Скачать fb2
Гнев. История одной жизни. Книга первая

Гнев. История одной жизни. Книга первая

Аннотация

    …Горы молчат. Все затаилось: скалы, низкорослые кусты, деревья, птицы… Кажется, сама природа напряглась в ожида-нии смертельного поединка. Укрывшиеся в ущелье шахские сарбазы подкарауливали восставших курдских смельчаков. И вот они встретились, — орлы войска Ходоу-сердара и наемные убийцы. Бой упорный. Сарбазы оседлали скалы, обстреливают сверху. Курды стремятся на прорыв, сметают головной заслон врага. У них одна дорога — только вперед…
    Это один из центральных и наиболее драматических эпизодов книги Гусейнкули Гулам-заде «Гнев» — книги о восстании иранских курдов в Хорасане в 1917—20 гг. Волнующее и занимательное произведение написано на достоверных фактах.


Гусейнкули Гулам-заде
ГНЕВ (ИСТОРИЯ ОДНОЙ ЖИЗНИ)
КНИГА ПЕРВАЯ

ЭТО БЫЛО В ХОРАСАНЕ

    В книге Г. Гулам-заде описаны события, происходившие в Иране, в его обширной северо-восточной провинции— Хорасане. Автор книги родился и вырос там, видел невыносимо тяжелую жизнь трудового народа, эксплуатируемого ханами, вождями племен, за спиной которых стояли колонизаторы — англо-германский империализм и царизм.
    Народы Ирана под влиянием прогрессивной общественности поднялись на борьбу против внутренних и внешних поработителей. С особой силой национально-освободительная борьба развертывалась в Хорасане, очевидцем и участником которой был Г. Гулам-заде.
    Хорасан, административным центром которого являлся город Мешхед, одна из древних и крупных областей Ирана. Оставшиеся древние памятники на территории Хорасана свидетельствуют о богатой культуре провинции и её народов. Однако бесконечные разрушительные войны а захват края различными завоевателями постепенно ослабили его былое могущество. Все это привело к тому, что в конце XVIII века в Хорасане, как и во всем Иране, утвердилась каджарская династия, которая господствовала до 1925 года.
    В документальном повествовании Г. Гулам-заде «Гнев» описаны события 1917—20 гг. — период особенно неспокойный для Хорасана, время наиболее интенсивного нажима Англии на Иран. Задавленная гнетом своих феодалов и грабителей из Англии хорасанская беднота поднимается на борьбу за свои права. Восстание курдов поначалу носит стихийный характер, затем превращается в мощное народно-освободительное движение.
    Герои книги Г. Гулам-заде — это, главным образом» участники исторических событий, Одним из них оставлены собственные имена, другим — заменены. Одни из них были борцами за свободу трудового народа, другие — душителями национально-освободительного движения.
    Так» ханом курдского племени «шаделлу» был Азизолла-хан Сердар Моаззез — один из ярых реакционеров Хорасана, который в 1903 г. после смерти отца арестовал своего старшего брата, отправил его на «богомолье» к святому и стал правителем Боджнурда. Сердар Моаззез, за спиной которого стояли англичане, был одним из основных организаторов подавления национально-освободительного движения в Хорасане. Не менее реакционными и ярыми душителями свободы были также курдские ханы Таджма-мед, Вали, Хабиболла. Все они были послушным орудием в руках англичан и каджарского правительства в борьбе с национально-освободительным движением.
    Как показано в книге, ханы, феодалы на местах были своевольными, почти независимыми от центра правителями. Поддерживаемые иностранными империалистами, они усиливали феодальный гнет и сохраняли старые порядки и пережитки. Огромная часть земель и скота находилась в руках богатых, которые беспощадно эксплуатировали и грабили бедняков. Ханы и феодалы в любое время могли отобрать землю и изгнать из селения любого из своих подданных. Крестьянин же по своей воле не мог покинуть поместья и перейти в другое. Безземельный неимущий крестьянин настолько связывался и запутывался всякими долговыми обязательствами, что на всю жизнь оставался у ханов в зависимости и уйти от них никогда не мог. Продавались земледельцы как товар. Нередко продавались целые селения.
    Полуколониальное положение страны, феодальный гнет ухудшали и без того тяжелое положение широких народных масс. Размеры налогов, поборов и повинностей резко возрастали. Наиболее крупной и обременительной платой была «подушная подать», которая взымалась не только с мужчин, но и с женщин и детей. Неженатый признавался за пол души, а ребенок, начиная с 10-летнего возраста, — за четверть души.
    Крестьянин не имел даже права без разрешения помещика снять свои урожай. Крестьяне были обязаны бесплатно очищать каналы, чинить мосты, поливать помещичьи земли, молотить хлеб, ремонтировать и строить помещичьи дома. Население платило и продовольственную ренту: отдавало овец, масло, сыр, молоко, сливки, яйца…
    Население должно было также содержать местные суды, нести воинскую повинность и т. д.
    Большим злом для населения были финансовые инспекторы — взяточники, местные торговцы, ростовщики и скупщики-спекулянты.
    Высшее духовенство в основном состояло из крупных землевладельцев и широко использовало бесправие и забитость населения. Оно также собирало различные налоги с населения. В их руках находился шариатский суд, они получали доходы от него.
    Нищета и разорение крестьян, ремесленников и других трудовых слоев населения приняли массовый характер. Там и тут свирепствовали голод, эпидемия чумы и холеры…
    Труженики сел и городов в поисках куска хлеба были вынуждены оставлять свои родные места и уходить в другие провинции и города Ирана. Не находя и там применения своему труду, многие начали выезжать даже за пределы Ирана, в частности в города Средней Азии и Закавказья. Для многих отходников Советское Закавказье я Средняя Азия стали второй родиной. Многие переселенцы участвовали в революционных выступлениях рабочих и крестьян России.
    Различные слои населения, недовольные засилием иностранцев и произволом правящей каджарской клики и феодалов, стремились к изменению существующего порядка. Участились массовые народные выступления как против английских империалистов, так <и против правящей верхушки страны. Движение протеста распространилось и из Хорасан. Повсюду происходили крестьянские выступления.
    Февральская революция в России породила в среде прогрессивной общественности Ирана большие надежды на изменение русско-иранских отношений, на вывод русских войск из страны. Но эти надежды иранского народа не оправдались. Буржуазное временное правительство России во внешней политике оставалось на позициях царизма.
    Великая Октябрьская революция в России открыла новую эпоху в развитии народов мира. Она оказала решающее влияние на весь ход мировой истории и на исторические судьбы человечества, нанеся удар по колониальной системе империализма, открыла новую эру раскрепощения пародов Востока.
    В начале 1918 г. Советское правительство официально отдало приказ русским войскам в Иране покинуть страну, вслед за этим последовала эвакуация войск. Вскоре после начала эвакуации Советское правительство сочло необходимым торжественно заявить о расторжении англо-русского соглашения 1907 г. и других договоров, касавшихся Ирана и ущемлявших его суверенитет. Между молодой Советской Республикой и Ираном устанавливались хорошие отношения. Дипломатические акты Советской власти вызывали огромную радость и одобрение у иранской общественности.
    Совершенно иначе поступили англичане. Они не ушли из Ирана, так как эвакуация русских войск создала им небывало благоприятную обстановку для захвата Ирана, Закавказья и Средней Азии. Иран все более попадал под влияние английских империалистов. По словам автора книги, англичане терзают страну, «как борзые беззащитного оленя, а Ахмед-шах, как охотник, смотрит на это…» В другом месте Гулам-заде говорит устами учителя Арефа, что «англичане уже сделали Иран своей колонией. Нефть нашу качают и на корабли грузят, шерсть нашу в тюках караванами везут. А нам взамен — барахло разное привозят».
    Готовясь к интервенции против Советской России, англичане направили в начале 1918 г. в Иран экспедиционную группу войск во главе с генералом Денстервилем. Другая группа английских войск под командованием генерала Маллесона оккупировала Хорасан. Ими были захвачены Баку, Ашхабад и другие города Закавказья и Средней Азии. Однако планы английского империализма потерпели крах.
    Произошли большие изменения в Иране. В стране усилились голод, разруха и эпидемии. Цены на предметы потребления возросли в 10–15 раз. На рынках нагло орудовали спекулянты, которые, скупая по дешевой цене хлеб у крестьян, втридорога перепродавали его. Описывая 1920 год, Гулам-заде говорит: «Беспокойство прежде всего отражается на ценax: они вздуваются, растут не по дням, а по часам. Раньше англичане завозили продовольствие для солдат из Индии, теперь закупают в кучанских селах у помещиков». Все это в свою очередь усилило возмущение народных масс. Поэтому-то в послеоктябрьский период, ря на террор, широкие круги общественности страны, в частности Хорасана, начали решительную борьбу с английскими империалистами и внутренней реакцией. В формировании идей национально-освободительной борьбы огромную роль сыграла партия «Адалят», первый съезд которой состоялся в июне 1920 г. Она была переименована в Коммунистическую партию Ирана, местные организации которой существовали почти во всех провинциях страны, в том числе и в Хорасане. В начале 20-х годов в Меджлис избирались неугодные правительству лица. В Хорасане, например, большинством голосов были избраны депутаты левого направления демократической партии.
    В результате ухудшения внутриэкономического и внешнеполитического положения Ирана в целом, а Хорасана в частности, ускорился рост революционных, национально-освободительных выступлений. В Хорасане феодальный гнет был сильнее, чем в других провинциях. Здесь господствовали средневековые порядки. Выступление народных масс в Хорасане ширилось с каждым днем. Повсеместно началось движение протеста, проходили митинги, демонстрации. Никто не хотел служить английским захватчикам. Несмотря на жестокость иранских правителей и англичан выступления народных масс день за днем усиливались. Одним из наиболее крупных выступлений было восстание курдской бедноты в округе Ширван, в селении Гилян. Возглавил его Ходоу-сердар (Худайберди или Ходоверди). Ходоу был пастухом крупного хана курдского племени заферанлу Таджмамед Ибрагима. В смутное время он организовал со своими тремя братьями небольшой отряд. В 1917 г. против Ходоу-сердара Боджнурдский хан Сердар Моаззез двинул 300 всадников, вооруженных винтовками, главным образом английского производства. Но подавить это восстание ему тогда не удалось. С новой силой оно началось в 1920 году. «В горах Гиляна, — пишет в своей книге Гулам-заде, — вновь появился и потряс небесный свод Ходоу-сердар. Вся территория от Ширвана до Джувейна находится под его властью. В этом районе ханы и помещики сброшены… Сам Ходоу-сердар обосновался в гйлянской крепости». Восстание Ходоу-сердара было частью общенационального освободительного движения, охватившего тогда весь Иран. К восстанию примкнули крестьяне, городская беднота и мелкие ханы некоторых племен.
    В июле 1920 г. Ходоу-сердар имел войско в 3 тысячи человек. Участники восстания «…громили помещичьи усадьбы, требовали уничтожения феодальных повинностей, установления дружественных связей с Советской Россией». Курды нападали на английские гарнизоны и поставили под угрозу их коммуникации, очистили от англичан ряд селений.
    Восставшие захватывали богатые трофеи: винтовки, пулеметы. патроны, средства связи и снаряжение, отбитые у англичан и каджарских солдат.
    Освободительное движение приобрело настолько угрожающий характер, что о нем заговорила реакционная пресса. Газеты Ирана призывали правительство: «Потушить народный пожар, пока пламя не охватило весь Хорасан!» Против восставших были посланы из Тегерана правительственные войска. В помощь им англичане прислали из Индии сипаев и жандармов.
    В открытых боях вражеские войска были разбиты отрядами Ходоу-сердара. Вот как описывает автор книги одно из сражений повстанцев с правительственным отрядом Султан-Ахмед хан Хакима: «…рассвирепевший Султан, забыв осторожность, бросил всю армию вперед. Курды встретили врага огнем, однако вскоре стали отступать, заманивая противника все дальше и дальше. Они отступали до самого Гиляна. И вот, когда Султан не сомневался, что им одержана победа, наступила неожиданная развязка. Повстанцы окружили правительственные войска и разбили их наголову. Из пятисот солдат, брошенных на штурм Гиляна, погибло не менее четырехсот. Семьдесят пять человек были ранены и только небольшая горсточка сумела уйти».
    Сформированные правительством и англичанами войска отказались сражаться против восставших, большими партиями переходили на сторону народа. В этом особенно отличались курды и индийские сипаи. Командиры-индусы, такие как Аалам-хан, помогали переходить курдам к восставшим.
    Англичане и шахские власти предприняли отчаянные меры для подавления восстания. 23 июля 1920 г. в Шир-ваи в сопровождении трех английских офицеров прибыл Кавам-эс-Салтане. По его приказу вокруг города строили укрепления. Англичане усилили гарнизоны Кучана, Баджгирана и других городов. В районе Ширвана было мобилизовано более 3 тысяч жандармов, сарбазов и ханских всадников. Для борьбы с восставшими они организовали специальный военный совет. Возглавлял его английский майор Блэкер. Проанглийская пресса и Мешхеде распространяла ложные слухи о восставших. Так, она утверждала, что «войска Ходоу поголовно перебиты, сам же он взят в плен». Это было не так. Восставщйе держались стойко. Из Кучана английское командование отправило на помощь иранским войскам и район Ширвана рабочий скот, телеги и арбы, а также усилило закупки пшеницы, ячменя, риса и чечевицы. Каджарские власти с помощью англичан смогли мобилизовать, экипировать и выставить против восставших крупные войсковые, части. Под давлением превосходящих сил, отряды Ходоу-сердара были вынуждены отступить к Баджгирану.
    Последнее сражение между правительственными, английскими частями, с одной стороны, и отрядами Ходоу-сердара, с другой, произошло в середине сентября 1920 г. в пограничном районе…
    Автор книги в эти годы встал на путь активной освободительной борьбы в Хорасане, которая в последние годы разгорается с новой силой под руководством Мухаммед-Тагихана. Позднее эту борьбу возглавил сам Г. Гулам-заде и другие.
    Книга Г. Гулам-заде «Гнев» — прежде всего подлинный и волнующий документ национально-освободительного движения в Хорасане. В ней описана тяжелая жизнь и пути борьбы за счастье не только самого автора книги, но и всего иранского народа.
    Правдивость, острота темы и занимательность, несомненно, обеспечат книге успех среди читателей.

    X. Атаев,
    кандидат исторических наук.

ПРОЩАЙ, КИШТАН СОЛОВЬИНОЕ МЕСТО!.

    Последним прощался с нами Тарчи Абдулло. Он шел целый фарсах[1], все не мог наговориться с отцом. Когда дорога стала подниматься и гору, Абдулло наконец остановился и молитвенно поглядел и небо. Поочередно он обнял всех нас — ребятишек и отца, только с мамой попрощался за руку, мотнул головой, как недовольный чем-то, и быстро, не оглядываясь пошел назад, и Киштап. Мы двинулись дальше.
    Отец держался бодро, хотя было заметно, что бодрился он через силу. У матери губы плотно сжаты. Мать молчала. По щекам мамы текли слезы.
    Дорога сильно избита. Ослы шли медленно. Мы — сорванцы — забегали вперед, брало любопытство, хотелось видеть что-то новое, необыкновенное. Иногда мы отрывались от своих на порядочное расстояние. Садились и ждали, пока приблизятся ослы с поклажей. Издали было видно, как трудно они шли в гору, прогибаясь под тяжкой ношей. Мать шагала сбоку, придерживала узел с тряпьем. Шла она походкой обреченного: смотрела себе под ноги. Черный платок был надвинут до самых бровей, а широкая длинная юбка липла от ветра к коленям. Я понимал, как тяжело покидать матери родные места. Сколько повидала она здесь горького и так ничтожно мало радостного… Но здесь прошумела ее невозвратная молодость. Ома шла печально глядя под ноги. Она не осмеливалась кинуть последний взгляд на эту богатую и горемычную землю. С опущенными глазами вышагивал и отец. Только мы — беззаботные дети — радовались неожиданному путешествию.
    Об отъезде в Боджнурд я узнал за день до шумных сборов в дорогу. Не испугался и не обрадовался, хотя с каждой минутой меня разбирало любопытство: какой он, интересно, город? Большой или маленький, есть ли там горы и холмы, есть ли сады и соловьи. Почти весь день бродил я по Киштану, болтал про эту новость с мальчишками. Друзья расценивали наш отъезд по-разному. Одни меня считали счастливчиком: вот, мол, теперь наешься вдоволь лаваша и мяса; другие пугали, что в городе негде жить, все наши сельские ютятся в мусорных ящиках и питаются вместе с собаками объедками. Накануне мы поссорились с Мухтаром; я так и не заговорил с ним. Я не знал, кто из нас должен был подойти первым. С утра до ночи Мухтар помогал отцу в кузнице. А вечером, когда мы собирались на поляне и начинали возню, игры, он нарочно избегал меня, крутился с другими ребятами.
    Когда нас провожали киштанцы, я видел Мухтара: он стоял в толпе вместе со всеми мальчишками. Те махали руками и кричали что-то в напутствие, а Мухтар стоял, сунув руки в карманы штанов, взгляд его был скучным. Так захотелось вернуться, попрощаться с ним потеплее, но не хватило сил побороть свою проклятую гордость.
    В дороге я постепенно забыл о Мухтаре. Переменчивые горы, поросшие кустарником и деревьями, всякая живность: птицы, звери, а впереди бесконечная манящая даль, — все это настроило на новый, дорожный лад. Грусть улетучивалась, грезился город — волшебный, загадочный город. Он вставал в моем воображении высотой больше горы Джадж, весь белый, а на стенах величавые птицы-павлины. И, конечно, я думал о том, что в городе придет конец всем нашим бедам. Жизнь там у нас будет привольная и богатая. Я настолько был переполнен мечтами, что не удержался, стал высказывать их вслух. Мама даже не взглянула на меня, только горько улыбнулась уголками губ и еще ниже, на самый нос надвинула платок. Отец отнесся к моим волшебным видениям и наивным восторгам более спокойно, чем мать.
    — Да, Гусо, — протянул он с видом философа, — когда человек теряет свой дом, то весь мир становится ему домом. А это не так уж плохо. Главное — смелость и терпение… — Высказав это, он засмеялся с задором мальчишки, хлопнул меня по плечу и притянул к себе. — Не робей, Гусо, вся твоя жизнь впереди. Чем быстрее ты вступишь с ней в поединок, тем лучше. Жизнь надо устраивать смолоду, а в старости — зачем тебе богатство и радость? Будь смелее, напористей, сынок!..
    Мы движемся вперед. Смелость моя вдруг куда-то исчезает, когда ослы как бы ощупью вышагивают над глубокой пропастью, а за ними, почти не дыша, ступаем мы все. А терпение?.. Оно начинает меня покидать: ведь с утра до вечера жжет голову и плечи солнце, а во рту горько и сухо.
    Идет-бредет наш маленький караван из Киштана в Боджнурд. Глава семьи и проводник — отец. Добрались до холма Буржан. Отсюда последний раз можно взглянуть на Киштан. Я останавливаюсь, смотрю и вдруг чувствую неодолимую тоску и горечь утраты. Кажется, голос мой плаксив и дрожит:
    — Мама, а мы вернемся в Киштан?!
    — Вернемся, сынок. Не всегда же будет голод… Придет и урожайный год. Тогда и возвратимся в свой Киштан.
    Спустились с холма, движемся по цветущей долине. Идем тихо. На пути — то стадо джейранов, то высоко над головой клином тянутся крикливые журавли. Слышен их беспокойный крик. Отец запрокинул голову, увлеченно и смешно машет рукой, и вдруг поет:
— Дорна хата руй асмин, халко джан сале джаре,
Фослок-фосла томузе, фослок-фосла бехаре…[2]

    Отец тянет басом. Громко поет. Журавли на какое-то время умолкают. Они слышат песню с земли, она им, наверно, нравится. Отец перестал петь, самозабвенно машет птицам рукой. Вожак стаи грозно курлычет, и получается, будто он ворчит на отца. Мы — детвора — хохочем, а птицы тем временем переваливают через холм и скрызаются в синей дали.
    И опять идут-бредут наши ослы. Снова подъем в гору, к вершине Пальмиса. Восхождение длится несколько часов. Мы порядком устали. Ноги как колотушки, в голове гудит, по всему телу разливается слабость. Но вот и вер-шина. Из-под огромного валуна в тени бьет небольшой родничок. С какой жадностью мы припадаем к воде и пьем, пьем… Потом сидим на зеленом травяном ковре, уплетаем свой обед. Обед — из двух блюд: хлеб и вода. Но какой аппетит! Можно съесть высокую стопку чурека я не насытиться. Только где взять много чурека? В тряпице у матери немного сухарей, вот и едим их. Мочим в воде и запиваем водой.
    После обеда и отдыха идем по верху горы. Здесь не так жарко. Дует свежий покалывающий ветер, и хотя воздух разрежен, дышится легко. Идем то по склону, то вновь поднимаемся на плоскогорье, ближе к облакам. Кое-где горы отмечены плешинами, но большая часть нашего пути проходит через буйные заросли травы и ветвистых кустарников. То гут, то там встречаются островки цветов: оранжевые, с листьями, похожими на маленьких птиц, фиолетово — со звездочками вместо листиков, а вот у развесистого кустарника ветви напоминают пышный хвост павлина. Почти из-под ног со свистом вылетают горные курочки — куропатки. Вдалеке, пугливо озираясь, пасутся олени и дикие козы.
    Отец мой, человек простой и, как мне казалось, не особенно чувствительный к природе, во время нашего путешествия постоянно восторгается картинами гор и долин. Иногда он чуть ли не до слез расстраивается, и это никак не увязывается с его прежними привычками, взглядами и самой кряжистой фигурой. Вот он увидел редкостных красавцев — горных козлов — и улыбнулся какой-то не свойственной ему улыбкой, громко обращается к ним:
    — Счастливо вам жить и наслаждаться, друзья! Клянусь аллахом, — я завидую вам! Лучшего нет, чем жить вольно, как живете вы: сыто и свободно!
    Конечно же, козлы не поняли отцовских слов. За слышав его голос, они стремительно, как ветер, скрылись за ближайшим бугром.
    Мать, видимо, тоже никогда не знала отца таким очарованным и восторженным. Однако его слова, обращенные к козлам, ж смутили ее. Наоборот, лицо мамы осветилось трогательной улыбкой, и она с завистью призналась:
    — Если бы это совершилось, то я попросила б бога, чтобы он нас превратил в оленей!..
    Мы слушали мать и вздыхали.
    Думаем каждый о своем и идем. Дорога к Боджнурду с каждым шагом сокращается. Гора Пальмис осталась позади. Мы уже петляем по тропинке горы Имамверды. Внизу чанные плантации и заросли «гулькали-зафарана»— так называется волшебный желтый цветок: его употребляют в приготовлении плова и другой вкусной еды. Душистый цветок в сто крат дороже самого дорогого чая.
    Идем тихо, устали, но и солнце, видно, утомилось — клонится к закату. Отец останавливается, говорит маме:
    — Кочек, здесь будет наша ночевка. До Боджнурда еще далеко.
    — Да, да… Я только что хотела тебе сказать: и я устала, и дети еле ноги волочат.
    С радостным шумом бежим мы к ослам, отвязываем и снимаем поклажу. Смирные и печальные ослы облегченно машут хвостами, начинают пощипывать траву. Чтобы они далеко не ушли, отец спутывает им передние ноги. Мать в это время стелет широкое старое одеяло — одно на всех. Большой багряный диск солнца уже скрылся внизу, за холмами, зажег редкие облака жарким пламенем. Опустились сумерки. Подул прохладный ветерок. Мать говорит, что к утру, пожалуй, будет холодно.
    Мы — искатели приключений — рады, что ночуем высоко в горах, посреди роскошных трав, которые кое-где выше детских плеч. Кому еще доступна эта роскошь!? Никому: ни шаху, ни императору, даже царю животного и птичьего мира Сулейману не приснится такая роскошь. Мы — счастливчики!
    Утром я проснулся раньше всех, разбудила меня говорливая воркотня куропаток. Вслед за мной проснулась мать. Я посмотрел на отца, он крепко спал, прикрыв ладонью глаза.
    — Мама, его разбудить?
    — Нет, что ты! Он только уснул.
    — А почему он не спал ночью?
    — Так надо, Гусо. Если бы он спал, кто бы тогда нас охранял? Тут водятся всякие звери… Достойный пастух никогда не спит ночью, Гусо.
    Свежо, но не холодно. Одуряюще пахнут цветы, и воркуют куропатки. Я собрал охапку сушняка. Положил два камня и поставил на них котелок с водой. Подложил под котелок сухих веток, зажег. Вспыхнул огонек, и затрещали прутья, густой сытный дым ударил в ноздри, затмил глаза. Скоро мы усаживаемся на одеяле перед пиалами. Пьем душистый чай. Почему-то в горах он во много раз душистей, чем там, у подножья гор, в далеком Киштане.
    Солнце поднимается высоко. Желтые с синим лучи озаряют верхушки арчовых деревьев. Тень от них падает на спящего отца. Пора бы уже двигаться дальше, но слишком сладок сон нашего сервана — караванщика. Мать не хочет его будить: может быть, проснется сам. Наконец она осмелилась, дотрагивается до его лица рукой.
    — Ло! Ло!.. Вставайте! Пейте чай… Нам пора…
    Дороге нет конца и края. Но вот мы спустились в Мина и скую долину. Вскоре с замирающим сердцем подошли к южным воротам Боджнурда. С минарета протяжно неслась молитва муэдзина: «Алла-хо-акбар! Алла-хо-акбар!»
    Мать радостно заулыбалась, поправила на голове платок и воскликнула:
    — Э-хей! Это признак удачи, что мы встречены именем всевышнего. Какое счастье!
    Остановились у сестры отца, очень серьезной по виду, тети Хотитджи. Она постарше своего брата и, несмотря на важный вид, простая и добрая. Мы сразу полюбили ее. Тетя ютилась в маленькой комнатушке, на заднем дворе у вдовой, очень богатой барыни, Зейнаб-енга, которая была воспитательницей в семье Сердара Моаззеза-Азизолла-хана. Подумать только — воспитательницей у самого правителя Боджнурда! Долго задерживаться у любезной тети мы не могли: в комнате всем не поместиться, да и жила она бедно — не до гостей. Тётя Хотитджа с трудом добывала денег на хлеб и рис. Отец сразу же отправился искать жилье, где бы мы могли поселиться. И дня через четыре наша бродячая семья переехала в большой мрачный дом без окон.
    Как только мы сгрузили пожитки и рассовали их но углам, у меня появилось желание поскорее познакомиться с городскими мальчишками и побродить, посмотреть на город. Об этом я сказал маме.
    — Нет, Гусо, — запротестовала она. — Город совсем чужой. Тебе нечего шляться. Это не Киштан, мой мальчик!
    Я на такое обхождение обиделся, но, к счастью, пришел сын тети — Мансур, — мой двоюродный брат. С ним-то мать должна пустить меня хоть куда. Тем более, он на два года старше меня.
    Гак и вышло, не пришлось уговаривать маму. Мансур посидел немного, поговорил о всяких разностях, как бы нечаянно спросил:
    — Тетя Ширин, а что если мы с Гусейнкули прогуляемся? Ему надо знать город, чтобы не заблудиться.
    Мать сразу сдалась, ничего не возразила.
    — Что делать: идите, только рот не разевайте, будьте осторожны, смотрите но сторонам. Я тебе доверяю, Мансур.
    — Спасибо, тетя Ширин. Мне разве можно не доверять? Пошли, Гусо-джан, мы еще покажем себя! Город будет наш! Я не амбал, а Мансур!
    Это был для меня незабываемый день. Впервые о жизни расхаживал я по большому городу, впервые видел то, о чем раньше и знать не знал, и слышать не слышал. Хвастливый, но славный, расторопный Майсур водил меня по центральным улицам и закоулкам, по дворам и окраинам, где от злых собак нет отбоя. От всего увиденного у меня рябило в глазах, я оглох, у меня во pry пересохло, и чувствовал я себя растерянно. Мансур заглядывал мне в глаза, хихикал и снисходительно улыбался. Вот что значит городской парень. Я засыпал его самыми пустыми вопросами, какие у горожанина вряд ли возникнут.
    — Ай, Мансур! Зачем нужна канава вокруг города?
    — Для обороны, Гусо. Если город будут окружать враги, то в эту канаву пустят воду. Через глубокие рвы с водой трудно подобраться к Стенам.
    — А это что за дом? Какой-то непонятный.
    — Караван-сарай, охотно отвечает брат. И прибавляет: — Здесь же жилье для приезжих. Владеет всем этим Ходжи Али-Акбар-Джаджармский.
    Напротив гостиницы необычное здание. Бросается в глаза небывалая красота двери. Я останавливаюсь и внимательно разглядываю ее. Затем спрашиваю:
    — А это что?
    — Это мечеть, Гусо. В Боджнурде много мечетей, но эта— главная. Здесь собираются только богатые духовники. Они спасают от дьявола тех, кто Попал в заблуждение и забыл о шариате…
    — А как называется эта улица?
    — Ха! Да это же базар! — удивленно смеется Мансур.
    Оказывается, базар тянется от северных до южных ворот. Тут все: купеческие лавки, гончарные мастерские, кузницы, кофейни, сапожные и швейные будки. И народ разношерстный. Кого только тут нет! Кругом гвалт, звон, стук. Бьет и заковыристо пристукивает по наковальне молотом кузнец. Раскаленное железо плющится. От него, как капли крови, разлетаются красные искры, Красильщик в черном фартуке, с засученными рукавами, с длинной палкой, проворно развешивает мокрые тряпки на солнышке. Чуть дальше другой кузнец подковывает сердитого белого скакуна. А вон сапожник, прилаживает к женской туфельке тонкий каблучок и смачно причмокивает.
    С центрального базара сворачиваем на «базаре Горган». Шагаем по зеленой площади. Она предназначена для гуляния и отдыха. Подходим к «айна-хана» — стеклянному двухэтажному дому, обнесенному высоким забором. Подобной красоты я не видел и даже не предполагал, что есть такие шикарные дома. Тогда какой же дворец у шаха Ирана? Неужели еще красивее?
    — Мансур, чей этот дом?
    — Это дворец Сердара Моаззеза. Как бы тебе объяснить: дом правителя…
    — А где же сам правитель? Почему же во дворце так тихо, как будто никто и не живет там? Интересно, можно ли увидеть когда-нибудь самого Сердара?
    — Можно… Но только в новруз или когда его величество возвращается с охоты. В другое время он не выходит из своего дворца.
    — А как же он всем управляет, если не выходит из дворца?
    — Не он же управляет! За него — все заместители его да фарраши.
    — А что же делает он?
    — Сердар Моаззез каждый день принимает гостей и посланников из Мешхеда, из Тегерана… Пьют они вино да едят шашлык. Потом Сердар слушает музыку, щурит глазки и щекочет где попало красивых пери. Понял теперь?
    — Ай, как мне это понять, Мансур. Я еще глупый…
    Мансур водит меня по окрестностям Боджнурда. Идем по бульвару. Вдоль аллей в четыре ряда тянется березовый лесок. Завезенные издалека березки посажены специально для Сердара. Он любит отдыхать здесь со своими приближенными. Бульвар тянется до «баге фовварэ», сада-фонтана. Мансур хочет показать мне это чудо. Он кивает на огромный сад, что раскинулся на склоне холма, близ села Хосар. Не спеша мы поднимаемся по зеленому откосу и останавливаемся, пораженные красотой Боджнурда. С холма он виден весь, как на ладони: дома, площади, торчащие минареты, и вокруг них всюду плоские крыши. А вот и «баге фовварэ», Фонтан сооружен из мрамора. Гигантская чаша с зеркальной водой отражает в себе кроны могучих деревьев. Пятидесятиметровая струя высоко над чашей образует радужные круги; они рассыпаются, и водяная пыль, освещенная лучами солнца в разные цвета, парит в воздухе. Мне просто не верится, что все это я вижу своими собственными глазами. Неужели чудо сотворено человеческими руками? Не иначе, это творение самого аллаха. Если нет, то как же может вода подниматься на такую большую высоту?! Я удивляюсь, а Мансур посмеивается надо мной:
    — Милейший Гусейнкули! Все, что ты видишь, не чудо. Пойдем, я тебе покажу секрет.
    Поднялись на верхушку холма. Перед нами село. Через него шумно катится небольшая горная речка. Мансур говорит:
    — Вот, посмотри. Видишь, какая сильная вода? А теперь пойдем.
    Мы идем и через минуту останавливаемся у водопада. Вода с обрыва, грохоча, падает вниз. Очень похоже на водопад миянабадских мельниц. Я кричу об этом Мансуру на ухо. Кричу, потому что шум воды пожирает все другие звуки. Мансур подтягивает меня за шею к себе, тоже кричит:
    — У вас водопад мельницу двигает, а этот поднимает на огромную высоту фонтан! Так что никакого чуда нет. Все сделано человеческим разумом и трудом!.. Правда, ваш водопад больше пользы людям приносит.
    Солнце опускается. Мы тоже идем вниз по ступенькам к аллеям и березкам. Проходим мимо ресторана. Я останавливаюсь. Слышу соловьиную трель, но не пойму, откуда она доносится. Пение соловья для меня столь неожиданно: с тех пор как мы покинули Киштан, я ни разу не слышал соловья,
    — Откуда соловьиная песня? — спрашиваю Мансура.
    — А вон же он. — Мансур показывает рукой на ажурную веранду ресторана. — Там под потолком я вижу клетку и в ней? — соловья.
    — А почему он в клетке, за решеткой?!
    — Какой ты чудак. Если соловья не держать за решеткой, как же ты услышишь его песню?!
    — У нас в Киштане тысячи соловьев, все живут на воле и все поют…
    — Там село, а здесь настоящий город!
    — Знаю, что город. В нем больше должно быть справедливости. Зачем же держать такую маленькую птичку зa решеткой?
    — А затем, что… в городе живут умные люди, а не такие, как ты!.. Доходит до тебя?
    — Я тоже не дурак! Клянусь грудью моей мамы, если б у меня были деньги, я купил бы этого соловья и выпустил на волю. Конечно, слушать его песни приятно, но согласен ли соловей сидеть за решеткой?
    — Эй, Гусейнкули, опомнись! Если сделать по-твоему, освободить соловья, то он улетит, и никто не услышит его песни. А культурные люди — умные. Они за большие деньги покупают себе соловьев и держат их в клетках, чтобы постоянно слушать соловьиные трели и наслаждаться. Понял теперь?
    — Я все хорошо понимаю, Мансур, но хочу все же спросить. Как по-твоему, соловей за решеткой тоже наслаждается? Думаю, что нет. Он должен свободно петь свои песни.
    — Ты болтун и глупыш! — внушительно говорит Мансур. — Этот соловей живет роскошно. Хозяин кормит его так, что вольным птичкам и во сне такое не снится!
    — Ну, если ты прав, то давай попросим хозяина, пусть выпустит соловья. Если соловей вернется в клетку, значит, ты прав!
    Мансур побежден, но он старше меня и не хочет сдаваться. Неестественно громко смеется и приговаривает:
    — Молодец ты, хоть глупец ты. Молодец… Ладно, пусть будет по-твоему. Дуракам закон ие писан…
    Мимо нас проходят молодые люди. На них богатые костюмы, разговаривают они вежливо и тихо. Увидев хохочущего Мансура, стройный юноша с усмешкой смотрит на него, и мой двоюродный брат умолкает. А когда богачи уходят, Мансур сердито ворчит на меня:
    — Ай, пойди с дураком… Сам в дураках останешься!
    Домой я вернулся вечером. Спор о соловье забылся, настроение было хорошее. Лежа в постели, я долго не мог уснуть: предо мной проплывали шумные боджнурдские улицы, дворцы, минареты и фонтаны…

    День, другой, третий… Еще один день. Как они похожи друг на друга! Отец каждое утро уходит искать работу, возвращается вечером с ворохом надежд. Кого-то он повстречал, с кем-то он познакомился, где-то пообещали подумать насчет работы… Так продолжалось с неделю. Потом отец стал задумчивее, разговаривает мало, взгляд его угрюм. Вернувшись после долгих блужданий по улицам, он садится на корточки в углу, ужинает и тут же ложится спать. Мать ни о чем его не спрашивает. И так яснее ясного, что отец не может найти работу.
    Голод, охвативший районы Миянабада, Джаджарма и Горгана, не обошел сторонкой и Боджнурд. Непрестанно его улицы заполнялись многочисленными беженцами из разных сел. Крестьяне бежали в город, чтобы укрыться от нужды, обмануть голодную смерть. Появилось много нищих и дервишей. Цены на продукты страшно подскочили. Началась паника среди коренного населения Боджнурда.
    Отец, как и прежде, ищет работу, но все его старания пропадают зря. Его мучает совесть, его гнетет ответственность за семью. Он не может прямо смотреть в страдальческие глаза матери. Мать ходит по домам, стирает вонючее тряпье, печет для чужих лепешки и, за свой труд, приносит в узелке что-нибудь поесть. Но скоро она лишается и такого заработка. Голодная синяя опухоль на моих руках и ногах. Отчаяние старших и страх смерти давно передались мне. Вместе с отцом и матерью я ищу хоть какую-нибудь лазейку, чтобы не подохнуть с голоду. Говорю матери:
    — Пойми, в городе бездна бедных, но ведь много и богатых, которым нужны черные рабы. Я уже большой, могу работать наравне со взрослыми. И еще— я сейчас злой и на все готов!.. Нельзя ли меня продать рабом? Вам будет хоть маленькая помощь!
    Этим я еще больше расстроил маму. Лицо ее побледнело, глаза наполнились слезами.
    Ночью слышу, она бормочет отцу:
    — За что же нас так невзлюбил аллах? Неужели не видит, какие муки, голод и беды свалились на нас?
    — Брось упоминать аллаха. Он-то тут нм при чем! Такова судьба всех бедняков, а не только наша.
    — Нет, ты не прав, ло! — перечит мама. — Не только бедняки страдают, и богатые есть, кого бог невзлюбил и наказал.
    — О ком ты говоришь? — слышится раздраженный голос отца.
    — О Парвин говорю… О внучке Зейнаб-енга. Скромная и богатая девушка, красавица, глаз не отведешь, а сирота, приласкать бедняжку некому. Судьба вон как сложилась. Да и самой Зейнаб-енга не легче. Мать начинает говорить совсем тихо, чтобы никто не подслушал. Я напрягаю до предела слух, чтобы уловить хоть одно словечко, и все же не могу понять шептанье мамы.
    …Кто-то кого-то отравил, а кто кого, не понятно…
    Я видел эту самую Парвин издалека, когда мы только пришли в Боджнурд и остановились у тети Хотитджи, Она ходила по саду с книжкой, запрокинув голову, старательно заучивала что-то наизусть. Наверное, Зейнаб-енга задала ей урок. Второй раз я видел ее, глазастую, на «базаре Горган» в компании подруг. Они шли куда-то, весело, как ласточки, щебетали на ходу. Я ни разу не здоровался с ней, потому что она меня вблизи не видела, и мы даже мимоходом ни разу не перекинулись с ней словцом…
    Мать и отец уже уснули, а я не мог заснуть, рассуждал про себя, думая о красивой девушке. Не похоже было, что эта Парвин несчастна. У нее нет и тени печали на лице. И окружают ее не такие нищие, как я, а люди высшего общества, сытые и нарядные. Ну и нашла же мама о ком горевать! С этим я и уснул. А проснулся, как всегда, от голода. И первой мыслью было: что бы пожевать?
    Еще не взошло солнце, а все наши разбрелись кто куда. Отец-скиталец— на поиски работы, мама — тоже, я подался к Мансуру. Сестренки устремились… сшибать милостыню. Ух, жизнь — ни одна собака не позавидует!
    Наконец в городе пронесся слух: появилось общество по борьбе с голодом. Где-то на окраине открывается для беженцев бесплатная кухня и обжорка. Ешь и пальцы облизывай.
    Слухи поплутали и подтвердились. Кухня, действительно. открылась. Каждый день там варят «халим» — суп из бараньего мяса и пшеничной сечки. Больше на кухне ничего нет. Но и за это спасибо боджнурдцам, не забывают о своих бедных и страждущих соотечественниках. В состав кормящего общества, говорят, входят, в основном, учителя да ремесленники: кузнецы, плотники и другой мастеровой народец.
    Отец, бедняжка, убежден, что работу ему в городе никак не найти. Все чаще он заводит разговор: а не податься ли нам в какое-нибудь село в батраки к богатеям? Пока отец решает, как быть дальше, мама распоряжается нами Чуть продираем глаза, она сует нам о руки миски и отправляет на окраину за «халимом». Раньше придешь — погуще нальют.
    Общественная кухня — громадный котел зеленого цвета, на колесах. Чуть ли не на весь квартал выстроилась к нему очередь. Кого тут только нет; старухи, старики, маленькие дети, матери с грудными детьми. При виде такой очереди у меня отпадает всякая охота есть, Сестренок я ставлю в очередь, а сам сажусь в сторонке. Озираюсь по сторонам: нет ли рядом знакомых мальчишек? Увидят — засмеют, будут называть нищим. Я встаю, отдаю свою чашку сестренке и ухожу. От стыда у меня горят уши. Вечером я заявил отцу и матери, что я уже большой, мне совестно торчать с чашкой в очереди. Отец понимающе кивает, мать молчит, поджав губы. С этого дня на кухню за похлебкой ходят только сестренки. Они голодные, маленькие и пока не понимают, что такое стыд и унижение.
    Если небо сплошь обложено тучами, солнце все равно найдет прореху и покажет свой огненно золотой луч. В жизни, наверное, тоже так: на сто дней несчастья падает один счастливый день. Этот день в нашей семье начался с того, что отец вернулся домой в радостном возбуждении, громко, для всех, сказал:
    — Утром переберемся в Хамзанлу. Туда не больше двух часов ходу. Буду работать в хозяйстве бая Ходжи Аманулы.
    Город мы покинули без всякого сожаления, даже с радостью. Правда, я уже не обольщался радужными надеждами на будущее, но был уверен, что там, в селе, никто из наших не протянет ноги с голоду. После небольшого путешествия мы вошли в Хамзанлу.
    Хозяин Ходжи Аманулы был богатым земиндаром,[3] владел сотнями гектаров земли, большими стадами скота и своей чековой книжкой. Даже в будние дни он одевался в праздничные наряды, потому что плохой одежды у него не было.
    Под жилье нашей семье Ходжи Аманулы отвел низкий с дырявой крышей сарай. Когда-то здесь, в зимнее время, помещался скот, но теперь в этом сарае ни овец, ни коров не держали. Сарай очень ветхий, стены покосились и сплошь изъедены солью, — толкни его, и он развалится. Дверь больше походила на ворота: две громадных створки со щелями в ладонь. Но и платы с нас не требовал хозяин за житье в этом сарае, и отец утешал себя, что убежище ничуть не хуже боджнурдского.
    Мне доверили пасти хозяйских ягнят. С утра до ночи пропадал на выгоне, домой возвращался, когда уже все укладывались спать. Я гордился, что наконец-то получил самостоятельность, перестал быть обузой для горемычной семьи, сам зарабатываю свой хлеб. Правда, хозяин не платил мне ни крана, но зато ежедневно я брал объедки с его софрэ[4] и никогда не был голоден, хотя и досыта редко наедался. Ночевал я в овчарне, вместе с ягнятами. Спал у порога на сухом, душистом сене, а чуть свет распахивал двери, вдыхал ароматный горный воздух и покорно гнал ягнят на выпас. Такой жизни мог бы позавидовать любой подросток из Киштана.
    Верным моим спутником был пес. Умный, как мулла, и злой, как земиндар. В поле мы вместе пасли ягнят, в овчарне спали рядышком, в обнимку, одних блох кормили рядом. Хозяин кормил нас одинаково, только из разной посуды, видимо, этим он хотел сказать: «Ты, все-таки, человек, Гусо!» И за это спасибо земиндару.
    Чудесно, привольно на пастбищах: безбрежные поля сплошь покрыты травой. Смотришь вдаль и видишь только зеленое да голубое: земля и небо. Иногда небо покрывается черно-сиреневыми тучами, грохочет гром и струи дождя, сбиваемые ветром, обрушиваются на копны сена, на глупых ягнят, на мой шалаш, где я сижу со своим дружком Авчи. Хлещет дождь. От страха дрожат и блеют ягнята. Мы с Авчи сгоняем их к шалашу, стараемся как-нибудь успокоить. В пасмурные дни нередко подкрадываются к стаду волки. Слава аллаху, что у Авчи чутье настоящей овчарки. Он предупреждает об опасности и так рычит, что серые разбойники прячутся в оврагах. Не жизнь, а раздолье.
    В Хамзанлу я подружился с Рамо — подростком из бедной семьи. Как-то он спрашивает:
    — Как тебя кормит хозяин?
    — Хорошо кормит, Рамо. Что сам ест, то и мне дает Остатки, конечно: от мяса кости, от хлеба — корки… Пусть аллах увеличит его богатства! Мне больше костей будет перепадать.
    — Молодец, Гусо! А правда, что дом твоего хозяина завален драгоценными коврами?
    — Может быть, и правда, Рамо-джан, но я ни разу не был в его квартире, не могу хвастаться.
    — Но ты уже целый год работаешь у хозяина! Неужели до сих пор не побывал в комнатах Ходжи Аманулы?
    — Рамо-джан, я ночую в овчарне… А про комнату хозяина скажу тебе вот что… Пригнал я однажды ягнят, затворил ворота. Сам знаешь, устал с дороги, пить захотелось. Поднялся на хозяйскую веранду, взял кувшин, пиалу, налил воды — напиться хотел. Тут меня увидела милая хозяйка. Знаешь, как она меня приласкала? Ты, говорит, поганый ишак, не лезь куда не следует. Знай, сопляк, свое место! После этого случая я не только в комнаты, даже на веранду не поднимаюсь. Да и делать там нечего.
    — Вот сука подлая! Могильная гиена! — негодовал Рамо. — Неужели, Гусо, ты не ответил ей тем же?
    — А что бы ты ответил на моем месте? Она — хозяйка, а я — раб, букашка.
    Рамо задумался, но слов, какими он обругал бы хозяйку, так и не нашел.
    Он часто приходил ко мне на выгон. Мы подолгу запросто разговаривали с ним о разном, играли в ножички. Паренек никогда и нигде не учился. В селе Хамзанлу школы не было, а учиться в Боджнурде отец ему не разрешал. Не потому, что до города больше часа ходьбы. У отца Рамо не было мелких денег, а крупные выпускало государство не для него, так что платить за учебу было нечем.
    Семья Рамо, как и наша, трудилась на полях. Единственной утехой у моего друга был конь ретивый, молодой конь. Маленький джигит как-то похвастался:
    — Через два года мне будет семнадцать, а коню — четыре…
    — Ну и что из этого? — спросил я.
    — Отец устроит меня на службу в войско Сердара Моаззеза, вот что! — гордо ответил Рамо. — Поэтому мы коня очень бережем, чтобы не случилось с ним чего-нибудь, А ты кем будешь, Гусо, когда вырастешь?
    — Я буду тобой командовать, — просто так сказал я, потому что никогда не задумывался, кем я буду.
    — Ты! Надо мной командир? — возмутился Рамо. — Сперва научись овец пасти. А то тебе и овец не доверяют, с грязными хвостиками ягнят пасешь…
    — Зачем мне командовать овцами, дружище Рамо, когда я хочу командовать такими баранами, как ты! — И я громко захохотал. А Рамо вконец растерялся и пошел, опустив голову. Я догнал его.
    — Вот чудак! Ты что — обиделся? Брось, Рамо, какой из меня командир? Давай-ка поиграем в ножички? Джи-ик!..
    Рамо неохотно согласился.
    Больше мы с ним никогда не ссорились. Рамо был тихоней, кротким, как курчавый ягненок, хотя и у него, как у всякого курда, текла по жилам горячая, бурливая кровь. Мне он нравился. Черт с ним, думал я, пусть он будет хоть слугой боджнурдского Сердара, если ему хочется.

    Проносятся дни. Вот уж проходит весна и наступает лето. Небо безоблачно. Жарко припекает солнце. Сохнут травы в низине и на холмах, желтыми и бурыми становятся горы. Дует горячий ветер. Сельчане обеспокоены. Только и слышишь, то тут, то там говорят: «Как бы не пожгло посевы!» Все ждут дождя. Прошел хотя бы жиденький дождичек — и то радость… Смочил бы землю, подкрепил бы хлебные колоски, налились бы они зерном.
    Сельские мальчишки в заплатанных рубахах, а то и голышами в одних драных штанах, босиком бегают по улице, припевают:
Алла боран, ходе боран!
Ходе дая гонным даран!
Тушт надая бечаран!..[5]

    Мы с Рамо не отстаем от других. Он спрашивает у меня:
    — Ты, Гусо, знаешь почему бывает дождь?
    — Знаю. Аллах держит на веревках облака и, если ему надо, чтобы был дождь, он дергает за веревки, трясет об лака — и дождь сыплется на землю.
    — Чепуха, это сказки для глупеньких. Когда я был маленьким, мне тоже такие басни рассказывали. Потом я понял: это слезы бедняков. Каплями они собираются в чаше терпения. А чаша хранится там, на небе у аллаха. Когда чаша наполняется, до краев, аллах начинает видеть страдания людей и велит ангелам вернуть людям их слезы Каждый ангел берет одну слезинку и летит с нею вниз, на землю. Вот это и есть дождь. Вот я теперь и думаю: в нынешнем году чаша терпения еще не переполнилась. Ждать надо и побольше плакать!
    — Тоже похоже на сказку, — смеюсь я над Рамо. Он качает головой, говорит серьезно:
    Нет, это не сказка. Это горькая правда. Растет чило людей, и слезы прибавляются, а чаша остается прежней. Хочешь не хочешь, а придет время и прольются, хлынут слезы на землю. Все грязное, все несправедливое смоют они и унесут в море-океан!
    — Когда же это будет?
    — Скоро, Гусо… Каждый день может такое случиться!
    На следующее утро, когда я вышел из дома, чтобы выгнать овец, то увидел странное: из-за горы выползла черная-черная туча.
    — От-ец! — закричал я ошалело и дико от радости. — Отец, скорей!.. Таз… или чаша терпения переполнилась, будет дождь!
    — Что ты орешь? — пробурчал отец, выскочив из дому. — Какая еще чашка?
    И вдруг в глазах его появился испуг, лицо сморщилось, он закрыл ладонями лицо, затем встряхнул головой и в два прыжка оказался возле меня.
    — Скорей, скорей, сынок!
    Мы кинулись со двора, побежали. В селе, во всем свете вдруг стало темно, как ночью. И грозный шум, будто течет большая бурная река, появился над головами в мутном небе. По селу разнесся ужасающий голос муллы Казан-фара:
    — Люди! О люди! Спасайтесь сами и спасайте свое богатство!
    Когда мы прибежали к пожарному сараю, там уже было много народу, селяне бежали сюда со всех сторон. Толпа, вооруженная палками, метлами, лопатами и кетменям»! понеслась из села в сторону долины, на засеянные поля.
    Я видел, как черная туча нависла над долиной и упала, будто рассыпалась. Когда мы прибежали к пшеничным участкам, то увидели миллионы кишащих кузнечиков. Паразиты серой сплошной рекой, костляво шурша, ползли по полям, уничтожая на своем пути все. Позади них оставалась мертвая пустыня. Люди остановились, как вкопанные. Помолчали, повздыхали над своими делянками, как над умершим близким, затем бросились бить чем попало саранчу. Понемногу страх и паника сменились деловым возбуждением. Начали дружно копать канавы и ямы, сгребать туда лопатами прожорливых тварей и засыпать их землей. Саранчу хоронили до сумерек, но что толку! На месте посевов осталась голая пустошь, не было на ней ни травинки. Утром половодье саранчи спало.
    Угроза голода подняла всех на ноги, началась паника. Помощи ждать неоткуда. Выход из бедственного положения знает только мулла Казанфар. Кого ни встретит он, тянет за собой в мечеть, твердит о жертвоприношении. «Режьте скот во славу аллаха — и отвратит наказание всевышний, простит грехи ваши!» Сельский богач взвинтил цену на хлеб. Зерно стало в пять раз дороже. Не хочешь покупать — не бери! Бай-бой, а куда ты денешься? С голоду же не станешь подыхать. Последнюю тряпку, душу дьяволу заложишь, а хлеб купишь.
    Ничего толком понять не могу. Знаю только — пришла большая беда. Спрашиваю маму:
    — За что же аллах нас наказывает? Неужели мы тоже грешники?
    — Ай, сыночек, такую напасть аллах всегда посылает грешникам. А разве у нас в селе их мало? Многие не делают намаз, не поклоняются аллаху. Твой отец тоже безбожник.
    — А мы — дети— тоже грешники?
    — Это все равно, Гусо. Вполне хватит одного грешника, чтобы аллах сжег все село.
    Вскоре хозяин уволил отца. Всей семьей, униженно и слезно, умоляли мы Ходжи Аманулы не выгонять нас со двора, но наши мольбы не дошли до хищного земиндара. Отец почернел от негодования. И бурно выразил свой протест, но не хозяину, а богу…
    — А-а!.. — закричал он исступленно. — Проклятый кровосос! Палач и губитель рода человеческого, зачем ты нас сотворил?! Будь ты проклят, тиран и убийца!
    Наругавшись досыта, отец смягчился, будто отомстил за все горькие мытарства, и мы стали собираться в город
    А как не хотелось расставаться с ягнятами, с зелеными просторами, уютным шалашиком, с куцехвостым Авчи и с другом Рамо. Но что поделаешь? Нас выгоняют. Для хозяина мы не люди, а твари. Он обошелся с нами, как с шелудивыми дворнягами. Он богат — в его руках все, он распорядился даже нашей судьбой. О силы небесные, которым мы молимся и приносим дары, где же справедливость и конец мытарствам?!
    На прощание я подарил Рамо перочинный ножичек. Эх и ножичек!
    В тот же день мы осчастливили своим появлением горожан в Боджнурде. Вопреки всем нашим ожиданиям, отца сразу же припутили к делу. Он поступил на кирпичный завод. Мать пошла по дворам: кому постирать и помыть, кому побелить стены, натаскать дровишек, выгрести из хлева… По вечерам она стала приносить на пропитание чурек, хлёбово или еще что-нибудь из съестного. Поселились в пригороде в полудеревенском жилище. Комната без окон, но зато сухая, с непромокаемой крышей и веселыми мышатами. Красота!
    Напротив нашего двора— дом с двумя окнами, в которых ставни синие. Слева — большие крашеные ворота, во дворе громадная развесистая чинара. Ее густолистые, длинные ветви закрывают и наш дом. Каждое утро, когда я выхожу на улицу и отправляюсь в центр города на поиски работы, вижу возле расписных ворот паренька. Ему лет пятнадцать, одет он по-городскому, опрятно, но ведет себя как-то странно, будто он здесь в гостях. Это придает мне смелости, и я первым заговариваю с ним. Спрашиваю смело, по-курдски:
    — Эй, ягненок, откуда ты тут взялся?
    — Из Тебриза мы приехали, — отвечает он, с азербайджанским акцентом.
    — Ты азербайджанец?
    — Да, азербайджанец, — отвечает и великодушно успокаивает: — Но ты не бойся меня. Мы, азербайджанцы, курдов не трогаем. скоро уедем отсюда. Нас ждут в других местах. Не бойся меня!..
    — Ты, оказывается, остроумный парень! — насмешливо говорю я. — Но так ли крепки твои кулаки, как язык? Ответь-ка, ягненочек, кто твой отец?
    Этот вопрос неожиданно смутил парня. Он посмотрел на меня подозрительно, замялся и ничего не ответил. Я победоносно засмеялся и зашагал своей дорогой.
    И вот я стал замечать: что-то таинственное творится в доме под чинарой, где живет этот подросток по имени Аскер.
    Каждый вечер во двор азербайджанцев входят несколько бородатых мужчин и уходят поздно ночью. Я сплю на дворе, на тахте, улица между нашими дворами узкая, и я все слышу, о чем они говорят: «О, Дадаш, береги себя… Не дай бог, если они пронюхают», — слышится женский голос. Это говорит мать Аскера, зовут ее Гульчехра-ханым. Она здоровается с моей мамой, когда они встречаются на улице. «Береги себя! — размышляю я. — Но от кого же должен беречь себя этот Дадаш, отец Аскера? От бандитов, что ли? Не может быть, чтобы взрослый человек боялся преступников!»
    Как-то вечером Гульчехра-ханым входит к нам в дом, останавливается на пороге. Мать быстро встает с кошмы, приглашает соседку проходить и садиться, а сама спешит что-нибудь приготовить для неожиданной гостьи.
    — Не беспокойтесь, Ширин-баджи! — останавливает маму Гульчехра-ханым. — Я ненадолго к вам. У меня просьба. Не сможет ли ваш сын этот вечер провести вместе с моим Аскером? Мы с мужем уходим на всю ночь в гости.
    Мать смотрит в мою сторону:
    — Слышишь, Гусо?
    — Да, мама. Мне очень хочется побыть с ним.
    Я встал с кошмы, сунул ноги в ботинки и пошел через дорогу в крашеные ворота. Аскер и его отец Дадаш стояли у калитки. Впервые я увидел отца Аскера так близко. У него было красивое мужественное лицо: черная окладистая борода, усы, черные вскинутые брови и серые глаза. Он был похож на ученого человека. Именно такими я представлял всех ученых.
    — Пришел, дорогой Гусо? — сказал он, как старому знакомому. — Вот и хорошо. Ты, Аскер, угости Гусейн-кули… Поиграйте.
    — Ладно, отец…
    Родители Аскера, шагая рядышком, разговаривая, направились вдоль улицы к центру города. Скоро они скрылись в вечерних сумерках. Аскер пригласил меня в комнату. Это была небогатая, но чистенькая комнатушка. У окна топчан с одеялами, небольшой комод и буфет. Сразу же мне бросилась в глаза полочка с книжками. Наверно, интересные книжки, про разбойников!
    — Ты, что — боишься один оставаться? — спросил я, оглядывая комнату.
    — Что ты! — усмехнулся Аскер. — Просто скучно одному. С людьми лучше. И вообще у меня в Боджнурде нет ни одного товарища. Мы же тебризцы, приехали недавно. Увидел я тебя, и захотелось познакомиться поближе. Живём-то по соседству. Сейчас я заварю кофе — приятный напиток. Ты пьешь кофе, дорогой Гусейнкули?
    — Нет, ни разу не пил. Но если это напиток тебризцев, то давай, попробую.
    Аскер вышел на кухню, сначала принес на тарелке персиков вперемежку с фисташками, а потом — маленькие чашечки и кофейник. Он стал разливать кофе, сосредоточенно глядя на сосок кофейника, и я в это время спросил:
    — Скажи, Аскер, интересно — что за люди к вам приходят? Каждый вечер кто-нибудь приходит. Все бородатые какие-то, серьезные, интеллигентные!.. Они, наверно, ученые?
    Аскер посмотрел на меня как-то недоверчиво, настороженно, будто я у него секрет выпытываю.
    — О, ты прав, дорогой Гусейнкули. Они ученые… Только ты не думай ничего худого об этих бородатых. Они очень хорошие. Бедным добра хотят.
    Разговор оживился, Аскер стал рассказывать о Тебризе, о всяких всячинах, какие там случаются, и я так увлекся его историями, что не заметил, как наступил рассвет. Уже засветло добрел до дому и сразу — спать. Вечером, когда хотел вновь навестить своего нового приятеля, оказалось, что их семья неожиданно уехала. Вот тебе и на! Почему? Никто на это ответить не мог. В полдень азербайджанцы тихонечко, без суеты и шума погрузили вещи на арбу и куда-то подались… А через три дня — радостная весть. Вхожу в комнату, вижу — Тарчи Абдулло с отцом на кошме сидят. Тарчи из Киштана явился. Он в шелковом халате и новых чарыках. Лицо его, с аккуратно подстриженной бородой, озарено улыбкой.
    Мама кипятит чай, несет в кувшине айран, пиалы на кошму ставит. Абдулло говорит:
    — Не беспокойтесь, дорогая Ширин! Я ненадолго к вам…
    Мама и слушать его не хочет, только рукой машет: сиди, мол, какой может быть разговор!
    — Красивая у тебя жена, Гулам, — с завистью произносит музыкант. — Но я ведь тоже не ошибся, Гулам, а? Как ты думаешь, моя возлюбленная, Якши, красива или нет, Гулам?
    Абдулло не льстил отцу. Мать моя, действительно, первая красавица в племени пехлеванлу. Ее так и называли — «волшебная красавица». Стройная, чернокудрая, с тонкими бровями, маленьким прямым носом, нежно-розовыми губами и большими голубыми глазами, — она выделялась среди всех курдянок. Словно великий скульптор в тихой, спокойной обстановке и с редким вдохновлением создал красоту моей мамы.
    — Я у вас, Гулам-хан, не просто так… По важному делу пришел, — продолжал говорить Абдулло. — В следующую пятницу свадьба у меня…
    Отец от души радуется вместе с Абдулло, подзывает маму и говорит ей, что Тарчи собрался жениться на Якши. Мама восторженно и со слезами ахает, всплескивает руками и говорит, что лучшей невесты в Киштане не найти, желает Абдулло счастливой жизни и, конечно, богатства. Когда утихает всеобщая радость, отец пускается в философию; начинает говорить о людских грехах и счастье, о боге и ангелах и, в конце концов, приходит к неопределенному выводу: есть ли он, бог? А может, его и нет! А в это самое время по ту сторону дороги, в ветхой хижине, начал молиться бедняк Муса. До нас доносится тонкий, плаксивый голос старика. Отец смотрит на Мусу — тот стоит на веранде, обратясь лицом на юг, то и дело вскидывает вверх руки, — и вновь отца тянет на философию. Он спрашивает:
    — Ты мудрец, славный Абдулло… А ну-ка, скажи мне, почему молитвы Мусы не доходят до аллаха? Почему они до сих пор не услышаны всевышним?
    — Все понятно, Гулам-хан, — дружелюбно отзывается Абдулло. — На твой вопрос ответить не так уж трудно, если послушать, о чем молят аллаха люди. Вот послушан Я, например, молюсь, чтобы люди жили богаче.
    — Почему ты за это молишься? — перебивает отец музыканта.
    — Как почему? — удивляется он. — Если люди будут жить богаче, то они чаще будут справлять той — празднества, гулянья. А раз чаще они будут справлять празднества, то, значит, и приглашать меня будут чаще, чтобы я поиграл на таре[6]. А если они будут чаще меня приглашать то и я стану богаче, — ведь за игру мне платят. Вот поэтому, дорогой Гулам-хан, я и молю аллаха, чтобы он сделал людей богатыми. Теперь слушай дальше… Лекарь, например, просит аллаха, чтобы послал всевышний на землю побольше болезней. Чем больше больных, тем лучше у лекаря заработок. А бедняк Муса просит корку хлеба. Это я точно знаю, потому что таких большинство на земле. И вообще, если посчитать, сколько за день молитв получает аллах, то поймешь — почему он не исполняет желания своих земных рабов. Аллах давно оглох, стал бесчувственным от этих молитв, он не реагирует на них, живет-поживает себе на небе, как кастрат в гареме его величества шах-ин-шаха! Ничто его живое не соблазняет и не волнует. Кастрат невозмутимый!..
    Отец заразительно хохочет, ему понравилась шутка Абдулло. А музыкант вскидывает свой тар, ударяет по струнам и начинает петь. Хорошо поет Абдулло. Ой, как задушевно и трогательно поет Абдулло. Как будто медом угощает Абдулло!.. Отец тихонько подпевает ему, мама стоит в сторонке, глаз не сводит с Тарчи. Я тоже растроган. Вспоминаю о том, как впервые отец купил мне ботинки… Этого нельзя забыть. Я сразу же надел их и пошел в школу. Не успел дойти до мектеба, а вокруг Меня уже толпилась и орала ватага. Все восхищались обновой, только Мухтар пренебрежительно хмыкнул и отвернулся. А ахунд-учитель, когда увидел, сказал:
    — Это хорошо, что тебе купили обувку. Но было бы еще лучше, если б твой отец не забывал вовремя вносить плату за учебу.
    Каждый месяц отец платил за меня ахунду два крана. За эту плату каждый день шесть часов умопомрачительных занятий; учеба, стоя на коленях. Я читал, изучал много книг, но содержания ни одной так и не понял. Книги были на арабском языке, и сам ахунд плохо знал, о чем шла в этих писаниях речь. Мне понятно было одно: надо стать безропотным рабом и безвольным слугой аллаха. За пять лет учебы я постиг глубину религии и был убежден, что судьба человека от рождения до смерти, богатство и бедность — все это заранее определено аллахом. Я считал себя счастливым, что отношусь к беднякам. Ведь ахунд беспрестанно твердил: кого аллах любит на этом свете, того лишает богатства. Зато на том свете неимущий будет блаженствовать в раю, где цветочки, соловьи, вечная жизнь и радость. Ешь, пей и не работай. Этот любимый разговор ахунда часто наводил меня на размышления. Подумал я об этом и в тот день. Мне стало не по себе: Неужели на том свете мне придется попасть в ад за то, что у меня есть новые красивые ботинки?!» Я почувствовал, как у меня зажгло подошвы ног, будто я коснулся ими пола преисподней.
    Помню, ахунд приказал нам, как обычно, стать на колени, сам сел. подобрав под себя ноги, начал листать толстую книгу — коран, отыскивая нужную для занятий суру[7]. Язык ахунда между тем сам собой шевелился, изо рта машинально вылетали слова:
    — Так, так… Кого аллах любит на этом свете, того лишает богатства…
    Я не вытерпел: спросил, не переставая думать о своих новых ботинках:
    — Значит, кому аллах дал богатство на этом свете, того бог не любит и тот на том свете попадет в ад?
    — Разумеется, — ответил ахунд.
    Ответ не понравился не только мне, но и сыну богача Хаджи Исмаила — Саттару. Лицо его побледнело, затем покраснело, видно было, что Саттар не на шутку перепугался. Он заискивающе посмотрел в глаза ахунду, дрогнувшим голосом произнес:
    — Мы же не просили аллаха, чтобы он сделал нас богатыми. Зачем нам богатство? Зачем нам на том свете ад?
    — Могучий аллах, когда творил мир, ещё тогда определил, кому богатство, а кому бедность. Так уж устроен мир. Иначе аллах не мог бы испытать людей в преданности, — спокойно ответил ахунд,
    Губы Саттара дрогнули, глаза наполнились слезами.
    — А если мы отдадим свое богатство, сможем ли купить себе место в раю?
    Ахунд многозначительно произнес:
    — Многие мудрецы — истинные мусульмане — так и поступили когда-то; отдали свое имущество на благо аллаха и заслужили место в раю. Вспомните-ка о двенадцати имамах…
    Вопросы Саттара и ответы ахунда до того поразили меня, что сердцу стало больно. Надо было промолчать, но язык не подчинился моей воле. Я сердито спросил:
    — Значит, рай — это тоже надувательство, торговля? Место в раю, как в кавехане, купить можно за деньги? А деньги имеются только у богатых! Значит, свет и рай только богатым?! Выходит, чтобы мне попасть в рай, надо отдать мои новые ботинки?!
    Ахунд уронил книгу на колени, зрачки его желтых глаз расширились. В следующее мгновенье он проворно встал на ноги, и крепкая арчовая палка обрушилась на мои плечи и голову. Я закрылся от ударов и все порывался вскочить, но ахунд заходил то с одной, то с другой стороны и продолжал колотить меня. Ученики притихли, как мыши перед кошкой, никто ни звука, Наконец ахунд отбросил палку, склонился надо мной, сказал грозно:
    — Покайся перед всеми, сын Гулама, что по глупости своей сказал неугодное аллаху!
    Я молчал. И не потому молчал, что был убежден в своей правоте. Внутри у меня все кипело. Я готов был разорвать ахунда, умереть от его палки, но взять свои слова обратно — этого никогда бы он не дождался.
    — Почему молчишь, Гусейнкули? — не дождавшись ответа, гневно спросил ахунд. — Или мало я тебе сделал внушений? Тогда добавлю. Ну-ка, Мухтар, возьми палку и дай этому наглецу как следует!
    Мухтар поднялся с колен, подошел ко мне и гневно вдруг крикнул:
    — Встань, Гусо! Чего ты стоишь на коленях перед ним?!
    Это было так неожиданно для всех, что ни ахунд, ни кто другой из стоящих на коленях учеников не произнес ни слова. Мм вышли из класса и, когда уже отошли от мектеба, услышали из окна гневный надтреснутый голос своего наставника:
    — И не появляйтесь больше, бандиты… Чтоб вашей ноги тут не было, пропадите вы в преисподней!
    Мухтар повернулся и крикнул что было сил:
    — На — выкуси, ишак старый! — И захохотал…
    Молча мы дошли до моста и молча разошлись по домам. Мухтар в одну, а я в другую сторону…
    Об этом я вспомнил, слушая музыку Абдулло Тарчи. А потом, лежа в постели на кошме, я думал о Киштане. Поехать бы туда вместе с Абдулло, повидаться с Мухтаром, теперь он уже большой стал. Послушать бы волшебные сказки пастуха, дедушки Жано, и пение соловьев послушать…
    Утром, когда я проснулся, отца и Абдулло Тарчи в доме уже не было. Оказывается, на рассвете они вместе выехали в Киштан, на свадьбу Абдулло…
    Небо над Боджнурдом заволокли тучи. Идет дождь: теплые росинки освежают сады, поля и горные пастбища. Тихо бреду под дождем по улицам, ищу работу. Захожу в рисообделочный цех. Хозяин оглядел меня с ног до головы, говорит: «Давай, приступай, посмотрим, что из этого выйдет.» Мне пятнадцать лет, силенок у меня еще маловато, а в цехе орудуют тридцатилетние верзилы с мускулистыми руками и бычьими шеями. Ухожу из цеха подавленным, всю дорогу думаю, когда же, наконец, я стану взрослым!
    По пути зашел к тете Хотитдже. Дома Мансур один. Он вдруг, ни с того, ни с сего, спрашивает:
    — Гусо, хочешь работать конюхом?
    — Еще бы! За это я буду молиться и приносить дары не только аллаху, но и тебе, Мансур. Но что-то мало верится в это чудо аллаха.
    — Небо не моли, а мне верь, Гусо. У чиновников Каргузара, большого учреждения, есть конюшня, а конюха нет. Нужен конюх, именно такого возраста, как ты. Точно такого, год в год.
    — А почему именно в моих годах? Взрослые тоже могут ухаживать…
    — Ах, какой ты бестолковый дурак! У чиновников молодые жены! Так что взрослый конюх им не нужен… Понимаешь ты, нет?
    — Мансур-джан, зачем мне все это понимать? Я же не пророк, правда?
    — Бе, что с тобой говорить! Приходи завтра утром сюда, и мы отправимся в Каргузар…
    Утром я захожу за Мансуром, мы шествуем по тихим улицам Боджнурда. Останавливаемся возле двухэтажного здания с привлекательной вывеской. У входа высокое крыльцо, над которым ласково шумят ветви деревьев, а из открытых окон второго этажа слышится ругань и женский плач. Оказывается, семьи служащих живут тут же, при филиале министерства. Внизу контора, вверху — жены и дети, кошки и канарейки… Ровно в девять Мансур вводит меня в приемную заведующего этой «шара-бара» господина Давуд-хана Саидольмулка. Мансур заискивающе и плутовато склоняется перед жирным человеком с сияющей плешью, говорит, что вот привел конюха по рекомендации Зейнаб-енга. Плешивый Давуд-хан осматривает меня красными, заплывшими с похмелья глазами, будто взвешивает— сколько же мне лет, прикидывает, бреюсь ли я, наконец говорит:
    — Дурачок еще желторотый… Ладно, идите на скотный двор…
    Идем. Там нас встречает прилизанный, бодрый чиновник. Он ведет меня в конюшню, показывает жеребца арабской породы. Конь— гнедого цвета, у него маленькая, словно выточенная, голова, коротко подстриженная грива. Чиновник, видимо, управляющий хозяйством, поясняет, как надо обращаться с конем, как он устроен, чем его кормить, какой водой поить, когда выводить на прогулку. Одного только не сказал: зачем лошади нужен хвост. Смеюсь про себя и бесконечно рад новой работе. Оглядываю коня, а сам в душе благодарю аллаха и Мансура. Жалко, дары им не могу преподнести. Выхожу во двор, оглядываю хозяйские владения. Каргузар делится на два огромных отсека, вернее на два двора: в одном живут Давуд-хан и его братья, в другом размещены прислуга, кухня и конюшня. Прямо ко двору примыкает большой тенистый, пахучий сад, разбитый на клумбы и газоны. Там пестрят цветы всех красок и оттенков: красные, оранжевые, желтые, фиолетовые, голубые, розовые. Целые клумбы снежно-белых цветов. Подумать только: когда садовник, седобородый медлительный старик, залезает в клумбу с белыми цветами, то борода его сливается с кипенью лепестков, и лицо старика кажется без бороды, маленьким, суслиным.
    Давуд-хан и его братья — тегеранцы и, как говорят о них, образованные люди. Наверное, так и есть, потому что приняли они меня безо всяких допросов и запугиваний, с первого дня разрешили ходить по всему двору, где угодно, и сразу же с сумкой отправили на базар за продуктами. Выбирай и покупай— чего душе угодно!
    Ночую на кухне. Там же живет повар, тегеранец, Гасан-хан. Плата за мой труд — ноль целых и ноль десятых. Несовершеннолетним по закону плата за труд не положена. Кормит меня повар тем же, что варит и жарит для чиновников. Утром я аккуратно убираю конюшню и ровно на час веду жеребца на прогулку за город. Веду в поводу. Конь горячий, взвивается свечкой, так и рвется ветром пронестись по равнине. Я озираюсь по сторонам и, если никого нет рядом, вскакиваю коню на спину и ударяю голыми пятками по бокам. Жеребец радостно ржет и летит, почти не касаяь земли, как птица. Одной рукой я держусь за уздечку, другой — за гриву. С этого дикого жеребца можно запросто упасть.
    Конь, базар, разноска, кухня, — это повторяется изо дня в день. И хотя работа однообразна, она нравится. Почти весь день я среди горожан. Уже немного говорю по-фарсидски, на тегеранском наречии. Правда, этот язык я усваиваю с трудом и не без приключений.
    Однажды Давуд-хан позвал меня и говорит:
    — Эй, Гус! Иди к финансовому чиновнику, скажи ему, что я сегодня принял мозхел[8], пусть не ждет!
    — Есть, господин Давуд-хан!
    Прибегаю в контору, докладываю:
    — Господин Мубашшер! Господин Давуд-хан сказал, чтобы вы его не ждали, он съел эзгал…
    Сидевшие в конторе чиновники разразились дружным хохотом. Я растерялся! И никак не мог понять, над чем они смеются. Потом сообразил, что сказал не то, что нужно. Сконфуженный, я покинул контору. Черт их поймет, этих чернильных крыс. На другой день, едва появился на пороге конторы, хохот поднялся опять. В тот же день я узнал, что «эзгал» — это… понос. Вах-вах! Я поблагодарил аллаха, что он отвел гнев Давуд-хана от моей бедной головы.
    Бледнолицые чиновники Боджнурда согнаны отарами в несколько крупных учреждений. Это — «Каргузар-хане», «Малия», «Телеграф-ханэ», «Пост-ханє» и «Гомрик-ханє». Все бледнолицые хорошо знают друг друга, изо дня в день собираются «на чай» то у одного, то у другого бумагомарателя. Частенько приглашают гостей и Давуд-хана с братьями. Они угощают их лучшими персидскими блюдами: «кябаб», «тас-кябаб», «челов-кябаб», «кайма-кибаб», «морге-борьян». Хов-хей!.. Все это подается с графинами, наполненными сногсшибательной боджнурдской водкой. На стену и в лужу от нее лезут. После пиршества гости усаживаются играть в карты. Режутся в азартные «Асс» или «Банк» до самого рассвета. На столе звенят и сверкают османские лиры и иранские туманы.
    Видя это бешеное богатство — порой огромное, будто для плова блюдо наполнялось доверху золотыми, — я всегда остро замечал громадную яму между богатыми и бедными и думал: «Почему же это богачи разбрасывают золото, ценят его не дороже глины, а у моих родителей каждое пшеничное зерно ценится, как крупица золота?!» Нет, тут что-то не так!.. Нужно искать правду. Мне уже пятнадцать лег. Хватит быть ослом и хлопать ушами!.. Пора взять быка за рога и стать счастливым и знатным. Захочу и буду. Хей, чего это стоит!

    Снова весна. Земля надевает зеленый халат. Боджнурд, окруженный горами, словно остров в океане, а вернее остров, опустившийся на дно океана. Вокруг все зеленое, а над головой голубое. Легкие облака, гонимые ветром, медленно движутся над городом, собираются на вершинах гор и лежат без движения, как ленивые белые овцы. С деревьев осыпается цвет. Из садов, из каждого двора одуряюще пахнет розами и жасмином, поют птицы, и на душе так радостно, что петь и скакать хочется. Люди идут по городу, торопятся куда-то. Ай, пусть спешит по пустякам. Что мне до них! Я поспешаю к тете Хотитдже. Зачем? Просто так, от нечего делать. У меня свободное время, и я не видел давно ни тетю, пи Мансура.
    Я иду закоулками, выбираю такой путь к Зеинаб-енга, на хозяйственный двор, чтобы не идти через сад и мимо дома барыни. Я всегда избегаю встреч с нею, хотя ничего плохого она мне не сделала. Наоборот, помогла устроиться в Каргузар. Сейчас еще больше побаиваюсь ее. Она может спросить, как мне работается па конюшне, а я ведь оттуда удрал.
    Осторожно подхожу к задней калитке, смотрю — на скамейке под яблоней сидит девушка. Это воспитанница Зейнаб-енга, красавица-сиротка Парвин. У меня в груди все опустилось: вдруг о чем-нибудь спросит или обзовет чумазым нищим. И вообще, я никогда в жизни не разговаривал с девушками. Сделал вид, что не замечаю ее и прибавил шаг, чтобы побыстрее проскользнуть во двор через полуоткрытую калитку… Однако не избежал соблазна взглянуть на нее! Посмотрел ей в глаза и, словно обжегся. Вах, какой жгучий взгляд у Парвин. На ходу успел рассмотреть ее одежду: голубое платье, белые туфельки, на шее белое сверкающее ожерелье. Жгуче-черные волосы девушки локонами падали на плечи, были украшены темно-розовой лентой. Я взглянул на Парвин и в замешательстве отвернулся, успев увидеть, как приятно она улыбнулась.
    — Эй, эй! — послышался тонкий и звонкий, как ручеек, ее голос. — Куда же ты? Сначала надо спросить: дома ли тетя Хотитджа, а потом уж идти к ней!
    — Простите, бану. Я не знал… Мы приезжие, деревенские…
    Парвин еще звонче засмеялась, мимоходом упрекнула:
    — Ты сказал «бану»? Но разве я похожа на бану? Ни капельки. Зови меня по имени — Парвин. Мы же с тобой из одного племени пехлеванлу… Так ведь? И я знаю — кто ты и как тебя зовут. Тебя зовут Гусейнкули… Это ты меня не знаешь, а мне о тебе говорили…
    — И я про вас слышал, бану! — выпалил я скороговоркой.
    — О! Ты, оказывается, интересовался мною. Вот так новость! Иди сюда, Гусейнкули, садись. Тетя твоя на базаре. Скоро придет.
    Я подошел ближе, однако сесть не посмел.
    — Готов служить вам, бану, — робко произнес я.
    — Служить? — опять засмеялась она и покачала головой. — Я в слугах не нуждаюсь. Лучше скажи, что ты обо мне слышал… — И она заглянула мне в глаза без всякого смущения, даже вызывающе. Я стоял перед нею, как на раскаленной сковороде, переминаясь с ноги на ногу. Парвин чувствовала свое превосходство, видела, что я поражен ее красотой и одеянием.
    — Ай, болтают люди, что кто-то убил вашего отца, а мать зачем-то взяла и отравилась, — для чего-то сказал я…
    — Кто болтает? Это — выдумки! — В главах девушки появилась тревога и сомнение, но вскоре она опять стала откровенно разглядывать меня.
    — Простите, ханым… Мне некогда. Ох и ждут меня!.. Пойду домой, — не выдержал я.
    Парвин как ни в чем не бывало, будто и не слушала меня, заговорила весело:
    — А ты совсем не такой, как я думала. По крайней мере, со слов тети Хотитджи, ты мне казался другим. На самом деле, ты гораздо интереснее. Напрасно тетя Хотитджа жаловалась, что тебя испортила оспа…
    Мне надо было повернуться и уйти. Я так и сделал бы, будь на ее месте кто-нибудь другой. Но Парвин властно и в то же время очень просто заворожила меня своей ослепительной красотой и неожиданной простотой, что я не мог двинуться с места. Должно быть с очень глупым видом я наслаждался, глядя на нее, и думал: «Зачем смеешься надо мной, ханым? Неужели так занятно потешаться над рябым? Зачем ты показываешь свое пренебрежение ко мне смехом и улыбкой? Скажи лучше, что не нравлюсь я тебе! Ты никогда не сможешь меня полюбить. И не только потому, что я некрасив. И другая пропасть разделяет нас. Ты богата, а я бедняк, каких в Боджнурде сотни и тысячи…»
    — Работаешь конюхом, Гусейнкули? — спрашивает Парвин.
    — Да, ханым, главным конюхом. Что вас интересует еще, спрашивайте, пожалуйста. Мне некогда. Спешу домой.
    — Ой-ой!.. Гусейнкули! — слегка нахмурилась Пар-вин. — А Мансур мне сказал, что ты вежливый юноша!
    — Мансуру надо верить, он может быть и прав, ханым. Но бывает так… у меня сегодня пропало настроение быть вежливым, — говорю я.
    — Очень жаль. Почему же, Гусейнкули, скажи?
    — Потому, что я видел, как живут богатые в Каргузаре. Теперь понял, кто я есть для них. Я голодранец на побегушках. Я — их раб. Вы тоже небедная, ханым…
    — Да, я небедная, — тяжело вздохнув, согласилась Парвин. — Но разве я чем-нибудь обидела тебя, Гусейнкули? Наоборот, я давно хотела познакомиться с тобой. Мне
    Мансур много говорил о тебе. Сегодня он сказал, что ты, Гусейнкули, ушел из Каргузара и хочешь найти работу, где бы тебе платили деньги. Это правда?
    — Да, ханым. А что же в этом плохого. Разве я не достоин, чтобы мне платили за труд?..
    — Да нет же, я не об этом. Мне хочется чтобы тебе платили, Гусейнкули. Хочешь, я тебе найду работу?
    — Вы не шутите, ханым?
    — Как можно шутить в таком деле.
    — Ханым, если вы найдете мне работу, я всю жизнь буду молиться за вас…
    Я и не заметил, как подошла тетя Хотитджа.
    — Ой, тетя, добрый день! — подскочил я к ней. — Давайте-ка вашу сумку. Вы устали? Я помогу…
    — Не надо, не надо, — отстранила меня тетя. — Пойдем, Гусо-джан, в комнату, сладким угощу тебя. Может быть и ты, доченька, хочешь персиков? Ух и персики я купила! Нигде больше нет таких ароматных!
    — Спасибо, дорогая тетя, я побуду здесь, — тихо ответила Парвин. На лице ее горел румянец, она чего-то смущалась.
    Когда мы с тетей вошли в комнату, она сказала:
    — Милая девушка. О чем ты с ней разговаривал?
    — Обо всем, тетечка. Вернее, я молчал, а она говорила. Так просто и сердечно со мной говорила, что я почувствовал себя таким же богатым, как она! Парвин-ханым пообещала найти мне работу.
    — Она такая… Поможет.
    Через полчаса, когда я вышел от тети, глаза мои, против моей воли, стали отыскивать Парвин. И я увидел ее. Она стояла у калитки в сад. Я помахал ей рукой. Парвин негромко крикнула:
    — Гусейнкули, заходи в пятницу. Буду ждать! Приходи-и!..
    — В пятницу? для чего-то переспросил я. — Обязательно зайду, ханым. До свидания. Приду-у!..
    Всю дорогу я думал о ней. Мне виделось в ней что-то волшебное. Через силу покидал двор, мне не хотелось уходить. Все время мне чудилось, что я забыл там что-то важное, Шел — опять думал о Парвин. А сердце, бедненькое, во мне стучало так, что я мог задохнуться от нахлынувшего чувства. Не покидай меня, счастье!

РАЙСКАЯ ПТИЦА

    Вечер. Семья собирается к столу. Пришла мать и принесла полную тарелку плова, а впридачу три теплых лепешки. Сестренки бросились к маме с объятиями и поцелуями. Не каждый день в доме бывают такие лакомства. Отец пришел тоже не с пустыми руками. Он купил баранью «коллопочу» — лакомый набор; голова, ножки, требуха, легкие, Бывает наваристой коллопоча. Мы дружно налегли на плов. Пока доедали, пили чай, и наша коллопоча успела свариться. Давно у нас не было такого изысканного ужина.
    — Всемогущий аллах, спасибо, что досыта накормил моих детей сегодня! — встав на колени, молится мать. Отец подозрительно, сквозь прищуренные веки, глядит на нее и отворачивается. Мать замечает это, закончив молитву, говорит ему:
    — Ло! Если б ты тоже старательно делал намаз, мы бы так не страдали!
    — Ах, душа моя! Давно я заметил: ты благодаришь аллаха за то, что он накормил твоих детей, а обо мне забываешь. В следующий раз скажи ему и обо мне, кочек.
    Отец смеется, передразнивает маму, мне это не нравится. Пока я еще верю, что аллах существует, где-то обитает, еще не вылетела дурь из головы, какую вбил туда киштанский ахунд — учитель. Мне неприятно слышать, как ворчат друг на друга родители.
    — Мама! Хотите по секрету сообщу вам важную новость?
    — Новость?
    — У тёти Хотитджи я познакомился с Парвин-ханым. Она пообещала найти мне доходную работу.
    — Дай бог ей здоровья и счастья! Она такая добрая и простая! — горячо отзывается мать. — И красотой наделена… Точь-в-точь — райская птица. Если пообещала найти работу, может, сделает…
    Через два дня, в пятницу, вновь иду к тете. На душе тревожно. Не знаю, теряюсь, как мне говорить с Парвин. Сумею ли я справиться с собой? Неужели опять растеряюсь, буду стоять, как истукан? С этими беспокойными мыслями я захожу в дом тёти.
    — Здравствуйте, тетя Хотитджа! А где Мансур?
    — Мансур теперь учится у кузнеца. Утром он ушел на работу, Гусо!
    — Ох, это здорово! Я тоже люблю кузнечное дело. Когда куют железо, оно брызжет красными искрами!.. А может, и меня примут учеником к кузнецу?
    — Нет, родной Гусейнкули! Парвин попросила бабушку… Умоляла ее, настаивала… Ты теперь будешь почтальоном, тебе за работу будут платить шесть туманов в месяц. Вот возьми! Здесь пять туманов. Купишь себе чарыки. Деньги Парвин передала!
    Схватив деньги, не помня себя от радости, я бросился к двери.
    — Эй, погоди, не убегай! Сейчас я ее позову! Она хочет с тобой поговорить.
    — Моя родненькая тётя, может не надо ее звать? Мне стыдно перед ней. Я не могу промолвить слова. Скажите, я готов стать ее рабом, тетечка, только не зовите сейчас, тетечка-джан, прошу вас!?
    Я, как угорелый, выскочил из комнаты и помчался к почтовому отделению, оформляться на работу. Ха-хо!.. Почтальон! В кулаке сжимаю пять туманов. Столько денег в руках у меня никогда еще не бывало. Скорей, скорей на почту! А потом покупать красивые чарыки. Такие, чтобы перед людьми не было стыдно… Лучшие чарыки куплю. Пусть люди завидуют.
    На следующий день почтовый чиновник выдает мне кожаную сумку, пачку газет и писем. Доверие какое! Другой чиновник, зовут его Ахмед-хан Ансари, торжественно прикрепляет к моей форменной кепке значок-герб. На нем солнце и лев. Ахмед-хан Ансари подает мне бумагу, ручку и заставляет написать расписку на десять туманов. Я пишу и получаю на руки эти большие деньги. Они предназначены на деловые расходы, и за них я должен потом отчитаться.
    А дома потом какие хлопоты! Мать готовит к выходу мою почтальонскую форму, прилаживает к сумке лями. Носить сумку за плечами удобнее, особенно если ты находишься в долгом пути. Мать не ложится допоздна, не могу уснуть и я.
    За пятнадцать лет моей жизни, я никогда не видел такой длинной ночи, как эта! С каким нетерпением ждал рассвета, не сомкнул глаз. Все время смотрел в окно на звезды и возмущался, почему же они неподвижны! И еще злился, что так долго не поют петухи, а муэдзин до сих пор не призывает горожан на молитву. Мне казалось, что прошли целые месяцы и годы, пока где-то далеко-далеко послышался петушиный крик. Я бросился будить мать.
    — Мама, мне пора идти… Как ты думаешь?
    — Рано еще, Гусо. Подожди вторых петухов.
    — А если петухи больше петь не будут? Тогда, выходит, мне не придется работать? Плохо получится.
    Мать засмеялась. Ее рассмешила моя наивность. Проснулись сестренки. А тут на радость мне и вторые петухи запели. Молодцы, петухи, не подвели!
    Мама проводила меня до калитки. Вылила вслед чашку свежей воды. Пошептала что-то. Это — на счастье. Такая примета.
    — Пусть счастье будет твоим спутником, Гусо-джан! — услышал я ее голос. — Будь осторожен в горах, сыночек. Никогда не сбивайся с тропинки.
    Что там — слова, наказы: меня распирала радость и гордость. Быть почтальоном, получать шесть туманов… Честь какая, где еще найдешь такой высокий заработок?!
    Два раза в неделю я обязан доставлять почту в Миянабад, забирать оттуда и нести обратно. Расстояние от Миянабада до Боджиурда, примерно, сем-восемь фарсахов. На мне легонькая, свободная одежда, чарыки, в руках длинная, крепкая палка.

    Круто в горы поднимается дорога, избитая копытами и изрезанная колесами. За спиной холмы, перевалы, долины. Десятки километров я одолел почти бегом, не чувствуя тяжести за плечами. Меня несет на своих крыльях радость. И я кричу, размахиваю палкой и поднимаюсь все выше и выше в горы. Встревоженно и злобно с высокой скалы посмотрел на меня орел, взмахнул бесшумно крыльями и поплыл в голубизне над горами. Он забирается под облака, делает широкие круги и вдруг падает на крыло, и черной молнией скрывается за хребтом: там, наверное, гнездо, или притаился его враг…
    Останавливаюсь передохнуть на самой вершине высотки. Посидел, поковырялся в сумке, вскинул ее на плечи и— снова в путь. Иду высоко над деревьями, лугами, ручьями и чувствую себя полным хозяином земли и своей судьбы. И все вокруг понимает мое состояние: кружевная туя, карагач и заросли ежевики, бабочки и цветы. Каждый листик н лепесток приветствует меня: «Добро пожаловать, Гусо, уроженец Киштана. Узнаешь родные места? Посмотри, как тут чудесно! Чувствуешь, какой аромат издают травы и цветы? Слышишь, как призывно кричат куропатки? А как бурлит водопад, слышишь?..
    Я властелин гор. Они созданы для меня, и я пользуюсь их богатством и щедростью. Рву цветы, валяюсь на траве, пью горную родниковую воду. Ах, как хорошо в родных горах!
    Спускаюсь вниз по заросшему склону. Внизу долина и родной Киштан. Давно я тут не был! Думаю: «Сейчас зайду к Абдулло, взгляну на его красавицу Якши», но сразу же отказываюсь от этой мысли. Зайдешь к нему и потом два дня не выйдешь… лучше в другой раз…
    Смотрю-любуюсь своим селом — своей родиной. Пышными зелеными грядами от Киштана на север тянутся холмы. Чем дальше, тем они выше, заманчивее. Постепенно холмы превращаются в скалистые горы с множеством вершин. Над всеми холмами и горами поднимается гигантская гора Джадж. Кажется, она совсем рядом, но отправишься в путь и будешь добираться до нее час, два, а то и больше. Много подъемов, спусков, ущелий одолеешь, многое на пути увидишь: отары овец в пестрых лугах, пастушьи шалаши, дикие заросли арчи и барбариса… Гляди, а вон— почти под облаками стоит чудо-храм, выстроенный самой природой. Название ему «Чел дохторан», что значит сорок девушек. Легенда говорит, что много лет назад в этом храме жили сорок сестер паризад, красотой своей затмевавшие луну и солнце. Знающие люди уверяют, что они и по сей день живут там. Пастухи собственными глазами видели, как ночью паризады прогуливаются возле своего замка, затевают разные игры, джигитов ждут…
    На другой вершине, километрах в трех от «Чел дохторан» еще одно сказочное диво — трехярусный дворец. Название ему Гульмайм. И о нем из поколения в поколение передается крылатая легенда.
    Говорят, во дворце жил богатырь Шабудаг. Был он красив, храбр и мудр. Величие его было столь притягательным, что даже божественные паризады из храма восхищались. Приласкал он их нежно… Родились у паризад три дочери: Парвин, Зохра и Сетара. От них, оказывается, и пошел киштанский род. Потому-то киштанцев называют потомками волшебных паризад. Поэтому все мы такие привлекательные и ловкие, киштанцы.
    Если подняться на второй ярус дворца и посмотреть вниз, то увидишь широкий каменный двор. Мертвый холодный камень и, как чудо, в самом центре двора — прозрачный родник. Это Шабудаг оставил на память людям животворную струйку воды. Он знал, что когда-нибудь войдут в его каменные покои люди. Уставшие в горах, изнывая от жажды, прежде чем осмотреть таинственный чертог, они напьются из родника, омоют его прохладой лицо и руки.
    Стою на краю скалы и оглядываю широкие дали на три-четыре фарсаха вокруг. Киштан виден, как на ладони, можно пересчитать все кибитки, копны сена на крышах. Дворы рядами протянулись с востока на запад вдоль небольшой речки, которая называется тоже Киштаикой. Калитки выходят прямо к воде. Между заборами и берегом речки тянется узенькая тропинка. Другая речка Наиджуй течет с севера на юг. Смотришь сверху и кажется — пересекает она Киштанку. На самом же деле Навджуй пробегает над Киштаикой по жолобу. Перекрещиваются речки в самом центре села, туг же четыре небольших моста — гордость кишганцев. Рядом площадь, на которой с утра до вечера мальчишки играют в альчики. Недалеко от площади находится школа-мектеб. На южной окраине у берега Навджуя высится мечеть. И еще одна — на северной окраине, у подножия холмов.
    Смотрю и вижу: ничего тут не изменилось, все осталось в прежнем виде. В саду Исмаила Хаджи двигаются женщины, белят известкой стволы яблонь и вишен. Другие, о голыми ногами, полоскают белье на Киштанке. Площадь, как всегда, занята ребятней. Интересно, узнают они меня?
    Торопливо спускаюсь в село, бегу на площадь. Увидев меня, мальчишки бросают альчики, смотрят в мою сторону и будто понять не могут: «Откуда тут появилось это почтовое… государственное чучело с гербом и с сумкой за плечами?» Среди забияк выделяется Мухтар. Как он вырос, разбойник! Ростом стал с меня, а ведь я на целую голову выше своей мамы. Он подходит ко мне совсем близко, однако не первым узнает меня или притворяется, что путает с кем-то другим. Другие ребята сразу узнали. Окружили, щупают форму, примеряют мою фуражку.
    — Гусо — почтальон!
    — Поздравляем, Гусо-джан!
    — Привет вам, друзья мои! Я очень рад встрече. Здравствуй, Мухтар! Ты почему невеселый? — Не пойму Мухтара: не-то завидует, не то вспомнил старую ссору. Перед самым отъездом я поколотил его. За что — уже и не помню.
    Мухтар сунул руки в карманы, обвел взглядом ребят, усмехнулся. Припевать начинает:
Эй ты, парень-почтальон!
Слишком горд ты, почтальон,
Ты богат — подумать можно,
а всего лишь — почтальон!

    Взрыв смеха, но в смехе не чувствуется злорадства. Это добрый дружеский смех. Я говорю:
    — С каких это пор, Мухтар, у тебя проявились способности сочинять бабьи песенки? Не ходишь ли на бендарик, — девичник, не занимаешься ли там рукоделием?
    Теперь уже сорванцы хохочут над своим предводителем, Мухтаром. Он нисколько не обижается. У Мухтара хватит ума, чтобы понять шутку.
    Завязывается другой искрометный разговор, и смех иной — радостный, связанный с воспоминаниями и разными историями. С болью и волнением я смотрю на сверстников своих, давних друзей. Что в них изменилось? Они так же, как и два года назад, оборваны и босы, так же веселы и вертлявы, и замашки у них чисто деревенские. Кажется, в чем-то я превзошел их. Культуры набрался что ли? Точно не могу определить, но чувствую разницу между нами. Вот что значит город! Надо спешить. Почтальона, как и волка, ноги кормят.
    — Ну ладно, друзья, до свидания. Тороплюсь. Увидимся. Мне до захода солнца в Миянабад попасть надо.
    Мухтар и его ватага — человек пять-шесть— провожают меня за село и долго потом машут вслед, что-то кричат.
    Миянабад— рядом. Всего фарсах пути. Но раньше я никогда не бывал в этом городе. По правде сказать: хорошо, что не бывал. Ничего от этого не потерял. Те же глинобитные мазанки в два этажа: внизу скот, вверху — люди. Плоские крыши, на которых растут трава и ярко-красные маки. Узкие грязные улички — двум телегам не разъехаться. Только в центре города глаз радует видная постройка, похожая на дворец. Это арка, резиденция городского головы. Она обнесена высоким забором, видна наполовину.
    Иду по городским улицам, ищу почтовое отделение. Найти его не так уж трудно. Все казенные учреждения находятся в центре, а почта в первую очередь. Конторка связи отыскивает меня сама… Я чуть не прошел мимо ее, но с крыльца окликнули:
    — Ты постчи? Не к нам ли тебя направили?
    — Да, я почтальон. А вы хозяин почты? — отзываюсь я.
    — Заходи, постчи! — машет рукой чиновник.
    Сдаю почту, спрашиваю, как мне отыскать дом покойного медника Файзулло. Когда я отправлялся в путь, то отец посоветовал мне остановиться в этом доме. Сам он, когда наведывался в Миянабад за покупками, всегда останавливался там. Чиновник почты, оказывается, хорошо знал этого доброго ремесленника, охотно показал, как найти его двор.
    Шагаю по пыльной немощеной уличке. Слева и справа серые плоскокрышие кибитки без окон, отовсюду веет нищетой и убожеством. Ремесленники ютятся в основном на окраинах. Там же оказался дом покойного медника Файзулло. Меня встречает курдянка в черной шали. Ее зовут Фарида-ханым. Неужели та, о которой говорил мне отец? Я называю ее этим именем, и она с любопытством начинает разглядывать меня, пытаясь вспомнить: кто я такой, где она могла меня видеть раньше? Рассказываю, кто и откуда я, называю имя отца. О, я попал в цель! Начинаются расспросы, как живет почтенный Гулам? Жива и здорова ли Ширин-ханым? Потом хозяйка вводит меня во двор, приглашает в комнату. У меня фуражка с гербом, как не уважать сына Гулама!
    По обстановке вижу, что живет здесь небогатая, но очень аккуратная, скромная семья курдов: видны порядок и свежесть. Чистые кошмы, одеяла на сундуке и подушки сложены заботливой рукой, в углу этажерка с книгами. Последнее обстоятельство меня особенно подкупило, потому что редко в каком доме у курдов найдешь книги. С интересом спрашиваю, кто читает эти книги. Фарида-ханым улыбается.
    — Сын у меня, Ахмед, твоего возраста, дорогой Гусо. Днем работает на кирпичном заводе, а вечерами учится.
    Любит он сидеть над книгами. В отца пошел. Тот с тазами да казанами возился, мастерил, а с книжками не расставался. Сейчас Ахмед пошел к учителю.
    Фарида-ханым угощает чечевичным супом и чаем. Ем и думаю: буду всегда ночевать здесь, а чтобы не чувствовать себя слишком стесненно, дам тете Фариде несколько кран. Как же это сделать? Не возьмет, да еще обидится. Пока я размышляю, тетушка Фарида рассказывает о своем муже: каким он был добрым и уважаемым человеком, как внезапно свалила его страшная болезнь. Тетя зачем-то выходит из комнаты и я беру с этажерки первую попавшуюся книгу. Начинаю листать. Читать немного умею, но каждый слог дается с трудом. Больше рассматриваю картинки.
    В гостях я задержался, а время все шло. Ахмед вернулся вечером. Он был чуть ниже меня, худой, с мелкими чертами лица и кудрявыми волосами. По виду похож на городского интеллигентного юношу. Даже полосатый хала г и сыромятные чарыки не скрадывали изящества, каким так и веяло от Ахмеда. Я сразу отметил про себя, что этот парень должно быть вежлив и красноречив. Действительно, таким и оказался Ахмед. Увидев в моих руках книгу, он мягко улыбнулся, начал расспрашивать про то, что я читаю, учусь ли где-нибудь? Он так увлекся, что забыл спросить, как меня зовут и откуда я взялся в его доме? Фарида-ханым напомнила:
    — О аллах! Да ты, сынок, познакомься с Гусейнкули. Это сын Гулама, который всегда у нас останавливался. Знакомься, а потом уж говори о своих книгах.
    Ахмед засмеялся, извинился, и мы с удовольствием пожали друг другу руки.
    — Ты учишься, Ахмед? — спросил я.
    — Учился… Когда умер отец, я поступил работать. Теперь вот бегаю по заданию учителя Арефа, записываю людей в школу взрослых… Ну, не школа, а кружок. Впрочем, это не столь важно. Главное — наш учитель очень умный человек. А ты хотел бы учиться, Гусейнкули?
    — Зачем про это спрашивать? Конечно, хочу, но ведь я — почтальон, как лошадь бегаю. Одна нога там, другая здесь. В понедельник — я в Боджнурде, во вторник и среду— в дороге, а в четверг — в Миянабаде. Точность у меня, как у осла: ведь тот по часам орет!..
    Оба смеемся. Он говорит:
    — Но и занятия точно проводятся, три раза в неделю.
    На двух ты сможешь бывать, а третье — я с тобой сам проведу.
    — Ладно, посмотрим, — неопределенно отвечаю я. Мне не хочется опять часами стоять на коленях и слушать проповеди ахунда. Пропади он пропадом! Блеяние козла и то лучше слушать.
    Утром, перед тем как забрать свою почту, мы с Ахмедом бродим по миянабадским улицам. Сын лудильщика знакомит меня с городом. Миянабад почему-то не нравится, и я без всякого интереса рассматриваю лавки, сапожные мастерские, ресторан, дворы, оплетенные виноградом. Возле арка мы рукопожатием распрощались с Ахмедом. Он пошел в сторону кирпичного завода, а я — на почту.

    В первую же получку я купил сестренкам яркого ситца на платья и букет нежных цветов для Парвин. Остальные деньги отдал маме. Важно пришел к тёте Хотитдже. Цветы держу за спиной. Заигрываю.
    — Тётя-джан, здравствуйте!
    — Что ты там прячешь, Гусо?
    — Разве заметно! Это цветы, тётечка… Букетик лучший на свете хочу подарить Парвин-ханым. Как вы думаете, она не обидится?
    — Ого, какой ты, Гусо! Настоящий кавалер! Молодец, Гусо-джан, джигит!.. Парвин каждый день о тебе спрашивает. Садись, я схожу за ней… Пригладь волосы.
    Тетя вышла. У меня тревожно стучало сердце. Что же мне сказать ханым? Как подать букет? С каких слов начать? Притвориться зевом — боджнурдским нищим? Да, кажется, это самое подходящее, что можно придумать.
    Аллах, спаси… Входит Парвин. На лице играет улыбка. Я вытягиваюсь, как солдат перед командиром, подаю ей букет:
    — Бану… Парвин… Поймите и простите… Нищий может подарить только зеленый листик… Примите, бану!
    Парвин смутилась, щеки ее зарделись румянцем. Ей понравился мой изысканный тон и жест. Вот тебе и нищий!.. Мне тоже почудилось, что я в эти минуты важнее хана. Но едва вышла тетя, и вся моя храбрость улетучилась. Мы остались вдвоем. Спасай, аллах!.. Маленькая комната с глинобитными стенками в моих глазах вдруг превратилась в роскошную, зеркальную комнату. И всюду, везде отражалось лучезарное, улыбающееся лицо Парвин. Я окончательно опешил.
    — Родной, Гусейнкули, до Миянабада очень далеко?
    — Почему ты твердишь «да… да…» Больше слов не знаешь?
    — Да… Да!..
    Вошла тетя. Допрос и «казнь» прекратились. Парвин видела мою растерянность, торжествовала, радовалась, ласточка, и потихоньку смеялась. Потом прошептала на ухо тете какие-то слова, прижала букет к груди и убежала.
    Счастье распирало мою грудь, сердце билось птицей.

    Да, «волка ноги кормят»… и почтальона. Я все время на ногах, каждый день в пути. А когда идешь, время летит гораздо быстрее, чем, когда сидишь или лежишь. Это точно, поверьте мне. Почтальону надо верить. Не успел я освоиться со своей работой, гляжу — весна пролетела, лето наступило. А вот и осень желтой лисичкой подкрадывается. С деревьев опадают листья, ветки оголяются. Дерево без листьев — все равно что человек без одежды.
    Неделя проходит, другая, третья… Бай бо! Снег пошел. Зима, значит!
    Крупные, мягкие хлопья снега падают на лицо и тут же тают. Земля, корявые скалы, холмы покрываются ковром. С каждым днем снега все больше и больше. По утрам образуется хрупкий наст, хрустящий, звонкий, идти по нему сплошное удовольствие. Как будто сладкие леденцы грызешь.
    У меня три драгоценных ковра, по которым я хожу, как Сулейман царь зверей и птиц: весной и летом расстилается предо мной роскошный зеленый ковер, осенью — желтый, а зимой белый. Зверей я вовсе не боюсь. Знаю их повадки, умею с ними ладить. Лисицы — те трусливые. Увидев человека, сразу скрываются с глаз. Шакалы подлые. У них не хватит храбрости напасть на путника. Волк — это другой зверь. Но если бояться их, то они сразу же растерзают. Для храбрости я покрикиваю, размахиваю палкой, свищу разбойником. Эй, никто не нарывайся!

ШКОЛА ВЗРОСЛЫХ

    Как и говорил Ахмед, в Миянабаде открылся кружок по обучению взрослых — «классе экабер». Оплата сносная, два крана в месяц. Находясь в Миянабаде, я стал посещать этот кружок. Денег с меня не брали, потому что я — почтальон. Честь и уважение почтовому скороходу! Я так спешил на занятия, что даже не останавливался в Киштане. Учеба меня увлекла, захватила.
    Школа находилась на восточной окраине города, в небольшом дворе, в одной из комнат вместительного дома. В ней собиралось до тридцати человек.
    В основном взрослые люди. Ахмед и я были самыми младшими. Мы садились за длинный дощатый стол, посреди которого стояла лучистая керосиновая лампа, и слушали своего учителя.
    Это была необычная школа, она заметно отличалась от киштанской. В той школе ученики во время занятий стояли на коленях, как рабы, а учитель-ахунд, словно истязатель с длинной палкой, сидел напротив. Здесь же, наоборот: ученики, подобно знатным господам, сидят за столом, а учитель, как слуга перед господами, стоит у доски с мелом в руках. Смотрю я на учителя и вспоминаю… Вот стою я в Каргузаре перед играющими чиновниками. Господа режутся в карты и не замечают моего присутствия, но я должен стоять, как статуя, если кому-то и что-то потребуется…
    В голове не укладывается: учитель много грамотнее любого из тех чиновников, но он стоит предо мной и перед другими такими же бедняками, как я. Меня все время подмывает встать и сказать об этом учителю. Но мои одноклассники воспринимают это как должное, и я постепенно успокаиваюсь, привыкаю к новым порядкам.
    Затаив дыхание, слушаю негромкую размеренную речь «ахунда» Арефа. Мне и остальным он нравится. Выше среднего роста мужчина, лет сорока, немножко сутулый, хотя это не особенно бросается в глаза. Запоминаются его черные выразительные глаза, четкая речь и быстрые, решительные — без суеты — движения. Возбужденно он ходит по классу, круто поворачиваясь на каблуках у стены, пальцы его рук, сцепленные за спиной, все время шевелятся. Руки за спиной он держит подолгу. Говорят, недавно освободился из тюрьмы, был смелым и активным участником Тебризского восстания. Привычка — ходить из угла в угол — появилась у него, видимо, в тюремной камере. Он не кричит и не ругается. Самое непонятное объясняет спокойно и внушительно.
    Ареф с увлечением передает нам свои обширные знания. Учит грамматике фарсидского языка, знакомит с географической картой, глобусом, рассказывает об истории курдов, о народных героях.
    — Слышали когда-нибудь о Саладине? Не слышали? Это — курд. Отчаянный и умный был человек. Саладин смог объединить разрозненные племена и создал единое курдское княжество. В двенадцатом веке курды в пух и прах разбили войско крестоносцев… И свой летописец у курдов был. Имя его — Шереф-эд-Дин Битлиси. Всезнающий человек. Он написал историю курдов «Шерефнаме». Эта книга, знайте про это, — единственный письменный документ о жизни курдских племен в далеком прошлом…
    Черноглазый, энергичный Ареф рассказывал горячо и упоенно. Любой, кто его слушал, мог бы сказать: «Этот человек по-настоящему любит свой родной край и его тружеников. В этом человеке не ошибешься! Ему можно верить». Он говорил, водил указкой по карте, ходил от стены к стене, останавливался, опять говорил, увлекал куда-то, и перед моими глазами рисовались яркие, выразительные картины и сцены из жизни моих предков… Так вот какие они, мои славные, бесстрашные и трудолюбивые предки! Уроки ею кончались всегда как-то внезапно, никто не ждал их конца, не замечал времени. Ареф вдруг останавливался, опускал руки и тихо говорил:
    — На сегодня все. У кого есть вопросы? Кому чего непонятно? Смелее, про все можно спрашивать и говорить. У нас можно.
    Если не было вопросов, учитель сам заводил острый разговор про наше безрадостное житье-бытье. Я обычно покидал класс самым последним. Не хотелось уходить. У меня было такое чувство, будто я нашел именно то, что так долго искал. Это был живительный родник.
    На следующем занятии Ареф. рассказывает о поэме Фердоуси «Шах-намэ…»
    — Господин учитель! Правда ли, на плечах у Зохака выросли два змея и будто бы питаются они его мозгом? — спрашивает Ахмед.
    — Если посмотреть на картинку, то получается так. Но великий поэт сказал тут другое. Фердоуси в образе змей изобразил чужеземных поработителей и своих грабителей. Эти гады сосут народную кровь.
    Снова вопрос:
    — А, правда, что Дорофше Кавэян хранится в персидской сокровищнице?
    — Дорофше Кавэян — гордость персидского народа. Тысячи лет прошло, но люди помнят своего полководца, кузнеца Кавэ. Вспомните-ка, кто знаком с поэмой, как он привязал к палке кожный фартук, и этот фартук стал знаменем — Дорофше Кавэян. Под этим знаменем повстанцы, во главе с Кавэ, разбили силы кровавого Зохака.
    — Интересно, какой нации Кавэ? Не курд ли он? — Про это спрашиваю я.
    — Персия — государство многонациональное, — отвечает Ареф. — И каждая нация с полным правом может назвать кузнеца Кавэ своим.
    Меня окрыляют эти слова, я горд за своего предка. Светлеют лица и других учеников. Такая вселяется решимость в каждого, кажется, дай команду и эти люди пойдут в бой. Жалко, что нет легендарного кузнеца. Я думаю о нем и вдруг… начинаю сравнивать Кавэ с учителем Арефом. Смотрю на учителя и все больше утверждаюсь в правильности своего сравнения. Ну-ка, а ведь есть сходство. Ареф сумел бы повести за собой людей? О, конечно, за таким человеком пойдут люди на самое опасное дело, ради своего счастья. Я уверен в этом.
    — Борьба за свободу — это и есть настоящая народная наука! — разносится его чистый, сильный голос. — Это — единственный путь к счастью!..

    Утром — снова в Боджнурд.
    Иду. У подножия травянистого холма Пальмиса, над родником сидит пожилой мужчина. На коленях у него маленький дикий козленок. У меня защемило сердце. Бедный малыш, только ходить научился и уже лишился матери.
    — Здравствуйте, апо мерген! — поприветствовал я охотника.
    — Здравствуй, парень!
    — Апо мерген! Как удалось поймать такого маленького?
    — Пе-е, разве мало способов ловли?
    — А где мать козленка?
    — В барбарисовых кустах, смотрит, наверно, на сынка. Далеко не уйдет…
    — Его убьют? Сколько же мяса в этом малыше?
    — На сегодня хватит семье, а завтра аллах пошлет добычу побольше.
    — Апо, неужели, не жалко отнять у матери и зарезать такого маленького?
    — Э, я вижу, ты глупышка, а не парень! В твоих годах и я был добряком и щедрым, но нужда лишила меня этой щедрости. Ты жалеешь козленка, а тебе не жалко моих четверых детей? Они сидят голодные, ждут не дождутся меня. Я слышу их голоса: «Есть… умираем… есть хотим!»
    — Апо-джан, я понимаю, но козленок совсем маленький! Воробышек, а не рогаль. Пусть подрос бы хоть немного? Вот вам четыре крана, отдайте мне козленка.
    Охотник резко встал, выпрямился, сурово посмотрел на меня, будто я оскорбил его. «Рассердился», подумал я, но ошибся.
    — На, — тихо сказал он. — Пусти чертенка!.. Вон там, в кустах, его мать. Э-эй!
    Я протянул ему деньги. Он оттолкнул мою руку и, кажется, на этот раз, действительно, оскорбился:
    — Но, не дури, парень! — И зашагал своей дорогой.
    — Хаде-хафез[9], дядя мерген!
    — Хаде-хамра![10]
    Я прошел должно быть половину фарсаха и вдруг под кустом около Пальмиса, шагах в десяти от себя увидел сердито, завитую в клубок тиромар. Сердце у меня похолодело, волосы встали дыбом. Я отпрянул в сторону. Что делать? Бежать? В детстве научил меня отец, как быть при встрече с такой гадиной. Мигом я снял сумку с плеча, что бы быть готовым к поединку. Змее не понравилось, что я остановился. Вид ее стал еще страшнее, шипит, жалом поводит, вот-вот бросится. Ну, что ж, давай бросайся. У меня тяжелая ореховая палка. Главное — не промахнуться! Стою, напружинясь, без движения, не отрываю взгляда от гадюки. Вся сила и внимание у меня сосредоточены для схватки. Отступать нельзя. Малейшее движение — и змея бросится, ужалит. Чуть-чуть я пошевелился, и она ринулась, еще бы миг… Я встретил ее на лету палкой. Удар!.. Она отлетела шипя, извиваясь, в сторону. Не давая опомниться, я еще раз ударил, потом еще… Схватил камень и размозжил гадюке голову.
    Бой выигран, но я все еще с дрожью оглядываюсь. Иду по тропинке, напряженно смотрю под ноги и по сторонам: «Не затаилась ли где-то еще такая тиромар? Ох, ты тварь! Ведь я волка не боюсь, а ты напугала!»
    С трудом успокаиваюсь. Поднявшись на вершину горы, увидел Боджнурд, с его сверкающим «Айнэ-ханэ» — дворцом правителя.
    На вершине горы Имамверды у меня, как всегда, последняя передышка. Сижу, смотрю вниз, но вижу перед собой не дома и улицы, а жизненный путь, пройденный мной. Вспоминаю те тревожные, бездомные дни, какие мы перенесли по прибытии в Боджнурд. Но, слава аллаху, разметало черные тучи, и засияло голубое небо! Я стал работать пастухом… Где теперь мой друг Рамо? А повар? Молодец, научил меня говорить по-фарсидски. А Парвин ханым? Ох, солнце мое, Парвин! Как ты ко мне добра, как ты хороша! Ты не похожа ни на одну из капризных и кичливых богатых девушек! Ты настоящее счастье, Парвин!
    Незаметно для себя я с головой погрузился в воспоминания и так увлекся, что спохватился только у городских ворот.
    Оказывается, я уже спустился с горы Имамверды!
    Вечером весело рассказывал матери и сестренкам о своих приключениях в дороге. Вертлявые девчонки накинулись на меня с объятиями и поцелуями, невозможно отбиться. В их глазах я был сказочным героем.
    — А козленок нашел свою маму?
    — Сразу нашел! Я пустил его в кусты, где поджидала мать!
    — А ты расцеловал козленочка?
    — Да как же такого маленького не расцеловать?
    — В другой раз я нарву травки и дам тебе, Гусо-джан. Как встретишь того козленка, то обязательно покорми его! И еще конфетку дам. Ладно?
    — Травы там много… А конфеток козленок не ест. Лучше мне давай.
    Мать говорит:
    — Твой добрый поступок, Гусо, отвел от тебя смертельное жало змеи. В тот самый момент, когда змея набросилась на тебя, коза и козленок обратили свой взор к аллаху, чтобы он послал на помощь тебе ангелов!
    — Наверно это так и было, мама. Я слышал, как ангелы шелестели крыльями. Кроме того, на всякий случай, у меня была в руках крепкая чабанская палка.
    Что и говорить, мои подвиги в горах заслуживают похвалы, прямо — геройские. Не пойти ли к Парвин-ханым, рассказать обо всем, похвастаться. Кстати, хороший повод для встречи. Главное, не растеряться. Надо говорить так же смело, как говорит Ареф. В самом деле — чего я боюсь? Почему я перед ней теряюсь? Мало ли, что она богатая! Вот возьму и буду разговаривать с Парвин, как с любой простой курдянкой…
    Над городом желтая пыль. Где-то неподалеку поднялась буря. Голуби покидают небо. Прячутся воробьи. Каркают вороны. Птицы, верно, думают, что будет дождь. Ни черта они не понимают! Летом в Боджнурде дождей не бывает. Пыльные бури — другое дело.
    Я слоняюсь по двору, но меня неудержимо тянет к тете Хотитдже. С чего бы это, а? «Ай, брось, Гусо, не обманывай себя!» — думаю я и решительно выхожу на улицу. Квартал, другой, третий… А вот и заветный дом.
    — Здравствуйте, тетя-джан!
    — Здравствуй! Заходи. Ну и растешь ты! Любо глянуть на тебя, Гусо-джан!
    — О, вы, наверное, любите меня, тетя?
    — Кровь-то родная. Как же я могу не любить племянника? Да еще такого красавца.
    — Но вы же сказали Парвин-ханым, что я рябой…
    — Разве я сказала, что ты некрасивый?
    — А Парвин вы тоже любите, тетя?
    — Что тебя, что ее — одинаково, Гусо-джан. Она мне, как дочка. Пойдем к ней, она тебя поджидает.
    — Откуда она узнала, что я приду?
    — Как не знать?! Сегодня же у тебя свободный день. Подсчитать нетрудно.
    Через узенькую калитку тихо входим в сад. Парвин сразу же увидела нас, идет навстречу. Тетя подталкивает меня в спину, смеется:
    — Принимай, Парвин-ханым! Оставляю тебе…
    Тетя Хотитджа незаметно уходит. Мы остаемся в саду одни. Парвин о чем-то говорит, кажется, рада, что я пришел, но я пока не могу толком соображать. Надо немножко одуматься. Тут одуряюще пахнет цветами и так красиво кругом, что сразу не освоишься. И еще красивее выглядит Парвин среди этой роскоши. Сад наполнен нежными запахами и глубочайшей тишиной, даже боязно произнести вслух хотя бы слово. Парвин-ханым, словно цветок, царица роз, нарциссов и левкоев. Она с улыбкой берет меня за руку, ведет по цветнику.
    — Гусейнкули, ты знаешь название этих цветов?
    — Да, бану… Я знаю, как называется каждый цветок. Меня научил этому садовник.
    — Вот как! Тогда скажи, как называется вот этот?
    — Это Гуле-атоши — огненный…
    — А этот?
    — Гуле-банафша — фиолетовый…
    — А этот?
    — Гуле-оргавани — голубой…
    — А какой из них лучше всех?
    Я промолчал. Но чуть было не сказал: «Лучший цветок— это ты, Парвин-ханым!» Кажется, и без моих слов Парвин догадалась, что я подумал. Она смутилась и радостно потянула меня под яблоню.
    — Ну, рассказывай что-нибудь!
    Я рассказал ей о «классе экабер», об охотнике и козленке. И, конечно, не умолчал о сражении со змеей. Этим «геройским» поступком я основательно тронул Парвия. Она нахмурилась, ее тоненькие пальцы сжались в кулак. Парвин притопнула туфелькой:
    — Ах, гадюка! Кого она хотела укусить!..
    Смешно было видеть, как Парвин сердится.
    — Будь поосторожней, Гусейнкули. Ладно, обещаешь?
    — Буду всегда осторожным, Парвин-ханым!
    — Спой веселенькую песенку, Гусо-джан?
    — Я приятных не знаю, ханым.
    — Ну, тогда я спою:
Долго я ждала весну,
чтоб нарвать цветов,
трель услышать соловья
из густых кустов;
чтоб, очнувшись ото сна,
пробудить мечты.
Я люблю тебя, весна,
за твои цветы…

    Когда она начала петь, мне вдруг стало неловко за нее: поет самую обыденную песенку, какую я всюду слышу. Но чем больше слушал я ее голос, чем дольше смотрел на ее нежное, возбужденное лицо, нежные, полуприкрытые губы, тем таинственнее и значительней становились слова песенки. Они звучали для меня по-новому, нравились, волновали. Парвин умолкла, смотрела на меня влажными с поволокой и нежностью глазами, а я завороженный ее пением, не мог сказать ни слова.
    Было уже поздно, когда Парвин проводила меня до калитки.
    — Приходи почаще. Ладно, обещаешь?
    — Ладно, джанечка… Парвин.
    — Не обманываешь?
    — Клянусь своей дорогой тетей.
    — Верю!
    Домой я бежал без оглядки и без памяти. Вернее, ноги бежали, а душа и тело летели. Я был, как никогда, счастлив. Я осмелился назвать ее джанечкой и она не обиделась. Неужели Парвин любит меня? Тогда я, наверно, умру от счастья.

ТАЙНЫ ДВОРЦА

    Небольшой отряд водников медленно спустился с холма по узкой каменистой дороге. Ехавшие впереди на породистых лошадях трое, в черных бурнусах и каракулевых папахах, остановились, поджидая остальных. Средний из троих, молодой парень с выхоленным круглым лицом и высокомерным взглядом, хвастливо сказал по-английски:
    — Что я вам говорил, господа! Пришел конец нашему долгому путешествию. Перед вами мой родной, гостеприимный город Боджнурд. — Кивком головы он указал вперед, где под сизым зимним небом лежали улицы, дома и торчала, будто поднятый вверх кулак, маковка городской мечети. — Это, конечно, не Тегеран, господа, — умиленно продолжил он, — но и тут я сделаю все, чтобы вам не пришлось скучать под хмурым зимним небом!
    Оба англичанина скупо улыбнулись. Юноша дернул поводья, конь пошел рысцой, ускоряя бег. Вскоре отряд въехал в западные ворота города, лихо проскакал по улицам, удивляя своим внезапным появлением горожан, и остановился у ворот громадного двора Сердара Моаззеза. Двор был обнесен высоким кирпичным забором, над которым торчали оголенные ветви деревьев. В середине двора над всеми постройками величаво возвышался дворец Сердара. Знатный юноша прошептал благодарение аллаху, прижал к груди ладонь и властно крикнул:
    — Эй, стража! Открыть ворота!
    Два казака при саблях, позванивая шпорами, выскочили из сторожевой будки, кинулись к тяжелым засовам. На лицах их были страх и радость одновременно. Распахнув ворота, стражники застыли в поклоне, пропуская во двор всадников. И уже было видно, как забегали, засуетились во дворце слуги: послышались голоса, захлопали двери. Всадники спешились возле длинной чисто побеленной конюшни. Юноша сказал старшему казаку, чтобы охранники шли отдыхать, и направился с англичанами к роскошному порталу двора.
    Сердар Моаззез Азизолла-хан встретил близкого родственника, Лачина, в вестибюле. Важно и не спеша, как и подобает именитому вельможе, он заключил его в грубоватые мужские объятия, а двум английским военным пожал руки и пригласил всех к себе в кабинет. Вслед за гостями туда вошли те, кто прижился рядом с Сердаром и пользовался его благосклонностью. Среди прочих приближенных правителя была здесь и Зейнаб-енга. Сердар перекинулся любезными словами с гостями, отечески пожурил Лачина за то, что тот закончил учебу в тегеранском «Дарэльфи-нун»[11] еще летом, а явился в родное поместье только зимой, да еще без всякого предупреждения.
    — Ну, слава аллаху, хорошо, что приехал. Наконец-то все птенцы постепенно слетаются в свое гнездо. — Моаззез благосклонно посмотрел на англичан, по-английски с акцентом произнес. — Господа, конечно, устали… Сейчас отдохнете.
    После недолгой беседы Сердар распорядился поместить военных в лучшие комнаты, поговорил еще немного с родственником затем и его проводил на отдых. Дворецкому был дан строгий приказ: в пятницу в зале для приема гостей в честь приезда Лачина устроить ужин. Персон на двести не больше. Затем Сердар обратился к Зейнаб-енга. Пусть она подумает, из чьих семей пригласить девушек на пиршество. Кстати, он напомнил, что пора и ей вывести в свет свою внучку. Большая, наверное, стала. При упоминании о внучке, у Зейнаб-енга кольнуло под сердцем. Старуха поджала губы и в знак согласия молча кивнула головой. Моаззез замолчал. Оба они вспомнили об одном… Это была их тайна.
    Лет двенадцать назад точно так же, как сейчас, напомнил однажды Сердар ей о невестке, жене сына Зейнаб-енга: «Что-то уважаемый казакбаши Мад-Таги-бек никому не показывает свою красавицу Лейлу. Говорят такой райской красоты никогда еще не было в Курдистане». Зейнаб-енга передала разговор с Моаззезом сыну. Мад-Таги-бек только усмехнулся и сказал: «Захотелось шакалу съесть лучшую дыню! А я-то до сих пор считал, что лучшая пища шакалов — падаль!» Больше ничего не сказал молодой казакбаши, но Зейнаб-енга хорошо поняла, что сын никогда не покажет жену этому завидущему и сладострастному кобелю. После этого прошло с полгода. Ни разу Моаззез не вспоминал больше о храбром казакбаши и его красавице-жене. И вот однажды на охоте: Мад-Таги-бек, когда присели закусить, съел что-то неудобоваримое и отравился. Привезли его домой уже мертвым.
    Сердар Моаззез «искрение, со слезой во взоре сожалел» о преждевременной смерти храброго казакбаши: пригласил к себе его жену, пообещал, что до самой своей смерти будет заботиться о ней… Но загадочно: красавица Лейла вернулась домой в слезах, истерзанная, а ночью приняла яд. Люди истолковали, что жена Мад-Таги-бека отравилась с горя и долго говорили о ее преданности, а на самом деле — Сердар сначала уговаривал Лейлу стать его любовницей, затем в ход пустил угрозы, силу и довел женщину до того, что она наложила на себя руки. Старая Зейнаб-енга осталась с трехлетней внучкой. Не миновать бы и старушке беды, да почувствовала она, как надо вести себя теперь с его превосходительством Сердаром: хитрая и осторожная старуха сделала вид, что ни о чем не догадывается и думать ни о чем плохом не думает. Когда Сердар позвал ее к себе и льстиво стал говорить о соболезновании, Зейнаб-енга собрала всю свою волю, чтобы не плюнуть убийце в глаза, и смиренно ответила: «Погиб сын, умерла с горя невестка, — на все воля аллаха». И Сердар Моаззез щедро вознаградил ее. А чтобы знать и впредь, как старая относится к нему, приблизил ее к себе и сделал главной женщиной во дворце.
    Напоминание о внучке испугало Зейнаб-енгу. Сердар тотчас понял состояние старухи, сказал в сильном смущении:
    — Ничего плохого в этом нет, дорогая Зейнаб-енга. Пусть девушка привыкает к высшему обществу, присматривает человека по сердцу. Не будем ей навязывать мужа… Могу поклясться в этом. Не беспокойтесь, Зейнаб-енга, пусть приходит, веселится, привыкает. Не останется без внимания. Уважим…
    Слова эти прозвучали как бы откупом за содеянное злодеяние.
    — Какое же впечатление создастся у людей! — с гневом воскликнула Зейнаб-енга. — Разве может курдская девушка сидеть с чужеземными офицерами в одном помещении?!
    — Погодите, Зейнаб… Вы же не знаете европейские нравы. Если б знали, не говорили бы так. Они нас считают дикарями, смеются над нами, что мы не дозволяем женщинам быть в обществе вместе с мужчинами. Пусть убедятся, что это не так. А твоя внучка… Если солнце появится среди звёзд, то оно ничем не затемнится…
    Когда Зейнаб-енга вышла, Моаззез скривился, плюнул и в душе поругал себя за бог весть откуда взявшуюся слабость. Старость проклятая одолевает, — подумал он. Тотчас всплыла в памяти смерть отца и стычки за власть со старшим братом. Тогда Моаззез, еще молодой, полный сил и дерзких порывов, с помощью своих друзей-молодчиков арестовал старшего брата, подыскал ему местечко, в «вечном царстве» и распустил слух, что отправил его на богомолье. Тогда же совсем внезапно его ошарашила мысль: «А что, если и с ним так же поступят младшие братья. Они тоже не ягнята, — все одиннадцать от одного отца. Значит, и клыки у них такие же, как у него — волчьи. А этот Лачин к тому же ученый мальчик! Почему он приехал не один, а с фарангами? Неужели они потянулись сюда за сто фарсахов ради какого-то развлечения или прогулки? Нет, тут что-то не так, надо быть осторожным с этими англичан нами».
    Вечером Азизолла-хан Сердар Моаззез пригласил Лачина и его друзей на чашку чая к себе в комнату. В домашнем уюте на огромном текинском ковре сидели они непринужденно, беседу вели неторопливо, казалось бы о самых незначительных вещах, а по сути, прощупывали друг друга — кто чем дышит. Сердар интересовался тем, что нового в тегеранском свете, хорошо ли жалует шах гостей из Англии, какими товарами торгуют они в самом Тегеране? А фаранги — лейтенант Кагель, молоденький с красивым девичьим лицом, и Джексон, тоже лейтенант, крупного роста, неуклюжий и молчаливый, время от времени задавали вопросы о быте и обычаях курдов, об урожае и качестве дорог в отдаленных ханствах. Наконец, языки развязались и разговор пошел откровеннее. Азизолла-хан, рассказывая о своем казачьем войске, пожаловался, что оружие у него старого образца, неплохо бы заменить новым. Лейтенант Кагель вспыхнул, встрепенулся, такой разговор был ему по душе. Он тотчас предложил свои услуги в деле доставки английских винтовок и патронов.
    — Заранее вас благодарю, — со сдержанной радостью отозвался Сердар. — Чем быстрее доставите нам этот товар, тем будет лучше и для вас и для меня.
    — Видите ли, дорогой Азизолла-хан, — замешкался лейтенант Кагель. — Англичане любят, как бы вам точнее сказать… Словом, услуга— за услугу… Или, как говорят, «баш на баш…» Британская миссия в Тегеране не очень довольна поведением вашего ближайшего соседа, миянабадского хана Самсана. Может быть он и неплохой человек, но с отсталыми взглядами, политически близорук, если говорить точнее. В то время, как по всей Персии катится одухотворяющая волна цивилизации, народ просвещается и обогащается культурой передового запада, хан Самсан совершенно не хочет понимать этого.
    — Ерунда! — махнул рукой Сердар. — Какой это хан? Это не хан, а старый верблюд. Я давно подумываю о нем…
    — Очень хорошо, господин Азизолла-хан. Мы поняли друг друга с полуслова, — перебил Сердара лейтенант Кагель.
    — А ты, Азизолла, оказывается мудрый политик, —
    удивленно сказал, дотоле молчавший Лачин. — А я-то думал, что ты сидишь у себя в далеком Боджнурде и не подозреваешь, какие дела делаются на свете. Хвалю, Азизолла, ей богу! Настоящий государственный муж. Чем скорее мы прогоним с престола старого губернатора и посадим на его место другого, тем быстрее двинется цивилизация к окраинам и осчастливит всех,
    — Кто же метит в правители? Кто намерен занять трон? — осторожно спросил Моаззез.
    — Есть один достойный человек на примете. — Лейтенант Кагель хитро подморгнул правителю Боджнурда, — Но вы его не знаете. Кавам-эс-Салтане… Слышали?
    Сердар Моаззез промолчал. Ему было безразлично, кто претендует на губернаторский чин, важно было знать — чей этот человек. И Сердар сразу хорошо усвоил, что сила англичан с каждым днем возрастает, и надо быть всегда начеку.
    Сердар распрощался с братом и гостями в полночь, вдоволь наговорившись. Все были навеселе, как раз в таком блаженном состоянии, когда кажется, что выпито слишком мало и надо обязательно чуточку добавить для полного счастья! Лейтенант Кагель потянул Лачина и Джексона к себе в комнату. Прикрыв дверь, он извлек из небольшого походного чемоданчика две бутылки бренди и хотел уже открыть их, как Лачин взял их обе из рук Кагеля и заговорщеским тоном произнес:
    — Не спешите, господа. Без меня не открывать. Сейчас возможен сюрприз!..
    С этими словами Лачин выскочил из комнаты.
    Когда Лачин возвратился, на столе у Кагеля уже стояли рюмки, а в тарелочках манила закуска. Англичане вели какой-то свой притаенный разговор.
    — А где же твой сюрприз, Лачин? — сразу же спросил Кагель, будто ожидал, что ему на блюдечке принесут шоколадных конфет.
    В сущности он и не ошибся. Через несколько минут в комнату одна за другой крадущейся походкой вошли три девушки. Кагель от неожиданности встал со стула, и в глазах его отразился испуг. Он вопросительно взглянул на Лачина. Тот, увидев растерянность Кагеля, захохотал…
    — Смелее! Подходите, садитесь, душечки, — продолжая смеяться, сказал Лачин. Взгляд его жадно заскользил по лицу, плечам, нежным грудям, просвечивающим через воздушную парчу, по крутым бедрам.
    Крупного роста, флегматичный Джексон на сей раз оказался проворным парнем. Тотчас он подошел к одной из танцовщиц Моаззеза, взял ее под руку и повел к столу. Лачин выругал про себя англичанина за его нахальство. Сам Лачин облюбовал как раз ту, какую уже приласкал гость. «В этом-то и опасность британского льва, — зло подумал курдский хан, — что с виду он дремлет, но всегда успевает первым сделать бизнес!» Лачин посадил рядом с собой другую красотку. Кагель все еще хлопал глазами, он не мог-понять, откуда и зачем взялись тут дамы? Видно было, что молоденький лейтенант еще никогда не имел дела с женщинами и не знал, как вести себя с ними…
    — Зохра, возьми-ка понянчи этого птенчика, — сказал по-курдски Лачин, кивая на Кагеля, и засмеялся.
    Та, которую назвали Зохрой, большеглазая, с густо накрашенными ресницами персиянка игриво повела плечами, повернулась сладострастно туда-сюда и села Кагелю на колени, обвив рукой его белую и тонкую, как у девушки, шею. Кагель попытался отстранить от себя податливую красотку, но только беспомощно взмахнул руками, заерзал в кресле и сник, готовый ко всему… Если б не черные локоны, да не пышные груди персиянки, трудно было бы понять: кто тут женщина. Кагель со своим розовым ангельским личиком и застенчивостью тоже выглядел девушкой. Избранница лейтенанта бесцеремонно пододвинула к себе рюмки, налила в обе и поднесла одну Кагелю.
    — Пей, мой петушок! — сказала она по-курдски.
    Лейтенант несмело взял рюмку, снял с шеи руку горячую, нетерпеливую и вдруг залпом выпил.
    — Браво, господин Кагель! — крикнул Лачин. Он повернулся к Джексону. — Давайте и мы выпьем, Джек.
    — Успеем, спешить некуда, — меланхолично отозвался Джексон, обвивая рукой небрежно, но ухватисто, тонкий стан полуголой красавицы.
    Лачин налил себе и подружке. Выпил, рассудительно сказал:
    — В самом деле, Джек, в тебе воплощены все характерные черты, присущие твоей стране и науке. Я всегда удивляюсь тебе! Ты никогда не спешишь, но никогда и не опаздываешь, наоборот, успеваешь первым отхватить лакомый кусочек.
    — Ты говоришь об этой девице? — манерно спросил Джексон и тут же добавил фальшивым извиняющимся гоном: — Прости меня, Лачин, за торопливость, но, ей богу, в этой красавице я увидел асе характерные черты твоей страны!
    Кагель захохотал, ему понравилась острота молчаливого друга, направленная точно в цель. Лачин насупился, заговорил об английской политике в Персии, чем внес в веселую пирушку никому ненужную скуку. Джексон невозмутимо поднялся, взял под руку свою гибкую и обворожительную подружку, сославшись на позднее время, удалился с ней в укромное местечко. Затем увел свою Девицу Лачин. Оставшись один на один с ханской танцовщицей, лейтенант Кагель молча стал пить бренди. Должно быть для храбрости. Когда он налил третью рюмку подряд, персиянка потянула его за руку, усмехнулась откровенно похотливой улыбкой и стала расстегивать ему псе пуговицы…

    В пятницу после полудня ко двору барыни Зейнаб-енга подкатил черный лакированный фаэтон. Две лошадки, пегой масти, игриво замотали головами. Кучер слез с козел, вошел во двор, здороваясь с прислугой. Он знал, что сановитую барыню придется ждать, прежде чем подойдет к коляске. Однако на этот раз ждать ему пришлось недолго. Едва он шагнул к дому барыни, как на остекленной веранде заметались людские тени. Это служанки, убившись с ног, выполняли властные распоряжения барыни. Вскоре появилась на крыльце и сама Зейнаб-енга в сопровождении внучки. Старуха — невысокого роста, полная, но подвижная, лицо у нее скуластое, как у монголки. На лице написано недовольство. Внучка, напротив, восторженная, очень красива и жизнерадостна. Некоторые из старых слуг помнили еще мать девушки — красавицу Лейлу — и сейчас заговорили между собой, что девушка, как две капли воды, схожа с покойницей Лейлой.
    Дворовые люди застыли в поклоне перед барыней. Зейнаб-енга важно прошествовала по двору к фаэтону, не удостоив никого своим вниманием, а Парвин улыбалась всем, словно ласточка, щебетала что-то на ухо барыне. Кучер тоже поклонился госпожам и помог им сесть в коляску. Затем он сам легко поднялся на козлы, взмахнул кнутом, и фаэтон покатился ко дворцу Сердара Моаззеза.
    До начала званого ужина было еще много времени. Зейнаб-енга прибыла пораньше, чтобы как следует встретить и разместить приглашенных женщин. Парвин тотчас покинула бабку и подошла к двум своим подружкам, приглашенным во дворец по ее просьбе. Сама она во дворце бывала не раз, правда давно, и теперь вызвалась подругам показать его. Они пошли по аллеям, на ходу осматривая цветники, многочисленные беседки, и остановились возле речки, которая протекала через двор, разрезая его на две половины. Прямо возле воды стояли большие котлы и жаровни для приготовления шашлыка. Там же суетились и покрикивали друг на друга шашлычники. Девушки повернули назад, побрели по другой аллее и оказались возле фонтана. Тут уже было немало приглашенных. Они стояли кучками, беседовали между собой, и к ним от главных входных ворот шли и шли господа: чиновники Каргузара с женами, служители мечети, преподаватели городского училища, чиновники банка и приезжие помещики, среди которых были Ходжи Аманулы из Хамзанлы и Ходжи Исмаил из Киштана. Вдруг говор и смех стихли. В чем дело? Оказывается прибыл миянабадский голова хан Самсан. Гости с поклоном пропускают миянабадского правителя вперед, он без всякого приглашения входит внутрь дворца.
    До начала пиршества остается не больше часа. Откуда-то появляются музыканты, и по двору разливаются звучные курдские мелодии. Гости устремляются на звуки музыки и уже до самого приглашения в зал не покидают площадки, где на возвышении звенят тары и флейты. Неожиданно на крыльце появляется дворецкий, объявляет, что его превосходительство Азизолла-хан Сердар Моаззез просит всех разделить с ним скромный ужин по поводу приезда его родственника — Лачина. Люди направляются в богато украшенный и заставленный тахтами зал.
    Озабоченная Зейнаб-енга встречает внучку с подругами у порога, ведет и усаживает их на самые почетные женские места. Рядом с Парвин будут сидеть жены и невестки Моаззеза и другие самые знатные дамы Боджнурда.
    Музыка величественно звучит под ажурными сводами зала, перемежаясь с беспрестанным говором многочисленных гостей. Все ждут появления его превосходительства с братьями и приближенными сановниками. Их места свободны, они на возвышении, в глубине зала, где в торжественных случаях всегда восседает Моаззез, Наконец из бонового входа появляется с поднятыми вверх руками дворецкий. В зале мгновенно наступает тишина. Первыми входят Сердар и Лачин, затем два англичанина — Кагель и Джексон, многочисленные братья Сердара, Шейх-аль-Ислам и хан Самсан. Вновь с удвоенной силон ударяют по струнам музыканты, а из рядов приглашенных доносятся восторженные приветствия, адресованные Лачину и всем восседающим на «мейдан-баше». Музыка внезапно умолкает, и взоры всех обращаются к Щейх-аль-Исламу. Тоскливым, приглушенным голосом он словно чревовещает, понять что-либо из его уст невозможно. Ясно одно, что Шейх «поет» во здравие дома и всего рода Моаззеза, во здравие Лачина, чтобы жилось ему всегда безгорестно— и на этом, и на том свете, в кущах рая…
    Моаззез находится в центре: по левую руку от него Лачин, по правую — английские офицеры. Рядом с англичанами — один из братьев Сердара, дородный Монтасер-Хабибулла-хан и миянабадский голова Самсан. Как только Шейх-аль-Ислам заканчивает заздравную молитву, начинает говорить Моаззез. Он приветствует Лачина па родной земле, желает ему и его друзьям — офицерам могущественной Англии, — долгих лет жизни, здоровья н призывает гостей к веселью.
    И опять гремит музыка. А в главные двери со двора входят один за другим официанты с громадными дымящимися чашами, с вертелами и подносами. Сразу запахло пловом, кебабом и шашлыком, приправленными кинзой, тархуном и другими травами. Едва успели покинуть зал официанты, как из боковых дверей выбегают на середину залы нарядно одетые танцовщицы: на них шелковые шальвары, мягкие без каблуков туфельки и воздушные накидки. Танцовщицы, они же — исправные наложницы Сердара Моаззеза, — исполняют торжественный танец — грациозно ходят их плечи и бедра, а с лица не сходят чарующие улыбки. Мужская половина гостей беспокойно ерзает на своих сидениях, хмыкает, глазеет…
    Среди танцовщиц, на самом виду, почти у самых ног Сердара и его приближенных, змеями извиваются ночные подружки, благодетельницы Лачина и его друзей. Моаззез, стаскивая зубами с вертела дольки шашлыка, подмаргивает им. Он самоуверен, он и знать не знает, как «верны» ему эти красивые кошечки. Лачин немножко злится. Он не может забыть, как ловко «обставил» его Джексон при выборе постельной приправы… Злость его сменяется холодком страха: что — если Моаззез узнает, что он, Лачин и его дружки уже вкусили гаремных яств, насладились сумасшедшими ласками красивейших кобылиц из его конюшни? А черт с ним, пусть узнает! В конце концов, не должно быть ссоры из-за каких-то продажных гурий… Лачин косится на англичан. Лицо Джексона, как каменная маска, и Лачина вновь охватывает страх: да, это и есть настоящий англичанин. По его виду никогда не узнаешь, в чем он нуждается, что может сделать в следующую минуту. А Джексон ничего не сделал особенного. Увидев, что Кагель опустошил рюмку, Джексон налил ему из графина еще. Лачин не понял, для чего он это сделал: споить хочет? Но у Джексона не было таких мыслей вовсе. Он хорошо понимал состояние Кагеля. Лейтенант — отпрыск благородных и высоконравственных родителей — боялся взглянуть на свою красавицу Зохру, а она, как нарочно с медовой и многообещающей улыбочкой, крутилась прямо перед ним.
    Лачина танцовщицы совсем не занимали. Сейчас он не испытывал особого голода в женщинах, взгляд его отдыхал на девственной красоте учениц городского медресе. Лачи-ну всегда хотелось быть в обществе таких вот неискушенных, чистеньких девушек, но почему-то он всякий раз просыпался в объятиях какой-нибудь тегеранской потливой шлюхи. Лачин, едва заметно для других, притронулся к руке Моаззеза, тихонько спросил:
    — Слушай, Азизолла, что за девочка сидит между Зейнаб-енга и твоей старшей женой? Ей богу, такой невероятной и покоряющей красоты я еще не встречал…
    Моаззез посмотрел туда, где сидели женщины, встретился взглядом с той, о ком спрашивал Лачин. Он почувствовал, как откуда-то из глубины души всплыла старая боль. Девочка поразительно была похожа на свою мать Лейлу. Моаззез, помедлив ответил:
    — Это дочь моего бывшего казакбаши Мад-Таги-бека. Ты его не знаешь. Он погиб на охоте, когда тебе было десять лет… Мать тоже у нее умерла. Воспитывает ее Зейнаб-енга. Сиротка.
    Лачин стал пристально разглядывать Парвин. Он не сводил с нее взгляда. И она сразу же заметила это, капризно сказала бабушке:
    — Почему господин Лачин так на меня смотрит? Я чем-то отличаюсь от подружек?
    Зейнаб-енга и сама давно заметила, что молодой хан чересчур жадно поглядывает на внучку,
    — Пусть смотрит, — сказала Зейнаб-енга. — Глазами он не напьется.
    Об этом же подумал и Сердар Моаззез. После довольно продолжительного молчания, он тихонько произнес:
    — Ты, Лачин, не вздумай пытаться… испортить депушку. Я дал слово старухе, что ее внучка выйдет замуж за того, кто ей придется по душе. Не мешает это тебе запомнить.
    — Трудно, но постараюсь. — Лицо Лачина покрылось мертвенной бледностью. — А если эта девушка захочет выйти за меня замуж?
    — О, дорогой, тогда и разговор пойдет иначе, — спокойно ответил Моаззез, чувствуя, как его все больше охватывает неприязнь к Лачину.
    Нет, не соперника он видел в Лачине, иная опасность пугала Моаззеза. Если Лачин и в самом деле женится на этой сиротинушке, то кому-кому, а ему-то станет известно от чего умер казакбаши Мад-Таги-бек и отравилась его жена. Парвин может и не знать о подлинной кончине ее родителей, но Зейнаб-енга точно знает. Знает и расскажет сиротке, а та наверняка, передаст Лачину. Тогда у родственника помимо англичан появится еще одна опора — страшная правда, обагренная кровью невинных. Нет, Лачин, тебе не видать этой очаровательной девочки, как своих ушей! Сердар благосклонно улыбнулся, сказал:
    — Не спеши с женитьбой, Лачин, успеешь надеть па себя хомут. Гуляй пока, веселись. Красоток много, как бабочек в саду. Не переловишь всех…
    Когда гости насытившись едой, после танцев и курдских песен, все высыпали во двор, солнце уже клонилось к горам, и надо было гостям успеть взглянуть на скачки, тоже устроенные в честь приезда Лачина. Поле для скачек находилось возле гор, неподалеку от дворца. Туда и устремились любители зрелищ.
    Моаззез вышел из зала в сопровождении англичан и Лачина. Джексон, когда шли по затемненному коридору, тихонько сказал Сердару:
    — Как вы думаете, уважаемый господин Азизолла-хан, по каким делам сюда прибыл миянабадский хан Самсан?
    — Простите, Джексон, но он был приглашен мною! Он часто гостит у меня, несмотря на то, что любит Самсан меня ничуть не больше, чем я его.
    — Очень хорошо, что так крепка ваша взаимная дружба, — V хохотнул Джексон. — Будет самое время, если сегодня ночью вы порвете навсегда эту дружбу. По-моему, ваш брат Монтасер куда бы лучше смог управиться с хлопотливыми обязанностями миянабадского головы.
    — Говори яснее, Джек, — сказал лейтенант Кагель.
    — Ай, что тут темнить, — вмешался в разговор Лачин. — Немедленно направляй Монтасера с казаками в Миянабад, пусть садится и правит городом.
    Моаззез остановился, подозвал какого-то чиновника, велел сказать Монтасеру, чтобы тот пришел. Лачин, Джексон и Кагель вышли во двор и направились на скачки. Лачин все время рыскал глазами, искал кого-то. Наконец он увидел Зеинаб-енгу с «козочкой» и пошел следом за ними, придумывая, как бы завязать разговор с этой волшебной пери. Неужели устоит перед его чарами прелестная Парвин? Она должна оценить его достоинства, как оценил он ее небесную красоту.

ГРАБЕЖ

    Миянабад — центр Эсфераинской долины — один из богатейших оазисов Курдистана, но население здесь — беднее не сыскать во всей Персии. А беден Миянабад потому, что хорошо снабжает богатых. Так говорят курды. У правителя Миянабада всегда есть кто-нибудь в гостях. То господин из Мешхеда прибывает с потней казаков. Погостит, набьет карманы и — обратно в путь. То боджнурдский Сердар со своими джигитами нет-нет да и заглянет к миянабадскому голове. Словом, Миянабад беден для своих. А вообще — это бесплатная гостиница и прекрасная дача для наслаждения и увеселений высокопоставленных провинциальных господ.
    Шагая с почтовой сумкой, еще издали я заметил, что в городе неспокойно, видимо, что-то случилось. Я прибавил шаг, спешу к почте и на площади, у дома правительства, вижу шумный людской водоворот. Что тут происходит?
    Почему собралась толпа? Вдруг вижу, быстро идет ко мне Ахмед и рукой размахивает:
    — Гусейнкули! Идем быстрее, иначе ничего не увидим. Давай — бегом!
    — Куда бежать? Кого не увидим?
    — Кого?… Нового правителя. Сердара Монтасера, брата Сердара Моаззеза. На смену Самсану приехал. Вон приближается Сердар. Бежим, а то он заедет в арк.
    Мы помчались туда, где толпились горожане: купцы, коммерсанты, духовенство, чиновники, просто городской люд. Все вышли встретить боджнурдского хана. То тут, то там в толпе разносятся льстивые голоса:
    — Какое счастье — встретить своего родного, курдского, хана, его превосходительство Сардара Монтасера-Хабибулла-хана. Слава аллаху.
    — Да, это великая радость, что ушел от нас Самсан! Он, был грабитель! То курицу тянет из каждого дома, то клевер для лошадей сарбазов, то деньги на прием гостей! Сколько незаконных штрафов с нас содрал?! В мечеть не пошел — штраф. В Мешхед на молитву не ездил — штраф. Голову не побрил — штраф!
    — Ай, что и говорить! Слава великому аллаху, что убрал от нас ненавистного чужого Самсана и дал нам своего, курдского хана!
    Миянабадцы с нетерпением ждут той минуты, когда покажется его величество. В колыхающейся толпе радостное волнение. Двое дюжих мужчин держат у ног крупного барана. Они его прирежут, в знак жертвоприношения, дабы отогнать от Сердара всякие болезни, напасти и неудачи: так принято у курдов.
    И вот послышались нетерпеливые выкрики:
    — Едет, едет!
    Люди подвигаются вперед к дороге, вытягивают шеи и смотрят туда, откуда должен появиться он. И вдруг правое крыло, сбившихся в огромную кучу горожан, затихает. Слышится цокот подков. Едет!..
    Под Сердаром Монтасером пританцовывает неописуемой красоты ахалтекинский конь. Скакун, как бешеный, грызет удила, идет боком, все норовит рвануться вперед, встать на дыбы. Вслед за Сердаром едет отряд всадников. Они в черных шерстяных накидках, из-под которых видно легкую шелковую одежду.
    Городской комендант, где-то в центре властно командует:
    — Вии-ма-нн-е!
    Все замерли. Спины люден послушно согнулись, как одна, будто под действием гигантской пружины. Прямо стоят только те, двое, что сейчас перережут горло бара ну и польют дорогу кровью. Как только конь Сердара перешагнет кровавую лужу, Монтасер может забыть навсегда всякий опасности, — никакие напасти его не возьмут.
    Сердар Монтасер косит глазом на толпу, осанка его величественна, горделива. Толпа замерла в поклоне. Тишина, словно все умерли, Только тонкий, петушиный голос Шейх-аль-Ислама вещает:
Пусть продолжается жизнь твоя тысячу лет!
Счастье сопутствует тысячу лет!
Тысячу месяцев в каждом году!
В месяце каждом тысячу дней!
Тысячу тысяч часов в каждом дне!
В каждом часу — тысячу лет!

    Сердар проехал мимо и скрылся за воротами арка. Толпа растеклась по многочисленным улицам и уличкам. На город опустились туманные сумерки. Муэдзин с мечети прокричал: «Алла-хо-акбер», и люди заспешили вовремя свершить вечерний намаз.
    Утром джарчи ходит по базару, кричит во все горло:
    — Эй, граждане, доводится до сведения всех миянабадцев, бамейцев, софябацуев и джувейнцев! Ворота арка открыты для каждого. Его превосходительство Сердар Монтасер, лично сам принимает жалобы от любого, независимо от его положения и происхождения!.. Свобода всем!
    Стою неподалеку от мечети, слушаю джарчи. Мимо, даже не удостоив внимания городского глашатая, проходит белобородый старик. Я останавливаю его:
    — Апо-джан! Вы слыхали, о чем кричал джарчи? Свобода, говорит, всем! Скоро будет свобода!
    — Будет, ягненок, будет, — не останавливаясь, отвечает старик. — Свобода начинается не сразу. Его превосходительство пока не проснулся… Вот проснется, тогда и «свобода» будет! — В словах, и дряблом голосе старика явная насмешка над новым миянабадским правителем, да и не только над ним, а надо мной и над другими такими, как я простаками и легковерными… Растерянно смотрю я вслед старику, ничего не пойму,
    Не прошло и десяти дней, как я стал очевидцем удивительного пророчества старика, «Свобода», в первую очередь, обрушилась на голову жителей Миянабада и Киштана. Город в тревоге. Люди ждут какого-то ограбления. Слухи об этом распространяются со скоростью ветра.
    Я разнес почту — и бегом к Ахмеду; хочу подробно знать, что происходит в городе.
    — Что случилось опять у вас, Ахмед-джан? Говорят, Миянабад на военном положении?
    — Дорогой Гусейнкули, свобода уже началась. «Свобода» пошла с базара. На всех, у кого есть магазины и лавки, новая власть наложила штраф. По десять туманов с каждого…
    — Это же неправильно! За что взяли штраф?
    — Хо-хо, не знаешь за что штраф? За грязь и мусор. На базаре возле магазинов и лавок много этого добра. Фарраш Исмаил оштрафовал всех подряд и ушел довольный!
    — Добрый Ахмед, а после штрафа, убрали торговцы грязь и мусор?
    — А как же, Гусо-джан? Вот уже несколько дней подряд пять человек работают по очистке базара. Каждый получает по два крана от Сердара. Говорят, за дерзкие разговоры будут штрафовать,
    — Ахмед, но разве в этом — свобода? Помнишь, на второй день после приезда Монтасера, джарчи кричал о свободе? «Свобода всем!»
    — Наверно, они по-своему понимают слово «свобода», — невесело смеется Ахмед. — Сердарские джигита! свободно заходят в любой двор. Свободно берут все, что им надо. Разве это не свобода? О, ты еще не видел, что тут творится. Недавно собрались люди, пошли к арку, хотели пожаловаться на беспорядки. Тогда сердар выслал отряд казаков, те налетели на горожан, стали руки крутить и связывать. Почти всех увели в арк и посадили в зиндан.
    — Скажи, Ахмед, что же делать?
    — Действовать надо, Гусо! — побледнев, говорит Ахмед. — Арефа надо спросить, что делать? Он знает.
    Возвращаясь от Ахмеда, зашел в мечеть, узнать новости. Там сидят старики. Молятся. Вид у них такой важный, такая озабоченность на лицах, будто ведут равноправный разговор с аллахом. На самом же деле, как нищие, выпрашивают у него милости:
    — …Ты добр, ты справедлив, ты щедр… Услышь наша рыдание! С надеждой просим мы тебя… Убери от нас жестокого хана Монтасера! Верни нам Самсана! О, аллах, прости нас заблудившихся! Надоели мы тебе со своими жалобами и просьбами. Прости и пошли управу на Монтасера.
    Жалкие попрошайки.
    Впервые за всю свою жизнь я так сильно был рассержен на верующих мусульман. Мне хотелось, чтобы они шумели, кричали, возмущались, бросали камни в ворота арка. А они — будто беспомощные скоты.
    Я не находил места, не знал, куда деться. С досады я махнул рукой, выругался и заспешил в Киштан.
    Быстро туда добрался. Постучал в дом Мухтара. Захотелось увидеть его, именно его. До этого дня я относился к нему настороженно, как и он ко мне, но сегодня я вдруг почувствовал, что надежнее Мухтара у меня сверстников нет. Только он, с его запальчивым, непримиримым нравом, может устоять и не растеряться в этой неразберихе. Во всяком случае, молчать не будет. Выскажет прямо, чего хочет.
    Я не ошибся. Мухтар открыл дверь, сдержанно поздоровался. Вид у него был мрачный, лицо осунулось, посерело, будто Мухтар недавно болел.
    — Мухтар-джан, что с тобой?! Расскажи, что происходит?
    — Киштан оскорблен и ограблен, — тихо, с ненавистью, говорит Мухтар. — Рассказывать тяжело… Да разве ты сам не знаешь? Вообще, не успели отбиться от голодной смерти, как вдруг эта клыкастая гиена — боджнурдский хан. — Лицо у Мухтара стало красным от гнева. Он закашлялся, злость перехватила ему горло.
    — Продолжай! Будь же мужчиной!
    — Что продолжать?! Одиночные штрафы не насытили этого ишака. Наложил штраф на всех поголовно. По двадцать туманов с души. И знаешь за что? За то, что в бане лопнул котел. Прискакали казаки, прочитали сердарскую декларацию. — Мухтар меняет голос, кричит, подражая фаррашу: Что за дикость?! Что за кошмар?! Разбить котел и оставить почтенное общество без бани! Нарушить общественный покой да еще и укрыть преступника?! Учтите! Где нет бани, там нет и культуры! А там, где нет культуры, там нет и радости жизни! Его превосходительство Сердар Монтасер очень обеспокоен поломкой котла!.. Ай, в общем, по двадцать туманов с души! А с бахши Абдулла взяли пятьдесят.
    — С музыканта?!
    — Бахши призывал людей к сопротивлению. За ним пошли мужчины с палками, побили троих казаков. Потом в Киштан ворвался целый отряд всадников. Многие успели спрятаться в ущелье, а Абдулло не успел. Его поймали и хлестали плетками до тех пор, пока жена музыканта не принесла пятьдесят туманов. Сейчас он в тяжелом состоянии. Дома лежит. Вряд ли останется живым.
    Мы долго молчали. Потом Мухтар заговорил снова:
    — Если даже Абдулло выживет, все равно с Киштана не снять нам пятно позора. Помнишь Нистеру — дочь плотника? Ее публично увезли в гарем, Монтасеру для лакомства. У-у, жеребец!..
    Если бы Мухтар вонзил в мою грудь нож, мне, наверное, было бы легче, чем слышать такое. Да, черное это пятно позора, это публичное оскорбление! Я почему-то злюсь на себя, будто виноват во всем я один, только я. «Эх ты, почтальон! Горе-почтальон! Гляди, как надругались над киштанской девушкой! Где же ты был в это время, почему не пришел на помощь?!»
    Я окончательно расстроился. Я даже забыл попрощаться с Мухтаром.
    На площади, перед зданием арка, разгуливает-гуляет во всей наготе «свобода». Распоясавшиеся казаки Монтасера бродят кучками, задевают прохожих, сквернословят и хохочут. Слуги нового властителя в пьяном угаре. Слава аллаху, пока еще не дошло до открытого погрома и истязаний. Но, кажется, солдатня близка к этому. Из-за ворот арка доносятся крики узников, плач детей. Сотни горожан пытаются подойти к воротам, вызвать Монтасера, просить у него милости, чтобы освободил их родных и близких. И вот на эти мольбы и увещевания сарбазы хана отвечают издевательским смехом…

    Жизнь идет. В «классе экабер» собрались все ученики. Здесь же и Ахмед. У всех скучный вид, разговаривают не так, как всегда. Я прекрасно понимаю, почему мои товарищи так замкнуты, так недовольны, — но разве это выход из положения?! Пытаюсь шутить:
    — А, Ахмед! И ты тут? А скажи-ка, Ахмед-джан, отчего у тебя и у других желтые лица?
    — Солнце надело желтый намордник! — грубо отвечает Ахмед.
    На этом иссякло наше остроумие.
    Сидим, ждем Арефа. Его нет. Почему так долго нет учителя? Армия ожидает своего полководца! Наконец открывается дверь и входит Ареф. Мы встаем.
    — Садитесь, друзья, — скучно произносит Ареф. По привычке он проходит к дальней стене, заложив за спину руки. Он о чем-то мучительно думает, брови его насуплены, уголки губ вздрагивают. Ареф сурово смотрит в окно, говорит: — Сегодня последний день существования «классе экабер». Таков приказ Сердара. «Классе экабер» объявляется вне закона. За неподчинение — жестокое наказание. Реакция свирепствует. Ареф переводит взгляд на нас, тихо продолжает: — Не теряя времени, надо организовать надежную группу людей для отправки в Мешхед. Там, в центре, немедленно должны узнать, что тут у нас творится.
    Ареф говорит спокойно и твердо, только непонятно, где он оставил свою ласковую улыбку? Кто-то спрашивает, перебивая учителя:
    — Господин Ареф! Неужели нельзя поднять восстание. Такое же, как когда-то поднял кузнец Кавэ? Надо штурмом взять арк.
    — Сейчас такая попытка равносильна самоубийству, — отвечает Ареф. — Чтобы поднять восстание, надо сначала подготовить людей к этому. Надо быть среди простых людей, разъяснить им, что к чему, разбудить их, поднять на борьбу! Задача в том, чтобы смело рассказать всему народу правду про то, что творится в Миянабаде, Киштане, во всем Хорасане. Это мы должны сделать через газеты. Надо печатать статьи, заметки в газете «Бахар». Мы раскроем, покажем без фальшивой маски лицо боджнурдских правителей, надругавшихся над нами…
    Через полмесяца в «Бахар» под заголовком «Спасите!» появилась статья. Эту статью я заметил, когда зашел в чапарханэ, в свой почтовый дом, перед рассветом. Я сразу же начал читать. Как я был горд, что мне выпала честь первым сказать Арефу и всем моим товарищам о появлении статьи.
    В этот день я пришел в Миянабад на два часа раньше обычного. Сам не поверил, что могу быть таким скороходом. Может быть часы почтовые отстают? Нонет, чиновник чапарханэ спрашивает:
    — Что, Гусейнкули, так рано сегодня пришел?
    — Хочу быть быстрее гонца его величества Шах-ин-шаха!
    — Ого! Ты, оказывается, молодец. Ну, иди разнеси почту, потом отдохнешь.
    Спустя час, я зашел домой к Арефу.
    — Господин учитель, честь имею доложить, что статья уже опубликована в «Бахар». Вот, читайте.
    — Рад тебя видеть, проворный почтальон. Проходи, садись. Я давно поджидаю эту статью. — Он быстро взял газету, окинул ее — сразу всю — взглядом, отыскал нужное и стал читать. Глядя ему в лицо, я видел, как чутко Ареф реагирует на каждое слово. Лицо его то розовело, как у юноши, то темнело и становилось недобрым, то вдруг набегала улыбка и на щеках играли маленькие ямочки. Потом руки его сжались в кулаки, он встал, отыскал карандаш, и продолжая чтение, стал подчеркивать строчки.
    Ареф прочитал статью, медленно сложил вчетверо газету, спросил:
    — Господин Гусейнкули, вы читали эту статью?
    — Еще вчера, как принял почту! До самого утра читал. Раз сорок, клянусь аллахом! Даже не заметил, как наступило утро. Всю статью могу рассказать наизусть. Хотите?
    — Ого! Ну, тогда, давай поговорим по-деловому. Итак; я — учитель, ты — почтальон! Я могу писать, а ты — разносить людям написанное мной. Мы оба в одинаковой мере отвечаем за судьбу народа. Так я говорю, Гусейн-кули?
    — Правильно, господин учитель!
    — Очень хорошо, что у тебя такая работа. Ты постоянно находишься среди людей. Ты можешь им прочесть любую статью из газеты, и тебе никто не запретит! Так ведь, Гусейнкули?
    — Очень правильно, господин учитель! Могу.
    — Только будь осторожным и бдительным. Иначе, не успеешь оглянуться, как попадешь о лапы молодчиков Монтасера!
    — Буду смотреть за шакалами… Эх, господин учитель! Было бы у нас оружие! Вы научили бы меня выступать и говорить речи. Я пошел бы к молодежи Миянабада, Киштана, Портана! Я сказал бы: «А ну-ка, друзья, берите в руки оружие!» Ох, и дали бы мы жару этим гадюкам! Чтоб они все лопнули, как лопнул котел в киштайской бане! Правда, господин учитель?
    — Правда, — с довольной улыбкой отзывается Ареф. — Но пока это только мечта. А что касается оружия — оно у нас есть. Мощное, дальнобойное оружие. Название ему — газета. Ты понимаешь меня, Гусейнкули?
    — Все понимаю.
    — Срочно, очень быстро надо прочитать эту статью людям. Постарайся это делать там, где больше собирается народу. Например, в мечети! Подойдет такой учебный класс для тебя?
    — Лучшего не сыщешь, господин учитель. Сейчас же побегу туда. Если спросят, зачем я читаю газеты, скажу: люди же неграмотны, а я, почтальон, грамотный, вот и делаю им услугу. Я обязан им читать газеты. За это государство платит мне деньги. Правильно говорю, господин учитель?
    — Верные слова, Гусейнкули! — подтвердил Ареф. — Большая это правда! Но ты сам-то хорошо понимаешь на какой путь становишься? Вот, послушай, что сказал Саади:
«Я говорю тебе: берегись, не выходи в море!
Ну, а если выйдешь, то вручи свое сердце бурям…»

    Эти строки о тебе, Гусейнкули… Ты согласен?
    — Всей душой, господин учитель!
    — Иди. Будь удачлив.
    Медленно я вхожу в мечеть. Иду, затаив дыхание. Навстречу, вниз по лестнице с минарета спускается муэдзин. Он только прокричал призыв к молитве. Зов его никогда не остается без внимания. Но, странно, сегодня в мечети только белобородые старики. Увидев меня, они все поворачиваются в мою сторону.
    — Хоть бы ты что-нибудь рассказал хорошего! — с надеждой обращается ко мне один из стариков.
    — Но я каждый день читаю вам газетные новости!
    Чего вам еще надо? — пру напропалую. — Если вам кажется этого мало, то, пожалуйста, могу, например, прочитать статью из газеты «Бахар». Очень интересная.
    — Эй ты, меджевур! Поглядывай в сторону арка. Дашь сигнал, если кто появится! — приказывает тот же старик притихшему сторожу.
    Я достаю из сумки газету, разворачиваю. Старики теснятся вокруг меня и ожидании.
    — Тише, агаян![12]— покрикиваю я недовольно, будто у меня и нет никакой охоты читать им, — Постарайтесь соблюдать порядок! Вот полный текст статьи, слушайте:
    — Мы — представители Миянабада, обращаемся ко всему персидскому народу и его величеству Шах-ин-шаху, ради аллаха, чести и совести, хоть на минуту обратить взоры на наш маленький Миянабад. Наглый грабеж и произвол боджиурдских диктаторов превзошли тиранию самих Шаддада и Намруда. Они разоряют нас и попирают нашу честь.
Эй, люди Персии, глядите:
в горных потоках, на тропах горных,
на полях, в степях и долинам, —
всюду слезы и рыдания!
Эй, люди Персии, глядите!

    Разве денежный мешок длиной в семьдесят километров, открытый с одной стороны сердаром Боджнурда, а о другого конца сердаром Миянабада, можем мы наполнить, миянабадцы? Спасайте нас от хищников!
    Эй, мусульмане! Мы тоже мусульмане и верим в пророка и Шах-ин-шаха!
    Разве мы иноверцы? Мет, мы истые мусульмане!
    Мулл не обижаем, мечети посещаем, коран уважаем…
    Мы обращаемся к его величеству Шах-ин-шаху, во избежание народного гнева и пожара отвратить руку грабителя!..
    Закончив читку статьи, я понял, как был прав Ареф, когда говорил, что газета — орудие дальнобойное. Я не только прочитал верующим свежую газету, но и всполошил их. Мне подумалось, что сейчас они двинутся на арк с голыми руками. Молодец Ареф, знает, как разговаривать с людьми!

    Время — десять. Светило движется в сторону Арарата, а мне нужно а Киштан. После недолгого путешествия по горам, по и извилистой дороге вхожу в селение. Стучусь к бахши Абдулло. Его нет. Дома только жена музыканта.
    — Здравствуй, уважаемая Якши! А где же хозяин?
    — Родной Гусейнкули, я так рада видеть нас. Муж чуть не умер под кнутами. Долго потом не вставал. Но, слава Аллаху, выздоровел. Сейчас ушел искать работу. Жить не на что. Нужда в каждом уголке дома. Продать даже нечего. Я прислуживаю кулаку Ходжи Исмаилу, А муж… вот уже десять диен, как он ушел, и всё нет его. Даже не знает, что ребенок его умер. Вчера похоронила. — Всхлипнула, вытерла слезы рукавом. — Вот она, наша судьба, Гусейнкули!
    Что я могу сказать убитой горем женщине, кроме слов утешения.
    — Ничего, Якши, ничего… Если Абдулло мужественно поднял руку за народ, люди никогда о нем не забудут. «Если на твою долю выпало счастье умереть бодрым, значит, ты вступил в жизнь, которая бессмертна!» Это не мои слова, Якши, Я их слышал от учителя Арефа, а он знает все. Главное, не падай духом, Якши!
    Время у меня в обрез. Я спешу на площадь, где обычно собираются мои сверстники,
    Салам, друзья! Вот держите орудие наступления. — Я достаю из сумки газету. Вот газета «Бахар». Сейчас я вам прочту, а потом вы сами будете читать всем другим сельчанам. Только остерегайтесь людей Монтасера.
    — Что же нам все-таки делать? — требовательно спрашивает Мухтар. — Ожидать, когда дадут сигнал из Мешхеда?!
    — Делать надо то, что советует Ареф, Больше я ничего не знаю.
    — Ладно, пойдем ко мне, там поговорим, — Мухтар тянет меня за рукав, и мы направляемся к его дому.
    Проснулся я на рассвете. В окно вливается свежий утренний ветерок. Разбудил Мухтара, сказал, что ухожу. Сонно он пожал руку. Что-то промямлил. Я выскакиваю со двора и — в Миянабад. Дорога сокращается быстро: не успел, кажется, и выйти, а вот уже миянабадский мост через реку. Это самое красивое место в городе. Я останавливаюсь, смотрю на берега. С обеих сторон реки полусонно шумят вековые чинары, арары, игдовые деревья. Тихо тихо всплескивают волны. Веет от всего таким устоявшимся покоем, что никогда не подумаешь о каких-то беспорядках, недовольстве, грабеже и голоде. Но об этом-то я и думаю, забываю обо всем другом.
    Незаметно для меня над вершиной «Шаджехан» поднимастя солнце, свет его ударяет в глаза. Спохватываюсь: нужно торопиться к Арефу, надо получить ясное задание для киштанских ребят. Вхожу во двор. Ареф спал на тахте под звездами. Только встал.
    — Здравствуйте, господин учитель! С добрым утром!
    — Здравствуй, Гусейнкули. Садись, рассказывай, что у тебя нового.
    — Ничего не изменилось, господин учитель. Только киштанская молодежь недовольна. Хотят действовать, киштанцы ожидают вашего приказа!
    — Ты хотел сказать совета? Я не умею приказывать. И не хочу. Надо каждому чувствовать ответственность. Наши люди уже разъехались по селам, Вам, Гусейнкули, придется действовать в Киштане… Что касается самих киштанцев, то сделайте вот что: пошлите толковых ребят одного в Ожеган, другого — в Синан. Сам. Гусейнкули, по пути в Боджнурд знакомь со статьей всех встречных… Будь смелее и хитрее. От этого у тебя силы прибавятся.
    — Господин учитель, всю статью читать? Если так, то я не доберусь до Боджнурда и за неделю!
    — Тю, тю!.. А ведь ты прав, я не подумал! — смеется Ареф. — Статью всю, конечно, читать не надо, Главное передать ее суть, накал, острые шины показать. Например: «Нас ничем не запугать. Нас не творил боджнурдский гончар! Берегись, палач, народного гнева он, как пожар!»
    — Расшибусь, а все сделаю, господин учитель!
    В Киштане опять отыскиваю Мухтара и передаю наказ Арефа: направить двух надежных и шустрых ребят в Ожеган и Синаи. Дал Мухтару две газеты со статьей. На прощание спросил, кого он думает произвести в агитаторы? Может быть Мухтар пойдет сам? Было бы надежнее. Я как бы внушаю ему пожелания нашего вожака Арефа.
    — Аллах говорит твоими устами, господин почтальон! — понимающе соглашается Мухтар. — Можно выполнять приказ?
    Не приказ, а совет. Каждый сегодня должен быть силачом — пехлеваном.
    — О, Гусо, вижу ты проходишь хорошую школу! На глазах растешь.
    — А ты не знаешь? Я же у муллы был любимым учеником!
    Смеемся, но у обоих на сердце забота.
    Тороплюсь в Боджнурд. Шагаю и не чувствую за плечами груза. Сейчас у меня единственная цель, желание и даже жажда — встретить кого-нибудь и рассказать о статье. Такой заряд я приготовил, боюсь взорваться. Но, как на зло, ни одного встречного. Куда люди делись? Прохожу пять, десять километров — никого. Просто наказанье, устал твердить про себя слова. Я в отчаянии, хочется высказаться хоть перед скалой или небом.
    — Эй, есть здесь кто-нибудь? — кричу, что есть сил.
    Эхо гулко разносится по горам, разбиваясь о скалы.
    По долине пускается в бегство перепуганное стадо джейранов. Взлетел над обрывом каракуш — коршун.
    — Эй, вы, косули! — кричу я, — Послушайте… Нас не творил боджнурдский гончар! Берегись, палач, народного гнева! Он, как пожар!
    Стая горных голубей, ошарашенная криком, вырывается из коваха-пещеры, проносится низко надо мной.
    — Эй, вы, беззаботные голуби! Послушайте… Нас не творил боджнурдский гончар! Берегись, палач, народного гнева! Он, как пожар!
    Правду говорю — эхо согласно со мной, повторяет слово в слово.
    Вхожу в ущелье Фархада. Над головой высится гигантская гранитная скала. Полнеба закрывает. Страшилище.
    — Э-ге-гей, холодная скала, послушай… Нас не творил боджнурдский гончар! Эй, ты, сын паршивой суки! Вор и тиран, берегись нашего гнева! Изжарим на костре.
    Как хочется стрелять словами.
    Иду дальше. Взбираюсь на вершины, спускаюсь в долины — нигде ни души. Наконец, последняя моя остановка гора Имамверды. С высоты видно: внизу пасётся отара овец, медленно, как на поводу, ходит около отары пастух с палкой. Бегу к нему, кричу:
    — Эй ты, бедный и угнетенный пастух, послушай… Нас не творил боджнурдский гончар! Эй, вы, кто идет против народа, берегитесь гнева бедняков. Мы уничтожим палачей и грабителей…
    Пастух смотрит на меня как на безумца, отворачивается и идет своей дорогой, подгоняя овец. Но, вижу, слова мои запали ему в душу и он почесывает затылок. Восторженный и неустрашимый иду своей дорогой, в Боджнурд, домой.
    У калитки с выбитой доской меня встречают сестренки. Беру самую маленькую на руки, поднимаю над головой и говорю ей осипшим голосом:
    — Нас не творил боджнурдский гончар! Берегитесь звери, не кусайте бедных людей. Перебьем всех вас, как бешеных крыс!..
    — Ой, какая красивенькая песенка! — восхищается маленькая Мерниса. — Спой еще, Гусо! Только не спеши!
    — Ах ты, моя джанечка, это же не песня!
    — А что же это, если не песня?
    — Потом скажу. Я очень и очень устал, хочу немножко поспать. Можно, разрешаешь?
    — Спи, я не буду шуметь.
    Мерниса побежала, принесла подушку, положила мне под голову. Я лег и сразу же уснул. Сон мой, однако, был нарушен, я вскочил от плача матери, от ее горячих слез на моем лице, почувствовал горючие капли и, быстро открыл глаза, увидел ее, рыдающую мать.
    — Ты, мой, ягненочек… Сердце ты мое… Что с тобой? Почему ты кричишь во сне? — «Нас не творил боджнурдский гончар!» Что это за слова?..
    Вот тебе и на! Даже во сне я речи говорю.
    — Ничего, мама… Это мне гончар приснился с глиняными горшками.
    Мне удалось мало поспать, но чувствую себя бодрым и здоровым. Хочется поскорее узнать, как восприняли статью Арефа боджнурдцы? Выхожу на улицу, прислушиваюсь к разговорам и толкам. Всюду говорят об одном и том же. Даже слова одни и те же:
    — Молодцы, миянабадцы! Не побоялись, подняли голос, встали за свои права. Мы — курды, а не кто-нибудь! Мы свое докажем, возьмем свое!..
    Но кое-где слышны и другие речи:
    — Горе. От этих дикарей-бунтовщиков всего ожидать можно! Только на коленях, с опущенными головами держать их надо. Дай волю — они осквернят и взорвут всю планету!
    Знакомые голоса. Смердящий шакалий визг.

ОБОЛЬСТИТЕЛЬ ЛАЧИН

    День угасал. На окнах боджнурдского дворца желчью разливалось солнце. От неподвижной листвы деревьев пахло удушливой пылью. Кагель сидел за столом в своей комнате и старательно наносил на только полученные по почте листы контурной карты Хорасана города, мелкие населенные пункты, дороги, горные высоты, реки, колодцы. Карту боджнурдского ханства и характеристику местности он готовил для британской миссии. Кагель намеревался поработать сегодня как следует, даже снял гимнастерку, сидел в нательной рубашке. И графин с кипяченой водой лейтенант поставил рядом, чтобы не бегать вниз, полоскать горло от жажды. Он уже втянулся в дело, и тут в дверь постучали. Кагель поморщился, спрятал карту в ящик стола, сказал, чтобы подождали и, натянув гимнастерку, подпоясался ремнем. Затем он подошел к двери и повернул металлическую бляху английского замка.
    — Так я и думал, — немножко раздраженно сказал Кагель. пропуская в комнату Лачина, — Разве ты, дьявол, дашь поработать!
    Лачин усмехнулся подкупающе. Сегодня он был на редкость элегантен. На нем ладно сидел шикарный бежевый костюм, галстук, желтые лакированные туфли. И причесан был Лачин изысканно, будто жених.
    — Вы забыли, господин лейтенант, — сказал он шутливо официальным тоном. — Сегодня вечером нас ждет многоуважаемая Зейнаб-енга,
    Ах, да… Правильно, — неохотно согласился Кагель и тут же упрекнул друга: — Неужели тебе не надоели все эти… феи… пери, что ли? У меня от них голова кружится и привкус во рту противный.
    — Это не то, о чем ты думаешь, лейтенант! Эта девочка не из тех, — серьезно сказал Лачин. — Думаю и поговорить с ней найдется о чем. Она— воспитанница медресе, и подружки у нее есть, такие же образованные девушки.
    — Ну, Лачин, — засмеялся Кагель. — Уж не думаешь ли ты меня женить в своем Хорасане? У меня — невеста в Англии.
    — Да нет, что ты! — обрадованно отозвался Лачин. — Просто за компанию…
    — Хорошо, Лачин, я согласен.
    Спустя полчаса они подъехали на фаэтоне ко двору Зейнаб-енга. Сидевший на скамейке Мансур, при виде господ, хотел было уйти подальше, но Лачин остановил его и приказал доложить о его приезде барыне. Мансур повиновался. Вскоре вышел слуга и повел знатных гостей по аллейке к большому каменному дому, крытому цветной жестью.
    Зейнаб-енга встретила Лачина и его друга-офицера не очень приветливо, однако с изысканным тоном и тактом, как и подобает светской женщине. Она пригласила их к столу, служанка — тетушка Хотитджа — подала в позолоченных чашках кофе, шоколадных конфет, и разговор потянулся на самые отвлеченные темы: об Англии, о модах, о лучших блюдах. Кагель охотно отвечал барыне на все ее вопросы, а Лачин сидел и нервничал: ему поскорее хотелось увидеть внучку барыни, Парвин. Зайнаб-енга хорошо понимала, для чего молодой хан напросился в гости: ему хотелось поближе познакомиться с Парвин. Ну. что ж, пусть посмотрит, только не пить ему воды из этого чистого, журчащего родника.
    — Милая! — ласковым голосом позвала барыня. — Иди-ка посмотри, кто у нас…
    Парвин вышла в простеньком и милом домашней платье, в мягких бархатных туфлях. Она кивнула гостям, зарделась, смутилась и от этого стала еще красивее. У Лачина перехватило дух от этой прелести и нежности во взгляде. Она предстала перед ним очаровательной волшебницей из какой-то очень знакомой сказки. «О боже! — подумал он про себя. — Умереть не жалко за такую. Умру, но все равно она будет моей». Он не сказал этого вслух, но в глазах Лачина Парвин без труда прочитала то, о чем он подумал. Лицо девушки вдруг стало серьезным. Она холодно взглянула на него. Он замешкался и растерянно произнес:
    — Ханым, прошу вас, познакомьтесь! Мой друг, из Англии…
    Парвин мгновенно улыбнулась, протянула руку. Кагель назвал свою фамилию.
    Постепенно налет некоторой официальности улетучился, беседа завязалась оживленная и непринужденная. Компанией, чего Лачин никак не предполагал, завладел лейтенант Кагель. Белое, со вздернутым носом, личико англичанина запылало от вдохновения, глаза игриво заблестели. Кагель, будто на экзамене в колледже, затараторил о значении цивилизации в слаборазвитых странах Востока, о моральной и духовной пище, какой снабжает британская нация темные, малограмотные народы и народности. В качестве примера Кагель назвал офицеров-индусов, получивших образование в Англии и сейчас служащих в британской армии.
    — Если б в свое время Британия не вмешалась в отсталую жизнь племен Индии, — утверждал Кагель, — то и по сей день эта страна считалась бы дикой, населенной полудикарями. Была бы такой же провинцией как Хорасан, как вот это — Боджнурдское ханство…
    — Что же вам не нравится в Боджнурде, господин? — обиженно спросила Парвин. — Выходит, вы принимаете нас за дикарей или, как вы говорите… полудикарей!
    — Парвин, не мешай господину, пусть говорит, — тихо произнесла Зейнаб-енга. — Он же, наверное, знает, о чем лучше с нами говорить. Вот он и говорит…
    — Нет, полно, что вы! — горячо возразил Кагель. — Я совершенно не имею в виду таких, как вы, как Сердар, как Лачин и других именитых людей! В какой-то степени вы — общество цивилизованное и стоите гораздо выше многих своих соотечественников. Но и вы, сознайтесь, господа, лишены многих благ, какими, например, пользуется даже средний англичанин. Я имею в виду театр, оперу, кинематограф…
    — О, разумеется, — подтвердила сокрушенно Зейнаб-енга. — Всего этого мы лишены. Особенно кинематографа. В Мешхеде, говорят, люди уже смотрят живые картины…
    — Ай, ничего особенного, — вставил слово Лачин. — Бегают, прыгают люди на стене, как плоские тени, ничего не поймешь!
    Зейнаб-енга и Парвин отнеслись к замечанию Лачина безразлично, даже не взглянули на него, когда он говорил. Лачин насупился, а хозяйка дома тут же предложила англичанину:
    — Господин Кагель… У нас есть инструмент. Может быть, вы смогли бы сыграть нам что-нибудь. Парвин играет, но разве можно освоить современный рояль без хорошего преподавателя?
    — С удовольствием, дорогая Зейнаб-енга!
    — Тогда идемте в другую комнату…
    Вошли во вторую, более просторную комнату. Здесь, кроме рояля и дюжины мягких стульев, ничего не было. Вероятно, в этой комнате проводились увеселительные вечера. Кагель тотчас расстегнул воротничок гимнастерки, поднял крышку рояля, сел, откинул назад голову и пробежал пальцами по клавишам. Комната наполнилась приятными звуками. Кагель дружески улыбнулся Парвин. Она ответила ему такой же доверчивой улыбкой, и офицер вдохновенно заиграл что-то свое— английское. Парвин прислонилась сбоку к роялю, Зейнаб-енга остановилась за спиной британца. Лачин, оставленный без внимания, медленно ходил по комнате, издавая легкий скрип штиблетами. В груди у него все клокотало. Никогда он еще не испытывал, чтобы люди так холодно, так безразлично относились к нему. Сейчас он был зол на всех, и особенно на Кагеля. «Неужели и этот птенчик встанет мне поперек дороги?»— с досадой и пренебрежением думал он.
    Лачин чувствовал, как все сильнее и сильнее охватывал его гнев. Сейчас Кагель закончит играть, все они повернутся и без труда поймут состояние Лачина. Надо немедленно на воздух или уйти совсем. Гнев — страшная вещь, к хорошему не приведет. Легонько он отворил дверь, прошел через веранду и остановился во дворе. Его обдало прохладным ветерком наступающей ночи. Сердце у Лачина забилось спокойнее. Нет, никуда он не уйдет. Он не покажет себя беспомощным перед этим слюнявым британцем. И обворожительную Парвин ему не отдаст. И вообще, он сделает так, что Кагель забудет дорогу к этой девочке.
    Взволнованный Лачин вынул сигары, закурил. С некоторых пор он пристрастился к сигарам. Это было модно. Все, что делалось по-английски — значит модно. Только самих англичан он ненавидел, потому что был бессилен перед ними. Он курил глубокими затяжками и думал, думал, думал… Он размышлял в одиночестве до тех пор. пока с веранды не послышался голос Парвин:
    — Господин Лачин! Куда же вы ушли? Мы ждем вас.
    — Ханым? Прошу вас, подойдите-ка сюда на одну секунду!
    Парвин спустилась с крыльца.
    — Ханым, — дрожащим голосом произнес Лачин. — Лучше вас я никого еще не видел на всем белом свете. Если вы тоже полюбите, проявите взаимность…
    Парвин не дослушала. С лёгкостью вспугнутого джейрана она взбежала на веранду и скрылась в комнате. Лачин бросил сигару и упрямо пошел вслед за ней.
    Мгновенное возвращение в комнату Парвин, а вслед за ней и Лачина не вызвало у Кагеля никаких подозрений. Но хозяйка-барыня заподозрила сразу неладное: Парвин до крайности была смущена, прятала взгляд, стояла и растерянно смотрела, как белые пухлые руки Кагеля бегали по клавишам рояля.
    Лачин, напротив, оживился. Понял он, что девочка совсем неопытна и боится его. Такую уговорить нетрудно, пара пустяков… Едва Кагель оторвался от рояля, он сказал:
    — Чудесно, лейтенант! Вы очень здорово играли. Представляю, как бывает скучно Парвин-бану одной, когда рядом нет вот такого музыканта.
    — Почему же скучно? — удивилась Зейнаб-енга. — У нее хорошие подруги, да и на занятия науками много времени уходит. А вообще-то, конечно, девушке простора не хватает. Учеба да дом, — больше ничего и не видит.
    — Ханым, — очень приветливо обратился Лачин к Парвин. — Мы с лейтенантом Кагелем в ближайшее время собираемся поехать на прогулку за город. Я хочу моего друга познакомить с моими родными местами. Может быть, ханым, вы составите нам компанию? Уверяю, будет так весело, что вы не пожалеете!
    — Что вы! — мгновенно ответила девушка, будто давно и с опаской ждала этого предложения.
    — Но как можно, господин Лачин! — пожурила молодого хана Зейнаб-енга. — Девушка… одна — в обществе мужчин? Иное дело, целой компанией выехать, а одной с мужчинами… Вы смеетесь, господин Лачин.
    — У вас старые взгляды, Зейнаб-енга, — обиженно сказал Лачин. — Вот и господин Кагель вам скажет. Теперь весьма модно, когда девушка украшает мужское общество. И потом, мы не какие-нибудь… Мы люди скромные, образованные, — уже с усмешкой заговорил Лачин. — Но, конечно, если ханым не нравится наше общество, то может и не ехать…
    Обе — Зейнаб-енга и ее внучка промолчали. Кагель вынул из кармана часы, извинительно улыбнулся, сказал:
    — Пожалуй, мне время идти.
    — Почему так рано, господин Кагель? — спохватилась Зейнаб-енга.
    — Англичане любят точность, госпожа Зейнаб. продолжая улыбаться, ответил Кагель. — Н-да… А Парвин вы зря так ревностно оберегаете. Лачин совершенно прав, подозревать и опекать — это не модно в цивилизованном мире.
    — Хорошо, — сдалась старуха. — Когда же вы хотите поехать на прогулку?
    — Хоть завтра, Зейнаб-енга! — вырвалось у Лачина.
    — Парвин, ты можешь разделить компанию с господами завтра? — спросила Зейнаб-енга. — Если нет, то скажи, когда бы ты могла поехать.
    — Только не завтра, бабушка, — чуть не плача ответила Парвин.
    Кагель и Лачин распрощались с барыней и Парвин. Вскоре послышалось погромыхивание колес и фырканье лошадей. Фаэтон покатился ко двору Моаззеза.

    Чего бы это ради Зейнаб-енга так легко пошла на уступки родственничку Моаззеза Лачину и его другу лейтенанту Кагелю? Уж не уверовала ли старуха в то новое, в то модное, о чем говорил Лачин? Нет, конечно. Зейнаб-енга с молоком матери впитала в себя патриархальные обычаи своего племени и всю жизнь строго придерживалась их. Иная, скаредная, мыслишка толкнула старуху на столь необдуманный шаг. Зейнаб-енга сердцем угадала, что внучке больше пришелся по душе не Лачин — богатый родственничек Моаззеза, а лейтенант Кагель — красивый Молодой человек, скромный и изысканный во вкусах. Этот — не тигр, что дорвавшись до добычи, не оставит ее, Пока не напьется крови. Он кроткий жеребенок, заморской породы. Он даже не наступит на ногу никому. А если и наступит, то двадцать раз подряд извинится за свою неосторожность. Зейнаб-енга не могла и представить себе, что лейтенант Кагель мог бы фривольно, развязно держать себя в обществе Парвин или, больше того, проявить… нахальство и силу к ней. «А как бы было хорошо, — думала про себя старуха, — если б появились у этого британца серьезные намерения…» Зейнаб-енга знала много случаев, когда британские офицеры женились на персиянках и на курдянках, а потом увозили их с собой в свою страну, за море. Парвин с ее красотой да кротким нравом могла бы украсить любой английский дом. Робкие мечты Зейнаб-енга разрастались с каждой минутой. Представив Парвин в роли супруги британского офицера Кагеля, старуха скривилась в злой улыбке и засмеялась.
    — Над чем вы смеетесь, бабушка? — спросила Парвин, залезая под одеяло в белой ночной сорочке, с распущенными, как у русалки, волосами.
    — Да так, вспомнила кое-что… — отозвалась Зейнаб-енга. — Ложись. Я сейчас приду к тебе, поговорим немного перед сном…
    Будь Парвин женою Кагеля, Зейнаб-енга заговорила бы с Моаззезом другим тоном. Она бы заставила его встать на колени, заставила бы стукаться лбом об пол и просить, просить со слезами на глазах, прощения и пощады за содеянное зло. Она бы сделала так, чтобы тень ее сына, Мад-Таги-бека, неотступно витала над преступной душой Моаззеза. Она бы сбросила его с высоты Боджнурдского ханства и весь род его, всех братьев пустила по миру. Всех родственников и этого ублюдка Лачина сделала бы дворовыми, и спали бы они с лошадьми на конюшне н с овцами в овчарне. Боже, снизойди к несчастной Зейнаб-енга, сделай так, чтобы этот белокурый, розовощекий офицер, по имени Кагель, полюбил Парвин и попросил бы ее руки!
    — Бабушка! Я уже засыпаю, — капризно крикнула Парвин. — Говорите, что вы хотели мне сказать, а то усну. Закрою глаза и полечу по небу…
    — Сейчас, моя джанечка.
    Зейнаб-енга тихонько подошла к кровати, села на край одеяла. Лицо старухи было взволнованно, глаза горели сухим азартным блеском…
    — Моя джанечка, моя козочка милая, — сказала Зейнаб-енга ласково, — кто тебе больше нравится из этих двух?
    — Никто…
    — Как так — никто? Тебе скоро шестнадцать лет!..
    — А я говорю, никто! — упрямо повторила Парвин.
    — Ох, обманываешь ты свою родную бабушку! — хитро захихикала Зейнаб-енга. — Видела я… Своими глазами видела, как ты смотрела на британского офицера Кагеля. Да и что говорить, его не сравнить с этим жалким Лачином. Культурный, образованный, а как играет на рояле! — Зейнаб-енга оглянулась по сторонам. — Про Лачина должна ты знать, моя джанечка: их род запачкан кровью твоего отца…
    — Кровью отца? — испуганно повторила Парвин. — Мне уже говорил Гусейнкули, что мой отец и мать… что их отравили. Значит, это правда? Значит, Моаззез отравил их? — более решительно, с ненавистью спросила Парвин. — Он отравил, а вы служите ему, бабушка!
    — Да, моя милая, служу… И некуда деваться. Ходу нам с тобой нет отсюда. Сердар Моаззез не даст уйти… Не хочет он, чтобы эта злая тайна за город ускакала. Догонит Сердар и убьет. А я делаю вид, что ничего не знаю, кто убил моего сына Мад-Таги-бека, и мать твоя из-за чего приняла отраву. — Зейнаб-енга пододвинулась ближе к Парвин, в глазах старухи засверкали слезы. — Покарает бог злодея, придет время… Только ждать божеского возмездия мне уже некогда. Седьмой десяток идет твоей бабушке. Боюсь — останется не отмщенной кровь твоих родителей.
    Парвин всхлипнула. Зейнаб-енга прижала голову внучки к своему дряхлому плечу, стала разглаживать распущенные волосы.

    В пятницу — я дома. Сбросил с себя костюм почтальона, надел новую белую рубашку и черный костюм, накануне я получил деньги и мы вместе с отцом выбрали обнову в большом боджнурдском магазине. День только Наступает, а мне уже не терпится пройтись по городу и, конечно, заглянуть к Парвин.
    Иду по главной улице, смотрю в окна. Не подумайте, что я заглядываю в чьи-то комнаты. Окна для меня зеркала. В них я вижу себя в полный рост, в новом костюме и радуюсь: «Все же я неплохой парень! Если б лицо еще было чистым, то красивее меня не сыскать бы во всем Боджнурде». Сегодня впервые я побрил отцовской бритвой черный пушок под висками и под носом. Отец серьезно сказал: «Да, ты уже становишься настоящим мужчиной. Что ж, давай брейся, только курить не надо. Не подумай, что считаю тебя маленьким! Просто, куренье дырявит легкие…»
    Брожу по улицам, а думки об одном: как бы увидеть ее… Тороплюсь к Парвин.
    Как всегда, захожу с задней стороны двора, тихо и осторожно.
    Тетя Хотитджа кормит кур и не видит, как я подкрадываюсь к ней.
    — Здравствуйте, ханым! — говорю я нарочно грубым голосом.
    От неожиданности она вздрагивает, быстро оборачивается. В глазах ее сначала испуг, затем — недоумение и, наконец, веселый блеск. Она и не признала меня в новом костюме.
    — Боже, да это ты, Гусо! — удивляется тетя. — Ох, какой ты сегодня нарядный да красивый. Откуда у тебя костюм такой, Гусейнкули? — Тетя щупает двумя пальцами борт пиджака. — Да еще из английской шерсти!
    — Шерсть от наших овец! — говорю я тете. — А материал сделан в Англии. Нашим добром нас же и угощают.
    — Вот как! Откуда же ты знаешь?
    — От одного человека, тетечка… Он знает все на свете!
    — Живы ли здоровы Гулам и твоя мама, Гусо-джан? Как сестренки себя чувствуют? Не жалуются ли на что-нибудь? Ох, как я вам желаю счастья!
    — Все у нас хорошо, тетечка! А где Мансур?
    — Мансур — гуляет. Дружок к нему пришел, вместе ушли к райским местам. День сегодня такой — прямо праздник! И Парвин-ханым собирается на прогулку. Сейчас должны к ней приехать молодые господа — из дворца Моаззеза.
    — Кто такие? — От такой новости у меня зазвенело в ушах. «Да как они смеют увозить ее на прогулку?! Неужели Парвин согласилась?»
    — Ты иди в сад, я сейчас ее позову. Она просила позвать ее, когда ты придешь…
    Я вошел в сад, сел на скамейку. Настроение испортилось. Я-то думал, что у Парвин нет никаких друзей, а у нее, оказывается, дружки из дворца, богатые, знатные. Куда мне тягаться с ними! Захотелось уйти, но меня властно удерживала неведомая сила. Я не мог подняться, не мог даже представить себе, как дальше буду жить, если сейчас уйду и порву дружбу с Парвин,
    Вот и она. Тихонько вошла в калитку, спешит ко мне, и на губах ее счастливая улыбка.
    — Джанчик, пришел! — кричит она издалека и идет еще быстрее. — Здравствуй, Гусейнкули! Я так ждала тебя, так соскучилась… Боялась, что ты не придешь. Тогда бы мне пришлось ехать на прогулку с лейтенантом Каплем и с господином Лачином.
    — Может, мне уйти, ханым? Я не буду мешать.,
    — Не называй меня «ханым», Гусо! Какая я для тебя ханым?! И не выдумывай глупостей: если бы ты мне мешал, я не пришла бы сюда.
    — Тогда, зачем же ты, моя джанечка, согласилась ехать на прогулку с этими господами? Разве господа имеют на тебя особые права?
    — Так захотелось бабушке. Пусть сама с ними едет! А мы уйдем в парк, на просторы «баге фовварэ». Там вдоволь погуляем. Правда? Договоримся так: ты иди туда р жди меня у фонтана. Я приду.
    — Спешу, моя джанечка. — Я повернулся, зашагал через сад к запасной калитке и вскоре оказался в узком переулке, который словно речушка вливался в главную городскую улицу — базаре Горган. Тут и в такие-то дни полно народу, а в пятницу — тем более! Иду к «баге фовварэ» в людской гуще. Не иду, а протискиваюсь. Люди, как нарочно, не дают мне ходу. И куда только все спешат? В будни не могут что ли ходить по лавкам и магазинам! Наконец, я выхожу из толчеи, поднимаюсь к чинарам. Но, оказывается, и тут не меньше народу. Старые и молодые, мужчины и женщины. Возле ресторана стоит Мансур со своим приятелем Аббасом. Оба в рубашках, с засученными рукавами, будто ищут — с кем бы схватиться. Аббас помоложе Мансура, примерно моего возраста, но — отчаянная голова, не дай бог! Он держит руки в карманах, приплясывает и свысока смотрит на горожан, будто они забыли ему заплатить тысячу туманов. Парни здороваются с ним подчеркнуто вежливо, подобострастно, кивают головами. Он высматривает девушек: взгляд у него как у голодного кобеля.
    — Эй, Гусо! — зовет меня Мансур… Я подхожу, здороваюсь. Брат знакомит с Аббасом, говорит: — Мы вместе у одного кузнеца куем. Только искры летят!
    Аббас оглядывает меня не очень дружелюбно, я поспешно заговариваю с Мансуром:
    — А я зашел — тебя уже нет. Тетя говорит, к «баге фовварэ» пошел…
    — Ну и врун же ты, Гусо! — хохочет Мансур. — Думаешь, не знаю зачем ты к нам ходишь? К Парвин ты ходишь, чтоб мне провалиться, если это не гак!
    — Ну и что же, — меланхолично замечает Аббас. — Ходит и пусть на здоровье ходит. Полакомиться хурмой никому не запрещается.
    — О, хурма! — продолжает Мансур. — Я не против. Только зря он время теряет. Там офицерик пасется да этот… Племянник… сводный брат, или еще кто-то. Одним словом — Лачин. Недавно он из Тегерана приехал. Не надо забывать, что сама Парвин богатая. Между прочим, она с ними сегодня за город едет.
    На этот раз смеется и Аббас. Сразу видно, что любит крепкое словцо с солью и перчиком. Мансур ждет, пока насмеется его друг, затем произносит восхищенно:
    — Вот у кого лошадки, Аббас! Особенно у англичанина: белая в черных яблоках, кобылка-трехлетка. Я ее подковывал, когда ты уходил куда-то.
    — Ну ладно, друзья, я пойду. Мне еще надо туфли почистить, — говорю я Мансуру и его другу Аббасу. — Увидимся. День только начинается.
    — Шагай, друг! Валяй, только не будь ослом, не хлопай ушами и забудь об этой самой, как ее… Других полно! — слышу я наставительный голос Аббаса.
    Медленно я поднимаюсь к фонтану «баге фовварэ», останавливаюсь у края громадной чаши. Сотни людей столпились, окружили фонтан, смотрят — как высоко взлетает струя чистой горной воды и обдает всех мелкой водяной пылью. Я смотрю то вверх, то вниз, откуда идут к фонтану горожане. Как бы не прозевать Парвин! Пройдет мимо, затеряется в толпе… «А что, если обманула?» — закрадывается коварная мыслишка. Но я её отбрасываю и тихонько иду по ступенькам, не спуская взгляда с пестрой, движущейся навстречу, толпы.
    Ба, Парвин пришла! Ее я увидел издалека. Чутьем догадался, что вот сейчас она появится: нахлынуло радостное беспокойство, я стал вглядываться в одеяния и лица встречных и увидел Парвин. А она меня заметила еще раньше. Я специально стоял на возвышении, на ступеньках и был у всех на виду.
    — Вот я и пришла! — весело сказала Парвин и засмеялась. — Обманула бабушку. Я сказала, что пойду к подружке. А если приедут Кагель и Лачин, бабушка им скажет, что я нездорова. Поэтому, давай-ка, Гусо-джан, уйдем подальше от всех…
    — Куда же мы пойдем? — спрашиваю я ее и беру под руку, потому что увидел — к нам приближаются Мансур и Аббас.
    — Не знаю, Гусейнкули, — тайно отвечает Парвин. — Говорят очень красивые места там, где источник. Наверное, там никого нет.
    — Посмотри-ка, Парвин, кажется Мансур идет, — говорю я и киваю головой в сторону брата и его дружка. — Он не скажет тете?
    — Мансур-джан, иди сюда, — зовет Парвин.
    — Здравствуйте, ханым! — с наигранным восторгом произносит Мансур, а сам на меня косится. Я стою смирно, как овечка, но чувствую — вот-вот рассмеюсь.
    Парвин говорит внушительно:
    — Ты, Мансур, не говори бабушке и своей маме, что меня видел! Понял?
    — Еще как понял, ханым!
    Тут и я вступаю в разговор:
    — Извини, брат, и ты не обижайся, Аббас! Мы решили отдохнуть сегодня у источника. Тут что-то народу слишком много. Пойдем, джанечка. — Я поворачиваюсь, веду под руку Парвин и, ей богу, не вижу, но знаю, что Мансур и Аббас стоят с разинутыми ртами, смотрят нам вслед.
    Мы поднимаемся на гору по крутой каменной лестнице. То и дело услужливо я подаю Парвин руку, придерживаю ее, чтобы не поскользнулась. Она ступает осторожно, я чувствую ее страх, дрожь в ее руке. Я шучу над ней, говорю свысока, как с ребенком, это мне нравится. Ей тоже. Все курдянки прежде всего ценят в мужчине — остроту ума, силу, бесстрашие и, само собой разумеется, хватку.
    Мы выбрались на каменистую, поросшую кустами барбариса площадку. Перед нами открылся вид на горное селение. В долине по обеим сторонам небольшой реки, лепились на склонах гор домики курдов, напоминающие гнезда орлов. В речке купались ребятишки, полоскали белье женщины и пили воду овцы. Мы пошли тропинкой вдоль берега, миновали село и очутились в зарослях барбариса и ежевики, между которыми приятно журчала речка. Шли с полчаса не меньше, но источника, откуда вытекала речка, не было видно. Наверное, он далеко в горах. Парвин приустала, по глазам видно, что отдохнуть хочет. Расчетливо выбираю полянку, сплошь поросшую молодой зеленой травкой, предлагаю посидеть. Потом можно идти дальше. Парвин охотно соглашается. Только не знаем, на что же сесть. На Парвин платьице белое. Опуститься на траву — платье сразу станет зеленым. Но не на камень же ей садиться. «Ай черт с ним, постелю новый костюм!» Я снимаю пиджак и бросаю его на землю, вниз подкладкой.
    — Ой, Гусейнкули, ты что? Зачем же пиджак? Можно и так…
    — Посидим, джанечка. Так удобней.
    — А если пиджак помнется и подкладка будет зеленой? Не поругает мама? Возьми, возьми его. Лучше так…
    — Но я же сам зарабатываю деньги. Хочу ношу костюм, а захочу — выброшу! — отвечаю я лихо.
    — Ох, ты богач какой! — смеется Парвин. — Это же очень дорогой костюм.
    — Парвин, а как зовут этого британца, который к тебе приходил?
    — Кагель зовут… Только он приходил не ко мне, а К нам с бабушкой. Какой он воспитанный человек! Не думай о нем плохое, Гусо!
    — А не знаешь, джанечка, зачем он приехал в Курдистан? Не за шерстью?..
    — Не знаю, Гусейнкули, я не спрашивала. Дай-ка мне твою руку! Ох, какие у тебя длинные пальцы! Музыкальные. Ты мог бы научиться играть на рояле, Когда играл Кагель, я обратила внимание — у него очень длинные пальцы. Даже длиннее твоих…
    — У них, у англичан и пальцы и руки длинные, — недовольно говорю я. — Они этими руками Персию сграбастали и душат. Богатства наши сгребают и везут за море.
    — Откуда ты знаешь, Гусо?
    — Ареф сказал. Мой учитель. Вот это человек! Все знает! Ои говорит, что англичане уже сделали Персию своей колонией. Нефть нашу качают и на корабли грузят, шерсть нашу в тюках караванами везут. А нам взамен — барахло разное, которое в сто раз хуже нашего товара.
    — А нам в школе совсем другое говорят про англичан, — заинтересовалась Парвин. — Нас уверяют, что Британия первая по культуре страна. Она первой обратила внимание на отсталые страны и первой протянула нам руку помощи. Британия — страна цивилизации. Она несет свет и прогресс в отсталые страны!
    — Ареф говорит — это самые ярые, кровожадные колонизаторы! — горячусь я, — Гнать их надо из Персии под зад ногой. Я тоже ненавижу их, заморских гиен…
    Незаметно я начинаю рассказывать о том, чему нас учит Ареф, о статье в газете, о том, как вооружаются бедняки, чтобы восстановить справедливость, устроить сытую жизнь. Рассказываю о треснутом котле в киштанской бане, о зверствах Монтасера. Парвин слушает меня и смотрит испуганными глазами. Неужели она не слышала об этом от других?
    — Гусо, нарви мне цветов, — неожиданно говорит она. — Я хочу цветов!
    — Сейчас, Парвин-ханым! — Я вскакиваю и, пройдя сквозь кустарники, поднимаюсь в гору. Весь ее склон усыпан тюльпанами. Я рву и укладываю в букет. Затем тон же тропинкой через заросли пробираюсь к Парвин и опускаюсь перед своей пери, утопающей в сочной траве.
    — Ой, какие тюльпанчики! Спасибо, Гусо! — Парвин принимает цветы, подносит их к подбородку. Я сгораю от смущения и счастья. Голова кружится, я откидываюсь на спину, лежу и смотрю на облака. Я и сам летаю в облаках. У меня такое ощущение, будто я ношусь над долинами я горами. Парвин гладит мои волосы, у нее рука такая нежная и беспокойная, что я закрываю глаза.
    Удивительно быстро пролетело время. Кажется, только пришли, а уже солнце опускается за вершины гор, сейчас спрячется. Медленно, неохотно бредем назад, в Боджнурд. У меня все мелькает перед глазами, я пьян от счастья. Все у меня путается в голове, я еще не могу полностью осознать, что любит меня эта красивая, богатая девушка. Но к радости примешивается привкус горечи. Досаждает колючая мысль: «Она богата! Она богата! Вот подует злой ветер и оборвется твое счастье!» Ох как больно об — этом думать! И я начинаю утешать себя глупыми мыслями: «Буду работать почтальоном, накоплю денег, куплю лошадь, выстрою дом, приобрету модную одежду. О, я буду самым знатным человеком в Боджнурде, и тогда женюсь на Парвин». Только как заиметь столько денег, чтобы считаться богатым? Этого я понять не могу. А Парвин идет рядом беззаботно и не подозревает о моих муках. Она, видимо, вообще ни о чем не думает. Нет, наверно, думает об этом противном англичанине. Я ненавижу его, он мой враг.
    Я проводил ее до сада. Она вошла через калитку со стороны переулка. Я стоял и смотрел ей вслед.

ЗАПИСКА АРЕФА

    Маршрут мой неизменен: Боджнурд — Миянабад — и обратно. Встречаюсь с Арефом, Мухтаром, Ахмедом. О бахши Абдулло пока ничего не слышно. Пропал бесследно. Это для всех загадка.
    Время и дела накопляются. Статья Арефа, как артиллерийский снаряд: разорвалась и охватила пламенем Хорасан. Эхо взрыва прокатилось по всей Персии.
    В один из дней, прибыв в Миянабад, я не застал Арефа дома. Прибегаю к Ахмеду.
    — Слушай, Ахмед, скажи — где Ареф?
    — Спокойно, спокойно только, Гусо, не волнуйся. Сегодня пойдем к нему. Он на своем посту. В селе… — Ахмед по секрету называет селение.
    — А почему он там?
    — Его хотели арестовать.
    — Вот как! Тогда жди меня, я разнесу почту.
    Возле базара меня вдруг останавливает комендант города:
    — Эй ты, шальной! А ну подойди ко мне! Говорят, ты читаешь людям газеты? Слушай, безумец! Я не советовал бы тебе рисковать. Береги здоровье. Пусть сами читают, кто получает газеты. А ты не суйся не в свои дела. Дошло?
    — Совсем не дошло, господин комендант! Как же так! Во-первых, я читаю газеты не тем, кто их получает, а тем до кого они не доходят. Безграмотным. Во-вторых разве из газеты суп сваришь? Пусть слушают на здоровье. Ведь многие миннабадцы даже фарсидского языка не знают! В-третьих, господин комендант, читать газеты — моя обязанность. Я не просто почтальон. Я — грамотный почтальон, за что и получаю шесть туманов в месяц!
    — Вот дурак! — грубо толкает меня в грудь и хохочет комендант. — Да я тебя, как земляка, как цыпленка жалею, понимаешь? Ай, если не хочешь понимать, иди к черту, сукин сын! Теперь дошло?
    — Ей-богу, господин комендант, теперь на сто процентов дошло.
    Ночью мы идем с Ахмедом по тихим, уснувшим улицам. Не слышно даже лая собак. Иногда со стороны арка доносятся раздражительные голоса: «Бидар баш! Хушяр баш!» Это дежурные фарраши покрикивают и будят постовых, что стоят и сидят на вышках вокруг стен правительственного здания и у ворот. Теперь ворота по каким-то причинам с наступлением вечера наглухо закрываются.
    Сворачиваем к реке, идем вдоль правого берега, петляя по едва приметной, густо заросшей тропке. Она — то заводит нас в заросли кустарника, то вновь ведет по травянистой равнине, и вот уже опять мы пробираемся сквозь заросли. Я привык ходить на большие расстояния, дорога мне никогда не казалась утомительной, но сегодня почему-то долгий путь удручает, гнетет. Где же, наконец, этот Хожан?
    — Вон, видишь огонек? — тихонько спрашивает Ахмед. Он, будто прочитал мои мысли и спешит подбодрить.
    Тенистый Хожан — точно маленький островок в море. Он плотно окружен громадными чинарами, ветви которых дружелюбно схватились друг за дружку и заслонили от солнца село. В самом Хожане душновато, сюда нет доступа ветрам. Тишина и мрак здесь днем и ночью. Тут, па окраине, за арыком, в густых зарослях и расположился штаб курдского вожака Арефа.
    Мы остановились у замаскированной ветвями кибитки. Ахмед постучался в маленькую дверь. Его стук был точно рассчитанным, условным «тук-тук-тук…»
    — Кто? — спросил изнутри незнакомый, настороженный голос.
    — Е-хане — свой, откройте.
    В маленькой комнате на полу кошма, на черной кошме керосиновая лампа. Человек, открывший дверь, узнал Ахмеда, пропустил нас вперед и закрыл дверь на задвижку. В тусклом свете я разглядел своего «капитана корабля», предводителя курдских племен Арефа.
    — Здравствуйте, господин учитель!
    — Здравствуйте, друзья. Присаживайтесь. Рассказывайте, что нового в Боджнурде?
    — Боджнурд поет на разные голоса. Один приятно слушать, другой — каркает- «Надо их ставить на колени… Они взорвут планету! Погубят род человеческий!..»
    — Ха! Это очень хорошо, значит, враг живет под страхом. Враг неглуп! Знает, что если комары слетятся вместе, то и слона свалят. А мураши разом поднимутся — шкуру у льва разорвут! Так сказал мудрый Саади, — восклицает Ареф. Подумав, продолжает — Дела у нас идут неплохо. Особенно слаженно и азартно действует группа Ходоу. — Говорит Ареф очень медленно, будто находится не в этой глухой, заброшенной комнатушке, а в «классе экабер». Говорит, словно диктует, хочет, чтобы каждый слушатель понял не только слово, но и то, что за ним таится.
    — Господин учитель! Кто такой Ходоу?
    — Ходоу — сын пастуха Новруза, из села Тукур. Их трое у отца: Худайверди, Аллаверди и Гусейн. Самый смышленный — Ходоу. Вокруг себя он собрал бездомных, но честных, храбрых людей. Отчаянный народ: все в жизни повидать успели, на таких можно надеяться.
    — Господин учитель! А где сейчас Ходоу?
    — Где-то в горах Шахджахан, — сказал Ареф и стал что-то думать. Значит, сейчас заговорит о другом, я хороню изучил его привычки. Так и есть. — Ну, как, добрые люди, — неожиданно обратился он к нам, — не пора ли вооружаться: лошадями и винтовками?
    Меня бросило в жар, так внезапно прозвучали слова учителя.
    — Но откуда взять деньги на лошадей и винтовки? — спросил я и, видимо, на лице моем была написана беспомощность, потому что Ареф насмешливо сказал:
    — Какие же вы вояки, если собираетесь покупать лошадей и винтовки!
    — А как же иначе?
    — Раскинем умом. В этом отношении наш район — одна из лучших баз снабжения. Только надо пошире открыть глаза и приглядеться к землякам, к богачу Раис Туджару. Половина Миянабадской долины в его руках. Сотни вооруженных всадников размахивают плетями над головами тысяч рабов. У наемников Раиса и винтовки, и лошади, и деньги. А всадники помещика частенько ездят поодиночке. Проследи за одним, подкарауль… Разнежится, расположится на отдых, — уведи у него коня, а заодно и винтовку прихвати. В общем, надо уметь. Этот же прием применить надо и к боджнурдским «благодеятелям». Вот так, друзья!
    — Господин учитель, а если нас сочтут за разбойников?
    — Скажите: мы не воруем, мы делимся… Берем лишнее, чтобы не испортилось! — Ареф засмеялся. — А сейчас надо будет срочно доставить Худайберды вот эту записочку.
    — Есть — доставить записочку, господин учитель!
    — Аллах поможет, а главное — осторожнее и не теряйте времени!
    Бежим по прибрежным зарослям, путаясь в высокой траве. Бежим и звезды бегут над нашей головой. Останавливаемся отдохнуть — и звезды отдыхают, стоят на месте, будто играют с нами. Но мы на них не обращаем внимания — они далеко от нас. Бежим, переполненные радостью. Да еще какая радость! Брать, у кого слишком много! Ох, господин учитель, давно бы так сказал! А то — читай, агитируй… Ожидай у моря погоды!
    «О, ты моя путеводная звезда! Разбудила меня от долгого сна. Слава тебе, Арефе Миянабади!» — эта мысль не покидает меня всю дорогу.
    У входа в село нас встречает разведка Ходоу и ведет за холмы, к горе Шахджахан. Ходоу со своим отрядом в восемь человек сидит на роскошном зеленом ковре природы, в ногах у него покрывало неба, а над головой тысячу-тысяч светильников. Узнав о нашем прибытии, он велит разжечь костер, накормить нас, а заодно, при свете огня, прочесть записку. И вот сидим мы — десять «разбойников» у яркого пламени. Я передаю записку Арефа воинственному Ходоу. Он — среднего роста, в широком халате, подпоясан кушаком. На голове лохматая папаха из овчины, на ногах мягкие сапоги. Глаза у Ходоу горят, как у барса, в глазах танцуют светлячки. Видно, что слова
    Арефа произвели на него сильное впечатление. Медленно он докапывается до их истинного смысла, и, наконец, все понял. Вдруг он начинает громко хохотать.
    — Забирай оружие и лошадей! Мы не берем и не воруем, а делимся с тем, у кого слишком много! — затем прибавляет строго: — Молодец, Ареф!
    Ходоу сворачивает записку и бросает ее в костер. Говорит:
    — Передайте Арефу, что слова его — самые верные слова. Сегодня же мы приступаем к делу. А сейчас садитесь, угостим вас пищей аллаха.
    Мы поели и собираемся в обратный путь.
    Ох, как не хочется расставаться с этим маленьким, еще невооруженным отрядом. Худайверди и его товарищи сделались мне настоящими друзьями. Особенно поразил меня Ходоу. Его черные большие глаза, высокий лоб, бодрое настроение и, главное, простота притягивали к себе какой-то магической силой. За таким пойдет народ хоть на край вселенной.
    — До свидания, друзья. Счастья вам!
    — До свиданья, Ахмед, и ты, наш друг, почтальон. Аллаха возьмите в спутники, а Арефу и всем друзьям — привет.
    В Миянабад мы возвращаемся на восходе солнца. Половина города еще спит и учреждения закрыты, но я иду на почту и терпеливо ожидаю, когда придет чиновник. Я набиваю свою сумку письмами, газетами и — в путь. Мне не терпится, побыстрее добраться бы до Киштана, сообщить Мухтару о новом распоряжении Арефа. С пузатой сумкой выхожу я из Миянабада и направляюсь по боджнурдской дороге. Идти тяжело: ноги и голова гудят, веки склеиваются. Ведь я не спал нынче ни секунды.
    В доме у Мухтара я устало опускаюсь на скамейку, снимаю сумку и начинаю рассказывать по порядку. Мухтар ошарашен: от волнения не может сидеть на месте. Он ходит по комнате, сунув руки в карманы. Мне кажется, что скажи сейчас ему: вон едет всадник с ружьем!.. и Мухтар выскочит на дорогу, бросится на ездока с голыми руками.
    — Да, да, Мухтар! — повторяю я торжественно. — Забирать, у кого слишком много, чтобы не испортилось!
    — Дорогой, Гусо! Это очень хорошо! — нервно говорит Мухтар. — Хватит бездействовать. Одно только плохо, ворами и разбойниками называть будут.
    — А ты как думал! Хочешь грабить господ, да еще чтоб они тебя пророком Мухаммедом называли. Если боишься — не выходи из дому, помогай маме прясть шерсть и кислое молоко делать.
    — Ну, ладно, не ворчи! — Мухтар беззлобно хлопнул меня по плечу…

НАРОД ВЗДОХНЕТ — БУДЕТ БУРЯ

    Он ехал на тощей каурой кобыле, да и одет был кое-как. Изрядно поношенный халат, обшарпанная шапка из овчины и чарыки заставляли думать встречных, что человек этот — небогат, и приехал в Миянабад по своим крестьянским делам. А всадник именно этого и хотел, чтобы о нем так думали. Проезжая через базар, где шныряли молодчики Монтасера, всадник нарочно останавливался возле торговцев саманом, уздечками и седлами; спрашивал цену, качал головой, а сам примечал — не навлек ли чем подозрение на казаков нового миянабадского головы? Люди, слава аллаху, не видели в нем ничего подозрительного, разговаривали по-свойски, и это окончательно ободрило его. Зеленые жгучие глаза всадника обрели спокойное выражение. Разговаривая, он не спеша поглаживал черную, курчавую бороду, пока не подъехал к кузнице. Тут он легко соскочил с седла и поздоровался с кузнецом — здоровущим стариком в кожаном фартуке…
    — Третий двор от моста… На крыше стог сена… Вилы в стогу…
    — Крепкие куешь подковы, кузнец, — сказал с улыбкой гость, взял одну и сунул ее в торбу, что висела у седла на лошади…
    — Стараемся, как можем, — радостно отозвался кузнец…
    Бородатый вновь вскочил в седло и двинулся дальше. Он медленно проехал по узкой базарной улочке, вдоль которой тянулись ряды лавок и навесов, и выскочил на пустынную улицу к реке. Тотчас он увидел обнесенный дувалом двор, двухэтажную мазанку с плоской крышей и стог сена с воткнутыми вилами. Всадник постучал в закрытые ворота. Вышла старая женщина в черной шали, спросила, чего путнику надо…
    — Передайте хозяину вот эту подкову. Если понравится — привезу еще. — С этими словами он протянул подкову, и женщина, взяв ее, скрылась во дворе. Тут же она вернулась и распахнула ворота…
    Всадник въехал во двор, привязал коня к стойлу, огляделся. На веранде стоял в белой чистой рубашке, с засученными рукавами элегантного вида мужчина лет сорока. Лицо его было чисто выбрито и в глазах горел молодой блеск.
    — Проходите сюда, дорогой Ходоу, — сказал он и улыбнулся. Худайверды поднялся по ступенькам, оглядывая веранду и хозяина.
    — Будем знакомы… Перед вами учитель Ареф, — вежливо произнес тот.
    — О! Я давно знаю ваше имя, учитель… А встречаемся в первый раз! — искренне обрадовался Ходоу и продолжал: — Записку получил вашу, почтальон принес…
    В это время из комнаты вышел еще один чернобородый с мудрым лбом и осторожным взглядом.
    — Знакомьтесь, господин Дадаш… Это тот самый Ходоу, о котором я вам говорил…
    — Хорошо, — отозвался Дадаш. — Теперь давайте сядем и поговорим немного о деле. Когда Ареф и Ходоу опустились на палас, Дадаш спросил: — Сколько в вашей группе воинов, дорогой Ходоу?
    — Пока мало… Но завтра будет больше… Каждый день приходят парни из сел…
    — Значит, все правильно, — сказал и улыбнулся Дадаш. — В Тегеране не зря говорили: народ за Ходоу-сердаром пойдет…
    — Ах, какой из меня сердар? — смутился Худайверды. — Я никогда никем не командовал. А если и идут люди ко мне — так это по старой дружбе. У меня ведь друзей много!
    Дадаш и Ареф весело рассмеялись. Что может быть еще лучше, когда люди по старой дружбе объединяются?
    — Да, да — мы не ошиблись, — твердо сказал Дадаш и посмотрел в глаза Худайверды. — Поручаем тебе объединить и возглавить повстанческие отряды курдов. Пришла пора, дорогой Ходоу, выступить против ханов и их покровителей — британцев, которые терзают нашу страну как борзые беззащитного оленя, а Ахмед-шах, как охотник смотрит на это…
    — Истинно так, господин Дадаш, — подтвердил Ходоу…
    — Приступать к делу надо немедля ни минуты… Сейчас же, — сказал Ареф и расстелил на паласе карту, украшенную красными кружочками. — Это группы повстанцев, — продолжал он. — Всех их надо объединить в одну…

    Прошло два месяца. Снова осень. На грязные тротуары и немощенные улицы падают листья. Миянабадскин базар и площадь перед арком захламлены, воняет нечистотами. О чистоте города никто не заботится. Куда подевались надзиратели его величества? Кому же поддерживать в городе порядок?
    — Здравствуйте, господин комендант. Не хотите ли почитать свеженькую газетку? — встречаю я своего опекуна.
    — На черта она мне сдалась — твоя газета?! — рычит он. — Чтоб они передохли эти боджнурдские крохоборы!
    — Что такое опять случилось, господин комендант?
    — Вы, бродяги, только и ждете, чтобы случилось что-нибудь! — не особенно злобно отвечает он, видно, не прочь высказаться, излить наболевшее, — Одна история хуже другой, черт побрал! В Ожгане лошадь у казака увели, опять я виноват. С меня спрашивают, почему прокараулил. В Портане у фарраша винтовку украли. — отвечай. Позавчера возле арка подростки избили Исмаил-фарраша. С меня спрос. Эти сволочи, вдобавок ко всему, записку во двор арка бросили, а в бумажке полное безобразие. Вот что пишут эти слуги шайтана: «Господа боджнурдцы! Убирайтесь от нас, пока не поздно, а то останетесь без штанов!» И в этом виноват, конечно, я! Мне говорят: какой же ты комендант города, если не знаешь, чей это почерк, чьей рукой написана записка?.. Ты представляешь, ишачок, какая наглость?! До чего дожили! Можно подумать, за все это боджурдцы меня золотом осыплют. Никакой пользы нет мне от них! Абсолютно никакой! Когда сидел в арке Самсан, то один туман я получал, а эти крохоборы только оскорбляют! Ай, вообще, когда в поле земля твердая, у пахаря бык быка обвиняет. Да кроме того этот год неважный — год змеи. Подумай, сын свиньи, в такой проклятый год всегда на лошадей болезни нападают, дохнут они безбожно. У казака мерин подох, — крик: «караул, коня украли!»
    Должно быть, коменданту очень хочется, чтобы по всей Персии лошади дохли, как мухи. Тогда на него никто не покажет пальцем, что он виноват. Комендант придумывает для меня сказки про дохлых лошадей и врет так откровенно и яростно, что сам своего вранья стыдится.
    — Вообще-то, между нами говоря, и воровство в Миянабаде усилилось, — говорит, краснея, он. — У Раиса Туд-жара уже семьдесят лошадей увели. Сейчас расцветает конокрадство, это точно! Пусть меня в навозную кучу закопают живьем!.. Жуткая картина, избавь аллах. Приехал всадник в Портан, зашел за господский дом справить нужду, вышел — коня нет. Много таких случаев, оправиться спокойно не дают. Лег джигит поспать, проснулся — винтовки как не бывало. Дрыхнуть не дают. В Киштане тоже не лучше. Шестого коня у казаков — джик-ик!.. Теперь они не ездят одиночками. Только группами. Говорят, у горы Шахджахан аламаны действуют за милую душу. Ох, как действуют. Поучиться у них надо! Мы, говорят, не воруем, а берем у кого много, чтобы не испортилось!.. Понимаешь, значит, помощь оказывают!..
    — Вах-эй! — изображаю я искреннее удивление. — Откуда же они взялись? Может, это не разбойники?
    — Аламаны, черт их побери! — рычит комендант, — Еще какие разбойники! Живут, как птицы, дома постоянного не имеют, дом у них на плечах. Командует ими самозванец Ходоу-сердар, пастух бывший. — Комендант заразительно хохочет, вытирая рукавом слезы. — Пастух, говорю, стал сердаром! Овечий пастух. Ей богу, приближается конец света, потоп или землетрясение!
    — Господин комендант! Кто же этих смельчаков снабжает деньгами?
    — Недавно я ездил в Портан. Там встретился с одним из разбойников Ходоу, с Хусейнша. От него узнал, что всадники Ходоу ездят по десять-пятнадцать человек по тегерано-мешхедской дороге и грабят торговцев. А туда, где Ходоу не бывает, например, в Себзиваре, Нишапуре, — туда он пишет письма с угрозами. Хаджи Касему Ходоу написал: «Многоуважаемый Хаджи Касем, прошу одолжить мне тысячу туманов. Не теряю надежды, что к десятому числу сего месяца получу их. Заранее благодарю, господин! С приветом Ходоу!» Многие получают такие письма.
    — Во, как интересно, господин комендант. Ну и высылают они деньги Ходоу-сердару?
    — Посмей только не выслать! Кому надоело жить на свете? Наплевать на эти тысячи. Лучше сразу откупиться, чем рисковать жизнью. Деньги найти можно, а другую жизнь не купишь.
    — Спасибо, господин комендант, я очень рад беседе. До свидания. Мне надо разнести газеты. Желаю переловить всех разбойников.
    Вечером я с таким азартом рассказывал об этом Ахмеду. Друг тянет меня в мечеть.
    — Да отстань ты, — отмахиваюсь я. — Там одни старики, какой толк от них!
    — Идем скорей, все узнаешь! — торопит меня Ахмед. — Мечеть сегодня полна народа, сам шейх говорить будет!
    Мы подоспели как раз ко времени. Только что окончился намаз и на возвышение — мамберу — медленно взошел Шейх-аль-ислам. Огромное вместилище мечети мгновенно охватила гробовая тишина, будто нет здесь ни одного живого существа. Только слышно внушительное покашливание. Это шейх прочищает горло, сейчас начнет говорить.
    Заунывно канючит шейх:
    — Эй вы, рабы аллаха, выкупите грехи до вашей смерти, ибо на том свете пощады вам не будет. Тела ваши слабые не выдержат вечного всепожирающего огня ада! Эй вы, рабы аллаха! Мы все на этом свете временные гости. Молитесь! Молитесь, пока движется ваша кровь. Ни одна травинка не взойдет, ни один листок с дерева не упадет без согласия и воли аллаха! На небе бог, на земле шах и иные правители! Мятеж против шаха и правителей, это мятеж против бога, пророка и имама! Эи, верующие, не впадайте в грехи и предупреждайте других, чтобы не повторилась трагедия Лута[13]! В нашем городе появились богохульники, нарушители законов и покоя. Они встали на неугодный аллаху путь, грабят общественное достояние. Будьте же бдительны, истинные слуги аллаха, чтоб не сгореть в огне ада! — Шейх-аль-ислам вещает надтреснутым голосом, видно, что он не уверен в свой проповеди.
    — Почему-то у шейха сегодня охрипший голос, — говорю я Ахмеду.
    — Шейх утром, вместо яйца, съел мороженое, — отвечает Ахмед.
    — Давай уйдем?
    — Пошли…
    На улице уже темно. Ждать нечего и некого. Пора к Арефу. Сегодня же ночью я должен побывать и у Мухтара. Как и в прошлый раз идем с Ахмедом по берегу реки, только путь теперь не кажется столь длинным, как тогда.
    Часа через два сидим в той же хижине, на кошме, у лампы. Я рассказываю Арефу о своей беседе с комендантом. Учитель смеется, значит, дела у нас идут хорошо.
    — В десятый день нового месяца тебе, Ахмед, надо будет находиться в Довлатабаде, а тебе, Гусейнкули, в Киштане, — предупреждает нас Ареф. — Если вы помните, десятого числа траурный день. День убийства шиитского имама Гусейна. В этот день, как наметил наш повстанческий штаб, мы должны повсюду выступить открыто и свергнуть всех неугодных правителей. Приказ понятен?
    — Так точно, господин учитель!
    — Пусть бережет вас правое дело!..
    В Киштан я пришел в полночь, но на этом мое путешествие не окончилось. Не давая передохнуть, Мухтар повел меня в штаб своей «дивизии», в ущелье Гульмайм. Нелегко в темноте пробираться между камней по узеньким тропкам, того и гляди свалишься в пропасть и тогда — прощай жизнь. Слава аллаху, я не забыл эти места. Мне знакомы каждая тропка, каждый камень на киштанской земле. Шагаю уверенно, так же, как и четыре года назад, когда я бродил здесь то с пастухами, то ради любопытства. Несколько раз я пытался тогда проникнуть в замок паризад и дворец Шабудага, но у меня не хватило на это храбрости.
    Мы поднимаемся все выше и выше. Тонкий серпик луны тускло горит над горой, вокруг ничего не видно.
    — Посмотри-ка туда, Гусо, — показывает рукой Мухтар. — Видишь огонек?
    Действительно, выше и дальше на склоне хребта с минуту маячил маленький огонек, затем погас.
    — Что это? — спрашиваю Мухтара.
    — Точно не могу сказать, Гусо, — испуганно шепчет Мухтар, — но люди говорят, богатырь Шабудаг вернулся в свои владения. Он мстить будет за поруганную честь киштанцев!
    — Ну, ври больше! — усомнился я.
    — А чего тут врать? — спокойно отозвался Мухтар. — Сейчас увидишь. Мы идем к нему.
    Вскоре мы остановились у подножья громадной скалы. Вверх, между крутыми уступами, вела тропинка. Мухтар присел на корточки, сложил и поднес к губам ладони, издал странный звук, напоминающий крик птицы, и тут же с вершины донеслось в ответ: «Ки-ик, чек-чек! Ки-ик, чек-чек!».
    — Пошли, — махнул рукой Мухтар. — Он дома.
    Я не на шутку растерялся: «Неужели Шабудаг?» На какое-то мгновение ноги мне сковала нежданная и позорная трусость. Я не мог двинуться, но пересилил себя и двинулся за Мухтаром.
    Окончательно прозрел я тогда, когда мы вошли во дворец, миновали несколько пустых, пропахших горной каменной пылью помещений и очутились во дворе, У костра сидело несколько человек. Я тревожно окинул их взглядом и узнал киштанских ребят. Мухтар, так долго оберегавший тайну, наконец не выдержал:
    — Вот тебе Шабудаг, Гусо! Разве нас шестеро не стоят одного богатыря Шабудага?! У нас лошади, оружие… Кого хочешь победим!
    — Ах, ты хитрый, Мухтар. Так, значит, ты овладел дворцом основателя Киштана, покорителя паризад? Клянусь моей тетей, я завидую тебе. Как же вы лошадей нашли? Расскажи.
    — Очень просто. Казак зашел в дом, а конь во дворе стоял. Казак вышел — коня нет. Но он тоже, оказался не дураком. Видит, что конь исчез, почесал затылок, зашел во двор к богачу Ходжи Исмаилу, сел на лошадь и ускакал в Миянабад. Теперь Ходжи ходит, орет на весь Киштан, что из-за нас и казаки, и богачи страдают.
    — Это потому, что вы занимаетесь мелким воровством! — внушительно говорю я Мухтару. — Шабудаг никогда бы не позволил себе этого! Шабудаг пока из вас не получится. Настоящий Шабудаг сейчас со своими людьми у вершины Шахджахан. Имя ему Ходоу. Так что немедленно оставляйте дворец и присоединяйтесь к Ходоу-сердару! Тогда вас будут называть не ворами, а борцами,
    — Ты шутишь, Гусо?
    — Нет, Мухтар, не шучу. Ареф велел передать тебе, чтобы немедленно со своими людьми шел к Ходоу-сердару. Десятого — штурм арка.
    — Пах-пах! Это здорово, господин почтальон! Мы выполним приказ, дорогой Гусо-джан! Ей богу, если мы вольемся в отряд Ходоу, нас уже не будут считать даже разбойниками. Будут называть достойными потомками Шабудага! — Мухтар обхватывает меня и, приподняв, тискает в объятиях.
    Он провожает до боджнурдской дороги. Еще раз напоминаю ему, чтобы он немедленно покинул дворец Шабудага и шел к Ходоу-сердару. Мы прощаемся, и я отправляюсь в свой привычный, протоптанный путь.
    Серп луны над головой. Наверное, часа два ночи. До рассвета одолею половину пути. Все время думаю о святом Гусейне, но не знаю, кем он был и почему штурм арка намечен именно на этот день. Может быть, Ареф решил устроить траур Монтасеру в этот траурный день? Ай, стоит ли об этом думать! Главное, слетел бы с трона этот кровопийца! Мысленно воображаю, как будет проходить штурм. Тысячи повстанцев врываются в арк на лошадях и на своих двоих, колотят фаррашей, сарбазов, вытаскивают самого Монтасера, и Ареф становит его перед людьми на колени. Люди радостно машут руками, орут и целуются, а в городе дым и огонь — горят дома богачей!.. Хай-хо!..
    Незаметно для себя я начинаю думать о другом: о своем возрасте и Парвин. Мне уже семнадцать, я давно уже чувствую себя взрослым и снисходительно заглядываю в свое прошлое. Семь лет назад, да что там — семь! Три года назад я еще был бездумным мальчишкой, даже не помышлял о любви. А сейчас я люблю Парвин — девушку невиданной красоты, нежную и милую, каких больше нет на земле. Ох, ты моя джанечка, моя радость, счастье мое! Ты похитила мое сердце! Клянусь своей любовью, я сжег бы все твое богатство, ласточка, чтобы вечно быть с тобой вместе. Ох, как мне мешает твое богатство! Оно не дает мне права быть равным. Но я добьюсь своего! Ох как хорошо будет, когда повенчает нас тетя Хотитджа! Потом у нас родятся сын Азад и дочери; Парвин, Сетара и Зухра, чтобы не погибло потомство волшебных парнзад. Вай-ей! Сядь-ка на кровать, я принесу таз и вымою тебе ножки…» «Не надо… не надо, мой гусеночек… петушок… я сама…»
    С этими глупыми мыслями я и не заметил, как оказался в Боджнурде.
    На этот раз, прежде чем зайти домой, иду прямо к тете Хотитдже, чтобы встретиться с Парвин. Наверное, это неудобно — прямо с дороги, не помывшись, не переодевшись. Но что поделаешь! Сердцу не прикажешь. Дом тети Хотитджи притягивает меня своей магической силой. Должно быть тетя, как колдунья, заговорила меня. Шесть дней я не был у Парвин, а кажетс я, прошло уже шесть лет.
    В комнату через окно проникают лучи солнца, яркие блики разбросаны по полу. Говорят, великий зодчий когда-то построил храм «Эреми Шаддада» — самое красивое здание в мире. Но неужели оно красивее комнаты тети Хотитджи? Можно подумать, что там, где нет Парвин — тоже есть красота! Где нет Парвин, там нет света и радости! Где нет Парвин, там нет счастья! Нет — это самая чудесная комната!
    — Парвин-хаиым, здравствуйте!
    — Только не ханым! — как всегда возражает она, глядя мне с упреком в глаза. — И не бану!
    — Джанечка, — произношу я еле внятно, — извини, больше этого не повторится… Джанечка, — говорю я увереннее, — я привез столько новостей из Миянабада!
    — Идем в сад, такая погода хорошая! — Парвин тянет меня за руку. — Мы уже давно с тобой ни о чем не говорили.
    Я долго не решаюсь, но не могу удержаться и говорю:
    — Мне удалось побывать у курдских ребят-борцов в лагере. Там самые бедные и самые простые люди Миянабадской долины.
    — И девушки с ними вместе?
    — Не знаю, Парвин. Может быть… Но я не видел, не успел узнать. Был там недолго, да еще вечером.
    — Если у них там нет девушек, кто же им шьет и стирает? Кто обед варит?
    — Они сами стирают и шьют! А обед… По-моему, у них холодная еда.
    — Бедненькие, — вздыхает Парвин, — От меня Ходоу-сердару передай привет. И всем другим его воинам!
    — Будет сделано… Мне пора уходить.
    — Уже? Ох, как не хочется расставаться! Посидим еще немного… Я ведь тебе не сказала о самом интересном. Пока тебя не было, ко мне господин Лачин приезжал.
    — Что же здесь интересного? Зачем он приезжал?
    — Вот так… сидим мы с бабушкой дома. Я к занятиям готовлюсь, а бабушка что-то вспоминала… Вдруг стучится кто-то. Тетя Хотитджа вышла посмотреть, кто это к нам пришел. Оказывается, Лачин. Заходит, говорит так вежливо: «Ах, какая вы обманщица, Парвин, Мы с лейтенантом Кагелем приехали за вами, а вас дома нет. Соизволили гулять с каким-то мальчишкой». — Парвин смеется. Я спрашиваю:
    — Так и сказал «с мальчишкой?» А откуда он знает, что ты была со мной? Люди из дворца видели, передали ему, наверно?
    — Похоже на то… Он приехал один. Просит меня: «Парвин-ханым, не хотите ли поехать со мной ка прогулку, кони стоят возле вашего двора…» Отвечаю: «Мет, господин Лачин, не хочу. Я не умею на коне ездить, к тому же у меня нет никакого желания гулять». Бабушка тоже не очень-то приветливо встретила его. Уговаривал он усердно, чуть ли не ка коленях просил. Ничего у него не вышло. Направился к воротам, хотел сесть и уехать, а коней-то нет!
    — Ха! — обрадовался я. — Неужели? Куда же делись лошади?
    — Кто их знает, Гусо-джан! — смеется Парвин. — Кони были и не стало. Кто-то увел скакунов.
    — Что же дальше?
    — Дальше? Искать он начал. Сам Сердар Моаззез дал распоряжение обыскать все дворы в Боджнурде, обшарить все его окрестности. Ведь двух самых лучших коней украли. У Лачина был вороной ахалтекинец, а для меня приготовил коня лейтенанта Кагеля: белого в черных яблоках. Обыскали все дворы, закоулки: кони словно в землю провалились, нигде их нет. Тогда Лачин начал клеветать на сына тетушки Хотитджи, Мансура. Вроде бы это он украл коней. Мансура вызвали на допрос, выпытывали… Но что он мог сказать, если не видел этих четвероногих лебедей. Мансур в это время был на работе в кузнице. Когда его на допрос вызвали, бабушка моя рассердилась. Пошла к Моаззезу и говорит ему: «Да как он смеет, этот Лачин, наговаривать такое на моего верного слугу!.. За каждого человека, которые живут в моем дворе, я сама отвечаю и никто больше!» Сердар Моаззез передал Лачину, что бабушка разозлилась на него. Лачин опять прибежал, извинения просит у бабушки, а та его отругала как следует и выпроводила…
    — Слава аллаху! — радуюсь я. — Будет знать, как к моей Парвин приценяться!..
    — Ты не беспокойся, Гусо-джан, — весело говорит Парвин. — С чем приедет с тем и уедет. Иди приоденься и куда-нибудь пойдем. Ладно?
    — Все дела отложу, а к тебе приду, моя Парвин.
    Звезда счастья всходила надо мной.

    Через несколько дней, когда я подходил к Киштану, меня остановили двое сельчан.
    — Не встретил их?
    — О ком вы?
    — Да об этих боджнурдских дармоедах!
    — Нет, не видел. А что случилось?
    — Ночью сегодня они проехали через Киштан. Но раз ты их не встретил, значит, свернули на Сияханскую дорогу.
    — Бежали из Миянабада, что ли?
    — Тихонечко ушли, перетрусили… Могло быть для них и хуже. Ходоу-сердар не пощадил бы боджнурдских шакалов.
    Эта весть меня ошеломила, но не обрадовала. Враг отступает, не приняв боя. Значит, штурма, к которому мы столько готовились, не будет!
    В Миянабаде, прохожу мимо ресторана, слышу знакомый голос:
    — Эй, почтальон! Зайди-ка!
    — О, это вы, комендант! Чем могу служить?
    — Хочу тебя спросить кое о чем… Боджнурдские барбосы удрали и моего коня с собой прихватили. Понимаешь? Ты их по дороге не встретил?
    — Да нет, господин комендант. Они, наверное, через гору Сияхан направились. Если б через Пальмис, я бы обязательно их встретил. Только непонятно, как же они коня украли? Вы, наверное, забыли закрыть калитку?
    — Ну и бестолковый ты, почтальон! Калитка была на замке. Когда пришли фарраши и постучали, я сам им открыл калитку и сказал: «Я ваш раб, готов служить вам!» Фарраши тогда говорят: «У нас коня Не хватает, придется у тебя, господин комендант, взять. На время! Только до Боджнурда доедем, потом назад приведем».
    — И вы отдали им копя?
    — Ну и безумец же ты, почтальон! Как же я мог им сказать «нет»? Если б сказал «нет», фарраши избили бы меня, а коня бы все равно увели. Но я думаю, что вернут. Ни у меня одного взяли. У Шенха-аль-ислама тоже увели!
    — Ну, тогда, ни вам, ни шейху не надо беспокоиться! Сказали же только до Боджнурда, значит, вернут. Надежные люди.
    — Ну и голова у тебя, почтальон! Сапожная щетка у тебя, а не голова, ей богу! Если ты считаешь, что отдадут, то тогда возьми у них этих коней ты. Ей богу, мне не жалко! Шейх тоже не пожалеет! В общем, бери… Обе лошади твои! Понял?
    — Понял, господин комендант! Как же не понять?!
    Комендант разражается хохотом. Он и в самом деле считает меня глупцом. Я говорю ему «до свидания» и отойдя немного оборачиваюсь:
    — Господин комендант, тогда отдайте мне и седло, если его не взяли фарраши?
    Блюститель порядка вновь смеется. Ему и невдомек, что я подсмеиваюсь над ним… Про себя я думаю: «Странные вещи творятся на свете. Боджнурдские крохоборы увели лошадей у господ миянабадских. — А кто же увел лошадей у Боджнурдских господ?»

ВЫСОКО ЛЕТАЮТ ОРЛЫ

    Из-за гор в голубой простор неба выплывают облака самой причудливой формы. Если внимательно смотреть на них, то увидишь верблюда и оленя, дугу и серп, хвост петухаили павлиний хвост, — облака удивительно напоминают животных и зверей, предметы домашнего обихода. Облака движутся в одном направлении, постепенно теряют свой фантастический вид и вот уже собираются в большую черную тучу. Она с каждой минутой растет, наливается, тяжелеет и закрывает над Миянабадом полнеба. Внезапно налетает ветер и в следующую секунду становится так тихо, что замирают на деревьях листья. Грохочет гром. Первые капли дождя шлепаются на землю, на крыши домов. Пахнет пылью и розовым одеколоном «голаб»; это сады отдают свой аромат в дар природе за то, что она не забыла о них, освежает дождиком.
    Не меньше часа я брожу под дождем, стучусь в калитки и окна домов, вручаю жильцам письма и газеты, Я не обращаю внимания на дождь, а когда достаю ив сумки последнюю газету и гляжу вверх: дождя уже нет, Туча иссякла, превращается в рваные облака. Они расплываются в разные стороны и тают в синем, умытом небе. Над головой Шахджахан ослепительно сияет солнце.
    Сердце радуется. Захожу к Ахмеду.
    — Какие новости? — спрашиваю дружка.
    — Есть новость, Гусо-джан. Вот она, в руках у меня, еще не остыла. Вновь открывается «классе экабер». Можно учиться. Вот объявление. Вечером приходи пораньше.
    — Ай, молодец! Спасибо за хорошую весть, Ахмед-джан. Вечером жди, за тобой зайду. А сейчас побегу на завод. пакет надо отдать.
    Хлопкоочистительный завод за городом. Выхожу через широкие ворота на пустырь, взбегаю на мост. Поодаль, под высокой чинарой сидит конюх Шейх-аль-ислама Сафар. Подхожу к нему.
    — Здравствуй, Сафар-джан! Счастливо тебе отдыхать и наслаждаться!
    — Не желал бы я никому такого наслаждения, как у меня! — глухо и неохотно отзывается Сафар. На глазах у него поблескивают гневные слезы, лицо грязное.
    — Что случилось, дорогой Сафар?
    — Ай, сгорел я в огне боджнурдскнх паразитов! Они у моего хозяина лошадей увели, а хозяин меня выгнал. Лошадей-то теперь у него нет, зачем ему конюх? Да, я сам виноват в этом…
    — Ты-то причем?!
    — Ай сколько раз мне говорили друзья, садись на коня и поезжай к Ходоу-сердару! Не послушался. Теперь конь под ногами боджнурдского фарраша, а я под ногами судьбы… Что-то надо делать, — добавляет он. — Будешь сидеть, ничего не высидишь, даже тухлого яйца…
    — Стоит ли из-за такого пустяка расстраиваться! — упрекаю я Сафара. — Довлатабад — рядом. Туда можно пешком дойти. А там, у Ходоу-сердара конь найдется!
    Сафар изумленно смотрит на меня. В самом деле, как же он сам не додумался до такой простой истины. Я иду дальше, оглядываюсь. Сафар стоит, отряхивает сзади брюки. Слава аллаху, встал. Значит мой совет пришелся ему по душе. Гляди, еще таким воякой будет!
    С завода снова захожу к Ахмеду. Сидим во дворе, разговариваем. Причин для разговоров очень много. Если обо всем беседовать, то некогда будет работать. Говорим о том. что больше всего волнует.
    — Тебе не кажется, дорогой Ахмед, что после падения арка среди миянабадцев какая-то паника?
    — Это видно без очков. Гусо-джан. Только это не паника, а тревога. Укушенный змеей боится веревки. К учанского хана сменил жестокий мешхедец Самсан. Потом на место Самсана сел боджнурдский тиран. Неизвестно, кто будет вместо боджнурдского удава. Вот и тревожится народ. До восьми есть еще время, давай зайдем в шерап-хану, послушаем, о чем говорят люди за едой и питьем.
    В большой миянабадской шерапхане всегда полно народу, но сегодня особенно много. Здесь можно услышать все, что угодно: небылицы и сплетни, правду и ложь. Шерапхана своего рода — барометр. По ней можно судить о настроении всего Миянабада.
    Едва протискиваемся в дверь, из глубины слышим:
    — … аллаха, аллаха надо молить, чтоб услышал наши стоны!
    — Эй. господин, не надо преждевременно задаривать бога! — перебивает его кто-то. — Арк пока без диктатор?.. но какая гарантия в том, что завтра на престол не сядет разбойник Ходоу-сердар? А если он сядет, то никому пощады не будет. Страшнее этого человека за последние сто лет на земле не было. Сейчас у него такая вооруженная сила, которую ни один хан, ни один шах побить не сможет!
    — Ай, все равно, Ходоу-сердар не хуже боджнурдского дармоеда!
    — Да ты же глупец! Ты в политике меньше свиньи понимаешь! На боджнурдского сердара хоть можно была
    пожаловаться о Мешхед, в Тегеран, а на Ходоу-сердара кому будешь жаловаться? Аллаху только…
    — А может, и не придется на него жаловаться!
    — Хорошо. Пусть будет так! Допустим, Ходоу-сердар завтра сядет на миянабадский престол. Не приведи аллах, конечно, Чтобы такое случилось! Может ли народ нашего города снабжать продовольствием и имуществом его войско? Их столько, что они за один день весь Мия-набад сожрут! Это же саранча!
    — Ха, запугал! Мне это совсем не страшно. У меня они ничего не возьмут. Бояться нечего. Пусть богатые трясутся.
    — Вы, господа, спорите о политике, но действительности, по существу, не знаете, — доносится еще чей-то голос. Это говорит лысый тучный купец Ходжи Ага. — Разница между Монтасером и Ходоу-сердаром, как между землей и небом. Сердар Монтасер был посланником бога и наводил спокойствие и порядок. Много было преступников и богохульников, и он справедливо наказал всех без исключения, не разбирая — беден преступник или богат! А Ходоу-сердар — это чистейший разбойник, грабитель! Он несет чуму, смертельную заразу обществу. Он погубит Тысячелетнее достояние народа и его мораль! Вдумайтесь, что значит: «Мы не воруем, а берем у кого слишком много, чтобы не испортилось»? Это значит, что разбойник не считается с самим богом, ибо все ниспосланное человеку идет от бога! И если не воспрепятствовать грабителю Ходоу-сердару, то будет всенародная кастастрофа, все погибнут от голода. Представьте, если не будет Раиса Туджара, сколько крестьян останется без куска хлеба!
    — Брось мутить воду, Ходжи Ага! — кричит кто-то злорадно. — Если крестьяне не работали бы, земли Раиса Туджара давно бы в камень превратились!
    Дискуссия продолжается, но нам некогда слушать, пора идти на занятия в «классе экабер».
    Опять слышится знакомый звонок. Мы садимся за столы и ждем своего учителя. Когда он входит в класс, все встаем и приветствуем его громким восторгом, как солдаты любимого командира.
    Ареф спокоен, ведет себя, будто ничего не произошло. Я думал, сейчас он начнет рассказывать о маленьком селе Ходжан, где он находился в подполье, о том, как вел работу по организации армии Ходоу-сердара, Он воспитал в отправил в полет орлов Ходоу-сердара. Высоко парят его орлы. Об этом Ареф умолчал.
    — Садитесь, друзья, — сказал он. — Начнем с повторения незаконченной нами темы. Запишите:
    Без труда — ничего не добьешься!
    За труд получает тот, кто работает!
    — Труд — это основа основ в жизни человека, — продолжает после небольшой паузы Ареф. — Труд отличает человека от животного. Трудом человека построена фараонская пирамида, китайская стена, все чудеса мира. Без труда нет культуры и прогресса. Труд — основа существования человека!
    Ареф повторяет два-три раза каждое предложение и, как мне кажется, все время смотрит на меня. Он-то знает, что я не могу быстро писать, как другие. Я — малограмотный почтальон, из бедной семьи. Мне снисхождение…

    Ровно через шесть дней по дороге в Миянабад, меня то и дело останавливают встречные, предупреждают: «Эй, ты! Эй. чапар! Эй, парень!»
    Оказывается, в Миянабад ворвались «разбойники» Ходоу-сердара. Арк в руках Ходоу. Весь город патрулируется воинами народной армии. Ходоу-сердар объявил себя правителем.
    — Эй, почтальон, будь осторожен!..
    — Ай, люди Ходоу тоже читают письма и газеты! — отвечаю я и ускоряю шаг. Хочется поскорее добраться до Миянабада.
    В городе переполох. Учреждения и крупные магазины закрыты, зато лавочники да кузнецы не спят. На каждой улице слышен звон молотов и веселое покрикивание мастеровых. Кувалды бьют по раскаленному железу, летят искры. Как люблю я, когда рассыпаются искры! И звон кузнечный люблю. Он напоминает мне курдскую песню в горах. Давай, бей сильнее! Пусть звенит молот на всю Персию!
    Я сворачиваю с тротуара, перехожу площадь. Вдруг слышу:
    — Эй ты, почтальон, руки вверх! Пощады тебе не будет! Помнишь, как меня побил? — с веселым хохотом подбегает и обнимает меня Мухтар.
    — Ох ты, разбойник-Мухтар! Как ты меня напугал. Рад видеть тебя, дружок. Какой молодец ты! Да еще маузер у тебя! Фасонишь, наверное! Может, даже знаешь, почему все магазины закрыты?
    — Все знаю, Гусо-джан! Магазины закрыты, потому что хозяева потеряли ключи. Они теперь думают, что мы не найдем потерянные ключи. А мы находим. Они теряют днем, а мы находим ночью. Вот уже седьмой ключ нашли!
    — Ты, Мухтар, стал настоящим разбойником. Наверное, по ночам магазины грабишь?
    — Я не виноват, если хозяева теряют ключи! Если б мы не нашли их ключей, то как бы жить? Надо еще и оружие покупать!
    — Наверное, и маузер кто-то потерял, а ты нашел?
    — Да нет, маузер я отобрал у Мирзы Рахима — управляющего Раиса Туджара. Десять трехзарядных винтовок тоже у него взяли.
    — Скажи, Мухтар, про Абдулло ничего не слышно?
    — Нет, Гусо… Ничего. Никто о нем не знает. Ушел и пропал.
    Некоторое время молчим, думаем о нашем общем друге, музыканте Абдулло. Потом, как бы спохватившись, Мухтар предлагает:
    — Гусо, давай зайдем в арк к Ходоу-сердару?
    — С радостью бы пошел, Мухтар, но ровно в восемь мне в «классе экабер». Завтра утром, ладно?
    Утром я проснулся от сильного ветра в окно и карканья ворон. Птицы просили у бога, чтобы пошел снег. Но бог. ошибся, послал на землю не снег, а дождь. Выйдя на улицу, я очутился в густом сизом тумане и слякоти. Иду через площадь в арк. Возле правительственного здания кучка повстанцев. Люди о чем-то возбужденно беседуют, то и дело доносятся до меня взрывы хохота. Прохожу через открытые двери и оказываюсь в огромном беломраморном фойе. Тут тоже много народу. Среди вооруженных ходит Ходоу-сердар — «наместник» Самсана и Монтасера — сын пастуха, бедняк из бедняков. Плотный и широкоскулый, среднего роста, в простой одежде и чарыках, он ничем не отличается от других воинов. В руках у него трехзарядная винтовка. И держит он ее так же, как недавно держал чабанскую палку.
    Сквозь кучки, дымящих махоркой и жестикулирующих руками бойцов, протискиваюсь к Ходоу-сердару, Он меня должен помнить. Во-первых, я бывал у него в лагере по поручению Арефа. Во-вторых, вряд ли есть во всей миянабадскои долине хоть один человек, который бы не знал Гусо-почтальона. Я — знаменит.
    — Здравствуйте, сердар-джан!
    — Привет, родной постчи! Привет, Гусейнкули. А ну-ка, рассказывай боджнурдские новости!
    — Ничего особенного нет. Привет привез тебе и твоим воинам от Парвин-ханым!
    — Кто такая Парвин-ханым? В Боджнурде у меня знакомых нет. — Ходоу-сердар пожимает плечами.
    — Вы, сердар-джан, ее не знаете. Но она из нашего племени, пехлеванлу. Богатая девушка. Хозяйка моей тети и моя… хорошая знакомая. Вот поэтому она вас и знает.
    Тепло, задушевно смеется Ходоу-сердар. Смеются и все другие, стоящие рядом.
    Чувствую, опростоволосился я. При чем тут Парвин-ханым, когда дело дошло до государственного переворота?! У людей сейчас думы о том, что дальше делать, как дальше жить, а я со своей любовью! Нет, ей богу, у меня еще много мальчишеского, хоть и пошел уже восемнадцатый год. Надо быть посерьезней.
    — Но это не главное, сердар-джан, — выпутываюсь я. — Парвин я вспомнил просто так, к слову пришлось.
    — Нет, нет, — не оправдывайся! — перебивает меня Ходоу-сердар. — Если и все другие девушки и женщины будут так добры к нам, как твоя знакомая, то мы не пропадем. Запомни! И передай от всех нас ей тоже привет!
    — Спасибо, сердар-джан! Обязательно передам.
    Дружескую беседу нарушает коммерсант Ходжи Ага.
    Он подбегает мелкими шажками к Ходоу-сердару, падает на колени и простирает вверх руки.
    — Ваше превосходительство, вчера магазин вашего покорнейшего раба Ходжи…
    — Встань, чего ползаешь на коленях! — прерывает унизительную речь Ходоу-сердар. — Говори толком, что случилось и прими человеческое достоинство!
    — Вчера ночью, — поднимаясь на ноги, говорит Ходжи. — у меня обокрали магазин: унесли все до последнего, все товары и ценности. Но я уверен, что приказом вашего превосходительства воры будут пойманы и жестоко наказаны. Вы не позволите запятнать вашу честь, ибо вы стойте на страже общественного имущества и мирной жизни. Слава аллаху!
    — Очень хорошо, уважаемый Ходжи Ага, что вы пришли и сообщили нам об ограблении вашего магазина. Конечно, наш священный долг — охранять общественное имущество. Только скажите нам, пожалуйста, кража совершена днем или ночью?
    — Ваше превосходительство, ночью, когда прекратилось всякое движение, когда все честные люди уснули…
    — Так, так, — о чем-то думая, отзывается Ходоу. — Это значит, вор внутренний. Вокруг города до самого утра патрулируют наши джигиты, они не могут пропустить чужих воров. И еще скажите, пожалуйста, как совершено ограбление: дверь сияли или крышу проломили и залезли?
    — Нет, хан-сердар. Все проще и милей— замок сбили.
    — Ну, тогда понятно. По всему видно, что вор неопытный и с помощью аллаха мы его быстро найдем. Учтите, Ходжи Ага, в Миянабаде не пропадет ни одна вещь, если она заработана честным трудом! Идите спокойно, а мы Назначим расследование, как положено, и с помощью аллаха Найдем потерянное. Вы-то отлично сознаете, Ходжи-Ага, что без позволения аллаха, ни один листик с дерева не упадет, ни один вор своего черного дела не сделает. Так что, Ходжи Ага, найдем, если есть на это позволение аллаха. А вот, если нет, тогда простите нас… Не можем мы свою волю поставить выше волн аллаха! Идите.
    Ходжи Ага пришел с кроткими, как у джейрана глазами, а ушел с глазами налившимися кровью, как у кабана. Богач потерял всякую надежду.
    В минуты разговора с коммерсантом Ходоу-сердар поразил меня своей мудростью. Он-то хорошо знал, что вещи конфисковали его же воины, но так искусно свалил содеянное на аллаха, что богачу и крыть было нечем. Когда коммерсант скрылся за дверью, Ходоу сказал:
    — Мы не оправдали бы доверия народа, если бы не потрошили грабителей. Так я говорю, Гусейнкули?
    — Правильно, сердар-джан. Именно так я и понимаю!
    Прямо из арка я зашел в шерапхану, сел рядом с пожилым крестьянином. Видимо, он приехал за покупками в город. Спрашиваю сельчанина:
    — Отец, как у вас в этом году урожай: яблоки, виноград, абрикосы? А так же хлопок, пшеница? Сыты ли овцы и ягнята?
    — Слава аллаху. — живо отозвался он. — Впервые за пятьдесят лет я вижу такой обильный урожай, сынок. Не было никогда такого урожайного года! Почти все посевы уродили, только малая доля сгорела.
    — Не понятно мне, отец, почему так: климат один, а урожаи разные?
    — Давно пора самому догадаться, сынок. Почтальоном работаешь, а в политике не разбираешься!
    — Как же не разбираюсь, апо? О политике пишут в газетах, а у меня их всегда полная сумка. Все время я нагружен этой самой политикой.
    — Сколько тебе лет?
    — Семнадцать, апо.
    — Значит, еще семнадцать лет будешь глупым! Верно говорю. Газеты ведь каждый сумеет носить, а разобраться в политике… Эг-ге!.. Политика должна быть в своей собственной башке! Вот послушай, что такое есть госпожа политика. В нашем селе, наверно, восемьдесят пять процентов людей, до нынешнего, народного правительства, обкрадывались миянабадскими громилами. Приходят грабители Самсана кричат: «Кур давай! Ягнят давай! Налог плати». Приходят молодчики Монтасера, те еще наглее: «Ага, ты ишака ударил?! А ну-ка, плати штраф! Ага, ты свою жену побил? Совесть потерял? Выкладывай штраф!» Вы спросите меня: «А сельские клопы-кулаки тоже платили штрафы?» Нет, не платили. Скажу, сынок, они всегда были братьями наших душителей. Нынешнее правительство Ходоу-сердара, отпусти аллах ему тысячу лет жизни, дает жару боярам. На бедняка он руку не поднимет. Сам — пастух, и окружают его батраки, пастухи да гончары. Голубь — с голубем, сокол — с соколом. Каждый дружит со своей породой! Теперь-то понял, что такое политика?
    — Как будто у меня стало вдруг две головы: одна мудрей другой, апо!
    — Если уразумел, то никогда не забывай.
    — Никогда не забуду. Ох и напился я!.. Пейте один, я больше не хочу. Мне хватит, апо, а то бороться с вами буду!..
    — Нет, погоди, сынок. Если ты все понял, то тогда скажи: почему у нас в этом году большой урожай? Не только в нашем селе, по всей местности Саласа урожай! Велде, где власть Ходоу-сердара ничего урожай!..
    Нашу теплую беседу прервал комендант. Грузный, с заложенными за спину руками, он остановился на пороге, и я встретился с ним глазами.
    — Здравствуйте, господин комендант! Рад вас видеть! Присаживайтесь к нам…
    Комендант опускается на соседний стул, с улыбкой говорит:
    — Ох, дорогой постчи, мы с тобой уже старые друзья. С тобой отрадно говорить и от тебя мне нечего скрывать. Аллах свидетель. Мне сейчас очень легко. Много лет я жил, как подсудимый. За каждый чужой карман в городе отвечал, Ап, что там карман! У кого-нибудь котенок подох, не туда выбросили, с коменданта спрашивали! Теперь, слава аллаху- магазины по ночам трещат, добро коммерсантов летит, а с меня никто и не спрашивает. Красота. Даже в арк не вызывают. Совсем благодать.
    — Господин комендант, как же так получается? Каждую ночь кто-то очищает крупные магазины, а виновников никак не найдут. Неужели они по ночам гипнотизируют или усыпляют вас?
    — Ай, гипноз тут ни при чем, — небрежно отмахивается комендант. — Этим ворам сам аллах помогает. Ты читал «Тысячу и одну ночь»?
    — Читал, господин комендант. Очень хорошая фантастика.
    — Э нет… Там не все — фантазия. Например, про нишапурского вора — это не фантазия, это — в самом деле… Не зря имя легендарного вора Мамеда народ до сих пор произносит с уважением. Это от него сложилась курдская поговорка: «Быть вором — быть мужчиной». Я не знаю, кто грабит миянабадские магазины, но могу сказать точно, что этот вор перенял высокое мастерство знаменитого вора Мамеда!
    — Впервые вижу блюстителя порядка, который встает на защиту вора! — хохочу я над комендантом. — Давайте воспримем сладенького, господин комендант, за здоровье нового правительства!
    — Ал-ла, с удовольствием, дорогой постчи! — отзывается он и тянется за бутылкой. — Впервые вижу такое правительство, которое не нуждается во мне. Ей богу! Вот это государственная мудрость!

ШИРВАН

    Кто-то и когда-то сказал: «У счастья нет границ». Ей богу, если б я знал где похоронен этот умный человек, я бы поставил ему памятник! В самом деле, загляните-ка в мое прошлое. Совсем недавно я ходил по полям с пастушеской палкой, и самым преданным моим собеседником и другом была собака. Потом я попал в среду чиновников, пообтерся в аристократическом обществе, кое-что перенял, а многое и возненавидел. Но главное больше стал понимать — что такое мир. Спасибо за это тегеранскому повару! Он на многое открыл мне глаза! Пока я разглядывал мир и постигал смысл жизни, счастье подбросило меня на следующую ступень, сделав почтальоном. Теперь опять новая радость! Посудите сами: мои киштанские друзья до сих пор не видели даже Боджнурда, а я уже отправляюсь в путешествий до Ширвана!
    Да, да! Почтовый чиновник так и сказал: «Отныне, господин Гусейнкули, вы будете обслуживать города Миянабад, Ширван и наш Боджнурд, с одним рейсом в неделю!» Добрый человек этот чиновник.
    Вернулся я домой взволнованный и, конечно, тотчас же сказал о новом маршруте своим: отцу, матери и сестренкам.
    — У счастья нет преград, дорогой сын, — сказал мне отец. — Самое большое счастье — быть слугой народа. Кто хочет испытать это счастье, тот должен всегда быть среди народа.
    Утром отец, мать и сестренки выплеснули мне вслед по чашке чистой, свежей воды и пожелали счастливого пути до Ширвана.
    Идут в жизненную даль мои дороги.
    В Миянабаде, направляясь в арк, я повстречал Мухтара.
    — Туда не ходи. Гусо, — сказал он. — Ходоу-сердар куда-то уехал по делам, а Аллаверды и другие в гостях у армян, на хлопкоочистительном заводе. Он велел принести ему газеты туда.
    — Есть, родной Мухтар! Сейчас пойду туда. А тебя К не интересуют новости?
    — Какие?
    — Завтра отправляюсь прямиком в Ширван. Потом опять сюда, потом в Боджнурд!.. Эх-ха.
    — Ты стал великим путешественником. Клянусь моей мамой, я завидую тебе. Ты как Искандер: решил стать завоевателем солнца. Счастливый путь, Гусо!
    Иду так быстро, что даже не замечаю, как миновал мост. На заводе отыскиваю, где сидит Аллаверды-сердар. Оказывается, он в гостях. Иду туда. Вижу: сидит он на ковре в большом зале. Около него Гулам, Риза, Микиртыч, Хейка, Абдулали и Лалозар. Три курда и три армянина — шесть братьев!
    — Привет вам!
    — Привет, родной Гусейнкули! — отвечает сердар. — Проходи, садись. В неделе семь дней, а нас без тебя только шесть. Новости расскажешь. Мы рады послушать..
    — Две новости! — говорю я присаживаясь. — Первая: теперь я буду дополнительно обслуживать Ширван!
    — Приятная новость! — восклицает Аллаверды-сердар!
    — Во-вторых, — добавляю я громко, с бунтарским подъемом, — в России свергнут царь. Теперь там народ всем правит. Вот, пожалуйста, читайте. Я достаю газету «Бахар» и кладу ее перед сердаром!
    — Джане-джане! — воскликнул он. — Неужели это правда? Вот молодцы! Они такие же бедняки, как и мы! Ну-ка, дорогой почтальон, пей за хорошую новость!
    Мне нельзя. У меня много дел и, конечно, сидящие понимают, но им почему-то хочется выразить благодарность за хорошую весть именно этим угощением. Микиртыч разливает в стаканы вино. Все залпом пьют. Наливают еще. Затем Микиртыч встает, шарит по карманам пиджака и достает пять туманов.
    Возьми, Гусейнкули, это деньги из кассы завода. Подарок тебе за радостную весть! Да здравствует русский народ! Выпьешь потом!
    На следующее утро впервые я вышел из Миянабада через другие ворота. Впереди лежал долгий и незнакомый путь, хотя и с этой стороны города были те же горы, дорога, растительность. Они, пожалуй, ничем не отличались от изученного мной ландшафта. Дорога тянется по широкой долине между вершинами Джадж и Шахджахан. С востока и запада высятся горные хребты, а в долине всюду сады и речушки. Журча и прыгая по камням, ручьи торопится к реке и падают с отвесных берегов, разражаясь недовольным шумом. На десятки километром протянулась долина. Много тут сел, утопающих в зелени, но еще больше диких зарослей. Они простираются сплошным массивом. Долина наполнена гомоном всевозможных птиц. Здесь такая разноголосица, что, кажется, разорвись бомба, ее не услышишь. И люди в долине диковатые. Когда прохожу мимо села, они выбегают из кибиток и молча смотрят на меня, как на существо, прилетевшее из потустороннего мира. Иногда я захожу в деревню. Сельчане обступают меня, жадными глазами смотрят на мой лоб, и я не сразу догадываюсь, и чем дело? Оказывается, они увидели на моей фуражке значок с изображением Льва и Солнца. Не будь у меня на синие почтовой сумки, эти дикари, наверняка, приняли бы меня за самого персидского шаха!
    Неподалеку от села Сорчешма долина становится суше и тише. Здесь уже нет родников и птиц. Последний большой родник, вытекающий из-под Солхи источник миянабадские рек, я встречаю в полдень. Пью кристально чистую, холодную воду и поднимаюсь в гору по узкой извилистой тропинке.
    Никогда бы не подумал, что на такой высокой горе, как Солхи, могут жить люди! Когда я поднялся на нее, то увидел большое село и много, много девушек в ноле. Плоскогорье сплошь засеяно, и девчата были заняты работой. Увидев меня, они начали переговариваться между собой, задевать меня и посмеиваться. Я отвечал им все, что придет в голову, лишь бы не молчать. И в конце концов договорились, что на обратном пути еще встретимся. Девушки проводили меня до пологого склона и долго смотрели вслед. Они весело кричали, пока я не спустился вниз, в узкое ущелье, заросшее диким кустарником. Затем вновь открылась передо мной долина, и, наконец, вдалеке показалось большое село Гилян. Маленькие глинобитные дома, редкий лес, каменистая почва. Люди одеты плохо: в лохмотьях и дырявой обуви, угрюмые, неуверенные в завтрашнем дне.
    Недалеко от Гиляна видны, известные во всей Персии, «божьи порота». Это две огромнейшие скалы — трехсотметровой высоты каждая. Они стоят в двадцати метрах друг, от друга, образуя каменные ворота. По преданию, их создал сам аллах, когда еще не было на земле ни людей, ни зверей.
    Солнце торопится на покой. Тороплюсь и я. До наступлении темноты надо успеть дойти до Ширвана. И вот впереди расступаются горные хребты и передо мной — красимая ширванская долина и город. Сердце мое бьется радостно. Я горд своей должностью и собой. Ширван должен быть краше и больше Боджнурда и Миянабад!
    Когда я вошел в город, было уже темно. Солнце давно спряталось за вершиной Аладага, и в небе горели звезды. Долго я бродил по темным улицам, искал шерапхану. Наконец отыскал. Почтовый чиновник без всякого интереса принял у меня почту и вновь занялся своим делом. Я потоптался на месте, спросил:
    — Господин, скажите, пожалуйста, где мне ночевать? Я не знаю города, устал.
    — Ничего, не умрешь. Иди по этой улице. Увидишь караван-сарай! Послезавтра придешь за почтой… Слышал?
    Ночевал я в караван-сарае на грязной вонючей постели. Всю ночь меня душил запах гнили, и очень усердно кусали блохи. Я никак не мог уснуть и все время думал: скорее бы наступило утро! Под утро я все же уснул, но тотчас проснулся от истошного поя муэдзина, призывавшего верующих на молитву. Я вскочил с постели, умылся и вышел на улицу. К мечети спешили толпы мусульман, постукивая о булыжную мостовую посохами, сгорбившись как несчастные преступники, свершившие тяжелое злодеяние. Я пропустил их вперед и побрел, осматривая город. Ширван показался мне небольшим и замусоренным. На улицах столько было грязи, что невольно казалось — здесь живут не люди, а свиньи. Вскоре я очутился на северной окраине Ширвана, возле реки Сумара. Разделся, стал купаться. Благодать.
    В полдень вновь поплелся в центр и окончательно убедился, что это не Ширван, а самый настоящий ад. Захотелось побыстрее вырваться отсюда. Миновав восточные ворота, оказался на громадной площади, застроенной торговыми предприятиями: магазинами, лавками и мастерскими. Меня поглотил многоголосый людской шум: кричали псе и отовсюду. Кажется, один я только и был слушателем. Конечно, сразу же я догадался, что передо мной базар. Большой ширванскнй базар, о котором не раз слышал от отца. Но я почему-то представлял его не таким. Отец называл его волшебным, а тут — вонь, грязь, суматоха, споры, крики. Может, он и был когда-то волшебным, но сейчас!.. Я прохожу мимо лавки мясника. Тучный перс с обнаженными желтыми зубами заносит топор над бараньей тушей: взмах, удар и баран разлетается на две части. Я смотрю на мясника. Он доволен собой и тушей. Он упоительно хохочет, вытирая сальные руки о грязный фартук. А вон большая толпа загородила проход меж лавок, — не пройти. Что они там хорошего увидели? Наверное, фокусник или змеелов выступает с кобрами, чтобы подработать. Я протискиваюсь и вижу… лежащего человека. Любопытство притягивает к нему многих, но каждый, едва увидев несчастного, отшатывается и спешит уйти прочь. Драные штаны и рубашка на нем сплошь усыпаны вшами. Ниже колена сквозь рванье видна язва, в ней копошатся черви. Человек жив или мертв? Оказывается жив: время от времени его начинает бить лихорадочный озноб. Лица больного почти не видно. Оно сплошь заросло щетиной и не узнать, кто он? Что за человек? В таком виде трудно признать даже знакомого. Я приглядываюсь к изможденной фигуре, к одежде. Кажется, этот человек мне знаком. Но нет, видимо, ошибаюсь. Я впервые в Ширване, откуда у меня могут быть тут знакомые?
    Любопытные горожане постепенно расходятся. Мы стоим вдвоем с пожилым человеком, в старом заплатанном чапане.
    — Неужели у него нет родственников? — переживаю я. — Могли бы прийти и взять его домой. Ведь может умереть этот бедняга.
    — Не здешний он, — отзывается старик. — Я его знаю. Он из Миянабада, а здесь работал грузчиком. Ночевал он всегда в ширехане[14]. Теперь вот болен бедняга и задолжал много, а платить нечем. Хозяин выбросил его на улицу. Вот он и валяется, как падаль.
    — Вы говорите из Миянабада он, а не знаете, из какой местности?
    — Из Киштана. Зовут Абдулло…
    Если б меня ударила молния, наверное, я сумел бы отразить ее удар, настолько до этого чувствовал себя сильным. Но эти внезапные слова оказались разящими. У меня закружилась голова, потемнело в глазах и все смешалось…
    — Что с тобой, сынок? — слышу я голос старика. — Это твой брат или родственник?
    — Да, апо… Это мой старший брат; я его разыскиваю второй год. Помогите отвести его в караван-сарай. За вашу услугу я уплачу. Не откажите в помощи. Вы же курд!..
    Старик ушел куда-то и вскоре привел двух мужчин. Мы подняли Абдулло, отнесли в караван-сарай.
    В кармане у меня было пять туманов. Я отдал три тумана старику и попросил, чтобы он пошел купить для Абдулло новую одежду. Сам я пригласил парикмахера.
    — Вот я пришел, господин! Что делать, господин? — представился худенький паренек с бритвой и ножницами.
    — В первую очередь, дорогой солмани — мастер с бритвой, надо обслужить больного. Постричь, помыть… Потом надо вычистить из раны червей и сделать повязку.
    Солмани занялся Абдулло, а мы со стариком сожгли его старую одежду, нагрели воды. Общими усилиями усадили Абдулло в корыто, но даже возня и горячая вода его не привели в чувство. Тогда я решил силком покормить Абдулло. Еще неизвестно — от болезни или от голода потерял он сознание. Я сбегал в ресторан, принес куриный бульон. Со стариком стали мы вливать его из ложки в пересохшее горло больного. Это длилось очень долго и, кажется, ник чему не привело. На улице стемнело, и старик заспешил домой. Кое — как я уговорил его остаться до рассвета. Утром, прощаясь с добрым человеком, я отдал ему оставшиеся у меня деньги.
    — Отец, если умрет, то закажите ему саван и уплатите землекопам за могилу, — наказал я старцу. — А если поправится, то не покидайте Абдулло до моего возвращения. Я приду на следующей неделе.
    — Он не умрет, — уверенно заявляет старик. — Биение сердца у него стало лучше, дышит не на зеркало, а на блюдо с пловом. Не вру, сынок. Ох, сынок, скольких я похоронил… знаю в больных толк.
    — Пусть ваши слова дойдут до аллаха, отец!
    На обратном пути я не замечал красот ширванской долины. Меня неотступно преследовали мысли об умирающем Абдулло и грязных улицах Ширвана. Я проклинал этот городишко:
О ты, страшный Ширван!
О ты. мрачный Ширван!
О ты, грязный Ширван!
Будь ты проклят, Ширван!


    Дома меня встретили так радостно, будто я побывал на самой крайней горе вселенной, Кухе-каф, и вот вернулся цел и невредим. Однако вскоре торжество превратилось в траур. Волей-неволей мне пришлось рассказать о трагедии Абдулло. Ей богу, когда умерли мои братишки, мать так громко не плакала, как сейчас. Отец ходил по комнате со стиснутыми зубами, и глаза его горели страшной ненавистью. Наконец- он не вытерпел, обрушил свой гнев на бога:
    — Эй ты, хадее бе дадегар![15] Как же ты жесток! Зачем ты так издеваешься, палач и убийца?! Ты-то и есть преступник перед человечеством! — Потом отец как-то сразу сник и промолвил упавшим голосом: — У нужды ноги скорые, бедный человек никуда от нее не уйдет.
    Раньше на эту старую курдскую поговорку я не обращал внимания. Она не рождала во мне никаких мыслей. Сегодня я впервые понял ее глубокий смысл. «Неужели, так и не сделают бедняки свою жизнь счастливой? Неужели, сколько бы не работали, чем бы не жертвовали, у бедняков один конец, нищета и смерть? От голода бежал Абдулло из Киштана, но гончая сука-нужда догнала его в Ширване. Почему же все так несправедливо в мире? Почему я подобно вьючной лошади бегаю через горы с тяжелой сумкой, а какой-то боджнурдский чиновник целыми днями играет в карты: выигрывает и проигрывает за один присест столько, что мне хватило бы этих денег на целый год?»
    Чем больше думаю я об этом, тем больше запутываюсь в противоречиях окружающего меня мира, глубже сознаю свое бессилие.
    — Гусо-джан, у тебя же не было денег… Как ты помог Торчи Абдулло?
    — Я получил их за хорошую весть, мама, от инженера завода Микиртыча!
    — Что же за весть ты ему сообщил?
    — В России свергнут шах! Теперь там хозяин в стране народ. Такие же бедняки, как мы. Вот об этом я и сказал ему. А сам узнал из газеты «Бахар».
    — Дай бог, чтобы каждый день свергали по одному шаху, — говорит мать. — Тогда бы ты каждый день приносил, по пять туманов, и мы неплохо жил» бы…
    — Мама, а что нового в городе?
    — Не знаю, сынок. Говорят, в Миянабаде пастухи Ходоу и Аллаверды давят богатых пиявок, а с бедняков никаких налогов не берут. У нас здесь богачи бесятся, а бедняки, как мы, радуются, ждут, может быть Ходоу приедет и сюда. Вот пришел бы! Сейчас, говорят, оба брата заняты. Рыскают они со своими всадниками по горам и забирают награбленное богатство купцов, помещиков… Говорят, на Ходоу много раз жаловались в Мешхед и Тегеран, но ему — ничего. У него, слух идет, в столице есть заступник сильный: не то друг, не то родственник. А другие болтают, будто сам шах разрешил Ходоу-сердару, чтобы тот выворачивал мешки у бояр и купцов, потому что богачи долгое время не вносят налоги в шахскую казну. Теперь Ходоу и Аллаверды даже называют не просто разбойниками, а государственными разбойниками… Ишь, честь какая! Вот такие новости, Гусо-джан. — Мать помолчала и добавила; — Вчера приходила тетя Хотитджа, велела тебе зайти. Она ждет…
    Быстренько собираюсь к тете. Надеваю свой праздничный костюм. Как-никак, а я уже взрослый парень, и появляться перед девушкой в чем попало стыдно. В разглаженном костюме у меня и походка совсем иная, медленная и степенная.
    Тетушка оказалась дома, и я, как обычно, осыпаю ее шутками-прибаутками, потому что люблю ее настоящей родственной любовью.
    — Здравствуй, тетя-джанечка! Ты помолодела, стала еще выше ростом и красивей!
    Тетя Хотитджа злится, а меня это веселит еще больше. Я хохочу. Тетя отмахивается обеими руками.
    — Ну, хватит, хватит тебе баловаться! Почему так долго не заходил? Спрашивает тебя каждый день… Мучаешь бедняжку.
    Я сразу становлюсь серьезным. Меня давно одолевают сомнения, но только сегодня я высказываю их.
    — Тетя Хотитджа, вы никогда не задумывались над тем, что мне уже восемнадцать лет? И что Парвин уже настоящая барышня? Она очень просто и доверчиво ко мне относится… Я боюсь, люди могут подумать… пойдет нехороший разговор… Шу-шу… А это для меня равносильно смерти… Мне она — не пара. Парвин богата, а я…
    — Не говори глупостей, Гусо! — строго, даже сердито обрывает меня тетя Хотитджа. — Ты просто боишься девушек, как черт ладана. Ты самого себя боишься, не только женщину… Как мулла! Надо же, наконец, быть настоящим мужчиной!
    — Нет, дорогая тетушка! Я не трус и с муллой вы напрасно меня сравниваете. Я люблю ее больше себя, но поймите…
    Разговор наш прервала Парвин. Она неожиданно вошла в комнату, и мы споткнулись на полуслове. Произошла небольшая заминка.
    — Здравствуй, Парвин! — Я смутился, наверное, Парвин слышала наш разговор.
    — Здравствуй, мой Гус! — засмеялась Парвин и потянула меня за руку. Я понял, ничего она не слышала, и сразу ободрился.
    Мы, как обычно, пошли в сад и сели на скамейке под яблоней.
    — Ну, рассказывай про Ширван, — попросила она.
    Мне хотелось ей рассказать о чем-нибудь хорошем, хотелось поразить ее воображение красотами, но Ширван опять вставал в моих глазах мрачным видением: скучные серые дома, грязные улицы, шум, галдеж, и Абдулло и болячках… Я рассказал все, как было.
    — Неужели он умер? — печально и в то же время гневно спросила Парвин.
    — Боюсь, что да…
    Как ни старался я потом развеселить ее и поднять свое настроение, ничего из этого не получилось. Простились мы вяло, лучше бы не было вовсе такой встречи.
    Утром я вновь отправился в свое «кругосветное путешествие». Гей, дороги и горы!..
    Если бы подсчитать, сколько километров я прошел за время работы почтальоном, то, наверное, веревкой такой длины можно бы обвязать шар земной!.. Бегаю за своим счастьем, а где оно? Правда мои гонки за счастьем пока не приносили мне горечи, но это до первого похода в Ширван. Я всегда чувствовал себя самоуверенным, пока не встретился с этим мрачным городом. Теперь же во мне зародилась тоска и злоба.
    Почти всю дорогу я думал об участи Абдулло. Выжил он или добрый старик уже схоронил его? Я тешил себя надеждой, что бахши Абдулло жив. У него неплохо работало сердце, и дышал он с охотой… Он молод! Справится с болезнью Абдулло. За эти шесть дней, пока я в дороге, он наверное поправился и может ходить. Я передам ему привет от его жены Якши, а потом поведу с собой к Ходоу-сердару, пусть возьмет в свое войско.
    Незаметно я подошел к Киштану. Оглядывая село с горы, я думал: «Сейчас зайду к Якши, расскажу ей все о ее муже…» Но тотчас прогнал эту глупую мысль. Она не вытерпит, сразу рванется в Ширван, всю дорогу будет плакать. Нет, лучше я сделаю так: приведу его домой, если жив, а нет — на обратном пути скажу об этом Якши.
    Спускаясь с горы я встретился с киштанским пастухом-сказочником.
    — Здравствуйте, дорогой апо! Как ваша жизнь? Не нападают ли волки?
    — Ай, дорогой сынок, с тех пор как не стало полков и арке никто пока не тревожит. А что касается четвероногих волков, с ними вполне справляется мой пес.
    — Да, летит жизнь, — говорю я. — Даже сесть и поговорить некогда. Давно я ваших сказок не слышал…
    — А вот послушай, — с готовностью отзывается пастух. — Про всемирный потоп Нуха есть небольшой слушок… Умер во время потопа один грешник, летает между раем и адом, ждет суда. Вот, наконец, являются божьи судьи, посоветовались н выносят приговор грешнику: «ад!». Можешь, говорят ему, перед тем как сгореть, высказать свое последнее желание. Грешник взмолился: «Боже, ты велик! Ты могуч! Сделай меня таким великаном, чтобы тело мое заслонило весь ад и никто бы туда больше не поместился!» Вот это должно быть солнцем души каждого человека, сынок!
    — Спасибо, отец, за умную сказку. Пойду…
    — Шагай с богом, мой ягненок!
    Заночевал я в Миянабаде, а на рассвете двинулся дальше. В полдень миновал село Солхи, затем Гилян. И вот опять я в Ширване. Сдал почту, спешу в караван-сарай. Абдулло нет. Место, где он лежал, занимает другой человек, который ничего не знает и не слышал о больном. Другие тоже, видимо, только что остановились на отдых, пожимают плечами, дескать, ничего не знаем. Как очумелый, я обежал все помещения постоялого двора, но безуспешно.
    Наконец, догадался обратиться к дворнику. Уж если Абдулло умер, то вынос его тела, наверняка, не обошелся без помощи дворника. Я подошел, спросил об Абдулло. Дворник сказал:
    — Это который был без памяти?
    — Да, остался со стариком.
    — Помню такого. На второй день он пришел в сознание. Потом к нему приехали какие-то люди. Фургон во дворе стоял. Я не спросил, кто они. Только на следующее утро вспомнил: «Дай, думаю, взгляну, как этот бродяга бездомный… еще дышит?» Зашел в людскую конюшню, а его уже след простыл. Может, эти фургонщики отвезли в Мешхед?
    — Хорошо, если так. Иногда встречаются добрые люди.
    Дворник ушел. Я поспрашивал о старике, которому доверил присматривать за Абдулло, тоже ничего толком не узнал. «Мертвец» исчез бесследно.
    Двадцать раз я побывал после этого в Ширване, но про Абдулло так ничего больше и не узнал.

    Однажды, перед выходом в Ширван, меня вызвал в арк Аллаверды-сердар, боевой заместитель нашего вождя. Общительный и простой, как и его брат Ходоу, Аллаверды пользовался среди населения Миянабада большим почетом. Вскоре после свержения Монтасера, его избрали головой города и он с поразительным хладнокровием вершил дела. При виде его, неосведомленный вряд ли мог бы сказать, что Аллаверды из пастухов. Осанка, умение вести себя с людьми говорили о том, что этот бедняк родился для того, чтобы стоять во главе народа. Аллаверды-сердар принял меня у себя в комнате.
    — Это письмо передашь Ходоу-сердару. Он — в Гиляне.
    — Есть, господин сердар!
    — Попроще, господин почтальон! Разве я похож на господина?
    — Вылитый господин. Что-нибудь важное? — спросил я, показывая на конверт.
    — Важное, Гусейнкули. Видно, борьба только начинается. Ну, иди, медлить нельзя!
    Дорогой я только и думал: «Почему же Ходоу-сердар в Гиляне? Что ему там делать, в этом маленьком селении? Он же все время находился в Давлатабаде. Может быть, Гилян имеет особое стратегическое значение? Вообще-то, это, наверное, военная тайна…»
    Я уже подходил к Гиляну, когда навстречу мне из-за скалы вышел молодой парень с винтовкой. Грудь его крест на крест была опоясана патронташами. Нетрудно догадаться, что это один из бойцов Ходоу-сердара. Парень поздоровался со мной, повернулся в сторону гор и пронзительно свистнул. Тотчас появилось несколько всадников. Одеты они были так же как и этот: в архалуках, чарыках, головы обмотаны шелковыми платками. Каждый сидел на коне арабской породы, за плечами трехзарядки, на боку — по маузеру. Когда они приблизились, в первом я узнал Ходоу-сердара. Вернее, я еще не успел его разглядеть, а узнал по голосу. Он крикнул, направляя ко мне коня:
    — А, это наш постчи! Привет тебе, добрый вестник! Я рад тебя видеть в Гиляне.
    — Здравствуйте, сердар! Вам письмо от Аллаверды-сердара. Вот возьмите.
    Тут же, не слезая со скакуна, он вскрыл конверт и стал читать. Всадники следили за выражением глаз сердара, пытаясь понять, хорошее или плохое сообщение. А я тем временем любовался их воинскими доспехами, а главное — скакунами: кони были, как на подбор, белые с выгнутыми, как у лебедей шеями. Окончив читать, Ходоу-сердар сунул письмо в карман. На лице его не отразилось ни радости, ни разочарования, а глаза загорелись жарким блеском.
    — Ну, что, Гусейнкули, не надоела тебе почта? Не тяжел тебе груз? — улыбнулся Ходоу-сердар. — А то, может, достать тебе лошадь — полегче будет.
    — Надоело, сердар-джан, — признался я. — Надоело возиться с письмами и газетами. Клянусь моей мамой, клянусь солнцем и луной, я завидую вашей жизни, сердар-джан!
    — Не спеши завидовать, братишка! Не было бы твоих писем и газет, может быть, не было бы и этих винтовок, и патронов, и лошадей. Не спеши, поработай еще.
    Разговаривая, мы двинулись в сторону Гиляна: они на конях, я пешком. Миновали Гилянские ворота. На равнине Тахте Ворге показался отряд всадников, которые ехали нам навстречу. Скоро мы остановились, и я узнал помощников Ходоу-сердара — Абдулали и Гулам-реза. С ними было еще человек десять. А позади кавалькады тянулись на привязи неоседланные лошади.
    — Ого, неплохой урожай винограда! — не сдержался, воскликнул я, зная, что эти кони, наверняка, отобраны у сельских богатеев.
    — А это ты, киштанец? — засмеялся Гулам-реза. — Привет тебе на нашей земле. Сбор винограда хорош, ничего не скажешь! Это потому, что сейчас — год курицы. Видишь, подо мной коня — белого в черных яблоках? Такие лошади попадаются в год курицы.
    До въезда в Гилян по пути повстречалось еще несколько групп с «добычей». Всадники Ходоу-сердара разъезжали по всей ширванской дороге, не пропускали ни одного встречного. Если это был бедняк, — отпускали с миром, богатого ждала другая участь. Что поделаешь, надо было как-то содержать армию повстанцев. Я понимал, как трудно приходится Ходоу-сердару.
    Обедал я у него. Сидели в темной нищенской хижине на кошме Ходоу-сердар, Гулам-реза, Абдулали и еще несколько приближенных курдского полководца. Разговор был не из веселых, и пользуясь случаем, я рассказал о бахши Абдулло. Ходоу пообещал разузнать через своих помощников про музыканта, затем сказал, что немедленно надо созвать всех командиров, сюда в Гилян. Завтра приедет Ареф.
    «Что-то происходит очень важное, — думал я шагая в Ширван. — Просто так Ареф не поедет!» Хотелось вернуться назад, выбросить к чертям почтальонскую сумку, попросить у Ходоу коня и винтовку. Воевать надо, а не с бумагами возиться!

ВЫСТРЕЛ НА РАССВЕТЕ

    Давно уже жители Боджнурда не видели такой тревожной ночи, как эта. Над городом висела круглая, холодная луна. Все спали, и только за высоким забором дворца Сердара Моаззеза суетились и кричали люди, ржали лошади и лязгали затворы винтовок. Вскоре по боджнурдским улицам в сторону восточных ворот города поскакали всадники. Топот лошадей будил сонных горожан. Люди бежали к калиткам и окнам, хотели посмотреть, что же стряслось у Сердара Моаззеза. Уж не повел ли он своих казаков на разгром разбойников Ходоу-сердара? Тот, кто так думал, был недалек от истины, хотя намерения Моаззеза пока что были другими. Вечером пришла телеграмма из Мешхеда от Джексона. Тот закупил партию оружия и боеприпасов. Пятьдесят подвод, нагруженных винтовками и патронами, двинулись из Мешхеда в Боджнурд. Сопровождает обоз малочисленный отряд. Джексон просил выслать навстречу усиленную охрану, дабы не попасть в горах к разбойникам.
    По получении телеграммы, Моаззез пригласил к себе лейтенанта Кагеля, сообщил про депешу, и тот посоветовал: немедля ни минуты двигаться в путь. Ровно в полночь из города на большой Мешхедский тракт выскочил отряд казаков — около семисот человек — и двинулся на восток.

    …В ту же самую ночь в Гиляне, в доме Ходоу-сердара собрались командиры повстанческих отрядов, сюда же на Миянабада приехал Ареф. Юзбаши пили чай, зажевывая черствым лавашом, и спокойно вели разговор. Ареф в черных брюках, заправленных в голенища сапог, в рубашке с засученными рукавами, и здесь больше походил на учителя фарсидского языка, нежели на военного руководителя повстанческой армии Ходоу. Говорил он медленно, обдумывая каждую фразу и, кажется, совершенно не волновался, хотя дело предстояло не из легких: захватить оружие, посланное англичанами Моаззезу. Неторопливость в суждении и полное хладнокровие этого человека не очень нравились командирам отрядов. То один, то другой горячо перебивали Арефа, высказывая свои соображения. Ареф выслушивал каждого и очень доказательно опровергал все их, порожденные горячностью, планы. Ареф говорил:
    — О выходе обоза с оружием Моаззезу стало известно четыре дня назад. Наверно, он сразу же выслал казаков — встретить обоз. Если они едут рысцой с переходом на шаг и небольшими остановками, то прошли около тридцати фарсахов. Теперь они должны быть около Хасар-Девин.
    — Да, так и есть, — согласился Ходоу-сердар. Он поднялся на ноги и стал ходить по комнате, вслух рассуждая, что делать дальше. — Вот Гулам-реза и Абдулали говорят, что при обозе человек сто не больше. Всей мощью на обоз нападать не надо. Если пойдем все вместе, то нас могут накрыть казаки Моаззеза с тыла.
    — Правильно, Ходоу, — поддержал Ареф. — Как видишь, тут главное, — не допустить казаков Моаззеза к обозу. Надо встретить их под Шнрваном у села Чинаран и навязать нм бой. Если их окажется больше, мы уйдем в горы, но выиграем несколько часов времени. Гулам-реза с Абдулали успеют разоружить англичан и отправить подводы с оружием в крепость.
    Ходоу сурово сдвинул брови, потер рукавом халата вспотевший лоб. В глазах его отразилась решимость.
    — Давай, Гулам-реза, и ты, Абдулали! — твердо сказал он и махнул рукой. — Поднимайте свои отряды и скачите к Хасару.
    Двое молодцов в каракулевых накидках и туркменских папахах тотчас поднялись с кошмы, попрощались и шагнули в темноту гилянской ночи. Наступила тишина. Все замолчали, без слов было ясно: сидеть нечего, надо действовать.
    Отряды Ходоу — триста с лишним человек, проскакав весь путь от Гиляна до Чинаран, пополнили свои ряды патрулирующими всадниками. В тесном ущелье, спрятав лошадей за скалами, повстанцы стали поджидать боджнурдских казаков. Все было хорошо продумано: казаки Моаззеза не минуют каменного мешка, где засели повстанцы…
    Расчет Арефа и Ходоу-сердара оказался точным. На рассвете вожаки увидели приближающееся войско. Опытный Ходоу сразу определил сколько их: человек триста, не больше. Но не предугадали ни Ареф, ни Ходоу-сердар хитрости Моаззеза. Он не полез на рожон. Как только казаки Боджнурда сунулись в ущелье и на них обрушился свинцовый ливень из ружей «разбойников», то в горах над воинами Ходоу, замелькали на скалах фигурки казаков. Показались синие дымки от частых беспорядочных выстрелов. Только теперь догадался Ходоу, а вместе с ним и Ареф. что Моаззез перехитрил их: часть войск, при подходе к Чинарану он пустил по горам, выше дороги. Теперь повстанцы оказались между двух огней, — в них стреляли снизу — с дороги и сверху — со скал. Выход оставался один: ринуться вниз на казаков, что на дороге, тогда прекратится огонь сверху. Не будут же стрелять слуги Моаззеза в кучу, где и свои и чужие! В то время, когда началось замешательство, раздался твердый и зычный голос Ходоу, призывающий к рукопашной схватке.
    Выстрелы загремели на дне ущелья. Стрельба, истошные крики раненых, ржание коней. Все смешалось, и если б не мундиры казаков, невозможно было бы отличить врага от друга.
    Эх, аллах! Пропади ты пропадом! Как же ты, дорогой мой учитель Ареф, недооценил силы и хитрость Моаззеза. Это же головастый волк! Скольких людей утопил он в крови, скольких отравил и задушил тихонечко, так, что ни к чему не придерешься. И ты, Ходоу, умный, уважаемый всеми сердар, — и ты не предвидел, что Моаззез пошлет против тебя такое большое войско. Сам он повел казаков, не доверил никому. Посмотри, рядом с ним на взгорке английский лейтенант Кагель, Лачин и Монтасер, которого ты выгнал из Миянабада. Посмотри, ведь они в тебя целятся, а ты и не смотришь, не видишь их! Увернись, сердар!
    Ходоу качнулся в седле, ткнулся головой в гриву коня. Тотчас несколько рук поддержало его, вывели коня с поля боя и поскакали в сторону Гиляна.
    — Сам… Ареф! — успел крикнуть Ходоу-сердар, но поздно. Повстанцы, узнав, что их полководец ранен, стали в беспорядке отступать, отстреливаясь от казаков.
    Сражение перенеслось на равнину. Повстанцы отступали. Боеприпасы у них были на исходе, а ряды бойцов заметно поредели. Видя безвыходное положение, Ареф дал команду отойти к Гиляну и закрепиться на высотах перед крепостью.

    В то время как «разбойники» сражались под Чинараном, восточнее, в горах произошла другая стычка. Отояды Гулам-реза и Абдулали, следуя по дороге в сторону Мешхеда, встретились с английским обозом тоже на рассвете. Увидев вереницу подвод и небольшую охрану впереди и сзади обоза, курдские вожаки остановили коней и стали советоваться: то ли завязать переговоры с «обозниками», чтобы захватить оружие без боя, то ли — налететь вихрем и перебить всю стражу.
    — Погоди, не горячись, Абдулали, может быть и договоримся, — сказал Г улам-реза. Оторвавшись от отрядов, он выехал навстречу повозкам. Дальше все произошло, как в сказке.
    Ехавший во главе обоза англичанин на белой лошади вдруг остановился, что-то крикнул и поскакал прямо к Гулам-реза. Можно было подумать, что он увидел своего лучшего друга. Гулам-реза выхватил маузер и спрятал руку за спину. Встреча с англичанином один на один его нисколько не страшила. Гулам-реза разбирало любопытство. Чего бы это ради так обрадовался британский офицер, увидев незнакомого курда.
    Англичанин осадил коня в трех шагах от Гулам-реза и вдруг, с расширенными от ужаса глазами, потянулся к кобуре. Он выхватил тяжелый «Смит-Вессон», но Гулам-реза, не будь дураком не стал ждать, когда англичанин всадит ему в лоб пулю. Курд выстрелил в английского офицера и махнул рукой своим. Тотчас две сотни всадников обрушились на обезглавленный обоз. Ехавшие впереди человек сорок сипаев и наемные персы-жандармы, сделав несколько выстрелов, подняли вверх руки. Остальная стража, что шла в конце обоза, повернула коней и унеслась в сторону Мешхеда. Курды обезоружили пленных, сняли с них сапоги, отобрали лошадей и приказали, чтобы возвращались назад — туда, откуда выехали. Обоз с оружием двинулся к Гиляну.
    Гулам-реза и Абдулали опять ехали вместе. Абдулали не переставал удивляться, с чего бы это британец бросился в объятия.
    — Ты что ему — брат, сват, или друг, Гулам-реза?
    — Ну и дурная же у тебя башка, Абдулали! — хохотал Гулам-реза. — Неужели не поймешь, почему ему так захотелось со мной встретиться?
    — Хоть убей, дорогой Гулам-реза, понять не могу. Тут что-то не то. Наверно, вы с этим офицером когда-то вместе пили водку или с девушками… того!..
    — Это и в самом деле не так просто понять, — продолжал смеяться Гулам-реза. — Только давай ты ко мне сейчас не приставай. Когда буду докладывать Ходоу, то и ты услышишь.
    Часа через четыре обоз въехал в ворота Гилянской крепости. Встречавшие Гулам-реза и Абдулали друзья почему-то не радовались добыче и говорили тихо. Оба вожака сразу догадались, — произошло что-то.
    — Неужели Ходоу? — испуганно спросил Абдулали.
    Гулам-реза и Абдулали оставили коней у двора, вошли в дом сердара. Ходоу лежал на перине, постланной на кошме. Около него сидел Ареф и еще двое. Гулам опустился на колени, заглянул ему в глаза. Ходоу легонько улыбнулся, сказал:
    — Ничего, Гулам-реза, пуля в плечо влетела и вылетела. Рана скоро заживет. Как у вас дела?
    — Обоз во дворе, Ходоу, — ответил Гулам-реза. — Винтовок теперь у нас много и патронов — тоже.
    — Молодцы, — тихонько сказал Ходоу и закрыл от усталости глаза.
    Врач попросил всех выйти. Пусть сердар отдохнет. На дворе Ареф спросил:
    — С боем взяли оружие?
    — Нет, налетели внезапно, а они и подняли сразу руки вверх, перетрусили, как зайцы. А как попал под пулю Ходоу?
    Ареф подробно рассказал о сражении под Чинараном, все время сетуя иа просчёт, какой они допустили с Ходоу-сердаром. Надо было идти по верху, тогда бы и потерь было меньше, и Ходоу не задела бы пуля. А теперь не сегодня-завтра Моаззез пойдет па штурм Гиляна, надо немедленно принимать более осмысленное решение. Всякий просчет может стоить жизни.
    — Что же нам делать, учитель? — настороженно спросил Абдулали.
    — Силы не равны, друзья, — не сразу ответил Ареф. — Я думаю, надо пока приостановить открытую борьбу, будет разумнее уйти в подполье. Нас мало. Если примем бой, то можем потерять всех своих друзей и товарищей. — Ареф подумал, посмотрел на помощников Ходоу, сказал неуверенно: — Это только мое личное мнение, друзья. А я не один отвечаю за судьбу курдского народа. Мы вместе отвечаем. Надо решить сообща.

    Гулам-реза и Абдулали сели на коней, не спеша поехали в центр села, по склону горы, на которой лепились мазанки курдов, огороженные каменными заборами. Ехали молча. Наконец Абдулали сказал:
    — Ладно, живы будем — аллах не даст умереть. Вечером сегодня решим, как дальше жить. А пока, Гулам, скажи-ка, почему же этот британец так спешил в твои объятия?
    — Ай, Абдулали, ну и недогадливый! Ты думаешь, чей подо мной конь? — И тут же ответил. — Этого коня привел ко мне и обменял на двух жеребят один боджнурдский парень. Я тогда спросил у него: «А откуда ты взял такого красавца? Белый, да еще и весь в черных яблоках». Парень отвечает мне: «Дорогой Гулам-реза, этот конь принадлежал одному англичанину, имя которого Кагель. Он приехал в гости к Моаззезу, и скоро, наверное, уедет. — Вы, — говорит, — подождите пока, не садитесь на коня. А потом, когда британца не будет, сядете…» Я посмеялся над парнем, говорю ему: «Неужели я похож на труса? Да на этом коне я самих англичан лупить буду!» Теперь понял, дорогой Абдулали?
    — Понять-то понял, но причем тут конь?
    — Я же говорю, что ты самый недогадливый человек, каких я знал при своей жизни на свете! Вот слушай дальше. Когда мы перехватили телеграмму и я увидел, что она адресована Моаззезу и Кагелю, я сразу догадался — этот Кагель — хозяин моей лошади. Тогда я посмотрел от кого телеграмма. Оказывается — от Джексона. Теперь-то, надеюсь, понял?
    — Нет, не понял, дорогой Гулам-реза, — смутился совсем Абдулали. — Ничего не понял. Скажи, наконец, — что тебя связывает с этим бритацем?
    — Не меня, — сказал Гулам-реза. — Кагель связан с этим британцем. Я подумал, что они друзья, а значит хорошо знают и лошадей друг друга! Я решил: дай-ка выеду навстречу. Как увидит Джексон, что разбойник на лошади его дружка Кагеля, так и в обморок упадет, подумает, что убили «разбойники» Кагеля. Пока туда-сюда, тут мы их и хряпнем!.. Так я думал. А этот английский офицер, оказывается, хромает на оба глаза. Он коня узнал и самого меня принял за Кагеля, вот и поскакал в мои объятия. А когда увидел, что ошибся, то схватился за кобуру. Ну, тут уж, прости аллах, не умирать же мне!.. Я случайно пристрелил британца.
    — Э-хе! Ты, Гулам-реза, тоже такой же хитрый, как Ходоу, — засмеялся Абдулали.
    — Я еще хитрее, — шутя похвастался Гулам-реза, — Отец всегда считал меня самым хитрым курдом на свете.
    Друзья подъехали к своим. Повстанцы сидели у костра, варили в котелках похлебку. Гулам-реза и Абдулали присели рядом.
    После боя в ущелье под Чинараном я еще раз побывал в Миянабаде с почтальонской сумкой за плечами. Город был совершенно пуст: магазины закрыты, лавки тоже. По улицам из конца в конец разъезжали всадники Монтасера. Он опять занял свое место в арке. Я сдал почту, получил взамен письма и пошел к Ахмеду. Он встретил меня обрадованно.
    — Ох, Гусо, как я боялся, что тебя арестуют. Сейчас они всех подряд хватают, кто имел связь с Ходоу-сердаром. Постарайся не попадаться им на глаза.
    — Неужели всех? — испугался я. — Неужели больше не будет армии Ходоу? Неужели опять будут издеваться над нами стервятники боджнурдских ханов?
    — Не падай духом, друг, — строго сказал Ахмед. — Это все временно. Настанет день, когда Ареф опять позовет нас. А сейчас надо прятаться и выжидать, чтобы собраться с силами и снова вступить в бой.
    — Я буду молиться, чтобы твои слова сбылись.
    — Так и будет, — спокойно ответил Ахмед.
    Утром я вышел из Миянабада. На душе было горько, будто вся жизнь на земле остановилась или погрузилась в черный омут. Я шел и чувствовал: что-то должно произойти. А что именно — пока не знал…

СО СВОЕЙ ПОСТЕЛЬЮ

    День тихий, безветренный. Над городом плывут низкие облака, кружат в небе крылатые стаи голубей. Народ тянется в пригороды — отдохнуть и развлечься. «Баге-фовварэ» Садрабад, «Алябад», «Бешкар-даш» — любимые места горожан.
    Сегодня четверг, завтра день отдыха, — я тоже решил отдохнуть как следует. Решил побывать в Садрабаде, — горном местечке, откуда видна вся боджнурдская земля с ее селениями, садами и полями.
    Я вышел из дома и направился к южным воротам, за которыми виднелись холмы и строения Садрабада. Я, может быть, прошел бы мимо толпы у ворот, но меня удивило: что это люди там рассматривают?! Я подошел. На створках ворот объявление: «Набор в курдскую добровольческую конную армию!» Дальше, буквами немножко помельче, были описаны условия набора. Курдская армия создавалась по приказу его величества Шах-ин-шаха. Давший согласие служить в ней получал жалованье — 23 тумана в месяц. Конь, чупурма-папаха и постель — собственные. обмундирование — за счет его величества…
    Двадцать три тумана! Курдская конная армия! Не сердарская, а курдская! И расквартирована будет эта армия не в Боджнурде, а в Кучане! А Кучан — независимое от Боджнурда ханство. Ей-богу — что-то невероятное. Фантазия да и только! Крупнейшее событие в истории Курдистана!
    Курдская армия, да еще по приказу самого шаха! — просто не укладывается в голове.
    Курдские ханы в течение веков не платили своим всадникам ни одного тумана. Воинам лишь разрешалось пользоваться добычей во время битв и набегов, так называемой — «олджа». Да, это величайшее счастье быть солдатом курдской армии, добровольно, по своему собственному желанию стать ее бойцом. Надо привести с собой коня, достать постель, только и всего!
    Радовало и то, что в армию брали кого угодно: и богатых. и бедных, было бы желание служить. Этим она в корне отличалась от сердарской, в которой служили только дети богачей.
    Боджнурдские парни, мои одногодки, радостно шумят, смеются, поддевают друг друга, тут же поворачиваются и — на сборный пункт, записываться в курдскую армию. Какой еще дурак даст тебе двадцать три тумана!
    Кто-то кричит, что сегодня под выходной день — на сборном Пункте никого нет. А завтра? Тоже никого не будет. Молодежь на время теряет пыл, выходит за ворота, направляется к Садрабаду. Место одних у доски объявлений занимают другие парни, и все повторяется сначала…
    Через неделю в Боджнурд, на призывной пункт съехались курдские сыны со всех концов. Гомон и неразбериха у казенной воинской конторы. Сразу не поймешь — о чем толкуют. Может быть о будущих сражениях, о доблести и чести быть солдатом Шах-ин-шаха? Не тут-то было! Прислушайся внимательно. Слышишь?.. «Двадцать три тумана! Слава аллаху!» Только нужда и голод гонят парней на военную службу.
    Двадцать три тумана — большие деньги. Не так уж много уйдет на корм коню и еду для себя. Основное семье. Мать тогда не станет ходить по чужим дворам, стирать чужое белье, да полы кому-то мыть. И сестренки перестанут носить соседские обноски!
    Я стою среди добровольцев, мне тоже хочется стать солдатом курдской армии. Наблюдаю и вижу, с какими радостными лицами выходят парни от военного столоначальника. Вдруг слышу — кто-то зовет меня. Оглянулся — Рамо. Бай-бо! Сколько уже мы с ним не видались. Года четыре, а то и больше. С тех самых пор, как наша семья уехала из Хамзанлы. Я подбегаю к Рамо, тискаем друг друга, пожимаем руки. Рамо такого же роста, как я. Про себя вспоминаю, когда-то он берег коня и считал дни, чтобы стать казаком Моаззеза. Казаком не стал, а в курдскую армию попал, у него ведь конь есть. Рамо шумно спрашивает меня:
    — Ну, как, Гусейнкули, не думаешь бросить свою почтовую сумку? Не надоела?
    — А ты, Рамо, уже записался?
    — А чего ждать. Конь у меня есть… — гордо говорит Рамо. — Правда ему лет семь, но еще легок на ходу. Давай, Гусо, доставай себе коня, пойдем вместе. Веселее будет!
    — Э, Рамо… Это же моя заветная мечта — стать воином. Ладно, пойду, не буду тебя задерживать, — сказал я, чувствуя, что меня душат слезы.
    Махнул рукой и вышел на улицу: не хотелось больше слышать счастливые голоса добровольцев. Шел я, опустив голову, ни на кого не глядя, и думал: какие все-таки счастливые те парни, у кого в хозяйстве есть конь. Рамо тоже из удачливой породы… У меня стало муторио на душе! Я побрел к Мансуру, в кузницу. Она стояла в конце «базарэ-Горган», на окраине. Застал в кузнице Мансура и его друга Аббаса. Они закончили работу и умывались из большой деревянной бочки, что стояла позади кузницы.
    — А, Гусо! — весело вскрикнул Мансур, увидев меня. — Что это у тебя такая злая рожа?
    Я ничего не ответил, поздоровался за руку с братом и Аббасом и только потом стал им рассказывать о наборе в армию. Оба они, оказывается, уже знали об этом, причем Мансур отнесся к этому известию хладнокровно, с насмешкой. Он до глубины души ненавидел военщину. Аббас — натура мятежная. Он уже побывал у военного начальника, записался. От этого известия мне стало еще грустнее. Выходит, почти у всех есть свои кони, только у меня нет.
    — Давай, Гусейнкули, пойдем со мной тоже! — предложил Аббас. — Вместе будем охранять родину от подлюг-англичан и всяких сердаров. Армия-то наша, курдская! Вся будет состоять из бедного люда. Понял? Пойдем — не прогадаешь.
    — Пошел бы, дорогой Аббас, да коня у меня нет…
    — Ерунда, коня найдем, — сказал он так, будто речь шла об иголке. — Коня я могу одолжить, потом рассчитаемся. Будешь богатым — постепенно отдашь…
    — Откуда же у тебя конь, Аббас? — спрашиваю с недоверием.
    — Ай, какая разница? — он подморгнул Мансуру. — Вон Мансур знает, что по происхождению я из рода знатного бека. Богаче меня в Боджнурде только один человек — хан Моаззез. Понял?
    — Понял, дорогой Аббас.
    — Тогда пойдем, вручу тебе коня. Только не говори, что у меня взял. Скажи, что у купца одного по дороге купил.
    — Ясно, дорогой Аббас.
    — Пошли!
    Спустя полчаса мы стояли в бедном дворе, где жил Аббас со своими стариками— отцом и матерью. Аббас вывел из сарая молодого скакуна.
    — На. держи. Седло, правда, старенькое, но ничего — на седло, думаю, найдешь денег. Езжай домой, потом приходи. Обо всем договоримся.
    С какой гордостью я ввел коня во двор, где мы жили. И какую неописуемую радость вызвал скакун у моих сестренок. Но мать немного растерялась. Конечно, она первым делом прикинула, где я взял столько денег на коня. О деньгах, однако ж, она сразу не спросила.
    — Вай, сыночек! — мама всплеснула руками. — Ты же отправился пешком в Садрабад, а вернулся на коне..
    Пока сестренки обнимали за шею скакуна, гладили его, я рассказал, каким образом стал хозяином этого красавца…
    Вечером, когда отец вернулся с работы, мать обо всем рассказала ему еще во дворе. Он вошел в комнату, стиснул меня в объятиях и впервые, не то шутя, не то серьезно, возвел руки, взмолился:
    — О аллах, спасибо тебе, что иногда и о нас ты не забываешь!
    Жизнь меняла свое русло. На следующий день я подыскал на свое место одного подходящего паренька и вручил ему сумку почтальона. В тот же день я был зачислен а курдскую добровольческую армию — «Курдлеви».

    …Погасло солнце, и сразу же загорелись звезды, будто они только и ждали, когда уйдет солнце.
    Издавна враждуют солнце и звезды, поэтому, никогда не бывают вместе на небе. Солнце слишком ревнивое и гордое, как дочь падишаха. Об этом даже есть легенда у курдов. Кто в нее верит, кто нет, но я был свидетелем истинного удивительного события.
    Тогда я еще был маленьким и охранял с пастухом стадо на холме. Наступило время доить овец. Пастух погнал отару к ручью и в это время солнце исчезло, в небе засияли звезды. Мы с пастухом перепугались, бросили своих овец и побежали в родное село Киштан. Там тоже переполох. Люди мечутся, ахают, кричат, прячутся в ужасе кто куда. Только один мулла не растерялся, орет на все село:
    — Эй, вы, люди Киштана! Чего же вы стоите, чего же вы прячетесь! Змей-великан проглотил солнце. Спасайте быстрее солнце, кто чем может!
    И началось! Кто кастрюли с молоком на землю бросает, кто горшки разбивает, только черепки в разные стороны летяг. Иные барабанят палками по тазам, иные кричат по-волчьи… Изгоняют змея, напугать хотят, чтобы солнце отпустил, выплюнул из брюха. И мулла добился своего; выпустил змей солнце на волю. Потом мулле люди такие подарки несли во имя аллаха, ни один мулла так много еще не получал!
    Позже я узнал, что никакого змея не было, никто не глотал солнца. Просто было солнечное затмение. Но многие в Киштане так и поверили мулле. Темные люди.
    Об этом случае я вспомнил в ночь, перед выездом в армию «Курдлеви». Я не спал, смотрел на звезды и много думал. Ведь предо мной лежала большая дорога, манящая и таинственная! Что ждет меня впереди? Радости или огорчения? Удачи или падения? Отец когда-то говорил: «У счастья нет границ!» Пусть будут слова его пророческими. Сейчас он спит богатырским сном, ему чужды мои мечты, надежды и сомнения.
    Мать не спит. Не спрашивайте, почему она не спит! Разве мать может уснуть перед расставанием с родным сыном?! На сердце у нее тревога и радость. Она тревожится за мою судьбу и радуется, что я буду зарабатывать в четыре раз больше, чем раньше. Это такая сумма, что если продать все наше домашнее хозяйство, и то не выручишь двадцати трех туманов!
    Ох, мама, какая же ты хорошая у меня! Ты родила меня, ты вскормила меня своим молоком! Ты поставила меня на ноги! Клянусь, я никогда не забуду тебя, не оставлю тебя в беде, не допущу, чтобы ты страдала от холода и голода! Вот увидишь, мама, я приеду к тебе командиром, со своими храбрыми джигитами-воинами! Ты выйдешь встретить меня за город. А я увижу тебя и скажу своим: «Внимание, ребята, идет моя мама! Эскадрон, смирно! Мама, рапортую тебе, бойцы эскадрона готовы, не щадя своих сил и жизни, служить тебе и народу!» Ты улыбнешься, скажешь: «Вольно, молодцы мои, сыновья!» А я тебе: «Теперь посмотри — какому искусству мы научены!» И вот мы несемся мимо тебя с оголенными саблями, пыль из-под копыт взлетает и расплывается в голубом небе. Ох, красота!
    С воспаленным от таких мыслей умом я переворачивался с боку на бок. Не успел я дорисовать картину встречи с матерью, как предо мной всплыло нежное красивое лицо Парвин… Ох, как ты нужна сейчас мне, Парвин! Моя мечта и надежда!..
    Но как же быть с ней? Ведь я уеду, а она останется здесь? Мы не будем видеться, встречаться… У меня сжалось сердце. Стало неприятно и тоскливо, будто я стал круглой сиротой. Почему-то мне казалось, что с Парвин расстаюсь навсегда. Время сотрет ее любовь ко мне, прояснится ее детский ум: поймет, что я ей не пара, найдет себе богатого, образованного человека. Я думал о Лачине и Кагеле, которых презирал. Я боялся за Парвин, что она пойдет на уступки и в конце концов этот негодяй, родственник Моаззеза, заставит ее отдаться… А если не уступит Парвин по своей воле, то ее насильно выдадут замуж за него. У меня опускались руки. Как бороться за Парвин, если я был уверен — не для меня расцвел этот цветок.
    Захлопали крыльями, загорланили петухи. Один, другой. Поднялась с постели мать и толкнула отца. Он вскочил. Ему рано на работу. Бесшумно и быстро отец собрался и ушел. Мать принялась за утренний намаз. Я тоже поднялся. Где там снова заснуть. За завтраком я сказал матери:
    — Мне надо пойти проститься с тетей Хотитджей.
    — А с Парвин-ханым? — улыбнулась мать.
    — Тоже… конечно!..
    Мама хотела что-то сказать еще, но посмотрела на моих сестер и махнула рукой:
    — Ладно, потом…
    Когда все вышли из-за стола и занялись своими делами, мать подозвала меня.
    — Присядь, Гусо. Что-то хочу тебе сказать. Слушай. Ты уже давно не мальчик. Знаешь ли ты, что Парвин тебя любит?
    — Знаю, мама.
    — Парвин — первая красавица в Боджнурде, — задумчиво произнесла мать. — Много богатых люден сватают ее, но она всех отвергает, не соглашается. Она не хочет оставлять родной дом, где когда-то жили ее родители. Потому-то и хочет, чтобы ты стал ее надежным спутником в жизни, и — чтобы вы жили с ней там, где она родилась, там. где она живет сейчас. Об этом больше меня знает тетя Хотитджа. Я передаю ее мысли. Если женишься на Парвин — большое счастье будет для тебя, — мать помолчала. — А она сама тебе ничего не говорила?
    — Говорила, — не очень откровенничаю я. — Переходи, говорит, ко мне… Голубей будешь кормить, за цветочками ухаживать…
    — Ох, ты, ягненок мой! — смеется и сердится мать. — Она же девушка! Она не скажет: «Эй, детина, женись на мне!» Не бывает такого у женщин. Это неприлично. Стесняется тебя Парвин. Она умрет от любви, но не признается первой, что любит!
    — Мама, я знаю, — она настоящая курдянка. Достойная девушка. Но Парвин очень простодушна, наивна и пока не понимает, как ей будет потом плохо со мной. Я не хочу, чтоб в тех верхах, где бедных считают низкой породой, осуждали бы ее за то, что она вышла замуж за бедняка. А я как вытерплю, когда услышу: «Ах, бану Парвин, с кем ты породнилась? Не нашла себе человека что ли?!»
    Своими горестями и сомнениями я основательно тронул маму. Она стала бледной, в ее глазах отразилась растерянность. Видно, мать до сих пор мало задумывалась над своим происхождением, над своим положением в обществе: богатый роднится с богатым, бедняк с бедняком. Сейчас она все поняла особенно обостренно. Скорбно кивнула, из груди вырвался тяжелый вздох.
    — Пойду, попрощаюсь, — без всякой радости сказал я.
    Мать не произнесла ни слова. Она уставилась в пол, словно стыдилась на Меня взглянуть.
    Никогда я не испытывал такой боли в сердце, как сейчас, после маминых слов: «…Парвин тебя любит». Лучше б она не говорила мне об этом. Я должен вырвать эту любовь из сердца! Вырвать, как бы ни было мне больно.
    Я иду к ней, к своей любви, к милой Парвин. Как мучительно, что сейчас я с ней прощусь…
    Я остановился, не могу сообразить, куда я забрел, Незнакомая улица, незнакомые дома и заборы. В глазах у меня туман, и ноги идти отказываются. Никогда раньше я не был таким рабом своего сердца, но сейчас веления сердца были сильнее рассудка. Мне становится стыдно за себя, я смотрю по сторонам, не следит ли кто за моим странным поведением? Я злюсь и в злобе настраиваю мысли так, как велит им работать жизнь, черная несправедливость жизни: «Эй, ты, пастух! Раб ничтожный! Почтальон — парень на побегушках! Открой глаза, взгляни на окружающий тебя мир! Взвесь все и впредь протягивай ноги по длине своего одеяла! Не лезь туда, куда не следует лезть! Будь мужчиной, будь самостоятельным человеком!»
    В отчаянии выхожу на улицу, где живет тетя. Медленно, обреченно вхожу в ее дом.
    — Здравствуйте, тетя Хотитджа! — голос мой звучит наигранно громко. На душе у меня пасмурно, душат слезы, но я стараюсь все это скрыть: не дай бог, если заметит мою слабость тетя! Провалюсь от стыда. — Ну вот, тетушка-джанечка, пришел проститься с вами, — продолжаю я в том же бодром духе. — Коня достал, в армию записался. Теперь вот приказ — немедленно надо ехать в Кучан. Военная служба.
    — Ах, Гусейнкули, мы об этом уже знаем: и я, и Парвин-ханым! — сокрушенно говорит тетя. — Ты ее расстроил. Она заболела, как только узнала, что ты уезжаешь. Как она тебя любит, как любит! Не хочет Парвин, чтобы ты был далеко от нее.
    — Да разве я далеко уезжаю? — продолжаю притворяться я. — Военная служба — это же школа. Чтобы стать верным слугой Парвин-ханым надо изучить военную науку. Прощайте, тетя Хотитджа… Кажется, я не сумел до конца довести свою роль. К горлу подкатил горячий удушливый комок, еще мгновение и я всхлипну.
    — Подожди, куда же ты? — испугалась тетя. — А Парвин? Сейчас позову! — Тетя выбежала и быстро вернулась. — Иди… в саду…
    Парвин сидела на скамейке, с опущенной головой. Увидев меня она встрепенулась, щеки у нее залились румянцем, а на уста набежала скорбная улыбка.
    — Здравствуй, моя синичка. Ты нездорова?
    — Пустяки. Взгрустнула…
    — Я зашел проститься. Уезжаю в Кучан.
    Парвин ничего не ответила. Я понимал, что она обижена на меня. Ведь я даже не предупредил ее, что хочу стать военным, не посчитался с ней. А может, она думала о другом? Может, в голове у нее метались те же мысли, которые не дают покоя и мне? Возможно Парвин уже поняла, что я ей не пара и хочет раз и навсегда покончить всякие взаимоотношения со мной?
    — Ты почему молчишь? Скажи что-нибудь.
    Парвин тяжело вздохнула. Я посмотрел сбоку и увидел на глазах Парвин слезы. Мне стало жаль ее.
    — Не надо плакать, — сказал я как можно ласковее, хотя в груди у меня закипела обида. — Тебе тяжело оставлять свой дом. Ты в нем родилась. В нем жили твои родители. Я все понимаю. Но разве можно мерить одной ценой каменные стены и живого человека?!
    — О чем ты говоришь? — не понимающе спросила Парвин. — О каких стенах, о каком человеке?
    — Я все знаю, Парвин-ханым. Ты хочешь, чтобы я на тебе женился и перешел к тебе жить. Тогда ты никуда не уйдешь из своего дома и сохранишь все свое богатство.
    — Как ты смеешь! — Парвин гневно встала, пальцы ее рук сжались в кулачки, губы задрожали, и по щекам хлынули слезы. В следующее мгновение она повернулась и побежала в глубину сада. Побежала так быстро, что я не успел и опомниться, как потерял ее из виду. Я даже не ругал себя за глупость, не мог. У меня было такое состояние, будто я вонзил себе в сердце нож и сейчас умру. Я задыхался. Все это длилось несколько мгновений, затем по телу моему будто пронесся огонь. Я потоптался на месте и бросился догонять Парвин.
    Побежал. Нашел. Она стояла прислонившись к яблоне, плакала навзрыд. Я обнял ее за плечи. Порывистым движением Парвин скинула с плеч мои руки, повернулась.
    — Как ты можешь такое думать?
    _ Прости меня… Я — глупый осел, больше я никто…
    — Богатство, — пренебрежительно хмыкнула Парвин. — . Я никогда даже не думала об этом. Если б ты сказал — «идем ко мне», я бы не задумавшись пошла… Доверилась бы…
    — Прости, прости…
    Парвин, казалось, выплакала всю свою боль. Глаза у нее стали сухими, даже горячими, в них отражался нездоровый блеск. Она стала вялой и неразговорчивой, словно перенесла тяжелую болезнь и еще не успела как следует поправиться. Мы вошли во двор. В дом заходить я не стал, боялся, как бы о нашей ссоре не догадалась тетя. Когда я направился к калитке, Парвин остановила и попросила подождать. Вскоре она вернулась с маленьким свертком, вложила его в, мои руки.
    — Не разворачивай! — стыдливо допросила она. — Дома посмотришь.
    Я комкал сверток в руках и не знал, что мне делать дальше. Какая-то властная сила не отпускала меня отсюда, я что-то должен был сделать важное, прежде чем шагнуть за калитку. Мельком взглянул в глаза девушки и понял: она ждет от меня это важное. Меня вдруг что-то толкнуло изнутри. Я шагнул к ней, рванулся и крепко обнял ее. Целовал без памяти, бешено до боли…
    Потом, как во сие, брел по улицам, и в душе у меня звучала песня. Я улыбался, мурлыкал что-то, не замечая, что прохожие смотрят на меня изумленно.
    Дома я тотчас развернул сверток и увидел голубой шелковый лоскуточек. Это был платок. Разглядывая его, я заметил в уголке надпись, вышитую яркими нитками: «Моему любимому… от Парвин». Я почувствовал, как меня всего окутало легким призрачным дымком счастья.
    — Ох ты, волшебница, — шептал я упоенно. — Ты переполнила кипящую чашу моей любви. Берегись, любовь прольется через края и сожжет твое сердце, джанечка…

    Боджнурд лежит в котловане, между гор, и поэтому почти все время над ним громоздятся тучи, идут дожди. Но сегодня мне повезло. Утро солнечное, небо голубое, ветерок легкий и теплый. Меня провожает вся семья. Я с удалью вскакиваю в седло, и конь, выгнув шею, рвется вперед, требует, чтобы я отпустил поводья. Из ведер и чашек под копыта скакуна льется чистая горная вода. Быть мне всегда счастливым и здоровым!.. Слышатся голоса сзади:
    — Доброго тебе пути, Гусейнкули! Поезжай с богом!
    — Счастливо оставаться! — кричу я, оглянувшись. Пришпориваю коня и мчусь навстречу счастью, о котором мне столько наговорили мать с отцом и вся родня.

«КУРДЛЕВИ»

    Едем по старой выщербленной дороге, по которой много тысяч лет ходят караваны верблюдов, скачут всадники, и бредут пешеходы. Это дорога связывает Боджнурд с внешним миром. По ней привозят купцы кашмирские шарфы и кабульские шубы, бухарский каракуль нобелевскую нефть. По ней везут русский сахар и цветной ситец…
    По этой дороге заезжают в Боджнурд высокопоставленные лица из Тегерана и Мешхеда. По ней беспрестанно движутся группы паломников, направляющихся в Мешхед, где похоронен восьмой шиитский имам — Риза.
    По этой-то дороге и движется сейчас первая, за всю историю существования Курдистана, своя курдская армия — «Курдлеви». А это буквально значит: курдские львы.
    Едем медленно, и мне кажется, что конь мой ступает через силу, не хочется ему идти в Кучан, чего он там не видел? Но это, оказывается, состояние принужденности во мне самом. Будто веревка у меня на шее, и тянет она назад, в Боджнурд. А конь-то идет своим шагом, как и положено ему вышагивать.
    Командуют нами пять черных офицеров, похожих на белуджей, и один беленький молодой, выхоленный. Он напоминает мне сына чванливого дворянина, приближенного самого Шах-ин-шаха. Беленький юноша — в чине капитана и ему беспрекословно подчиняются черные офицеры. Но, черт возьми! Почему никто из них не говорит по-курдски? Брезгуют что ли? С нами не говорят на нашем языке. Вот тебе и — курдские львы! Мы больше на щенят похожи.
    Колонна конных идет по четыре в ряд. Впереди капитан и два других офицера. Трое черномазых — сзади колонны, будто мы стадо баранов, которых гонят на базар или на бойню. Еще я думаю, что мы похожи на пленных, и нас под винтовками ведут неизвестно куда, и неизвестно что собираются с нами делать. Впрочем, чего думать? Может быть все правильно, как и нужно? Откуда мне знать? Я же никогда до этого не служил в армии, не знаю порядков. Держись, курдский лев!
    Медленно едем, ох, как медленно. Я не привык к такому передвижению. Ей богу, у меня вот-вот лопнет терпение и я скажу: «Эй, впереди, нельзя ли прибавить скорость?!» Но я молчу, потому что все молчат, как воды в рот набрали. Главное, сами офицеры помалкивают. Иногда заговорят на каком-то непонятном языке и снова надолго рты закрывают.
    Что же это за командование? Если они шахские вояки, то почему не говорят по-фарсидски. Не знают? Если не знают, то как же они будут управлять армией? Особенно меня бесит то, что молоденький белый капитан командует нами. Он даже на мужчину не похож. Что-то среднее между мужчиной и женщиной.
    Рядом со мной едут Аббас и Рамо. Я спрашиваю у них:
    — Кто по национальности эти офицеры?
    Рамо говорит:
    — О чем ты спрашиваешь, Гусо? Думаешь, я знаю больше твоего?
    Аббас добавляет:
    — Вот тот блондин — капитан из Фарангистана[16]. Фамилия — Кагель. По приказу шаха, он тут военным инструктором. А эти черные — его подчиненные. Они тоже смыслят в военном деле.
    Я даже подскочил в седле от неожиданности. Сначала испугался, а потом сразу обрадовался. «Так вот, значит, какой он — Кагель? А я-то боялся, думал он — настоящий мужчина!» Я не показывал виду, что встревожен. И чтобы не выдать своего волнения, возмущенно заговорил:
    — Да как же они нас будут обучать, если не знают ни курдского, ни фарсидского языка?!
    — Дорогой Гусо, как ты не поймешь, — посмеивается Аббас, — они будут говорить не на фарсидском, не на курдском, а на военном языке! Такого языка мы пока еще не знаем. Ведь существует же военная тайна…
    Колонна идет на восток все дальше и дальше от Боджнурда. Позади — высоко в небе кружит стая голубей. Их видно до тех пор. пока не входим в ущелье Ченаран и отгораживаемся от всего мира высоченными скалами и деревьями. Вдоль дороги зеленеют вековые чинары, поодаль от них, у подножья скал, виднеются карагачи, а на скалах разбросаны арчовые кусты. Затем тянутся фруктовые насаждения: груши, яблони, вишни… Это значит, неподалеку селение. Мы не доезжаем до него. Капитан дает команду остановиться у большого огороженного забором участка. Затем мы въезжаем во двор и слезаем с коней. Здесь наш ночлег. Уходить никуда нельзя, у ворот встал один на черномазых офицеров.
    Вечереет. Солнце погасло, однако звезд не видно. Небо над Ченараном заволокло тучами. Темно и глухо вокруг, только слышно кваканье лягушек да перекличку ночных птиц.
    Ночью я слышал, как прошел мимо караван верблюдов. Зазвенел где-то рядом колоколец, затем звук его стал глуше и глуше и, наконец, затерялся в ночи. На меня нахлынула тоска. Думалось о солдатской доле, о потерянном доме, о Парвин… Ночь была тягостной, почти бессонной.
    Утром снова в путь. Переходы. Короткий отдых и опять дорога. На третий день подъехали к развалинам старого Кучана.
    — Что за город? Кругом развалины и ни одной души не видно? — спрашиваю я Аббаса.
    — Да здесь же никто не живет, — отвечает он. — Этот город давно разрушен землетрясением. Говорят, весь город погиб, подобно Люту. Подальше встретим новый Кучан. Красивый город, на много лучше Боджнурда. Я бывал там, когда с матерью ездили в Мешхед на молебствие.
    — Неужели и ты молишься, Аббас? — спрашиваю я.
    — Бросил давно, — отвечает он. — Лучше быть конокрадом, чем муллой… Ты слышал: у какого-то англичанина коня украли, когда он хотел на время уступить жеребца твоей Парвин? Теперь этот англичанин — наш командир. Вот он… Ишь, какой беленький…
    Мы с Рамо смеемся.
    В тот же день мы въехали в новый Кучан. Город, действительно, был очень красив и многолюден. Я обратил внимание на здания, совершенно не похожие на домав Боджнурде. И улицы здесь были широкие и чисто убранные. Веяло свежестью и прохладой.
    Мы въехали и город через Кучанские порога, с западной стороны и двинулись по широкой нарядной улице «Базара Кучан».
    Для каждого города Персии, будь он большим или маленьким. характерно то, что центральная улица — это большой базар. Из конца в конец она заставлена лавками, магазинами и всевозможными мастерскими. Кучан, несмотря на его современность, не составляет исключения. В центре Купана огромная площадь — от нее в разные стороны отходят крупные улицы. На запад тянется «Базара Кучан», на восток — «Базара Мешхед», на юг — «Базара Себзивар», па север — «Базара Ашхабад».
    Достигнув площади, так называемой «Мейдан Кучан», мы сворачиваем на северную, ашхабадскую улицу. Это, говорят, самая большая улица города. По обеим сторонам видны крупные магазины, рестораны, гостиница, кофейни. Отовсюду течет пряный запах съестного, он возбуждает аппетит, Хочется слезть с коня и посидеть за шашлыком, вкусить «моргэ борян…»
    Но нот наконец мы приехали к месту назначении.
    Нас поместили и старом караван-сарае, специально оборудованном для кавалеристов. Разместили по восемь человек и каждой комнате. В помещении земляные полы, сырые от побелки стены. Постели сваливаем на пол. кроватей нет. Трудно понять: что к чему. Лежим, сидим, бродим по двору и не знаем — что будет через час, даже через минуту, А время бежит..
    И вот начинается сортировка. Длится она долго — дней десять. У кого конь не годен к строевой, кто — сам еле ноги волочит, а кто по возрасту не подходит. Были среди добровольцев даже шестидесятилетние. Другие ростом не вышли. Поток приезжих добровольцев продолжается, Из разных сел и городов Хорасана тянутся курды. Однажды, когда прибыла партия добровольцев из Миянабада, я вышел во двор взглянуть па них и увидел своего друга Ахмеда. Ба, Ахмед! Встретились, как встречаются настоящие друзья. Сразу же я затянул его в свою комнату, где квартировали Аббас, Рамо, Шохаб. Теперь и Ахмед будет с нами.
    Наконец формирований курдского кавалерийского полка закончено. В нем три эскадрона, в каждом эскадроне сто человек. Третьим эскадроном, где значимся я и мои друзья, командует капитан Кагель и индус. Аалам-хан.
    Днем мы на занятиях, вечером выходим и город, знакомимся с кучаискими порядками и житьем-бытьем горожан. Судьба свела меня с кавалеристом второго эскадрона Мирза-Мамедом. Мы вместе вышли в город и, пока разглядывали пешеходов и товары в магазинах, разговорились.
    — Я-то считал нашего капитана сынком тегеранского дворянина, а этих пятерых черных — белуджами, — сказал я.
    — Твой капитан, Гусейнкули, сын британского Лондона, а не тегеранского дворянина! — ответил Мирза-Мамед. — А эти черные — не белуджи, а индусы, британские рабы…
    — Вон оно что? Значит, мы служим британцам, раз они нами командуют?
    — Не только им, но и шаху. Служим двум господам, хотя должны служить одному — курдскому народу,
    — Вы откуда сами. Мирза-Мамед?
    — Разве это важно? Познакомимся поближе, наговоримся еще…
    Вечером, перед сном, сидим на кроватях, толкуем о своей солдатской жизни… Вот тебе и «Курдлеви» — курдская армии! Выходит, что мы превратились в орудие англичан, которое может в любое время выстрелить в курдский народ? Нет, пусть капитан Кагель и ему подобные не рассчитывает на это! Гимнастерка, ремень, галифе, ботинки и обмотки — английские, но голова-то у нас курдская!

    Ежедневно, поутру — военные занятия. То на конях скачем по холмам, то пешком топаем по дорогам. Стреляем в поле из винтовок по мишеням, чеканим строевой шаг на плацу перед казармой. Каждый день муштра.
    Помню, с почтовым грузом за плечами, скачешь по горам, как молодой архар, а сейчас топчешься на одном месте и не поймешь: для чего все это и кому нужно?
    На усталость я не жалуюсь. Служба почтальона укрепила мускулы ног и рук, они стали твердые и гибкие. Сердце переносит любую нагрузку, дыхание натренированное… Трудно дается другое — теория военного искусства. Мне-то еще ничего, я все-таки немного грамоте обучен, а другим курдским париям совсем туго. Из ста человек, не считая офицера-индуса, грамотны Ахмед и я. Остальные научились только расписываться, и то не все. Команды подаются на английском языке, объяснения индуса — тоже на английском вперемежку с фарсидским. Я с трудом разбираюсь в его наставлениях и по-курдски объясняю все, что нужно своим друзьям.
    Полк «Курдлеви» делится на эскадроны по территориальному принципу. В первом эскадроне все кучанцы, в нашем, третьем — боджнурдцы и миянабадцы. Это хорошо. Мы почти все знаем друг друга, легче находим общий язык между собой. Одно плохо: никто не понимает наших командиров, и это тревожит Кагеля. По своей инициативе или указанию свыше Кагель начал самолично назначать в каждом эскадроне старшин — «кулдофадаров». В первом — им стал кучанец Ширмамед, во втором — Сафармамед в третьем эскадроне становлюсь старшиной я. Заслуг у меня, кроме знания фарсидского языка и выносливости, никаких. Но решили, что этого достаточно. Мне набавляют до тридцати трех туманов жалованья. Я рад, но сомневаюсь, сумею ли распоряжаться людьми.
    После назначения старшин капитан Кагель стал показываться в эскадроне реже. Всеми порядками заправляем мы: Аалам-хан и я. Иногда индус доверяет целиком и полностью командование эскадроном мне, сам сидит в сторонке или куда-нибудь уходит. Хорошо или плохо у меня получается. я не знаю. Подчиненные на меня не обижаются, а друзья все время насмехаются.
    Когда-то я мечтал стать командиром, но теперь мне эта должность не особенно нравится. Часто приходится ругаться, а главное я не вижу никакой пользы от этих команд: «Налево! Направо! Кругом! На плечо! К ноге!» Однажды говорю Мирза-Мамеду:
    — Хоть убей, не могу понять для чего все эти занятия? Я понимаю военную науку так: саблю в руки, на коня и — пошел, только ветер в ушах да пыль из-под копыт! Зачем эти «кругом, бегом?» Разве кузнец Кавэ знал, что такое «шагом марш?» Искандер завоевал полмира, но кто знает — заставлял ли он своих воинов ползать по-пластунски.
    А арабские полководцы! Разве они когда-нибудь давали команду «отходи?»
    — Ты, Гусейнкули, разбираешься в военном искусстве не больше, чем баджгиранский мулла, — смеется Мирза-Мамед. — Не забудь, что всякий ключ состоит из стержня и бородки. «Кругом, бегом, шагом марш» — это стержень, без которого нельзя повернуть бородку ключа, чтобы отомкнуть заветную дверь, за которой победа. А вообще-то, где ты слышал или вычитал, что Искандер или кузнец Кавэ не знали строевых упражнений? Не думаю, чтобы это было так. Без строя и команд нет дисциплины, а без дисциплины — нет армии. А у них были большие и крепкие армии. Значит, была дисциплина, был строй и команды. Понял, дорогой Гусо? Запомни, что армия без дисциплины и порядка похожа на стадо баранов.
    Мне нравился этот парень все больше. Я поражался ясностью и остротой его ума. Рассказывал он обо всем очень просто и понятно, всегда делал разумные выводы. К Мирза-Мамеду тянулся не только я. Он очень быстро завоевал авторитет среди солдат. Частенько можно было видеть, как он стоит в кучке кавалеристов, рассказывает, а те слушают сосредоточенно или хохочут на весь двор.
    Как-то я спрашиваю Мирза-Мамеда:
    — В Киштане у нас есть один сказочник-пастух. Как-то он рассказывал, что в горах есть родник «абе земзем» или «абе хоят». Если пить воду из этого родника, то никогда не умрешь. Правда ли это?
    — Чепуха, Гусейнкули, — смеется Мирза-Мамед. — Это же легенда. Люди выдумали. Вода не может продлить жизнь одному человеку до бесконечности. Есть другое средство, благодаря которому человек может стать бессмертным. Тот, кто сумеет построить хотя бы маленький домик в сердце народа, тому и жить вечно!
    Сказано умно. Я смотрю на Мирза-Мамеда, думаю: «Сильным умом наделил его аллах». Мирза добавляет:
    — Человек должен быть слугой народа!

    Кучан шумный и беспокойный город.
    В одну из пятниц апреля часов в десять утра, — солнце только-только поднялось на высоту птичьего полета, — мы остались в комнате вдвоем с Ахмедом. Друг мой лежал на кровати, подложив ладони под затылок вспоминал о Миянабаде. Он помнил до мельчайших подробностей все, что было в «классе экабер», помнил, как мы бегали темными ночами в штаб курдского полководца Арефа, в село Хожан; как были у горы Шахджахан в лагере Ходоу-сердара. Ахмед говорил, я тоже иногда вставлял словцо, когда припоминал что-нибудь. Вдруг двери комнаты распахиваются, вбегает Аббас:
    — Эй, Гусейнкули, Ахмед! Пойдемте.
    — Что случилось, Аббас?
    — Дочь кучанского садовника изнасиловали и убили. Племянник кучанского правителя Добиргос-Солтане ее…
    Какое варварство, зверство! В этом проклятом Кучане только и слышишь: одного изувечили, другого изувечили, третьего убили… А теперь не только убили, но и честь опоганили.
    — Пойдем, Аббас! — во мне закипела ярость. — Этот гад. сын гиены, должен расплатиться за кровь и позор.
    Во дворе к нам присоединяется Юсеф-кара. Идем вчетвером.
    В центре города шум и давка, ничего не поймешь. Магазины все закрыты, лавки тоже. Останавливаем пожилого мужчину.
    — Отец, объясните-ка нам толком, что тут происходит?
    — Дочь садовника в дымоходе была… Три дня назад пропала. Не нашли бы, сказала девочка-малолетка! Она сообщила, что видела, как старуха дочку садовника за руку вела.
    — Бабку-то хоть нашли?
    — Куда она денется. И призналась во всем. Не хотела сначала, заставили! Под угрозой смерти, говорит, исполнила приказ племянника нашего правителя. Обманула девчонку, отвела ее к нему.
    — Преступник где? — кричит Аббас, вращая гневно зрачками бешеных глаз.
    — В том и дело, что не нашли. Говорят, скрылся в большом доме, за спиной дяди сидит! Туда-то и бегут люди.
    Дом правительства окружен со всех четырех сторон: народ негодует. Тысячи горожан, потрясая кулаками, требуют выдачи преступника. Все кричат, перебивают друг друга:
    — Смерть преступнику!
    — Выбивайте двери!
    — Жгите весь дом, надо уничтожить ядовитых змей!
    Двери дома правительства закрыты изнутри. Обросший мужчина барабанит по ним кулаками. Никто не отзывается.
    — Ломай все подряд! — призывает он.
    Камни и кирпичи летят в сторону здания. Зазвенели окна, затрещали двери. Вот уж и факелы пылают над головами толпы. Еще минута и это вонючее гнездо диктаторов вспыхнет, как вшивая ветошь.
    Внутри дома почувствовали смертельную угрозу. Дверь вдруг распахнулась и несколько швейцаров в ливреях стали криком призывать, чтобы народ успокоился, Преступник сейчас выйдет…
    Я стоял впереди других. Рядом со мной Ахмед, Аббас и Юсеф-кара. Едва дворянский гаденыш появился из дверей, Юсеф замахнулся и сильным ударом по лицу сбил его с ног. Он упал к ногам толпы и не успел встать, как его схватили, связали ноги и поволокли к базару… Вечером труп преступника был выброшен за город, куда сваливали дохлых собак.
    Разговор об этом не утихал с неделю. И как это часто бывает, от одного случая переходили к другим событиям: ругали богачей и чинуш, которым все дозволено. Этими разговорами воспользовался Мирза-Мамед. Зашел как-то к нам в комнату, втянулся в беседу.
    — Гусейнкули, ты курд… Правильно?
    — Чистокровный. Могу тебе в этом поклясться.
    — Да я не об этом. Я не сомневаюсь, что ты курд. Слушайте дальше. В общем, все вы тут курды: Аббас, Ахмед, Рамо. Но знаете ли вы, курды, что вы находитесь здесь не для защиты своей родины, вы обмануты и служите англичанам?
    — Давно догадываемся, — отвечает Аббас.
    — А понимаете, что это значит?
    — Думаю, что понимаем, — отзываюсь я. — Кагель хочет нас заставить воевать против нашего же народа, против курдов.
    — Правильно, Гусейнкули. Но не в этом вся суть. Тут действуют не только англичане, но и сам шах. Он боится народного гнева, боится за свой прогнивший режим, вот и хочет с помощью англичан продержаться подольше. А получается, что шах превращает всю Персию в колонию. Оказывается, плохо мы подумали, когда напяливали этот английский мундир… Как думаете, курдлеви?

ГОРНЫЙ ОБВАЛ

    Тверже всех поддерживает порядок природа. Военный режим гораздо слабее. Я убедился в этом.
    За свою сравнительно недолгую жизнь я ни разу не видел, чтобы после зимы сразу наступило лето. Всегда, когда уходит белая холодная зима, на смену ей приходит весна — пышная и яркая. Вот и сейчас — весна под ногами и над головой. Жаль только, топчем мы копытами коней алые тюльпаны, разбросанные по предгорьям, где проходят наши занятия. А сколько рвем маков и тюльпанов, чтобы украсить серые солдатские комнаты!
    По вечерам не сидится в казарме, бродим по городу, ищем развлечений, хочется стряхнуть с себя тусклый зимний сон. Однажды после занятий Ахмед, Аббас, и я заходим в ресторан. Едва успели сесть, к нам подходит незнакомый азербайджанец.
    — Салам алейкум, юлдашлар! Простите за беспокойство, но я хотел бы узнать: нельзя ли к вам поступить на военную службу?
    — Садитесь. Откуда вы?
    — Из Баку. Бежал. Там страшный голод. Кровопролитие. Гражданская война идет.
    — А мы слышали другое, — говорит Ахмед. — Мы слышали, что народ там столкнул своего шаха и теперь управляет страной сам. Какая же может быть война?
    — Война идет между меньшевиками и большевиками, — говорит азербайджанец. — Меньшевики — это владельцы заводов, фабрик, министры, помещики. А большевики — рабочие, крестьяне… кочегары, грузчики. Одним словом — чума, да еще какая!
    — Почему же чума?
    — А как же еще? Они как саранча уничтожают псе на своем пути. Все берут: банки, заводы, фабрики. Кричат: «Вся власть рабочим и крестьянам!» Ох, сукины сыны! — Лицо незнакомого гостя ожесточается. — Они забирают у тех, кто умом и мечом добыл свое богатство, чтобы мирно жить и служить одному аллаху!
    — Ну, и как тебя зовут, дорогой друг? — бесцеремонно спрашивает Аббас.
    — Исмаил… Из Нахдживана…
    — Ладно, славный Исмаил-ага, можете идти, нам некогда, — вмешиваюсь я а разговор, потому что Аббас может такое сделать, что запрещается в ресторанах. — Идите с богом. Приходите когда-нибудь в другой раз.
    — Спасибо, господа. Уважили.
    Нетрудно догадаться, что это один из тех, у кого большевики отобрали фабрику или еще что-нибудь. Однако новость, о которой он сказал, нам нужна как воздух. Неплохо бы встретиться с Мирза-Мамедом, поведать ему об услышанном.
    Ночыо я вызываю его на улицу, рассказываю о встрече и разговоре с бакинцем,
    — Гусейнкули! — выразительно, но вполголоса произносит Мирза-Мамед и сдавливает руками мои плечи. — Это очень важная новость. Давайте, рассказывайте и другим об этом. Говорите так, как сейчас мне… Надо распространить эту весть по всему городу!
    Не прошло и недели, как слово «большевик» стало самым неприятным и страшным словом для кучанской аристократии. В богатых домах от этого слова шарахались, как от чумы, а в мечетях служители взывали к народу: «О аллах, сохрани нашу исламскую страну от страшной чумы, которая движется с севера!»
    Весть о войне в России всколыхнула все население города. И не успели горожане обговорить всего, что можно было бы сказать о войне на севере, как еще одна новость, В горах Гиляна вновь появился и потряс небесный свод Ходоу-сердар. Вся территория от Ширвана до Джувейна находится под его властью. В этом районе ханы и помещики сброшены, а сам Ходоу-сердар обосновался в гилянской крепости. Об этом пишут газеты Персии. Владыки в богатых усадьбах с тревогой обращаются к правительству: «Потушить народный пожар, пока пламя не охватило весь Хорасан!»
    Почти одновременно с выходом панических статей в газетах, в Кучан начинают прибывать из Индии войска сипаев, под командованием англичан. Быстро формируются отряды и уходит в горы. Ясно, что они ринулись на борьбу с партизанами Ходоу-сердара,
    В городе тревога. Беспокойство прежде всего отражается на ценах: они вздуваются, растут не по дням, а по часам. Раньше англичане завозили продовольствие для солдат из Индии, теперь закупают в кучанских селах у помещиков.
    С полгода я копил туманы, чтобы рассчитаться за кони с Аббасом, а потом обменять свою лошадку на одного кадрового скакуна, на котором ездил один кучанский купец. Мы не могли скрыть своего восхищения, любуясь красавцем конем. У него маленькая, словно точеная голова, широкая грудь и тонкие сильные ноги. Однажды, когда купец проезжал мимо, я крикнул: «Эн, сахеб, сколько стоит конь?» «Нет ему цены, уважаемый! Не продается», — ответил он. «А если б захотели продать?» «Сто туманов, не меньше». С того дня я и загорелся желанием, во что бы то ни стало заполучить этого скакуна. И вот наступил день, когда в моем кармане оказалось сто туманов. Проследили мы с Ахмедом, где живет купец, заходим к нему, начинаем уговаривать. Наконец он согласился, назначает цену:
    — Сто пятьдесят туманов!
    — Что, что?! А ну-ка повтори еще раз!
    Однако, хозяин не из пугливых: армейский мундир его не смущает, Сколько не препирались мы, так и пришлось выложить из кармана все мои сбережения и впридачу отдать своего коня.
    Дня через три после этой дорогой сделки проводим мы строевые занятия во дворе, вдруг подходит ко мне дежурный и говорит:
    — Какая-то ханым вызывает Аббаса Форамарза.
    Я разрешил Аббасу покинуть строй. Он пошел и скоро вернулся с запиской.
    — Что нового, Аббас? — спрашиваю его.
    — Так ничего особенного, командир, — улыбается он. — Если хочешь, то поедем со мной в одно место. Приглашают на свадьбу. Там человек из армии Ходоу-сердара будет.
    — Далеко ехать?
    — Нет, не очень. В село Чапай.
    Утром мы выезжаем из Кучана и пускаем коней по пыльной проселочной дороге. Мой «Ыкбал» несется, как птица, я с трудом удерживаю его. Так и кажется, что вот-вот конь излетит и небо. Аббас на своем жеребчике отстает, приходится поджидать его,
    Я говорю Аббасу:
    — Ты, земляк, не злись на меня, что до сих пор не расплатился с тобой за лошадь. Следующая получка — твоя, ей богу.
    — С чего ты взял? Я злюсь на свою клячу. Бежит, как курица И где только ее откопал Гулам-реза?
    — Гулам-реза? — удивляюсь я. — Откуда ты его знаешь?
    — Но он же у меня коней взял, а двух всучил взамен…
    — Каких коней?!
    Аббас молчит. Что ж, раз молчит, значит нельзя об этом говорить.
    Шестичасовой путь мы промахнули за два часа. Остановились в центре села, возле небогатого дома с густым садом. Ввели коней по двор, привязали. В саду слышны голоса, гости уже собрались на пиршество. Видны нарядные платья девушек, мелькают их проворные ножки…
    Тетя Шамси, родственница Аббаса, поливает нам на руки. Мы входим в комнату. На кошме, подобрав ноги, сидит за пиалой родственник Аббаса, — Шамо, посыльный Ходоу-сердара. Аббас порывисто здоровается с ним. Я знакомлюсь.
    — Ну, как там дела, дорогой Шамо, рассказывай скорей! — нетерпеливо требует Аббас, То же нетерпение испытываю и я, ибо прошли слухи, что армия Ходоу-сердара разгромлена, а сам он едва унес ноги.
    — Дела пока идут неплохо, — тихо говорит Шамо. — Ходоу наш настоящий полководец…
    — Так значит, все в порядке! — восклицает Аббас. — Ей-богу, слухам и газетам нельзя верить.
    — Ходоу одержал крупную победу, — продолжает Шамо и начинает увлеченно рассказывать:
    — Передовые отряды Ходоу-сердара стояли в Варге, когда ему сообщили о том, что приближаются войска Султан Ахмед хан Хакими. Ходоу поинтересовался, сколько солдат в войске Султана. Когда ему сообщили: «свыше пятисот человек», он созвал командиров.
    На совете Ходоу предложил тонкий тактический план. Решено было дать бон Султану под Варгом. Для этого Ходоу вышлет часть войск к селу, остальные укроются по обе стороны ущелья под Гиляном. Когда солдаты Султана начнут наседать, курды должны обратиться в бегство и таким образом заманить поиска противника в каменный мешок глубокого ущелья. А там…
    Султан Ахмед хан Хакими повел себя осторожнее, чем предполагал Ходоу-сердар. Четыре дня длилась перестрелка и незначительные стычки, затем Ходоу направил своему врагу послание: «Господин Хакими! Предлагаю вам отказаться от кровопролития. Жду ответа, Ходоу». Вскоре был получен ответ: «Мы гордимся, что проливаем кровь за его величество Шах-ин-шаха во имя Мухаммеда и аллаха. А с разбойниками и грабителями, поднявшими руку на его величество…»
    Ходоу не успел дочитать письма. Рассвирепевший Султан, забыв об осторожности, бросил всю свою армию вперед. Курды встретили врага огнем, однако вскоре стали отступать, заманивая противника все дальше и дальше. Они отступили до самого Гиляна. И вот, когда Султан не сомневался, что им одержана победа, наступила неожиданная развязка. Повстанцы окружили правительственные войска и разбили их наголову. Из пятисот солдат, брошенных на штурм Гиляна, погибло не менее четырехсот. Семьдесят пять человек были ранены и только небольшая горсточка сумела уйти.
    Рассказ Шамо мы перебиваем радостными восклицаниями и вопросами. Особенно я горжусь Ходоу-сердаром, потому что знаю его лично и он ко мне относится, как к младшему брату. У меня возникает горячая мысль: «А не уйти ли нам вместе с Шамо к нему в горы? Но как остальные: Ахмед, Рамо? Надо посоветоваться с Шамо!» Выслушав меня, он отрицательно качает головой.
    — Нет, дорогой Гусейнкули, не за этим я сюда приехал, чтобы повидав вас, захватить с собой. Я приехал повидать вас и договориться об одном важном деле. Ходоу нужно оружие, боеприпасы. Сможете ли вы достать винтовки и патроны?
    Мысленно я прикинул обстановку, расположение военных складов, часовых. Мне показалось, что почистить склад — дело невозможное. Я промолчал. Мне нечего было сказать. Аббас, видно, тоже подумал об этом же.
    — Дорогой Шамо, а если увести побольше людей с оружием к Ходоу-сердару? Не будет нашей лучшей помощью?
    — Об этом Ходоу-сердар подумал, — отвечает Шамо. — Армия наша будет вдвое сильней, если будут в рядах неприятеля наши люди. Поэтому, оставайтесь пока в Кучане. Ходоу за вас не беспокоится. Англичане не поведут полк «курдлеви» на курдский народ. А если сделают эту глупость, курды перейдут на сторону повстанцев.
    — Верно, Шамо! — восклицает Аббас. — Мы это дело уже обсуждали.
    Наш разговор был прерван выстрелами, долетевшими со стороны усадьбы Ходжи Корохана. Мы выбежали и услышали истеричный крик:
    — О-эй, люди! Убили Али-Акбер-бека! Убили!..
    Свадебный стол опустел. Люди выскочили на сада и побежали туда, откуда донеслись выстрелы. Мы с Аббасом тоже было кинулись за всеми, но Шамо придержал нас:
    — Не надо, друзья! Пусть знают не многие о вашем приезде и моем…
    Вскоре с места происшествия вернулась тетя Шамси.
    — Вах, одной собаки стало меньше! — с явным восхищением сказала она.
    — Тётя Шамси, кого убили? Кто убил? — спрашивает Аббас.
    — Заходите в комнату. Все сейчас расскажу! — гордо отвечает тетя Шамси, будто собственными руками пристрелила самого ненавистного врага. — Вот слушайте, — продолжает хозяйка, входя вслед за нами. — Убила Али-Акбербека вдова по имени Суйрголь. Она застрелила убийцу своего брата. Кровь за кровь. Долго же она его молодчика ловила, ей-богу! Года три-четыре назад муж Суйрголь был убит ширванским ханом Фараджолла. Знаете за что? За то, что бедняк не привел ему своего коня… И вот Суйрголь стала вдовой. Две дочки у нее остались. Солатин и Асли-хан. Не будь у нее брата Мамеда, она не смогла бы их поставить на ноги. А в прошлом месяце Али-Акбер убил Мамеда. За то, что брат Суйрголь отказался отдать и Кучам английской армии свои последние десять пудов пшеницы. Слава аллаху, и Али-Акбер нашел свою собачью смерть.
    — Как же сумела простая курдянка среди белого дня убить такого матерого зверя?! — удивляется Аббас. — Ей-богу, что-то не верится!
    — Сейчас я вам скажу и этот секрет, — охотно отзывается тетя Шамси. — Суйрголь ведь моя подруга. Когда она потеряла последнюю опору — родного брата, то сказала: «Лучше умереть, чем жить в голоде и бесчестии… Но я не умру, пока не умрет убийца!» Вот как она сказала. Слышали? Потом Суйрголь поехала в Кучан и достала там три самых метких револьвера… Два отдала снохам, один оставила себе. Жена погибшего Мамеда, Дорна и другая сноха Новрузголь пришли сегодня к Суйрголь. Вместе они побывали у меня, я дала им мудрый совет и они направились в усадьбу бека. Остальное вы слышали… Теперь они в горах. Вот что такое мой совет!
    Вечером, когда мы собрались уезжать, Тетя Шамси вновь таинственно сообщила:
    — За Суйрголь и ее снохами оказывается была погоня. Стреляли в них, только ни одна пуля не достала. Видать, бедного бог охраняет. А они-то, подружки мои, не промахнулись. Двух казаков убили, а троих ранили… Тоже подохнут. Пули у Суйрголь все заколдованные. Чуть царапнут — конец!..
    Ночью мы выехали в Кучан. Было темно. Дорогой молчали, потому что устали. И все-таки я не выдержал, сказал Аббасу:
    — Но ты смотри, Аббас, всем подряд не рассказывай, что променял коней у Гулам-реза. Хозяин белого с черными яблоками — наш капитан — британец.
    — Спасибо, что сказал, — засмеялся Аббас. — А то я тебе сам хотел об этом сказать… — Оба рассмеялись.

НОВОСТИ

    Сколько событий, тревог и бедствий по всей Персии! В Тебризе восстал жандармский полк. В Мазандеране началось движение дженгельцев. Их возглавляет Кучек-хан. А вот большая статья в газете «Бахар», в которой описываются события в Турции.
    Приезжие из Мешхеда рассказывают, что на землях Серахса бунтуют белуджи. И вновь о Ходоу-сердаре. Официальная тегеранская газета сообщает, что Ходоу-сердарские разбойники разгромлены наголову.
    Не верится что-то, чтобы Ходоу-сердар допустил такое… Не так давно Шамо нам рассказывал о другом, о крупном сражении и победе Ходоу-сердара. Но все-таки надо немедленно докопаться до истины. Дым не бывает без огня, видимо, что-то произошло в горах под Гиляном.
    Вместе с Ахмедом мы идем в караван-сарай.
    — Нет ли приезжих из Миянабада? — спрашиваю я.
    — Я — миянабадец, — отзывается худощавый курд, в шелковом чапане. — Я из села Челхосар.
    — Как дорога? Можно ли спокойно добраться до Миянабада? Никто вас не тронул в пути? Ходоу-сердар не приглашал на обед?
    Приезжий с недоверием разглядывает мой английский мундир. Я понимаю: пока он не убедится, что я курд и что в селе Челхосар есть моя дальняя родственница, о Ходоу-сердаре он ничего не скажет. Я рассказываю ему свою «родословную». Взгляд его теплеет, он говорит:
    — Да, да я знаю вашу родственницу. А меня зовут Гайдар. Гам сейчас у нас полная власть Ходоу-сердара. От Ширвана до Мешхеда везде воины-курды стоят. В городах каждый день богачи записки без подписей получают: «Кто любит свою родину, тот должен был» на стороне Ходоу-сердара!»
    — Почему же только богачам подсовывают записки? — спрашиваю я.
    — Все бедняки давно уже в армии Ходоу. Все, кто умеет стрелять, у него.
    — Понятно, дорогой Гайдар, продолжай дальше!
    — Дальше что еще могу сказать? Сейчас от Ширвана до Кучана действуют партизанские группы Ходоу. Как увидят английские подводы с продовольствием, — «руки вверх!» Ходоу не дает вывозить хлеб британцам. А еще говорят, в горах у подножья «Гулил» появилась женская группа. Женщины переодеты в мужскую одежду. Водит их в бой курдянка Суйрголь. Состав ее дивизии, говорят, всего семь человек, а нападают они на крупные отряды сипаев и жандармов.
    — Как же они семеро нападают на отряды?! — с недоверием спрашивает Ахмед. — Похоже, что сказки рассказываешь, друг.
    — Ха! Сказки, — обиженно продолжает Гайдар. — Эти семь курдянок — семь летучих мышей. Днем они спят, а ночью нападают из васады. Да еще как нападают! На выбор стреляют, в тех, кто везет боеприпасы. Забирают патроны, винтовки, гранаты и — в горы. Тигрицы!
    — Для Ходоу-сердара оружие? — спрашиваю я.
    — Точно не знаю, дорогой. Говорят, что ему все переправляет Суйрголь.
    Добрые вести. Мы возвращаемся домой, и я все время думаю об оружии. Вспоминаю разговор с Шамо. Ахмед давно уже знает о наказе Ходоу-сердара, мы ему расска-вали об этом сразу же, как вернулись со свадьбы. Ахмед сейчас тоже, наверное, думает, как бы достать винтовки и боеприпасы. О чем же еще он может сейчас думать?
    — Была не была, — надо действовать, Гусо, — тихонько говорит Ахмед. — Если не сможем ограбить склад с боеприпасами, надо самим бежать к Ходоу-сердару.
    — Ночью взломать склад нельзя, — говорю я. — Большая охрана. Можно только взять вооруженным налетом, но это верная смерть. Надо попытаться днем.
    — Но как?
    — В том-то и дело.
    Нас отвлекает от разговора шум возле кофейни. Подходим. Оказывается, только что во дворе был обнаружен труп жандарма. Хозяин сбивчиво рассказывает:
    — Захожу по своим надобностям в это самое… гляжу— висит человек. Вызвал жандармов, сняли труп, и оказывается, что повешенный тоже жандарм. Записка к его мундиру приколота: «Преступникам нет пощады!» Теперь меня могут заподозрить… А ведь я зашел в это самое… по делу…
    Что посоветовать бедняге? Убийство — обычное явление в Кучане. Мы давно привыкли к этому.
    — Пошли! — тянет меня Ахмед.
    Идем по городу. Доносится ржанье лошадей и людской говор. Площадь возле «Базаре Ашхабад» сплошь заставлена походными палатками и кухнями на колесах. Между палаток снуют люди, слышна английская речь. Это прибыл из Индии полк сипаев.

    Однажды лежу я на кровати, не раздевшись, ноги свесил на пол, голова на подушке. Идти никуда не хочется. Одолевает скука. Ребята пошли прогуляться, звали, тянули с собой. Отказался. За стеной, в соседней комнате, солдаты играют в карты: слышны выкрики, смех, перебранка. Может, пойти и сыграть? Тоже не хочется. Может, почитать? Ай, пропади все пропадом!..
    В последнее время меня донимает скука. Бывают такие минуты, когда совершенно ничего не хочется делать. И как на грех— нет писем от Парвин. Прошло две недели, как я получил ее последнее письмо. Лежу. Бессмысленно гляжу в растрескавшийся потолок. Решил — не встану, пока не возвратятся друзья.
    Неожиданно в дверь тихо постучали. Я не отозвался и не приподнял головы. Стук повторился. Я поднялся, открыл дверь. В комнату входит Мирза-Мамед. В его глазах — сдержанная радость.
    — Наконец-то, дорогой Гусейнкули! — восклицает он. — Без тебя, как без рук, «господин кулдафадар»! Решил вас с Ахмедом пригласить в одно место. Вам полезно будет поприсутствовать и послушать одного человека. Собирайся, время уже позднее.
    Я оделся, заглянул в соседнюю комнату. Ахмед был там! Позвал его и втроем мы подались в темноту ночи. Шли по каким-то закоулкам, почти наощупь, Мирза-Мамед держался уверенно, видно, не рая ходил этой дорогой. Остановились у маленькой калитки. Во дворе загремела цепью и злобно залаяла собака. Из глубины двора послышался чей-то голос, и собака умолкла. Затем калитка приоткрылась, я ощутил на себе пристальный взгляд женщины.
    — Это вы, агае муаллем?
    — Нет, это не он, — ответил по-курдски Мирза-Мамед. — Мы как раз его ищем.
    — Проходите, — тихо сказала женщина.
    В узкой длинной комнате на кошме сидело несколько человек. Поодаль, напротив них, тоже сидел, мужчина среднего роста, лет сорока пяти. Одет он был опрятно. На нем городской костюм, возле колена лежала каракулевая шапка «каджария». За его спиной, на сундуке стояла керосиновая лампа. Тусклый свет освещал комнату скупо и неровно. Я сел в углу на мешок с зерном, снял фуражку. Люди тихо перебрасывались шутками, рассказывая всяк о своем. Говорили, лишь бы не молчать. Но вот человек, сидевший около лампы кашлянул. Все смолкли. Он внимательно оглядел присутствующих. Мне показалось, я его где-то видел. Где?
    — Друзья, мы собрались послушать нашего старшего брата, друга и учителя, — взволнованно объявил Мирза-Мамед. — Наш старший брат расскажет нам, какие события происходят в мире, а также про то, что творится у нас на родине. — Мирза подумал и опять начал говорить, но уже более официально, с нажимом, как малоопытный оратор. — Я не могу назвать имени нашего товарища, называйте его просто — господин учитель. — Затем Мирза-Мамед кивнул незнакомцу и отошел к двери.
    Когда учитель заговорил, я вновь подумал, что где-то уже слышал этот голос. Он говорил по-фарсидски с азербайджанским акцентом, нетрудно было догадаться, кто он по нации. Он рассказывал о том, что Персия стонет под гнетом английского империализма. Персию топчут сапоги заморских солдат. Тысячи соотечественников погибают от нищеты и голода. А наше золото, хлеб и нефть выкачивают и увозят англичане. Сегодня уже в четырех провинциях страны разгорелось пламя освобождения… Податливая и разгульная марионетка англичан шах Ахмед хочет превратить нашу родину во вторую Индию. Он уже превратил нашу страну в перекидной мост, по которому день и ночь идут полки и дивизии англичан в Азербайджан, чтобы потопить в крови восставший народ.
    — Братья, лучшие патриоты Азербайджана погибают от рук интервентов! Кровь, которая проливается на улицах Баку, окрасила зеленые волны Каспия алым цветом! И этому потворствует шах персидский, Ахмед… Долой из Персии англичан! Империализм уже смердит, он скоро скончается. Русский народ уже сбросил со своих плеч кровопийцев помещиков и фабрикантов! Уже свободен Туркестан. Люди там независимы от богачей-угнетателей! А есть ли лучшее счастье, чем быть свободным хозяином своей земли и судьбы!..
    После собрания ко мне подошел Мирза-Мамед, сунул мне фонарь.
    — Дорогой Гусейнкули, проводи, пожалуйста, нашего гостя.
    Я взял фонарь, думая, что сейчас расспрошу учителя, где мы с ним раньше встречались. Но расспросить так и не смог. Я шел с фонарем впереди, а Мирза-Мамед и учитель сзади. Они все время разговаривали, и я постеснялся вставить хоть словечко. Когда вышли на тротуар, Мирза порывисто обнял учителя, и он зашагал в ночь. Мирза крикнул вслед:
    — Передайте привет Гульчехра-ханым и Аскеру! До встречи!
    Я вздрогнул от неожиданности. «Гульчехра-ханым?! Так звали мать моего друга Аскера? Как же я сразу не узнал? Это же его отец!» Когда подошёл Мирза-Мамед, я сказал:
    — Я вспомнил. Я давно его знаю. Это Баба Дадаш, отец моего друга. С Аскером мы дружили!
    — Тише. Ты где находишься?! — закрыл мне рот ладонью Мирза-Мамед. — Это имя нельзя произносить вслух. За учителем охотятся. Но то, о чем рассказал наш друг, должны узнать все: каждый солдат и каждый горожанин Кучана. Для этого мы и собрались сегодня. Об этом еще поговорим. А теперь — в разные стороны…
    Ночь тихая и длинная, но мне не спится. Неотступно преследует голос Баба Дадаша. Жаль, не удалось с ним поговорить и хотя бы узнать, где Аскер. Ему тоже уже девятнадцать: наверное, работает или учится. А где их семья живет? В Тебризе или Мешхеде? А может, здесь, в Кучане. Счастливый человек Аскер. Ои может гордиться своим отцом. Как говорит зажигательно! Видно, таким и должен быть настоящий борец за свободу. Такой смело пойдет с оружием в руках на баррикаду, в бон. Теперь я не сомневаюсь, что Баба Дадаш — настоящий патриот! Теперь я знаю, что это за люди. Ох, молодцы!
    Чем больше я думаю, тем дальше уходит от меня сон н тем тревожнее делается на душе. Нет, пора действовать!; Проливается народная кровь под Гиляном, льется она рекой и на улицах Баку. И тут и там народ воюет с английскими грабителями, а мы здесь щеголяем в их мундирах!..
    После встречи с Баба Дадашем меня долго мучает совесть. Будто весь мир осуждает, проклинает меня, что я одет в английский мундир. Меня преследуют неприязненные взгляды людей. Стоит закрыть глаза, как передо мной является насмешливое лицо Арефа. Он нам говорит: «Эх, Гусейнкули… Как же так! Сколько хороших дел вы, ребята, сделали для народа, для Ходоу-сердара, а теперь! Не думал, что вы будете служить в войсках британского империализма!» То Парвин стоит в глазах передо мной: «Ах, дорогой Гусейнкули! Зачем ты это сделал? Почему не посоветовался со мной: надевать английский мундир или не надо? Ты же их презираешь и всех богатых ненавидишь. Но разве сам ты не ради богатства записался в Курдлеви? А! Понятно, ты хочешь стать на одну ногу со мной! Тогда тебе не будет стыдно жениться на мне? Никто не скажет: Парвин-ханым нашла себе, выбрала в мужья нищего… Гак что ли? Если так, то ты во мне ошибаешься. Если так, забудь о Парвин! Меня нисколько не смущает, что ты беден! Но мне не нужен ты, покинувший в грозный час свой народ и родину, вставший под одно знамя с англичанами, которые хотят превратить нас в своих рабов! Так что, прошу тебя одуматься, пока не поздно…» Я думаю и пугаюсь своих мыслей. К черту все. Я положу этому конец!
    После тактических занятий я делюсь своими горькими мыслями с Ахмедом и Аббасом.
    — Ну и что же ты предлагаешь, Гусо? — спрашивает Ахмед. — Есть у тебя что-нибудь дельное в голове, или там черный ветерок гуляет?
    — Нет, это не так просто! — злюсь я на его иронический вопрос. — Надо бежать, нужно быстрее присоединиться к Ходоу-сердару. Приведем в Гилян людей, принесем оружие и патроны. Пусть небольшая, но все-таки будет помощь восставшим. На что же еще надеяться?! Кучан на военном положении. Вооруженное выступление нам вряд ли удастся сделать… Слишком много в городе британцев и шахской жандармерии. В общем, надо бежать…
    — Вот это и есть трусость, Гусо, — спокойно заявляет Ахмед. — За стенами крепости Гилян сидеть с винтовкой каждый сможет. А здесь не каждый сумеет действовать. Мы находимся в логове врага. Нам надо здесь с головой орудовать, и не винтовками, а языком. Надо разлагать вражескую армию. Агитировать солдат надо против войны, склонять их на сторону народа!
    — Дорогой Ахмед! Все это я хорошо понимаю. Но люди-то считают нас изменниками родины. Они. не знают, что мы ведем подпольную работу.
    — Кому надо, те знают! — непререкаемо говорит Аббас. — Остальные узнают, когда это будет нужно. Ты трусишь, Гусейнкули. Разве ты забыл о просьбе Ходоу-сердара? Забыл— о чем нас с тобой просил Шамо?
    — Все помню, Аббас. Но долго нам надо готовиться, чтобы опорожнить склад с боеприпасами. Во всяком случае, часовые должны быть все свои, а это нелегко сделать…
    — Учить надо людей, — агитировать! — опять вступаете разговор Ахмед.
    — Да какой из меня агитатор, друзья? Помилуй аллах, из меня агитатор, как из верблюда парикмахер. Был бы я как Ареф, как Баба Дадаш, как Мирза-Мамед!..
    — Хорошо, — говорит Аббас. — Для тебя Мирза-Ма-мед авторитет У него и спросим, чего делать: бежать к Ходоу или действовать здесь!
    — Согласен. Поговорим с Мирза-Мамедом. А сейчас неплохо бы прогуляться по городу. Мудрые мысли приходят во время ходьбы.

РУКА ЛЮБИМОЙ

    «…Еще скажу: рада, что тебя повысили в звании. Я и не сомневалась, что заметят, ты ведь такой видный из себя и ужасно спокойный. Только не надо, джанчик мой, сильно стараться. Бабушка говорит, что «Курдлеви» — это не курдская, а английская армия, только служат в ней курды. Она слышала от Сердара Моаззеза, что в «Курдлеви» командует кавалеристами капитан Кагель. Может, ты с ним даже встречаешься…
    А у нас тут опять неспокойно. Только и разговоров, что о Ходоу-сердаре. Он снова сбросил в Миянабаде Монтасера и сам командует, как ему вздумается. Я-то радуюсь, потому что ты его лично знаешь, а обо мне он слышал от тебя. Ох, жалко, что ты не с ним: все люди считают его своим героем и многие курдские парни бегут к нему в горы. Твой брат Мансур тоже в Гиляне у Ходоу. Но это секрет. Ни тетя Хотитджа, ни моя бабушка об этом не знают и знать не должны. Мансур предупредил, что кроме Гусейнкули нельзя говорить об этом никому. Вот я тебе одному и сообщаю…»

    «…В городе появились индусы-военные и офицеры — британцы. Бабушка всех их называет саранчой — такие они прожорливые. Со всех сторон Боджнурдского ханства в город идут обозы с пшеницей, рисом и горохом. Все это для военных… Ну и аппетит у гостей наших!
    Вчера бабушка пришла из дворца веселая, прямо счастливая. Ходит, смеется и рассказывает: «Перегрызлись эти жадные волки. Моаззез даже горячкой заболел, но шайтан ему помог — поправился. А все из-за хлеба! Не хватает его, чтобы снабдить всю английскую армию. Самые хлебные места— в руках мятежников. Так что приходится туго боджнурдским ханам».
    Бабушка говорит, собрал во дворец Моаззез всех своих братьев, и начали они решать: кто, сколько и каких продуктов должен отправить англичанам. Спорили они, спорили между собой, да и передрались. Бабушка говорит: «Все равно они подушат друг друга, такова их порода!» Я молю аллаха, чтобы он отомстил за меня этому страшному вампиру Моаззезу. Чем больше я думаю о моих покойных родителях, тем страшнее ненависть к этому гнусному человеку…»

    «…Джанчик мой, дорогой Гусейнкули, как же тебе не стыдно испытывать мою любовь? Вот уже целый месяц нет
    от тебя писем. Не случилось ли что-нибудь с тобой? Пишу, а сама думаю— отведи аллах от Гусо все несчастья! Милый мой, если бы ты знал, как я по тебе соскучилась за эти шесть месяцев, как ты уехал из Боджнурда! Я ложусь и встаю с твоим именем, и во сне тебя вижу часто. Из дому никуда не выхожу. Только к подружкам и обратно. Подружки часто навещают меня, мы проводим интересные вечера, играем в разные игры и поем песни. Точь-в-точь как сельские курдянки на бендарик.
    По твоему совету, я достала «Шах-намэ» Фердоуси и теперь читаю каждый день. До чего же интересная книга! Какой должно быть благородный человек — твой учитель Ареф, если учил он тебя любить родину, как любил ее кузнец Кавэ. Когда я читаю «Шах-намэ», то у меня возникают разные мысли о жизни. И если сравнить настоящее с тем временем, то конечно — Ходоу больше похож на Кавэ, чем Моаззез, Лачин и Кагель. Эти трое напоминают мне Зохака. Они не думают о народе. Они страдают за свое богатство… А тебя я ни с кем не сравниваю. Ты особо живешь в моем сердце. Я думаю только о тебе, чтобы ты был жив и здоров и почаще писал письма. А потом, когда ты приедешь в Боджнурд, я буду самой счастливой девушкой на свете…

    «…Я даже не вспоминала о нем. Зачем он мне понадобился этот Лачин?! И вот получаю письмо. Служанка мне передала. Сначала подумала — письмо от тебя, но когда развернула конверт и стала читать, то сразу поняла — от кого. Представляешь, дорогой мой Гусо-джан, что пишет мне этот нахал. Нет, ты даже не поверишь… Он пишет, что давно меня любит и без меня жить не может. Вот откровение! И если я не соглашусь выйти за него замуж, то он все равно добьется своего. Я разорвала его письмо на части и бросила в печку. А когда пришла бабушка, я все ей рассказала. Она выслушала, не очень лестно обозвала этого безмозглого Лачина, а на другой день пошла к Сердару Моаззезу жаловаться. Пусть не пристает ко мне его племянник, или как его… Сейчас, когда я пишу тебе письмо, бабушка находится во дворце и, наверное, разговаривает с Моаззезом. О боже, до чего же плохие люди есть на свете!
    «…Мы сидели «а веранде, пили кофе. Вдруг входит тетя Хотитджа и говорит торжественно: «Госпожа Зейнаб-енга, к вам гости пожаловали!» Бабушка сказала, пусть войдут. И вот открывается дверь. Заходит Лачин, а с ним еще трое молодых людей. Я слышала о них: они имеете с Лачином по ресторанам ходят. Бабушка спросила, по каким делам они навестили ее. Все трое были пьяны и вели себя развязно, а Лачин особенно. Он сказал: «Дорогая Зейнаб-енга, скажите девушке, чтобы вышла и другую комнату. Разговор не для ее изнеженного слуха!» Я ушла и стояла у двери в другой комнате, и все слышала, и чем говорил Лачин. Он говорил бабушке, что имеет самые серьезные намерения, что хочет жениться на мне и зря его отталкивает Парвин и не уважает Зейнаб-енга. Он, мол, Лачин, станет самым прекрасным мужем и настоящим семьянином. Наговорил много жалких и слащавых слов. Когда услышал от бабушки в ответ, что Парвин-ханым еще молода, не собирается обзаводиться семьей, то начал с насмешкой угрожать и высмеивать: «Обычаи у нас интересные, Зейнаб-енга, не правда ли? Пошла, например, девушка за водой и… не вернулась. Куда делась — никому неизвестно. А потом выясняется, что она сбежала с любимым и в настоящее время числится его четвертой или пятой женой». Бабушка побледнела от этих намеков, спрашивает: «Что вы этим хотите сказать, господин Лачин?» А он и ответ: «Ничего особенного. Просто, хочу сказать, что у меня пока нет ни одной жены, и если Парвин вдруг пойдет за водой и исчезнет, то не ищите ее в горах у джина!» «Ах, вот как! возмутилась бабушка. — Вот, оказывается, чему тебя научили в Тегеране! Не паукам, а воровству девушек? И не стыдно вам, господин Лачин?» Л он еще злее стал: «Мне не стыдно, я пока ничего не украл, но им-то, Зейнаб-енга, не слишком почтительно отзываетесь о нашем ханском роде! Не пришлось бы потом жалеть! До свидания!» Он озлобился и убрался со своими приятелями…»

    «…бабушка зашла к нему. Он сидел в глубоком бархатном кресле. Скулы заострились, мешки под глазами, а волосы седые. Нет уже в нем прежнего Сердара Моаззеза. Бабушка заметила это и решила говорить с ним смелее. Все рассказала ему про Лачина и попросила защиты, А этот старый кабан только вздохнул и отвечает: «Ах, Зейнаб-енга, я ведь и не знаю, как тут быть! Удержать его не могу, у него своя сила в руках, да и друзей заморских много. Вот через месяц Лачин отправляется служить в Мешхед. Сам Кавам-эс-Салтане зовет к себе в подручные его. Как тут быть, дорогая Зейнаб-енга? А Кавам, думаете, откуда о нем знает? Да от британских господ офицеров! Кагель рекомендовал Лачина, чтобы взяли его на службу к губернатору. Вам, дорогая Зейнаб-енга, надо на этот месяц куда-нибудь отправить Парвин из Боджнурда. Пусть поживет в другом месте, а когда уедет Лачин в Мешхед, то Парвин вернется спокойненько в свое гнездышко…» «Спасибо, — отвечает бабушка. — Пошлю-ка я ее на поклонение. На этой неделе караван паломников в Мешхед отправляется. Переоденется девушка монашенькой, чадру на себя набросит и — в путь…»
    Гусо, я пока не знаю, когда тронется этот караван. Но я так боюсь ехать туда. А оставаться еще страшнее. Подскажи мне, помоги, аллах!..»
    Каждое письмо, написанное рукой Парвин, рукой моей любимой Парвин, было для меня дороже жизни. О, это голуби моего счастья!.. Последнее письмо Парвин настолько растревожило, что мне захотелось немедленно бросить все и бежать в Боджнурд. Я получил это письмо после учебных стрельб вечером, и вот теперь лежал на постели и никак не мог уснуть. Строил план побега, но когда горячка прошла, понял, что я размышляю также беспомощно, как мальчишка, когда его впервые высекут. В груди у меня приостыло, соображать я стал лучше. Откуда знать Лачину, что Парвин отправляется на поклонение? Ведь не скажут же ему об этом! Подумал я так и опять начала точить меня проклятая мысль… А если он все же узнает и выкрадет Парвин из каравана, увезет ее в Мешхед? Что тогда?..

«ШАБНАМЗ»

    — Простите, господин кулдофадар, что потревожил. Мирза-Мамед просил передать, что он ждет вас во дворе. — Солдат сказал и ушел.
    Я надел гимнастерку, выскочил на улицу. Мирза тотчас подошел ко мне, появившись из темноты.
    — Гусейнкули, я не хотел, чтобы слышали все. Дело ответственное… Ты запомнил дом, где встречались с Баба Дадашем?
    — Запомнил.
    — Ты должен пойти туда на встречу с одним человеком. Я мог бы сам, но за мной слежка… Наше командование догадывается о чем-то…
    — Хорошо, дорогой Мирза-Мамед, я готов на все!
    — Когда откроют калитку, скажешь: «Пришел».
    Как и в прошлый раз, я пробирался по темным кривым уличкам, спотыкаясь, но дорогу помнил и скоро оказался у знакомой калитки. Опять, как и тогда, зазвенела цепь, залаял пес, подошла женщина и спросила:
    — Кто там?
    — Пришел, — отозвался я.
    Молчание. Повторный вопрос.
    — Проходи, дорогой Мамед, — сказала женщина, открывая калитку.
    — Я не Мамед… Я вместо Мамеда… Он послал меня. Вы помните, я уже был здесь, когда Баба Дадаш…
    — Проходите. Что же стоите? — повелительно подтолкнула меня женщина.
    В длинной скупо освещенной комнате никого не было. На кошме — чайник и пиала, остатки ужина. Кто-то недавно сидел. Женщина убрала остатки еды, поставила передо мной другой чайник и пиалу.
    — Садитесь, попейте пока чайку.
    Я сел, стал переливать жидкость из чайника в пиалу и обратно. Все время я ощущал, что где-то рядом находится человек, которому я нужен, но он не решается выйти сразу, не узнав, кто пришел.
    Хозяйка, по всему видно, испытывает меня, действительно ли я был в прошлый раз. Она ходит, будто занимается своим делом, но попутно говорит:
    — Так, значит, вы уже бывали у нас! А я что-то не приметила… не запомнила…
    — Не сомневайтесь, ханым, свой я, — успокаиваю ее. — Я сидел тогда в углу на мешке… Помните? Погас свет и вы принесли фонарь… Помните?
    — Да нет, что вы, что вы! — перебивает хозяйка. — Я не сомневаюсь! Все было точно так, как вы говорите. И фонарь я таскаю туда-сюда!..
    — Слава аллаху, думаю я. — Осторожная ханым, надежная. Говорю:
    — Мирза-Мамед просил передать вам привет, сам придет в другой раз!
    — Спасибо, не знаю, как зовут вас…
    Я назвал свое имя. Ханым улыбнулась и вышла. Вскоре она появилась на пороге не одна: вслед за ней вошел мужчина в черном костюме. Достаточно мне было взглянуть ему в лицо, как я сразу же узнал его.
    — Ареф! — вырвалось у меня из груди. — Мой учитель!
    Мы крепко обнялись. Он, конечно, тоже сразу же узнал меня. Еще бы: когда-то я был первым его учеником и первым помощником-связным!
    — Ну, курдлеви, как живете? Рассказывай!
    Я начинаю говорить обо всем сразу, видимо, невпопад, потому что волнуюсь. Ареф, оказывается, хорошо осведомлен о нашем солдатском житье-бытье, знает о нашем настроении, и у меня на душе становится светлее. Мне кажется, что я не сам, не по своей воле попал в полк «Курдлеви», меня послали мои наставники — Ареф и Ходоу-сердар.
    — Где вы теперь, господин Ареф? — спрашиваю я. — Там же, в Миянабаде?
    — Не совсем так, — уклончиво отвечает Ареф. — Бываю, конечно, и там, но «классе экабер» не работает, так что больше нахожусь среди повстанцев.
    — Почему же не работает «классе экабер»?
    — Учить некого, дорогой Гусейнкули. Вся молодежь в ополчении. Все в горах у Ходоу-сердара. Там учеба другая, хотя тоже идет разговор о классах. Там мы учимся искусству ненавидеть класс… эксплуататоров, презирать иноземных захватчиков, англичан.
    Исподволь я затеваю речь о том, что намерен склонить солдат эскадрона к бегству в армию Ходоу-сердара. Ареф отрицательно качает головой и повторяет приблизительно те же слова, что я слышал от Шамо на свадьбе.
    — Только в самом крайнем случае! — строго говорит Ареф. — А пока что вы в курдлеви нам больше нужны. — Он выходит из комнаты и скоро возвращается с конвертом. — Вот, Гусейнкули, держи. Тут прокламации… В Кучане — я проездом из Мешхеда. Был в редакции газеты «Бахар», там отпечатали вот это… Тебе, Мирза-Мамеду и Ахмеду штаб народно-освободительной армии поручает довести содержание этой прокламации до всех горожан Кучана. Прокламацию немножко перестроите в соответствии с кучанской обстановкой… Понимаешь меня? Пусть листовки множатся, как птицы весной,
    — Понимаю, господин учитель! Это самое дальнобойное орудие!
    — Правильно понимаешь, Гусейнкули! Ну, шагай не задерживайся! Прости, что тороплю тебя, время не ждет. Мне пора в дорогу, да и ты до отбоя должен быть и казарме, чтобы не заподозрили.
    Мы вышли но двор. Остановились у веранды. Черная мгла висела над нами. Ареф стиснул мою руку, притянул к себе.
    — Ну, будь здоров, Гусейнкули. Я надеюсь на вас, первых друзей. Привет передай Ахмеду и Мирзе. Кажется, все. Нет, не все… Если что-нибудь надо сообщить в штаб Ходоу, у тебя два адреса: этот и в селе Чапан. Шагай.
    Когда я возвратился в казарму, друзья мои лежали на койках, света в комнате не было, но по всему было видно — никто не спал. Им, конечно, было интересно — куда это и бесследно исчез. В темноте я сунул конверт под подушку, стал раздеваться.
    — Где ты был? — недовольно спросил Ахмед.
    — Соскучился? Тогда подходи поближе, сейчас займемся делом. Ты, оказывается, был прав, когда говорил мне: в тылу мы нужнее, чем там, в горах. Вообще я принес новость и привет от Арефа.
    — От Арефа?
    — Так точно, господин солдат курдского полка. Именно от Арефа!
    — Почему ты не позвал меня с собой! Ты его видел?!
    — Да, Ахмед, я его видел. А не позвал потому, что обстановка не позволяла. Я сам не знал о встрече с ним. Даже не предполагал.
    Кто-то зажег свет.
    — Какая же новость? — спрашивает Аббас.
    — Наверное, что-нибудь узнал из газет? — добавляет Рамо.
    — Фи-и, скорей всего, получил письмо от своей любимой Парвин! — смеется Аббас.
    — Ну, а ты что скажешь, Шохаб?
    Тот помалкивает. Тогда я достаю конверт, вынимаю из него одну отпечатанную страничку, пахнущую свежей типографской краской.
    — Читай, Ахмед. Только негромко.
    Ахмед сначала читает про себя, знакомится с содержанием. Глаза его бегают по строчкам, зрачки лихорадочно горят. Он не читает, а декламирует:
    — Приказ верховного командования народной партии «Адалят».
    — Читай, читай, — подталкиваю его.
    — Дорогие соотечественники! — тихо, тоном заговорщика произносит он. — Наша любимая Родина под угрозой закабаления. Наш шах продал народ в рабство английским оккупантам. У народа не осталось защитников, кроме своих собственных рук. Поднимайтесь на защиту Родины, у кого есть честь и совесть! Вон английских интервентов из Персии! Смерть предателям Родины!
    Ахмед дочитал листовку, бережно положил на кровать.
    — Все! — говорит он с облегченным вздохом, будто уже свершил революцию.
    — Надо готовиться к вооруженному выступлению! — заявляет Аббас. — Надо оправдать доверие народной партии.
    — Спокойно, друзья. Надо как следует обдумать. Поспешность может все угробить, — добавляет Шохаб.
    — Правильно, Шохаб, надо как следует обдумать, прикинуть, с чего начнем! — говорю я. — Во-первых, ты, Рамо, встань возле двери и следи, чтобы не прилипло чье-нибудь ухо к ней и чтобы не заглянул в замочную скважину чужой глаз, а мы продолжим совещание… Надо, — воззвание партии «Адалят» приблизить к конкретным условиям Кучана. Побольше расписать о том, что творится у нас в городе! Ареф сказал: «Пусть листовки множатся, как птички!» Это значит их надо много-много! Но мы их сделаем не от имени народной партии «Адалят», а от себя, от нашего комитета. Партия «Адалят» далеко отсюда, в Мешхеде и Тегеране, власти Кучана этим не очень испугаешь. Но если мы скажем, что комитет работает здесь, это будет равносильно взрыву бомбы.
    — Что конкретного ты предлагаешь? — спрашивает Ахмед.
    — Я читал много книг о воинах и полководцах. Больше всего мне понравилась «Мухтарнамэ». Будем действовать, как в той книге: разлагать армию страхом, а сами не понесем никаких потерь.
    — Колдовством, гипнозом что ли будешь действовать? — с насмешкой спрашивает Аббас.
    — Нет… Это не колдовство, но в тысячу раз сильнее колдовства. Этот способ войны называется «Шабнам»» — ночная прокламация. Будем писать и расклеивать листовки по всему городу.
    После бурных споров все легли спать, а мы с Шохабом сели писать прокламации. Завтра они разлетятся по всему Кучану. Они будут висеть на стенах мечетей и учреждений, на столбах, на воротах школ и казарм. Мы почти не. изменили текст воззвания «Адалят», а только дополнили его: «…Старые и молодые кучанцы! Наш любимый Курдистан… Лучшие сыны народа под Гиляном погибают от рук английских солдат! У нас есть сила смирить преступников, но мы не хотим кровопролития! Поднимайтесь, кучанцы, на изгнание врага!» — вот и все чем мы пополнили воззвание. Шохаб предложил самую ударную строку: «у нас есть сила смирить преступников…» подчеркнуть, чтобы народ и солдаты обратили особое внимание.
    Мы с Шохабом долго думали, как подписать наше пламенное воззвание к курдскому народу и наконец решили: «Народный курдский союз самопожертвования». Эту Подпись и поставили в правом углу прокламации.
    Время близилось к утру. Хотелось сейчас же пойти и расклеить листовки. Не терпелось узнать, какое они произведут действие на Кучан. Но в городе было тихо, кроме патрулей и сторожей все спали, выходить на такое дело было опасно и неразумно. Решили подождать до вечера.
    Днем мы распределили обязанности между собой, кто где должен наклеить листовки, и едва закатилось солнце и опустились сумерки, двинулись в город.
    Я брожу по вечернему Кучану, меланхолично разглядываю прохожих и любуюсь вечерними звездами. Кому придет в голову, что я — военный британской армии — на самом деле злейший враг англичан!? «Шабнамэ» у меня в кармане, в другом — флакончик с клеем. Я выбираю момент, когда рядом нет никого, оглядываюсь и спокойно пришлепываю прокламацию: то на стену, то на ворота… Мне кажется это занятие детской забавой, я даже не испытываю ни малейшего страха. Видимо еще не осознал, что мне грозит, если вдруг меня накроют.
    Лунная ночь, разгуливает свежий северный ветерок и время — лучшего не выбрать для такого тайного дела. Из мечети выходят верующие, двигаются, растянувшись по тротуару, слышны их голоса. Один говорит другому: «Он-то, я не сомневаюсь, попадет в ад. Он пожалел свои туманы, не съездил в Мекку, да и умер в долгах, не расплатился ни с кем!» «Что вы на него нападаете! — говорит второй. — Клянусь, он без всякого испытания и допроса попадет в рай. Он же каждый праздник «Курбан» жертвовал баранов!» С противоположной стороны доносится бравурная песенка:
Я пьян, я пьян!..
И мир весь пьян:
И небо и земля.
Садовник пьян
и саребан
[17],
верблюд проклятый тоже пьян, —
все пьяны, иль-ля-ля!

    По мостовой между идущими из мечети и пьяным человеком пронеслись всадники городского головы. Из-под копыт коней летят искры. Правительственной охране нет никакого дела ни до верующих, ни до пьяных, ни до меня. Но я имею дело ко всем! Завтра все заговорят обо мне, хотя и знать не будут как меня зовут, как моя фамилия и чем я добываю хлеб на пропитание!
    У меня осталась последняя «Шабнамэ», Я решил приклеить ее на столбе, возле здания правительства. Прошел в тени деревьев до угла здания, направился к столбу. Огляделся по сторонам, нет ли кого-нибудь поблизости. Стоп! Пдождем немножко. Прямо ко мне шагает из темноты человек. Не останавливаясь, я иду дальше, чтобы не вызвать подозрения. Повернул вправо, человек за мной. Ускоряю шаг, он— тоже. «Неужели жандарм? Но откуда ему знать, что у меня «Шабнамэ»?
    — Эй, добрый человек! — окликает меня преследователь. Я останавливаюсь, быстро соображаю — как мне поступить: припугнуть его оружием или пристрелить. Рука моя тянется за револьвером. Человек, не дойдя двух шагов, сгибается в поклоне.
    — Добрый человек, во имя аллаха и пророка Мухаммеда, — просит он, — дайте кран. С голоду умираю. На хлеб прошу, аллах свидетель!
    — Ох ты, — облегченно вздыхаю я. — Вот чудак. Так бы давно и сказал. Ей богу, ты меня напугал на два крана. На тебе два крана, и шагай своей дорогой.
    Нищий поблагодарил и исчез в темноте. Я вернулся к столбу и, не раздумывая долго, наклеил последнюю листовку.
    В казарму пришел позже всех. Друзья сделали дело быстрее меня. Долго мы не ложились, а легли — еще дольше не могли уснуть. Всех волновало одно: как будут, встречены наши «Шабнамэ» кучанцами?
    Утром, до восхода солнца, подъем. Начинаем готовиться к занятиям. С минуты на минуту ждем, кто-то первым должен сказать о листовках. Ровно в девять приходит Аалам-хан.
    — Кулдофадар Гусейнкули! Приказ командования: сегодня эскадрон в поле не выводить. Будем чистить оружие!
    — Есть, господин Аалам-хан, чистить оружие!
    Приказ неожиданный. Видимо, вызван он нашими прокламациями. Посмотрим, что будет дальше. Я даю распоряжение солдатам, приступить к чистке винтовок, беру с собой Аббаса и мы отправляемся в город, разведать, силен ли взрыв нашей «тайной бомбы!»…
    В центре — невероятная паника. Кто бы мог подумать, что наша «Шабнамэ» произведет такое сильное действие! У дома правительства — целая армия полицейских. С вышек выглядывают толстые зеленые дула пулеметов. Интересно, от кого это надумал обороняться городской голова? Люди, сбившись в кучки, растерянно судачат о ночном происшествии. Там и тут слышно: «У нас есть сила смирить… Но мы не хотим кровопролития!»
    На «Базаре Мешхед» встретили знакомого шапочника Собхана.
    — Дорогой Собхан, что такое творится в городе?
    — Ой, не говорите, друзья! Страшная картина происходит. Дом правительства уже переполнен членами союза самопожертвования, а облава все продолжается.
    — А зачем их тянут в дом правительства?
    — Как зачем! «Шабнамэ» ведь направлена против шаха и англичан!
    — Значит, уже всех виновников переловили?
    — Какой там всех! Их союз по всему Курдистану? У них— сотни тысяч! Всех поймать невозможно. Сцапали только самых злостных руководителей.
    — Ну и что — пойманные во всем признались?
    — Не признались, так заставят!
    — А вдруг — не они виноваты?
    — Этого не может быть! — категорично утверждает Собхан. — Нынешняя власть Кучана сильно отличается от прежней. Она — из Тегерана. Невинных она никогда не обвиняет!
    В это время к нам подходит один из фаррашей. Оказывается, он родной брат Собхана, зовут его Рахман. Он довольно потирает руки, с губ его не сходит улыбка.
    — Еще одного главаря привели. Ох и упрям, гадина! Хоть убей — не хочет признаваться!
    — Кто же этот главарь? — с тревогой спрашивает Аббас.
    — Я говорю о главаре Хабиб-хане. Крепкий разбойник! Твердый, ей-богу. Сто ударов кнутом по спине — и хоть бы слово сказал, гадина! Не признается, что это он написал «Шабнамэ».
    — А может, действительно, не он? — спрашиваю я Рахмана.
    — Ай, кулдофадар, что говоришь?! Я же лично сам достоверно знаю его почерк. Мы проверяли букву за буквой, как он писал, а потом сличили с «Шабнамэ». Да и вообще, кто же еще может сготовить такое угощенье? Он, больше некому. Ты же не напишешь! Я тоже не напишу. Пишет такие вещи тот, кто мечтает стать правителем. А Хабиб-хан давно помышляет заделаться правителем Кучану. Об этом все в городе знают. Вах, каждый сосунок об этом знает. Разве не он подчеркнул в «Шабнамэ» жирным карандашом: «У нас есть сила смирить…» Он же настоящий мятежник, этот проклятый Хабиб-хан. Разве англичане сами пришли сюда? Нет, они по велению самого шаха пришли сюда. А если б не пришли англичане, тогда бы пришли большевики. А это вай-вай!.. Национальная катастрофа!
    — Может, Хабиб-хан и есть большевик? — спрашивает Аббас.
    — Да нет… Большевики это те, которые ходят без штанов, а Хабиб-хан — богатый человек. Поэтому он и пишет: «У нас есть сила смирить». Мы-то простые люди, и вы простые бычки— воины! А такие, как Хабиб-хан, у них сила по всему Курдистану. Видишь, как они себя называют: «союз самопожертвования». В общем, господин кулдофадар,
    Хабиб-хан хочет захватить власть в свои руки. Даю голову… Нет — руку на отсечение!..
    — Теперь нам понятно… А как простой народ реагирует на это?
    — Ай!.. Ему, глухому народу— какая разница? Смерть ишакам — собакам праздник! Они только и мечтают все забрать у богатых, чтобы все жили, как стадо баранов, без домов, голые и босые, как большевики!
    — Ну, ладно, господа, спасибо за беседу, нам еще надо сходить на себзиварский базар, — говорит Аббас.
    На себзиварском базаре такая же суматоха. Нет смысла больше задерживаться, можно получить выговор от Аалам-хана. Мы идем в расположение полка.
    В два часа дня, в казарму эскадрона неожиданно входят капитан Кагель, Аалам-хан и Мовладад-хан. Я рапортую:
    — Смирно! Господин капитан, в эскадроне на лицо один кулдофадар, четыре дофодара, двенадцать лейсдофадаров и восемьдесят четыре рядовых!
    — Вольно! — девичьим голосом командует Кагель, поднимаясь на веранду. За ним — Мовладад-хан и Аалам-хан.
    — Кулдофадар, — говорит Аалам-хан, — соберите и постройте весь эскадрон. Капитан Кагель хочет говорить.
    — Есть, господин Аалам-хан.
    Минут через пять, эскадрой выстроился фронтом к казарме. Кагель повернулся к строю.
    — Я считаю своим долгом сообщить вам, что обстановка в Кучаие с каждым днем накаляется. Враги вашей цветущей родины замыслили коварный заговор против вашего Шах-ин-шаха, который умом и сердцем стоит за персидский народ и страну!..
    — Переводите, господин Аалам-хан, мы же не знаем английского языка! — возмущается Рамо.
    — Надо слушать! — огрызается Аалам-хан. — Капитан Кагель говорит не па английском, а на фарсидском языке!
    Белое лицо Кагеля краснеет, как гребешок у петуха.
    — Да тише же вы, ишачье отродье! — орет Мовладад-хан. — Пусть говорит капитан сахеб. Я буду переводить.
    — В Кучане, — продолжает Кагель, — появились большевистские агенты Советской России. Они хотят превратить всю вашу страну в руины и задушить смертельным голодом. Сейчас у них в России миллионы людей умирают от голода. Детей до восьмилетнего возраста съедают!
    — Кому не понятно? — басистым голосом спрашивает Мовладад-хан.
    — Куда же девали большевики хлеб и все остальное, что они забрали у помещиков и фабрикантов? — спрашивает Шохаб.
    Кагель переминается с ноги на ногу, лицо его бледнеет. Он не знает, что ему ответить на этот вопрос. На помощь приходит Аалам-хан.
    — За один день все сожрали! — говорит он и хохочет.
    Кагель злится, уже не на солдат, а на Аалам-хана. Он что-то ворчит себе под нос, затем продолжает:
    — По просьбе его величества шаха Персии, британская империя пошла навстречу персидскому народу, — спасти его от голодной смерти и большевистской чумы!
    — Все понятно? — с затаенной угрозой спрашивает Мовладад-хан.
    — Нам же сказали, что большевики — истинные мусульмане! — возмущается Аббас.
    У капитана от этого вопроса дергаются плечи. Во рту, видно, у него пересохло, голос стал неровным и писклявым, как у молодого кочета.
    — Большевики — безбожники! — гласит он. — Они сжигают все мечети и молитвенные дома. Они сжигают библию и коран…
    В строю кто-то засмеялся.
    — Эй ты. усатый, прекрати смех! Слушай внимательно! — кричит Мовладад-хан.
    — Ай, мне безразлично: большевик или меньшевик, бедный или богатый, пусть все живут и здравствуют! — отзывается усатый.
    — Провокаторы, ваши враги сегодня ночью расклеили по городу сотни антиправительственных прокламаций, направленных против его величества и ислама! И я обязан, — продолжает Кагель, — сказать вам, что правителем Кучана приняты соответствующие меры! Провокаторы уже сидят за решеткой и будут наказаны по заслугам! Не будет пощады тому, кто поднимет руку на его величество и на ислам, — не очень уверенно добавляет Кагель. И еще неувереннее заключает свою речь. — Но, конечно, командование «Курдлеви» вполне полагается на вас, курды. Вы никогда не станете большевистскими агентами. Вы всегда будете преданы шаху и всевышнему!
    — Вопросы есть?! — спрашивает Аалам-хан.
    — Есть. Скажите, когда же будут менять ботинки? — спрашивает Аббас.
    — О боже мой! — срывается с губ Кагеля. — Вот какое наказание!.. Баранов сколько не учи, они так и останутся баранами… — Кагель обиженно поворачивается и уходит. Как только он скрывается из виду, раздается сочный, забористый смех.

ТРИ ВСАДНИЦЫ

    Никогда раньше не думал, что в мечети можно проводить митинги. Ведь мечеть создана для верующих, а они горластых митингов не устраивают, тем более в храмах аллаха. Однако Аббас тянет меня в мечеть, и мы переступаем порог святой обители.
    В мечети тесно. Все богомольцы Кучана здесь. Но, черт возьми! Да-да, я имею право сказать слово «черт» в мечети потому, что слышу раскатистый голос городского начальника.
    — Прошу тишины, господа! Слово имеет господин Назем, посланец его превосходительства, губернатора Кавам-ас-Салтане.
    — Господа! Прежде всего имею честь передать вам привет его превосходительства, и в лице вас всему кучанскому народу! — сладко начинает свою речь Назем. — Во-вторых, я доведу до вашего сведения, что в настоящее время творится в вашем городе и что беспокоит его превосходительство губернатора. В Кучане, господа, существует подпольная организация, которая ведет всяческую антиправительственную пропаганду, в том числе пускает в ход «Шабнамэ». Многие из арестованных признались, что они хотели отделить Курдистан от Персии. По имеющимся сведениям, в Кучане работает масса агентов Ходоу-сердара. Его превосходительство губернатор обращается к вам, знатным людям Кучана, жить по принципу: «Легче предотвратить пожар, чем потушить его». Поэтому, — продолжает Назем, — кому дорога жизнь и свобода, тот не будет обманут провокаторами и разбойниками!
    В мечети на мгновение воцаряется тишина. Назем наливает в стакан из кувшинчика воду, пьет. Заминкой воспользовался широкоплечий купец, спрашивает:
    — Когда же будет, господин Назем, положен коней бесчинствам Ходоу-сердара?!
    — Послушайте, уважаемый, — отвечает Назем, — вам особенно следовало бы быть активным в борьбе с опасностью. Если разрастется разбой в масштабах Курдистана, вы будете первой жертвой!
    — Господни Назем! Согласно какого договора и до каких пор английская армия будет стоять у нас в Кучане? — спрашивает худощавый мужчина в чистеньком модном костюме, и с кольцом на белом пальце.
    — Договора, как такового, не существует… Но, по просьбе его величества Шах-ин-шаха, Великобритания, в знак дружбы, не отказалась защищать север Персии от большевистских угроз. Наши друзья будут в Кучане до тех пор, пока мы не обеспечим гарантию безопасности всей страны.
    — Господин Назем! — слышен голос офицера жандармерии. — Скажите, пожалуйста, когда нам выдадут жалованье? Четвертый месяц сидим без денег. Может быть разрешите нам воровать, или продавать винтовки? Или же прикажите сдать оружие и отправляться на поиски работы и куска хлеба?
    Назем молчит. Видно, не знает— что ответить. Он вытаскивает из кармана портсигар, закуривает,
    — Я вас понял, господин аждан! — говорит наконец Назем. — Хотя и не уполномочен отвечать па ваш вопрос, но все же скажу! Жалованье вам задерживает главное управление жандармерии. Это связано опять же с военным положением. Советую вам. как офицеру, быть более выдержанным и уяснить не только себе, но внушить вашим солдатам тоже, что это явление временного характера!
    «Господин Назем!» «Господин Назем!» — слышится с разных сторон. У кого что болит, тот о том и говорит,
    — Пошли, Гусо, — дергает меня Аббас, — все ясно.
    Мы вернулись в казарму на исходе дня. Солнце село и только зарево заката отсвечивалось на окнах. Вновь, как и вчера и позавчера, начинается словесная перепалка. Спорим сразу все восемь обитателей тесной комнатушки. Аббас говорит:
    — Неплохо бы поднять весь полк на вооруженное восстание!
    — Ты прав! — соглашается Рамо. — Но удастся ли это сделать? Если нет, то мы окажемся в невозместимом проигрыше.
    — Я беседовал с ребятами из других эскадронов. Они говорят о том же: «Пока не поздно, надо зажечь факелы, иначе мы на век опозоримся перед своим народом,» сообщает Шохаб.
    — Конечно, что творится вокруг нас, это все в нашу пользу! — вступает в разговор Ахмед. — Но плохо то, что мы не взвешиваем и не ценим свою работу! Конечно, любой меня может обвинить в трусости, но я пока что против вооруженного восстания. Над этими словами следует поразмыслить.
    Эскадрон спит, а мы думаем — что же делать дальше?

    Ночью шел сильный дождь. За окном от ветра трещали сучья и шумела в арыке вода. Я долго не спал, но поднялся утром задолго до подъема. Сходил в конюшню, почистил своего красавца Ыкбала, вернулся в казарму и только потом разбудил друзей.
    Занятия в этот день, благодаря сильному дождю, отменили: дождь расквасил, превратил в болото плац для строевых упражнений, на него нельзя было ступить ногой. Пользуясь случаем, мы с Аббасом отправились в странствия по городу. Попутно зашли в первый эскадрон к Мирза-Мамеду. Его не оказалось в казарме. А мне так хотелось с ним поговорить, давно не виделись. Я хотел его пригласить в ресторан «Фердоуси» — лучший в Кучаие. Мирза-Мамед любит поговорить за столиком, в спокойной обстановке. Ну раз нет, что же делать? Мы бродим вдвоем. В ресторан идти раздумали. Лучше полюбоваться природой.
    За городскими воротами протекал канал, за ним стояли военные палатки. Возле палаток ходили солдаты, из трубы походной кухни на колесах вился дымок.
    — Если судить по форме, то это солдаты из Тегерана, — проговорил Аббас, глядя в сторону лагеря. — Интересно, для чего их пригнали в Кучан?
    — Двинут на Ходоу-сердара, — ответил я. — Больше им тут делать нечего. А ну, пойдем к ним, разузнаем!
    Мы миновали небольшой мостик, свернули влево к палаткам, откуда доносился смех, выкрики и лязг котелков и ложек. Остановились ка берегу, около палаток. Я оглядел лагерь. Солдат было не меньше батальона. Они толпились у берега, мыли котелки. Наверное, только что позавтракали. Возле кухни под кустом повар усердно рубил дрова, разгибался и бросал поленья в топку. Несколько солдат, расстелив на берегу одеяло, сидели в одних трусах, сушили портянки и подрезали на ногах мозоли. От всего этого походного бивака тянуло скукой и усталостью. Мы попытались заговорить с солдатами, что были поближе к нам, но те отвечали нехотя: «да», «нет» и разговора не получилось. Спустя некоторое время, мимо нас пробежал небольшой солдатик с котелком, увидев на моих плечах офицерские погоны, вытянулся и козырнул. Я остановил его.
    — Эй, герой, откуда? — спросил я.
    — Оттуда, — махнул рукой солдат. — Из-под Гиляна.
    — С разбойниками что ли воевали?
    — Зайцами бегали! Страшно там, господа. От полка один батальон кое-как остался.
    — Неужели всех остальных побили разбойники?!
    — Да там такой народ! Лучше и не показываться туда нашему брату! Без всякого страха и предупреждения нападают ночью. Только приляжешь — тревога! Сколько полегло офицеров да солдат! Говорят, какие-то Гулам-реза и Абдулали хитрее всех действуют. Не только на солдат страх нагоняют. Они усадьбы ханов все пожгли. Тех, кто торгует хлебом с англичанами, тоже убивают, никакой пощады! Дзинь!.. Вам-то здесь рай! — неожиданно злобно процедил сквозь зубы солдат. — Шли бы туда, понюхали бы пороху!
    — Но, но! — прикрикнул Аббас. — Ты что — не видишь с кем разговариваешь? А ну убирайся, тушкан!
    Солдат не очень испугался, однако повернулся и зашагал прочь.
    В это время из городских ворот выехали три богато одетых всадника, степенно миновали мост и направились к развесистому дереву. Мы следили за ними и только сейчас обратили внимание, что под деревом, которое росло неподалеку от палаток, сидят офицеры: человек пять-шесть. Всадники направились к ним. Захваченные любопытством мы подошли к офицерам. Трое на лошадях оказались людьми из знатного дома, причем, одна из них женщина.
    — Если я не ошибаюсь, вы приехали из Мешхеда? —
    обратилась она к старшему офицеру. — Вы присланы нашим другом Кавам-эс-Салтане?
    Звучный и властный голос заставил офицера вскочить на ноги и отдать честь:
    — Так точно, ханым! Мы прибыли занять место офицеров, погибших под Гиляном. По личному распоряжению его превосходительства губернатора, ханым!
    — Надеюсь, что вы и ваши солдаты на этот раз сумеете расправиться с проклятым разбойником?! — голос ее звучал аристократически, подчеркнуто небрежно. — Мы ждем, когда вы избавите нас от страха и беспокойства за нашу жизнь. Меня зовут Мансура! — вдруг назвалась она. — Я — супруга Фараджолла-хана. Вы, конечно, слышали о нем?
    Услышав столь известное в Кучане имя, офицер еще раз приложил руку к фуражке, а его товарищи проворно поднялись на ноги, смущенно оправляя мундиры.
    — Сразу видно, вы люди храбрые, — улыбнулась женщина. — Когда же отправляетесь в Гилян?
    — Завтра, ханым. Сегодня ждем резервную часть. Должен подойти из Тегерана батальон пехотинцев. Завтра непременно выступим в горы.
    — Хорошо, — кивнула женщина. — Аллах вам поможет в дороге… Не стану мешать и утруждать перед битвой. До свидания, господа!
    Они вновь переехали мостик и направились к городским воротам. Аббас все время не сводил взгляда с всадников, о чем-то напряженно думал. Наконец сказал тихонечко мне:
    — А ведь эта женщина обманывала офицеров! Ты догадался, Гусейнкули?
    — А ты разве видел хоть одного богача, который бы не умел обманывать? Если разобраться, то вот эти господа и напомаженные дамы продают нашу страну англичанам. Разным дурманом затуманивают голову простому народу!
    — Ай, я не об этом, — нетерпеливо оборвал мою речь Аббас. — Я говорю, что эта женщина на самом деле не та, за кого себя выдает. Я несколько раз видел жену Фараджолла-хана, она нисколько не похожа на эту ханым. И лицо не такое, и голос другой.
    — Кто же она?
    — Давай последим, куда они поехали?
    Мы вошли в город и начали расспрашивать у встречных, куда повернули три богато одетых всадника. Постепенно выяснили, что они направились к дому бедняка по имени Фаттах-апо.
    — Уж не к отцу ли нашего Шамо направились эти трое? — пошутил Аббас.
    Шутка его оказалась пророческой. Именно во дворе старика Фаттаха и укрылись всадники.
    Когда мы постучались и вошли, то сразу увидели нерасседланных коней, что стояли возле сарая иод навесом. Фаттах обнял Аббаса, как родного сына, пожал мою руку. Я назвал свое имя.
    — Извините, уважаемый Фаттах-апо, за столь неожиданное вторжение, — проговорил Аббас. — Мы пришли засвидетельствовать свое почтение Мансуре-ханым, жене почтенного Фараджолла-хана.
    Старик довольно засмеялся, ему понравилась шутка Аббаса и он повел нас в дом, у дверей которого стояли два молодых джигита — слуги «Мансуры».
    Женщина в комнате у окна, не спеша снимала покрывало. Когда мы вошли, она вопросительно посмотрела на Фаттаха. На лице у нее не дрогнул ни один мускул, хотя было понятно, что она насторожилась.
    — Знакомьтесь, господа! — весело сказал Фаттах-апо. — Это Суйрголь. А это, — она указала на меня и дружка, — командир эскадрона «Курдлеви» Гусейнкули и его друг Аббас. Оба они — верные друзья моего сына Шамо.
    Женщина слегка наклонила голову, улыбнулась. Аббас воскликнул:
    — О! Мы рады вас видеть в Кучане, храбрая Суйрголь-ханым! Мы много слышали о вас и, ей-богу, искренне завидуем вам! Странно ведь получается, женщины воюют, а мы — молодые и сильные бездельничаем, занимаемся муштрой!
    — Интересно, где и от кого вы слышали обо мне? — Суйрголь вскинула густые, черные брови. — О таких, как я, в галетах не пишут.
    — Нам запомнился день, когда вы расправились в селе Чапан с одним вашим врагом… Мы были там на свадьбе.
    — А! Тогда понятно, кто вы! — опять улыбнулась Суйрголь.
    — Мы мечтали увидеть вас, дорогая Суйрголь, мы гордимся вами. Вы — единственная женщина-курдянка, вставшая на защиту Родины против угнетателей! — поддержал я разговор.
    — Что вы, богатыри, я не единственная! — с усмешкой ответила Суйрголь. — Дядюшка Фаттах, пригласи сюда моих телохранителей! — попросила она старика и засмеялась, повела плечом так, что задрожали ее высокие груди и длинные косы.
    В комнату вошли те двое, что стояли у порога. Суйрголь подошла к джигитам, сняла с них папахи. Черные жгучие косы упали на плечи у одной женщины. Другая попридержала свои волосы рукой. Да, это были самые настоящие курдянки, переодетые в мужское.
    — Вай, аллах! — вырвалось у Аббаса. — Не увидел бы собственными глазами, никогда бы не поверил!
    — Ловко, Суйрголь-ханым! Ох, как ловко! — я тоже не мог сдержать своего восхищения.
    Молодые джигиты оказались снохами Суйрголь. Это были Дорна и Новрузголь.
    — Вы рискуете, — озабоченно сказал Аббас после того как вдоволь насмеялись над преображением джигитов. — Город полон жандармов и доносчиков, дорогая Суйрголь.
    — Пугливый джейран боится тени. Если бояться, то из дому не надо выходить. А из дому не выйдешь, ничего хорошего не увидишь и не сделаешь. Не так ли, Гусейнкули? Что-то вы подозрительно молчите?
    — Думаю, все думаю, дорогая Суйрголь, что мы с вами из одной материи сотканы. Как у вас на Гилянском фронте?
    — Да, из одной материи, это правильно, — подтвердила Суйрголь. — Мне рассказал о вас Абдулали. Я очень рада, что мы встретились. На гилянском фронте все хорошо. Связь между отрядами налажена. В основном действуем в окрестностях Ширвана. Ночью вылазки, набеги…
    — А как с продовольствием, боеприпасами?
    — С этим плохо. Туго, плачевно! Как хотите понимайте! Патроны вот-вот кончатся. Основной поставщик боеприпасов — сам враг. Погибая, он оставляет и оружие и патроны…
    Интересно, как настроение ихних солдат?
    — Вы же этих вояк видели, — за мостом? Солдаты не хотят воевать, в офицеров тоже зря верит правительство.
    Ей-богу, они толком не знают, за что кладут свои головы. А те, кто знает, работают против своих же. Недавно на улицах Ширвана появились листовки, ночью наклеили: «Эй. братья солдаты, вы обмануты вашим старшим командованием! Вы убиваете своих же братьев». Правительственная армия потихоньку распадается, ненадежной стала. В последнее время, все чаще солдат жандармерии отправляют в тыл, а на место их подходят сипаи из Индии. Много их — ей-богу! От Гиляна до самого Хосара растянулись их палатки, почти на сто километров… А как у вас тут в Кучане?
    Мы с Аббасом рассказали ей о работе нашей группы: о ночных прокламациях, о приезде чиновника Кавама-эс-Салтане. Я говорил и все время думал об оружии. Неужели так и не удастся нам взять склад с боеприпасами? Кроме дерзкого нападения я не видел иного выхода. Но разве это возможно? Если б даже поднялся весь эскадрон, то все равно мы оказались бы бессильными в стычке с войсками кучанского гарнизона. Мы не знали, как поведут себя жандармы.
    Об оружии мы не сказали Суйрголь ни слова: ни Аббас, ни я. Хотя могли бы сказать, что ни на минуту не забываем о том, что Ходоу-сердар нуждается в боеприпасах. После встречи с Шамо, мы постоянно изучали подхода к складу: можно ли в него проникнуть не возбудив внимания часовых? Оказывается, этого сделать невозможно. Через каждые тридцать-сорок метров стоит часовой. Охрана с обеих сторон пакгауза. Все же оставались кое-какие способы проникновения. Первый: подготовить побольше солдат к ограблению, а затем, когда часть их будет нести охрану, проникнуть в склад. Этот вариант мы отклонили. Пришлось бы слишком многих посвящать в тайну и наверняка нашелся бы какой-нибудь доносчик, подлец. Заговор наш был бы раскрыт.
    Днем на посту стояло часовых вдвое меньше, двери пакгауза были открыты. В складе то перебирали ящики, то сгружали привезенные винтовки, пулеметы и боеприпасы. Это делали наши же солдаты из «Курдлеви», Именно днем мы и решили забрать и вывезти оружие за город, а там переправить его к Ходоу-сердару. Но когда настанет этот день? Когда из нашего эскадрона затребуют людей на работу в склад? Решили терпеливо и настороженно ждать этого дня.
    Обсудив все дела, мы простились с Суйрголь и её «джигитами» — снохами. Они проводили нас до ворот. Самая младшая из трех — Дорна, когда я обернулся, послала мне воздушный поцелуй. В груди у меня шевельнулся игривый плутоватый бесенок…

ВСТРЕЧА БОГИНЬ

    Сильными и волнующими были впечатления от нашей встречи с Суйрголь. Не знаю, как Аббас, но у меня за нее болело сердце: я боялся, как бы она по своей простоте и безудержной смелости, не попалась в лапы жандармов.
    — Ты прав, Гусо, — соглашался Аббас. — И меня мучает тревога. В Кучане немало скверных глаз и ушей. Но я уверен, она не такая пташка, чтобы попалась в силок. Тем более, она находится у надежного человека.
    — Я боюсь, как бы старик со своим старческим умом не прослабил. Вдруг захочет похвастаться: вот, мол, у меня сама львица Суйрголь остановилась!..
    — Нет, Гусейнкули: старик Фаттах не такой простак. Как может он сделать глупость?!
    Беседу нашу прервал Мирза-Мамед. Без стука вошел он в комнату, сразу же выпалил:
    — Привет, друзья! Вы заходили ко мне? Передали. Я был… в одном месте. — Он огляделся и, убедившись, что поблизости посторонних нет, проговорил: — Есть сведения, что Тегеран, Занджан, Тебриз, Решт и Мешхед переполнены муссаватистами. Это перебежчики из Азербайджана. Армия русских рабочих и крестьян с позором выкинула их из России. Если они появятся в Кучане, — злобно добавляет Мирза-Мамед, — и вы встретите их, то поменьше расходуйте слов… и без выстрела — на полметра в землю.
    — Чик-чик?.. Это моя специальность, — отзывается Аббас.
    — Обстановка ухудшается, друзья, — продолжает Мирза-Мамед. — Сегодня по приказу командования, я с пятидесятью стрелками выезжаю в сторону Гиляна. Точно не знаю — куда. Пока не говорят, но думаю, что не тюльпаны собирать. До свидания. Я зашел проститься. Помните всегда, что Ходоу нужно оружие.
    — Но ты же вернешься, Мирза-Мамед? — испуганно говорит Аббас. — Зачем таким тоном даешь наказы?
    — Ничего неизвестно, друзья. Пока!..
    На другой день, как обычно, проходили занятия и поле, за город выехал весь полк. Не было только Мирза-Мамеда и кавалеристов первого эскадрона. От солдат мы узнали, что Мирзу-Мамеда и еще около шестидесяти человек «неблагонадежных» командование бросило на пополнение полка сипаев под Гилям.
    У меня под ложечкой засосало от тоски. Я уже привык к Мирзе, без него не обходилось ни одного щекотливого дела, а теперь вся ответственность ложилась на мои плечи. Надо было самому разбираться в окружающей обстановке, отличать друга от врага; знать — кому можно доверять, а кому и нельзя. Грустно было еще и потому, что меня вдруг с неодолимой силой потянуло в горы к своим: Ходоу-сердару, Арефу, Мухтару. Я завидовал Мирзе Мамеду и не сомневался, что в Гиляне он со своим отрядом или один перебежит на сторону повстанцев. Вместе с тем не давала покоя мысль — почему же командование, зная о неблагонадежности Мамеда, зная, что он чистокровный курд, бросило его против курдов? Неужели командир полка настолько глуп, что не видит в этом опасности? Понять изысканный маневр командования помог мне Аалам-хан. Через несколько дней, после отъезда Мирза-Мамеда, он сказал мне:
    — Ты, кулдофадар внимательно следи за своими людьми! Не оказалось бы таких, как тот Мирза, которого отправили под Гилян. Если такие найдутся, то сразу попадут в пекло войны.
    — Но они же могут перейти на сторону курдов, — ответил я Аадам-хану,
    — Потом хоть к ишакам пусть уходят, не наше дело! — хохотнул Аалам-хан. — Главное — не было бы их в полку «Курдлеви», Есть слухи, что провокаторы засели именно у нас, за это нашему командиру каждый день делают втирания. Он не потерпит ни одного провокатора или подозрительного.
    — Понятно, господин Аалам-хан. — Внутренне я порадовался: на худой конец — нам грозила отправка на фронт, а это не так уж плохо. Я не допускал даже мысли, что выстрелю в сторону своих братьев-курдов. Лучше пущу пулю себе, если не удастся бежать к Ходоу-сердару,
    — Слава аллаху, нашему полку пока нет дела до Гиляна, — продолжал Аалам-хан. — Наш долг охранять северные границы от большевиков. Вот и посуди, как мы можем допустить у себя сочувствующих большевикам, если сами боремся против них!
    — Спасибо, господин Аалам-хан, за приятные новости. Все понятно…

    Шли дни, жизнь в полку продолжалась по заданному расписанию и режиму. Наступивший день напоминал прошедший, одна ночь похожа на другую. Ничего нового.
    И вот, однажды, я только вернулся из конюшни от своего скакуна, — мне говорят: какой-то мальчишка у ворот ждет тебя. Я поспешил за ворота.
    Мальчику было лет десять. Едва я вышел на улицу, как он подбежал ко мне:
    — Вы — дядя Гусейнкули?
    — Да, если ты не другого Гусейнкули ищешь.
    — К вам приехала мать и сестра из Боджнурда. Они велели вам придти скорей в гостиницу.
    «Какая еще сестра?» Но я не успел ничего расспросить у мальчишки. Он мигом скрылся за углом дома.
    Шагая к гостинице, я раздумывал, как же сюда могла добраться мама? У нас нет ни осла, ни коня? Мало этого, оказывается и сестра с ней. Не могла же маленькая Мерниса приехать ко мне. Ей нечего делать здесь, да и не так просто матери было бы добраться с ней. Путает что-то мальчишка… Едва я поровнялся с гостиницей, как из ворот быстро вышла женщина в цветастом платке и широкой юбке. О аллах, я узнал свою мать!
    — Мама, и правда — это ты? Какими судьбами ты оказалась в Кучане?
    Я обнимаю ее, целую в лоб и щеки и не даю выговорить слово, потому что сам без конца тараторю от радости, не могу остановиться. Мать прижалась к моей груди, гладит мои плечи, лицо, волосы. Из глаз ее катятся слезы, крупные, горячие. Это слезы радости.
    — Ох, каким ты стал! — наконец говорит она. — Красивый, стройный! И усики пробились! Прямо не узнать тебя.
    Она говорила и улыбалась, и губы ее дрожали от волнения. По щекам, не переставая, катились слезы.
    — Родная моя, хватит плакать! — успокаиваю я ее. — Где же сестренка? Тот мальчишка сказал, что приехали мать и сестренка…
    Мама вытерла глаза концом платка, легонько отстранила меня и лукаво улыбнулась:
    — Пойдем, она тебя ожидает.
    Мы вошли в чистое и просторное помещение. Остановились возле двери с номером «восемь». Дальше, все поплыло у меня в глазах, я был будто во сне. Открыл дверь и увидел Парвин. Она стояла посреди комнаты в голубом платье, туфельках на высоких каблуках, стройная как молоденький кипарис. Я глядел и молчал, не мог проронить ни слова. Ошеломляюще на меня подействовала неожиданность встречи. Но а Парвин была подготовлена к нашей встрече, к тому же она никогда не отличалась робостью. Увидев меня, она шагнула навстречу, вскинув руки:
    — Гусо-джан, вот я и приехала!
    — Парвин! Милая! Не устала в дороге? — я суетился перед ней, размахивал руками, а ноги будто приросли к полу. Неуверенно потянулся за ее рукой, склонился, чтобы поцеловать ручку, но тотчас увидел рядом ее лицо, душистые мягкие локоны… — Любимая!.. Приехала ко мне!.. Скажи — ко мне?..
    — К тебе, Гусо-джан.
    Потом мы сидели на ковре, все рядышком: мама, Парвин и я. Наконец-то у меня развязался язык, я болтал без умолку.
    — Вот, мамочка… Твой родной сын мечтал быть воином и стал им. Как хорошо, что вы приехали. Теперь я вас буду оберегать, как верный телохранитель, буду день и ночь стоять на страже.
    Я стараюсь говорить в шутку, но у меня шуточки плохо получаются, мешает волнение. Никак не соберусь с мыслями. Постепенно ко мне возвращаются спокойствие и рассудительность.
    — Какими судьбами вы очутились в Кучане? Это же божественное чудо…
    Вот какими судьбами, — с гордостью говорит мама. — Парвин собралась на поклонение, а одной ей, бедняжке, страшно. Вот и попросила Зейнаб-енга твою тетю Хотитджу, чтобы нашла подходящего провожатого. А как Парвин-бану узнала, что я твоя мать, тоже дочкой мне стала…
    — Смелые вы… отважились в путь. Кругом война.
    — Ах, сыночек, — опять говорит мама. — Бывает и тихая жизнь хуже военной. Парвин обязательно надо уехать на время от этой тихой жизни.
    — Сидеть я не могла. — добавляет Парвин. — Мне стало скучно без тебя, вот я и решила поехать. Ты лучше скажи, почему от тебя долго не было писем? Может, уже забыл меня?
    — Что ты, Парвин! Как я мог забыть? Ты всегда вот тут, в моем сердце, клянусь тебе!
    Мама тихонько улыбнулась. Парвин посмотрела на меня любящим взглядом, и я почувствовал, будто совершил геройский поступок.
    — Мама… Вы оставайтесь здесь, а я пойду к командиру, попрошу отпуск на несколько дней. — Легко я поднялся с ковра, стал расправлять складки под ремнем. — А если хотите остаться — у меня есть знакомые в Кучане. Можно жить и у них.
    — Нет, сыночек, — запротестовала мать. — Парвин будет стесняться. Лучше здесь, в гостинице. Зачем беспокоить людей!
    Я выбежал из номера, чтобы побыстрее возвратиться в него. Спустя несколько минут, уже разговаривал с Аалам-ханом:
    — Пять дней отпуска, господин Аалам-хан. Если это не в ваших силах, я обращусь к капитану Кагелю.
    — Зачем тебе капитан Кагель? — говорит Аалам-хан. — У вас же есть младшие офицеры. Передайте командование кому-нибудь из них. За остальное я сам отвечаю. Иди, чего стоишь! Торопись к матери, это твой долг.
    Я поблагодарил Аалам-хана и побежал к друзьям. Едва вошел в комнату, Аббас говорит:
    — Что с тобой, Гусейнкули?! Ей-богу, давно я тебя не видел в таком радушном настроений. Наверное, письмо от Парвин получил?
    — Ты не ошибся, друг! Только не письмо, а она сама приехала.
    — Какой молодец! Ты умеешь врать, — говорит Рамо. — Она даже в «баге фовварэ» и «садрабад» никогда гулять не ходила, а ты захотел, чтобы сюда приехала! Кто-кто, а я-то знаю высокомерие этой тепличной девицы. Она к своим близким родственникам в месяц раз заходит, и вдруг к тебе, рябому, пожаловала? Ха-ха!.. Трое суток добиралась к тебе «всемирному красавцу»! — со смехом заканчивает Рамо.
    — Может, поспорим?!
    — Что ж, пожалуйста, — соглашается Рамо. — Если она приехала, я себя считаю в проигрыше. Если выиграю, буду целовать ее, а ты будешь смотреть! Идет?
    — Друзья, бросим шутки и займемся деловым вопросом, — строго говорит Ахмед. — О Парвин я давно слышу, что она особая девица. По своему социальному положению и тому подобное. Поскольку она из богатой семьи, нам надо обратить на нее особое внимание! Мы должны показать ей то, чего не достает в богатом обществе, — человечность!
    Шутки и остроты со всех сторон. Отбиваться бесполезно, лучше молчать и слушать, когда все выскажутся.
    Наконец Аббас серьезно говорит:
    — Ну хватит! Насмеялись досыта. Я предлагаю организовать для Парвин специальную встречу и угощение, как принято у нас, у курдов. Иди, Гусо, и ни о чем не беспокойся. Мы сами…
    — Спасибо, друзья! Ахмед, выведешь эскадрон на занятия.
    — Шагай, Гусо, не беспокойся. Все будет в порядке.
    И вот я снова в гостинице, в отдельном номере — свободный на пять дней от службы Человек. Почти целая неделя в полном моем распоряжении. Быстренько снимаю С гимнастерки ремень и объявляю о своем отпуске матери и Парвин. Обе довольны; весело щебечут, как птицы, и у меня настроение — давно не бывало такого. Мама говорит;
    — А не заказать ли нам что-нибудь покушать? Мы ведь с дороги.
    — Ох, мама, прости недогадливого сына! Эй, мальчик! — кричу я, распахнув двери.
    Когда подбегает коридорный мальчишка, я велю ему позвать официанта. Через несколько минут входит молодой парень в белой курточке, под горбатым носом у него ершистые усики.
    — Чем могу служить, господин? — сам смотрит в сторону Парвин. Видно, поразила своей красотой.
    — Три «члов-кябаб», — говорю я. — И чай. Побольше сладкого!
    — Слушаюсь, господин!
    Официант манерно махнул рукой, уходит и скоро вновь появляется с подносом, на котором красуется и манит все заказанное нами. Я разливаю в пиалы чай, спрашиваю:
    — Как поживает тетечка Хотитджа?
    — Ой, Гусо-джан, она так соскучилась по тебе! — отвечает Парвин. — Тысячу приветов велела тебе передать… А у вас, в Кучане, как?
    Я рассказал все интересное. О Суйрголь Парвин слушала с повышенным вниманием. На лице ее, в глазах проглядывала зависть, и я читал мысли Парвин: «Мне бы так! Мне стать бы такой!» Я представил ее на коне с винтовкой, в мужской одежде, и мне стало смешно. Нет, наверное, Парвин не смогла бы быть джигитом. Чтобы стать им, надо иметь большую физическую силу, а у нее этого нет. Надо быть злым, а Парвин ласковая и кроткая.
    — Ты почему улыбаешься? — спрашивает Парвин. — Тебе, наверное, нравится Суйрголь больше, чем я?
    — Ну, что ты! Посмотри-ка туда, кто пришел?
    В комнату входит с двумя букетами цветов Аббас Фарамарз. Он элегантно раскланивается и преподносит цветы.
    — Это вам, тетя Ширин! А это вам, Парвин-ханым!
    Аббас церемонно отступает в сторону. Парвин прижимает цветы к лицу, прикрывает радостную улыбку.
    Мама и Парвин узнают Аббаса. Я писал, что мы служим вместе. Парвин уважительно кивает ему, а мама приглашает Аббаса сесть.
    — Мы очень рады, что вы посетили нас, — смущенно говорит Аббас. — Мы от души приветствуем вас.
    Парвин краснеет от смущения, опускает глаза, над верхней губой у нее выступают капельки пота. Как раз в это время в комнату входит Рамо. В руках у него два букета огненных роз и две кисти винограда «Фахри». Рамо по всем правилам отдает воинскую честь, подает цветы и застывает на месте, будто ждет, когда ему скажут «вольно». Сдержанность и скромность Рамо тронули маму.
    — Кто этот парень? Будто знакомый. Где-то я его видела, — с волнением спрашивает она.
    — Да это же друг детства… Рамо! Из села Хамзанлу! Неужели, не узнаешь?
    — Ой, боже мой! — восклицает удивленно мать. — Неужели это тот самый Рамо? Как ты вырос, какой богатырь из тебя вышел! — Мать обнимает его как родного. — Садитесь, Рамо-джан, садись около меня. — На глазах у мамы появляются радостные слезы.
    Следом за Рамо, заходит в комнату Шохаб. Руки у него заняты свертками, кульками и, конечно, цветами. Знакомлю его с матерью и Парвин, а сам думаю, куда же девался Ахмед. И он — тут как тут, явился самым последним, наверное, отстал по дороге. В руках у него красный и фиолетовый букеты. С галантным жестом он протягивает цветы маме и Парвин.
    — Тетя Ширин, Парвин-ханым! Своим приездом вы оказали высокую честь нам, друзьям вашего сына и друга! Я восхищен вами и не нахожу слов выразить свое удовлетворение и радость! Я склоняю голову перед вамп, как перед двумя богинями. Перед богиней — матерью, перед богиней — красавицей! Я ваш солдат и преданный слуга! — заканчивает Ахмед, с важностью, как будто все это происходило на важном дипломатическом приеме.
    Своим красноречием он будто сразил Парвин, она окончательно растерялась: смотрит на Ахмеда, вероятно, что-то хочет сказать, но не решается, никак не может осмелиться. Но и без слов понятно, чего она хочет сказать. Девушка восхищена моими друзьями.
    Ахмед так непринужденно и незаметно вовлекся в обстановку, что я даже забыл его познакомить.
    — Мама, Парвин! — кричу я, заглушая голоса Друзей. — А с Ахмедом-то вы не познакомились! Знакомьтесь. Это и есть Ахмед, мой миянабадский друг. Мы с ним вместе ходили в «классе экабер», у Арефа учились…
    Друзья смеются, подтрунивают над моей суматошностью. Мама и Парвин тоже смеются. Потом наступает тишина. Самое время поднять рюмки с вином, выпить в честь «двух богинь», как назвал их мой друг Ахмед.
    Вслед за угощением — песни. Первым затянул Аббас. Он поет курдскую мелодию, затем вступают Шохаб и Рамо. Наконец очередь доходит до Парвин, и я слышу райское пение, волшебный голос паризад. Поет она — словно перекатывается жемчуг в чистом горном роднике. Я слушаю и мысленно переношусь в киштанские горы и долины, вижу себя и ее на самом краю пропасти… Мы стоим обнявшись и смотрим вниз. А там на сотни фарсахов простирается долина в зеленых садах и прозрачных речках…
    Уже стемнело, когда в комнату бесшумно вошел официант и поставил перед каждым гостем по порции «заг-фаран-плова» и по стакану простокваши. Кто его просил об этом? Никто как будто не выходил из комнаты. Мог бы сделать это Мирза-Мамед. Но его нет в городе. Где он сейчас? Позже, когда я провожал Официанта, спросил: сколько следовало уплатить за ужин.
    — Уже оплачено, — ответил официант и кивнул в сторону Ахмеда.
    — Уже успел, шантан!..
    Поздно вечером мы возвратились в казарму.
    Пять суток пролетели, как пять минут. Днем я показывал маме и Парвин город, ходили по магазинам, купили кое-что, а вечером собирались в гостинице вместе с моими друзьями.
    В тот день, когда уезжали мать и Парвин, я пришел пораньше, чтобы наговориться вдоволь и потом не жалеть, что побыл с ними очень мало. Но разве наговоришься когда-нибудь досыта с любимыми людьми? Тем более, что и разговора-то настоящего не получается. Мама глаз с меня не сводит и говорит, говорит одно и то же:
    — Сыночек мой, Гусо-джан! Звездочка ты моя… Я вырастила тебя, чтобы спокойно и радостно сесть на твою тень. Ты моя надежда, ты мой свет! Не забывай обо мне. Не оставляй долго в разлуке. Ты лучший из всех моих птенчиков!.. вечно будь для меня солнышком в небе!..
    А я вынужден утешать ее, и тоже повторять:
    — Мама, только не плачь! Лучше ругай меня, но не плачь. Мое сердце не выдержит твоих слез. Я всегда о тобой, ты мое солнце! Богиня моя!..
    Парвин в это время стоит — лицом к полузавешенному окну. О чем она думает, я не знаю. Но у меня тяжело на душе: не хочется расставаться с ней. Такое ощущение, словно уносит она с собой мое сердце, и в груди остается темная пустота, холод и мрак…
    Мать оставляет нас вдвоем, тихо выходит из комнаты. Я окликаю Парвин. Она поворачивается. Я вижу — у нее дрожат губы, она хочет что-то сказать, но не может, дрожит, мечется, будто чувствует, что мы с ней больше никогда не встретимся.
    — Что с тобой, милая?
    — Не знаю, Гусо-джан. Мне не хочется, страшно уезжать от тебя. Мне почему-то больно об этом думать… Уеду и ты забудешь меня. Навсегда… Одна…
    — Что ты, милая?! О чем ты говоришь. Могу ли я забыть тебя? Никогда не забуду, моя ханым! Чувствую я другое… не начертано нам судьбой быть всю жизнь вместе… У меня не поднимется рука посягнуть на твое счастье. Ты богата и тебя ждет общество избранных, именитых. Если я не пущу тебя к этим людям, ты когда-нибудь проклянешь меня… Ты потом сгоришь со стыда, когда люди твоего круга будут говорить в глаза: «За кого ты, несчастная, вышла замуж? Разве ты не знала, что он сын презренного бедняка? Где твоя честь, где уважение к своему знатному роду?!» О, Парвин, я буду всю жизнь гореть в пламени любви, зажженной тобой, но не позволю, чтобы смеялись над тобой сытые, мордастые богачи!
    Обдуманно и бесповоротно выносил себе смертельный приговор. Мне чудилось, что я бил обухом топора по голове своей судьбе. Как всякий, приговоренный к смерти, я не мог спокойно и бездеятельно ждать последнего часа. Я храбрился, но у меня был жалкий вид, и Парвин смотрела на меня с жалостью. Когда я высказался до конца, она улыбнулась, прижала мою ладонь к своей щеке, заговорила страстно и даже с оттенком властолюбия:
    — Ты мой любимый!.. Зачем ты об этом говоришь? Не будь же наивным. Что бы ты не говорил, я всегда, всю жизнь буду с тобой рядом. Ты обязательно приедешь ко мне. Я этого хочу и сделаю так. Ты слышишь, милый?
    — Да, Парвин… Я приеду к тебе. — Безумно целую ее руки, плечи, губы. Она легонько отстраняет меня, из груди ее вырывается глубокий вздох.
    — Ох, Гусо, как не хочу я уезжать. Никогда не забуду этих дней, что провела с тобой в Кучане… Никогда. Я признательна и твоим друзьям. Они оказали мне высокую честь. Благодарю.
    Входит тихонько мать. Мы умолкаем.
    — Пора, дети!
    — Еще есть время, мама, — робко отвечаю я. — Рамо ушел узнать, когда выходит караван в сторону Мешхеда.
    — Они уже вернулись, поднимаются по лестнице, поэтому я и зашла.
    Да, уходят последние минуты… После маминых слов входят Рамо и Аббас, за ними — Ахмед, Друзья сообщают: через час в Мешхед отправляется большой караван…
    О безжалостное время, оно казалось мне жестоким, как палач….
    Маму и Парвин мы провожаем вчетвером. Близится полдень. Солнце не жаркое, веет свежий горный ветерок. Караван медленно шествует по обочине большой городской улицы. Мы едем на конях сбоку, переговариваемся и шутим с нашими земными богинями. Мама улыбается, а Парвин, не скрывая, тяжело переживает разлуку, В ее глазах горе и слезы.
    На окраине Кучана нас останавливает жандармский патруль. Выезжать из города самовольно запрещено, нужно специальное разрешение коменданта. Ничего не поделаешь — таковы порядки.
    — До свидания, мама! До свидания, моя Парвин… Мы скоро встретимся.
    Караван уходит все дальше и дальше. И вот он уже скрывается в облаке пыли, слышен только звон колокольчика. Горькая судьба, не дав как следует повидаться, опять разлучила нас. И кто знает на какое время. Быть может — навсегда. Прощай, моя Парвин!

ПОХОД

    Сегодня военные занятия напоминают парад. Полк «Курдлеви», в полном составе, кружит вокруг города. Командует полковник Мажурли. Едем по четыре в ряд и оттого, что не понимаем кому нужна такая тактика, ругаемся между собой по-курдски на англичан и индусов. Знали бы они, как мы их поносим отборными оскорбительными словами!
    Офицеры держатся возле командира полка, в том числе и капитан Кагель. Он сегодня зол и неразговорчив. Еще тогда, когда выезжали из Кучана, я заметил, как он что-то говорил Аалам-хану, а тот хмурил брови, и оба они вели себя до крайности беспокойно.
    В чем же дело? Что случилось? Почему мы двигаемся вокруг Кучана? Но вот командир полка командует:
    — Справа по четыре, мар-рш!
    Кавалеристы въезжают в Себзиварские ворота и, через центр города, держат маршрут к казармам. Только и всего?..
    На следующий день — то же самое. Опять командует Мажурли. Опять с ним рядом в седлах все офицеры полка и опять медленно движемся по замкнутому кругу, как маймун на веревочке. На третий день ничего не изменились, Все идет в прежнем порядке, только полковник Мажурли внезапно исчез, говорят, что уехал в Тегеран по вызову британского консула. Кагель стал еще злее. Объясняется быстро, сбивчиво, на трех языках сразу: на английском, фарси и индийском. Попробуй-ка, пойми его!
    Вскоре причина раздражения англичан выяснилась. Аббас сообщает мне:
    — Сегодня я встретил знакомого. По его словам, англичане на каспийском фронте потерпели крупное поражение. Вот они и беснуются. Дрожат и гнутся, как сучки. Водят нас вокруг города, боится, что большевики в Кучам сорвутся.
    Знаешь что, Аббас, — предлагаю я. — Давай-ка пойдем в ресторан «Фердоуси» и послушаем, о чем толку-вот богатые. Тем более, у меня давнее желание побыть в этом заведении. Говорит, умопомрачительная роскошь.
    Действительно, со дня приезда в Кучап я еще пи разу не был в этом ресторане. Аббас тоже. Так что, едва успев сговориться, тут же и пошли.
    Кучап, пожалуй, самый красивый город в Хорасане. Много в нем садов и парков, гостиниц и ресторанов. А о ресторане «Фердоуси» давно идет слава на весь округ. Разговор богатых, побывавших в этом заведении, всегда сводится к тому, какие в «Фердоуси» изумительные кушанья и вина, какие сладостные женщины и музыка!
    Зал ресторана поразил меня ослепительной чистотой и роскошью убранства. Все здесь сверкало: тяжелые громадные люстры над головой, окна, задрапированные атласом, столики, заставленные хрустальными бокалами и рюмками.
    Да. не зря восхищаются люди рестораном «Фердоуси». Действительно это не ресторан, а скопление красоты и блеска. А, может, напрасно я восторгался… Может, в других ресторанах еще лучше. Все может быть, однако тогда считали, что «Фердоуси» достоин самой высокой похвалы.
    Этот ресторан, кроме шика и блеска, отличался еще тем, что сюда собирались избранные Кучана: купцы, чиновники, беззаботная, вечно чего-то ищущая интеллигенция.
    — Какая может быть паника, господа! Если англичане потерпели поражение на каспийском фронте, это еще не значит, что большевики всесильны. Победа их была бы равносильна гибели мировой цивилизации…
    С другого стола донеслось:
    — Русские — они закаленные люди, клянусь луной! Их не так легко придушить. Наполеон и тот остался побитым иа поле боя… Клянусь сыном!
    — Уверяю вас, господа, — снова слышится с первого столика, — не пройдет и полгода, как вы увидите этих нищих на коленях. Против них встали все крупнейшие державы мира! Вся Россия блокирована. Их заморят…
    — Цыплят по осени считают! Клянусь матерью!
    Я поворачиваю голову в сторону и вижу двух спорщиков. Лысый, с белыми усами и увесистым носом — против большевиков. Другой, помоложе — у него густая черная шевелюра, белоснежная сорочка под черным костюмом, — , он за большевиков. Мне трудно понять, что его заставляет защищать бедных. Таких, как он, я всегда считал злейшими врагами и эксплуататорами. Но бог знает, то ли он правду говорит, то ли притворяется. Лицо у него не пьяное, только красное от натуги в жарком споре.
    — Именно по осени, — добавляет защитник бедноты. Причем, я верю в мусульманское писание. Там говорится, когда появится «Сахиб заман»[19], то первым за ним пойдет русский парод. И этого народа никому не победить. Этот народ, по писанию Ислама, должен уничтожить всех поработителей! Русские не так просто, а по велению бога, уничтожили своего царя!.. Клянусь аллахом!
    — Да, уважаемый, именно так… Сила русских божественна!
    Это горячо подтверждает с дальнего стола господин, говорящий на тегеранском наречии. Мы с Аббасом диву даемся, как он на таком расстоянии смог услышать, о чем говорят эти люди?
    Между раздвинутых занавесок окна видна летняя чайхана. Оттуда доносится сладкозвучная мелодия ная[20]. Там сидят курды. Сначала слышен их шумный разговор, потом молодой парень запевает курдскую песню. Ему лет семнадцать, голос у него мягкий, частый и звуки паи согласно и красиво сливаются с голосом юного певца. На душе у меня светлеет, мне так приятно! Мысленно я переношусь в сад Парвин, вижу, чувствую ее в своих объятиях. Увлеченный мечтами я и не замечаю, что во всю улыбаюсь. Аббас спрашивает: с чего это мне так весело, уж не с бутылки ли пива?
    — Что ты? — одергиваю я его, потому что он спугнул такое приятное видение. — Я слушаю… как поет парень!
    Звуки пая преследовали меня всю дорогу, пока мы шли из ресторана. Приятно и опьянёно кружилась голова. Мне не хотелось в казарму, тянуло бродить по городу до самого рассвета. Но устав повелевал, и вот опять мы в казенной комнате — казарме. Ребята на мгновенье прекратили разговор, ждут, что мы скажем. Аббас рад сообщить:
    — Друзья, слушайте! Англичане разбиты на каспийском фронте. Вот о чем мы узнали в «Фердоуси». Слава аллаху, что слухи о поражении британцев подтвердились. Теперь надо ждать больших событий.
    — Чего там ждать!.. Уже начались события, — говорит Ахмед. — По точным сведениям нам известно, что Мирза-Мамед с пятидесятью кавалеристами перешел на сторону Ходоу-сердара. Поняли все или повторить?
    Я молчу, пораженный неожиданной вестью. Аббас тоже притих. Обстановка критическая. Теперь надо ко всему быть готовым. Ко всему.
    Наступила ночь. Свет потушен, мы лежим на койках, но никто не спит. Вполголоса рассуждаем о бегстве Мирза-Мамеда. Ребята завидуют ему: сам командир полка бросил его в объятия Ходоу-сердара… А я думаю о другом: не начнет ли командование прощупывать настроение каждого курда? Как бы не раскрыли нашу маленькую группу… Завтра узнаю у Аалам-хана, как смотрит Мажурли, Кагель и другие англичане на бегство Мирзы. С этой мыслью я засыпаю.
    Утром в расположение эскадрона приходит Аалам-хан и говорит мне:
    — Ты, кулдофадар, отгадал. Этот курд вместе со всем отрядом переметнулся, он уже у разбойников,
    — Что вы, господин Аалам-хан… Вот неблагодарный. Его послали защищать самого шах-ин-шаха, а он… Нет, он, наверное, не чистокровный курд!
    — Именно чистокровный! — возражает Аалам-хан, — Я ведь тоже не сомневался, что он удерет, как резвый козел, едва завидит свое стадо.
    — Ну и как же теперь жить будем, господин Аалам-хан?
    — Так же, как и жили, — отвечает самодовольно Аалам-хан. — Считай, что все как было, так и осталось. Никакого Мирзу-Мамеда мы и знать не знаем. Если кто будет болтать о нем, тому придется иметь разговор с самим полковником. Предупреди всех.
    — Есть, господин Аалам-хан!
    Теперь я поверил, что полковник Мажурли бросил под Гилян неблагонадежных именно затем, чтобы избавиться от них. Ему нет никакого дела до того, куда делся Мирза-Мамед и прочие смутьяны. Главное — их нет в полку. Мало того, командир полка, даже разговаривать о них запрещает. Думает, выжил красных пособников. Ну и дурак же ты, господин Мажурли! На душе у меня становится поспокойнее. Пока что нас ни в чем не подозревают. Но это спокойствие вдруг начинает меня злить. Надо действовать, что-то предпринимать! Но я бессилен что-либо сделать. Только в мозгу стучит: «Оружие… Оружие… Оружие!» В горах ждут оружие. Я не могу бежать из полка без патронов Я винтовок. Всю жизнь меня будет мучить совесть за собственное бессилие… Мне казалось, что я предаю боевых друзей.

    Летят дни, быстро летят. Только что была пятница, опять — пятница. Собираюсь пройтись по городу, и вдруг входит Ахмед, кричит на всю комнату.
    — Эй, Гусо, танцуй! Письмо от Парвин.
    Я выхватываю у него конверт, распечатываю и начинаю читать.
    «Милый мой Гусо! Только что мы вернулись с твоей мамой, благородной Ширин-ханым, из Мешхеда. Были на поклонении… И все это глупости. Не молиться я туда ездила, как ты сам знаешь, а спасалась от этого цивилизованного чудовища, Лачина. В Мешхеде, дорогой мой, я насмотрелась на порядки… Весь город в руках англичан и солдат-индусов. Там я поняла, что такие как Кавам-эс-Салтане, Моаззез, Лачин и прочие — это и есть предатели нашей родины, — Курдистана…
    Друг мой, Гусо-джан. Я знаю, ты любишь меня… И я люблю тебя. Мы рождены друг для друга, и никто не может разбить нашу любовь. Но у тебя и у меня есть другая любовь — горячая любовь к родине…
    Там, в Кучане, я не могла тебе всего сказать, что думала. Многого я не понимала, да и боялась тебя обидеть. Но сейчас я хочу сказать, потому что не могу держать в сердце эту тяжесть.
    Знал ли ты куда идешь и кому будешь служить, когда уезжал из Боджнурда?! Нет, наверное, не знал. Иначе бы ты никогда не надел английский мундир, — шкуру тех, кто вот уже много лет подряд обирают нашу дорогую родину, принижают наше достоинство. Ты должен сбросить эту ненавистную форму. Слышишь, Гусо!..
    Ты, наверное, захотел стать богатым, чтобы получить законное право жениться на мне… Чтобы никто не смог сказать, что я вышла за бедного? Но ты ошибся, милый мой. богат тот, кто богат душой, честностью.
    Милый, не пойми меня плохо. Я верю, что душа у тебя полна любовью к родине… и ты человек храбрый и справедливый…
    Впервые ты от меня получаешь такое необычное письмо. Но что делать? Будь мужчиной, я бы не раздумывала над тем, что делать. Любимые дети курдского народа сражаются в гилянских окопах. В Боджнурд каждый день приходят тревожные вести, жизнь патриотов под угрозой. Больше месяца Гилян окружен. Помощи повстанцам ждать не откуда. Только мы, курды, можем им помочь.
    Гусейнкули, я не забыла твои слова. Помнишь… «Я из племени пехлеванлу — и я должен оправдать это имя!» А еще я вспоминаю наши разговоры о «Шахнамэ». После занятий в «классе экабер» ты всегда мне рассказывал про кузнеца Кавэ и его знамя. Тебе очень хотелось быть похожим на него…
    Гусейнкули! В Боджнурде ходят слухи, что наша милая курдянка Суйрголь присоединилась к гилянцам. Я очень завидую ей. Знаешь, я послала ей свои золотые серьги. Пусть, если надо, обменяет их на оружие и патроны!
    Прости за такую неразбериху и откровенность, милый.
    Сердцем с тобой… твоя Парвин».
    Прочитав письмо, я еще долго смотрел на исписанный мягким почерком листок и не мог опомниться от прочитанного. Я был до слез тронут письмом Парвин, но чувствовал обиду за те строки, где говорилось, что я ради богатства подался в «курдлеви». Боже мой! Какая же она наивная эта красивая девушка! Не будь связи с повстанцами, не будь заданий Ходоу и Арефа, я и друзья давно бы уже были в горах! Нет, ей об атом не скажешь.
    Я сложил бережно письмо, сунул в карман. Видно, у меня был растерянный вид.
    — Что случилось? — строго спросил Ахмед.
    ….. Ничего, Ахмед-джан, по-своему она нрава… Может подозревать меня…
    — Да читай же вслух! — повысил голос Ахмед. — Или ты настолько ревнив, что даже письмо не можешь нам прочесть?!
    — На, читай сам!
    Ахмед мурлычет про себя. Все внимательно следят за ним. С каждой новой строкой выражение его лица меняется. становится тревожным.
    — Это приказ, а не письмо! — взволнованно говорит Ахмед. — Она во всем права… Она требует, чтобы мы сбросили с себя этот ненавистный мундир и пришли ил помощь гилянцам! Смерть или честь! Ждать больше нельзя!

    Погасли звезды. Утренняя заря прогнала темноту ночи за высокие хребты гор, и вот выкатилось косматое солнце.
    Лейтенант Аалам-хан пришел в расположение эскадрона раньше обычного. Вызвав меня из комнаты, он сказал»
    — Гусейнкули! Сегодня наш эскадрон по приказу командования уходит в двухдневный поход. Вернее, на прогулку. Вам надо оставить одного младшего офицера и человек десять солдат. Остальные пусть готовятся к выезду. Ровно в дна ноль-ноль двинемся!
    Я захожу в комнату, объявляю ребятам о выезде. Сидим, раздумываем, чего же ради затеян поход. Я гляжу то па Ахмеда, то на Аббаса и не знаю, кого из них оставить в казарме? Оба младшие командиры, мои помощники. Ахмед догадывается, о чем я думаю, говорит:
    — Разреши остаться мне, Гусо? — глаза у него горят болезненным блеском, на лице бледность. Не заболел ли?
    — Кому-то из нас надо оставаться, — отвечаю я и гляжу на Аббаса. — Ты не против, Аббас, если останется Ахмед?
    — Конечно… Я не против прогуляться по степному воздуху.
    — Тогда, вопрос решен. Остаешься ты, Ахмед!
    Через два часа, выстроившись в колонну по четыре, мы выражаем из ворот казармы, минуем городские ворота и устремляемся на север по Кучано-Ашхабадскому тракту. Второй эскадрон отделился от нас и двинулся на северо-запад, сразу же за городом, на развилке. Первый эскадрон на северо-восток. Мы идем на север, а это значит — в сторону населенных пунктов Имам-Кули и Дурбадам. Дорога хорошая, кони ступают лихо, весело, а кавалеристы — хмуры.
    Командует эскадроном сам Аалам-хан. Мне не доверяют. Я даже не знаю, зачем мы едем, мне не объяснена задача. Но я уверен, и не только я, но и все кавалеристы эскадрона, что прогулка наша не без умысла. На лицах солдат недоумение. На моем лице растерянность.
    — Отдыхайте, кулдофадар Гусейнкули, — говорит с улыбкой Аалам-хан, — вам предоставлен двухдневный отдых.
    Ох, как нежелателен этот отдых. Идем уже четыре часа без передышки и не знаем, когда будет привал. Впрочем. кони пока ведут себя хорошо, да и мы не чувствуем особой усталости. Угнетает неведение.
    Степь. Равнина, холмы. По обочинам дороги по холмам покачиваются серые кустики полыни. Звонкоголосые жаворонки купаются в синеве, быстро взмахивают крылышками и вдруг падают вниз камнем к земле.
    Аалам-хан едет впереди эскадрона. Я на своем Ыкбале гарцую сбоку или отстаю от колонны. Конь щиплет траву. Когда колонна уделяется, я трогаю поводья, скачу вдогонку. Нет, я не специально отстаю. Я думаю о Парвин, о ее письме и невольно ухожу в себя, ничего не вижу перед глазами: ни степи, ни всадников, ни клубящейся над степью ныли. Только образ любимой неотступно преследует меня… Она мне кажется то милой и нежной, то гневной.
    Скачу сбоку колонны. Рамо кричит:
    — Эй, кулдофадар! Скажи этому губошлепому педжнабцу, чтобы сделал привал. Коней загнать хочет?
    — Почему нет привала, командир? — спрашивает Аббас, едва я обогнал Рамо.
    — Командир есть. Чего меня спрашиваете!
    Поровнявшись с Аалам-ханом, мы долго едем седло в седло. Индус хорошо понимает, что я злюсь на него, но никак не реагирует. Он делает вид, что вообще меня не замечает. Стерва!
    — Господин Аалам-хан, разве не видите, что и люди и кони утомились! — с раздражением говорю я, — Дайте команду на привал!
    Аалам-хан поворачивает голову, обрадованно говорит:
    — А, это ты, кулдофадар! И ты тоже устал! Скоро отдохнем. Через один фарсах — селение.
    — Целый фарсах! — возмущаюсь я.
    — Таков приказ капитана Кагеля! — сердито говорит Аалам-хан. — Думаешь, я не устал? Приказ есть приказ. Извольте его выполнять, господин Гусейнкули!
    Некоторое время едем молча. Аалам-хан сердито двигает усами, наконец успокаивается, говорит:
    — Наша конечная остановка — Авгаз.
    — Что ожидает нас в Авгазе, господин лейтенант?
    — Неизвестно. Мы едем туда по приказу командования.
    — Какой же, все-таки, приказ, господин Аалам-хан?
    — Приказ — выполнить приказ точно в срок и беспрекословно. А вы, я вижу, начинаете повышать голос!
    — Может, мы идем на усмирение восставших?
    — Не знаю, господин Гусейнкули, не знаю! Займите свое место, не мешайте управлять строем!
    — Есть, господин Аалам-хан.
    Я отстаю от него. При мысли, что мы едем воевать с армией Ходоу-сердара, я начинаю терять самообладание. Надо немедленно, на привале обговорить с друзьями, как быть дальше!
    Вдалеке показалось пересохшее русло горной речушки, за ним небольшое селение. Несколько плоскокрыших домиков и развалины, над которыми покачивались на ветру два хилых деревца. Неужели и здесь не будет привала?
    Аалам-хан остановил лошадь, постоял, подумал и махнул рукой в сторону домиков. Эскадрон направился вслед за индусом.
    — Куда же тянет нас этот ушастый тушкам? — возмущается Рамо.
    — Эй, ты, командир! — кричит Аббас. — У тебя глава на затылке? Здесь же никто не живет. Какой тут отдых?
    Аалам-хан сделал вид, что не слышал. Вернее, он не понял, что слова Аббаса обращены к нему. Аалам-хан не знал курдского языка.
    — Господин Аалам-хан, — опять возмущаюсь я. — Неужели вы не можете найти подходящего села для отдыха?! Люди хотят пить, а тут даже воды нет.
    — Будем отдыхать здесь, — твердо отвечает Аалам-хан. — Таков маршрут.
    — Вам видней… Только не ошибитесь, господин Аалам-хан…
    Кавалеристы спешились, не соблюдая строя потянулись между развалинами. От желтых дувалов, омытых дождем, исхлестанных ветрами, веяло седой древностью. Похоже, люди уже давно покинули это селение. Аббас, Рамо, Шохаб сходятся вместе. Я подхожу к ним, говорю, что, по всей вероятности, индус ведет наш, эскадрон на усмирение отрядов Ходоу-сердара.
    — Не может быть! — восклицает Аббас. — Неужели люди Ходоу-сердара уже пробились в этот район. Слишком далеко отсюда Гилян.
    — Эй, кулдофадар! — зовет меня Аалам-хан.
    В этот же миг с другого конца селения доносится утробный рев ишака. Эскадронцы хохочут. Раз есть ишак, значит есть здесь и жители.
    — Ты понял, Гусейнкули, что сказал ишак? — спрашивает Аббас.
    — Нет, не понял, — в тон отвечаю я. — Тегеранское наречие я уже научился понимать, но ишачий язык — пока не знаю… Если ты знаешь, переведи.
    Подходит Аалам-хан, Аббас спрашивает по-курдски:
    — Господин Аалам-хан, вы тоже не знаете ишачьего языка?
    Кавалеристы хохочут. Аалам-хан хлопает глазами, кривится в усмешке и тоже смеется.
    — Ишак сказал, — говорит Аббас, что рад видеть нас на этих развалинах.
    — Ну вот, — мигом отзывается Аалам-хан, — а вы не верили капитану Кагелю, что будет веселый отдых… Однако хватит шутить. Пойдем туда, Гусейнкули, где ноет уважаемый ишак!
    Подходя к домику, возле которого стоял ишак, мы услышали тягучие слова дневного намаза:
    Ла-ила-ха… Иллола… Ла-ила-ха!..
    — Что это? — спросил меня Аалам-хан.
    Я крикнул в окно мазанки:
    — Эй, есть кто-нибудь?..
    В двери показался белобородый старик в чалме, какие наматывают себе на голову служители культа. Он посмотрел на нас подслеповатыми глазами. Его пегие палыцы быстро задвигались, перебирая четки.
    — Мир вам, почтенный! Если нетрудно, подайте путникам воды…
    — Я — мулла Карим, — гордо ответил старик. — Прошу, заходите в комнату…
    Едва мы переступили порог, мулла протянул нам кувшин с водой помыть руки н тут же расстелил небольшую скатерть поверх кошмы. Потом вышел в другую комнату и принес сливочного масла на тарелке и три лепешки. Положив эту провизию на скатерку, мулла отошел в сторону, приглашая нас угощаться.
    — Где же остальные люди вашего селения? — спросил я муллу Карима.
    — Ай, кто где, — небрежно ответил он. — Кого аллах позвал в кущи рая, кто провалился в преисподнюю, а другие пока ходят по свету и неизвестно куда попадут: в рай или ад…
    — Будьте откровеннее, господин мулла. Мы люди полка «Курдлеви», из Кучана. Мы не принесем вам ничего плохого, — говорю я ему по-фарсидски.
    Неожиданно божья козявка оживляется.
    — Я очень рад вас видеть, господа!..
    — Что же все-таки тут произошло? — грубо спрашивает Аалам-хан.
    — Разве вы никогда не слышали о здешних разбойниках? — вопросом на вопрос отвечает мулла. — Шестьдесят лет наше селение никто рукой не трогал, но вот нашелся вор и разбойник Ходоу. У курдов много воров, но такого никто и никогда еще не видел! Никого этот Ходоу не боится. Ни ханов, ни шаха, ни аллаха, ни самого шайтана!
    — Какое же зло причинил Ходоу-сердар вашему дому и всему селению, уважаемый мулла Карим? — спросил я.
    — Мой дом и село Ходоу-сердар не тронул. Но он обманул. Все люди села ушли за этим разбойником в горы, а свои семьи они перевезли в Джеристан. Меня самого тоже постигло горе: жена умерла, а сыновья ушли служить в войско Фараджолла-хана, в Ширван. Теперь я здесь один…
    Старик тяжело вздохнул, пошевелил губами. Я испугался, как бы он не заговорил опять, ну его к чертям с его разговорами.
    — Спасибо, почтенный мулла Карим, за угощение! Какой дорогой вы посоветуете нам ехать в сторону Шамхала?
    — Вон там, — показал он рукой на вершину горы, — там путь должен быть чистым от разбойников. А по западному ущелью ехать не советую. Там недавно разбойники уничтожили целый отряд жандармов.
    Аалам-хан достал бинокль, стал рассматривать вершину. Подумав, он решил поступить так, как посоветовал ему мулла Карим.
    Мы поднялись на плоскогорье, и сразу наши лошади окунулись по самое брюхо в заросли кустарника, с широкими листьями и тугими ветвями. Стадо диких коз, заслышав топот коней, шарахнулось в сторону и помчалось прочь.
    — Алла! — радостно воскликнул Аббас. — Вот это место. — Он осадил коня и тотчас спрыгнул с седла. — Вот бы поохотиться, Гусейнкули!
    — Как вам нравится это местечко, господин Аалам-хан? — с подходцем спрашиваю индуса.
    — Давайте отдыхать, — сразу же соглашается он. — Ничего, если немножко нарушим приказ Кагеля.
    Я поскакал вперед и, остановив эскадрон, крикнул:
    — Есть охотники?
    Из строя сразу же выехало человек десять, на скаку снимая с себя винтовки.
    — Вот вы трое… Покажите-ка свою хватку! — показал я на тех, что вырвались из строя первыми. — Мы будем ждать здесь.
    Ловкачи рванулись с места и помчались наперерез архарам. Через несколько минут далеко-далеко прогремели первые выстрели охотников. Затем еще и еще…
    Мы сидели с Аалам-ханом в густой зеленой трапе, он рассказывал о себе, о своей родине. Вернулись охотники, и не с пустыми руками. Индус прервал разговор и распорядился сделать шашлык. За приготовление шашлыка, с видом фокусника или хирурга, взялся Аббас. Он всегда хвастался умением готовить это лакомое блюдо. Задымило сразу несколько костров. Не прошло и полчаса, как ветер разнес по всему плоскогорью и долине пьянящий шашлычный запах. А еще через час на месте стоянки остались козлиные шкуры да обглоданные косточки…
    Плоскогорье тянется долго и надоедливо, травы стали ниже, беднее. Сверху горячо припекает солнце, по спине скатывается пот. Все крепились, готовясь к чему-то неожиданному и неминуемо трагическому.
    Вскоре ниже пас на склоне завиднелись два больших арчовых дерева, растущих близко друг к другу. Ветви их соприкасались, и можно было подумать, что это, обнявшись, стоят влюбленные. Аббас объясняет:
    — Это не чудо природы, а божественное явление! Здесь похоронены Лейли и Меджнун. Легенда рассказывает… на другой день после похорон люди пришли навестить могилы влюбленных и увидели возле могилы вот эти два дерева. Меджнун — правое дерево, а левое — Лейли…
    Мысленно мы поклонились жертвам неумолимой судьбы.
    Километра через три вновь деревья. Между ними небольшой водоем. Такое привольное, райское местечко в Курдистане называется «бендарик». Здесь собираются девушки-курдянки, поют свои чудесные песни. В то же время они чем-нибудь занимаются: кто вяжет, кто вышивает. Кроме девушек в «бендарик» никто не приходит. Накажи аллах, если забредет сюда случайно парень — озорные девушки замучают гостя песнями-вопросами, на которые надо непременно отвечать тоже песнями. Если парень отказывается от этого условия, то не миновать ему беды. Покидает он «бендарик» в порванной одежде, исцарапанным и посрамленным…
    Приблизившись к небольшому, очаровательному оазису, мы услышали песню. Только невеселой была эта песня: тягучая, заунывная. Вскоре она оборвалась. Девушки, увидев нас, замолчали. Я первым пробрался сквозь чащобу кустов и деревьев.
    — Эй, красавицы! Чего испугались? Мы свои, мы — курды. Пойте, мы послушаем.
    Девушки успокоились. Снова принялись за дело, но петь больше не стали. Аббас, будто они обидели лично его, строго сказал:
    — Что же так? Или вы думаете, что если мы солдаты, то забыли курдские традиции? Может, думаете, мы не найдем ответную песню? Спойте, мы так давно не слышали милых курдянок!
    — Мы не артистки, чтобы увеселять вас! — грубоватым голосом ответила одна из девушек.
    — Что ж, тогда спою я!..
    — От твоей песни козы будут смеяться! — сказала другая, и все заулыбались.
    — Спой, красавица, — ласково попросил Аббас. — Над тобой-то козы смеяться не станут!
    Решительная и привлекательная курдянка запела звонким голосом, но опять не было радости в этой песне. Слова были мрачные, от них у меня сжалось сердце.
Кучан хорава, ло-ло, мо мал тунине.
Хокумота ма, ло-ло, диван тунине.
Молло ва гозн, ло-ло, иман тунине…[21]

    Ни мотив, ни содержание ничем не напоминали тех песен, какие в доброе время украшают «бендарик». И девушки глядели не так, как обычно смотрят они на гостей, исполняя песни. В глазах печаль, у некоторых проступали слезы, но в то же время и в песне, и в напряженных взглядах, и в порывистых движениях девушек был вызов. Вот, мол, слушайте! Этой песни вы никогда не слышали и никогда не ответите на нее.
    Мы слушали. Курды приосанились, гордо смотрели на девушек: именно такими и должны быть настоящие курдянки! Они никогда не склонялись перед своими и чужими насильниками. Сейчас, принимая нас за английских слуг, они надсмеивались над нами. Ну, что ж, смейтесь. Ваша насмешка — наша радость!
    Мы покинули их в недоумении. И едва отъехали от зеленого островка «бендарик», как услышали веселую хоровую песню.
    Проехали еще километром шесть. Миновали пересохшее русло горной реки. Перед нами открылось узкое ущелье. Двинулись по нему, между вставшими с обеих сторон громадными скалами.
    — Стой! — скомандовал Аалам-хан. Надо выслать дозор!
    Три всадника выехали вперед и пустили коней но тропе, которая тянулась по правую сторону русла. Мы стоили в ожидании: когда дозорные отъедут на почтительное расстояние, двинемся за ними. Прошла минута, другая и вдруг… ущелье огласилось выстрелами. Впереди во все ущелье заржал конь, послышался стук подков. Конь выскочил к нам, на стременах с левой стороны тяжело волочилось тело одного из дозорных,
    — Назад! — громко скомандовал Аалам-хан, — Один готов, а двое отделались испугом. Ну и ну!
    — Первая жертва тайного замысла Кагеля! Куда же мы идем?! Куда?! Я вас спрашиваю, господин лейтенант! — голос мой испугал Аалам-хана. Он постоял молча над убитым, тихо ответил:
    — Пусть похоронят по вашему обычаю. И не смотрите на меня, как на врага! — вдруг крикнул он. — Я не англичанин, я — педжнабец! Моя родина четыреста лет испытывает то, что сегодня творится у вас.
    Мы удивленно смотрим на него, а он продолжает:
    — Я завидую вам… Вы, курды, во много раз счастливее нас — индусов.
    — Что вы такое говорите, господин Аалам-хан? Разве вы видели, чтобы на лице хоть одного курда светилось счастье? — спрашиваю я.
    — А это что?! — показывает индус в сторону, откуда прогремели выстрелы. — Ваши курды свободно владеют оружием, открыто борются за свои права, за свою родину. Удастся ли англичанам надеть смирительную рубашку на Ходоу-сердара?.. Не уверен.
    — Господин Аалам-хан, вы ободряете нас, чтобы мы не падали духом или боитесь нас, что мы с вами расправимся? Не делайте ни того, ни другого. Мы и сами знаем, что курд — самый бесправный и темный человек. Ваши же индусы… Вас миллионы… Вы — свободны и счастливы!
    — Уважаемый кулдофадар, — строго перебивает меня Аалам-хан, — вы в самом деле безграмотны или притворяетесь такими? Была когда-то Индия могучей страной, а сейчас все наши мужчины стоят на страже британского королевства, а женщины гнут спины на колонизаторов. Единственное право у нашего народа: свободно каждый может выкопать себе могилу. Нашу страну даже не называют теперь Индией. Ее называют «Британская Индия», «Британская жемчужина»… Земля наша — хлеб британский. Океан наш — жемчуг британский. Труд наш — урожай британский. Солдат наш — командир британский. Что еще вам сказать, господин Гусейнкули? Слушайте дальше:
    — Английский капитан получает двести туманов, индийский— сто. Их лейтенант — сто сорок, наш — семьдесят. Солдат английский — шестьдесят, наш солдат — тридцать. Это ли не оскорбительно!
    Я ошарашен словами Аалам-хана, никак этого от него не ожидал. Смотрю и думаю: то ли передо мной офицер колониальных войск, то ли командир повстанческого отряда… Аалам-хан глубоко вздохнул, исподлобья посмотрел на меня. Я спросил:
    — Будем продолжать путь?
    — Нет, — тихо ответил Аалам-хан. — Надо вернуться. Давайте команду. Дорогой поговорим, у меня к вам есть дело…
    Эскадрон двинулся на восток перед закатом солнца. Мы миновали ущелье, перевал и въехали в развалины Старого Кучана. Здесь решили заночевать. Направо от нас расположился пехотный жандармский полк. Мы увидели армейские палатки, когда спешились. Аалам-хан посмотрел на лагерь жандармов в бинокль, скомандовал в седло.
    — Во избежание всяких случайностей, — пояснил Аалам-хан надо расположиться подальше от них. Как раз в северной части городища деревья… Там и пыли меньше.
    — Правда, господин Аалам-хан, — согласился я. — Но все-таки не плохо бы выяснить, что там за армейская часть. Разрешите, я разведаю?
    — Хорошо, идите. Только будьте осторожны, — предупреждает Аалам-хан.
    Вдвоем с Аббасом направляемся через развалины к палаткам. Входим в мрачную чайхану. На возвышении сидят двое военных. Один рядовой, другой в чине младшего офицера. Мм сели рядом, заказали ужин. Ждем, разговариваем между собой по-курдски. Курдская речь тотчас привлекла внимание жандармского офицера. Он бесцеремонно повернулся к нам, сказал радостно, точно нашел мешок с драгоценностями:
    — Ве алла! А я ведь тоже курд!
    — Что ж, давайте познакомимся. Я — Гусейнкули. А это мой друг Аббас Форомарз. Мы тоже очень рады, что ты родился курдом. Но скажи, как тебя звать и откуда ты родом?
    — Зовут меня Геймурхан. А родом я из села Хосара, Дерегезского вилайета…
    — Откуда же вы прибыли и куда движется ваш батальон?
    — Ай, это длинная история. Во-первых, у нас не батальон, а отряд. Во-вторых, мы все время стояли в пограничном селе Шамси-ханэ, и командовал нами Баба-хан. В общем, несли мы службу по охране государства и шесть месяцев не получали ни одного крана. Тогда мы сказали Баба-хану: «Дашь жалование или не дашь?» Он не дал. Мы решили отправить его в рай. Решили и отправили…
    — В рай? Как же так?
    — Очень просто… Тюк по головке и — в рай.
    — И вас не судили за убийство?
    — А кого судить? Разве найдешь виноватых? — отвечает с улыбкой аджан. — Мы же не дураки. Прежде чем его отправить в рай, мы решили снять с него грехи, так как в рай грешников не пускают. Мы выписали официальную справку хану Баба-хану… в бумаге указали, что никто его не убивал, а он с собой покончил, ему надоела жизнь. Помыл ножки и — в рай!
    Мы не могли удержаться от хохота. А когда насмеялись, Аббас говорит:
    — Правильно сделали, что отправили его в ран. А что потом?
    — После этого мы двинулись на Мамедабад, хотели взять банк. Не удалось нам. Из Мешхеда выслали отряд и нас разоружили. А теперь вот пригнали сюда. Дальнейшая судьба пока нам неизвестна.
    — Ха, а почему же не уйдете к Ходоу-сердару? — спрашиваю я.
    — Ай, кулдофадар! Ты думаешь, там медом будут кормить. Они сами по два-три дня голодными ходят. Все села объели. Да н как туда идти с голыми руками. Ни винтовок,
    ни патронов. Когда нападут солдаты шаха, отбиться будет нечем. Но, конечно, если судьба скажет: «Выбирай: рай, ад или Гилян?», — без разговоров я пойду к Ходоу в Гилян…
    — Так и действуй, господин, не ошибешься!
    — Почему же тогда вы не спешите к нему? — спрашивает он. — Вы же тоже рождены курдской матерью и, надеюсь, в своих не собираетесь стрелять?
    — Ты прав, господин, — отвечает Аббас. — Мы думаем точно так же, как и ты. Сначала хотим раздобыть пищу для винтовок… Пусть поможет тебе аллах.
    Наш собеседник захохотал. Мы распрощались с ним и заспешили в эскадрон. Аалам-хан давно поджидал нас. Видно, он не на шутку обеспокоился нашим долгим отсутствием. Я рассказал ему о встрече с жандармским офицером, затем снял седло с лошади и лег спать…
    Чуть свет мы опять в седле. В полдень прибыли в Кучан. День был пасмурный. Дул пыльный ветер, невозможно открыть глаза. Над городом висела желтая завеса. Круглое, лишенное лучей, солнце смотрело с высоты зловеще. В казарме было неестественно тихо, и я сразу почувствовал, что-то произошло. Едва мы спешились, во дворе появился капитан Кагель. Аалам-хан доложил ему о гибели солдата. Кагель поморщился и вдруг приказал всему эскадрону сдать оружие в склад. Во время сдачи винтовок Аалам-хан шепотом говорит мне:
    — Будьте осторожны, Гусейнкули. Что-то нехорошее произошло без нас.
    Я сразу же почувствовал, что кого-то мне не хватает. Посмотрел на друзей. Но где же Ахмед? Почему он нас не встретил? Неужели спит до сих пор? В коридоре меня останавливает знакомый солдат, говорит:
    — Кулдофадар Гусейнкули… Ахмед и все его отделение арестованы.