Скачать fb2
Айседора Дункан: роман одной жизни

Айседора Дункан: роман одной жизни

Аннотация

    Роман Мориса Левера, написанный легким, окрашенным иронией языком, рассказывает о жизни известной американской танцовщицы — «божественной» Айседоры Дункан. Автор удачно лавирует между превратностями ее артистической карьеры и безумствами частной жизни. Читатель сможет погрузиться в мир сильных страстей, прекрасных душевных порывов, полетов творческого вдохновения…


Морис Левер. Айседора Дункан: роман одной жизни

    Посвящаю Эвелине

ОТ РЕДАКЦИИ

    Достоверность и занимательность… Отдавая сегодня безусловный приоритет первому из этих двух важнейших слагаемых любого жизнеописания, редакция серии «ЖЗЛ» вместе с тем еще раз подчеркивает свою приверженность внутрижанровому разнообразию. Не случайно на нашей полке, насчитывающей уже свыше тысячи томов, можно найти не только труды А. Лосева и Ю. Лотмана, Р. Сафрански и Ж. Тюлара, но и книги М. Булгакова и Н. Чуковского, И. Стоуна и С. Цвейга. Думается, определение «лаборатория биографического жанра» закрепилось за старейшей российской книжной серией вовсе не случайно. А потому, надеемся, читателя не сильно удивит (а если удивит — то, по крайней мере, не разочарует) произведение, которое он держит в руках, написанное в традициях, близких к «дамскому роману»: неожиданные встречи, романтические свидания, любовь, страсть, измена и снова любовь…
    Персонажи романа Мориса Левера «Айседора», за редким исключением, — исторические лица; его действие разворачивается на фоне событий начала XX века — Первая мировая война, экономический кризис, революции в России. Однако автор, идущий порой по пути творческого вымысла, не ставит перед собой задачи создания произведения, имеющего исключительно историко-познавательную ценность, памятуя, вероятно, о словах своего знаменитого соотечественника, мастера приключенческого жанра А. Дюма: «История — только гвоздь, на который я вешаю свою картину».
    Исторические события рубежа XIX и XX веков дают Морису Леверу возможность почувствовать смену эпох, показать нарастающее, по его мнению, социальное, идеологическое, бытовое различие старого, отживающего мира и нового, зарождающегося. Но исторические реалии в романе по большому счету лишь декорации, в которых разворачивается драма под названием «Жизнь и смерть Айседоры Дункан» и зрителями которой — от увертюры до финального занавеса — нас приглашает быть автор. Его главная героиня — пламенная революционерка в танце, музыке, живописи, костюме и конечно же любви. Описывая жизненный путь Айседоры, автор как будто вопрошает: «Может ли творческое кредо — свобода и только свобода — стать одновременно и жизненным кредо?» — «Безусловно!» — отвечает знаменитая танцовщица, бунтуя против устоев старого мира: его морали, религии, освещенного церковью и законом брака. Ее идеал, о котором она мечтает с юности, — античная Греция, где человек, в ее представлении, сливается с природой и обладает абсолютной свободой.
    Не удивительно, что особое место в романе занимает Россия. Здесь героиня находит своих единомышленников и здесь встречает любовь, ради которой готова пожертвовать свободой и независимостью, забыть о своем неприятии брака. Вряд ли можно гарантировать, что образ Сергея Есенина, созданный автором романа, будет принят русским читателем, равно как и сама Россия 20-х годов. Но не будем забывать, что роман написан во Франции, где поэзия Сергея Есенина занимает, возможно, такое же место, какое в России — танец Айседоры Дункан.

    Редакция сочла необходимым дополнить роман Мориса Левера непременными атрибутами серии «ЖЗЛ», а именно — краткой библиографией и разделом «Основные даты жизни и творчества».

ГЛАВА I

    Будь я писателем и напиши о своей жизни десятка два романов, я приблизилась бы к правде.
Айседора Дункан.
Моя жизнь
    — Да это же мой Мопсик… Моя маленькая принцесса!..
    Незнакомец быстро поднимает девочку. Держит, прижимая к себе. «Мопсик ты этакий… Доченька моя», — повторяет он, качая ее на руках. А та не смеет ни рта раскрыть, ни шевельнуться. И даже не думает освобождаться от объятий. Незнакомец ласково щекочет ей щеку своей шелковистой бородой. «От него приятно пахнет», — думает она.
    Он ставит девочку на пол и спрашивает:
    — Мама дома?
    — Да. Кажется, да… С братьями и сестренкой.
    — Хочу поговорить с ней. Сбегай позови.
    — А кто вы?
    — Скажи ей, что я твой отец.
    Оторопев, она смотрит большими серо-зелеными глазами на мужчину. Он стоит перед ней в безукоризненно облегающем фигуру черном рединготе с атласными обшлагами. Улыбка не сходит с его губ. Ее отец? Этот красивый господин с офицерской выправкой? Она приняла бы его скорее за одного из тех джентльменов, которые читают «Всемирное обозрение» в плетеных креслах-качалках на террасе «Оксидентл-отель», которых она видела из окна трамвая.
    Айседора знала, что родители расстались сразу после ее рождения и отец живет теперь в Лос-Анджелесе с новой женой и детьми… Но она никогда его не видела. Какой он? Этот вопрос тысячу раз едва не слетал с ее губ, но она никак не решалась его задать. Чувствовала, что лучше промолчать. Элизабет, Августин и Раймонд помнили его, но никогда не говорили о нем. Однажды она спросила об отце тетушку Огасту.
    — Твой отец? — пробурчала старая дева. — Он дьявол, а не человек. Поломал всю жизнь твоей маме.
    С тех пор девочка представляла себе его не иначе как с рожками на голове и вилами в руках, какими изображают чертей на картинках. А в школе, когда другие говорили об отцах, она не раскрывала рта. Ни за что не стала бы говорить о нем. Это был ее секрет.
    И вот этот загадочный отец явился перед ней. И — надо же! — никаких сатанинских признаков. «Это не может быть он, — думала она. — Из ада не являются такими, в лакированных туфлях и в цилиндре».
    — Ну же, Мопсик, быстренько сходи за мамой.
    Она бросилась в одну из двух комнат, которые занимала миссис Дункан с детьми.
    — Мама, мама, там какой-то господин хочет с тобой поговорить. Он говорит, что он — мой отец.
    Мать резко встала, уронив на пол вечное свое вязанье, лицо ее побледнело:
    — Скажи ему, чтобы уходил! Немедленно! Нечего ему тут делать.
    Не говоря больше ни слова, она вытолкала детей в другую комнату и закрыла за собой дверь на ключ, сохраняя внешнее спокойствие, как делают взрослые, чтобы избежать паники во время бедствия.
    — Мама просит извинить… — пробормотала девочка, вернувшись в прихожую, — она не может принять вас сейчас.
    — Ну что ж, отложим до следующего раза. А не пойти ли нам погулять вдвоем? Как ты считаешь?
    Не успела она ответить, как он взял ее за руку, и они спустились с третьего этажа.
    — Куда мы идем? — испуганно спросила она.
    Родители ее матери приехали из Ирландии во времена большой волны иммиграции, после ужасного голода 1848 года. Как и тысячи других, они пересекли в фургонах первопроходцев сперва равнины, потом Скалистые горы и выжженные солнцем плоскогорья, день и ночь опасаясь налета индейцев, с которыми то и дело происходили стычки. А когда добрались до Калифорнии, пришлось преодолевать неприязнь американских рабочих, обвинявших их в том, что они соглашаются работать за мизерную зарплату и тем сбивают цену на труд. Одним словом, эти богобоязненные католики плохо приживались в протестантской, пуританской Америке. Янки ненавидели ирландцев, хотя и побаивались их, ведь те были горячими, отчаянными, всегда готовыми к драке. Непредсказуемыми, как истинные сыновья моря, и, как оно, неукротимыми.
    Мать Мопсика, Мэри Дора Грей, рано вышла замуж за очаровательного светловолосого выпускника Оксфорда с голубыми глазами и типично шотландским родовым именем — Чарлз Дункан. Имея весьма скромные средства, он удостоился чести прослушать курс Рескина[2] лишь благодаря одной из многочисленных стипендий, щедро выплачиваемых викторианским режимом неимущим студентам.
    В Оксфорде Чарлз постоянно чувствовал себя узником, ненавидел этот англиканский столп ортодоксии, старинные здания, пропитанные запахом воска, потемневшую от времени мебель и надменных баронетов. И при этом сохранил на всю жизнь манерные интонации, нарочито невнятное произношение, настолько характерное, что и на краю земли его узнаешь, любовь к поэзии и безграничное преклонение перед эстетикой прерафаэлитов. В ту пору он страдал больше всего оттого, что должен был ограничить свою страсть к приключениям чтением англонорманнских хроник, тогда как по ту сторону океана разворачивалась сказочная эпопея современности — завоевание Дикого Запада. Пока его лодка медленно скользила под вековыми вязами реки Черрел, Чарлз Дункан мечтал о новой Византии с «золотыми берегами». Скоро это стало его навязчивой идеей — как призыв, с каждым днем все более властный. В одно прекрасное утро он не выдержал, занял денег на дорогу и уплыл на «Аризоне», ни с кем не попрощавшись.
    В отличие от большинства своих земляков он очень легко адаптировался в Сан-Франциско. Уже через несколько месяцев у него сложились новые привычки и взгляды, ему казалось, что он здесь родился и никогда отсюда не выезжал. И самое удивительное, что торжествующий материализм американцев очень скоро стал отлично уживаться с его самыми возвышенными требованиями в отношении искусства. Он открывал для себя то, в чем ни за что не признался бы в старой доброй Англии, например, что деньги обладают некой эстетической ценностью, что можно желать иметь много денег и при этом не отрекаться от Китса, Шелли и Тернера. Ему казалось, что в нем разрешился бы вечный конфликт между художником и банкиром. Разбогатеть! Отныне эта мысль овладела им полностью и не покидала его нигде.
    Сан-Франциско открыл перед ним мир, достойный его амбиций. Мир, свободный от каких-либо заповедей или установленного порядка, где господствует только случайность. Единственный храм — Биржа. Единственный бог — Золото. Здесь бедняк не смиряется со своей долей. Он хочет разбогатеть, причем как можно скорее. Надо играть, выигрывать, накапливать богатство и наслаждаться им. Только это достойно человека разумного и сильного.
    Расточительный игрок, спешащий как можно скорее насладиться богатством, Чарлз Дункан жил от случая к случаю, между удачей и невезением, рискуя порой последним в надежде на повышение акций. Несколько раз приближался к цели, но терпел неудачу и начинал все сначала. Однажды, в момент везения, он познакомился с Уильямом Ролстоном, одним из богатейших судовладельцев. Ролстон начинал плотником, потом стал поваром на корабле, а теперь возглавлял одну из богатейших финансовых империй. Это был краснолицый великан, «Джон Булл» с вечной «гаваной» в углу рта. «Заходите как-нибудь ко мне в Белмонт!» — сказал он Чарлзу на ходу, после очередной партии в покер. Через день китаец-метрдотель в белом пиджаке докладывал хозяину о визите Дункана.
    Вилла Ролстона «Сагамор», выстроенная в калифорнийском стиле, соединяла в себе элементы мавританского декора и китайской экзотики. Широкий портик венчал опоясывающую дом галерею с видом на бухту.
    Пока гости попивали на террасе виски, Чарлз Дункан разглядывал роскошный пейзаж, открывавшийся за садами, теплицами и лужайками, обсаженными пальмами. Море, подобно изумруду, в оправе из холмов, сверкало в дрожащем воздухе. Небрежно и односложно отвечая на нескончаемое бахвальство хозяина дома, он предавался мечтам, когда из глубины дома послышалась музыка. В салоне с полузакрытыми ставнями кто-то начал на рояле первую часть «Фантазии» Шумана. И вдруг, как эхо, в памяти Чарлза возникли строки из Шлегеля:
Сквозь звуки,
Населяющие разноцветие Вселенной,
Доносится тихая мелодия,
И ухо прислушивается к секрету ее.

    Аккорды обрушивались водопадом. Словно раскаты грома вытаптывали жалобную, едва слышную мелодию, то утопающую в бурном потоке, то вдруг возникающую и снова пропадающую в волнах подобно шепчущей пене. Лавину звуков сменила странная, душераздирающая песнь любви. Это не было анданте, готовое перейти в рыдание, какие стряпают посредственные музыканты, а протяжное, хриплое, почти дикое пение, надломленное и неровное. Звуки вырывались фонтаном и улетали куда-то огненным дождем, то нервно-торопливо сталкиваясь, то словно случайно разгуливая по клавишам. Временами какой-нибудь из звуков, отделившись, повисал на краю молчания, как будто спрашивая о чем-то пустоту. С внезапными прорывами в ткани мелодии зазвучала финальная тема, быть может, самая прекрасная во всем произведении, выдавая бессилие автора высказать свою возвышенную страсть. В ней звучало поражение ангела в его борьбе с невыразимым чувством.
    Когда умолк последний аккорд и Дункан пришел в себя, он заметил, что соседи его не переставали беседовать друг с другом. Разговор шел о дивидендах горнодобывающей компании «Комсток». А их толстозадые супруги с выставленными напоказ бюстами, усыпанными ожерельями, цепочками и кулонами, устроились в углу веранды, где поедали пирожные, без умолку болтая и хихикая, всем своим видом напоминая хохлатых попугаев. Дункан был поражен всеобщим безразличием: судя по всему, только он один и слушал музыку. А может, она ему приснилась… «Звуковой сон… — подумал он. — Кажется, такое бывает…»
    Чарлз встал и хотел уже попрощаться с хозяином дома, когда заметил в глубине салона стройный девичий силуэт в строгом платье из белого перкаля. На девушке не было ни одного украшения, и вся она странно контрастировала с кричащими шелками калифорниек.
    — Ну что, дорогой Дункан, вы уже нас покидаете? — громко промолвил Ролстон, подходя к нему с огромной сигарой в руках, унизанных перстнями. И, поскольку Чарлз колебался, добавил: — Кстати, вы незнакомы еще с мисс Грей. Она лучший преподаватель фортепиано в Сан-Франциско. Я пригласил ее давать уроки моей дочке. Мадемуазель Грей, позвольте представить вам моего друга Чарлза Дункана. Если вы не видели до сих пор живого выпускника Оксфорда, затерявшегося в мире финансов, то вот он перед вами, этот уникальный феномен.
    — Вы играете божественно, мисс Грей, — сказал Чарлз с поклоном.
    — О, спасибо. Я просто хотела дать послушать эту вещь мисс Дженнифер.
    — Эта «Фантазия» Шумана прекрасна, не правда ли?
    — Да, опус семнадцатый. Вы узнали?
    Ее удивление было искренним. Значит, есть в Сан-Франциско человек, способный узнать «Фантазию» Шумана? Она не могла отвести от него удивленных глаз. Явно была поражена. Чарльзу стало забавно, что он вызвал в девушке такое любопытство. Он находил ее очаровательной, но не пытался воспользоваться произведенным на нее впечатлением. Он привык к легким победам и добивался их с шутливой небрежностью. Но Мэри, некая романтическая и своенравная героиня из романов Вальтера Скотта (он инстинктивно угадал ее характер по волнению, с каким она играла), вовсе не была легкой добычей: уверенный взгляд, строгий овал лица, упрямый лоб под своевольными прядками волос, огнем горевших в солнечных лучах, — весь ее облик лишь подтверждал это. Однако Чарлз заметил, что, улыбаясь, ее губы неожиданно принимали шаловливо-лукавое выражение, а дерзкий носик забавно контрастировал с общим обликом. Отмеченные им черты сохранившегося детства его не успокоили, а, наоборот, смутили. «Этот человечек точно знает, чего хочет», — подумал он.
    Мисс Грей уже закончила давать урок, и Чарлз предложил проводить ее до дома. Она согласилась без жеманства. По дороге она рассказала ему об Ирландии, о приключениях ее родителей, об их трудной жизни. А он говорил о стихах, живописи и философии. На следующий день они встретились вновь. На этот раз речь шла почти исключительно о музыке. Они обнаружили сходство вкусов. Выяснилось, что у обоих оказался независимый и восторженный характер. Одним словом, расставаясь, оба знали, что судьбы их должны соединиться. Это было предопределено. Через три месяца они поженились. Случилось так, что одновременно с женитьбой Чарлз потерпел очередной — четвертый крах из-за неудачной биржевой операции с «Вестерн силвер компани», занимавшейся эксплуатацией серебряных рудников в Неваде. Событие само по себе заурядное: в Сан-Франциско курс акций рудников менялся то и дело. Но Чарлз Дункан вложил в них все свое состояние, не проверив неизвестно откуда поступившую информацию. Он любил риск ради риска, игру ради игры. Однако на этот раз уже не смог подняться на ноги.
    В семье Чарлза появились дети. Первая, Элизабет, родилась в 1871 году. Через два года — Августин, потом Раймонд и, наконец, Айседора, которую отец прозвал Мопсиком, за то, что ее личико было слегка приплюснутым, а носик торчал вверх, совсем как у мамы.
    Вот уже несколько лет Чарлз жил на средства жены. Каждый вечер он выпивал свою порцию виски в салунах на Сакраменто-стрит, играя в покер, и до утра спорил о возможных доходах от шахт Офира в Мексике или Виргинии. Он все больше отдалялся от Мэри и детей, неделями не ночевал дома, особенно когда подряд приходили фул и флешь-рояль. Тогда он шел ужинать с какими-нибудь шумными яркими красотками в «Эксельсиор».
    Однажды, прогуливаясь в порту, он увидел, как причалил пароход «Хризополис». Когда огромное колесо его замерло, по сходням, осторожно ступая, сошла великолепная красавица. Она впервые приехала в Сан-Франциско. Чарлз галантно предложил ей показать город. Сперва она была сдержанна, потом заинтригована и, в конце концов, покорена прекрасными манерами этого джентльмена, остававшегося денди до мозга костей, несмотря на превратности судьбы. Барышня позволила взять ее под руку. Она была наследницей богача из Лос-Анджелеса и приехала посетить Йосемитскую долину. Ее сопровождали темнокожая гувернантка и верный пес Лабрадор. Через несколько дней она стала его любовницей.
    Мэри и раньше догадывалась о неверности мужа, но, почувствовав, что на этот раз речь идет о серьезном романе, решила не сдаваться. Замужество для нее давно уже стало одним из тех повседневных несчастий, к которым в конце концов привыкают. Обычно после бурных сцен наступало своего рода примирение, когда и та и другая сторона старались не трогать друг друга. Но появление женщины, признаваемой всеми второй супругой… Это уже слишком! После открытого объяснения Дунканы решили разойтись. Было решено, что Чарлз поедет жить в Лос-Анджелес, где отец его юной подруги предложил ему место директора одного из предприятий, а Мэри останется воспитывать детей в Сан-Франциско.
    — Береги Мопсика, — пробормотал он, когда они виделись в последний раз.
    — Ее зовут Айседора, — отрезала мать.

ГЛАВА II

    Чарлз Дункан сидит с дочкой на террасе кафе-мороженого, что на Монтгомери-стрит, и наблюдает, как она расправляется с огромной порцией мороженого, увенчанного горой взбитых сливок. Не спеша, терпеливо, маленькими кусочками она поедает лакомство, наслаждаясь с такой невозмутимой серьезностью, что отец не может сдержать взрыв хохота. А Айседора, поглощенная своим важным занятием, даже не поднимает головы. «До чего же она похожа на мать, — думает он. — Тот же овал веснушчатого лица с высокими скулами, тот же аквамариновый цвет глаз, такой же упрямый лоб и так же смешно вздернутый нос».
    С тех пор как они увиделись час назад, они почти не разговаривали. Чарлз предложил ей пойти в центр Сан-Франциско. «Пойдем на Монтгомери-стрит, хочешь?» — спросил он. Она утвердительно кивнула. В глубине души идея прогуляться за руку с таким красавцем-отцом наполняла ее неописуемой гордостью.
    Воспользовавшись тем, что девочка уничтожила наконец свой ванильный айсберг, он решился задать ей несколько вопросов.
    — Сколько тебе лет, Мопсик?
    — Почему вы называете меня «Мопсик»? Ведь это порода собак. Я знаю, у нашей соседки миссис Эллсуорт есть такая, с короткой шерстью и плоской мордой… Мне восемь лет.
    — А твоим братьям? И сестричке?
    — Элизабет — четырнадцать, Августину — двенадцать, кажется… а Раймонду — десять.
    — Вы дружно живете?
    — О, да! Даже все соседи зовут нас «клан», «клан Дунканов». А мне больше всех нравится Раймонд. Он всегда рассказывает всякие истории. Недавно рассказал про путешествие Одиссея. Так здорово!.. Фантастика!.. Он хочет когда-нибудь поехать в Грецию… И я тоже. Вы бывали в Греции?
    — А кем он хочет стать, когда вырастет?
    — Не знаю. Может быть, художником. Или актером.
    — А ты, Айседора?
    — Я? Я буду танцовщицей.
    Интерес, с которым отец слушал ее ответы, расположил ее к подробному рассказу об их повседневной жизни. Так Чарлз узнал, что после его отъезда Мэри жила, давая уроки фортепиано детям богатых родителей. Прирабатывала вязанием шерстяных вещей для торговцев одеждой.
    — Иногда я ей помогаю, — добавила девочка.
    — Ты умеешь вязать?
    — О, нет! Умею продавать. Недавно продала целую корзину рукавиц, шапок и свитеров, что связала мама. Я пошла по соседним домам, стучала в дверь, предлагала купить и принесла денег больше, чем маме предлагал постоянный продавец.
    Рассказала она и о том, как ее посылали за покупками, когда в доме не было еды и не хватало денег. Она приносила котлеты на всю семью, не потратив ни цента. Удавалось ей и получать дополнительный кредит у булочника, а это было непросто, потому что слыл он ужасным скупердяем. Все эти приключения ничуть ее не унижали, а, наоборот, доставляли удовольствие. Ей нравилось играть, заключать пари, рисковать… Когда выигрывала, неслась домой с криками радости.
    — Ну, теперь пора домой, — сказал Дункан.
    В трамвае, по дороге на Десятую улицу, Чарлз спросил ее, давно ли они там живут.
    — Нет, что вы! — отвечала она. — И года не прошло. Мы ведь часто переезжаем. Когда мне было пять лет, мы жили на Двадцать третьей улице. Мама не смогла заплатить вовремя, и нас выставили. Мы перебрались на Семнадцатую улицу. Но и там хозяева рассердились. У мамы было мало учеников, да и вязанье плохо расходилось. Мы нашли квартиру подешевле на Двадцать второй улице. Но прожили там только три месяца. Какое-то время жили в Окленде. А потом перебрались сюда.
    — Тебе не надоело переезжать все время?
    — Наоборот! Я не люблю, когда всегда одно и то же!
    Перед входом в дом Чарлз крепко прижал ее к себе и поцеловал. Айседора почувствовала, как слезинка скатилась по его щеке.
    — До свидания, Мопсик. Я приду завтра в это же время, пойдем опять есть мороженое.
    Но ни завтра, ни в последующие дни Чарлзу не открыли в доме Мэри. Миссис Дункан категорически запретила Айседоре видеться с отцом. Так ее первое свидание с ним оказалось и последним. Стало известно, что вскоре он вернулся в Лос-Анджелес, и больше Айседора ничего не слышала о нем.
    Через год она получила письмо. Отец прислал ко дню ее рождения подарок — стихотворение, посвященное ей. С тех пор к образу красивого мужчины с душистой бородой и с ухоженными тонкими руками прибавился еще более притягательный образ поэта, художника, влюбленного в красоту, чье стихотворение, вдохновленное Грецией, она постоянно повторяла про себя:
И на фронтоне храма
Горят лучи Авроры…
Отблеск утренней зари
Осветил морские глубины.
Смотри… Бледнеет мрак веков,
Встают брега свободной Эллады.
Греция возрождается внутри нас,
Вечная, свободная Эллада!..

    Несмотря на свое отсутствие, а вернее, благодаря ему, Чарлз Дункан оставил в душе дочери неизгладимый след. Чего-то ей стало не хватать, что-то надломилось. Появилось ощущение своего отличия от других. Обычно девушки видят в замужестве высшее счастье, а перед ней был живой пример его оборотной стороны… Таинство брака, связывающее людей друг с другом на всю жизнь, представлялось ей теперь самым ужасным проявлением рабства. В двенадцать лет у нее в руках оказалась книга писательницы Джордж Элиот «Адам Вид». В отличие от большинства романов, заканчивающихся обязательно счастливым браком, в этой мрачной мелодраме, преисполненной морали, рассказывается о девушке, умертвившей собственное дитя, потому что оно было рождено вне брака, а затем и вовсе сбившейся с пути истинного. Это было откровением для Айседоры. С этого дня она решила посвятить свою жизнь освобождению женщин. Она будет бороться за их право заводить детей, не заключая союза, самого унизительного, какой можно придумать для свободного человека.
    Можно сказать, что в каком-то смысле бунт в «клане» Дунканов был явлением постоянным: в нем выражалось искусство жить. Мэри стала душой и «клана», и бунта. По малейшему поводу ее ирландская кровь вспыхивала воинственным пламенем против пуританской тирании. Сама лишенная практического склада ума, ничего не понимающая и не желающая понимать в материальной стороне жизни, она и детей воспитывала в духе наивной неорганизованности и методичной небрежности. Неорганизованность вошла в правила жизни. Никаких твердых сроков, каждый вставал, ел и ложился спать, когда вздумается. Жилище Дунканов ничем не отличалось от цыганского табора: колченогие стулья, растерзанное кресло, матрасы, сундуки, корзины — вот все, что они могли спасти в спешке своих постоянных переездов. Главным в их мебели был большой черный рояль, царивший среди вечного беспорядка в жалкой гостиной.
    Воспитанная в семье ирландских католиков, после развода Мэри совсем перестала ходить в церковь. Страстность, с какой она веровала раньше, теперь поддерживала ее в отчаянной борьбе с Богом. Она стала воинствующей безбожницей, пылкой последовательницей Роберта Грина Ингерсота и читала детям страницы из «Ошибок Моисея». В своем антирелигиозном рвении она говорила им с самого раннего возраста, что Санта-Клаус, да и сам Господь Бог — выдумки, слепленные для обмана доверчивых душ. Только этому она их и научила. Да еще презрению к роскоши, привычке жить в беспорядке, незаурядному идеализму, вкусу к авантюрам, но больше всего — преклонению перед Искусством, Красотой и Грацией.
    Такое воспитание, далекое от конформизма, затрудняло жизнь в Америке, затянутой в корсет пуританства, где господствовали страсть к наживе и нравоучительная ограниченность. Айседора поняла, как далека она от этого общества, когда ей исполнилось пять лет и мама впервые привела ее в школу. С первого же дня девочка почувствовала, что она не такая, как все, ей не о чем с ними говорить, она не может поделиться с ними своими мечтами и секретами. Школьная система предстала перед ней как нечто совершенно бесчеловечное. Всю жизнь будет она хранить самое ужасное воспоминание: школа, ох! Отвратительная учительница с недружелюбным взглядом отправила ее домой только за то, что девочка заявила перед всем классом, что Санта-Клауса не бывает. «Не бывает! Не бывает!» — кричала она всю дорогу домой со слезами на глазах. А мучительно тянущиеся уроки! А идиотская зубрежка! А твердая деревянная скамья! И пустой желудок… И ноги, мерзнущие в промокших ботинках…
    К счастью, оставались домашние вечера. Они были и похожие, и разные, полные мечтаний и волшебства! Долгие, теплые сборища маленького «клана», сгрудившегося вокруг рояля под зеленым абажуром. С тех пор ни один самый радостный праздник — а в жизни Айседоры их было немало, да еще каких! — не мог сравниться с теми вечерами. Останется только ностальгическое воспоминание. Мэри играет Моцарта, Шуберта, Шопена, Бетховена. И время замирает. Порой она отрывается от клавишей и читает вслух целые страницы из Китса, Бёрнса или из «Клеопатры» Шелли: «Египет умирает, кровь льется потоком, и вместе с ней уходит жизнь…» Магия музыки и поэзии! Магия их дома! Магия этой женщины, слившейся со своими детьми в единодушном и светлом восхищении! Августин декламирует из «Гамлета» или из «Ричарда III», Раймонд бубнит на древнегреческом «Илиаду», Айседора танцует на музыку романса Мендельсона. Каждый вечер все пять членов семьи собираются в большой комнате, без огня, подобно посвященным, пришедшим на какое-нибудь таинственное празднование. Церемония протекает по одному и тому же ритуалу. А то, что происходило с ними в течение дня, — несущественно, оно может быть вынесено за скобки. Настоящая жизнь — здесь.
    Слишком занятая повседневными заботами — вязанием и уроками музыки в разных концах Сан-Франциско, — Мэри Дункан не имела ни времени, чтобы заниматься детьми, ни средств, чтобы нанять гувернантку. Она была наделена счастливой божественной беззаботностью и предоставляла детям полную свободу развиваться по собственному желанию, нисколько не волнуясь, что с ними будет потом. Так, лишенная из-за бедности материнской защиты, Айседора получила дар, какого не знают дети богачей: независимость и вольную жизнь.
    В три часа пополудни школьный колокол возвещал конец уроков. Для Айседоры это было освобождением из тюрьмы. До завтрашнего дня. Едва выйдя из школы, она неслась со всех ног на берег моря, где бродила в одиночестве до наступления темноты. «Любуясь морскими волнами с раннего детства, — напишет она позже, — я впервые стала мечтать о танце. Я старалась подражать движению волн и танцевать в их ритме».
    Одна перед лицом океана, она медленно отдается неотразимому возбуждению, пробегающему по всему ее телу. Закинув голову назад, набрав полную грудь морского воздуха, бежит она босиком, словно какая-то посторонняя сила увлекает ее. Прыгая вдоль берега, инстинктивно покоряется бурной симфонии моря. В покачивании рук и ног, в прогибах бедер и спины она открывает для себя гармонию движения волн. Великий ритм вселенной управляет и могучей жизнью океана, и хрупким танцем девочки. Айседора отдается этому единству с какой-то дикой радостью. Протянув руки, словно держа кубок, она ловит последние лучи солнца и опрокидывает их на себя широким жестом, целомудренным и смелым одновременно, как юная вакханка, приносящая жертву на алтаре Диониса. Устремив взгляд к горизонту, она опьяняется простором, ее окружающим, облаками, несущимися по небу, запахом водорослей, теплой влажностью бедер, буйством крови, бьющейся в висках, воздушным полетом своего тела, тяжестью волос, взмокших от пота. Это было восторгом и исступлением ребенка, одурманивающего себя собственным опьянением, без устали натягивающего струну желания до самой высокой ноты, на грани предела, за которым разрываются сердца… Обряд радости… Душа переполнена счастьем…
    Своим танцем Айседора, не зная усталости, открывает утро мира.
    Исключительно редкий случай: она родилась и танцовщицей, и… педагогом одновременно. Обновляя постоянно танец, которому ее никто не учил, она открывает в себе призвание учить танцевать других. Ей еще не было и десяти лет, когда мать увидела однажды, как она учит с полдюжины девчонок арабескам и девлопе.
    — Во что ты играешь, Айседора?
    — Не волнуйся, мама. Это моя школа танцев.
    Тогда Мэри садится за рояль, и все танцуют мазурку. Но самое невероятное то, что эта новоявленная школа становится популярной. Дети из соседних домов приходят сюда регулярно, а родители даже платят скромное жалованье маленькой учительнице танцев. К двенадцатилетию Айседоры учеников стало так много, что Элизабет начинает ей помогать в качестве репетиторши. К тому времени Айседора бросает школу, где она ничему не научилась, и посвящает все свое время ученикам, помогающим ей зарабатывать немного денег. Она делает высокую прическу, носит юбки с турнюром и выдает себя за четырнадцатилетнюю. Стройная, с оформившейся фигурой и длинными ногами, она выглядит девушкой. Ее школа, сразу прослывшая новаторской, привлекает богатую клиентуру снобов Сан-Франциско, падких на авангардистские методы.
    Между тем Айседора не имела никакой методики и не будет ее иметь в дальнейшем. Она просто предается фантазии и на ходу импровизирует фигуры. Главное — она старается согласовать свои движения с теми впечатлениями, что навевает музыка или поэзия. Один из первых ее танцев вдохновлен стихотворением Лонгфелло: «Запустил я стрелу в небеса». Это — целая программа!..
    Однажды старая подруга матери, долго жившая в Вене, сказала Айседоре: «Ты напоминаешь мне Фанни Эльслер[3]». Затем, повернувшись к матери: «Дорогая Мэри, совершенно необходимо показать ее балетмейстеру…»
    На следующий день ее записали в академию классического танца. Ужас! Плохо освещенный ветхий дом, станки вдоль зеркальных стен, расстроенный рояль. От нее требуют, чтобы она стояла на пуантах, хотят изломать ей тело нечеловеческой гимнастикой. Она — на дыбы. Пуанты? Но ведь в жизни никто не ходит на пуантах! Это неестественно! К тому же что может быть глупее, чем все эти антраша, же-те-батю, фуэте, балансе!.. Ересь какая-то. Ужасное святотатство. Бездушная механика. Оковы, деформирующие тело и сдерживающие его порывы. В обучении танцам она признает только одну школу — природу и одного учителя — Терпсихору. Искусство — это прежде всего освобожденное тело. «Я противник балета, — заявила она матери. — Это фальшивый, абсурдный жанр, не имеющий ничего общего с искусством. Я хочу уйти из этой школы!»
    Понятия Искусство и Красота никого из Дунканов не оставляют равнодушным, поэтому Мэри Дункан решает забрать дочь из балетной школы. И больше ноги ее там не будет. Айседора заимствовала учение Франсуа Дельсарта[4], которое восприняла через труды его последователей. Как и Дельсарт, она считает, что главное — не работа ног, а движения торса, этого эмоционального центра тела, места, откуда излучается энергия, где сходятся все нервы и интеллект. Солнечное сплетение и принимает и распространяет все наши чувства, командует нашими действиями. Оно же является центром пластической выразительности. По мнению Дельсарта, искусство танца не может претендовать на нечто возвышенное, не опираясь на культуру и философию. Убежденная, как и он, в существовании постоянной связи между телом и духом, Айседора перечитала за несколько месяцев множество книг в публичной библиотеке. Диккенс, Теккерей, Шекспир, греческие трагики, французские, испанские, итальянские классики — вот ее чтение. Позже в греческом искусстве — чистой и свежей прелести дохристианской цивилизации — она найдет подтверждение своей теории.
    Августин без ума от театра и мечтает стать актером. Он ставит спектакли и играет в них с сестрами и братом Раймондом. Соседи и друзья заходят из любопытства посмотреть, потом приходят еще раз, их становится все больше. Скоро семейная квартира не вмещает всех желающих, и молодые люди снимают сарай, где устраивают концерты, посвященные поэзии, музыке и танцам. И вот уже вся округа теснится в деревянном сарае. Чудеса находчивости возмещают нехватку средств. Свежесть, спонтанность, поэзия, веселье, оригинальность и талант актеров восполняют их неопытность.
    «Мы уже не любители, — воскликнул как-то один из членов „клана“. — Пришло время ставить настоящий спектакль, на настоящей сцене, перед настоящей публикой!»
    Кто сказал это первым? Не важно! Предложение принимается с энтузиазмом. На следующий же день начинаются шумные и веселые репетиции. Рой зашумел в улье. Миссис Дункан вдохновенно берет бетховенские аккорды, Элизабет воркует старинные ирландские баллады, Раймонд возносит к небу оды Пиндара, Августин в роли принца Датского, с затуманенным взором и кухонным ножом в руке, вопрошает в сотый раз, быть или не быть, а сестра их Айседора, грациозно сомкнув руки кольцом и вдохновенно вытянув стан, готовится принести себя, как Ифигению, в жертву. Все это среди криков, игры, слез и безудержного смеха. В каждом живет дух «клана», он охраняет их и поддерживает.
    Через месяц спектакль в основном готов. Семейная труппа собралась в турне по западному побережью: Санта-Клара, Санта-Роза, Санта-Барбара… У каждого своя задача, и каждый справляется с ней отлично. Айседора танцует. С упоением, словно в каком-то трансе. Впервые ее танец демонстрирует не только владение своим телом, но и умение приковывать к себе внимание людей. Она начинает осознавать свою власть над ними. Ей только что исполнилось шестнадцать лет.
    В целом турне проходит успешно. Отныне жизнь уже пойдет по другой колее. Надо идти дальше, подниматься выше… Почему бы теперь не попробовать себя в Нью-Йорке? Они собирают скромные доходы от первого спектакля, продают старую мебель, и вот наконец в один прекрасный день Мэри приходит сияющая:
    — Дети, ура! Вот пять билетов до Нью-Йорка! Послезавтра уезжаем!

ГЛАВА III

    Нью-Йорк, 1895 год. Слишком много всего над головой. Во-первых, — поезд на стальной эстакаде, пересекающий весь город с громоподобным грохотом. На крышах домов — лес металлических конструкций, удерживающих световую рекламу. Гигантские буквы зигзагами освещают облака. В небе возникают и дрожат слова. Фантасмагория электрических молний. Все это потрескивает, сверкает и скатывается водопадами с вершин небоскребов. Световые автоматы прыгают, дергаются, жестикулируют, взрываются и исчезают в холодном блеске северного утра. Там, наверху, ночь коротка.
    А из глубины кратера, где бродит и кипит расплавленная людская масса, слышится неумолкающий глухой крик, какой-то тревожный призыв, заглушаемый ураганом грохота несущихся вагонов.
    Первое впечатление было как от тяжелого удара, но оно быстро прошло. Перед лицом этого чудовища Дунканы с их обычной беззаботностью решили, что они приручат его. Кстати, успокоились они в первый же вечер по приезде, когда развязали свои узлы с привычным семейным скарбом: книги и партитуры, Платон, Теккерей, Брамс, Шопен вперемешку с пестрыми театральными лохмотьями, греческими туниками, обтрепанными шалями, гирляндами и тамбуринами. Денег у них было только на один месяц существования, а потому поселились они в одном из частных семейных пансионов за двадцать долларов в переулке за Шестой авеню. Там они оказались, как и в большинстве подобных заведений, в пестром окружении. Единственное, что объединяло всех постояльцев, так это стремление не платить по счетам, а потому они жили в постоянном страхе быть выброшенными на улицу.
    Найти место в нью-йоркском театре, даже для очаровательной восемнадцатилетней калифорнийки, полной энтузиазма и уверенности, равноценно отчаянному вызову или глупому пари. Особенно если нельзя сослаться на какое-нибудь знакомство, если нет рекомендаций и никакого опыта на сцене, если называешься танцовщицей лишь потому, что решила стать ею, если за плечами больше туманных теорий, чем часов, проведенных у станка, и если, в довершение всего, ты самонадеянно собираешься совершить революцию в хореографическом искусстве. Очень скоро юная грация Айседора натолкнулась на холодно-бесчувственных режиссеров, до которых она была допущена. «Да нет, барышня, вы же видите, я занят. Зайдите в другой раз или оставьте ваш адрес». Хорошо еще, если дверь не захлопывали перед носом.
    С каждым днем Бродвей казался ей все более неприступным, и с каждым днем рассеивался мираж роскошного Вавилона и его поддельных драгоценностей. Она возненавидела этот мир показухи и мишуры, противный ее пониманию танца. Она терпеть не могла декораций, мечтала о возвращении к ритму природы и правде тела. Что общего могло быть у нее с этим царством картона и папье-маше? Вспоминались долгие одинокие прогулки вдоль калифорнийских берегов, босиком, с волосами, пропитанными соленым ветром океана. И возвращались терпение и вера в будущее. Ведь эту веру она заимствовала от океана, неба, облаков, которые не могли ошибиться, не могли ее обмануть. Начинался новый день, и она вновь шла по Нью-Йорку, ободренная, уверенная в себе и в своем призвании.
    Однажды вечером, вернувшись домой в изнеможении (экономя на транспорте, она всегда ходила пешком), Айседора нашла только что полученную телеграмму. Текст был краток: «Жду вас в конторе завтра в десять. Августин Дейли».
    За четверть часа до назначенного срока Айседора прохаживалась перед входом в театр Августина Дейли, на Тридцать четвертой улице. Это был отнюдь не престижный театр, но его владелец пользовался доверием постоянной публики, состоящей в основном из представителей среднего класса. Торговые и банковские служащие находили здесь удовлетворение своих претензий на культуру, не опасаясь нарваться на новаторство. Дейли внушал им доверие отсутствием гениальности и способностью быть доступным для всех. Он ничего не свергал и никому не мешал. Его постановки по праву считались образцом того, что принято считать классической традицией. Короче — честный лавочник в театральном ремесле. «Таких людей, как он, должно быть больше», — кричали те из его сторонников (и было их немало), которых возмущали дерзости европейских авангардистов и евреев-интеллектуалов.
    — Войдите!
    От грубого голоса сильнее забилось сердце Айседоры, но она овладела собой. Грузный коротышка лет пятидесяти с гладким, как глобус, черепом, на кончике носа — пенсне. Он долго и бесцеремонно разглядывал ее. «Если тронет, дам пару пощечин», — подумала Айседора. От этой мысли она сразу успокоилась, силы вернулись к ней. Однако он не сделал ничего подобного.
    — Мисс Дункан, я готовлю сейчас спектакль-пантомиму с участием театральной звезды Джейн Мэй, которую специально для этого приглашаю из Парижа. Может быть, там найдется роль и для вас.
    Дейли утаил, что актриса, приглашенная на эту роль, отказалась в последний момент, и теперь ему приходится искать ей замену. Перебирая картотеку, он случайно остановился на имени Айседоры Дункан. Возраст подходил. Остальное добавили слова секретарши, запомнившей ее: «Довольно хорошенькая, высокая, худенькая, но с круглыми щечками, глаза большие, серо-зеленые. К тому же с характером, за словом в карман не лезет, неглупа. В общем, типичная ирландка… представляете… Пригласить можно…»
    — Но, сударь, я не мимическая актриса, — воскликнула Айседора, — я танцовщица. Я заново открыла танцы древних греков…
    — Это то же самое, — резко отрезал Дейли. — Я плачу своим актерам пятнадцать долларов в неделю. Подходит?
    Запасы Дунканов были на исходе. Элизабет, Августин и Раймонд никак не могли найти работу, а у Мэри было только три ученика. Айседора тотчас подписала контракт.
    — Репетировать начинаем в понедельник, в девять часов. Приходите вовремя. За малейшее опоздание — штраф.
    Айседора терпеть не могла пантомиму, считала ее самым вульгарным, неправдоподобным и смехотворным жанром. «Если они хотят что-то сказать, почему не говорят? — думала она. — Почему столько ненужных жестов, как в доме глухонемых? Абсурд! Движение самодостаточно. Это самый благородный, самый лиричный способ выражения своих чувств. Заменить движение языком — значит извратить и принизить чувства, лишить их независимости и величия».
    Но ей пришлось учить свою роль по брошюре, полученной от Дейли. Три дня, остававшиеся до первой репетиции, она, запершись одна в комнате, отрабатывала мимику перед зеркалом. Временами находила себя такой смешной, что разбирало желание расхохотаться. Но натужное веселье обычно заканчивалось истерикой. Она бросалась, рыдая, на кровать и, зарывшись головой в подушку, повторяла сквозь слезы: «Никогда не сумею! Никогда!.. Никогда!..»
    В роковой день все получилось так, как и следовало ожидать, — то есть плохо.
    Маленькая, белесая и пухлая, с чересчур ярко накрашенными щеками и мелкими, словно зернышки риса, зубами, затянутая в скрипучую тафту, с многоэтажной прической из светлых завитушек, спадающих на лоб, в широкополой муслиновой шляпке, Джейн Мэй была занята исключительно эффектными позами. Болезненно озабоченная лишь собственной рекламой, псевдоактриса со скрипучим голосом и шепелявой дикцией (к счастью, она играет в пантомиме, подумала Айседора, увидев и услышав ее) третировала всех окружающих безобразными приступами злости, во время которых она топала ногами в туфлях на высоченных каблуках.
    С первых же сцен Айседора растерялась. Когда ей надо было стукнуть изо всей силы себя по груди, чтобы сказать «я», указать пальцем на партнера, чтобы сказать «вас», и прижать руку к сердцу, чтобы передать слово «люблю», она до того растерялась, что Августин Дейли был вынужден сам подняться на сцену и показать эти жесты. Ощетинившись, как кошка, готовая наброситься на добычу, Джейн Мэй вперила в дебютантку выпученные злые глаза и, топнув ногой по подмосткам, отчего поднялась туча пыли, заявила:
    — Дейли, нет нужды упорствовать, эта девка никогда не сумеет играть!
    Еле сдерживая слезы возмущения, Айседора быстро спустилась в зал и хотела уже взять свою шаль, лежавшую на кресле в партере.
    — Что вы делаете? — крикнул со сцены Дейли, сделав рукой козырек, чтобы разглядеть ее сквозь огни рампы.
    — Иду домой, сэр. Мисс Мэй права: никогда я не сумею сыграть.
    — Постойте! Попробуем еще раз.
    Она вспомнила, что мать задолжала за квартиру и скоро их могут выставить на улицу, и вернулась по трем ступенькам, отделявшим сцену от зала. Дейли схватил ее за руку и потащил к Джейн Мэй. Показав ей искаженное горем лицо девушки, он сказал:
    — Вы же видите, она может быть выразительной, когда плачет. Привыкнет. Давайте все с начала!
    Шесть недель продолжались репетиции. Джейн Мэй не переставала злиться, а Дейли проявлял все больше снисходительности и покровительства по отношению к Айседоре, порой подбадривал ее, ворчливо приговаривая: «Не расстраивайтесь, уже лучше». Иногда даже защищал ее от нападок примадонны, получая в ответ злобное шипение. Независимая по характеру, откровенная и беспечная, юная ирландка нравилась ему несравненно больше, чем скандальная халтурщица, с которой он по привычке коротал ночные часы. Не раз ему хотелось поцеловать Айседору в губы, аппетитные, как спелый плод, вдохнуть аромат ее шеи, потрепать губами непокорные прядки волос, выбившиеся на затылке. Но что-то его удерживало, он и сам не знал что.
    Наконец настал день премьеры перед публикой, состоящей из надутых буржуа с их разодетыми супругами в перьях, боа и рюшах. Джейн Мэй играла роль Пьеро. Тело, утонувшее в просторной кофте из белого атласа, раскосые глаза, нарисованные на белом лице, ярко-красный улыбающийся рот-треугольник, огромный воротник из серебристой ткани, — все это делало ее похожей на свалившегося с луны порочного грешника. В голубом шелковом костюме в стиле Директории, в светлом парике и невероятной соломенной шляпе, украшенной подобно корзине с цветами, Айседора должна была в ходе любовной сцены три раза поцеловать Пьеро в щеку. Она сделала это с таким усердием, что губы оставили красный след на маске из свинцовых белил. Когда занавес опустился, Джейн Мэй набросилась на нее и отвесила три звонкие пощечины, после чего вышла на авансцену поприветствовать зрителей, улыбаясь во весь рот, рассыпая улыбки и воздушные поцелуи направо и налево с ужимками балованного ребенка.
    Вторая картина начиналась длинным «монологом» главной актрисы. Спрятавшись за кулисами, Айседора во все глаза глядела на ее выход. Вдруг ей показалось, что она впервые видит эту сцену. Несколько минут она сидела словно зачарованная. Казалось, у Пьеро нет туловища: разве можно так назвать колышущуюся туманность в девственном венчике, заворачивающуюся сама в себя? Нет у него и ног. Пьеро не ходит, он летает, плывет, витает, крутится, скользит, распространяется… Словно вращающееся облако, винтообразное завихрение из взбитых сливок. Под саваном нет костей, нет прожилок у этой туберозы. С помощью пантомимы Джейн Мэй придала Пьеро некое отрицательное существование, словно он — бледная тень ночного мира. Пьеро-привидение. Пьеро-химера. Неосязаемая форма. Жемчужное облако. Космическая пыль…
    «Какой танцовщицей она могла бы стать!» — подумала Айседора.
    За все время, пока шли репетиции, она не получила ни одного цента. Дунканов выставили на улицу из семейного пансиона, и они сняли две пустые комнаты на Сто восьмидесятой улице в ожидании первых гонораров от Дейли. Не смея попросить аванс, Айседора жила фактически без денег, ходила в театр пешком через весь Нью-Йорк, в час обеденного перерыва уединялась в гримерной, там засыпала от изнеможения, а потом опять репетировала до вечера, с пустым желудком и ватными ногами. Через неделю после генеральной она получила наконец первую зарплату. Вовремя!..
    После трех недель репетиций труппа уехала в турне. Айседора ехала со всеми за ту же плату: пятнадцать долларов в неделю. Половину она отправляла матери, остальное оставляла себе на расходы: пятьдесят центов в день. С таким нищенским заработком нельзя было и думать о том, чтобы останавливаться в отеле. Приехав в новый город, она обходила его с чемоданом в руке в поисках дешевого пансиона. Чаще всего попадала в подозрительные гостиницы, спала в мансардах, забаррикадировав дверь зеркальным шкафом.
    Отвратительные театры, тошнотворные гримерные, бесконечные ожидания на перронах вокзалов и в грязных кварталах окраин, пересохшее горло, мятые юбки, волосы, растрепанные после ночи, проведенной в вонючих вагонах. Тотчас по приезде, шатаясь от усталости, надо было снова репетировать до самого представления. Таков приказ мисс Мэй. Как бы ни была она утомлена переездом, она не отступала ни на шаг в своей тирании. А на следующий день они ехали в другой город, такой же безразличный к их представлениям, как тот, из которого они только что уехали, в другие такие же замызганные театры, с такими же грязными гримерными… Это превращалось в кошмар.
    В те дни Айседора познала всю глубину уныния и отчаяния. Не приведет ли нищенская суета к крушению ее идеалов? Она, мечтавшая о свободном мире, была обречена на вечное прозябание в жалкой кучке статистов, среди несчастных девиц, вынужденных выставлять напоказ свои кривые конечности в застиранных трико. Сперва она жалела их, но в конце концов возненавидела этот животный мир, несчастный и аморальный. Ее тошнило от их потных телес в пестрых лохмотьях из грязной костюмерной, от прыщавых и бесцветных лиц в гриме.
    Всеми силами она гнала прочь от себя мысль о провале, исподволь точившую ей сердце. «Главное — не дать себя втянуть. Не реагировать. Я на них непохожа. У меня нет ничего общего с этими созданиями. Ни с этой шлюхой Джейн Мэй, ни с этой свиньей — Дейли. К тому же я — не актриса. Я — танцовщица. Мне только девятнадцать лет. Я верну танцу благородство Древней Эллады. Я создана для искусства. Только для него!»
    Искусство! Это магическое слово изгоняло демонов отчаяния. Чтобы не втягиваться в жизнь труппы, она была за кулисами всегда одна, с книгами Платона, Эсхила или Еврипида. Чаще всего она даже не читала. Открытая на коленях книга отгоняла от нее разрушительные миазмы кулис. Она служила ей и талисманом, и оплотом в борьбе с силами Зла. Сидя, уткнувшись носом в «Размышления» Марка Аврелия, тогда как в трех метрах от нее продолжалась абсурдная мимодрама, она чувствовала себя неприкасаемой, окопавшейся в тайном мире, в укрытии от внешних нападок. Среди товарищей она слыла оригиналкой, и это придавало ей уверенности. «Раз они не решаются заговаривать со мной, — полагала она, — раз принимают меня за сумасшедшую, значит, я действительно отличаюсь от них».
    Именно в ту пору Айседора начала вести тетрадь с замечаниями и наблюдениями. Это было своеобразным средством самозащиты. Испытывая к искусству чувство, близкое к религиозному, она пыталась выразить таким образом свои убеждения, развивала теории и принципы, излагала надежду изменить жизнь людей во всем: в морале, в одежде и питании.
    Турне продлилось около двух месяцев. Для Дейли оно обернулось полным крахом, Айседора же оказалась выброшенной на улицу в поисках заработка. Прежде чем с ней расстаться, Дейли спросил ее о планах, и она попыталась изложить ему свои мысли о танце. На этот раз он дал ей высказаться, однако не придал ее словам никакого значения. Затем он предложил ей новый ангажемент: он собирался поставить для очередного турне «Сон в летнюю ночь».
    — Раз вам так хочется, — добавил он, — вы сможете танцевать в сцене фей.
    По правде говоря, феи ничуть не интересовали Айседору, ей хотелось прежде всего выражать высокие человеческие чувства. Но это было все же лучше, чем пантомима. И поскольку благородные идеалы никогда не приносили дохода, а жить на что-то надо, она согласилась танцевать скерцо Мендельсона, сопровождающее сцену в лесу перед самым появлением Оберона, короля эльфов, и его жены Титании. Дейли не возражал и даже предложил ей надбавку. Теперь она будет получать двадцать пять долларов в неделю.
    До отъезда в турне предстояло дать несколько представлений в Опере на Шестой авеню. На Айседоре была длинная туника из газа, вышитая золотом. Ей также нацепили два больших крыла из серебристого переливающегося тюля, натянутых на деревянные рамки, которые держались на лопатках с помощью двух лямочек, связанных между собой незаметной ленточкой. Эти ангельские атрибуты сильно мешали движениям рук, задерживая их порой в самых неожиданных положениях. Кроме того, при каждом движении они издавали постукивание: так-так-так…
    Перед премьерой Айседора решила освободиться от этих мешающих ей аксессуаров. Выйдя на сцену, она почувствовала, как свежее дыхание счастья словно обдало ее с головы до ног. Инстинктивно она понеслась навстречу океану, словно колыхавшемуся у ее ног в неосвещенном зале. Казалось, невидимые призывы вели ее, и оставалось лишь покорно отдаваться той музыкальной мечтательности, в которой Мендельсон следует за Шекспиром. Грацией танца, в полном слиянии с музыкой, воссоздавала она воздушный мир, полный сильфид и волшебных цветов. Долгая овация наградила ее сольный танец. За кулисами ее ожидал разъяренный Дейли.
    — Что все это значит? Почему не надели крылья?
    — Они мешают мне танцевать.
    — Вы называете это танцем? Предупреждаю, мисс Дункан, не пытайтесь повторить такое. Мы не в мюзик-холле!
    На следующий день, когда она вышла на сцену, рампа была наполовину выключена, так что из зала видно было лишь расплывчатое белое пятно, витающее в полутьме. В действительности больше всего Дейли боялся не успеха Айседоры, а гнева своей примадонны (и бывшей любовницы) Ады Риэн. Эта заокеанская Сара Бернар, любимица публики с походкой императрицы, прославилась на всю Америку скандалами с директорами театров, о чем с явным удовольствием распространялись репортеры светской хроники. Аплодисменты, доставшиеся юной танцовщице, могли быть для нее смертельным ударом, но богиня предпочла отреагировать на эту неприятность холодным презрением. Встретив в коридоре свою слишком юную соперницу, она пронзила ее змеиным взглядом, подобрала крохотную собачонку, болтавшуюся у нее под ногами, поправила соболя и исчезла, оставив аромат дорогих духов.
    После двух недель представлений в Нью-Йорке спектакль «Сон в летнюю ночь» отправился в долгое путешествие по Соединенным Штатам. Опять начались невеселые скитания, хмурые дни, жалкие пансионы. Опять тревога и одиночество. Айседора все больше страдала, находясь между Дейли, чья активность по отношению к ней нарастала (поистине она предпочитала видеть от него грубость), и Адой Риэн, относившейся к актерам труппы, как к рабам. За год совместной работы «царица», как ее прозвали, не сказала ни одного доброго слова в адрес Айседоры. Впрочем, и остальных она не больно жаловала. Утомившись отвечать каждый день на надоедливые приветствия своих коллег, примадонна вывесила объявление: «К сведению членов труппы: можно не здороваться с мисс Риэн». Все с облегчением вздохнули.
    Что касается остальных партнеров, Айседора страдала больше всего от их серости. Ей было трудно переносить не сравнимое ни с чем тщеславие, каким актеры прикрывают свое ничтожество, подобно тому, как они прячут под гримом свои состарившиеся лица. И хотя она отлично знала, что глупость, самомнение и невежество всегда были широко распространены в театральном мире, она не могла привыкнуть к этому. Она не понимала, как можно декламировать текст, причем порой отлично декламировать, не понимая в нем ни слова. В этом несоответствии искусства и личности артиста она усматривала поразительную аномалию.
    Тем не менее она подружилась с семнадцатилетней актрисой-дебютанткой Мод Уинтер, на худощавом личике которой сияли огромные светло-голубые глаза. Она никогда ни на что не жаловалась, но ее несчастный вид вызывал желание помочь ей. Мелодичным голоском она неторопливо рассказывала простые и трогательные вещи. Питалась она только апельсинами и отказывалась от всякой иной пищи. Айседора опекала ее, помогала ей от всего сердца. Чтобы увидеть слабую улыбку на ее личике, Айседора была готова пожертвовать всем. Вскоре после окончания гастролей она узнала, что девушка умерла от чахотки. Так в ее жизнь впервые вошла смерть. У нее было печальное лицо несчастного ребенка…
    Временами Айседора думала: «Я никогда не смогла бы полюбить актера». Для этого надо было бы отказаться от себя самой: ведь актер ищет в другом лишь отражение своего образа. До двадцати лет мечтала она о любви, так ее и не познав. А ведь в Сан-Франциско, когда ей было около четырнадцати лет, ей казалось, что она была без ума от молодого провизора в аптеке на Главной улице. Звали его Верной. Она учила его так называемым «бальным танцам»: вальс, мазурка, полька… и тайком проделывала пешком километры, чтобы пройти, хоть на минуточку, мимо аптеки. Разузнала его домашний адрес и убегала из дома по вечерам только для того, чтобы посмотреть на его освещенное окно. Да, это была настоящая страсть. Она безумно любила Вернона. «До гробовой доски», — писала она в своем дневнике. Через пару лет она узнала, что сказочный принц женился на барышне из буржуазной семьи в Окленде.
    А еще через пять лет, во время первого турне с театром Дейли, она повстречалась с поэтом и художником польского происхождения, Иваном Мироцким. Их идиллия началась под знаком Шопена, продолжалась как баллада, закончившись, как Двадцать четвертая прелюдия, погребальным звоном. Оба написали друг другу десятки писем. Айседора описывала ему свое одиночество, свою печаль. А все Шопен!
    Во время турне в Чикаго со «Сном в летнюю ночь» она разыскала своего поляка с огненным взором. В дни, когда не было репетиций, они гуляли рука об руку в парке. Айседора чувствовала, что она возвращается к жизни. Ей казалось, будто она вышла из бесконечной ночи, полной колдовской нечисти, и как по волшебству оказалась в цветущем саду. Она наслаждалась теплым весенним воздухом, не думая о том, что через несколько часов надо будет вновь окунуться в тень кулис и дышать тяжелым смрадом обмана.
    Были дни, когда она часами слушала Ивана, облокотившись на рояль и подперев рукой подбородок, с нежностью глядела на него, а солнце золотило его светлые волосы, пока она разглаживала их по обе стороны ото лба. Шопен, опять и опять Шопен!
    Когда пришло время расставаться, Иван заговорил с ней о женитьбе. Он обязательно разыщет ее в Нью-Йорке, как только она вернется туда с гастролей, и они поженятся. Она поклялась ему в вечной верности, они нежно распрощались, и она пошла в театр. В тот же вечер она написала матери. Письмо о Мироцком с описанием ее счастья заняло целых восемь страниц.
    Через несколько недель труппа Августина Дейли вернулась в Нью-Йорк, в помещение на Тридцать четвертой улице, как измученная лошадь возвращается в стойло. Тотчас по приезде Айседора послала краткую весточку Ивану. Ответа не последовало. Прошло несколько дней. Никаких вестей. В отчаянии попросила она своего брата, делающего первые шаги в журналистике, навести справки о своем женихе. Раймонд узнал через агентство печати, что Иван Мироцкий вот уже три года женат. Его жена живет в пригороде Лондона в «Стелла-хаус».
    Через год Айседоре сообщили, что он завербовался добровольцем на войну и умер от тифа в лагере новобранцев.

ГЛАВА IV

    Тем временем жизнь начинает обустраиваться. «Клан» в составе пяти человек живет в просторном ателье художника с ванной (неслыханная роскошь!) возле Карнеги-холл. Элизабет дает уроки танцев, Августин играет в театральной труппе и целыми неделями пропадает на гастролях, Раймонд пишет статьи в газеты и продолжает изучать древнегреческую поэзию. Чтобы удобнее было работать, они отказались от мебели и спят на пружинных матрасах, а постель на день убирают за большие занавеси, натянутые вдоль стен. Для сокращения расходов на ателье, они сдают его по часам, а сами в это время идут гулять в Центральный парк. Иногда им приходится прогуливаться там достаточно долго, даже если идет снег, прежде чем они могут вернуться домой.
    Что касается Айседоры, то Августин Дейли пригласил ее на следующий спектакль «Гейша». В старой как мир истории рассказывается о куртизанке Кацураги, знаменитой гейше, влюбившейся в рыцаря Нагойя во время посещения им квартала куртизанок. Пьеса, рассчитанная на публику попроще, — только предлог для показа пышных костюмов и декораций. Дейли очень рассчитывает на эту ярмарочную японщину, чтобы наполнить кассу своего театра. Айседора играет в спектакле маленькую роль, по ходу которой должна петь в составе квартета. Она не способна издать ни одного нефальшивого звука, поэтому только шевелит губами, принимая очаровательные позы, а трое ее коллег надрываются в пении, делая ужасные гримасы.
    В ходе репетиций зал, где преобладают красный и золотистый цвета, временами выглядит пугающе. Сидящие в полутьме загримированные статисты кажутся сошедшими с лакированных ширм. То тут, то там виднеются профили-привидения, словно маски Хокусая. Однажды во время перерыва Дейли застал Айседору плачущей в углу гримерной. Он подсел к ней и самым нежным голосом, на какой был способен, спросил:
    — Что случилось, малыш?
    — Случилось, что не могу я больше играть в идиотских пьесах. Это не мое призвание, я уже говорила.
    Он пытается ее успокоить. Конечно, она права. Ему тоже не нравится эта «Гейша». Пьеса плохая, он сам знает. Но театр не может посвятить себя исключительно искусству, надо и деньги зарабатывать… Говоря все это, он трогает ее за плечо и медленно опускает руку вдоль спины до пояса. Она резко вскакивает:
    — Перестаньте, Дейли. Я никогда не буду вашей любовницей, слышите? Никогда! Я не из тех девиц, что ложатся с вами, чтобы получить роль. И вообще, мне наплевать на театр! Каждый вечер — одни и те же слова, одни и те же движения… Сказать по правде, это сплошная галиматья. Да еще написанная вычурным языком!.. Меня тошнит от этой глупости. Я создана для танца, понимаете?
    — Тогда вам нужно было учиться на курсах, отрабатывать движения у станка…
    — Никогда! Танец — это не механические упражнения. Много людей видели вы в жизни, ходящих на цыпочках? Или задирающих ногу выше головы? Ну? Так почему же требуете таких поз от танцующего? Я не кукла-марионетка с двигающимися конечностями.
    — Да я ничего не требую, Айседора. Просто я полагаю, что танец, как всякое искусство, требует учебы, и пока вы…
    — Искусство?.. Да знаете ли вы, о чем говорите?.. Искусство — это прежде всего ритм природы, движение волн, ветра, облаков, цветов, всего, что живет вокруг нас, до мельчайших частиц материи… Именно там надо искать самые прекрасные формы, чтобы затем найти то, что верно передаст душу этих форм… Главное — это соотношение между бурей и страстью, между бризом и нежностью, между телом и вселенной. Душа танца — это одновременно согласие и исступление. Это нельзя придумать… это создается, открывается… по вдохновению, благодаря энергии, которую мы черпаем из вселенной. И еще скажу: это достигается трудом. С вашими декорациями и побрякушками вы никогда не откроете истинную красоту! Танец, Дейли, это Дионис! Аполлон! Это Пан! Вакх! Афродита! Вы слышите меня, Дейли… А-фро-ди-та!
    Сама не замечая, она повысила голос, и последние слова уже выкрикнула. Теперь все ее слышали и не сводили с нее глаз. Дейли спокойно выслушал разъяренную девушку. Никогда еще он не видел ее такой прекрасной: глаза пылали гневом, щеки разрумянились, губы дрожали от ярости… Поистине она была восхитительна! Он не все понял в этом потоке беспорядочных и почти бессвязных слов, но не мог не восхищаться ею. Впервые он испытывал перед женщиной чувство, похожее на уважение. Он долгим взглядом посмотрел на нее, потом молча спустился в зал, взял в руки пьесу, поправил очки и хрипловатым голосом сказал:
    — Все на сцену, второй акт, пожалуйста!
    На следующий день Айседора подала заявление об уходе. Когда она выходила из его кабинета, Дейли подошел к ней, протянул руку и проговорил хриплым голосом: «Удачи тебе, Айседора, перед тобою великий путь».
    Отделавшись, наконец, от театра, она со всей страстью вернулась к занятиям танцем. Мать аккомпанировала по ночам ее упражнениям, ибо, вопреки распространенной легенде, искусство Айседоры никогда не было свободно от дисциплины. «Двадцать лет жизни, — напишет она позже, — я отдала непрестанному труду, служа моему искусству, причем значительная часть времени ушла на физическую тренировку, о которой зрители не подозревают». Она никогда не смешивала цель и средства, искусство и ремесло; никогда не считала танцем то, что, по ее мнению, было лишь техникой танца.
    Через некоторое время она открыла для себя музыку молодого композитора Этельберта Невина и начала работать с ним над его произведениями «Нарцисс», «Офелия» и «Русалки». Поначалу он сдержанно отнесся к ее работе, ибо музыка, по его мнению, создается не для танцев. Однако скоро убедился, что хореография привносит в его искусство нечто новое, и предложил ей выступать вместе: дать несколько концертов в Малом зале Карнеги-холл. Снобистская публика повалила валом. Всех восхищала смелость юной дикарки, посмевшей расстаться с традиционной пачкой и пуантами и танцевать в простой греческой тунике, босиком и с распущенными волосами.
    После премьеры посыпались ангажементы. Нью-йоркская элита приглашала ее выступать в своих салонах. Миссис Астор, одна из богатейших женщин США, прислала приглашение в свою резиденцию в Ньюпорте, изысканном курорте. Под аккомпанемент матери Айседора танцевала, а Элизабет и Августин декламировали стихи Омара Хайяма. Ее зрители — сливки американского финансового капитала. Достопочтенная миссис Астор, раздражительного характера которой побаиваются все, проявляет к Айседоре признаки интереса и даже расположения. Ее приглашают к себе танцевать и другие знатные дамы Ньюпорта. За несколько дней Айседора становится любимицей великосветских кругов, «фешенебельным шиком», своего рода достопримечательностью, которую надо обязательно посмотреть, если не хочешь отстать от моды.
    Снобизм — величайшая опасность для любой творческой личности. Уж лучше оставаться в неизвестности, чем стать предметом увлечения. Но Айседора слишком умна, чтобы поверить в искренность эфемерного интереса к ней, и терпеть не может светских сплетен о себе, а еще больше — легкомыслия богатых американок, невежество и эгоизм которых можно сравнить только с их претенциозностью. Если бы она хоть что-нибудь выигрывала от этого… так нет же. Ее гонораров едва хватает, чтобы снимать номер в гостинице.
    Постепенно она осознает, что опять попала в западню. Театральные деятели ее по-прежнему не знают, аристократы тянут на сомнительный путь эксгибиционизма. И никому нет дела до ее эстетических взглядов. Америка в них уже не верит. Никогда не воспримут ее так, как она того заслуживает, то есть как революционера от искусства. Только старая Европа может ее понять. Во всяком случае, так она полагает. Именно в Европе, и только в Европе сможет она вызвать отклик у людей, наделенных призванием, и осуществить свою мечту о воспитании молодых учениц.
    Вот уже несколько лет, как она ощущает, что ее ожидает двойная миссия: создать новый современный танец, который перевернет все привычные представления об этом искусстве, древнем, как мир, а затем — провозгласить новую эру, с помощью танца создать иные отношения между людьми, более благородные, бескорыстные, братские. Со всем жаром своих двадцати двух лет верит она в возможность вернуть потерянный рай. Уверенная в своей гениальности, она стремится ни много ни мало, как внушить миру свое собственное видение человечества. Ее танец призван начать развитие общества по пути освобождения от всякого принуждения, то есть стать таким, каким было общество Древней Греции, по крайней мере как она его представляла себе. Кроме того, она считает, что сия искупительная миссия должна быть возложена исключительно на женщину. Ибо если танец — борьба за свободу, а она именно так его себе представляет, то одна из первых задач на этом пути — эмансипация женщин.
    Мечтая о Европе (а она все чаще думает о ней), она прежде всего обращается мысленно к Англии. В конце XIX века Лондон переживает своего рода «золотой век». Прерафаэлиты Уотте, Бёрн-Джонс, Россетти символизируют собой великие тенденции современности. Бердсли, Уистлер, Суинберн, самый «греческий» из английских поэтов, Оскар Уайльд, жертва викторианского общества, недавно вышедший из Редингской тюрьмы, сделали из Лондона своего рода Афины «нового искусства». Особенно притягивает Дунканов квартал Челси, столица эстетизма. Именно там Суинберн предавался своим экстравагантностям, там Бёрн-Джонс написал истощенного Микеланджело в затененном доме, обшитом темными панелями, с витражами, еле пропускающими свет. Здесь живет писательница Верной Ли, окруженная целым роем девочек, переодетых пажами а-ля Боттичелли. Челси, где когда-то царил Оскар Уайльд, где еще царствует актриса Эллен Терри, приятельница Уайльда; Россетти, ищущий утешения в алкоголе и наркотиках после потери своей вдохновительницы Элизабет Сидел; Уистлер, самый британский из американцев и самый большой фантазер. Челси избрал для себя богами двух теоретиков искусства: Рескина, отца эстетического социализма, взгляды которого так близки Айседоре (не случайно она говорила, как и автор «Амьенекой Библии», что искусство — это вид морали), и особенно Пейтера. Ибо если Рескина почитают, то Пейтера обожают и называют мастером странностей, очень напоминающим Бодлера. «Прекрасное всегда странно», — говорил автор «Цветов зла». Оскар Уайльд, учившийся в Оксфорде у Пейтера, скажет о его книге «Возрождение»: «Для меня это самая большая ценность, вершина декадентства. Когда книга была завершена, люди должны были услышать трубные звуки Страшного суда».
    В ожидании «великого переезда» Элизабет удвоила количество учениц, и Дунканы теперь могут поселиться в двухкомнатном номере на первом этаже отеля «Виндзор». Стоит он девяносто долларов в неделю. Несмотря на уроки танцев и гонорары Айседоры, свести концы с концами все же не удавалось. Однажды вечером Элизабет с сестрой сидели в раздумье, где достать нужную сумму, чтобы завтра во что бы то ни стало заплатить за жилье. «Только чудо может спасти нас, — воскликнула Айседора в каком-то экзальтированном состоянии. — Например, пожар в гостинице». Элизабет пожала плечами. Через двадцать четыре часа отель «Виндзор» был охвачен пламенем пожара. Элизабет, проявив хладнокровие, спасла своих учениц, выведя их гуськом из горящего дома. Но Дунканы лишились всего, что у них было: скромные украшения, костюмы, книги, вещи, фотографии, семейные реликвии — сгорело все. Лишившись крыши над головой, они укрылись в гостинице «Букингем», расположенной на той же улице, что «Виндзор», а через несколько дней оказались точно в таком же положении, в каком были по приезде в Нью-Йорк, — то есть без цента. «Это судьба, — сказала Айседора с обычным своим фатализмом. — Теперь мы обязательно должны ехать в Лондон».
    Без постоянной работы, без денег, без вещей, они живут одними мечтами. К счастью, этого у них в избытке. Лондон для них теперь — земля обетованная. Но как добраться туда? Неизвестно. Известно лишь, что скоро они будут там. Причем с небольшой поправкой в программе: поедут не пятеро, а четверо. Дело в том, что во время турне Августин влюбился в шестнадцатилетнюю девчонку, исполнительницу роли Джульетты, и объявил «клану» свое намерение жениться на ней. В ответ раздались вопли протеста. Его обвинили в отступничестве, даже в измене. Мать запирается в своей комнате, Элизабет перестает с ним разговаривать, Раймонд катается по полу в нервном припадке. Несмотря на свое отвращение к браку, лишь Айседора проявляет понимание. Она пытается утешить несчастного брата и обещает познакомиться с его будущей супругой. В тот же вечер Августин затащил ее на пятый этаж меблированных комнат, где она увидела рахитичное существо в черной коленкоровой блузе. Бесцветные глаза, нездоровый румянец на щеках воскресили в ее памяти Мод Уинтер. Айседора подошла к ней, протянула руки и прижала ее к своей груди. Августин признался, что они уже поженились и ждут ребенка, но об этом еще никому не решились сказать.
    Выходит, великое переселение будет совершаться без него. «Значит, он этого недостоин», — заявляет Элизабет, а весь «клан» отныне занят лишь мыслями о том, где достать денег на путешествие. Айседора вспоминает о женах миллионеров, у которых она танцевала прошлым летом. Поскорее найти уцелевшую записную книжку с адресами, сиротскую шаль на голову и… в путь. Сначала — Пятьдесят девятая улица, особняк с окнами на Центральный парк, к миссис Роузберри. Респектабельная старушка (вылитая королева Виктория) сочувственно выслушивает жалобный рассказ Айседоры: пожар в гостинице… «мы все потеряли… бедная мама больна… братья без работы…», словом, монолог из мелодрамы. Старуха покачивает головой, приговаривая: «Бедняжка, ах, бедняжка…», роняет слезинку и наконец подписывает чек. Айседора подпрыгивает от радости и, только дойдя до Пятой авеню, заглядывает в чек: пятьдесят долларов. Крохи!
    Не заходя домой, Айседора направляется к миссис Кулидж, известной деятельнице из среды крупных финансистов, видом и поучениями напоминающей вдову англиканского пастора: «Бедная деточка, лучше бы вы учились классическим танцам, тогда бы не оказались в таком положении. Очень жаль, ведь у вас есть талант…» Айседора поначалу скромно выслушивает нравоучения, с виноватым видом опустив глаза. Но после того как хозяйка, воспользовавшись напускной покорностью посетительницы, начинает пичкать ее историями о самонадеянных, а потому падших девицах, Айседора принимается оправдываться, сперва насмело, а потом все с большей убежденностью, не обращая внимания на старуху, продолжающую излагать общие места из буржуазной морали. Потеряв терпение, Айседора встает:
    — Прощайте, сударыня. Теперь я буду знать, что следует понимать под христианской добротой.
    — Прежде чем уйти, возьмите все же вот это, — сюсюкает любительница поучать, вынимая из сумочки пять десятидолларовых бумажек. — И постарайтесь разумно их использовать. — И когда Айседора протягивает руку, чтобы взять их, набожная миллиардерша добавляет:
    — А главное, не забудьте их вернуть мне, как только сможете.
    Так Айседора обходит самых богатых старух Нью-Йорка, набрав всего триста долларов. Этого хватит только на то, чтобы заплатить за билеты во втором классе обычного парохода. А на что жить по приезде в Лондон?
    Однажды, прогуливаясь в порту, Раймонд замечает старый грузовой корабль, перевозящий в Англию скот. За сотню долларов капитан соглашается взять на борт четырех пассажиров. Уже через три дня миссис Дункан, Элизабет, Раймонд и Айседора входят на борт корабля в компании стада из двухсот бычков, пригнанных с пастбищ Среднего Запада.
    Пассажиры быстро свыклись с крохотными каютами, жесткими деревянными койками и солониной три раза в день, — к таким неудобствам им было не привыкать. Их путешествие можно было бы назвать удачным, если бы не двести несчастных бычков, загнанных в трюм, где их кидало из стороны в сторону день и ночь и где они ударялись рогами о борт. Слушая их душераздирающее мычание, Раймонд пообещал, что станет вегетарианцем на всю жизнь. Несмотря на недосыпание, на удушающий запах коровника, топот быков и страх, что их рога и копыта пробьют обшивку трюма, путешествие Дунканов прошло в обстановке неописуемой радости. Они целыми днями декламировали Феокрита, импровизировали эклоги, ставили спектакли для членов экипажа. Айседора танцевала на всем пространстве палубы — от левого до правого борта, Раймонд обращался к океану со строфами из Эсхила и Софокла на древнегреческом. Ночи напролет они спорили, строили самые несбыточные планы, смеялись, фантазировали и танцевали до утра.
    Через полтора месяца они прибыли в Гулль, а оттуда поезд за несколько часов доставил их в центр Лондона. В «Тайме» они прочли объявление о том, что сдается маленькая квартира. Первое время они беззаботно гуляли по городу, не думая о завтрашнем дне: пусть Лондон покажет им все свои богатства. Вестминстер, Британский музей, музей Южного Кенсингтона, Ричмонд-парк, Пэл-Мэл… Они жадно впитывают в себя атмосферу старины, желая узнать как можно больше об этих улицах, памятниках, о каждом камне, набить, как мешок, до отказа свою память. По вечером, опьяненные усталостью, как пираты после разбоя, они обсуждают свою добычу, занимают часть ночи у сна, обмениваясь впечатлениями, составляя планы. Они не уподобляются туристам, как другие американцы, а ведут себя как вдохновенные археологи, охотники за Прекрасным, разведчики современного искусства.
    На следующий день они опять колесят по Лондону от Мэйфера до Пиккадилли, от Национальной галереи до Гайд-парка. Возбуждение новизны не покидает их. Они живут как во сне. Через две недели их грубо возвращает к реальности визит хозяйки квартиры, пришедшей получить плату за жилье.
    «Мы ожидаем крупную сумму из Америки, оплатим на следующей неделе», — обещает Айседора уверенным голосом.
    Проходит неделя, потом другая. Видя, что никакой платы нет, хозяйка в конце концов выгоняет их, а их скудные пожитки забирает себе. Очутившись на улице, они подсчитывают наличные. На четверых ровно шесть шиллингов. В гостиницу нельзя, там требуют плату за неделю вперед. Начинается бродячая жизнь. В итоге они оказываются на скамейке в Грин-парке, откуда полисмен их скоро прогоняет. Три дня и три ночи живут они, как настоящие бродяги, питаются хлебцами по два пенса и целые дни проводят в Британском музее. Когда голод начинает особенно мучить, Айседора ищет спасения в чтении «Истории искусства древних» Иоганна Иоахима Винкельмана, с потрепанным томиком которого она никогда не расстается, и забывает о еде, питаясь лишь идеями знаменитого археолога о греческом искусстве, известными ей почти наизусть. Она бесконечно восхищается красноречием, с каким автор описывает высшие атрибуты эллинской цивилизации: возвышенно-неземное, благородное величие, взаимная игра экспрессии и красоты, порождающая гармонию, называемую автором «грация», которую Айседора мечтает когда-нибудь назвать «танец», а пока сидит с раскрытой книгой на краю тротуара.
    В одно прекрасное утро, видя, что ее труппа бездомных бродяг начинает поддаваться отчаянию и унынию, она заявляет: «Так больше не может продолжаться. Пошли!» И решительным шагом направляется к одному из роскошных отелей Вест-Энда, «Баклендс» на Олбемарл-стрит. Мать, Элизабет и Раймонд беспрекословно следуют за ней. Айседора проходит через просторный холл и властным тоном заказывает заспанному портье четыре комнаты (дело было в пять утра), объявив, что они только что приехали из Ливерпуля ночным поездом и багаж их вот-вот подвезут. «А пока прикажите подать ранний завтрак», — добавляет она. Впервые после приезда в Лондон у них настоящие постели, мягкие и чистые, и они, обессиленные, валятся на них. Под вечер просыпаются от нестерпимого голода. Без тени колебаний Айседора звонит портье.
    — Что? Наш багаж до сих пор не получен? Какой ужас… Не можем же мы выйти, не переодевшись… Тогда, прошу вас, прикажите подать в номер обед на четверых.
    Наевшись и поспав еще немного, на заре следующего дня они уходят на цыпочках, чтобы не разбудить ночного портье.
    Выйдя из отеля, направляются в Челси, присаживаются на скамейку на кладбище при старинной церкви Святого Луки, не зная уже, какому святому молиться, и решают положиться на волю Провидения. И правильно делают, ибо опять происходит чудо. Айседора машинально берет в руки газету, валявшуюся на соседней скамейке, и от нечего делать начинает ее рассеянно просматривать. На глаза ей попадается рубрика «Светская хроника», а в ней сообщение о рауте, который намерена дать в своем особняке миссис Р., богатая американка, у которой она танцевала в прошлую зиму в Нью-Йорке.
    Айседора приказывает:
    — Никуда не уходите. Я вернусь через час. Миссис Р. очень дружелюбно принимает ее:
    — Искренне рада вновь видеть вас, милая Айседора. К тому же вы пришли очень кстати. Представьте, я устраиваю прием в пятницу вечером. Было бы очень любезно с вашей стороны, если бы вы смогли танцевать для моих гостей!
    Разумеется, посетительница соглашается, но при этом деликатно намекает, что небольшой аванс в счет гонорара ей, пожалуй, не помешал бы. Миссис Р. тотчас вручает ей чек на десять фунтов. Она быстро кладет его в сумочку и бежит на кладбище, где ее ждет семья.
    — Ура! — кричит Айседора, размахивая чеком. — В пятницу я танцую у миссис Р. Там будет весь Лондон.
    — Первым делом, — сообщает рассудительный Раймонд, — надо найти просторную квартиру, где можно жить и работать.
    Все соглашаются с этим предложением. Конечно, лучше всего найти жилье в Челси. Раз они уже на месте, почему бы и не поискать? Через несколько часов находят студию без мебели и без удобств, зато в самом центре «Новых Афин». На оставшиеся деньги покупают несколько метров тюля.
    В пятницу, задрапированная в тюль, Айседора танцует «Нарцисса» Невина перед сливками Мэйфера. Мать аккомпанирует ей на рояле. Танец воспроизвел миф о юноше, влюбившемся в собственное отражение, погибшем от этой страсти и превратившемся в восхитительный цветок. В программу вошли также «Офелия» Невина и «Весенняя песня» Мендельсона. Между танцами Элизабет читает стихи Феокрита, а заканчивается спектакль кратким сообщением Раймонда о философии танца.
    С этого вечера дамы лондонского высшего общества приглашают Айседору на все свои благотворительные праздники. Юная танцовщица порой спрашивает себя, вырвется ли она когда-нибудь из этого замкнутого крута, чтобы встретить наконец настоящего зрителя? Но как отказаться? Кстати, чаще всего эти благородные леди «забывают» ей заплатить. «Вы будете танцевать перед герцогиней Л. или перед лордом Т., — говорят ей. — Представляете, какая это честь для вас?» Разумеется, этой «чести» ей должно хватать… Однажды дама-патронесса после представления показала ей большую сумку, полную золотых монет. «Смотрите, — говорит старуха с обезоруживающей наивностью, — смотрите, какой вклад вы сделали в нашу благотворительную акцию для слепых девочек!» В тот вечер у Айседоры не было денег даже на извозчика…
    Но что значат деньги, если есть Лондон, каждый день открывающий свои красоты. Есть музыка, поэзия, танцы! Иногда она проводит целые дни вместе с Раймондом в Британском музее. Едва пройдя под знаменитым портиком, они направляются в отдел греческого и римского искусства, с наслаждением гуляют в окружении Вакха, Венеры, Аполлона с кифарой, раненой амазонки, фавнов и сатиров, спускаются в склеп, проходят мимо саркофагов, кратеров и мозаик, затем в греческий вестибюль, эфесский зал и выходят, наконец, к руинам Парфенона.
И на фронтоне храма
Горят лучи Авроры…

    Какая таинственная связь соединяет эти камни с ее судьбой как женщины и артиста? — спрашивает себя Айседора, повторяя стихи отца. Она не может ответить, но чувствует, что какая-то связь существует. Как иначе объяснить, что античные колонны, фризы и безголовые статуи вызывают в ней такой бурный отклик? Почему так велика сила узнавания! Почему лучезарный Феб, выезжающий из моря на своей колеснице, провозглашает, как ей кажется, на весь мир идею, всегда в ней живущую? Почему эта округлость руки или расположение складки вызывают у нее слезы на глазах? Никакие слова, наверное, не смогут выразить глубоко скрытую гармонию, связывающую ее с древними произведениями. Она чувствует себя посланницей языческих божеств. Но сумеет ли она танцем повторить благородную простоту Гебы, дочери Зевса и Геры, грацию Пандоры, томно усевшейся на коленях своей подруги, гибкую походку афинских девушек, направляющихся к Миневре, чтобы свершить жертвоприношение? Может быть, ей поможет память тела?
    Пока Раймонд делает бесчисленные зарисовки, Айседора начинает танцевать прямо в зале музея. Ее танец напоминает медитацию, он совершается вне времени, вне ее самой, в полном забвении всего, что ее окружает, за исключением каменных дев, что взирают на нее невидящими глазами.
    Приближалась зима. Семейство Дунканов перебралось из Челси в ателье в Кенсингтоне, большее по размеру. Элизабет поддерживала переписку с матерями своих бывших американских учениц, и вот однажды получила от одной из них предложение открыть школу в Нью-Йорке; к письму был приложен чек для оплаты переезда. После долгих раздумий и колебаний она все же решила вернуться в США. «По крайней мере там я заработаю немного денег и пришлю их вам. А когда вы станете богатыми и знаменитыми, я вернусь». Так их «клан» уменьшился до трех. Вскоре Мэри, Раймонд и Айседора впервые познакомились с лондонскими туманами. Густая желтоватая удушающая завеса нависла над городом. Холодный и упорный мелкий дождь лил день за днем, и казалось, конца ему не будет. Грязь на длинных мрачных улицах, грязная вода, пропитанная запахом сажи. Прохожие — словно испуганные тени. Дунканы почти не выходят из дома. Приглашений выступить становится все меньше. Вновь приходит нищета, а в Лондоне она отвратительнее, чем где-либо, под этим серым небом, без малейшего просвета надежды. У них уже нет сил не только бегать по музеям, но даже вставать по утрам. Целыми днями они спят или, завернувшись в одеяла, играют в шахматы да смотрят в окно на падающий снег.
    Через два месяца наконец пришло письмо от Элизабет, а с ним и чек, что позволило им снять домик с мебелью и приобрести право на вход в Кенсингтонский парк. Наступила лучезарная весна. Жизнь возрождалась, а вместе с ней и трио Дунканов выходило из оцепенения. Часто с наступлением темноты Раймонд и Айседора, надев греческие одеяния, танцуют на газоне парка. Однажды, когда они танцевали вот так при бледном свете фонаря, какая-то женщина остановилась на дорожке парка, залюбовавшись необычным зрелищем. Не удержавшись, она спросила: — Откуда вы?
    — Упали с луны, — отвечала Айседора.
    — Вы меня совершенно очаровали. Пойдемте ко мне, я живу рядом.
    Миссис Патрик Кемпбелл, так звали хозяйку небольшого особняка в стиле XVIII века, выходившего окнами прямо в Кенсингтонский парк, была одной из самых знаменитых английских актрис того времени. Роскошные рыжие волосы, разделенные прямым пробором и ниспадающие на плечи, огромные черные глаза, матовый цвет лица, великолепная грудь — тридцатипятилетняя красавица была наделена всеми физическими данными прерафаэлитской героини. Кстати, она позировала Бёрн-Джонсу, Россетти, Уильяму Моррису, и у нее хранилась великолепная коллекция ее портретов с автографами этих художников. Патрик попросила Айседору станцевать и сама села за рояль. От увиденного танца она пришла в восторг и заявила, что напишет рекомендательное письмо миссис Уиндэм, у которой когда-то начинала в роли Джульетты.
    Миссис Уиндэм организовала в своем салоне вечер для юной американки, на который пригласила практически всех знаменитых артистов и писателей Лондона. Среди них выделялся мужчина лет пятидесяти, прекрасно сложенный, одетый с чисто британской элегантностью. Его очарование и культура произвели на Айседору сильное впечатление. К окружавшим ее молодым людям она осталась равнодушна, но его слушала с восхищением, особенно когда он заговорил об итальянском Возрождении.
    Художник по профессии, Чарлз Галле в молодости был другом великой актрисы Мэри Андерсон, той самой, что заказала Оскару Уайльду пьесу «Герцогиня Падуанская», выдав аванс в тысячу долларов, но потом отказалась ее принять, к великому огорчению бедного Оскара. Галле жил с сестрой в небольшом доме на Кэдоген-стрит. Теперь Айседора почти каждый день приходила к нему пить чай. Он рассказывал ей о своем близком друге Бёрн-Джонсе, о Россетти, Уильяме Моррисе, Уистлере, Теннисоне, которых он отлично знал. Позже Айседора напишет: «Я проводила у него незабываемые часы. Именно дружбе с этим очаровательным художником обязана я отчасти пониманием искусства старых мастеров». Однажды он достал из шкафа тунику Мэри Андерсон. В ней она играла Виргилию в «Кориолане». Галле попросил Айседору надеть хранившуюся у него реликвию и набросал несколько эскизов ее будущего портрета в античном костюме.
    В ту пору Галле был директором Новой галереи, расположенной в центре Риджент-стрит, где выставлял крупнейших современных художников. Этот маленький музей из розового кирпича с каменным фонтаном во дворе, окруженный старыми деревьями, и с крохотным газоном сохранял очарование коттеджа, перенесенного в центр города. Галле предложил Айседоре танцевать в здании музея перед избранной публикой. В дополнение к программе художник Уильям Ричмонд сделал доклад об отношениях между танцем и живописью, Эндрью Ланг рассказал о танце и греческих мифах, сэр Хьюберт Парри изложил свои мысли о танце и музыке. Пресса очень лестно отозвалась о ее выступлении. В течение нескольких дней в Челси только и разговоров было, что об этой удивительной калифорнийке, которая возродила танец древних греков. Ее приглашали наперебой. Традиционные чаепития сменились зваными обедами, все хотели видеть ее за своим столом. Во время приема у леди Рональд Айседору представили принцу Уэльскому, будущему королю Эдуарду VII. Увидев ее, он воскликнул: «Да это же вылитая красавица с картины Гейнсборо!» Принц больше разбирался в женщинах, чем в живописи…
    Через некоторое время в Айседору безумно влюбляется молодой поэт Дуглас Эйнсли, новоиспеченный выпускник Оксфорда. Истинный джентльмен, потомок Стюартов, он каждый вечер является к Айседоре с лицом скучающего денди, достает из карманов пальто несколько книг, усаживается у ее ног и начинает читать вслух. Временами умолкает, поднимает на нее взгляд своих больших светло-голубых глаз и молча целует в щеку. Она гладит его лоб, ласкает пальцем прядь светлых волос, после чего он вновь углубляется в чтение Суинберна, Китса, Россетти и Оскара Уайльда, которого предпочитает всем остальным. Ей нравится его красивое лицо, но она равнодушна к декадентской поэзии. В ту пору все увлекались какими-нибудь необычными ощущениями, болезненным томлением, ядовитой неврастенией. Но здоровая и душой, и телом Айседора тщетно пыталась увлечься этой упадочностью.
    Вечера, проведенные в обществе юнца, не вытеснили из ее памяти Чарлза Галле, тонким умом и точностью оценок которого она восхищалась. Однажды он привел ее в гримерную сэра Генри Ирвинга, известнейшего из актеров шекспировского репертуара, ставшего легендарным еще при жизни. В другой раз он представил ее актрисе Эллен Терри, подруге и вдохновительнице прерафаэлитов, бывшей в то время на вершине славы, и ее сыну Гордону Крэгу, который тогда же начал свое блестящее восхождение.
    Артисты, интеллектуалы, светские люди восхищаются танцем Айседоры, но ни один антрепренер пока не заинтересовался ею. Герберт Бирбом Три, директор театра «Хей-маркет» лишь рассеянно взглянул на ее танец. Однако она не унывает. Разве не снискала она одобрение Эндрью Ланга, Уоттса, Эдвина Арнольда, Эллен Терри? Это дороже, чем все Бирбомы на свете. «Мое искусство слишком возвышенно для них», — считает она, вовсе не страдая от выпавшей ей доли непонятого гения. Не теряя веры в себя, она продолжает работать целыми днями со своей матерью. Вечера делит между поэтом и художником, Эйнсли и Галле. «Чем вы занимаетесь с этим стариканом?» — попрекает ее поэт. «Не понимаю я, как вы можете терять время с этим юным хлыщом?» — со вздохом вопрошает художник. Айседора не отвечает, лишь успокаивает их по очереди и обезоруживает улыбкой. Все это слишком похоже на игру, но игру коварную для тех, кто ждет от любви большего.
    Культ Прекрасного для Айседоры никогда не походил на идеал тех чересчур одухотворенных людей, которых природа шокирует своей вульгарностью. В ней не было ничего слишком возвышенного, особенно в том, что касалось ее физических данных. По-детски круглое свежее личико, нежная форма груди не привлекают поклонников безжизненной бледности. Ей больше повезло бы с Ренуаром, чем с Россетти. Ее тело, пышущее здоровьем и крепостью, едва прикрыто прозрачной туникой и лишено излишней стыдливости. Наверное, ее не пришлось бы слишком долго упрашивать, чтобы она согласилась обнажить все тело. Свою неприязнь к классическому балету она отчасти объясняла именно тем, что он порабощает тело, тогда как она мечтает о его освобождении.
    Но если искусство позволило ей испытать глубокую гармонию с ритмом вселенной, то любовь до сих пор лишала ее этой радости. И ни Эйнсли, ни Галле не дадут ей этого счастья, ибо принадлежат к тем, кому больше нравятся умственные наслаждения, чем телесные радости, кому дорого желание ради желания и кто испытывает тайные экстазы душевного волнения при виде отдающейся женщины. Обреченные на такую любовь, они не могут любить по-настоящему. А с ее темпераментом так и хочется сказать: «Берите же меня, я ваша». Но зачем? Они не поймут. А изображать «Деву-избранницу»[6] или воплощение зла — Саломею, столь дорогих сердцу господ декадентов, она не хочет и поэтому напоминает жаждущий свежего ветерка прекрасный цветок, позабытый в душном салоне.

ГЛАВА V

    13 марта 1900 года миссис Дункан с дочерью прибыли поездом Шербур — Париж на вокзал Сен-Лазар. На перроне их встречал Раймонд, приехавший сюда несколькими месяцами ранее. Они с трудом узнали его. Зачесанные назад длинные волосы, свободная блуза, галстук, завязанный большим бантом, бархатный костюм, черная шляпа с широкими полями, одним словом — стиль свободного художника. «Поедем ко мне, в Латинский квартал. У меня маленькая комната под самой крышей, но какой вид!..»
    Когда поднимались на шестой этаж, на узкой лестнице им повстречалась хорошенькая девушка. Покраснев, она поспешила скрыться. Наша троица отметила встречу бутылочкой красного вина за тридцать сантимов, после чего, не теряя времени, все вместе отправились на поиски студии. Поздно вечером наконец нашли большую меблированную комнату на улице Тэте. Никаких удобств, зато умеренная плата: всего пятьдесят франков в месяц.
    Измученные поездкой и долгими поисками жилья, они уже собирались ложиться спать, как вдруг послышался страшный грохот, буквально сотрясший стены. Казалось, комнату подбросило в воздух и швырнуло обратно. Раймонд спустился на первый этаж и вскоре вернулся расстроенный.
    — Что случилось? — испуганно спросили женщины.
    — Ничего страшного. Просто под нами ночная типография.
    Раймонд принес в жертву любовное увлечение, чтобы посвятить все свое время Айседоре. Брат и сестра вставали в пять часов утра и шли танцевать в Люксембургский сад, пока не откроется Лувр. Для них это было самое лучшее время. Залы еще пусты и едва освещены. Как и в Британском музее, Раймонд заполняет свой архив зарисовками, а Айседора не переставая танцует. Она словно продолжает прерванный полет Дианы, Ифигении и вакханок, чьи черные профили смотрят на них с керамики.
    Сторож-смотритель поначалу заволновался, глядя на их ежедневные упражнения, но затем успокоился, поняв, что эти чудаки не представляют никакой опасности.
    Выйдя из Лувра, они отправлялись утолять свою ненасытную жажду искусства и истории в музеи Клюни, Карнавалэ, в собор Парижской Богоматери, Оперу, Национальную библиотеку…
    «Нет ни одного памятника, перед которым мы не остановились бы в восхищении, — писала Айседора своей сестре. — Наши юные американские души преисполнены волнением при виде культуры, открыть которую нам удалось с таким трудом». А возвращаются они на улицу Гэте лишь после того, как совершат последнюю прогулку по парку Тюильри, где сквозь листву каштанов любуются лучами заходящего солнца.
    Через месяц открылась Всемирная выставка. От Марсова поля до Трокадеро, от площади Согласия до Дома инвалидов раскинулся гигантский город-космополит. Центр Парижа напоминал бал-маскарад. Азия, Европа, Африка раскрывали сказочные сундуки «Тысячи и одной ночи» и вываливали их содержимое, создав невероятную мешанину. Париж-Вавилон, Париж-базар, Париж-рахат-лукум. В эти несколько месяцев Франция превратилась в пуп Земли. Страна с гордостью выставляла напоказ свою индустрию, торговлю, колонии, мост Александра III и Большое колесо обозрения. Гвоздем выставки, несомненно, стал Дворец электричества, подобный гигантскому мазку крема.
    Выставка привлекла посетителей со всего света. Толпы соседей-англичан, естественно, пополняли ряды посетителей, толпящихся каждый день перед входом в этот недолговечный город. И вот, в одно прекрасное утро, Чарлз Галле является в мастерскую на улице Гэте. Айседора не скрывает своего счастья и бросается в его объятия. В Париже они не расстаются, гуляют целыми днями по аллеям «Большого базара», заходят в киоск Мануба, осматривают тонкинскую деревню с ее джонками, где сидят женщины, жующие бетель, дворец Ко-Лоа, камбоджийский грот, павильон Индокитая, покрашенный красным гуммилаком.
    Ненадолго задерживаются перед балаганами кукольников, пьют чай в павильоне Цейлона, близ Адамовых деревьев, одного из изысканных мест выставки, потом садятся на движущуюся дорожку, ведущую к кавказцам-черкесам, к бухарским драгоценностям и в индонезийский средневековый монастырь. Перед образцами французского искусства, выставленными в Малом дворце, Айседора с восхищением слушает объяснения своего друга-эрудита. А вечером они ужинают в каком-нибудь экзотическом ресторане, например, на вершине Эйфелевой башни.
    Во время выставки самое сильное впечатление на Айседору произвела великая японская трагическая актриса Сада Якко, которую прозвали «Дузе Дальнего Востока». Ирвинг, Эллен Терри, лорд Альфред Дуглас, бывший друг Уайльда, специально пересекли Ла-Манш, чтобы увидеть ее игру в театре Луа Фуллер. В лакированных туфлях на необычайно высокой платформе, в свободно ниспадающей одежде из вышитой ткани, она движется среди шелковых ширмочек-декораций при свете фонариков, создающих эффект галлюцинации. Кошачья пластика, сдержанные скупые жесты в сочетании с детским лепетом и жестами лунатика помогают Сада Якко и ее партнеру Каваками оживить для западного зрителя атмосферу Киото, древней столицы феодальной Японии. Это воплощенное изящество, словно сошедшее с картин японских мастеров. Актриса достигает высот трагедии в сцене агонии, когда появляется с глазами, полными ужаса, бледным, как бумага, лицом и в растерзанной одежде. «Это прекрасно, как пьесы Эсхила!» — восклицал Андре Жид.
    Еще большее впечатление на Айседору произвело посещение павильона Родена возле площади Альма, где впервые для широкой публики были выставлены произведения скульптора, которого одни обожествляют, а другие возмущенно ругают. Противники упрекали его в незавершенности форм и необузданном воображении. Айседору поразил могучий гений, создавший статуи «Бальзак», «Поцелуй», «Врата ада». Ее раздражают высказывания, что эти шедевры — не более чем простые наброски. Когда у нее на глазах зрители из Америки удивляются при виде тел без рук или ног, она обрушивается на них: «Янки! Вы погрязли в низком, гнусном материализме! Неужели вы не видите, что перед вами сама сущность реального, его совершенный символ?» Нападая на своих земляков, она защищает не только Родена, но и свое собственное понимание искусства. Как и он, как и Сада Якко, она старается своим танцем облагородить формы природы, поднять их на самую высокую ступень смысла.
    Прежде чем вернуться в Лондон, Галле знакомит Айседору со своим племянником, Чарлзом Нуфларом. «Поручаю тебе Айседору», — сказал он ему на прощание. Молодой человек отнесся к поручению очень серьезно, тем более что нашел юную американку весьма симпатичной. Ему нравятся ее спортивная внешность, динамизм, юмор, азарт, доходящий до неосмотрительности, очаровательное простодушие, с каким она отметает советы об осторожности: «Там будет видно». Сам большой любитель истории искусств, он помогает своей подопечной пополнять знания, водит ее по выставкам, картинным галереям, по лавкам продавцов эстампов, учит отличать кабриолет времен Людовика XV от других экипажей и разбираться в разных эпохах китайской династии Мин.
    Тем временем Дунканы покинули улицу Гэте и на оставшиеся сбережения сняли квартиру-студию в доме 45 по авеню де Виль — холодное помещение с потеками сырости на стенах и растрескавшимися половицами, но большее по размерам. Рэймонд перестилает пол, расписывает стены в виде греческой колоннады на фоне синего неба, оборачивает газовые светильники фольгой, отчего они приобретают вид факелов в домах римских патрициев. Все то же увлечение античным миром! Сундуки из некрашеного дерева служат и шкафами, и сиденьями, и кроватями. На день в них укладывают постели, вечером расстилают на крышки и спят. В середине комнаты устанавливают рояль. И жизнь продолжается.
    Именно в этот период Айседора знакомится с Мэри Дести, молодой американской актрисой, недавно разошедшейся с мужем. Она приехала во Францию с полуторамесячным ребенком и, едва познакомившись с Айседорой, тотчас же почувствовала непреодолимое влечение к танцовщице. Айседора становится для нее богиней, достойной поклонения. Очень скоро культ превращается в подражательство. Мэри начинает говорить, ходить, одеваться в греческие туники, как Айседора, а чтобы завершить сходство, она просит Айседору научить ее своему искусству. Та с радостью соглашается. «Вы будете моей первой ученицей!» — говорит она.
    Но, наблюдая, как Мэри упражняется в студии, Айседора однажды поймала себя на ощущении, что это она сама танцует у себя на глазах. Она накидывается на подругу и трясет ее за плечи: «Никогда больше не делайте этого, Мэри! Это сходство доводит меня до галлюцинаций! Все, все, даже выражение глаз, как у меня!.. Не хочу, чтобы вы стали моим двойником!»
    То, как Айседора реагировала на ее танец, должно было встревожить Мэри, показать ей опасность чрезмерного преклонения перед артисткой. Но она была слишком покорена танцовщицей: как можно не подражать ей, не быть ею, — для этого Айседоре пришлось бы перестать существовать.
    Чарлз Нуфлар сделался завсегдатаем в квартире на авеню де Виль. Как-то он привел с собой двух товарищей, чтобы с гордостью представить им свою американскую подругу. Один из них — соблазнительный молодой блондин, светский художник, вхожий в парижские салоны, Жак Боньи. Другой — Андре Бонье, бывший немного постарше своих товарищей, выпускник Эколь Нормаль, преподаватель филологии, делающий первые шаги в литературе. Из печати только что вышел его первый роман «Семья Дюпон-Летерье».
    Айседора танцевала перед ними прелюдии, вальсы и мазурки Шопена под аккомпанемент миссис Дункан. Восхищенный танцовщицей, Боньи упросил свою матушку, мадам де Сен-Марсо, жену скульптора, пригласить Айседору станцевать у них для крута друзей. Салон мадам де Сен-Марсо был одним из самых аристократических в Париже. Репетиции начались в мастерской скульптора. Аккомпанировал на рояле мужчина, игравший, как маг и волшебник. Не дождавшись конца танца, он вскочил и с криком: «Очаровательно!.. Восхитительно! Какое прелестное дитя!» — поднял Айседору на руки и поцеловал в обе щеки. Это был Андре Мессаже[7], автор оперы «Береника», шедшей тогда с триумфом в театре Буфф-Паризьен. Прекрасный знаток классической традиции, не чуждался он и новых форм в области прекрасного. Один из первых участников спектаклей в Байройте[8], он играл наизусть Вагнера, которого в Париже отказывались признавать, готовился дирижировать на премьере оперы «Пеллеас и Мелизанда» Дебюсси, рискуя вызвать скандал среди публики. Искусство Айседоры очаровало Мессаже. Он увидел в нем столь желанный им разрыв с академическим балетом и одновременно обновленную выразительность пластики. Так наша танцовщица была признана и взята под покровительство мэтром квартала Сен-Жермен и бесспорным судьей в области музыки.
    Ее первый концерт пользовался огромным успехом у самой снобистской публики Парижа. Ею восхищались, как экзотическим творением природы: калифорнийский акцент очарователен, греческая туника забавна, а манеры юной дикарки удивительны. Ее наивные вопросы вызывали улыбки, а откровенность ответов попадала в цель. Одним словом, все сходились на том, что она «очаровательна», «чертовски оригинальна», пикантна и свежа, как лесная ягода.
    За толпой обступивших ее после концерта дам Айседора заметила гладко выбритого старика, зябко прячущего горло в белый шарф. Он не спускал с нее хищного взгляда.
    — Мадемуазель, — произнес он сиплым голосом, отчеканивая каждое слово. — Я восхищаюсь вами и одновременно жалею вас, ибо вы бросаете вызов богам. Опасайтесь их мести. В самых сладких плодах славы прячется коварный яд.
    — Кто это? — слегка смутившись, спросила она, когда он отошел.
    — Как, вы его не узнали? Да это же Викторьен Сарду[9].
    Домой Айседора возвращается, усыпанная цветами и комплиментами, в сопровождении верных своих рыцарей — Нуфлара, Боньи и Бонье, не устающих поздравлять ее с первым успехом в Париже. Покорить за один вечер сливки французской столицы — дело нелегкое.
    Хотя из трех юношей Бонье был отнюдь не самым обаятельным, она чувствует влечение именно к нему. Среднего роста, с круглым лицом, уже полнеющий, хотя ему недавно исполнилось тридцать, он ничем не напоминает Дон Жуана. Но ей нравятся его ум, культура, живой взгляд близоруких глаз за толстыми стеклами очков. Он лучше чувствует себя среди авторов-классиков, чем в модных салонах, в довершение всего страдает от непреодолимой застенчивости. Его улыбка и смешок после каждой фразы производят впечатление, будто он все время извиняется. Но эта излишняя робость отнюдь не отталкивает Айседору, которая видит в нем прежде всего талантливого писателя и восхищается им как образцом французской культуры.
    Андре приходит к ней каждый день, от пяти до шести вечера. Как старательный студент, готовящийся стать педагогом, он знакомит ее с курсом общей литературы, читает нараспев своим негромким голосом произведения Мольера, Флобера, Готье, Мопассана, Метерлинка… Это напоминает ей вечера в Лондоне, проведенные с Дугласом Эйнсли. Айседора начинает лучше говорить по-французски, несмотря на ужасный американский акцент. Она жадно слушает рассказы о поэзии, истории, театре… В хорошую погоду они садятся на омнибус и катаются вдоль набережных Сены, гуляют по островам Сите и Сен-Луи, любуются собором Парижской Богоматери при лунном свете. Бонье знает историю каждого камня в своем городе. О более знающем и красноречивом гиде трудно было бы и мечтать. Он чудесно оживляет явления прошлого, рассказывает о былых временах и нравах. В такие минуты Айседора даже не обращает внимания на его заурядную внешность, но, замечая порой горящий взор за стеклами очков, спрашивает себя, какое место может она занимать в его мыслях, упорядоченных, как книги на библиотечной полке. Когда он провожает ее по вечерам пешком, она чувствует порой, как его пальцы сжимают ей руку — и только. Вот уже полгода, как они знакомы, а он не сделал ни одного движения ей навстречу. Провожая ее по вечерам и прощаясь с ней, он лишь целует ее в лоб и тотчас отворачивается. Временами она пытается взять его за руку, приблизить к себе его лицо, положить голову ему на плечо. Но ощущает, что он чувствует себя при этом ужасно неловко, и отстраняется, не смея даже задать вопрос.
    По воскресеньям они иногда ездят на поезде в Марли и подолгу гуляют в лесу. Айседора танцует перед ним в аллеях и, подражая дриадам, притягивает его к себе, но тут же со смехом убегает. Однажды они присели на перекрестке лесных дорог. Андре назвал дорогу направо «Богатство», ту, что ведет налево, — «Мир», а ту, что простирается перед ними, — «Бессмертие».
    — А та, что за нами? — спросила она.
    — Я назову ее «Любовь».
    — Вот ее-то я и предпочитаю. Хочу остаться здесь.
    — Это невозможно, — вскричал он, резко поднявшись, и в сильном волнении принялся ходить большими шагами взад и вперед. Никогда еще она не видела его в таком состоянии. Подбежав к нему, она стала спрашивать: «Но почему? Ответьте! Почему?» Но ответа не последовало. По возвращении он проводил Айседору до дверей ее дома, ни словом не объяснившись и даже не поцеловав в лоб, как обычно.
    А ведь он любил ее, в этом она была уверена. Любил, но боялся признаться не только ей, но и себе самому. В сущности, она ничего о нем не знала. Он легко делился с ней своими впечатлениями, литературными вкусами, писательскими планами, но никогда не обнаруживал своих интимных переживаний. Он был из тех закрытых для окружающих людей, кого узнаешь с трудом, кого надо расшифровывать. Айседора же этого не умела и не хотела уметь. Такой подход был противен ее природе, открытой, прямой, логичной. Но, как и многие люди, покорные инстинкту, она и сама не знала, до какой степени могла вводить в заблуждение других. Отсутствие секретов становилось для окружающих самой большой ее загадкой. Сама ее непринужденность приобретала опасный характер. Она представлялась загадочной из-за своей прозрачности.
    Только раз увидела она Бонье в беспомощном состоянии. Это было 30 ноября 1900 года. Он пришел к ней, молча сел и попросил выпить. Она налила ему коньяку, он выпил и разразился рыданиями. Обхватив голову руками, он содрогался всем телом. Она попыталась его успокоить:
    — Что случилось, Андре? Скажите… Доверьтесь мне…
    И тут, сжимая ее руки в своих ладонях, не переставая рыдать, он произнес:
    — Айседора, это ужасно… Только что скончался Оскар Уайльд.
    В тот день великий писатель умер в отеле «Эльзас» на улице Боз-Ар в возрасте сорока шести лет. Айседора была ошеломлена. Конечно, она знала, как восхищался Андре автором «Портрета Дориана Грея», но не ожидала, что кончина писателя может так потрясти ее друга. Андре стал рассказывать ей о последних днях жизни Уайльда, о его горестной судьбе и несчастной кончине под именем Себастьена Мельмота. А когда Айседора с абсолютной наивностью спросила, за что писатель был заключен в тюрьму, он покраснел до корней волос и не стал отвечать. Весь вечер он провел у нее, то и дело его охватывала нервная дрожь, временами сменявшаяся рыданиями. Он непрерывно повторял:
    — Вы единственная, кому я могу довериться.
    При этом никакого признания он так и не сделал. Когда он поздно ночью ушел, ее охватили противоречивые чувства. В какой-то момент она даже спрашивала себя, не сошел ли он с ума. Больше всего ее огорчало, что она не сумела найти слов, чтобы его утешить.
    Айседора мечтала о любви с Андре, ей хотелось разобраться в чувствах, в которых они запутывались с каждым днем все больше и больше. Движимая этим желанием, она решила, что пора поставить вопрос ребром.
    И вот она приглашает Андре к себе на обед, а мать и Рэймонда отправляет в Оперу. За час до прихода гостя достает припрятанную бутылку шампанского, готовит вкусный обед, накрывает на стол, ставит цветы. Надев прозрачную тунику, вкалывает розы в прическу и ждет возлюбленного. Андре приходит, но, увидев и оценив ее приготовления, что-то бормочет, ссылается на срочную работу и, даже не допив бокала, исчезает.
    Та ночь показалась Айседоре нескончаемо долгой. Одиночество и раненое самолюбие, разочарование и неудачи в любви, которую не могли заменить никакие творческие успехи. Ее терзали сомнения: а способна ли она вообще вызывать желание, есть ли в ней этот талант? Через несколько дней к ней зашел Жак Боньи, сын мадам де Сен-Марсо. Очаровательный, красивый, молодой, он настолько же весел, жизнерадостен и игрив, насколько Бонье застенчив и мрачен. Айседора выходит в свет с Жаком, у них завязывается легкий флирт. Она находит его остроумным, забавляется, как девчонка, забывает прежнюю неудачу, к ней возвращается уверенность, одним словом, она вновь становится Айседорой. К счастью, она наделена способностью забывать о тех, в ком разочаровывается, и интересоваться лишь теми, кто ее любит. Не из эгоизма, а в силу естественного чувства самосохранения.
    Однажды вечером, после ужина с шампанским в ресторане, Жак Боньи повел ее в гостиницу. Они назвались месье и мадам X***. Айседора вне себя от счастья. Она льнет к Жаку. Его ласки заставляют ее трепетать, нервы на пределе, сердце колотится все сильнее, сильнее. Живот и грудь наливаются желанием… вот… вот сейчас… «Жак…» Она откидывается на спину, закрыв глаза. «Жак…» Но он вдруг вскакивает, бросается на колени у ее ложа и, глядя на нее испуганными глазами, говорит:
    — О, Айседора! Почему ты не сказала? Ты понимаешь, какое преступление я мог сейчас совершить? Ты должна оставаться девственной, моя Айседора. Теперь одевайся… Скорее, скорее одевайся!
    А она лежит неподвижно, не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. Он набрасывает ей на плечи платье. «Что происходит, Жак? — с трудом произносит она. — Объясни… я ничего не понимаю…» Она задыхается, не может говорить… Что она делает в этой комнате, с этим мужчиной? Она и сама не знает. Мысли путаются в голове. Все идет кругом. Какой-то кошмар… Он подталкивает ее к двери, чуть не бегом спускается по лестнице, увлекая ее за собой, и они вскакивают в первый попавшийся фиакр. Всю дорогу он не перестает обвинять себя, называя преступником, способным на самые подлые мысли, а она не может понять, в каком преступлении он себя обвиняет. В минуту прощания, перед дверью дома на авеню де Виль, дрожащим от волнения голосом он умоляет ее:
    — Простишь ли ты мне когда-нибудь?
    — Да за что прощать, Жак?
    В ответ тот лишь опускает голову еще ниже.
    — За что прощать? — повторяет она.
    — Прощай, Айседора.
    Андре… Жак… Имена с привкусом неудачи, вызывающие горькие воспоминания. Откуда этот страх, который она внушает мужчинам? Ясно: Жак испугался, что лишит ее девственности. Религиозность? — думает она, быть может, не без оснований. А Бонье, лишенный этих предрассудков? А Эйнсли? А Галле? Как объяснить, что эти мужчины отказались посягнуть на ее целомудрие? Айседора не в силах больше искать ответ на мучающий ее вопрос, она решает доверить свою тайну Мэри Дести, единственной подруге, которой можно было рассказать об этом.
    — Дорогая Айседора, — мягко ответила та, — неужели вы никогда не поймете, что вы — богиня? Мужчины не спят с богинями.
    — В конце концов, вы все мне надоели! — взорвалась Айседора. — Я женщина, слышите? Женщина. Как все остальные.
    Как все остальные? Она действительно верит в это? Неужели она не видит или не хочет видеть все, что отличает ее от других? Нет, Айседора — не одна из женщин, она — Женщина с большой буквы. Ее открытость и откровенность не только в танце, но и в чувствах сбивает мужчин с толку. Создавая новую женщину — уже не XIX, а XX века — и новую манеру любить, она сталкивается с самым священным из всех запретов. Именно этого мужчины не могут понять…

ГЛАВА VI

    «Я добьюсь того, что танец принесет мне те радости, которых лишила меня любовь», — запишет Айседора в своем дневнике на следующий день после приключения с Боньи. Все последующие месяцы она упорно работает над своей теорией, целыми днями простаивает неподвижно, скрестив руки на груди, на уровне солнечного сплетения, стараясь найти центральную пружину всякого движения, очаг движущей силы. Балетная школа считает, что эта пружина находится в центре спины, в основании позвоночного столба, почему у классических танцовщиков и наблюдается такая развинченная походка, словно у марионеток, приводимых в движение с помощью ниточек. Айседора же концентрирует медитацию в центре торса, куда сбегается музыка волнами вибрации.
    Однажды Айседору пригласила выступить в своем особняке Элизабет де Караман-Шиме, графиня де Греффуль. Та самая, что послужила прототипом герцогини Германтской в цикле романов Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». В те годы она безраздельно властвовала в высшем свете Парижа.
    Ее считали самой красивой женщиной своего времени. Светская хроника описывала в восторженных тонах ее божественную осанку, черные глаза, роскошные наряды. Портрет кисти Ласло изобразил графиню в блеске великолепия с презрительно сжатыми губами и высокомерным взглядом. В ее особняк, прозванный почитателями «Ватикан», вход был открыт только для коронованных особ или представителей старой аристократии. Например, для ее кузена графа Робера де Монтескью, князя Бибеско, представителей семей Полиньяков, Кастелланов, Пурталесов, графов де Гиш… Ее друзьями были Бранли, Роден, Бергсон. Благодаря ей публика открыла автора музыки со странными ритмами, небрежно одетого, с всклокоченной шевелюрой и трудно запоминающейся фамилией: Римский-Корсаков. Говорили, что графиня специализируется на музыкальных открытиях. Она являлась президентом Больших музыкальных прослушиваний Франции, активной сторонницей Байройтского театра. Именно в ее особняке вершились судьбы будущих знаменитостей и формировались музыкальные вкусы.
    Чтобы продемонстрировать очередную находку, графиня велела переоборудовать большой салон. Под золочеными лепными украшениями были возведены подмостки и оборудовано место для музыкантов, стены и задник обили деревянной решеткой, которую украсили тысячью красных роз. С первыми же аккордами «Ифигении» Глюка Айседора вылетела на подмостки, одетая только в прозрачную тунику, с распущенными волосами, с руками, поднятыми над головой, и босыми ногами на котурнах.
    — Какой скандал! Элизабет с ума сошла, — ворчит чуть громче, чем следовало бы, какая-то старуха, склонившись к уху графини Адеом де Шевинье.
    — Тише, тише…
    — Нет, все-таки танцевать в таком виде перед потомками Караман-Шиме!..
    Гости плотным кольцом окружают подмостки, их лица почти касаются ног юной нимфы. За столиками опустевших буфетов замерли по стойке смирно метрдотели. Опоздавшие гости робко пробираются вперед. Танцовщица изображает бегство, ее прекрасные ноги почти не касаются сцены. В момент, когда она изображает восхождение на алтарь, где ее ждет казнь, складки одежды плотно облегают высокую, напряженную грудь, а все бинокли одновременно взлетают к глазам. В конце танца девушка падает ниц, последнее содрогание ткани предвещает ее кончину. Долгая овация покрывает все шумы.
    — Браво! Браво! — кричит Робер де Монтескью своим знаменитым фальцетом, воздев к небу руки с драгоценными жемчугами на пальцах.
    — Настоящая Танагра[10], — восхищается граф Пурталес.
    — Элизабет, где вы откопали эту женщину, словно сошедшую с античного барельефа? — спрашивает принцесса Эдмон де Полиньяк, предвкушая свой предстоящий прием.
    Хозяйку дома окружает толпа мужчин в черных фраках и декольтированных дам, сверкающих бриллиантовыми ожерельями. А та загадочно улыбается и на вопросы «Кто это? Кто это?» отвечает:
    — Девушка из Калифорнии, недавно приехавшая в Париж. Говорят — новый гений танца. Ее зовут Айседора Дункан.
    Все возвращаются на свои места, чтобы смотреть вторую часть программы: «Песнь весны» Мендельсона и «Нарцисс» Невина — ее коронный номер. Она танцует его в венке из роз и с жезлом Вакха в руке.
    Шум колес экипажей у парадного крыльца и крики лакеев, оповещающих о подаче карет, смешались с хвалебным гулом голосов разъезжающихся гостей. Айседора стала знаменитостью. Только скрипучее ворчание упрямой старухи нарушает радостный настрой:
    — Нет, нет и нет! — твердит она своему спутнику. — Признайтесь, что эти американцы — дикари. Мыслимо ли появляться в салоне в таком наряде!
    По правде говоря, Айседора тоже не очень довольна своим выступлением. Во-первых, ей кажется, что она плохо танцевала. В зале было слишком жарко и душно из-за аромата цветов. Что за идея: украсить сцену розами! И потом, все эти люди судят о Греции по «Афродите» Пьера Луиса[11] да по его «Песням Билитис». «А я, — думала она, — приношу им античную Грецию, ту, что мы видим на фризе Парфенона, Грецию Еврипида и Перикла. Ничего-то они не поняли в моем выступлении».
    На следующий день она получает записку от графини де Греффуль: «Вчера вечером я присутствовала при подлинном возрождении искусства Древней Греции. Спасибо». И постскриптум: «Вы можете зайти к моему консьержу и получить ваш гонорар». Несмотря на унизительную приписку, послание это означало официальное признание.
    А через несколько дней, дождливым вечером, к Айседоре пришла полная дама в черном. Внушительная внешность певицы вагнеровских опер, прекрасное лицо, несмотря на тяжелый подбородок.
    — Меня зовут княгиня де Полиньяк. Я видела, как вы танцевали у графини де Греффуль. Мой муж тоже очень хотел бы увидеть вас.
    Урожденная Виннаретта Зингер, дочь знаменитого изобретателя швейной машины, принцесса де Полиньяк родилась в Америке. Отец ее, выходец из лютеранской семьи эмигрантов, женился в 1862 году на француженке, большой любительнице музыки и театра, одной из вдохновительниц проекта статуи Свободы скульптора Бартольди, воздвигнутой при входе в порт Нью-Йорка. Виннаретта была вторым ребенком в семье. Ее прозвали «принцесса Винни» после того, как в возрасте двадцати восьми лет она вышла замуж за принца Эдмона де Полиньяка, бывшего на тридцать лет старше ее. Принцесса отлично играет на рояле и органе, она приглашает Айседору прийти к ней завтра познакомиться с ее мужем. Скромным жестом кладет на стол конверт. Едва она вышла, как Айседора поспешно открыла конверт и обнаружила в нем две купюры по тысяче франков.
    Принц Эдмон де Полиньяк, истинный аристократ прошлого века, сочетал в себе манеры богатого барина и эрудицию ученого. Все это дало основание Прусту сравнить его с заброшенной башней замка, переоборудованной в библиотеку. Принц страстно любил музыку и сам сочинял, его особняк на улице Кортанбер был превращен в музыкальный салон. Именно там Пруст впервые услышал пьесу Форе, которая вдохновила его, как полагают, на написание сонаты Вентейля.
    Принц принял танцовщицу с очаровательной простотой. Он сыграл ей на старинном клавесине несколько своих мелодий, попросил ее станцевать и высказать свою концепцию движения и звука. Она выложила ему все, что думала, с непосредственностью, на которую не часто решалась в разговорах со светскими людьми. К этому хрупкому старику, закутанному в плед, с шапочкой из черного бархата, которую он никогда не снимал, будучи чрезвычайно зябким, Айседора сразу прониклась доверием. На его лице она читала доброту и нежную чувствительность, какой никогда не видела среди людей его крута. Художник в нем брал верх над аристократом. В конце визита он воскликнул: «Какое очаровательное дитя! Айседора, ты прекрасна!»
    Итак, Полиньяки устроили прием в ее честь. Их салон оказался более открытым, чем у графини де Греффуль, что позволило Айседоре расширить крут своих зрителей. Вскоре она танцует у Мадлен Лемер, и та обещает сделать ее известной всему Парижу. Потом — опять выступление на улице Кортанбер. Успех на этих вечерах наводит ее на мысль о концертах «по подписке» в своем собственном ателье. Конечно, мест в нем мало, на двадцать — тридцать человек, но зато какая публика! Рисовальщик Форен с его разносторонним талантом, в том числе язвительного карикатуриста, молчаливый, с веселым взглядом и насмешливо оттопыренной нижней губой. Художница Мадлен Лёмер, пишущая главным образом цветы, любительница светских приемов, со старушечьим лицом под толстым слоем грима. Драматург Анри Батай, с бледным высоким челом мыслителя, с лихорадочным блеском глаз, с горькой складкой у рта, старательно подчеркивающий свое внешнее сходство с Бодлером. Его называют новой звездой на небосклоне психологической драмы. Его муза — Берта Бади, красавица с кошачьими манерами и внезапными приступами покорности. Поэтесса Анна де Ноай, то поглаживающая, то откидывающая маленькой ручкой, украшенной тяжелым сапфиром, прядь своих черных волос. Журналист Жан Лоррен, прозванный Элагабалом парижской жизни, с огромным животом и рыжим, выкрашенным хной хохолком. Муне-Сюлли, сошедший с Олимпа «Комеди Франсез», с распущенной гривой волос и голосом, подобным колоколу. Художник Эжен Карьер и, разумеется, принц и принцесса де Полиньяк, самые верные «болельщики» юной танцовщицы. Как-то во время ее выступления принц, рискуя подхватить насморк, в порыве восторга сорвал с головы свою бархатную шапочку и, размахивая ею, кричал: «Да здравствует Айседора! Да здравствует Айседора!»
    Однажды вечером посмотреть танец юной знаменитости пришел невысокого роста сухощавый мужчина с гладкой головой и кустистыми усами, похожий на полковника в отставке. «Юная американочка когда-нибудь перевернет весь мир», — шепнул он на ухо своему соседу. Это был знаменитый Клемансо, который скоро станет завсегдатаем вечеров Айседоры.
    Ателье на авеню де Вилье все больше превращается в светский салон. Сливки литературных и художественных кругов устраивают здесь свои встречи: звучит музыка, Берта Бади читает последние стихи Анри Батая, Лоррен рассказывает новости с выставки, передает разговоры, услышанные на бульварах, закулисные сплетни, показывает наброски, сделанные во время народных гуляний. Раймонд читает лекции о Греции. Клемансо рассуждает о танцах Айседоры. И все это под благожелательным взглядом миссис Дункан, с довольным видом взирающей на гостей.
    Широкая публика по-прежнему не знает Айседору, зато она покорила любителей искусства. Что ж, неплохое утешение: быть понятой и слышать аплодисменты happy few («небо многих счастливцев»), создающих и разрушающих репутации. Особенно дорого сердцу Айседоры признание Эжена Карьера: «Стремясь выразить человеческие чувства, Айседора нашла самые прекрасные образцы именно в искусстве Древней Греции. Ее вдохновляют великолепные фигуры на барельефах, и она восхищается ими. Наделенная даром первооткрывателя, она обратилась к природе, откуда взяты эти движения. Желая подражать греческим танцам и возродить их, она нашла собственный способ самовыражения. Ее желания выражаются в забвении момента и в поиске счастья. С блеском рассказывая нам о своей прекрасной натуре, она вызывает в нас воспоминание о нашей природе. Как греческие творения оживают в какой-то момент перед нами, так и мы молодеем, глядя на нее, в нас рождается и побеждает новая надежда, а когда она выражает покорность перед неизбежностью, мы вместе с ней подчиняемся року. Танец Айседоры Дункан — это не развлечение, это — выражение личности, живое произведение искусства».
    От близкого общения с великими молодой артист часто рискует потерять свое «я». Ослепленный успехом других, он перестает думать о себе и живет впечатлениями участия в празднике, в котором не играет никакой роли. Но Айседоре нечего бояться: инстинкт предостерегает ее от такой опасности. Знакомство со столь выдающимися личностями отнюдь не вскружило ей голову, а лишь яснее продемонстрировало всю неприглядность ее положения. Семья Дунканов постоянно испытывает нужду. Правда, деньги они транжирят с головокружительной скоростью. Тощие гонорары Айседоры улетучиваются за считаные часы. Долги накапливаются, а жилище не отапливается — нет угля. Стекла окон покрыты слоем инея, в щели дует ледяной ветер. Посреди комнаты стоит большая чугунная печка, разинув черную пасть топки в ожидании огня. К счастью, движения танца разогревают мышцы, и тело приобретает нужную гибкость, несмотря на холод. Айседора работает целыми днями и вечерами, а порой и ночами. Нередко утренняя заря застает мать и дочь в самый разгар работы.
    — Матмуазель Тункан?
    Вошедший мужчина одет в просторную шубу с бобровым воротником, из которого выглядывает огромная красная физиономия. Толстыми пальцами, украшенными бриллиантовыми перстнями, он протягивает визитную карточку.
    — Я приехаль ис Берлин. Я слишаль, что ви танцевать посиком. Я приехаль пригласить фас в сами польшой мюзик-холл в Германия. Ошень-ошень корош контракт, коспоша Тункан, ошень корош, — добавляет он, щуря свои поросячьи глазки, прячущиеся в обрюзгшие подушки щек. — Тля началь претлакаю фам пятьсот марок за один ветшер. Потом путет польше. Ви будет перфи ф мире танцофщиц посиком. Die erste barfuße Tänzerin. Kolossal! Kolossal!
    — Вы что, смеетесь надо мной? Танцевать в мюзик-холле между акробатами и дрессированными собачками? Ни за что на свете!
    — Но это есть невосмошно! Unmöglich, unmöglich. Ви не мошете откасаться. Контракт уше написан и лешит в мой карман. Эсли услофий фам не потходит, мошно опсушдайт…
    Этот спор выводит Айседору из себя. С нескрываемым презрением глядя на торгаша, вытирающего пот со лба (он только что поднялся пешком на пятый этаж), она обрушивает на него весь поток известных ей бранных слов.
    — Так что, сударь, нам не о чем больше говорить, — заканчивает она, выпятив упрямый подбородок.
    — Постойте, постойте, не нато нервничат, фрау Тункан. Фот! Я претлакаю тепер тисяча марок. Итёт?
    Она кидается к двери и кричит:
    — Уходите! Я уже сказала: нет, нет и нет!
    — Как это? — поперхнувшись, недоумевает немец. — Ви отказифайтесь от тисяча марок? Тисяча марок? — Он уже на грани сердечного приступа.
    — Да хоть десять тысяч, сто тысяч марок, все равно отказываюсь! Чтобы я танцевала в мюзик-холле? Ни за что! Я отказываюсь от этого трюкачества! А теперь уходите! И чтобы ноги вашей здесь больше не было!
    Некоторое время тому назад Раймонд начал флиртовать с молодой американской актрисой, приехавшей попытать счастья в Старом Свете. Ранним утром она подсовывала под дверь ателье записочку, пахнущую фиалками, и Раймонд исчезал из дому. Однажды он сообщил сестре, что барышня возвращается на родину и он намерен ехать с ней. Айседора сделала все, чтобы отговорить его, но — напрасно. К тому же он получил приглашение прочитать цикл лекций в Соединенных Штатах.
    Августин женат, он — отец семейства, Элизабет преподает танец в Нью-Йорке, Раймонд уезжает за своей звездочкой… Айседора осталась с матерью одна, и та сосредоточила на ней все свои заботы. Она гордилась знатными знакомствами дочери, ее успехами в свете, и безграничная материнская преданность становилась с каждым днем все обременительнее. Сама того не замечая, Мэри превращалась в некую дуэнью, со всем тираническим и комическим, что связано с этой ролью. Айседора обычно бунтовала против малейшего посягательства на свою свободу, но в данном случае покорно смирилась с этой чрезмерной опекой. Ведь и она очень нуждалась в помощи матери.
    Айседора сохранила сильное впечатление от посещения павильона Родена на Всемирной выставке. Ей очень хотелось побывать в ателье мэтра, и она написала ему письмо с просьбой принять ее. Получив любезное приглашение, через неделю она уже направлялась легким шагом к Университетской улице, подобно Психее, разыскивающей бога Пана в его пещере.
    С длинной старческой бородой, седой шевелюрой, подстриженной ежиком, грубыми и хитроватыми чертами лица, пронизывающим острым взглядом из-под ресниц, Огюст Роден напоминал фавна, ставшего отшельником. Он принял танцовщицу тепло, по-дружески.
    Но те, кто был с ним знаком поближе, знали, чего можно от него ожидать. Дело в том, что Роден считал себя величайшим скульптором всех времен и народов. «Он более велик, чем Микеланджело», — осмелился сказать какой-то перестаравшийся льстец. На что Роден скромно ответил: «Ну-у… скажем, так же велик».
    Взяв за руку юную американку, он стал показывать ей свои произведения, расхаживая, словно языческий бог, среди только что созданных им творений. Холодная вода стекала с глиняных слепков, забинтованных холстами, подобно человеческим эмбрионам, вырвавшимся из небытия. Останавливаясь у каждой скульптуры, он медленно вращал ее на подставке, тихо произносил название и прикасался к ней рукой так чувственно, словно хотел, чтобы мрамор смягчился под его лаской. Иногда он сопровождал свой жест комментарием:
    — Видишь ли, малышка, самое главное — избегать лишних деталей. Они убивают движение, полет, мешают оторваться от земли, понимаешь? — Не переставая говорить, он взял кусок глины и стал небрежно мять его ладонями. — И вот что я еще скажу, малышка. Нужно изображать то, что мы видим, а не то, что мы знаем. В каждом лице, например, есть какая-то доминирующая черта. Так вот, именно ею и надо заняться, но только ею. Забывая все, чему учился. Ты видишь главное и устремляешься к нему.
    Через несколько минут глина превращается в женскую грудь, пульсирующую под его пальцами. И словно эта мысль — только что пришла ему в голову, просит:
    — Деточка, а ты не могла бы станцевать что-нибудь для меня? Мне хочется зарисовать твои движения.
    — О, конечно, мэтр, — отвечает она радостно.
    Он тут же хватает альбом и карандаш, берет ее за руку, как ребенка, выводит на улицу, садится на извозчика, и они едут к ней, на авеню де Вилье. Миссис Дункан дома нет. Айседора быстренько надевает тунику и начинает танцевать перед старым фавном на тему идиллии из Феокрита:
Пан любил Нимфу,
А Эхо любила Сатира…

    Положив альбом на колени, прищурив глаза, поблескивающие за стеклами пенсне, Роден смотрит то на натурщицу, то на бумагу, а гибкая рука быстро рисует. Временами он просит танцовщицу сохранить позу, пока не схватит движение. Вдруг поднимает голову и долго разглядывает ее, не говоря ни слова. Потом медленно выпрямляется, подходит к ней и под предлогом выправить какую-то деталь проводит рукой по шее, двигаясь к груди, ниже, вдоль бедер, по голым ногам, при этом то сильно нажимает на тело всей ладонью, то нежно касается, почти не притрагиваясь. К голове его приливает кровь, две голубые вены вздуваются у висков. В первый момент Айседора поддается пробегающей по всему телу дрожи. Чувствует, что тает под жаром, исходящим от него, как от кузнечного горна. И вдруг, последним усилием воли, а может быть, из-за отвращения к этому старику, который, тяжело дыша, прижимается к ее коленям, она вырывается из его объятий, бежит к вешалке, набрасывает на плечи пальто. Мэтр с трудом встает, бормочет извинения, кладет в карман альбом и уходит, как отвергнутый школьник.
    «Микеланджело» XX века отнюдь не обиделся на непокорную нимфу и даже прислал ей через несколько дней записку. В ней был самый лестный отзыв, какой она когда-либо получала, и этот текст стали включать в программы ее выступлений:
    «Айседоре Дункан, похоже, не понадобилось больших усилий, чтобы стать живым скульптурным выражением чувства. От природы получила она ту силу, что называется не талантом, а гениальностью.
    Мисс Дункан в буквальном смысле слова объединила жизнь и танец. На сцене она естественна, как это редко встречается. Танец ее подчиняется рисунку, и она проста, как античное произведение, а это синоним Красоты. Гибкость и эмоциональность — вот великие качества, составляющие душу танца, это высочайшее и цельное искусство.
    Огюст Роден».

ГЛАВА VII

    — Входите, darling[12], не стойте на пороге. Во-первых, сквозняк, во-вторых, плохо вижу вас.
    Айседора решается не сразу. Войдя, видит в углу огромного красно-золотого гостиничного салона полулежащую Луа Фуллер с бокалом в руке, в окружении своих валькирий: более десятка великолепных девушек, покорных, как рабыни.
    — Голубка, милая, принеси, пожалуйста, еще льда, я страдаю нестерпимо… это ужасно…
    Пока «голубка» осторожно укладывает мешочек со льдом между спинкой софы и поясницей хозяйки, та обращается к другой девице:
    — Федерика, сокровище мое, налей-ка нам еще шампанского и угости, пожалуйста, мисс Дункан. Садитесь рядышком, дорогая Айседора. Дайте ваши руки. Боже мой, до чего она очаровательна! Какое чудное дитя! Просто ангел! Посмотрите, какие глаза!.. А талия — как у сильфиды! А? Что скажете, девочки? Прошу вас ее не обижать, она под моим покровительством, слышите? Я предложила ей ангажемент. Она приедет вслед за нами в Берлин. Как я рада, Айседора! С тех пор как я увидела ваш танец, только о вас и думаю. Я так и сказала Полиньяку: «Вот наконец-то девушка, которая может много сказать своим телом». А ты довольна, что поедешь с нами?
    — О, мадам…
    — Ты увидишь, тебя будут холить, как принцессу. К тому же рядом будет Сада Якко. Знаешь, великая японская трагическая актриса…
    — Я видела ее выступление на выставке. Она великолепна.
    — Ну так вот, я — ее импресарио. Ты будешь выступать на той же сцене, в тот же вечер.
    Ну как тут отказать? Луа Фуллер… Сада Якко… Германия… Айседоре кажется, что все это сон. Ее не шокирует, а скорее забавляет фамильярность, царящая в царстве юных, воинственных девственниц, все эти «дорогуши», «голубки», «амурчики». Она, конечно, знает (да и как не знать?), что Фея Света поклоняется Богу, царившему на острове Лесбос. И хотя Айседора не разделяет подобного влечения, нельзя сказать, что та чувственная нежность, которой ее тотчас окружают, ей не нравится. И может быть, в глубине души она испытывает тайную потребность в этом.
    Через неделю она уже в Берлине, в отеле «Бристоль» на Вильгельмштрассе, где труппа разместилась двумя днями раньше. Проезжая мимо колоннады на Потсдамплац, она не может удержаться и вскрикивает: «Да это же Греция!»
    В первый же вечер по прибытии Айседора присутствует на премьере Луа Фуллер. Это чудесное зрелище. Что может быть общего между воздушным созданием, превращающимся то в бабочку, то в орхидею, то в сверкающую спираль, уносящуюся ввысь капризным завитком, и этой толстой женщиной, развалившейся на диване и еще за час до спектакля прикладывавшей лед к пояснице? С помощью прожекторов и бесконечных легких тканей, приводимых в движение из-за сцены, Луа Фуллер создает феерию света: фосфоресцирующие тропические пейзажи, опаловый перламутр морских чудовищ, колыхание медуз, танец светлячков, огненные вихри… Цвета перемещаются, движутся и затухают в потоке летучих паров. Бабочка, греческая статуя, цветок, ручей, летучая мышь, живой факел… Луа Фуллер — танцовщица огня.
    Однако вскоре Айседоре становится невыносима повседневная жизнь в труппе скульптуроподобных девиц, развращенных алкоголем и наркотиками. Временами она спрашивает себя, что она делает среди этих галлюцинирующих амазонок? Одна из них, высокая рыжая танцовщица, страстно влюбилась в новенькую. Во время турне в Мюнхен и в Вену она всегда ухитрялась делать так, чтобы оказаться в одной комнате с Айседорой. Как-то ночью, в Вене, часа в четыре утра эта рыжая встала, зажгла свечу и подошла к постели подруги. Айседора проснулась и закричала, увидев перед собой белое привидение.
    — Молчи, — тихо проговорила та. Поставила свечу на ночной столик и сказала: — Слушай, Айседора. Бог повелел мне тебя задушить.
    — А до завтра нельзя подождать? — Нет.
    — Хорошо, — отрешенно ответила Айседора. — Только позволь помолиться в последний раз.
    — Молись, но побыстрее.
    Айседора вьшрыгнула из постели, выскочила в коридор, рыжая — за ней, угрожая убить ее. Айседора разбудила сторожа:
    — Помогите! Она сошла с ума! Хочет меня убить!
    На крики прибежал привратник, не без труда они связали сопротивляющуюся фурию и вызвали «Скорую помощь». Рыжая истерически выкрикивала бессвязные фразы, из которых следовало, что у них с Айседорой были интимные отношения и теперь ненасытная американка преследует ее день и ночь…
    — Уверяю вас, — говорит она доктору, — под личиной невинности скрывается вампир. Освободите меня от нее.
    Ее отвозят в лечебницу.
    Вернувшись в комнату, Айседора провела остаток ночи в постели в состоянии полной прострации. В ушах не умолкали крики несчастной, забыть ее горящие ненавистью глаза было невозможно. Вместе с тем она представляла гнев Луа Фуллер, когда та узнает об изоляции своей подруги. Она знала дикий нрав Огненной Дамы, знала, на какое насилие та способна. Под впечатлением этих эмоций Айседора впервые всерьез задумалась над своей жизнью за последние годы. С ужасающей ясностью она увидела, что мечты ее поруганы, надежды не оправдались, любовные дела кончились фарсом. Одиночество обступило ее со всех сторон. Она сидела на постели с широко открытыми глазами, окруженная темнотой и тишиной.
    Слезы непроизвольно полились из глаз, и она долго не могла успокоиться. Потом завернулась в простыни, поджала ноги, скрестила руки на груди и тихо уснула.
    Наутро первым делом она послала телеграмму матери: «Срочно приезжай Вену. Целую. Дора». На следующий день Мэри Дункан была рядом с дочерью. Без долгих объяснений она отвела ее к венгерскому импресарио Александру Гроссу. Тот видел выступление Айседоры во Дворце искусств.
    — Если хотите иметь обеспеченное будущее, приходите. Я заключу с вами ангажемент на турне в Будапешт.
    Гросс предложил ей контракт на тридцать выступлений подряд в театре «Урания». Впервые она будет танцевать одна перед настоящей публикой, с репертуаром по своему выбору. Но вдруг ее охватил страх.
    — Вы знаете, мои танцы рассчитаны на артистов, интеллигентов, они не для широкой публики.
    Гросс решительно развеял эти опасения: нет хуже зрителя, чем артисты. Если она сумела понравиться им, тем более понравится широкой публике, народу: «Именно его вы взволнуете сейчас больше всего».
    — Вот увидите, у вас будет грандиозный успех, — сказал он на прощание.
    Контракт был подписан, но опасения Айседоры не уменьшились.
    Апрель 1902 года. Весна в Будапеште. Город прекрасен в блеске молодой силы и ярких красок. На одном берегу старая часть города, Буда, с ее парками и виноградниками, с цитаделью и королевским замком. На другом берегу — Пешт, нижняя часть города, с великолепными зданиями, отражающимися в реке. Между ними Дунай… Река — вальс. Все как в сказке. Цвета яркие, как на открытках. Даже пароходы, снующие по волнам, непохожи на настоящие. И повсюду — на набережных, вокруг крепости, в парке, на острове Маргариты и на площади Святого Георгия, в воздухе витает запах сирени. А в ресторанах, пивных, в кафе, на каждом углу — цыганские скрипки, их звуки пьянят душу. Это музыка-дурман, полная страсти и ностальгии, от нее хочется умереть, оплакивая потерянные воспоминания.
    Гросс не ошибся. Премьера в «Урании» прошла с триумфом. Целый месяц театр был набит битком. Айседора танцует при аншлаге перед неистовствующим залом. Однажды, когда занавес уже опустился, Айседора делает знак дирижеру и импровизирует на тему «Голубой Дунай». Зал обезумел: оглушительные крики «Eljen! Eljen!» (Браво!), на сцену летят головные уборы. Сидя в гримерной, усталая, но счастливая, со слезами радости на глазах, она видит перед собой молодого человека, протягивающего ей визитную карточку: «Оскар Бережи, Королевский национальный театр». Красавец. Все драгоценности мира можно отдать за иссиня-черные кудри, за один взгляд карих, слегка раскосых глаз. Идеальный овал лица, чувственные губы, безукоризненно прямой нос… «Да это Давид, творение Микеланджело!» — думает про себя Айседора. И вот статуя оживает и говорит:
    — Ваше лицо подобно цветку. Мне так хочется, чтобы вы пришли посмотреть меня в театре. Я играю роль Ромео. «Кого же еще ему играть!» — думает Айседора.
    На следующий день, в сопровождении матери, ни на шаг ее не оставляющей, она сидит в первом ряду Королевского национального театра. Оскар не играет Ромео. Он — сам Ромео, молодой, пылкий, поэтичный. Когда он произносит:
Но что за блеск я вижу на балконе?
Там брезжит свет. Джульетта, ты как день![13]

    — то отворачивается от партнерши и смотрит в упор на Айседору. А она так очарована его красотой, что ей кажется, будто он говорит не текст пьесы Шекспира, а признается ей в любви. Но любуется она им чуть отстраненно, не желая полностью отдаться своим чувствам. Что-то мешает ей, какая-то преграда отделяет ее от предмета желаний. Это наслаждение напоминает ей детскую радость, с какой когда-то она поглощала мороженое, терпеливо растягивая удовольствие.
    После спектакля Оскар провожает мать и дочь в гостиницу «Хунгария». После веселого ужина втроем миссис Дункан удаляется в свою комнату, а молодые люди остаются в салоне. И тут Ромео падает к ногам Айседоры:
    — О, Айседора! Свет очей моих! Благодаря вам теперь я знаю, как надо играть Ромео. Вы меня вдохновили. Ваша любовь сделает из меня большого актера, я уверен.
    Дальше все происходит словно в головокружительном танце. Время остановилось. Жизнь, театр, любовь слились воедино. Оскар обнимает Айседору, покрывает всю горячими поцелуями, едва не задушив:
Я ваших рук рукой коснулся грубой.
Чтоб смыть кощунство, я даю обет:
К угоднице спаломничают губы
И зацелуют святотатства след.

    Как оказалась она обнаженной рядом с его обнаженным телом? Она не помнит. Не знает, почему укусы Ромео для нее слаще ласки и почему у его губ вкус весенних цветов. И нет никакого желания сопротивляться. Наоборот, есть желание полностью отдаться его воле. И это вовсе не бред, а острое просветление ума, какое бывает порой от алкоголя или наркотика. Ей хочется быть покорной ему, и она прижимается грудью к его упругому животу. Думать о наслаждении. И повторять, повторять его. Ничего не упустить. Быть жадной, но нерастерянной. И оставаться собой, как всегда.
    Крик. И боль с привкусом освобождения. Острая и сладкая боль, глубокая и легкая. Уходящая внутрь, рассыпающаяся мелкой дрожью. Боль улетает, взмахнув крыльями. Словно что-то живое трепещет в ней и хочет вырвать тело из земного притяжения.
Нет, это были жаворонка клики,
Глашатая зари…

    Сквозь полуприоткрытые ставни прохладный ветерок овевает сплетенные тела. Начинается самое прекрасное утро в ее жизни. На смену ночи любви приходит заря, бодрящая, как струя родниковой воды.
    — Скорее одевайся. Я тебя увезу.
    — Куда?
    — Куда-нибудь… За город. Мне ужасно хочется оказаться среди деревьев. Пить парное молоко.
    В экипаже, увозящем их за город, он кладет голову ей на плечо, а руками обнимает за талию. Его жесты напоминают движения непроснувшегося ребенка. Она улыбается. Бубенчики весело позвякивают на упряжи. Небольшой белый с красным плюмаж придает коням праздничный вид. Да и весь город сверкает, как свадебный кортеж. На всех балконах за фигурными решетками сияют улыбками разноцветные букеты.
    С высоты средневековых укреплений виден весь Будапешт. Сквозь утренний голубой туман над Дунаем просматривается гигантская арка моста Ланцхида. За ними блестят купола Парламента и Оперы. А вокруг — виноградники и дубравы. Внизу — ложбина, усыпанная белыми домиками, в них — рестораны и та деревенская таверна, куда Ромео ведет Айседору.
    Не сон ли это? Старый колодец посредине крестьянского двора, грубая мебель, лубочные картинки на стенах, деревенская кровать, покрытая толстым одеялом из набивной ткани. Не декорация ли это для опереточного спектакля? А часы, проведенные в этой комнате в любовных утехах, когда можно подолгу молча смотреть друг на друга и лишь изредка произносить самые чудесные на свете слова: «Я люблю тебя», ибо нет ничего сильнее этих слов, когда тела говорят друг другу так много, когда каждый миг наполнен бесконечностью и кажется, что минуты разрывают границы времени и улетают в неведомые дали… Наверное, это и называется счастьем?
    Айседора, Ромео… Вот они стоят у окна друг против друга, готовые вернуться в Будапешт, где сегодня вечером он играет, а она танцует. Она неотрывно смотрит на него, в ее глазах отражается небо, счастливая улыбка озаряет лицо — все говорит о ее полной самоотдаче, доверии и удивлении и о том, что она счастлива. Но, как ни странно, при этом маленькие руки ее, тонкие и вместе с тем сильные, говорят о другом. Привычным жестом она соединяет мизинцы, большие и указательные пальцы обеих рук, направляет их в сторону Ромео, тогда как остальные пальцы согнуты и прижаты к ладоням. Этот машинальный жест противоречит сияющему выражению лица, он выражает напряженную сдержанность и постоянную ясность сознания.
    Но пора ехать. Ромео — к театральной Джульетте, ждущей его за кулисами, Айседоре — танцевать жертвоприношение Ифигении на музыку Глюка.
    Через три дня заканчивался театральный сезон в Будапеште. На последнем представлении Айседора вызвала на сцену оркестр цыган и, надев красную тунику, танцевала под знаменитый «Ракоци-марш» — национальный гимн венгров, символ венгерской революции. Весь зал поднялся и подхватил хором эту песнь любви и борьбы. В тот вечер ее несли на руках как победителя до самой гостиницы.
    На следующий день они с Оскаром отправились в их хижину. Никогда еще не испытывала она такого пожара чувств. Порой казалось, что все — танец, мысли и даже та критическая дистанция, которую она всегда старалась сохранять между своими страстями и действиями, — все это сгорит в огне высшего триумфа, пожирающего их слившиеся тела. Она чувствует, что уже готова отказаться от мира за мгновенную дрожь, пронизывающую все тело… Именно сейчас, на подъеме славы, когда жизнь становится осмысленной, именно сейчас она может отказаться от танца, может расторгнуть контракты, пойти на саморазрушение, на смерть. Могила Джульетты… Гробница страсти…
    По возвращении в Будапешт ее ожидал сюрприз: сестра Элизабет приехала из Нью-Йорка. Радость свидания длится недолго. Мать и сестра осуждают поведение Айседоры. «Настоящий скандал! Весь Будапешт знает о твоем романе с этим актером. Даже в газетах пишут. Пора заканчивать, Айседора, иначе ты пропадешь, и твое искусство вместе с тобой…»
    Измученная сомнениями, она упрашивает их поехать туристами в Тироль. А для нее Александр Гросс организовывает турне в лучшие курортные города Богемии: Карлсбад, Франценсбад, Мариенбад… Империя Габсбургов переживала свои последние празднества.
    Повсюду ее встречают, как юную богиню, спустившуюся с Олимпа. Кони, украшенные плюмажами, лентами и кокардами цветов национального флага Венгрии, возят ее, одетую в белую тунику, по улицам в открытой коляске, усыпанной лилиями.
    Но этот триумф, восторженные крики при первом ее появлении на сцене не могут заставить забыть Ромео. Разлука с ним становится с каждым днем все мучительнее. Как бы ей хотелось убежать ото всех, лишь бы соединиться с ним! Она считает дни и часы, оставшиеся до их свидания.
    Наконец долгожданный час настал. Он встречает ее в Будапеште на перроне. Оставшись одни, они вновь обретают друг друга, те же слова и движения, та же неутолимая жажда обладания. Но ей кажется, что в Оскаре что-то изменилось. Как будто другая душа поселилась в нем. Или, вернее, чужая душа овладела им. Через час она поняла. Незнакомец, вставший между ними, носит имя Марка Антония, будущей роли. Ромео уже не совсем Ромео, он превращается в Марка Антония. Живет своим персонажем, пропитывается им, привязывается к нему до одержимости, постепенно сбрасывает с себя прежнюю кожу.
    Молодой римский полководец говорит уже не так, как говорил благородный красавец из Вероны. Изменился и голос, и взгляд. Не тот тон, не те жесты. Перевоплощение актера! Айседора начинает сожалеть об исчезновении Ромео. А Марк Антоний поговаривает о женитьбе как о решенном деле. Она удивляется: «Ты мне ничего об этом не говорил!» Уступая ему, она ездит с ним по Будапешту в поисках квартиры. Проходят дни, и она чувствует, что рядом с ее счастьем поселяется тревога. Женитьба? Хорошо. А как же танцы? Она была готова отдать жизнь за любовь, но не за супружескую жизнь.
    Однажды, после очередного утомительного поиска квартиры, она берет его за плечи:
    — Оскар, ответь откровенно. Что я буду делать, когда мы поженимся?
    — Милая, у тебя будет ложа в театре, и ты будешь приходить каждый вечер смотреть, как я играю. А еще будешь помогать мне репетировать роли. Ты не представляешь, как ты мне нужна.
    Надо сказать, так оно уже и происходит. Целыми днями Оскар работает над образом Марка Антония, которого он должен играть в следующем сезоне, а Айседора подает ему реплики. Она читает за Юлия Цезаря, Брута, Кассия, за толпу римлян… Нет, роль Джульетты была ей больше по душе.
    Как-то, когда они прогуливались в романтической роще Нориафа, он наконец-то признался, что, возможно, было бы лучше для них обоих, особенно для нее, если бы каждый продолжал работать в своей профессии. Сказал он это проникновенно, как опытный актер, импровизирующий на тему о разрыве. Он вложил в этот монолог весь свой талант: мягкие модуляции голоса, верно и точно выбранные жесты… А главное — улыбка! Не забыть про улыбку!.. Ни в коем случае не ироническую, это было бы неуместно. Скорее — покровительственную. Его герой обращается к девушке искренней и немного наивной, которой он преподал урок любви. Избегать презрения! Это было бы похоже на мелодраму. Должны звучать отцовские интонации. Нет. Лучше как у старшего брата. Побольше нежности. Как можно больше нежности. «Милая Айседора, ты знаешь, какое это будет горе для меня». Вот так хорошо. Даже отлично. А текст? Недурно, а? Вообще-то, может быть, стоило бы податься в драматурги? Еще когда он учился в консерватории, товарищи завидовали его искусству импровизатора. Браво, Оскар, браво.
    Будь она актрисой, то, наверное, сумела бы подать ему реплику, пьеса была бы сыграна, и занавес можно было бы опускать. Но она никогда не была актрисой. К тому же в амплуа брошенной любовницы она дебютировала, роль свою выучить не успела, и никто ее этому не научил. И она осталась стоять, не говоря ни слова, стараясь лишь не расплакаться, унять дрожь, даже попыталась улыбнуться ему после бесконечной паузы.
    — Ты прав, Оскар. Я тоже считаю, что нам лучше расстаться. К тому же, знаешь, я не создана для супружеской жизни. Буду искренна, как и ты: я всегда считала, что супружеская жизнь ужасна.
    Оскар вздохнул с облегчением. Он опасался криков, слез, проклятий… Ни за что не подумал бы, что она так правильно все воспримет. И все же почувствовал, что ему недостает «грандиозной сцены в четвертом акте», к которой он так готовился. Даже обидно.
    — Лучше, если мы расстанемся здесь, — сказала она.
    — Я провожу тебя.
    — Не стоит. Прощай, Оскар. Желаю тебе удачи. Ведь ты создан для счастья. И знаешь, ты будешь великолепным Марком Антонием.
    — Ты думаешь?
    — Уверена.
    Вернувшись в гостиницу, она почувствовала нервный озноб. Все тело сжималось от спазмов. Она задыхалась. Мать и сестра испугались и вызвали врача. Тот выписал успокоительное и заверил: «Через пару дней ей станет лучше». Но этого не случилось.
    Айседоре становилось все хуже и хуже. Дни и ночи сидела она в кресле, в состоянии полной прострации, с остановившимся взглядом, молча, отказываясь от еды. Временами ее лицо заливали слезы, хотя она не плакала, черты лица оставались бесстрастными, она как будто отсутствовала, погруженная в свои мысли. Словно тело реагировало автоматически, без всякого контроля с ее стороны. В конце концов ее положили в больницу. У ее изголовья сидели по очереди мать, сестра и жена импресарио. И только через месяц она стала выходить из состояния глубокой депрессии.
    Прежде чем ехать в Мюнхен, где Гросс организовал для нее серию представлений, ей посоветовали поехать на несколько дней отдохнуть в Аббацию, небольшой курорт на берегу Адриатического моря.
    Аббация… Дворцы в стиле барокко, виллы, утопающие в зелени пальм, музыкальные беседки, чайные павильоны а-ля Трианон. Каждый день небольшой пароходик совершает рейсы от курорта до Фиуме, что на другом берегу залива. В воздухе разлита меланхолия, характерная для конца сезона. Около пяти часов пополудни отдыхающие собираются у Кальдьеро полакомиться мороженым. Завсегдатаи — скучающие аристократы, циники-дипломаты, тоскующие вдовушки и гомосексуалисты, изгнанные из своих стран. Оркестр, состоящий из одних женщин, неустанно наигрывает вальсы Вальдтойфеля. Неспешно текут беседы. Одним словом — приглушенная роскошь, как на пассажирском судне перед кораблекрушением.
    Элизабет и Айседора объехали весь город в поисках номера в гостинице. Ни одной свободной комнаты. Они были на грани отчаяния, когда увидели приближающегося к ним молодого офицера с блестящей выправкой, затянутого в мундир. Щелкнув каблуками, он сообщил:
    — Сударыни, его императорское высочество эрцгерцог Фердинанд очень хотел бы принять вас у себя. Он узнал о вашем приезде и просит вас соблаговолить следовать за мной.
    Элизабет уже открыла рот, чтобы отказаться, но Айседора ее опередила и с очаровательной улыбкой приняла приглашение. Через несколько минут в сопровождении элегантного адъютанта они вступили в парк дворца. Эрцгерцог сам вышел на крыльцо, встречая их.
    — Мадемуазель Дункан, — с поклоном произнес он, — я много слышал о вас. Вы оказали бы мне большую честь, воспользовавшись гостеприимством моего дома во время вашего пребывания в Аббации.
    — С удовольствием, ваше высочество. Мы с сестрой будем вам очень признательны, — ответила Айседора, приседая в реверансе под сердитым взглядом Элизабет.
    Тот факт, что юная американка поселилась во дворце эрцгерцога, дал пищу для множества толков и комментариев среди его небольшого двора. Айседора игнорировала строгий этикет двора Габсбургов и явно забавлялась сложным церемониалом, каким окружался каждый шаг повседневной жизни эрцгерцога. Не раз приходилось ей делать усилие над собой, чтобы сохранить серьезность. Она с трудом удерживалась от смеха, делая реверанс намного более глубокий, чем тот, что могли себе позволить придворные старухи ревматички.
    Эрцгерцог не расставался со своим новым завоеванием. Повсюду их видели вместе: на борту императорской яхты, в зеленом театре, в цветочном парке, у Кальдьеро… Рука об руку они совершали продолжительные прогулки по берегу моря. Беседовали о музыке, танцах, литературе. Он оказался большим любителем искусств и внимательно выслушивал ее теории относительно танца и движений. Нередко слышался их громкий смех, словно это были студенты на каникулах.
    Однажды она вызвала настоящий скандал, явившись на пляж босиком, в крепдешиновой тунике выше колен, с огромным вырезом. Когда она выходила из воды, тонкая ткань плотно прилипла к телу, откровенно подчеркивая все ее формы. Дамы задохнулись от возмущения. А Фердинанд любовался спектаклем с мостков пляжа, не сводя бинокля с Айседоры. Достаточно громко, чтобы слышали окружающие, он сказал адъютанту:
    — До чего же красива эта Дункан! Необычайно красива! Прекраснее весны!
    Естественно, ее отношения с эрцгерцогом тут же породили слухи. Придворные дамы с чопорным высокомерием говорили о дурно воспитанной американке, ее неприличном поведении и наглых речах. «Вот уж поистине непонятно, что нашел его высочество в этой девке!» Поговаривали о любовной связи. Некоторые даже допускали мысль о возможном браке. Но люди, приближенные к эрцгерцогу, проявляли большую сдержанность на сей счет. И если упоминали об их близости, то лишь вполголоса и с понимающей улыбкой. Как правило, в окружении эрцгерцога женщины не встречались. На эту тему ходили разные слухи, и за столиками у Кальдьеро можно было услышать такие реплики: «Говорят, что…» — «Ах, так? Очень жаль!.. Такой красивый мужчина! Вы думаете, действительно?..»
    Айседора знала секрет Фердинанда. Он сам ей во всем признался. Он никогда не ощутит желания по отношению к ней, впрочем, как и к любой другой женщине, его интересуют только красивые офицеры из собственной свиты. А дружеское расположение, какое он к ней испытывает, носит исключительно эстетический характер. В один прекрасный вечер, когда они прогуливались по молу, под крики чаек над головами, он сказал:
    — Я понимаю, Айседора, что вам это будет нелегко, но все же я прошу меня понять. Вы единственная женщина на свете, которой я могу сделать подобное признание. Я знаю, как вы умны и чувствительны. Разве не может установиться между нами духовная дружба, к которой я всегда стремился? Возможно ли это? Я вас люблю, как люблю искусство, музыку, красоту, потому что вы красивы и в вас живет гениальность.
    Через несколько дней пришла телеграмма. Айседору ждут в Мюнхене через два дня. Прощаясь с ней, Фердинанд поцеловал ей руку со словами:
    — Прощайте, Айседора. Хочу, чтобы в вашей памяти сохранилось воспоминание о наших встречах. Я провел с вами незабываемые часы.
    — А я обязана вам еще больше, ваше высочество, потому что вы вернули мне вкус к жизни.
    Мюнхенский Дворец искусств — центр культурной жизни города. Каждый вечер за кружкой пива здесь собираются артисты, литераторы, музыканты. Среди постоянных посетителей — художники Каульбах и Ленбах, скульптор Штук. В густом табачном дыму они ведут бесконечные беседы. Айседора — одна из редких женщин, которых принимают в это общество. Ее удивляет прежде всего метафизический туман, каким окутываются все их разговоры. В Германии метафизика проникает повсюду, от больших и важных тем до мелочей. Но Айседоре это нравится. Искусство и философия всегда отлично уживались в ее теории танца.
    Она немного знала немецкий. В Мюнхене она начинает заниматься им серьезно и вскоре овладевает им настолько, что может читать в оригинале Канта и Шопенгауэра и понимать бесконечные споры «мэтров». Ее импресарио Александр Гросс предусмотрел несколько выступлений во Дворце искусств. Предприимчивость его растет по мере того, как повышаются шансы Айседоры. Каульбах и Ленбах не возражают против ее выступлений, а вот Штук сопротивляется. «Танцу нет места в храме искусства», — заявляет он. В одно прекрасное утро она приезжает к нему в студию, захватив с собой тунику, переодевается за ширмой и показывает свои танцы. Это его не переубедило, и тогда она подробно излагает свою концепцию танца — философскую и хореографическую. Через четыре часа он объявил себя побежденным.
    После Дворца искусств она танцует в Королевском зале. Там ее ждет триумф. После концерта студенты распрягают ее открытый экипаж и везут по улицам, танцуя вокруг с зажженными факелами. У гостиницы, где она остановилась, поют во все горло под ее окнами добрую половину ночи. В другой вечер ее пронесли на руках до знаменитой пивной «Хофбройхаус», водрузили на стол и устроили вокруг хоровод; ее шаль разрезали на узенькие полоски и привязали, как кокарды, к своим фуражкам. С ужасным шумом только под утро проводили ее в гостиницу. В ту ночь жители Максимилианштрассе с трудом могли уснуть.
    Из Мюнхена она едет в Берлин. Гросс приказал к ее приезду обклеить стены домов яркими афишами о начале гастролей в Кролл-опере. В программе — Седьмая симфония Бетховена, которую она танцует в сопровождении симфонического оркестра. На следующий же день после премьеры имя Айседоры Дункан у всех на устах. Пресса только о ней и пишет. Ее смелость вызывает аплодисменты. Ее пластику находят безукоризненной, а музыкальность танца позволяет заново открыть самые, казалось бы, известные произведения. Правда, некоторые критики упрекают ее за отказ от театральной иллюзии и от условностей мизансцены, иные возражают против ее босых ног и прозрачных хитонов. Но все восхваляют появление нового танца. «Приезд Айседоры Дункан, — писал один из критиков, — означает реализацию мечты, которая утешала человечество в мрачные моменты его истории, — мечты о возвращении золотого века и потерянного рая». Айседора дает интервью берлинской ежедневной газете, где подробно излагает свои теории. Удивительно, что в стране Баха, Бетховена и Вагнера никто не упрекнул ее в отказе от балетной музыки с ее метрономным ритмом в пользу океана симфонической музыки.
    В Мюнхене, во время гала-концерта во Дворце искусств, Айседора познакомилась с Зигфридом Вагнером. Она была потрясена: сходство с отцом невероятное. Тот же огромный шишковатый лоб. Тот же профиль хищной птицы, только подбородок не такой волевой. Она может часами слушать, как Зигфрид делится воспоминаниями об отце. Рихард Вагнер оказал на нее огромное влияние и как личность, и как композитор. С удивительной легкостью движется она в мире его музыки, полном символики, где царит интуитивное восприятие жизни и мира, свойственное древнегерманскому язычеству. Ирландии она обязана своим идеализмом, а долине Рейна — своим чувством фатальности. Она не материалист, но и не мистик, просто верит в неотвратимость судьбы, что испокон веков властвует над людьми.
    В великих вагнеровских творениях предстает мир языческий и вместе с тем божественный, и она с восторгом погружается в него. По существу, она понимает танец так же, как Вагнер понимал музыку: как богослужение. Поэтому, думает она, должно родиться нечто новое, уникальное, в день, когда ей удастся выступить в Байройте. Ею овладеет дух гения этого места, и она наверняка достигнет небывалых высот в искусстве.
    А пока она увлечена другой мечтой, не менее заманчивой. Но для этого надо объединить их «клан». Очень кстати из Америки вернулся Раймонд.
    — Я устал от этих американцев, — говорит он. — До чего скучная публика! И потом, мне очень хотелось повидать всех вас.
    — Ты выбрал отличный момент, — говорит Айседора. И тут же излагает свой замысел. Он в восторге.
    — Потрясающе! Да, но где взять деньги?
    — Об этом не беспокойся. Деньги есть. Последнее мое турне прошло удачно, и я почти все деньги сохранила. Загвоздка только в том, что мама и Элизабет не в восторге от моей идеи. Постарайся их убедить. Тебя они скорее послушаются.
    Раймонду легко удалось уговорить остальных членов семьи. Ведь они всегда мечтали об этом! Этот замысел был мифом «клана», одним из тех, какими полно воображение Дунканов. Теперь они наконец смогут реализовать свою мечту и осуществить великое паломничество к истокам, совершить жертвоприношение на святом алтаре искусства, откуда получили духовную пищу. Они совершат путешествие в Грецию.
    — А Августин? — вдруг вспоминает мать.
    — Верно, как же Августин? Чуть не забыла. Не можем же мы отправиться в путешествие без него.
    Тут же посылают телеграмму старшему брату в Калифорнию с предложением выехать первым же пароходом вместе с женой Сарой и дочкой. «Хорошо, — отвечает он. — При условии, что мы в точности повторим путь Одиссея». Почему бы нет? Идея понравилась. И все уселись перечитывать «Одиссею».
    Осталось сделать самое трудное: уговорить импресарио. Он, конечно, разразится бурей, но Айседора сообщит ему новость в последнюю минуту по телефону.
    — Как? Это несерьезно, дружочек. Как вы можете бросить все и ехать в Грецию в момент, когда начинается ваша международная карьера!
    — Говорю совершенно серьезно, господин Гросс. Я уезжаю завтра.
    — Что? Завтра? Вы с ума сошли!.. Одумайтесь, Айседора, прошу вас… Наверное, Раймонд вам внушил такую мысль, а? Меня это не удивляет. Ваш брат совершенно чокнутый. Но вы-то, Дора, вы… Послушайте, вы имели колоссальный успех в Будапеште, в Мюнхене, в Берлине. Вас сделали известной. Я должен подписать контракты в Италии… в Соединенных Штатах… Веду переговоры с Байройтом. Вы понимаете, о чем речь идет? Байройт! Не будете же вы все ломать из-за какого-то каприза…
    — Я все обдумала. Байройт или не Байройт, мы уезжаем. Совершаем то же путешествие, что совершил когда-то Одиссей.
    — Кто?
    — Одиссей. Слыхали про такого?.. Одиссей, Пенелопа, Навсикая, Кирка… Одним словом, Гомер! Слыхали про Гомера?
    — Кто эти несчастные? Не ездите с ними, Айседора, вы дискредитируете ваше имя. И опасайтесь греков, они все мошенники.
    — Прощайте, господин Гросс. По возвращении я разыщу вас… Если вернусь.

ГЛАВА VIII

    Венеция, 1903 год. Первая остановка по пути в Грецию — и первое разочарование… Поистине Айседора предпочитает Флоренцию. Там, в галерее Уффици, она открыла для себя картину Боттичелли «Весна». Это произведение приводит ее в восторг. Она говорит сестре:
    — Посмотри, вот танец, который я хотела бы создать. Если бы я могла моим телом передать то же чувство, тот же экстаз, ту же загадку! Если бы могла дать людям почувствовать мягкость устилающих землю цветов под ногами!.. Представь себе, Элизабет… хоровод нимф, струящийся воздух, а посередине — я, Мадонна-Афродита, само воплощение Ренессанса! Я бы назвала это Танцем будущего…
    Из Венеции их семья перебралась в Санта-Мауру, откуда должно было начаться путешествие. В тех же условиях — обязательно! — в каких совершал его Одиссей: под парусом, на рыбацком судне.
    Раймонд выискал в порту подходящее суденышко и попытался объяснить хозяину, что их плавание должно точь-в-точь походить на путешествие Одиссея. Недоверчивый рыбак долго пялил глаза на американца, который жестикулировал, как одержимый, и говорил без конца про какого-то Гомера, причем очень настойчиво. Выслушав, рыбак постучал пальцем по лбу (международный жест, говорящий о сомнениях в умственном здоровье собеседника) и, пытаясь предупредить об опасностях предприятия, стал показывать на небо, повторяя:
    — Бум! Бум!..
    Все же при виде кучи драхм, протянутой ему Раймондом, хозяин судна согласился.
    И вот наши путники плывут по Ионическому морю на борту рыбацкого судна. Сделали короткую стоянку в Превезе, где пополнили запас провизии: большой крут сыра, оливки, вяленая рыба (все, как в меню Одиссея). После чего взяли курс на Карвасарас. От жары продукты скоро превратились в желтоватую липкую массу с тошнотворным запахом. Нескончаемая качка совсем доконала пассажиров, и они один за другим перегибаются через борт, освобождая желудки ото всего, что в них было и чего даже не было.
    К концу дня берега Греции наконец дают приют нашим семерым аргонавтам. С зелеными лицами, покачиваясь, сходят они на землю и падают ниц в изнеможении, только Раймонд запевает гимн наконец-то обретенной «отчизне»:
После долгих в пути испытаний наконец-то мы добрались.
Привет тебе, о Зевс-олимпиец! И тебе, Аполлон, привет!
Привет и тебе, Афродита! Вставайте, вакханки, и жены, и девы!
Идите сюда и с собой приведите Мастера оргий.
Пусть песнопения наши Диониса разбудят.

    Можно себе представить изумление греческих рыбаков при виде людей, наряженных в хламиды и туники, то падающих на землю, то кидающихся их обнимать со слезами радости. Вся деревня сбежалась посмотреть на незнакомцев. Раймонд до полуночи разглагольствовал о мудрости Платона. Никто ничего не понимал, но всем было весело, как на свадьбе, и вино текло рекой.
    На следующий день, «едва Аврора простерла свои руки-лучи», группа отправляется дальше. Мать и Сара с ребенком садятся в экипаж, запряженный двумя лошадьми. Остальные веселой гурьбой шагают, размахивая ветками лавра, к великому удивлению собравшихся крестьян. Дорога к Агриниону вьется в гору извилистой лентой. Кристально чистый утренний воздух и яркие краски разлиты вокруг. Даже туман в ущельях окрашен в розовый цвет.
    На стоянках они танцуют и поют. Вплавь перебираются через реку Ахелоос. Пьют вино из свиных бурдюков со смолистым запахом и находят его восхитительным, несмотря на привкус лака. Одним словом, пьяны от счастья.
    Ночью добираются до Агриниона, где садятся в дилижанс, идущий в Миссолонги. Короткая остановка, чтобы почтить память великого Байрона у его могилы, и все садятся на пароход, идущий в Патру, а оттуда допотопный поезд, трясясь и раскачиваясь по узкоколейке, довозит их до Афин. В сосредоточенной тишине поднимаются они по тропе, ведущей к Акрополю: место священно, волнение слишком сильно. Да и можно ли словами передать мощное дыхание окружающей красоты, от которой кружится голова? Солнце встает из-за горы Пентелик, золотисто-розовый свет озаряет ее мраморные склоны и сверкающий Эрехтейон, храм Афины… Их потрясает величие Акрополя. Часами бродят они по священной горе, с бьющимся сердцем, охваченные каким-то мистическим экстазом. А когда, наконец, спускаются, у них уже готово решение. Не сговариваясь, все охвачены одним желанием: никогда больше не покидать землю Эллады. Жить в сени Пропилеев, как можно ближе к богам.
    Первой нарушила молчание Айседора. Минута торжественная.
    — Слушайте меня. На моем счету в банке достаточно денег. Мы построим храм и посвятим его божеству танца.
    Всеобщее одобрение. Осталось найти идеальное место. Они обошли Колон, Фалер, долины Аттики, но не находят места, достойного их святилища. Наконец на горе Пимет Раймонд замечает возвышение. Он втыкает в землю свой посох (отныне семейство одевается только по моде пастухов Аркадии: туника, сандалии, а в руках — посох) и громко зовет остальных.
    — Идите сюда! Я нашел. Смотрите! Мы на одном уровне с Акрополем.
    Действительно. Если взглянуть на запад, четко видны храмы Акрополя на такой же высоте. Холм, на котором они стоят, всего лишь голый бугор с каменистой почвой, где растут одни колючки. Называется Копамос. Не без труда путники разыскали пять крестьянских семей, считающих эту землю своей.
    — Мы хотим купить ваш холм и построить здесь храм. Сколько хотите за землю?
    Греки не растерялись и затребовали баснословную цену: несколько миллионов драхм. Начинается торг, спор, пытаются договориться. Напрасно. Крестьяне уперлись и не уступают. Тогда, по счастливой идее, пришедшей в голову Раймонду, семья приглашает всех: мужчин, женщин, детей и стариков на пир. На всякий случай пригласили также стряпчего из Афин. Ближе к полуночи, после обильных возлияний, между местными пастухами и эллинами из Нового Света подписывается купчая.
    Копамос становится собственностью Дунканов. Цена, конечно, головокружительная, однако существенно меньше первоначально запрошенной. Объятия, поздравления, слезы радости, возносятся молитвы Зевсу, Дионису и Афродите. С утра начинают работать. Раймонд чертит план будущего храма, который должен быть точной копией дворца Агамемнона. Не меньше. Нанимают рабочих, и с горы Пентелик на повозках, в которые впряжены ослики, начинают привозить мрамор.
    Закладка первого камня сопровождается самой фантастической церемонией. Позвали священника в черной рясе, с большим крестом на широкой груди. Первым делом он потребовал петуха.
    — Петуха? Зачем петуха? — удивилась Элизабет.
    — Необходимо для совершения обряда.
    Пришлось довольно долго искать птицу, потому что кур в окрестностях не нашлось. В конце концов разыскали захудалого петушка и отдали его попу вместе с жертвенным ножом. Тем временем со всей окрути и даже из Афин стали собираться любопытные посмотреть на необычное зрелище: неоахейцы из Калифорнии хотят восстановить дворец Агамемнона. К закату солнца на вершине Копамоса собралась внушительная толпа.
    Держа в одной руке нож, а в другой несчастного петуха, священник трижды обходит огражденный участок земли, потом резким движением перерезает горло жертве и обагряет ее кровью краеугольный камень будущего фундамента. После чего долго поет речитативом, провозглашая долгая лета, мир и покой жителям этого дома и их потомству.
    По окончании молебна зажгли большой костер, на вертеле зажарили барашка, откупорили несколько бочонков местного вина и до рассвета плясали сиртаки.
    В последовавшие дни семейство организовало свою жизнь согласно их идеалу, то есть в абсолютном соответствии с тем, как жили древние греки. Их священной книгой становится «Республика» Платона. Айседору провозгласили главным жрецом, и первая ее речь звучала так:
    — Поклянемся никогда не расставаться, не жениться и не выходить замуж. Что касается тех, кто уже женат, они могут жить, как жили до сих пор, — добавила она, посмотрев на Августина, Сару и их дочку. — Мы будем жить на земле Эллады, как жили древние греки. Встаем вместе с солнцем, приветствуя его пением гимнов и провозглашая ему хвалы. После чего утоляем жажду кружкой козьего молока и учим юных афинян пению и танцам.
    Мы будем воспитывать их в почтении к древним богам, в уважении к обычаям их предков, сами будем носить хламиды и туники. После скромного обеда, состоящего из овощей и фруктов (постепенно мы откажемся от употребления мяса), будем заниматься музыкой и медитацией.
    Все семейство Дунканов поклялось свято выполнять изложенную программу.
    В ожидании постройки храма Терпсихоры наши герои поселились в центре Афин, в гостинице «Англетер». Кроме занятий с детьми, дни проходили в наблюдениях за стройкой, посещении археологических музеев и осмотре главных достопримечательностей. Они совершили трехдневную экскурсию туда, где проводились элевсинские мистерии, в 24 километрах от Афин. При этом побывали в деревне Дафнис, сделали стоянку на острове Саламин, где танцами и мимансом прославили победу Фемистокла над персидским флотом.
    Древние их наряды смотрятся гармонично на фоне Акрополя, но производят сенсацию в магазинах, трамвае и в ресторанах современного города. Однако постепенно жители Афин привыкли к этой живописной группе, и она стала частью городского пейзажа.
    Каждое утро с восходом солнца в полном безмолвии поднимаются они на священную гору с тем же чувством благоговения, что и в первый день. Айседора отрабатывает позы для танцев, остальные пытаются обнаружить следы козьих троп, которые существовали здесь до строительства храма Афины Паллады.
    Присутствуют они также на продолжительных службах в греческой православной церкви, зачарованные пышностью богослужений и красотой песнопений. Раймонд серьезно изучает нотное письмо древних греков. Однажды он пришел из публичной библиотеки в возбужденном состоянии и тут же закричал:
    — Айседора, это неслыханно и гениально!
    — Что именно?
    — Помнишь, мы слушали на днях песнопения в православной церкви?
    — Да, великолепное пение. А детские голоса! Сверхъестественная чистота звука!
    — Помнишь, я тебе сказал: «Голоса мальчиков в древнегреческом хоре должны были звучать именно так»?
    — Помню. Ну и что?
    — Так вот, у меня есть доказательства того, что существует преемственность между нынешней музыкой в греческой православной церкви и хором древних трагедий. Те же гаммы, мотивы и ритмы. Так, гимны Аполлону, Афродите и другим языческим богам после некоторых превращений перешли в греческую православную церковь.
    — Очень интересно. Но куда ты клонишь?
    — А вот куда. Если мы сумеем применить ритм современного византийского песнопения к хорам античной трагедии, например к «Просительницам» Эсхила, мы могли бы восстановить трагедию в ее первоначальном виде, как ее играли две тысячи лет тому назад. Представляешь?
    — Раймонд, ты — гений. Завтра же начнем собирать детский хор и поставим «Просительниц». Согласен?
    Как ему не быть согласным, ведь он давно мечтает применить на практике свои теоретические исследования. С помощью молодого семинариста Айседора отбирает путем прослушивания десять красивых мальчиков с чудесными голосами, «самые чистые голоса в Афинах», заверяет семинарист, и начинается работа.
    Репетиции проходят в большом салоне гостиницы «Англетер», любезно предоставленном дирекцией в распоряжение танцовщицы и ее брата. Через две недели они считают, что спектакль в основном готов. Слух об этом распространяется по всему городу. Студенты университета организуют в местном театре представление, вызвавшее восторженный прием. Услышав об успехе, король Георг I приглашает Дунканов выступить в Королевском театре. Айседора танцует «Просительниц» в сопровождении десяти хористов, одетых в разноцветные просторные туники. Прием ей оказан вежливый, но не более того. Принцессы не понимают ни слова из текста Эсхила, а музыкальные новации Раймонда, так понравившиеся студентам и преподавателям, оставляют аристократическую публику совершенно равнодушной.
    Тем временем работы на Копамосе встали. Банковский счет Айседоры иссякал быстрее, чем росли стены храма. Дунканы узнали от одного крестьянина новость, которую до сих пор скрывали местные жители: Копамос — земля пропащая, воды нет на шесть километров в округе. По склонам горы Химет, весело журча, сбегают ручьи и речушки, с Пантелика ниспадают водопады, а вот Копамос упорно сохраняет свой засушливый нрав. Ни капли воды. Просто Сахара какая-то. Раймонд решает копать артезианский, колодец. Но чем глубже копали, тем тверже и суше была земля. Пришлось отказаться от плана строительства дворца Агамемнона и оставить его стены недостроенными.
    Вскоре запасы денег иссякли, и Айседора собрала семейство на совет.
    — Осталось денег на неделю жизни, не больше, — сказала она. — Скоро нечем будет платить за гостиницу и питание. Вижу только один выход: послать телеграмму Гроссу.
    — Хороши мы будем, вернувшись! — простонал Раймонд.
    — Копамос оказался безумным проектом, бездонной бочкой. Но мы еще вернемся в Грецию, потому что носим ее в груди с давних пор, не так ли? Теперь никто и никогда не сможет отнять ее у нас, поскольку она живет в наших душах. Где бы мы ни находились, куда бы ни направлялись, мы будем ее любить и почитать, как истинную отчизну.
    Через три дня она получила ответ от Александра Гросса и целую серию контрактов в Вене и Мюнхене. В программе — «Просительницы» с хором детей из Греции. Железнодорожные билеты были заказаны на следующий же день.
    В последнюю ночь Айседора не могла уснуть и отправилась к Акрополю. В амфитеатре Диониса она медленно обошла пустынный полукруг и присела на ступени. Вдруг ей показалось, что огромная бездонная воронка затягивает ее вниз. Только неумолчный звон цикад нарушал тишину. Серебристый луч луны освещал просцениум. Никогда благородное величие этого места не казалось Айседоре наполненным такой тайной. Подняв глаза, она увидела края амфитеатра, черной тенью выделявшиеся на фоне звездного неба. Впервые она почувствовала себя чужой в этом окружении, под этим небом, среди давно умерших богов, чье невидимое присутствие она ощущала. Ей показалось, что античный мир, которому она так много отдала, теперь смотрел на нее с жалостью, культура, которую она попыталась воскресить, мстила ей за ее смелость. Движимая своей страстью, она наивно полагала, что можно вычеркнуть двадцать веков истории, что достаточно одеться, как одевались древние греки, питаться, как они, говорить на их языке, исполнять их музыку и гимны, возродить их танцы, поклоняться их богам — и люди станут жить их жизнью. Она нарушила неумолимый закон времени, осквернила гробницу, где покоится в веках душа минувших цивилизаций, нерушимая тайна их существа.
    Беспредельная наивность и слепая влюбленность мешали ей понять, что идея воскресить Элладу остается, несмотря на все усилия, лишь плодом ее воображения и ничем иным. То, чего ей удалось достичь, — это Греция 1900 года, типичное «Новое искусство», так же далекое от античной Эллады, как и от современной Греции. Греция с дункановским Парфеноном, дункановской мифологией, платонизмом, музыкой, танцами, костюмами…
    «Я ошиблась самым ужасным образом, — говорила она себе, обхватив голову руками, — все наши мечты лопнули, как мыльные пузыри. Мы никогда не сможем думать и чувствовать, как древние греки. Никогда! Я всегда буду американкой из Сан-Франциско, родившейся двадцать пять лет тому назад, наполовину ирландкой, наполовину шотландкой, и всегда у меня будет больше общего с краснокожими индейцами, чем с детьми Зевса». Но из этой ошибки возникнет ее самое оригинальное творение: танец, истоком которого является греческое искусство.
    Рассвет застал ее распростертой на каменной ступени, где она незаметно для себя уснула. Она встала, дрожа от холода, накинула шарф на плечи. Перед ней возвышались колонны Акрополя, освещенные первыми лучами солнца.
И на фронтоне храма
Горят лучи Авроры…
Смотри… Бледнеет мрак веков,
Видны брега свободной Эллады.
Греция возрождается внутри нас,
Вечная, свободная Эллада!..

ГЛАВА IX

    Приезд их небольшой группы в Вену не прошел незамеченным. Подобного никогда не видели под остекленной крышей вокзала «Сюдбанхоф». Впереди шел Александр Гросс с цветочными венками, за ним — все семейство Дунканов в туниках, а следом — десяток крикливых мальчишек в длинных белых одеяниях. Замыкал шествие семинарист в фиолетовом подряснике.
    На этом сюрпризы для австрийцев не закончились. На первом представлении зрители переглядывались с недоумением, слушая древнегреческие хоры Эсхила, распеваемые на мотивы православных гимнов. Удивление достигло предела, когда объявили, что Айседора одна исполнит роли пятидесяти дочерей царя Даная.
    — Ты надеешься выразить чувства пятидесяти дев сразу? — спросил ее Раймонд полушутя-полусерьезно.
    — Не беспокойся, — ответила она ему. — Когда я танцую, у меня появляется дар разрываться на части.
    Публика не была в этом уверена. В зале слышался шепот: «Это бессвязно», «Скандал!», «Спектакль безумцев», «И это называется танец?»
    — Я бы отправил их всех к доктору Фрейду, — важно заявлял какой-то старик, поглаживая окладистую бороду.
    — Ах, не говорите мне об этом человеке, — возражала соседка. — Он еще более умалишенный, чем его пациенты.
    — Я полагаю, что фрау Дункан — объект для психоанализа. Кажется, так это называется, дорогая?
    — Тихо, тихо! — протестовали с галерки.
    К счастью, в Вене нашлось достаточно интеллигентов и передовых художников, способных понять, что пыталась выразить Айседора своим танцем. Писатель Герман Бар, один из вожаков «Молодой Вены», посвятил этому спектаклю несколько статей в газете «Нойе фрайе прессе». Он лично знал танцовщицу, поскольку встречался с ней два года назад, во время ее турне по Германии. Это был мужчина лет сорока с загорелым лицом и рыжеватой шевелюрой. Внимательно следя за новыми идеями и самыми смелыми экспериментами, он не мог оставаться равнодушным к революции, совершенной Айседорой в хореографии. Он, горячий защитник Рихарда Штрауса и Арнольда Шёнберга, видел в ней один из главных символов современного искусства. Самый требовательный художник был бы рад получить такую оценку из уст столь проницательного критика, каким был Бар. Близкий к Шницлеру, Гауптману, Рильке, Герман Бар и сам активно участвовал в том небывалом культурном подъеме, какой наблюдался в Вене в начале XX века.
    Между ним и Айседорой установились дружеские отношения. Их часто видели вместе в известном кафе «Грин-щтайдль», штаб-квартире молодой австрийской литературы. Порой к ним присоединялись Шницлер, Цвейг и Альтенберг, вместе они вели бесконечные дискуссии об искусстве и эстетике. Однажды к их столику подошел стройный молодой человек с резкими чертами загорелого лица, быстро поклонился и решительным тоном представился: «Гуго фон Гофмансталь»[14].
    Каждый вечер после спектакля Айседора встречалась с Германом в баре ее гостиницы, где они болтали далеко за полночь. Однажды она пришла из театра в состоянии полного изнеможения. Бар поджидал ее.
    — Ах, Герман, друг мой, как я рада вас видеть, если бы вы знали!.. Вы так мне нужны!
    — Что случилось, Айседора? У вас измученный вид.
    — Каждый вечер одно и то же. Им плевать на Эсхила, на «Просительниц» и на византийский хор. Им скучно, они зевают так, что рискуют вывернуть скулы. И когда я выхожу на сцену и объясняю, что мне хочется возродить сам дух греческой трагедии, знаете, что они делают, Герман?
    — Нет.
    — Они требуют, чтобы я станцевала «Голубой Дунай»… Такое впечатление, что ничего другого они не знают, честное слово! Представляете? В Вене, Герман, в Вене!..
    — И что вы делаете?
    — Я подчиняюсь, разумеется. А что я еще могу делать?
    — Ну и как?
    — Они в телячьем восторге. Аплодируют как сумасшедшие, кретины, дегенераты! Вскакивают, трепеща от радости. И требуют повторить! Четыре раза… Пять раз!.. И я повторяю, повторяю. Ох этот «Голубой Дунай»! Герман, если бы вы знали, как он мне опостылел!.. Тошнотворно надоел, сил моих больше нет! Мне кажется, я погибаю. Не могу больше.
    — Успокойтесь, Айседора. Вы знаете, что лучшие люди в Вене на вашей стороне — интеллигенция, художники, студенты, молодежь. За вас готов бороться весь авангард, потому что вы представляете новое искусство, хотите изменить наш мир, потому что, как и мы, вы восстаете против традиционного, комфортабельного порядка, по-своему выступаете против абсурдных норм «красивой эстетики»… Вот к нам-то прежде всего вы и обращаетесь, не забывайте этого. Будьте уверены, Айседора, нарождается новая эпоха, когда молодежь завоюет наконец свои права. Вчера я присутствовал при исполнении нового произведения Шёнберга. Какой-то тупой господин в зале принялся свистеть в свистульку. Тогда мой друг Бушбек, сидевший рядом со мной, пошел к нему и отвесил пару звонких пощечин. Не волнуйтесь. Мы поступим также на одном из ваших спектаклей, потому что мы хотим жить настоящей жизнью. «Nostra res agitur»[15], Айседора.
    Так же принимают ее в Мюнхене, потом в Берлине. Полный успех у интеллигенции, аплодирующей ей, и непонимание у широкой публики, громко требующей «Голубой Дунай». Айседора неутомимо, трижды исполняет проклятый вальс, но не отклоняется от остальной части программы, то есть от главного. По существу, ей не важно, что ее смелые изыскания непонятны большинству зрителей. Ведь избранная публика — на ее стороне! Она знает, что идущий впереди обречен на одиночество, а в том, что она «впереди идущая», она никогда не сомневалась. Тем временем слава ее растет, причем не только в Германии, но и во всей Европе, и предложения контрактов поступают к Гроссу непрерывно.
    Но настоящие неприятности за шесть месяцев турне по Германии доставляет не столько публика, сколько десять мальчиков-хористов из Греции. Поначалу все шло как нельзя лучше. Повсюду их называли чудесными, забавными, хотя и развязными. Дамы, а то и некоторые мужчины были в восторге от их огромных черных глаз, всячески их опекали и баловали. Мальчиков обучали немецким словам, забавлялись их греческим акцентом, прощали им капризы и глупости: ах, какие они миленькие, молоденькие, трогательные! Айседора вызывала всеобщий восторг, когда по утрам выводила на прогулку своих «пастушков». Однажды в берлинском парке Люстгарден, на перекрестке аллей, греческая группа неожиданно оказалась на пути императрицы, совершавшей прогулку верхом. Внезапная встреча вспугнула коня, он метнулся в сторону, и августейшая амазонка упала на землю. Происшествие тотчас же сделалось сенсацией.
    Через несколько месяцев избалованные сыны Эллады начали доставлять серьезные хлопоты их покровительницам. Божественные голоса ломались, мальчишки фальшивили с каждым днем все сильнее, превращая хор «Просительниц» в кошачий концерт. К тому времени они выросли на добрых полфута, их щеки покрылись малоэстетичным пушком. Одним словом, очаровательные дети превратились в малопривлекательных подростков. Что касается семинариста, награжденного звучным титулом «хородидаскаль», он все меньше интересовался своими питомцами, и его когда-то горячая вера в византийскую музыку стала ослабевать при контакте с германским окружением. Его отлучки становились с каждым днем все чаще и продолжительнее. Однажды мальчишек застали в низкопробном кабаке пьяными, в обществе отребья из греческих эмигрантов.
    — Так больше продолжаться не может! — взорвалась Айседора, обращаясь к учителю пения. — Не могу допустить дальнейшей распущенности. Вы неспособны держать их в руках. Вы за ними не следите.
    — Я не виноват, хозяйка, — отвечал тот. — Они вылезли через окошко, пока я спал. Это сущие дьяволята, честное слово.
    — К тому же они фальшивят, когда поют. Голоса ломаются. Публика это замечает. Они портят мне весь спектакль!
    — Но это… византийские песнопения, хозяйка.
    — Я тоже так говорила поначалу, но теперь уже мне не верят. Конечно, можно сваливать вину на византийскую манеру пения! На самом деле это какофония. И вы отлично знаете это сами!
    На дурное поведение мальчишек жаловалась и администрация гостиницы. «Херувимчики» требовали к каждому блюду черного хлеба, маслин и сырого лука. И если им не подавали требуемое, они швыряли в лицо официанту мясо вместе с тарелкой. А один из маленьких негодяев даже пригрозил метрдотелю ножом.
    Наконец чаша терпения переполнилась. Айседора повела хористов в магазин, одела их в европейские костюмы, положила каждому в карман небольшую сумму денег, железнодорожный билет до Афин в вагоне второго класса и сама отвезла их на вокзал. Поезд медленно двинулся в клубах черного паровозного дыма.
    А тем временем, устав от того, что он называл «безумными выходками» Айседоры, Александр Гросс объявил ей, что отныне отказывается быть ее антрепренером. Пришлось ей обратиться к Йозефу Шурману, импресарио многих звезд. Тот согласился заниматься ее гастролями. Многоопытный делец и специалист международного масштаба в зрелищных делах, Шурман давно присматривался к этой босоногой американке, почуяв в ней великую танцовщицу. И не ошибся.
    Через неделю после отъезда молодых хористов Айседора получила письмо от Козимы Вагнер с приглашением обсудить с ней предстоящий фестиваль в Байройте.
    Встретиться с Козимой, дочерью Листа, подругой Вагнера, было равноценно переходу, хотя и временному, из категории смертных людей в царство полубогов. Несмотря на свои шестьдесят пять лет, вдова маэстро сохранила свою властную красоту молодости. Чудные зеленые глаза, хотя и слегка поблекшие, освещали удлиненное строгое лицо, унаследованное от отца. Смущенная, Айседора не смела рта открыть, но пожилая дама ободрила ее улыбкой.
    — Мне очень понравился ваш спектакль, фрау Дункан, — начала она с места в карьер. — Уверена, что и Рихард высоко его оценил бы. Сколько раз он приходил в ярость от берлинского кордебалета! Он терпеть не мог академический танец. К тому же их костюмы он считал отвратительными. А вот вы — та дева-цветок, о которой он всегда мечтал. Сможете ли вы принять участие в предстоящем фестивале, танцуя в «Тангейзере»?
    — Мадам, это моя заветная мечта, но одна я не могу танцевать и не знаю, как сложатся у меня отношения с театральным кордебалетом: у нас такие разные взгляды… Если бы у меня была своя школа танцев! Я бы привела с собой целую толпу нимф, фавнов и сатиров…
    — Не беспокойтесь, все будет улажено. Я сама буду присутствовать на всех репетициях. Что же касается школы, то когда-нибудь она у вас будет, я уверена в этом.
    Пришлось предупредить Шурмана, чтобы он отменил все текущие контракты. Импресарио был очень огорчен.
    — Айседора, вы доконаете меня. Вы понимаете, что вы делаете? Надо именно сейчас выступать как можно больше.
    — А что я буду делать в Байройте, разве не выступать?
    — Байройт — это не для вас. Байройт — это молебен, священная высота, мистический фестиваль, религиозная мистерия… не знаю, как его еще назвать. От ваших вагнерофилов с их обмороками и истериками у меня мороз по коже. Вот увидите, к чему приведет вся эта идеологическая дребедень, вот увидите. Ведь вы считаете себя сторонницей социализма… Нет, серьезно, Айседора, скажите, что вы собираетесь делать в этой Мекке германистов? Будете кадить ладаном великому и оглушительному богу Одину? Вас там и не заметит никто. Сейчас не время для этого, уверяю вас… Уже повсюду появляются ваши подражательницы. А если будете оставаться в тени, ваши имитаторши вас переплюнут. Вот уже в Лондоне появилась некая Мод Аллан, она выступает с шумным успехом каждый вечер, слепо повторяя все, что вы делаете…
    — Как вы сказали? Мод Аллан? Знаю ее! Бедная девушка из Америки, если не ошибаюсь. Прислала мне письмо несколько месяцев назад. У нее не было ни гроша, и она попросила разрешения смотреть из-за кулис все мои спектакли.
    — И вы, конечно, разрешили.
    — Конечно. Мне это не мешало: каждый вечер она забивалась в уголок и уходила, ни слова не говоря.
    — Она не теряла времени, эта ваша протеже, и украла у вас все: ваши па, жесты, покрой одежды… Все, все, вплоть до цвета ваших занавесов. А сейчас каждый вечер народ ломится, чтобы посмотреть ее «Саломею».
    — Ну а мне какое дело?
    — Прошу вас, Айседора, хотя бы изредка вставайте обеими ногами на землю: вы не в Парфеноне. Больше того: представьте, что Мод Аллан заявила в одном интервью, что она вас не знает и даже не слышала никогда о вас, что вы, наверное, одна из ее бесчисленных подражательниц. Ну, что скажете? Если не верите, читайте газеты; я принес вам несколько вырезок.
    — Йозеф, бросьте, все это меня не интересует.
    — А если ваше место займет кто-нибудь другой, это вас тоже не заинтересует? Повторяю, Айседора, совершенно необходимо выступать, иначе через три месяца вы прекратите существовать, вас просто забудут. Я и так уже с трудом доказываю Фроману, директору «Дьюк оф Йорке тиэтар», что вы единственная создательница этого жанра. А все из-за мисс Аллан! В результате — никаких контрактов с Лондоном заключить не удалось. Поверьте, я не пожалел средств для этого, вы меня знаете.
    — Не беспокойтесь, все уладится.
    — Вы сохранили письмо мисс Аллан?
    — Кажется, да… А что?
    — Дайте его мне, я опубликую его в газетах. Это единственный способ заставить ее замолчать, и я смогу заключить контракт с Фроманом.
    — Если настаиваете, я согласна, но сейчас оставьте меня в покое, я должна готовиться к фестивалю в Байройте. Прошу вас только договориться обо всем с руководством фестиваля.
    — Вы настаиваете?
    — Да, Йозеф, настаиваю, уверена, что я там многому научусь. Мне нужно испить из самого источника этой музыки, понимаете? К тому же я обещала Козиме Вагнер.
    — Хорошо, но предупреждаю, Айседора, сразу после фестиваля вас ждут гастроли в Петербурге, Москве, Варшаве, в Голландии и опять в Берлине…
    — Обещаю, что после Байройта вы будете делать со мной все, что захотите.
    Импресарио, конечно, не поверил ей. Он знал, что она будет поступать как захочет, что душевные порывы ей дороже денег.
    «В конце концов, — подумал он, — Байройт — не такая уж плохая идея. Это может добавить ей международной известности: „Айседора Дункан в „Тангейзере““… „Вагнер и Айседора…“ Теперь мой долг сделать так, чтобы ее выступление там стало событием».
    В Байройт она приехала в начале мая. До открытия фестиваля оставалось три месяца. Айседора работала то в театре, то у себя в гостинице «Черный орел», где стоял рояль. Каждый день получала она записку от Козимы с приглашением пообедать или провести вечер на вилле Ванфрид. Эта вилла в стиле барокко, с тяжелыми занавесями, мрачными обоями и слишком богатой мебелью, была местом, где Рихард Вагнер провел свои последние годы с Козимой. Кроме Айседоры, каждый день за столом было десятка полтора гостей, в большинстве своем артисты, музыканты, писатели, философы, порой королевские особы, приехавшие воздать должное памяти «пророка нового времени».
    После обеда госпожа Вагнер уводила Айседору в сад и прогуливалась под руку с ней вокруг обвитой плющом плиты черного мрамора, лежащей на могиле композитора. По вечерам гости собирались в большом салоне, под портретом короля Баварии Людвига II. Знаменитые музыканты исполняли камерные произведения.
    Однажды, гуляя по окрестностям, Айседора заметила старый дом с мраморным крыльцом и с видом на романтический парк. Оказалось, что это бывший охотничий домик маркграфа Байройта.
    — Вот то, что мне нужно, — сказала она сопровождавшей ее Мэри Дести.
    — Вы с ума сошли, Айседора. Он непригоден для жизни. Не будете же вы заниматься восстановлением дома, чтобы прожить в нем всего три месяца?
    — Мэри, дело решенное. Постараемся узнать, кто хозяин, и завтра же я найду подрядчика. Хотите, будем жить здесь вместе?
    — Конечно, Айседора, но повторяю: это безумие.
    — Ну и что? Разве вам не говорили, что у всех Дунканов мозги набекрень? К тому же это не такое уж безумие по сравнению с Копамосом, уверяю вас.
    — По сравнению с чем?
    — Потом объясню. Пошли, нельзя терять ни минуты. Этот домик мне нужен срочно.
    У нее все делалось быстро. На следующий день она заплатила владельцам дома и участка стоимость аренды на полгода — целое состояние. Тотчас приступили к работе каменщики, плотники, маляры, обойщики. Не прошло и месяца, как Айседора и Мэри въехали в дом, обставленный мебелью, привезенной из Берлина.
    Вскоре после их вселения в Филипсруэ — так называлась вилла — произошло странное событие. Однажды ночью, когда Айседора уже спала, в ее комнату быстро вошла Мэри.
    — Айседора, проснитесь, проснитесь скорее, прошу вас, — сказала она вполголоса.
    — Это вы, Мэри? Что случилось? Что вам нужно?
    — Пойдемте со мной, скорее… В саду какой-то мужчина. Айседора вскочила и спустилась с подругой на первый этаж. Подойдя к стеклянной двери, выходящей в сад, она увидела в темноте силуэт невысокого худощавого мужчины, неподвижно стоявшего под липой.
    — Он всегда здесь стоит, — прошептала Мэри.
    — Как «всегда»? Вы его знаете?
    — Вот уже неделю он приходит сюда после полуночи. И стоит всегда на одном и том же месте, не спуская глаз с вашего окна.
    — А почему раньше не сказали?
    — Не хотела вас беспокоить. Вдруг это убийца?
    В эту минуту луна выглянула из-за облаков и осветила лицо незнакомца. Айседора расхохоталась.
    — Что с вами, Айседора? — с испугом спросила Мэри. — Вы знаете его?
    — Ну, конечно, знаю, — отвечала Айседора, накидывая шаль на плечи. — Это Генрих Тоде.
    — Кто-кто?
    — Писатель Генрих Тоде. Я познакомилась с ним у Козимы. Он не спускал с меня глаз, но не решался заговорить. По-видимому, безумно влюблен в меня. Оставайтесь здесь, Мэри, я сейчас вернусь.
    — Что вы делаете, Айседора? Вернитесь! Вы с ума сошли. Простудитесь!
    Но та уже была в саду и направлялась к «привидению».
    — Ну, что, господин Тоде, забавляетесь игрой в призраки? — спросила она со смехом. — А ведь вы меня очень напугали!
    — Да… да… наверное… извините, — бормотал он, как ребенок, застигнутый врасплох.
    Переменив тон и положив руку ему на плечо, она спросила:
    — Друг мой, вы так сильно любите меня?
    — О, Айседора, вы самая чудная мечта в моей жизни… Вы — сама святая Клара.
    Тихо взяв за руку, она повела его в дом. Как сомнамбула, вошел он в гостиную, не спуская с нее своих зеленых глаз, горевших безумным огнем. Усадив его в удобное кожаное кресло и налив коньяка, она спросила:
    — Господин Тоде, почему вы только что сравнили меня со святой Кларой?
    — Потому, что я сейчас описываю жизнь святого Франциска.
    — Я читала вашего «Микеланджело». Чудная книга! Судьба его подобна грозовому небу! Вы словно слились со своим героем. Я полностью и абсолютно разделяю ваш взгляд на красоту. Но в вашем чувстве ощущается некая боль, словно красота причиняет вам страдание.
    — Вы правы. Созерцание прекрасного всегда вызывает беспокойство. Быть может, прекрасное предстает, как нечто неуловимое. А может быть, связано со смертью. Это и путает, и пьянит одновременно. Красота — это желание и гибель каждого художника.
    Он говорил тихим, глуховатым голосом, с какой-то жалобной интонацией, временами умолкая.
    — А как вы перешли от Микеланджело к святому Франциску?
    — Очень просто. Оба мне представляются, как две стороны одного и того же персонажа. Несмотря на различия в их судьбах, между ними существует тайное, волнующее сходство. И с каждым днем я нахожу все новые подтверждения своей догадки…
    И он вдохновенно начал рассказывать о святом Франциске. Он видел в нем святого всех поэтов и художников, предшественника Данте, вдохновителя Джотто. Для него в святом Франциске воплотились два лика Средневековья, два лика Италии: влюбленной и грубой, восхитительной и жестокой.
    — Франциск оставил глубокий след в религиозном сознании массы людей и в судьбах сильных мира сего, — продолжал Тоде. — Он стоял у истоков итальянского Возрождения. В его лучах согревались Мазаччо, Фра Анджелико, Донателло, Гоццоли, Синьорелли…
    Он рассказывал горячо и непрерывно, почти не переводя дыхания. Об искусстве, о красоте, об Италии. Его слова то возносились вверх, то опускались, парили и возвращались к его любимому Франциску Ассизскому, словно непреодолимая сила влекла к нему после возвышенных рассуждений о чувствах людей Средневековья или о христианской символике. Глаза его загорались, когда он говорил о том, как страстно любил святой человеческую доброту. Не доброту слабых, а сильную доброту, способную спасти мир, вернуть человеческий разум к естественной природе, восстановить его величие и достоинство.
    Айседора восхищенно внимала. Никогда не слышала она подобных речей, не видела такого напряженного взгляда. Она почувствовала себя вознесенной в небесные сферы. Рассвет застал их сидящими друг против друга. Казалось, оба потеряли чувство времени. Вдруг он замолчал, подошел к ней, обнял, поцеловал в глаза и ушел навстречу первым лучам восходящего солнца. Она крикнула: «Генрих!» Он обернулся.
    — Генрих, не забудьте о нашем свидании… Завтра вечером… Под липой в моем саду. Буду вас ждать.
    Каждую ночь Тоде приходил в Филипсруэ. Он либо размышлял вслух, либо читал юной подруге последние страницы своей рукописи. Он ни разу не позволил себе никакого движения, выдающего желание овладеть ею. Самое большее — целовал в лоб или глаза, брал за руку, целовал ладонь. И никогда не пытался коснуться ее груди или снять тунику.
    — Не понимаю я вас, — сказала однажды Мэри. — Вы, такая чувственная, как вы можете терпеть подобную ситуацию?!
    — Что вы хотите, дорогая, я влюбилась в святого. Такое могло случиться только со мной. Генрих воображает себя Франциском Ассизским, а до того он был Микеланджело.
    — Я бы предпочла Микеланджело!
    — Я тоже, но что делать! И потом, он видит во мне возрожденную святую Клару. Он идеально воссоздает пару, которой увлечен в настоящее время.
    — И не надоело вам играть эту роль?
    — Я, возможно, вас удивлю, Мэри, но никакой роли я не играю. И никогда не умела играть. А что касается моей чувственности, тут уж ничего не скажешь! С тех пор как два года назад кончилось мое приключение с Бережи, я ни разу не спала ни с одним мужчиной. Не скажу, чтобы это мучило меня. Я полностью отдалась танцу.
    — А сейчас?
    — Сейчас я знаю, что никогда не буду принадлежать Генриху. Несмотря на то, что никто не владел мною так абсолютно, как он. Никто, верите? Он владеет моей душой. И когда я его слушаю и вижу его огромные глаза, такие умные и такие печальные, мне хочется умереть.
    — Вы околдованы, Айседора.
    Да, именно так. Она была околдована, сведена с ума чем-то, превосходящим ее понимание, что она могла сравнить только с той дрожью, которая охватывала ее во время репетиций, едва оркестр начинал прелюдию из «Парсифаля». Сидя где-нибудь в темном углу театра, замкнувшись в себе, во власти высшего сладострастия, так близкого к страданию, она с трудом подавляла в себе желание кричать о своей любви, желании и тоске. Когда сидящий рядом с ней Генрих брал ее руку, она чувствовала, как все тело ее начинало дрожать от ласкового прикосновения его руки, нежной и горячей, как страстный поцелуй.
    Однажды рано утром, когда Тоде прощался с Айседорой на крыльце Филипсруэ, они увидели коляску, приближающуюся по аллее парка. Генрих побледнел:
    — Смотрите, Айседора. Это фрау Вагнер.
    И верно, из подъехавшего экипажа вышла Козима Вагнер, как обычно во всем черном, с небольшой тетрадкой в руке. При виде Тоде она чуточку замешкалась, и по ее всегда ясному лицу промелькнула легкая тень. По-видимому, она не ожидала, что застанет Айседору с мужчиной в столь ранний час. Тоде поклонился ей и исчез, а Айседора повела гостью в гостиную.

   

    Айседора Дункан. Берлин. 1904 г.


   

    Джозеф Чарлз Дункан, отец Айседоры.
    Мэри Дора Грэй Дункан, мать Айседоры.


   

    Элизабет Дункан, сестра.
    Августин Дункан, брат.


   

    Айседора Дункан. 1880 г.


   

    Айседора Дункан. 1889 г.


   

    Айседора Дункан. Рисунок Фрица фон Каульбаха на обложке журнала «Югенд». 1904 г.


   

    Оскар Бережи (Ромео).


   

    Айседора Дункан в «Сне в летнюю ночь».


   

    Айседора Дункан. Рисунок Л.Бакста. 1908 г.


   

    Генрих Тоде.


   

    Айседора Дункан с учениками.


   

    Айседора Дункан в Греции.


   

    Айседора с учениками в Грюневальде. 1905 г.


   

    Эдвард Гордон Крэг. 1895 г.


   

    Гордон Крэг с матерью Эллен Терри.


   

    Элеонора Дузе.


   

    Дирдрэ. 1911 г.


   

    Айседора Дункан


   

    А. Дункан и Г. Крэг в день первой встречи. Берлин. 1904 г.


   

    Айседора Дункан, Тэмпл Дункан и Мэри Дести. Германия. 1904 г.


   

    Айседора Дункан. Рисунок Г. Крэга. Январь 1904 г.


   

    Айседора Дункан. Пастель Г. Крэга. 1904 г.


   

    Парис Зингер на своей яхте


   

    Школа Айседоры Дункан в Париже.


   

    С сыном Патриком.


   

    Айседора Дункан


    — Дорогая деточка, — начала Козима, — мой столь ранний приезд, должно быть, удивил вас. Но то, что я обнаружила, так странно… и так важно… для вас… и для меня… что я не могла больше ждать. Я вам помешала, извините, я вспугнула этого беднягу Генриха. Он убежал, словно увидел черта.
    — Это не важно. А что вы обнаружили, фрау Вагнер?
    — Вы часто с ним видитесь, не так ли?
    Айседора, злясь на себя, почувствовала, как кровь прилила ей к лицу. «В конце концов, я не обязана перед ней отчитываться. Почему она вмешивается?»
    — Я понимаю, — сказала дама, — понимаю.
    И хотя она изобразила улыбку, ее взгляд был полон непоправимого разочарования.
    — Вот причина моего приезда, — продолжала она, протянув Айседоре то, что держала под мышкой.
    Это была школьная тетрадка с записями, сделанными фиолетовыми чернилами.
    — Я нашла ее, разбирая бумаги, оставшиеся после кончины Вагнера. Это его раздумья о танце Трех граций в сцене вакханалии в «Тангейзере». Он подробно описал, как должен исполняться танец. Именно так, как танцуете вы, Айседора, до мельчайших деталей. Интуитивно вы нашли танец, соответствующий его собственному видению. Не поразительно ли это? Держите тетрадь и сохраните ее как сувенир о Байройте и о Козиме Вагнер.
    — Но, мадам, я не могу ее принять. Эта рукопись принадлежит истории…
    — Действительно, она должна бы достаться Зигфриду. Но я надеялась, что, передавая ее вам, я в то же время отдаю ее Зигфриду… что рукопись будет принадлежать… вам обоим. Мне казалось это естественным. Зигфрид — сын Рихарда, а вы — его духовная дочь. Я думала, что… Но судьба решила иначе, и не следует идти ей наперекор. Бережно храните эту реликвию, Айседора. Моей рукою сам Рихард вручает вам этот дар.
    Фестиваль приближался. С утра до вечера Айседора проводила дни в театре, присутствовала на репетициях опер. Они проходили без спешки, в атмосфере исключительной собранности всех артистов, музыкантов и танцоров, под строгим наблюдением Козимы и Зигфрида Вагнеров.
    Айседоре предстояло исполнить самую трудную и опасную роль в своей карьере, но она не думала об этом. Ураганы музыки, исполняемой оркестром, которым руководил Ганс Рихтер, уносили ее в мир легенд: «Кольцо нибелунгов», «Тангейзер», «Парсифаль». Она была то Зиглиндой в объятиях Зигмунда, то Кундри, провозглашающей проклятия. Ей казалось, что душа ее возносится вместе с кровавым кубком Грааля… Когда она выходила из театра, покачиваясь, будто пьяная, все вокруг казалось ей туманным, далеким, невесомым, нереальным. Реальностью для нее была лишь вагнеровская легенда.
    Духовный экстаз, который вызывал у нее Генрих Тоде, постепенно сменился отчаянным желанием. Мысль, что этот неуловимый возлюбленный — вот он, рядом, и вместе с тем словно отсутствует, — отказывается от ее тела, доводила ее до невменяемого состояния. Она забывала есть, почти не спала. Такой режим не ослаблял, а усиливал остроту чувств. Она внезапно обнаруживала в себе энергию, какой не подозревала раньше. Часто она проводила в постели ночь без сна. Пытаясь облегчить страдания, руки ее ощупывали тело, пылающее внутренним огнем, ища выход в ласке. Это вызывало конвульсии и крики раненого зверя…
    К счастью, был танец, ежедневные репетиции в театре. В отличие от многих артистов Айседора не умела отделять свою жизнь от искусства, и исполнение ею танца вакханок с детской непосредственностью выражало ее тогдашнее состояние. Она танцевала, как дышала, любила, страдала, не думая скрывать чувства правилами приличия. Произведения великих музыкантов становились ее музыкой, она владела искусством ставить ее на службу своим фантазиям, при этом оставаясь верной замыслу автора. Никто не знает, на каких загадочных путях была подготовлена встреча Вагнера, Айседоры и Генриха Тоде. Она произошла сама собой, не могла не произойти, поскольку Айседора обладала редким даром придавать непредвиденной случайности силу необходимости.
    В одном из интервью она сделала, по сути дела, признание: «Музыка „Тангейзера“ выражает все безумство жажды сладострастия человека, живущего рассудком. Вакханалия происходит в голове Тангейзера. Закрытый грот сатиров, нимф и Венеры — это закрытая душа Вагнера, страдающего от вечного ожидания того, что он смог найти лишь в своем воображении. Эта музыка таит в себе всю неудовлетворенность чувств, отчаянное ожидание, все томление страсти и вожделения в мире».
    Страдания на Венериной горе, сновидения Тангейзера, вакхический экстаз… Все вожделение мира!.. В тот вечер, когда состоялась премьера, Айседора бросила в безбрежный океан музыки свое тело, томящееся от страданий. Так она не танцевала со времен детства на берегу океана в Сан-Франциско. Ураган звуков унес ее. Освободил. Выпустил. Утешил.
    Кто не видел конца сезона в Байройте, тот не знает, что такое грусть. Тишина там кажется более угнетающей, чем где-либо. Быть может, потому, что наступает после урагана. Театр «Фестшпильхаус» напоминает в эту пору мрачный, бессмысленный и уродливый корабль, выброшенный на берег. Да и участники фестиваля похожи на людей, уцелевших после кораблекрушения. Они бродят без видимой цели вокруг священного холма, словно пытаются подобрать уцелевшие обрывки возвышенных аккордов. Сердца их пусты, и в душах смятение. Зеваки собираются у грузовиков, увозящих декорации и костюмы. Как будто чудо может свершиться и волшебство повториться: из этого тряпья и мешковины вновь оживет легенда, еще раз блеснув своею красотой.
    До отъезда в Россию оставалось три месяца. Айседора воспользовалась передышкой и совершила турне по Германии. Начала с Гейдельберга, где Тоде читал лекции. Между репетициями она ходила в университет слушать Генриха. Днем студенты заполняли аудитории, чтобы слушать лекции о Микеланджело и итальянском Возрождении, а вечером аплодировали Айседоре в городском театре. Так молодежь объединяла в своем восхищении новаторские идеи писателя и хореографические открытия танцовщицы. Их часто видели вместе беседующими на «Тропе философов» вдоль берега Неккара. Вернувшись на виллу Филипсруэ, Айседора никак не могла остаться наедине с собой из-за нескончаемых приемов и встреч. Какая-то неожиданная жизнерадостность охватила ее; она пользовалась любым поводом для развлечений. Именно тогда при необычных обстоятельствах познакомилась она с королем Болгарии Фердинандом. Все присутствующие на вилле Ванфрид встали при его появлении, Айседора продемонстрировала свои демократические убеждения и осталась сидеть, хотя сосед и толкал ее в бок, шепча на ухо:
    — Встаньте же, встаньте, это — король Болгарии!
    Он вошел в полной тишине. Полулежа на софе, Айседора раскинула руки, с вызовом оглядывая всех и очаровательно улыбаясь. Юная и дурно воспитанная дочь Америки бросала вызов германской аристократии. Фердинанд Болгарский подошел к ней, попросил разрешения сесть рядом и начал рассказывать о своих всемирно известных коллекциях древнегреческих находок. Собравшиеся с изумлением взирали на беседующую пару. Айседора поделилась своим замыслом создать школу, специализирующуюся на возрождении античных танцев.
    — Какая прекрасная мысль, — воскликнул король. — Почему бы вам не приехать в мой дворец на Черном море, где вы могли бы открыть школу?
    — С радостью, ваше величество. Но это так далеко. Почему бы вам не приехать ко мне поужинать завтра вечером?
    Гости чуть не поперхнулись.
    В полночь следующего дня в Филипсруэ слышались громкие голоса, взрывы хохота, ржание коней, звон шпор: король в военном мундире и сапогах приехал в сопровождении свиты. Навстречу ему выбежала Айседора с верной своей Мэри. Ужин при свечах, шампанское, прогулка под луной в парке. Король обнимает Айседору, в кустах слышатся звуки поцелуев, шепот нежных слов. Вернувшись на виллу, она приглашает его в свою спальню и проводит с ним остаток ночи. Не потому, что Фердинанд так уж ей понравился. Скажем прямо, он не в ее вкусе; ей неприятен его нос, похожий на клюв коршуна, слишком большой рот, его шумное веселье и грубые манеры. Но когда он обнимает ее и смотрит в упор своими кошачьими глазами, она улавливает в них огонек загнанного зверя. Сначала это ее интригует, а когда она понимает причину, то даже трогает. Его величество Фердинанд Болгарский боится. Всего боится. Трех свечей в подсвечнике на столе. «Это дурное предзнаменование!» — восклицает он. Белой дамы. «Она всегда приносила несчастье Габсбургам». Его преследует страх перед покушением. Это его ахиллесова пята, его секрет. Айседора привлекает его к своей груди, целует в губы, успокаивает, отдается…
    — Какая у него сильная натура! — восхищается Мэри на следующий день. — Настоящий жуир.
    — Да… — задумчиво отвечает Айседора… — суеверный жуир… Напоминает мне мальчика, потерявшегося в темноте и ругающего небо, чтобы не умереть от страха.
    Фердинанд приезжает чуть ли не каждую ночь. Порой он встречает в холле слоноподобного гиганта, тенора вагнеровских опер фон Барри, страстно влюбленного в Мэри Дести. Однажды король, лежа рядом с мирно спящей Айседорой, проснулся от страшного шума. Предрассветный сумрак разорвал голос Барри — фраза из партии Парсифаля: «Рана! Амфортас! Рана!»
    Медленно приближалась зима. А с ней кончалось пребывание в Байройте. Через несколько дней надо будет собирать багаж, прощаться с Филипсруэ, с виллой Ванфрид, с Козимой и Генрихом… Возвращаться в реальную жизнь… Выходить из магического крута. В поезде, увозящем ее в Санкт-Петербург, Айседора спрашивала себя, не очнется ли она, одетая в сверкающие латы, со шлемом на голове и с длинным щитом, закрывающим тело, у подножия Вальхаллы, где восседает бог Один… Розоватый туман рассеивается в долине. Спускаясь с холма, что рядом со скалой, Зигфрид приближается к спящей, развязывает шлем, длинные кудри Брунхильды рассыпаются, словно золотые кольца. Склонившись над ней, он касается устами ее губ. Тут дочь Одина открывает глаза, медленно выпрямляется и, воздев к небу руки, приветствует землю и небо:
Привет тебе, солнце!
Привет тебе, свет!
Привет тебе, яркий день!

    Айседору убаюкивает ночное движение поезда. Ритмичный стук колес упрямо повторяет: «Святой Фран-циск Ас-сиз-ский… Святой Фран-циск Ассиз-ский…» Покачивание вагона словно подчеркивает ударные и безударные слоги. Она тщетно пытается прогнать их, заменить другими. Но они упорно возвращаются с назойливой регулярностью: «Святой Фран-циск Ассиз-ский… Святой Фран-циск Ассиз-ский…».
    — Что за глупость, — злится она. — Дался мне этот святой Франциск Ассизский.
    Поезд несется по заснеженному простору. Прислонившись лбом к стеклу, Айседора различает в ночи голубоватые поля, провожает глазами редкие мерцающие огоньки. И слышит непрекращающийся стук колес, отбивающий все тот же ритм.
    Тогда она дышит на стекло и пальцем пишет: «ГЕНРИХ ТОДЕ». После чего ложится и засыпает глубоким сном.

ГЛАВА Х

    Из-за снежных заносов поезд прибыл в Петербург в четыре утра, с опозданием на двенадцать часов. Пустые перроны утопают во мраке. На площади извозчики в тулупах греются, притопывая возле саней, и крепко хлопают друг друга по спине, чтобы не замерзнуть. Так они часами ждут седоков на морозе и ледяном ветру. Айседора садится в сани с потрескавшимся верхом и лохматыми подушками, из которых вылезает волос.
    — Отель «Европа!» — говорит она огромному мужику, сидящему на облучке перед ней.
    — Но-о! Милая! — кричит извозчик, обращаясь к лошади, как к своей возлюбленной. Все извозчики здесь обращаются к своим лошаденкам с ласковыми словами. Сани трогаются со скрипом. Голова лошади скоро окутывается паром. Вдруг она останавливается и с испуганным ржанием чуть не встает на дыбы. Айседора всем телом подается вперед и в ужасе видит перед собой длинный обоз, бесшумно двигающийся навстречу. В каждых санях — по гробу, а вокруг них — мужчины и женщины в черном. Процессия приближается. Кучер снимает шапку и крестится справа налево, по православному обычаю.
    — Что случилось? — спрашивает она на ломаном русском.
    — Ничего страшного, барыня, — хриплым голосом отвечает мужик, оборачивая к ней свою бородатую физиономию с глазами, грустными, как у старого пса. — Это рабочие… Дело было… в воскресенье… Да, такое вот дело… Расстреляли многих, перед Зимним… Да… Солдаты стреляли…
    — Расстреляли? Но за что?
    — Не знаю, барыня… Говорят, они бастовали, хотели лучше жить… хлеба просили, знамо дело…
    — Ужас какой!
    — Конечно, сидели бы лучше дома. Смутьяны все это натворили, не сидится им… Вот они и устраивают беспорядки… политику на улицах… и все такое… Но, милая! Потихоньку поедем! Потихоньку, полегоньку. Так и доберемся…
    Весь остаток дня Айседора прожила под впечатлением ночного происшествия. Швейцар гостиницы рассказал ей подробности случившегося. Говорил он тихо, с видом конспиратора, оглядываясь по сторонам.
    В воскресенье, 22 (9) января 1905 года, в день всеобщей забастовки, рабочие Путиловского завода решили отнести царю прошение. Поп Гапон шел во главе толпы, вместе с ним другие священники в облачении, с крестами, иконами и хоругвями. Толпа двигалась в полной тишине. К ним присоединились рабочие окраин, с женами и детьми. Перед выходом на Дворцовую площадь толпа остановилась. Путь преграждали шеренги солдат с винтовками. Несколько минут прошло в тишине. Солдаты и рабочие молча смотрели друг на друга. Вдруг раздался выстрел. Упал человек. Это стало сигналом. Послышались залпы. Толпа стала разбегаться: кто в сторону Невского проспекта, кто в противоположную. Войска окружили бегущих у Александровского сада. Конные казаки выскочили из засады и стали рубить всех подряд на Николаевской набережной и на мосту через Неву. В это Кровавое воскресенье около тысячи человек погибло и более пяти тысяч было ранено.
    А во вторник вечером в Дворянском собрании сверкали хрустальные люстры, в партере блестели драгоценные камни в украшениях дам, сияли ордена на ярких мундирах кавалеров. Царский двор явился приветствовать юную калифорнийку, слегка растерявшуюся на огромной сцене. Босиком, в одной тунике, тонкой как паутинка, она танцует на фоне простого голубого занавеса полонезы Шопена. Она хочет выразить своим танцем впечатление от ночного видения, отклик на бунт угнетенного народа. Когда она, закончив танец, падает, ткань туники и ее лицо залиты слезами. Гром рукоплесканий раздается в зале. Айседора кланяется, в изнеможении от пережитого волнения.
    Несмотря на свой триумф, Айседора боялась встречи со звездами классического балета, Павловой и Кшесинской. Как-то они встретят ее, анархистку от хореографии, не окончившую элементарной балетной школы? Однако ее опасения вскоре рассеялись. На следующий же день к ней явилась сама Кшесинская в собольей шубе.
    — Я восхищаюсь вашим выступлением. Думаю, что мы многому можем у вас научиться. Сегодня вечером я танцую в Мариинском театре. Было бы очень любезно с вашей стороны, если бы вы могли прийти.
    Айседора не верит своим ушам. Ведь в Байройтском театре балерины рассыпали гвозди на полу, чтобы она поранила себе ноги, а здесь, в храме академического танца, перед ней открывают двери настежь.
    В тот же вечер великолепный экипаж, утепленный дорогими мехами, отвез ее в театр. В отведенной ложе ее ждут цветы и три красавца-гвардейца в роли переводчиков. Ее появление вызвало сенсацию в зале. Аристократия Санкт-Петербурга во все глаза разглядывает нимфу в сандалиях и белой тунике. Во время антракта кавалеры представляют ее августейшим особам: великому князю Сергею Александровичу, дядюшке царя, великому князю Михаилу, княгине Орловой, графу Курагину. Неожиданно к ней подходит увешанный наградами офицер. Она инстинктивно отступает: от этого человека с короткой стрижкой, черной как смоль бородой и монгольским разрезом глаз исходят флюиды жестокости. Он представляется:
    — Генерал Трепов. К сожалению, вчера не смог видеть вас. Был очень занят. Все же позвольте поздравить вас с успехом. Говорят, вы очаровательно танцевали под музыку Шопена.
    — Я очень люблю полонезы. Это музыка свободы.
    — И революции. Прощайте, мадам, — отрезает он, щелкнув каблуками.
    В ее взгляде, обращенном к одному из светловолосых спутников, немой вопрос.
    — Это новый губернатор Санкт-Петербурга, — отвечает тот. — Ему поручено подавление революционных элементов.
    А через несколько дней Павлова пригласила ее на представление «Жизели». На ужине после спектакля Айседора оказалась между художниками Бакстом и Бенуа. Напротив нее сидел великан с молодым, но уже одутловатым лицом, — Сергей Дягилев. Друзья прозвали его «Шиншилла» за белую прядь волос, выделяющуюся на черной шевелюре.
    — Я в восхищении, — восклицает Айседора. — Кшесинская!.. Сказочная! Поистине сказочная! Воздушна, как бабочка. А Павлова! Это чудо!
    — Уж не стали ли вы поклонницей классического балета, госпожа Дункан? — спрашивает Дягилев с лукавой усмешкой на устах.
    — Вовсе нет. Я восхищаюсь талантом, грацией, чудесной легкостью, а также физической выносливостью балерин… Но для меня остается вопросом, где же во всем этом танец, точнее — душа танца? У Павловой тело из стали, согласна, но зачем такая сила? Для чего эта тирания над собой, эти многочасовые упражнения, скажите, пожалуйста?
    — Это — тренировка, отработка техники. Признаю, что это тяжелый труд, но он необходим, — отвечает Дягилев своим низким голосом.
    — Согласна, но зачем нужна техника, если она полностью отделяет душу от тела? Поверьте, инстинкт только страдает от того, что его держат в стороне от усилий мускулатуры. Сегодня утром я была в Императорской балетной школе. Там видела пятилетних крошек, которых заставляют часами стоять на пуантах. Это варварство, да и только! Я находилась в зале пыток. Никогда не видела я ничего более противоположного моему представлению о танце.
    — А как вы его себе представляете, госпожа Дункан? Очень хотелось бы знать.
    — Я считаю, что тело должно быть воплощением прозрачности, интуиции, совершенным выражением души и разума. Считаю, что танцор — это прежде всего человеческое тело, то есть пластическая реальность в трех измерениях, живой, одушевленный, подвижный элемент, а не холодная механическая деталь. Думаю, что отделение танца, решившего, что он может жить сам по себе, породило такую ересь как классический балет. Во времена Софокла танец, поэзия, музыка, драматургия и архитектура составляли одно гармоничное целое и были проявлением единого чувства в различных формах. Когда я была в Афинах, я часто танцевала на рассвете в амфитеатре Диониса. Там я почувствовала, до какой степени все было подчинено единой гармонии. Я находилась в центре круга, образующего амфитеатр, и жесты рук моих соответствовали линиям, очерченным передо мною горизонтом его ступеней.
    — Извините, госпожа Дункан, но вы говорите главным образом о душе… чувствах и ничего о дисциплине, которой требует танец, как и всякое другое. Не боитесь ли вы, что поддаетесь инстинкту женщины, а не художника?
    — А почему вы их отделяете? Мне кажется, что вас шокирует больше всего то, что женщина способна вносить новое в искусство, совершать революцию… Можно подумать, что вы воспринимаете это как некое покушение на ваше превосходство. По-видимому, мы должны были бы покорно склоняться, подобно несчастной Павловой, перед тиранической волей господ Петипа и прочих истязателей-хореографов. Самое большее, на что вы соглашаетесь, это видеть в нас муз-вдохновительниц, но как только женщина начинает творить, вы ей затыкаете рот словами об интуиции. Вы читали книги доктора Фрейда, господин Дягилев?
    — Признаюсь, нет… Пока нет.
    — Очень жаль. Вы узнали бы, что интуиция, подсознательное находятся в центре всей деятельности человека, в том числе художественного творчества. Через несколько лет эти теории совершат переворот в наших концепциях в области искусства. Даже если публика еще не понимает меня, я знаю, что представляю собой, а это — главное. Я нахожусь у истоков нового искусства.
    — И новой женщины, как мне сказали, — иронически добавляет Дягилев.
    — Конечно! Я требую этого, и открыто требую. Кстати, я никогда не разделяла эти два понятия: женщина и танцовщица. Хочу объединить их. Вы представляете, во что классический балет превращает тело женщины? Это же скандал! Вместо того чтобы показывать обнаженные плечи и ноги, их прячут в трико телесного цвета! Что может быть смешнее? А эти корсажи, твердые, как железные ошейники! А смехотворные пачки! Это издевательство над красотой женских форм! А слишком узкая обувь, стискивающая ступню, как орудие пытки! Все делается, чтобы лишить женщину ее естества. А я хочу вернуть ее в нормальные условия. Хочу, чтобы женщина не стеснялась своих форм. Вот почему меня так боятся пуритане всякого рода.
    — Госпожа Дункан, можно я задам еще один вопрос? Почему вы не танцуете под музыку, специально написанную для танца?
    — Потому что до сих пор не написана настоящая, великая музыка для танца. Я танцую под музыку Баха, Бетховена, Шопена, Шуберта и Вагнера, потому что только эти гении выражают ритм человеческого тела. Вагнер, возможно, лучше других понял, какой должна быть музыка для танца.
    — Очень интересно, очень интересно, — говорит Шиншилла, откидываясь назад в синем дыму сигары. Хотя вид у него рассеянный, он запомнил все, что она сказала. По существу, он думает примерно так же, как и она. Но для него важно не создавать новое искусство танца, а радикально реформировать традиционный балет, объединить музыку, поэзию, живопись и танец, чтобы создать единый спектакль, приносящий полное наслаждение.
    — А почему вы не открываете свою школу?
    — Это — мое самое большое и давнее желание. Надеюсь осуществить его… Может быть, в Германии…
    После недельного пребывания в Петербурге Айседора получает приглашение выступить в Москве. Прием публики гораздо более сдержанный. Слышны даже протестующие возгласы возмущенных балетоманов. Как всегда, самые горячие аплодисменты смелой новаторше исходят от артистов и художников. На премьере сразу после закрытия занавеса великий Станиславский бросился к рампе и своим могучим «Браво!» перекрыл свист недовольных.
    В России театр для многих — государственная религия. Имя одного из богов этой религии — Константин Станиславский. У него все внешние атрибуты божества: фигура Аполлона, темная шевелюра с искрами седеющих волос, ослепительно сверкающие зубы, тонкое и вместе с тем сильное мужское обаяние, жесты проповедника, теплый, обволакивающий баритон, каждое слово четко очерчено, ясные, звучные гласные доносят музыку речи.
    «Наконец-то я встретила настоящего мужчину», — шепчет про себя Айседора, увидев его. Ей надоело платоническое обожание поклонников. Страстно захотелось прильнуть к его губам, к горячему телу этого красавца.
    Но он каждый вечер играет в своем Художественном театре, и видеться они могут только ночью, после спектакля. Он очень серьезно излагает свои идеи о театральной постановке, о декорациях, об игре актеров, задает много вопросов о танце.
    — У кого вы учились танцевать? — спрашивает он.
    — У Терпсихоры. Я танцую с того дня, когда научилась стоять на ногах. И всю жизнь танцевала. Все должны танцевать. Жаль, что не все понимают естественной потребности, данной нам самой природой.
    — Странно, — замечает он с упреком. — Впечатление такое, что вы не можете говорить о своем искусстве логично, последовательно, систематично… Вас тут же уносят чувства…
    — Что же вы хотите, я не теоретик, как вы, — отвечает она с улыбкой. — Как объяснить словами то, что я не могу сформулировать даже для себя? Прежде чем идти на сцену, я должна завести в себе некий мотор. Он начнет работать внутри меня, тогда ноги и руки сами, помимо моей воли, будут двигаться. Когда мне не дают для этого времени, я не могу танцевать…
    Станиславский тоже ищет такой двигатель, который необходим актеру перед выходом на сцену. Часами он наблюдал за Айседорой во время спектаклей и репетиций. Они ищут одного и того же, но лишь в разных отраслях искусства.
    Она пытается отвлечь Станиславского от мыслей о театре, хотя бы на короткое время, но это ей не удается. Он живет только для театра. Страсть к сцене, по-видимому, пожирает его целиком, он предан ей душой и телом. Каждый раз, когда Айседора пытается заговорить о чем-нибудь личном, он переводит разговор на темы театральные. В Айседоре он видит только танцовщицу. Как женщина она для него, кажется, не существует. Однако она уверена, что он к ней неравнодушен. Инстинкт не обманывает ее. Конечно, он женат, у него семья, дети, к которым он очень привязан. Все же с хорошенькими актрисами, которые от него без ума, он, наверное, порой… «Ну что ж, придется мне первой пойти навстречу», — думает она.
    В тот вечер он репетирует «Чайку». Ее он предупредил: «Закончу репетировать не раньше полуночи, а то и часа ночи». Она приехала в театр. Ждет конца репетиции в его кабинете, который служит и гримерной. На стенах, на столе, на диване — всюду макеты декораций, фотографии, эскизы костюмов. В углу — гримировальный столик с выгнутыми ножками и тройным зеркалом, окруженным яркими лампочками. На столе — тюбики с гримом, пудрой, болванка для парика. Он входит измученный, небритый, капли пота на лбу, закуривает папиросу.
    — Устал до смерти… но поработали, кажется, недурно. Нет ничего труднее для постановки… В пьесах Чехова сложно то, что внешнего действия нет, все прячется за бездействием персонажей. Говорят, что в его пьесах ничего не происходит. Ужасная ошибка! Наоборот, происходит очень многое. «Чайка» — это жизнь в отрицаниях. Посмотрите на реплику Маши: «Это траур по моей жизни…» По существу, они все носят траур по своей жизни. Самое трудное — передать их неспособность выйти из мира химер и действовать, показывать пустоту в них самих и в их окружении… Прелесть не в диалоге, а в том, что скрывается за ним, в молчании, во взглядах… Главную роль играет интуиция. Сомов сделал великолепные декорации, да, прекрасные декорации, настоящее произведение искусства, совершенно лишенное натурализма. Ему удалось создать мир, одновременно реальный и неуловимый, полный поэзии… загадочности… он сделал видимыми души Треплева, Нины, Тригорина… их иллюзии… и ту неврастению, которая есть во всем этом… — А вы?
    — Что я?
    — Вам не кажется, что вы на них немного похожи?
    — Да нет, не думаю… право. А почему вы спрашиваете?
    — Да потому, что вы совсем, как они, бедный мой Константин Сергеевич. Вот вы пришли и почти Не видите меня, а сразу начинаете увлеченно говорить о Чехове, о декорациях, о поэзии, о мечтах… Вы так заняты своей ролью… Как будто боитесь от нее оторваться. Хоть на минутку забудьте о театре! Ну, подойдите ко мне… Ближе…
    Они стоят почти вплотную друг к другу, она вдыхает запах мужчины, ей хочется прикоснуться к его груди, она угадывает его мускулистое тело под рубашкой, смотрит на мужественный рот, на влажные и сильные губы, она видит, что он впивается в нее глазами. И вот она обнимает его за шею и целует долго, жадно пьет тепло его губ. Он нежно возвращает ей поцелуй, медленно освобождается от объятий, смотрит на нее с удивлением. Она опять хочет обнять его, но он останавливает ее порыв и, взяв за руки, говорит:
    — Это безумие, Айседора.
    — Безумие? Почему?
    — Подумайте, что мы будем делать с ребенком?
    — С ребенком? — спрашивает она в изумлении. — С каким ребенком?
    — Да с нашим, с тем, которого мы рискуем заиметь вместе. Что мы будем с ним делать? — И своим прекрасным низким голосом продолжает: — Я никогда не соглашусь, чтобы мой ребенок воспитывался вдали от меня. А поскольку мне будет трудно привести его в мой дом…
    Он не успел закончить фразу. Стоя перед ним, Айседора почувствовала неудержимое желание расхохотаться. Схватив пальто, она выбежала в коридор, чтобы не прыснуть со смеху ему в лицо.
    Зато на улице она дала себе волю и хохотала до слез. Но, вернувшись в гостиницу, почувствовала, что первая реакция сменилась горьким отчаянием. «Если бы я была мужчиной, то в моем нынешнем положении пошла бы в бордель. А у меня и такого выхода нет».
    Она раздевается, долго рассматривает в зеркале свое обнаженное тело, любуется формой груди, округлостью бедер, очертанием ног.
    — Просто Ренуар, да и только, — говорит она сама себе. — Такая же шелковисто-перламутровая кожа.
    Вспомнив о сцене со Станиславским, думает: Самое смешное то, что он говорил совершенно серьезно. Ребенок!.. Ребенок!.. Ну и что? Есть из-за чего устраивать драму. Я бы его сохранила и забрала с собой, этого ребенка. Воспитала бы его. Ничего от него не прошу. Хотела, чтобы он взял меня, вот и все… Какой же он дурак! До чего же глуп!..
    После короткого визита в Киев, где студенты, как обычно, распрягают экипаж и везут Айседору с триумфом по городу, она должна срочно выехать в Берлин. На вокзале ее встречает Мэри Дести. В такси, по дороге в гостиницу, они разговаривают так, как если бы расстались вчера, а не месяц назад.
    — Я так беспокоилась о вас, Айседора.
    — Поезд опоздал на двенадцать часов. Я видела похоронную процессию. Это ужасное зрелище, никогда не забуду. Тяжело сознавать, что ничем не можешь помочь, даже сказать ничего нельзя… Больше того: я чувствовала, что, присутствуя там, развлекала палачей. Но я отомстила им по-своему. Если бы вы видели, какой я им выдала полонез… Получился революционный гимн. А палачи радовались и требовали исполнить на «бис»…
    — А Москва?
    — В Москве я сама устроила революцию. Там произошли настоящие стычки между балетоманами и дунканистами. Эти русские сошли с ума. Некоторые из моих сторонников стрелялись на дуэли с моими противниками.
    Потом Айседора рассказала о приключении со Станиславским:
    — Ничего не понимаю, Мэри. Что происходит? Мне уже двадцать семь лет, а я только один раз в жизни познала любовь. Фердинанда Болгарского я не считаю, к нему у меня не было чувства. Но каждый раз, когда я влюбляюсь в мужчину, он убегает. Это ненормально… Вот посудите сами: Бонье…
    — Ну, этот — явный гомосексуалист. Вспомните, как он переживал смерть Уайльда.
    — Ладно. Но остальные… Не все же они педерасты, в конце концов.
    — Вы отказали Родену.
    — Это верно, я оттолкнула его, потому что он был стар. Знали бы вы, сколько раз я потом сожалела о своем ребячестве! Подумайте только: отдать свою девственность великому богу, самому Пану, могучему Родену! Думаю, если бы я ему отдалась, и искусство мое, и жизнь вообще обогатились бы. Но, откровенно говоря, это было невозможно, нет… это было выше моих сил. Но остальные, Мэри, остальные?
    — Когда вы в прошлый раз задали мне этот вопрос, я ответила: «Вы — богиня», за что вы меня и отругали.
    — Потому что это неправда. Я — женщина, Мэри, просто женщина. Страдающая женщина…
    — Все равно. Вы не дали мне закончить мысль. Вы не просто женщина, Айседора, вы — Женщина с большой буквы. И, поскольку вы единственная такая женщина, я и назвала вас богиней, вот и все.
    — Ничего не понимаю. Знаю только, что с мужчинами мне не везет. Если так пойдет дело и дальше, подамся в лесбиянки.
    — Хотите, Дора, услышать правду? Вы отпугиваете мужчин.
    — Отпугиваю?
    — Да, отпугиваете. Право, можно подумать, что вы не видите женщин вокруг себя. Ну посмотрите, Айседора, откройте глаза. Все они — не женщины, а какие-то самураи, в нелепых нарядах, словно кони в сбруе и с султанами на голове, покрытые щитами, броней, зажатые китовым усом, в сапогах, кольчугах и поясах из атласа и бархата, украшенных каменьями… Какие-то священные скарабеи.
    — Хватит, хватит, Мэри, остановитесь, а то я со смеху умру. Так вот они-то и должны отпугивать мужчин.
    — В том-то и дело, что нет. Мужчины пугаются вашего тела, свободного от всяческих ухищрений, боятся вас как женщины. Вы освободили женское тело, и мужчины вам этого не прощают. Особенно те, с кем вы общаетесь…
    — Что вы хотите сказать?
    — Я имею в виду интеллигентов, артистов и художников, наделенных воображением: Бонье, Галле, Эйнсли, Генрих Тоде и Станиславский… Таким людям нужно больше, чем другим, помечтать о том, что их волнует. Все женщины с детства воспитаны на необходимости возбуждать. В них видят не тело, имеющее половые признаки, а символ сексуальности, не желание, а возможность желания.
    А вы, Айседора, предпочли избавиться от рабства и обмана. Браво, браво! Но вместе с тем вы принесли в жертву тайну, окружающую женщину. А именно ее-то мужчины и ищут. Открывая ваше тело, освобождаясь от покрова, вы мешаете их воображению. Вы ведь знаете, какую важную роль играет воображение в половом акте, а вы лишаете своего партнера этой возможности. В какой-то степени вы делаете его импотентом, кастратом. И вот еще что, Айседора, раз уж вы спрашиваете мое мнение. Дело в том, что вы — артистка, создательница культуры. Этого тоже мужчины не могут пережить. Им трудно спорить с вами об искусстве, о философии, как они привыкли спорить между собой. У них впечатление, что вы их унижаете. По сути дела, — смеясь, закончила Мэри, — вы — опасная революционерка и как танцовщица, и как женщина. К тому же действуете самым наивным образом, отчего становитесь еще более опасной.
    — Что вы хотите, не могу же я в самом деле превратиться в это… как вы говорите?.. В скарабея.
    — Это не я придумала, это сказал молодой французский поэт, которого я недавно повстречала. Надо будет вам познакомиться с ним. Увидите: он очарователен и очень остроумен. Знаком с Сергеем Дягилевым. А зовут его Жан Кокто.
    — Ах, да! О Дягилеве я должна вам рассказать…

    Крупные суммы, заработанные на гастролях в России, позволят Айседоре реализовать свою давнюю мечту: открыть школу танца. Вместе с матерью и Элизабет она целую неделю ищет и в конце концов находит помещение на Траубенштрассе, в Грюневальде. Это только что построенная вилла. Все трое пускаются на поиски необходимого для меблировки дома: сорок железных кроваток с пологами из белого муслина, подхваченных голубыми лентами, и целая подвода всякой всячины для украшения детских комнат. Тут и увеличенная гипсовая копия группы Донателло «Танцующие дети» («Прекрасно подойдет для вестибюля», — считает Элизабет), и бесчисленные фигурки всякого рода: розовые изображения младенца Иисуса, купидончики с толстыми попками, толстощекие херувимчики с крылышками и уйма гирлянд из фарфоровых цветов, украшения из искусственного мрамора, олеографические картинки, барельефы…
    Закончив приготовления, у входа прикрепляют бронзовую табличку с выгравированными словами: «Академия танца Айседоры Дункан».
    Осталось набрать учеников. В газетах публикуется объявление. «Знаменитая танцовщица Айседора Дункан открывает школу танца для девочек от пяти до пятнадцати лет. Сорок учениц отбираются по конкурсу в зависимости от их физических данных и будут находиться на полном содержании школы. Родителей просят явиться по адресу: Грюневальд, Траубенштрассе, 5, в понедельник 15 марта 1905 года с трех до шести часов».
    В полдень перед школой выстроилась очередь из нескольких сотен женщин, держащих за руку девочек разного роста и возраста. Некоторые мамаши принесли даже двухлетних крошек. «Извините, — объясняет им Элизабет, — но здесь не ясли».
    Как производить отбор? Айседора и сама не знает. Она спешит и отбирает самых хорошеньких, не задумываясь о том, есть ли у них хоть какие-нибудь способности к танцам. Во всяком случае, открытие школы вызывает огромный интерес, германская пресса приветствует это событие как великое начинание. Айседора берет на содержание детей до конца их школьного возраста. Небывалая щедрость мецената!
    Во время пресс-конференции журналисты просят госпожу Дункан уточнить задачи школы и методы обучения.
    — В основе физического воспитания, — говорит она, — лежит гимнастика. Мускулы должны стать сильными и гибкими, тело должно пропитаться воздухом и солнцем, стать свободным. Девочки будут носить одежду на древнегреческий манер, что поможет наполнить тело жизненной силой.
    После необходимой подготовки наступит обучение собственно танцу. Оно начнется с простой ходьбы, ритмичной, в медленном темпе, затем быстрее, в усложненном ритме, потом — бег, прыжки в определенном ритме. Так ребенок будет приучаться к гамме звуков и гамме движений.
    Ее пылкое кредо вызывает у многих скептическую улыбку. Учиться ходить?.. Бегать?.. Какое отношение это имеет к танцу? А где же станок? Пуанты? Батман? Фуэте? Тело, пропитанное светом, солнцем, свободой? «Возможно, мисс Дункан и является символом, воплощением движения, мыслью в действии, — писал на следующий день критик Вейсман, — но в том, что касается танца, она барахтается в утопии».
    Ее утопия оказалась еще и разорительной. Импресарио Айседоры рвет на себе волосы.
    — Ваша школа — идиотство! Вы разоритесь на ней, вот увидите. К тому же девочки ваши все больные. Им нужна не школа, а детский санаторий.
    — Конечно, ведь их родители — малоимущие. Это дети рабочих, и часто безработных… они страдают от голода, от болезней, — доктор Хофф рассказывал мне. Поэтому мне их и доверили.
    — Но вы же не служба государственного призрения! К тому же позвольте вам сказать, что вегетарианским режимом вы не укрепите их здоровье. Им нужны не фрукты и овощи, а мясо и еще раз мясо, поверьте мне.
    — Молчите, Йозеф, вы ничего не понимаете. К тому же вы ужасный эгоист. У меня есть средства, чтобы обеспечить им достойную жизнь, и я считаю своим долгом сделать это.
    — Подумайте, Айседора. Вам придется их одевать, кормить, воспитывать, содержать врача и постоянных сиделок. Вы и трех месяцев не выдержите.
    — Но у меня же будут турне.
    — Какие турне?! Мне пришлось аннулировать все договоренности, заключенные до Байройта. А ведь вы мне обещали: «Можете делать со мной все, что захотите». Я был прав, когда вам не поверил: вы всегда поступаете, как в голову взбредет.
    — Организуйте мне сколько угодно выступлений здесь, в Берлине, пока я не налажу школу.
    Шурман направился к двери.
    — Да, Йозеф, одну секунду… сделайте… ну… повыше цену, а? Я же должна их кормить, этих девчонок… Они же мои дети…

ГЛАВА XI

    — Чудесно! Необычайно! Невиданно!
    — Благодарю вас…
    — Но почему вы меня обокрали?
    — То есть?
    — Вы все взяли у меня! Мои идеи, декорации и даже голубой занавес, на фоне которого вы танцуете… Вы ограбили меня, как разбойник с большой дороги! Я должен подать на вас в суд.
    — Вы с ума сошли! Я все придумала, когда мне было пять лет. Но, во-первых, кто вы? Зачем пришли в мою гримерную?
    — Меня зовут Эдвард Гордон Крэг. Близкие зовут меня Тэд. Пришел высказать вам свое восхищение. Вы просто божественны!
    — Гордон Крэг?
    — Он самый. Если это имя вам ничего не говорит, может быть, вы слышали об Эллен Терри? Я ее сын.
    Гордон Крэг! Как не знать! О нем говорят повсюду. Его постановка «Гамлета» вызвала скандал. Каждая его работа вызывает бурю возмущения. «Провокатор!» — кричат недоброжелатели, которых оскорбляют его декорации в виде геометрических фигур. «Крэг? Это субъект с претензиями на гениальность потому, что его мать знаменита. Ему на всех наплевать. Отменил антракты, убрал занавес, декорации выдумал — сплошной обман, изобразил тронный зал в „Макбете“ в виде сетки из линий и ширм, обтянутых грубой мешковиной! Чего только не придумает, лишь бы эпатировать зрителя! Если и есть у него талант, так это дар саморекламы!»
    А сторонники провозглашают его гением. «Крэг — один из величайших гениев нашего времени, он, как Шелли, весь создан из огня и молний», — писал о нем критик Оливер Уайт. Макс Рейнхардт и Жак Копо называют его своим учителем. А великий Станиславский сказал о нем Айседоре: «Это король современного искусства оформления сцены». Точнее — принц: принц из замка Эльсинор. Что еще о нем сказать? Ему тридцать три года, но выглядит он на двадцать три. Замечательно тонкие черты почти женского лица, нежные, трепещущие губы. Но в речи никакой мягкости. Режет, как стальное лезвие. Когда говорит, в близоруких глазах за стеклами очков вспыхивают искры. Очень худощавый, утопает в своем широком плаще. Производит впечатление одновременно и хрупкости и властности.
    — Моя дочь ничего у вас не брала, — решительно вмешивается миссис Дункан, присутствовавшая при разговоре. — Вы ею восхищаетесь, а сами позволяете себе говорить такое…
    Она ворчит, но узнает в его лице аристократические черты Эллен Терри, великой актрисы, ей вспоминаются их лондонские встречи… Челси… скамейка в парке… булочки по два пенса. И, взяв его за руку, говорит:
    — Ладно, господин Крэг, давайте закончим нашу ссору. Пойдемте поужинаем с нами.
    За столом, где, кроме семьи, ужинали несколько друзей, приглашенных Айседорой, вскоре стало слышно только Крэга. Голос прерывистый, резкий, саркастические фразы хлещут, как удары бича. Достается всем прославленным театрам. Резкие фразы, перемежающиеся коротким смешком. А когда он говорит о своих планах, то перескакивает с одной мысли на другую, и его слушателям трудно уловить ход рассуждения. Время от времени он откидывает нервным жестом тяжелую прядь волос, но та вновь падает на лоб.
    К середине ночи за столом остаются только Айседора да Крэг, даже не заметивший, что он уже утомил всех и они разошлись. Подперев подбородок рукой, Айседора слушает, не отрывая взгляда от его близоруких глаз за синим дымком сигареты. Внезапно он останавливается посреди монолога.
    — А что вы здесь делаете? — восклицает он.
    — Как что делаю?
    — Да, что вы здесь делаете, с вашей матушкой, сестрой и братом, со всей этой ребятней? Это ужасно! Разве подобная жизнь для такой артистки, как вы?
    — Что вы хотите этим сказать?
    — Я хочу сказать, что вы должны жить со мной!
    — Вы с ума сошли!
    — Нет! Вас породил я. Вы принадлежите моему искусству.
    — Я уже сказала, что ничем вам не обязана. Абсолютно ничем! Даже голубыми занавесями.
    — Но это еще удивительнее! С нами происходит нечто фантастическое! Вы понимаете? Не зная друг друга, мы придумали один и тот же мир, вы — в области танца, я — в театральных декорациях, один и тот же стиль, одинаковое отношение к вещам. Да ведь это чудо, Айседора! Настоящее чудо! Такие встречи бывают, быть может, раз или два в сто лет! Мы сейчас переживаем редкий случай! Я чувствую, что это волшебный миг! Оглянитесь. Вам не кажется, что мир чуть-чуть изменился? Все изменилось, уверяю вас. Все уже не так, как было раньше, все вверх дном, topsyturvy![16]
    — С каких пор?
    — С тех пор, как я полюбил вас, Топси.
    — Топси?
    — Отныне это ваше имя. Берите скорее пальто, мы уезжаем.
    — Куда?
    — Не знаю… Куда-нибудь… Может, в Потсдам?
    Не без труда они находят таксиста, который соглашается вести их в Потсдам. Приезжают на заре.
    — А теперь что будем делать?
    — Холод ужасный. Быстренько выпьем где-нибудь кофе и вернемся в Берлин.
    О том, чтобы в Берлине вернуться к миссис Дункан, не может быть и речи. Поехали к Элизе де Брушер, подруге Айседоры.
    — Приятная неожиданность! Каким счастливым ветром занесло вас в столь ранний час?
    — Ледяным ветром, — ворчит Крэг, с подозрением оглядывая разбросанные в беспорядке вышивки и амулеты.
    — Скажите, у вас не нашлось бы чего-нибудь вроде чашки чая, а заодно и яичницы? Умираю с голода.
    Весь день Айседора проспала у Элизы. К вечеру поехала к Крэгу в его мастерскую, на последнем этаже гигантского бункера, сооруженного в архитектурном стиле «Neue Kunst»[17]. Интерьер мастерской напоминал макеты декораций к спектаклям Крэга: почти полное отсутствие мебели, голые стены; немногие предметы обстановки в виде кубов разбросаны по комнате; строгая гармония линий и плоскостей. Окна свободно и мягко задрапированы огромными шторами. Единственный штрих декадентской эстетики — черный блестящий пол, устланный лепестками искусственных роз.
    Крэг провел весь день дома, задернув шторы и работая, по обыкновению, при электрическом освещении. Набросав несколько десятков эскизов, тут же выбросил их в корзину. Похоже, сегодня он не сделает ничего стоящего. Он думает только о Топси. Его возмущает ее отсутствие. А ведь он сам попросил ее позволить ему побыть в одиночестве. «Мне надо поработать, — внезапно сказал он повелительным тоном. — Приходи часам к восьми вечера». И вот он сидит один перед своими альбомами для рисования, с карандашом в руке, под ослепительным пучком света от лампы, обернутой голубой бумагой. Голова пуста, работать не хочется, он мечтает. Единственная мечта — Айседора, ее тело, улыбка, руки, глаза, смеющиеся и лукавые. Он принялся набрасывать ее портрет: она танцует перед ширмами, расставленными между колоннами, — такой он увидел ее накануне в театре, слева — черный рояль, за ним — аккомпаниатор, исполняющий прелюдии Шопена. На белом листе он описывает их встречу:
    «Айседора. Женщина умная и прекрасная. Не маленькая, но и не огромная. Рост подходящий. Выражение лица меняется с каждой секундой. В ее лице — черты всех женщин, каких я знал. Формы тела мягкие, кожа атласная. Тело ненасытное. Афродита».
    «Самая спокойная из женщин, с которыми я встречался. Никогда не спешит. Величава. Походка, речь, манера есть за столом — все неторопливо. Привычный жест: говоря о театре, медленно смыкает руки перед собою кольцом. Никогда не видел человека более естественного и свободного. Не терпит лжи. В ней смесь грубоватой откровенности и чувства юмора. Выдает с невинным видом такие вещи!.. Меня она ничуть не разочаровала. Думаю, она меня поняла полностью. Или… почти полностью. Во всяком случае, судила обо мне хорошо. Она гениальна. Несомненно. ГЕНИАЛЬНА. Подарила мне свою фотографию с посвящением: „Эдварду Гордону Крэгу с любовью“. С ЛЮБОВЬЮ…»
    Не пройдет и часа, как они будут обниматься, упиваясь друг другом. Прерывистые слова будут вырываться из ее груди, охваченной желанием, а он будет нежно ласкать ее шелковистую кожу, душистую, как прекрасный плод. Он будет обладать ее покорным телом, познает ключ к нему, а она будет непохожа на всех женщин, которых он встречал раньше. Ее бедра и торс откроют ему секреты колдовства, он проникнет в тайну ее таланта, открыв секрет ее тела.
    Все произошло, как он и предвидел. Для нее день тоже тянулся томительно долго. Не удивила ее ни строгая обстановка, ни пылкость Крэга, чье сердце билось в унисон с ее сердцем, ни огненная вспышка в момент наивысшего наслаждения, когда он шептал ей на ухо: «Ты моя сестра, я сплю с моей сестрой…»
    А на следующий день она ему писала: «Я совершила кровосмешение. Ты плоть от плоти моей, кровь от крови моей. Мы как два источника огня, слившиеся в один. Мы горим общим пламенем. Наконец я нашла равного себе, свое второе „я“. Мы уже не два человека, а один, вернее, две половины одной души. Спасибо! Спасибо, что сделал меня такой счастливой!
    Только я знаю, как ты прекрасен. Тело твое белое и сияющее, как у Эндимиона[18], гибкое, как у ангела с картины Блейка[19]. Ты никогда не поймешь, какое счастье ты принес мне, ибо счастье это во мне. То, что ты даешь мне, нельзя выразить словами.
    Бывает такая абсолютная радость, когда хочется умереть от счастья».
    Инстинктивно она понимала, что в ее жизни произошел крутой поворот.
    Крэг — сын грозы. Экзальтация — его естественное состояние. Впечатление такое, что его воображение зажигается с утра и не гаснет весь день. Внутри его постоянный жар. В одну секунду настроение меняется от энтузиазма к гневу, от бурной радости, когда он смеется без причины, как младенец, к бездонной депрессии. Его обожатель, граф Кесслер, богатый меценат, пригласивший его в Берлин, предупредил Айседору:
    — Остерегайтесь. Крэг — невозможный человек. Никто и никогда не мог с ним сработаться.
    — Но почему?
    — Потому что страх перед людьми наполняет его таким высокомерием, что через какое-то время вам захочется его убить. Он будет постоянно твердить о своем творчестве, в конце концов пресытит вас своим дарованием. Дело в том, что сам он никак не может поверить в свой талант. Вы увидите, он особенно жесток в период депрессии, когда сомневается в себе. Демон саморазрушения, сидящий в нем, толкает его разрушать и окружающих. Не забывайте, что он доконал свою жену, Мэй Гибсон, а потом и любовницу, Джесс Дорин. Он чуть не довел ее до сумасшедшего дома. Вспомните, как подло он поступил с Еленой Мео, которая ждала от него ребенка. Это чудовище, Айседора, завораживающее, неотразимое чудовище, и от этого еще более опасное.
    Что же делать? Принять к сведению предупреждение? Покончить с романом, пока еще есть время? Об этом не может быть и речи. Крэг из рода гигантов, верно, но и она не из слабых. Она сумеет сопротивляться и защититься. И потом (в этом она не решается признаться даже самой себе), где найдет она более изобретательного любовника? Он открыл ей ее саму. Ее тело стало не только произведением искусства, но и инструментом неведомого доселе трепета, дарующего опьянение и забвение. Тело-скрипка… Она погружается в тайные глубины собственного бытия и открывает возможность вкусить настоящей свободы, как в первое утро новой жизни — жадного желания жить.
    После нескольких недель безумной любви Крэг начал обнаруживать перед любовницей собственные мучения. Все чаще стали разыгрываться сцены одна ужаснее другой. Словно одержимый, он твердил: «Творчество, мое творчество, мое творчество!»
    — Твое творчество — это главное. Ты гениален, я знаю, и скоро весь мир признает это. Но умоляю, не надо забывать, что у меня — танец, школа…
    — Твоя школа? Тоже мне школа! Ты ею не занимаешься. Всю работу взвалила на Элизабет. Что касается танца, право, не понимаю, зачем ты так упорно выходишь на сцену, чтобы дрыгать руками и ногами.
    — Тэд, запрещаю тебе так говорить! Что я буду делать без танца? В нем вся моя жизнь.
    — Твоя жизнь, Айседора, — это прежде всего мое творчество. Мое творчество!
    — Нет. Твое творчество принадлежит тебе. И только тебе. Ты никогда не соглашался делить его с другими. Те, кто пытался работать с тобой, поняли, что это невозможно, и были вынуждены отказаться. К тому же пользы тебе от меня никакой. Я — не человек театра.
    — Ну что ж, будешь сидеть дома и точить для меня карандаши!
    Он вышел, хлопнув дверью. Наступила долгая пауза. Айседоре стало ясно: Крэг завидовал. Завидовал ее таланту, тому, что у нее есть семья, школа, собственные взгляды. Сперва она гнала прочь свои сомнения. Такой человек, как он, не может никому завидовать. Ведь в нем умещался целый мир театральных форм. Но чем больше она узнавала Крэга, тем больше убеждалась в том, что ему было невыносимо видеть рядом с собой другого художника, мужчину или женщину. И это угнетало ее больше, чем его внезапные вспышки гнева. Постепенно она становилась соперницей, а значит, угрожала его славе.
    На протяжении последовавших недель она терпеливо пыталась примирить свое искусство и любовь. Но Крэг оставался самым непредсказуемым мужчиной на свете. Под хрупкой внешностью скрывалась стальная воля. Под надменностью — безбрежное море мечтательности и идеализма. Под непримиримостью — поэтическая чувствительность. Под болезненной ревностью — безумное обожание Айседоры, в чем он признается только в своем дневнике. Он мог быть вспыльчивым, капризным, грубым, мог поднять на нее руку, а в следующий момент броситься на колени и умолять о прощении, безудержно лаская ее.
    — Я сам себе противен, — сказал он однажды, после того как осыпал ее бранью. — Я не имел никакого права… Когда я встретил тебя, Топси, я еще был никем. А ты уже была знаменита. Ты знаешь, по-моему, во мне сидит зерно безумия.
    — Нет, любовь моя. Дело в том, что ты, как все фантазеры: сооружаешь воздушные замки из дымка от сигареты, но не замечаешь слезинки в моем глазу. Тебя может взволновать лишь нечто воображаемое. Людей, какие они есть, ты не видишь. Они существуют лишь в твоих мечтах. Правда, я видела, что тебя могут растрогать какое-нибудь дерево, птица, младенец. Но будь откровенен с собой: ты любишь не их, а свой взгляд. Взгляд Эдварда Гордона Крэга, гения нового искусства! Ты видишь не вещи, а иллюзию вещей. Твое сердце похоже на тебя, бедный Тэд. Оно тоже близоруко. Ты страдаешь от этого, и я — тоже. Но поделать ничего не можем ни ты, ни я.
    Скоро весь Берлин узнал о близости Айседоры и Крэга. Газеты с удовольствием комментировали малейшие события в жизни знаменитой пары, и аромат скандала сопровождал каждое их появление. Журналисты следили за ними день и ночь. Их прозвали «избалованными детьми» современного искусства. Они не придавали большого значения пристальному вниманию к себе. Айседору это скорее забавляло, а Крэга злило. Но шум вокруг них мог иметь отрицательные последствия для школы танца. Берлинские дамы-патронессы школы в Грюневальде дали понять Айседоре, что не могут продолжать помогать школе, основательница которой имеет такие смутные понятия о морали. Пока любовь с Крэгом продолжается, они не могут участвовать в попечительском совете. Уязвленная Айседора сняла зал филармонического общества и прочла лекцию на тему: «Танец — искусство освобождения». Выручка от продажи билетов должна была поступить в фонд школы. Все шло хорошо, но в конце лекции она не выдержала, ее взорвало лицемерие общества, пытающегося запретить ей жить с любимым мужчиной. От свободы в танце она перешла к свободе женщины вообще и произнесла обличительную речь против брака.
    — Любая разумная женщина, прочитавшая текст брачного контракта и согласившаяся вступить в брак, заслуживает последствий подобного шага, — заявила она. — Никакое феминистское движение не будет иметь права называться независимым, пока его участники не поклянутся отменить брак. Это самое унизительное и абсурдное из всех общественных установлений.
    В зале послышались возгласы протеста: «А дети? Что будете делать с детьми?» Тогда Айседора стукнула кулаком по столу, — при этом ее волосы рассыпались по плечам, — и еще более убежденно произнесла:
    — Я могла бы привести вам длинный список людей, родившихся вне брака, что не помешало им добиться многого в жизни. Но даже если вам недостаточно этого аргумента, то как может женщина выйти замуж за мужчину, который поступит столь низко, что откажется от участия в воспитании собственных детей? Если необходим брачный контракт, значит, между людьми нет доверия. Ведь главное — искренность и любовь между любящими людьми… А любовь — нечто большее, чем наличие двух подписей в конце бумажки… Кто может помешать женщине воспитать своего ребенка одной и без мужа?.. Никто!.. Повторяю: никто!.. Общество, придумавшее эти законы, — общество мужчин… Женщины не участвовали в их принятии… Вот в чем настоящая беда.
    Да, беда!.. Ведь именно женщины, нет нужды вам это говорить… да, именно женщины… Слушайте, прошу вас…
    Говорить дальше она уже не могла. Крики и свист не раз прерывали ее речь и в конце концов полностью заглушили. До последней минуты она пыталась противостоять толпе, но когда в нее стали бросать разные предметы, была вынуждена отступить. Лекция закончилась невообразимым скандалом.
    А через несколько дней миссис Дункан сообщила ей о своем решении вернуться в Соединенные Штаты. Причина, по ее словам, — берлинский образ жизни, к которому она так и не смогла привыкнуть. На самом же деле мать была совершенно не согласна с дочерью; она считала ее поведение скандальным, а связь с Крэгом позорной. Кстати, ее отношение к нему было более чем нелюбезным: они оба всей душой ненавидели друг друга. Айседора не очень горевала по поводу ее отъезда. Характер матери сильно испортился с некоторых пор — фактически с того момента, когда ее дети нашли свое призвание и профессию и смогли обходиться без нее.
    Примерно через месяц после памятной лекции в зале филармонии солнечным апрельским утром Айседора пришла в мастерскую Крэга, бросилась его обнимать и, целуя, сообщила:
    — О, Тэд, какая радость! Какая чудесная новость!
    — Что, что случилось? Говори скорее, мне срочно надо закончить эскизы для выставки.
    — Тэд, любовь моя… я беременна!
    — Ты уверена?
    — Абсолютно. Врач подтвердил сегодня утром.
    Если бы небо обрушилось ему на голову, он не был бы так удручен. Он выглядел совершенно убитым. Отвернувшись от Топси, возвел руки к небу в возвышенном и смехотворном жесте, а опустив их, после короткой паузы жалобно сказал голосом жертвы:
    — Опять! Когда же это кончится? Еще один!
    Она застыла в изумлении, не зная, что сказать. А он набросился на нее и принялся трясти, словно пытаясь разбудить:
    — Топси, подумай… У меня уже пятеро детей! Пятеро, слышишь? В Лондоне, от трех матерей…
    — Ну и что?
    — Как «ну и что»? Ты думаешь, этого недостаточно, пятеро маленьких бедняжек?
    — Но послушай, Тэд, это же совсем другое дело. Этот будет моим… хочу сказать нашим… Ты понимаешь? Наш ребенок…
    — Ну конечно, это будет чудо из чудес. Нет, честное слово, все женщины одинаковы! А мое творчество? Ты даже не подумала об этом, а? Как, по-твоему, я могу заниматься творческой работой с ребенком на руках?
    — Не беспокойся… Я одна буду им заниматься. Это будет мой ребенок. Вот и все разрешилось. До скорого свидания, Тэд, оставляю тебя с твоим творчеством.
    — До скорого, Топси.
    — Да, чуть не забыла, я тебе хотела сказать еще кое-что…
    — Что еще?
    — Да нет… не стоит. Ты рассердишься.
    — Да уж говори, все равно.
    — Ты разозлишься.
    — Куда уж больше!
    — Так вот, Тэд… Я хотела тебе сказать, что… никогда в жизни моей не была я так счастлива, как сейчас. Слышишь? Никогда, никогда, никогда.
    Чтобы оплатить расходы по содержанию школы, Айседора согласилась совершить турне в Швецию и Данию. Ее сопровождал Крэг. В Стокгольме они попросили устроить им встречу с Августом Стриндбергом. Знаменитый драматург был ярым антифеминистом, он согласился принять Крэга, но без спутницы. Прощаясь с хозяином дома, Крэг произнес уже в дверях:
    — Мэтр, позвольте задать еще один вопрос. Почему вы не захотели принять Айседору Дункан?
    Лицо Стриндберга исказила гримаса:
    — Никогда не говорите мне об этой женщине. Она ужасна.
    — Она вас так путает? — спросил Крэг с улыбкой.
    — О нет! Но я не хочу рисковать, чтобы не испытать соблазна.
    — Боитесь, что не устоите?
    — Нет, повторяю вам. Но разве она не пыталась соблазнить вас?
    — Нет, конечно! — воскликнул Крэг. — Ну а если она предложит вам посмотреть на ее танец где-нибудь в закрытой ложе, хотя бы пять минут?
    — Это она вам подсказала идею, а? Вот видите! Видите! Так это же почти похищение!.. Сексуальное преступление!.. Пусть не рассчитывает! Никогда! Повторяю, никогда!..
    В начале июня Айседора поехала отдыхать на все лето в голландскую деревушку Нордвик на берегу Северного моря. Сняла там красивую виллу, одиноко стоявшую в дюнах, протянувшихся на десятки километров. Ее племянница Темпл, ученица грюневальдской школы, приехала провести три недели своих каникул с Айседорой. Она танцевала на берегу моря. Крэг приезжал ненадолго, более нервный, чем когда-либо. Ожидание…
    Долгие пешие прогулки босиком по влажному песку между Нордвиком и Кадвиком. Тихие, ласковые волны нежно касаются ее ног. Чайки то взлетают, то пикируют к воде. Пляж пуст и бесконечен. И ветер развевает волосы Айседоры, треплет ее длинный белый шарф, как парус яхты. А дома ждет тишина и крепкий запах мокрого камня. Постепенно и незаметно, неделя за неделей, месяц за месяцем, ее тело, подобно растрескавшемуся мрамору, ломается и деформируется под властным давлением изнутри. Предстоит трудная, страшная работа. Тайна, приносящая радость и страдание. И страх. Непривычный страх того, чего она еще не познала.
    Заканчивался август. Бремя с каждым днем все тяжелее. Груди набухли и стали мягкими. Вначале Айседора радовалась этой теплой, успокаивающей тяжести, растущей внутри нее. Ложилась на песок послушать внутреннее колыхание, легкое и чуточку беспокоящее, сливающееся с далеким шелестом моря. Но скоро почувствовала первые боли в пояснице. Словно тысячи невидимых демонов с глухой яростью набросились на нее, и в этой борьбе с жизнью она предчувствовала свое поражение.
    Потянулись долгие ночи ожидания и тревоги. Спать она не могла, ее тело жестоко страдало. На какой бок лечь, на левый? Сердце колотится. На правый? Боли усиливаются. На спине? В позвоночник впивается сверло. Невидимый безжалостный палач непрерывно ломает ей кости и терзает нервы. Но когда она кладет руку на живот, ей кажется, что тело обретает покой и мужество противостоять боли, что неведомая энергия исходит от зародившегося существа. Словно искорка новой жизни вдруг озарила ее существование ослепительным светом, неведомым до сих пор. И перед ней предстает во весь рост, со всей очевидностью значение слова «плодородие».
    — Девочка! — закричала она, увидев входящего Крэга.

    — Ну, выбор-то был невелик…
    — Как назовем? Хочу, чтобы ты дал ей имя. Пожалуйста.
    — А почему бы не дать ей какое-нибудь ирландское имя? Например, Дирдрэ, дочь человека, играющего на арфе.
    — Дирдрэ! Чудесное имя! Самое лучшее на свете. Спасибо, милый друг! Помнишь стихи Йитса?
    — Какие?
    — Там есть слова: «Дирдрэ! О, Дирдрэ… Пусть имя твое никогда не откликается на призывы смерти».

ГЛАВА XII

    — Что говорит эта чертова баба?
    — Она говорит, мой милый, что ты гений, а твои макеты великолепны.
    Это неправда. Дузе только что сказала Айседоре, какую декорацию она хотела бы видеть для первого акта «Росмерсхольма»:
    — Обязательно скажите синьору Крэгу, что Ибсен именно так указывает в пьесе. Нужен интерьер старомодного салона. На переднем плане справа — печка, облицованная фаянсовой плиткой с изображением березовых веток. На стенах — портреты пасторов, офицеров и чиновников в мундирах. В глубине — небольшое окно, выходящее в парк, где видны большие деревья.
    — Не забудьте, синьор Крэг, — настаивает Дузе, — нужно небольшое окно, una piccola finestra…
    — Скажи этой старой кляче, чтобы не лезла не в свое дело.