Скачать fb2
Утро без рассвета. Колыма

Утро без рассвета. Колыма

Аннотация

    Человека, найденного убитым в маленьком доме тихого южного городка, не знает НИКТО. Его выдает только татуировка — своеобразный "фирменный знак" стукача колымских лагерей… У стукачей — врагов хоть отбавляй. И свести с ними счеты желают многие солагерники. Вот только у кого из многочисленных недругов убитого хватило сил «достать» своего врага за километры и километры от «планеты Колыма» — и хитрости проделать это столь безупречно чисто? Следователь, взявший дело, понимает — легким расследование не будет…


Нетесова Эльмира Утро без рассвета. Колыма

Дракон

    Воямполка. Смешное название. Вроде воя на полке. Ну и ну! Такое разве от добра бывает? А погляди какое оно маленькое — это село. За десяток минут все дома обежать можно, без передышки. А какие они добрые, милые, такие знакомые, что каждый из них, кажется, за пазуху положить можно, чтоб не так зябко было ему в сугробе коленки морозить.
    Дома. Вон окна, как глаза у ребятишек — на свет таращатся. Сколько лет этим домам, а интереса к жизни, любопытства — не убавляется. И двери у домов всегда открыты.
    Дракон сидит у окна. Вздыхает. Вот уж какой год живет он в этой Воямполке. Среди коряков. В селе, где все в одну пригоршню собрать можно. Ни приличного клуба, ни ресторана, ни даже столовой нет. О милиции тут, слава Богу, только по газетам знают. Вся власть — сельсовет. В нем — коряк, какой по-русски только ругаться умеет, да бывшая учительница — его секретарь.
    Дракон улыбается, вспоминая свой первый день в этом селе. Когда это было? Ох! Отвык считать. Совсем коряком стал. Они дни не считают. А вот тогда…
    Прислали Дракона сюда на поселение. Плотником. Дома строить для коряков. Поселили в старом домишке. Мол, раз плотник — сам отремонтирует. Для себя будет стараться.
    А зима стояла такая, что дыхание звоном по тундре разносило. Дракон в домишке ночами напролет грелся как мог. Он пытался требовать дрова в сельсовете, но там ему в лицо рассмеялись. Купить дров? У кого? Кто продаст то, что для себя заготовил? Попробовал было припугнуть местную власть своим прошлым — не дало результатов. И, попросив у соседа собачью упряжку, поехал в тундру. За день дважды обернулся. А ночью, в прогревшейся избе, мылся в тазу. Взбивал мыльную пену волосатыми, непривычными к житейским заботам руками.
    Вспоминал как впервые стирал себе рубашку. Получилось не очень. Но белье стало выглядеть лучше. И, закрыв наглухо занавесками единственное подслеповатое окно от любопытных ребятишек, стирал бывший вор носки свои. Морщась, чертыхаясь, сушил над печкой и с завистью смотрел на женатых мужиков, кому не были понятны его заботы.
    А через несколько дней, купив себе кастрюлю, сварил первое хлебово из гречки с тушенкой. Получился неплохой кулеш. А еще через неделю завел тарелки, чашки и даже половник. Все это гремящее, торчащее, нес домой бегом, стыдясь самого себя. Вор в законе и солонка с мисками?! Вор — и стиральная доска с корытом. Даже уши от стыда горели. Не дай Бог кенты бы увидели! Глазам своим не поверили бы. Да и самому не верилось. Но что делать? Надо жить.
    Надо, а как иначе? И, обшивая досками свою избушку, он утеплял ее как только мог. В ход шли опилки. Завалинку шлаком набивал. Полы в домишке перетянул. Доску к доске подгонял. Каждую остругал добела. Рамы подогнал. Вставил двойные. Перевесил двери. Даже печь переложил. Сделал из нее пузатой — стройную голландку.
    Сельсовет отпустил ему на устройство и ремонт месяц сроку с оплатой по итогам проверки комиссией. Правда, материала дали вдоволь. И уже через месяц не кособокая избенка смотрела на соседей: подбоченясь — помолодевшая, ожившая изба. Спина у нее разогнулась, вроде от радикулита избавилась. Из трубы каждое утро аккуратным столбом вился в небо дым. Теперь он пах не только кулешом, а и мясом, даже блинами несколько раз. А одноглазый Дракон, повесивший около печки кучу полотенец, вытирал ими жирные губы и радовался. Вот ведь и без риску, сам и — диво — сыт.
    Занавески на окнах повесил лупастые. В ромашку. Каждая — с кастрюлю величиной. И тряпку у порога завел. Чтоб реже полы мыть. Когда к нему комиссия нагрянула, Дракон о ней не знал, а потому, стоя в исподнем, утюжил брюки себе, в кино хотел человеком пойти, все ж бабы в селе имелись. А тут эта комиссия. Едва успел одеялом обмотаться. Перед мужиками бы — ладно, но среди них — две бабы были. И одна — совсем неплохая из себя.
    Комиссия довольно улыбалась. Порядок в избушке стоял такой, словно пяток сявок[1] над избой с неделю не разгибаясь работали. А Дракон, прищурив свой единственный глаз, волосатые ноги пытался одеялом прикрыть, от настырных бабьих глаз.
    Те удивленно смотрели на вполне приличное жилье, на стол, покрытый чистой клеенкой, на чистую кровать, на полку с аккуратной стопкой посуды. Немного было вещей у приезжего поселенца, но каждая знала свое место.
    Все здесь было по-хозяйски. Ведра с водой и те стояли на широкой, прочной скамье, сделанной не на скорую руку, а заботливо, со вкусом. Не только доска остругана, а даже и ножки — круглые, плотные — свое лицо имели. На каждом ведре по деревянной крышке. И да же дрова у печки аккуратной стопкой лежат. Около них ни соринки.
    — Однако, шибко хорошо, — повертел головой председатель сельсовета. И, повернувшись к остальным, спросил:
    — Верно я думаю?
    — Хороший хозяин, — поддержала его одна из женщин.
    — Значит так. Завтра ходи ко мне. Там все обговорим, — сказал председатель.
    — Может, чаю? — предложил Дракон.
    — Некогда. Потом, — заторопилась комиссия. И ушла. А наутро пришел он в сельсовет. Председатель для разговора пригласил на помощь и учительницу.
    — Дома будешь строить! — сказал он.
    — Одному это невозможно. Помощники нужны.
    — Людей нет. У нас все работают. Охотники! Строить мы не умеем. Тебя для того прислали, — пыхтел председатель.
    — Один не могу, — злился Дракон.
    — Свой дом сумел! Почему другие — не могу?
    — Так я не строил, ремонтировал.
    — Будешь ремонтировать! — нахмурился председатель. И добавил — Власть уважать надо. Однако я тут советская власть. Надо делать, что говорю. Зачем, как упрямая собачка — в стороне от тропы свой след бить. Одному худо, вместе надо.
    Дракон молчал.
    — Сегодня отдыхай. А утром сельсовет наш начнешь делать. И чтоб как надо. Ты хорошо, мы хорошо, — разулыбался коряк. И спросил:
    — Понял, паря? [2]
    «Что такое «паря»? — размышлял Дракон. — Может что матерное. Но вроде не за что, да и по должности он не может. И улыбается. Если же парнем меня называет, так это совсем смешно. Башка-то моя почти вся седая. Да и морда как сношенный сапог». Но спросить об этом не решился. Сказал беспокоившее:
    — Деньжата у меня на исходе. Жрать скоро не на что будет. Что ты мне на это скажешь?
    Учительница перевела его слова коряку.
    — Деньги за ремонт получишь сегодня. А кушать много будет. Работаешь — кормим. У нас все так. Даже собачки. Будешь хорошо делать, много всего будет. А работать умеешь, сам видел. Иди получай деньги, вот тебе заключение комиссии. А после обеда придешь и скажешь, что тебе для работы у нас нужно будет. Хорошо?
    — Согласен.
    А на утро следующего дня принялся за ремонт сельсовета. До позднего вечера, пока не выключали движок и не гас свет, работал Дракон.
    Смешно как-то было. Ведь вот забавные люди. Зашел он в дом к председателю сельсовета, а там никого. Все в кино ушли. А дом открыт. Постоял он, подождал и пошел в клуб. Ведь надо же сельсовет закрыть на ключ. А председатель, услышав о чем спрашивает Дракон, только рассмеялся:
    — Замок? Паря, я их только на картинке видел. Нет у нас замков. И не было. Замок на худого человека надо, а у нас в Воямполке таких нет. Иди, паря, домой, отдыхай. Не думай много. К нам худой человек не придет. Далеко, снегу много. Пока к нам попадет — злость его в тундре останется. Спи спокойно.
    — Так там документы! — удивился Дракон.
    — Ну и что? Здесь у нас лишь пятеро читать умеют. Остальные— старики. Им документы, как и грамота— ни к чему. Помирать скоро. А грамотные в учебе, на охотучастках. Но и им наши документы, как собачке пурга, — смеялся коряк.
    Вот так штука, значит и я смогу забрать свои ксивы и ходу отсюда, — мелькнула мысль у Дракона. Мелькнула и растаяла. Ведь до районного центра двести сорок километров. На собаках три дня ехать. Если без пурги. Да и там, прежде чем на самолет билет взять — документы потребуют. А о нем — о Драконе — милиция знает. Имел он предварительный разговор перед отправкой сюда. К тому же, за три дня и здесь его хватятся. Позвонят. И прости прощай свобода! Снова срок за попытку к побегу.
    Сельчане все еще приглядывались к поселенцу. Но больше всех сам председатель. Иногда он исподволь подолгу наблюдал за работой приезжего. Пыхтел трубкой. Так же молча уходил. Не высказав ни одобрения, ни упрека.
    Лишь ребятишки, прилипнув к стеклу носами, с любопытством наблюдали незнакомого человека. Привыкали издали. А потом стали в приоткрытую дверь его разглядывать. Через несколько дней стали заходить. Садились тихо на полу. Поодаль. Потом все ближе. А вскоре и вовсе осмелели. Подходили, становились рядом. А потом, потихоньку помогать взялись.
    В их доверчивых глазах было столько восхищения его работой, что Дракон терялся. Как много умели дети говорить глазами, взглядами. В них был целый мир — бесхитростный, чистый. Не зная языка, они прекрасно понимали друг друга.
    Приходя, они говорили ему — амто[3] и, понаблюдав, где требовалась их помощь, доски придерживали, гвозди подавали, молоток. Целыми днями рядом с ним были. Такие непохожие на привычную ребятню. Они редко смеялись. Еще реже играли. Их руки с самого детства были заняты посильной работой. Дети охотников и оленеводов рано взрослеют. К пятнадцати годам становятся самостоятельными. Сами охотятся — этому их учат с пяти лет. Или работают в пастушеских бригадах. Оленеводству коряков не обучают. Умение это воспринимается как молоко. С первого и до последнего дня своего коряки преданы лишь одной тундре. В ней им известно все до мелочей. А вот тут в селе… Никогда воямпольцы, умеющие крепко стоять на ногах, не жили в селе более двух недель. Тоска по тундре выгоняла их из дома, от детей, семьи. Где и тепло, и сытно. И дети заранее знали, что вскоре и они — одни уйдут с чаутом[4] на плече, другие— с карабином. И пусть пойдут они рядом с отцами, но уже своею тропою.
    И вдруг— вот этот человек… Он совсем непохож на всех тех, кого знали и помнили ребятишки. Домам в Воямполке никогда большого значения не придавали. Старики и теперь жили в чумах, а дети уезжали учиться в школу. После семилетки возвращались, в тундру. Там дома ни к чему. В Воямполке оставались лишь чикоки[5] с детьми. Но и им чум был дороже дома. Чум пах тундрой, наполнен голосами предков. Может потому так долго пустовали дома в Воямполке. Не хотели в них жить коряки. Боялись стен, потолка — через них не видно неба. Боялись пола. Дом коряки считали капканом, где ни дышать ни жить нельзя… А потому прежде, чем самим войти в дом, загоняли туда собачек: пусть они поначалу обживут, а там и самим можно. Ведь живы же остались ездовики!
    Вот только вскоре чикоки заметили, что в домах дети реже болеют, чем в чумах. К тому же, строили эти дома наспех. Экспериментально. Немного. Плотники из райцентра. Но потом уехали. Не успев обучить никого своему ремеслу. Да и кого обучать было? Все взрослые в тундре. Своей работой заняты. А тут и в самом райцентре— в Тигиле работы строителям прибавилось. Так и оставалась Воямполка горстью домов, что лютыми зимами, словно пастухи у костра, собралась в кружок для совета, дымя трубками, разговор ведя.
    Дым из печных труб сизыми столбиками к небу вьется. Неторопливо, чинно. И привыкла Воямполка к своей жизни — лаю или вою собак, к корякским голосам. А тут вдруг—.топор заговорил, пила, рубанок. Непривычно. Давно забыто. И все прислушивались к этому новому голосу, приглядывались к человеку.
    Дракону здесь было тоже не по себе. Не с кем даже словом перекинуться. Совсем один. Один, как в чужой малине[6]. Но там хоть быстро можно проявить себя, взять верх. А здесь? Воют по ночам собаки, как будто кенты на нарах по голодухе. Но там хоть слова из голодной требухи шли. Здесь же — одну тоску, непонятный ужас вселял собачий хор. Он не знал перерывов, усталости, других мелодий.
    Порой казалось, что это вовсе не собаки, а волки подошли к самому дому и отпевают его перед тем, как сожрать; зачастую хотелось выскочить, грохнуть чем-либо так, чтобы заткнулись песьи глотки. Но чем грохнуть? И псы, задрав морды в ночное небо, жаловались чахоточной луне на собачью свою жизнь.
    Дракон каждое утро ходил на работу. Не из-за денег, не ради авторитета у коряков. Просто невыносимо было сидеть подолгу одному в своей избе. Без дела. Пить? Но он этим никогда не увлекался. Спать? Но сколько можно. От тоски, в заброшенном селе работа— единая отрада. Домой торопиться было ни к чему, да и не к кому. Никто не ждал его там. Не радовался приходу. Никто не провожал. Хоть бы собака какая вслед тявкнула. Но и той не имел он.
    По ночам, когда стены избы вздрагивали от мороза, вспоминал он свою молодость. Буйную. И чем дальше, тем тяжелее вздыхал мужик. Засыпал трудно, спал беспокойно. Утром вставал с больною головой.
    Нет, ни к кому не ходил в гости Дракон. Знакомств не заводил. Да и что толку? Коряки по своему говорят, он — по своему, как поняли бы друг друга? Да и о чем говорить, собственно? Жизни и судьбы разные. Как две ладони у разных людей. Их не соединить. От тоски ли, от одиночества стал он и в выходные работать. А зачем они ему? Куда девать время, которое будто остановилось, прихваченное морозом.
    Однажды, когда он уже заканчивал ремонт сельсовета, пришла к нему женщина. Дракон глазам не поверил. А она подошла робко:
    — Егор, я с просьбой к тебе.
    Егор! Ушам не поверил. Его назвали по имени. Так когда-то давно называл его отец. А потом… Эх да что там. Но ведь она с просьбой. К нему и с просьбой! Баба!
    Дракон улыбнулся единственным глазом.
    — Чего желает, мадам?
    — Печь у нас в яслях дымит. Может посмотришь?
    — Отчего же! Можно. Только что я с того иметь буду? — сверлил он бабу глазом.
    — Наряд оформим. Как положено.
    — Наряд? Ладно, приду, — вздохнул он.
    — Нам ждать-то некогда. Дети в яслях.
    — Хорошо. Через час буду, — буркнул Дракон.
    Женщина ушла. А он присел перекурить. Досадливо сморщился, вспомнив разговор.
    Наряд… Эх, баба! Да что твой наряд? Денег он зарабатывает достаточно. Ты б хоть на чай бы пригласила. Ведь за эти три месяца — ни одна живая душа с ним не говорила. И эта… Наряд выпишем. Тоже мне. Будто доброе слово сказать труднее, чем наряд оформить. Хотя, а почему она должна говорить ему доброе? Кто он ей? У нее может свой мужик имеется и дети. На всех разве души наберешься? И слов добрых. Их ведь тоже за здорово живешь не говорят. И печку вначале отремонтировать надо…
    В яслях его уже ожидали. Совсем маленькие ребятишки гуляли по дворику. Ему показали дымившую печь. Он быстро проверил тягу. Понял, что дымоход засорился. Быстро прочистил его от сажи. Заложил камень на прежнее место. Замазал. И собрался уходить. Но в коридоре его окликнули:
    — Егор! Вот наряд. Спасибо тебе.
    — Наряд не надо. Работы мало. За что платить? Грейтесь на здоровье.
    Он пошел от яслей ссутулясь, без оглядки. Про себя об одном думал. Скорее бы пролетели эти пять лет принудительного поселения в Воемполке. А там… О! Потом другое дело…
    Медленно тянулась зима. Холодные пурги не раз заметали Воемполку с головой. А несносные морозы перехватывали дыхание, выжимали слезы из глаз. Казалось, этому конца не будет. Но вот и зима начала сдавать. Теперь уже не два, а один раз в неделю ездил он в тундру за дровами. Ох, эта тундра, сколько она сил отнимала, но теперь все. Хватит…
    Весна. Она еще и не пришла в Воямполку. Но воздух совсем изменился. И Дракону так захотелось на волю, что он по вечерам уходил далеко в тундру. Смотрел как возвращается на север Камчатки весна. А она летела сюда на гусиных, утиных крыльях. В их караванах, косяках звучала молодо. К ним вернулась весна. А к нему? Может не встретит он здесь свою последнюю пятую весну? Ведь лет уже совсем немало. А птицы ишь? Вон их сколько. И по два дома каждая имеет. Один — здесь. Другой — где-то там — на юге. И оба — свои. И гнезда, и дети. Им никто не определит жилья. Не понравилось — поднимутся в небо и другой дом сыщут. И кентов у них много. И в бабах достаток. Живут без кличек. Одной большой малиной. И главарь у них есть. А как же — вон тот, что впереди. Вот только они всегда свободны. У них есть крылья.
    Дракон с завистью смотрит на пролетающих над головою птиц.
    На следующий день, придя в сельсовет доложить об окончании ремонта клуба, он увидел на столе у председателя приемник. Тот говорил о чем-то, пел, а коряк работал. Понравилось Дракону такое, решил и сам обзавестись компанией и вечером купил себе приемник. Всю ночь радовался как ребенок своей покупке. Вот ведь, один за десятерых наговорит. И песню споет, и дорогим назовет, и «спокойной ночи» не забывает сказать. И пожелает доброго утра. А уж каких только языков не знал. Настоящая находка. Теперь Дракон, включая его, слушал весну. И совсем было ожил. Не таким тягостным стало одиночество.
    Что ни говори, есть кого послушать. Правда, обижаться особо ему не на что было. Теперь уже не только дети, а и старики стали приходить к нему на работу. И долго смотрели, как поселенец чинит дома. Особенно им нравилось наблюдать, как он стягивает полы.
    А еще нравились им ставни, какие сделал он на окне своего дома. Резные, словно из кружев; он покрасил их в голубой цвет и окно преобразилось.
    Дракон сделал это специально. Зная, что ставни привлекут внимание всех в селе. Всех ему не надо. Но вот эта… Хотя и о ней он ничего не знал. Так уж случилось, что он о людях не знал ничего, а они о нем все знали. Он каждый день был на виду у всех. И они знали о каждом его шаге. Другое дело, нужно ли им было это? Но помимо воли он словно чувствовал на своем затылке взгляды всех воямпольцев. Особенно въедливо наблюдал за ним Кавав — председатель сельсовета. Но не в открытую. Исподтишка. Как охотник зверя выслеживал. Не обижал, правда. Но его присутствие всюду ощущалось.
    И вот однажды, когда он пришел утром на работу. Кавав сам заявился к нему:
    — Говорить с тобой пришел, однако. По делу. Надо нам охотников порадовать. Скоро они из зимовий придут. Много меха привезут.
    — Ну, а я тут при чем? — удивился Дракон.
    — Не понимаешь?
    — Нет. Не понимаю.
    — Эх-х, ты, да ведь наш мех в Лондон идет. Люди всю зиму в тайге, тундре живут. Хочу я их порадовать. А без тебя — не смогу, — сокрушался Кавав.
    — Да говори, что надо?
    — Есть у нас чикока. Шибко хорошая, однако. Охотится. Мишку бьет, соболя, белку. Лису тоже. Шибко ловкая баба.
    Дракон хитро прищурился.
    — А сколько лет этой бабе?
    — Однако, не так много. Семьдесят только будет.
    — Ну и что она хочет? — потерял интерес к разговору Дракон.
    — Она много девок имеет. И никак не хотят они из чума уходить, где выросли. Много охотников этих девок любят. Но все не могут уйти от старухи. Сделай ты ей дом, паря. Как подарок от колхоза. Сделай! Сколько свадеб будет! Старуха в дом — дочки замуж. Сделай, Егор. С глазами дом. Как у тебя. Пелагее понравится. Другие за нею из чумов уйдут.
    — Да один я не смогу дом строить. Я же говорил тебе.
    — Эх-х, ну придумай, что можно. Я так и быть, уговорю одну из девок Хабаровой за тебя пойти, — вздохнул коряк.
    — Не надо. Я и без бабы проживу.
    — Тогда давай, паря, так договоримся. У нас есть два дома, списанные под снос. Ты посмотри их, может с них еще толк будет. И возьмись. Хоть один сделай.
    — Когда охотники вернутся? — перебил Кавава Дракон.
    — Однако, недели через три.
    — Не успею, — сразу заторопился он.
    — Постарайся. Так и тебе лучше будет, — загадочно улыбался председатель сельсовета.
    — А я при чем? Какой мне толк от старухи?
    — Погоди. Пока не будем говорить. Потом узнаешь.
    Удивленный словами Кавава пошел Егор глянуть на дома. Они
    стояли обособленно, немного в отрыве от других; с трудом открыл примерзшую дверь одного. Она заскрипела на ржавых петлях старушечьим, ругливым голосом. Пахнуло холодом, пустотой. Необжитостью. Разъехавшиеся от мороза половицы пола глухо стонали под ногами. Потолок прогнулся. Казалось, дохни погромче, посильнее и обвалится пузо потолочное. На стены тоже смотреть страшно. Пазы, сделанные в бревнах, разъехались. Сквозь щели было видно, что творится за домом. Подошел к печке. Там угли давно истлели. И мороз сцепил в ней все, что когда-то грело.
    Второй дом был не лучше. И если бы не загадочное — «так и тебе лучше будет», Егор и не подумал бы о том, что можно сделать с одним из этих домов. Но обещание впустую коряки не давали. Он это знал. Именно потому, оглядывая все, решал, с чего здесь надо начинать. Три недели срок очень небольшой. Уложиться немыслимо. Но обещание Кавава подстегивало.
    Чем сулит обрадовать его председатель? Отпустить на свободу — не может. Прав у него таких нет. Хорошо заплатить? Но коряки о деньгах говорить не любят. Оплату не преподносил бы так загадочно. Бабу? Но ведь и это дело вкуса. Нужно, чтоб она нравилась и подходила Егору, по всем статьям, к тому же и она нужна ему только на время поселения. А дальше нет. Ни к чему. И, теряясь в догадках, Дракон решил не откладывая взяться за работу.
    Старики, увидев Егора, ремонтирующего давно заброшенный дом, пришли посмотреть, как он с этим справляется. Они считали, что эти дома куда как лучше списать на дрова. И быстрее, и больше пользы. Но Егор! Вон он из своей избы что сделал! Смотреть любо.
    Скрипели бревна. Егор тщательно проверял венцы. Они, к счастью, оказались крепкими. А раз так— значит будут долго жить. И через десяток дней старики-коряки руками разводили удивленно. Да и было чему. Стены дома были перебраны по бревну. Гнилые Егор выкинул, заменил новыми, звенящими. Скрепил прочно. Пазы пропаклевал. Заменил и потолочные перекрытия. Потолок сделал двойной, прочный. Перевесил обе двери. Заменил Старые на новехонькие. Белые. Смазал петли. И заходили в них двери бесшумно. К середине третьей недели печь выложил. Большую, уютную. И, затопив, обрадовался, как хорошо она тянет.
    Горели тихим пламенем в топке сгнившие бревна ожившего дома. Изрубленные на дрова, они рассыпались в пепел. Отдавая тепло дому. На радость или на беду? За обещанную, хорошую сказку. Дрова сгорали тихо, без спора и возмущения. Они смирились со своею участью.
    Вроде все готово. И управился раньше, чем хотел, улыбался довольно Егор. Но вдруг вспомнил — свет надо провести. И ставни на все три окна. Но это уже не так сложно. Сегодня очень устал. Впрочем, как и во все эти дни. Страшила мысль, что надо идти домой и приготовить поесть. Ноги как свинцовые чушки налились тяжелой усталостью и не хотели двигаться. И руки онемели. Им тоже ни до чего. Вот бы лечь сейчас и уснуть. До утра. Во сне он может снова увидит себя молодым. Как тогда. А может даже сон подарит встречу с отцом? Но скорее вернет его к кентам. К малине. И тогда снова он будет совать в чемодан кольца, браслеты, деньги. Чьи? Неважно. Холодная дрожь побежит по спине. От радости или от страха? Неважно. Тот, кто живет— всегда рискует. Проснется в поту холодном. Кто-то стучит. Милиция? Нет: дети, на работу будят. Пора. Вскочит обалдело. В руках дрожь жива, сердце скачет сумасшедше. Нет. Не бывает на земле спокойной жизни. Ушел от малины, хотя бы на время, она во сне о себе напомнит. Пойми, где реальность, где сон? Все перепуталось. И так всегда. Чуть смежил веки и то нож перед глазами, то лица кентов. Злые, угрожающие, эти ничего не прощают. Ну, а в чем он, собственно, виноват?
    Дракон закрывает глаза. Спать, спать. Сон сильнее малины. И снова перед глазами этот холодный барак. Нары, как виселицы в шеренгу выстроились. А вот и Скальп. Глаза у шельмы бегают. Ишь, подлюка, Егор хочет дать ему затрещину. Но Скальп вдруг заговорил бабьим голосом:
    — Амто, Егор!
    Дракон хотел схватить его за чахоточную физиономию. Зарычал:
    — Я те, сука! — и проснулся. Перед ним стояла она. Бледная, растерявшаяся.
    — За что, Егор? — тряслись ее губы.
    — Прости. Во сне это я! — понял, что кричал он довольно громко.
    Она вдруг ушла. Закрыла дверь за собою, словно приснилась. Ох и
    костерил себя он, так, что все воровские малины подивились бы эдакому богатому арсеналу отборной ругани. Себя и Скальпа. Привиделся же в эдакую минуту. Чтоб тебе…
    Но сколько ни ругайся — не поможешь. Матами бабу не вернешь. Не понимают они этого. И решил, закончив с этим домом, купить подарок и в гости к ней наведаться.
    От случившегося сон, как рукой сняло. И, забыв о намерении пойти домой, отдохнуть, решил сделать сегодня проводку. А завтра подключить свет и приняться за ставни.
    Белые ночи уже наступили в Воямполке. И Егор благодарил север за этот подарок по-своему, неумело. Хоть от видимой тьмы умели избавить человека на севере эти белые ночи. А закончив под утро проводку. Дракон лег у печки на телогрейку.
    Что-то грустное, старое, как песню из детства, напевали догорающие дрова умирающими голосами. Дракон вслушался, пытался разобрать слова, но нет, это были вовсе не слова. Стоны, тихие стенания слышались в уходящей жизни. А она была… Конечно была. Своя. Долгая или короткая? Хорошая или плохая? Это неважно. Но была. А теперь ее нет…
    Егор засыпал, свернувшись клубком на необогретом полу в пустом доме. Он дал ему вторую жизнь. А кому даст жизнь этот дом? Кого родит, согреет? Кому даст жизнь или проводит в последний путь? Что поселится здесь после его ухода — радость или горе? Что забьется об эти помолодевшие стены? Смех или плач? Назовут ли его родным? Или, оглядев наскоро, не согреют и взглядом. Ведь не только дом, а и люди дарят ему тепло или холод и определяют жизнь. На чье счастье или несчастье вернул его к жизни старый вор — вор в законе, злой как сто шакалов — одноглазый Дракон, которого в селе все называли совсем по домашнему — Егором.
    Спит Дракон. Во сне он прежний. Нет жизни без ошибок. Нет седин без горя. Нет болезней без утрат. Нет хлеба без мозолей. Нет радостей без сердца.
    Сейчас он прежний. Пощади его белая ночь. Не будите в Егоре «Дракона». Ведь, чтоб стать сегодняшним, ему нужно побывать прежним… Ведь это так легко понять. Ведь и усталые от шторма моряки любят землю за тишину. Отбушевавшая молодость ценит мудрую старость.
    Слезы, текут по щеке? Ничего. Это горе выходит из сердца. Оно тоже горькое. Пусть плачет. Проснувшись — Егор все равно не поверит в это. А вы не заглядывайте в его лицо. Нехорошо это. Лицо спящего, как приоткрывшаяся душа. А спящий не может врать, не сумеет и скрыть. Он не волен над собою, а потому — отверни от него свое лицо, белая ночь…
    Егор беспокойно вздрагивает. Что тревожит? Опять милиция, схватила? Нет? Кенты подвели? Тоже не то? Мать? Она, сжалившись, пришла к нему и он тянет к ней свои руки. Он не сберег ее в жизни. Зачем же тянуться к мертвым рукам? Ведь в них теперь нет тепла. Все умерло. И любовь… Ее тоже нет. Не веришь? Чудак. Ведь сердце у мертвого остановилось. В нем нет жизни. Что? Улыбается мать.
    Эх ты, Дракон, но ведь, она обиделась и вряд ли простит. Прощать и забывать обиды умеет только мать. Но ее нет у тебя! Нет! И кляни ты себя и кентов хоть всю оставшуюся жизнь, тебе уж никогда не поднять ее из гроба. Не оживить. Она не дом. Ее не починишь. Сердце умерло! Потому и плачешь. Но и этим ты не поднимешь ее. Плачь! Это не ей — тебе на пользу. Плачь, но старую мать и могилу — слезами не согреть. Плачь! Жизнь прошла! Слезами не поворотишь вспять ушедшие годы! Плачь! Жизнь трудна, слезами ее легче не сделать. Плачь — слезы признак старости. О! Сколько их пролито на попутных дорогах затерявшихся судеб! Им счету и меры нет! Плачь — кенты никогда не были друзьями, а подкрадывающаяся старость предъявляет счет. Ты один! Так было всегда! Один перед жизнью и смертью. На кого ты обопрешься перед кончиной своей? На кентов? Они
    — как туман. Попробуй облокотись. Нет их и руки твои беспомощно упадут. А ты-то верил! Милая наивность. Ты один, как твоя жизнь, а она давно, ничего не стоит…
    Утром чуть только над избами закурились синие столбы дыма, проснулся Дракон. Недолго повозился у столба, подключая свет в избу. И взялся за пилу. Размерил четвертями доски. Распилил их. Взялся за рубанок. Седые локоны стружек усеивали снег. Разгляди, что белее? Трудно понять? Вот так же и горе. Какое пережил заслуженно, какое нет
    — седина одна на виски легла. Да ладно бы только она. А то вон и здоровья не стало. Чуть что, внутри все то дрожью, то хрипом схватится. Все тело будто окаменелое. Словно отдельно от разума умирает.
    Жжик, жик — еще одна, вторая белая прядь из-под рубанка вьется. Белая-белая, как несбыточная мечта. Вот уж ворох стружек лежит у ног. Их много. Но гораздо больше, чем стружек — дней пройдет, пока он выйдет на свободу. Каждый день сединою будет отмечен. А когда не хватит места на голове — седина к сердцу подкрадется. Схватит холодными руками и умрет мечта.
    Когда это будет? Ночью или днем? Хотя какая разница. Ночью так даже лучше. Уснул и не проснулся. А днем хуже…
    Шуршит по доскам рубанок. Раздевает их донага. Всю душу наружу выворачивает. Она у них такая белая, гладкая. Нежная и теплая. А вот с виду и не подумаешь. Экая грязная, да шершавая доска. А подойди к ней с заботой и уже глаз не оторвать. Загляденье! Вот так и человеческая душа. На ласку, да слово приветное— любая откроется. Не гляди, что мурло суконное, — думает Дракон и, поспешно отряхнув обработанную доску, другую закрепляет. К обеду на одно окно повесил белые, резные ставни. К вечеру второе окно нарядил. Третье решил утром сделать. Отряхнув с себя опилки, стружки — домой пошел, вздыхая тяжело. Топить надо, варить, — сморщился он от предстоящих за бот, как от зубной боли.
    Привычно толкнув дверь вошел в избу и замер на пороге от удивления. За столом сидел Кавав. Пил чай, как у себя дома. Вытирал потный лоб. Воротник рубашки мокрый, расстегнутый. Знать не один чайник опорожнил, дожидаясь его. Да вон и печка красная, знать с утра топит. Ишь ты, даже варенья с собой принес. Банку выпил с чаем. Вторую — не успел начать. Волосы на голове у Кавава мокрыми сосульками висят.
    — Чего стоишь, однако? Проходи, — улыбался председатель сельсовета. И, подойдя к печке за — очередной чашкой чая, сказал:
    — Чаю, тут один. Думал, дома ты. Ведь воскресенье сегодня, а ты — молодец. Шибко старательный мужик.
    Егор снял телогрейку. Сел к печке спиной. Сразу тепло пошло по всему телу мягкими волнами. Как хорошо сидеть вот так у печки. Тихо, не шевелясь. Тепло в самую душу входит. И слышно как оттаивает сердце.
    — На вот, попей чаю. Живот, однако, тоже радовать надо. Без еды живот— барабан. А в нем что? Один холод и все. Мужику живот тугой нужен.
    — Ладно ты мне про живот. Завтра я твой дом кончаю, — прервал Кавава Егор.
    — Ну и что? Я знаю.
    — Как так что? А обещание?
    — Какое?
    — Ты мне хорошее обещал!
    — А что? — усмехался Кавав.
    — Не знаю, — растерялся Егор и обиженно ссутулился у печки.
    — Ты не знаешь — я знаю, — вскинул голову Кавав и вдруг, посерьезнев, спросил:
    — Зачем Наташку собачкой назвал?
    — Наташку? — повеселел Дракон. Наконец-то он узнал ее имя.
    — Зачем обидел? Это я ее послал за тобой. А ты ее нехорошо назвал. Плакал Наташка шибко.
    — Да не ее. Во сне это я! — вырвалось у Егора. Но, спохватившись вдруг, весь покраснел:
    — А чего это меня из-за бабы отчитывать взялся? Коль она не такая — обижаться не на что. И сам мог прийти. Нечего ко мне баб подсылать!
    — Не серчай, Егор.
    — Невелик бугор[7], чтоб шестерок[8] иметь. И самому прийти можно. Подумаешь, назвали ее! — кричал Дракон.
    — Не с тем я к тебе пришел. Наташка хорошая, однако. Ее мы все любим. Умная она. Все знает. Но одна живет. Думаю, что этой весной выйдет за нашего охотника. Пора ей детей иметь. Как всем бабам.
    — А я тут при чем?
    — Дом Наташки ремонтировать надо.
    — Этим ты меня порадовать хотел? — вскипел Дракон.
    — Нет. Не этим. Это просьба. А радость для тебя другая есть, — медлил Кавав.
    — Какая?
    — Ты знаешь Лешку Соколова? — спросил председатель.
    — Какого еще Лешку?
    — Соколова! Тоже на поселение хотят к нам прислать. Он там, где и ты отбывал. Теперь запросили мое согласие. Вот я пришел к тебе. Если это твой тума[9] — дам согласие. Разве не радость? Если нет — не дам. Тебе тоже радость. Не будет врага в селе.
    Лешка Соколов. Кто он? Всех зэков Егор хорошо помнил, но больше по кличкам. А вот этот? Но в документах клички нет. Да и не скажут ее председателю. Зачем она ему? Дай Бог имя ему упомнить. Лешка. Лешка Соколов. Вор? А может нет? Кто он? За что сидел?
    — А по какой статье сидел, не сказали? — спросил он.
    — Статью не запомнил. Сказали — какой-то кобель бабу зарезал. И Соколов в эту историю попал.
    Егор рассмеялся. Значит, насильник. Ну этих-то он знал всех хорошо. Но кто из них? Кто? Мысль одна другую сбивала.
    Конечно, хорошо бы тут вдвоем жить. Все было бы с кем словом перекинуться живым. И выпить. Вместе. По-мужичьи. За прошлое. И за будущее. Глядишь и в работе подспорье. Помощник будет. Все легче вдвоем. Зимою одному здесь совсем туго. Захвораешь — будет кому хоть печку истопить, воды подать. Да и пожрать приготовить, когда станет невмоготу. И в тундру за дровами вместе съездить — одно удовольствие. За лето их вон сколько можно наготовить. Не на одну, на несколько зим. И все без натуги, надрыва. Но с другой стороны если глянуть? Чуть только натворит что-либо этот Соколов — отвечать вдвоем придется. Сорвется на коряков — ненависть села обернется на двоих. К тому же насильники — не воры. Но в лагерях все они научились подличать и воровать. Крали все, что можно было и нельзя. Ну, а этот исключением не мог стать. Значит, тоже не чист на руку. А у коряков воровство считается грехом. Поймают— опять обоим не миновать беды. Тут за себя не всегда поручишься, а за другого и тем более. Пять лет — вечность. Их здесь можно отбыть и самому. Туговато. Зато надежно. Если где провинился, так сам. Никто не помог. А то с этими Кентами только срок увеличить можно. Радости от такого друга на мизинец, а горя — аршин. Не будешь знать — откуда его ждать. Уж лучше одному отмучиться. Как-нибудь. А там — свобода! Езжай куда хочешь. На все четыре стороны. Там ты сам себе и друг, и ответчик. И кентов можно найти достойных, равных себе…
    — Ну что? Будем вызывать? — перебил мысль Кавав.
    — Не знаю, — опустил голову Егор.
    — А кто знать должен? Мне строители шибко надо. Дома надо. Вон дети каждый год родятся. Им нельзя в чуме жить! Болеть нельзя. Жить надо. Хорошо. Лучше, чем мы! Если он строитель — зачем долго думаешь? — пожимал плечами председатель.
    — Погоди, Кавав. Погоди, не торопи меня. Подумать никогда не мешает. Сам говорил — плохой олень весь табун портит, плохая собака всю упряжку губит. Но оленя зарезать можно. Плохую собаку — пристрелить. А с плохим человеком как будешь?
    — Назад отправим.
    — Ну, а если горе он селу причинит? Какое ничем не исправишь. Всякие там были, Кавав. Ничего предвидеть нельзя. Там он строил. Потому, что заставляли. Что здесь станет делать — никто не знает. А беду может утворить. Большую. Нельзя торопиться, Кавав. Нельзя.
    — Тогда не надо вызывать. Жили без него. Обходились. И не помрем, однако. Строй ты. Сам. Тебе хотел лучше сделать.
    — Не могу я его припомнить, Кавав. Что это за Лешка Соколов? Хоть бы кличку его знать. Тогда бы и правильно решить можно. А так вот за глаза — трудно сказать, что вернее.
    — Ну ты еще подумай. Время есть. Все равно его без моего согласия не пришлют. А мне пока без Лешки забот много. Через три дня охотники приезжают. Надо пушнину принять. Потом Хололо отметить — праздник оленеводов. Это не меньше двух недель. Тебе хватит времени. Я хочу чтоб второй поселенец не только тебе, а и всему селу другом был. Чтоб работал, как ты. Если хороший человек — плохо ему у нас не будет. Не обидим.
    — Нашего брата не так просто обидеть. Все за себя постоять умеют. Тут не о нем речь. Я ведь тоже — отбуду тут свое и уеду. Но хочу чисто отсюда выйти. Понимаешь, Кавав.
    — Понимаю. Как же. Но нам строить надо. Думай, Егор. Думай. Охотники приедут, а на будущий год— тридцать ребятишек прибавится. Где им жить, Егор? Они не захотят в чуме расти. Умными родятся.
    — Я подумаю, Кавав, — пообещал Дракон…
    К утру голова разболелась от всяких мыслей. «А ведь и прав председатель — дети растут. Вон их сколько около меня каждый день крутятся. Половина в чумах живут. Какое им дело до опасений Егора? Им дома нужны. Они ждут их. А он боится какого-то там насильника». Ругнув себя солоно, оглянулся на дверь — не стоит ли там кто-либо. И сказал зло:
    — Да хрен с ним! Пусть едет!
    А через месяц Лешка Соколов приехал в Воямполку.
    Дракон не выказал ни радости, ни огорчения по поводу его приезда. Окинув взглядом наскоро, понял, что нигде с ним не встречался. Да и не пришелся ему по душе Соколов. Тень какая-то, а не мужик. Волосы ни белые, ни рыжие. Какие-то грязные. Лицо вытянуто по-лошадиному. Плечи узкие, слабые. И весь он худой, угловатый, был похож на рано состарившегося подростка.
    — Что умеешь? — спросил его Егор.
    Лешка немного опешил. Других вопросов ожидал. Знакомых, Лагерных. А тут…
    — Все умею, — ответил в тон.
    — Дома ремонтировать сможешь?
    — Попытаюсь.
    — Давай собирайся. Отдыхать на свободе будем. А то я один измотался тут.
    Наскоро поев, Соколов закинул на плечо топор, пошел вслед за Егором, озираясь по сторонам. Он впервые видел оленей, чумы, хотелось спросить о них подробнее у Егора, но не хотел опережать события. Шел молча.
    Прошла неделя, другая. К новому поселенцу никто не проявил интерес. Ни коряки, ни Егор. Чуть только Соколов начнет приставать с вопросами. Дракон обрывал зло. О себе начнет рассказывать, по горло работой загрузит. Лешка начал привыкать к молчанию. Так шли дни. Недели. Месяцы.
    По молчаливому согласию распределили все заботы по дому. Лешка носил воду, колол дрова, убирал снег около избы. Егор делал все остальное по дому.
    Две койки, разделенные этажеркой. Две табуретки у стола.
    От скуки ли, иль от радости, что пользуется относительной свободой, зачастил Лешка в клуб. Возвращался поздно. Раздевался в темноте. Потом подолгу ворочался на койке. Вздыхал. Засыпал под утро, когда Егор уже просыпался.
    И хотя хождения Лешки в клуб были не по душе Егору, время — сделало свое. Стал он привыкать понемногу к новичку. Отмечал в нем то, чего раньше не замечал.
    Ведь вот по выходным, покуда он работал, Лешка дров наготовил. На три зимы хватит. Рыбы насолил. Договорился с учительницей из сельсовета и та варенья наварила. Домашнего. Теперь чай как люди пили. Да и в избе кое-что изменилось. Покрывала на обоих койках появились. Тюлевая занавеска на окне. Да и стирку уже сами не делали. Все Лешка. Все он. С соседкой договорился.
    В доме они ужились. Но вот разговора меж ними, откровенного, еще не было. К нему не подтолкнуло одиночество каждого. Жизни шли рядом, но не сближались. Соседи, да и только. Что-то мешало им. Но вот однажды поехал Лешка на речку. Решил в бочке воду привезти. В избе вторую бочку поставил, чтоб на случай пурги был запас воды.
    Собаки сразу полынью почуяли, рванули от нее ближе к берегу. А Лешка с головой в воду окунулся. Еле выбрался. И нет бы домой бежать, — еще воду в бочку набрал. Пока до избы доехал, да переоделся — мороз успел свое сделать.
    Лешка не сразу понял, от чего голова разболелась. Носил воду в избу. Заливал бочку. А тело потом обливалось. В глазах темнело.
    Пересиливая себя, закончил дело. Пока отвел собак соседу, чуть сознание не потерял. Едва до избы дошел. Не раздеваясь поверх покрывала упал. Егор не понял. Подумал, что перебрал сосед с тоски. С кем не бывает! Но ночью Соколов стал бредить. Егор растерялся. Он наскоро смочил полотенце, положил на горячий лоб Лешки. Побежал к Кававу:
    — Соколов заболел! Что делать?
    — Беги к Наташе. Она доктор.
    — Где живет?
    Кавав объяснял. А потом, махнув рукою, натянул на плечи куртку, побежал впереди Егора.
    Наталья уже спала. Но на стук быстро встала.
    — Егор?!
    — Помоги! Лешке плохо! Заболел он!
    — Что с ним?
    — Не знаю. Г олова горячая, околесицу несет какую-то во сне.
    — Идите! Я сейчас приду.
    Егор с Кававом рысью бросились к избе.
    Лешка лежал тихо. Пот крупными каплями стекал с бледного лица. Глаза будто остеклянели.
    — Леха! — тормошил он его.
    Тот медленно повернул голову:
    — Кажется легче стало, спать хочется.
    — Сейчас врач придет, однако. Погоди спать, — вмешался Кавав.
    — Не надо. Не надо врача, — замотал головой Лешка.
    — Тихо ты! Не сдыхать же нам здесь! — прикрикнул Егор.
    — Ты иди, Кавав, иди, нам с Егором поговорить надо, — сказав вполголоса, повернулся к председателю Соколов.
    — Ходи тут за ним. Смотри, чтоб не умер. На работу не надо. Лешку сбереги, — отозвав Егора, сказал Кавав.
    В дверях он столкнулся с Натальей. Та белым вихрем ворвалась в избу. Торопливо сняла платок, шубу. Прошла к Лешке. Поставила градусник, прослушала дыхание Соколова.
    — Воспаление легких, — сказала врач.
    — Откуда такое? — развел руками Егор.
    — Очень плохо. Это серьезно. Я сейчас уколы сделаю. Каждые четыре часа их надо повторять. Буду приходить.
    — А мне что нужно делать? — растерялся Егор.
    — Я все скажу.
    Ох и не скоро пришел в себя Лешка. Но, открыв глаза, попросил воды. Егор к ведру опрометью кинулся. Ожил! Сдюжил болезнь! Значит, не помрет.
    Он сел около Лешки устало. Не работал, душой устал. Напереживался.
    — Намучился ты тут со мной. Прости, Егор. Так уж случилось, в полынью я попал. Тоже ведь не хотел. А видишь, как получилось, — вздохнул Лешка.
    — С кем не бывает! Я тоже не хотел. Ан как загремел, так сразу на пятнадцать лет. Из полыньи хоть чистым вылезешь. А из тюрьмы — на век клеймо. Его не отболеть. Не замолить. Не замазать. И отмыть нельзя.
    — Намекаешь, что о лагере больше помнить надо. Прошлого стыдишься? Так я не по своей вине попал.
    — Все мы так говорим! — оборвал он Лешку.
    — Не все на это право имеют. Я. в лагере писал. Прокурору жалобу. Да только умерла она.
    — Кто?
    — Девушка та. Насиловали ее. Двое. Я мимо шел. Вступился. Ну драка началась. Девчонка кляп вытащила и крик подняла. Милиция подоспела. А кто-то из этих девчонку ножом пырнул. Умерла она. Ну, а я одному из них череп проломил рукояткой пистолета… Сердечно признался за что убил. Но толку? Дали червонец — и все тут. А за что? За что я сидел? — зарылся Соколов лицом в подушку.
    — До лагеря кем был?
    — Пилот я. В авиации работал.
    — Ишь ты! Высоко забрался. А на ту же жопу сел, — досадливо крякнул Егор. И спросил:
    — С насильниками в бараке был?
    — Неделю. А потом подрался. К работягам перевели. На лесоповале работал. Вот так пять лет. А потом начальник лагеря сюда послал.
    — То-то гляжу у тебя ни одной наколки нет, — покачал головою Егор и, вздохнув, сказал:
    — Не тушуйся, Леха. Еще пяток лет отмаешься, верней четыре с половиной, и айда на свой планер, только боле за баб не вступайся. В них одна беда.
    — У тебя семья есть? — спросил Соколов.
    — На что она мне?
    — Вот видишь, потому ты так и говоришь. А у меня жена и дочь.
    — Ишь ты!
    — Что?
    — Счастливый. Есть кому ждать тебя, — вздохнул Егор.
    — А ты за что сидел? — спросил Лешка.
    — Понимаешь. У меня тоже редкая специальность. Все больше по металлу, что позвонче гремит. Так-то вот.
    — Не понял.
    — А хрен ли понимать? Вор я! Понял?
    — Усек.
    — То-то вот. С закрытыми глазами пробу золота любую узнать смогу. И камни.
    — И долго ты воровал?
    — С меня так и немного. Иные и больше. Кенты! Мать бы их… Барыш на всех. А загремел — сухаря никто не выслал. Падлы! Выйду — уж расквитаюсь.
    — Нет, я о мести мысли выкинул. Не хочу сидеть. Дочь растить надо. Тяжело жене одной. Уже большая дочка стала. Тринадцать лет скоро будет.
    — А у меня никого нет. Никого на всем свете! Один я, как старый волк. Сдохну — хоронить будет некому.
    — А ты женись.
    — Еще чего? — подскочил Дракон ужаленно.
    — А что? Все легче будет.
    — Да я баб больше лагеря боюсь.
    — Ну и зря. Бабы — они ведь тоже разные. Иная лучше мужика другом будет.
    — Кент в юбке! Все их «дело» — куча детей, корыто, кастрюли, тряпки. Не-е-е, брат, баба — она хуже начальника лагеря. Одна десяток конвойных заменит.
    — Ты говоришь так, будто не на одной, а на десятке баб был женат, — усмехнулся Лешка.
    — Упаси Бог. От своей болячки избавлялся с трудом. Новой мне не надо.
    — От какой болячки? — удивился Лешка.
    — На первом месяце это было. Привезли меня сюда. Ну стал осматриваться. Гляжу— избы у всех открыты. Мех лежит. Это же — золото! У иных деньги на столе. Открыто. А в доме никого. Не удержался я однажды. Да и взял. Привычка сработала. Деньги под доску в полу спрятал. У себя, конечно. И жду. А в доме старуха с детьми. Это она за сына-оленевода и за невестку деньги получала. Они в тундре работали. В тот день она с внуками в кино ходила. А я сижу и радостно на душе, и горько. Ведь целых две тыщи спер. А тут, словно чертенок внутри сердце грызет. Острыми зубешками. Ведь у детей взял. У старухи. Она считать-то не умела. И видела худо. Не хватится. А вдруг хватится? Внуки-то считать умеют. Но коряки не воруют. И не врут. Это все знают. Меня о том в районе предупредили. Значит, если раскроется — на кого подумают? На меня, конечно. Но и прощать они не умеют. Так-то вот. Сижу я, весь, как на иголках. Взять то взял, а не в радость. И вернуть неохота. Да вдруг представил, как все село на меня зверем смотреть будет, пальцами показывать. Да еще мстить начнут или Кавав решит меня назад отправить. В лагерь. Глянул я на часы. До конца кино десять минут осталось, схватил я эти деньги и бегом назад их отнес. Потом всю ночь от досады не спал. А на утро в магазин зашел. Там к празднику «хололо» — золотые украшения привезли. Кольца, перстни, броши, браслеты. Глаз не отвести. Коряки на них не падкие. А меня как магнитом притянуло. Знаю, сторожа в магазине нет. Забраться в него — пара пустяков. Велико было искушение. Но тоже себя сдержал. Еле-еле. Даже болел. Не веришь? Ох и трудно отвыкать. Поначалу особо. Да еще такой свободный доступ! Но потом легче стало. Уже спокойнее к виду денег стал относиться. Пощупаю, что и у меня в кармане кое-что имеется и отойду. Уже не болею. К концу срока поселения, верно, и вовсе просто будет.
    — Да. Тебе тяжелее. Но ведь на свободе и соблазнов для тебя будет больше. А опаски меньше. Не один, не в селе, где все друг друга знают. Да и кенты подобьют, хочешь ты того или нет, — задумчиво говорил Соколов..
    — Меня уж не подобьют. Ученый стал. Да и стар.
    — Скажи, а куда, к кому ты вернешься? Кому ты нужен?
    — Не твое это собачье дело! — рявкнул Егор. И, быстро встав, отошел к окну.
    В доме стояла тишина. Настороженная, гулкая, как внезапно вспыхнувшая злость. Непонимание грозило вылиться в отчуждение, или в открытую вражду.
    «Сопляк! Это я кому нужен? Да мне любая малина будет рада, как подарку дорогому. Не то что ты. Под юбку к бабе воротишься. К щам и тряпкам. Пилот— сукин сын! Тоже мне мужик. Из-за бабы попал, какую и за сиську не держал. Курячий душегуб! А туда же! Уж даже сесть за дело не сумел. Хоть не обидно бы было срок тянуть. А то чью-то шкоду поделил. И тоже! Учит! Мурло сопливое. Уж молчал бы! Поди за всю жизнь окромя своей законной — ни одной бабы не знал! Летчик — лагерный молодчик. Вертался б под бабий каблук, молча. Непутяга. А то еще с советами суется. Да к кому? Ко мне! Да я бы на тебя плевка своего пожалел».
    Лешка о своем думал.
    «И чего злится? Ведь я же правду сказал, как думал. Хотел чтоб ему лучше было. Ну и правда, неужели ему в тюрьме или в лагере сдохнуть охота? Чудак какой-то! Бабы — больше, чем начальника лагеря боится. Так без женщин как жить? И без детей? Ведь и любви, наверное, никогда не знал. Верно, что дворнягой паршивой век прожил. Сам понимает. А изменить свою жизнь, так и не решается. Лучше снова на дело пойдет. А потом опять лагерь. Так и не увидит в жизни ни одного светлого дня, слова доброго не услышит».
    И, решившись, сказал:
    — Слушай, Егор.
    — Чего тебе?
    — А давай я тебя сосватаю?
    — Что?!
    — За Наталью, врача! Умная баба! И с лица пригожая. И хозяйка, сердечная.
    — Иди ты знаешь куда с ней вместе! Чтоб мне — вору эдакое советовать! Да я, каб ты не хворал, знаешь бы чего тебе сделал? Уши мои чтоб про баб не слышали! Сколько из-за них по лагерям сидят! Тоже мне — советник сраный выискался. Сам эдакий срок тянул! Да не менее полсотни баб надо было тискать, чтоб такое отсидеть. Тебе ли мне про баб говорить? Иди сам к этим шлюхам! А я мараться не хочу! — кричал Егор, вспоминая, как Наталья жаловалась на него Кававу.
    — Дурак ты, друг! Слепой дурак! Ты не боясь кинул кентам под ноги свою жизнь. Они даже зад ею не подтерли! А истинной жизни, своего мужичьего назначения в ней— испугался. А еще кичишься! Чем? Да та же Наталья может и слушать о тебе не захочет. А ты ее шлюхой называешь! С кем ты ее видел? Верно пытался к ней приставать, да отпор получил. Вот и обливаешь человека грязью.
    — Заткнись, сволочь! — вскипел Дракон, повернув к Лешке побелевшее лицо. Глаз горел зло. Рот Егора перекосило. Что и говорить, задел этот сопляк за живое. Да так больно. Не занозу — нож в сердце пустил.
    Накинув на плечи телогрейку, он, зло рванув дверь, вышел из избы. Решил не возвращаться до ночи.
    Звенькая топором у второго списанного дома, он думал о своем, забыв, что еще несколько дней назад категорически отказался от ремонта этого дома. Сказал, что его лучше поджечь на «хололо» вместо костра. Но теперь не до воспоминаний. Свое болит. И руки работают в отрыве от памяти.
    Не заметил как заменил оба венца, разобрал одну из стен, пересортировал бревна. И только хотел годные для стены обратно в пазы вгонять, почувствовал на себе чей-то пристальный, изучающий взгляд. Словно кто-то целился ему в голову. Егор огляделся. Но нет, вокруг никого. А ощущение присутствия кого-то чужого — не проходило.
    Кто бы это мог быть? Вокруг безлюдно. Ни души. В соседнем доме никого не было. Старуха Хабарова давно уехала в свои охотничьи угодья. Никто и никогда здесь не появлялся. Да еще так. Зло. Исподтишка. Леха? Нет! Не может быть. И страх внезапно взъерошил волосы под шапкой.
    Егор медленно разогнулся. Огляделся еще раз. Звенящая тишина царила вокруг. Кричало лишь сердце. Оно одно из всех било тревогу, чуяло беду. Но где она? С какой стороны ее ждать? Беспокойство передалось рукам. Они нервно задрожали.
    Может с Лехой что худое стряслось? — подумал Егор. И, подхватив со снега топор, закинул его на плечо. Домой заторопился. Когда вошел в круг домов, страх улегся. Душа трястись перестала. Все стало на свои места.
    Чертовщина какая-то! — разозлился Егор. И подумал: «Старость, видно, окончательно подкрадывается. Оттого стал мнительным, пугливым, что совесть за оставленного в доме больного Лешку встала за спиной и укоряет злым глазом. Совесть? А кто она? Хотел бы я хоть раз ей в мурло глянуть. Нет у ней морды? Знать, и совести нет. Расхлюпался. Страх одолел! Ишь! Тоже— вор! А поджилки чего тряслись? Наслушался брехни, что жил зря и уши развесил! Поверил. Говну собачьему. Бежишь к нему! А зачем? Ну кто он тебе? Кент? Хрен сопливый! Плюнь на него! Ну, а куда идти? Назад? Нет! Страх не пустит. В избу? Но там этот… Э! Да была не была! Кто в конце концов в избе хозяин! Не хватало еще из-за всякого собакой под забором ночевать. Нехай сматывается, коль не по душе ему. Вот выздоровеет, так и скажу — сматывайся к едрене-фене, покуда цел».
    Он подошел к избе. Нахраписто толкнув дверь, зло чертыхнулся на темноту. Стал раздеваться. И только шаг от порога сделал, почувствовал, наступил ногой на что-то. Зажег спичку и обомлел.
    Лешка лежал у порога весь посиневший. В нижнем белье. Голова его откинута, как у мертвого.
    — Леха! Леха! Да вставай туды-т-твою, — схватил его за плечи Егор. Но тут же отдернул руки. Тело Соколова показалось слишком холодным.
    Он перенес его на койку. В голове все перемешалось. Что случилось? Почему он оказался на полу. Когда включил, свет, увидел валявшуюся у двери пустую кружку. Понял — Соколов хотел пить. Встал. И, видно, голова закружилась. Упал, может ударился. Потерял сознание. И не успел в себя прийти.
    Егор задрал рубашку Лехе. К груди его ухом припал. Слушал. Бьется ли сердце? Да, кажется бьется. А может свое мешает? Снова слушает. Глухие удары Лешкиного сердца, словно удаляющиеся шаги, прослушивались трудно.
    Дракон вытащил из-под стола бутылку спирта. Стал растирать им Соколова. Не щадя ни его, ни своих рук. Вскоре рубашка на спине Егора стала мокрой. Он снял ее. И продолжая натирать Леху приговаривал:
    — Я те дам хандру. Отбудешь свое. А там, на свободе — как знаешь! Не хочу за тебя в беду попадать под подозрение. Выхожу и разбежимся в разные углы. Ищи другого дурака, чтоб твои глупости слушал. Других до зла доводи, ирод проклятый. Тут не до баб — выжить бы!
    Кожа у Соколова постепенно теплела. Потом покраснела. А Егор не останавливался. Ладони его горели. Казалось, вот-вот лопнут от усилий. Он не отступал; натянул на разогретые ноги Соколова шерстяные носки, и когда — грудь и спина Лешки стали багровыми, горячими — надел свитер. Укутал соседа всем, что
    было в доме теплое. Затопив печь, — поставил на нее чайник. С нетерпением ждал, когда он закипит, когда придет в себя Леха.
    Закипел чай. Свет погасили. Егор зажег свечу. Сидел облокотившись на стол. Разглядывал свою лохматую, неказистую тень. Слышал в лагере от интеллигентов, вроде именно она— зеркало души. Ее отражение. Самое, что ни на есть подлинное. Со всеми подробностями.
    — Ишь, черт, значит и внутри у меня все в шишках. Вон экий бес! Весь дыбом! Нигде гладкого, да ровного места нет. Смотреть тошно. Сам себя не узнаешь. Испугаешься. Неужели и душа у меня такая — вся вприскочку, — качал головой Егор удивленно. — Ведь вон вместо головы — стог какой-то. Весь подерганый. Будто барак кентов в нем, спрятался. А мурло! О Господи! Страшило! Нос печку достал. Рот как рваный валенок. Телка за раз проглотит. Ишь — мечтал, что Наталья к себе на чай позовет. Да она на такого беса и смотреть не захочет…
    — Что спать не ложишься? — услышал вдруг за спиною Егор и вздрогнул от неожиданности.
    — Тебя стерегу.
    — Зачем?
    — Думал окочурился. Ждал покуда оживешь.
    — Спасибо тебе. Видишь выжил.
    — Давай чаю попей, — Егор подошел к печке.
    Лешка пил торопливо. Обжигаясь.
    — Да не спеши. Чего захлебываешься?
    — А вдруг опять сбежишь.
    — Ладно тебе. Хватит, — буркнул Егор.
    — Не обижайся ты на меня. Забудь, если обидел ненароком. Не хотел я.
    — Да я уже и забыл, — стелил свою койку Егор. И только свечу погасил — услышал голоса за окном. Торопливые шаги. Крики. Он подождал немного. Но нет. Это не к ним. Шаги пробежали мимо.
    — Что случилось? — поднял голову Лешка.
    — Кто их знает, — лег в кровать Егор. И только коснулся головой подушки — снова вскочил. В избе загорелся свет. Его ночью включали лишь в особых случаях — для больнички.
    — Рожает кто-то? — сказал Леха.
    — Нет. Выстрелы! Слышишь?
    На окраине села палили из карабинов.
    — Беда случилась! — насторожился Егор. И, став к окну, начал прислушиваться. Стреляли где-то у дома Хабаровой. Там, где он сегодня работал. Почему-то вспомнился тот страх. Такого ранее с ним не случалось. Ведь даже работать не смог. И выстрелы вроде оттуда. Кто там был?
    — Может охотники приехали?
    — А свет почему? — недоумевал Лешка.
    — Который теперь час?
    — Два ночи.
    — Да! Не с добра это. Пойду гляну, — Егор поспешно стал одеваться.
    — Погоди! С ружей с добра не палят. Не ходи! Подожди утра. Если коряки за оружие взялись — крайность получилась. А карабинами они лучше нас владеют. Здесь им помощники не нужны. Не ходи, — отговаривал Лешка Егора.
    Но Дракон не послушал совета, вышел из избы. Пошел на звуки выстрелов.
    — Наттай![10] Егор! Мишка в село пришел! — тронул за руку Кавав. И, погрозив в темноту кулаком — добавил:
    — Завтра утром искать будем. Убили мы его. Шатуна проклятого. Всю рыбу у Хабаровой стрескал. Потом на людей напал бы. Наттай, сердитый!
    — А свет почему зажгли? — спросил Егор.
    — Старика Аклова чуть не порвал. Он капканы ездил проверять. А когда возвращался — медведь его учуял. Ну и накинулся. Двух ездовиков порвал. И старика помял шибко. Ох-хо-хо! Трудно жить у нас в Воямполке, — вздохнул председатель сельсовета.
    — Трудно — говоришь? Есть места и похуже, — вспомнил Дракон.
    На утро Егор пошел в магазин за продуктами. Узнал, что все старики
    пошли искать убитого медведя.
    Наскоро покормив Лешку, поставив около него воду, Егор пошел на работу. Решил торопиться. Весною к Соколову приедет семья. Вместе жить станут. Так Леха сказал. Показал письмо. И Егору совсем не по себе стало. Опять одному жить придется. Но ничего не поделаешь. Теперь с ремонтом дома надо торопиться.
    Семья… Интересно, а как вот это можно — жить всю жизнь под одной крышей с бабой? О чем с нею говорить? Ведь от тоски с ума сойти можно. Или того хуже — запить по черному. А может и нет? Ведь живут. Растят детей. И довольны. Может оттого, что другая жизнь им неведома? Ну, а кто захочет его судьбу? Судьбу Егора? Кто бабу на кентов променяет? Верно не всяк решится. Кенты — они ведь к добру не привели. Но и бабы… им ведь подавай молодого, здорового, не судимого…
    — Да что это я в самом деле! Ну пусть всяк по своему живет. Какое мне до них дело? — ругал себя Дракон, плотнее вгоняя бревна в пазы. На морозе они гудели от ударов кувалды. Вот уже две стены перебраны. Стоят прочно. На свет белый радуются. Занятый работой, Егор не сразу услышал голоса за спиной. Это старики в село возвращались.
    — Ну что? Нашли медведя?
    — Нет, Егорка! Ушел он! Подранком. В тундру ушел. Умирать. Там его трудно найти. Снег глубокий выпал, — говорил Канав.
    — Бок, однако, прострелили. Много крови из мишки ушло, — смеялся старик Ое.
    — И то не зря сходили! — ответил Егор, и, отвернувшись, снова принялся за работу.
    Вечером, весь в опилках, трухе, возвращался домой, едва волоча от усталости ноги. Топор на плече казался пудовой гирей, вдавливающей Егора в землю.
    Когда вошел в избу видел, что Лешка уже вставал. Топил печь. Даже поесть приготовил. Теперь лежал на своей койке, чему-то улыбался.
    — Чего сияешь, как новый пятак? — спросил его Егор недоуменно.
    — Гостья у нас была.
    — Какая?
    — Наталья.
    — Зачем? — вскинулся Дракон.
    — Ко мне приходила. Говорит, что через неделю полный порядок будет со мною.
    — А чего они — бабы в нас — мужиках понимают? — Спросил Егор недоверчиво.
    — Она врач.
    — Ну и что?
    — Опытный.
    — У нас тоже один опытный в лагере был. Ох и паскуда был! Чтоб ему… Все его гнусное мурло вижу.
    — Но ведь это в прошлом. Так что на него злишься? — спросил Соколов.
    — А глаз из-за него потерял! Дай Бог мне с этим… на свободе встретиться! Под землею сыщу, когда уеду отсюда! Уж я его заставлю собственное говно жрать! Потом голову, как куренку сверну!
    — А как он тебе глаз выбил?
    — Он?! Да я его, паскуду! Он бараку нажужжал на меня и в стороне остался. Вроде не виноват. Но я ему один за весь барак воздам с лихвой!
    — Как его звали?
    — Не знаком он тебе. Сука. Скальпом его у нас звали. С отметиной. Мушку[11] на мурло поставили.
    — Скальп. Вроде слышал. Но от кого — не помню.
    — Он на Камчатке не был. На Чукотке это…
    — Забудь ты о них. О всех забудь. Что ушло — вспоминать не надо.
    — А и забывать нельзя. Мне он память на всю жизнь до самого гроба оставил.
    — Убьешь — снова срок получишь. А глаз этим не вернешь.
    — Сам знаю. Но и не прощу.
    — Вот видишь, тебе мужик насолил. Не баба!
    — Так баба не то глаза, головы лишит— обрубил Егор. И, насупившись, отвернулся, не желая продолжать разговор.
    Дни шли однообразно. Егор работал с утра до темноты на доме. Возвращаясь, валился спать, как подкошенный. А Соколову с каждым днем становилось легче.
    И вот однажды вечером пришел к ним Кавав.
    — Егор, материалы на исходе. Придется в сопки идти. На заготовку. Самим. С неделю там поработаете. На всю зиму напасете. Я потом трактор пришлю. На перевозку. Сами понимаете, кроме вас идти некому.
    — Слушай, Кавав, я сам пойду. Один. Лешка в селе останется. Нельзя ему со мной. Слаб еще.
    — Как хочешь, Егор, — согласился председатель.
    — Нет. Вместе, только вместе, — запротестовал Соколов.
    — Может я хоть там от тебя отдохну! — оборвал его Дракон и повернулся к Кававу. — Но мне нарта нужна.
    — Нарту у меня возьмешь. А торбаза{1} и канайты{2} — на складе. Там и кухлянку {3} возьмешь. Малахай{4}. Ну и кукуль{5}. А продукты в магазине возьми заранее. Галеты не забудь. Чай. Без этого в тундре пропадешь.
    — Бывает кое-что похуже твоей тундры, — угнул голову Егор.
    — Когда поедешь? — спросил Кавав.
    — Завтра.
    — Завтра нельзя.
    — Почему?
    — В тундру хорошо собираться нужно.
    — Сам знаю.
    — Поедешь со стариком Ое, — уточнил Кавав.
    — Зачем он мне?
    — Дорогу покажет.
    — Да не сбегу я. Не бойся.
    — Мне бояться нечего. Я тундру знаю. А ты нет. И она тебя не знает. Потому одному нельзя. Помирать будешь.
    — А чем старик поможет?
    — Покажет, где лес растет на дома. Дорогу укажет. Мясо будет варить. Чай. Тебе работать надо. А он помогать станет.
    — На одной упряжке мне с ним ехать? — спросил Егор.
    — Нет. На разных.
    — Почему?
    — Еды больше возьмете. Да и снег в тундре глубокий лежит. Собачки быстро уставать начнут. Нельзя их слишком нагружать. К тому же след вам первым бить придется. В сопки давно не ездили. Бить след всегда трудно. Слушайся старика. Он самый умный у нас в селе.
    — Как я его слушать буду, корда он по-русски десять слов знает. И я по-корякски не больше. Как поймем друг друга? — смеялся Егор.
    — У собачек совсем никаких слов нет, есть только живое сердце. Оно и помогает им понять друг друга. Что же вы — глупее собачек?
    — Скажешь тоже! — буркнул Дракон.
    А через два дня, ранним утром, чуть только солнце коснулось круглых голов сопок, из Воямполки вылетели две собачьи упряжки.
    Старик Ое погонял переднюю упряжку. Улыбался. Весело оглядывал обнявшую его белыми руками тундру. Встречный морозный ветерок обдувал лицо.
    Тундра… В ней он родился. Здесь сделал первые шаги по мшистому болоту и чуть не засосало оно его. Здесь рос. Тундра была изменчивой. То цветами путь устелет, удачу подарит на охоте. То неделями голодом морила. Не выпускала из вьюжных объятий своих. Состарился Ое от ее капризов. А она оставалась такою же молодой, красивой. Как тогда… Какою он увидел и запомнил ее впервые.
    Старик всегда любил ее. Пел тундре свои песни. Что сложил только для нее. Пел ей песни своего отца. Тундра была его домом, его жизнью, судьбою. Была и его колыбелью. Станет его могилой.
    Вьется по тундре след. Такой неприметный. Слабый. Но он— ее жизнь, ее дыхание.
    Егор едет вторым. На тундру старается не смотреть. Слишком много в ней снега и холода, слишком мало тепла. А значит и жизни здесь не место. Разве только вынужденно. Ну, а за что любить ее? Разве может нормальный человек любить свою смерть? Конечно, нет. А тундра — ее порождение, ее кровная дочь.
    Собаки, утопая по брюхо в снегу, визжат, карабкаются из сугробов. Вон уже языки вспотели. Слюну горячую роняют на снег. А ему что? Снег все проглотит. И слюну, и кровь, и жизнь. Мягкой периной лег он под лапы собачьи. Вроде угодить хотел. А собаки стонут от такого подарка. Кусают снег оскаленными, злыми пастями. Ругают его по своему, по-собачьи. Да разве он поймет. Вон вожак по уши в снег провалился. Ворчит. Царапает снег когтями. От этого только глубже в него зарывается. Сколько сил потратил покуда из сугроба выскочил. Шаг сделал и снова по шею в снегу застрял.
    Егор надевает лыжи, слезает с нарты. Идет впереди собак. Так им вдвойне легче. Груза меньше, да и по лыжному следу куда как проще бежать.
    Егор отстегивает задних пристяжных — старых сучек. Пусть отдохнут немного. Путь еще долгий предстоит. Успеют намять бока.
    Хорошо подбитые нерпичьей шкурой лыжи скользят легко. Словно нет мороза, нет глубокого снега. Егор поправляет нож за поясом. Усмехается. Этот нож он сам себе сделал. Уже здесь. Длинный, изогнутый на конце, нож спокойно заменил бы любую бритву. В него, как в зеркало можно смотреться. Он спокойно резал мерзлое мясо, открывал консервные банки. И ни одной зазубрины не было на лезвии его.
    — Вот выйду, уж я этого Скальпа… — поглаживал Егор нож и успокаивался, ощущая его холодное прикосновение. Дракон чувствовал себя намного сильнее и увереннее. Никогда Егор не расставался с ножом. Где хлеба кусок им отрежет, войлок в пазы им же затыкает. Согнувшийся гвоздь им вытащит.
    Старик Ое тоже впереди упряжки бежит, как старый волк. На обе ноги припадает. Вот он направляет нарту в распадок. Надо перевал преодолеть. Потом еще один будет. А там и ночлег. Разведут костер в ночи. Разогреют консервы, вскипятят чай. И спать. Спать до утра.
    Собачьими, преданными глазами смотрят на людей удивленные звезды. Они такие маленькие, как лампочки в бараке. Их много, но ни света, ни тепла нет от них.
    Старик Ое уже в кукуль влез. Вот-вот захрапит. А Егору не спится. Здесь не тундра, тайга. Деревья громадными тенями обступили костер. Дремлют. Им тоже хочется спать.
    Ое уже сладко посапывает. Егор развязывает тесемки на торбазах. Тоже ко сну готовится. Но что это? Что за треск? От чего так насторожились привязанные к нартам псы, чего так шарахаются?
    А треск усиливается. Он все ближе, отчетливее.
    — Эй! Кто там? — крикнул Егор.
    Но в ответ ни слова. За деревьями ничего не видно. Все окутала тьма. Страх липким потом ползет по спине. Руки Егора шарят по снегу, натыкаются на дрова, рюкзаки, но не могут найти карабин.
    — Ое! — кричит Егор. Но тот спит.
    — Ое, вставай!
    Старик не слышит.
    — Где карабин, Ое! — хватает старика Егор. Тот удивленно продирает глаза.
    — Беги, Егор! — донеслось до слуха Дракона, и он увидел в отблесках костра худенького, совсем дряхлого старика, загородившего медведю тому путь к нему.
    Шатун рявкнул. Встал на дыбы. И тут Егора словно подбросило вперед. Туда, где немощный старик своею угасающей жизнью, остатками сил своих, спасал его.
    Перед глазами Дракона будто костер вспыхнул ярко. Словно не здесь в тайге, а в зоне, освещенной десятками прожекторов, встретился он один на один не с медведем, а со Скальпом. И, закричал зверино так, что собаки, сдернув со страха остол, бросились в темноту, выхватил нож из-за пояса и бросился на медведя. Тот махнул лапой у самого лица.
    — Я те, с-с-сука! Блядский выродок! Душегуб проклятый! — ревел Егор, втыкая нож во что-то мягкое. — Вот тебе, падла! — и нож вошел в живот медведя. Егор резко рванул его вверх. И вдруг страшный удар откинул его в сторону. В глазах вспыхнули десятки радуг. И сразу погасли. Стало темно и тихо. Старый Ое дрожащими руками ощупывал Егора. Пытался привести его в сознание.
    Лишь под утро Дракон, открыв глаза, увидел, что лежит на освежеваной медвежьей шкуре. Рядом, на снегу сидит Ое. О чем-то с Кухтом[13] говорит. Трясутся запоздалой дрожью собаки, запряженные в нарты, нагруженные доверху медвежьим мясом. В костре догорает медвежье сердце. Так делали коряки, чтобы ушедшая жизнь зверя возродилась на этой земле. А потому, кровь и сердце отдавали всевышнему.
    Егор ощупал себя. Все цело. Все на месте. Он все помнил. Кроме одного. Что за удар?
    — Ое! — позвал коряка Дракон.
    Старик оглянулся. Быстро подвинулся к Егору. Улыбался.
    — Сильный мужик!
    — Кто?
    — Ты, однако.
    — Злой, а не сильный.
    — Злой шатун. А ты сильный. Не охотник, а ловкий. Большого мишку убил. Хорошо однако. Шибко хорошо. И меня спас. Хороший ты человек. Только кричал странно. Но это надо. — Теперь в селе тебя уважать станут. Не всякий охотник на шатуна пойдет. Да еще один. Это особый медведь. Медведь-убийца. Он в наше село еще вернулся бы, если б ты его не убил. Много горя сделал бы он. Ты не только меня, село от беды спас. Всех. Хороший ты человек, однако.
    Вернулись Егор с Ое по весне. Следом за трактором, увозившим последний лес. Старик Ое, взяв нарту у Егора, отдал ему медвежью шкуру. А сам взялся распрягать своих собак.
    Дракон шел к избе. Сейчас он ляжет спать. Впервые за эти три месяца, как человек. На кровати, на подушке, на свежей простыне. Хорошо бы в баню сходить. Но нет ее в селе. Нет. Придется греть воду.
    Лешки в доме не было. В печке догорали угли. Значит, недавно ушел. Видно на работу. Интересно, чем он занимался это время. Хотя какая разница?
    Вечером Соколов пришел весь в опилках, стружках. Обрадовался возвращению Егора. Похвастался, что заканчивает строить баню. На самом берегу Воямполки. Скоро котел будет устанавливать. Но увидев медвежью шкуру — осекся. Замолчал. Спросил неуверенно:
    — Сам убил?
    — Сам.
    — С ружья?
    — Ножом.
    — С берлоги подняли?
    — Нет. Шатун. Тот, что Аклова поймал.
    — Откуда знаешь?
    — Не я — Ое узнал его. В боку рана была. Прежняя. От карабина.
    — Его здесь ждали. Всю зиму. И боялись. За детей, конечно.
    — Теперь все. Отгулялся, — отодвинул шкуру в угол Егор.
    — Как тебе удалось? — не отставал Лешка.
    — Не его я убивал. Другого. Говорил я тебе о нем. Медведя может и не осилил бы. Да перед лицом не медвежье, а то мурло увидел. Ну и озверел. Силы откуда-то взялись. Не убивал, да и в глаза впервые встретился с мишкой. В неровен час он на мою дорогу вышел. Злом его взял. А вот убил его и все…
    — Что все?…
    — Боль меньше стала. Вроде и впрямь Скальпа убил. Расквитался. Эх, сколько раз я его во сне убивал. Душил. И этого бедолагу из-за него…
    — Но появившись там, он помог выжить тебе. Ведь из-за него ты медведя убил. А мишке все равно кто попадется под руку. Подранок, да еще шатун, до смерти людям бы мстил. Скольких бы загубил? Тебе село многим теперь обязано. Герой ты для коряков.
    — Иди ты с этой мурой, — отмахнулся Егор.
    Весна в этом году пришла ранняя. Тундра вокруг Воямполки вся покрылась проталинами. Лед на реке вспух. Вот-вот лопнет и очистится река от пухлой зимней шубы.
    Кавав, приходивший на строительство бани, смотрел на реку, головой качал:
    — Хотя бы успели охотники до вскрытия реки домой вернуться, — говорил он каждый раз.
    Егор уже знал причину беспокойства. Ледоход на Воямполке продолжается не менее десяти дней. Каково же будет людям, находящимся в сотне метров от села, сидеть на другом берегу? Возможно — без еды.
    Но и это полбеды. Может случиться, что тронется лед под чьею-то нартой. А может и не под одной.
    С каждым днем в селе становилось веселее. Возвращались охотники. Рассказывали о всяких случаях на угодьях. Уважительно с Егором здоровались. На угодьях оставалась лишь старуха Хабарова со своею внучкой. Старая всегда возвращалась позже всех.
    И каждый день встревоженный Кавав приходил к реке. Вглядывался. Не едут ли в село две припоздавшие нарты Хабаровой. Порой до вечера ждал. Но старуха с внучкой все не возвращались.
    И вот однажды, когда все село еще спало, пошел Дракон на речку. По воду. Леха еще спал. Егор с ведрами бодро прошагал по улице выворачивая пятками. Так, что увидь кенты — глазам бы не поверили. Но что не сделает с человеком наступающая весна? Она будит кровь. И вчерашние подслеповатые, дряхлые, как мхом — сединою заросшие старики, те — каких даже собаки бояться перестали — теперь на баб стали поглядывать. Втихаря подмечать стройные ноги у девушек, линии бедер. И — грех сознаться в эдакие годы — даже на девичьи груди заглядывались. А потом во снах видели себя совсем молодыми. Эх, весна, пора расцвета, пора— кудесница! Уж что только с людьми не творишь. Вон и Егор. Тоже жених, на макушке— ни одного перышка не уцелело. Плешь такая, что впору в постель в шапке ложиться. Ан тоже— грудь колесом вздыбил. Эдаким чертом на дома баб-одиночек поглядывает. Играет мышцами. Не мужик — молодец. Если б не кривые, согнутые в коромысло ноги, да не трясущиеся поджилки, в темноте, когда морщины на лице не так приметны, совсем за парня бы сошел.
    Да и чего собственно стариться, когда в душе бесенята пляшут? Ведь душу свою не истратил. Для весны она вся в целости. Что ни говори — третий год поселения пошел. Еще немного и — свобода.
    Егор бегом спускается к реке. Набирает воду, ставит ведра на берег. Закуривает. Сейчас он отдохнет и вернется в избу. Дракон оглядывается на Воямполку. Из двух труб уже дым вьется. Лешка встал. А еще? Наталья. Тоже не спится бабе. Верно и здесь весна виновата. Лицо у Натальи всегда улыбается. А вот глаза грустят. Все понятно. Хоть и врачиха она, но жива в ней баба. Может ласковая, нежная. А может вовсе неумелая, стыдливая? Но живет и берет верх над всем остальным.
    — Ух-х-х! — громыхнуло где-то.
    — Жш-ш-шш — послышалось рядом.
    И вдруг чей-то отчаянный полный ужаса крик резанул по слуху. Егор глянул на реку. Лед тронулся. Вон уже льдина на льдину лихим наездником влезла. Но что это? Кто кричит? Собаки? Откуда они? На берегу рядом с Егором стояла груженная, хорошо увязанная нарта. На ней старуха Хабарова не своим голосом кричит. А там, на середине реки, бьется во льдах еще одна упряжка. Собаки пытаются выскочить на лед, но не получается. Они кричат, зовут на помощь. Кусают постромки. Сами бы выбрались. Но нарта не пускает. Она застряла в трещине и пошла вниз. А тут еще хозяйка! Вон ее голова. Черная, мокрая. Держит собак. Сама тонет, хоть бы их отпустила. Так нет. За собой на дно тянет. К Кутху. Может и рано ей помирать, но всевышнему виднее.
    Страх ей рот закрыл. А может холод? Вон как зубы стиснула. Нарту из воды выталкивает. И надо же! Получилось. Вот дурная! Обрезала бы, да сама вылезла. Ан нет! Собаки, сделав усилие, рванули через лед, выли. Вот льдина под ними провалилась, они на другую вскочили. Успели. Нарта тянула, мешала. Душила за горло. Собак гнал страх, ужас. Они изредка оглядывались назад. Может удалось выскочить хозяйке? Но нет. Ее не было видно. И собачьи глотки кричали двойную тоску. От страха за себя и за хозяйку. Вот льдина под ними накренилась, придавила собою другую. Но вода выкинула верхнюю на берег. И собаки, в момент спрыгнув с нее, побежали в село без оглядки.
    Старуха пыталась удержать свою упряжку. Но куда там. Псы, угорело задрав морды, понеслись подальше, от реки, увозя за собою орущую старуху.
    Секунды… Их, бывает, так много для жизни отпускает судьба. Никчемных, пустых. Бывает, и мало. Так мало, что не успеваешь сделать такой нужный глоток воздуха, чтобы удержать в слабеющих руках ускользающую тонкую нить жизни. Всего один глоток…
    Егор скинул сапоги, телогрейку и кинулся вперед— теряя из виду ту льдинку, на какой увидел собак. Она должна быть там. Там. Та женщина, которую звала старуха Хабарова.
    — Кутэне! Кутэне! — вспомнился крик старой охотницы.
    Лед обжигал и резал ноги. Егор почувствовал, как тонет под ногами льдина. Прыжок на другую. Та треснула. Еще прыжок. Эта такая бокастая, на ней не удержаться. Егор падает в трещину. Моментальное усилие. Тело словно под током дрожит. Руки цепенеют. Вот ноги нащупали выступ в льдине. Рывок. И снова он наверху. Бежит как по ножам. Как по колючей проволоке, обтянувшей зону. Вот! Вот она! Еще держится на льдине. Значит жива!
    Егор наклонившись выхватывает ее вовремя из воды. Едва успел отскочить, как на эту трещину навалилась такая глыба, которая не только их двоих — всех воямпольцев могла бы придавить.
    Дракон хватает бабу, закидывает мешком на плечо. Она молчит. Наверно без сознания. А может от страха? Кто знает.
    Егор бежит, перепрыгивая с льдины на льдину. Тяжелую ношу на плече бережет. Вот уже половину проскочил. На берегу коряки собрались. Что-то кричат ему. Один старик кулаком грозит. Кому? Конечно же этой сумасшедшей реке, не сумевшей дождаться возвращения последней охотницы.
    Егор перескакивает еще на льдину. Бежит. Потом, обождав, когда к ее боку подойдет вторая, потолще, понадежнее — прыгает на нее. Снова бежит. Ноги одеревенели от холода и ничего не чувствуют. Лишь где-то в коленях что-то нудно воют кости.
    Когда до берега осталось не более двадцати метров, Егор глянул на людей. Увидел Леху. Его лицо. Глаза полные ужаса, удивления. Рот то ли в крике, то ли в страхе открыт.
    «Удивляется. Глазам не верит. Ведь бабу тянул из реки! И это я! Не позволявший даже говорить о бабах! А тут сам! Никто не просил. Не полюбовницу! Чужую. Совсем незнакомую. Вот он и ошалел. А ведь не бабу! Жизнь я спасаю. Если повезет, конечно. Может — ее жизнь куда как важней, чем моя. Глядишь — мальчонку какого родит. Она еще не опоздала для этого. Не то что я! Она кому-то будет нужна. Нужна жизни! Этим людям! Тундре! Она! Но не я! И нечего тут рот разевать! Нечему удивляться. Сам никого после себя не о ставил, пусть хоть эта даст. За себя и за меня!» — мелькали мысли.
    И ноги, посинелые, дрожащие, привыкшие ходить, а не бегать, прыгали козлино с льдины на льдину. Но вот трещина. Надо переждать. Еще прыжок. Снова бегом. Еще льдина. Макушка у нее, как чирей. Ноги не держат. Еще прыжок. Опять трещина…
    В глазах темнеет. «От чего бы это? Наверное устал? А может от холода? Но ничего, ничего! Держись, Дракон. Выжил в лагере! Одюжишь и здесь, — думал он и вспомнил о бутылке спирта, купленной про запас. — Сейчас она будет кстати. Согреюсь и все пройдет. До берега три хороших прыжка — не больше. Но чего они так кричат? Зачем так глотки рвут? Помочь делом не могут, так оглушают советами. Уж лучше бы молчали». Он делает последний прыжок и несколько неровных шагов по земле.
    Егор кладет на землю Кутэне. Садится рядом. Никак не может понять, о чем кричат воямпольцы.
    — Что ты наделал?
    — Как что? Не видите?
    — Зачем у Кутха жертву отнял? — подступил к Егору старик Аклов.
    — Какую жертву?
    — Кутэне!
    — А ты откуда знаешь, что ее Кутх в жертву хотел?
    — Мы тонущих не спасаем.
    — Тонущий — жертва Кутха!
    — Так всегда было!
    — Зачем ты спас?
    — Беда теперь в селе будет!
    — Кутх накажет нас за это!
    — Пускай уходит Кутэне! Совсем из села!
    — И Егор тоже!
    Дракон знал, что коряки не умели плавать. Знал, что не спасали утопающих. Не знал лишь причину. И вот только теперь все понял. Все! И черная злоба на коряков проснулась в нем. Сорвала с земли. Подкинула пружиной. Он заорал так, что они утихли:
    — Кутх! Кутх, говорите! Жертва нужна ему? А почему же когда медведь в село пришел не приняли его за бога? Когда он тебя, Аклов, чуть не задрал? Почему ты не сказал, что всевышний тебя в жертву требует? Или тогда это тебя касалось! И вы взялись за карабины. Ледоход тоже несчастье, как и медведь! Но вы ни с тем, ни с другим не можете сладить. Вы согласны выкинуть из села охотницу, нежели расстаться с прошлым. А она Воямполке нужна больше, чем ваш Кутх! Она женщина и будет чьею-то женой и матерью! Она родит охотника. А кого родите вы? Старые мухоморы!
    — Не серчай, Егор! Но так всегда было. Деды наши Кутха не обижали! И мы боимся! — вышел вперед старик Аклов.
    — Я — старый вор! Я всю жизнь крал! И никогда, никого не спасал от смерти! Вы научили меня жить иначе. Вы верили мне и оставляли открытыми свои дома и души. Вы не боялись меня! Меня, которого боялись все! Меня, которого не случайно прислали к вам. И я стал вашей частью, вашей жизнью. Стал жить, как вы! Вашими заботами! И вот когда жизнь этой женщины, а она ваша, стала мне дороже своей жизни, вы прогоняете ее и меня! Но за что? Ведь это не Кутх, а она со своей бабкой охотилась в тундре. Не Кутх, а я с Лехой ремонтируем и строим дома для вас. Не Кутх, а я убил подранка. И если кто-нибудь из вас тронет хоть пальцем Кутэне, он тоже будет иметь дело не с Кутхом, а со мною! Это я вам обещаю! Старый вор! И уж если я один, не в пример вам, сумел справиться с медведем, то с любым из вас справлюсь! Да так, что никакой Кутх тому не поможет. Поняли?!
    Коряки удивленно слушали. Смотрели на небо. Но оно смеялось весенним солнцем и не грозило ничем русскому Егору. А тот натянув на ноги сапоги, накинул на плечи телогрейку и, подняв с земли бледную, мокрую Кутэне на руки, понес ее к дому Хабаровой.
    — Погоди, паря, давай мы ее отнесем, — подошли старики к Егору.
    — Девку лечить надо. Чтоб не хворала, — угнул голову старик Аклов.
    — Возьмите. Не на беду, на счастье ваше я ее спас, — улыбался Егор.
    — Спасибо, сынок! Спасибо тебе! Пусть будешь ты братом ее, — плакала рядом старуха Хабарова.
    Навстречу им шел Кавав. Он уже знал о случившемся. Подошел к Егору.
    — Амто, тума — протянул он руку.
    — Здравствуй, Кавав!
    — Спасибо тебе. Помог ты мне шибко. Знать, в светлый день чья- то голова решила прислать тебя к нам.
    — А, брось ты! — отмахнулся Егор. И, оглянувшись, увидел рядом бледное, испуганное лицо Натальи. Она смотрела на Егора так, что где- то в сердце защемило непривычно. И в груди тепло стало. Значит, боялась, переживала за него. Значит дорог. Ведь вон как побледнела. К чужому душу не притянет. И рядом неспроста идет. Вон как в лицо старается заглянуть Егору. Эх-х! Наталья! Наташа, Наташка! Ну иди! Что ж сделаешь? Иди! При них не буду! Потом поговорим.
    Но не только «Дракон», а и Лешка заметил взгляды Натальи и решил повернуть незаметно назад к бане. Не мешать этим двоим. И, дернув за руку Кавава, заговорил о работе. Пусть и он отстанет. Не мешает им своим присутствием.
    Председатель не сразу понял. Все еще пытался идти рядом с Егором. И тогда Лешка крепко сжал его руку. Удержал силой.
    — Ну куда ты прешься? Дай им поговорить, — ответил, опередив вопрос, Соколов.
    Кавав понял. Разулыбался.
    А Егор с Натальей шли оттаивающим, оживающим селом. Шли молча. Тихо вошли в дом.
    — Садись, Наташа, садись. Да не обессудь. Переоденусь я. Промок до костей.
    Наталья к окну отвернулась:
    — Испугалась я за тебя, Егор. Страшно стало. А вдруг не сможешь вернуться? Думала с ума сойду. Все так внезапно.
    — Что внезапно? — стягивал Дракон мокрые носки и краснел впервые в жизни. Никогда еще бабы не говорили ему таких слов. От них так тепло и хорошо становилось на душе.
    — Река, лед тронулся внезапно.
    — А-а, — разочарованно протянул он.
    — Больно мне за тебя было. Ты такой сильный. И честный.
    — Как медведь, — хохотнул Егор натягивая сухие брюки.
    — Я давно об этом знала. Но ты, как слепой! Неужели не понял.
    — Понял, потому и кинулся спасать.
    — Егор! Я не о том!
    Он подошел к ней. Стал рядом. Совсем близко. Так близко, что волосы Натальи щекотали подбородок. Они пьянили. Егор тихо обнял ее за плечи. Бережно притянул к себе.
    — Я люблю тебя, Егор.
    Он тихо отстранил ее. Усадил на табуретку. Сел рядом. Посмотрел грустно.
    — Знаю я о том, Наташа. Вернее, сегодня понял. Хорошая ты, добрая. Мне бы радоваться такому счастью. Да сил нет. И — что врать — сам каждый твой взгляд ловил. Улыбки стерег, чтоб другим ты их не дарила. А право на это не имею.
    — Но почему?
    — Поздно, Наташа. Слишком поздно встретил я тебя, голубушка моя. Ведь для тебя счастье — небо, а для меня лишь полоска света. Для тебя любовь — пожар, а у меня одни угли в душе судьба оставила. И тем недолго тлеть осталось. Что дам тебе взамен того, что ты мне даришь? Пепел? Но зачем он тебе?
    — Не надо так, Егор!
    — Ты выслушай меня, Наташа, радость моя последняя. Выслушай. И пойми, — он взял ее руку. Долго разглядывал хрупкие, слабые пальцы. Словно набирался в них силы для разговора с нею. А может с самим собой. Впервые честно, не кривя ни разумом, ни сердцем.
    — Не подарила мне судьба ни одной. Никого до тебя по настоящему не обнял. Ни с одной так не говорил. Не туда меня дорожка повела. Долго я воровал, Наташа. Кенты, деньги. Легко жил. Вашего брата избегал. Семьи, как огня, боялся. Ведь дети сиротами бы росли. Потому свободно жил. Больше одного раза ни с какой не встречался. Боялся привыкнуть, увидеть в ней такое, за что полюбить бы мог. Потому старался меньше говорить, чтоб не завязнуть. Да и кенты не простили бы. С ними разговор короткий. Так годы шли. А потом попался. Ну, понятно, суд, приговор. Лагерь. Там тоже не всегда гладко было. Понятное дело. Добавили. И на Камчатку. По лагерям столько лет прошло. Да здесь… Что жизни осталось?
    — Егор, это неважно.
    — Все важно. Вернуть бы мне те годы, я в первый же день к тебе бы пришел. Казни или милуй — люблю, да и только. Не могу без тебя! Сам бы так сказал. Да с какою радостью! Но это тогда! Тогда, Наташка! Но не теперь! Ведь через пять лет я буду развалиной. Дряхлым пнем! А я мужик и не смогу, чтоб оказаться слабее тебя и своего решения. Ведь если я почувствую такое, сам себя убью. Но и тогда, и этим я причиню боль тебе! Ты понимаешь это! Ведь выхода нет! Жить и мучиться со стариком! Но ты еще молода. А и хоронить не легче! Ведь меня и тогда будешь вспоминать не песнею недопетой, а злою ошибкой своей! Ну скажи, зачем тебе это? Девочка моя! Не нужно тебе горя! Другой бы, конечно, обрадовался такому подарку судьбы. И, сорвав цветок, не вспомнил бы, что погубил его без времени. Но я так не могу! Жизнь искалечила меня! Взяла все. Я не хочу для тебя своей участи! Тебе еще встретится человек. И ты будешь счастлива с ним. Всю жизнь.
    — Но я тебя люблю!
    — Береги свои крылья, ласточка моя. Для жизни береги. От горя они слабеют. А тебе сильной нужно быть. У тебя еще будет море счастья! Зачем же летать над догорающим костром? Ведь опаленные крылья долго болят.
    — Но мне виднее, Егор!
    — Ты видишь сердцем. А оно ни глаз, ни разума не имеет. Я не могу ответить тебе взаимностью, хотя говорю это против сердца. Оно у меня давно зрячее. Не могу! Для тебя же самой. Ведь каждая новая седина твоя вдвойне мне прибавит боли. Каждая морщина рубцом на сердце моем останется. Проснись, чайка. Я не тот, кого уготовала тебе судьба. Я не тот, хотя хотел бы им быть.
    Наташа плакала.
    — Не надо. Успокойся. Я не стою ни одной твоей слезы. Я прах. Через него надо уметь перешагнуть.
    — Но я сама пришла к тебе! Я все обдумала, Егор!
    Он обнял ее. Прижал к груди голову. Руки его дрожали. Тяжело. Ох как тяжело овладеть собою.
    — Прости меня. Прости, что обманул твою сказку. Но ведь, она лишь туман. А его сушит солнце. Разве старый ворон смеет любить лебедя? Он рядом с нею смешон и жалок. Ведь крылья птицы держит ветер, а я — туман. Да и то — высыхающий. Как смогу стать опорой тебе? Как смогу поддержать твои крылья? Ведь любовь не должна умирать. А я? Да и можно ли любить призрак? Ты придумала меня и поверила в это. Ведь и дети иногда любят старух. Но на то они и дети. И любят за пироги и сказки. А жизнь сложнее, моя дорожка уже у обрыва. Скоро конец. Ты прости меня. Я упаду в него один. Один! Кляня себя! И только себя, что не сберег себя для встречи с тобою. Ты украсила мой последний путь. И, сама, того не зная, подарила мне радость. Ведь не просто так уйду из жизни. Любимым был тобою. Пусть недолго, пусть ошибочно, но был! И спасибо тебе за это. Я всегда буду помнить тебя, до самой последней секунды своей. И благодарить судьбу свою неказистую за то, что подарила мне Воямполку. А в ней — тебя! Тебя, моя единственная, моя светлая. Спасибо, что ты пришла. За то, что сказала. И не сердись на меня. Ведь старикам, как и детям, нужны сказки и добрые слова. Ты моя первая и последняя. Уходя, я пожелаю тебе счастья. Большого. Какое ты мне подарила, какое сама сможешь воспринять. Спасибо, что прошлого моего не испугалась, не погнушалась им.
    — Не надо об этом, Егор.
    — Конечно, не надо. Оно ушло. А с ним и моя жизнь. Ты не обижайся. Я уеду и ты забудешь меня. А для меня ты останешься навсегда. И всюду будешь со мною. Ведь и над старым морем летают молодые чайки.
    — И они всегда вместе. И не разлучаются, — глянула Наталья на Егора умоляюще.
    — Да, они всегда вместе и порознь. У каждого своя жизнь. Они не сливаются. Как огонь со снегом, — погладил он ее по щеке, вытер слезу шершавой ладонью.
    — Прости меня, Егор. За все прости.
    — За что прощать? Ты знаешь, солнце все согревает. Даже могилы. И на них от этого растут цветы. Радость из горя! Жизнь из тлена! Вот так и ты для меня, моя хорошая, добрая. Не сердись. Ты знаешь, как ни много солнца — усопшего и оно не поднимет, не оживит. Для ушедшего тепло — не жизнь. Живи моею радостью и печалью моей. Будь чайкой, но счастливой. И, на горе мое — без меня.
    Егор разжал руки. Тихо отошел к окну. Еле слышно всхлипнула дверь.
    Сколько дней прошло с тех пор? Их трудно счесть. В ту весну приехала к Лешке семья. И снова остался один Егор, в своей избе. Один на один со своим прошлым и с безотрадным будущим. Каждое утро встречая рассвет, он благодарил судьбу за еще один подаренный день.
    Сколько ветров, дождей и вьюг стучались в его усталое окно? Сколько караванов гусей и уток прилетали и опять улетали с Камчатки. С ними он передавал привет своей сторонке, что заждалась забытою невестою за далекими перевалами.
    Но к невестам, как и на родину, нужно возвращаться молодыми. Ибо встреча с любимой не должна быть седою и слезливой.
    Годы… В них были и радости, и горести свои. Привык к селу Егор. Незаметно для себя изучил корякский язык. И стал в селе своим.
    Давно уехала из Воямполки Наталья. Вернулась в свой город. И, верно, давно забыла Егора и Воямполку. Уехал и Лешка с семьей. Верховный суд пересмотрел его дело.
    Егор поначалу получал от него короткие письма. Соколов вернулся на самолет. Он снова в небе. Как птица.
    Дракон сидит у окна. Сегодня утром выйдет из села моторная лодка. Она может отвезти Егора в устье реки. Там самоходная баржа доставит его на пароход. Потом из Петропавловска-Камчатского прямым рейсом на родину. Домой.
    Теперь у него в кармане лежит паспорт. И он свободный человек. Свободный — как птица, как ветер, только вот нет силы в крыльях. И сердце боится высоты.
    Егор смотрит на реку. Ее тоже зовут Воямполка. В переводе — страшно имя ее. Река — утопленница. И вспомнилась легенда о ней, много раз слышанная от коряков.
    Жили когда-то на этом месте два брата. Старший богачом был. Оленей у него было столько, что сосчитать их даже солнце не смогло бы. Я ранга у богача была большая, теплая. Вся из белых оленьих шкур. И жен у богача было много. А младший брат был пастухом.
    Стерег оленей старшего брата. И не было у него ничего. Совсем был бедный тот парень. Даже чума не имел. А мясо ел только раз в году на «хололо». Остальное время ел мороженную кимчигу[14] и ягоды. Но вот однажды решил этот парень съездить на «хололо» в соседнее стойбище. Туда же приехал и старший брат. Оба слышали о девушке, что жила в этом стойбище. Говорили, что красотою своею солнце она затмевала. Даже дикие звери тундры вылезали из берлог и логов своих, чтобы посмотреть на нее, полюбоваться ею. Шальные ветры стихали, завидев ее. Пурга котенком послушным ложилась у ее ног. Все парни тундры даже во снах повторяли имя девушки — Ая.
    На счастье или на беду свою решил взглянуть на нее и бедный пастух. Хотя слышал, что тот, кто хоть однажды увидят ее, потеряет сердце свое. И никогда не сможет полюбить другую.
    Богатые подарки родителям Аи привез старший брат. Хотел ее в жены себе взять. Табун для них прислал такой, что от одного края неба до другого — земли не было видно свободной. Соболей, песцов, горностаев привез. Но Ая на все это даже не взглянула. Прошла мимо, будто и не заметила.
    Ничего не привез с собою младший брат. Лишь сердце свое хотел подарить девушке. Что большим костром загорелось под старой кухлянкой при виде ее. Увидела Ая парня и улыбнулась ему. Танцевать «Баккию» с ним пошла. Целый день на одного его смотрели ее глаза. И сказал он Ае, что любит ее.
    И решилась девушка стать его женою. Но отец, узнав, что парень— бедняк, отказался отдать ему свою дочь. Тогда они решили бежать. Бежать от злых людей, от стойбища, от родных. Бежать навсегда.
    Взял младший брат одну из упряжек старшего брата и поехал вместе с Аей в тундру. Куда глаза глядят. А старший брат тем временем уже уговорил отца Аи отдать ему свою дочь. А когда вышли они из чума, чтобы сказать ей об этом, узнали, что сбежала она с пастухом. И тогда кинулся за ними в погоню старший брат.
    Много хребтов и сопок перевалил он, преследуя беглецов. Решил руками младшего брата убить за дерзость его. Мчался ветром на оленях. И стал нагонять упряжку брата. А тот умоляет собачек бежать быстрее. Но они устали и не могли помочь беглецам скрыться от погони.
    Тогда пастух обратился к ветру:
    — Ветер тундры! Братец ты мой! Помоги мне в несчастье счастье свое спасти. Помоги уйти от погони.
    — Долго я помогал тебе. Поддерживал твоих собак, снегом заметал следы нарты. Но теперь устал я. Попроси помощи у солнца.
    — Солнце, солнце! Останови погоню брата моего. Закрой лицо свое тучей черной. Закрой от брата мой путь. Не дай ему счастье у меня отнять.
    — Не могу я больше помочь тебе. И так долго я не светило тундре. От того умирать она стала.
    Оглянулся пастух, смотрит, а погоня уже совсем рядом. И взмолился парень Кутху. Впервые к нему за помощью обратился. Дал всевышний парню силы свои. И, когда нарта старшего брата была совсем близко, махнул рукой пастух и разделила его со старшим братом река. Черная, как злость богача. Крученая, как горе. Холодная, как ярость.
    Утонул в этой реке богач. Ни кто не стал спасать его. И погоня отстала. Вот только оленьи табуны не пожелали расстаться с пастухом, как с настоящим своим хозяином. И, переплыв реку, так и остались с парнем. Выращенные добрыми руками его, они отплатили ему преданностью.
    А реку эту и по сей день зовут Воямполкой, утопленницей зла и несправедливости. Утопленницей мести.
    Утонула в ней и злость Дракона. Не осталось в его душе зла. Старость мудрее становится с годами. Она не способна на месть.
    Егор сидит один в своей избе. Вот и утро наступило. Собранный чемодан сиротою к двери прижался. Можно идти. Через час отходит лодка.
    Как громко кричат часы. Сейчас он последний раз пойдет по улице Воямполки. Мимо домов, где каждое бревно согрето его руками. Им он отдал не только тепло рук своих, в каждый вложил частицу сердца. Свою жизнь. Как уезжать от них? Навсегда. И снова начинать заново? Но здесь столько прожито и пережито. Здесь он свой. Свой в любом доме. Свой среди людей. Да и куда ехать? К кому? Кто ждет его там? Неизвестность? В старости она плохая попутчика и подруга.
    — Нет! Нет! — кричит Егор. И, откинув от двери чемодан, долго ходит по избе, измеряя ее тяжелыми шагами. Стонут половицы, стонет сердце.
    Дракон закуривает, подходит к окну.
    По черной, осенней глади реки уходит из села последняя лодка. Замирает рокот ее мотора. Вот и его не стало слышно. Лишь маленькое темное пятно бежит к горизонту, торопливо. Скоро и его не станет. Растает из виду, как тяжелый сон, как прошлое, которое надо забывать. Нет его! И не было! Все это приснилось ночью. Но и она ушла.
    Белый-белый стоит у окна Егор. Пальцы вцепились в подоконник. Тоже побелели. Словно испугались решения Дракона и не захотели отпустить его отсюда.
    Скоро зима. Вон как выбелила она виски Егора. Говорят, чем больше холода на висках, тем больше тепла в сердце.
    Но что это? Может, показалось? Отчего ты плачешь, Дракон? Плачешь в открытую? Не стыдясь ни избы, ни самого себя. Что? Хоронишь память? Но нет ее? Нет! Видишь — исчезла точка с горизонта. С нею все ушло. Не стало Дракона. Удержи в руках дрожь, Егор! Удержи свое кричащее сердце. Все ушло. Ведь и старики умеют умирать мужчинами.
    Белые снежинки крутятся за окном седыми слезами, заметая следы у порога избы. Следы прошлого. Лишь жизнь звонкой песней топора заливается где-то на околице Воямполки.

МАГОМЕТ

    Его не хотели брать на катер. Никто. Мужчины недоверчиво косились на его промасленное широкое лицо, так похожее на разогретую сковородку с ушами.
    Он то сморкался так, что чайки испуганно шарахались от катера, то чесался с таким смаком, что даже боцман из рубки удивленно выглядывал, какая это свинья сумела пролезть на его посудину. И, глянув на Магомета, почесывавшего спину об угол рубки, пустил такого матюга, что собаки на берегу от удивления брехать перестали.
    — Откуда ты такой взялся? Зачем в Каменское едешь к нам? — удивленно спрашивали пассажиры-попутчики.
    Магомет косился на них. А разве сами они не оттуда, откуда и он? Кто по доброй воле поедет в эдакий медвежий угол. И, поддернув спадающие с голодного живота штаны, отвечал всем одинаково:
    — Послали меня к вам. На время.
    — Шабашник что ль?
    — А?
    — На заработки едешь?
    — Ага! — разулыбался Магомет так, что лицо его расплылось в тазик.
    Давай, давай. Ты не первый такой, — потеряли к нему всякий интерес попутчики.
    Но его интерес к ним — только разгорался. Он не сводил глаз с пузатых чемоданов, сумок. Внимательно следил за всеми и за каждым. Особенно за подвыпившими. Но на его беду и за этими внимательно присматривали попутчики. Не спускали глаз друг с друга.
    Три часа «охоты» не принесли успеха. А тут и Каменское показалось на горизонте. И сопровождающий, выйдя из рубки, приказал приготовиться к выходу на берег.
    Магомет вышел по трапу вслед за пассажирами. Огляделся по сторонам внимательно. Тяжелый, кобылий вздох вырвался со свистом из сто груди.
    Село стояло на сопке. Подниматься нужно было по ступенькам, вырубленным в сопке лет двадцать назад.
    Крутые эти ступеньки. Даже дух захватывает. И сердце обрывается. Куда? Конечно, вниз по ступенькам скатывается в широкую реку Пенжину.
    Верно от нее — крученой души воровской — идут по темной глади реки воронки. Вон их сколько! Не счесть! И, глянув вверх на оставшиеся порожки, зажмуривается Магомет, старается идти скорее. И вдруг огненным шаром к ногам собака подскочила. Бока впалые, хвост свалялся, на морде запахи всех помоек. Раскрыла пасть, удивленно на Магомета уставилась.
    — Иди, иди, я тебя не трону, — обошел ее новичок.
    Сопровождающий, услышав такое, рассмеялся.
    Взойдя наверх, Магомет растерялся. Считал, что ему повезло больше других, ведь в райцентр направили, а тут— собак больше, чем людей.
    Дома, застрявшие в сугробах по крышу, словно зэки надвинули поглубже шапки и вышли на расчистку зоны от снега. Выстроились в ровном порядке.
    — Сворачивай сюда, — указал сопровождающий. И повел к дому на отшибе.
    — Ми-ли-ция, — прочел Магомет и сморщился. На эдакую горсть домов и такое заведение.
    — Бюрократы! — сердито сплюнул он и вошел в милицию.
    Сопровождающий оставил Магомета на попечение сонного
    дежурного, сам пошел к начальнику райотдела. Вскоре вышел оттуда. Позвал Магомета.
    — Значит вы и есть Рафит Рафаэлов, — глянул начальник милиции на Магомета и добавил: — Так вот, будете жить и работать у нас в Каменском. Что умеете делать? Кроме воровства, разумеется?
    — Все умею!
    — Пойдете в распоряжение коммунхоза. Там получите работу, жилье и прочее. Заранее предупреждаю — село у нас небольшое. Всех и каждого здесь мы знаем наперечет. Чтобы мысли о побеге с поселения не было. О пьянстве— тоже. Замечу карты — назад в лагерь поедете. И еще. Воровства у нас здесь никогда не было. Что-либо пропадет— кроме вас подозревать некого. И далее: имеются у нас баня, магазин смешанный, продовольственный ларек, клуб, библиотека, столовая, парикмахерская, швейное ателье. Живите и работайте, как человек. Без прогулов. И, конечно, появляйтесь сюда отмечаться, — сказал начальник милиции. И взяв телефонную трубку стал звонить.
    — Это ты? Тут ко мне на поселение прибыл. Что у тебя есть? Я насчет работы? А! Сейчас спрошу, — и обратился к Магомету.
    — Строить умеешь?
    — Нет.
    — Не умеет.
    — Что? — начальник милиции рассмеялся, услышав что-то в ответ. И сказал:
    — Ну это твое дело. Там сами разберетесь. Определи его с жильем.
    В коммунхозе Магомета сразу провели к начальнику. Тот оглядел
    новичка с ног до головы и указал на стул.
    — Садитесь.
    Магомет присел.
    — Надолго ли к нам? — спросил он.
    — На пять лет.
    — Специальность какая у вас?
    — Была, да не стало, — отвернулся Магомет.
    — Лошадью умеете управлять?
    Рафит удивленно глянул на начальника.
    — Что ж не уметь?
    — Будете работать водовозом. Обеспечивать жителей села водою. Ее вы будете возить в бочке из реки. На лошади. Прорубь самому придется долбить.
    — А заработок какой будет?
    — Это от вас будет зависеть. Жить будете в доме вместе с двумя мужчинами. Они тоже работают водовозами.
    Магомет обрадовался. Значит, будут кенты.
    Двое водовозов оказались стариками. Вернувшись в дом после работы и увидев новичка, тут же накормили его. Ни о чем не спрашивая. Предложили выпить— отметить приезд. Но помня наказы милиции — Рафит отказался.
    И лишь ложась спать спросили — кто он, и зачем приехал сюда. Узнав, переглянулись. И больше ничем не интересовались в этот вечер.
    Утром разбудили на работу.
    Весь день возил Магомет воду на старой пегой кляче. Та еле поднималась по крутому подъему. Часто спотыкалась. Дышала тяжело. Часто останавливалась отдыхать.
    К вечеру Магомет потерял терпение. И, схватив вожжи в тугую плеть, стал стегать лошадь подгоняя ее руганью. Та рванулась на подъем. Преодолела его в минуту.
    — То-то! У меня живо бегать научишься, — щипал ее за подерганные вожжами губы Рафит. К вечеру, шелестя в кармане деньгами, вырученными за воду, вел он лошадь в конюшню. Та за день возненавидела нового хозяина и косила на него злыми, слезящимися глазами.
    Напарники уже привели своих лошадей. И глянув на клячу Магомета, Петро, так звали одного из них, головою покачал:
    — Что ж кобылу не жалеешь? Смотри, как измордовал. Ведь жеребая она.
    — Мне дали ее не для ухода, для работы, — буркнул Рафит.
    — Знаем. Да только зачем скотину мучить? Вон вся в мыле. Сам- то, видать, с телеги не слез, — буркнул второй — Геннадий.
    — А зачем тогда кобыла? — опешил Магомет.
    Петро зло матюгнулся. Не адресовав мат никому в отдельности.
    Рафит постоял молча. И вышел из конюшни.
    Вечером, когда совсем стемнело, вернулись старики. Петр молча затопил печь. Геннадий варил ужин. Магомет сидел у стола. Щупал первый заработок. Неплохо он получил от людей. Тратить жаль стало. В магазин не пошел. Ждал, когда старики сварят что-нибудь. Пригласят к ужину:
    Когда Петро загремел тарелками, Рафит торопливо подошел к умывальнику. Помыл руки. Сел выжидающе. Но… На столе появились только две тарелки, две ложки.
    Петро и Геннадий ели молча. Вроде и не было здесь Магомета. Потом заговорили о кино. Стали одеваться.
    Рафит зло сорвал телогрейку с гвоздя. Решил сходить в столовую. Но та оказалась уже закрытой. А в магазине — очередь. Выстоять ее не было сил. Он пролез вперед. Взял банку тушенки, хлеба. Кто-то из очереди закричал на него. И, забыв про чай и сахар, Рафит наскоро рассчитался. Пошел домой.
    Поев, лег спать. Но долго не мог уснуть. Душила злоба на стариков. Но тех не было.
    Утром он встал раньше всех. Наскоро оделся и бегом к конюшне кинулся. Решил сегодня заработать побольше. Но, завидев его, кобыла стала яростно лягаться, глаза налились кровью. Она ни в какую не подпускала к себе Рафита.
    — Стой, фартовая! Ну, тихо! — схватился за вожжи Магомет. И вдруг почувствовал, что руку его словно тисками сдавили.
    — Положь вожжи!
    — А тебе чего? Дали мне клячу самую плохую! Заработаешь на ней! Себе так получше взяли! Да еще тронуть не смей! Хозяин выискался! Иди ты знаешь куда!
    — Куда! — сдавил горло Магомета воротом телогрейки побелевший Петро.
    — Вон туда! — показал Рафит под хвост кобыле. И коленом поддал Петра так, что тот присел, но Магомета не выпустил; схватив его в охапку, с силой швырнул в угол. Там, к счастью, оказалась навозная куча и Рафит по пояс в ней увяз. А Петро, ухватив вожжи, так пару раз стеганул Магомета, что тот пожалел о том, что в куче не по макушку оказался.
    Вечером, когда Магомет вернулся с работы, дом оказался на замке. А его чемодан стоял на пороге, на нем лежала начатая буханка хлеба.
    Рафит онемел от удивления. Его выкинули. Выкинули, как паршивую собаку из избы на мороз. Куда деваться? Что делать? В чужом селе, где нет никого мало-мальски знакомого! А тут еще мороз градусов под шестьдесят. Рафит стоял на пороге жалкий, словно подброшенный щенок.
    Куда податься? На конюшню? Но там не отапливается. Холод такой же, как и на дворе. К утру сдохнуть можно. И решил дождаться стариков здесь. Другого выхода не было.
    А время шло. Ноги немели. Зубы стали выстукивать лихую дробь. Он сел на чемодан, пытаясь хоть как-то согреться. И, наконец, шаги к дому услышал. Попытался встать, сказать, что-то но не смог. Ноги одеревенели. Язык — точно примерз.
    — Сидит? — услышал Магомет голос Петра.
    — Куда ж ему деваться? Сволочи этой некуда идти, — ответил Геннадий. Старики прошли мимо. Открыли дверь. Вошли. Встал и Рафит. Но дверь захлопнулась перед самым его носом и закрылась изнутри на засов.
    Рафит стал ошалело стучать. Страх за свою жизнь, страх перед холодом, мутил рассудок. Но в коридоре было тихо. Никто не хотел открывать ему.
    Он подошел к окну. Застучал в него так, что стекла задрожали.
    — Я те стукну сейчас! — послышалось из дома.
    — Пустите! — шипел он замерзающей глоткой.
    Кто-то вышел, снял засов и приоткрыл дверь. Рафит юркнул в нее, дрожа всей шкурой. Не глядя на стариков шмыгнул к печке. Душа плакала от холода. Он снял шапку, расстегнул телогрейку. Хотел снять ее. Но голос Петра остановил:
    — Не торопись раздеваться. Не у себя дома! Не для того пустили. Для разговора! А он недолгим будет. И в телогрейке посидишь!
    Слова, будто пощечины по лицу, обожгли. Но смолчал. Деваться некуда. Надо стерпеть все, что они скажут. Согласиться. Свое потом можно сделать. Выждать. Сейчас ни к чему. В случае чего, им поверят. Им, но не ему.
    Ты что же это, сволочь, на Петра руку поднял? Ты что такое? Ты что в лагере? С ворами? Что корчишь из себя? Ты как посмел? Да мы тебя сегодня же могли в милицию сдать! Ты это понимаешь? Чего ты стучался? Ты кто здесь? А ну — вон! Чтоб духу твоего вонючего не было! — подошел побледневший Геннадий.
    — Завтра уйду! Сегодня некуда, — прижался к печке Рафит.
    — Черт с ним, пусть переночует, — остановил Геннадия Петро.
    — Негде ему ночевать? Пакостить нашел где? — не унимался Геннадий.
    — Не трожь говно — буркнул с кровати Петро. И, повернувшись к Магомету, сказал:
    — Сегодня ночуй. Но завтра все! Слышишь?
    Рафит быстро стянул сапоги, телогрейку. Долго грел спину у печки. Потом живот. Старики молча наблюдали за ним.
    — Чай согрей этому припадочному, — попросил Петро Геннадия и добавил:
    — А то стучит зубами на всю избу.
    Геннадий молча подкинул дров в печь, поставил чайник.
    — Слушай, ты! Если ты на лошадях не ездил никогда, не ухаживал за ними, нужно было сказать. Почему второй день подряд кобыле корма в ясли не кладешь? Она тоже есть хочет. Кто за тебя это будет делать? — спросил Петра.
    — Забывал. Отвык. Теперь буду помнить, — отозвался Магомет.
    — Где б ты не жил, знай, за лошадь мы с тебя спросим, — предупредил Геннадий.
    Рафит согласно кивнул головою.
    Петро сел в кровати. Закурил. И обратился к Магомету:
    — Ты хоть в баню сходи. Завтра она работает.
    — Жаль, что не сегодня, — тихо отозвался Рафит.
    — Пей чай, — буркнул Геннадий, сняв с плиты зашипевший чайник.
    Рафит пил кипяток. Обжигался. Но не мог оторваться от кружки. Сегодня снова не сумел взять заварки и сахар. Опять в магазине была очередь.
    Геннадий молча подвинул ему заварник, пачку сахара.
    — Я завтра верну, — пообещал Магомет.
    — Пей! Мы в твоем возврате не нуждаемся. Ты вернешь! Так вернешь — всю жизнь будет помниться, по тебе видно!
    — Да не крохобор я! Не успел купить, — оправдывался Рафит.
    — Мы не о харчах. О том разговора нет.
    — Хотел я вас спросить, как с продуктами быть? Деньги отдавать, или самому в магазин ходить? Но не с чем было. Постыдился. Сами знаете — о чем говорить, когда в кармане пусто? — перебил он Геннадия.
    — Не в деньгах дело! Да и не выкручивайся. Ты в первый же день имел деньги. Но в тот же день лошадь чуть не загробил. А все из-за жадности своей.
    — Понял я! Все понял. Но ведь я на поселении третий день. Отвык от человеческой жизни. Или вы понять не можете? Не хочу злое делать! Так подсказали бы! У нас так в лагере не делали, чтоб на мороз из барака выбрасывать. Пусть даже виноватого! А ведь там зэки![15] И убийцы были! Вы же — не они! А сделали со мною хуже, чем преступники. И правыми себя считаете! — поднял лицо от кружки Рафит. И мысленно сам себя похвалил, как красиво сказал. Что значит чаю напиться, да кровь согреть!
    Старики молча переглянулись. Петро, усмехнувшись, головою покачал:
    — Хитер, бестия!
    — Я сказал, как есть, — посмелел голос Рафита.
    — Ну ты нам не крути! Знаем мы, наслышались о лагерных порядках. Если бы ты там такой фортель с лошадью выкинул, тебя бы живо сняли с водовозов. И добавили бы еще за издевательство над животиной. А то ишь, виноват по макушку и свое дерьмо на нас свалить хочет! Ты нас на жалость не бери. Не на тех нарвался. Не дурнее тебя. Сами из-за жалости тут живем.
    — Тоже зэки?
    — Хуже! — рассмеялся Петро.
    — Алименты нас сюда загнали! Понял?
    — Значит из-за баб? — скривился Магомет.
    — Да. Тоже пожалели. В свое время. Теперь умнее стали. И ты нам на жалость не намекай! Сыты ею! — взорвался Петро.
    — Выходит не я один, а и вы почти на поселении! Тоже не по своей воле здесь живете — беда заставляет. А я думал…
    — Что мы тоже из лагеря?
    — Да, — глянул на Петра Рафит.
    — С нас без этого хватило до самой задницы, — буркнул Геннадий. И сел у стола. Жесткие морщины прорезали его лоб.
    — Там у нас много хороших людей было. Тоже переживали. Сроки большие. Кто станет столько лет ждать? Бабы с крутились, дети отвернулись, друзья отказались. Совсем одни остались, — развел руками Магомет.
    — С тюрьмы не дождались — так это хоть как-то понятно. Тут с войны… Живых похоронили. Без «похоронок», — вздохнул Петро.
    — А меня ждать некому. Жив я, или сдох, только мать спрашивала, — опустил голову Рафит.
    — У тебя хоть она есть. Уже не один. Тут же…
    — В беде вместе надо быть. Когда я в лагерь попал, тоже не знал много. Там свои порядки. Подсказали — и хорошо стало.
    Здесь, на Камчатке сидел? — спросил Петро.
    И на Колыме, и здесь.
    — А почему в двух лагерях? — удивился Петр.
    — Из-за одного шакала, — ответил Магомет.
    И старая обида на него пожаром вспыхнула. Искры перед глазами заметались. Он отвернулся к окну. Но лицо Скальпа неотступно стояло перед глазами.
    — Попадись он мне, я б его, с-суку, до смерти бы бил. Шкуру с живого бы снял! — вспыхнули злостью глаза Магомета. И уже не тот продрогший, полуживой мужичонка сидел перед стариками. А зэк! Зэк со своею больной памятью. Он стиснул руками алюминиевую кружку так, что бока ее изогнулись. Пальцы впились и побелели, словно не кружку, а горло Скальпа держал в руках. Тихое, мертвое. Лоб Рафита вспотел.
    — Что ж он тебе сделал? — не выдержал Геннадий.
    — Мне? Меня заложил. Сукой он был. Мы в беде помогали друг другу. Беда — это холод. И чем ближе друг к другу люди прижмутся, тем теплее им будет. Легче выжить. А этот не хотел, чтоб мы выжили! Он отрывал нас по одному. А в беде одному нельзя. Ох! Если бы он мне попался! Вот выйду — найду его. Мне нельзя умирать, пока я его не убил.
    — А если он уже умер?
    — Не может быть. Его смерть — мои руки. Я! Я его убить должен!
    — Ну, а вдруг он без тебя сдохнет. Сам? — не унимался Геннадий.
    — Мертвого найду! Из земли достану! На куски порву. Не дам спокойно лежать. Зубами рвать буду! За все!
    — Плюнь ты на него! Забудь. Зачем еще одну болячку наживать? И без тебя найдется кому с него спросить. Мы вон от своей беды уехали. И вовремя. А то тоже, кто знает, что было бы. А теперь все отболело. Улеглось. Всем все простили. И рады. Жизни рады. Тишине. Не свистят пули над головой, есть кров, кусок хлеба. Что еще нужно? И ты радуйся. Ведь не в лагере. На поселении. Зачем память беспокоить. Живи тихо. И месть из сердца выкини. Она хуже любой беды. Изнутри человека сжигает. А ты забудь и прости. Простить труднее, чем помнить. Мстят слабые. Сильные великодушны, — вздохнул Петро.
    — Сильный человек такой, кто за себя постоять умеет, — поднял голову Рафит.
    — Человек не сильнее своей судьбы и чужой. А она справедливее. Так ты уже лучше предоставь своего врага судьбе. Поверь, она за всех одна сможет справиться. Не бери в руки жизнь, которую не ты создал. Смерть не любит, когда ее опережают, и ловит того, кто посмел ее обойти на вираже. Не торопись. Поднять руку на человека — не ново, но смотри, сумеешь ли ты ее опустить? — грустно улыбнулся Петро.
    Магомет хотел налить чай, но глянув на кружку, растерялся.
    — Вот черт!
    — Что?
    — Кружку из-за него испортил.
    — Выкинь. И его вместе с нею. Месть человека слабым делает. А здесь сильным нужно быть. Иначе не выживешь. Туго станет — закури. Или выпей. Но в сердце горе не пускай, — рассмеялся Петро.
    — И еще, Рафит! Повздорили мы тут. Но не от добра. Знай, лошади — наш хлеб. Они не только нас кормят. Они помогают нам детей наших кормить. Они для нас до смерти — дети наши. До смерти и помогать мы им будем. Они ни в чем перед нами не виноваты. У Петро их трое. У меня четверо. На другую работу у нас уже сил нет. А не станет у кого из нас кобылы, что делать будем? Лошадь сюда не доставишь. Дом можно по бревну разобрать и привезти. А кобылу? Помни, больше, чем о себе — о ней помни. Она твоя кормилица. Сам голоден — стерпишь. Ее накорми. Кобыла, оно если по-человечески с ней, любого друга заменит. Мы ведь на войне в кавалерии служили. Цену лошадям лучше других знаем. Нас мог облаять — простили бы! А лошадь обижать не моги, — говорил Геннадий.
    — Верно из-за того гада ты на весь свет злой. А ты подумай, что было бы среди людей, если бы все мы в сердце только зло имели. И ни капли добра. Ты и в лагере среди таких не выжил бы! И мы не враги тебе. Не те годы, чтоб еще меж собой воевать. В своем доме. Этого и с тебя, и с нас хватило по горло. Вояки мы нынче никудышние. Живи! И умей радоваться тому, что сегодня жизнь подарила. Пусть малому. И не сетуй на прошлое. На врагов. Они твою жизнь не украсят. Не всегда враг бывает перед нами виноват больше, чем мы перед ним. Раз он тебя не ищет, значит простил. Будь и ты не глупее его. Он сильнее тебя — раз сумел забыть. А кто смерти своей раньше времени ищет? — грустно улыбался Петро.
    Рафит слушал его. Понемногу успокаивался.
    А ведь и прав старик. Очень прав. Вон как хорошо все понимает. Не зря голова его такая белая.
    Рафит смотрит на Петра уважительно. Словно рассматривает себя в зеркале времени. Будто себя через добрых два десятка лет увидел. И неловко стало. Он посидел еще немного, обдумывая все сказанное. И, пощупав в последний раз деньги в кармане, от которых тепло на душе становилось, выложил их на стол:
    — Вот это все, что у меня пока есть. Давайте вместе. Чтоб теплее.
    — Можем отдельно. Тут уж ты сам решай. Мы варим сами. Как умеем. В столовую ходить дороговато. А тебе может не понравится. Да и готовим по очереди. Так что и тебе придется этим заниматься. Или хочешь одним котлом пользоваться, — сказал Геннадий.
    Даже собачки живя в одном дворе наедаются с одной миски. Зачем меня гонишь, я тоже буду стараться. Плов умею варить. Еще кое- что. Там у вас научусь. Я работаю — вы готовите, вы работаете — я варю.
    Ну хорошо! Завтра готовит Петро. Потом ты. В магазин мы ходим два раза в месяц. Сразу все набираем. Чтоб каждый день не ходить, по очередям время не терять. Ты и в этом будешь помогать. Стирает нам женщина. А в доме сами убираем. Тоже по очереди. Но вода и дрова — общая забота, — объяснял Геннадий.
    — Я согласен!
    — Баня здесь работает два раза в неделю. А парикмахерская — по выходным. Ну об этом мы еще напомним. И, кстати, все дни недели мы работаем. Все. А в выходные будем чередоваться. Двое будут отдыхать — один работает. Село нельзя без воды оставлять. Но лошадям тоже нужен отдых. Их беречь надо. Вот давайте подумаем, кто в воскресенье будет работать? Прошлый выходной воду Петро возил, так что остаемся мы с тобою.
    — Давай я буду, — предложил Рафит. И перед глазами замелькали деньги. Магомет представил, как он пойдет в магазин делать для себя покупки. Он глянул на Геннадия. Тот согласно кивнул.
    Водовозы в селе были людьми уважаемыми. Да и как иначе? Ведь не могут же люди жить без воды! А самим попробуй наносить воду с речки? Далековато, да и холодно. Один раз принесешь пару ведер, а во второй раз — снова прорубь от льда очищай. Долби ее ломиком, топором. Сколько на это времени уйдет? И привыкли люди Каменского к Рафиту. Стали в магазине без очереди пропускать. Глядишь, завтра воду пораньше привезет. Поможет ее в бочку переносить. Что ни говори — водовоз!
    Привыкли к Рафиту и старики. Они все чаще просили его сварить плов, какой им пришелся по вкусу. Заварить чай, как только он умел. Чтоб сохранить весь аромат. Даже кобыла смогла, пересилив себя, привыкнуть к новому хозяину. Он уже не обижал ее. Не бил. Не забывал кормить. Перед началом работы приносил ей в кармане сахар. Правда, другим тоже давал по кусочку. Но ей по два, а то и по три. Стал жалеть. На ночь никогда не забывал постелить на пол солому. А вскоре даже печурку смастерил. И протапливал на ночь… Чтоб не простыли лошади. По выходным он чистил лошадей деревянным скребком. И лошади, немало удивляясь резкой перемене, все же принимали его заботы и уже не били ногами стойла, когда Рафит заходил на конюшню. Но были настороже.
    И вот однажды чистя свою кобылу он ненароком коснулся сосцов, брызнуло молоко. Рафит вздрогнул. Вспомнилось детство. Кумыс. Скачки на лошадях в степи. Ей не было ни конца, ни края. Следом бежали пушистые, тонконогие, резвые и добрые, как дети, жеребята.
    Когда это было? Да и было ли? Но запах теплого кобыльего молока… Он не приснился.
    — Родить будешь скоро. Ну ничего. Не бойся. Я буду здесь. С тобою. Если что— помогу— шептал он на ухо кобыле. Та головой
    о плечо Рафита потерлась. Мокрой губой по его уху провела. Заржала тихонько.
    — Нет, мамка. Работать тебе нельзя. Отдыхай! Гулять будешь. А воду другие пусть повозят, — улыбался Магомет. И, вернувшись в дом, сказал старикам, что завтра он не будет воду возить:
    — Кобыла дня через три ожеребиться должна. Нельзя ее запрягать. И так много работала.
    — Ну, а ты чего приуныл? Рожать-то ей, а не тебе! — рассмеялся Геннадий.
    — Заработка у меня пока не будет, — развел он руками.
    — Ну и что? Ты и так хорошо получишь. Да и заработал. Продуктов много. Чего горюешь. Не у одного у тебя кобыла жеребая. Наши тоже. И тоже придется посидеть без дела. Ничего, мы с Петром наш заработок на всех троих разделим, а ты дома посиди. Тоже неплохо.
    Магомет довольно улыбался, ему понравилось предложение Геннадия. Он согласен разделить заработок. Ну нельзя же совсем без него человеку оставаться! Но стук в дверь напугал. Теперь все трое удивленно переглянулись. Кто бы мог быть? К ним никто, никогда не заходил.
    В дом вошел начальник коммунхоза.
    — Як вам ненадолго. С просьбой. Школе надо помочь. Может кто из вас?
    — А что случилось?
    — На один день хочу кого-либо взять туда.
    — Свободный человек нужен? — спросил Петро. — Да.
    — У нас — как раз Рафит свободен. Лошадь жеребиться будет.
    — А в школе уборную надо почистить. Сами понимаете. Она на улице. Все смерзлось. Войти нельзя. Надо сделать.
    — Я не сявка! — подскочил Магомет, сверкнув глазами в сторону Петра.
    — А что это такое — «сявка»? — удивился начальник.
    — Ничего!
    — Я обидел чем?
    — Да нет, нет. Мы тут обговорим меж собою. А утром сделаем. Надо — значит надо, — ответил Петро.
    Начальник ушел.
    — Послушай, а что такое «сявка»? — повернулся Петр к Рафиту. Что такое? Это те, кто в бараке за всеми говно выносят. И самих
    их» а говно считают. Я вор! Вор! Но не «сявка»! — кричал Магомет (бледнея.
    — Вон оно что? А я то думал, что тебя и впрямь чем обидели, —
    I казал Петро и, рассмеявшись, продолжил:
    — В лагере это заставляют делать по принуждению. Бесплатно. Здесь же нас просят. К тому же за деньги. И дети — не зэки. За ними не грех и убрать. Своих растили. Знаем. За нами в свое время убирали, не брезгуя. Детвора не знает твоих убеждений по этому поводу.
    И ей наплевать, кто будет чистить уборную. Кстати, их матери хлеб и для тебя пекут. Отцы оленей в тундре пасут. А мы мясо покупаем и едим. И ты тоже. И дети — не преступники. Своих у тебя не было. Потому так говоришь. Сравнил ребятню с подонками. Дети не умеют унижать. И делая это для них, человек не станет посмешищем. Школа — не барак! Запомни это! Не хочешь — никто не заставляет. Мы это сделаем! И кстати от того людьми не перестанем быть. Здесь село! И никакая работа тут — не унижает, оскорбляет другое! Твои слова! Тебе пора приучиться думать, прежде чем говорить. Ты все еще живешь прежними представлениями. От них пора отказаться!
    Магомет сидел потерянно.
    — Рафит! Если ты не согласен, давай я пойду. А ты на мою кобылу садись. Три дня тебе даю, — предложил Геннадий.
    Интересно, а что это он вдруг уступил? Неспроста, конечно. Верно, прямая выгода есть. Раз не на день — на три кобылу отдает, надо узнать, сколько это стоит. Может в этом резон? И, повернувшись к старикам, спросил:
    — А сколько за ту «парашу» мне заплатят?
    — Сколько за неделю работы на кобыле получишь.
    — Вот это да!
    — Заметь, кстати, что деньги не пахнут. У нас в селе даже шабашники по этому делу имелись. Громадные деньги за зиму заколачивали. А работали по три часа в день. Как на особо вредных условиях. Так что тебя упрашивать не будут. Желающих хоть отбавляй. Я твой первый конкурент, — рассмеялся Геннадий.
    Услышав о сумме, Магомет засуетился. Глаза его забегали.
    — Послушай, Рафит, так мы договорились? Ты — на кобыле три дня, я — сортир почищу, — предложил Геннадий.
    — Хитрый ты!
    — Почему? Эдакий калым, да из рук выпускать! Не часто такое перепадает.
    — До утра время есть. Я еще подумаю, — ответил Рафит.
    Но утром, когда Геннадий проснулся, Рафита в доме не было. Вернулся он, когда старики уже завтракали. Снял в коридоре сапоги, телогрейку. Вошел довольный.
    — Правду вы сказали. За два часа кучу денег заработал. Еще на три «параши» договорился с начальником, — похвастался он.
    А вскоре купил он себе дорогой костюм, кучу рубашек. Прятал их под замок. Потом и пальто приобрел. Воротник его так заворачивал приходя в кино, чтобы все могли видеть этикетку Франции. Часы выставлял, смотрите, не дешевка какая-то — из чистого золота.
    И только Геннадий не переставал подтрунивать, — мол, и из говна можно сделать при желании золото. Стоит только захотеть.
    — Ты, Рафит, молодец. Правильно делаешь, — одобрял Петро. И Рафит теперь по ночам подсчитывал, сколько он сможет отложить на сберкнижку.
    А деньги ему, ох, как нужны были! При деньгах в своем селе на судимость не посмотрят. Чего не бывает в жизни, да еще по молодости…
    «Вот выйду на свободу, куплю костюмов, много халатов. Шелковых. На вате. Дом построю. Устроюсь сторожем в колхозном саду. Машину куплю. В колхозе яблоки возьму, своих тоже. И — на базар. Заведу жену. Молодую. На деньги не она, так родители позарятся. За денежного без лишних уговоров отдадут. А кто в селе узнает, как я их заработал! Есть они и все тут. Не придерутся. На Севере был. Проверять не станут. Не поверят, что при сбережениях в колхозном саду немножко взял. А на работу для стажа устроюсь. И приработка. За счет сбережений пусть дураки живут. Книжка — для детей и ширма для меня. Всем нужно уметь пользоваться», — думал Магомет по ночам. И видел себя во сне в красном шелковом халате, в расшитой ярким бисером тюбетейке. Из-под халата белая рубашка видна. Тугой живот, признак породы и сытости, тоже словно напоказ выставился. Толстый живот — это второе лицо хозяина. Значит, в доме достаток, покой царят.
    Во сне вокруг Рафита молоденькие девушки танцуют. Шаровары — как туман легкие. Ноги стройные сквозь них видны. Все девушки как на выбор — тоненькие, красивые. Все его жены. Вот одна пиалу с душистым чаем ему принесла. В глаза заглянула. В ее глазах любовь, весна, желание. От такого взгляда не только груди, пяткам жарко стало. И только хотел он за руку ее поймать, привлечь к себе властно, другая девушка подошла. Краше этой. Принесла кумыс. Такой прохладный, как роса. Хотел ее притянуть к себе. Ан третья подоспела. Принесла вазу урюка. Руками шею обвила.
    — Ну куда же ты? Останься! — просит он ее, но она выскользнула из рук. Хотел схватить ее. И… упал с койки. Стукнулся о пол затылком. Встал охая, потирая ушибленное. И, вспомнив про сон, лег снова. Может удастся поймать девушку. Какая она красивая! Обязательно вот такую жену себе возьмет.
    Рябая уборщица больницы, завидев Магомета, растянула в улыбке лягушачий рот. Сюда он пришел, чтобы подрядиться на очистку уборной. Знала об этом баба. Но и сама — невеликое начальство. Тоже целыми днями то с ведром и тряпкой, то с горшками носилась среди больных. А тут— здоровый мужик. И… тоже холостяк. Вот только обидно, почему это он — ее, Клавдию, не замечает. Ведь баба, как баба. Все при ней, все на месте. А он… как пень мимо ходит. А ведь и годами они друг к другу подходят. И Клавдия решила начать наступление первой. Ну и что с того, что он поселенец? Мужи чье-то при нем! Да и чего в жизни не бывает? Кстати и сама здесь не с добра оказалась, выслали ее из Петропавловска. За аморальное поведение. Но когда это было? Кто о том вспоминать станет? Все морячки ее уже женаты. А она одна. Каково это под старость? Надо хоть этого захомутать, покуда его другие одиночки не прибрали к рукам. Потом попробуй вырви его из их рук? На такого желающих мною будет. Еще бы! Одет с иголочки. Зарабатывает прилично. Не пьет. Не таскается по бабам. И из себя ничего… Правда глаза узкие, как щелки. И лицо с тазик. Но и она не красавица. Зато широкий, крепкий мужик. По глазам видать, что по бабам стосковался. Тут время терять нельзя. Каждый день дорог. И Клавдия пошла в атаку.
    Одернув юбку, подтянув чулки, чтоб не морщинились на коленях, прошла мимо Рафита, стоявшего у кабинета главврача и задела его локтем. Не сильно, но чувствительно.
    Оглянулась. Магомет смотрел на нее удивленно. Коридор широкий. Места для прохода достаточно.
    — Извини, дружочек, кажется я задела тебя нечаянно— виляла она громадным, кобыльим задом.
    — Ничего. Не больно, — отвернулся Рафит. Клавдию это разозлило. И прибавило решимости.
    — Не меня ли здесь дожидаешься? — впилась она в его глаза.
    — Я вот сюда, к вашему бугру, — неуклюже переступил он с ноги на ногу.
    — А может ко мне зайдем? А? — растянула она рот в улыбке.
    — Это можно! — оживился Магомет и ущипнул Клавдию за толстый бок. Она взвизгнула. Выронила тряпку. Магомет и Клавдия разом нагнулись за нею. Но тут открылась дверь кабинета главврача, сбив Рафита и уборщицу.
    — Извините! — хотел пройти мимо них главврач.
    — Постойте! Постойте, я к вам пришел! — кинулся за ним Магомет.
    — Ко мне? По какому поводу?
    — Почистить у вас надо.
    — Кого?
    — Парашу!
    — Что? Какую парашу?
    — Ну это, отхожее место.
    — А! Да, да! Пойдемте! — вернулся главврач в кабинет, приглашая за собою Рафита.
    Вскоре тот вышел сияющий. И, пройдя мимо Клавдии, так и ни о чем не договорившись, пошел к объекту. Но Клавдия так просто не отступала. Минут через десять, словно ничего не зная, подошла она к уборной. Магомет там уже вовсю поработал.
    — Выйди на минутку.
    — Давай. Да не задерживай!
    — А куда торопишься? На вечер ты же ко мне придешь? — рассмеялась Клавдия.
    — Приду, приду! — хохотал Магомет.
    — Я вон в том доме живу, — показала баба.
    — Одна?
    — Одна, — сжигала она его глазами. — Во сколько ждать тебя, дружок?
    — Как стемнеет.
    — Иль жены боишься, что до темноты ждать будешь?
    — Нет. Я работаю дотемна.
    — А! — вильнула Клавдия глазами. — Так жду!
    Вечером Магомета сомненья одолели. Как пойти? Купить что- нибудь, или так? Но ведь сама позвала. Значит, можно не тратить деньги. А может все-таки нужно?
    Пощупав деньги и вовсе задумался. Жаль стало. Но и не пойти неловко. Обещал ведь. Да и самому уже пора. Природа мужичья давала о себе знать. Но деньги! Они так грели душу. Может лучше не пойти! Деньги-то нужнее! Бабу он всегда найдет.
    А через час решился пойти. Но мимо магазина проскочил, как ошпаренный. За одну ночь не стоит тратиться. Не велика красавица! Но в потемках — сойдет.
    Она уже ждала его. Напудренная. Приодевшаяся. Вмиг преобразившаяся из уборщицы в старую, видавшую виды кокетку.
    Глянула на его пустые руки, тощие карманы. Вздохнула тяжело. Поняла — прижимистый мужик. Или она сама не по сердцу ему пришлась. Не приглянулась. Решила другое применить. Вмиг уставила стол едой. Поставила бутылочку водки.
    — Я не пью! — сказал Рафит.
    — Почему? — удивилась баба.
    — Начальник милиции запретил.
    — Так ты же у меня. Здесь можно. Никто нас не видит.
    Оно бы и неплохо, конечно. Но тогда и мне в другой раз с бутылочкой к ней идти надо, — тоскливо глянул на поллитру Магомет и, откашлявшись для решимости, сказал:
    — Да и сам не хочу. Не за тем пришел. — И, облапив Клавдию, погасил свет.
    На утро он чуть свет выскользнул из дома бабы, не сказав ей ни слова. Та весь день злилась на себя, что проспала его уход. Хотела вместе с ним из дома выйти. Поставить этим свою метку на мужике. Но не удалось. Сбежал втихаря. Значит, сам не придет. Хитер черт.
    Магомет тем временем о прошедшей ночи вспоминал. Хорошо бы и сегодня туда прийти. Но… Эта баба — не промах. Ей не на ночь нужно. А Рафит не может так. Надо в свое село возвращаться. Там жениться. На молодой. Зачем ему эта? Лишь на время. И решил не вспоминать о ней. Но не такова была Клавдия.
    Вечером она сама пришла в дом, где жил Рафит. И хотя его не было, сказала старикам, что возьмет в стирку белье Рафита. Сама за мужиком ухаживать станет. Услышав это, Геннадий молча встал из-за стола, взял Клавдию за шиворот, так же молча вывел из избы. Закрыл дверь на засов.
    А через час Магомет с работы вернулся, как ни в чем ни бывало.
    — Ты где это ночью сегодня пропадал? — спросил его Геннадий.
    — А тебе что до того? — огрызнулся Рафит.
    — Была она уже здесь. За кальсонами твоими приходила.
    — Зачем они ей? — удивился Рафит.
    — Не понимаешь?
    — Нет!
    — На крючок она тебя хочет поймать. Покуда ты, новенький,
    о ней ничего не знаешь. Вот и заторопилась. А ты и полез… В грязь. Еще в дом заразы натащишь всякой. От этой всего жди. Будешь потом пять лет еще на одном учете стоять.
    — Кто ее знает. Ведь в больнице работает.
    — Кем? Да и то не знаю, как ее там держат! Она же здесь на весь райцентр опозорилась. Вот и решила нового — тебя подцепить. Не будь дураком.
    «Хорошо, что я ничего ей не купил. Просто так сходил. А то как бы теперь денег было жалко», — думал Магомет.
    — Вытряхнул я твою даму из избы. Ничего ей не стали мы говорить. Сам скажешь при встрече. Мой тебе совет — не повторяй визит. Эта баба цепкая. Подыхать с клеймом шлюхи не захочет. Постарается выйти замуж. Чтоб за спиной мужика шашни свои продолжать. Спокойно жить уже не сможет, — говорил Геннадий.
    Магомет, глянув на него, подумал, что завидует ему старик. Его бабы не зовут, да и не нужны они Геннадию. От них ему одно расстройство. От зависти и наговаривает на бабу. А сам откуда о ней знать может? Они, эти алиментщики, на всех баб злые. Их только послушай. Ни одной хорошей на свете нет. Ну-ка их, этих неудачников. Сами не живут и другим мешают.
    Но к Клавдии решил сегодня не ходить. Пусть поскучает.
    На следующее утро ему передали, что начальник коммунхоза велел зайти к нему утром. И Рафит, не раздумывая долго, пошел в контору.
    Там узнал, что ему нужно будет разбирать старый дом, списанный под снос.
    Узнав о расценках, поморщился. Пожалел, что его кобыла еще не на ходу. И пошел к предназначенному дому. Сначала решил зайти поглядеть, не осталось ли чего подходящего для него. Присмотрел кое- что. Перенес к своему дому хромую тумбочку, забытый облупленный стул. Помойное ведро. Истрепанный, но еще годный веник. Снял розетку, выключатель. Предусмотрительно положил их в карман. Выставил рамы. Тоже домой отнес. Потом дверь. Сразу с петлями. Подсчитал, сколько все бы это стоило. Получилось немного. И оглядев дом брезгливо, принялся его ломать.
    Серые, однообразные дни в Каменском тянулись длинной, нудной вереницей. Их скрашивали редкие посещения кино, баня, или покупка. И вот однажды село облетела весть — умер прокурор. И его еще не старая, бездетная жена-врачиха осталась вдовою. Краем уха
    Магомет услышал, что у нее на сберкнижке прорва денег.
    Целый месяц мучился Рафит, как бы прибрать эту врачиху к рукам. А потом вытряхнуть ее к концу поселения и смотаться в свое село, не оставив на прощание прокурорше ни записки, ни адреса.
    Уж какие только планы не строил он. Чего только ни придумывал, чтобы привлечь внимание прокурорши к своей особе. Но все было тщетно. Вдова натянула черный платок не только на голову, а и на глаза. И не замечала вьющегося возле нее крученым чертом Магомета. А тот терял терпение. При виде вдовы ему казалось, что навстречу идет не баба, а толстый денежный мешок. У него даже горло пересыхало. Теперь он забыл обо всем. Отирался около амбулатории, записывался к ней на прием, в кино старался сесть рядом. Но врачиха ни разу не признала его, не ответила на приветствие. И вот однажды он привез ей воду. Но она, увидев его, удивленно сказала, что воду не заказывала. Он только подумал овладеть ею, но вдова, словно бы предчувствуя намерения Магомета, тут же вошла в дом и закрылась на все запоры.
    Почувствовали что-то неладное с Рафитом и старики. Заметили, что стал он молчаливым, нервным. И хотя все время ночевал дома, поняли, что-то беспокоит его. Но, поскольку сосед не делился с ними ничем, то и они его ни о чем не спрашивали.
    И кто знает, чем бы кончилась его «охота» за вдовою, не пошли его начальник коммунхоза в соседнее село Манилы. Для отгрузки материалов на постройку водопровода в райцентре. Два дня он не находил себе места в Манилах. А на третий! О чудо! Сама вдова приехала сюда в командировку.
    Рафит едва дождался вечера. Заранее купил в магазине самые дорогие духи, конфеты. И, заслышав ее шаги в коридоре гостиницы, он тут же бросился в номер.
    Прокурорша, увидев его, удивилась.
    — Что вы хотели?
    — Да вот в гости к вам решил. На огонек. Вам одной холодно, мне тоже, расплылось в улыбке лицо Магомета.
    — Что вы хотите этим сказать? С чего вы взяли, будто мне холодно?
    — Сердце мое так говорит, — подошел к ней Рафит. Она отпрянула.
    — Я не приглашала вас. И никого! — сказала вдова резко.
    — А зачем приглашать? Я сам пришел. Вот он — я!
    — Уходите! — направилась вдова к двери.
    Магомет схватил ее за руку:
    Подарки тебе принес. Зачем сердишься? — шарил он рукой у себя за пазухой.
    Уходите! — крикнула она. Но вдова не знала Рафита. Сопротивление только распаляло его. Он обхватил врачиху, зашарил по ней нахально, трясуче. Она онемела от этой дерзости. И вдруг, опомнившись, так тряхнула его, что он затылком в дверь ударился больно. Духи, конфеты полетели ему в лицо.
    Врачиха налетела на него ураганом. Она колотила его головой о дверь. Хлестала по щекам. А потом выкинула за дверь с грохотом и угрозами.
    Всю ночь побитой собакой вздыхал Магомет на койке в своем номере. Кусал от досады руки. Еще бы! Сорвалась его мечта. Получил оплеух, и целых двадцать пять рублей, потраченные на духи и конфеты, как под зад кобыле швырнул. Не могла отдать, как человек. А то — пузырь разбила, конфеты по полу разлетелись. Собери их попробуй! Эх! Сволочь! У тебя денег мешок! Можешь конфеты швырять. Я же за них сколько работать должен. Спины не разгибая.
    Но потом другого испугался, как бы не пожаловалась вдова на него в милицию. Эта мысль покоя не давала целый день. Она преследовала его на каждом шагу. Вконец измучила. А тут еще и врачиха исчезла. Не стало ее в Манилах, будто испарилась. И Магомет решил, что доживает он на поселении последние денечки свои.
    По ночам в гостинице от каждого стука вздрагивал. Все ждал, что за ним придут. В гостиницу возвращался ночью. Уходил на работу на рассвете. Но шли дни и никто за Магометом не приезжал.
    Но беспокойство не утихало. Предстояло возвращение в Каменское. Что ждет его там? Что? От страха он потерял сон, аппетит.
    На судно вошел робко, трясущимися ногами. Как на зло, в этот раз катер шел быстро, словно торопился догнать свой вчерашний день. А Рафиту хотелось, чтоб время остановилось. И не бежал бы катер в это Каменское. Неуютное, злое.
    Берег показался из-за поворота. На сопке село смотрело на приехавших злыми окнами отчужденно и пристально. Словно голодные собачьи глаза, глядели они на катер как на лакомый кусок и думали, как его поделить. Вот и причал. Брошен трап. Магомет озирается. Милиционер. И, о ужас, идет к нему.
    — Начальник милиции вызывает.
    Все! Упало сердце вниз. Все! Опустились руки. Все! Отхлынула кровь. Все! Потемнело в глазах.
    Он глянул на узкие порожки, ведущие вверх. Где-то внутри заныла натянуто тонкая, умирающая струна. Наверно, это конец! Отгулялся!
    Магомет старой клячей едва осиливает ступени.
    Опять к кентам, к Скальпу в лапы. Магомет отчетливо видит его лицо, его подлую улыбку. А глаза Скальпа все смотрят на него неподвижно. Они, как две остановившиеся на время пули. Свой черед выжидают, удобный момент. У этой сволочи не было промахов, не было ошибок. У него внутри жило сердце кобры. Которое нельзя умолить, от какого нельзя откупиться. Холодной, расчетливой. Магомет в секунду выпрямился. Что? Умирать от страха на глазах' у суки! Нет, не будет такого! Никогда! И замиравшее минуту назад сердце вдруг встрепенулось, ожило. Рафит кинулся на Скальпа, ощерив обезображенный злобой рот. Туда, где стоял Скальп. Но что это? Нет Скальпа! Нет его! Привиделось. Лишь сердце загнанным конем дрожит. Да пальцы ногтями в ладони впились. Намертво. Пот холодными змейками по вискам стекает. Ползет за шиворот.
    Рафит входит в кабинет к начальнику милиции. Тот что-то пишет, склонившись над столом. Вот он поднял голову.
    — А! Рафаэлов! Проходите! Ну как вы тут у нас приживаетесь? Вижу неплохо! А?
    — Жаловаться не на что. Уже приоделся. Вклад завел. — Понемножку оживаю. В себя прихожу.
    — Вот видишь, а у меня для тебя печаль, Рафит. Ну ты же мужчина! Крепись! Все мы не вечны.
    — Мать? Мама! Она?
    Начальник милиции вздохнул:
    — Она.
    — Что с нею? — подскочил Рафит к столу. Искаженное лицо его тряслось.
    — Умерла она.
    Рафит зашатался. Перед глазами, как в колесе вертелся старенький дом, обнесенный дувалом, лицо матери в ранних морщинах, руки ее — маленькие, жесткие. Мать умела делать сказочной красоты ковры. Такие, что глянув на них — забываешь все невзгоды жизни. Были на них небо и солнце, цветы и птицы. Смех и радость. На счастье сыну делала она ковры. Мягкие, большие. Теплые, как ее руки. И хотела старушка, чтоб жизнь ее сына была красивее, чем узоры на коврах. Всю его дорогу ими устелила бы. Да проглядела, как свернул он с нее. Как попал и беду. И вплелись в ковры черные нити. Тучами, молниями, дождями загуляли они по коврам, как слезы матери.
    Единственным сыном был для нее Рафит. Ее жизнью. Не стало его, не стало и жизни. Выпала из ослабевших рук черная нить. И оборванно.
    В поданном письме ей он писал, что купил ей шелк на халат — голубой, как небо над ее домом. Но не дождалась она обновы. Умерла и старом, как горе, халате. Ушла от него, из жизни. Ушла из сказки, придуманной для сына. Ушла навсегда.
    Рафит сидит обхватив руками голову. Плечи судорожно дрожат. Унять бы их. Но как?
    — Она умерла сегодня утром, — доносится еле слышно голос начальника милиции.
    Сегодня? О! Аллах! Ты всегда был несправедлив ко мне— Начальник! Если я не схороню мать — я стану собакой для людей! — взмолился Рафит.
    — Раньше об этом надо было думать, — нахмурился начальник милиции, обдумывая что-то свое.
    — Я приеду, я вернусь! — рвал он волосы на висках, не замечая, что делает, не ощущая боли.
    — Ладно! Поедете с сопровождающим. Сколько дней вам нужно на похороны?
    — Пять дней.
    — Идите! Собирайтесь!
    Рафит не видал под ногами дороги. Шел спотыкаясь на обе ноги. Что-то бормотал сам себе. То ли снег со щек, то ли слезы вытирал. Он не смотрел по сторонам. А если бы и смотрел — ничего бы не узнал, ничего бы не увидел.
    Вернулся он с похорон совсем седым. Стал молчуном. Лицо его осунулось и стало походить на восковую маску. Умел ли он когда-либо смеяться? Наверное умел. Да разучился. Часто вечерами он уходил на берег Пенжины. Смотрел на темную прорубь, на ледяной панцирь реки.
    Вот так и человек. Где не хвати его — лед и горе. Белая, белая беда. Она сковала холодом разум и душу. Живет лишь сердце. Но и оно у многих, как прорубь в Пенжине, под метровым слоем льда упрятано.
    Лишь через месяц до него дошло, что уехала из Каменского вдова прокурора. Улетела. На одном самолете с ним. Он ее не видел. Улетела навсегда. Он — на похороны, она — от прошлого. Никому ничего не сказала вдова. Молча покинула Каменское. Так же, как молча переносила в одиночестве горе свое.
    Рафит отнесся к этому безразлично. Ни о чем не спросил, не проявил интереса к уехавшей врачихе.
    Однажды, когда он поздним вечером возвращался домой с конюшни, кто-то неожиданно дернул его за рукав. Магомет оглянулся.
    Перед ним стояла Клавдия:
    — Привет, дружочек!
    — Здравствуй, — ответил он холодно.
    — Что ж не заходишь? Иль дорожку забыл?
    — Не надо.
    — Почему же?
    — Не знаю.
    — Может зайдем? А то кое-кто знает… Скажу кому нужно, что силой ты меня взял тогда… А? Уж лучше не упрямься.
    — Зайдем, — решился Рафит. И, вздохнув, пошел вслед за бабой.
    Они молча вошли в дом. Клавдия сняла платок, пальто. Рафит
    стоял, прислонившись к косяку.
    — А ты чего? Раздевайся, — потянула она руку к шапке. Он удержал ее.
    — Не надо. Не за тем пришел. Давай поговорим с тобой, — сел он на стул у печки.
    — Разве к бабам говорить приходят?
    — И так бывает — вздохнул он.
    — Давай потом поговорим, — обняла она его. Он снял ее руки с шеи. Заходил по комнате. Обдумывая с чего начать. Потом остановился.
    — Не лови меня, Клавдия! Не путай. Я не конь. И меня на петлю не поймаешь. Нам не обмануть друг друга. Все прошло и для тебя, и для меня. Ты — ловец. Но я — кобра. Ужалить могу. Не ставь сети. Они не для меня. Мы с тобою друг друга стоим. Ты — телом, я — душой. Не будет ничего у нас. Не получится. Ты тоже змея. Но я сильнее. Мы понимаем друг друга. Пожалуй, слишком хорошо. Это нам помеха. Два волка в доме не живут. Кто-то другому горло все равно порвет. Когда? Но это все равно случится. И тут желудок тугой не выручит. Отступись. Ищи другого в стае. Ищи кто слабее и глупее тебя. Но меня не лови. Свою беду поймаешь. А ты ведь только баба. Потешились мы однажды и хватит. Не возвращай силою в постель. Нам не согреть друг друга. Кто-то в ней должен будет навсегда остаться.
    Клавдия отшатнулась к стене. Побелела.
    — Мужика тебе надо. Сильного, бесхитростного. Чтоб верил тебе. А я — не могу. Себе не верю. Тебе и тем более. Мы слишком похожи с тобою. Уйди с моей дороги. Уйди от беды. Тебе же лучше будет.
    — Да нужен ты мне. Таких как ты — полно! Не клад какой. Не находка! За что грозишь? Что плохого тебе я сделала? Иди! Кто силой держать будет! Хотела тебя от скуки, от тоски избавить. По доброте своей. Жаль тебя было. А ты грозишь! Иди! И сам забудь мой дом! — резко открыла она дверь.
    Рафит вышел. Пошел из дома не оглядываясь. Она же стояла у окна. Лицо, мокрое от слез, красными пятнами покрылось. Отчего ты теперь плачешь? В старости все становятся умнее. Прошлые ошибки не стоят слез.
    Магомет теперь жил иначе. Он понял, что годы идут. И чем больше возраст, тем неохотнее пойдет за него замуж молодая. А если не будет денег, об этом и думать не стоит.
    Когда он был в селе — видел одну. Она жила в доме рядом с матерью. Вот если бы ее суметь заполучить. И Рафит забыл о времени. Отдыхать будет в селе. Потом. Сейчас надо зарабатывать. Копейку к копейке класть. На всем экономить. Не делать покупок. Все нужно учесть. Упустил в свое время, теперь надо наверстывать. Надо попробовать выкупить у судьбы свое счастье.
    Рафит возвращается домой поздними вечерами. Валится на койку, забыв про ужин. Не до того. Во сне он видит степь. Широкую, большую. А в ней парни и девушки. Всего села. На праздник собрались. Платья у девушек яркие, узоры — словно с ковров матери взяты. Глаза горят. Сегодня снова будут скачки на лошадях. Джигитовка. Ее целый год ждала молодежь. Кто-то сегодня обожжет поцелуем свою судьбу. Но ее нужно догнать. Схватить лихого коня за уздцы. Тот — взовьется от прерванного полета. Щеки девушки маками алеют. Не теряй времени, джигит! Схвати ее! Целуй свое счастье, пусть даже девчонка не дается, отворачивает от тебя свое лицо. А ты будь смелее. Женщины любят в нас силу и смелость. Этого ты ни у кого не возьмешь взаймы. Ни у коня, что помог тебе нагнать судьбу, ни у людей — своих сельчан. Целуй ее, покуда этого не сделал другой. Робость присуща только женщинам. Помни об этом, джигит. Скачки — только предлог. Поцелуй — предложение. Не робей, джигит. От этого зависит многое. Первый поцелуй, как первая любовь. Его любая девушка помнит. Да не слюнявь! Пусть горят ее губы! Дольше помнить будет.
    Рафит ворочается во сне. Вон и она. Тоже на скачки пришла. Скакун у нее резвый. Такого кто догонит? Кто осмелится. А не догонишь — позор. Все село смеяться будет. Хотел девушку поймать на ишаке? Эх-х! Но ее скакун особый. Вон как не терпится коню. Копытами землю бьет. Рванется в степь птицей. Унесет девушку к самым облакам.
    Около Магомета тоже рысак. Из рук рвется. Удила грызет. Такому только дай волю. Не конь — ветер. Вот только джигиту смелости не хватает. Что-то жарко стало. Сейчас бы холодного кумыса. Он оглядывается. Вон старуха бурдюк держит. Рафит подходит к ней.
    — Апа, кумыс, бар? Мать, кумыс.
    Старуха понимающе бурдюк подает. Какой вкусный у нее кумыс! Какой прохладный! Его можно пить не отрываясь. Он смелости прибавил. Вот и Рафит готов к джигитовке. Вскочил на коня. Старый аксакал сигнал подал. Рванулись кони. Ветер в лицо бьет. Где она? Вот! Совсем близко! Эх, конь! Друг мой! Не подведи! Ты посмотри, какая девушка впереди скачет! Догони! Рафит впился в коня. Погоняет быстрее. Скачи, друг! Выручай! Последнее счастье, как последняя надежда! Его нельзя упускать! Вот она! Уже совсем рядом. Оглянулась. Улыбается!
    Еще! Ну! Вот Магомет схватил ее скакуна за уздечку. Рванул на себя. Стой. Конь встал на дыбы. Рафит хватает его сильнее. Перед глазами вспотевшая, дрожащая от скачки холка. Он протягивает руку за девушкой. Сейчас! Еще один миг! И она — его… Он никому ее не от даст. Ни за что! Но где она? Рука нащупала седло. Оно пустое! Где она! Он смотрит. Вот она! Уже другой, с другого бока успел. Выхватил девушку из седла. Целует. Он, а не Рафит. Но кто это? Что? Снова он! Скальп! И Магомет в ярости бросается на врага, забыв о девушке, о счастье. Дикий рык вырывается из глотки:
    — Стой! Шакал! Стой!
    Проснувшийся Геннадий угорело с койки вскочил, протирает заспанные глаза. Кто кричал? Что случилось? В темноте ничего не видно. Он включает свет. Дверь закрыта. За домом тишина. Лишь Рафит во сне душит свою подушку. Рвет ее зубами. Пальцы от усилий побелели. Подушка молчит. Она все стерпит.
    Геннадий молча выключает свет. Он понял. Все без слов. Вчерашний день, свое прошлое, горе свое, далекого, недосягаемого врага, самого себя душит Рафит. Но задушившие молодость и жизнь, нынче ослабли руки Рафита. Душит памятью, внезапной злостью во сне, вспыхнувшей в старости уцелевшей сухой щепкой. Но подушка бессловесна. Слезы ли, смех ли, все остывает на ней к утру. Геннадий тоже ничего не скажет. Сам когда-то был грешен этим. Но теперь прошло. И у него пройдет. Вздыхает старик, повернувшись спиной, к кровати Рафита. Тот смеется во сне. Победа во сне облегчает жизнь. Это старикам хорошо известно.
    Магомет теперь не заглядывался на одиноких баб села, не интересовался слухами. Он как одержимый работал целыми днями, забывал о праздниках и выходных. Костюм, рубашки, пальто были спрятаны в чемодан и закрыты на замок. Лишь сберкнижку всегда при себе носил Рафит. Чтоб не теряя времени положить на нее то, что заработал за день.
    Так бы оно и шло. Но однажды… Он глазам не поверил. Вернулся с работы затемно, а в доме Петро. Один. Как раненный зверь места себе не находит. Рафит узнал, что умер Геннадий. Внезапно. Черпал воду из проруби. Заливал бочку. И умер.
    Петро его сразу в больницу отвез. Но там сказали, что возвращать мертвых к жизни они не умеют. Да и никто.
    Магомет вначале растерялся от этого известия, что-то похожее на жалость к покойнику шевельнулось в его душе. Но потом он нашел и этом и плюс для себя. Некому будет его ругать. Да и кобыла у меня порочнее, больше заработать можно. Или даже сразу на двух лошадях работать. Вдвое больше за день получить можно. И, взглянув на Петра, удивился про себя: «Ну чего переживает, ведь не брат, не родственник умер. Чего так горюет? Подумаешь, все там бумом когда-то, а то— беда! Сосед умер! Ну и что! Меньше забот. Живи сам по себе. Для себя, как хочешь. Без забот и переживаний».
    — В морге он сейчас.
    — И долго там будет? — спросил Рафит.
    — Завтра домой возьмем.
    — А зачем?
    — Как зачем? Из дома хоронить будем. Он здесь, в этом доме жил. Сегодня я его детям телеграммы дал. Может приедут на похороны.
    — А где мы жить будем? Где спать? Мне ведь и отдыхать надо, — не сдержался Магомет.
    — Выспишься. Он тебе не помеха. Потерпишь.
    — С мертвым?
    — А что? Он тебе живой не мешал. Мертвый и тем более, — оборвал Петро.
    Магомет сел к окну.
    — Я вот о чем хотел с тобою поговорить, — повернулся к нему Петро. Рафит насторожился.
    — Скинуться нам с тобою нужно. На похороны Геннадия. Я только позавчера своим отправил. И он тоже. Сам знаешь, вкладов у нас не было. Все детям высылали. Помоги. Я тебе верну. Сам понимаешь, купить кое-что нужно. Костюм, ботинки, гроб. Ну и еще по мелочам. А у меня на кармане только на жизнь осталось.
    — Но ведь и я недавно мать хоронил. Тоже ничего за душою нет.
    — Я в долг прошу.
    — Но нет у меня.
    — Нет? Да ты только вчера обронил свою сберкнижку у проруби. Я же тебе ее вернул! Не для себя. Не на пьянку прошу. Тебе же будет стыдно, если я у чужих занимать пойду.
    — А вы мне что — родные? Вклад! Ну и что? Нашел чем укорить. Я от себя отрываю. На консервах живу. По копейке собираю. А ты — дай! Не для вас копил. А то понравится умирать за чужой счет. Нашел! Ну и что? С книжки я ни для кого снимать не стану! — кричал Рафит.
    Петро смотрел на него молча. Слушал. Потом одеваться стал. Натянув шапку поглубже на голову, к Магомету подошел вплотную:
    — Сволочь ты! И посадили тебя не зря. Вот только на свободу таких как ты выпускают напрасно. Но ничего. Погоди. Таких как ты судьба наказывает. И похлеще, чем тюрьма. Не нужно твоих денег. Ни ему, ни мне. Обходились и обойдемся. Но ты, имея их, нищим сдохнешь! Как собака!
    Резко повернувшись, он вышел из дома. И ночевать не пришел. Утром, встретившись с Рафитом на конюшне, отвернулся от него, как от незнакомого.
    Магомет запрягал свою клячу. Потом взял и лошадь Геннадия. Хотел и ее запрячь. Но Петро, уже отъезжавший от конюшни, вдруг оглянулся. Увидел, вернулся к Рафиту. Взял у него лошадь Геннадия, молча отвел обратно. И сказал зло:
    — Другой на ней работать будет. Завтра. Но если попробуешь тронуть кобылу — мозги твои в задницу вобью. Не смей к ней подходить! Дегенерат!
    Магомет отступил молча. Поехал на речку на своей кляче. Набрал воды. Выехал на улицу села. Стукнул в дом, куда всегда привозил по утрам воду. Но выглянувший в дверь хозяин вдруг заорал:
    — Убирайся отсюда! Не нужна нам твоя вода! — и, щелкнув дверью, ушел.
    Магомет удивленно пожал плечами. Поехал к другому дому. Стукнул как всегда в окно. Выглянула хозяйка. Нахмурилась. Вышла не торопясь, как обычно:
    — Мы у вас воду брать не будем. Больше не приезжайте к нам.
    — Почему? — удивился Рафит.
    Но женщина, ничего не ответив, молча ушла.
    Рафит к третьему дому подъехал. Там старик в окно выглянул. И, тяжело переступая, на крыльцо вышел:
    — С другим мы договорились. С прежним. Не вози нам больше.
    В следующем доме и совсем обидно вышло. На стук Рафита
    мальчишка сопливый, нос рукавом вытирая, вышел из дверей. Показал Магомету язык и крикнул, будто глухому:
    — Проваливай отсюда, пока я Трезора на тебя не спустил. Никто у тебя воду брать не будет!
    Понял Магомет. Понял, что Петро подговорил всех не брать у него воду. А тот никому из жителей села ничего такого не сказал. Просто выйдя из дома пошел в клуб. Там собрание проходило. Он зашел. Сам не зная зачем. Потерявший от горя голову. Тут его начальник коммунхоза увидел. Подошел. Спросил.
    — Что не в настроении?
    И рассказал ему Петро все.
    Тот, слушая, только краснел. Головою качал. А потом взял за плечи Петра:
    — Успокойся! Ну! Это мы все наладим. Сами.
    Петро вышел из клуба. А начальник коммунхоза, дождавшись пока за ним закроется дверь, вышел перед жителями села.
    — Вы уж простите меня! Я не по повестке, не по теме сказать хочу. О насущном нашем. Сегодня умер наш водовоз. Все вы его знаете. Я говорю о Геннадии, — председатель коммунхоза снял шапку. Оглядел зал. Все мужчины, даже дети сняли шапки. Минуту стояли молча.
    Он был фронтовик. Две войны прошел. И приехал к нам н село. По семейным обстоятельствам. Помогал своим детям. Он из-за них здесь жил. Помогал не только своим детям, а и всем нам. Я думаю, мне не надо перечислять то доброе, что делал он нам всем, каждому дому, человеку. Это все останется в нашей памяти, в наших сердцах. Но теперь его нужно отправить в последний путь. Но сбережений у Геннадия не было никогда. Нет их и у его близкого друга— Петра. А ведь Геннадий был и нашим другом. Большим и бескорыстным. Я прошу вас всех помочь Петру. Проводить достойно нашего друга.
    — Он сказал, что не может. Нет у него.
    — Да врет он! Мы-то знаем! — возмутились работники сберкассы.
    — Рафаэлов сказал Петру, что понравится, мол, нам умирать за его счет, — побагровел начальник коммунхоза.
    — Подлец! Пришлый. Байкотировать его надо. Мерзавец! Три жизни думает прожить! Так что вы мне ответите? — спросил начальник. Все полезли в карманы. Доставали деньги. Через полчаса женщина составила список, и отнесла Петро утром пачку денег. Тот, изумленный, взял их, а потом сказал:
    — Много собрали.
    — А всем, что нужно, мы тебе поможем. И одеть его. И венки. Ты не беспокойся. Костюм Геннадию и ботинки сейчас принесут тебе.
    — Так я уже не живу в том доме. А в общежитии ПМК. Так мне посоветовали. Пусть этот сам там живет. И хоронить Гену из коммунхоза будем.
    — Ну что ж, мы туда и принесем, — сказала женщина и ушла из конюшни.
    Еще в клубе решили люди не брать больше воды у Рафита. Решили сами. И как ни уговаривал начальник коммунхоза их — не лишать человека заработка — жители села не согласились на его уговоры.
    До обеда Рафит мотался по селу с полной бочкой воды. А после обеда она стала схватываться льдом.
    Злой, измученный, раздраженный подъехал Рафит к коммунхозу. Там люди толпятся. И только тут он вспомнил, увидев венки, что умер Геннадий.
    Проходя мимо красного уголка, увидел гроб. Около него Петр, начальник коммунхоза, другие люди. Магомет пошел к ним.
    Ох, какие злые глаза у них. Сколько в них холода! Больше, чем на улице. Как они смотрят на него! Но за что? — замедлил шаги Рафит.
    — Поговорить я с вами хотел, — подошел он к начальнику коммунхоза.
    — Здороваться сначала надо, не в конюшню пришли, — глянул тот на Магомета исподлобья.
    — Я не к покойнику пришел! — огрызнулся Магомет.
    — Говорите, что вы хотели? — сказал начальник, прервав спор.
    — Я один-на-один хочу.
    — А у меня ни от кого секретов нет.
    — Не могу при них.
    — Мы все жители одного села. Не стесняйтесь. Да и отношения у нас не таковы, чтобы уединяться, — усмехнулся начальник.
    — Воду у меня не берут люди! Сколько времени езжу. Вода в бочке замерзает. Никто не хочет брать!
    — А я при чем? Мне в коммунхоз воду вчера Петр привез. Еще неделю не потребуется.
    — Сговорились! Я так и знал. Выживаете!
    — Не забывайтесь, Рафаэлов, где вы находитесь! Я не могу заставить людей силой. Не могу приказать, чтобы покупали у вас воду, если они этого не хотят! Они мне не подчиняются у себя дома! И каждый из них волен в своих поступках вне рабочего места! — разозлился начальник коммунхоза.
    — А как я теперь? Что делать буду? — растерялся Рафит.
    — Без работы не останетесь.
    — А как же лошадь?
    — Другой будет на вашем месте. Обходились же мы без вас. И ничего!
    — А заработки мои! Что, на оклад переведете?
    — Хорошо! Будете возить воду в баню, школу и больницу, — ответил начальник.
    — Но там же я копейки буду зарабатывать!
    — Оклад, а не копейки! Мы все на окладах. Без чаевых живем. Чем вы лучше других?
    Вечером Рафит сидел один в доме. Петро не пришел. И никто, из нуждавшихся в жилье. Он озирался по углам. Иногда ему слышались шаги на крыльце, но это обманчивое воображение рисовало желаемое. То виделось ему лицо Геннадия, то Петра. Так шли дни. И вот однажды он зашел в магазин. Купить продуктов решил. Люди в очереди зашушукались, захихикали. Вначале тихо. А потом откровенно, в лицо. Женщины пальцами стали на него показывать.
    Магомет решил дождаться своей очереди на улице. Вышел. Стал у двери. Мужчины, стоявшие на крыльце, отошли от него. Стали отдельно. Рафит пошарил по карманам. Не оказалось спичек. Спросил у мужчин. Они, как раз прикуривали.
    — Чего? Спичек? Понравится тут каждому на шармачка. Свои иметь надо! — и отвернулись.
    Не думал брать бутылку Рафит, но настроение совсем упало. И решился. Взял. Дома поставил ее перед собой. Пил «винтом». Закусывал тушенкой, хлебом. А потом опьянел. Колотился кулаками. Проклиная село, людей и себя. Плакался темным углам на судьбу свою корявую. Но вот один угол ожил. Из него Геннадий вышел.
    — Ну что тебе еще нужно от меня? — взмолился Рафит. И, глянув зло на улыбающееся лицо недавнего соседа, сказал:
    — Оставь меня в покое.
    — Даром отделаться хочешь? — рассмеялся Геннадий и, свернув фигу, ткнул ее в самый нос Рафиту.
    — Уйди! Уйди отсюда! — заорал Магомет и вскочил, столкнувшись лицо в лицо со Скальпом, Тот, ощерив зубы, выжидал.
    — И ты здесь? Ты всегда приходишь с бедой! Ты — моя беда! И я убью тебя! Убью! Ты сдохнешь, я буду жить! — схватил он со стола пустую бутылку и, отбив об угол печки ее дно, — кинулся с нею на Скальпа.
    — Ты меня стариком сделал! Там! В лагере! Жизнь мою убил! Теперь я тебя! Больше тебе не уйти!
    Но Скальп увернулся и растаял в углу.
    Проснувшись утром на полу среди осколков стекла, он так и не мог вспомнить, что случилось? Откуда стекло? Голова гудела, как пустая бочка.
    Рафит, едва пересилив себя, пошел на работу.
    До вечера еле выдержал. А придя домой, сунулся в кровать не раздеваясь. И вдруг стук в дверь. Да нет. Это, наверное, опять показалось. Магомет повернулся на другой бок. Но кто-то снова стучит. Уже резче, настойчивее.
    Рафит охая идет к двери. Открывает. И не верит глазам. Петро! Вернулся!
    — Я за вещами! — отстранил его Петр и прошел в дом.
    Он быстро складывал в чемодан вещи Геннадия и свои. Молчал. Магомет смотрел на него выжидательно. Вот Петро вынес чемодан. Поставил на улице. Потом вернулся. Взял стол, потом стулья. Вынес кровати. Собрал посуду. Вернулся за ведрами.
    — Я куплю их у тебя. И стол, — предложил Рафит.
    — В цене не сойдемся, — бросил тот через плечо. И, забрав остатки скарба, вышел из дома.
    — Сволочи! Сявки проклятые! Будь я на свободе, вы бы рта не посмели открыть! — рычал Магомет,
    Но через несколько дней, доведенный тоскою и одиночеством до крайнего отчаяния, решил наведаться к Клаве. Какое-никакое, а общение. Хоть будет с кем словом перекинуться. Эта его не станет презирать. Не отвернется. Ей мужик очень нужен. А ему с ней все легче будет. И ночью теплее.
    Вечером, как только стемнело, он прокрался узкой тропинкой к знакомому дому. Стукнул в окно.
    Клавдия открыла тут же. Увидев Магомета, ойкнула от неожиданности.
    — Ты?
    — Я!
    — Чего тебе?
    — В гости пришел, — осклабился он.
    — Ну, проходи, — приоткрыла она дверь и первой вошла в дом.
    Рафит торопливо снял шапку. Расстегнул пальто.
    — Не торопись раздеваться, — остановила его баба.
    — Почему? — удивился он.
    — Поговорить надо.
    — Не за тем я пришел, разве к тебе говорить ходят?
    — Бывает и так, — нахмурилась Клавдия.
    — О чем нам говорить?
    — Было не о чем. А теперь есть.
    — Иди ко мне, — хотел он обнять ее, но Клавдия отстранила его руки.
    — Помнишь, ты тогда ушел.
    — По глупости…
    — Нет! На мое счастье! Ты сказал, что мы друг друга стоим.
    — И теперь так думаю.
    — Зря так решил! Я виновата. Но не перед тобой. И как бы ни жила— село от меня не отвернулось. И пальцем вслед мне никто не показал. Сволочью не назвал! Я телом виновата. Но не сердцем своим. Мою вину мне простят. А вот тебе! Нет уж! Даже мне с тобою противно рядом стоять. А ведь недавно ты оплевал меня. Змеею назвал. За бабью слабость мою. За нее. А сам и плевка моего не стоишь. Уходи! Пусть буду я в глазах села прежней, но не сегодняшней шлюхой крохобора! Вон! Вон из дома моего! — пнула она дверь так, что, грохнувшись о стену, та чуть с петлей не сорвалась.
    Магомет выскочил из дома опасаясь скандала, криков. Кляня спою затею, он шел в темноте, спотыкаясь и падая.
    Шли дни. И однажды Рафит, сев к тумбочке, стал подсчитывать. Да… немало он потерял, отказав Петру в тот роковой день. Ведь дай он тогда взаймы, тот уже вернул бы долг. А то и сам — вон сколько потерпи. Заработок стал совсем тощим. На книжку куда как меньше класть приходится. С нынешнего заработка далеко не прыгнешь. И люди… Они никак не могут его простить. Даже эта… Клавдия… Морду от него и теперь воротит. Как от прокаженного. Делает вид, что и не знакома она с ним вовсе. И не с ним провела в постели одну из ночей своих. И Рафит, назло бабе, всегда здоровался с нею там, где было больше людей. Он видел, как вспыхивало багровой злобой лицо ее. Как, отворачиваясь, вытирала баба досадные слезы, как стыдясь окружающих убегала, унося на слабых плечах расплату за слабость свою.
    А он смеялся. Молча. Радуясь, что не один он в селе меченный. А и она.
    Прошло еще два года. Такие же серые, одинокие. Похожие на плач сирот. Вот и подошла весна. Последняя весна его поселения в Каменском. Ничто не изменилось в жизни Магомета. И хотя люди не показывали теперь вслед ему, но и не забыли ничего. Они смирились с его присутствием, существованием в Каменском. Никто и никогда не заговорил, не поддержал разговор, не поинтересовался им. Он жил и не жил здесь. Он был тенью, на которую никто не обращал внимания.
    Рафит все чаще приходил к берегу Пенжины. Садился на приглаженный водой валун. Доставал клубок черных ниток, взятый в память о матери. Она так и умерла, держа его в руках.
    Черные витки ложатся на ладонь. Они такие же темные, как безысходность. Они такие же длинные, как остаток жизни у волка, изгнанного из стаи. Они такие же непрочные, как жизнь, которой осталось так немного. Они такие же тяжелые — как презрение.
    Но их так мало — этих витков… Их легко можно сосчитать на ладони. А сколько еще осталось ему? Может больше, а может меньше? Черный клубок соскальзывает с колен и, подхваченный течением, раскручиваясь, плывет к воронке. Вот он подскочил на воде в последний раз. Исчез. Не стало его. Утонул.

МЕДУЗА

    — О! Мать бы его в лоб! — ругнулся он, едва завидев показавшееся на берегу село.
    — Тоже мне — Анапка! Едри ее в лапоть! Почти Анапа! Только рост пониже и говно пожиже!
    И, оглядев коряков, столпившихся на берегу, загоревал:
    — Одни туземцы! Ни одной человечьей рожи! — оглянулся он назад тоскливо.
    — Иди, иди! — хмуро отозвался сопровождающий, и Медуза, чертыхнувшись, сошел по трапу на зашумевший галькой берег.
    Проходя мимо женщин-корячек, подморгнул им. Те засмеялись. А поравнявшись с мужчинами, сказал:
    — Привет, кенты! — Те удивленно посмотрели на приехавшего. Слова такого они не слыхали. Но увидев улыбающееся лицо Медузы, ответили.
    — Здрастуй.
    Сопровождающий, давясь смехом, заткнул рот платком. Навстречу им стайка корякских ребятишек бежала. Смеялись. Обгоняя друг друга, они заскакивали в воду босыми ногами. Обдавали друг друга брызгами. Один мальчуган разбежавшись, ткнулся головой в живот сопровождающему. В игре не заметил идущих по берегу людей.
    Мужчина придержал малыша, ласково потрепал по голове. Тот, сказав что-то по-корякски, вернулся к детям.
    — Иностранец сопливый! Ноги в цыпках, а хрен поймешь, что он лопочет, — бурчал приезжий.
    — Ох и гад ты! Редкий! И зачем таких на поселение отправляют. Держали бы в лагере до конца срока! — возмутился сопровождающий.
    — Я, гражданин начальник, только на язык такой. Но ведь поселение, как и сроки, не за него получаем, — усмехнулся Медуза и свернул вслед на дорогу, ведущую в село. И вдруг опешил, не поверил глазам.
    По обе стороны дороги, на длинных, похожих на базарные прилавки столах, стояли: сметана в банках, молоко, творог; яйца и даже куры лежали, уже готовые, сваренные.
    Прикрытые чистой марлей они дразнили, звали к себе.
    — Если это базар, то где же продавцы? — удивился поселенец.
    — Не базар это! Коряков к этим продуктам приучают, — буркнул сопровождающий.
    — И что? Бесплатно?
    — Да!
    — А мне пожрать можно? Все равно же пропадет добро.
    — Ешь, — остановился сопровождающий и, присев на скамейку, закурил.
    Медуза запивал курятину сметаной, старался оторвать куски мяса побольше. От удивления, или от жадности — онемел. Он хватал банки со сметаной, выпивал их одну за другой, давился яйцами. Ему гак хотелось забрать это все, рассовать по карманам, за пазуху и есть, есть без остановки. Пока челюсти не устанут, и не заноют от боли. Он не мог оторваться от вида этакой груды продуктов, каких не видел много лет. Тряслись руки, губы, тряслась душа.
    Смотри, поосторожней. А то беды не оберешься потом, — предупредил сопровождающий.
    Ничего! Я железный, — еле открыл набитый до отказа рот Медуза, не боясь, что это приснилось и кто-то сможет запретить ему поесть, упустить из рук край сказочного стола.
    Но набитый живот не смог больше воспринять ни глотка еды. И хотя глаза все еще были голодны, пришлось отступить от стола.
    — Во горе-то! Неделю животом маяться будешь, — покачал головой сопровождающий и пошел, замедлив шаги. Медуза еле успевал за ним. Шел, икая, покряхтывая.
    — Им что? Каждый день этот стол накрывают?
    — Во лафа! Это ж можно жить припеваючи. О харчах никакой заботы.
    — С тебя высчитывать будут. Ты не национальное меньшинство. К этим продуктам приучению не подлежишь.
    — Ишь ты! — разочарованно развел руками поселенец и улыбка исчезла с его лица.
    — Константин Чумаев, — трудно прочел коряк-председатель сельсовета. И, глянув на Медузу, спросил:
    — Есть хочешь?
    Сопровождающий задавил в кулаке смех.
    — Нет. Не хочу! — оглянулся на него Медуза,
    — Жить будешь сам. В доме. Постель дадим.
    — Это хорошо, — улыбнулся поселенец.
    — Рыбку ловил? — глянул на него председатель.
    — Ловил! А то как же! За нее и сел! — рассмеялся приезжий.
    — Вот и у нас будешь ловить. Однако, много у нас рыбы. Горбуша, кета, чавыча — все есть. Работы — много. Сети — тяжелые. Будешь на прибрежном лове. В бригаде Отке.
    — Я согласен, — усмехнулся Медуза.
    — Тогда иди со мной. Отдохни. А завтра на работу. С утра. Бригадир за тобою придет.
    Медуза встал, придерживая руками расходившийся живот, вышел за председателем.
    Они шли по избитой выбоинами сельской улице.
    — Вот это наша столовая. Тут кушать будешь.
    — Денег у меня нет, — буркнул поселенец.
    — Тогда пошли, — он направился к столовой. И, войдя, сказал что-то пожилой корячке. Та посмотрела на новичка, приветливо головой закивала.
    — Кормить тебя будут без денег. Потом с зарплаты вычтем.
    Медуза тем временем изучал меню.
    — Ого! Язык олений! И так дешево! Кетовая икра! Балык! Сметана! И все это копейки стоит.
    — Нравится? — спросил председатель.
    — Еще бы!
    — Вечером кушать приходи! — пригласила старая корячка, улыбнувшись тепло, по-доброму.
    — Приду! — пообещал ей новичок. И направился вслед за председателем.
    — Вот этот дом твой будет. Учительница тут жила. Уехала. Совсем. Теперь ты здесь будешь жить, — указал председатель на дом — вполне приличный, под железной крышей.
    В доме было чисто. В углу стояла железная кровать. Без постели. Аккуратная белая тумбочка, стол, две табуретки и шкаф для посуды.
    — Дрова тебе привезут. Топи сколько хочешь.
    — А как зовут вас, гражданин начальник?
    — Ильтын. Но я не гражданин начальник. Зови просто Ильтын, как все меня зовут. А тебя как звать так, чтоб легче было запомнить.
    — Да как хочешь. Звали Костя, а еще Чума. Из-за фамилии.
    — Ну ладно. Буду и я тебя звать Костя.
    Получив постель, спецовку. Медуза совсем ожил. О харчах ему не надо было беспокоиться. И натопив в доме так, что от жары волосы стали потрескивать — лег спать. Благославляя свой первый день жизни на поселении. И желая одного, чтоб другие дни не были хуже этого.
    Утром он проснулся оттого, что кто-то дергал его за руку. Поселенец открыл глаза, не совсем вспомнив, где он.
    — Пошли на работу! — говорил старый коряк и хмуро поглядывал на часы. Стояло раннее пасмурное утро.
    Медуза по лагерной привычке быстро встал. Оделся. И плеснув в лицо пригоршню холодной воды, пошел вслед за коряком.
    В бригаде прибрежного лова Отке новичок оказался тринадцатым. Единственный русский, единственный зэк, единственный холостяк. К тому же самый сильный и выносливый мужик.
    В первый день работы поселенец частенько терялся. Не знал, что нужно делать, где помочь. Но завидев первый улов, обрадовался как ребенок. Кинулся к неводу. Ухватил его по-медвежьи. Жадно. Потянул на берег, обалдел от радости.
    — И-и! Костя! Что делаешь? Стой! — закричали рыбаки.
    Но поселенец, не слыша, пер невод напролом к берегу. Рыбаки, схватив каждый свой участок невода, вынуждены были броситься бегом вслед за ним, чтобы не упустить рыбу обратно в море.
    — Куда так торопился?
    — Невод выбирать вместе надо! — упрекали рыбаки Медузу.
    — Тянуть всем. Разом. Зачем сам схватил? Всю рыбу потерять могли, — вставил старик Отке, досадливо качая головой.
    Раскрасневшийся поселенец, разглядывал пойманную кету. Большие рыбины хлестали хвостами по песку. Подпрыгивали, выскальзывали из рук. Сверкающие бока рыбин вспыхивали серебром.
    — Красота какая! В жизни такого не видал!
    А вот другая. Бока и зеленых поперечных полосах.
    Рыбий «бугор» — выхватил ее Медуза. Кетина крутнула хвостом. Из брюха икра красными бусинами брызнула.
    Ишь ты! Какова! А ведь ты и впрямь глупая! Ну разве стоит ей быстро сдыхать? — положил ее на песок поселенец.
    Костя! Помогай! — донеслось с берега. Рыбаки тащили второй
    улов.
    К вечеру уставший до изнеможения, весь в рыбьей слизи, в чешуе, пропахший морем, Медуза возвращался в село, не видя перед собой дороги, которая казалась ему бегущими навстречу волнами. Руки повисли плетями. Ладони от постоянной тяжести, нарезанные неводом, побагровели, вспухли с непривычки.
    — Костя! Иди на ужин! — взял его за локоть бригадир.
    — Не хочу, — отозвался тот безразлично. В голове его шумело. Глаза слипались. Каждый мускул, каждая клетка молили об отдыхе.
    Но старуха-корячка, выбежавшая из столовой, была неумолима.
    — Трескать надо, паря, море силы берет. Голодных не любит. Кушай и спи. Шибко сильный станешь. Море не одолеет. — Вцепилась она худенькими руками в его руку. И он не посмел оттолкнуть эту женщину. Усталость подавила всякую охоту к сопротивлению. Ложка выпадала из рук. Глаза закрывались. Локти съезжали со стола и беспомощно падали руки.
    Тридцать заметов. Триста центнеров. Двенадцать часов беспрерывной работы. Рыба. Ею пропахла одежда, сапоги и руки. Казалось, он пропитался ею насквозь. Перед глазами пляшут рыбьи бока и спины. От сверкающей чешуи режет глаза. Ох, какая она тяжелая, эта рыба. Вон и на руках ее кровь. А может, это его собственная? От порезов? Все может быть.
    Он вяло ест, не чувствуя вкуса, голова валится на грудь. Крепись! Другие-то ничего! Крепись! Ты же мужчина! Держись! Усталость не к лицу тебе! Медуза вскидывает голову. Поспешно ест. Потом, наскоро поблагодарив старушку, плетется домой побитой, усталой собакой.
    — Нет! Не пойду я больше на лов. Сил нет. Откажусь завтра же! Пусть другое дадут. Ведь там и сдохнуть, надорвавшись, недолго. Пусть коряки ловят рыбу. Я не могу. Так и скажу завтра, — решил он и повалился в кровать, забывшись тут же в тяжелом сне.
    Но утром, едва Отке коснулся его плеча, поселенец вскочил с кровати. И молча пошел следом за бригадиром к морю.
    «Да чем это я хуже их? — Они все вон какие дохлые. Худые. Руки, что сухие ветки. Ведь засмеют, скажи им, что тяжело мне. Никто не поверит. И старше меня все. К тому ж — туземцы! Нет уж! Черта вам в бока, косоглазые Дьяволы, чтоб я сдал! Сдохну, но не уступлю!» — думал Чумаев.
    Первый, второй, третий замет. На четвертом из порезов кровь брызнула. Невод красными пятнами покрылся. Рыбаки молчали. Морская, соленая вода сильнее разъедала раны. Они болели жгуче, нестерпимо. Но Костя закусил губы до боли. Молчал. Работал.
    Еще один замет. Невод стальной нитью натянут. Впивается в ладони глубже. Кажется не руки тянут его, а невод присосался к рукам и вытягивает из них кровь и силы.
    — Давай, ребята!
    — Взяли!
    — Пошли! — слышит поселенец голоса рыбаков. И, ступая шаг в шаг, тянет невод из моря.
    До обеда кое-как выдержал. А когда все пошли есть, Чумаев лег на песке, тут же уснул. Его не стали будить. Как знать, кому что нужнее.
    До вечера сделали еще десять заметов. А когда возвращались домой, подошел к Медузе Отке.
    — Вот нерпичный жир. Руки на ночь им смажь. Все к утру заживет. И рукавицы не береги. Надевай. Привыкай в них работать. Тебе руки беречь надо. Они тебя кормят. Без них как рыбу ловить станешь?
    Медуза шел по улице потихоньку, незаметно для других потирая натруженные, натертые плечи. Они ныли. И снова захотелось уйти из бригады. Но уже на шестой день поселенец шел с лова куда ровнее. Его уже не шатало от усталости. И ложка перестала выпадать из рук. Он куда охотнее свернул в столовую и заметил, что повариха-корячка— помощница старухи, совсем недурна собой. И с лица, и прочее.
    Он рассмотрел ее внимательно. И поначалу лишь подморгнул. Девушка отвернулась, забыв, что в зеркале напротив Косте хорошо было видно ее улыбающееся лицо. Еще свежее, молодое.
    В этот день он не торопился уходить из столовой. Все рассказывал старой корячке, как работалось ему сегодня. Искоса поглядывал на девушку. Видел, что она внимательно слушает его рассказ.
    Наутро выспавшийся, отдохнувший поселенец встал раньше обычного и, сходив позавтракать, пошел к морю. Над ним всходило солнце.
    Странно. Раньше, все эти первые дни, море казалось ему безликим и серым. Толстым, как ленивый, сонный тюлень. Который и на другой-то бок с трудом переворачивается. Однообразная серая масса, как слезы кентов в ночных бараках. Серые от боли, соленые от соря. Молчаливые, как мужество и достоинство.
    Слезы зэков! Сколько пролито вас по лагерям, холодным баракам, и «шизо»[16], в снегах, на холоде, сколько вас застыло на лицах умерших кентов! При жизни никто не видел их. У мертвых— ну что слезы не жалоба, слезы лишь сожаление. Если собрать их и одну каплю, какою тяжелой покажется она.
    Собранные воедино, вы смогли бы стать рекой. Широкою, большою. Но только не напоить этой реке никого. Не утолить ничью жажду. Рекою смерти, рекою горя, стала бы она. Черною росою повисла б на прибрежных кустах. Не надо такой реки. Пусть высохнут слезы и превратятся в туман. Ведь жизнь идет. Не надо вспоминать о прошлом, не надо сутулить плечи. Жизнь не кончается… Вон как ожило море! Улыбается бирюзовыми глазами, что девчонка! А в них — огни. Их не сосчитать. Смеются глаза искристо, заразительно. Море ласково, тихо лижет берег. Будто песок умывает широкой, доброй ладонью. Гладит берег. Заодно чешет о него бока волн своих.
    Медуза наклоняется, умывается морского водой. Какая она прохладная, чистая. Какая ласковая! Костя садится на подсыхающий песок. О своем думает. И снова в памяти всплывает прошлое. От него никуда не деться, как от самого себя не уйти.
    Кличку дала ему «малина» сразу. В первый же его год в ней. И не случайно. Костя промышлял на курортных пляжах. Обчищая отдыхающих. Да так ловко, что следи за пляжем сотня милиционеров — ничего бы не увидели. Часы отдыхающие всегда снимали перед купанием. Костя за ними зорко следил. Не за простыми, конечно. Ну и деньги в воду никто из них не рисковал брать. Зато Костя не терялся. Все подмечал. Внимание любой компании от себя умел отвлечь. И «наловившись» досыта, бесследно исчезал с пляжа. За удачливость на промысле, за бездонные карманы, которые вмещали в себя кучу добра, денег, за умение остаться невидимым для милиции и назвали его кенты Медузой. Скользкой, неуловимой, жадной и хитрой. Умеющей обжигать и не умеющей воспринять никаких ожогов.
    Вор… Им он был много лет. Вор «в законе», самый отчаянный в Одессе. С ним никто не мог конкурировать. Он был вором — ювелиром, злым волшебником, ходячим сундуком. Но и ему пришла «крышка». Погорел на мелочи. На обычном кулоне. Ошибся впервые, приняв медяшку за золото. Впервые и попался. Выбросил его. А это увидели. И трясти стали. Всем пляжем. Так трясли, что чуть кишки не вытряхнули. Десять лет его ловили. Десять лет и дали. Г од в год. По- джентльменски. Только искали его на юге. А отправили на север. Охладиться.
    Кенты, правда, обещали помогать ему. Посылками. Но… Забыли… Как только истратили все его деньги.
    О! Сколько раз слышала Чукотка его рев! Как подняв к ярким звездам замерзающие руки, еле шевеля голодным языком, он просил небо напомнить о нем кентам. Хоть бы сухарь какой! Хоть бы пачку махорки прислали!
    В темном бараке он сколько раз себя костерил самыми последними словами…
    — Костя!
    — Хватит отдыхать!
    — Давай помогай! — услышал он с берега голоса рыбаков. И стряхнув воспоминания, как тяжелый сон, быстро подошел к мужчинам.
    — Молодец, однако! — улыбнулся ему Отке.
    — Почему?
    — Сам встал.
    — Привыкает, — улыбнулся старик Юхтын.
    — Пора уже! — похлопал по спине Яэтлы.
    — Ну, пошли, — позвал всех Отке, и отплывшая от берега байдара потянула второй конец невода в море.
    Рыбаки молча смотрели вслед ей. Вот она, сделав полукруг, подошла к берегу. Все заторопились к ней.
    — Давай! Взяли! Пошли!
    И снова плечо в плечо, шаг в шаг. Сплелись дыхания — в единое, тяжелое. Плечи, приняв первую тяжесть, напряглись.
    — Эх-х! — вырывается из груди Юхтына.
    Ноги — как пружины. Ими так трудно управлять.
    — Давай, давай! — слышится голос Отке.
    Первый улов. Рыбины уже не вызывают восторг, но радуют глаза и душу.
    Байдара отошла вторично. Как вдруг с берега крик послышался. Старушка звала Отке. Глаза ее были полны слез.
    — Что с нею? — спросил Костя у Отке. Тот вначале рукой махнул и крикнул жене что-то злое. Та, повернувшись, ушла.
    Но время от времени Отке беспокойно оглядывался на берег. Вытирая вспотевший лоб. Глаза его то и дело поглядывали на часы.
    — Да что случилось?
    — Дочь рожает.
    — А-а-а…
    — Третьи сутки, — опустил голову бригадир.
    — А муж? Ее муж?
    — Он на сивучей охотится. Дома не скоро будет.
    — Врача вызвал? — спросил Медуза.
    — Нет.
    — А почему?
    — Нельзя! Она охотника селу даст. Одна рожает. За селом. Так положено. Никто не должен помогать. Даже сидеть рядом нельзя. Чтоб счастливый малыш родился. Так нам Кутх велел. Так рожают все наши женщины. Так рожали нас, — говорил Отке.
    Да! Ну и чаконы! — сплюнул Медуза зло. Нарушать их он не имел права.
    — Это твой первый внук? — спросил он бригадира.
    — Да! Если она его родит.
    — А если умрет она?
    Кутх не допустит! — глянул на небо коряк.
    К вечеру усталые, измотанные рыбаки забыли о дочери Отке. Но идя на улицу села, увидев женщин, робко собравшихся на окраине, вспомнили о ней. Далеко-далеко разносились стоны, крики рожавшей.
    Отке опустил голову. Лицо его потемнело.
    Позовите врача к ней! — не выдержал поселенец.
    — Уехала, в район вызвали.
    — Когда приедет?
    — Не знаем. Но не скоро.
    — Так что же вы стоите? Ведь помочь ей надо! Вы же старики! Все должны уметь! — возмутился Костя.
    — Что ты, Костя! Баба одна родить должна! — крутили головами рыбаки.
    — Эх вы! Черти! Тоже мне в деды собрались, туды вашу мать! — и, прибавив к сказанному пару пересоленных матов, пошел на крик.
    Что-то кричали ему вслед коряки. Но он, торопливо перескакивая кочки, бежал к стланнику[17], за каким кричала баба.
    Увидев рядом мужчину, она перестала орать. Схватила в рот тугой узел платка. Лицо ее перекосило от боли.
    Константин задрал ее кухлянку. И… Онемел… Он быстро закатал рукава рубашки. Нагнулся над женщиной. Осторожно прощупав живот, он ощутил ослабшее тело ребенка. Голова его уже вышла. Но вот плечи… Лицо ребенка посинело. Жив ли он? Но теперь хоть эту надо спасать. Он глянул в лицо женщине. Она ничего не видела от жесткой боли, раздиравшей ее.
    Медуза выждав момент, внезапно, резко надавил обеими руками ей на живот. Страшный, нечеловеческий крик оглушил тундру. Чумаев даже глаза зажмурил. А когда открыл их, себе не поверил. Получилось! Ребенок лежал меж ног матери. Не шевелился.
    Медуза глянул на женщину. Та хватала ртом воздух. Он понял, она хотела пить. Жажда сдавила.
    Бережно взяв ребенка, он укутал его в платок, лежавший возле женщины, и пошел к селу. К корякам. Те ждали его, испуганные криком.
    Отке, едва переставляя ноги от страха, подошел к Косте.
    — Кто?
    — Не знаю.
    — Живой?
    — Тоже не знаю.
    — А она?
    — Спасай ее!
    — О! Кутх!
    — Держи ребенка! — рванулся Медуза к корячкам. Те, набрав воды, побежали к родившей. А через некоторое время туда вернулся и Костя.
    Женщине полегчало. Но ослабевшая от мук, от трехдневного голода, она не могла идти сама. Он взял ее на руки. Внес в дом Отке. И, положив на кровать, спросил бригадира.
    — Ну кто?
    — Внук.
    — Жив?
    — Старухи отхаживают.
    — Что говоря т?
    — До ночи умер.
    Костя, ничего не сказав, молча вышел из дома Отке. И, направившись прямо домой, все еще вздрагивал, вспоминая недавнее.
    — Ведь вот никогда даже слышать не доводилось, как принимают роды. Беременных баб всегда за версту обходил. И вдруг… Получилось. Хотя что тут мудрого? Природа сама подсказала ему, как надо было поступать.
    Надо было? Конечно? Но почему они этого не сделали? Неужели страх перед Кутхом сильнее страха за жизнь этой женщины и ребенка? — недоумевал поселенец и, усмехнувшись, оборвал сам себя:
    — Коряков судишь? А чем лучше твои кенты? Когда там, на пляже толпа чуть не порвала тебя на куски, никто из них за тебя не вступился. Никто не попытался вырвать из рук толпы. А ведь ты кормил кентов! И в тот раз они были не где-нибудь, а здесь, рядом. Боялись, чтоб ты от них и копейки не утаил. Ну ладно — толпы, положим, испугались, что и с ними разделаются, но хоть сухарь какой могли прислать? Тут уж им бояться было некого! Никто не мешал. А вот не сделали. Хотя — воры! С законами! Своими! И Кутха над их головой нет. То-то!
    Поселенец, зло толкнув дверь, вошел в дом. Завтра утром снова на работу. Надо выспаться хорошенько. Теперь хоть руки не болят, как раньше — в первые дни. Но плечи все еще ноют. И ноги к концу дня гудят, чугунеют. Но и то не так, как тогда. Уже легче. Привыкать стал. Скоро совсем просто будет, — думает Медуза, ложась в постель.
    Но сон, против обыкновения, не приходит. Вместо него черным видением всплывает в памяти лагерь. Зэки. И этот… Скальп.
    Зэки… Их было так много, что запомнить всех было невозможно. Кроме отдельных, самых ярких— отчаянных смельчаков, и крайне подлых, каких помимо их желаний знал каждый зэк.
    Продажностью называли обман кентов на куске хлеба, стукачество, пирит в своем бараке, жадность. Редко кто не имел за душой одного из этих качеств. Ведь чтоб исключить их, нужна была дружба между кентами. Человеческая. Не воровская. А тут… Не воруй у кента! Но кенты нещадно обдирали один другого. Иначе не выжить. Иначе будешь сам ободран. Потому тряси ближнего — покуда он тебе горло не перегрыз.
    Стукачество… Но и здесь… Если зэк не «сыпал» своего собрата перед начальством лагеря, то доносил на него «бугру» или «президенту»{6} из-за куска хлеба. Или же в отместку за что-либо.
    Воровство в бараке? Но это один из самых надежных методов выжить, не работая. Кто, не грешил воровством? Все! Даже «бугор».
    О жадности и говорить нечего. От слабой «сявки» до «бугра» это качество было первым в характере каждого зэка.
    Но вот Скальп… Этот был особым подлецом. Редким. Ни один паршивый педераст, ни «сука», ни «президент» не знали таких изощренных методов мести. Каких никто не мог предвидеть, не мог предугадать. Его методы были слишком опасны, слишком, страшны. Он убивал своих врагов руками их друзей. Таких же зэков.
    Костя сжимает кулаки. Да что там кенты! Есть что из своего вспомнить. Такого, за что и теперь не простил бы. И уж встреться — прежде всего язык бы ему вырвал. Руками. И воткнул бы туда, откуда ему надлежало вырасти. Ох и гнусный язык у этого типа. Ох и пакостный.
    Костя вспоминает, как приловил он однажды Скальпа на «темнухе»[18]. Тот «бугру» жужжал всякое о соседе Чумаева по нарам. Медуза тогда так поддел негодяя, что он с неделю на задницу сесть не мог. Но потом, кто бы мог подумать? С неделю Медуза болел. Желудок расстроился. Есть ничего не мог. В больницу положили. Вроде прошло. Потом снова. Ослаб совсем. В глазах темнело. И лишь потом узнал, в чем дело. Оказалось, что Скальп все полгода подливал ему в еду касторку, предназначенную для лечения собачьих запоров. Скальп тогда на собачатнике работал. И Медуза, поймавший Скальпа за руку, долго бил его. Да так, что тот сам в барак не смог вернуться. Но и тогда он выжил. И отплатил. «Общак{7}» выдал. Какой у Кости был. Да и не только сам общак. Но и медузины сбережения. Он для выхода на свободу их копил. Отдельно от всех. А этот придумал, что Медуза их у него, у Скальпа отнял. Их ему и отдали. А Медузу — на Камчатку.
    — Ну попадись ты мне! За подлости шкуру лентами снимать буду! — темнеет в глазах поселенца.
    Десять лет жизни отнял у него Скальп. А здоровья — не счесть. И вспоминая свои обиды на «суку», строит Чумаев планы мести. Как будет искать, как изводить, как потом уничтожит.
    — Нет! Не сразу! Это было бы подарком для тебя сдохнуть вмиг. Я тебя буду убивать медленно, с наслаждением. Кровь по капле выпускать буду. И пороть. Ремнем с шипами. Или цепью. Так, чтоб никто и мертвого не опознал. Да и не сумеют. Сожгу я тебя. В лесу где-нибудь. Как чумную собаку, — рычал Медуза, ворочаясь с боку на бок.
    — Эй, Костя! Спишь уже? Костя! Да проснись же ты! — кричал кто-то от дверей.
    — Кто там? — продирал он глаза.
    — Мы!
    — Что нужно?
    — Внук выжил. За него подарок тебе принес.
    — Это ты, Отке?
    — Я! Вставай! — включил свет старик.
    Медуза зажмурился на секунду. А потом увидел, как Отке разворачивает выделанную до тонкости шелка золотистую, громадную шкуру сивуча{8}.
    — Это тебе! — улыбался бригадир.
    — Зачем?
    — Зимою ногам тепло будет. Это за внука тебе.
    — Я — не баба! Простуд не боюсь. Закалился. А и внука твоего не рожал. Мальчонке твоему она куда как нужнее. Ходить начнет — ножонки не поморозит. А мне к чему? Смех один, да я по гвоздям ходить умею! Босыми ногами, и не черта!
    — Это подарок!
    — Давай лучше выпьем! А шкуру назад возьми. Не нужна она мне.
    — Нельзя меня обижать, — настаивал Отке.
    — Мы же с тобой мужики! Сам понимаешь — детей у меня нет. Бабы тоже. А мне с твоим подарком — одна морока будет. Выйду на свободу — пропью. Стелить-то все равно негде будет.
    — Ладно. Другое принесу, — собрал Отке губы в обидчивый пучок.
    — Парень-то ваш, как там?
    — Уже орет. И ест, как мишка, — потеплело лицо Отке.
    — Как вы назвали его?
    — Костя. Как и тебя. Ты его спас. Твое имя носить будет. Так у нас по обычаю.
    Хороший обычай. Значит, тезка у меня будет. Дай Бог ему судьбу светлую! Не мою, — сказал поселенец, вздохнув.
    Ведь кто-то, наверное, и его рождению радовался. Вот она и закрутилась— его жизнь. Да так он сам ни разу не радовался.
    Значит шкурку не хочешь? — спросил Отке.
    — Нет.
    — Ну ладно! Я думать пойду.
    — О чем?
    — Про подарок тебе.
    — Принеси бутылку и порядок! — рассмеялся Костя.
    Бутылка не память, — обиделся Отке.
    — А к чему она? От памяти только голова болит.
    — Не надо так, Костя! Нехорошо ты говоришь!
    — Почему?
    — Человек без памяти — все равно, что без головы.
    — Ладно! Твоя память мне известна. Кутха испугался своего!
    — Кутха все боятся.
    — Я его не боюсь.
    — Ты — не коряк.
    — А хотя бы и им был. Ребенок кому нужен? Кто его родил? Так при чем тут твой всевышний?
    — Он кормит нас!
    — Черта с два! Тебя руки твои кормят. Плечи. Почему они у тебя болят, а не у Кутха?
    — Он рыбу нам в сети загоняет.
    — Ну и насмешил. А зачем тогда нам байдара, и Яэтлы? Не он ли окружает косяк неводом?
    — Глупый ты, Костя! Разве можно такое говорить.
    — Можно!
    Отке сердито нахмурился. Повернулся к поселенцу спиной. Тяжело ступая, пошел к двери. И утром не зашел по своему обыкновению за Чумаевым. Прошел мимо его дома даже не оглянувшись. Но прежде, чем начать очередной замет, он еще доставал из кармана деревянного идола. И шептался с ним о своем. Верно, просил божка послать хороший улов в невод. И меньше ветра.
    Вечерами, когда бригада заканчивала работу, как бы ни устал старик — он никогда не забывал поблагодарить Кутха. И в обеденный перерыв, прежде чем начать есть самому, первую ложку ухи, кусок хлеба, — кидал в костер для всевышнего.
    Медуза не обращал на это внимания. Пока с ним об этом не говорили. Сам Костя не привык никому поклоняться и никого не почитал больше, чем самого себя.
    — Кутха что он? Вот я, к примеру! Всем, что имею — только себе обязан! — и подумав, продолжил:
    — А хрен ли я имею? Лет под сраку, два десятка лет заключения, ни одного верного кента, ни дома, куда можно вернуться, в общем — ни черта! Вот что я имею. Ну, а на что рассчитывать? Вернусь — если все хорошо. Но куда податься? Конечно к кентам! Кое-кому мозги прочищу за слабую память. Либо припомнить заставлю, либо напрочь отшибу. А потом? Потом найду Скальпа. Разделаюсь с ним. А дальше? Снова на Черное море. На пляж. Там лет пять поработать и на покой можно. Но куда? К кому?
    Передумав все варианты, он досадливо поморщился. И решив, что время у него есть, оно подскажет, немного успокоился.
    Сегодня Чумаев пришел получать первую зарплату. Он так торопился, что завидев очередь, стал нервничать. А когда подошел его черед, весь красный, потный, склонился над ведомостью.
    Он не ожидал получить такую круглую сумму. И шел, растерявшийся. В лагере за такие деньги он не меньше года вкалывал. А тут — за месяц работы! Даже не верилось. Он зашел в магазин. Лихорадочно обшаривал глазами прилавки, витрину. Накупил маек, носков, рубашек. Даже свитер с заграничной этикеткой. И галстук, как у председателя сельсовета. Красный, кожаный, ему сносу не будет. Потом шляпу приглядел, зеленую. Цвета бессмертия. Сапоги резиновые с ушами, как у слона. Теперь в море почти по задницу залезать можно. Ноги не промокнут. Не то, что в ботинках. Приглядел себе и туфли с острыми носами. В них нигде не стыдно появиться. И, завернув все это в один громадный сверток, важно вышагивая по улице, домой направился. Мол, смотрите, не босяк какой — мужик хоть куда! Уж если в магазин пошел, то товару целый мешок набрал. Умею жить. И заработать, и потратить разума хватает.
    Для фасона бутылку коньяка лишь наполовину в карман сунул. Чтоб все видели, что он пить будет. Не вино, не водку — благородный коньяк. Такое только истинные интеллигенты понимают. — Воспитанные люди! Ни чета вам — бросал он своим видом вызов селу.
    И ввалившись в дом, едва переведя дух, стал обновы примерять. Все по порядку. Рассматривал себя в зеркало в новых майках, рубашках. Не забывал и о галстуке, шляпе, которые решил назавтра на работу надеть. Пусть знают туземцы, с кем им выпала честь работать!
    На следующий день он встал пораньше, приоделся и направился па работу не торопясь. Чтобы все могли на него посмотреть. Неважно, что не молод. Если пенек прибарахлить, и тот за молодца сойдет. Оно и выбор в селе невелик. Не за жениха, так за любовника вполне сойти может.
    От радости за самого себя даже дух захватывало. И, расправив плечи, он, молодцевато топая, вошел в столовую.
    Увидев его, чикока— повариха глаза округлила. Не протянула для приветствия сухонькую ладошку первой, а за перегородку побежала.
    Ого-го! Сдурела враз! Думала, что я всегда замухрышкой хожу. А увидела меня человеком и обалдела! Разве что, мне нынче надо жить? Среди вас? На черноморский пляж бы! Все бабы там мне на шею бы кидались. Они — не вам чета!
    Костя! Что это с тобой? — услышал он удивленное.
    Молодая повариха разглядывала его.
    Как что? — поперхнулся он.
    — Зачем, как олень на праздник нарядился?
    — Чего?!
    — Так кто ж на рыбу галстук надевает? Ты же работать будешь. Шея станет болеть к вечеру! И рубашку эту не стоило. И сапоги эти тяжелые. Полегче надо было. Без отворотов. Ими все ноги натрешь к обеду. Зачем так оделся? Вечером совсем больной будешь. Шляпа от ветра не спасет. Голову продует в ней. Зачем шапку не надел? У нас шляпы никто не носит. Климат не тот. И свитер зря надел. Телогрейка нужна. Свитер холод пропускать станет. Да и испортишь ты его за один день. А он ведь дорогой. Тебе его трудно зарабатывать. Руки свои пожалей. Сходи, переоденься.
    — А для чего живу? От себя беречь стану.
    — Как хочешь, Костя! Только жаль тебя вечером будет — сказала
    она.
    — Жаль? Вот это да! — неподдельно удивился Медуза. И задумался.
    Что бы значили ее слова? Может намекает на что? А она — ничего из себя. Дай-ка я попробую уступить ей. А вечером узнаю, что ей во мне жаль? — решил для себя Костя, а вскоре, переодетый в обычную свою спецовку, прошел на работу мимо столовой.
    Вечером на ужин зашел. Внимательно заглянул в глаза молодой поварихе. Та, ничего не подозревая, улыбнулась как всегда.
    — Вечером сегодня что делаешь? — спросил он ее.
    — Работаю, — удивленно глянула она на Костю.
    — А может ко мне зайдешь?
    — Зачем? — вспыхнула она.
    — Посидим, поговорим, — огладил глазами ее фигуру.
    — Некогда мне.
    — А ты выкрой часок.
    — Посмотрю, — спрятала она смущение.
    Вечером пришла. Костя усадил ее. И сам сел напротив. С чего начать? Поговорить бы, для начала. Но не знал о чем. А она еще надела этот облегающий свитер. Из-под него все так соблазнительно на Костю смотрит. Юбчонка выше колен. Эх, была не была! Глазам жарко стало. Схватил он ее на руки, на койку понес. Целовал, не давая опомниться. Знал по прежнему опыту — с бабой медлить нельзя. Лучшее средство — внезапность.
    Девчонка вдруг напряглась, оттолкнула его сильно. И, вскочив с койки, одеваться стала.
    — Нахал! Зверь! — кричала она, надевая пальто. Погоди, не ругай. Сядь! — испугался Ко стя
    — Уйди! Пусти меня! — отталкивала она его от двери. Пытаясь уйти как можно скорее.
    — Прости. Но такую растрепанную, злую, я тебя не выпущу. Приведи себя в порядок. Поговорим. И пойдешь. Я обещаю, что не притронусь к тебе.
    Девчонка подошла к зеркалу.
    Пальто сними, так удобнее будет, — отошел он от двери. Она послушалась.
    Костя достал из-под стола бутылку коньяка. Нарезал хлеб, селедку.
    — Ты одна здесь живешь? — спросил он повариху.
    — С матерью и братом.
    — Все время в Анапке?
    — Да. Я здесь и родилась, — успокоилась девушка.
    — Никуда не выезжала?
    — Ездила поступать. В институт. Но провалилась.
    — Парень у тебя есть?
    Повариха покраснела. Подумала:
    — Есть. Охотник он.
    — Из ваших?
    — Конечно. Коряк.
    — Скоро замуж выйдешь?
    — Не знаю, — вздохнула она.
    — Садись к столу, — пригласил Костя.
    — Не хочу.
    — Ну хоть чаю давай попьем.
    — Давай, — согласилась она.
    Когда за окном стало совсем темно. Костя посадил девушку у открытой дверцы печурки. В ней ярким пламенем горели дрова. Тепло хлынуло в комнату волнами.
    — Ты любишь море? — спросила она Костю.
    — Люблю. Но не это. Другое море люблю. Теплое, ласковое. В нем каждый камешек видно. Оно доброе. Все его любят. Знаешь, сколько людей приезжает к нему летом? Сосчитать нельзя. Все веселые, нарядные.
    — Неинтересно около того моря жить.
    — Почему? — удивился Медуза.
    — Оно за деньги людям характер продало. Раз оно теплое, ласковое, то это уже не море, а лужа. Море своим лицом не должно поступаться. На юге оно или на севере— не должно жить без шторма. Как наше.
    — На том море тоже штормы бывают. А летом оно спокойно. Людей радует.
    — Вот и говорю продажное твое море. Целое лето из людей деньги берет. И отрабатывает. А вот наше — с характером. Оно, как сильный человек, никогда не бывает тихим. Может потому. что холодно, оно и не может уснуть. Но я наше море люблю. Наших чаек. Наш берег. И нашу Анапку.
    — Там тоже есть… Город. Его зовут Анапа. Он небольшой. Тихий, курортный город. Очень чистый, зеленый.
    — Интересно! А он похож на нашу Анапку?
    — Нет. Не похож. Там растут тополя и кипарисы. Цветы — с меня ростом. Розы — с мой кулак. И солнце там знаешь какое жаркое! Все коричневые ходят. А здесь? Собаки и те насморком болеют. Летом телогрейку снять нельзя. А там все ходят в легких платьях. Зимы там почти нет. Морозов тоже. Красивый город.
    — Ты туда вернешься?
    — Конечно.
    — У тебя там есть кто-то?
    — Нет. Нету.
    — А к кому же поедешь? — удивилась она.
    — Пока не знаю.
    — А у тебя есть отец, мать?
    — Наверное были. Как и у всех, — ответил он, вздохнув.
    — Куда же они делись? Умерли?
    — Не знаю. Не помню я их.
    — Тебя люди растили? — заглянула ему в лицо.
    — Ага! «Малина», а не люди. Знаешь, ягода такая есть.
    — Слышала, — отозвалась она.
    — Вот так я и рос. Все время на пляже. У моря. С самого детства.
    — Ты к этим людям и вернешься?
    — Больше некуда.
    — Расскажи, Костя, а что еще есть в твоей Анапке?
    — В Анапе? Много чего! Рестораны есть. Милиция.
    — А у нас ни того, ни другого! — рассмеялась она.
    — Еще пляж есть.
    — А цирк? Я никогда не была в цирке.
    — Я тоже, — развел он руками.
    — А зверинец есть?
    — В Анапе? Не помню. Но вот привелось мне в одном зверинце быть много лет…
    — Ты работал там?
    — А как же?
    — Кем?
    — Куда пошлют.
    — Тигров видел?
    — Еще бы! Сам чуть им не стал, — и, желая отделаться от вопросов, спросил сам:
    — А почему у тебя такое странное имя — Уткэт? Оно к девушке не совсем подходит.
    — Зря ты так говоришь. Уткэт — это значит — мост. А меня так не случайно назвали. Ведь мама моя была охотником. Из племени медведя. Самого сильного, доброго. А отец— из племени волка. Хитрого, злого, но и сильного. Враждовали меж собой долго эти племена. А мать с отцом поженившись помирили их. Потому меня и назвали Уткэт. Мост. Между племенами. Меня и те, и другие любили. И хотя сейчас племен давно не стало, имя мое все любят. И знают, почему меня так зовут.
    — А я думал, что это мужское имя?
    — Нет. У нас имена дают по своему. Родился ребенок — если никаких событий других не произошло, то назовут тем, что первое на глаза попадется.
    — Ничего себе! Не хотел бы я такого имени! — крутнул он головой.
    — Костя! А ты в Анапе учился?
    Медуза опустил голову. Где учился он в те голодные, трудные годы. Да в той же «малине»! Воровать. Но разве о том расскажешь ей? И ответил, отвернувшись:
    — Моей учебе не позавидуешь. Плохой я был ученик — вспомнил он побои за первые промахи в воровском ремесле.
    — А девушка у тебя была?
    — Были, а то как же! И сколько!
    — Почему же ты не женился?
    — Зачем? Можно и без этого обойтись.
    — Странный ты! А я не могу так. Мне дети нужны. Выйду замуж — много детей рожу.
    — А не боишься? — вдруг отшатнулся он.
    — Нет. У нас по обычаю положено много детей иметь. Чем больше ребятишек в семье, тем больше счастья в доме, — говорила Уткэт.
    В этот вечер они долго просидели у печки. Тихо говорили о чем-то, спрашивали, слушали, молчали. И снова говорили. Косте не хотелось отпускать Уткэт. При ней ему было спокойнее, теплее на душе. Вроде сердце оттаивало. Вспоминалась своя молодость. Когда что было? Не заметил. Она пришла и ушла невидимой гостьей. Да и была ли она…
    Нет. Никого он не любил. Не получилось. Не встретил. Не повезло. А вот теперь — насмотреться не может. Но Уткэт далека от него, как нежное облако в далеком небе. — Может встреть такую — и сам бы стал иным. Но судьба — не облачко, тучу подарила…
    А девчонка сидит — доверчиво, у печки. Страх прошел. Злость исчезла. Она снова прежняя — бесхитростная, чистая. И Костя, глядя на нее не посмел более протянуть к ней руки. Боясь напугать, оттолкнуть от себя. Пусть не будет она любовницей, пусть будет корешем[19]. Пусть заходит когда захочет. Без страха. Как к человеку. Чтоб не было ему одиноко.
    ()п проводил ее домой. Постоял немного у двери. Впервые в жизни девушку провожал. И это ж надо— не тронул! И она обещала приходить к нему.
    Так шли дни, недели, месяцы. Подошел и сентябрь. Холодный, пасмурный. С ним путина закончилась. Рыбаки из бригады радовались приходу холодов. Скоро они уйдут в тайгу. На пушной промысел. На всю зиму. Лишь весной в село вернутся. А сейчас уже готовиться надо. Через месяц покидать село.
    Коряки умели не только ловить рыбу, промышлять пушного зверя. Они умели все, чего бы ни потребовал от них Север и… сама жизнь. А потому— ни зимою, ни летом не оставались без дела. Но это они. Они! Но не Костя!
    Выросший в «малине», он хорошо знал ее законы, постиг все тонкости воровского ремесла. Но вот здесь, в селе оказался совсем беспомощным. И по окончании путины пришел к председателю сельсовета расстроенный:
    — Слушай, Ильтын, а что мне теперь делать?
    — Отдыхай. Ты хорошо работал. Отке тобой доволен.
    — Как отдыхай! А жить на что? Мне за отдых платить не будут. Работа нужна.
    — Ну, а куда я тебя пошлю? — разводил руками Ильтын.
    — Придумай что-нибудь.
    — Так, а что придумать? Зимою в селе одни женщины остаются. Мужчины — в зимовьях.
    — Знаю. Но мне работать надо. Жрать надо!
    — Вот беда, ну что мне с тобою делать! Ума не приложу, какое дело тебе найти.
    — Может есть где мужская работа?
    — Так ты сам знаешь. В столовой у нас две женщины — самим работы мало. В магазине— продавец и уборщица. В больнице твоя помощь тоже не нужна. В клубе у нас парень. Он же и за киномеханика, и за баяниста. Сам видишь — ничего больше нет.
    — А на что я жить буду?
    — Летом, когда работал, хорошо получал?
    — Хорошо.
    — Откладывать нужно было. Не кричал бы теперь. А то чем помогу? К женщинам пошлю мех выделывать? Так они не доверят! Ты ж его в руках не держал. Испортишь. Меховую одежду шить? Тоже не сможешь! Вкус иметь надо. Этому у нас с детства учат.
    — Черт возьми! Не сдыхать же мне с голода! — орал поселенец, теряя терпение.
    — Ладно, иди домой. Я в район позвоню. Может, что подскажут или в другое место переведут, — сказал председатель.
    — В другое место! — подскочил Медуза. И, побелев, спросил:
    — Это куда же?
    — Где работа будет всегда. У нас — сам видишь.
    — Никуда я отсюда не поеду! Понял?
    — А кто гонит тебя! Живи! Но зачем кричишь?
    — Работу мне найди! Хоть какую-нибудь! Придумай!
    — Хорошо.
    Через три дня Ильтын пришел к Медузе домой. Улыбался всем лицом.
    — Нашел я для тебя работу.
    — Какую?
    — Снасти будешь чинить со стариком Акловым. Неводы, мордухи, сети.
    — Я же не умею! — возмутился Костя.
    — Научит. Рыбу умеешь теперь ловить! И это сможешь.
    — Так что ж мы — один невод всю зиму чинить будем? А что заработаем?
    — Один чинить. И пять новых сделаете. Восемь мордух нам нужны. А в феврале навагу ловить станешь с Акловым. Все время — работа будет. И заработок. Неплохой, однако.
    Костя приумолк. Подумал. И улыбнулся довольно:
    — Ну, спасибо тебе.
    — Мне из района так посоветовали. Вчера звонил. Умные там люди. Сам я не додумался, — сознался Ильтын.
    А вскоре поселенец утеплил большое помещение склада, и вместе со стариком принялся за новое дело. Сети были старые, в больших дырах, старик ловко штопал их, продевая в ячейки деревянный, маленький челнок.
    — Учись, паря; этого, кроме меня, никто в селе не умеет делать. Умру — ты кого-то учить станешь. Нельзя, чтобы это умирало со мной. Меня в свое время отец учил, его — дед. Родовое это — наше ремесло. И род наш — рыбоеды. Все до единого. Нас море кормило. И без рыбы никто не может. Собачка и та юколу любит. Нерпа, песец — тоже рыбу едят. И человек. Тоже не сможет без рыбы. Всегда я ее ловил. И всех мужчин села обучил делу. Теперь они все умеют. А нот снасти чинить некому. А худые снасти, как слабые руки — ничего не удержат.
    Бабье это занятие, Аклов. Они сноровистее нас в таком деле, с нитками им куда как проще…
    Не скажи. Наши женщины этому не обучены. Одно дело одежду шить. Другое — сети. Это не швы прошивать. Тут знания нужны. А их на берегу сидя, где возьмешь? Надо рыбку половить, — орудовал Аклов челноком так, что Костя едва успевал следить за его руками
    А уж через пару дней и сам взялся за починку. Челнок медленно поворачивался в его руках, словно не хотел признавать нового хозяина Он падал из рук, колол их острыми рожками, падали нитки. Дыра в сети никак не сужалась.
    Старик выжидательно наблюдал. Но не спешил на помощь. А у Кости уже ломило пальцы от усталости. С виду работа совсем легкая. А возьмешься — и падает все из рук. Не получается. Вместо ровных ячеек углы какие-то. В них кентов бы перевстречать, а не рюмку попить. Вон у старика как здорово получается. Залюбуешься. Точно нарисованные. А у него? Медуза вздыхает.
    — Что, Костя? — смеется Аклов.
    — Напутал я здесь.
    — Не получается?
    — Нет.
    — Иди сюда, — позвал старик. И, глянув на поселенца строго, сказал:
    — Смотри внимательно. Как если бы не на рыбу, — на волка, на худого человека эту сеть готовил. Она крепкой должна быть. Чтоб не сумел сбежать.
    «Уж на Скальпа я из чугунных прутьев сеть бы сплел. Своими руками. Не вырвался бы гад ползучий. На ноже я поклялся и все-равно убью его. Поймаю — и «крышка», — думал Костя внимательно следя за руками старика.
    Потом взялся сам. Медленно, но точно копируя каждое движение рук коряка. И челнок вначале неохотно, а потом все быстрее завертелся в его руках. Засновал.
    «Для тебя, акула проклятая, плету. Все-равно не минуешь ты моих рук. Не выскользнешь. Разыщу. А там разговор коротким будет. Жизнь мне не мила покуда ты жив!»
    — Молодец! Хорошо получается. Быстро понял. Не коряк, а голова крепкая, — похвалил Аклов работу Кости.
    Чумаев ничего не ответил.
    Тихо опустилась на село зима. В одну ночь выбелила Анапку пушистым снегом, заглянула в каждую щель. Порадовала всех величавой красою своей. А через неделю пургой разразилась. Грозною, черной. Загуляла по Анапке злою Нинвит[20].
    Костя, выглянувший в окно, глазам не поверил. Ветер со свистом врывался в щели, гудел в трубе злым шаманом. Тащил по улице чье-то белье. Срывал трубы. Бил в стекла десятками вихрей.
    Решил он попробовать выйти из дома. Но куда там! Лицо враз снегом залепило. Повернулся и— бегом назад. В дом — снежным комом ввалился. С час дыхание переводил. Какая работа? Перед окнами такие сугробы намело — целый день снег придется откидывать. «Занесет, как медведя в берлоге, — подумал поселенец. — И откопать некому будет. А впрочем, на кого сетуешь, кто хоть когда-нибудь помогал тебе? Кенты? Они помогли тебе попасть сюда. С ними свяжись! Еще и не в такую беду попадешь. Они доведут до веселой жизни. То-то. Не на кого пенять. Здесь тебя целый месяц даром кормили. Пришлого. Чужого! Не попрекали. А что ты для них сделал? Ничего! Никому. А кенты? Наплевали на тебя сто раз. Так что молчи. Вот вернешься к себе— там потребуешь. Эти — не должники. Ничем не обязаны. А ни разу плохого слова от них не слыхал. Сам их туземцами называл. А они получше верных кентов. Хоть и живут на краю света».
    Стук в дверь удивил. Медуза заторопился открыть. «Наверное Аклов заждался. Решил сам за ним прийти. Неловко. Старик, а сильнее меня», — снимая крючок думал он, и, открыв дверь, ахнул от удивления. Это была Уткэт.
    — Сумасшедшая! — схватил он ее в охапку. Втащил в коридор. И, закрыв дверь, провел девушку в дом.
    — Как ты дошла?
    — Как видишь, — смеялась она.
    — Зачем так рисковала?
    — Что ты? Мы привычные! Пурга для нас, как для тебя — теплое море. Нас она не обижает.
    — Слушай, но ты хоть меня не пугай.
    — А чего боишься?
    — За тебя. Ведь замерзнуть могла.
    — И ты бы этого не пережил! — хохотала Уткэт.
    — Во всяком случае приятного было бы мало, — сгладил он.
    — Не объясняйся, — закрыла она ему рот рукой.
    Он глупо улыбался, глядя на нее. Ведь вот ни одна не решилась бы на такое. А ей он позволяет делать и говорить все, что взбредет и голову. Он привязался к ней, привык и, не увидев ее хотя бы полдня, ходил как потерянный. Словно что-то не сделал, чего-то не хватало ему.
    Ее появление, да еще в такую погоду было чудом, подаренным ому то ли судьбою, то ли самою пургой. Он не знал, кого из них он должен благодарить за него.
    — Я тебе поесть принесла. А то голодный останешься на всю пургу.
    И ты из-за этого шла? Стоило ль!
    Конечно! А то ты на юге будешь нас плохо вспоминать — выискивала она из сумки обжигающие кастрюли. Заставила его поесть. А потом они снова сели у печки.
    Получается теперь сети чинить? — спросила Уткэт.
    Получается.
    Акловучил тебя.
    Разве он умеет?
    Не надо Аклов очень хороший человек. Он для Анапки — главный. Его и теперь в каждом доме любят. Все.
    Они помолчали.
    А за что любят его? — спросил Костя.
    Давно это было. В войну. Тогда наше село еще меньше, чем теперь. Жили в нем сильные люди. Из племени медведя. Они оленей разводили. Охотились. Но в тот год все мужчины ушли — на войну. В селе старики, дети и женщины остались. Умели они пасти оленей. Но мясо понадобилось фронту. И лишь совсем маленьких детей оставила себе Анапка. Пять больших табунов отдала она фронту. И тогда на охоту вышли женщины. Мишку били, зайца, куропатку. А зимой, когда медведи в берлоги легли — туго стало. Нечего было кушать. В те годы зимами пурга почти не прекращалась. И умирать стали люди. Вот тогда приехал к нам Аклов. Стал рыбу ловить, один для всех. Научил ее солить, вялить, коптить, приучил и кушать ее. Перестали люди умирать. А вернувшиеся с фронта научились помогать Аклову. Вот так и стали они рыбаками. Аклов с ними не только село спасал, еще и стране помогал: сдавал рыбу, икру. За это медаль имеет. А теперь он старик. Но для вернувшихся с войны он семьи сберег. А сам один остался, — вздохнула Уткэт.
    — Почему?
    — Все три сына погибли. На войне.
    — А жена?
    — Она до войны умерла.
    — Так и живет один?
    — Нет! Что ты? Село его бережет. Мы все его дети. И старые, и молодые. Он — наше счастье. И знаешь, любое горе, радость — он первый обо всем знает. Тебя к себе тоже не случайно взял. За то, что ты Анапке малыша спас. Отнял его у Кутха. Умереть не дал. Он всем велел уважать тебя. Он самый умный и добрый старик в селе. Никто из нас не знал его жены, детей. Мы — его семья. Он — наш отец. На пенсию он пошел. Но когда к нему Ильтын пришел — согласился тебя учить своему делу. Ты слушайся его.
    — Так, а нам с ним спорить не о чем. Работаем потихоньку.
    — Аклов тебя уважает.
    — Пока не за что.
    — Ему виднее.
    Костя все прислушивался к посвистам пурги за окном. Она разгулялась вовсю.
    — И надолго закрутило? — спросил Костя, кивнув за окно.
    — Не меньше недели. Это первая пурга. Молодая. У нее силы много, — ответила Уткэт.
    — Вышел ли сегодня на работу Аклов? Как ты думаешь? — спросил поселенец девушку.
    — Наверное был. Но он тебе не сознается. Чтоб душа твоя не болела. Ему пурга не страшна. И не такое пережил. А тебе все равно не велел бы на работу выйти. От простуды уберег бы. Нам она не страшна. Потому ты не беспокойся. Аклову без работы нельзя. Память по сыновьям болеть начинает.
    — А твой отец где?
    — Тоже погиб. В войну. Я маленькой была, когда он ушел. Не помню его. Брату год был. Тоже, как я… не помнит.
    «Кого как судьба ломала. Горбов, да болячек куда больше, чем радости подарила. А я то думал, что только мне не повезло. Оно же вон как. На разных концах земли люди беду терпят. Вот только выстоять в ней не все умеют. Иного мужика валит, а баба — глядишь, устояла. И человек! Не гляди, что слабая. Может потому, что Аклов в селе был. А на пути другого — он не встретился», — думал Медуза.
    — Аклов говорит, что тебя для него в село прислали. Чтоб смог он тебя всему обучить. Всему, что знает и умеет. Без этого, он говорил, ему нельзя было умирать. А теперь успокоился. Обучит тебя и спокойно сможет уйти к Кутху.
    — А он смерти не боится?
    — Никто не вечен. Кроме как в памяти. А он в ней будет первым. Болеет он, старый стал. Трудно ему.
    — Но ведь и я уеду! Насовсем отсюда.
    — Кого-то успеешь выучить. Ты должен будешь это сделать, — спокойно сказала она.
    — Выучить? Но кого? Мужчины сразу после путины уходят в зимовье, — ответил он.
    — Сам найдешь кого обучить.
    — Разве мальчонку какого присмотреть? Но я никогда не говорил с детьми, обучать тем более не сумею, — задумчиво сказал Костя. И добавил:
    — Да и жаль будет заставлять работать ребенка. Живя здесь, он и так не видит ничего хорошего. Буду я для мальчишки злым шаманом, убивающим его детство, его самого. Вот и станет он меня русским Кутхом звать, ничем не отличающимся от его корякского Кутха, какого вы сами не совсем забыли.
    Уткэт смеялась.
    — Кутх! Кутх! — показывал она на Костю. И залившись смехом еще громче, долго не могла остановиться. Но потом, правда не без труда, посерьезнела.
    — Ты меня не понял. У нас в селе летом живут дети, какие в интернате в райцентре учатся. Это уже не дети. Им по пятнадцать, шестнадцать лет. Я о них говорю. И еще, — она снова рассмеялась, но потом взяла себя в руки. — Ни наш Кутх, ни наша народность, ни один коряк или корячка, никогда не убивали детей. Этого в нашей истории не было. Ни шаман, ни всевышний не ставил под угрозу жизнь ребенка. Взрослого коряка — случалось убивали по слову шамана в жертву Кутху, но не детей. Кстати, у нас никто не бьет и не ругает детей, не то что приезжие семьи в райцентре. Наши дети неруганными растут. А потому взрослых не боятся.
    — Так уж и не бьют и не ругают! Быть того не может, — не поверил Костя.
    — Я не вру. Никому и никогда. Это тоже одна из черт характера моего народа, — посуровела она. А Косте верилось и не верилось н услышанное.
    — Кстати, нашим детям в семьях всегда предоставлялось решающее слово. Положим, сказал ребенок, что ему не нравится место, где они живут, и семья снимается с кочевья, идет в другое место, где понравится ребенку.
    — Ишь ты! Вот попробовал бы я в своей «малине» эдакое ляпнуть! Мне б ноги вырвали из задницы за такую глупость. Или голову свернули бы, — сказал Костя.
    — Так видишь ли, у нас, коряков, появление на свет ребенка — особая любовь Кутха к семье. У нас даже легенда есть о том, как дети появились у коряков.
    Костя хмыкнул недоверчиво:
    — У всех они одинаково появляются. И при чем тут Кутх? Если только сосед захочет так назваться.
    — Не надо хамить, Костя. Ты знаешь? Эта легенда самая старая и самая молодая. Ее первую слышит ребенок от матери или от бабки. С нею старики умирают.
    — А что же за легенда? — не выдержал поселенец.
    — Подбрось дров в печку, эту легенду рассказывают при огне.
    Уткэт села поудобнее на низком стуле. Костя — напротив. По лицу девушки загуляли огненные блики.
    — Давно это было. Так давно, что об этой истории помнят теперь немногие — старые горы, наше солнце и маленький народ Камчатки — коряки. Когда Кутх дал им эту землю, он сказал корякам: «Всего вдоволь вы получили. Земли— от неба до неба. Оленей столько, что ни один из вас сосчитать их не в силах. Пушных зверей — с мехом которых по красоте ничто сравниться не сможет. Реки я дал вам быстрые, широкие и холодные, моря вашу землю стерегут. А чтобы вы не были ленивыми, мороза много будет на земле вашей. Снега- целые сугробы. Дал я вам собак, чьи ноги будут бегать по тундре и возить вас, когда собственные ноги ваши устанут. Живите!»
    Уткэт посмотрела на огонь, на Костю и продолжила.
    — И стали жить коряки на земле, отведенной им самим Кутхом. Много лет они жили. Все у них было. Не было только радости — детей. Не рождались они в наших стойбищах. И опечалились коряки. Как жить без утра? Как умирать без продолжения? Как жить старым, не имея перед глазами молодости? И взмолился корякский народ. К Кутху обратился в горе своем: «Всевышний! Ты дал нам жизнь, глаза и разум. Мы видим, что олени плодятся, имеют детей себе подобных. Заяц и тот зайчат имеет. Нет детей только у нас! За что ты покарал детей своих — отнял радость? Дай нам счастье иметь детей! Иначе жизнь нам не в радость, а смерть много горше. Ибо жизнь без продолжения не нужна никому. Летом ты тундру под нашими ногами цветами украшаешь, но они не радуют нас. Душа наша к ним холодной остается. Оживи сердца наши, наполни их смехом и радостью, дай нам детей, чтоб увидев в них самих себя, мы знали, что есть нам для чего жить, о ком заботиться. Сжалься над нами, всевышний! Услышь, Кутх!»
    — И Кутх услышал. Обратился он к корякам с неба и все слышали слова его: — «Народ мой, терпеливый, смелый и работящий! Я долго наблюдал за вами. Вы трудно жили и не жаловались. В недоеданиях — куска не просили, замерзая, — не выпрашивали тепла, утопая — не хотели спасаться, болея — не просили помощи, умирая — не просили продлить вам жизнь. Вы никогда не обманули друг друга и меня. Никогда не обижали и не воровали один у другого. Вы достойны того, чего вы просите. Будь по-вашему! Имейте детей. Но обращайтесь с ними, как с даром моим, берегите его и будете вечны! За каждого ребенка со всех вас спрошу. Помните! Его слова — мои слова, его желание — мое желание, его слезы — мое горе! Дети в дар вам даны — берегите его больше жизней своих! И помните — плач одного ребенка мне слышнее, чем мольбы целого стойбища!»
    Костя смотрел на Уткэт. Раскрасневшееся лицо девушки, будто из седых веков всплывшее вместе с легендой, озарялось отблесками огня. Легенда кончилась. Не проходило лишь ощущение сказки, доброй, мудрой.
    — С тех пор первые цветы тундры, первого олешка, любую удачу — посвящают коряки новорожденным. Наши дети всегда живут радостью для всех. И лишь тот дом, то село считается счастливым, какое по утрам будит детский смех, — сказала Уткэт.
    — Хорошая легенда. Чистая. Такую бесконечно можно слушать. Под нее расти и жить легко. И ничего не страшно. Прости меня, Уткэт. Я этого не знал. Ты мне побольше рассказывай о своем народе. Взамен тебе мне нечего предложить. Я ничего не знаю. Я иначе жил и рос. И никто мне, верно, не радовался. Ты не обессудь. Я — как коряк без радости. Без дара. Да и нужен ли он мне теперь? Сам не знаю.
    Пурга продолжала занудливо скрестись в окно, в дверь, в стены, как одуревший от холода, замерзающий человек, ослепший от горя тычется во все углы найденного дома и никак не может достучаться, дозваться хозяев.
    Но и пурга не вечна.
    Прошла одна, а за нею и другие. Поселенец уже привык к селу. К людям. К обычаям.
    И вот однажды Уткэт пришла в последний раз. Она выходила замуж за охотника и уезжала с ним учиться в Петропавловск. Они посидели немного у печки как раньше. Вздохнув, сказала:
    Последний год ты у нас живешь. Полюбили мы тебя. А вот ты никого не смог. После себя памяти не оставил. Плохо это.
    Не повезло с этим, Уткэт. Не повезло. Но теперь о чем говорить? Времени нет. Последний год. Последнюю путину проживу н уеду. Не надо памяти. Я не стою ее.
    В этот год приехали в Анапку сезонные рабочие. Их было пятнадцать мужчин и женщина с сыном. Еще небольшим. Поварихой они ее взяли. Она была одиночка. Без мужа, без родственников. А потому решила, как и все, подзаработать немного за лето. И приехала на путину с сыном. Не с кем было оставить мальчишку.
    И поставили всех рабочих на прибрежный лов, организовали вторую рыболовецкую бригаду. Выделили им дом под жилье. Отвели участки лова и, занятые делом, мало заботились о приезжих. Мало ими интересовались. Они работали с утра до ночи. Тоже ведь не гулять сюда приехали. Интересовался ими только Медуза, да и то не ими, а поварихой. Крупной бабой с простым именем — Мария.
    Ох и сдобная она, как буханка свежего хлеба, выпеченная из хорошего теста. Белолицая, подвижная, улыбчивая, она целыми днями крутилась около кастрюль, у корыта, с тряпками, веником. Порою не успевала приглядеть за сыном, — шустрым, конопатым мальчишкой, которого не всегда успевала покормить, А он знакомился с селом, с людьми, по-своему — по-детски неумело. Подходил и к Косте. Колупаясь в носу, молчал. Потом в разговор вступил. После и вовсе зачастил. Относил матери то флакончик духов, поверив по-детски, что его мать — красивая. И не зная истинной причины таких подарков, радовался, что не только он, а кто-то еще полюбил его мать. И пряча за пазуху лупастую косынку, предназначенную ей, веселым козленком скакал к матери на одной ноге.
    Мария, ни от кого никогда не получавшая подарков, не могла от них отказаться. Хотя и понимала, чего хочет от нее Чумаев. И однажды, улучив минуту, он пришел к ней. Обнял за круглые плечи-булки. Она не оттолкнула. Но и не обрадовалась. Устало присела на скамью.
    — Костя, не могу я. Одна ошибка была. Но она и в отраду. Сын есть. Но без отца. Теперь не для себя, для него живу. Не хочу себе — ему бы вот жизнь облегчить. Чтоб не мучился. Свяжусь с тобой — мальчишке еще одно горе. Мало ли ему о себе слышать приходится, что он нагулянный, так и обо мне узнает еще. Не надо. Не меня, его пощади.
    И отступил Медуза. Во второй раз отступил. Не стал брать силой против желания. Досадливо крякнув, ушел, И никогда больше не приходил к Марии, не приставал к ней.
    А мальчишка, переставший получать от него подарки для матери, сам собирал цветы в тундре и относил их матери, говоря, что это ей передал дядя Костя.
    Зачем он это делал? И сам не знал: может жалел усталую, сбившуюся с ног к концу дня мать свою, хотел обрадовать ее не только своею, но и заботой, вниманием чужого человека. Ведь рыбаков любили и ждали дома. А вот его мать… Пусть хоть так.
    Мальчишку мужчины не замечали. Не видели его. Лишь иногда, когда, разыгравшись, он заразительно смеялся — его обрывали. Заставляли играть потише. И он, понурившись, обидчиво уходил на улицу.
    Никто не баловал его. Не занимался с ним. Никому до него не было дела. Рыбаки говорили о своих детях. Им покупали обновы, конфеты и отсылали в посылках. Им, а не ему, берегли красивые ракушки. Им писали письма. И получая ответы, читали вслух, восторгаясь умом детей, оставшихся дома. Они жили ими. А он… Слушал. Долго. Молча. Внимательно. И жгуче завидовал тем. Знал, что у них есть отцы и они любимы. Они, а не он.
    Мальчишка выходил из дома. Тихо прикрывал за собою дверь, чтоб не услышать окрика и оставить уход незамеченным. Чтоб не догадались рыбаки, почему он ушел. Им незачем было знать об этом.
    А он убегал далеко за село. Где никто не мог увидеть его или услышать. И упав на кочку, обхватывал ее руками и долго тихо плакал. Плакал от своего, понятного ему одному горя. Плакал, как взрослый, как мужчина, понимающий, что изменить ничего он не н силах.
    Пролежав так до темноты, он бежал обратно, не желая чтоб мать Беспокоилась о нем. Знал, что ей не легче. А труднее. Он не хотел огорчать ее еще сильнее и берег, как умел. Он никогда не жаловался, оставаясь голодным. Мужчины, забывая о нем, съедали все. И мальчишка, понимая мать, ел хлеб, посоленный крупной солью, запивая по водой. И успокаивал мать, что поел с дядей Костей, которого он, если честно говорить, уже неделю в глаза не видел.
    Но вот однажды, когда проливные дожди насквозь промочили тундру и в ней не осталось и сухого клочка земли, побежал мальчишка к морю. Долго брел берегом. И усталый сел на бревно, выброшенное приливом.
    Море было такое серое, грязное, что если на него долго смотреть. начинало тошнить.
    А мне мама костюм купит, — говорил Митька морю.
    Шипищ, недовольно ворчало оно.
    — А еще коньки — дутыши.
    Шш-иш.
    Мальчишка высовывал язык и дразнил море:
    И не шшш, а и пальто купит. И конфет. Целый килограмм.
    ш-ш-ш.
    Не шшш. Вот вырасту, никому не дам обижать мамку, — сказал Митька.
    Вдруг кто-то неожиданно погладил его по голове. Мальчишка посмотрел и вобрал голову в плечи. Боялся пошевелиться и увидеть за окном морское чудище. О котором он так много читал в сказках.
    Он думал, что так далеко никто не может прийти и он здесь один на один с морем.
    Но вдруг это чудище проглотить его хочет? А он сидит и не убегает. Надо хоть оглянуться. И — не осмелился.
    За спиною Митьки стоял Чумаев. Он возвращался последним с участка лова. Надо было раскинуть сети, чтоб просохли к утру, не гнили. Вот и задержался. Шел не торопясь. А тут Митька. С морем ругается. Да как!
    Сел рядом на бревно. Закурил. Мальчишку к себе прижал. Укрыл пиджаком. Тот дрожал от холода. К Косте прильнул осторожно. Потом согреваться стал. Доверился. И заснул.
    Чумаев осторожно поднял его на руки. В село понес. Бережно охранял дыхание спящего. А оно щекотало щеку, ухо, шею. От него было так тепло, что оттаявшее сердце бывшего вора заставило тихонько напевать:
    На берегу стояла крошка Мэри…
    И устыдился. Ни одной путевой песни не знал. Одни блатные, для дитенка совсем непригодные. Он словно с фонарем по закоулкам памяти своей бродил. Слышал, будто матери поют детям. Чтоб лучше им спалось. Чтоб сны добрые слетались к ребятишкам. И запел, что счел более подходящим:
    Шаланды полные кефали,
    В Одессу Костя приводил, И все биндюжники вставали —
    Когда в пивную он входил. Я вам не скажу за всю Одессу, Вся Одесса очень велика,
    Но и Молдаванка и Пересыпь, Обожали КостюМоряка…
    Не доходя немного до села он увидел, как мечется на берегу Марья. Кричит. Митьку зовет. Увидев Костю с сыном на руках, кинулась бегом. Бледная, испуганная:
    — Что с ним?
    — Да не кричи. Ничего с ним не случилось. Спит парень. Чтоб не будить — принес.
    — Спасибо тебе.
    — Пусть он у меня заночует нынче, — попросил Костя. Но Марья головой покачала.
    — Не надо. Разговоры пойдут, — и, разбудив Митьку, повела его в дом. Мальчишка еще не проснулся хорошенько. Но тут же послушавшись мать, пошел в дом, следом за нею.
    А утром на море поднялся шторм. Он начался еще ночью. Но к рассвету рассвирепел. Волны вгрызались в берег стаей голодных волков. Били его гулко. Хлестко.
    Все в Анапке еще спали крепким сном. Лишь Марья, встававшая раньше всех, уже подошла к плите, варить начала. И вдруг, как кто из дома вытолкнул. Выскочила на улицу. Глянула на море. И, закричав, понеслась к лодке, из какой рыбаки закидывали невод в море. Лодку оторвало от кола и волны играли ею, то выкидывали на берег, то снова уносили от него.
    Лодка! Без нее бригада, как без рук. Вторую лодку не дадут. Лопнут надежды на заработки. А ведь надо сына к школе приодеть. Да и самой кое-что приобрести. Ведь сын уже целый год присматривает велосипед. Просит купить. И все говорит: — Будь у меня папа! Давно бы купил!
    — Да я куплю, сынок! Куплю! Сама!
    А вот теперь… Рванулась баба к морю, как к разбойнику. К вору. Крадущему мечту сына, ее надежды, и кинулась в волны. Они словно, смеясь, подвинули лодку ближе к Марии. Она ухватила ее, хотела вытянуть, но волны с ревом оттащили ее назад, в пучину, вырвали лодку из слабых, бабьих рук. Мария закричала. И море, словно услышав, снова подтолкнуло к ней лодку. Мария залезла в нее, перевалившись через борт.
    Море подхватило их обрадованно. Вцепилось, как зверь в добычу. И понесло подальше от просыпающегося села. Так и не услышавшего в реве шторма голоса женщины. А она молила помочь ей. Спасти.
    Море расправлялось с нею медленно, не торопясь. Сначала весло отняло, потом закачало лодку с борта на борт. И — устав — перевернуло слабую посудину. Мария еще пыталась вынырнуть, но берега не было видно.
    — Митя! Сынок! — кричала, зная, что сына не сможет больше увидеть. Что ей не выбраться. Не спастись. Никто не поможет. Но ей хотелось в последнюю минуту увидеть его лицо. И успокоиться. Перевернутая лодка черным гробом наплывала на нее. Удар килем и висок. В глазах темно. Нет Митьки! Нет! Есть море! Шторм!
    Марии еще долго не хватились, если бы не мальчишка. Вскочив со скамьи, он кричал:
    Мама! и просился к морю.
    Ее вынесло лишь на третий день к утру. Пробитый лодкой висок почернел. Руки в судорожные кулаки сжаты.
    Рыбаки сидели, потрясенные случившимся.
    Что ж делать-то?
    Хоронить.
    Я не о том.
    — А о чем же?
     С Митькой как быть?
    — В детдом придется сдать.
    — Конечно, куда же еще?
    — У всех свои дети.
    Митька сидел у кровати. На ней лежала мать. Мертвая. Он звал, она не слышала. Он плакал, она не видела и не утешала, как обычно.
    — Мама! Мама! — веснушки исчезли с лица мальчишки. Глаза не верили. Он не слышал, когда в дом вошел Чумаев. Его никто не заметил. Он подошел к ней, снял шапку. И подошел к рыбакам:
    — Хоронить когда будете?
    — Завтра.
    — Ас Митькой, что решили?
    Рыбаки глаза спрятали. Лишь один, тот что хитрить не научился, ответил за всех:
    — В детдом его придется сдать.
    — В детдом? Так она ж из-за вас! Из-за лодки! — не выдержал Медуза.
    — Мы ее о том не просили.
    — Хорошенькая плата за подвиг — выблядка растить со своими детьми! Нет уж! Уволь…
    Не дал ему договорить Костя. Схватил его лицо ладонью, к стенке припечатал одним ударом.
    — Сам ты лярва! Я те, падла, дам, как сироту обижать! Да кто тебе его отдал бы?
    — Тебе, что ль, отдадут? — сказал насмешливо кто-то из бригады.
    — Вам он все равно ни к чему! А мне — отрада! — Он подошел к мальчишке, взял его за руку.
    — Пошли.
    — Куда?
    — Домой.
    — А мама?
    — Завтра хоронить надо, Митянька.
    — Я не хочу.
    — Так надо, ты сегодня мужчиной стал. Понимать должен. Пошли.
    Назавтра рыбаки похоронили Марью. Неподалеку от села. Долго не отходили от могилы двое — сын и Костя. Дав мальчишке проститься с матерью, Чумаев взял его за руку.
    — Пойдем.
    Митька послушно встал. Пошел к дому сезонных рыбаков. Те стояли на крыльце.
    — Пошли. Нам не сюда, — отвел мальчишку от дома Костя.
    Рыбаки молчали. Никто не сказал ни слова.
    — Пошли со мной! — повел его Костя к сельсовету.
    — А зачем мы туда!
    — Хочу на себя тебя переписать.
    — Зачем?
    — Ты ж хотел иметь отца?
    — Хотел, — широко открыл глаза мальчишка.
    — Со мною будешь. Насовсем. Вместе жизнь начнем. Другую. На минуту перед глазами Чумаева всплыло лицо Скальпа. Злое.
    Костя крепче взял руку Митяньки, словно боялся, что он убежит от него.
    — Каждому свое, — сказал он то ли Скальпу, то ли себе.

МУХА

    Удалившейся от морских, суетливых забот, неприступной, молчаливой крепостью далеко в море едва виднелся Карагинский остров.
    Зачастую он прятался в завесе туманов, штормов, бурь. Будто не хотелось ему видеть твердый берег с его жизнью. Оторванной, отболевшей частью тела, он жил вдали от земли, оставаясь ее частицей, затерявшейся каплей тепла в простуженной, морской дали.
    Именно к нему, пыхтя и откашливаясь, мчался буксирный катеришко. «Жучок», как их здесь называют. Он увозил на остров заросшего колючей щетиной до самых глаз мужика, что смотрел с интересом на приближающийся остров.
    Берег сумрачно наступал на катер. Вот уже показалось и само село — Ягодное. Полтора десятка кособоких домов, рассыпавшихся по берегу кому как захотелось.
    Катер ткнулся носом в песок. Старшина вылез из него. Бросил трап. И, глянув на заросшего мужика, гаркнул:
    — Чего стал? Иди! Иль оркестров ждешь?
    Приехавший, раскорячась на трапе, сходил неуверенно. Вот он встал на берегу. Огляделся. Почесал затылок. То ли матюгнул, то ли поздоровался с островом.
    Старшина меж тем поставил «жучок» на цепь. Пристегнул его как собачонку к столбику, вбитому в песок, глянул на приезжего. Канай за мной!
    Муха пошел, поминутно оглядываясь назад. Старшина привел его в дом. И, указав на койку, сказал хрипло:
    Вот твое место. Располагайся. Будь как дома — на забывай, что в гостях.
    Муха зло глянул на старшину. Спросил резко:
    Здесь власть есть? Мне отмечаться надо.
    У кого? Я тут власть! Я тебе и милиция, и прокурор. Потому ходить далеко не придется. Жить вдвоем станем. На лето сюда рыбаки прийдут. А с осени до весны — ты, да я. Понял? — ответил старшина.
    — А чем я здесь заниматься буду?
    — Работы много. Без дела сидеть не дам.
    — Сам-то ты кто? — удивился Муха.
    — Я? Хозяин этого острова. Его мэр и бессменный президент.
    — Вот так да! — удивился поселенец, а про себя подумал — от одного «президента» избавился, к другому попал.
    — Вот тебе продукты. Приготовь себе. Поешь и спи. Завтра за работу. Я сегодня в поселок поеду. Там заночую. Утром вернусь, — сказал старшина.
    — Хоть бы меня с какой кралей познакомил! — осклабился Муха. И добавил: — Я рыжих баб уважаю. В них огонь и снаружи и внутри. И толстых. Чтоб было за что ухватить.
    — Ты хоть морду умой. Приведи себя в порядок! Глянь! На тебя со страху, не только баба, свинья и то обоссытся. С такой харей только на мосту с ножом стоять.
    — Стоял! Да долго сидеть пришлось. А вот насчет мурла— так ты б на себя глянул. Ишь, как у кобеля по весне — вся в рубцах. Не с добра! Видать одного поля ягода. Только я не за баб! А ты — знамо дело, из-за них сидел! — не остался в долгу Муха.
    — Была одна баба. Войной звалась, не то рожу — душу изувечила! И ты меня— флотского с собой не равняй. Иначе всю жизнь на свою задницу глядеть будешь!
    — Ладно! Грозило! Валяй! Воюй! — хмыкнул Муха. И отвернувшись, раздеваться стал.
    Старшина, глянув на поселенца неприязненно, молча вышел из дома.
    Проследив, как катер отошел от берега, новичок решил не терять времени зря. И начал осваиваться с избы.
    «Интересно, что это за тип, с каким мне жить придется? Матрос! Вояка! Вся задница в ракушках! Видали мы таких!» — думал он внимательно рассматривая вещи матроса.
    В старом, деревянном чемодане ничего не нашел, кроме пары тельняшек и запасных флотских брюк покроя «клеш». Еще шапка, вся облезлая, из непонятного меха, висела на гвозде.
    Муха полез под койку. И глаза у него загорелись. Увидел поллитровку водки. Выхватил ее, на стол перед собой поставил. Сегодня отдых! Пей! Не беда, что бутылку сам будешь пить, без него — президента острова! Кому что! Кому баба, другому — водка.
    Пошарив в столе, отыскал банку тушенки. Открыл бутылку, потом банку и, потирая руки, подумал, что этот день еще не самый худший в его жизни. Взяв бутылку, он приложился к горлу, сделал большой глоток и, передернув плечами — ведь успел отвыкнуть, погладил себя по животу. В нем потеплело, заурчало.
    Муха прищурился блаженно. Взялся за тушеное мясо. Ел с жадностью. Не думал об утре. Ешь — покуда имеется. Кто знает, что на завтра будет, — решил он и хлебнул из бутылки еще разок. А вскоре — рот к ушам потянуло. Стало тепло и легко. Он вышел из дома и шатаясь побрел оглядеть Ягодное. Ему хотелось найти собеседника. Но пустые дома были все заколочены досками. Вокруг ни души. Тогда Муха решил веселить себя сам и запел:
    Налей скорей бокалы!
    Забот, как ни бывало!
    Налей скорей нам рому!
    И Бэтси нам грогу нальет!
    Услышали осиротелые дома, как орала глотка новичка:
    Ну да! Нам выпить нужно!
    За девушек всех дружно.
    Бездельник — кто с нами не пьет!
    Удивлялось все живое реву Мухи. Ну и голос! Ну и глотка! Удивлялся медведь, вот уже много лет живший неподалеку от Ягодного.
    Набродившись вдоволь по селу, Муха стал трезветь. И вспомнил, что в доме на столе стоит добрых полбутылки водки. Изрядно покачиваясь, он пошел искать свой дом. Долго блудил. И, наконец, нашел.
    — Ох, мать честная, а я-то думал в деревню попал, тут же целый юрод. Даже устал, пока свой дом нашел, — говорил он сам с собою. И, решив немного отдохнуть, уснул.
    Проснулся под утро, тут же о водке вспомнил. Захотелось похмелиться, осушил поллитровку до дна. Снова на душе повеселело. И Муха, забыв обо всем, стал расхаживать по избе, оттопырив губы, что-то под нос напевая. А потом — не рассчитал. Лбом в перегородку угодил. Грохнул по ней кулаком. Зло. Рассвирепело.
    И вдруг удар в живот, потом в челюсть, потом в солнечное сплетение. Целый каскад резких, больных до почернения в глазах ударов посыпался на Муху. Он не успевал опомниться. Он хотел ответить тем же, но очередной удар сшибал его с ног, он летел в какой-нибудь угол. Что-то подкидывала его на отмщение, но кулак влипал в челюсть и, кляцнув зубами, прикусив вспухший, прокушенный язык еще раз, снова ругаясь, впечатывался спиной и затылком в печку. И только он открыл глаза, как сильнейший удар кинул его в дверь. Он открыл ее своим телом, и, вылетев наружу, распластался лягушкой неподалеку от дома.
    Хмель давно прошел. Муха сидел на земле, вспоминая, кто его мог так отделать. В лагерях так драться умели только «президенты». Он ощупывал вспухшее, посинелое лицо, ноющую шею. И решился войти и дом. Посмотреть. Но только он открыл дверь, удар прежней силы кинул его назад. Мелькнуло на секунду бледное, искаженное злобой лицо старшины катера.
    — Ах, падла! — Вырвал застрявший топор из полена Муха и рванулся в дом. Замах топором и — он снова кубарем летит, кувыркаясь через порог. Враг сдавил руку, вырвал топор, двинул кулаком в зубы. Потом поднял его за грудки.
    — Ну, собирайсь! — услышал голос старшины.
    У Мухи дрогнуло внутри. Он ошалел от страха. Снова лагерь. И горячий пот по спине побежал быстрыми ручейками.
    — Живо! — скомандовал матрос. Но Муха не шевелился.
    Он медленно пошатнулся и сполз на землю. Очнулся на своей койке. В доме было темно и тихо. Муха открыл глаза. Где он? И быстро встал. На кухонном столе, склонившись у свечи над листом бумаги, что- то писал матрос.
    — Встал? — спросил он, не подняв головы.
    — За что ж это ты?
    — Не понял? — удивился старшина. — Я говорил тебе, что работать будем, отдыхать велел! А ты чем занялся?
    Муха пошарил по карманам, достал пятирублевку. Положил перед матросом:
    — Плачу.
    Старшина медленно встал из-за стола. Резко двинул кулаком в зубы.
    — А это тебе сдача.
    Но тут же на пол повалился, грохнувшись о стену головой. Муха кинулся на него зверем. Он бил моряка, не давая ему поднять голову. Бил так, что тот не смог сопротивляться. Бил не жалея. И вдруг рукам тепло стало. Глянул — кровь. Вскочил. Морячок вставал тяжело. Молча умылся. Закурил.
    — Завтра в другой дом жить пойдешь. Сам. И ко мне — ни ногой, — сказал старшина.
    — Где этот дом. Я сейчас пойду.
    — Ступай. Но подальше от меня. На другой конец села. Вот тебе буханка хлеба, коробка спичек, шмотки свои забирай и уматывай, — напутствовал Муху старшина.
    «Хорошо хоть не в лагерь, буду сам здесь жить. Один, никому не подчиняясь», — радовался поселенец.
    Утром морячок стукнул новичку в окно. Тот вышел:
    — Твоя работа — заготовка дров для коптилки. Всю зиму этим заниматься будешь.
    — На своем горбу, что ли? — перебил Муха.
    — Собак сегодня тебе привезу. А ты составь список на продукты для себя. Из зарплаты вычтут.
    — Кто?
    — Госпромхоз! От какого ты тут будешь работать.
    — А собак я чем кормить буду? Тоже своими харчами?
    — Для них юколу привезу. Это не твоя забота.
    Список Муха составил быстро. Глянул на него морячок и рассмеялся:
    — С такими харчами ты через год законченным язвенником станешь. — И составил список сам.
    К утру действительно привез продукты, собак. И, крикнув Муху, велел забрать. Тот перенес в дом продукты, сетуя на президента за то, что он ни одной бутылки водки не купил. И занес это в черный список памяти.
    Стояла осень. Поселенец заготовил кучу дров. Они топорщились выше его дома. Все порубил. Сложил в сарае. Не уместились. Аккуратно во дворе примостил. Прикрыл только, чтоб не мочило дождем.
    Серые дни тянулись нескончаемо. Он ездил за дровами до темна. Возил их теперь к коптилке. Потом возвращался домой. Наскоро ел. Ложился спать.
    Единственный в селе человек не приходил к нему. Вот уже целый месяц. Даже в окно больше не стукнул. Не спросил — жив ли поселенец или умер давно. Лишь по вечерам замерял он дрова, привезенные Мухой за день. И снова молча уходил, даже не оглянувшись на поселенца. Поначалу это устраивало обоих. Но потом Муха стал мучиться.
    Даже у себя в лагере, где он был «бугром» барака, ему всегда выдавали по куску туалетного мыла на месяц. Здесь же — лишь серое хозяйственное. Ни свежего белья, ни носков. Все порвалось за этот месяц, но просить старшину об этом не хотелось. Только он — Муха знал, как тяжело обходиться без курева. Но просить — нет! Ни за что!
    Старшина целыми днями готовил петли, капканы, ловушки на пушного зверя и забывал частенько о поселенце. Знал, к зиме надо успеть подготовиться хорошо. До глубокой ночи он был занят делом н не слышал, ничего не знал, как там живет поселенец.
    А гот доведенный одиночеством до отчаянья, жил трудно. Вечерами, садясь у стола, все лагерь вспоминал. Кентов. И подумав, что они быть может, счастливее его — находясь там — ведь есть с кем поговорить, поотдыхать, спать ложился. Во сне видел свой барак. Икры как открытые гробы. В них те, с кем он прожил в лагере дети, трудных лег. Он подходит к каждому, говорит о чем-то, спрашивает. Кенты отвечают не открывая рта. Что с ними? Виделся и «президент» Касатка. Муха зло смотрел на него. «Ведь ни за что! Ни за что меня кенты покалечили!»— хочет крикнуть ему. Но Калика показывает в угол. Там Скальп висит на перекладине, подвешенным за ноги. Уже мертвый.
    Я! Я должен был это сделать! Почему сами? — кричит Муха. И просыпается.
    За окном осенняя ночь от холода дрожит. Слезы пустила по стеклу.
    — Опять дождь! Ну и погода, — досадливо морщится поселенец. И, отвернувшись, подходит к печке, вытаскивает из остывшего пепла еще теплую печеную картошку. Ест жадно. И снова ложится в постель.
    Утром, едва над Ягодным проснулся рассвет. Муха снова поехал в тундру. За день на собаках он успевал сделать по восемь ездок. И заготавливал по два кубометра дров. Сегодня, это он уже высчитывал, к нему приедет кассир из госпромхоза, выдаст зарплату. «В другом месте бутылку купил бы. Здесь… Ну зачем тогда человеку деньги выдаются»,
    — думал с горечью поселенец. Но кассир и слушать не стал о просьбе Мухи еще в прошлый раз. Сморщился весь, головой замотал, вроде не о бутылке, как мужик мужика попросил, а о том, кому содержимое параши сожрать надо. И, обложив кассира очень матерными словами, поселенец думает, как скрасить свою жизнь. Он напрягает все свое воображение, но так ничего не придумал.
    Руки проворно укладывают дрова на нарты. Еще немного и можно возвращаться домой. Последняя ездка. Семь. Восьмую сделать не успеет. Темно станет совсем. Заметно день на убыль пошел.
    Муха увязывает нарту и вдруг Отпрянул. Прикрикнул на собак. Они взбудоражены. Смотрят на ближнюю сопку. Глянул и он. С сопки спускался волк. Матерый.
    При виде поселенца не испугался. Продолжал спокойно приближаться к нарте.
    — Ништо, ты — душегуб, я — тоже. Одного поля ягода, — налились злобой глаза поселенца, он крепко схватился за топор.
    Волк приближался. Муха спокойно выжидал. Зверь остановился. Потянул носом воздух. Сел. Поднял морду кверху. Завыл истошно. Муха рассвирепел:
    — Меня хоронишь? Ах, гад! — И, сцепив пальцы на ручке топора добела, кинулся к волку. Тот вскочил, приготовился к прыжку. Зарычал. Его тело пружинило. Но Муху нельзя было остановить. И он мчался напролом.
    Но вдруг толчок. Муха упал на спину. Раскрытая волчья пасть у горла. С языка зверя слюна. Волк смотрит — откуда начать. Муха хватает его за горло. И, задрав голову зверю как можно выше, сдавливает руками глотку. Волк царапает лапами воздух, пытается вырваться. Но Муха не выпускает. Еще усилие! Еще! Поселенец знает — волки живучи. Если не прикончить — на куски порвет. Волк пытается достать зубами руку Мухи.
    — Куда! Аль не знаешь к кому попал? — делает поселенец последнее усилие. Тело зверя обмякло, лапы повисли в воздухе беспомощно.
    — То-то! Слабак ты еще был на меня выходить, перевстречать. Я сам — с таких. И подюжее тебя попадались. Ни один не вырвался! Куда ж ты-то пер, — кидает его на дрова Муха и собаки, неодобрительно поглядывая на дополнительный груз, рыча недовольно, бегут к селу.
    Волка поселенец оставил у своего дома, сбросил на порог, сам дрова поехал сгрузить. Когда он хотел домой поворачивать, старшина подошел внезапно.
    — Деньги иди получай.
    — Где?
    — У меня кассир, в доме, — и собрался уходить.
    — Слушай! Что мне с волком делать? — остановил его Муха.
    — Каким волком? — Насторожился старшина.
    — Да привез я его. Шкуру содрать хочу, а не умею!
    — Где он — твой волк? — недоверчиво смотрел на поселенца матрос.
    — На пороге избы кинул.
    Старшина направился к дому поселенца. Муха, вернувшись, застал лишь шкуру волка, растянутую в доме на стене, для просушки.
    «Интересно, что ты теперь про меня скажешь?» — подумал Муха о старшине. Но тот держался так, словно ничего не произошло.
    И вот проснулся однажды Муха, а на дворе — зима. Снег лежал пи земле, на домах. Казалось, что село умылось сегодняшней ночью. А теперь стоит свежее, чистое, как это утро. Муха вышел на порог. Не мог надышаться молодою зимой. Как хорошо было ему. Как легко. Поселенец потянулся. И голос услышал:
    — Собирайся. В баню тебя повезу сегодня, пока море льдом не схватилось. Отмойся, как человек, сразу на всю зиму. Да хоть подстрижешься. А то волк тебя не иначе, как за барана принял.
    — Меня за барана?
    — Ну конечно! Какой же нормальный волк по осени на человека кинется? Вон — полна тундра еды. Зайцы, куропатки — пешком ходит. Л он тебя выбрал. Не с добра же.
    Муха и поверил старшине. Что или волк дурной, или у него у самого ничего от человека не осталось.
    Конечно, он охотнее верил в первое, и решил сам для себя— что сам решит, как он жить будет. А когда закончится срок поселения уедет, навсегда забыв остров с его президентом.
    Правда, в баню он съездил. И постригся. Даже в магазинах побывал. Купил что нужно. И даже три поллитры втихаря от старшины сумел приобрести. Папирос целый чемодан набрал. И теперь запит куда как веселее. На ночь — глоток водки. В доме от табака мужичьим духом запахло. Одиночество уже не казалось таким тоскливым и серым.
    Но зима есть зима. На Севере она особенная. Длинная, бесконечная. И, хочешь ты, или нет, — все равно душа запросит общения и не сможешь ей перечить. Отказать в насущном. Тем более, что и человек под боком есть. Надо только суметь заставить себя сделать первый шаг, первому протянуть руку и тогда все станет на свои места.
    Муха, громко топая, вошел на порог дома. Постучался, зашел, не дождавшись ответа. Старшина сидел на табуретке у печки, что-то тер в руках.
    Чего ж не откликаешься, когда стучал? — спросил Му ха
    — Решился прийти, так скажи я тебе — нет, все равно бы вперся. Какая ж разница — ответить или смолчать?
    — А почем знал, что я пр и йду?
    — А кто ж еще кроме тебя? — усмехнулся старшина. И предложил: — Садись, коли пришел, в ногах правды нет.
    Муха сел на табурет, искоса поглядывал, что там теребит морячок. И не выдержал:
    — Ты чегоделаешь?
    — А ты еще и охотник? — удивился поселенец.
    — Немного. Но я в промысле не силен. Только приучаюсь. Тут есть в районе профессионалы. Вот это охотники! А я — не то.
    — А чего промышляешь.
    — Горностая, норку, соболя.
    — А медведя.
    — Так на острове их всего трое. А «хозяин» — ручной. К людям с детства приученный. Неподалеку от села живет. Что ж на него охотиться?
    — Ну вот, а волки? Этот прямо пер на нарту. А у меня, сам знаешь, ни ружья, ни ножа нет.
    — Тебе это и не нужно. Без них можешь справиться. Не новое ремесло для тебя. Помогать и учить нечему. Если б знал тот волк с кем он встретился, без оглядки бы убежал, — усмехнулся матрос.
    — А еще есть они на острове.
    — Имеются. Только убивать нельзя. Мало их. Иначе в тундре опять болезнь начнется.
    — Без волков? По-моему, зверье лучше жить без них станет.
    — Черта с два. Сдохнет лиса от старости — беда. Заяц слабый
    начнет плодить — тоже плохо. Чума без волка в тундре начнется. Слабых зверей она наплодит. Волк — навроде дворника в ней. Все плохое подбирает, нельзя без него.
    — Значит и я заместо мусора! — побледнел Муха. Старшина даже голову не повернул.
    — Волк особый. Я его целый год выслеживал. Именно его. Убить хотел. Но остров большой. Сам понимаешь— есть куда убежать, где скрыться.
    — А как — ты его узнал? Они все одинаковые.
    — Этого я пометил. Ухо у него прострелено. Выделывал — видел.
    — Нашел с кем враждовать! Что он у тебя — пайку украл что-ли?
    — Хуже, — умолк старшина.
    — Тебя как звать-то? — спросил Муха.
    — Николай. А тебя?
    — Сенькой.
    — Ну вот и познакомились наконец-то!
    — Так скажи, что волк этот тебе сделал? — не вытерпел поселенец.
    — Давно это было. Приехали сюда на лето школьники. Помогать на путине. Рыбу обрабатывали. Так вот один мальчуган особо любопытный был. Тундру любил крепко. Как минута выберется — убегал. Этот гад и поймал мальчишку. Тому огольцу лет десять было. Не больше. Только кости нашли. По клочьям одежды узнали.
    — А откуда ты знаешь, что именно этот волк его сожрал? — удивлялся Сенька.
    — По следам. Я их во сне даже видел долго, у него когти передней правой лапы сбиты были.
    — У каждого в жизни свой волк имеется. И своя обида на него. У меня тоже один на примете. Тоже своего часа жду, — вспомнил Муха о Скальпе.
    — А что он тебе сделал?
    — Жизнь погубил. Вот из-за него сюда попал. Лютее его никого в свете нет, — крутнул головой Сенька.
    — Сам-то ты тоже не одну жизнь загубил? Верно за то и наказан?
    Я хоть «понт»[21] имел. А этот… Ну за что меня окалечили? Ведь
    и не мужик, и не человек, — жаловался Муха.
    …. «Понт»? Ишь какой! Загубить-так с «понтом»? А если в тебе кто-то «понт» сыщет?
    Чья возьмет! — ответил поселенец. И добавил зло: — Вот ты, к примеру. Озлился, что выпившим меня увидел. Бутылку пожалел. А н п- таешь сколько лет не видел? Неужто ты меня понять не мог? Я от чего угодно тогда мог отказаться. Но не от нее. Выпил и поверил, что жив, что не в лагере. Далеко от «шизо» и «кентов». Они мени чуть не убили из-за того падлы. Моего волка. Горе свое заглуши и и тогда меньше болеть стало. Я б тебе эту бутылку добром вернул бы. За то что не попрекнул. А ты…
    Ни бутылки жаль. Я в тот день тебе спирта десять литров принес большую канистру. Пей хоть задницей. Но не бери в моем доме без спроса. Терпеть этого не могу. Сам бы с тобой выпил в тот день за знакомство Да у тебя терпения нет. А ведь это НЗ был. На самый крайний случай берег. Бывает, вернешься с охоты — руки, ноги не гнутся. Весь простужен. Ну хоть сдохни. Жизнь не мила. Вот когда она мне пригодилась бы. А у тебя что за нужда? Горе заливал! Кто тебе виноват? После сладкой жизни всегда бывает горькая расплата. Я на войне был, когда ты как сыр в масле купался. Пользовался отсутствием мужиков и расправлялся с женщинами! А теперь сочувствия ищешь, на жалость давишь! Не на того попал. Я, браток, на флоте воевал. В глаза смерть видел. Ты хоть знаешь. Что такое торпеды? А я от них пять раз ушел. Это все равно, что заново пять раз родиться! А знаешь, сколько братвы нашей погибло в войну? Им надо было жить. Им. Они и за вас, говнюков, гибли. Вот если бы мой балтиец сюда попал! Но нет их! Не пришлют мне на помощь. Моя братва флотская по тюрьмам и лагерям не скиталась.
    — Там у нас всякие были. И флотские. От тюрьмы, как от сумы никто не гарантирован. Думаешь — счастье, ан — беда на пороге. Она должностей не спрашивает. И ты не больно ерепенься. Не дюже начальник какой. Не шибко выбился, коль на досмотр за мной приставлен, — прищурился Муха.
    — Нужен ты мне! Не хватало прохвостов всяких опекать. Я тебя сколько не видел? И еще бы видеть не хотел. Сам выплыл, как говно из проруби!
    — Это я говно! — побелел Сенька.
    — Ты! — подскочил Николай.
    — Твое счастье, что тут я на поселении! Но даст Бог на свободе свидемся.
    — Свидемся! Не беспокойся! Я тебе за надзирателя — всю шкуру пряжкой порву.
    — Рви, падла! — рванул рубаху на груди Муха и подскочил к морячку. Но тут же отлетел, перевернув собою табуретку, ведро, развалив дрова у печки. — Ты на фартового! — подскочил Муха тут же. И, грохнув кулаком в висок Николая, вышел из дома, поклявшись никогда сюда не заходить.
    Но через пару недель кончился запас папирос и продуктов. А Николай проходил мимо Мухи, как будто тот был дровяной кучей. Сенька урезал себя на харчах. Но и это не спасло. Продукты таяли. Чем меньше их оставалось, тем больше падало настроение.
    Однажды он опять решился. Подошел к дому морячка. Увидел, что у того дрова кончились. Но, видимо, из гордости, не хотел брать дрова от коптилки. И носил их из тундры вязанками. Но этого не надолго хватало. И в доме стоял холод. Окна изнутри толстым слоем льда покрылись.
    — Еще сдохнет, гад. А подозревать опять же кого начнут? Меня? Придется ему дров привезти, чтоб из-за него еще срок не получить, — велел сам себе Муха. И весь следующий день, покуда Николай был в тундре, возил ему Сенька дрова. Сухие. Крепкие. Сложил у порога, чтоб перенести быстрее. Не меньше трех кубометров наворочал. Старался. А вечером, когда темнеть стало, и морячек должен был вот-вот вернуться, ушел Муха к себе домой. Стал ждать. Как отреагирует старшина на его робкий шаг к примирению.
    Шло время. Вот уже и одиннадцать часов. Ждать больше нечего. Надо спать ложиться. И только рубаху снял, шаги под окном услышал. Идет. Муха отвернулся к печке. Поднял с пола газету, в какую продавец бутылки завернула. Разгладил на колене. Сделал вид, что читает. Что тоже не лыком шит. Николай вошел в дом.
    — Привет, фартовым!
    — Здорово, матросня!
    — Ты чего это устроил у моего дома?
    — Дрова привез тебе. Прошлым одним не согреешься.
    — Заботу проявил? — прищурился старшина.
    — А хоть бы и так. Я — не ты.
    — Чем же не угодил?
    — Жрать мне скоро нечего будет. Без курева сижу. Последний коробок спичек остался. А тебе хоть бы что!
    — Ты б так и сказал, — сконфузился Николай.
    — Тебе скажешь, ты заместо хлеба торпеду предложишь, либо еще чего, — хохотал Муха.
    — Ладно, хватит трепаться, пошли ко мне. Поедим. Я зайцев сегодня принес. Уже стушил. Пошли.
    Сенька спешно натянул телогрейку. Быстро сунул ноги в сапоги. «Ведь к зайцу и выпить даст. Иначе быть не может. Сухая ложка горло дерет». — Думал Муха пыхтя.
    В доме старшины жара стояла несносная. Но запах… От него у поселенца под ложечкой засосало.
    Садись, располагайся, — предложил хозяин и, раздевшись, загремел ложками, тарелками, вилками.
    Сеня сел поудобнее. Четыре дня на кипятке со старыми сухарями давали знать о себе. И голова закружилась. Поселенца стало тошнить. Он выскочил во двор. И, упав на снег, кричал больным желудком. В глазах зеленые звезды прыгали. Крутились заполошно. Режущая, злая боль сводила судорогой весь желудок. Руки коченели. А внутри все горело.
    Господи! За что мне такое! — стонал Муха.
    — Сенька! Сенька, вставай! — поднимал его из снега Николай.
    — Не дергай! Не трогай!
    Быстрее вставай! Идиот! — выдернул его из холода Николай. Схватил в охапку, втащил в дом, положил корчащимся комком на шконку. Засуетился. Судорожно вытащил из-под койки канистру. Налил целый стакан спирта.
    — Пей! протянул Сеньке.
    — Не хочу, еле шевелил губами тот.
    — Пей, говорю!
    — Отстань! Уйди!
    — Пей, скотина! — задрал ему голову Николай. Муха  удерживал стакан, выпил спирт одним залпом. Откинулся на подушку. Николай отскочил к ведру с водой. Сунул в него полотенце. Мокрое приложил на живот. Через десять минут приступ прошел. И обмякший Муха едва не уснул.
    — Погоди! Выдрыхнуться успеешь. Поешь сначала. А уж потом спать, — совал ему в руки вилку старшина. Сенька ел вначале неохотно. А потом во вкус вошел. Ел мясо, обжигаясь, торопливо.
    — Не спеши. Ешь спокойно. Эх, дураки! Ведь вот вдвоем. Никого больше на острове нет. Чего не можем поделить. Все стычки. Нет бы по- людски. Так мы скорее сдохнем, чем помиримся. А кому это нужно? Ни тебе, ни мне. Война прошла. Лагерь твой тоже, позади. Нет его! Пора бы и позабыть, хватит! Здесь нам не обойтись друг без друга!
    Сенька ел, отвечать было некогда. Странно, целый стакан спирта выпил, а не захмелел.
    — Ешь, — подвинул ему еще одного зайца Николай. Муха едв.а успевал глотать. Но потом глянул на старшину и неловкостало:
    А ты чего не ешь?
    —  Не хочу.
    — Не темни.
    — Я уже поел.
    — Тогда и я не буду.
    Да есть еще, просто желание пропало, я тут жрал, а ты подыхал с голода. Вот и я чуть душегубом не стал.
    — Э! Кой с тебя душегуб? — рассмеялся Сенька. И, помолчав, сказал: — Зайца и того на капкан ловишь. Не стреляешь. А все от жалости. Волка и то только пометил. Убить не смог. Очко сыграло.
    — И верно. Крови не люблю. Но вот насчет волков ты зря. Я каждую весну волчат гублю. Прямо в логовах. Десятками. Покуда малы. Бензином заливаю. Чтоб задохнулись. Не даю им плодиться. Иначе, кроме них на острове никого не будет. Есть пятеро, хватит, чтоб беды меньше было.
    — А что ж волчихи? — удивился Муха.
    — Волчицы людей боятся. Как только я подхожу к логову — уходят — Детей бросают.
    А не мстят.
    — Нет. Я их повадки знаю. Сами по себе, без волка, они не кинутся на человека. Знают, не одолеть.
    — А сами волки? Тоже боятся.
    — Эти — нет. Эти не боятся. Но их всего двое. Не справятся в открытую. Но отомстить постараются.
    — Как? — испугался Сеня.
    — Просто. Один за мной уже следит. Всюду. Куда бы я не пошел, он неподалеку от меня. Своего часа выжидает. Когда я в тундре бываю, а потом возвращаюсь, всегда вижу, что и сегодня он за мною шел. Провожал, стерег.
    — Это он тебе за волчат мстит?
    Да.
    — А ты убей его.
    — Не так-то просто. Он никогда мне на глаза не попадается.
    — Так ты его не видел ни разу?
    — Нет. Не видел.
    — Так может это волчиха?
    — Она на куст мочиться не может, — рассмеялся Николай.
    — Поставь капкан на него, — предложил Сеня.
    — Ставил, всю зиму. Он на него не попадает. Чует подвох.
    — А чего он ждет?
    — Своего случая. Может холод меня одолеет. Или покалечусь, а он прикончит. Или внезапность какую караулит. Не знаю. Только враг у меня имеется. Надежный. Этот ни одного промаха моего не упустит. Все увидит.
    — Прямо как у нас! Как мы! — крутнул головой Сеня.
    — Что ты имеешь ввиду?
    — Малину, кентов. Тоже так. Наметил кого загробить, — ни на шаг не отпускаешь. Ждешь. Тоже своего. Все подмечаешь. И промахи, и удачи. Случается, кент провинился. Надо убрать, чтоб не стукнул. А он тоже душегуб. Не слабее тебя. Все знает. И тоже… Капканы ставит. На случай. Вдруг я в него попаду. Ну попадает тот, у кого первого нервы сдадут, либо память подвела, либо ума не хватило.
    — Видишь ли, меж мною и волком большая разница. Я умею мыслить, думать. А он живет только злобой. Инстинктом мести. У него кроме злости нет ничего. Я же все рассчитываю.
    — Черта с два! У него эта злость не голая. Он противопоставил тою жизнь жизни волчат. И взвесил по-своему, что ему его детва, ее жизни куда как дороже твоей. А как он их может сберечь? Только убрав тебя с пути. Вот! Именно потому, он не просто мстит и выслеживает злобой, он разумно стережет тебя. И не забудь, что он — душегуб и крови не боится. Знает, что ты не душегуб и крови боишься, о значит, слабее его. Иначе бы так явно не выслеживал. Покажи его мне. Я на него пойду! Поверь, что с острова рад будет сбежать, только бы со мной не встречаться. Знает, поди, как я с его собратом разквитался.
    Он на тебя не пойдет. Ты волчат не губил. А убил его конкурент, соперника. Волк не станет мстить за волка. А только за волчат и волчицу. Их он всегда будет отстаивать. А волчицам хватает и этого. Они ни за кого не мстят. Так что на тебя не пойдет. Ты ему не враг. Наоборот. Услугу оказал большую.
    — Давай вместе на него пойдем, — предложил Муха.
    — Нет, Сеня. Жизнь дает каждому своих врагов и своих друзей. Она делит их по справедливости. У меня с волками свои счеты. Только свои. Ты тут не при чем. Я сам справиться должен. Сам! Без тебя! Ты себя с ними сравниваешь, восторгаешься их разумом. А у меня перед глазами все еще тот мальчишка стоит. Веришь, то, что от него осталось. И мне не до сравнений, не до восторгов. Правда, опыта маловато в убийстве зверей. Но ничего. Охота — есть охота. Никто не может сказать заранее ничего. Кто окажется сильнее — зверь или охотник. Кому повезет. Но поверь, я не люблю убивать. Это всегда жестоко и несправедливо. Но человек должен регулировать природу по разуму. И не давать выживать сильному за счет слабого. Иначе все слабые будут уничтожены.
    — А так и надо. Не умеешь за себя постоять — сдыхай! Зачем слабый! Только жрать? — удивился Сенька.
    — Тот ребенок был слаб потому, что волк не дал ему стать мужчиной.
    — Я не о людях. О твоем.
    — Ну предположим. Что ж! Тогда нам вместо зайчатины надо будет есть волчатину.
    — Почему?
    — Так волки всех зайцев сожрут на острове! А я хочу сохранить и тех, и других.
    — А зачем такой ценой? Из-за паршивого зайца своего шкурой рисковать? Ить не казна какая. Не велика потеря! Не станет — ну и хрен с ними! Что? Больше жрать нечего?
    — Ты понимаешь, что волки по льду смогут в поселок перебежать. Когда их станет много, они никому жизни не дадут. А в поселке дети… То-то. Пока им на острове еды хватает, они никуда отсюда не уйдут.
    — А почему на мальчишку напал волк?
    — Как на слабого! Знал, что осилит. Взял, что поближе. Вот я и хочу, чтоб это не повторилось. Хочу им внушить страх перед человеком. Отбить даже желание померяться силами. Ведь волк, попробовавший однажды человечины, обязательно повторит эту охоту. И мне нельзя с них глаз спускать. Два раза в году я убиваю волчат. И буду это делать покуда жив. И ты мне в этом не помощник. Убеждения разные. Ты знаешь, волк волку тогда горло перегрызет, когда один из них на грани смерти и не способен достойно защититься. Так что не надо. У тебя не с ними разногласия. Живи спокойно. Я сам справлюсь, — закурил Николай.
    — То говоришь, что мы тут друг без друга не обойдемся. То — сам справлюсь. Попробуй тебя пойми — чего хочешь. Волки тебе помеха, я — тоже. Вроде, как с ними заодно. Чудак. Это ж как же я с зверями заодно? Разве такое бывает? Их много, а ты один, сам хочешь с ними сладить? Но их — пятеро! Так и нас хоть двое быть должно.
    — Не надо. Помощи в этом не надо. А в жизни, в повседневном, нам с тобою, конечно, вместе нужно быть. Где ты мне поможешь, как сегодня, где я тебе.
    — Имеешь в виду мелочи?
    — Ну да! — подтвердил старшина.
    — Значит так, тряпки — вместе, жизни — врозь?
    — Мы сами разные. И даже слишком. Потому возможное. — вместе, а уж разное — порознь.
    — Понимаю на что намекаешь, — вздохнул Муха и поднялся из-за стола.
    — Пойду я! Не стану мешать гордому одиночке. Живи, как знаешь, только харчей мне привези. Может и я научусь жить по-волчьи.
    — Это почему?
    — Они тоже живут вместе, а жрут врозь. Добычу ловят вместе, а кусок всякий себе больше урывает. Как в малине. Только что они на дело ножей не берут. А так— совсем кенты. Вот их жизнь ты мне и предлагаешь. Но ничего. Я к ней привычный. Только не думал, что ты мне это предложишь. От тебя не ждал. Но, видать, и верно говорят — спаси волк человека, тот все равно будет думать, какую выгоду волк ищет теперь. Так кто же из них больший зверь? В драке сойдутся — оба рычат. Дерутся до смерти, всяк другому не верит, в живых оставить боится. Знает — выживший победу не простит. А победитель — волк или человек — неважно, потом всю жизнь, помыкает тем, кого однажды победил. Покуда не сдохнет, либо зубы на соплеменниках не поломает. Такова природа. В каждом из нас зверь сидит — злой, свирепый. Только у волка это от природы, а у нас… Пожалуй от того, что в каждом встречном, себе подобном, мы самих себя узнаем. И еще не зная— в глотки друг другу вгрызаться готовы. А за что? Видать за то мы и ненавидим других, что они нам себя слишком напоминают.
    — Это ты брось! Да и что ты в жизни понимаешь, что видел и ней? Ты не знаешь, какими бывают друзья.
    — У вас — друзья, у нас — кенты. Какая разница?
    — Большая. Меня друзья от смерти спасли. И не раз. Катер наш торпеда потопила. В войну. Меня оглушило. Как в воде оказался — не знаю. Спасательный круг удержал. Его на меня мой друг надел. Покуда сам на воде держался. А потом он утонул. Я этого не видел. Он утонул, хотя мог спастись. Он ради меня! Понимаешь ли ты это? Фартовая твоя душа! Тебя когда-нибудь спасали твои кенты? За тебя умирали добровольно?
    — Нет! У нас дураков не было.
    — Что? — растерялся Николай.
    — Сам попал в переделку, сам и выкручивайся. А чем жизнь кента хуже моей? Иль ему неохота жить? Нет! Такого даже по кайфу не бывало, чтоб кто-то свою голову невинную заместо дурной головы подставил.
    — При чем тут виновные? Война была.
    — Дак я ж там не был. Я про нас. Ведь в малине как — попадаются по глупости, а уцелеть могут умные. Так нешто — кто уцелел должен за меня свою голову подставить? Это же смешно! Ну возьмут его, — законопатят вместе со мною. Вместе срок стали бы тянуть. Кому это нужно. Нет. Благодарствую. Не надо меня спасать и сам ни за кого свою голову в петлю не суну. На себя всю жизнь рассчитывал, так надежнее. Уж попался, так сам. Сам и ответил. А то кто-то попух, а я его спасай. Даже обидно.
    — Вот видишь, а у нас о своей шкуре так не беспокоятся. Жизнь друга важнее своей головы.
    — Не бывает такого.
    — Случается. Я ж тебе рассказал.
    — Но это один такой, выискался. Видать напился до свинячьего визга и спутал свою голову с твоей. По-нормальному так не бывает.
    — Как не бываете Я тоже своего друга выручил. Рулевого. Его в руку ранило. А тут— бой. Я за управление встал. Его прикрыл собою. А проход в бухту был узкий. Я начал маневрировать. И вышел. А вот лицо мне все осколками в тот день порвало. Но ему, возможно, жизнь спас. Он с простреленной рукою не сумел бы уйти от, эсминца немецкого. А значит — всем нам крышка была бы.>
    — Так это ж ты, но не он! Он о тебе не думал, что угрохать тоже могут. И спрятался. Согласился. Ему от того лишь спокойнее.
    — Да не во мне дело. И не в нем одном. У нас на корабле — экипаж. Это же не только мы с ним. Целая команда! Ими рисковать нельзя.
    — Им нельзя — тебе можно. Ишь как! Хитро. Вся компания за одну спину — кыш! Герои..
    — Не смей так говорить! — побелел Николай.
    — Ладно. Не буду! Твои они. Сам с ними и разбирайся. У каждого свои кенты, своя работа, свой кусок. И смерть своя. Ее могут приблизить, прежде всего кенты. А вот жизнь продлить никто не в силах.
    — Тебя твои кенты совсем испортили.
    — Меня никто не портил. Я какой есть — такой и родился.
    — Ну и чем гордишься? Ведь нечем! Где кенты?
    — А где твои друзья?
    — Мои? На материке. Пишут. В отпуске встречаемся,
    — И все?
    — А что еще?
    — Я со своими, когда поселение отбуду, тоже встречусь.
    — Так то — твои! — злился Николай.
    — А чем твои лучше моих? Они б хоть приехали сюда помочь тебе волка убить. Он же не эта — не торпеда и не эсминец. Его руками задавить можно. Особенно за друга. Ты же их спасал.
    — Мелко бы я ценил своих друзей. А кроме того, тогда была война. Сейчас другое дело. Друзья для сердца, для памяти должны быть, а не для того, чтобы заботы свои на них вешать.
    — Ладно. Что там, каждый берет на «дело» того, кто его устраивает и это неоспоримо. Я пойду. А то мы снова до кулаков договоримся, — шагнул к двери Сеня.
    — Погоди. Я все хочу сказать тебе, что дров ты наготовил достаточно. Завтра в помещении работать начнешь. Корзины будешь плести для госпромхоза. И я с тобой. С неделю. Пока научу.
    — Корзины?
    — Да. А что?
    — Я что? Дед?
    — Это работа!
    — Видал я ее!..
    — Остынь. Это для рыбы. Для икры. А кто их делать будет? Велено, надо выполнять. Не для себя прошу. Не из прихоти.
    — Еще бы чего не было.
    — Значит, договорились?
    — Попробуем, — помялся Муха.
    — Почему так?
    — Мы ж с тобой дня не выдержим спокойно. Обязательно подеремся. А потом опять разбегаться надо. Хорошо хоть есть куда. А то что бы делали? Давно бы в глотки вцепились друг другу.
    — Ну это ты оставь.
    — Давай попробуем. Но если что— я снова на дрова, а ты уж как хочешь. Сам эти штуки делай. Кстати, так для тебя и безопаснее. Твой волк глядишь и забудет про тебя за это время.
    — Хватит об этом.
    — Да я не смеюсь.
    — Значит, я завтра за продуктами. А ты дом протопи', воды привезешь, чтоб лозу вымочить. Да и в доме порядок наведи, чтоб грязь в глаза не лезла.
    — А сколько их надо?
    — Чего? — не понял Николай.
    — Ну этого, что делать надо.
    — Двести корзин.
    — Не много ли?
    — Таков заказ.
    — Ладно. Покуда я на поселении, не шибко откажешься. Сделаю. Только где работать станем?
    — В соседнем со мною доме. Устраивает?
    — Хорошо. Ну, до завтра.
    — До завтра, — ответил Муха, выходя из дома.
    .. В эту ночь ему не спалось.
    Гребует мною. Ишь, намекает, мол куда с таким мурлом прешься? Убийца! Преступник. Всю жизнь по лагерям провел, а теперь в друзья набиваешься, иль разницу не видишь? Кто ты, а кто я? Пусть не сказал, но намекнул, что между нами пропасть. И моста через нее не перекинуть ни ему, ни мне, — думал Сеня. — А хотя на что я сетую? Он ведь иначе жил. Никого, кроме волков, не убивал. На нем ни пятна, ни клейма. Не то, что на мне. Уж и печати ставить негде. Всюду виноват. Кругом. Во всех грехах повинен. Разве может он со мной на одну доску стать. Согласиться в душе приравнить себя к убийце? Это ж все равно, что в пропасть головой. И он на последнее скорее согласиться, чем примириться со мной. Разные мы. Слишком разные. Хоть и человеки, и оба мужики. Но это с виду, а середки — ничего общего. Как два кармана. В одном — деньги, в другом-шиш. Да и мне до него уже не добраться. Не шагнуть. Шибко пропасть широка. Прошлое, как страх — за задницу держит, не дает сил шагнуть. А и шагни, так куда? Он не подвинется для меня. А срываться в пропасть — стоит ли? Опять же и было бы из-за кого? К нему сделай шаг, а он кулаки наготове. Не лезь! Не ровня! Да и на что он нужен кому? Было время — спасали, покуда понт от него был. А теперь среди своих ему места не нашлось. Не с добра же здесь на острове живет. Мало чем лучше меня. Так я хоть не по своей воле. Этот же, имея друзей, один остался. Как мытарь. Так я зато весело жил, а он за то что дураком был! А итог один. Эх, судьба! Проклятая падла, — вздыхает Сеня, поворачиваясь на другой бок.
    «Вот, к примеру, — Скальп — паскуда, ну кому его жизнь нужна? Что он доброго в ней сделал? Ни одного мужика поди, водкой не угостил. Не напоил допьяна! Никому папиросу не дал. А живет. И волк никакой за ним не ходит. Разве только я заместо зверя словлю его, как выйду на свободу. Уж я его не упущу», — рычит в поселенце зэк.
    На утро он встал тяжело. Всю ночь во сне видел перед глазами кулаки кентов, оскаленные, перекошенные злобой, черной ненависть лица. Слышал угрозы, проклятья. Тело болело так, будто не во сне, а наяву его избили. Не щадя.
    — Ох! Жизнь проклятая. Верно, спирт впрок не пошел. Вон, как всего ломает, — вздыхал Муха. И попив кипятка, тяжело ступая, направился к дому, указанному вчера Николаем.
    Надо работать. Надо как-то жить, чтоб не отправили назад в лагерь. Здесь — этот матрос. Но от него кулаком можно отбиться, волка — можно задавить, за него и срока не прибавят. От кентов не отмахнешься. Их много… И как бы здесь ни было плохо, все ж тут лучше, чем в лагере, — подходит к дому Сеня.
    Едва он растопил печь, и та, задымив, пустила в комнату столб дыма, в дом вошел старшина.
    — Привет фартовым! — сказал он.
    — Здорово, торпеда! — рассмеялся Сеня.
    — Дымишь?
    — От лягавых маскируюсь.
    — А где ж они?
    — А волки!
    — Ох! Ну и черт ты! — хохотал Николай.
    — Боюсь, чтоб меня с тобой не спутали. Вот и подпустил. Мы завсегда в тумане, да в дыму работали. Одним словом — под шумок. А ты — иначе.
    — Значит, контакты с волками налаживаешь?
    — Ага! Заманю. А там и твоего врага приловлю.
    — Хитро.
    — Волк волка знает как поймать, — усмехнулся Муха.
    — Все это хорошо. Но сначала пошли поедим. Тебе нельзя без завтрака оставаться. Заодно и тут печка обгорится. Дым выйдет. Отсырело все. С час нужно обогревать. А там и работу начнешь.
    — Лады.
    — Як обеду вернусь.
    — Курева мне возьми.
    — Помню.
    — И бутылку. Тоже на запас.
    — Спирт есть, весь бери. Твой он. Мне после контузии этим увлекаться нельзя. Голова болит от него.
    — Ничего! Я за двоих один управлюсь, — ел Сеня и посмеивался.
    — В этом нет сомнений, — хохотал Николай.
    Позавтракав, они вернулись в дом.
    — Сегодня протопи хорошо. Воду вот в эту бочку набери. И подмети здесь. Потом вот эту лозу видишь, еще на чердаке полно забит. Так вот ты ее в бочку сунь. Побольше. Пусть отмокает. А сам иди отдыхать. За корзины завтра возьмемся. А чтоб не скучно тебе было, вот папирос возьми. Пару пачек хватит до моего приезда?
    — С лихвой.
    Ну давай! Я пошел, — вышел моряк.
    Сенька, вздохнув, подложил дров в печь. И, взяв ведра, пошел за водою. Он видел, как отчалил катер и, пробиваясь сквозь лед, пошел н поселку. Муха вздохнул. Набрал воду. И, разогнувшись, онемел. Прямо на берегу, откуда недавно отошел катер, сидел матерый сильный волк. Он рычал вслед виднеющемуся катеру. С клыков капала слюна.
    Зверь даже не повернул голову в сторону Мухи. Не обратил на него ни милейшего внимания. Вроде не было тут Сени, а если и был, то не был ею врагом. А другом. Понимающим его. Своим кентом.
    У Мухи даже волосы на голове зашевелились. Не только моряк, а и этот зверь думает, что он с ним одной крови, одной породы. И враги у них общие.
    Зверь с ненавистью смотрел на катер. И рычал. Вроде проклиная Николая, желая ему смерти. Вот только приблизить ее не мог. Далековато. И щелкал зубами зверь. Снег когтями рвал от досады. Кусал его.
    — Ушел… Уше-е-е-ел! — кричал он, задрав кверху морду.
    — Кур-рва хвостатая! Лярва! — кинулся к нему Сенька, сам не зная зачем, за что? С голыми руками! Кинулся на волка волком.
    Зверь оглянулся на топот. Удивленно уставился на поселенца, вроде спросил:
    — А тебе какое дело?
    Но Сеню уже нельзя было остановить. Он летел как камень, падающий вниз. То ли на чью-то голову, то ли навстречу собственной смерти. Он не обдумывал. Бежал не размышляя. Волк отскочил на несколько шагов. И Сенька, с трудом изменив направление, помчался за ним. Зверь отступил еще. Словно выманивал Муху из села в тундру. Где каждая кочка — помощница.
    Сенька скакал через сугробы, не останавливаясь. По пути кол; где- то вырвал. И, подняв кверху, побежал быстрее. Волк еще отступил. И приготовился к встречному прыжку. Но Сеня заметил. Миг и волчья оскаленная пасть клацнула у самой левой руки. Совсем незащищенной. Кол опустился на снег. Сеня резко развернулся. Секунда. Зубы зверя рванули телогрейку. Кол задел по спине. Еще прыжок. Удар в колено. Кол по голове хорошо проехался. Вон как глаза, от злости загорелись. Присел. Еще прыжок. У самого бока зубы полоснули. Кол по ногам пришелся. Взвыл от боли. Но не отступает. Опять прыжок. Сеня так замахнулся, рассчитав удар, что зверь мешком отлетел. Муха кинулся к нему обрадованно:
    — Что, падла, получил?
    Но слишком рано торжествовал. Волк подскочил, черные молнии глаза метнули. Как они были похожи в эту минуту на глаза Скальпа. Это он! Он! И кол, сжатый в руке, показался ножом. Надежным другом.
    Но… Зверь понял. И, собрав остаток сил в комок, увернулся от удара. Размашисто, быстро побежал за село. На околице он присел! Поднял морду кверху. Взвыл коротко, словно поклялся отомстите и Мухе. А потом, сорвавшись, вихрем умчался в тундру.
    Сенька ничего не рассказал вернувшемуся из поселка Николаю, а тот ничего особого не приметил. Работа вся была переделана и к Сене у него не было никаких претензий.
    А тот долго молча размышлял, ну почему он кинулся на волка. Ведь тот и впрямь ничего ему не сделал плохого. А вот Николай? Ну кто он ему? Кто? Сосед? Так и Скальп был соседом. По бараку. Человек? Ну и что? Не рваться же вместо него в волчью пасть! Мужик. Но и это не довод! Хотя что ж — приступ был — он спас! Кенты и пих случаях орали: — «Молчи!» А то и матом… За сплетню чуть не угробили. Хотя и этот. За бутылку. Но он ему весь спирт отдал. Нею канистру. Сам. Не просил Сеня. Значит и впрямь не в бутылке /(ело. Не в ней. Нет! Украл! Без спросу! Кенты за это и убить могли. Хотя свои! Свои! А этот совсем чужой. Попадись тогда— угрохать мог! А вот теперь вступился. И ни за что! Смешно! Верно и впрямь гак бывает, что человек человека может спасти от смерти, приняв все па себя. А почему — да кто его знает? Но из стыда решил никогда в гом не сознаваться старшине.
    А тот теперь каждое утро садился у печки. И, разобрав лозу, учил Сеню плести корзины. У Николая это ловко получалось. У Мухи — нет. Непривычные к работе руки — не слушались. Сеня чертыхался. Вскакивал. И только самолюбие — не уступать морячку ни и чем, снова усаживало его за дело.
    — Слушай, а с чего ты убийцей стал? — спросил однажды Николай.
    Сеня опешил. Но потом ответил:
    — Так пришлось.
    — Ну я вот немцев убивал. В войну. Так они — враги. А ты-то за
    что?
    — Тоже врагов. — Каких?
    — Кентов. За что?
    — За откол от малины.
    — А зачем?
    — Чтоб не «стукнули», чтоб выжить.
    — И скольких убил?
    — Тебе зачем? — огрызнулся Сеня.
    — Всяк врагам счет ведет.
    — Врагов много. Пришил только двоих. Больше не дали. Засыпали. Хотел и третьего. А он с лягавыми связался. На них работать стал. Да и что с него взять— налетчик! Продажная шкура! Тут и поймали.
    — Ну и пускай бы малина с ними разделывалась. Ты зачем в это влез.
    — Мне платили. Я и убивал. — А какой срок получил?
    — Будь здоров! Да на Чукотке в лагере— за «суку» добавили. Полжизни по лагерям провел. А все из-за говна. Ведь не за здорово живешь. Облажавшихся убивал. Двое убитых, двое нет, вот и все, что есть на счету.
    — А кличка у тебя была? — спросил Николай.
    — Имелась. Как же без нее?
    — И какая?
    — Муха. Что? — не поверил Николай.
    — Муха, такая кличка моя среди кентов.
    — Ну и муха! Ты же погляди на себя! Что общего у тебя? Ты ж целый бык!
    — Был бык. Да не стало. Осталась муха, — отозвался Сеня.
    — Из-за чего же тебя так обозвали.
    — Был случай. Просто так клички не дают, — замолчал поселенец.
    — А тебе за что?
    — Да-а. Что там особого. Откололся от малины один фартовый. Вор «в законе», медвежатник. По сейфам был большой мастер. Любой умел открыть без следов. Такие в малине — дефицит. Их берегут пуще глазу, ублажают. Все им дозволяется. Ну и этому. Тоже… Он и обзавелся бабой. Она ему мозги свихнула. Мол отойди, завяжи с ними. Он и пошел у юбки на поводу. А знал много. Слишком много. К тому же баба могла его заставить заложить всех нас. Один раз удалось же ей! А мы знали — бабы не умеют остановиться. Всегда мертвой хваткой в мужика вцепятся. Так и эта. Уж выйти замуж, так не за бывшего вора, а за раскаявшегося, за сознательного. Чтоб потом им всю жизнь помыкать. Ну и решила малина убрать его. Совсем. Меня на это дело и послали. Заплатили хорошо. Что ни говори, трудностей немало было. Жил этот медвежатник в общем четырехэтажном доме. А значит, попасть к нему надо было так, чтобы никто не увидел, не заметил и не заподозрил. А значит— глубокой ночью. К тому же и жил этот фрайер на четвертом этаже. В квартире бабы своей.
    — Ну, а причем — муха? — перебил матрос.
    — Так вот слушай. Вошел. Уже под утро. Глянул. А он один. В постели. Тряхнул. Баба его оказывается на работе была. Ну угрохал. И только в дверь — слышу, кто-то ключ вставляет. Догадался, что баба пришла. И на балкон шмыгнул. Она враз к нему. Я глянул — водосточная труба рядом. Я сиганул. Молодой ведь был. И по ней вниз. А когда баба потом во двор выскочила, все кричала: «Муха! Муху ловите!» Свихнулась, короче. Это когда я метнулся на трубу — она меня за муху приняла. Так и прозвали «Мухой». Навроде этой, что летает. Баба с дури так орала, а меня эдак наградили. За удачу, за невидимость. Умение улететь. Да только вишь как я долетел? До самой Чукотки. Все моей жопе не сидится. Летаю. А где сдохну, не знаю сам. Может тоже, как муха, где-нибудь на помойке или под забором, — опустил голову Сеня.
    — Да. Ну и жизнь у тебя! Хуже волчьей. Не позавидуешь.
    — Конечно. Но вот так всегда у меня. И в лагере. Никому худого ничего не сделал. А врага нажил — хуже волка. До смерти его буду помнить. Он не только мне, всем гадил. Он волк из волков. А жив. И ни одна чума его не берет. Ничей нож его не достал. Ничьи руки его поганую жизнь не укоротили. Я весь остаток своей жизни отдал бы только за то, чтоб его мертвым увидеть. И не просто мертвым, а убитым. И не хуже, чем я сам его отделал бы!
    — Сам думай. Иль лагери не надоели. Сгниешь ни за понюшку. А на черта жил? Ты хоть до свободы доживи! Язва ведь у тебя. Желудочная. Вон как изводит. А ты еще глупости замышляешь. Лечись. И доживи хоть последние годы как человек. Остаток лет не всади в задницу. Или она у тебя вместо головы на плечах растет? Иль в лагере лучше, чем на свободе?
    — Не тебе говорить, не мне слушать, — отмахнулся Сенька.
    — Так вот и живи спокойно.
    — А ты чего жалеешь меня?
    — Я? — удивился матрос.
    — Ты!
    Николай смутился, потом сказал:
    — Я на войне полжизни оставил. Жена увидела мою рожу — к другому ушла. Испугалась. Больно страшный я стал. А я и теперь ее люблю. И уехал сюда. Сам. Пусть она будет счастлива с ним.
    — С кем?
    — С моим другом.
    — Ого! — присвистнул Соня. — Да я бы их обоих бы пришил, — сказал он.
    — А зачем. Любовь этим не вернешь. Тем более, что теперь у них двое детей. Их сиротами оставлять? Но при чем тут детвора? Пусть живут спокойно. Мне некому мстить. У меня нет врагов. С детьми не враждуют. С бабой тоже. С другом? Но ведь она сама его избрала.
    — Так ты женись на другой.
    — На ком?
    — Какая понравится.
    — Эх ты, Сенька! В жизни все сложнее. Баба— не казна. Ее не возьмешь так просто. Какая мне понравится, я ей не по душе. А какой я полюбился — она мне не нужна. Знаешь, есть пословица — рада б за пана, да пан не берет. Так вот оно и всегда.
    — А я думал, ты к бабе ездишь, — разочарованно протянул поселенец.
    — Не к бабе. К матери. К нашей. Ее сын меня спас, а сам утонул. Я рассказывал тебе. Она в Оссоре живет. В поселке на том берегу. Вот я и езжу к ней. Наведываю. Помогаю. То дров порублю. То зайцев подвезу. Мелочи это все. Но ей от того теплее. И мне отраднее, что она меня всегда ждет. Как своего сына.
    — И не упрекнула?
    — За что?
    — Как? За сына?
    — Упрекать не за что. Ему виднее было. Каждый волен распоряжаться жизнью своею. Тем более тогда. Я был без памяти.
    — Странный ты, — качнул головой Сеня.
    — Почему?
    — Зазря живешь.
    — Впустую. Не совсем. Я здесь нужен. На острове.
    — Но с этим любой мог справиться.
    — Справ.иться может и не мудрено. Это верно. Труднее выжить здесь. А я выжил. И никому не стал обузой. Думаешь это легко? Нет! Но я сумел себя заставить жить здесь добровольно! И быть нужным!
    А что ты за это будешь иметь? — не выдержал поселенец.
    — Не знаю, — развел руками Николай.
    — То-то!
    — Но я об этом и не задумывался.
    — Не на волков тебе нынче охотиться надо! Не за ними гонять. А жизнь устроить, — задумчиво говорил Сеня.
    Я однолюб, к несчасть ю.
    — А  значит, дурак.
    — Ну ты, полегше! — крикнул матрос. И Сенька замолчал. Меж ними снова легла пропасть. Холодная, бездонная…
    — Потому вот видно и тебя мне жаль. Беспутного. Сам коряво живу. А ты и того хуже, — сказал вдруг Николай и замолчал.
    …По весне, когда стаял снег, приехали в Ягодное рыбаки. Устроились в домах. Село наполнилось шумом, голосами. Берег ожил. Но к Сеньке никто из них не подходил. Не знакомился. Не заводил разговор. Он тоже ни к кому не набивался. Научил его Николай солить, коптить рыбу и поселенец целыми днями был занят своей работой. От коптилки на шаг не отходил. Нравился ему вид балыков, тешек, что красными гирляндами заполнили всю коптилку. Запах его работы был приятен всем. Песцы, лисы, даже осторожные горностаи, приходили попробовать свои силы и, пытаясь обхитрить поселенца, норовили стянуть недозрелую, нежную тешу или балычину. И Сенька гонял их целыми днями от коптилки, уставал к концу работы до полного изнеможения. Подстегивало еще и то, что за эту работу ему хорошо платили.
    Сеня пропадал в коптилке целыми днями. Пропах дымом, рыбой. Редко виделся с Николаем. Да и не до него ему было. С утра получал рыбу. Потом разделывал ее. Солил. Потом готовил тузлук. Обрабатывал коптилку. За неделю, пока рыба солилась, ездил в тундру за дровами, чтоб меньше было забот зимой. Там выбирал березу. От нее у балыков появлялся свой особый вкус и аромат. А тешка при копчении березой — золотом отливала. Радовала глаз. Дразнилась сочностью. В такую впиться — за уши никого не оторвешь. Сеня старался. Развешивал рыбу равномерно. Чтоб каждую дымком охватывало, чтоб тепло подавалось ровно, без перегрева. Чтобы не потрескался, не повял от него ба лык. Коптилку никогда не забывал закрыть. Чтоб мухи в неё не налетели. Не засидели продукцию, не испортили его работу. Все балыки и тешу сдавал только первым сортом. Понемногу коптил рыбу на зиму для себя и для Николая.
    Теперь даже кассир стал с ним вежливее. Вручая зарплату Сене, мастером его называл. По плечу похлопывал заискивающе. Все просил у поселенца тешки для жены. И не отворачивал от Мухи морщинистую, лысую мордашку. А улыбался, всеми складками. Для подписи на ведомости свою самописку протягивал. Просил только чтоб не плевал на нее Сеня. Мол, не карандаш. И без того пишет. Но когда поселенец забывался, не ругал его, как прежде. А молча вытирал носовым платком.
    С Николаем не до драк было. На них попросту не оставалось ни сил, ни времени. Путина на Камчатке — пора забот. Пора коротких, усталых снов. Пора радости и тяжелого труда. В работе забыл Сенька о своем лютом враге «Скальпе», а Николай о волке. Сезонные рыбаки и те работали без обеда. Не до того.
    В заботах проходило лето. На висках, на макушках деревьев ранняя осень первые залысины сделала. И вот тогда приехали на остров школьники. Собирать грибы и ягоды. С лукошками они уходили в тундру с утра. С ними на скрипучей телеге ездил старик. С ружьем. Внимательно следил, чтобы дети не убегали далеко, чтоб никто на них не напал.
    К вечеру усталые ребятишки возвращались в село. К костру. К наваристому грибному супу, к жареной рыбе. С любопытством смотрели как медведица и медведь купают в речке двоих медвежат, появившихся у них весной.
    Медвежата совсем не боялись людей. Они охотно играли с детьми. Выпрашивали сахар. Забавно кувыркались через голову. Боялись они только холодной воды. От нее убегали несмотря на шлепки медведицы. Но пойманные самим медведем они хоть и визжали на весь остров, но вырваться не решались! Отец был куда как строже матери. Его малыши побаивались.
    Все на острове привыкли друг к другу. Песцы, растолстевшие за лето на рыбе, даже бегать разучились. Лисы, прирученные детьми, в дома забегали. Горностаи и те перекочевали ближе к селу и совсем не пугались детей.
    Соболи, кунички, белки, отъевшиеся орехами, шишками, грибами, предпочитали лучше отсидеться под стланниковым кустом, чем убегать (гг детей. Да и не трогали их ребятишки. Не гоняли, не свистели вслед.
    Дети увешали все село грибами. Просушивающиеся на солнце гирлянды грибов темнели, пахли тундрой, последними днями лета. И хотя тго не было очень заметно, все знали, что зима приходит в эти места без длительной подготовки. Ударит мороз. Скует, заморозит все живое, л потом снег повалит. Засыплет все.
    Но пока… Тащит белка орехи. Грибы на ветках развешивает. Медведь с малышами и с матухой, усиленно ловят рыбу. Едят помногу. На зиму жир копят. Скоро в берлогу. Спать. Всю зиму. Берлога уже готова. В ней много стланниковых веток, чтоб малышам теплее было. Медведь даже бревно поставил. Чтоб спустились дети в берлогу, без ушибов. Сверху, над берлогой, толстую крышу сделал. Иначе нельзя. Дети есть. Их беречь надо.
    Николай помог медведю сделать крышу. Чтоб не рухнула она на семью. Не придавила, не сделала шатунами. Надежно закрепил он бревна в земле. На них наносил веток, травы, мха. Сверху еще с десяток стланников положил и ушел. Думал, что медведь его помощь за свою работу примет. Но тот понял все сразу. Издали почуял, что Николай над его берлогой работал, по-соседски, по-мужичьи помогал. Медведь давно привык к Николаю и всегда принимал его помощь. Помнил крепко постаревший медведь, как спас его медвежонка от неминучей смерти одинокий мужик, живший на острове отшельником.
    Давно это было. В тот год у медведя появились на свет два медвежонка. Первенцы. Шустрые, беспокойные. А один— особо. Все бока за зиму протолкал. Все кричал.
    И только по весне, когда вылезли медведи из берлоги, поняли, что один медвежонок совсем больной. Неопытен был медведь в строительстве берлоги. И потому земляная стенка, возле которой спал тот медвежонок, была самой холодной. Северная сторона. Она и застудила малыша.
    Не доверял тогда медведь людям, но к кому обратиться? Никто, кроме Николая, не мог помочь малышу. И, подтолкнув больного медвежонка к самым дверям его дома, заставил ждать человека. Тот вышел. Медвежонка на руки взял. Внес в дом. Две недели не выпускал. Поил разогретым медом, салом. Закутывал, в ватное одеяло. Клал в тепло. И ожил малыш. Через месяц, подрос, стал толстым, сильным. Поверил человеку медведь. Полюбил его. Перестали они бояться друг друга. Да и чего бояться? Знал медведь — не убивает никого человек. Не обижает. Звери в тундре его не боятся. Вот только волки… Но их самих в тундре никто не любил.
    Сеня не раз видел медведя. Но подходить к нему так близко, как Николай — не решался. А теперь и тем более — не до кого ему было. За лето на острове были построены две дополнительные коптилки и поселенец едва успевал управляться.
    Ночами он спал неспокойно. То ему казалось, что дрова в коптилке загорелись жарко и испортили всю рыбу. Он вскакивал, бежал проверять. Но все было в порядке. И свалившись где-нибудь около коптилки, засыпал Сеня ненадолго. И виделось ему будто угли совсем остыли. Березовые чурки не дымят. Он снова подскакивал…
    За лето он похудел. Стал быстрым. Вот только желудок стал прихватывать все чаще. Порою ночами не мог уснуть. Все виделось, что Скальп, ухмыляясь, то колет его в живот иголками, то стеклом разрезает желудок.
    Сеня просыпался, хотел вскочить, но боль удерживала. Не давала встать. Этого никто не знал. И поселенец хотел теперь лишь одного. Хоть бы день отдыха. Единственный день. Чтобы можно было лежать на постели, не вставая. Целый день, не надрываться рыбой, водой, дровами, мешками с солью. Ведь все три месяца он не видел ни одного выходного, ни одного спокойного часа, ни одной свободной минуты. Одежда уже колом на спине стояла. Некогда. Щетиной такой зарос, что медведи завидовали. За своего принимать начали. В баньку бы сходить. Некогда.
    «Вот так наверное и сдохну где-нибудь в коптилке. А этот плешатый кассир, приняв меня за копченую чавычу, взвесит вместе с балыками», — думал Сеня.
    — Привет, Сень! — вдруг услышал он за спиной голос Николая.
    — Привет!
    — Ну, как тебе можется?
    — Как видишь. По малой нужде отскочить некогда.
    — Покрепись еще немного.
    — Креплюсь. Покуда жив.
    — Хороший год у нас выдался, — улыбнулся Николай.
    — Чем же?
    — Рыбой весь район обеспечили. Грибов сдали два плана. Редкая удача. Икры ни килограмма не забраковали. Вся первым сортом пошла. Такого дохода госпромхоз никогда еще от Ягодного не получал. Что значит— остров попал в надежные руки!
    — Сито, а не руки, — отвернулся Сеня.
    — Почему?
    — Требуха изводит. Боюсь не выдержу.
    — Две недели осталось. Не больше. А потом я тебя в район отправлю. Лечиться. Заодно и отдохнешь. Сам видишь, не одному тебе так приходится. Все так работаем.
    — Так, а я что? Я не жалуюсь. Просто сказал.
    Но вечером Сенька не выдержал. После приступа пошел домой, не видя земли под ногами. Она крутилась перед глазами черным колесом. Не помнит, сколько лежал распластавшись на полу. Царапая изъеденными солью, почернелыми пальцами, бездушный, терпеливый пол. Стены вздрагивали от криков, стонов, но никто не пришел к нему. Никто не хватился, не поинтересовался.
    — Корми их! А им все мало! Сколько я вам рыбы сдал, а прихватило — никому не нужен. Обжоры проклятые! У вас вместо души и сердца один желудок!! — и, разозлившись на всех и на самого себя, напился вдрызг.
    Вечером он проснулся оттого, что кто-то звал его от порога:
    — Сенька.
    Ну чего? — отозвался поселенец
    Что с тобой?
    — Сплю.
    — Коптилки остыли.
    — Ну и хрен с ними.
    — Что?
    Пропади вы пропадом с ними вместе!
    — А ну встань!
    Иди-ка ты.
    Николай чиркнул спичкой.
    — Ты что сказал?
    — Что слышал.
    — Сволочь ты! Я так и знал, что нагадишь рано или поздно. Проявится в тебе гнилая душонка. Скотина! Опять напился. Не мог двух недель выдержать, расплылся, как баба.
    — Кто баба? — встал Сенька. И, нетвердо ступая на ногах, двинулся на Николая.
    — Иди проспись! — оттолкнул его тот.
    — И пойду! Спать! Мне ни к чему выслуживаться перед госпромхозом. Отбуду свое и прощевайте! Это тебе нужно! Вот и иди! Сам копти! Лижи им задницы! Всему начальству! Но не моим языком!
    Резкая пощечина сшибла с ног. Сеня упал. Дверь захлопнулась. Стало темно и тихо. Сеня спал. Спокойно забылся в пьяном сне. Николай всю ночь сам дежурил у коптилки. А утром увидев, как поселенец торопливо подскочил к коптилкам, успокоился. Решил сходить в тундру.
    Сегодня сезонные рыбаки работали в Ягодном последний день. Вечером они уедут. Николай отвезет их в райцентр и снова опустеет село. Кончилась путина. Еще недолго будет коптить рыбу поселенец, а потом — все. Придет в Ягодное зима.
    Николай неторопливо идет в тундру, в руках банка бензина. Последнее логово сегодня нужно обработать. Поздние волчата появились у третьей волчицы. Это Николай понял три дня назад. Надо торопиться пока волчата не набрали силы. Пока не могут бегать. С этим надо спешить.
    Моряк ускорил шаги. К обеду нужно успеть, вернуться в село. Перевезти вещи рыбаков в поселок. А там и людей. Они уже соскучились по домам. По семьям. А потом и с Сенькой надо помириться. Вдвоем они быстро перекоптят всю рыбу.
    — У-у-у — доносится до слуха истошно.
    — Что? — моряк ушам не верит. Оглядывается. Сзади, не более, чем в пяти шагах от него стоит волк, незаметно преследовавший его от самого села. Морда зверя оскалена. Словно улыбается.
    Николай глянул вперед— там тоже… Вожак. Моряк понял — он окружен. От села далеко. Крикни — никто не услышит. И ружья взял. А волки — вот они. Совсем рядом. Словно поняли, зачем он здесь появился и решили устроить на него облаву. Вокруг — ни деревца. Ни души. Ни голоса. Ни звука. Ни палки, чтоб взять в руки. А волки приближаются. Медленно, нагло, уверенно.
    Его ждали до самого вечера. Искали всюду. Звали. Но Николай уже не мог их услышать. Лишь потом кто-то из рыбаков предложил поискать старшину катера в тундре. Пошли гурьбой. А через пару часов почти все назад вернулись. В тундре искать старшину остались лишь те, кому очень хотелось еще сегодня вернуться на катере домой. Но не нашли. Утром решили продолжить поиск. В тундру ушел один. Сам охотник. Он хорошо знал остров. Остальные рыбаки собираться стали.
    Сенька, развешивающий рыбу в коптилке, был обеспокоен. Что-то саднило душу. Но он думал, что это из-за вчерашнего разговора — успокаивал себя как мог.
    Часа через три, все, кто был в Ягодном выскочили на улицу от крика. Прибежавший из тундры охотник от страха был непохож на себя.
    — Где он?
    — Там! — показывал он рукой в тундру.
    — Что с ним?
    — Волк его разорвал.
    Сенька кинулся в тундру. Но его удержали. Не пустили. Вызвали милицию из района.
    Вечером рыбаки похоронили Николая. И вскоре уехали домой. Их отвез в поселок другой. Старый катеришко хрипло прогудев, попрощался с могилой прежнего хозяина. И люди, оглянувшись на Ягодное, в последний раз добрым словом вспомнили Николая.
    Всю ночь сидел у его могилы Сенька. Не верилось в случившееся. И он говорил со старшиною, как с живым:
    — Прости меня. В боли своей забыл я о тебе. О твоей смерти, что ко пятам за тобою ходила. Предупредить не успел. Ан и ты забыл, что у твоего, единственного в жизни врага был наготове свой капкан — капкан памяти, капкан вчерашнего дня. Меня ты берег. А сам не выжил. Вот и остаешься здесь навсегда. На своем острове. Единственным президентом его. Один. И только я — шелапуга непутевая, лучше твоих друзей знаю тебя. И буду помнить. Всегда. Мне бы вместо тебя в эту могилу лечь. Ведь жизнь уже мне ни к чему. Но твой враг меня не одолел. Он был предназначен только тебе. Как рок! Прости меня, Колька! Прости! Я, растерявший душу в лагерях, вовсе жизнью не дорожил. Но если б можно было, если бы это помогло, свою бы с радостью тебе отдал.
    Ночь скрывала трясущиеся руки Сеньки. Но что это? У могилы, совсем неподалеку от поселенца, сидел медведь. Чавкал. Никто кроме него не знал, как выследил и поймал он в тундре того волка. Как долго драл его когтями. И принес сюда. Зачем? Но зверь и сам не знал. За мертвого друга живому врагу отплатил.
    …Медленно причалил к острову катер. Сошедший на берег человек подошел к могиле. Снял шапку. Постоял. Тронул за руку поселенца:
    — Пошли, Сеня! Пошли!
    — Куда?
    — На Сахалин поедешь. На поселение. В лучшие условия. Подлечишься. Тебе нельзя оставаться.
    Катер тихо отчалил от берега. Побежал, рассекая волны, все дальше от Ягодного. Сенька держался за поручни. Все смотрел остекляневшими, остановившимися глазами туда, где был похоронен Николай. Он уезжал. Вокруг шумело море…

КЛЕЩ

    Беник сидел в холодной комнате. Зябко поеживался. Растирал руками продрогшие колени и все косился в окно. Бурчал недовольно:
    — Центр. Район. Территория — половина Эстонии! Чем хвалятся? Ни одного приличного заведения для культурного человека нет. Не знаю за Эстонию, но только эта дыра самая что ни на есть поганая! В магазинах — одна селедка, на улице — одни старухи. То ли дело Одесса! Выйдешь на Дерибасовскую, каких только женщин нет! Все веселые, нарядные. Подойдешь — обязательно уговоришь. А магазины! Чего в них только нет! Поневоле вором станешь. Тут же, кого воровать? Эх, деревня! Лаптежники, скобари одни тут живут, — морщится Беня и смотрит на себя в осколок зеркала, оставленный прежним хозяином.
    — Такая наличность здесь пропадает! В этой яме! В дикарстве! — разглаживает Беня морщинки, собравшиеся на лбу. И, горестно вздохнув, оглядывает жилище. Из сырых, захолодевших углов несет враждебностью. Паутина, запустение, пыль смотрят на Беню серыми застывшими глазами.
    Поселенец брезгливо сплюнул, и, ссутулившись, пошел за дровами, какие ему разрешили брать. Неохотно печь затопил. Принес воды. И, подняв огрызок веника, смел паутину, пыль. Потом до ночи отмывал с мылом свое жилье. Стены, пол, окна ожили, словно помолодели, а поселенец все еще мыл их, скоблил. Даже стол приобрел нормальный вид. И, попросив у соседа извести, побелил печку.
    — Пусть не в Одессе, но одессит здесь живет, — пыхтел поселенец. Закрыв отмытые окна свежими газетами, сел у стола, закурил, огляделся. Теперь комната имела вполне приличный жилой вид. И Беня умытый, переодетый в чистую одежду, расхаживал по комнате горделиво.
    — Конечно, не хоромы, но и не лагерь, — рассуждал он сам с собой. И передернул плечами, вспомнив, где он был еще три дня назад.
    …Усть-Камчатск. Сюда отправляли только за самые страшные провинности. Лагерь продувало всеми ветрами. Насквозь. С одной стороны — море, с другой — река. От ветров и морозов разве укроешься за проволокой? Вокруг ни жилья. Лишь тундра, то под дождем, то под снегом стонет. А человеку — живой душе здесь каково? Небо всегда серое, злое, на самые плечи лечь норовит.
    Коренным жителям здесь тяжело, а каково приезжему, да еще одесситу? Любимцу удачи и женщин? Впервые познавшему холод лишь тогда, когда ему надели наручники. И леденящий голос милиционера сказал совсем жестко:
    — Пошли, Клещ.
    Сопротивляться было бесполезно. И наверное, в отместку, в насмешку за все, прислали его из теплых мест на самую Чукотку. Но там еще хоть можно было тряхнуть кентов. Жить с их помощью. А вот в Усть-Камчатске… Не выручил и веселый одесский нрав. Ни кулаки, ни угрозы не помогли, кентов он для себя не сыскал. Перевелись они на холоде. В хамсу измельчали. Пришлось работать самому. Это помогло. Заработал право на поселение. Неважнецкое место. И все ж не лагерь. Тут хоть наполовину сам себе хозяин. Никто хлеб на пайки не порежет. Вот буханка. Ешь хоть всю сразу. И селедка. Ничего. Как-нибудь надо отбыть свои пять лет, а потом — назад, в Одессу.
    Одесса… Вспоминаются улицы, напоенные запахом цветущей белой акации, каштанов. Гомон людей. Ленивое, южное солнце.\рыло ли это? Или только приснилось?
    — Нет! Было! А как-же иначе? Там он прожил всю жизнь! Там его любили! А он? Увлекался. Случалось такое. Но ненадолго. Его сердце любило тепло и удовольствия. А кто это не любит?
    — Крепись, Беник! Пять лет — не жизнь! — успокаивает себя поселенец. Но кто это стучит в стенку так зло? И ругается. На кого это? На пего?
    — И чего бормочешь? Угомона на тебя нет! Иль не видишь, который теперь час? Сам не спишь, другим не даешь! Понаедут тут всякие! — ругался кто-то зло.
    — Послушай, соседка, нам здесь долго жить! Зачем ругаешься?
    — А мне плевать, кого сюда поселят. А будешь орать — милицию вызову и все тут.
    Клещ замолчал, мысленно обложив бабу таким одесским матом, что ей, знай она о том, всю ночь бы не спалось.
    На утро Беник пошел в милицию, узнать, куда его направят работать. Начальник милиции, завидев его, спросил:
    — Ну как? Отдохнул? Осмотрелся?
    Где там отдохнул? До часу ночи грязь от прежних жильцов вычищал!
    — А ты чего хотел? Дом — новехонький? А за какие такие особые заслуги? Я здесь в Тигиле уже вон сколько лет живу, а квартира не лучше твоей! Так у меня семья! Дети! Добавь и биография не твоей чета! Всю жизнь на Севере тружусь! Как человек! И не жалуюсь! Грязь! А руки на что? Не нравится? Поезжай назад! В лагерь! Такой подарок — никому здесь не нужен. У нас в районе таких, как ты единицы. А в селе — ты первый! Не было заботы на нашу голову, так прислали! — глянул он на Клеща зло.
    Беник даже онемел от подобного гостеприимства.
    — Кочегаром будешь работать! — гаркнул начальник отдела милиции. И сказал кому-то по телефону сердито: — Ты его там не очень балуй. Он из категории наездников. Конем не был! Так ты его запряги.
    Это не очень понравилось Бене, но возражать, спорить с начальником милиции — опасался. Но, как говорится, не так страшен черт, как его малюют. И поселенцу пришлась по душе маленькая, уютная котельная и механик — добродушный, мягкий человек. Он объяснил новичку, что ему нужно будет делать, когда выходить на работу, каковы его заработок и льготы. И, выдав спецовку, простился до следующего дня.
    Клещ, вернувшись домой, пересчитал наличные. Деньги еще были. Их хватило бы на год жизни без забот и работы. Но поселенцу вспомнился начальник милиции и пришлось забросить все мысли об отдыхе.
    Каждый день Беня работал в котельной. Сдавал смену хмурому, неразговорчивому старику и шел домой. В магазинах с наступлением холодов появилось мясо. Всякое. Тут и медвежатина, и оленина, и даже куропатки.
    И Беник ожил. Вот только одно его мучило — скука. Негде было развлечься, нечем было заняться в селе. Знакомства с ним никто не хотел заводить. Оно и понятно, в райцентре жили с десяток русских, они крепко держались друг за друга. Остальные — коряки. С ними как говорить, не зная языка?
    Беник же был не из тех, кто легко отступает. И решил хоть как-то скрасить свое одиночество. Однажды под вечер собрался в кино. Щеголевато баки причесал, волосы набриолинил. Надел новую рубашку, бабочку прицепил. И… Кто-то стукнул в дверь. Беня удивился. До сего дня никто даже не оглянулся на него. А тут… Когда он сам решил выйти «на охоту», кто-то пришел.
    — Войдите! — бросил он через плечо.
    — Сосед! Помогите! — вошла совсем молодая женщина. — Вы не сможете побыть с дочкой? — просительно смотрела она на Клеща.
    — С вашей? Если она такая же, как вы, — то с удовольствием.
    — Меня на работу вызывают срочно. А дочь больна. Оставить не с кем. И с собой взять не могу. Холодно в кинобудке.
    — А вы киномеханик? — удивился Беня.
    — Да, — глянула она на часы досадливо.
    — Ну что ж, ведите сюда вашу мадемуазель.
    — Ведите! Ей же только восемь месяцев.
    — А что же я с нею делать буду? — вскрикнул Беня.
    — Покачайте. Она спокойная. И соску дайте. Я через полтора часа приду, — глянув еще раз на часы, она вскочила. А вскоре принесла ребенка, молоко и пару пеленок.
    — Договорились? — спросила она онемевшего от удивления Веника и умчалась.
    — Хм! Да! Всякое видел. Всяких женщин. Но такую! Не зная меня — нате вам! Наверное одиночка, раз дите оставить не с кем, — решил Беник, и растерянно глянул на малышку.
    Девочка не спала. Смотрела на него не менее удивленно и не знала— плакать ей или смеяться. Кругленькое личико ее спряталось в пеленки. Из них виднелись лишь глаза. Девочка… Когда это было… Сколько лет прошло с тех пор? Беня вспоминает Одессу. Сырую холодную квартиру. Мать. Она постоянно болела. А потом и совсем слегла. Две девчушки — его сестренки, то ли грелись ее уходящим теплом, то ли ее согревали своими крохотными тельцами. Сколько им было тогда? Они были близнецами. Пожалуй, по полтора года. Они не умели смеяться. И не умели плакать. Даже есть просить разучились. Лежали молча, с серьезными личиками, как две старушки.
    Сколько лет было ему? Десять? А может чуть меньше? В тот год умерла мать. Умерла молча. Тихо. О ее смерти он и не узнал бы, если бы не сестренки, поднявшие дружный рев. Они заплакали впервые. И сразу по-взрослому. Этот крик выкинул его на улицу. Ведь надо же им что-то есть. Отец не вернется. Никогда. Он бросил их. Бросил и забыл. А девчонки уже три дня ничего не ели.
    В тот день он долго ходил по городу. А к вечеру — повезло. Стащил у одного тугой кошелек. И, набрав молока, хлеба, мяса, мчался домой угорело. Кормил сестренок как галчат. Мелко нарезал мясо, совал в раскрытые рты поровну. И, похоронив мать, собрал сестре-нок, повез в деревню к родственникам. Хотел оставить их там ненадолго, чтобы самому хоть как-то определиться. Но родственники отказались взять сестер. И Беник, давясь слезами, вернулся с ними домой. Что делать? Девчонки не отпускали его ни на шаг от себя.
    Покуда были деньги, можно было терпеть. Но потом и они стали кончаться. И Беня снова вышел на улицу. На этот раз не повезло, мужик поймал его за руку, вытаскивавшую кошелек, и долго, нещадно колотил по голове. Выручил мальчишку какой-то мужик. Вырвал п о от избивающего. И, поддев того кулаком под подбородок, крикнул Бене: «Беги!» Мальчишка его запомнил. Три дня боялся он выйти из квартиры. А потом нужда заставила. К обеду у толстой дамы кошелек вытащил.
    А когда домой вернулся — увидел, что заболели девчонки. Сыпь выступила на лицах. И к вечеру их забрали в больницу. Корь. Выжила лишь одна сестра. Ее он берег и любил больше своей жизни. Ее баловал, наряжал. Ей позволял все, для нее готов был рисковать своею головой каждую секунду. И рисковал много лет. Ведь одна она у него осталась. Одна на всем свете. Больше никого! Ей он говорил, что работает большим начальником. И она верила. И охотно принимала от него все. А потом догадываться стала. Начала отговаривать. Но поздно. Слишком поздно. Он завяз в малине, как в болоте. Шли годы. Выросла сестра. И однажды, вернувшись домой, он увидел на столе записку:
    «Я ушла. Не ищи. Мы чужие. Ты мне не брат. Я не хочу быть сестрою вора».
    Ушла. И опустело в душе. Ведь жил для нее. Хотел разыскать. Вернуть домой хотя бы силой. Но кенты предложили дело. Отложил, потом снова. А когда начал разыскивать — не нашел. И если бы не кенты, кто знает, что могло бы случиться. Уход сестры ожесточил. Сделал Беню злым. Ко всем и ко всему. Он жил пока было для чего, пока она его ждала и любила. А теперь к чему?
    Но отняв сестру, судьба подарила удачу, словно пыталась ошибку исправить. Заполнить пустоту. Потом появились и женщины. Сколько их было! Озорных и кокетливых. Ласковых и нежных. Имена не помнит. Лишь лица их, как звезды, в памяти…
    Заплакала девочка. Сморщила крохотный носишко. Слезы бусинами из глаз покатились.
    — Тихо. Ну, не плачь, — взял ее на руки Беник. Сунул в рот бутылку молока. Девчушка головой замотала.
    — Погоди, сейчас. — Стал раскутывать ее Беник. И растерялся. В глаза бросились крохотные красные пятнышки. Сыпь. Она уже разошлась по всему телу. Девочка кричала.
    — Подожди! — Беник быстро меняет пеленку. И вдруг вспоминаются слова врача об умершей сестренке: — Раньше надо было!
    Поселенец забыл, что в руках у него не сестра. Чужой ребенок! А сердце колотится испуганно: так ведь и умереть может! Скорее. Заворачивает он девочку в свое одеяло. И, наскоро одевшись, бежит в больницу. Там сонный врач никак не мог взять в толк, почему Беник не знает ни имени, ни фамилии ребенка, какого сам принес в больницу. И сидел перед пустой анкетой.
    — Послушайте, зачем в бумагу смотреть? Посмотрите ребенка.
    — Без анкетных данных — не могу! — отвечал врач.
    — А если она умрет?
    — Скажите анкетные данные.
    — Я потом скажу.
    — Потом и посмотрю.
    — Слушай, если ты не посмотришь девчонку и не поможешь ей, я знаешь что из тебя сделаю? — подскочил Клещ, сцепив кулаки.
    — Ведите себя прилично. Давайте ребенка, — проснулся врач.
    Вдвоем они неумело распеленали малышку. Врач внимательно осмотрел ее. Замерил температуру.
    — Ничего страшного. Обычная потничка. Надо меньше кутать, чаще купать и прогуливать.
    Беник, пристыженный, нес девчушку назад домой. Та заснула по дороге. И поселенец, боясь разбудить ее, пошел тише. Соседка еще не вернулась с работы. И, затопив печь, поселенец положил малышку на койку. А сам стал ждать. Время тянулось медленно. Он и не заметил, как уснул за столом. Проснулся оттого, что кто-то осторожно прикрыл дверь. Девочки на кровати не было.
    Но уже на следующий день Беник забыл о соседке, о ее дочке. Когда он отработал свою смену, пришел механик, сказал, что старик, сменяющий Беню, заболел и сегодня не придет. И попросил подежурить за старика.
    Беня согласился, но к концу дежурства так устал, что вернувшись домой, сразу уснул. Но и во сне все еще продолжал рубить дрова, кидать в прожорливую топку уголь. Лопату за лопатой. Руки, плечи — гудят. Еще лопата. Топка разинула красный прожорливый рот. Еще лопата. Стрелки манометров давления пара в котле показывают предел. Можно отдохнуть. Но кто это там за котлом? Опять этот Скальп. Что он там делает? Ого! Перстни прячет. Перстни Клеща! Отнятые. Вон Скальп показывает Бене свой перстень — с рубином. Смеется оскален-но. Над кем? Беник вскакивает, хватает Скальпа за шиворот, тащит к топке, только хотел швырнуть его в пламя — тут конвой подоспел. Миг. И на руках Бени опять наручники. Холодные. Жесткие. Клещ пытается снять их. Но куда там. Скальп нахально улыбается.
    — Ну, подожди! Придет мое время! — кричит ему Беня. Но Скальп подталкивает Клеща к выходу. Куда это его ведут? — Перед глазами «шизо». Опять… Темнеет в глазах.
    — Отдай мой заначник — кричит Клещ. Но Скальп, порывшись в кармане достает перстень с черным бриллиантом, крутит его перед лицом Бени.
    — Дай сюда!
    Грязная фига Скальпа просунулась сквозь решетку.
    — На! Выкуси!
    — Убью! Паскуда! — кричит Беник. Но руки крепко схваченые наручниками.
    Перстень… Его ему отдала мать за день до смерти. Сказала, что ей он достался от его бабушки, той — тоже от матери. Пять поколений его пошли. От несчастий этот перстень берег. И просила мать Белю не продавать этот перстень даже в случае крайней нужды. Беречь его для детей и внуков.
    И берег он подарок. В те дни, когда сестренки с голоду умирали, воровать стал, но перстень не продал. Удачу имел. Деньги, золото дарил женщинам, но перстень сберег. И даже в тот день… В тот страшный, черный день…
    Не знал Клещ, что трое кентов из его малины, играя в карты, поставили на кон перстень Бени или его жизнь. А он в тот день изрядно подвыпил. А жизнь, вместе с перстнем была уже проиграна. Кенты подступили совсем близко. Ножи к бокам — один — к горлу. Остальные кенты отступили. Воровать умели. Но не убивать. А эти трое — душегубы. Кто осмелится пойти против них?
    — Снимай перстень!
    — Живо!
    Беня все понял. Проживший много лет в малине, он хорошо знал ее приемы. И сделал вид, что снимает перстень. Кенты лишь на секунду забылись. Глаза загорелись у них. Перстень… Его ни за какие деньги не соглашался продать Клещ, а вот теперь он в их руках. Пальцы дрожат от нетерпения. Вот. Еще немного и… Но в следующую секунду оба лежали с распоротыми животами. Захлебываясь мечтой, жадностью, кровью. Третий орал, придавленный на полу.
    — Кто еще желает получить перстень? — спросил он обезумевших кентов.
    Те от страха слова забыли. Вся банда «Черная кошка» признала Клеща. Никто теперь не зарился на перстень. Все узнали о случившемся и обходили Беню стороной.
    Да и потом не раз он вправлял мозги душегубам. Избивал не щадя. Калечил. За малейший намек на обиду. Скольким жизни укоротил! И пошла молва среди фартовых о Клеще. Боялись его больше, чем милиции. За крепкие, будто стальные пальцы его — и прозвали Беню «Клещом». Говорили воры меж собой, что они у него крепче ножей и тисков, надежнее любых наручников. Ими он не только кентов, а и удачу свою крепко в руках держал. Намертво.
    Но нашлась сила и на его пальцы. Разжала их. И то, что не смогли сделать убийцы, сделал Скальп. Это он пронюхал, где прячет Беник свое богатство. И завладел им, обеспечив Клещу вторую судимость. В тот самый день поклялся в лагере сам себе, что не только перстень вернуть должен, а впридачу к нему заполучить и шкуру Скальпа. Любой ценой, как бы ни была она высока.
    Беня беспокойно ворочается во сне. Вот он Скальп! Попался! Беня хватает врага за горло. Вот-вот все кончится! Но что это! Вместо горла в руках ножка койки.
    — Тьфу ты! — встает Клещ и, протирая сонные глаза, медленно собирается на работу.
    День за днем тянулся однообразно, как серая вереница туч, уходивших далеко, туда — где за снежными перевалами жила и пела забывшая о Бене легкомысленная, полная смеха и радости его Одесса.
    Но ничто не длится вечно. Заканчивалась зима и в Тигиле. С сопок все быстрее ручьи побежали. Превратили улицы в липкое, не— проходимое болото. Вскрылась и река — Тигиль. Она оказалась много шире, полноводнее, чем представлял себе Беник.
    А когда закудрявились деревья, и сопки прикрыли голые бока, в село окончательно пришло лето. Жаркое, знойное. Оно расцветило сопки, украсило цветами тундру, высушило грязь на улицах, выгнало жителей Тигиля на берег реки. На солнышко позагорать.
    Теперь в селе трудно было встретить человека идущего в рубашке. Дети нагишом носились целыми днями по берегу, по улицам, радуясь теплу, солнцу. Мужчины шли с пляжа в одних трусах. И, давно привыкшие к этому жители, старались не упустить ни одной крупицы лета. Зашел как-то Беник в столовую пообедать, она на самом берегу реки стояла. Народу — немного. Одни мужчины. Все в трусах. Мокрые. Морс со льдом пьют. Хотел и поселенец охладиться. Вдруг кто-то окликнул его. Поселенец оглянулся:
    — Иди к нам! — позвал его толстый, потный человек, с выгоревшими на солнце волосами. Беня подошел.
    — Что? Не узнал? — смеялся мужчина.
    — Нет.
    — То-то! — хохотал тот.
    — А кто вы?
    — Твой начальник! — рассмеялся мужчина.
    Беня с трудом узнал начальника милиции. Загоревший до черна, без мундира, он совсем не походил на того человека, с каким он разговаривал несколько месяцев назад.
    — Ну! Как наше лето? Не уступает твоему?
    — Нет.
    — Да ты садись. Не стесняйся. Садись! Пей морс. Фирменный! Наш! Клюквенный! Охлаждает хорошо. Пей, — налил начальник милиции полный стакан морса. Подал Бене. Тот выпил.
    — Ну, как?
    — Хорошо!
    — А ты чего не загораешь? Что в рубашке, в брюках ходишь? У нас летом все вот так, по форме номер один, — шлепнул себя по мокрым трусам начальник милиции и добавил: — Не опасайся! За >то мы не припишем тебе нравственного падения или нарушения общественного порядка. Север есть Север! Здесь здоровье прежде всего! Раздевайся и загорай. Выколачивай из себя все гнилое! — хохотал начальник.
    — Не могу. Рад бы. Да…
    — Почему не можешь, если я тебе разрешаю.
    — Раздеться не могу.
    — Трусы не надел?
    — Надел, — отвернулся он, покраснев от такого вопроса.
    — А в чем дело?
    — Наколки у меня. Не могу, — понизил голос Клещ.
    — Ну и черт с ними! Загорай, как есть!
    Беня растерялся и пожалел, что зашел сюда.
    — А они у тебя что, похабные? — не отставал начальник милиции.
    — Всякие.
    — Эх ты! Дурак! Зачем же себя изуродовал? У нас загорать не можешь, а как же в Одессу вернешься? Иль до старости не собирался жить?
    — Да что теперь? — ерзал Беня на стуле.
    — Ты чем занимаешься сейчас?
    — Котел ремонтируем.
    — А в выходные?
    — Сплю.
    — На рыбалке был?
    — Нет.
    — Давай завтра со мною! На форель. С рассвета. Ухи сварим. А?
    — Я — с вами?! — Клещ ушам не поверил.
    — А что? Компания неподходящая, а? В рабочее время для всех — начальник милиции, а в выходные — обычный человек. Ну что? Идет? Завтра к шести утра выходи. У меня как раз запасной спиннинг имеется. Там и загоришь и рыбы половим, — не дал отказаться Клещу начальник милиции.
    Беник весь вечер мучительно размышлял, почему это так настоятельно звал его с собой на рыбалку начальник милиции? Что ему нужно от Клеща? Ведь, наверное, желающих пойти с ним на форель больше, чем достаточно. А он пригласил с собою его — поселенца. Хотя знает о нем все. Да и разговаривал в тот день приезда с Беней не очень уважительно. С чего эта перемена? Но отказ может повредить. Кто их знает, этих северян. Да и убудет с меня что ли? Ну и черт с ним! Пойду! — Решил Беня и ровно в шесть вышел из дома.
    Начальник милиции шел рядом. Молчаливо поглядывал на реку. Торопился. Дышал тяжело. Прошли километра три берегом.
    — Давай здесь. В прошлый раз я тут с десяток таких хариусов наловил, что забыть не могу.
    — Давайте— равнодушно ответил Беня. Такая рыбалка его никогда не привлекала. Он не понимал ее. Считал, что рыбу можно поесть и в ресторане. А поэтому, совсем не обязательно самому торчать на речке целыми часами.
    — Ну что, забросим? — улыбнулся начальник милиции и закинул леску далеко-далеко, потом стал быстро наматывать ее. И вздохнул, увидев пустой крючок. Но продолжал забрасывать леску.
    Клещу надоело наблюдать. И он от нечего делать тоже забросил леску. Потянул. И глазам не поверил. На крючке билась, пытаясь сорваться — форель. Он забросил леску еще раз. И снова вытащил крупную форель. А начальнику милиции тем временем не везло.
    Восемь рыбин вытащил Беня. Они, нанизанные на ветку, радовали глаз, вызывали зависть у начальника милиции.
    — Счастливый ты, — вздыхал он.
    — Велико ли это счастье. Подарил бы его незнакомому, — сплюнул Беник.
    — А что? Иль плохо жил?
    — Да как сказать? Плохого вроде не было.
    — Ну вот! Верно никаких забот в жизни не знал? У вас ведь ни родных, ни друзей не бывает. А тут мне, например, за жизнь каждого алкоголика приходится дрожать больше, чем за свою собственную.
    — А почему? — удивился Беня.
    — Потому что все они работают либо в котельной, либо водовозами. Ан ни без воды, ни без тепла, ни одного дня село жить не сможет. Вот и нянчись с ними. Они знают— заменить их некем. А нормальный человек на эту работу не пойдет.
    — Значит, я тоже в ненормальных?
    — Ты — хуже! Ты вор! А мы в районе своем в глаза воров не видели. Не приходилось. По газетам, по журналам о них знаем. У нас условия другие. Зарабатывают все хорошо. Всем хватает. Потому воров нет. А за тебя я, честно говоря, побаивался. Думал дашь ты мне рост преступности. Начнешь воровать. Испортишь показатели. А у меня в районе самое серьезное правонарушение это — пьянка. Ну муж жену, будучи под кайфом, поколотит. Или алкоголики меж собой подерутся. Вот и все. А воров не было, — гордо вскинул голову начальник милиция.
    — Так у вас воровать нечего, — ошарашил его Беник.
    — Что?
    — Бояться не стоит. Тут любой вор деквалифицируется. Красть нечего.
    — Как так? — изумился начальник.
    — Да так! В магазинах ничего стоящего. А тряпки кому нужны? Уважающий себя вор не на это смотрит. Вот в Одессе, к примеру, в магазинах есть все, что душа пожелает. И золото, и камни, и деньги! А здесь? Их выручки за неделю мне не хватило бы и на один вечер в ресторане посидеть.
    — Вот это да!
    — К тому же, имей я здесь кучу денег — тратить их все равно негде. Ну что? В столовой пять порций икры возьму? Так она копейки стоит. Ни ресторана, ни женщин. А деньги застоя не любят, им нужен оборот. Иначе нет смысла их приобретать.
    — Ишь ты! А я-то думал, что ты по сознанию перестал воровать.
    — И по сознанию! Кому охота назад в лагерь возвращаться. Там не сладко. За пайку хлеба весь день без отдыха вкалывай.
    — Ну, а когда освободишься, что делать станешь?
    — Работать, — не сморгнул Беник и нехорошо подумал об
    умственных способностях начальника.
    — А по какой специальности.
    — Я их теперь много имею. А Одесса — город большой. Все пригодятся.
    — Да. Вот у меня тоже друг был. С детства вместе росли. Оба без отцов. Мой — в гражданскую погиб, его — на самолете. Пилотом был. А самолеты тогда хлипкие были. Несовершенные. Вот так. Вместе с ним мы ФЗО закончили. Вместе ходили вагоны разгружать. Есть хотелось обоим. Одну и ту же девушку полюбили. Вдвоем. Да только погиб он. В войну погиб. А ты внешне— его копия. Даже своим глазам не поверил, когда впервые тебя увидел. И если бы не хоронил своими руками — в чудо бы уверовал. Что жив мой друг. Потому и позвал тебя с собой. Вернее— не тебя, его тень. Ты уж прости меня. Каждому хочется немного в молодость свою вернуться. Я даже, дурак старый, про себя его именем тебя называл, — вздохнул начальник милиции.
    — А как его звали?
    — Жора!
    — Жорка! А вас?
    — Меня — Евгений. Евгений Иванович.
    — У меня не было друзей. Кенты — не в счет. Они «по делу». В жизни — не годятся.
    — Я сына своего его именем назвал. Тоже Жора. Эх, да только пока он вырастет!
    — Но он растет. А у меня ни отца, ни сына, ни друга. Никого. — Евгений Иванович посмотрел на Беника печально.
    — Ты — как он! У него, кроме меня, тоже никого не было. И девушка… Моя жена. А он погиб. Жил один. И погиб. Эх-х…
    Начальник милиции закинул леску. Беня видел как, отвернувшись, он вытер рукой глаза.
    — Иванович! Дай закурить, — попросил Беня.
    — Возьми во внутреннем кармане куртки.
    Беня курил, смотрел на Евгения Ивановича, ставшего ему понятным и неосознанно приблизившимся от того, недавнего начальника до обычного человека, умевшего помнить друзей и через годы. Знавшего голод.
    «А кто меня помнит? Кто? Скальп? Но таких, как я на его счету др черта», — думал Беня.
    А где твой отец? — спросил вдруг начальник.
    — Бросил он нас. Ушел. К другой бабе.
    — Не знаю. У нас в Тигиле тоже один завелся. Детей наделал и ходу на материк. Я его разыскал. Привез. Велел детей вырастить сначала. Ведь трое мальчишек. Ну и пригрозил — мол вздумаешь удрать, найду и
    посажу. Ну и глаз с него не спускаю. Уже пятый год.
    — Счастливые мальчишки, — вздохнул Беня.
    — Кой там черт счастье? Не отец, а кобель! Сущее наказание. Всех баб в селе перещупал. Кто его не бил! Зародится же такое дерьмо!
    — Я не о нем,
    — А-а! Так должен же кто-то детворе помочь.
    — Помочь… Мне один раз помогли. Выручили. А потом непомерную плату за это потребовали. Всю жизнь в должниках ходил.
    — Это за что? — удивился Евгений Иванович.
    — Спас меня один мужик. Украл я в детстве кошель у одного. И поймался. Тот бить стал. А тут мужик подоспел. Вырвал. Выручил. Но вором оказался. Все годы потом я за то спасение платил ему. Так-то. После этого сам старался обходиться. Чтоб без долгов.
    Ни Беник, ни Евгений Иванович не заметили, как встало солнце, как прошел день. Как пролетело время. Спохватились, когда стало темнеть. А у ног трепыхались десятка три форелей.
    — И ухи не сварили. Голодный ты со мной остался. Вот беда! Как завтра работать будешь.
    — Завтра у меня немного работы.
    — Знаешь, когда свободная минута будет — забегай. Просто. Договорились?
    — Хорошо.
    Но скоро увиделись они вновь. В этот вечер вернувшись домой, услышал Беня шум по соседству. Плач. Вскочил. Соседка, та, что приносила девочку — сидела на полу вся в синяках. А муж ее у стола допивал водку.
    — С-сука! Потаскуха! — орал он на нее.
    — Ты за что ее избил? — подошел Беня.
    — Явился! Это к тебе она бегала! — подскочил сосед.
    — А ну выйди! Я тебе покажу как с женщиной надо обращаться! — дернул его Беник.
    — Не трожь его! — крикнула баба с пола.
    Но поздно. Сосед ударил Беню кулаком. На койке закричала девочка. Поселенец устоял. Хотя в глазах, как в колесе все закрутилось, волчком. Он напрягся. И его знаменитые во всех одесских малинах кулаки заработали четко, ритмично.
    Удар в челюсть. Лязгнули зубы. Удар в сплетение — нарушено дыхание. Удар в грудь — сломано сопротивление. Еще пара ударов в челюсть. Потом под ребра. Сосед на полу. Глаза обезумели от боли и злобы.
    — Не смей! — подскочила баба.
    — Пардон, мадам! Но я из этого плебея сделаю отменный кровяной бифштекс, если услышу из его вонючей пасти хоть одно плохое I ново, сказанное в ваш адрес.
    Мужик медленно поднимался с пола. Беня уже подошел к двери. Хотел выйти. И вдруг отшатнулся. Нож воткнулся совсем рядом. У самого виска. Вмиг повеяло знакомым холодком. В груди все вспыхнуло. Смерть… О! Ее он привык видеть в лицо. Кенты не раз держали Веника под ножами. Но разве можно испугать того, кто этим закален? В глазах Бени не огонь, пожар вспыхнул.
    — Он охотник! Уйдите! — крикнула баба.
    — Я тоже! — рыкнул Беня. И одним страшным прыжком сбил с ног соседа. Вцепившись в него стальными пальцами вытащил на улицу. Он не видел, как выскользнула из дома баба и побежала куда-то оголтело.
    Поселенец забыл обо всем, перед глазами вспыхивало лицо матери, потом лицо соседки, лица сестренок и лицо девчушки на койке.
    Сосед влипал телом то в землю, то в стену, то в угол дома… Да так, что они вздрагивали. Лицо охотника стало черным. Вспухло. Но он не отставал. И снова кидался на Клеща. Тот, жалеючи, бил вполсилы.
    — Это ты меня рогоносцем сделал! Вор! Ты опозорил меня и дочь. Тебе в тюрьме гнить! Я посажу! Не найдешь нигде угла!
    И Беня не выдержал. Не удержал кулак, влипший в висок. Сосед осел. Затих. Упал. Поселенец услышал топот ног. Оглянулся. К нему бежал Евгений Иванович и милиционер!
    — Собирайся!
    — За что?
    — Вот за это!
    — Так он сам виноват.
    — Нечего в чужую семью лезть! — крикнула подоспевшая соседка.
    — Евгений Иванович!
    — Ну что?
    — Он бил ее. Я заступился. Он вором назвал. А что я у него украл! Грозило! Он же нож в меня кинул!
    — Какой нож?
    — Он в двери торчит.
    — Огляди! Жив он? — велел милиционеру начальник.
    — Да живой! Я его не убил! Проучил гада, — сказал Беник. Милиционер внимательно слушал пульс. Все смотрели на него.
    — Жив, — вздохнул он.
    — Что случилось у вас? — спросил Евгений Иванович женщину.
    — Ну выпил он немного. Поругались.
    — От того и синяки? — усмехнулся начальник.
    — Приревновал он меня, — созналась женщина.
    — К нему? — кивнул начальник на Беню.
    — Да. Дочку он однажды нянчил. Меня на работу вызывали. А он вернулся из зимовья и узнал. Молчал. А выпил и начал. Но ничего бы не случилось, если б этот не вмешался.
    — Так-так, значит, вступаться не надо? — улыбался Евгений Иванович.
    — Сами бы разобрались, — подтвердила соседка.
    — Эх, бабы, ну куда ваша гордость девается. Или с замужеством забываете, что принадлежите к роду человеческому?
    — Мы с ним еще не расписаны. А теперь он и вовсе уйдет от нас, — всхлипывала женщина.
    — Ну! Как он там? — повернулся Евгений Иванович к милиционеру, приводившему в сознание охотника.
    — Дыхание лучше, скоро в себя придет.
    — А ну-ка, пойдем поговорим с тобой, — позвал Веника начальник.
    — Ты кулаки свои почаще в карманах держи. Меньше ими работай. Не забывай, что на поселении живешь.
    — Не хотел! Но он, сволочь, сказал, что я с его бабой спал. И задел меня тюрьмой! Вроде он вояка бабий — человек, а я говно.
    — Так обратное разве кулаками доказывают?
    — А как ему иначе мозги вправишь?
    — Свои сначала в нужную сторону поверни.
    … А через неделю сосед уехал. Совсем. Не простившись ни с женой, ни с дочкой. Втихую забрал вещи и исчез из Тигиля. Соседка ночами плакала. Успокаивала дочку. Уговаривала саму себя. Все это слышал Беник, но решил никогда больше не заходить к соседке.
    Однажды, когда измученный жарой, он вернулся с работы и уснул, кто-то забарабанил в дверь. Беник проснулся. Стояло утро. Слишком раннее, чтобы идти на работу.
    — Беник! Бень! Скорее встань!
    Евгений Иванович в расстегнутом кителе, побледневший, стоял перед ним.
    — Тайга горит! Наверное мальчишки! Двое пропали. Помоги! Мужчин мало в селе. Все на рыбе. Далеко.
    — Пошли, — стал собираться Беник.
    Над селом плотной завесой висел дым. Горела тайга. Искры летели так низко над домами, что грозили сжечь село.
    — Бери лопату! — крикнул Евгений Иванович.
    В дыму суетились люди. Много. Их лиц нельзя было различить. Одни копали траншею. Другие носили воду, обливали горящие деревья, кусты, траву. Но огонь тут же сушил их и охватывал пламенем снова. Деревья вспыхивали как свечи. Трещала хвоя. И вспыхнувший стланник гудел на всю тайгу. Рев вспугнутого зверья, крики людей, шум огня — все слилась в единый стон.
    Кашляя, задыхаясь в дыму, люди спасали тайгу кто как мог. Вместе со всеми, почерневший от дыма, со слезящимися глазами работал и Беник.
    Прошел день. Наступила ночь. Люди не уходили. Еще день. Одежда на многих обгорела. Висела клочьями. Под слоем сажи нельзя было распознать лица. Еще ночь. Людей шатало от усталости.
    — Ты хоть поешь, — тронул Клеща за локоть изменившийся до неузнаваемости Евгений Иванович. И, присев с Беней неподалеку, достал сверток.
    — Ребятишек не можем найти. И пожар не стихает. Если не будет дождя — село не знаю как сберечь, — покачал он головой.
    — Мальчишки, наверное, испугались. Убежали от страха. Их теперь трудно найти будет. А вот с огнем… Мне кажется, надо встречный дать. Пал навстречу палу. Куда ветер дует? Вот навстречу ветру и огню.
    — Слушай! А ведь это мысль! — Подскочил начальник милиции, забыв о еде.
    Через час перегороженный рвом, отделенный от соседних деревьев небольшой участок тайги вспыхнул. Огонь пошел навстречу огню. Вот они слились. Столбы пламени, казалось, решили поджечь само небо. А через час огонь стал слабеть.
    — Держи границу! — Стереги! — Не пускай огонь! — повеселели люди.
    К вечеру пожар совсем ослаб. Лишь дым от сгоревших деревьев, да тление углей еще напоминали о случившемся. А к ночи нашлись и мальчишки. Их привели в село, забыв о пожаре, о беде, грозившей всем. Ведь живы дети! Живы! Радовались люди. Никто их не ругал. Не спросил — виновны ли в пожаре? Живы! Это главное. И усталый начальник милиции радовался, словно не чужих — своих детей нашел. Беня стоял в стороне. Чужой для этой радости. Один. Теперь он был не нужен. Люди расходились по домам.
    — Жизнь мальчишек… Странно, но ведь они сами себе сделали беду. И другим… А вот нашли их и беда в праздник повернулась. Домов могли лишиться. Крова. И забыли, — удивлялся поселенец, возвращаясь домой.
    Он долго приводил себя в порядок. Отмывался горячей водой. И, наконец, узнал себя в зеркале.
    А ночью снова гонялся во сне за Скальпом. Тот бегал с факелом и все норовил ткнуть им в лицо Клеща. Беник все хотел догнать его, но Скальп ускользал из-под рук.
    — Попадешься, гад! Я из себя такое сделаю, вся Одесса смеяться будет! — ревел Клещ во сне.
    Через неделю Тигиль и вовсе забыл о пожаре. А мальчишки из героев снова стали обычными огольцами и спокойно бегали по берегу реки. Ныряли, загорали, плескались. Все забыли все. Помнил лишь начальник милиции. Помнил и о Вене. О его подсказке. И, встретившись с ним как-то на улице, спросил:
    — Что не заходишь?
    Беня замялся. Что ни говори, душе не прикажешь, хоть и грызло одиночество, но, воровская натура никак не желала признавать человеком начальника милиции. А потому, увильнув от честного ответа, сказал:
    — Все времени нет.
    — Чем занят? — деланно удивился тот.
    — На работе. К зиме готовимся.
    — А я хотел тебя опять на форель уговорить. Как раз завтра выходной.
    Они пошли ранним утром. И Беник спросил, вроде невзначай:
    — Удивился я тогда, ну живы мальчишки — хорошо это. Ну, а если снова тайгу подожгут?
    Евгений Иванович оглянулся на Беню, прищурился:
    — А по-твоему их руганью встретить нужно было? Да ведь они сами себя и без нас исказнили. А добавь? Так тут и до настоящей беды недалеко. Попробуй на ранку соль насыпать! Втройне заболит. Ты ж сам мальчишкой был. Вспомни, как на ругань реагировал! Озлоблялся?
    — Меня не ругали и не хвалили. Некому было.
    — Прости. Не хотел, — сконфузился Евгений Иванович. А немного погодя, снова заговорил: — У меня несколько лет назад неприятность тут случилась. Мальчишка один воровать было начал. Поймали его в книжном магазине. Он книг под куртку напихал и, не заплатив, хотел уйти. Потом — в культтоварах тоже попался. Дома у отца деньги из кармана потягивать стал. Сначала по рублю, потом и по пятерке. Ну отец — кулаки в ход. Сын — из дому. Сначала на день. Потом на три. А дальше — хуже. Пришлось и нам на поиски подключаться. А отец на высокой должности. Сознаться стыдится. Ну, а мы несколько раз его поискали, да и надоело. Дай, думаю, узнаю, в чем дело? Пробовал с отцом говорить. Не признался. Тогда я к мальчишке. Понемногу узнал от него, в чем дело. Оказалось — банальная ситуация. Он любил приемники. И сам собирал. Такой маленький, а уже в полупроводниках разбирался. А всего-то— шестой класс. Ну и собирал он себе какой-то приемник высокочастотный. Все сам, заметь. Без чьей-то помощи. И оказалось, что его приемник куда совершеннее, чем те, какие в магазине — последний выпуск. Отцу гордиться таким сыном надо, но это с одной стороны. С другой — сам понимаешь. От гения до преступника — один шаг. Мальчишка сознался, что на запчасти отец денег не давал. Вот он и проявил частную инициативу. Ну, я ее легализировал. Поговорил с учителями и они создали при школе кружок радиолюбителей.
    — И как тот парень? — спросил Беня.
    — Он? Начальник нашей радиостанции. Институт закончил с отличием.
    — Ну, а я к какой категории отношусь? — засмеялся Беня.
    — Ты? Я тебя там, на пожаре наблюдал. Да и до этого тоже. И потом.
    — Ну и что?
    — Пока не определил.
    — Что именно?
    — Где кончается твое человеческое? И откуда в тебе берет начало зло? Ведь вор в тебе умер. Осталось лишь его нутро. Но чем оно живет? На кого ты зол? На прошлое?
    Беня растерялся. Но быстро взял себя в руки.
    — Я такой, какой есть. Жизнь, обстоятельства человека меняют. Но здесь, в Тигиле, я никому зла не причинил. Если вы соседа вспомнили, так он сам виноват.
    Евгений Иванович молчал. А Беня и совсем замкнулся. Понял, что совсем неспроста вытаскивает его на рыбалку начальник милиции. Что не так-то он прост, как показалось сначала. И решил обходить его и никогда не бывать один на один.
    «Все выведывает, щупает, чем я дышу, простачком прикидывается. Басни рассказывает про добрых мусоров. Слыхал я их. И навидался. Все одинаковы. Чуть что — за задницу и в конверт. Со мною у тебя не пройдет», — злился Беня.
    Войдя в комнату, он тут же разделся и вдруг стук. Беня срочно натянул рубашку.
    — Войдите!
    — Простите. Дочку можно у вас еще оставить?
    — Извините, мадам. С меня достаточно.
    — На улице дождь. Простудиться может. А мне на переговоры идти. С мамой. Может долго ждать придется.
    — Отвезите к подруге.
    — Нет у меня их.
    — Ну, а я не нянька, мадам. Какое мне дело до вашей семьи?
    — Да. Вы правы. Простите, — тихо вышла она.
    — Дура! Я за нее тогда вступился, и она же меня обвинила. А теперь — нате вам! Снова! — ругался Беник так, чтобы соседка могла услышать.
    Но за стеной было тихо. Беник слышал, как соседка ушла и лег спать. Но только он начал дремать, как за стеной закричала девчонка. Беня ждал, что она вот-вот успокоится. Но нет. Поселенец натянул одеяло на голову. Не помогло. Не спасла и подушка.
    — Ну и горластая! Вся в мать! — подскочил Беник.
    Девчушка не испугалась, увидев его. Протянула к нему ручонки
    доверчиво. Беник хотел ее взять. Но увидел, что она привязана к спинке кровати, чтоб не упала с койки.
    — Тоже мне! Мать! — отвязал поселенец малышку. И, прикрыв пиджаком, принес к себе домой. Согревшись, она уснула у него на руках.
    — Эх, баба! Разве дитем привяжешь призрак? Кого ты удержать хотела? Твой охотник лишь на расправу с тобой силен был. И не из-за меня, из-за росписи сбежал. От дочери. А ты его удержать хотела. Руки у тебя слабые. А девчушке и верно, отец нужен. Ну что ж, мужа ты не имеешь, зато дочь есть. И то не зря. Кому-то да нужна. Радуйся, пока она мала. А вырастет — может тоже скажет, обвинит, как моя сестра. В чужой жизни ошибки искать просто. Куда как труднее понять другого.
    За спиною тихо вскрикнула дверь. На пороге стояла соседка.
    — Кричала?
    — Чему ж ей было радоваться?
    — Простите, — потянулась она к дочке.
    — Куда? Руки мокрые. Плащ тоже. Иди сними, застудишь ребенка. Ведь не щенок, чтоб к койке привязывать. Мать называется! Сама еще дите. А туда же!
    — Не сердитесь. Я виновата. И перед вами. И перед ней. Кругом виновата. Маму просила приехать, чтобы с дочкой побыла. Не может.
    — Не верит, — перебил Беня.
    — Как не верит?
    — Тебе не верит.
    — Почему?
    — Легкомысленная ты. Слепая. Потому не верит. Перед сволочью не оправдываться надо, а гнать! В шею. А ты висла на этой шее. Ну и что получила? Потому и мать отказалась. Разве этим мужика удержишь? Да он не хуже тебя знал, что ни в чем ты перед ним не виновата. Но надо же ему было найти предлог к разрыву. Не получилось. Так он все равно ушел. Но ты лицо свое потеряла. Мужа ты и так не имела. Какой это муж?
    — Знаю. Поняла. Да что теперь?
    — Теперь уж все. Для нее живи, — протянул Беник малышку. Но девочка проснулась. И, словно испугавшись чего-то, ухватила Клеща за шею ручонками, прижалась.
    — Да что с тобой? Ты не хочешь домой? — спросила мать. Девочка отрицательно замотала головой. — Иди ко мне, — попыталась она взять дочь. Но девчонка подняла такой крик, что женщина удивилась.
    — Привязывать не надо. Она хоть и мала, а понимает, обиду помнит.
    Но девочка вдруг запросилась на койку. И когда Беник подолбил ее, она тут же повернулась спиной к матери и к Бене. А вскоре уснула. Соседка молча сидела у печки.
    — Давно ты тут? — спросил Беня.
    — Три года.
    — А как здесь оказалась?
    — Из-за отца. Пьяница он у нас. Дрался. Всех бил. Вот и уехала.
    — А мать с ним живет?
    — Со старшей сестрой.
    — Тоже не повезло!
    Беник меж тем начал поднимать давление в котле. Через час он позвонил в интернат. Там сказали, что батареи греют хорошо. Утечки воды нет. Беник дозвонился сторожам яслей, садика, школы, райкома. Там, проверив, сказали, что и у них все в порядке. И тогда, успокоившись, он открыл вентиль на полную мощность.
    Г удел котел, манометр показывал нормальное давление. Поселенец присел отдохнуть на табурет. Достал хлеб, кусок мяса, хотел перекусить, как вдруг в котельную вошел механик.
    — С наступившим годом, тебя!
    — Спасибочки, уже поздравили меня тут.
    — Знаю. А ты молодец! Правильно сказал. И правильно поступил. Приходил ко мне Евгений Иванович. Я ему объяснил. Он все понял. И извиняется перед тобой.
    — Нужно мне его извинение, как псу финач.
    — Зря ты так. Он неплохой мужик. Неглупый. Много пережил.
    — Ну и что? Я, может, не меньше его пережил! Но приказывать, там где не волокет — не слишком ли? Кто он здесь? Лучше б поискал куда сменщик делся?
    — Уже знаем. Напился. Жена его увела домой. Пока отхаживала, время шло. Позвонить мне забыла. За тобой послать некого. А котлы и погасли.
    — Ну и дела, — покачал головой Беник.
    — Придется тебе опять по две смены поработать, покуда он на ноги встанет. Больше его подменить некому. Сам знаешь — вздохнул механик.
    — Нет уж. Спасибо. С меня тоже хватит. Я не двужильный. И прислали меня на поселение работать за себя одного.
    — Я не могу требовать. Я прошу.
    — А я отказываюсь! — взвился Беня.
    — Ладно, я сам за него буду дежурить. Но я тебя, как человека прошу — три дня ты сможешь подежурить за него?
    — Нет!
    — У меня сестра сегодня умерла. В больнице. Ее не смогли прооперировать вовремя. Опоздали. Аппендицит лопнул. И все в полость и в кровь пошло. У врачей скальпели к рукам примерзали. Не смогли. Двое детей осталось.
    — Вот как, — опустил голову Клещ. — Что ж ты не позвонил мне? Я б сразу давление дал на всю катушку!
    — Нельзя, Бень! В интернате пятьдесят детей. В круглосуточных яслях— тоже. Сколько на ремонт ушло бы… Нельзя было рисковать. Там тоже жизни. Да и помогло бы ли ей это? Я сам виноват. Это я опоздал. Я…
    — Ты иди. Иди, — не мог поднять на механика глаза Беня, и добавил: — Сразу бы сказал. Конечно, подежурю за него.
    Утром, когда над Тигилем проснулось первое солнце первого дня нового года, люди еще не все узнали о случившемся. И только поселенец, тяжело вздыхая, ворочал уголь, забрасывал в топку полные лопаты.
    К обеду руки так устали, что не могли уже слушаться, стали чужими, неповоротливыми. Глаза слипались. Беник выскакивал наружу, тер лицо снегом. Это помогало ненадолго. Через полчаса веки снова тяжелели и закрывались глаза сами по себе. Тогда Клещ начал обтирать снегом голову.
    — Нельзя спать! Нельзя! Встряхнись же ты! — ругал себя поселенец. И все время смотрел на часы.
    Когда до конца работы оставалось два часа, в котельную пришел Евгений Иванович. Он молча прошел, тихо сел у стола.
    — Ну что вам от меня надо? Что?! Чего по пятам ходите? Чего караулите?
    — Откараулил. Все. Кончилось мое дежурство сегодня. Умерла она…
    — А что я мог сделать?! Рисковать другими? Так они — дети! Где гарантия?
    — Разве о том теперь стоит говорить? Давай я лучше расскажу тебе о ней. А?
    — Зачем?
    — Не знаю, — пожал плечами Евгений Иванович. И, нахмурившись, добавил:
    — Раньше — не стоило. А теперь…
    Клещ отошел к котлу. Подкинул уголь в топку. Долго не подходил к столу, за которым сидел Евгений Иванович. Но тот не собирался уходить. И Клещ, сделав вид, что ему нужно сделать запись в журнале, подошел все же к столу.
    — Так вот. Жила девушка. Познакомился я с нею на втором году войны, — сказал Евгений Иванович.
    — Потом она вашей женой стала.
    — Нет, я об умершей. Она не была моею никогда, — замолчал Евгений Иванович на время, а потом продолжил, словно себе самому.
    — Под Сталинградом я впервые ее увидел. Худенькая, угловатая. Она так была похожа на мальчишку, что мы на нее и не обращали внимания. И была она медсестрой в танковой бригаде. Может слышал, там, под Сталинградом мы воевали с Гудерианом и Паулюсом. Не дали им соединиться вместе. Этим двум армиям. Страшно вспомнить. Сколько ребят полегло! Сосчитать трудно. А скольких покалечило.
    — Всех жизнь калечила. Кого на войне, кого в лагере. Всякого по своему.
    Евгений Иванович молча глянул на Беню. И продолжил, вроде не слышал его слова:
    — Иной раз загорится танк, а в нем снаряды. Взорвется, погибнет не только экипаж, а и те машины, что поблизости. Но танкисты не уходили. Уводили загоревшийся танк, чтоб других не покалечить, не убить. И выведя танк подальше, открывали нижний люк и уходили из машины, пока огонь на бензобаки не попал. Но все это нужно было успеть сделать в две-три минуты.
    — Мы «на деле» быстрее управлялись, — снова перебил его Клещ.
    — Не всем удавалось спастись таким путем. Случалось, взрывалась машина в последнюю секунду. Когда люк уже был открыт. Бывало, двое выскочить успевали, а остальные — нет. Случалось отскочить не удавалось. Осколки — тоже штука опасная. Танкисты знаю. Бывало, покуда выскочат — все обожгутся ребята. Их она спасала. Лечила раны, ожоги. Ночи над ними не спала. А скольких из танков вытащила! Даже из горящих. Под обстрелом, во время боев, на себе в землянку перетаскивала. Сама такая маленькая, худая. Откуда у нее силы брались. За день до пятнадцати, а иногда и по двадцать мужиков, здоровенных парней-танкистов, из огня выносила. И спасала, не только жизни. А и здоровье. Сколько она видела крови и наших ран! Такое не всякому мужчине по плечу. Мы, когда выздоравливали, песни ей слагали. Теперь даже неловко. Корявые, нескладные они были.
    — У кентов моих надо было подучиться. Мы тоже в лагерях баловались этим. Только не бабам, самим себе пели, — встрял Клещ.
    — Меня она тоже спасла. Трижды штопала шкуру. В последний раз — едва выжил. Если б не она — все. Погиб бы.
    — Судьба шанс подарила, — усмехнулся Беня.
    — Шанс? Этим шансом она была. Одна на всех.
    — Невелик выбор, — сморщился поселенец.
    — Невелик, но надежен. А главное, верили мы ей, нашей медсестричке, больше — чем самим себе. Она нам письма читала. В боли утешала, как могла. С нами от Сталинграда до Берлина прошла. Через всю Европу. Через всю войну. Сама два раза в госпиталях лежала. Из-за нас. Собою рисковала. А мы ничем ей не могли помочь. Она нам помогала. И всегда оказывалась терпеливее нас. Сильнее. Она и в бессознании своем не стонала. Никогда ни на кого не обижалась.
    — Хороший кент. Жаль, что баба! Нам бы ее в свое время.
    — А вот мы не видели в ней бабу. Она была нашим другом, сестрой. Никто из нас за всю войну так и не посмел влюбиться в нее. Это было бы предательством дружбы. И нам по глупости своей казалось кощунственным не только увидеть, но даже представить ее чьею-то женой. Нет. Мы не любили. Она была гораздо большим для всех. Она жила в нас. Она была нашей сутью, дыханием. Нашим талисманом жизни.
    — А нам бы удачей была.
    — В Берлине, когда мы ворвались в город, она ранение получила. Так мы и тогда… Из госпиталя ее украли. Чтоб вместе нам в Россию вернуться. Все вместе и сюда приехали. На Север. Тут тоже каждым куском хлеба делились. Каждой радостью. А потом она замуж вышла.
    — За фронтового дружка?
    — Не за дружка. За друга.
    — Какая разница? — ухмыльнулся Клещ. Пожал плечами.
    — Большая. Дружки у вас бывают. У нас — друзья. Проверенные, надежные.
    — Мы тоже прежде, чем в «закон» ввести, проверяем. Не хуже, чем вы.
    — Замолчи! — побледнел Евгений Иванович. И опустил голову.
    — Разве можно фронтовиков с ворьем всяким сравнивать? Мы на фронте все оставили. А вы? Вы где себя потеряли?
    — Каждому своя война на долю выпала. Иной вор, может потому и вор, что другого ему не оставалось. Выбора не было. Вы за спинами отцов и матерей росли. Легко было остаться чистыми, да честными. А другим? Не всем же так везло! Не всем медсестрички на пути встречаются! — подскочил Беня.
    Он отошел от стола. Подошел к топке. В руках лопата зазвенела. Полетел в топку уголь. Черными пригоршнями посыпался на золото огня.
    «Подумаешь, умерла их сестричка. А я виноват! Ну, а что мог сделать? Испортить всю систему? Потом меня и обвинили бы! Кого же еще? За шиворот берут тех — кто безответнее. Знаем мы вас! Не первый случай! А потом в лагерь. К кентам! Нет уж! Хватит. Достаточно! За одного гада срок добавили ни за что!» — думал Беня. И швырял в топку уголь, будто Скальпа заживо в ней хоронил. Засыпал понадежнее, чтоб не выбрался он из раскаленной топки никогда.
    «Десять лет… Сколько они отняли у него? Десять лет — это целая жизнь. Сколько стерпеть пришлось, сколько вынести, сколько пережить. На десяток мужиков с макушкой хватило бы. Но все обрушилось на его голову. Не дробясь и не делясь. Десять лет… Он не хотел повторить ни одного дня и избегал ошибок.
    Умерла женщина… А сколько раз мог умереть он сам? И сколько раз он умирал? Разве это кого интересовало? Его об этом никто уже не спросит. Его жизнь никому не была нужна. Его не спасали. А умри — никто не вспомнит. Некому. Да и что из того? Все умрут. В свое время. Какая разница годом раньше или поздней. Жизнь не украдешь нигде, ни у кого. Даже у смерти. Чего ж из этого устраивать трагедию? Был человек и не стало его. Это же закономерно. Но эти смешные люди так держатся за нее, вроде им никогда не приходила мысль о том, что смерть неотвратима. Но чем больше держатся люди за эту жизнь, тем быстрее умирают. Смерть приходит к каждому в свой час и забирает из жизни людей не спрашивая, нужны ли они в ней, нужны ли детям или друзьям? Смерть не признает нужности и родства. На то она и смерть. Бездушна, холодна, как покойник. Ее не трогают слезы, ее не разжалобить воспоминаниями и похвалами. Она безжалостна. И неразборчива. Вон Скальп, его она не взяла. Побрезговала, видать. Даже ей это гавно не по нраву. И оставила. Как в насмешку над жизнью. Мол, пусть еще походит. А вот бабу у детей отняла. Знать, не совсем без мозгов эта смерть? Хотя — как знать, может оставила его для рук Трубочиста, ведь заплатил я ему! Должен сделать! Иначе я и этого заодно с «сукой» уложу. Лбами друг в дружку— мозги по сторонам. А там пусть разбираются… Кого за что? Даром ничего не бывает. И хлеб, и смерть надо заработать», — думает Беня. И, оглянувшись, замечает, что Евгений Иванович не ушел. Внимательно наблюдает за ним, словно подслушивает его мысли. От этого даже спине холодно стало. Неприятная дрожь пробежала по телу. Беник отвернулся.
    «Вот прицепился лягаш проклятый, как репей. Ничем не отодрать. Чего ему от меня нужно? То орет, то про баб своих тут всякие басни рассказывает. На хрена бы это? Чего он от меня хочет? Что выслеживает? Какого черта ему надо? Смола липучая! Мусор! Вояка! Танкист сраный! Видали мы таких! Чуть в углу прижмешь, — куда ваша храбрость девается? Ты не первый на моем пути. Вот знать бы мне, что ты затеял, какие сети на моем пути поставил? Иль про Скальпа дознался? Может письмецо какое от кентов перехватил?»
    — Но знаешь, ей не повезло. Всего пять лет, — продолжал Евгений Иванович.
    — Сбежал дружок от нее?
    — Умер.
    — Это как же так? Других лечила. А мужа не смогла? — усмехнулся Беник.
    — Значит, не смогла. Иль не захотела?
    — Никто не смог! Он в Москве два года лежал. Черепное ранение. Это не шутка.
    Не повезло. Что ж, более здорового не нашла?
    — Не по здоровью выбирала. По сердцу, — осек поселенца Евгений Иванович.
    — А другого дружка не приобрела?
    — Нет. Дружков не искала. Мужа тоже. Сама детей растила. Мы- помогали в меру сил И ничего. Хоть и без отца, а неплохие дети. В школе — отличники. В доме — помощники.
    «С таким другом как ты, иным не вырастешь. Поди дохнуть свободно не давал. Какая же еще от тебя помощь будет? Начальник лягашей всего района. Не приведи Бог такого в друзьях иметь. Не повезло ж тем детям, чья мать с таким говном, как ты, зналась. Будь они моими, я б тебя на пушечный выстрел к ним не подпустил, чтоб даже одним воздухом с тобой не дышали», — думал Беник.
    — Хотя и предлагали ей тут многие выйти замуж, но она не согласилась. Для детей жила. Строгая была женщина, — говорил Евгений Иванович.
    «Какой дурак мог подойти к ней при таком как ты? Одно знакомство ее с тобою — любого отпугнет. Ты ж сторож — хуже любой собаки. И чем гордишься? Баба одна жила! Велика заслуга! А вот загнулась и кто теперь детей ее станет растить? Ты что ли? Так ты вырастишь! Себе подобных. Из детей — мусоров. Хорош воспитатель. А мужик, если бы был, спокойно довел бы до ума. Глядишь, людьми бы стали», — думал Беня.
    — Тяжело ей жилось. С семнадцати лет на фронте. Потом — в двадцать семь вдова. Не жизнь — сплошное испытание. Вся-то ее радость в детях была. Но и здесь не повезло. Ей бы жить, да жить. Детям разве кто заменит ее? Я, конечно, обоих заберу себе. Но жаль ее.
    — Вы что? Усовестить хотите? Так я вам сказал — не имел права!
    — не сдержался поселенец.
    — Усовестить. Нет, Бень. Зачем? Кому это нужно? Да еще теперь,
    — покачал головой Евгений Иванович.
    — Ну, а зачем вы здесь в любезностях покойной передо мной рассыпаетесь?
    — А и верно! Ты прав, Бень. Ни к чему это. Только знаешь, мне бы ты лучше любую подлость сделал. Но мне. А вот для нее… Знай, для какого человека просил. Она мне больше, чем я сам себе, дорога. А ты отказал. Все правильно. Если по правилам. Да только не все правила к ситуациям отдельным применить можно. Иногда исключения нужно делать. А главное вовремя — у юристов это называется — в состоянии крайней необходимости. Правда для этого сердечко нужно иметь. Не твое. Не такое — как у тебя. А то ты только своею болью живешь. Чужой боли не слышишь. А жаль. С глухим сердцем у нас на Севере невозможно выжить. Правильность нужна нам. Но не твоя. Не нужно нам таких.
    — Что вы имеете в виду? — побледнел Клещ.
    — А ничего. Не сможем мы с тобой в одном селе жить. Не подходишь ты к нашим условиям. Поедешь в другое место. Тоже на поселение. Но подальше от нас. Отдежурил я при тебе.
    — Но я же ни в чем не виноват, все делал как учил механик.
    — Он этого не мог предвидеть!
    — А я что мог?
    — Сердце при себе иметь! Понял?
    — Мне все равно. Но знаю, что сейчас вы не имеете права отдать меня под суд. А тогда — как знать!
    — Ты ничего не понял. Эх-х!
    — Так мне, что, прямо после смены собираться?
    — Куда?
    — На переотправку?
    — Я созвонюсь с начальством. И скажу тебе.
    — Сколько у меня времени в запасе? — спросил Беник.
    — Я после похорон позвоню, — все еще сидел у стола Евгений Иванович.
    Поселенец зло косился на него. Но ничего не мог поделать. Начальник милиции упорно не уходил. Хотя разговор был закончен. И итог его не обрадовал Клеща.
    «Куда теперь загонят? В какую дыру? Уж конечно, она будет гораздо хуже Тигиля. Что его там ждет? Какое это место? Что там за люди? Какую дадут работу, заработок? Уж этот тип постарается, загнать меня куда подальше, да еще припишет от себя в напутствие, чтоб мне и совсем жизни не стало. Чего ж от него теперь ожидать? Этот законопатит. Ничему не обрадуешься. Тигиль, как рай будешь вспоминать. Эх, черт! Угораздило же меня спорить с ним! Может и обошлось бы… Видать эта баба ему дороже жены. Ишь как за нее вступается. Сестричкой зовет. А я-то подумал, что она и впрямь, родная сестра механика! А она ему совсем никто. Медсестра. Вот и все. Зато мне теперь она всю жизнь помниться будет. Одни неприятности из-за этих баб. Своей не имеешь, из-за чужой в беду попадешь. Ни живые, ни мертвые они нас в покое не оставляют. Одно горе от них».
    Клещ, задумавшись, смотрит на начальника милиции. Тот на Беню глядит изучающе, молча. То ли что-то свое вспоминает, то ли решает, куда теперь ему поселенца загнать. И вдруг снова заговорил. Опять о своем. О ней.
    — Она ведь тоже без папы и мамы росла. Но не совсем сирота. Нет. О ней заботились. И отказа ей не было ни в чем. Голода не знала, не помнила во всяком случае. И одевалась она не хуже других. Любимицей была. Да только однобокой. И не радовало ее это.
    — А чего ж ей не хватало? Жрать было что! Одета, обута, в тепле. И даже любимица! Легко жила. Порхала. Пусть не свой, но чужой человек ей отца заменил. Душу, сердце к ней имел. Как родную берег. От себя быть может отрывал, а ей и этого мало. Знамо дело — бабы! Им еще духовную пищу подай. А духовное — оно откуда возьмется без банальной жратвы? Когда ее нет, не до идеалов. А ест она — тут и блажь заводится, как червяк. И своего требует. А в результате? Дурь! Знакомо мне это! По собственной жизни. Покуда живот пустой, каждому куску рад. Чуть набил утробу, лезет в голов всякое. Но это я не о себе. Я земной! В облаках не летаю, крыльев нет. Дай Бог ноги бы, да руки не отказали.
    — А она не могла без мечты. И был у нее в жизни человек. Единственный. Он был горем ее, ее слезами, ее сединой.
    — Муж всегда— в горе— когда нелюбим. Покуда встречаются — все хорошо. А жизнь она ведь и горе подсунет. Не все смеяться Мы вон тоже — украдешь — радуешься. Барыши делишь — плачешь, все кажется, что мало перепало. Пьешь-радуешься. На дело идти — трясешься. Так-то оно у всех. Не бывает все гладким, всюду выбоины да бугры. Ладно б шишкой на лбу отделался. А то и на сердце ссадины появляются. Их-то чем вылечишь? Я может не меньше той бабы доброго в жизни сделал, а что получил взамен? — развел руками, Беня.
    — Ну, а что сделал-то? — спросил, глянув в упор, начальник милиции.
    — А! Вспоминать неохота!
    — Ну, а все же?
    — Я тоже не только для себя жил.
    — Для кого же?
    — Ни к чему теперь… Прошло.
    — Так расскажи, может зря, я так о тебе подумал. Все мы смертные, все ошибаемся. С кем того не бывает, — просил начальник милиции.
    — Сестра у меня имеется. В Одессе. А может и не в Одессе. Много лет прошло. Так вот тоже! Одна! Никого у меня, кроме нее, нет, у нее — тоже! Мать умерла. Сестренка. Я на нее — единственную — надышаться не мог. Ради нее — крохотной, вором стал. За нее голову свою мог отдать. Для нее шел на все. Заболела, помню, она ангиной. Простыла. А ребенком еще была, я ей чернобурку принес, чтоб горло укрывала. Мелочь это. Надо было бы, себе брюхо вспорол, чтоб она в нем ноги свои согрела. А она ушла от меня. Стыдно ей за меня было. Отказалась от меня. Не нужен стал. Выросла. Самостоятельной стала. Верно, правду говорят, бабу в золото заверни, ходи около нее на цирлах, она же в это время себя самой несчастной считать будет. Все они такие! Все! И моя сестра! Сама жить захотела. Честно. На зарплату. Ну и что? Да уверен, счастья она не видела! Ни с кем. Никому не нужна. Так и мучается где-нибудь. Отказалась она от меня! А что? Лучшую судьбу нашла? Ее кто-то мог любить и беречь больше, чем я? Ее родной брат? Перед кем-то может и был виноват. Но не перед ней! Нет!
    — У этой женщины двое мальчишек есть! Так вот в них ее счастье было. Помнишь? Это они тогда тайгу подожгли. В партизан играли, в войну. Кровь матери и отца дали знать о себе.
    — Нечего сказать, хороши детки. Чуть село не спалили. За одно это уши бы открутил, если б знал поближе. Сколько людям забот дали! Сколько работы! Верно, что одна баба, какой она ни будь, не сможет из детей путных людей вырастить.
    — А они и так не хуже, чем у других, — побелел Евгений Иванович внезапно.
    — Другие не поджигают тайгу.
    — Не поджигают, верно! Но и не растут такими, как эти, — встал из-за стола начальник милиции быстро и нервно заходил по котельной.
    Беник кидал в топку уголь. Сонливость прошла. Лопата пела в его руках. До конца смены оставалось не более пятнадцати минут. Вот-вот придет сменный кочегар — угрюмый, молчаливый старик. Он дотошно заглянет в каждый угол. Все ли в порядке. Глянет на приборы. Потом распишется в принятии смены. А Беник пойдет домой. Спать. Спать, потому что через восемь часов ему снова нужно выходить на работу. А ведь соседка сегодня на ужин звала. Может виды заимела на него какие? Вон как улыбаться стала при встречах. Знакомо ему это. Довольно откровенно. Да и чем он хуже других. Не на постоянно. Но временно, отчего бы и нет? Ведь мужик же он в самом деле. Позавчера он ее дочке игрушку купил. Куклу. Лупатую, лохматую. Девчонка ее из рук не выпускает. Целыми днями то кормит, то спать укладывает. Что ни говори — подружка появилась. С нею и аппетит лучше, и сон спокойнее стал. Соседка не нарадуется. Не кукле. Вниманию к ее дочке. Саму пока молода — еще замечают, а вот дочку — нет. Клещ — первый. Он более опытный. Знает толк в этих делах. Хочешь бабу — сначала с ее ребенком общий язык найди. А уж он найдет! Вот только бы этот черт не помешал. Начальник милиции. Но может забудет о своем обещании выслать его из Тигиля. Да и не за что! Ну разве Беник виноват, что она умерла? Но покуда похороны. То, да се, а и заменить Беню в котельной некому — нет кочегаров, авось и пройдет злоба. Не век же помнить. Да и не хотел он ее смерти. Ну кто она ему? Чужая. Ничего плохого не сделала. Он ее и в глаза-то никогда не видел. А значит, и мстить не мог. Кто такое ему припишет?
    — Значит, сестра говоришь имеется? Для нее ты жил. Не для себя? — подал голос Евгений Иванович.
    — Для нее. Да только что об этом вспоминать? Забыла она обо мне. Отказалась.
    — Умерла она…
    — Да нет! Жива! Только где — не знаю.
    — Ну, а если бы встретились? Что тогда?
    — Не надо. Зачем я ей! Хотя… Интересно бы было глянуть. Ведь одна она у меня.
    — Умерла она…
    — Нет. Моя жива.
    — Умерла она. Это я о твоей сестре говорил, Беник. О твоей. Она умерла. Когда она от тебя ушла — поступила в мединститут. Но тут война. И она ушла на фронт. Дальше я все тебе рассказал.
    Из рук Бени со звоном выпала лопата. Рассыпались черные брызги угля на цементом полу.
    — Это она… Она всегда помнила о тебе. И много рассказала. По ее просьбе я писал в Усть-Камчатск и просил, чтобы тебя прислали к нам на поселение. По ее просьбе возился тут с тобой, ходил на рыбалку, дежурил каждый твой шаг, чтоб ты не оступился где-нибудь случайно. По ее просьбе никогда не говорил тебе, что здесь живет твоя сестра. Но теперь закончилось мое дежурство около тебя. Я сдержал слово перед нею. Перед живой. Я много раз был обязан ей своим спасением и помогал ей, как другу, не как женщине. Она и мертвая — моя сестра! Наша! Ты же бедою ее был, а стал и смертью ее! Она не только за себя жила, а и за тебя. За тебя и за себя на войне людей спасала. За себя и за тебя выносила раненых. Она любила тебя. И все верила, что ты одумаешься. Станешь человеком. Мы — мужчины в иных ситуациях слабее ее оказывались. Потому, что она жила за двоих. За себя и за тебя!
    Слова падали, как тяжелые камни. На голову, на сердце. Он слышал, и не слышал. Слова сдавили грудь, потом горло, голову. Нельзя дышать. Они такие тяжелые. Их не раздвинуть. Из них не выбраться.
    — Ты жил, пока она была жива. А теперь ты должен будешь уехать отсюда. Навсегда. Чтоб не мешать расти ее детям. Я их возьму. Ты не должен их знать. Никогда. Они должны вырасти достойными своей матери.
    Все закрутилось как в черном калейдоскопе. Сестра… Это ей он не дал тепла! Ей! У нее отнял холодом своим молодость, счастье, а теперь и жизнь! Своими руками отнял! Действуя по правилам. Боясь ошибки, он погубил ее. Свою сестру. Единственную сестру. Отнял ее сам у себя! И навсегда стал убийцей. Ее и своим…
    — Нина! Нина! — вырвался из почерневших губ черный стон. Клещ бежал к больнице большими прыжками. Сцепленные добела кулаки готовы были вырвать орущее сердце и отдать его ей. Но было поздно. Она не слышала и не видела его. Она ушла. Теперь уж навсегда ушла от него…

ГИРЯ

    Семен шел берегом моря. По серому, мокрому песку. Море тихо вылизывало, словно причесывало берег шершавым языком. Волны, засыпая в песке, пели Семену свою старую-старую песню. Он остановился. Оглянулся.
    За ним тянулись следы длинной цепью. Они шли неровно, как и судьба. Там, где он останавливался, оглядывался назад, следы, словно узелки на веревке завязанные, оставались на память берегу, морю.
    Недолгой будет эта память. И первый же прилив смоет следы Семена. Нет их, нет памяти. Он сотрет их навсегда. Исчезнут с берега н и мокрые, налитые водою, словно слезами, следы от сапог. Им недолго жить на берегу. Ох, как недолго! Никто не вспомнит здесь о нем: ни люди, ни море.
    Он уходит. Уходит навсегда, он теперь не поселенец, нет. Он свободный человек. Свободный как море, как чайка. Он уходит. Совсем…
    Шесть лет поселения прожил он здесь, на этом берегу. Холодном, неприветливом. Теперь они позади. Вычеркнуты из жизни. Лишь всесильная память не выкинет их из сердца со временем…
    Семен садится на гладкий валун. Решил перекурить. И снова смотрит на узкую прибрежную полосу. По ней он шел Гирей шесть лет назад. А возвращается, уходит Семеном.
    Шесть лет… Но зачем вспоминать? Они ушли, как умерли. Назад оглядываться не стоит. Прошлое, как умерший родственник, сколько ни жалей о нем, его не воскресить, ничего не исправить. Лишь горечь утрат, да ошибок осталась за спиной, о них лучше не вспоминать.
    Но человек — не море. У него есть сердце и память. Больная, цепкая, она не дает забыться и грызет совесть, крепко держит в своих руках душу человеческую.
    Прибрежный камень. Здесь он отдыхал шесть лет назад. Поделив его с угрюмым сопровождающим. Тот сказал, глядя на море:
    — Тяжело тебе здесь будет. И все ж — это не лагерь. Люди вокруг будут хорошие. Станешь ты их уважать — тебя никто не обидит. Сердце-то, оно у всех одинаковое. Тепло, да привет, кто не уважает? И, передав Семена с рук на руки председателю сельсовета, вскоре ушел.
    Совхоз «Октябрьский». Дома вдоль морского берега выстроились, как утлые лодчонки, готовые по первому знаку сигануть в море, то ли за лучшей судьбой, то ли за рыбой, то ли за собственной погибелью своей.
    Когда-то, совсем недавно, здесь ловили жирнющую селедку. Одна под три кило весила. А потом забросили промысел. То ли селедку решили приумножить, то ли картошку ей предпочли и занялись полеводством.
    Немного было пригодных для этого земель в совхозе. Картошка с фасолину рождалась. А вот капуста — отменная. Потом и коров, и лошадей завели. И когда Семен сюда прибыл, хозяйство уже встало на ноги. Изголодавшиеся за войну люди — охотнее сюда потянулись.
    Их устраивал на работу председатель сельсовета — плотный, безногий мужик. Сам — бывший фронтовик. Артиллерист. Василий Иванович Панкратов.
    Встретил он Гирю насмешливо, зло, даже не скрывал своей враждебности.
    — Пополнение? — спросил у сопровождающего. И, глянув на Семена, сказал:
    — Что ни говно, то все к нашему берегу.
    — Он — мужик работящий, — вступился сопровождающий.
    — Оно и видно. Ишь сколько заработал! Целых десять лет на одной Чукотке. Да здесь…
    — Ничего. Он уже все осознал, — встрял сопровождающий.
    — Посмотрим, — хмуро отозвался Панкратов. И, глянув на Гирю, спросил:
    — Что умеешь делать?
    — Многое, — ответил Семен.
    — За многое много и получил. У нас что-то одно делать будешь! Дизелист нам нужен. Свет давать селу. Сможешь? Я смотрю, ты в лагере электриком был.
    — Сумею.
    — Двигатель у нас имеется. «В2-300». Проводку всюду подвели. А дизелиста нет.
    — Горючее есть? — спросил Гиря.
    — Соляр подвезли еще давно.
    — Тогда меня — туда. Хоть сегодня, — обрадовался Семен, что работать будет в помещении, в тепле. На одном месте. И не вкалывать физически.
    — Вот это мне нравится! Значит, нужного нам прислали. Но смотри — без фокусов. Если что, своими руками с тобой разделаюсь. Они у меня слава богу целы! — показал он поселенцу крепкие, потрескавшиеся руки свои.
    Гиря побледнел. Он не терпел угроз. Но на этот раз сдержался.
    — Жилье мы тебе дадим. И все остальное. Ну и с тебя спросим, как положено, — пообещал Василий Иванович. И, встав из-за стола, повел Семена к дому на окраине села, прихрамывая на оба протеза.
    — Устраивайся. Тут жить будешь. Три дня тебе хватит?
    Семен глянул на черную утробу дома. И голову опустил.
    — А! Не нужно мне этого. Покажи, где работа моя.
    — Не нравится?
    — Мне все равно.
    — Тогда пошли. Покажу дизельную.
    По дороге Панкратов свернул к какому-то дому. Попросил Гирю подождать. И, войдя, пробыл там минут пять. Вышел. Следом за ним — старушка.
    — Иди, убери у него в доме. А то испугался. И наведывай его, чтоб мехом не зарос. Все ж дизелист. Свет давать будет, — сказал Василий Иванович, указав на Семена, и повел его к дизельной.
    Там все было готово к работе. И, осмотрев двигатель, подводку, рубильники, проверив смазку, Семен заправил двигатель. Включил малые обороты. Прогрел двигатель. Прибавил обороты п включил свет.
    — До одиннадцати работать будешь. С восьми утра.
    — Один? — удивился Семен.
    — Пока один. Ученика тебе дадим. Чем быстрее его выучишь, тем скорее тебе сменщик будет, — сказал Панкратов и довольный ушел из дизельной.
    А через пару часов пришла к Семену старушка, которую Панкратов просил прибрать в доме. Поесть принесла.
    — В доме у тебя я немного убралась. Но завтра — основное. Побелить надо. Печку замазать. Почистить, — говорила она, вытаскивая из сумки миску, баночки, свертки. — Ты ешь, ешь сынок, не гляди на нас. Ведь вон ты какой умелый. В свете разбираешься. Знать, не совсем плохой. Ешь.
    И он ел торопливо, ложку за ложкой в рот пихал. Что ни говори
    — сутки во рту ничего не было. Тут уж ни до чего. И, забыв поблагодарить старушку, Семен заспешил. Завтра может снова есть не придется. Когда он первую зарплату получит! А живот свое требует. И Гиря спешил.
    — Не торопись, сынок, я тебе, часа через три, еще принесу поесть,
    — прижала платок к глазам старушка и отвернулась. Семен тогда ничего не понял, ни о чем не спросил. Обрадованно разулыбался.
    Она ни о чем не спрашивала. Молча смотрела на Семена. То ли свое вспоминала, то ли поселенца жалела, втихомолку. Когда он поел, она тихо собрала в сумку миску, банки. И неслышно ушла.
    Семен на сытый желудок — думать стал: «Что это за женщина? Почему о нем заботиться взялась? И что, чем он должен будет ответить ей на это? Отказаться? Но такое невозможно. А принимать — платить нечем. Но и она о плате не говорит. Хотя… Возможно, Панкратов ей велел. Но нет. Весь разговор я слышал. Хотя в доме… Там он ей мог сказать. Да чего я голову ломаю? Получу зарплату и рассчитаюсь. За прошлое съеденное. И за предстоящее расплачусь», — успокоил себя Гиря.
    Было девять часов, когда старушка, приоткрыв дверь, снова вошла в дизельную. Семен еще не успел окончательно проголодаться, но и не отказался. Ел с завидным аппетитом.
    — Ты мне оставь завтра, что постирать тебе нужно. Я сделаю, — сказала она тихо.
    — Стирать? Так если я отдам, в чем ходить буду? Весь гардероб, как у улитки — на мне. Заработать надо. Потом и поговорим.
    — Вот оно что? — горестно вздохнула старушка. И, покачав головой, сказала: — Ладно. Придумаем что-нибудь. И, тихо собрав все в сумку, ушла, не сказав больше ни слова.
    Вернувшись домой, Гиря опешил. Даже при свече увидел разницу. В доме было жарко. Вымытый пол сверкал свежестью. В углу кровать белизной манила. На печке — ведро с горячей водой. Чайник шипит. А на столе, отмытом до завидной белизны, банка с вареньем, хлеб, сахар, чашка. И даже пепельница.
    — Вот это да! — почесал затылок Гиря удивленно и подумал: «И когда она успела? Ведь старушка совсем. А такая быстрая, да ловкая».
    Семен оглянулся. В углу уже был прибит умывальник. Под ним — таз. Мыло, мочалка. Все как положено. И даже полотенца. Показалось на минуту, что он здесь живет уже не первый день.
    Семен долго плескался под умывальником. Оттирая всю грязь с себя. Потом за стол уселся. И поневоле задумался. Вспоминал весь сегодняшний день. Порадовался. И лагеря в памяти всплыли.
    Гиря тяжело вздыхает. Давно ли это было? Детство. У деда оно прошло. В деревне. Среди лесов. В зарослях орешника аукнуло коротко. Радовалось землянике. Бежало, босоногое, за грибами. Визжало, плескалось в речке беззаботно! Ловило пескарей, плотву. Гоняло в ночное лошадей. И замирало под тулупом, слушая дедовы сказки про ведьм и леших, про зеленых болотных кикимор и про красавиц русалок, но смыли вешние дожди слезы детского страха. Вырос Семен. Дюжим парнем стал. И захотелось деду выучить внука, отдать его в науку, чтоб большим начальником стал. Бухгалтером в деревне, а может и самим председателем колхоза. Продал старик корову и повез внука в Брянск. Считал, что дело почти сделано. Но… Стащили деньги из кармана у старика. В магазине. Куда он привел внука за костюмом. Чтоб появиться в науку человеком. И умер старик. От горя. Удар был слишком сильный. Вместе с деньгами заветную мечту старика стянула чья-то безжалостная рука. И, похоронив деда, оставшись без гроша в кармане, решил испытать свою удачу и Сема. За деда хотел отплатить. За его смерть — невидимому врагу. Неузнанному. И стал вором.
    Грабил днем и в ночи, в магазинах и в подворотнях, на вокзалах и на улицах. Отнимал, отбирал, вырывал. За деда! За его смерть! За украденную мечту! Грабил женщин и старух, отнимал у мужиков и стариков. За деда! За себя! За корову! За науку! За мечту!
    Грабил, отнимал, выдирал. Всякое было. Потом и дружки появились. Кенты. Вместе мстить стали тем — кто имел, за тех, кто не имел. Кулаки и внешность Семена всем страх внушали. Он был похож на глыбу. Но прозвали его Гирей. За правый кулак. Который, замахнувшись однажды, любого с ног сшибал. Второго замаха повторять не приходилось. Бил, чтоб отдавали не сопротивляясь. Но однажды он выпил лишнего. Зря. «На дело» надо ходить трезвым. И попался. В руки милиции. Кенты смылись. А он не успел.
    Старуха еще не пришла в себя. А когда открыла глаза и увидела Гирю в наручниках, не закричала. Заплакала. Сказала ему:
    — Сын у меня — геолог. Он мне на жизнь высылает. Сказал бы ты! Я б сама с тобой поделилась. За что ж убить хотел? Внуков кто ж стал бы растить? Эх, ну что я плохого тебе сделала?
    — А за что у моего деда деньги украли?
    — Не я! Те — с кем ты был! У них спроси. У своих друзей.
    — Пошел! — подтолкнул Семена милиционер.
    Потом был суд. Гиря искал в зале кентов. Они ведь обещали выручить, если что случится. И он верил. Ждал. Ждал. Верил. Но в зале суда они не появились. А он все ждал. Как чуда. Ждал и тогда, когда поезд миновал Урал. Ждал — когда в порту Ванино по трапу вошел на пароход. Перестал ждать лишь на Чукотке. Понял. Все понял. Но слишком поздно.
    Кенты в лагере смеялись над ним. Еще бы! Вор! А в лагерь с пустыми руками прибыл. Ничего не провез с собою, чтоб хоть на первых порах продержаться, положенный «налог» «президенту» и «бугру» уплатить. Себе на жратву ничего не было.
    Первые дни в лагере — чуть не сдох от голода. Кенты поддерживали иногда. Кто пайкой, кто чифирем, кто сухарем поделится. Конечно, не за здоров живешь. Платить надо было. За одну пайку
    — потом две отдать. А где их взять? Если своей не хватало. Стал сам прижимать. Своих же. Зэков. Тех, кто послабее. И снова… Отнимал, отбирал. С долгами рассчитался. Да и сам стал сытнее жить. Вольготнее. По три пайки в день съедал. Все молчали. Боялись его кулаков. Расправы. Но судьба и здесь поставила подножку. И посмеялась зло.
    Приметил Семен Скальпа. Тот уже с «мушкой» ходил. Ну и взыграло. Решил его пайку к своим прибавить. Тряхнул раз, второй. Он отдавал трудно. Сопротивлялся. Гиря из него душу выколачивал с пайкой. Целый месяц. Каждый день силой отбирал. И надоело. Плюнул Семен на Скальпа, решил обходиться тем, что имел. И забыл о нем. Но Скальп все помнил. И вот однажды, на последнем году пребывания в лагере, кто-то из кентов на воле вспомнил про Гирю, посылку прислал. В ней все, что хочешь. К этому времени у Семы уже совсем желудок сдал. И, заполучив посылку, решил спрятать, скрыть ее от кентов, чтобы не делиться. Самому все съесть. Ведь ему тоже не все и не всегда из посылок давали. А если и давали, так только объедки, что не по зубам было или завалялось. Потому свою посылку он хотел сберечь себе. Целый месяц есть и не показывать вида. Не сознаваться.
    Но Скальп пронюхал. И вечером, вернувшись с работы, увидел Сема свою посылку на нарах «бугра». Все было съедено. Все дочиста. Рядом с разъяренным бугром нахальная морда Скальпа ухмылялась. В глазах у Гири потемнело. Он кинулся на Скальпа, хотел горло ему перегрызть. Но куда там? Весь барак за Скальпа вступился. Накинулся на Гирю. Кенты знали куда бить. Кулаки, ноги их — в желудок больной влипали. Били до искр, до жуткой боли, до потемнения в глазах. До тошноты. До крови, которой стало рвать Гирю, но и тогда кенты не остановились. Куда там? Ведь он «закон» нарушил. «Закон»! По которому он должен был принести посылку бугру и тот бы сам поделил. По своему усмотрению. Что-то бы и Гире осталось. Не без того. Что осталось бы — неважно. Это забота и дело бугра.
    Но Гиря нарушил этот закон. И Скальп об этом донес. Он тоже бил. Ногами. Орал. Плевал в лицо ему — Гире. Семен вздрагивает. Три ночи он лежал без сознания. Три ночи желудок не давал опомниться и встать на ноги. Не помнит, как он оказался в больнице. Кто его сюда принес. Желудочное кровоизлияние не скоро удалось остановить. Лишь через два месяца встал на ноги. Встал, но Скальпа в лагере взяли под защиту кенты, а Сему судили. По доносу и свидетельским показаниям все того же Скальпа. И, добавив срок, отправили на Камчатку!
    — Эх-эх, ну попадись же ты мне! Я всю твою требуху на нитку вымотаю. И глаза выжгу. Гвоздями раскаленными вытеку! За все! За плевки, за стукачество, за то, что чуть не сдох. За то, что всех кентов натравил. За то, что ты, падла, на жизнь мою руку протянул! Я тебя все вспомню, и за эти десять лет! За каждый день, за час! За муки! За боль свою. За отнятые годы — жизнь поганую твою своими руками у тебя вырву из глотки!
    Он долго сидел в ту ночь у стола. Отдохнувшие плечи его снова тяжесть придавила. Тяжесть прошлого, тяжесть воспоминаний. Он долго не мог уснуть. А только сон коснулся его глаз, кто-то за плечо тронул:
    — Вставай, сынок!
    Гиря со сна не понял. Кто его зовет? Кто? Кому это он сынок? Где он? И, вскочив с койки, смотрел ошалело на старушку, стоявшую перед ним. И с трудом все вспомнил.
    — Поешь, сынок, — вышла старушка на кухню. И добавила: —На работу тебя пришла разбудить. Вставай.
    — А сколько время теперь? — продирал глаза Гиря.
    — Семь часов.
    Семен подскочил к умывальнику. Плеснул в лицо воды. И только хотел рубаху натянуть, старушка подошла. Остановила.
    — Чистое надень. На вот. Подойти должно.
    — Чье это?
    — Сына моего. Он последним погиб. В войну. Берегла, как память. А она только болит от того сильнее. Носи ты. Пусть тебе на здоровье будет. Носи, у меня все дети хорошие были. Все трое, — отвернулась старушка.
    — А что? Все погибли?
    — Все. Все война проклятая. Ни одного не оставила. Младшенький мой, такой же, как ты был. Высокий, сильный. Но и он погиб. В Берлине. Неделю до победы не дожил.
    — Так у вас никого нет?
    — Нет, сынок. Одна я. На всем свете одна. Никого. Была матерью, а бабкой не стала. Мужик-то мой тоже на войне погиб. На первом же году. Война меня сиротой сделала. Война, сынок…
    Тихо вздрагивали плечи у старушки. Она доставала из сумки свитер, брюки, носки, рубашки. Все чистое, выглаженное.
    — Носи, сынок. Ты ведь тут у нас тоже навроде сироты. Нехай матери твоей теплее будет от того, что я здесь при тебе буду.
    — Нет матери у меня, — опустил голову Семен.
    Старушка подошла ближе.
    — И шарф возьми, — подала Гире сыновнюю память.
    — Ваш сын на войне погиб, а я, сами знаете, — замялся Семен.
    — И верно. Не сравниваю. Да только сын мой, младший, тоже свет селу давал. После него, как ушел — некому стало. Свечками обходились. А ты пришел и работу моего сына делаешь. Движок-то, как и при нем, поет. Тем же голосом. Навроде, мальчик мой с войны вернулся. Живой. И снова людям светит сердцем своим.
    — Может еще вернется, — допивая чай, сказал Гиря.
    — Как?
    — Может в плен попал?
    — Нет. С ним один был. Из совхоза. Своими руками хоронил. Все рассказал.
    — Жаль парня.
    — Оттуда не вертаются, — вздохнула старушка.
    — А как мне вас звать? — глянул на нее Гиря.
    — Как хочешь. Теткой Таней, либо бабкой Таней. Так меня все в селе зовут. И ты зови. Как тебе глянется. Иди, сынок. Я в обед приду. Принесу поесть. А покуда в доме приберу, — проводила она его за порог.
    Часам к десяти пришел к Семену в дизельную Панкратов. С собой парнишку привел. Черного, как галчонка.
    — Принимай в ученики, — сказал он хмуро.
    — Сколько ж ему лет?
    — Пятнадцать — ответил подросток.
    — Не рановато ли? — удивился Сема.
    — Сам знаю! Да спасения от него не стало. Школу бросил. Работать нигде не хочет. Дома от него тоже толку нет. Шпана растет. А зачем нам такие? Последний шанс ему даем. Не получится — пусть сам на себя пеняет, — побагровел Василий Иванович.
    — А отец есть? — спросил Гиря.
    — Погиб. Потому и возимся. Будь жив, таким бы не был, — морщился Панкратов то ли от досады, то ли от собственной боли,
    — Хорошо. Пусть учится, — улыбнулся Семен парнишке и Панкратов, уходя, сказал ему:
    — Сбереги нам парня. От своих ошибок сбереги, грешно к тебе сына фронтовика отдавать. Но ведь что-то человеческое в тебе осталось. Как мужик от горя удержи его. Сам битый. Дите разуму научи.
    — Не беспокойтесь. Я понял, — кивнул ему Сема и Панкратов, скрипя протезами на все село, вышел из дизельной, понурив голову.
    Андрейка, так звали парнишку, оказался сообразительным, подвижным мальчуганом. Он с неделю не отходил от движка. Изучил с помощью Семена каждый узел. Все вероятные и невероятные поломки и неисправности. Узнал, как ремонтировать, где смазывать, как ухаживать и заправлять двигатель. И скоро стал незаменимым помощником Семену.
    Любопытный Андрейка минуты не сидел спокойно. Все носился вокруг двигателя. Присматривался. Обнюхивал его со всех сторон. А через месяц Семен уже спокойно оставлял его одного в дизельной и уходил домой на час, на два.
    Вернее, не домой, к бабке Тане. Не спрашивая ее можно ли, он наготовил ей на зиму дрова. И, урывая по два-три часа подмены в дизельной, все перепилил, порубил. Сложил в сарае. Потом и крышу дома покрыл новым железом. Покрасил, чтоб не ржавела. Этим нехитрым занятиям у деда научился. В деревне. Потом, когда время пришло, сам вскопал огород. Вместе со старушкой посадил картошку, капусту. Бабка за это время привыкла к Семену. И, забыв, что он поселенец, приезжий, часто оставляла его дома, когда ей нужно было съездить в район.
    Нет, Семен помогал ей не из привязанности. Все было куда проще. Добром на доброе отвечал. Помощью на помощь. Помня свое одиночество, о другом одиноком заботился. Знал, что старушка всегда помнила о его рубашках, еде. И даже, когда он предложил ей деньги за ее заботы, обиделась и выругала его, как мальчишку.
    Он знал о бабке все. Не столько от нее самой, сколько от Андрейки, родившегося здесь и хорошо знавшего село и людей.
    Бабка когда-то была красавицей. Это парнишка слышал от людей. Многие на нее заглядывались. Но она вышла замуж за самого невзрачного парня. И жили они на зависть всем. Дружно. Крепко. Но тут война. К тому времени выросли в семье трое сыновей. И все вместе с отцом на фронт ушли. В совхозе в тот год одни женщины, да дети остались. И тяжело им стало. Совхоз тогда занимался промыслом сельди. Ну, а когда мужчин не стало, опустели и суда. Некому стало ловить рыбу. И вот тогда решилась она — нынешняя бабка Таня. Сколотила бабью рыболовецкую бригаду. И вышла в море. Никто не верил в успех. Но он был. И бабка всю войну, заменяя в море мужа и сыновей, ловила рыбу.
    По ее примеру и другие бабы еще бригаду сколотили. Уже не только село кормить начали, но и на фронт посылать. Другие бабы — за землю взялись. Картошку посадили. Два года земля картошку с горох давала, но люди заставили ее родить.
    Андрейка рассказывал, как стали приходить в дома «похоронки». О них он знал только по рассказам. Помнил лишь об одной. Гой, какую принесли к ним. В тот день у них все бабы села собрались. Половина — вдовые. В.черных платках. Они не утешали. Сами такое же пережили. Лишь гладили Андрейку по голове дрожащими, холодными руками.
    От горя постарела за день мать Андрея. Старухой стала. И не только она. Лишь третья часть семей дождались своих отцов и мужей. Но и они были не прежними. Израненные, усталые за годы войны, они тут же стали работать, чтоб хоть как-то облегчить жизни семей.
    Некому было помочь лишь вдовам. И ей… Бабке Тане. Четверых проводила она на фронт. Домой никто, ни один не вернулся.
    Андрейка маленьким стариком в углу съежился. Давно просился у матери на работу. Хотел помочь ей. За отца. Она все не пускала. Говорила, что мал, что нужно учиться. Его досада брала. Но теперь… Он обзавелся книгами, учебниками, а Семен его еще и подзадоривал:
    — Я в твои годы не только двигатель, а и посложнее технику знал. И если бы не беда — профессором бы стал. Но твоя голова маленькая. Не смогла вместить науки больше, чем семилетку. — И Андрей стал теперь ходить в вечернюю школу. Решил доказать Гире, что и он кое на что способен.
    Времени у парня совсем не оставалось. Целыми днями он работал, а когда выдавалось свободное время, брался за учебники, вечером бежал в школу.
    Панкратов внимательно следил за парнем. Боялся, чтоб тот не сорвался, не устал от ритма. И не охладел к занятиям. Но шли дни, Андрейка хорошо учился, работал. Приносил матери всю зарплату. И понемногу начал готовиться к поступлению в техникум.
    К этому времени в совхоз привезли второй запасной двигатель. Установили. И Семен вместе с Андреем стали готовить его к работе.
    Все шло хорошо. Но в то лето Андрей как-то наглядно изменился. Из любопытного подростка стал замкнутым парнем. Раздражительным, вспыльчивым, грубым. Сколько ни ломал голову Василий Иванович, не смог найти объяснение столь резкой перемене и решил поговорить с самим парнем. Но тот ничего не сказал. Панкратов всерьез встревожился за судьбу сына своего фронтового друга. И, немного поколебавшись, пошел в дизельную. Была не была! Решил поговорить с Семеном. Может он ответит, может знает, может сам дурно повлиял на мальчишку.
    Гиря дежурил сегодня с трех часов дня. Так они условились с Андрейкой для удобства самого парня. И потому Семен сидел один. Регулировал обороты работающего двигателя.
    Панкратов вошел неожиданно.
    — Здравствуй Семен!
    — Здравствуйт.
    — Я по делу к тебе, — присел Панкратов.
    — Давайте. А что случилось?
    — Неприятность у нас получается.
    Гиря нахмурился. Напрягся. Он знал, Панкратов мужик подозрительный и вспыльчивый. Такой ни одного человека в селе в покое не оставит, ничего хорошего для себя от предстоящего разговора не ждал и Семен. Хотя вины за собой никакой не знал.
    — Послушай, что это с Андреем стряслось? Я его не узнаю. Ни с кем говорить не может. Хамит. Матери грубит, на каждом шагу. Твоя это работа?
    — С чего бы такое? Я тут при чем? — опешил Гиря.
    — Как при чем? Он же с тобой работает. От тебя и нахватался всего.
    — Ошибаешься, Василий Иванович. Парень мужчиной становится. Меняется характер.
    — С твоею помощью меняется!
    — Это от меня не зависит. А ты чего хотел? Чтоб вырос скользким и сладким как леденец?
    — О такой леденец, каким он становится, все мы скоро зубы поломаем.
    — Надо переждать это время.
    — Нет уж! Мне некогда.
    — Но ты не кипятись, я сам с ним поговорю. Узнаю, может что случилось? Ты не лезь пока. А то дров наломаешь, — уговаривал Панкратова Семен.
    — Ты понимаешь, я с его отцом всю войну в одном полку прошел. Я хоть и без ног, но жив. А его нет. При переправе через Вислу был ранен. Умирал в сознании. Просил, если повезет мне, о сыне его не забывать. Так-то вот. А у меня не он один. Все село. Весь совхоз в думках моих сидит. И страх, и радость за них ночами спать не дают. Так ты пойми меня. Я за этого — до смерти своей, перед погибшим в ответе. Поговори с ним. Может еще не опоздали мы. Характер ломать сложно. Но он еще мальчишка. Помоги мне, Сем. Уставать я стал нынче… Один не могу управиться.
    На следующий день. Гиря пришел в дизельную утром. Андрей, увидев его, немало удивился. Не знал, не догадывался о причине прихода. Ведь двигатели работали нормально. Ремонта не предвиделось. Но поселенец сел у столика. Внимательно смотрел на парня, изменился он. Вон и усы пробиваться стали. И лицо посуровело. Глаза не шныряют по углам мячиками.
    — Сядь, Андрей. Поговорить я с тобою пришел.
    Парень сел. Удивленно смотрел на Гирю.
    — Не нравишься ты мне. Почему такой стал?
    — Какой? — покраснел Андрей.
    — Ты почему сволочью стал?
    — Что? — побледнел парень.
    — Что слышал.
    — Уж не ты ли меня переделать собрался? На себя бы глянул! Кто ты? Вор!
    — Молчи, поганец! — подскочил Гиря. Он схватил Андрея за грудки.
    — Щенок! Тебе ли говорить! Я за свое отсидел. За каждую ошибку свою. Кровью рассчитался!
    — Ты! Кровью? Молчал бы! — крикнул Андрей
    — И кровью! И жизнью! И здоровьем! И не тебе, засранцу, говорить мне гадости! Язык вырву! Я свое отбыл. Прошло. А ты зачем суешься? Куда лезешь? Иль тебе моих ошибок не достает? Сопляк!
    — Отпусти меня! Не прикасайся!
    — Я тебе покричу! — резкая пощечина сбила Андрея с ног. Он упал на пол. Из носа кровь хлынула. Парень встал. Вышел из дизельной.
    — Иди! Беги! Жалуйся! — крикнул вслед Гиря.
    Прошло полчаса, Андрей не возвращался. Семен не на шутку испугался. И вышел из дизельной. Андрей сидел у бочки с водой, останавливал кровь.
    «Не побежал жаловаться. Значит, крепкий характер будет», — подумал Гиря.
    — Иди в дизельную. Чего сопли распустил здесь? — подошел он к Андрею.
    — Уйди!
    — Я уйду сейчас! Я так уйду! А ну пошел! — рванул он Андрейку так, что тот не вошел, влетел в дизельную.
    — Ты говоришь — я вор! Да? Ну, вор! Да только не забывай — бывший! И я у чужих воровал! Но не у своих, как ты!
    — Я у своих ворую? — опешил парень.
    — Не деньги, как я! Здоровье! Деньги нажить, заработать можно. А ты воруешь то, что ничем не приобретешь. Ты не просто вор! Ты становишься душегубом! Убийцей! И не кого-нибудь, а собственной матери! А это — похуже любого воровства!
    — Ты мою мать не трожь!
    — Заткнись, поганец! Ее, кроме тебя, никто в могилу не сводит. Была война! Теперь ты! Негодяй! Паршивец!
    — Тебе какое дело?
    — Мне? Да я тебе, паскудину, душу вытряхну, если ты мать свою гробить начнешь.
    — О своей заботься.
    — Если бы она у меня была! Да только умерла она, когда я еще ходить не начал. Отец, как и у тебя, погиб. Только в гражданку. С дедом я рос. А матери не помню. Совсем не помню ее. Если бы она у меня была. Эх ты! Я б жизнь свою отдал, чтобы она жила. Моя мать. Я в детстве все пытался вспомнить ее и не смог. Все звал ее. Но она не слышала. Я замерзал в кровати и искал ее, чтоб согреться.
    Я был мал. Я рисовал ее. Такою, какой представлял по рассказам деда. В лесу я блудил не раз. Звал не деда — ее! Болел — к ней обращался! Но ее не было! Нет!
    Андрейка с удивлением смотрел на Гирю, таким он его никогда не видел.
    — У меня не было игрушек в детстве. Была одна. Старый дедов носок набитый паклей. Я его матерью звал. Нарисовал углем глаза, нос, рот. И прятал от деда. От чужих глаз. Я ей рассказывал все. И жаловался. И просил у нее поесть. Ее укрывал одеялом, чтоб не замерзла. Сам себе придумал мать. И грелся. Душою. Да разве тебе это понять! Ведь только она могла уберечь меня от беды. Сердцем, руками своими. У игрушки этого не было! Да и детство прошло. А ты живую мать не ценишь! Ты, не знавший горя, другим его причиняешь! А за что? Тебя разве били чужие люди! У тебя отнимали хлеб? Ты кого отталкиваешь? Чьи руки? А ты имеешь на это право? Так кто из нас больший вор и негодяй. Кто преступник?
    Андрей сидел тихо, молча, смотрел в пол.
    — Я за свою жизнь, пусть и поганой она была, никогда не сделал зла тому, кто мне добра хотел. А деду не только плохого слова за все годы не сказал, даже помыслом худым не обидел. А мать… Да что там. В лагерях, где все дерьмо в одну кучу было собрано, слово это было свято. Для всех! Понял? Даже там! Где все человеческое давно потеряно. А ты!
    — Да я ей ничего плохого не сделал.
    — А почему хамом стал?
    — Я тебе не обязан отчитываться! — вспылил Андрей.
    — Себе отчитаешься. Но только смотри, чтоб поздно не было.
    Андрей сник. Сидел в углу стола. Молчал. Семен курил, отвернувшись от парня.
    — Ты когда-нибудь любил? — спросил неожиданно Андрей. Гиря даже спиной вздрогнул от неожиданности. Растерялся. Ответил честно:
    — Нет.
    — Да. Вот я слышал, что без этого человек впустую прожил, — сказал Андрей.
    — Хм. Кто это тебе натрепался?
    — Все так говорят.
    — Ерунда! Как это впустую? Вот, положим, на войне, я тоже слышал, гибли парни. Без любви. Так что зря жили?
    — Они — особый случай.
    — А в лагерях сколько таких, кто про любовь эту ничего не знал.
    — Эти сами виноваты.
    — Ишь ты! Виноваты! Много понимаешь!
    — А я вот полюбил, — сказал Андрей.
    — Что?! — Семен подскочил, словно ему кто-то исподтишка нож и бок воткнул. — Ты что сказал?
    — А что? — вжался в угол Андрей.
    — Покуда техникум не закончишь, чтоб я от тебя не слышал этих глупостей!
    — Почему глупостей? — удивился Андрей.
    — А и верно! Разве себе прикажешь? — остановился Гиря среди дизельной задумчиво — Кто хоть она?
    — Практикантка. На агронома учится.
    — Из-за нее с матерью нелады?
    — Да. Тоже говорит — глупости, рано, молод. На ноги встань. А я люблю.
    — Надолго эта практикантка к нам?
    — В совхозе еще два месяца будет.
    — Ну, а дальше, что решил? — глянул Семен на Андрея.
    — Учиться поеду. Туда же, где она.
    — А мать как? Одну оставишь?
    — Ну все равно же, не сидеть мне около нее всю жизнь.
    — И то верно. Да только приглядись ты еще к ней. К той. Хотя
    о чем я. Слыхал я, что у влюбленных глаз нет, слепые они. И разума у них не бывает. Покуда по любови заморозки не ударят, друг на друга не надышатся. А вот мороз не все терпят. А жизнь — она такая. Не все солнышко дарит. Случаются и метели. Коль любят — руки никакой ветер не порвет. А если все только показалось — оба могут погибнуть.
    — Что ты хочешь сказать?
    — Спросить хочу. Вот ты ее любишь, а она тебя? Она за тобой поедет? Бросит вот так, как ты, свою мать?
    — Она же девушка, слабая. Разве можно от нее такое требовать?
    — А почему бы и нет? Девушкой она сколько будет? А женой? Всю жизнь. Нельзя требовать? Можно! Нужно! И именно теперь, покуда еще хомут на шею не надел!
    — Ладно. Все с советами. И ты тоже. Как и они. Все вы одинаковы, — отвернулся Андрей.
    — Смотри сам. В этом деле тебе никто не поможет. Однако знай, мать беречь надо. Пусть ее тебе никто не заслоняет. Плоха та любовь, что матери горе приносит. Не в радость она. Никому. Да и любовь ли это, — хмыкнул Гиря и собрался уходить.
    — Ты торопишься — спросил Андрей.
    — Нет. А что?
    — Побудь здесь.
    — Зачем?
    — Просто.
    Семен сел на прежнее место. Курил.
    — А знаешь, у бабки Тани сын сыскался, — сказал Андрей тихо.
    — Как это?
    — Так. Он в особом госпитале лежал. Слепой он. Совсем. Но жив. Самый старший. Она за ним скоро поедет.
    — Хорошо хоть жив. То-то радость бабке.
    — Может и мой отец найдется, — вздохнул парень.
    — Эх, Андрейка, хорошо бы было. Да не всем везет.
    — Бабка Таня тоже так говорила. Всех считала погибшими. А вчера письмо получила. От медсестры. Жив. И еще. На Панкратова два раза похоронка приходила. А в третий раз он сам пришел. Живой. Хоть и калека.
    — Он не калека. Он инвалид. Калека тот — у кого душа от рожденья горбатая. Ее не вылечишь. Протез не вставишь. Это не от войны. От себя.
    Андрей нахмурился. Замолчал. Понял, о ком сказал Семен. А тот, побыв еще немного, ушел.
    Шли дни. Неласковое, дождливое лето сменилось холодной осенью. Ничто не изменилось в селе. Разве только в жизни бабки Тани. Сына привезла. Тот и впрямь ничего не видел. И старушка не отходила от него. Семен иногда заходил к ней. Помогал по старой памяти. Но и это было редко. Чаще он сидел дома. Один. Или работал в дизельной.
    Этой осенью Андрей уехал учиться в техникум. Сначала прислал письмо. А потом, видно не до Семена ему стало. И Гире дали другого ученика.
    Привел его опять Василий Иванович. Войдя в дизельную, вздохнул трудно.
    — Подучи и этого. Мать хворая. Еще двое сорванцов растут. Отец — инвалид. Кому-то помогать надо.
    И Семен, бегло глянув на парня, молча головой кивнул. Согласился.
    К следующей весне подменять его парень стал. А тут и Андрей внезапно в село вернулся. Совсем. Перевелся на заочное. И, никому ничего не объясняя, на следующий же день пришел на работу. Увидел нового дизелиста, коротко, сухо поздоровался. Подошел к Гире.
    — Составь график. Кому когда дежурить. Я с Панкратовым виделся. Он сюда, к тебе прислал.
    — Ну и хорошо. Снова вместе. Только от чего это ты решил вернуться?
    — Потом, Семен, потом, — нахмурился парень.
    — Потом — так потом. Твое дело, — пожал недоуменно плечами поселенец и решил больше никогда и ни о чем не спрашивать Андрея.
    «Да и какое мне до него дело? Уже не маленький. Вон ростом, уже меня догнал. А я его все мальчишкой считаю. Хорош мальчишка. Целый жеребец».
    Каждый из них жил своею жизнью, стараясь не задеть друг друга ни словом, И вот однажды Семен пошел на берег моря. Просто так. Погулять, чтобы еще раз насладиться своей, пусть относительной — свободой.
    Море было как всегда серым, неприветливым. Волны со стоном рассыпались на песке. Семен шел вдоль берега. Прилив оставил здесь, на берегу, осколки морской расправы с человеком. Вот доска от лодки. Видно, разбита штормом. Жив ли тот, кто был в ней? Может, да — если лодку от берега пустую оторвали волны. А может и нет. Море молчаливо. И страшно в шторм. Следы жестокости своей лишь потом людям покажет. Не сразу. А показав, пригрозит. Не суйся. Не выходи на поединок! Но человек не может жить без борьбы.
    Семен идет вдоль хмурых скал. Какие они черные! Ветром, словно оспой избиты. Здесь он не впервой. И все же каждый раз холодом веет от угрюмых гранитных великанов. Но видно такова природа человеческая. Чем страшнее предстоит схватка, тем сильнее влечет к ней человека.
    «Кто это там? — внезапно заметил Семен фигуру у скалы. Она едва видна. Человек сидит молча, тихо. — Кто это?» — Семен направился к нему.
    Слепой сын бабки Тани сидит настороженно. «Что он здесь делает? Зачем пришел? Как сумел добраться сюда, так далеко от села».
    — Кто здесь? — спросил слепой Гриша.
    — Я, — ответил Гиря.
    — Семен?
    — Да.
    — Гуляешь?
    — Отдыхаю.
    — Один?
    — Да.
    — Садись. Отдохни — предложил Гриша.
    — А ты зачем здесь?
    — Я? Это мой дом. Дом юности.
    — Село?
    — Нет! Эта скала. Ты о ней знаешь?
    — Нет.
    — Она называлась раньше пьяный Посейдон. Посейдон — это бог морей. А эти три скалы он — будто в насмешку — вот уже много лет убрать с пути не может. Сколько кораблей тут разбивалось раньше. Особо в прилив. Он здесь, в этом месте до шести метров воду вверх поднимает. Так вот моряки так назвали это место. Не любят они этот берег. А я родился здесь. И тут мне каждый камень дорог. Не мне одному. Всем. Каждому. Живым и погибшим. — Гриша замолчал, потом продолжил: — В тот день мы все ушли на войну. Нас было четверо. Отец. И мы — трое братьев. Вот тут мы с матерью по— прощались. У этих скал. Дальше не велели провожать. Я этот день как сейчас помню. Будто это было час назад. А прошло уже много лет. Их нет. Только я. Один. Да и то… Лишь наполовину человек. Трое там… Они погибли. Вот и зову я эти скалы нашей фамилией — Качины. Ты посмотри, их головы тоже в пилотках. И плечи есть. И на совхоз они все трое смотрят. В ту сторону. Когда мы уходили, отец это заметил. И сказал — то ли втроем вернемся, то ли трое погибнут. Живой — кто останется — сюда приходить будет.
    — Ты часто здесь бываешь? — спросил Семен.
    — Каждый день.
    — Сам.
    — Да.
    — Не страшно тебе? — удивился Гиря.
    — Страшное прошло. Но не совсем. Страшно оказалось выжить. Да и это ни к чему.
    — Почему ты так?
    — А как? Ведь смысла нет! Мужчина не должен жить нахлебником на шее матери. А я им стал. К стыду своему.
    — Ты — радость ее.
    — Послушай, мужик до тех пор мужик, покуда жизни нужен. Я был нужен. А теперь?
    — Ты ей нужен.
    — Знал, что ты это скажешь. Но не все так просто, Семен. У меня добрая и сильная мать. Все верно. Да только я, как сын, не хочу быть слабее ее. Ты понимаешь?
    — Нет.
    — А жаль.
    — Скажи.
    — Что говорить? Я кормить ее должен, а получается, наоборот. А это страшно.
    — Ты в этом не виноват!
    — Она тоже! Она тоже не виновата! Ни перед кем!
    — Ты думаешь, одной ей было лучше? Ты хоть понимаешь, как это ей доставалось? Как она жила одна? Ты для нее все! Ее жизнь.
    — Остановись, Семен!
    — Но почему?
    — Моя жизнь — помеха! И прежде всего мне самому. Мне! Не ей! Я все понимаю. Но только струсил я. Один раз струсил. Не смог в тот день пустить себе пулю в лоб, когда понял, что ослеп. Потом в госпитале утешали. Я надеялся. Я верил в чудо. А его не случилось, Семен.
    — Но ты жив. И это чудо! Нашелся! Разве не чудо! Другие погибли!
    — Они счастливее! — перебил слепой.
    — Не тебе судить! Ты у Андрейки спроси — легко ли расти сиротой?
    — Он не сирота! Он сын погибшего! Героя!
    — Он рад бы был быть сыном живого отца.
    — Но не инвалида! — перебил Григорий.
    — Он завидует тебе!
    — Нечему. Поверь слепой — это живой труп. Он ощущает жизнь, но не видит ее.
    — Тогда, что ж мне остается? — развел руками Гиря.
    — А что тебе? Ты здоров.
    — Здоров. Но жизнь ушла. А на что? Ты хоть воевал.
    — А ты теперь доброе делай. Вот с Андреем ты молодец! Знаешь, ведь это он из-за тебя в совхоз вернулся. К матери! Обдумал. Или одумался, кто знает, что вернее. Но ты ему сердце в нужную сторону повернул. Ты. А это тоже большое дело. И за мою мать
    — спасибо тебе. Она мне о тебе много рассказывала.
    — Не стоит об этом, — перебил Семен.
    — Так дело даже не в этом. Но когда я приехал, тебя первого услышал. Вернее, движок. Раньше свет селу мой младший брат давал. Услышал я, и легче стало. Вроде жив он. Я все боялся, что сломается двигун и замолчит. Ведь старый. А он молотит. На всю, как тогда. Когда не было войны…
    Григорий умолк. Слушал что-то.
    — На фронт нас триста человек ушло. А вернулась горсть. Мало. Мы там были нужны. Тогда. А теперь… Мы свое сделали, теперь ты людям нужнее, чем я, — вздохнул Григорий. И добавил: — Каждому, всему свой черед. Твое или мое прошлое — теперь значения не имеют. Прошлое умирает. А мы живем. В радость себе или нет — неважно. Но ты нужнее сегодня. Нужнее меня.
    — Если бы в лагере кто-нибудь вот так заговорил…
    — Его бы сочли ненормальным! Так? — рассмеялся Гриша: и продолжил: —Лагерь — не война. Война учит ценить не того, кто живучее, а того — кто нужнее. Вот у нас, к примеру, совсем] молодой солдат генерала старого своею грудью, собой прикрыл. От пули, от смерти. Он — молод, генерал — старик. Но солдат знал, что генерал нужнее. Нужнее, чтобы выжили другие. И заслонил собой. Так-то вот. А в лагере такого не бывает. Потому тебе; и непонятно многое, — вздохнул слепой. — Я ведь при матери специально таких разговоров не веду. Ни с кем. Зачем ее расстраивать? И так ее жизнь била. А заговори — пугаться начнет. Никуда из дома не выпустит. Будет по пятам ходить. Караулить. А я этого не хочу. Пусть спокойно живет, пусть ничто не терзает ее сердце.
    — Она давно заслужила этот покой.
    — Не спорю. Ей трудно приходилось. Теперь вот не легче. Когда она меня привезла домой, женщины пришли. Вдовы. Спрашивали все. Нет ли в госпиталях их мужей. Не встречался ли я с ними? А что я им отвечу? Ведь они такие же, как моя мать! Но если бы и видел — не сказал. Раз сам мужик похоронил себя для семьи, значит так надо. Ему виднее. Мужчиной надо суметь остаться до конца.
    Семену тогда стало неприятно. Не по себе от слов слепого. И он предложил Григорию вернуться домой. Тот подумал и согласился. Шли они по берегу. Шли тихо. Переговаривались вполголоса.
    — Когда твое поселение заканчивается?
    — Еще не скоро.
    — А что потом? Останешься в совхозе?
    — Нет, уеду.
    — Куда же?
    — В Брянск, на родину.
    — Свои есть?
    — Нет. Никого.
    — А к кому?
    — Где-нибудь приткнусь.
    — Да, теперь везде руки нужны. И глаза. И здоровье. Кто в силе — не пропадет, — поддержал Григорий, стараясь идти увереннее и не отставать от Семена. Тот тоже не спешил.
    — Андрей вчера вечером у нас был. Все о тебе говорил. Хвалит.
    — Не за что. Мы ведь с ним и ругались бывало, — вспомнил Гиря.
    — С кем не случается. Мы до войны с его отцом тоже не всегда ладили. Хотя и друзьями нас все считали. А вот погиб он, и вроде у меня у самого полжизни отняли. Хороший был человек. И справедливый. Но это я теперь понял. Тогда иначе думал. А все — время. Оно нас чуточку мудрее делает. Терпимее.
    — Терпимее!! Это к кому же? — усмехнулся Семен.
    — К людям. К друзьям. К родным. Ведь вот когда на войне человек погиб — тут все без слов понятно. А вот когда в обычной жизни, то тут…
    Гиря голову опустил, покраснел до макушки. Ведь и он в свое время кому-то здоровья убавлял своими кулаками. А за что? Хотя и деда кто- то тоже не пощадил.
    Когда они вошли в село, Семен насторожился. Оглянулся в сторону дизельной. Оттуда не слышалось голоса дизеля. И что-то неприятно кольнуло внутри. Словно что-то выпало из рук. И, забыв проститься, пошел к дизельной. Оттуда навстречу ему Панкратов выскочил. Дрожащий, бледный.
    — Что случилось? — остановил его Гиря.
    — Не знаю. Кажется двигатель в разнос пошел.
    — Что?! — Гиря в два прыжка оказался около дизельной. В ней дверь нараспашку. На минуту мелькнуло перед глазами испуганное лицо Андрея.
    — Я не виноват! — крикнул он.
    Семен рванулся к двигателю. Поплавленные подшипники еще не остыли. От них несло гарью. Масляный фильтр вырвало, отбросило в сторону. Он так накалился, что к нему нельзя было притронуться.
    Семен глянул на часы. Удивился. Ведь всего полчаса назад Андрей принял смену и вдруг такое. Где тот? Где третий дизелист? Дома…
    Гиря проверяет смазку, заправку. Нет. Все в порядке. Так что случилось? Он повернулся к Андрею. Тот от страха не мог и слова сказать. Дрожащими руками поднимал вырванные части.
    — Что произошло? — спрашивал вернувшийся в дизельную Панкратов.
    — Сейчас посмотрю.
    — Смену принимал — все проверил? — спросил Семен Андрея.
    — Все было нормально. Двигун работал. Я не стал смотреть.
    Гиря повернул шипящий масляный фильтр, оттуда понесло гарью.
    Семен взял щуп, попробовал проверить патрубок. Оттуда вылетел обгорелый войлочный пыж. Андрей подскочил, увидев это.
    — Вот! Вот! Кто это сделал? — заорал Гиря.
    — Я не знаю! Это он! Мой сменщик! — лопотал Андрей.
    — Масло не пропускало. Видишь? Пыж забит был в патрубок! Подшипники и поплавило. Хорошо, хоть вовремя вырубили двигатель. Мог в разнос пойти. Тогда все. Но зачем, кто это сделал? — побелел Гиря.
    — Не знаю, — трясся Андрей.
    — Сейчас узнаем! — рванулся Панкратов из дизельной и бросился к селу. Гиря закурил.
    — Дай и мне, — впервые попросил Андрей.
    К вечеру их обоих вызвали в сельсовет. Багровый от досады, злой на всех, сидел за столом Василий Иванович. Напротив него третий дизелист. Рядом — его отец.
    — Вот полюбуйтесь! — сказал Панкратов то ли Гире, то ли Андрею, то ли — обоим сразу.
    — Вредитель! Отец на фронте воевал, а сын государственное имущество портит!
    Семен удивленно смотрел на парня, которого сам учил работать. Объяснял. И вдруг… А ведь еще тогда, сразу он ему не понравился. Ленивый, туповатый, он завидовал Гире, во всем. И не скрывал этого. Завидовал силе, здоровью его. Завидовал заработку и все хотел скорее работать самостоятельно. Взмокшие рыжие пряди были взъерошены. Видимо, отец по фронтовой привычке не сдержался. Поработал.
    — Зачем ты это сделал? — подступил Семен к сменщику. Тот голову угнул.
    — Под суд отдам! Как вредителя! — грохнул кулаком по столу Панкратов.
    — За что ты мне нагадил? — сцепил кулаки Андрей.
    — За премии, какие мы вам дали, а его обошли! Вот за что он вам подделал! Злобу на вас решил сорвать! Вам дали, а ему — нет! Ну я тебя премирую! — кричал Панкратов.
    Андрей и Семен опешили от удивления.
    — А чем я хуже их? — подал голос третий дизелист.
    — Молчи! — въехал ему кулаком отец.
    Панкратов подошел к телефону. Стал ручку крутить, вызывать коммутатор.
    — Ради всего, умоляю, не звони! — повис на его руке отец дизелиста. — Не сажай его. Сам знаешь, меня этим убьешь, мать. Пощади. Высчитывай! Убери из дизельной. Но не отдавай под суд. Ради меня!
    Панкратов оттолкнул его. Взялся за телефон снова.
    — Не надо, Василий Иванович. Мы исправим. Не вызывай милицию! — подскочил Андрей.
    — Тебе что до него? Заступник нашелся!
    — Не смейте! Вы же его совсем погубите!
    — А и верно! Не трожь! Только убери от нас это дерьмо! Не то рука может сорваться, — подошел Семен. И, взяв аппарат из рук Панкратова, поставил его на шкаф, от греха подальше.
    Вечером Семен завел второй, запасной двигатель. И решил посмотреть, что можно сделать с испорченным. Он долго разбирал его. Знал, что восстановить дизель обязательно нужно. А как иначе? Голос этого двигателя хорошо знаком бабке Тане и ее сыну. Они отличают его сразу. Для них этот двигатель — голос сына, голос брата. Он должен работать, петь и помогать им жить. Жить, не чувствуя себя совсем одинокими. Голос двигателя. Такой обычный. Ничем не отличающийся на первый взгляд от голосов десятков других, а для Качиных он — память.
    — Эх, подлец, — ругает Семен последнего ученика. И копается и ящиках. Где-то там должны быть запасные подшипники. А там п фильтр надо менять. Патрубок — тоже. Проверить и заменить прокладки.
    В дизельную еле слышно входит Андрей.
    — Ты чего?
    — Помогать пришел.
    — Сам справлюсь.
    — Вдвоем быстрее.
    — А тебе зачем спешить? — удивился Семен.
    — Нужно. Иначе Панкратов шума наделает.
    — Тебе сменщика жаль? — глянул Семен.
    Андрей не отвел глаза. Посмотрел на Гирю.
    — Как тебе сказать. Мы росли вместе. В войну играли. В школе за одной партой сидели. Потом я бросил школу. Он один не осуждал. Когда меня к тебе послали, никто за меня не радовался. Все в совхозе говорили, что будущего уголовника к бывшему уголовнику послали. Я тебе тогда ничего об этом не говорил. И только он над моей бедой не смеялся. Если это можно назвать бедой. Потом на мою зарплату мне мать первый костюм купила. Он первый заметил. Позавидовал. Он всю жизнь в отцовских обносках ходил. Нового не покупали ему. Вот и взыграло в нем самолюбие. Дома его обделяют и на работе премии не дали. А ведь человек же он… Кому-то и пожалеть его надо. Но некому. Все гонят его от себя. На танцах девчонки от него шарахаются, как от чумного. Ребята тоже его не признают. А мне жаль его, — вздохнул Андрей.
    — Падлюка он! Не жалеть, а убивать таких надо.
    — Я сам не лучше его был. Но ты мною не побрезговал. Взял.
    Так и его в зял.
    — Но меня ты помнил. И платили нам одинаково. Вдобавок, я не знал обносков. А его самого обноском в селе зовут. А это же обидно!
    — Кто чего заслужил, тот то и получил.
    — Прости ты его. Ведь ему теперь в совхозе показаться никуда нельзя. Всюду напомнят.
    — И правильно сделают, — оборвал Гиря.
    — А что правильно? Быть злопамятным? Так тогда и тебе бы здесь у нас тяжело пришлось. Но ведь тебе простили, забыли твое прошлое.
    — Я о нем помню. И не тебе в мою жизнь соваться! — вспылил Гиря.
    Давай мы его пр о с тим.
    — Мы и так его простили. Видишь, собираем дизель. Если бы отказались, знаешь, где он сейчас был?
    — Знаю, — выпрямился Андрей.
    — Ну, а что тебе еще надо? — удивился Семен.
    — На работу его вернуть.
    — Еще чего не было! Ты понимаешь, что ты предлагаешь? Да ведь будь Панкратов иным, или случись это в мою смену — мне, а не ему вредительство бы пришили! Он меня своими руками в лагерь бы снова упек. А с меня и так достаточно. И так помогли. Один! Вот такой же гад, как этот! Всю жизнь поломал. Тоже зависть, злость! Нет уж! Сыт я! И жалеть не могу. Самого никто не жалел! От тюрьмы его избавили. И на том пусть всю жизнь свою собачью спасибо говорит. Ты разве после всего сможешь доверять ему?
    — Смогу я, нет. Меня били за то, что я не добил! И убили бы. Второй раз не хочу судьбу испытывать!
    — Ты больше прожил. Больше пережил. Но жизнь научила тебя только защищаться. И не прощать, — нагнулся Андрей над двигателем.
    — И за это ей спасибо, что не всю жизнь в дураках прожил, — бурчал Гиря.
    Через две недели Семен с Андреем отремонтировали двигатель. И он запел звонко, знакомо. На весь совхоз. Заслышав его голос, улыбался Панкратов довольно. Оживили. Бабка Таня, остановившись, прислушалась. Слезу смахнула. Сам виновник — голову опустил. Вот если бы все можно было починить: и ошибки, и подлость на подвиг заменить. Но человек — не двигатель, запасных деталей к нему не имеется.
    Гиря знал, Андрей где-то в глубине души еще обдумывает случившееся. И все еще сомневается, а может и поругивает Семена, что не научился он прощать.
    Шло время, миновала еще одна зима. Гиря отмечал черными крестиками прожитые дни. Считал, сколько еще предстоит прожить. Число получалось немалое. И Семен досадливо качал головой.
    А совхоз жил своею жизнью. Растил детей. Залечивал раны. К утру высыхали на подушках вдовьи и сиротские слезы. Надо жить. Зажимали в кулак саднящие раны фронтовики. И помутневшими от боли глазами, уставясь в небо, поминали войну так, что солнцу холодно становилось.
    Каждое утро, проклиная жизнь и смерть заодно, надевал на уцелевшие култышки скрипучие протезы Панкратов, пристегивал их ремнями к животу, плечам. Дети уже привыкли. Не пугались. А вот сам… К вечеру култышки горели нестерпимо. Каждый шаг — боль. Но… Надо жить.
    Росли, мужали дети погибших. Сироты… Они все еще ждали своих отцов. Ждали, что случится чудо. И их отцы вернутся. Возьмут их на руки. Погладят по голове большой теплой ладонью. Какая она родная и добрая! К ней можно прижаться щекой и поплакать. О прошлом. Ведь вернулся отец! Живой. Ведь вон чья-то тень идет по берегу моря! Но почему так медленно. И дети смотрят пристально. Чей отец? — прыгают сердца, измученные ожиданием. Чей отец? — льются слезы пусть не за свою, за чужую радость того, кто рядом, кто тоже ждал. Чей отец?…
    Но это слепой Гриша. Сын бабки Тани. Не ставший, не успевший стать ничьим отцом. И переставший ждать, разуверившийся в чуде. Нет его у солдата. Есть лишь память, что черною вдовою плетется рядом. Плечо в плечо. Как погибшие братья, отец и друзья.
    Память… Вон она заливается на окраине села, голосом двигателя. Там тоже не брат. Нет! Нет! Не он! Там Гиря. Заменил погибшего. Но от этого не стал своим в селе. Чужой он! Всем чужой! Чужая у него память. Чужие он видит сны по ночам, другая, чужая боль его беспокоит. Родная, своя она только ему. Ему, но не им. Чего он хватается за желудок! Ведь не ел в сырых окопах цвелые сухари подряд четыре года. Не пил ржавую, с кровью пополам водицу у обочин сел. Не слышал, как кричали дети в подожженных хатах. Не слышал! А сам кричит и в бреду, и в боли своей, Но не войну, нет!.. Скальпа проклинает. Его грозит убить. Да так, что стены дома злобе его живучей удивляются.
    Фронтовики, и те в ночи хоть на время во сне от боли забываются. Но не он. Гиря ничего не забывает. Все помнит. Чужой он. Непохожий на других. Андрей вон сколько уже с ним работает. А и то… Не смог привыкнуть к поселенцу. Чужбиной от него пахнет. Чужими заботами.
    Лишь бабка Таня время от времени забегает к нему. Матери все одинаковы. Их сердце не только о своем, а и о чужом ребенке болит. Ведь тоже чей-то сын, чья-то надежда и горе. Чья-то радость. И — сирота — дитя, хоть и чужое. Пусть у него и борода коленки прикроет, для матерей — всегда дитя.
    Она одна в селе делилась с ним своим теплом. И по-прежнему ничто не изменилось: так и называла она Семена — сынок. И заботилась, как о сыне. Своем сыне.
    Село не осуждало за это старуху. Понимало. Много нерастраченного тепла в душе осталось. И бабка Таня не скупилась.
    Гиря с годами привык к ней. Привык поначалу, как к заботливой соседке. Потом неосознанно привязался сильнее. И жалел ее, хоть и чужой, куда как больше, чем сельчане. Он заходил к ней иногда. И приносил воду, дрова. Садился у постели Гриши. Тот за последний год совсем сдал. Весь высох. Побледнел. Словно сам себя изнутри сжигал.
    Он узнавал Семена по шагам, по голосу. И, поворачивая похудевшее, слепое лицо свое, спрашивал:
    — Скажи, каким теперь стал совхоз?
    Семен рассказывал.
    А поняв, что мать куда-нибудь вышла, говорил Гире:
    — Трудно, Сем, жить мне. Трудно. Совесть грызет. Живу я вроде* как в долг. У матери здоровье отнимаю. Силы. Ох и отругал бы меня отец!
    — За что?
    — Не смог остаться человеком. Мужчиной умереть. Вот за что.
    — Опять ты за свое? — хмурился Гиря.
    — Ты знаешь, там, на войне, я думал, что вот, когда вернусь домой, буду очень беречь свою мать. Ее старость. Буду заботиться о ней. И никому, никогда не дам ее в обиду. Никогда! Ведь это моя мать! А жизнь надо мною видишь как посмеялась! Не я ее, она меня бережет.
    — Не жизнь! Война во всем виновата!
    Война… Щеки Гриши вспыхивают.
    — Война. Ты прав. Я знаю. Ты помнишь те три скалы? Качины. Наши скалы. Я-то вот слепой на свою беду. Там, на большой скале, что посередине, я выбил нашу фамилию. И имена. Отца и братьев. Пусть они памятником будут. Вот только не знаю, как получилось. Ты как-нибудь глянь. И подправь, если что неудачно. Это моя просьба. Сделай. Для нас, — просил Гриша.
    — Ладно. Завтра схожу, — пообещал Семен.
    — Завтра?
    — Да.
    — Погоди только до обеда.
    — Почему? — удивился Семен.
    — Света будет больше. Солнце как раз ту сторону осветит. Лучше увидишь, — заторопился Гриша объяснить.
    Семен тогда ничего не понял. Да и значения не придал.
    «Будет время схожу, гляну. Чего торопиться?» — решил он про себя. А к обеду и вовсе забыл об обещании. Своя радость пришла. Сегодня у него был предпоследний день поселения. Надо готовиться в дорогу. Надо возвращаться.
    Последние дни. Скоро он покинет этот совхоз с его заботами, с его людьми. Чужими и чуждыми. Последняя смена у него будет завтра. И полным хозяином дизельной останется Андрей. Теперь он стал совсем взрослым. Пусть учит, растит себе сменщика. Пусть жалеет и прощает. Но сам. Без помощи Гири. Сам. У каждого своя жизнь. Она одна. И всяк ее проживет по-своему. Подсказки не всем и не всегда хороши. Иногда, они — как камни на дороге. Помехой становятся. Не надо их. Не надо. Кто свой лоб не расшибал, тот все равно не поймет, как болят синяки. Всяк сам должен жизнь познать. И ошибаться. Без этого нельзя. Не бывает без ошибок.
    Семен идет в сельсовет договориться с Панкратовым обо всем. Надо паспорт получить, характеристику. И все прочее. Панкратов встал навстречу поселенцу. По улыбающемуся лицу его понял, что тот рад концу поселения.
    «Ну что ж. Всему приходит свой конец, а этот мужик мне ничего плохого не сделал. Забот не причинял. Жил, как все. Ничем особо не выделялся. Работал. И неплохо. Андрея выучил. Никого в селе не обижал. Но сколько ни живи мы — все-таки разные. И жизни. И судьбы. И дороги. Пусть едет. Оно всем так лучше. А прежде всего ему самому. Пусть не под замком, но в «клетке» жил. Пора и на свободу ему», — думает Василий Иванович.
    — Значит, прощаться мы с тобой будем? Уедешь от нас? — превозмогая боль в ногах, улыбается Панкратов.
    — Да. Подошло к концу мое времечко, — облегченно вздыхает Гиря.
    — Ну что ж. Спасибо тебе, Семен.
    — За что?
    — Помощником ты был здесь. В трудное наше время. И не преступником, каким прислали тебя к нам — человеком жил. Мужиком. Понимал нас без лишних слов. Хоть в одном бою с нами смерть не принимал, а вот выжить помог. И дите сиротское, солдатское — делу научил. И забот не прибавил. Спасибо тебе.
    — Не стоит, Василий Иванович. Ваша беда большой была. Как море. И горькой. Я лишь песчинка. А вы и меня не забывали. Не попрекали хлебом, какого и самим недоставало. За что спасибо говорите мне? За то, что жизнью своею меня жить по-человечески научили? За то, что боль и радость свою, не брезгуя мною — на всех поровну делили? Ни словом не обидели, ни намеком. Это я вам всю жизнь свою спасибо говорить должен. За то, что ты и в жизни остался солдатом, человеком! Не награды ради людям помогаешь. Жизни своей для нас и ныне не бережешь. Не как начальнику, как человеку тебе я обязан. Многим. Спасибо тебе. И коль обидел ненароком где
    — не взыщи строго. Век тебя помнить буду.
    — Ладно, Сем, и ты не помни лиха.
    — Не было его, Василий Иванович.
    — Документы твои готовы. Все. И характеристика. Сам писал. На, читай, — протянул Панкратов сложенный вчетверо лист бумаги.
    Семен развернул его. Читал долго, медленно. Спотыкался. Снова читал. Много хорошего тут про Семена было написано. Поселенец даже вспотел от волнения. Никто в жизни ничего такого даже не думал о нем, а тут — написано. И кем! Фронтовиком! Героем! Значит не совсем уж он пропащий человек, раз сам Панкратов его хвалит. Этот прежде, чем слово сказать, сто раз подумает.
    Семен бережно складывает характеристику. В ней все его долгие шесть лет. А в них немало чего было. Будет что вспомнить.
    — Я тебе завтра все сразу отдам. После дежурства. Все получишь. И деньги, и документы, — улыбается Василий Иванович.
    Семен идет в дизельную. Не спеша. Впервые улыбается, оглядывая дома. Мысленно прощается с ними, с людьми. Скоро он уедет. И поставит точку на поселении. На совхозе. Был он — и не станет его. Он тоже останется за спиною, в прошлом. Семен уедет. В Брянск. Решил устроиться где-нибудь в деревне. Но прежде Скальп. Его надо найти. Кенты помогут. А уж потом — в деревню. Подальше. В глухую. Жить тихо. Незаметно. Ничем не выделяться. Но Скальпа обязательно надо убрать. Ведь чудом жив. А все он! Он! Из-за него столько лет из жизни вычеркнуто! Многое не исправить. Все из-за него.
    «Скальп» — сжимаются пудовые кулаки Семена и мышцы начинают наливаться знакомой тяжестью.
    «Скальп» — и сердце снова колотится бешено, будто не по совхозной улице, а в ночи, по чужой, городской улице идет осторожно, выслеживает его. Нет не из-за кошелька. Тут дело посерьезнее. За свое отнятое отплатить надо. Но только большой мерой.
    По лбу Семена, по вискам, пот крупными каплями бежит. Не терпится Гире, скорее бы прошли эти последние два дня. Теперь их полтора. Последняя ночь. И… В путь.
    Поселенец подходит к дизельной. Открывает. Андрей, нахохлившись, сидит у стола. Скучает, а может думает о чем. Вот чудак! Скоро он закончит техникум. А решил в своем совхозе остаться. Механиком. Насовсем. Хотя может с дипломом в любой город махнуть. Там и работа, и жизнь поинтереснее. Но нет… Тут родился. Не хочет уезжать. Тут все его.
    Семен прислушивается к голосу двигателя. Все в порядке. Тот дышит ровно. Поет. И, кивнув головой, дает знать Андрею, что тот может спокойно идти домой. Отдыхать. До завтра. Завтра он останется единственным хозяином дизельной. Ее повелителем. А сегодня ему еще можно отдыхать. Сегодня у него есть помощник. А завтра его не станет. Нет. Самому придется заботиться и думать обо всем. Верно, потому парень такой хмурый. Заботы заранее одолевают. И мысли всякие. С дипломом механика кому охота торчать в дизельной? Но ничего! Найдет замену. Выучит. И развяжет себе руки. Может ехать куда угодно. Он свое сделал. Отработал. Отдал. Теперь пусть другие. А может он иначе думает? Как знать? Но и это — его дело. Теперь все.
    Семен поглаживает двигатель. Пыхтит старик. Старается. Молотит. Дотерпел-таки до конца поселения Семена. Не подвел. Завтра он в последний раз заправит его.
    Неслышно встает Андрей. Сейчас он уйдет домой. А завтра — все. Неожиданно дверь в дизельную резко распахнулась. Семен повернулся. Что такое? На пороге бабка Таня. Волосы растрепаны, рот — немой крик перекосил. Глаза ищут. Андрей и Гиря застыли в изумлении.
    — Сын! Мой Гриша к вам не приходил?
    — Нет.
    — Ушел он куда-то. Давно. И нет.
    — Наверно на берегу? — вспомнил Гиря.
    — Пойду я! — выскочила старушка. Андрей побежал за нею.
    «Его ищут. А он опять наверное у скал. Сидит там тихонько. А мать тут с ума сходит. Хотя бы ее пожалел. Знает, что искать его будет. Так нет. Не может жить спокойно. Ему тяжело. А ей каково?» — думал Гиря, но вскоре забыл о бабке. Ведь после обеда он уедет. Ночью, возвращаясь домой, он слышал, что село не спит. Чьи-то голоса, плач, крики доносились. Но он не пошел узнать в чем дело. Чужими стали ему их заботы. Отболели. И, открыв дверь дома, забылся в предстоящих хлопотах о дороге.
    Утром его растолкали чьи-то чужие руки:
    — Семен! Сем, встань!
    — Что? Чего надо— Помоги!
    Гиря! подскочил. Перед ним Панкратов весь дрожащий, словно от мороза, стоял.
    — Ну чего? — уставился на него Семен.
    — Бришка пропал!
    — Какой Бришка? — не понял Гиря.
    — Слепой! Сын бабки.
    Семен быстро натянул рубашку, брюки. Четко вспомнил лицо старушки. Да! Она прибегала вчера в дизельную. Спрашивала его.
    — Везде искали. Нет нигде.
    А на берегу?
    — Были!
    У скал надо искать!
    — Где?
    — Скалы есть. Километра три отсюда. Качины он их звал.
    Гиря быстро выскакивает из дома. Следом за ним Панкратов бежит. Припадает на оба протеза.
    Ветер в лицо хлещет, оголтело. Мелькает под ногами песок. Вон скалы. Вот они. Еще сотня метров. Через пять-десять минут начнется прилив. В том месте он достигает шести метров. Если Бриша там — может не успеть. Вода смоет. Унесет в море. А берег слишком обрывистый, не всяк здоровый за это время успеет. Куда же тут слепому? Но почему он не пришел? Или забыл о приливе? Но он здесь родился! Не мог забыть! Не мог!
    Вода уже лижет сапоги. Начался прилив. Еще немного. Еще пятьдесят метров. Не больше. Вон тот поворот. Он там! Где ж еще? Там! Под скалой. Забыл! Он просто забыл! Вода уже подбирается к коленям. Песок захватывает сапоги. Бежать становится трудно. На минуту в памяти всплывает лицо бабки Тани, испуганное, бледное.
    — Сын! — кричит испуганный Гиря.
    Еще метров тридцать, не больше. Надо успеть! Скорее! Скорее! А там — на скалу. Еще можно успеть. Как дорога сейчас каждая секунда.
    Вода уже обхватила колени ледяным обручем. Какая она холодная. Семен глянул в расщелину.
    — Вот! Вот он!
    Бриша стоял у скалы, прижавшись спиной к ее ногам. Улыбался. Вода уже охватила его до пояса. Слепой сделал усилие. И, оторвавшись от скалы, сделал шаг навстречу морю. Но в эту секунду цепкие руки Гири схватили его, выдернули из воды. И, взвалив на плечи Григория, Семен побежал к скале. Там есть узкая тропка. Сейчас! Только надо найти ее. Вот она! Вот!
    Но вода уже сдавила грудь тесным панцирем. Семен двумя руками держит Гришку. Вот дурак! Но с ним потом! Сейчас — успеть бы. Из- под ног летят камни. Какие они острые, скользкие. Как трудно удержаться на них. Но нет. Надо скорее! Что это? Пот заливает глаза. Ничего не видно. Кто кричит? О чем? Ладно! Все потом. Вода! Скорее от нее. Ох, как тяжело подниматься! Но что это надумал этот дурак? Утонуть? Сам? Ну и дурак! — сплевывает Семен воду, попавшую в рот. Смотрит вверх. Кто это там? А ладно! Какое тебе дело? Осталось немного. Еще метра четыре и ты там. Наверху!
    Гиря вдохнул воздуха. Шаг. Еще! Еще! Ну! Вот и все! Вода внизу. Там! Далеко. Но останавливаться нельзя. Быстрее! — Семен идет вверх. В глазах темно. В голове шумит. Вот! Все! Выбрался.
    Он снимает с плеча Гришу. Тот молчит. Гиря смотрит на скалу. Вот она — надпись. Как он забыл о ней. Ведь просил же его этот! Но почему? Качины — Сергей, Олег, Владимир, Григорий. А почему Григорий? Ведь трое погибли! И моментальная догадка мелькнула.
    — Он сам себя причислил к ним. Сам! Эх-х…
    — Оставь меня, — отстраняет его руки Гриша.
    — Заткнись, — схватил слепого Семен и, закинув мешком на плечи, побежал в село.
    — Я все равно! Я должен! Я не могу жить! — текли слепые слезы по шее Семена. — Пусти меня!
    — Заткнись! А то не гляну, так вломлю, что забудешь про геройство! Ишь, не может он жить! А я смог? Сдохнуть легко! Стоит захотеть! А ты жить захоти! Выжить! А то ишь расползся! Фронтовик! Баба ты паскудная.
    — Пусти!
    — Пущу! Принесу, вломлю и пущу! Скотина! — орал Гиря. А перед глазами снова лицо бабки Тани всплыло. Доброе. Тихое. Она одна, не гнушаясь, звала сыном и его… Мать солдатская, безвременная вдова, она любила по-своему, по-матерински и его — Семена. Любила одна. Одна за все село, за всю жизнь… А за что, и сама не знала.
    — Сынок! Спасибо тебе, — седые пряди спутали руки Гири. Она все поняла. Сердцем…
    Семен тихо вышел из избы. Через час ему уходить. А дел еще много. Очень много.
    — Прости меня, мать, — обнял старушку Гиря.
    — Как же мы без тебя будем? Что же ты? Зачем уезжаешь? Ведь не чужой! Свой ты мне. Останься, сынок! Чего по свету мотаться?
    Гиря боялся этих слов именно от нее. Ведь вот недавно совсем она его выходила. А мог бы и умереть. Мог. Целый месяц она от него не отходила. И вытащила. Живым из могилы. Сколько кентов при этом в лагерях умерло. А она его спасла. Сама. Хотя свой сын слепой. Но и на Семена ее сердца хватило.
    Но нет! Нет! Надо ехать! Скорее! Скорее от этих глаз! От села! Он торопливо закрывает дверь. Скорее. Не надо оглядываться. Ведь квиты! Она тебя, а ты Гришку спас. Подумаешь, некуда ехать! Есть куда. Там Скальп. Скорее!
    Под ногами песок замер. Обсох валун. Пора идти. Прощай село. Прощайте воспоминания. Здесь умерли шесть лет. А он выжил и уходит. К воспоминаниям нельзя возвращаться.
    — Жж-ив, жж-ив, — скрипит под ногами песок. Семен оглядывается. Вот и все. Исчез из вида совхоз. Скрылся за поворотом. Лишь узелки на песке. Но их тоже смоет. Кто вспомнит о нем. Скоро забудут. Да и что помнить? Кто он им? Чужой человек. Чужая жизнь. Она никому не нужна.
    — Торопишься?
    Гиря удивленно оглянулся. Панкратов! Ему-то что нужно?
    — Тороплюсь, — ответил Семен.
    К кому?
    Не знаю.
    — Останься.
    Зачем?
    — Жить останься. До сегодняшнего дня я не просил тебя. Сам знаешь.
    — А что изменилось.
    — Многое. Трудно нам без тебя будет.
    — Кому?
    — Мне, Андрею. Да и бабке.
    — Не надо, Василий Иванович, жили же без меня.
    — Жили. Покуда пришлым считали. А ты вон свою жизнь подставил. За Гришку. Не испугался. Не бросил. Жить заставил. И уходишь. А к кому?
    — Найду что-нибудь.
    — Зачем искать? Останься. Наш ты нынче. И хоть нелегко тебе приходилось, привык.
    Гиря задумался. Что делась? Остаться? Но к чему? Да еще здесь? Но тут хоть уговаривают. Привыкли. Знают. Здесь он нужен. А там? Что там его ждет? Кто? Скальп? Да! С ним надо рассчитаться.
    — Пошли. Пошли домой, — взял Семена за локоть Панкратов. И тихо укорил себя, что за все эти годы не замечал в Семене человека. А вон он какой. И рука не отпускает локоть.
    — Вернешься?
    — Да.
    — Когда?
    — Скоро.
    Рука Панкратова тихо опустилась. Семен пошел медленно. Потом быстрее. Вот он оглянулся. Рукой машет. «Вспомнил, значит не обманет!» — подумалось Панкратову.
    — Мы ждем тебя! — доносится до слуха Семена.

ТРУБОЧИСТ

    Соболево… Он думал, что попадет в глухое, затерявшееся в лесах село. Где, вероятно, соболи сотнями бегают от дома к дому. Где в лесу можно прожить спокойно весь срок своего поселения. Не работая, не заботясь ни о чем.
    Когда он увидел село, понял, что жестоко обманулся. Широкая, немощенная улица вела мимо домов, утопающих в зелени. Оттуда слышались смех, голоса. Около одного дома Трубочист остановился. Втянул носом воздух:
    — Котлеты жарят.
    — Иди живей! Ишь рот разинул! — прикрикнул сопровождающий. И он неохотно поплелся следом за ним.
    В милиции дежурный оглядел Трубочиста с ног до головы. Ничего не сказал. Но глаза выдали. Они сказали за дежурного: «Не было беды на нашу голову. Так нате вам — свалилась». Начальник отделения милиции — брови сдвинул. Помрачнел заметно.
    — Прибыл, значит? Ну-ну. Посмотрим. Учти! Если где напакостишь — щадить не станем. Враз назад в лагерь.
    — Я работать приехал, — попытался успокоить его Трубочист.
    — У тебя одна профессия. Знаю. Налетчик. Но у нас ты будешь скотником.
    — Кем? — не понял поселенец.
    — Скотником. На ферме!
    — А это что такое?
    — За коровами будешь смотреть. Чистить стойла, корм получать, раздавать. Воду носить коровам.
    — Я их в глаза не видел ни разу! — признался поселенец.
    — Мы тоже впервые вора видим. Но не пугаемся. Присмотримся, ник оно у нас получится. Склеится — живи. Нет — простимся.
    — А заработок там какой будет?
    Хороший. Никто не обижается. И тебе хватит, — улыбался чему- то своему начальник милиции.
    Жить я где буду? — глянул на него поселенец.
    — Жилье тебе готово. Комнатушка. Как одинокому, можно там пожить.
    — Значит, к коровам? — грустно вздохнул поселенец.
    — К коровам. А куда же еще? Иль не по нраву вам, Владимир Журавлев? Так что же мне тогда говорить? Или думаете, мы вашему приезду должны радоваться, как празднику? Не хотите — поезжайте назад.
    — Нет-нет! Но я хочу работать там, где от меня польза будет! А тут! Я же городской человек! И ни разу в своей жизни не жил и не был в деревне.
    — А жаль! Деревня — голова всему. Это — пробел в твоей биографии. Вот и восполни его! Познай, как хлеб насущный дается. Иди! Польза! Слышали мы про вас — трудящиеся воры! Иди! Да помни! Глаз с тебя ни днем, ни ночью не спущу! — И, глянув на сопровождающего, сказал: — Отведи его к Емельянычу. Скажи, чтоб в скотники. И пусть позванивает мне о нем.
    Трубочист безнадежно вздохнул.
    — Иди, либо человеком около скотины станешь, либо сам оскотинишься.
    Поселенен хмуро побрел вслед за сопровождающим. Он уже не смотрел на село. Не слышал смеха, голосов. Дощатые тротуары скрипели под его ногами, будто смеялись старыми, иссохшими глотками над ним.
    Заведующий животноводческой фермой, круглолицый Емельяныч, увидев поселенца, довольно разулыбался:
    — В нашем полку прибыло! Это хорошо! Не горюй! Работа у нас, конечно, нелегкая. И с навозом придется повозиться. Но ничего — где воняет, там и пахнет. Заработок неплохой. Молока пей сколько влезет. Сметану тоже. Сливки. Ну и бабы у нас тоже — кровь с молоком. Половина холостячки. С ними не соскучишься. Иди! Знакомься! А вечером на жилье поведу тебя! — и подтолкнул Владимира к ферме.
    Он открыл тяжелую дверь. И нос заткнул. В лицо ударило такими запахами, что в глазах потемнело.
    — Эй ты! Или входи, или уматывай! Живо! Чего стал, открыв рот! — услышал он голос.
    Поселенец закрыл за собою дверь. Шагнул. Огляделся. Глаза понемногу привыкли к мраку.
    — Мм-уу! — прогудело совсем рядом. Поселенец впервые увидел коров. Они косили на него большими, черными глазами.
    — Спокойно, милашки! Спокойно! — испугался поселенец, завидев, что у каждой из них есть крепкие рога.
    — Спокойно, — подошел он к крайней рыжухе, которая, как ем показалось, смотрела на него дружелюбнее других. — Как зову тебя? А! Ромашка! — прочел он кличку на табличке, висевшей н головой коровы.
    — Ромашка, Ромашка, — гладил он рыжуху, сдерживая брезгливость и заставляя себя не морщиться.
    Корова задрала хвост и не успел Владимир отскочить, как брюки и ботинки его насквозь мочой пропитались.
    — Курва облезлая! — ругнулся поселенец и только шаг сделал — попал ногой в сточную канаву. По щиколотку в навоз влез.
    Где-то рядом бабий голос смехом зашелся.
    — Ты что? Навоз от дорожки не отличил?
    — Эй! Бабы! Спасай! Тут мужик в говне тонет! — крикнули рядом.
    — В чьем? — послышалось неподалеку.
    И не успел поселенец глазом моргнуть, как около него доярки собрались. Толстая, старая баба сочувственно головой качала:
    — Угораздило эдак! До шеи весь перепачкался.
    — Говно к говну липнет, — рассмеялась вторая, конопатая, пухлая бабенка.
    — Ох! Скорей иди отмойся, — потащила Владимира к бочке с водой рыжеволосая, громадная доярка. И, вытряхнув поселенца из телогрейки, быстро очистила ее. Поворачивая его самого во все стороны, счищала с брюк налипший навоз.
    — Ты не робей. Не гляди, что языкатые. С коровами о чем говорить? А друг с дружкой — никто не уступит. Вот и тебе досталось. А ты чей будешь? Что к нам занесло? Кто ты? — засыпала она вопросами поселенца.
    — Скотником к вам пришел. Работать буду.
    — Вот и хорошо. Помощник, значит. А звать тебя как?
    — Владимир.
    — С семьей?
    — Один я.
    — А кто ж тебя послал к нам?
    — Заведующий Емельяныч.
    — Где живешь?
    — Сам не знаю. Что дадут.
    — Эй! Бабы! Это же скотник, новенький! Идите знакомиться! — крикнула баба.
    — Пусть подождет. Управимся вот тут!
    — Успеем!
    — Невелик начальник — прыщ на заднице.
    — А чего знакомиться?
    — Ладно, ну их! Возьми-ка лопату. Почисти стойла. — Помоги сено разнести. Так-то оно лучше будет. А управимся с дойкой — познакомимся, — сказала баба и ушла на другой конец фермы.
    — Дикарки какие-то! Впервые в глаза человека видят и тут же осмеять норовят. Эх, деревня-лаптежница, — досадливо крутит головой поселенец.
    Лопата выскальзывает из рук. Три стойла почистил, а устал. Владимир взялся чистить стойла напротив. В темноте не увидел доярку, сидевшую у коровы. Задел лопатой скамейку, на какой сидела баба. Та упала с грохотом. Выронила подойник. Корова шарахнулась в сторону.
    — Прислали недоделка! Своих таких полно! Так и этот! Слепая задница!
    — Чего орешь? Дура! — не стерпел поселенец.
    — Кто дура?
    — Ты! Кто ж еще?
    — Ладно. Посмотрим, — поджала доярка губы и… запомнила.
    Когда поселенец заканчивал чистить стойла, зашел Емельяныч.
    — О! Уже работаешь? Молодец!
    — Кого ты прислал, Емельяныч? — подошла к нему доярка.
    — Скотника прислал.
    — Он же пьяный. Меня обозвал. Вон бабы слышали. Убирай его от нас!
    — Не слушай ты ее, малахольную, Емельяныч! Она сама его тут облаяла. Ну задел ее человек нечаянно. Она и заорала — вступилась за поселенца старуха.
    — Это я малахольная?
    — Ты! Брехунья!
    — А ты — старая потаскуха!
    — Эй! Бабы! Тихо! Не то обоим сейчас поддам. Ну, замолчите!
    — Чего рот затыкаешь? Неспроста ее в передовики тянешь! Знать тоже у нее бываешь?
    — Да заглохни, ты! — оттолкнул ее поселенец от Емельяныча. Старуха, вытирая фартуком глаза, молча отошла к своим коровам.
    — Не буду я этой помогать, — указал Трубочист на горластую доярку — свою обидчицу.
    Та насторожилась.
    — А что, я за тебя за ее коровами ходить буду? Коровы при чем? Тебя ж никто не заставляет за дояркой ухаживать! — перебил Емельяныч.
    — Еще чего! Это ж черт в юбке.
    — А скотина не должна за нее ответ держать.
    — Ладно. Хрен с ней, — сплюнул поселенец. И пошел разносить сено.
    Когда доярки заканчивали дойку, поселенец уже накормил, напоил коров. Положил на подстилку солому и стал ждать, когда Емельяныч закончит принимать молоко у доярок. Те, сняв халаты, мыли руки. Собирались расходиться по домам.
    — Как зовут тебя? — спросила поселенца старая доярка. Все бабы оглянулись на Трубочиста.
    — Владимир.
    — Ты б молока попил. Устал наверное. С нами тут не то живой человек, бес не сладит. Но ты не обращай внимания. Попей-ка вот молока. У моей Зорьки — самое хорошее, — взялась она за подойник.
    — Хлеб есть у кого, бабы? — спросила старуха.
    — Есть, — достала из сумки буханку хлеба та, которая приводила поселенца в порядок.
    — Ешь. Володя. Не обращай на нас внимания, — подвинула она поселенцу громадную кружку молока и ломоть хлеба.
    Поселенец ел с жадностью.
    — Так, значит, работать мы начинаем с шести утра. Это первая утренняя дойка. Она заканчивается в восемь утра. Потом вторая дойка. В двенадцать дня. До двух. Потом в шесть вечера. И до восьми. На твоем попечении двести коров. Понял? — глянул на поселенца Емельяныч.
    — Понятно.
    — Так вот. Очистка, кормежка— это твое. На твоих плечах висеть будет. Кроме того, у нас есть десять быков. За ними тоже ты будешь смотреть. Но это с завтрашнего дня. Сегодня там без тебя все сделают. И еще знай: опаздывать на работу у нас нельзя. Прогуливать и тем более. Мы за это строго наказываем.
    — Этого не будет, — сказал поселенец.
    — Посмотрим, — и, повернувшись к дояркам, Емельяныч спросил: — Сегодня все довольны скотником?
    — Довольны. Хорошо помог.
    — На целых полчаса раньше управились.
    — Мужик он и есть мужик, — говорили доярки. И только одна стояла молча в стороне, поджав тонкие, покусанные губы и зло косилась на поселенца. Он и не думал, что так скоро обзаведется здесь врагом.
    Прямо с фермы, повел его Емельяныч на жилье, как он говорил. Комнатушка оказалась маленькой, темной.
    — Вот, пока здесь поживи. А там посмотрим. Завтра под аванс денег выпишем, купи, что тебе нужно. И живи на здоровье.
    Емельяныч вскоре ушел, а поселенец покрутив головой, в магазин пошел. Решил взять необходимое. Деньги имелись.
    К ночи комнатка посветлела. Здесь уже прижалась к стенке раскладушка. Что ни говори — вдвое дешевле койки. А если учесть, что бабой он решил не обзаводиться, временное, если и подвернется — не и счет, то пять лет и на раскладушке потерпеть можно. Все ж не нары. Вон матрац какой пухлый. Хоть бока от досок отдохнут. И подушка есть — толстая, как вымя у коровы. И одеяло ватное. Красное. Даже глаза режет.
    Поселенец подмел пол. Открыл банку консервов, бутылку пива:
    — Ну! С новосельем тебя! — чокнулся он с собственной тенью на стене и залпом осушил стакан.
    А вскоре на душе повеселело. И Владимир, опорожнив бутылку, улыбался довольный.
    Соболево… Самые что ни на есть заброшенки. Здесь его, сколько ни старайся, никто не найдет. Ни один кент, ни одна малина. Да и кому придет в голову искать его на ферме? Среди коров. А он отсидится тут спокойненько за свои пять лет. За это время все его успеют забыть. Особенно те, с кем отбывал в лагере. У каждого свои заботы. А когда подойдет время — выйдет с поселения. Сам начнет промышлять. Сам. Без кентов. Так надежнее.
    Вот только бы этот Клещ его не нашел. Ведь что ни говори — должок перед ним имеется. И немалый. Заплатил. И надо сделать. Ведь согласился. Взялся убить Скальпа. Но где искать этого Скальпа. Он же не дурак. Хотя вряд ли догадался. Да… Но… могли и его, Трубочиста, заложить кенты проклятые. И тогда Скальпа не так-то просто будет найти. А все ж интересно, сколько он на нем подзаработал? Лучше всех, конечно. Клещ платил. Да и Медуза. Муха — обижаться не приходится. Пайки — не в счет. Деньги! Золотишко! Вот это — ценно.
    А они-то его простачком считали! Эх! Тоже еще! Воры! Вот он, к примеру, засыпался на вшивой лавчонке. Ну и черт с ней! С кем не случается? Они вон — считались ворами покрупнее, а тоже погорели. На одних нарах спали. Кто как попал. Кто сам словился, кому помогли. Какое это теперь имеет значение? Зато вот он! Даже из лагеря сумел все на волю вынести. Все. Весь заработок. До копейки. А на это голову иметь надо. Дураку не удастся. Они вон — «в законе», а даже с воли в лагерь не все смогли пронести. Хотя это гораздо легче, чем вынести из зоны. А он — обычный. «В законе» не был. Не ввели. А голова не глупее, чем у них. Всех вокруг пальца обвел. Всех! А сам и жив, и здоров, и с заработком. Две зоны обвел. Через два лагеря. И никто не догадался, что находится в вате его старой телогрейки. А ее, если тряхнуть — ого! Целое состояние! А этот дурак Муха за тряпки держался! Кому они нужны? Тряпки — мелочь. Надо прикидываться уметь. То ли дело он — Трубочист! Все в одной телогрейке ходил. Как в замусоленной шкуре. Никогда ее не снимал. Нигде. Зато уж если снимет, у многих глаза от зависти лопнут. Но он не дурак! Он рисковать не станет! Он походит в ней. На старье кто позарится? В ней ему тепло и безопасно.
    Поселенец поглаживает задубелую от грязи телогрейку. Ее — если на пол поставить — не упадет. А все потому, что потом он в ней деньги зарабатывал. Помогала она ему. От глаз и сглаза берегла. От беды. А теперь вон! Тройной подклад! Ему любой бы позавидовал!
    Владимир ложится на раскладушку. Спать пора. Утром чуть свет — на работу. Опаздывать нельзя.
    Утром он бежит на ферму всприскочку. Как раз успел. Быстро за лопату схватился. Но коровы лежат, не хотят вставать. Поднимать их было нелегко. Помогали доярки. Старая Акулина сама своих коров подняла. Тихо, без шума. Другие так не умели. Взяла ведро. Помыла корову. И, зажав подойник коленями, принялась доить Зорьку. Тихо звенькали по подойнику тугие струи молока. Старушка что-то тихонько напевала. Корова жевала сено, стояла тихо, словно замерла.
    Трубочист не мог оторвать взгляда от них. Чем-то тихим повеяло на него. Спокойным, древним. Будто когда-то он уже видел это. Хотя знал, что нет. Не приходилось. И стоял, как привороженный.
    Где-то шумели другие доярки, бранились с коровами, поднимали их окриками. Те вскакивали испуганно. И вытаращив глаза-сливы, шарахались от доярок в разные стороны. И только старую Акулину коровы слушались с первого слова.
    «Какие они у нее понятливые. Может потому, что с добром она к ним подходит, и коровы не ждут от нее плохого для себя?» — думал поселенец. И поневоле свое вспоминалось.
    Большая была семья у отца Владимира. Одних детей восемь человек. Все голодные, полураздетые. Всегда злые, нервные. Отец — сапожник, день и ночь работал, чтобы семью прокормить хоть как-то. Чужим людям шил ботинки, туфли, сапоги. У своих огольцов и тапок не имелось. Чуть снег сошел — и до самых морозов носились ребятишки по улицам босиком. Всяк себе промышлял пропитание. С другим не делился. Знал, что тот от себя тоже не оторвет. Так в семье повелось. Мать — прачка тоже чужим стирала. В доме всегда стоял запах мыла, сырости. Покуда мать и отец были заняты каждый своим делом, в доме было терпимо. Но к ночи, когда каждый подсчитывал свой заработок за день, вспыхивали ссоры. Потом драки. Так было всегда. А потом отец запил. С горя. Или с усталости. Ему надоело жить. Надоело драться за жизнь, какая потеряла для него весь смысл. А мать ушла. К другому. Одна. Бросила всех. Забыла. И не видевшие от нее ласки, дети скоро забыли ее и ни разу не пожалели о ней. Она была и не была. Она была как сон — ругливый, оборванный. Хотелось другого. Ведь вон соседки — иные. Но то чужие… Можно заменить хлеб калачом. Но мать, какая ни на есть, одна на всю жизнь дана. Но и той не стало. Сама ушла. За долгие годы нужды возненавидела мужа. А заодно остыла и к детям. Она ни разу не пришла к ним. Не проведала. Не принесла гостинца даже на праздник. Будто их и не было у нее. Старшие — ладно. Но вот трехлетнему меньшому брату туговато приходилось. И, дождавшись, пока пьяный отец уснет, подкрадывался потихоньку, воровал из пьяных рук хлеб, кусок селедки. И убегал под стол. Там ел оглядываясь, как бы старшие не отняли добычу. Сказки, гостинцы, подарки, все это миновало семью. Дети не знали этого. Они не имели игрушек. Да и до них ли.
    С того дня, как ушла из семьи мать, ребятня стала быстро взрослеть. Много лет никто из них не знал, куда делась их мать. Никто ее не видел. Никто. Кроме Владимира. Но и он встретился с нею случайно.
    В эту ночь он с кентами сорвал неплохой куш. Тряхнули галантерейный магазин. И обмывали удачу. А тут— милиция. Пришлось срочно смываться. Выскочил на улицу и Трубочист. А тут — похоронная процессия. Пристроился к идущим. Шел за гробом целый квартал. Милиция его не тронула. Отстала. Хотел он уйти. Глянул на покойника. И… узнал. Мать лежала в гробу, чистая, тихая, нарядная. Женой адвоката умерла. При жизни никогда не помогла сыну. Смертью своею его спасла. Случайно. Сама того не знала.
    Владимир снял шапку. Прошел за гробом еще немного. Старый адвокат шел рядом. Он не узнал Володьку, а парень вспомнил его. Когда- то мать стирала ему. Тот был холостяком. А потом… Вот и льет теперь слезы. Вытирает чистым платком. Ее он будет помнить. Чужой. Возможно, есть за что. А сын, замедлив шаг, отстал от процессии. Свернул в первый же закоулок. Не мать оплакивал, нет! Двоих кентов, пойманных в этот день милицией.
    — Ну чего стоишь? Пора корм скотине давать. Помоги комбикорм разнести! Стал, как дубина! — прикрикнула доярка Валька Торшина, ставшая вчера врагом Трубочиста.
    Владимир вздрогнул от резкого окрика бабы и, повернувшись к ней, процедил сквозь зубы:
    — Помог бы я тебе, стерва горластая, пасть вонючую твою заткнуть!
    — Что? — опешила баба.
    — Иди! Иди с дороги.
    Выхватив ведра, он носил напаренный комбикорм, раскладывая его по кормушкам. И не видел, как досадливо качала головой при виде его старая Акулина.
    Потом он разносил коровам сено, воду, подчистил стойла, вывез навоз из сточных канав. И, разнеся подстилку коровам, взял скребок, решил помочь бабке Акуле коров ее группы почистить. Другие доярки заметили это. Подтрунивать стали:
    — Эй, Акуля, скажем старику твоему.
    — Володька, ты молодым помоги. От них, холостячек, хоть толк будет.
    — Эй! Вовка, у бабки дочек нет. Зря стараешься.
    — Смотри! У ее старика ружье есть! И он еще сам на баб заглядывается.
    — Ладно! Вы! Вам бы язык корове на хвост подарить. Ни одна муха не сядет! — ругался поселенец.
    Молчала только сама старуха. И тогда Валька Торшина решила свое слово вставить:
    — Не дурак он, бабы! Решил взять, где легче. А старухе что терять?
    Трубочист побелел. Сделал шаг к бабе:
    — Тебе сотни быков мало будет, если и на день…
    — А ты видел?
    — Клеймо у тебя стоит. На всю рожу. Его не только я — все видят.
    — Ах ты, прощелыга! Тебе ли о клейме тут говорить? Тебе ли — жулик проклятый! — схватилась баба за лопату. Замахнулась. Но тут же, откинутая поселенцем, полетела в сточную канаву.
    — Бандит!
    Но кругом смеялись доярки, держась за животы. До слез, до коликов. И Торшиха, прикусив губы, решила отплатить поселенцу за пережитый позор и унижения.
    А тут подошло время выгонять коров на пастбище. И доярки заранее радовались. Радовался и Трубочист. Что ни говори, теперь ему не придется целые четыре месяца чистить навоз, таскать воду коровам. На пастбище за каждую корову — пастух ответчик. А не он. Но какую работу теперь поручат ему? Чем он будет заниматься все лето? Без дела, конечно, не оставят. Но заработок? Не проиграет ли он в нем? Ведь Володьке так не хотелось тратить то, что нажито в лагере. Да и кому это понравится? И Трубочист решил поговорить с Емельянычем. Тот, выслушав поселенца, сказал, что работать он будет при доярках. Помогать им загрузить бидоны с молоком в телегу. Поймать коров в загоне и привязать, чтобы бабы быстрее управлялись. Носить воду для мытья коров.
    — Дел у тебя хватит. А получать будешь с надоев. Это выгодней. Но забот не убавится. Летом работать тяжелее, — предупредил заведующий фермой.
    А через неделю поселенец впервые поехал вместе с доярками на пастбища. Коров сегодня утром увел пастух из села.
    Теперь он вместе с бабами проживет здесь все лето. До самой осени. Сегодня к загону отвезли две будки. В одной доярки жить будут. В другой — поселенец и оба пастуха. А еще сторож. Муж бабки Акулины.
    Среди зелени, в уютном уголке стояли будки. Бок о бок. Как две сестры. Дни выдались погожие. Теплые. И доярки, управившись с коровами, бежали на речку. Загорать.
    Решил сходить с ними и Володька. Старая Акулина сидела на берегу. Сняла платок. И была похожа на старую русалку, распустившую по плечам волосы. Густые, черные. Другие доярки уже разделись и, подстелив кто что мог, лежали на солнце, впервые не ругались.
    Володька даже опешил. У рыжей, громадной Ольги оказалась такая белая, нежная, как у ребенка, кожа. Она даже просвечивалась и отдавала прохладой. Будто не тело, а душу бабью, слабую, незащищенную, тщательно скрывала она под одеждой своей.
    Володьке нестерпимо захотелось погладить ее по плечу. Пожалеть. Успокоить. Нет, не как бабу. Как девчонку. Большую и обиженную. Поделиться с нею своим теплом. С первой: знал: любила Ольга парня. А он отслужил и уехал. Забыл ее. А она — нет.
    А рядом с нею лежит Нина Ухова. Ох и глотка у нее! Но сейчас она молчит. Заснула. А может дремлет в своих воспоминаниях. Лежит не шевелясь. И поселенца мороз по коже продирает. Какие у нее ноги! Словно выточенные. А бедра. Линии нежные. Но ноги! От них невозможно оторвать взгляд. Ведь вот столько раз она проходила мимо. Но разве в сапогах что увидишь? А тут! Эх! Вовка с трудом переводит взгляд на ту, что лежит рядом. Кто? Лицо полотенцем прикрыла. Ну и грудь! Вот так да! В два добрых кулака. Тугая.
    Поселенец рассматривает бабу внимательнее. Круглые плечи ее расслаблены. Руки закинуты за голову. Кто это? Торшина! Да, вон и губы ее из-под полотенца кривятся. Трубочист перескакивает взглядом на другую бабу. Это Аня Лаврова. Маленькая, будто игрушечная. Нежный пушок все тело покрыл. Какое оно славное. Гибкое. Упругое. Вот только ноги немного кривые. А эта? А! Вот она — копна конопатая. Лежит кверху спиной. Зад солнцу подставила. Ну и ну! На эту задницу добрый десяток мужиков можно посадить. Всем места хватит. А спинища! Целая стена. Шире дома. За такой спиной пять «малин» спрячется. Да так, что ни один лягавый не догадается.
    А эта? Что за нахалка? В такой бесстыдной позе средь бела дня? Любуйтесь на нее. Старик сторож и тот, глянув, крякнул и, покраснев до самой лысины, пересел подальше от греха.
    — Ну подожди, шалава! — решил Володька. Опустившись бегом к реке, набрал полное ведро воды и окатил бабу. Та с визгом подскочила. К Вовке кинулась. Он сделал вид, что убегает, а сам резко повернулся, охватил ее, голую, и в воду затащил. Там всю облапал.
    — Уйди!
    — А зачем ты так легла?
    — Пусти!
    Но он тянул ее в речку подальше от берега. Она вырывалась. И он, решив подшутить, отпустил ее руку. Танька сразу плюхнулась в воду, обдав поселенца столбом брызг.
    Он кинулся за нею. Поймал. Нахально разглядывал ее. Потом к себе притянул.
    — Уйди! Черт! — побежала она к берегу. На шум доярки головы подняли.
    — Эй! Вы что там? Не мешайте!
    — Бабы! А наш Вовка-то — мужик! — орала Танька во все горло.
    — Тащи его сюда!
    — Проверим!
    — Отвяжитесь вы от человека! Охальницы! Ишь семя греховодное. Глаза бесстыжие! Отпустите вы мужика! — ругался старик сторож. Но бабы не слышали и не хотели слушать его.
    Ухватив поселенца, они навалились на него кучей, мяли его, тискали. И гогочущим клубком в речку скатились. Там обливали друг друга водой, охлаждали пыл, чтоб не зайти в игре дальше. Не перейти границ дозволенного.
    На берегу осталась лежать лишь Торшиха, подставив солнцу свои громадные, вздыхающие по-коровьи груди.
    «Не обратил внимания, на другую глянул. С другими возится. Ее нет для него. Но она не может как эти. Она хочет не просто так. Не в кустах. А чтоб походил он за нею. Собакой, по пятам. Помучить его ей хочется. А уж потом… Ведь мужик. Их в селе по пальцам счесть можно. В том-то и беда. Любому рады. Но баб и девок полно. Она не одна. Вон они визжат там с ним. Желающих хоть отбавляй. Не у всех такие как у нее груди. Но и с ними можно в старых девах засидеться. Ему то что? А ей каково? Хотела ему отомстить. Довести. Ан даже не оглянулся», — вздыхает Торшиха. И решила, что не все еще потеряно.
    А Володька — весь мокрый, вырвался кое-как из цепких рук доярок, пустился во весь дух наутек. Бабы хохотали ему вслед. Грозились поймать его и не выпустить.
    Ни он, ни доярки, так и не поняли, как случилось, что именно там в реке сломался ледок меж ними. И если раньше никому не было дела до того — поел поселенец или нет, то теперь без него за стол не садились.
    Он не просил, само по себе случилось, что вперемешку с бабьим бельем, стали сушиться на веревке и его рубашки, майки, носки. Зачастую он даже не знал, кто это делает. И принимал за должное. Да и что тут особого? Он им помогал, не спрашивал, они — ему.
    Вечерами, когда работа заканчивалась и над загоном опускалась ночь, разводил старик сторож костер. Начинал печь картошку. Для всех. Собирались к костру доярки. Садились в кружок. Говорили тихо. Вполголоса. И все просили старика рассказать какую-нибудь историю.
    Сторож, пожевав рыжий от махорки ус, головой качал. Знал, любят доярки сказки, а называют хитро потому что себе стыдятся признаться, что в детстве сказка обошла их, а в жизни все лишь горькое окончание ее узнали. Ни у кого из доярок нет отцов. Погибли. Старших братьев нет. Погибли. Младших сестер и братишек нет. Вдовы их матери.
    А потому жалел их сторож. Как мог скрашивал дояркам несладкую их жизнь. Утешал их сказкой. Вот и теперь в кружок уселись. Смотрят на него ожидающе. Глазами — дети. Жизнью— старухи.
    Печеную картошку и то есть не научились. Вон как лица перемазали. Смех один. И этот… Тоже хорош. Голову на колени к Цинке положил. А Ольгину руку гладит. Ну и гусь, — дернул усом сторож.
    — Дед, расскажи! Что-нибудь, — просят бабы.
    Вовка глаза прикрыл. Ему тепло и сытно. А, историю? Ну что ж? Можно и послушать? Никогда не слышал. Кроме тех — лагерных, может эта иная?
    Старик доел картошку не спеша. Запил чаем. И, оглядев тесный кружок, откашлялся, прочистил голос, глянул на старуху, мол не обессудь, если чего загну лишнего. Подвинулся ближе к костру, к теплу. Доярки притихли. Даже деревья умолкли. Насторожились. Шептаться перестали. Слушали сказку старого сторожа.
    — Давно, давно это было. И жила в лесу далеком бабка одна. Злая и страшная. Все ее боялись. И птицы, и звери, и люди. Даже деревья и трава. Колдуньей была та бабка. Из страха, а может еще от чего, не росли в ее лесу цветы. Не приживались. Попадет бывало семя цветочное на ту землю, да и засохнет. Умрет. Деревья в том лесу никогда не знали листьев. А трава родилась колючая и черная, как злоба старой колдуньи. Все живое губила она. Так жила она много лет. И стала совсем старой. Но чем дряхлее становилась она, тем сильнее была ее злоба. Но ведь колдуньи не могут умереть, покуда не отдадут свое зло другому. Кто после них на земле остаться должен. И продолжить то, что делали колдуньи. Вот так и эта решила сделать. Но кого найти взамен себя? Стала думать старуха. И вспомнила, про девочку, что жила в деревне на краю леса ее. Она сиротой росла. Никого у нее не было кроме голубя. Он один был ее другом. Прокралась колдунья ночью в дом к девчонке, и схватив ее, понесла в свой лес. Девчонка по дороге спала. А когда проснулась утром, ничего не могла понять. Где она и что с нею. Закричала она, заплакала. А колдунья ей говорит: «Поздно спохватилась, за-соня. Далеко твой дом. Не дойти тебе туда. Не выбраться из моего леса. Скорее сама неживым деревом станешь, чем вернешься туда. Не увидеть тебе твоей деревни, дома твоего. Сада и лужайки. Не знать тебе, как поют птицы и какое бывает солнце. Все умерло для тебя. И ты для всех умерла. Другою ты станешь. Такою, какою я захочу».
    — Во старая падла! — не выдержал Володька.
    Доярки рассмеялись. Ольга потрепала поселенца по голове, а старик продолжил:
    — Задрожала девчонка. Поняла в чьи руки она попала и просит колдунью, разреши, мол, с голубком проститься, в последний раз с ним свидеться. Но колдунья ответила: «Ни к чему тебе голубок твой. Живое не для тебя. В твоих руках все умирать теперь будет. Жизнь — не для тебя. Забудь всех. Ты хозяйка самого Зла, повелительница Смерти. Ты станешь черным солнцем для всех. Завтра утром я поведу тебя к мертвому ручью. Напьешься ты из него водицы, умоешься и станешь той, какою я хочу тебя увидеть».
    — Но я не хочу! — закричала девчонка.
    — Тогда я убью тебя! — пригрозила колдунья.
    А в это время белый голубок летал над мертвым лесом. Подружку свою искал. Хозяйку. И звал ее. Но не слышала девочка голоса голубиного. Не видела дружка своего. А утром потащила ее колдунья к ручью своему. Пни, коряги расступились на пути старухи. А девчонка роняла слезы на землю. Живые, горячие. И где слеза ее падала, там цветок вырастал. Белый-белый, как сама девчонка. От самой избы старухи и до ручья. И приметил их голубок. Полетел по ним. Увидел хозяйку. Колдунья уже заставляла ее воды напиться.
    — Не буду, — кричала девочка.
    — Тогда, я сама, силой заставлю, — схватила старуха ее.
    — Не пей! Не пей! — закричал голубь сверху. И девочка узнала голос своего друга. Подняла лицо. А со щеки ее слеза сорвалась. Упала в ручей. И тот ожил. От живой слезы человеческой. Увидела колдунья и решила убить девчонку за то, что погубила она ее ручей. И понял это белый голубок. Решил спасти свою хозяйку. И, взмыв высоко в небо, упал камнем между колдуньей и девочкой. Их в ту же минуту пропасть разделила. Упала в нее старуха. А девочка и по сей день живет. Солнышком зовется. Любит она все живое. И жизнь всем дарит. Любят его и люди, и птицы. Любят его хорошие люди. Недаром — все плохое лишь ночью творят и теперь. А дети и голуби встают утром вместе с солнышком. С ним и спать ложатся. Друга и теперь с солнцем сравнивают. С теплом. Друг — он жизни не пожалеет для друга. Своею смертью другу жизнь сохранит.
    Старик помолчал, оглядел притихших доярок. И, пожевав ус, добавил:
    — Только в жизни иногда ворон голубем прикидывается. Так-то, девоньки!
    — А ты про любовь расскажи, дед! — попросила сторожа Ольга.
    — А на что? Чужая любовь сердце не греет. Сказка, как облачко. Была и нету ее. Свою любовь заиметь надо, — улыбнулся старик.
    Ольга покраснела. Была любовь. Да облачком ушла. А вот воспоминания, как сказка остались. Но что с них?
    Ночью она одна осталась у костра. Долго ворочала обгоревшие головешки. Плакала. Но ее голубь не прилетел к ней. Не выросли и цветы от ее слез. Лишь Трубочист, посидев с нею немного у догоравшего костра, пошел в будку.
    Отгорел костер. Отлюбила. Пеплу не вспыхнуть былым жаром. Самой тепла не хватит. Другого и тем более не согреть. Жизнь, как скачка, оборванная на самом страшном. Что впереди?
    Утро занялось серое. Туманное. К обеду пошел нудный, моросящий дождь. Он насквозь промочил доярок. Володька тоже продрог. Но надо было помочь пастухам. И поселенец, открыв загон, выгонял коров побыстрее. Хотелось поскорее вернуться в будку. Обогреться.
    Но что это? Поселенец оглянулся. Свирепый бык, черный как сатана, несся по загону, расшвыривая на пути бидоны, подойники. Кто его выпустил раньше времени? Ведь бабы еще не все закончили дойку и теперь, испуганные, убегают из загона. Подальше от Буяна. А он угнув громадную башку, нацеливает рога то на одну, то на другую. Носится за доярками угорело. Но вот приметил поселенца. Этого он давно невзлюбил, И несся на Володьку, сломя голову. Трубочист подскочил. Метнулся в сторону. Бык проскочил. Но тут же развернулся. Глаза кровью налились. Злобой.
    Бледная, улыбающаяся Торшиха стояла, ухмыляясь. Это она незаметно для всех выпустила Буяна в общий загон. Знала о ненависти быка к поселенцу. Замечала, как свирепел Буян, завидев Володьку. И решила отомстить. За насмешки, какие стерпела, за равнодушие, за обманутое ожидание, за взгляды его, подаренные другим. И подкараулила свой час.
    «Не мне, так и никому», — решила Торшиха.
    Володька махнул через забор. Бык разбежался. Повалил забор и помчался за поселенцем. Тот зайцем стал петлять. Напрасно орали пастухи. Напрасно щелкали длинными кнутами. Бык не видел и не слышал их. Он видел одного. И мчался, потеряв остальных из виду.
    — Беги в реку!
    — Лезь на дерево.
    — Прыгай в ров! — кричали доярки поселенцу. Но было поздно. Буян поддел Трубочиста на рога. Перекинул через себя. И, копнув землю, развернулся. Угнул голову и снова рванулся на распластавшегося мужика. Но… Ох и вовремя успел сторож. Выстрелил. Буян замер в прыжке. Громадной глыбой рухнул на землю. И больше не шевельнулся.
    — Вставай, Володька! Убил дед быка!
    — Пошли.
    Поселенец встал трудно. Оглядел доярок помутневшими глазами. И вдруг вспомнил Торшиху. Она была там. Около Буяна. Больше никого. И сейчас ее нет. Чует кошка шкоду. И вспомнил все. Понял. И, повернувшись к сторожу, сказал:
    — Не быка, Торшиху убить надо было. Она его выпустила.
    Валька не поняла с чего это все бабы вдруг бегут к ней? Что случилось? Молчат. Она оторопело уставилась на них. Неужели видели? И не успела сама себе ответить, как кулаки баб камнями на нее опустились. Бабы били ее не щадя. Даже собственных рук не жалели. Сначала она орала. Потом не стало сил. Никто не захотел выручить. Чьи- то пальцы вцепились в волосы. Рвут их с кожей. Кто-то сапогом вонючим в зубы въехал. А вот— в спину. Удары один больней другого. От них невозможно защититься, нельзя убежать. И баба, свернувшись в клубок, старалась защитить лицо, грудь, живот. Черные искры мелькали перед глазами. Старик-сторож подскочил и оттащил разъяренных доярок: какую оплеухой, какую — пинком, от скорчившейся Торшихи.
    — Сдурели, стервы! Иль жить надоело! В тюрьму захотели из-за говна? Не смейте трогать! Не прикасайтесь! Из ума повыжили!
    Бабы все еще кипели. Но слова старика, словно отрезвили.
    — Выгнать ее из будки!
    — Да что там? Из доярок!
    — В шею ее, суку!
    — Где ее тряпки! Кидай их вон!
    — Чуть человека не угробила!
    — Заглохните! — ворвался в будку поселенец. Бабы вмиг утихли. Сникли, не понимая, за что на них разозлился Володька. — Я в лагере был! Кто из вас не знает что это такое, могу рассказать! Ни одна не обрадуется возможности там побывать.
    — А что? Молчать надо?
    — Ждать, что эта блядь еще утворит!
    — Радуйтесь ее шутке!
    — Иначе можно! Без рук! — оборвал доярок поселенец.
    — Как?
    — Похоронить ее молчанием. Не видеть. Не слышать. Не замечать. Сама не выдержит. Сбежит. Но делать так надо всем. До единого!
    — Она с коровами говорит.
    — Ну и пусть.
    — Но из будки выкинуть надо!
    — Нет! Пусть живет. Но одна. Молчанием накажете. Это на отпетых сволочей и то действует. По себе знаю, проговорился Трубочист.
    — Между прочим, тяжелее всего придется тебе. Ты первый не выдержишь, — пыталась поддеть поселенца Татьяна.
    — Это почему? — удивился Володька.
    — Мы то ей не нужны. А вот ты…
    — Будь спокойна! Меня она никогда не интересовала, как бы она не легла, — напомнил Таньке ее позу на реке поселенец.
    — А ну тебя, — отмахнулась она, покраснев.
    Доярки с этого дня стали больше доверять поселенцу. И хотя знали, кто он и за что его сюда прислали, никогда не напоминали об этом Володьке. Не проверяли его. Привыкли к поселенцу все.
    В самом Соболево на Трубочиста смотрели как на неизбежность. Куда как не в это село ссылать всякое отребье! Но в селе Вовка бывал не часто. А потому отношение к нему жителей села— не волновало его и не трогало. Лишь прошлое и ближнее будущее терзали его днем и ночью. Они преследовали его черной тенью и не отпускали ни на шаг.
    Деньги, зашитые в телогрейке, вначале радовали, грели, а потом стали жечь. Ведь деньги, данные Клещом, надо было отработать. Иначе ему самому надо проститься с жизнью. Из рук Клеща никто еще не ускользал. Никто. Тем более — виноватый перед ним.
    Виноватый. Но ведь он — Трубочист ни в чем не виноват. Ни в чем. Взял деньги! Ну и что? Он мог купить другого! Но тот бы выполнил и отработал взятое. А Вовка— нет! Хотя, а что он мог сделать? Ведь он не был на свободе. Он сидел в лагере, а теперь — на поселении! Чем же тут можно помочь Клещу? А значит— не надо было соглашаться! Не надо было браться. Вот этим и виноват. Виноват в том, что позарился на деньги! Пожадничал! Не смог отказаться. Вид денег сводил его с ума! Он не мог относиться к ним спокойно. Он не мог уснуть, если перед сном не ощупывал подклад и каждое кольцо и деньги, деньги! Они радовали. Но только временно и временами.
    Все чаще в ночи он видел кошмары. Черные, леденящие. То он видел, что гонится за Скальпом. По черным закоулкам с ножом. Вот он. Еще прыжок! Нож входит в спину Скальпа легко, как в масло. На руки льется кровь. Скальп кричит, вон уже и шаги. Кто-то бежит. Вовка пытается удрать. Удрать скорее, но чьи-то руки хватают его и волокут к Скальпу, а тот лежит, на него пальцем указывает. И снова на руках Трубочиста эти проклятые наручники. Они впились и режут не только руки, а и горло, душу.
    А все деньги! Деньги! И снова он попадет в лагерь. На этот жуткий Север и больше не увидит свободу. Ему не выйти больше из лагеря. Там еще есть те, кто знают о деньгах Клеща. А раз Вовку взяли сразу, то деньги он не успел истратить. А значит его можно тряхнуть. Хотя, эти деньги могли взять при обыске.
    Да, могли, могли! Но и он мог не убивать Скальпа! Не убивать! А просто скрыться! Скрыться подальше от всех. От кентов! От Клеща! От самого себя! Да! Прежде всего от самого себя!
    Володька кричит во сне. Ему так не хочется снова в лагерь.
    — Пустите! Пустите! — кричит он. Но руки нащупывают деньги в телогрейке. Рукам становится тепло. Очень тепло. Даже жарко. Вот они! Все на месте. В них его жизнь. Но чего она стоит— зашитая в телогрейку?
    Поселенец хватает полу телогрейки, не хочет выпускать. Вон он видит, как его убивают кенты. И вот уже его хоронят. Кто-то ложками Шопена наигрывает, а вон «сявка» по животу, как по барабану стучит. А этот «сука» — языком под контрабас работает. Сзади гроба мать идет. А она зачем? Как попала сюда? И почему он их видит! Всех! Он хочет встать из гроба, но не может. Телогрейка душит его. Не пускает. Это она его убила, она довела его до могилы. И теперь спеленала, связала намертво. Не выпускает. Ему не вырваться из нее никогда.
    Деньги! Он подшивает в подклад каждую деньгу. Трояк или пятерку. Каждый свободный червонец. Он отказывает себе во всем. Живет на хлебе и молоке. Все для денег! С ними ему спокойнее! Зато потом, когда выйдет с поселения, не станет трястись над каждой копейкой. Заживет на широкую ногу. Купит шикарный костюм. Будет есть мясо! Каждый день! Да, но и это опасно! Надо затаиться. Уехать подальше. Но куда?
    — Володька! Да проснись ты! Ишь дрыхнет, бес! Вставай! — кричат бабы. И он снова вскакивает, бежит в загон. Пора работать! Снова надо носить воду, ловить этих проклятых коров. Привязывать, отвязывать, грузить бидоны, потом чистить загон. И снова помогать, помогать! Да будет ли этому конец?
    Спина взмокла, руки чугунные, сапоги навозом пропахли. От них за версту несет коровником. Зато пухнет телогрейка. Ничего. Потерпи.
    Володька бежит с ведрами к речке. Искупаться бы! Но вода в реке холодная, скоро осень. Скоро заморозки и холода. Скоро он будет снова работать на ферме. Каждый день одно и то же. Ничего нового. Но что делать? Другого выхода нет. Слава Богу — не лагерь. Там бы и не так вкалывал.
    Поселенец набирает воду. Бежит к загону. Надо подойники помыть. Помочь бабам прокипятить бидоны. Тут не до счетов — мужичье ли дело, его ли обязанность? Бабы тоже ему помогают, не считаясь ни с чем. А тут еще, как на грех заболела старая Акулина. Руки отказали. Да оно и понятно — сколько лет уже дояркой работает. А в группе двадцать пять коров. Всех выдоить надо. Руками. А коровы тоже разные. У одной вымя чуть не до земли. Соски толстые, рукой не обхватишь и слабые. Не выдой вовремя — начнет молоко вытекать из вымени. Сколько пропадет! У другой вымя с фонарем искать надо. Соски, как пуговки. И тугие. Тянешь их изо всех сил. А молоко еле сочится. Не струи, а слезы. Горе одно с такими. Попробуй крикни на такую. Подожмет все молоко, ни грамма не отдаст. Так и сгорит оно у нее. А эти тугосисие, как на грех, все помногу молока дают. За один день до двадцати литров. Но и возни с ними — уйма. А сил сколько отнимают — не счесть! Попробовал Вовка одну такую подоить. И зарекся. Молоко не в подойник, в рукава побежало. А потом еще эта Лыска, так отшвырнула его ногой от себя, что не только подойник опрокинула, но и сам поселенец в кормушку влетел. Не учел, что корову прежде дойки приучить к себе надо. Вон они какие норовистые. Акулинину группу взяли доярки, каждая по две-три коровы, и они других доярок не признают. Не дают доить. Не подпускают к себе никого. Орут на весь загон дурными голосами, рядом с ними Акулина плачет. Руки опухшие показывает. Но коровы этого понять не могут и не хотят.
    Вовка привязывает коров, ловит норовистых. Покуда доярки занимаются дойкой, носит молоко в бидоны. Цедит его, замеряет, записывает. Работы невпроворот. Бабы теперь не зовут его иначе, чем Володюшка. Сторож, на что скупой на похвалу старик, а и тот к Вовке уважительно относится. По вечерам заговаривает с ним. Хвалит в глаза и за глаза. И добавляет:
    — Раньше бабы за три часа кое-как с одной дойкой на загоне управлялись. А теперь все за полтора часа. А все — ты. Один, а сколько времени ихнего сберег, да и силенок. Ведь не велики они у баб, что ни говори. А вот ты им подсобляешь. И как ловко. Глаза не нарадуются. Вот ты говорил, что в городе рос, а и к нашему деревенскому житью у тебя смекалка имеется. И соображение. У наших, у сельских, здесь рожденных, не у всех такое имеется. То-то и оно, это от природы каждому. От желания. Без того ни одна скотина и близко к себе не подпустит. Она хорошего человека за версту сердцем чует.
    Володька рассмеялся:
    — Разве коровы сердцем человека чуют?
    — А как иначе? Одна песни любит. И не какие-нибудь — свои. Под них все молоко до капли доярке отдаст. Другая не дастся доиться, покуда с ней не поговоришь. Третью — погладить нужно. У иной — другой форс, свои причуды. Дай хлебца, или соли горсть. Или за ухом почеши. Разные характеры. Как у баб. И с дойкой. Иная одну хозяйку признает, другая — любую. Так-то вот оно.
    — Скажи, дед, а тебе в Соболево не скучно? — спросил сторожа Вовка.
    — Э-э, да что ты! Мы ж всю жизнь в деревне жили. И родились, и выросли, и помрем в ней.
    — А в город не хочешь?
    — Че там делать?
    — Жить!
    — Не-е, всякому свое. Я городов не люблю. Все там не настоящее. Вода и то стоялая. Хлеб кислый, черствый. И дух не тот. Дыхнуть нечем. Воздуху нет. Кислороду. А еще шуму много. Люд в городах нервный, крикливый, ругливый. Все норовят бегом. Друг дружке не то пятки, ухи отдавят. В очередь станешь — лаются, пихаются. Да ну их! В городах оно ведь и земли вольной нет. То ли дело у нас. Ни тебе крику, ни очереди, ни милиции. А то намедни улицу хотел перейти, слышу свистит. Остановил и взял с меня полтину. Да еще хулиганом обозвал. А за что? Нет. Я зарекся в город ездить.
    — Да, хорошо там, где милиции нет, — вздохнул Вовка о своем.
    — Конечно хорошо, — поддержал его дед. И добавил: — В городе жизнь дорогая.
    — Соблазнов больше.
    — Соблазнов? Нет. Все купленное. Все с копейки живут.
    — Трудная она у них, эта копейка, — вздохнул поселенец, вспомнив свою семью, свое детство.
    — А у кого она легкая, мы ведь тоже не лопатой деньги гребем. Вон как спину гнуть приходится на старости лет. А то еще что? Вот старуху жаль. Совсем измучилась. И рада бы бросить, да детям помочь хочется. А на пенсию разве проживешь?
    — У вас хоть огород да корова есть.
    — Эх, милый, а что с них? Этого для себя кое-как. Вот и работали. А у старухи-то не ревматизм, как мы все думали.
    — А что?
    — Бруцеллез! От коров заразилась.
    — Бруцеллез! — у Вовки округлились глаза.
    Ему вспомнились вспухшие, посиневшие руки доярки Акулины. Ее ноги, не влезающие в сапоги, ногти на руках и ногах потемнели. Из-под них сочилась кровь. Все тело ее сводила нестерпимая, жуткая боль. Она не могла ходить, руки совсем ослабли. Они не умели удержать даже ложку. Постоянные головные боли не отпускали. Все тело потеряло чувствительность и стало чужим, тяжелым. А вскоре и оно покрылось синими пятнами. Злая болезнь, совсем сломала бабу.
    — Так это от коров! Они нас всех перезаразят! — крикнул Вовка.
    — Не заразят. Уже ветеринар взял кровь у коров на анализ. Скоро выбраковывать больных коров будут.
    '— А раньше куда смотрел?
    — У нас на ферме никогда бруцеллеза не было. Первый случай. И он коснулся именно моей бабы.
    Вовка понурил голову. Вспомнил, что пил молоко от коров Акулины. Решил теперь никогда не пить молока.
    Шло время. Вот и сменилось лето осенью. За нею зима пришла. Доярки перевели коров с пастбищ на ферму. После обследования и выбраковки, многих коров отвезли на бойню. А доярки набрали в группы молодых коров. Какие должны были в эту зиму отелиться. Перед уходом домой, женщины внимательно осматривали группы. Не вздумает ли чья корова телиться этой ночью? Все шло хорошо, лишь Торшиха по- прежнему оставалась на ферме тенью. Ее никто не видел, не разговаривал, не замечал. Она делала вид, что бойкот ее не трогает. И что так ей и самой лучше. А потому и сама не пыталась ничего наладить, ничто изменять. Так бы оно и шло. Но подошло время массовых отелов.
    Доярки ночами не уходили с фермы. Дежурили возле своих коров. Группу Акулины, пока она лежала в больнице, присматривали все по очереди. И даже старик сторож. Дежурил у коров и Володька. Он сам уже принял добрый десяток телят и коровы после этого со-всем привыкли к нему. Перестали бояться, начали доверять.
    Но эта неделя выдалась самой трудной. Поселенец не спал уже пятую ночь. Надо было помогать дояркам последить за коровами.
    Самим не справиться. Не донести укутанного теленка в телятник на руках. Далековато, тяжело, просили Вовку и он не мог отказать. Хотя каждый день обещал сам себе, что сегодня, как бы ни просили — откажется. Но… Не мог.
    Вот и сегодня он опять помогал Ольге. Три ее коровы вот-вот должны были отелиться. А доярка с ног валилась от усталости.
    — Володя, присмотри. Еще часа три, — просила она поселенца.
    — Ладно, иди спи. Пригляжу.
    Но заметил, что коровы из группы Вальки тоже неспокойны. Особенно две первотелки. Мычат. Смотрят на скотника глазами полными страха. Ведь первый отел. А их хозяйки нет. Не пришла. Нет ее. А самим и больно, и страшно. И некому утешить.
    Володька сначала проходил мимо них равнодушно. Какое его дело? Он не обязан. Он только скотник. Отелы принимают доярки и ветврач. Но тот живет далеко. Ферма — не единственная его забота. А доярки нет. И коровы беспокоятся.
    Шел третий час ночи. Две коровы из Ольгиной группы уже отелились. И теперь отдыхали. Осталась последняя корова. Вовка уже отнес телят на телятник. Сидел около громадной черной коровы. Караулил. Ольга спала. Поселенец не будил ее, сам управился. Отелы прошли спокойно. Теперь последняя. Она тоже. Вот-вот.
    И вдруг замычала первотелка Торшихи. Жалобно, моляще. Людей звала. Вовка подскочил. Корова стояла на ногах. А теленок уже шел. Голова и передние ноги вышли. Но дальше — никак.
    — Ложись! — стал валить ее Вовка.
    — Мм-уу, — противилась корова.
    — Вся в хозяйку — дура! Ложись! — обвязывал поселенец веревкой ноги коровы и валил ее на пол. Но та расставила ноги, била ими по перегородке.
    — Ну ложись, ложись, — успокаивал ее Трубочист. Но скотина упрямилась. И тогда, надев веревочную петлю на переднюю ногу, Вовка с силой дернул на себя веревку. Корова упала. Он быстро опутал ее. Та билась. Кричала на всю ферму.
    — Тише, дура, ты не первая. Лежи спокойно. Помогай мне, — поселенец обвязал ножки теленка полотенцем. И как только корова делала вдох, тихонько тянул теленка. Вот он вышел уже наполовину.
    — Ну, еще немного!
    — Мм-у!
    — Давай, Торшиха, ленивая! — Корова оглянулась. Хотела встать. Но веревки удержали. — Живее. Спокойнее!
    Вдруг сбоку всплеск послышался. Вовка оглянулся. Теленок третьей коровы уже вышел. И попал в сточную канавку.
    — Тудыт-твою мать! — кинулся к нему поселенец.
    — Оля! Ольга! Быстрее! — закричал Вовка, выхватив теленка из навозной жижи. Тот уже успел порядочно глотнуть из сточной канавки.
    — Олька!
    — А?
    — Скорее! Помоги! — Доярка подскочила вмиг. — Возьми телка, я сейчас.
    — А что?
    — Нос протри! В канавку угодил. Я — туда. Там телок идет, — кинулся Вовка к торшихиной первотелке.
    Та лежала молча, откинув голову на кормушку. Из глаз слезы бежали. Теленок так и не пошел дальше. Поселенец взялся за полотенце.
    — Давай!
    Снова вдох. Теленок вышел на сантиметр. Еще вдох — еще немного. Вовка гладит корову, подбадривает ее.
    — Ну! Еще немного. Еще!
    Корова вдохнула глубоко. И теленок, вытащенный Вовкой, теплым комком лег на руки. Зафыркал, слизь из ноздрей полетела.
    — Подожди. Это я сам сделаю. А ну! Дай сюда свою нюхалку, — обтирал мокрого, дрожащего теленка скотник.
    Корова смотрела на него благодарными глазами. Нежно оглядывала теленка.
    — Хорош! Хорош! Ишь какой шустрый! Смотри! Весь в тебя! — смеялся Трубочист. И только отнес теленка, увидел, что пришла сама Валька.
    Володька знал, что у нее вот-вот начнет телиться вторая первотелка. Но решил не помогать. Пусть сама управляется. Сама. Без помощников. Он уже хотел идти домой. Но глянув на настольные часы, сплюнул. Пять утра. Нет смысла уходить. Через час снова на работу. Надо вздремнуть этот часок. Хоть немного отдохнут ноги и руки.
    Вовка прилег за кормушками на пахучей копне сена. Закрыл глаза. И снова этот Скальп. Он всегда появляется, когда Трубочист устал и еле держится на ногах. Вот и теперь. Ишь как вышагивает. В новом костюме, в белой рубашке, но почему у него вместо галстука коровье место? Что это? Вовке жутко становится. Может показалось? Да нет. Вон и пуповина вокруг шеи обвилась. И лицо у Скальпа синее, как у задушенного.
    — Допрыгался, курва! Скольких из-за тебя в бараках душили! Л вот теперь и ты попался. Сам! Ну что?
    Но Скальп вдруг делает усилие. Еще одно. Пытается сорват