Скачать fb2
Любовник смерти

Любовник смерти

Аннотация

    Памяти XIX столетия, когда литература была великой, вера в прогресс безграничной, а преступления совершались и раскрывались с изяществом и вкусом.


Борис АкунинЛюбовник смерти(дикенсовский детектив)

Как Сенька впервые увидал смерть

    Вдруг подъезжает шарабан: шины дутые, спицы в золотой цвет крашенные, верх жёлтой кожи. И выходит из него девка, каких Сенька никогда ещё не видывал, даже на Кузнецком мосту, даже на Красной площади в престольный праздник. Нет, не девка, а девушка или, правильнее сказать, дева. Чёрные косы на голове венцом уложены, на плечах шёлковый многоцветный платок, и платье тоже шёлковое, переливчатое, но дело не в платке и не в платье. Очень уж у ней лицо было такое… даже не выскажешь, какое. Посмотришь – и обомлеешь. Ну, Сенька и обомлел.
    Проха пива из горлышка отхлебнул. Стал бы, говорит. Если б Князь тебя по-хорошему попросил, по-вежливому, стал бы как миленький и ещё спасибочки сказал, оченно вкусно. Барышник одно ухо-то пожевал-пожевал, проглотить не может, а Князь ему уж второе оттяпал и сует. И, чтоб поторапливался, пером в брюхо покалывает. После у волоколамца башка вся загноилась, распухла. Повыл пару деньков, да и подох, так и не доехал до своего Волоколамска. Во как у нас на Хитровке-то. Ты, Скорик, мотай на ус.
    Жила она, как положено, при отце-матери, не то в Доброй Слободе, не то на Разгуляе, короче, где-то в той стороне. Девка выросла видная, сладкая, от женихов отбою не было. Ну и сосватали её, как в возраст вошла. Ехали они венчаться в церковь, она и жених её. Вдруг два кобеля чёрных, агромадных, прямо перед санями через дорогу – шмыг. Если б тогда догадаться, да молитву прочесть, глядишь, по-другому бы сложилось. Или хоть бы крестом себя осенить. Только никто не догадался или, может, не успели. Лошади кобелей чёрных напугались, понесли, и на повороте бултых с бережка в Яузу. Жениха насмерть раздавило, кучер потоп, а девке ничего, ни царапки.
    Ладно, всяко бывает. Повезли его хоронить, парня этого. Она, невеста, рядом с гробом шла. Убивалась ужас как – очень, говорят, его любила. А как стали через мост переезжать, напротив того самого места, где всё приключилось, она вдруг как крикнет – прощай, мол, народ христианский – да через оградку, да с моста головой вниз. Накануне приморозило, на реке лёд толстенный, так что по всему следовало ей себе башку вдребезги расколотить или шею переломать. Но вышло по-другому. Попала она прямиком в полынью, сверху ледком чуть-чуть заросшую и снежком припорошенную. Ушла под воду с головкой, и нет её.

Как Сенька стал хитрованцем

    Это Проха думал, что у Сеньки кличка такая – Скорик. Пацан шустрый, глазами во все стороны стреляет и на ответ ловкий, за словом в карман не полезет, оттого и прозвали. А на самом деле у Сеньки прозвище от фамилии взялось. Так родителя именовали: Скориков Трифон Степанович. А как теперь именуют, одному Богу известно. Может, он теперь и не Трифон Степаныч вовсе, а какой-нибудь ангел Трифаниил. Хотя папаша в ангелы навряд ли попал – все ж таки выпивал сильно, хоть и добрый был человек. А вот мамка, та всенепременно где-нибудь неподалёку от Светлого Престола обретается.
    Для Сеньки-то скорее к худу, потому что жизнь для него с тех пор совсем другая пошла. Папаша приказчиком служил при большом табачном магазине. Жалованье имел хорошее, табак бесплатно. В малолетстве Сенька всегда одет-обут был. Как говорится, брюхо сыто и рожа мыта. Грамоте и арифметике в положенный срок обучен, даже в Коммерческое училище полгода отходить успел, но как осиротел, учение кончилось. Да ляд бы с ним, с учением, невелика потеря, не о нем печаль.
    Дядька, гад брюхатый, держал впроголодь. За стол с семьёй не сажал, даром что родная кровь. По субботам драл – бывало, что за дело, но чаще просто так, для куражу. Жалованья не давал никакого, хотя Сенька в лавке надрывался не хуже прочих рассыльных, кому по восьми рублей плачивалось. А обидней всего, что по утрам Сенька должен был за троюродным братом Гришкой ранец в гимназию таскать. Гришка идёт себе впереди важный, конфекту ландриновую сосёт, а Сенька, значит, за ним тащится, будто крепостной в стародавние времена, с тяжеленным ранцем (Гришка иной раз от озорства ещё нарочно кирпич внутрь засовывал). Его бы, Гришку этого, как чирей выдавить, чтоб нос не драл и леденцами делился. Или тем самым кирпичом по макушке, а нельзя, терпи.
Твой братик Ванюша».
    Присмотрел в игрушечном магазине на Сретенке кобылку лаковую, с мочальным хвостом и белой гривой. Красоты несказанной, но дорогущая – семь рублей с полтинничком. В полдень, когда у дядьки Зота в лавке один глухой Никифор остался, подцепил Сенька гвоздём замок на кассе, вынул восемь рублей и давай Бог ноги. Про расплату не думал. Было у Скорика такое намерение – вовсе к дядьке не возвращаться, а уйти с братом Ванько на вольное житьё. К цыганам в табор или ещё куда, там видно будет.
    Увидел большую красивую комнату. У здоровенного полированного ящика («пианино» называется, в училище тоже такое было) сидел кудрявый малолеток в матросском костюмчике, шлёпал розовыми пальчиками по клавишам. Вроде Ванька, а вроде и не он. Собой гладенький, свеженький – хоть заместо пряника ешь. Рядом барышня в стёклышках, одной рукой листки в тетрадке на подставочке переворачивает, другой рукой пацанёнка по золотистой макушке гладит. А в углу игрушек видимо-невидимо, и лошадок этих, куда побогаче Сенькиной, три штуки.
    Бродил по рынку, от улицы Солянки держался в стороне. Знал, что там, за нею, Хитровка, самое страшное на Москве место. На Сухаревке, конечно, тоже фармазонщиков и щипачей полно, только куда им до хитровских. Вот где, рассказывали, жуть-то. Кто чужой сунься – враз догола разденут, и ещё скажи спасибо, если живой ноги унесёшь. Ночлежки там страшенные, с подвалами и подземными схронами. И каторжники там беглые, и душегубы, и просто пьянь-рвань всякая. Ещё говорили, если какие из недоростков туда забредут, с концами пропадают. Будто бы есть там такие люди особые, хапуны называются. Хапуны эти мальчишек, которые без провожатых, отлавливают и по пяти рублей жидам с татарами в тайные дома на разврат продают.
    Потом-то оказалось – брехня это. То есть про ночлежки и рвань правда, а хапунов никаких на Хитровке нету. Когда Сенька своим новым братанам про хапунов брякнул, то-то смеху было. Проха сказал, кто из пацанов желает лёгкую деньгу сшибить – это заради Бога, а насильно мальцов поганить ни-ни, Обчество такого не дозволяет. Прирезать по ночному времени – это запросто. Спьяну или если какой баклан сдуру залетит. Недавно вот нашли в Подкопаевском одного: башка всмятку, пальцы прямо с перстнями поотрезаны и глаза выколоты. Сам виноват. Не лезь, куда не звали. На то и кот, чтоб мыши не жирели.

    Но разговор этот уже после был, когда Сенька сам хитрованцем сделался.
    Быстро все вышло и просто – можно сказать, чихнуть не успел.
    Примеривался Скорик, в сбитенном ряду, чего бы утырить, храбрости набирался, а тут вдруг шум, гам, крик. Баба какая-то орёт. Караул, мол, обокрали, кошель вынули, держи воров! И двое пацанов, Сенькиных примерно лет, несутся прямо по прилавкам, только миски да кружки из-под сапог разлетаются. Одного, который пониже, сбитенщица ручищей за пояс схватила, да на землю и сдёрнула. Попался, кричит, волчина! Ну ужо будет тебе! А второй воренок, востроносый, с лотка спрыгнул, и тётке этой рраз кулаком в ухо. Она сомлела и набок – брык (у Прохи завсегда при себе свинчатка, это Сенька потом узнал). Востроносый дёрнул второго за руку, дальше бежать, но к ним уже со всех четырех сторон подступались. За сбитенщицу ушибленную, наверно, до смерти бы обоих уходили, если б не Скорик.
    Как Сенька заорёт:
    – Православные! Кто рупь серебряный обронил? Ну, к нему и кинулись: я, я! А он меж протянутых рук проскользнул и ворятам, на бегу:
    – Что зявитесь? Ноги!
    Они за ним припустили, а когда Сенька подле подворотни замешкался, обогнали и рукой махнули – за нами, мол, давай.
    В тихом месте отдышались, поручкались. Михейка Филин (тот, что поменьше и пощекастей) спросил: ты чей, откуда?
    Сенька в ответ:
    – Сухаревский.
    Второй, что Прохой назвался, оскалился, будто смешное услыхал. А чего, говорит, тебе на Сухаревке не сиделось?
    Сенька молча сплюнул через выбитый зуб – не успел тогда ещё с обновой обвыкнуться, но все равно аршина на три, не меньше.
    Сказал скупо:
    – Нельзя мне там больше. Не то в тюрьму.
    Пацаны поглядели на Скорика уважительно. Проха по плечу хлопнул. Аида, говорит, с нами жить. Не робей, с Хитровки выдачи нет.

Как Сенька обживался на новом месте

    Дальше Скорик вступал. Его забота, чтоб «карась» рот разинул и про карманы позабыл. На то разные заходцы имеются. Можно с Филиным драку затеять, народ на это поглазеть любит. Можно взять и посередь мостовой на руках пройтись, потешно дрыгая ногами (это Сенька сызмальства умел). А самое простое – свалиться «карасю» под ноги, будто в падучей, и заорать: «Лихо мне, дяденька (или тётенька, это уж по обстоятельствам). Помираю!» Тут, если человек сердобольный, непременно остановится посмотреть, как паренька корчит; а если даже сухарь попался и дальше себе пойдёт, так все равно оглянется – любопытно же. Прохе только того и надо. Чик-чирик, готово. Были денежки ваши, стали наши.
    Бомбить Сеньке нравилось меньше. Можно сказать, совсем не нравилось. Вечером, опять-таки где-нибудь поближе к Хитровке, высматривали одинокого «бобра» (это как «карась», только выпимши). Тут опять Проха главный. Подлетал сзади и с размаху кулаком в висок, а в кулаке свинчатка. Как свалится «бобёр», Скорик с Филином с двух сторон кидались: деньги брали, часы, ещё там чего, ну и пиджак-штиблеты тоже сдёргивали, коли стоющие. Если же «бобёр» от свинчатки не падал, то с таким бугаиной не вязались: Проха сразу улепётывал, а Скорик с Филином и вовсе из подворотни носу не совали.
    Проснулся Сенька в то утро поздно. Спьяну ничего не помнил, что вчера было. Глядит – комнатёнка маленькая, в одно занавешенное окошко. На подоконнике горшки с цветами: жёлтыми, красными, голубыми. В углу, прямо на полу, баба какая-то жухлая, костлявая валяется, кашлем бухает, кровью в тряпку плюёт – видно, в чахотке. Сам Сенька лежал на железной кровати, голый, а на другом конце кровати, свернув ноги по-турецки, сидела девчонка лет тринадцати, смотрела в какую-то книжку и цветы раскладывала. Притом под нос себе что-то приговаривала.
    Будочник этот в здешних местах больше двадцати лет отслужил, без него и Хитровка не Хитровка, она на нем, можно сказать, словно земля на рыбе-кит стоит, потому как Будочник – власть, а народу совсем без власти нельзя, от этого он, народ, в забвение себя входит. Только власти должно быть немножко, самую малость, и чтоб не по бумажке правила, которую неизвестно кто и когда придумал, а по справедливости – чтоб всякий человек понимал, за что харю ваксят.
    Про Будочника все говорили: крут, но справедлив. Зря не обидит. В глаза все его звали уважительно, Иван Федотычем, а фамилия ему было Будников. Но Сенька так и не понял, по фамилии ему прозвище дали, или оттого что в прежние времена, говорят, всех московских городовых будочниками звали. А может, из-за того, что проживал он в казённой будке на краю Хитровского рынка. Когда обходом не вышагивал, то во всякое время сидел у себя, перед открытым окном, на площадь поглядывал, читал книжки с газетами и пил чай из знаменитого серебряного самовара с медалями, которому цена тыща рублей. И запоров в будке не имелось, вот как. А зачем Будочнику запоры? Во-первых, что от них толку, когда вокруг полно шпилечников да форточников наивысшего разбора. Им любой замок открыть – плёвое дело. А во-вторых, кто же полезет у Будочника тырить, кому жизнь надоела?
    Всё ему, служивому, из своего окошка было слыхать, всё видать, а чего не увидит, не услышит – шепнут верные люди. Это ничего, Обчеством не возбраняется, потому что Будочник на Хитровке свой. Если б он не по хитровским, а по писаным законам бытовал, давно бы уж порезали его насмерть. А так, если и заберёт кого в участок, то все с пониманием: стало быть, нельзя иначе, тоже и ему надо перед начальством себя показать. Только Будочник редко кого сажал – разве уж никак без этого нельзя, – а так всё больше сам рученьками учил, и ещё кланялись, спасибо говорили. За все годы один только раз двое фартовых на него с ножом попёрли, не хитровские, а беглые, с каторги. Он обоих пудовыми своими кулачищами до смерти уделал, и была ему за это от пристава медаль, от людей полное уважение, да ещё от Обчества золотые часы за неудобство.

Как Сенька познакомился со смертью

    Заодно и на Князя поглядел. Что сказать – молодец хоть куда. Как-никак первый на всю Москву налётчик, шутка ли. Это генералу-губернатору Симеон Александровичу легко: родился себе царёвым дядькой, вот тебе и генерал, и губернатор, а поди-ка выбейся средь всех московских фартовых на самое первеющее место. Вот уж вправду: из грязи да в князи. И ребята, кто при нем состоит, молодец к молодцу – все говорят. И будто бы совсем молодые есть, немногим старше Сеньки. Надо же, какое некоторым счастье, вот так враз, с зелёных лет к самому Князю в товарищи попасть. И почёт им, и девки какие хочешь, и деньжищ немеряно, и одеваются селезнями.
    Сам знаменитейший налётчик, когда Сенька его увидел, был в красной шёлковой рубахе, атласной жилетке цвета лимон, бархатном малиновом сюртуке; на затылке шляпа золотистой соломки; на пальцах золотые перстни с каменьями; сапожки – зеркальный хром. Заглядение! И на лицо тоже красавец хоть куда. Русый чуб вразлёт, дерзкий синий глаз навыкате, меж красных губ золотой искоркой фикса посверкивает, а подбородок будто каменный и посерёдке ямка.
    Дом снаружи уже весь обсмотрел, в доскональности. И про то, какой он внутри, тоже знал. Пархом-слесарь, который Смерти рукомойник починял, рассказывал, что Князь обустроил свою полюбовницу самым шикарным манером, даже трубы водяные провёл. Если не наврал Пархом, то у Смерти там в особой комнате бадья имелась фарфоровая, ванна называется, и в неё из железной трубки сама собой вода течёт горячая, потому что сверху котёл с газовым подогревом. Смерть в той бадье чуть не каждый Божий день моется. Сенька представил себе, как она там сидит вся розовая, распаренная, мочалкой плечи трёт, и от такой фантазии самого в пар кинуло.
    Тоже и с улицы если посмотреть, домик был очень ничего себе. Раньше тут усадьба была, генерала какого-то, да в пожар выгорела, один этот флигелёк остался. Небольшой, в четыре окна на бульвар. Место тут было особенное, самая граница между хитровскими трущобами и богатенькими Серебряниками. По ту, яузскую сторону дома были повыше, почище, полепнистей, а по эту, хитрованскую, поплоше. На лошаков похожи, которых на Конном рынке продают: с крупа посмотришь – вроде лошадь как лошадь, а с другой стороны зайдёшь – ишак ишаком.

    С бусами, оно вот как вышло.
    Шёл Сенька с Сухаревки через Сретенские переулки…
    Нет, сначала нужно рассказать, зачем на Сухаревку ходил. Тут тоже было чем погордиться.
    На Сухаревку Скорик не просто так отправился, а по честному делу. С дядькой Зот Ларионычем поквитаться. Жил-то теперь по хитровским законам, а законы эти плохому человеку спускать не велели. Беспременно полагалось за всякую обиду расчёт произвести, и хорошо бы с переплатой, иначе будешь не пацан – уклейка мокрохвостая.
    Ну, Сенька и пошёл, да ещё Михейка Филин в попутчики навязался. Если б не Михейка, то среди бела дня на такое вряд ли б насмелился, ночью бы провернул, ну а тут деваться некуда, пришлось молодечить.
    Но вышло всё на ять, важно.
    Засели на чердаке ломбарда «Мёбиус», что напротив дядькиной лавки. Михейка только глазел, Сенька всё сам произвёл, своими руками.
    Вынул свинцовую пульку, прицелился из рогатки – и хрясь ровно в серёдку витрины. Их, большенных стеклянных окон с серебрёными буквами «Пуговичная торговля», у Зот Ларионыча целых три было. Очень он ими гордился. Бывало по четыре раза на дню гонял Сеньку стекла эти поганые бархоточкой надраивать, так что и к витринам у Скорика свой счёт был.
    На звон и брызг выбежал из лавки Зот Ларионыч в переднике, одной рукой лоток с шведскими костяными пуговицами держит, в другой шпулю ниток (знать, покупателя обслуживал). Башкой вертит, рот разевает, никак в толк не возьмёт, что за лихо с витриной приключилось.
    Тут Сенька рраз! – и вторую вдребезги. Дядька товар выронил, на коленки бухнулся и давай сдуру стёклышки расколотые подбирать. Ну, умора!
    А Скорик уже в третье окно нацелился. Лопнуло так – любо-дорого посмотреть. Кушайте, любезный Зот Ларионыч, за вашу к сироте заботу-ласку.
    Последней дулей, самой увесистой, раззадорившись, щёлкнул дядьку по маковке. Тот, кровосос, так с коленок на бок и завалился. Лежит, глаза выпученные, а орать больше не орёт – вот как изумился.
    Михейка от Скориковой лихости был в полном восхищении: и в четыре пальца свистел, и совой ухал – у него это здорово получалось, потому и «Филином» прозвали.
    А как шли обратно по-за Сретенкой, Ащеуловым переулком, (Сенька солидно помалкивал, Михейка тараторил без умолку, восхищался), видят – две коляски стоят перед неким домом. Чемоданы вносят с заграничными наклейками, коробки какие-то, ящики. Видно, приехал кто-то, заселяется.
    Сеньке сретенской виктории мало показалось.
    – Маханем? – кивнул он на багаж. Всякий ведь знает, что тырить лучше всего на пожаре да на переезде.
    Михейке тоже охота была себя показать. А чего, говорит, давай.
    Первым в подъезд барин вошёл. Его Сенька толком не разглядел – видел только широкие плечи и прямую спину, да седой висок из-под цилиндра. Однако барин был, хоть и седой, но, судить по звонкому голосу, не старый. Крикнул, уже из парадного, немножко заикаясь:
    – Маса, п-пригляди, чтоб фару не разбили!
    Распоряжаться остался слуга. Не то китаец, не то туркестанец какой – короче, низенький, кривоногий, с узкими глазёнками. Одет тоже чудно: в котелке и чесучовой тройке, а на ногах заместо штиблет белые чулки и потешные деревянные шлёпанцы навроде скамеечек. Одно слово – азиат.
    Носильщики в кожаных фартуках с бляхами (вокзальные – значит, барин на железке приехал) вносили в дом всякую всячину: связки книг, какие-то колёса на каучуковых шинах с блестящими спицами, медный сияющий фонарь, трубки со шлангами.
    Подле китайца – или кто он там – стоял бородатый дядя, видно, квартирный хозяин, почтительно наблюдал. Про колёса спросил: для чего, мол, они господину Неймлесу и не каретных ли он дел мастер.
    Азиат не ответил, только щекастой ряхой помотал.
    Один из извозчиков, не иначе как на чаевые набиваясь, гаркнул на Сеньку и Филина: а ну геть отседа, шпана!
    Пускай орёт – поленится с козёл слезать.
    Михейка шёпотом спросил:
    – Скорик, чего тырить будем? Чемодан?
    – Какой чемодан, дура, – скривив губы, процедил Сенька. – Примечай, что он из рук не выпускает.
    А китаец держал при себе саквояж и ещё узелок малый – надо думать, самое ценное, чего чужим не доверишь.
    Михейка снова шипит: а как взять? Чай, если вцепился, не выпустит?
    Скорик подумал-подумал и сообразил.
    – Ты, Филин, главное, не заржи, делай пустую рожу.
    Поднял с земли камешек, прицелился и – чпок! – сбил с азиата котелок. Руки сразу в карман, рот раскрыл – прямо ангел.
    Когда косоглазый оглянулся, Сенька ему со всем почтением:
    – Дядя китаец, у вас шляпка свалилась.
    И Михейка, молодец, ничего – стоит, глазами хлопает.
    Ну-ка, поглядим, что нехристь на приступочку положит, чтоб котелок подобрать, – саквояж или узелок.
    Узелок. Саквояж у слуги в левой руке остался.
    Сенька уж наготове был. Подскочил, будто кот на воробья, ухватил узелок и как припустит вдоль по переулку.
    Михейка тож. Бежит рядом, филином ухает, а хохочет так, что картуз обронил. Да картузишко-то дрянь, с треснутым козырьком, не жалко.
    Китаец настырный оказался, долго не отставал. Михейка скоро в подворотню отвалил, так азиат за одним Сенькой уклеился. Сурьезно бежал, ходко и на крик силу не тратил. Видно было, что не отвяжется. Скамейками своими деревянными по мостовой тук-тук-тук, всё ближе и ближе.
    На углу Сретенки Сенька хотел уже узелок к бесу кинуть (без Михейки куражу-то поубавилось), но тут сзади загромыхало – это китаеза своей дурацкой шлепанцей за булыгу зацепился и растянулся во весь невеликий рост.
    То-то.
    Сенька ещё попетлял по переулкам и только потом узелок развязал – что там за сокровища такие. Увидел внутри зеленые круглые камешки на нитке. Собой невидные, но кто их знает, может, они тыщу стоят.
    Снёс знакомому сламщику. Тот пощупал, зубом погрыз. Дешёвка, говорит. Мрамор китайский, нефрит называется. Семьдесят копеек, говорит, могу дать.
    За семьдесят копеек Скорик не отдал, себе оставил. Больно уж вкусно камешки друг об дружку щёлкали.

    Однако ну их, бусы, не об них речь, а о Смерти.
    Стало быть, торчал Сенька подле заветного дома и всё не мог придумать, как Смерть к окну подманить.
    Достал зеленую низку, побрякал бусами – цок, цок. Подумалось: словно молоточки фарфоровые, хотя какие ж из фарфора могут быть молотки?
    И вдруг таким же точно стуком в голове что-то отозвалось – звонко. А мы вон как её выманим! И очень просто!
    Посмотрел вокруг, подобрал стёклышко. Поймал луч позднелетнего солнца, да и пустил зайчика в просвет между шторами.
    И что же? Минуты не прошло, занавески раздвинулись и выглянула наружу она самая, Смерть.
    Сенька от нежданности так обомлел, что руку со стеклом спрятать позабыл – так зайчик у Смерти по лицу и запрыгал. А она глаза ладонью прикрыла, посмотрела-посмотрела и говорит:
    – Эй, мальчик!
    Обиделся Скорик: какой я тебе мальчик. И одет вроде был не по-детски: в рубаху с подпояской, штаны плисовые, сапоги новые, гармошкой, и картуз неплохой, третьего дня с одного пьяного снятый.
    – Кому мальчик, а кому в …… пальчик, – огрызнулся Сенька, хотя срамных слов не любил и почти никогда не говорил – над ним за это даже смеялись. А тут похабство само выскочило – очень уж ослепительно было ему на Смерть глядеть, будто не он её, а она его зайцем солнечным жжёт.
    Она не стушевалась, не озлилась – наоборот, засмеялась.
    – Ишь, Пушкин какой выискался. Ты хитровский? Зайди-ка, дело есть. Заходи, не бойся, там не заперто.
    – Чего бояться-то, – пробурчал Скорик, пошёл к крыльцу. То ли явь, то ли сон – сам не разберёт. А сердце стук-стук-стук.
    Чего у неё в сенях, толком не разглядел, да и темновато было. Смерть в дверях горницы стояла, опершись плечом о косяк. Лицо в тени, но глаза все равно высверкивали, будто блики на ночной реке.
    – Ну, чего надо? – спросил Сенька, от робости ещё грубей прежнего.
    На хозяйку не смотрел, всё больше под ноги и по сторонам.
    Хорошая была комната. Большая, светлая. Три белые двери из неё: одна напротив входа и ещё две рядышком. Печь-голландка с изразцами, всюду вышитые салфеточки, скатерть тоже в вышивке, такой яркой, хоть прищуривайся. На скатерти узор небывалый: бабочки, птицы райские, цветы. Посмотрел получше, а они все, и бабочки, и птахи, и даже цветы, с человечьими лицами – одни плачут, другие смеются, третьи злющие и зубы острые щерят.
    Смерть спрашивает:
    – Нравится? Это я вышиваю. Делать-то что-нибудь нужно.
    Чувствовал он, что она его разглядывает, и самому страсть хотелось на неё вблизи посмотреть, но боялся – и без посмотрелок то в жар, то в холод кидало.
    Наконец насмелился, поднял голову. Оказалось, Смерть с ним одного роста. И ещё удивился, что глаза у ней совсем чёрные, как у цыганки.
    – Что глядишь, конопатый? – засмеялась Смерть. – Ты зачем мне лучик пускал? Я тебя давно приметила, под окнами моими шастаешь. Влюбился, что ли?
    Тут Сенька заметил, что глаза-то не совсем чёрные, а с тоненькими голубыми ободочками, и догадался: это у ней зрачки такие широченные, как у дядькиного любимого кота, когда его для смеху валерьянкой обпоят. И стало ему от этого чёрного взгляда жутко.
    – Вот ещё, – сказал. – Нужна ты мне.
    И губу на сторону ухмыльнул. Она снова засмеялась.
    – Э, да ты не только конопатый, но ещё и щербатый. Я не нужна, так, может, деньги мои сгодятся? Сбегай в одно место, куда скажу. Недалеко, за Покровкой. Вернёшься – рубль дам.
    Скорика как заколдобило – он опять:
    – Нужен мне твой рубль.
    В оцепенении был, а то бы чего поумнее в ответ сказал.
    – А что ж тогда тебе надо? Чего около дома крутишься? Ей-богу, влюбился. Ну-ка, смотри сюда. – И пальцами его за подбородок.
    Он её по руке хрясь – не лапай.
    – Кобель в тебя влюбился. Мне от тебя другое нужно… – Сам не знал, чего бы ляпнуть, и вдруг, как по Божьему наитию – будто само с уст соскочило. – К Князю в шайку хочу. Замолви словечко. Тогда чего хошь для тебя сделаю.
    Сказал и обрадовался – ай да ловко. Во-первых, не срамно – а то что она заладила «влюбился, влюбился». Во-вторых, себя заявил: не оголец, а сурьезный человек. Ну и вообще: вдруг правда к Князю пристроит. То-то Проха от зависти треснет!
    Она лицом помертвела, отвернулась.
    – Незачем тебе. Вон чего захотел, волчонок!
    Обхватила себя за плечи, вроде как зябко ей, хотя в комнате тепло было. Постояла так с полминуты, снова к Сеньке повернулась и сказала жалобно, да ещё за руку взяла:
    – Сбегай, а? Я тебе не рубль – три дам. Хочешь пять?
    Но Скорик уже понял: его сила, его власть, хоть и невдомёк было, почему. Видно очень уж Смерти что-то на Покровке запонадобилось.
    Отрезал:
    – Нет, хоть четвертную давай, не побегу. А Князю шепнёшь или отпишешь, чтоб меня взял, тогда вмиг слетаю.
    Она за виски взялась, покривилась вся. Первый раз Сенька видел, чтобы баба, сморщив рожу, не утратила красоты.
    – Черт с тобой. Исполни, что поручу, а там посмотрим. И обсказала, чего ей нужно:
    – Беги в Лобковский переулок, нумера «Казань». Там у ворот калека сидит безногий. Шепни ему слово особенное: «иовс». Да не забудь, не то худо будет. Войдёшь в нумера, пускай тебя к человеку отведут, имя ему Очко. Скажешь ему тихонько, чтоб никто больше не слыхал: «Смерть дожидается, мочи нет». Возьмёшь, чего даст, и живо обратно. Всё запомнил? Повтори.
    – Не попка повторять.
    Нахлобучил Скорик картуз, да и выскочил на улицу.
    Так вдоль бульвара припустил, что двух лихачей обогнал.

Как Сенька поймал судьбу за хвост

    Хорошо Сенька знал, где они, нумера «Казань», а то их хрен сыщешь. Ни вывески, ничего. Ворота наглухо заперты, только малая калитка немножко приоткрыта, но тоже так, запросто, не войдёшь: прямо перед железной решёткой расселся убогий инвалид, вместо ног штанины пустые завёрнуты. Зато плечищи в сажень, морда красная, дублёная, из засученных рукавов тельняшки видно крепкие, поросшие рыжим волосом лапы. Убогий-то он убогий, но, поди, как стукнет своей колотушкой, которой тележку от земли толкает, – враз душа вон.
    И стало Сеньке всё в доскональности ясно. Моряк этот тут для виду торговлю ведёт, а сам, конечно, на стрёме. И ловко как придумано-то: если шухер, дунет в свою медную свистелку – у ней, надо думать, голос звонкий, вот и будет знак остальным подмётки смазывать. А слово волшебное, которому Смерть научила, «иовс», это «свои», только шиворот-навыворот. На Москве фартовые и воры издавна так язык ломали, чтоб чужим не понять: то слог какой прибавят, то местами переменят, то ещё что-нибудь удумают.

    Обратно шёл через Хитровку, дворами, чтоб угол срезать. Думал: вот это люди! Ещё бы Князю с такими орлами не быть первым московским налётчиком. Казалось, чего бы только не дал, чтобы с ними на хазе посиживать, своим среди своих.
    За Хитровским переулком, где по краям площади дрыхли рядами подёнщики, Сенька встал под сухим тополем, развернул бумажный пакетик. Любопытно же, что там такого драгоценного, из-за чего Смерть готова была целый пятерик отвалить.
    Белый порошок, навроде сахарина. Лизнул языком – сладковатый, но не сахарин, тот много слаще.
    Засмотрелся, не видел, как Ташка подошла.
    Сень, говорит, ты чего, марафетчиком заделался?
    Тут только до Скорика допёрло. Ну конечно, это ж марафет, ясное дело. Оттого у Смерти и зрачки чернее ночи. Вон оно, выходит, что…
    – Его не лизать надо, а в нос, нюхать, – объяснила Ташка.
    По раннему времени она была не при параде и ненамазанная, с кошёлкой в руке – видно, в лавку ходила.
    Зря ты, говорит, Сень. Все мозги пронюхаешь.
    Но он все же взял щепотку, сунул в ноздрю, вдохнул что было мочи. Ну, пакость! Слезы из глаз потекли, обчихался весь и соплями потёк.
    – Что, дурень, проверил? – наморщила нос Ташка. – Говорю, брось. Скажи лучше, это у меня что?
    И себе на волосья показывает. А у неё на макушке воткнуты ромашка и ещё два цветочка, Сеньке не известных.
    – Что-что, коровий лужок.
    – Не лужок, а три послания. Майоран означает «ненавижу мужчин», ромашка «равнодушие», а серебрянка «сердечное расположение». Вот иду я с каким-нибудь клиентом, от которого тошно. Воткнула себе майоран, презрение ему показываю, а он, дубина, и знать не знает. Или с тобой вот сейчас стою, и в волосах серебрянка, потому что мы товарищи.
    Она и вправду оставила в волосах одну серебрянку, чтоб Сенька порадовался.
    – Ну а равнодушие тебе зачем? Ташка глазами блеснула, губы потресканные языком облизнула.
    – А это влюбится в меня какой-нибудь ухажёр, станет конфекты дарить, бусы всякие. Я его гнать не стану, потому что он мне, может, нравится, но и гордость тоже соблюсти надо. Вот и прицеплю ромашку, пускай мучается…
    – Какой ещё ухажёр? – фыркнул Сенька, заворачивая марафет, как было. Сунул в карман, а там брякнуло – бусы зеленые, что у китайца скрадены. Ну и, раз к слову пришлось, сказал:
    – Хошь, я тебе безо всякого ухажерства бусы подарю?
    Достал, помахал у Ташки перед носом. Она прямо Засветилась вся.
    Ой, говорит, какие красивые! И цвет мой самый любимый, «эсмеральда» называется! Правда подаришь?
    – Да бери, не жалко.
    Ну и отдал ей, невелика утрата – семьдесят копеек.
    Ташка тут же бусы на шею натянула, Сеньку в щеку чмокнула и со всех ног домой – в зеркало смотреться. А Скорик тоже побежал, к Яузскому бульвару. Смерть, поди, заждалась.
    Показал ей пакетик издали, да и в карман спрятал. Она говорит:
    – Ты что? Давай скорей!
    А у самой глаза на мокром месте и в голосе дрожание.
    Он ей:
    – Ага, щас. Ты чего обещала? Пиши Князю записку, чтоб взял меня в шайку.
    Смерть к нему бросилась, хотела силой отобрать, но куда там – Сенька от неё вокруг стола побежал. Поиграли малость в догонялки, она взмолилась:
    – Дай, кат, не мучай.
    Скорику её жалко стало: вон она какая красивая, а тоже бессчастная. Дался ей порошок этот поганый. И ещё подумалось – может, не станет Князь в важном деле бабу слушать, хоть бы даже и самую разобожаемую полюбовницу? Хотя нет, пацаны сказывали, что ей от Князя ни в чем отказа нет, ни в большом, ни в малом.
    Пока сомневался, отдавать марафет или нет, Смерть вдруг понурилась вся, за стол села, лоб подпёрла, устало так, и говорит:
    – Да пропади ты пропадом, зверёныш. Всё одно подрастёшь – волчиной станешь.
    Застонала тихонько, словно от боли. Потом взяла бумаги клочок, написала что-то карандашом, швырнула.
    – На, подавись.
    Он прочёл и не поверил своей удаче. На бумажке было размашисто написано:
    «Князь возьми мальца в дело. Он такой как тебе нужно.
Смерть».

Как Сенька себя проявил

    Князь квартировал в нумерах «Казань» в самом конце колидора, по которому Сеньку давеча водили. От комнаты с опоганенным иконостасом, где Очко свои ножички кидал, ещё малость пройти, за угол повернуть, и там горница со спальней. Спальню-то Скорик видал только через приоткрытую дверь (ну, спальня как спальня: кровать, цветным покрывалом прикрытая, на полу кистень валяется – шипастое стальное яблоко на цепке, а больше ничего не разглядишь), а вот горница у Князя была знатная. Во весь пол персидский ковёр, пушистый до невозможности, будто по моху лесному ступаешь; по-вдоль стен сундуки резные (ух, поди, в них добра-то!); на широченном столе в ряд бутылки казённой и коньяку, чарки серебряные, обгрызенный окорок и банка с солёными огурчиками. Князь в эту банку то и дело пятернёй залезал, вылавливал огурцы попупыристеи и хрустел – смачно, у Сеньки аж слюнки текли. Рожа у фартового была хоть и красивая, но немножко мятая, опухшая. Видно, сначала много пил, а потом долго спал.
    Теперь Сенька понял, о чем толкует Князь. Пацаны рассказывали, что у настоящих деловых, кто по законам живёт, шайка «колодой» называется, и в каждой колоде свой кумплект. Кумплект – это восемь фартовых, каждый при своём положении. Главный – «король»; при нем маруха, по-деловому «дама»; потом «валет» – вроде как главный помощник; ну и прочие бойцы, от десятки до шестёрки. А больше восьми человек в шайке не держат, так уж исстари заведено.
    Князь махнул рукой на стол, все кроме Очка себе налили – кто водки, кто коньяку, стали пить. Сенька тоже коричневого пойла хлебнул, чтоб попробовать (дрянь оказалась, хуже самогонки). Хоть и голодный был, но ветчины не взял ни кусочка – надо себя было с самого начала правильно поставить: не голодаец какой-нибудь, а тоже с понятием пацан, не на помойке подобран. Держался в сторонке, с деликатностью, смотрел и слушал, в разговор не встревал, ни Боже мой. Да и деловые на него не смотрели, что им малолеток. Только Килька пару раз глянул. Один раз так просто, второй раз подмигнул. И на том спасибо.
    «Вы, говорит, Авось с Небосем, у нас недавно, ещё не знаете, что это за баба. Видеть-то, конечно, видели, только этого мало. Вот я вам расскажу, как её добывал, тогда поймёте. Когда прежний её хахаль, Яшка Костромской, каши свинцовой покушал и она свободная стала, начал я к ней подкатывать. Давно уж глаз на неё пялил, но при живом Яшке не насмаливался. Он от Обчества в большом уважении состоял, а я что тогда был – гоп-стопник. Ни колоды, ни хазы хорошей, по-мокрому не хаживал, больших дел не делал. Тоже, конечно, на Хитровке не из последних был, но куда мне до Яши Костромского? Только думаю: всю землю зубами изгрызу, а эта краля моя будет. Первый раз тогда кассу ссудную взял, сторожа кистенём угостил. Заговорили обо мне, хрусты у меня завелись не копеечные. Стал слать ей подарки: золота, да фарфоров разных, да шелка японского. Она мне все обратно отсылает. Приду – гонит, даже говорить не желает.
    «Ты, говорит, Сало, вперёд сказа не встревай. Ну что? Являюсь к Смерти этаким гоголем – посмотреть, не будет ли ко мне от неё какой перемены. Вот тогда она мне дверь открыла, только лучше б не открывала. Вышла, глаза сверкают. Чтоб духу твоего не было, кричит. Не моги ко мне близко подходить, и ещё по-всякому. В тычки за порог вышибла, за мои-то старания… Сильно я тогда обиделся. Так запил – неделю будто в дыму был. И обидней всего мне, пьяному, вспоминалось, как я на свои кровные шоколад этот паскудный покупал и сукнецо в лавке щупал – хорошего ли сорта».
    «Не в том дело. За старание своё обидно. Нет, думаю, шалишь. Негладко выходит. Хрен вам, а не полотно с шоколадом. Ночью перелез через приютский забор, окно высадил, дверь в кладовку ихнюю выбил и давай крушить. Шоколад весь на пол высыпал, ногами утоптал. Полотно пером чуть не в нитки покромсал – носите на здоровьице. Бязь всю порезал. И ещё покрушил, чего там у них было. Сторож на шум влез. Ты что, орёт, гад, делаешь, сирот бездолишь! Ну, я и его пером прямо в сердце щекотнул, так юшка мне на руку и брызнула… Иду из кладовки весь в кровище, нитки с меня свисают, рожа от шоколада чёрная, как у арапа. Навстречу сама мать Манефа, со свечкой. Ну, я и её – так уж, заодно. Все равно, думаю, душу свою погубил. И кляп с ней, с душой и с жизнью вечной. Без Смерти мне вовсе никакой жизни не надо…»
    Валета нашего, сказал Килька, все боятся, даже Князь себя с ним опасливо держит, потому как Очко припадочный. То есть так-то он тихий, спокойный, хоть и говорит всё время непонятно, стихами, но иногда попадёт вожжа под хвост, и тогда ужас какой страшный делается, прямо Сатана. Сам он из господ, раньше студентом был, но почиркал там кого-то до смерти по марафетному делу и получил каторгу-пожизненку. Ты от него подальше держись, посоветовал Килька. Князь может и в харю, и даже насмерть прибить, но хоть ясно, с чего и за что, а этот бешеный.
    Про безногого Боцмана, девятку, Килька рассказал, что он и вправду прежде был флотским боцманом, самым геройским героем на всем Чёрном море. Как начнёт про турку или морские плаванья рассказывать – заслушаешься. Ему на корабле котлом паровым ноги отдавило. Кресты у него, медали, пенсия геройская – шестнадцать целковых, но не тех кровей человек, чтоб тихо старость проживать. Ему куражу хочется, фарту да азарту. Он и доли из хабара своей никогда почти не берет, а у девятки доля немалая, не то что Килькина.
    Седьмой с восьмым братья-близнецы с Якиманки. Лихие ребята. Их Князю знакомый городовой из Первого Якиманского участка взять присоветовал. Сказал: страх до чего ребята отчаянные, жалко, если к большому делу не пристроятся, даром пропадут. А прозвали их Авось и Небось, потому что лихости в них больше, чем ума. Авось-то ещё куда ни шло, оттого старшим поставлен, а Небось совсем шебутной. Вели ему Князь орла двуглавого со Спасской башни своровать – полезет, не задумается.
    Туз – это у фартовых навроде царя-государя, один на всю Москву. Раньше тузом Кондрат Семеныч был, большущий человек, вся Москва его трепетала. Говорили, правда, про Кондрат Семеныча разное. Что старый стал, ржавый, молодым ходу не даёт. Кто и осуждал за то, что в богатстве проживает, и не на Хитровке, как тузу положено, а в собственном доме, на Яузе. И помер он не по-фартовому – от ножа, пули или в тюрьме. На пуховой перине дух испустил, будто купчина какой.
    Упырева колода не налётами промышляет, а делом новым, шума не терпящим: стрижёт лабазников и лавочников. Таких деловых «доильщиками» прозвали. Хочешь, чтоб лавка цела была, чтоб врач санитарный не цеплялся и псы не трогали – плати доилыцику мзду и живи себе, торгуй. А кто не хотел платить, на себя надеялся или так, жадничал, с теми всякое случалось. Одного упрямого бакалейщика стукнули в тёмном переулочке сзади по башке, он и не видел кто. Упал, встать хочет, а не может – земля в глазах плывёт. Вдруг глядит – на него лошадь с телегой едет, в телеге камни грудой, чем улицу мостят. Он кричит, руками машет, а возница будто не слышит. Лошадь-то бакалейщика копытами переступила, а тележные колёса прямо по ногам ему проехали, переломали всего. Теперь того бакалейщика в кресле на колёсиках возят, и Упырю он платит исправно. А у другого, мороженщика, дочку-невесту так же вот подкараулили, мешок на голову натянули и попортили – да не один, а с полдюжины бугаев. Она теперь дома сидит, на улицу носа не кажет, и уже два раза из петли вынимали. А заплатил бы мороженщик, ничего бы с его дочкой не было.

    В пятом часу пришли посредники от Обчества, два спокойных, медлительных «деда» из уважаемых воров. Назвали место для стыка – Коровий луг в Лужниках – и время: ровно в семь. Ещё сказали, Упырь желает знать, всей ли ему колодой приезжать или как.
    «Дедов» посадили в передней комнате чай пить, ответа ждать, а сами столпились у Князя вокруг стола. Даже Боцман с улицы прикатил, боялся, обойдут его.
    Небось первый крикнул:
    – Все пойдём! Наваляем упырятам, будут помнить. Князь на него шикнул:
    – Ты думай, башка, потом говори. У нас дама есть? Нету. Смерть же с нами на Коровий луг махаться не поедет?
    Все поулыбались шутке, стали ждать, чего Князь дальше скажет.
    – А у Упыря дамой – Манька Рябая. Она в прошлый год двух легавых лбами стукнула так, что не встали, – продолжил Князь, полируя щёточкой ногти. Он сидел нога на ногу, слова ронял неспешно – наверно, уже видел себя тузом.
    – Знаем Маньку, женщина основательная, – подтвердил Боцман.
    – Та-ак. Дальше глядите. Вот ты, Боцман, не в обиду сказать, калека. Какой от тебя на стыке прок?
    Боцман запрыгал на своих обрубках, заволновался:
    – Да я… Вон колотушкой как приложу – всякий напополам согнётся. Князь, ты ж меня знаешь!
    – Колотушкой, – передразнил Князь, откусывая заусенец. – А у Упыря девяткой Вася Угрешский. Много ты против него своей колотушкой намахаешь? То-то.
    Боцман закручинился, захлюпал.
    – Теперь шестёрку взять, – кивнул на Кильку старшой. Тот вскинулся:
    – А чё я-то?
    – А то. У них шестёркой Дубина. Он кулачищем гвоздь четырехвершковый в бревно забивает, а тебя, Килька, соплей перешибёшь. И что у нас, господа фартовые, выходит? А то выходит, что ихняя колода на стыке забьёт нашу как Бог свят. А после скажут, что Князь при всей колоде был, не станут разбирать, кто там малый, кто убогий, а кого вовсе не было. Скажут-скажут, – повторил Князь в ответ на глухой ропот.
    Тихо стало в комнате, скушно.
    Сенька в самом уголке сидел, боялся – не погнали бы. Что на стык не возьмут, его не сильно печалило. Не большой он был любитель кулаками махать, да ещё против настоящих бойцов. Порвут недоростка и в землю утопчут.
    Князь на ногти полюбовался, ещё один заусенец откусил-выплюнул.
    – Зовите «дедов». Я решаю. И молчок мне, не вянь-кать.
    Килька сбегал за посредниками. Те вошли, встали у порога. Князь тоже поднялся.
    – На стык вдвоём идти, такое моё мнение. – Посмотрел весело, чубом тряхнул. – Королю и ещё одному, кого король выберет. Так Упырю и передайте.
    Очко на эти слова зевнул, прочие насупились. Но ни слова сказано не было – видно, перед чужими собачиться нельзя, подумал Сенька.
    Но и когда «деды» ушли, лаю не было. Раз Князь решил, значит всё.
    Килька Сеньке мигнул: выдь-ка.
    В колидоре зашептал, шмыгая носом:
    – Я то место хорошо знаю. Там сарайчик есть, сховаться можно. Айда засядем!
    – А если увидят?
    – На ножи поставят, как пить дать, – беззаботно махнул Килька. – У нас с этим строго. Да не пузырься, не увидят. Говорю, сарайчик важнеюший. В сено зароемся, никто не допрёт, а нам всё-будет видать.
    Сеньке боязно стало, замялся. А Килька сплюнул на пол и говорит:
    – Гляди, Скорик, как хочешь. А я побегу. Пока они телятся, поспею раньше.
    Пошёл с ним, конечно, Сенька – куда деваться. Не девка ведь трусить. Да и посмотреть хотелось: шутка ли – настоящий фартовый стык, где решится, кому на Москве тузом быть. Многие ль такое видали?

    Бегать, конечно, не пришлось – это Килька так, к слову сказал. Денег у него, фартового, были полные карманы. Вышли на Покровку, подрядили лихача, покатили в Лужники, за город. Килька извозчику ещё рупь сверху посулил, чтоб гнал с ветерком. За двадцать три минуты по набережной докатили – Килька по своим серебряным часам считал.
    Коровий луг был луг как луг: жёлтая трава, лопухи. С одной стороны, за речкой, торчали Воробьёвы горы, с другой Новодевичий монастырь с огородами.
    – Вот здеся стыкнутся, больше негде, – показал Килька на истоптанную плешку, где сходились четыре тропинки. – В траву не полезут, там сплошь лепёхи коровьи, штиблеты угваздаешь. А сарайчик – он вон он.
    Сарайчик был дрянь, чихни – развалится. Поставленный когда-то для сенных надобностей, он, видно, достаивал последнее. До плешки от него было рукой подать – может, шагов десять или пятнадцать.
    Залезли по лесенке на чердак, где старое, ещё прошлогоднее сено. Залегли. Лесенку за собой утянули, чтоб не догадался никто, проверять не сунулся.
    Килька опять на часы свои поглядел, говорит:
    – Три с половиной минуты шестого. Два часа ещё почти. В секу пошлёпаем, из полтинничка?
    И потянул колоду из кармана. У Сеньки от страха руки-ноги холодные и по спине мураши, а этому, вишь, в картишки!
    – Денег нету.
    – На щелбаны можно. Только простые, без выверта, у меня башка не сильно крепкая.
    Только роздали – голоса. Сзади, со стороны железки кто-то подошёл.
    Килька к щели сунулся и шёпотом:
    – Эй, Скорик, гликось!
    Посмотрел и Сенька.
    В обход сарая шли трое, по виду фартовые, но Сеньке на личность незнакомые. Один высоченный, плечистый, с маленькой стриженной головой; другой в картузе, сдвинутом на самые глаза, но все равно даже сверху видно было, что у него проваленный нос; третий – маленького росточка, с длинными руками, в застёгнутом пиджаке.
    – Ах, гад, – в самое ухо выдохнул Килька. – Что удумал. Ну беспардонщик!
    Мужики зашли в сарай, так что дальше пришлось подглядывать через щелястый потолок. Все трое легли на землю, сверху прикрылись сеном.
    – Кто беспардонщик? – тихо спросил Сенька. – Это кто такие?
    – Упырь беспардонщик, гнида. Это евоные бойцы, из его колоды. Здоровый – Дубина, шестёрка. Безносый – Клюв, восьмёркой у них. А маленький – Ёшка, валет. Ай, беда. Кончать наших будут.
    – Почему кончать? – напугался Скорик.
    – Ёшка на махаловку негож, в нем силы нет, зато из левольверта содит без промаху. В цирке раньше работал, свечки пулями гасил. Если Ёшку взяли, значит, пальба будет. А наши-то пустые, без железа придут. И не упредишь никак…
    От этого известия у Сеньки зубы застучали.
    – Чё делать-то?
    Килька тоже весь белый стал.
    – Кляп его знает…
    Так и сидели, тряслись. Время тянулось медленно, будто навовсе остановилось.
    Внизу тихо было. Только раз спичка чиркнула, дымком табачным потянуло, и сразу шикнул кто-то: «Ты чё, Дубина, урод, запалить нас хочешь? Пристрелю!»
    И опять тишина.
    Потом, когда до семи часов уже совсем мало оставалось, щёлкнуло железным.
    Килька пальцами показал: курок взвели.
    Ай, худо!
    Две пролётки подкатили к плешке одновременно, с двух разных сторон.
    В одной, шикарной, красного лака, на козлах сидел Очко – в шляпе, песочной тройке, с тросточкой. Князь с папироской – на кожаном сидале, развалясь. И тоже щёголем: лазоревая рубаха, алый поясок.
    Во второй коляске, попроще первой, но тоже справной, на козлах сидела баба. Ручищи – будто окорока, башка туго замотана цветастым платком, из-под которого выпирали толстые красные щеки. Спереди, под кофтой, будто две тыквы засунуты – никогда Сенька такого грудяного богатства не видал. Упырь тоже, как Князь, сзади был. Мужичонка так себе: жилистый, лысоватый, глаз узкий, змеиный, волоса жирные, сосульками. По виду не орёл, куда ему до Князя.
    Сошлись посреди плешки, ручкаться не стали. Князь с Упырём покурили, друг на дружку поглядывая. Очко и бабища чуть назади стояли – надо думать, порядок такой.
    – Шумнем? А, Сень? – спросил Килька шёпотом.
    – А если Упырь своих в сарай так посадил, на всякий случай? В опасении, что Князь забеспардонит? Тогда нас с тобой в ножи?
    Очень уж Сеньке страшно показалось – шуметь. А как начнёт Ёшка этот сажать пулями через потолок?
    Килька шепчет:
    – Кто его знает… Ладно, поглядим.
    Те, на полянке, докурили, папиросы побросали.
    Первым Князь заговорил.
    – Почему не с валетом пришёл?
    – У Ёшки хворь зубная, всю щеку разнесло. Да и на кой мне валет? Я тебя, Князь, не боюсь. Это ты меня пужаешься, Очка прихватил. А я вот с Манькой. Хватит с тебя и бабы.
    Манька зареготала густым басом – смешно ей показалось.
    Князь и Очко переглянулись. Сенька видел, как Очко пальцами по тросточке забарабанил. Может, догадались, что дело нечисто?
    Нет, не догадались.
    – С бабой так с бабой, дело твоё. – Князь подбоченился. – Тебе только бабами и верховодить. Стану тузом, дозволю тебе мамзельками на Хитровке заправлять, так и быть. В самый раз по тебе промысел будет.
    Обидеть хотел, однако Упырь не вскинулся, только заулыбался, захрустел длинными пальцами:
    – Ты, Князь, конечно, налётчик видный, на росте, но молодой ещё. Куда тебе в тузы? Своей колодой обзавёлся безгоду неделя. Да и рисковый больно. Вон вся псарня тебя ищет, а у меня тишь да гладь. Отступись добром.
    Слова вроде мирные, а голос глумной – видно, что нарочно придуривается, хочет, чтоб Князь первым сорвался.
    Князь ему:
    – Я орлом летаю, а ты шакалишь, падаль жрёшь! Хорош балаку гонять! Нам двоим на Москве тесно! Или под меня ложись, или… – И пальцем себе по горлу – чирк.
    Упырь облизнул губы, голову набок склонил и неторопливо так, даже ласково:
    – Что «или», Князёк? Или под тебя ложиться, или смерть? А ежели она, Смерть твоя, уже сама под меня легла? Девка она ладная, рассыпчатая. Мягко на ней, пружинисто, как на утячей перине…
    Манька снова заржала, а Князь весь багровый стал – понял, о ком речь. Добился-таки своего хитрый Упырь, взбеленил врага.
    Князь голову набычил, по-волчьи зарычал – и на оскорбителя.
    Но у тех двоих, видно, меж собой уговор был. Упырь влево скакнул, баба вправо – и как свистнет в два пальца.
    Внизу зашуршало сено, грохнула дверь, и из сарая вылетел Ёшка, пока что один. В руке держал дрыну – чёрную, с длинным дулом.
    – А ну стоять! – орёт. – Сюда смотреть! Вы меня, ёшкин корень, знаете, я промаху не даю.
    Князь на месте застыл.
    – Ах, ты, Упырь, так? – говорит. – По-беспардонному?
    – Так, Князюшка, так. Я же умный, умным законы не писаны. А ну-ка лягайте оба наземь. Лягайте, не то Ёшка вас стрелит.
    Князь зубы оскалил – вроде смешно ему.
    – Не умный ты, Упырь, а дурак. Куда ты против Обчества? Кердец тебе теперь. Мне и делать ничего не надо, всё за меня «деды» сделают. Ляжем, Очко, отдохнём. Упырь сам себя приговорил.
    И улёгся на спину. Ногу на ногу закинул, папироску достал.
    Очко посмотрел на него, носком штиблета по земле поводил – знать, костюма жалко стало – и тоже на бок лёг, голову подпёр. Тросточку положил рядом.
    – Ну, дальше что? – спрашивает. И Ёшке. – Стреляй, мой маленький зуав. Знаешь, что наши традиционалисты с беспардонщиками делают? За эту шалость тебя под землёй отыщут, и обратно под землю загонят.
    Чудной какой-то стык выходил. Двое лежат, улыбаются, трое стоят, смотрят на них.
    Килька шепнул:
    – Не насмелятся палить. За это живьём в землю, такой закон.
    Тут Упырева маруха снова свистнула. Из сарая выскочили остальные двое и как прыгнут сверху на лежащих: Дубина тушей своей на Князя навалился, Клюв Очка рожей вниз развернул и руки заломил, ловко.
    – Ну вот, Князёк, – засмеялся Упырь. – Сейчас тебе Дубина кулачиной мозгу вышибет. А Клюв валету твоему ребра продавит. И никто про пушку знать не узнает. Так-то. Обчеству скажем, что мы вас поломали. Не сдюжили вы против Упыря и евоной бабы. А ну, братва, круши их!
    – А-а-а! – раздалось вдруг возле самого Сенькино-го уха.
    Килька пихнулся локтем, на коленки привстал и с воплем сиганул прямо Ёшке на плечи. Удержать не удержался, наземь слетел, и Ёшка его смаху рукояткой в висок припечатал, но и этой малой минутки, когда Дубина с Клювом на шум морды поворотили, было довольно, чтоб Князь и Очко врагов скинули и на ноги повскакивали.
    – Я шмаляю, Упырь! – крикнул Ёшка. – Не вышло по-твоему! После пули повыковыриваем! Авось сойдёт!
    И тут Сенька сам себя удивил. Завизжал ещё громче Килькиного – и Ёшке на спину. Повис насмерть, да зубами вгрызся в ухо – во рту засолонело.
    Ёшка вертится, хочет пацана скинуть, а никак. Сенька мычит, зубами ухо рвёт.
    Долго, конечно, не продержался бы, но здесь Очко с земли трость подхватил, тряхнул ею, и деревяшка в сторону отлетела, а в руке у валета блеснуло длинное, стальное.
    Скакнул Очко к Ёшке, одну ногу согнул, другую вытянул, как пружина распрямился и сам весь сделался длинный, будто вытянувшаяся змеюка. Достал Ёшку своей железякой прямо в сердце, и тот сразу руками махать перестал, повалился, подмяв Сеньку. Тот выбрался из-под упавшего, стал глядеть, чего дальше будет.
    Успел увидеть, как Князь, вырвавшись из Дубининых лап, с разбегу Маньке лбом в подбородок въехал – бабища на зад села, посидела немножко и запрокинулась. А Князь уже Упырю в глотку вцепился, покатились с утоптанной тропинки в траву и там бешено закачались сухие стебли.
    Дубина хотел своему королю на выручку кинуться, но Очко к нему сзади подлетел: левая рука за спину заложена, в правой аршинное перо – вжик, вжик по воздуху. И со стали капли красные капают.
    – Не уходи, – приговаривает, – побудь со мною. Я так давно тебя люблю. Тебя я лаской огневою и утолю, и утомлю.
    Этот стих Сенька знал – он из песни одной, жалостной.
    Дубина повернулся к Очку, глазами захлопал, попятился. Клюв – тот пошустрее был, сразу в сторонку отбежал. А Князь с Упырём обратно на плешку выкатились, только теперь уже видно было, чей верх. Князь вражину подломил, за харю пятернёй ухватил и давай башкой об землю колотить.
    Тот хрипит:
    – Будет, будет. Твоя взяла! Сявка я!
    Это слово такое, особенное. Кто на стыке про себя так сказал, того больше бить нельзя. Закон не велит.
    Князь для порядка ему ещё вдарил пару раз кулаком, или, может, не пару, а больше – Скорик не досмотрел. Он сидел на корточках возле Кильки и глядел, как у того из чёрной дыры на виске вытекает багровая жижа. Килька вовсе мёртвый был – проломил ему Ёшка голову своей дрыной.

    Потом целых четыре дня «деды» решали, считать ли такой стык козырным. Постановили: не считать. Упырь, конечно, сбеспардонничал, но и у Князя негладко: валет с железом пришёл, опять же двое пацанов в схроне сидели. Негож пока Князь в тузы, такой был приговор. Пускай Москва пока без воровского царя поживёт.
    Князь злой ходил, пил без продыху, грозился Упыря под землю укатать. Того не видно было, отлёживался где-то после Князева угощения.
    Шуму, звону, разговоров о лужниковском стыке было на всю Хитровку.
    Для Сеньки Скорика настали, можно сказать, золотые денёчки.
    Он теперь при Князе шестёркой состоял, как есть на полном законном положении. От колоды за доблесть было ему знатное довольствие и полное уважение, а уж про пацанов хитровских и говорить нечего.
    Сенька туда раза по три на дню заглядывал, будто бы по важной секретной надобности, а на самом деле просто покрасоваться. Вся Килькина одёжа к нему перешла: и портки английского сукна, со складочкой, и сапожки хром, и тужурочка-буланже, и капитанка с лаковым козырьком, и серебряные часы на цепке с серебряной же черепушкой. Пацаны со всей округи сбегались с героем поручкаться или хоть издали поглазеть, послушать, чего расскажет.
    Проха, который раньше уму-разуму учил и нос перед Сенькой драл, теперь в глаза заглядывал и тихонько, чтоб другие не слыхали, просил пристроить его куда-нибудь шестёркой, пускай в самую лядащую колоду. Скорик слушал снисходительно, обещал подумать.
    Эх, хорошо было.
    Деньжонок в карманах пока, правда, не завелось – но это, надо думать, до первого фарта.
    А скоро подоспело и оно, настоящее фартовое дело.

Как Сенька побывал на настоящем деле

Как Сенька сидел в нужном шкапу


    Когда Сенька проснулся, давно уже был день, да не ранний – солнце светило с другой стороны, не где улица, а где двор. Под одеялом – пушистым, лёгким, в сине-зеленую клетку – лежалось хорошо, привольно.
    Смерть за столом сидела, шила что-то или, может, вышивала. Была она к Сеньке боком, и сбоку тоже была невозможно красивая, только казалась грустнее, чем если спереди смотреть. Широко-то он глаза открывать не стал, через ресницы на неё смотрел, долго. Тут ведь ещё прикинуть надо было после давешнего, как себя держать. И вообще разобраться, что к чему. Почему это, к примеру, он голый лежит? То есть не совсем голый, в штанах, но без рубахи и без сапог. Это, надо понимать, она его, сонного, раздевала, а он и не помнит.
    Тут Смерть голову повернула и, хоть Скорик поскорей ресницы сжал, все равно поняла, что он уже не спит.
    – Проснулся? – говорит. – Есть хочешь? Садись к столу. Вот, сайка свежая. И молока на.
    – Не хочу, – буркнул, Сенька, обидевшись на молоко – нет чаю или кофею человеку предложить. Хотя конечно, какого к себе можно ждать уважения, если расхныкался, словно дитя малое.
    Она поднялась, взяла со стола чашку и булку, подсела к нему. Напугавшись, что Смерть станет его с рук кормить, будто вовсе малька какого, Сенька сел.
    Так вдруг жрать захотелось – аж затрясся весь. И давай сайку трескать, молоком запивать. Смерть смотрела, ждала. Долго-то ей ждать не пришлось, Сенька в минуту всё схомячил.
    – Теперь сказывай, что стряслось, – велела она. Делать нечего. Голову повесил, брови схмурил и рассказал – коротко, но честно, без утайки. А закончил так:
    – Виноватый я перед тобой. Подвёл тебя, значит. Ты за меня перед Князем поручилась, а я, вишь, хлипкий оказался. Куда мне в фартовые. Думал, я коршун, а я – воробьишка облезлый.
    И только договорив до конца, посмотрел на неё. Она такая сердитая была, что у Сеньки на сердце совсем погано сделалось.
    Несколько времени помолчали. Потом она говорит:
    – Это я, Скорик, перед тобой виновата, что к Князю допустила. Не в себе я была. – И уже не Сеньке, а себе, качая головой. – Ох, Князь, Князь…
    – Да не Князь это, Очко, – сказал он. – Очко калмыков порезал. Я ж говорил…
    – С Очка что взять, он нелюдь. А Князь раньше человек был, я помню. Вначале-то я даже хотела его…
    Так и не узнал Сенька, чего она хотела, потому что в эту самую минуту стук донёсся, особенный: тук-тук, тук-тук-тук и ещё два раза тук-тук.
    Смерть вскинулась:
    – Он! Лёгок на помине, бес. А ну вставай, живо. Увидит – убьёт тебя. Не посмотрит, что малец. Страсть до чего ревнивый.
    Скорика упрашивать не пришлось – как сдуло его с дивана, даже на «мальца» не обиделся.
    Спросил испуганно:
    – Куда? В окошко?
    – Нет, открывать долго.
    Он – к одной из двух дверей, что белели рядышком одна от другой. Смерть говорит:
    – В ванную нельзя. Князь – чистюля, всегда первым делом идёт руки мыть. Давай туда. – И на соседнюю показывает.
    Сеньке что – в печку бы горящую залез, только бы Князю не попасться. А тот уже снова стучит, громче прежнего.
    Влетел в комнатёнку навроде чуланчика или даже шкапа, только всю белую, кафельную. У стены, прямо на полу, стояла большая фарфоровая ваза, тоже белая.
    – Чего это? – спросил Сенька. Она смеётся:
    – Ватер-клозет. Нужник с водосливом.
    – А если ему по нужде приспичит?
    Она засмеялась пуще прежнего:
    – Да он раньше лопнет, чем при барышне в нужник пойдёт. Он же Князь.
    Захлопнула дверь, пошла открывать. Сенька слышал, как она крикнула: «Ну иду, иду, ишь расстучался!»
    Потом голос Князя донёсся:
    – Чего заперлась? Никогда же не запираешься?
    – Платок из прихожей стащили, залез кто-то ночью.
    Князь уж в горнице был.
    – Это кто-то чужой, залётный. Хитровские не насмелились бы. Ништо, скажу слово – вернут твой платок и вора сыщут, не зарадуется.
    – Да бог с ним, с платком. Старый совсем, выбросить хотела.
    Потом разговор поутих, зашелестело что-то, причмокнуло. Она сказала:
    – Ну здравствуй, здравствуй.
    Милуются, догадался Сенька. Князь говорит:
    – Пойду руки и рожу помою. Пыльный весь.
    Близко, за стеной, зашумела вода и лилась долго. Скорик тем временем огляделся в нужном шкапу.
    Над вазой труба торчала, сверху бак чугунный, а из него свисала цепь с бульбой на конце – для какой цели-надобности, непонятно. Но Скорику сейчас не до любопытствований было. Ноги бы унести, пока цел.
    А под потолком как раз окошко просвечивало – небольшое, но пролезть можно. Если на фарфор встать, за цепку ухватиться, после за бак, то вполне можно было дотянуться.
    Долго раздумывать не стал. Влез на вазу (ох, не треснула бы!), за цепь хвать.
    Ваза ничего, сдюжила, а вот цепь оказалась подлая: дёрнулась книзу и труба вдруг как заревёт, как снизу вода хлынет!
    Скорик от ужаса чуть не сомлел.
    Смерть заглянула:
    – Ты что? – шепчет. – Очумел?
    А тут как раз дверь рядом стукнула – это Князь из ванной вышел. Ну Смерть повернулась, тоже вроде как дело сделала.
    Закрыла за собой дверь, плотно.
    Сенька ещё какое-то время в себя приходил, за сердце держался. Потом, когда малость полегчало, сел рядом с вазой на корточки, стал думать, как это красавицы нужные дела справляют. Со стороны натуры посмотреть, вроде должны, но вообразить Смерть за таким занятием не было никакой возможности. Опять же куда здесь? Не в вазу ведь эту белоснежную? Из такой красотищи разве что кисель хлебать.
    Так и остался в сомнении. Вполне предположительно, что у особенных красавиц всё и устроено как-нибудь по-особенному.
    Пообвыкся немножко в шкапу сидеть – захотелось узнать, чего они там в горнице делают.
    Ухом к двери прижался, хотел послушать, да только слов было не разобрать. Потыкался туда-сюда и наконец на четвереньки пристроился, ухом к самому полу. Там, где под дверью щёлочка, лучше всего слыхать было.
    Сначала её голос донёсся:
    – Сказано ведь – не в расположении я нынче баловаться.
    Он говорит:
    – А я те подарок принёс, колечко яхонтовое.
    Она:
    – Туда положи, к зеркалу.
    Шаги. Потом снова Князь, зло (Сенька поёжился):
    – Что-то ты редко в расположении бываешь. Другие бабы сами стелются, а ты будто ёршика колючая.
    Она же – вот отчаянная:
    – Не нравлюсь – проваливай, держать не стану.
    Он ещё злее:
    – Ты сильно-то не гордись. Виноватая ты передо мной. Ты откуда Скорика этого сопливого взяла?
    Ох ты, Господи, сжался Сенька.
    – Чем же он тебе нехорош? – спросила Смерть. – Мне сказывали, он будто бы жизнь твою спас.
    – Парнишка-то он вёрткий, да больно жидок. Увидишь – скажи: кто к Князю в колоду попал, ход от меня только в два конца: или к псам на кичу, или в сыру землю.
    – Да что он сделал-то?
    – Утёк.
    Она попросила:
    – Отпусти ты его. Моя ошибка. Я думала, он тебе сгодится, а он, видно, из другой глины слеплен.
    – Не отпущу, – отрезал Князь. – Всех видел, всё знает. Так и скажи: не объявится – сам сыщу и закопаю. Да хватит о пустом болтать. Я, Смерточка, прошлой ночью хороший слам взял, боле трех тыщ. А нынче ещё больше возьму, наводку мне дали знатную. Синюхина знаешь, каляку, что в Ерошенковских подвалах живёт?
    – Знаю. Пропойца, чиновник бывший. Он, что ли, наводку дал?
    Князь смеётся:
    – Не он дал. На него дали.
    – Да что с него, голого, взять? Еле жену-детей кормит.
    – Можно, Смертушка, ещё как можно! Человечек один шепнул Салу, а Сало мне. Нашёл каляка где-то под землёй клад старинный, злата-серебра видимо-невидимо. Третий день казённую пьёт, рыжиками да сёмгой заедает. Бабе своей платок купил, дитям сапожки. Это Синюхин-то, у которого больше гривенника за душой не бывало! Он Хасимке-сламщику денег древних, серебряных целую горсть продал и спьяну хвастал в «Каторге», что скоро съедет с Хитровки, будет как раньше на собственной квартере проживать, на белой скатёрке разносолы кушать. Потолкую нынче ночью с Синюхиным. Пускай своим счастьем поделится.
    Вдруг в комнате стало тихо, да не просто, а как-то по-нехорошему. Сенька ухом к щёлке жмётся, чует неладное.
    Князь как гаркнет:
    – А эт-та что? Сапоги? И диван помятый?
    Загрохотало – стул что ли упал или ещё что.
    – Лярва! Паскуда! С кем? Кто? Убью! Спрятался? Где?
    Ну, дальше-то Скорик дожидать не стал. Щеколду задвинул, влетел на вазу, за цепь ухватил, подтянулся, окошко толкнул и, уже не обращая внимания на рёв воды, прямо башкой в проем.
    Сзади треск, дверь нараспашку, рёв: «Стой! Порву!»
    Ага, щас.
    Рыбкой вниз сиганул. Как только шею не свернул – промысел Божий. Перекувырнулся кое-как и припустил по щебёнке, по битому кирпичу в подворотню.
    Однако недалеко отбежал. Встал. Подумал: а ведь убьёт он её сейчас, Князь-то. Ни за что убьёт.
    Ноги сами назад пошли. Постоял под окнами, послушал. Вроде тихо. Или порешил уже?
    Подкатил к нужниковому окошку старую бочку из-под вина, поставил на попа, полез обратно.
    Зачем лезет – сам не знал и думать не хотелось. В голове вертелось глупое: Смерть убивать нельзя. Как это может быть – смерть убить? И ещё думал: будет, побегал уже ночью. Не заяц, не нанялся вам чуть что стрекача давать, да без сапог, да по кирпичам.
    Когда снова в нужный шкап попал, стало ясно, что не убил ещё её Князь и, вроде, не собирается.
    И сразу храбрости поубавилось. Особенно как услыхал через сбитую с верхней петли дверь:
    – Богом прошу, скажи. Ничего тебе не будет, только укажи, кто.
    В ответ ни слова.
    Сенька осторожненько выглянул. Мамочки-мамоньки, а у Князя в руке нож финский, прямо в грудь Смерти целит. Так, может, все-таки убьёт?
    Он как раз и сказал:
    – Не играйся со мной – гляди, не совладаю. Князю человека кончить, что муху прибить.
    А она весело:
    – Так то человека, а я Смерть. Прибей, попробуй. Ну, что вылупился? Или убивай, или вон пошёл.
    Князь ножом в зеркало швырнул, да и выбежал, только дверь наружная хлопнула.
    Скорик вытянул шею, видит: Смерть отвернулась, смотрится в треснутое зеркало, и лицо у ней в том зеркале от трещинок будто паутиной затянутое. Чудно как-то она на себя глядела, словно чего-то понять не могла. Высунувшегося Сеньку, однако, увидела.
    Оборотилась, говорит:
    – Вернулся? Смелый. А говорил, воробей. Нет, ты не коршун и не воробей, ты на стрижа похож.
    И улыбнулась – всё ей как с гуся вода. Сенька сел на диван, стал сапоги натягивать, из-за которых беда вышла. Дышал тяжело, все-таки здорово перепугался.
    Она ему рубашку подала.
    – Видишь, знак свой на тебя поставила. Мой теперь будешь.
    Тут он разглядел, что она не просто порванное зашила, а, пока он спал, ещё вышила цветок, диковинный: посерёдке глаз, на её, Смертьин, похож, лепестки же – цветные змейки с раздвоенными язычками.
    Понял – шутит она про знак. Надел рубаху. Сказал:
    – Спасибочко.
    Её лицо было близко совсем, и ещё пахло особенно, одновременно сладким и горьким. Сенька сглотнул, глазами захлопал, про всё на свете забыл, даже про Князя. Не захотела она баловаться, с Князем-то. Выходит, не любит его?
    Скорик шажок маленький сделал, чтоб ещё ближе встать, и заклонило его вперёд, будто травинку под ветром. А руками шевельнуть, обнять там или что, робел.
    Она засмеялась, потрепала Сеньку по вихрам.
    – Не суйся, – говорит, – комарик, в огонь. Крылышки опалишь. Ты лучше вот что. Слыхал, что Князь про клад говорил? Синюхина, каляку, знаешь? Он под Ерошенковской ночлежкой живёт, в Ветошном подвале. Жалкий такой, нос у него, как слива. Была я у Синюхина однажды, когда у него сын в скарлатине лежал, доктора водила. Сходи, предупреди, чтоб забирал своих и ноги с Хитровки уносил. Скажи, к нему ночью собрался Князь наведаться.
    Стриж ещё ладно, птица необидная, а вот на комарика Сенька губу выпятил. Она поняла, ещё пуще засмеялась.
    – Вот и надулся. Так и быть, поцелую один разочек. Да только без глупостей.
    Он не поверил – решил, надсмехается над сиротой. Но губу все же сдул, вторую к ней пристроил и трубочкой вытянул. Ну как вправду поцелует?
    Она не обманула, коснулась его устами и сразу давай выталкивать:
    – Беги к Синюхину. Сам видишь, каков Князь бешеный стал.
    Сенька шёл от её дома и осторожненько, мизинцем, трогал губы – ишь ты, будто огнём горят. Сама Смерть облобызала!

Как Сенька бегал и прятался, а потом икал

    Он чести по чести прямиком от Смертьиного дома отправился в Подколокольный переулок, где Ерошенковская ночлежка. В ней поверху квартеры с нумерами, там по ночам до тыщи народу ухо давит, а внизу, под землёй, глубоченные подвалы, и там тоже живут: крохали, которые краденое платье перешивают, нищие из тех что победней, и каляки тоже там селятся. Каляки – народ сильно пьющий, но все же не до последней крайности, потому что им нужно перо в руке удержать и слова на бумаге правильно сложить. Промысел у них такой – для неграмотных письма и слезницы калякать, а кто умеет, то и прошения. Оплата по длине: за страницу пятак, за две девять копеек с грошиком, за три – тринадцать.
    Но здесь Сенька заметил в руке у китайца старый картузишко с треснутым козырьком. Ну, ушлый! Это он не просто так сюда припёрся, а нарочно, бусы свои отыскать. Смикитил, что парни с Хитровки были (или, может, извозчики подсказали, у тех-то глаз намётанный), порыскал тут и сцапал Филина. Михейка грамоте не обучен, так он на всех своих шмотках, чтоб не спёрли, филина рисует. Вот и дорисовался. Надо думать, азиатец походил с обронённым на Сретенке картузом, поспрошал – чей такой. Вызнал на свою голову. Ох, лучше бы косоглазому сюда не ходить и Филина за рукав не держать. Наваляют ему сейчас по круглой, как блин, морде.
    Или, лучше сказать, нацелил в зубы, только косоглазый присел, и Михейкин кулак по пустому месту пришёлся, а сам Филин от замаха весь завернулся. Тут китаец двинул разом правой рукой и левой ногой: ладонью Михейке по затылку (легонько, но Михейка носом в пыль зарылся и остался лежать), а каблуком Пике в ухо. Пика тоже растянулся, а третий пацан, постарше Пики, клика ему Сверло, хотел было шустрого басурмана кастетом достать – и тоже по воздуху попал. Китаеза в сторонку скакнул, хлобысть Сверлу носком ботинка в подбородок (это ж надо так ноги задирать!) – тот навзничь запрокинулся.
    Сначала прямо шли и вроде как немножко вниз. Потом провожатый на четвереньки встал (Сенька по звуку только и догадался), пролез налево, в какую-то дыру. Скорик – за ним. Проползли саженей, может, десять, и лаз повыше стал. Из него вправо повернули. Потом опять влево, и пол из каменного стал мягким, земляным, а кое-где и топким – под ногами зачавкало. Ещё влево и опять влево. Там навроде пещеры и откуда-то сквозняком потянуло. Из пещеры по ступенькам поднялись, невысоко, но Сенька все равно оступился и коленку зашиб. Наверху лязгнула железная дверца. За ней колидор какой-то. Скорику после лаза, где на карачках ползали, здесь светло показалось.
    – Ты молчи, ты слушай, – сказал Синюхин, облизывая губы и вроде как улыбаясь. Сенька отвернулся, чтоб этой безглазой улыбки не видать. – Слушай, а то сила из меня уходит. Кончаюсь я, Митюша. Но это ничего, это пускай. Жил плохо, грешно, так хоть помру человеком. Может, мне за это прощение будет… Не выдал ведь я ему! Он мне всю грудь ножиком исколол, глаза вырезал, а я стерпел… Прикинулся, будто помер, а сам-то живой! – Каляка засмеялся, и в горле у него забулькало. – Слушай, сынок, запоминай… Заветное место, про какое я говорил, к нему идти вот как: ты подземную залу, сводчатую, где кирпичные опоры, знаешь? Да знаешь, как не знать… Там, за правой крайней опорой, в самом уголку, нижний камень вынуть можно… Я искал, где от мамоньки бутылку спрятать, ну и наткнулся. Вынешь камень, отодвинешь, тогда можно будет другие снять, которые над ним сверху… Лезь туда, не бойся. Там потайной ход. Дальше просто: иди себе и иди… Выйдешь прямо в камору, где сокровище. Ты, главное, не бойся. – Голос стал совсем тихий, так что Сеньке нагнуться пришлось – ещё и икота, проклятая, слушать мешала. – Сокровище… Большущее… Все у вас будет. Хорошо живите. Тятеньку лихом не поминайте…

Как Сенька искал сокровище

Как Сенька попался

    – Были, в самом недавнем времени. Одного купчика, что на Хитровку сдуру после темна забрёл, порешили. Ограбили, башку проломили, портмоне с золотыми часами взяли. Глаза зачем-то повырезали, крокодилы. А ещё раньше, тому с две недели, господина репортёра из газеты «Голос» умертвили. Хотел про трущобы в газету прописать. Он денег-часов с собой не брал – опытный человек и на Хитровке не впервой. Но кольцо у него было золотое, с бриллиантом, с пальца не сымалось. Пришили репортёра, бестии мокрушные. Кольцо прямо с мясом срезали и глаза тоже выкололи. Вот какая публика.
    Она с мамкой в Хохловском переулке квартировала: комната в одно окошко со своим ходом – для мамзельного ремесла. Так многие лахудры проживали, но только у Ташки на подоконнике что ни день новые цветы, под стать хозяйкиному расположению. Скорик уже знал: если слева лютики выставлены, а справа незабудки – значит, всё у Ташки хорошо, песни поёт и букеты раскладывает. А если, скажем, левкой и иван-чай, тогда с мамкой пособачилась или клиент сильно противный попался, и Ташке оттого грустно.

Как Сенька стал богатый

    – Ефимок, иоахимсталер. Монета нередкая. Они идут по два веса. То есть по весу серебра, помноженному вдвое. Ваш ефимок в хорошей сохранности. – Взял денежку, положил на весы. – Можно сказать, даже в идеальной. Полноценный талер, шести с половиной золотников весу. Золотник серебра нынче – 24 копейки. Это получается… м-м… три двенадцать. Минус моя комиссия, двадцать процентов. Итого – два рубля пятьдесят копеек. Больше вряд ли кто-нибудь даст.

    Перед тем как под землю лезть, в Хохловский заглянул. Посмотреть, не забидели ли Ташку те двое, ну и вообще – спасибо сказать.
    Слава Богу, не тронули.
    Ташка сидела там же, на кровати, волоса расчёсывала – ей скоро было на работу. Рожу уже размалевала: брови с ресницами чёрные, щеки красные, в ушах стеклянные серёжки.
    – Этот, косоглазый, велел тебе кланяться, – рассказала Ташка, накручивая виски на палочку, чтоб кучерявились. – А красавчик сказал, что будет за тобой приглядывать.
    Очень это Сеньке не понравилось. Как так «приглядывать»? Грозится, что ли? Ничего, теперь Скорика хрен достанешь, хрен найдёшь. Другая теперь у него жизнь пойдёт.
    – Ты вот чего, – сказал он Ташке. – Ты брось это. Нечего тебе больше улицу утюжить. Заберу я тебя с Хитровки, вместе будем жить. У меня теперь денег знаешь сколько.
    Ташка сначала обрадовалась, даже по комнате закружилась. Потом остановилась.
    – А мамку?
    – Ладно, – вздохнул Скорик, поглядев на пьяную бабу – поныне не проспалась. – Возьму и мамку. Ташка ещё немножко потанцевала и говорит:
    – Нет, нельзя её отсюда. Пускай помрёт спокойно. Ей уже недолго осталось. Вот помрёт, тогда заберёшь меня.
    И ни в какую. Сенька ей все хрусты, что от ювелира получил, отдал. Чего жадничать? Скоро у него денег сколько хочешь будет.
    Теперь нужно было в Ероху попасть, откуда к сокровищу лаз.

    Из дверей ночлежки как раз убитых выносили. Бросили на телегу два рогожных куля побольше, один поменьше и ещё один совсем маленький.
    Народ стоял, глазел. Некоторые крестились.
    Вышли трое: чиновник в очках, пристав Солнцев и ещё бородатый дядька с фотографическим ящиком на треноге.
    Пристав с чиновником поручкался, фотографу просто кивнул.
    – Иннокентий Романович, оперативную информацию прошу собщать мне незамедлительно, – наказал очкастый, усаживаясь в пролётку. – Без вашей хитровской агентуры не сдвинемся.
    – Всенепременно, – кивнул пристав, тронув подкрученный усишко.
    Пробор у него сиял – ослепнуть можно. Видный был мужчина, ничего не скажешь, хоть и гад смердячий – про то вся Хитровка знала.
    – И постарайтесь как-нибудь репортёров того… поменьше распалять. Без живописных подробностей. И так звону будет… – Чиновник безнадёжно махнул рукой.
    – Само собой. Не беспокойтесь, Христиан Карлович, – Солнцев вытер лоб белейшим платочком, снова надел фуражку.
    Пролётка укатила.
    – Будников! – позвал пристав. – Ерошенко! Где вы там?
    Из тёмной ямы поднялись ещё двое: Будочник и хозяин ночлежки, знаменитый Афанасий Лукич Ерошенко. Большой человек, золотая голова. Сам из хитрованцев, начинал половым в трактире, после возрос до кабатчика, само собой и сламом приторговывал, а ныне почётный гражданин, кресты у него, медали, к губернатору-генералу христосоваться ездит. Ночлежек этих у него три, ещё винная торговля, лабазы. Одно слово – мильонщик.
    – Скоро газетчики прирысят, – сказал им полковник, усмехаясь. – Всё рассказать, всюду пускать, место преступления показать. Да не вздумайте кровь замывать. А на вопросы про ход следствия не отвечать, ко мне отправляйте.
    Скорик смотрел на пристава, диву давался. Вот ведь бесстыжий, гнида. Сам очкастому этому вон чего обещал, а сам вон что. И людей, что рядом стоят, ему не совестно. Хотя они для него, надо думать, и не люди совсем.
    Пристава на Хитровке не уважали. Слова не держит, беспардонничает, жаден без меры. Прежние тоже были нумизматы, но Иннокентий Романыч всех переплюнул. Берёшь с притонов, где мамзельки, навар – бери, святое дело, но ещё не бывало такого, чтоб пристав сам лахудр пользовал, не брезговал. Выбирал, конечное дело, какие подороже, десятирублевых, и чтоб девушке за труды заплатить или там подарок сделать – никогда. Ещё и псов своих легавых угощал. Хуже не было для лахудры, чтоб в Третий Мясницкий на «разговение» попасть. Возьмут ни за что, посадят в «курятник» и кобелят все кому не лень. Ходили «деды» к Будочнику, просили, не дозволит ли господина полковника порезать или каменюку на него обронить, не до смерти, конечно, а чтоб в разум вошёл. Будочник не дал. Потерпите, сказал. Их высокоблагородие недавно появился и недолго у нас продержится. Высоко метит, карьеру делает.
    Делать нечего – терпели.
    Солнцев сказал Ерошенке:
    – С вас, Афанасий Лукич, штраф. Извольте мне тысячонку представить за непорядок в заведении. У нас с вами уговор.
    Ерошенко ничего – степенно поклонился.
    – И с тебя штраф, Будников. Я в твои дела не лезу, но за Хитровку ты передо мной в ответе. В три дня мне убийцу не найдёшь – двести рублей заплатишь.
    Будочник тоже ни слова не ответил, только седым усом повёл.
    Подкатила полковничья коляска. Сел его высокоблагородие, пальцем всем погрозил: «У, рвань!» – и поехал себе. Это он для важности, мог бы и пешком пройтись, ходу до участка всего ничего.
    – Не сомневайтесь, Иван Федотыч, – сказал Ерошенко. – Ваш штраф на мне, покрою-с.
    – Я те дам, «покрою-с», – рыкнул на него Будочник. – Ты от меня, Афонька, двумя катьками не отделаешься. Мало я тебе, вору, спускал!
    Вот он какой, Будочник. Ерошенко хоть весь крестами увешайся, хоть до смерти князя-губернатора зацелуй, а всё одно для Будочника вором Афонькой останется.

    Слазил в подземелье куда ловчей, чем в первый раз. Одолжил в «Каторге» под залог картуза масляную лампу – дорогу светить – и до каморы быстро дошёл. По часам мене десяти минут.
    Первым делом принялся серебряные прутья считать. Их тут было таскать не перетаскать. Насчитал у одной стены сто, а даже до половины не дошёл. Употел весь.
    Ещё нашёл подошву от сапога, ветхую, кожаную, крысами обгрызанную. Покидал камни и кирпич из обвалившейся двери, хотел посмотреть, что за нею. Бросил – надоело.
    Так умаялся, что взял не пять прутьев – четыре. Хватит с Самшитова, да и тащить тяжело, в каждом фунтов по пять весу.
    На обратном пути, у самой ювелирной лавки, когда Сенька уже протянул руку к двери, сзади свистнули – по-особенному, по-хитровски, и ещё филин заухал: уху-уху!
    Повернулся – на углу Петровериги пацаны трутся: Проха, Михейка Филин и Данька Косой. Вот незадача.
    Делать нечего, подошёл.
    Проха говорит:
    – А сказывали, замели тебя.
    Косой спросил:
    – Ты чё это железяки таскаешь?
    Михейка же, виновато помигав, попросил:
    – Не серчай, что я тебя китайцу этому выдал. Очень уж напужался, как он всех молотить стал. Китайцы – они знаешь какие.
    – Баба себя напужала, когда ежа рожала, – проворчал Сенька, но без большой злости. – Навешать бы тебе за паскудство по харе, да некогда, дела.
    Проха ему ехидно так:
    – Какие у тя, Скорик, дела? Был ты деловой, да весь вышел.
    Знают уже, что от Князя сбежал, понял Сенька.
    – Да вот, нанялся армяшке решётку на окна ставить. Видали, пруты железные?
    – В ювелирной лавке? – протянул Проха и прищурился. – Так-так. Да ты ещё хитрей, чем я думал. Ты с кем теперь, а? С китайцем этим? Решили армяшку подломить? Ловко!
    – Я сам по себе, – буркнул Сенька. Проха не поверил. Отвёл в сторонку, руку на плечо положил, зашептал:
    – Не хошь – не говори. Только знай: ищет тебя Князь. Порезать грозится.
    Шепнул – и отбежал, присвистнул насмешливо:
    – Пакедова, фартовый.
    И дунули с пацанами вниз по переулку.
    В чем Прохина надсмешка была, Сенька понял, когда увидал, что Килькины серебряные часы, прицепленные к порточному ремню, пропали. Вот он, подлюка, чего обниматься-то полез!
    Но из-за часов расстроился не сильно. Часы что – им красная цена четвертной, а вот что Князь направо-налево про него, Скорика, грозится, из-за этого приуныл. Поосторожней теперь надо будет по Хитровке-то. В оба глядеть.
    Когда входил в лавку под попугайское приветствие, был мрачен. Не про деньги думал, а про Князев нож.
    Хряпнул на стойку прутья.
    – Четыре принёс – больше нету.
    А когда, пять минут спустя, снова на Маросейку выходил, про Князя и думать забыл.
    За пазухой, ближе к сердцу, лежали сумасшедшие деньги – четыре петруши, пятисотенных кредитных билета, каких Сенька прежде и в глаза не видывал.
    Щупал их, хрусткие, через рубаху, пытался сообразить: каково это – в большом богатстве жить?

Как Сеньке жилось в богатстве

История первая. Про лиху беду начало
История вторая. Про жизнь в свете, дома и при дворе
    Средства вполне дозволяли в той же «Большой Московской» поселиться, и Сенька уж было к самым дверям подошёл, но поглядел на электрические фонари, на ковры, на львиные морды по-над наличниками и заробел. Оно конечно, наряд у Сеньки теперь был барский и в новёхоньком чемодане лежало ещё много дорогого барахла, ненадеваного, но ведь гостиничные швейцары с лакеями народ ушлый, враз под шевиотом и шёлком хитровскую дворняжку разглядят. Вон там у них за стойкой какой генерал в золотых еполетах сидит. Чего ему сказать-то? «Желаю нумер самый что ни на есть отличный»? А он скажет: «Куцы прёшься, со свинячьим рылом в калашный ряд»? И как прилично подойти? Здороваться с ним надо либо как? А шапку сымать? Может, просто приподнять, как господа друг дружке на улице делают? Потом ещё им, гостиничным, вроде на чай подают. Как этакому важному сунешь-то? И сколько? Ну как попрёт взашей, не посмотрит на парижскую причёску?

    Жильё-то Сенька, конечно, сыскал – чай Москва, не Сибирь. Сел в Театральном проезде на лихача, спросил, где способнее обустроиться приезжему человеку, чтоб прилично было, ну и доставил его извозчик с ветерком в нумера мадам Борисенко на Трубной.
    Комната была чудо какая замечательная, никогда ещё Скорик в таких не живывал. Большенная, с белыми занавесочками, кровать с блестящими шарами, на кровати перина пуховая. Утром обещали самовар с пышками, вечером, коли пожелаешь, ужин. Прислуга всю уборку делала, в колидоре тебе и рукомойня, и нужник – не такой, конечно, как у Смерти, но тоже чистый, хоть сиди газету читай. Одно слово, царские хоромы. Плата, правда, тоже немалая, тридцать пять целковых в месяц. По хитровскому, где за пятак ночуют, – сумасшедшая дороговизна, а если в кармане без малого две тыщи, ничего, можно.
    Обустроился Скорик, на обновы полюбовался, в полированный шкаф их разложил-повесил и сел к окну, на площадь глядеть и думу думать – как дальше на свете проживать.
    Известно: всяк человек чужой доле завидует, а от своей нос воротит. Вот Сенька всю жизнь о богатстве мечтал, хоть сердцем и знал, что никогда не будет у него никакого богатства. Однако Господь, Он всё видит, каждое моление слышит. Другое дело – каждое ли исполнит. На то у Него, Всевышнего, свои резоны, невнятные смертным человекам. Один хромой калика из тех, что по миру ходят, говорил как-то в чайной: самое тяжкое испытание у Господа, когда Он все твои желания поисполнит. Накося, мечтатель, подавись. Погляди, многого ль алкал, и чего, раб Божий, теперь алкать будешь?
    Тож и с Сенькой вышло. Сказал ему Бог: «Хотел земных сокровищ, Сенька? Вот те сокровища. Ну и чего теперь?»
    Без денег жить тухло, спору нет, но и с богатством тоже не чистый мёд.
    Ладно, нажрался Сенька от пуза, пирожных одних в кондитерской восемь штук засобачил (брюхо после них так и крутит), приоделся, красивым жильём обзавёлся, а дальше-то что? Какие у вас, Семён Трифоныч, будут дальнейшие мечтания?
    Однако в философской печальности, вызванной не иначе как теми же пирожными, Скорик пребывал не очень долго, потому что мечтания обрисовались сами собой, числом два: земное и небесное.
    Земное было про то, как из большого богатства ещё большее сделать. Раз Скориком нарекли, не спи, шевели мозгой.
    Дураку понятно: если весь серебряный хворост, что в подземелье лежит, наружу выволочь, его кроме как на вес не купят. Где столько нумизматов взять, по одному на каждый прут?
    Ладно, прикинем, сколько это – если на вес. Прутов этих там… Черт их знает. Штук пятьсот, не меньше. В каждом по пять фунтов серебра, так? Это будет две с половиной тыщи фунтов, так? Ашот Ашотыч говорил, золотник серебра нынче по 24 копейки. В фунте 96 золотников. Две с половиной тыщи помножить на 96 золотников да на 24 копейки – это будет…
    Закряхтел, сел на бумажке столбиком умножать, как в коммерческом когда-то учили. Да недолго учили-то, и позабылось с отвычки – так и не сложилась цифирь.
    Попробовал по-другому, проще. Самшитов говорил, что чистого серебра в пруте на 115 рублей. За пятьсот прутов это… тыщ пятьдесят, что ли, получается. Или пятьсот?
    Погоди, погоди, остудил себя Скорик. Ашот Ашотыч за прут по четыреста рублей дал и, надо думать, себе не в убыток. Нумизматам своим он, может, по тыще перепродаст.
    Раз эти палки почерневшие в такой цене, хорошо бы самому поторговать, без Самшитова. Дело, конечно, непростое. Для начала много чего вызнать да уразуметь придётся. Перво-наперво про настоящую цену. Обслужить всех московских покупалыциков. Потом питерских. А там, может, и до заграничных добраться. Попридержать нужно прутья, втюхивать их дуракам этим, которые готовы дороже серебряного весу платить, по штучке. А уж потом, когда дурни досыта наедятся, можно прочий хворост на переплавку продать.
    От таких купеческих мыслей Сенька весь вспотел. Сколько мозгов-то надо на этакую коммерцию! Впервые пожалел, что наукам не выучился. Барышей будущих, и тех толком не сочтёшь.
    А значит что?
    Правильно. Догонять нужно. Хамское обличье из себя повытравить, культурному разговору научиться, арифметике-чистописанию, а ещё хорошо бы по-иностранному сколько-нисколько наблатыкаться, на случай если придётся в Европах торговать. От мыслей дух перехватило.
    И это ещё только земное мечтание, не главное. От второго, небесного, у Сеньки вовсе голова закружилась.
    То есть, оно, если вдуматься, тоже было земное, может, даже поземней первого, но грело не голову, где мозги, а сердце, где душа. Хотя животу и прочим частям Сенькиной натуры от этого мечтания тоже сделалось жарко.
    Это раньше он был огрызок, щенок и Смерти не пара, а теперь он, если не сплоховать, может, первым московским богачом станет. И тогда, мечталось Скорику, он все эти огромадные тыщи ей под ноги кинет, спасёт её от Князя с Упырём, от марафетной хвори вылечит и увезёт далеко-далеко – в Тверь (говорят, хороший город) или ещё куда. А то вовсе в Париж.
    Это ничего, что она старше. У него тоже скоро на щеках из пуха усы-борода вырастут, и он в настоящий возраст войдёт. Ещё можно, как у Эраста Петровича, седины на висках подрисовать – а чего, авантажно. (Только когда они со Смертью венчаться поедут, надо подале от набережной, где можно в воду свалиться и погонуть. Бережёного Бог бережёт. Вот уже Сенька и свадьбу представлял, и пир в ресторане «Эрмитаж», а сам понимал: одними деньгами тут не обойтись. Были у Смерти кавалеры-полюбовники при больших тыщах, не в диковинку ей. И подарками её не улестишь. Нужно сначала из серого воробьишки белым соколом воспарить, а потом уж можно и к этакой лебеди подлетать.
    И опять поворачивало на воспитание и культурность, без которых соколом нипочём не станешь, хоть бы и при богатстве.
    На площади – из окна видать – книжная лавка. Сенька сходил туда, купил умную книжку под названием «Жизнь в свете, дома и при дворе»: как себя поставить в приличном обществе, чтоб в тычки не погнали.
    Стал читать – в испарину кинуло. Матушки-светы, каких премудростей там только не было! Как кому кланяться, как бабам, то есть дамам, ручку целовать, как говорить комплименты, как когда одеваться, как входить в комнату и как выходить. Это жизнь целую учись – всего не упомнишь!
    «Нельзя являться с визитом раньше двух часов и позже пяти-шести, – шевелил губами и ерошил французскую куафюру Сенька. – До двух вы рискуете застать хозяев дома за домашними занятиями или за туалетом; позже можно показаться навязывающимся на обед».
    Или ещё так:
    «Приехав с визитом и не застав хозяев дома, благовоспитанный человек оставляет карточку, загнутую широко с левого бока кверху; при визите по случаю смерти или иного печального случая карточку загибают с правого бока вниз, слегка надорвав сгиб».
    Ёлки-иголки!
    Но страшней всего было читать про одёжу. Бедному хорошо: всего одна рубаха и портки – и нечего голову ломать. А богатому ужас что за морока. Когда надевать пиджак, когда сюртук, когда фрак; когда сымать перчатки, когда нет; чего должно быть в клеточку, чего в полосочку, а что может быть в цветочек. Да ещё и не все цвета у них, культурных, друг к другу подходят!
    Трудней всего выходило со шляпами – Сенька для памяти даже стал записывать.
    Стало быть, так. В конторе, магазине или гостинице шляпу снимают, только если хозяева и приказчики тоже с непокрытыми головами (эх, тогда, в «Большой Московской» бы знать). Выходя из гостей, шляпу надевать надо не на пороге, а за порогом. В омнибусе или экипаже шляпы не снимать вовсе, даже в присутствии дам. Когда пришёл с визитом, шляпу держишь в руке, а ежели ты во фраке, то цилиндр должен быть не простой, а с пружинкой. Когда сел, шляпу можно положить на стул, а если нет свободного стула, то на пол, но только, упаси Боже, не на стол.
    Тут Скорику стало шляпу жалко – ведь на полу она испачкается. Посмотрел на красовавшееся посреди стола канотье (двенадцать с полтиной). Ага, на пол. Щас!
    Утомившись учиться светскому обхождению, снова рассматривал обновы. Сюртучок верблюжьего камлота (девятнадцать девяносто), две жилеточки белого и серого пике (червонец пара), панталоны в черно-серую полоску (пятнадцать), брюки на штрипках (девять девяносто), штиблеты с пуговками (двенадцать) и ещё одни, лаковые (отвалил за них двадцать пять, но зато заглядение). Ещё зеркальце на серебряной ручке, помада в золочёной баночке – кок смазывать, чтоб не вис. Дольше всего любовался перламутровым перочинным ножиком. Восемь лезвий, шило, даже зубная ковырялка И ногтечистка!
    Насладившись, читал полезную книгу дальше.
    К ужину Сенька вышел, как положено по этикету, в сюртуке, потому что «простой жакет за столом позволителен лишь в кругу своей семьи».
    В столовой прилично поклонился, сказал по-французски «Бон суар», шляпу, так и быть, положил на пол, однако вниз все-таки постелил прихваченную из комнаты салфетку.
    Столующихся у вдовы Борисенко было с десяток. Они уставились во все глаза на благовоспитанного человека, некоторые поздоровались, прочие так покивали. В сюртуке не было ни одного, а толстый, кучерявый, что сидел рядом с Сенькой, вовсе ужинал в одной рубашке с подтяжками. Он оказался студент Межевого института, по имени Жорж, с чердака, где комнаты по двенадцати рублей.
    Сеньку хозяйка представила мосье Скориковым, московским негоциантом, хотя он, когда сговаривался про комнату, назвался иначе – торговым человеком. «Негоциант», конечно, звучало куда лучше.
    Жорж этот сразу пристал: как это, мол, в таком юном возрасте и уже коммерцией занимаетесь, да что за коммерция, да про папеньку-маменьку. Когда сладкое подали («десерт» называется) студент шёпотом три рубля занять попросил.
    Три рубля ему за здорово живёшь Скорик, конечно, не дал и на вопросы отвечал туманно, однако из пройдошистого Жоржа, кажется, можно было извлечь пользу.
    На одной книжке много не научишься. Учитель нужен, вот что.
    Отвёл Жоржа в сторонку и стал врать: мол, купеческий сын, при тятеньке в лавке состоял, некогда учиться было. Теперь вот батька помер, всё своё богатство наследнику завещал, а что он, Семён Скориков, в жизни кроме прилавка видал? Нашёлся бы добрый человек, поучил уму-разуму, культурности, французскому языку и ещё всякому разному, так можно было бы за ту науку хорошие деньги заплатить.
    Студент слушал внимательно, всё понимал с полуслова. Сразу столковались об уроках. Как Жорж услыхал, что Сенька будет за учение по рублю в час платить, сразу объявил: в институт ходить не станет и готов хоть весь день быть в его, Семён Трифоныча, полном распоряжении.
    Сговорились так: час в день правописанию и красивому почерку учиться; час французскому; час арифметике; в обед и в ужин хорошим манерам; вечером поведению в свете. Из-за оптового подряда Сенька себе скидку сторговал: четыре рубля в день за всё про всё. Оба остались довольны.
    Начали прямо после ужина – со светского поведения. Поехали в балет. Фрак для Сеньки наняли за два рубля у соседа-музыканта.
    В театре Скорик сидел смирно, не вертелся, хотя на сцену, где скакали мужики в тесных подштанниках, смотреть скоро наскучило. Потом, когда выбежали девки в прозрачных юбках, пошло поживей, но больно уж музыка была кислая. Если б Жорж не взял в раздевалке увеличительные стекла («бинокль» называются), совсем скучно бы было. А так Сенька разглядывал всё подряд. Сначала танцорок и ихние ляжки, потом кто вкруг залы в золочёных ящиках сидел, а после уж что придётся – например, бородавку на лысине у музыкантского начальника, который оркестру палочкой грозил, чтоб стройней играли. Когда все аплодировали, Сенька бинокль брал под мышку и тоже хлопал, ещё погромче прочих.
    За семь рублей просиживать три часа в колючих воротничках – это мало кому понравится. Спросил у Жоржа: что, мол, богатые каждый вечер в театр потеть ходят? Тот успокоил: сказал, можно раз в неделю. Ну, это ещё ничего, повеселел Сенька. Вроде как по воскресеньям обедню стоять, кто Бога боится.
    Из балета поехали в бордель (так по-культурному шалавник называется), учиться культурному обхождению с дамами.
    Там Сенька сильно стеснялся ламп с шёлковыми абажурами и мягких кушеток на пружинном подпрыге. Мамзель Лоретта, которую ему на колени усадили, была тётка дебелая, собой рыхлая, пахла сладкой пудрой. Сеньку называла «пусей» и «котиком», потом повела в комнату и стала всякие штуки выделывать, про какие Сенька даже от Прохи не слыхивал.
    Однако стыдно было, что свет горел, и вообще куда ей, Лореттке этой, кошке жирной, до Смерти.
    Тьфу!
    После ещё долго учился шампанское пить: кладёшь в него клубничину, даёшь ей малость пообвыкнуться, размокнуть и губами вылавливаешь. Потом выдуваешь пузырчатое пойло до дна, и по новой.
    Утром, конечно, головой маялся, хуже чем от казённого вина. Но это пока Жорж не заглянул.
    Жорж посмотрел на страдания ученика, языком поцокал, сразу послал слугу за шампанским и паштетом. Позавтракали прямо у Сеньки на кровати: он лёжа, студент сидя. Паштет мазали на белые булки, вино пили из горлышка.
    Полегчало.
    Сейчас французским позанимаемся, а в обед поедем укреплять знания во французский ресторан, сказал Жорж и облизнул толстые губы.
    А ничего, расслабленно думал Сенька. Глаза боятся, а руки делают. Ко всему человек обвыкается. Можно, можно жить и в богачестве.
История третья. Про брата Ванечку
    Про две большие мечты думать было приятно – воображать, как оно всё устроится с любовью и с бессчётным богатством. Однако и при нынешнем, пока ещё не столь великом богатстве сделалась доступна одна мечта, раньше казавшаяся несбыточной – появиться во всей красе перед братом Ванькой.
    Тоже, конечно, без подготовки не нагрянешь: здрасьте, я ваш старший брат, барскую одежду напялил, а сам трущоба трущобой, ни слова по-культурному. Вдруг забрезгует Ванятка неучем?
    Однако для мальца все-таки можно было обойтись и малой наукой.
    С первого же дня Сенька уговорился с Жоржем – пускай тот при разговоре поправляет неправильные слова. Чтоб студент не ленился, ему была объявлена награда: по пятачку за каждую поправку.
    Ну, тот и рад стараться. Чуть не через слово: «Нет, Семён Трифоныч, так в культурном обществе не говорят: колидор, нужно коридор» – и крестик на особой бумажке чирк. После, на уроке арифметики, Скорик сам же эти крестики на 5 перемножил. Первого сентября 1900 года погорел на восемнадцать рублей семьдесят пять копеек – и это ещё жадничал лишний раз слово сказать. Начнёт по-писаному: «А вот думается мне, что…» – и затыкается.
    Закряхтел Скорик от такой суммы, потребовал с пятачка на копейку перейти.
    Второго сентября отмусолил, в смысле отсчитал, четыре рубля тридцать пять копеек.
    Третьего сентября три двенадцать.
    К четвёртому сентября малость наблатыкался, то есть немного освоился, хватило рубля с гривенником, а пятого и вовсе обошёлся девяноста копейками.
    Тут Сенька решил, что хватит с Ваньки, пора. Теперь он с отменной лёгкостью мог минут пять, а то и десять излагать свои мысли гладко, памятью-то Бог не обидел.
    По светскому этикету полагалось сначала судье Кувшинникову по почте письмо отписать: так, мол, и так, желаю нанести Вашей милости визит на предмет посещения обожаемого братца Ванятки. Но терпёжу не хватило.
    С утра пораньше Сенька пошёл к дантисту золотой зуб вставлять, а Жоржа снарядил в Тёплые Станы, предупредить, что пополудни, если его милости будет благоугодно, пожалует и сам Семён Трифонович Скориков, состоятельный коммерсант – вроде как с родственным визитом. Жорж нарядился в студенческий мундир, выкупил форменную фуражку из ломбарда, укатил.
    Сенька сильно нервничал (то есть тряс гузкой). Ну как судья скажет: на кой бес моему приёмному сыну такая собачья родня.
    Но ничего, обошлось. Жорж вернулся важный, объявил: ожидают к трём. Стало быть, не к обеду, сообразил Сенька, но не обиделся, а наоборот обрадовался, потому что пока ещё плохо умел со столовыми ножами управляться и отличать мясные вилки от рыбных с салатными.
    В книге было прописано: «При визите детям обязательно должно дарить конфекты в бонбоньерке», и Скорик не пожидился, то есть не поскупился – купил на Мясницкой у Перлова самолучшую жестянку шоколаду, в виде горбатого конька из сказки.
    Нанял лаковую пролётку за пятерик, но, поскольку от нервов выехал сильно раньше нужного, сначала шёл по улице пешком, коляска следом ехала.
    Старался вышагивать, как в учебнике предписано:
    «На улице легко отличить хорошо воспитанного, утончённого человека. Походка его всегда ровна и размеренна, шаг уверен. Он идёт прямо, не оглядываясь, и только изредка останавливается на мгновение перед магазинами, обыкновенно придерживается правой стороны дороги и не смотрит ни к верху, ни к низу, а прямо за несколько шагов перед собой».
    Прошёл так через Мясницкую, Лубянку, Театральный. А как шея от прямоглядения задубела, сел в пролётку.
    До Коньковских яблоневых садов катили неспешно, а перед самыми Тёплыми Станами седок велел разогнаться, чтоб подъехать к судейскому дому лихо, при всей наглядности, с шиком.
    И в дом вошёл в лучшем виде: сказал бон жур, умеренно поклонился.
    Судья Кувшинников ответил: «Здравствуй, Семён Скориков», пригласил в кресло.
    Сенька сел скромно, учтиво. Как положено в начале визита, снял одну правую перчатку, шляпу на пол положил, без салфетки. И только потом, благополучно всё исполнив, рассмотрел судью как следует.
    А постарел-таки Ипполит Иванович, вблизи видно было. Усы подковой стали совсем седые. Длинные, ниже ушей, волоса тоже побелели. А взор остался такой же, как прежде: чёрный, въедливый.
    Про судью Кувшннникова покойный тятенька говорил, что умней его человека на всем свете не сыщешь, а потому, поглядев в строгие глаза Ипполит Иваныча, Сенька решил, что будет держать себя не по светскому этикету, а по настоящей учтивости, которой его обучила не книжка и не Жорж, а некая особа (про неё сказ впереди, не всё в одну кучу-то валить).
    Особа эта говорила, что настоящая учтивость стоит не на вежливых словах, а на искреннем уважении: уважай всякого человека по всей силе возможности, пока этот человек тебе не показал, что твоего уважения не достоин.
    Сенька долго думал про такое диковинное суждение и в конце концов прояснил себе так: лучше плохого человека улестить, чем хорошего обидеть, ведь так?
    Вот и судье он не стал светские разговоры про приятно прохладную погоду говорить, а сказал со всей честностью, поклонившись:
    – Спасибо, что брата моего, сироту, как родного воспитываете и ни в чем не притесняете. А ещё больше вам за это Исус Христос благодарность сделает.
    Судья тоже слегка поклонился, ответил, что не на чем, что ему с супругой от Вани на старости лет одно счастье и удовольствие. Мальчик он живой, сердцем нежный и при больших способностях.
    Ладно. Помолчали.
    Сенька ломал голову – как бы повернуть разговор в том смысле, что, мол, нельзя ли братца повидать. От напряжения шмыгнул носом, но тут же вспомнил, что «шумное втягивание носовой жидкости в обществе совершенно недопустимо» и скорей выхватил платок – сморкаться.
    Судья вдруг сказал:
    – Твой знакомый, что утром заезжал, назвал тебя «состоятельным коммерсантом»…
    Скорик приосанился, да ненадолго, потому что дальше Ипполит Иванович заговорил вот как:
    – С каких это барышей лаковая пролётка, фрак с цилиндром? Я ведь с опекуном твоим, Зотом Ларионовичем Пузыревым в переписке состою. Все эти годы раз в квартал перевожу по сто рублей на твоё содержание, отчёты получаю. Пузырев писал, что учиться в гимназии ты не пожелал, что нрава ты дикого и неблагодарного, якшаешься со всяким отребьем, а в последнем письме сообщил, что ты вовсе стал вор и бандит.
    От неожиданности Сенька вскочил и крикнул – глупо, конечно, лучше бы промолчать:
    – Я вор? А он меня ловил?
    – Поймают, Сеня, поздно будет.
    – В гимназию я не схотел?! Сто рублей ему на меня полагалось?!
    Сенька задохнулся. Ну и подлец же дяденька Зот Ларионыч! Мало ему было витрину расколотить, надо было весь дом его поганый запалить!
    – Так откуда богатство-то? – спросил судья. – Я должен это знать, прежде чем допущу тебя к Ване. Может, фрак твой из крови скроен и слезами сшит.
    – Не из какой не из крови. Клад я нашёл, старинный, – пробурчал Сенька, сам понимая – кто ж в такое поверит.
    Прокатился с шиком, угостил братика конфектами, как же. Прав был тятька: умный человек судья.
    Однако Кувшинников оказался ещё того умней. Не почмокал недоверчиво губами, головой не покачал. Спросил спокойно:
    – Что за клад? Откуда?
    – Откуда-откуда, из хитровских подвалов, – хмуро ответил Сенька. – Пруты там были серебряные, с клеймом. Пять штук. Больших денег стоят.
    – Что за клеймо?
    – Почём мне знать. Две буквы: «Я» и «Д». Судья долго смотрел на Скорика, молчал. Потом поднялся.
    – Пойдём-ка в библиотеку.
    Это была такая комната, вся сверху донизу заставленная книгами. Если все книжки, какие Сенька в жизни видал, вместе сложить, и то, пожалуй, меньше бы вышло.
    Кувшинников на лесенку влез, достал с полки толстый том. Там же, наверху, принялся листать.
    – Эге, – сказал. Потом:
    – Так-так.
    Взглянул на Сеньку поверх очков и спрашивает:
    – Стало быть, «ЯД»? А где ты нашёл клад? Часом не в Серебряниках?
    – Не. На Хитровке, вот вам крест, – забожился Скорик.
    Ипполит Иванович с лесенки быстро слез, книгу на стол положил, а сам к картине подошёл, что висела на стене. Чудная была картина, похожая на рисунок разделки свиных туш, какой Сенька видал в немецкой мясной лавке.
    – Гляди. Это карта Москвы. Вот Хитровка, а вот Серебряники, переулок и набережная. От Хитровки рукой подать.
    Сенька подошёл, посмотрел. На всякий случай сказал: «Оно конечно».
    А судья на него и не глядит, сам себе бормочет:
    – Ну разумеется! Там в семнадцатом столетии располагалась Серебряническая слобода, где при Яузском денежном дворе жили мастера-серебряники. Как твои прутья выглядят? Вот так?
    Потащил Скорика к столу, где книга. Там, на картинке, Сенька увидел прут – точь-в-точь такой же, какие ювелиру продал. И крупно, на торце, буквы «МД».
    – «МД» – это «Монетный двор», – объяснил Кувшинников. – Его ещё называли Новым Монетным или Английским. В старину на Руси своего серебра было мало, поэтому закупали европейские монеты, иоахимсталеры, ефимки. – Сенька на знакомое слово опять кивнул, но уже с толком. – Талеры переплавляли в такие вот серебряные пруты, потом из них волокли проволоку, резали её на кусочки, плющили и чеканили копейки, так называемые «чешуйки». Копеек сохранилось много, талеров и того больше, а заготовочных серебряных прутов, разумеется, не осталось вовсе – ведь они все в работу шли.
    – А этот как же? – показал Скорик на картинку.
    – Молодец, – похвалил судья. – Соображаешь. Правильно, Скориков. Всего один прут только до нашего времени и дошёл, отлитый на Новом Монетном.
    Сенька задумался.
    – Чего ж они, серебряники эти, заготовки побросали, денег из них не начеканили?
    Кувшинников развёл руками:
    – Загадка. – Глаза у него теперь были не въедливые, сощуренные, а блестящие и широкие, будто судья сильно чему-то удивился или обрадовался. – Хотя не такая уж и загадка, если немного порассуждать. Воровства в семнадцатом веке было много, ещё больше, чем сейчас. Вот, тут в энциклопедии написано… – Он повёл пальцем по строчкам. – «За так называемое „угорание“ серебра мастеров нещадно били кнутом, иным вырывали ноздри, однако от дела не отставляли, ибо серебряников не хватало». Видно, мало били, если кто-то тайник из «угоревшего» серебра устроил. А может, не мастеров нужно было драть – дьяков.
    Дальше судья стал про себя читать. Вдруг присвистнул. Сеньке удивительно стало: такой человек, а свистит.
    – Сеня, ты за сколько свои прутья продал? Скорик врать не стал. Кувшинников сам богатый, завидовать не будет.
    – По четыре катеньки.
    – А тут написано, что этот прут пятьдесят лет назад на аукционе в Лондоне был приобретён коллекционером-нумизматом за 700 фунтов стерлингов. Это семь тысяч рублей, а по нынешним деньгам, пожалуй, и поболе.
    У Сеньки рот сам собой разинулся. Ай да Ашот Ашотыч, ай да змей!
    – Видишь, Скориков, если б ты свой клад казне отдал…
    – Да с какой радости казне-то? – вскинулся Сенька, ещё не оправившись от ювелирова вероломства.
    – Так ведь серебро у казны было украдено. Хоть и двести лет назад, но государство-то все то же, Российское. За передачу властям клада, согласно закону, нашедшему положена треть стоимости. Выходит, ты за свои пять прутьев получил бы не две тысячи, а во много раз больше. К тому же был бы честный человек, родине помощник.
    Сенька хотел было сказать, что дело поправимое, да вовремя прикусил язык. Тут надо было сначала крепко думать, а потом уж болтать. Кувшинников-то остёр, враз всё выпытает.
    И без того судья на Скорика хитро смотрел, со значением.
    – Ладно, – говорит. – Ты подумай, куда прутья нести, если вдруг ещё найдёшь: барыге своему или в казну. Надумаешь по закону, я тебе подскажу, как и куда. В газетах про твой патриотизм напишут.
    – Про что?
    – Про то, что ты не только своё брюхо, но и родину любишь, вот про что.
    Насчёт родины Сенька как-то не очень уверен был. Где она, его родина? Сухаревка, что ли, или Хитровка? За что их, вшивых, любить?
    А Кувшинников опять удивил. Вздохнул:
    – Так, значит, врал мне Зот про гимназию-то? И про остальное, поди, тоже… Ладно, за это он мне ответит.
    И вдруг запечалился, сивую голову повесил.
    – Ты, – говорит, – прости меня, Сеня, что я от своей совести ста рублями откупался. Мне бы хоть раз самому съездить да проверить, как ты там проживаешь. Хотел ведь я, когда твой отец умер, вас обоих к себе взять, да Пузырев намертво вцепился – родной племянник, я мол, сестрина кровь. А ему, выходит, только деньги нужны были.
    Здесь у Сеньки мысли от огромных тыщ совсем в другую сторону развернуло: как бы оно у него всё сложилось, если б после родительской смерти не к Зот Ларионычу, а к судье Кувшинникову попасть?
    Да чего там, что попусту убиваться.
    Спросил хмуро:
    – Не пустите с Ванькой повидаться?
    Судья не сразу ответил.
    – Что ж, говорил ты со мной честно, да и парень ты непропащий. Повидайтесь. Почему не повидаться? У Вани как раз урок французского закончился. Иди в детскую. Горничная тебя проводит.

    А про братишку Сенька волновался зря. Тому когда сказали, что старший брат пришёл – выбежал навстречу и как прыгнет на шею.
    – Ага! Это я, я ему письмо написал! Ты, Сеня, точь-в-точь такой, как я воображал! – И поправился. – Не воображал, а запомнил. Нисколько не изменился. Даже галстук тот же!
    Вот врать здоров, оголец.
    Дал ему Скорик бонбоньерку, ещё подарки: бинокль и перочинный ножик – тот самый, с ногтечисткой. Ванька про брата, конечно, сразу позабыл, принялся лезвиями щёлкать, но это ничего, пацанёнок он и есть пацанёнок.
    С судьёй Сенька попрощался за руку, обещался через пару деньков снова быть.
    Обратно шёл пешком чуть не до самой Калужской, думу думал.
    Семь тысяч за прут! Если цену не сбивать, можно на одном прутике целый год по-княжески жировать.
    Помозговать надо было, очень сильно думалкой поворочать.
    Как учила некая, один раз уже поминавшаяся особа: «Кто маро думар – много пракар».
История четвёртая. Про японского человека Масу
    Это в смысле: «Кто мало думал – много плакал». Особа эта русскую букву «л» выговорить не умела, потому что в ихнем наречии такой буквы в заводе нет. Как-то живут, обходятся.
    Стало быть, пора рассказать про второго Сенькиного учителя, не нанятого, а самозваного.
    Дело вышло так.
    В тот самый день, когда Скорик после балета и борделя утром сначала болел, а после лечился шампанским и паштетом, был к нему нежданный гость.
    Постучали в дверь – тихо так, прилично. Думал – хозяйка.
    Открывает – а там вчерашний японец.
    Сенька напугался – страх. Сейчас как пойдёт метелить: чего, мол, удрал, расчёта за покражу не получив?
    Японец поздоровался и спрашивает:
    – Тево дрозись?
    Сенька ему честно: так, мол, и так, дрожу, потому что за жизнь свою опасаюсь. Не порешили бы вы меня, дяденька.
    Тот удивился:
    – Ты сьто, Сенька-кун, смерчи боисься?
    – Кто ж её не боится, – ответил на грозный вопрос Скорик и к окну попятился. Мысль возникла – не сигануть ли из окошка. Высоконько было, а то беспременно прыгнул бы.
    Японец давай дальше стращать – вроде ещё пуще удивился:
    – А сево её бояться? Ты ведь нотью спать не боисься?
    От такого нехорошего намёка Сенька уж и высоты страшиться перестал. Допятился до окна, створку отворил, как бы душно ему. Теперь, если убивать начнут, одним скачком можно было на подоконник взлететь.
    – Так то спать, – сказал он. – Знаешь, что утром проснёшься.
    – И посре смерчи проснесься. Бери хоросё дзир – хоросё и проснесься.
    Тоже ещё поп выискался! Будет, басурман, крещёному человеку про рай и воскресенье проповедовать! От близости окна Скорик чуток осмелел.
    – Как вы меня сыскали-то? – спросил. – Слово, что ль, какое волшебное знаете?
    – Дзнаю. «Рубрь» надзывается. Дар марьсику рубрь, он дза тобой победзяр.
    – Какому мальчику? – опешил Сенька. Маса показал рукой на аршин от пола:
    – Маренькому. Сопривому. Но бегает быстро.
    Японец оглядел комнату, одобрительно кивнул:
    – Мородец, Сенька-кун, сьто тут посерирся. От Асеурова переурка бризко.
    Это он про Ащеулов переулок, где они с Эраст Петровичем квартируют, сообразил Сенька. В самом деле недалёко.
    – Чего вам от меня надо? Ведь бусы-то я вернул, – сказал он жалобно.
    – Господзин верер, – строго, даже торжественно пояснил Маса и вдруг вздохнул. – А есё ты, Сенька-кун, на меня походз. Я когда быр такой, как ты, тодзе быр маренький бандзит. Бери бы госпозина не встретир, вырос бы борьсёй бандзит. Он – мой учитерь. А я буду твой учитерь.
    – Есть у меня уже учитель, – проворчал Скорик, перестав бояться, что станут до смерти убивать…
    – Чему учит? – оживился Маса. (То есть на самом-то деле он спросил тему утит, но Сенька уже научился разбирать его чудной говор и с пониманием не затруднился.)
    – Ну, там хорошим манерам…
    Коротышка ужасно обрадовался. Это самое главное, говорит. И объяснил про настоящую учтивость, которая происходит от искреннего уважения ко всякому человеку.
    В разгар объяснения над Сенькиной головой зажужжала муха. Он её, настырную, гнал-гнал, никак не отставала. А японец как подпрыгнет, махнул рукой – и поймал насекомую в кулак.
    От такой его резвости Скорик взвизгнул, на корточки присел, да ещё голову руками прикрыл – думал, прибить хочет.
    Маса посмотрел на скорчившегося Сеньку, спрашивает: ты что это?
    – Напужался, что стукнете.
    – Зачем?
    Сенька ему со всхлипом:
    – Сироту всякий обидеть может.
    Японец наставительно поднял палец: нужно, говорит, уметь себя защищать. Особенно, если сирота.
    – Как это – «уметь»?
    Тот смеётся. А кто, мол, говорил, что ему учитель не нужен? Хочешь научу, как себя защищать?
    Скорик вспомнил, как азйатец руками-ногами машет, и тоже так захотел.
    – Неплохо бы, – говорит. – Да, чай, трудно этак ловко людей мордовать?
    Маса подошёл к окну, выпустил пойманную муху на волю.
    Нет, говорит, мордовать нетрудно. Трудно научиться Пути.
    (Это Сенька потом понял, что он слово «Путь» как бы с большой буквы сказал, а тогда не смикитил.)
    – А? – спросил. – Чему научиться?
    Стал ему Маса про Путь объяснять. Что, мол, жизнь – это дорога от рождения к смерти и что дорогу эту нужно пройти правильно, не то дойти-то дойдёшь, никуда не денешься, только потом не обессудь. Если будешь ползать по той дороге по-мушиному, быть тебе в следующем рождении мухой, как та, что жужжала. Будешь гадом в пыли пресмыкаться, гадом и народишься.
    Сенька подумал, что это он для образности сказал, к слову. Не знал ещё, что Маса про мух и гадюк взаправду говорил, во всей натуральности.
    – А как правильно идти по Пути? – спросил Скорик. Оказалось, умучаешься, если по-правильному. Перво-наперво, как проснёшься с утра, нужно говорить себе: «Сегодня меня ждёт смерть» – и не пугаться. И все время о ней, смерти, думать. Потому не знаешь ведь, когда твой путь закончится, и нужно завсегда наготове быть.
    (Сенька зажмурил глаза, сказал заветные слова и нисколько не напугался, потому что увидел перед собой Смерть, ужас до чего собой прекрасную. Чего ж бояться, если она тебя ждёт?)
    Но дальше хуже пошло.
    Врать нельзя, без дела валяться нельзя, на перине пуховой спать нельзя (вообще нежить себя ни-ни), а надо себя всяко терзать, испытывать, закалять и в чёрном теле держать.
    Послушал Сенька, послушал, и чего-то не захотелось ему этакую страсть выносить. И без того набедовался, наголодался, только-только к настоящей жизни принюхиваться стал.
    – А попроще нельзя, без Пути? Чтоб только драться?
    Маса от такого вопроса расстроился, головой покачал. Можно, говорит, но тигра тебе тогда не победить, только шакала.
    – Ничего, с меня и шакала хватит, – заявил Скорик. – Тигра можно сторонкой обойти, ноги не отвалятся.
    Японец ещё пуще закручинился. Ладно, говорит, ленивая душа, бес с тобой. Снимай курточку, будет тебе первый урок.
    И стал учить, как правильно падать, если с размаху по морде бьют.
    Сенька науку освоил быстро: исправно падал, через голову перекувыркивался и на ноги вставал, а сам всё ждал, когда же Маса спрашивать станет, откуда у хитровского голодранца богатство.
    Нет, не стал.
    Однако перед тем, как уйти, сказал:
    – Господин спрашивает, не хочешь ли ты, Сенька-кун, ему что-нибудь рассказать? Нет? Тогда саёнара.
    Это по-ихнему «пакеда».

    И повадился в нумера ходить, дня не пропускал. Спустится Сенька к завтраку – а Маса уже сидит у самовара, весь красный от выпитого чаю, и хозяйка ему варенья подкладывает. Строгая мадам Борисенко от него вся размякала, румянилась. И чем только он её взял?
    Потом начинался урок японской гимнастики. Честно сказать, Маса больше языком трепал, чем настоящему делу учил. Видно, задумал-таки, хитрый азиат, Скорика на свой Путь уволочь.
    К примеру, обучал он Сеньку с крыши сарая вниз сигать. Сенька наверх-то залез, а прыгнуть не может, боязно. Это ж две сажени! Ноги переломаешь.
    Маса рядом стоит, поучает. Это тебе, говорит, страх мешает. Ты гони его, он человеку без надобности. Только препятствует голове и телу своё дело делать. Ты ведь знаешь, как прыгать, я тебе показал и объяснил. Так не бойся, голова и тело всё сами исполнят, если страх мешать не будет.
    Легко сказать!
    – Вы чего, сенсей, вовсе ничего на свете не боитесь? – Это его так называть нужно было, «сенсей». «Учитель», значит. – Я думал, таких людей не бывает, кто совсем страха не знает.
    Редко, говорит, но бывают. Господин, например, ничего не боится. А я одной вещи очень даже боюсь.
    Сеньке от этих слов полегче стало.
    – Чего? Мертвяков?
    Нет, говорит. Боюсь, что господин или какой-нибудь хороший человек мне доверится, а я не оправдаю, подведу. Из-за своей глупости или невластных мне обстоятельств. Ужас, говорит, как этого страшусь. Глупость – ладно, она с годами проходит. А вот над обстоятельствами один Буцу властен.
    – Кто властен? – спросил Скорик. Маса пальцем наверх показал:
    – Буцу.
    – А-а, Исус Христос.
    Японец кивнул. Поэтому, говорит, я Ему каждый день молюсь. Вот так.
    Зажмурил глазёнки, ладоши сложил и загнусавил чего-то. Сам же после и перевёл: «На Буцу уповаю, но и сам сделаю всё, что могу». Такая у них японская молитва.
    Сенька фыркнул:
    – Тоже мне японская. На Бога надейся, а сам не плошай.

    Потом ещё однажды заговорили о божественном.
    Мух у Сеньки в комнате много развелось. Видно, на крошки налетали – очень уж он лют был пирожные со сдобами трескать.
    Маса мух не любил. Ловил их, как кот лапой, но чтобы раздавить или прихлопнуть – ни в жизнь. Всегда к окошку поднесёт, выпустит.
    Скорик раз спросил:
    – Чего вы, сенсей, с ними церемонии разводите? Шлёпнули бы, и дело с концом.
    Тот в ответ: никого не нужно убивать, если можно не убивать.
    – Даже муху?
    Какая разница, говорит. Душа она и есть душа. Сейчас это муха, а если будет себя в своей мушиной жизни правильно вести, то в следующем рождении, может, человеком станет. К примеру, таким, как ты.
    Сенька обиделся:
    – Чего это, как я? Может, как вы?
    Маса сказал на это, а если будешь хамить учителю, то сам после смерти станешь мухой. Ну-ка, говорит, уворачивайся. И как врежет Сеньке по роже – попробуй-ка, увернись. Только в ушах зазвенело.
    Так вот и обучался японской премудрости.
    И всякий раз в конце диковинный учитель спрашивал одно и то же: не желаешь ли, мол, чего господину передать.
    Сенька глазами хлопал, отмалчивался. Не мог в толк взять, о чем спрос. Про клад? Или про что другое?
    Маса, впрочем, никакой докуки не делал. Подождёт с полминутки, кивнёт, скажет своё «саёнара» и идёт себе восвояси.

    Дни летели быстро. Урок гимнастики, урок грамматики, урок арифметики, урок французского, закрепление пройденного во французском ресторане, потом променад по магазинам, снова урок – изящных манер, с Жоржем, а там уж пора ужинать и на практикум. «Практикумом» Жорж называл вояжи в оперетку, танц-зал, бордель или какое другое светское место.
    По утрам Сенька дрых допоздна, а встанешь, умоешься – уже и Маса тут как тут. И снова-здорово, чисто белка в колесе.
    Пару раз, заместо практикума, заглядывал на Хитровку к Ташке – после темна и, конечно, не в сюртуке-фраке, а в прежней одежде. Как говорил Жорж, опашем.
    Делал это так.
    Нанимал на Трубе степенного, трезвого извозчика и непременно чтобы с номером, ехал на нем до Лубянки. Переодевался прямо в коляске, спустив пониже кожух.
    На Лубянке, уже преобразовавшись из негоцианта в апаша, оставлял ваньку дожидаться. Плохо ли – сиди себе, спи, по целковому за час. Только уговор: с козёл сходить ни-ни, не то вмиг одежду с сиденья попрут.
    Упрямая Ташка денег, какие Сенька давал, не брала. И от своих шалавских занятий отходить не желала, потому что гордая. Деньги, говорила, от мужчины кто берет – не за работу, а просто так? Либо маруха, либо супруга. В марухи я к тебе идти не могу, как мы есть с тобой товарищи. В супруги тоже не согласная, из-за французки (не то чтоб Сенька её жениться звал – это уж Ташка сама себе напридумывала). Сама сколько требуется заработаю. А не хватит, вот тогда ты мне поможешь, как товарищ.
    Однако от Сенькиных рассказов про его новую светскую жизнь заиграла в Ташке амбиция или, иначе сказать, честолюбие. Захотелось ей тоже карьеру произвесть – из уличной мамзельки в «гимназистки» подняться, тем более и возраст был подходящий.
    «Гимназистки» улицу не утюжат, клиентов им сводня поставляет. Работа против уличной лахудры не в пример легче и денежней.
    Тут первое – платье гимназическое купить, с пелериной, но на это у Ташки отложено было.
    Сводня знакомая тоже имелась. Баба честная, надёжная, за клиентов всего треть себе берет. А клиентов, которые гимназисток ценят, полным-полно. Люди всё солидные, в возрасте, при деньгах.
    Одна только была трудность, такая же, как у Сеньки: культурности не хватало, бонтонно разговор повести. Ведь клиент, он верить должен, что к нему настоящую гимназистку привели, а не мамзельку переодетую.
    Потому Ташка тоже стала французские слова и всякие изящные выражения учить. Сочинила себе жизненную историю, стала Сеньке рассказывать. Пока ещё не твёрдо все слова помнила, подглядывала по бумажке. Вроде как она гимназистка четвёртого класса, инспектор её совратил, цветок невинности сорвал, всяким кунштюкам обучил, и вот теперь она тайком от маман и папан зарабатывает себе женским местом на конфекты и пирожные.
    Скорик историю послушал и как человек со светским опытом предложил кое-что подправить. Особенно же советовал в рассказ матерщину не вставлять.
    Ташка такому совету удивилась – она, хитровская порода, разницы между приличными и похабными выражениями понимать не умела. Тогда он ей все матюгальные слова на листочке написал, чтоб запомнила. Ташка обхватила голову руками, стала повторять: …, …, …, … Сенькины уши, приобыкшиеся к культурному, или ещё лучше сказать, цивилизованному разговору, от этого прямо вяли.
    А ещё Ташка с прошлой Сенькиной дачи купила себе щенка пуделя. Был он маленький, беленький, шебутной и несказанно нюхастый. Сеньку со второго раза уже узнал, обрадовался, запрыгал. Все Ташкины цветы различал и на каждый тявкал по-особенному. Имя ему было Помпоний, попросту Помпошка.
    Когда Скорик к Ташке во второй раз заглянул – рассказать, как с братишкой повидался, и новый зуб показать (ну и ещё одно дело было, денежное), товарка на него накинулась:
    – Чего припёрся? Ты что, не видал, у меня на окне красный мак? Забыл, что это значит? Я ж тебя учила! Опасность, вот что! Не ходи ты на Хитровку, Князь тебя ищет!
    Сенька и сам про это знал, да как было не прийти? Из-за светской учёбы и особенно Жоржевых практикумов от двух тысяч у него уже едва четверть оставалась. В неделю полторы тысячи спустил, вот какой с ним приключился дезастр. Срочно требовалось упрочить финансовый статут.
    Слазил в подземелье, упрочил.
    Хотел взять два прута, но передумал – хватит и одного. Нечего попусту шиковать, денежка счёт любит. Пора жить по правильному принципу.
    Ювелир Ашот Ашотыч Сеньке как родному обрадовался. Сторожить лавку доверил попугаю, повёл гостя за шторку, коньяком-бисквитом угостил.
    Скорик бисквит сжевал, коньячку тоже отхлебнул, самым культурным манером, и только после предъявил ювелиру прут, но в руки не дал. Потребовал не четыреста рублей – тысячу. Согласится или нет?
    Дал Самшитов тысячу, слова не сказал!
    Стало быть, правда в книге судьи Кувшинникова написана, про настоящую-то цену.
    Ювелир все подливал коньяку. Думал, напьётся хитровский недоумок, сболтнёт лишнее. Спросил, будут ли ещё прутья и когда.
    Сенька ему хитро:
    – По тысяче пруты закончились, один только и был. Вы меня, господин Самшитов, с заказчиком сведите, тогда, может, ещё появятся.
    Поморгал Ашот Ашотыч чернильными глазами, посопел, однако понял – были дураки, да все вышли. А моя комиссия, спрашивает.
    – Как положено – двадцать процентов.
    Тот заволновался. Двадцать мало, говорит. Настоящих клиентов только я знаю, без меня вам на них не выйти. Надо тридцать процентов дать.
    Поторговались, сошлись на двадцати пяти.
    Оставил Скорик ювелиру адрес, куда в случае чего весточку послать, и пошёл, очень собой довольный.
    Самшитов вслед:
    – Так я могу надеяться, господин Скориков?
    И попугай Левончик, хрипло:
    – Господин Скорриков! Господин Скорриков!

    Дошёл до извозчика, переоделся в приличный вид, но в пролётке не поехал, отправился домой пешком. Не шиковать – значит не шиковать. Лишний полтинник, конечно, трата не грандиозная, однако раз по принципу, значит, по принципу.
    На углу Цветного бульвара обернулся – так, померещилось что-то.
    Глядь – под фонарём фигура знакомая. Проха! От Хитровки следил, что ли?
    Скорик к нему, ворюге, бросился, ухватил за грудки.
    – Отдавай котлы, паскуда!
    Сам-то уж почти неделю с новыми котлами ходил, золотыми, но то не Прохина печаль. Утырил у своего – отвечай.
    – Красно нарядился, Скорик, – процедил Проха и высвободился рывком. – А по харе, гнида, не хошь?
    И руку в карман, а там, Сенька знал, свинчатка или чего похуже.
    Тут свист, топот. Городовой несётся – защищать приличного юношу от шпаны.
    Проха дёрнул вверх по Звонарному, в темноту.
    То-то, пролетарий штопаный. Тут тебе не Хитровка, а чистый квартал. Ишь чего удумал – «по харе».

Как Сенька стал любовником Смерти

    Только две, важно повторил сенсей. Те, которым в мужчине нужен папа, и те, которым нужен сын. Главное – правильно определить, женщина какой породы перед тобой, а это с непривычки непросто, потому что женщины любят притворяться. Зато если определил, всё остальное – пустяки. С женщиной из первой породы нужно быть папой: про жизнь её не расспрашивать и вообще поменьше разговаривать, являть собой отеческую строгость; с женщиной второй породы нужно делать печальные глаза, вздыхать и больше смотреть на небо, чтобы она поняла: без мамы ты совсем пропадёшь.

    Назавтра ни свет ни заря поджидал Масу у входа.
    Дождался, увёл к себе в комнату, даже не дал чаю попить.
    Попросил Христом-Богом: обучите, сенсей, как мне одну обожаемую особу сердечно завоевать.
    Маса ничего, никакой насмешки над Сенькиной эмоцией не сделал. Велел подробно разобъяснить, что за особа. Скорик всё, что про Смерть знал, рассказал, а под конец дрожащим голосом спросил:
    – Что, дядя Маса, никак невозможно мне такую лебедь стрелой Амура сразить?
    Учитель руки на животе сложил, почмокал губами. Отчего же, говорит, невозможно? Для настоящего кавалера всё возможно. И дальше сказал непонятное: «Смерчь-сан – женсина руны». Оказалось, «женщина Луны». Бывают, говорит, женщины Солнца и женщины Луны, такими уж на свет рождаются. Я, говорит, больше женщин Солнца люблю, но это дело вкуса. А к женщинам Луны, как твоя Смерть-сан, нужно, говорит, вот как подступать – и разъяснил Сеньке всё в доскональности, дай ему Господь доброго здоровьичка.

    Вечером того же дня Сенька отправился к Смерти – искать своего счастья.
    Поехал не как раньше собирался: при белом галстуке, с букетом хризантем, а снарядился по всей Масиной науке.
    Надел старую рубашку, некогда Смертью заштопанную, да ещё и подмышку нарочно порвал. Купил на толчке стоптанные штиблетишки. На портки, совсем целые, пришил сверху заплату.
    Поглядел на себя в зеркало – чуть сам не прослезился. Пожалел только, что накануне зуб вставил – щербатым вышло бы ещё жалостней. Но рассудил, что, если рот не разевать, золото сильно сверкать не будет.
    Однако всё чистое было, стираное, и сам в баню сходил. Маса наказал: «Бедненько, но тистенько, грядзных кавареров они не рюбят».
    Слез с извозчика на углу Солянки, поднялся вверх по Яузскому бульвару. Постучал – громко, но сердчишко все равно шумней колотилось.
    Смерть открыла опять без спросу, как прежде.
    – А, – сказала. – Стриж прилетел. Давно тебя не видно было, заходи.
    Сеньке показалось – рада, и на душе сразу немножко растиснулось.
    Памятуя о зубе, рта не раскрывал, да сенсей и не велел без крайней нужды языком болтать. Полагалось глядеть чисто, доверчиво и мигать почаще – и только.
    Зашли в горницу, сели на диван, рядышком (это Сеньке тоже показалось добрым знаком).
    Причёску ему на Неглинном сделали особенную, «мон-анж» называется: вроде растрёп растрёпом и прядка на лоб свисает, но пушисто, трогательно.
    – Думала я про тебя, – сказала Смерть. – Жив ли? Не оголодал ли? Ты долго у меня не сиди. Неровен час кто Князю донесёт. Он, зверь, на тебя ярится.
    Тут в самый раз было заготовленное сказать. Сенька на неё из-под льняной прядки посмотрел, вздохнул.
    – Я с тобой попрощаться пришёл. Всё одно не сносить мне головы, найдут они меня и порежут. Пускай режут, нет моей мочи в ихних душегубствах участвовать. Противоречит это моим принципам.
    Смерть только удивилась:
    – Ты где это слов таких понабрался?
    Ай, неправильно сказал. Не умничать надо, свою учёность показывать, а на жалость бить.
    – Оголодал я, Смертушка, меж людей скитаться. – Скорик ресницами помигал – ну как слеза выкатит? – Воровать совестюсь, христарадничать зазорно. Ночи нынче холодные стали, осень уже. Дозволь обогреться, хлебца кусочек покушать и пойду я себе дальше.
    Разжалобил самого себя – аж всхлипнул.
    Вот это было правильно. У Смерти тоже глаза мокрым блеснули.
    По голове его погладила, бросилась стол накрывать.
    Сенька даром что сытый был (перед выходом пулярочки с артишоками навернул), но ситный с колбасой мял усердно и молоком хлюпал. Смерть сидела, подперев рукой щеку. Вздыхала.
    – Чистый-то какой, – умилилась. – И рубашка свежая. Постирал кто?
    – Кто мне постирает? Сам обхожусь, – лучисто поглядел на неё Сенька. – С вечера в речке рубаху с портами простирну, к утру высохнет. Зябко, конечно, голому, но надо себя блюсти. Ветшает только рубаха-то. Оно бы ничего, да вышивки твоей жалко. – Погладил ладонью нитяной цветок, закручинился. – Вишь, рубаха под мышкой лопнула.
    Смерть, как тому и следовало, говорит:
    – Снимай, зашью.
    Снял.
    Мамзель Лоретта, которая из практикума, говорила: плечики у вас, кавалер, красивые, чисто сахарные, и кожица такая нежная, прямо съела бы. Вот Сенька свои сахарные плечи и развернул, а руками себя посиротливей за бока обхватил.
    Смерть иголкой мельтешит, а сама на Сенькину белизну поглядывает.
    – Один только миг в моей злосчастной жизни и был, во всей судьбе моей горемычной, – тихо, проникновенно сказал Скорик. – Когда ты меня, сироту, поцеловала…
    – Неужто? – изумилась Смерть, даже шить перестала. – Такое это для тебя счастье?
    – И словами не обсказать, какое…
    Она отложила рубаху.
    – Господи, – говорит, – да давай я тебя ещё поцелую – не жалко.
    Он зарозовелся весь (это уж естественным манером получилось).
    – Ах, тогда и помереть не страшно…
    Но руки пока держал при себе и глазами мигал не дерзко, а робко.
    Смерть подошла к нему, наклонилась. Глаза ласковые, влажные. Погладила по шее, по плечу, и нежно так, по-доброму приложилась к Сенькиным губам.
    Тут его будто в печку, в самое пламя, кинуло. Позабыл он про всю сенсееву науку, рванулся вверх, навстречу Смерти, обнял её что было сил и давай целовать, а сам от горячности только вдыхает мятный, пьяный аромат её волос – ах, ах – и выдохнуть не может, жалко.
    И случилось тут что-то, ей-богу случилось! Ненадолго, может, на несколько секундочек всего, налилось вдруг тело Смерти таким же ответным жаром, и поцелуй её из мягкого, материнского стал жадным, требовательным, твёрдым, а руки заметались по Сенькиной спине.
    Но кончились невозможные секундочки – она расцепила Скориковы объятья, отшатнулась.
    – Нет, – говорит, – нет. Ну тебя, чертёнок, не соблазняй. Чего нельзя, того нельзя.
    Головой затрясла, будто отгоняла какую химеру (это так говорят, когда привидится небывальщина), ладонью себе по глазам провела – и стала всегдашняя, спокойная. Помотрела на Сеньку с лукавой улыбкой.
    – Ух, змей, от горшка два вершка, а хитрющий. Наплачутся от тебя девушки.
    А Скорик из печки-то ещё не вылез, не понял ещё, что всему конец, и сунулся к Смерти снова обнять. Она не отстранилась, но и не шевельнулась – это все равно было, как статую какую обнимать.
    Вдруг сзади голос, с дрожанием:
    – Ах вот ты с кем, сука!
    Сенька обернулся и закоченел.
    На пороге стоял Князь – рожа перекошена, глазищи сверкают. Ну да, дверь-то с улицы не заперта, вот и вошёл, а им не слыхать было.
    – Кого в любовники взяла, паскуда! Кутёнка! Глистёныша! В надсмешку, что ли?!
    Шагнул к помертвевшему Сеньке, схватил за шею, вверх рванул – пришлось на цыпки привстать.
    – Убью, – шипит. – Башку сверну.
    И ясно было – сейчас свернёт. Хорошо ещё, что недолго мучиться. А то начал бы, как тому барышнику, уши резать и в рот совать или, того хуже, глаза бы повыколол.
    Сенька отвернулся, чтоб Князевой рожи не видать – и без того ужасно было. Решил, лучше в последний миг на Смерть посмотреть, пока душа из плоти не отлетела.
    И увидал чудо-чудное, диво-дивное: как берет Смерть со стола крынку с недопитым молоком и с размаху бьёт ею фартового по макушке.
    Князь удивился, Сеньку выпустил и на пол сел. За голову держится, меж пальцев кровь с молоком течёт.
    Смерть крикнула:
    – Что встал? Беги!
    И рубаху недозашитую сует.
    А Сенька не побежал. Кто-то другой, как бы второй Сенька, изнутри его, сказал:
    – Айда со мной. Убьёт он тебя.
    – Не убьёт, – ответила она, и так спокойно, что Сенька сразу поверил.
    Князь морду повернул, глаза мутные, бешеные. Рванулся встать, покачнулся, ухватился за стол – не совсем ещё вошёл в разум, ноги плохо держали. Однако прохрипел:
    – Москву переверну, а найду. Под землёй не спрячешься. Зубами жилы вытяну!
    Так страшен был, что Скорик в голос заорал. Дунул со всех ног, с крыльца кубарем слетел и заметался: куда бежать-то, куда?
    А туда, подсказал ему второй, внутренний Сенька, оказавшийся поумней и покрепче первого. Туда, куда Князь сказал: под землю. Как бы не пришлось из Москвы эмиграцию делать. Князь теперь и вправду не угомонится, пока сироту не изведёт.
    Ну а коли так, нужно запастись деньгами.

    Наведался в заветный подвал снова. Взял много, целых пять прутов. Решил, что торговаться с ювелиром не станет, отдаст по тысяче. Пускай радуется Ашот Ашотыч своей фортуне.
    Только не довелось Самшитову попользоваться Сенькиной щедростью.
    Когда Скорик вышел на Маросейку, то увидал перед ювелирной лавкой двух городовых, а внутри – через стеклянную витрину было видно – толпились синемундирные.
    Вот те на. Доторговался Ашот Ашотыч казённым серебришком. Не иначе донёс на него кто-нибудь. А может, судья Кувшинников ещё вострей оказался, чем с виду. Разузнал, у кого из нумизматов появились яузские прутки, да расспросил, через кого приобретены – вот и вся недолга.
    Это, положим, ничего, не так страшно. Адреса своего Сенька судье не оставлял. Где клад, кроме него самого тоже никто не знает.
    Ищите, псы, ветра в поле.
    Ай нет! Армяшке-то про нумера мадам Борисенко было сказано. Выдаст носатый, обязательно выдаст!
    Не стал Сенька времени терять, светиться на нехорошем месте. Побежал извозчика брать.
    Надо было из нумеров съезжать, пока не сцапали.
    В экзистенции обрисовалась тенденция к ухудшению жизненных кондиций, или, попросту сказать, дела были хреновей некуда: и Князь на хвосте, и полиция, и прутья продать некому, однако Сенька сейчас пребывал в таком кураже, что всё ему казалось трын-трава.
    Лошадка цокала копытами и помахивала хвостом, встречный ветер дотрепывал причёску «мон-анж», и жизнь, несмотря ни на что, была замечательная, Сенька качался на сиденье пролётки совершенно счастливый.
    Пускай недолго, считанные миги, но он был-таки любовником Смерти, почти что самым настоящим!

Как у Сеньки развязался язык

    – Самшитова Ашота Ашотовича, пятидесяти двух лет, преступник связал, усадил вот в это кресло. Как видите, всюду кровь: на изголовье, на подлокотниках, на полу. Причём и венозная, и артериальная, разной пульсационной упругости… Простите, Эраст Петрович, я невнятно пересказываю, плохо владею медицинской терминологией, – смутился чиновник. – Вы мне когда ещё пеняли, чтобы подучился, да новое начальство не требовало, вот руки-то и не дошли…
    – И не говорите, – ещё горше вздохнул Сергей Никифорович. – Сейчас не то что при вас. Верите ли, никакого удовольствия от работы. Одной результативности требуют, а доказательность никого не заботит. О торжестве справедливости и вовсе говорить нечего. У начальства другие заботы. Между прочим, – понизил он голос, – я не стал по телефону… Ваше пребывание в Москве не составляет тайны. Я по случайности видел на столе у полицмейстера секретное предписание установить ваше местопребывание и организовать негласную слежку. Кто-то вас видел, узнал и донёс.

    Из Самшитовского двора вышли переулком в Лубянский проезд, оттуда повернули к скверу.
    У первой же скамейки Эраст Петрович жестом пригласил: присядем.
    Сели. Сенька посерёдке, эти двое по бокам. Чисто арестант под конвоем.
    – Ну-с, господин Шопенгауэр, – повернулся к нему Эраст Петрович. – Поговорим?
    – А чего я-то? – пробурчал Скорик, предвидя нехорошее. – Я знать ничего не знаю.
    – Дедукция доказывает обратное.
    – Кто-кто? – обрадовался Сенька. – Я Дедукции вашей в глаза не видывал. Врёт она всё, стерва!
    Эраст Петрович дёрнул углом рта.
    – Эта дама, Скориков (давайте я уж лучше буду вас так называть), никогда не врёт. Помните серебряную копейку семнадцатого столетия, которую я нашёл в кармане убитого Синюхина? Разумеется, помните – вы тогда ещё подчёркнуто ею не заинтересовались. Откуда у нищего к-каляки этакая нумизматическая диковина? Это раз. Идём далее. На месте убийства вы, Скориков, старательно отворачивались, а то и зажмуривались, хотя, по Масиным наблюдениям, отсутствием любопытства не страдаете. Изумления и ужаса, естественных при подобном зрелище, тоже не проявляли. Согласитесь, странно. Это два. Далее. В тот день у вас в кармане, как и у Синюхина, позвякивало серебро, и довольно звонко. Судя по звуку, монеты были мелкие, каких в наши времена не чеканят. А в руке вы несли палку из чистого серебра, что совсем уж необычно. Откуда серебряные россыпи у вас, хитровского г-гавроша? Это три.
    – Обзываетесь, да? На «гэ» сироту ругаете? – набычился Сенька. – Грех вам. А ещё приличный господин.
    Маса двинул его локтем в бок:
    – Когда господзин говорит «это радз, это два, это три», помаркивай. Дедукцию спугнёсь.
    Скорик по сторонам оглянулся – никакой дамы вокруг не было. Кого спугивать-то? Однако на всякий случай язык прикусил. Это сенсей пока легонько локотком пихнул, а там может и посерьёзней шарахнуть.
    Эраст Петрович продолжил, будто его и не перебивали:
    – Хоть я и не собирался расследовать это преступление, потому что занят совсем д-другим делом, но ваше поведение меня заинтриговало, и я поручил Масе присмотреть за вами. Однако новое жестокое убийство, о котором мне нынче ночью сообщил мой давний сослуживец, изменило мои намерения. Я должен вмешаться в эту историю, потому что власти явно не в силах найти убийцу Следствие даже не видит, что эти преступления – звенья одной цепи. Почему я так считаю, хотите вы спросить? – Ничего такого Сенька спросить не хотел, однако спорить со строгим человеком не стал. Пускай говорит. – Дело даже не в том, что от Маросейки до Хитровки, где убили Синюхиных, пять минут хода. В обоих этих злодеяниях налицо две п-принципиально сходные черты, встречающиеся слишком редко для того, чтобы их можно было счесть случайным совпадением. Убийца явно преследует некую грандиозную цель, ради которой не отвлекается на мелочи вроде цепочек и медальончиков из витрины ювелирной лавки. Это раз. А ещё впечатляет дьявольская осторожность, понуждающая преступника не оставлять никаких свидетелей, ни единого живого существа, даже такого безобидного, как трехлетний младенец или п-птица. Это два. Ну, а теперь о вас, Скориков. Я совершенно уверен, что вы многое знаете и можете мне помочь.
    Сенька, настроившийся дальше слушать про душегуба, от такой неожиданной концовки вздрогнул, поёжился под пристальным взглядом голубых глаз, крикнул:
    – Ну завалили ювелира этого, а я при чем?!
    Маса снова двинул его локтем, уже сильней.
    – Про сопривого марьтиську забыр? Который на тебе рубрь заработар? Он видер, как ты в равку серебряные парки носир.
    Понял Скорик: не отпереться, потому перешёл с базарного крику на хныканье:
    – Чего надо-то, спрашивайте толком… А то пужают, ребры локтем бьют…
    – Б-бросьте прибедняться, – сказал Эраст Петрович. – Маса характеризует вас самым лестным образом. Говорит, что вы нежестокосердны, что у вас пытливый ум, и – самая ценная человеческая черта, что вы стремитесь к самоусовершенствованию. Раньше, до этого последнего преступления, Маса просто спрашивал вас, не надумали ли вы поделиться с нами вашей тайной. Он был уверен, что рано или поздно заслужит ваше доверие и вы захотите облегчить перед ним д-душу. Теперь же ждать некогда. Я требую от вас – уже безо всякой деликатности – ответа на два вопроса. Первый: чего ищет убийца? И второй: что вам известно об этом человеке?
    Маса закивал головой давай, мол, не трусь, говори.
    Ну, Сенька всё и рассказал – как на духу. И про колоду, и про Очка, волчину мокрушного, и про Смерть, и про то, что Князь его, Сеньку, из-за ревности извести хочет.
    Ну, то есть, не совсем, конечно, все. Про клад уклончиво помянул – мол, вроде есть такой, а правда ли, нет ли, то ему, Скорику, неведомо. Ну так ведь и на духу тоже не совсем уж всю правду говорят, верно?
    – Значит, по-вашему, Скориков, выходит, что Синюхина этот самый Князь с валетом истребили, желая выпытать тайну клада? – спросил Эраст Петрович, дослушав не очень складный Сенькин рассказ. – А к антиквару Князь наведался, чтобы узнать ваш адрес?
    – Само собой. Проха ему донёс, крысёнок. Видел он меня подле лавки, я же говорил! Потому и не пограблено ничего, что Князю мелкие цацки – тьфу. Ему до меня добраться нужно.
    – А вы уверены, что Князь вас ищет из одной лишь ревности? – Эраст Петрович наморщил гладкий лоб, будто не совсем что-то понимая. – Может, вы ему из-за к-клада нужны?
    У Сеньки внутри все так и заныло: догадался, обо всем догадался хитроумный барин! Вот сейчас пристанет: говори, где серебряный хворост спрятан.
    Чтоб потянуть время, Скорик затараторил:
    – Ужас как ревнует! Лучше бы к Очку своему ревновал! Тот тоже к Смерти шастает. Он ей – марафет, а она ему – известно чего. Но не от шалавства это. Что с неё взять, марафетчицы над собой невластные. Хворь это у них такая…
    – В Прияузье в старину, кажется, был монетный двор, где серебряную монету чеканили, – задумчиво произнёс Эраст Петрович, когда Скорик запнулся – воздуху набрать. – Ладно, про клад мне сейчас неинтересно. Скажите-ка лучше, Скориков, не можете ли вы меня познакомить с этой интригующей особой, которая свела с ума весь фартовый б-бомонд? Говорите, её зовут Смерть? Какое декадентское имя.
    У Сеньки от сердца отлегло.
    – Познакомить можно. А что со мной-то будет, а? Не выдадите меня Князю?

Как Сенька видел собачью свадьбу

    Кухня тоже интересная, в ней начальник Маса. Плиты нет вовсе, бочки с капустой-огурцами тоже. Зато в углу большой железный шкаф под названием рефрижератор. В нем завсегда холодно, как в леднике, и на полках лежит сырая рыба. Они, квартирные жильцы, её кусками режут, коричневым уксусом кропят и прямо так зрескают с рисом. Сеньке на завтрак тоже давали, но он не опоганился, одного рису пожевал немножко. И чаю пить не стал, потому что он был невзаправдошный – жёлтый какой-то и совсем несладкий.
    Чудней всего был хозяйский кабинет. Одно название, а так больше на механическую мастерскую смахивало. Там на полке книжки, по большей части технические, на чужестранных языках; стол завален листами бумаги с непонятными рисунками (называется «чертежи» – видно оттого, что в них черт ногу сломит); у стен – всякие железки, пружины, резиновые обода и много чего другого. Это потому что Эраст Петрович инженер, выучился в самой Америке. У него и фамилия нерусская: господин Неймлес. Сеньке очень хотелось расспросить, для какой надобности потребны все эти штуковины, но тогда, в первый день Ащеуловской жизни, не до того было.
    – Судя по тому, что вы мне рассказали, Скориков, эта женщина упивается своей способностью м-манипулировать людьми, да не просто людьми, а самыми жестокими, безжалостными преступниками. Она осведомлена об их злодействах, безбедно существует на награбленные деньги, однако сама вроде как ни в чем не повинна. Мне знакома эта порода, она встречается во всех странах и во всех слоях общества. Так называемые инфернальные женщины абсолютно безнравственны, они играют человеческими жизнями и судьбами, только эта игра и приносит им удовлетворение. Неужто вы не видите, что она и с вами поиграла, как к-кошка с мышкой?
    – То «знают», а то неопровержимые, задокументированные свидетельские показания, плюс к тому фотографические снимки, осуществлённые скрытно, по самой новейшей методе. Это, фрейляйн Тодт, сразу две статьи Уложения о наказаниях. Шесть лет ссылки. А хороший обвинитель пришпилит ещё пособничество в разбое и убийстве. Тогда это каторга, семь лет-с. Что с вами, девицей простого звания, будут вытворять охранники и все, кому не лень, о том и помыслить страшно. Жалко вашей красоты. Выйдете на поселение совершённой руиной.
    – Никого и никогда. – Голос Солнцева задрожал от страсти. – Сами за мной бегают. Но ты… ты свела меня с ума! Что тебе этот уголовник? Не сегодня так завтра будет валяться в канаве, продырявленный полицейскими пулями. А я дам тебе всё: полное содержание, защиту от прежних дружков, достойное положение. Жениться на тебе я не могу – лгать не стану, да ты все равно не поверила бы. Однако любовь и брак – материи разные. Когда мне придёт время жениться, невесту я подберу не по красоте, но моё сердце все равно будет принадлежать тебе. О, у меня великие планы! Будь моей, и я вознесу тебя на небывалые высоты! Настанет день, когда ты станешь некоронованной царицей Москвы, а может быть, и того больше! Ну?
    – Эх, девка-девка, чего ты только над собой творишь? Дал тебе Господь этакую красотищу, а ты её в грязи валяешь, над Божьим даром измываешься. Мой-то павлин от тебя вышел, сияет, как сапог начищенный. Значит, и ему ты не отказала. А ведь дрянь человечишко, не павлин даже – курёнок мокрый. И Князь, хахаль твой, – прыщик гнойный. Надавить – лопнет. Разве такого тебе надо? У тебя в голове ночь, в душе туман. Тебе нужен человек ясный, крепкий, при огромадном богатстве, к какому прильнуть можно, дух перевести, ногами на землю встать.

Как Сенька разочаровался в людях

Как Сенька перетянул дроссель


    Взял ещё четыре прута. Всего, значит, теперь получилось девять. Как ни посмотри, целый капитал. Ашот Ашотыча, царствие ему, страдальцу, небесное, боле нет, но, надо надеяться, рано или поздно сыщется вместо него другой посредник. Грех, конечно, так рассуждать, но мёртвым своё, а живым своё.
    Выбравшись из лаза в погреб с кирпичными стояками (культурно сказать – колоннами), Сенька задвинул на место камни, палки взял по две в каждую руку и пошёл тёмным подвалом к выходу на Подколокольный.
    Оставалось повернуть по коридору два раза, когда случилось страшное.
    Скорику по загривку вдарило тяжёлым – да так, что он полетел носом наземь, даже взвизгнуть не успел. Ещё не понял толком, что за напасть на него обрушилась, как сверху придавило к полу: кто-то наступил ему на спину кованым сапогом.
    Скорик забарахтался, хватая ртом воздух. Из левой руки вылетели прутья, малиново зазвенели по каменным плитам.
    – А-а-а!!! – заорал бедный Сенька, а чьи-то стальные пальцы ухватили его за волосья, рванули голову назад – захрустели позвонки.
    Не от храбрости, а от одного лишь звериного ужаса Сенька махнул прутьями, что были зажаты в правой руке, назад и вверх. Куда-то попал и ударил ещё раз, что было силы. Опять попал. Что-то там утробно, по-медвежьи рыкнуло, лапища, вцепившаяся Скорику в волосы, разжалась, да и сапог со спины сдвинулся.
    Сенька волчком откатился вбок, поднялся на четвереньки, потом на ноги и, подвывая, понёсся в темноту. Налетел на стену, шарахнулся в другую сторону.
    По ступенькам вспорхнул на ночную улицу и бежал до самой Лубянки. Там упал на колени подле бортика бассейна, окунул рожу в воду, немножко остудился и только тогда заметил, что и из правой руки прутья выронил.
    Бес с ними. Главное – живой.

    – Где вас носило, Скориков? – спросил господин Неймлес, открыв дверь в квартиру. И тут же взял Сеньку за руку, подвёл к лампе. – Кто это вас? Что случилось?
    Это он увидал шишку на лбу и распухший нос, которым Скорик въехал в каменный пол.
    – Князь меня убить хотел, – хмуро ответил Сенька. – Мало шею не сломал.
    И рассказал, как было дело. Куда лазил и что прутья нёс, конечно, говорить не стал. Мол, заглянул по одному делу в Ерошенковский подвал, там и приключился такой кошмарный прецендент.
    – Инцидент, – механически поправил Эраст Петрович. Лоб у него сложился продольной складкой. – Вы хорошо разглядели Князя?
    – А чего мне на него глядеть. – Скорик уныло изучал свою личность в зеркале. Ну и нос – чисто картоха печёная. – Кому ещё надо меня мочить? Рвань ерохинская на кого не попадя не кидается, посмотрят сначала, что за человек. А этот без упреждения бил, всерьёз. Или Князь, или из колоды кто. Только не Очко – тот бы чикаться не стал, сразу ножиком кинул или шпагу в глаз воткнул. А где Маса-сенсей?
    – На свидании. – Господин Неймлес взял Сеньку за подбородок, повертел и так, и этак – любовался. – Компресс нужно. А здесь меркурохромом. Вот так не больно?
    – Больно! – заорал Скорик, потому что Эраст Петрович крепко взял его пальцами за нос.
    – Ничего, до свадьбы заживёт П-перелома нет.
    Был господин Неймлес в длинном шёлковом халате, на волосах тонкая сеточка – крепить куафюру. У Сеньки тоже такая была, «гард-фасон» называется.
    Как у него со Смертью-то устроилось, подумал Скорик, глядя исподлобья на гладкую рожу инженера. Да уж известно как. Этакий рысак своего не упустит.
    – Ну вот что, герр Шопенгауэр, – объявил Эраст Петрович, кончив мазать Сенькину рожу пахучей дрянью. – Отныне от меня и Масы ни шагу. П-поняли?
    – Чего не понять.
    – Отлично. Тогда ложитесь и – в объятья Морфея.
    Лечь-то Сенька лёг, а с Морфеем у него долго не ладилось. То зубы начнут дробь выстукивать, то в дрожь кинет, никак не согреешься. Ещё бы. Погибель совсем рядом прошла, задела душу своим ледяным крылом.
    Вспомнил: к Ташке-то не зашёл. А ведь она сказать что-то хотела, предупредить. Надо бы к ней наведаться, но при одной мысли о том, чтоб снова на Хитровку идти, дрожь заколотила ещё пуще.
    Утро вечера мудрёней. Может, завтра всё не так страшно покажется.
    С тем и уснул.

    Но назавтра все равно сильно боялся. И послезавтра тоже. Долго боялся, целую неделю. Утром или днём ещё ничего: вот сегодня, думал, как стемнеет, непременно отправлюсь, а к вечеру на душе что-то делалось тоскливо, и не шли ноги на Хитровку, хоть ты что.
    Однако не то чтобы Сенька в эти дни только боялся и больше ничего другого не делал. Дел-то было полно, да таких, что обо всем на свете позабудешь.
    Началось с того, что Эраст Петрович предложил:
    – Хочешь посмотреть на мой «Ковёр-самолёт»?
    Как раз перед тем между ними разговор состоялся. Сенька Христом-Богом попросил на «вы» его не обзывать и «Скориковым» тоже, а то обидно.
    – Обидно? – удивился господин Неймлес. – Что на «вы» называют? Но ведь вы, кажется, считаете себя взрослым. Меж взрослыми людьми обращение на «ты» возможно лишь на основе взаимности, я же перейти с вами на «ты» пока не г-готов.
    – Да я вам ни в жисть не смогу «ты» сказать! – перепугался Скорик. – Мне и без надобности. Масе-то вон «ты» говорите, делаете ему отличие. А я вам уж и не человек.
    – Видите ли, Скориков… То есть, простите, господин Скориков, – совсем уж взъелся на Сеньку инженер, – Масе я говорю «ты», а он мне «вы», потому что в Японии господин и слуга могут разговаривать только так и не иначе. В японском этикете речевые нюансы очень строго регламентированы. Там существует с десяток разных уровней обращения на «ты» и «вы», для всякого рода отношений свой. Обратиться к слуге не так, как принято – нелепость и даже грамматическая ошибка.
    – А у нас простым людям одна только интеллигенция выкает, хочет своё презрение показать. За это её народ и не любит.
    Еле уговорил. И то, чтоб по-свойски «Сенькой» назвать – так нет. Заместо «Скорикова» стал звать «Сеней», будто барчука в коротких штанишках. Приходилось терпеть.
    Когда Скорик на «Ковёр-самолёт» глазами захлопал (готов был от Эраста Петровича всяких чудес ожидать, даже волшебных), тот улыбнулся:
    – Не сказочный, конечно. Так я назвал мототрипед, самоходный экипаж моей собственной к-конструкции. Идём, посмотришь.
    Во дворе, в каретном сарае, стояла коляска вроде пролётки на рессорном ходу, но только суженная к носу и не на четырех колёсах, а на трех: переднее невысокое, бокастое, два задних большие. Там, где на пролётке положено быть передку, – щиток с цифирью, торчком – колёсико на железной палке, ещё какие-то рычажки, загогулины. Сиденье было хромовой кожи, можно троих усадить. Инженер показал:
    – Справа, где руль, место шофэра. Слева – ассистента. Шофэр – это такой кучер, только управляет он не лошадью, а м-мотором. Ассистент же – его помощник. Иногда бывает нужно вдвоём на руль налечь, или рычаг придержать, или просто флажком помахать, чтоб с дороги сторонились.
    Сенька не сразу допёр, что эта колымага сама по себе ездит, без коня. В железной коробке, что располагалась под сиденьем, по словам Эраста Петровича (скорее всего, брехня) пряталась сила, как в десяти лошадях, и оттого этот самый мототрипед якобы мог бегать по дороге быстрей любого лихача.
    – Скоро на конной тяге вообще никто ездить не захочет, – рассказывал господин Неймлес. – Только на таких вот авто с двигателем внутреннего сгорания. А лошадей освободят от тяжкого труда и в благодарность за то, что столько т-тысячелетий верно служили человечеству, отправят вольно пастись в луга. Ну, может, самых красивых и резвых оставят для скачек и романтических поездок при луне, а всем прочим выйдет отставка и пенсион.
    Ну, пенсион – это навряд ли, подумал Скорик. Коли лошади станут не нужны, забьют их к лешему на шкуры и мясо, за здорово живёшь кормить не станут. Но спорить с инженером не стал, интересно было послушать дальше.
    – Видишь ли, Сеня, идея вседорожного м-мототрипеда была темой моего прошлогоднего дипломного проекта в Технологическом институте…
    – Вы чего, только-только из студентов, что ли? – удивился Скорик. На вид Эрасту Петровичу было сильно много лет. Может, тридцать пять или даже больше – вон у него уж и виски поседели.
    – Нет, я прошёл курс инженера-механика экстерном, в Бостоне. И вот теперь пришло время претворить мою идею в жизнь, опробовать её на п-практике.
    – А вдруг не поедет? – спросил Сенька, любуясь сияющим медным фонарём на передке машины.
    – Да нет, он отлично ездит, но этого м-мало. Я намерен установить на моем мототрипеде рекорд: доехать от Москвы до Парижа. Старт назначен на 23 сентября, так что времени на подготовку немного, чуть больше двух недель. А дело трудное, почти невозможное. Недавно подобную попытку предпринял барон фон Либниц, но его авто не выдержало русских дорог, развалилось. А мой «Ковёр-самолёт» выдержит, потому что трехколесная конструкция проходимей, чем четырехколесная, я это д-докажу. И ещё вот, смотри.
    Никогда Сенька не видел Эраста Петровича таким оживлённым. Глаза, обычно холодные, спокойные, так и сверкали, на щеках выступил румянец. Господина Неймлеса было прямо не узнать.
    – Вместо новомодных пневматических шин, удобных для асфальтовой мостовой, но совершенно неприспособленных для нашего бездорожья, я сконструировал цельнолитые к-каучуковые со стальной проволокой.
    Скорик потыкал чёрную шину. Трогать её, пупырчатую, упругую, было приятно.
    – В основе конструкции – трипед мангеймского фабриканта Бенца «Патент-моторваген», однако «Ковёр-самолёт» г-гораздо совершенней! У герра Бенца на его новом «Вело» двигатель мощностью всего три лошадиных силы и зубчатая передача крепится к задней оси, а у меня, гляди, она выведена на раму, и мотор объёмом почти в тысячу кубических сантиметров! Это позволяет разгоняться до тридцати вёрст в час. А по асфальту до т-тридцати пяти! Может быть, даже сорока! Ты только представь себе!
    Возбуждение инженера передалось Сеньке, он понюхал сиденье, пахнущее кожей и керосином. Вкусно!
    – А как на нем ехать, на этом «ковре»?
    – Садись сюда. Вот так, – с удовольствием принялся объяснять Эраст Петрович, а Сенька блаженно закачался на пружинящем сиденье. – Сейчас, сейчас ты поедешь. Это ни с чем не сравнимое наслаждение. Только осторожно, не т-торопись. Правую ногу ставь на педаль сцепления. Жми до отказа. Хорошо. Это регулятор зажигания. Поверни его. Слышишь? Это искра воспламенила тонливную жидкость. Рычагами открываешь к-клапаны. Молодец. Теперь потяни ручной тормоз, чтобы освободить колёса. Включай передачу – вот этот рычаг. Теперь потихоньку отпускай ногу со сцепления и одновременно тяни д-дроссель, который…
    Сенька взялся за железную палочку, именуемую звучным словом «дроссель», дёрнул её к себе, и самоходная карета вдруг рванулась с места.
    – А-а-а! – заорал Скорик от ужаса и восторга.
    В животе ёкнуло, будто он нёсся на санках с ледяной горы. Трипед сам собой вылетел из сарайных ворот, навстречу ему проворно двинулась стена дома, и в следующий миг Сеньку кинуло грудью на рулевое колесо. Раздался лязг, звон разбитого стекла, и полет закончился.
    Прямо перед Скориком были красные кирпичи, по ним ползла зелёная гусеница. В ушах звенело, болела грудь, но кости вроде были целы.
    Сенька услышал приближающиеся сзади неторопливые шаги, увидел, что на одном циферблате стекло треснуло, а на другом вовсе вылетело, и вжал голову в плечи. Бейте, Эраст Петрович. Хоть до полусмерти – и того мне, дурню, мало будет.
    – … который регулирует поступление г-горючего, и потому тянуть его нужно очень плавно, – продолжил объяснение господин Неймлес, будто вовсе не прерывался. – Ты же, Сеня, дёрнул слишком резко.
    Сенька, опустив голову, слез. Когда увидел сплющенный фонарь, ещё недавно такой нарядный и блестящий, аж всхлипнул. Вот беда так уж беда.
    – Ничего, – утешил его инженер, присев на корточки. – П-поломки в автомобилизме – дело обычное. Сейчас все исправим. Будь любезен, Сеня, принеси ящик с инструментами. Ты мне п-поможешь? Вдвоём снимать дешборд совсем нетрудно. Если бы ты знал, как мне недостаёт помощника.
    – А сенсей? – остановился Скорик, уже бросившийся было к сараю. – Неужто не помогает?
    – Маса – консерватор и принципиальный враг п-прогресса, – со вздохом произнёс Эраст Петрович, натягивая кожаные перчатки.
    Что правда, то правда. Из-за этого самого прогресса инженер с Масой чуть не каждый день собачились.
    К примеру, прочёл Эраст Петрович утреннюю газету, где пропечатано про открытие железнодорожного сообщения в Забайкалье, и говорит: вот, мол, замечательная новость для жителей Сибири. Раньше они на путешествие от Иркутска до Читы целый месяц тратили, а теперь всего сутки. Это же им целый месяц подарили! Распоряжайся им как хочешь. Вот, говорит, в чем истинный смысл прогресса – экономия времени и ненужной траты сил.
    А японец ему: не подарили месяц жизни, а отобрали. Раньше ваши иркутские жители без большого дела из дому не уезжали, а теперь начнут раскатывать по лику земли. Добро б ещё вдумчиво, меряя землю шагами, карабкаясь на горы и переплывая реки. А то сядут на мягкое сиденье, носом засопят, вот и всё путешествие. Раньше, когда человек путешествовал, он понимал, что жизнь – это Путь, а теперь будет думать, что жизнь – мягкое сиденье в вагоне. Прежде люди были крепкие, поджарые, а скоро все станут слабые и жирные. Жир – вот что такое этот ваш прогресс.
    Господин Неймлес начал сердиться. Передёргиваешь, говорит. Жир? Пускай жир, прекрасно! Между прочим, жир – самое драгоценное, что есть в организме, запас энергии и сил на случай потрясений. Просто нужно, чтобы жир не скапливался в определённых частях общественного организма, а распределялся равномерно, для того и существует прогресс социальный, именуемый «общественной эволюцией».
    Маса не сдаётся. Жир, говорит, это телесное, а суть человека – душа. От прогресса же душа зарастает жиром.
    Нет, возразил Эраст Петрович. Зачем пренебрегать телом? Оно и есть жизнь, а душа, если она вообще существует, принадлежит вечности, то есть смерти. Недаром по-славянски, жизнь называется «живот». Между прочим, и вы, японцы, размещаете душу не где-нибудь, а именно в животе, «харе».
    Тут Сенька встрял. Спросил, так где у японцев душа – в брюхе или в харе? Интересно же!
    Инженер Сенькиного вопроса сначала не понял, а когда понял, заругался и велел впредь харю называть не «харей», не «мордой» и не «рожей», а «лицом». В крайнем случае, если захочется выразиться сильней, то можно «физиономией».
    Или ещё как-то заспорили Эраст Петрович и сенсей, меняются из-за прогресса ценности или нет.
    Господин Неймлес говорил, что меняются – повышается их уровень, прежде всего потому что человек начинает дороже ценить себя, своё время и свои усилия, а Маса не соглашался. Мол, всё наоборот: теперь от отдельного человека и его усилий мало что зависит, и от этого ценности все падают. Когда прогресс за тебя половину дел выполняет, можно всю жизнь прожить, так и не проснувшись душой, ничего толком в истинных ценностях не поняв.
    Скорик слушал, но на чью сторону встать, определиться не мог. С одной стороны, вроде прав Эраст Петрович. Вон сколько в Москве прогрессу: и трамвай скоро запустят электрический, и фонарей ярких понаставили, и синематограф, ценности же с каждым днём все выше и выше. Яйца на рынке раньше стоили две копейки десяток, а теперь три. Извозчики от Сухаревки до Замоскворечья полтинник брали, а ныне меньше семидесяти-восьмидесяти копеек к ним и не суйся. Или те же папиросы взять.
    Но и не сказать, чтоб ценности только росли. От прогресса тоже своя польза есть. Одно дело – башмак вручную сработанный, другое – фабричный. Первый, конечно, дороже выходит, оттого их и не стало почти.

    Однако скоро Сеньке стало ясно, что в ценностях Эраст Петрович вовсе ничего не смыслит.
    Обкатывали они «Ковёр-самолёт» на Мытной улице. Поворачивают на скорости за угол – Эраст Петрович руль крутит, Сенька в клаксон дудит – а там стадо коров. Что им, дурам, клаксон? Ну и врезались в заднюю, со всего разгона.
    Она мумукнуть не успела – и с копыт. Лежит, сердешная, замертво.
    Сеньке, правда, не корову было жалко, а передок. Фонарь новый только-только поставили, заместо прежнего, о кирпичную стену расколоченного. Между прочим, пятьдесят рублей фонарик, не шутки.
    Пока охал, стёклышки собирал, инженер пастуху за корову – сколько б вы думали? – сто рублей отсчитал! Виданое ли дело! Это за бурёнку, которой в базарный день цена тридцатка!
    И это ещё что. Как только пастух, бесстыжая харя, то есть бесстыжее лицо, катеньку в картуз прибрал, корова встала и пошла себе. Хоть бы что ей – идёт, выменем трясёт.
    Скорик, конечно, пастуха за рукав: вертай деньги.
    А Эраст Петрович:
    – Во-первых, не «вертай», а «пожалуйста, верните». Ну а, во-вторых, не нужно. Пусть это будет плата за моральный урон.
    Это кому моральный урон, спрашивается? Корове?
    У этого инцидента были важные последствия, а от важных последствий проистекли эпохальные результаты.
    Последствия произвёл Сенька, результаты – Эраст Петрович.
    В тот же день Скорик нарисовал на бумаге железную скобу – спереди перед фарой крепить, чтобы коров, коз или собак сшибать без вреда для имущества. А после ужина учинил господину Неймлесу и японцу допрос, почём они что покупают и кому сколько денег платят. Слушал – диву давался. Эраст Петрович, даром что американский инженер, в самых простых делах был дурак дураком. За все платил втридорога, сколько запросят, торговаться и не думал. Квартиру в Ащеуловом снял за три сотни! Сенсей тоже хорош. Кроме своего Пути и баб всё ему до Макаркиных имении. Ещё камердинер называется.
    Скорик поучил немножко их, малахольных, уму-разуму, чего сколько стоит – они, знатоки ценностей, уши и развесили.
    Инженер на Сеньку посмотрел, головой уважительно покачал. Тут-то и обрисовались те самые результаты.
    – Удивительный ты юноша, Сеня, – торжественно сказал Эраст Петрович. – Сколько в тебе т-талантов. Твоя идея шокогасящей скобы для авто превосходна. Следовало бы запатентовать этот аксессуар и назвать в твою честь – допустим, «гаситель Скорикова». Или «антишокер», или «бампер», от английского bump. Ты прирождённый изобретатель. Это раз. Поражают и твои экономические способности. Если ты согласишься стать моим к-казначеем, я с удовольствием доверю тебе распоряжаться всеми своими тратами. Ты настоящий финансист. Это два. А ещё меня поражает твоя техническая сметливость. Ты так ловко продуваешь карбюратор, так быстро заменяешь колесо! Вот что, Семён Скориков: предлагаю тебе занять должность механика вплоть до моего убытия в Париж. И это т-три. Не торопись с ответом, подумай.
    Удача, она известно, россыпью ходит. То ничего-ничего, пасмурное чёрное небо и ни звёздочки, хоть вой. Зато если уж вызвездит – так во весь купол.
    Кто был Сенька Скорик самое малое время назад? Никто, жучишка навозный. А теперь всё ему: и любовник Смерти (да-да, было, не приснилось), и богач, и изобретатель, и казначей, и механик. Вот какая выпала карьера – позавидней, чем у Князя в колоде шестерничать.

    Дел у Сеньки теперь было невпроворот. Про то, что к Ташке надо бы, а боязно, думал только вечером, перед сном. Днём некогда было.
    Трипед начищать-отлаживать надо?
    По магазинам-лавкам за покупками надо?
    За уборщиком, дворником, кухаркой (нанял одну старушку готовить человечью еду, не всё сырое-то жрать) следить надо?
    Сенсей от Сенькиной распорядительности вовсе обленился. То на коленках битый час сидит, жмурится (это у японцев вроде молитвы – собственную душу наблюдать, которая у них в животе сидит). То с Эрастом Петровичем где-то пропадает. То у него свидание. А то вдруг затеет Сеньку японскому мордобою учить.
    И тогда изволь все занятия побоку. Бегай с ним, оглашённым, чуть не телешом по двору, лазай по водостоку, руками-ногами маши.
    Оно, может, дело и нужное, для здоровья полезное, или там от лихих людей оборониться, но, во-первых, некогда же, а во-вторых, кости потом болят, не разогнёшься.
    Вот на Хитровке дедок один был, раньше служил санитаром в психическом доме. Про тамошних жильцов и ихние причуды рассказывал – заслушаешься. Так Сенька по временам тоже себя навроде такого санитара чувствовал. Будто с сумасшедшими проживаешь. По виду люди как люди, при всей разумности, а иной раз поглядишь: ну чисто Канатчикова дача.
    Взять, к примеру, самого господина Неймлеса, Эраста Петровича. Вроде не японец, нормальный человек, а повадка не нашенская. Когда у себя в кабинете над чертежами колдует или бумаги пишет, это понятно, но как-то раз Сенька ему через плечо заглянул, полюбопытствовать, что это он там вырисовывает, и ахнул: инженер писал не ручкой, а деревянной кисточкой, какой клей мажут, и выводил не буквы, а некие диковинные закорюки непостижимого вида и значения.
    Или начнёт расхаживать по комнате, пощёлкивая зелёными чётками, и может долго этак фланировать.
    А то ещё сядет перед стенкой и давай пялиться в одну точку. Сенька раз попытался рассмотреть, что там, на этой стенке. Ничего не увидел, то есть вообще ничего, даже клопа или какой букашки, а когда хотел спросить, чем это вы, Эраст Петрович, там интересуетесь, случившийся рядом Маса ухватил Сеньку за шиворот самым возмутительным манером, выволок из кабинета и сказал: «Когда господзин созерцает, трогать нерьзя». А чего там созерцать-то, когда нет ничего?
    Кроме хлопот с подготовкой «Ковра-самолёта» к мотопробегу были у господина Неймлеса и ещё какие-то таинственные дела, в которые Скорика не посвящали. Чуть не каждый вечер в девятом часу Эраст Петрович исчезал и возвращался поздно, а бывало, что пропадал где-то до самого утра. Сенька от этого мучился нехорошими – видениями. Один раз достал из тюка, где бельё для прачки, инженерову нижнюю рубашку и стал нюхать – не пахнет ли Смертью (тот мятный, дурманный запах ни с чем не спутаешь). Вроде не пахло.
    Бывало, что хозяина и днём нет, а по какой причине-надобности абсентирует, неизвестно.
    Как-то раз, когда Эраст Петрович перед выходом расправлял воротнички и причёсывался перед зеркалом дольше обычного, случился у Скорика невозможный припадок ревности. Не сдержал себя, выскользнул из дому, будто бы за покупками, а сам на улице пристроился за инженером и проследил, куда идёт, не на свидание ли с одной безнравственной особой.
    Оказалось, что на свидание, но, слава богу, не с тем, про кого думано.
    Господин Неймлес вошёл в кафе «Риволи», сел за столик и принялся читать газеты – через стеклянную витрину Скорику было всё видно. Через несколько времени Сенька заметил, что Эрастом Петровичем интересуется не он один. Неподалёку, подле модного магазина, стояла какая-то барышня, смотрела туда же, куда Скорик. Сначала он услышал тихий звон и всё никак не мог понять, откуда это. Потом заметил, что у девицы к манжетам пришиты маленькие колокольчики, а на шее ожерелье в виде змеи, совсем как живой. Ясное дело – декадентка, на Москве таких в последнее время много развелось.
    Сначала Сенька подумал, ждёт кого-то барышня, ну и загляделась на красавца-брюнета, обыкновенное дело. Но потом она головой тряхнула, улицу перешла и шасть в кафе.
    Эраст Петрович газету отложил, поднялся ей навстречу, усадил. Перекинулись они парой-тройкой слов, и начал инженер барышне читать из газеты вслух.
    Ну не полоумный?
    Дальше Сенька смотреть не стал, потому что успокоился. Чего изводиться, если господин Неймлес такой безглазый. Видел саму Смерть, разговаривал с нею, в очи её мерцающие глядел, а ухлёстывает за какой-то щипаной кошкой.
    Нет, непонятный он был Сенькиному разумению субъект.
    Вот хоть переезд взять.
    Дня за два перед тем, как Скорик наблюдал рандеву в «Риволи», вдруг ни с того ни с сего затеялись переезжать из Ащеулова переулка – господин Неймлес велел. Перебрались за Сухаревку, в Спасские казармы, на офицерскую квартиру. Зачем, с какой такой нужды, никто Сеньке не разъяснил. Только-только обживаться стали: он полочек в кабинете наприбивал, полотёров нанял паркет до блеска наваксить, опять же полтуши телячей мяснику заказаны – и на тебе. А за комнаты на два месяца вперёд проплачено – шестьсот рублей псу под хвост?
    Собрались как на пожар, вещи кое-как в две пролётки покидали и съехали.
    Новая квартира была тоже ничего себе, с отдельным входом, только вот трипед не сразу пристроить удалось. Сенька два дня швейцара Михеича обхаживал, четыре самовара чаю с ним выдул, шесть рублей денег дал и потом ещё трёшницу с полтинником – только тогда получил ключи от конюшни (лошадей-то там все равно не было, потому что полк уехал Китай завоёвывать).
    Пока Скорик швейцара уговаривал, Маса-сенсей швейцарову жену уговорил, это у него много быстрей вышло. Так что, в общем, обустроились неплохо, грех жаловаться: крыша над головой есть, «Ковёр-самолёт» в тепле-сухости, от Михеича почтение, от его супруги Федоры Никитишны что ни день пирожки с компотами.
    В последний день покойной жизни, перед тем как всё снова кувырком пошло, Сенька принимал на новом местожительстве гостей, брата Ванюшку и судью Кувшинникова. Как съехали из Ащеулова, сразу послал с городской почтой письмо: мол, проживаю теперь по такому-то адресу, почту за счастье видеть у себя дорогого братца Иван Трифоновича, примите и проч. Ипполит Иванович ответил письмом же: благодарю, вскорости непременно будем.
    И сдержал слово, пожаловал.
    Сначала смотрел вокруг подозрительно – не шалман ли какой. Когда в прихожую высунулся Маса в одних (белых подштанниках для рэнсю, судья нахмурился и Ваньке руку на плечо положил. Малолеток тоже уставился на восточного человека во все глаза, а когда Маса хлопнул себя ладошами по животу и поклонился, Ванятка испуганно ойкнул.
    Дело было плохо. Судья уже назад подался, к двери (он на всякий случай и извозчика не отпустил), но тут на счастье из кабинета вышел Эраст Петрович, и при одном взгляде на солидного человека в бархатной домашней куртке, с книжкой в руке, Кувшинников сразу рассторожился. Ясно было, что этакий барин на воровской хазе жить не станет.
    Познакомились самым что ни на есть приличным манером. Эраст Петрович назвал Сеньку своим помощником, пригласил судью в кабинет курить кубинские сигары. О чем они там толковали, Скорику осталось неведомо, потому что он повёл Ваньку в конюшню, аппарат показывать, а после катал братца по двору. Сам переключал рычаги и орудовал коварным дросселем, руль крутил тоже сам, а Ванька только гудел в клаксон и орал от восторга.
    Долго так гоняли, сожгли полведра керосина, но ничего, не жалко. Потом вышел судья, Ванятку домой везти. Попрощался с Сенькой за руку, почему-то ободряюще подмигнул.
    Уехали.
    А вечером, перед тем как укладываться, Скорик подошёл к зеркалу – посмотреть, не прибавилось ли волос на бороде, и обнаружил на щеках четыре новых волоска, три справа и один слева. Всего их теперь выходило тридцать семь, и это не считая усяных.
    По привычке подумал про Ташку и прислушался к себе – вот сейчас сердце ёкнет.
    Не ёкнуло.
    Велел себе вспомнить про Князя, про то, как улепётывал из подвала.
    Ну Князь, ну улепётывал. Всю жизнь что ль теперь трястись?
    Больше недели и помыслить боялся о том, чтоб сунуться на Хитровку, а сейчас вдруг почувствовал: пора, можно.

Как Сенька плакал

    В Хохловский пробрался дворами – с Покровки, через Колпачный. Ночь была хорошая – безлунная, с мелким дождиком, с туманцем. В пяти шагах ни хрена не разглядишь. А Скорик ещё, чтоб меньше отсвечивать, надел под чёрную тужурку чёрную же рубаху, даже рожу, в смысле лицо, сажей намазал. Когда из подворотни в переулок вынырнул, аккурат к костерку, где согревались вином двое хитрованцев, те на чёрного человека охнули, закрестились. Кричать, однако, не стали – не в той уже были кондиции. А может, подумали, примерещилось.

    – Та же картина, что у Синюхиных и Самшитовых, – хмуро сказал господин Неймлес, закрывая Ташкино лицо белым платком. – Маса, твоё мнение относительно п-последовательности событий?
    Сенсей показал на дверь:
    – Выбир дверь одним ударом. Восёр. Быстро. На него прыгнура собатька. Убир её ногой, вот так. – Маса топнул, словно впечатав каблук в пол. – Потом сягнур сюда. – Японец в два больших шага приблизился к недвижной мамке. – Она спара. Он ударир её в висок. Сразу убир. Потом схватир девотьку, привязар к кровати, стар мутить.
    – Что стал? – болезненно скривившись, спросил Скорик.
    – Мучить, пытать, – перевёл Эраст Петрович. – Как прежде истязал Синюхина и Самшитова. Видишь, какие у неё п-пальцы. Это убийца выламывал их один за другим. А волосы?
    Сенька тускло поинтересовался:
    – Что волосы?
    Инженер сдвинул платок. Голос у Эраста Петровича был бесстрастный, словно прихваченный морозцем.
    – Вот здесь, на т-темени, кровь. И здесь. И здесь. А на полу клочья. Некоторые с лоскутами кожи. Это он выдирал ей волосы.
    – Зачем? Что она ему сделала?
    Стыдно это было, нехорошо, что разговор у них выходил такой деревянный, будто о чужом человеке, но господин Неймлес всем видом показывал: сейчас работаем, участвует только мозг, сентименты после. А у Сеньки все одно плакать мочи больше не было, и все чувства из него вытекли вместе со слезами.
    – Может, подцепила сумасшедшего клиента? – спросил он, натянув платок обратно, чтобы снова не раскиселиться. – Это на Хитровке бывает. Приведёт мамзелька такого: с виду человек как человек, а сам изверг.
    Инженер кивнул, как бы одобряя Сенькины дедуктивные усилия.
    – Версия клиента-садиста могла бы считаться основной, если бы не сходство этого преступления с двумя предыдущими. Истребление всего живого. Это раз. Применение пыток. Это два. Тот же район. Это три. Кроме того… – Он бестрепетной рукой заголил Ташке ноги, нагнулся и потянул из кармана лупу. Скорик поскорей отвернулся, стал кашлять, чтоб протолкнуть из горла ком. – М-да, никаких следов насилия или полового н-надругательства. Как чувственный объект жертва убийцу не интересовала. Взглянем на губы…
    Маса подошёл, а Сенька смотреть не стал.
    Легонько затрещало – это Эраст Петрович, надо думать, отдирал у Ташки со рта пластырь.
    – Так и есть. Пластырь несколько раз отлепляли и прилепляли. Мучитель вновь и вновь спрашивал о чем-то, а девочка ему не отвечала.
    Это навряд ли, подумал Скорик, чтоб Ташка такому ироду ничего не отвечала. Ещё как, поди, отвечала, самыми что ни на есть громкими словами. Только тут, в Хохловском, ори не ори, ругайся не ругайся, никто не придёт, не выручит.
    – А вот это интересно. Маса, посмотри на её з-зубы.
    – Мородец, – сказал сенсей и одобрительно поцокал языком. – За парец его цапнура.
    – Эх, жаль нет лаборатории, – вздохнул инженер. – Взять бы частицу крови преступника на анализ. Да в московской полиции, вероятно, не слыхали о методике Ландштейнера… Но все же нужно каким-то образом привлечь внимание следователя к этой д-детали…
    Они с Масой склонились над Ташкой, а Сенька, чтоб без дела не торчать, прошёлся по комнате. В окошке были выставлены три белых нарцисса. На языке цветов это что-то значило. «Я тебя люблю»? Или, может, «чтоб вы все, гады, провалились»? Теперь уж никто не переведёт…
    – Эх, – сказал Сенька вслух, больше самому себе, в укор. – Мне бы пораньше придти, до темна. Больно осторожничал, вот и припозднился.
    Эраст Петрович мельком оглянулся.
    – До темна? Убийство совершено по меньшей мере третьего дня, а скорее всего т-трое суток назад. Так что ты, Сеня, припозднился сильнее, чем тебе кажется.
    И то верно. Вон и нарциссы на окошке совсем подвяли.
    А что не заметил никто, так ведь это Хитровка. Если помрёт кто, то так и будет лежать, пока соседи тухлятину не унюхают.
    – Если это не полоумный, то чего он от Ташки-то хотел? – спросил Скорик, глядя на мёртвые цветы. – Чего с неё взять?
    – Не «чего», а «кого», – ответил инженер, как бы даже удивившись вопросу. – Тебя, Сеня. Ты очень нужен этому настырному господину. Зачем – сам знаешь.
    – Беда! – всплеснул руками Сенька. – Я Ташке про вас и господина Масу рассказывал. Что вы в Ащеуловом переулке живёте, тоже говорил! Если он, душегуб этот, такой настырный, то непременно вызнает, куда мы съехали! Ломовиков найдёт, что вещи перевозили, поспрошает… Ведь три дня уже прошло! Бежать надо!
    – Не «поспрошает», а «расспросит», – строго сказал инженер, стягивая тонкие каучуковые перчатки. – А бежать мы никуда не будем. По двум причинам. Мы твоего д-доброжелателя не боимся, пускай приходит – нам же проще. Это раз. И потом, ты скверного мнения о мадемуазель Ташке. Она тебя не выдала, ничего палачу не сказала. Это два.
    – Почём вы знаете, что не выдала?
    – Не забывай: я имел честь быть знакомым с этой незаурядной особой. Она была тебе настоящим т-товарищем. Ну а кроме того, если б она заговорила, то пластырь с её рта был бы снят. Раз не снят, значит, она до самого конца так и не заговорила.
    И здесь время, отведённое на дедукцию, видимо, закончилось, потому что лицо господина Неймлеса из сосредоточенного и деловитого стало безмерно печальным.
    – Жалко девочку, – сказал Эраст Петрович и положил Сеньке руку на плечо.
    Плечо немедленно затряслось – само по себе, и ничего поделать с этим было нельзя.
    А Маса подобрал с пола щенка, бережно пристроил на подоконник, поближе к нарциссам.
    – И сенка тодзе дзярко. Он быр храбрый. В средусей дзизни родится самураем.
    Но несентиментальный инженер велел положить Помпония обратно на пол – «дабы не замутнять для следователя, и без того не слишком т-толкового, картину преступления».

Как Сенька дедуктировал

    – Итак. Совершено три жестоких убийства: первое и третье на Хитровке, второе в пяти минутах ходьбы от Хитровки, но тоже на территории, подведомственной Третьему Мясницкому участку городской полиции. В общей сложности преступник лишил жизни восемь человек – двоих мужчин, трех женщин, трех детей – и ещё почему-то попугая и собаку. Каждый раз одну из жертв перед смертью жестоко истязали, выведывая некие п-потребные убийце сведения. Ни улик, ни свидетелей нет. Таковы вкратце условия стоящей перед нами задачи. Что требуется – понятно. Найти выродка и передать в руки правосудия.
    – Согласен. Я должен был спросить: зачем ему понадобился бы сообщник именно в этом случае, если прежде убийца отлично справлялся и сам? На Сеню в подвале напал один человек. Это раз. – Господин Неймлес снова вынул чётки, щёлкнул бусиной. – В ювелирной лавке тоже действовал одиночка, что установлено полицией. Это два. – Щёлкнула вторая бусина. – Наконец, в Ерошенковской ночлежке преступник опять-таки отлично обошёлся без чьей-либо помощи. Как ты помнишь из рассказа Сени, Синюхин говорил о преступнике «он». Так, Семён?
    – Поведение п-преступника, все его чудовищные деяния перестают казаться бессмысленными, если нанизать их на эту нить. – Господин Неймлес сосредоточенно посмотрел на чётки. – Логическая последовательность здесь выстраивается следующая. Каляка из ерохинских подвалов нашёл старинный клад. (Бусиной – щёлк.) Об этом узнал будущий убийца. (Второй раз – щёлк.) Он попытался вытрясти из Синюхина эту тайну, но не сумел. (Третий раз – щёлк.) Зато перед смертью каляка открыл секрет клада нашему Сене. (Четвёртый раз – щёлк. Здесь Скорик поёжился и, судя по разогревшимся щекам, даже покраснел, но Эраст Петрович на него не смотрел – говорил так, будто и без Сеньки всё знает.) Д-далее. Убийца каким-то непонятным образом выяснил, что Сене известно местонахождение сокровища. (Пятый раз – щёлк.) То есть, нам непонятно, каким образом преступник об этом узнал, но зато понятно, откуда. След, по которому господин к-кладоискатель вышел на Сеню, вёл от ювелирной лавки. (Шестой раз – щёлк.) Полагаю, что Самшитов рассказал убийце и про тебя, и про то, где тебя можно найти – подтверждением тому является некий визит в нумера мадам Борисенко. (Седьмой раз – щёлк.)
    – Потеряв твой след после убийства ювелира, убийца решил з-зайти с другой стороны. На Хитровке многие знали о твоей дружбе с мадемуазель Ташкой. Знал об этом и твой п-поклонник. (Девятый раз – щёлк.) Сначала он, видимо, пытался у неё что-то выведать, не прибегая к крайним мерам. Об этом она и шепнула тебе на ходу – хотела предупредить об опасности. Очевидно, преступник наведывался к ней и после неудачного нападения в подвале. Недаром Ташка выставила на окно нарциссы. Если я правильно помню, на языке цветов три белых нарцисса – это сигнал «беги-беги-беги».
    – Именно. Очень точная м-метафора. Око тайфуна. Знаешь, Сеня, что это такое? – Дождавшись, пока Скорик помотает головой, стал объяснять. – Тайфун – это страшный ураган, который несётся по морям и землям, сея разрушение и ужас. Но в самом центре этого вихря сохраняется очаг безмятежного покоя. Внутри тайфунова ока царит мир, но без этого с-статичного центра не было бы и свирепого смерча. Смерть не преступница, она никого не убивает – просто сидит у окна и вышивает на полотне причудливые узоры. Но самые беспощадные злодеи миллионного города роятся вокруг неё, как пчелы вокруг матки.
    – Во время нашей последней встречи, – продолжил господин Неймлес, очевидно, не замечая Сенькиных страданий, – она сказала, что чувствует за собой слежку, хоть и не понимает, кто именно за ней следит. Выйдя на бульвар, я тоже уловил боковым зрением тень, спрятавшуюся за угол дома. Это обнадёживает. Мадемуазель Смерть теперь – наш единственный шанс. Господин Кладоискатель, убив Ташку, собственными руками оборвал ниточку, ведущую к тебе. Теперь, когда он остался у разбитого к-корыта…
    – Да не Пушкин, а издатель. Нельзя печатать то, что автором для печати не предназначалось. Так можно далеко зайти. Помяните моё слово: скоро господа издатели дойдут до того, что начнут печатать интимную п-пе-реписку! – Инженер сердито швырнул томик на стол. – Кстати, именно о переписке я намеревался с тобой, Сеня, говорить. Раз за Смертью следят, появляться у неё больше нельзя. Установить постоянное наблюдение за домом тоже вряд ли удастся – чужого человека сразу заметят. Значит, будем сообщаться д-дистанционно.

Как Сенька читал чужие письма

    В кабинете у Эраста Петровича имелось большое зеркало. То есть сначала-то там никакого зеркала не было, это инженер распорядился пристроить на письменном столе трюмо, перед которым расставил всякие баночки, скляночки, коробочки – ни дать ни взять парикмахерский салон. Кстати сказать, там ещё и парики были, самой разной волосатости и окраски. Когда Сенька спросил, мол, это вам зачем, господин Неймлес ответил загадочно: у нас, говорит, начинается сезон маскарадов.

    Поначалу Скорик все же опасался. Пришёл к Николе-Чудотворцу что на Подкопае, сел на паперти с самого краешку, глаза на всякий случай сразу под самый лоб укатил. Бабка-кликуша и дед-безнос, что промышляли по соседству, заворчали: вали, мол, отсель, знать тебя не знаем, и так подают плохо, вот придёт Будочник, он тебе ужо пропишет, и ещё всякое.
    Когда же явился Будочник и нищие стали ему на новенького ябедничать, Сенька погнал из губ пену, затряс плечами, да ещё захныкал тоненько. Будочник посмотрел-посмотрел и говорит: вы что, стервы, не видите – он взаправду припадошный. Не трожьте его, пускай кормится, не буду за него с вас мзду брать. Вот он какой, Будочник – справедливый. Потому и прожил на Хитровке двадцать лет.
    Нищие от Скорика и отстали. Он малость отмяк, глаза из-подо лба обратно скатил, начал по сторонам зыркать. Подавали и правда немного, всё больше копейки и грошики. Раз мимо Михейка Филин прошёл. Сенька от скуки (а ещё чтоб проверить, хорош ли маскарад) ухватил его за полу, заныл: дай, дай денежку убогому. Филин денежки не дал, ещё и обругал матерно, но узнать не узнал. Тут Скорик совсем успокоился.
    Когда зазвонили к обедне и бабы потянулись в церковь, из-за угла Подколокольного вышла Смерть. Одета была невидно – в белом платке, сером платье, но всё равно в переулке будто солнце из-за туч выглянуло.
    Оглядела попрошаек, на Сеньке взглядом не задержалась. Вошла в двери.
    Эге, забеспокоился он. Не перестарался ли Эраст Петрович? Как Смерть поймёт, кому записку передавать?
    И когда молельщики после службы стали выходить, Сенька нарочно загнусавил с заиканием – чтоб Смерть сообразила, на кого намёк:
    – Люди д-добрые! Не сердитеся на с-сироту убогого, что п-побираюся! П-поможите кто чем м-могет! А сам я не из этих м-местов, з-знать тута никого не з-знаю! Д-дайте хлебца к-кусок да денег ч-чуток!
    Она пригляделась к Сеньке, прыснула. Значит, догадалась. Каждому из нищих дала в руку по монетке. И Скорику тоже пятачок сунула, а с ним свёрнутую в квадратик бумажку.
    Пошла себе, прикрывая рот концами платка – вот как Сенькин вид её распотешил.
    Ну, а он, едва с Хитровки уковылял, сразу сел у афишной тумбы на корточки, развернул листок, стал читать. Почерк у Смерти был ровный, для чтения лёгкий, хоть буковки совсем махонькие.
    «Здравствуйте Эраст Петрович. Что вы велели я все исполнила Лепесток как обещала на грудь повесила и он сразу приметил.
    (Что за лепесток, почесал затылок Сенька. И кто это «он»? Ладно. Может, после прояснится?)
    Скривился весь говорит чудная ты. Дрянь какую повесила а моё дарёное не носишь. Стал допытываться не подарил ли кто. Я как условлено говорю Сенька Скорик. Он в крик. Пащенок говорит. Доберусь раздеру в клочья.
    (Так это ж она про Князя! Мятый листок так и заходил у Сеньки в руках. Что она делает-то? Зачем наговаривает? Совсем погубить хочет! Не знаю никакого лепестка! Не то что не дарил – в глаза не видывал! Дальше глазами по строчкам быстрей побежал.)
    Тяжко с ним. По все время нетрезвый хмурый и грозится. Ревнует меня очень. Хорошо хоть только к Скорику.
    (Да уж куда лучше, жалобно скривился Сенька.)
    А узнал бы про прочих то-то крови бы полилось. Я к нему заходила и так и этак. Отпирается. Говорит ведать не ведаю кто такую беспардонщину творит самому знать желательно. Вызнаю тебе скажу коли интересуешься. А правду ли говорит или врёт не скажу потому что он теперь стал не такой как прежде. Будто не человек а хищный зверь. Клыки по все время ощерены. А ещё хочу вам сказать про наш прошлый разговор что за безнравие вы меня Эраст Петрович не корите. Что у человека на роду написано в том он не волен а волен только это свыше написанное повернуть на злое или на доброе. И не говорите со мной так больше и про это не пишите потому что незачем.
Смерть»
    Про что про «это» не писать и не говорить? Не иначе как про её непотребное распутство с Селезнем и прочими гадами.
    Сложил Сенька записку обратно как было, квадратиком, понёс Эрасту Петровичу. Очень хотелось порасспросить хитроумного господина Неймлеса, зачем это он удумал Князя против сироты ещё больше растравлять, для какой такой надобности? И что за лепесток такой, якобы им, Сенькой, Смерти дарёный?
    Однако спросить – только себя выдать, что в письмо нос совал.
    Всё равно открылось.
    Инженер только глянул на бумажку и сразу укоризненно покачал головой:
    – Нехорошо, Сеня. Зачем прочёл? Разве к тебе писано?
    – Ничего я не читал, – попробовал упираться Скорик. – Больно надо.
    – Ну как же. – Эраст Петрович провёл пальцем по сгибам. – Развёрнуто и снова свёрнуто. А это что присохло? Никак вошь? Вряд ли это с-собственность мадемуазель Смерти.
    От такого разве что утаишь?

    Назавтра Скорик тоже получил от господина Неймлеса письмо, но не просто листочком – в конверте.
    – Раз ты такой любопытный, – объявил инженер, – я своё послание з-заклеиваю. Языком отлизать не пытайся. Это патентованный американский клей, схватывает насмерть.
    Долго мазал крошечный конвертик кисточкой, потом жал сверху пресс-папьём.
    Сенька только диву давался. Вот уж воистину – на всякого мудреца.
    Едва выйдя за порог, конвертик разорвал и выкинул. Такие, десятикопеечные, для амурных записок, в каждой канцелярской лавке продаются. Купить новый, переложить туда письмо, да и заклеить безо всякого хитрого клея, вот и вся недолга. Кому-куда да конверте ведь всё равно не написано…
    Читать или не читать – о том Скорик и не думал. Конечно, прочесть! Как-никак его, Сенькина, судьба решается.
    Записка была на папиросной бумаге, а почерк у Эраста Петровича оказался красивый, с изящными завитушками.
    «Здравствуйте, милая С.
    Позвольте называть Вас так – терпеть не могу Ваше прозвище, а настоящее имя Вы назвать не хотите. Простите, но я не могу поверить, что Вы его забыли. Впрочем, как Вам будет угодно. Перехожу к делу.
    С первым понятно. Теперь проделайте то же со вторым, только подводите его к нужной теме неявно. Насколько я могу судить, этот субъект помудреней Князя. Достаточно, чтобы он просто увидел известный предмет. А вот если сам спросит, тогда скажете, как условлено, про СС.
    (Что за «СС» такой? Сенька потёр перепачканный копотью лоб, отчего из волос просыпалась пара сушёных вшей. Ай, это же «Сенька Скорик», вот это кто! Что же у них, интригантов, про него условлено?)
    Простите, что возвращаюсь к неприятной для Вас теме, но мне мучительна мысль о том, что Вы подвергаете себя осквернению и мукам – да-да, я уверен, что для Вас это страшная мука – во имя недоступных моему пониманию и наверняка ложных идей. Зачем вы казните себя так жестоко, топите своё тело в грязи? Оно ни в чем перед вами не виновато. Вам не за что его ненавидеть. Тело человека – это храм, а храм нужно содержать в чистоте. Кто-то скажет на это: подумаешь – храм. Дом как дом: камень да строительный раствор, лишь бы душу не запачкать, а что тело, Бог ведь не в плоти, а в душе живёт. Но в осквернённом, грязном храме никогда не свершится Божественное таинство. И про то что у человека всё на роду написано, вы заблуждаетесь. Жизнь – это не книга, по которой возможно двигаться лишь вдоль написанных кем-то за Вас строчек. Жизнь – равнина, на которой бессчётное множество дорог; на каждом шагу новая развилка, и человек всегда волен выбрать, вправо ему повернуть или влево. А потом будет новая развилка и новый выбор. Всяк идёт по этой равнине, сам определяя свой путь и направление – кто на закат, ко тьме, кто на восход, к источнику света. И никогда, даже в самую последнюю минуту жизни, не поздно взять и повернуть совсем не в ту сторону, к которой двигался на протяжении долгих лет. Такие повороты случаются не столь уж редко: человек шёл всю жизнь к ночной тьме, а напоследок вдруг взял и обернул лицо к восходу, отчего и его лицо, и вся равнина осветились другим, утренним сиянием. Бывает, конечно, и наоборот. Я плохо, путано объясняю, но мне почему-то кажется, что Вы меня поймёте.
Э.Н.»
    В общем, интересного в записке было немного. Охота только человека гадкими мазями тереть и гонять через весь город заради философских балаболок.
    Потратил гривенник на новый конверт, да и поспешил к Николе-чудотворцу.

    Смерть нынче была не в белом платке, а в бордовом, и от этого лицо у неё будто переливалось сполохами пожара. Проходя в церковь, опалила таким взглядом, что Сенька заёрзал на коленках. Вспомнилось (прости, Господи – не к месту и не ко времени), как она его целовала, как обнимала.
    И когда обратно выходила, глаза у неё были всё те же, шальные. Наклонилась милостыню сунуть и письмецо забрать – шепнула:
    – Здравствуй, любовничек. Ответ завтра.
    Шёл обратно на Спасскую – пошатывало. Любовничек!

    Только завтра ответа от Смерти не было. Она вовсе не пришла. Скорик чуть не дотемна коленки протирал, на два рубля подаяний наклянчил, и всё впустую. Будочник, и тот, в десятый или, может, в пятнадцатый раз обходя участок, сказал: «Что-то ты нынче жаден, убогий. Клянчить клянчи, да меру знай».
    Только тогда и ушёл.

    В четвёртый день, выпавший на воскресенье, Эраст Петрович погнал его снова. Что ответа на прошлое письмо не было, инженера не удивило, но, похоже, опечалило.
    Отправляя Скорика на Подкопай, инженер сказал:
    – Если и сегодня не явится, придётся отказаться от переписки, придумать что-нибудь другое. Но она пришла.
    Правда, на Скорика даже не глянула. Одаряя, смотрела в сторону, и глаза были сердитые. Сенька увидел на шее у неё серебряную чешуйку на цепочке – точно такую, какие в кладе были. Раньше у Смерти такого украшения не было.
    В руке у Сеньки на сей раз осталась не бумажка, а свёрнутый шёлковый платочек.
    Отошёл в тихое место, развернул. Внутри обнаружился и листок. Осторожненько, следя, чтоб из волос ничего не просыпалось и чтоб бумажные сгибы куда не надо не перегнулись, Сенька стал читать.
    «Здравствуйте Эраст Петрович. Ничего у него не выведывала не выспрашивала. Обнову мою он приметил зыркнул своими пустыми зенками, но спросить ничего не спросил. Стих пробормотал будто для себя – привычка у него такая. Я слово в слово запомнила. Торговали мы булатом, чистым серебром и златом, и теперь нам вышел срок а лежит нам путь далёк. Какой тут смысл не знаю. Может вы поймёте.
    (Пушкин это, Александр Сергеевич, и понимать нечего, снисходительно подумал Скорик, как раз накануне прочитавший «Сказку о царе Салтане». И про кого речь, тоже стало ясно – про Очка. Это он обожает стихами говорить.)
    А про тело писать мне больше не смейте иначе переписке нашей конец. И так хотела разорвать. Вчера не пошла очень на вас сердилась. Но сегодня когда он ушёл было мне видение. Будто лежу я посреди равнины про какую вы писали и не могу встать. Долго лежу не день и не два. И будто сквозь меня трава растёт и цветы всякие. Я их внутри себя чувствую и не плохо это, а наоборот очень хорошо как они через меня к солнцу пробиваются. И будто бы уже это не я лежу на равнине, а я самая эта равнина и есть. Я после своё видение как смогла на платке вышила. Примите в подарок.
Смерть»
    Платок, на который Скорик сначала толком и не взглянул, в самом деле с вышивкой оказался: наверху солнце, а внизу девушка лежит, нагишом, и из неё травы-цветы всякие произрастают. Очень Сеньке эта небывальщина, а культурно говоря, аллегория, не понравилась.
    Эраст Петрович, в отличие от Сеньки, сначала платок рассмотрел и только потом развернул письмо. Посмотрел и говорит:
    – Ох, Сеня-Сеня, что мне с тобой делать? Опять нос совал.
    Скорик глазами похлопал, чтоб слезы навернулись.
    – Зачем обижаете? Грех вам. Уж, кажется, себя не жалею, как последний мизерабль. Верой и правдой…
    Инженер на него только рукой махнул: иди, мол, не мешай, черт с тобой.

    А обратное послание от Эраста Петровича к Смерти было вот какое:
    «Милая С.
    Умоляю Вас, не нюхайте Вы больше эту гадость. Я попробовал наркотик один-единственный раз, и это едва не стоило мне жизни. Когда-нибудь я расскажу вам эту историю. Но дело даже не в опасности, которую таит в себе дурманное зелье. Оно нужно лишь тем людям, которые не понимают, действительно ли они живут на свете или понарошку. А Вы настоящая, живая, Вам наркотик ни к чему. Простите, что снова пускаюсь в проповеди. Это совсем не моя манера, но таким уж странным образом Вы на меня воздействуете.
    Остальным двоим, если обратят внимание на предмет, говорите не про СС (и на том спасибочко, подумал Сенька), а про некоего нового ухажёра, заику с седыми висками. Так нужно для дела.
Ваш Э.Н.»
    Смерть на сей раз пришла не сердитая, как вчера, а весёлая. Наклонясь и беря письмо, сунула Сеньке вместо пятака большой гладкий кругляш, шепнула: «Посластись».
    Посмотрел – а это шоколадная медалька. Что она его, за мальца что ли держит!

    В последний день Скорикова нищенства, по счёту шестой, Смерть, проходя мимо, обронила носовой платок. Нагнувшись поднять, еле слышно прошелестела: «Следят за мной. На углу». И прошла себе в церковь. А на земле, подле Сеньки, осталась лежать записка. Он подполз, коленкой её придавил и покосился на угол, куда Смерть указала.
    Сердце так и затрепыхалось.
    Там, где поворот с Подколокольного, опершись об водосток, стоял Проха, лузгал семечки. Глазами так и впился в церковную дверь. На нищих, слава Богу, не пялился.
    Ах ты, ах ты, вон оно что!
    И пошла у Сеньки в голове такая дедукция, что только поспевай.
    В тот самый день, когда к ювелиру прутья серебряные нёс, прямо на Маросейке кого встретил? Проху. Это раз.
    Потом на Трубе, вблизи нумеров, кто тёрся? Когда городовой-то на помощь прибежал? Опять Проха. Это два.
    Кто про Сенькину дружбу с Ташкой знал? Сызнова Проха. Это три.
    И за Смертью шпионничает тоже Проха! Это четыре.
    Так это, выходит, он, слизень поганый, во всем виноватый! Он и ювелира погубил, и Ташку! Не сам, конечно. Шестерит на кого-то, скорей всего на того же Князя.
    Чего делать-то, а? Какая из этой дедукции должна проистечь проекция?
    А очень простая. Проха за Смертью следит, а мы за ним присмотрим. Кому он докладать-то пойдёт, реляцию делать? Вот и поглядим. Покажем господину Неймлесу, что Сенька Скорик годен не только на посылках быть.
    Смерть, когда из церкви вышла, нарочно отвернулась, даже милостыни сегодня не подавала – пропльша мимо лебедью, но Сеньку полой платья задела. Надо думать, не случайно. Не зевай, мол. Гляди в оба.
    Он досчитал до двадцати и поковылял следом, припадая на обе ноги сразу. Проха шёл чуть впереди, назад не оборачивался – видно, не думал, что и за ним могут доглядывать.
    Так и прибыли на Яузский бульвар, на манер журавлиного клина: впереди и посерёдке Смерть, потом, по левой стороне и поотстав – Проха, а ещё шагах в пятнадцати и справа – Скорик.
    Перед дверью дома Проха замешкался, стал в затылке чесать. Похоже, не знал, чего ему дальше делать – тут торчать или уходить. Сенька за углом примостился, ждал.
    Вот Проха тряхнул башкой (ну головой, головой), сунул руки в карманы, развернулся на каблуке и споро пошёл обратно. Князю докладывать, сообразил Скорик. Или, может, не Князю, а другому кому.
    Когда Проха мимо протопал, Сенька повернулся спиной, руки к мотне пристроил, вроде как нужное дело справляет. А потом двинул за прежним дружком.
    Тот наподдал сапогом яблочный огрызок, заливисто свистнул на стаю голубей, что клевали навоз (они всполошились, заполоскали крыльями), да и свернул во двор, откуда удобно на Хитровскую площадь просквозить.
    Сенька за ним.
    Едва вышел из первой подворотни в сырой, тёмный двор, сзади – хвать за плечо, рванули с силой, развернули.
    Проха! Учуял слежку, остромордый.
    – Ты чё, – шипит, – ко мне прилип, рвань? Чего надо?
    Так тряхнул за ворот, что у Сеньки голова мотнулась и из-за щеки вылетела дуля, от которой личность смотрелась скосорыленной. Пришлось эту маскарадную хитрость вовсе выплюнуть.
    – Ты?! – ахнул Проха, и ноздри у него жадно раздулись. – Скорик? Ты-то мне и нужен!
    И второй рукой тоже за ворот цап – не вырвешься. Хватка у Прохи была крепкая. Сенька знал: по части силы-ловкости тягаться с ним нечего. Самый лихой пацан на всей Хитровке. Полезешь махаться – накостыляет. Побежишь – догонит.
    – А ну шагай за мной, – ухмыльнулся Проха. – Так пойдёшь или для почину юшку пустить?
    – Куда идти-то? – спросил Сенька, так пока и не опомнившись от фиаски замечательно придуманной проекции. – Ты чего вцепился? Пусти!
    Проха лягнул его носком сапога по щиколотке, больно.
    – Пошли-пошли. Один хороший человек побалакать с тобой желает.
    Если по-настоящему, по-хитровски драться – на кулаках или хоть ремнями – Проха бы в два счета его забил. Но зря что ли Сенька японской мордобойной премудрости обучался?
    Когда Маса-сенсей понял, что настоящего бойца из Скорика не выйдет – очень уж ленив и боли боится, то сказал: не стану, Сенька-кун, тебя мужскому бою учить, научу женскому. Вот один такой урок, как бабе себя соблюсти, если охальник её за шиворот ухватил и сейчас бесчестить станет, Скорик сейчас и припомнил.
    – Просе этого, – сказал сенсей, – торько пареная репка.
    Ребром левой ладони, снизу, полагалось бить срамника по самому кончику носа, а как голову запрокинет – костяшками правой кисти в адамово яблоко. Сенька, наверно, раз тыщу этак по воздуху молотил: раз-два, левой-правой, по носу – в кадык, по носу – в кадык, раз-два, раз-два.
    Вот и сейчас это самое раз-два исполнил, полсекундочки всего и понадобилось.
    Как пишут в книжках, результат превзошёл все ожидания.
    От удара по носу – несильного, почти скользящего – Прохина голова мотнулась назад, а из дырок брызнуло кровью. Когда же Сенька сделал «два», аккурат по подставленному горлу, Проха захрипел и повалился.
    Сел на землю, одной рукой за горло держится, другой нос зажимает, рот разинут, глаза закатились. А кровищи-то, кровищи!
    Скорик прямо напугался – не до смерти ли убил?
    Сел на корточки:
    – Эй, Проха, ты чё, помираешь что ли?
    Потряс немножко. Тот хрипит:
    – Не бей… Не бей больше! А, а, а! – хочет вдохнуть, а никак.
    Пока не опомнился, Сенька на него по всей форме насел:
    – Говори, гад, на кого шестеришь! Не то вдарю по ушам – зенки повылезут! Ну! На Князя, да?
    И замахнулся обеими руками (был ещё и такой приём, из несложных – нехорошему человеку разом пониже обоих ушей врезать).
    – Нет, не на Князя… – Проха потрогал мокрый от крови нос. – Сломал… Костяшку сломал… У-у-у!
    – А на кого? Да говори ты!
    И кулаком ему – прямо в серёдку лба. Такого приёма сенсей не показывал, само собой получилось. Прохе-то, поди, ничего, а Сенька себе все пальцы поотшиб. Однако подействовало.
    – Нет, там другой человек, пострашней Князя будет, – всхлипнул Проха, заслоняясь руками.
    – Пострашней Князя? – дрогнул голосом Скорик. – Кто такой?
    – Не знаю. Бородища у него чёрная, до пупа. Глаз тоже чёрный, блестящий. Боюсь я его.
    – Да кто он? Откуда? – не на шутку забоялся Сенька. Бородища до пупа, чёрный глаз. Ужасы какие!
    Проха зажал пальцами нос, чтоб перестало течь. Загнусавил:
    – Кдо-одгуда де ведаю, а хочешь посбодредь – покажу. Встреча у бедя с дим, скоро. В ерохидском подвале…
    Опять ерохинский подвал. У, проклятое место. И Синюхиных там порезали, и самого Сеньку чуть жизни не лишили.
    – Зачем встреча-то? – спросил Скорик, ещё не решив, как быть. – Доносить будешь, как за Смертью следил?
    – Буду.
    – А на что она твоему бородатому?
    Проха пожал плечами, пошмыгал носом. Кровь уже не лила.
    – Моё дело маленькое. Ну что, вести или как?
    – Веди, – решился Сенька. – И смотри у меня. Если что – голыми руками насмерть убью. Меня этому один колдун обучил.
    – Важно научил, ты теперь кого хошь отметелить можешь, – заискивающе оскалился Проха. – Я ничего, я, Сеня, как велишь. Жить мне пока не надоело.
    Дошли до Татарского кабака, где вход в Ероху. Скорик пару раз пленника в бок пихнул, для пущей острастки, и ещё погрозился: гляди, мол, у меня, только попробуй удрать. По правде сказать, сам побаивался – ну как развернётся, да врежет кулаком под вздох. Но, кажется, опасался зря. От японской науки Проха пришёл в полное смирение.
    – Сейчас, сейчас, – приговаривал Проха. – Сам увидишь, какой это человек. Я что, я ведь от страху одного. А ослобонишь меня от этого душегуба, я тебе, Скорик, только спасибо скажу.
    В подвале повернули раз, другой. Отсюда уже было рукой подать до залы, где вход в сокровищницу. И до коридора, где Сеньку чуть жизни не лишили, тоже близёхонько. Вспомнил Скорик, как ему мощная лапища волосы драла и шею ломала, – задрожал весь, остановился. От первоначального куражу, с которого решил сам всё дело распутать, мало что осталось. Извиняйте, Эраст Петрович и Маса-сенсей, а выше своей силы-возможности не прыгнешь.
    – Не пойду я дальше… Ты сам с ним… А после мне обскажешь.
    – Да ладно, – дёрнул его за рукав Проха. – Близко уже. Там закуток есть, спрячешься. Но Сенька ни в какую.
    – Без меня иди.
    Хотел назад податься, а Проха крепко держит, не выпускает.
    Потом вдруг как обхватит за плечи, как заорёт:
    – Вот он, Скорик! С поймал я его! Сюда бежите!
    Цепкий, гад. И не врежешь ему, и не вырвешься.
    А из темноты, приближаясь, загрохотали шаги – тяжёлые, быстрые.
    Сенсей учил: если лихой человек обхватил за плечи, проще всего, не мудрствуя, двинуть его коленкой по причинному месту, а если он стоит так, что коленкой не размахнёшься или не достанешь, тогда откинься сколько можно назад и бей его лбом по носу.
    Вдарил, что было силы. Раз, ещё раз. Будто баран в стенку.
    Проха заорал (нос-то и без того сломанный), закрыл харю-физиономию руками. Сенька рванул с места. Еле поспел – его уж сзади схватили за шиворот. Ветхая ткань затрещала, гнилые нитки лопнули, и Скорик, оставив в руке у Прохиного знакомца кусок рубища, понёсся вперёд, в темноту.
    Сначала-то стреканул безо всякого рассуждения, только бы оторваться. И только когда топот сапожищ малость поотстал, вдруг стукнуло: а куда бежать-то? Впереди та самая зала с кирпичными колоннами, а за ней-то тупик! Оба выхода на улицу отрезаны – и главный, и к Татарскому кабаку!
    Сейчас догонят, зажмут в угол – и конец!
    Одна только надежда и оставалась.
    В зале Сенька бросился к заветному месту. Наскоро, ломая ногти, выдрал из лаза два нижних камня, вполз на брюхе в брешь и замер. Рот разинул широко-широко, чтоб вдыхать потише.
    Под низкими сводами заметалось эхо – в подвал вбежали двое: один тяжёлый и громкий, второй много легче.
    – Дальше ему деться некуда! – послышался задыхающийся Прохин голос. – Тут он, гнида! Я по правой стеночке пойду, а вы по левой. Щас сыщем, в лучшем виде!
    Скорик опёрся на локти, чтоб подальше отползти, но от первого же движения под брюхом зашуршала кирпичная крошка. Нельзя! И себя погубишь, и клад выдашь. Лежать нужно было тихо, да Бога молить, чтоб дыру возле пола не приметили. Если у них с собой лампа – тогда всё, пиши пропало.
    Но судя по тому, как часто чиркало сухим о сухое, кроме спичек другого света у Сенькиных гонителей не было.
    Вот шаги ближе, ближе, совсем близко.
    Проха, его поступь.
    Вдруг грохот, матерный лай – чуть не прямо над лежащим Скориком.
    – Ништо, это я об камень ногу зашиб. Из стенки вывалился.
    Вот сейчас, сейчас Проха нагнётся и увидит дыру, а из неё две подмётки торчат. Сенька изготовился на четвереньки подняться, а потом дунуть по лазу вперёд. Далеко не убежишь, однако всё отсрочка.
    Пронесло. Не заметил Проха тайника. Темнота выручила, а может, Господь Бог Сеньку пожалел. Хрен с тобой, подумал, поживи пока, ещё успею тебя к Себе прибрать.
    Из дальнего конца залы донёсся Прохин голос:
    – Видно, в колидоре к стене прижался, а мы мимо пробежали, не приметили. Он ловкий, Скорик. Ништо, я его так на так выищу, вы не сумле…
    Не договорил Проха, поперхнулся. Но и тот, к кому он речь держал, тоже ничего не сказал. Прогрохали удаляющиеся шаги. Стало тихо.
    Сенька с перепугу ещё полежал какое-то время не шевелясь. Думал, не уползти ли подальше в лаз. Можно и в заветный подвал наведаться, пруток-другой прихватить.
    Однако не стал.
    Во-первых, никакого огня с собой не было. Чем там, в подвале, светить?
    А во-вторых, вдруг заволновался: стоит ли тут дальше отсиживаться? Не унести ли ноги подобру-поздорову? Ну как они за фонарями пошли? Враз проход углядят. Так и пропадёшь через собственную дурость.
    Пятясь по-рачьи, вылез. Прислушался. Вроде тишина.
    Тогда встал на ноги, опорки снял и бесшумно, на цыпочках, двинулся к коридору. То и дело останавливался – и уши торчком: не донесётся ли из-за какой колонны шорох либо дыхание.
    Внезапно под ногой хрустнуло. Сенька испуганно присел. Что такое?
    Пошарил – коробок спичек. Эти, что ли, обронили или кто другой? Неважно, пригодятся.
    Сделал ещё пару шагов, вдруг видит – справа вроде как кучка какая. Не то тряпьё навалено, не то лежит кто-то.
    Чиркнул спичкой, наклонился.
    Увидал: Проха. На спине лежит, мордой кверху. Однако пригляделся получше – охнул. Мордой-то Проха был кверху, но только лежал не на спине, на брюхе. У живого человека шея таким манером, шиворот-навыворот, перекрутиться никак не могла.
    Знать, это его, Прохины, спички-то, с разбегу додумалась прежняя мысль, и только потом уже Сенька, как положено, закрестился и попятился. Ещё и спичка, сволочь, пальцы обожгла. Вот он отчего поперхнулся, Проха-то. Это ему в один миг башку отвернули, в самом что ни на есть прямом значении. А Проха от такого с собой обращения взял и помер.
    И черт бы с ним, не больно жалко. Но что ж это за чудище, которое этакое с людьми выделывает?
    А потом Скорику пришло на ум ещё вот что. Без Прохи найти этого душегуба стало никак невозможно. Борода до пупа, конечно, примета знатная, но только ведь набрехал, поди, Проха, царствие ему, подлюке, небесное. Как пить дать набрехал.
    Из всей дедукции-проекции вышло одно разбитое корыто, как у жадной старухи (прочёл Сенька ту сказку – не понравилось, про царя Никиту лучше). Нет бы Проху на заметку взять, да Эрасту Петровичу всё рассказать. Захотел отличиться, вот и отличился. Верную ниточку собственными руками порвал.

    От расстройства чуть не забыл Смертьино письмо прочесть, спохватился уже на самой Спасской.
    «Здравствуйте Эраст Петрович. Вчера вечером был пристав. Про серебряную денежку спросил сам. Я говорю подарок. Он говорит новый соперник? Не потерплю. Кто таков? Я как вы велели отвечаю что богатый человек серебра полны карманы. Собою красавец хоть не молодой и с сединой на висках. Ещё говорю заикается немножко. Пристав про серебро сразу позабыл и дальше только про вас расспрашивал. Глаза спрашивает голубые? Говорю да. А роста вот такого? Говорю да. А на виске вот тут малый шрам есть? Отвечаю вроде есть. Что тут с ним началось аж затрясся весь. Где живёт да то да сё. Я обещала разузнать и ему всё рассказать. А к Упырю я сама пошла не хотела его паука у себя принимать. Этот-то больше про серебро любопытствовал да что вы за человек да сильно ли богатый да как до вас добраться. Ему тоже разузнать обещала. Завязали мы с вами узел а как его распутывать непонятно. Пора нам встретиться и на словах обговорить. Всего в письме не напишешь. Приходите нынче ночью да Сеньку с собой прихватите. Он на Хитровке все закоулки знает. Если что выведет. А ещё хочу вам сообщить что никого из них я теперь до себя не допускаю хоть пристав вчера и пугал и бранился. Но ему теперь вы нужны больше чем я. Пригрозила что не буду вас ни про что расспрашивать он и отстал. И знайте что больше никого из этих кровососов я до себя никогда не допущу потому нет на это больше моих сил. У всякого человека свой предел есть. Приходите нынче. Жду.
Смерть»
    Взволновался Сенька – ужас как, даже во рту стало сухо. Сегодня, нынче же ночью, он увидит её снова!

Как Сенька злорадствовал

    – Из твоего рассказа, – рассеянно ответил инженер, явно думая о другом. – Устрой гимнастику мозгам, это полезно для развития личности… – И дальше забормотал невнятицу. – Да, вне всякого сомнения, справедливость и милосердие важнее. Слава Богу, я теперь частное лицо и могу действовать не по букве з-закона. Но время, у меня совсем мало времени… И потом эта маниакальная осторожность, как бы не спугнуть… Разом, одним ударом. Одним махом семерых побивахом… Эврика! – воскликнул вдруг Эраст Петрович и шлёпнул по столу ладонью так громко, что Сенька дёрнулся. – Есть план операции! Решено: справедливость и милосердие.

    Пошли.
    Смерть открыла сразу как постучали – в прихожей, что ли, поджидала? Распахнула дверь и молчит, смотрит на господина Неймлеса – не мигая, жадно, будто у ней перед тем глаза были завязаны, или долго в темноте сидела, или, может, прозрела после слепоты. Вот как она на него смотрела. А на Сеньку даже не взглянула, не то что «здрасьте, Сеня» сказать или «как здоровьице». Эрасту Петровичу на его «добрый вечер, сударыня», правда, тоже не ответила. Даже немножко поморщилась, будто каких-то других слов ждала.
    Вошли в гостиную, сели. Вроде встретились для делового разговора, а что-то не так было, будто говорили не о том, о чем следовало. Смерть-то впрочем отмалчивалась, всё на Эраста Петровича глядела, а он по большей части смотрел на скатерть – поднимет на Смерть глаза и скорей снова опустит. Заикался больше обычного, вроде как конфузился, а может не конфузился, поди у него разбери.
    От этих гляделок, в которые те двое играли промеж собой, без Сенькиного участия, ему стало тревожно, и господина Неймлеса он слушал вполуха, в голову лезло совсем другое. Коротко говоря, сказ инженера, или, как он сам обозвал, «план операции» состоял в том, чтоб собрать всех подозреваемых в одном особенном месте, где преступник сам себя проявит и выдаст. Скорик уставился на Эраста Петровича: как же так, ведь сами говорили, что убийца разгадан, но инженер сделал знак глазами – помалкивай, мол. Ну, Сенька и смолчал.
    И когда Эраст Петрович сказал: «Без вас, сударыня, и без тебя, Сеня, мне в этом деле, к сожалению, не обойтись. Нет у меня других помощников» – всё равно Смерть на Скорика не посмотрела, вот какая обида. Ужасно он от этого расстроился. Даже не испугался, когда инженер принялся опасностями предстоящего дела стращать – вот до чего расстроился.
    Смерть тоже нисколько не испугалась. Нетерпеливо качнула головой:
    – Пустяки говорите. Лучше про дело сказывайте.
    И Сенька лицом в грязь не ударил:
    – Чего там, двум смертям не бывать, одной не миновать.
    Лихо тряхнул головой и на неё покосился. И только потом сообразил, что вышло-то двусмысленно: то ли про смерть сказано, то ли про Смерть.
    – Хорошо, – вздохнул Эраст Петрович. – Тогда распределим, кому за какой конец держать невод. Вы, сударыня, приведёте на место Князя и Очко. Сеня – Упыря. Я – пристава Солнцева.
    – Этого-то зачем? – удивился Сенька.
    – Затем, что п-подозрителен. Все преступления совершены на территории его участка. Это раз. Сам Солнцев – человек жестокий, алчный и абсолютно б-безнравственный. Это два. И главное… – Инженер снова уставился на скатерть. – Он тоже состоит в связи с вами, сударыня. Это три.
    У Смерти дёрнулась щека, как от боли.
    – Снова не про то говорите, – резко сказала она. – Объясните лучше, как Князя с Очком выманить. Они оба волки бывалые, сами в загон не пойдут.
    – А я? – встрепенулся Скорик, до которого вдруг дошло, что ему надо будет в одиночку с самим Упырём тягаться. – Он меня и слушать не станет! Вы знаете, он какой? Он меня велит за ноги взять да разодрать на две половинки! Кто я ему? Сикильдявка! Никуда он со мной не пойдёт!
    – Не пойдёт, а бегом побежит, это уж моя з-забота, – ответил Сеньке господин Неймлес, а смотрел при этом на Смерть. – Да и не придётся вам двоим никого никуда заманивать. Только встретить и сопроводить к назначенному месту.
    – Что за место такое? – спросила Смерть.
    Вот теперь инженер, наконец, повернулся к Скорику, да ещё руку ему на плечо положил.
    – Это место только один человек знает. Как, Али-баба, выдашь нам свою пещеру?
    Если б Эраст Петрович его при Смерти «бабой» не обозвал, Сенька ещё, может, и не сказал бы. Только чего над серебром-златом трястись, когда, может, вся жизнь на кону? А потом Смерть обратила на него свои глазищи, брови чуть-чуть приподняла, словно удивляясь его колебанию… Это и решило.
    – Эх! – махнул он рукой. – Покажу, не жалко! Знайте Сеньку Скорика!
    Сказал – и так вдруг жалко стало: даже не огромных тыщ, а мечту. Ведь что такое богатство? Не жратва от пуза, не сто пар лаковых штиблет и даже не собственное авто с мотором силищей в двадцать лошадей. Богатство – это мечтание о рае на земле, когда чего пожелаешь, то у тебя и будет.
    Тоже, конечно, брехня. К Смерти вон с какими мильонами ни суйся, всё одно, как на Эраста Петровича, смотреть не станет…
    Никто сумасшедшей Сенькиной щедростью не восхитился, в ладоши не захлопал. Даже «спасибо» не сказали. Смерть просто кивнула и отвернулась, будто иначе и быть не могло. А господин Неймлес встал. Тогда идёмте, говорит. Не будем время терять. Веди, Сеня, показывай.

    В подземной зале, где несколько часов тому Проха хотел выдать старого приятеля на верную гибель, а заместо того сам лишился жизни, мёртвого тела уже не было. Не иначе подвальные жители уволокли: одежду-обувку снимут и голый труп после на улицу подкинут, обычное дело.
    С Эрастом Петровичем и Смертью страшно не было. Светя керосиновой лампой, Сенька показал, как вынуть камни.
    – Тут только вначале пролезть узко, а потом ничего. Иди себе, пока не упрёшься.
    Инженер заглянул в дыру, потёр одну из плит пальцем.
    – Старинная кладка, много старше, чем здание ночлежки. Эта часть Москвы похожа на слоёный п-пирог: поверх прежних фундаментов построены новые, поверх тех ещё. Чуть не тысячу лет строились…
    – Чего, полезли, что ли? – спросил Скорик, которому уже не терпелось показать сокровища.
    – Незачем, – ответил господин Неймлес. – Завтра ночью п-полюбуемся. Итак, – обратился он к Смерти. – Ровно в три с четвертью пополуночи будьте здесь, в зале. Придут Князь и Очко. Увидят вас – удивятся, станут задавать вопросы. Никаких объяснений. Молча покажете ход, камни будут уже отодвинуты. Потом просто ведите их за собой, и всё. Вскоре появлюсь я, и начнётся операция под названием… Пока не придумал, каким. Главное – не теряйте присутствия духа и ничего не бойтесь.
    Смерть глядела на инженера не отрываясь. Что сказать – он и в мигающем свете лампы был красавец хоть куда.
    – Не боюсь я, – сказала она чуть хрипловато. – И всё сделаю, как велите. А сейчас идёмте.
    – К-куда?
    Она насмешливо улыбнулась, передразнила его:
    – Никаких объяснений. Не теряйте присутствия духа и ничего не бойтесь.
    И пошла из залы, не произнеся больше не слова. Эраст Петрович в замешательстве взглянул на Сеньку, кинулся догонять. Скорик тоже, только лампу подхватил. Чего это она удумала?
    На крыльце дома, у самой двери, Смерть повернулась. Лицо у ней теперь было не насмешливое, как в подвале, а словно бы искажённое страданием, но все равно невыносимо красивое.
    – Простите меня, Эраст Петрович. Держалась, сколько могла. Может, сжалится Господь, явит чудо… Не знаю… Только правду вы написали. Я хоть и Смерть, а живая. Пускай я буду злодейка, но больше нет моих сил. Дайте руку.
    Взяла молчаливого, будто заробевшего господина Неймлеса за руку, потянула за собой. Тот шагнул на одну ступеньку, на другую.
    Скорик тоже потянулся следом. Что-то сейчас будет!
    А Смерть на него как шикнет:
    – Уйди ты Бога ради! Житья от тебя нет!
    И дверью перед самым носом – хлоп! Сенька от такой лютой несправедливости прямо обмер. А из-за двери донёсся странный звук, словно столкнулось что-то, потом шорох и ещё вроде как всхлипы или, может, стоны. Никаких слов сказано не было – он бы услышал, потому что припал к замочной скважине ухом.
    Когда же уразумел, что у них там происходит, из глаз сами собой потекли слезы.
    Шмякнул Сенька фонарём о тротуар, сел на корточки и закрыл уши руками. Ещё и глаза зажмурил, чтоб не слышать и не видеть этот поганый мир, жизнь эту сучью, где одним всё, а другим шиш на палочке. И Бога никакого нет, если допускает такое над человеком измывательство. А если и есть, то лучше бы такого Бога вовсе не было!
    Только не долго убивался-богохульничал, не долее минуты.
    Вдруг дверь распахнулась, и на крыльцо вылетел Эраст Петрович, будто его в спину выпихнули.
    Галстук у инженера был стянут набок, пуговицы на рубашке расстёгнуты, лик же господина Неймлеса заслуживал особенного описания, поскольку ничего подобного на этом хладнокровном лице Сенька никогда раньше не наблюдал и даже не предполагал, что такое возможно: ресницы ошеломлённо прыгают, на глаза свесилась чёрная прядь, а рот разинут в совершенной растерянности.
    Эраст Петрович обернулся, воскликнул:
    – Но… В чем дело?!
    Дверь захлопнулась, да погромче, чем давеча перед Сенькиным носом. Из-за неё донеслись глухие рыдания.
    – Откройте! – закричал инженер и хотел толкнуть створку, но отдёрнул руки, как от раскалённого железа. – Я не хочу навязываться, но… Я не понимаю! Послушайте… – И вполголоса. – Господи, д-даже по имени её не назовёшь! Объясните, что я сделал не так!
    Непреклонно лязгнул засов.
    Сенька смотрел и не верил глазам. Есть Бог-то, есть! Вот оно, истинное Чудо об Услышанном Молении!
    Каково горчички-то отведать, а, красавец невозможный?
    – Эраст Петрович, – спросил Скорик умильнейшим голосом, – прикажете передачу на реверс поставить?
    – Пошёл к черту!!! – взревел утративший всегдашнюю учтивость инженер.
    А Сенька нисколько не обиделся.

Как Сенька стал жидёнком

    – Евреи, – ответил Эраст Петрович, засовывая что-то в мешок. – У них недалеко от Хитровки давно уже выстроена синагога. Нынешний генерал-губернатор девять лет назад, будучи назначен в Москву, освятить с-синагогу не позволил и почти всех иудеев из белокаменной выгнал. Нынче же еврейская община снова окрепла, умножилась и добивается открытия своего молитвенного дома. От властей разрешение получено, но теперь у евреев возникли трудности с б-бандитами. Упырь грозится спалить здание, выстраданное ценой огромных жертв. Требует от общины отступного.

    – Чего мне делать-то? – спросил Сенька, когда спускались вниз по Спасо-Глинищевскому.
    Этот маскарад нравился ему куда меньше, чем прежний, нищенский. Пока ехали на извозчике, ещё ничего, а как вылезли и зашагали по Маросейке, их уже дважды «жидюками» обозвали и один оголец дохлой мышой швырнул. Надавать бы ему по ушам, чтоб почём зря не вязался к людям, но из-за важного дела пришлось стерпеть.
    – Что тебе делать? – переспросил господин Неймлес, раскланиваясь с синагогским сторожем. – Помалкивай да рот разевай. Слюни пускать умеешь?
    Сенька показал.
    – Ну вот и м-молодец.
    Вошли в дом по соседству с жидовской молельней. В чистой комнате с приличной мебелью поджидали два нервных господина в сюртуках и ермолках, но без пейсов – один седой, другой чернявый.
    Не похоже было, чтобы Эраста Петровича и Сеньку тут ждали. Седой замахал на них рукой, сердито сказал что-то не по-русски, но, в каком смысле, и так было ясно: валите, мол, отседова, не до вас.
    – Это я, Эраст Петрович Неймлес, – сказал инженер, и хозяева (надо полагать, те самые «гвиры»), ужасно удивились.
    Чернявый удовлетворённо поднял палец:
    – Я вам говорил, что он еврей. И фамилия еврейская – искажённое «Нахимлес».
    Седой сглотнул, дёрнув острым кадыком. С тревогой посмотрел на инженера и спросил:
    – Вы уверены, что у вас получится, господин Неймлес? Может быть, лучше заплатить этому бандиту? Не вышло бы беды. Нам не нужны неприятности.
    – Неприятностей не будет, – уверил его Эраст Петрович и сунул мешок под стол. – Однако д-два часа. Сейчас появится Упырь.
    И точно – из-за двери запричитали – не поймёшь кто:
    – Ой, идёт, идёт!
    Скорик выглянул в окно. Снизу, со стороны Хитровки, неспешно приближался Упырь, дымя папироской и с нехорошей улыбкой поглядывая по сторонам.
    – Один пришёл, без колоды, – спокойно заметил господин Неймлес. – Уверен. Да и делиться со своими не хочет, больно к-куш хорош.
    – Прошу вас, господин Розенфельд, – показал чернявый на занавеску, отделявшую угол с диванами (называется «альков»). – Нет-нет, только после вас.
    И попечители спрятались за штору. Седой ещё успел шепнуть:
    – Ах, господин Неймлес, господин Неймлес! Мы вам поверили, не погубите! – и на лестнице загремели шаги.
    Упырь без стука толкнул дверь, вошёл. Прищурился после ярко освещённой улицы. Сказал Эрасту Петровичу:
    – Ну чё, жидяры, хрусты заготовили? Ты, что ль, дед, отслюнивать будешь?
    – Во-перьвых, здравствуйте, молодой человек, – молвил господин Неймлес дребезжащим старческим голосом. – Во-вторих, не шарьте глазами по комнате – никаких денег здесь нет. В-третьих, садитесь уже за стол и дайте с вами поговорить, как с разумным человеком.
    Упырь двинул сапогом по предложенному стулу – тот с грохотом отлетел в угол.
    – Болталу гонять? – процедил он, сузив свои водянистые глаза. – Будет, погоняли. Слово Упыря железное. Завтра будете печь свою мацу на головешках. От синагоги. А чтоб до братьев твоих лучше дошло, я щас тебя, козлину старого, немножко постругаю.
    Выхватил из голенища финский ножик и двинулся на Эраста Петровича.
    Тот не двинулся с места.
    – Ай, господин вимогатель, напрасно ви тратите моё время на всякие глупости. У меня и без вас жизни осталось с хвост поросёнка, тьфу на это нечистое животное. – И брезгливо сплюнул на сторону.
    – Это ты, дед, в самую точку угадал. – Упырь схватил инженера за фальшивую бороду, а кончик ножа поднёс к самому лицу. – Для начала я тебе глаз выколю. Потом нос поправлю, зачем тебе такой крючище? А после загашу и тебя, и твоего паскудёнка.
    Господин Неймлес смотрел на страшного человека совершенно спокойно, зато у Скорика от ужаса отвисла челюсть. Здрасьте вам, домаскарадились!
    – Перэстаньте пугать Мотю, он и так мишигер, – сказал Эраст Петрович. – И уберите эту вашу железяку. Сразу видно, господин бандит, что ви плохо знаете еврэев. Это такие хитрые люди! Ви себе обратили внимание, кого они к вам випустили? Ви видите здесь председателя попечительского совета Розенфельда, или ребе Беляковича, или, может, купца первой гильдии Шендыбу? Нет, ви видите старого больного Наума Рубинчика и шлемазла Мотю, которых никому на свете не жалко. Мне самому себя не жалко, у меня эта ваша жизнь вот здесь. – Он провёл ребром ладони по шее. – А «загасите» Мотю – сделаете большое облегчение его бедным родителям, они скажут вам: «Большое спасибо, мосье Упырь». Так что давайте уже не будем друг друга пугать, а побесэдуем, как солидные люди. Знаете, как говорят в русской дерэвне? В русской дерэвне говорят: ви имеете товар, у нас имеется купец, давайте меняться. Ви, мосье Упырь – молодой человек, вам нужны деньги, а еврэям нужно, чтоб ви оставили их в покое. Так?
    – Ну так. – Упырь опустил руку с ножом, облизнул лоснящиеся губы. – Так ты ж залепил, что хрустов нет.
    – Денег нет… – Старый Рубинчик, хитро сверкнув глазами, немножко помолчал. – Но зато есть серебро, очень много серебра. Вас устроит очень много серебра?
    Упырь вовсе спрятал нож в сапог, захрустел пальцами.
    – Ты не крути. Дело говори! Какое серебро?
    – Ви себе слыхали про подземный клад? Вижу по блеску в ваших маленьких глазах, что слыхали. Этот клад закопали еврэи, когда приехали в Москву из Польши ещё при царице Екатерине, да простит ей Бог все её прегрешения за то, что не обижала наших. Теперь такое чистое, хорошее серебро уже не делают. Вот, послушайте, как звенит. – Он достал из кармана горстку серебряных чешуек, тех самых древних копеек (а может, не тех, а похожих – кто их разберёт) и позвенел ими перед носом у доилыцика. – Больше ста лет серебро лежало себе, и всё было тихо. Иногда еврэи брали оттуда понемножку, если очень нужно. А теперь нам туда доступа нет. Один хитровский поц нашёл наше сокровище.
    – Слыхал я эту байку, – кивнул Упырь. – Выходит, правда. Ваши, что ль, каляку с семьёй порезали? Лихо. А ещё говорят, жид мухи не пришлёпнет.
    – Ай, я вас умоляю! – рассердился Рубинчик. – Зачем ви говорите такие гадости, типун вам на язык! Ещё не хватало, чтобы и это свалили на еврэев. Может, это ви зарэзали бедного поца, почём мне знать? Или Князь. Ви знаете, кто такой Князь? О, это ужасный бандит. Не в обиду вам будь сказано, ещё ужасней вас.
    – Но-но! – замахнулся на него Упырь. – Ты от меня настоящих ужастей ещё не видал!
    – И не надо. Я и так вам верю. – Старик выставил вперёд ладони. – Дело не в этом. Дело в том, что господин Князь узнал про клад и ищет его днём и ночью. Теперь нам туда и сунуться боязно.
    – Ох, Князь, Князь, – пробормотал Упырь и оскалил жёлтые зубы. – Ну, дед, сказывай дальше.
    – А дальше – что дальше. Вот вам наше деловое прэдложение. Ми показываем вам то место, ви и ваши хлопцы выносят серебро, а после делим по-честному: половина нам, половина-таки вам. И это, поверьте мне, молодой человек, выйдет не двадцать тысяч, а много-много больше.
    Упырь думал недолго.
    – Годится. Сам всё вытащу, никого мне не надо. Только место укажите.
    – У вас есть часы? – спросил Наум Рубинчик и скептически уставился на золотую цепочку, свисавшую из Упырева кармана. – Это хорошие часы? Они правильно идут? Ви должны быть в ерошенковском подвале, в самом дальнем, где такие кирпичные тумбы, нынче ночью. Ровно в три часа. Вот этот самый Мотя, бедный немой мальчик, встретит вас там и проводит куда надо. – Сенька поёжился под цепким змеиным взглядом, которым одарил его Упырь, и пустил с отвисшей губы нитку слюны. – И ещё хочу сказать вам одну вещь, напоследок, чтоб ви запомнили, – задушевным голосом продолжил старый еврей, осторожно взяв доильщика за рукав. – Когда ви увидите клад и перенесёте его в хорошее место, ви себе скажете: «Зачем я буду отдавать половину этим глупым еврэям? Что они мне сделают? Я лучше оставлю всё себе, а над ними буду смеяться». Можете ви так себе подумать?
    Упырь завертел головой по углам комнаты – нет ли иконы. Не нашёл и забожился так, всухую:
    – Да чтоб меня громом пожгло! Чтоб мне век на киче торчать! Чтоб меня сухотка взяла! Когда со мной по-хорошему, то и я по-хорошему. Христом-Богом!
    Дед послушал-послушал, головой покивал и вдруг спросил:
    – Ви знали Александра Благословенного?
    – Кого? – вылупился на него Упырь.
    – Царя. Двоюродного прадедушку нашего государя императора. Ви знали Александра Благословенного, я вас спрашиваю? По вашему лицу я вижу, что ви не знали этого великого человека. А я видел его, почти как сейчас вижу вас. То есть не то чтобы ми с Александром Благословенным были знакомы, ни боже мой. И он-то меня не видал, потому что лежал мёртвый в гробу. Его везли в Петербург из города Таганрога.
    – Ты зачем мне про это толкуешь, дед? – сморщил лоб Упырь. – Чё мне твой царь в гробу?
    Старик наставительно поднял жёлтый палец:
    – А то, мосье разбойник, что если ви нас обманете, вас тоже повезут в гробу, и Наум Рубинчик придёт на вас посмотреть. Всё, я устал. Идите себе. Мотя отведёт вас куда нужно.
    Отошёл в сторону, сел в кресло и опустил голову на грудь. Через секунду раздался тонкий, жалостный храп.
    – Крепкий дедок, – подмигнул Сеньке Упырь. – Гляди, рыжий, чтоб ночью был, где ведено. Надуешь – я тебе язык вокруг шеи намотаю.
    Повернулся по-кошачьи, мягко, да и вышел вон.
    Едва внизу хлопнула дверь, как из-за шторы выскочили два еврея.
    Затараторили хором:
    – Что вы ему такое наговорили? Какое ещё серебро? Зачем вы это выдумали? Где мы теперь возьмём столько старинных монет? Это настоящая катастрофа!
    Эраст Петрович, немедленно восставший ото сна, не перебивал галдящих гвиров, а занимался своим делом: снял ермолку, седой парик, отцепил бороду, потом достал из мешка скляночку, смочил вату и начал протирать кожу, отчего старческие пятна и дряблость волшебным образом исчезли.
    Когда образовалась пауза, кротко сказал:
    – Нет, не выдумал. Клад д-действительно существует.
    Попечители уставились на него, как бы проверяя, не шутит ли. По господину Неймлесу, впрочем, было видно: нет, отнюдь не шутит.
    – Но… – осторожно, словно к душевнобольному, обратился к нему чернявый, – но вы понимаете, что этот бандит вас обманет? Заберёт весь клад и ничего не отдаст?
    – Непременно обманет, – кивнул инженер, снимая лапсердак, выцветшие плисовые штаны и калоши. – И тогда случится то, что напророчил Наум Рубинчик: Упыря повезут в гробу. Только не в Петербург, а на Б-Боже-домку, в общую могилу.
    – Зачем вы разделись? – с тревогой спросил седой. – Не пойдёте же вы в таком виде по улице?
    – Прошу извинить за д-дезабилье, господа, но у меня совсем мало времени. Нам с этим юношей пора делать следующий визит. – Эраст Петрович повернулся к Скорику. – Сеня, не стой, как памятник задумчивому П-Пушкину, раздевайся. Прощайте, господа.
    Гвиры снова переглянулись, и тот, что старше, сказал:
    – Что ж, доверимся вам. Теперь у нас все равно нет иного выхода.
    Оба с поклоном удалились, а инженер достал из мешка черкеску с газырями, мягкие кожаные чувяки, папаху, кинжал на ремешке и в два счета обратился в кавказца. Сенька во все глаза глядел, как господин Неймлес приклеивает поверх своих аккуратных усиков другие, смоляной черноты, и такого же колера разбойничью бороду.
    – Вы прямо Имам Шамиль! – восхитился Скорик. – Я в книге на картинке видал!
    – Не Шамиль, а К-Казбек. И не имам, а абрек, спустившийся с гор, чтоб завоевать город неверных гяуров, – ответил Эраст Петрович, меняя седые брови на чёрные. – Разделся? Нет-нет, догола.
    – К кому мы теперь? – спросил Сенька, обхватив руками бока – не больно-то жарко было нагишом стоять.
    – К его сиятельству, твоему бывшему п-патрону. Надень вот это.
    – Какому сия… – Сенька не договорил, поперхнулся. Так и застыл, держа в руках что-то шёлковое, невесомое, вынутое инженером всё из того же мешка. – К Князю?! Да вы что?! Эраст Петрович, миленький, он же меня порешит! И слушать ничего не станет! Увидит – и сразу завалит! Он бешеный!
    – Да нет же, не так. – Господин Неймлес развернул короткие шёлковые подштанники с кружавчиками. – Сначала п-панталоны, потом чулки с подвязками.
    – Бабское бельё? – разглядел Скорик. – Зачем оно мне?
    Инженер извлёк из мешка платье, высокие ботинки на шнуровке.
    – Вы что, хотите меня девкой нарядить?! Да я лучше сдохну!
    Это у них с Масой с самого начала так задумано было, догадался Сенька. Потому и рожу бритвой обскребли. Ну уж кукиш! Сколько можно измываться над человеком?
    – Не надену и все тут! – решительно объявил он.
    – Дело твоё, – пожал плечами Эраст Петрович. – Но если Князь тебя узнает, то обязательно, как ты выражаешься, з-завалит.
    Сенька сглотнул.
    – А без меня, обойтись никак невозможно?
    – Возможно, – сказал инженер. – Хоть это и затруднит мою з-задачу. Но дело даже не в этом. Тебе потом будет стыдно.
    Немного посопев, Скорик натянул скользкие девчачьи портки, чулки в сеточку, красное платье. Эраст Петрович надел на страдальца светлый парик с букольками, стёр с лица густую жидовскую конопатость, зачернил ресницы.
    – Ну-ка, губы т-трубочкой.
    И жирно намазал Сенькин рот сладко-пахучей помадой.
    После протянул зеркальце:
    – Полюбуйся, какая вышла красотка. Скорик не стал смотреть, отвернулся.

Как Сенька стал мамзелькой


    Князь сидел за столом страшный, опухший – не иначе, пил много. На красавца, каким Скорик его впервые увидал (всего-то месяц тому!) был мало похож. И рубашка, хоть из атласа, какая-то мятая, сальная, и кудри спутаны, и физиономия небрита. На столе кроме пустых бутылок и всегдашней склянки с огурцами почему-то стоял золотой канделябр без свечей.
    Сенькин враг поднял на вошедших мутные глаза, спросил кавказца:
    – Ты кто? Чего тебе?
    – Я – Казбек.
    – Кто?
    – Должно быть, тот самый, что недавно с Кавказа приехал с двадцатью джигитами, – негромко сказал Очко, опершись о стену и складывая руки на груди. – Я тебе говорил. Три месяца как появились. Марьинских фартовых прижали, девок под себя забрали и все керосиновые лавки.
    Абрек усмехнулся – вернее, дёрнул углом рта.
    – Вы, русские, в наши горы пришли и не уходите. А я к вам пришёл и тоже уйду не скоро. Соседи будем, Князь. Соседи по-разному жить могут. Можно резать друг друга, это мы умеем. А можно быть кунаками. По-вашему – кровными братьями. Выбирай, как хочешь.
    – Мне один хрен, – лениво ответил Князь. Опрокинул стопку, закусывать не стал. – Живи, пока под ногами не мешаешься, а надоешь – можно и порезаться.
    Очко вполголоса предупредил:
    – Князь, с ними так нельзя. Он один пришёл, а остальные, надо полагать, вокруг затаились. Свистнет – возьмут нас в кинжалы.
    – Пускай берут, – процедил Князь. – Поглядим, кто кого. Да ладно, Очко, ты очко-то не поджимай. – Он засмеялся, довольный шуткой, которая по-культурному называлась «каламбур». – Чего набычился, Казбек? Я смеюсь. Князь – человек весёлый. Кунаками так кунаками. Давай поручкаемся.
    Встал и руку протянул. У Скорика немножко отлегло, а то уж думал всё, со святыми упокой.
    Однако абрек руку жать не захотел.
    – У нас в горах пальцы тискать мало. Делом нужно доказать. Кунак кунаку самое дорогое подарить должен.
    – Да? – Князь махнул рукой от плеча. – Ну, проси чего хочешь. У Князя душа как скатерть – белая да широкая. Вот, гляди. Подсвечник червоного золота. Давеча у одного купчины взял. Хошь подарю?
    Казбек отрицательно покачал головой в косматой папахе.
    – А чего хочешь? Говори.
    – Смерти хочу, – тихо, яростно сказал кавказец.
    – Чьей смерти? – опешил Князь.
    – Твоей. Говорят, она для тебя дороже всего. Вот и отдай мне её. Тогда будем с тобой кунаки до гроба.
    Скорик первым допетрил, про что речь, и зажмурился от ужаса. Ну, теперь точно всё. Сейчас кровянка фонтаном брызнет, и его, Сенькина, тоже. Ой, мама-мамочка, встречай с ангелами своего сынка Сеню.
    Очко тоже сообразил. С места не двинулся, но пальцы правой руки тихонько скользнули в рукав левой. А там, в рукаве, ножики на кожаной манжетке. Как метнёт парочку, тут гостям дорогим и амба.
    До Князя последнего дошло. Он рот разинул, ворот рванул, стали видны вздувшиеся на шее жилы, а крик пока ещё не выплеснулся – от свирепости перехватило горло.
    Казбек же как ни в чем не бывало продолжил:
    – Отдай мне свою женщину, Князь. Хочу её. А я тебе вот, лучшую из своих мамзелек привёл. Стройная, гибкая, как горная коза. На, бери. Не жалко.
    И Сеньку на серёдку комнаты вытолкнул.
    – А-а! – взвизгнул Скорик. – Мама! Но его писка почти что не слышно было – так громко взревел Князь:
    – Зубами! Глотку! Падаль!!!
    Схватил со стола большую двузубную вилку, чем огурцы достают, и хотел броситься на абрека, но у того в руке откуда ни возьмись блеснул маленький чёрный револьвер.
    – Ты – руки на плечи! – приказал Казбек валету, а Князю вовсе ничего не сказал, только глазом сверкнул.
    Очко приподнял бровь, оценивающе разглядывая чёрную дырку дула. Показал кавказцу пустые руки, коснулся пальцами плеч. Князь, заматерившись, швырнул вилку на пол. Он смотрел не на револьвер, а в глаза обидчику и в ярости грыз собственные губы – по подбородку стекла красная струйка крови.
    – Всё одно убью! – хрипло крикнул он. – И в Марьиной Роще достану! За это – кишки вырву, на колбасу пущу!
    Казбек поцокал языком:
    – Вы, русские, как бабы. Мужчина не кричит, тихо говорит.
    – Так она и с тобой, с тобой?! – не слушал Князь. Смахнул злую слезу, заскрежетал зубами. – Стерва, сука, нет больше моего на неё терпения!
    – Я к тебе как к мужчине пришёл, честно. – Абрек сдвинул густые чёрные брови, голубые глаза сверкнули холодным пламенем. – Мог украсть её, но Казбек не вор. По-хорошему говорю: дай. Не дашь – тогда по-плохому возьму. Только думай сначала. Не даром беру…
    Он показал на съёжившегося Сеньку.
    Князь оттолкнул ни в чем не повинного Скорика так, что тот отлетел к стенке и сполз на пол:
    – На кой мне твоя лахудра мазаная!
    Хоть Сенька и ушибся плечом, хоть и было ему страшно, но эти слова, вроде бы обидные, прозвучали для него слаще музыки. Не нужен он Князю, слава те Исусе!
    – Мамзельку я тебе так, в довесок даю, чтоб без бабы не остался, – засмеялся джигит. – А самое дорогое, что у меня есть и что я тебе подарю – серебро, много серебра. У тебя никогда столько не было…
    – Я тебе это серебро в пасть вобью, свинья поганая! – перебил Князь и ещё долго выкрикивал бессвязные угрозы и ругательства.
    – «Много» – это сколько, уважаемый? – спросил Очко, когда Князь захлебнулся ненавистью и умолк.
    – Не одна телега нужна, чтоб увезти. Знаю, вы давно то серебро ищете, а нашёл я. За Смерть – отдам.
    Князь хотел было снова раскричаться, но Очко поднял палец: тихо, молчок.
    – Ты про клад ерохинского каляки? – вкрадчиво спросил валет. – Нашёл, значит? Ох, ловок, сын Кавказа.
    – Да, теперь клад мой. А захотите – будет ваш.
    Князь мотнул головой, будто бык, отгоняющий слепней.
    – Смерть не отдам! За всё серебро и золото не отдам! Никогда она не будет твоя, пёс!
    – Она уже моя. – Кавказец погладил свободной рукой бороду. – Как хочешь, Князь. Я по-честному пришёл, а ты меня «псом» назвал. Я знаю уже: у вас на Москве по всякому ругаться можно, но за «пса» на нож ставят. Будем резаться. У меня нукеров больше, чем у тебя, и каждый – орёл.
    Он попятился к двери, по-прежнему держа револьвер наготове. Сенька вскочил, прижался к черкеске плечом.
    – Куда, гад?! – заорал Князь. – Живым не уйдёшь! Давай, пали! Мои волки тебя завалят! В дверь сунулся один из близнецов:
    – Князь, ты чё шумнул? Звал?
    Ни на миг не отводя глаз от Князя и Очка, абрек схватил Авося-Небося левой рукой пониже подбородка, подержал так секундочку-другую и выпустил. Парень осел кулём, кувыркнулся набок.
    – Погоди, уважаемый! – сказал Очко. – Не уходи. Князь, человек к тебе с миром пришёл, по-хорошему. Бабой больше, бабой меньше – какая разница. Что братаны скажут? – И дальше заговорил стихами. – Полно, Князь, душа моя, это чудо знаю я.
    Эге, вспомнил Сенька, а стихи-то знакомые. Это Царевна Лебедь князь Гвидону так говорила: мол, не пузырься, всё тебе обустрою в лучшем виде.
    Но хитровский Князь сказку, похоже, не читал и захлопал на Очка глазами. Тот тоже мигнул, но только не двумя глазами, а одним – Сеньке сбоку хорошо видно было.
    – Клад, говоришь? – хмуро пробурчал Князь. – Ладно. Если на калякин клад – меняюсь. Но серебро вперёд.
    – Слово? – спросил Казбек. – Фартовое?
    – Фартовое, – подтвердил Князь и, как положено при клятве, большим пальцем себя по горлу чиркнул, но Сенька опять углядел каверзу: левую-то руку Князь за спину убрал – не иначе кукишем сложил, отчего фартовой клятве выходила цена грош. Надо будет после Казбеку, то есть Эраст Петровичу, про это подлое коварство рассказать.
    – Хорошо. – Джигит головой кивнул, оружие спрятал. – Ночью приходите в Ерошенковский подвал, в самый дальний, где тупик. Вдвоём приходите – больше нельзя. В три часа с четвертью, ровно. Придёте раньше или позже – уговору конец.
    – Придём вдвоём, а твои волки нас порежут? – прищурился Князь.
    – Зачем для этого в подвал ходить? – пожал плечами Казбек. – Хотели бы – и так вас на кебаб нарезали. Мне на Москве верные кунаки нужны, кому верить можно… Встретят вас там, в подвале. Отведут, куда нужно. Когда увидишь, кто встретит, поймёшь: Казбек мог ничего тебе не давать, даром взять.
    Князь открыл было рот что-то сказать (судя по оскалу – злое), но Очко положил ему руку на плечо.
    – В три пятнадцать пополуночи будем, уважаемый. Слово, фартовое.
    Вот валет поклялся безо всяких хитростей, обе его руки были на виду.
    – Так не берёшь мамзельку? – спросил кавказец у Князя уже в дверях.
    Сенька закоченел. Ай, Эраст Петрович, погибели моей хотите? Николай-Угодник, Матушка-Заступница, не дайте пропасть!
    Но Князь, скости ему за это Боже тыщу лет адских мучений, вместо ответа лишь харкнул на пол.
    Обошлось.

Как Сенька стал фурсеткой

    Лишь теперь Сенька сообразил, что в маскарадном обличье – хоть старого жида, хоть дикого горца – Эраст Петрович совершенно не заикался. Вот ведь удивительно. Припомнил и то, что инженер проделал всю работу в одиночку, от напарника никакой помощи ему не было. И стало Скорику стыдно. Больше всего за то, как трусил, Матушку-Богородицу и Николая-Угодника на подмогу звал. Хотя чего стыдиться-то? Чай, живой человек, не истукан навроде господина Неймлеса. Такому молитва без надобности, вот и Маса-сенсей про это говорил.
    – Нет. Христа тоже били и унижали, но что ж в его смерти постыдного? Я другого всю жизнь боюсь. Боюсь умереть так, чтобы все потешались. Одно это про тебя потом и будут помнить. Скажем, французского президента Фора будут помнить не за то, что он покорил М-Ма-дагаскар и заключил альянс с Россией, а за то, что его превосходительство испустил дух, пребывая на любовнице. От былого вождя нации остался скверный анекдот: «Президент умер при исполнении обязанностей – во всех смыслах». Даже на кладбищенском памятнике беднягу изобразили лежащим в обнимку со знаменем республики. Люди проходят мимо и хихикают… Вот какой участи я боюсь.

    Ста шагов один пройти не успел – сзади налетел кто-то, облапил за ватные сиськи.
    – У, сдобная-рассыпчатая, посластимся? – жарко шепнули Сеньке в ухо.
    Он повернул голову – небритая рожа, сивухой от неё несёт, луком.
    Вот оно каково, девушке одной по Хитровке ходить.
    Сначала Скорик хотел просто пугануть похабника, сказать, что Студню, самому главному из хитровских котов, на такое озорство пожалуется, но незваный ухажёр ещё лизнул мнимую мамзельку в шею, и тут уж Сенькино терпение кончилось.
    По всей японской науке он сначала выдохнул весь воздух, чтоб корень силы переместился из груди в живот, врезал ухажёру каблуком по голяшке, а когда тот, охнув, лапищи разжал, Скорик проворно развернулся и ткнул ему, суке, пальцем под ложечку.
    Сладострастник сел на корточки, за брюхо схватился, и лицо у него стало серьёзное, задумчивое. Вот-вот, подумай, как себя с девушками вести.
    Зашёл в подворотню, где потише. Развернул письмо.
    «Милостивый государь Иннокентий Романович!
    Мне стало известно из достоверного источника, что Вам стало известно из достоверного источника о моем приезде в Москву. Хоть мы с Вами никогда не симпатизировали друг другу, однако же надеюсь, что разгул жестокой преступности на вверенной Вам территории тревожит Вас, слугу закона, не менее, чем меня, человека, давно отошедшего от прежней службы и московских забот. Посему хочу сделать Вам деловое предложение.
    Нынче ночью я соберу в некоем удобном месте главарей, двух опаснейших московских банд, Князя и Упыря, и мы с Вами произведём их задержание. Условия того места не позволяют взять с собой большого количества людей – Вам придётся ограничиться всего одним помощником, так что выберите самого опытного из полицейских. Уверен, что для ареста Князя и Упыря нас троих будет достаточно.
    Особа, которая передаст Вам это письмо, о деле ничего не знает. Это обычная уличная девушка, простая душа, которая взялась выполнить моё поручение за небольшую плату, поэтому не утруждайтесь расспросами.
    Я заеду за Вами в двадцать минут четвёртого пополуночи. Будучи человеком умным и честолюбивым, Вы несомненно сообразите, что вовсе ни к чему докладывать о моем предложении начальству. Наградой Вам будет самое большее – некоторая благосклонность городских властей. Однако я ведь не преступник, в розыск не объявлен, так что чинов и орденов Вы доносительством не выслужите. Гораздо больше дивидендов Вы приобретёте, согласившись принять участие в затеянном мною предприятии.
Фандорин».
    Что такое «дивиденды», Скорик знал (это когда деньги ни за что платят), а вот последнего слова не понял. Наверно, оно означало «адьё», или «примите и проч.», или «засим остаюсь» – в общем, то, что в конце письма для красоты пишут. «Фандорин» – звонко. Надо запомнить на будущее.
    Лизнул конверт языком, заклеил, а через пару минут уже входил во двор Третьего Мясницкого участка.
    Проклятое место, тьфу на него. Придумано, чтобы мучить человеков, жизнь им утеснять, и без того не шибко просторную.
    У ворот со снятыми шапками стояли несколько извозчиков – нарушители уличного порядка. Пришли снятые с пролёток номера выкупать. Это рубликов семь, да и то, если сильно покланяться.
    В самом дворе толпились кружком мужики в подпоясанных рубахах. По виду – артель хохлов-плотников, приехавшая в Москву на заработки. Старшой, с вислыми усами, ходил с шапкой по кругу, остальные бережно ссыпали серебро и медь. Понятно: работали у застройщика без нужной бумажки, теперь псы у них половину денег оттяпают. Обыкновенное дело.
    Раньше, при прежнем приставе, говорят, тут такого беспардонства не было, но каков поп, таков и приход.
    Едва Сенька толкнул клеёнчатую дверь и вошёл в тёмный, заплёванный коридор, как его ухватил за подол наглый, мордатый псина с нашивками.
    – Ишь какая, – говорит. Подмигнул и как ущипнёт за бок, руки бы ему, сволочи, поотрывать. – Чтой-то я тебя раньше не видал. Жёлтый билет выправлять? Так это ко мне. Пойдём.
    И уж за локоть ухватил, хочет тащить куда-то. И ведь брешет, поди, про билет – просто девушкой задарма попользоваться хочет.
    – Мне к господину полковнику, – строго пискнул Сенька. – Письмо передать, важное.
    Пёс и отцепился. Иди, говорит, прямо, а потом направо. Его высокоблагородие там сидят.
    Скорик пошёл, куда сказано. Мимо курятника, где отловленные бродяги сидят, мимо запертых камер с ворами-преступниками (те, сердешные, пели про чёрного ворона – заслушаешься). Потом коридор почище стал, посветлей и привёл Сеньку к высокой кожаной двери с медной табличкой «Пристав. Полковник И.Р.Солнцев».
    На деликатный Сенькин стук строгий голос из-за двери сказал:
    – Ну?
    Скорик вошёл. Пискляво поздоровавшись, протянул письмо:
    – Вот, просияй передать самолично. И хотел немедленно ретироваться, но пристав негромко рыкнул:
    – Ку-да?
    Грозный полковник сидел за столом, ел яблоко, отрезая дольки узким ножиком. Вытер лезвие салфеточкой, потом нажал какую-то кнопку, и клинок с железным щелчком спрятался.
    Распечатывать конверт Солнцев не спешил, внимательно разглядывал посетительницу, особенно задержался взглядом на фальшивом бюсте (эх, перестарался господин Неймлес, больно много ваты понапихал).
    – Кто такая? Гулящая? Имя?
    – С-Санька, – пролепетал Скорик. – Александра. Александрова.
    – Что за письмо? От кого?
    Солнцев подозрительно ощупал конверт, посмотрел на свет.
    Чего говорить-то?
    – Клиент один дал… Наказал: самому господину полковнику, говорит, передай, в собственные руки.
    – Хм, тайны бургундского двора, – пробормотал пристав, вскрывая конверт. – Стой здесь, Александрова. Жди.
    Быстро пробежал письмо глазами, дёрнулся, расстегнул крючок на жёстком вороте, облизнул губы и стал читать сызнова. Теперь читал долго, будто пытался разглядеть что-то между строчками.
    Сенька даже соскучиться успел. Хорошо на стене фотокарточки висели и газетные вырезки в рамках, под стёклами.
    Интересней всего была картинка из журнала. На ней, молодцевато подбоченясь, стоял Солнцев, помоложе, чем сейчас, а рядом, в поставленном на попа дощатом гробу – усатый дядька с чёрной дыркой во лбу. Внизу подпись:
    «Молодой околоточный надзиратель кладёт конец преступной карьере Люберецкого Апаша».
    Ниже статья, без картинки, но зато с большущим заголовком:
«Арестована шайка фальшивомонетчиков. Браво, полиция!»
    Фотография, без подписи: Солнцеву жмёт руку сам князь-губернатор его высочество Симеон Александрович – тощий, огромадного роста, да ещё подбородок задрал, а пристав, наоборот, наклонился и коленки присогнул, но рожа, то есть лицо, улыбчивое и довольное-предовольное.
    Ещё статья, не шибко старая, не успела пожелтеть: «Самый молодой участковый пристав Москвы», из «Ведомостей московской городской полиции». Сенька прочёл начало: «Блестящая операция по арестованию банды хамовнических грабителей, выданных одним из членов сего преступного сообщества, вновь заставила говорить о таланте подполковника Солнцева и обеспечила ему не только внеочередное производство в чин, но и назначение в один из труднейших и приметнейших участков Первопрестольной, на Хитровку…»
    Дальше прочесть не успел, потому что пристав сказал:
    – Тэк-с. Ин-те-ресное послание.
    Оказалось, что смотрит он при этом уже не на письмо, а на Сеньку, и нехорошо смотрит, словно собирается развинтить его на детали и понять, что там у Сеньки внутри.
    – Ты, Александрова, чья? Кто твой кот?
    – Я сама по себе, вольная, – немножко поколебавшись, ответил Скорик. Назовёшь какого-нибудь кота, хоть того же Студня, а вдруг полковник проверить вздумает? Есть, мол, у тебя, Студень, такая мамзелька? Неаккуратно выйдет.
    – Это ты раньше была вольная, – недобро улыбнулся пристав. – Да вся вышла. С сего дня будешь на меня фурсетить. Девка ты, по всему видно, шустрая, глазастая. И собой недурна, грудастенькая. Голосишко, правда, противный, но тебе ведь не в опере петь.
    И хохотнул. Вот, гад, в фурсетки решил приписать! Это мамзелек, которые псам на своих кукуют, так зовут. За такое, если фартовые или воры узнают, расплата одна – кишки наружу. Если найдут где гулящую с распоротым брюхом, всем ясно, за что её. А уж кто – это поди вызнай. И все же немало мамзелек, которые фурсетствуют. Само собой, не от хорошей жизни. Прижмёт такой вот подлый пёс – попробуй открутись.
    Сеньке-то что, фурсеткой так фурсеткой, однако уважающая себя мамзелька должна была покобениться.
    – Я девушка честная, – сказал он гордо. – Не из тех шалав, которые псам на своих кукуют. Ищите себе других кукушек.
    – Что-о?! – заорал вдруг пристав таким ужасным голосом, что Скорик обмер. – Это ты кого «псами» назвала, стеррррва?! Ну, Александрова, за это я на тебя штраф запишу. На уплату – три дня. А потом знаешь, что будет?
    Сенька помотал головой – испуганно, и уж безо всякого притворства.
    А Солнцев с крика перешёл на вкрадчивость:
    – Объясню. Если ты мне в три дня штраф за оскорбление не выплатишь, я тебя на ночь в третью камеру запру. Там у меня знаешь кто? Преступники, больные чахоткой и сифилисом. По новому гуманному указу ведено держать их отдельно от прочих арестантов. Они ночку с тобой поиграются, а там поглядим, что к тебе скорей привяжется – французка или чахотка.
    Похоже, пора было от девичьей гордости отходить.
    – Чем же я заплачу, – плачущим голоском сказал Сенька. – Я девушка бедная.
    Полковник хмыкнул:
    – Так бедная или честная?
    Скорик потёр рукавом глаза – вроде как слезы смахивает. Жалостно шмыгнул носом. Мол, вся я ваша, делайте со мною что хотите.
    – То-то. – Солнцев перешёл с угрожающего тона на деловой. – Ты с человеком, который тебе письмо дал, спала?
    – Ну, – осторожно сказал Сенька, не зная, как лучше ответить.
    Пёс покачал головой:
    – Надо же, как опростился наш чистоплюй. В прежние времена нипочём бы с гулящей не спутался. Видно, нашёл в тебе что-то. – Он вышел из-за стола, взял Скорика двумя пальцами за подбородок. – Глазки живые, с чертенятами. Хм… Где дело было? Как?
    – У меня на квартере, – принялся врать Сенька. – Очень уж барин жаркий, прямо огонь.
    – Да, он ходок известный. Вот что, Александрова. Штраф ты мне выплатишь следующим манером. Скажешь этому человеку, что влюбилась в него до безумия или ещё что-нибудь выдумаешь, но смотри, чтобы при нем была. Раз он в тебе что-то усмотрел, то, верно, не прогонят. Он у нас джентльмен.
    – Где ж мне его сыскать? – пригорюнился Сенька.
    – Про это я тебе завтра скажу, – загадочно улыбнулся пристав. – Давай жёлтый билет. У меня пока полежит. Для верности.
    Ай, незадача. Скорик глазами захлопал, чего сказать – не знает.
    – Что, нету? – Солнцев хищно овклабился. – Без билета промышляешь? Хороша. А ещё фурсетить брезговала. – Эй! – заорал он, повернувшись к двери. – Огрызков!
    Вошёл городовой, встал навытяжку, истово выпучил на начальство глаза.
    – Эту сопроводишь до дому, куда укажет. Изымешь вид на жительство, привезёшь мне. Так что удрать тебе, Александрова, не удастся.
    Он потрепал Сеньку по щеке.
    – А приглядеться – пожалуй, в самом деле что-то есть. У Фандорина губа не дура. – Опустил руку, пощупал Скорикову задницу. – На фундамент тощевата, но я мегрешками не брезгую. Надо будет тебя попробовать, Александрова. Если, конечно, от чахоточных откупишься.
    И заржал, жеребец поганый.
    Как только Смерть с ним, подлым, миловаться могла? Уж лучше бы, кажется, в петлю.
    А ещё Сеньке стало жалко женщин, бедных. Каково им на свете жить, когда все мужчины сволочи и паскудники?
    И что все-таки такое «фандорин»?

Как Сенька сдавал экзамен

    Стал тогда про другое дедуктировать. Что же такое удумал многоумный господин Неймлес? Это ведь помыслить страшно, какую кашу заварил. Как её расхлёбывать? И, главное, кому? Что если некоему молодому человеку, притомившемуся быть игрушкой в руках птицы-Фортуны? То она, шальная, взмахнёт крылом, вывалит на сирого, убогого свои заветнейшие дары – и любовь, и богатство, и надежду, то вдруг повернётся гузкой и нагадит счастливцу на куафюру, отберёт все дары обратно и ещё нацелится в придачу утырить у бессчастной жертвы самое жизнь.
    Эраст Петрович, однако, демонстрации не заметил. Внимательно выслушал и про допрос, и про вербовку. Кажется, остался всем доволен, даже похвалил «молодцом». Тут Сенька не сдержался, сделал намёк насчёт клада: что, мол, много на свете умников людским добром распоряжаться, ещё бы, чужое – не своё. Но не пронял и намёком, не достучался до инженеровой совести. Господин Неймлес потрепал Скорика по голове, сказал: «Не жадничай». И ещё сказал, весело:
    Выходит, так на так всему конец. Ай да господин Неймлес, ловкач. Попользовался механиком (между прочим, задарма, если не считать харчей), получил налаженное-надраенное авто в лучшем виде и это бы четверть беды. Главное – обвёл сироту вокруг пальца, обобрал до нитки, под ножи поставил, а после укатит себе в Париж волшебным принцем-королевичем. Сенькина же планида – сидеть одному-одинешеньку у разбитого корыта. Это ещё если завтра жив останется…
    – Без десяти три. Пора приступать к операции. Я еду за приставом. Авто оставлю в участке – целее будет. Заодно проверю, ограничится ли Солнцев одним помощником. А ты, Сеня, ступай в Ерошенковскую ночлежку, к месту встречи. Веди Упыря подземным ходом и помни, что ты д-дурачок. Членораздельного ничего не говори, просто мычи. Там будет критический момент, когда появятся Князь с Очком. Если сильно запахнет жареным, мальчик Мотя может обрести дар речи. Скажешь: «А серебро – вот оно» и покажешь. Это займёт их как раз до моего появления. – Инженер задумался о чем-то, пробормотал вполголоса. – Скверно, что я остался без «герсталя», а добывать другой револьвер нет времени…

Как Сенька вертел головой

    Ух, как же его тошнило от Ерохи – от гнилого подвального запаха, от темнотищи, от приглушённых звуков, что доносились из-за запертых дверей «квартер»: ночь-полночь, а подземные жители всё собачились промеж собой, или дрались, или пели дурными голосами, или плакали. Но чем дальше уходил Сенька по сырым коридорам в ерохинское чрево, тем делалось тише, будто сама земля гасила и поглощала шум человеческой жизни-жистянки, а по-научному сказать экзистенции. И тут накатили на Скорика воспоминания, во стократ хуже подвальной вонищи и пьяного ору.
    – Итак, г-господа, я решил собрать вас здесь по двум причинам. Первая состоит в том, что все вы являлись подозреваемыми в деле о хитровских убийствах. Теперь я уже знаю, кто преступник, но все же коротко поясню, чем навлёк на себя подозрение каждый из вас. Князь знал о существовании клада, это раз. Разыскивал его, это два. К тому же в последние месяцы из обычного налётчика превратился в беспощадного убийцу, это три. Вы, господин Очко, также знали о кладе, это раз. Чудовищно жестоки, это два. Наконец, ведёте двойную игру за спиной своего покровителя: ни во что его не ставите, крадёте с его стола и спите в его п-постели. Это три.
    – А то. Вы тоже были для меня одним из подозреваемых. Интересуетесь резонами? Извольте. Вы столь же беспощадны и жестоки, как остальные п-приглашённые. Ради своего честолюбия не остановитесь ни перед какой низостью и даже перед убийством. Свидетельством тому ваш послужной список, отлично мне известный. Шум на всю Москву о новоявленном потрошителе с Хитровки вам выгоден. Недаром вы так привечаете газетных репортёров. Сначала самому создать пугало, наводящее трепет на публику, а потом героически одолеть творение собственных рук – вот ваша метода. Именно так вы поступили год назад с пресловутыми «хамовническими грабителями» – этой шайкой вы сами и руководили, через вашего агента.
    – Тут, Иннокентий Романович, не одна ловушка, а целых две, – спокойно объяснил господин Неймлес, снова обозванный тем самым непонятным Сеньке словом. – Я же сказал, что сегодня ночью хочу разом закончить все московские дела. Свои подозрения я изложил вам исключительно для полноты картины. Преступник находится здесь и понесёт заслуженную кару. Остальных же я пригласил на эту встречу с другой целью: чтобы избавить некую даму от опасных знакомств и ещё более опасных заблуждений. Это совершенно исключительная женщина, господа. Она много страдала и заслуживает милосердия. Кстати говоря, она подсказала мне отличное название для операции, назвав вас пауками. Весьма точная м-метафора. Вы и есть пауки, причём четверо из вас относятся к биологическому виду пауков обыкновенных, а вот пятый – самый настоящий тарантул. Итак, добро пожаловать на операцию «Пауки в банке». Если учесть, что мы находимся в хранилище серебряных слитков, то получается к-каламбур.
    – Нет, Будников, – резко оборвал его инженер – вроде не так уж и громко, но городовой смолк. – Это вы объелись б-белены, съехали с ума на старости лет. Однако про причину вашего умопомешательства мы ещё поговорим. Сначала давайте по существу. Вы были главным подозреваемым с самого начала, невзирая на всю вашу осторожность. Сейчас объясню, почему. Изуверские убийства на Хитровке начались месяца два назад. Убили и ограбили подвыпившего гуляку, потом репортёра, собравшегося написать статью о трущобах. Обычное для Хитровки дело – если б не одна деталь: выколотые глаза. Потом убийца точно так же выколол глаза всем членам семьи Синюхиных. Здесь примечательны два обстоятельства. Первое: невозможно представить, чтобы подобные из ряда вон выходящие преступления свершались на вашем участке, а вы не дознались бы, кто это творит. Это вы-то, истинный хозяин Хитровки! Приставы приходят и уходят, сменяются вожаки фартового мира, но Будочник вечен. У него везде глаза и уши, он всюду вхож, ему ведомы секреты и полиции, и «Обчества». Происходили всё новые убийства, вот уже весь город о них заговорил, а вездесущий Будочник знать ничего не знает, ведать не ведает. Из этого я предположил, что вы связаны с таинственным Кладоискателем, а стало быть, являетесь его соучастником. Мои подозрения укрепились, когда во всех последующих убийствах жертвам перестали вырезать глаза. Помнится, это я вам сказал, что теория о запечатлении предсмертных зрительных образов на сетчатке трупа не нашла научного подтверждения… И всё же уверенности, что вы не просто соучастник, а убийца, у меня не было. Вплоть до вчерашней ночи, когда в подвале Ерошенковской ночлежки вы умертвили подростка, одного из ваших осведомителей. Именно тогда я окончательно исключил из числа подозреваемых всех прочих п-пауков и сосредоточился на вас…
    – Хотите знать, чем себе выдали? – переспросил Эраст Петрович, усмехнувшийся словам городового. – Да очень просто. Вывинтить человеку шею на сто восемьдесят градусов, да в один момент, чтоб пикнуть не успел, можно лишь одним способом: взять рукой за темя и резко повернуть, сломав позвонки и разорвав мышцы. Тут потребна поистине феноменальная силища, которой из всех подозреваемых обладаете только вы, Будников. Ни у Князя, ни у Очка, ни у господина полковника на это силёнок не хватило бы. Людей, способных на этакий к-кунштюк, на свете единицы. Вот и вся премудрость. Дело о хитровских убийствах вообще не из замысловатых. Если б я не был одновременно занят ещё одним расследованием, то добрался бы до вас много раньше…
    – Не скажите, ваше высокородие. – Будочник погладил вислые усы. – Птица-то была учёная. Я как вошёл, армяшка мне говорит: «Здравствуйте, господин городовой». И попугай тут же: «Здррравствуйте, господин горрродовой!». Ну как при следователе повторил бы? А кутёнок, что у мамзельки жил, шибко нюхастый был. Я в «Полицейских ведомостях» читал, как собака вот этак на убийцу своей хозяйки накинулась и тем навлекла на него подозрение. В газетах много чего полезного вычитать можно. Только самого главного не вычитаешь, – сокрушённо вздохнул он. – Что можно на шестом десятке сызнова замолодеть…
    – Это вы про седину в бороду и б-беса в ребро? – понимающе кивнул Эраст Петрович. – Да, в газетах про это мало пишут. Надо было вам, Будников, стихи читать или в оперу ходить: «Любви все возрасты покорны» и прочее. Я слышал, как вы мадемуазель Смерти толковали про «крепкого человека при огромном богатстве». Себя имели в виду? За двадцать лет хитровского царствования вы, должно быть, немало накопили, на старость хватило бы. На старость – да, а вот на Царевну Лебедь – вряд ли. Во всяком случае, вы рассуждали именно так. – И от невозможности впали в исступление, возжаждали «огромного богатства». Начали из-за денег убивать, чего раньше себе не позволяли, а когда прослышали о подземном кладе, вовсе ума лишились…

Как Сенька вертел головой
(продолжение)

    – Горд, но не глуп, и вам, Будников, это должно быть известно. Если пришёл без оружия, значит, на то имеется причина. – Эраст Петрович повысил голос. – Господа, перестаньте стращать друг друга! Операция «Пауки в банке» идёт по плану и вступает в завершающую стадию. Но сначала одно необходимое объяснение. Понимаете ли вы, что являетесь членом некоего клуба? Клуба, который следовало бы назвать «Любовники Смерти». Вас не поражало, почему прекраснейшая, удивительнейшая из женщин проявила благосклонность к вашим, деликатно выражаясь, сомнительным д-достоинствам?
    – Вижу, что поражало. Вы были совершенно правы, Будников, заявив, что, если вам, одному из всех, удастся выйти отсюда живым, Смерть достанется вам. Так, вне всякого сомнения, и произойдёт. Она сама позовёт вас в свои объятья, потому что признает в вас настоящего злодея. Ведь вы, господа, каждый на свой манер, истинные чудовища. Не сочтите этот термин за оскорбление, это просто к-констатация факта. Бедная барышня, которую вы так хорошо знаете, после всех постигших её несчастий вообразила, будто её ласки и в самом деле смертельны для мужчин. Потому она гонит от себя всех, кто, по её мнению, не заслуживает смерти, и привечает лишь худших подонков, которые отравляют своим смрадным дыханием воздух Божьего мира. Мадемуазель Смерть вознамерилась посредством своего тела уменьшить количество зла на земле. Трагичная и бессмысленная з-затея. Со всем злом ей не справиться, а ради нескольких пауков не стоило и мараться. Я охотно окажу ей эту маленькую услугу. Верней, вы сожрёте друг друга сами.
    Эраст Петрович немедленно воспользовался замешательством врагов: Князь отлетел в одну сторону, Упырь в другую. Из лап Будочника инженеру, правда, вырваться не удалось, и после короткой борьбы оба рухнули наземь, причём городовой очутился сверху и пригвоздил господина Неймлеса к земле, по-прежнему крепко держа его за запястья. Однако теперь Упырь и Князь помогать Будочнику не стали – ненависть друг к другу оказалась сильней. Сцепившись, фартовые покатились по земле.
    Он стоял, как дурак, с заряженным револьвером, а все на него плевали с отхарком, каждый был занят своим делом: Будочник сидел на инженере и всё норовил припечатать его в лицо своим чугунным лбом; Князь с Упырём рычали и взвизгивали, будто два осатаневших кобеля; Очко загонял в угол Масу; Смерть пыталась стащить городового с Эраста Петровича (только куда ей против такого бугая); полковник очумело озирался по сторонам, выставив вперёд свой нож-попрыгунчик.
    Но обошлось без Скорикова участия. Загнав сенсея в самый угол, валет, как разжатая пружина, выбросил вперёд руку со шпагой и по всему должен был бы пришпилить японца к стенке, но клинок со звоном ударился о камень – Маса скакнул влево и плеснул рукой. Из руки вылетело что-то маленькое, блестящее. Очко вдруг закачался, будто ватная кукла. Вяло потянулся к горлу, но не достал – руки у него обвисли, колени подогнулись, и валет рухнул навзничь. Голова запрокинулась, стало видно, что в горло глубоко впилась стальная звёздочка с острыми краями. Вокруг диковинной штуки пузырилась тёмная кровь, а сам Очко лежал тихо, только немножко дёргал ногами.
    И Князь с Упырём тоже больше не брыкались, по полу не катались. Сенька пригляделся, увидел, что затылок у Упыря пробитый, весь в тёмных вмятинах от кастета. Располагался пробитый затылок аккурат там, где полагалось быть Князевой глотке. Выпученные глаза бывшего Сенькиного ненавистника неподвижно пялились в потолок. Вот те на: сколько раз грозился, что глотку порвёт, а самому её и перегрызли. Напился-таки Упырь Князевой крови. Пожрали пауки друг дружку…

Как Сенька читал газету

    Как взяли старт, так и гнали по шоссе четырнадцать часов без передышки, не сговаривались. Почти триста вёрст промчали, только два раза топливо из бидона в бак подлили. За весь путь между шофэром и ассистентом не было сказано ни слова. Сенька делал, чего полагалось: дудел в клаксон, махал флажком, на крутых поворотах свешивался через дверцу, смотрел, не разболтались ли колёса. Ещё ассистенту полагалось следить по карте за маршрутом, но это у Скорика получалось плохо. Только наклонит голову, и сразу нос течёт, из глаз солёная вода капает, в горле ком. Карты от слез не видать, одни цветные пятна. А если вдаль глядеть, чтоб ветер раздувал волосы, тогда ничего, глаза и щеки высыхали быстро.
Старт состоялся
    Невзирая на дождь и ветер, вчера в полдень на Триумфальной площади собрались поклонники автомобилизма, сей новоявленной религии, пока ещё экзотической для наших просторов. Состоялся старт мотокросса Москва-Париж, о котором мы уже писали и ход которого намерены освещать посредством телеграфических сообщений. Публика проводила шофэра г-на Неймлеса и его юного ассистента энтузиастическими аплодисментами. Спортсмэны выглядели взволнованными и сосредоточенными, от общения с представителями прессы уклонились. Мы не станем желать им семи футов под килем (глубоких ухабов на российских просторов и без того довольно), а лучше, как это принято у автомобилистов, пожелаем крепких шин и надёжной искры.
За други своя
Кровавая драма на Хитровке
Благородный поступок
Top.Mail.Ru