Скачать fb2
Высокая кровь

Высокая кровь

Аннотация

    Повесть рассказывает, как в результате недобросовестности и равнодушия был погублен конь прекрасной породы и уничтожен многолетний кропотливый труд многих людей, работающих для развития отечественного коневодства.






Об этой книге

    Мне приятно сказать несколько слов об Илье Кашафутдинове и его книге «Высокая кровь».
    Русская литература всегда славилась умением талантливо, тепло, «по-человечески» рассказывать о том живом мире, который окружает нас. Вспомним прекрасные творения Толстого, Тургенева, Чехова, Горького. Мне думается, Илья Кашафутдинов своей повестью «Высокая кровь» по-своему продолжает эту добрую традицию.
    «Высокая кровь» — повесть о лошади по кличке Фаворит. Повесть умная, тонкая, душевная, отлично раскрывающая особенности и, если так можно сказать, характер главного персонажа. И одновременно это повесть о человеке, о его взаимоотношениях с четвероногим другом. Повесть наполнена душевной щедростью, согрета живым человеческим теплом, от нее веет воздухом широких просторов и ярким солнечным светом. Повесть важна сегодня еще и тем, что показывает нам, какой непоправимый урон могут нанести обществу веками складывавшиеся человеческие пороки. Читая эту книгу, невольно задумываешься о себе и о своем месте в жизни, и тебе хочется стать добрее, чище, душевнее.
    Илья Кашафутдинов родился в 1936 году в Казани. После окончания средней школы служил на Черноморском и Северном флотах. В 1972 году он закончил Литературный институт имени А. М. Горького.
    Литературная молодость Ильи Кашафутдинова проходила в какой-то мере у меня на глазах. В 1965 году на страницах журнала «Дружба народов» появилась его повесть «Тоскую по океану», а в 1974 году — повесть «Высокая кровь», которая сразу же вызвала многочисленные отклики читателей.
    Сейчас Илья Кашафутдинов автор более десяти книг, вышедших в разных издательствах.
    Творчеству его присуща тонкая, обостренная наблюдательность, сердечность, ясность мысли.
    И тем радостнее, что уже вторично повесть «Высокая кровь» приходит к самому благодарному — юному читателю.
Сергей Баруздин

Илья Кашафутдинов
ВЫСОКАЯ КРОВЬ


1

    Утром того дня в устоявшийся распорядок института внесли сумятицу две телеграммы, каждая с грифом «срочная». Обе были отбиты Сосенковским конезаводом, который требовал назад призовую лошадь.
    Сам конь, еще не подозревая о новой вспышке застарелой тяжбы, третий день тосковал по своему жокею. На двери денника, места здешнего его постоя, висела единственная в институтской конюшне табличка:
ФАВОРИТ, бел. жер.
от Франта и Тальянки
Класс — элита.
    Между тем институтские, получив телеграмму, преисполненную административной жесткости, стали звонить в больницу, где лежал жокей Толкунов: жив, не жив. Но пока телефонистка долго и без толку, будто с того света, вызывала хоть кого-нибудь на разговор, припомнилась застарелая тяжба с заводскими, и дозваниваться не стали. Ни по первой, ни по второй телеграмме, хотя вторая была послана жокею Толкунову, своему человеку, нельзя было угадать причину спешки.
    Так вот складывалось утро, хотя все могло быть иначе, если бы сосенковских сразу, еще позавчера, известили о том, что жокей слег.
    Давняя болезнь бралась за жокея каждую весну, едва начинало пригревать солнце. В этот раз она, словно решив испытать человека, долго не покушалась на него и вдруг жадно принялась за свою разрушительную работу. С неделю Толкунов перемогал ее и до того усох и истончился, что на последней выездке пошвырял в траву набор свинчатки, которым доводил вес до нормы — его уже все равно не хватило бы. Прежде, по молодости, от болезни была даже выгода; Толкунов, выдерживая вес, что в жокейском деле почти первейшая забота, обходился без финских и прочих бань, где другие каждодневно сгоняли лишек. Теперь от болезни не стало даже этой малой радости — жокей сгорал; толку ни от лекарств, ни от хороших еды-питья не было, пока не выходил срок.
    На последней выездке предчувствие разлуки опечалило обоих. Оба они — человек и лошадь — становились тихими, как бы уходя в прожитое, и неизбежность разлуки печалила одинаково и того и другого.
    Фаворит нетерпеливо запереступал, услышав мягкие шаги конюха. Налег длинной шеей на дверь денника, косил горячим глазом. И хотя старик еще не сказал ни слова, по нарочито бодрой его походке, по вымученной улыбке Фаворит догадался: не придет жокей, нет. Резко отвалив от двери, уткнулся головой в угол. И стоял так отрешенно, пока старик разносил воду и задавал лошадям овес.
    Конюх выманил его из денника кордой, длинной веревкой. Только на старом манеже, где можно было всласть набегаться, Фаворит забывался. Ступив на прохладную мякоть опилок, он вскидывал голову и плавно, по-кошачьи неслышно пускался по кругу. Работал хорошо, как если бы сам Толкунов стоял в середине манежа, а не старик без силенок, хотя жокей никогда не водил его на корде, выезжал под седлом.
    Но сейчас, будто забавляясь, Фаворит взял с места наметом, так что зазевавшийся конюх не сразу завладел кордой. Фаворит сделал круг, еще круг, пока не почувствовал властную руку старика, которая заставила сменить аллюр. Перейдя на рысь, Фаворит пристыженно опустил голову; с этого момента он уже слушался конюха, оберегая его, старого человека, не шалил больше, И старик приноровился к нему, водил коня, довольный им и собой: сердце еще не разучилось принимать чужую красоту и силу, как радость. Чувство лошади, вроде бы и забытое давно, возникло вновь.
    Белое тело лошади вытягивалось в полете, и не уследить было за ее легкими, танцующими ногами, когда она меняла аллюр. Глаза старика едва поспевали за ней. Сердце уже не справлялось с игрой потревоженной крови: казалось старику — молодой он еще, совсем молодой. Затуманенным взглядом он ловил лошадь, которая все бежала и бежала, ускользала, как белый дым, снова прояснялась. И вдруг до сладкой и отрадной ясности старик осознал, что между ним и этим конем установилась живая, отогревавшая душу связь.

    Солнце светило уже по-дневному, широко и радостно. Достало лучами до зашторенного окна больничной палаты, где жокей Толкунов встречал третье утро. Он лежал на узкой, истерзанной в ночных метаниях койке, медленно засыпал. И желтый свет дня дошел до него как мучительное напоминание о последней зорьке, когда его и Фаворита острая печаль разлуки погнала в красные сумерки. Долго летели они по ветряному раздолью, по гулкой земле… Этой ночью жокей в громком бреду звал лошадь, и лишь под утро успокоила его мысль: Фаворит слышит, ждет. Ни о чем не догадываясь, он заснул. Институтского курьера с телеграммой в палату не пустили.
    Тогда сам собой решился вопрос, везти Фаворита сразу или подождать, когда поправится жокей. Институтские уже ссорились из-за него, Фаворита, с коннозаводчиками. Поэтому и в отделах стали гадать: отпустят жеребца или задержат, а если оставят, чем это кончится? Фаворита не все видели в глаза, но кличка его приятно разгоняла утреннюю оцепенелость воображения. Знаком и доступен был другой Фаворит — как бы разъятый на части, в рисунках кардиограмм, в телеметрических записях. За всем этим угадывался отделявшийся от самого коня образ спортивной звезды, ипподромного бойца высшего класса.
    И вот, хотя до конца исследований с участием Фаворита было еще недели две, появился приказ: доставить жеребца домой.
    Тем же приказом Фаворита сняли с довольствия.
    Бумага, быстро пройдя все ступеньки сверху донизу, застряла в руках растерянного заведующего гаражом. Грузить Фаворита было не на что. Спецфургон, о котором было доложено, что он в ходу, стоял наполовину разобранный. Но все решилось само собой, когда появился, чтобы отправиться куда-то, Леха Шавров, шофер самосвала. Взглянули на машину — вполне подходила, с нестандартным кузовом, с наращенными бортами. Отсюда до конезавода, от ворот до ворот, — сплошной асфальт. Комары еще не народились, теплынь…
    — Шавров, — сказал заведующий, подойдя к Лехе, который поливал голову из моечного шланга, — ты ведь лошадей возил…
    — Ну, — откликнулся Леха. Слышно было в голосе: гулял вчера. — На бойню отвозил, а что?
    — Тут не дальше… При строжайшем соблюдении.
    — Да я ж отпросился! — вскинулся Леха. — У меня ж дело, вчера еще обмыли.
    — Вижу… Но тут пожарный случай, понял?
    — Кх-хак! У меня ж тоже горит, черт… Заводские же сами фургон пригоняли.
    — Отгул потом дам… Так что подгоняй. — И заведующий добавил: — Выедешь в южные ворота.


    Солнце набирало силу, сгоняло с неба живые утренние краски. Странной, шаркающей походкой шел от конюшни к административному корпусу конюх Молчанов, последним узнавший, что Фаворита увозят. Не поверив, шел к заведующему хозяйственной частью, давнему сослуживцу, уточнить. Не застал его, увидел за столами двух новеньких девушек, и почему-то стало ему неуютно перед ними, милыми и опрятными. Не спросив, верно ли, что Фаворита отправляют, как бы уклоняясь от прямого удара, старик сказал что-то о дополнительном пайке для жеребца. И с такой старомодной деликатностью сказал, что девушки даже прыснули, уткнулись в свои амбарные книги. Выяснилось потом, что старик зашел зря: Фаворит среди конского поголовья уже не числился.
    Старик вернулся в конюшню. Перед тем как снова вывести Фаворита на проминку, долго скреб совком в своем углу. Набралось овса полмешка — Фавориту в дорогу.
    Самосвал Лехи Шаврова на скорую руку приспособили под живой груз. Леха подогнал машину к помосту, обижаясь неизвестно на кого. Он лег грудью на баранку и задумался. Прикидывал, сколько времени займет дорога туда и обратно, если нигде не останавливаться и ехать быстро, — до Сосенок было километров сто сорок. Выходило, что успеет вернуться еще засветло.
    Подошел к машине, попросился в кабину Василий Грахов, научный сотрудник; его, видно было, тоже кто-то обидел, но он даже не хлопнул дверью, тихо, будто спросонья поздоровался и вздохнул. Складно сложившийся в уме день, надо же, не обещал теперь ничего хорошего. Почему-то именно ему, Грахову, велено сопровождать лошадь.
    Леха сощурился на солнце, на свои часы, спрыгнул на землю и направился к конюшне: пора грузить лошадь.
    Фаворит проминался, бежал по кругу манежа. Из опилок кое-где вытягивались бледные побеги овса. Белый жеребец скакал укороченным галопом, быстро выбрасывая и подбирая тонкие, сухие ноги. Старик напряженно следил за его полетом, ловил глазами легкие, ускользающие линии бегущей лошади. Руки его, уже не такие мягкие, какими были, когда старик был помощником жокея, еще не совсем потеряли чуткость. Фаворит охотно слушался, без сбоев менял аллюр, переходя с галопа на рысь, с рыси на галоп. Казалось старику: будет скакать и скакать лошадь и ничто уже не остановит ее.
    Леха Шавров с ходу, едва увидев эту картину, крикнул:
    — Ты бы дочку свою вот так каждое утро! Чтобы ночью меньше бегала!
    И сразу остыл, похоже, смутился. Почему-то уважал и боялся он старика Молчанова, как никого даже из начальства. Было в старике что-то далекое, непонятное для Лехи, а что — не угадать. Будто старик знал о Лехе все, больше того, наперед знал, как он поступит. Сейчас старик словно бы и не слышал его, медленно поворачивался в центре манежа, что-то шептал белой лошади, сам тоже белый — в светлом халате, седой.
    Но услышали Леху оба — старик и лошадь. Фаворит засбоил от громкого крика, собрался перейти на шаг, но корда дрогнула, поддержала его; приняв властный посыл, Фаворит стриганул ушами, снова понесся по кругу.
    — Грузить пора! — сбавив голос, крикнул Леха.
    В железный кузов самосвала была встроена стоечка из обтесанных жердей. Дно устлали подгнившей рогожей, двумя кусками брезента — чтобы не скользили копыта. Обмерить Фаворита не успели — стойка получилась и длинной и широкой.
    — Не съезжай с асфальта, особо прошу, — сказал Лехе конюх Молчанов, — не газуй больше тридцати. — Ссутулившись, заторопился в конюшню еще за брезентом: если завести его под брюхо лошади, подоткнуть сена — надежнее.
    Грахов уже томился и скучал в кабине. Только раз, когда лошадь, проходя стороной, скользнула по нему терпеливо-печальным взглядом, Грахов пережил что-то похожее на душевную смуту. Не спрашивая себя, отчего бы это, отмахнулся.
    К нему, задремавшему, шумно втиснулся Леха, завел машину и нацелился в ворота. Грахов спросонья отметил, как движется со стороны конюшни охапка сена, белеет низ халата, трудно вышагивают сапоги. Покосился на Леху: видит ли старика?
    Так, не дождавшись конюха, поехали: сначала тихо и ровно катили вниз.
    — «Не больше тридцати»! — передразнивая старика, проговорил Леха. — А меньше не хошь? Да я с людьми в кузове…
    — Нельзя его трясти. Конь призовой, — сонно откликнулся Грахов.
    — Лошадь, значит, жалко, — окончательно расстроился Леха. — Вот меня бы кто пожалел!..
    И ступней, лежащей на педали акселератора, он как бы подстегнул машину.

2

    Фаворита сдернуло и отбросило на заднюю поперечину, она сухо треснула, но удержала его. Тугой ветер ударил в глаза, выдавил слезы. Хорошо хоть, Фаворит не успел испугаться. Низко нагнув голову, он загородился от ветра.
    Фаворита, по-видимому, удивило, почему машину рвануло так резко — кругом было ровно. Никто не гнался, не толкнул ее сзади. Теперь она не дергалась, но скорость была большая, и Фаворита будто припаяло к перекладине, ехал он полусидя. Ноги у него занемели. И стала неметь холка — сначала ей сделалось холодно до мурашек, потом жарко, и в том плотном жару выделялись тонкие жгучие иголки; и вот все: холка отнялась. На случай, если упадет, Фаворит косил глазом под ноги.
    Он еще не знал, что скоро будет поворот. Что он куда опаснее поворота на ипподроме, где дорожка в закруглении наклонена для удобства под углом в двенадцать градусов — не занесет даже на полных махах.
    Постепенно расшатывалась, скрипела и скользила к заднему борту стойка. Фавориту повезло: сзади засигналила машина. Не дорогу просила уступить, а предупреждала того, кто в кабине. Самосвал сбавил ход. Фаворит подался вперед, выпрямил затекшие задние ноги, отдышался. Ветер нес спереди запахи леса, молодого цветочного меда и молока; запахи были слабые, дальние и могли просто почудиться Фавориту.
    Блеклая голубоватая дорога бежала по вспаханному полю, и только за холмом, в раскаленной золотистой дали, угадывались зеленые пятна.
    Фаворит успокоился и ехал навстречу вольному простору, теплому ветру.
    И снова мерещились ему, хмелили голову запахи трав, отогретых солнцем.
    Казалось, долго так будет катить машина и до конца дороги будет Фаворита обмывать упругий и светлый воздух. Много-много холмов промчится мимо, пока не обозначится красными кирпичными стенами родной завод.
    Но за подъемом, когда в глаза плеснул облегчающий прохладный свет леса, самосвал резко свернул на проселок. И хотя скорость была не та, что прежняя, Фаворита швырнуло к борту.
    Услышав шум в кузове, Грахов проснулся, коротко стукнул по Лехиной руке. Леха нажал на тормоза.
    — Ничего не понимаю. Зачем сюда? — сказал Грахов.
    — По привычке, — ответил Леха, спрыгивая ка землю. Взглянул на Фаворита, только что ставшего на ноги, сказал: — Все в норме. Правда, с носа у него капает…
    — Безобразие, — сказал Грахов, тоже выходя на обочину. — Я вздремнул, поскольку не предполагал…
    — Ну, завел панихиду… — оборвал его Леха. — Люди вон бьются на дороге, и то ничего.
    Фаворит стоял и понимал, что говорят эти двое о нем. Кровь из рассеченной губы тяжелыми каплями шлепалась на дно кузова.
    Грахов увидел, что лошадь смотрит на него, отвернулся и затянул узелок галстука.
    — Тише надо ехать, Шавров, — сказал он. — Вернемся на асфальт.
    — В пятницу грузовая на мотоцикл налетела, — говорил Леха. — Муж с женой ехал. Сам видел.
    — Ну и что? — сказал Грахов.
    — Жену насмерть. А этот всю жисть на лекарство будет работать.
    — Кто же виноват? — уже заинтересованно спросил Грахов. — Пьяный вел грузовик? Или как?
    — Трезвый был… — не сразу ответил Леха. — Нечего все на пьянку валить. А ехать лучше по этой дороге, тут ближе.
    — Мне бы пораньше вернуться, — сказал Грахов.
    — Об чем и речь идет, — повысил голос Леха, глянул на проселок, вздохнул: — Тоска, конечно. Но дальше, за селом, гравий пойдет.
    — Вы уверены, что срежем?
    — Ежели научно тебе объяснить, по гипотенузе поедем, ясно?
    Фаворит следил за ними, знал, что о нем уже забыли; боялся прозевать момент, когда машина тронется. Стоял он теперь на голом железе. Пока вставал, цеплялся подковами за мягкое, подстилка скатилась, уползла из-под ног. Чутьем догадываясь, что ни один из двоих не подойдет к нему, он ни одним движением не выдал своего беспокойства, а только смотрел.


    — Ишь, как зенки таращит, — сказал Леха, заметив напряженный, выжидающий взгляд лошади. И мягче, скорее для Грахова, добавил: — Не нарочно ж я. Ну, каюсь…
    — Раньше надо было думать, Шавров, — упрекнул его Грахов. — Вы же опытный водитель…
    — Маюсь я, — тихо и вяло сказал Леха. — Башка трещит, руки-ноги трясутся. Перебрал вчера…
    Грахов опустил голову, поскреб носком ботинка засохшую, выдернутую грейдером дернину; то ли смутило его, то ли позабавило Лехино откровение, не поймешь. Самому Лехе показалось, что он все-таки разжалобил Грахова, чего еще надо?
    Постояли еще, глядя в дымчато окаймленную лесом даль, в добела выцветшее небо. Потом Леха, словно боясь разнежиться, передернул плечами, нахмурился и шагнул к машине.


    Сели, поехали. Самосвал запрыгал по ухабам, сразу поднялась пыль — высоко, густо. Повалила по ветру, обогнала машину, и Леха поднажал — и так нечем дышать. До Починок, где жил кореш, еще с прошлой зимы задолжавший пятерку, порожняком полчаса езды. Учитывая груз, Леха накинул десять минут, потом ему показалось: много, хватит пяти. Как бы не закрыли — сев не кончился! — магазин. Еще одно беспокоило его: застанет ли дома кореша?
    Солнце било сбоку, припекало плечо, тупо ныл затылок. Временами, когда передние колеса срывались в выбоины, острая боль как бы простреливала голову, подгоняла Леху.
    Опять забился в угол, по-детски слабо вздрагивал во сне Грахов.

    Фаворит путешествовал не первый раз. Он давно привык к железнодорожным вагонам, в которых его возили на конские испытания, как только начинался новый сезон. Чаще всего ездил Фаворит в лошадиных фургонах. Отправляясь в путь, далекий или близкий, он терпеливо сносил мелкие дорожные неудобства, зная, что потом, когда сойдет на землю, набегается и надышится всласть.
    В памяти его, хорошо отличавшей каждую поездку от другой, все прежние дороги вытянулись в одну, длинную, светлую. Она-то и виделась ему сейчас, загораживая дорогу теперешнюю. И память, чтобы поддержать его еще и еще, занялась прошлым — то была весна годом раньше. Такая же солнечная, зеленая, как эта.
    В вагоне они ехали двое, Фаворит и Толкунов. Жокей кормил его овсом и сеном, расчесывал гриву. Фаворит помнил его руки, мягкие, угадывающие, где боль, теплые.
    Перед станциями, когда Фаворит настораживался, ожидая лязга буферов, жокей рассказывал ему какую-нибудь историю. Может быть, сказку. Подступал близко, обнимал и нашептывал на ухо что-то смешное или страшное; и Фаворит, хотя понимал не все, кивал головой, слушал, заслушивался, не замечая, как поезд останавливается. Бывало, Толкунов, устав ходить рядом в своих неслышных жокейских сапогах, ложился на сено, брал книгу и читал вслух, и голос его угасал постепенно — он засыпал. Замирал и Фаворит, и боязно было ему в те минуты невольным всхрапом потревожить жокея.
    Так они ехали день, ночь, еще день, потом после недолгой езды в фургоне Толкунов вывел Фаворита в прохладные сумерки. Фаворит увидел ипподром, цветные флаги на высоких шестах, тревожно запереступал. Откуда-то появились дети, шумно окружили, называя его по имени, протягивая к нему тонкие ручонки — угощали сахаром, конфетами.
    Утром была пробная скачка. Беря второй старт, Фаворит понял, что ждет его настоящая скачка — полевая, на шесть тысяч метров с препятствиями. Первый его Большой стипль-чез.
    Фаворит бежал, запоминал дистанцию, отмечая каждую неровность. Увлекся и не сразу почувствовал, как слабеет тело жокея, недавно перенесшего болезнь. Фаворит испугался за него, сбавил ход, свернул. Постояли в стороне, следили за лошадьми, которые, предчувствуя завтрашнюю трудную работу, тоскливо всхрапывали, ржали. Вдруг Толкунов спешился, разбежался и прыгнул, — перевернулся в воздухе, показал сальто. Он всегда так делал, если Фаворит сомневался, смогут ли они скакать в полную силу.
    И все-хаки ночью к Фавориту, запертому в деннике под трибунами, долго не шел сон. Раза два он поднимался на ноги, тыкался горячими ноздрями в решетку, снова ложился. К утру у него разболелась голова. По спине пробегала короткая дрожь, от избытка крови зашумело в висках. И только в загоне, где конюх передал поводья Толкунову, уже бодрому и веселому, с Фаворита снялось напряжение, дышалось легко, свободно.
    На параде, за час до скачки, Фаворит, как показалось ему, окончательно успокоился, но вот наступили мгновения, которые всякий раз хмелят голову, — предстартовые. Над полем Большого стипль-чеза празднично озарилось небо; все заиграло, зазвенело кругом, и кони ворохнулись, горячась, выстраивались на линии старта. Фаворит не разжигал себя, но и не сдерживал, пританцовывал на месте, пробуя ногами упругую почву. Будто жглась она под копытами, гнала прочь, в раздолье, но глаза уже вымеривали поле сражения — оно дыбилось препятствиями, дразнило.
    После сигнала стартера Фаворит взял с места так резво, что на какое-то время забылся; затем, очнувшись, удивился жестко натянутым поводьям. Он ощутил силу жокейских рук, теперь властных, помогавших ему, Фавориту; слушаясь их, он выровнял бег, точно выбрал точку прыжка, всей мощью задних ног оттолкнулся, взметнулся над плетнем. Он еще слышал, как гудит под ногами других лошадей земля, как посвистывают хлысты, рассекающие воздух, но скоро звуки пропали, и слух его ловил лишь стук собственного сердца.
    Жокей пустил его — дал шенкеля, покачал поводьями. Пора! Фаворит, одолев канаву с водой, взял голову скачки.
    Расседлывали его в загоне для победителей, покрыли попоной, повели по ипподромной дорожке. В шуме, слетавшем с трибун, Фаворит различил детские голоса, и к горлу его подкатило радостное ржанье, но он удержался, зная, что полагается вышагивать чинно, горделиво. Он перевел взгляд с трибун на жокея, идущего рядом. На пыльную, худую шею, на подшлемник, потемневший от пота. Ему показалось, что жокей пошатывается, слабеет. Круг уже заканчивался, у входа в загон, у весовой, густо толпились люди, ждали. Фаворит подался к жокею в самый раз — рука Толкунова искала опору.

3

    То ли надоело Лехе трястись, то ли побоялся почему-то въезжать в деревню — рывком крутанул баранку, свернул на околицу. В молодой лебеде оставил самосвал, хмуро оглядел четко обозначенные в ясном тихом воздухе крыши, нашел знакомую, подбадривая себя, зашагал. Опасался он не зря: в избе была одна хозяйка. Ни о каком долге она не слыхала. У Лехи подломились ноги, сел на порог, застонал. Не напрасно — хозяйка дала ему взаймы два рубля. С ними Леха и вернулся к Грахову.
    Растолкал, дал время опомниться, сказал:
    — Будь другом, добавь рупь шестьдесят две.
    — На водку, что ли? — недовольно, грубовато спросил Грахов.
    — Хотя бы, — проговорил Леха. — Понимаешь, нет у меня сейчас. Этого мусора я долго в кармане не держу.
    — Вы же за рулем, — напомнил Грахов.
    — Значит, ты меня не знаешь, — обиделся Леха. — Понятно, молодой еще…
    Сверху он казался Грахову приплюснутым, вросшим в густую лебеду — с места не сдвинешь, пока не будет денег. Как же иначе?
    Леха смотрел спокойно и прямо.
    — На троих, — сострил он, глянув на кузов, где Фаворита совсем не было слышно. — Эх, дороги, пыль да туман… — пропел Леха и сплюнул. — Горло хоть прочистим. Быстрее доедем.


    Грахов достал кошелек и отсчитал деньги. Подал Лехе и отвернулся. Когда стихли шаги, Грахов вышел из кабины, чтобы размять ноги, и что-то поразило его при виде замершей в кузове лошади. Не сразу догадался, почему не узнал ее: недавно белая, она стала серой от пыли. Дремала или задумалась — последнее Грахов тут же отбросил, — но стояла она в скорбной, почти человеческой позе. Грахов раза два обогнул машину, желая прилечь где-нибудь в тени, но не успел. Возвращался Леха. Пиджак его оттопыривался. Коротким жестом позвал Грахова лезть в кабину; проезжая задами к речке, прищурился на песчаный плес, на блеск воды.
    — Так-то лучше, — сказал он, когда колеса, прошуршав по песку, замерли. — Куда торопиться? — Доставая сверток, ведро, подмигнул: — Ну, пошли в тенечек.
    — Я подожду, — сказал Грахов. — Только, пожалуйста, побыстрее. Не понимаю… В такую жару.
    — Я ить забыл, что ты ученый, — весело улыбнулся Леха. — Она ж вонючая, водка-то. Хотя… На том свете не дадут.
    Выдавливая в песке круглые следы, напевая, Леха направился под вербу; звенел ведром, черпал воду, покрякивая, стягивал рубаху, сапоги. И будто провалился — тихо стало. Грахов догадался: пьет. Сам он мало пил водку, от случая к случаю, и хватало ему двух-трех наперстков. Не шла.
    И сейчас, подумав о себе чисто, отгородившись от Лехи, Грахов ткнулся лбом в приборную доску.
    Но снова, как в институтском дворе, накатило смятение, и Грахов откинулся, открыл глаза. Увидел речку, узенькую, гладкую, затянувшую в петли дымчатые островки краснотала. Истома лежала на всем — на листьях, на песке. Легче не стало, и тишина, и светлая благость тоже давили сердце. Грахов понял отчего: не смог поехать к Марине в Тарабаново, где ждала она его давно, и не потому, что держала его при себе Светлана; сегодня самое время было махнуть к Марине, если бы не этот рейс.
    До слуха его долетел Лехин голос, потеплевший, ласковый. Грахов удивился внезапно появившейся в нем злости, которая почему-то пропала, как только он спрыгнул на песок. Духотища… Жмурясь от горячего света, разжигая себя, Грахов двинулся к вербе, где лежал и кричал Леха. Пока шел, отметил, чем тот закусывает, на газете — розовое аппетитное сало, хлеб, соленые огурцы.
    — Ну сколько ждать можно? — лениво тянул Леха, не видя Грахова, может быть, вовсе не желая, чтобы тот отозвался, а так, от скуки. — Спишь, что ли, ученый?
    — Иду, — сказал Грахов. — Иду, чтобы сказать…
    — Потом скажешь, — прервал его Леха, поднимаясь и берясь сразу за бутылку.
    — Пить я не буду, — проговорил Грахов, боязливо следя, как из темной бутылки льется в стакан, булькает водка. — Я уже говорил, что надо вернуться как можно быстрее.
    — Ишь ты, какой шустрый, — одобрительно сказал Леха. — А я думал, ты только спать умеешь…
    — Кроме шуток…
    — Бутылку все равно допью, — сказал Леха. — Не здесь, так в дороге. Оставишь, она выдохнется. А мне много. Я ж кричу, надрываюсь: помогите!..
    Он жаловался, и не Грахову, а кому-то третьему, кто, будь он рядом, помог бы. Выручил бы. Грахов видел, что Леха уже пьян. Или не столько пьян, сколько уязвлен тем, что Грахов отказался поддержать компанию. Грахову теперь боязно было и пить и не пить. Как перед этим, когда ждал денег на бутылку, Леха говорил всем своим видом: не уговоришь ехать, пока не будет выпита водка. Грахов шагнул в тень — на спину яростно навалился зной. Мельком скользнув взглядом по машине, он с трудом различил склоненную голову лошади, присел.
    Фаворита донимала жара. Самосвал стоял среди песка накренившись набок, так что всей поверхностью был обращен прямо к солнцу. Ни пошевелиться, ни сменить ног на косом гладком дне кузова; Фаворит застыл, и пыль на нем притягивала солнечный свет: чем не грязный сугроб? Из-за пыли в глазах Фаворит и видел плохо. Но людей слышал: говорили не о нем. Один, давно подававший голос с берега, уговаривал другого, тот отнекивался, но, как отмечал Фаворит, все слабее и слабее. Потом люди замолчали.
    Грахов взял стакан, а Леха медленно съезжал по песку к воде, чтобы не мешать тому справиться с водкой. Уже в воде, как бы собираясь окунуться, Леха одним глазом сторожил Грахова: вдруг захочет выплеснуть. Грахов тоже сторожил Леху, но потом, смутившись, плеснул водку в напряжение открытый рот и проглотил.
    Леха шумно окунулся.


    Вода заплескалась, протяжно и сладко стонал человек. Фаворит вздрогнул и поскользнулся. Он долго перебирал ногами, ставя их и так и эдак, но лучшего положения не нашел. Горячая спина его подергивалась, будто жила и задыхалась она отдельно, и сильнее, чем сам Фаворит, просилась в тень, к воде. Поморгав, Фаворит ненадолго прочистил глаза, разглядел зеленую воду, плывущего в ней человека, огромную густую тень от вербы…
    Грахов как стоял спиной к машине, так и двинулся к воде и сел там на песок. Он приготовился ругать себя за то, что выпил, чтобы, пораздумав, себя же и оправдать: выпил потому, что иначе могли здесь из-за Лехи застрять. Рука его кончила гладить песок, нащупав под жарким его слоем что-то прохладное и нежное. Грахов удивился цветку, который, еще не пробившись в свет, успел набрать его: нераскрытый чашелистник был зелен. Грахову было приятно, что он заметил цветок в песке, что он узнал его, способного к фотосинтезу даже под слоем почвы.


    Когда Леха, выйдя из воды, подсел к нему и тоже посмотрел на ямку, Грахов умиленно произнес латинское название цветка, добавил:
    — Какая жадность к жизни…
    — Это точно, — поддакнул ему Леха, ничего не поняв.
    Грахов ощутил, чего не знал Леха, приятную мягкую глухоту. И как ни напрашивался Леха на задушевную беседу, Грахов не отзывался. Он глядел на воду, на дно, где ясно отличались камушек от камушка, смотрел долго, находя в воде, с виду простой, ему лишь ведомую сложность.
    Леха уже не приставал к нему, лежал на песке, ни о чем не думая.
    Луговой свежестью тянуло с того берега. Раздольная ширь, отгороженная от людей густой листвой, зеленым шумом, хорошо известными запахами тревожила Фаворита. Сгоняя соринки с глаз, он выгибал, сколько позволяла привязь, онемевшую шею, видел луг. Там, казалось ему, все было иное: солнце, небо. Гулял там вольный ветер, гнал по ровной глади короткие серебристые поблески.
    Еще недавно жокей Толкунов выводил Фаворита в прохладу раннего сизого утра. Не спеша добирались до поля, где небо раздвигалось, далеко оттесняя край земли. И к нему, недоступному, размытому дымом, скакал Фаворит. И будто бежал навстречу, вырастал лес, еще хранящий ночную мглу. По лесной дороге, по обнаженным корням летели до светлой поляны. Здесь жокей спешивался, бросал поводья. Кружил медленно, слушая птиц. Глядя на него, поставив уши зайчиком, слушал и Фаворит…
    В уставших глазах Фаворита струилось и струилось золотистое жаркое небо. Потом оно застыло, оранжево запеклось, и на мгновение Фавориту почудилось: падает оно на него, опрокидывается. Он расслабил шею. В ушах стоял звон. Фаворит снова вскинул голову, еще раз долго смотрел на луг, на полоски бегущего света, и потянуло его туда так сильно, что он, потеряв гордость, длинно заржал.
    Леха и Грахов допивали бутылку. Стаканом, где еще оставалось полглотка водки, Грахов черпнул из ведра воды, запил и откашлялся. Грахов услышал, как заржала лошадь, но не обернулся, следил за собой: что делается в нем внутри? Слушал себя и думал: лучше было бы не пить вторую.
    Подождав, справившись с собой, вспомнил: Фаворит подал голос.
    — Все-таки она умница, — сказал он, оживляясь. — Классная лошадь. Ты ее зря.
    — Верно, зря, — легко согласился Леха. — Характер тяжелый. С похмелья я своих дома гоняю. Дурь прет.
    — Их на войне семь миллионов полегло. Которые уцелели — на колбасу.
    — Верно, нет лошадей, — отозвался Леха, доливая себе остаток из бутылки. — Техника пошла. Сложная, автоматы. Век такой. Возьми самолет…
    — Кстати, насчет самолета, — вспомнив, прервал его Грахов. — Та же корова, как сказал один кибернетик, сложнее Ту-104.
    — Да ну? Псих, наверно, был. Как же это?
    — Надо полагать… — Грахов помедлил, довольный, что озадачил Леху. — Молоко она дает, буренка. Вот в чем сложность…
    — Ишь ты, загнул, — изумился Леха. — Хитро… Хотя, взять мою машину, она тоже молоко дает, — подмигнув Грахову, сказал он. — Ты-то ведь понимаешь. Ваш брат, скажем, труды создает, а меж собой, слышал, вроде шутит: детишкам на молочишко. А?
    Тоже довольный, прямо посмотрев на Грахова, засмеялся.
    — Лошадь хорошая, — повторил Грахов. — И зарабатывает куда больше нас.
    — Иди ты!
    — Не знал, что ли? Тысяч сто золотой валютой в год.
    — Брешешь, — отмахнулся Леха. — Ученый, вот и вешаешь мне лапшу на уши. — Помолчав, расслабленно, ласково сказал: — Но ты парень ничего. Я думал, морду воротит, брезгает.
    — Ну зачем, — растрогался Грахов. — Я сам не люблю, когда наш брат чванится… Искупаюсь я.
    Он разделся, боязливо вошел в воду. Нырнул в середину течения, поплыл; размашисто, как попало бил руками по воде, лег на спину. Следом плюхнулся в воду короткий, круглый Леха, коротко и кругло похохатывал, пускал пузыри. Расшалившись, стал доставать со дна камни, кидал, пробуя силу руки. Купались до гусиной кожи.
    — Как же столько зарабатывает? — спросил вдруг Леха, подойдя к Грахову. — Как?
    — Кто? — не понял тот, забыл уже.
    — Лошадь.
    Грахов сощурился на него, весело потирая мокрую грудь, сказал:
    — Пробежит на приз — клади на бочку. — Вдохновился, хвастливо, будто говорил о себе, добавил: — Ты еще услышишь о ней. Она еще покажет всем.
    — За что ж ей столько отваливают? — замирая в воде, недоверчиво щурился Леха. Метнул короткий уважительный взгляд в сторону самосвала. — Чудеса!
    — На ипподроме был хоть раз? — спросил Грахов.


    — На танкодроме был, — нашелся Леха. — Щебень возил по найму. Во где техника. Представь танк… — Он набычился, изобразил. — Новехонький. Так он прет прямо по столбам бетонным, крошит их, как я, скажем, сахар зубами. Силич-ча! Во где гробят технику почем зря… Во где нервы нужны. Глядишь, а тебя аж до кишок пробирает.
    — Страсти-мордасти… На ипподроме, там зрелище что надо.
    — Прыг-скок… Видел раз по телевизору. Все в кучу — кони, люди. Я, правда, тогда глаза залил, темнота.
    — Темнота… — вздохнул Грахов, погружаясь в воду по шею. — Хорошо-то как… Слово «ипподром» еще от римлян идет, — не слушая Леху, будто сам себе сказал Грахов. — Потом уже появились велодромы, танкодромы, космодромы…
    — Ну, завелся, — заскучав, протянул Леха.
    Он отвалился на спину, отплевываясь, крикнул из воды, из радужных брызг:
    — Водичка-то!.. Хах-х!


    Легче стало Лехе: день не пропадет зря. Он быстро прикинул, наметил что-то и не стал упрямиться, когда Грахов, вылезая на берег, напомнил: пора сматываться. Показывая, что ловит каждое слово Грахова, ест его глазами, слушается, Леха прытко выбежал на берег.
    — Прикажете не одеваться? — обратился он к Грахову. — Не кабина там, душегубка. — И вдруг распорядился: — Воду вылей, ведро захвати.
    Повелительный тон вроде смутил Грахова. Он отвел глаза от Лехи и посмотрел на самосвал.
    — Есть идея, лошадь напоить, — сказал Грахов. — Она ржала. Не железная.
    — Наверно, моя тоже просит, — сказал Леха. — Останется, дольем в радиатор.
    Фаворит не шевельнулся, не совсем еще веря, что о нем вспомнили. Позади, забираясь в кузов, громко дышал человек, плескалась, проливалась вода.
    Человек срывался, подтягивался, наконец протиснулся вперед. Подтолкнув ведро к Фавориту, взобрался на крышу кабины, смотрел оттуда. Пить Фавориту хотелось давно, он коснулся губами воды. Осторожно, приготавливая себя к тому, чтобы выпить немного, помня, как его однажды опоили. Так сильно, что ноги подломились, упал. Спас его большой шприц — всадили в губу, пустили кровь. Помня это, Фаворит попробовал воду, но пить не смог. Резко подняв голову, раздул тонкие ноздри. На воде плавали радужные пятна, но не от них отшатнулся Фаворит. Ударил в нос, ужалив память, запах водки; перед глазами встал маленький, узкий жокей с папироской во рту, с хлыстом в руке. Им на время заменили жокея Толкунова. Никогда не забыть Фавориту лицо того жокея, острое и опасное, как топор. И запаха, каким веяло от него, когда он приближался, поигрывая хлыстом, в том вагоне, в котором Фаворита везли на испытания, — не забыть. Резкие, жгучие удары — тоже. Будто злобу и лютость хотел он привить Фавориту. До того перестарался, что пользы не было никакой ни ему, ни лошади. В момент, когда Фаворит брал препятствие, жокей потерял стремя, оба упали.
    Отходчивое сердце Фаворита простило его, случайного человека, а память — нет.
    Сначала Грахов, следивший за лошадью с кроткой, жалостливой улыбкой, замер. Завороженно уставился на лошадь, на глаза с запекшейся по краям черной грязью, отчего они казались подрисованными, как у женщины. На какое-то мгновение у Грахова возникло ощущение гнетущей вины, оно было болезненно, но не страшно. Другое было страшно: сознание, что вина эта копилась долго и долго, изо дня в день откладывалась для ответа, и вот живым упреком и судом за неискупленную перед кем-то вину стала лошадь. И ему вдруг показалось, что лошадь, как только он, Грахов, шевельнется, укусит его. Он почти сквозь слезы пьяно крикнул:
    — Укусит она меня!
    — Видал! — откликнулся Леха. — Норов свой показывает. — Глянув на застывшую плоскую спину Грахова, достал заводную ручку, протянул: — Держи на всякий случай…
    При виде кривой тяжелой палки — Грахов держал ее, не решаясь занести, — Фавориту показалось, что его заставят пить воду силой. Чуть отпрянув назад, он ударом копыта опрокинул ведро.
    Грахов выронил заводную ручку, быстро сполз по скосу кабины на капот, не удержавшись, упал вниз, на песок.
    — Озверела, что ли? — спросил Леха.
    — Оставь меня в покое, — еще не оправившись от страха, простонал Грахов, потирая ушибленный бок.
    — Норов свой показывает, — сказал Леха.
    Оба подходили к кабине опасливо, будто в кузове затаился человек. Взяв с места рывком, самосвал содрогнулся до самых ржавых креплений, и в шуме не слышно было, устояла лошадь на ногах или нет. С разгона самосвал поднялся на дорогу — на дорогу, которая дыбилась кочками и до дымчатой дальней дали не обещала ни одной живой души.

4

    Судьба заботилась, чтобы он сделался фаворитом, давно — с темного начала. Ходил слух, что его подменили новорожденного, и ходил другой: никакой подмены, в нем возродилась порода.
    Родился он в праздничную ночь, и только к утру, когда мать облизала его и высушила своим теплом, поставила на тоненькие гнущиеся ножонки, уже на рассвете увидел его конюх. В ту же ночь родился другой, с виду такой же: беленький, с круглыми и темными, как сливы, глазами. Пока искали дежурного ветврача, оба попали в родильную, ничем сразу не помеченные. Когда конюх, заметив, что оба белой масти, одной кости, спохватился, было уже поздно. Конюх вспоминал, какая из кобыл родила первой: Прелесть или Тальянка, какого жеребенка вынес вначале, — и путал, запутался; боясь за себя, пометил новорожденных на глазок.
    Стригунком Фаворит носил кличку Рапид. Был он, как считали, сыном Раската и Прелести — хороших, классных родителей. Но головы кружила другая надежда: ожидаемое потомство Франта и Тальянки — кровь сильного рекордиста в соединении с кровью резвой, гордой ипподромной звезды. Уже в самой кличке, доставшейся их сыну, звучала смутная угроза — Фантом, призрак.


    В том, может быть, повезло Рапиду, что до своего часа он оставался как бы в тени. Ни в групповой выездке, ни потом в тренинге его работали не так, как Фантома. Как наследника Фантома торопили к черте, предназначенной давно, едва сошлись его родители, — к славе. Рапид отворачивался, когда видел Фантома после выездок: глаза с мольбой, с безуминкой смотрят в окно денника. Да, слишком жестки шпоры, нетерпеливы руки его жокея. Рапид не то чтоб не любил Фантома, но терпеть не мог, когда еще на гладких скачках тот шел рядом, ноздря в ноздрю, как отражение. Вел скачки Рапид — на силе, ровно, но как его ни посылал жокей, перед столбом он отставал, пропуская Фантома вперед. И всего-то на голову, на две.
    Рапид не сразу понял, чего хотят от него люди. Ни шпоры, ни хлыст не пробудили в нем того, что пришло потом. Внезапно, тревожно озарила догадка: хотят, чтобы он побеждал. Он понял, почему люди, сначала тихие на трибунах, меняются, когда скачут лошади. Это красиво, сильно — захватывает дух. Люди смотрят: пролетают над препятствиями, сбиваются в быструю, ускользающую лавину кони; взметываются, мелькают копыта, гудит земля, чиркают-чиркают по воздуху цветные камзолы жокеев, хлысты. Вытягиваясь, уходят к повороту, и на неясном фоне возбужденных трибун слышны всхрапы, вздохи, короткое, сразу оборвавшееся ржание упавшей лошади. И вот они двое в голове скачки — Фантом и Рапид. На последней прямой срывается с трибун, как шквал, зыбится, накатывается, как волна, плотный людской шум. Спереди, сбоку летят, горяча, страстные голоса: одни хотят Фантома; другие — послабее, потише — Рапида. Позади в побитом поле еще бегут, стелются лошади, но их не слышно — ни на дорожке, ни на трибунах.
    Но однажды на мгновение все смолкло — трибуны, громкоговорители, даже сама земля. Перед финишем Рапид в неуловимо плавном движении оторвался от Фантома, и несся за его длинным телом, за хвостом белый призрачный след.
    На первой этой барьерной скачке Рапид, будто решив, что хватит уступать Фантому, легко ушел от него на пять-шесть корпусов.
    Люди решили иначе: была случайность.


    Рапид уже значился в списке молодняка для продажи с аукциона.
    И был день, была выводка перед аукционом. В комиссии двое новеньких: глава комиссии, тонкий, сухощавый старик с усами и осанкой кавалериста, со взглядом служителя ломбарда; второй — жокей Филипп Толкунов.
    Комиссия, сначала полуразбросанная, говорившая вполголоса, постепенно собралась, выжидательно, грустно смолкла — не на празднике… Молодняк был на подбор — кони чистых кровей, классные. Одного за другим выводили под уздцы. Вороные, золотисто-гнедые, пегие, караковые, начищенные до блеска жеребцы и кобылы, будто чуя неладное, пугались, напружинивались. Заслышав имена — свои, родительские, громко произносимые распорядителями выводки, — замирали, навострив уши, ждали, что будет дальше.
    Но пока ничего особенного не было.
    Приезжий старик говорил что-то негромко, вроде даже не смотрел на очередного коня. Но все знали: он схватывает каждую линию, постав каждой ноги, а последним скользящим взглядом — весь экстерьер. Он советовался, не нуждаясь в советах, с хозяевами; эти знали, чье потомство отдают и почему, старик же полагался на свой опыт и глаз.
    Вывели Рапида. Старик по-прежнему, как бы невзначай прищурился на него, сказал что-то. Потом медленно, будто пробуждаясь от тяжелого сна, выпрямил спину, долго смотрел на коня. Холодная, чуточку напускная отчужденность сошла с его лица, оно стало ясным, как если бы от коня легла на него яркая трепетная полоска света. Старик оглядел стоявших рядом. Глаза его остановились на Толкунове. Надо быть самому хоть немного лошадью, чтобы так понимать ее, как понял Рапида старик.


    Толкунов был сродни ему: до него тоже дошел загадочно манящий вызов коня, обжег сердце невидимым пламенем.
    Всех охватило беспокойство — казалось, белый жеребец знает о глядящих на него людях такое, чего бы они не хотели услышать. Взгляд умен, затаенно дерзок, даже насмешлив. Под тонкой, в яблоках шерстью угадывалась знойная сила, горячий свет струился по гладкому крупу, упругой спине, длинной шее, голубовато плескался в черных шарах глаз. Конь замер, как на картинке, но даже в этой обманчивой покорности чувствовалось ожидание полета.
    Послышался короткий, разом снявший тревогу вздох — старик вычеркнул Рапида из списка. Когда жокей Толкунов попросил директора завода дать ему жеребца в езду, никто не удивился. На другой день утром жокей попробовал коня на резвость. Перед проминкой украдчиво присматривались друг к другу. Жокей угощал коня сахаром, похлопывал нежно, седлал. Только раз, уже в круге, жеребец хитро засбоил, поддал снизу крупом: крепок ли жокей в седле? Тот усидел, не наказал — хлыста у него не было, — повел дальше. На прямой дал шенкеля, покачал поводьями. Приняв посыл, жеребец полетел, весь распластавшись, неуловимо быстро выбрасывая и подбирая ноги, радуясь свету, звону ветра. С воробышка величиной фигура человека в конце дорожки прояснялась, казалось, тоже летела навстречу. Знакомый зоотехник, увлекшись, не следил за секундомером — смотрел на ослепительного в беге коня. Еще круг, и засекли время. Спрыгнув на траву, жокей будто задохнулся, не сразу спросил: как? Услышал ответ, ухватился руками за гриву, ткнулся лицом в нее, терпкую, парную. За двадцать лет жокейской карьеры первый раз заплакал. Он не стыдился лошади, которую так долго искал и ждал. Пришло первое, может быть последнее, вознаграждение.
    Вот и начали тогда спрашивать, как получилось, что коня чуть не проморгали. Вспомнили и пытали конюха, он отпирался, путался, как и в ту ночь, наедине; и потом уже, чтобы облегчить другим разгадку, заявил: ночь была темная, мог бес попутать. Может, и подменил. Может, нет.
    Подобное признание и вовсе сгустило темноту. Темнинка пристала к коню, неразбериха переиначилась в тайну происхождения. Тайна шла впереди коня. А сам он, благородный, с виду хрупкий, будто из снега, источенного ветрами, появляясь следом, ненадолго рассеивал слухи. Ненадолго — до первого старта. Только лошади и самые опытные наездники не обманывались, видя его впервые: вот он, верняк.
    Но потом все это было. Пока, как только решили, что Франт и Тальянка его настоящие родители, надо было сменить прежнюю кличку. Жокей Толкунов помнил давнюю традицию: в кличке должны быть заглавные буквы имен родителей. То, что пришедшее на ум слово среди лошадников ходячее, не остановило жокея. Оно пришло, как предвестие, мгновенно и прочно: Фаворит.

    Фаворит не справлялся уже со своим занемевшим телом. Упал он сразу, как только машина яростно взяла с места. Передняя поперечина вдавилась в горло. Он попробовал запрокинуть голову, завалиться, но коротко привязанный сыромятный повод вернул его в прежнюю позу. Машина притормаживала на выбоинах, и Фаворит раза два начинал скрести подковами, пытаясь попутными движениями встать на ноги. Напрасно, его сдергивало, когда машина проваливалась в ухабину.
    На глаза накатила чернота, рассеялась, снова затмила свет; Фавориту почудилось, будто из густой душной тучи сеется на него мутная горячая влага, сочится по лбу, по глазам, кроваво пузырится на ноздрях. Туча обволакивала, мяла его, ласково приняв на себя боль, усыпляла. Сквозь густой туман промелькивал, падая сверху, солнечный свет, обжигающий, рассыпчатый — будто бросали пригоршнями раскаленные зерна овса. Все тяжелея, наливаясь немотой, Фаворит догадался: так, дразнясь яркими вспышками, уходит жизнь. Не давая угаснуть сознанию, он еще и еще раз дернулся, подмял под себя ведро. Оно легло под брюхо, зато мягче давило шею.
    А дорога все стучала снизу, тыкалась кочками в колеса, словно этим могла замедлить скорость самосвала.
    Фавориту казалось, дороге этой нет конца, и будет он ехать, не слыша весны, не видя ее солнца и неба, пока не набьются рот и ноздри смоченной пылью, которая запечется в лепешки и удушит. И он не сразу поверил: машина остановилась, заглохла. Отчаянно-радостным усилием выбросив тело, Фаворит поднялся. Стояли в поле, показалось оно Фавориту кроваво-красным. И солнце, набравшее полуденную высоту, тоже было красным, подернулось багровой мглой и тихо звенело, хотя зной в небе убавился. Долго смотреть на сияние Фаворит не мог — пыль заскребла глаза, набежали слезы.

    Первым из кабины выскочил Грахов, застенчиво побрел за кювет. Леха постоял тут же, у колеса, тут же прилег: плотный, на траве еще белее, чем на речном песке, голова темная. Возвращаясь, Грахов еще издалека начал смеяться от нелепой, забавной мысли, что Лехины тело и голова долго жили врозь.
    — Растрясло меня, — сказал Грахов. — Долго еще по этим колдобинам?
    — Кишка тонкая, — охотно отозвался Леха. — Одного вашего, который в котежде живет, я на своем «Запорожце» на рыбалку возил. Так он у каждого столба вылезал. Потешный мужик. Мозги набекрень. Берет торчком, плащ копеечный, в нем и на рыбалку и на работу.