор Бакли родился в 1952 г.
    Миссис Бакли стала неутомимой деятельницей нью-йоркского общества, принимала активное участие в бесчисленных благотворительных и гражданских делах города. Она собирала деньги для разных больниц, включая больницу Святого Винсента. У нее были самые разные дела, и она заслужила звание почетного директора Музея искусств Метрополитен. Много лет она председательствовала на ежегодных обедах в Институте костюма музея.
    Пат Бакли легко находила общий язык с известными людьми из мира политики, литературы, искусств, филантропии, моды, общественных деятелей. Среди ее друзей числились Генри и Нэнси Киссинджер, Рональд и Нэнси Рейган, Джером Зипкин, Бетси Блумингдейл, Нэн Кетпнер, Клер Бут Льюс, Билл Бласс, лидер Общества Святого Тамани Кармин Де Сапио, Эйб Розенталь и Ширли Лорд, миссис Гэри «Роки» Купер, Дэвид Нивен, Джон Кеннет Гэлбрайт, сэр Гарри Иванс и Тина Браун, (британец) Питер Гленвил, принцесса Монако Грейс, дон Хуан де Бурбон (отец сегодняшнего короля Испании), издатель Джон Фэрчайлд, Ричард Аведон, Доменик Данн, Боб Колачелло, сэр Алистер Хорн, Эйлин Мель, Ричард и Ширли Клерман, Джон и Дрю Хейнц, Рейнальдо и Каролина Эррера, Том Вулф, Таки и Александра Феадоракопулос, Клэй Фелкер, Ахмет и Мика Эртеган, С. Ц. Гест, Кеннет Д. Лейн, Валентино, Халстон, Уолтер Кронкайт, Майк Уоллас, Дэвид Холберстам, Владимир Набоков, Роджер Мур, Трумен Капоте, Розалин Турек, Алисия де Ларроха, Джеймс Клавель, греческий король Константин, Малькольм Форбс-ст., Брук Астор, Энн Слейтер, Глен Бирнбаум (владелец ресторана «Мортимер») и многие другие.
    Я перечитал список. Задумался, увидев «и многие другие». Кого же оставить из этого рога изобилия?
    Миссис Бакли была известна своим непогрешимым вкусом во всем — от одежды до еды и убранства дома. Ей удалось сохранить изящную фигуру — «Ежедневная одежда для женщин» обычно называла ее «шикарной, потрясающей миссис Бакли» — и «прекрасную грудь». Она была горячей поклонницей — и живой рекламой — американских дизайнеров, особенно Билла Бласса. Неизменно появляясь в списке Самых Элегантных Женщин, в девяностых годах она удостоилась чести занять место в Зале Славы. Она обожала украшения, изготовленные ее неизменным напарником по игре в кункен Кеннетом Д. Лейном. Вспоминая о ней, мистер Бласс как-то заметил, что он и миссис Бакли время от времени устраивали «прогулы», чтобы посмотреть столько фильмов, сколько получится за один день, и «эта операция требовала едва ли не военно-стратегического плана».
    Несмотря на подтянутую фигуру, миссис Бакли была известной любительницей поесть (как она сама себя называла). Ко времени замужества она не сумела бы сварить и яйцо, но она посещала классы по кулинарии Джеймса Беарда. В 1970-х годах она стала обладательницей главного приза в «Прославленной еде», теперь знаменитой фирме, основанной Шинном Дрисколлом. Она довела до совершенства свое искусство в устройстве праздничных обедов, принимая до тысячи гостей, импровизируя с «Пот-Пай-Пат», пирогом с цыпленком, исключавшим необходимость сервировать овощи и соусы по отдельности. Это стало инновацией, получившей одобрение ее знаменитого и нетерпеливого мужа.
    В течение многих лет миссис Бакли играла роль заботливой матери консерваторов, каждый второй понедельник начиная с середины 1960-х годов кормя обедами редакторов журнала ее мужа, «Нэшнл ревю». В 2005 году на празднике в «Пьерр-отеле» в Нью-Йорке в честь восьмидесятилетия мистера Бакли ее сын Кристофер заметил в своем тосте, что «Никто еще не покидал дом моей матери, не будучи вкусно и до отвала накормленным».
    Хотя миссис Бакли почти постоянно находилась в свете юпитеров, она очень стеснялась этого и с удовольствием уступала авансцену своему мужу. Частенько она говорила: «Я всего лишь обычная деревенская девчонка из Британской Колумбии», хотя по любым меркам она не была простушкой, поскольку давно покинула родные края.
    Пятьдесят семь лет она была женой Уильяма Ф. Бакли-младшего из Стэмфорда (Коннектикут). Миссис Бакли была хорошей матерью своему сыну Кристоферу Тейлору Бакли и бабушкой своей внучке Кэтлин Грег Бакли и внуку Уильяму Конору Бакли.
    Мы с Шуджей остановились около «Макдоналдса». Сели напротив друг друга и стали есть бигмаки с жареной картошкой. Жир — враг меланхолии. Я был готов прибавить несколько лишних фунтов в ближайшие дни, для подтверждения правильности своих слов. Твоя мать умерла. Поэтому ешь что хочешь.
    — Что случилось с вашей матерью? — спросил Шуджа, прожевав кусок мяса.
    — Она умирает, — ответил я.
    Так и ответил. Во второй раз я не сумел удержаться от этих слов. Он кивнул, после чего, с сочувствием глядя на меня, склонил голову набок и откусил еще один кусок бигмака. Я был смущен.
    — Мне очень нравится в «Макдоналдсе», — сказал я, желая сменить тему.
    — О да. — Шуджа повеселел. — «Макдоналдс» — это здорово.

Глава 2
Она уже на небесах

    Восемь часов спустя, то есть в девять с небольшим, мы въехали в Стэмфорд. Меня ждал Дэнни, мой лучший друг с тринадцати лет. Со временем он сделался даже чем-то вроде второго сына для моего отца. От него я узнал, что папа отправился в спальню. У отца были проблемы со здоровьем (эмфизема, диабет, апноэ), так что обычно он удалялся к себе сразу после ужина, то есть примерно четверть девятого, поднимаясь наверх на новенькой рельсовой подушке. Потом, как правило, принимал первую из своих бесчисленных снотворных таблеток (в следующем году папино самолечение станет едва ли не главной темой наших разговоров). А в тот вечер, прежде чем подняться к себе, он несколько раз повторил Дэнни: «Зачем Кристоферу ехать в больницу? Она же в коме и не узнает, что он рядом». И Дэнни — добрый, терпеливый, благородный Дэнни — говорил: «Билл, он хочет попрощаться с матерью».
    Дэнни отвез меня в больницу. Он сказал, что, хотя папа и объявил, будто больше не поедет туда, он ездил, причем дважды, и каждый раз сам сидел за рулем. Услышав это, я мигнул, так как сам дал твердое указание Дэнни и всем остальным ни при каких обстоятельствах не пускать папу за руль. Движущийся транспорт в его распоряжении становился потенциальным оружием массового поражения и гораздо более устрашающим, чем что-либо, имеющееся в арсенале Саддама Хусейна или Ким Чен Ира. Однако он все же поехал в больницу, и я, как ни странно, был этому рад; еще я был рад тому, что не присутствовал при его прощании с мамой. Я отвлек бы его от его горя. Наверное, это жестоко, но я говорю правду: настоящее горе лучше переживать без свидетелей.
    Дэнни оставил меня у двери отделения интенсивной терапии. Медицинская сестра нажала на кнопку. Я вошел. Шикарная, потрясающая миссис Бакли лежала на кровати, сморщенная, с открытыми, но невидящими глазами, с торчащей изо рта трубкой, производя ритмичный шум, когда воздух выходил из ее легких. Я заплакал. Сестра оставила нас одних.
    Поставив стул возле кровати, я взял маму за руку, ставшую холодной, сухой, безжизненной. Вскоре вернулась медсестра и сказала, что звонит доктор Д’Амико. Мамин ортопед Джо Д’Амико — добрый, внимательный, участливый человек. Неделю назад он ампутировал на ее левой ноге три пальца. Она ударилась ими в ноябре и, падавшая и ломавшая кости не единожды за свою жизнь, на сей раз, как настоящая викторианка, добралась до постели и стала умирать. Пролежать шесть месяцев после шестидесяти пяти лет курения не лучший режим для легких и сердца. Лишенные нормального кровоснабжения, пальцы были поражены гангреной.
    Странно, как кажется мне сейчас, ведь она всегда очень следила за своей фигурой — за своей воистину замечательной фигурой, — но я не помню ни одного случая, когда она хоть как-то напряглась бы ради нее.
    Я услышал голос Джо. Он выразил мне свои соболезнования, сказал, что она была замечательной женщиной. Он сказал: «Вы видите не ее. Она уже на небесах».
    Мы с Джо никогда не обсуждали вопросы религии. Также сомневаюсь, что мама обсуждала их с Джо. Изначально мама принадлежала к англиканской церкви и считала своим долгом посетить службы на Пасху и Рождество. У нее даже, как положено, был свой пастор, милый скучный старик, который раза два в год приходил к ланчу. В этих случаях она просила своих нью-йоркских гостей, состоявших сплошь из остроумных, веселых, элегантных и более или менее беспутных мужчин: «Только не оставляйте меня с ним наедине!»
    Не помню, чтобы мама когда-нибудь произносила что-то имеющее отношение к вере, и это было своего рода достижением, так как она пятьдесят семь лет состояла в браке с одним из самых известных католиков в стране. Однако приличия она соблюдала со старомодной традиционностью. Когда папа записывал в Сикстинской капелле «На линии огня» вместе с принцессой Грейс, Малькольмом Маггериджем, Чарльтоном Хитоном и Дэвидом Нивеном, мама была включена в список приглашенных так же, как папа Иоанн-Павел II. Сохранилась фотография: на маме больше черных кружев, чем на герцогине Гойи, и она похожа на Магдалину, одетую Биллом Блассом.
    До сих пор мне неизвестно, религиозен ли доктор Джо Д’Амико, однако его фразеология не вызывает у меня антипатии. Она уже на небесах — довольно мягкий способ сообщить о смерти человека. Она ушла и больше не вернется к нам. (Мои родители любили шутку о бестактном армейском сержанте, который инструктирует своих подчиненных, как помягче сообщить печальную новость рядовому Джонсу: «Итак, ребята, пусть все, у кого матери живы, сделают шаг вперед — НЕ ТАК БЫСТРО, ДЖОНС!» Когда приходит смерть, люди понижают голос и переходят на детский язык. В одной из сцен «Возвращения в Брайдсхед» Ивлина Во, когда лорд Марчмейн при смерти, его любовница-итальянка Кара пытается уговорить его, чтобы он согласился на соборование, гладит по голове и ласково произносит: «Алекс, ты помнишь священника из Мелстеда? Ты был очень груб с ним, когда он пришел тебя проведать. Ты очень обидел его. И вот он снова тут».
    Я выразил свою благодарность Джо за все, что он сделал для моей матери. И он спросил: «Хотите оставить маску или позволите природе сделать свое дело?» Тогда я попросил убрать маску.
    С собой у меня был карманный экземпляр Книги Экклезиаста. А в голове давно засела цитата из «Моби Дика»: «Самым честным из всех людей был Муж Скорбей, самой честной из всех книг была Книга притчей Соломоновых, и Экклезиаст — сталь, выкованная из страданий». Отправляясь в Вирджинию, я схватил его с полки, полагая, что выкованная из страданий сталь не помешает мне в моем путешествии. Я давно уже агностик, однако не достиг того уровня, чтобы читать «Бога как иллюзию» Ричарда Докинза у постели любимого человека.
    Я громко читал старинный текст ничего не слышащей маме, но через некоторое время обратил внимание, что кто-то вошел в палату и остановился у изножия кровати. Он представился как доктор Такой-то-и-Такой-то и, покачав головой, как мне показалось, с искренней грустью, сказал: «Я просто не понимаю, как такое могло случиться». Потом он разразился речью на пять, шесть, семь минут, в деталях повествуя, что собой представляет сделанная маме операция и что в ней пошло не так. Записей я тогда не вел, так что не могу пересказать его монолог, однако он был в высшей степени профессиональный, будто доктор Такой-то-и-Такой-то объяснялся с коллегами. Единственное, что я мог тогда — это кивать головой и повторять: «Спасибо… спасибо… Я очень ценю все, что вы сделали для нее». Однако он все не уходил и продолжал поминутный отчет о проведенной операции, пока на минуте восьмой или девятой мне не пришло в голову, что он извиняется передо мной за то, что убил ее. Я пробормотал, мол, ничего, ведь она была уже немолодой женщиной, и ее жизнь все равно подходила к концу. Что бы ни произошло во время операции, это было предопределено свыше. Попытка хирургов была предпринята ради спасения ноги. Одна мысль о том, что моей элегантной, прелестной маме пришлось бы пережить сотню вмешательств, была выше моего понимания. Когда-то она полушутя сказала мне: «У меня самые красивые ноги среди наших знакомых». И это была правда — истинная правда. Однако мне очень хотелось выпроводить хирурга и остаться наедине с моей мамой.
    Наконец, видимо исчерпав запас слов, он ушел. Я поблагодарил его еще раз. Когда я это пишу, «Таймс» сообщает на своей первой странице, что все больше и больше врачей приносят свои извинения за ошибки, и — знаете? — это повышает цену профессиональной некомпетентности. Наверное, самые прекрасные слова — это «прошу прощения».
    Вновь мы остались одни, правда ненадолго, пока не явился еще один врач — забрать маску. Он сказал: «Может быть, вы не хотите присутствовать при этом». Правильно. Я не хотел. Поэтому вышел в коридор и стал ждать. Прошел до конца коридора. Звук, который слышен, когда снимают маску, — не тот звук, который хочется слышать. Но когда я вернулся в палату, там было тихо и покойно, если не считать писка и жужжания монитора. Я пригладил маме волосы и произнес, удивив самого себя: «Я прощаю тебя».
    Это прозвучало… слишком бесцеремонно, самонадеянно даже для меня самого, — но я должен был это сказать. Она никогда не попросила бы у меня прощения, даже в экстремальной ситуации. Слишком моя мама была гордой. Лишь один или два раза, когда она в самом деле вела себя ужасно, она все же просила у меня прощения. Обычно мама становилась вызывающе дерзкой — великолепной, — ее словно черти несли. А вот Люси, моя мудрая Люси, установила правило — «не ложитесь в постель, не избавившись от злости». Вот и тогда, глядя на лежавшую на кровати маму, я не хотел, чтобы между нами стояла злоба, поэтому на ум мне и пришли неожиданные слова. Что ж, даже если она уже на небесах, все равно стоило это сказать. Правильно?
    Удалив трубку, врач сказал: «Обычно это недолго». Я сел рядом с кроватью и стал смотреть на монитор, на разноцветные линии, цифры, отражавшие состояние ее дыхания, сердечный ритм и прочие показатели жизнедеятельности. Сердцебиение становилось реже, потом ускорилось, потом опять стало реже. Через несколько минут я понял, что мое внимание сфокусировано на мониторе. Я услышал, как она говорит мне, хотя это было полвека назад: «Ты собираешься целый день сидеть там и смотреть телевизор?» Стояло на редкость чудесное субботнее утро, а я прилип к ящику (ее слово), в котором Джонни Вайсмюллер согласно кивал головой, когда на удивление умная шимпанзе Чита объясняла ему, что Джейн захватили злые бельгийские охотники за бивнями примерно в трех четвертях мили на северо-запад от заброшенной шахты. Позднее я прочитал, что фиксация внимания на мониторе обычно происходит у людей, которые находятся рядом с умирающими. Мы становимся, и в смерти тоже, телезрителями.
    Показатели дыхания и сердечного ритма понемногу замедлялись. И больше не убыстрялись. Я послал Люси эсэмэску: «Конец близок».
    Незадолго до двух часов ночи пятнадцатого апреля монитор подтвердил, что дыхание остановилось. Однако сердце продолжало биться, если верить сигналам. Я бросился за сестрой. — «Все нормально, — сказала она, — надо немного подождать». Медицинская сестра проверила монитор, посчитала пульс у мамы на запястье и кивнула. Все было кончено.
    Сестра отправилась за врачом, чтобы он подтвердил время смерти. Врач пришел, посветил фонариком в мамины глаза, приставил стетоскоп к ее груди. «Прошу прощения», — сказал он. Хочу ли я, чтобы произвели вскрытие? Нет. Мое журналистское воспитание не давало мне покоя, так как в некрологе не были проставлены ни время смерти, ни причина смерти. Тогда я сообразил. «Естественные причины»? Таким образом я думал прикрыть врачей и больницу, которых высоко ценил и к которым не испытывал ничего, кроме благодарности. «Нет, — возразил врач, — это была инфекция. Ее погубила инфекция». Я мигнул, подумав, что надо внести в некролог: «в два часа ночи от заражения крови». Не самое приятное словосочетание. Может быть, достаточно «в результате продолжительной болезни»? Точно, так намного лучше.
    Я прочитал фамилию врача на его карточке. Она выглядела необычно. Тогда я спросил, откуда он родом. «Из Македонии», — ответил он почти нехотя, словно это требовало каких-то объяснений. И я едва удержался, чтобы не сказать: «Откуда и Александр Великий».
    Он ушел. Я положил маме на лоб ладонь, как это обычно делала она в моем детстве, и проговорил несколько слов, которые, как ни странно, не могу вспомнить. Не могу вспомнить слова прощания. Полагаю, без них все же не обошлось. Потом попытался закрыть ей глаза. В кино они легко закрываются. В реальной жизни — иначе. Вот почему в старину на глаза клали монетки. Я натянул ей на лицо простыню, отчего больничная палата сразу стала похожа на погребальный зал.
    В последний раз посмотрев на маму, я ушел.
    Дэнни нашел меня в приемном покое, я плакал над ноутбуком, поскольку посылал сообщения о смерти мамы первой группе адресатов. Мы поехали домой по безлюдным улицам Стэмфорда. Сделали попытку разбудить папу, но он принял такое количество снотворных таблеток, какое могло усыпить и носорога, поэтому я оставил ему записку: «Мамины страдания закончились». Сразу после этого мы с Дэнни выпили две «Кровавые Мэри», и я отправился спать в свою бывшую детскую, где я вырос под стук дождя в окно и шум высоких сосен, по которым я карабкался, когда они раскачивались на ветру.

Глава 3
Полагаю, мы можем делать все, что хотим

    Папа проснулся около половины девятого и позвал меня в кабинет. Прежде чем заснуть, я отправил на его адрес некролог. Он сказал, что был рад прочитать его. Он всегда поощрял меня в моих писаниях, но и частенько критиковал. Папа был щедрым и в то же время придирчивым человеком. Однако в последние годы ему становилось все труднее, если не невозможно, поощрять меня, разве что когда он читал тексты о себе самом. (Я пишу это с некоторым смущением, однако и прежде тут не было ничего веселого.) Что же касается моего последнего романа, опубликованного за две недели до маминой смерти и получившего отличные отклики (в основном) как мое лучшее произведение, то папа прислал мне свои комментарии с припиской: «Мне не нравится. Извини».
    Я пришел к нему в кабинет-гараж и обнял его, хотя из-за обычного для этого места беспорядка до него было трудно дотянуться. Переделанный в кабинет гараж папа занимал с 1952 года, и, если не считать выпусков газет за многие годы, которые были отправлены в Йель, он не выбросил ни единой бумажки, так что в результате кабинет превратился в выставку son et lumiére[11] под названием «Уильям Ф. Бакли-младший. Опыты». (Примерно год спустя мне самому пришлось разгребать эти поистине авгиевы конюшни. Потребовались одна неделя работы и два «Дампстера». Но я лишь поскреб по поверхности.)
    Джейм был папиным любимым компьютером. Разговаривали они исключительно на испанском. Кажется, он был там всегда, возможно, еще со времен увлечения компьютерами Руба Голдберга.[12] В 2008 году он, верно, остался единственным человеком на земле, который все еще пользовался Wordstar, то есть системой, освоенной им в 1983 году. Загрузка Wordstar в современный компьютер «Делл» была сродни размещению системы управления «Сопуит Кэмел»[13] в современном истребителе F-16. Однако папу никак нельзя было отговорить от его пристрастий. Несколько поколений секретарей УФБ вынуждены были ломать себе головы над устаревшей клинописью, редактируя рукописи отца.
    В то мрачное, дождливое воскресное утро папа проснулся с красными глазами, распухшим лицом, ему было трудно дышать, и вообще он был в плохом состоянии. Постепенно его эмфизема становилась все мучительнее, к тому же он только что потерял жену, с которой прожил пятьдесят семь лет. Мы обнялись настолько крепко, насколько могли в его захламленном кабинете, где главное место принадлежало компьютеру. Я поглядел на экран. Он отображал послания о смерти мамы. Их насчитывалось множество. В некоторых неправильно транскрибировалось ее имя.
    Папины имейлы стали популярны среди множества его корреспондентов из-за их возрастающей непостижимости. Когда-то папа был одним из самых грамотных и аккуратных людей, а теперь он небрежно тыкал пальцами куда ни попадя, и потому его послания иногда звучали как шифровка с подводной лодки:
    Даоргой ынс!
    Очньо адр, что ыт бедушь ан ркоцнете в яптниуц.
    (Перевод: Дорогой сын, очень рад, что ты будешь в пятницу на концерте.)
    Я подшучивал над папой, мол, ему следует свою корреспонденцию отправлять вместе с программой для раскодирования. Однажды, не в силах ничего понять, я послал папе сообщение: «Дорогой папа, я честно пытался разобрать, что ты мне написал, но у меня ничего не вышло». Он получил имейл и рассмеялся, написав в ответ: «Я тоже ничего не понял». Я исправил мамино имя на его компьютере. Мне было шесть лет, когда я уселся к папе на колени и стал учиться работать с клавиатурой. «Быстрая рыжая лиса прыгнула на ленивую корову» — написали мы тогда.
    Буря не утихала. Папа, Дэнни и я отправились поесть в «Прибрежную таверну» Джимми. Мы заказали по «Кровавой Мэри», пива, вина, сэндвичи «Рубен»[14] с кольцами лука. «Пойдем в кино?» — спросил папа, мгновенно перенеся меня на пятьдесят лет назад. Когда я был маленьким, то в летние вечера, после обеда, он обычно говорил: «Пойдем в кино?» И я бегом бежал за «Стэмфорд эдвокат», где печатали афишу. Мы прыгали в машину, с трудом успевали к началу фильма, а через пять минут папа уже храпел, как цепная пила. Мама толкала его: «Голубчик, проснись», — после чего голубчик открывал глаза, смотрел на Гари Купера (или кого-нибудь другого), разыгрывавшего на экране какую-то сцену, и громко спрашивал: «Дорогая, кто это там? Что он делает?»
    Я сказал ему: «Ну да. Почему бы нет?»
    Папа странно улыбнулся и произнес: «Полагаю, теперь мы можем делать все, что хотим». И тут мне пришло в голову, что за пятьдесят семь лет ему в первый раз не надо думать о том, что скажет мама. Он мог делать, что ему заблагорассудится. Собственно, обычно он делал что хотел — печатая это, я невесело хмыкнул, — однако это droit de seigneur[15] на собственную жизнь довольно дорого стоило. В кино мы не пошли. Папа устал, и ему требовалось поспать. Около пяти часов из своей комнаты над гаражом мне позвонил Дэнни и сообщил, что папа собирается в церковь. Я сказал, что тоже пойду.
    Обычно я не ходил. Обычно, оказываясь дома по воскресеньям, я благоразумно удирал на то время, когда папа, собрав своих испанцев, ехал в церковь Святой Марии, где обходительный священник служил на латыни особую службу. Папа был традиционным католиком, то есть открыто не повиновавшимся Второму Ватиканскому собору (1962–1965). Одной из реформ этого собора, если не считать абсолютно понятную литургию, был Знак Мира, то есть когда священник требует, чтобы все повернулись друг к другу лицом и обменялись рукопожатиями или поцелуями, обнялись, похлопывая друг друга по плечу, и т. д. Несмотря на свое парадипломатическое христианство, папа нашел эту «кумбайю» запредельной, и за десять секунд до неминуемого действа падал на колени и закрывал лицо ладонями в пылкой молитве.
    Тогда, насколько мне помнится, в церкви был не его день, поэтому я отправился с ним вместе под все еще лившим дождем. Во время службы папа плакал. А потом он сказал Дэнни, мол, он «счастлив», что я пошел вместе с ними.
    Мы с папой пережили нашу собственную столетнюю войну из-за отношения к религии. В конце концов выдохлись. Я, будучи лицемером, трусом или мудрецом, выставил на фасаде «Потемкина» сообщение о своем возвращении в лоно церкви. Мой агностицизм, когда-то откровенный, ушел в подполье. У меня больше не было желания вывешивать свои тезисы на церковных воротах. А теперь я знал, что у нас осталось немного времени, и не хотел проводить его в теософских дискуссиях, разрывавших папе сердце.
    Лишь теперь, после папиной смерти, я осмеливаюсь написать об этом, не боясь инициировать канонадный огонь (очень ясных) проклятий в мой адрес. Времена наших «бури и натиска» имели отношение исключительно к религии. У папы было самое потрясающее, надежное, озорное, живое чувство юмора, какого больше ни у кого не было, и все же его внутренний Савонарола давал о себе знать при малейшем намеке (если воспользоваться его собственным словом) на нечестивость. Поэтому никогда, даже в самое пиковое время своего агностицизма, я не насмешничал над церковью — более того, становясь все большим скептиком, я написал серьезную пьесу о католическом мученике шестнадцатого столетия и комический роман о развращенных пьяницах-монахах. Последний был настоящим «нежным фарсом». Четыре года я провел в монастырской школе Новой Англии и с большой любовью, даже обожанием, вспоминаю тамошних монахов, которые немало претерпели от меня за те четыре года.
    Что до романа, то папа не обнаружил в нем никакого юмора, в отличие от многих других. Мой дядя, такой же истовый католик, как папа, сказал мне на свадьбе своего сына: «Клянусь, это самая забавная книга, какую мне только пришлось читать!» Тогда я, через стол, привлек внимание отца и попросил дядю: «Сделай мне одолжение. Скажи ему то, что только что сказал мне». Дядя Джерри с удовольствием исполнил мою просьбу, но папа в ответ лишь пожал плечами: «Что он сказал? Или всего лишь посмотрел на меня?»
    Помню, как папа заявил мне в 1981 году, когда я поднялся на заснеженную лужайку после того, как рассеял прах его любимого друга, колумниста Гарри Элмларка: «Ojalá que hubiera sido Católico» (Вот бы он был католиком). Мы с папой часто разговаривали по-испански — на его родном языке, — когда ему хотелось поговорить без свидетелей. Гарри был евреем и никогда не имел желания становиться католиком, хотя, если это имеет значение, он был всю свою жизнь счастливо женат на одной женщине. Я помню, как был поражен этим заявлением. «О чем ты говоришь, папа?» — спросил я. И он твердо ответил, что, если Гарри не был католиком, то у него нет надежды увидеться с ним в раю. Это по-настоящему печалило его. Папа всем сердцем любил Гарри, но правила есть правила. Ворота рая были закрыты для неверующих. Я тоже был раздавлен, потому что тоже любил Гарри. В то время я был (в двадцать восемь лет) глубоко верующим человеком и склонялся к тому, чтобы принимать папины заявления как последнюю истину.
    Позднее он сказал — с заметным облегчением — о том, что открыл некую лазейку, которая называется «доктриной непреодолимого невежества». И если я понимаю ее, то теологические полупобедители могут иногда оставить людей в покое, потому что обычные правила насчет райских врат не действуют, если человек интеллектуально или по своему воспитанию не воспринимает католическую церковь как единственно истинную и способную спасти его душу. Папа облегченно улыбался, говоря об этом во время ланча в прекрасный летний день!
    Католическую теологию обычно воспринимают как нечто строгое, неподатливое — в ней и правда есть несколько неукоснительных пунктов, — но иногда мать-церковь рассуждает как адвокат, получающий семьсот долларов в час. Она не слышит слова «иезуистика», когда его слышат другие. Но в годы президентства Клинтона я обнаружил, что меня занимает тот факт, что президент, который дал нам «Все зависит от того, каково значение слова быть», прошел обучение в самом иезуитском университете страны. Полагаю, стоит упомянуть, что великий англоязычный святой Томас Мор был очень умным адвокатом.
    Папина вера была в некотором смысле двойственной. Свой катехизис он усвоил на коленях глубоко верующей новоорлеанской католички, которая внушила ему то, что Честертон и Во называли христианством детской. Отец моего отца был суровым, наверное, угрюмым человеком, однако в глубине души любящим и нежным техасцем, сыном бедного шерифа, вынужденного держать овец. Однако, несмотря на свою несгибаемую веру, папа все же был сыном юриста и умел найти лазейки, если требовалось. Возможно, его сердце и было самой большой лазейкой. В 1996 году, произнося речь в синагоге на Пятой авеню и поминая своего близкого друга Дика Клермана, он закончил словами, которые я и сегодня могу процитировать по памяти: «Мне кажется, что всю свою жизнь я подсознательно искал идеального христианина, и, когда нашел, он оказался иудеем».

    — Да, мистер Бакли, я жду вас и вашего отца в одиннадцать часов.
    Речь идет о похоронном бюро.
    Вас и вашего папу. Папа и я похихикали над этим.
    По пути мы остановились около «Данкин’ Донатс». Едва мы въехали на парковку, как у папы зазвонил мобильник. Он открыл его, послушал и сказал: «Я позвоню ему». Пока мы ждали холодный кофе, он смотрел на экран телевизора, показывавший президента Буша. Папа сказал: «Он только что звонил. Внимательный человек».
    Я согласился с ним. Позднее, когда мы вернулись домой из похоронного бюро, оказалось, это был президент № 41, Буш, который звонил не папе, а мне. (Я работал на Джорджа Герберта Уолкера Буша, когда он был вице-президентом.) Будучи фанатом Стивена Поттера, автора серии книг, обучающих «Умению перещеголять других», я не мог спустить это на тормозах. Поэтому дождался подходящего момента за ланчем и сказал: «Да, кстати, это мой президент Буш звонил мне». Вот так. Может быть, вы и хотели бы быть там, но это случилось на другой день после смерти моей матери, и идите со своим смехом куда подальше. Папа, у которого был черный пояс по меркам Поттера, не сразу сообразил, как ему реагировать на мои слова. Ему много раз, очень много раз звонили президенты Соединенных Штатов Америки, не говоря уж о том, что мой Буш в 1991 году наградил его Президентской медалью Свободы. (Туше, слышу я папину ремарку.) Однажды утром, во времена администрации Никсона, в Стэмфорде зазвонил телефон, причем в тот час, который мама считала неприемлемым для воскресных звонков. «Президент звонит мистеру Бакли», — произнес некий голос. На это мама любезнейшим тоном — поверьте мне, любезнейшим, нечто между Ноэлем Кауардом и кусачей черепахой, — переспросила: «Президент чего?» Телефонистка Белого дома спокойно проговорила: «Нашей страны, мэм».
    Я не перезвонил моему президенту Бушу, но все же послал сообщение его ассистентке Линде, написав, что я тронут его вниманием, но говорить не готов, так как не уверен, смогу ли справиться со своими чувствами. Я знал, что он поймет. В декабре 1992 года, когда умерла его мать, я позвонил ему в Кэмп-Дэвид. Мне было нужно получить материалы для некролога в «Нью-Йоркер». У мистера Буша было полно дел, от которых он был оторван смертью матери и внезапным отъездом из Белого дома, тем не менее он был добрым человеком и ответил на мой звонок. Вспоминая Дороти Буш, маленькую, но весьма решительную представительницу матриархата семьи Буш, президент упомянул о том, что она была членом так называемой «Бригады плакс». Я решил, что это придумал Буш, который легко предавался слезам. Джордж Герберт Уолкер Буш, как известно, стал почетным предводителем этой мокрой бригады. Будучи его спичрайтером (между 1981 и 1983 годами), я довольно быстро узнал, что в жилах этого янки из Новой Англии течет голубая кровь, слегка разбавленная кровью сицилийской бабушки. У этого человека затуманиваются глаза, когда на открытии сезона он видит на стадионе звездно-полосатый флаг. Не представляю, какие слезы текли из глаз молодого пилота во время войны, когда он смотрел на убитых товарищей, не говоря уж о слезах молодого отца, у которого умерла от лейкемии шестилетняя дочь.
    «No me digas nada triste» (Не говори ничего грустного.) — сказал папа, когда мы сидели за столом в похоронном бюро «Лео П. Галлахер и сын». Он боялся расклеиться на глазах молодого директора, которого звали Крис. У Криса были мягкие манеры, он казался тактичным и заботливым. Подозреваю, что грубость и бесцеремонность не идут на пользу похоронному бизнесу. Перед лицом смерти человеку присуще вести себя мягче, тише, даже если это граничит с фарсом. Помнится, я прочитал в мемуарах одного из моих любимых актеров Ричарда Э. Гранта («Уитнейл и я») о некоем ужасном моменте, когда санитар сунул ему в руки коробку с трупом его новорожденного сына с обходительностью сварливого уборщика, бросающего мешок с мусором. (Подобные рассказы навсегда застревают в памяти.) Еще я помню рассказ моего друга, который поехал забирать тело нашего общего друга, погибшего в автомобильной катастрофе в Мексике. Он приехал в полицейский участок, где ему сказали, что тело находится в другой комнате. На самом деле труп лежал в луже крови на бетонном полу, весь облепленный мухами. Итак, мы все были благодарны Лео П. Галлахеру за его простоту и за его Криса с тихим голосом.
    Мы сидели за столом, окруженные могильными плитами, гробами, урнами и памятными знаками — при желании можно положить немного пепла любимого человека в кулон и носить на шее, чтобы было о чем поговорить на годовщине смерти. Когда Крис почти незаметно придвинул к нам листок бумаги, мне вспомнилась книга «Американский способ умирать» Джессики Митфорд, опубликованная в 1963 году и по случайному стечению обстоятельств совпавшая с самой незабываемой смертью в Америке. На листке были напечатаны расценки за услуги. Крис, почти искренне и почти виновато, произнес: «Так как наш бизнес подлежит жесткому регулированию, здесь имеются все детали». Итак: «Цена на основные профессиональные услуги — $2795». За что? Не спрашивайте. «Обслуживание останков, заморозка — $600». Хм. Что ж. «Перевозка останков в похоронное бюро — $395». Пожалуй, дешевле было бы нанять лимузин. «Коричневая кремационная урна — $295». Вот такая подробность. Вероятно, потому что «бизнес жестко регулируется», и не без участия мисс Митфорд. Конечно же она была одной из пяти не похожих друг на друга дочерей миссис Митфорд: Нэнси написала «Любовь в холодном климате»; Диана вышла замуж за фашистского лидера Освальда Мосли, великолепно высмеянного Вудхаузом в его сэре Родерике Споуде, «диктаторе-любителе» и лидере британской фашистской организации «Черные шорты»; Джессика стала женой американского коммуниста и адвоката с диккенсовским именем Трюхафт и сама сделала успешную карьеру в разоблачительной журналистике, из-за которой в похоронных бюро от одного берега до другого раздавались вампирские крики, к тому же от нее досталось и знаменитой школе писателей Беннетта Серфа, где печатались фальшивые деньги. Я слушал ее курс, когда последний год учился в Йеле, и мы вежливо ненавидели друг друга. Но тут я ощутил себя ее бенефициаром, глядя на невероятно детализированный прайс-лист и недоуменно почесывая затылок.
    Мы с папой мгновенно пришли к обоюдному согласию насчет обычной кремации, без всяких прибамбасов, и насчет самой простой урны. Я было собрался предложить большую банку из-под кофе, однако американский способ умирать, так же как американский способ жить, сложнее, чем мне хотелось бы. Я не удивился, когда четверть часа спустя Крис откашлялся и спросил: «Итак, вы предпочитаете пропан, мескитовое дерево или угольные брикеты?» И я пожалел, что нельзя привезти мою милую маму домой в багажнике автомобиля и сложить на берегу моря красивый костер. Увы, стэмфордцы меня не поняли бы.
    Сработал упрятанный глубоко в ирландской ДНК атавистический habeas corpus по отношению к человеческому телу. Поминки. Кремация сводит это до минимума, даже если бы акт рассеивания пепла был бы ритуально чист и приемлем. Человеку хочется — по крайней мере, мне хочется, — чтобы было материальное присутствие. Помню, я читал описание того, как Кен Кизи с обливающимся кровью сердцем и сухими глазами хоронил своего сына, погибшего в несчастном случае на дороге. Его привезли домой, для него сделали гроб, и родители сами похоронили его. Это и заложено — что очевидно — в основу католической веры, в которой хлеб и вино «пресуществляются» в плоть и кровь Иисуса Христа. Однако папа стоял на своем. Пепел должен быть помещен в бронзовый крест у нас в саду, куда в свое время будет помещен и его пепел.
    Крис покинул комнату, чтобы утрясти в голове полученную информацию. Послышалось громкое «ка-цзин». Когда он вернулся, цена уже дошла до $6007.[16] Что тут сказать? Черт побери, нам нужна скромная кремация, а не полный набор для похорон викинга. Где же Джессика Митфорд, когда она больше всего нужна?

Глава 4
Это было очень смешно?

    Папа вместе с пастором организовал частную службу в епископальном соборе Святого Андрея, или, как называла его моя родившаяся в Канаде мама, — англиканская церковь в Стэмфорде. В среду утром мы все собрались там: папа, я, Дэнни, близкий друг мамы Ричард Хини и прислуга.
    Было очевидно, что собор Святого Андрея разрушается. Исчезло круглое окно-розетка из витражного стекла над входом. Дом приходского священника по соседству был перенаселен. Наверное, потому что нас было всего десять, тогда как собор рассчитан на четыреста или даже больше человек, внутри явно чувствовалось запустение. В тот серый холодный апрельский день меня печалило то, что часть маминого Стэмфорда уходит вместе с ней.
    В соборе она находилась вместе с нами, около алтаря, в тщательно укрытом гробу. Ее духовник основательно постарел, уже был близок к пенсии и внешне напоминал хрупкую птичку, однако все еще сохранял способность много говорить, был энергичен и горд подготовленной им проповедью. Он как будто пропел ее, собственно, он и говорить-то не умел иначе. Я был потрясен превосходством «Книги общей молитвы» над пастеризованным бланманже современной католической литургии. Вслушиваясь в слова американского священника, я вспомнил Роберта Тейлора, который, как римский центурион в Quo Vadis,[17] наносил сильный удар по кожаному ремню и произносил с небрасским акцентом: «Да здравствует Марк Главк. Клянусь Юпитером, чем в наши дни кормят гладиаторов в Колизее?» На настоящей латыни это звучит лучше.
    Мы поблагодарили милого, дорогого отца Флюти. Когда мы уходили, один из директоров бюро Криса отдал мне мою маму в магазинном пакете. В этом было что-то символическое: не счесть, сколько раз я видел маму с такими пакетами. Наверное, сотни раз. Усевшись в машине, я отдал его маминым горничным Синеде и Джулии, сказав — стараясь немного развеять печаль: «Toma la señora». (Вот, возьмите сеньору.) А они разразились слезами, эти преданные, верные женщины, которые много лет с любовью ухаживали за своей хозяйкой. Они ласково касались пакета и что-то нашептывали ему, пока мы ехали домой.
    После ланча папа объявил мне, что мы должны сделать каталог маминых книг, которые находятся в ее спальне. Я был в некотором замешательстве. Мамину библиотеку никак не спутаешь с Библиотекой конгресса. Какой смысл говорить о пачке (в основном непрочитанных) детективов и триллеров? Я устал и пришел в раздражение из-за бессмысленной работы, однако, понимая, что папа следует принципу «работа — враг меланхолии», не стал ему возражать, покорно подчинился его диктату, достал ноутбук и стал записывать названия, которые он диктовал мне. Когда все было сделано, мы занялись более приятным делом — стали разбирать мамины бумаги.
    В последние шесть-семь месяцев своей жизни мама полностью утратила интерес к работе за письменным столом. Мы обнаружили неоплаченные счета за рододендроны, за «Амекс», нерозданные деньги, которые предназначались на рождественские подарки прислуге, необналиченные чеки, нераспечатанные письма, и в том числе, как я с неудовольствием заметил, и мои письма тоже. Это не было рассеянностью, а также безразличием ко мне, она была напугана, и, поняв это, я не мог не упрекнуть себя за недостаток внимания.
    Мамино последовательно дурное поведение, продолжавшееся много лет, заставило меня в отчаянии писать ей брюзгливые, а иногда и возмущенные письма. Теперь я узнал, что она перестала распечатывать мои письма, чтобы избавить себя от очередной порции критики. Я вскрыл одно письмо и прочитал:
    Дорогая мама,
    Вчера вечером сцена, имевшая место за обедом, была ужасной.
    Теперь я жалел, что послал это письмо, хотя каждое слово в нем было тщательно взвешено и справедливо. Однако, оглядываясь назад, я понимаю, что был не прав. Я — профессиональный писатель, а она — нет. Мы играли не на равных, хотя ее ужасающие провокации подчас доводили меня до помрачения, до ярости. В моих письмах отсутствовала доброта. И я не понимаю почему. Почему я никогда не принимал тщетность своих нападок на неприступную крепость под названием «мама»? Единственным утешением для меня стало то, что в конце концов, после очередной битвы, я перестал посылать ей свои пастырские назидания. Это было в июне. Точно так же, как я истощил свой арсенал в религиозной войне с папой, я перестал стрелять бесполезными, однако неплохо сформулированными словесными снарядами в мамины парапеты. Я даже не сказал ей ни одного плохого слова после ее последней грандиозной провокации.
    Годом раньше моя дочь Кэтлин (единственная мамина внучка, которую она более или менее нежно игнорировала в течение девятнадцати лет) на одну ночь приехала в Стэмфорд из Нью-Йорка, захватив с собой свою лучшую подругу Кейт Кеннеди. (Знаю, знаю, но нет никакой возможности рассказать эту историю без упоминания настоящих имен действующих лиц.) Кэт и Кейт похожи, как ирландские близняшки, к тому же дружат с детского сада. Жизнерадостная, яркая, остроумная и рисковая Кеннеди получила прозвище Озорница в честь своей двоюродной бабушки. Дружба этих двух девушек, возможно, была не совсем обычной, так как их дедушки по отцовской линии, Роберт Ф. Кеннеди и Уильям А. Бакли-младший, скажем так, находились на противоположных сторонах политического спектра. Как бы то ни было, летним вечером в дедовском особняке появились две юные очаровательные девицы. Представился случай порадоваться, поговорить, являя любовь и, может быть, восхищение. Кто-нибудь, верно, вздохнул бы и задумался. Меня там — слава богу — не было. В то время мы с мамой не разговаривали из-за ее прежнего проступка, кстати, по-настоящему позорного, даже по маминым меркам.
    На общее настроение за обеденным столом не повлияло затянувшееся, назойливое присутствие маминой подруги, британской аристократки, которая уже десять дней жила в доме моих родителей и не проявляла никакого желания ехать дальше. О папином гостеприимстве ходили легенды, но и оно имело свои границы. На сей раз в ход пошло мрачное шутовство: «Итак, А…, наверное, вы уже скучаете по веселой старой Англии? Хо, хо, хо». Однако леди А… не выказала никаких чувств по отношению к старой Англии. Зато она прилепилась к нашему дому с маниакальной целеустремленностью морского ушка. Итак, на десятый день папиного заложничества его настроение из угрюмого превратилось в клокочуще-возмущенное. Тем временем мамины медлительные, наполненные вином и беседами с подругой-аристократкой дни переходили в вечера, и атмосфера в доме уже напоминала сжатую пружину. Когда же мама приходила в такое настроение, она была способна на что угодно, например, сообщить Нилу Армстронгу,[18] что он ничего — совсем ничего — не понимает в астрофизике или в запуске космического корабля на Луну. Никто и никогда не устраивал обедов лучше моей матери, но в такие вечера я предпочел бы обедать в Аль-Каиде в какой-нибудь пещере.
    Настал момент, и мама под каким-то благовидным предлогом обратила свое внимание на юную Кейт, информируя ее, что она (мама) была выбрана запасным членом жюри, когда двоюродного брата отца девушки Майкла Скэкела судили за убийство. Племянник Этель Скэкел, то есть бабушки Кейт, был (как вы сами, без сомнения, знаете) за несколько лет до этого обвиняемым в сенсационном деле об убийстве пятнадцатилетней Марты Моксли (1975 год), слушавшемся в Стэмфорде. Представив все на удивление неверно и безапелляционно, мама прочитала целую лекцию о безнравственности ближайшего родственника Кейт.
    Если оставить в стороне вопрос о виновности мистера Скэкела, то все же он был приговорен к двадцати годам тюремного заключения. Через несколько лет я услышал, как мама произносила чудовищную ложь, сравнимую разве что с тем, что у Пиноккио нос пуговкой, однако тогда ей следовало присудить приз в нескольких категориях, но в первую очередь за невоспитанность. Какого черта надо было изливать всю эту грязь на невинную девятнадцатилетнюю девочку, к тому же лучшую подругу собственной внучки? Крышу снесло, как говорила сама мама.
    Об этом обеде в стиле «бури и натиска» я узнал по телефону от задыхавшихся от слез Кэт и Кейт, сбежавших после обеда к бассейну, прихватив с собой спасительную бутылку вина. Единственное, что я смог сказать бедняжке Кейт, было «Ой вей», да еще искренний возглас: «До чего же я рад, что меня там не было». К тому времени, когда я положил трубку, кровь у меня нагрелась до 451 градуса по Фаренгейту, то есть до температуры, когда она начинает литься из ушей.
    Хорошо еще, что в то время я не разговаривал с мамой, так что бесполезно было тратить чернила, оттачивать остроумие и давать волю еще одной словесной канонаде. Вместо этого я несколько часов дышал в пакет, а потом позвонил отцу. «Ну, — спросил я, — это было очень смешно? Извини, что пропустил ваш обед». Папа притворился, что ничего не знает об эпизоде со Скэкелом.
    Возможно, он уже простил себя и отправился наверх, проверить хитро застеленную[19] кровать леди А… Во всяком случае, он не обратил внимания на мой пятисотый вой насчет маминого поведения. Он постарался отмахнуться: «К чему ей говорить это, если она не была в жюри?» (папа мог бы стать лучшим в мире адвокатом) — с фальшиво прозвучавшим дополнением о взрывчатых веществах, которые лучше всего использовать для выставления вон британских пиявок. По крайней мере, это было письмо, которое маме не пришлось распечатывать. Какой смысл писать ей?
    Я прощаю тебя. Оставалось только радоваться, что я получил возможность сказать ей это в больнице, когда держал ее за руку и слезы лились у меня по щекам. Когда я печатаю это, то словно слышу ее: «Ты уже закончил? Могу я поиграть на моем Страдивариусе?»
    Мне было пять или шесть лет от роду, когда я в первый раз поймал маму на бессмысленной лжи, как она это называла. Кстати, этим отличаются британские аристократы.
    Она росла в огромном доме в Ванкувере (Британская Колумбия), в таком доме, у которого даже есть свое имя: «Шэннон». Грандиозный дом, и Ванкувер тоже грандиозный, скажем так, и провинциальный. Отцом маминой мамы был начальник полиции Виннипега; а ее собственный отец, мой дед Остин Тейлор, был начавшим едва ли не с нуля предпринимателем (лес, золото, фермерство). Его представления о живописи ограничивались запечатленной в масле перепелкой, добытой английским сеттером. И все-таки это было роскошное место. Особняк в георгианском стиле, окруженный десятью акрами английских садов и стеной, которая отделяла его от остального города. Он был очень похож на кинодекорации («Плотская любовь», «Четвероногая элита»). Тем не менее родители мамы были людьми уважаемыми в старом Ванкувере.
    Однажды вечером, когда мне было лет шесть, я сидел вместе со старшими за обеденным столом и услыхал, как мама объявила, что «король и королева всегда останавливались у нас, когда приезжали в Ванкувер». Под «королем и королевой» имелись в виду родители здравствующей королевы Англии. Моя антенна тотчас сработала! Мне ни разу не доводилось слышать, чтобы бабушка и дедушка рассказывали о королевских визитах, хотя это должно было считаться знаменательным событием в жизни семьи. Поглядев на маму, я сразу понял, что она говорит неправду. Большую неправду. И тогда, помнится, мне пришло в голову, как здорово быть взрослым и говорить нечто совершенно лживое, столь не похожее на маленькое детское вранье, например, я уже помолился или вымыл руки. Да уж, я был тогда под сильным впечатлением. И тогда вошел в мир лжи, со временем научившись произносить витиеватое вранье. Воображаемые короли и королевы стали и моими гостями, когда я повзрослел!
    Едва мама впадала в подобное настроение, у папы появлялся взгляд Джека Бенни[20] и на лице стоическая гримаса святого тринадцатого века, которого заживо сжигают на костре. Он отлично знал, что король Георг VI и королева Елизавета никогда не останавливались в «Шэнноне». В нашей семье было так заведено, что папа редко противоречил маме, когда она начинала живописать некие знаменательные события. Собственно, ей никто не противоречил. Никто не посмел бы. Мама принимала неприступный вид и не потерпела бы никаких оговорок. Один раз, когда мне было лет семь, она пригрозила отшлепать меня, когда, услышав нечто совершенно нелепое, я заявил в присутствии посторонних: «Да ладно тебе!» Легко слетающая с языка ложь в сочетании с непререкаемой маминой убежденностью делали ее неукротимой фантазеркой. Как бы ужасно это ни звучало, но, оглядываясь назад, я наполняюсь странной гордостью за мою маму. Она была великолепна, по-настоящему великолепна. Наверное, мама могла бы стать фантастической шпионкой. За что бы она ни бралась, она все делала прекрасно. Моя мама была прелестна, артистична, великолепна, как бриллиант, она была самой остроумной женщиной, какую я только знал (если у меня есть талант «юмориста» — отвратительное слово, — то им я обязан ей). Она могла бы заниматься чем угодно, но предпочла и сердцем, и душой, и телом быть миссис Уильям Ф. Бакли. (Эта работа занимала все ее время.)
    Кое-что, чего я не знал прежде, я узнал из некролога в «Нью-Йорк таймс», например, что своим появлением на свет я обязан ее неспособности к математике. Причиной того, что она отправилась в Вассар, в американский колледж за три тысячи километров от дома, где поселилась в одной комнате с папиной сестрой Патрицией, стало то, что канадские колледжи требовали определенных знаний математики, которых у нее не было. Не помню, чтобы мама когда-нибудь упоминала об этом.
    Мама не прошла полный курс в Вассаре, и за многие годы мы с папой слышали разные версии: ей пришлось вернуться в Ванкувер, потому что ее мама повредила спину, катаясь на лошади; потому что ее брат Фирпо повредил спину, катаясь на лошади; потому что она сама повредила себе спину, катаясь на лошади. Однажды вечером, выпив вина, полученного примерно с двух акров виноградника, мама сказала папе и мне — нам! — что «на самом деле вернулась в Ванкувер ради спасения брака моих родителей». Это откровение было столь же безвкусным, сколь и поразительным.
    Безвкусным его делало то, что оно предназначалось для аудитории, состоявшей из 1) ее мужа и 2) ее сына, то есть тех людей, которые знали ее лучше всех остальных на свете. Можно предположить, что это выдавало необходимость как-то проявлять творческое воображение. Что ж. Потом, когда мы сидели в подвальной сауне, папа, как бы размышляя, произнес вслух: «Это уже восьмая причина, почему она покинула Вассар».
    Какой бы ни была настоящая причина — вероятно, ничего более значительного, чем нежелание заниматься академическими дисциплинами, — отъезд без получения степени на всю жизнь поселил в душе мамы неуверенность, которая проявляла себя довольно агрессивно, особенно после лишнего бокала вина. В таких случаях не один из моих приятелей, которые обожали ее и которых обожала она, был подвергнут экзамену, звучавшему примерно так: «Итак, вы всемирно известный эксперт по полевому шпату? Что ж, тогда вы, без сомнения, знаете, что 86,5 процента — я поражался точным цифрам в ее выдумках, — мировых запасов полевого шпата находятся на острове Баффин? Что вы на это скажете, мистер эксперт?» Мой приятель, который получил степень по минералогии, пролепетал что-то невразумительное и немедленно занялся своим супом.
    После маминой смерти папа как-то заметил, что не единожды за пятьдесят семь лет супружества видел, как она читала научно-популярные книги. Меня это удивило. В конце концов, мама была женщиной, которая в качестве жены Уильяма Ф. Бакли-младшего проводила много времени в обществе интеллектуалов — Джона Кеннета Гилбрайта, Генри Киссинджера, Тома Вулфа, Джеймса Бирнхэма, Малькольма Маггериджа, Нормана Мэйлера, Рассела Кирка, Еноха Пауэлла, Маргарет Тэтчер, Нормана Подгореца, от которых, так сказать, набиралась ума. В свою очередь, каждый из этих людей был очарован ее острым умом и природными способностями. Мэйлер обычно называл маму «Игроком». Наверное, она не много времени провела за чтением биографической и исторической литературы, но она всегда внимательно прочитывала газеты и отлично знала все новости. Помнится, однажды в воскресное утро я взял «Санди таймс мэгазин» и обнаружил, что мама полностью разгадала тамошний кроссворд, тогда как для меня это было непосильной задачей. И все же она могла с раздражением объявить за столом: «Никак не могу понять, почему президент сам не подпишет чертов билль». После этого смущенному папе приходилось вполголоса объяснять ей, что принятие законопроекта — прерогатива законотворческой, а не исполнительной власти. Я так и слышу, вспоминая тот случай, мамин ответ: «Что ж, если бы спросили меня, то все это нелепая игра слов». Одна из причин, почему все обожали ее.

Глава 5
Не хочу шампанского

    В пятницу, после маминой смерти, я оказался в кухне и стал плакаться бедному Джулиану: «Джулис, если я в ближайшее время не выберусь отсюда, в этом доме будут еще одни похороны».
    Джулиан Бут (которому, в частности, посвящена эта книга) — очень милый, добрый, обладающий всеми достоинствами британец, который прожил в доме моих родителей около тридцати лет в качестве повара и управляющего. Имя Джулис он получил от Дэвида Нивена. Джулис посмотрел на меня через свои толстые очки, кивнул и негромко произнес: «Да, Кристофер». Он настолько уравновешен, у него настолько мягкий нрав, что, даже если бы я сказал ему: «Джулис, я собираюсь взорвать пятидесятимегатонный ядерный заряд и уничтожить жизнь на планете Земля, чтобы на ней наступила ядерная зима лет на тысячу» — он только и произнес бы: «Да, Кристофер».
    Через неделю после маминой смерти «новость» — если это правильное слово — потеряла свою свежесть. Мы с папой разобрали книги и бумаги. Оставалась лишь поминальная служба, и вот тут мы столкнулись лбами. Столовая наполнилась скрежетом оленьих рогов.
    — Но, папа, нью-йоркский дом может вместить от силы восемьдесят, девяносто человек! О каком приеме может идти речь? Ведь придут сотни людей, мама была…
    — Они придут не одновременно.
    — [Вздыхая.] Ради всего святого, мы не можем обречь людей на стояние в очереди на 73-й улице.
    — Я подумаю об этом.
    Таков был кодированный ответ УФБ: я принял решение, дискуссия закончена.
    — Что ж, тогда, по крайней мере, поступим правильно, где бы мы ни были. Подадим шампанское и…
    — Не хочу шампанского.
    — Но мама…
    — Не люблю шампанское.
    — [Вздыхая.] Ладно, но тогда хотя бы подадим приличное вино.
    — У меня есть хорошее вино.
    Если честно, папа взял себе за правило не платить больше восьми-девяти долларов за бутылку вина, и хотя с экономической точки зрения это было разумно, однако вино далеко не всегда было достойного качества.
    — Двух ящиков хватит.
    — [Вскрикивая.] Двух ящиков? Для… пятисот человек?
    — Обычно пьют немного.
    К концу ланча мои пальцы отцеубийственной хваткой сжимали черенок ножа для фруктов. Неделя была долгой. Я исполнял свой долг семь дней по двадцать четыре часа в день по отношению к старому, больному, несчастному (и весьма обеспеченному) отцу. И я был в ярости из-за того, что считал вздорным скудоумием.
    Пятьдесят лет неутомимых и героических (однако сопровождаемых жалобами) усилий, и мама превратила дома моего отца в Стэмфорде, Нью-Йорке и Швейцарии в образцы гостеприимства. Она была (позволю себе похвастаться) великой хозяйкой. Еда, оформление дома, обслуживание — все было безупречно, идеально. И это не только мои слова. Пат Бакли была всеми признана одной из первых дам Нью-Йорка, и этого она достигла, не имея ничего сверх того, что имеют другие высокопоставленные дамы Нью-Йорка. Мои родители жили хорошо — даже очень хорошо, — разве что постоянно следили за своими расходами, да и папа отчасти напоминал Скруджа, когда дело доходило до домашних запасов вина. Но в тот день я вскипел не на шутку. Мама все делала для него целых пятьдесят семь лет, а я стараюсь выбить из него лишний ящик, или два ящика, вина, чтобы напоить пятьсот человек (может быть, больше), которые придут почтить мамину память. К тому же он собирается большинство из этих людей оставить на улице. Это было слишком. Или, как сказала бы мама, выше моего понимания.
    — Я собираюсь его убить, — заявил я Дэнни, обостряя свое отношение к отцу по сравнению с тем, о котором я сообщил Джулису.
    — Думаю, тебе пора уехать, — ответил Дэнни, который начиная с 1965 года на удивление приспособился к нашим семейным дрязгам.
    Так я и сделал. На другое утро, чувствуя себя в безопасности в своей нью-йоркской квартире, я отстукал ему благодарственное электронное послание.
    Мы с папой постоянно вели, так сказать, словесные поединки, — примерно с 1966 года, когда меня посадили на корабль и отправили к монахам в Портсмутское аббатство. Папа никогда, правда никогда не уступал ни пяди. Это была его победа. Я приобрел острый меч и определенную позицию, которая была по-настоящему моей. Конечно, я вырос не в Древней Спарте. На протяжении всей жизни мы с папой обменивались письмами, наполненными глубокой любовью. Но мы «дрались», и ожесточенно дрались. Примерно из — насколько мне помнится — семи тысяч писем и электронных посланий, которыми мы обменялись, половина представляет собой аргументы в нашем вечном споре. Многие содержали, особенно в начале 1970-х годов, советы относительно женитьбы, против которых я решительно возражал.
    Я написал отцу:
    Дорогой папа.
    Я еще не совсем восстановил свои эмоциональные ресурсы для противостояния тебе. Достаточно сказать, что ты делаешь мне больно, когда орешь на меня после довольно-таки мучительной недели, на протяжении которой я был кем-то вроде Корделии. «Не хочу шампанского,» — говоришь ты после того, как мама посвятила свою жизнь тому, чтобы сделать твои дома эталоном гостеприимства, затопила им тысячи твоих гостей, не говоря уж о том, чтобы закормить их икрой и прочими вкусностями. И если pari passu[21] — как ты считаешь — ты можешь принять пятьсот человек в доме, в котором едва поместятся восемьдесят, я не могу спорить с тобой, однако мне кажется это довольно странным способом увековечивания памяти одной из самых известных хозяек нью-йоркских домов. Однако я отхожу в сторону и предоставляю тебе организовать все по твоему вкусу. Делай как знаешь.
    С любовью,
    Кристофер
    Я сосчитал до десяти — этому я отлично научился за свою жизнь — и отправил свое послание. Пришел ответ. (Я вычистил опечатки.)
    Дорогой Кристофер, очень удивлен тем, что ты говоришь, и постараюсь это забыть.
    П.
    Папа писал искренне, однако это ничего не изменило. Временами мне приходилось напоминать себе, желая утешиться, что я имею дело с Уильямом Ф. Бакли-младшим, легендарным хозяином «На линии огня»[22] и одним из самых великих участников дебатов двадцатого столетия. Он сделал себе имя тем, что не имел обыкновения уступать на поле битвы. В этом контексте я был не более чем бурундук, который посмел противостоять носорогу. И я решил дать нам обоим пару дней, чтобы успокоиться. Но папа не желал успокаиваться и на другой день выстрелил таким текстом:
    Ты чертовски правильно выбрал время, чтобы бросить своего отца.
    Меня так и подмывало стукнуть по клавиатуре ноутбука, однако я удержался. Бурундук, противостоящий более сильному противнику, сделает то, что должен сделать бурундук, — он вызовет тетю Питтс.
    Если и был человек на всем свете, который мог хоть как-то повлиять на Уильяма Ф. Бакли, то этим человеком была его старшая сестра Присцилла, которой уже исполнилось восемьдесят шесть лет. Из них примерно лет пятьдесят она была ведущим редактором «Нэшнл ревю» и в этом качестве любимой вдохновительницей и крестной матерью нескольких поколений — буквально — интеллектуальных авторов от Гарри Уиллса до Джорджа Уилла, не говоря уж о том, что она была обожаемой теткой и почти матерью пятидесяти племянниц и племянников, среди которых встречались сироты. Я попросил ее: «Питтс, сделай что-нибудь».
    Питтс позвонила час спустя и сказала: «Сделано».
    Это означало: «Осторожнее выбирай, о чем молиться, а то можешь получить за все сполна». Я получил карт-бланш в отношении поминальной службы по Пат Бакли. И месяц на подготовку.

    Первым делом я обратился к одной из ближайших нью-йоркских подруг мамы. И не очень удивился, открыв для себя, что самыми близкими мамиными подругами были, вообще-то говоря, мужчины-гомосексуалисты. В одном из опубликованных интервью папе задали вопрос, знает ли он, что по статистике примерно десять процентов мужского населения Америки гомосексуалисты? Он ответил: «Если это так, то я со всеми знаком». И я тоже, потому что начинал знакомиться с ними еще в пятидесятых, когда их называли «убежденными холостяками». Они обожали маму, и мама обожала их. Некоторые, ни о чем не тревожась, постоянно крутились в доме в те гомофобские времена. А один — Кристофер Хьюетт[23] — особенно запомнился мне в качестве режиссера-гомосексуалиста Роже де Бри в первом фильме «Продюсеры». Однажды в выходные, будучи в Стэмфорде, он принял участие в немом домашнем фильме на шестнадцатимиллиметровой пленке, который мы назвали «Анестезия». (Диалоги появлялись между сценами, написанные на доске.) Кристофер играл роль — без слов — великой княгини Анестезии. Папа, надев резиновую шапочку, изображал большевика (это был единственный раз, когда УФБ выступил в комической роли); мама была гламурной, выдувавшей кольца дыма из папиросы, революционеркой по имени (насколько я помню) Наташа. А я играл, что совершенно понятно, дурашливого шестилетнего наследника русского престола. Кульминация наступала, когда великая княгиня высокомерно, словно слугу в царском дворце, попросила папу «передать салат». Будучи крестьянином, папа понимал эти слова как приказание залезть в миску с салатом и швырять листья в гостей. Это был веселый уик-энд. И я заработал целый доллар за один день актерской работы.
    В шестидесятых в обиход вошло словечко «кавалер» — это определение из колонки светских новостей, обозначающее джентльмена, который сопровождает жену знаменитого и занятого мужа на бродвейские премьеры или на балы. Маминым любимым кавалером был ее большой друг Джером Зипкин. Он еще известен тем, что довольно часто сопровождал на всякие мероприятия Нэнси Рейган. Когда в 1981 году она стала первой леди США, разные либеральные издания стали тратить много времени, пытаясь сделать из нее реинкарнацию Марии-Антуанетты и похваляясь своим толерантным отношением к гомосексуалистам. (Зип, носивший в качестве отличительного знака фетровую шляпу и пальто с меховым воротником, всего лишь показывал им язык. Браво, Джером, я обожал его и очень огорчался, когда между ним и мамой пробежала черная кошка. Он был немного скуповат, а мама не терпела скупых мужчин.) Другим близким маминым другом, до тех пор пока он не открыл банку тухлых консервов, опубликовав мемуары, озаглавленные «Дебют функционера», был деятель Консервативной партии Мэрвин Либман, убежденный холостяк… Таких друзей у мамы было очень много: Билл Бласс, Питер Гленвилл, Валентино, Джон Ричардсон, Трумен Капоте и другие, словом, те, кто предпочитал, чтобы о них думали как об убежденных холостяках. Хотя это можно рассматривать как трюизм или преувеличение, но я, будучи скороспелкой, буквально задыхался от волнения из-за того, что великую женщину по-настоящему ценят лишь гомосексуалисты и наоборот. Органично ли взаимное притяжение полов в свете дающего свободу отсутствия сексуального влечения или в свете их общих страстей (декор, еда, одежда; Трумен Капоте и Бейб Пейли, как известно, до слез спорили об этом с талмудической дотошностью)? Не знаю и не собираюсь высказываться здесь на эту тему. Что касается мамы, то ее больше тянуло к смеху, чем к слезам. Во всяком случае, повидав довольно много маминых друзей, я хорошо ориентировался. Отказавшись от изысканнейшего «Риальто» на Мэдисон-авеню, я с надеждой думал о музее Метрополитен с его Институтом костюма, где мама лет десять была устроительницей гала-показов и где нас любезно провожали в Храм Дендюр, то есть в самое прохладное место на свете.
    — Ну, тебе удалось разузнать о Храме Дендюр? — взволнованно спросил меня папа по телефону.
    — О, у меня свой подход, — ответил я, хотя мне совсем не пришлось уговаривать маму, которой всегда было жарко в Институте костюма, и ее отблагодарили за визит.

Глава 6
Парень, что с твоим отцом?

    Полагаю, большую часть своей жизни, пускай не все с этим согласны, я так или иначе старался выдерживать сравнение с отцом, и потому мне показалось занятным — или непривычным — почувствовать, что я сравниваю себя и с матерью, стараясь устроить для нее достойную поминальную службу.
    Предстояло много хлопот: составить программу, организовать доставку провизии, подумать об обслуживании, купить цветы, нанять кого-то с аудио- и видеотехникой, подготовить электротехнику, разложить некрологи, убедиться в том, что разосланы все приглашения. В подобном виде деятельности я был новичком, однако теперь точно знаю, что мне ничего не стоит организовать свадьбу или, например, официальный визит королевы Англии. (Я уже упоминал, что родители королевы обычно останавливались у нас, когда приезжали в наш город?)
    Когда я разобрался с едой, напитками и цветами, мне оставалось лишь переговорить со старым маминым другом Шоном Дрисколлом об угощении: что бы сделала Пат? И Шон понял меня. Ему не потребовалось дополнительных разъяснений. Аудиовидеосъемкой занялся компетентный и приятный человек по имени Тони, сразу представивший смету. При виде цифры в $7000 я мысленно присвистнул, но тотчас подумал; что ж, это всего один раз. Месяц спустя, когда Тони представил окончательный счет, мне стало не до шуток. Семь тысяч стоило одно только оборудование. Работа стоила еще тринадцать. Я печатаю этот текст год спустя, и уже могу посмеяться над своим неумением читать электронные послания. Так и слышу бурчание маминого привидения: «Двадцать тысяч долларов? За несколько телеэкранов и микрофон? Ты окончательно выжил из ума?»
    Сказав так, она непременно одобрила бы причину, по которой мне понадобились восемь больших экранов вокруг Храма Дендюр. Они должны были показать открытие и закрытие PowerPoint презентации[24] (что в прежние времена у нас называлось «показом слайдов»), состоявшей из фотомонтажа, за который взялись, имея в виду высказывания Майкла Файнстейна «Разве это не романтично?» и «С чего начнем?». Над фотографиями работали несколько дней с утра до ночи, для начала разложив их на полу в гостиной, потом складывая, подгоняя музыку и все время рыдая. (Все мы являли собой печальное зрелище для моего сына Конора и его пятнадцатилетних друзей, которые то входили, то выходили из комнаты. Парень, что с твоим отцом? Он совсем слабоумный или пока не совсем?) Однако я ничего не мог с собой поделать. Она была такой, такой прекрасной, моя мама. Среди сотен фотографий не было ни одной неудачной. Мама с любовью встречала каждого фотографа. Да, вероятно, это была неплохая терапия напоследок. К тому дню, когда должна была состояться поминальная служба, я выплакал все слезы.
    Есть люди, какими милыми и добрыми они бы ни были, которые не умеют сочинять поминальные речи, и их нужно просить об этом специально. Обычно этим занимается организатор, у которого своя методика, как урегулировать очередность, к тому же придав некую драматичность происходящему. И это настоящее искусство.
    Один из давних маминых друзей, которого я попросил заняться ведением церемонии, сказал, что почтет за честь, а через пару дней позвонил по телефону и робко попросил дать ему хоть какие-то наметки. Я понял, что это означает: «Не мог бы ты написать все для меня?» Я с удовольствием сделал ему это одолжение.
    Свою дочь Кэтлин я тоже попросил сказать несколько слов. Кэт было девятнадцать лет, она готовилась к своим последним экзаменам, и у нее совсем не было времени, так что я решил сам кое-что ей подсказать. В поезде я было взялся за это и вдруг понял, что у меня ничего не получается. Я не мог вспомнить ни одного подходящего смешного случая. (История Скэкела, какой бы типичной для мамы она ни была, совершенно не подходила к данному случаю.) Я позвонил Кэт прямо из поезда и сказал с искренней болью в сердце: «Дорогая, тебе не надо этого делать. Она по-своему любила тебя, но будем смотреть на вещи прямо, она не была бабушкой, какими их обычно представляют». Моя любимая, добрая Кэт возразила: «Нет, нет, папа, я хочу сказать». Этим она словно освободила меня, и я сумел подать ей несколько идей, смысл которых заключался в том, что «Нэн», может, и не была типичной бабушкой, но она (Господь свидетель) никогда не была скучной. Она учила Кэт таким полезным вещам, как не мазать хлеб маслом на воздухе, а в четыре года учила ее посылать воздушные поцелуи, говоря, что это ей очень пригодится, когда она вырастет и поедет в Нью-Йорк. Речь, придуманная Кэт, заканчивалась на высокой ноте настоящего шоу. Она завершила свое выступление, послав воздушный поцелуй своей Нэн. Все было совершенно по-домашнему. Я почти ничего не делал, разве что получал удовольствие и выслушивал похвалы в адрес моей прекрасной дочери. Анна Уинтор из «Вога» до того расчувствовалась, что предложила Кэт работу. Это было очень мило со стороны мисс Уинтор, а у Кэт появилась проблема, как в фильме «Дьявол носит Прада».
    Ни папа, ни я не нашли в себе сил выступить перед аудиторией. Правда, папа все же написал речь. А моей речью стала поминальная служба вместе с PowerPoint шоу.
    Ключом к любому некрологу — имейте это в виду, если вам придется выступать, — является драконовское давление временного ограничения! На самом деле, чтобы справиться с Драконом, надо представлять себя ограниченным временем нацистом. Это очевидно. Но, вероятно, вы уже побывали на похоронах и поминальных службах, где человеческое горе растворялось под натиском нескончаемых траурных речей. Такие речи легко вычислить. Они не подготовлены заранее, так как их авторы надеются на вдохновение, желая «произносить слова, идущие от сердца». И они говорят — от чистого сердца — минут двадцать, начисто забыв о собравшихся, которые мечтают о том, чтобы горгулья упала на оратора и разбила ему голову.
    Двадцатиминутная речь могла бы быть под силу лишь Уильяму Шекспиру, Уинстону Черчиллю или Марку Твену, а остальным и шестнадцати минут многовато. Оговорюсь особо: лучше уложиться в четыре минуты, а не в пять. «Пять минут» на современный слух звучит как «около пяти минут», то есть «четыре минуты», и «пять минут» на самом деле означает «четыре минуты». Сразу перед началом церемонии я сказал своим ораторам (включая Генри Киссинджера): «Я разместил тут снайперов (показал на храм), и они получили приказ убивать всех, кто будет говорить дольше четырех минут». Естественно, я улыбнулся, говоря это, но улыбнулся по-особенному. И это сработало. Все речи были великолепны, трогательны и кратки. Ни один оратор не превысил отпущенное ему время, разве католический падре (папа настоял на его присутствии), который молитвой открыл церемонию прощания. Он говорил великолепно, вдохновенно, с утонченной элегантностью — и всего-то семь минут.
    Итак, церемония прошла отлично и была достойна Пат Бакли. И всего месяц потребовался на ее подготовку. Когда в то майское утро я вошел в залитый солнцем Храм Дендюр — двухтысячелетний нубийский храм, посвященный богине Исиде, который заключен в огромный стеклянный атриум и отражается в бассейне с водой, — и увидел множество яблоневых веток с розовыми цветами, аккуратно расставленные стулья, мои программки, Тонины телеэкраны и его людей, которые стоили мне $20 000, а также великолепно поданные закуски от Шона Дрисколла, я оценил все и мысленно похлопал себя по плечу, подумав: да, маме это понравилось бы.
    Папа приехал как раз тогда, когда я позволил себе минутную похвалу. Подмигнув ему, я раскинул руки, словно говоря: «Ну… что ты думаешь?» Папа огляделся и состроил гримасу: «Слишком ярко, тебе не кажется?» А ведь он бывал здесь вечерами, во время маминых торжеств. Пришлось подавить в себе желание столкнуть его в бассейн. Когда все было закончено, я увидел, как он, слегка пошатываясь, обнимается с Генри Киссинджером. Бедный папа, бедный одинокий старик — лицо у него пылало от злости и печали. Вот написанная им речь, которую он не смог произнести в храме древней египетской богини:
    По всем меркам, при росте почти в шесть футов, она была необыкновенной. В Вассаре она делила комнату с моей сестрой Триш и еще двумя студентками, и в тот весенний вечер 1949 года, когда мы встретились в первый раз, я, войдя в гостиную, нашел ее в затруднительном положении. Она была почти готова для бала, но несколько расстроена непредвиденными семейными обязательствами. Я предложил покрасить ей ногти, и она тотчас протянула мне одну руку, другой продолжая держать телефонную трубку. Накануне она сообщила своим соседкам печальную новость о том, что больше не будет учиться в колледже. Ее матери в Ванкувере потребовалась помощь, так как кто-то из членов семьи был при смерти. Мои родители как раз уехали на зиму в Южную Каролину, и наш дом в Шэроне (Коннектитут) был закрыт. Однако на какой-то уик-энд я сбежал из Йеля в огромный пустой дом, и Триш привезла туда свою подругу. Мы много смеялись тогда, и Триш обещала летом приехать в Ванкувер.
    Летом я работал в нефтяной компании отца в Калгари и оттуда с удовольствием прилетел на уик-энд в Ванкувер, чтобы побыть вместе с Триш и Пат. Дом Пат тоже был очень большой и занимал целый квартал, однако это не помешало нам. Наоборот, мы как будто еще сильнее потянулись друг к другу, и на третий день я попросил ее руки. Она бросилась наверх, чтобы сообщить об этом своей матери, а я ждал внизу, у подножия огромной лестницы, надеясь на доброе расположение ее гордой родительницы (отца не было в городе), и вскоре услышал звонкий смех. С тревогой я ждал Пат, чтобы она объяснила мне, как обстоят дела. Как Пат потом рассказала мне, ее мама засмеялась, потому что вспомнила о восьми случаях, когда Пат сообщала ей о помолвке.
    Через год на глазах примерно тысячи гостей мы обменялись брачными обетами. А еще через два месяца арендовали скромный домик в окрестностях Нью-Хейвена. Пат решила, что ей необходимо научиться готовить. У нее был отличный вкус, и амбиций ей было не занимать, так что она взяла в учителя лучших специалистов Нью-Йорка, и сама вскоре едва ли не превзошла своих учителей. Тем временем я учил в Йеле студентов испанскому языку и писал «Бог и человек».
    Чтобы избежать службы в пехоте, я стал работать на ЦРУ, и мы переехали в Мехико. Там мы купили и принялись украшать прелестный дом на Сан-Энджел-Инн. Пат сияла и была неутомима, обустраивая наше жилище и маленький сад. Однако отказалась учить испанский язык, хотя, пока мы жили в Мехико, у нас была прислуга, говорившая по-испански. Тем не менее ей удавалось отлично со всеми договариваться.
    Она была настолько заботлива, что сопротивлялась любой моей попытки что-то сделать, если ей казалось, что это может мне повредить. Она была против и «Нэшнл ревю», и моего договора с лекционным агентством, и моих научно-популярных книг, а потом и романов, моего договора насчет еженедельной колонки, против планов провести зиму в Швейцарии и моего решения баллотироваться в мэры Нью-Йорка. Однако стоило этому состояться, как она начинала принимать самое деятельное участие во всех проектах. Это она нашла наш потрясающий дом, в котором мы прожили пятьдесят пять лет, и сама обставила его. У нас всего один сын, Кристофер, которым она, что совершенно понятно, гордилась. И это она — она одна — привела сюда великое множество гостей всех возрастов, профессий и интересов, с которыми дружила всю жизнь.
    Ее немощи начались после неудачной лыжной прогулки в 1965 году. В течение нескольких лет она перенесла четыре операции. В последний раз она отправилась в больницу две недели назад, и никто даже подумать не мог, что случится непоправимое. Однако, сраженная инфекцией, она умерла на руках сына.
    Друзья, проживающие в разных местах, мгновенно откликнулись на ее смерть словами соболезнования и печали. Один из них был особенно экспрессивен: «Позвольте случайному знакомому Вашей жены выразить Вам сочувствие в Вашей потере». В точности так же, как она физически возвышалась над своим земным окружением, она наверняка своим интеллектом, духовностью, светом превосходила обычных людей. Конечно же она была гранд-дамой во всех смыслах этого слова, и свое превосходство она носила так же непринужденно, как спортивную фуфайку, — хотя вряд ли кто-нибудь сможет представить ее в подобном плебейском наряде. Единственным утешением может служить лишь то, что великая потеря соизмерима с предшествовавшей ей радостью. Возможно также, что память о Пат уступит лишь ее жизни. Все грядущие годы Вашей жизни мы будем делить с Вами счастливые воспоминания, о богатстве которых Вы, возможно, забыли или даже не знали.
    Я принадлежу к убежденным агностикам, но раз в жизни хочу ошибиться и поверить, ради Вас, что это не окончательное прощание, a hasta luego.[25]
    Ничего более верного не приходит мне в голову.
    УФБ

Глава 7
Приезжай как можно скорее

    В конце мая я был не в форме. Мама умерла после долгой болезни, которая собрала дань со всех, кто заботился о несчастной. Она умерла, когда я находился в двухнедельной рекламной поездке по случаю выхода моей книги и сразу после лекционного тура. Днем я работал редактором в журнале «Форбс лайф» в Нью-Йорке, а в свободные от службы часы начал писать новый роман. Тем временем папа, который слабел на глазах, требовал все больше моего внимания. В такие времена единственный ребенок начинает жалеть об отсутствии у него старшей сестры, которой он мог бы сказать: «Меня нет. Займись-ка родителями».
    Так как я очень устал, физически и эмоционально, был выбит из колеи, то на недельку отправился один в Церматт (Швейцария) походить пешком, посидеть на нормальной диете, поработать над книгой, в общем, немного себя подрегулировать. С собой я взял сулившую приятное времяпрепровождение новую книжку Александра Во, внука Ивлина Во и сына Оберона Во, под названием «Отцы и сыновья». По утрам, лежа в постели и поглядывая в окно на гору Маттерхорн (возможно, самый потрясающий вид на земле), я работал над романом; а днем таскал свое отяжелевшее тело вверх и вниз по горам, плавал в бассейне при отеле, заряжался энергией, в своем номере выпивал коктейль, одновременно отправляя имейлы, съедал ранний, как там принято, первоклассный обед и вновь отправлялся в постель вместе с отличной книжкой мистера Во о том, как быть внуком и сыном знаменитых писателей. Около девяти я уже спал под шум протекавшей неподалеку реки. То, что доктор прописал.
    В первый же день, когда я приехал в свой отель, грязный и уставший из-за дальнего перелета, я проверил свою почту и обнаружил следующее:
    Дорогой Кристофер, умерла Джейн. Помолись о ней. ххп.
    Джейн — моя тетя. Папина сестра, которая была немного старше его. Много лет ее мучила эмфизема. У Бакли, видимо, генетическая предрасположенность к этой болезни: она была и у папы, и у Джейн, и у моего дяди Рида. В молодости Джейн выкуривала по три пачки сигарет в день. Почти десять лет она храбро и не жалуясь вела войну с наступавшим на нее удушьем. Перед смертью у нее оставалось примерно четыре процента жизненной емкости легких. Дядя Рид выкуривал по четыре пачки сигарет «Кулс-Кулс»! Что до папы, то он отказался от сигарет, когда ему было двадцать семь лет, после ужасного похмелья в первый день Пасхи, но он курил сигары, дым которых — в отличие от президента Клинтона — вдыхал, так что теперь ему приходилось сражаться за каждый вдох. У меня, насколько я себя помню, всегда была астма, и время от времени она укладывает меня в больницу, и тогда я представляю собой нечто простуженное, потное, просыпающееся ночью в паническом страхе, словно вокруг меня безвоздушное пространство.
    Несколько лет папа отрицал, что у него эмфизема легких. Глядя, как он пыхтит даже после короткой прогулки или одолев лестничный пролет, я говорил ему: «Папа, ты не думаешь, что у тебя?..» Он не желал слышать слова «эмфизема». «Нет и нет, у меня всего лишь простуда». Однако беда становилась все очевиднее, к тому же он страдал апноэ. Мама, которая сама курила шестьдесят пять лет — шестьдесят пять! — никогда не надоедала ему с этим. Подозреваю, что из суеверия, так как не желала искушать судьбу. Наконец папа отправился в клинику Мэйо в Рочестере, где получил официальное заключение; но даже после этого он отказывался произносить слово «эмфизема», по крайней мере какое-то время. Он говорил: «Очевидно, мешает рубец, образовавшийся из-за сигар». И менял тему разговора.
    С его эмфиземой связан трагифарс. В 1967 году, когда мне было семнадцать лет и я учился в школе с пансионом, он прислал мне письмо. Только что он побывал в Техасе у двоюродного брата, который страдал эмфиземой. Папа в отвратительных подробностях описал мне его состояние: «Он уже не может добраться до ванной комнаты, у него нет сил вытереть себе нос». Я был в ужасе. Помнится, я думал: фу-ты, хорошо, папа предупредил. Но это было еще не все. Наконец он дошел до самого главного: оказывается, он узнал, что я курю. Черт, кто ему сказал? Приближался мой семнадцатый день рождения, и для получения водительского удостоверения требовалась его подпись. Ох-ох… Значит, подпись я не получу, пока не брошу курить. В свою очередь, он пообещал мне «все, что душе угодно». Такой была его манера проявлять щедрость. Если уступить ему в чем-то, он готов был дать все на свете. Только так. (Старая история.)
    На меня напала долгая, по-детски отчаянная и бессмысленная хандра. Споры с папой всегда кончались одинаково. Наверное, это перешло и на наши непременные эпистолярные отношения. Однако, будучи хитрой маленькой дрянью, я нашел дьявольски умный способ наказать отца. «Ладно, — сказал я, — брошу курить. Но за это я буду посещать летнюю школу в Портсмуте и изучать греческий язык». Вот так! На все лето я лишу его моего общества! Великолепно!
    Как только улеглось первое волнение от придуманного мной гениального плана, я стал соображать насчет пиррова аспекта моей хитрости. Достаточно было представить, как я на все лето остаюсь в школе — о чем я только думал? — и буду зубрить мертвый язык, о котором мечтал так же, как о том, чтобы просидеть все лето в Бейруте прикованным «Хезболлой» к батарее наручниками. Тем не менее мой недоразвитый извращенный мозг жаждал мести — в конце концов, я связал его по рукам и ногам. Он обещал!
    Последовал ожесточенный обмен письмами (папа был зимой в Гштааде, Швейцарии, где писал очередную книгу). Я, как пиявка, держался за свое. В конце концов, окончательно уяснив для себя реальную перспективу проведения лета в Портсмуте, то есть отказ ho potomo, hou potamou, я пошел на попятный. Был заключен не очень надежный мир. И насчет курения больше не было сказано ни слова.
    Много лет спустя, роясь в ящиках папиного письменного стола в Стэмфорде — не спрашивайте зачем; я всегда был трусливым ублюдком, — я обнаружил копию письма, которое он написал отцу Лео, директору моей школы в Портсмуте, и в котором спрашивал, не является ли мое необъяснимое желание посещать летнюю школу и учить греческий язык некими отношениями — как он выразился, «любовным увлечением» (перевод: гомосексуальным) — с другим мальчиком. Я лишился дара речи, читая это. Один Бог знает, что мог подумать бедный старый отец Лео. Предпринял ли он осторожное расследование, вовлекши в него других монахов? Делает ли юный Бакли нечто… хм… выходящее за рамки нормы? Я извлек два урока из этой истории: оставляй месть профессионалам и не читай чужие письма — вам может не понравиться то, что вы узнаете из них.
    Тем временем я продолжал по-идиотски, по-детски стоять на своем и курить. Так я курил до четырнадцатого сентября 1988 года, когда, проведя три дня у постели друга, умиравшего от рака легких («У него двенадцать опухолей в легких размером с мяч для игры в гольф», — сказал нам врач), я навсегда перестал курить. Словно переключили тумблер. И вот теперь папа написал мне, что его любимая сестра Джейн убита выкуренными ею сигаретами. Пока я тупо глядел на электронное послание, в голове у меня появилась мысль: теперь папина очередь.
    Я любил Джейн — все любили ее. Однако мне не пришло в голову — в ту сумасшедшую, убийственную весну — бросать все, садиться в самолет и лететь за три тысячи миль на еще одни похороны. И я не полетел. Послал имейл с выражением любви и сочувствия папе, его братьям и сестрам — изначально их было десять, но к тому времени осталось шесть, — а также кузенам и кузинам, шестерым замечательным отпрыскам Джейн. И распаковал вещи.
    То ли на другой день, то ли через день я получил следующий имейл от папы — они становились все менее разборчивыми — вероятно, из-за (как я почувствовал) того, что папа собирался отсутствовать на похоронах Джейн, ибо должен был ехать в Вашингтон и получать там некую награду. Я подумал: ничего себе! Это же не Нобелевская премия за мир. Всего лишь награда за антикоммунистическую деятельность в течение всей жизни. (Я совершенно не хочу, чтобы это приняли за мое неуважение к награде.) Совершая прогулку по альпийским склонам, я продолжал размышлять, стараясь не угодить в лужу, где купают овец. Я думал: папа хочет пропустить похороны сестры? Ради того, чтобы получить еще одну награду?
    К тому времени у папы было больше наград, чем их выпустили за всю историю Олимпийских игр, у него было больше почетных степеней, чем у Эразма, больше лицензий, чем у всех таксистов города Нью-Йорк, больше… что ж, все понятно. Он получил как будто все награды, включая Президентскую медаль Свободы и — в конце концов — почетную степень от альма-матер, то есть от Йельского университета. И ради очередной награды не поехать на похороны Джейн? Я постарался выкинуть это из головы. Я оказался рядом с роскошным Вале и его суглинистыми овечьими пастбищами, чтобы омолодиться, но не чтобы обвинять отца, я все же упрекнул себя за то, что не сел в самолет и не полетел проститься с тетей Джейн. Вряд ли я имел право кого-либо упрекать. И все же. Внутренний голос продолжал терзать меня: приятель — это похороны твоей тетки! Я послал папе имейл.
    Папа, ты уверен в правильности своего решения?
    Он ответил, что у него обед в «Шэроне» вечером, накануне похорон, на который собираются все Бакли, и это прекрасно, что ему не придется быть на похоронах. Не проблема. Любимое папино выражение: не проблема.
    Я пожал плечами, потому что сказать мне было нечего, и отправился в горы. Во время этих восхождений на меня с любопытством взирали сурки, которые высовывались из своих нор и издавали громкий писк, после чего так же быстро исчезали. Светило солнце. Небо было голубым. Воздух — словно вода «Перрье». Великолепно.
    В течение последующих дней папины электронные послания становились все более непонятными, постепенно став совершенно нечитаемыми. Я написал Дэнни, который ответил, что папа вернулся из Вашингтона «в плохом состоянии», однако «понемногу приходит в себя». Через три дня я был дома. Мы с папой договорились вместе пообедать в день моего возвращения.
    Едва я вышел из Стэмфордского аэропорта, как зазвонил мой мобильник. Я прилетел из другого часового пояса и был немного не в себе, поэтому не сразу узнал номер.
    — Крис?
    — Да!
    — Это Гэвин Маклеод, врач вашего отца.
    Гэвин никогда мне не звонил. Нехороший знак.
    — Ваш отец в больнице. Его привезла скорая. Мы сделали кое-какие анализы, однако не уверены в диагнозе, но ему лучше остаться здесь. Он же настаивает на том, что мы должны его отпустить. Он говорит, что вы обедаете вместе сегодня вечером.
    Значит, опять Стэмфордская больница. Ситуация, в которую я попал, оказавшись на четвертом этаже, если вспомнить, была даже несколько комичной. Опять позвонил Гэвин, и на сей раз его ровный спокойный голос звенел от предельного напряжения: «Он настаивает на выписке, и вы должны приехать сюда как можно скорее». Я сообщил, что еду по Стэмфорду с максимально разрешенной скоростью. Однако мне передалась нервозность Гэвина, ведь, если Уильям Ф. Бакли-младший «настаивает», к этому следует отнестись с максимальным вниманием.
    Наконец я приехал в больницу. Папа ждал меня в конце коридора в спортивной бело-зеленой полосатой фуфайке, в какой играют в поло, и синем греческом головном уборе, какой он обычно надевал на яхте. В руках он держал трость и, как ни странно, роман «Отцы и сыновья» Александра Во, который я прислал ему на День отца. Папа сидел в кресле-каталке и мягко обуздывал желание увезти его из коридора 1) Гэвина, 2) двух медицинских сестер, 3) старшего врача отделения, 4) представителя администрации Стэмфордской больницы и 5) черного гиганта-санитара по имени Морис.
    Завидев, как я бегу к их живописной группе, напоминавшей сцену выхода монарха, Гэвин вздохнул с облегчением. Он наклонился к папе и что-то сказал ему, словно пропел ребенку или человеку, не вполне адекватному: «Билл, здесь Кристофер. Это Кристофер. Кристофер здесь. Правда, здорово?»

Глава 8
Мы чудовищно опоздали

    Папа улыбнулся. Ему было приятно видеть меня, и, хотя я знал, что его любовь ко мне глубока и терпелива, еще я отлично знал, что его не совсем нормальная улыбка скорее относится ко мне как к средству перемещения, чем выражает его отцовские чувства.
    Я понимал его — кому хочется оставаться в больнице? — однако его положение не давало возможности выбирать: папа был в очень плохом состоянии. Милый Морис, добрый Морис повторял:
    — Мистер Бакли, мы отвезем вас в вашу палату, ладно?
    Однако Лев Права был против. Нет и нет. Папа улыбался и качал головой, твердо отвечая Морису:
    — Нет! Я собираюсь пообедать с моим сыном. Он уже здесь. Кристофер отвезет меня домой. Поедем, Кристофер.
    Кристофер посмотрел на Гэвина, Гэвин посмотрел на Кристофера, и милый добрый Гэвин сделал еще одну храбрую попытку, старательно изображая одного из «Соседей мистера Роджера», терпеливо объяснить папе, что отъезд из больницы не лучший выход из положения:
    — Билл, нам нужно постоянно следить за вашими почками. За вашими почками.
    Папа изобразил свою новую улыбку и неторопливо покачал головой, словно Гэвин хотел его одурачить.
    Гэвин попытался еще раз:
    — У вас не все в порядке с ПОЧКАМИ.
    Мне не понравилось, как он это сказал. Примерно таким образом доктора говорят, когда имеют в виду сердце. Нам всем известно о том, что́ может быть с сердцем. Это насос, который перекачивает кровь, и он должен качать ее бесперебойно. Но когда врачи начинают что-то там лепетать о почках — органах, — это вселяет страх.
    Папа отмахнулся от беседы о почках.
    — Нет и нет. Я еду домой. — Он состроил победную мину. — Сегодня мы с Кристофером вместе обедаем. Правда, Кристофер?
    Кристофер же только и мечтал о том, чтобы порадовать любимого отца. В то же время Кристофер чувствовал, что, увозя своего любимого папу из больницы, наперекор державшим его дюжине рук, он наследит в коридоре, что вовсе не будет способствовать элегантному исчезновению. А потом что? По дороге домой остановиться возле «Барнс и Нобл» и купить популярную книжку о болезнях почек для самообразования (что-то, вроде «Болезней почек для чайников»)?
    — Папа, — произнес я, — вот что я тебе скажу. Давай-ка вернемся в постель. НЕНАДОЛГО. И доктор Гэвин постарается выяснить, что с тобой происходит.
    — Нет, нет, нет. — Папа покачал головой и крепко ударил ладонью по подлокотнику. От улыбки не осталось и следа, на лице появилось выражение, похожее на страх. — Сегодня мы вместе обедаем. У нас будет чудный обед. Я сам все организовал.
    Он схватился за мою руку. Боже, что творилось у меня на сердце! Ни к чему подобному я не был готов: несчастный отец, отвергнутый сыном. Всеми своими фибрами человек тянется помочь старику. Собственно, это contra naturam (используя присказку УФБ) говорить «нет» тому, кто растил тебя, одевал, кормил с самого рождения, — увы, в папином случае этот естественный долг имел и другую сторону; тем не менее у меня было такое чувство, словно я нарушаю четвертую заповедь. Чудовищная, непосильная ноша для тех детей, у которых родители страдают болезнью Альцгеймера. «Нет, мама, не надо совать пальцы в блендер, ладно?»
    Ничего не оставалось делать, как позволить Морису, в данный момент жестокому Лухе Брази,[26] отвезти папу в его палату. Это оказалось нелегко. Мой изящный папа в последние годы несколько поднабрал вес — впрочем, как и я, — и вместе с весом приобрел диабет.
    Когда отца уложили в постель, я коснулся ладонью его лба и проговорил, утешая, мол, мы обязательно, можешь не сомневаться, как только врачи выяснят, что с твоей почкой, пообедаем вместе. Потом пришла медсестра-испанка взять у него анализы, и он спел ей на чистом испанском языке, удивив и очаровав ее. Американцы, как правило, несут всякую чушь, пытаясь бормотать что-то по-испански.
    Гэвин сказал, что назначит ему что-нибудь, умеряющее возбуждение. Сестры добавили ативан (расслабляющее) в папину капельницу. Мы с Гэвином в коридоре обсудили папино состояние. С церемонии вручения награды папа вернулся в ужасном виде, потом в течение нескольких дней от всего отказывался, был обезвожен, и это сказалось на его почках, которые, в свою очередь, повредили мозг и сердце. Я попросил принести мне раскладушку.
    Это была длинная ночь после длинного дня, начавшегося в Женеве, которая находится в нескольких временных поясах от Стэмфорда. Я делал что мог, стараясь успокоить папу, но, несмотря на ативан, он был как в горячке и все время отчаянно пытался уехать из больницы. Ему пора на поезд. Пора на пароход. Опаздывает на важную встречу. Когда мы уезжаем? Каждые пять минут мне приходилось буквально силой удерживать его в постели. Пятнадцать раз, двадцать раз, и мое терпение начало истощаться.
    — Папа, — проговорил я в конце концов и довольно твердо. — Мы остаемся здесь, ясно?
    — Нет, я уезжаю. Принеси мои вещи.
    Папа снова попытался сползти с кровати, совершая довольно сложный маневр, если учесть полдюжины трубок и проводов, не говоря уж о катетере, который, если его вытащить, мог бы причинить мучительную боль, и один Бог знает, с какими последствиями пришлось бы иметь дело. Я уложил его обратно в постель, и тут у него началась рво… Ладно, как я уже сказал, ночь была длинная. Я умолял сестер вколоть ему еще ативана, к которому проникся большим почтением в следующие две недели. Наконец, когда я сам едва не начал бредить, мне пришло в голову спеть папе ирландскую песенку, которую я услышал, когда в первый раз появился в больнице:
Если плыть в Ирландию захочешь морем,
Не спеши до самых до последних дней,
Лучше посмотри ты на луну над Кладдахом,
Лучше посмотри на солнце над заливом Голуэй.

    Милая, немного грустная мелодия. Папа успокоился.
    — Очень красивая, Кристофер.
    — Да, папа, красивая. В первый раз я услышал ее…
    — Где мои вещи?
    — Папа, зачем тебе вещи?
    — Нам надо ехать.
    — Папа…
    — Мы ужасно опаздываем.

    Наутро, очень рано, я сидел на каменной стене напротив главного входа в больницу, с трудом что-то различая и стараясь не пропустить Люси.
    Красивый, франтоватый Джо Д’Амико, мамин ортопед (а она уже на небесах) прошел было мимо торопливой походкой, но заметил меня и, сначала не поверив своим глазам, еще раз внимательно на меня посмотрел.
    — Кристофер? Что вы тут… О, черт. Билл?
    Я сказал ему, что папа в палате 4109. Он произнес:
    — Подождите, может быть, мне удастся что-нибудь узнать.
    Вернулся он через пятнадцать минут.
    — Я не уролог, но, судя по их словам, у него, возможно, отказали почки.
    От такого настроение не улучшается. Джо отправился к своим больным. Я написал: «Отказали почки». Посмотрел на слова на маленьком экране, нажал на кнопку «отправить» и понял, что щеки у меня мокрые от слез. (Опять! И опять в Стэмфордской больнице!)
    Папа был известным человеком, и вскоре всем стало известно, что он в больнице. Люди были заботливы, сердечны, искренни, однако у меня вскоре не осталось сил. Утешителю требовалось утешение. На второй день я едва не сорвался и начал посылать ежедневные бюллетени электронной почтой. Если они были бредовыми, это легко объяснить. Я писал их утром после бессонной ночи.

    Пожалуйста, только для членов семьи и для друзей
    УФБ, Медицинский бюллетень
    24 июня, 8 часов утра
    У него то, что называется «острый трубчатый некроз». Звучит ужасно, однако есть и добрые новости.
    ОТН, как правило, результат болезни почек, причиной которой стало обезвоживание организма и уменьшившаяся подача крови к почкам из-за замедления частоты сердечных сокращений. (Сердечное давление теперь почти в норме.)
    Почки сильно пострадали, их надо привести в более или менее нормальное состояние.
    В течение одного-двух дней его врач Уильям Хайнс, умеющий подойти к больному и обладающий врачебным тактом, решит, стоит ли рекомендовать диализ — в качестве временной меры, — чтобы стимулировать регенерацию тканей.
    Так обстоят дела. Пока мы остаемся в Стэмфордской больнице.
    УФБ отдыхает. Каждый час он просыпается, чтобы громко объявить всем, мол, он не спит и ему нужен «более сильный амбиен». Я считаю это хорошим знаком, так как он доказывает, что УФБ ведет себя, как обычно.
    Буду держать вас в курсе событий.
    Привет из больничного мира.
    Кристофер

    21 июня, 7.30 утра
    Из палаты УФБ
    Медицинский бюллетень на сегодняшний день: частота сердечных сокращений 120. У УФБ мерцательная аритмия. В понедельник частота сердечных сокращений была 40. Нормальная — 80. Врачи делают свое дело.
    В настоящее время функция почек — менее 10 %. Однако есть несколько обнадеживающих моментов, о которых я не буду сообщать, но которые говорят о том, что почки начинают понемногу функционировать.
    УФБ очень-очень слаб и не очень адекватен. Время от времени он повторяет: «Мне нужно купить билет на поезд». Я стараюсь понять, куда он хочет ехать. (Не спрашивайте.)

    22 июня 2007 года, пятница
    9 часов утра
    Медицинский бюллетень УФБ
    Почки как будто начинают работать. Есть хорошие показатели, и есть не очень хорошие показатели. Те, кто помнит, что я писал о креатинине (теперь я точно знаю, как это пишется), теперь его уровень 6.3. Помните, в моем первом, получившем большое признание бюллетене его было 1.5. Самые внимательные наверняка не забыли, что вчера его было 5.8. Хорошо, что темпы роста замедляются. Запомните это для выпускного экзамена. Что касается мочи, то о ней я умолчу, если не возражаете. Скажу лишь, что он как река для своих близких.
    Что до новостей о других органах УФБ, то они все еще «не очень». Не буду врать, врачи беспокоятся насчет свертываемости крови. Частота сердечных сокращений 100. Норма — около 860. В понедельник было 40 — конечно же это плохо, зато ясно виден прогресс.
    С сожалением должен признать, что у отца нет аппетита, однако мне все же удается накормить его хотя бы несколькими вкуснейшими снэками Джулиана.
    Что до умственной деятельности, то отец временами адекватен и временами неадекватен. Он не разговаривает, хотя к концу дня, когда медики понемногу затихают, он начинает говорить. И тут он возвращается к своей несколько дрогнувшей диктаторской манере. Вчера, около семи часов он давал мне указания насчет ноутбука фирмы «Макинтош». «Надо это сделать прямо сейчас, — сказал он, словно собирался писать статью, — на случай, если я проснусь в два часа». Он был под впечатлением от моих оправданий: 1) я не в состоянии в столь поздний час обеспечить его беспроводным компьютером, к тому же с операционной системой, ему совершенно незнакомой, 2) к тому же обучить его работе на указанном компьютере «меньше чем за час», если говорить его словами. Естественно, в тот вечер он разволновался и обрушился на меня из-за моего непослушания, не говоря уж о моей бестолковости. Правда, я уже давно не маскировался под идеального сына.
    Что до диализа, то, к счастью, мы решили подождать еще один день. Не могу передать, каким заботливым уходом папа пользуется в Стэмфордской больнице. Не стоило бы удивляться, если бы доктор Хайнс, папин уролог, был выпускником Йеля. Так ничего подобного. Я даже расстроился, узнав, что он учился в Гарварде. Но уже успел утешиться.
    Доктор Хайнс делает все, что в его силах, и шлет вам сердечный привет.
    Я тоже шлю вам сердечный привет.

    УФБ. Медицинский бюллетень
    23 июня
    Приехал в больницу в семь часов утра, привез 50 пончиков с начинкой из «Данкин’с донатс», чтобы порадовать (поистине очаровательный) медицинский персонал.
    УФБ приветствовал меня с каменным лицом и в ярости спросил: «ПОЧЕМУ НАМ НЕ ПРЕДЛАГАЮТ КОКТЕЙЛЬ?»
    У меня не нашлось удовлетворительного ответа на его вопрос. Тогда он сказал, не оставляя сомнений насчет крайней необходимости в нем: «Мне нужен стилнокс. Немедленно». (Те, кто знаком с фармакологической энциклопедией УФБ — том XXVI, — поймут, что речь идет о его «любимых» швейцарских снотворных пилюлях.) Пока я лепетал что-то о том, что следует подождать до врачебного обхода, он заснул.
    Пока еще я ничего не сообщал о состоянии мочи УФБ. Однако довольно большое число респондентов требует полной информации. Что ж, пожалуйста.
    До сих пор мне никогда не приходило в голову, что мое счастье может зависеть от цвета мочи моего отца. (Моя жизнь была куда как увлекательней, правда.)
    Сегодня… как мне описать сегодняшний день? Я опишу его как отличный рислинг: цвета умбры, густого, с небольшим количеством креатинина и красных кровяных клеток, если говорить красиво. Это большой прогресс в сравнении с кока-колой сорокавосьмичасовой давности. Что до количества, то повторяю вчерашний отчет: он как река для своих близких.
    УФБ хочет домой. В каждой второй фразе речь идет об этом. Я тоже хочу этого для него. Очень хочу. Но мы все еще здесь. Из-за моих заклинаний: «Давай подождем еще один день, а там посмотрим» — он теряет терпение, — и я не виню его.
    Он посылает вам сердечный привет, и я тоже.

    УФБ. Медицинский бюллетень
    24 июня, воскресенье
    Показатель креатинина 6.4. Те из вас, кто читал вчерашний медицинский бюллетень УФБ, вспомнят, что этот показатель был 6.5. Так что новость просто потрясающе великолепная.
    Однако это еще не все. Со вчерашнего дня мы опять «в синусовом ритме». Это означает, если сказать попроще, чтобы поняли все милые (приятные, добрые) люди, мы больше не «прыгаем». (Сняли мерцание сердечной мышцы.)
    Мы не в лесу? Нет. Мы поедем сегодня домой? Нет — предмет примерно 90 % времени моих разговоров с отцом. (Все равно что на «На линии огня» или на ЛСД.)
    — Ты упаковал мои вещи?
    — Ну да, впрочем, нет, пока не совсем. Я…
    — Почему?
    — Ну, все дело в том, что, как бы это сказать, твои почки не функционируют, к тому же ты не можешь ни дышать, ни ходить. Кроме этого…
    — Я смогу дышать дома.
    — Конечно. Сможешь, конечно. Ты — ха-ха — поймал меня. Ха-ха. Да уж. Хочешь еще глоточек молочного коктейля? Ну, ради меня. Говорят, в нем есть все, что тебе надо…
    — На какое время ты забронировал нам места на поезд?
    — На поезд… Да. Я работаю над этим. Правда, кажется, хм, на севере Бриджпорта смыло мост, ну, и возникло несколько проблем.
    — Нам нужна музыка.
    — Правильно.
    Завтра его врач возвращается после уик-энда — но никаких уик-эндов нет для этих разговоров, которые имеют один смысл: «Завтра будет новый день».
    Он посылает всем сердечный привет, и я тоже.

    УФБ. Медицинский бюллетень
    26 июня
    Сегодня новое определение: «эффективная моча».
    Что такое «эффективная моча»? Я и сам понятия не имел, пока несколько часов назад не услышал это словосочетание. По существу, имеется в виду то, что выводит из организма все, вроде креатинина, — химическое название я со временем забыл. Чего мы добиваемся, о чем молимся, чего хотим даже больше, чем передних зубов на это Рождество, — это эффективная моча. Неужели мы слишком многого хотим?
    Другими словами: нам надо капельницу, чтобы не было обезвоживания.
    Душевное состояние: надо быть честными. Десять дней в больнице, какой бы хорошей она ни была, а эта больница очень хорошая, все же удовольствие небольшое, особенно если вы автор таких книг, как «Крейсерская скорость» и «Оторваться от земли».
    Он хочет домой.
    Он хочет пообедать вечером в ресторане «У Паоне».
    Он хочет, чтобы я позвонил его парикмахеру и записал его на ближайшее время.
    Он хочет написать статью.
    Он хочет поработать над своей (великолепной) книгой о Голдуотере.
    Он хочет отправиться в плавание с Ваном и Алистером.
    Он хочет, чтобы я принес ему его риталин. Вчера он решил называть его «россиньол», чтобы освежить беседу.
    Он не хочет слышать, как я говорю: «Знаешь, папа, пожалуй, лучше оставить катетер еще на один день». (Позвольте сказать, что я напоминаю ему об этом по двадцать раз в день не потому, что мне нечем заняться.)
    Он хочет молочный коктейль с шоколадом. (Я пронес его контрабандой, и сделал это после того, как попробовал протеиновый коктейль, который готовят в больнице.)
    Он не хочет видеть посетителей, но вас он очень любит.
    Он хочет поправиться.
    Он не хочет слышать о моче, креатинине и «кровавой работе». Вне всяких сомнений, он предпочел бы не слышать слово «почки», хотя мы — то есть я — очень хотим, чтобы они подчинились лечению и хотя бы понемногу приходили в норму.
    Во всяком случае, мы (стокгольмский синдром — первое слово во множественном числе) не лучше и не хуже. Однако мы не теряем уверенность в том, что почки осознают свою роль среди других органов великого и любимого человека, немедля отреагируют на программу лечения и придут в норму tout court.[27]
    Тем временем мы посылаем вам сердечный привет. Я очень верю, что завтрашний бюллетень УФБ начнется со слова: «Осанна!»

    УФБ. Медицинский бюллетень
    1 июля 2007 года (день рождения мамы)
    Папа вернулся домой в пятницу. Теперь он, как говорит его представитель, «отдыхает с комфортом».
    Сообщение о моче. Больше сообщений о моче не будет. Я знаю, для многих это станет ужасным потрясением. Извините, но теперь вы сами по себе. А если вам все же хочется узнать о моче, посмотрите в толчок, когда зайдете в туалет.

Глава 9
Я скучаю по сообщениям о моче

    Домой отца доставила перевозка, и мускулистые молодые люди подняли его наверх в его комнату. На обратном пути один из них сказал мне, понизив голос: «Он отказался от реанимации, правильно?» Я было встрепенулся, но быстро пришел в себя и произнес: «Вы правы». Отказался от реанимации значит отказался от реанимации в случае угрозы для жизни. Если и вы этого хотите, то можете обратиться к своему врачу и получить письмо от штата Коннектикут, завизированное врачом, которое предписывает сотрудникам скорой помощи не возвращать вас с края пропасти. Папа хотел именно этого. Вместе с некоей формой присылают еще и красный пластиковый браслет. Молодой человек сказал: «Если что случится, имейте в виду, у него браслет». Я кивнул и дал молодым людям денег на пиво.
    Папа вернулся домой, но он был очень-очень болен. Его спальня, окна которой выходят на Лонг-Айленд-Саунд, теперь оборудована шумной техникой, помогающей ему дышать.
    Я пригласил дневных и ночных сиделок. Особенно я настаивал на том, чтобы они не раздражали папу своей болтовней, так как он терпеть не может пустомель. Одна из маминых сиделок как раз была из этой породы. Итальянка с примесью польской крови (судя по ее фамилии со множеством «з», «к» и «г», которая могла бы выиграть «Турнир эрудитов»), она всем своим видом походила на бомбоубежище, и при этом у нее были огненные, красные с оранжевым оттенком волосы. Говорить она могла беспрерывно все шесть часов своего дежурства ($465). Стоило ей покинуть комнату, и мама стонала: «Из-за нее я начну пить». Однако она была хорошей женщиной с добрым сердцем, и в решительных битвах с мамой не уступала ей ни дюйма. Поверьте мне, если Пат Бакли приходила в ярость, она могла внушить ужас наступающей колонне моторизованной пехоты.
    В больнице за два дня до смерти мама потребовала, чтобы ей дали ее обычное снотворное. Надеюсь, вам понятно, что самолечение было проблемой у моих родителей.
    — Нет, мэм, — холодно возразила сиделка. — Мы в больнице. В отделении интенсивной терапии.
    — Я прекрасно знаю, где нахожусь. Просто дайте Мне Мои Пилюли.
    — Нет, мэм. Я не могу дать вам ваши пилюли.
    — Дайте Их Мне. Сейчас же.
    — Нет, мэм.
    После этого мамина нижняя челюсть выдвинулась вперед, как в фильме «Чужой», прежде чем некто проглотило астронавта целиком. «Немедленно дайте мне мои пилюли».
    — Нет, мэм. Я отдам их больничной медсестре, и пусть она сама дает их вам, если разрешит доктор.
    Это был последний спор, который я слышал.
    Что до папы, насколько я понимаю в фармации, идеальная сиделка — это та, скажем так, которую не видно и не слышно. Ежедневно папа глотал столько таблеток, что у Хантера Томпсона могли быть перебои с поставками. Однако я не видел смысла в том, чтобы устраивать в доме реабилитационный центр.
    В больнице, это случилось на третий день, папа, несколько сосредоточившись, потребовал, чтобы я после ланча дал ему риталин из его личных запасов. К этому времени я уже не спал три ночи и постоянно следил, чтобы он не срывал с себя трубки и не делал попыток сбежать из больницы. К тому же я придерживался того мнения, что риталин — как считают все немедики — не принадлежит к официально зарегистрированным препаратам, и отказал ему.
    — Дай мне таблетку, — прорычал он.
    — Я не дам тебе риталин. Ради всех святых, папа, тебе же нельзя.
    — Дай мне таблетку.
    — Нет.
    Момент истины.
    — Ты уволен.
    — Уволен? — возмутился я. — Начнем с того, что я не просил этой работы.
    Папа согласился на компромисс. Если Гэвин скажет, что одну можно, отлично, значит, так тому и быть, я сдаюсь. Он сам позвонил Гэвину, который, насколько я понимаю, с круглыми глазами позволил ему минимальную из возможных доз риталина. Целыми днями я исполнял причуды своего на удивление энергичного отца.
    Отчаянные времена — отчаянные средства. Я заключил тайный договор с сиделками, и мы выработали некие движения театра кабуки, то есть, если папа требовал свой риталин, они давали ему внешне похожий ативан, положив таблетку ему на язык, прежде чем он успевал ее рассмотреть.
    — Не понимаю, почему я так много сплю, — говорил он, очнувшись после нескольких часов наркотического забытья.
    — Ну, папа, ты же знаешь, — отзывался я, старательно уводя взгляд, — всё твои почки, они из тебя вытягивают все силы.
    Позвонил Генри Киссинджер. «Я скучаю по твоим сообщениям о моче», — сказал он своим отрывистым тевтонским баритоном. И я ответил, что он никогда прежде не говорил ничего подобного.
    Папа и Генри были знакомы с давних пор, примерно с середины 1950-х годов, когда Генри был молодым профессором истории в Гарварде. Он попросил папу, тогда уже литературного короля консерваторов, приехать в университет и поговорить с его студентами. Завязалась дружба, которая крепла с годами. В 1968 году, отмеченном острой проблемой Вьетнама и тяжелой кампанией президентских выборов, Генри, советник Нельсона Рокфеллера, позвонил папе и сказал ему:
    — Передайте Никсону: если Вьетнам падет, то будет ясно — опасно быть врагом Америки, но смертельно опасно быть ее другом.
    Папа позвонил Джону Митчеллу. После выборов Митчелл пригласил Генри посетить временные апартаменты Никсона в отеле «Пьер» на Манхэттене. Остальное известно.
    Папа не был фанатом ослабления напряженности с Советским Союзом и Китаем, который в доме Бакли называли не иначе, как «красный Китай». После открытия Китая Никсоном в 1972 году папа сухо прокомментировал это, написав статью для «Плейбоя» о тайном визите Генри к Мао: «Если позволить себе философское отступление, он испортил воздух». Однако, несмотря ни на что, он всегда был предан Генри и глубоко уважал его; папа защищал Генри от тех правых, которые хотели водрузить голову коммуниста Генри Киссинджера на пику. Одной из папиных формулировок, которую я считал претенциозной, было:
    — Как может Генри Киссинджер быть одновременно их (левых) врагом и нашим врагом?
    Обычно это затыкало людям рты, но ненадолго.
    Были несколько моментов, когда папа выходил из себя, как, например, в тот день, когда стало известно, что новый босс Генри, президент Джеральд Форд, отказался от встречи с Александром Солженицыным. Для папы Солженицын был святым человеком. Он трепетал перед ним, и вряд ли найдется много людей, которые пробуждали в моем отце такие чувства. То, что президент Соединенных Штатов Америки оказался слишком занят — смешное объяснение, предложенное администрацией Белого дома, — и поэтому не мог встретиться с человеком, которого папа называл «голосом крещеного человечества», было, мягко говоря, для него немного слишком.
    Тогда я — с «детской» жестокостью — замучил его просьбами выяснить «у твоего приятеля Генри Киссинджера, почему президент Форд проигнорировал автора „Архипелага ГУЛАГ“». Папа повздыхал, повздыхал и в конце концов сказал, что он не настолько близок со своим приятелем Генри, да и приятель Генри как-то робко отвечает на этот вопрос. Если мне не изменяет память, он сказал отцу: «Что тут говорить, Билл? Это был очень загруженный день, и, когда позвонили, у меня было пять секунд, чтобы принять решение. Я совершил ошибку и очень жалею об этом». Папа пожал плечами. У него было правило не принимать скоропалительных решений, когда он сталкивался с неприятной ему, но и не зависящей от него ситуацией. «Ничего не поделаешь». За многие годы у папы и Генри Киссинджера были и другие разногласия, даже весьма острые, но они крепко любили друг друга. Я пообещал Генри, что, если будут какие-то существенные изменения в папиной моче, он узнает об этом первым.

    Как-то ночью, около половины третьего, Маргарет, папина милейшая и на удивление неразговорчивая ночная сиделка, разбудила меня и сказала, что папа хочет немедленно меня видеть. С трудом поднимая веки, я потащился по коридору. Папа лежал поперек кровати, которая была превращена в гнездо орла, благодаря множеству газет, журналов, CD-книг, коробок «Клинекса» и всякой другой всячины. Я словно услышал мамин голос: Билл, ты только посмотри на кровать. Это же ужасно. Лампочки ярко горели, телевизор работал, кислородная машина пыхтела. Кавалер-кинг-чарльз-спаниели Себби и Дейзи залаяли при моем приближении. Мы знали друг друга уже года три, а они все еще считали себя обязанными вести себя со мной в спальне своего хозяина, словно я — Чарлз Мейсон. Это самые прелестные собаки на свете, кавалер-кинг-чарльз-спаниели, и уж точно самые тихие.
    Папа надел bata (банный халат). Волосы не причесаны. Очки с оправой под черепаховую кость криво сидели у него на носу и придавали ему вид сумасшедшего профессора. Я почувствовал некоторое облегчение, потому что папа не был настроен агрессивно.
    — Чего ты хочешь? — спросил я, зевая.
    — Кристофер, — ответил он, — мне нужно обсудить с тобой нечто очень важное.
    Ох-хо-хо, подумал я. Ты завещаешь все свои деньги «Нэшнл ревю»?
    — Хорошо, — произнес я с осторожностью. — Слушаю тебя.
    — Я думаю, завтра мы должны устроить ланч для самых главных игроков в консервативном сообществе.
    Почувствовав облегчение оттого, что мое наследство не уплывает к «НР», я все же ощутил некоторую растерянность.
    — Что ж, — сказал я, — идея в самом деле великолепная.
    Я устало улегся в изножии его кровати. Дейзи лизнула меня в щеку, Себби потребовал, чтобы ему почесали животик, короче говоря, они решили, что я пришел с миром на ночной прием к их хозяину.
    — Но я, — с волнением повторил папа, — имею в виду только серьезных игроков.
    — Конечно. — Я зевнул. — И кого же?
    — Ну, естественно, Макфаддена.
    Я кивнул. Джим Макфадден, который довольно долго был соредактором отца в «Нэшнл ревю», умер в 1998 году.
    — Правильно, — подтвердил я. — Без Джима никак нельзя. Я узнаю, хм, не занят ли он.
    — Кристофер, — спросил он неуверенно, — а разве Барри Голдуотер не умер?
    — Умер, — отозвался я, зевая, — ты правильно подметил.

    Так как папа был не в силах принимать посетителей, то компанию ему составляли только я и Дэнни. Дэнни жил в моей прежней квартире над гаражом. Двадцать лет мама и папа сдавали ее, чтобы сэкономить на налогах. Одним из арендаторов в 1950-х годах был некий Чарльз Блэр.
    Однажды в 1970-х годах мы сидели прекрасным летним днем за ланчем на террасе — папа, мама, я и пара гостей. Подъехала машина. «Кто бы это мог быть?» — спросила мама. К нам подошел высокий, стройный, красивый мужчина. Мои родители внимательно посмотрели на него и разом воскликнули: «Чарли! Какими судьбами?»
    Это был их давний арендатор. Он оказался по соседству и решил заглянуть. Что делает эту вполне заурядную историю интересной, так это сам Чарли, который в бытность жильцом у моих родителей служил пилотом в «Пан Америкен». Вместе с тем он работал на ЦРУ и учил Френсиса Гэри Пауэрса, как управлять разведывательным самолетом У-2. (Пауэрс был сбит советской ракетой, что стало одним из самых неловких эпизодов холодной войны.) Тем временем Чарли, продолжая изображать лихого удальца, женился на актрисе Морин О’Хара (моем платоническом идеале женственности). Потом он служил в военно-воздушных войсках на Виргинских островах. Не очень счастливый конец.
    Итак, усевшись за стол, Чарли стал, попивая холодный чай, предаваться воспоминаниям, и предавался он им минут сорок пять, пока папа не спросил: «Как поживает Морин?»
    — О, прекрасно, — ответил Чарли. — Она в машине.
    — В машине? — в ужасе переспросила мама. — Вы хотите сказать, что все это время она просидела в машине?
    День был по-летнему жаркий.
    — Да. — Чарли пожал плечами. — С ней ничего не случится.
    Папа и мама яростно запротестовали и потребовали привести Морин на террасу. Чарли с неохотой пожал плечами, словно приглашение к столу одной из самых знаменитых актрис — случайно оказавшейся его женой — было обременительной несообразностью. Мои родители не принимали никаких возражений, и в конце концов Чарли пришлось идти за своей задыхавшейся на жаре женой. Вернулся он с сиявшей, хотя и несколько увядшей Морин О’Хара. Евдосия, наша давняя, любимая, беззубая повариха-кубинка, когда узнала о прибытии le grande estrella Señora O’Hara, бросилась в своих шлепанцах к окну, которое выходило на террасу, и оставалась там, не сводя с нее взгляда, все то время, что Морин О’Хара провела в нашем доме.
    Время от времени читая об этой паре в газетах, я узнал, что они практически неразлучны, вплоть до того, что мисс О’Хара получила лицензию пилота и могла сопровождать мужа в полетах как второй пилот. Однажды, взяв в руки «Нью-Йорк таймс», я увидел на первой странице сообщение о том, что Чарли погиб, когда разбился один из его самолетов-катамаранов. Жены с ним не было.

Глава 10
Можешь представить, как рада твоя мама

    Началась рутинная жизнь, которая в некоторой степени зависела от того, сколько снотворных таблеток папа принял в течение ночи.
    Как юный последователь Вакха, в 1960-1970-х годах я не отвергал удовольствий, которые давал мне сад, а также фармацевтическая промышленность, поэтому оказался в двойственном положении, читая отцу лекции о наркотиках. В отношениях ребенок/родитель участники неизбежно меняются местами, однако я даже не представлял, что так радикально.
    — Папа, — говорил я, глядя на полупустую пачку стилнокса у его кровати, — сколько стилноксов мы приняли вчера вечером?
    — Не знаю. Полторы? Две?
    — Две? [Изучая коробку, которую ночью как будто объели росомахи.] Две. Хорошо.
    — Наверно, я взял еще одну.
    — Еще одну. Значит, три?
    — [Раздражаясь.] Там может быть еще одна.
    — Сколько же всего риталина мы проглотили вчера?
    — [Окончательно раздосадованный.] Какое отношение риталин имеет к моей бессоннице?
    Уже год прошел, а я все еще не могу сказать, то ли эта жемчужина риторики ничего не несла в себе, кроме возражения, то ли она была контргамбитом уровня «На линии огня». Не знаю уж, сколько раз, наверное раз пятьдесят за последние годы, я говорил папе (объяснял ему), что риталин, который он принимал как стимулирующее средство, не может быть снотворным, особенно если он глотал последнюю таблетку за обедом, запив ее кофе. (Живя в начале 1950-х годов в Мехико, мои родители пристрастились к такому крепкому кофе, который мог бы оживить трехтысячелетнюю египетскую мумию и подвигнуть ее на бег в Бостонском марафоне, который принес бы ей победу.) Ничего странного, что папе было нелегко заснуть после этих послеобеденных встрясок мозга, и он противопоставлял им «пару» стилноксов. Они давали ему передышку на час или два, а потом он опять просыпался и в полудремотном состоянии хватался за пачку, чтобы проглотить бог знает сколько еще таблеток. Это не давало ему настоящего отдыха, как в телерекламе, с бабочками, порхающими над подушкой, скорее это было похоже на «Ночь живого мертвеца».
    Мне кажется, что из-за этой своей усиливающейся зависимости папа стал походить на другого знаменитого писателя-католика — Ивлина Во.
    У меня нет никакого желания утверждать, что у всех апологетов католицизма общая привязанность к снотворным таблеткам, но… что есть, то есть. Пристрастие Во к паральдегиду, популярному «снотворному» пятидесятых, в сочетании с алкоголизмом привело его к срыву, который он описал в своем позднем романе «Испытание Гилберта Пинфолда» — истории очень страшного путешествия в подсознание. В любом случае папина приверженность к подъемам и спускам никоим образом не ускорила его выздоровление. И все-таки я не мог привязать его к кровати и отобрать у него все лекарства, так что мне оставалось немного методов воздействия.
    Самая младшая сестра отца, моя тетя Кэрол, мечтала вылечить его «от таблеток», и я сказал ей: «Приезжай».
    Папино самолечение было, как я думаю, химическим продолжением контроля, который он распространял на все стороны своей жизни. Словосочетание «помешавшийся на контроле» имеет бранный смысл. Я бы сказал так: некоторые великие люди, и я намеренно так говорю, потому что считаю папу великим человеком, не гоняются за тотальным контролем в своих владениях. Уинстон Черчилль, например, не принадлежал к тому типу людей, которые пожимают плечами и говорят: «Ну и ладно. Надо плыть по течению». Я уважаю Марка Твена, но должен сказать, несмотря на всю его преданность своей семье, он был довольно-таки невыносим как отец и муж.[29]
    Несколько лет назад я случайно напал на цитату, которая может послужить в качестве кредо солипсиста: «Дайте мне жить по-своему, и на земле не найдется более радостного и приятного человека» (Томас Карлейль).[30] Папа никогда не впадал в уныние и не ворчал, если что-то складывалось не по его замыслу, возможно, потому что все всегда складывалось так, как ему хотелось. Он был самым радостным и самым приятным человеком в любой компании. Зато настроение других людей, пришедших к нему — скорее, к маме — не могло соперничать с его радостью и удовольствием. Суть в том, что великие люди умудряются все поворачивать по-своему.
    Не непосредственный контроль, скажем, технократа из телевизионной комнаты превращает фазерное ружье из «Стар трека» в станер. Вечерами, если папа проявлял желание, мы с Дэнни спускали его в электрическом кресле вниз, а потом медленно — каждые три фута он останавливался, чтобы отдышаться, — вели его в музыкальную комнату. Мы трое съедали великолепно приготовленные блюда Джулиана и смотрели какой-нибудь фильм. Я говорю «фильм», хотя точнее было бы сказать «фильмы», поскольку не проходило и пяти минут, как, даже не требуя чего-то другого, мол, «Давайте посмотрим другой фильм», — папа переключался на другой канал. Однажды, когда меня не было, Дэнни с несколько недовольным видом сообщил: «Мы вчера посмотрели куски из пяти фильмов».
    Это не было вновь приобретенной привычкой. Он и мама могли пригласить дюжину гостей и смотреть «Убийство в Восточном экспрессе», но, когда приближался кульминационный момент, экран заполнялся документальными кадрами о Че Геваре или о туарегах, кочующих к югу от Сахары. А я недоумевал: неужели ФБР хранит статистические данные о преступлениях, совершенных членами семей серийных сменщиков каналов?
    Теперь это дело привычное, но в свое время папина смертельная хватка на пульте словно говорила о его полномочиях и была символом контроля, который он осуществлял в подчиненной ему солнечной системе. Пару раз во время его выздоровления я был бесконечно измучен после четырех-пяти переключений, так что молча вылетал из комнаты, оставляя там беднягу Дэнни. «Он болен», говорил я себе, убегая в свою комнату. Однако на полпути мой внутренний голос говорил мне: «Конечно, не очень-то с ним легко!»
    В 1990 году, на сороковую годовщину совместной жизни моих родителей, я сделал видеофильм в виде смешных эпизодов из «60 минут». Сначала взял интервью у примерно тридцати друзей папы и мамы и даже уговорил азартного Майка Уолласа[31] разыграть сценку, в которой он бежит от интервьюирующего (от меня) с криками: «Неприлично брать такие интервью!»
    Одно интервью я взял у близкого друга отца Дика Клермана («идеального христианина») и Ширли, его жены. Дик и Ширли сопровождали родителей примерно в дюжине рождественских круизов по Карибскому морю. В интервью Дик, находясь в своей манхэттенской квартире и одетый в желтый спортивный костюм, рассказывает об одном из таких плаваний.
    Все было отлично. Мама приготовила всем подарки, сначала сложив их под елкой. (Боже мой, до чего же здорово мама умела устраивать рождественские праздники.) Она даже купила и повесила маленькие мигавшие лампочки. Разносили напитки. «Тихая ночь»[32] доносилась из CD-плеера. Судно стояло на якоре в невероятно красивой, защищенной со всех сторон бухте. (Вам понятно, где это?) Все было идеально.
    И тут папа неожиданно решил, что будет «еще идеальнее», если они снимутся с якоря и пересекут бухту. Мама попросила Билл, не надо. Но Билл не тот человек. Нет, нет. Хо, хо, хо. Рассказ Дика по-настоящему смешной, но я представляю, как это было «смешно» тогда.
    Папа приказал сняться с якоря, и яхта пересекла бухту, как вдруг — оглушительный удар, все промокли до нитки, подарки полетели за борт. Рождественские лампочки погасли. В темноте и неразберихе яхта прочно села на мель. Вместо приятного спокойного Рождества в защищенной бухте, под звуки «Белого Рождества»[33] и мерцание гирлянд, вся компания праздновала Рождество в темноте, под дождем, да еще с наклоном пола на сорок пять градусов. А все потому, что папа настоял, мол, «будет гораздо приятнее на другой стороне». Великие люди не довольствуются тем, что у них есть.
    — Вот так мы праздновали Рождество, — заключил Дик в интервью. В это время Ширли, стоявшая рядом, заливалась смехом. — Представляешь, как радовалась твоя мама, — добавил он.
    Да. Представляю. Я много чего повидал с ними.

Глава 11
Мой старик и море
[34]

    Папа был завзятым моряком. Еще мальчишкой он многому научился в Коннектикуте, когда жил на берегу не очень большого озера. Теперь мы живем на Коннектикутском берегу пролива Лонг-Айленд-Саунд и держим тридцативосьмифутовый деревянный шлюп. Его назвали «Пэник»,[35] и мама считала это название более чем подходящим для него. В гаражном кабинете отца висит фотография шлюпа в рамке. Она была сделана фотографом из «Ньюс» в 1958 году перед стартом гонки Ньюпорт — Бермуды. «Пэник» стоит под углом примерно в девяносто градусов, и его мачта соприкасается с водой. Это нежелательное положение называется «сокрушительным». Шестилетним ребенком я с ужасом слышал, как команда моего отца рассказывала о тысячах галлонов Атлантики, хлынувших в каюту на старте пятидневной океанской гонки.
    Теперь мне ясно, что папино величие было отчасти связано с тем, как он вел себя на море. У великих людей всегда слишком много идей. Великие люди часто рискуют. Люди с пугливыми душами — такими, как у меня, — ошибаются, даже когда принимают как будто все меры предосторожности; эти люди сбавляют ход, едва начинает приближаться шторм, и ищут укромную бухту. Мой старик не такой. Или, как обычно говорила мама: «Билл, зачем тебе обязательно убивать нас?»
    Великие люди к тому же нетерпеливы. Это особенно заметно в манере моего отца подводить судно к причалу.
    Имея дело, скажем, с десяти- или двадцатитонными судами, обычные люди, подходя к причалу, замедляют ход. Но это никак не относится к моему отцу. Ему было свойственно на всем ходу идти к берегу. Зачем понапрасну тратить время? Кое-какие эпизоды запомнились мне на всю жизнь.
    Одно время папа владел семидесятидвухфутовой шхуной. На ней был восемнадцатифутовый бушприт. С моим отцом у руля, когда он сломя голову мчался к пирсу, длинный бушприт превращался в боевое копье. Я живо помню, как люди рассеивались, словно овцы, при нашем приближении. Однажды некто даже прыгнул в воду в попытке спастись. В течение многих лет мой отец единолично владел некоторыми секторами причала на восточной стороне. Команда звала отца «Бесстрашным капитаном».
    Когда мне было шесть лет, папа придумал охоту за сокровищами. Он купил старинный деревянный сундук и наполнил его серебряными долларами. Положил туда еще и некоторые мамины драгоценности. Потом, в уик-энд, папа вместе с друзьями переплыл Лонг-Айленд-Саунд и закопал сундук на месте, которое на карте называется Шея Итона, но которое я всегда называю Островом сокровищ.
    Мне он сказал, что случайно нашел старую карту, на которой отмечено, где находятся сокровища. Это было что-то из Роберта Луиса Стивенсона, начертанное на толстом пергаменте кроваво-красными чернилами. Место нахождения сокровищ было обозначено данными по компасу. Я не спал всю ночь, прежде чем мы отправились в путь. До того я был взволнован.
    Мы высадились на другом берегу залива и перекопали половину Шеи Итона, прежде чем нашли сундук с сокровищами. Я все еще помню, как задрожали у меня пальцы, коснувшись деревянной крышки сундука. Когда же мы вернулись домой, папа сказал, что с моей стороны было бы прекрасным жестом отдать маме п