Скачать fb2
Петербург-Ад-Петербург

Петербург-Ад-Петербург


ПЕТЕРБУРГ-АД-ПЕТЕРБУРГ

    Иоанн. Глава XX. Ст. 24. Фома же, один из двенадцати, называемый Близнец, не был тут с ними, когда приходил Иисус.
    25. Другие ученики сказали ему: мы видели Господа. Но он сказал им: если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю.
    26. После восьми дней опять были в доме ученики Его, и Фома с ними. Пришел Иисус, когда двери были заперты, стал посреди них и сказал: мир вам!
    27. Потом говорит Фоме: подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай руку твою и вложи в ребра Мои; и не будь неверующим, но верующим.
    28. Фома сказал Ему в ответ: Господь мой и Бог мой!
    29. Иисус говорит ему: ты поверил, потому что увидел Меня; блаженны невидевшие и уверовавшие.

ПРОЛОГ

    Фоме повезло больше, чем мне, в этом у меня сомнений нет. Не поверил Фома ученикам, захотел воочию убедиться, что Господь воскрес; так что ж в этом плохого? А в наш век никто и подавно не поверит, во что бы то ни было, пока сам в этом не удостоверится, увидев все собственными глазами.
    Фома был по-своему прав, когда усомнился в рассказе других учеников о том, что они видели Христа, но когда Христос показал ему раны от гвоздей и прочее, тот вмиг узрел в нем Бога своего, этим все и кончилось. Фома уверовал и все счастливы! Но со мной произошел совершенно иной случай.
    Нельзя сказать, что я в точности являю собой образ Фомы «неверующего», но что-то от этого персонажа у меня точно есть. И за это «что-то» я частенько терпел всяческие на меня нападки со стороны окружающих людей. Вот в школе, например: несколько ребят узнали о том, что учитель наш по литературе заболел. В связи с этим отменялся последний урок. Мне не было известно, откуда они это узнали, и я решил сам все выяснить. Не то чтобы я очень хотел на урок литературы, а просто стало любопытно. С умным видом я нарисовался в дверном проеме учительской и спросил у находившегося там завуча, которая, кстати, вела у нас математику, об этом злосчастном уроке литературы. Она, знаете ли, сразу вся как-то выпрямилась, воодушевилась и приподнятым тоном произнесла мне приговор: «Что ж, не будем терять времени! Дополнительный час математики вашему классу не повредит!»
    Били меня все и очень сильно. А что по сути дела я натворил? Мне же просто захотелось узнать все из первых уст, что называется… По большому счету это все мелочи, да и минуло с тех пор уже много лет. После этого случая в школе со мной произошло еще несколько десятков подобных казусов, за которые я так или иначе расплачивался.
    Так вот последний случай совершенно не похож на другие. Он был так страшен, так невообразимо страшен, что при одном воспоминании о нем меня начинает бить дрожь, как если бы больного гриппом с температурой сорок градусов обтирали спиртом.
    Начну по порядку, и пусть мой пролог послужит в качестве предуведомления. По существу, он призван только разъяснить некоторые факты, причины, так сказать, приведшие к тем последствиям, о которых ниже.
    Однако, мне думается, что найдутся среди вас и те, кто не поверит в мой рассказ, кто захочет воочию, как Фома, убедиться в подлинности моей истории. Но я должен буду вас разочаровать; подобные случаи также феноменальны, как поимка акулы в реке Воронеж…
    Я закончил факультет журналистики одного из питерских ВУЗов. Закончил так себе — средне. Но это не имело значения, поскольку в наше время определяющим фактором является не наличие знаний после ВУЗа, а…, впрочем, вы сами понимаете. В роли моей «мохнатой руки» выступил родной дядя Владимир Алексеевич Силин, который знал одного претенциозного «хохла» по имени Марк Соломонович. Этот «хохол», как он себя сам называл, был, по его же собственному мнению, ни больше, ни меньше, отечественный Генри Льюс глянцевых журналов. В сущности, журналов третьесортных для узколобых мещан со средне-специальным образованием. Всего их было три: для мужчин, для женщин, и для тех, кто относит себя к категории всемогущих бизнесменов, а по факту является владельцем одной из дешевых прокуренных забегаловок с сомнительной репутацией.
    Марк Соломонович обещал скорый карьерный рост, приличное для первого времени жалование и, вообще, самые благоприятные условия работы в должности штатного журналиста. С радостью приняв предложенную мне работу, я начал осваиваться в новом коллективе. Ничего особенного не происходило. Мои коллеги задавали мне самые стандартные вопросы, а я в свою очередь давал им не менее стандартные ответы. Проще говоря, всё происходило, как обычно.
    Всё шло хорошо: я усвоил свои обязанности, работал, не покладая рук, все материалы сдавались мною вовремя; я устраивал, как мне казалось, своё начальство, а оно в свою очередь устраивало меня. Проработал я таким образом чуть больше четырех лет. Все закончилось в тот день, когда Марк Соломонович узнал, что я уже два года сплю с его дочерью, которая работает в нашей редакции. Не имею представления, кто нас сдал, но если бы узнал…
    «Хохол» вызвал меня к себе в кабинет. Я тогда и не догадывался, зачем, но предчувствие было нехорошее. Корпулентный Марк Соломонович сидел в своем огромном кресле, как Наполеон на троне, не доставая ногами до пола. Что-то было недоброжелательное в его смугловатом «украинском» лице. Я более робко, чем обычно, сел в кресло. Марк Соломонович еще минуту перебирал многочисленные бумаги, хаотично разбросанные по огромному столу, после чего медленно снял очки и, слегка прищурив глаза, начал пристально смотреть на меня. Припоминаю его взгляд: он был настолько тяжёл, что мне постоянно хотелось опустить глаза, он испепелял меня своими зрачками, как василиск…
    Помолчав ещё около минуты, до того самого момента, когда мне уже захотелось сползти с кресла под стол, он, наконец, заговорил, но, на моё удивление, очень спокойным и мягким тоном. Я выдохнул и расслабился, но ненадолго.
    — Ну, здравствуй, Герман. Ты догадываешься, зачем я тебя вызвал?
    — Нет, Марк Соломонович, не догадываюсь, — как можно спокойней выговорил я.
    — Гм… Интересно. Ты мне вот что скажи, Герман, как так вышло?
    — Что вышло, Марк Соломонович? Я вас не понимаю, — недоумевал я.
    — Ах, не понимаешь! — крикнул «хохол» и тихо добавил: — что у тебя с моей Аней? Ммм… — Он схватился обеими руками за край стола и подался на меня всем телом.
    — А что у меня с вашей Аней?
    — А ты не знаешь?
    — Нет.
    — Хорошо, тогда я тебе скажу, — сказал Марк Соломонович, снимая очки. Губы его немного подрагивали. Я понял, что он все знает, и юлить было уже ни к чему.
    — Как давно вы с ней?..
    — Пару лет, — ответил я.
    — Пару лет! Да ты что? Умом тронулся? Что баб других нет? Тычинкой своей не знаешь, кого опылить?
    — Я, я…
    — Что я-я?! — передразнил «хохол», — как ты мог так со мной поступить? Вся редакция знает теперь про вас! Ты меня опозорил. Ты это понимаешь или нет?
    — Но чем я вас мог опозорить? Что такого в том, что мы с вашей дочерью любим друг друга? — напыщенно произнес я. Я врал насчет любви, но только наполовину. Аня любила меня, а я не любил Аню. Я просто спал с ней и все.
    — Что значит «любим друг друга»? — взволнованно спросил Марк Соломонович, и судорога прошла по его лицу. Он и в страшных снах, наверное, не мог себе представить, что его драгоценная дочь может влюбиться в какого-то там Германа, у которого ни кола ни двора.
    — Как вам объяснить…
    — Не нужно мне ничего объяснять! — взвизгнул «хохол, — вам не быть вместе!
    — Но почему же? Что такого в том, что?..
    — Ничего такого! Я сказал нет, и точка! Аня через два дня улетает в Штаты к моему брату, а ты отправишься в командировку!
    — Куда?
    — Ты слышал, что я сказал. Не тупи! В продолжительную командировку в уездный городок N. Мы там недавно открыли представительство. Им нужны журналисты. Ты как раз подходишь, — осклабился Марк Соломонович.
    — А если я не хочу ехать? — резонно спросил я.
    — А тебя никто не спрашивает. Если хочешь продолжать у меня работать — поедешь, а нет — пиши заявление и баста!
    Выбора у меня не было. Искать новую работу смысла тоже не было. Да и где ее искать?
    — Хорошо, — говорю, — я согласен.
    — Ах ты! Что ж, ты уже не любишь мою дочь? — ударив кулаком по столу, спросил Марк Соломонович.
    — Люблю…
    — Заткнись! — заорал «хохол», — не выводи меня! Я оставил тебя только из уважения к твоему дяде, который за тебя просил. Итак, сегодня среда, а в субботу ты уже должен стоять на Московском вокзале. Ты меня понял?
    — Понял, — ответил я и загрустил. Я больше всего на свете не хотел ехать в Богом забытый N. Лучше дьяволу душу продать, думал я, чем ехать в провинцию.
    — Оформим тебя переводом и все. Поработаешь годок, а там посмотрим, — саркастически сказал Марк Соломонович, и добавил: — Там в редакции одни бабы, вот и погуляй! В среду и четверг можешь не приходить. Тебе здесь делать нечего. С документами вопрос решим сегодня. Все ясно?
    — Ясно, — говорю, — чего ж не ясно?
    — Вот и договорились, — улыбнулся «хохол». — Я в твои года, Герман, полстраны исколесил. Не унывай!

    Делать было нечего. Пришлось собираться в эту чертову командировку. С Аней я так и не смог проститься. Ее от меня тщательно прятали.
    В пятницу мама собрала мне чемодан, пока я с друзьями отмечал свое отбытие, а в субботу я, поцеловав ее в щеку, сел в поезд Санкт-Петербург — Адлер, который должен был доставить меня в N на новое место работы.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

    Проблемы начались еще на перроне. В тот момент, когда я входил в вагон, из него пыталась выйти дебелая, вся вспотевшая от июньской жары проводница. Мы с нею при всей моей худощавости не могли просто разминуться, поэтому пришлось проходить впритирку друг к другу. Тут я нечаянно наступил этой женщине на перебинтованный большой палец левой ноги, которая была обута в какой-то тапочек с открытым(и) носом(амии). Последовала непередаваемая игра слов с мягкими вкраплениями типа «мать твою», «слепой щенок», «куда тебя, сопляка, несет» и т. п. Я как культурный молодой человек пытался отделаться извинениями, но, поняв нелепость моих попыток урегулировать ситуацию, решил протиснуться как можно быстрее в вагон.
    Вагон был ничего — чистенький, но душный невыносимо. Дышать было совершенно нечем. Раскаленный воздух, смешанный с неизменным запахом поезда, давал убийственный аромат, тошнотворно действующий на человека, который вчера прилично отметил свою командировку. Глухо хлопали двери купе, кругом все говорили и смеялись, по вагону метались люди… Многие, как я понял, ехали на юг, в Адлер. В N со мной вряд ли кто-то собирался. От этой мысли, от осознания моего одиночества мне стало грустно и даже несколько обидно.
    Мое купе находилось как раз посередине вагона. Отыскав его, я вошел и удивился тому, что оно было пусто. Полный вагон людей, а мое купе пусто! «Вот это везенье», — думалось мне. Уложив чемодан, предварительно достав из него необходимые вещи, я попытался открыть окно, но оно не поддалось, как впрочем, и всегда. Смирившись со своей участью, я сел на сиденье и начал потеть, как в парной. За окном появилась мама и, переминаясь с ноги на ногу, смотрела на меня. Потом она сложила пальцы в виде телефонной трубки, оттопырив мизинец и большой палец, говоря тем самым, чтобы я позвонил по приезде в N.
    «Скорый поезд, номер 696, Санкт-Петербург — Адлер, с отправлением в 17-10, отправляется со второго пути второй платформы», — послышался гнусавый голос, разлетевшийся эхом по всему вокзалу. Спустя некоторое время под вагоном раздался очень резкий звук, как будто сжатый воздух вырвался наружу через какое-то маленькое отверстие, вагон качнулся, и поезд тронулся с места. «Ну, вот и поехали», — сказал я вслух. За окном поплыли лица людей; они смазывались и исчезали, а потом появлялись новые и новые, и так до тех пор, пока мы не выехали за пределы вокзала.
    Минут через семь пути в купе открылась дверь. Вошел немолодой мужчина в очках, на вид лет около шестидесяти. На нем был светлый летний костюм, в правой руке он держал небольшой чемоданчик, а в левой — старомодное соломенное канотье. Волосы седые, аккуратно уложенные на пробор. Он молча снял с себя свой тоненький пиджак и, оставшись в рубашке с коротким рукавом, повесил его на крючок, после чего сел, достал из кармана брюк платок и принялся протирать стекла очков. Он так усердно протирал, что ноздри его острого носа раздувались, а пот с висков стекал по щекам вниз. Закончив с очками, незнакомец принялся вытирать свой лоб и щеки от пота тем же платком. После чего незнакомец надел очки и внимательно посмотрел на меня. Глаза у него были серые, острые скулы оттеняли ввалившиеся щеки, нос, как я уже заметил, острый и длинный, морщины были видны только около глаз, на лбу и в уголках рта, губы тонкие, чуть подернутые улыбкой. Завершал лицо подбородок правильной формы без упрямой ямочки. Пальцы на руках были тонкие и длинные. «Руки, как у пианиста», — подумал я. А вслух сказал:
    — Добрый день.
    — Добрый, только, пожалуй, уже вечер. Время-то к шести, — ответил незнакомец тихим ровным баритоном.
    — Вечер, а жарища, как в полдень, — негодуя, сказал я.
    — А чего же ты с закрытым окном едешь? — спросил он, вставая со своего места.
    — Да я пытался открыть…
    — Ну-ка попробуем… — Он одной рукой взялся за ручку окна, немного поднатужился и открыл его. В купе ворвался свежий воздух и шум колес поезда. «Как он его открыл? — подумал я, — я же изо всех сил пытался. Вот силища! А внешне и не скажешь».
    — Вот так лучше, — сказал он и сел обратно на место.
    — Никакого сравнения! Я тут чуть не издох от жары, — улыбнулся я, обдуваемый свежим воздухом. — Меня зовут Герман.
    — Очень приятно. Мое имя Константин Константинович. Но… называй меня просто Константином. Не люблю, когда молодые называют меня по отчеству. Мне сразу кажется, что я уже старик, а стариком я быть не хочу, — улыбнулся он. — А ты куда едешь, если не секрет? Держу пари, что путь твой лежит в Сочи! А? Я прав?
    — Да какой Сочи, — вздохнул я, — я еду в командировку в N. Я бы рад в Сочи, но…
    — Работа, — вздохнул он, — понимаю. А я вот в Тверь по делам. А как бы мне хотелось в Сочи, — протянул Константин Константинович, — на пляже полежать. А кругом женщины, все такие загорелые, в купальниках, а ты лежишь на шезлонге и смотришь на них. А вечерком знакомишься с какой-нибудь пышногрудой красавицей, лет так тридцати, и в летнем кафе под шум прибоя пьешь вино и целуешься с ней, а потом в номер … М-м-м. Как бы я хотел оказаться сейчас в Сочи…
    — Неплохо вы это придумали! А я вот из-за этих пышногрудых красавиц должен в командировку тащиться!
    — Не понимаю тебя, Герман. А-а-а, подожди-ка! — воодушевился Константин Константинович, — ты специально взял командировку, чтоб от жены к своей пассии, которая в N живет, убежать?
    — Если бы. Я не женат. Все гораздо хуже. Я работал на одного… Как бы это мягче сказать? Короче говоря, работал у одного издателя. Четыре года работал. Исправно. Ну а последние два года, так сказать, с его дочкой, которая в том же издательстве и работала. Он об этом узнал; ее в Штаты к дяде, а меня в N в командировку на год. — Выговорив все это, я сам удивился своей откровенности с совершенно незнакомым мне человеком.
    — А что, хороша девочка была? — неожиданно спросил Константин Константинович.
    — Да, хорошенькая. Только я ее обманывал, — почему-то вдруг сознался я.
    — В смысле? — подняв брови, спросил Константин Константинович.
    — В том смысле, что просто спал с ней и все. А она в меня влюбилась, дурочка. Она мне все время говорила, мол, люблю тебя Герман, а я ей в ответ, мол, я тоже. А сам врал. Никогда я ее не любил. Просто нравилась мне она.
    — Так чаще всего и бывает: кто-то любит, а кто-то любим. А вот быть любимым и любить — это реже. Любовью можно называть лишь то, что взаимно, — вывел он. — А что ж папаша ее? Чего ему не понравилось?
    — Понял он, наверное, что она мне не нужна, что я с ней только… А там не знаю, — ответил я и уставился в окно.
    Зашла проводница, та самая, которой я отдавил палец. Села на противоположное от меня сиденье рядом с Константином Константиновичем и ,косо на меня посмотрев, сказала:
    — Билетики ваши.
    Я достал билет и протянул ей.
    — Так вы, молодой человек, до N. Значит вам постель. А ваш билетик, мужчина, — обратилась она к Константину Константиновичу. Он протянул свой билет.
    — Так, вы у нас до Твери, так?
    — Да.
    — Вам, значит, постель не нужна. Тверь у нас в 23-45. Хо-ро-шо, — отрывисто сказала проводница и вышла из купе. Константин Константинович язвительно улыбнулся, обнажив свои на редкость белые зубы.
    — Она такая стерва, — сказал он, — я не первый раз еду. Ее только тронь. Ха-ха.
    — Я уже тронул, — улыбнулся я, — палец ей отдавил на ноге…
    — Ну, ты даешь! Представляю, как она вопила. Ха-ха-ха! — рассмеялся во весь голос Константин Константинович.
    — Не то слово! Уши завяли, — осклабился я.
    — Так кто же ты по профессии? — после небольшой паузы неожиданно осведомился Константин Константинович.
    — Я — журналист. Пишу статьи, — ответил я и немного расстроился.
    — А ты?.. Нет, вы уж меня простите, но я не могу называть вас Константином, мне как-то…
    Он немного улыбнулся и сказал:
    — Как тебе удобно, так и зови.
    — Хорошо. А кем вы работаете?
    — О-о-о, ничего особенного. Я лишь преподаватель музыки. Учу детей игре на фортепиано.
    «Точно я подметил его руки, — подумал я. — Правильно определил — пианист». И довольный своей проницательностью, я, чуть улыбаясь, посмотрел на пейзаж за окном. Там было все скучно и однообразно.
    Константин Константинович нарушил воцарившееся на время молчание:
    — Так что же, значит, ты не любил эту девушку?
    — Нет, — говорю, — не любил.
    — А ты вообще любил раньше? Скажем, в институте?
    — Нет, — сказал я неуверенно, а потом добавил: — кажется.
    — Что значит «кажется»?
    — Нет, — повторил я более уверенно, — никого я не любил раньше.
    Собеседник улыбнулся и принялся смотреть куда-то вдаль, сквозь меня.

2

    Было уже около семи, когда я зашел к себе в купе, до одури накурившись в тамбуре. Константин Константинович, полулежа, подложив под спину подушку без наволочки, читал «Известия».
    — Нет, ты представляешь, что на свете творится? — сказал Константин Константинович, не опуская газеты, — слушай. «Сотрудник милиции С. А. расстрелял жену и ребенка. Приехав вечером на дачу, где отдыхали его жена с ребенком и теща, милиционер после разговора с женой достал табельный пистолет и открыл стрельбу. С. А. сделал несколько выстрелов в свою жену и своего двухлетнего сына Женю, после чего застрелился сам. Мальчик ранен не был, а жену госпитализировали в тяжелом состоянии в местную районную больницу. В день, когда разыгралась трагедия, милиционер С. А. намеревался поговорить с женой по поводу заявления о разводе, которое она подала незадолго до этого по причине того, что супруг постоянно выпивал». А? Как тебе? А вот еще, слушай. «Около часа ночи, в понедельник начальник ОВД Д. Е. из огнестрельного оружия смертельно ранил водителя автомашины «Шевроле Ланос», который подвозил милиционера. Затем начальник милиции зашел в супермаркет «Остров» на улице Шипиловской и продолжил стрельбу. В результате убиты девушка-кассир и мужчина, еще шесть человек получили огнестрельные ранения различной степени тяжести. Стрелявший задержан». Ты представляешь, что творится?
    — А что мне представлять, — спокойно сказал я, — что первый раз, что ли? Мне вообще кажется, что они милиционеров из всякого сброда набирают. Кто туда еще пойдет работать? Нормальный человек не пойдет. Вот со мной в школе в одной параллели учились несколько ребят, которых, начиная с пятого класса, унижали, как могли. Ребята не семи пядей во лбу. И что вы думаете? Кем они пошли работать?
    — В милицию, — сходу ответил он, и, свернув газету, отложил ее на столик.
    — А как вы думаете, почему? А я вам скажу. Чтобы себя как-то реабилитировать, чтоб в чужих глазах подняться, чтоб, наконец, можно было, хоть мало-мальски власть над кем-то иметь. Вы же знаете, как они допрашивают, — расходился я. — Эти, которых всю жизнь унижали… Они же людей мучают, и тем самым доказывают себе же свою, якобы, силу! Короче говоря, там работают или вообще без мозгов или те, которых всю жизнь унижали!
    Константин Константинович улыбнулся.
    — Ты слишком все обобщаешь. Нет у тебя середины. А должна быть. Вот у меня есть несколько знакомых милиционеров. Все они приличные люди, отличные семьянины и просто умные ребята…
    — Ну, это редкость, — нервно заметил я.
    Константин Константинович, видя, что я расхожусь, совершенно неожиданно предложил:
    — Герман, а давай с тобой выпьем? У меня с собой есть бутылка отличного коньяка. А?
    — Я бы не отказался, — говорю я, а про себя думаю: «Вот это уже дело!»
    Он полез в портфель и достал из него бутылку Otard и две походные жестяные рюмки. А я в свою очередь вынул из сумки закуску. Мне мать положила с собой немного отличного сыра, несколько колясок копченой колбасы и еще какие-то мелочи.
    — Знаете, я вчера так сильно отметил эту чертову командировку, что ваше предложение сейчас весьма кстати, — улыбаясь, произнес я, раскладывая закуску на пластиковую тарелочку.
    — Вообще, Герман, я тем и люблю поезда, что в них можно вот так душевно посидеть, поговорить, выпить, наконец, спокойно. В этом есть что-то романтическое, — на выдохе произнес Константин Константинович и принялся разливать коньяк в рюмки. — Ну, давай выпьем за все хорошее, что есть на белом свете.
    — Давайте, — ответил я, — принимая рюмку.
    Выпили.
    — Как коньячок? — причмокивая, осведомился Константин Константинович.
    — Потрясающе! Очень хорош! Дорогой, наверное?
    — Я его не покупал. Мне в Питере один приятель подарил. Герман, — неожиданно сказал он, — ты такой приятный парень, скажи, а кто твои родители?
    — Мои? — переспросил я и немного задумался. — У меня мать одна. Отец в автокатастрофе погиб.
    Константин Константинович цокнул губами.
    — Извини, — сказал он. — А давно это случилось?
    — О-о-о, очень давно. Я его и не помню вовсе. Мне года полтора было. Я только фотографии видел. Они вместе с мамой разбились. Мама выжила, а он в коме лежал восемь месяцев, а потом умер, так и не приходя в сознание.
    — Печально, — протянул Константин Константинович и налил еще по рюмке.
    Мы выпили.
    — Ну а мама, — продолжал он, — она чем занимается?
    Я вытащил из сумки кошелек, в котором у меня была фотография мамы 3 на 4, и протянул его Константину Константиновичу.
    — О, какая красивая женщина! Чем же она занимается?
    — Она философию читает в институте, — ответил я, забирая фотографию назад.
    — Вот оно как? — удивился он и налил еще по рюмке. — Давай выпьем за твою маму.
    Выпили по третьей. В теле появилось некоторая легкость, в душе немного посветлело. Тяжелые мысли о предстоящей командировке отодвинулись на второй план. Мир немного менялся от коньяка, а язык развязывался.
    — А мама твоя замуж так и не вышла?
    — Нет, — говорю, — не вышла. Она очень сильно любила отца и до сих пор, — прошло уже больше двадцати лет — она не может смириться с тем, что он погиб.
    — Понимаю, — многозначительно сказал Константин Константинович. — У меня вот тоже сестра…
    В тот момент, когда он произносил ее имя, в купе резко влетела проводница, принеся с собой комплект чистого постельного белья. В связи с этим я не расслышал имени сестры Константина Константиновича, получилось что-то вроде «…да Константиновна». Переспрашивать я не стал. «Подумает еще, что я его не слушаю», — представилось мне.
    Увидев бутылку коньяка на столике, женщина с укором посмотрела на нас, после чего удалилась.
    — Так вот, — продолжал он, когда проводница закрыла за собой дверь купе, — сестра моя потеряла маленького сына. Его загрызла собака. И что? Она вмиг переменилась. Из кроткой женщины она превратилась в распутную стерву, которая совращает молодых людей примерно твоего возраста, но не старше тридцати лет. Самой ей уже пятьдесят один год. Мне иногда кажется, что она помешалась. Вот, например, странность: она страсть как боится красного цвета. В красном костюмчике был одет ее сын в тот день, когда его загрызла эта чертова псина. Ты знаешь, по-моему, она совершенно спятила. Она иногда говорит и делает такое, что и рассказать страшно.
    Волосы на моей голове начали шевелиться от его рассказа. Я представить раньше не мог, что о таком можно говорить тоном, каким говорил Константин Константинович. Создавалось впечатление, что ему просто-напросто наплевать на маленького племянника, которого загрызла собака, и на сестру, которая, может, и вправду спятила. Жутковатое чувство одолевало меня.
    — Какая жуткая история, — промямлил я. — Как страшно все это! Бедная женщина! Немудрено, что ее нервы расстроились. От такого вообще не то, что нервы…
    — А твоя мать, — прервал меня Константин Константинович, — она как пережила? Ты же говоришь, что она безумно любила твоего отца.
    — Да, любила. С тех пор она немного странная. Дядя мой рассказывал, что до аварии она не была такой. Будто раньше она была совершенно другой человек. А после трагедии стала замкнута, склонна к меланхолии, порою желчна, часто неразговорчива. — Я начинал немного нервничать и расходится. Мой визави понял это и решил немного перевести тему нашего разговора.
    — Так. Давай-ка с тобою лучше еще тяпнем по стопочке!
    — Наливайте, — сказал я, — я не откажусь.
    — Ну, вот и славно! Не расстраивайся ты так, — пытался успокоить меня Константин Константинович, — все наладится, поверь мне.
    Выпив еще, я уже совсем захмелел. Мне вообще-то совсем немного надо, чтоб запьянеть, именно поэтому я всегда пью с осторожностью. Часто бывали случаи, когда я совершенно терял над собой контроль, расходился не на шутку, порою даже распускал руки, а на утро абсолютно ничего не мог вспомнить.
    — Я очень быстро пьянею, — предупредил я.
    — А я и вижу, — рассмеялся Константин Константинович, — ты уже совсем косой сидишь.
    — Есть немного. Скрывать не буду.
    Тут мне вспомнился один случай, который я тут же решил поведать своему попутчику. Сам не знаю, почему это случилось.

3

    — Знаете, Константин Константинович, — начал я, — был один очень нехороший случай с моей матерью. Ничего, что я вас нагружаю своими проблемами?
    — Вовсе нет. Говори, рассказывай.
    — Так вот, случай был, — продолжал я. — Мать до аварии была набожной. То есть не как те ханжи, которых сейчас развелось на Руси, как грязи, а все по-настоящему. Понимаете? А после аварии все изменилось. Скорее всего, увидев смерть реальную, вот тут, — я стукнул указательным пальцем по столику, — вот тут, здесь и сейчас, она усомнилась в жизни вечной, в бессмертии души! Когда мне лет семь уже было, она мне говорила, что, мол, Боженьке так угодно, чтоб мы с тобой вдвоем остались. А папа наш на нас смотрит и радуется. Видит тебя и улыбается на то, какой сынок у него растет. Ну и все в таком духе. А я думал, что же это за Боженька, который захотел, чтоб мой отец умер. Позже я начал замечать, что она уже только Великий пост соблюдать стала, а остальные нет. Помню, — мне лет двенадцать тогда было — мы с матерью поехали к родственникам в деревню. Там километрах в пятнадцати от нашей деревни был храм. В него все богомольные старухи съезжались по праздникам со всего района. А поп, который там служил, был знакомый нашей семьи. Мать, как приехала — сразу к нему. Я с ней не ездил. Это мне только потом, не так давно, дядя рассказывал. Мать, значит, к нему приехала, службу отстояла, а затем с ним поговорить решила. А поп, знаете, такой, на машине, у него частная церковная лавка в районном центре. Короче говоря, поп — что надо, при делах. У него жена умерла как раз за полгода до нашего приезда, троих детей оставила. Сидят они, значит, беседуют. Мать ему рассказывает о том, что посты не соблюдает, в вере усомнилась и т. п. А он ее слушает, а сам на грудь посматривает… Она сама худая, а грудь полная. Мать все это замечает, но молчит и не подает вида. Поп ее выслушал, что-то там начал бубнить про искушения, про дьявола, про смирение, короче говоря, про то, о чем сам ни черта не знает. И во время своей импровизации на тему Бога положил ей тихонечко ручонку свою на ногу и поглаживает-поглаживает. Мать сидит, не шелохнется. Потом он уже выше ручонку свою тянуть начал… Мать как вскочит, как закричит: «Вы что? Совсем?» А он: «Я, — говорит, — вдовец, а вы вдова, и у вас мальчик, и у меня детишки… Может, сойдемся вместе?» Мама бегом от этого попа домой. Вечером к нам ее сестра двоюродная приходит, а мать ей и рассказывает историю. Та даже не удивилась, наоборот, еще и свою ей историю рассказала. Она сама при храме этом работала. И вот в одну из ночей она после того, как убралась там, прилегла на скамейку и заснула. Просыпается от смеха в храме. А ночь уже на дворе. Смотрит, а это поп из алтаря с проституткой выплывает в боковую дверь. Видимо, они так же и входили, а сестру матери не заметили. После рассказа она сообщила, что в этом храме больше не будет работать и прочее. И что вы думаете? Мать на следующий день в этот храм на службу пошла. Службу кое-как отстояла. Началась проповедь. Поп, значит, наш принялся просвещать бабок деревенских. Задвигал им там такое, а сам на мать посматривает. Ну, тут мать моя не выдержала и кинулась на него. Все лицо ему разодрала прямо на амвоне. Еле оттащили. С тех пор все! Все иконы, книги, все, что связано с религией, она выкинула из дому и стала атеисткой, причем ярой. Я ей как-то говорил о том, что один убогий поп — это еще ничего не значит, а она все равно, ни в какую. Так и закончилось все. Потом она стала философию читать в институте и в ней находила ответы, которых так жаждала ее душа. Раньше она логику, социологию преподавала, а теперь на философию переключилась. Такая вот история.
    Константин Константинович очень внимательно слушал мой рассказ и ни разу не перебил меня. Он так пристально смотрел на меня, что порою я сам, не выдерживая, отводил взгляд от его серых глаз. Что-то было в них…
    — А сам-то ты как считаешь: есть Бог или нет? — вдруг спросил он.
    Я немного смешался.
    — Я уверен, что нет. Какой же Бог всеблагой, если он на земле допускает такое. Взять хоть эти двух милиционеров. Да и не только их, а вообще! Что же это должен быть за ад, и какие там должны быть муки уготованы человеку, который стрелял в двухлетнего сына своего? А что со всеми остальными убийцами делать? Если рай и есть, то он пуст. Туда сейчас никто не попадет. Невозможно прожить так, чтобы заслужить там место по-теплее! — я начинал расходиться. — Как Бог мог допустить Гитлера? Ведь если все уже предопределено в глобальном, божественном масштабе, значит, Бог должен был знать, что этот моральный урод собирается сделать, когда прорвется к власти. Как он мог на это спокойно смотреть? Или по-другому. Бог есть природа! Пантеизм, как говорит моя мама. Что это? Я лично этого не понимаю. То есть природа — Бог, человек — часть природы, а, соответственно, и Бога, и эта часть начинает себя клонировать, то есть создавать эти части Бога, которые потом займут достойное место в природе! Так что ли? Чушь! Тьфу. А куда попадут буддисты? В ад? А почему? А потому, что они не христиане. А мусульмане? Вот это точно бред еще тот. У каждого свой ад и свой рай. Он в голове нашей находится, а не где-то там…
    — Вот это ты правильно сейчас сказал, — заметил Константин Константинович. — Это ты в точку!
    — Все это сказки, — продолжал я, как по вдохновению, — сказки! Люди страдают здесь и сейчас, а не где-то там потом. Ведь у каждого народа свои сказки. А может, это изначально была одна сказка, которую каждый народ переписал и понял по-своему. Понял и взял из нее только то, что ближе его менталитету и традициям. Скорее всего, так и было. Первую сказку написали какие-нибудь шумеры, а все остальные только переписывали и переводили, интерполируя в текст перевода отсебятину. Все это смешно и грустно одновременно. Грустно от того, что люди сами выдумали сказку и сами же в нее поверили, как дети. А кто-то еще и наживается на этих сказках. Почему в храмах идет торговля? Почему я не могу прийти со своей свечкой? Почему я плачу за молебен? Почему так? Отчего пьяный поп может кататься по городу и сбить маленькую девочку, а дело потом заминают? Как это так? Кто они такие, черт бы их побрал?! Они такое же дерьмо, как мы! Уж бабкам свечки дать не могут. Они ведь последнее им несут. А им все мало! Им и так везут обозами. Всякая шваль, которая ограбила сто человек, а теперь грехи замаливает, она и везет. А попы им грешки отпускают. Вот здорово придумано! Вот это бизнес. Как в одном фильме герой сказал: «Моя фирма вторая по величине, первая — католическая церковь». Много вопросов, но нет ответов. Почему мой отец, добрый человек, умер, а мразь всякая живет на свете. Знаете, что поп скажет на это? Он скажет: «Сын мой, не печалься, видно, Богу было угодно забрать твоего родителя». Зачем они нам рассказывают про рай, сами не зная, существует он или нет? Тьфу! Узколобые лицемеры и ханжи! — я расходился не на шутку.
    — Слушай, Герман, давай выпьем. Расслабься, чего ты так завелся?
    — Наливайте, — отрезал я.
    Я выпил, и мне стало немного легче, но опьянение уже чувствовалось прилично.
    — Знаешь, Герман, хороший ты парень, — жуя колбасу, сказал Константин Константинович, — но мне все же кажется, что ты слишком узко мыслишь в этом плане.
    — Объясните мне! Выскажите мне свою точку зрения, если вы не согласны со мной. Вы сами-то верующий?
    — В какой-то мере да, — спокойно ответил Константин Константинович.
    — В какой такой мере? Я вас не понимаю, — возмутился я. Потом сам взял бутылку и наполнил рюмки. Константин Константинович косо взглянул на меня, но ничего не сказал.
    — Ты хочешь знать мое мнение? Я тебе его скажу. Вера не в попах и свечках заключается. Не в том, кто как к ней относится. Вера заключается в самой вере. Все же остальное есть уже не вера. Понимаешь, о чем я? Всем лицемерным и сладострастным попам-стяжателям рано или поздно воздастся, и они, поверь мне, не имеют никакого отношения к вере. Им по их вере и воздастся. Они не являют собой основу веры. Они те же люди, не более того. Просто кто-то трудится журналистом, а кто-то попом…
    — Они что, продавцы рая, продавцы жизни вечной? Это бред. Я с этим категорически не согласен, — прервал я монолог Константина Константиновича.
    — Ты опять неправильно понял, — возразил он. — Что ты думаешь, если раньше продавали индульгенции, а убийца, купивший одну, снимет с себя грех убийства? Нет, конечно. Неужели ты считаешь, что если ты своими глазами не видел рая и ада, то их не существует? Ты мне сейчас напомнил Фому-Близнеца из писания. Ад, скажем, это не то место, которое описывает Данте. Это некий субъективный мир. У одного он может быть один, у другого совершенно другой. И не факт, что после смерти ты поймешь, что ты умер. Ты можешь просто появиться в другом месте, скажем, проснуться с определенным количеством воспоминаний, которые ты будешь воспринимать как прошлое, свое прошлое, в единственной жизни и совершенно не догадываться о том, что ты жил до этого кем-то другим.
    — Как это? — удивленно спросил я.
    — Очень просто. Можешь ли ты сейчас утверждать то, что ты не жил раньше? Ручаюсь, что не можешь. А чем является твои прожитые годы? Воспоминаниями, причем обрывчатыми. Всю нить прошлого ты не сможешь вспомнить никогда. И что, скажем, если я тебя отправлю в другую жизнь, назову тебя Дмитрием и наделю парой тысяч картинок твой мозг, которые ты будешь воспринимать как прошлое. И там, в другой жизни, ты точно также будешь мне утверждать, что ты живешь, как будешь утверждать, что живешь сейчас! И где тут рай, а где ад непонятно. Кажется, что ты вроде живешь, а потом бац, и беды, несчастья пошли чередой, и ты начинаешь говорить: «Я живу, как в аду», или, наоборот, когда все хорошо, ты говоришь: « Я живу, как в раю». И как тут можно разобраться, где ты на самом деле: в раю, аду или в реальной жизни? А чем ад, такой ад, который я тебе описал минуту назад, может отличаться от реальной жизни? Ответь.
    — Да ничем, судя по вашим словам, — растерянно буркнул я.
    — А где ты сейчас находишься? В раю или в аду или…
    — Да не знаю ни черта! — вскрикнул я. — Я понял, к чему вы клоните.
    — Вот и славно.
    — Но я все равно не верю ни-че-му!
    — Твое право. Только вот чему ничему ты не веришь? Вот вопрос.
    — Абсолютно ничему!
    — Хе, ну точно Фома-Близнец.
    — Да отстаньте вы со своим близнецом, — возмутился я.
    — Знай только одно: есть секунда времени, и если ты живешь в ней неправедно, то последующая станет адом, а если живешь праведно, то следующая станет раем. И граней здесь нет никаких. По крайней мере, ты их не замечаешь.
    — А как же быть со смертью? По вашей теории ее нет.
    — Запомни, Герман, все стремится к гармонии. А гармония есть совершенство. Следовательно, все стремится к совершенству. Если я привел тебе пример с самыми маленькими временными единицами, это не значит, что я не смогу привести пример с самыми большими для человека временными отрезками, которые он, человек, называет жизнью. Что может быть больше жизни по времени для одного человека. Ни-че-го. Так вот если большую часть секунд своей жизни ты прожил в раю, то и следующая жизнь твоя будет во сто крат лучше, чем прежняя, только подозревать ты об этом не будешь. В ней будет меньше искушений, чем в прошлой жизни, следовательно, меньше неправедных поступков, которые ты гипотетически мог бы совершить.
    — И что, так до бесконечности?
    — Нет. До того момента, пока ты не станешь совершенен во вселенском, божественном масштабе. А как только станешь, то и восстановится гармония, и ты сольешься с тем, кто тебя породил.
    — Ну, вы загнули, — почти одурев от разговора и коньяка, вымолвил я. — Вот вы говорите об искушениях. Так? А кто, по-вашему, меня искушает? Сатана, демоны и черти?
    — Хватит язвить. Я объясню тебе это…
    — Простите, что перебиваю вас. Вы мне только одно скажите, откуда вы это все взяли? Сами придумали, что ли? Вы просто так уверенно об этом говорите, — резонно заметил я.
    — Отчасти я сам придумал это. Мне кажется, что теория стройна. А что касается искушений, о которых ты сейчас говорил, я готов объяснить тебе их сущность.
    — Попробуйте.
    Константин Константинович осклабился и продолжил:
    — Вот смотри. Как человек, будучи один в мире, может себя искушать? Никак. А если их уже двое? Значит, первый уже может искушать второго. Так? А если шесть миллиардов человек? Представляешь, сколько искушений? И где, скажи мне, гарантия того, что тот, кто тебя искушает, есть человек, а не дьявол, не бес-искуситель. А? Чего глазами захлопал? Может, перед тобой сидит тот, кто через зло пытается восстановить эту самую гармонию. А в соседнем купе сидит тот, кто через добро пытается восстановить ту же самую гармонию. А гармония — это совершенство. Ведь поддавшись искушению в эту секунду, в следующую секунду ты уже живешь в аду. А в аду тебе плохо, и ты начинаешь каяться в содеянном грехе и, может, уже не сделаешь в последующую секунду того же.
    — А если я все-таки не раскаюсь за всю жизнь и так и умру? Что тогда?
    — Тогда ты появишься вновь, в новой жизни, так и не поднявшись на ступень выше, но сойдя на одну вниз, и жизнь твоя будет так невыносима и так полна искушений, что ее и жизнью-то назвать нельзя будет. Может, только тогда ты исправишься.
    Представив себе эти повторения, мне стало невыносимо грустно и даже страшно. В моей голове не могла уложиться вся эта бесконечность лестницы, по которой ты то поднимаешься вверх, то спускаешься вниз… Я не мог себе этого реально представить и вообразить. Потом мне показалось все это невыносимой, несправедливой шуткой.
    — А если все-таки нет! Что если я все же не раскаюсь?
    — Тогда ты опустишься еще ниже, и поверь мне, настанет момент, когда ты не сможешь, просто-напросто не выдержишь и все рано раскаешься, тем самым вновь поднимая себя на ступень вверх. Вот такая моя теория!
    — Складно все вы говорите, но, к сожалению, к реальности нашей ваша теория не имеет никакого отношения.
    — Смотря, что считать реальностью, — сказал Константин Константинович и испытующе посмотрел на меня.
    — Ну, взять хоть наш поезд. Это что по вашей теории?
    — Это реальность, но ты должен знать, что нет четких граней. В эту секунду реальность, а в следующую нереальность.
    — Все понятно, что ничего не понятно, — сострил я и разлил остатки коньяка в рюмки.
    — Как знать, — сказал Константин Константинович и выпил коньяку.
    — Константин Константинович, а можно последний вопрос, — закусив сыром, спросил я. Я был уже совсем пьян.
    — Конечно.
    — А на черта нам сливаться с тем, кто нас породил?
    — Чтобы приблизить вечную гармонию всего во всем. Чтобы все негармоничные части гармоничного целого стали гармоничны в себе и между собой. Вот тогда настанет полная гармония целого!
    — Ну, вы даете! — восхищенно воскликнул я. — А зачем это нужно?
    — Это известно тому, кто тебя породил, — ответил Константин Константинович, и рот его расплылся в улыбке.
    За дверью купе послышался голос проводницы: «Москва, Москва, Москва». Я взял сигареты и вышел из купе освежиться. У выхода из вагона стояла вторая проводница.
    — Сколько стоим? — спросил я у нее.
    — Десять минут, — небрежно ответила она и отвернулась.

4

    На перроне было многолюдно. Все куда-то торопились, шумели, смеялись и плакали. Все эти шумы сливались в невообразимую какофонию, которую то и дело разбавлял густой и липкий гудок поезда. Я жадно закурил сигарету, пытаясь выбросить из головы все то, что мне только что было рассказано. «Какая чушь, какой бред», — восклицал я то и дело.
    Над Москвой висела черная грозовая туча, и уже начинали падать на асфальт крупные капли, которые, смешиваясь с пылью, давали этот неповторимый запах дождя. Спиртное действовало на меня пагубно. Я, раз начав, уже не мог остановиться, пока не напивался. Чувство, так знакомое многим, посетило меня на перроне. Я решил быстро добежать до ближайшего киоска купить себе пива. И ведь был абсолютно убежден в том, что именно его сейчас и не хватает. Вечная ошибка человека, не умеющего держать себя в руках…
    Через семь минут я влетел в вагон с тремя бутылками пива. Проводница, которой я отдавил ногу, материнским укоряющим взглядом посмотрела на мою пьяную походку и покачала головой. Я, не обращая на нее внимания, прошел к себе в купе.
    Мой попутчик, как и в прошлый раз, читал «Известия», облокотившись на подушку.
    — Вы все читаете? — спросил я, усаживаясь на сиденья, откупорив первую бутылку пива.
    — Все читаю, — немного помолчав, ответил Константин Константинович. — Да, «Известия» старые, за первую неделю мая, а уже июнь.
    — Вы что мне старые новости читали? — спросил я.
    — Да. Я взял ее у друга, на дату не посмотрел. А какая разница? Новости приблизительно всегда одни и те же: убили, обокрали, зарезали, взорвали, продали. И больше ничего.
    — Понятно. А я вот пива купил, — неуверенно сказал я, — вы не хотите?
    — Нет-нет, спасибо, Герман, — осклабился Константин Константинович.
    — А скоро эта ваша Тверь?
    Он посмотрел на часы и сказал:
    — В 23-45, а сейчас десять часов.
    Разговор что-то не клеился. «Может, обиделся на что, — думал я. — Может, я немного палку перегнул или перебрал немного».
    — Вы на меня не обижаетесь, Константин Константинович?
    — Да ты что, Герман! С чего я буду на тебя обижаться. Не глупи.
    — Это хорошо, — сказал я, и понял, что уже нализался прилично.
    Допив первую бутылку, я принялся стелить себе постель. Эта процедура давалась мне чересчур трудно. Я сопел и шатался на ногах, а поезд, как назло, качало из стороны в строну. Застелив постель, я принялся за вторую бутылку.
    — Ты не упадешь? — спросил Константин Константинович.
    — Не должен, — говорю.
    — Ну, смотри.
    После второй бутылки меня начало мутить. Я изо всех сил старался прогнать тошноту, постоянно сглатывая слюну, но ничего не помогало, — нужно было идти в туалет.
    — Я сейчас вернусь, — сказал я и вышел. До туалета я бежал, прикрывая рот ладонью. Повезло мне в этот раз несказанно — в туалете никого не было. Сделав это поганое дело, удивившись цвету лица, которое смотрело на меня из зеркала, я вернулся в купе.
    Константин Константинович продолжал читать свою газету. Беседовать я с ним не мог, как и не мог просто сидеть. «Надо же, — вертелось у меня в голове, — выпил-то немного, а тошнит так сильно!»
    — Я, пожалуй, прилягу, — через силу сказал я, — А если я усну, вы меня разбудите, когда Тверь будет. Хорошо? Я хочу с вами попрощаться.
    — Договорились, — ответил Константин Константинович, не опуская газеты. Потом внезапно добавил: — О, слушай, как статья называется: «Совершенно не нужно умирать, чтобы побывать в аду». А? Как тебе? Это как раз то, о чем мы с тобой говорили, Герман. Они имеют в виду, что ад может быть и на земле. Так-то! Не один я так считаю…
    — Угу, — промычал я и уснул мертвецким сном.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

    «Черт возьми, какая же чарующая, мистическая красота вокруг! Что это может значить? Мне за всю жизнь не доводилось видеть ничего подобного!..», — восхищенно восклицал я, стоя на горном выступе в форме языка на весьма большой высоте. Выступ был настолько мал, что если приблизительно измерить его взглядом от левого края до правого — едва ли будет и пять метров, а в длину, возможно, около десяти.
    Несколько минут я стоял неподвижно, пытаясь осознать свое положение. Я одновременно был поражен и испуган. Во-первых, я с детства очень боялся высоты — так, что у меня начинала кружиться голова, и даже временами мутило, а во-вторых, мне совершенно не была понятна причина моего столь внезапного появления на этом горном выступе. Я, никогда не бывавший в горах, стою на высоте, на каком-то выступе, в то же время абсолютно уверенный, что заснул в купе в пьяном угаре. «Чертовщина какая-то!», — сказал я вслух, и в моей душе начала селиться тревога. Пейзаж был одинаков: я не видел ровным счетом ничего, кроме темноты и светлой полосы приблизительно на линии горизонта. Привычным и обозримым было лишь небо. Я был абсолютно убежден, что на том свете звезд нет, и быть не может, ведь он вряд ли походит на наш мир. Но все остальное было абсолютно чуждо и необъяснимо моему сознанию.
    Под ногами росла невысокая трава, и кое-где мелькали небольшие цветы, которые были похожи на белые бархатные звезды. Я уже сказал, что вокруг было темно, но темно не совершенно, а так, что можно было разглядеть находящиеся вокруг себя предметы на расстоянии около трех метров — что тоже весьма поразительный факт. Ведь если на небе только звезды, а луны нет, то и свету взяться неоткуда. Короче говоря, все странности разъяснить было невозможно, да и в тот момент я не пытался это сделать. Больше всего меня тревожила мысль о необъяснимости моего положения, о полном непонимании моего внутреннего состояния.
    Смотря на происходящее с точки зрения логики, мое появление на этом выступе в принципе невозможно, но поскольку я на нем нахожусь, и этот-то факт налицо, то, стало быть, я сплю. С другой стороны: если предположить, что это на самом деле сон, то почему же мое сознание настолько чисто, что я без труда могу рассуждать, сплю я или нет? Мало того: я ощущаю себя в здравом уме и способным влиять на свои действия, чего во сне сделать нельзя. Вывод: я или не сплю, но как тогда я здесь очутился, или же я сплю, но каким-то особенным осознанным сном, чего раньше со мной не случалось! Проанализировав выведенное умозаключение, я все же остановился на том, что это осознанный сон, к тому же мне было точно на тот момент известно, что некоторые люди путем долгих и упорных тренировок достигали подобного состояния. Также я слышал, что люди испытывали схожее состояние без особой подготовки. Вполне убедив себя, что я сплю, решено было наплевать на боязнь высоты и подойти ближе к краю выступа.
    Осторожно ступая, чтобы не раздавить бархатные звезды-цветы, я медленно приближался к краю языка, именно к той его части, где он начинал сужаться. Пот проступал у меня на лбу и спине, и, как назло, не было ни малейшего ветерка, — тоже интересный факт. Я всегда считал, что на большой высоте непременно должен быть сильный ветер, но поскольку это сон, его могло и не быть. Эта мысль опять успокоила меня. Когда я дошел до самого края, мои нервы все же не выдержали, и я, поддавшись испугу, лег на траву животом вниз.
    Мало-помалу, впиваясь пальцами в густой травяной ковер, я подполз к самому краю, так, что мог сквозь мрак разглядеть землю у подножья горы. Высота оказалось не той, что я себе представлял изначально — этажей двадцать, не более.
    После приступа страх стал понемногу отступать. Собравшись с силами, я еще на несколько сантиметров подполз ближе к краю так, чтобы иметь возможность увидеть подножие горы. Внизу, сквозь темноту, проглядывались верхушки деревьев, предположительно, это были сосны, и тонкая нить реки, уходившая прямо под гору. В надежде увидеть еще хоть что-нибудь, я подполз сперва к левому, а потом и к правому краям «языка», но пейзаж был везде идентичный.
    Осмотрев со всех сторон подножье, перевернувшись на спину, я решил немного отдохнуть и успокоиться, смотря на звездное небо. Звезды привычно мерцали на небосклоне точно так же, как когда-то в моем отрочестве в деревне, куда я любил приезжать на летних каникулах к бабушке. Минут десять я предавался сладостным воспоминаниям о моем беззаботном детстве, пока неожиданно с неба не начали медленно опускаться маленькие светящиеся шарики, похожие на снежинки. Они падали в густую зелень травы и там погасали, а те, что опускались на меня, светились дольше, но потом тоже бесследно исчезали. Количество летящих с неба светящихся снежинок увеличивалось с каждой минутой так, что минуты через четыре они просто-напросто покрывали меня всего. Я встал на ноги и устремил свой взгляд вдаль, туда, где должен быть горизонт. Боязнь высоты сама собою отодвинулась на второй план. Светящийся снег шел везде, осыпая все вокруг. Осмелев окончательно, я вновь подошел к самому краю узкой части «языка» и, посмотрев вниз, замер от восхищения той красотой, которая предстала моему взору. Маленькие светящиеся снежинки покрывали густой сосновый лес, который подходил прямо к подножью горы. Сталкиваясь с сосновыми иголками, искрящиеся шарики застывали на них и, на мгновение начинали светиться намного ярче, отчего весь лес мерцал и переливался бело-голубым светом. В этот миг я увидел, что лес совершенно бесконечен. Он уходил далеко-далеко, за ту светлую полосу, исчезая в голубоватом свете.
    Мистическое зрелище так заворожило меня, что я будто прирос к земле. Всеми фибрами своего тела я чувствовал блаженство, с ног до головы окутавшее меня, и невероятное спокойствие. В следующий момент я увидел свое весьма оригинальное одеяние, на которое до этого не обращал никакого внимания. На мне был надет хитон черного цвета без рукавов, застегнутый двумя пряжками на плечах, перепоясанный черным поясом, а на ногах — сандалии, привязанные ремешками к ноге, отдаленно напоминающие римские. Мой наряд очень поразил меня. Все происходящее со мной было до невероятности странным и необъяснимым явлением. Еще раз оглядев красивейшую панораму, представшую перед моими глазами, я медленными шагами пошел от края выступа к привлекшей мое внимание растительности, свисавшей с крутой скалы на другой стороне «языка». Подойдя ближе, я увидел толстые стебли лиан с неестественно большими ярко-зелеными листьями, как у лопуха, плотно свисающими со скалы. Я долго рассматривал необычное растение, которое никогда не встречал ни в одной книге, после чего все же решил потрогать его руками. Коричнево-зеленые стебли были очень мягкие, а листья, наоборот, весьма жесткие. Ощупывая большие, жирные зеленые листы диковинного растения, я резко оторвал один, чтобы ближе его разглядеть. Скрупулезно изучив каждый миллиметр листа — насколько это было возможно в полумраке при помощи падающих на него светящихся снежинок — я бросил его на землю и на этом успокоился. Встал неразрешимый вопрос — что делать дальше? Ведь с выступа невозможно куда-либо двигаться! Вот в этот-то самый момент страх совершенно овладел всем моим телом. Я начал неистово метаться от висящих лиан к краю выступа и обратно в надежде найти выход. Но его не было! В растерянности упав на траву лицом к небу, я стал с жадностью вдыхать маленькие светящие огонечки, которые, как мне казалось, должны были меня успокоить, но ничего не помогало. Некоторое время спустя я начал увещевать сам себя, что это всего-навсего сон, дурной и страшный сон… «Я хочу проснуться! Хочу проснуться!», — разъяренно, впадая в безумие от страха, кричал я не своим голосом. Все попытки были тщетны. Похоже, что это был не совсем сон, и я это положительно начал осознавать, но другая часть меня говорила, будто думать так полнейший вздор. Словом, мой рассудок помутился. Я был доведен сам собою до исступления, до того, что уже решил для себя сброситься вниз! Подойдя ближе к краю с мокрыми от слез глазами — слезы, кстати, у меня тоже вызвали сомнение в том, что это сон — я начал настраивать себя на решение своей своеобразной проблемы самым легким путем — одним шагом в пропасть. Дрожа как осиновый лист, я начал медленно становиться на самый краешек выступа, стараясь не всматриваться в бездну. «Я понял, — говорил себя я, — ты сошел с ума, Герман. Да, так оно и есть! Это твои галлюцинации! Ты лишился рассудка!..»
    Монолог у обрыва я вел достаточно долго, но так и не мог решиться прыгнуть. Отступив от края, развернувшись, я метнулся в ту сторону, где росли эти чертовы лианы. Подбежав к ним, я с неистовой силой начал их рвать. Но каково было моё удивление, когда, оборвав первый слой висячего растения, за ним я обнаружил другой, а за ним и третий и т. д. Оборвав десять-двенадцать слоев, пробравшись вглубь почти на метр, я сквозь листву увидел неяркое свечение. Этот свет открыл во мне второе дыхание, и я с еще большей силой и ожесточением продолжил рвать лианы до тех пор, пока не оборвал их все. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что это густо разросшееся растение прикрывало собой вход в пещеру. Оборвав последнюю плеть, очутившись у входа, я, сначала встав на колени, а потом, упавши ниц, разрыдался так, как никогда еще не рыдал. Мне казалось, что я спасся.

2

    Пещера оказалось весьма широкой — около десяти метров, а высотой метров пять-шесть. Осторожно пробираясь вглубь, становилось понятно, что она достаточно длинная, так как конца ее я не смог разглядеть; вымощенная камнем покатая дорожка далеко и глубоко уходила в гору. По обеим сторонам дорожки были естественные желоба, наполненные водой, прозрачной с виду. Необычное в ней было то, что от неё исходил фосфорический свет, от которого вся пещера двигалась и переливалась нежным голубовато-зеленоватым светом. Абсолютная тишина и приятный глазу свет немного упокоил мои расстроившиеся нервы. Кое-где были слышны звуки капель, слетающих с камней в желоба, от чего застывшая светящаяся водная гладь расходилась маленькими кругами, рисуя причудливые изменяющиеся узоры на камнях.
    Сильнейшее чувство жажды, испытываемое мною после ярости, с которой я так неистово обрывал эти густые ветви лиан, не давало мне спокойно смотреть на воду. Жажда поистине была нестерпимой, такой, когда кроме как о воде больше не о чем думать не можешь — только бы сейчас глоток воды. Подойдя к желобу, я присел на корточки, чтобы ближе рассмотреть воду. Она меня смущала, точнее, ее необъяснимое свечение. Для начала я решил помыть от зелёной грязи руки. Окунул в воду один палец и, подержав его там некоторое время, убедился, что ничего сверхъестественного не происходит. После чего, опустив обе руки в воду, я начал тереть пальцами поочередно то левую, то правую ладонь. По пещере запрыгали отблески бледного фосфорического света из-за сильного волнения водной глади, нарушаемой моим небрежным умыванием. Окончив процедуру, набрав уже в чистые ладони воды, поднеся их ко рту, я с ужасом заметил, что руки мои стали светиться точно таким же голубовато-зеленым светом, как и вода. От испуга я пролил воду и тщательно начал вытирать руки о свой причудливый наряд, но это нисколько не помогало. Только спустя некоторое время они сами собою стали бледнеть, и необъяснимое свечение улетучилось, как дым на ветру. Воду я решительно не хотел пить, боясь неизвестных последствий, к которым она могла привести, попав ко мне в организм. С каким-то гнетущим чувством и неутоленной жаждой, которая стала уже просто невыносимой, я побрел по покатой каменной дорожке дальше, все больше углубляясь в пещеру.
    Горная артерия, по которой я пробирался, то расширялась, то сужалась, извивалась то налево, то направо. В некоторых местах желоба с фосфорической водой превращались в небольшие озерца. То тут, то там лежали небольшие валуны, на которых росли все те же, похожие на звезды, цветы. Вымощенная покатая дорожка то круто спускалась вниз, то, наоборот, устремлялась вверх, и мне приходилось, задыхаясь, подниматься в гору. Через некоторое время пути я заметил один, поразивший мое воображение, факт. Вода в желобах независимо от того, в гору ли я шел или же спускался вниз, всегда оставалось неподвижной, хотя по всем известным мне законам она должна была стекать сильным горным потоком по тем крутым склонам, которые мне приходилось преодолевать. Факт интересный, но объяснения не находящий, впрочем, как и все остальное в этой мистической пещере. Меня уже мало что удивляло, честно говоря. Не удивляло и то, что за все время моего следования мне не встретилось ни одной букашки, ни одного мелкого насекомого, которые непременно должны были населять это сырое и лишенное солнечного света место. Ничего живого в этой пещере решительно не было. Эта горная артерия была мертвой, — только камни и вода.
    Не могу предположить, сколько я шел, спускаясь и поднимаясь, поворачивая в разные стороны, пригибаясь в узких проходах, но конца так и не предвиделось. Ощущение того, что я просто-напросто хожу по кругу, начало всерьез занимать мое сознание. По моим скромным подсчетам, я прошатался в этой дыре уже часов пять, но выхода так и не нашел. Невыносимая жажда убивала меня еще сильнее. Порою казалось, что я смогу выпить целое море, а попадись на моем пути человек с кувшином воды, я бы без лишних колебаний выхватил этот кувшин у него из рук и выпил до дна. А если бы он не захотел отдавать его мне, я убил бы его!
    Сил совершенно не осталось. Я присел у большого валуна, покрытого мхом. На этом густом мху как-то неестественно, местами прямо на камне, росли звезды-цветы. Я сорвал с валуна цветок и начал его рассматривать. «Ничего особенного, — думал я, — цветок и цветок…» Но в следующую секунду я рассмотрел на нем маленькую, чистую, как слеза, каплю воды… Резко встав на ноги, я осмотрел валун. На нем росло огромное количество этих звезд. Мне пришло в голову сорвать еще один, чтобы убедится в том, что в каждом из них есть маленькая капля желанной мною влаги. Мои предположения оправдались после десятка сорванных цветков — капля была в каждом из них. В моем воспаленном мозгу созрела неплохая идея. Я придумал найти какой-нибудь камень с углублением и попробовать стряхнуть туда десяток другой этих маленьких капель. Идея показалась мне слишком простой и глупой, да и воплотить её было совсем не просто. Все камни, которые я видел вокруг себя были округлые; ни одного подходящего мне я не нашел, как не старался. Это поставило меня в тупик, но я изо всех сил сдерживал свои эмоции, которые могли довести меня до совершенного отчаяния, отчаяния, из-за которого я мог бы разбить себе череп об этот валун. «Все, Герман, это конец, — сиплым и глухим голосом говорил себе я, — теперь ты точно здесь останешься. Да что это за чертовщина, а?! — крикнул я. — Кто-нибудь, помогите мне! Зачем я здесь?!» Но вокруг застыла тишина, и только мелкие капли светящейся воды, падая и разбиваясь о камни, отвечали мне.
    Взяв себя в руки, я решил все же отыскать камень с углублением. Когда я подошел к очередному камню для изучения, мне отчетливо послышался детский плач. «Кто это? — спросил я, трясясь от страха. — Кто здесь?» Ответа не последовало, но плач не прекращался, а только усиливался. Он становился все громче и громче. Временами он был похож на простое хныканье ребенка, а временами на неистовый крик, будто этого ребенка кто-то мучал. Невиданный страх вселился в меня. «Что за чертовщина!?», — крикнул я. Плач затих. Я стоял неподвижно, не дыша около минуты, а, может, и больше. Вдруг над моей головой что-то резко пролетело, преломляя изображение скал. Я упал на землю и затих от ужаса. Сердце стучало где-то в пятке. Снова тишина. Я попытался встать на ноги, которые меня уже не слушались. Поднявшись, я огляделся вокруг. Никого. Я стал вновь бродить в поисках камня. Ни один не был мне нужен, все были овальными. «Здесь я и умру», — сказал я вслух и разрыдался, как то маленькое неведомое дитя, которое плакало пять минут назад. Рыдал, как мальчишка и глотал свои слезы. Я вновь сел у валуна и решил стряхивать капли с цветков прямо себе в рот. Ничего из этого не выходило. Капли то разбрызгивались, то пролетали мимо моего рта.
    Спустя некоторое время я начал различать резкий, очень неприятный, даже язвительный смех, который вскоре зазвучал по всей пещере. «Прекратите, — крикнул я, — я вас умоляю, немедленно прекратите надо мной издеваться. Кто вы? Что вам от меня понадобилось? Дайте мне воды. Очень вас прошу». Нет ответа. Я вновь встал на ноги. Не успел я выпрямиться, как над моей головой пролетало то же, что и в первый раз, только не плача, а хохоча. От страха я упал на землю. Все стихло. «Черт, что же это такое? Что это все значит? Господи, помоги мне, пожалуйста. За что мне это?..» Прижавшись к валуну, я обхватил свою голову руками и, как психически больной человек, начал раскачиваться из стороны в сторону. Стало немного легче. Страх немного утих.
    Через десять минут я снова попытался стряхивать капли себе в рот. Сейчас выходило немного удачней. Из тридцати цветков, капли попали только от двух. Еще цветков через сто на моем лице появилось подобие улыбки. Сам не знаю, чем она была вызвана. И чем больше я на неё обращал внимания, тем шире она становилась. Еще через минуту я посмотрел на свое отражение в светящейся воде и удивился сам себе. Мое лицо выражало необъяснимую радость. Внутри все было по-прежнему, но лицо хотело улыбаться. Еще через минуту я и вовсе лежал на камнях и, неистово хохоча, держался за свой живот, не имея возможности остановиться. Смеялся я минут пять так, что слезы из глаз начали течь от отчаяния, от невозможности повлиять на свое состояние и прекратить этот тупой идиотский смех. Мне казалось, что я задохнусь от смеха и слез, но все резко закончилось, так же, как и началось. Прежнее безмолвие окутало пещеру. Поднявшись на ноги, я углубился еще метров на пятьсот, а, может, и больше. Пейзаж практически не изменился, за исключением отсутствия валуна с цветками. Пещера в этом месте стала значительно шире. По правую руку от меня была глубокая ниша с треснувшей стеной в конце. Внимательно осмотрев нишу, я решил пройти еще немного вглубь.
    «Вот и конец, — прошипел я сквозь зубы, уткнувшись носом в тупик. — Что же теперь делать?» Голова была абсолютно пуста. Кроме вопроса «что делать?» я ничего не мог придумать. Да и чувств уже не было никаких, кроме страха. И голова у меня не болела. Обычно я всегда жаловался на постоянную, тупую головную боль, а теперь её и в помине не было.
    Вернулся к нише с треснувшей стеной. «Новые сандалии, и не натерли ноги от длительной ходьбы. Все очень странно. Что это, интересно, пролетало надо мной такое?» Не успел я подумать об этом, как услышал громкое рычание. Оно было повсюду, и, по-моему, становилось громче, будто приближалось. Страх, непреодолимый и всеобъемлющий страх, — вот что я чувствовал в тот момент… И точно как в прошлые два раза, над моей головой вновь пролетело что-то, рыча и преломляя сквозь себя пещеру. На этот раз я не шелохнулся. Мурашки колючей проволокой пробежали по потной спине. Я потерял над собой контроль и в следующую минуту, схватив камень, начал долбить по трещине на стене в нише. «А-а-а», — протяжно рычал я, впадая в необъяснимую ярость, и все сильнее и сильнее долбил камнем по трещине в стене. Мат сыпался у меня изо рта как бисер. Я уже не контролировал себя и ругался на всех: на себя, на Бога, на всех, кто приходил мне в голову. Потом я разбежался и со всей силы и ударился головой о стену, но ничего не произошло. Я даже не почувствовал боли. Тогда я разбежался и ударился еще и еще раз, но ничего с моим черепом не происходило. Наконец, я успокоился и сел, опершись о стену. Помню, сначала я начал плакать, как тот младенец, потом смеяться тем безудержным смехом, потом истово материться. Я повторял это снова и снова, сам не зная почему. Сознание было пусто. Жажда была ужасна. Я умирал.

3

    Я открыл глаза и увидел, что лежу посреди ниши с треснувшей стеной. «Боже, это не сон», — подумал я.
    — Точно, не сон, — повторил кто-то вслух мою мысль и засмеялся таким знакомым смехом.
    — Кто здесь? — в панике крикнул я. — Кто? Немедленно покажись!
    — Герман, Герман, Герман, Герман, — доносилось изо всех углов разными голосами: грустными и весёлыми, язвительными и насмешливыми.
    — Я встал на ноги. Подошел к желобу с водой и посмотрел на свое лицо. Мне хотелось увидеть на нем следы увечий от ударов о стену. Но их не было. Меня это ошеломило. Рассматривая своё лицо в воде, я увидел резко появившееся из-за левого плеча лицо, которое улыбнулось и тут же исчезло. От страха я упал в желоб и затрясся. По всей пещере звучал уже знакомый идиотский смех.
    — К…кто з…здесь? — дрожащим голосом спросил я, вылезая из воды, которая светилась на мне. — К…кто, я спрашиваю? Покажись! Прекрати так издеваться над…до мной!
    Я нагнулся и взял камень, лежащий под ногами.
    — Ты что же, Герман, решил меня убить? Ха-ха-ха, — разнеслось по пещере.
    Мне стало тепло между ног, и моча закапала на камни.
    — Герман, ты что ж так испугался?
    «Какой знакомый голос», — подумал я, стоя на коленях с застывшими слезами. Мне казалось, точнее, я уже знал наверняка, что спятил. Еще я думал о том, что обделался, и от этой мысли мне хотелось покончить с собой. Со мной раньше не происходило такого никогда. Что я ощущал в тот момент, известно одному только Богу. Я застыл, как статуя. Воцарилось молчание. Вдруг из-за насыпи камней появился мужчина в белом фраке с кувшином. По мере того, как он приближался ко мне, я все отчетливее и отчетливее начинал узнавать в нем своего попутчика, Константина Константиновича.
    — Здравствуй, Герман, — улыбаясь, произнес он и протянул мне кувшин. — Возьми, не бойся — это родниковая вода. И, прошу тебя, встань с колен, меня это смущает.
    Я впал в оцепенение при виде его в этой пещере. Мысль о том, кем он может на самом деле являться я пытался отогнать от себя как можно дальше. На ум шло только самое страшное — то, во что я совершенно отказывался верить…
    Молча встав с колен, не смотря на Константина Константиновича, взял у него кувшин и осушил его до дна за считанные секунды, половину пролив на пол. После чего поставил кувшин на землю.
    — Вот они люди! — вздохнув, с печалью в голосе сказал Константин Константинович, — когда им что-то надо, они по капле собирают это что-то, дабы выжить, а когда вдруг получили сполна, начинают проливать на пол то, за что полчаса назад готовы были отдать собственную жизнь. Чудаки, да и только!
    — Как вы здесь оказались? — только и смог вымолвить я, одурев окончательно.
    — Не спеши с вопросами, Герман, — ответил он и добавил: — следуй за мной.
    Он прошел в нишу, одним движением пальца раздвинул трещину в стене и вошел в большую залу, где горело множество свечей. Он шел впереди, а я следовал за ним в диком страхе, ничего не понимая, дрожа, как осиновый лист.
    Посреди залы стоял блестящий белый рояль, на поверхности которого тысячами искорок отражались свечи. Константин Константинович подошел к роялю, элегантным движением рук приподнял фалды своего фрака и сел за инструмент.
    — На этом Steinway когда-то играл сам Рахманинов, — патетически произнес Константин Константинович. Кстати, как тебе это местечко? Ну, чем не Ад? А представь себе, что ты мог бы тут остаться вечно.
    Я стоял, как статуя, стараясь даже не дышать.
    — Хочешь, я покажу тебе настоящую гармонию, Герман? Ну, чего ты застыл? Давай покажу, тебе понравится. Помнишь, я говорил тебе о ней в поезде?
    — Да, — ответил я, — помню.
    — Так ты хочешь, чтобы я тебе показал ее?
    — Покажите, — тихо сказал я.
    — Вон там есть стул, сядь на него, пожалуйста.
    Я покорно принял его предложение и сел на стул, который стоял таким образом, что я мог видеть лицо Константина Константиновича, сидящего за роялем.
    — Ты готов? — спросил он.
    — Д-да, — дрогнул я.
    — Тогда расслабься и впусти эту гармонию в свою душу, — сказал он, открывая крышку рояля. Немного помолчав и посмотрев на клавиши, он глубоко вздохнул и начал играть Восьмую фортепианную сонату Бетховена. Мелодия была прелестна, она даже как-то преобразилась в его исполнении. Он играл виртуозно, вдохновенно, эмоционально, немного раскачиваясь, иногда запрокидывая голову назад.
    Закончив играть, он медленно бесшумно закрыл крышку и посмотрел на меня.
    — Разве это не гармония, Герман. Я иногда вообще поражаюсь, как такое может сочинить столь жалкое и беспомощное существо, как человек. Сдается мне, что рукой незабвенного Бетховена водил сам Творец. И если я прав, то эта музыка будет жить вечно в любое время в любом пространстве. Ты согласен?
    — Согласен, — ответил я, будучи уже в полном спокойствии. Страх растворился, как fata Morgana.
    — У созданного Творцом нет граней времени и пространства, но есть вечность. И как он выбирает тех, чей рукой будет водить по бумаге? Я этого не представляю. А помнишь, я в поезде говорил тебе об отсутствии границ между временем и пространством?
    — Конечно, помню, — бодро ответил я.
    — Я рад, что ты успокоился и больше ничего не боишься. Ведь так?
    — Так.
    — Это хорошо. А теперь, будь добр, подойди ко мне. Тут на рояле лежит свежий номер газеты «Известия». Возьми и прочти мне вслух, что написано на первой странице.
    Подойдя к роялю, я увидел, что на нем и в самом деле лежит газета, но как она сюда попала, я предположить не мог. Честно говоря, меня уже мало что удивляло.
    — Читай, — сказал Константин Константинович.
    То, что было написано в «Известиях» я не забуду никогда. Я приступил к чтению вслух: «… июня 20.. года, около трех часов ночи по московскому времени, скорый поезд №696 Санкт-Петербург-Адлер, в результате столкновения с автобусом «Икарус» на железнодорожном переезде сошел с рельсов. Точное число погибших устанавливается, но становится совершенно ясно, что их более пятидесяти человек. Достоверно известно, что в автобусе находилось семнадцать детей, троим из которых не исполнилось и трех лет…» На этой же странице были фотографии нашего поезда.
    Закончив читать, я застыл, как застывают шизофреники, и уставился в улыбающиеся глаза Константина Константиновича.
    — Что скажешь, Герман?
    — Ч-ч-что же это п-получается — заикался я, — мы все погибли?
    — Получается так. Но это только с одной стороны, а с другой — мы вроде бы и живы, — улыбнулся он.
    — Как же это в-возможно, Константин К-константинович? — спросил я и немного пошатнулся на ногах.
    — Все очень просто, я же тебе объяснял. Не хочу сейчас об этом. Хочу насладиться минутой. Уж прости. Мне совершенно не жаль тех, кто погиб. Если бы ты верил в мою теорию, Герман, тебе бы тоже не пришлось расстраиваться. Ведь если мы живы, вполне возможно, что живы и все остальные. Только где они теперь, разве поймаешь кучку душ в бесконечности пространства. Живут, быть может, уже другой жизнью, а кто-то слился с тем, кто его породил. Все возможно… Ну, ты не грусти, я покажу тебе нечто для тебя замечательное. Ты согласен? А впрочем, это не важно, я все равно тебе покажу… Тебе понравится. Закрой глаза…

4

    — Можешь открывать, — мило сказал Константин Константинович. — Хотя стой так, — неожиданно крикнул он. — Я хотел рассказать тебе одну историю. Знаешь, что я больше всего не люблю в людях?
    — Не знаю, может, гордость, надменность, чувство всесилия, тщеславие, честолюбие, ложь, — перечислял я, не открывая глаз, пытаясь угадать.
    — Нет. Ты не угадал, Герман. Больше всего я не люблю человеческое любопытство. Да! — вскрикнул он, — именно его я больше всего ненавижу. Не будь человек так любопытен, он бы избежал многого. Любопытство — есть величайший порок, по моему мнению. И этот извечный вопрос: «А что будет, если?..» Наиглупейший вопрос!
    Я чувствовал себя неловко, стоя с закрытыми глазами и слушая его. Ничего не видя, я отлично ощущал легкое дуновение ветерка, слышал щебетание птиц и пр.
    — Знаешь, — продолжал он, — сколько зла в мире происходит именно из-за этого вот вопроса. Взять хоть наше железнодорожное происшествие. Виноват в нем водитель автобуса. Он видел, что мигал предупреждающий знак, который сообщал о приближении поезда, но этот болван спросил себя: « А что, если я успею проскочить?» Этот любопытный растяпа и предположить не мог, что автобус заглохнет прямо на переезде! Вот так! И знаешь, сколько таких случаев было и будет еще?
    Немного помолчав, он заговорил вновь:
    — Расскажу в этом смысле один случай. Я знал одного человека, который был так же любопытен, как и все люди. И любопытство его же и сгубило. У него была красавица жена, в которой он души своей не чаял. Она любила часто ездить к одной своей подруге в гости, на дачу. А он, как любой любопытный и недоверчивый муж, сомневался в правде ее слов. И вот в один из дней она снова поехала на дачу. Кстати, он знал подругу и сам бывал на этой даче. Именно в этот день его любопытство победило его разум, и именно в этот день он задал себе этот пресловутый вопрос: «А что, если?..» Так он решил проверить жену и съездить на дачу, чтобы удостовериться в ее словах. Приезжает он на дачу. Все с виду мирно. Только несколько машин незнакомых во дворе стоят. У нашего любопытного тревога. Он подходит к двери двухэтажного дома, открывает дверь и заходит внутрь. Доносятся непонятные стоны. Пот проступил на лбу любопытного. Он свернул на захламленную террасу. Как ты думаешь, — обратился он ко мне, — что у него в голове?
    — Я думаю, — ответил я, — что он подозревает ее в измене.
    — Молодец, Герман. Так вот. На террасе, как специально, лежал большой тупой колун. Он, не раздумывая, берёт этот колун и продолжает движение по дому, в котором все стонет. Надо заметить, что смертный был дюжим мужчиной. Он поднимается по лестнице на второй этаж, а стоны все громче и их уже больше, чем должно быть. Он встает перед дверью и слушает. По его подсчетам, там три мужчины и четыре женщины. Рука крепче сжимает колун. Он тихо приоткрывает дверь, и что он видит? Его жена сидит верхом на каком-то мужчине, над ней стоит еще один, подруга её с двумя девушками и парнем развлекаются рядом. Одним словом — оргия. Самая настоящая оргия! Любопытный, долго не размышляя, влетает в комнату. Первым ударом он ломает череп мужчине, который стоит над его женой. Второй удар он наносит по спине своей жене, от чего ее позвоночник хрустнул, как веточка, а кровь изо рта вылетает на лицо мужчины, лежащему под ней… Ну а дальше все остальные, с ещё большей жестокостью. Весь в крови он спускается вниз. Берет канистру с бензином и поджигает дом, в котором семь трупов. А сам, взяв охотничье ружье отца жениной подруги, стреляет себе в рот дробовым патроном так, что от головы его остался только подбородок. Вот тебе и любопытство. Доверие в этом случае лучше, чем любопытство. Не правда ли, Герман?
    Я впал в состояние транса от услышанного. Холодок пробежал по спине. Но я собрался и ответил утвердительно.
    — Теперь, пожалуй, можешь открыть глаза, — тихо сказал Константин Константинович.
    Не хватит никаких слов описать то удивление и даже волнение, вдруг охватившее меня, когда я увидел перед собой свой, давно уже сгоревший деревенский дом, двор, по периметру которого росли столетние липы — в тени этих разросшихся пышной кроной деревьев так приятно задремать в полуденный зной; старый, покосившейся сарай со смоляной крышей, повалившейся забор, который мы вместе с бабушкой подпирали большими, тяжеленными бревнами, криво сколоченную уборную. Полуразрушенная церковь за забором, все та же. В неё я любил в детстве заходить и вслушиваться в тишину, изредка нарушаемую шелестом крыльев пролетевшей вороны… В мое последнее лето в деревне эту церковь стали восстанавливать. Приехал отец Владимир из N со своим многочисленным семейством. Ближе к середине лета, когда уже четвертая часть храма была готова, в церковь по звону колокола стали тянутся богомольные старухи, так мечтавшие увидеть на своем веку действующий храм, который разрушили еще в двадцатых годах прошлого столетия. На службу приходили и из соседних деревень, в которых и вовсе не было церквей.
    — Этого просто не может быть! — вскрикнул я и рухнул на траву. — Я не верю своим глазам! Дом-то наш давно сгорел! А здесь он стоит, как там, в моем далеком детстве. Как же это все возможно?
    — Очень просто, — спокойно ответил Константин Константинович, и лицо его расплылось в улыбке. Только прошу тебя, не задавай мне никаких вопросов больше. Я не отвечу тебе. Помни одно: нет граней, все слито воедино, и пространство, и время. А теперь у меня для тебя последний сюрприз. Давай выйдем за ограду. — Он подошел к калитке, открыл ее и пропустил меня первым.
    Я вышел в залитый солнцем летний день со всей его красотой и многообразием. Судя по солнцу, было около пяти часов пополудни.
    — Давай подойдем ближе к церкви, — попросил Константин Константинович, — действие будет разворачиваться именно там.
    Мы не спеша направились к храму, к нам навстречу на пригорок вышел отец Владимир, которого я помню еще с детства. Я начинал немного волноваться, на что Константин Константинович сказал мне, будто отец Владимир, равно как и все остальные, кого бы мы ни встретили, нас не видят. Будто это совершенно другое время, в котором нас нет.
    — Не паникуй, — сказал он, я лишь хочу напомнить один случай, который ты бережно хранишь в своей памяти. Не удивляйся ничему. Если я сказал, что тебя на самом деле нет в этом времени, то это не совсем точное определение. Ты есть, но тот, который был тогда. Понимаешь?
    — Боже, это что, я себя сейчас маленького увижу? — воскликнул я.
    — Именно. Стой и смотри. Через минуту ты выйдешь вон из того оврага и подойдешь к отцу Владимиру…
    — Да-да-да, я помню, он мне еще предложит…
    — Тихо-тихо, — остановил мой начинающийся восторг Константин Константинович. — Давай ближе подойдем к отцу Владимиру, чтобы ты все расслышал. Расслышал свой голос из далекого прошлого, так сказать, — улыбнулся Константин Константинович, демонстрируя свои белые зубы.
    Мы подошли вплотную к священнику, который и вправду нас не видел и ни о чем не подозревал. Я был в абсолютном замешательстве от всего происходящего, но старался, изо всех сил старался себя держать в руках.
    Через минуту из оврага выбежал маленький, как две капли воды похожий на меня мальчик (это и был, собственно говоря, я лет четырнадцать назад), который направлялся к отцу Владимиру. Через минуту он уже стоял перед ним, совершенно не подозревая о том, что в это же самое время на него смотрит он же, только четырнадцать лет спустя.
    — Смотри, Герман, — начал отец Владимир, обращаясь ко мне маленькому, едва сдерживая улыбку от радости, — колокол поставили! Ты видел?
    — Да вы что! — воскликнул я — маленький и посмотрел вверх на колокольню, где и в самом деле висел колокол. — Вот это здорово! Он теперь будет звонить?
    — Конечно, будет! А как же ещё? Знаешь, что, Герман, — взяв меня — маленького за плечо, улыбаясь, произнес отец Владимир, — сейчас будет служба, и не мог бы ты известить о ней, позвонив в этот колокол?
    — Я? Я позвонить в колокол? — воскликнул мальчик, похожий на меня.
    — Да, ты, а что в этом такого? Забирайся, только осторожно, по этому мостику наверх и начинай звонить. Только звони спокойно и равномерно, вот так: бом-бом, потом пауза и снова бом-бом… Понял?
    — Ага, — ответил я — маленький и взобрался на самый верх колокольни.
    Вслед за мной, четырнадцатилетней давности, по мостику поднялся я, уже взрослый, вместе с Константином Константиновичем. Пока я — маленький звонил в колокол, как меня научил отец Владимир, я же взрослый наслаждался видом на окрестности, который открывался с колокольни, как в тот день, когда я в прошлом после того, как позвонил в колокол, замер от красоты, открывшейся моему взору. Я совершенно забыл о присутствии Константина Константиновича, просто наслаждался сладостной картиной реального воспоминания вместе с собой маленьким. Сверху были видны крутой поворот реки, противоположный её берег, на котором росли кусты шиповника и мать-и-мачеха. Крутой поворот реки был, как на ладони. Мне даже удалось увидеть баржу, выходящую из-за поворота, обходившую бакен. Дальше за рекой открылась панорама просторных заливных лугов, похожих на огромный светло-зеленого цвета ковер. А еще дальше я увидел свой любимый мост через Оку. Сейчас он был в дымке, но в более прохладное время, когда воздух прозрачен, моим излюбленным занятием было смотреть на него в бинокль, встав на лавке в своем дворе, и считать машины. Из двора мне его было хорошо видно, так как наш дом стоял прямо на горе над рекой. В противоположной стороне была видна вся извилистая дорога, ведущая к «большаку» — так называли в деревне большую трассу. По сторонам извилистой дороги стояли пустые скособочившиеся дома, брошенные своими хозяевами, сараи старой, дореволюционной постройки. Третий дом слева не был пуст. В нем жил дядя Паша по прозвищу Святой, который как раз в это время выгонял пастись коз к реке. Я видел, как самый шустрый и любимый мною козел Боря полетел вперед всех к самой церкви. Дядя Паша вправду был очень добрый старик. Его дом был разделен на две части перегородкой. Во второй половине жила его бывшая жена с новым мужем. Они разошлись давно — меня еще не было на свете. Теперь их отношения были дружескими. Дядя Паша приходил к ним стричь их овец, они помогали ему заготавливать сено. Вместе с её новым мужем он косил, вязал снопы, раскладывал сено на сушилы и т. д. Святой меня очень любил. Мы часто вместе сидели с ним на реке, он любезно давал мне свою лодку, чтобы я мог рыбачить или сплавать на противоположный берег искупаться. На том берегу был песок, а на стороне деревни ил и ракушки, которые резали ноги. Этот старик научил меня рыбачить пауком. У меня здорово получалось ловить рыбу, а когда поймаю большую щуку или того лучше судака, я был на седьмом небе от счастья, и мне не терпелось похвалиться перед бабушкой своим уловом. Со Святым мы здорово проводили время. Позже, когда я уже не ездил в деревню, дядя Паша, как только встречал бабушку, идущую в магазин по извилистой дороге, непременно спрашивал так: «А чего ж малой-то больше не приезжает?.. Уж больно хороший парень-то… Ну (вздыхая), может, когда еще и приедет… Либо доживу. Ай, женился? (потом сам себе отвечал) Да нет, малой ещё. Может, приедет…» Потом сгорел наш дом, и бабушка сама перестала туда ездить. А дядя Паша, наверное, уже умер. Я всегда буду его помнить как одного из добрейших людей, мною виданных…
    Как только первые богомольные старухи начали идти к службе, я — маленький отпустил веревку и принялся смотреть вдаль. Я же нынешний подошел прямо вплотную к самому себе и нежно тронул свои же русые волосы. Затем, когда мальчик, как две капли воды похожий, посмотрел в мою сторону, я в свою очередь наклонился к его лицу и долго смотрел ему (себе) в глаза.
    Все закончилось, когда мальчик побежал вниз по мостику к своему или нашему дому и скрылся в нем. Константин Константинович, все это время молчавший, так же молча взял меня за локоть, и мы спустились с колокольни. Пока мы спускались, мне вспомнился так мною любимый тихий вечер в деревне, когда солнце уже зашло за березовую рощу, но было еще светло и как-то особенно приятно на душе. Вплоть до десяти часов вечера стояла волшебная атмосфера: еще не ночь, но уже не день. А первые, громко стрекочущие сверчки в кустах смородины, росших около террасы, и начинавшиеся лягушачьи серенады, да сонмы комаров оповещали о наступлении ночи. Роса ложилась на траву, а в воздухе витал сладковато-влажный запах. Ближе к одиннадцати на небосклоне появлялась луна, казавшаяся намного больше и желтее, чем в городе, и миллионы звезд, мерцая, завершали пасторальную картину деревенской жизни.
    — Ну, что? — прервал мои воспоминания Константин Константинович в тот самый момент, когда под ногами ощущалась твердая земля, — теперь нам пора расставаться.
    — Да, — протянул я и безнадежным голосом добавил: — Константин Константинович, скажите, а я умер в том поезде?
    — Чудак ты, Герман. — Улыбнулся он. — Закрой глаза…
    — Ответьте, ответьте же мне! Я вас прошу! — кричал я с закрытыми глазами.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

    — Нет! Это я вас прошу, молодой человек, проснитесь ради всех Святых. Молодой человек, не кричите так! Да проснись ты, наконец!
    «Слава Всевышнему, — это лишь сон, — первая мысль, пробежавшая в моём только что пробудившемся сознании. Я жив, и я чувствую это! Значит, не было никакой аварии, никакой смерти не было! Я жив! И всем существом своим я ощущаю это. Никогда я раньше не был так жив, как жив теперь, после всего, что видел во сне. Неужели возможно в жизни испытать подобное, увидеть подобный реалистичный сон, который больше походит на явь? На самую настоящую явь! Кто же этот Константин Константинович? Бог ли? Дьявол ли? Или же мне это на самом деле только приснилось? А где он сам? Ему явно будет интересно услышать мой рассказ о нашем с ним приключении во сне, где он играл главную роль». Такие мысли пришли мне в голову в первые три секунды моего бодрствования. В следующий момент я разглядел лицо человека, разбудившего меня. Это был милейший старичок лет семидесяти. Его лицо было настолько добрым и чистым, так приветливы были его живые глаза, что мне показалось, будто из всех виданных мною пожилых людей я еще не встречал таких, каким был этот старик. Припоминаю, что мне сразу бросились в глаза многочисленные его морщины. Казалось, будто лицо этого человека из прекрасной, дышащей жизнью спелой сливы превратилось всего лишь в безжизненную, сухую, сморщенную ягоду. Вокруг глаз их было столько, что они напоминали много-много солнечных лучей. Но зато какие у этого старца были ясные, полные жизненной энергии глаза: это было странное несовпадение внешней старости и внутренней, непреходящей молодости. Такие глаза мог иметь только сильный духом человек, которого не могли согнуть никакие обстоятельства.
    Старик мило улыбнулся мне и сел на противоположное сиденье. На то самое сиденье, где до него сидел Константин Константинович. Я мельком окинул взглядом купе. На столике стояли три стакана с недопитым чаем, лежал апельсин, крем для рук и помада. Пиджака или другого предмета, указывающего на присутствие Константина Константиновича, не было. «Неужели он не разбудил меня? Но почему же? Странный тип… Говорил, что разбудит, как подъедем к Твери». Так думал я, пытаясь собрать все воедино в своей голове, которая гудела, как кипящий чайник.
    — Не скажете, который час? — обратился к старику.
    — Двадцать минут первого, — ответил он.
    — А почему стоим?
    — Так Елец. Здесь большая остановка — минут тридцать, — улыбнулся старик.
    Я откупорил оставшуюся с вечера бутылку пива и сделал несколько глубоких глотков.
    — Скажите, — обратился к старику, — со мной ехал мужчина средних лет в светлом костюме, вы, случайно, его не видели? Вы когда сели в поезд? «Ничего себе я заснул, — подумал я, — так заснул, что даже не слышал, как в купе заходили люди!» Меня это немного насторожило.
    — Нет, — отвечал старик, — я сам только сел в поезд, то есть прямо на этой станции, в Ельце. Тут еще парочка одна едет, может, они знают. Я слышал из разговора, что они в Твери сели…
    — Точно! — воодушевился я, — он как раз в Твери и сходил. А где они, кстати?
    — Вышли. Остановка-то большая.
    — Я, пожалуй, тоже выйду, а то мне что-то дурно. Мы вчера тут перебрали немного.
    — Что ж, бывает, — тихо сказал старик.
    Пробираясь по душному вагону, я споткнулся о милейшего мальчишку, который самозабвенно грыз огромное зеленое яблоко размером с его маленькую головку. На порожках вагона стояла все та же проводница с перебинтованным пальцем левой ноги. Она посмотрела сначала на мое помятое лицо, потом опустила глаза на бутылку с пивом, после чего сморщилась и демонстративно отвернулась. Плевать мне на тебя, выдра, подумал я и вышел в залитый солнцем день. Погода и впрямь была прекрасна! Жары, как вчера, не было, дул прохладный северный ветер, который ободрил меня после тяжелого сновидения. Его ласкающие порывы нежно гладили меня по лицу, и я ощущал, что похмелье медленно, но начинает проходить. Пиво тоже сделало свое дело.
    Я сел на скамейке, в тени, возле здания вокзала и закурил сигарету. На перроне суетились люди, волоча за собой огромные чемоданы. Нечистые женщины в рваных босоножках предлагали желающим купить пирожки.
    В то время, пока я наблюдал за одной из таких женщин, ко мне подсела девочка лет десяти, в платьишке, которое изначально было розовым, но грязь въелась в него настолько, что оно казалось чёрным. Её светлые волосы были настолько грязны, что свисали с головы слипшимися сосульками. Руки и ноги её были серыми от въевшейся грязи и имели нездоровый синеватый оттенок. Единственно чистым был её взгляд, он был тяжел и, не свойственно её столь юному возрасту, грустен. Синеватые круги под её глазками говорили о многом… Наши взгляды встретились; она смотрела на меня пристально, почти не шевелясь, только её тоненькие потрескавшиеся губки немного подрагивали.
    Мы смотрели друг на друга, не отрываясь, порядка двадцати секунд.
    — Ты откуда взялась? Как тебя зовут? — спросил я как можно спокойней.
    — Галка. Меня так в детском доме называли. А мой папа, — он умер, называл меня Галчёнок.
    — Галченок, значит… Все понятно. А почему ты говоришь «называли» в детском доме? Ты что, там больше не живешь?
    — Дяденька, дайте мне немножко денег на хлебушек! — видимо не желая отвечать на мой вопрос, переводя тему, произнесла с умоляющим лицом Галя. Но мне на секунду показалось, что это умоляющее лицо совсем ей не принадлежит. Говорила она, будто по заученной ранее фразе.
    — Конечно-конечно, я дам тебе немного денег, если ты ответишь на мой вопрос о детдоме. Обещаю, честное слово, я никому не скажу.
    — Ну, ладно, я скажу. А вы точно никому не расскажете? — спросила девочка.
    — Честное слово! — четко сказал я.
    — Я сбежала оттуда, потому что меня там сильно обижали и даже били со всей силы по лицу, и ещё я хотела увидеть маму, — и по лицу малютки прошла судорога, видимо, от ужасных воспоминаний.
    — Галченок, тебя били ребята, которые тоже жили с тобой в детском доме?
    — И они тоже, но чаще меня били воспитательницы за то, что я недоедала или забывала застелить правильно кровать. А ещё за то, что мы с Юркой прятались в кладовке…
    — Галченок, ведь у тебя же есть мама, почему же ты не живёшь с ней?
    — Один мальчик из старшей группы сказал мне, что меня у мамы, наверное, «отобрали по суду». Я не знаю, что это и решила сама проверить. Я ведь её давно не видела. Мы с папочкой жили отдельно, пока он не умер, — на её глазах появились слёзы.
    — Я всё понимаю, ну а где же сейчас твоя мама? — спросил я, закуривая вторую сигарету.
    — Дяденька, а дадите мне одну сигарету? — неожиданно спросила она.
    — Так ты еще и куришь? — возмутился я. — Никакой сигареты, поняла меня? — строго добавил я.
    — Да.
    — Так, где твоя мама?
    — Когда я убежала, у меня было тридцать рублей. Я украла их у одной воспитательницы из сумочки… Сначала я просто бродила по городу, потому что плохо его знаю, а потом устала и зашла в один из дворов. Адрес я знала, просто у людей боялась спрашивать, боялась, что они меня опять отведут туда, где меня всё время бьют. Я зашла во двор, а там, на скамейке спал дядечка, от него ещё очень плохо пахло, он и согласился довести меня до дома моей мамы за мои тридцать рублей. Мы с ним очень долго шли, потому что мама жила на другом конце города. По дороге он зашёл в магазин и купил на мои деньги водку и сразу выпил всю бутылку. Ну а потом он довел меня до дома моей мамы и ушел, — рассказывала Галя, постоянно оборачивалась, будто ища кого-то в толпе.
    — Ну и что дальше?
    — А ничего! Я поднялась по ступенькам к двери и постучала. Сначала долго никто не открывал, а потом из квартиры выбежала моя мама, оттолкнув от себя мои руки, громко ругаясь нехорошими словами, побежала вниз по лестнице. Она была пьяная. Я даже не успела ей ничего сказать. Потом я ещё два дня ходила вокруг дома, ждала маму, думала, что она придет, но она не пришла. Ждать я больше не могла — очень хотелось кушать. Я пришла сюда и начала попрошайничать, но я была не одна. Там были ещё ребята, а главная у них — тётя Зоя.
    — Это ты её постоянно ищешь, оглядываясь?
    — Да. Если она увидит, что я с вами разговариваю, то будет сильно ругаться и отберёт все деньги, что я набрала сегодня. Мы, ребята, которые живём на вокзале, должны отдавать тёте Зое половину набранных денег — это закон, а если нет, то тебя выгонят и не разрешат попрошайничать. Вот так! Ну, так вы мне дадите немного денег?
    Достав из кошелька сторублёвую купюру и протянув её девочке, я сказал:
    — Прошу, Галченок, спрячь эти деньги и не отдавай их тёте Зое! Я тебя очень прошу! Послушай меня. Спрячь их подальше, а потом купи себе покушать, ты меня слышишь?
    Она взяла купюру, зажав ее своей грязной ручкой. После чего мельком бросила на меня удивлённый взгляд и побежала, не оглядываясь.
    — Пропадет девчонка! А сколько их таких на белом свете? — сказал я вслух и, бросив окурок, пошел к поезду, который уже собирался отправляться.

2

    В купе прибавилось людей. Старик сидел ближе к окну, рядом с ним сидел парень лет тридцати, а напротив него, на моем сиденье, разместилась уже немолодая, но весьма приятной внешности особа, которая потрудилась отвернуть край моей постели, чтобы не сесть на нее.
    Парень, насколько я мог разглядеть его в сидячем положении, был среднего роста, худощав, с заостренными чертами лица. Светло-русые волосы его были уложены старомодно, на пробор. Такие прически редко встретишь у прохожих на улице. Неровная, обильная щетина на лице его выглядела вздыбленной. Проще говоря, если убрать вовсе щетину, то в образе этого человека, лет тридцати на вид, можно было без особого труда узнать Николая Гоголя.
    Женщина же, напротив, была очень привлекательна. Я вообще-то сначала даже усомнился, что они пара. Скажем возраст: ему, как я уже говорил, около тридцати, а ей что-то около пятидесяти. Она прелестна, а он, откровенно говоря, не очень красив. Она была так хороша, что могла дать фору двадцатипятилетней девушке. Одета незнакомка была в легкое платье до колен с открытыми плечами. Косметики на её лице не было совершенно. Губы алые, чуть пухленькие, маленький аккуратный носик, изящная шея. Волосы были собраны на затылке большим пучком, казалось, если она их распустит, то они красивыми рыжеватыми локонами будут доставать до середины её спины. Глаза карие, большие, от таких глаз невозможно порою отвести взгляд. Кожа её была белая-белая, создавалось впечатление, что женщина никогда не бывала на солнце и совершенно не знает, что такое загар. Тончайшие пальчики на руках, один из которых был украшен изящным, из белого золота, колечком с рубином виде застывшей капли. Она была худа, а ремешок, которым было опоясано платье, подчёркивал её тончайшую талию.
    В тот самый момент, когда я пытался протиснуться ближе к столику, чтобы сесть на свое место, она, немного развернув свои чудные худенькие ножки, оголила немного правое бедро, так, что я немного растерялся. Бедро ее так привлекло мое внимание, что я на секунду задержал на нем взгляд. Вышло не очень хорошо от того, что она заметила, как я бестактно, даже нагло рассматриваю ее. Дама немного привстала и легким движением оправив задравшееся платье, села на место.
    — Здрасьте, — глупо сказал я.
    — Здравствуйте, — сказала дама своим бархатным контральто, и улыбнулась.
    Наступила томительная пауза. Я чувствовал себя немного глупо. Казалось, что мое помятое лицо, растрепанные волосы и перегар действовали на моих новых попутчиков отрицательно.
    — Я хотел у вас спросить, — с трудом вымолвил я, — то есть мне сказали, что вы сели в Твери…
    — Кто это тебе сказал? — неожиданно спросил парень, сидящий рядом со стариком.
    — Мне? — растерянно спросил я, переведя взгляд, на сидящего в углу старца.
    — Это я сказал, — съежившись, произнес тот.
    — Вы что разговоры чужие слушаете? — возмутилась дама.
    — Никак нет. Дело в том, что когда я зашел в купе, мне невольно пришлось слышать то, о чем вы разговаривали. Молодой человек, ваш спутник, говорил, что утомился долгим пребыванием на Тверском вокзале. Вот и все.
    — Я хотел у вас спросить, — продолжал я, — не видели ли вы мужчину, лет так шестидесяти, — он со мной ехал. Он говорил, что сходит в Твери. Вот я и подумал, может вы видели его, когда садились в этот поезд.
    — Никого мы не видели, — ответил парень. — Мы зашли в купе, а ты спал. Мы достаточно громко разговаривали, но ты даже не шелохнулся. Я сразу понял, что ты выпил. В купе стоял запах.
    — Гм… Странно… Ну, да ладно. Не так это важно, — недоумевая, сказал я. — Бог с ним.
    Поезд качнулся и медленно начал набирать скорость. В наше открытое купе заглянула уже знакомая проводница и, окинув нас взглядом, резко захлопнула дверь.
    — Не баба, а зверь, — резко сказал парень.
    — Это точно. Я ей вчера на больной палец наступил, — сказал я. — Тут такое началось!
    — Бывает и хуже, — включился в разговор старик. — У меня приятель был — Евгенич, тому знаете, как досталось? — продолжал он, снимая очки, прищуривая левый глаз. — Как-то, часу во втором ночи он в Харькове сел в поезд. Пробираясь сквозь темноту и духоту вагона, ему всё же удалось добраться до своего места. Как можно тише, чтобы не разбудить людей, находящихся с ним в одном купе, Евгенич взгромоздил свой чемодан на третью полку и уселся на своё место. Поезд тронулся. Он сидел смирно и дожидался прихода проводницы, которая должна была выдать ему постель. И вот минут через двадцать, когда его терпению почти пришёл конец, дверь купе открылась и на пороге появилась женщина: она была такая заспанная, такая растрепанная, что даже ошарашила Евгенича. — Тут старик немного улыбнулся, по обыкновению щуря левый глаз, видимо, предвкушая дальнейшую развязку, причмокнул губами и продолжил: — Она немного подалась вперёд, зайдя в купе, произнесла, наверное, самый нелепый вопрос, который могла только произнести! Знаете, что она сказала? — с иронией произнёс старик, окидывая всех нас взглядом. — Она промямлила, видимо, ещё не отойдя ото сна: «Мужчина, вы что пьяный, что вы молчите, вам постель нужна или нет?» Евгенич, видимо, немного пораженный столь глупым вопросом, ничего не мог выговорить, кроме: «Ну, вы даёте! А как вы думаете? Мне что же, всю ночь сидя ехать?» — Сказав это, старик немного призадумался, наверное, подбирая слова для продолжения, после чего произнёс: — Случится же такое! Далее, Евгенич просидел ещё минут двадцать, иногда улыбаясь, вспоминая слова сонной проводницы. Наконец, на пороге купе снова появилась та же сонная проводница со сложенным постельным бельём, и ничего не сказав, передала его Евгеничу, после чего последовал её тяжёлый вдох и уход из купе. Пару минут он боролся со сном, затем встал и, не спеша, начал застилать постель…
    Вдруг речь старика прервалась из-за сильного приступа кашля. Он кашлял так, что в один момент я даже за него испугался. Парочка немного заволновалась.
    — Что с вами? — произнёс я в сильнейшем волнении, в то же время поднимаясь со своего места, давая понять, что я готов ему помочь.
    — Ни-че…Кхи, гм… Ничего, гм…, все уже прошло. Это всё проклятое курево, чёрт бы его побрал, прости Господи. Так на чём я остановился? Ах, да! Начал застилать постель, и под мутным светом купейной лампочки Евгенич увидел (о, ужас!) — простыня, которую только что принесла проводница, была залита каким-то красным соком. Долго не думая, он схватил принесённый комплект белья, пулей выбежал из купе и помчался по вагону прямиком к проводнице. Евгенич добежал до купе проводницы, дернул за ручку — закрыто! Он вскипал, как чайник. Подняв свой кулачище (а у него был огромный кулак), ударил несколько раз, да с силой, в дверь, услышав оттуда недовольный крик — прекратил. Набрав в грудь воздуха, немного расправив плечи, стал ожидать развязки этой неприятной истории. Прошли не более трёх секунд, перед тем как на пороге нарисовалась наша проводница, с глазами бόльшими, чем пятирублёвая монета, и порядком ошарашенная такой наглостью. После чего последовала продолжительная немая сцена, так как никто из них не находил нужных слов для объяснения; первым прорвало Евгенича… Я не могу в точности передать вам всех двух вёдер матерных слов, которые вывалил мой драгоценный приятель на голову несчастной проводницы, выказав своё крайнее недовольство обслуживанием пассажиров. Скажу только лишь то, что женщина молча выслушала всё до последней фразы, развернулась к своему столу, без особых колебаний взяла стоявший на нём стакан с чаем и, даже не моргнув глазом, тут же выплеснула его прямо в лицо Евгенича! — Тут старик громко рассмеялся и сквозь смех продолжил, — выплеснув стакан, она взяла с полки чистый комплект белья и швырнула его по направлению к своему обидчику. После чего резко захлопнула дверь купе, оставив по ту сторону нашего бедного Евгенича — мокрого и рассерженного, зато со свежим комплектом белья. Вот так! Теперь после этого думай: ругаться тебе с проводницей или нет. Ха!
    Дама раскатисто рассмеялась, я тоже немного улыбнулся, глядя в светлые глаза старика. Лишь парень, напротив, оставался мрачным и безучастным к нашему разговору. «Странный тип», — подумал я.
    — Ты куришь? — обратился ко мне старик.
    — Да, — ответил я.
    — Пойдем, выкурим по сигарете?
    — Пошли, — сказал я.
    В тамбуре мы ближе познакомились со стариком. Он оказался милейшим человеком. Его звали Иван Тимофеевич Тихомиров. Как выяснилось из разговора, Иван Тимофеевич живёт один, так как его жена, Маргарита Семеновна, умерла, за всю жизнь так и не родив ему детей. Сам он всю жизнь проработал на заводе, а в нынешнее время на пенсии. Летом он живет на своей загородной даче, а в городе имеет трёхкомнатную квартиру, которую любезно предложил мне внаём на весь период моей продолжительной командировки. Единственным условием было то, что он сам будет жить в этой квартире с сентября месяца и до весны, до начала дачного сезона. Это условие меня вполне устраивало. Честно говоря, я был несказанно рад его неожиданному предложению — этим снималась утомительная процедура поиска жилья в незнакомом городе. Я же в свою очередь вкратце рассказал старику о цели своей поездки и пр. Еще мы успели обменяться парой фраз об этой странной парочке. Выяснилось, что Иван Тимофеевич слышал, как они называли друг друга по именам. Ее звали Адой, а его Дмитрием.
    Возвращаясь в купе, мы застали парочку в проходе. Они живо о чем-то спорили, и я отчетливо слышал, как Дмитрий сказал: «…Ты говоришь: «моя сестра»? Да пошла она к дьяволу! Она мне не сестра! Она просто сука последняя…» На этом он оборвал свою гневную речь, так как мы с Иваном Тимофеевичем были уже довольно близко. Все вчетвером мы прошли в купе и, не проронив ни слова, доехали до N.
    На перроне в N мы разошлись в разные стороны: я с Иваном Тимофеевичем отправился к нему домой, а парочка, двинувшись в противоположном направлении, растворилась в толпе людей, наполнявших вокзальную площадь.

3

    Было семь часов утра в тот момент, когда я проснулся от глубокого сна, едва отдохнувший от утомительной и даже немного нервозной поездки в поезде, не говоря уже о путешествии во сне, о котором я все больше и больше начинал задумываться. Тогда, в поезде, я не придал особого значения своему сновидению; теперь же оно сильно занимало меня. Временами казалось, будто человек в здравом уме не может видеть подобные реалистичные сны. Также меня начала пугать фигура странного Константина Константиновича. Неужели он мог своими разговорами так подействовать на меня, что я даже увидел его во сне, Бог знает в каком виде. Поистине странный субъект был этот Константин Константинович. Не скажу, что я трус, но встреча с ним немного испугала меня. Нет, сначала он показался мне очень даже милым. Боязнь появилась уже после сна, в котором он был реальнее, чем в поезде. Все это и многое другое из этой поездки, что не поддавалось логическому объяснению, волновало меня. Но поскольку все было кончено, и в минувшую ночь в квартире Ивана Тимофеевича я не видел совершенно никаких снов, мне стало спокойней, и мысли о необъяснимых странностях начали медленно прятаться глубже в мое сознание, время от времени неожиданно появляясь вновь…
    В комнате было темно, лишь тусклый солнечный свет пытался ворваться через плотно задёрнутые ночные шторы, стараясь хоть чуточку осветить довольно мрачноватую спальню с обоями грязно-зеленого цвета. Они были настолько стары, что казалось, их не меняли последние двадцать лет, а въевшаяся в них грязь предавала им сероватый оттенок. Будучи изначально белым, потолок был испещрен огромными жёлтыми кругами, теми, что остаются от воды, высохшей на побелке. Казалось, что Иван Тимофеевич не делал ремонта с того самого момента, как похоронил свою жену, Маргариту Семёновну. Наверное, с потерей близкого человека его жизнь утратила свою былую яркость, все жизненные краски стали в его глазах блёклыми, да и сама жизнь потеряла какую-либо ценность, а сам он с каждым годом становился все прозрачней и прозрачней, медленно превращаясь в тень от самого себя, в светлые воспоминания о тех днях, когда они были так счастливы вместе. По-моему, с Иваном Тимофеевичем произошло именно это. Хотя на людях он старался держать себя, всячески давая понять окружающим, что является довольно жизнерадостным человеком…
    Утренняя головная боль усугубляла и без того тяжелое ощущение от навалившихся на меня неожиданных проблем, неприятных событий и дурных впечатлений, коими была наполнена вся прошедшая неделя. Был понедельник, и знание того, что на работе мне нужно появиться только в среду, ободряло меня. Я имел намерение погулять по незнакомому городу, чтобы ближе познакомиться с ним, — быть может, он станет мне домом на долгое время. Говоря откровенно, N мне не понравился с первых минут пребывания в нем. А именно: небывалая грязь поразила меня. Дело в том, что, идя по центральной улице, ничего особенно грязного не находишь, но стоит только заглянуть в городские «внутренности», во дворы, то тотчас же становится понятно истинное лицо города и жителей, его населяющих. Все эти бесконечные бутылки, бумажки, неделями не вывозимые мусорные контейнеры, от которых за довольно приличное расстояние пахло помоями, всевозможные банки, склянки, окурки, горами валявшиеся под балконами многоэтажек — всё это ввергало в шок. Весь внешний лоск центральных улиц мерк при виде ужаса, творившегося во дворах этого провинциального городка. Хотя совсем уж провинциальным его назвать сложно, имея в виду количество проживающих в нем людей. По словам Ивана Тимофеевича, жителей было порядка пятисот тысяч.
    Однако хочу заметить, что позже, прогуливаясь, я нашёл пару симпатичных местечек — городской парк и Соборную площадь. Парк больше походил на лес, с многочисленными извивающимися дорожками, вдоль усыпанными скамейками, а многовековые дубы — эти огромные богатыри, придавали помимо всех остальных приятных ощущений немного таинственности…
    Насилу встав с кровати, немного потягиваясь, накинув на себя одежду, я вышел из комнаты и пошёл на запах, который манил меня на кухню. Что я увидел! Наш старик, гладко выбритый, с ровно уложенными седыми волосами, в фартуке жарил яичницу. Он так мило смотрелся, что даже поднял мне настроение.
    Увидев меня, лицо его расплылось в лучезарной улыбке, улыбке истинно довольного человека. Он аккуратно выложил приготовленный завтрак на тарелку, поставил её на стол, снял фартук и скороговоркой произнёс:
    — О, Герман! Доброе утро! Я тут завтрак приготовил… Но кроме яиц у меня ничего нет, ты уж не обессудь. С этой поездкой в Елец, к приятелю, почти вся пенсия тю-тю, так сказать!
    — Что вы, Иван Тимофеевич! Я сейчас же отдам вам деньги за моё проживание. Чего же вы мне сразу не сказали? Ей Богу, Иван Тимофеевич, — выговорив это, я было, уже собрался, бежать за деньгами, но он остановил меня.
    — Э-э-э нет, так не пойдёт! Герман, голубчик, давай раз и навсегда решим этот вопрос; да ты садись, ешь, а то всё остынет. Послушай. Денег мне платить не надо…
    — То есть как?
    — Не встревай! Денег мне платить не надо. Ты живи у меня, сколько тебе нужно. Что ж я, в самом деле, не человек, что ли? Мне уже восьмой десяток, живу я пять месяцев в году на даче, а еще буду обдирать молодого парня, который только жить начинает. Ты меня понимаешь? — И после этой фразы он так расхохотался, что я и сам не смог удержаться. Мне с одной стороны было смешно, а с другой — совершенно неловко принять такое предложение. Перечить я не стал. Честно говоря, этот порядок вещей меня очень даже устраивал, так как денег в кошельке было, прямо сказать, немного. Столько, что едва-едва хватило бы для оплаты какого-нибудь клоповника и с горем пополам дотянуть до первой зарплаты.
    — Вы действительно очень добрый человек, Иван Тимофеевич. В моём положении это просто счастье, что я вас встретил!
    — Я всё понимаю, сам был молодым. Ну а теперь кушай. Да, совсем забыл сказать, я сейчас уезжаю на дачу, а ты тут располагайся, оглядись, прогуляйся по городу, хотя здесь и гулять-то негде, но, тем не менее… — Он не договорил, уставившись в стакан с уже остывшим чаем. Иван Тимофеевич, наверное, вспомнил что-то особенно ему приятное, то, что одновременно и радовало его и заставляло грустить. Скорее даже грустить, поскольку взгляд его в этот момент был полон какой-то печали, какой-то умиротворённой грусти… Позже, когда мы прожили с ним уже некоторое время, я стал замечать, что эта задумчивость довольно часто случается. Бывало, он рассказывает о чем-нибудь весёлом, рассказывает громко, с артистизмом, хохочет, шутит и вдруг внезапно замолкает и впадает в эту умиротворённую грусть, которая может продолжаться несколько минут подряд. А потом, как ни в чём не бывало, продолжает свой рассказ, будто бы и не было никаких грустных мыслей. Мне даже иногда казалось, что он не замечает сам, как замолкает и задумывается, порою совершенно забыв о сидящем напротив собеседнике.
    Так случилось и в этот раз. Иван Тимофеевич просидел, смотря в свой мутный чай несколько минут, совсем меня не замечая. Вдруг его глаза изменились, в секунду улетучилась вся грусть и он продолжил:
    — Ну, вот и позавтракали. Герман, ты тут все прибери, а я поеду. Мне пора, а то автобус пропущу, хорошо?
    — Конечно. Я все уберу и, наверное, пойду прогуляюсь. Просидеть два дня в четырех стенах для меня мучительно.
    — А, совсем забыл! Если не хочешь сам обед готовить, можешь перекусить в кабаке. Он рядышком находится, в двух шагах. Как выйдешь, сразу налево иди и метров через двести его и увидишь. Там хорошо готовят, и цены умеренные. А то придешь иной раз в какой-нибудь кабак стопочку выпить, да закусить бутерброд возьмешь; вроде бы ничего и не съел и выпил мало — что там сто грамм, а официанточка счет принесет рубликов триста и сидишь, думаешь… Вот так! Их сам черт не разберет: хочешь бутерброд за двадцатку продавай, а хочешь за двухсотку! Ну, ладно, пойдем, дверь закроешь — я поехал.
    — А когда вы вернетесь, Иван Тимофеевич? — с трудом поинтересовался я, жуя последний кусок яичницы, которым в спешке набил полный рот.
    — Наверное, в воскресенье вечером или, в крайнем случае, в понедельник днём. Продукты возьму и обратно на дачу. Кстати, ключи вот здесь на крючочке возле двери. Ну, все, не скучай здесь. — Он вышел, закрыв за собой дверь, которая из-за сквозняка хлопнула с неистовой силой.
    Я остался один, один в совершенно чужом городе, в совершенно чужой квартире. В моей голове роились мысли, которые то отбрасывали меня назад, то заставляли думать о будущем, о том, что мне ещё предстоит. Как я буду строить свою жизнь в дальнейшем. Хочется признаться, что именно в тот момент я впервые почувствовал настоящее одиночество. Перед моими глазами вставала Анна, дочь Марка Соломоновича; вспоминая её прекрасную улыбку, мне тоже хотелось улыбаться. Потом вспоминался сам Марк Соломонович за своим столом, который грозно на меня смотрел и пугал своим взглядом. Как живые перед глазами являлись: Константин Константинович с «Известиями» в руках, несчастная девочка Галя на Елецком вокзале, мрачный попутчик Дмитрий и его прелестная спутница с изумительными ножками — Ада. Ещё вспомнилось, и очень отчётливо, лицо матери в последний день перед отъездом. В тот день она была особенно грустна. Наверное, её пугало одиночество, которое непременно должно было наступить вместе с моим отъездом. Честно говоря, мать часто грустила; я вообще редко могу припомнить её особенно весёлой…
    В моем сознании все было немного иначе, чем в реальности. Реальность же была такова: я стоял в коридоре чужой мне квартиры, в которой мне предстояло прожить довольно долгое время. Естественно, мне, оставшись одному, хотелось её осмотреть более детально. В той комнате, в которой я ночевал, ничего особенного не было — кровать, шкаф и пара кресел, а две другие представляли большой интерес для меня. Ведь по квартире можно судить о людях, в ней живущих.
    Первая — гостиная. Она была неплохо меблирована, хотя обои были тоже не очень приятного цвета. Помню, что меня поразил исключительный порядок, царивший в ней. Каждая вещь была определённо на своем месте. По всей длине широкой её части стоял огромный стеллаж из настоящего дерева, немного старомодный, с многочисленными полочками и ящиками. На полках стояли всевозможные статуэтки, фотографии — большинство из них чёрно-белые. На них был запечатлен Иван Тимофеевич, обнимающий какую-то женщину, по-видимому, Маргариту Семеновну; были и ещё какие-то люди. Кое-где по стенам висели различные грамоты, принадлежащие Ивану Тимофеевичу, которые сообщали о его заслугах перед отечеством. Особенно мне запомнилась одна статуэтка: она изображала дрессировщика льва, который засунул в пасть животному свою голову, а лев, видимо, в какой-то момент ослушался и попытался откусить эту самую голову. Эта фигура стояла на толстой металлической подставке, а сбоку была надпись, которая меня особенно поразила. Она гласила «Борись до конца!». Напротив этого стеллажа, по другой стене, стоял большой бархатный диван, тоже весьма потрепанный, с потертыми подлокотниками, а рядом с ним — старинное пианино. Удивительно, но на пианино лежали ноты, и стоял метроном, который, очевидно, был сделан лет сто назад. Я поверить себе не мог, что старик ещё и на пианино играть умеет! И обязательно попросить его непременно что-нибудь сыграть. Припоминаю, что моё внимание привлёк стоящий у окна письменный стол с множеством тетрадок и записных книжек. Стол был покрыт бордовой скатертью, весьма свежей. Одна тетрадка синего цвета лежала отдельно от остальных — похоже, что в неё часто что-то записывали. Подойдя ближе к столу, я, поступив омерзительно, заглянул в неё. Сам не знаю, почему это произошло, но совершенно искренне каюсь в содеянном грешке. Невероятно! но Иван Тимофеевич сочинял стихи, да ещё и недурные. Я тут же прочитал парочку и то, что они мне даже очень нравятся.
    Вторая — это спальня Ивана Тимофеевича. Здесь тоже был необыкновенный порядок: большая двуспальная кровать занимала почти всю комнату, а остальное место отводилось под старенький двухстворчатый бельевой шкаф. Две прикроватные тумбочки стояли по обе стороны кровати; на них располагались два ночничка, довольно милых, но тоже весьма потрепанных временем. Ещё с одной стороны кровати стоял дамский туалетный столик, по всей вероятности, принадлежавший супруге Ивана Тимофеевича. Что характерно: на этом столике стояли нетронутыми всевозможные дамские принадлежности. Создавалось ощущение, что в этом доме, помимо нашего старичка, в настоящий момент живёт женщина. Но как оказалось позже, Иван Тимофеевич после смерти Маргариты Семёновны так и не трогал её вещей и оставил на столе все так, как было при её жизни. Я в своей жизни встречал людей, которые после смерти близких оставляли принадлежащие покойному вещи на своих местах. Видимо, они не хотели мириться с потерей родного человека и жили воспоминаниями. По моему мнению, это предрассудки. Я даже одной своей дальней родственнице говорил о том, что она должна прекратить жить подобным образом. Ведь её муж умер, и его уже не вернуть, а она продолжает жить так, будто он жив, будто он на секунду вышел из дома. Когда я наблюдал за своей родственницей, у меня создалось впечатление, что она умерла вместе с мужем, с той лишь разницей, что он умер телесно, а она духовно. Порою кажется, что с утратой духовной стороны жизни бытие твоё не имеет никакого значения. Ведь жизнь — это гармоничное сочетание внутреннего мира с внешним, а без этой гармонии человек перестает существовать вовсе.
    Справа от туалетного столика, прямо в углу комнаты, располагался киот, в котором было множество различных икон; лампада была прикреплена цепочкой к гвоздю в стене и ровно свисала над ними так, что в момент свечения могла освещать их. Рядом к стене была прикручена маленькая подвесная полка, которая использовалась для подсвечников; она была вся испачкана свечным воском, кое-где были разбросаны спички, лежал пустой спичечный коробок. На одной из прикроватных тумбочек я заметил книги. Среди них был роман Бальзака «Шагреневая кожа». Заинтересовавшись названием, я взял книгу со столика и почти машинально — как это часто бывает — бегло пролистал её, шелестя страницами из конца в начало. Мое внимание привлекло одно предложение, подчеркнутое простым карандашом. Как сейчас, вижу его перед глазами: «Желать сжигает нас, а мочь — разрушает, но знать дает нашему слабому организму возможность вечно пребывать в спокойном состоянии». Тут же лежали: сборник молитв, книга с надписью «Акафисты» и толстенная Библия, в очень старом переплёте.

4

    Ознакомившись с квартирой Ивана Тимофеевича, я, наскоро одевшись, вышел на улицу. При выходе из подъезда, меня ослепил яркий солнечный свет, от которого я сильно прищурился. Помимо того, что солнце палило неистово, отражавшиеся от многочисленных луж на асфальте лучи ослепляли вдвойне. Честно говоря, гулять мне тогда не очень хотелось, но и оставаться дома одному было тоже невыносимо тяжело. Не стану долго описывать все те бесконечные улицы, поскольку ничего особенно примечательного в этом городишке не нашлось.
    В кафе, о котором говорил Иван Тимофеевич, мне довелось в тот день заглянуть. Старик оказался прав, отметив весьма недурную кухню и умеренные цены.
    Прогуливаясь после обеда по центральной улице N, я обнаружил упомянутую мною выше Соборную площадь. Собор был похож на тысячи соборов по всей стране. Вход в храм начинался приблизительно тремя десятками ступеней, по обеим сторонам которых, снизу и до самого верха сидели нищие. Среди них были и цыгане с целой сворой детей, и люди в грязных одеждах с испитыми лицами, и старухи со стариками. Кто-то из них смиренно просил подаяние, а кто-то с надрывом в голосе чуть ли не выхватывал приготовленные монеты.
    Поднимаясь по ступенькам вверх, я обратил внимание на одного человека. Он сидел на какой-то рваной и очень грязной фуфайке у самого входа в собор. Длинные слипшиеся волосы закрывали почти половину лица. И когда я внимательнее к нему присмотрелся, то сумел разглядеть настоящую человеческую трагедию. У несчастного были ампутированы обе ноги чуть выше колена.
    У парня отсутствовал правый глаз, точнее он был, но весь затянутый плёнкой. Когда бедняга выпрямился, я смог прочитать надпись на картонном листе, который висел у него на груди, привязанный верёвкой к шее: «Я участник войны. По несчастью потерял родную мать и оказался на улице. Помогите ради Христа!»
    Я молча собрал всю мелочь, которая у меня была (рублей тридцать), высыпал её на лежащую рядом с ним грязную тряпку и быстро зашёл в храм.
    Первое, что поразило меня — та величественная, та таинственная и громадная, как целый мир тишина, царившая внутри. Проходя вглубь храма, я старался мягче ступать по мраморному покрытию пола. Горящие свечи, стоявшие на подсвечниках, кажется, застыли на мгновенье, их пламя совершенно не колыхалось. По стенам висели образа в старинных окладах, освещенные неярким светом лампады, свисавшей до середины иконы.
    Храм делился на две большие части: первая часть заканчивалась двумя приделами с правой и левой стороны. Я долго рассматривал золоченые двери приделов, иконостас, внимательно всматриваясь в каждый образ. Далее следовал больший по размерам зал, где располагался главный алтарь, центральная дверь которого была значительно больше и богаче тех, что были у приделов. Прямо над моей головой висело колоссальных размеров паникадило с полусотней лампочек в виде свечей. Мне стало немного досадно оттого, что они не горели. Невольно мой взгляд устремился на купол. По всей окружности он имел несколько окон, через которые сейчас струился солнечный свет. Образ Господа был так велик, что занимал почти весь купол.
    Полное безмолвие, царившее вокруг, стало превращаться в еле слышное, почти неуловимое церковное песнопение. Стоя в абсолютной тишине посреди этого храма, я слышал пение, воссоздаваемое моим воображением. Закрыв глаза, я совершенно перестал чувствовать себя в пространстве и во времени. Казалось, мира вокруг меня уже нет, будто все, что окружает меня, стало огромное, необъятное, необъяснимое, а время перестало существовать вовсе. Трудно представить, сколько я находился в полном забытьи, сколь долго я стоял, поглощенный этими божественными звуками… Но спустя некоторое время я уже не мог расслышать ни единого звука, за которым рвалась моя душа — и снова безмолвие воцарилось в храме.
    Тихо ступая, дабы не разрушить храмовую идиллию, я добрался до выхода.
    Справа от выхода из храма за прилавком сидела женщина на вид лет семидесяти, продававшая всевозможную церковную утварь: свечи, кресты, иконы и т. п. Сам не знаю, почему, но я твердо решил купить себе крестик, будучи, как я уже утверждал в разговоре с Константином Константиновичем, неверующим человеком.
    — Здравствуйте, мне бы хотелось купить у вас крестик и цепочку, — сказал я, подойдя ближе к прилавку.
    — Выбирай, сынок, вот здесь справа посмотри, да, да здесь; выбирай, — спокойно и почти шепотом проговорила женщина, оторвавшись от раскладывания свечек.
    На натянутой верёвочке висело с две дюжины цепочек разного плетения. Мне почти сразу приглянулась одна из них. Я указал на неё:
    — Вот эта сколько стоит?
    — Триста рублей, сынок. Будешь покупать? — также шепотом отвечала женщина.
    — Да, пожалуй, возьму. И ещё мне нужен крестик.
    — А вот тут посмотри, внизу, — сказала она приветливо.
    Я осмотрел кресты и остановился на одном, который очень подходил к выбранной мною цепочке.
    — Я думаю, что этот подойдет, — сказал я.
    — Вот этот, что ли? О, этот хороший крестик, видишь, серебро чернёное, не потемнеет. Он сто рублей стоит, будешь брать?
    — Да.
    — Четыреста рублей всего, сынок, — улыбаясь и протягивая мне покупки, сказала она.
    Я взял и тут же, не отходя от прилавка, надел цепочку с крестом на себя и, повернувшись вновь к женщине за прилавком, поинтересовался:
    — Скажите, а их святить надо или они уже?.. — я не закончил, она перебила меня.
    — Зачем же, милок, они все освящённые, в храме ведь покупаешь, — весьма поучительно, снимая очки, проговорила она.
    — Спасибо. Я просто не знал, — смутился я.
    — Нечего извиняться. Либо в церкви не часто бываешь?
    — Не часто, — ответил я.
    — А знаешь, сынок, возьми ещё карточку с Николаем Угодником. Там сзади на ней молитва есть; носи ее с собой, да молитву иногда читай, и Господь тебе поможет. Возьми! — Она протянула мне маленькую карточку с изображением святого. Я взял её, расплатился и положил в карман своей рубашки.
    — Спасибо вам! Вы так добры. До свидания.
    — Господь с тобою, сынок, — сказала женщина и перекрестила меня своей сморщенной рукой.
    Выйдя из храма в приподнятом настроении, я решил ещё немного прогуляться. Мне почему-то хотелось просто бродить по городу, совсем ни о чём не думая. Гулянье моё затянулось так, что вернулся я уже в девятом часу. Я был так утомлен длительной ходьбой, что почти сразу лег спать.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

    На дворе был конец сентября. Я сидел за столиком у окна в маленьком кафе и задумчиво, почти неосознанно, смотрел на сотни дождевых капель, медленно стекавших по стеклу. Сигарета истлела в руке, а пепел падал на стол… В моей голове хаотично бродили мысли, так беспорядочно, что напоминали ворох сухих осенних листьев, поднятых с земли очередным дуновением холодного ветра. Я всё думал о ней: о Кате, которая, наверное, совершенно разочаровалась во мне. А что, по сути, я сделал такого? Подумаешь, приревновал её немного! Хотя и её тоже можно понять. Я ведь ей ни о чём не говорил: ни о том, что она мне очень симпатична, ни о том, что она мне нравится с первой нашей встречи, вообще ни слова в этом духе. Разве только небольшими намёками всегда давал ей это понять, сам не зная, замечает она их или нет. Любовь к ней кипела у меня внутри.
    С Катей, нашим корректором, я познакомился в первый рабочий день на новом месте в июне месяце. Она мне приглянулась с самой первой минуты. Среднего роста, с очаровательными густыми русыми волосами, мягко спадавшими на красивые плечи, она вызывала во мне и трепет, и волнение, и вожделение одновременно. Особую выразительность ей придавала ярко выраженная ключичная кость, делая фигуру более утончённой и женственной. Её глубокие зеленовато-коричневые глаза манили меня. Выражение лица почти всегда задумчиво-грустное. Особое внимание я уделял рукам женщины. Для меня это первоочередное. У Кати были тончайшие пальчики, заканчивающиеся чистейшими прелестнейшими ногтями. Улыбка, как солнечное зимнее утро, зубы белые, как только что выпавший снег. Черты лица правильные, пышные губы, тонкая шея… Полный восторг!
    До сегодняшнего хмурого сентябрьского дня наши, так сказать, коллегиальные отношения складывались хорошо и даже очень. Естественно, она и не подозревала, что я тайно влюблён в неё. Она, может, и догадывалась, что мне симпатична, но с этого самого дня узнала о моих чувствах к ней наверняка. И произошло это не потому, что я ей об этом сообщил (хотя в скором времени собирался это сделать), а по нелепейшему обстоятельству.
    Работал в нашей редакции один молодой человек — некто Тимур Жабин. Весьма омерзительный тип, как оказалось, да ещё и рябой ко всему прочему. Я по своей неопытности поначалу не разглядел его гадкой, мелочной душонки и даже сдружился с ним весьма близко, о чём вскоре пожалел. Однажды, будучи немного подшофе, я имел глупость рассказать ему о своих чувствах к Кате. Обнажая душу Жабину, я и предположить не мог, что он тоже питает чувства к этой особе! В тот самый момент, когда я делился с ним самым сокровенным, он сочувственно кивал головой и даже имел наглость успокаивать меня. Вскоре после моей исповеди Жабин начал на моих глазах заигрывать с Катей, тем самым выставляя меня не в лучшем свете. Поначалу я думал, что он просто шутит или издевается надо мной, но когда эти заигрывания стали частыми и непрекращающимися, я понял, что Жабин и не думает шутить. Но больше всего меня поражало во всей этой ситуации то, что Катя, как мне казалось, отвечает ему взаимностью!
    Я в беспамятстве метался по коридорам редакции, наивно думая, будто у этого Жабина и впрямь может всё получиться, и он отберёт у меня последнюю надежду. «Как, — думал я, — такая девушка, как Катерина, такая умная и очаровательная девушка, может выбрать такого мужчину? Неужели она так слепа? Он же не достоин даже её мизинца. А может, он и вообще ни на что не рассчитывает? — вдруг пролетало в моей голове, — а играет эту комедию для того только, чтобы сделать мне больно. Но почему? Что я ему сделал?»
    В те моменты, когда Жабин начинал свою комедию, а меня выставлял самым что ни наесть водевильным персонажем, мне попросту хотелось его убить! И в этот дождливый день моё сердце не выдержало более таких издевательств, и я решил принять радикальные меры. В последнее время он особенно издевался и перешёл все мыслимые и немыслимые границы.
    Подойдя в очередной раз к Кате, этот в высшей степени идиот сообщил ей, что давно в неё влюблён и что замечает, будто она питает к нему те же чувства! Находясь в ту минуту рядом и, разумеется, услышав этот возмутительный бред, я сорвался. Жабин нарочито произносил слова громко для того, чтобы я их услышал. Катя, в свою очередь, была ошарашена таким нелепым предположением, но при этом держала себя с достоинством.
    Итак, я сорвался. Стремглав метнувшись к Жабину (видит Бог, у меня были самые серьёзные намерения; в один момент мне хотелось его ударить, но я сдержался), я, схватив его за плечо, развернул наглое лицо к себе и отчеканил, ничего не соображая:
    — Ты, сучий сын! Ты издеваться надо мною вздумал! Мразь! Я перед тобой душу свою раскрыл, а ты, тварь, всё теперь испортить хочешь! Ты просто ублюдок! Я тебе этого не прощу! — Сам того не замечая, я уже тряс его за плечи. — Да я тебя!
    — Что? Что здесь такое происходит? Вы оба спятили, что ли? — В недоумении и даже немного испуганная Катя встала из-за стола и попятилась к окну.
    — Катюша, успокойся, я тебе сейчас всё объясню! — Как можно спокойней проговорил я и оттолкнул вбок Жабина.
    — А тут и объяснять нечего! — ввязался этот мерзавец, — Просто этот Гера в тебя, Катя, по уши…
    — Заткнись, я тебе говорю! — взвизгнул я, чувствуя, как земля уходит из-под моих ног.
    Я все менее и менее мог себя контролировать.
    — Катя, — вырвалось у меня, — не слушай его, послушай меня!
    — Ребята, Герман, что это за бред? Что это всё значит? — недоумевая от всего происходящего, вымолвила Катя.
    — Говорю же тебе, Гарин в тебя влюблён, он сам мне об этом рассказывал! Правда, Гарин? — внезапно обратился он ко мне, саркастически улыбаясь.
    — Герман, что он говорит такое? — уже более мягко, опустив глаза, сказала Катя.
    — Да! — крикнул я, обезумев. — Люб-лю! Никогда ранее я не мог себе представить, что смогу сказать такое при всех.
    — Вот так-то! Я же тебе говорил, — обратился Жабин к Кате, подойдя чуть ближе к столу. — Но и я тебя, Катенька, тоже люблю, может, и более многих здесь присутствующих.
    — Заткнись, я тебе повторяю, — проскрипел я, — ты оскорбляешь не только меня, но и Катю. Она ни в чём не виновата! Мразь ты, а не человек.
    — Да что же это за бред, вы все в своём уме вообще или как? Что вы оба здесь себе позволяете!? — Катя уже кричала и даже топнула на нас ногой.
    — Катя, успокойся! Дай я тебе сейчас всё объясню. А ты, сука, — обернулся я к Жабину, даже не вздумай раскрывать свою пасть и перебивать меня, или я за себя не ручаюсь! Послушай, однажды по своей глупости, — обратился я к Кате, стоявшей у окна с выпученными глазами, — я рассказал этому человеку всё то, что чувствую к тебе. Нет, нет, ничего не говори, дай я закончу, прошу тебя! Я рассказал ему всё, всё до последней капли, а он, этот урод, после моего откровения начал проявлять к тебе знаки внимания, чего раньше не делал. Это тебе не кажется подозрительным? А мне лично кажется… Он всю эту комедию устроил мне назло, чтобы всё испортить. — Я перевел дух и, набрав в легкие воздуха, продолжил. — Этот… этот Жабин, он болен и очень серьёзно. Нормальный человек на такое не способен! Поверь мне!..
    — Теперь я скажу, — перебил Жабин, — он всё врёт, не верь ни одному его слову. Он даже мне один раз признался, что просто хочет тебя поиметь и не более; вот так-то! Поиметь и баста!
    — Ах, ах ты, тварь, — выругался я.
    — Это правда, Герман? — бледнее и облокотившись на подоконник, сквозь зубы спросила Катя.
    — Нет и нет! Быть этого не может! Ничего подобного я не мог сказать! Он брешет!
    — А вот и не вру, — заладил Жабин.
    — Ну, всё, подонок, ты меня вывел из себя! — я уже хотел было дёрнуться в его сторону.
    — Это я подонок?! — возразил этот больной, — это ты подонок! Да ты просто бабник! Ты же просто хотел с ней переспать. Ты что, забыл? Ты же сам мне об этом говорил, а теперь, святоша, клянешься в любви! А Аннушку свою уже забыл? — и он расхохотался, естественно, через силу, просто продолжая играть свою комедию.
    Всё дальнейшее произошло, как в тумане. Контроль над разумом был потерян. И, только он успел закончить фразу, я молнией подлетел к нему, схватил левой рукой за плечо, а правой, что есть мочи, ударил кулаком по лицу.
    Мне в лицо брызнула его алая кровь, и в ту же секунду он ослаб и рухнул ничком на пол. Мужчины, находившиеся в кабинете, тотчас повставали со своих кресел. Катя, увидев эту картину, вскрикнула, а потом даже взвизгнула. Наступила гробовая тишина. Жабин, корчась от боли, копошился на полу, а я, белее белого листа с дрожавшими руками стоял над ним, смотря при этом на Катю.
    — Катя, прости меня, — сказал я охрипшим голосом.
    — Уйди! Уйди, пожалуйста, Гарин! Ты, ты…, — она схватилась двумя руками за голову, и немного погодя крикнула: — У-би-р-р-аайся! Убирайся вон! И друга своего с собой забирай!
    Она разрыдалась, что есть мочи.
    Я стремглав выбежал из кабинета, добрался до своего рабочего места, схватил свои вещи и выскочил из здания. Шёл я, сам не знаю куда, пока не увидел невдалеке именно то кафе, с которого начал эту главу. Без особого раздумья я зашёл в кафе, разделся (на мне была лёгкая курточка, так как уже похолодало), сел за столик у окна и впал в задумчивость.

2

    В кафе было мало посетителей. Я заметил двух дам бальзаковского возраста, двух мужчин, весьма уже пьяных для такого времени суток (было около часа пополудни), и одного сидящего ко мне спиной человека. Дамы были хороши собой и прилично одеты. Беседовали они тихо и, по-видимому, обсуждали свои женские проблемы. В отличие от дам, сидевших тихо и прилично беседовавших, двое нетрезвых мужчин разговаривали громко. Одеты они были очень неопрятно, даже грязно, и иногда из их пьяных ртов вылетали бранные слова, что очень резало слух. Первый — худощавый, постоянно издавал звук, будто отхаркивается, а его дружок, толстый, с пузом, похожим на пивную бочку, время от времени заливался идиотским смехом.
    Некоторое время спустя ко мне подошла официантка. Я заказал какой-то суп, отбивную и бокал вина. И не успела официантка отойти от моего столика, как послышался голос того толстяка:
    — Эй, красавица, иди к нам, посидим, поворкуем!
    — Извините, молодые люди, я, к сожалению, на работе, и нам начальство не разрешает общаться с посетителями, кроме как для принятия заказа, — спокойно, четко и лаконично, видя неадекватность мужчин, произнесла официантка.
    «Ну, не успел я отойти от одного конфликта, а тут, и так некстати, назревает другой», — промелькнуло у меня в голове. И я решил ни под каким предлогом не ввязываться в дело, которое ко мне лично не имеет ни малейшего отношения. Мне уже хватило одного разбитого носа на сегодня, второго мне не хотелось вовсе.
    — А ты что, такая правильная?! — ещё громче и ещё беспардоннее прокричал толстяк. — Э-э-э, ты что молчишь, не видишь, я с тобой разговариваю!
    «Вот и начинается…», — врезалась мне в голову.
    — Я же сказала вам уже — нам запрещают. Пожалуйста, дайте мне спокойно работать, я вас очень прошу, — так же миролюбиво и непоколебимо сказала бедная официантка.
    — Ты слышал? — ввинтил худой, видимо обращаясь к своему собутыльнику, — Ей, видите ли, запрещают. А кто же тебе, деточка, запрещает? Ну-ка, позови нам его сюда! — и лицо этого худощавого расплылось в мерзкой улыбке.
    Воцарилось молчание секунд на десять. Официантка непонимающим взглядом смотрела на этих двух «мужчин»; на них же смотрели, уже взволнованные, дамы, тихо шушукаясь. Официантка, видимо, не зная, что сказать, тихо, почти себе под нос пробубнила:
    — А Ильи Ильича сейчас нет в кафе, он бывает позже.
    «Ну, придумала что сказать, — подумал я, — шла бы, да побыстрее ты на кухню, и дело с концом».
    — Ну вот, а ты боялась. Тебе и запретить теперь некому, а мы ничего не расскажем. Правда, парнишка? — он (худой) посмотрел на меня и даже мне подмигнул. Я демонстративно отвернулся.
    — Ишь, отворачивается… Но ты его не бойся, дорогуша, — обратился он вновь к официантке, — если он расскажет, мы ему уши оборвём. Правильно я говорю? — и он повернулся к толстому. Тот улыбнулся и кивнул внушительно головой.
    Я чувствовал, как кровь пульсирует в жилах, то приливая, то отливая от головы. Я был вне себя от гнева, но сдержался и не проронил ни слова. И тут, весьма некстати, в разговор ввязалась одна из дам, доселе молчавшая:
    — Господа, оставьте же, наконец, в покое эту девушку! Ведите себя прилично!
    — А ты вообще молчи, лошадь намазанная, не лезь не в свое дело, — оборвал толстый и ударил по столу так, что вся посуда, стоявшая на нём, подпрыгнула.
    — А вам бы следовало поднять две свои поганые задницы и проваливать отсюда ко всем чертям! — не выдержав более, довольно громко, баритоном, почти крича, вступил тот одиноко сидевший человек. Голос его мне показался знакомым.
    «Ну, вот и началось! Ах, как всё это глупо и нелепо!», — подумалось мне.
    — О, надо же, и у этого голос прорезался! — буркнул худой. — Ты бы вообще молчал, а то тебе-то уж точно нос расквасим! Понял или нет?
    — А ты попробуй! Что глазами захлопал? А ты, да, ты, — обратился он к официантке, — ты иди, да побыстрее, на кухню и если что, милицию вызови. Поняла или нет? Ну что ты стоишь истуканом, бегом на кухню… быстрее! — он встал и расправил плечи. Тут я увидел его лицо и обомлел. Это был тот самый странный парень Дмитрий, напоминавший своим видом Гоголя, которого я встретил в поезде в сопровождении очаровательной Ады несколько месяцев назад, когда ехал в N на новое место работы…
    — Хорошо, — еле слышно от испуга проговорила официантка.
    — А я говорю стоять здесь и никуда не уходить, — тоже вставая, уже с разъяренным лицом, отрезал худой. Вслед за худым поднялся и толстяк.
    — Если хочешь, чтобы с тобой ничего не случилось, послушай меня и иди на кухню, не-ме-дле-нн-о! — с нескрываемой яростью крикнул Дмитрий.
    Официантка покорилась и мигом шмыгнула на кухню, так, что никто и опомниться не успел, а Дмитрий прикрыл вход своим телом.
    — Ну, всё, сопляк, ты нарвался, — потирая руки, произнёс худой, едва держась от выпитого спиртного на ногах.
    — У него нож! У толстого! — взвизгнула одна из дам.
    Я уже более не мог сидеть и тоже встал, повернулся к этому балагану лицом и выпрямился. Дмитрий, который, естественно меня, не помнил, увидя во мне помощника, ещё более стал храбриться и даже начал их ещё больше раздражать. Чему я, честно говоря, был не очень рад и в душе уже начал жалеть, что встал.
    — Ну что, кто обещал мне нос расквасить? Ты или ты? — он показал сначала на худого, а потом на толстого.
    — А как тебя зовут, сопляк? — как бы пропустив вопрос, осведомился худой.
    — А тебе зачем?
    — А так на всякий случай, чтобы знать, кого убил, — и опять идиотский смех, который подхватил и толстяк.
    — Дмитрий Родин, — отрезал парень.
    — Жаль тебя, Димочка, но придется тебе косточки поломать, — усмехнулся толстяк.
    «Это конец, — подумалось мне, — конец». У меня потели ладони, а по телу била дрожь.
    И только я успел подумать про «конец», как этот худощавый бросился на Дмитрия, ударил его несколько раз по лицу кулаком и, надавив на него своим худым телом, повалил на пол и упал сам. Дамы оглушительно завизжали, выскочили из-за стола и, прижавшись друг к другу, забились в дальний угол кафе. Те двое на полу уже опрокинули несколько столов и били друг друга с неистовой силой. Время от времени были слышны звонкие хлопки, которые происходили от сильных ударов по лицу кулаком. Только я успел опомниться, как мой взгляд упал на толстого, который и вправду достал нож. Мерзкий толстяк с серьезным холодным лицом приближался к парочке на полу. Я рванул на него, с тем только, чтобы выбить нож. Тот, заметив это, не смотря на нетрезвость, как-то сориентировался и умудрился левой рукой оттолкнуть меня так, что я с силой отлетел от него чуть ли не на метр и, ударившись головой о стену, сполз по ней вниз. В глазах стало темно, и я потерял сознание. Не знаю, сколько меня не было, но очнулся я от едкого запаха, резко ударившего мне в нос, и первое, что я увидел, было испуганное лицо той официантки с ватой в руках. Кругом суетился народ: милиция, повара. Две дамы что-то кричали. «Неужели убили?» — первая мысль, пришедшая мне в голову. Я более не мог лежать и путём неимоверных усилий поднялся на ноги.
    — Дмитрий? Да? — я забыл от волнений, как его зовут. Он кивнул головой. — Ты живой? — закричал я, увидев, Родина, сидящего на стуле с перебинтованной головой и кровоточащим носом; его лицо больше походило на фарш, на кровавое месиво.
    — Живой. Прости, не могу говорить, голову больно.
    Он и впрямь не мог говорить, видимо, травма была серьёзная. Тут рядом подвернулся доктор. Да, совсем забыл сказать: повар, находившийся на кухне и слышавший, что начинается конфликт, тут же вызвал и милицию, и скорую помощь. Я тут же у него поинтересовался состоянием здоровья Дмитрия. Он сказал, что серьёзных травм нет (это сообщение очень успокоило меня), «через месяц будет как новенький», но ему нужен постельный режим и обязательно. Ещё он сказал, что нам можно будет уходить только тогда, когда составят милицейский протокол. «Хорошо, хоть в отделение не ехать; этого ещё не хватало, — подумалось мне».
    Нас опросил лейтенант, т. е. меня, Родина, двух дам и официантку. Из речи официантки мне стало известно, что обморок мой продолжался около пяти минут. Со слов составили протокол и разрешили всем уходить, сказав только, что вызовут нас в отделение к следователю немного позже, когда разберутся с теми двумя, как они выразились, «пассажирами», которые к тому времени были уже в участке.
    Милиционеры любезно согласились развести по домам меня и Дмитрия, так как дамы ушли пешком, не согласившись ехать. По дороге Дмитрий отказался ехать домой, ссылаясь на то, что не может теперь в таком виде там появиться. Он просил меня оказать ему любезность, пригласив к себе на некоторое время. Я, естественно, согласился, думая, что и Иван Тимофеевич будет не против этого.
    Старик, к тому моменту как мы приехали, был дома и встретил нас вполне радушно, но не без удивления и даже волнения. «Что, дескать, случилось с вами?», — говорило его взволнованное лицо.

3

    — Батюшки мои, да кто же вас так помял-то? — искренне и с большим волнением, пятясь назад и надевая очки, спросил Иван Тимофеевич.
    — Да попались тут нам одни уроды! — со злостью сквозь зубы, держась за левую щеку, проскрипел Родин.
    — Не волнуйтесь вы так, Иван Тимофеевич, — успокоил я и поставил одну ногу на низенькую обувную полку, начиная развязывать шнурки. — Это Дмитрий, мы с вами уже его видели в тот день, когда познакомились в поезде. Помните?
    — Слушай, — сказал Дмитрий, — а я и смотрю, что лицо мне твое знакомо, а где видел тебя, вспомнить не могу. Вот совпадение!
    — Точно-точно, — сказал старик, — с тобою еще женщина была…
    — Верно, — отвечал Родин, — Адой ее зовут.
    — Чего только не бывает на свете, — сказал я.
    — Ну что ж, Дмитрий, ты тоже раздевайся, будем вас с Германом лечить.
    — Вовсе не стоит беспокоиться, Иван Тимофеевич, — врач сказал, что опасных травм нет, и всё скоро пройдёт, — отозвался я уже из коридора, разглядывая свою физиономию в зеркале.
    — У тебя может, и нет опасных травм, — возразил старик. — Ты, наверное, в стороне стоял, смотрел, а? Хе-хе. А на Диму посмотреть страшно.
    — Ой-ой-ой, не пугайте меня, а то я себя в зеркале не видел; того и гляди, как увижу, в обморок плюхнусь! — пошутил Родин.
    — Так, ну всё, хватит шутить. Коли разделись и разулись, проходите пока в гостиную, а я схожу на кухню принесу всё необходимое и чайник поставлю. А ты, Герман, возьми полотенце в спальне и предложи гостю какую-нибудь одежду, а то на вас смотреть жалко. У Димы вон весь свитер в крови, — заботился Иван Тимофеевич.
    — А ты что не на работе? — обратился внезапно ко мне Иван Тимофеевич.
    — Потом, потом расскажу…
    — Хорошо.
    Иван Тимофеевич ушёл на кухню, шаркая старческими ногами (он всегда шаркал), я проводил Родина в гостиную, где он почему-то сел не на диван, а на стул, стоящий рядом с письменным столом. Быстро заскочив в спальню и захватив оттуда два маленьких полотенца, я шмыгнул в свою комнату и решил наскоро переодеться. После чего я взял какую-то майку и кальсоны Родину и вернулся обратно в гостиную. Там Иван Тимофеевич уже раскладывал перед Родиным вату, бинты, салфетки, спирт, маленькое зеркальце, смотря в которое Дмитрий весьма удивился своему внешнему виду — это было видно по его заплывшим глазам, которые даже стали шире открываться, но он держал свои эмоции при себе. Мне вообще показалось, что этот Родин очень спокойный и уравновешенный человек и, скорее, интроверт.
    Ухаживая за своим гостем, Иван Тимофеевич постоянно шутил и улыбался, казалось даже, что старику нравится всё, что происходит. Мне на секунду представилось, будто я каждый день привожу разных друзей и непременно с расквашенными физиономиями, а Иван Тимофеевич всех приветливо встречает и начинает за ними ухаживать. В тот же момент мне показалось, что, если я буду приводить друзей каждый день в течение года, то наш старик будет всегда всех встречать, как встретил сегодня Родина.
    Разложив все принадлежности перед Родиным и заметив, что я уже пришел в гостиную, Иван Тимофеевич улыбнулся, взял у меня из рук принесённые одежду и полотенце и передал Родину. Тот, снимая повязку со своей головы, немного морщился и сопел. Сняв повязку, Дмитрий совершенно не удивленный принесенными мною весьма изношенными кальсонами, без всякого стеснения начал переодеваться. Иван Тимофеевич, понимая, что нам нужно уйти, взял меня за локоть и сказал:
    — Герман, пусть Дима переоденется, а мы с тобой пойдём на кухню — ты мне поможешь с чаем.
    На кухне я в подробностях рассказал Ивану Тимофеевичу о происшествии в кафе. Он вручил мне чашки, и я вернулся обратно в гостиную.
    Родин обрабатывал ватой ссадины и что-то напевал себе под нос. Он был даже бодр. Когда я зашёл, он посмотрел на меня и недовольно спросил:
    — Ты чего так долго?
    — Да так, Ивану Тимофеевичу помогал.
    — Он твой дед? — небрежно спросил Родин.
    — Да нет, дальний родственник, — я солгал. А что, я должен был ему всё объяснять? Мол, я снимаю квартиру; это старичок денег не берёт; я познакомился с ним тогда в поезде и т. д.
    — Хороший старик — добрый, — улыбнулся Родин.
    Поставив чашки на стол, я плюхнулся на диван и растянулся на нём.
    — Что, сильно болит? — спросил я, указывая на его лицо.
    — Да нет, не очень. Как я теперь по улице ходить буду? Что люди подумают?
    — А что они должны подумать? Мало ли, что случилось? Не переживай.
    Разговор не клеился.
    — А вот и чай, — провозгласил входящий в гостиную Иван Тимофеевич, толкая перед собой маленький столик на колёсиках.
    На столе, помимо чайника и сахарницы, стояли две маленькие хрустальные вазочки: одна с конфетами, а другая с печеньем.
    — Герман, бери чашки и наливай чай. А я на твоём месте посижу, что-то я устал.
    Старик присел на моё место, я принялся наливать чай.
    — Ну, Дима, расскажи, как ты защищал официантку. Очень интересно!
    — А вы откуда уже про это знаете?
    — Мне Герман на кухне вкратце рассказал, — улыбался Иван Тимофеевич.
    — Ах, ты уже всё растрепал, — пошутил Родин и погрозил мне своим распухшим и окровавленным кулаком.
    — Не злись, я так только в общих чертах, так сказать.
    Я повернулся в сторону Ивана Тимофеевича и лицом показал ему, что он что-то не то сморозил и тем самым поставил меня в неловкое положение.
    Родин кратко, но весьма красочно описал происшествие в кафе, не забыв упомянуть ни одной детали. Его рассказ немного взбодрил нашего старика, точнее сказать, он был просто в восторге от героизма, проявленного Родиным. Я уже налил чай и поставил чашки на маленький стол на колёсиках.
    — Вот и всё, разбирайте чашки, — сказал я.
    — А можно поинтересоваться, — отпивая первый глоток, заговорил Иван Тимофеевич. — Чем занимается наш герой? — обратился он к Родину.
    — Я-то? Я уже давным-давно закончил учёбу, — начал рассказ Родин, — лет восемь назад…
    — Стало быть, тебе уже лет двадцать девять?
    — Тридцать, — поправил Родин.
    — Дима, а где ты учился? — встрял я.
    Родин намазывал зелёнкой свои раны и морщился от боли; Иван Тимофеевич шуршал конфетной обёрткой. Знаете, у старых людей есть одна дурная привычка — я не раз замечал — они если едят конфету, то фантик от неё начинают складывать пополам, потом ещё пополам и ещё — это всегда раздражает.
    — В местном педагогическом университете на филолога.
    — Так ты филолог! — удивился я, встречая родственную душу. — А я журналист.
    — Да-а-а! Не может быть! Вот это встреча! Скажи, а ты по профессии работаешь? — как бы с завистью спросил Родин.
    — Да, — я старался как можно меньше гордиться, — я работаю в одном местном издательстве.
    — А кем?
    — Редактором нескольких колонок в одном издании.
    Естественно, я не стал сообщать ему всех подробностей своей работы, дабы он не счёл меня хвастуном.
    — А ты? — поинтересовался я в свою очередь.
    — Я тоже до недавнего времени работал у одного кретина…. Впрочем, я не очень хочу об этом говорить, — как-то даже нервно отрезал Родин.
    — А как же ты живешь, Дима? — встрял, прожевав конфету, Иван Тимофеевич. — То есть ты меня, конечно, извини. Я имел в виду, на что? В смысле, на какие деньги? — замялся старичок и заёрзал на диване.
    «Неделикатный вопрос, — мелькнуло у меня в голове. — В духе престарелых людей».
    — Я книгу писал, — отчеканил Родин и наморщился, видимо, обжёгся горячим чаем. Пить ему было не очень удобно из-за распухших губ.
    — О, как! — вскричал старик, — Неужто в наш век можно на книгах заработать?
    — Почему же нет? Естественно, можно, — перебил я и осёкся.
    — Правильно говоришь, — подтвердил Родин, — я до начала работы получил кругленькую сумму денег от одной госпожи.
    — Что, ещё не начал писать, а уже деньги получил? — недоумевал Иван Тимофеевич.
    — Да, представьте себе. Сто тысяч получил!
    — Вот это да-а-а-а. Нам такие деньги и не снились! — протянул старик и, обращаясь ко мне, сказал: — Учись, Гера, — и вновь прищурил левый глаз.
    — А кто же тебе столько мог заплатить? — немного с грустью, вспоминая свою зарплату, осведомился я.
    — О-о-о, это очень интересная история, сейчас я вам её расскажу. Только она длинная. Ничего? — Он, не дождавшись ответа, продолжил: — Она связана с той дамой, которая ехала со мной в поезде. Помните? Ада…
    — Так это она тебе деньги дала? — перебил Иван Тимофеевич.
    — Да — она! Я сейчас расскажу. Это забавно получилось, — улыбнулся Родин. — Книгу я так и не написал. Не вышло. Видимо, нет таланта к этому. По молодости рассказики пописывал, а потом все забросил. С книгой сложней оказалось…
    Вдруг у него зазвонил мобильный телефон. «Алло, — сказал он. — Приветик. Как жизнь? У меня ничего. Потом расскажу. Что? А, ты к Рае хочешь попасть? Я просто так тебе не скажу. Хорошо, я пошутил… Мне возьми тогда. Ok? Две… Ну, конечно… Скажешь ей, что от «Роди», понял? Да! Так и скажешь. Деньги я тебе потом отдам. Сейчас ноль. Адрес записывай. Улица Жуковского, дом 56, квартира 2. И не растрепи никому. Смотри… Я завтра с утра сам к ней поеду должок отдать. Ну все… Пока».
    Родин прекратил разговор.
    Дождь стучал в окно, а ветер дул, срывая ветки с деревьев, которые с треском падали на землю; изредка гремел гром и из-за него даже чуть подрагивали окна в старой оконной раме.

4

    — Так вот, — сказал Родин, — история такая.
    В конце апреля месяца, прохладным вечером, часу в девятом, мне сильно захотелось пройтись прогуляться по городу и зайти в ресторанчик чего-нибудь выпить. Настроение в тот вечер было более, чем поганое… Гулял я часа полтора: бродил по пустынным, серым и безжизненным улицам, всматриваясь в мутные окна стоящих по краям дорог пятиэтажек. Безлюдье улиц разбавляли изредка встречающиеся мёртвые лица прохожих, которые с остекленевшими глазами проходили мимо, торопясь по своим делам. В тот момент я ощущал невыносимое одиночество. От этих мыслей, как одеялом окутавших мою голову, хотелось повеситься.
    Улица, по которой я шел, должна была привезти меня в один приличный ресторан «Маленькая Гавана».
    Войдя в ресторан, в котором сладковато пахло сигарным дымом и дорогими духами, я глазами выбрал один из столиков у дальней стены и направился к нему. Опустившись в уютное кожаное кресло я, закрыв глаза, погрузился в глубокую задумчивость. В глубине зала приятно тянул саксофон, сливаясь с множеством голосов, доносившихся со всех сторон. Из дальнего угла слышался заразительный женский смех… В ту минуту, сидя в уютном кресле, мне хотелось, чтобы так было вечно: чтобы я находился всегда вдали от мирской суеты и всегда мог слышать только этот саксофон и заразительный женский смех. Больше ничего.
    Так сидел я минут пять, которые показались мне вечностью. Потом подошел молоденький официант с игривыми, еще наивными глазами. Я заказал сто грамм Jack Daniels безо льда.
    Через три минуты мне принесли мой заказ, а еще через минуту появилась она. «Можно мне к вам? — сказала она своим мягким, бархатным голосом, — мне так скучно здесь одной. Вы никого не ждете? — Пожалуйста, — говорю, — я совершенно один и никого не жду».
    В тот вечер она была очаровательна. Ее черное атласное платье, обнажавшее острые плечи, было великолепно. Косметики почти не было, как, впрочем, и всегда. Не зная ее возраст, ей смело можно дать тридцать пять лет, хотя ей на самом деле пятьдесят один. Тонкий аромат ее духов волновал меня. Чувство, схожее с тем, будто тебя постоянно накрывает волной. Потом волна уходит, и снова накрывает следующая волна.
    «Как тебя зовут? — спросила она. — Ничего, что я как-то сразу на «ты»?» Я сказал ей свое имя. Мы условились без чопорности обращаться к друг другу на «ты». Как сейчас, вижу ее перед собой. «А меня зовут Ада, — сказала она весьма мягко и кончиком острого пальчика провела возле носа. — Многие называют меня Ада Константиновна, но мне это не нравится. Мне сразу кажется, что я уже стара, а старой я быть не хочу, — улыбнулся она».
    — А она не замужем? — перебил я. — Кольца на руке не было?
    — Нет, кольца не было, — недовольно отрезал Родин.
    — А может, она его сняла? — улыбнулся я.
    — Нет у нее мужа. Может, он и был раньше… А сейчас нет. Я абсолютно точно это знаю. Она бы мне о нем рассказала. Мы сейчас с ней в очень близких отношениях. Я знаю только, что у нее был сын, которого загрызла собака, но это было давно.
    — Как загрызла? — поднялся и Иван Тимофеевич.
    — Загрызла, и все, — угрюмо сказал Родин, — я подробностей не знаю.
    Как только Родин сказал о сыне, мне сразу вспомнился поезд и Константин Константинович, который рассказывал о своей сестре. «Интересное совпадение», — подумалось мне. Я решил уточнить:
    — Прости, что перебиваю тебя, Дима. Ты случайно не знаешь, есть ли у Ады брат родной, которого Константином зовут? Я так просто интересуюсь. Мне кажется, я знаю человека, у которого сестру зовут Ада Константиновна.
    — И брата у нее нет. Чего ты привязался?
    — Дима, ты не поверишь! Я знаком с человеком, которого зовут Константином Константиновичем. Он мне рассказывал о своей сестре, ребенка которой загрызла собака…
    — Говорят же тебе, — ожесточенно сказал Родин, — нет у нее брата. Чего ты сочиняешь?! Я про нее все знаю. Если бы у нее был брат, то она непременно бы меня с ним познакомила.
    — Может, она тебе чего-то не договорила?
    — Ты что, издеваешься надо мной? Не сочиняй. Мне ничего про это неизвестно. И, в конце концов, даже если брат и есть, то мне на него плевать.
    — Гм… Странно все это, — задумчиво произнес я.
    Иван Тимофеевич вопросительно посмотрел на меня, но ничего не сказал. Я же решил далее молчать. Нужно было дослушать историю Родина. Хотя совпадение фактов мне казалось невозможным. Я насторожился, больше того скажу: я немного заволновался, но решил молчать.
    — Вы будете дальше слушать? — недовольно спросил Родин.
    — Конечно, — ответили мы в один голос.
    — И так… Ах, да! Мы познакомились, и она была очаровательна! Она грациозно достала сигарету и не менее грациозно потянулась за моей зажигалкой. И в тот момент, когда она до нее дотронулась, я кинулся помогать ей прикурить. Наши руки неожиданно соприкоснулись. Тогда я почувствовал, насколько холодна ее рука. «Боже, у тебя такая холодная рука, — сказал я. — У меня всегда холодные руки…, — улыбнулась она». Затем она минуту всматривалась в мои глаза, отчего мне стало неловко, и я отвел взгляд в сторону. «Почему ты грустишь? У тебя что-то случилось? — спросила она, выпустив струю дыма. — Ты опасно проницательна, Ада, но мне не хочется сейчас об этом разговаривать, — ответил я, — да и тебе тоже будет не совсем интересно слушать. К тому же, в моей истории слишком много личного. Ты уж меня прости. — Я понимаю, понимаю, — очень спокойно сказала она, глубоко всматриваясь мне в глаза. А можно хотя бы поинтересоваться, чем ты занимаешься?» Выпуская дым, она очень красиво вытягивала свои губы трубочкой. «Я имею в виду увлечения какие-нибудь? Или работа интересная», — уточнила Ада.
    Я принялся рассказывать ей о своей бывшей работе. О том, почему меня уволили и пр.
    — А почему тебя уволили? — спросил я.
    — Меня не совсем уволили. Я сам ушел.
    — Отчего же, — любопытствовал Иван Тимофеевич.
    — С директором конфликт вышел. Я как институт закончил, пошёл работать к одному типу в контору. Вроде сначала ничего, работал, деньги зарабатывал. Деньги небольшие, но на жизнь хватало. Сами, наверное, знаете, как эти… к работникам своим относятся: то зарплату урежут по своему усмотрению, то вообще уменьшат, короче говоря, делают, что хотят. А если тебе что-нибудь не нравится — уходи, тебя никто, мол, не держит и всё в таком духе. Но не смотря на всё это, я работал и не роптал, и с начальством конфликта не имел. Поработал я так несколько лет. А потом, думаю, надо что-то самому предпринимать, не жить же всю жизнь, зарабатывая только на пропитание. И личных проблем хватает. И то нужно, и это необходимо, а средств нет. Мне кажется, что только в нашей стране, ну, может ещё где-нибудь в африканских странах человеку с высшим образованием работы приличной в провинции не найти. У нас в N, по-моему, только торгаши, да проститутки живут хорошо, а человек с высшим образованием всю жизнь не живет, а только существует, а это совсем разные понятия. А если дети? Чем их кормить, если самому жрать нечего? Таксистом, что ли, идти?! Бардак! А начальник твой трёх классов, может, и не закончил, а глядишь, денег заработает, и министром станет. Что вы улыбаетесь? И станет. Мало, что ли, примеров. А ты так и умрёшь в этих институтских коридорах… — Родин заметно нервничал.
    — Короче говоря, я предложил кое-что своему начальству. План ему обрисовал и пр. Всё было основано на уже готовой базе организации, проще говоря, ещё один отдел, который по моим подсчётам мог бы повысить благосостояние организации в целом и её сотрудников в частности. Я собрал все свои записи, планы, бумаги — всё, и пошел к своему начальнику. Пришёл, дурак, всё выложил до мельчайших подробностей. Он меня выслушал, сказал, что подумает и мне сообщит. Я оставил ему все свои бумаги и наработки и стал ждать. Думал, сейчас он мою идею проработает и меня во главу проекта поставит за сообразительность, но не тут-то было. Месяц спустя он сам ко мне в кабинет пришёл и говорит: «Дмитрий Алексеевич, я пришёл тебе сказать не очень хорошую для тебя новость. В связи с сокращением штата некоторые сотрудники должны уволиться по собственному желанию!» У меня все тут и оборвалось и я ему говорю: «Как же так, ведь вы сами недавно новых сотрудников набирали, а теперь сокращать всех собрались?» — «Да, приказ свыше!» Он всегда говорил «приказ свыше», когда принимал стратегические решения, видимо, сам боялся сказать от своего имени «увольняйтесь». «Свыше», он имел в виду какого-то чиновника, который якобы всем руководил сверху и которому сам начальник и подчинялся. Но я в это миф не верю, хотя многие верили и говорили, что видели этого призрака-чиновника. Но дело не в этом. На вопрос о моем проекте он чётко дал понять, что он, во-первых, ему совершенно не интересен, а во-вторых, всё это вещь весьма затратная, окупаемость довольно долгая и что заниматься он этим вообще не станет. «Свыше добро не дали», — говорил он. Вернул мне этот слюнтяй мои бумажки, я собственноручно написал заявлении об увольнении и ушёл восвояси. И что вы думаете? Через месяц встречаю я одного своего бывшего коллегу, а он мне и рассказывает, будто у них в конторе новое направление открыли… А кабинет этот и занимался как раз тем, что я и предложил нашему слюнтяю-директору. Вот так то! А ты иди, Димочка, на паперти становись, да милостыню проси. — Родин сильно кричал и раскраснелся, как помидор.
    — Да-а-а, — протянул Иван Тимофеевич, — неприятная ситуация. Ну, а ты, Дима, говорил потом со своим директором, как он мог так поступить?
    — Говорил, и даже чуть серьёзный конфликт не вышел. Он сразу охрану позвал и с тех пор мне больше не давали аудиенцию. И этот иезуит сейчас, воспользовавшись чужими идеями, денежки загребает, сволочь он последняя!
    — Не переживай ты так. Всё наладится, найдёшь ты новую работу, — успокаивал я не в меру расходившегося Родина.
    — Да как же не переживать? Этот подонок отнял у меня все! — Он кричал, отчего его разбитое лицо становилось страшным.
    — А ты в институт не пробовал устроиться? — советовал Иван Тимофеевич.
    — Ха-ха, конечно пробовал. Мне там говорят: «Молодой человек, у начинающих преподавателей, которые семинары проводят, зарплаты четыре тысячи рублей». А я говорю ей: «Женщина, как вы думаете, а те, которые нашими судьбами, как перчатками, разбрасываются, сами пробовали прожить на четыре тысячи в месяц, да ещё и семью прокормить?» Она только плечами пожала и более ничего…
    — Дима, а если ещё работу поискать? Может, в столицу уехать?
    — Да не могу я никуда ехать! Мне семейные обстоятельства не позволяют. Не хочу я об этом говорить. — Родин закрыл рот рукой и задумался.
    — Не расстраивайся, Дима, — успокаивал его старик, — давай лучше дальше рассказывай.
    — Хорошо. Рассказал я ей все это: про работу, про деньги и пр. И в свою очередь у нее начал интересоваться о ее жизни: кем она работает, чем занимается? Она отвечает: «Я, милый мой, уже давно не работаю. Мой отец уже пожилой, богатый и очень уважаемый человек, обеспечил мне безбедное существование до конца дней. Я не замужем, детей у меня нет. У меня был мальчик, но… случилось несчастье». Я тогда не стал спрашивать, что за несчастье. Позже, естественно, она рассказала о случае с собакой, которая загрызла ее сына. Затем я рассказал ей, что в отличие от ее отца — мой совершенно не участвовал в моей жизни, а про материальную помощь я вообще молчу. Хотя денег у него куры не клюют. Он чиновник небольшой в N-кой областной администрации. Взяточник, одним словом. Я не хочу о нем говорить. Затем она интересовалась моим семейным положением…
    — Кстати, а ты женат? — перебил я.
    — Был, но…, — он не договорил и перевел тему. — Если она не работает, то чем же она занимается, думал я в тот момент. «А может, ты филантропка?» — спросил тогда я и толкнул целую речь в защиту бедных.
    Она внимательно выслушала меня и сказала: «У меня есть одно дело… Оно, конечно, не так благородно в отличие от тех, которые ты только что описал, но… У меня небольшой фонд и что-то вроде маленького издательства в Москве. Всё это сделано в помощь начинающим писателям». Услышав это, я был сильно удивлен. Заметил ей, что считаю литературу важнейшим из искусств. После чего неудачно процитировал Горького: «Книга — такое же явление жизни, как человек, она — тоже факт живой, говорящий…» На этом я запнулся и почувствовал себя неловко, но она лихо дополнила меня: «…и она менее «вещь», чем все другие вещи, созданные и создаваемые человеком».
    — Ты на самом деле считаешь литературу важнейшим из искусств? — спросил я.
    — Литература и книги — это вообще наше всё! Живопись, музыка — это тоже, несомненно, важные искусства, но литература превыше всего! В книге вся мудрость человечества, накопленная годами. Писатель лишь тот человек, который способен эту мудрость собрать и в доступной для читателя форме изложить на бумаге. Писатель придаёт законченную форму всей нашей жизни, не забывая, конечно, и о духовной её стороне, ну как Достоевский, например. Как он в своих произведениях раскладывает душу человека по полочкам, давая всему происходящему внутри точнейшее описание. Вот что я ценю в литературе. Помнишь, я говорил о том, что писал рассказы?
    — Да.
    — Ну, это не важно, — перевел тему Родин. — Кстати, я Аде тоже тогда проговорился, что пробовал писать.
    — И как она отреагировала.
    — Она спросила, получилось ли у меня задуманное.
    — А ты?
    — Что я? Я сказал правду о том, что написал пару маленьких рассказов. После чего сказал, что таланта к этому у меня нет.
    — И как она отреагировала? — спросил я.
    — Она сказала приблизительно так: «С чего же ты это взял? Я знаю точно, что себя самого адекватно оценить нельзя. Ты давал кому-нибудь читать?» Я сказал, что не давал. Потом она начала интересоваться, о чем бы я хотел написать книгу.
    — И что же ты сказал? — спросил доселе молчавший Иван Тимофеевич.
    — Я сказал, что если бы я писал о проблемах, не зависящих от времени, меня бы стали читать.
    — А что ты подразумеваешь под этими проблемами? — спросил я.
    Родин улыбнулся:
    — Слушай, она тоже самое спросила. Только немного точнее. Она подняла свои брови и живо как-то сказала: «Ты хотел бы писать о религиозных вопросах? Может, о добре и зле или принялся бы ставить философские вопросы, которые у иных читателей сон вызывают?»
    «Странно, — подумалось мне, — опять религиозный вопрос. Точно так же, как со мною в поезде». С этого самого момента страх начал селиться в мою душу.
    Родин продолжал:
    — А я ей говорю: «А чем вопрос веры не интересен читателю? Этот вопрос, по-моему, не зависит от времени. И многие в наш век очень даже интересуются этим вопросом. Книги на эти темы читают. Людям всегда это было интересно». Тут она разошлась не на шутку: «А чем же этот твой пресловутый религиозный вопрос, — говорит она, — так интересен современному читателю? Все писатели, философы, да и все люди до сих пор не знают точно ничего. Ничего ровным счётом — это жвачка, бесплодное умствование. Кто-нибудь из людей, когда-либо живших на земле, точно знал о существовании Бога? Нет! Это демагогия. Люди своим жалким умишком никогда не смогут этого узнать! Они смогли придумать лишь массу пустых учений и ни на чём не основанных религиозно-философских теорий, не дающих ни одного утвердительного ответа! Людям нравится философствовать, рассуждать о Боге… А что толку от этих философствований? Так зачем же голову всем морочить? Да и что такое, вообще, религия?»
    — Что же, безбожниками всем стать? Как жить без веры? — возмутился Иван Тимофеевич. — Твоя Ада совершенно не права.
    — Мне, честно говоря, плевать на ее мнение, — ответил Родин.
    — А дальше что? — Мне не терпелось услышать продолжение.
    — Дальше она попыталась убедить меня в том, что стоит все же попробовать написать что-нибудь.
    Мне вспомнились слова Константина Константиновича, когда он говорил о своей сестре: «От кроткой женщины она превратилась в распутную стерву, которая совращает молодых людей примерно твоего возраста, но не старше тридцати лет. Самой ей уже пятьдесят один год. Мне иногда кажется, что она помешалась». Сомнений в моей голове больше не было. Кто-то лгал. Или Родин нам лгал, зная о брате Ады, или Ада просто не сообщила Родину, что имеет брата. Предложение же Ады, которое она сделала Родину казалось мне фикцией, прикрытием для того только, чтобы затащить Дмитрия в постель.
    — Короче говоря, — продолжил Родин, — после недолгих уговоров, я принял предложение, солгав при этом, что будто бы знаю, о чем буду писать и пр. Дальше все происходило как во сне. Ада из своей сумочки достала пачку банкнот, перетянутых резинкой, которые я охотно принял, ввиду тяжелого финансового положения. Ада была счастлива. Через некоторое время она села ближе ко мне, чем немного меня смутила. Но смущение мое улетучилось в тот момент, когда наши губы встретились. Ее поцелуи невозможно забыть. Сложно сказать, сколько мы целовали друг друга, смущая, наверное, всех, кто находился рядом. Но нам на это было наплевать. Часу во втором ночи мы уже стояли у входа в гостиничный номер. Ну а потом… Короче говоря, с тех пор мы вместе.
    — А что с книгой? — спросил Иван Тимофеевич.
    — Я предпринял несколько попыток что-либо написать но, ничего не выходило…
    — А как же аванс?
    — А нет больше аванса, — осклабился Родин.

5

    Я был шокирован. Подобное совпадение просто невозможно. Ада, — я был в этом уверен, была сестрой этого странного и страшного Константина Константиновича. Мысли свои об этом я, естественно, оставил при себе.
    Воцарилось невыносимое молчание. Прямо над диваном, на котором сидел я и Иван Тимофеевич, висели старинные часы с большим медным или бронзовым маятником, которые мерно отстукивали секунды, уходившие от нас в безвозвратное прошлое. Часы были так стары, что на маятнике уже проступили зеленовато-жёлто-коричневыми пятнами, — следы ржавеющего металла. Раньше мне не приходилось замечать стука этих часов, но в эту минуту молчания он был похож на звук, обычно раздающийся из кузницы, где кузнец выковывает очередную металлическую вещь.
    За окном же дождь к этому времени лил не просто как из ведра, а стоял непроглядной стеной.
    Ветер срывал большие ветки деревьев, которые с сильным хрустом, ломаясь, падали во двор, усыпали детскую площадку и палисадники возле подъездов, где уже давно отцвели летние цветы. Словом, природа бушевала неистовым ураганом, похожим на тот, что бушевал у меня в душе, вырываясь через грудь беззвучным громом, слышимым лишь мне одному. В голове, словно пчелиный рой, хаотично летали мысли, разрывая мою голову на части. «Ужасный день, — думал я, — как же так, чёрт возьми, в один день столько всего может произойти с одним человеком: и этот психопат Жабин, и это нелепейшее признание в любви, и драка в Богом забытой забегаловке?..»
    Я начинал жалеть и ежесекундно корил себя за то, что приволок Родина в квартиру к Ивану Тимофеевичу. Я больше не мог деликатничать перед этим человеком, мне хотелось всё прояснить до конца. Осознав для себя, что Родин все-таки слабый человек, даже несмотря на его поступок в кафе, я, немного сменив тон, разбил тишину, как хрупкое полотно стекла огромным молотом:
    — Что же это получается? Ты просто просрал сто тысяч, и все? А она за них трахает тебя каждый день!
    Родин переменился в лице и взорвался, как нагретый в печи патрон:
    — Что ты такое несёшь!? Ты хочешь сказать, что я продался этой стерве за сто тысяч? Да я просто воспользовался её предложением, только лишь для получения денег! Ты думал, я книгу буду писать, что ли? Ну, ты даешь. Как тебе это в голову-то могло прийти? Ты ещё скажи, что я душу дьяволу продал! Ну, ты даешь! Какой же ты смешной человек, Герман!
    — Да как же теперь не писать книгу? Дима, голубчик, — спросил старик.
    — Я бы с радостью написал, да только у меня ничего не получается. К тому же денег с меня обратно никто не требует.
    — Как же не получается, когда ты сам нам только что рассказывал, о том, что писал рассказы? — не отступал я.
    — Герман, ты думаешь, я не пробовал писать эту чёртову книгу? — Родин приподнялся со стула, взял его, передвинул ближе ко мне и продолжил, — конечно, пробовал! Бывало, сяду, напишу пару страниц, потом прочту написанную ахинею, порву и выброшу… И так раз сто!
    — Да…а…а, — протянул я, — мне тяжело тебя понять.
    — А ты думал, всё в жизни просто?
    — Я бы так не поступил, — отрезал я.
    По лицу Родина прошла нервная судорога, после чего он громко и резко выпалил:
    — Да пошел ты, знаешь куда, вместе со своим поучением! Тоже мне папаша нашелся. Ты ведь не знаешь, зачем мне тогда были нужны деньги, а треплешь языком!
    — Но…но, Дима, — серьёзно сказал Иван Тимофеевич, — поспокойней. Веди себя достойно, ты ведь в гостях, как никак. В чём тебе Герман виноват?
    — Хорошо, скажу прямо — я обманул её. Мне просто очень сильно были нужны деньги, вот и всё. Я подыграл ей! Черт ее дери!
    — Теперь все ясно, — сказал я и пересел на круглый стул возле пианино.
    Иван Тимофеевич встал с дивана, сказав, что покинет нас на некоторое время, вышел из комнаты. Я услышал звук закрывающейся двери в спальне. Мы с Родиным остались одни. Он вновь сел на свое прежнее место возле письменного стола и начал промачивать свои раны смоченной в спирте ватой. Я решил не отступать:
    — Прости мне мое любопытство, но зачем, если не секрет, тебе были нужны в тот момент деньги? Если уж беда какая случилась, ты бы мог, наверное, занять у своего отца. Сам, ведь, говорил, что у него денег куры не клюют.
    — Ты хочешь знать? Хорошо, я расскажу тебе в двух словах. Может, хотя бы тогда ты перестанешь на меня смотреть, будто я не человек!
    — О, Иван Тимофеевич! — встрепенулся я, увидев вернувшегося старика.
    — Иван Тимофеевич, послушайте и вы то, что я хочу рассказать, — провозгласил Родин, отставив от себя зеркало и бросив окровавленную вату на газету.
    — О чём? — спросил старик.
    — Дмитрий хотел рассказать, зачем ему были нужны деньги, — пояснил я, открыв крышку пианино и проиграв несколько клавиш по порядку.
    — Герман, не язви, потом жалеть будешь. Поверь мне, — тихо произнёс Родин.
    — Прости.
    Мне было не по себе.
    — У-у-ух, даже не знаю, с чего и начать.
    Родин немного подумал и продолжил:
    — Я уже говорил, что в тот самый день, перед тем, как мне встретить Аду, я подумывал о самом страшном, о том, что мне эта жизнь уже осточертела. Она стала для меня совершенно лишена всяческого смысла. На тот момент меня выперли с работы, и я остался без каких-либо средств существования. Мать моя, Антонина Степановна, очень серьёзно больна, у нее редкое психическое заболевание, и болезнь её прогрессирует, как чёрт. Иногда происходит полный отказ конечностей и помутнение рассудка. Изредка разум просветляется, но это бывает так ненадолго и так редко… Сейчас она уже не встаёт. Раньше я носил её на руках в ванную мыться, теперь и этого сделать невозможно, она умирает. Умирает страшно и мучительно. Всё, что я могу сделать для нее, это только протирать её тело спиртом, чтобы не начались пролежни. Вот и всё! В больницу её уже не кладут. Когда я ещё работал, мы хоть как-то сводили концы с концами, а потом всё…, не то, что на лекарства, нам и на хлеб не стало хватать. А лекарства стоят, черт знает сколько!
    У Родина подрагивали губы и мокли опухшие глаза. Мне стало его так жалко, что моё сердце начало сжиматься от боли.
    — Это всё он, эта тварь, это старая тварь — мой отец. Это он довёл её до такого состояния. Будь он трижды проклят! — крикнул Родин.
    — Тише, тише, Дима, успокойся, — привстал Иван Тимофеевич.
    — Что тише! — прокричал Родин, — вы сами хотели всё знать, так и слушайте теперь! Он бросил нас с матерью, когда мне было пятнадцать лет. Мать сразу поникла и более уже не была такой как прежде. А стерва, Жанна Петровна, к которой он ускакал, самая настоящая шлюха! Захомутала его, как мальчишку. У неё ещё вдобавок ко всему сын, или, лучше сказать, ублюдок был, которого она в молодости нагуляла. Ему тогда двенадцать лет было, а самой Жанне что-то около тридцати двух, на три года младше матери. Ей сейчас уже сорок семь и она порхает, как пташка, а моя мать одной ногой в могиле стоит, а над изголовьем кровати уже могильным запахом смерть веет.
    — Дима, но нельзя же так ненавидеть своего родного отца, — сказал Иван Тимофеевич.
    Я сидел, застыв, возле открытого пианино.
    — Да какой он мне отец! Вы ещё не знаете, что дальше было. Не случись этого, у матери, может, и не произошел бы рецидив, который и стал роковым… — Он утирал мокрые от слёз и опухшие глаза свои.
    Я встал с круглого стульчика и подошёл к нему сзади и взял обеими руками за плечи.
    — Теперь ты меня понимаешь, Герман? — спросил Родин.
    — Прости меня, Дима, мне очень жаль, что я на тебя напирал. Прости…
    — Нечего тебе извиняться. Ты сядь, я дальше расскажу. Простите, я не могу, слёзы сами катятся, вы не думайте, что я слюнтяй, — пошмыгал Родин и высморкался в платок. — Я просто после всех событий, которые, признаться, сломили меня, стал часто впадать в состояние меланхолии, и это состояние порой заводит меня в такие тупики, что я часто могу не спать целую ночь и плакать, хотя раньше мне говорили, что я — сангвиник… Впрочем… мне свойственна и крайняя раздражительность. Но я никогда не был слюнтяем, никогда. Чёрт знает, что такое происходит.
    — Нет, нет, как можно! Что ты такое говоришь? Мы совершенно не думаем, что ты какой-то там…, — взволнованно и очень искренне проговорил Иван Тимофеевич. — Правда, Герман?
    — Конечно, не думаем! — сказал я, плюхнувшись на диван, от чего старые пружины задребезжали, издавая неприятный протяжный звук.
    — Мне, знаете, и поговорить не с кем. Мать почти не разговаривает…
    — Дима, — перебил Иван Тимофеевич, — а кто же сейчас с твоей мамой дома?
    — А… Это? Да вы не беспокойтесь, Иван Тимофеевич, с ней моя двоюродная сестра, Валентина — святой человек. Она периодически приезжает к нам из В… , — (после непродолжительной паузы), — и…и…и ещё к…к…кое-что… — Родин наклонился и уставился в пол. Я даже немного испугался.
    — Что, что ещё? — взволнованно частил Иван Тимофеевич.
    — Сейчас, подождите секунду, — в этот момент он и в самом деле плакал.
    Картина перед моими глазами была ужаснейшая. Мне до этого момента никогда не приходилось видеть настолько угнетённых, потерянных и убитых горем людей, как Дмитрий Родин. Он уже не казался тем героем, которым был несколько часов назад в кафе. Сейчас он сам нуждался в поддержке и помощи.
    — Так вот, шесть или семь лет назад, — спокойно начал Родин, — я встретил девушку. Она мне так тогда понравилась, до того она была хороша, что я почти сразу в неё влюбился. В это создание просто невозможно было не влюбится! Ей было двадцать. У матери тогда состояние стабилизировалось; врачам при помощи лекарств удалось стабилизировать его…
    — А как звали девушку? — поинтересовался я.
    — Валерия, — ответил Родин с видимой злобой на лице.
    Я не понял приступа злости. Родин продолжал:
    — Не буду расписывать начало наших отношений, а перейду сразу к делу. Лера, вскоре забеременела от меня и мы, недолго думая, решили расписаться. Мать была от этой новости на седьмом небе от счастья: очень часто представляла себе, что когда окончательно поправится, будет играть с моим малышом, своим внуком. Так и произошло. Лера родила здоровую девочку — мы назвали её Анастасией. Мать будто бы заново родилась, увидев свою прелестную внучку.
    Я заметил, что Родин ломает свои воспаленные руки.
    — Ну что уж греха таить, я с отцом своим отношения поддерживал в то время и естественно решил, что он должен увидеть свою внучку. Во всё, что я расскажу дальше весьма сложно поверить, но это чистая правда. Я уже упомянул о сыночке этой Жанны. С моим отцом они детей так и не нажили, поскольку она сделала неудачный аборт, после которого стала недетородной. Так вот. Сыночек её весьма подрос и возмужал. Мы стали очень часто к ним наведываться, ездили с ними вместе по выходным в деревню (у отца там дом), вообще всё было хорошо. Я в тот момент был счастлив несказанно. Мне казалось, что жизнь налаживается и всё худшее позади. Мать моя уверенно шла на поправку, болезнь немного отступила: она даже ходила гулять и с радостью и задором занималась с моей Настенькой. Но когда Настеньке исполнилось пять лет, произошло событие, которое и представить себе невозможно. Моя любимая жена Лера, заявляет мне, что уходит от меня к другому!
    — Да как же это! — с видом потрясённого человека протянул Иван Тимофеевич. — Это не может быть!
    — Может, ещё как может. И как вы думаете, к кому она решила уйти, на кого меня променять — на этого самого Серёжечку, сыночка этой стервы Жанны. Ему тогда двадцать шесть лет было. Этому уже год прошёл.
    — Дима, да как же это может быть?! Я ушам своим не верю! Чёрт меня дери! — моему возмущению не было предела.
    — Хватит тебе чертыхаться, Герман, — дернул меня за рукав Иван Тимофеевич. — И что же дальше было?
    — А ничего. Она собрала свои вещички и переехала к нему; он жил в одной квартире с отцом моим и Жанной. Переехала, потом подала на развод, и суд решил, что ребенку с ней, с этой шлюхой будет лучше. Она заявила, что я никудышный отец, мужчина-неудачник, который постоянно перебивается случайными заработками, имеющий на руках больную мать и, при таких стесненных обстоятельствах, неспособный воспитывать ребенка. Суд был, как впрочем и всегда в России, на стороне матери! Вот так. Вы можете себе это представить или нет?
    Ответа ни от кого не последовало. Родин продолжил:
    — После суда, почти через неделю, у моей матери внезапно ухудшилось самочувствие, начался тот самый злополучный рецидив, от которого она уже, скорее всего, не поправится! Ее страшная болезнь вернулась и ударила по ней с удвоенной силой. Они — эти сволочи, убили её, будь они все прокляты! — Родин кричал как умалишенный, — пусть только вернут мне мою дочь! Вернут мне до-о-очь!
    — Дима, Дима, тише, прошу тебя упокойся, — бросился я к Родину. Он оттолкнул меня и ещё громче прокричал, — я после этого готов хоть кому, даже самому дьяволу продать душу, взамен на то, чтобы всё вернуть назад! Она уже год живёт с этим прохвостом и за целый год не дала мне встретиться с моей дочерью ни единого раза, потаскуха! — Родин опустил свою разгоряченную голову на стол, и замолчал. Было слышно, как бьётся его сердце.
    — Герман, — шёпотом сказал Иван Тимофеевич, — пусть он успокоится. Ничего не говори.
    Вместе с возбужденным, бурным и трагичным рассказом Дмитрия Родина закончилась и буря, так неистово бушевавшая несколько часов подряд, не переставая. Я сидел на диване, поражённый, и смотрел на не шевелящуюся фигуру Родина, который будто бы застыл в том положении, которое принял тотчас после своей ужасающей исповеди. Иван Тимофеевич молчал и, не отрываясь, смотрел куда-то в пустоту — его глаза были полны скорби. Он впал в свою тайную задумчивость. За окном треснувшее небо роняло последние лучи заходящего солнца, которые отражались в оконных стёклах соседнего многоэтажного дома. Словом, всё вокруг затихло. Часы, висевшие на стене, уже не так пронзительно стучали: казалось, что они вдруг стали намного тише идти и не так сильно действовали мне на нервы, колыхая своим старым маятником.
    Мысли в моей голове плыли мягким, непрерывным потоком.
    — Иван Тимофеевич, мне надо с вами поговорить, да и вам со мной, я чувствую, тоже, — шептал я. — Давайте уложим Диму в мою комнату, а сами поговорим на кухне. Со мной что-то неладное происходит. Я не могу этого объяснить. Пойдёмте, прошу вас.
    — Хорошо, — согласился старик. И добавил: — Бог знает, что такое…

6

    — …Иван Тимофеевич, я люблю это создание, люблю до глубины души. Я с ума схожу. Поймав её мимолётный взгляд, брошенный на меня, я после целый день нахожусь в каком-то страстном томлении и уже более не могу ни о чём думать. Вся моя душа рвётся к ней. Она просто создана для счастья, и я почти уверен в том, что сумею ей его подарить. Что до сегодняшнего случая, то меня вынудил совершить его бесноватый Жабин — недоумок! Что, если она меня теперь и видеть не пожелает? Если это произойдет, я даже не могу себе представить, что со мною будет!.. Я точно сойду с ума! Меня ужасно мучает мысль о том, как я посмотрю теперь Кате в глаза, как пройдёт наша первая встреча, а она непременно состоится, ведь завтра я пойду в редакцию… Что же мне ей сказать? Вы понимаете мои чувства, Иван Тимофеевич? Ответьте мне, ведь мне больше не у кого спросить совета, вы единственный человек, который есть у меня в этом городе. Подсознательно я чувствую, что советов здесь не может быть никаких.
    — Герман, я прекрасно тебя понимаю, ведь я уже прожил жизнь и жизнь весьма неплохую. Пусть жена не одарила меня возможностью иметь детей, но взамен она дала мне такую любовь, о которой можно только мечтать! Царство небесное моей Риточке, покойся с миром, дорогая моя! Более не скажу ни слова, — сказал Иван Тимофеевич и пригладил ладонь волосы на затылке.
    Мне стало намного свободнее. Я излил душу и ощутил понимание и поддержку со стороны человека, который за столь короткий промежуток времени стал мне очень дорог. Молчание убило бы меня. Но теперь мне стало легче. Я был совершенно уверен, что старик меня понимает и сопереживает мне по-отечески. От осознания этого мне стало немного теплее на душе и легче на сердце.
    Откровенно говоря, мне очень хотелось рассказать Ивану Тимофеевичу о Константине Константиновиче и о невероятном совпадении с его сестрой. Мне все это казалось почему-то очень странным. Но я промолчал…
    Мы сидели на кухне уже почти три часа, с тех самых пор, как оставили Родина отдыхать. Он спал в гостиной мертвецким сном после своей исповеди, лишь изредка похрапывая. Уложив его на диван под часами, мы, как я уже сказал, отправились на кухню, дабы обсудить проблему, затрагивающую исключительно меня.
    На кухонных часах было уже половина десятого. Верхний свет был погашен, освещение давало горевшее над столом бра. От его света всё становилось ещё мрачнее: и старая кухонная мебель, больше походившая на рухлядь, и замызганные занавески, всегда сдвинутые в одну сторону, обнажавшие облупившуюся оконную раму, и даже Иван Тимофеевич казался старше своих лет под этим тусклым светом. Его многочисленные морщины, которыми было покрыто лицо, под этим светом будто бы стали более объемными и глубокими.
    За окном всё утихло. Сквозь стекло было видно темное безоблачное ночное небо. У соседей сверху монотонно, пронзительно и надоедливо выла собака, видимо, не очень любящая одиночество. Хозяева её уехали ещё неделю назад, оставив Ивану Тимофеевичу ключи, чтобы он кормил и выгуливал их пса. Старику это, конечно, не очень нравилось, но он не мог им отказать — добрейший был человек. Пес любил его, почти как своих хозяев: видя, что Иван Тимофеевич пришёл, он сразу начинал радостно взвизгивать и ластиться к нему, а потом непременно ложился на спину, сгибал свои мохнатые передние лапы кверху, выпрашивая тем самым хоть немного ласки, так ему недостающей.
    Все тревоги и неприятности сегодняшнего дня отразились на мне не только в эмоциональном, но в физическом плане. Страшная усталость и нестерпимая головная боль от удара о стену в кафе отобрали все мои силы, и от этого меня тянуло в кровать. Мне хотелось поскорее забыться сном, чтобы хоть немного отдохнуть и прекратить о чём-либо думать. Поднявшись с табурета, дабы размять затёкшие от длительного сидения конечности, я наполнил водой из кувшина стоящий на плите чайник и поставил его на огонь. Так как отопительный сезон начинается немного позже, чем конец сентября, учитывая резкое похолодание, в квартире было свежо, поэтому горячий чай при таких обстоятельствах был очень кстати, да и во рту было горько и сухо от продолжительных разговоров.
    Через некоторое время в дверном проеме появилось опухшее лицо Родина.
    — Ты как раз вовремя проснулся, — сказал я, — мы чай собираемся пить. Присоединишься?
    — С удовольствием, — охрипшим голосом сказал Родин и сел на табурет. Его лицо стало ещё страшнее. Казалось, что за три часа сна оно распухло ещё больше, и на нём проступили иссиня-чёрные пятна, а из маленькой щелки, образуемой опухшими веками, на меня смотрели узенькой полосой два его глаза. Настроение его, кажется, улучшилось: от бури, бушевавшей в нём три часа назад, не осталось и следа. Из угнетённого и убитого горем человека он чудесным образом превратился в жизнерадостного, бойкого мужчину, несмотря на его ужасную физиономию. Он по своему виду стал как-то более энергичен и импульсивен.
    Взяв чайник, я налил чаю себе и Родину.
    — Дима, я все никак не могу понять, куда ты мог спустить сто тысяч? — вдруг спросил Иван Тимофеевич.
    — Да, Иван Тимофеевич, — улыбнулся Родин, — я просрал все деньги! А вам их жалко?
    — Не то, чтобы жалко… Просто не очень понятно, на что просрал.
    Я чувствовал, как силы уходят: сегодняшний день выжал меня, как губку, правый висок стучал так сильно, что я невольно прижимал его пальцем.
    — Хорошо, я скажу вам начистоту. Я чувствую, что пока не скажу, вы меня не выпустите… Только из-за уважения к вам, Иван Тимофеевич, — осклабился Родин.
    — Когда я брал деньги, ситуация у меня была критическая, — начал Родин, — в семье денег не было ни копеечки, а те деньги, которые присылала моя сестра, ну помните, Валя, которая сейчас с матерью сидит, все кончались. Получив от Ады сто тысяч, я сразу уплатил свои долги, которых набралось почти на сорок тысяч. Закупил матери на три месяца лекарств, купил необходимые продукты в дом и отложил ещё несколько тысяч на дальнейшее пропитание, потому что не мог знать, когда у меня ещё будут деньги. Таким образом, я почти сразу употребил что-то около шестидесяти тысяч… — На этом месте Родин запнулся, прочистил горло кашлем и неуверенно добавил: — У меня есть одно страшное пристрастие — играть в казино…
    — Ты что, их в казино спустил? — удивленно спросил я.
    — Да. Оставшиеся сорок тысяч я проиграл в покер… И что самое интересное — Аде плевать на эти сто тысяч. Для нее это своеобразная игра. Я ей и подыграл, вот и всё. Ей ни книги, ни рассказики и тому подобная ерунда не нужна, она просто ищет предлог для встречи с молодым и симпатичным мужчиной, сам знаешь, для чего. У неё в глазах написано: похоть и сладострастие.
    — Какой же ты после этого любящий и заботливый сын?! — возмутился старик. — Ты попросту не любишь свою мать! Как, как же ты мог проиграть столько денег, зная, что твоя мать нуждается в лекарствах, и у вас дома нет даже продуктов!
    — На самом деле, я очень люблю свою мать. Просто я хотел выиграть ещё немного денег.
    — И как? Выиграл? — поддел я.
    — Нет, но был близок…
    — Неужели ты не понимаешь, что на это-то и рассчитано, — вздыхая, произнес я и вперил глаза в пол.
    — Ты сегодня рассказывал, что тебя бросила жена. Так? Так. Теперь я хочу тебе сказать своё мнение. Ни одна, подчёркиваю, ни одна уважающая себя женщина не будет терпеть возле себя подобного тебе мужчину, потому что любая баба хочет видеть рядом с собой не слабака, транжиру и игрока, а надёжного мужчину! Поэтому обижаться на то, что она от тебя ушла, стоит не на нее, а в первую очередь на себя, понятно?! Ты просто жалкий. Понял? По моему мнению, все те, кто ходит в казино с мыслью разбогатеть, будучи при этом нищими, да ещё и на заемные деньги, слабаки! Ты хотел разбогатеть? Ты просто наивен. Вот и всё! — Отчеканил я, себя не помня.
    — Что ты такое несешь? Как ты можешь меня за что-либо осуждать…?
    — Тогда не надо тебе было сегодня плакаться перед нами! Ты двуличный! После всего я вообще не могу тебя видеть!
    — А ну-ка, успокойтесь оба! — крикнул вдруг Иван Тимофеевич. Глаза его были взволнованы. — Ты что себе позволяешь, Герман, — обратился он ко мне, — зачем ты оскорбляешь человека?
    Вновь послышался вой соседской собаки, которая, видимо, проснувшись, вновь начала сетовать на своё одиночество.
    — Что же это там за зверь так завывает? — пытался смягчить обстановку Родин.
    — Все, я молчу. Это, в конце концов, не мое дело, — сказал я. — Прости меня, Дима, если я тебя чем-нибудь обидел.
    «У…у…у, ау…уау…у», — разносился нестерпимый вой остервенелого соседского пса. Я сидел, не шевелясь, рассматривая маленькие чайные лепестки, плавающие на дне стакана.
    — Да, давай забудем об этом, — сказал Родин. Я тут знаешь, что вспомнил? У меня сестра есть родная. Правда, мы с нею не в ладах. Она все больше с моей бывшей женушкой и папашей общается. Он и квартирку купил. Терпеть ее не могу. А она вообще меня за человека не считает. Короче говоря, сука она последняя, да и только. Я бы ее собственными руками придушил. Да, дело, собственно, не в этом. А знаешь в чем? Она тоже в издательстве работает.
    — Гм… интересно. А в каком издательстве и кем работает? — поинтересовался я.
    Родин назвал издательство, в котором я работаю и должность сестры.
    — А к…как ее зовут? — заикнулся я.
    — А у нее фамилия не Родина. Она под девичьей фамилией матери живет. Зовут ее Катя Тихонова, — улыбнулся Родин. — Ты знаешь такую?
    Глаза Ивана Тимофеевича округлились; он растерянно посмотрел на Родина. Затем его взгляд переместился на меня и в нем я прочел: «Гера, молчи!»
    Перед моими глазами все поплыло. Лица сидевших за столом Ивана Тимофеевича и Родина начали смазываться и течь, как акварелью нарисованная картина, которую решили полить водой. Одновременно с этим, левое веко, нервно сокращаясь, вызывало у меня внутренние, никому не слышные приступы бешенства. Странное смещение чувств. Иван Тимофеевич нервно стучал пальцами по столу. Это «трам-пам-пам» доводило меня до состояния разъяренности, каждый удар по столу пальцем отражался в моём мозгу, словно молот барабана, стучавший по натянутой коже, норовя раскроить мой череп на множество осколков. Внезапно стук пальцами прекратился, и все вокруг объяла мертвецкая тишина. Только я представил себе деревянный ящик, как у меня перед глазами встала живая картина. Будто кухня превратилась в гроб, в котором справа лежит Родин, слева — Иван Тимофеевич, а я — посередине. Стук пальцев по столу, издаваемый Иваном Тимофеевичем, представлялся мне не чем иным, как стуком земляных комков о крышку гроба, которой только что опустили в могилу и начали закапывать могильщики. А заунывный вой неутомимого пса чудесным образом обратился в отходную песнь. Устрашающая картина в следующую секунду сменилась полной, беспроглядной темнотой, после чего я обмяк и рухнул с табурета на пол, как мешок с костями. Всё происходившее далее стёрлось из моей памяти…

7

    Я окончательно пришёл в себя лёжа на своей кровати. Не составляет никакого труда догадаться, что меня перенесли в мою комнату Родин и Иван Тимофеевич. Такого глубокого обморока со мной никогда ещё не случалось. Руки мои были сложены на груди, как у покойника. Думаю, что и взгляд мой был не совсем живой и ясный. На небольшом столике около моей кровати лежала вата, и стоял флакончик с надписью «нашатырный спирт». Прямо перед кроватью, над моими ногами, висели небольшие кварцевые часы, которые показывали 11:30. «Ничего не понимаю, — подумал я. — Помню, как всё вокруг провалилось, но хоть убей, не помню, как они несли меня по длинному коридору в спальню…»
    Свет уличного фонаря, преломляясь через штору, создавал загадочные узоры на жёлтом потолке. Боясь пошевелить головой, я лежал, совершенно не двигаясь, тупо отсчитывая шёпотом секунды: «58, 59, 60, 1, 2… 19, 20… Надо позвать Ивана Тимофеевича. А если его позвать, то… 48, 49… То с ним придет и Родин! Совершенно не могу теперь видеть его лица. 58, 59… А позвать старика все же надо, Бог с ним, с Родиным».
    — Иван Тимофеевич, — крикнул я. В голове что-то зазвенело и лопнуло. — Иван Тимофе — е — вич, — повторил я.
    В коридоре послышались глухие шаги — они быстро приближались. Не прошло и пяти секунд, как дверь моей комнаты отварилась, и на пороге показался старик с перепуганными глазами и опухшее лицо Родина, на котором вообще невозможно было разглядеть каких либо эмоций. Родин сел на корточки, облокотившись на стену, и подпер свою израненную голову обеими руками, а Иван Тимофеевич — на угол моей кровати, схватив при этом своей рукой меня чуть выше щиколотки.
    — Как ты, Герман? — держа меня за ногу, с трепетом в голосе спросил Иван Тимофеевич.
    — Ничего. Голова немного болит, — ответил я. — Я плохо помню, что со мной произошло.
    — Я сам не понимаю, что случилось. Сидел — сидел, а потом вдруг начал валится в сторону… Хорошо, я вовремя это заметил, а то бы ты мог голову разбить о кафельный пол на кухне, не поймай я тебя. Ты, наверное, переутомился, да ещё ударился в кафе головой… Словом, здесь всё сразу, — переживал старик. — Я уж скорую помощь хотел вызывать, но Дима меня отговорил.
    — Хорошо, что не вызвали, — выдохнул я и посмотрел на Родина, сидящего с опущенной головой возле стены. — Еще врачей ко всему прочему не хватало!
    — Это точно, — улыбнулся старик. — Ты ничего не хочешь? Может, чаю?
    — Нет, чаю я уже напился сегодня до тошноты, — сострил я и добавил, — если только стакан воды.
    — Дима, — обратился Иван Тимофеевич к Родину, — ты не мог бы принести из кухни стакан воды. Из кувшина налей…
    — Я понял, — буркнул Родин и растворился в дверном проёме.
    «Пока он ушел, — соображал я, — надо воспользоваться моментом и всё выяснить». Я шёпотом спросил у старика:
    — Вы ничего ему не сказали про Катю?
    — Упаси Бог, — зашипел старик. — Ты меня за кого принимаешь?
    — Какой же все это бред! — сетовал я. — Как же это так могло получиться? Черт бы вас всех побрал. Так вас и так! В Бога душу мать!
    — Всё, хватит, успокойся. Я тебя очень прошу. Мне второго обморока не вынести, — настойчиво сказал старик.
    Вошёл Родин со стаканом воды.
    — Вот, возьми, — сказал он.
    Я приподнялся, взял стакан, отпил один маленький глоток и, не выдержав, сказал:
    — Это правда?
    — Что, правда? — не понял Родин.
    — Герман, — строго сказал Иван Тимофеевич, — не надо, я тебя прошу! Слышишь ты меня или нет?
    — В чем дело? — недоумевал Родин и крутил головой в разные стороны, смотря то на меня, то Ивана Тимофеевича.
    — Правда? Я тебя спрашиваю! — ещё громче спросил я.
    — Герман! — крикнул старик. На этот раз я услышал его.
    — Знаешь, Дима, я так устал сегодня, что у меня просто нет больше сил. Черт бы все побрал! Я устал! Я так устал от всего этого. Один день лишил меня сил, наверное, на весь год. Мне всё равно… Я устал…
    — Тебе и впрямь нужен отдых, — спокойно сказал Родин.
    — Да, Герман, Дима прав — нам всем нужен отдых, — тихо сказал старик и немного сжал мне ногу чуть ниже колена свой рукой.
    — Я пойду ложиться спать, — сказал Родин и протянул мне руку. Аккуратно, еле дотрагиваясь до опухшей, израненной руки Родина, я сделал что-то отдалённо напоминающее рукопожатие.
    — Дима, постельное бельё я тебе дал, а дальше, думаю, сам разберешься, — сказал Иван Тимофеевич.
    — Конечно, разберусь. Ну… Я пойду… Спокойной ночи, Иван Тимофеевич, — обратился Родин к старику. Потом посмотрел на меня и произнес: — Герман, не падай духом! — Он поднял свой кулак и потряс им в воздухе.
    — Ты тоже, — улыбнулся я.
    Родин растворился во тьме коридора, откуда через пару секунд раздался глухой звук хлопнувшей двери.
    — Иван Тимофеевич, — тихо обратился я к старику, — вы-то как себя чувствуете?
    — Ничего. Устал немного, — выдохнул старик и посмотрел на меня.
    — Ложитесь спать, Иван Тимофеевич. Вам, как никому, нужен отдых, — сказал я.
    Старик встал с кровати и двинулся к выходу из комнаты. На пороге он обернулся, мягко посмотрел на меня и, опустив глаза вниз, покачивая головой, прикрыл легонечко за собой дверь.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

    Ото сна я очнулся так, как если бы на меня резко вылили ведро холодной воды. Комната казалось черно-белой. За окном стоял мутный рассвет начинающегося пасмурного дня. По откосу за окном громко стучали редкие крупные капли недавно прошедшего дождя. Грязно-зеленого цвета ночные шторы на окнах, похожие на две тряпки, уныло свисая, нагоняли жесточайшую тоску. Они совершенно не прикрывали облупившуюся краску на оконной раме и само окно, а просто были раздвинуты в разные стороны до предела. За окном низко летели серо-синие облака. То и дело подрагивало стекло от резкого порыва ветра. Тополя сильно раскачивались, роняя желтые листья. Очередным порывом осеннего ветра открылась форточка, через которую ворвался влажный холодный воздух…
    Я резко вскочил с кровати. Мысли в голове не было ни одной. Тупая головная боль разламывала мой череп на части. Во рту чувствовался металлический привкус.
    Мне впервые приходилось ощущать полное отсутствие мыслей в своей голове. На первый взгляд покажется, что в этом нет ничего особенного. Можно даже сказать, что многие люди время от времени ощущают подобное… Но здесь был иной случай. Случай даже удивительный и странный. Странность его в том, что я старался хоть о чем-нибудь подумать, но у меня это не получалось. Я пробовал что-то вспомнить, пытался мысленно рассуждать о чем-либо, но из этого получались лишь сотни разрозненных слов, которые никак не складывались в предложения. Я медленно начал терять над собой контроль. Теребя себя за волосы, я то садился, то вновь поднимался с кровати. Потирая потные ладони, подходил к окну, смотрел в него, но не видел уже ни серо-синих туч, ни тополей — все исчезло. Сознание моё не могло объяснить мне вещи, которые я видел перед собой. Все слова, которыми можно охарактеризовать предмет, оказались забыты… Усаживаясь в кресло, я тут же вскакивал с него, как ошпаренный. Прислонялся щекой к прохладной стене, а потом, опускаясь на колени, начинал плакать. Я был жив и в то же время был мертв…
    В привычное для человека состояние меня, как ни странно, вернул сильный удар захлопнувшейся входной двери в квартиру. Факт очень, надо сказать, примечательный. Удар был такой силы, что я, находившийся в самой дальней комнате, услышал его так, как если бы он прозвучал у меня над ухом. «Родин», — подумал я, и опрометью выбежал в коридор в одном белье. В коридоре было полутемно, холодно и неуютно. Дверь в спальню Ивана Тимофеевича была плотно закрыта. Не заходя к нему, я прошел прямиком в гостиную. Мои предположения оправдались. Родин исчез. На диване лежало скомканное постельное бельё. На столе валялась вата, стоял флакон со спиртом и ещё какие-то мелочи. Подойдя ближе к столу, я обнаружил валявшийся под ним бумажник Родина. Это немало удивило меня. Бумажник был кожаный и, по-видимому, весьма дорогой. Двоякое чувство возникло у меня. А именно: заглянуть внутрь или же не заглядывать. Я, выбрав второе, поспешил в комнату к Ивану Тимофеевичу.
    Старик стоял на коленях перед киотом и истово молился. Лампада была зажжена. В комнате было душно и мрачно. Иван Тимофеевич продолжал нашептывать молитву, не обращая на меня никакого внимания. Лица его я не видел. Волосы на голове у него были растрепаны; очевидно, он только встал с подушки, не успев причесаться. Я тихо прошел за его спиной и сел на неубранную постель. Пружинный матрас издал гудящий неприятный, монотонный звук. Старик, не обращая ни на что внимание, продолжал молитву. Я сидел неподвижно и смотрел на образа. Они в эту минуту казались мне какими-то потусторонними. Лица святых, озаренные светом лампады, казались строгими и в то же время кроткими.
    Иван Тимофеевич вдруг встал с колен и сел рядом со мною на кровать. Взгляд его был блуждающий и туманный, в темных зрачках отражался свет лампады.
    Помолчав с минуту, Иван Тимофеевич вздохнул и произнёс:
    — Он ушел, да?
    — Ушел, — тихо сказал я. Сердце мое сжалось.
    — Ты правильно сделал, Герман, что не сказал ему о Кате.
    — Это вам спасибо, Иван Тимофеевич. Если б не вы, я бы точно проговорился. А Родин — дерьмо, а не человек. И надо было мне его притащить к вам домой. Честно говоря, он сначала показался приличным человеком.
    — Первое впечатление обманчиво, Герман, — сказал старик. — Погода опять плохая, — вздохнул он, переводя тему разговора. — Когда же это все кончиться?
    — Мне и самому уже надоел этот дождь, — улыбнулся я.
    Помолчали.
    — Надо ведь, — воскликнул я. — Такое совпадение бывает, наверное, не чаще, чем в сто лет раз. Трудно поверить, что у такой девушки, как Катя, может быть такой братец. А, по большому счету, плевать мне на него! Сейчас поеду в редакцию с Катериной мириться.
    — Правильно. Поезжай — тебе нужно с ней поговорить. Только не говори ей о Родине, а то можешь все испортить. Помнишь, он сказал, что они не ладят?
    — Конечно, помню. Все будет отлично. Да, — вспомнил я, про кошелек у меня в руках, на который старик не обратил внимания, — он потерял свой кошелёк! Я нашел его под столом в гостиной.
    — М…м…м, — протянул старик, — интересно. А ты его открывал?
    — Нет, — сказал я, — я подумал, что не стану этого делать.
    — Правильно, Герман, и не открывай от греха подальше. Мало ли, что? Знаю я этих богатеньких чиновничьих детишек…
    — Вы как скажете, Иван Тимофеевич, — засмеялся я, — какой же он чиновничий сынок? От него родной отец, этот самый чиновник, и отвернулся.
    — Все равно не открывай, — настаивал старик. — Мне кажется, что он сам должен непременно объявиться и забрать его.
    — Правильно вы говорите. В конце концов, это даже неприлично.
    — Я тоже так считаю.
    — Ладно, пойду, а то опоздаю. Мне очень нужно объясниться с Катей. Я очень сильно её люблю. А она, похоже, меня никогда не полюбит, — с грустью сказал я.
    — Почему ты думаешь, что она тебя не полюбит?
    — Я почти в этом уверен, — вздохнул я. — Но поговорить мне с ней необходимо.
    — Поступай, как знаешь. И знаешь что?..
    — Что?
    — А ничего… Иди. Ничего не хочу говорить, — махнул рукой Иван Тимофеевич.
    Огонёк в лампаде задрожал. По стене запрыгали тени.
    Наскоро приведя себя в порядок, я вышел на улицу, где опять дождь лил, как из ведра. Путь мой был в редакцию.

2

    Дождь на улице шел проливной. Зонт я забыл дома, но, выйдя на порог, решил за ним не возвращаться. От подъезда дома до остановки общественного транспорта было не более пятнадцати метров. Я в два шага, перескакивая большие лужи, оказался у плотно набитого людьми автобуса.
    В этом городе общественный транспорт был для меня самым тяжелым испытанием. В салоне автобуса было душно и даже мерзко. Кругом мокрые люди, прислонившись друг к другу, тяжело дышали. От некоторых был и вовсе тяжелый дух. Всматриваясь в лица пассажиров, я нашел их почему-то удрученными и грустными до безнадежности. У многих мужчин были испитые лица, и от них тяжко пахло перегорелою водкой. Прямо передо мной, на сидении, расположилась древняя старуха с очень страшным лицом. Она поминутно делала движения, будто жуёт что-нибудь своим беззубым ртом, и что-то бормотала себе под нос. Возле меня, слева, стоял согбенный старик в рваной и потертой куртке. Его, на выкате, глаза, не отрываясь, смотрели в запотевшее окно автобуса, за которым ничего не было видно. За спиной кто-то громко кричал, разговаривая по телефону. Говорящий человек то и дело повторял: «Лен, ну Лена… Хорошо, я понял. Лен, ну Лена…» Раздражение мое росло. В этой компании мне нужно продержаться четыре остановки.
    Во мне стала проявляться в некоторой степени мономания. Я не мог отвлечься от мысли о Катерине. Размышления о ней не отпускали меня ни на секунду. В то же время ничего кроме фразы «что я ей скажу» не шло на первый план. Я все думал, думал, думал, а окружающая меня действительность исчезала, становилась как бы малозаметной. В мир людей из мира мыслей меня возвращал резкий, громкий и дребезжащий звук, то и дело раздававшийся из небольших музыкальных колонок для оповещения пассажиров. «Та…рам…пам…пам, — разрывались колонки, — следующая остановка — площадь Революции». Как только раздавалось это «та…рам…пам…пам», я, вздрагивая, ловил свое сердце где-то в районе пяток. Так часто бывает, когда тебя резко выдергивают из глубокой задумчивости или попросту пугают.
    За две остановки до редакции я почувствовал, что меня кто-то трогает за правый рукав. Я обернулся. Передо мной стоял молодой человек, на вид не старше двадцати лет. Голубые глаза его просительно смотрели на меня. Одет он был грязно. Светло-русые волосы были похожи на паклю. Лицо было смиренным и кротким. Губы тонкие, немного улыбающиеся. «Что ему нужно?», — подумал я и отвернулся. Молодой человек снова дернул меня за рукав.
    — Что тебе нужно? — полушепотом, довольно резко поинтересовался я.
    — Послушай, — сказал незнакомец тоже шепотом, — я вижу, что ты добрый человек. Дай десять рублей.
    — О Боже, — проскрипел я.
    — Я прошу тебя, — так же спокойно произнес он.
    Я полез во внутренний карман куртки, откуда достал кошелек, вынул из него десятку и протянул просящему. Затем положил кошелек в задний карман джинсов.
    — Спасибо, — сказал он. Дай Бог тебе здоровья.
    Находившиеся вокруг люди косо посмотрели на меня. Я смущенно озирался по сторонам. После чего решил пробираться в конец автобуса, подальше от незнакомца и назойливых взглядов.
    Но, не успел я продвинуться на два метра, как подо мной в районе заднего левого колеса что-то сильно стукнуло. Автобус резко остановился, так, что люди повалились друг на друга. И в этой давке прозвучало: «Та-рам-пам-пам! Следующая остановка… Уважаемые пассажиры, автобус дальше не пойдет из-за поломки, — говорил водитель хриплым голосом, — просьба всех покинуть салон». Публика загудела, послышались возгласы негодующих, и люди неохотно начали выходить из автобуса. Через минуту толпа вынесла меня из автобуса под ливень. Дождь беспощадно лил на человека, который забыл зонт… Будь он проклят!
    До редакции оставалась одна остановка, которую я решил пробежать. Вдруг мой взгляд упал на кофейню, находившуюся на противоположной стороне дороги. Подумав о том, что я сегодня не завтракал, и, плюнув на опоздание, я, проплыв сквозь дождь на противоположную сторону улицы, которая представляла собой бурлящий поток, зашел в кофейню. Внутри было тепло и уютно. Из десяти столиков занято было лишь три. Я сел у окна. Так как кофейня находилась в цокольном этаже, из окна вид был весьма оригинален. Мимо окна то и дело проходили одни ноги, так как туловища не было видно. Меня это немного рассмешило. Проходили изящные женские ножки в лаковых сапожках, бесформенные спортивные штаны с вычурными кроссовками, отглаженные брюки с туфлями лодочками, женские ножки в джинсах и ботиночках, грязное трико в галошах…
    — Здравствуйте, — сказала симпатичная официантка в белом фартучке, — что будете заказывать?
    — Кофе, — сказал я, — и пепельницу. — Официантка сделала реверанс и удалилась.
    Через минуту дымящий эспрессо был у меня на столе. Только успел я сделать первый глоток кофе и затянуться сигаретой, как мне стало дурно и сильно затошнило.
    В туалете меня вырвало. Уж не знаю, отчего это произошло. Возможно, это случилось вследствие небольшого сотрясения мозга, полученного вчера, или попросту от волнения. Я наскоро умылся. Отражение в зеркале испугало меня. Я был уже не бледный. Мое лицо стало немного зеленовато, а черноту век подчеркивали ввалившиеся глаза. В углах рта обнаружились какие-то складки. Нос немного заострился. Таким я ещё себя не помнил…
    Выйдя из туалета, я направился к официантке.
    — Вы извините меня, — сказал я, — мне что-то нехорошо. Я, наверное, пойду.
    Официантка молчала и моргала глазами. Может мой внешний вид испугал ее?
    — Сколько я должен?
    — Сто рублей, — ответила официантка.
    — Секундочку, — сказал я и полез в задний карман своих штанов. — Вот черт!
    — Что такое? — удивленно спросила официантка.
    — Девушка, вы мне не поверите, но у меня только что в автобусе украли кошелек.
    — Все понято, — протянула она и крикнула: — Витя, здесь платить отказываются.
    — То есть, как отказываются? — возмутился я. — Ты в своем уме? Говорят же тебе, украли кошелек, мать твою, с деньгами.
    — Не хамите, молодой человек. Витя!
    Вышел Витя с тупой физиономией.
    — Он не хочет платить? — спросил он у официантки.
    — Он.
    — Плати, — тупо сказал Витя.
    — Послушай, Витя, — сказал я, — ты же не тупой человек. Правильно? У меня только что украли кошелек в автобусе. Чем я тебе платить буду? Знаешь, что я тебе предлагаю? Сто рублей — деньги не великие. Правильно?
    — Ну… — промычал Витя.
    — Я домой сбегаю и принесу тебе их…ну…, скажем через пару часиков. Идет?
    — Плати сейчас, — уперся Витя.
    Я начал раздражаться.
    — Послушай, Виктор, ты же не тупой? Я объясняю тебе, что…
    — Отойдем отсюда, — грозно сказал Витя и взял меня за локоть.
    — Подожди, — говорю, — я только куртку накину свою, а то боюсь простудиться.
    Забрав свою мокрую куртку, я направился к выходу. Витя шел за мной.
    В тот момент, когда мы поднимались по лестнице вверх, у меня созрел план действий, который я немедленно привел в исполнение. Шагнув на предпоследнюю ступеньку я, резко развернувшись на сто восемьдесят градусов, обеими руками попытался оттолкнуть Витю подальше от себя так, чтобы иметь возможность выбежать из кафе и скрыться. Но Витя был не промах. Сориентировавшись, этот буйвол поймал мои руки, отвел их от себя, после чего ударил меня в нос локтем. Голова разлетелась в щепки, из носа хлынула кровь. Второй удар за сутки!
    — Витя! — закричал кто-то пронзительно снизу, — что ты делаешь?
    Витя обернулся.
    Воспользовавшись моментом, я выскочил из кафе, что есть мочи побежал на противоположную сторону улицы и скрылся во дворах.

3

    Через пять минут я, насквозь промокший, стоял на пороге редакции с расквашенным носом. Насколько это было возможно, я привел себя в порядок в редакционном туалете.
    В редакции было все, как всегда. По длинному коридору ходили какие-то люди, глухо хлопали двери, пронзительно звонили телефоны, нудно скрипели принтеры, кто-то громко и настойчиво что-то доказывал за дверью главного редактора… Уборщица Лида развозила грязь по рваному линолеуму. Я, неохотно поздоровавшись с Лидой, пряча свое лицо, прошел в тот самый кабинет, где вчера произошло уже известное безумие. Мне не очень хотелось вступать с кем-либо в разговор.
    В кабинете никого, кроме журналиста Мурашко не было. Этот Мурашко был огромным человеком с курчавыми русыми волосами и губами, пухлыми, как два пельменя. Весил он, наверное, килограммов сто, если не больше. Мурашко постоянно что-то жевал и старался всех угостить. Вообще, он был весьма добродушный парень. Я за все время работы в редакции не услышал от него ни одного грубого слова. Иногда казалось, что он всех любит.
    В кабинете было мрачно и темно. На Катином столе разрывался телефон. На подоконниках уныло стояли всеми забытые фикусы и кактусы. Стекла на окнах были запотевшие. Гудели лампы дневного света; одна из них моргала.
    — Привет, Гарин, — доедая пончик, поздоровался Мурашко, — ты чего опаздываешь? Батюшки мои! Что с твоей рожей?
    — Тихонова не приходила? — игнорируя возгласы Мурашко, резко спросил я.
    — Нет, не приходила. Она позвонила и сказала, что у неё семейные проблемы. По-моему, она взяла за свой счет. Так что с твоим лицом, Герман?
    — А что с ним?
    — Ты себя вообще видел в зеркало?
    — Я не хочу об этом разговаривать, — сказал я и судорожно начал точить карандаш.
    — Молчу,…молчу. Кстати, — повысил голос Мурашко, — ты в курсе, что Жабина уволили?
    — Ты сейчас серьезно это говоришь? — спросил я, думая в тот момент только о Кате. «Что, черт возьми, значит «семейные проблемы» и «за свой счет»? Что же могло произойти? Боже мой!»
    — Я толком не знаю ничего. Говорят, ему сам Марк Соломонович позвонил, и распекал его минут тридцать по телефону, после чего Жабин написал «по собственному желанию». Мне кажется, он и тебя уволит.
    — Откуда ты знаешь? — удивленно спросил я, проворачивая карандаш в точилке.
    — Так ведь главный редактор прибегал и тебя спрашивал… А вообще, я считаю, что ты правильно сделал. Он последнее время совсем обнаглел…
    — Нет! — крикнул я и сломал карандаш.
    — Что нет? — удивился Мурашко.
    — Я не хочу об этом разговаривать. Давай не будем об этом продолжать.
    — Хорошо, как скажешь.
    Помолчали минуту.
    — Герман, — обратился ко мне Мурашко, — тут материал готов в октябрьский номер, ты бы посмотрел.
    — Извини, — тихо сказал я, — я позже это сделаю. Хорошо?
    — Как скажешь. Знаешь, — вставая, произнес Мурашко, — я пойду к верстальщикам зайду.
    — Давай, — сказал я, а сам подумал, что именно этого мне и надо было.
    Мурашко вышел, хлопнув дверью. «Значит, Катя не вышла, — промелькнуло у меня в голове, — что же могло произойти? Зачем я его ударил Жабина? Вот болван!» Волнение росло.
    Я снял трубку и набрал номер питерской редакции. На звонок своим милым и всегда приветливым голосом ответила Лиля, секретарь Марка Соломоновича.
    — Лиличка, здравствуй, — сказал я, — это Гарин.
    — Здравствуй, Герман, как дела?
    — Ничего хорошего, — отрезал я, — дождь второй день льет, как из ведра. А ты как?
    — Хорошо. Ты чего хотел?
    — Мне нужен Марк Соломонович. Он на месте?
    — Да, сейчас переключу. — В трубке заиграл Моцарт.
    — Я слушаю, — раздался густой бас Марка Соломоновича.
    — Здравствуйте, Марк Соломонович, это Гарин, — волнуясь, промямлил я, — мне нужно с вами поговорить.
    — Это мне нужно с тобой поговорить, — заревел, как бешеный, Марк Соломонович. — Что вы мне, два придурка, там устроили? Бабу не поделили…
    — Она не баба! — сорвался я.
    — Ах, не баба! Ох, прости меня, Гарин, не так выразился. Я и не знал, что ты такая нежная натура, — язвил «хохол». Знаешь что, Ромео, ты мне порядком надоел. Какого хрена вы вчера драку там устроили. Бог с ним с Жабиным, но ты, ты зачем полез в драку, придурок малолетний?
    Отповедь длилась около двадцати минут, после чего Марк Соломонович сказал:
    — Ты уволен. Слышишь меня? Ты у…во…лен! И никто тебе больше не поможет! Катись из моей редакции к чертовой матери! Дяде твоему я сам позвоню…
    — Хорошо, — сказал я.
    — Сейчас пойдешь к делопроизводителю и напишешь там заявление. Ты меня понял?
    — Понял.
    — Потом получишь деньги, которые тебе причитаются у бухгалтера. Все.
    — До свиданья, Марк Соломо…, — я не успел договорить. В трубке раздавались отрывистые гудки.
    — Да пошел ты в задницу! — крикнул я, шарахнув трубку на место.
    Через три минуты с заявлением в руках я вошел в кабинет делопроизводителя. Милая Анюта своими большими карими глазами смотрела на меня. В тоненькой ручке она держала мою трудовую книжку.
    — Тебя в самом деле уволили из-за вчерашнего случая? — удивленно спросила Аня.
    — Да, — коротко ответил я и сел на стул.
    — Что ты теперь будешь делать? В Питер обратно поедешь?
    — Не знаю.
    — Что-то ты сегодня не очень разговорчив.
    — Не хочется сейчас разговаривать.
    — Понятно, — протянула Аня и пробежала глазами по моему заявлению.
    Я потянул носом воздух. Аня раскрыла мою трудовую книжку и, сделав запись, протянула ее мне.
    — Вот, возьми, Герман, — она протянула мне документ. — Ты кому-нибудь из редакции говорил об увольнении?
    — Нет, не говорил. Не хочу лишних расспросов.
    — Понятно, — сказала Аня и, подавая мне несколько листов, добавила: — Подпиши там, где я галочки поставила. Я подписал и вернул листы обратно.
    — Ну, все, — вздохнула Аня, — можешь идти. Знаешь, мне всегда так грустно, когда кто-нибудь увольняется. Это как провожать кого-то на поезд, — неожиданно выговорила Аня. — Ты меня понимаешь?
    — Конечно, понимаю, — говорю. — Я и представить не мог, что ты такая впечатлительная.
    Она улыбнулась.
    — Ну, я пойду, — как бы спросил я, в то же время утверждая.
    — Давай, — выдохнула Аня, и мило улыбнулась, обнажая свои красивые зубы.
    Я поднялся и скоро пошел к двери.
    — Ой-ой, Герман, подожди! — крикнула Аня, — я совсем забыла тебе сказать, чтобы ты зашел к бухгалтеру и забрал деньги. Там зарплата за неполный месяц.
    — Я в курсе, — через силу улыбнулся я и вышел из кабинета.
    Не успел я выйти, как вспомнил, что сам кое-что забыл спросить у Ани.
    — Аня, прости ради Бога, — сказал я, снова входя в кабинет, — я забыл у тебя спросить одну вещь. Короче говоря, — замешкал я, — мне нужен адрес Кати Тихоновой. Это очень важно!
    Аня молча открыла шкаф с личными делами, достала оттуда нужное и переписала мне адрес Кати на бумажку. Я сердечно поблагодарил Анну и вышел из кабинета. У бухгалтера я провел чуть более двух минут. Мне выдали деньги. Сумма оказалась приличная для первого времени, а о последующем я в тот момент и думать не думал.
    Выйдя на улицу, я зашагал прочь от редакции к стоянке такси.

4

    Через пятнадцать минут, я в невероятном смятении с вспотевшими ладонями стоял возле Катиной двери и жал на звонок. За дверью послышались глухие шаги, после которых тихий голос спросил:
    — Кто?
    — К…Катя, — заикнулся я, — это я, Герман. Щелкнул замок. Дверь открылась ровно настолько, насколько позволяла цепочка. Лицо Кати мне не было видно, она разговаривала через щель.
    — Как ты меня нашел? — тихо спросила она. — Что тебе нужно, Гарин? Я же позвонила в редакцию и сказала, что у меня семейные проблемы и страшные головные боли. Зачем ты пришел?
    — Прости, — смешался я, — я не хотел, но мне очень, слышишь, очень нужно с тобой поговорить!
    — Прошу, Герман, — вздохнула Катя, — не начинай заново. Мне вчера хватило того, что вы с Жабиным устроили в редакции. Уходи, прошу тебя.
    — Катя, ты должна меня выслушать, — с глубоким чувством произнес я. — Я хочу тебе все объяснить!
    — Нет! — крикнула она и захлопнула дверь.
    В полном недоумении я немного постоял возле её двери, а потом, прикуривая сигарету, спустился на этаж ниже и встал около окна, по которому ползли капли дождя. «Вот черт! Она даже и слушать меня не захотела!» — думал я.
    Находясь в Катином подъезде, я впервые почувствовал, что начинаю немного мешаться в уме. Дела мои обстояли весьма неказисто. Не беру на себя смелость описывать свои чувства, потому что из этой попытки получился бы совершенно пустой набор разрозненных фраз. Докурив, я опрометью взлетел на этаж выше и снова позвонил в звонок. «Как это все нелепо, — сказал я вслух сам себе, — что же я делаю?!»
    — Кто там? — послышался уже раздраженный голос Кати, который сорвался на слово «там».
    — Э…это снова я, Катя — Герман, — взволнованно пролепетал я, — прости меня…
    — Что тебе ещё нужно? — в недоумении крикнула Катя из-за двери.
    — Открой же ты, наконец, что ты, как немощная? — вырвалось у меня от переизбытка чувств. — Возьми ты себя в руки! Мне нужно с тобой поговорить, после чего я уйду, и больше не буду беспокоить тебя! Ты меня слышишь?
    Катя, по-видимому, была несколько поражена моей выходкой, отчего притаилась за дверью, не произнося ни слова. Рядом располагалась дверь соседская. Я заметил, что в ней потемнел глазок, из которого ранее глядел на меня маленький огонек от электрической лампочки в коридоре. «Видимо, соседи забеспокоились поднятым шумом, — пролетело у меня в голове, — а и черт с ними! Не до них сейчас». Женщина, нечисто одетая, прошла по лестнице вниз с огромной слюнявой собакой. Через секунду все стихло; от глазка отошли и из него опять засветился огонек.
    — Катя, — шепотом проговорил я прямо в щель между дверью и дверной коробкой, — Катенька, — повторил я, — открой мне, пожалуйста. Мне нужно поговорить с тобой. Уверяю тебя — это займет только пару минут.
    Минуты через три, когда я уже потерял всякую надежду на положительный исход дела, замок все же щелкнул. Катя распахнула дверь, а сама удалилась в комнату. Я, поняв, что рассусоливать не имеет смысла, залетел в квартиру и захлопнул за собою дверь.
    В коридоре тускло горел светильник. На полу были разбросаны Катины туфли, сапоги, что-то из одежды. Я разулся и прошел в комнату. То, что я увидел, потрясло меня. На небольшом плюшевом диване сидела Катя с разбитым лицом. Руки ее были в синяках, халат порван на груди, волосы растрепаны. Некоторые локоны слепила кровь. Бедная девушка смотрела на меня глазами испуганной собачонки, которую избили палками дети.
    Я одурел окончательно.
    — Кто это сделал? — тихо спросил я, подходя ближе к ней. — Кто? — крикнул я и сжал кулак так, что пальцы хрустнули. — Катенька, милая моя, скажи мне, что за мразь это сделала?
    Приблизившись к ней вплотную, я сквозь разорванный халат, который она придерживала рукой, увидел синяк на теле. Медленно опустившись на одно колено, я убрал Катину руку и распахнул халат. Бог мой! Все тело этой бедняжки, начиная от шеи, кончая животом, было в синяках. На правой груди, от соска до самой шеи была огромная царапина.
    — Милая моя, скажи мне, пожалуйста, кто это с тобой сделал?
    — Мой брат, — почти шепотом сказала, чуть сдерживая слезы.
    Я сел на пол возле нее и обхватив руками голову начал качаться как маятник — туда-сюда, туда-сюда.
    — У меня есть брат… Ты не знал? — продолжала она. — Видишь, как он любит свою сестру?
    — Ах ты Родин, ах ты сукин сын, — причитал я.
    — Ты что, знаешь его? — взволновано спросила Катя. — Но как же…
    — Знаю, — ответил я. — Мы с ним вчера познакомились в кафе. Там драка была, а он официантку защитил. Так и познакомились. Вот тварь!
    — Официантку защитил, а сестру родную ногами избил до полусмерти. — Катя заплакала.
    — Тихо, тихо, Катенька… Давай, может, скорую помощь вызовем?
    — Не нужно, — сквозь слезы ответила она.
    — А почему он так сделал? Можешь мне сказать?
    — Все просто. Все очень просто… Он просил у меня денег, а я ему не дала. Он кричал, что у него украли кошелек, а ему срочно нужны деньги…
    — А зачем ему деньги?
    — Он наркоман, — сказала Катя. — Ты разве этого не заметил?
    — Если честно — то нет. Он мне вчера рассказывал про то, что у вас мать к постели прикована…
    — А, он и тебе это заливал, подонок! Он всем брешет. Нет у нас матери. Она семь лет назад умерла.
    — То есть, как это, нет матери? — в недоумении спросил я.
    — А так. Болела она и умерла. А он всем врет, чтобы жалость вызвать, а потом в удобный момент денег попросить, будто для матери. А если получит деньги — то все, больше ты его не увидишь. Он еще рассказывает всем, что его с работы уволили и т. д.
    — Да. И это он вчера рассказывал.
    — Я же говорила. Он брехло, игрок и наркоман. Нигде эта сволочь никогда не работала.
    Я не знал, что и сказать на это. Сложившаяся ситуация окончательно вывела меня из себя. Все, что происходило в дальнейшем, я не контролировал.
    — Что ты теперь будешь делать? — спросил я Катю.
    — А что мне делать? Ничего.
    — Ты в милицию не хочешь обратиться?
    — Что б он до конца меня прикончил потом?
    — Ясно, — сквозь зубы проговорил я. — А ты отцу говорила?
    — Нет, я не стала. Мы разговаривали по телефону минут двадцать назад, но я ему ничего не сказала. У него сегодня первый день отпуска. А завтра они улетают всей семьей на отдых. У них поезд до Москвы сегодня в одиннадцать часов. Они хотели мне Настю привезти на недельку пожить, но я попрошу Леру, чтоб она ее своей матери отдала.
    — Настя это дочь Родина?
    — Да.
    — Понятно.
    Помолчали.
    — Знаешь, Герман, я хотела бы побыть одна сейчас. Ты не возражаешь? Увидел, что хотел — теперь иди! — раздраженно сказа она.
    — Я уйду, только после того, как ты мне ответишь.
    — Что я должна тебе ответить?
    — Что ты собираешься делать? — повторил я вопрос.
    — У меня, Герман, есть одна очень хорошая женщина, которая мне поможет. Я поживу у нее пару недель, а там посмотрим.
    — Кто она?
    — Матушка Алексия из N-кого женского монастыря. Матушка давняя знакомая моей покойной матери.
    — Даже не знаю, что тебе и сказать, — в недоумении произнес я. — На самом деле я думаю так: если ты считаешь, что двухнедельная жизнь там тебе пойдет на пользу…
    — Да! Я так считаю! — отрезала Катя.
    — Как ты думаешь, где сейчас твой брат? — спросил я.
    — Да где ж ему быть! В притоне… У Раи. Сколько раз мы его с отцом оттуда выволакивали. А он еще имеет наглость ненавидеть отца. И все почему? Потому, что тот ему денег не дает на наркоту.
    — А вы в милицию по поводу этого притона обращались?
    — Обращались, — вздохнула Катя, — толка только мало. Их заберут, через день — отпустят. Отец с милиционерами разговаривал, а они ему говорят, мол, не нашли наркотиков, ребята с собой принесли и пр. Все у них там схвачено. За все заплачено…
    — А отец ваш на самом деле от вас ушел?
    — Да. Это давно произошло. Но он всегда помогал нам и больной маме, пока она была жива.
    — Он еще про жену рассказывал, — добавил я.
    — Мне тут нечего сказать. Ни одна баба такого терпеть не будет. А то, что она ушла к сыну новой жены нашего отца, так это ее дело!
    — Он ее ненавидит, как я понял.
    — А мне какое дело? Он весь мир ненавидит!
    Мне вспомнился вчерашний разговор Родина по телефону, в котором он называл адрес этой самой Раи, но, как не старался, я не мог его вспомнить. Только название улицы крутилось у меня в голове: «Жуковского, Жуковского, Жуковского…»
    — Это та Рая, что на улице Жуковского, дом 29 живет? — резко спросил я, называя номер дома наобум, желая получить нужный результат.
    — Да. Только она живет на Жуковского, 56, квартира 2. А ты ее откуда знаешь?
    — Мы вчера с твоим братом разговаривали, а ему кто-то звонил и спрашивал, где живет Рая.
    — Что б она провалилась, тварь! — гневно сказала Катя.
    — Хочешь, я отвезу тебя к твоей матушке Алексии? — предложил я.
    — Нет, Герман, не надо. Я сама возьму такси и доеду. Это в пятидесяти километрах от города.
    — Как скажешь. Я не стану настаивать, — сказал я.
    — Вот и хорошо, что ты такой понятливый.
    Я состроил на своем лице жалкое подобие улыбки, после чего спросил:
    — Катя, а где я могу взять листок бумаги и карандаш?
    Она указала на журнальный столик. Я вырвал из блокнота листок и написал на нем телефон Ивана Тимофеевича и свой мобильный.
    — Вот, — сказал я, протягивая листок Кате, — здесь я написал два телефона, по которым ты сможешь меня найти в любое время. Мало ли, что тебе может понадобиться? Или, не дай Бог, что случится?
    Катя вопросительно посмотрела на меня и, взяв листок, сказала:
    — Герман, я не думаю, что может случиться то, вследствие чего потребуется твоя помощь.
    Пропустив мимо ушей высказывание Кати, я произнес:
    — Я пойду, наверное…
    — Да. Иди, Герман.
    Катя медленно встала с дивана и проводила меня до двери. На пороге ее квартиры я не выдержал и сказал:
    — И все же, Катя, если что-нибудь случится — позвони!
    Дождь на улице лил, как из ведра. Когда я вышел из Катиного подъезда, мне на секунду показалось, что он стал ещё сильнее. Я закурил под козырьком, снедаемый злобой, поднимающейся у меня внутри.
    Внезапно зазвонил мобильный телефон.
    — Да.
    — Гера, здравствуй, — взволнованно поговорил мой дядя. — Как ты? Что там у тебя стряслось?
    — Привет, дядя. Тебе Марк Соломонович позвонил?
    — Да, — сказал дядя, — он мне все рассказал. Ты в редакции драку учинил?
    — Да, — ответил я, — только давай потом об этом поговорим. Сейчас мне не до этого. Прости…
    — Хорошо. В конце концов, ты уже взрослый парень — сам разбирайся. Я все, что мог, для тебя сделал… Я знаешь, зачем звоню? У матери твоей пневмония. Слышишь? Что у тебя там так шумит?
    — Да это чертов дождь, — говорю, — что с мамой?
    — У нее пневмония. Она в больнице с высокой температурой. Слышишь?
    — А как же это она заболела? — взволнованно спросил я. От волнения мне хотелось сесть куда-нибудь. — С чего вдруг?
    — Понятия не имею. Я ее в хорошую больницу определил. Там врачи хорошие…
    — Что же теперь делать?
    — Ты бы приехал в Питер, Герман, — вздохнул дядя, — мы бы здесь с тобою все решили. Я ведь совершенно один. И работа эта чертова!.. Мне совершенно некогда к ней ездить. Приезжай, а!
    — Я обязательно приеду, — не своим голосом произнес я, — только у меня есть некоторые дела здесь. Закончу их и приеду. Хорошо?
    — Долго это?
    — Да нет. День, ну, максимум два и приеду. Потерпи…
    — Хорошо, буду ждать. Если что — позвоню. Пока.
    — Пока, — я положил трубку и почувствовал, как правое веко сильно сокращается в нервном тике. «Только этого еще не хватало, — сказал я, — Боже, за какие грехи ты меня так наказываешь, за что… Бедная мама… Что же делать?»
    Огромная слюнявая собака, с ног до головы мокрая, вновь проплыла мимо меня и растворилась в темноте подъезда. С гнетущим чувством и тревожным ожиданием чего-то особенно страшного я двинулся на поиски Родина.

5

    Около полудня я вышел из такси на окраине города, в спальном районе. Пустынные дворы и подворотни нагоняли на меня тяжелейшую тоску и даже страх. Этот район находился в промышленной зоне города. Воздух здесь был тяжелый, и чем-то несло так, что дышал я с трудом, через раз. Невозможно было себе представить, что в этом месте могут жить люди. Дома были старой постройки, выкрашенные в грязно-желтый цвет. Теперь от влаги они стали серыми и ещё более угрюмыми. Высотных домов не был вовсе, все сплошь четырех или трехэтажные. В каждом из дворов, по которым я проходил, стояли покосившиеся деревянные сараи из прогнивших досок. Возле одного из таких сараев, на скамейке, под навесом сидел грязный дед и отстукивал одному ему известную мелодию своей кривой клюкой о стену. «Странный дед», — думал я, проходя мимо него, ища глазами нужный мне номер дома. Наконец, на одной из ржавых табличек я разглядел необходимую мне цифру. Это был обшарпанный дом в три этажа с облупившейся штукатуркой. Номер квартиры свидетельствовал о том, что она должна была находиться на первом этаже.
    В подъезде дома сильно пахло мочой. Всюду были разбросаны окурки, газетные листы и битые стекла. Где-то выше непрерывно и глухо бухала от ветра неприкрытая форточка. Двадцативатная лампочка, освещающая подъезд, изредка помаргивая, придавала ему зловещий вид; её омерзительный свет сдавливал голову. В таких домах я не бывал раньше, может, именно поэтому он произвел на меня ужасное впечатление.
    За ободранной дверью нужной мне квартиры слышались вперемешку и звонкий детский смех, и ругань на русском и цыганском языках, и музыка a la восьмидесятые. Некоторое время я вплотную стоял у двери, не решаясь постучать, так как звонка я не нашел. Не знаю точно, с чем было связано мое малодушие. Этот притон не внушал мне какого-то страха, это было, скорее, отвращение или омерзение.
    Собрав всю волю в кулак, всеми силами борясь с волнением, охватившим меня, я громко постучал в дверь. В доме резко воцарилась тишина. Кто-то, шурша тапочками, подошел к двери.
    — Толик, это ты? — резко раздался звонкий женский голос с ярко выраженным акцентом. Я было хотел сказать «я», но одумался, а под конец и совсем растерялся, не находя слов. — Что молчишь? — вновь сказала женщина из-за двери.
    — Я — Герман! — в полном смятении крикнул я.
    — Какой такой Герман? — недоумевая, спросила женщина.
    — Рая, открой мне, — наконец вспомнив забытое мной от крайнего волнения имя женщины, уверенно произнес я, — я за Дмитрием пришел. Он сказал, что у тебя будет.
    Послышалась не русская речь, после чего все затихло. Я стоял с потными ладонями, предчувствуя неладное. Наконец, замок щелкнул и вместо женщины вышел на лестничную площадку цыганский мужчина с волосатой грудью и мерзкими усами.
    — Ты кто? — спросил он, внимательно меня изучая.
    — Герман, — старясь не выдавать волнения, как можно спокойнее ответил я и облокотился одним плечом о стену.
    — Я тебя раньше не видел? — продолжал цыган.
    — Нет, — говорю, — не видел. Мне друг мой рассказал, что у вас я могу купить…
    — Что купить? Какой друг?
    — Друг мой, Дмитрий Родин, рассказывал мне. Еще он сказал вчера, что сегодня днем будет у вас…
    Разговор с цыганом, как мне казалось, не клеится.
    Вдруг он неожиданно воскликнул:
    — А-а, Родя, что ли, тебе говорил?
    Я немного растерялся от его возгласа. Но через секунду собравшись, сказал:
    — Да, Родя мне и говорил о вас. Он сейчас точно у вас должен быть.
    — Да, у нас, — подтвердил цыган, — заходи.
    Он открыл передо мной дверь, и я вошел. Запах в квартире был неприятный. Кругом висели наполовину оборванные дешевые бумажные обои. На полу в прихожей грязь от мокрых ботинок была размазана до самых комнат. Комнат было три. В одной, как я понял, находились многочисленные цыганские дети, потому что оттуда доносилось, как минимум, три разных голоса. В другой комнате, по-видимому, обитали сами хозяева квартиры. А третья комната была закрыта. Мужчина сначала зашел на кухню, потом ушел туда, где находились дети. Из кухни выплыла цыганская женщина в традиционном одеянии. Сиреневая юбка доходила до самого пола, блестящая кофта сидела на этой дебелой женщине омерзительно, а на голове, как полагается, был платок.
    Грязными руками она вынула сигарету из пачки и, закуривая, произнесла:
    — Здравствуй. Ты здесь будешь или с собой возьмешь? Может, с другом вместе?
    — Знаешь, Рая, я… дай мне, наверное, две дозы — одну я возьму для себя, а другую для Роди, — ответил я. Мне никогда в жизни не приходилось покупать наркотики. Боже, как это мерзко!
    — Хорошо. Подожди здесь, — сказала цыганка и удалилась в свои покои.
    Я остался один. Мне была видна кухня. На окнах висели засаленные занавески на леске. Стоял ободранный стол, какая-то фляга и несколько табуреток. На столе валялись корки хлеба, окурки, стояла гора грязных тарелок и большая, почерневшая от копоти кастрюля. В раковину капала вода из неисправного крана. Грязь везде была неописуемая. В этот момент мне до боли в сердце стало жалко детей этой парочки, которые вынуждены жить в таких условиях. Хотя, как известно, когда они вырастут, то, скорее всего, станут заниматься тем же, чем и родители.
    Вернулась Рая и протянула мне два маленьких бумажных свертка в виде шариков, закрученных с одной стороны как конфета и два шприца.
    — Здесь две дозы, — тихо сказала она. — Проходи вон в ту комнату, — она указала рукой на дверь, которая была закрыта. — С тебя три тысячи.
    «Ничего себе, — подумал я, — за этот комочек дерьма отдавать такие деньги!» Спасало меня лишь то, что я все же получил некоторую сумму в редакции. Достав из кармана деньги, я отделил от общей массы две зеленых и две сиреневых банкноты и протянул их Рае. Она учтиво приняла их и взялась рассматривать купюры на свет. Убедившись, что я не фальшивомонетчик, Рая жестом руки указала мне на дверь, в которую я должен был зайти. Я сделал головой утвердительный знак и вошел в комнату.
    В комнате окно было занавешено плотной тканью, отчего в ней царил полумрак. В непроветриваемом помещении был спертый, несвежий воздух, которым трудно дышать. На потолке пестрели огромные желтые разводы. Слева от двери, прислонившись к стене, на корточках, опустив голову вниз, сидел юноша. Насколько я мог разглядеть, одет он был прилично. В дальнем левом углу комнаты, на матрасе сидела молоденькая, по пояс обнаженная девушка со слабо развитыми женскими формами. По-видимому, это и была Маша. Напротив неё, в противоположном углу, поджав ноги, лежал какой-то человек. Я, сразу поняв, что это был Родин, направился к нему. Подойдя, я опустился на матрас рядом с ним. Теперь во мраке можно было разглядеть его лицо. Оно было сине-желтого цвета от вчерашних побоев, отек с глаз немного спал. Родин лежал, не шевелясь, только изредка открывая и закрывая глаза. Возле него валялся шприц и жгут.
    — Маша — это ты? Правильно я понимаю? — полушепотом спросил я девушку в углу.
    — Да, — протянула она и улыбнулась, — хочешь травки?
    — Нет, — ответил я, — не хочу. А что с ним? — спросил я, указывая на Родина.
    — Ширнулся он, ты что, не видишь?
    — А когда это пройдет?
    — Он тебе сильно нужен, да?
    — До смерти.
    — Тогда подожди часика полтора, пока его отпустит, — усмехнулась она. — Ты будешь вмазываться?
    — Нет, я потом. Сейчас не хочу, — ответил я. Волнение и даже страх стали закрадываться ко мне в душу. От этого мерзкого места мне становилось жутко и вновь затошнило, как утром в кафе.
    Помолчали.
    — Ты, по-моему, здесь первый раз. Я что-то тебя не помню, — неожиданно сказала Маша.
    — Да, я не был здесь раньше. Я к другу зашел, — указал я на Родина.
    — Родя твой друг?
    — Да, — говорю, — мы недавно познакомились. А ты что, всех здесь знаешь?
    — Конечно, я здесь живу. Я Рае помогаю. У меня проблемы с родителями. Они суки, понимаешь?
    — Нет, не понимаю, — потрясенный ее словами, ответил я.
    — А-а, это не важно, — протянула Маша.
    Я повернулся к Родину и, тряся его за колени, сказал:
    — Э-э-э, ты меня слышишь?
    Он немного приоткрыл глаза, что-то пробубнил себе под нос и снова погрузился в забытье.
    — Бесполезно, — ввинтила Маша, — ему не до тебя. Подожди часок и все будет в порядке. Хочешь трахнуть меня? — беззастенчиво поинтересовалась она. От ее вопроса сердце мое упало в пятки. — Пятьсот рублей, — добавила она, — пока друга ждешь. Презервативы у меня есть.
    Более находиться в этом адском месте у меня не было сил. Ждать этого мерзавца Родина полтора часа до тех пор, пока его отпустит, я посчитал для себя более, чем унизительным. Решено было немедленно бежать прочь из проклятого вертепа. А там будь, что будет!
    — Нет, — пытаясь отреагировать спокойно на ее непристойное предложение, сказал я, — я сейчас ухожу, но ты, если тебе не сложно, передай этому, — я кивнул в сторону Родина, — когда он очнется, что приходил Герман Гарин и сказал, что как только он (Родин) попадется ему на глаза, пусть пеняет на себя. Я убью его, — резко добавил я, вставая с матраса. Сидевший в углу на корточках человек поднял на меня свой мутный взор. Маша немного придвинулась в угол.
    Я продолжал:
    — Знаешь что, Маша, а есть у тебя бумага и ручка? Я хочу ему свой новый номер телефона оставить.
    — Диктуй, я на мобильный запишу. — Она под мою диктовку записала номер.
    — Вот спасибо тебе, Маша, — сказал я, улыбнувшись, после чего окинул взглядом валявшегося на полу Родина. Злоба поднималась у меня внутри, но трогать его в таком состоянии и пытаться ему что-либо разъяснять было бессмысленно.
    Недолго думая, я вылетел из комнаты в коридор, где мне навстречу вышла Рая. Она хотела что-то сказать, но я поспешил опередить её:
    — Рая, я тут подумал и решил, что сейчас не буду, а Роде и так уже хорошо. Я потом с ним встречусь.
    — Дело твое, — тихо выговорила женщина, испытующе глядя на меня.
    — Ну, я пойду, — сказал я и ушел прочь из этого скверного места. Пройдя грязные глухие дворы, снова бросив взгляд на деда, все еще сидевшего возле гнилого сарая, я вышел на дорогу, поймал такси и помчался домой к Ивану Тимофеевичу. Тревожное чувство росло во мне, достигая исполинских размеров.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

    Старик Иван Тимофеевич стоял под козырьком подъезда с мокрым соседским псом на поводке. Пес взглянул на меня грустными глазами, а потом уткнулся мордой в левую штанину Ивана Тимофеевича. Лицо старика казалось мне еще более спокойным, чем с утра, но в то же время на нем все более отпечатывался странный суровый оттенок. Морщины его стали вдруг глубже, глаза потускнели и провалились в глазницы. Словом, лицо, выражающее полное спокойствие, говорило и о неком болезненном состоянии, которое нельзя было не заметить.
    Я встал рядом с Иваном Тимофеевичем под козырек и уставил глаза в дождевую мглу. По откосам сильно стучали капли воды, заглушая своим треском все остальные звуки вокруг.
    — Как вы, Иван Тимофеевич? — стараясь перекричать дождь, спросил я.
    — Чувствую себя неважно, — ответил он не без напряжения, силясь перекричать грохот. — Давай зайдем домой. Там поговорим.
    — Хорошо.
    В подъезде дома пахло сыростью. Соседский пес покорно зашел в лифт и сел в уголке.
    — Вот ключи, — сказал старик, — иди домой, а я собаку заведу, покормлю и вернусь.
    Молча взяв ключи, я вышел из лифта.
    В квартире царило безмолвие. Света было мало. Несмотря на то, что время было обеденное, создавалось впечатление, что уже смеркается. Страх и тоска точили мое сердце.
    Наскоро раздевшись, я мигом нырнул в свою комнату и тщательно припрятал в чемодане, с которым приехал из Питера, два маленьких сверточка с наркотиком и шприцы, купленные мною у цыганки Раи. После этого мне хотелось осуществить еще одно намеченное мною дело, а именно, изучить кошелек Родина, который он выронил с утра. Спешу заметить, что мысль о вреде любопытства, о котором говорил Константин Константинович, все же не отпускала меня. Сев на кровать, я расстегнул замок на кошельке и принялся медленно вынимать из него всевозможные карточки, визитки, бумажки с именами женщин и их телефонами, две какие-то таблетки, несколько сот долларов, пару тысяч рублей и фотографию девочки с лицом херувима. «Наверное, дочь», — подумал я. Глаза её казались мне какими-то грустными, а взгляд совершенно не детским. Девочка была точной копией отца. Очень часто случается так, что девочки рождаются чрезвычайно похожие на своих отцов, а мальчики, наоборот, на матерей… Я долго смотрел на фотографию несчастной Настеньки. Такая жестокость по отношению к невинному ребенку со стороны родного отца вызывала у меня чувство злости. Честно говоря, я в эти последние два дня стал замечать, что это чувство стало появляться во мне гораздо чаще прежнего, и сила его увеличивалась с каждым новым приливом. Раньше мне не приходилось чувствовать озлобление на все, что меня окружает, но теперь все стало меняться. Я заводился с пол-оборота. Но все же мне удавалось держать себя в руках. Если бы не выдержка, я, наверное, размозжил бы череп Родину прямо в притоне о стену, чтобы он так и не пришел в сознание.
    Отложив фотографию Насти, я обратил внимание на некий потайной кармашек, в котором был припрятан плотно свернутый тетрадный лист в клеточку. Аккуратно достав его из потайного кармана, я развернул его и… До меня донесся стук закрывающейся входной двери.
    — Герман, — послышался голос Ивана Тимофеевича.
    Резко вскочив с кровати, я мигом засунул кошелек и все бумажки под покрывало, тщательно расправил его, чтобы было как можно менее заметно и со спокойным видом вышел из комнаты в темный коридор.
    — Герман, — глухо произнес Иван Тимофеевич, — а ты чего не на работе? Ты ведь…
    — Меня уволили, — начал я, — из-за вчерашней потасовки в редакции с Жабиным. Марк Соломонович и слушать не захотел моих объяснений…
    — Да как же это так, Герман? — возмущенно спросил старик. — Что ж тебе теперь делать?
    — Я не знаю, Иван Тимофеевич, — ответил и, немного помолчав, добавил: — В Питер обратно поеду.
    — Вот досада! Да-а-а, это не хорошо, — протянул старик. — Ты сильно расстроился, Герман? — спросил он.
    — Да, как вам сказать, Иван Тимофеевич? Я, честно говоря, больше расстроен по-другому поводу.
    — Что стряслось? — взволнованно спросил он.
    — Давайте перекусим, — сказал я, пропуская вопрос. — Я вам за обедом все расскажу. Главное, чтобы аппетит после моего рассказа не пропал.
    — Ой-ей, не пугай меня, Герман. У меня и так сердце никудышное…, — сказал старик и прошел в кухню.
    Я остался в коридоре.
    — Дождь второй день льет, как зверь, — говорил он из кухни, — по телевизору говорят, что такая погода еще чуть ли не неделю будет. Будто за два этих дня недельная норма осадков выпала. Вот природа. Это ж чудо какое!
    — Чудо. Это вы точно подметили, — сказал я себе под нос и прошел на кухню. Старик стоял спиной к двери и смотрел в окно, за которым бушевала стихия.
    Разговор наш мне показался совершенно пустым и бессмысленным.
    Казалось, старик впал в свое странное состояние забытья. Я, не произнеся ни слова, прошел вглубь кухни, налил из кувшина в чайник воды и сел на тот самый табурет, где я потерял вчера сознание. Иван Тимофеевич продолжал стоять и смотреть в окно. Он стоял так близко, что с каждым выдохом на стекле образовывалось мутное пятнышко влаги, которое через пару секунд исчезало и на его месте появлялось новое.
    Посидев так минут семь, я встал, достал из холодильника кусочек копченой колбасы и принялся строгать бутерброды. Чайник начинал закипать, тихонечко посвистывая.
    — Ну, что там у тебя произошло? — неожиданно, так, что я даже вздрогнул, спросил Иван Тимофеевич. — Поговорил с Катей?
    — Да как вам сказать, Иван Тимофеевич. Лучше б не поговорил, — странно высказался я. Старик отошел от окна и сел на табурет возле стола. Я продолжал нарезать колбасу ровными кругляшками.
    — Не понимаю тебя, — сказал он.
    — А что тут понимать. Пришел в редакцию, а её там нет. От сотрудников я узнал, что она взяла отпуск за свой счет.
    — И что?
    — Ничего! — как-то раздраженно сказал я. — Я пошел к кадровику и узнал ее домашний адрес…
    — Ты был у нее дома! — воскликнул Иван Тимофеевич.
    — Был, — вздохнул я.
    — И ты с ней поговорил?
    — Поговорил… Но лучше бы я ее не видел, — как-то в отчаянии добавил я.
    — Да говори прямо! — возмутился Иван Тимофеевич.
    — Гм… Прямо? Я в шоке, Иван Тимофеевич. Ее брат, ее родной брат, Родин, избил ее до такой степени…
    — Как избил?! — воскликнул он. — За что? Когда? Я не понимаю!
    — Пришел с утра к ней и избил до полусмерти. У нее все тело в синяках и царапинах. Она один сплошной синяк, Иван Тимофеевич! Я его убью! — Налив чай и поставив тарелку с готовыми бутербродами на стол, я присел на табурет.
    — Боже мой, но за что же он ее так?
    — Деньги вымогал. Он наркоман.
    — Как наркоман?
    — Очень просто. Наркоман и все. Я был сейчас в притоне, где он лежит, как овощ!
    — Да что же это! А что же Катя?
    — Она сказала, что поживет немного в N-ском женском монастыре. У нее там матушка знакомая, — глухо ответил я и отпил чай.
    — О, это она правильно решила, — воодушевился старик. — Ей там спокойнее будет… Бедная девочка…
    — А мне теперь что делать? — К моим глазам подкатились слезы, но я удержал их.
    — Я тут тебе не советчик, Герман. Посоветую, да не так. Ты парень умный, сам решишь все, как нужно. Так ведь?
    — Посмотрим, — вздохнул я.
    — А что с этим мерзавцем Родиным? В милицию она не обращалась?
    — Нет. Она не хочет — боится его.
    — Я только одно скажу тебе, Герман. Ты послушай старика. Ни в коем случае не занимайся самосудом и не пытайся восстановить справедливость. Не трогай Родина. Тебе же будет хуже. Катя в милицию не пошла, а он пойдет и заявит на тебя, а ты потом будешь расхлебывать.
    Я промолчал, никак не отреагировав на увещевания старика.
    — Ну все, я сказал раз, и больше не буду, — сказал Иван Тимофеевич. — Давай не будем пока продолжать об этом разговаривать. Я вижу, тебе не очень этого хочется.
    — Вы правы, — сказал я. — Скажите, меня очень это волнует — как вы себя чувствуете? Мне кажется, что не очень.
    — Ничего особенного, — ответил Иван Тимофеевич.
    — Не обманывайте меня, я же вижу! Это сердце? Да? Я еще на улице заметил ваше состояние.
    — У меня так и раньше было. Это пройдет, — как можно спокойнее сказал старик и откусил бутерброд.
    Немного помолчали. Я накручивал себе в голове черт знает что. Последнюю фразу я, сам того не желая, выговорил вслух.
    — Попался бы мне сейчас этот сукин сын, я бы его голову вот об эту стену и размозжил. — Я показал рукой и выражением лица, как бы я это сделал.
    Старик взволнованно посмотрел на меня.
    — Мне кажется, ты стал как-то агрессивен, Герман!
    — Это уж точно вы подметили. Я и сам не знаю, что со мной. Я раньше таким не был. Это последнее время меня стала посещать какая-то злость и ненависть ко всему окружающему.
    — Ты должен держать себя в ру…, — он не договорил. За окном все сильно осветилось, а через секунду раздался такой треск и грохот, что затрещали стекла в оконной раме. Я вскочил с табурета и подошел к окну.
    — Вот это долбануло! — сказал старик. — Слышишь, как Рени залаял. (Так звали соседского пса, за которым присматривал Иван Тимофеевич).
    Я уселся обратно на ещё теплый табурет и сделал глоток горячего чая, который приятным теплом согрел меня.
    — Тебе необходимо научиться держать себя в руках. Ты сам мне говорил как-то о семи добродетелях. И вспомни, что три из них есть не что иное, как стойкость, умеренность и благоразумие. Ты не должен думать о всяких мерзостях, которые ты высказал мне пару минут назад. Что это значит — размозжить человеку голову? Ты в своем уме? Не суди Родина — это не твое… Не тебе судить его.
    — Я и не судил его… — начал я, но старик перебил меня.
    — Ты должен быть стойким, — продолжал он назидательным тоном, — все рассудится само собой. Вот увидишь.
    — Да как же все рассудится? Как можно оставить его поступок безнаказанным? Что делать теперь Кате? Кто ей поможет? — нервно спрашивал я.
    — В конце концов, у нее есть отец.
    — Да что отец? Он нам вчера все наврал, — вспомнил я.
    — Что именно? — поинтересовался старик.
    — Про мать наврал. Она на самом деле умерла семь лет назад.
    Старик цокнул губами, перекрестился и покачал головой.
    — Про работу наврал, — продолжил я. — Он никогда нигде не работал. Это мне Катя все рассказала.
    — Вот негодяй!
    — Я люблю Катю. Я хочу ей помочь. Только мне кажется, что ей на меня плевать. Но мне все равно. Я его, ей Богу, убью. Убью! — крикнул и ударил кулаком по столу, от чего подпрыгнули чашки.
    — А ну-ка, возьми себя в руки! — хрипло вскрикнул Иван Тимофеевич.
    На минуту воцарилось молчание.
    — Простите меня, это опять эта злость. Я не могу с ней совладать. И еще дядя звонил. Он сообщил, что у матери пневмония. Она в больнице с высокой температурой. Я теперь не знаю, что мне и делать, — я закрыл лицо руками и заплакал.
    Иван Тимофеевич встал и, подойдя ко мне, отечески обнял меня, не говоря ни слова. Я сквозь слезы, уткнувшись в его свитер, продолжал:
    — А тут еще этот Родин, Катя. Я ничего не понимаю. Почему все так со мной случилось? Мне на самом деле надо с мамой быть сейчас, а я здесь. Что мне делать, Иван Тимофеевич? Скажите?
    — Тебе надо самому это решать, — тихо, почти шепотом произнес старик, — хочешь, съезди в Питер… Потом приедешь и с Катей встретишься еще раз. Мой дом для тебя всегда открыт.
    — Знаете, я, наверное, так поступлю. Завтра уеду в Питер к матери, а через две недели, когда Катя уже вернется домой, приеду обратно, чтобы с ней поговорить, — протирая глаза рукавом, сказал я.
    — Это правильно, — согласился старик и сел на свой табурет.
    Я вытер салфеткой свое лицо от слез, и в ту же секунду мне стало стыдно, что я вот так разрыдался. Мы сидели молча за столом. Я жевал уже второй бутерброд. У меня внезапно проснулся аппетит. Иван Тимофеевич сентенциозно подметил, что иногда полезно поплакать. Будто выходит отрицательная энергия. Не имею понятия, что это за энергия, но точно знаю, что после того, как я поплакал, мне и вправду стало легче.
    Старик выглядел неважно. Хотя всеми силами пытался бодриться и не показывать мне своего самочувствия. Но я все видел.
    — А как ты думаешь, — обратился ко мне Иван Тимофеевич, — Родин придет к нам за своим кошельком?
    — Я так не думаю, — ответил я. — Он считает, что его у него украли. По крайней мере, он так сказал Кате.
    — То есть как же это? Значит, возвращать его не нужно? Так получается?
    — Как же не нужно. Вот я вернусь из Питера, встречусь с Катей и передам ей кошелек. А она пусть сама думает, что с ним делать, — вывел я.
    — Да, ты прав, так и поступим — сказал старик и снова впал в свою странную задумчивость. Я доел последний бутерброд. Одна мысль мне не давала покоя. А именно: что же было написано на этом тетрадном листе, который я нашел в кошельке у Родина.
    — Что-то я неважно себя чувствую, — вернувшись в себя, сказал Иван Тимофеевич, — надо пойти полежать.
    — Хорошая мысль. Мне тоже не мешало бы вздремнуть. Ощущение такое, что я на грани нервного срыва, — сказал я.
    — Будь сильнее, тверже, — спокойно говорил старик, поднимаясь с табурета, — будь, что будет. Что мы можем с тобой изменить, Герман, такие маленькие и беззащитные люди, которые от невидимых глазу микробов могут умереть со всеми своими высокими мыслями и идеями? Мы ничто. Смотри глубже. Прими все страдания свои как испытание Божие… Верь, что это испытание и все. Может, оно так и есть…
    — Может, — задумчиво сказал я. В словах старика была правда.
    Иван Тимофеевич накапал в мензурку сердечных капель, выпил их, запив остатками чая в стакане, и направился к себе.
    — Иван Тимофеевич, — окликнул я его, — а зачем Богу нас испытывать, я не пойму никак. Может, это дьявол над нами издевается, а? Вы не думали об этом? Почему, если человеку плохо, священники рознятся во мнениях? Один говорит, что это Бог посылает ему испытания, а другой, противореча первому, говорит о происках нечистой силы? Они и мы — все совершенно запутались! Мне кажется, что искать надо не в этих тривиальных объяснениях. А, как вы сказали, смотреть глубже. Я убежден, что есть и иное объяснение всему происходящему с человеком в этом мире. И уверяю вас, это не сводится лишь к испытанию нас Богом или проискам нечистой силы. Есть что-то еще, что-то невыразимое словами, лежащее далеко за опытом и религиозным мистицизмом, что-то, что не сформулировать нашими человеческими понятиями и определениями. И это что-то…
    — И это что-то есть Бог, — вывел Иван Тимофеевич.
    — Да. Но ведь…
    — Стоп, стоп! — вскрикнул старик, снова не дав мне договорить, — Герман, оставь свое мнение при себе. Я не собираюсь рассуждать об этом, я просто верю и все. Я плохо себя чувствую и пойду лягу. Хорошо?
    — Конечно, Иван Тимофеевич, меня самого беспокоит ваш внешний вид, — вставая, затрещал я. Старик глубоко вздохнул и медленно пошел к себе. Я услышал, как дверь его спальни закрылась.
    Прибравшись на кухне, я пошел к себе в комнату, чтобы утолить свое любопытство, которое не давало мне покоя. Что же написано на этом листе в клеточку?

2

    В комнате было мрачно, из форточки дул влажный воздух. Прикрыв форточку, я достал из-под покрывала все карточки и бумажки и вернул их на прежнее место, в кошелек Родина. Оставив только тот самый загадочный лист в клеточку, который не давал мне покоя. Кошелек я припрятал в свой чемодан, туда же, куда и два маленьких сверточка с наркотиками. Взяв лежащий на кресле роман Дидро, я, устроившись на кровати, раскрыл его посередине, а развернутый листок положил между страниц так, чтобы создавалось впечатление чтения книги. В записке я прочитал следующее:
    «Если это кто-то читает, значит, я уже мертв… Что ж, мне очень жаль. Жаль тех, кто будет обо мне лить слезы. Хотя таковых, наверное, нет. Есть только я, и больше никого. Может это ты, Валентина, читаешь? Да черт с тобой, Валя. Мы всегда были с тобой чужими людьми. А если это не ты… Ну и ладно! Жаль только Настеньку, мою любимую девочку, которую отобрала у меня эта поганая потаскуха. А может, это ты, дорогая женушка, читаешь мое письмо? Тогда утри свою морду, ибо я плюю в нее. Ха! Нет, мне никого не жаль! Я убил себя потому лишь, что не мог больше выносить этой вони. Что? Вы говорите, я сам виноват во всем! Может, и виноват в чем, но это мелочи. Кредиторам моим говорю: «Идите к дьяволу! У него просите свои денежки! Вы меня достали со своими угрозами! Знаете, где я вас видел…! Вы только и делаете, что наживаетесь на таких, как я. Сначала даете деньги, а потом грозите расправой. Я вас больше не боюсь, шакалы!..» Кто виноват? Я, конечно, я! Но и моя любимая женушка, которая променяла меня на этого слюнтяя с толстеньким кошелечком! Из-за тебя, Лерочка, все это из-за тебя! Гореть тебе в АДУ! Вместе будем гореть! Тебе нравится такая перспектива, а? Молчишь? Тогда я еще раз плюну в твою морду, ты не против? Тьфу! Нравится? Жаль, что я вас всех не могу взять с собой! Хотя, кто знает…
    Благодарю тебя, Рая, за то, что подсадила меня на эту дрянь, под названием героин. (Далее следовал точный адрес притона, в котором мне довелось побывать. Очевидно, Родин рассчитывал на то, что его записка попадет и в правоохранительные органы.)
    Прости меня, моя доченька. Твой папа был слабым человеком! Лучше тебе забыть меня навсегда… Я не стою того, чтобы обо мне помнить.
    Тем, кто будет заботиться о моем мертвом теле: Прошу, не закапывайте меня в землю и не просите продажного священника отпевать меня, аргументируя свою нелепую просьбу моим психическим расстройством. Я слышал, что некоторые священники на это соглашались. Я же заявляю вам, что Я ЗДОРОВ и сделал это абсолютно сознательно, в трезвом уме. Кремируйте меня, а прах развейте!..
    Может, еще увидимся…
Родин».
    Эта предсмертная записка явилась лишним подтверждением слов Родина о том, что он и вправду хотел покончить с собой еще тогда, весной, до встречи с Адой. О чем он и поведал нам с Иваном Тимофеевичем в начале своего рассказа о знакомстве с ней.
    Я впал в оцепенение от этого письма. Мне раньше никогда не приходилось читать предсмертные записки, но эта записка потрясла меня до глубины души. Потрясло более всего то, что Родин обвинял всех в своей смерти, но только не себя самого. Это какой-то высший эгоизм. Он казался мне мерзким и жалким. Он не казался мне достойным сожаления. И если бы он это сделал раньше, то, откровенно говоря, я был бы даже рад этому. Но он был еще жив…
    С ноющим сердцем я поднялся с кровати, достал из чемодана ежедневник, выдрал из него одну страницу и, усевшись в кресло, переписал записку слово в слово. По этой самой копии и привожу ее здесь без единого упущения. Оригинал записки я положил в тот же потайной карман кошелька Родина, а кошелек снова спрятал в чемодане рядом с двумя пакетиками дурманящего зелья. Копию же, аккуратно свернув, воткнул между страниц ежедневника, который тоже положил в чемодан.

3

    Было около трех часов пополудни, когда я, приоткрыв дверь спальни Ивана Тимофеевича, застал его за пересмотром старых фотографий.
    — Входи, — сказал он, не оборачиваясь ко мне. Он сидел спиной к двери на своей кровати, на которой были разложены многочисленные фотоснимки. Одни из них были совершенно старыми, обтрепанными по краям, другие, цветные и черно-белые, в хорошем состоянии.
    Отодвинув большой альбом для фотографий, я сел рядом со стариком.
    — Вот, решил посмотреть фотографии, — снимая очки и смотря на меня своими близорукими глазами, проговорил Иван Тимофеевич. Потом он снова надел очки и протянул мне небольшую стопку черно-белых снимков.
    — Это мы с Риточкой в Крыму, — с нежностью в голосе сказал старик, и я заметил, как в его глазах появилась приятная грусть воспоминаний. — Правда, она хороша собой?
    — Бесспорно, — сказал я. На снимке был Иван Тимофеевич, обнимающий Маргариту Семеновну. Он был в солнцезащитных очках, которые снова входят в моду сегодня и в безрукавке. А Маргарита Семеновна, с сияющей улыбкой, в шляпке с широкими полями, которая так ей шла, была просто неотразима. — Сколько вам здесь лет? — поинтересовался я и посмотрел на оборотную сторону фотографии, на которой было написано «Крым. Алупка. 1979.»
    — Лет по сорок, наверное. Ну да, по сорок. Это ж семьдесят девятый год. Правда, она красавица была? — с улыбкой спросил старик.
    — Еще какая! — нисколько не преувеличивая, ответил я.
    Следующая фотография была похожа на первую. Она также была сделана в Алупке, только на фоне обнимающихся Ивана Тимофеевича и Маргариты Семеновны высилась гора Ай-Петри. Я узнал это место сразу, потому что мы с матерью два раза отдыхали летом в Алупке.
    Следом шли фотографии разных лет, сделанные в Гаграх, в Сочи, на озере Байкал, в Чехословакии.
    — А это кто? — указывая на одну фотографию, осведомился я. — Тот, что справа обнимает Маргариту Семеновну?
    — А-а-а, это мой родной брат Тимофей, названный так в честь нашего отца.
    — Интересно! Но вы мне о нем не рассказывали.
    — Я, честно говоря, не очень люблю о нем рассказывать.
    — С ним что-то случилось? — не унимался я.
    — Нет. Не то, чтобы случилось, — начал старик.
    — Если не хотите, не рассказывайте, Иван Тимофеевич, я не настаиваю.
    — Помнишь, я говорил тебе, что мне один монах знаком. Ну, может, месяц назад говорил, помнишь?
    — Это когда мы беседовали… Ах, да вспомнил! Но вы так ничего и не сказали.
    — Так вот, — мерно продолжал Иван Тимофеевич, — этот монах и есть мой брат. Только на этом снимке он еще мирской человек. Это только через год, после этой поездки в Ялту, он поступит послушником в один из монастырей.
    — Ваш брат — монах! — удивился я. — А где он теперь?
    — Он умер при весьма странных обстоятельствах в Сибири, — нехотя сказал старик и сделал вид, что не хочет продолжать.
    — Я что-то не очень понимаю, — не отступал я, — монах, и умер при странных обстоятельствах в Сибири.
    — Хорошо, если ты так хочешь, Герман, я расскажу тебе. Тимофей на десять лет старше меня. Он ушел в монастырь в возрасте пятидесяти двух лет. При постриге его нарекли Авелем. В этой обители он прожил что-то около трех лет. Все вроде бы шло нормально. Вот, кстати, фотография его в рясе, — старик протянул мне черно-белый снимок, на котором был мужчина в монашеском облачении на фоне скотного двора внутренней части монастыря.
    — И что потом было?
    — Потом по непонятным причинам он покинул обитель. По словам некоторых людей, его расстригли из-за неподобающего, кощунственного отношения к монастырю и его настоятелю, игумену Никону. Но я точно не знаю. Потом он уехал в Сибирь, в какую-то глухую деревню, где стал обвинять русскую церковь в лицемерии и ханжестве, одним словом, стал «раскольником», если можно так выразиться. Некоторое время спустя он стал продолжателем секты каинитов. Может, тебе приходилось слышать о такой секте. Пытаясь набрать адептов в свою секту, он исходил пешком пол-Сибири, проповедуя свое учение и обличая русскую церковь. Он называл себя отцом Каином. Он умер, когда мне было шестьдесят лет. Вот такая история.
    — Потрясающе, — удивлялся я, — это же надо так! А что же православная церковь делала?
    — А ничего. Писала ему письма, в которых сообщала ему, что он предан анафеме как вероотступник, ренегат и т. п. Высшие духовные чины предлагали ему покаяться публично, но он этого не сделал. Тимофей в ответ писал гневные письма, в которых проклинал всех отцов церкви, ну и прочее. В 19… году его нашли замерзшим в лесу около одной из деревень. Его похоронили там же, на деревенском кладбище в присутствии нескольких адептов его секты. Естественно, его никто не отпевал. Я был на его могиле в 19… году. Она была заросшей и неухоженной. Видимо, никто из сектантов за ней не ухаживал. Я там же заказал ему памятник, который тут же и установили, а чтоб не росла трава на могиле, я всю её небольшую территорию выложил камнем. Все-таки ездить далековато. А так мне спокойней, — вздыхая, закончил старик.
    — Вот это история, — восхищенно сказал я, — вот это рассказ. А вы, Иван Тимофеевич, просто молодец. Вы, несмотря ни на что, не оставили своего брата, — патетически добавил я. — А до монашества у него была семья?
    — Да, он был женат на женщине, которая оставила его по причине его болезни. Она слишком сильно хотела детей, а он не мог ее осчастливить. Он страдал бесплодием.
    — Теперь понятны его мотивы ухода от мирской жизни, — вывел я.
    — Вот такие дела, Герман, — на выдохе сказал Иван Тимофеевич.
    — А как вы себя чувствуете сейчас? — спросил я.
    — Лучше, уже лучше. Не волнуйся, — улыбнулся он и посмотрел еще раз на фотографию, которую доселе держал в руках. На лица улыбающихся людей, таких близких и одновременно далеких Ивану Тимофеевичу. Они улыбались ему из невозвратимого счастливого прошлого, о котором он ни на секунду не забывал.
    — Ты когда думаешь ехать? — оторвавшись от фотокарточки, спросил старик.
    — Думаю, завтра с утра на вокзал поеду. Там сразу возьму билет на ближайший поезд — и в Питер.
    — Правильно, — сказал старик и задумался, смотря в серую муть за окном.
    Вдруг из моей комнаты донеслась мелодия звонящего мобильного телефона. «Родин», — пролетело у меня в голове, и я пулей побежал поднимать трубку.
    — Ну, здравствуй Гера, — тихо сказал Родин. — Ты, говорят, меня искал?
    — Правильно говорят, — также тихо ответил я.
    — Решил всунуть нос не в свои дела?
    — Они бы не были моими, если бы ты не тронул человека, которого я люблю.
    — Кого ты имеешь в виду?
    — Катю!
    — А, ты про сестренку мою говоришь? Когда ты успел с ней снюхаться? — в недоумении спросил Родин. — Ты вчера мне не говорил, что с ней знаком. Чего ж ты?
    — Не твоего ума дело, — нервно ответил я.
    — Я помял ее немного, ты уж прости. Деньги срочно нужны были. Сам понимаешь…
    — Слушай, сука, если ты еще что-нибудь в этом духе вякнешь, я тебя…
    — Ой-ой, я знаю… Ты меня убьешь. Ты ведь собирался? Собирался, я знаю. Мне шлюха Маша сказала. Ты ведь и с ней познакомился?
    — Да, — резко ответил я.
    — Ну, и когда же ты хочешь меня убить, — с сарказмом спросил этот мерзавец.
    — Вот встречусь с тобою, чтобы кошелек тебе твой отдать и тогда посмотрим, — зацепил я.
    — Что ты сейчас сказал? У тебя мой кошелек?
    — Да. Он у меня. Ты его выронил в квартире Ивана Тимофеевича, когда в спешке сваливал. Хочешь его назад вместе с денежками своими получить, наркоман чертов?
    — Еще как хочу. Ты ведь мне его отдашь? — спросил он.
    — Конечно, отдам. Но за Катю ты мне ответишь мр-р-разь! — прорычал я.
    — Безусловно, отвечу. Знаешь что? Подъезжай ко мне домой…
    — Мне плевать, где мы с тобой встретимся, — как можно тише говорил я, чтобы Иван Тимофеевич не услышал меня. — Хоть в аду! Говори, куда приезжать и приеду.
    — Какой ты резвый! Записывай адрес… Герой!
    — Я запомню, — сквозь зубы проскрипел я.
    — Как скажешь. Шубина 56, квартира 70. Приезжай часиков в пять.
    — Я приеду, даже не сомневайся, — сказал я и положил трубку.
    Я закипал изнутри. Все тело мое содрогалось от злости. Если бы он сейчас стоял передо мной, я сломал бы ему шею, не моргнув и глазом.
    Теперь нужно было сообразить, что сказать Ивану Тимофеевичу. Пройдясь взад-вперед по комнате, я пытался придумать что-то правдоподобное. Необходимо было солгать так, чтобы у старика не возникло и доли сомнения в моих словах. Легенда пришла на ум буквально через пару минут. Сделав, насколько это было возможно, спокойное лицо, я зашел в комнату к Ивану Тимофеевичу. Он лежал на кровати и смотрел в потолок.
    — Кто звонил? — спросил он, когда я зашел.
    — Дядя, — вздохнул я. — Маме стало хуже.
    — Ай-я-яй, — протянул старик. — И что теперь делать?
    — Он просил меня как можно раньше приехать.
    — А ты что думаешь?
    — Я думаю сегодня уехать. Возьму билет на ближайший поезд до Москвы, а там на «Стреле». Восемь часов и в Питере буду.
    — Как знаешь, — с грустью сказал Иван Тимофеевич.
    — Ну, я пойду, чемодан соберу… Времени мало.
    — Давай. А сейчас встану и соберу тебе в дорогу чего-нибудь пожевать.
    — Вот спасибо, — через силу улыбнулся я и пошел собираться.
    Откровенно говоря, я не сильно солгал Ивану Тимофеевичу. Планы мои были почти такими. Я лишь утаил от него то, что собираюсь встретиться с Родиным и намылить ему шею. А уж как намылю, сразу полечу в Питер к матери…
    В половину пятого я был уже готов. Сказав много приятных слов в адрес Ивана Тимофеевича и выразив ему благодарность за гостеприимство и отношение ко мне я, пообещав вернуться через две недели (чтобы поговорить с Катей), вышел из квартиры. Старик, провожая меня, как мог старался не показывать своих чувств, но по глазам его можно было смело сказать, что он сильно переживал за меня и не очень хотел расставаться со мной, боясь вновь почувствовать себя одиноким человеком. Он и впрямь был одинок, как никто. За все время, что я прожил у него, кроме приятеля к которому он летом ездил в Елец, ему никто не позвонил. Ничего нет хуже одиночества…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

    Все последующие события произошли очень стремительно, так, что я и не заметил их. Может быть, это случилось оттого, что внутреннее мое состояние, то есть состояние душевное, было сильно расстроено. Припомнить подобного переворота сознания невозможно. Из более или менее уравновешенного человека я за пару дней превратился в неврастеника, чуть ли не в психопата. Любая мелочь могла меня вывести из равновесия. Естественно, я пытался держать себя в руках, конечно, насколько это было возможно. В сущности, если проанализировать произошедшие события, все окажется не так страшно, как казалось тогда. Взять хотя бы поведение Родина. Этот человек, по большому счету, прямого отношения ко мне не имел. Его отвратительный поступок с собственной сестрой тоже был не так уж трагичен для меня. Он избил Катю, которую я любил — это, бесспорно, очень нехорошо, но Катя никогда не любила меня. Она рассматривала меня лишь как коллегу. Мало ли, сколько поклонников может быть у красивой женщины. И каждый из них хочет, чтобы обласкан был именно он, а не кто-то другой. Это типичный человеческий эгоизм и не более того. В тот же момент отомстить за нее ее брату стало для меня делом чести. Я прекрасно знал, что Катя все равно этого не поймет и более того, осудит меня за то, что я влез в ее личные отношения внутри семьи. Наверное, во мне сыграл некий запоздалый юношеский максимализм. Что-то перевернулось в моей голове вверх тормашками. В такси у меня возникали мысли о том, чтобы просто-напросто свернуть на вокзал и покинуть проклятый город. Одновременно с этим некая неведомая сила тянула меня в дом к Родину. Внутри меня шла ожесточенная борьба. Разумом я осознавал, что ехать к нему есть полное безрассудство, но и не ехать я не мог. Одним словом, чувства начали превалировать над разумом, поэтому я укрепился в решении все-таки ехать к нему и восстановить никому не нужную справедливость. Как я был глуп!
    Расплатившись с таксистом, я вышел из машины в дождь прямо перед домом в двенадцать этажей, в котором должен был ждать меня Родин. Дом этот находился в элитном районе города, что немало удивило меня. «Не может же этот игрок и наркоман жить в таком доме», — пронеслось у меня в голове в первые несколько секунд. Но потом эту мысль затмили злость и жажда мщения. Мыслить логически я уже не мог.
    В парадном меня встретил консьерж. Это был немолодой мужчина в больших очках, с приятной улыбкой. Несколько секунд он рассматривал меня: сначала его голова поднялась вверх, чтобы рассмотреть мое лицо, а потом медленно спустилась вниз, скорее всего, для того, чтобы увидеть, в чем я был одет.
    — Добрый день, — сказал я, когда глаза консьержа были направлены мне в лицо.
    — Здравствуйте, — ответил он и улыбнулся. После он заложил закладкой место в книге, отложил ее и спросил: — Вы к кому?
    — Я к Родину, — ответил я. — Здесь такой проживает? В семидесятой квартире? — Я начинал сомневаться в том, что это мерзавец может здесь жить.
    — А вам, простите, нужен Родин Алексей Степанович или же Дмитрий Алексеевич? — несколько елейным голоском поинтересовался он.
    — Мне нужен…
    Я не договорил из-за внезапно затрещавшего телефона на столе консьержа. Тот резко перевел глаза на аппарат и, дождавшись, пока он перестанет трещать, снял трубку.
    — Консьерж, — сказал он, после чего несколько секунд слушал, что ему говорят. — Я понял вас, Дмитрий, сейчас пропущу.
    Мужчина повесил трубку и, изменив серьезное выражение лица на угодливое, произнес:
    — Семидесятая квартира находится на одиннадцатом этаже. Пассажирский лифт прямо и налево.
    Поблагодарив консьержа, подняв свой нелегкий чемодан, я направился к лифту.
    Волнение росло с каждым этажом. Наконец, лифт звякнул, и двери медленно выпустили меня на одиннадцатом этаже. Чистота подъезда была поразительна: на полу лежали дорожки, стояли напольные вазы с цветами, по углам блестели натертые пепельницы. За пластиковыми окнами подъезда совершенно не было слышно шума дождя. Единственное, что нарушало тишину барских покоев — это музыка, которая слышалась за одной из дверей.
    Квартира семьдесят располагалась в самом конце длинного коридора. Я неслышно прошагал по ковровой дорожке и встал напротив нужной двери. За ней стояла мертвенная тишина. И только я хотел наклонить ухо к щели, чтобы хоть что-то расслышать, замки щелкнули, и дверь распахнулась предо мной. Я попятился назад. На пороге стоял Родин с опухшим лицом. Глаза его были неподвижны. Казалось, будто в них совершенно нет жизни, словно покойник смотрит на тебя.
    Он молча развернулся и, не сказав ни слова, пошел по длинному коридору в комнаты. Я вошел за ним и закрыл за собою дверь. «Черт меня возьми, — врезалось мне в голову, — что я тут делаю, недоумок!»
    В прихожей было разбросано множество вещей: женская сумочка, зонтики, детские ботиночки, мужские и женские туфли, шарф, ремень. Стекло у гардероба было разбито. Осколки валялись на полу. «Что здесь произошло?» — подумал я.
    Тишина была необыкновенная. Судя по многочисленным вещам, валявшимся на полу, можно было сказать, что здесь проживает большая семья с детьми, но никого не было слышно. Если консьерж спросил меня о том, к кому я пришел, назвав при этом два имени, следовало, что это квартира не самого Родина, а его отца. «Но зачем он назначил мне встречу именно здесь? Что это могло бы означать? И почему все вещи разбросаны, а стекло разбито? Ведь Катя мне сообщила, что все они сегодня должны были ехать в Москву на самолет. Очень странно!» Такие мысли посетили меня. Но отступать было некуда, да я и не привык отступать.
    Оставив чемодан возле двери я, не снимая башмаков, прошел вглубь квартиры. Комнаты располагались по обеим сторонам коридора, но все двери были закрыты. К ближней к гостиной комнате тянулся жирный кровавый след и исчезал за дверью. В конце коридора располагалась, судя по всему, самая большая комната. Родина видно не было.
    Осколки под ногами хрустели и трескались, нарушая зловещую тишину. Через секунду я стоял у входа в гостиную.
    Я вошел. В большом просторном кресле сидел Родин и смотрел на меня. Повсюду были разбросаны вещи, опрокинутый светильник еще горел, справа от кресла, в котором расположился Родин, лежал надвое разрубленный журнальный столик. Самым ужасным, что я увидел, была лужа крови за креслом Родина. По спине моей пробежали мурашки, а вместо позвоночника я начал ощущать колючую проволоку.
    Сглотнув слюну, чтобы сбить ком в горле, я срывающимся от страха голосом спросил:
    — Что здесь произошло?
    — Ничего особенного, — спокойно ответил Родин и дьявольски улыбнулся.
    — Как это ничего? А почему везде кровь и вещи разбросаны? В этой квартире живет твой отец?
    — Гм… В этой квартире жил мой отец, — сказал Родин.
    — Что значит жил? — в недоумении спросил я и подошел ближе к нему.
    Теперь мне лучше была видна огромная лужа крови за креслом.
    — Почему здесь так много крови? — спросил я. Руки мои холодели, а сердце давало, наверное, сто сорок ударов в минуту.
    — Ты такой любопытный, Герман. Что тебе за дело до этого? — мертвым голосом ответил он.
    — Я хочу знать, что ты натворил здесь?
    — Тогда зайди в ближнюю слева комнату, — улыбнулся он.
    Я, не поворачиваясь спиной, преодолел расстояние от места, где стоял, до той самой комнаты, куда вел кровавый след. Повернув ручку и открыв дверь, я оказался в спальне, где царил полумрак из-за толстенных ночных штор. На двуспальной кровати лежали четыре человека. Нащупав дрожащей левой рукой выключатель, я зажег свет. То, что предстало моему взору, заставило меня попятиться назад. В голове моей помутилось, и я едва удержался на ногах. Секунду мне казалось, что я рухну в обморок.
    На кровати были уложены бок о бок тела двух мужчин (молодого и уже в возрасте) и двух женщины (молодой и постарше). Белое постельное белье стало красным от крови. С неестественно вывернутой руки молодого человека капала кровь. Голова была пробита, а открытые глаза смотрели в потолок. Он был раздет по пояс, и в животе его зияла огромная дыра, как будто от удара топором. Рядом с ним лежала обнаженная девушка, и могло показаться, что она спит, если бы пропитанная кровью подушка под ее головой. Глаза несчастной были закрыты, а на мертвом лице застыло выражение затаенной грусти. Рядом с ней лежала пара взрослых людей. Руки мужчины были скрещены на груди. Рубаха — залита кровью, шея перерезана в нескольких местах. Последнее тело принадлежало женщине средних лет. Платье, задранное до бедер, открывало ноги в кровоподтеках.
    С ужасом осмотрев четыре трупа, я резко захлопнул дверь и вернулся в гостиную, где меня улыбкой встретил Родин, который так и сидел в кресле.
    — К…кто это? — заикнулся я. Тошнота подступила к горлу.
    — Это? — переспросил Родин, закуривая сигарету. — Это мой отец, его Жанночка, ее сынок Сережа и моя женушка Валерия.
    Я изо всех сил старался не упасть в обморок. Невозможно описать то, что я чувствовал в тот момент. Можно даже сказать, что я ничего, совершенно ничего уже не чувствовал и не понимал. Спрашивать Родина про Катерину не имело никакого смысла.
    Именно в этот момент я и потерял над собою контроль окончательно.
    — Пока ты там развлекался в комнате с моими родственничками, я вызвал милицию, — неожиданно сказал Родин и покрутил в руках радиотелефон. — Теперь мы с тобою повязаны. Ты чистый, на тебе ни капли крови, и я чистый, — улыбнулся он, — успел переодеться, а вещички тю-тю. Что ментам говорить будем, Герман? Ты ведь хотел влезть ко мне в семью, так и получи по полной программе. Любопытное чучело! Ха-ха-ха! — Он гомерически захохотал и закинул голову назад.
    Тут-то я и потерял самообладание. Рванув к разрубленному журнальному столику, под которым лежал окровавленный топор, которым Родин убил всю семью, я, схватив одну половинку небольшого по размерам стола, начал наносить удары по голове этого скота. Он пытался закрыться руками, но тщетно. Первые два удара пришлись ровно в темечко. Родин немного потерялся в пространстве. Этого времени мне хватило, чтобы схватить лежавший тут же топор и нанести обухом удар, от которого он обмяк в кресле. Сорвав с него рубашку и изодрав ее на ленты, одной из них я связал ему ноги, а другой руки, затянув узлы так, что развязаться не представлялось возможным. Дальше я действовал так, будто у меня был заранее заготовлен план. Порывшись в карманах его брюк, я нашел два сверточка с наркотиком, похожие на те, что я купил у Раи в притоне. Пулей долетев до своего чемодана, я из внутреннего кармана извлек такие же два сверточка, шприцы и кошелек Родина. После чего на кухне посредством предварительно найденных столовой ложки и свечки мною был приготовлен раствор героина из всех четырех свертков; получился один целый шприц и еще половина. (Делал я все неумело, так как раньше мне не приходилось готовить подобные растворы. Способ приготовления я знал из рассказов своих сокурсников, которые пробовали героин).
    С двумя шприцами я подошел к еще не пришедшему в сознание Родину. Для начала нужно было проверить пульс. Сердце билось — значит, жив. Потом из остатков разорванной рубашки я сделал что-то вроде жгута. Левая рука была вся уже исколота, а на правой оставались нетронутые места. Перетянув руку, я, в уже набухшую вену попытался сделать инъекцию. Но с первого раза, дрожащими руками, в вену не попал. На пятый раз игла вошла четко. Первый шприц был опорожнен, а за ним последовал и второй. В этот раз я попал со второй попытки.
    Далее я развязал Родина, поскольку, получив сразу четыре дозы героина и оглушенный обухом топора, он не представлял уже никакой опасности для меня. Достав из потайного карманчика кошелька Родина предсмертную записку, я вложил ее в один из карманов его брюк, а кошелек положил рядом на пол. Затем, взяв свой чемодан, я вышел из квартиры, отставив Родина умирать от передозировки героина. Входную дверь, которая была очень надежная — такую дверь вскрывать придется не менее получаса, а то и дольше — я запер снаружи ключами, оставленными Родиным тогда, когда он впускал меня в квартиру.
    Проходя мимо консьержа, я старался держаться спокойно и даже улыбнулся ему, на что он ответил тем же. «Все равно тебе, дурак, не скрыться, — подумал я, — тебя же видел консьерж! Что ты наделал, Герман?!»
    Во дворе дома никого не было. Дождь продолжал лить, как шальной. На центральной улице, выбросив в урну ключи, я поймал такси и, предложив таксисту две тысячи рублей, попросил его довести меня до N-кого монастыря. Тот, не раздумывая, согласился ехать. Проезжая мимо поворота во двор дома Родина, я видел, как нам навстречу летела милицейская машина с включенной сиреной.
    Я ехал к Кате.

2

    Без четверти семь я вошел в монастырские ворота. Вороны, мокрые от дождя, нахохлившись, сидели на березах, которые росли на территории монастыря, и зловещим карканьем перекрикивались друг с другом. В местах, подобных этому, я всегда испытывал одни и те же чувства. Внутренний двор монастыря, его пустынность и безлюдье вселяли тяжелейшую тоску, что-то вроде тихой скорби или даже опустошения. Если учесть мое внутреннее состояние после совершенного деяния, то несложно догадаться, что множество негативных ощущений, сливаясь, давали новое чувство, чувство «живой смерти». То, что раньше я считал невозможным в принципе — произошло. Я убил человека. И до сих пор мне не был понятен мотив этого убийства. Что за неведомая сила направила меня, что за сила подняла мои руки с топором на человека и что, наконец, мне с этим всем делать?!
    Так думал я, стоя под проливным дождем во внутреннем дворе монастыря. Тошнота усиливалась, к ней добавилась сильнейшая головная боль, от которой у меня начался тик правого века. Во дворе не было ни души. Только вороны. «Надо бы кого-нибудь найти, — подумал я, — не стоять же здесь вечность, которой у меня нет. Милиция, наверное, уже сломала дверь и все обнаружила, а консьерж рассказал им обо мне. Теперь я один подозреваемый… На меня повесят пять трупов!»
    Тревога росла, достигая уровня помутнения рассудка. Медлить было нельзя. Необходимо было как можно скорее поговорить с Катей и все ей рассказать, а там будь, что будет.
    Подняв свой чемодан, я прошел вглубь территории монастыря. В центре располагался небольшой храм. Здание его казалось серым и мрачным от дождя, а купола в полумраке походили на пять больших черных луковиц. На одном из крестов сидела ворона.
    Справа от храма стояла колокольня, которая служила входом в монастырь. Ее реставрировали, в связи с этим во двор монастыря можно было попасть через западные ворота. С левой же стороны расположились три длинных трехэтажных здания из красного кирпича, сложенные на старинный манер с округлыми окнами. В окнах горел свет, но улица была пустынна.
    Продвигаясь вглубь этого садика, сквозь сумерки и дождь, я заметил небольшую деревянную беседку. Невдалеке от беседки висела табличка «посторонним проход закрыт». Не обращая на нее никакого внимания, я прошел дальше и вышел к одному из трех зданий с округлыми окнами. Входить в него я посовестился. Мало ли, что?
    Неожиданно из одной двери вынырнула маленькая, юркая, как мышка, с покрытой головой послушница, и быстрым шагом направилась в мою сторону. На секунду показалась, что она идет ко мне. В самом же деле, девушка с опущенной вниз головой прошла мимо меня — словно не замечая, что я стою — и хотела скрыться за поворотом. Но я окликнул ее:
    — Сестра! Постойте, сестра!
    Послушница вздрогнула, потом остановилась, а после развернулась ко мне и замерла. Я схватил свой чемодан и пошел к ней.
    — Добрый вечер, — сказал я, подойдя к ней ближе.
    — Здравствуйте, — кротко ответила она, не поднимая на меня глаз.
    — Сестра, мне необходимо встретиться с матушкой Алексией.
    Послушница вздрогнула, словно я сказал ей что-то очень обидное и через некоторое время тихо сказала:
    — Монастырь уже закрыт для посетителей…
    — Там на табличке написано, — перебил я, — что он работает до восьми часов вечера, а сейчас еще нет восьми!
    — Да, это так, — отвечала она, — но матушка уже не сможет принять вас. Приходите завтра.
    — Как же вы не понимаете, мне во что бы то ни стало нужно поговорить с ней именно сейчас. Сию же минуту!
    — Это невозможно, — тихо сказала она и собиралась уйти.
    — Да стойте же вы! Я вас умоляю… Это вопрос жизни и смерти. Послушайте, я никогда бы не осмелился беспокоить матушку Алексию, если бы не острая необходимость. Умоляю вас, пойдите к ней и скажите, что с нею хочет поговорить совершенно отчаявшийся и пропащий человек Герман Гарин… И еще скажите ей, что это займет не более десяти минут. Сестра, я вас умоляю, прошу вас, сестра… Это чрезвычайно важно для меня!
    Послушница медленно подняла на меня глаза и, увидев в них застывшие слезы, спокойно сказала:
    — Постойте, пожалуйста, здесь, под козырьком, а я попрошу одну из сестер поговорить с матушкой.
    — О, вы так добры… Я вам очень благодарен…
    Она, не слушая меня, растворилась в темноте.
    Я, было, хотел закурить, но потом решил не делать этого в монастыре. Пошли минуты томительного ожидания. Мокрая одежда прилипала к коже, отчего создавалось неприятное ощущение. Через некоторое время мне показалось, что меня начинает знобить. Дрожь ощущалась во всем теле, а кости ломило, как при высокой температуре. «Неужели я заболеваю? — пролетело у меня в голове. — Только не это, черт возьми. Только не это…»
    Из-за поворота появилась та же послушница с монахиней, которую трудно было отделить от полумрака. Ее черное одеяние сливалось с темнотой и создавалось впечатление, будто рядом с послушницей плывет темное пятно.
    — Это — мать Евлампия, — сказала послушница, не поднимая глаз. После чего сразу развернулась и скрылась за поворотом.
    — Добрый вечер, — сказал я.
    — Здравствуйте, — ответила она. — Что вам угодно? — Она держалась спокойно и немного сурово смотрела на меня. Мне стало несколько не по себе от ее испытующего взгляда.
    — Мать Евлампия, — начал я, страшно волнуясь, — мне очень нужно поговорить с матушкой Алексией. Это вопрос жизни и смерти!
    — Вы можете сказать мне все, что хотите сказать матушке. Я ей передам. А в любой другой день вы сами сможете с ней поговорить, но не сегодня. Это невозможно потому, что матушка не принимает сейчас никого, — разборчиво выговорила она, перебирая в руках четки.
    — Я все это понимаю, — ответил я, — но все же мне нужно встретиться с ней сегодня же. Это очень, слышите, очень важно для меня!
    — Простите, но это невозможно, строго сказала она. — Да, благословит вас Бог…
    — Он уже меня сполна благословил! — нервно сказал я.
    Монахиня в недоумении посмотрела на меня.
    — Так благословил, что дальше некуда! — крикнул я, так как дождь усиливался и стучал по откосам и козырьку. — Что же вы за люди такие? Человеку плохо… Он потерян, измучен! Он единственный раз в жизни просит аудиенцию у духовного лица, а ему ее не дают. Что же ему делать? Я приехал сюда издалека… Я уверяю вас, что мне нужно только десять минут и все. Прошу вас, попросите матушку Алексию принять меня. Хотите, я встану перед вами на колени?
    — Господь с вами! — испуганно сказала мать Евлампия, после небольшой паузы добавила: — Иди за мной.
    Я, не говоря ни слова, пошел следом за ней к двухэтажному зданию, выкрашенному в бело-желтый цвет. Уже совсем стемнело.
    Мы вошли в душный коридор, где стояло несколько деревянных лавок, и более ничего не было. Мать Евлампия скрылась за одной из трех дверей. Я сел на лавку и стал ждать.
    Буквально через пару минут из дверей вышла мать Евлампия с матушкой Алексией. То, что это была игуменья, не было ни малейшего сомнения. Я понял это по наперсному кресту.
    Мать Евлампия прошла мимо меня и вышла на улицу, а матушка Алексия, поздоровавшись со мной, остановилась и несколько секунд изучала мое лицо, которое, наверное, было ужасно. После чего предложила мне сесть на скамью и села сама.
    Матушке Алексии на вид было около шестидесяти пяти или семидесяти лет. Держалась она очень уверенно. В ее приветствии слышалась кротость, которая странным образом сочеталась с невероятной уверенностью. Глаза ее были умные и проницательные, а лицо ее в глубоких морщинах, сохранило отпечаток былой красоты. Очевидно, в молодости эта женщина была очень привлекательна, но, пренебрегая дарованной красотой, все же выбрала монашество.
    — Зачем вы хотели видеть меня в неурочный час? — тихо спросила она.
    Я немного смешался, но быстро собрался и произнес:
    — Знаете, матушка Алексия, мне нужно поговорить с вами и кое о чем попросить.
    — Продолжайте. Я вас внимательно слушаю.
    Четки тихо шуршали в ее руках.
    — Понимаете, в чем дело. К вам сегодня в монастырь приехала девушка по имени Екатерина Тихонова. Вы, по ее словам, очень хорошо знали ее мать, которая семь лет назад умерла. Катерина приехала к вам, как мне известно, на две недели, а у меня двух недель, к великому сожалению нет. Мне необходимо с ней поговорить именно сейчас.
    Матушка Алексия внимательно выслушала меня и сказала так:
    — Начнем с того, что Екатерина прибыла к нам в монастырь не как гостья, а как послушница.
    У меня все внутри перевернулось от ее слов, но я изо всех сил старался держаться.
    — Она сама изъявила подобное желание, — продолжала она, — ее к этому, как вы сами понимаете, никто не склонял. Что до матери ее — я на самом деле хорошо знала Антонину Степановну, когда еще не была игуменьей этого монастыря. И еще. Екатерина прибыла сегодня сюда не в самом лучшем состоянии. Сестры молятся за нее…
    — Да, я все знаю. Ее избил родной брат, — перебил я и осекся.
    — Совершенно верно, — продолжала матушка, — и мне бы не хотелось, чтобы ее беспокоили.
    — Понимаете, матушка, дело касается ее брата, ее отца и еще нескольких человек, имеющих к ней непосредственное отношение.
    Я не имел желания делиться с игуменьей всеми подробностям случившегося несчастья.
    — Вы можете передать мне все, что хотите сказать Екатерине. Я передам, уж будьте спокойны за это.
    — Вы, наверное, не совсем понимаете меня, матушка Алексия, — чуть громче сказал я, — дело, с которым я приехал, чрезвычайно важно. Мне немедленно нужно поговорить с Екатериной. Это вопрос жизни и смерти. И знаете, я виделся с нею с утра, и она не говорила мне о том, что хочет поступить послушницей в этот монастырь.
    — Она сама сделала выбор. Она выбрала дорогу в царствие Божие. Она решила посвятить свою жизнь служению Господу…
    — Я все это понимаю, — вставил я, — пусть все так, как вы сказали, но то, что я собираюсь ей сказать, она просто обязана знать.
    — Вам следует знать еще кое-что, — мерно сказа матушка. — Екатерина совершенно простила своего брата, который, к несчастью, болен наркоманией и обещала молиться за его здравие и просить прощения за его грехи перед Господом Богом.
    — Как ей угодно, — сказал я. — Но мне все же нужно поговорить с ней.
    — Боюсь, что это невозможно, — ответила она. — Я ничем не могу вам помочь.
    Терпению моему приходил конец.
    — То есть вы хотите сказать, матушка, что я не увижу Екатерину.
    — Именно это я и хочу сказать. Она хочет уйти от всего мирского, посвятить свою жизнь Богу, и вы не можете настаивать на свидании, которое сейчас ей может только навредить.
    — Да что же вы за люди, — сорвался я. — Что же такого в том, что я десять минут поговорю с нею. Я ни черта не могу вас понять!
    Матушка поднялась со скамьи, я встал следом.
    — Что случится из-за этого? Бог на вас прогневается или что? Я же не со злом к ней приехал. Мне лишь нужно сообщить ей очень важную и трагическую новость, которая напрямую касается ее. Я что, прошу чего-то сверхъестественного, что ли?
    Игуменья в недоумении смотрела на меня и ничего не говорила, только мерно перебирала четки в своей сморщенной руке.
    — Матушка Алексия, умоляю вас, пойдите мне навстречу! Я вас очень прошу, умоляю вас. Ну чего вам стоит дать мне десять минут поговорить с Екатериной, и, клянусь, я больше никогда не побеспокою вас.
    — Я повторю вам: с Екатериной встретиться невозможно, — строго ответила матушка. Лицо ее изменилось, будто я ей наговорил одних пошлостей и проклинал все святое, во что она верит. Но ведь это было не так! Кощунства в моих словах не было. Мне нужно было сообщить Кате трагическую новость…
    — Ну чего вы, в самом деле. Ну, что мне сделать, чтобы вы мне разрешили?
    — Лучшее, что вы можете сейчас сделать — это уйти из монастыря и не беспокоить нас более, — тихо, но очень отчетливо произнесла матушка.
    — То есть как? — крикнул я.
    — Да благословит вас Бог! — сказала она и удалилась, шурша своей рясой.
    Как только за ней захлопнулась дверь, я в сердцах сорвал с себя крест, купленный в храме по приезде в N, и бросил его тут же на пол, после чего крикнул в сторону двери, в которую вошла игуменья:
    — Плевать я хотел на благословение вашего Бога! Ни черта мне не нужно! Провалитесь вы тут все, лицемеры!
    Я топнул ногой, а затем пнул крест в сторону все той же двери. Ударив в стену кулаком, я вышел на улицу, где стояла мать Евлампия. Она испуганно смотрела на меня, не моргая. По лицу ее было видно, что она страшно напугана.
    — Вы все слышали? — спросил я.
    Она закивала головой, ее рот искривился, из глаз начали течь слезы.
    — Простите меня, я не хотел вас испугать. Я пойду. Хотя нет, подождите. Могу я попросить вас об одолжении?
    Она сделал утвердительный знак головой.
    — Дайте мне слово, что никому не скажете об этом. Давайте сделаем вид, что вы меня провожаете до ворот.
    Мы пошли в сторону выхода из монастыря.
    — Мать Евлампия, — начал я, — мне так и не удалось встретиться с Екатериной. У меня для нее плохие новости. Я сообщу их вам, а вы передайте их Кате. Только обещайте никому больше не говорить.
    Она молчала, но по ее молчанию, выражению лица и глазам можно было смело утверждать, что эта монахиня умеет хранить тайны.
    Уже подойдя вплотную к воротам, я остановился и сказал:
    — Дело вот в чем. Брат Екатерины сегодня убил своего отца, его жену, ее сына и свою бывшую жену. А я убил его.
    Сестра Евлампия с ужасом взглянула на меня, но ничего не сказала. Она вся промокла и немного дрожала от холода.
    — Понимаете, — продолжал я сквозь сильный озноб, — он убил их всех топором, я убил его. Такие дела. Передайте это, пожалуйста, Кате. Я теперь вряд ли с ней встречусь, — безнадежно сказал я. — Мне теперь грозит тюрьма. Но я вам хочу сказать, чтобы вы только одна это знали и хранили это: я не убийца и никогда им не был. Я за всю свою жизнь не совершил ни одного тяжкого греха. А убил я его после того, как он избил Катю и убил топором своих родственников. И видит Бог, я не мог иначе поступить. Так уж сложились обстоятельства… Так вы передадите ей все, что я сказал?
    — Да, — тихо ответила мать Евлампия.
    — Спасибо вам, сестра. Я вас буду помнить всегда. Прощайте.
    Сказав это, я вышел из ворот монастыря и пошел, куда глаза глядят.

3

    Шел я уже часа два, не меньше. Состояние с каждой минутой все ухудшалось. Силы покидали меня стремительно. Озноб становился все сильнее и сильнее. Температура поднялась, как я понимал, высокая. Все тело ныло. Сначала я пошел вдоль автострады, но потом свернул на проселочную дорогу и полем, мимо леса, двинулся в никуда. Кругом стояла кромешная темнота. Грязь хлюпала под ногами; ботинки вязли в ней, отчего идти было все труднее и труднее. Дождь не переставал. Зонт мне уже нужен не был. Он спокойно лежал в моем чемодане.
    «Куда я иду? — в полубреду спрашивал я сам себя. — Что мне нужно там, куда я иду?» Мысли путались в моей голове. «Как в два дня могла так измениться моя жизнь? — продолжал я спрашивать себя. — Как же это все могло со мной произойти? Что же я теперь буду делать? Как я буду жить теперь? Бедная моя мамочка… Она, наверное, сойдет с ума, когда узнает, что натворил ее сын. А эта игуменья? Какая она все-таки… Бедная Катя! Что будет с ней, когда сестра Евлампия ей все расскажет? Она не выдержит этого… Как я люблю ее! Кто бы знал…» Я еще долго вел монолог, пока не почувствовал, что больше уже идти не могу. Но все же продолжал путь.
    Через полтора километра силы совершенно покинули меня. В полуобморочном состоянии я кое-как сошел с проселочной дороги и упал под пышной елью…
    Сложно сказать, сколько я пролежал так. Но когда я в какой-то момент открыл глаза, то сквозь пелену увидел перед собою лицо старика в дождевике. На секунду мне показалось, что это Иван Тимофеевич.
    — Иван Тимофеевич, — сказал я в бреду, — это вы?
    — Какой я тебе Иван Тимофеевич. Я дед Митяй, — громко ответил старик. — Свят…свят…свят, чего ж ты здесь развалился? Да ночь, да под дождем.
    Я ничего не ответил, только закрыл глаза.
    — Очертенел ты, брат совсем! Какого… ты здесь валяешься, — снова заговорил старик. Его слова мне слышались так, будто он говорит из бочки. — Ой, батюшки мои, Пресвятая Богородица, горяченный-то какой! Захворал ты, брат… Ну-ка, давай вставай. Давай. — Старик поднатужился, взвалил меня себе на плечи и понес. Я не сопротивлялся. Сил не осталось совершенно.
    Через минуту он положил меня на телегу, укрыл дерюжкой, а сверху прикрыл брезентом.
    — Лежи тута. Я чемодан сейчас принесу, — сказал он.
    Старик вернулся с чемоданом, положил его мне в ноги, сам влез на телегу и крикнул:
    — Но-но, пошла старая дурра, пошла!
    Телега тронулась и, раскачиваясь, то и дело подпрыгивая на кочках, повезла меня, черт знает куда. В тот момент мне было уже плевать на все.
    — Потерпи, брат, скоро доедем, — то и дело повторял дед Митяй.
    Я лежал под брезентом и дерюжкой почти без сознания, временами открывая глаза и разглядывая темные верхушки сосен, росших по левой стороне дороги… Дождь прекращался. Озноб усилился до такой степени, что трудно было удержать челюсти, чтобы не стучали. Все внутренности мои дрожали. И я снова закрывал глаза. Порой мне казалось, что я вижу себя со стороны. И не только себя, но и телегу, старую клячу, деда Митяя, который, как гора, сидел, держа в руках вожжи. И снова забытье…
    Наконец, телега остановилась. Откуда-то раздался пронзительный лай собаки, который в моей голове разносился стократным эхом и превращался в нечто странное и страшное.
    Скрипнули ворота. Телега снова покатилась, но через минуту встала.
    — Тпру, стой, проклятая, — кричал дед Митяй.
    Старик принялся долбить в дверь, ругаясь:
    — Нюрка, етит тваю мать, отопри дверь!
    Сквозь звон в ушах я расслышал второй голос:
    — Ну, чего разорался-то. Я думала, ты издох там на базаре. Время-то уж ночь-полночь! Где тебя черти носят?
    — Ты погоди браниться, — тихо сказал дед Митяй. — Я тут вот возле оврага ехал, гляжу, чавой-то чернеет. Я с саней слез, подошел ближе, а там парнишка молодой валяется.
    — Помер, что ли?
    — Нет, живой. Я его с собой привез. Не оставлять же его там…
    — Где ж он?
    — А вона в санях лежит. Нюрка, его надо на печку… Помирает он, — с тоской в голосе сказал дед Митяй.
    — Нехристь ты, окаянная! На кой ты его подобрал? — завелась старуха.
    — Ты не ершись, Нюрка. Парень-то молодой… Помирает. Огненный весь! Я ж как лучше… Человеку ж помочь надо!
    — Бог с тобой. Тащи его на печь.
    Я слышал весь разговор, но сказать ничего уже не мог. Голоса доходили до меня, как если бы я сидел на дне колодца.
    — Нюрка, его переодеть надо. Вся одежа-то промокла, — сказал дед Митяй. В его голосе слышались участие и забота.
    — Ты тащи его на печь, — грозно отвечала старуха, — а я ему твои штаны да рубаху принесу. Сам его переоденешь. Неужто я буду?
    Дед Митяй подошел ко мне и тихонечко, очень осторожно взгромоздил мое тело себе на плечи и понес в избу. В избе было душно и пахло чем-то кислым.
    — Сейчас, брат, я тебя на печку положу, — говорил дед Митяй, — там ты согреешься. Нюрка тебе молока с медком сделает. Ты на нее не серчай, брат, она баба хорошая… Бог даст, поправишься. А сейчас того и гляди загоришься! Такой горяченный! Как же это тебя угораздило, брат?
    Я молчал.
    Дед Митяй путем неимоверных усилий втащил меня на печь, переодел в принесенную женой одежду и укрыл пуховым одеялом. Пелена с моих глаз не спадала, я периодически погружался в забытье. Как тогда, в телеге, мне казалось, что я вижу себя со стороны. Интересно то, что я был не тот, кто лежит на печи, а тот, кто смотрит на меня, лежащего на печи. Это странное ощущение пугало меня. Создавалась впечатление, что от высокой температуры из моего тела вышла душа, в существование которой я никогда не верил.
    Когда дед Митяй подал мне кружку молока с медом, я отказался пить. Сил не было даже поднять руки. Я просто отвернулся и ничего не сказал.
    — Эх, брат, — говорил старик, — видно, худо тебе. Что ж мне с тобой делать? Помрешь либо…
    На печку залазила и Нюрка. Лица ее я не мог разглядеть. Она ничего не говорила, а только охала. Потом позвала деда Митяя и попросила принести градусник.
    Старик принес, а старуха, подняв мою руку, зажала его и стали ждать. В доме была тишина, только было слышно, как ходики на стене, постукивая, отсчитывают секунды.
    — Батюшки мои, Царица Небесная, да у него почти сорок два, — вскрикнула Нюрка.
    — Да, у него, мать, крупозная, поди, — отзывался снизу дед Митяй. — Это он под дождем замок и заболел. А холодина-то, вон какой!
    Умирать на печке было не страшно. После определенного момента я начал ощущать небывалую для человека легкость. Ломота и жар уже не чувствовались. Голова прояснилась, но говорить я по-прежнему ничего не мог. Мыслей и воспоминаний тоже никаких не было. Только легкость и спокойствие. Мне казалось, будто я стал, словно воздушный шар, такой же невесомый и такой же мягкий. В один момент я даже пожелал, чтобы эта воздушность, эфирность усилилась. И она начинала усиливаться все больше и больше. Чувство невероятной безмятежности радовало меня. Нет больше Германа, нет его жизни, страданий, людей, с ним связанных. Все, что раньше было сплетено в нем, распуталось, распустилось и начало медленно таять в пространстве. Ходики уже не стучали оттого, что времени больше не было. Только спокойствие и легкость… Нет конца совершенству, нет большего блаженства, чем высвободиться и полететь. Все кружится и смазывается, все течет и переливается, все стремится к центру… Я знаю, что Германа уже нет; вместо него теперь что-то другое. Это «что-то» раньше находилось в нем, но теперь оно свободно и невесомо. Герман уже не нужен. Он уже не существует, так же, как не существует для Германа целый мир, в котором он жил. Мир остался без Германа, а Герман без этого «что-то». Все рассыпалось. И никто не о чем не может сожалеть. Сожаление это лишь чувство, а здесь нет чувств, здесь есть только легкость и покой…
    Вдруг то, что вышло из Германа, увидело, как его глаза внезапно открылись, просияли, взгляд стал осмысленным и строгим, а губы проговорили четко с расстановкой:
    — Я убил человека. Я убил человека! (Потом еще громче и еще четче). Я у-бил че-ло-ве-ка!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

    — Это я тебя сейчас убью, если ты немедленно не очнешься! Мы уже приехали! Вставай, молодой человек! Натрескаются коньяка и до обеда проспаться не могут! Э-эх! Молодежь! Вся спилась уже!
    Я медленно открыл глаза и сквозь сонную пелену увидел ту самую пышную проводницу, которой отдавил ногу. Ее и так некрасивое лицо стало еще некрасивее от гнева. Даже уши ее были красные. Изо рта у нее пахло дурно, так, что я даже немного сморщился.
    — Ну, вот проснулся, а теперь вставай. Мы уже приехали. Все уже выходить начинают, — сказала она и вышла из купе.
    Протерев заспанные глаза, ощутив на себе духоту вагона и испепеляющие солнечные лучи, проникавшие через окно купе, я в ту же секунду осознал все, что со мною произошло. Собрав все воедино, получалось так, что это была злая шутка. Мне на ум пришли слова Константина Константиновича: «Совершенно не нужно умирать, чтобы побывать в аду». Это как раз то, о чем мы с тобой говорили, Герман. Они имеют в виду, что ад может быть и на земле. Так-то! Не один я так считаю…» Вспомнив эти слова, мне стало поистине страшно. Страх мой был не похож на тот, что мне приходилось испытывать когда-либо ранее. Это было нечто другое, совершенно не поддающееся описанию. Чувство того, что я прикоснулся к абсолютному злу, вселяло в меня леденящий ужас, ужас, которому нет человеческого объяснения. Тот, кто однажды ощутит его, уже не забудет вовеки. Он необъясним, как необъяснимо появление Вселенной, он просто прокрадывается к вам в душу, и вы уже не можете от него избавиться. Невыразимую тоску, и тяжелейшее, угнетающее душу состояние — вот что я чувствовал в тот момент. Будто бы весь свет души моей превратился во мрак непреходящей ночи, весь жизненный сок, которым пропитано моё тело, превратился в отравляющее зелье, вся кровь в моих жилах почернела и загустела, как смола, и пред моими глазами предстал ад, который тянул меня в свою огненную пасть. Вообще сплетение чувств было весьма странным. Наряду с ужасом присутствовало и чувство необычайной пустоты вокруг и опустошенности внутри. Будто весь мир исчез и, его больше нет. Он показался мне настолько эфемерным и условно-абстрактным, что в реальность его я просто отказывался верить. Где реальность? А где она заканчивается? И существует ли она вообще, или же это только картинка? А там, где она заканчивается, что начинается? Может, другая реальность? Но если та другая ничем не отличается от первой, то как понять, что ты очутился в другой? Как этому «человеку» удалось провести меня по другой стороне реальности так, что я этого и не заметил? Кто он, и кончилась ли его игра со мной или же я, проснувшись, начинаю новую?
    Такие вопросы я задавал себе, сидя на сиденье в купе, мертвея от ужаса. Чувство того, что зло, которое не объяснить человеческими словами, присутствует рядом, не покидало меня. Всеми фибрами души я ощущал его вблизи себя. Мне хотелось бежать от него, но понимая, что бежать некуда, что оно во мне, во всех людях и вещах, в деревьях и воде, в камнях, в пространстве и времени, в веках и тысячелетиях, я, собрав волю в кулак, схватив свой чемодан, вышел из купе навстречу неизвестному. Единственная мысль, которая ободряла меня — это то, что если я осознал все, произошедшее со мной, следовательно, я вернулся туда, откуда начал и вполне возможно, что это уже не игра со злом. Выведя данное умозаключение, я еще более приободрился. Оставалось еще множество не решенных вопросов…
    По вагону медленно шли разморенные, расплавленные от жары люди, которые, очевидно, ехали на отдых в Адлер. Я пролетел пулей по вагону и, подмигнув глазом проводнице с перебинтованным пальцем на ноге, очутился на перроне, на котором толпилось много народа. Солнце палило неистово. Кругом суетились торгаши.
    Немного постояв, я направился к большому зданию вокзала. По пути со мной произошло нечто совсем неординарное. Метрах в двадцати от себя я заметил знакомую фигуру пожилого человека, рядом с которым стояла также немолодая женщина. По мере того, как я приближался к ним, становилось все очевиднее и очевиднее, что это Иван Тимофеевич! «Быть этого не может!», — сказал я себе под нос.
    Женщина, которою я смог разглядеть, оказавшись на расстоянии не более пяти метров, была очень похожа на Маргариту Семеновну, покойную и в то же время здравствующую жену Ивана Тимофеевича! Я оторопел и чуть не подавился собственным языком.
    Они мило беседовали, в то время как я, не закрывая рта, смотрел на них.
    Наконец, Маргарита Семеновна заметила на себе мой взгляд и что-то тихо сказала старику. Иван Тимофеевич обернулся, и, совершенно не узнавая меня, спросил:
    — Вам чего, молодой человек?
    — Мне? — переспросил я. — Мне ничего… Вы меня не узнаете, Иван Тимофеевич? — все же осмелился спросить я, всматриваясь в лицо старика.
    — Нет, — удивился он и посмотрел на жену. — Нет, я никогда вас прежде не видел! Но откуда вам известно мое имя?
    «Он меня не узнает! Вот, черт! Как же это может быть? Да как же!», — думал я в ту минуту.
    А что я мог ему ответить? Если бы рассказать ему правду, он счел бы меня сумасшедшим. Кто поверит человеку, который станет говорить о том, что видел иную жизнь, в которой незнакомые люди были близко знакомы? Или сказать Ивану Тимофеевичу, будто жена его могла бы быть мертва, если изменить только одно маленькое обстоятельство. В подобный бред никто никогда не поверит! А того, кто об этом станет говорить, посчитают умалишенным.
    Не находя ответа на вопрос старика, я брякнул первое, что пришло в голову:
    — У меня в школе, в Питере был учитель физики Иван Тимофеевич, который очень похож на вас. Вы случайно не преподавали физику в школе №…?
    — Нет, не преподавал, — смущенно ответил старик. Я местный.
    — Ой, простите ради Бога! — состроив взволнованное лицо, сказал я. — Надо же так глупо обознаться! Простите еще раз.
    — Ничего, — ответил старик.
    Тут к нему подошел мужчина лет сорока пяти и поинтересовался:
    — Что такое, папа?
    — Ничего сынок. Парень перепутал меня с кем-то, но мы уже разобрались.
    Я, улыбнувшись всем троим, схватил свой чемодан и понесся дальше. В голове была только одна мысль, связанная с женой Ивана Тимофеевича и с его сыном. «Вот чудо, — думал я, — она жива, да еще и сына ему родила! Как же это? Вот чудо!»
    Восторгу моему не было предела… Вдруг затрещал мобильный телефон.
    — Да, — тяжело дыша, сказал я.
    — Гера, это мама! Ты чего телефон не берешь? Я уже волноваться начала! Ты доехал?
    Голос мамы показался мне таким нежным, таким близким и родным, что я, не сдержав себя, дав волю эмоциям, заплакал.
    — Ты чего, мальчик мой? — спросила мама. — Чего ты плачешь?
    — Прости мама… Ты не в больнице?
    — С чего мне там быть? — удивленно спросила мама. — Я здорова.
    — Что с тобой, Герман? Почему ты плачешь?
    — Я потом тебе все объясню, хорошо? Я не хочу работать в N! — крикнул я. — Ты меня понимаешь, мама? Не хочу я здесь работать! Я сейчас куплю билет и вернусь обратно в Питер!
    — Но почему?
    — Я потом тебе все объясню. А сейчас я куплю билет на ближайший поезд до Питера и все!
    — Я не совсем понимаю тебя. Что случилось?
    — Да, мама, случилось! — в исступлении кричал я. — Я вернусь и все расскажу. Дяде пока не звони. Я сам это сделаю. Хорошо?
    — Хорошо, дорогой, как скажешь. Я буду тебя ждать.
    — Все. Пока, — сказал я и повесил трубку.
    «Значит, и с мамой все в порядке! Нет у нее никакой пневмонии! — В ужасе думал я. — Но как же это, Боже ты мой?!»

2

    В здании вокзала людей почти не было. Человек десять сидели в ожидании своего поезда. Я поспешил к кассе. В окошке милая девушка с выразительными глазами продала мне билет до Санкт-Петербурга, на поезд, которой должен был отправиться через пятнадцать минут. Все складывалось, как нельзя лучше. Ждать поезда не пришлось. Это немного ободрило меня.
    Прежде, чем идти на перрон, я почувствовал острую необходимость посетить туалет, который находился в цокольном этаже. Там меня ждал еще один умопомрачительный — в полном понимании этого слова — сюрприз.
    Когда я спускался по лестнице вниз, мне навстречу поднимался Родин. Его гоголевская прическа и не менее гоголевское лицо заставили меня прирасти к стене. Он медленно поднимался вверх, не обращая на меня никакого внимания. Он даже не посмотрел в мою сторону. Родин был погружен в свои мысли, лицо его казалось задумчивым и спокойным.
    «Он жив! — взорвалось у меня в голове. — Он жив! Спасибо тебе, Боже! Я не убийца! Как бы не сойти с ума? Я никого не убивал!»
    Полупустой вагон встретил меня все той же духотой и затхлым кислым воздухом. Добравшись до своего купе, которое, кстати сказать, оказалось никем еще не занятым, уложив свой чемодан, я без сил опустился на сиденье и выдохнул. Но не тут-то было! Обратив внимание на столик, я увидел на нем лежащую газету «Известия», а на ней тот самый крестик с цепочкой, который я купил, как только приехал в N и который в порыве гнева сорвал с шеи сразу после разговора с игуменьей в монастыре. Удивлению моему не было предела. Я никак не мог сообразить, как этот предмет мог очутиться здесь? Ведь куплен он был, Бог знает где? До конца невозможно было объяснить, спал я или же неким чудесным необъяснимым образом очутился в будущем, которое могло бы произойти, если поменять лишь одно обстоятельство. Повернись все как-нибудь иначе, катастрофы было бы не избежать. Сомнений у меня уже не оставалось. Я был почти убежден в том, что этот Константин Константинович имеет к случившемуся самое прямое отношение. «Это дьявол! — врезалось мне в голову. — Это самый настоящий дьявол, который сыграл со мною злую шутку!» Но зачем? Для того, чтобы я убедился в его словах, в правоте его суждений о Боге, времени, пространстве?.. Это жестоко! Жестоко подобным образом доказывать человеку, что существует то, во что он раньше не верил!
    Застегнув на шее цепочку с крестом, я, развернув газету, прочитал в ней такое, от чего волосы на моей голове начали шевелиться, а верхняя губа сокращаться в нервном тике. «Известия» были датированы концом сентября этого года, а на дворе было начало июня.
    Текст был такой: «В городе N, … сентября произошло зверское убийство, подобного которому не совершалось уже давно. В шестом часу вечера неизвестный пришел в квартиру чиновника Родина Алексея Степановича, который с семьей собирался на отдых. Помимо хозяина квартиры, в ней находились его жена, пасынок, дочь и сын. По предварительным данным неизвестный был знаком с сыном Родина Алексея Степановича Дмитрием. Это обстоятельство стало известно со слов главного свидетеля по этому делу, консьержа Романа Николаевича. Консьерж заявляет, что Дмитрий сам позвонил ему по телефону и просил пропустить молодого человека наверх. Опираясь на свидетельские показания Романа Николаевича, можно сделать вывод, что прихода его ожидали. Консьерж утверждает, что неизвестный пробыл в квартире не более десяти минут. После его ухода, буквально через три минуты, на место прибыл наряд милиции и сообщил, что им поступил звонок из семидесятой квартиры. Мужской голос сообщил о том, что совершено убийство четырех человек.
    Дверь в квартиру оказалась запертой снаружи. С помощью прибывшего на место преступления отряда МЧС все же удалось ее открыть. После чего сотрудниками милиции были обнаружены пять тел. Четверо, среди них две женщины и два мужчины, были зарублены топором и сложены на кровати в одной из комнат, а пятый, сын Родина Алексея Степановича был найден мертвым в кресле. Судебно-медицинская экспертиза показала, что смерть его наступила от передозировки героина. По словам СК при прокуратуре N-кой области, возбуждено уголовное дело по пункту а) и д), части второй, статьи 105 Уголовного Кодекса РФ, убийство двух или более лиц совершенное с особой жестокостью.
    Со слов свидетеля был составлен фоторобот неизвестного. Подозреваемый до сих пор не пойман. В городе N введен план перехват».
    Дочитав до конца, я опрометью вылетел из купе, и, у мусорного ящика изорвав на мелкие кусочки эту газету, вернулся обратно и сел на сиденье. Несколько минут я совершенно не мог соображать.
    Спустя некоторое время мне в голову пришла лишь одна мысль. Я подумал о том, что до отправления поезда еще целых пять минут, а это значит, что мне хватит времени добежать до вокзала и купить там свежий номер «Известий».
    Долетев до «Роспечати», я купил его и с радостью обнаружил, что в нем нет и намека на какое-либо убийство в городе N. На первой странице издания, датированного первыми числами июня, а не концом сентября, располагалось начало статьи о грузинском лидере Михаиле Саакашвили, в которой говорилось, что грузинская оппозиция окончательно запутала и Михаила Саакашвили, и своих сторонников и пр., что у большинства читателей вызывает скуку.
    Свернув газету в трубочку, я уже спокойным, медленным шагом пошел обратно к поезду, которой вот-вот должен был отправиться. Чувство нервного напряжения стало улетучиваться. Паника прекращалась, а вместе с нею и дурные мысли о злой шутке Константина Константиновича. Откровенно говоря, мне до сих пор сложно поверить в то, что со мною произошло. Я даже почти убедил себя, что все это только сон, дабы не сойти с ума, поскольку сумасшествие иногда казалось очевидным и закономерным развитием событий, ввиду непрекращающихся попыток объяснить себе случившееся…

3

    До отправления оставалась пара минут. Я в расслабленном состоянии сидел в купе и смотрел на людей, толпящихся на перроне. Губы мои растянулись в улыбке, которую я как не старался, не мог убрать с лица. Очевидно, после сильнейшего нервного напряжения, когда стрессовое состояние достигает апогея, резкое расслабление действует именно так. Но я не находил ничего предосудительного в своей улыбке, скорее, наоборот, радовался ей, поскольку она бодрила меня. «Все, я еду домой!» — думал я. Но последний сюрприз ждал меня впереди. После него я уже сам не мог разобраться, как мне следует относиться к Константину Константиновичу…
    Буквально за несколько секунд до отправления дверь в купе открылась, и в него, шелестя платьем, влетел Ангел. На секунду мне показалось все это галлюцинацией. Я не мог поверить своим глазам! Уложив свой чемоданчик под сиденье, ангел сел напротив и в лике его я разглядел любимые сердцу черты. Ангел мило посмотрел на меня и так нежно, так мягко произнес:
    — Здравствуйте.
    Это была она! Боже мой, это была моя любовь! Катя сидела напротив меня в этом душном купе и так приятно улыбалась, что я едва-едва удержался от прыжка вверх. Взяв себя в руки, силясь не показывать эмоций, которые лились через край, я в свою очередь поздоровался с ней.
    В эту минуту она была очаровательна. Ее легкое, василькового цвета летнее платье, обнажавшее плечи, изумляло меня. Оно так ей шло, так она была в нем обворожительна, что я на мгновенье потерял дар речи. Волосы, которые я привык видеть распущенными, теперь были собраны в круглый пучок, подчеркивая ее неповторимую шею. Зеленовато-коричневые глаза не были грустны и печальны, как в последнюю нашу встречу… Они светились радостью, что-то теплое излучал этот нежный и задумчивый взгляд. От нее веяло свежим тонким ароматом духов.
    Пока я упивался ее красотой, не замечая ничего вокруг, в окошко кто-то постучал.
    — Это не вас провожают? — поинтересовалась Катя.
    Я посмотрел в окно и вновь испытал леденящий кровь ужас. Каждой клеточкой своего тела я почувствовал его непередаваемый холод. За окном, на перроне, стоял Константин Константинович в своем светлом костюме с чемоданчиком в руках и мило улыбался мне. Нужно было не потерять самообладание и не показывать, что я напуган.
    Лицо мое изобразило жалкое подобие улыбки. Константин Константинович сделал брежневский жест рукой, и в этот момент поезд тронулся. В следующую секунду он снял свое старомодное канотье и выразительно поклонился.
    Перрон поплыл вместе с людьми в небытие. Поезд набирал обороты.
    — Это ваш отец? — неожиданно спросила Катя.
    — Нет, — коротко ответил я, соображая, как ловчее солгать. — Это… это мой старинный друг, — выговорил я, сам испугавшись того, что только что произнес.
    — Он похож на иностранца, — улыбнулась Катя, усаживаясь удобнее. — Он иностранец?
    — Да… То есть, нет, — смешался я. — Я хотел сказать, что он человек Мира.
    — Гм… Интересно, — улыбнулась она. — Я бы тоже хотела быть человеком мира, — патетично добавила Катя. — По-моему, это здорово.
    — Ну, не знаю, не знаю, — протянул я, стараясь за это время придумать, как увести разговор в другое русло.
    Не находя лучшего вопроса я поинтересовался, заведомо зная ответ:
    — Вы из Питера?
    — Нет, я из N. В Питер еду на работу.
    — Ясно… А знаете, у меня есть очень необычный дар, — сказал я, немного улыбаясь. Лукавство слышалось в каждом произнесенном мною слове. Катя изобразила удивление на своем лице и взглядом своим дала понять, чтобы я продолжал.
    — Этот необычный дар заключается в том, что умею точно угадывать имя человека, которого вижу впервые.
    — Как же у вас это получается? Объясните, — недоумевая, сказала Катя. По выражению ее лица было заметно, что она немного нервничает: щеки ее зарделись, а брови поднялись вверх. Сейчас я готов был броситься к ней, но самообладания все же не терял.
    — Я этого не могу объяснить. Могу только сказать, как вас зовут…
    — Ну, и как же мое имя? — хитро спросила она.
    — Вас зовут Екатерина, — с улыбкой на лице сказал я.
    — Этого не может быть! Как вы догадались?
    — Я же говорил, что у меня редкий…
    — Ах вы, обманщик, — перебила она, — я вас раскусила. Боже, какая я наивная! Вот же на столике лежит мой билет, на котором написано мое имя! Эх вы… — она погрозила мне своим маленьким кулачков и расхохоталась, прикрывая лицо руками.
    «Боже мой, как она мила», — думал я, глядя на нее…

Top.Mail.Ru