Скачать fb2
Харбинский экспресс

Харбинский экспресс

Аннотация

    1918 год. Маньчжурия.
    Молодой врач Дохтуров Павел Романович узнает, что панацея — лекарство от всех болезней — действительно существует. Он отправляется на ее поиски в компании трех авантюристов: кавалерийского ротмистра, бывшего полицейского филера и отставного генерала.
    Однако панацею ищут не только они. В игре многие, в том числе — секретная служба императорской Японии, местные сектанты, полиция и контрразведка. Чем ближе герой к открытию тайны, тем опаснее его собственное положение.
    Не говоря уже о том, что в России — Гражданская война…


Андрей Орлов Харбинский экспресс

Пролог, который скорее является эпилогом

    Для бывших места нет.
Гейне

    Вечером тридцатого августа 1918 года (спустя шесть недель после описываемых ниже событий) в гранатном цехе завода Михельсона в Москве кипел и хороводился митинг. Имел он одну особенность: с самодельной трибуны сыпал словами не рядовой агитатор, коих развелось без счету, а сам председатель Совнаркома Владимир Ильич.
    В цех, кстати, пускали всех, без разбору. Левка Шерер уже трижды заходил в корпус и снова выбегал обратно на улицу — вроде бы перекурить. Многие дымили прямо в цеху, но иные выбирались наружу, так что Левка среди них сильно не выделялся. Публика собралась пестрая: фабричные, расхристанные солдаты, замоскворецкие обыватели, средь которых, кстати, много с рожами весьма подозрительными.
    Время было позднее — одиннадцатый час — и Левка изрядно устал. Шутка сказать: целый день на ногах! Намаялся. Перед тем митинговали на Хлебной бирже, и Левка надеялся, что с нее Ильич отправится наконец-то домой. Ан ничуть не бывало — к Михельсону пожаловали. Это на ночь-то глядя!
    Погода, к слову, тоже выдалась пакостной: небо с утра куталось облаками, вскоре и дождик посеялся. А ведь лето еще, хотя и самый конец! Однако на деле — холодища, под стать октябрю.
    Так что черная, из свиной грубой кожи куртка пришлась как нельзя кстати. У чекистов эти куртки вошли в моду недавно. Левка себе тоже стребовал, на самом законном основании. Правда, Дзержинский, увидев, поморщился. И велел не особенно в ней щеголять. Уж во всяком случае, ремней не цеплять — иначе-де всякий дурак вмиг сообразит, кто собою таков Левка Шерер.
    А это было совсем нежелательно, потому что, хотя и состоял Левка на службе в означенной ВЧК, задание у него было особенное, сугубо конспиративное. Такое доверяют не каждому. Феликс-то небось сто раз подумал, прежде чем выбор сделал, на Левке остановился.
    И не ошибся, можете не сомневаться.
    Ведь знакомы они еще по якутской ссылке. Там одна история приключилась… Впрочем, неважно, это их одних только касается. Главное, Левка тогда Феликсу жизнь спас. А такое не забывается.
    И потому, когда Дзержинский должность свою получил, он Левку отыскал и очень к себе приблизил. Только негласно. Стал Левка Шерер при председателе ВЧК как бы тайным секретарем. И задания стал особые получать, деликатного свойства. Сперва ведь казалось — самое большее на два-три месяца до власти дорвались, а после — сметут. Пришлось и с золотом поработать, и с зарубежными паспортами. А вот гляди ж ты… Целый год миновал, а держится их новая власть!
    В конце марта Дзержинский вызвал к себе Левку и постановил перед ним поручение: быть неотлучно при Ильиче. Но так, чтоб никто и нигде не знал. То есть совершенно негласно. Что увидит, услышит — докладывать самому Феликсу.
    Мне, говорил Дзержинский, как председателю ВЧК, надобно знать все. И обо всех. Без каких-нибудь там исключений.
    Сказал — и внимательно в глаза посмотрел. Очень внимательно. Так, что Левка мигом сообразил: задавать вопросов не нужно.
    Получил Левка несколько мандатов, на разные имена. Бумаги были ценнейшие — ежели с головой использовать и вести себя в соответствии, то пройти можно решительно всюду. Ну, что-что, а насчет головы беспокоиться нечего. С этим у Шерера полный порядок.
    Жаль, конечно, что все эти мандаты — липа. А ведь многие товарищи всамделишные должности получили — да такие, что о-го-го-го! Хотя заслуг перед революцией куда меньше Левки имеют.
    Ну да ладно. У него еще все впереди. Дзержинский так и сказал: ты, Лева, еще высоко взлетишь. Если, конечно, будешь предан делу партии. На том замолчал, но Левка уловил недосказанное: «А кроме того — и мне лично».
    Так что уж пятый месяц Шерер — вроде бы как тень Владимира Ильича. Куда тот — туда и Левка. Другой бы давно засыпался. Попал бы на подозрение к собственным товарищам. А Шерер — ничего. Потому что конспирацию знает. Хорошая за плечами школа.
    Меж тем митинг в гранатном цехе пошел к завершению. Левка такие моменты научился чувствовать загодя. Ничего интересного сказано больше не будет, так что смело можно двигаться к выходу.
    Вот он и выкатился в третий раз, прикурил, сложив ладони ковшиком, поправил на лацкане бант (бумажный, свернутый из красной обертки спичечного коробка фабрики «Гефест»). Незаметно по сторонам осмотрелся.
    Неподалеку от выхода стоял автомобиль Ильича. На месте шофэра — Степан Казимирович Гиль. Этого Левка знал — не большевик, из «сочувствующих». Но сидит важно. Поглядывает по сторонам с таким видом, будто он и есть тут самая главная личность. Хотя на самом деле — что такое сочувствующий? Да ничего, воздух один. Сегодня сочувствует, завтра переметнется. Но вот Ильич его отличает. И берет чаще других. Говорят, умеет Гиль по дороге развлечь разговором сановного пассажира. Специально анекдотцы да каламбурчики собирает, а после выдает за свое. Вот и теперь губами шевелит — видно, повторяет про себя, дабы не позабыть. Готовится. И машину загодя развернул радиаторной решеткой к воротам. Это чтоб сразу с места рвануть. Ильич любит, чтоб — сразу. И садится не как прочие товарищи, сзади, а непременно рядом с водителем.
    А вот автомобиль действительно знатный. «Тюрка-Мэри», собран во Франции. В позапрошлом году, что ли. Штучная работа. И мотор шикарный! А кузов закрытый, начищен до блеска — даже в вечернем свете заметно. За председателем Совнаркома закреплено несколько автомобилей, в том числе из царского гаража. Но этот, пожалуй, самый завидный.
    Тут двери гранатного корпуса настежь раскрылись, и повалил народ. Впереди шел Владимир Ильич. В черном драповом пальто, под ним люстриновый пиджак (тоже, видать, зябнет). До машины ему было пройти всего саженей десять.
    Гиль уж и дверцу услужливо распахнул.
    И тут приклеилась к Ильичу какая-то баба. Бежит сбоку и немножечко сзади и на ходу что-то клянчит все, клянчит.
    Ильич прибавил шагу, однако настырная баба не отставала.
    Левка стоял тут же, поблизости, и потому прекрасно все слышал. Ныла баба о том, что у какого-то зятя ее, который вез хлеб из деревни, люди заградотряда реквизировали все подчистую, хотя хлеб был для родни, а не для продажи, и, следовательно, изъятию не подлежал согласно недавно изданному декрету.
    Ничего хитрого тут не было. Ну отобрали. С кем не бывает. Известное дело, лес рубят — щепки летят. Однако по плаксивой и в то же время отчаянной физиономии бабы Левка сразу понял: просто так она не отцепится.
    Владимир Ильич это тоже сообразил. У самой машины он задержался, спросил:
    — Вы кто будете?
    — Попова я, в больнице кастеляншей служу…
    И тут же снова завела свою песню про отобранный хлеб.
    — Отобрали? Кто отобрал? Заградотрядчики? Это они неправильно поступают. И мы на это строго укажем, — сказал предсовнаркома, грассируя сильнее обычного. — Однако продовольственные трудности временные. Скоро наладится подвоз продовольствия…
    Левке стало скучно, он глянул по сторонам.
    Вокруг машины собралась небольшая толпа, готовая, впрочем, в тот же миг расступиться, едва шофэр тронется с места. В тот момент, когда Ильич говорил про трудности, Левка заметил, как меж стоявшими вкруг «Тюрка-Мэри» людьми высунулась рука, сжимавшая небольшой пистолет. Рука была тонкой и, несомненно, женской. Наверное, потому в первую секунду пистолет, направленный в Ильича, показался Левке неопасным, словно бы ненастоящим.
    Ужасно глупо!
    Это продолжалось одну-две секунды, но и того хватило. В следующий миг Левка бы точно крикнул: «Берегись!» (своего оружия у него по инструкции не было), да только оказалось поздно.
    Пистолет плюнул огнем, потом еще раз, еще.
    Народ шарахнулся в стороны. Кругом завопили. Гиль вскочил с места и принялся палить наугад. Злополучная кастелянша заверещала, будто подстреленная (впоследствии оказалось, что так и было на деле).
    Но Левка смотрел только на Владимира Ильича.
    Предсовнаркома лежал, сбитый с ног выстрелами. По тому, как он упал, Левка сразу подумал: не жилец. Хотя, конечно, надежда еще была. Но когда подобрался ближе, заглянул раненому в лицо (Ильича к тому моменту перевернули, попытались поднять), вот тогда-то понял отчетливо: все, конец.
    В романах пишут: лицо было искажено гримасою смерти. Пошло, конечно, однако все ж таки верно. У раненых насмерть бывает именно то выражение. И потому выходило, что делать тут Левке более нечего.
    Надо было срочно рапортовать в ВЧК.
    Левка заметался по заводской территории, ища, откуда бы позвонить. Заскочил в соседний цех, по железной лесенке взбежал на второй этаж, в контору. Надеялся, что по случаю митинга окажется пусто.
    Однако в конторе (где в самом деле на столе у окна имелся телефонный аппарат) сидела неизвестная барышня в косынке и щелкала на бухгалтерских счетах.
    Левка подумал было сунуть ей в нос мандат — из тех, что поосновательней, — но не стал. Вместо того выпучил глаза и крикнул с порога:
    — Ильича застрелили!..
    Далее произошло ожидаемое: барышня взвизгнула — и тут же улетела с места. Только каблучки простучали по лесенке.
    Левка схватил трубку, крутанул ручку. У Дзержинского имелся особенный номер, который никто, кроме Левки, не знал. Во всяком случае, так говорил председатель ЧК. В экстренных случаях звонить следовало именно по нему.
    Теперь случай настал — экстренней не бывает.
    …Спустя пару минут Левка Шерер вернул трубку назад на рычаг. Медленно провел тыльной стороной ладони по лбу. Оказывается, он взмок, несмотря на погоду. Да к черту ее, погоду! Дело завертывалось такое, что только успевай поворачиваться.
    Главная неожиданность: Дзержинского в Москве не было. Это Левка выяснил, сделав второй звонок — в секретариат ВЧК. А на первый звонок ему не ответили. Ну, оно и понятно.
    Спрашивается, что теперь делать? Телеграфировать в Петроград? Таких инструкций ему не давали. Но и сидеть сложа руки тоже нельзя.
    Оставалось одно: лететь теперь к Ильичу на квартиру и там продолжать наблюдение. На первый взгляд, задание почти невозможное — после стрельбы чужака и на пушечный выстрел не пустят. Но Левка знал, что как раз теперь-то и будет самая неразбериха. В которой, как известно, легче всего затеряться. К тому же за эти месяцы он всем намозолил глаза: показывал бумаги, входил в разговоры и вообще всячески демонстрировал, что он здесь человек не случайный. Правда, бумаги были разные, так что у людей Владимира Ильича не имелось общего представления, кто есть из себя Лева Шерер и чем, собственно, занимается. Да только между собой они сию тему определенно не обсуждали (без того хватало забот). Поэтому Левка не сомневался, что сумеет беспрепятственно пройти на квартиру. Ну, если уж только очень не повезет… Что вряд ли, потому что Левка Шерер был человеком везучим.
    Лететь-то лететь, да только что он там станет делать? Ведь председатель Совнаркома теперь, скорее всего…
    Однако додумывать эту мысль до конца Левка не стал. И без того на душе гадко. Потому что каждому дураку ясно: без Ильича власти их очень скоро будет конец. Ни Янкель Свердлов (как бы ни кичился и сколько б должностей ни хапал!), ни сам Феликс (да и прочие товарищи) ничегошеньки сделать не смогут.
    «Вот и все…» — бормотал про себя Левка, катясь вниз от конторы.
    Он кинулся к проходной, выскочил на улицу. Тут очень кстати подвернулся открытый автомобиль — с шофэром и седоком с портфелем. Левка завопил, замахал руками. Сунул ошалевшему шофэру в личность мандат и мигом ссадил пассажира. Тот так ничего и не понял — остался стоять, разинув рот и прижимая к животу свой тучный портфель. А Левка в сизых бензиновых клубах покатил вниз по Серпуховской.
    Подъезжая к квартире, думал застать совершенную тризну. Стон и скрежет зубовный, как сказал кто-то из буржуазных поэтов. Оказалось — ничего подобного. Народ здесь толпился сосредоточенный, мрачный, однако же никаких слез вовсе не наблюдалось.
    Соскочив с подножки мотора, Левка крикнул стоявшему возле подъезда караульному: «Жив?..» — и, не дожидаясь ответа, проскочил мимо. Как он и думал, его не остановили.
* * *
    Левка и сам не мог разобраться, за кого ж его тут принимали. Но в кратчайшее время сделался нужен всем: бегал с бланками телеграмм, готовил строчки для первого бюллетеня и даже с черного хода таскал на кухню припасы — потому что народу в квартире собралось немало, и время от времени многие сюда выходили перекусить.
    Кстати, и доктора тоже. Даже — в первую очередь.
    Левка это мигом усвоил и потому устроился в малой прихожей: хоть и не видно тех, кто на кухне собирался, зато слышно все отменнейшим образом.
    Главное заключалось вот в чем: Ильич до сих пор жив!
    Ночью все очень переживали, полагали — вот-вот умрет. Левка слышал, как доктора переговаривались между собой. Сыпали на латыни (ничего понять невозможно), однако трое говорили по-человечески. Двоих из них Левка знал прежде: фамилия одного Обух, другого Винокуров. Третий был неизвестным. Впрочем, неважно.
    И все, конечно, жутко серьезны. Оно и понятно: ведь лечить им предстояло заведомого покойника. Тут не зарадуешься.
    «Два слепых ранения, — говорил Обух коллегам, покуривая у форточки. — Одно — в левое плечо, раздроблена кость. Пуля в теле, гематома огромнейшая. Вторая того хуже. Вошла под левой лопаткой, проникновение в полость груди. Думаю, левое легкое поражено. Несомненно, и кровоизлияние в плевру имеется. Пуля остановилась в шее, над правой ключицей…»
    «Пульс?» — спросил кто-то.
    «Сто четыре, — ответил Обух. — А сердечная деятельность весьма и весьма слаба. Холодный пот, и… общее состояние сомнительно».
    При этих словах у Левки сердце упало. Значит, он не ошибся. Ильич умирает. От этой мысли даже голова закружилась, и слезный туман набежал на глаза.
    Левка головой тряхнул, взял себя в руки. Распускаться теперь нельзя. Как бы там ни было, а он здесь не просто так пребывает — но с секретным заданием. Значит, нужно продолжать свою службу, чтоб потом было чем перед Феликсом отчитаться.
    Дальше пошло еще хуже. Вскоре Левка услышал, что у Владимира Ильича подскочила температура, и он вроде как без сознания. И что стал задыхаться. Потом доктора принялись горячо обсуждать, надобна немедленная операция или же нет. При этом было очень заметно, что все они отчаянно трусят. Тоже вполне извинительно: за такого пациента спросят со всей строгостью. А кому охота? В общем, спорили-спорили, а потом доктор Обух (фамилия довольно пугающая для человека столь деликатной профессии) сказал, что считает: с операцией пока лучше повременить. Остальные сразу же с ним согласились.
    Всю ночь ожидали худшего.
    Никто не спал. Левка, понятно, тоже. Дела хватало: приносили какие-то бумажки, просили переписать — потому как почерк у Левки был исключительный. Он не отказывался. Правда, иногда от усталости словно помутнение разума наступало.
    Тогда посидит Левка, покрутит головой — и ничего. Вроде как легче.
    Много чего писал. Запомнились такие строчки:
    «Всем Советам рабочих, крестьянских, красноармейских депутатов, всем армиям, всем, всем, всем. Несколько часов тому назад совершено злодейское покушение… рабочий класс ответит… беспощадным массовым террором…
    Товарищи!.. Спокойствие и организация! Все должны стойко оставаться на своих постах. Теснее ряды!
Председатель Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Я. Свердлов».
    Потом опять услышал докторов. Говорили о какой-то найденной пуле.
    Сперва Левка решил, что Ильичу все-таки сделали операцию. Но потом оказалось, что нет, те две так пока и остались в его теле. А третья — мимо прошла, только пиджак под мышкой пробила. Ее, само собой, никто найти не надеялся. Но все-таки искали, даже делали следственный эксперимент. Заниматься им пришлось Кингисеппу, следователю из ВЧК. Левка его тоже немножечко знал: эстонец, человек дотошный и въедливый. Подумал, что такой и впрямь докопается. Ну, так и вышло: нашли в итоге пулю — в деревянной стойке ворот гранатного цеха. Выковыряли.
    Пуля была строго секретная. С надрезами крест-накрест — Левка слышал, как доктора говорили, будто она стопроцентно смертельная, потому что с ядом. Об этом сразу постановили не сообщать. И даже взяли подписку у тех, кто находился в квартире. Левка тоже подписался, но про себя подумал: раз он у самого Дзержинского на службе, то для него та подписка — не указ.
    Впрочем, все это чепуха. Левка докторам прежде-то сильно верил, а сейчас вдруг заколебался. Как же так? Смертельная рана, да еще пуля отравленная — а Ильич жив. Хотя доктора, считай, его приговорили. Тогда, может, вообще обойдется, несмотря на всю их науку?
    Левка боялся надеяться.
    Но сильнее всего (помимо тревоги за вождя) занимала его невозможность снестись с Дзержинским. А ведь так много надо ему рассказать! Да только как? К телефону не сунешься — тут все на виду. Сразу начнут задавать вопросы. Уйти? Можно назад не вернуться. Один раз повезло, а второй как раз — не выгорит. Не пустят караульные — что тогда? А вдруг как раз в то время произойдет что-нибудь главное, ради чего он здесь мучится вот уже третьи сутки?
    Спать хотелось кошмарно. Порой, видать, и задремывал.
    И приснился такой сон: будто открывается дверь, и входит Дзержинский. А Левка к табурету своему как прирос и подняться не может. Феликс же, стало быть, проходит в квартиру — и прямо к Ильичу. Рассказывает ему, что в Петрограде в тот же день какой-то студент стрелял в председателя петроградской ЧК, в Урицкого. И застрелил наповал.
    Студента поймали, и он сознался. И того, кто в Ильича стрелял, тоже поймали. Это женщина оказалась, по имени Фанни Ройдман. Она теперь дает показания. Но и так уже ясно, что все это — заговор.
    Ильич слушал, но ничего не говорил, только легонько кивал головой. А остальные молчали — и доктора, и все. Никто председателю ВЧК главного не сказал: что пули у этой Ройдман отравленные! И что теперь, наверное, нет надежды.
    Сам Левка и рад бы сказать, да только сил нет. Будто заледенел на своем табурете.
    Дзержинский меж тем склонился над Ильичом и что-то ему прошептал. Очень тихо, так что другие не слышали. А потом выпрямился и сразу пошел к выходу. Когда порог переступал, руку поднес ко лбу, словно перекреститься хотел. Только не стал, разумеется. Хотя ничего странного не было — Феликс-то до шестнадцати лет, говорят, в Бога веровал страстно. И даже в ксендзы готовился. До того веровал, что повторял всем: ежели Бога нет, тогда остается одно — застрелиться. Но что-то потом не заладилось, и в ксендзы его не взяли. И он тогда веры лишился. Или это перед тем случилось? Кто знает, да только священников из католических храмов Дзержинский не дает в обиду. Уж скольких спас от расстрела. Ему это многие ставят в вину — дескать, православных попов не жалеешь, а своих-то вон выгораживаешь!
    Дураки, конечно. Потому что товарищ Дзержинский выше всех этих глупостей.
    Тут кто-то потряс Левку Шерера за плечо, и он проснулся. Глядит — новую бумажку суют. Бюллетень о состоянии здоровья председателя Совнаркома. За номером четыре.
    Левка сперва испугался. А когда вчитался, так просто оторопел: выходило, что состояние здоровья Владимира Ильича стабильное, и опасность для жизни уже миновала! Пока писал, никак не мог успокоиться.
    Он, разумеется, был безумным образом рад. Жив Ильич! И дальше жить будет. Но в то же время разум Левки сей факт принять совершенно отказывался.
    Ильич был ранен смертельно. Левка это знал, чувствовал. Ну хорошо, он ошибался — но вот ведь и врачи говорили! Они-то разумеют свою науку. Да и нельзя было им заблуждаться.
    Значит, что получается?
    Человек, раненный абсолютно фатально, в три дня вдруг поправляется. Разве такое бывает?
    Нет, не бывает.
    Тогда что? Как все это понимать, товарищи?!
    Долго ломал Левка над этим голову. И так и сяк в голове поворачивал. Просто чудо какое-то. А после вдруг как осенило! Догадка была фантастическая, но вместе с тем единственно верная. Такая, что дух захватывало. И теперь уж откладывать с рапортом Феликсу было немыслимо.
    С тем и кинулся Левочка Шерер звонить на Лубянку.
    Откуда телефонировать — это он сразу сообразил. Конечно, из дому. У него ж установлен аппарат, специально по распоряжению ВЧК. По нему и звонить: нынешний доклад не для посторонних ушей. А у Левы в квартире кроме него — одни только мыши; соседей давно выселили. Так что никто не подслушает.
    Дзержинский откликнулся сразу. Помолчал какое-то время, а потом сказал непонятно:
    — Что-то тебя не видал.
    — А?.. — переспросил Левка. И тут же понял: никакой это был не сон. Феликс на самом деле приезжал на квартиру, а Левка-то подумал сдуру, что померещилось.
    Но ответить он не успел, потому что Дзержинский спросил — не говорил ли о своей догадке Левка еще кому? Например, докторам?
    Услышав, что нет, опять помолчал. А потом сказал, чтоб Левка никуда с квартиры своей не ходил. И что за ним заедут и отвезут на Лубянку, потому что по телефону всего говорить нельзя.
    Левка положил трубку и принялся ждать.
    Сперва ждал у окна, потом пересел на кровать. Глаза слипались.
    Говорил себе: «Не спать! Не спать!»
    Разбудили его шаги.
    Он подумал: странно. Откуда шаги? Ведь входная дверь на замке, да еще заложена изнутри засовом. Остро екнуло сердце, и он снова мгновенно пожалел, что не имеет при себе оружия.
    Левка на цыпочках поднялся с кровати и подбежал к двери, открываемой в коридор. Сейчас она была прикрыта, однако неплотно. Сквозь щель разглядел в коридоре три темных фигуры. Кто это? И как же они вошли?
    На всякий случай Левка провернул в замке ключ. Звук его не остался незамеченным.
    — Товарищ Шерер? — спросили с той стороны.
    — Д-да…
    — Мы с Лубянки. За вами. Откройте.
    Но Левка медлил. С Лубянки? Тогда почему вошли сами, тайком? С другой стороны, кто еще мог знать, что он — это именно он? Нигде это не записано.
    — Покажите мандат, — нашелся Левка.
    — Как же мы вам покажем? Дверь ведь заперта.
    — Подсуньте.
    — Нет. Мы посветим фонариком. А вы гляньте через замок.
    Через замок, так через замок.
    Левка присел, прильнул к замочной скважине карим блестящим глазом. Только никакой бумаги он не увидел. Вместо того сверкнула невыносимо яркая вспышка, и что-то оглушительно разорвалось в мозгу. Голова Левки дернулась и с грохотом ударилась затылком о грязный паркет.
    Только он этого уже не почувствовал.

Часть I

Глава первая
КИТАЙСКИЕ ШТУЧКИ

    Июнь 1918 года на Сунгари выдался таким сочным, благословенным, что на рассвете, выйдя на берег и оглядевшись, можно было с легкостью представить себе, как выглядел Божий мир сразу после Творения.
    Но раннему прохожему, спешившему из района Пристани, было не до красот. Он торопливо шагал по Китайской улице Харбина, направляясь в Новый город, и по сторонам не глядел. Хотя улица та для непредвзятого взора представляла порядочный интерес.
    Она чем-то напоминала старомосковские пейзажи, а частью — даже Невский проспект. Дома стояли каменные или кирпичные, с вычурными фасадами, с куполами, а некоторые и с бельведерами. Над витринными окнами — полосатые маркизы, а сверху — бесчисленные вывески: «Лучшая мануфактура Цхомелидзе-Микатадзе», «Мебель от Ипсиланти», «Торговый дом Петрова. Скобяные изделия». Проезжая часть вымощена круглым булыжником, по которому как-то особенно звонко цокали копыта низкорослых лошадок, впряженных в разнообразнейшие экипажи. Впрочем, ныне, по случаю раннего утра, немногочисленные.
    Но прохожий по сторонам не смотрел. Выглядел он устало — словно всю ночь глаз не сомкнул. Возможно, так и было на деле. Одет был скромно — форменное пальто служащего Китайской Восточной железной дороги (без знаков различия) и фуражка такого же образца. Из-под темных габардиновых брюк выглядывали потертые сапоги. В руке мужчина нес рыжего цвета саквояж, перехваченный грубой бечевкой.
    Через полчаса прохожий добрался до Нового города. Пересек Большой проспект с огромными зданиями Управления дороги и Железнодорожного собрания, а перед Вокзальным проспектом свернул в переулок. Здесь и открылась гостиница.
    Имела она два этажа. Первый, каменный, покрывала розовая недавняя штукатурка. Второй этаж — деревянный. Но не серого мышиного цвета, каковы без малого все избы в России, а сочного, золотистого — цвета свежего сруба. Вывеска над входом без ложной скромности возвещала: «Харбинский Метрополь».
    В вестибюле за стойкой сидел сонный китаец. В облике его имелась особенность: левое ухо напрочь отсутствовало. Волосы, затянутые в пучок на затылке, он отпускал пониже, так что корноухость его была не очень заметна.
    За спиной китайца висела табличка на двух языках. Что означали иероглифы, неведомо, однако русский текст утверждал, что служащего зовут Синг Ли Мин.
    Увидев вошедшего, китаец вскочил, поклонился:
    — Доблая утла, господина!
    — Здравствуй, Ли.
    — Господина делал гулять?
    Мужчина при этих словах слегка передернулся, но ничего не ответил. Он продолжал подниматься по лестнице — размеренно и с заметным трудом.
    А китаец повертел головой, проводил постояльца взглядом — пока тот не скрылся на верхней площадке — и понимающе усмехнулся.
    На втором этаже начинался широкий коридор со скрипучим полом. По обе стороны тянулись вереницы дверей. Электричества здесь не имелось, его заменяли керосиновые лампы на побеленных стенах. Словом, пейзаж известный: во всякой невысокого звания гостинице непременно его и встретишь.
    Мужчина прошел до конца коридора (сквозь окно напротив виднелась краснокирпичная стена мужского Коммерческого училища) и остановился возле двери, на которой было начертано: «Нумеръ 18».
    В нумере имелись медная раковина с носиком водопроводного крана, монструозного вида шкаф с треснувшей дверцей, стол и два стула возле окна. Кровать стояла с противоположной стороны, отчего-то за ширмой.
    Мужчина распахнул дверцу шкафа и бережно угнездил там свой саквояж. В шкафу все выглядело привычно: обитый черной кожей, с металлическими углами чемодан выглядывал из-под старого мехового пальто. Вот только…
    Только стоял он замками вверх. Хотя по давней своей привычке постоялец ставил свой чемодан непременно застежками к полу.
    — Странно… — пробормотал мужчина.
    Подойдя к окну, он кинул фуражку на подоконник, уперся лбом в стекло.
    — Ах, если бы… — прошептал он. — Если бы удалось… А то ведь положительно сдохну в этой дыре. Пять абортов за ночь! Пять! Это, знаете, не шутка!..
    Вдали, сквозь зелень молодых кленов, плыли над Харбином шоколадные купола Свято-Николаевского собора. Мужчина привычно коснулся лба трехперстием, но рука (удивительно маленькая для мужчины) дрогнула и застыла.
    Он отвернулся. Разделся и повалился в кровать. Сперва сон не шел — то ли мешал свет нарождавшегося дня, то ли еще по какой причине. Однако ж, наконец, постоялец восемнадцатого нумера погрузился в дремоту — тягостную и недолгую.
    Не прошло и получаса, как его разбудил негромкий стук в дверь.
    Несчастный тут же сел на матрасе. О, этот стук! Он прекрасно знает его значение! Но на сегодня — все. Хватит.
    Стук повторился — грубый, настойчивый.
    — Черт! — Одеяло полетело на пол. — Черт, черт!
    Босые ступни зашлепали к двери.
    — В чем дело?
    — Вы один? — прозвучало из коридора.
    — Да.
    — Откройте.
    — С какой стати?
    — Откройте, пока не поздно. Или околевайте тут, коли охота.
    Постоялец замер возле запертой двери. «Харбинский Метрополь» был гостиницей недорогой, однако здесь хамства не допускалось, и приезжие чувствовали себя если не в полном комфорте, то уж, во всяком случае, в безопасности.
    Натянув сапоги и накинув пальто, мужчина сбросил щеколду и выглянул. Он увидел двоих, удалявшихся от его нумера. При звуке отпираемой двери оба остановились и обернулись. Один, невысокого роста брюнет в походной кавалерийской форме с погонами штаб-ротмистра, в ремнях, но без оружия, тотчас зашагал назад.
    — Ага, решились! Очень правильно. Одевайтесь немедленно, и пойдемте.
    — Что происходит?
    Вместо ответа ротмистр хмыкнул, подошел к ближайшему нумеру и тихо отворил дверь.
    — Полюбуйтесь.
    Посреди комнаты, раскидав могучие, покрытые жестким волосом руки, лежал дородный господин в исподнем. Лежал на животе — а лицо совершенно невозможным образом было обращено вверх, уперев к потолку довольно неряшливо содержавшуюся некогда бороду.
    Постоялец из восемнадцатого шагнул вперед, но ротмистр удержал:
    — Труп-с, можете не сомневаться.
    — Без вас вижу, — неприязненно ответил постоялец. — Я, к вашему сведению, врач.
    — Вот как? Славно, — сказал ротмистр, хотя было видно, что сообщение не произвело на него никакого эффекта. — Только здесь ваши услуги без надобности. А вот пойдемте-ка дальше.
    Странное дело: на всем этаже стояла непривычная тишина. Противоестественная для этого времени суток. Ни голосов за перегородками, ни звяканья ложечек в чайных стаканах, ни скрипа пружинных матрасов — решительно ничего, что неизбежно сопровождает жизнь постоялого двора, от которого ведет свою родословную любая гостиница, даже самая авантажная.
    — Погодите, — сказал постоялец, видя, что ротмистр собирается распахнуть соседнюю дверь. — Что происходит?
    Но офицер ничего не ответил. Заглянул в очередной нумер и поманил рукой.
    Здесь обнаружилось целое семейство. Тела женщины и мужчины, укрытые одеялом до плеч, лежали в кровати. Руки сплетены (словно в последний момент они искали спасенья друг в друге), а головы глядели в разные стороны, почти соприкасаясь затылками.
    У противоположной стены — детская раскладная койка, на которой недавно спал симпатичный мальчик лет шести. Теперь он превратился в холодную куклу со сломанной шеей.
    — Что происходит? — повторил постоялец.
    — Убийство, — коротко ответил ротмистр.
    Подошел второй незнакомец. Это был господин в летах, за пятьдесят, довольно высокий, с брюшком. Лицо немного оплывшее, со щеточкой седоватых усов.
    Он сказал:
    — Пора. Довольно экскурсий.
    — И то верно, — ответил штаб-ротмистр. — Вы, доктор, вот что: хватайте у себя что есть ценного — и немедля катитесь вниз. А лучше так и вовсе ничего не берите. Времени у нас нет.
    — Я так не думаю, — сказал доктор. — Надо крикнуть полицию.
    — Да вы в своем ли уме?
    Доктор поморщился:
    — Оставьте свой тон. Я вам не вахмистр.
    При этих словах офицер и штатский переглянулись.
    — Ведь вы не ночевали тут, верно? — спросил штатский. — А не припомните, во сколько вернулись?
    — На часы не смотрел. Под утро, уже рассвело.
    — Вам повезло.
    — Отчего же?
    — Да оттого, что этой ночью кто-то умертвил всех постояльцев второго этажа «Харбинского Метрополя», — ответил штатский.
    Возникло короткое молчание, после чего штатский продолжил:
    — Я вот тоже недавно вернулся. Дела в городе задержали… неважно. Но через то уцелел. Постучался к соседу — справиться насчет времени; свои часы, представьте, остановились — а тот почивает со свернутой шеей. Заглянул в другой нумер — та же картина. Потом вот ротмистр вышел…
    — По нужде, — беспечно сказал ротмистр. — Признаюсь, был еще подшофе, так как только воротился от Дорис. И не сразу поверил во все эти страсти. А прошлись мы по нумерам, и такой нам открылся пейзаж после битвы… Хмель — как рукой.
    — Отчего не позвали полицию? — спросил доктор.
    При этих словах штаб-ротмистр сморщился, а штатский осведомился:
    — Вы, должно быть, недавно в Харбине?
    — Второй месяц.
    — Понятно. Так я вам скажу: раньше местная полиция работала не хуже столичной. А нынче — не то.
    — Что объяснять? — вмешался тут ротмистр. — Будем медлить — нас передавят, как кроликов.
    — Согласен, — сказал штатский. — Не знаю, кто сотворил такое, но дело он свое знает. Коли вернется — со святыми упокой. Так что поторопитесь, доктор.
    — А в нумерах ничего не взято? — спросил постоялец из восемнадцатого, на которого (должно быть, от усталости) нашло некоторое помрачение.
    — На первый взгляд нет… — ответил штатский, быстро оглядев доктора. — А вы по уголовной части никогда не служили?
    — Никогда. С чего вы взяли?
    — Да ведете себя, будто следствие учинить собрались.
    Между тем ротмистр махнул рукой, отвернулся и зашагал, бросив на ходу:
    — Ну вас, господа, к черту. Я ухожу.
    Постоялец из восемнадцатого проворно вернулся к себе. Что взять? Прежде всего — инструменты. Выдернул из шкафа свой саквояж, взглядом зацепился за чемодан. Тоже с собой? Тяжел, свяжет. В конце концов, чем он рискует? Скоро происходящее станет делом полиции. Без ее ведома здесь ничего не тронут.

    Переодевшись, накинув на руку пальто, доктор шагнул к выходу. У порога увидел небольшую коробку, похожую на спичечную, только пошире. Откуда взялась? Должно быть, уже лежала, когда он вернулся с Пристани.
    Постоялец наклонился к ней.
    И в этот самый момент на коробку ступил чей-то черный ботинок.
    Доктор поднял глаза — перед ним стоял штатский.
    — На вашем месте я бы не стал этого делать, — сказал он.
    Штатский нагнулся и осторожно взял непонятный предмет двумя пальцами за углы. Встряхнул — и из предательской коробки со щелчком выскочили два деревянных шипа с черными остриями.
    — Что это?
    — Китайские штучки, — ответил штатский. — Они мастера на такое, будьте уверены: кончики смазаны ядом.
    — Как вы догадались?
    — В моем нумере был похожий сюрприз. И у ротмистра — тоже. Мне следовало предупредить.
    — Считайте, предупредили. А как вы сами-то догадались?
    — Мышь.
    — Простите?..
    — Мышь была у меня в нумере, — пояснил штатский. — Ну, я не барышня, шуму из такого пустяка делать не стал. А тут прихожу — на полу деревянный гостинец с выскочившими шипами, а рядом — дохлая мышь. Я фактики и сопоставил.
    — Понятно.
    Ротмистр ждал в коридоре; покосился на саквояж, но ничего не сказал. Уже на лестнице они услышали шум. Остановились: снизу доносились тихие, какие-то черепашьи, шаги.
    — Господа, нас трое. Прорвемся, — сказал штатский.
    — За меня не беспокойтесь, — тихо отозвался ротмистр.
    Доктор спросил:
    — Но вы, кажется, без оружия?
    — Я умею и без оружия. А вот вам не мешало бы приготовить ланцетик.
    Шаги зазвучали громче. Наконец показался поднимавшийся снизу сухонький старичок, совершенно седой, с пышными некогда бакенбардами, сбившимися теперь в войлок. На нем, несмотря на погоду, была шинель, генеральская, сильно изношенная. Одетая на гражданский, мышиного цвета сюртук и полосатые демикотонные брюки. На ногах — башмаки гражданского образца. Обутые, как впоследствии оказалось, на босу ногу.
    Увидев незнакомцев, старичок замер.
    — Господа?..
    Штатский кашлянул.
    — Еще один любимец фортуны. Его нельзя тут оставить.
    Старичок в генеральской шинели подозрительно глянул из-под кустистых бровей и засеменил мимо.
    Штатский протянул руку, намереваясь ухватить его за плечо. Но тот, видать уже битый жизнью, словно ждал этого — шарахнулся к стене, и в руке его блеснул револьвер.
    — П-попрошу…
    Вперед шагнул ротмистр.
    — Ваше превосходительство! Вам надлежит прибыть к Дмитрию Леонидовичу. Нынче же.
    Несколько секунд старичок молча смотрел на незнакомого офицера.
    — По какой такой надобности?
    — Прямых сведений не имею. Но приватно слышал, что вам намерены предложить должность.
    Старичок опять замолчал. Должно быть, что-то не складывалось — странен был офицер, и непонятны статские его спутники.
    — Да вы, сударь, сами-то кто?
    — Штаб-ротмистр Агранцев. Офицер связи.
    — Что, при Управлении состоите?
    — Так точно.
    — Но, позвольте… На вас решительно чужая форма. Отнюдь не Пограничной стражи…
    — Ваше превосходительство! Мне ли вам объяснять!
    — Потрудитесь… — упрямо сказал старик.
    Ротмистр не смутился.
    — Я боевой офицер. По ранению эвакуирован. После переворота бежал от красных, попал в Харбин. Недавно выпало счастье вернуться в строй.
    Эти слова едва ли развеяли сомнения старого генерала. Но… каждый слышит, что он хочет услышать.
    — Ну, коли так… В котором часу меня ждет генерал Хорват?
    — Сей же час.
    — Но в таком виде…
    — Я все устрою, — сказал ротмистр. — Не беспокойтесь.
    Он подмигнул штатскому, и в тот же момент, подхватив ветерана под руки, они повлекли его к лестнице. На ходу ротмистр неуловимым движением извлек револьвер из генеральской шинели и опустил в свой карман.
    Они стремительно миновали два скрипучих лестничных марша. При их появлении китаец поднялся из-за стойки.
    — Господина снова гулять? Когда приходить?
    Вместо ответа ротмистр показал ему на ходу кулак. Вышли на улицу.
    — Куда теперь? — спросил штатский.
    Ротмистр пожал плечами.
    — Я, пожалуй, вернусь опять к Дорис. Пережду.
    Штатский в задумчивости потеребил подбородок:
    — А это мысль. Составлю-ка вам компанию. — Он огляделся, ища взглядом извозчика.
    Обернулся по сторонам и постоялец из восемнадцатого. Обнаружилось, что город уже полностью пробудился. Мимо бесприютных обитателей «Метрополя» шел, ехал, а порой так просто бежал самый разнообразный люд.
    Прогрохотали три подводы с мастеровыми; свежеструганые доски свисали до мостовой. Прокатилась новенькая коляска; молодая симпатичная дама в чем-то бело-розовом, воздушном окинула подозрительным взглядом непонятную компанию на тротуаре и толкнула сложенным зонтиком бородатого кучера — пошел, пошел поскорей!
    Пересмеиваясь и лопоча на своем птичьем наречии, вывернули из-за угла пятеро китайцев — все как один в широкополых соломенных шляпах, синих куртках и белых штанах из хлопка. Эти явно направлялись на рынок — на концах бамбуковых шестов, положенных через плечо, покачивались плетеные короба. Увидев русских, смеяться они стали потише и даже убрались на мостовую, взбивая сухую пыль черными, не знавшими обуви ступнями.
    Напротив гостиницы, у подъезда мужского Коммерческого училища, расположились двое лоточников. У одного — петушки из жженого сахара, на палочках, воткнутых в сдобные калачи. А у второго товар поавантажней — оловянные солдатики, модель парусника в прозрачной бутыли, глиняные расписные свистульки. Ничего не скажешь, хитро расположился — с утра поджидает учеников. И ведь знает наверняка, шельма, что товар его для детского сердца совершенно неотразим.
    Тут же на корточках примостился китаец, разложил вокруг самоделки из дерева и бумаги. Игрушки непростые, с сюрпризом: подергает за веревочку — они и пойдут вертеться, будто юла, или скакать на лягушачий манер. Можно не сомневаться — и у этого дело пойдет.
    Но у постояльца из восемнадцатого деревянные вещицы вызвали нехорошее чувство — уж очень были похожи на тот сюрприз, что чуть не сгубил его в собственном нумере.
    — А что же вы, доктор? — спросил ротмистр. — С нами или индивидуальность предпочитаете?
    — Я не вполне понимаю, куда вы собрались.
    Офицер и штатский снова переглянулись.
    — Мы к Дорис, — ответил ротмистр. — Вам это ничего не говорит?
    — Решительно.
    — Тогда едем, — сказал штатский. — Объясню по дороге. Понравится, если только вы не монах.
    — Как знать, — отозвался ротмистр, разглядывая макушку постояльца из восемнадцатого. — Что у вас на голове, доктор? Тонзура?
    Макушка у доктора впрямь имела вид исключительный. На самом верху — маленький, с пятак, кружок розовой кожи, начисто лишенной растительности. И было это не тривиальной плешью, а чем-то особенным, по виду имевшим скорее искусственное происхождение.
    — Нет, не тонзура.
    — Да я сам вижу, — усмехнулся Агранцев. — Похоже на след сабельного удара. Касательного.
    — То была шашка, — ответил постоялец из восемнадцатого. — Но это не ваше дело. А что до моих планов… Я отправляюсь в полицию. Делу надобно дать законный ход. Чем скорее, тем лучше.
    — Запишут в свидетели.
    — Пускай.
    — Ну, как хотите, — сказал ротмистр. Он огляделся. — Как назло, ни одного ваньки! Где их черт носит!
    Между тем старичок-генерал, стоявший поодаль, этот разговор слушал поначалу с недоумением, а после — с откровенным испугом. Он украдкой проверил карман шинели и, не обнаружив там револьвера, понял, что сбылись его худшие опасения.
    — Господа!.. — задребезжал он. — Вы мошенники!..
    Все повернулись к нему. Штатский хмыкнул, а ротмистр сказал с укоризной:
    — Ваше превосходительство, ну как вам…
    Не договорил.
    Со стороны «Харбинского Метрополя» раздался хлопок, за ним второй, третий. А затем из углового окна второго этажа, как раз там, где располагался восемнадцатый нумер, выскочило пламя. В солнечном свете было оно почти что бесплотным. В соседнем нумере тоже расколотилось стекло, и тут уж запылало изрядно. А потом и пошло одно за другим: окна лопались, как пузыри, разбрызгивали огонь, а следом дым тянулся наверх, ввинчиваясь под крышу.
    Завизжал бабий голос, захныкал ребенок.
    Постоялец из восемнадцатого побледнел.
    — Господь милосердный…
    Потом наклонил голову и стремглав кинулся к мостовой. Но его удержали.
    — С ума спятили?! — прошипел ротмистр, сжимая ему плечо.
    — Не понимаете!.. У меня чемодан!..
    — Что, сударь, вы миллионщик? Деньги у вас? Да хоть бы и так — плюньте. Покойнику капитал ни к чему.
    Меж тем публики прибывало.
    — Вона-вона занялось! — радостно вскрикнул лоточник со жжеными петушками. — Ну, пойдет черт по бочкам!..
    Возле гостиницы образовалась небольшая толпа. Слышались голоса:
    — Полицию!
    — Куды там! В команду бежать!
    — Звони, звони!
    — А китаец-то, глянь! Глазищи круглые, что твой француз!
    И верно, на крыльцо выбежал Синг Ли Мин, глянул ввысь. Подпрыгнул на месте, хлопнув себя по ляжкам, и тут же скрылся за дверью.
    — Конец, — сказал ротмистр. — Надобно уходить, и скорее.
    Со стороны вокзала показалась пролетка с мухортой кобылой, бежавшей весьма резво.
    — Стой! Сюда, сюда!
    Извозчик осадил лошадь.
    — Однако, — сказал он, сбив на затылок картуз, — весело тут.
    — Поговори у меня, — ответил ротмистр. — Давай в Модяговку! И чтоб духом единым!
    Он первым заскочил в пролетку. Оглянулся, встретившись на миг глазами со штатским. Тот ухватил под мышки старого генерала и рывком переправил в пролетку. Забрался следом. Рессорный экипаж качнулся. Возница, крякнув, поворотился, но ничего не сказал.
    — Трогай! — прикрикнул ротмистр.
    Кучер подхватил было вожжи, но тут штатский глянул на тротуар, где остался гость из восемнадцатого.
    — Придержи-ка, — сказал штатский вознице и повернулся к доктору. — Сударь, поехали с нами. Ей-богу, теперь сыскным не до вас. Позже порадуете их откровениями. Если охота не отпадет. Давайте, что ли, свой саквояж!
* * *
    Особняк стоял за узорчатой чугунной оградой. Он был двухэтажным, с двумя флигелями. Дом казался прелестным, и даже бледно-розового цвета стены нимало его не портили.
    Позади кованых узких ворот на высоком стуле восседал швейцар в ливрее и при золотых позументах. Сбоку, на решетке, имелась небольшая полочка, на которой стояла тарелочка для визиток.
    — Не прикажете ли за цветами? — спросил кучер, перегибаясь с козел. — Тут уж так принято. Знаем-с.
    Ротмистр молча вручил ему ассигнацию и спрыгнул наземь.
    — На чаек бы добавить… — заныл по привычке кучер, но, поймав взгляд офицера, немедленно смолк.
    — Прибыли, — констатировал штатский, когда пролетка скрылась за поворотом. — Пойдемте, господа.

    От ворот к особняку, через газон с розовыми кустами, вела широкая дорожка, посыпанная песком. Выводила прямиком к крыльцу — с портиком, с мраморными колоннами.
    На первом этаже открылось просторное помещение. Нечто промежуточное между ресторацией средней руки и хорошей кондитерской. На стенах — картины в тяжелых рамах (постоялец из восемнадцатого машинально отметил копию Батоне, весьма неплохую), в центре зала — белый концертный рояль. Поодаль расположился оркестрион. А вдоль стен, под снежными скатертями, стояли столики. На венских стульях — немногочисленные, надо сказать, посетители. Только мужчины, без дам. Прислуживали двое официантов. В белых брюках, заправленных в красные полусапожки, белых перчатках и в малиновых рубахах с золочеными поясками.
    Дальний угол занимал ломберный стол с зеленым сукном, за ним шла игра.
    Ротмистр уверенно прошествовал в зал.
    Штатский подмигнул доктору:
    — Пойдемте.
    Уселись все четверо — правда, после некоторой заминки, потому что старый генерал ни за что не соглашался расстаться с шинелью. В конце концов от него отступились, и он, покряхтывая, сел — с видом подозрительным и недовольным. Подлетевший официант подал меню. Однако еще до заказа на столе появились запотевший хрустальный графинчик, рюмки и блюдо с нарезанной бужениной.
    Ротмистр устроился так, что свободно мог наблюдать за игрой, которая его увлекла совершенно. Он сидел вполоборота и, казалось, вовсе позабыл спутниках.
    — Не возражаете, если закажу на всех? — спросил штатский, подвигая меню.
    — Я не при деньгах, — сказал постоялец из восемнадцатого.
    — Это понятно, — ответил штатский. — Но, может, согласитесь принять угощение? Не чинясь? Скажем так: в долг.
    Доктор пожал плечами. С того самого момента, как они покинули «Харбинский Метрополь», он почти все время молчал и вид имел несколько оглушенный.
    — Вот и славно, — проговорил штатский, — люблю, когда без церемоний. А все эти морген-фри терпеть не могу! Давайте-ка лучше выпьем.
    Он наполнил рюмки и выпил, не дожидаясь. Закусил бужениной.
    — Вот что я думаю, господа, — сказал штатский, повеселев. — То, что мы тут собрались, не случайно. Это судьба. Фата-моргана. Или, если угодно, рука Провидения. Коли так, надо ж нам наконец познакомиться. А то как-то не по-человечески получается.
    Он вытащил из серебряного кольца салфетку, заложил и произнес со значением:
    — Сопов Клавдий Симеонович. Купеческого сословия.
    — Клавдий Симеонович?.. — переспросил ротмистр. — Экого бравурного звучания у вас имя-отчество!
    — Уж какое есть.
    — Не обижайтесь. Это я от зависти. Мое именование значительно проще. Штаб-ротмистр Агранцев, Владимир Петрович.
    — Где вы служили? — спросил вдруг старик в генеральской шинели.
    — Я много где служил. В семнадцатом, перед самым ранением — в первом кавалерийском.
    — Князя Долгорукого корпус?
    — Точно так.
    Старик, смотревшийся нахохлившимся воробьем, вдруг оживился.
    — А мы с ним знакомцы. Где ж он теперь, не знаете?
    Ротмистр неопределенно хмыкнул.
    — Точно сказать не могу. Полагаю, уже во Франции. Осенью семнадцатого, когда стояли под Двинском, их сиятельство только и говорил, как мечтает отдохнуть под голубым небом Ривьеры. Уверен, это ему удалось. Во всяком случае, капиталы свои наш командир вывез из России благополучно.
    Генерал больше вопросов не задал. По всему, ответ ротмистра ему не понравился. Но тому, похоже, это было в высшей степени безразлично.
    — А что ж вы, ваше превосходительство? — спросил Сопов. — Не угодно ли будет представиться?
    — Ртищев, Василий Арсеньевич, генерал, — сухо сказал старик. И прибавил с некоторой запинкой: — От инфантерии.
    — О! Простите, ваше высокопревосходительство, — воскликнул Агранцев. — Могу ли в свою очередь поинтересоваться, кем вам доводилось командовать?
    — В некотором смысле… я по интендантскому ведомству, — ответил генерал.
    — Ну, будет, — проговорил Сопов, вновь разливая по рюмкам. — Эти господа военные, им только дай волю… Где служил, да как, да с кем? Простите, не всех это интересует. У нас тут еще таинственный незнакомец. Не угодно ли?
    Постоялец из восемнадцатого поднял голову.
    — Павел Романович, — сказал он. — А фамилия моя — Дохтуров.
    — Фамилия занятию соответствует, — хохотнул Сопов. — Вы ведь лекарь?
    — Да. Но больше не практикую…
    В этот момент Агранцев бросил на него острый мгновенный взгляд, и Павлу Романовичу показалось, что впервые ротмистр глянул на него с интересом.
    — Что так? — спросил Сопов. — Разонравилось? Или не кормит профессия? Оно, конечно, теперь в России честному человеку трудно прожить. Но!.. Здесь, в Счастливой Хорватии,[1] иные порядки. Тут власти у комиссаров нет! Вот им! — Сопов неожиданно сложил кукиш и потряс в воздухе. — Я сюда три месяца пробирался. Из Ростова. И пробрался, хранил Господь. Теперь отсюда не тронусь, хоть из пушки в меня стреляй. Я тут такую заверну торговлю — рты пооткрывают. И пусть! Пускай знают Клавдия Сопова!
    Вернулся малиновый официант, принялся расставлять закуски. На столике в серебряном судке рубиновым пламенем полыхнула икра, захрустел колотый лед в ведерке с шампанским.
    — Позвольте, где ж метрдотель? Где меню? — возмутился вдруг генерал. — Отчего к нам никто не подходит?! Что за порядки!
    Павел Романович (хотя и был тут впервые) все же мог вполне точно сказать, отчего не появился метрдотель, и почему не подали столь вожделенного старым интендантом меню. Мало-мальски опытный человек ни за что б не ошибся относительно этого заведения. Хоть и не было тут принаряженных девиц с томными взглядами и не висели фривольного содержания картины — а все ж неведомым образом безошибочно ощущалась атмосфера борделя. Впрочем, борделя не из дешевых.
    — А генерал-то каков! — наклонившись, шепнул Сопов Павлу Романовичу. — Что значит закваска! Недавно сетовал, что подштанники нечем прикрыть, а тут извольте радоваться — метрдотеля ему подавай! Экое морген-фри!
    Дохтуров неопределенно кивнул. Ему не хотелось ввязываться в разговор.
    В этот момент в дальних дверях показалась дама в бордовом платье, с белой мантилькой на открытых плечах. Весьма привлекательная, хотя и несколько полная. С улыбкой оглядела зал, послала присутствующим воздушный поцелуй, приблизив белую перчатку к ярко накрашенным киноварным губам. При ее появлении официанты почтительно поклонились, а среди публики пронесся ветерок оживления.
    — А вот и Дорис, — сказал Агранцев. — Вовремя.
    Он приподнял рюмку, показывая, что пьет за хозяйку. Та увидела, улыбнулась еще любезнее и направилась к их столику.
    — Владимир Петрович! Привели новых друзей? Я рада.
    — Друзей? Можно сказать и так, — ответил Агранцев.
    — А кто платит сегодня?
    Павел Романович, хотя и наблюдал все происходящее несколько отстраненно, при этих словах мадам вздрогнул. Насколько он знал, такие вопросы в подобных заведениях не приняты.
    Но Агранцев лишь рассмеялся:
    — Разумеется, я!
    — Не будет ли с вас? И так уж немало оставили.
    — Сколь трогательная забота! — улыбаясь, заметил ротмистр. Но глаза его вдруг перестали смеяться.
    — Я забочусь о заведении, — ответила Дорис. — Издержитесь, наделаете долгов. А кончится все, не приведи Бог, стрельбой. Вы бы на службу поступили. Тогда каждый день привечать станем. Хоть поселяйтесь у нас.
    — О, это мысль, — сказал Агранцев. — Но касательно службы все не так просто. Вакансий нет. Вот разве их высокопревосходительство составит протекцию… — Он саркастически усмехнулся, глядя на старика в истрепанной генеральской шинели.
    Тот вздрогнул, лицо его исказилось.
    — Вы шут! — выкрикнул генерал.
    За ломберным столом на миг прекратилась игра. Господа, сидевшие за зеленым сукном, отложили карты и глянули неприязненно.
    — Возможно, — ответил ротмистр. — Не станем пререкаться. Дорис, вы должны уделить мне пару минут. Это очень важно.
    Хозяйка кивнула и направилась прочь. Агранцев поднялся, одернул китель, пошел следом.
    Сопов приподнял графин:
    — Рискнете?
    — Нет. — Павел Романович покачал головой.
    — А вы, ваше высокопревосходительство? Тоже нет? Ну, как угодно. А я выпью. Эх!..
    Лицо Клавдия Симеоновича быстро наливалось свекольным цветом. Он не переставая жевал.
    Ртищев посмотрел на него с неприязнью.
    — Когда-нибудь вы ответите мне за сей балаган… вы ответите…
    Из уголков глаз генерала вдруг покатились крупные слезы. Он торопливо смахнул их, и этот жест поразил Дохтурова своей почти детской беспомощностью. Он не любил, когда обижали стариков. Или детей. Хотя это ведь почти одно и то же, не так ли?
    Нужно уходить и увести с собой генерала. Им обоим тут нечего делать. Зачем он вообще позволил себя уговорить и заявился в этот притон?
    — Вот вы, ваше пре… ваше вы-со-ко-превосходительст-во… на меня волком смотреть изволите, — сказал вдруг Сопов, закусывая холодной телятиной. — А зря. Уверяю, совершенно напрасно. Вы нам с ротмистром ручки целовать должны, ежели разобраться. Ну, это я так, фигурально… Однако ж на деле что получается? Мы вам жизнь спасли. Да-с, именно так. Кабы не мы, так лежать бы вам сейчас в «Метрополе», хладному и безучастному. Там ведь почитай весь этаж порешили. И злодеи, может, еще где-то рядом таились, а тут вдруг вы возвращаетесь — будьте любезны! Одинокий витязь. Хе-хе! Хорошо б вы смотрелись со свернутой шеей! Как и наш молчаливый эскулап, который хоть и не грозит карами, но тоже, чувствую, отчего-то не любит. Нет! Не любит спасителей своих. Вот люди! И как же вас называть после этого?!
    Павел Романович ничего не ответил. Вздохнул, взял рюмку и выпил залпом. Водка была еще холодной.
    В этот момент к столику вернулся Агранцев.
    — Все, господа. Пойдемте.
    — Куда это?! — вскинулся Клавдий Симеонович. — Я абсолютно против! Эт-то ж совершенное морген-фри п-полу-чается!
    — Ого, а купец-то набрался, — заметил ротмистр. — Ничего, тут рядом. Можно сказать, отдельный нумер. Там и продолжим.
    — А это? — Сопов широким жестом указал на столик.
    — Еще принесут.
    Не дожидаясь, когда остальные поднимутся со своих мест, Агранцев зашагал прочь. Сопов с неожиданным проворством вывернулся из-за столика и пошел рядом. Глядя им в спины, Павел Романович внутренне усмехнулся — настолько контрастировали меж собой эти двое. Стройный, поджарый, черноволосый ротмистр ростом был едва выше плеча дюжего, хотя и несколько рыхловатого Клавдия Симеоновича, пшеничная шевелюра которого уже порядочно поредела.
    Они прошли через зал и скрылись в дверях.
    — Как вы думаете, они знакомы между собой? — спросил вдруг Ртищев, и Павел Романович поймал себя на том, что секунду назад задавался тем же вопросом.
    — Не возьмусь сказать, — ответил он. — На первый взгляд, нет. Если только все это не спектакль.
    Старый генерал покивал головой.
    — Вот-вот. — Он вздохнул. — И за что только Господь карает… А это правда… насчет убиенных?
    — Правда.
    — Вы сами видели?
    — Видел, — ответил Дохтуров. — Я вернулся под утро, чуть раньше вас. Лег отдыхать. Вдруг — стук в дверь. Открываю. На пороге наш ротмистр. Говорит, надо уходить, немедля. Я не поверил, конечно. Хотел дверь затворить. А он заявляет — загляните к соседям. Ну… — Павел Романович замолчал.
    — Что же вы смолкли?
    — В той комнате лежал труп. Какой-то незнакомый господин. Шея свернута. Похоже, одним рывком, очень сильным. Никаких следов борьбы. В соседнем нумере еще чище… целое семейство.
    — И тоже… шея?.. — спросил генерал.
    — Да. Чувствуется одна рука. Или единый метод, если угодно. Но, полагаю, преступник был не один.
    Дохтуров смолк. Генерал тоже молчал, кутаясь в свою шинель.
    Они помолчали; через несколько минут появился Агранцев. Он подошел к столику и сказал, не присаживаясь:
    — Вам что, господа, повторное приглашение требуется?
    — Смените ваш тон, ротмистр, — ответил Дохтуров. Он вдруг почувствовал, что смертельно устал. — Не знаю, в какой копне вы родились и воспитывались, и знать не желаю. Но приказывать мне не смейте. Я немедленно ухожу. Думаю, господин генерал отправится вместе со мной.
    Взгляд у Агранцева застыл. Ротмистр побледнел так, что Павел Романович решил на мгновение, что тот сейчас лишится чувств.
    «Но, разумеется, этого не может случиться, — тут же подумал он. — Люди такого сорта редко падают в обморок… без посторонней помощи».
    — Насчет копны вы мне потом проясните, — проговорил наконец Агранцев. — Когда у меня достанет времени. А сейчас бросьте упорствовать. То, что случилось в «Метрополе», касается всех. Это надобно обсудить; а после отправляйтесь куда пожелаете. Хоть к черту на рога, хоть к красным на вилы.
    «И то правда, — подумал Дохтуров. — Что я уперся? Сущее ребячество».
    Он кивнул:
    — Хорошо.
    Двинулись к выходу. Последним шел интендант Ртищев. Из-под его шинели скорбно выглядывали грязные демикотонные брюки.
    «Зря я насчет копны, — размышлял Павел Романович, глядя в спину Агранцеву. — Зачем я его оскорбил? Теперь ведь непременно дуэль. И что за причина? Он мне несимпатичен? Так не убивать же за это. Нужно что-то придумать».
    Надо сказать, возможная дуэль его не страшила.
    Меж тем миновали большие сводчатые двери. Далее коридор вел во флигель. Принялись подниматься по неширокой каменной лестнице; Агранцев шел впереди, не оглядываясь.
    Здесь открылся короткий коридор, упиравшийся в анфиладу из пяти комнат. Первая представляла собою боскетный зал. Стены — под живую рощу расписаны. Надо сказать, довольно умело. В центре — неширокий обеденный стол на дюжину приборов.
    «Видать, — подумал Павел Романович, — наш ротмистр на особом положении у мадам Дорис».
    Вторая была курительной. Стены — желтый штоф, по углам четыре козетки, посередине стол со складной столешницей. В углу пирамида с набором трубок.
    По всему чувствовалось: дом строил человек, сильно скучавший по прошлому веку. И средства ему позволяли устроить обстановку более-менее сообразно милому для сердца времени.
    «Ирония судьбы, — подумал Дохтуров, — в островке барского уюта разместился дом терпимости. Любопытно, кто владел этим осколком минувшего?»
    Сопов сидел за пустым столом в зале и, судя по физиономии, скучал. Увидев Агранцева, он оживился, но тут же вновь приуныл.
    — Когда подадут? Здесь неплохо, однако не сидеть же голодным!
    Агранцев остановился у косяка, пропустил всех вперед и запер дверь на ключ.
    — Вот что, господа, — сказал он. — Разговор серьезный, и я распорядился пока закусок не подавать. После — сколько угодно.
    Клавдий Симеонович скривился, но промолчал.
    — Прошу садиться.
    Уселись — Дохтуров с генералом по одну сторону, напротив — ротмистр с Соповым.
    — Вы все понимаете, — заговорил Агранцев, — случившееся нынче в «Метрополе» — событие из ряда вон выходящее. Даже по меркам нашего монструозного времени. Возможно, мы с вами единственные, кто уцелел. У меня есть версия, однако и ваше мнение я хотел бы услышать.
    Клавдий Симеонович пожал плечами.
    — А что удивительного? Теперь душегубов в России, что блох на шелудивой суке. Ироды! Странно, как это всех порядочных людей еще не извели под корень.
    — Дайте время — изведут, — сказал Агранцев. — Но речь о другом. Харбин — это не Петроград. Здесь, слава Богу, пока порядки иные. И резать постояльцев в гостиницах как-то не принято. Да и гостиница не из богатых, большой куш не возьмешь. А риск велик. Перебить всех на этаже, в без малого двадцати нумерах, за пару минут не получится. Хоть и орудовал кто-то необыкновенно умелый и ловкий, но и ему надо было затратить немалое время. Зачем?
    — Да я ж говорю — ироды желтопузые, китаезы! — крикнул Сопов, побагровев лицом. — Им человека убить — плюнуть и растереть! Слышали про захваченный поезд? В марте-то? Два последних вагона, антихристы, отцепили. Всех пассажиров — под насыпь! Кто противился иль оружие при себе имел — тут же ножом по горлу. У остальных все отобрали, вчистую. Казалось бы, ограбил, забрал — так отпусти, не губи душу-то! Но не-ет, им этого мало. Руки за спиной скрутили, а в рот острые деревянные палочки вставили. Про такое слыхали? Сперва, говорят, человек терпит-терпит, а потом челюсти сжимаются мало-помалу. Палочка-то плоть и пронзает. Кошмар! Так и бросили умирать. Дам, что помоложе, снасильничали. А вы спрашиваете — кто да зачем. Хунхузы, они хунхузы и есть. И нечего тут думать.
    — Понятно, — сказал ротмистр. Он посмотрел на генерала Ртищева. — Ваше высокопревосходительство, что вы по сему поводу думаете?
    — Я ничего не видел… — пробормотал Ртищев. — Прошу оставить в покое… Не желаю в этом участвовать!
    — В чем не желаете? — удивился Агранцев.
    — В балагане!
    — Убийство безвинных граждан вы называете балаганом?
    — Нет! — крикнул генерал. — Не сбивайте с толку! Вы схватили меня обманом, солгали насчет генерала Хорвата, похитили мой револьвер! Насильно привезли в этот вертеп… Я старик, да, но, будь я при должности, вы б не посмели…
    — Возможно, — спокойно сказал Агранцев. — Но ваши иеремиады меня совершенно не трогают. Заметьте: без моего вмешательства нынешним утром вы бы своей должности все одно лишились — заодно с бренным телом. Однако вы еще и в претензии. Это даже забавно!
    Генерал сцепил перед собой пальцы. Дохтуров заметил, как дрожат его руки.
    — Я полагаю, — сказал Павел Романович, — то были не китайцы. Во всяком случае, не хунхузы. Я прожил несколько лет в Заамурье, в Северной Маньчжурии тоже случалось бывать. Да, хунхузы — мастера по части грабежей и пыток. Но рисковать не любят. Проникнуть в большой город? Напасть на гостиницу? Да им бы это и в голову не пришло. Нет, господа, не хунхузы.
    Агранцев кивнул.
    — Я тоже так думаю. Но в таком случае — кто?
    — Не знаю, — ответил Павел Романович.
    Сопов поерзал на стуле.
    — Хунхузы иль нет — мы тут ничего не придумаем. И, сидя у Дорис, открытий не совершим, — сказал он. — Пускай господа полицианты раскидывают умом. А нам закусить пора.
    Ротмистр поморщился.
    — Вижу, открытий впрямь не предвидится, — сказал он. — Тогда послушайте меня. Вы, доктор, обратили внимание — в нумерах вещи не тронуты? Никаких следов грабежа. Только покойники. Похоже, бандиты здесь ни при чем. Но у меня есть версия. Похоже, целью злодеев было убийство только одного человека. Но они его не знали в лицо. И для надежности умертвили всех. Остается вопрос — кто ж та особа, за которой они охотились?
    — Почему ж вы считаете, что их было несколько? — спросил Сопов.
    — В соседнем нумере вырезали семью, — ответил Агранцев. — Троих. Вы их видели. Трудно представить, что мальчик спокойно наблюдал, как убивают родителей. Не вскочил, не позвал на помощь. Да и с двумя взрослыми одновременно управиться нелегко. Полагаю, убийц было двое. Как минимум.
    — Однако они должны были видеть, что несколько нумеров пустуют, — заметил Дохтуров.
    — Верно. Они это определенно заметили, — согласился ротмистр.
    — И оставили в каждом гостинец, — добавил Клавдий Симеонович. — Маленький, с востренькими шипами.
    Павел Романович внимательно глянул на купца и подумал, что тот не столь уж и пьян, как поначалу казалось.
    Агранцев неторопливо встал и качнулся туда-сюда на носках.
    — Так вот, господа, — сказал он, — я полагаю, что целью был кто-то из нас.
    — Хорошенькое дело! — крикнул Сопов. — За мною нет такого, чтоб жизни лишать!
    — Да подождите, — сказал нетерпеливо Павел Романович. — Ротмистр еще не закончил.
    Агранцев коротко поклонился ему. Похоже, поединок на время откладывался.
    — Господа, то, что мы стали мишенями, — еще полбеды. Я подозреваю худшее.
    — Не томите… — простонал Сопов.
    — Подозреваю, что кто-то из присутствующих связан с убийцами.
    — Как вы сказали?!
    — Помолчите, — оборвал купца ротмистр. — Не скажу, что уверен. Однако не исключаю: кто-то из вас, господа, пособник. Или даже убийца.
    На этот раз все промолчали.
    «Похоже, — подумал Павел Романович, — у нашего ротмистра на уме что-то поинтересней дуэли».
    И не ошибся.
    — Вполне вероятно, что цель — это я, — сказал Агранцев. — В таком случае предоставить вам, господа, свободу действий было бы с моей стороны крайне неосторожно. Поэтому нынешний день и ночь вам придется провести в этом, как выразился господин генерал, вертепе. Двух комнат вполне хватит. Я распоряжусь, чтоб принесли еду. Касательно горячительного, Клавдий Симеонович, — придется вам потерпеть.
    Генерал Ртищев поднялся на ноги.
    — По какому праву вы своевольничаете?!
    — Должен сознаться — решительно безо всякого права.
    — Тогда мы вас и слушать не станем! — Генерал принялся выбираться из-за стола.
    Глаза у ротмистра сверкнули.
    — Того, кто попытается выйти отсюда силой, я застрелю, — сообщил он и вытащил из бокового кармана кителя небольшой пистолет.
    — Так-таки и застрелите? — сказал Сопов.
    — Желаете удостовериться?
    Клавдий Симеонович быстро перекрестился.
    — Нет уж, увольте.
    — А почему вы решили держать нас под арестом именно сутки? — спросил Павел Романович.
    — Намерен выяснить, верна ли моя теория. Суток как раз хватит. Хотя, конечно, может получиться и больше. Заранее прошу извинить. Кстати, доктор, позвольте ваш саквояж. На всякий случай; он вам сейчас ни к чему, а мне будет спокойнее.
    С этими словами ротмистр поклонился и вышел. Потом в замке провернулся ключ.

Глава вторая
СЧАСТЛИВАЯ ХОРВАТИЯ

    — Однако, — сказал Клавдий Симеонович. — Доложу я вам, приключение.
    Дохтуров ничего не ответил. Он смотрел на старого генерала — руки у того тряслись все сильнее.
    — Господа… — надтреснуто заговорил Ртищев. — Ведь мы случайно здесь собрались… Могли же не согласиться!.. Что б тогда оставалось этому авантюристу?!
    Сопов хмыкнул.
    — Могли-то могли, — сказал он. — Только куда деваться? Наш кавалерист все рассчитал. После испуга завсегда надобно здоровье поправить. Это уж как водится. А куда как не к Дорис? Место известное. Вот и прибыли, куда требовалось, в лучшем виде.
    — Что же нам делать?
    — Ждать. Я в окно прыгать не собираюсь.
    — А хоть бы и прыгать, — сказал Дохтуров.
    Он поднялся и подошел к окну, оглядел переплет.
    Сопов пожал плечами. Достал красивый портсигар с монограммой. Закурил, пустил дым к потолку.
    Рамы закрывались на бронзовые задвижки, снабженные кольцами, в которые были продеты дужки висячих замков. Попробовать сбить? Шуму будет порядочно. А выбить стекло — того больше.
    Павел Романович глянул вниз. Там раскинулся заброшенный сад, заросший колючим кустарником. Побеги дикой розы тесно переплелись со стеблями барбариса. Аромат желтых цветов его различался даже отсюда. Свежая зелень листвы лаково блестела на солнце, а на упругих побегах топорщились иглы. Беспрепятственно пробраться сквозь эти заросли мог разве хорек.
    Подошел Ртищев, тоже окинул взором колкие дебри и беспомощно посмотрел на Дохтурова.
    «Пожалуй, — подумал Павел Романович, — сей путь отступления следует оставить на самый отчаянный случай».
    — Ну что, намерились попытать счастья? — насмешливо спросил Сопов. — А я подожду-с. Извините, не в том уже возрасте.
    Павел Романович снова ничего не ответил беспардонному купцу и вышел в курительную. Отсюда можно было проникнуть в следующую комнату анфилады, но дверь оказалась заперта. Что и следовало ожидать.
    Взломать? Но что это даст? Те же окна и те же заросли внизу. Если существует еще одна лестница вниз, она, вернее всего, примыкает к последней комнате. Сколько нужно сломать дверей, чтоб до нее добраться? Две? Три? Грохот будет немалый, и услышат их раньше, чем они смогут спуститься.
    А у ротмистра особые отношения с хозяйкой. Иначе б ему не предоставили этот апартамент. Интересно, откуда у него деньги, раз он не состоит на службе? Верно определил генерал — авантюрист. Однако от того не легче. Скорее наоборот.
    Дохтуров глянул на дверь, за которой недавно скрылся вероломный ротмистр. Сломать ее дело нехитрое. Если навалиться всем вместе… От генерала, конечно, толку немного, но Клавдий Симеонович мужчина в теле. Никакая створка не устоит.
    Но что дальше?
    «А дальше, — сам себе ответил Павел Романович, — нас встретят дюжие молодцы, которых мадам Дорис держит специально для вот таких ситуаций. В таких заведениях непременно бывают коллизии. И деваться нам будет некуда. Даже до первого этажа не дойдем. Вернут или посадят в подвал, подальше от чужих глаз. Ротмистр еще благородство души проявил — мог бы и сразу упрятать в чулан. Там, в крайности, и жизни лишить сподручней».
    Эти невеселые мысли заставили Павла Романовича вернуться к столу. Он был знаком с ротмистром всего ничего, однако чувствовал, что продемонстрированный пистолет — не пустая бравада. Рука у него не дрогнет, коли потребуют обстоятельства.
    «Интересно все же, — снова подумал Дохтуров, — чем это ротмистр так расположил к себе мадам Дорис, что у него здесь такой карт-бланш?»
    — Смирились, — констатировал Сопов. — Правильно. Чего зря метаться? От судьбы все одно не уйдешь… А нервишки надобно поберечь. Они еще ой как нам пригодятся.
    — Насчет нервов — тонкое наблюдение.
    — Ах, простите, забыл. Вы же доктор и лучше моего знаете. Ну-ну. А только вот не пойму я, отчего вы такой смурной? Смотреть нестерпимо. Этакий скорбный лик, так и тянет перекреститься.
    — Вещи у меня сгорели, — сказал Павел Романович. — Очень для меня дорогие. Оттого веселиться никак не могу.
    — Вещи?.. — протянул Сопов. — Кто ж в паршивом нумере ценности держит? Эх, молодой человек! Я вот все сбережения, что имел, в Русско-Китайском коммерческом разместил. Процент небольшой, однако надежно. А при себе так, мелочь оставил. Да… И много деньжат пропало?
    — Денег не было. Личные вещи, но ценные.
    — Камушки?
    — Да нет. Книги, записи…
    — О-о, книги… Ну, тут печалиться нечего. В Харбине книжных лавок хватает. Как из сего узилища выйдем, я вас личной рукой отведу. У меня есть знакомцы, скидочку сделают. А записи свои восстановите. Голова у вас свежая, память хорошая. Не то что у меня. Где позавтракал, туда и обедать иду, хе-хе… — И Клавдий Симеонович засмеялся, очень довольный собственной шуткой.
    Но Дохтуров на это ничего не сказал. Он вернулся и сел, уперев в стол локти и положив подбородок на сплетенные пальцы.
    — Как хотите, господа, — сказал Сопов, — а я пойду позабудусь в курительной. Начнется что интересное — разбудите, не сочтите за труд.
    — Какой все ж неприятный человек, — сказал Ртищев, провожая его взглядом.
    Павел Романович пожал плечами.
    — Обыкновенный.
    Генерал пригладил ладонью свои войлочные бакенбарды.
    — Вы и вправду лишились имущества? — спросил он. — И что теперь делать думаете?
    — Как-нибудь прокормлюсь.
    — А записи?
    — С этим сложнее.
    — Скрытничаете? — Генерал насупился. — Ну, как хотите.
    — Ничего секретного нет, — сказал Дохтуров. — Просто записки, которые я вел последние пять лет. После того как попал в эти края. Медицинские наблюдения. Материал сырой, разрозненный. Хотел систематизировать, да так и не собрался. Восстановить практически невозможно.
    — А для чего вам? — спросил Ртищев.
    — Мне хотелось проверить одну теорию. Гипотезу, если угодно. Окажись она верной, получился бы настоящий переворот…
    Генерал неодобрительно пожевал губами.
    — Сударь, настоящий переворот уже произошел, — сказал он. — Смею полагать, никакие ваши изыскания не смогут с ним сравниться по своей разрушительности.
    — Извините, — ответил Дохтуров. — Мои, как вы изволили заметить, изыскания могли иметь вполне практическое значение. В том числе здесь, в Харбине. Впрочем, теперь это уже не имеет значения.
    Вместо ответа генерал Ртищев весьма неучтиво махнул рукой.
    — Оставьте! Милостивый государь, практическое значение в Счастливой Хорватии имеют лишь капиталы. А изыскания вовсе не требуются.
    — Отчего?
    — Вы давно в этом месте обосновались? — спросил генерал.
    — Не очень.
    — Чтобы понять наш Харбин, времени надо изрядно. Да вот постойте, я вам расскажу.
    Генерал Ртищев со значимостью расправил усы, и Павел Романович понял, что лекции не избежать. Но, с другой стороны, иных, неотложных дел пока не предвиделось.
    По словам отставного генерала, еще тридцать лет назад Россия на Дальнем Востоке была практически беззащитна. Сахалин, к слову, оберегали всего три команды общей численностью не больше тысячи человек; Владивосток и вовсе был лишен серьезной военной силы. А в Приамурье имелось лишь девятнадцать батальонов пехоты. И этот огромный край с европейской частью империи связывал только грунтовый тракт — более девяти тысяч верст! Многие месяцы пути, и пути труднейшего.
    В 1875 году в Комитете министров слушался вопрос о постройке Сибирской железной дороги. Сперва хотели тянуть ее до Тюмени, но государь император Александр III высочайше повелел проложить магистраль через всю Сибирь.
    Первоначально (и совершенно логично) думали вести ее по своей территории. Но вскоре меж собой передрались Япония и Китай; для последнего потасовка закончилась поражением. Вот тогда среди части российских сановников возник очень остроумный, как им показалось, план: укрепить, пользуясь моментом, положение России на Дальнем Востоке и одновременно сильно сэкономить на строительстве железной дороги. Первую скрипку в этой затее играл многомудрый и очень влиятельный министр финансов — Сергей Юльевич Витте.
    Китай тогда отчаянно нуждался в средствах для выплаты контрибуции. Министр Витте через дипломатические круги договорился с французами о предоставлении злополучным китайцам изрядного займа.
    Затем создали Русско-Китайский банк, которым фактически заправляло все то же министерство финансов. А в довершение договорились, что часть Сибирской дороги (1200 верст) пойдет по китайской территории — Северной Маньчжурии. Для этого будет создана полоса отчуждения. Витте убеждал царя: срезав прокладку путей напрямую, казна сохранит 15 миллионов рублей. Кроме того — решающий аргумент! — главный финансист страны уверял: дорога будет иметь мировое значение. Россия сможет возить транзитные грузы иностранных держав и зарабатывать на том колоссальные средства.
    С Китаем тогда можно было делать все что угодно. И европейские страны свой случай не упустили. К России отошел Порт-Артур. Спешно заключили с Пекином договор об аренде Ляодунского полуострова, что было совершенно необходимо для строительства южной ветки железной дороги.
    Поначалу все шло прекрасно, особенно для министра финансов: Китайскую Восточную железную дорогу создавали безумными темпами, и реально управлял ею не кто иной, как сам господин Витте.
    Как и Санкт-Петербург в свое время, Харбин поначалу являл собой просто болото. Осока да камыши — рай для уток, куликов и бекасов. Но очень скоро о камышах позабыли.
    Странный получился город. Русский на китайской земле. Рос он как на дрожжах. Куда там американцам с их Диким Западом! Хлынули в Харбин со всех концов необъятной империи лавочники и мастеровые, негоцианты с подрядчиками, маклаки и прислуга… Тут быстро богатели, составляли баснословные состояния, которые с такой же быстротой исчезали или проматывались.
    Для охраны дороги был создан особый корпус Охранной стражи, подчиненный лично всесильному министру финансов.
    Он создал и коммерческий флот для обслуживания интересов дороги, а в целях защиты — небольшую флотилию военных судов. К слову сказать (и этим особенно возмущался генерал Ртищев), даже системы стрелкового и артиллерийского оружия, используемого для нужд стражи, министр финансов выбирал лично, не считая нужным согласовывать сей вопрос с военным ведомством.
    Мало-помалу на Дальнем Востоке, в Маньчжурии, выросла небольшая держава, которую пестовал и контролировал исключительно Витте. Но вскоре возникли проблемы: дорога оказалась вовсе не столь прибыльной, как того ожидали. Возить товары морем было привычнее и в конечном счете дешевле. А по чугунке катили большей частью немногочисленные путешественники, да тряслась под сургучом казенная почта. Более всего дорога подходила для перевозки войск, но… в том пока особой нужды не было.
    Правда, вскоре ситуация переменилась.
    Некий весьма влиятельный статс-секретарь в отставке с говорящей фамилией Безобразов получил концессию на вырубку леса вдоль русско-корейской (а также корейско-китайской) границы. Дело обещало быть прибыльным. Дешевая рабочая сила имелась в избытке, а ресурсы казались неисчерпаемыми. Для транспортировки леса как раз и пригодилась выстроенная дорога. Безобразов, человек авантюрного склада и весьма деятельный, нашел полное понимание своих проблем у министра финансов — и потекли денежки.
    Но, как известно, не все коту масленица.
    Тут очень некстати в Китае вспыхнули народные волнения. Дело дошло до форменных безобразий — разобрали часть полотна дороги, а сил Охранной стражи оказалось совсем недостаточно. Потом ее попросту заблокировали в Харбине. Но даже и тогда министр финансов противился введению русских регулярных войск. Наконец, осенью 1900 года, в Маньчжурию стянули стотысячную армию, и военные быстро навели порядок.
    Вот тогда-то и стала очевидной вся ошибочность прокладки национальной магистрали частью по территории иностранного государства. От новых волнений, а то и обыкновенного произвола китайских властей защитить дорогу можно было только вооруженной силой, и притом силой значительной. Что и привело постепенно к фактической русской оккупации Северной, а затем и Южной Маньчжурии.
    Японии это весьма не понравилось.
    Усиление русских в Маньчжурии совершенно справедливо воспринималось Страной восходящего солнца как проникновение в Корею, которую Япония традиционно считала едва ли не собственной вотчиной. Китаю тоже было не по душе присутствие чужих регулярных войск, и отношения с Пекином стремительно ухудшались. В апреле 1902 года Санкт-Петербург скрепя сердце был вынужден подписать договор о выводе войск в три этапа за восемнадцать месяцев.
    Вывод войск начался, но… неожиданно был остановлен. И это решение таинственным образом совпало по времени с поездкой Безобразова на Дальний Восток.
    Отставной статс-секретарь и его окружение все более усиливали натиск на Николая II, уговаривая царя оставить войска в Маньчжурии и Корее. Тут уж никакой загадки не имелось: для авантюриста Безобразова, развившего бурливую деятельность со своей концессией, остаться без поддержки войск значило потерять прибыльнейшее дело.
    — И Сергей Юльевич поддержал его, этакого повесу! — сказал сокрушенно Ртищев. — Заступничал перед государем! Вообразите!
    А и что тут воображать, подумал Дохтуров, — министр финансов был кровно заинтересован в продолжении работы концессии.
    Таким образом, вопрос решился.
    Безобразов все более укреплялся в Корее, вызывая ярость японцев. Среди служащих концессии были русские солдаты и офицеры, и это воспринималось Токио как прямое военное вторжение на территорию протектората.
    В ноябре 1903 года военный министр Куропаткин передал царю записку, в которой предлагал, во избежание войны, вернуть Китаю Порт-Артур, продать южную ветвь Китайской Восточной железной дороги, а в обмен получить особые права на Северную Маньчжурию. Смысл предложения заключался в том, чтобы убрать болевую точку на границе с Кореей. Но переговорами в тот момент ведал наместник Николая II, генерал-адъютант (вдобавок еще и адмирал) Алексеев — внебрачный сын императора Александра II. Наместник уступок японской стороне не признавал, почитая это за урон престижу империи.
    Что случилось далее, Павел Романович помнил и без генерала, хотя в тот мрачный год ему самому едва минуло тринадцать. Началась война, и России еще предстояло пережить на суше Мукден, а на море — Цусиму.
    Мир подписали 6 сентября 1905 года в Портсмуте. Россия покидала Порт-Артур, уходила из Маньчжурии и теряла половину Сахалина. Впрочем, остров она могла оставить за собой, но и тут приложил свою руку неугомонный Витте.
    Сперва русская делегация отклонила требование о передаче Сахалина. Но Николай, видя, что переговоры заходят в тупик, сказал, что в крайности можно пожертвовать половиной острова. Витте не стал медлить и тут же предложил японцам сей вариант. Откуда и получил позднее прозвище «Полусахалинский». Что не помешало ему удостоиться графского титула.
    Впрочем, полоса отчуждения и ее столица Харбин продолжали жить собственной, независимой жизнью. Это было государство в государстве, со своими границами, подданными, законами, властями. И монархом в лице управляющего администрацией генерала Дмитрия Леонидовича Хорвата. Имелись и собственные «министерства» — Земельный отдел, Служба тяги и прочие. Была своя полиция и собственная же армия — Заамурский округ Пограничной стражи, в которую переименовали упраздненную после китайских волнений Охранную стражу. Сила, кстати, немалая: пятьсот офицеров и двадцать пять тысяч пехоты, конницы и артиллерии. Были в Счастливой Хорватии и своя система образования, и собственный суд.
    Все тут проистекало с некой прохладцей, не торопясь. Народ жил изобильно, со вкусом, особенно служащие железной дороги. Администрация предоставляла каждому казенную квартиру и высокое жалованье. Обустраивались с удобствами, основательно. По всей полосе отчуждения стояли краснокирпичные дома типовой кавэжэдэковской постройки. И было тут все, что надобно русской душе: ледник во дворе и крепкий сарайчик, где в чистоте и заботе держались корова да пара коз.
    А малиновые маньчжурские закаты обитатели Счастливой Хорватии любили встречать семьей на летней веранде, с самоваром и домашним вареньем, в коем недостатка в этом таежном краю не было, да и быть не могло…
    Ртищев умолк, погрузившись в ностальгические воспоминания.
    — Вас послушать, так во всем виноват один Витте, — раздался голос Клавдия Симеоновича. Он подошел сзади, неслышно — и только теперь обнаружил себя.
    — Именно, — сказал генерал.
    — Ну-ну.
    Ртищев поджал тонкие губы.
    — Да кто вы таков, чтоб судить!..
    — Никто. Только был я в столице, как раз когда замирились с японцем. Думаете, что тогда был Петербург? Убит горем? Как бы не так! Все там оставалось по-прежнему.
    — Да кто вы таков?! Купчина!
    — Я, допустим, купчина, — согласился Сопов. И вдруг повел такую речь, что Павел Романович не узнал недавнего сибарита: — Я, допустим, купчина, с кувшинным рылом. Но только не торжествовал я от наших-то неудач. В отличие от многих господ образованных, да-с. А те, особенно либерального толка, просто злорадничали. Так прямо и заявляли, что-де для России полезнее всего поражение. Вот и говорю: нечего одному Витте пенять. Многие хороши. Чего хотели, то и получили.
    — Вы порочный человек! Вас под суд надобно!.. — Ртищев выпучил глаза и стукнул сухим кулачком по столу.
    — Я-то порочный? Это, ваше высокопревосходительство, вы лишку хватили. Вот вы сами-то нынче не богаче церковной мыши и выглядите соответственно. Однако я вас не обзываю. Потому как бедность не порок, хотя и большое свинство. Хе-хе! Не так ли, уважаемый доктор?
    Но Павел Романович его веселья не разделил.
    Он даже вовсе отвернулся от купца, отчего тот в первый момент обиделся, но, впрочем, тут же и думать забыл о таких пустяках.
    Дело в том, что генерал Ртищев вдруг побелел лицом, стал клониться на бок — и с неприятнейшим деревянным звуком как-то боком свалился на пол. Один ботинок при этом слетел у него с ноги, обнажив плоскую желтоватую ступню.
    Дохтуров прыжком подлетел к злосчастному ветерану. Губы у старика были синего цвета, словно тот наелся спелой черники. Павел Романович рванул на нем шинель — только пуговицы заскакали по половицам — и приник ухом к тощей груди. Внимал несколько секунд и, судя по закаменевшему лицу, остался услышанным недоволен.
    А дальше случилось следующее.
    Павел Романович перевернул Ртищева навзничь, уложил ровно, ловко высвободив из шинели, разодрал на нем исподнюю рубаху (кроме которой, как выяснилось, и не было ничего более на бывшем генерале от инфантерии) и, примерившись, со всей силы ударил кулаком в грудь. Раздался сухой треск. Дохтуров снова припал, слушая, потом отстранился — и ударил еще раз.
    После этого, второго удара генерал со всхлипом вздохнул. Заколотил босой пяткой по полу.
    Павел Романович пощупал его запястье, кивнул:
    — Слава Богу.
    — Однако вы маг, — восхищенно сказал Сопов, наблюдавший молча за этой, надо сказать, весьма непродолжительной сценой. — Кудесник! Сколько живу, такого не видел. А еще медицину ругают!.. Право слово, снимаю перед вами шляпу!
    Никакой шляпы у Клавдия Симеоновича в данный момент, разумеется, не наблюдалось. Но восхищение его было подлинным, отчего Дохтуров, перед тем недовольно нахмурившийся, хмыкнул и сказал вполне мирно:
    — У генерала сердце остановилось. Должно быть, от излишних душевных переживаний. Я его запустил вновь. Правда, сломал при этом старику ребро.
    — Ребро!.. Да и что ж такого — ребро?! По мне, так лучше совсем без ребра, да живому. Ведь вы его, милейший Павел Романович, с того света вернули.
    — Любой доктор сделал бы то же самое.
    — Э-э! — воскликнул Сопов. — Скромничаете! Не любой, будьте уверены. У вас от Бога талант.
    — Оставьте, — сказал Дохтуров, поднимаясь на ноги. — Помогите лучше устроить генерала удобнее. И окно, что ли, разбейте — здесь совсем дышать нечем.
    Клавдий Симеонович скатал генеральскую шинель валиком и подсунул Ртищеву под затылок. Вернул на место слетевший ботинок. Огляделся, соображая, чем бы еще помочь.
    — Окно, — напомнил Павел Романович.
    — Да, — согласился Сопов.
    Однако бить стекло он не стал. Извлек из кармана небольшой ножик с хищного вида лезвием, взял со стола пустое блюдо, приложил к стеклу и ловко, одним движением обвел острием. Звук при этом получился пренеприятный, однако Сопов его словно и не заметил. Отложил блюдо, спрятал нож и, поплевав на ладонь, пришлепнул к обведенному на стекле кругу. Приладился, поднажал. Хрустнуло, и в оконном стекле появилось вдруг аккуратное кругленькое отверстие.
    Павел Романович, готовивший шприц, усмехнулся.
    — Уж кто фокусник — так это вы.
    — Могём кое-что, — согласился Клавдий Симеонович. — Так оно лучше. Ни звону, ни шуму, и чистый воздух в наличии.
    — Давайте генерала к окну. Чистый воздух — это как раз то, что сейчас ему требуется. Раствор камфары не помешало бы впрыснуть, но наш ротмистр унес с собой мой саквояж…

Глава третья
ИГРА В ПРЯТКИ

    В то самое время, когда Клавдий Симеонович устраивался в курительной с намерением «позабыться», ротмистр Агранцев беседовал тет-а-тет с молоденькой дамой в небольшой, но очень уютной комнате. Был он не вполне одет — в одних только нижних шелковых панталонах — но это его не заботило.
    — Вообрази только, Лулу, — говорил ротмистр. — К чертям все сгорело. Целый этаж. Это очевидный поджог! Спрашивается, китаец внизу с какой целью посажен? Улыбаться да кланяться? Нет, он, каналья, смотреть должен, чтобы чужой человек не прошел. Иначе какой с него прок? Я его однажды вечером просил слетать за закуской, так он, представь, отказался. Моя, говорит, работает. Одним словом — макака!
    Блондинка, которую ротмистр называл Лулу, была чудо как хороша. Просто ангелок с пасхальной открытки — в голубом батистовом платье, которое необыкновенно шло к ее васильковым глазам и позволяло любоваться безупречной линией шеи и плеч. Но слушала блондинка не очень внимательно — более забавляясь со здоровущим черным котом, которому кидала привязанный на нитке шарик из какой-то золоченой обертки.
    Впрочем, ротмистр иного не ждал. Лулу была дамой замечательной, но ценили ее в заведении вовсе не за умственные способности. Таланты этой нимфы лежали в иной плоскости, но были столь выдающимися, что Лулу имела в особняке собственный апартамент из трех комнат, что по здешним правилам являлось исключительной привилегией. И все же что-то из сказанного ротмистром пробудило в ней интерес:
    — Дуся, что ж вам теперь делать? Коли все сгорело, так и денег, стало быть, не осталось?
    Агранцев засмеялся.
    — Это вздор. Стану я держать в дрянной гостинице вещи. Есть у меня друг детства. Вместе корпус заканчивали, потом судьба раскидала, а тут довелось встретиться. Вот как себе ему доверяю. У него и храню пожитки.
    — А что ж к нему вовсе не переедете?
    — Женился он. Недавно должность получил при дороге. Квартира казенная, но не очень-то велика. Стеснять не хочу. Да и скучно.
    — А своего Зигмунда у товарища почему не оставите?
    Агранцев вновь расхохотался.
    — Оттого, что мой ненаглядный Зиги очень разборчив. Тебя вот признал. А к другому не пойдет, ни-ни.
    — Я и сама его полюбила, — сказала Лулу. — Он чудо что за пупсик. Такой душка! Весь день бы с ним одним и играла.
    Надо сказать, кот, развалившийся у нее в ногах, не очень-то походил на «пупсика» или «душку». Весь черный (белыми у него были кончик хвоста, подбородок да носочки на передних лапах), и морда самая что ни есть разбойничья, украшенная щедро шрамами. Должно быть, память о тех временах, когда в его жизни не было атласных подушек.
    — Ну, не такой уж он пупсик, — сказал Агранцев. — Это корсар, чистый корсар! Но тебя любит. И ты его береги. Он мне все равно что боевой товарищ. Некуда пока деть этого флибустьера, а в тебе я уверен.
    — А те трое друзей, что наверху?
    — Они не друзья.
    — Я слышала, ты, дусечка, их под ключ посадил.
    Ротмистр поморщился.
    — Это, моя прелесть, не твоего ума дело.
    Тут в дверь осторожно постучали, и ротмистр выглянул в коридор. Там стоял «малиновый» официант с подносом. На нем — бутылка ликера, ваза с апельсинами, засахаренные фрукты и пирожные.
    — Поставь на стол.
    Посыльный, освободив поднос, повернулся к ротмистру.
    — Что прикажете подать наверх вашим гостям?
    — Пока ничего.
    — Но…
    — Ни-че-го.
    Официант согнулся в поклоне.
    — Как угодно-с.
    — Ступай, — махнул рукой ротмистр.
    — Сию минуту-с. Вот только…
    — Чего еще?
    — Мадам Дорис очень просят вас к ней пожаловать.
    — Да? Ладно, передай, приду.
    Дверь за официантом бесшумно закрылась.
    Агранцев оделся быстро, с небрежной ловкостью, всегда отличающей опытного офицера, и прошел к знакомому ему кабинету в конце коридора.
    Вошел он без стука и уселся в глубокое, обитое красным бархатом «павловское» кресло. Сказал насмешливо:
    — Как ветер легкий, я примчался на зов волшебный нимфы… Итак?
    Дорис поднялась навстречу из-за стола. Ставни в кабинете были закрыты, царил полумрак, лишь частично разгоняемый свечой в шандале.
    — Володя, я встревожена. Что за игры?
    Агранцев пожал плечами.
    — Не более чем временное неудобство. Я его компенсирую.
    — Надеюсь. Но ты задерживаешь этих людей насильно. Когда они выйдут, будет скандал. Мне это не нужно.
    Ротмистр слегка подобрался, тонкие усы его шевельнулись, а карие глаза вспыхнули.
    — Ах, Дорис, вы точно все сговорились. Они не друзья мне, — сказал он. — Но все это пустяки. Тебе волноваться не о чем. Пока что.
    Сказано было небрежно, однако хозяйка вздрогнула.
    — Володя, я просто не хочу неприятностей…
    — А опий? Его ты тоже не хочешь?
    Дорис закусила губу.
    — Я за него неплохо плачу.
    — Верно. Однако твое заведение — не одно в городе.
    Плечи у Дорис слегка опустились.
    — Хорошо. Чего ты хочешь, Володя?
    — Чтобы мне не мешали. Я полагаю, один из людей наверху покушается на мою жизнь. Это требуется прояснить. Возможно, придется мне отлучиться, и я хочу, чтобы за ними проследили. И не дали покинуть этот приют. Хотя бы даже насильно.
    Дорис кивнула.
    — Распоряжусь.
    Ротмистр расправил усики.
    — Все устроится. Потерпи до завтра.
    — Что можно успеть за день в таком деле?
    — Многое. У меня связи. Ладно, пойду-ка, дербалызну с Лулу. — Он повернулся уходить.
    — Володя… — проговорила Дорис. — Отчего вы не служите?
    Агранцев резко повернулся.
    — Оттого, дорогая Дорис, что в доблестной рати генерала Хорвата с успехом может служить лишь военно-штабная крыса. Я там не приживусь. Да и с красными воевать генерал пока не торопится. Поэтому нам с ним не по пути. Я уж скорее к атаману Семину. Хоть и прохвост, а комиссаров ненавидит люто. У него немало моих однокашников с Николаевского кавалерийского. Вспомним, так сказать, годы златые.
* * *
    Едва ли не наибольшее помещение в особняке Дорис занимала прачечная. Трудились здесь молодые китаянки — молчаливые, улыбчивые и необыкновенно спорые. За ними и приглядывать почти что не требовалось. Что скажет Иван Дормидонтович, то и сделают. И работать будут столько, сколько придется.
    А чего удивительного?
    Иван Дормидонтович Власов был в заведении мадам Дорис самым уважаемым человеком. То есть, конечно, после самой хозяйки. И совершенно незаменимым. На нем и хозяйство держалось. Очень немалое: обе кухни — белая для гостей и черная для прислуги, та же прачечная, горничные (эти были русскими девушками; столь деликатную сферу азиаткам доверить никак нельзя — напортачат, объясняйся потом с господами), конюшня (мадам содержала собственный выезд), мастерские, в коих обретался столяр Никодим с сыновьями — этим работы хватало, потому как мебель, в особенности спальной породы, то и дело требовала ремонта. А еще истопник Матти, чухонец, невесть каким ветром занесенный в эти края, а еще двое братьев Свищевых, которые числились помощниками истопника, но к печам и близко не подходили, а просиживали круглые сутки у себя в комнате иль в кабинете мадам… У братьев не было постоянных обязанностей, зато каждый имел пудовые кулаки и мало в какую дверь мог войти, не согнувшись. С этими требовалось держать ухо востро, но Иван Дормидонтович и к ним отыскал подходец. Да, еще мальчишки-посыльные… Словом, всех и не перечислишь.
    Иван Дормидонтович это сложнейшее устройство держал в кулаке, и держал крепко. Был он родом из староверов, однако от исповедания пращуров мало-помалу отстал, хоть и носил длиннющую бороду да крестился двуперстием. Но тут все и заканчивалось, что неудивительно, — работая в заведении Дорис, благостность хранить затруднительно.
    Вставал Иван Дормидонтович обыкновенно в половине шестого, поэтому нынче был уже давно на ногах. Распорядившись по неотложным делам, прошел на белую кухню, снял пробу, будто капитан на военном фрегате. Шеф-повар Ли Синь все это время почтительно кланялся, как заведенный. Повар знал сто сорок четыре рецепта приготовления одного только риса, и секретами своей кухни владел виртуозно. Что, впрочем, не мешало ему варить такие борщи да печь столь волшебные расстегаи, что восхитился б самый матерый сибирский чалдон.
    После кухни Иван Дормидонтович двинулся в прачечную, вышагивая степенно и даже торжественно. Это он любил и делал нарочно — дабы люди чувствовали, что есть за ними пригляд. Но в то же время умел, когда надо, становиться совсем незаметным. Вроде и нет его рядом, а все видит и все подмечает. Поэтому не было в заведении от него секретов, и знал Иван Дормидонтович много более, чем хозяйка.
    Прачечную наполняли облака влажного горячего пара. Пахло дегтярным мылом и шафранной отдушкой. Здесь-то Власов вдруг увидел Ю-ю. Мальчишке было лет девять, и взял его Иван Дормидонтович в хозяйство всего неделю назад — проверить. На ответственную должность взял, посыльным. Должность сия пустовала; освободилась она, когда на Петров пост заговлялись (посты Иван Дормидонтович по-возможности старался блюсти). Прежний китайчонок-посыльный отправился на Сунгари за свежей рыбой, для гостей. Вместо того чтоб сидеть, рыбаков дожидаться, за каким-то лядом сам полез в лодку, где и без него отлично управлялся старый рыбак. А в самой стремнине на их джонку накатил речной пароход. То ли рулевой был хмелен, то ли старик зазевался — а только джонка перевернулась, и уж на берег никто не выплыл.
    У нового мальчишки было два преимущества: он немного говорил по-русски и приходился братом немой прачке Мэй. Второе обстоятельство представлялось Ивану Дормидонтовичу главным: поостережется малец дурить, чтоб ненароком на сестру беду не накликать. Да и самому место терять вряд ли захочется. Где еще эта желтая мартышка такую должность сыщет, чтоб в месяц семь рублев серебром платили!
    То-то.
    Но сейчас парнишке в прачечной делать нечего. Никаких поручений Иван Дормидонтович ему не давал, а когда заняться нечем, рассыльный должен ожидать в закутке подле кабинета мадам — не последует ли распоряжений.
    Иван Дормидонтович на рассыльного цыкнул и из прачечной вон прогнал. Велел взять из кладовой гвоздей и укрепить обои на первом этаже. Потом сделал выговор Мэй (которая, к слову, была ненамного старше своего брата).
    Та слушала, опустив голову. Потом что-то показала товарке. И та, коверкая слова, пролепетала, что-де к Мэй приехал родственник, издалека, и она попросила брата, чтоб тот вечером, когда освободится, купил спаржу, рис и сливовое вино.
    — Ну, это еще неизвестно, когда он освободится, — хмыкнул Иван Дормидонтович. Но больше ничего не добавил и пошел дальше, довольный, что нагнал страху на косоглазых.
    Будь у него время, может, и уловил бы Иван Дормидонтович некую странность. Как Мэй могла знать о приезде гостя, находясь в прачечной? Кто сообщил? В воротах неизменно дежурит Прохор — отставной вахмистр из уральских казаков — и мимо него не проскочишь. В крайности знак подаст, недаром от его поста в особняк электрический звонок проведен. А если родственник накануне приехал, то отчего Мэй только теперь принялась инструктировать братца? Да, скорее всего, насторожился бы хваткий Иван Дормидонтович и, может, разобрался, в чем тут дело. А то и проследил бы за новеньким китайчонком.
    Но здесь как раз хозяйка в город собралась, велела коляску закладывать. Пустился Иван Дормидонтович на конюшню, а там кучер, подлец, вдруг огорошил, что гнедую кобылу Тучку пора перековывать. Пока суд да дело, забыл управляющий о недавнем разговоре с прачкой.
    А меж тем Ю-ю, поговорив с бородатым русским, покрутился возле кабинета хозяйки, а потом шмыгнул во флигель, где через черный ход выбрался в сад. Продрался через колючки (те самые, что недавно с неудовольствием разглядывал из окна второго этажа Павел Романович) и выбрался к решетке. Тут его никто видеть не мог.
    Ю-ю лег в траву и принялся ждать.
    Солнце успело сместиться в небе на две ладони, когда с другой стороны раздался вдруг жалобный всхлип кулика. Конечно, никаких куликов здесь не водилось, но Ю-ю нисколько не удивился, поднес кулачок ко рту и отозвался таким же печальным криком. Послышался шорох, а потом из травяных зарослей, вплотную подступавших к решетке, с той стороны протянулась рука. Загорелая до черноты кисть выглядывала из рукава синей хлопковой куртки. Пальцы сжимали маленький сверток, аккуратно сложенный из желтой бумаги. Ю-ю сверток взял, а рука бесшумно, словно змея, втянулась обратно в заросли.
* * *
    Когда ротмистр вернулся в апартамент, Лулу сказала:
    — Я думаю, это очень жестоко. — И даже перестала гладить Зигмунда за ухом.
    Зигмунд, бесстыже развалившийся на спине, приоткрыл глаза и мяукнул — дескать, не отвлекайся.
    — Что именно, моя прелесть?
    Лулу сняла кота с коленей, выпрямилась и пристально посмотрела на ротмистра.
    — Не кормить людей, которых ты запер под ключ.
    — В таком деле полный желудок — только помеха, — улыбаясь, ответил Агранцев.
    — В каком деле?
    В глазах ротмистра полыхнул зеленый огонек — совершенно как у кота.
    — Брось, моя сладкая, — сказал он. — Выпей лучше ликеру. И апельсин какой замечательный! Хочешь?
    — Нет. Мне буквально кусок в рот не лезет. Знаешь что? Если ты их не накормишь, я сама это сделаю!
    Владимир Петрович посмотрел на девушку с некоторым изумлением, словно разглядел что-то особенное, до того скрытое. Потом криво усмехнулся:
    — Ну хорошо.
    Лулу соскочила с кушетки и потянулась к подносу:
    — Я сама отнесу!
    Ротмистр покачал головой.
    — Это излишне. Я распоряжусь.
    Он нажал кнопку сонетки. Через минуту в дверь постучали.
    — Зайди!
    В комнату скользнул китайчонок.
    — Это что за черт? — спросил Агранцев. — Я тебя не знаю. Ты кто?
    Мальчишка замер, не отваживаясь ответить. Но смотрел он не на русского офицера, а на белокурую девушку рядом. В глазах китайчонка отразилось восхищение.
    — Это Ю-ю, — пояснила девушка. — Брат одной из прачек. Его недавно приняли.
    Она повернулась к рассыльному:
    — Ты ведь Ю-ю?
    Тот молча закивал головой.
    — Ю-ю так Ю-ю, — сказал ротмистр, — один черт. Ты вот что, братец, беги-ка на кухню, передай, чтоб гостям наверху подали горячий обед на троих. Вина не давать! Держи ключ, после отдашь. Понял? Ну ступай!
    — Подожди! — Лулу глянула на ротмистра, потом на пирожные и поморщилась. — Пускай и нам принесут. Не желаю больше сладкого.
    — Ты слышал? И для мадемуазель тоже. Да про меня не забудь, повар знает, — сказал Агранцев. — Чтоб духом единым!
    — А фто такое дуфом единым? — вдруг спросил чей-то тоненький голос, и из-за козетки показалась симпатичная девочка лет пяти, наряженная будто крошечная фея.
    Ротмистр страдальчески простонал.
    — Лулу, — сказал он, — ведь я просил!..
    — Ничего, — легкомысленно ответила та, — пускай играет. Чем тебе помешает ребенок?
    — То есть как чем? Амурничать при этом создании?
    — На то есть будуар. А мне так спокойнее — она и присмотрена, и сыта. Играй, моя крошка: вон, дядя чемоданчик принес — посмотри, нет ли там чего интересного!
    Маленькая фея очень скоро разобралась с запорами на докторском саквояже. Раздалось стеклянное звяканье.
    — Мамочка! — спросила фея, зажав в кулачке некий прозрачный предмет. — А это фто?
    — Это укольчики плохим деткам делать, когда они скверно себя ведут, — ответила Лулу.
    — А котик хорошо себя ведет? Можно я ему укольчик сделаю?
    — Эй! — крикнул ротмистр фее, — положи-ка на место! А тебе чего надо?! — напустился он на китайца, все еще торчавшего здесь. — Пшел!
    Ю-ю выкатился в коридор, помчался на кухню и разыскал повара. Впрочем, того и разыскивать особо не требовалось — как всегда, Ли Синь стоял в центре, возле огромной кирпичной плиты, в топке которой, словно в сталеплавильной печи, вечно кипело пламя.
    Выслушав рассыльного, он принял ключ и сделал несколько распоряжений поварятам. А потом небрежно махнул рукой — дескать, убирайся быстрее ко всем чертям.
    Что китайчонок и выполнил незамедлительно.
    Минут десять спустя некий официант в малиновой рубахе вынес из кухни огромный поднос, уставленный снедью. Чтобы добраться до лестницы наверх, требовалось свернуть направо, в коридор, потом опять направо — и тут уж идти почти до конца. Но прежде половой намеревался заглянуть к Лулу.
    Дело в том, что сей официант (Матвей, но все звали его Матюшей) вожделел мадемуазель Лулу давно. И тайно. Можно сказать, с первого дня, как поступил к Дорис на службу. Многоопытная мадам сразу, только глянув в глаза, предупредила возможные поползновения, высказавшись в том смысле, чтоб каждый сверчок знал свой шесток. И потому страсть официанта к белокурой Лулу была секретной. Но порой он мечтал, как скопит денег, плюнет в глаза осточертевшей бандерше (а может, даже заедет в ухо тирану-управляющему) и увезет прекрасную Лулу к новой жизни. Куда именно, парень особенно не уточнял, даже в мыслях. Как и то, что с ним станется, ежели «тиран» призовет своих дрессированных медведей — братьев Свищевых.
    Если опустить эти неприятные моменты, мечтать было очень сладко.
    Вот и теперь он шел, воспаряя и радуясь, что увидит Лулу совсем близко, хотя и в обществе пренеприятного офицера. Этого офицера Матюша побаивался — однажды тот другому официанту сильно попортил личность за то лишь, что поданный чай был не слишком горяч.
    Матюша шел быстро, подняв голову, — так проще соблюдать равновесие. Шел особой, скользящей походкой (которой втайне очень гордился), двумя руками неся поднос, на котором китайской пагодой возвышалась фарфоровая супница. Когда он повернул за угол, раздался тихий щелчок — и что-то внезапно кольнуло его под правым коленом.
    Он охнул, остановился. Глянул вниз — там мальчишка-рассыльный возился с отошедшим от стены кусочком обоев. В руках он держал маленький молоток, из крепко сжатых губ виднелись головки махоньких обойных гвоздиков. А рядом лежала деревянная коробочка чудного вида.
    В глазах у Матюши вдруг все завертелось, как бывает, если резко вскочишь после сна и кровь от головы отхлынет.
    Руки враз ослабели, и он прислонился к стене. Но все одно не удержать бы ему свой поднос — однако тут мальчишка помог, сообразил, что дело неладно. Поддержал, поднос поставил на пол и сам рядом присел, глядя Матюше в лицо. А потом — даром что басурманин — осторожно погладил за ухом. И посмотрел ласково, только гвоздики изо рта так и не выпустил. Его прикосновение было чуть-чуть щекотным, но все же приятным. И словно бы даже живительным. Так или нет, но Матюше стало легче, в глазах прошло мельтешение, и он потихоньку поднялся. Вроде ничего, терпимо, только ноги еще чуточку ватные.
    А все Никодим виноват, мелькнуло в голове, вчера со своей настойкой из лесной лимонной ягоды. Надо было обычную беленькую пить… ладно, главное — супница с белужьей ухой цела. Если б не малец, наделал бы делов… Надо будет этому китайчонку конфет купить…
    Матюша поднял поднос и неуверенно заковылял далее. Поравнявшись с лестницей, замешкался. Куда сперва — к офицеру? Или наверх, к тем господам?.. Решил поначалу им отнести, а уж потом — к Лулу. К тому времени и слабость в ногах пройдет.
    Постучался — не открывают. Матюша вспомнил, что дверь заперта (голова-то еще туго соображала), снял с пояса пристегнутый ключик и отомкнул замок. Тут опять пришлось поднос прежде на пол поставить.
    Двое господ: один еще молодой, другой сильно старше, усатый — сидели возле третьего, который лежал на кушетке в курительной. Когда Матюша растворил дверь, двое живо повернулись, но, увидев официанта, несколько скисли. Матюше показалось, что молодой даже тихонько выругался.
    В воздухе плавал какой-то незнакомый запах. Вроде как в больнице. Но это было не Матюшино дело.
    В разговоры он пускаться не стал. Расставил с подноса в первой комнате на стол что требовалось и откланялся. Покосился на старика. Тому, видать, было нехорошо — лицом сильно осунулся. Но Матюше и самому было еще не по себе. Он снова одной рукой снял с пояса ключ (при этом двое господ быстро переглянулись, но ничего не сказали), вышел и дверь запер, как прежде. И все одной рукой, а другой поднос держал, с малой супницей и закусками для мадемуазель Лулу и ее противного офицера.
    Спускаться вниз было уже веселей.
* * *
    Ротмистр знал, как прояснить запертых наверху незнакомцев. У него имелись верные люди, еще с Порт-Артура. Теперь, в Харбине, они более не разрабатывали схемы фортификаций и не чертили планы будущих наступлений. Ныне они занимались совсем иным делом, менее хлопотным и куда более прибыльным. А именно: доставкой в город чистого опия. Они не были друзьями Агранцева, однако казались вполне надежными. И у них имелись связи.
    На это он и рассчитывал.
    Тут его размышления прервали самым неделикатным образом: раздался истошный кошачий вопль, а вслед за тем мелодичный смех.
    — Отдай, деточка, — сказала Лулу, — не мучай котика.
    Кот Зигмунд стрелой прошмыгнул из будуара и прижался к ногам ротмистра.
    Вошла Лулу.
    — Моя рыбонька совсем его загоняла, — сказала она. — Я отобрала у нее эту штучку. Давай, уберу обратно. Где саквояж?
    — Вон там, — показал ротмистр. — Скажи прислуге, пускай отнесут его доктору.
    Он прикидывал, как организовать встречу с друзьями в ближайшее время — но в этот момент Лулу затеяла обед. Время шло, ротмистр уже ругал себя, что поддался минутной слабости и согласился.
    Через полчаса в дверь постучали. Вошел официант в неизменной малиновой рубахе, только лицо — белее мела.
    Ротмистр глянул в его глаза, и первая мысль была: морфий.
    Вторую он додумать не успел, потому что несравненная Лулу сняла крышку с малой супницы и, вдохнув аромат, проворковала:
    — Ах, за что я люблю нашу мадам — умеет же поваров выбирать!
    С этими словами она зачерпнула полный половник белужей ухи и разлила в две тарелки. Себе — и, не чинясь, своему кавалеру.
    Это на какое-то время отвлекло ротмистра от тревожных мыслей. Рыбий дух, поднимавшийся от тарелок, был дивно хорош, и Агранцев непроизвольно проглотил слюну. Но тут же, окинув взглядом поднос, вдруг потемнел ликом и закричал, совсем не стесняясь присутствия дамы:
    — Ты что мне принес, каналья?!
    Матюша, слышавший как сквозь вату ругань их благородия, сообразил, что сделал опять что-то не так — видно день такой уж удался, — но ответить ничего не смог. Ватность в ногах вдруг обнаружилась с новою силой, и все, на что злосчастный официант был способен теперь, — с гримасой, которую с большою натяжкой можно было почесть за улыбку, вымолвить одно-единственное:
    — С-свежайшая-с…
    — Да будет вам, Владимир Петрович, — сказала Лулу, — этих ваших гадов не то что есть, глядеть на них нету возможности. Вы лучше вот этого отведайте… Ах, просто божественно!
    Но Агранцев не слушал. Маринованная желтая гадюка в винном соусе — его фирменный заказ, и повар ни за что не мог перепутать. Если змеиного блюда нет на подносе — значит, его нет и на кухне.
    — Ты что ж, карамора, еще колбасу б мне доставил! — Он шагнул к несчастному, сползшему вдоль косяка на пол Матюше, готовясь отвесить ему заслуженное, и в этот момент услышал позади давящийся кашель.
    Мадемуазель Лулу стояла, наклонившись над супницей, с которой снимала пробу. Только сейчас ей было уже не до гастрономических изысков: приступ внезапного кашля согнул ее пополам, фарфоровой половник со звоном ударился о поднос, и приму заведения мадам Дорис вдруг вывернуло самым неделикатным образом.
    — Назад! — страшно закричал ротмистр, обладавший непостижимой быстротой реакции. Но даже это не могло помочь делу: прекрасная Лулу, в которой вмиг не осталось ничего изящного, с губами, перемазанными желто-зеленой пеной, повалилась на пол, увлекая за собой поднос с обедом — из которого, на злое ее счастье, довелось отведать только ей одной.
    Ротмистр выхватил браунинг и шагнул к Матюше.
    Но и тот ничего не мог уже прояснить в этой отчаянной ситуации: едва раздался звон рушащегося подноса, он стукнулся головой о косяк, дернул пару раз ногой и затих.
    Агранцев склонился к нему, сдернул с кушака ключ. Потом выскочил в коридор и, прыгая через ступени, помчался наверх — к апартаменту, где томились его заключенные. Прислушался, щелкнул замком и рывком распахнул дверь.
    И тут же понял, что подтвердились худшие его опасения.
    Стол в первой комнате был собран на три персоны, однако обедали только двое: господа Дохтуров и Сопов. Павел Романович к еде пока что не приступил, ложка лежала рядом, на крахмальной скатерке. А вот Клавдий Симеонович, заложив за воротник тугую салфетку, уже зачерпывал гущу.
    — Хороша… — только и успел сказать он.
    Потому что дальше случилось совсем неожиданное: ротмистр ухватил скатерть и сдернул одним рывком со стола, обрушив на пол всю утварь.
    — Вы что себе позволяете?!
    Но ротмистр отмахнулся:
    — Недосуг, доктор. Где генерал?
    — В курительной. Однако его лучше не трогать, потому что…
    Договорить Павел Романович не успел.
    Сопов, до того оттиравший салфеткою брюки, пострадавшие вследствие «выходки» ротмистра, вдруг схватился за воротник. А потом принялся ногтями царапать горло — точно по неосторожности подавился рыбьей косточкой.
    — Ну, все. — Агранцев глянул на купца и безнадежно махнул рукой. — Не успел. Господи, прими раба Твоего…
    Он стремительно повернулся к Дохтурову:
    — А вы? Успели хватить?
    Павел Романович яростно посмотрел на Агранцева.
    — Сами яду подсыпали, а теперь ваньку валяете?!
    — Да подите вы к черту! — взревел ротмистр. — Что я вам, Цезарь Борджиа? У меня и так хватало способов отправить вас к праотцам… без мертихлюндии. Можете верить: вторая порция сей замечательной ушицы дожидалась меня внизу. Только ее Лулу первой продегустировала… Царствие ей небесное!..
    Меж тем Клавдий Симеонович сполз со стула на пол и остался сидеть, прислонившись к ножке. Глаза у него закатились.
    Павел Романович кинулся к своему недавно возвращенному саквояжу.
    — Бросьте, — скривился ротмистр, — не мучайте вы его. Отходит…
    — Не учите!.. — Павел Романович раскрыл рыжий саквояж и вытащил длинную каучуковую трубку. — Держите его… так… поверните голову набок! Да подайте графин с водой! Вот, хорошо… А теперь лейте ему в горло! Да лейте же, черт вас дери!..
    Трудно сказать, что сыграло главную роль — желудочный зонд ли, склянка с апоморфином, отыскавшаяся в заботливо уложенном докторском саквояже, или обильно выпитое Соповым накануне спиртное — только через четверть часа Клавдий Симеонович, до того пребывавший в полном беспамятстве, закряхтел, приоткрыл левый глаз и выговорил, с трудом ворочая языком:
    — Довольно уж… аки кит раздулся… нутро больше не принимает…
    Он оглядел мутным взором зловонную зеленоватую лужу, в которой сидел, и добавил смущенно:
    — Вот ведь какая морген-фри приключилась…
* * *
    Грузопассажирский пароход «Самсон» стоял под парами, готовясь к рейсу по Сунгари. Пароходик был так себе — тупоносый, плоскодонный, метко окрещенный местными острословами «утюгом». Над главной палубой одиноко высилась мачта, терявшаяся на фоне огромной трубы. Она выглядела неловким и ненужным уже пережитком.
    Главная палуба была застроена салонами для пассажиров, а сверху, над нею, устроили еще одну — специально для прогулок господ-экскурсантов. Надо сказать, «Самсон», хотя и приносил некоторую прибыль перевозкой китайского чая, служил в основном для катания праздной публики. До Амура пароходик никогда не ходил, груз перекладывали в Сан Сине на самоходные баржи, которые и шли далее до Хабаровска.
    На «Самсоне» любили пробежаться по Сунгари состоятельные люди Харбина — чины из КВЖД, военные, да и просто господа, коим наскучили увеселительные вечерние программы бесчисленных рестораций. Билет на «Самсон» стоил недорого, а обслуживание не уступало харбинской «Лоттерии».
    Недавние посетители заведения мадам Дорис собрались теперь в каюте «16-бис» (второго класса, по правому борту). За окном ее виднелись пакгаузы Пристани и подъездная дорога, по которой одна за другой пылили ломовые подводы. Вещей у обитателей каюты почти что и не было. Сопов и генерал вообще не имели поклажи, у Дохтурова имелся только его саквояж — да и откуда было взяться чему-то другому? — а ротмистр принес с собой небольшой чемоданчик и объемистую плетеную корзину, которую пристроил под столиком возле окна.
    — Вот что, господа, — сказал Агранцев, оторвавшись от созерцания причала.
    Он повернулся к спутникам и обвел всех долгим взглядом.
    — Наше положение становится все отчаяннее, — сказал он. — Я желаю в нем разобраться.
    — На «Самсоне», полагаю, нам ничего не грозит? — спросил генерал.
    — Возможно, — ответил Агранцев. — Но не поручусь. Вокруг творятся настоящие чудеса… и пренеприятного свойства. Если б не доктор, господина негоцианта уже ангелы бы встречали. Да и вас, ваше превосходительство, тоже.
    Павел Романович только хмыкнул. Он держал на коленях свой саквояж, с которым не расставался. Саквояж был расстегнут, и пальцы доктора беспрестанно что-то перебирали внутри, словно производили некую, весьма важную, ревизию.
    Генерал пожевал губами, но ничего не сказал. Покинув заведение мадам Дорис, он приобрел более респектабельный вид. В новых сапогах, сюртуке и шерстяных брюках их высокопревосходительство выглядел куда авантажнее. Над остатками его куафюры поработал цирюльник, и теперь Ртищев словно помолодел. Скорее всего, из-за отсутствия бакенбард, которые пришлось сбрить, так как мастер решительно отказался их реставрировать. (Все эти новации были оплачены из средств ротмистра, и Агранцеву пришлось дать обещание принять деньги, когда генерал снова будет при средствах.) Но, несмотря на обновленный свой облик, Ртищев держался особняком, отмалчиваясь и кутаясь в шинель, с которой ни за что не пожелал расставаться. Порой он болезненно морщился — что было неудивительным, если вспомнить про сломанное недавно ребро.
    Дохтуров постановил себе мысленно осмотреть генерала при первом же случае.
    Сопов лежал на нижней койке в расслабленной позе. Был он бледен, но куда более словоохотлив.
    — Разобраться — это хорошо, — сказал Клавдий Симеонович. — Отчего бы не попытаться? Да только я так полагаю: проку все одно не будет. Кому-то припало извести нас под корень. И он своего добьется, где б мы ни были — в гостинице, у Дорис или вот в этом дредноуте. А разговоры… Это пожалуйста. Годится, чтоб времечко скоротать.
    С этим Павел Романович внутренне согласился. На борт они поднялись без всяких билетов (каковых, кстати, ни у кого и быть не могло), а единственно по разрешению капитана, с которым ротмистр успел перемолвиться несколькими приватными фразами. После чего всем четверым были предоставлены и каюта, и стол, и полное понимание обслуги. Чем был обязан ротмистру капитан парохода — оставалось только гадать. Но, похоже, чем-то особенным, совершенно исключавшим всякое противодействие, потому что в поведении упомянутого капитана Павлу Романовичу почудилось нечто схожее с манерами мадам Дорис — при полной внешней противоположности этих натур.
    — Кому мы можем быть интересны? — спросил Павел Романович. — Мы все люди обыкновенные. Кроме вас, сударь, с вашими темными делишками. Которые мне лично не интересны.
    — Господин эскулап, вы мне тоже совершенно не любопытны, — ответил Агранцев. — Как и эти двое навязанных фортуной спутников. Моя собственная судьба занимает меня куда сильнее. После пожара я было решил, что охота устроена на меня. Имелись на сей счет резоны. Но после белужьей ухи, приготовленной по особенному рецепту, эта уверенность сильно поколебалась. Нас ведь собирались отправить к праотцам скопом, без разбору чинов и вероисповедания. Вы, кстати, Клавдий Симеонович, какой веры будете?
    — Что значит — какой? — просипел Сопов. — Православной, какой же еще.
    — А вы доктор, не матерьялист ли?
    — Не ваше дело, — сухо отвечал Дохтуров.
    — Не хамите, — сказал Агранцев. — То, что вы еще живы, — заслуга наших врагов. Я ведь не забыл вашу эскападу насчет копны. Или вы как думали?
    — К вашим услугам, — хмуро сказал Дохтуров.
    Тут в стоявшей под столом корзине раздалось шипение, необыкновенно схожее со змеиным.
    — Тихо, Зиги, — ротмистр наклонился и провел рукой по ивовым прутьям корзины. — Все в порядке. Мне ничто не грозит. Слово офицера.
    Сопов с любопытством посмотрел вниз.
    — Это что там за чудо?
    — Зигмунд. Кот, особенной маньчжурской породы. Мой боевой товарищ…
    Договорить он не успел.
    Генерал Ртищев, пребывавший в умиленном состоянии духа, наклонился и погладил «боевого товарища» по бархатной спинке. За что тут же и поплатился: кот извернулся и цапнул превосходительство за указательный палец. Вдобавок и оцарапал, подлец!
    — Прошу извинить, — сказал ротмистр, — надо было предупредить, да виноват — не успел. Он у меня не выносит чужих. Ничего не поделаешь, такая порода. Как говорила бедняжка Лулу, чистый корсар.
    Генерал ничего не ответил. Машинально пососал укушенный палец, сел в стороне и нахохлился.
    Павел Романович не сдержался:
    — Ничего удивительного. Вы, ротмистр, его нарочно так дрессируете?
    Агранцев мгновенно повернулся к нему:
    — По-вашему, это смешно?
    — Господа, бросьте собачиться, — проговорил Сопов. — Право слово, можно выдумать лучший момент. А то, что за нами охотятся, так я в этом с ротмистром полностью и безоглядно согласен. Только вот кто?
    — Это и собираюсь выяснить, — сказал Агранцев. — Но для того все вы, господа, должны рассказать собственную историю. Всяческие миртихлюндии меня не волнуют. Попрошу вспомнить, кто, как и где мог перейти дорогу возможному супостату. Да так, что после многих лет, здесь, в Богом забытой дыре, этот человек — или эти люди — оказались готовы на все, лишь бы свести счеты.
    — Не согласен, — подал голос Сопов. — Пристукнуть нас — дело плевое. Поодиночке отловить — простейшее дело. Но вот вы, Владимир Петрович, недавно дельную мысль произнесли: злодеи свою жертву в лицо-то не знают. Оттого и чешут, как косой по июньскому лугу. Тех, кто в «Метрополе» остались, они списали. А мы четверо ускользнули. И потому будут они на нас охотиться до тех пор, пока всех не перечиркают. Хотя бы им для этого пришлось пароход сей на дно пустить.
    — Верно, — сказал Агранцев. — Но все-таки давайте мы разберемся, кто мог натворить в прошлом нечто такое, отчего и здесь, на Сунгари, покоя нет.
    — Предупрежден — значит, вооружен, — пробормотал Клавдий Симеонович.
    — Именно. Ну что, господа, кто первый начнет свою исповедь? Или на спичках тянуть?
    Павел Романович пожал плечами:
    — Зачем на спичках? Я первым начну.

Глава четвертая
ИСТОРИЯ ДОКТОРА

    …Октябрьским вечером 1914 года, в девятом часу — уже плясали, отражаясь в мокрой брусчатке, огни первых газовых фонарей, — фасонистая лаковая пролетка с откинутым кожаным верхом свернула с Невского на Малую Садовую и устремилась к Троицкому мосту. В пролетке одиноко сидел молодой господин, Павел Романович Дохтуров. Дела его на этот день завершились, и он направлялся домой, чтоб с аппетитом отужинать и далее провести вечер по своему усмотрению и в собственное удовольствие. Менее всего этот приятный молодой человек, удобно устроившийся на мягком сиденье и размышлявший о проведенном дне, мог предположить, что спустя лишь пару часов в его квартире на Петербургской стороне случится злодейство, в котором он примет самое непосредственное участие.
    Было тепло, но ветрено. Деревья, до недавней поры сохранявшие свои яркие кроны, теперь смирились. И ветер принялся их раздевать — жадно, нетерпеливо. Особенно сильный порыв закрутил в Летнем саду листья волчком и швырнул на мостовую. Некоторые, спланировав, опустились прямо в пролетку, а один и вовсе лег седоку на колени. Тот недовольно поморщился и смахнул прочь докучного посланника осени.
    Прямо сказать: Павел Романович осени не любил. Хотя и не чужд был красотам природы — сентябрьской, скажем. Порой с удовольствием любовался парками, одетыми в золото и багрец, настроение при этом у него становилось элегическим, и сладко замирало сердце. Многократно воспетое увядание природы будило в душе Дохтурова чувства, присущие всякому молодому человеку с романтическим складом души. А Павел Романович как раз таковым и являлся: двадцати трех лет от роду, блестящее медицинское образование и восторженный взгляд на собственную будущность.
    Что касается календаря, то здесь требуется оговорка: Павел Романович не любил именно петербургскую осень. И даже не осень как таковую, а то лишь, что следом неизбежно подступала зима. За истекшие два года к столичной зиме он так и не приспособился, как ни старался. Страшил его зимний Санкт-Петербург, с раскисшим снегом, мертвым светом уличных фонарей и долгой-предолгой ночью, которая, казалось, и не кончится никогда. Дни солнечные, морозные выпадали куда как редко, а если и случались, то тем заметнее становилось после стылое, болезненное забытье, в которое зимней порой погружался город и его обитатели.
    Ах, в Москве все совсем по-другому!
    Но Первопрестольная была далеко, и Павел Романович, вспоминая, только вздыхал. Если б не настойчивость тетушки Марии Амосовны, он бы теперь служил ординатором на кафедре общей хирургии при медицинском факультете Московского университета. Да не простым — старшим! И ведь предлагали место! А и что бы не предложить? Без ложной скромности, заслужил. Окончил курс третьим на факультете. Впрочем, в конечном итоге все сложилось удачно.
    Пролетка миновала Троицкий и повернула к Малой Посадской. Павел Романович жил на Петербургской стороне, где снимал четырехкомнатную квартиру, совсем неплохую. Конечно, не Невский; зато ни электрических вам трамвайных звонков, ни грохота ломовых извозчиков по ночам. А пациенты и сюда приезжают исправно.
    Поравнялись с дворцом Кшесинской, и Павел Романович с интересом глянул на брызжущие светом освещенные окна. В эту пятницу они с Наденькой уговорились пойти на «Турандот» в Мариинку, где хозяйка мраморного особняка исполняла главную партию. До этого Дохтуров только раз видел прославленную балерину. Сказать откровенно, пошел скорее из суетного любопытства: что ж это за особа, получившая столь значительное (и пикантное) положение в августейшей семье? Но, увидев приму на сцене, устыдился собственных мыслей и бульварного интереса. Танцевала она чудо как хорошо. Когда дали занавес, Павел Романович был уже совершенным ее поклонником и даже перестарался с рукоплесканиями — соседи по ложе стали поглядывать иронически.
    После воспоминания о грядущей пятнице мысли Павла Романовича приняли новое направление. Дело в том, что романтические отношения с Наденькой Глинской, завязавшиеся минувшей весной, с месяц назад перешли в новую фазу. Проще говоря, на прошлой неделе Павел Романович объяснился со своей избранницей. Полученный ответ привел его в полный восторг.
    Но для того, чтобы, как пишут в романах, «устроилось их счастье», одного лишь согласия Наденьки было, увы, недостаточно. И сегодня Дохтуров отправился обедать к Глинским, дабы официально просить руки Надежды Антоновны. Принарядился: новый сюртук, специально пошитый для торжественных случаев, английского сукна, с новомодной искрой, белый шелковой жилет и круглая циммермановская шляпа. Даже вооружился тросточкой — для солидности.
    Но ни трость, ни искра не помогли.
    Впрочем, Антон Антонович, Наденькин отец (инженерный генерал-поручик, выслуживший свой чин и вышедший в отставку еще при прошлом государе Александре Александровиче), никаких возражений не имел и был готов благословить молодых хоть сейчас. Но мать, Зинаида Порфирьевна, подобной торопливости не разделяла. Генеральша высказывалась в том смысле, что Павел Романович, безусловно, благороден, образован и вообще очень хорош. Однако еще слишком молод, неопытен и, что называется, не «стал на крыло» — хотя имеет успешную практику. По ее разумению, молодым следовало годик повременить. К тому времени Павел Романович как раз успеет упрочить свое положение. К тому же дети присмотрятся друг к другу получше.
    «Дети»! — При этом воспоминании Павел Романович весьма чувствительно стукнул кулаком по обитой мягким сукном стенке пролетки — так, что возница вздрогнул и обернулся.
    Но Дохтуров этого не заметил.
    «Неужели, — думал он, — придется ждать целый год?! Это чудовищно!»
    Однако год ожидания — еще не самое скверное. Гораздо хуже другое…
    Павел Романович был давно принят у Глинских в доме на Большой Морской. Молодой доктор имел достаточно времени, чтобы нарисовать себе мысленные портреты его обитателей. И потому сейчас не сомневался: на деле слова генеральши значили завуалированный отказ. Вернее всего, Зинаида Порфирьевна наметила для дочери иную партию и отступаться не собиралась. Неожиданно возникшее затруднение в лице молодого доктора ее нимало не обескуражило.
    «Кто он? — мысленно терзался Павел Романович. — Кого прочат Наденьке? Небось какого-нибудь бонвивана, разбивателя сердец. Впрочем, вздор. Какая мать станет устраивать для дочери партию с записным ловеласом! Тут должно быть другое».
    И Дохтуров попеременно то утверждался в мысли, что соперник — аристократ из высшего света, то решал, что это — промышленник, из новых господ, фабрикант-миллионщик. А последние дни пришел к выводу: протеже Зинаиды Порфирьевны, должно быть, какой-нибудь гвардионец, из Володиного окружения.
    А надо сказать, что старший брат Наденьки служил в лейб-гвардии Кексгольмском полку. Виделся Дохтуров с ним всего несколько раз, наперечет, но и за это время Владимир Антонович ему ужасно понравился. Гвардейский офицер держался с подкупающей легкостью, был завидно раскован в суждениях — качества, которых сам Павел Романович, увы, не имел. Лейб-гвардии штабс-капитан совершенно не интересовался, какое впечатление производит на окружающих. Это была не игра и не поза, а врожденная внутренняя свобода истинного аристократа. Словом, порода.
    Дохтуровы, конечно, тоже не худородны: дворяне с изрядной историей. Шутка сказать — триста лет служат престолу.
    Сам Павел Романович с большим вниманием и почтением относился к своей родословной. И даже по мере сил старался отчетливее прорисовать генеалогическое древо, составленное еще его дедом, Олегом Димитриевичем, служившим акцизным повытчиком в Тульской губернии. Он-то и завел книжечку в синем сафьяновом переплете, где на втором развороте изобразил упомянутое древо, снабдив каждую из ветвей подробнейшим комментарием.
    При внимательном изучении получалось, что родоначальник их — Кирилла Иванович, талантливейший врач того времени — прибыл из Царьграда в Москву еще при Иоанне Грозном. Лекарским искусством немало прославился (отсюда фамилия), но единокровный сын его, Семен Кириллович, в целители не пошел, а стал служить дьяком в разбойном приказе. Двое внуков тоже устремились по государевой службе: первый сделался думным дьяком, а второй — стрелецким полковником. С этим вторым (Андреем Семеновичем) вышло нехорошо: свои же и зарубили во время стрелецкого бунта.
    Такая судьба.
    Но более всего нравился Павлу Романовичу прадед его, Дохтуров Димитрий Сергеевич. Вот уж был воин, так воин! Начал службу пажом, отличился в шведской кампании. А в лихом 1812 году принял начальство над всеми войсками, оборонявшими от французов Смоленск. После, под Малоярославцем, семь часов удерживал неприятеля — и не сбился с позиций, выстоял!
    Правда, сам Павел Романович происходил от второстепенной ветви — но это нисколько не умаляло родства. Ему очень хотелось добавить к фамильной истории что-нибудь новое, ранее неизвестное. С этой целью летом 1912 года даже предпринял настоящую экспедицию. Достижения, правда, получились скромными: установил только, что род их внесен в родословные книги Тульской, Тверской и Орловской губерний.
    Однако он не расстроился, рассудив справедливо, что лучшее для него — прославить свой род свершениями на лекарском поприще. К чему, кстати, и пращур, так сказать, призывает из глубины веков.
    Правда, в отличие от прославленных предков, Павел Романович никогда не мог похвастаться независимостью. В обществе предпочитал более слушать, нежели говорить самому. И весьма тушевался, когда невольно случалось стать центром внимания. В общем, рядом с гвардейским офицером в куртуазном отношении Дохтуров представлял едва ли не пустое место.
    Теперь кексгольмцы пребывали на маневрах, и Дохтуров слабо надеялся, что за это время в настроении генеральши произойдет перемена. Впрочем, вряд ли стоило на это особенно уповать.
    Пролетку тряхнуло — свернули в Конный переулок, и заднее колесо наскочило на тротуар. Тут уж до дома было пару минут.
    — Стой! — закричал возчик, осаживая. — Приехали, барин!
    Дохтуров вручил ему целковый — почти вдвое против положенного, но ведь и впрямь доехали быстро, — соскочил наземь и зашагал к распахнутым чугунным воротам.
    Своего выезда Павел Романович не держал — не по средствам (пожалуй, насчет «крыла» не столь уж неправа Зинаида Порфирьевна), однако, когда приходилось делать визиты, выбирал экипажи не из дешевых. Это, конечно, необязательное щегольство и вообще слабость, но тут молодой доктор не мог себе отказать.
    Всю дорогу мысли Павла Романовича занимали слова генеральши, так что под конец он совершенно извелся. Однако хуже всего была некая догадка, которую доктор всячески от себя гнал, а отделаться никак не мог.
    Заключалась она в партии, якобы задуманной генеральшей для дочери. Что, если партии той вовсе не существует? А причиной замаскированного отказа служат некие приватные сведения, полученные Зинаидой Порфирьевной об избраннике своей дочери? Вполне вероятно. О, добыть те сведения не составило бы никакого труда! — вздумай только она навести справки.
    Чем дальше, тем более верным представлялось Павлу Романовичу это соображение. Вкратце же дело сводилось к следующему.
    Когда Павлику Дохтурову едва исполнилось одиннадцать, случилось ужасное, никем не предвиденное несчастье: мать умерла вторыми родами. Отец, занимавший немалую должность помощника главного инспектора Николаевской железной дороги на московском участке, заболел и две недели пролежал в горячке. Все думали — не выживет. Но обернулось еще хуже: вдовец помутился рассудком, стал заговариваться, отчего, в конце концов, был помещен в психиатрическую, под строгий надзор.
    Жить самостоятельно мальчик, разумеется, не мог. Слава Богу, помогла тетка по материнской линии, помещица Кашилова Мария Амосовна, которая и забрала к себе сироту. Московскую квартиру пришлось продать. Но Павлик об этом нисколько не жалел. Его ужасала одна только мысль, что придется еще когда-либо переступить этот порог.
    Мария Амосовна оказалась воспитательницей строгой, никаких новомодных вольностей не признавала. Образование племяннику дала домашнее, но не уступавшее гимназическому. В молодости Кашилова жила в Санкт-Петербурге на широкую ногу и вращалась в самых что ни есть высших сферах. Была весьма дружна со столичным градоначальником. (Кстати, многие связи она сохранила и до настоящего времени.) Но, выйдя замуж, интерес к светским развлечением мало-помалу утратила. Своих детей Бог не дал, а потому все душевные силы Мария Амосовна отдала мужу.
    Покойный супруг ее был врачом. Ко всему, что касалось его памяти, тетушка относилась благоговейно. Высказывания его по медицинской части вообще стали для нее истиной в последней инстанции. А наговорил он в свое время, похоже, немало. Среди прочего, в частности, утверждал, что залог успешной профессии доктора — частная практика в начале карьеры, которая даст незаменимый опыт. И эти слова оказали впоследствии на судьбу Павла Романовича сокрушающее воздействие.
    Но все по порядку.
    Когда подошел срок, Павел Романович надумал поступать на медицинский. Отчасти под влиянием Марии Амосовны — но более в тайной надежде, выучившись, помочь отцу, который был жив, но пребывал все в том же прискорбном состоянии.
    А если совсем откровенно, то выбор профессии молодого Дохтурова определялся еще и тайным стремлением узнать, как избежать самому (не дай Бог!) подобной печальной планиды.
    На факультете он понял: помочь отцу, увы, невозможно. И охладел к психиатрии. Его увлекла общая терапия, а позднее — хирургия, и в обеих дисциплинах он успевал блестяще. Но психиатрия, хотя и не ставшая специальностью, многому научила. Павел Романович открыл для себя, что психических расстройств люди опасаются даже более, нежели заразных болезней. А многие полагают (не без оснований), что эти расстройства — штука наследственная, и потому как огня бегут тех знакомцев, у кого в роду такие расстройства случались.
    Вот и получается — коль скоро генеральше Глинской стало известно о печальной истории детства Павла Романовича, то она никогда не согласится на брак. И помочь тут никто не сможет, даже всесильная тетушка.
    …Когда племянник окончил университет, Мария Амосовна поставила условие: три года частной практики, и чтоб непременно в Санкт-Петербурге. А потом — занимайся чем хочешь. Расходы по найму квартиры, содержанию прислуги, гардеробу и, главное, отправку рекомендательных писем Мария Амосовна брала на себя.
    Знакомства тетушки впрямь обеспечили начинающему врачу некую частную практику. Что было делом нелегким, и можно даже сказать, неслыханным, учитывая его нежный возраст. Но Мария Амосовна, памятуя о словах мужа, со всей настойчивостью претворяла их в жизнь.
    Последнее расходилось с планами самого Павла Романовича, но поделать тут было нечего. Ослушаться — значило оскорбить Марию Амосовну до глубины души.
    Однако нет худа без добра.
    Профессию свою Павел Романович знал и любил, так что спустя год у него уже была своя (пускай и небольшая) постоянная клиентура, а к середине второго он решительно отказался от тетушкиного денежного вспомоществования, так как на получаемые гонорары мог позволить себе вполне достойное существование.
* * *
    Как ни терзался Павел Романович, возвращаясь от Глинских, а, поднимаясь к себе на третий этаж, все ж немного повеселел. Частных визитов сегодня уже не предвиделось, и вечер получался свободным. Он вытащил из жилетного кармана серебряные часы-луковицу, щелкнул крышкой.
    Без десяти девять.
    Скорее всего, квартира пуста. Фрося накануне еще предупредила, что после обеда непременно уйдет — мать с отцом из деревни наведались:
    «Бежмя побегу, барин! Ужо не сердитесь!»
    А Женя, должно быть, давно у себя на квартире. Во всяком случае, хочется верить.
    Павел Романович пару раз нажал медную кнопку звонка — просто так, по привычке — и опустил руку в карман сюртука. Но ключ не понадобился: в глубине квартиры прозвучали шаги, мягко провернулся замок, и дверь распахнулась. Стоявшая на пороге молодая женщина в белом, с белой же косынкой на голове была бледна, глаза влажно блестели. Она молча посторонилась, давая пройти.
    Человек посторонний, взглянув на нее, наверняка б не на шутку встревожился. Но причина скорбно опущенного взгляда и нервического трепета пальцев, перебиравших край накрахмаленного белого фартука, Павлу Романовичу была прекраснейшим образом известна.
    Поэтому он коротко поздоровался, повесил пальто и прошел к себе.
    — В столовой ужин. Еще горячий, — сказала женщина в белом, заглядывая в кабинет.
    — Отлично-с. Сейчас-сейчас.
    Она выразительно посмотрела и вышла, ничего не сказав.
    Вообще говоря, медицинской сестре вовсе не обязательно кормить своего доктора ужином. Да и время присутствия давно закончилось. Но задержалась она не случайно — определенно воспользовалась отлучкой Фроси, совмещавшей обязанности кухарки и горничной. А это значило, что очередной разговор неизбежен.
    Два года назад, начиная практику, Павел Романович быстро сообразил: без ассистента не обойтись. И вскоре в его квартире на Малой Посадской появилась Софья Игнатьевна, почтенная дама сорока восьми лет. Она была фельдшерицей и много лет проработала в земской больнице где-то под Вяткой, но недавно перебралась в столицу — вместе с сыном, которого воспитывала в одиночестве. Отпрыск ее прошлым годом поступил в Горный институт, но, по разумению Софьи Игнатьевны, к независимой жизни был еще не способен. Места фельдшера подыскать в столице не удалось, а средства требовались незамедлительно, и потому Софья Игнатьевна по протекции с охотой пошла медицинской сестрой к молодому, в ту пору никому еще не известному доктору.
    Они замечательно сработались. И все было бы превосходно, если б не сын Софьи Игнатьевны, злополучный студиозус, который вместо изучения естественных наук вдруг увлекся нигилистическими идеями, возгорелся мечтой о всеобщем и скором счастье и стал посещать запрещенные кружки. Словом, затеял модную игру.
    И доигрался.
    Угодил он в итоге в скверную историю, подробностей которой Павел Романович не знал. Дело кончилось отчислением с курса и высылкой. Софья Игнатьевна, понятно, последовала за сыном, и Дохтуров остался без медицинской сестры.
    Практика к тому времени изрядно расширилась. Один из пациентов, синодальный чиновник, порекомендовал свою племянницу — то ли двоюродную, то ли троюродную, недавно окончившую акушерские курсы. Времени выбирать у Дохтурова не было, и он согласился. Тем более что в это время у него появилась еще одна медицинская работа. Не вполне лечебная, но очень и очень важная. Исследовательская работа, и успех в ней означал бы колоссальные перемены для всего человечества.
    Да-да, ни больше ни меньше.
    Вот так и появилась в его жизни Евгения Адамовна Черняева. Была она рыженькой, миниатюрной и очень хорошенькой. Случилось все прошлым летом, считай более года назад. Как выяснилось, совершил тогда Павел Романович ошибку. Потому что очень скоро медицинская сестра из Евгении Адамовны превратилась в Женю, а после и вовсе в Женечку. То, что была она тремя годами постарше, только ускорило неизбежное. Все было легкомысленно и попросту глупо. Но что сделано — то сделано.
    Какое-то время Павел Романович оставался вполне довольным и ни о чем не жалел, хотя, признаться, глубоких чувств не питал и ни разу не связал себя обещанием. Женечка была превосходной любовницей. Над обычаями так называемой «пристойности» смеялась и вообще вела себя так, словно ничего в жизни не боялась — за исключением разве что рыжих тараканов-прусаков, нет-нет да и портивших ей настроение неожиданным вечерним визитом. Но все изменилось, когда в жизни Дохтурова появилась Наденька Глинская.
    В Евгению (когда она узнала об этом) словно бес вселился. Теперь медицинскую сестру было уже не узнать. Она подурнела, сделалась угрюмой и при каждом удобном случае норовила устроить «последний и окончательный» разговор. Поскольку Павел Романович очень скоро стал избегать подобных ситуаций, медицинская сестра взялась их организовывать самостоятельно (кстати, неожиданный приезд родителей Фроси в этом ключе тоже выглядел весьма подозрительно). Разговоры были удручающе однообразными и не имели никакого практического толка.
    Мало-помалу Дохтуров стал тяготиться своей помощницей. Самым правильным было бы ее рассчитать, однако Павел Романович полагал, что Женя уйдет сама.
    Он скинул сюртук, с грустью глянул, как блеснула прославленная искра на английской материи. Вспомнил победительный взгляд генеральши, извиняющийся жест Антона Антоновича за ее спиной — дескать, все понимаю, но что же поделать! А в отдалении — отчаянное лицо Наденьки.
    И так скверно стало на душе, хоть волком вой.
    Скрипнула дверь в кабинет. В проеме появилась Женя.
    — Почему ты не идешь? Специально мучишь меня? — спросила она. — Хочешь, чтобы я умоляла? Собираешься сделать рабыней? Ты и без того меня превратил в рабыню… В наложницу!
    Но мысли Павла Романовича в этот момент были далеко.
    — Наложницу?..
    Взгляд Жени скользнул по снятому сюртуку, атласной жилетке. Потом она всмотрелась в Павла Романовича внимательнее, и на лице ее вдруг отразилась злая радость.
    — Ах, как ты нарядился! Каким франтом изволит разъезжать господин Дохтуров! Чисто жених, бутоньерки лишь не хватает!
    Насчет бутоньерки Женя угадала — была, была днем вдета в петлицу нежнейшая белая гвоздика! От которой, едва покинув дом на Большой Морской, Павел Романович немедля избавился.
    — А что это лицо у нас кислое? — продолжала Женя. — Никак дали от ворот поворот? Ай да жених!
    Она расхохоталась.
    — Да ты б меня с собой взял! Уж я бы рассказала, каков ты из себя замечательный молодец. По всем статьям хорош: и лекарь знатный, и сердцем сострадательный — с неимущих вот денег не берешь. А по мужской части и вовсе нет равных. Детишки так и посыплются, будто горошины из стручка…
    Она засмеялась еще пуще.
    Лицо у Павла Романовича пошло красными пятнами.
    — Тебе сейчас лучше уйти, — сдавленно сказал он.
    — А, конечно! Зачем тебе неимущая акушерка?! Ты ж метишь породниться с князьями!
    — Женя, ты не в себе, — сказал Павел Романович. Он прошел в переднюю, взял с вешалки дамское пальто с пелериной. — Идем, я провожу.
    Дохтуров бы дорого дал, чтоб остаться сейчас одному.
    — Нет уж! Я никуда не пойду! Прежде мы разберем наши отношения. Ты мною воспользовался, ты мной наслаждался, и это… это… жестокосердно!
    Павел Романович болезненно сморщился.
    В этот момент, словно в пьесе, раздался электрический звонок. Дохтуров радостно встрепенулся. Посетитель! Ну не чудо ли: мучительный разговор вынужденно прервался, когда спасения, казалось, уж не было. Открывая, Павел Романович успел подумать: с меня хватит. От услуг Евгении Михайловны непременно надобно отказаться, и не позднее, чем с завтрашнего дня.
    Он распахнул дверь.
    На площадке стоял человек в фуражке и с шашкой на левом боку, затянутый в длиннополую шинель с двумя рядами начищенных пуговиц, из-под которой выглядывали порыжевшие сапоги.
    — Х-господди!.. — выдохнул человек, срывая фуражку.
    Павел Романович узнал городового, которого обыкновенно видел, проезжая мимо особняка прославленной балерины. Разговаривать с этим стражем случалось лишь дважды — и все на Рождество, когда тот приходил с поздравлениями по случаю праздника. Выпив водки, городовой удалялся с полтинником в кармане, необыкновенно довольный. Он каждый раз представлялся. Но как зовут его, Павел Романович не помнил.
    Впрочем, однажды городовой заявился по казенной надобности. Пришел не один — за плечом маячила, комкая в руках платок, простоволосая молодая особа, лет шестнадцати.
    Выяснилось, городовой задержал ее в трактире на Дивенской. И, прежде чем отвести в участок, просил Павла Романовича приватным порядком освидетельствовать «медамочку» — на предмет непорочности.
    — Ваше благородие, — говорил он, оттирая спиной безутешно рыдавшую девушку, — ей ведь по всему желтый билет выпишут. Непременно. А вы дайте бумажечку — что так, дескать, и так, все в порядке. Дура она, по молодости. Не пропащая, нет. Я эту породу знаю. Отошлю в деревню, отец с матерью, поди, уж не чают живой увидеть. А тут — такая им радость!.. Что, ваше благородие, дадите бумажку-то?
    Дохтуров, смущаясь, объяснил, что подобного рода освидетельствования — дело исключительно врачебно-полицейского комитета, и никакая «бумажечка» от частнопрактикующего доктора властями в расчет не принимается. Но городовой объяснений не понял. Или не захотел. Крякнул только и ушел, глянув напоследок осуждающе и недобро.
    С чем же теперь он пожаловал?
    — Господи-и! — снова воскликнул городовой, покачнувшись.
    Дохтуров насторожился — уж не пьян ли? И вдруг вспомнил, как зовут полицейского: Семичев Степан Фомич, первая Рождественская часть.
    — Доктор! На вас вся надежа! — Городовой повалился на колени.
    Павел Романович потянул носом — нет, не пахнет. Трезвый.
    Семичев завыл, не вставая:
    — Супруга моя, Марья Митрофановна, кончается! Посинела, дышать не может. Думал, не донесем…
    Только теперь Павел Романович разглядел тени на лестнице.
    — Ведите!
    Двое мужчин, по виду — приказчиков, внесли под руки женщину, показавшуюся Павлу Романовичу старухой. Ноги в дешевых ботиках на шнуровке волочились носками по вощеному паркету прихожей. Лишь когда сняли платок, Павел Романович увидел, что женщина далеко не стара.
    — В смотровую, — приказал он. — Идите за мной.
    Больную повлекли в комнату напротив.
    — Сапоги бы снять не мешало! — громко сказала Женя, вывертываясь из кухни.
    Приказчики замерли в растерянности, один неловко сдернул картуз.
    — Ничего-ничего, — проговорил Дохтуров. — Сапоги — пустое. Несите скорее.
    Женя пожала плечами.
    — Ничего не пожалею… — говорил городовой, пытаясь поспешать следом, не вставая с колен. — Все что есть… Только спасите! Пятеро детишек! Куда ж я вдовцом-то? За ней только следом и остается…
    — Чтоб всех пятерых — круглыми сиротами? — быстро спросил Павел Романович. — А ну, вставайте, вставайте. И марш отсюда! Нечего тут делать.
    Городовой тяжело поднялся, опираясь на шашку. Был он усатым и краснолицым, лет сорока пяти, с тяжелым дыханием. Сказал испуганно:
    — Нет уж, вашбродь, я тут, в прихожей, в уголочке устроюсь… Никому не помешаю, только не гоните… Христом Богом!.. — Он истово перекрестился.
    Павел Романович только рукой махнул.
    …Она лежала в смотровой на черной коже кушетки. Бледное, с синевою лицо заострилось, на висках — капли холодного пота. Рот приоткрыт, дышит с трудом. В груди — словно детская свистулька упрятана.
    Добровольные помощники городового топтались возле двери. Павел Романович немедленно их выставил. Придвинул стул и сел рядом.
    — Давно это с вами? — спросил он, накладывая пальцы на запястье больной. Отметил: рука — ледяная.
    Женщина попыталась сказать, не смогла. Только кивнула.
    — Полчаса? Час?
    Она произнесла, наконец, с трудом:
    — Не помню… Час… Больше…
    — В первый раз?
    — Нет… Давно уже маюсь… Грудь сдавило, жжет изнутри… Затылок ломит, плечо не чувствую…
    — Женя! — позвал Павел Романович.
    Никакого ответа.
    Ушла? Хм. Пусть. Он и сам справится.
    С диагнозом, пожалуй, нет затруднений. Таких случаев за два года уже насмотрелся. Грудная жаба — вот это что. Приступ сильнейший; одно хорошо — не первый. Первый, тот как раз нередко больного уносит. Но все равно, скверное дело. Спазм коронарных артерий, и сердечная мышца не получает должного количества крови. С чего приключилось? Психическая травма? Усталость? Возможно. Ладно, причину потом разъяснить, а сейчас первым делом — высокую подушку под голову и грелку. На сердце, немедленно, и к ногам. К ногам надо погорячее.
    Потом камфару и дигиталис.
    Павел Романович выглянул в прихожую, крикнул:
    — На кухню кто-то пройдите! Там самовар, должно быть, еще не остыл. Сюда его.
    Из кухни обратно выскользнула Женя. Губы поджаты, глаза сухие. На щеках — два маленьких алых пятна. Смотрит в сторону.
    — Не нужно. Ну их. Я сама.
    Павел Романович коротко на нее глянул и вернулся к больной.
    Та теперь задыхалась еще пуще. Рот раскрыт, язык мечется по пересохшим губам. Глаза — огромные, дикие, в зрачках страх прыгает.
    — Худо мне… Ох, худо… Сейчас отойду, верно…
    — Глупости! Молчите. Вам нельзя говорить.
    Дохтуров расшнуровал высокие ботики, снял один за другим. Занялся блузкой. На ней был длиннейший ряд крохотных пуговок — штук сто, не меньше. (Ох, эти женские блузки — наказание Господне!) Павел Романович, чертыхаясь, принялся их расстегивать.
    Вернулась Женя, в руках — три грелки. Пристроила две к ногам больной, третью держала на весу, за тесемку — горячая.
    Хорошая сестра, подумал Дохтуров мельком. Толковая. Жалко терять. Может, еще образумится?
    Женя недолго понаблюдала за его манипуляциями.
    — Что вы делаете? — спросила негромко.
    — Грелку на сердце, — сказал он, не оборачиваясь.
    — Пусти… Позвольте, Павел Романович!
    Дохтуров посторонился. Медицинская сестра положила грелку на край кушетки, склонилась над больной и одним движением разорвала на ее груди блузку.
    — Так, теперь сюда. Все верно?
    Дохтуров кивнул.
    — Приготовь три шприца, — сказал он. — Впрыснуть камфару и дигиталис. Камфару — подкожно, дигиталис — внутривенно. Два сантиграмма разведешь в ноль-ноль двадцать пять. Введешь очень медленно.
    — А третий?
    — Morfini hydrochlorici.
    Смотровая комната выглядела внушительно. В центре — хирургический стол под колпаком металлическим бестеневой лампы, вдоль стен выстроились высокие стеклянные шкафчики. Слева — препараты. Справа — хирургические инструменты и шприцы для инъекций в стерильных никелированных биксах. Еще один шкафчик стоял в простенке. Он единственный запирался на ключ, который Павел Романович всегда держал при себе. Здесь хранились ядовитые и сильнодействующие препараты.
    А также и морфий.
    Спасти от грабителей стеклянный шкафчик, конечно, не мог. Да этого и не требовалось: он стоял закрытым в силу иных причин. Дело в том, что Дохтуров дважды в неделю вел бесплатную практику для неимущих, и потому в прихожей порой толпился очень разный народ. Уследить за всеми сложно. А Павлу Романовичу не хотелось неприятных открытий.
    Он достал ампулу с морфием, повернул ключ.
    Женя подошла, остановилась за спиной.
    — Все готово.
    — Хорошо, — сказал он, поворачиваясь, — я пока посмотрю, как там наш полицейский стражник.
    — Постой, — сказала Женя. — Вот что… Ты меня не гони от себя, Павел Романович, — вдруг жарко зашептала она. — Знаю, что собрался. Но не гони. Ведь только я тебе настоящей женой буду. Да и так почитай что жена, только невенчанная. А с княжной хлебнешь шилом патоки… Что тебе в ней? Телом мы все на один манер обустроены. А со мною сладко… Так уж ни с кем не будет, я знаю…
    — Не время, — сказал Павел Романович, — после поговорим.
    На миг он пожалел, что не успел отправить ее с квартиры.
    — Вот морфий, — добавил, — не забудь.
    Женя взяла из его руки ампулу, сломала. Вышло неудачно — капелька крови покатилась с большого пальца. Губы у нее дрожали.
    Павел Романович подошел к больной. Пульс был нехорошим, частил.
    — Быстрее коли!
    Он вышел в прихожую. Семичев встрепенулся, уставился с мольбой.
    — Все хорошо будет, — сказал Дохтуров, направляясь к себе в кабинет.
    «С чего же приступ? — подумал он. — Может, бьет ее этот стражник? Да нет, глупости, не похоже. Надо с ним потом непременно поговорить. А жена у него — сильная. Ни слезинки, хотя и напугалась. Да, верно, не за себя напугалась — пятеро по лавкам. Как зовут-то ее? Не запомнил. Вот неудобно! Хорош доктор, нечего сказать. В одно ухо влетело, в другое вылетело. И отчего ж у меня такая скверная память на имена? Ладно, как бы там ни было, отпускать ее домой сегодня нельзя. Мало ли что. Поспит в смотровой».
    Он полистал рецептурный справочник. Пожалуй, надобно еще атропин впрыснуть. Павел Романович поднялся и пошел обратно; в коридоре увидел, что городовой на коленях что-то шепчет беззвучно и поминутно осеняет себя крестом.
    — Вы, Степан Фомич, домой ступайте, — сказал Дохтуров, подходя ближе. — Вашей жене нельзя до утра с постели вставать.
    Городовой посмотрел испуганно. Оглянулся на приказчиков, молча переминавшихся у двери с ноги на ногу, словно ища поддержки.
    — Ну, нельзя так нельзя, — глухо сказал он, — а домой я пока не пойду. Не взыщите. Все равно не усижу.
    — Как знаете. Но своих людей все-таки отпустите.
    Прикрыв дверь смотровой, Павел Романович подошел к черной кушетке. Больная лежала, прикрыв глаза. Спит?
    Женя стояла возле одного из стеклянных шкафчиков, укладывая использованные шприцы. Один рукав ее халата отчего-то казался длиннее другого. Услышав шаги, она нервно оглянулась. Павел Романович встретился с ней взглядом и поразился вдруг выражению огромных и темных глаз.
    Журнал амбулаторного приема лежал на столе у окна. Рядом — ручка, чернильница. Дохтуров присел и принялся писать.
    «Больная…»
    Тут же пришлось прерваться.
    — Женя, как ее по имени-отчеству?
    — Семичева Мария Митрофановна. Тридцати девяти лет.
    — Ага. Ну конечно!
    Он продолжил:
    «Больная Семичева М. М., 1873 г. р. Объективно: острая боль за грудиной, похолодание конечност., кож. покровы синюшн., астм. удушье.
    Д-з: приступ гр. жабы.
    Состояние ср. тяж.
    Показано: тепло на ноги, в обл. сердца.
    Rp.: Camf. п/к, Digitalis 0,025 %, 1.0 в/в.
    Morfini hydrochlorici…»
    В этот момент больная, лежавшая на высоко взбитой подушке, вдруг тяжело села. Утробно сказала:
    — Ха-га…
    Ручка с новеньким стальным пером выпала из пальцев Павла Романовича и полетела на пол. Дохтуров подхватился и хищно метнулся к кушетке. Он успел в самый раз: Семичева повернулась к нему, скорчилась, и тут же ее вырвало ему под ноги. Потом женщина упала навзничь, тело ее выгнулось дугой, и прокатилась по нему первая волна судороги.
    Павел Романович ухватил ее за запястье: пульс угасал, тянулся все медленнее, в нитку. Приподнял веко и увидел белок закатившегося наверх глаза.
    — Женя! Еще камфару, быстрее!
    Ему казалось — у него что-то со зрением: медицинская сестра двигалась неторопливо, словно во сне. Она выглядела очень спокойной, будто наблюдала сложный случай в учебной аудитории.
    Несчастная супруга городового что-то забормотала, совершенно неразборчиво. Прокатилась еще одна судорога, слабее. Голова Марии Митрофановны мотнулась на подушке, нижняя челюсть задрожала, будто больная собиралась зевнуть.
    Пульс под пальцами Дохтурова вдруг оборвался. Слабые, медленные толчки сменились едва ощутимым трепетанием. Павел Романович похолодел. Спина и затылок вмиг сделались мокрыми. Он-то знал, что означает это трепетание: сердечный ритм сорвался, желудочки и предсердия едва вибрируют. Фибрилляция.
    Потом и она исчезла. Жена городового Семичева перестала дышать.
    Придвинулась Женя с наполненным шприцем.
    — Не надо, — сказал Дохтуров.
    Женя глянула без испуга, непонимающе. Более того, на губах у нее блуждала улыбка, точно сестра вспомнила нечто приятное.
    — Отчего не надо?
    — Поздно.
    Не слушая, она прищипнула кожу на обнаженном плече покойницы и воткнула иглу. Медленно погнала поршнем желтое масло.
    — Прекрати!
    Павел Романович взял ее за руку. Женя вырвалась с неожиданной силой. У нее были огромные, во всю радужную, зрачки. Попыталась оттолкнуть Дохтурова.
    И тут жутковатое подозрение закралось ему в душу.
    — Ты впрыснула ей дигиталис?
    Женя сказала сквозь зубы:
    — Да. Конечно. Пусти!
    — Приготовляла разведенный раствор? — Он с ужасом ждал ответ.
    — Зачем?
    — Затем, что я велел! — закричал Павел Романович.
    — Ты ничего мне не говорил. — Женя покачала головой. Она была удивительно, невозможно спокойна. — Это обморок. Я все сейчас сделаю. Не мешай.
    Она вновь склонилась над трупом. Дохтуров схватил ее за плечи, стиснул и повлек прочь. Сестра рванулась бешено — и освободилась. Он не ожидал такой силы, разжал руки. Женя отлетела назад и упала спиной на тумбочку возле кушетки. Со звоном покатился на пол серебряный поднос с пустыми ампулами и склянкой.
    Павел Романович наклонился и поднял ее — склянка была с неразведенным раствором дигиталиса.
    Он шагнул к медицинской сестре, которая только сейчас поднялась на ноги, развернул к себе и рванул за рукав халата. Раздался треск, рукав отскочил, повиснув на нитке. На плече у Жени была красная точка от недавней инъекции.
    «Себе вколола морфий, себе! Вот дрянь! Неврастеничка! Не вынесла, извольте видеть, душевных переживаний. Морфий! Оттого и невозмутимость. Она в наркотической эйфории…»
    Тут отворилась дверь смотровой, и в неширокую щель просунулось лицо городового. Он посмотрел на растрепанного доктора, на его изгаженные брюки, на медицинскую сестру в разорванном халате. Глаза у стражника округлились.
    А потом он взглянул на кушетку.
    — Вашродь… господин доктор… что ж это?..
    — У ней обморок! — крикнула Женя.
    — Обморок?.. — Городовой шагнул в смотровую. — Марья! Машенька!..
    Голос у него оборвался. Он повернулся, посмотрел недоуменно, непонимающе. Потом кровь отхлынула у него от лица.
    Следом сунулся один из приказчиков. Павел Романович бессильно наблюдал, как тот подходит к кушетке, склоняется над покойницей.
    — Так ведь померла… — пролепетал приказчик. Он быстро перекрестился. — Упокой ее душу… Тут прямо и померла! У дохтора в лазарете!
    — По-мер-ла?.. — очень тихо переспросил Семичев.
    И вдруг взревел:
    — Как же так?! Что вы с ней сотворили, ироды?!
    Павел Романович побледнел. Он ничего не ответил — да и нет слов, что помогут в такую минуту.
    Лицо Семичева сделалось вдруг пугающего свекольного цвета. Городовой схватился за ворот шинели, рванул. Отлетел вырванный с мясом крючок. Глаза у Семичева выпучились, он силился что-то сказать, но из горла слышался только нечеловеческий, гортанный клекот.
    В приоткрытую дверь сунулся второй приказчик. Но ни тот, ни другой никак не смогли помешать тому, что случилось далее.
    Семичев по-бычьи помотал головой и вдруг схватился за рукоять своей шашки. Одним махом вырвал из ножен. Клинок со свистом описал в воздухе стремительный полукруг.
    Женя взвизгнула и швырнула в городового пустой шприц, который все еще держала в руке.
    Городовой рубанул наотмашь, и Павел Романович ощутил — будто ледяным ветром обдало макушку. Невольно он наклонился и схватился рукою за голову. И оттого не видел, как снова взметнулась шашка.
    А потом вдруг оказалось, что он лежит навзничь и смотрит на потолок. С потолком было неладно: из белого он быстро становился розовым, а после и вовсе алым. Комнату наполнили звуки, природу которых он не мог понять. Но звуки те были весьма неприятны.
    — Словно кабан тонет в трясине, — подумал Дохтуров.
    И тут вдруг потолок завертелся в глазах, а после стало темно.

Глава пятая
РЕЧНАЯ ПРОГУЛКА

    — А дальше было просто, — сказал Павел Романович. — Суд, лишение диплома. И высылка.
    — Куда же, позвольте спросить? — поинтересовался Сопов. Он приподнялся на локте и посмотрел на бывшего доктора. Изучающее посмотрел, с интересом.
    — В Иркутск. Там снимал квартиру. Тетушка не оставила в бедствии, да и у меня имелись кое-какие средства. Выписывал поначалу «Медицинский вестник», после забросил. Действительность оказалась куда интересней. Приобрел опыт, который в Петербурге и за двадцать лет бы не стяжал.
    — Позвольте, — проговорил Сопов, — насчет опыта спору нет… на своей природе, так сказать, оценил… но вам ведь запрещено было практиковать, не так ли?
    — Запрещено. А что прикажете делать, когда земских врачей не хватает? Сперва приглашали для консультаций. А там…
    — Небось и абортами промышляли? — Сопов натужно откашлялся. — Это уж как водится… Прибыльное дело.
    Павел Романович коротко глянул на купца, но ничего не ответил.
    — Очень трогательно, — сказал Агранцев, — только не проясняет нашего дела. Может, вы, доктор, еще кого невзначай уморили — уже на новом месте?
    — Это верно, — проговорил Павел Романович, — это вы, ротмистр, в самую точку попали. Случалось. Соревноваться с вами не берусь, так как ваши подвиги на японской войне мне неведомы. Однако с охотниками-чалдонами дважды зимовать приходилось. От них научился стрелять. Не скажу, чтоб белке в глаз, но со ста саженей в лоб кладу волку без промаху.
    — Револьвер?
    — Карабин. А из револьвера упражнялся по крысам, на засеках перед зимовьем. Тут уж за мной мало кто мог угнаться. Прошу прощения за нескромность.
    — Откуда ж у тамошних аборигенов револьверы взялись?
    — Вот это как раз не диво, — неожиданно вмешался Сопов. — С германского фронта людишки побежали — много чего с собой принесли.
    — К черту, — сказал Агранцев. — Мне до этого дела нет. Вы лучше скажите, что с вашей сестричкой-медичкой сталось?
    — А ничего, — ответил Дохтуров. — У ней, оказалось, ребенок имелся. С матерью ее проживал. На тот момент как раз четыре года исполнилось. Суд приговор и смягчил. Штраф наложили — да только какой с нее штраф? Я о ней больше не слышал. Помнится, рассказывал кто-то, будто в Красный Крест поступила. Корпию щипала, под патронажем Ее Императорского Высочества.
    Сопов пожевал губами.
    — Кажется, снимаемся, — сказал он. — Слышите, вода заурчала?
    «Самсон» в самом деле отваливал от причала. Между правым его бортом и причальной стенкой ширилась полоса темной стальной воды, на которой беззаботно качались бумажные оборванные цветы, надкушенные баранки и прочая мелочь. С берега отчаянно замахали шляпами.
    Но обитателей каюты «16-бис» никто не провожал.
    — Все вздор. — Агранцев подошел к окну каюты и с треском бросил вниз деревянную шторку, скрывая от глаз отплывающих пирс. — Ваша институтка меня не волнует. А что скажете насчет городового, который оставил вам на макушке столь памятную отметину?
    — Лишился рассудка от горя, — сказал Павел Романович. — На суде двое стражников его еле держали. Все кричал, что для такого лекаря, как я, и вечной каторги мало… Смерти моей хотел.
    — Надо думать… — молвил Сопов.

    — Я за все ответил. Сполна, — сказал Дохтуров. — И сам себя осудил.
    — Однако вы все-таки живы, — отозвался Клавдий Симеонович. — В отличие от жены несчастного городового. Думаю, у него на сей счет может быть свое, особое мнение.
    — Именно, — донесся дребезжащий говорок Ртищева. — Благородный человек так бы и поступил… Если он человек чести…
    — Бросьте! — сказал ротмистр. — Месть — это, безусловно, мотив, но всему есть предел. Но главное не в этом. Городовой знает эскулапа в лицо. И потому не стал бы умерщвлять всех без разбора. Словом, все вздор… А вот интересно — каков тут ресторан?
    — Ресторан, я слышал, неплох, — сказал Сопов.
    — Вам лучше о нем позабыть, — вмешался Павел Романович. — На три дня минимум. Это я как врач говорю.
    — Ох-хо-хо! Грехи наши тяжкие… Однако ж и впрямь воздержусь. Кстати, господа, если у кого есть желание — можно вызвать стюарда. Кнопкой. Вон там, у двери. Все выполнит в лучшем виде. — Сопов снова достал портсигар и принялся выколачивать о ноготь мундштук папиросы.
    Агранцев немедленно устроил проверку.
    Через пару минут впрямь раздался стук в дверь и явился стюард. А спустя еще четверть часа он доставил заказ. Дохтуров с ротмистром сели закусывать. Сопов поглядывал с завистью, генерал — безучастно.
    — Я вот что скажу, — сказал Сопов и, кряхтя, сел на своей койке. — Был у меня случай. В соседней лавке приказчик, этакий хлыщ с усами а-ля венгерский гусар, соблазнил хозяйскую дочь. И увез куда-то в Херсонскую губернию. Где, как полагается, и бросил после сладкого месяца. Девица, само собой…
    — Руки на себя наложила?.. — вмешался Ртищев.
    — Да оставьте вы свои сказки, ваше превосходительство! Вернулась домой, цела-целехонька. Только не сразу. Похудела, подурнела — а в подоле, вместе с семечной лузгой, ребятенок барахтается. Так тот лавочник дело продал, семью отдал на общественное призрение, а сам на юг подался. И нашел приказчика, будьте уверены. Тот к тому времени шинок открыл, торговал в свое удовольствие. Вот в шинке-то его и зарезали. И так чисто — никто ничего не видел, хотя день был скоромный, и толклось там изрядно народу.
    — Думаю, помог кто-то, — сказал Павел Романович.
    — А хоть бы и так? Что это меняет?
    — Я хочу сказать — кто-то помог ему найти этого приказчика, — пояснил Дохтуров. — Херсонская губерния велика, без особенных навыков человека не сыщешь.
    Сопов засмеялся.
    — Ну, это уж мне неведомо…
    «Как знать? — подумал Павел Романович. — Как знать…»
    Разговор сам собой затих. Ротмистр тоже прилег, и бодрствовать, похоже, остался только Дохтуров. Он поглядывал на берега Сунгари, проплывавшие мимо в полуденной дымке.
    С какой-то поры возникло у него чувство, что купец Сопов — вовсе и не купец. Или не только купец. Откуда такое ощущение взялось — сказать трудно. Однако, чем дальше, тем сильнее оно становилось.
    Может, дело в том заключалось, что Клавдий Симеонович выказывал осведомленность в делах, которые простого купчину и касаться-то не должны? Или в манере держаться на мгновение проскакивало нечто жесткое и циничное, свойственное людям совсем иного рода занятий?
    Возможно. Но скорее это чувство возникло после борьбы, которую Павлу Романовичу пришлось вести за жизнь господина Сопова. Во врачебной работе такое случается, и нет этому рационального объяснения: когда пациент находится на самом краю, вдруг происходит нечто — и душа его на миг внезапно приоткрывается; словно тонкий луч мелькнет из-за плотно задернутых штор.
    Незаметно прошло около трех часов.
    А потом размышления Павла Романовича внезапно прервались: «Самсон» разразился долгим гудком. И еще раз, длинно. Послышались раздраженные голоса.
    Агранцев соскочил с койки, поднял вверх деревянные жалюзи. Выглянул.
    — Что там? — спросил Сопов.
    — Не знаю. Отсюда не видно.
    Ротмистр повернулся к Дохтурову.
    — А не выйти ли нам на палубу? Так сказать, на рекогносцировку?
    — Пойдемте.
    Сопов принялся нашаривать сапог босою ногой.
    — Господа, я с вами.
    — Нет уж, — заявил Агранцев. — Лазаретные обитатели остаются в каюте. Мы с доктором вдвоем прогуляемся.
    Клавдий Симеонович глянул на ротмистра неодобрительно, однако спорить не стал. Улегся на спину и принялся разглядывать потолок.
    Публики на палубе было немного. А те, кто предпочел буфету и штоссу в салоне послеобеденный променад, с любопытством разглядывали что-то, находившееся впереди по курсу «Самсона». Небольшие стайки пассажиров, точно пух на воде, перетекали вдоль палубы к носу. Было три часа пополудни, солнце стояло высоко, но жара, благодаря реке, не донимала. Кавалеры острили, дамы благосклонно смеялись.
    — Как считаете, доктор, — спросил неторопливо вышагивавший ротмистр, — по чью все-таки душу стараются?
    — Вы о «Метрополе»?
    — Да. И об остальном тоже.
    — Думаю, за мной охотятся, — сказал Дохтуров.
    — Вот как? Городовой?.. Неужто в эту чушь верите?
    — Не верю. Городовой ни при чем. Давно это было и к нашим событиям касательства не имеет.
    Тут Павел Романович замолчал, повернулся к перилам и принялся разглядывать берег. Сунгари здесь изгибалась широкою лентой, уклоняясь направо, к востоку. Справа по течению образовался обширный плес, за которым сплошной синей стеной высился бор.
    — Изволите интересничать? — спросил Агранцев.
    Павел Романович вздохнул и ответил:
    — Все дело в моих записях.
    Ротмистр выжидающе посмотрел на него.
    — Я, знаете, в ссылке принялся за китайскую медицину. Вел наблюдения. Кое-что фиксировал в дневниках. Довелось узнать рецепты лекарств, по своей действенности совершенно невероятных. Если б сам не видел — не поверил бы никогда. Будьте уверены: в наших университетах такому не учат. Это больше похоже на чудо, хотя на самом деле ничего фантастичного нет.
    — А что есть?
    — Лишь опыт трех тысячелетий.
    Ротмистр достал портсигар и неторопливо закурил.
    — Хотите сказать, что в записях было нечто запретное?
    — Не совсем так. Но, может, они именно так полагают.
    — Кто это — они?
    Дохтуров глянул в глаза ротмистру. Притворяется или впрямь любопытно?
    — Ладно, слушайте. Два года назад случилась одна историйка. Мне ведь официально практиковать запрещается, так что поначалу свободного времени имелось сверх всякой надобности. Как-то утром, часу в восьмом (я еще спал), слышу: Аякс мой тявкает. Хороший был пес, чистокровная лайка. По пустякам голос не подавал. Уже понимаю, что придется вставать. А тут и кухарка будит. Говорит, до вас, барин, ночью приехали. Из Березовки. Спрашиваю — кто? Она отвечает: баба. И, де, сын у нее помирает. Совсем, говорит, извелась, просто сил нет смотреть. Интересуюсь, почему ко мне, не в больницу. А это уж, отвечает кухарка, вы у нее сами спросите. И — молчит. Обычно болтливая, а тут слова не вытянешь. Ну да мне пояснений не требовалось. И так уже понял, в чем дело. Березовка — хлыстовское село. Слышали, может?
    — Доводилось, — ответил Агранцев.
    — Ну, тогда, должно быть, помните, что брак церковный они отвергают, а живут в свальном грехе. И на своих молебнах-радениях истязают друг дружку кнутами. Так сказать, плоть усмиряют. Сами понимаете, люди не из приятных. Ну, хлысты они там иль нет, а молодых мужиков войной из деревни повымело. Остались деды, из самых истовых. Такие, что доктора и на порог не пустят. В больнице об этом, разумеется, знают и потому не поедут, чтоб там ни стряслось. И не по черствости сердца, а потому как — бессмысленно. Целым оттуда вернуться, и то хорошо. А то были случаи… Впрочем, неважно.
    Словом, ехать нельзя, а мне и подавно. Случись что — верная каторга вместо ссылки.
    Одеваюсь, выхожу на кухню. Там замотанная в платок баба, по зимнему времени одетая, словно куль, в мужском армяке. Возраст не разглядеть. Меня увидела — и повалилась в ноги. Воет, слов не разобрать. Едва успокоил. Выяснил: мальчику у нее седьмой год. На Николу-зимнего ходила она с ним на речку, белье полоскать. Он поскользнулся — и в прорубь. Едва вытащила… И вот третий день в лихорадке.
    Не могу, отвечаю, к тебе ехать. Почему — сама знаешь. А баба: «Не пужайся, дохтур, так проведу, никто и не сведает. Только сыночка спаси. Ему в горло жабу надуло».
    Ну да, жабу…
    Ну, поехали. Верст тридцать от Иркутска. Баба на козлах за кучера. Я в санях лежу, укрылся медвежьей полостью. Под вечер прибыли — смеркалось уже. Село большое, домов тридцать. Баба правит в сторону, к опушке. Там, на выселках, небольшая изба. Захожу. Жарко натоплено, душно. На лавке под образами ребенок. Весь горит, в беспамятстве. Дыхание — будто кисель хлюпает. Меня не замечает. Осматриваю; впрочем, тут диагноз и студент-первокурсник поставил бы в первую же минуту. Двусторонняя пневмония, осложненная крупом. Прогноз самый неблагоприятный. Иными словами, помрет мальчишка этой же ночью. И сделать ничего нельзя.
    Посмотрел я на бабу, она — на меня. И без слов все поняла. Кинулась от лавки к столу. Поворачивается — а в руке нож. Ну, думаю, будет дело. Не в себе селянка. И точно, не в себе. Скидывает армяк, платок разматывает. И — ножом себе в грудь. Я, как чувствовал, в последний миг удержал.
    Она кричит: жить не буду, ни отца, ни матери, мужа прошлой зимой германец убил. Только и есть, что сын. Вижу — так и есть, верно руки наложит. И еще: когда она верхнюю одежду скинула, оказалось — молодая совсем. Темноволосая, щеки пылают, а глаза… В другое бы время от ухаживателей отбою не было.
    — Я все уже понял, доктор, — перебил ротмистр. — Немного знаком с вашими талантами, так что о дальнейшем догадаться не сложно. Мальчика вы спасли, а прекрасную селянку после увезли с собой. И эти, с позволения сказать, хлысты вам подобной вольности не простили. Только при чем тут записи?
    — Вы поняли неправильно, — ответил Дохтуров. — Мальчика спасти не представлялось возможным. Во всяком случае, обычными методами. Но… Было у меня в саквояже некое средство. Маньчжуры называют его серебряным корнем. Это особенный корень, не живой. Подернутый плесенью. Ее специально разводят, и растет она только на этих мертвых корнях. Вещь редкая и оттого весьма дорогая. Ею как раз и пользуют лихорадку. Результат удивительный. Приготовляют настой… Впрочем, подробности не важны. Однако настой в том случае был бесполезен. Поздно, мальчик уже погибал. А я в свое время пробовал из корня делать раствор для впрыскивания. Он гораздо действеннее. Личное мое изобретение… так сказать, в научных целях. Опыт применения тоже имелся. Небольшой, но весьма положительный.
    Однако на тот момент я был в затруднении. Одно дело — опыты. А когда перед вами умирающий ребенок, а его мать собирается себя жизни лишить? Что если не помогу, и мальчик погибнет? Ведь тот корень, к сожалению, не панацея.
    — Ясно, — кивнул ротмистр. — Ситуация.
    — Именно. Так или иначе, я решился. Когда она увидела шприц, побелела. Спрашивает — иголкой будешь колоть? Я отвечаю, что это единственный способ помочь ее мальчику. И продолжаю готовить шприц. А у самого, представьте себе, руки дрожат. Давно так не волновался… Да и отвык. А баба платок скомкала, лицом в него ткнулась. Иголкой так иголкой, говорит. Делай как знаешь. Спасешь Ванятку — до гробовой доски не забуду.
    Когда игла под кожу вошла, мальчик вдруг дернулся и глаза открыл. Меня увидел — заплакал. Хотя, скорее всего, он меня и не различал как следует, в такой-то горячке. Ну, думаю, начнет кричать — соседи явятся. Я тогда не знал, что этого быть никак не могло.
    — Отчего же?
    — Оттого, что они свой обряд над ним устроили еще накануне. По-нашему, вроде как соборовали. Значит, уверены были, что не жить ему. А если так, зачем приходить?
    — Резонно, — согласился ротмистр.
    — Только мальчик сразу снова в беспамятство впал. В ту ночь он более не очнулся. Однако же и не умер.
    Дохтуров помолчал.
    — Впрыскивания шли каждый час. Дозы я не знал, а потому, конечно, мог ошибиться. Только что это меняло? К утру заметил, что у Ванятки обморок в сон перевелся. И лихорадка на убыль пошла. Вот так-то.
    — Весьма любопытно. И что дальше?
    — Вскоре после рассвета я воротился в город. Баба меня не повезла — боялась сына оставить. Сходила, привела какого-то старца. Сказала: «Не бойся, дохтур, этот не выдаст». Ну, думаю, тебе видней. С тем и уехал.
    — Послушайте, — сказал вдруг Агранцев, — что это вы все «баба» да «баба»? Неужели именем не поинтересовались? Ведь она вам понравилась, так?
    — Представьте, не поинтересовался, — ответил Павел Романович, пропуская вторую часть вопроса мимо ушей.
    — А насчет соборования, или как там это у них называется, вы откуда узнали?
    — В дальнейшем приехал ко мне на квартиру становой пристав, в чьем ведении была и Березовка. От него я все и узнал.
    — Что — все?
    — Там ведь потом как вышло… Пару недель спустя случился в Березовке пожар. Одна изба сгорела вчистую. Надо ли пояснять, какая? Никто, разумеется, не спасся. Пристав как раз дознание проводил. Объяснил, что доподлинно знает о моем недавнем приезде. Я не отказывался, но все вспоминал ту горемычную и слова ее насчет старца, который, дескать, не выдаст. Выходит, ошиблась она. Выдал ее старец. И о моем визите селянам рассказал, и приставу позднее донес. Ох, этот старец! — Павел Романович стиснул кулак. — Попадись он мне… Впрочем, пустое.
    — Однако! — сказал ротмистр. — Так они сами ее и сожгли. Нравы, нравы… И что пристав? Хотел вас упечь?
    — Напротив. Порядочный человек. Все понимал, в том числе то, что доказать ничего нельзя. Весьма советовал переменить квартиру. Говорил даже приватно, что кормщик…
    — Простите, не понял.
    — Хлысты свою общину кораблем называют. И главный у них, соответственно, кормщик. Так вот, кормщик тот, со слов пристава, очень моею особой интересовался.
    — На какой предмет? Намеревался истребить черта в вашем лице?
    — Вряд ли, — покачал головой Дохтуров. — Полагаю, все прозаичнее. Они ведь знали, что мальчик умирает. Тут без сомнений. Может, сами его врачевать пробовали, да отступились. И вдруг появляется доктор и творит, в их понимании, чудо. Это ж покушение на авторитет главаря! То есть кормщика. Восстановить его можно, только отобрав у доктора его секрет.
    — Были попытки?
    — Да, представьте. Вскоре после визита пристава моя кухарка взяла расчет и тем же днем съехала. Ничего толком не объяснила, но вид у нее при этом был совершенно дикий. Дальше пошли неприятности более скверные. Сперва удавили Аякса. Я опрометчиво пускал его гулять одного — вот и нашел однажды в соседнем переулке, в канаве, с проволочной петлей на шее. А потом уже мне нанесли визит. Я в Иркутске пешие прогулки весьма полюбил и после обеда, если дозволяла погода, уходил до самого вечера. Как-то возвращаюсь: замок на входной двери сломан, и все в квартире вверх дном. Многое из инструментов пропало. Записи, к счастью, уцелели. И деньги. В ссылке быстро появляется привычка прятать подальше самое ценное. После этого я с квартиры съехал. Да и вообще из города, в нарушение всех полицейских правил. Но к тому времени на это не особенно обращали внимание. Дело происходило как раз в феврале семнадцатого.
    — Знаете, доктор, — задумчиво сказал Агранцев, отправляя за борт выкуренную папиросу. — История у вас любопытная, однако я не очень-то верю, что безграмотные мужики из Березовки пытались выкрасть ваши манускрипты в надежде расшифровать их потом. И, кстати, что ж такого ценного несли эти записи, если вы были готовы за ними в огонь кинуться? Неужто одни рецепты? Что-то не верится.
    Дохтуров пожал плечами и ничего не ответил. А если б и захотел, то все равно не смог бы — как раз в этот момент раздался вновь длинный гудок парохода. На реке, по всему, разворачивалось некое действо, суть которого насквозь сухопутному Павлу Романовичу была совершенна неясна.
    Неподалеку слышались возбужденные голоса и смех.
    — Пойдемте, глянем, — предложил Агранцев.
    На носу собралось целое общество. Стояли все довольно плотно и определенно мешали работе команды — Дохтуров видел, как два матроса с трудом пробирались вперед, вдоль самого борта. Один при этом беззвучно шевелил губами — должно быть, ругался.
    Вполоборота к Дохтурову стоял незнакомый полковник. Светлые усы щеточкой, лоснящееся лицо в мелких кровяных прожилках. Он поддерживал под локоток барышню в накинутом на плечи ватерпруфе — совсем юную, лет восемнадцати, не больше, — и что-то негромко втолковывал ей на ушко. Та немного конфузилась и все вертела над собой зонтик — в котором, к слову, не было никакой надобности. За спиной полковника тянулся в струнку хорунжий с желтыми погонами Забайкальского казачьего войска.
    — Однако это уж совсем черт знает что! — воскликнул какой-то господин в летнем белом костюме. В руках у него был маленький театральный бинокль, через который он разглядывал то, что происходило на Сунгари впереди «Самсона».
    Впрочем, бинокль был для этого необязателен.
    Не далее как в половине версты ниже по течению растопырилась широкая плоскодонная баржа. Даже на таком расстоянии Павел Романович видел ее прекрасно — Господь неизвестно за какие заслуги наградил его совершенно исключительным по своей остроте зрением. И сейчас он без всякой оптики различал проржавевшие борта и грубо выполненную надстройку, схожую с деревенским сараем. На ветру трепалось стираное белье, развешанное на веревках от кормы до носа. Даже человек, не имеющий ни малейшего отношения к флоту, понял бы непременно, что баржа имеет вид самый неуважительный.
    Теперь же на ней творилось форменное смятение. Несколько человек метались вдоль борта. Кто-то, надрываясь, кричал — но слов было не разобрать за дальностью расстояния.
    — Крысы амбарные! И откуда взялись-то? — сказал один из матросов, стоявший возле якорной лебедки. Второй кратко прояснил этот пункт — совершенно не литературно, зато образно.
    Кто-то из отдыхающих засмеялся.
    — Напрасно они веселятся, — негромко сказал Агранцев. — Подгонной барже тут нечего делать. Их ставят много ниже по течению. А чтоб вот так, в нескольких часах ходу…
    Расстояние меж тем сократилось, и теперь было видно, что баржа вовсе не стоит на месте, а разворачивается — как раз поперек фарватера.
    Дохтуров услышал, как барышня с зонтиком спросила:
    — Ах, mon cher colonel, а мы не столкнемся?
    Что ответил куртуазный полковник, Павел Романович не разобрал. Зато услышал, как чертыхнулся Агранцев. В тот же миг прекратилось мерное хлопанье пароходных колес, и с мостика кто-то металлически прокричал в рупор:
    — Якоря живо отдать!
    Матросы налегли на ворот лебедки, и цепь с клекотом поползла за борт. Потом пароход вздрогнул. Лопасти колес вновь принялись месить воду — теперь в обратном направлении. Но это не меняло дела: Сунгари по-прежнему несла «Самсон» вперед, прямо на баржу, которая на глазах увеличивалась в размерах.
    С мостика донеслось отчаянное:
    — Якоря-ать-мать-мать!..
    Павел Романович видел остервенелые лица матросов, бешено рвавших вверх-вниз рукояти шпиля. Теперь ругались оба — безо всякой оглядки на публику. Но той было уже не до тонкостей: многие сообразили, что их ждут неприятности. Смех на палубе прекратился; кто-то из дам истерически взвизгнул.
    «Похоже, — подумал Дохтуров, — нашему плаванию подходит конец».
    Он повернулся к Агранцеву:
    — Что за чертовщина?..
    — Эту лохань сорвало с носового якоря. Теперь вот на кормовом закручивает по течению. Как будто специально, — добавил ротмистр. — Только я в случайность не верю.
    У Дохтурова по этому вопросу имелось иное мнение, однако вступать в полемику было не ко времени.
    Снова заревел пароходный гудок. «Самсон», сохранивший ход, потихоньку откатывался влево. А баржа, поворачиваясь на якоре, как на оси, уходила вправо. Но слишком медленно, чтобы «Самсон» смог благополучно разойтись с этим водоплавающим недоразумением.
    Едва Павел Романович успел об этом подумать, как завизжали цепи. Якоря легли на грунт, пароход какое-то время волочил их за собой. Потом лапы впились в илистое дно Сунгари. «Самсон», наконец, встал — точно ломовая лошадь, с разгону вперившаяся хомутом в ворота.
    Кажется, имелся шанс, что все-таки приключение закончится благополучно.
    Баржа стояла почти напротив, в ста саженях, словно бы на параллельном курсе, удерживаемая теперь на месте кормовым якорем. Дохтуров разглядел привязанный за кормой небольшой ялик.
    Некоторое время (весьма короткое) «Самсон» словно пребывал в изумлении. Потом вахтенные матросы, стоявшие с кранцами вдоль правого борта, принялись изощренно честить и саму баржу, и ее обитателей, и всех родственников их до седьмого колена.
    Люди на барже тоже выстроились вдоль борта. Было их всего трое: два босых мужика в солдатских рубахах без погон, в коротких шароварах (причем у одного вместо ноги была круглая деревяшка, а под мышкой — грубый костыль), и баба в поневе и широкой блузе, в туго повязанном белом платке. Был он опущен так низко, что и лица почти не видать.
    В отличие от матросов «Самсона» они стояли молча, разглядывая пароход. В их лицах было нечто, совсем не понравившееся Павлу Романовичу. При взгляде на одноногого невольно вспоминался знаменитый пират Стивенсона, которым Дохтуров в детстве зачитывался.
    Ярость матросов мало-помалу иссякла. Они тоже замолчали, сплевывая за борт, с ненавистью глядя на едва не погубившую их баржу.
    — Напрасно капитан медлит, — сказал Агранцев. — Все одно ничего с ними не сделаешь.
    Он, прищурившись, рассматривал злополучную речную посудину. Дохтуров покосился на него и подумал, что ротмистр сейчас удивительно напоминает собственного кота — такой же разбойничий взгляд.
    Тут с мостика приказали поднять оба якоря. Еще двое матросов прошли на нос к лебедке, мимо успокоенных отдыхающих. И в этот момент с баржи раздался крик:
    — Эй, на «Самсоне»! Погодь-ка сниматься!
    Кричал безногий, приставив ко рту ладони, и вышло у него не хуже, чем в рупор.
    Господин с театральным биноклем негодующе всплеснул руками:
    — Они, должно быть, ума лишились!
    — Ничего они не лишились… — пробормотал Агранцев.
    Павел Романович проследил его взгляд — ротмистр разглядывал что-то на корме баржи, там, где мокрые тряпки были навешаны гуще всего. В этот момент из-за туч выглянуло солнце, и Дохтурову показалось, что за серыми полотнищами он различил какой-то массивный силуэт — тяжелый, хищный, приземистый.
    Загрохотала цепь. Матросы не мешкали; похоже, бессмысленная баржа непонятным образом всем действовала на нервы.
    — Погодь, сказано! — снова заорал одноногий.
    Сцена получалась фантастической — немытый мужик с зачуханной баржи отдает приказы пароходу с немалой командой, не говоря уж о пассажирах, среди которых едва ли не треть составляли военные.
    — Ишь, надрывается, — зло сказал кто-то из матросов. — Причесать бы из пулемета! Небось сейчас бы унялся.
    — И то верно, — проговорил ротмистр. — Пулемет нам в самую пору.
    Как в воду глядел.
    Одноногий, видя, что усилия его безрезультатны, сунул руку за пазуху, извлек на свет немецкий армейский маузер и выпалил в воздух. По этому сигналу тряпки на корме вмиг упали, открыв полевое орудие, наведенное «Самсону» прямехонько в борт.
    Кто-то ахнул.
    — Ну вот и разгадка мизансцены, — удовлетворенно сказал ротмистр.
    Людей возле орудия скрывал орудийный щиток, но под ним виднелись две пары босых ног. Что до самой пушки, то Дохтурову показалось, будто она с мрачным презрением глядит на пароход своим черным жерлом.
    — На барже!.. — гаркнул было металлический голос с мостика и тут же умолк.
    Группа пассажиров пришла в сильнейшее волнение.
    — Ах, Боже мой! Что, если они сейчас выпалят? — спросила юная барышня с зонтиком.
    Полковник промокнул лоб.
    — Господин хорунжий! — приказал он. — Этих шутников предать в руки речной полиции! По прибытии в Харбин па-апрашу распорядиться!
    Но адъютант у полковника оказался человеком практическим.
    — Василий Антонович… господин полковник… — пробормотал он, глянув на пушку. — Право слово, лучше б вам на другой борт перейти. Да и mademoiselle Дроздовой там спокойнее будет.
    — Прошу не указывать! Я намерен…
    Но сообщить о своих намерениях полковник не успел.
    Раздался пушечный выстрел. Потом над сопками по левому берегу поплыло белое облачко дыма.
    — Шрапнель, — пояснил Агранцев. — Следующий могут нам в борт положить. Если матросы не оставят лебедок.
    — Зачем? — спросил Павел Романович. — Времена флибустьеров канули в Лету.
    — Посмотрим, — равнодушно отозвался Агранцев.
    Павел Романович заметил, что ротмистр нет-нет да и взглянет в ту сторону, куда уплывали, теряясь в дымке, бледные воды Сунгари.
    — Не понимаю! На барже пять человек. Может, кто-то прячется в надстройке? Допустим, всего десяток. Кто эти люди и что они могут?
    — Это бандиты. И они могут пустить нас ко дну. Доктор, при всем уважении, хватит болтать. Тут каша заваривается.
    Агранцев придвинулся к господину с биноклем:
    — Позвольте-ка вашу оптику.
    Господин, с лицом белее костюма, безмолвно повиновался.
    Агранцев некоторое время разглядывал Сунгари ниже. Публика молчала, взгляды отдыхающих были прикованы к ротмистру, который без всяких к тому усилий сделался вдруг центром внимания.
    — У лебедки! — крикнул Агранцев, отрываясь от бинокля. — Прекратить работу!
    — Вашродь, что это вы раскомандовались? — спросил, выпрямляясь, матрос, недавно смущавший дам своими высказываниями. — У нас тут свое начальство имеется.
    Вместо ответа Агранцев извлек из кармана браунинг:
    — Я сказал: отставить!
    Те молча попятились от шпиля.
    — Господин офицер! Распоряжайтесь у себя в казарме! — прозвучал с мостика металлический голос. — Учтите: оружие имеется не только у вас!
    Но сказано было как-то не слишком уверенно.
    — Это хорошо, — ответил ротмистр. — Берите его и живо спускайтесь.
    Агранцев повернулся к публике.
    — Господа! Прошу немедленно разойтись по каютам.
    Однако его словно не слышали. Напротив — многие придвинулись ближе. Очевидно, чтобы не упустить самое интересное.
    Массивный полковник снял фуражку и снова нервически промокнул лоб:
    — Как вы смеете распоряжаться в присутствии старшего по званию?
    — Охотно предоставлю вам такую возможность.
    — Не вижу необходимости вмешиваться в действия морского начальства.
    — В таком случае отправляйтесь в каюту.
    Тут загрохотали цепи — матросы вновь взялись за якорный шпиль.
    Агранцев выстрелил дважды. Раздался пронзительный визг рикошета. Пули угодили в шпиль, но, понятное дело, причинить вреда не могли. Однако эта маленькая демонстрация возымела нужное действие — матросы отшатнулись, оставив лебедку.
    Полковник в бешенстве повернулся к хорунжему:
    — Арестовать!
    Однако тот медлил.
    «Очень правильно», — подумал Павел Романович.
    Полковник сам принялся расстегивать кобуру.
    — Тогда обоих… под суд!..
    Агранцев ухватил его за руку, коротко замахнулся. Раздался звук смачной пощечины.
    Какая-то старуха в старомодном лиловом платье испуганно вскрикнула.
    Голова полковника качнулась назад. На правой щеке заалело пятно.
    Молоденькая спутница полковника, напротив, смертельно побледнела. Закусила губу, глаза ее стали огромными. Потом она повернулась к хорунжему:
    — Что ж вы стоите!
    Тот шагнул вперед.
    — Однако это действительно чересчур…
    — Здесь гражданские лица. Мы под артиллерийским огнем. Вы офицер? Вот и займитесь делом! — Агранцев в упор смотрел на адъютанта. Под этим взглядом хорунжий быстро терял решимость.
    Ротмистр повернулся к полковнику.
    — Когда все закончится, я к вашим услугам. И… честь имею!
    — Смотрите! — крикнул кто-то из пассажиров. — Ялик высвобождают!
    И верно — на барже закипела работа. Мужик в солдатской рубахе и женщина откручивали веревку. Одноногий уже сидел в ялике. Следом, в компанию, прыгнул его приятель.
    — Вдвоем. Значит, даму решили не утруждать… — прокомментировал Агранцев. — Господин хорунжий! На мостике должно быть оружие. Потрудитесь доставить.
    Казачий офицер козырнул и кинулся исполнять. Полковник проводил его взглядом — и вдруг отвернулся, спрятав лицо в ладонях. Фуражка упала на палубу. Дохтуров увидел, как затряслись его плечи. Смотреть было тягостно.
    — Сударыня, — сказал Агранцев. — Проводите вашего спутника. Ему здесь нечего делать.
    Барышня с ненавистью посмотрела на ротмистра. Ничего не ответив, взяла полковника под руку, что-то прошептала, и они двинулись прочь.
    Эта сцена возымела неожиданное действие: пассажиры малыми группами тоже стали расходиться. Однако не все.
    — Слава Богу, — сказал Агранцев. — Вы не представляете, доктор, что такое шрапнель на ста саженях. Для артиллерии это — выстрел в упор.
    — Не представляю, — согласился Дохтуров. — Признаться, я даже не знаю, что это за орудие.
    — Новейшая трехдюймовая пушка. Десять выстрелов в минуту. Если возьмутся за дело как следует, нас просто сметут.
    Вернулся хорунжий. Он принес три винтовки — две под мышкой, одну держал на весу. Должно быть, оттого, что эта винтовка была еще в заводской смазке. И все три — без штыков.
    — Вот! Отдали, куда им деваться. Captain, с позволения сказать, свинья. Пьян в стельку. Шустовский коньячок, две бутылки. Любо-дорого. Вообразите, предлагал угоститься, канальская душа. Пожалуйте, — добавил он, протягивая Агранцеву револьвер. — Это — старшего помощника. А у командира нашего крейсера оружия вовсе нет.
    — Аники-воины, — с неудовольствием заметил ротмистр. — Патроны?
    — По пачке на винтовку, — ответил казачий офицер. — Стало быть, всего три. Ого! Вы только взгляните, как там стараются!
    Освобожденный ялик ходко шел по реке. На веслах сидел тот мужик, что имел полный набор конечностей. А «Джон Сильвер» устроился на корме и, приставив ладонь ко лбу козырьком, в свою очередь разглядывал пароход.
    Агранцев повернулся к Дохтурову.
    — Павел Романович, — сказал он, — у вас есть возможность продемонстрировать искусство стрельбы, которым вы давеча похвалялись. Вы и вправду недурно стреляете? Очень уж у вас рука деликатная… Ну да ладно. Берите винтовку. И заодно револьвер господина помощника капитана. Неизвестно, как тут все обернется.
    Хорунжий с сомнением посмотрел на штатского Дохтурова.
    — Зачем? — спросил он. — Я сам неплохо стреляю из револьвера. Подождем, когда ялик подойдет ближе.
    — И думать забудьте, — ответил Агранцев. — Ялик нам пока ни к чему.
    — Чего ж вы хотите?
    — Стреножить доморощенных артиллеристов. Давайте патроны. — Он повернулся к Павлу Романовичу. — Ну как, доктор, сумеете?
    Хорунжий скептически оглядел Дохтурова, протянул винтовку.
    — Держите.
    То была мосинская винтовка казачьего образца, что легко определялось по отсутствию подременных антабок. Вместо них ложе и приклад тут были навылет просверлены. Павел Романович знал: казачьи винтовки пристреливались без штыков. А пехотные — только с примкнутым штыком. Если его снять, бой винтовки безнадежно сбивался.
    — Примите патроны.
    Павел Романович разломил пачку. Патроны нового образца: пуля остроконечная, с лакированной латунной гильзой.
    Он откинул затвор и снарядил магазин.
    Агранцев кивнул:
    — Ваш — левый.
    Павел Романович опустился на палубу и укрепил винтовку на леере. Выстрел предстоял не из трудных, однако все определялось тем, как винтовка пристреляна. Если бой точный — тогда тех, кто сейчас прятался на барже за орудийным щитком, можно лишь пожалеть.
    Немногочисленные пассажиры умолкли.
    — Не угодно ль бинокль? — спросил Агранцев.
    — Нет.
    Дохтуров и так превосходно видел цель. Две пары ног: одна — босоплясом, другая, левее — в обмотках и солдатских ботинках. Этот, скорее всего, наводчик и есть.
    Павел Романович дослал патрон.
    «То, что мне предстоит, отвратительно. Просто хуже некуда».
    Удар трехлинейного калибра в голень на таком расстоянии размозжит кость в кисель. В полевом госпитале, возможно, помочь бы сумели. Но где тут полевой госпиталь? И кто станет этим вообще заниматься? Так что ноги злополучный артиллерист наверняка лишится. А скорее всего, вовсе помрет — если не от потери крови, так через «антонов огонь».
    «Ничего, — подумал Павел Романович. — Сам и отремонтирую, если удастся…»
    Слабое утешение. Дело врача — сращивать, а не дробить.
    — Не тяните, — сквозь зубы проговорил Агранцев.
    Дохтуров навел. Сто саженей — это выстрел прямой; в теории пуля ударит в точку прицеливания. Поправок на расстояние не требуется. Когда взгляд переместился вдаль, черная мушка в прорези целика, как всегда, стала размытой.
    Пора. Он потянул спуск.
    «Нет. К черту!»
    И тут же — выстрел. Второй, третий.
    Дохтуров замер. Недоуменно смотрел на винтовку.
    Нет: выстрелы звучали сверху. Кто-то палил в белый свет как в копейку.
    Павел Романович поднял голову — в окне ходовой рубки мотался капитан, подогретый шустовским снадобьем. В правой руке — револьвер, в левой — рупор мегафона.
    — На б-барже! — металлически сказал капитан, поднеся к губам жестяной раструб. — Всем отдать кон-цы!.. — И снова прицелился.
    — Мерзавец! — взревел Агранцев. — Господин хорунжий, уймите его!
    Но казачий офицер не успел даже тронуться с места.
    Дохтуров поднял недавно полученный от ротмистра наган и выстрелил сразу, не целясь. Капитанский револьвер полетел на палубу. Из рубки донесся крик.
    — Нет, вы только взгляните! — воскликнул пассажир в пенсне.
    Павел Романович приподнялся на локте. Брошенная ввиду неожиданного вмешательства винтовка лежала рядом, с нерастраченным боекомплектом. Но в ней теперь не было необходимости: оба «артиллериста» на барже со всех ног улепетывали от своего орудия, петляя, будто по ним вели беглый огонь гвардейские гренадеры.
    Это бегство мгновенно и в корне изменило ситуацию. Теперь ялик оказался в пренеприятном положении: лишенный прикрытия, он сделался беззащитен.
    «Джон Сильвер» это сразу уразумел. Потеря ноги никак не сказалась на его сообразительности. Он выпрямился во весь рост и обругал трусов на барже так изощренно, что матрос с «Самсона», не убоявшийся недавно выступить против Агранцева, уважительно крякнул.
    Но даже самое искусное сквернословие не могло спасти ялик. И одноногий бандит это прекраснейшим образом понимал.
    — Авдотья! — закричал он. — А ну-ка жахни!..
    Баба в платке, стоявшая на носу, прыснула к пушке.
    «А ведь и впрямь… — подумал Павел Романович. — Ведь сейчас она действительно… жахнет!»
    Дальше события, и без того сменявшие друг друга стремительно, пустились в галоп.
    Одноногий завопил что-то командно-тревожное, и баба понеслась со всех ног, мельтеша сбитыми пятками. А сам одноногий три раза пальнул в пароход. Где-то разбилось стекло.
    Должно быть, «Джон Сильвер» стрелял ради острастки, дабы для своей Авдотьи выгадать время, но получилось некстати.
    Хорунжий, словно очнувшись, рванул ремешок кобуры. И через секунду одноногий кувырнулся с ялика за борт — только деревяшка мелькнула.
    Казачий офицер говорил правду: он и впрямь неплохо стрелял.
    — Товарищ Стаценко-о! — разнесся над Сунгари отчаянный женский вопль. — Платон Игнатьич!..
    Баба кинулась к борту баржи, и Дохтуров подумал, что она сейчас бросится в реку. Но этого не случилось. И баба, и бородатый мужик в ялике, сидевший на веслах, — оба замерли, вглядываясь в воду, словно надеялись, что «товарищ Стаценко» вопреки очевидному все-таки вынырнет на поверхность.
    — Ого! — сказал ротмистр. — Да это совсем не бандиты. Это ведь красные.
    — Стойте, — хорунжий вдруг напрягся. — Слышите?
    Издалека, за излучиной Сунгари, раздавалось поспешное «чух-чух-чух», а над лесом тянулся размытый косматый дымок.
    — Ах, черт! — выдохнул ротмистр. — Паровой катер. Так я и думал!
    — Полагаете, сообщники? — спросил хорунжий.
    — Какое там «полагаю»! Определенно. Это их основные силы.
    «А ведь и верно, — подумал Павел Романович. — Двоим с ялика с нами не справиться, будь у них хоть батарея на барже. Да и не стали бы те стрелять по своим».
    — Господин хорунжий! Принудите капитана немедленно дать ход!
    Адъютант кинулся выполнять, но матросы сами, не дожидаясь команды, встали у шпиля и принялись выбирать цепь. Хорунжий тем временем одним махом взлетел по короткому трапу к рубке.
    В этот момент раздался дробный грохочущий звук — словно десяток ковалей зачастили молотками по стальному листу. На рубке вдруг появилась цепочка круглых черных отверстий. Хорунжий, который стоял уже на последней ступеньке, вдруг надломился в спине — и навзничь полетел вниз. Тут же Дохтуров различил сухой треск, доносившийся со стороны катера. Глубоко сидевший в воде, он был уже в прямой видимости и шел прямо на «Самсона».
    — Полундра! — завопили матросы. — Красные из пулемета стригут!
    Все кинулись прочь. Впереди мелко семенила старуха в лиловом платье, с меловым лицом. За ней — господин в белом костюме. Он поравнялся с Дохтуровым, и в этот момент голова у господина внезапно будто взорвалась. Павел Романович ощутил на губах солоноватые брызги. Машинально провел рукой по лицу, глянул — ладонь была в красном.
    — Лечь! — Ротмистр сбил Павла Романовича с ног и сам упал.
    Несмотря на расстояние, пулемет работал уверенно. Чувствовалась опытная рука. За несколько секунд рубка «Самсона» совершенно преобразилась. Трудно даже представить, что кто-то мог в ней уцелеть.
    — Кончено, — сказал Агранцев, не поднимая головы. — Вы, доктор, плавать умеете?
    — Умею.
    — Ну, тогда валяйте за борт.
    — А вы?
    — Я в каюту.
    Раздался орудийный выстрел, и над пароходом пропел снаряд.
    Дохтуров вскочил.
    Всего в тридцати шагах был коридор, который вел к каютам. Дверь закрыта. Открыть ее — лишняя пара секунд.
    Он бежал по палубе и мысленным взором будто со стороны видел свою незащищенную спину. Прекраснейшая мишень. Попасть в нее для хорошего пулеметчика — никакой сложности.
    Сзади послышался топот. Ротмистр? А пулемет на катере пока молчит. Отчего он бездействует?
    Дверь приближалась. Уж совсем рядом! И вдруг она начала раскрываться. Выглянуло чье-то лицо. Некий господин с кошачьими усиками надумал полюбопытничать — в самый неподходящий момент.
    «Заслонил путь! Ни раньше, ни позже…» — успел подумать Дохтуров.
    В этот момент раздался тяжкий удар, палуба под ногами выгнулась, и Павел Романович с размаху полетел куда-то вниз, в жаркую темноту.

Глава шестая
ПОЛИЦЕЙСКАЯ АТТЕСТАЦИЯ

    С уверенностью можно сказать: сыскное управление полицейского департамента в Харбине немало приобрело в лице Мирона Михайловича Карвасарова. А начинал он в Санкт-Петербурге, еще при несравненном Путилине. Карьера складывалась неровно: в чине поручика из армии перевелся в полицию ввиду полной неперспективности дальнейшей службы в пехоте. Мыкался прикомандированным офицером, но вскоре в 1-й Адмиралтейской части открылась вакансия младшего помощника квартального надзирателя. А спустя всего два года улыбнулась фортуна, да как! — получил Мирон Михайлович место помощника пристава. И это недавний пехотный поручик! Теперь, казалось, дорога прямая — в приставы или, чем черт не шутит, даже и в полицмейстеры.
    Карьеру можно считать удавшейся, думал Мирон Михайлович.
    Но у судьбы имелись на Карвасарова свои виды.
    Год спустя он получил неожиданное назначение в сыскную часть, старшим помощником делопроизводителя. В год жалованья семьсот пятьдесят рублей, да столовых четыреста, да еще двести пятьдесят квартирных. Худо ли? И чин по должности восьмого класса — коллежский асессор, сиречь капитан. Судьба-то судьба, да только на тот момент Мирон Михайлович считал, что и сам немало к своему повышению трудов приложил. (Справедливости ради надо отметить: рекомендацию Карвасарову дал пристав, и рекомендация эта послужила главной причиной быстрого продвижения недавнего армейского офицера. У пристава на то имелись собственные резоны — немолодой полицейский чиновник страшился соперничества со стороны помощника, не в меру ретивого. Вот и решил сплавить подальше.)
    Да, высоко вознесся Мирон Михайлович над армейскими своими знакомцами. А почему? В службе усерден и с начальством ладить умеет. Правда, последнее при Путилине было без надобности. За другое ценил тот своих подчиненных. Ну что ж, Карвасаров и здесь не подкачал: в канцелярии сыскной части умному человеку тоже было где применить способности.
    Мирон Михайлович по службе ведал особым секретным журналом, в коем отмечались все происшествия в имперской столице, а также составлял по ним всеподданнейшие записки и рапорты. Делопроизводитель такой рутиной не занимался, передоверил все старшему помощнику, а сам лишь подписывал да отсылал на утверждение. Вот и получилось, что Карвасаров, можно сказать, вкушал от неиссякаемого источника.
    Едва составив очередное донесение, Мирон Михайлович обретенные сведения (в отличие от коллег по департаменту) из памяти не выбрасывал, а записывал для себя в специальном блокнотике — на всякий случай. Что, конечно, было строжайше запрещено. Однако он разработал особенный шифр, коим успешно пользовался. Само собой, всякую мелочь — вроде горничных, наглотавшихся мышьяку по причине нечаянной беременности, или смертоубийства в пьяных драках — он в свой блокнотик не допускал. Записывал дела тонкие, нередко таинственные, в которых проявлял особую заинтересованность градоначальник или даже — при мысли об этом у Мирона Михайловича сладко замирало сердце — кто-то из августейших особ! Дома, в наемной квартирке, оставшись один после многотрудного дня, Карвасаров любил поразмышлять над своими записями. Иногда это приводило к самым поразительным результатам.
    Вот, к примеру, дело о похищении из Государственного Банка вклада отставного генерал-майора Волонина. Труднейшее дело! Но — выявили виновных. На некоторых сыскных пролился золотой дождь, в том числе на Мирона Михайловича. И недаром: его соображения (в тот момент лишь скромного помощника делопроизводителя) пришлись весьма кстати.
    А ограбление Исаакиевского собора?
    С иконы Спасителя, которую некогда держал в руках самодержец Петр Алексеевич, неизвестный вор святотатственной рукой отломал венчик, усыпанный бесценнейшими диамантами! Грабитель проник в собор без затей — расколотил окно. К слову сказать, среди широкой публики сперва никто не поверил в такое кощунство. Позднее решили, что это не может быть делом рук православного.
    «Петербургский листок» прямо писал:
    «Злодеев не остановили ни благоговейный ужас перед народной святыней, ни страх перед наказанием. Не хочется верить, что это сделали христиане. Скорее всего, это работа гастролирующих интернациональных воров — немцев или жидов, от которых даже наши жулики отворачиваются. Наш жулик в Бога верует, а у этих нет ни креста на шее, ни совести».
    А что выяснилось? Кражу совершил некий Константский, православного вероисповедания, сын священника и даже потомственный почетный гражданин. В свое время служил в хоре Исаакиевского собора певчим, но был изгнан из-за любви к винопитию. Последнее время бражничал, озорничал и бранился с женой. Вот супруга-то и донесла на него. Сперва дьякону собора, а после — в полицию.
    На том, вернее всего, дело бы и закончилось, потому как подобных доносов поступает без счета. Но этот попался на глаза Мирону Михайловичу. И всего за пять дней сыскная полиция обнаружила преступника и довела до признательных показаний.
    В итоге Константский был лишен всех прав состояния и шесть лет провел на каторге, а Мирон Михайлович — пожалован чином титулярного советника и орденом Святого Станислава.
    Одним словом, жизнь складывалась самым удачным образом. Бывшие друзья бешено завидовали. Новые знакомцы, из тех, кто чином пониже, источали медовое почтение. А и как иначе? Высоко взлетел бывший пехотный поручик. К тридцати пяти годам вышел Мирон Михайлович аж в надворные советники. В армейской жизни неслыханный кульбит — к такому-то возрасту уже подполковник!
    Как раз после производства в новый чин, за распорядительность в раскрытии дела о подделке кредитных билетов, было объявлено Карвасарову Высочайшее благоволение. И перстень пожалован — с вензелевым изображением Августейшего Имени Его Величества.
    Вот этот-то перстень и сгубил Карвасарова.
    Семьи у Мирона Михайловича не имелось. С такой беспокойной службой какое супружество? Так, одна видимость. Но монахом, конечно, не жил. Бывали у него метрески знакомые, но это все так… баловство. Пития избегал, однако ж имелась у Карвасарова одна настоящая страсть. А именно — штосс.
    К картам Мирон Михайлович прикипел еще с армейских времен. На полицейской службе в первые годы отстал — не до того было, но со временем игра стала совершенно необходимой составляющей жизни надворного советника Карвасарова. В ней он отдыхал душой от хлопотной и далеко не благонравной службы. Как-то раз сорвал небывалый куш. Играя понтером, загнув четыре угла, Мирон Михайлович выиграл сорок семь тысяч. С таким капиталом можно было и службу оставить. Но подобное безрассудство Карвасарову и в голову не пришло. Без службы? Немыслимо. Так же, как и без карт.
    Прошел без малого год, выигрыш истаял, обратившись немалым долгом. Этот долг растравлял душу, мешая работать. Вернуть его можно было только игрой. Но где взять средства?
    Вот тогда и пришла мысль заложить государев перстень. Надо признать — не самая удачная мысль. В итоге перстень переехал к ростовщику, и в тот же вечер Мирон Михайлович проигрался в пух, оставшись должен вдвое против прежнего. После такого unsuccess[4] он решил стреляться. Однако сперва хлебнул ради храбрости (как оказалось — лишнего), да и заснул пьяным, оставив записку, которую обнаружила утром квартирная хозяйка.
    Дело открылось. Получилось не благородно, а попросту глупо.
    Начальство, чтоб не выносить сор из избы, долг Мирона Михайловича покрыло из казенных средств. Возможно, все бы и обошлось — выплатил бы со временем Карвасаров долг — если б не заложенный перстень. Этого ему не простили, и был злосчастный Мирон Михайлович сослан на Дальний Восток, в Маньчжурию.
    Но поскольку дело свое знал он блестяще, то и в Харбине нашел куда приложить способности. Начальник департамента его ценил и далее радовался втайне, что судьба послала ему столь ценного работника.
    По опыту зная, насколько важна хорошая канцелярия, Мирон Михайлович поставил секретарем некоего толкового юношу, замеченного среди курьеров и вознесенного за толковость и исполнительность. Величали того Касаткиным Поликарпом Ивановичем, но Карвасаров обыкновенно звал попросту — Поликушка.
    К семнадцатому году Мирон Михайлович был произведен в полковники и назначен помощником начальника департамента, фактически получив в заведование сыскную полицию.
    На службе он по издавна заведенной привычке появлялся к шести утра. К девяти успевал ознакомиться со списком происшествий за ночь, донесениями филеров и секретных агентов и продумать дела на предстоящий день.
    Дела были разные по степени значимости — и для начальства, и для него лично. Но, пожалуй, более всего Мирона Михайловича занимала буйно расцветшая опийная торговля в Харбине. По его сведениям, имела она крепкую организацию и целую сеть агентов. Опий шел из Персии в Туркестан, далее попадал в Петроград, а оттуда, в тайниках литерных поездов и трансконтинентальных экспрессов, уходил в Харбин. Везли его роскошные и очень умелые дамы, умевшие быть полезными во всех отношениях, с деньгами не считавшиеся и потому до сих пор успешно ускользавшие от агентов сыскной полиции. За это Мирон Михайлович неоднократно выслушивал нарекания от начальства. Однако теперь вот свалилась на голову еще одна неприятность.
    Нынешним утром, ровно в девять часов десять минут, после неизменной чашки зеленого чая с молоком натощак (весьма полезно от полноты фигуры), Мирон Михайлович вызвал к себе чиновника для поручений Грача и помощника его, полицейского надзирателя Вердарского.
    В ожидании он встал из-за стола и прошелся по кабинету. Задержался возле дубовых книжных шкафов, в которых зеркальные стекла (по личному распоряжению Карвасарова) были заменены на обычные. Не любил Мирон Михайлович своего отражения. И зеркал избегал, отрешаясь от них, где только можно. Наверное, отражавшийся там усатый господин невысокого роста, с мясистым затылком, с колким взглядом маленьких голубых глазок, прятавшихся за стеклышками пенсне, не слишком соответствовал представлению Мирона Михайловича о благородной наружности.
    Эта маленькая его слабость была превосходно известна всем в управлении, однако Карвасаров о том не догадывался. И, вероятно, весьма бы расстроился, узнай ненароком правду.
    — О «Метрополе» слыхали? — спросил Мирон Михайлович, приступая к делу.
    — Точно так-с, — ответил Грач. — Кошмар, вальпургиева ночь. А все эти петроградские якобинцы! Раньше такого быть не могло.
    — Всяко бывало, — наставительно сказал Карвасаров. — Ты вот что: наведайся туда вместе с Петром Александровичем.
    — Уже, — ответил Грач.
    В свои сорок лет Грач сохранил подвижность и любопытство. Был толковым чиновником, опытным, исполнительным. Самым значительным недостатком его были приметные уши — два этаких розовых лаптя; они, казалось, касались щек и чуть не за версту семафорили. По этой причине карьера в наружной полиции не состоялась. Зато в сыскной замену Грачу было еще поискать.
    — Заскочил по дороге на службу, — сказал он. — Доложу вам, пейзаж после битвы. Второй этаж как корова языком. От первого — только стены кирпичные. Молодцы из пожарной команды такое рвение проявили, что теперь и вовсе неясно, гостиница то была или конюшня. А что сокрушить не успели, то городовые затоптали с квартальным поручиком. Пристава-то не было на происшествии. Желудочным катаром мается…
    — Знаю, — отмахнулся Карвасаров. — Тогда так: во-первых, брандмейстера навести. Пусть подсменных вызовет для опроса. И хозяина «Метрополя» сыскать, как там его… Голозадов Мартын Кириллович. Ну и фамилия, прости Господи. Врагу не пожелаешь… Ладно. Чтоб к полудню здесь был. Я с ним сам побеседую. Там у него китаец служил, Ли Мин. Этого тоже ко мне. Да, в донесении квартальный пишет, будто книга гостей погибла в огне. Это он определенно со слов китайца. Думаю, тот врет.
    — Прошу прощения… — сказал Вердарский, до того помалкивавший. — А для чего ему лгать?
    Он был совсем молодым полицейским и всего две недели назад служил чиновником стола приключений. Где и сидеть бы ему еще лет десять, если б не Карвасаров. Мирон Михайлович привечал разночинцев, особенно имевших университетский диплом. Сам он науку проходил на службе, но образованных людей ценил и старался продвигать, елико возможно.
    — Это просто, — объяснил Грач. — Коли гостевой книги нет, постояльцев определить затруднительно. И доказать, кто там пропал, тоже. Получается, исков будет немного, а то и вовсе ни одного. А для хозяина такие иски — чистое разорение. Так что показывать книгу ему совершенно невыгодно.
    — Кстати, кто его страхователь? — спросил Карвасаров.
    — Общество «Бройль и сыновья».
    — Вот-вот, и к ним загляни. Поинтересуйся, на какую сумму застраховался наш Голозадов. И кто у него поручителем. Словом, выдай полную аттестацию.
    — Думаете, поджог? — Вердарский прищурился.
    — Запросто, — беспечно проговорил Грач. — Я вам таких историй в свободную минуту расскажу — диву дадитесь.
    — Свободных минут у вас не предвидится, — сказал Мирон Михайлович. — Список постояльцев нужен мне не позднее завтрашнего утра. Сейчас это главнее всего. Так что, господа, не задерживаю. Да, там будет еще один мой человек, но у него свое дело. Вы — сами по себе.
    Когда Грач и Вердарский ушли, Карвасаров вызвал электрическим звонком дежурного и велел подать коляску. Бензиновых моторов Мирон Михайлович не любил, предпочитал ездить на конной паре. В коляску его впрягались два рысака — белый и вороной, так что смотрелся выезд очень эффектно. На таком в свое время сам Трепов ездил. Карвасаров наблюдал это двенадцатилетним мальчишкой, и выезд петербургского градоначальника произвел на него столь сильное впечатление, что, по прошествии лет, он в Харбине завел себе эту прекрасную пару.
    В ожидании коляски Мирон Михайлович откинулся на спинку кресла. Задумался.
    Справится Грач или нет? Если книга уцелела, он ее, безусловно, отыщет. Такой уж человек Грач. Другое дело, коли уже нет никакой книги. Тут придется изворачиваться. Сколько там погибло? Двадцать человек? Пятьдесят? А дело изволили взять на контроль его высокопревосходительство генерал Хорват. Так что хоть узлом завяжись, а дай результат. Впрочем, «давать результат» Мирону Михайловичу не впервой.
    Постепенно мысли Карвасарова приняли иное направление. Конечно, пожар в гостинице — событие пренеприятное и шуму в городе немало наделало (надо будет непременно вечером просмотреть газеты), олиако все ж таки преходящее. Куда значимее и опаснее мрачная и зловещая туча, что нависла с северо-запада, со стороны еще совсем недавно великой империи. Страшная туча, набрякшая кровью, ощетинившаяся штыками дезертиров, пьяных матросов и заурядных каторжан-уголовников. Напитанная сволочью, что называет себя теперь властью. И не просто называет — эти колодники на самом деле, всерьез берут власть. По слухам, Нерчинск уже в их руках. В Чите еще держится Семин, но долго ли он сможет противостоять? Да и что — Семин? Казачий есаул. Попортят ему шкуру Советы, уйдет зализывать раны в полосу отчуждения. У него нет настоящей силы. Кто за ним? Японцы? Но от них России нечего ждать избавления. Или вот еще полюбовница есаула, Машка Шарабан, на всю Сибирь знаменитая. Это, что ли, сила? Гм, возможно, только в иной области.
    А у кого эта сила имеется? У Хорвата? У нового начальника вооруженных сил дороги, черноморского адмирала Колчака?
    Тут думы Мирона Михайловича прервал стук в дверь. Вошел дежурный.
    — Коляска подана.
    Карвасаров спустился, сел в экипаж и сказал кучеру:
    — На Цветочную. Горелый «Метрополь» едем смотреть.
* * *
    Влажную харбинскую жару чиновник сыскной полиции Грач переносил тяжело. Едва начиналось лето, он впадал в ипохондрию. Работалось в это время совсем не так, как зимой.
    Выйдя из здания управления, Грач первым делом сказал своему спутнику:
    — Вы какой чай предпочитаете, черный или местный, китайский?
    Вердарский замялся.
    — Я? Пожалуй, китайский.
    — Вот как! Китайский! Нет, по мне ну его к бесу! Как говаривала моя тетушка, царствие ей небесное, лучше простой водицы испить, чем хлебать сироткины писи, — сказал Грач.
    Вердарский посмотрел удивленно:
    — А почему вы про чай спрашиваете? У нас ведь срочное дело.
    — Дело-то у нас срочное, — ответил Грач, увлекая коллегу вниз по Большому проспекту. — Да только не будем слишком уж торопиться. Festina lente, или «Поспешай медленно», как говаривали латиняне. Слыхали?
    — Приходилось.
    — Ах да, вы ж у нас университетский значок имеете. Пардон, пардон.
    Спустя четверть часа оба чиновника сидели в чистой половине трактира «Муравей», который самым выгодным образом расположился в двух шагах от вокзальной площади. Публика была пестрая; в черной части собрались все больше ваньки да ломовые извозчики. Оттуда слышались скрип сапог, звон стаканов да усталая брань. В белой — письмоводители из Управления дороги, несколько служащих с телеграфа, еще какая-то чиновная мелочь.
    Устроились возле окна. Вердарский озирался с некоторым смущением.
    — Осваивайтесь, — сказал Грач. — Не приходилось прежде бывать?
    — Нет.
    — Ничего, привыкнете. Шумно, конечно, и пахнет порой оскорбительно. Однако кормят неплохо. Можно отобедать за семь гривен всего. А в «Одеоне», к примеру, с вас три целковых слупят и не поморщатся!
    Подлетел половой, бухнул на стол два белых чайника с носиками в оловянной оправе. Один маленький, другой побольше. Принял заказ и умчался.
    Грач взял чайник и, звеня цепочкой на крышке, принялся ополаскивать стаканы над миской, наставительно говоря:
    — Маленький — для заварки. Большой — для кипятку. В столе приключений такие небось не встречались?
    Подтрунивание над прежним местом службы младшего коллеги стали для Грача бесплатным развлечением. Впрочем, он не злоупотреблял, и шутки его не были злыми.
    Напившись чаю (отчего его немедленно прошиб пот, а уши стали походить на раскаленные докрасна сковородки), Грач облегченно сказал:
    — Славно. Теперь перекусим. А там и побеседовать можно.
    — Да не рановато ли будет?
    — В самый раз. А пока вот что…
    Грач откинул полу своего статского сюртука и вытащил откуда-то из-за спины небольшой черный пистолет со скошенной рукоятью.
    — Это «намбу», японская машинка, — сказал Грач. — Трофей. Не браунинг, конечно, однако ходить нашему брату без оружия теперь не с руки. Так что бери, владей. Практикуйся. Я тебе запасную обойму выдам. Ты стрелял прежде?
    — Немного… Я ратник запаса.
    — Ну, уж коли ратник, сам Бог велел. Держи.
    В ближайший час Петр Александрович Вердарский ознакомился с гастрономией «Муравья» (надо признать, действительно неплохой), а также открыл много нового из приемов полицейского сыска — внутренне страшась, что не только не сможет применить все это на практике, но и запомнить попросту. Вдобавок смущала непривычная тяжесть пистолета во внутреннем кармане мундира. Этот мундир был его гордостью: с иголочки, петлицы с серебряным шитьем любовно протерты уксусом, а форменные пуговицы начищены толченым мелом.
    — В нашем деле главное — полюбить человека, — говорил Грач. — Полюбишь, так он тебе сам все расскажет.
    — А как же его полюбить? За что?
    — Это, брат, штука. Приходит с опытом. А не придет — просись в отставку к чертям, все одно толку не будет.
    Видя, что Вердарский окончательно стушевался, Грач хмыкнул в усы, промокнул поредевшую макушку и сказал, вновь переходя на «вы»:
    — Не робейте, коллега. У вас будет задание не из сложных. Надобно опросить прислугу этого «Метрополя». С адресами вам квартальный поможет, он теперь как раз на пожарище. Узнаете, кто проживал, снимите описания, особые приметы, имена-отчества. Покрутитесь там, послушайте. Наверняка полно любопытных, они любят меж собой выхвалиться.
    — А может, вместе, Илья Иванович? — робко предложил Вердарский.
    — Ни-ни! Времени нет. Себе я дело потруднее оставил — пущусь по китайской линии.
    — Это как? — опешил недавний чиновник стола приключений.
    — Помните, что давеча говорил господин Карвасаров? О китайце в «Метрополе»?
    — Конечно.
    — Вот этим я и займусь. Да, и вот еще: будьте добры, не носите форменный сюртук на службу. Особенно со столь блистательными пуговицами. Вы ведь не надеетесь, что мазурики станут во фрунт и примутся честь отдавать? Ну то-то.
* * *
    Пахло на пожарище просто ужасно. Обгорелый кирпич первого этажа раскрошился, точно зубы постаревшего каннибала. Пространство вокруг сплошь усеяно мелким мусором, из которого тут и там поднимались мутные султанчики дыма.
    Поодаль стояла коляска, запряженная парой. Возле нее — трое незнакомых господ, один в военном мундире с адъютантским аксельбантом и двое в штатском. На их лицах читалась скука. Неподалеку, на почтительном расстоянии, с ноги на ногу переминался квартальный.
    Еще один господин, в черной пиджачной паре и в котелке, бродил по пепелищу, присматриваясь к залитым водой обломкам. Сзади, вздымая сапогами пыльные вихри, топали двое городовых. Они делали вид, будто тоже ищут нечто весьма важное, но получалось у них не очень.
    «Должно быть, это и есть тот самый хозяин гостиницы, господин Голозадов, о котором Карвасаров предупреждал, — подумал Вердарский. — Подойти? Или не подходить?»
    Он решительно не знал, что положено в таких случаях. Потом решил: будет сохранять инкогнито. В целях эффективности следствия.
    Пока Вердарский размышлял, позади завели разговор две молодые бабы:
    — А людёв тут сгорело — тьма! — говорила одна. — Бабка Маканья сказывала, огненный андел их поразил. Пламенным мечом, значит…
    — Дура твоя Маканья, — отвечала вторая. — Мне Антип объяснил: из-за лестричества все. Побегло лестричество не в ту сторону, и все дела. А ты заладила — андел, андел!
    «Электричество. Огненный ангел…» — шевеля губами, запоминал Вердарский. Записную книжку он вынимать не рискнул.
    Пофланировав еще полчаса, он узнал массу поразительных фактов и версий случившегося. Утверждали, будто здесь был секретный штаб японских (и германских) шпионов; что злосчастный «Метрополь» являл собой тайный притон содомского греха, что здесь собирались огнепоклонники китайского бога Будды, которые себя сами спалили в надежде воскреснуть в облике волшебных птиц с человечьими головами; что здесь орудовала жидовская шайка похитителей младенцев. Те, дескать, и подожгли дом, заметая следы.
    За последнюю версию ратовал козлобородый мужичок в ветхой поддевке. Вокруг него собралась гурьба праздных зевак. Козлобородый старался вовсю:
    — Истинно так! А который за главного, кричит: «Втикайте! Втикайте!» Тута и экипаж подкатил. Сиганули они — и нетути! А на кострище я вона чего нашел. — Мужичонка выставил вперед ладонь для всеобщего обозрения, на которой лежала плоская деревянная коробчонка.
    И как уцелела только, подумал Вердарский.
    Мужичонка будто подслушал:
    — Она в подвал завалилась, — пояснил козлобородый. — Там и нашел.
    Он встряхнул коробочку — и выскочили с боков две тоненьких закопченных иголки. Но не железные, а тоже из дерева.
    — Ух ты! — закудахтали вокруг. — Никак бонба!
    — Не… — Мужичонка спрятал коробочку в карман пиджака. — Игрушка. Жидовская. Дитев, значит, приманивать. Я ее помыл, теперь своим подарю.
    То ли из-за диковинной забавы, то ли еще по какой причине, а только Вердарский вдруг подумал, что мужичок может быть интересен для следствия.
    Когда тот, утомившись от собственной болтовни, спрятал коробку и заковылял прочь, Вердарский двинулся следом. Едва свернули за угол, он прибавил шагу и быстро догнал информированного филистера.
    — Сударь, позвольте вас на минутку!
    Тот остановился как вкопанный, испуганно моргая.
    — Сыскная полиция, — внушительно сказал Вердарский. — Необходимо поговорить.
    Мужичок вздрогнул и втянул голову в плечи.
    — Я что… — забормотал он, — я ничего, мы тута не местные…
    Вердарский мгновенно почувствовал прилив уверенности и строго спросил:
    — Ты вот о жидах рассказывал, что с пожара на коляске укатили. Какие они из себя? Можешь их описать?
    — Какие, какие… Обыкновенные… Жиды, они жиды и есть.
    — Ну, как были одеты, как выглядели?
    — Да не знаю я, барин! Ничегошеньки не ведаю! Отпустите душу на покаяние!
    — А чего ж ты болтал? За это знаешь, что тебе будет?..
    Определить, какая именно кара положена за праздное пустословие, Вердарский затруднился и потому сказал:
    — Пойдем-ка, братец, в участок!
    Мужичонка скособочился и зачастил плаксиво:
    — Барин, барин, ну на шо ж я вам сдался? Тут вона сколько лихих людей развелось! А я ни сном ни духом… детки у меня… помилосердствуйте!..
    Вердарский кашлянул.
    — Кх-м. Ладно. Здесь отвечай. Что за людей ты видел?
    — Жиды.
    — Точно? Уверен?
    — Никак нет, барин, — ответил козлобородый.
    — Как же тебя понимать, братец?.. — растерялся Вердарский. — Кто ж это был?
    — Може, жиды. Може, ляхи. Да кака разница? Все одно не люблю я их, жидов-то.
    Дело зашло в тупик.
    Вердарский спросил на всякий случай адрес мужичка (тот, конечно, запросто мог соврать) и пошел обратно к сгоревшему «Метрополю». К этому времени господа в коляске уже отбыли, а вместе с ним исчез и человек в котелке. Остался только квартальный, злой от жары и удушливой вони. Говорил он неохотно, покрикивал на городовых с лопатами. Впрочем, у квартального удалось разузнать адреса поломойки и мальчишки-посыльного.
    — А что ж они ищут? Уж не гостевую ли книгу? — поинтересовался Вердарский, убирая записную книжку.
    Квартальный совсем непочтительно сплюнул.
    — Да будь неладна она, эта книга! Столько из-за нее хлопот! Разве тут что могло уцелеть? Я так и сказал Мирону Михайловичу — нету, ваше высокоблагородие, книги той гостевой. Сгорела.
    — А разве господин Карвасаров приезжал? — оживился Вердарский.
    — Да только что. Прикатил, посмотрел и уехал. И наказал вдобавок ящик искать.
    — Что за ящик?
    — Этот проклятущий Голозадов показал, что списки с гостевой книги хранил в несгораемом ящике. Внизу, в кабинете. Ящик маленький, две ладони длиной. Поскупился, видать, на большой-то.
    — А что за списки? — неуверенно спросил Вердарский, мучительно переживая за свою неопытность.
    Квартальный поглядел снисходительно.
    — Для фискального ведомства.
    — Неужели они могли уцелеть? В таком-то пожаре?!
    — Вот и я думаю, что не могли, — сказал квартальный, — да только у начальства своя голова. Ищи, говорят, Вернидубов, хоть зубами грызи головешки, да только тот ящик сыщи. На то, дескать, тебе и должность дана.
    — Ну хоть хозяина нашли, — заметил Вердарский. — Это уже хорошо.
    Квартальный покраснел.
    — Найти-то нашли, — сказал он, — но тут же и потеряли. Мои орлы его аккурат сразу после пожара тепленького из постели взяли. Сняли показания, все чин по чину. И отпустили потом восвояси. А он взял да сгинул.
    — Исчез?!
    Квартальный кивнул:
    — Как в воду канул. Тут уж моя вина. Недоглядел.
    Вердарский ничего не ответил, мрачно посмотрел на квартального и отправился снимать показания с рассыльного и поломойки.
* * *
    Прежде чем пуститься по «китайской линии», Грач прогулялся мимо сгоревшей гостиницы. Но сделал это в некотором смысле инкогнито, на пепелище не смотрел, шел по противоположной стороне и вид имел самый индифферентный. Чуть далее, ближе к Глиняной улице, примостилась на первом этаже краснокирпичного дома китайская лавка. Набор самый обычный: жемчужный фарфор, смешные раскосые статуэтки да лаковые картинки с непонятными закорючками. На звук шагов вышел хозяин, пожилой пузатый китаец. Увидев Грача, немного поник и словно стал меньше ростом. Грач о чем-то недолго переговорил с ним, ничего не купил и пошел из лавки на улицу, мурлыкая под нос нечто весьма легкомысленное. Был он сейчас похож на игрока на бегах, которому перед решающим заездом сообщили номер, который придет к финишу первым.
    А китаец печально посмотрел ему вслед, вздохнул, потом запер лавку на замок. То ли почувствовал себя плохо, то ли работать ему расхотелось — неведомо.
    Грач между тем направился в район Нового города. По дороге (весьма неблизкой) настроение у него постепенно ухудшилось. Он перестал мурлыкать и все больше вздыхал. Даже несколько раз останавливался — передохнуть.
    Что ни говори, а охотиться на мазуриков — все-таки занятие для молодых. Даже если за спиной опыт, хватка и волчье чутье. Только никакое чутье не в помощь, когда ноги гудят от жары и усталости, а все мысли — о тазике с холодной водой, чтоб сунуть в них раскаленные стопы, словно посыпанные горячим песком.
    И какой с того вывод? А очень простой: коль за столько лет не вышел в начальники, пора уж и честь знать.
    С этими невеселыми мыслями Грач свернул в Подъездной переулок. Здесь ощущалась близость мощного железнодорожного узла: сопели паровозы, забиравшие воду, из мастерских разлетался зазвонистый стальной перестук. В воздухе висела тончайшая угольная пыль. Пахло машинным маслом и жарким металлом.
    Переулок уходил под гору. Цепляясь носками за крупный булыжник, Грач прошел переулок почти до конца и добрался до кирпичного двухэтажного дома, покрытого с фасада серой облупившейся штукатуркой. Справа, с торцевой части, была устроена неприметная, наглухо закрытая дверь, которая вела в полуподвал.
    Грач возле двери задерживаться не стал и прогулялся до угла. Здесь, возле водосточной трубы, он присел на корточки и сделал вид, будто затягивает некстати ослабевший шнурок на ботинке. Левая рука его неприметно скользнула в зев водостока, нащупала внутри тонкий шнурок, совершенно незаметный снаружи. Грач дернул его несколько раз в хитрой последовательности: один-два-два-один-три. Выпрямился и зашагал к непримечательной двери.
    Теперь ее створка оказалась чуть-чуть приоткрытой. Толкнув, Грач спустился по каменной лестнице вниз. Здесь была еще одна дверь, стальная, в толстых шляпках заклепок. Раньше этой двери не было.
    «Словно на броненосце», — усмехнулся про себя Грач.
    С усилием он провернул на петлях металлический лист. Открылась темная комната, освещенная единственной масляной лампой, подвешенной в углу на стене. Мебели не имелось; пол застилали циновки.
    Едва дверь затворилась, от стен отлепились две беззвучные тени. Они приблизились — двое молодых и крепких китайцев, с косами, в черных куртках, такого же цвета штанах.
    Грач остановился.
    — Господин Чен у себя?
    Китаец, что казался постарше, внимательно рассматривал гостя.
    — Хозяина ждет, — сказал он.
    — Веди.
    Китайцы поклонились и жестами пригласили следовать. Выстроились таким порядком: тот, что моложе, впереди, за ним Грач, а замыкал шествие китаец постарше.
    Прошли длинным и темным коридором, по обе стороны которого располагались помещения без дверей. В глубине, на грязных циновках, вповалку лежали десятки тел. Слышались приглушенные возгласы, шепот, бормотание — бессвязное, как лепет умалишенного. Воздух был пропитан тошнотно-сладким привкусом опия.
    Подошли к комнате, замыкавшей коридор. Один из китайцев почтительно постучал и только потом распахнул дверь.
    Грач шагнул внутрь. Комната была обставлена почти по европейскому образцу. За большим столом, напротив входа, сидел толстый китаец с лоснящимися щеками и косыми щелями глаз — узкими, как бритвенные порезы.
    — Здравствуй, Чен, — сказал Грач, переступив порог. — Я тут мимо шел. Дай, думаю, навещу знакомца.
    Китаец поклонился, не вставая. С непроницаемым лицом он разглядывал незваного гостя. Пауза затягивалась.
    — Добрый день, — сказал наконец китаец. — Дорогой гость спешит? Или мы сможем воздать должное искусству моего нового повара, несравненного Ю Фаня?
    Говорил он на удивление чисто.
    — Непременно сможем, — ответил Грач, присаживаясь к столу без приглашения. — Уф, жарко у тебя тут.
    Чен что-то коротко сказал своим стражам, и те вышли. Старший перед уходом окинул Грача быстрым внимательным взглядом.
    — Как идут дела? — спросил Грач.
    Китаец покачал головой.
    — Дела не хороши, — сказал он. — Моя работа в убыток. Но я не жалуюсь. Я помогаю несчастным. Надеюсь, в старости меня не оставят без пригоршни риса.
    Грач сочувственно покивал.
    — Да, жизнь становится тяжелее, — сказал он. — Ах, куда подевались золотые денечки!
    — Неужели в полиции стали плохо платить? — удивленно спросил китаец. — А мне говорили, будто простой конторщик у вас получает в год тысячу двести рублей.
    — Чен, у нас нету конторщиков. У нас письмоводители. Впрочем, один черт. Но тысяча двести сейчас — не то что раньше. Нет, братец, совсем не то. Помнишь, хлеб стоил четыре копейки за фунт? А драповую шинель можно было построить всего за двадцать пять целковых! Эх, что я говорю!.. Да за пустую бутылку в деревне давали жирную курицу!
    — Помню, — отозвался китаец. — Но парикмахер за работу брал два рубля золотом.
    — Это верно, — согласился Грач. — Поэтому я всегда брился сам.
    Дверь отворилась, и вошел пожилой китаец. С видимым трудом он нес широкую доску, уставленную дымящимися плошками, из-под крышек которых истекал восхитительно-ароматный пар.
    — Твой Ю Фань просто кудесник, — сказал Грач. — Кстати, а куда подевался прежний повар?
    — Ли Синь ушел от меня, — грустно сказал Чен. — Теперь он живет в большом доме, где много веселых женщин.
    — Это где ж такой?
    — В Модягоу.
    — А! Заведение мадам Дорис! Понимаю. Значит, твой Ли Синь — любитель общительных дамочек. Вот уж никогда б не сказал. Занятно.
    — Ли Синь пошел туда не из-за женщин.
    — Вот как! А ради кого?
    — Он пошел к мужчинам.
    Тут уж Грач искренне удивился.
    — Быть не может! — воскликнул он. — Я помню его. Ведь он старик!
    Чен грустно улыбнулся.
    — Мой гость неправильно меня понял, — с достоинством ответил он. — В заведение мадам Дорис ходят мужчины, которые любят хорошую китайскую кухню. А Ли Синь — очень хороший повар.
    — Да как же он туда попал?
    — За него попросили.
    — Кто?
    — Доктор, который служит у мадам Дорис. Этот доктор тоже любит хорошую китайскую кухню.
    Грач повертел головой.
    — Хм, доктор… Кстати, как его имя?..
    Китаец немного помедлил с ответом.
    — Его зовут доктор Тетов.
    — Тетов? — переспросил Грач. — Может, ты ошибаешься?
    — Может быть, — согласился китаец. — Я думаю, его зовут Дитов. Нет, вот так: доктор Детов.
    Грач вздохнул.
    — А как же он узнал о твоем поваре?
    — Доктор тоже любит хорошую китайскую кухню, — осторожно ответил Чен.
    — Понятно. — Грач усмехнулся. — Значит, сей эскулап тоже посещал твой вертеп. И так возлюбил стряпню Ли Синя, что не захотел с ним разлучаться. Но как же ты согласился?
    — Я добрый человек. Если меня хорошо просят, я редко отказываю. А Ли Синь просил очень хорошо.
    — Да, Чен. — Грач засмеялся. — Ты сама сердечность. Мне порой кажется, что ты занят не своим делом. Не податься ль тебе в монахи?
    — В монастырях живут жадные дураки, — спокойно сказал китаец, наблюдая, как повар расставляет блюда на столе перед ним. — Эти дураки только делают вид, будто ищут в нищете просветления. На самом деле от просветления они дальше других.
    — Почему? — равнодушно спросил Грач.
    — В своей нищете монахи все равно думают о богатстве. Больше ни о чем. Недаром говорят: не смотри на лицо монаха, а смотри на лицо Будды.
    — А чьи лица видишь ты? Тех, кто валяется на циновках в этом твоем притоне?
    В глазах китайца промелькнула черная вспышка. Он махнул рукой, и повар с поклоном выкатился в коридор.
    — Люди, которых ты видел, живут плохо, — сказал он. — Но я помогаю им забыть о своих бедах. На время. Поэтому я занимаюсь очень полезным делом. Разве не так?
    — Да, — легко согласился Грач. — Ты действительно очень полезный человек. И будешь еще полезнее, если покажешь, наконец, что состряпал твой несравненный повар.
    Чен улыбнулся и принялся перечислять:
    — Вот лебединые крылья. Вот гнезда морской крачки. Горб верблюда с «серебряными ушками»… — говорил он, и пальцы его любовно касались глиняных судков.
    — Однако! Твой повар угодил бы самому императору. А это? — Грач показал на отдельно стоящее блюдо, где в желто-коричневом соусе плавало нечто совершенно трансцендентное, украшенное кожурой лимона и лепестками хризантем.
    — О! Это у нас называется «Битва дракона с тигром». Лесной полоз запечен в дикой пятнистой кошке. У змеи сперва вырезают кости и желчный пузырь, а кошку… как это?..
    — Свежуют, — подсказал Грач.
    — Да. Потом долго тушат в особом соусе, рецепт которого Ю Фань не скажет никому. Даже под пыткой.
    — Ну, под пыткой-то, надо полагать, скажет, — заметил Грач, на которого описание блюда не произвело никакого впечатления. — Впрочем, мне все равно. У меня нет своего повара.
    И принялся накладывать себе куски двузубой деревянной вилкой.
* * *
    Только далеко за полдень, когда солнце, словно утомившись, укрылось лохматым облаком, Вердарский покончил с опросом поломойки и рассыльного. Оба жили у черта на рогах: одна — в районе Пристани, другой — вовсе на левом берегу, в Затоне. И оба нисколько не продвинули следствия.
    Были они неграмотными, и в обиходе фамилиями постояльцев не интересовались. Гостей сплошь именовали «барами» и разбирали только по возрасту, телосложению и принадлежности к мужскому или женскому полу. А при более тонких расспросах получилась и вовсе чепуха.
    Рассыльный, золотушного вида мальчишка лет одиннадцати, лишь плаксиво гримасничал и божился, что отродясь ничего не крал.
    С поломойкой вышло иначе, но все равно нескладно.
    Толстая молодуха с плоским конопатым лицом на все расспросы отвечала глупым хихиканьем, то и дело поглядывая на лоб Вердарского. А потом вдруг не к месту заявила, что к ней «сам Аркадий Христофорович ходют чай пить, и оченно бывают довольны».
    — Кто это? — не понял Вердарский.
    Выяснилось: Аркадий Христофорович — околоточный надзиратель и большой любитель чая с ежевичным вареньем. Настолько большой, что наведывается через день, будто по расписанию. И даже пару раз катал молодуху на коляске (надо полагать, в благодарность за приятственное времяпровождение).
    Рассказывая о коляске околоточного, молодуха весьма откровенно рассматривала стоявшего перед ней полицейского. А потом бесстыже дала соскользнуть с плеча платку, наброшенному на голые плечи.
    Надо признаться, в этот момент Вердарский почувствовал некое сладкое томление в организме. Он и сам бы теперь с удовольствием отведал здешнего ежевичного чаю. Но тут же представил себе, как молодуха после рассказывает своему покровителю:
    — А ентот, из сыскной, ну такой душка!.. — и поспешил распрощаться с весноватой фавориткой околоточного надзирателя.
    В общем, время было истрачено, а толку — никакого.
    Вердарский достал часы, глянул. Стрелки показывали четверть четвертого. Пожалуй, пора возвращаться в управление, писать рапорт о прошедшем дне. Проведенном, надо признать, совершенно бездарно.
    Может, и Грач уже там, подумал с надеждой Вердарский. Хоть посоветоваться…
    Мыслишка эта была не слишком приглядной — получалось, что Вердарский намеревается прятаться за спину старшего. Да, некрасиво. Нахмурясь, полицейский чиновник зашагал быстрее. Чтобы срезать путь, свернул на узкую, в выбоинах, Кривоколенную, которая с лихвой оправдывала наименование.
    Кривоколенная вывела к извозчичьей бирже. Здесь пахло навозом, кожей и дешевым табачным дымом. Над площадью висела неизбывная ленивая брань.
    «А околоточный-то небось свою молодуху на служебной пролетке катал», — подумалось вдруг.
    Эта мысль вызвала к жизни другую, имеющую непосредственное отношение к сегодняшним делам, и Вердарский остановился, словно боялся спугнуть. Только поразмыслить ему не дали.
    — Куда ехать-то, барин? — крикнул лихач с пролетки на дутых резиновых шинах. — Недорого возьму.
    — Мне тут близко… спасибо… — бормотал Вердарский, торопясь миновать биржевую площадь.
    — Эй, барин! Садись, отвезу! Хоть на вокзал, хоть в Модяговку! — снова кричал докучливый возница. Он цокнул языком, и коляска покатила следом за Вердарским. — Ежели в Модяговку, так скидка положена!
    Извозчики словно только того и ждали. Принялись хохотать, хлопая себя по ляжкам. Нехорошо так смеялись, насмешничали:
    — Да куды ему! У него и на конфекты не хватит!
    — А на кой такому конфекты? Его самого в салоп обрядить — вот и цыпа-ляля получится! Почище Любки-блохи!
    Надо было остановиться и дать укорот обормотам, пригрозить как следует. Однако Вердарский окончательно сконфузился и, наклонив голову, припустил едва не бегом, не разбирая дороги. И с ходу уткнулся макушкой во что-то мягкое. Это «нечто» охнуло и сказало:
    — Вот курья башка!..
    Вердарский выпрямился. Перед ним стоял молодой человек замечательной внешности. В черной бархатной жилетке поверх багряной шелковой рубахи навыпуск, в отутюженных брюках, тщательно заправленных в русские сапоги, которые сияли черным антрацитовым пламенем. На голове — новый картуз с лаковым козырьком. Черные усики расчесаны и напомажены. Словом, молодой человек словно с картинки сошел — был он весь масляно-лаковый, точно детский петушок из жженого сахара.
    Окажись здесь Грач, он бы мигом определил род занятий этого красавца, но Вердарский не имел нужного опыта.
    — Простите сударь, — сказал он стеснительно. — Я вас, должно быть, ушиб.
    — Пустяки, — ответил лаковый, ощупывая Вердарского взглядом. — А вы что тут делать изволите? По какой надобности?
    — Случайно. Я не знал, хотел побыстрее. Я тут редко бываю.
    — Оно и видно, — сказал лаковый, перемещаясь взором по сюртуку своего визави. — От незнания чего не бывает. Только вот ведь какое дело: за промашки-то свои платить приходится.
    — Сударь… — пробормотал Вердарский, отшатываясь. — Я государственный служащий…
    — А это нам неважно, — вкрадчиво говорил лаковый, подступая. — Хоть вы мандарин китайский, а будьте любезны…
    С этими словами он с силой толкнул чиновника в грудь. Тот отлетел назад и наверняка бы упал, если б не лихаческая коляска, стоявшая позади. Вердарский ударился о нее спиной и затылком. В голове тонко зазвенело, а страх разом вдруг улетучился.
    Вердарский вытянул из внутреннего кармана японский пистолет и мигом навел на лакового.
    — Я вас сейчас застрелю! — тонко воскликнул Вердарский. — Обязательно! И не вздумайте даже бежать!..
    — Чего ж мне бегать-то? — спросил лаковый, заинтересованно глядя на пистолет. — Чай не оголец какой. А вы что ж, эту штуку с японской войны хранить изволите?
    — Нет, — сквозь зубы ответил Вердарский и добавил: — Я из сыскной полиции. — Он обернулся к лихачу на козлах. — А ну, давай за городовым! Живо!
    — Эва, — ответил тот. — Откель его взять-то? Игнат Спиридоныч аккурат отобедали, теперь почивают. Часа через два — дело другое. А сейчас — ни-ни. Не взыскуйте, барин.
    Ужас как не хотелось Вердарскому отпускать лакового поганца, однако что делать? Не ждать же, пока выспится городовой Игнат, сын Спиридона!
    Полицейский чиновник почувствовал, что в душе его растет лютая ненависть ко всему околоточно-городовому племени.
    — Вот что, — процедил он, показывая пистолетом на своего обидчика. — Дождешься городового и доложишь, что я велел тебя к приставу отвести.
    — Да за что ж, господин хороший?
    — Сам знаешь. А я после проверю. И если что…
    Вердарский переложил пистолет в левую руку, а правым кулаком погрозил лаковому.
    Тот, наглец, вдруг засмеялся.
    — Вы, должно быть, на службе недавно. В управление поспешаете? Ну, Мирону Михайловичу поклон от меня. А пристава я, воля ваша, беспокоить не стану. Больной человек, желудком мается. Не по-людски будет его тревожить. Да и зачем? Вы ошиблись, я обознался. Квиты-с.
    Вердарский вздохнул, соображая, как лучше ответить. Однако лаковый вдруг, мазнув взглядом по лицу полицейского надзирателя, спросил:
    — Уж не о пожаре ль дело расследуете?
    — О пожаре… — удивленно ответил Вердарский. — А вы почему знаете?
    — Мне ли не знать! Мирон Михайлович, он это любит. Как чего посложнее — так, с позволенья сказать, мордой — хрясь! Чтоб, значит, человек сам разбирался. Да-с, метод, скажу я вам. Вот помню, году в десятом… Впрочем, неважно. Не мое это дело. А вам, значит, погорелый «Метрополь» достался? Не позавидую.
    — А вы сами-то кто будете? — спросил Вердарский, не слишком разобравшись в несколько путаной речи лакового.
    — Егор Чимша, Мирона Михайловича старинный знакомец. — Лаковый сдернул картуз и шутовски поклонился.
    И тут Вердарский догадался.
    — Так вы… из наших?.. — прошептал он.
    Чиновник слышал не раз, что у жандармских и полицейских чинов имеются свои секретные агенты, в миру совершенно неотличимые от обывателей. Да они и есть обыватели, только жизнь их, некоторым образом, двойная. И, вероятно, очень опасная.
    Лаковый с достоинством кивнул.
    Теперь Вердарский смотрел на Егора Чимшу с уважением.
    — Простите. Тут явное недоразумение.
    Он спрятал свой японский револьвер, пригладил ладонью волосы и глянул на часы. Оказалось, что поход через Кривоколенную похитил без малого сорок минут. Вот тебе и срезал дорогу!
    — Торопитесь? — спросил лаковый, вглядываясь в лицо полицейского. — Так это не беда. Это я мигом улажу.
    Он повернулся к лихачу, который все еще сидел неподалеку в свой пролетке с дутыми шинами.
    — Давай-ка, Еремка, отвези барина в жандармское.
    Лицо у Еремки сморщилось, точно укусил он совсем зеленое яблоко.
    — Была охота! Вон, в Коммерческом скоро закончат, как раз седоки появятся. А я тут зазря надрывайся? Не согласный! Нету, значит, моего интересу!
    — Будет тебе интерес, — пообещал лаковый.
    Вердарский слушал этот разговор со смешанным чувством. Конечно, правильнее всего было бы сесть в пролетку и с самым независимым видом сунуть лихачу-выжиге полтора рубля (или они уже по два берут?). Однако это бы стало непростительным расточительством, позволить себе которое Вердарский не мог. Но… Все-таки было б неплохо этаким фертом подкатить к управлению на лихаче! Признаться, совсем неплохо. Поэтому, когда лаковый пообещал неуступчивому Еремке «интерес», Вердарский решил, что сейчас Егор Чимша шепнет что-то лихачу на ухо или подаст еще какой-нибудь знак, после чего дело-то и устроится.
    Однако вышло иначе.
    Лаковый как-то по-хитрому щелкнул пальцами, и рыбкой блеснул в воздухе серебряный целковик. Еремка его поймал, вмиг просветлел лицом и даже распахнул дверку:
    — Милости просим!
    Что тут скажешь? Сыщик, сгорая от стыда, молча полез в пролетку.
    Когда он уселся, лаковый подошел и сказал вполголоса:
    — Прежде чем с докладом пойдете, личико соблаговолите умыть. А то вон как сажей измазались. Не одобрит Мирон Михайлович. Он ведь такой: любит все по регламенту.
    Путь до жандармского управления, во флигеле которого обосновалась сыскная полиция, был недолгим. Однако даже за это время возница успел изрядно надоесть своей болтовней.
    — У нас работа нервная, потому как с людями, — вещал Еремка, то и дело оглядываясь на седока. — Это вон у деповских все просто: знай себе стучи по железке! А железке-то что? Ей ведь все равно, каков ты с виду и чего на душе твоей. Для железки главное, чтоб молоток был увесистым. А в нашем деле другой подход надобен. Ну, вы-то меня понимаете, барин. У вас, поди, тоже без особенного подходу — ни тпру ни ну. Верно я говорю?
    «Вот приклеился, пустомеля! — подумал Вердарский с неудовольствием. — И что это каждый ванька чуть ли не по плечу меня хлопает? Значит, есть что-то во мне такое… неосновательное…»
    Однако настырный Еремка смотрел, ожидая ответ, и Вердарский сказал, только чтоб отвязаться:
    — По-всякому бывает. Ты смотри, куда едешь. Не то поломают твою замечательную пролетку — на ремонт никаких денег не хватит, — добавил он мстительно.
    — Эх! Деньга — что голубь. Прилетит, улетит — не заметишь. Я за деньгой не гоняюсь. Мне по жизни другого надобно.
    — Чего ж тебе нужно, коли не денег?
    — Интересу, — быстро и охотно ответил Еремка. — Когда есть интерес, тогда жизнь веселей.
    — И что, большой интерес седоков по Харбину катать?
    Еремка сдвинул картуз на затылок.
    — Это когда как. С вами вот, барин, прямо сказать, не очень. А с другими любопытно бывает.
    Вердарский криво ухмыльнулся.
    — Я-то чем не угодил?
    — Не серчайте, барин, да только скушный вы человек. Оттого, что молодой и жизни не знаете, а показать это боитесь. Оно, может, пройдет с годами. Или не пройдет, — добавил кучер раздумчиво.
    — Ну а другие? — спросил Вердарский, задетый словами доморощенного философа. — Другие-то чем тебе интересны? Песни, что ли, поют?
    — Случается. Только не в них дело. Спеть-то я сам могу. А любопытна мне человеческая середка.
    — Фу ты! Это как тебя понимать?
    — Ну вот, скажем, вез я как-то барышню. Махнула мне ручкой, села. В Фудадзян, говорит. И сует деньги сразу, не глядя. Платье на ней, значит, воздушное, зонтик пузырчатый — все как положено. И шляпка с вуалью. Думаю я про себя: а куды ж ты такая раскрасавица собралась? К сватье-куме, аль к полюбовнику? Час-то свободный, муж наверняка на службе. Вот и наблюдаю. А ей и неведомо. Вот в этом-то и есть мой самый большой интерес!
    — Куда ж она ехала?
    — Да на Китайскую улицу. Сошла возле старой школы — может, знаете? — и дальше — пешочком. А сзади я качу потихонечку, доглядываю. Хотя уж и так догадался, куда она шла. Да только охота было проверить.
    — И что же?
    — А как думал, так и вышло. Стоит там за тополями фанза. В ней одна старая китайская ведьма живет. Особа известная! К ней многие дамочки тайно наведываются. Особенно те, которые из благородных.
    — С какой стати?
    — Да с такой: ведьма та плод вытравлять умеет.
    — Гм… — смешался Вердарский. — А почему ж только из благородных? Скажем, какая-нибудь прачка или, гм, поломойка… им ведь тоже такие услуги бывают потребны? Разве нет?
    — Оно конечно, — согласился возница, — да только денег у господ поболе. А ведьма та страсть как жадна. Дерет — помилуй мя Господи — три шкуры!
    Вердарский промолчал. Начинала болеть голова, и отчего-то вместе с болью росла неприязнь ко всей полицейской службе.
    — А вот вчера, барин, жутко меня удивили, — продолжал Еремка, который никак не мог остановиться и собирался, очевидно, трещать до самого управления. — Я как раз с Глиняной ехал. Поворачиваю, а там — гостиницу «Метрополь», значит, кто-то на дым пустил. Полыхает — любо-дорого! Подъехал. Тут и седоки вывернулись. Один, военный, рукой машет — тормози, дескать, так твою-разэтак!
    — А дальше? — заинтересованно спросил Вердарский, тут же вспомнив россказни козлобородого мужичка.
    — Остановился я. Господа сели. Я б четверых ни в жисть не взял, да только офицер был больно сердитый. Так глянул — даром бы свез. Оно и понятно: будешь злой, когда твой дом горит. Даже если это такая дрянь, как «Метрополь», будь он неладен.
    — С чего ты взял, что седоки были из «Метрополя»?
    — Да вид у них был такой… тут уж не ошибешься. Одним словом, погорельцы. На окна глазели — и все на разные. Туда, где жили, стало быть. А один, в пальте кавэжэдэковском, чуть обратно в огонь не прыгнул. Его офицер удержал. Я издали это видел, когда только поворачивал с Глиняной.
    — И куда ж ты повез их? — поинтересовался Вердарский, страшась, что неуемный возница ответит: «На вокзал». Или нечто подобное, напрочь лишающее услышанное всякого интереса.
    Но Еремка вдруг засмеялся:
    — А в Модяговку они укатили! Значит, клин клином намерились вышибать.
    — Это почему?
    — Потому что те господа изволили в развеселый дом закатиться. Заведение очень известное! Я там чуть ли не каждый день бываю. Не сам, конечно, — седоков отвожу.
    — Да погоди ты! — прикрикнул Вердарский. — А что дальше-то было?
    — Дальше? Ну, повез я их. Куда, думаю, направятся? Офицер говорит: особняк Дорис знаешь? Отвечаю — конечно, как не знать, вашбродь! А он продолжает — дуй, да побыстрее! И тут мне уж сил нет как стало интересно — у людей все сгорело, а они к девкам. Впрочем, офицер при деньгах был. Значит, главное при себе сохранил. Он хваткий, это я сразу понял. А расплатился щедро. Правда, чуть по морде не угостил, — отчего-то с гордостью добавил Еремка.
    — А остальные?
    — Что — остальные?
    — Ну, кто они, как выглядели?
    Еремка усмехнулся, тряхнул вожжами. Пролетка покатила быстрее.
    — Стало быть, и у вас интерес появился, — сказал он. — Поня-ятно. Остальные, значит… Трое их было: один матерый, на жандарма похож, только в штатском. Второй — старик, в генеральской шинели. А третий — ни то ни се. Глуздырь какой-то. Он-то в огонь и кидался. А после все молчал, пока в Модяговку катили.
    Пролетка миновала железнодорожную больницу. До управления было рукой подать.
    — Не гони так! — крикнул Вердарский. — Почти приехали.
    — Знаю, барин, — возница понимающе кивнул. — Чин чином подкатим. А хотите, я вам дверку распахну. А?
    — Ты болтай, да знай меру! — рассердился Вердарский. — Не то твой интерес доведет тебя до холодной! Без бирки останешься!
    — Ну, — возница пожал плечами. — Оно всяко бывает. Только я свой интерес и без бирки найду. Вон хоть в железнодорожную санитаром наймусь. Деньгу неплохую плотют, и насмотришься столько — на полжизни хватит.
    Тут как раз подкатили к подъезду жандармского управления. Возница ссадил своего седока, беззастенчиво подмигнул на прощание и укатил. А дверку так и не открыл, паршивик!
* * *
    — Это очень хорошее сливовое вино, — повторил Чен. — Теплое вино. Ты будешь доволен.
    Он выпил уже вторую чашку. Ему нравилось запивать жирное сладким вином, и Чен никак не мог понять, почему его гость отказывается.
    — Не хочу, — сказал Грач. — Я уж лучше чайку. Хотя он у тебя зеленый, дрянной.
    Не объяснять же, в самом деле, что от вина подагра становится злее. Квасу бы! Впрочем, ладно, чай тоже ничего, хоть и брандахлыста.
    Чен выпил третью чашку вина, и взгляд его сделался масляным.
    — Вы, русские, не знаете толка в еде. Вам все равно, что есть. Вот, к примеру, золотые рыбки, если правильно их зажарить, становятся как живые: открывают рот и приподнимают хвостики. Это очень красиво. И очень вкусно, особенно если посыпать кайенским перцем. А вы можете сожрать их живыми.
    Чен улыбнулся и закрыл глаза. Должно быть, в этот момент он мысленно любовался видом правильно зажаренных рыбок.
    — А как мой повар готовит утку? — продолжал он. — Он готовит ее так. Сперва едет в деревню и выбирает специально откормленных уток, очень жирных и очень нежных. И везет их сюда, всячески оберегая. Если утка в пути испугается, ее мясо станет горьким. Это очень важно! Поэтому повар относится к уткам, как к собственным детям.
    — Однако! — заметил Грач.
    Но Чен не обратил внимания.
    — Когда придет ее время, утку ощиплют и выпотрошат. А потом повар смажет ее кожу солодовым сахаром, надует воздухом и повесит немного подсушиться. Обязательно на ветерке.
    — Это тоже важно? — поинтересовался Грач.
    — Очень. Но еще важнее правильно зажарить утку. И не упустить момент, когда она покроется тонкой золотой корочкой. Хрустящей и вкусной. Такая корочка получается только на углях из поленьев персикового дерева и ююбы. Но главное, чтобы утка сохранила внутри весь свой сок.
    Чен открыл глаза и спросил:
    — Ты ел когда-нибудь такую утку?
    Грач молча покачал головой, досасывая кость.
    — А сурка в соевом соусе?
    — Нет.
    — А отбивного угря? Или тушеную свиную голову?
    — Я больше блины с салом люблю, — ответил Грач. — Под горькую с ледника. Их, кстати, хорошо в «Метрополе» пекли. А еще кашу гороховую. Как довалюсь до нее — за уши не оттащишь. Эх, жаль, нету теперь «Метрополя». Сгорел он вчера. Да ты небось слыхал?
    Чен скорбно улыбнулся.
    — Харбин город большой, случается всякое. Я ничего не слышал.
    — Это точно, — кивнул Грач. — Харбин большой. Да только все ж постоялые дворы горят здесь не каждый день. В сегодняшних газетах о том только и пишут.
    — Я не читаю газет.
    — Да, верно, — усмехнулся Грач. — Зачем тебе? Ты и без них все знаешь.
    — Не так много, как думает мой гость. Про «Метрополь» я ничего не знаю. Это очень большая беда. Жаль.
    — Ты даже не представляешь, насколько она большая. — Грач откинулся на спинку стула и глянул на Чена в упор. — Гостиница была двухэтажной. Кто наверху жительствовал, всех Господь прибрал.
    — Сгорели? — сочувственно спросил Чен.
    — Это они после сгорели. А сперва им кто-то головы посворачивал. Очень умело. Прямо как твой повар — утке.
    — Если тот дом сгорел, — спросил китаец, — откуда известно про головы?
    Он оглянулся и посмотрел назад, на стену, где висела большая китайская картина — с великой Желтой рекой, джонками и восходящим солнцем. Грач знал, что у картины имелось специальное назначение: она закрывала потайное окно, снаружи совсем неприметное. Через него в случае надобности можно очень быстро попасть на улицу.
    — Ты, Чен, на пепелище никогда не бывал. Сгоревших человечков не видел. Костяк-то всегда остается. Правда, ветхий — ткни пальцем, он и рассыплется. Однако ж все равно видно, что плечи глядят в одну сторону, а челюсть — в другую.
    — Жаль, — повторил китаец. — Надо надеяться, полиция найдет и накажет злодеев.
    — Сыщет и покарает, — согласился Грач. — Неукоснительно. И это произойдет быстрее, если ей помогут.
    Чен посмотрел выжидательно.
    — Хозяин той гостиницы — Голозадов Мартын Кириллович, — сказал Грач. — Темный человечишка. И нелюдимый. Один проживал, а после пожара вовсе исчез. И не найти его, шельму. А из тех, кому он дела доверял, — один только китаец, из местных. Он внизу за стойкой располагался. Вроде как состоял на службе, за порядком приглядывал и гостям вел учет. Не простой, стало быть, китаец. Грамоте разумел. И по-нашему мог, и вашими закорюками карябать умел. Его звали Ли Мин. Да ты, верно, знаешь.
    — Нет. — Чен покачал головой. — Вы, русские, думаете, будто в Харбине все китайцы знают друг друга. Это не так. Я никогда не слышал про Ли Мина.
    Грач поднял руку и по старой привычке потер мочку уха. Потом хрустнул переплетенными пальцами.
    — Ну, на нет и суда нет. Ладно, пора и честь знать. Засиделся я тут с тобой. А повар у тебя действительно знатный. Как говоришь, блюдо-то называется? Которое из змеи да из кошки?
    — «Битва дракона с тигром». Очень вкусное и редкое кушанье!
    — Понятно-понятно. — Грач глянул на часы и поднялся.
    Чен сделал какое-то неуловимое движение, и в комнату тотчас вошли два стража в черном.
    — Проводите моего гостя.
    Грач мельком взглянул на них и повернулся к Чену.
    — Да, знатный у тебя повар, — снова сказал он. — Не хуже, чем предыдущий. Ты умеешь устраиваться. Все у тебя самое лучшее — и кухня, и опий. Ты очень удачливый человек, Чен.
    Тот промолчал и холодно посмотрел на гостя.
    — Но везучий человек должен быть осторожным, — продолжал Грач, — всегда найдутся те, кто захочет забрать твой успех. Кстати, мне говорили, будто Ли Мин тоже торговал опием. И не только у себя в гостинице. Еще он сбывал его помаленьку по маленьким лавкам. Ухватистый малый. Только это нехорошо. Если опием начнут торговать на каждом углу, что мы все станем делать?
    Китаец молчал. Теперь его глаза уже не были масляными.
    Грач сказал задушевно:
    — Чен, я никогда не интересовался, откуда ты берешь свой товар. Потому что считал: пакость, которую ты здесь продаешь, не выйдет дальше твоего подвала. А что я должен думать теперь?
    — Я не знаю никакого Ли Мина, — повторил Чен. — Я никогда ему ничего не давал.
    — Хорошо. Верю. Но, может быть, ты подскажешь, где он мог брать опий? Так сказать, в знак нашей старинной дружбы.
    — Прошу извинить, — ответил китаец, — наверное, я выпил слишком много сливового вина. Моя голова совсем не хочет работать. Сейчас я не могу вспомнить никого по имени Ли Мин. Может, я припомню его позже. Зайди ко мне как-нибудь. Только предупреди заранее. Я распоряжусь насчет тушеной свиной головы. И гороховой каши.
    — Ну, и на том спасибо.
    Грач вздохнул и быстро шагнул к столу. Правая рука его скользнула в брючный карман — и тут же вынырнула, сжимая веский свинцовый цилиндр. Крякнув, Грач рукою, усиленной свинчаткой, коротко и страшно ударил китайца в лицо.
    Чена отбросило назад, кровь мгновенно залила разбитые губы.
    Черные стражи бесшумно (только зашелестели под ногами циновки) метнулись к столу, но Грач выбросил из-под сюртука левую руку — и на слуг Чена глянул черный револьверный ствол.
    — Уйми своих янычар! — крикнул Грач. — Не доваживай до беды!
    Однако Чен молчал, и тогда Грач ударил его снова.
    Стражи зачарованно смотрели на револьвер в руке русского полицейского. Потом старший остро вскрикнул и выхватил из складок одежды широкий короткий нож.
    Тут Чен что-то быстро произнес — и оба стража попятились, отступили к двери, по-прежнему не отрывая взгляда от смертоносной семизарядной машинки.
    — Ну, что вскудахтались? — сказал им Грач почти благодушно. — Ничего с вашим хозяином не случилось. Багровина под глазом? Велико дело!
    Грач повернулся к хозяину, сидевшему на полу возле стены.
    — И что скажешь, Чен? Не припомнишь ли теперь Ли Мина? Или мы продолжим готовить старинное русское блюдо под названием «Бой умного медведя с глупой свиньей»?
    Чен поднял веки, провел ладонью по губам и медленно, тяжело кивнул. Потом сказал:
    — Про Ли Мина мне ничего не известно, но мой бывший повар знает больше меня…
* * *
    На столе перед Мироном Михайловичем Карвасаровым лежали два рапорта.
    Справа — написанный убористым, каллиграфическим почерком. Ни единой помарки; хоть сейчас министру на стол.
    Документ, лежавший слева, по сравнению с ним выглядел нищенски. Бумага дешевая, в пятнах, уголки закрутились, и строчки местами насквозь прорваны стальным перышком. Об ошибках лучше не говорить.
    В общем, сильно разные бумаженции. Но вместе с тем имели они одну общую, очень существенную деталь: обе мало чего стоили.
    Ни образец чистописания, составленный Вердарским, ни сучковатый документ Грача не давали возможности составить толковой полицейской аттестации делу, по которому надлежало нынешним вечером докладывать его высокопревосходительству.
    А ведь авторы (оба дожидаются ныне в приемной) определенно уверены, что отработали день на славу. Эта уверенность сквозит меж строчек. Но чем хвалиться-то?
    Карвасаров задумался, забарабанил пальцами по столу.
    Вот тут Вердарский пишет о подозрительных господах, которых некий лихач посадил возле сгоревшей гостиницы и отвез в Модягоу. Зацепка? Едва ли. Не могут они быть причастными к душегубству. Потому что убийца постарается скрыться быстрей и надежнее, а не поедет открыто кутить в дом терпимости. Да и компания очень уж пестрая, приметная. Нет, не то. Кроме того — мотив? Да и где их теперь искать прикажете? Но даже если удастся найти хотя б одного из тех седоков, что, скажите на милость, дальше-то делать? Спросить: не вы ли, сударь, изволили двадцать девять душ умертвить, а после спалить гостиницу? Пошлет к черту и совершенно прав будет.
    Да, уж как-то слишком наивен недавний чиновник стола приключений. Нет сыщицкого нюха. Даже не попробовал выяснить, в каком чине был тот офицер. И лошадиного барышника, тайного конокрада Егора Чимшу за секретного агента принял! Натурально в лужу здесь сел господин Вердарский. Может, не стоило его брать в сыскную? Хотя рассудителен, скромен, опять же неполный юридический курс. Ну-с, там видно будет.
    Чиновник для поручений Грач основательнее сработал. Хотя результат тоже сомнителен. Повара, разумеется, следует взять в оборот. Но что получится — сказать пока затруднительно. Может, повар и не знает никакого Ли Мина. Чен вполне мог возвести на него напраслину, чтоб выиграть время. Но даже если найдется чертов портье-китаец, нет никакой уверенности, что сие прольет свет на убийства. Скорее всего, Ли Мин сбежал, перетрусив. Тем более что он торговал опием средь постояльцев.
    Одно несомненно: веселый дом мадам Дорис в Модягоу следует навестить. О нем рапортуют оба доклада (еще одно обстоятельство, их объединяющее), и это уже едва ли можно назвать случайностью.

Глава седьмая
ФОТОГРАФИЧЕСКИЙ ЭТЮД

    Щелк! Щелк!
    Китаец, сидевший на корточках, выполнял простую работу: щепал ножом отрезки бамбука вдоль на четыре части. Сухой побег поддавался легко.
    «Бамбук? — подумал Дохтуров. — Для чего — бамбук?»
    Мысли уплывали, словно холодные скользкие рыбины. Не ухватить.
    Он закрыл глаза. Ситуация была безнадежной.
    Со скрученными за спиною руками он сидел на траве, влажной от вечерней росы. Рядом — недавние господа отдыхающие со злополучного «Самсона», тоже связанные и тоже в самом плачевном виде. Все они одной цепью, длинной и ржавой, были прикованы к громадной колоде.
    Казачий хутор, куда их всех привели, представлял собой лесную вырубку, в свое время старательно раскорчеванную. В центре — кряжистый дом-пятистенок, обнесенный высокой изгородью. Сбоку прилепился крытый двор для скота, а в отдалении, ближе к опушке, на выпасе стояли два почернелых амбара. Чуть дальше — высокая деревянная постройка неясного назначения.
    Сейчас хутор выглядел мертвым: ни лошадей, ни хозяйских коров, ни поросячьей возни в хлеву. Некошеная трава по пояс. А вокруг — сопки, темно-синие от вечерних теней.
    Вид их, с освещенными закатным солнцем верхушками сосен, был тягостен. Судя по всему, думал Дохтуров, сопки, да этот неприветливый хутор — и есть то последнее, что доведется наблюдать в жизни. Откровенно говоря, не очень-то продолжительной.
    На заброшенном хуторе ныне хозяйничали горластые вооруженные люди — числом не менее сотни. Они сновали в дом и обратно, суматошились возле подвод, мотались возле амбаров. А большей частью — просто глазели. Их лица, как на подбор, были красными, отечными, точно кто-то от души навешал им пятерней по наглым глумливым рожам.
    Стоя поодаль, поддергивая ремни винтовок и бесконечно лузгая семечки, они лениво перебрасывались словами и наблюдали, как в самом центре двора работали трое китайцев-хунхузов: один вострил бамбуковые палочки, строгая по китайской манере ножом к себе, а двое маленькими топориками с длинными топорищами затесывали сосновые колья. Те, что были готовы, лежали рядом, словно гигантские карандаши без коробки — заостренные концы их зловеще светились молочною белизной.
    Дохтуров отрешенно наблюдал за этой работой. Он с трудом мог на чем-то сосредоточиться — голова ульем гудела, а стоило повернуться — и окружающее приходило в волнообразное движение, словно плавучие декорации. Из этого следовал естественный вывод, что контузило его изрядно.
    …Первый из угодивших в борт «Самсону» снарядов разорвался аккуратно под главной палубой. Как раз в этот момент по ней мчал Павел Романович наперегонки со штаб-ротмистром. Снаряд был шрапнельным, настил палубы выдержал, однако взрывом стальной лист выгнуло круто горбом — и доктора швырнуло головой вперед в дверь, которую кто-то распахнул буквально за миг.
    Дальнейшее сохранилось в памяти в виде каких-то обрывков.
    Вот искаженное лицо ротмистра — он что-то кричит, и кончики усов ходят вверх-вниз, точно крылья диковинной бабочки. Что кричит? Не разобрать.
    Вот размеренные удары, от них содрогается пароход. Это бьет пушка с баржи, всаживая в железное брюхо «Самсона» снаряд за снарядом. Дохтуров успевает подумать, что занятие это совершенно идиотическое. Или они хотят не ограбить, а утопить пароход? Для чего? Прямо какой-то Наварин по-сунгарски…
    Дым накрывает палубу. Ротмистра рядом нет. Дохтуров пробует встать — неудачно. Стоит ему шевельнуться, как небо, река и дальние сопки закручиваются в дикую карусель.
    Вот резкий металлический скрежет. К борту швартуется катер. Почему так грубо? А кранцы? Да некому подать кранцев. Топот, громкие голоса. Незнакомая потная физиономия с зубами через один глядит, ухмыляясь, сверху. Чья-то лапа лезет Дохтурову под сюртук.
    В отдалении — пронзительный женский визг.
    Чужие пальцы пробираются под мышку. Это щекотно, и против воли Дохтуров улыбается. Однако сия улыбка понята совершенно превратно:
    «Глянь-ка, Петро! На нас, сука, лыбится!»
    И сразу — страшный удар, вновь опрокинувший мир.

    В себя он пришел на телеге. Сунгари не было видно, но близость реки чувствовалась по острому привкусу ветра, тянувшего с востока.
    Красные захватили на пароходе двадцать пленных. Конечно, из Харбина на злосчастную речную прогулку отправилось куда больше людей. Однако почти все они остались на борту горящего парохода. Частью — живые, частью расстрелянные или забитые без затей прикладами. Зачем понадобились пленные, Дохтуров не понимал. Надеются получить выкуп? Но в таком случае следовало первоначально выяснить, кто есть кто среди пассажиров. Что взять с нищего оборванца, коим ныне является доктор Павел Романович Дохтуров? К тому же — бывший доктор. Без клиентуры, без постоянной практики. Если не считать таковой производство подпольных абортов, которыми пришлось перебиваться последние месяцы.
    Нет, тут что-то другое.
    До хутора тянулись долго, и за это время число пленников сократилось на четверть. Сперва двое молодых людей в студенческих блузах пытались бежать, сбив с ног ближайшего конвоира. Обоих подшибли еще до того, как они успели нырнуть в кусты. Потом убили старуху в лиловом платье, подвывавшую беспрестанно от нестерпимого ужаса. Потом — молодую женщину, оказавшуюся дочерью той старухи. Женщина та впилась стрелявшему ногтями в лицо. А после убили мальчика лет шести: он плакал и цеплялся за мертвую мать.
    Оставшиеся в живых попритихли. Дохтуров вместе с дородным полковником (которого наградил пощечиной ротмистр), временно не способные самостоятельно передвигаться, ехали на подводе. Остальные влачились пешим порядком. На хутор прибыли, когда небо из голубого превратилось в цвета индиго.
    Против ожидания, пленными особенно не занимались. Обыскали еще раз, наскоро, руки связали и приковали к колоде. Переговариваться меж собой запретили — стоило произнести слово, били прикладом.
    Дохтуров исподволь наблюдал за окружающим. Картина получалась минорная.
    Отряд красных мало походил на боевую регулярную единицу. Люди, его составлявшие, не внушали никакого доверия — сплошь нахрапистые да вертлявые. В глазах — страх и жадность в догонялки играют. Более всего они походили на уголовников не самого крутого замеса, угодивших в места, где волшебным образом вдруг исчезла полиция. Ну и вели себя соответственно.
    Один из бывших пассажиров «Самсона», в форменном сюртуке с петлицами железнодорожного инженера, сидевший от Дохтурова слева, спросил воды для жены, сомлевшей от ужаса и усталости. Какой-то бородач в ответ ей плюнул в лицо. Глянул инженеру в глаза, кивнул и пошел прочь.
    Женщин, кстати, средь пленников было лишь две. Одна — упомянутая жена инженера, вторая — та самая барышня, что сопровождала полковника. Выяснилось, что зовут ее мадемуазель Дроздова. Была она уже без зонтика, с разорванным на плече платьем — сидела, как все, прикованная, закусив губу и глядя перед собой.
    Но офицерам пришлось хуже всех.
    Дохтуров видел Агранцева — их разделяло четверо пленных. Лицо ротмистра было разбито в кровь. На нем не осталось ни фуражки, ни погон, ни ремней. Несколько раз Павел Романович ловил его особенный взгляд, но что он означал — неясно.
    Где-то вдали послышался металлический стрекот. В небе над лесом, там, где катилась отсюда невидимая Сунгари, мелькнула светлая искра.
    «Что это? Аэроплан? Или мерещится?»
    Но вскоре звук исчез. Как ни напрягал слух Дохтуров, он больше не слышал ничего похожего на стук мотора. Пропала и искра.
    Похоже, подумал Павел Романович, нам предстоит ночевка на открытом воздухе. Если так, дела наши плохи. Но перспектива подобной ночевки пугала все-таки меньше, чем вид затесанных кольев. Их было ровно тринадцать — как раз по числу пленных мужчин. Для дам, видать, уготовано нечто иное.
    Где-то неподалеку скрипнула дверь. Вооруженные ободранцы вдруг подтянулись, утерли слюнявые подбородки с налипшей подсолнечной шелухой. А кое-кто поспешненько порскнул в сторонку.
    Дохтуров вытянул шею.
    От дома направлялась небольшая процессия. Впереди бодро вышагивал господин в круглых проволочных очочках, одетый довольно диковинно: белый офицерский китель (отмененный, кстати, еще до германской войны) причудливо сочетался с казачьими шароварами, украшенными широкими лампасами Забайкальского войска ядовитого желтого цвета. На ногах — сапоги с колючками шпор. Господин был затянут в новенькие хрусткие ремни. Фуражку держал в руке, промокая на ходу лоб с налипшими волосами.
    За ним поспешали двое. Один — совсем молодой, розовощекий, синеглазый, с белыми кудрями из-под рабочего картуза. Этакий Лель, наряженный ремонтным мастеровым. И с маузером на поясе.
    Рядом шагала женщина в линялом платке. Позвольте, позвольте… Да это ж Авдотья с баржи! Она как раз и палила из полевой пушки.
    За этой чудной тройкой на отдалении торопился еще один, в черном костюме, с непокрытой плешивой головой. Он сутулился и заметно прихрамывал. Под мышкой тащил дорожную фотографическую камеру на треноге.
    Все четверо подошли ближе. Злосчастные пассажиры «Самсона» обратили к ним взгляды. Наступила короткая тишина. Даже китайцы перестали тюкать своими топориками.
    Время будто бы замерло. Наплывал сладкий аромат медуницы. У ворот, обвитых плющом, доисторическими валунами дыбились листья гигантского ревеня. На высокой нескончаемой ноте звенели пока неопасные комары. Запах травы мешался со слабым ароматом лавандовых духов мадемуазель Дроздовой. Где-то за лесом празднично разливалась птица неизвестной породы.
    Остро хотелось жить.
    Дохтуров покосился на пленников. На лицах большей частью — трепетное ожидание чуда. Окончания недоразумения, которое вот-вот должно разрешиться к обоюдному удовольствию. На затесанные колья никто не смотрел.
    Человек в белом кителе надел фуражку и заложил пальцы за пояс.
    — Ну, господа, как вам эта коллизия? Лично я не перестаю удивляться коловращению жизни. Вчера — князь, нынче — в грязь! Каково?!
    Он засмеялся.
    Дохтуров на пленников не смотрел. Но не сомневался, что в этот же миг надежда исчезла с их лиц, как мел с классной доски.
    — Ступив утром на палубу, — продолжал белый китель, — вы все, конечно, не сомневались, что ужинать станете дома. В уютном гнездышке, так сказать. Средь любовников и любовниц. Что привычному для вас существованию ничто помешать не в силах. А вояж на пароходе — к слову сказать, отвратительном железном уродце, одним своим видом оскорбляющим покой древней прекрасной реки, — маленькая деталь в бесконечной череде наслаждений. Наслаждений посреди пошлейшей роскоши. Ведь вы любите наслаждения, верно? Ради них вы готовы на все. Так? Точно?
    — Тощно, — согласился кто-то невнятно.
    — А вот и нет! — Белый китель захохотал. А потом выкинул фокус: подпрыгнул и хлопнул себя по ляжкам.
    Жена железнодорожного инженера сдавленно вскрикнула. Зазвенела цепь. Остальные экс-пассажиры молчали. Изумительная речь странного господина имела ошеломляющее воздействие.
    — Нет-нет-нет! Забудьте о наслаждениях. Забудьте о своих замечательных домиках в садах, разбитых не вами. Забудьте о порочных усладах. Все это в прошлом. Теперь наш черед вкусить блаженств земных. Минуло ваше время. Кончилось! Все вы отныне — бывшие, а для бывших нету места, как говорил великий Гейне. Адью, господа! И нет силы, способной вернуть вам утраченное.
    Во время этой филиппики спутники белого кителя не проронили ни слова. Но вели себя по-разному. Лель переминался с ноги на ногу и всем своим видом выражал нетерпение.
    А женщина стояла неподвижно, держа руки по швам. Исподлобья смотрела на сидевших в траве пленников. Взгляд — черный, горящий. Дохтуров встретился на миг с ней глазами — будто ожегся.
    Удивительная штука — человеческое сознание. Мысли Павла Романовича были заняты отчаянным поиском спасения (сколь лихорадочным, столь и безрезультатным), однако в то же время рассудок, анализируя поведение удивительного господина, неторопливо и очень профессионально готовился выдать диагноз.
    — Фотелось бы фее ж таки снать… — сказал кто-то из пленников, с трудом ворочая языком. — Снать, хто фы…
    Это был голос Агранцева. Ротмистр говорил так, словно держал за щеками полфунта монпансье.
    Белый китель с интересом посмотрел на него.
    — Любопытствуете? Извольте: Зотий Матвеевич Логов. Комиссар интернационального стрелкового батальона имени Парижской коммуны. Это, — он показал на Леля, — мой помощник, потомственный ремонтный рабочий и самый сознательный элемент.
    Комиссар обвел взглядом пленников, словно ожидая возражений. Возражений не последовало.
    «Истероидный гипоманьяк, — подумал Дохтуров. — Но вменяем. Показано: тинктура брома трехпроцентная по пятнадцать капель на ночь в течение полугода. Но без гарантии».
    — Впрочем, — продолжал между тем комиссар, — не будем терять время на пустопорожние разговоры. Вы — наши пленники.
    — Однако нофость, — проговорил Агранцев.
    Комиссар сделал вид, что не заметил реплики. Или впрямь не расслышал?
    — Но вы не мирное население, — продолжал он. — Не нонкомбатанты, как, вероятно, вообразили себе. Вы — солдаты противника, захваченные на поле боя. К тому же виновные в гибели наших товарищей. С такими не церемонятся. A la guerre comme a la guerre! На войне как на войне.
    — Послушайте, — с трудом сказал ротмистр, — фы — комиссар. Хорофо. А фде командир фашего слафного стрелкофого фатальона?
    — А вам что за дело? Надеетесь на снисхождение? Ничего не выйдет. — Комиссар снял и принялся протирать очки.
    — Эта дама — тоше солтат? — спросил Агранцев, кивком показав на Дроздову.
    — Возможно, — спокойно ответил комиссар. — Я ведь не знаю, кто из вас убил товарища Стаценко. Может, как раз она?
    «Ах, вот оно что! Товарищ Стаценко! Тот одноногий, что кувырнулся с ялика».
    — Этого человека среди нас нет, — сказал Дохтуров.
    Он очень надеялся, что голос его прозвучал спокойно.
    — Вот как? А где ж он?
    — Остался на пароходе. С пулей между лопаток. В вашего Стаценко стрелял казачий офицер, но пережил его ненадолго.
    — Отчего я должен вам верить?
    — А почему нет?
    В этот момент полковник, сидевший от Дохтурова по левую руку, застонал. Павел Романович покосился на него. Лицо у полковника было свекольного цвета. Глаза закрыты.
    «Нехорошо, — подумал Дохтуров. — Нужно ему хоть воды. И с солнца убрать».
    — Да что разговаривать! — вдруг сказал нервически Лель, дергая кобуру маузера. — Ведь все порешили уже, только время издерживать. Вона, солнце где. Так, глядишь, ночным бытом в тайгу пойдем.
    — Заткнись, — коротко сказала женщина. — Или я заткну сама.
    Лель захлопал глазами и отодвинулся. А комиссар покашлял в кулак, словно провинциальный адвокат перед заключительной речью:
    — Э-э… Авдотья Ивановна… Мы все, так сказать, сочувствуем вашему горю, и, смею заверить, возмездие падет на головы тех, кто…
    — Ты тоже заткнись, — сказала женщина, оглядывая с головы до ног опереточную фигуру комиссара. Дохтуров подумал, что босоногая Авдотья тоже давно выставила белому кителю диагноз. Хотя и не в медицинских терминах. — Все лясы точишь. «Ля-ля» да «ля-ля». Только это и можешь. Тьфу!
    Она подошла к Агранцеву.
    — Ты, сволочь, командира видеть хотел? На дне Сунгари наш командир. Даже не похоронить по-людски. Может, нырнешь, достанешь? Тебе за то послабление выйдет.
    Нельзя было понять, шутит она или говорит серьезно.
    — Авдотья Ивановна, гм… это никак невозможно… — Комиссар закхекал. — В самом деле, надобно поспешить. Вон и фотограф…
    — Да отстань ты! — закричала баба. — Без тебя тошно! Сама все знаю!
    — Послушайте, — сказал вдруг железнодорожный инженер, глядя на комиссара. — А ведь я вас помню. Вы были присяжным поверенным в Нерчинске. Я наезжал туда в девятьсот шестом. Не припоминаете? Только фамилия ваша не Логов, а Логус.
    — Этот факт не имеет отношения к делу, — ответил комиссар. — Решительно. К тому же я никогда не был в Нерчинске.
    Он вопросительно посмотрел на Авдотью Ивановну. Но та глядела в сторону, отвернувшись и сжав кулаки. И комиссар сказал пленным:
    — За военные действия против бойцов революционного батальона имени Парижской коммуны революционный суд приговорил всех вас к смертной казни…
    — Как злостную контру и мракобесов, — всунулся Лель.
    — …и приговор нынче же будет приведен в исполнение, — комиссар с видимым удовольствием обвел пленников взглядом.
    — Они нас расстреляют? — прошептала Дроздова одними губами.
    Дохтуров ничего не ответил, только вздохнул.
    Тут в стоявшем поодаль амбаре растворилась дверь (тягучий металлический визг был слышен и здесь), из которой вышли двое. И споро направились к колодникам.
    «У нас нынче прямо аншлаг…» — безрадостно подумал Дохтуров.
    Те подошли вплотную. Один — высокий бородатый старец в остроконечной бараньей шапке, с посохом, загнутым на конце. Выступал он значительно, почти что торжественно. Был сей старик похож на дурно загримированного Сусанина в захудалой труппе. В другой обстановке Дохтуров бы непременно пошутил на сей счет.
    Рядом с ним шел солдат вида самого обыкновенного, в полевой форме (разумеется, без погон), в желтых ботинках-американках, в обмотках. Однако семечек не лущил и винтовку держал отчего-то наперевес. Когда они подошли ближе, выяснилось, что лицо у солдата рябое, как дрожжевое тесто, а взгляд узких близко посаженных глазок — совершенно невыразительный.
    Лица старика было не рассмотреть из-за бороды, которая, казалось, росла ото лба. Глаза из-под волос поблескивали, будто стекляшки во мху.
    — Мишка кончается, — сказал старик безо всякого вступления, глядя на комиссара. — Горячка. К утру помрет.
    Комиссар дернулся, повернулся.
    — А, это ты, дед. Чего тебе? Какой еще Мишка?
    — Да это старшой из нашенского разъезда, что третьего дня на семинцев наскочил, — пояснил Лель. — У Мяньсоу к насыпи вышли, а там семинский бронепоезд ховался в лесочке. Всех и срезали. Обратно только Мишка дополз, да с ним этот еще, как его… который грек из Одессы.
    — Помню, — сказал комиссар. — Так чего тебе надобно, дед?
    — Сало медвежье.
    — Сало? Где я тебе возьму?
    — В лесу.
    Комиссар снял, потом снова надел очки и строго посмотрел на старика.
    — Прикажешь на охоту отправиться? А командовать ты здесь останешься?
    Рябой вдруг засмеялся.
    — А что? Мой дид горазд на все руки. Что медведя на рогулю, что этих вот на кол — без разницы. Не сомневайтесь, товарищ Логов.
    И он окинул пленных долгим внимательным взглядом.
    — Все, закончен разговор. — Комиссар привстал на цыпочки (наверное, чтоб казаться повыше). — Вы мешаете суду ревтрибунала. Скажи своему деду, пусть возьмет самогонки да угостит недужных. Больше ничем помочь не могу.
    — Самогонка — то хорошо, — согласился рябой. — Все облегчение.
    — Сало надо, — снова проговорил старик. — Можно и не медвежье. — Он сделал шаг, приблизился к комиссару вплотную и шепнул что-то на ухо.
    Тот даже слегка отшатнулся.
    — Что-что?!
    Рябой, видать знавший, о чем речь, вновь ухмыльнулся:
    — У нас раны человечьим салом исстари пользовали. Не хуже медвежьего. А иные говорят, что и лучше.
    Пленники сидели неподвижно. Даже цепь, которая нет-нет да позвякивала, теперь замерла. Сидели как статуи, боясь даже головой шевельнуть, гнус отгоняя.
    — Пустите меня к больному, — сказал Дохтуров. — Я врач. Возможно, сумею помочь.
    «Дид» споро повернулся к нему, склонился, сделавшись очень похожим на огромного петуха, заросшего диким волосом.
    — Вона как, врач… — пробормотал он. — И многа ты налечил? Небось тока младенцев из чрева вытравлять и умеешь? Щен! Ты еще мамкину титьку тянул, а я уж из мертвых в живых оборачивал. Смотри, цить у меня!
    Если б не упоминание о младенцах, Дохтуров нашел бы, что ответить одиозному старцу. Но замешкался — и момент был упущен.
    «Дид» выпрямился.
    — Вот этот, — сказал он, указывая клюкой на тучного полковника. — Вели содрать с него кожу.
    Комиссар оглянулся.
    Лель сделал шажок назад и теперь стоял, глядя вниз, ковыряя землю носком сапога. Авдотья Ивановна молчала, вглядываясь в бывшего присяжного поверенного недобрым взглядом. Словно пыталась разглядеть в нем нечто, вредящее делу революции.
    Остальные молчали. Но семечки лущить не перестали.
    Да им просто интересно, подумал Дохтуров.
    Комиссар колебался недолго.
    — Они убили славного товарища Стаценко! — сказал он трагически, вытянув руку и указуя пальцем на злополучных экс-пассажиров. — Убили! А товарищ Стаценко был не простой человек! Он был настоящий трудовой пролетарий. Еще с пятого года злобные зубы охранки пытались вырвать из его груди пылающее революционное сердце! Да только руки коротки! Не на того напали! Он был полномочным представителем самого товарища наштаверха![5] Ему поручалось пройтись беззаветным вихрем по заплывшему буржуазным контрреволюционным жиром Харбину! И если б не подлая рука убийц, товарищ Стаценко выполнил бы этот приказ!..
    Теперь Дохтурову суть поставленной перед Стаценко задачи была понятна даже без точной дефиниции причудливого словосочетания «беззаветный вихрь». Так же, как и собственная судьба. Однако и он, и остальные остались сидеть как сидели.
    А комиссар Логов (или все-таки Логус?) продолжал нести еще что-то с таким убеждением, словно было ему откровение на Дамасской дороге. Наконец он умолк, выдержал паузу, снял фуражку, промокнул лоб. И сказал уже безразлично, буднично:
    — Полковника отдать деду. Остальных на кол. Гражданин Симанович, готовьте свою камеру.
    — Пфотографии, значит, на пфамять? Фтоб за чайком любофаться? — спросил Агранцев.
    — Или внукам показывать, — поддержал Дохтуров.
    Прозвучало обыденно, без бравады. И не потому, что старался, а просто — не верилось. Пока не верилось.
    — Вы не прафы, — проговорил Агранцев. — У этой сфолочи фнуков не будет. Да и детей тоже. Нарожать не успеют. Даже если комиссар немедленно займется с неутешной фдофой Стаценки этим увлекательным делом.
    Авдотья подошла и молча, с силой ударила Агранцева под подбородок.
    Ротмистр захрипел. Это словно послужило сигналом: пленники начали беспорядочно рваться. Но красные быстро восстановили порядок — прикладами. Потом отстегнули толстого полковника, перехватили веревкой за ноги и поволокли к амбару, словно свинью.
    «Дид» и рябой шли следом.
    Дохтуров молил Бога, чтобы полковник лишился чувств. Возможно, молитва была услышана: во всяком случае, за весь путь до амбара полковник не издал ни звука.
    Проводив их взглядом, комиссар сказал, глядя на Дохтурова:
    — Мы-то успеем детей нарожать, будьте покойны. А вот у вас их не будет. Но фотографии э-э… экзекуции нужны для другого. Тут, видите ли, целая история.
    Взгляды пленников вновь устремились на комиссара.
    Тот одернул китель. Посмотрел на небо, которое мало-помалу затягивало темными пузатыми облаками. Он явно тянул время, наслаждаясь моментом. А потом произнес речь.
    Из его слов получалось, что недели две назад части «красных витязей революции» попытались в очередной раз выбить атамана Семина с ключевой станции Маньчжурия. Но атаман держался крепко. Тогда с атаманом затеяли переговоры о сдаче, однако они подвигались туго. Впрочем, переговоры были лишь ширмой. Дело в том, что главную силу атамана составлял бронеотряд. И в штабе красных было решено его этой силы лишить.
    Дивизионом бронепоездов у Семина командовал капитан Щелковой. Как именно удалось его сагитировать, комиссар объяснять не стал. Намекнул только о «петроградских товарищах», которые исхитрились отыскать семью капитана. Так оно было иль нет, но только в самый разгар переговоров Щелковой снялся с позиции и увел бронепоезда в тыл: стальные чудища прогромыхали колесами аж до Харбина.
    Таким образом, левый фланг у Семина сделался беззащитным. «Красные витязи» быстро выбили части китайцев — семинских союзников. Атаману пришлось бы худо, но спасли его — вот усмешка судьбы! — японские добровольцы. Эти держались долго. Достаточно долго, чтобы команды бронепоездов, узнавшие, что Щелковой обманом умыкнул их с позиций, перевели паровые машины на реверс и вернулись обратно.
    Последние слова комиссар произнес с горечью, из чего следовал вывод, что атаман в итоге свел на нет планы красного штаба.
    А в заключение выяснилось, что семинцы перетряхнули станцию, отыскали с дюжину большевистских агитаторов, коих и вздернули поголовно, соорудив возле вокзала большую коллективную виселицу.
    — Я достоверно знаю, что… — тут бывший присяжный поверенный сделал паузу, — что тела наших товарищей до сих пор не преданы земле. И это неслыханно! Однако на террор атаманщины мы ответим революционным террором! Око за око и зуб за зуб! Против одной головы — сто вражеских! Тысяча!
    — Ф нашем случае счет будет фее рафно один к одному, — заметил Агранцев. Голос ротмистра было не узнать — несомненно, босоногая Авдотья знала, как бить.
    — Верно, — согласился комиссар, — но это только начало. Наш батальон имени Парижской коммуны послан специально для устроения красного террора в Маньчжурии. Однако что пользы, если мы просто казним наших врагов? Буржуазная контрреволюция все спишет на красную пропаганду, как это обычно и делается. Поэтому в нашем отряде зачислен бойцом гражданин Симанович. Он в прошлом буржуазный элемент — держал ателье в Нерчинске. Но солнце революционной правды открыло ему глаза. И теперь он вместе с нами выполняет ответственное спецзадание.
    — Какое? — пролепетал железнодорожный инженер, что-то, видать, пропустивший из этого увлекательного разговора.
    — А вот какое, — сказала Авдотья, локтем отпихнув комиссара. — Когда мы тебе в гузно деревяшку вколотим, он на карточку снимать станет. А после пошлем вашим в Харбин. Нехай полюбуются!
    — Послушайте, — Дохтуров попытался сесть возможно прямее. — Конечно, сила на вашей стороне. Расстреляйте нас. Вздерните, если угодно. Но к чему это варварство?.. — Он кивнул в сторону затесанных кольев.
    Комиссар словно только и ждал такого вопроса.
    — К чему?! Да с той только целью, чтобы быть убедительней вас! Вы сечете — мы стреляем. Вы стреляете — мы вешаем. Вешаете вы, а мы вас — на кол! Понимаете? Мы всегда будем на шаг впереди.
    — Но женщины… — проговорил железнодорожный инженер, — отчего вы воюете с женщинами?..
    — Оттого, что они вам рожают! Оттого, что они спят с вами! — закричала Авдотья. Слова вылетали, будто плевки. — Они виновнее вас!
    Это был момент истинной страсти. Сейчас Авдотья кого-то очень напомнила Павлу Романовичу. Может, ту черноволосую бабу из дальней, давней Березовки? Возможно. Тот же тип — ни в любви, ни в ненависти меры не знают.
    — Кхе-кхе… — откашлялся комиссар. — Я забыл сказать: на станции среди повешенных были и наши боевые подруги. Так что вопрос, полагаю, исчерпан.
    Дохтуров явственно различил больной, лихорадочный блеск глаз за стеклами дешевых очочков. Нет, этот ни за что не отпустит легко на тот свет. Ему любопытно, как мы все станем смотреться на заточенных кольях. Наверное, он никогда такого не видел.
    Со стороны амбара внезапно раздался долгий, совершенно звериный вопль. На лицах красноармейцев появились ухмылки.
    — Эва, — сказал один из них, рыжий, с утиным носом, — не хочет, видать, их высокородие со шкурой-то расставаться. Нешто! Как наши на ремни пускать — это пожалуйста.
    — Фее ты фрешь, сволочь, — раздельно сказал Агранцев. — Никто тебя на ремни не пускал. А фот если б тебя лупить семь раз ф день, может, и фышел бы толк.
    — Ну ты, поговори!.. — Красноармеец замахнулся прикладом, но не ударил — дальний вопль превратился в визг.
    Красноармеец опустил винтовку и протянул соседу.
    — Слышь, Степа, подержи мою дуру. Пойду, схожу к деду. Пускай и мне сала даст — вона третьего дня ногу сбил, не заживает никак. А их высокородие в теле. На всех сала хватит. — Он оскалился в щербатой улыбке и оглядел дурным глазом пленных. — А то еще упрошу, чтоб полковничью шкуру тут на сучьях распялил. — И добавил: — Чё уставились, курицы драны? Чаете, для какой надобности здесь колода лежит? Думали, для красы? Не-е. На ней прежний хозяин овечьи шкуры выветривал. Пока мы его самого, значит…
    Тут жена инженера заверезжала, забилась пойманной птицей. А потом повалилась мужу на плечо, обмякла.
    — Воды! — крикнул инженер.
    — Нет, — ответила стоявшая рядом Авдотья. — Пущай привыкает. Скоро не то увидит.
    — Оставьте женщин… умоляю… — Инженер плакал, разевая рот — широко, некрасиво.
    — Прекратите, — сказал Дохтуров. Он хотел было добавить, что кольев ровным счетом тринадцать — как раз по числу пленных мужчин. Так что дамам сия участь, вернее всего, не грозит. Однако осекся. Что ж, в таком случае, женщин отпустят? Разумеется, нет.
    — Пожалуйста… — рыдал инженер, — у меня есть сбережения… Я отдам все, только ее пощадите…
    — Не боись, — перебила Авдотья. — Бабам вашим деревяшки в другую дырку назначены. — Она обвела взглядом пленников. Увидев их лица, расхохоталась.
    — Да не туды, — ее прямо согнуло от смеха. — Бамбук в рот засунем да в лесу привяжем. Хотя, если охота кому…
    — Гадина… — прошептала Дроздова чуть слышно.
    Но у Авдотьи слух был просто звериный.
    — Да? — спросила она, останавливаясь перед барышней. — Ну ладно. Послухаем, как ты после запоешь, б…ь. Когда наши бойцы с тобой станут любиться.
    — Гадина, гадина! — вне себя закричала Дроздова. — Тебе тоже не жить!
    Тут Авдотья сделала такую вещь: подошла ближе, взобралась на колоду и, задрав юбку, помочилась на девушку.
    Дохтуров заметил вытянувшееся, сконфуженное лицо комиссара. Дроздова сидела неподвижно, словно отказываясь верить в реальность случившегося. Она мертвенно побледнела — а потом ее вдруг затрясло так, что клацнули зубы. Слез не было.
    — Послушайте, — тихо сказал Дохтуров, — держите себя в руках. Смотрите на это, как на выходку тупого животного.
    — Оставьте! — Девушка отшатнулась, звякнула цепь.
    Дохтуров глянул на Агранцева — глаза у ротмистра были белые, бешеные.
    И тут что-то изменилось. Дохтуров понял не сразу, а после сообразил: стало тихо. В амбаре больше никто не кричал.
    К комиссару подошел один из хунхузов.
    — Моя закончил.
    — Давай.
    Китаец протянул пучок острых бамбуковых палочек, перехваченных тонкой лентой из зеленой коры.
    — Зачем так много? — Комиссар сдвинул очки на лоб, вглядываясь.
    — А не длинноваты будут? — спросил Лель, выворачиваясь под руку. — Кажись, раньше короче строгали.
    — Мужчинам в самый раз, — ответил китаец.
    — Мужчинам? — переспросил комиссар. — Каким мужчинам?! Я ж тебе сказал: для баб делай! А ты?!
    Китаец растерянно моргал, переминаясь в пыли грязными пятками.
    Комиссар протянул ему обратно пучок:
    — Переделать!
    Китаец покачал головой.
    — Нельзя укоротить. Сломаться будут. Снова строгать надо.
    Комиссар в сердцах швырнул бамбуковые шипы под ноги.
    — Тогда строгай, только скорее!
    Он оглянулся на фотографа. Гражданин Симанович, все это время державшийся на дальнем расстоянии, тут же припустил к нему мелкой неловкой рысцой.
    — Слушаю-с, — сказал он, слегка запыхавшись.
    — Скажи-ка, хватит ли света для камеры?
    Перековавшийся «буржуазный элемент» отчаянно трусил. Он посмотрел на небо, потом оглянулся по сторонам.
    И наконец решился:
    — Никак нет-с, не хватит. Если даже прямо сейчас снимать-с, и то не ручаюсь…
    Комиссар поморщился.
    — Довольно. — Он повернулся к вдове Стаценко.
    — Как думаете, Авдотья Ивановна, не повременить ли до завтра?
    Та пожала плечами.
    — Чего думать? Этот грач больше моего понимает. — Она развернулась и пошла к дому.
    Лель обрадовался:
    — Оп-па! Ну, под крышей выспимся вдосталь! Я страсть не люблю бродяжить по тайге ночным часом. А то еще вдруг буснец зарядит, так вообще вымокнешь до костей… — И он побежал следом за Авдотьей Ивановной.
    А вот комиссару, похоже, была не по душе ночевка на хуторе. Он с сомнением рассматривал пленников. Потом оставил возле них троих караульных, а остальных «витязей» забрал с собой. Но направился не к дому, а к воротам.
    Трое сторожей немедленно составили винтовки в козлы и разлеглись в траве.
    — Чему-то успел научиться, сволочь, — процедил Агранцев, к которому постепенно возвращалась членораздельная речь. — Пошел караулы ставить.
    Дохтуров ничего не ответил. Караулы его не занимали. Куда более страшила ночевка в тайге на открытом воздухе.
    Агранцев заметил его напряженность.
    — Что с вами?
    — Вы видели их лица? — вопросом на вопрос ответил Дохтуров.
    — Да. Словно из бани.
    — Из тайги, — негромко сказал Павел Романович. — Всю ночь шли. Причем по реке, на катере. И руки у них были свободны. А гнус все равно вон как всех разукрасил.
    — И что?
    — А то, что у многих из нас есть шанс не дожить до завтрашнего утра. Гнус в эту пору самый свирепый.
    Агранцев долго молчал.
    — А знаете… — сказал он. — Если вдуматься, гнус — это ведь очень неплохо. Это, прямо скажу, удача. Грех не воспользоваться.
    Дохтуров удивленно глянул на ротмистра. Удача? О чем это он?
    Тут вновь послышался тот звук, который Дохтуров слышал час назад. Стук мотора. Он вгляделся — и над лесом вновь разглядел белую искру.
    — «Сопвич», — сказал Агранцев.
    — Что?
    — Аэроплан, французский. Я летал на таком.
    — Как вы определили?
    — По звуку.
    — Подождите, — сказал Дохтуров. Он посмотрел в ту сторону, где кружил над лесом неизвестный пилот. Потом отвернулся. — Вы говорите — удача. В каком смысле?
    — Эй, контра! — крикнул один из караульных, рыжий парень с утиным носом. — А ну заканчивай щебетать!
    — Определенно удача, доктор, — ответил ротмистр. — Но начать придется вам.
    В этот момент рыжий подскочил к пленникам и ударил Агранцева прикладом. Ротмистр попробовал уклониться, но вышло хуже: винтовочный тыльник угодил ему в маленький и наиболее уязвимый участок между глазом и ухом. Раздался хрусткий звук, и Агранцев кулем завалился на бок.
    Рыжий глянул насмешливо, перекатывая во рту травинку. Повернулся, что-то сказал своим — те засмеялись.
    «Убит? Может, и нет. Но звук удара очень уж был нехорош. Прямо сказать, страшный был звук. Ах, ротмистр!.. Бывалый ведь человек! Глупо, глупо…»
    Рыжий тем временем вернулся, сел на траву.
    Дохтуров искоса глянул на стражей: сплошь красные ряшки, припухлые от комариных укусов. Сидели «витязи» вольготно, словно напрочь забыли о пленниках. Однако на этот счет обманываться не следовало.
    Что говорил Агранцев? Какую возможность увидел? Да и существует ли она, эта возможность? Дохтуров огляделся. Взгляд упал на затесанные колья, и вера в спасительность догадки, посетившей ротмистра, стала стремительно таять.
    Что будет?
    Собираются ли комиссар со товарищи вживую разыграть чудовищный спектакль, сценарий которого столь красочно расписали? Пожалуй что да. Маниакальный блеск в глазах бывшего присяжного поверенного — это ведь не почудилось, нет. И аспидская злоба Авдотьи, в сердце которой кровь одноногого Стаценко вопиет ко мщению, — она ведь тоже не наигранная. Да и не в мщении дело. Шевелится, кусает душу неутешной вдовы самая что ни есть натуральная звериная ненависть. Право слово, в маньчжурской тайге разворачивается драма шекспировского масштаба. Что было бы любопытно, если б не носило столь личного характера.
    Павел Романович вздохнул, поглядел на несчастных колодников. Теперь все они сидели молча, наедине с собой переживая судьбу. За исключением Агранцева, который, судя по всему, уже был неподвластен земным мукам. И еще жена инженера — та очнулась и теперь негромко шептала слова молитвы.
    — Богородице, Дево, радуйся, благодатная Мария, Господь с тобою…
    «Что с нами будет?»
    — Скажите, доктор… — послышался придушенный шепот инженера.
    — Да?
    — Как вы думаете, они вправду нас… вот этаким образом?.. — Инженер чуть заметно кивнул в сторону кольев.
    — Откуда мне знать.
    Инженер судорожно вздохнул. Покосился на жену — та продолжала шептать.
    — Я хотел спросить… С медицинской точки зрения, все это…
    — С медицинской точки зрения кол для человеческого организма — вещь, несомненно, фатальная, — сказал Дохтуров.
    — Я понимаю, — бормотал инженер, — я имел в виду другое…
    — Насколько это мучительно?
    Инженер кивнул.
    — У меня не было подобного опыта, — ответил Павел Романович. Он покосился на инженера. Тот побледнел; пот лил ручьями по грязным щекам. Говорить ему правду было б ненужной жестокостью. — Думаю, обморок случится прежде, чем вы почувствуете настоящую боль. Или почти сразу. К тому же на этих кольях нет перекладины.
    — Какой перекладины?
    — Для ног. Ее специально устраивают, чтобы человек мог опереться… Ну, словом, чтобы продлить мучения. Но колья гладкие. Все произойдет быстро.
    Инженер ничего не ответил. Он смотрел прямо перед собой и тяжело дышал. Уже теперь он был совсем близок к беспамятству.
    — Впрочем, не исключено, что все это — фарс, — сказал Дохтуров. — Такая казнь требует навыка. Это почти искусство. Трудно представить, чтобы кто-то из здешних негодяев обучался ему специально.
    Инженер снова промолчал. Теперь он смотрел куда-то в сторону. Павел Романович проследил его взгляд — и увидел хунхуза, вновь занятого ножом и бамбуком.
    «Кого я хочу обмануть? Мы все прекрасно знаем, что нас ждет. Включая несчастного инженера».
    А будет, как обещал комиссар.
    Поутру за них примутся всерьез, со всем тщанием. Ну, может, не с рассвета — в этих местах в ранний час туманно — а ближе к полудню. Значит, времени осталось часов восемнадцать, от силы.
    Мелькнула мысль — а где-то сейчас господа Ртищев и Сопов? Может, выбрались, спаслись с горящего парохода? А в самом деле! Отчего бы и нет? Мечтать так мечтать: не просто спаслись — им посчастливилось встретить разъезд железнодорожной охраны. Ведь охрана на своих паровых дрезинах регулярно проверяет пути. Значит, и помощь может поспеть! Конечно!
    «Может быть, — сказал кто-то внутри холодно и насмешливо, — да только для этого купцу с генералом придется за полдня пятьдесят верст пробежать. Потому как отсюда до юго-восточной линии как раз столько и будет…»
    Пустое.
    Дохтуров поднял голову. Солнце катилось вниз, цепляясь за макушки сосен.
    Выход… Где ж он, выход-то?

Глава восьмая
СТРАСТИ ВОДНЫЕ И ЛЕСНЫЕ

    Плавать Клавдий Симеонович Сопов умел хорошо. Был с детства приучен. Можно сказать — талант. Мальчишкой реку Мологу переплывал туда и обратно на едином дыхании. А Молога — река серьезная, в ширину верных сто пятьдесят саженей. Хотя к богатому тверскому селу Максатихе, где Клавдий Симеонович появился на свет и рос до двенадцати лет, все-таки ближе Волчина. На нее и бегали друзья-приятели Клавика. (Ох уж это имечко, через него натерпелся маленький Сопов, сколько слез выплакал! Правда, когда в возраст вошел, переменил мнение. Понравилось, как звучит его имя, на языке перекатывается: Клавдий! Внушительно. Не говоря уж, что и самим римским цесарям его не зазорно было носить.) Однако Волчина — речушка малая, вздорная. Летом, бывало, и вовсе так обмелеет, что петух вброд перейдет. Молога куда милее.
    …Приподняв реечную шторку, Сопов смотрел на поросшие тайгой берега маньчжурской реки. Спору нет, Сунгари в два раза Мологи будет размашистей. Но Клавдий Симеонович не сомневался, что шутя доберется до берега. Даже несмотря на свое болезненное состояние.
    А вот его превосходительство…
    Отставной генерал лежал на койке, закрыв глаза. Со стороны могло показаться, что он спит. Но, конечно, это было не так.
    Когда прозвучал первый пушечный выстрел, Клавдий Симеонович вскочил и, морщась, первым поспешил к окну, выглянул. Топот ног и тревожное многоголосье на главной палубе уже давно унесли остатки болезненной дремы, в которой он пребывал после злокозненной трапезы в заведении мадам Дорис. А теперь сон и вообще — как рукой.
    Внизу, под окном, имелась медная рукоятка с колесиком.
    «Это что за бранзулетка?»
    Клавдий Симеонович попробовал, повертел — и стекло поползло вниз. Теперь слышно стало гораздо лучше.
    Сопов приник к окну.
    Чем больше он наблюдал, тем темнее становилась туча, набежавшая на его лицо. Когда же вновь прогремело орудие и пароход содрогнулся, Клавдий Симеонович метнулся прочь от окна. Но никакой паники он не выказал. Действовал на редкость умело и хладнокровно — словно и не купец никакой вовсе, а бывалый офицер.
    Натянув сапоги, подхватил саквояж доктора и самым бесцеремонным образом вскрыл замок. Не глядя запихнул внутрь остатки провизии со стола, защелкнул замочки и ухватил сак левой рукой. В этот же миг корпус «Самсона» сотряс новый снаряд. Клавдий Симеонович тряхнул генерала за плечо.
    — Вставайте! Будет вам притворяться.
    Безрезультатно. Сопов вгляделся — и понял, что глубоко заблуждался: генерал Ртищев действительно почивал самым сладким образом.
    — Да вставайте же!
    Генерал закряхтел.
    — Что вы себе позволяете…
    — Не знаю, как уж и доложить, ваше превосходительство. Но, похоже, наша калоша тонет.
    Это возымело действие. Вскоре генерал Ртищев был приведен в боевую готовность — если только это понятие было к нему еще применимо.
    Сопов открыл дверь, выглянул в коридор.
    Крики стали слышны громче. Потом — частая металлическая дробь.
    — Пулемет… — пробормотал Сопов.
    — Что?
    — Так, ничего. Надобно выбираться.
    Пароход уже получил заметный крен. Не нужно быть моряком, дабы понять: часы «Самсона» сочтены. А может, даже минуты.
    Эту мысль Клавдий Симеонович произнес вслух.
    — На все милость Его, — ответил генерал.
    Сопов глянул на Ртищева и уловил некое неизвестное и малопонятное выражение в серых прозрачных глазах.
    Генерал нагнулся и вытащил из-под столика корзину. В полумраке каюты полыхнули два зеленых огня: кот ротмистра не спал или уже проснулся — впрочем, какая разница. И даже вообще неважно, потому что в плане, существовавшем в сознании Сопова, кот не фигурировал.
    — Оставьте!
    Генерал, кряхтя, взял корзину, выпрямился. Схватил с полки шинель.
    — Для чего он вам? — спросил Сопов, показывая на кота.
    Генерал нахмурился, но ничего не ответил.
    — Ну, как хотите, — сказал Сопов.
    Они вышли в коридор.
    Где-то внизу, в машинном, грохнула дверь и послышались громкие крики. Потом брань. Слов не разобрать, но несомненно, что — матерная.
    Новый удар снаряда. Железные внутренности «Самсона» отозвались низким раскатистым гулом. Сопову показалось, что пароход накренился сильнее. Он обернулся — генерал поспевал с трудом. На миг в глазах Сопова отразилось раздумье; потом он качнул головой и, ухватив за рукав шинели, потащил Ртищева за собой. Тот подчинился. Попытался даже бежать, неловко выкидывая в стороны ноги. Корзина из ивовых прутьев, которую генерал держал в правой руке, билась о стену. Кот сжался, приник к плетеному дну. Он шипел, и шерсть на спине у него встала дыбом.
    — Да бросьте его! Какого черта!
    Генерал не отвечал. Он жадно хватал на бегу воздух.
    Высунулись на палубу с подветренного левого борта. Здесь было дымно, пахло горелой пенькой. Мгновенно защипало глаза.
    Сопов заозирался.
    Они стояли на главной палубе. Пароход горел, но пламя было отсюда невидимо — должно быть, гуляло по правому борту, куда била пушка. На носу раздавались крики. Потом снова заработал невидимый пулемет.
    Это продолжалось недолго.
    Когда пулемет стих, послышался долгий скрежещущий звук. Пароход слегка вздрогнул. Но не от удара снаряда, а мелко, незначительно. Даже сухопутный человек мог без труда определить: с противоположного борта к «Самсону» подошло небольшое судно.
    Сопов напряженно слушал.
    Револьверные выстрелы — три подряд, один за другим. Топот множества ног. Женский визг, тотчас оборвавшийся. Снова выстрел, теперь уж винтовочный. И снова топот, приближающийся.
    «Прыгать за борт? — подумал Сопов. — Нет, поздно. Сейчас они — кто б это ни был — будут здесь. И мы тогда — что лесные нимфы в купальне».
    — Прочь отсюда! — крикнул он. — Назад, быстро!
    В коридоре уже висела дымная кисея. Электрические плафоны на потолке сделались бледными. Стало трудно дышать. Но Сопов все же припустил рысцой, слыша за спиной тяжелое дыхание генерала. Не выдержит старик. Не сдюжит…
    Напротив курительного салона имелся винтовой спуск на нижнюю палубу. Сопов устремился к нему.
    В трюме еще не было дымно, а вот наклон палубы казался заметней.
    Было сравнительно тихо, слышался лишь мерный стук работавшей на холостом ходу паровой машины. Плафоны (здесь они были отчего-то забраны металлической сеткой) вдруг мигнули. Где-то впереди мелькнула матросская роба — и тут же скрылась.
    Трюм выглядел совершенно пустым. Вдоль коридора — каюты. Все третьего класса, четырехместные. Многие двери распахнуты.
    Плафоны опять моргнули и вдруг погасли. Потом загорелись снова — странным красноватым светом, неверным, пугающим. Забраться в трюм тонущего парохода — чистое безумие. Сопов и сам это понимал. А генерал?
    Клавдий Симеонович шагнул к ближайшей каюте, толкнул от себя створку двери. На полу — брошенные в суматохе вещи. Расстегнутый портплед, чье-то незаконченное вязанье. Детский матросский костюмчик скомкан и кинут в углу.
    Он быстро прошел к окну. Это был настоящий иллюминатор — толстенное выпуклое стекло в медном обруче. Справа — небольшой штурвал.
    Сопов ухватил его одной рукой, рванул. В одну строну, в другую. Бесполезно. Тогда взялся двумя руками. Напружинился так, что на лбу вздулась вена. Да неужто задраен наглухо?!
    — Не угодно ли сперва стопор снять?
    Сопов оглянулся. Отставной генерал стоял за спиной — нелепая фигура в старой шинели и с глупой корзинкой в руке.
    — Какой еще, к черту, стопор?
    — Слева.
    Сопов глянул. И верно, имелась в указанном месте еще одна металлическая «бранзулетка». Не знал бы — в жизни б не догадался.
    Снова приступил, и штурвальчик тут же повернулся, почти без усилий. Клавдий Симеонович распахнул иллюминатор — медный круг качнулся влево, повис на мощной петле.
    В лицо плеснула речная вода.
    Клавдий Симеонович обмер. Потом обернулся: из-под правой нижней койки матово отсвечивал черной кожей бок чемодана-монстра. Ухватив, Сопов подтащил его к окну. Вскарабкался и глянул наружу.
    — Вот те морген-фри!..
    Река была почти вровень с иллюминатором. Слабый ветер разгонял невысокую волну. Времени оставалось с минуту, не больше.
    В этот момент пароход дернулся. Где-то раздался долгий металлический скрежет. Электрический плафон погас окончательно, но в каюте оставалось достаточно света.
    Кот в корзине заметался. Он с такой силой бился об ивовые прутья, что некоторые треснули. Сопов мельком подумал: сейчас проклятый котище вывернется из узилища. Это было б отрадно — генерал и без того не отличался большой подвижностью.
    Но кот не выскочил. Образовавшейся щели оказалось недостаточно. Толстенная черно-белая морда никак не пролезала сквозь прутья. И тогда кот завыл.
    Клавдий Симеонович рассвирепел.
    — А ну, дайте сюда чертову тварь!..
    Генерал покачал головой и спрятал корзину за спину.
    Тогда Сопов проделал следующее: правой рукой ухватил Ртищева за воротник, левой — за брюки и одним махом пустил генерала головой вперед, нацелив в иллюминатор. Все было проделано быстро и точно, и Ртищев проскользнул бы наружу, как мыло в трубу. Однако ж помешала корзина, которую он из рук так и не выпустил.
    Генерал заклинился.
    Сопов с яростью выдрал корзину из его пальцев, больно оцарапавшись обломком прута. Выпихнул Ртищева за борт. Оглянулся в бешенстве — кот орал, как оглашенный. Словно резали его живьем. По каюте поплыл острый запах кошачьей мочи. Клавдий Симеонович глянул вниз — на правой брючине расползалось мокрое пятно.
    — Ну ты скотина…
    Не сомневаясь, что оставит дрянного кота в каюте, Сопов, тем не менее (нежданно для себя), подхватил корзину и швырнул в иллюминатор следом за генералом. Попал; плетенка скрылась из глаз. Клавдий Симеонович отправил за ней рыжий саквояж доктора, а потом подтянулся и сам нырнул в круглое окошко.
* * *
    — Скажите, а вы думали о смерти?
    От этого вопроса Сопов аж поперхнулся. Они брели по тайге уже второй час, и Клавдий Симеонович был совершенно измотан. Липкий пот заливал глаза. Одновременно хотелось есть, пить и спать. Где-то под сердцем ворочалась аспидская злоба — на все на свете. Он запутался во всей этой истории и совершенно перестал что-либо смыслить. Впрочем, теперь не до того. Выбраться бы живым.
    — Чего ж о ней думать-то загодя, — сказал он. — Придет время, сама напомнит. А пока об ином лучше обеспокоиться.
    — А я вот думаю часто. Знаете, что пугает?
    «Вот прицепился!»
    Клавдий Симеонович сплюнул в сердцах. Благо генерал, шагавший впереди, этого видеть не мог. А хоть бы и видел — что он ему?
    — Не знаю.
    — Я боюсь умереть смешно. Страшно, коль скажут: глядите-ка, тот самый генерал Ртищев! Гуляка, кавалер, бретер. Был, да весь вышел. Напружился в клозете, да и помер. Какой бесславный конец!
    — Отчего ж непременно в клозете? — спросил Сопов, несколько ошарашенный причудливым зигзагом генеральской мысли.
    — Это я так, для образчика. Да вы, похоже, не понимаете.
    — Понимаю, — механически ответил Сопов.
    Генерал удивлял все больше. Куда девалась одышка? В топком лесу, тянувшемся вдоль Сунгари, Ртищев переменился, как-то неуловимо весь подтянулся. С каждой минутой он будто сбрасывал месяц. Шаг стал упруже, плечи выпрямились. Он выглядел более уверенным и даже — более молодым.
    — Мне хочется умереть в бою, — сказал генерал, останавливаясь. Он повернулся и посмотрел на Сопова.
    Скажи генерал это еще два часа назад, Клавдий Симеонович непременно б расхохотался. Но сейчас Сопов молчал. Отчего-то было ему не до смеха.
    — Вы думаете, я ничего не понимаю? — спросил генерал. — Полагаете, я вышел из ума?
    — И в мыслях не держал, ваше превосходительство.
    — Оставьте. Держали.
    Ртищев несколько минут молча смотрел на него, потом развернулся и вновь зашагал. Какое-то время шли молча.
    Берег постепенно превращался в болото. Сперва старались держаться возле реки, но мало-помалу приходилось отступать все дальше в глубь леса, обходя трясину с желтой стоячей водой. Пахло гнилью. Бледные цветы на тонких бессильных стеблях источали жирный, дурманящий аромат. Непуганые бекасы подпускали вплотную, лениво вспархивая почти из-под ног. Гнус висел плотным, осязаемым облаком. Раздувая бока и закрыв глаза, орали желтые, отвратного вида лягушки. Густой подлесок казался непроходимым.
    Сопов свирепо обмахивался веткой. В ушах стоял тонкий непрерывный писк — то ли от сонмища комаров, то ли от прилива крови.
    К концу третьего часа Клавдий Симеонович едва держался на ногах. Глядя в спину генерала Ртищева, ритмически шагавшего впереди, он не прекращал изумляться. Это тот самый старичок, коего чуть не на руках они вынесли из поганого «Метрополя»? Невозможно поверить. Откуда у него силы берутся?
    Мучаясь этой загадкой, а пуще того от усталости и комариных укусов, он все более сомневался в правильности принятого решения. Сперва, когда они выбрались на берег, намерение двинуться обратно вдоль Сунгари с тем, чтобы выйти, наконец, к обитаемым местам, казалось единственно правильным. Второй вариант — пуститься напрямик сквозь тайгу, нацеливаясь к железнодорожной колее, — явился бы образцом безрассудства. Теперь же Клавдий Симеонович полагал, что разумнее всего было б оставаться на месте. И ждать.
    Сколько еще им идти? Версту? Десять или, может, все пятьдесят?
    А их превосходительство меж тем шагает, как заведенный. И еще тащит корзину с котом. Кот орать перестал, присмирел. Да и как не присмиреть? Хоть и бессловесная тварь, а понимает — вон она, мертвая болотная жижа, рядом.
    Впрочем, Сопов пока тоже не разлучился с докторским саквояжем. Однако на то был резон практического свойства.
    Ему требовалась небольшая передышка — и тогда саквояж можно будет с легким сердцем выбросить ко всем чертям.
    Клавдий Симеонович на ходу вытянул из кармана серебряные часы-луковку. Пятый час. Вскоре станет темнеть. Неужели придется ночевать в лесу? От этой мысли сердце в груди подпрыгнуло и зачастило. Похоже, придется. А все она, неверная болотная землица! Не знаешь, куда ногу поставить. Если б по твердой почве, так уж давно бы добрались. А хоть бы и нет — в бору человеку на сердце радостней, и даже ночевка не так пугает. А здесь…
    Закаты в этих краях долгие, однако ж, если придется ночевать в лесу, нужно найти место сухое. Дабы костер устроить, иначе — пропадешь ни за зря. Сожрут проклятые кровососы.
    Ну, Бог не выдаст, свинья не съест.
    Так-то оно так, но надобно и самому приложить руки к собственному спасению.
    «Приложить или наложить?» — подумалось вдруг некстати.
    Последнюю мысль Клавдий Симеонович, похоже, произнес вслух, потому что генерал Ртищев обернулся на ходу и спросил:
    — О чем это вы?
    Сопов не ответил. Каждый шаг давался ему все труднее. Теперь он хорошо понимал, сколь верно выражение, излюбленное господами романистами: «Ноги несчастного путника словно налились свинцом». Именно что налились, и положительно нет никаких сил их выдирать из трясины.
    Расчувствовавшись, Сопов отвлекся, за что немедленно был наказан: шагнул мимо кочки, оступился — и тут же завалился в гнилое болотце.
    Ртищев, услышав, остановился. Он смотрел, как ворочался в жидкой грязи Клавдий Симеонович, но не сделал и шагу.
    Сопов насилу выбрался; поднялся на ноги, стирая с лица желто-коричневую слякоть. Сунул руку в карман — так и есть, все в грязи. Вытащил часы, щелкнул крышечкой и чуть не заплакал: и под стеклышком собралась грязная водица! Погибли именные часики, подарок самого директора департамента. И ведь часовщику не отдашь — хоть и нет на серебряной луковке дарственной надписи, а все равно риск. Попадется ушлый человек — может сообразить, кто таков был тот директор, и кому, соответственно, мог он дарить именные часы.
    Украдкой Сопов сунул руку за спину. Предварительно посмотрел — не видит ли генерал. Тот по-прежнему смотрел в сторону. Тогда Клавдий Симеонович быстро и незаметно извлек предмет, который до поры был надежно припрятан сзади. Небольшой, серебристого цвета револьвер с коротким стволом и рукояткой с темными деревянными щечками. Знающий человек опознал бы в нем британский «бульдог» системы Webley с граненым стволом.

    — Вы совсем выдохлись, — сказал генерал. — Пора перевести дух.
    — Что, прямо в болоте?
    — Отчего же в болоте? Вон за тем мыском топь отступает. Туда и направимся.
    — С чего вы взяли, что отступает?
    — Сороки, — пояснил генерал. — Слышите? Сорока — не кулик, в болоте не поселяется. Небольшое усилие, и мы в безопасности.
    Так и вышло.
    Через малое время открылась суша, острым углом вторгавшаяся в болото. Сосны спускались к самой воде, удерживая крутой берег корнями. При одном только взгляде на темно-красные стволы становилось воздушнее на душе.
    — Здесь, полагаю, и заночуем, — сказал генерал.
    Сопов, понятно, не возражал. Хорошо б еще и костер — тогда гнус не так страшен.
    Он проверил свой портсигар. Вот удача! — папироски сухие, одна к одной. Тут же и спички, тоненькая коробочка с картинкой: томного вида дама держит сигарету с невероятной длины мундштуком.
    Генерал стоял поодаль, заложив руки за спину, и смотрел на болото, над которым уже поднимался вечерний туман. Не жаловался на усталость, не строил планов. Просто стоял и глядел.
    Клавдий Симеонович опустился на мох, закурил и выпустил дым кольцом. В закатных лучах кольцо получилось жемчужного цвета, переливчатое. Полюбовавшись, Сопов принялся исследовать свой гардероб. Результат был самым плачевным: еще совсем новые туфли теперь никуда не годились. Брючины стояли колом, словно две печные трубы. Сорочка оказалась в таком состоянии, что стыдно и прачке отдать.
    Но, в сущности, все чепуха.
    Не вставая, Клавдий Симеонович ухватил докторский саквояж. Рыжие бока его тоже изведали болотной водицы. И внутрь, должно, набралось немало.
    Он распахнул сак. Внутри открылось несколько отделений, разделенных перемычкой. В каждом — тетрадь, для верности завернутая в клеенку. Клавдий Симеонович ухмыльнулся — доктор проявил нелишнюю предосторожность.
    Всего тетрадей было три. Сопов выложил их на мох и вновь принялся за исследования. На первый взгляд, теперь саквояж был пуст. Но опытного человека это не могло обмануть. Неторопливо, вершок за вершком, Сопов прощупал матерчатую подкладку.
    Ага!
    Под тканью обнаружился некий тонкий и плоский предмет, очертаниями похожий на широкое портмоне. Но, чтобы его извлечь, требовалось подпороть материю.
    Можно, конечно, скальпель поискать в докторском саквояже — но Сопову совсем не хотелось, чтобы кто-то видел, как он терзает чужой саквояж.
    В итоге до времени отложил, развернул одну из тетрадей, в темно-зеленом клеенчатом переплете. Страницы были заполнены строчками, написанными острым, не слишком разборчивым почерком. Клавдий Симеонович не без труда стал читать:
    …у младенца имелись все признаки асфиксии. Сердцебиение — отсутствует. Дыхание — отсутствует. Мышечный тонус — отсутствует. Кожный покров цианотичный. Рефлекторная возбудимость — отсутствует (реакции на возбуждение подошвы нет).
    Оперативно: искусственная вентиляция. Отсасываю слизь из трахеи. Чистый кислород! Одновременно с дыханием рот в рот наружный массаж сердца. Подкожно камфара. 10 % р-р глюкозы в область сердца. У новорожденного ацидоз, поэтому натрий хлорид 5 %.
    На пятой минуте — самостоятельное дыхание!
    Противосудорожно: в пупочную вену 2 мл р-р натрий оксибутират 20 % (очень медленно).
    Опасаюсь отека. Ввожу подмышечно фуросемид однопроцентный р-р.
    Наблюдал новорожденного в течение семи часов. Дыхание самостоятельное, ритмичное. Появились рефлексы…
    Невозможная ахинея. Сопов пролистнул страницу.
    …В этот раз обошлось. Но что будет завтра? Послезавтра? Рано или поздно я буду схвачен. И вновь осужден — за незаконную практику купно с производством запрещенных абортов. И все — от бессилия. Лауданум Парацельса существует, но у меня его нет. И никакой надежды, что тайна откроется. Я близок к ней, более чем близок. В староверческом селе я опробовал новый препарат. Это, конечно, не панацея, но все-таки.
    Требовалось понять механизм воздействия. Прежде всего — надо понаблюдать больного достаточно долгое время. Пять-шесть месяцев после выздоровления. Я даже придумал, что скажу его матери (придется пойди на небольшую ложь), дабы она приезжала ко мне хотя б раз в месяц.
    Но все пошло прахом. Слепые фанатики убили и сына, и мать.
    Результат безвозвратно утрачен. У меня до сих пор не хватает решимости продолжить исследования. Случай с мальчиком в Березовке — единственный в силу своей исключительности. Другого не было и, может, вовсе не будет. Но в любом случае действие моего средства — временное и ограниченное. Определенно, это не магистериум великого Теофраста. Мне не хватает знаний. Порой я чувствую — ответ где-то рядом. Но он мне неведом…
    Гм, хмыкнул про себя Сопов. Значит, все же аборты. Ну-ну. Однако с какой стати это фиксировать? И что еще за магистериум? Небось пилюли французские. Для баб — чтоб не брюхатели.
    — Каковы результаты?
    Клавдий Симеонович поднял голову. Рядом стоял генерал. Шинель расстегнута, водянистые глаза смотрят насмешливо.
    И как, ирод, подкатился неслышно!
    — Да вот, ваше превосходительство, бумажки искал, чтоб костерок запалить. Только сомневаюсь. Тут у нашего доктора записи личного свойства, да все такие мудреные. Как бы чего важного-с не извести.
    — Послушайте, — сказал генерал. — Вы мне надоели с этим именованием. «Ваше превосходительство, ваше превосходительство»! — передразнил он. — Сиропствуете излишне, сударь, вот что я скажу.
    — Да я… — Сопов развел руками. — Я человек сословия низкого, а потому привык с генералами навытяжку… Извините, коли что не так. Виноват-с.
    — Ничего, — сказал Ртищев, опускаясь рядом на мох. — И все же я вам не корпусной командир. Уговоримся впредь величать друг друга по имени-отчеству.
    — Как вам будет угодно-с.
    Генерал глянул на Сопова пытливо, точно хотел о чем-то спросить. Но не спросил. Отвел плечи назад, потянулся, да тут же и охнул.
    — Что с вами, ваше…
    Генерал махнул рукой.
    — Бок… ребро, которое мне наш эскулап поломал. Ох! Не дает о себе забыть.
    Клавдий Симеонович не понял, что имел в виду генерал — доктора или собственное ребро, — однако переспрашивать не стал.
    — Как же прикажете вас величать?
    — Василий Арсеньевич.
    — Слушаю-с. Так что, Василий Арсеньевич, уместно ли мне будет несколько листочков из этой тетрадки употребить на растопку?
    — Позвольте взглянуть.
    Генерал взял, пролистал небрежно. Потом принялся шелестеть страницами реже. А там и вовсе остановился, впился взглядом в острые строчки.
    «Что это он? Неужто подпольное акушерство столь занимательно?»
    Генерал захлопнул тетрадь. Посидел с минуту молча, что-то обдумывая. Потом сказал:
    — Нет, с этой тетрадочкой надобно деликатнее. Тут и в самом деле любопытные записи. Бог даст, встретимся с их владельцем — спасибо нам скажет.
    — А как же костер?
    — Костер? Ну, сейчас посмотрим…
    Ртищев перелистал тетрадь еще раз и в самом конце обнаружил несколько чистых листов.
    — Вот, рискнем.
    Он вырвал листки и протянул Сопову.
    — Извольте.
    А саму тетрадь генерал бережно закрыл и приготовился спрятать за пазухой.
    — Э, ваше превосходительство… виноват, Василий Арсеньевич, так не годится. Негоже вам чужую ношу таскать. С вас и корзинки хватит. А это уж, позвольте, я сам.
    Клавдий Симеонович решительно забрал у генерала тетрадь, завернул обратно в клеенку и убрал в саквояж. Потом собрал выдранные чистые листы, свернул фунтиком, установил вертикально. Сверху устроил шалашик из тонких веточек. А рядом — такой же, побольше.
    В этот момент в отдалении послышался слабый стрекочущий звук. Не сказать, чтоб совсем незнакомый — когда-то Сопов слышал его, но теперь вот никак не мог вспомнить.
    Клавдий Симеонович завертел головой, силясь угадать, откуда он доносился. Тщетно.
    Генерал без особого интереса наблюдал за его действиями. А потом и вовсе отвернулся. Поднялся и снова подошел к болоту — точно манило оно его.
    Смешно сказать, но Сопову стало обидно.
    Когда костерок занялся (с единой, заметьте, спички!), Клавдий Симеонович посмотрел в спину генералу, по-прежнему стоявшему на краю обрыва, заложив руки назад.
    «Тоже мне, Бонапарт! Ждет, что лягвы перед ним сейчас побатальонно замаршируют! Хм… А в самом деле, что он там выглядывает?»
    Дымный запах костра напомнил о еде — и тут Клавдий Симеонович ощутил, что несказанно голоден. Пить тоже хотелось, но голод все ж таки заявлял о себе громче.
    — Говорят, французы очень ценят здешних лягушек, — сказал Сопов.
    — Впервые слышу, — ответил генерал, оборачиваясь. — Эти твари покрыты ядовитой слизью. Если ухватить рукой, химический ожог обеспечен. Так что гастрономического интереса не представляют. Зато поют они дивно хорошо.
    — Поют?
    — Да-да, именно поют. Однако нужно сосредоточиться особенным образом, чтоб уловить мелодию. Хотите, научу?
    — Благодарствуйте. В другой раз, — хмуро ответил Сопов.
    Генерал усмехнулся.
    — Вы, как я понимаю, проголодались?
    — Верно. А вы?
    Ртищев пожал плечами.
    — Должен сказать, не очень. Физические упражнения действуют на мой организм парадоксальным образом: на какое-то время я полностью лишаюсь аппетита.
    — Да что из пустого в порожнее! — сердито молвил Клавдий Симеонович. — Все одно провиантом не обеспечены. Я, правда, кое-что запихал в докторский сак перед самым побегом, но — мало. Нам надолго не хватит. Экое морген-фри!
    — Неверно. Обед у нас с вами имеется.
    — Что?
    — Да вот, — генерал показал на клетку с котом. — Чем не жаркое? Надобно лишь приготовить. Костер, кстати, у вас замечательный.
    — Вы серьезно?
    — Насчет кота? Вполне. А что вас смущает?
    — Не привычный я кошек-то жрать.
    Ртищев пожевал губами.
    — Значит, не было в том нужды. А я вот даже крыс, по вашему выражению, жрал. Приходилось. Удовольствие небольшое, но бывают, знаете, обстоятельства.
    Тут Сопов сообразил:
    — Так вы потому и тащили с собой эту корзину?
    — Разумеется.
    Клавдий Симеонович ничего не сказал.
    — Напрасно манкируете моим предложением, господин Сопов, — сказал Ртищев. — Но ничего. Не далее как завтрашним утром я этого зверька скушаю, и вы компанию составите мне. Уверяю. Хотите пари?
    Сидевший в корзине кот словно бы понял, что речь о нем. Вдруг завыл и заметался с такой силой, что корзинка его опрокинулась. Она б непременно скатилась в болото — но на самом краю ее ухватил Сопов. Он механически поставил корзину на землю, подальше от генерала. Кот яростно шипел и бился об ивовые прутья. Глаза его рассыпали искры.
    На генерала Клавдий Симеонович более старался не смотреть.
    — Послушайте, — сказал генерал. — А вот вы для чего тащили этот пудовый сак? Ради одной лишь гимнастики?
    — Вас не касается.
    — Вы грубите, Клавдий Симеонович. Слышали поговорку: «Цезарь, ты сердишься — и, значит, неправ»?
    Сопов снова промолчал. Он опять закурил — табачный дым ворвался в легкие, царапая бронхи. Сопов закашлялся. Когда отдышался, спросил:
    — Как порядочный человек, я счел невозможным оставить имущество своего товарища на заведомо тонущем корабле. Постараюсь и впредь. Уверен, мы с доктором свидимся.
    — Не зарекайтесь. Это уж как выйдет.
    Ртищев сбросил шинель на мох и уселся.
    — Бросьте, Сопов. Саквояж вы взяли с иной целью.
    — Это с какой же?
    — Рассчитывали на деньги. Да вы и теперь еще уповаете. Смекнули, чем занимался наш замечательный доктор?
    Но Клавдий Симеонович как воды в рот набрал.
    — Плод вытравить стоит недешево, — продолжал Ртищев. — Вот вы и решили, что казну свою эскулап где-то поблизости держит. Так, чтобы при случае можно немедля забрать.
    — Напраслину возводите… — проговорил Сопов. — Конечно, человека низкого сословия всякий норовит обидеть. Да только мы тут с вами одни-одинешеньки. Как бы не пришлось заплатить за обиду…
    — К чему ссориться? — пожал плечами генерал. — Подслушать нас некому. Я говорю, что есть. И вас при том совсем не виню. Забирайте, что угодно, и сак в болоте можете утопить — мне все равно.
    Сопов медлил с ответом, раздувая костер (который, кстати, вовсе в том не нуждался). Его все более удивляла перемена, приключившаяся с генералом. Общаться с ним так, как это происходило в первые часы их знакомства, теперь представлялось глупым… И даже опасным. А другой линии поведения он отыскать не мог. Для этого требовалось, чтоб их превосходительство поговорил еще. И тогда Клавдий Симеонович сумел бы вполне профессионально примениться к его манере.
    — Ну да, грешен, — сказал он, отстраняясь от задымившего костра. — Смалодушничал. Уж не выдавайте. Да только все одно денег там нет. Мне ведь немного надо — лишь торговлю поправить. Не шибко идет она по нынешним временам, торговля-то. Но вы все равно не подумайте плохо. Я потом собирался вернуть, все, до последней копеечки. Вот вам крест!
    И он истово перекрестился, повернувшись в ту сторону, где, по его представлению, должен был находиться восток.
    — А хоть бы и нет.
    — Как?..
    — Я говорю: хотя б и не отдали. Что такого? Деньги как кровь: у одного киснут, а у другого бурлят, жизнь подгоняют. Уж я знаю. Иное смущает.
    — Что?
    — Да то, что никакой вы не купец, досточтимый Клавдий Симеонович.
    Сопов снова занялся костром.
    — Не купец? — спросил он после недолгой паузы. — Вот чего выдумали! А и кто ж я, по-вашему?
    — Больше всего вы сходственны с казематным надзирателем, у коего разбежались колодники. И который теперь смертельно боится, что кто-то из них заявится к нему ночью, да и придушит за все прошлые согрешения.
    — Шутить изволите. Понятно-с. С чего ж это вы взяли, будто я не купец?
    — У купца на первейшем месте — всегда дело. Купец и двух минут не усидит, чтоб на дело разговор не свернуть. Где, что и почем. Потому и мыслями он весь — там. Я хорошо эту братию знаю. А вы, Клавдий Симеонович, вторые сутки толкуете о чем угодно, только не о делах. Не похвастались ни разу, сколько капитала взяли. Не посетовали на потери — а в наше время какой купец без потерь? Одно и есть у вас купеческого — борода, да и та скорее подстрижена на чиновный манер. Кстати, теперь многие купцы бороды вовсе бреют, так что на будущее есть смысл отказаться от этого предмета, совсем вашу личность не украшающего.
    Сопов встал. Улыбнулся. Улыбка вышла кривою.
    — И кто ж я в таком случае по-вашему?
    Ртищев ненадолго задумался.
    — Вернее всего, жандарм, — сказал он. — В невысоких чинах; думаю даже, занятие это потомственное. Однако служба богатства вам не доставила. Семьи нет, никто вас не ждет. Жизнь повидали и знаете, но и она вас потрепала изрядно. Да и выбросила в итоге в Харбин. Вы, должно быть, поначалу Бога благодарили, что из Совдепии сподобил живым-то уйти. Но в средствах стеснены оказались, а последнее время — особенно. Пришлось постоялые дворы менять один за другим. Съезжали, вселялись, с каждым разом — все плоше и плоше. И пошла жизнь под гору. На службу сейчас можно попасть только по огромной протекции. Кроме того, сдается мне, что вы не очень-то рветесь на службу. И что остается? Завести свое дело? Так изначальный капитал требуется. А где ж его взять? То-то. — Генерал посмотрел в глаза Клавдию Симеоновичу. — А уж не вы ли, голубчик, резню-то устроили? Чтоб разом дела поправить?
    Сопов одернул на себе сюртук. Потом шутовски поклонился:
    — Да-с, ваше превосходительство. Это я и есть, истинный душегубец.
    Получилось естественно. Клавдий Симеонович такое умел. За двадцать лет, слава Богу, приобрел опыт. Но генерал-то каков! Знакомы всего ничего, а так нарисовал, будто лично послужной список подписывал.
    А вдруг и подписывал? Ох, непонятный господин, этот генерал Ртищев. Сейчас бы в картотеку департамента обратиться, там бы прояснили… Да только где теперь та картотека? Ах, как бы она пригодилась… Впрочем, нет. Теперь та картотека и есть самая большая опасность. Потому что обозначены в ней данные не только на поднадзорных, а и на самих надзирателей. Значит, Клавдий Симеонович Сопов, титулярный советник, числящийся по министерству внутренних дел, тоже там фигурирует. Просим любить и жаловать! По нынешним временам — приговор. Так что ну ее, картотеку.
    — Бросьте юродствовать. Вам не к лицу, — поморщился генерал. — Я пошутил. Никакой вы, разумеется, не поджигатель.
    Сопов вздохнул — вроде как облегченно.
    — Истинно так! Вы меня напугали. Я уж подумал: скажет их превосходительство полицейским чинам, так потом не отвертишься. Вымотают все душу, канальи. Опять же из Харбина турнут. Тогда какая торговля…
    Ртищев засмеялся. Смех был обидный.
    — Это вы мои слова насчет купеческого сословия проверяете? Нет, сударь, тут я серьезно.
    — Ну, как знаете, — Сопов вздохнул. — А только напрасно вы меня обижаете.
    — Да будет. Впрочем, хотите представляться купцом — ваше дело. Меня не касается. Доносить не намерен. Не до полиции мне теперь. Тут дела поважнее. Выбраться б подобру-поздорову.
    Сопов только руками развел. Ах, какой все-таки непонятный этот господин Ртищев!
    А если задуматься…
    Штука в том, что сей генерал и в самом деле на удивление верным образом обрисовал прошлое Клавдия Симеоновича. Даже семейственность угадал.
    Тут, пожалуй, требуется некоторое отступление.

Глава девятая
ИСТОРИЯ ФИЛЕРА

    Происходил род Соповых из Тверской губернии. Отец Клавдия Симеоновича был железнодорожным жандармом и служил в управлении Николаевской дороги. В Максатихе он имел дом — первый на все село, — куда семья перебиралась летом. А после и вовсе стали там жить безвылазно; однако отец бывал лишь наездами.
    Однажды маленький Клавик услышал незнакомое слово «нигилист». Произносили его всегда шепотом и с оглядкой. От старших Клавик узнал, что отец как раз и борется с этими самыми нигилистами. И когда всех переловит, тогда и начнется спокойная жизнь. Клавик не знал, кто такие нигилисты. Спрашивал у братьев, да только и те знали немного. В представлении Клавика нигилисты были противными людьми, длинными, похожими на глисту. И какими-то скользкими. Ходили в поддевках и в картузах, брюки в сапоги заправляли, а в карманах носили большие черные револьверы. Этих револьверов Клавик в своих мыслях очень страшился.
    Время шло, а «нигилисты» не переводились. Отец по-прежнему бывал редко. Это было нехорошо.
    Отца теперь они почти совсем не видали. А как-то в сентябре, когда полетели листья с берез, остановилась возле их дома пролетка. Верх по случаю ненастья был поднят. Клавик выглянул в окошко, увидел и сразу понял: казенная. Из пролетки наземь соскочил незнакомый жандармский поручик. Придерживая левой рукой шашку, он взбежал на крыльцо, постучал. Потом толкнул дверь и вошел.
    В глубине дома вскрикнула мать. Раздался стеклянный звон.
    …Хоронили отца с воинскими почестями. Клавик в иной раз во все глаза бы смотрел — но не теперь. Да и век-то было не разлепить: распухли от слез. После сороковин мать велела Клавику собираться. Старшие братья оставались в Максатихе — помогать по хозяйству, которое, слава Богу, было немаленьким, способным и семью прокормить. А Клавика отослала в Чернигов. Там брат ее, служивший земским начальником, брался устроить протекцию в Дворянский пансион-приют, на казенный кошт. Этот пансион и стал осью, вокруг которой повернулась невидимая стрела, указующая направление жизненного пути Клавдия Симеоновича.
    По окончании пансиона (а, соответственно, пройдя полный курс классической гимназии), стараниями все того же дяди, к тому времени сделавшего карьеру, Сопов-младший начал службу в Департаменте полиции.
    Очень скоро выяснилось, что к полицейскому делу у него настоящий талант. Совсем как к плаванию, только куда полезней. Правда, этот талант имел довольно узкую направленность: Клавдий Симеонович был прирожденным специалистом наружного наблюдения. Иными словами, филером. Причем филером блистательным.
    Впрочем, были и минусы: кое-кто из бывших пансионеров, узнав о полицейской карьере Сопова (не о службе в филерах — это была строжайшая тайна!), знакомство вдруг прекращал. Однако это вовсе не заботило Клавдия Симеоновича. Он свое дело любил, и работалось ему хорошо. Давно уже он не представлял «нигилистов» глистами-пиявками — на деле эти господа были куда страшней и опасней. Но Сопов знал, как дать им укорот.
    А еще была у Клавдия Симеоновича мечта: найти тех, кто застрелил отца в конце лета восемьдесят первого года, когда тот с командой жандармов производил обыск в железнодорожном депо. Но Клавдию Симеоновичу поручали большей частью выслеживать и ловить дорожных татей — а это занятие имело малое касательство к борьбе с нигилистами.
    Так что мечта до поры оставалась мечтою. Однако Сопов не оставил надежду. Несколько раз подавал прошение о поступлении в ряды тайной полиции. Наконец, очередное прошение было удовлетворено: в девяносто втором году приказом Виссарионова (вице-директора Департамента и заведующего Особым отделом) Клавдий Симеонович был назначен в Москву.
    Поначалу Сопов считал, что служба его существенно не изменится. Однако это было ошибочным мнением. Но не по причине наивности Клавдия Симеоновича, а в силу хорошей выучки чинов Охранного отделения, о деятельности которого даже в сыскной имели представление весьма приблизительное.
    Удивительное настало время. Можно сказать, Сопов был счастлив. Служба сделалась для него удовольствием. Большего и не требовалось — и начальство, поощрявшее усердие, мало-помалу двигало Клавдия Симеоновича наверх. Впрочем, к высоким креслам он не пробился. Может, в глубине души он и сам того не желал?
    Работал он под началом старшего филера Серебренникова, человека большущего опыта и немалой (как тогда казалось молодому филеру) учености. Серебренников был из студентов. Только курса не кончил — что-то там произошло с ним такое. Ходили слухи, будто и сам он тоже ходил в нигилистах, был арестован и уж готовился к каторге, да только получил некое предложение и начал с властями сотрудничать. Да так успешно, что скоро стал одним из лучших полицейских агентов. Вот из-за этих-то слухов Клавдий Симеонович с Серебренниковым избегал близко сходиться. Что по службе положено — рад стараться, а чего иного — увольте. Не представлял он себе, как это можно из нигилистов обратно перековаться в порядочного человека.
    Дважды Сопов порывался жениться, но всякий раз неудачно. Первая избранница оказалась — и смех, и грех! — брачной авантюристкой, проживала в Одессе, и циркуляр о ее поимке прибыл за два дня до венчания. О втором случае ходили совсем неясные слухи, и никто ничего толком не знал. Известно только, что невеста была родом из Черногории, чуть ли не княжеской крови. Но как они познакомились с Клавдием Симеоновичем, и отчего дело не сладилось — покрыто завесой тайны. А более Сопов в матримониальных устремлениях не был замечен.
    Так и прослужил он в Московском охранном целых двенадцать лет. Состоял одно время в летучем отряде филеров. Начальник охранного отделения фон Коттен весьма уважал таланты Клавдия Симеоновича и даже, случалось, советовался.
    В девятьсот четвертом году прибыл циркуляр от директора департамента: предлагалось определить, как поставить учебу вновь принятых к службе.
    По этому вопросу у Сопова опыт имелся. Случалось уже натаскивать молодых. И собственная схема сложилась. По мнению Клавдия Симеоновича, главное — чтоб умственное развитие ученика было приемлемым. Далее — возраст. Желательно не старше тридцати лет. И, конечно, хромых, косых и горбатых средь филеров быть не должно. А со временем Клавдий Симеонович установил, что лучшие работники получаются из приказчиков, барышников и коробейников. Эти скорее прочих умели расположить к себе незнакомого человека и подстроиться под разговор. А их лица потом, как правило, и вспомнить никто не мог.
    Выработанная система начальству очень понравилась. И поручили ему организовать первую школу филеров. К тому времени летучий отряд расформировали — и очень кстати для Клавдия Симеоновича. Потяжелел он с годами; впрочем, хватка осталась волчьей.
    Однако имелись и другие резоны службу сменить.
    Дело в том, что, работая против революционэров (словечко «нигилисты» ушло в прошлое, и мало кто о нем вспоминал), Сопов установил для себя некую черту, за которую заступать не хотел. Черта называлась коротко: кровь.
    Своей крови Клавдий Симеонович никому не простил бы, но и чужой проливать не желал. Такой уж был у него личный закон. Но служба-то нервная, каторжная. Миндальничать не приходилось: коли надо, Сопов мог и по зубам угостить. Это сколько угодно. Но убийств не признавал. Однако ж говорится недаром: повадился горшок по воду ходить — тут ему и голову сломить.
    За три года до появления упомянутого циркуляра случилось одно событие.
    Был Сопов на пару с другим филером (из терских казаков) командирован в распоряжение начальника тифлисского охранного отделения. К тому времени стало известно, что на главноначальствующего войск на Кавказе князя Голицина члены подпольной организации «гичакистов» сущую охоту устроили. И потому их сиятельство пребывает в несомненной опасности. Командирование Сопова как раз и служило целью усилить охрану светлейшего князя. (То есть он должен был выслеживать подозрительных личностей, крутившихся неподалеку от князя.) Хуже всего было то, что князь своей безопасностью абсолютно манкировал. И напрасно, так как дело предстояло исполнить так называемым «джафандеям», которые, по уставу организации, обязаны были для достижения цели поступиться и собственной жизнью.
    Дальше сложилось так.
    Как-то вместе с супругой князь отправился на променад в Ботанической сад. Четыре филера заняли места возле входов. Сопову (в целях конспирации он носил в то время иную фамилию) досталось самое сложное — горная тропа за садом, узкая и опасная. По которой он и филировал вместе с напарником, держа под надзором пространство, где князь обычно прогуливался.
    Наконец, пришла пора возвращаться. Их сиятельству подали экипаж; коляска покатила и скрылась за выступом скалы. И тут же раздались выстрелы. А князь безо всякой охраны! (Потом выяснилось: свою охрану он велел отослать — якобы очень докучали.)
    Но тогда выбора не оставалось, и филеры устремились на выручку.
    Подбежали и видят: три армянина уже вскочили на подножку и колют князя кинжалами. Тут же был выездной казак — он успел соскочить с козел, выхватил револьвер, но с ним что-то случилось. В этот момент кучер хлестнул лошадей, те круто взяли с места; трое убийц соскочили наземь и принялись палить вслед уносящейся прочь коляске. Выездной (который к этому времени заскочил обратно) получил пулю и скатился в пыль.
    Вот тут и подоспели Сопов с напарником. Видя прибывшее подкрепление, армяне пустились бежать. Филеры — следом. Началась совершенно безумная перестрелка. Сопов понимал: убийцы уверены, будто их окружают крупные силы. Если б они знали, что преследователей всего двое, — непременно бы развернулись и приняли бой.
    Кончилось тем, что террористов загнали в ущелье. Там они засели и стали отстреливаться с большим ожесточением. А у Сопова — всего шесть патронов. У напарника же осталась лишь шашка, которую он подобрал у выездного.
    Выжидать не было возможности — смертники могли уйти по вечернему времени. Дело решилось случайно: наверху Сопов заметил команду конных полицейских. К этому времени у него оставался только один патрон, который он и разрядил в воздух. Замысел удался — стражники повернули на помощь. Положение «джафандеев» стало безнадежным. Однако они не сдались, и все трое были застрелены здесь, под скалой.
    Все это имело два следствия. Первое: Сопов получил награду от князя — золотой портсигар с монограммой. А во-вторых, чуть позднее Клавдий Симеонович узнал, что за его голову организация назначила награду — и куда более дорогую, чем упомянутый портсигар. После чего специально приобрел себе небольшой пятизарядный «бульдог», с которым взял за правило не расставаться ни при каких обстоятельствах. Носил его сзади, в специальной кобуре из толстой надежной замши.
    Когда три года спустя начальство предложило ему заняться устроительством школы филеров, он охотно и сразу же согласился. Хотя к тому моменту уже определенно знал, что дело, которым он занимался всю жизнь, проиграно.
    И проблема была вовсе не в террористах…
    Впрочем, об этом Клавдий Симеонович старался не думать. Потому что слишком страшная будущность вырисовывалась. Его, титулярного советника Сопова, личная — и всей великой Российской империи.
    Однако думай не думай, а от судьбы, как известно, не убежишь.
    В конце декабря девятьсот шестнадцатого года титулярный советник Сопов подал прошение об отставке. Причин тому имелось несколько. Но главных было две. Во-первых, за последний год Клавдий Симеонович частенько ощущал некую телесную слабость.
    Поэтому, усмотрев у себя внутреннее расстройство, Клавдий Симеонович исхитрился, выкроил время и отправился к доктору. Профессор Чудовский его осмотрел и сказал:
    — Служба ваша ужасная. Кушать в урочное время вы возможности не имеете, но это еще полбеды. Насколько я понимаю, вам постоянно приходится сдерживать потребность в естественных отправлениях, а это уж подлинный яд для здоровья! И знайте, что яд сей действует исподволь, внешне совсем незаметно. Поэтому лучше всего вам будет выйти в отставку.
    Вот такая рекомендация.
    Другая причина была, так сказать, внешней. В силу рода занятий Клавдий Симеонович знал о революционерах куда больше обывателя, но до поры они его не слишком страшили. Он был осведомлен, что в подавляющем своем большинстве российские якобинцы насквозь продажны (во всяком случае, их вожаки), а потому основа борьбы с ними лежала в финансовой плоскости. Главное — сойтись в цене. (Эту мысль революционеры прекраснейшим образом подтвердили в марте семнадцатого, первым делом спалив архивы охранных отделений. Однако не будем вперед забегать.)
    Тем же годом, в день перенесения мощей св. Николая Чудотворца, Клавдию Симеоновичу довелось быть на празднике столичной полиции. Сперва Сопов идти не хотел, сказавшись больным. Не любил шумных сборищ. Но после передумал, и был тому свой резон.
    После молебствия в конногвардейском манеже прошел парад полицейским чинам и служителям пожарных команд. А уж затем, в узком кругу, когда отзвучали тосты за драгоценное здравие государя, государынь императриц и наследника цесаревича, состоялся приватный разговор. Среди почетных гостей был великий князь Александр, известный суждениями резкими, но точными и большей частью парадоксальными. Ради него и пошел Клавдий Симеонович, узнав, что стараниями директора департамента будет включен в упомянутый «узкий круг». Хотел, так сказать, насладиться общением с человеком, блестящим во всех отношениях.
    Упования Сопова великий князь более чем оправдал.
    Поначалу беседа носила салонный характер. Далее разговор неизбежно сошел на военные темы — тут уж многим досталось ввиду решительных неудач на германском фронте. А затем как-то незаметно переметнулись к нынешним тенденциям в обществе. И тогда-то из уст великого князя Клавдий Симеонович услышал то, что начисто лишило его покоя на долгие месяцы.
    Со слов высочайшей особы, опасность таилась вовсе не в «любителях аплодисментов» наподобие Толстого с Кропоткиным и не в теоретике Ульянове купно с господином Плехановым. О госпоже Брешко-Брешковской либо какой-нибудь Фигнер и говорить нечего — просто старые психопатки. Даже авантюристы Савинков и Азеф, если вдуматься, не так уж страшны и никак не могут угрожать императорскому дому.
    Все обстояло хуже.
    Тут великий князь провел параллель между революционными идеями и заразной болезнью. Он был убежден, что это вещи похожие. Однако у каждой заразы — свои разносчики. И относительно последних князь был убежден: эту армию составляли вовсе не юноши-бомбисты, а большинство интеллигенции и русской аристократии.
    Царь в силах удовлетворить нужды русских рабочих и крестьян; полицейский департамент (выразил князь надежду) в конце концов сумеет унять террористов. Но как утихомирить потомственных дворян и сиятельных бюрократов? Что делать со светскими дамами, которые целыми днями ездят из дома в дом и распространяют слухи про царя и царицу гнуснейшего содержания? А отпрыски князей Долгоруких, которые присоединились к врагам монархии? С ними как поступить? А князь Трубецкой, ректор Московского университета, который превратил это почтеннейшее учебное заведение в рассадник революционеров?! Как быть с профессором Милюковым, считающим своим долгом разъезжать по заграницам и порочить режим? И какой участи достоин граф Витте, возведенный еще государем императором Александром III из простых чиновников в министры, специальностью которого стало информирование газетных репортеров скандальными историями, дискредитирующими семью государя?
    О, эта интеллигенция! Профессора, провозглашающие со своих кафедр, что великий Петр родился и умер негодяем! Все наши газеты, ликовавшие по поводу наших же неудач на японском фронте, члены Государственной думы, распускающие сплетни, будто между Царским Селом и ставкой Гинденбурга установлен беспроволочный телеграф, — как противостоять им? Куда девать командующих армиями, которые более интересуются антимонархическими стремлениями, нежели делами на фронте?
    Словом, картина, нарисованная великим князем, была ужасающей. Но даже не это потрясло многоопытного филера. Главным было вот что: в словах великого князя он уловил безнадежность.
    ОНИ смирились. Романовы. А тогда уж и действительно — кончено.
    Когда все полетит в тартарары, самым правильным будет оказаться подальше. Прежде всего, от столицы. В Петрограде-то и заварится каша — тут Клавдий Симеонович не сомневался. Оттого и подал прошение об отставке. Да только начальство решило иначе. И начертало такую вот резолюцию:
    «В связи с вероятным скорым и победоносным окончанием войны следует ожидать спада антиправительственных выступлений и, как следствие, значительного смягчения условий службы полицейских чинов. В этой связи увольнение с выключением из списков представляется нецелесообразным…»
    Вот так-то.
    Сам для себя Клавдий Симеонович решил, что полыхнет в июле. Однако ошибся — заварушка началась ранней весной.[8] К этому моменту «эпилептики революции» и «паралитики власти» окончательно расползлись по полюсам. Все чувствовали — что-то грядет, а вышло все равно внезапно.
    Началось с неувязки с хлебом. С черным — белого-то хватало. А все оттого, что метель, мороз, и дороги к чертям занесло. Вот и не подвезли муку. Ну, понятное дело, слухи: на хлеб-де карточки вводят. И кинулся народ скупать ковриги на сухари. Часами толклись в «хвостах», мерзли, а все одно многие с пустыми руками домой возвращались. Конечно, сами и виноваты — потерпеть дня четыре, и дело с концом. Однако озлились: как же так, виданное ли дело — за хлебом «хвосты»! А вот вам всем: долой царя в таком случае!
    Еще и восьмое марта выпало, социалистический женский день. Просто одно к одному. Социалисты забастовку приготовили — впрочем, вполне рядовую — и нате вам, ситуация. Рабочие заводов военного министерства, которые на работу в тот день не пошли, двинулись на улицы — а там как раз митинги по поводу хлебного «безобразия». Стали снова кричать: «Долой!» — уже громче. И — ничего. Сошло с рук. Тогда пустились еще громче вопить. И снова — бездействие властей предержащих. А дальше, по русскому обычаю, пошли громить лавки. Полиция сунулась — а толку? Цепочки городовых в десять шашек супротив тысячной толпы? Просто смешно.
    И, наконец, кровь пролилась. Первая — своя, полицейская. В городовых камни да доски кидали, секли осколками льда. А на второй день беспорядков застучали из толпы револьверы. Раненых было много, нескольких застрелили насмерть. В полиции же приказ: оружие не применять. Зато начальство распорядилось агентов в штатском внедрять в толпу — чтоб, значит, ловить агитаторов. Да только пойди, поймай. К тому же, разве хороший агент даст себя обнаружить? Некоторые попробовали, усердие проявили. И нашли их потом: кости переломаны в студень, словно и не было.
    Многие тогда сильно на казаков надеялись. Да забыли, что шел уж третий военный год, станичники не те были. Даже и без нагаек. Куда им против толпы? А многие (и это тоже доподлинно было известно) сочувствовали городским горлопанам. Так что казаки просто стояли за полицейскими, ради проформы. Не вмешивались.
    На второй день на митинге некий пьяный казак шашкой зарубил пристава Крылова — как раз возле памятника государю Александру III. Тут что началось! Казаков буквально утопили в хмельном разливанном море, кормили, братались, разве что на руках не носили. Ликовали: «С нами станичники, с нами! Не выдадут!»
    Не выдали. На свою голову. Но это уж позже.
    А тогда Клавдий Симеонович посмотрел на все эти кульбиты и понял, что пришло время. Надобно уносить ноги. Наутро, 11 марта, в седьмом часу вышел он со своей казенной квартиры — чтоб больше никогда в нее не возвращаться. И пеший отправился прямиком на Николаевский вокзал, откуда уехал в Чернигов. Там его след затерялся на долгое время. И проявился вновь только в середине следующего года в Маньчжурии, незадолго до описываемых событий.

Глава десятая
СТРАСТИ ВОДНЫЕ И ЛЕСНЫЕ (ОКОНЧАНИЕ)

    Сделав обзор жизненному пути Клавдия Симеоновича, генерал к разговору интерес потерял и невежливо отвернулся. Но Сопову было плевать на столь явное неуважение. Проницательность Ртищева казалась подозрительной и даже опасной. А Сопов был из людей, благодушная внешность которых обманчива. И угроза не столько вызывала в нем страх, сколько к действию побуждала.
    Больше всего Клавдий Симеонович не любил непонятностей. Как в событиях, так и в людях. За жизнь он повидал всякого и вынес твердое убеждение, что народишко в целом — предмет незатейливый, а если и попадаются средь него свои перлы, то при вдумчивом рассмотрении всегда можно найти подход. Так сказать, подобрать ключик.
    Сейчас он пытался найти какое-то объяснение метаморфозе, происшедшей с генералом за последние часы. Но безуспешно. И это было нехорошо. Прямо сказать, это пугало.
    Где-то наверху раздалось слышанное уже стрекотание. Оно становилось то тише, то громче, словно пробовал силы некий огромный сверчок.
    Ртищев по-прежнему стоял у кромки болота и смотрел на гнилую желтую воду. Закатное солнце наискось пробивалось сквозь сосновые кроны, и в его лучах генеральский лик смотрелся профилем на старинной монете. Казалось, этот человек мыслями находился теперь где-то в невообразимой дали.
    Ну, где он сейчас обретался, неважно. Существенно другое: как ни метко определил Ртищев род занятий Клавдия Симеоновича, знать наверняка он не мог все равно. И для начала стоило принудить генерала сомневаться в собственной прозорливости. Дело в том, что одна из заповедей, которую внушал своим людям фон Коттен, гласила: что бы ни случилось — не попадайся. А попался — не признавайся.
    Сопов поднялся и подошел к генералу.
    — Ваше превосходит-ство…
    Генерал обернулся.
    — Что вам?
    — Знаете, пора.
    — То есть?
    — Да вот живот подвело, сил нет терпеть. Так что на вашего кота я согласен.
    Генерал молча поглядел на Клавдия Симеоновича.
    — Только, хоть вы меня и окрестили жандармом… — Сопов замялся. — Словом, сам приготовить эту скотинку к употреблению не смогу. Не сумею. Ни за что, увольте. На вас вся надежда.
    Ртищев, казалось, колебался.
    — Рано, — сказал он. — Придется вам пострадать.
    — Отчего ж?
    — Оттого, что вы настоящего голода еще и не чувствовали. Это у вас так, нетерпение желудка. Оно скоро пройдет. Вон, ягод болотных пожуйте. Только не черных — а желтых, с косточкой.
    Кот во время этого разговора сидел тихо в своей корзине. Словно понимал, что судьба решается. Свернулся клубком и глаза закрыл. И только по нервному движению пушистого уха можно было понять, что он не спит и все слышит.
    Сопов крякнул.
    — Эх, господин генерал! Пользуетесь моей мягкостью. Нехорошо. А если у меня с голода колика сделается?
    — Бросьте кривляться. Ничего с вами не будет. Вам похудеть полезно. Вон какое чрево. Видно, не слишком бедствовали, — заметил саркастически.
    Сопов обиделся.
    — Что ж вы меня попрекаете? Сами на паперти не сидели. В «Метрополе» вон обретались. А что до костлявости вашей, так это природное, а вовсе не от лишений.
    С последним он немножечко перегнул, но генерал будто и не заметил.
    — Не считаю возможным опускаться до каких-либо объяснений, — сказал генерал.
    И отвернулся, гордец.
* * *
    Они вновь двинулись в путь и шагали без передышки почти два часа.
    — А почему вы знаете, что мы верно идем? — спросил, задыхаясь, Сопов. Он прибавил шагу и почти догнал генерала.
    — Потому, что на запад передвигаемся.
    — А Харбин, позвольте узнать, в какой стороне?
    — На юго-западе.
    Генерал по-прежнему шел впереди. Годы все же брали свое: ссутуленная спина, поникшие плечи. В грязной шинели (застегнутой притом на все пуговицы!), с корзиной, он напоминал провинциального актера, запившего с безденежья и вздумавшего идти по грибы.
    Но и Клавдий Симеонович, хоть был двадцатью годами моложе, не лучше выглядел. Он выдохся окончательно. Грязный пот заливал глаза, кровососы лезли в уши и рот. Он их уже не отгонял, а просто давил, размазывая по лицу в черную кашу.
    Наконец Сопов остановился:
    — Я не понимаю. Харбин на юго-западе. А мы с вами идем на запад. Это для променаду или здесь некая хитрая математика?
    — Да, вы не понимаете, — ответил генерал, тоже останавливаясь. — Слушайте: примерно в семидесяти верстах от Харбина русло Сунгари устремляется точно с запада на восток и ниже по течению имеет две излучины. Насколько я представляю, пароходная коллизия приключилась, едва мы прошли первую. Дабы вновь выйти к реке, нам следует двигаться точно на запад, соединив своим маршрутом оба изгиба русла.
    — Для чего нам к реке?
    — Где река, там жилье. А сорок верст по здешней тайге, чтоб прямиком к Харбину, ни мне, ни вам, сударь, не вынести.
    — Да почему вы во всем уверены так?! — воскликнул Сопов, начиная раздражаться.
    — Потому, что я, к вашему сведению, офицер русского Генштаба, — с достоинством ответил Ртищев.
    — Бывший.
    — Средь генштабистов бывших не бывает.
    — Пусть так.
    У Сопова не было ни малейшего желания спорить. Он чувствовал, что в душе его нарастает беспричинное раздражение против старого генерала. Впрочем, может, не такое уж беспричинное? Что ни говори, господин Ртищев — темная лошадка. А такие лошадки бывают опасны.
    Некоторое время он мысленно разбирал свои подозрения. Потом сказал:
    — Знаете, лучше нам разойтись.
    — Почему?
    — А странный вы человек. Я таких не люблю. И не доверяю. В одиночку как-нибудь доберусь. Мне компания без надобности.
    Генерал внимательно посмотрел на него.
    — Усталость в вас говорит, — сказал он. — От нее и злость. Вы утомились, растеряны и напуганы. В таком душевном настрое здесь можно запросто сгинуть, и не найдет после никто. Надобно идти.
    Сопов швырнул саквояж и уселся на мох.
    — Нет. Проваливайте, ваше превосходительство.
    — Вы что же, ночевать тут собрались?
    — А хотя бы и ночевать. Вас не касается. Не ваше дело.
    Ртищев приподнял брови, отчего редкие стариковские волосы на темени пришли в движение. Посмотрел как-то странно — и тоже сел.
    — Ну что ж, отдохнем. Может, и впрямь заночуем. Пожалуй что и пришла очередь нашего ужина.
    Он посмотрел на корзину, сквозь прутья которой блеснули две зеленые искры.
    «Эк он вдруг расположился ко мне, — подумал Клавдий Симеонович. — С чего бы?»
    Хотел Сопов смолчать, да только почувствовал вдруг такой зверский голод, что дыхание на миг перехватило. А Ртищев тем временем стал уж тесемку развязывать, которой был перетянут верх клетки. Кот, видя такое к себе внимание, заластился, заурчал, спину выгнул и принялся тереться спиной о прутья.
    — Подождите, — сказал тут Сопов. — Может, грибов откопаем? А то… жалко скотину.
    — Грибов? — переспросил генерал. — Нет, сударь, грибов мы в эту пору не сыщем.
    — Ну не знаю. Должно ж в лесу водиться что-то съестное… полезное!
    — Напрасно вы так считаете. Лесная глушь к человеку безжалостна. Неопытный путник запросто с голоду пропадет. Да, впрочем, бывалый тоже.
    — Как так?
    — Достаточно ногу нешуточно повредить. Или, скажем, заболеть лихорадкой. Да мало ли. Тогда уж — только молиться.
    Сопов поежился. Но потом фыркнул и рассмеялся.
    — В городском житье тоже лиха немало. Наше приключение одно чего стоит! Ведь еле унесли ноги.
    — Насчет «Метрополя» иронизируете? — спросил генерал.
    — Да. Вот уж истинно — Господь оберег. А не то лежать бы мне со свернутой шеей. Как и вам, ваше превосходительство. Кстати, вы сами-то что думаете по этому поводу?
    И Ртищев сказал. Он считал вот что.
    Еще из римского права известно — ищи, кому выгодно. В хунхузов генерал не верил решительно. Вырезать целый этаж на постоялом дворе — это для бандитов затея самоубийственная. К чему им? Ведь грабить поезда иль припозднившиеся экипажи куда безопасней. Но вместе с тем жестокость необыкновенная. Воистину азиатчина получается. И что ж? Да очень просто: кому-то весьма хотелось, чтобы преступление смотрелось бессмысленным и кровавым. Общественное мнение содрогнется от ужаса, публика потребует обуздать кровожадных хунхузов, творящих злодеяния в центре Харбина. Только кто обуздывать станет? Китайские власти? Да они сами и дали волю этим злодеям! Стало быть, нужна рука опытная и твердая.
    — Это о ком вы?
    Ртищев поднес ко рту кулак, кашлянул.
    — О черноморском адмирале.
    Клавдий Симеонович засмеялся.
    — Так вы полагаете, что ночь длинных ножей в нашем «Метрополе» организовал адмирал Колчак? Однако!
    Ртищев ничего не ответил.
    — Вы плохо знаете военных моряков, — сказал Сопов. — Они не способны на подобную низость. Флот — единственное, что хранит порядок в наше монструозное время. Нет, вы не знаете моряков, — убежденно повторил он.
    — Ошибаетесь. С некоторыми я тесно знаком. И сложил свое мнение.
    — И какое? — с вызовом поинтересовался Клавдий Симеонович.
    — От флотских можно ждать ровно чего угодно.
    — Проясните!
    — Могу, пожалуй. Вам в Монте-Карло бывать доводилось?
    — Нет.
    — Ну, тогда, может, вы слышали, что в казино там не пускают военных?
    — Это мне известно.
    — А отчего, знаете?
    Клавдий Симеонович с достоинством промолчал.
    — А вот я как раз присутствовал при начале этой истории. Хотите послушать?
    — Гм… Рассказывайте, пожалуй.
    — Случилось это еще при царствовании батюшки нынешнего государя. Я тогда состоял адъютантом русского военного атташе в Париже. Фамилия его ныне не интересна. Так вот, летом, в июне, он отправился в Ниццу. Испросил по болезни отпуск. Меня взял, так сказать, аккомпанирующим. Мы путешествовали по побережью и задержались на пять дней в Монте-Карло. А накануне нашего прибытия на рейде бросил якорь русский крейсер. Командиром на нем был князь N.
    В этом месте рассказа Клавдий Симеонович мысленно поморщился. Эта старомодная манера скрывать за инициалами даже малозначительные имена была просто смешна. Как будто мало способов выяснить, кто именно командовал тогда русским крейсером!
    Но Ртищев неудовольствия не заметил.
    — Князь, — продолжал он, — был моим другом детства. Наши отцы сражались вместе под Плевной. Но это другая история… А тогда, узнав, что князь в городе, я постановил себе непременно сделать визит на корабль. Накануне у полковника своего отпросился и на следующее утро оправился в порт. На крейсере провел день, и этот день пролетел незаметно. А вечером мы поехали играть в казино.
    Я для азартного заведения человек неопасный, потому как начисто лишен страсти. Однако смотреть, как играют другие, люблю. Вот и тогда. Проиграл я что-то по мелочи и принялся наблюдать, как другие дьявола тешат.
    — Однако, — усмехнулся Клавдий Симеонович, — для офицера ваши воззрения прямо-таки удивительны. Вам бы, ваше превосходительство, не мундир носить, а рясу да клобук.
    — Может, и клобук надену, — согласился Ртищев. — Никто своей судьбы не ведает. Да сейчас не о том речь.
    Клавдий Симеонович представил себе генерала, переодетого монашком. Не удержался, хихикнул.
    Ртищев посмотрел вопросительно.
    — Продолжать?
    — Сделайте одолжение.
    — Казино, как водится, на ночь не закрывалось. Князь проигрался вчистую. История старая: сперва фортуна манила и поощряла, а после вдруг отвернулась. Словом, к утру князь лишился всех личных средств. Тогда он взял у крупье кредит, но быстро проиграл и его. Самым разумным было б вернуться на крейсер, о чем я и сообщил своему другу. Тот подумал и согласился. Я хот