Скачать fb2
Жан Жорес

Жан Жорес


Родина, семья

    Некоторые французские биографы уверяют, что ключ к пониманию личности Жореса в том, что он уроженец Южной Франции, выходец из старинного Лангедока, страны солнца, винограда и свободолюбия. Хотя это, по-видимому, преувеличение, родина с ее особенностями и традициями неизбежно оставляет на человеке неизгладимую печать своего влияния.
    Когда говорят, что Франция не страна, а цветущий сад, то речь идет прежде всего о Лангедоке.
    Это средиземноморская Франция, берега ее, низменные в Лангедоке и гористые в Провансе, омываются теплым южным морем. В Лангедоке солнечных дней в году больше, чем где-либо во Франции. Летом здесь жарко, как в Северной Африке. И только зимой холодные северные ветры, особенно свирепая трамонтана, да сильные осенние ливни омрачают настроение его жителей. Разумеется, если не говорить о других заботах, которых всегда было достаточно у населения этого благословенного края. Как раз в годы юности Жореса бедствие обрушилось на основной источник существования его земляков-крестьян: на виноградники. Эпидемия филлоксеры уничтожала их почти целиком и разоряла мелких виноградарей. Да и в обычное время крестьянин мог рассчитывать на относительное благополучие, только если он не обременен большой семьей. Поэтому так сокращалось население. Все труднее становилось и тем, кто кормился за счет полукустарной текстильной промышленности Лангедока, обрабатывавшей шерсть, овчины и шелк. Нечего и говорить о горняках, на долю которых почти не доставалось горячего средиземноморского солнца, поскольку они проводили большую часть суток в сырых угольных шахтах. Возмущение и отчаяние шахтеров прорывалось в забастовках, вспыхивавших здесь время от времени.
    И все же, хотя жизнь была трудна и под солнцем юга, жители южной Франции заметно отличались от соотечественников-северян. Крестьянин северной Франции замкнут, молчалив, он как бы весь ушел в землю. Крестьянин Лангедока, напротив, сохраняет жизнерадостность, острый ум, любовь к веселой шутке. Он экспансивен и склонен к некоторой театральности в выражении своих настроений.
    Стендаль как-то заметил, что, кого интересует подлинно французский ум — Франция Монтеня, — тому надо отправиться на юг страны. Он уверял, что в Лангедоке люди отличаются умом, деликатностью, склонностью к романтике и приключениям.
    Что касается приключений, то на долю Лангедока их выпало достаточно за много веков драматической истории древней южной провинции. Еще до того, как ее завоевали римляне, здесь обосновываются финикияне и греки. Через юг Франции античная культура проникла на варварский север. Естественно, что особенно глубокие корни она пустила в Лангедоке. Южнофранцузская, или провансальская, народность стояла во главе культурного развития Европы, Она первая во Франции выработала литературный язык: лангедок (langue d'oc). Здесь возникла поэзия, ставшая образцом для всех европейских народов, особенно романских. Даже в эпоху глубочайшего средневековья местная культура сохраняла блеск античности. Правда, в XV веке юг был окончательно покорен французами севера, против которых южане отчаянно боролись несколько веков. Провансальский язык низводится до степени местных диалектов, одним из которых, кстати, владел наш Жорес. Как бы то ни было, вклад Лангедока в развитие национальной культуры Франции огромен. В области культуры южане взяли реванш за поражение в борьбе с севером.
    Истоки демократических, свободолюбивых традиций жителей Лангедока и Прованса, традиций, которые проявляются вплоть до наших дней на каждых всеобщих выборах, лежат в глубине веков. Феодальный строй в Лангедоке никогда не был столь прочен, как в северных провинциях Франции. Многие мелкие собственники сохраняли свою независимость, большая часть крестьян пользовалась личной свободой. Города управляются самостоятельно, их зависимость от сеньоров сильно ограничена, они сами вершат судебную власть. Многих феодальных привилегий и пошлин здесь не существовало. Городские коммуны не задумываясь пускают в ход оружие в борьбе против феодалов.
    Церковь на юге также располагала весьма ограниченной властью. Реформация достигает в Лангедоке исключительного размаха. Среди населения очень много протестантов. Еще раньше здесь возникает так называемая тулузская ересь, или альбигойство, — крупнейшее проявление широкого движения против власти церкви. Нигде во Франции борьба против католицизма не достигала такого размаха, как в Лангедоке. На протяжении всего XVI века не утихают религиозные войны. Лангедок — родина знаменитых борцов за свободу мысли Каласа и Ванини.
    Во всех крупнейших событиях истории Франции на первых ролях очень часто фигурируют выходцы с юга. Юг выдвинул множество прославленных деятелей политики, культуры, науки. Среди них Мюрат, Мирабо, Гамбетта, Монтень, Гизо, Лафайет, Лаперуз, Конт, Ривароль, Энгр, Бланки и другие. Наполеон, родившийся на Корсике, тоже южанин. Что касается времени Жореса, то и тогда многие крупнейшие политики Третьей республики — уроженцы юга.
    Ясно, что все это не было просто случайностью. Личность и судьба Жореса связаны в какой-то мере с традициями и особенностями средиземноморской Франции вообще и Лангедока в частности. Во всяком случае, его вполне можно назвать достойным сыном этой изумительной области Франции, жители которой так любят красноречие, логику, ясность, музыку гармонически звучащих фраз; отличаются таким здравым смыслом и добрым нравом, природным энтузиазмом и любовью к свободе, склонностью к поэзии и романтике.
    Разумеется, можно лишь догадываться о том, как родина Жореса влияла на формирование его духовного облика. Но сам факт такого влияния отрицать, конечно, невозможно. Разве случайны такие черты Жореса, как способность к поэтическому восприятию жизни, склонность к романтизму, его любовь к литературе, к античной классике и страстное стремление к высоким духовным идеалам? Как много в этом тех замечательных и самобытных элементов французской культуры, родина которых Лангедок! Жорес горячо любил родные места до конца своей жизни. Он восхищался родной природой юга, хорошо знал его культуру и историю. С подъемом и гордостью он говорил в парламенте спустя много лет о «XII и XIII столетиях, когда наша неустрашимая и пылкая южная Франция поднялась против деспотизма церкви».
    Но обратимся, однако, к конкретным фактам жизни Жореса. Он родился в маленьком городе Кастр, в департаменте Тарн. В книге записей о крещении церковного прихода Сен-Жан-де-Вильжуду этого города имеются такие строчки:
    «В году тысяча восемьсот пятьдесят девятом 6 сентября был крещен в этом приходе Огюст-Мари-Жозеф-Жан, родившийся 3-го числа этого месяца, сын Жан-Анри-Жюля Жореса и его супруги Мари-Аделаиды Барбаза, состоящих в браке, проживающих на улице Реклюаан…»
    Рождение первого ребенка после шести лет брака, событие радостное само по себе, помогло ослаблению неприязни, которую испытывала семья Аделаиды Барбаза к ее замужеству. Ведь Аделаиде с большим трудом удалось получить согласие родителей на брак с Жюлем Жоресом. Они мечтали о более респектабельном, а главное, о более состоятельном зяте. Прадед Жана Жореса по материнской линии, поселившийся в Кастре в 1758 году, преуспевал в торговле шерстяными тканями, его сын уже владел фабрикой, изготовлявшей отличное сукно. Словом, в масштабах Кастра это было весьма солидное буржуазное семейство. Среди родственников Жана по материнской линии выделялся Жозеф Сальвейр, дед его матери. Он был одно время мэром Кастра, а потом профессором философии местного коллежа. Он имел репутацию просвещенного человека в вольтерьянском духе, и говорили, что Аделаида в некоторой степени унаследовала от него это качество.
    Но родители матери Жана были не совсем справедливы в своем отрицательном отношении к зятю. Конечно их красивая, рыжеволосая, веселая дочь могла найти мужа побогаче. Но они забывали, что Аделаида выходила замуж, когда ей уже исполнилось тридцать лет. Для их засидевшейся в девушках дочери Жюль Жорес, имевший репутацию серьезного и честного человека, общительного, приятного и славившегося в округе незаурядной физической силой, был удачной партией. А главное — Аделаида любила его.
    Кроме того, семейство Жоресов отнюдь не уступало роду Барбаза в происхождении и родственных связях. Первый из Жоресов, оставивший следы, обосновался неподалеку от Кастра еще в середине XVII века и занялся ремеслом, связанным с обработкой шерсти и ее продажей. Его потомки промышляли тем же, отходя все больше от крестьянства и вступая в круг буржуазии. Среди родственников Жана по отцу было немало таких, какими не могли бы похвастаться и более богатые Барбаза. Здесь есть крупный фабрикант, епископ, адвокат. Два двоюродных брата его отца стали адмиралами. Одни из них, Бенжемен-Констан Жорес, был послом в Санкт-Петербурге и Мадриде и умер морским министром.
    Словом, у родителей Аделаиды Барбаза не было особых оснований кичиться перед зятем происхождением и знатностью своего рода. В одном они имели превосходство: у них водились деньги, и немалые. А Жюль Жорес оказался незадачливым мелким коммерсантом. Он закупал товары на ярмарке в Бокере, потом продавал их в Кастре и его окрестностях, поставлял гравий для постройки дорог. Но эти торговые операции приносили мало дохода. К тому же и его богатырское здоровье стало сдавать. Через два года после женитьбы, в 1854 году, Жюль Жорес приобрел ферму Федиаль с шестью гектарами земли в четырех километрах от Кастра. На покупку земли и постройку маленького четырехкомнатного дома и амбара пошло приданое Аделаиды; родители дали за ней 12 тысяч франков. Молодые супруги вскоре перебрались в Федиаль, хотя и сохранили за собой квартиру в Кастре.
    Детство Жана прошло на ферме Федиаль, среди полей, холмов, виноградников солнечного Лангедока. Семья Жореса, несмотря на ее явно буржуазное происхождение, вела жизнь, мало отличавшуюся от образа жизни крестьян среднего достатка. А это значит, что Жюль Жорес, его супруга, старший сын Жан и его брат Луи, родившийся годом позже, жили на грани бедности. Может быть, им и удавалось бы как-нибудь сводить концы с концами, если бы не болезнь главы семейства. Судьба все больше отворачивалась от Жюля Жореса, человека очень непрактичного с точки зрения его богатых родственников. Он совсем не походил на главу семьи с твердой рукой. Но Жан и Луи любили своего доброго отца, хотя он и не пользовался у них особым авторитетом. Видимо, от отца Жан унаследовал черты, которые иногда сказывались в нем и много позже: нерешительность и колебания в сложных обстоятельствах, стремление получить одобрение своих поступков, уныние при неудачах. Так же как и замечавшийся уже в детстве нервный тик в одном глазу и периодические головные боли.
    Но это отнюдь не значит, что речь идет о какой-то болезненной натуре. Нет, Жан был здоровым мальчиком, здоровым физически и морально. Внешне он ничем не отличался от крестьянских детей. Коренастый и розовощекий, Жан получил в детстве прозвище Толстяк. А на долю его брата выпала клочка Рыжий. Младший брат отличался беззаботностью. Жанно, как его звала тогда, а также и позже, был серьезнее, глубже, сложнее. Хотя и по-разному, но оба брата росли жизнерадостными, добрыми и трудолюбивыми. В этом последнем качестве Жанно, впрочем, явно превосходил младшего брата.
    Душевным здоровьем и цельностью натуры, добродушием и мягкостью — всеми этими драгоценными свойствами, которые Жорес сохранил до конца жизни, он был обязан своей матери. Она достойна той постоянно нежной любви, которую Жан испытывал к ней на протяжении всей своей жизни. Это она была душой и подлинной главой семьи. Аделаида создавала атмосферу согласия, дружбы, взаимной заботы, которые объединяли всех четверых: мать, отца и двух сыновей. Ее самоотверженная преданность материнскому долгу, интересам семьи сама по себе служила сильным средством морального воспитания сыновей. Она не жалела времени и сил, чтобы они были сыты и одеты. А это было нелегким делом в тех стесненных обстоятельствах, в которых оказалась семья из-за болезни отца. Она без конца штопала и перешивала курточки своих мальчиков. Она отдавала им все и никогда не жаловалась на судьбу. Ее жалкие драгоценности были проданы, зато сыновья находили в своих карманах мелкие монеты. Но важнее всего была для них беспредельная доброта, жизнерадостность, передававшиеся детям и формировавшие их души.
    Врожденная мягкая терпимость пронизывала ее отношение к жизни. Аделаида была католичкой, она добросовестно соблюдала обряды, но никогда не проявляла религиозного ханжества, фанатизма, нетерпимости. Мать Жореса — образец тех французских матерей, о которых он говорил позднее, что с религией их связывают лишь традиции и отсутствие какого-либо иного мировоззрения. Ведь религия освящала крупные события их жизни: замужество, рождение детей, смерть. «И они не считали себя вправе, — писал Жорес спустя много лет, — прервать в отношении детей ту традицию, с которой они не порывали сами. Пусть дети воспитываются свободно, вместе с другими детьми, принадлежащими к любой религии или не принадлежащими ни к какой, пусть их воспитывают учителя, которые научат их размышлять а мыслить, которые не скрывают от них творений человеческого духа, завоеваний и гипотез науки! Жизнь и свобода, эти великие воспитательницы, будут иметь в конце концов последнее слово».
    Так и случилось с Жаном, еще в юности ушедшим от церкви, чему мать нисколько не противилась. Словом, над сознанием юного Жореса не тяготел духовный гнет, хотя его семья и не отличалась свободомыслием. Политические симпатии родственников Жана не оказали на него какого-либо серьезного влияния. Его не увлекли ни монархические взгляды отца, который был орлеанистом, ни легитимистские симпатии его дяди адмирала Шарля Жореса, ни умеренно-либеральные воззрения другого дяди, адмирала Бенжамена Жореса, ни крайне националистические склонности брата матери Луи Барбаза. И если верно то, что в семье Жана ничто не могло расположить его к социализму или даже к левому республиканизму, то не менее верно также и отсутствие сильного противоположного воздействия. Влияние матери, породившее в нем ощущение духовной свободы, было здесь, пожалуй, важнее всего.
    Но Жанно рос, и его любознательный взор устремлялся все дальше, далеко за пределы семьи и фермы Федиаль. Он видит вокруг живописные ландшафты родного департамента Тарн, расположенного в плодородном бассейне Гаронны. В детстве романтический склад характера Жореса проявился в страстной любви к природе. Он с восхищением замирал и вслушивался в журчание ручья, в стрекот кузнечика, в светлый металлический звон колокольчика лошади. Во время бесконечных прогулок по окрестностям отцовской фермы Жанно часто останавливал младшего брата и радостно звал его любоваться красками пейзажа, где, как на палитре художника, смешивались красный цвет черепичных крыш крестьянских домов, пышная зелень деревьев, покрывавших склоны холмов, желтизна созревавшей пшеницы и бездонная голубизна южного неба. Жан с восторгом открывал в природе новые линии и краски, улавливал новые звуки деревенской жизни…
    С любопытством он провожает взором фигуры людей. Чаще всего это крестьяне, копошащиеся у своих виноградников. Вот он видит старуху, согнувшуюся под тяжестью вязанки с хворостом, или встречается глазами через окно крестьянского дома со взглядом бедной пряхи, поднявшей на минуту голову при звуке его шагов; вот он кланяется старику, греющемуся на пороге под лучами солнца. Он жадно наблюдает тяжелую, но трогательную жизнь своих земляков. Надо отдать должное: с раннего детства Жорес не испытывает никакого отчуждения от них или превосходства над крестьянами. Он близок к земле так же, как и они. Он испытывает такие же чувства, желания, он думает, как они; он крестьянин, и он рад этому.
    Любимым занятием Жанно были полевые работы. Он трудился наравне с детьми крестьян. Он помогает косить пшеницу, вяжет ее в снопы, нагружает повозку. Его кожа обожжена солнцем, как у любого крестьянского мальчишки, В детстве Жорес приобрел и сохранил на всю жизнь благоговейное уважение к труду земледельца, глубокую любовь к земле. Впоследствии он станет нередко повторять: «Я упрям, как мужик…» Да, по правде говоря, в нем всегда будет ощущаться просвещенный крестьянин. А не помогут ли нам в дальнейшем эти случайные, быть может, черты детства понять некоторые стороны характера или поступки Жореса?
    …Приходит осень, и семья переселяется в Кастр. Вместе с Кармо и Альби это один из крупнейших городов департамента. Ведь в каждом из них до 20 тысяч жителей! После ярких красок деревни, с ее сочной, здоровой, хотя и тяжелой жизнью, Кастр выглядит серо, тускло. Старый камень узких улиц вызывает тоску по свободному простору полей и холмов. Жанно видит здесь другие картины. Перед ним снова простая жизнь, но уже без солнца и воздуха летнего Лангедока, без крупиц сельской патриархальной радости, без надежд на удачный урожай, без неожиданных даров природы. Наш малыш разглядывает другой мир: мелкие служащие, клерки нотариуса, чиновники. Рано утром по мостовой поспешно идут к заводу рабочие. Многие из них в старой рваной одежде, около их жилищ копошатся грязные, худые и бледные дети, а под порталом церкви Сен-Сесиль дорогу загораживают протянутые руки нищих.
    Как раз в пору безмятежного детства в его родные края вторгается наглая, жадная, шумная, все хватающая сила — капитал. И раньше в Тарне было множество кустарных мастерских, в которых шерсть и шелк превращались в ткани. Но эти карликовые заведения не меняли крестьянского облика края. Их труженики не порывали с землей. Теперь же Тарн вовлекается в иную преобразующую стихию, охватившую Францию, где вырастают заводы, протягиваются все новые щупальца железных дорог и воздвигаются новые крепости и замки финансовых феодалов — всесильные банки. В Кастре открываются их филиалы. Предприимчивый делец получает здесь кредит, землевладелец закладывает землю. Бешеное вращение капиталистической карусели начинает увлекать патриархальный Лангедок. Как оживляются жадные к деньгам люди! И даже периодические кризисы, внезапно останавливающие производство и торговлю, не могут сдержать еще сравнительно молодого, энергичного капиталистического великана.
    Крупный капитал утверждается в Тарне в несколько архаичном облике старого дворянского рода Солажей. Они принадлежали к тем модернизированным дворянам, которые благополучно пережили революцию и, отбросив аристократическое презрение к буржуазным идеалам, связали свою судьбу с угольными копями, с железоделательными и стекольными заводами. Кармо — их домен, а массы разорившихся крестьян Лангедока, ищущих кусок хлеба, — их нищие, но многочисленные вассалы-рабы. Предприятия барона Солажа меняют облик края. И кто мог себе представить, что толстощекий коренастый мальчуган в короткой курточке станет опасным политическим соперником могущественных баронов, а их рабочие — его избирателями, друзьями, нашедшими в нем своего вождя и свою надежду? Во всяком случае, пока ничто не свидетельствует о том, что уже зарождается какая-то близость Жореса к рабочим или вражда к хозяевам копей и цехов.
    Первым крупным событием истории Франции, вызвавшим отклик в сердце юного Жореса, была франко-прусская война. Теперь братья часто бегали к дяде Луи Барбаза, участнику Крымской войны. Он рассказывал племянникам о сражениях и героях, о славе Франции.
    Но увы, на этот раз вопреки его националистическому оптимизму на Францию обрушилось поражение. Позднее Жорес вспоминал, что ребенком в 12 лет он чувствовал боль в сердце из-за того, что не мог ничего сделать для родины. Он еще не знал тогда, что другой его дядя, Бенжамен Жорес, прославил семью, сражаясь против бошей в армии Луары, где он командовал двадцать первым полком. Жан возненавидел предателя Базена и наивно восхищался пламенными речами Гамбетты, призывавшего к битве зa Францию.
    Позорное поражение империи Луи Бонапарта вызвало повсюду во Франции, особенно в южных департаментах, в том числе и в Тарне, подъем республиканских чувств. Крестьяне и рабочие говорили здесь, что священники, дворяне и богачи сговорились с пруссаками. Неизвестно, произвели ли на мальчика впечатление Парижская коммуна или события, более близкие к Тарну, в Марселе и Тулузе, где также была провозглашена коммуна. В отличие от многих своих будущих товарищей-социалистов Жорес не связан непосредственно с героической эпопеей парижских рабочих.

Школа

    — Как быстро растут дети! — удивляются соседи, встречая малышей Жана и Луи с книжками. Для них настала пора ученья. В хорошую погоду их видят за уроками в беседке из виноградных лоз или на корыте для водопоя скота у старого колодца. Зимой братья устраиваются у очага там же, где их мать лущит кукурузу. С того дня, как Жанно начал по слогам разбирать первые слова, учеба — его стихия. Куртка у него всегда запачкана чернилами, пальцы и даже нос тоже. Луи значительно прохладнее относятся к занятиям. Поэтому он и выглядит рядом со старшим братом таким чистеньким.
    Часто случается так, что главное влияние на человека оказывает не школа, а семья, друзья, случай. О Жоресе этого сказать нельзя. Учеба, которой он отдавался до конца, занимает огромное, пожалуй, решающее место в формировании его духовного облила.
    Каждый день, кроме праздников и воскресений, братья идут за четыре километра в Кастр, в школу. Далеко не все их сверстники имеют счастье учиться. Образование во Франции отнюдь не было тогда всеобщим и тем более бесплатным. Впрочем, Жанно тоже не принадлежал к тем детям, у которых родители настолько богаты, что могли определять их в первоклассные коллежи. Семья Жореса на свои жалкие крохи сумела устроить братьев лишь в самое убогое и бедное учебное заведение Кастра, в крохотный частный пансион аббата Ренэ Сежаля. Этот типичный провинциальный священник учил детей латыни. Его педагогические методы, так же как и знания, отличались поистине евангельской нищетой. Сестра аббата — Клодина, учившая французскому языку, тоже была не из тех педагогов, которые способны вызвать любовь к учению. Надо было обладать неутолимой духовной жаждой, чтобы усваивать бесхитростную науку пансиона Сежаля, так же как надо было иметь всесокрушающий аппетит сельского мальчишки, чтобы глотать блюда, приготовленные Лизоттой, еще одной сестрой аббата, выполнявшей роль кухарки.
    Жанно сразу и без особого труда занял место первого ученика. Даже сомнительные педагогические приемы аббата не смогли оттолкнуть его от ученья. Впрочем, строгий и суровый Ренэ Сежаль кое в чем разбирался. Нельзя не отдать должное его прозорливости. Это он первый обнаружил поразительные способности Жана и предсказал, что мальчик наверняка осуществит свою заветную мечту и станет почтмейстером.
    Но за учебу в убогом пансионе Сежаля надо было платить деньги, которые Аделаида добывала лишь ценой больших усилий. Откуда же ей было взять гораздо более крупную сумму, чтобы оплатить учебу братьев в коллеже? Помог счастливый случай. Протекция адмирала Жореса обеспечила одну стипендию. Ее разделили на двух братьев. А часть оплаты великодушно взял на себя другой дядя, бездетный холостяк Луи Барбаза. И вот в 1869 году Жан и Луи, одетые в одинаковую форму, обшитую красным кантом, впервые отправились в коллеж города Кастра. Здание коллежа стояло около старой башни монастыря кордельеров, в котором некогда трудился над своим бессмертным произведением Франсуа Рабле и где некоторое время жил Мольер.
    Все семь лет учебы в коллеже Жан был первым учеником и каждый год получал высшие награды по латинскому, греческому, французскому, немецкому языкам, по истории, географии, естественным наукам, по риторике, философии и, разумеется, религии. Учителя Жана единодушно считали, что за всю свою историю коллеж не имел столь способного ученика. Помощник директора Огюст Дельпеш часто обсуждал с ним на переменах вопросы истории и литературы. Жители Кастра нередко наблюдали, как учитель философии Бринон прогуливается с учеником Жаном Жоресом, подолгу беседуя с ним о великих мировых проблемах. Преподаватель истории Имар уговаривал своего самого талантливого ученика заниматься изучением и описанием прошлого Лангедока.
    Учителя восхищались Жаном, обнаруживая у него глубокий ум, зрелость суждений, легкость изложения и поразительные знания. К тому же мальчик отличался скромностью и простотой.
    Он явно тяготел к гуманитарным наукам, но учитель математики Дор открыл в нем замечательную способность к логическому мышлению, а физик уверял, что Жорес мог бы сделать большую научную карьеру в области
    Школьная жизнь шла спокойно, повинуясь размеренному ритму давно заведенного порядка. Но однажды произошло событие, историческое для коллежа. Для Жореса оно закончилось триумфом, как бы предвосхитившим судьбу будущего великого оратора.
    В этот день супрефект Тарна, дом которого стоял рядом с коллежем, испытывал истинную радость. Наконец-то он отомстит этому шумному заведению, обитатели которого вечно докучали ему, забрасывая свой мяч в его сад. Он мог заранее предупредить директора, что новый префект департамента решил посетить главное учебное заведение Кастра. Но чиновник злорадно сказал об этом лишь за час до визита, повергнув в панику всех педагогов. Каким образом сохранить репутацию коллежа в глазах представителя высшей власти, если для подготовки достойной встречи оставалось так мало времени?
    Только преподаватель риторики Жерма сохранил полное присутствие духа. Он сразу вспомнил о недавнем успехе своего самого способного ученика, вызвавшего аплодисменты класса «Речью Верцингеторига, обращенной к Цезарю». Вообще-то великий вождь древних галлов не произносил никакой речи, когда он вынужден был сдаться римскому полководцу. Он лишь подъехал на коне к возвышению, на котором сидел Цезарь, сорвал с себя роскошные доспехи и смиренно сел у ног победителя, пока не был заключен под стражу. Но почему не приукрасить историю, особенно с учебной целью и ради воспитания патриотических чувств учеников? Жорес блестяще справился со своей задачей и сразу приобрел репутацию самого красноречивого ученика. Поэтому его немедленно вызвали и, посадив в кабинет директора, велели приготовить приветственную речь.
    Когда господин префект в мундире, расшитом серебром от каблуков до треуголки, быстро и торжественно вступил в школу, его встретили 150 учеников и десятка два дрожащих преподавателей. Объявили, что приветствие префекту прочитает ученик класса риторики Жан Жорес. Из рядов вышел и неуклюжей крестьянской походкой направился к высокому гостю светло-рыжий коренастый мальчуган с листками бумаги в руке. Но, о ужас! Неужели у него нет штанов приличнее? А туфли! Они были перевязаны веревочками. Удивленный чиновник внимательно его рассматривал и, улыбаясь, приготовился слушать.
    Маленький оратор заговорил. Его голос сначала звучал глухо и робко. Но, сказав несколько фраз, он воодушевился, глаза загорелись, и речь — уверенная, стройная, умная — полилась свободно. Конечно, не обошлось без привычных латинизмов. Но в целом это было так ярко и оригинально, что слушатели перестали замечать невзрачный вид ученика, а сам он так и не заглянул ни разу в свой текст…
    — Поздравляю вас, профессор, с прекрасной речью, — сказал довольный префект, пожимая руку месье Жерма.
    — Речь не моя, — отвечал преподаватель риторики. — Ее составил сам молодой Жорес.
    Когда префект узнал, что он к тому же родственник адмирала и сенатора Жореса, то его удовольствие стало еще более полным. При случае будет приятный повод завести беседу с сенатором от своего департамента. Префект приказал директору удвоить обычный отдых учеников. Красноречие сверстника принесло им два дня свободы вместо одного. Теперь уже далеко за стенами школы часто говорили, что у этого мальчишки с фермы Федиаль язык действительно здорово подвешен.
    Жан — признанная гордость коллежа. Его рвение порой даже вызывает раздражение некоторых преподавателей; он задает слишком много вопросов, и ему не раз приходилось выслушивать замечания:
    — Придерживайтесь программы!
    Жан и его младший брат Луи монополизировали все награды, раздававшиеся в конце учебного года. Правда, Луи не отличался такой страстью в учебе, как Жан. Но старший одновременно со своей программой проходил программу Рыжего. Он читал ему целые курсы лекций. Луи не любил истории и литературы, но Жан преодолевал эту неприязнь и тянул за собой брата. Зато благодаря этому он изучал математику, которой не было в классе риторики. Ведь Луи готовил себя к морской службе. Карьера двух адмиралов из семьи Жореса была заманчивым примером. Привлекала и перспектива близкой и реальной материальной обеспеченности. Что касается Жана, то он не думал об этом; его «практичность» не шла дальше неутолимой жажды знаний. Но это была та самая непрактичность, которая создает людей выдающихся.
    Наибольшей удачей, которая выпала на долю Жореса в коллеже Кастра, была, однако, не многочисленная коллекция наград: за успехи. Такой удачей оказался счастливый случай, открывший Жану дорогу к университетскому образованию. Однажды директор церемонно ввел в класс маленького сухого старичка с птичьей шеей, говорившего тонким голоском. Это был Феликс Дельтур, инспектор министерства просвещения, автор известных трудов по греческой и римской литературе, обладатель премии академии за сочинение о Расине. Он любил посещать провинциальные коллежи и лично экзаменовать учеников. Он искал таланты, как охотник преследует дичь, чтобы обогатить ими университет. Дельтур и на этот раз с интересом вглядывался в лица учеников. Вдруг из латинской книги, которую он взял со стола преподавателя, выпал лист бумаги. Инспектор стал его читать и, прочитав до конца, быстро спросил преподавателя:
    — Кто писал этот текст?
    — Ученик Жорес, который находится здесь, — ответил Жерна, узнав автора по почерку.
    Жорес, повинуясь знаку преподавателя, испуганно встал и подошел к столу. Он ожидал замечания за неаккуратность. Но инспектор улыбался, перечитывая текст еще раз, и, протягивая его владельцу, заметил:
    — У вас, мой друг, наверное, есть планы на будущее, поскольку вы так хорошо пишете на языке Цицерона?
    — Когда я получу степень бакалавра, — бормотал Жан, — я буду сдавать экзамен, чтобы занять должность на почте в Тарне.
    — Вот как! — изумился инспектор. — Нет, это расточительство… Но мы еще поговорим о вашем будущем. Идите на место.
    В кабинете директора Дельтур, собрав преподавателей, расспрашивал их о Жоресе, внимательно просматривал его тетради, а потом велел позвать этого лучшего, по общему мнению, ученика. Он два часа беседовал с ним.
    — Все говорит о вашем предназначении, — закончил беседу инспектор. — Поэтому после коллежа вы поедете в Париж и потом поступите в Высшую нормальную школу.
    — Но у моих родителей нет денег.
    — Я помогу вам получить стипендию. Вашей матери будет гораздо приятнее видеть вас не почтовым чиновником, а профессором университета.
    Отослав затем Жана собирать книги и тетради, Дельтур сказал директору коллежа:
    — Я никогда не встречал ребенка, обладающего таким сочетанием интеллектуальных способностей. Я займусь им… Меня особенно трогает его образцовая набожность.
    О ирония судьбы! Старый Дельтур был поражен набожностью Жореса! Мог ли он думать, что доживет до того дня, когда Жорес поразит его своей революционностью и беспощадной борьбой против всего, что было так близко сердцу этого старого консерватора? Крайний клерикал и монархист, мечтавший о реставрации на троне Франции принца Орлеанского дома, оказался благодетелем и воспитателем будущего великого социалиста. Поистине это тот случай, когда нельзя не вспомнить старого изречения о том, что ни одно благодеяние не остается безнаказанным! Но до этого пока далеко, и еще не один год Жан будет радовать своего покровителя блистательными успехами в учебе.
    …Старик не на шутку увлекся Жаном и не поленился в тот же день отправиться с ним на ферму Федиаль, чтобы познакомиться с его родителями. Аделаида без всякого удивления выслушала похвалы Жану из уст генерального инспектора. Нет такой матери, которую требовалось бы долго убеждать поверить в исключительные качества ее сына. Тем более что она уже не раз и раньше наслаждалась восторгами знакомых и соседей по поводу успехов Жанно. Отец высказал лишь тревогу, что Париж опасный город для юноши. Но Дельтур быстро успокоил его: он возьмет на себя ответственность за Жана, свободное время мальчик будет проводить в его доме. Федиаль и ее обитатели понравились Дельтуру. Его не могла не расположить и другая деталь: он понял, что Жюль Жорес тоже орлеанист; над его постелью висел портрет Генриха V, тогдашней надежды монархистов.
    Жан проводил Дельтура обратно в Кастр и, не чуя под собой ног, возвратился домой. Впечатлений за день было так много, а будущее — Париж, Нормальная школа — туманно представлялось ему в сияющем ореоле славы ее многочисленных знаменитых учеников.

Париж

    Нет лучшего повода для радостного веселья, чем неудача или проступок наиболее преуспевающего в науках ученика. Весь класс и на этот раз потешался от души, когда Жанно, толстяк из Лангедока, опять заснул на уроке. Это был Жорес, который сразу же вышел на первое место среди 72 учеников в парижском лицее Святой Варвары. Тот самый, кого беспрестанно ставили в пример и кем открыто восхищались самые придирчивые преподаватели.
    Его покровитель Феликс Дельтур мог быть довольным. Из лицея ему писали: «Мы не можем нахвалиться нашим новым учеником с момента его поступления в Сент-Барб. Он показал себя очень серьезным юношей, прекрасно выполняющим все свои обязанности. У него очень развитое перо в латинском и французском. Мы связываем с ним большие надежды…»
    Учеба в лицее Сент-Барб, находившемся на холме Святой Женевьевы, покровительницы Парижа, нравилась Жану. Дельтур приложил немало хлопот, чтобы устроить его в одно из самых привилегированных учебных заведений Франции. В лицее работали лучшие преподаватели, а ученики были призваны пополнить духовную элиту нации. Среди десятка молодых людей, которые, как и Жан, готовились к поступлению в Высшую нормальную школу, он провел два года. Профессора лицея видели в них будущих ученых и государственных деятелей и требовали от своих учеников значительно больших способностей и прилежания, чем обычно. Здесь были юноши с различными вкусами и стремлениями. Одни предпочитали изучать литературу, другие — историю или философию. Жану нравилось общение со сверстниками. Они обогащали друг друга энтузиазмом, идеями, знаниями и впечатлениями от прочитанных книг; в 17 лет ученику лицея считалось неприличным не иметь своей «системы» взглядов. В классах лицея шла довольно активная духовная жизнь, насколько это возможно в заведении монастырского типа, где ученики, нагруженные занятиями, были почти изолированы от окружавшего их шумного и блестящего города.
    Но Жану не хватало привычного простора полей и южного солнца, теплого средиземноморского воздуха. Поэтому он и засыпал иногда над старыми книжками. Товарищей, особенно детей богатых родителей, а таких было в лицее много, забавляла и его внешность. Пиджаки всегда потрепаны, брюки гармошкой, ботинки стоптаны, а галстук помят. Ни к чему не был он так равнодушен, как к элегантности.
    Замешательство профессоров и смех сверстников вызывали и его необычные манеры. Он мог прервать лектора неожиданным вопросом или внезапным смехом. Это был типичный южанин без намека на парижский лоск, с замашками неотесанного крестьянина, с его естественностью и простотой. Но все это сочеталось с такой обескураживающей добротой и мягкостью характера, что нельзя было не любить его. Жан снискал дружбу и уважение не только товарищей, но и требовательных преподавателей.
    Жизнь взаперти за стенами лицея с его мелочной, педантичной дисциплиной и скукой размеренного порядка все же иногда угнетала его. Своему соседу Жюльену, жившему около фермы Федиаль, он писал, что в Сент-Барб ему хорошо, «но материнский дом ничто не может заменить, даже огромный Париж».
    Да и видел ли он Париж? Денег едва хватало на омнибус, с империала которого он мог любоваться роскошью столицы. Порой он долго рассматривал привлекательную книгу, журнал с заманчивым оглавлением, но, увы, в кармане не всегда было даже несколько мелких монет. Театры Парижа ему недоступны. Он лишь мог, замешавшись в толпу, слушать музыку, доносившуюся из зала оперы. Правда, иногда благосклонность знаменитостей выручала лицеистов. Жорес и его товарищи смогли присутствовать на представлении «Эрнани», ибо сам великий Гюго прислал им билеты. Зато литературой и философией он мог наслаждаться сколько угодно благодаря щедрости еще молодой республики. Библиотеки — рай для Жореса — бесплатны.
    По воскресеньям он отправлялся к своему покровителю Феликсу Дельтуру. Жан радовал его своими успехами, и старик с удовольствием слушал его рассуждения о литературе, о книгах. Здесь наш герой был на высоте. Но сколько огорчения он доставлял мадам Дельтур своими крестьянскими манерами за столом! Вместо того чтобы разрезать дичь или мясо, он брал большой кусок целиком, не прибегая к помощи вилки. Молодые зубы с успехом заменяли нож, а здоровый аппетит не оставлял времени для соблюдения этикета. «Неужели таким же образом он держит себя и за столом адмирала Жореса?» — думала скандализованная хозяйка. По простодушию Жан не замечал производимого им эффекта, а может быть, просто не придавал этому никакого значения.
    Поглощение духовной пищи занимало его время и внимание. При этом он отнюдь не был заядлым зубрилой, единственная цель которого — заслужить хорошую оценку учителя. Последнее его интересовало далеко не так сильно, как сам процесс приобретений знаний. Это было для него жгучей потребностью и наслаждением. Обычные, школьные методы чужды Жану; он учился по-своему, самостоятельно, оригинально и, несомненно, значительно более эффективно. Он выходил далеко за пределы программ, не удовлетворяясь маленькими порциями знаний, отмеренными педагогами. Он не просто накапливал знания, а думал и размышлял. Жан много и быстро писал. Вместе с возмужанием и наступлением зрелости менялся его почерк; сначала мелкий, почти женский, он становился постепенно крупным, размашистым. Так пишут люди, перо которых вынуждено непрерывно гнаться за стремительным движением мысли.
    Правда, изнурительное поглощение греческих и латинских текстов, непрерывное чтение все новых и новых книг не могло не отразиться на здоровье Жана, который был тогда розовощеким и таким здоровым на вид. В школьные годы он впервые начал страдать от частых головных болей, которые будут мучить его всю жизнь.
    Молодой Жорес приобретал так называемое классическое образование, при котором основным учебным материалом служат история Древней Греции и Рима, искусство и философия античности. Уже в то время подобная система обучения стала предметом ожесточенной критики. Почти вся большая литература прошлого века наполнена проклятиями классическому образованию. Много верных мыслей высказано о бесплодности зазубривания греческих и латинских текстов, о вреде засорения юных голов мертвыми языками. Действительно, обращение к античной культуре, вызванное Возрождением, в XIX веке уже не было столь благотворно, как в те времена, когда идеи Цицерона и Платона, красоты Гомера и звучные строфы Вергилия служили орудием борьбы против средневековой схоластики.
    Но в XIX веке латынь и греческий превратились в преграду на пути молодых умов к пониманию своего времени, препятствием в оценке действительности. Вряд ли тогда (да и позже, пожалуй) Жорес понимал классовую причину упорной приверженности французской буржуазии к греко-латинской культуре. В греческом и римском индивидуализме буржуазия нашла выгодное оправдание своего формального демократизма и приоритета частных интересов.
    Но в античной культуре есть и другой аспект, выражаемый духом ясности, чувством меры, гармонией, абстрактными идеалами индивидуальной свободы и беспристрастного правосудия, который с юношеских лет навсегда стал очень близким Жоресу. Он справедливо считал, что античность, этот великолепный апофеоз радостного детства человечества, этот гимн разуму, человеку, красоте, имеет непреходящую ценность. Античная культура учит не только правильно и хорошо говорить, но и думать по естественным законам логики и здравого смысла. Жорес с наслаждением утолял свою духовную жажду из золотой чаши античности. Ее особенность в том, что лишь несколько поспешных глотков, поверхностное знание античной культуры может дать не больше чем сомнительную возможность при случае щегольнуть цветистым изречением, оставив ум нетронутым. Но глубокое изучение духовного наследия Греции и Рима облагораживает и развивает его.
    Беспредельная вера Жореса в силу человеческого разума начала, возможно, зарождаться под влиянием Аристотеля. Перикл, считавший бесполезными тех людей, которые стояли в стороне от общественных забот, дал ему первоначальный толчок для размышлений о сущности демократии. В философских сочинениях Жореса отчетливо слышен отзвук стихийного материализма античных философов. Он находил у героев Плутарха примеры стойкости характера и волн. Трагедии Еврипида учили его критическому сомнению и самостоятельности мышления, что всегда было особенно близко Жоресу.
    Анатоль Франс рассказывал, что, когда он последний раз посетил скромную квартиру Жореса за несколько недель до его убийства, он застал социалистического лидера, который вел тогда страстную кампанию против войны, за чтением Еврипида…
    Разумеется, воспитание в лицее Святой Варвары было религиозным. Как же молодой Жорес, уже впитавший рационализм античной философии и французских мыслителей, мог сочетать это с католицизмом? Ведь при первом знакомстве он порадовал Дельтура своей «образцовой» набожностью. Но теперь она подверглась суровому испытанию и не выдержала критики все более мужавшего ума Жореса. Хотя Жан не воспитывался в духе религиозного фанатизма, он был, конечно, в детстве, как считалось, хорошим католиком. Первая духовная революция далась ему не так просто.
    Конечно, это был не только внутренний процесс духовного роста молодого Жореса. К 1876 году он уже прочитал «Происхождение христианства» Эрнеста Ренана, который в это время своими сочинениями вызывал панику среди клерикалов. Несмотря на свойственный ему дилетантизм, на его реакционные политические взгляды, этот эрудит и ученый нанес сильный удар по учению о божественной природе Христа, показав земное происхождение господствующей догмы. В общественной жизни Франции борьба против клерикализма приобрела тогда огромное значение. Видимо, она оказала влияние и на Жореса.
    В его памяти навсегда осталась одна ночь, когда, лежа с открытыми глазами на своей кровати в темном дортуаре лицея, он смотрел через окно на звездное небо и мучительно размышлял о тайне мироздания. Этот эпизод позже он опишет в своей докторской диссертации. В отличие от большинства людей, для которых отношение к религии — дело традиции, обычая, жизненного удобства, для Жореса отказ от церкви был вопросом серьезным. Он не мог, подобно большинству, не думать о коренных проблемах бытия. Внутренняя моральная честность и цельность натуры не давали ему возможности оставаться в кругу лишь практических повседневных забот. Для него чрезвычайно важен вопрос о духовных основаниях его жизни.
    Насколько легко современному молодому человеку, естественный материализм которого гармонично перерастает по мере приобретения основ научных знаний в органически ясное понимание сущности бытия, настолько же трудно было Жану, прошедшему длительную и систематическую школу религиозного воспитания, совершить скачок в царство духовной свободы. Он сделал его, и это был акт настоящего мужества.
    Католическая идеология с ее проповедью самоуничижения, смирения, подчинения и отказа от права думать самостоятельно о коренных вопросах жизни весьма удобна для слабых духом, ибо она снимает ответственность, дает готовые рецепты, избавляет от мучительных сомнений. Жану предстояло отбросить все это и опираться впредь только на свой разум. Первое чувство, которое он испытал, — страх перед тяжелым бременем свободы духа, когда надо либо все решать самому, либо отдаться во власть моральной анархии, когда скепсис перерастает в изощренный эгоизм. И только сильные и цельные характеры находят точку опоры в себе и в своих идеалах. Для Жана они сводятся теперь к стремлению жить для блага всех, ибо он решительно отказался, как об этом писал несколько лет спустя, жить только для себя. Конечно, основы его нового духовного облика были еще довольно неопределенны. Но Рубикон, за которым осталась страна успокоительного и рабского религиозного сознания, был уже позади. Отныне перед ним суровая и требовательная область интеллектуальной самостоятельности.
    Первый, кому Жан поведал о том, что утратил католическую веру, был его друг и товарищ по лицею Бодрийяр, который в будущем (еще одна шутка судьбы) станет епископом. Но как ему отныне вести себя с ревностным католиком Дельтуром, человеком, бескорыстно сделавшим для него так много? Вот первая трудность его нового положения. Поразмыслив, Жан ничего не сказал своему доброму покровителю. Мало того, он продолжал сопровождать старика к мессе. Что же это, страх, лицемерие, практические соображения? Обстоятельства всей его дальнейшей жизни тысячами фактов свидетельствуют, что Жорес никогда не знал страха, что лицемерие было полной противоположностью его натуры, что практицизм он понимал только в качестве линии поведения, полностью соответствующей его идеалам и взглядам. Он мог заблуждаться, но обманывать — никогда!
    Однако Жорес был убежден в принципиальной целесообразности компромисса, считая его наиболее безболезненным способом выхода из сложной, противоречивой ситуации, В компромиссе он видел наилучшую возможность достичь цели таким образом, чтобы как можно меньше задеть противоположные интересы других. Терпимость — одна из важнейших черт характера Жореса с дней юности. «Его симпатия к людям была настолько всеобщей, — писал о Жоресе Ровен Роллан, — что он ни мог быть на нигилистом, на фанатиком. Любой акт нетерпимости отталкивал его».
    Благодаря этому дружба Жореса с Дельтуром выдержала все испытания. Консервативный католик и антиклерикальный социалист, несмотря на полное отсутствие какой-либо политической общности, надолго сохраняют самые теплые взаимные чувства.
    Между тем приближалось время, когда Жорес должен был закончить учебу в Сент-Барб. Однажды Дельтур предложил Жану подумать об участии в общем конкурсе выпускников средних школ Парижа и Версаля 1887 года на лучшее выступление. Возник вопрос о теме. Жана давно привлекала фигура Жака Амио, того, кому Монтень отдавал пальму первенства среди всех французских писателей XVI века. Амио прославился прекрасными переводами античных классиков, особенно Плутарха, на французский язык. История сохранила память о том, что король Франциск I приказал выдать ему денежное вознаграждение. Но что явилось поводом для щедрости короля? Жорес сделал благодетелем талантливого, но жившего в крайней бедности переводчика, епископа Пьера де Кастеля, занимавшего при дворе должность личного чтеца короля. Его письмо к Франциску I с просьбой о помощи Жаку Амио и стало темой сочинения, темой, очень близкой и понятной Жоресу, Ему нетрудно было воссоздать прошение о помощи способному бедняку. Ведь сам он учился лишь благодаря стипендии, которую выхлопотал для него Феликс Дельтур. Жорес очень высоко оценивал роль античной классики для культурного развития и воспитания гражданских чувств французов. Поэтому он сумел убедительно доказать, что субсидия переводчику принесет пользу стране. Жорес заявлял от имени де Кастеля, что сочинения Плутарха «научат французов, как можно соединять мужество с осторожностью, щедрость с бережливостью, свободу с порядком». Импровизация отражала две главные идеи, которые, по-видимому, характерны для 18-летнего Жореса: горячее сочувствие к бедности и преклонение перед классическими добродетелями античности.
    Речь удалась блестяще, и Жорес получил на общем конкурсе первую премию, увенчав этой победой свою учебу в Сент-Барб. Если в первое время профессора лицея говорили, что Жорес «прекрасный ученик», то теперь о нем отзывались: «Ум тонкий и высокий».
    Ну а как обстояло дело с политикой? Ведь наш герой рос и развивался в столице самой политической страны мира, где, не затихая, кипела бурная общественная жизнь. Тем более что в годы возмужания Жореса Франция переживала один из критических периодов своей истории, когда решался вопрос о том, будет ли страна, где за восемьдесят лет свергли четыре монархии, республикой или в ней опять воцарится божьей милостью король или император. После того как Парижская коммуна была потоплена в крови, начинается смутное время, когда на французский трон претендовало сразу три монархии: Бурбонов, Орлеанов, Бонапартов. Только в 1875 году наконец принимается решение об установлении республиканского строя (большинством в один голос!). Но и после страна еще несколько раз была на грани монархической реставрации. С 1873 по 1879 год Францией правил в качестве президента республики ярый монархист Мак-Магон, этот, по словам Энгельса, «величайший осел Франции». Франция потешалась над глупостью маршала, олицетворявшего все самое косное, реакционное и нелепое в истории страны. Когда Мак-Магону, показывая паровую машину, сообщили, что она имеет мощность в двести лошадиных сил, он потребовал проводить его на конюшню, чтобы самому убедиться в этом.
    Только после выборов 1876 года, когда республиканцы победили и потребовали от Мак-Магона подчиниться или удалиться, он вынужден был подать в отставку. Но хотя буржуазия теперь в большинстве стала республиканская, ее прогрессивная роль после Коммуны была уже делом прошлого. Даже сравнительно левые буржуазные лидеры вроде Гамбетты превращались в политиканов, умело эксплуатирующих республиканские чувства. На арену политической жизни Третьей республики, родившейся в 1875 году, выступал рабочий класс, хотя он еще и не оправился от трагического поражения 1871 года. Монархисты разных направлений, буржуазные республиканцы всех оттенков, возникающие новые социалистические течения, сталкиваясь и вступая друг с другом в ожесточенные схватки, превращают политическую жизнь Франции в сложный и пестрый калейдоскоп. Но, как это ни странно, в юношеские годы Жорес ничем не проявлял интереса к общественной жизни, хотя, несомненно, он уже тогда явно симпатизировал республике. Человек, рожденный для политики, не обнаруживал своих политических склонностей. Да и были ли они? Некоторые эпизоды этих дней жизни молодого Жореса заслуживают внимания большего, чем это покажется на первый взгляд…
    Успех на общем конкурсе открыл перед Жаном путь в Высшую нормальную школу. Но впереди еще целое лето домашней жизни, столь заманчивой для Жана. Собрав свои пожитки, он устремляется в Кастр. Вот и родная ферма Федиаль, где ничего не изменилось, те же знакомые холмы, красные черепичные крыши и обычный для южной Франции запах чеснока. Вот и любимая мать, Меротта, как ласково и шутливо звали ее сыновья. Приехал и младший брат Луи, тоже не без успехов: он принят в военно-морскую школу.
    Наступает большой день для всей семьи. В честь успехов Жана коллеж Кастра устраивает торжественный обед. Знакомый двор, гладко утоптанный поколениями ученических ног, несколько старых платанов, а сразу за стеной древняя башня монастыря кордельеров. Сегодня двор празднично украшен, развеваются флаги. Все это в честь одаренного питомца, добившегося успеха в самом Париже.
    Аделаида выступает в сопровождении обоих своих сыновей. Отец — Жюль Жорес уже настолько болен, что его пришлось привезти в тележке. Представлено и семейство Барбаза во главе с дядей Луи. Приехал сам адмирал Жорес. Обед удался на славу. Лауреат ест за шестерых, и даже адмирал милостиво чокается с ним.
    Супрефект произносит пышную патриотическую речь. При этом вполне в духе времени, избегая слова «республика», он закапчивает возгласом:
    — Да здравствует Франция!
    И вдруг сквозь гром аплодисментов звонко раздается молодой голос:
    — Да здравствует республика!
    Нет, это не Жан, а его младший брат Луи разразился лозунгом, который явно не по нраву значительной и притом наиболее солидной части публики. Большинство преподавателей старого коллежа бледнеет от страха. Бонапартистский полковник сердито указывает молодому моряку на неуместность его крика и напоминает, что ему предстоит вступить в «великую немую», где не место республиканским увлечениям.
    — Но разве у нас теперь не республика? — растерянно спрашивает Луи.
    — Может быть, и так, — отвечает полковник. — Но не следует радостно кричать об этом по каждому поводу.
    Отец Луи, старый орлеанист, недовольный выходкой младшего сына, хранит неодобрительное молчание. Молчит и Жан. Молчит, ибо считает политику поводом для раздоров. Что же, эта сторона жизни не волнует и не задевает его? Он равнодушен к политике? Оказывается, дело обстоит иначе.
    После обеда к Жану подходит Жюльен, сосед и друг дома, которому он из Парижа писал письма. Жюльен старше Жана, но он испытывает дружеские чувства к молодому Жоресу. Сейчас он поздравляет его с успехом. Жан благодарит, спрашивает о маленьком сыне соседа и вдруг задумчиво произносит:
    — Да, у него еще нет никаких забот, кроме одной — научиться ходить. Ему не надо заниматься политикой, и он еще может быть счастлив…
    Это было сказано так, будто Жан завидовал малышу. А ведь сам он не только не участвовал в политической жизни, но и вообще пока не имел никаких определенных политических симпатий, если не считать довольно туманных республиканско-демократических убеждений. Почему же политика, эта еще далекая, во многом непонятная и таинственная область, так тревожила его? По-видимому, он уже понял, что осуществление идеалов демократии общественной справедливости и моральной чистоты невозможно вне сферы политики. Однако то, что он уже знал о ней, ставило в тупик его неискушенный ум. Хорошо усвоенные Жоресом идеи античной гражданственности, республиканизма, который был для него синонимом стремления к общему благу, оказались настолько далеки от низменной прозы «высокой» политики Третьей республики, что он пребывал в состоянии печальной растерянности, ибо пока совершенно не видел пути к соединению своих идеалов с действительностью. Можно ли проложить мост через эту пропасть? А что, если идеалы годятся только для школьной аудитории, если в жизни господствуют иные законы? Но какие? Молодой Жорес не мог ответить на эти вопросы. Но он не мог и беспечно отбросить их. Это были довольно обычные для юноши сомнения и поиски истины. Но необычен был их итог.
    Жорес не мог успокоить свою душу путем принятия прописных истин буржуазной морали и политики, что было уделом подавляющего большинства его сверстников из той же социальной среды. «Ум светлый и высокий» тревожно искал и спрашивал. Таким было начало пути, который в конце концов привел его к социализму.
    Но летом 1878 года Жан мог позволить себе не думать о политике. Он наслаждается заслуженным отдыхом в родных местах и предвкушает счастье предстоящей учебы в знаменитой Нормальной школе, готовясь к отъезду в Париж. Столица в эти месяцы излучает особенно яркий свет. В мае открылась Всемирная выставка. Толпы, прибывшие из разных стран, устремляются к Марсову полю, где галерея машин поражает могуществом техники. Выставочные витрины демонстрируют шедевры, созданные в разных уголках мира, которые свидетельствуют о новых успехах цивилизации. Париж впервые освещен электричеством. Чудесные свечи русского изобретателя Яблочкова озаряют площади Оперы, Согласия, Звезды, магазин «Лувр», кафе и концертные залы. Свет стал модой. Мужчины носили трости с маленькими фонариками, дамы прикрепляли их к зонтикам.
    Огромный и пестрый фейерверк свидетельствовал как будто о новом чудесном возрождении Франции, которая еще семь лет назад, побежденная, израненная и разоренная, находилась в таком плачевном положении. Раньше срока Франция выплатила Германии пятимиллиардную контрибуцию и, казалось, нисколько не обеднела от этого. Правда, французская промышленность переживала застой и кризис. То здесь, то там вспыхивали забастовки, и рабочие весьма бестактно все чаще вспоминали славные дни Коммуны. На дипломатическом горизонте из-за Балкан надвигались грозовые тучи войны. Но зато персидский шах был в Париже. Это один из заманчивых аттракционов Всемирной выставки. Буржуазный Париж веселился, беззаботно играя роль столицы мира.

Эколь Нормаль

    Флобер заметил как-то, что установленные во Франции три формы воспитания — религиозное обучение, армия и Нормальная школа — оставляют в характере человека неизгладимый след. Опыт Жореса подтверждает правильность этого замечания, хотя влияние на него Нормальной школы носит столь же противоречивый характер, как и сама эта школа. Она была основана в годы Великой французской революции, и в решении Конвента говорилось, что школа призвана вести революционное обучение искусству преподавания под руководством самых лучших профессоров. Тогда список этих профессоров украшали знаменитые имена Лагранжа, Лапласа, Монжа, Бертолле, Вольнея и Лагарпа. Впрочем, и во времена Жореса в Эколь Нормаль привлекались лучшие силы. Но характер школы, ее направление, цели обучения изменились не меньше, чем сама Франция. Собственно, обстановка в школе менялась в соответствии с ходом политической истории страны. В день, когда Жан, пройдя мимо величественного Пантеона и повернув на улицу Ульм, с волнением переступил порог Эколь Нормаль, на ее фронтоне красовалась надпись, призывавшая идти к культуре и совершенствованию «под руководством бога». «Революционное обучение» осталось в прошлом.
    Девятнадцатилетний Жан, как и прежде, совсем не элегантный, вошел в старое здание, где воспитывались наиболее одаренные представители «лучших» семей из всей Франции. На фоне множества щегольски одетых юных снобов наш герой выглядел провинциалом, даже просто крестьянином с юга, провинциалом с ног до головы. Но не в голове! Это он вскоре и доказал, когда ему пришлось пройти обычную процедуру «цуканья» или «бизютажа», которой подвергаются новички в учебных заведениях Франции до сих пор. Ему повезло, ибо его не заставили, к примеру, купаться в фонтанах Люксембургского сада или прыгать со второго этажа. Испытание, выпавшее на его долю, как нельзя более удачно подходило к его способностям.
    …Толпа студентов внезапно окружила «гнуфа» (на студенческом жаргоне — новичка) и, радостно предвкушая удовольствие от занятной потехи, втащила его на круглую печь в форме приземистой колонны. Жан имел растерянный, нелепый вид на высоком пьедестале, окруженном хохочущими студентами.
    — О чем ты думаешь на этом троне?
    — Ах, ты не умеешь думать?
    — Говори, или никогда не уйдешь оттуда!
    Говорить? Смутить этим Жана было невозможно. И он заговорил так, что смех и крики быстро прекратились и целых двадцать минут изумленные шалопаи внимательно слушали великолепную импровизацию. Со своей трибуны Жан слезал под гром аплодисментов. Он не только выдержал испытание, но сразу завоевал популярность.
    Однако выдающиеся способности и знания никогда не были лучшим способом приобретения симпатий юных сверстников. Первый ученик всегда вызывает неприязнь. Но простота, мягкость, терпимость и обезоруживающая доброта Жана привлекли новых друзей. Эти черты его характера теперь определились окончательно.
    Близким другом становится Шарль Соломон, оказавшийся «котурном» Жана. Двум студентам отводилась для самостоятельных занятий ниша напротив окна, так называемый турн. Работающих вместе называли котурнами. Здесь, у решетчатого окна, за которым виднелся тенистый сад соседнего монастыря, они, отрываясь порой от книг, вели долгие разговоры. Друзьями они остались и после окончания школы. Эта дружба возникла не столько из общих научных интересов, сколько из простой взаимной симпатии и соседства в турне. Жан был откровенен с Шарлем, и сохранившиеся письма раскрывают мысли и настроения молодого Жореса.
    Среди его друзей уже знакомый нам по Сент-Барб Бодрийяр, будущий епископ. Жан часто помогал ему в греческом, чем, наверное, способствовал блестящей духовной карьере своего сверстника. Годом позже Жана в Эколь Нормаль поступил Эмиль Дюркгейм, будущее светило французской буржуазной социологии. Они подружились, и общение с Дюркгеймом оказалось одним из поводов для появления у Жана интереса к социальным проблемам.
    Дружеские отношения связывали его и с другими студентами. Собственно, все хорошо относились к Жану; врагов у него пока не было. Однако нашелся соперник. Им оказался единственный из студентов, который мог соперничать с Жаном способностями и знаниями, и всего один из 25 студентов, занимавшихся гуманитарными науками. Это был Анри Бергсон, впоследствии знаменитый философ, чья эклектичная, но искусная философская казуистика стала ярчайшим выражением французской буржуазной мысли XX века.
    Этот молодой еврей, сын композитора из Польши и интеллигентной англичанки, был, что называется, хорошо воспитан, держался надменно и отчужденно. Его выдающиеся способности никто не ставил под сомнение. Еще до поступления в Эколь Нормаль он напечатал в солидном научном журнале решение сложной математической задачи.
    Однажды профессору истории Дюжардену пришла в голову мысль свести двух соперников в своеобразном поединке. Он предложил им воспроизвести процесс по делу римского губернатора одной из галльских провинций, обвиненного во взяточничестве. По преданию, его защищал Цицерон и добился оправдания. Роль защитника поручили Бергсону, а обвинителя — Жоресу. Вокруг диспута закипели страсти. Студенты раскололись на две фракции: бергсонистов и жоресистов. В конце концов большинство склонилось к мнению, что пылкое, искреннее красноречие Жореса сокрушило холодную логику Бергсона.
    Чудесная сила слова, поразительная память приносили Жану заслуженные триумфы. Как-то в течение трех часов он анализировал «Критику чистого разума» Канта, вызвав восторг профессора и аудитории. Особых успехов он достиг в греческой литературе. Жан не только свободно читал по-гречески, но и мог импровизировать греческие поэмы так, как будто он лишь повторял наизусть выученное ранее.
    Отличное знание греческого помогало поддерживать его скудный бюджет. Он подрабатывал на карманные расходы, давая уроки своим менее способным, но зато более богатым товарищам.
    Жизнь в море книг, спокойная и размеренная, совершенно удовлетворяла Жана. Ему нравилось неделями не выходить из школы, передвигаясь в домашних туфлях от дортуара до библиотеки, главного предмета вожделений Жана. Лучшим местом для созерцательного размышления считалась крыша, где у водосточных труб Жан проводил свои самые философские часы.
    Жоресу нравилась система обучения, принятая тогда в Эколь Нормаль. Студентам предоставлялась большая самостоятельность. Месяцами им не давали никаких заданий. Они могли проявлять свою любознательность. Профессор должен был лишь возбудить интерес, вызвать увлечение наукой. Если профессора талантливы, а ученики способны — это самая эффективная методика.
    Конечно, образование, даваемое в Эколь Нормаль, как не без основания говорили ее критики, было всего лишь замаскированным продолжением коллежа. Здесь царили тот же культ античности и пренебрежение реальными проблемами жизни. Но для Жореса это было по меньшей мере безвредно. Такое образование опасно для интеллектуально робких, несамостоятельных натур. Неутомимая жажда знания влекла Жана за пределы официальных программ. Его поразительное трудолюбие породило привычку к систематическому чтению, которое стало основой приобретаемого им образования. Отвергая метод академической кормежки маленькими порциями, он проглатывал несчетное количество книг. Особенно много значили тогда для его образования французские философы XVIII века. У него оказался верный инстинкт и умение находить добротную духовную пищу.
    Жан долго и серьезно думал над выбором своей научной специализации. Сначала его привлекала филология. Отличное знание античной литературы, особенно греческой трагедии, интерес к французским классикам, любовь к Виктору Гюго, казалось, должны были предопределить выбор. И хотя увлечение литературой отвечало глубоко поэтической натуре Жана, что чувствуется на протяжении всей его жизни, он не избрал филологию главным предметом своих занятий.
    Его гораздо больше занимала история, наука, связывающая настоящее с прошлым, объясняющая смысл жизни и борьбы тех, кто подготовил действительность. Здесь сказалось обаяние одного из преподавателей Эколь Нормаль, профессора Фюстеля де Куланжа, крупного историка того времени. Неискушенный студент не видел глубоко антидемократической сущности работ де Куланжа, а его шовинистическую тенденцию принимал за благородный патриотизм. Он наивно верил декларациям де Куланжа о свободе духа и научного исследования, прикрывавших реакционную сущность творчества талантливого историка. Впрочем, влияние де Куланжа на Жореса было чисто внешним и непродолжительным.
    По-настоящему большое влияние в эти годы оказал на Жореса великий французский историк Жюль Мишле, умерший за четыре года до поступления Жана в Эколь Нормаль. Позднее Жорес напишет, что его понимание истории основано на материалистическом учении Маркса и на романтическом идеализме Мишле. Знаменитый историк рассматривал свою науку как процесс воссоздания истины. История представляла для него непрерывное восхождение к свободе, а ее движущей силой он считал народ. «Так называемые боги, гиганты, титаны (почти всегда — карлики), — писал Мишле, — кажутся большими потому, что они обманным путем взбираются на покорные плечи доброго гиганта — Народа». Хотя Мишле в самом конце своей жизни обрел веру в коммунистический идеал, который сравнивал с ярким светом в темной ночи, его основные труды выражают мелкобуржуазно-идеалистические взгляды. Более того, Мишле утверждал, что если частная собственность и будет когда-нибудь уничтожена, то во Франции, конечно, в последнюю очередь. И тем не менее совершенно очевидно, что именно его поэтический талант помог утверждению в сознании Жореса идеи исторического прогресса, веры в идеалы справедливости и демократии и беспредельной любви к родине.
    Необычайная широта духовных интересов молодого Жореса затрудняла выбор специализации. Только история или, тем более, одна литература не удовлетворяла его. Хотя именно история будет наиболее сильной стороной в научной деятельности Жореса, он предпочел философию, где его достижения значительно скромнее, если не сказать больше.
    Он переживал сложный процесс формирования мировоззрения. Отказ от религии поставил перед ним вопросы о сущности бытия, судьбы человечества, зла и добра в истории совершенно по-новому. Отвергнув их теологическое объяснение, он напряженно искал ответы на все эти вопросы. Попытка найти их составляли его внутреннюю духовную жизнь в Эколь Нормаль. Он избрал философию, которая, как он надеялся, поможет ему разрешать мучившие его сомнения.
    Трехлетняя учеба в Эколь Нормаль прерывалась длинными летними каникулами, когда он отправлялся к полям и холмам Тарна и проводил лето на ферме Федиаль. Блеск Парижа не ослабил его любви к родным местам. Он отдыхает, любуясь столь милыми его сердцу картинами южной природы во время длинных прогулок. Он следит за полевыми работами, а то и сам трудится, наивно завидуя здоровой жизни крестьян. Иногда ему приходится пасти корову или съездить на ярмарку в Кастр, чтобы продать урожай овса. Он вместе с семьей, окруженный ровной, неназойливой любовью родных. Порой он отправляется к соседу Жюльену, чтобы побеседовать с ним или сыграть партию в бильярд. Жан спит около амбара, наполненного душистым сеном, и монотонная песня сверчков быстро убаюкивает его. Он встает в семь утра, и продолжительная прогулка окончательно разгоняет сон. Устроившись с книгой за столом в тени акаций, он наслаждается покоем.
    — Нет ничего более полезного для ума и характера, чем жизнь в деревне, — говорил он одному из своих друзей.
    Ему было приятно ощущать себя почти наедине с природой, беззаботно мечтать, отрешившись от мелких забот и волнений. Эта любовь к тишине, удовольствие от чувства отрешенности, казалось, свидетельствуют, что Жорес создан для спокойной жизни ученого, защищенного научными занятиями от суеты и тревог кипучей жизни, или даже, может быть, для монотонного существования сельского мелкого собственника…
    Но снова Париж, Латинский квартал, улица Ульм, привычный турн, книги, друзья. Как ни поглощали Жана занятия и неустанное чтение книг, Париж оставался Парижем, который совсем не подходящее место для отшельнической жизни даже за стенами Эколь Нормаль. Бурная, стремительная жизнь Франции втягивала в свой водоворот и ее молодых обитателей.
    В стране окончательно утверждалось безраздельное господство буржуазии. Она сбрасывала остатки клерикально-монархических пут, которые стали мешать всевластию капитала. В экономической жизни начинают царствовать крупные банки. Хотя промышленность во Франции развивалась медленнее, чем в других крупных странах, бурно росла, особенно в годы учебы Жореса в Эколь Нормаль, тяжелая индустрия, лихорадочно строились железные дороги. Сен-Готардский туннель сблизил Францию и Италию. Начали строить Панамский канал для соединения двух океанов. Звук человеческого голоса получил чудесную власть преодолевать огромные расстояния — появился телефон. Победное шествие техники поражало умы.
    Новой, капиталистической Франции, естественно, нужен был более модернизированный политический режим. Влияние монархистов и церкви становилось слишком уж архаичным, обременительным и даже опасным, поскольку оно в такой форме отнюдь не способствовало укреплению авторитета буржуазной республики среди столь широкой во Франции массы мелкой буржуазии, не говоря уже о рабочих. И вот через девяносто лет после Великой революции буржуазия наконец непосредственно берет власть в свои руки. Остатки старой Франции бешено и слепо сопротивляются, и их отчаянные конвульсии наполняют вторую половину восьмидесятых годов. Уход Мак-Магона и избрание президентом Жюля Греви символизировали победу буржуазных республиканцев. Собственно, фигура нового президента сама по себе была характерным символом. Типичный мелкий буржуа, он шокировал иностранных дипломатов, когда на официальных приемах глубокомысленно ковырял в носу. О его скупости и расчетливости ходили анекдоты.
    Республика утвердилась, а некогда воинственные республиканцы вроде Леона Гамбетты стали умеренными, а точнее, консервативными. Жюль Ферри, один из таких республиканцев, провозгласил в качестве руководящего принципа республики «дух меры и практического благоразумия». Однако это еще не могло поколебать пылкого республиканизма французской молодежи. Напротив, именно тогда Жорес усвоил непоколебимое уважение к республике, которое он сохранит до конца своих дней, правда, сочетая его впоследствии с идеологией социализма. Дело в том, что в эти годы интенсивного духовного формирования Жореса проводятся реформы, во многом завершившие дело Великой французской революции. Серия декретов утверждает и регламентирует буржуазно-демократические права и свободы. День взятия Бастилии — 14 июля — провозглашается национальным праздником, а «Марсельеза», за пение которой еще недавно грозила тюрьма, — национальным гимном. Республика наносит суровые удары по клерикализму. Надо было ограничить власть клерикалов, которые контролировали народное образование, а вернее, держали народ в невежестве. Католические ордена (конгрегации): иезуиты, барнабиты, капуцины, доминиканцы, кармелиты, бенедиктинцы, эвдисты, базилианцы, августинцы, облаты, отцы святого лица, тринитарии и т. п. — опутывали своими сетями сознание народа. Школы и университеты служили орудием в руках римско-католической церкви. Лидер умеренной фракции республиканцев Жюль Ферри возглавил борьбу за светскую школу. Его декреты изгоняли из школ отцов иезуитов и других божьих пастырей. В то время Жорес вряд ли понимал, что реформы Ферри лишь укрепляли господство буржуазии. Он видел в школьных реформах торжество идеалов демократической республики, которые всецело владели его умом. Борьба за светскую школу вызвала во Франции, считавшейся «старшей дочерью» апостольской римской церкви, бурное волнение. Клерикалы собирали миллионы подписей протеста. Они пытались силой препятствовать осуществлению декретов. Вместе со всей Францией волновались и студенты Нормальной школы.
    Среди них большинство поддерживало борьбу против клерикалов. Другие, те, что ходили к мессе, не менее горячо осуждали ее. Много было индифферентных, относившихся равнодушно к идейным и политическим распрям. Жорес оказался вне всех этих трех групп. Действия Жюля Ферри он считал правильными, поскольку уже давно стал атеистом, а занятия с аббатом Сежалем дали ему достаточно ясное представление о характере церковного просвещения. Но его больше привлекала позитивная сторона декретов, утверждавших свободу совести, слова. Поэтому он не считал правильным подавление и принуждение кого бы то ни было, даже клерикалов. В разгар борьбы газеты стали нападать на профессора Эколь Нормаль Оле-Лапрюна, ярого клерикала, отстраненного по этой причине от должности. Утверждалось, что студенты школы не испытывают к нему симпатии из-за его религиозных убеждений. Жорес написал письмо в газету, которое было напечатано и вызвало шум. Он считал, что профессор имеет право свободно высказывать свои взгляды, каковы бы они ни были. Первые строчки Жореса в газете свидетельствуют, что соблюдение абстрактных принципов свободы совести и слова имеет для него приоритет по сравнению с существом борьбы.
    Что же особенно привлекало молодого Жореса, чему он с удовольствием отдавал свободное время? Его сверстники увлекались кто чем мог. Ханжи ходили на торжественные богослужения в Нотр-Дам или Мадлен, другие предпочитали оперу, третьи — дешевые кафешантаны и общество девушек, иные любили бега на ипподроме в Лоншане. Жорес раз в неделю сменял домашние туфли на ботинки и тоже отправлялся в город. Его путь лежал в палату депутатов или в сенат, благо они находились недалеко от школы. Жорес горячо увлекался красноречием. Водимо, он уже осознал, что владеет редким даром живого слова. Как раз в это время ораторское искусство становится одним из важных факторов французской общественной жизни. О природном красноречии французов написано немало. Но подлинное ораторское искусство появляется именно в первые десятилетия Третьей республики. До революции 1789 года существовало в основном церковное красноречие. Ораторы заранее писали речи, в которых было больше латыни, чем французского, и затем читали их более или менее выразительно. Содержание речей сводилось к подысканию аналогий и примеров из священной истории. Революция внесла мало нового в искусство речи. Сен-Жюст, Робеспьер и другие ораторы Конвента свои речи тоже читали по бумажке. Только Дантон проявил поражавшую всех способность к бурной, несколько вульгарной импровизации и умел, как говорят французы, поймать пулю на лету.
    В дальнейшем ораторское искусство развивается, переживая подъем в периоды парламентского режима. Но оно все еще сковано старой манерой чтения по тексту и злоупотреблением античными образами и латинскими цитатами. Первым крупным оратором нового типа, способным к блестящей импровизации, явился Леон Гамбетга. Его речи довелось слушать Жоресу. Правда, далеко не всем нравились его выступления, в которых античные экскурсы сочетались с жаргоном лавочников и сравнениями дурного вкуса. Некоторые называли его красноречие лошадиным и считали, что Гамбетта не слишком хорошо владеет французским языком. Во всяком случае, Гамбетта сделал решительный шаг от ходульной патетики к живому слову, к неожиданной импровизации и, главное, к проявлению оратором владеющего им чувства. Он был способен зажечь и увлечь слушателей.
    Ораторский талант Леона Гамбетты немало способствовал росту его популярности, приобретенной им в борьбе с империей Луи Бонапарта и с монархистами в первые годы Третьей республики. А популярность его была необычайной. Спустя шесть недель после пребывания Гамбетты в Гавре один из его жителей восторженно говорил мэру города: «Вы видите эту руку? Ее пожал Гамбетта! С тех пор я ее не мыл!»
    Жорес-студент становятся восторженным поклонником Гамбетты. Хотя со временем он узнал истинную цену этого политика, следы увлечения остались надолго. Но он был увлечен не столько содержанием, сколько формой речей знаменитого оратора. Это содержание значительно отличалось от его знаменитой Бельвильской программы 1869 года, в которой выдвигались радикальные требования. Теперь Гамбетта, воплощавший некогда героическое начало республики, стал оппортунистом, даже консерватором, и только политическая неискушенность студента Эколь Нормаль может оправдать увлечение Жореса. Впрочем, его в основном привлекала форма, манера темпераментного оратора. Жорес находил в речах Гамбетты погрешности стиля, но его покоряла стихийная сила характера, то властная и грубая, то мягкая и обволакивающая. Жорес признавался, что он при всем желании не мог воспринять у Гамбетты какие-либо идея. Его не очень трогало то, о чем говорил трибун, ему нравилось, как он это говорил, его увлекало сочетание мощи и доброты, жизни и ума, которые, казалось, воплощала вся фигура Гамбетты.
    Жорес услышал в палате депутатов выступление другого, еще восходящего светила парламентского красноречия, Жоржа Клемансо. Его манера говорить была иной. Клемансо избегал напыщенной риторики и пафоса. Зато речи основателя партии радикалов, выступавшего тогда с прогрессивной, левой программой, которую одобрял сам Маркс, отличались строгой логикой, четкостью, целеустремленностью. Он умел подвести изложение к широким обобщениям и выразить их в короткой, чеканной фразе, звучавшей как афоризм. Речь Клемансо произвела на Жореса самое яркое впечатление. Ему даже показалось, что он присутствует при возрождении великой борьбы между жирондистами и монтаньярами.
    На чьей же стороне были его симпатии? Увы, не на стороне тех, кто в его глазах играл роль якобинцев. В спорах с товарищами он защищал умеренного республиканца Жюля Ферри против радикала Жоржа Клемансо. Хотя Ферри не был известным оратором и говорил не столько хорошо, сколько громко, сочетая это с резкими, даже, говорят, наглыми манерами, именно ему Жорес отдавал предпочтение в студенческие годы, да и позже. В момент, когда клерикалы называли Ферри Нероном и Антихристом, он казался ему подлинным героем республики.
    Но, вообще говоря, его больше интересовала внешняя форма ораторских поединков в амфитеатре Бурбонского дворца, где заседала палата. Жорес считал политическую жизнь того времени бесцветной и туманной, ему казалось, что накал политических страстей еще недостаточно горяч. Будучи очень молодым человеком, Жан, естественно, находил зрелище недостаточно захватывающим.
    Вернувшись из палаты, он обычно пересказывал товарищам речи, имитируя выражения, приемы, жесты ораторов. Однажды, декламируя таким образом речь известного златоуста, крайне правого сенатора Бюффе, он внезапно почувствовал, что совсем не разделяет содержания этой речи. Что касается политических убеждений Жореса, то они все еще довольно неопределенны. Мировоззрение, усвоенное им в Эколь Нормаль, никак не могло помочь разобраться в существе тогдашних политических битв. В принципе он симпатизировал умеренным республиканцам, а его теоретические убеждения были искренне демократическими и республиканскими. Если учесть, что еще от Великой французской революции началась традиция, связывающая республику со справедливым социальным строем, то можно сказать, что в лучшем случае в сознании Жореса образовалась почва, готовая воспринять зерна социализма. Но не больше.
    А между тем во Франции бурно развивался капитализм, которому требовалось растущее число рабочих. Значит, и социализм как идеология, движение, организация рабочего класса не мог не возникнуть, хотя после подавления Коммуны и говорили, что социализм похоронен во рвах кладбища Пер-Лашез по крайней мере лет на пятьдесят.
    Возрождение социализма во Франции наступало гораздо быстрее, чем надеялись даже многие его сторонники. Если после революции 1848 года рабочий класс на протяжении восемнадцати лет находился в оцепенении, то уже через пять лет после Коммуны социализм показывает признаки жизни.
    Стоило Жоресу пройти минут десять-пятнадцать от Эколь Нормаль, и на углу бульваров Сен-Жермен и Сен-Мишель он мог бы встретить живое воплощение социалистических идей. Здесь в кафе «Суфле» постоянно собиралась группа студентов, молодых журналистов и рабочих, горячо обсуждавших социальные проблемы. В середине семидесятых годов, когда во Франции появился французский перевод «Капитала» Маркса, участники собраний в кафе «Суфле» проявили к нему самый живой интерес. В то время, когда Жорес поступал в Эколь Нормаль, вниманием группы социалистов всецело овладел худой черноволосый тридцатилетний журналист, известный под именем, звучавшим как пистолетный выстрел, — Жюль Гэд.
    Нам придется поближе познакомиться с этим человеком, ибо в недалеком будущем его жизненный путь пересечется с дорогой, на которую встанет Жан Жорес. Судьба сделает двух социалистов братьями-врагами, друзьями-противниками. Кроме того, интересно и очень полезно для понимания Жореса сопоставить его жизнь, характер и действия с жизнью и деятельностью Гэда. Хотя общее стремление к социалистическому идеалу объединит их, они всегда будут очень разными во всем, начиная с внешности. Добродушный, приземистый, с мягкими чертами лица и фигуры Жорес и высокий, угловатый Гэд с лицом аскета мало походили друг на друга. И пожалуй, еще более резко различались пути, которыми они пришли к социализму.
    Матье-Жюль Базиль (настоящее имя Гэда) родился на 14 лет раньше Жореса, в 1845 году, в семье бедного учителя. Он никогда не посещал ни одно учебное заведение, но благодаря блестящим способностям в 16 лет сдал экзамен на бакалавра, то есть на аттестат зрелости. С 19 лет он зарабатывает себе на хлеб, подвизаясь вначале в префектуре департамента Сены в качестве мелкого служащего. Но его служебная карьера продолжалась менее года.
    С юных лет Жюль Гад твердо решил: смысл его жизни — революция. Еще когда ему было 14 лет, он прочитал знаменитую поэму Виктора Гюго «Возмездие». Эта эпопея, возведенная на позорных столбах, к которым поэт пригвоздил организаторов бонапартистского переворота 1851 года, произвела на юного Гэда огромное впечатление, сохранившееся у него на всю жизнь. Героическая риторика книги, ставшей, по выражению Ромена Роллана, библией бойцов, захватила чувства и ум. Она превратила его в республиканца — убежденного врага империи Луи Бонапарта.
    Гэд быстро бросил службу чиновника и стал журналистом. Его газета «Право человека» активно поддержала Парижскую коммуну. За это он был приговорен к пяти годам тюрьмы и крупному денежному штрафу. Гэд бежал в Швейцарию, где основал новую революционную газету. В эмиграции он выступал анархистом, но потом начал постепенно сближаться с марксистами. Вернувшись в 1876 году на родину, Гэд издает газету «Эталите» и становится главным пропагандистом идей научного социализма во Франции.
    Это имело тем большее значение, что после подавления Коммуны французский социализм утратил свой боевой, революционный характер. Два рабочих конгресса — в 1876-м в Париже и в 1877 году в Лионе — вызвали восхищенные отклики буржуазных газет, объявивших, что социалисты ведут себя вполне прилично и проявляют благоразумие. Действительно, на этих конгрессах речь шла о незначительных улучшениях положения рабочих под покровительством властей. Рабочее движение оказалось в рамках наиболее отсталых идей Прудона и стремилось лишь к созданию профессиональных, неполитических организаций, к синдикализму.
    Гэд и его друзья решительно предпочитают революционный путь. Они зовут к полному обособлению рабочей партии от буржуазии, к борьбе за ниспровержение капиталистического строя и замену его социалистической организацией общества. Гэд развертывает кампанию с целью созыва в 1878 году в Париже, где проходила Всемирная выставка, международного социалистического конгресса. Правительство реакционера Дюфора, одного из авторов драконовского закона 1872 года против деятельности во Франции Интернационала, запрещает проведение конгресса. Гэдисты не подчиняются решению и подвергаются аресту. 23 октября 1878 года они предстают перед судом. Однако здесь буржуазия получила хороший урок. Жюль Гэд, используя в полной мере свои ораторские способности, произнес замечательную защитительную речь, прозвучавшую манифестом настоящего революционного социализма. Если бы конгресс состоялся, то эта же речь не могла бы быть так широко опубликована и произвести во Франции столь сильное впечатление. Глупейшая затея с судом дорого обошлась реакции. Во Франции вновь открыто и высоко было поднято знамя социальной революции.
    А в октябре 1879 года в Марселе собирается новый съезд рабочих, подготовленный кипучей деятельностью Гэда и его последователей. Марсельский съезд оказался, по существу, учредительным съездом действительно рабочей партии Франции. Он провозгласил ее целью переход средств производства и политической власти в руки рабочего класса. Организаторы Марсельского съезда совершили большое дело.
    «Они оказали, — писал Жорес, — великую услугу республике, человечеству и пролетариату. Как бы высоко ни оценила история их усилия и результат этих усилий, оценка не может быть слишком высокой… Ясно и четко поставили они перед республиканской демократией ее истинную проблему — проблему социальную». Но так Жорес говорил много позже описываемых событий, в 1895 году. А во времена исторического Марсельского съезда он ничем не проявлял симпатий к социализму. Жорес был погружен в греческую литературу и философию, замкнувшись в рамках своего турна в Эколь Нормаль.
    Может быть, он просто ничего не знал о социалистической партии, о ее существовании и деятельности? Но не знать этого было нельзя. Социалисты уже смело выступали на политическую сцену. Началась открытая война между ними и всеми буржуазными партиями. Даже Клемансо, возглавлявший наиболее левую партию радикал-социалистов, выступил после Марсельского съезда против социалистов. Это объявление войны последовало 11 апреля 1880 года в цирке Фернандо, где Клемансо встретился со своими избирателями,
    — Когда мне предлагают высказаться за коллективную собственность, — говорил лидер радикал-социалистов, — я отвечаю: нет, нет! Я выступаю за полную свободу и никогда не захочу войти в монастырь и казармы, которые вы готовите для нас.
    В то время внимание всей Франции приковано к борьбе за амнистию коммунарам, все еще находившимся в ссылке и на каторге. Начались ежегодные шествия к Стене коммунаров на кладбище Пер-Лашез. Четвертое сословие, как теперь именовали рабочих, в отличие от третьего сословия, то есть буржуазии, громко предъявило свои требования.
    Но если живая действительность не затрагивала Жореса, погруженного в книги, то ведь в этих книгах в той или иной степени отражалась давняя французская социалистическая традиция, ясно видимая начиная с Великой французской революции. Глубоко изучая историю и философию, Жорес не мог не познакомиться с именами, сочинениями и делами Бабефа, Сен-Симона и Фурье, Луи Блана, Кабэ, Прудона и Бланки. Хотя все они были далеки от научного социализма Маркса и Энгельса, каждый из них по-своему боролся за социалистический идеал. Но, видимо, этот идеал не привлекал Жореса, и, находясь в возрасте, в котором Жюль Гэд и многие другие французские социалисты уже встали на путь борьбы, он не испытывал влечения к социализму.
    Правда, в его жизни времен Нормальной школы случались эпизоды, которые, быть может, оказались крохотными искрами, осветившими Жоресу путь к социализму.
    В декабре 1879 года он ехал поездом в Париж, возвращаясь из Кастра. Его соседями по вагону оказались рабочие из Верхней Гаронны, направлявшиеся в столицу, чтобы подработать в последние дни Всемирной выставки. Они были веселы и непринужденны и всю дорогу пели народные песни или шуточные куплеты. Завязался разговор, и Жан услышал нечто такое, что резко отличалось от мнений, распространенных в его среде. Соседи вовсе не считали коммунаров преступниками и поджигателями, они чтили их как героев. С волнением высказывали они свою радость увидеть Париж — арену многих революций. Когда вечером поезд, громыхая, въезжал в город, приближаясь к Орлеанскому вокзалу, один из рабочих, вглядываясь в окно, спросил Жана, указывая на смутно видневшуюся вдали высокую заводскую трубу: не Июльская ли это колонна? Революционный памятник — вот что хотел увидеть прежде всего в столице этот рабочий с юга.
    Встреча произвела впечатление на Жореса, и он подробно рассказал о ней в письме к соседу Жюльену, хотя в этом описании не видно ничего, кроме чувства любопытства к необычному для него знакомству.
    А картина Парижа со столь бросающимися в глаза признаками глубокого социального неравенства, с контрастами роскоши и нищеты, разве она могла не заставить задуматься столь восприимчивую натуру молодого человека?
    — Мне вспоминается, как лет тридцать тому назад, — говорил много позже Жорес, — когда я юношей приехал в Париж, мне однажды представилась картина, вселившая в меня ужас. Мне казалось, что тысячи незнакомых друг с другом и одиноких людей являются бесплотными существами. Я в ужасе спрашивал себя, каким образом случилось, что они мирятся с неравномерным распределением богатств и страданий и почему вся эта громадная социальная постройка не рушится. Я не видел на их руках и ногах цепей и говорил себе: каким чудом объяснить то, что тысячи страдающих и обездоленных людей терпит существующее положение вещей?
    Молодой Жорес не мог ответить на вопрос, возникавший в его сознании. И дальше он объясняет причину этого.
    — Я не всмотрелся достаточно пристально и не видел, что их сердце сковано путами, их мысль также была скована, но они этого не сознавали.
    Не сознавал этого и Жан Жорес. Но он уже ясно почувствовал неладное в окружающем его мире. Его искренние республиканские и демократические убеждения, прочно утвердившееся сознание непреходящей ценности идеалов справедливости и истины, глубочайшая склонность к человечности и ненависть к лжи и несправедливости — все это в сочетании с огромной культурой составляло совершенно определенный духовный облик Жореса в пору его совершеннолетия. Однако он не стал социалистом. Впоследствии ему придется столкнуться с недоверием своих единомышленников по партии, которые не могли простить ему юношеского игнорирования социализма. Между тем надо удивляться не тому, что в Эколь Нормаль Жорес не пришел к социализму, а тому, что вопреки принятой там системе воспитания он навсегда не ушел от него. Ибо именно это было закономерным плодом учебы в школе для подавляющего большинства ее выпускников.
    Наступил момент выпуска. Развернулась борьба за последние, самые почетные лавры. Никто не сомневался, что первым будет один из двух — Жорес или Бергсон. Уже не только в Эколь Нормаль, но и среди всего студенческого населения Латинского квартала Жан приобрел прочную славу оратора. Когда он сдавал последний устный экзамен, зал был набит битком. Только строжайший официальный ритуал помешал слушателям разразиться бурными аплодисментами после окончания речи Жореса. Когда он закончил, слушатели с шумом покинули помещение, и следующий выпускник остался наедине с экзаменационной комиссией в пустом зале. Вряд ли этот стихийный плебисцит пришелся по вкусу профессорам. Возможно, он оказал влияние на их решение. Первым оказался не слишком выделявшийся Лебазей, вторым — Бергсон и лишь третьим — наш герой. Увы, это далеко не последний удар по его самолюбию, впрочем весьма умеренному. Добродушный характер Жана помогал ему не слишком долго предаваться унынию, хотя на короткое время он легко ему поддавался.
    Жорес получил звание «агреже», дающее право преподавания. Чтобы жить поближе к родителям, он попросил назначить его преподавателем философии лицея в Альби, расположенном недалеко от Кастра.
    Пять лет учебы в Париже позади, и вот после грустного прощания с Эколь Нормаль, с живописными улочками Латинского квартала, с другом Шарлем Соломоном Жорес, обладающий теперь дипломом и короткой окладистой бородкой, возвращается в родной Лангедок.

Преподаватель философии

    Прекрасное лето 1881 года. Вряд ли в жизни Жореса было время, когда он был бы так безмятежно счастлив.
    Знойный июль. Жан лежит на куче снопов в тени дуба, уже лет сто растущего на склоне холма. До октября, когда ему предстоит начать работу в лицее, он может наслаждаться отдыхом и не спеша готовиться к своей новой деятельности. Он уже перечитал десятки книг старых и новых мыслителей, проштудировал курс греческой философии. Последние дни он проводил с сочинениями Спинозы. Но сейчас, лежа в тени густой листвы, он думает не о теории субстанции этого знаменитого философа. Мысли его, приятные и тревожные, отнюдь не в умозрительной сфере.
    Вчера он провожал мать к мессе. Может быть, божественная благодать коснулась души молодого атеиста. О нет, его всего лишь обязывает долг верного сына, и в прохладе собора, слушая бормотание кюре на «ланг д'ок» он мысленно переводит его на звучную латынь, рассеянно рассматривая поблекшие стены старого храма. Однако вчера он не был рассеян и взгляд его постоянно устремлялся лишь в одну сторону. Да и вид у него необычный. Сам он, во всяком случае, считает себя теперь блестящим денди. Хотя в действительности до этого не дошло, тем не менее Жан в новом костюме, у него новая модная шляпа с загнутыми полями. Что случилось с этим воплощением беззаботной небрежности и мешковатости? Если последовать за направлением взгляда Жана, то все станет ясным: он смотрит на мадемуазель Мари-Поль Пра, которая сидит рядом с матерью.
    Ла Круазери, поместье ее родителей, значительно более богатых, чем семейство Жоресов, находилось в километре от Ла Федиаль. Еще детьми они играли вместе. Но и позже аккуратный кринолин Мари ни в малейшей степени не побуждал Жана к опрятности в одежде. Но сейчас, когда на смену кринолину пришел модный турнюр и Мари превратилась в изящную девушку с глубокими живыми глазами, Жан впервые в жизни перестал пренебрегать заботами о своей внешности.
    Мать девушки, мадам Пра, охотно поддерживала знакомство с мадам Жорес, находя ее интеллигентной и утонченной. Она благосклонно относилась и к дружбе своей дочери с Жаном, о парижских успехах которого говорила вся округа.
    Возвращались из церкви как обычно. Впереди шли «дети», сопровождаемые взглядами матерей, ступавших на некотором расстоянии позади. Жан разумеется, говорил, говорил много и хорошо о Париже, о красоте природы, о чувствах, впрочем, здесь он становился крайне робок. Он увлеченно расписывал великолепие столицы, говорил о возбуждении, вызываемом бурным потоком ее жизни.
    — Правда, все это дает мозгу слишком болезненное возбуждение. Может быть, счастье в другом месте?
    — Здесь? — спрашивает с недоумением Мари, вся розовая от красного зонтика, защищающего ее от солнца, и от этого еще более прелестная.
    — Да, здесь, — отвечает Жан, а его глаза добавляют: — Возле вас…
    Мадемуазель Мари — веселая, живая, сентиментальная, словом, типичная славная девушка из богатой провинциальной семьи, вся проникнутая романтическими ожиданиями. Красноречие Жана ее увлекает, она с удовольствием читает книги, которые он ей дает, она внимательна, когда он занимается с ней латынью. Все ясно: она к нему неравнодушна, и Жан счастливо переживает лирическую дрожь надежд и грез. Смутную тревогу вызывает лишь ее отец, молчаливый и холодный, а главное — очень богатый; ему принадлежит пол-Кастра. Впрочем, свадьба не скоро. Жану предстоит еще укрепить свое положение.
    В октябре он начинает обучать философии учеников лицея в Альби. Это старый южный городок, внешне почти итальянский, правда, с меньшим количеством солнца. Родина легендарных альбигойцев XIII века и знаменитого мореплавателя Лаперуза. Два десятка тысяч жителей, множество очень старых домов на узких кривых улочках, древний собор, построенный полтысячелетия назад. Жан видит здесь после шумного Парижа, на расстоянии почти 700 километров от столицы, глубокую провинцию.
    Многочисленные письма Шарлю Соломону, который продолжает учебу в Риме, представляют подробную хронику тогдашней жизни Жореса: «Тебе представилась счастливая возможность почувствовать прелесть солнца и античности, — пишет Жан своему другу. — Об этом можно только мечтать. Наслаждайся и будь счастлив, но не забывай тех, кто уже впряжен в плуг и прокладывает первую борозду. Однако не думай, судя по этому пасторальному образу, что я нахожу свою жизнь тяжелой. Прежде всего у меня хорошее стойло и добрая кормушка, затем я занят работой в лицее всего одиннадцать часов в неделю, из них сразу пять часов в пятницу, что оставляет мне полностью свободными четверг, субботу и воскресенье. Эти два последние дня я обычно провожу дома в Ла Федиаль.
    У меня пять учеников, все они славные, а один очень способный, я надеюсь выдвинуть его на конкурс. Не думай, что я погружаюсь в ленивый сон, нет, я работаю так, как я это могу делать, поскольку я чувствую, что, несмотря на хорошие признаки, бедная машина моего организма не так уж прочна. Что-то такое ее разлаживает, и иногда меня охватывают меланхолические мысли. Однако в конце концов я освобождаюсь от этого с помощью работы; я отделываю свои лекционные курсы и понемногу готовлю мою диссертацию, короче, я стал честолюбив…
    В чем я сейчас крайне нуждаюсь, мой дорогой друг, так это в комфортабельном пристанище, чтобы предложить нечто, о чем ты знаешь, если на это будет дано согласие. Мои надежды отложены, но они не разрушены».
    Молодой философ по-прежнему мечтает о мадемуазель Мари, начиная между тем свою педагогическую карьеру. Ученики быстро полюбили своего наставника, установившего с ними простые товарищеские отношения. Он подолгу беседовал с ними и за стенами лицея, совершая долгие прогулки по улицам Альби.
    Разумеется, необыкновенный дар речи и блестящее знание литературы сразу обеспечили успех лекций Жореса. Он умел оживить скучную философскую материю цветами ярких образов Вергилия, Паскаля, Рабле. Хотя он тщательно готовился и все лекции у него были заранее написаны, он читал их, не прибегая к тексту.
    Чему же учил Жорес своих первых учеников? Курс философии в лицее представлял собой в основном сведения об истории философских учений от античности до современности. Преподаватель не был обязан придерживаться какой-либо одной философской системы и имел большую самостоятельность. Это позволяло Жану сообщать своим ученикам нечто отличное от обычного идеалистического, часто даже религиозного характера курсов философии, читавшихся во французских лицеях. У него уже складывается совершенно рационалистическая система философских взглядов. Вот он в аудитории, приветливый, добрый, слегка возбужденный внимательными взглядами учеников.
    — Так вот, друзья, на чем мы остановились? Да, да, помню, на коренной проблеме бытия. Итак, если бы жизнь была, как утверждают анимисты или виталисты, проявлением некоей нематериальной силы, возникшей однажды в природе, тогда она представляла бы совершенно неожиданное, не подготовленное предыдущим развитием явление. Материалистическая доктрина, рассматривающая жизнь как деятельность материи с ее различными химическими и физическими материальными свойствами, сводящимися к простейшим элементам, имеет на своей стороне и логику и науку…
    Жорес, таким образом, излагал своим ученикам несомненный материализм. Однако все было гораздо сложнее, ибо одновременно с признанием реальности материального мира Жорес высказывает свое убеждение в существовании второго, нематериального, духовного начала.
    — Верно, — продолжает он, — что существует вечная материя, так как ни одна из ее частиц не может быть создана из ничего или бесследно уничтожена. Верно также, что всюду присутствует движение, без которого нет ничего. Но тем не менее при помощи материи и движения нельзя объяснить малейшее проявление человеческого или животного сознания и ощущения. В самом деле, между движением слухового нерва и звуком, между вибрацией зрительного нерва и цветом, между ранением и острой болью нет ясной связи, которую можно понять и увидеть. Поэтому наука сама по себе не может объяснить основы вселенной.
    Здесь уже иная песня. Жорес проповедует самый примитивный идеализм, который противоречиво переплетается у него с признанием материальности мира. Дуалистический, эклектический характер философских взглядов Жореса несомненен. Однако превалирует все же материалистическая тенденция. Именно сюда устремляются его склонности и симпатии. Ведь не случайно он выбрал для своей диссертации, которую он уже готовит, совершенно материалистическую тему: «О реальности чувственного мира».
    А этот мир доставляет Жану отнюдь не всегда приятные ощущения. 27 мая 1882 года его отец, уже много лет прикованный болезнью к постели, умирает в возрасте 63 лет. Жан совершает печальный обряд погребения, искренне переживая смерть далекого по духу, но доброго и любимого отца. Вскоре после этого мать переселяется к сыну в Альби.
    Потом еще один удар. 11 марта 1883 года с глазами, полными слез, Жан пишет своему другу Шарлю Соломону, что все его надежды на личное счастье внезапно рухнули. Неожиданно он узнал, что мадемуазель Мари-Поль выходит замуж за местного молодого адвоката. Она подчинилась требованию отца, считавшего, что адвокат со средствами гораздо солиднее бедного учителя. Жан с горечью пишет Шарлю о таинственной загадочности женской души, о риске в любви: «После явных авансов, продолжавшихся до последнего времени, почему этот внезапный поворот? Это тайна для меня и для многих других. Это вызвало у меня такое удивление, такой переворот во всех моих представлениях, что не осталось места для горя…» Но Жан догадывается о главном: причина его неудачи — власть денег, которых у него слишком мало. Так он впервые болезненно ощутил на себе оковы буржуазных отношений. Многие иллюзии были поколеблены, и горечь обиды и унижения помогла нашему философу приобрести несколько более ясные представления о действительности.
    Теперь уже ничто не удерживает его поблизости от Ла Федиаль. К тому же снова счастливый случай способствует повороту в его судьбе. Однажды лицей посетил инспектор г-н Перру, ректор университета в Тулузе. Он побывал у Жана на занятиях и пришел в восторг, назвав его «молодым чудом». Если первый покровитель Жана, Феликс Дельтур, был человеком старых взглядов, клерикалом и монархистом, то это деятель просвещения новой формации, убежденный республиканец и поборник светской школы. Он проникся к Жоресу искренней симпатией, превратившейся в длительную дружбу. В ноябре 1883 года Жан получает должность руководителя семинара и переселяется в столицу Лангедока Тулузу, крупный экономический и культурный центр, где жизнь была гораздо интереснее, чем в маленьком Альби.
    Жорес поселился с матерью в светлом, красивом доме на улице Фризак. Мать и сын ведут скромную жизнь.
    Жан трогательно заботится о старой Аделаиде. Ей уже за шестьдесят, и болезни все сильнее дают о себе звать. Особенно тревожило Жана ослабление зрения матери. Это лишало ее любимого удовольствия — чтения. Жан ежедневно сопровождает свою мать на прогулку по тенистым аллеям скверов. Нежная забота Жана о матери умиляла его друзей и коллег.
    Он ежедневно встречается с ними в кафе де ля Пэ. Здесь идут долгие дискуссии, и Жан в самом центре борьбы мнений. За чашкой кофе обсуждаются проблемы политики, литературы, философии. Новая среда, в которой оказался Жорес, давала ему несравненно более богатую духовную пищу, чем в Альби.
    Да и уровень его преподавательской деятельности способствует дальнейшему духовному росту Жореса. У него теперь двадцать студентов, и многие готовятся к званию лиценциата. Ему снова удалось очень быстро завоевать любовь и уважение учеников.
    Но основным занятием этого времени является диссертация, начатая еще в Альби.
    Вот как Жан определял основное содержание и смысл своей диссертации: «Вопреки всем идеалистическим доктринам я хотел бы показать, что внешний мир, воспринимаемый нашим мозгом, независимо существует вне нас. Наше сознание усиливает, проясняет все впечатления, приходящие извне, но оно не может создать или изменить их.
    Вне нас имеется красное, голубое, фиолетовое, и если бы все открытые глаза в мире сразу закрылись, все равно красное, голубое, фиолетовое продолжало бы существовать. Это происходит со всеми видами явлений, составляющих внешний мир. Точно так же обстоит дело с временем и пространством, которые, как говорил Кант, не являются формами наших чувств, группирующими и подчиняющими факты в соответствии с вашими потребностями и без всякой реальной связи, но естественными основными формами существования вселенной. Это также относится и ко всем категориям субстанции, бытия, причинности, которые представляют собой не абстракции или фикции нашего сознания, но постоянные и глубокие свойства действительности, законы, на основании которых она развивается. Именно поэтому человеческое сознание может определить основу, происхождение и предназначение мира, и поэтому философия не является какой-то химерой».
    Как будто нет никаких оснований сомневаться в материалистическом характере мировоззрения Жореса. Его учитель, которому он посвятил свою диссертацию, Поль Жане, профессор Эколь Нормаль, еще раньше с удивлением говорил:
    — Я уже тридцать лет преподаю философию и в первый раз вижу человека настолько наивного, как Жорес, чтобы серьезно верить в существование чувственного мира.
    Действительно, он верил в это, хотя в то время господства идеализма во французских университетах такая вера и в самом доле была редким явлением. Однако свой материализм Жорес настойчиво пытался примирить с идеализмом. Об этом ясно свидетельствует его диссертация «О реальности чувственного мира». Вообще она мало напоминает обычную философскую работу, напичканную туманной терминологией и не поддающуюся чтению. Диссертация написана поистине не столько философом, сколько художником. В ней больше всего не логического анализа, а художественного воображения. Стиль этой работы отличается риторичностью, она построена на образах и носит в этом отношении явное влияние столь любимого Жоресом Виктора Гюго. Некоторые находят, что диссертация Жореса является не столько философским, сколько поэтическим произведением. И действительно, подобно поэтам, Жорес видел за сухой материей незримое присутствие духа, идеи, даже бога. Разумеется, бога не в виде богочеловека, а в образе некоей нематериальной сущности всего, таинственной высшей гармонии, управляющей мирозданием.
    Несмотря на основной материалистический тезис диссертации, она носит следы влияния немецкого философа-идеалиста Шеллинга. Но особенно явный отпечаток на ней оставили идеи Эрнеста Ренана, которым Жорес не переставал восхищаться. Для него, как и для Ренана, коренной вопрос философии является тем же, который по-своему пыталась решить религия. Он даже считает вообще искусственным отделение философии от религии. Так, идеализм и мистицизм сочетаются у него со здоровыми идеями материализма.
    Жорес выступает против субъективного идеализма. Он критикует сочинения своего коллеги по Эколь Нормаль Анри Бергсона, уже приобретавшего известность философа, считавшего, что мир надо познавать не с помощью разума, а путем интуиции.
    Но в критику идеализма он вносил нечто иррациональное. Для него мышление, разум не есть продукт материи, а нечто особое и совершенно нематериальное. Действительность — синтез материи и духа. Попытка слияния идеализма и материализма привела к очень аморфным, смутным положениям. Философия Жореса не имеет, таким образом, простых, ясных, четких граней и последовательных твердых принципов. Oнa эклектична и далеко не соответствует высшим достижениям науки того времени. Жорес писал свою диссертацию, искренне стремясь внести ясность в свое собственное мышление. Для него эта диссертация не была вопросом получения ученой степени, а средством укрепления своего мировоззрения на костяке ясных философских идей. Жан достиг этого в небольшой степени.
    По-видимому, Жорес почувствовал, что философия сама по себе не может дать ему ответ на вопрос о коренных основах жизни, что ответ на этот вопрос можно найти лишь в самой жизни. Однажды он говорит одному из своих друзей:
    — Я хочу вернуться из философских глубин на бурную, кипящую поверхность жизни. Да, мои занятия вместо того, чтобы уводить меня от политики, толкают к ней. Я надеюсь, что там я встречу больше испытаний для иллюзий мышления, чем в глубоких дебрях, где обитает философия.
    Хотя в провинции Жорес уже не мог наблюдать большую политику своими глазами, посещая заседания палаты, он внимательно следит за политической жизнью Франции. Его студенты видят, как в перерывах между лекциями он внимательно читает местную республиканскую газету «Депеш де Тулуз», которая печатала обильную политическую информацию. Жорес публикует свои первые заметки в этой газете за подписью «Читатель». Его друг ректор Перру называл некоторые из них настоящими шедеврами.
    В 1881 году, когда Жан вернулся из Парижа, происходили новые парламентские выборы. Он даже принимает участие в избирательной борьбе, помогая избранию в Кастро нотариуса Кавалье, умеренного республиканца. Агитируя за своего кандидата, он проявил исключительный динамизм и огромную силу убеждения.
    Жорес все еще сохраняет юношеское увлечение Гамбеттой, но он уже отказывается oт некоторых наивных иллюзий. Героический период Третьей республики, когда все республиканцы сплоченно выступали против монархистов, утверждая шумными реформами буржуазно-демократический строй, уже проходит. Окапавшись у власти, умеренные республиканцы давно стали консерваторами, а их знаменитый трубадур Леон Гамбетта изобрел политику беспринципного оппортунизма. Оппортунисты цинично использовали свое положение для мелкой борьбы за выгодные посты, не упуская случая поживиться. Жорес видит теперь в деятельности палаты прискорбный спектакль, где он не ощущает живого дуновения. Он наблюдает, как его кумир Гамбетта окончательно утрачивает свой прежний республиканский пыл, как резко падают его авторитет и влияние, особенно после непродолжительного существования первого и последнего правительства Гамбетты, не удовлетворившего никого.
    — Да в прошлом, во времена своего расцвета, — говорил Жорес, — Гамбетта знал, чего он хотел. Но это было до тех пор, пока он не почувствовал усталости и отказался поэтому от своих прежних высоких целей.
    Жорес еще очень смутно разбирается в политической обстановке. Он не понимает и не поддерживает прогрессивной в то время деятельности радикалов, возглавляемых Клемансо. Его симпатии по-прежнему на стороне Жюля Ферри, который в эти годы наряду с завершением буржуазно-демократических реформ устремляется в колониальные авантюры в Тунисе и в Индокитае. Жорес приветствует завоевание колоний. И он по-прежнему совершенно далек от социалистов, которые после своего Марсельского съезда впервые выходят на арену парламентской борьбы, участвуя в выборах 1881 года. Правда, социалистическая партия оказывала влияние лишь на незначительную часть рабочих. Гораздо больше их шло за Клемансо. Экономический кризис начала восьмидесятых годов привел к ухудшению положения рабочих. Французские пролетарии еще не имели сильной политической организации, боевых профсоюзов. Широко распространяется анархизм, опиравшийся на рабочих, связанных с мелкой буржуазией.
    В момент, когда окончательно расколотые республиканцы занялись распрями между собой, снова поднимают голову монархисты-бонапартисты и орлеанисты. Словом в сложной политической картине трудно было бы разобраться даже более искушенному человеку, чем молодой Жорес. В конечном итоге он пришел к выводу, что выход заключается в оздоровлении республики путем строгого соблюдения принципов морали, путем разоблачения и изгнания карьеристов, спекулянтов, проходимцев и невежд.
    Медленно, но все более властно им овладевает желание заняться политикой. К тому же друзья все чаще советовали ему воспользоваться даром удивительного красноречия на благо республики,
    — Вы созданы для политики, — говорил ему старый друг Жюльен. — Признайтесь, что в душе вы стремитесь к ней.
    — Я не отрицаю, что время от времени я прислушиваюсь к шуму политических бурь, что, возможно, меня подхватит течение. Но я еще не уверен в этом, я чувствую в себе внутреннее сопротивление. Все говорит мне, что я создан для более спокойной жизни. Будущее мне неясно…
    Впрочем, если бы меня назначили секретарем парламентской группы, — внезапно оживляясь, продолжал Жорес, — я не только способствовал бы тому, чтобы наша бедная страна перестала быть посмешищем в мире, но имел бы мужество противопоставить свои убеждения этим политиканам из кафе, заставляющим дрожать наших политических противников.
    — Вы будете депутатом!
    — Как знать? Может быть, года через четыре… Если бы у меня была возможность оказать своей родине услугу путем устранения некоторых кандидатов, самых пустых и самых раболепных из ярых реакционеров, которых вы хорошо знаете, то сделать это было бы моим долгом. Думаю, что, наверное, я попытаюсь.
    Однажды, закончив свою лекцию, Жорес, окруженный группой студентов, шел по коридору факультета. Сильный шум, доносившийся из большой аудитории, привлек его внимание.
    — Что там происходит?
    — Это бывший депутат империи Эстанселен читает политическую лекцию.
    — А ну, пойдем послушаем, — сказал Жорес. Войдя в амфитеатр, он увидел полную аудиторию. Бонапартист громил республику и ее лидеров.
    — Некий Жюль Ферри! — кричал он визгливо…
    — Я требую слова! — загремел Жорес, охваченный внезапным волнением.
    Все обернулись.
    — Не мешайте оратору! — раздались крики.
    — Я профессор этого факультета и, полагаю, имею право говорить здесь. — громко отвечал Жорес, чувствуя, что теперь отступать поздно.
    Сначала слушатели встретила ледяным равнодушием пылкие доводы Жореса в защиту республики и Жюля Ферри. Здесь было много политических единомышленников г-на Эстанселена. Но постепенно Жорес растопил аристократическую аудиторию и закончил свою импровизацию под овацию всего зала. Он впервые столь сильно ощутил опьянение ораторским успехом. Жорес сумел одержать верх над противником, завоевать на свою сторону равнодушную и даже враждебную публику, взволновать ее и увлечь за собой.
    — Какой замечательный подъем! — воскликнул ректор Перру. — Это Гамбетта на процессе Бодэна!
    Выражение ректора обошло всю Тулузу. Многие предсказывали Жану успешную карьеру политического деятеля. Но Аделаида была встревожена. Его деятельность в университете, блестящая и спокойная, началась так хорошо. Мать опасалась, что политика вовлечет ее сына в опасные волнения и конфликты. Как раз недавно умер Гамбетта при таинственных и слегка скандальных обстоятельствах. Ходили слухи, что его любовница, фанатичная католичка Леони Леон, стреляла в него и ранила в руку. Рана оказалась пустяковой, но через месяц знаменитый оратор скончался от воспаления кишечника.
    — Подумай, Жанно, Гамбетта умер, едва прожив сорок лет, — с тревогой говорила она сыну.
    Мадам Жорес решила воспользоваться влиянием адмирала Жореса, которого Жан очень уважал. Адмирал, относившийся с симпатией к племяннику, не разделял опасений его матери.
    — Дорогая кузина, — говорил он, — дайте ему свободу, он вас не огорчит. Он знает, что делает, и ни я, ни вы не можем ничего изменить. Все естественно и закономерно. Поверьте, Жан идет в политику, как утенок идет в воду.
    Впрочем, ведь был еще один способ поставить Жана на стезю спокойной жизни: его надо женить! После печальной истории с Мари-Поль Пра мадам Жорес не переставала думать об устройстве личных дел своего сына, который так непрактичен. Надо срочно подыскать ему невесту.
    События развивались в точном соответствии с классическими канонами буржуазных брачных обычаев. Мадам Жорес была знакома с одной торговкой зонтами на улице Тимбал в Альби. А у той была прекрасная знакомая, владелица поместья недалеко от этого города мадам Депла, также заядлая сваха. Обе почтенные дамы пришли к заключению, что для молодого профессора прекрасной партией будет мадемуазель Луиза Буа, дочь богатого торговца сыром. Ее уравновешенный и тихий, спокойный характер, а также ее приданое принесут сыну мадам Жорес недостающую ему респектабельность. А он в ней, несомненно, нуждается. Все говорят, что он станет депутатом. Что касается семейства Буа, то там решили, что зять-депутат, возможно министр, — это совеем неплохо.
    Жану дали возможность «случайно» встретить Луизу, когда она покупала зонтик в уже упомянутой лавке. Затем последовала официальная встреча с чаем и печеньем. В разговоре с невестой Жан при желании мог бы легко убедиться, что красивое холодное лицо Луизы, ее круглые глаза не скрывают за собой никаких мыслей. Но она показалась ему олицетворением очаровательной наивности и скромности, а главное, красоты, столь цветущей и холеной. Какие могут быть сомнения при этом у молодого человека в 25 лет, да еще и столь простодушного, как наш герой? Он снова почувствовал себя влюбленным, хотя на этот раз все далеко не было таким романтичным, как с Мари… Что касается Луизы, то она не выражала никаких чувств, да, пожалуй, вряд ли они могли быть чем-либо, кроме обыкновенного стремления девушки к замужеству.
    Итак, предложение было сделано. Вскоре свахи передали мадам Жорес официальный ответ г-на Буа, человека столь опытного в искусстве купли и продажи. Родители Луизы сочли, что молодой Жорес заслуживает, разумеется, всяческого внимания, но они все еще не могут расстаться со своей дорогой дочкой. Они дали понять, что положение жениха не кажется им еще достаточно солидным, чтобы противостоять осязаемому обилию их сыров. Конечно, если перед ним откроются более серьезные и надежные перспективы, то они будут счастливы видеть его своим зятем. Они уже сейчас рады сообщить, что предназначают в приданое дочери небольшое, но такое приятное поместье Бессуле…
    Хотя это и не было категорическим отказом, Жан вновь получил возможность подумать о моральных основах буржуазного образа жизни. Впрочем, ему подавали определенную надежду. Ну а препятствия в подобных делах лишь усиливают стремление к достижению цели. Возможно, что вся эта ситуация в какой-то мере способствовала окончательному решению Жана вступить в политику, чтобы завоевать невесту через парламент.
    А события в этом направления развивались самым решительным образом. Жорес уже был знаком с видными республиканцами департамента Тарн. Трудно сказать, кому первому пришла в голову мысль выдвинуть кандидатуру Жореса. Но эта идея носилась в воздухе. Как-то в 1884 году он зашел навестить своего старого учителя Сюра. Этот активный республиканец работал теперь в муниципалитете Тулузы. Сюр стал убеждать Жореса выставить кандидатуру в палате депутатов.
    — У меня нет связей, и я не имею денег, — отвечал Жан, который уже получил необходимое представление о том, какими средствами чаще и легче всего добиться депутатского мандата.
    — Вашего красноречия будет вполне достаточно, — заявил более старый и опытный республиканец.
    А в это время сенатор Барбей, председатель департаментского генерального совета, искал пятого кандидата, который был бы способен с блеском и красноречием отстаивать программу умеренных республиканцев. Список остальных был достаточно солидным, но ему не хватало привлекательности. Сенатор предложил Жоресу представить свою кандидатуру на съезде республиканских нотаблей департамента, собравшемся 16 августа 1895 года в Альби для выдвижения республиканского списка на предстоящих выборах. Большинство делегатов с энтузиазмом одобрило кандидатуру Жореса. Имя будущего великого социалиста оказалось в списке кандидатов рядом с именем фабриканта Физье.

Депутат центра

    Рано утром по одной из окраинных улиц Тулузы шел молодой человек, коренастый, с крупной головой, покрытой пышными светлыми волосами, с небрежной рыжеватой бородой, обрамлявшей полные и красные щеки. Это был наш герой, одетый, как обычно, в поношенную черную куртку, какие носили университетские работники, в серые брюки, вытянувшиеся на коленях, в выгоревшую на солнце шляпу-канотье. Пыльные ботинки и измятая на спине куртка свидетельствовали о том, что он с дороги. Его часто мигающие голубые глаза рассеянно смотрели по сторонам, а мысли были заняты делом, ради которого он только что съездил в Альби. Там он получил текст избирательного манифеста республиканцев Тарна, который ему поручили быстро сократить, сделать его впечатляюще ярким и логически неотразимым.
    — Главное, — говорил ему один из главных республиканцев Альби, — показать успехи правительства Ферри, которое два года служило Франции. Надо убедить избирателя, что благодаря ему республика укрепилась и процветает, что она и только она делает нацию счастливой…
    И вот сейчас Жорес, уже прочитавший в дороге пространный и скучный текст, думал о том, как превратить его в короткий и яркий, как показать в нем достижения республики и разбить доводы ее врагов справа и слева. Он шел вдоль каменной степы, за которой стояли кирпичные здания казарм, занятых солдатами пехотного полка тулузского гарнизона. Когда Жорес уже приближался к воротам казармы, у которых ярким пятном выделялся часовой в красных штанах и голубом мундире, он услышал странные звуки. В утренней тишине пустынной улицы громко раздавались тонкие голоса детей, толпившихся серой, бесформенной массой недалеко от ворот. Здесь стояла походная кухня, буквально увязшая в тесной толпе малышей, одетых в лохмотья, босых, нечесаных, грязных. Они толкали друг друга и, протягивая над своими темными и светлыми головками жестяные миски, тянулись к солдату, наливавшему в них какую-то бурую жижу. Другой солдат раздавал огрызки хлеба, бросая мелкие куски прямо в миски с жидкостью. Дети отчаянно кричали и сбивали друг друга с ног. Получив свою долю, многие не могли выбраться из груды тел и донести добычу не расплескав до спокойного места у стены, где счастливчики, усевшись на корточки, вылавливали руками хлеб и жадно поглощали жидкость. Тогда неудачники снова с криком и плачем бросались в свалку, громко умоляя налить еще…
    Сначала Жан не мог понять, что происходит. Но потом, остановившись против ворот, украшенных девизом республики: «Свобода, равенство и братство», он вспомнил газетную заметку, которая хвалила приказ генерала, командовавшего гарнизоном, раздавать но утрам остатки солдатского хлеба и супа голодным детям рабочих многочисленных фабрик города. Вот она, Франция, думал Жорес, та самая, где люди так прекрасны, природа так щедра и красива, которую он так любил. Франция обожаемой им республики. Ведь он должен теперь убеждать голосовать за нее. Растерянный и печальный, стоял он у ворот казармы до тех пор, дока солдат не спрыгнул с облучка кухни с опустевшим котлом, с помощью товарища потянул её во двор казармы, а дети, один сытые, довольные и даже веселые, другие всхлипывающие от горя неудачи и размазывающие грязные следы слез, стали расходиться маленькими кучками.
    А ведь они могли бы прийти сюда со своими отцами и старшими братьями, сильными, гневными и смелыми, и взять пищу силой! И даже не здесь, а в тех роскошных домах центральных улиц, где так много хлеба, мяса, дичи, фруктов, вина. Но это же будет Коммуна, анархия, кровь и ужас. Разрозненные мысли о родине, о жизни народа приходили ему в голову, когда он медленно шел к своему дому, где мать ждала его, готовя вкусный и обильный завтрак.
    Сложную, пеструю, тревожную картину представляла Франция накануне выборов 1885 года. Измученные нищетой, голодом, изнуряющим трудом по 12–14 часов в сутки, рабочие бастовали, часто без ясной цели, без руководителей и без успеха. В 1884 году несколько десятков тысяч шахтеров угольного бассейна Анзен, принадлежавшего семейству крупных капиталистов, спекулянтов, политиков Казимир-Перье, не работали полтора месяца. Правительство республиканцев послало войска для жестокой расправы с шахтерами, протестовавшими против запрещения профсоюзов. Большинство стачек — а их ежегодное число увеличилось за пять лет в три раза — заканчивалось поражением рабочих.
    С приближением выборов усиливалось напряжение в парламенте. До марта 1885 года больше двух лет палата поддерживала правительство Жюля Ферри, того самого, кого столь блестяще защищал Жорес от нападок бонапартиста на импровизированном диспуте в одной из аудиторий университета Тулузы. Теперь Ферри уже не был прежним смелым реформатором. Он яростно выступал против всех радикальных реформ. Он не хотел и слышать о демократизации конституции, об отделении церкви от государства и ликвидации бюджета культов, об ограничении коррупции, о социальных законах в пользу трудящихся. Словом, как говорили тогда во Франции, если в первые годы после Коммуны, примерно до отставки Мак-Магона, была республика без республиканцев, то теперь господствовали республиканцы без республики.
    Ферри уже думал не столько о борьбе с монархистами и церковью, сколько о подавлении рабочего движения и социализма. «Опасность слева», — провозгласил Ферри знаменитый лозунг, превратившийся с тех пор в главную заповедь французской буржуазии. Ферри почти узаконил систему безудержной коррупции, при нем нагло торговали выгодными постами, разными синекурами, даже орденами. Он открыто покровительствовал крупному капиталу, и банки использовали его поддержку для самых бесстыдных махинаций. То была эпоха чудовищных афер и спекуляций, столь ярко запечатленная в романах Эмиля Золя и Мопассана. Закон о железных дорогах, проведенный Ферри, был грабежом нации в пользу частных компаний.
    Но главным полем его деятельности стали колонии. Сначала он, обманывая парламент, затеял тайком войну в Тунисе и добился установления французского протектората над этой страной. Потом столь же скандальным образом началась воина за захват Индокитая, или, как тогда говорили, Тонкина. Ферри добивался от палаты многократных ассигнований на войну, уверяя, что войны, собственно, нет, а идут случайные и неопасные мелкие операции. Действуя по поручению банков и крупнейших компаний, жаждущих колониальных богатств и рынков, он вел Францию от одной авантюры к другой, ослабляя ее позиции в Европе перед лицом все более могучей милитаристской Германии.
    В конце марта 1885 года опасная игра Ферри стала серьезно тревожить многих французов. Как ни далек был Индокитай, но и оттуда дошли наконец известия о критическом положении французского экспедиционного корпуса, на содержание которого уже было брошено так много денег, В Париже все громче раздавались угрозы по адресу «тонкинца», как прозвали Ферри, И вот 30 марта он потребовал от палаты ассигнования сразу 200 миллионов франков в связи с тяжелым поражением французских войск, сдавших 25 марта Лонг-Сон.
    Ферри держал себя, как всегда, нагло, рассчитывая, что парламент, уже два года сквозь пальцы смотревший на его авантюры в пользу крупного капитала, и на этот раз поддержит правительство. Он не учел одного: приближения выборов. Он не понял, что означает толпа, собравшаяся у Бурбонского дворца, в которой уже раздавались призывы сбросить Ферри в Сену.
    Но большинство депутатов отлично сознавало опасность открытой поддержки Ферри перед выборами. Голосовать за него — значит обречь себя на поражение. Поэтому они поддержали яростное наступление против правительства, развернутое Клемансо. Лидер радикалов обвинил его в государственной измене и подверг министров убийственной критике, которая как топор обрушилась на кабинет. «Перед вами не министры, — восклицал Клемансо, — а обвиняемые!» 306 депутатов проголосовали против правительства и 149 — за. Ферри стал козлом отпущения для многих республиканцев-оппортунистов, испугавшихся, что недовольство политикой «тонкинца», завоевавшего исключительную непопулярность, слишком дорого им обойдется. Кабинет, казавшийся столь прочным, пал в позоре и бесчестье. Сам Жюль Ферри выбрался из Бурбонского дворца через потайную заднюю дверь, опасаясь гнева толпы, ожидавшей его у парадного входа.
    И вот именно эту политику надо было защищать и представлять молодому Жоресу, который еще со времен своей учебы в Эколь Нормаль, когда Ферри проводил свои антиклерикальные реформы, стал его верным поклонником. Конечно, многое, слишком многое вызывало у него тревожные сомнения. Но он еще, видимо, верил Ферри, когда тот говорил, что если бы деятели Великой французской революции «могли бы подняться из своих могил, то они сказали бы нам: французы 1883 года, республиканцы, вы были мудрыми». Жорес видел эту мудрость в том, что Ферри способствовал укреплению республики проведением конституционного закона 1884 года. В этом законе содержалась знаменитая формула, оказавшаяся серьезным ударом по замыслам монархистов: «республиканская форма правления не может быть предметом предложения о пересмотре. Члены семей, царствовавших во Франции, не могут быть избраны на пост президента республики».
    Точно так же Жорес одобрял и другие законы Ферри: о признании профсоюзов, о расширении самоуправления городских и сельских коммун, о восстановлении права развода. Он приветствовал и политику присоединения колоний, считая её средством распространения цивилизации и французской культуры среди отсталых народов. Жорес не разделял сурового осуждения колониальной политики Ферри со стороны радикалов типа Клемансо. Кстати, это мешало ему оценить прогрессивную в то время программу дальнейшей демократизации республики, которую отстаивал лидер радикалов.
    Впрочем, Жорес отнюдь не считал, что его избрание в палату по списку республиканцев-оппортунистов, защищавших в основном политику Ферри, сделает для него обязательной полную поддержку в дальнейшем их действий или лишит его права на критику их ошибок, наличие которых, кстати, он признавал уже в ходе своей первой избирательной кампании. Нельзя целиком исключать также возможность временного компромисса с его стороны. Ведь кандидатуру Жореса выдвигали и поддерживали именно республиканцы-оппортунисты…
    Итак, на выборах 1885 года сторонники республики не выступали уже единым фронтом. Они разделились на оппортунистов и радикалов. Монархисты, напротив, повсюду выставили единый список консервативного союза. Что касается департамента Тарн, то там противостояло два списка: консерваторов и республиканцев-оппортунистов. Но таких случаев было немного. Чаще всего боролись три списка — консерваторов, оппортунистов и радикалов. В двадцати департаментах к ним прибавился четвертый, самостоятельный список социалистов.
    Социалисты имели теперь научную революционную программу, составленную Гэдом с помощью Маркса и Энгельса и принятую в 1880 году на съезде в Гавре. Но они не были уже единой партией. В 1882 году произошел раскол и стало две рабочие партии — гэдистов и так называемых поссибилистов, возглавляемых Малоном и Бруссом, Они отказываются от подготовки революции и объявляют, что будут добиваться социализма о помощью одних лишь реформ. Гэд тоже ошибался, но в противоположном духе. Он пренебрегал реформами и политической борьбой внутри буржуазного общества. Кроме этих двух социалистических партий, возникли отдельные группировки бланкистов, прудонистов и других. Словом, французский социализм оказался в довольно хаотическом состоянии. И все же активное выступление социалистов было наиболее знаменательной чертой выборов 1885 года. Пестрая картина предвыборной борьбы в полной мере отражала специфику республиканской Франции. Чрезвычайная активность народных масс, традиционный индивидуализм, воплощенный в поговорке, что у каждого француза в душе собственная политическая партия, наконец, социальная структура страны и традиции необыкновенно осложняли и запутывали политическую жизнь. Большинство избирателей принадлежало к мелкой буржуазии, той самой, про которую говорили, что у нее сердце слева, а бумажник справа. А это создавало почву для роста самых различных политических тенденций от крайне правых до самых левых.
    В избирательной кампании 1885 года радикалы громили оппортунистов, а оппортунисты всех левых. Социалисты же боролись как против всех, кто правее, так и между собой. Крайне правые, то есть монархисты и клерикалы, ловко использовали противоречия в лагере республиканцев.
    Правда, в Тарне было гораздо проще, поскольку противостояло только два списка. Но и здесь шла ожесточенная борьба. Список консервативного союза возглавлял барон Рей, председатель административного совета компании, владевший шахтами в Кармо. Консерваторов активно поддерживала церковь, развернувшая под руководством архиепископа Альби бешеную травлю республиканцев. «Республика, — твердили монархисты и церковники, — вышедшая из лона революции, является очагом мятежа и раздора, она истерзала страну, а теперь сама себя терзает».
    Молодой республиканский кандидат Жорес сразу же подвергся грубым и клеветническим нападкам. В первый момент он казался крайне растерянным и удрученным, так что его друг Жюльен даже обратился к нему с ободряющим письмом. Жан отвечал ему, что он смело идет навстречу судьбе, какой бы она ни была, поскольку в действительности он не замешан ни в каких интригах и не служит ничьим корыстным интересам; его утешает сознание, что поэтому он сохранит уважение и симпатии большинства.
    Но надо было действовать и бороться, и, как предсказывал адмирал Жорес, наш утенок смело бросается в воду.
    В ярмарочный день в Лаконе сенатор Барбей представляет избирателям молодого кандидата. Слухи о возможности услышать хорошую речь собрали в большом сарае немало народу. Здесь крестьяне, виноградари, рабочие, мелкие торговцы.
    Жорес неловкой походкой выходит на трибуну, состоящую из толстой доски, лежащей на двух бочках, кладет на одну из них неизменную шляпу-канотье и, подняв широкий выпуклый лоб, окидывает взором аудиторию. Нервный тик подергивает его бровь. Но это отнюдь не признак растерянности. Он уже давно почувствовал себя оратором и спокойно начинает речь, несколько необычную, без пошлой избирательной демагогии, но с широкими, пожалуй, слишком абстрактными обобщениями, которыми он доказывает преимущества республики перед монархией. Правда, все это отдает университетским курсом. Но он оживляет свою лекцию захватывающим человеческим чувством, и его слушают затаив дыхание:
    — Говорят, что республика совершала ошибки. Но является ли это достаточной причиной, чтобы отказаться от неё, голосуя за монархистов? Нет, сто раз нет! Потому что только республика может исправить их. При короле тоже совершаются ошибки, но тогда перед нами лишь два пути — либо подчиниться капризному режиму, склонив головы, либо начать гражданскую войну и пойти на баррикады, проливая кровь французов. Но при республике ошибка может быть исправлена, ибо каждый может критиковать и способствовать тем самым изменению национальной политики. Единственная форма правления, которая может ошибаться без непоправимого вреда, — это республика, режим народного контроля, обсуждения и свободы…
    Жители Лангедока любят и ценят хорошую речь. И они награждают оратора бурной овацией и долго не расходятся. Покидая наконец сарай, они на ходу продолжают аплодировать.
    — Такой голос стоит миллиона, — слышно из толпы. Жорес выступает в Кастре, Альби, Кармо, Сэксе, Пампелоне, Сент-Амане Ревели и других местах департамента. Собрания избирателей устраивают в мэриях, школах, амбарах, трактирах, а чаще всего под открытым небом. Главное содержание всех речей направлено против монархистов и клерикалов.
    — Они осмеливаются говорить о разбазаривании наших финансов, — гремит голос Жореса. — Они, кто оставил нашей стране долг в 20 миллиардов! Они осмеливаются говорить о налогах. Они, которые отвечают за 650 миллионов ежегодных расходов, связанных о разрушениями 1870 года, Они осмеливаются говорить о войнах, они, кто за 18 лет втянул нашу страну в бессмысленные и разрушительные войны в Крыму, в Италии, в Китае, и Мексике и, наконец, в эту преступную войну 1870 года, которая изувечила Францию и стоила нам 200 тысяч солдат, миллиарда расходов и 5 миллиардов контрибуции, стоила Эльзаса и Лотарингии! Империя потеряла две провинции. Республика дала нам две колонии!
    Впрочем, когда наш кандидат в депутаты заводит речь о колониальной политике, то он выступает уже не против монархистов, а против радикалов. В пропаганде Клемансо против Жюля Ферри важнейшее место занимала резкая критика авантюристической колонизаторской политики оппортунистов, Жорес решительно защищает эту политику, о которой он имел в то время поразительно наивное представление. Он игнорирует тот факт, что заморские завоевании нужны не Франции в его представлении, а лишь ее банкирам и промышленникам. Он полагает, что речь идет не о захвате рынков и источников дешевого сырья, а о создании «другой Франции» путем распространения французского языка. Он считает колониальные народы детьми, которые будут счастливы приобщиться к французской культуре. Им надо, по его мнению, дать элементарные понятия о французской истории, культуре, экономике, дать представление о христианстве. Этот атеист думает, что для туземцев религия будет играть цивилизаторскую роль, поэтому она представляет собой хороший предмет вывоза. Взгляды Жореса выражали какой-то своеобразно благодушный шовинизм.
    Но в его предвыборных речах появились моменты, очень интересные с точки зрения его будущей эволюции. 5 сентября в Кастре он говорил, что республиканцы должны содействовать социальным реформам, чтобы улучшить положение бедноты. Это было уже очень далеко от политики Жюля Ферри. Вообще он не подчеркивал свою связь с оппортунистами. Больше того, иногда он говорил такие вещи, которые косвенно свидетельствовали, что он вообще не брал на себя обязательства всегда быть связанным с ними. 18 сентября, когда он закончил речь в Гройе, его спросил один избиратель:
    — Где вы будете сидеть в палате?
    — Я не стану частью какой-либо группы, — отвечал Жорес, — я считаю себя сыном народа и буду голосовать за все реформы, которые улучшат участь тех, кто страдает.
    В своих выступлениях Жорес обещает отдать все свои силы служению республике и народу. Такие фразы произносили обычно все депутаты, и они превратились в формальность. Но в устах молодого Жореса, который шел в политику не ради карьеры, а повинуясь своему стремлению понять смысл окружающей действительности и бороться за свои идеалы, обещание звучало торжественно и серьезно, выходя за рамки банальной избирательной риторики.
    Жорес завоевал симпатии избирателей и получил 4 октября 48040 голосов, больше любого кандидата республиканцев. А по списку консерваторов прошел лишь один кандидат, «барон черных гор» Рей. Но и этот опытнейший политикан, богач, имеющий влиятельные связи, поддерживаемый церковью, «вечный» депутат Тарна собрал на 110 голосов меньше, чем молодой Жорес.
    Результаты вызвали восторг республиканских активистов. Жоресу с большим трудом удалось уговорить своих друзей отпустить его на короткое время в Ла Федиаль к матери. Аделаида ждала его, она была рада, хотя и чувствовала некоторую тревогу перед неизвестным будущим сына. Им не удалось спокойно поговорить. С улицы раздались крики: «Жорес! Да здравствует депутат Жорес!» Надо было оставить мать и идти, чтобы отметить победу хорошим вином.
    На другой день он писал своему другу Клоду Перру, который часто шутил по поводу пророчества адмирала: «Г-н ректор, утенок бросился в воду и достиг берега, несмотря на сильное реакционное течение».
    Но в остальной Франции итоги первого тура выборов оказались иными, чем в Тарне. Республиканцы потерпели ошеломляющее поражение. Монархисты, которые четыре года назад, на прошлых выборах, были разгромлены, увеличили число своих голосов в два раза и провели 177 своих кандидатов против 129 республиканцев. Оказалось, что республика не столь уж незыблема и над ней снова собралась гроза. Это произвело отрезвляющее впечатление на соперничающие республиканские партии. Они немедленно сплотились и 18 октября во втором туре выборов выступили с едиными списками и тем спасли положение. В новой палате оказалось 372 республиканца разных направлений и 202 реакционера.
    И все же республика получила чувствительный удар. Ведь в старом составе палаты насчитывалось всего 90 монархистов. Сокращение числа республиканцев и раскол между оппортунистами и радикалами исключали возможность стабильного большинства. Наступает время правительственной неустойчивости и затишья в реформах. Зато в палате теперь группа социалистов, которые вносят в её деятельность еще небывалую остроту. Правда, пока они не составляют самостоятельной фракции, их опекают радикалы.
    Настал день, когда Жорес снова в Бурбонском дворце. Но на этот раз не в глубине одной из лож для публики, скрывающихся между массивными пожелтевшими колоннами, обрамляющими амфитеатр тяжеловесным полукругом. Теперь он депутат и видит суровую пышность зала снизу, куда падает тусклый свет через застекленный потолок, который серым полукружием врезался в осеннее небо. Он освещает красный бархат скамей и темное дерево узких пюпитров, расположенных ступенчатым полукругом. Резко выделяется белый мрамор аллегорических статуй Свободы, Общественного порядка, Земледелия, Промышленности, глядящих на депутатов из-за председательского стола своими пустыми глазами. Монументальный стол председателя, отделанный красным и белым мрамором, еще пуст. Пуста и трибуна, выдвинутая вперед от этого стола. Она возвышается в самом центре. Раньше из ложи для публики она казалась Жоресу такой маленькой и невысокой. Стол подавлял и уменьшал ее размеры и высоту. Но здесь, в нижней части амфитеатра, она кажется такой величественной и массивной. Сколько смелости требуется, чтобы пройти восемь ступеней, ведущих к месту оратора!
    Робким, смущенным чувствует себя этот самый молодой из 584 избранников нации. Они уже наполняют зал.
    Большинство депутатов совершенно не испытывает ни робости, ни смущения: они и раньше заседали здесь. Депутаты обмениваются рукопожатиями, замечаниями, собираются небольшими группами и оживленно беседуют. Стоит ровный шум, прерываемый внезапным возгласом или смехом. Здесь много стариков, и их седины и лысины придают залу еще больше значительности и серьезности.
    Но вот за председательским столом появляется фигура старейшего депутата, четко выделяясь на белом мраморе скульптур. Раздается продолжительный звонок, и устанавливается тишина. Сессия начинается. Начинается новая, главная полоса в жизни Жореса, неразрывно связанной отныне с этим залом и с этой трибуной, которая станет для него боевой позицией, где он сможет выдержать столько битв. Но пока, пока Жорес пребывает в нерешительности духа, и это состояние довольно долго будет отличать его парламентскую деятельность.
    Нерешительность вызывалась неосведомленностью. Конечно, Жорес уже был человеком большой культуры и разносторонних знаний. Но они сочетались с полнейшим невежеством в важнейших вопросах политической действительности. Его мировоззрение, приобретенное в Эколь Нормаль, было слишком книжным и отвлеченным. Собственно, в тот момент, когда Жорес вступил в политику, он знал только две вещи: республику, с одной стороны, и клерикально-монархическую реакцию — с другой. Ему были неизвестны даже названия различных социалистических организаций, которые уже объявили войну буржуазной республике.
    А между тем молодому депутату Тарна надо принимать политические решения. Прежде всего: где ему сидеть в палате? И это был вопрос не простого удобства, а политики, поскольку в амфитеатре французского парламента депутаты рассаживаются по политической принадлежности. Линия от реакции к прогрессу проходит от правой стороны зала к левой. Сам Жорес называл себя в то время свободным республиканцем, не примыкающим ни к одной группе. И однако он сел чуть левее центра, среди оппортунистов, рядом с Жюлем Ферри. Это решение определялось тем выводом, который сделал Жорес из итогов выборов. Возросшая опасность со стороны клерикалов и монархистов требовала усиления тех, кто боролся против них. Для Жореса это были наследники Гамбетты, то есть Ферри и его сторонники. Поэтому он и оказался среди оппортунистов. Но характерно, что Жорес с его ораторским талантом, с его темпераментом, толкавшим его во всякую драку, более года так ни разу и не поднялся к вожделенной трибуне.
    Он молчал, но не было депутата, который бы так напряженно, не пропуская ни одного заседания и ни одного слова, слушал бы и смотрел все, что происходило в амфитеатре и в кулуарах. Возбужденный новым спектаклем, он пытался проникнуть в его сокровенный смысл. Не имея представления о парламентских нравах, он постигал эту новую и пока непонятную для него среду. Он видел депутатов, которые зевали, скучали, занимались личными делами на заседаниях палаты, проявляя скептически-пренебрежительное внимание к трибуне. Неужели, думал он, это и есть представители французского народа, призванные решать судьбу Франции?
    Конечно, особенно интересовала его позиция республиканцев-оппортунистов, С первого дня парламентской сессии он ожидал от них какого-либо решительного действия для сплочения республиканцев перед лицом усилившихся монархистов. Однако он видел, что лидеры оппортунистов с каким-то презрением и горечью смотрели на расколотое большинство, которым они уже не управляли. Жюль Ферри молчал, выжидая распада сил, мешавших его возвращению к власти, замкнувшись в обиде государственного деятеля, потерпевшего поражение. Но разве неудача в личной карьере дает ему право забыть об интересах республики? Жоресу это казалось пока непонятным.
    Он с удивлением обнаружил, что безвестный молодой депутат из Лангедока представляет интерес для самого великого Ферри. который при всем своем наглом высокомерии снисходит до любезных бесед с ним. Не зная еще законов парламентской арифметики, он не представлял себе, что значит один лишний голос даже для крупного политического деятеля. Между прочим, ему не пришла в голову мысль о тех огромных возможностях продвижения к власти, почету, деньгам, которые открылись теперь перед ним. И если бы это был не наш Жорес, а один из молодых выскочек, немедленно хватающих судьбу за хвост, то была бы сделана еще одна «удачная» карьера. Но лишенный тщеславия и корыстных побуждений, Жорес считал просто немыслимым такой исход его вторжения в политику. Полный идеалистических стремлений и надежд, волнуемый тревожными вопросами, которые совершенно не касались его лично, он шел иным, возвышенным путем. Если же он шел медленно, робко, спотыкаясь, то лишь оттого, что жизнь пока не помогала ему понять истины, которые откроются для него позже. Но он настойчиво стремится постичь их. Однажды он прямо заговорил с Ферри о том, что волновало его больше всего.
    — Какова цель вашей политики? В чем ваш идеал, г-н Ферри, ваша концепция общественного устройства?
    — Моя цель состоит в организации общества без бога и короля, — отвечал бывший премьер.
    — Но если вы добавите «без хозяина», то это будет полная формула социализма.
    — Социализм? — резко прервал Ферри. — Химера, нелепая мечта! Эта чудовищная концепция противоречит всем глубочайшим инстинктам человеческой натуры. Это беспочвенная и опасная демагогия, против которой надо бороться без всякого снисхождения…
    Жорес молчал, стараясь понять своего многоопытного собеседника, в которого он так верил. В последнее время его иллюзии, правда, начали рассеиваться. Он с тревогой наблюдал, как оппортунисты ничего не делают для объединения республиканских сил, чтобы и дальше совершенствовать республику. Но Жорес еще не понимал классовой природы Ферри и его единомышленников. Он пытался объяснить их поведение усталостью, упадком, нерешительностью, личными обидами, не видя коренных причин все более откровенного консерватизма прежних столь энергичных республиканцев.
    Естественным было бы обращение Жореса к левому радикализму и его блестящему лидеру Жоржу Клемансо. Жорес внимательно присматривался к этому не только политическому, но и светскому льву, о котором частенько упоминалось в светской хронике бульварных газет. Молодого депутата из Тарна обескураживала нагловатая элегантность Клемансо, его бретерская манера ходить в цилиндре набекрень, раскачиваясь и быстро вращая тросточкой. Он сурово осуждал нападки Клемансо на Ферри, ибо видел в них причину углубления раскола республиканцев, их ослабления.
    В первые дни пребывания в палате Жорес оказался свидетелем любопытного диалога. Депутат-монархист Ламарзель с притворно издевательской любезностью говорил лидеру радикалов:
    — Ах, г-н Клемансо, как мы вам признательны! Ведь в предвыборной кампании, чтобы добиться победы, нам достаточно было читать избирателям ваши речи о Тонкине!
    — Возможно. — отвечал с досадой Клемансо, — но вы не читали их выводов…
    Жорес подумал, что монархист попал в точку; радикалы, нападая на Ферри, в конечном счете помогали правым. А вскоре ему пришлось невольно услышать разговор, показавший еще и неискренность этих нападок.
    — Если мы возьмем власть, — спрашивал Клемансо своего коллегу радикала Перрена, — уведете ли вы наши войска из Тонкина?
    — Да, конечно. Надо только при этом обеспечить их безопасность…
    — Ну а я так не поступил бы. Теперь это уже невозможно.
    Оказывается, в глубине души радикалы разделяли политику Ферри. Впрочем, понадобилось не так много времени, чтобы они совершенно открыто выступили не менее яростными колонизаторами. Жорес чувствовал, что радикально-социалистическая фразеология Клемансо никогда не выходит за рамки сугубо буржуазной политики. Решительная защита буржуазного строя была главной целью для столь революционного на словах легендарного сокрушителя кабинетов. И поэтому, хотя иллюзии Жореса в отношении оппортунистов остались в прошлом, он не пошел к радикалам.
    Но где же был тот политический маяк, на который ориентировался молодой Жорес? Он пока не находил его, хотя настойчиво вглядывался в смутную линию политического горизонта.
    Он не спускал глаз с депутатов-социалистов: бывшего коммунара Камелина, пылкого поэта Кловиса Юга, старого шахтера Бали, интеллигента-гэдиста Дюк-Керси и других. Их было мало тогда в палате, но голоса их звучали громко и резко. И Жорес все чаше замечал, что их взгляды, требования, лозунги справедливы. Туманные социалистические симпатии влекли его к ним, он чувствовал желание присоединиться к социалистам. Но многое его смущало, он еще совсем не представлял себе практических путей достижения социалистического идеала. Однажды он спросил Дюк-Керси:
    — Что вы будете делать на другой день после победы над буржуазией?
    — Это зависит от степени экономической эволюции, которой достигнет общество, когда мы возьмем власть, — с некоторым пренебрежением сухо ответил Дюк-Керси, считая, видимо, вопрос Жореса проявлением праздного любопытства буржуа. Безупречно ортодоксальная формула показалась Жоресу слишком неопределенной и абстрактной.
    Но социализм напоминал о себе непрерывно и в самой конкретной форме. 26 января 1886 года забастовали три тысячи шахтеров Деказвилля. Администрация шахт, не довольствуясь жирными плодами чудовищной эксплуатации, начала грабить рабочих новым способом, заставляя их приобретать в счет зарплаты самые дрянные продукты и товары по непомерным ценам в заводских лавках. На руки шахтеры получали жалкие гроши. К помощнику директора Ватрену явилась их делегация. Он грубо отказался разговаривать с ними. Отчаявшиеся шахтеры набросились на него с кулаками, а потом выбросили в окно. Толпа добила Ватрена.
    11 февраля депутаты-социалисты выступили с интерпелляцией, требуя ограничить произвол владельцев шахт. Жорес с его идеалами абстрактного гуманизма ожидал прежде всего осуждения убийства. И вот на трибуне Бали, сам бывший рудокоп. Правые встретили его грубыми насмешками: социалист читал свою речь по заранее написанному тексту. Он спокойно переждал шум и, отрываясь от бумаги, твердо и резко заявил:
    — Да, я читаю. Но вы, если бы вы, как я, проработали восемнадцать лет в шахте, вы не смогли бы даже читать!
    — Да, убит один человек, — продолжал Бали. — Убит тот, кто сам вызвал ненависть рабочих… Его законно ненавидели, он морил голодом шахтеров, он играл гнусную роль…
    — Не смейте оскорблять жертву, не топчите мертвых! — истерически взрывается монархист Поль де Кассаньяк.
    — Вы протестуете против моих слов. Но почему вы молчали, когда угольная компания безжалостно убивала рабочих за то, что они выступали против закона, обрекавшего их на голодную смерть? Почему никто из вас не осудил это преступление?
    Теперь Бали, не обращая внимания на рев правых, громко продолжает читать свою речь.
    — Вы утверждаете, что рабочие не имели права сами вершить суд. Это верно при условии, что существует подлинное правосудие. Но разве г-н министр юстиции собирается преследовать лихоимство Ватрена? Ах, нет? Ну тогда надо было предоставить все народному правосудию.
    Оратора прерывает взрыв яростных криков правой, где собрались владельцы заводов, финансисты, адвокаты и прочие буржуа, к которым на этот раз дружно примкнули монархисты всех мастей. Цепко охватив трибуну широко расставленными руками, не мигая, шахтер-депутат смотрит на это беснующееся скопище. Резким порывом над амфитеатром Бурбонского дворца как бы пронесся дух классовой борьбы буржуазии и пролетариата.
    — …Да, пусть народ вершит правосудие. Разве 14 июля 1789 года не является примером справедливого возмездия тиранам и тем, кто богатеет на голоде народа? Тогда их головы носили на остриях пик, и это не помешало палате депутатов совсем недавно объявить 14 июля национальным праздником!
    Бали спускается с трибуны. Аплодируют только социалисты.
    — Их всего трое, — раздается саркастический возглас справа.
    — Ничего, мы скоро расплодимся! — звонким голосом бросает в ответ поэт-социалист Кловис Юг. Это обещание осуществляется удивительно быстро. Как раз в момент обсуждения стачки в Деказвилле в палате образовалась, отделившись от радикалов, самостоятельная группа социалистов из восемнадцати депутатов.
    Но Жорес остается сидеть на скамьях левого центра. Его слабые социалистические симпатии отступили перед убеждениями мелкобуржуазного интеллигента-республиканца. Когда он слушал речь Бали, то испытывал тягостное раздвоение чувств: страдания шахтеров Деказвилля заставляли его сердце сжиматься от боли, отказ осудить убийство Ватрена шокировал и возмущал Жореса. Он осудил «бесполезную и злобную», по его мнению, речь Бали и говорил, что социалистическое преобразование общества не должно сопровождаться раздуванием варварской ненависти и оправданием убийств.
    Буржуазное большинство палаты отвергло резолюцию социалистов по поводу Деказвилля. Жорес тоже голосовал против них. Он не понял смысла стачки в Деказвилле, обозначавшей важный рубеж в истории французского социализма, не почувствовал тот толчок, который дала рабочему движению эта драма.
    Правда, весной 1886 года Жан поглощен иными заботами. Он женится. Как мы помним, богатые родители Луизы Буа решили подождать упрочения положения жениха. И вот после победы Жана на выборах уже знакомая нам сваха мадам Депла однажды пригласила мадам и мадемуазель Буа в свое имение в Лоране. Дамы, поговорив о модах и светских новостях, дошли до парламента.
    — Поскольку наш молодой профессор стая теперь депутатом, вернемся к нашим прежним планам, — заговорила наконец мадам Депла о существе дела.
    Вскоре после получения письма с сообщением, что родители невесты теперь благосклонно рассматривают идею брака, Жан с матерью приезжают в Альби.
    И вот с букетом в руках Жан отправляется в дом Буа. Жениха и невесту усаживают в уголке салона. Жан ведет нескончаемые беседы с Луизой. Собственно, невеста молчит, и волнение испытывает лишь жених. Он то пылко, то робко говорит о любви, ибо влюблен он без памяти и совершенно не замечает, что невеста не столько вдумывается в смысл его речей, сколько лениво прикидывает, что недурно было бы, если эти речи говорил бы мужчина повыше ростом, покрасивее и поэлегантнее…
    Отец невесты господин Буа, коммерсант, удалившийся от дел, подходит к вопросу вполне профессионально. Для него свадьба прежде всего операция по наиболее разумному вложению капитала. Имущественное положение будущих супругов — вот важнейшая проблема с его точки зрения. Невеста получила в приданое три тысячи франков, пожизненную годовую ренту в 1200 франков и поместье Бессуле, приносившее в год тысячу франков дохода. Хотя жених не проявлял интереса к приданому, г-н Буа заставил его вместе с матерью детально осмотреть это владение с 37 гектарами земли. Прекрасный белый дом в окружении деревьев и роз напоминал своей простотой, соразмерностью провансальское поместье. Размеры его были достаточными для одной семьи. Две большие комнаты на первом этаже, пять — на втором, пристройка, оборудованная ферма. Да, здесь можно было, действуя с умом, не без успеха заняться хозяйством. 26 июня был подписан свадебный контракт. Предусмотрительный г-н Буа включил в него пункт о раздельном владении имуществом. Жан получил от матери лишь половину Ла Федиаль, поскольку был и второй брат. Скромную сумму в 500 франков годового дохода Аделаида сохранила за собой для пожизненного пользования.
    Имущество жениха, таким образом, не поражало размерами. Зато надежды: зять-депутат, возможно, министр и, как знать, президент республики… Г-н Буа трезво взвесил все и решил, что он и на этот раз заключил разумную и дальновидную сделку. Не мог же этот толковый и понимающий человек допустить нелепую мысль, что его зять проникнется презрением к своему буржуазному благополучию и очертя голову ринется в социалистические авантюры! Ведь будущий великий оратор еще не раскрывал рта в парламенте и смирно сидел на столь надежных и респектабельных скамьях центра.
    Свадьба, состоявшаяся 29 июня 1886 года, была великолепна. Церемония венчания происходила в приходе невесты, в соборе Сент-Сельв. Сенсацию производил своей парадной формой адмирал Бенжамен Жopec, свидетель жениха. Невеста, блестящая, статная, холеная, превышавшая жениха на полголовы, сияла в ореоле флердоранжа. Впрочем, жених в своем новом костюме выглядел вполне прилично. Свадебный обед, устроенный в саду дома Буа на улице Сен-Мартен, очаровал всех гостей.
    В тот же день вечером молодая пара отправилась в Париж. Правда, Жан допустил промах, взяв с собой полуслепую мать. Луиза была крайне раздосадована и почти открыто выражала свое неудовольствие по поводу этого багажа в ее свадебном путешествии. Но добродушный Жан думал, что она просто утомлена свадебной церемонией. Наутро наш чудак послал родителям невесты радостную телеграмму: «Луиза спала всю ночь спокойно».

Дебют

    Прошло еще четыре месяца после свадьбы, прежде чем молодой депутат из Тарна впервые выступил в палате. Правда, это не означало какого-либо пренебрежения депутатскими обязанностями. Он не пропускает ни одного заседания, что было просто физически нелегкой задачей. Скамьи Бурбонского дворца очень неудобны: с трудом можно поместить ноги между сиденьем и барьером. Почтенные депутаты сидят скрючившись, в малоэстетических позах, к которым нелегко привыкнуть. Жорес буквально задыхался в зале заседаний, который плохо проветривался; духота сменялась сквозняками. На узеньких неудобных пюпитрах нельзя положить даже небольшой документ, писать на них очень трудно.
    Жорес добросовестно присутствует на заседаниях от начала до конца. Читает внимательно все материалы по обсуждаемым вопросам и тщательно следит не только за важнейшими политическими дебатами, но и за скучнейшими техническими обсуждениями. С ненасытным любопытством он расспрашивает своих коллег о неясных еще для него проблемах парламентской жизни и внимательно выслушивает их ответы.
    Но что касается трибуны, то больше года он смотрит на нее издали. Правда, его политическая роль выражается в голосованиях, притом весьма знаменательных. 13 декабря 1885 года он голосует за предоставление 80 миллионов франков для отправки экспедиционного корпуса в Тонкин, а 19 декабря — за кредит в 80 тысяч франков для поддержки религиозных культов. Он голосует против амнистии за политические преступления, предложенной Анри Рошфором, против аннулирования выборов на Корсике, где клерикалы оказывали скандальное давление на избирателей, против расследования выборов в Приморских Альпах в связи с тем же обстоятельством. Его позиция по делу Деказвилля также характерна. Однако все чаще он робко начинает подавать свой голос вместе с левыми…
    Но вот 21 октября 1886 года Жорес выходит наконец на трибуну. Появление этой фигуры, уже несколько грузной, напоминающей типичного провинциального буржуа, вызывает любопытство, ведь у него уже репутация хорошего оратора.
    Речь посвящена правам местных властей в области начального образования. Жорес говорит просто, без попыток вызвать особый эффект. Когда он напомнил о благотворных последствиях удаления клерикалов из школ, слева послышались возгласы одобрения, а справа, со стороны поборников так называемой «свободной школы», — шумные протесты. Председательствующий вмешивается и, обращаясь к правым, заявляет:
    — Вы требуете, господа, свободы для школы. Дайте же ее по крайней мере для трибуны!
    Среди оппортунистов первое выступление Жореса не вызвало явного одобрения, поскольку молодой депутат высказывался слишком самостоятельно. Газета Клемансо «Жютис» отзывалась о речи о симпатией, называя ее «красноречивой и содержательной». Но «Фигаро» наряду с комплиментами заметила, что речь «немного отдает учеником Сорбонны, многословным и напыщенным».
    Когда после своего первого выступления Жорес проходил по мосту Конкорд, расположенному прямо против колоннады Бурбонского дворца, он с грустью размышлял о превратностях судьбы депутата. Неужели ему всегда придется встречать неодобрение одних, недомолвки других и, что еще хуже, безразличие большинства? Неожиданно к нему приблизился молодой депутат Жак Пиу.
    — Я считаю вашу речь действительно очень хорошей и весьма красноречивой, — сказал он с искренним восхищением.
    Жан с признательностью пожал ему руку.
    — Вы первый, кто сделал мне такой комплимент!
    Первый оказался, как ни странно, один из будущих лидеров присоединившихся к республиканцам католиков. Позднее Жак Пиу говорил, что оппортунисты своей холодностью к молодому дебютанту, из-за своей слепоты и непонимания подарили в тот день французскому социализму великого оратора и вождя.
    Хотя вряд ли можно принимать всерьез мнение человека, совсем не понимавшего Жореса; уже вскоре социалистам представился случай приветствовать этот подарок.
    8 марта 1887 года Жорес произносит вторую речь в палате о таможенных пошлинах на импортный хлеб. Введение таких пошлин вызвало рост цен на хлеб внутри страны, что, конечно, почувствовали бы в первую очередь рабочие, хотя земельные собственники выигрывали. Их представители лицемерно твердили в палате, что рабочий должен пойти на жертвы в пользу своих деревенских «братьев», мелких крестьян. Жорес, сам в какой-то мере бывший крестьянин, блестяще раскрывает подоплеку этого дела. Когда он заявляет, что постоянная тактика крупных собственников состоит в том, чтобы прикрывать свои цели интересами мелкого собственника его речь прерывают громкими аплодисментами и возгласами одобрения слева, и криками протеста справа
    — Где вы видите крупных собственников? — возмущенно кричит один из правых депутатов.
    — Только треть французской земли принадлежит тем, кто ее обрабатывает, а две трети — тем, кто не работает на земле, — немедленно парирует Жорес, — Две трети французской земли принадлежат рантье, и только треть работающих на ней состоит из земельных собственников. Повышение пошлин будет субсидией для тех, у кого две трети земли, она поднимет стоимость земельной ренты! Крупный капитал напоминает мне тех кормилиц, которые забирают себе лучшие куски, говоря, что это для малютки…
    Вся палата смеется, левые выражают бурное одобрение. Жорес убедительно обосновывает свой проект резолюции, призванной предоставить выгоды от новых мер трудящимся крестьянам. Он требует дополнить таможенные изменения мерами социальной справедливости.
    — Сделаем так, чтобы малыш действительно получил свою порцию, — восклицает он.
    Реакционное большинство палаты отвергло резолюцию Жореса, как и сходную с ней резолюцию социалистов. Но молодой депутат добился большого личного успеха. На этот раз многие коллеги пожимали ему руки и поздравляли. Когда он возвращался на свое место, его взгляд встречал одобрительные улыбки.
    Вскоре в «Ревю сосиалист» Густав Руане (впоследствии он станет близким сотрудником Жореса) писал, обращаясь к нему: «Догадываетесь ли вы о том, что вы быстро приближаетесь к социализму и что если вы сделаете еще один шаг на этом пути, то вы, прыгая со связанными ногами над крайней левой, попадете прямо в социалистическую партию?.. На какой бы скамье вы ни сидели, милости просим, вы наш!» Получив это заверение от социалистов, Жорес теперь все чаще задумывается о прямом сближении с ними. В одни прекрасный день он решил посетить редакцию журнала «Ревю сосиалист» и познакомиться с его директором Бенуа Малоном. Незадолго до этого Малон основал Общество социальной экономики. Бывший крестьянин, в детстве он пас коров, потом с помощью брата выучился грамоте, стал рабочим в Париже, участвовал в Коммуне, Этот, по словам Кропоткина, спокойный и чрезвычайно добродушный революционер вскоре после создания Французской социалистической партии вместе с Бруссом выступил против Жюля Гэда и марксистской политики партии. Он был одним из инициаторов раскола и стал теперь проповедником собственного «интегрального» социализма, основанного больше на моральных принципах, чем на серьезном научном анализе развития общества. Он считал нежелательной революцию и отдавал предпочтение реформам и внедрению социализма в рамках старого общества путем развития муниципальной собственности. Жорес долгое время был под сильным влиянием Бенуа Малона и в его сомнениях находил источник своих социалистических убеждений.
    Впрочем, послушаем рассказ самого Жореса: «Я принял решение (так мне казалось по меньшей мере: порвать с моим умственным одиночеством, и однажды вечером я отправился на улицу де Мартир с религиозным волнением неофита, вступающего в храм. Под небом, где смешивались бледная лазурь и белые облака, откуда струился слабейший свет, я шел к некой высшей цели. Я чувствовал, как во мне растет высокая надежда, способная преодолеть волну отверженности и беспокойства, которая каталась вдоль улицы, погружавшейся в сумерки, надежда достаточно сильная, чтобы бороться против усталости от жизни и против ударов судьбы.
    В самом конце улицы я вошел по маленькой, узкой и темной лестнице в редакцию и с неловкой робостью перед первой встречей с совсем новыми для меня людьми спросил:
    — Где господин Бенуа Малон?
    Его там не было, во всяком случае, мне так сказали. И я вышел, не ответив ни слова… На половине лестницы я вдруг услышал за своей спиной громкие раскаты хохота…»
    Да, можно себе представить, как Жан, у которого этот смех звучал в уши, спускался с высот Монмартра столь же грустный, сколь радостный он туда поднимался.
    «Я не осмелился, — продолжал Жорес, — возобновить мое паломничество от левого центра к священной горе интегрального социализма. Но я поздравлял себя с тем, что в результате я не был втянут в частные распри соперничающих сект. Однако поэтому же я остался в парламенте 1885 года в конечном счете изолированным…»
    Жореса сильно угнетает обстановка в палате Она резко отличается от того представления о парламенте, которое он получил раньше, наблюдая его со стороны. Тогда буржуазные республиканцы активно и успешно боролась с монархистами и клерикалами, проводила прогрессивные реформы. Настало другое время. Республиканские группировки сильно сократились в числе, а главное, делались все консервативнее. Жорес нередко замечал, что прежние пламенные республиканцы ничем больше не интересуются, кроме личной карьеры. За кем же идти? Он испытывал горькое разочарование, не находя пока никакого целеустремленного применения своим силам. А ведь он так мечтал посвятить себя борьбе за интересы народа, республики, Франции! Вместо этого ему приходилось отвечать на письма своих избирателей, дававших своему депутату, согласно укоренившемуся тогда обычаю, разные мелкие юридические или хозяйственные поручения. Как-то некий бакалейщик из Корда потребовал от Жореса прислать ему порошок для уничтожения крыс…
    Однажды весной Жан возвращался по левому берегу Сены из палаты. С ним поравнялся один из его коллег, сидевший левее его, социалист, к которому он уже не раз обращался с вопросами о социализме. Депутаты заговорили о весенней погоде, а затем перешли к парламентским делам.
    — Знаете, г-н Жорес, меня давно занимает ваше поведение в палате. Сидите вы в центре, но, мне кажется, вы одинокий солдат без армии…
    — Да, пожалуй, вы правы, я одинок. Но с кем идти? Консерваторы? Жалкая группка, потерявшая веру в своего бога, в своего короля, в самих себя. Республиканцу не по пути с правыми.
    — Ну а Клемансо и его люди?
    — Платформа старого радикализма с каждым днем становится все более узкой, неустойчивой. И сам Клемансо, кажется, примирился с этой судьбой. Я замечаю, что он лишь грустно наблюдает за беспорядочным отступлением своей партии…
    Жорес и его собеседник замолчали, неторопливо шагая по берегу, вдоль которого вытянулась цепь высоких, еще не зазеленевших платанов.
    — Хороши эти первые весенние дни, — продолжал Жорес, — какие-то неопределенные, туманные, но уже теплые. Ни одна почка еще не распустилась, ни один лист еще не появился, но ведь соки уже подымаются, и природа тайком готовится к великому празднику весны. То же происходит и в нашей политике. Резкие ветры разногласий затихли. Еще нет широких и светлых просветов на горизонте, все кажется неподвижным. Но умы и сердца уже незримо работают, смутно растет в них надежда на обновление. В душах множества людей зреет ожидание яркого восхода солнца. Оно взойдет, это солнце!
    — Мы, социалисты, уже видим солнце. Это наш идеал социалистической революция!
    — Увы, — отвечал Жорес, — ваш социализм пока отличается теоретической скудостью, ограниченностью. Ваша программа не отражает всей широты идеала социализма. Вы растрачиваете силы в распрях друг с другом. Слишком много ненависти, слишком мало гуманности, мягкости, человеколюбия!
    — Поэтому вы не присоединяетесь к нам?
    — Да пожалуй. Но я не вижу для себя другого идеала, кроме социализма. Я буду работать для него даже один…
    И он действительно работал для социализма так, как он понимал его во время своего первого срока пребывания в парламенте. Всегда, когда обсуждались социальные проблемы, когда вносились законопроекты, хоть в чем-то облегчавшие участь трудового народа, в палате раздавался голос Жореса. Позднее он будет утверждать, что уже в ту пору был убежденным социалистом. В действительности в его выступлениях, в его борьбе за права трудящихся если и были элементы социализма, то социализма сантиментального, основанного не на научном понимании сущности капиталистического общества, а на сострадании благородной души к ужасному положению рабочих, да и не только рабочих. Он осуждает капитализм, разоблачает, бичует его беспощадно, но лишь с моральных позиций глубоко честного человека. Его чувства, которые он так искренне и пылко выражает в своих речах, прекрасны, но обескураживающе наивны.
    Жизненный опыт, характер, мировоззрение университетского профессора всегда побуждали его принимать близко к сердцу нужды народного образования. К тому же в распространении культуры и в воспитании людей он видел важнейшее средство улучшения существующего мира. Он часто думал о положении учителей, одним из которых он был сам и которых он так хорошо знал. Их нищета, унижение, их бескорыстное подвижничество вызывали в нем волну горячего сочувствия. На какие деньги они покупают книги? — спрашивал он себя. Как живут эти интеллигентные бедняки на свою ничтожную зарплату?
    Понятно волнение, с каким его пламенный голос звучал в палате в защиту ассигнований для нужд работников просвещения. Труднее понять тот энтузиазм, с каким он уговаривал при этом представителей господствующей буржуазии дать детям народа серьезное понятие о политической структуре тогдашней Франции.
    — Господа, — с искренней убежденностью обращается он к палате, — надо, чтобы дети трудящихся смогли быстро изучить основные черты политического и административного механизма…
    Не улавливая смысла иронических аплодисментов и реплик, раздающихся с правых скамей, он взывает к справедливости, гуманности и разуму своих буржуазных коллег:
    — Да, поскольку, видимо, приближается час, когда трудящиеся нашей страны попытаются изменить свое современное положение, поскольку они хотят завоевать в экономической области то, чего они добились в политике, то есть свою долю власти, и участвовать более широко в плодах и в управлении трудом, необходимо, чтобы дети народа приобретали в школе понимание, сознательную дисциплину, рассудительность в определении высших истин и всех необходимых добродетелей в деле основания нового порядка…
    О святая простота! Он добивался согласия представителей буржуазии на облегчение подготовки уничтожения власти этой самой буржуазии! Его охотно и внимательно слушали. Теперь он уже признанный оратор. Но редко, крайне редко его предложения принимались. Особенно это касалось многочисленных выступлений Жореса за улучшение положения рабочих. Он знал их ужасную жизнь, тяжкий труд по 12 — 16 часов в день, знал, что в социальном законодательстве Франция далеко отстала от других западноевропейских стран. К началу парламентской деятельности Жореса, собственно, ничего не было сделано, кроме закона 1884 года, разрешавшего деятельность профсоюзов.
    В апреле 1886 года он выступает с предложением создать пенсионные фонды из обязательных взносов предпринимателей и рабочих. Предложение не имело успеха. Лишь после долгих проволочек прошел куцый законопроект о кассах взаимопомощи для шахтеров. Дважды он выступал за закон о компенсации жертвам несчастных случаев на производстве. Его предложение опять не прошло, но позже он голосовал за несравненно более умеренное предложение, которое было принято палатой в 1888 году, а законом стало лишь через десять лет.
    Особенно настойчиво Жорес выступает за социальные законы в пользу шахтеров. Он хорошо знал жизнь своих избирателей — горняков Кармо. К обычным для всех рабочим тяготам, бесправию и нищете здесь добавлялась постоянная угроза подземных катастроф. Сколько энергии, терпения, настойчивости приложил Жорес, чтобы добиться принятия закона о делегатах шахтеров! Защитники хозяев шахт яростно сопротивлялись принятию этого закона. Ведь он предусматривал, чтобы контроль рудников проводился не только администрацией угольных компаний, но и представителями рабочих. Тем настойчивее боролся Жорес за принятие закона. Он посвятил ему несколько больших выступлений, открывших блестящую галерею его ораторских шедевров. В них можно разглядеть контуры, правда довольно расплывчатые, его зреющих социалистических воззрений. В июле 1887 года в одной из этих речей он заявляет с трибуны парламента:
    — До тех пор пока пролетариат не допущен законом к экономическому влиянию, пока его оставляют в положении внешнего и механического фактора, пока он не сможет в справедливой доле участвовать в распределении труда и продуктов труда, пока экономические отношения будут регулироваться случаем и силою гораздо больше, чем разумом и справедливостью, проявляющимися в могущественных федерациях свободных и солидарных трудящихся, до тех пор пока грубая впасть капитала, распоясавшаяся подобно стихийной силе, не будет дисциплинирована трудом, наукой, справедливостью, — мы сможем сколько угодно нагромождать законы о благотворительности и социальном обеспечении, но мы не дойдем до самого сердца социальной проблемы…
    С левых скамей, где сидели социалисты, после этих слов раздались дружные аплодисменты; ведь депутат центра явно имел в виду социалистическое преобразование общества. Но каким способом? Жорес еще простодушно надеется на великодушие и добрую волю буржуазии. Он взывает к совести, к моральным принципам политиканов, основой деятельности которых всегда были аморальность и беспринципность. Он не видит классовой природы их поведения и объясняет нежелание буржуазных депутатов поддерживать законопроекты, облегчавшие участь рабочих, летаргией, безразличием, непониманием, усталостью, инертностью, упадком республиканских чувств. Словом, чем угодно, кроме действительных причин антирабочей позиции республиканского большинства.
    Однако Жорес продолжает борьбу, хотя порой перипетии этой борьбы совершенно обескураживали его. Как он был доволен, когда закон о делегатах горняков был наконец одобрен палатой! Пламенные речи Жореса серьезно помогли этому, и он считал принятие закона и своим личным успехом. Теперь закон нуждался в одобрении сената — второй палаты парламента, придуманной специально для того, чтобы держать в узде палату депутатов. Двухпалатный механизм — удобная вещь для провала неугодного законопроекта. Сенаторы и депутаты буржуазии используют любую оплошность или слабость левых и с помощью ловких комбинаций всегда могут добиться своего. Так случилось и с законом о шахтерских делегатах. Сенат, правда, одобрил его. Но внес при этом такие поправки, которые совершенно извратили его идею и сделали закон безопасным для шахтовладельцев.
    24 мая 1889 года палате предстояло второй раз либо утвердить закон с поправками, либо подтвердить свое решение в пользу первоначального варианта. После колебаний и раздумий Жорес решил, что все же лучше иметь кое-что, чем ничего. От имени комиссии, докладчиком которой он был, Жорес призвал палату принять хотя бы этот закон: ведь потом его можно будет усовершенствовать.
    Но социалисты считали, что изуродованный закон уже не принесет никакой пользы. Непримиримый шахтер-депутат Бали выступил против закона с поправками сената, считая его в таком виде просто вредным. Он настаивал на вторичном голосовании за первый вариант. Жорес с удивлением увидел, что, когда Бали закончил свою речь, ему аплодировали не только социалисты, но и правые, а среди них барон Рей, его старый знакомый, владелец шахт в Кармо! Несколько озадаченный, Жорес решил, что, быть может, стоит рискнуть. Ведь если вся палата, правьте и левые, единодушно проголосует за первоначальный текст, то перед такой демонстрацией единой воли сенат вынужден будет отступить!
    Настал момент голосования. Депутаты поднимались со своих мест и, толпясь в проходах, подходили к корзине, куда следовало опускать бюллетень. Вот идет барон Рей, который только что аплодировал Бали. Но что же это? Жорес с изумлением и возмущением видит, что он голосует против предложения социалиста. Так же поступали и другие правые, все эти промышленные и земельные феодалы, а с ними и большинство оппортунистов. «Какое лицемерие, какой цинизм!» — с негодованием думал Жан. Аплодируя Бали, правые хотели показать себя большими демократами, чем те, кто, подобно Жоресу, хотел помочь шахтерам. Награждая аплодисментами их представителя, реакционеры, оказывается, собирались немедленно проголосовать против него. Закон был похоронен. Грязная парламентская игра вокруг справедливых жизненных интересов самой страдающей части трудящихся глубоко возмущала Жана, хотя наивно было ожидать от буржуазных депутатов иного поведения. Но простодушие и политическая наивность служили тогда главной отличительной чертой молодого депутата Тарна. Моральные критерии всецело определяли его мировосприятие, и он лишь начинал понимать неумолимую логику классовых противоречий.
    И вот еще одно разочарование, еще одна неудача. Как всегда в подобных случаях, уныние наполняло его душу. Странное, казалось бы, дело: став депутатом, овладев вожделенной трибуной парламента, Жорес не чувствовал себя счастливым. Он не только не видел плодов своей деятельности, он даже не мог еще ясно определить ее направление, не приобрел единомышленников, не присоединился к образу мыслей других. В тот майский вечер, когда у него на глазах разыгралась тягостная сцена провала законопроекта, за который он так горячо боролся, мрачно задумавшись, Жорес возвращался из палаты домой. Никогда в жизни он не был и не будет столь одиноким, как тогда, в первый срок его депутатских полномочий.
    Одиноким не только в парламенте. После свадьбы Жан поселился с молодой женой в доме девятнадцать на авеню Мот-Пике. Равнодушный, как всегда, к материальной, бытовой стороне жизни, он предоставил устройство своего очага всецело на усмотрение Луизы. Она выполнила это с самым дурным вкусом. Денег было достаточно, но, верная дочь коммерсанта из провинции, Луиза обожала яркую дешевку. Драпри из плюша, уродливо раскрашенные цветочные горшки, дешевые скульптурки на немыслимых подставках превращали квартиру Жана в образец мещанского, безвкусного великолепия. А он либо не замечал кричащего безобразия, либо не придавал всему этому значения. Для него достаточно было иметь комнату, куда он сложил свои книги. Впрочем, друзья Жана с удивлением говорили о его странной непоследовательности: в картинной галерее он мог восхищаться лучшими полотнами и как знаток тонко анализировать их. Но, выйдя из музея, он подчас покупал дешевую раскрашенную тарелку, на которую не польстилась бы даже консьержка.
    Дома Жан рассеянно слушает, как его жена своим протяжным голосом рассказывает светские новости, а главное — свое мнение о последних модах. Луиза обожает пышные, безвкусные платья. Она приобретает множество этих ярких нарядов, которые быстро пачкает, мнет и забрасывает. Жан не замечал у нее никаких других интересов. К домашнему хозяйству она не имела отношения, все делала горничная. Если и раньше одежда Жана не отличалась элегантностью и аккуратностью, то теперь этот женатый человек носит всегда мятые, нечищеные костюмы, у него вечно не хватает пуговиц. Луиза никогда не могла даже представить себе, что это ее в какой-то мере касается.
    Жена Жореса оказалась неглупой, но крайне ограниченной, скучной и примитивно эгоистичной, невероятно ленивой и равнодушной ко всему на свете, кроме своих непосредственных интересов. После нескольких попыток поделиться с ней своими мыслями, тревогами, надеждами Жан почувствовал, что его монологи не встречают никакого отклика, что здесь он не получит ни поддержки, ни внимания, ни заботы. Но он примирился с этим, как мирился со многим другим по причине своей необычайной терпимости и благодушия к тому, что он не считал главным в жизни. Более того, он любил ее и переносил свою семейную жизнь спокойно, обходясь без счастья. Он совершенно не был эгоистичен и всегда готов был скромно довольствоваться малым. Но он все же смутно понимал, каким утешением могла бы быть для него, так нуждавшегося в поддержке, семья, любящая, умная, внимательная жена…
    Первое время после свадьбы дома Жана встречала ласковая, любимая Меротта. Старушка уже почти ослепла, но она сохранила ясный ум и самый живой интерес к делам сына. В то время как апатичная, равнодушная Луиза пропускала мимо ушей все, что говорил Жан, мать ловила каждое его слово. Он рассказывал ей обо всем, что он делал, видел, чувствовал.
    А затем произошла весьма банальная, но очень неприятная для Жана история. Луиза, которую не интересовали дела мужа, довольно откровенно обнаруживала ревность к матери Жана. Свекровь сделалась для нее совершенно невыносимой. Хотя кроткая старушка старалась пореже выходить из своей комнаты, молодая хозяйка без особого такта дала понять, что старая дама нетерпима у нее в доме. Она принимала глубоко оскорбленный вид, когда Жан уходил к матери и подолгу сидел у нее. Аделаида стала объектом столь же грубой, сколь и глупой неприязни со стороны невестки, которая наконец объявила мужу, что она не может жить вместе с его матерью. С болью в сердце Жан вынужден был принять тягостное решение и поселить любимую мать в пансионе для престарелых дам в Версале. И теперь, если он чувствовал потребность излить боль, накопившуюся на душе, и хоть как-то выйти из состояния мучившего его одиночества, он садился на поезд и ехал в Версаль к матери. Дома ему было очень тоскливо.
    Жаловался ли он на свою судьбу? Нет, он молча терпел, и только иногда, случайно вырываются у него косвенные признания…
    Летом 1888 года Жан получил письмо от директора лицея в Альби, того самого, учителем в котором был некогда Жорес. Директор просил бывшего скромного преподавателя, а ныне депутата выступить на церемонии очередного выпуска и раздачи наград. 31 июля двор лицея был разукрашен и наполнен гостями. Казалось, ничего не изменилось с тех пор, когда Жорес начинал здесь преподавать. Правда, рядом с ним уже не Аделаида, гордая сыном, а Луиза, все внимание которой поглощено исключительно ее новой шляпой с цветами и вуалью.
    На этот раз Жорес пришел сюда с особенным волнением. Годы, прошедшие с того дня, когда он покинул альбигойский лицей и уехал в Тулузу, жизненный опыт в его новом положении депутата сделали особенно дорогой встречу с еще столь недавней юностью. Поэтому и речь Жана, вызвавшая восторг слушателей, если не считать, как всегда, равнодушной Луизы, была пронизана искренний волнением. Яркими красками Жорес нарисовал картину Альби, показав в окружающем смысл и красоту, только сейчас раскрывшуюся перед лицеистами. Он говорил о радости познания, о счастье духовного роста и совершенствования, о родине и отношении к ней, о долге молодых людей перед Францией. Жан взволнованно излагает перед молодыми буржуа Альби свой еще туманный идеал социальной справедливости и призывает их к самоотверженности, к отказу от эгоистических интересов ради торжества этого абстрактного идеала.
    Речь Жореса носила явно личный характер. Его собственный жизненный опыт, все его переживания сделали эту речь такой впечатляющей, такой захватывающей для слушателей. В одном месте, когда Жан заговорил о горестях жизни, его лицо, голос, глаза, жесты выражали такую грусть, что друзья Жана невольно переглянулись с улыбками сочувствия,
    — Когда мы устаем от пошлостей и гадостей, встречающихся на нашем пути, только в самой жизни можно найти средство против отвращения ко всему окружающему. Есть в мире высокие умы и благородные сердца, и около них мы можем отдохнуть и воспрянуть духом. Но невозможно постоянно видеть их рядом, особенно в тот самый час, когда наше сердце в тоске. А кроме того, из-за какой-то стыдливости, проявляющейся даже в отношениях с друзьями, трудно всегда быть откровенным в своих слабостях, упадке, в своих страданиях… И вот тогда бывает, что прекрасная, любимая и возвышенная книга утешает нас. И здесь не надо многого: всего одна страница, которую читают на ходу, несколько стихов, произносимых для себя вполголоса, взгляд на прекрасную гравюру, и вот наша душа вновь обретает уверенность в себе!
    …Душа Жореса зрела, мужала и вопреки всему устремлялась вперед и выше.

Буланжизм

    Жорес испытывал огорчения не только из-за бесплодности своих реформаторских усилий, из-за трудности партийного самоопределения и не слишком счастливой семейной жизни. Суровому испытанию подвергались его столь пылкие республиканские убеждения. Если монархисты презрительно называли республику «босячкой», то для Жopecа она была воплощением надежд на будущее Франции, лучшим средством совершенствования социального устройства страны. Теперь он воочию увидел унижение и профанацию республики еще недавно столь рьяными республиканцами. Они все более открыто использовали республиканское знамя для карьеры и обогащения, не гнушаясь самыми постыдными сделками и махинациями. Буланжистская эпопея заставила Жореса многое понять по-новому.
    Время было тяжелое. Только кучка самых богатых безболезненно переживала застой в делах, экономический кризис, разорявший крестьян, мелких рантье, лавочников. Особенно трудно приходилось рабочим. Стачки в Анзене, Кармо, уже известные нам события в Деказвилле показали, насколько отчаянным оказалось положение рабочего класса.
    Как раз во время дебатов по поводу стачки в Деказвилле Жорес начал присматриваться к человеку, который пять лет будоражил Францию, вызывал надежды одних, ненависть других, играя на всеобщем недовольстве. Генерал Буланже, военный министр в правительстве Фрейсине, отвечал на вопрос депутатов об отправке войск в Деказвилль. Он заявил, что не допустит столкновения между солдатами и рабочими, что армия — это тот же народ. Слова генерала вызвали аплодисменты социалистов. Еще раньше одобрение республиканцев заслужили действия Буланже против офицеров-монархистов. Он вычеркнул из списков армии членов царствовавших семей, вроде герцога Омальского. Клемансо был в восторге от Буланже, считая единственным надежным республиканцем среди генералов человека, участвовавшего в кровавом подавлении Коммуны. Собственно, пост военного министра он получил по протекции влиятельного лидера радикалов.
    Укрепив свою репутацию безупречного республиканца, Буланже сумел снискать расположение армии. Он предоставил солдатам право ношения бород, кое-какие поблажки в получении увольнительных, увеличил солдатские пайки. Он добился введения на вооружение французской армии более современного ружья системы Лебеля. Наконец, он заявил об отказе от оборонительной тактики в будущей войне и о том, что наступление — единственный вид боевых действий, отвечающий французскому духу. Жаждавшие реванша французы увидели в нем свою надежду.
    Популярность генерала быстро росла. День национального праздника — 14 июля 1886 года стал его настоящим триумфом. Буланже на параде в Лоншане впервые появился перед толпой парижан. Верхом на прекрасной вороной лошади, с уверенной осанкой и образцовой выправкой, с русой бородкой, в заломленной на затылок треуголкой, украшенной белыми перьями, генерал выглядел эффектным молодцом. Толпа с первого взгляда влюбилась в этого наездника. Вскоре Париж распевал веселую песенку «Возвращаясь с парада», в которой говорилось о том, как, откупорив двенадцать бутылок, некое семейство наблюдало парад: теща любовалась африканскими солдатами, сестра — пожарными, жена — учениками военного училища Сен-Сир. Песенка завершалась словами: «Я же восхищался только нашим бравым генералом Буланже!»
    Началась безудержная реклама генерала. Его поклонники ходили с красной гвоздикой в петлице — любимым цветком Буланже. Повсюду замелькали генеральские портреты. Появились новые игральные карты: на тузах красовались изображения Верцингеторига, Жанны д`Арк, Наполеона и Буланже. Повальное, хотя и не очень осмысленное увлечение, как эпидемия, охватило всю страну. Словом, началась одна из тех бонапартистских лихорадок, которые время от времени вспыхивают во Франции вопреки ее несомненным демократическим традициям. Тогда-то и родилось крылатое выражение: Франция, подобно женщине, охотно отдается мужчине, особенно если он военный.
    На руку Буланже играл подъем реваншистских чувств. Весной 1887 года резко обострились отношения с бисмарковской Германией. В апреле немцы схватили на границе и насильно увели на германскую территорию французского пограничного чиновника Шнебеле. В воздухе запахло войной, и ее французские поборники испытывали острую потребность в вожде. Буланже с его откровенными реваншистскими намерениями оказался как нельзя более кстати. Проворные куплетисты тут же выразили настроение многих в новой песне: «Можно не бояться никакой опасности, когда наш вождь — Буланже».
    Но более трезвые французские политики понимали, что Франция не готова к войне, что война выгодна сейчас только Бисмарку. Неприкрытый реваншизм Буланже оказался преждевременным. Пребывание генерала на посту военного министра служило явным вызовом для воинственных немцев. И вообще непомерно растущая популярность Буланже стала тревожить оппортунистов и радикалов. Поэтому когда в конце мая формируется новый кабинет Рувье, то в нем военным министром стал другой генерал. Буланже решили сплавить из Парижа, где вокруг него подымалось слишком много шума. Правительство назначает его командиром корпуса в Клермон-Ферране.
    Но это только подлило масла в огонь. Отъезд генерала из Парижа 8 июля превратился в грандиозную манифестацию. Три часа поезд не мог тронуться с места, тысячи людей заполняли вокзал и железнодорожные пути.
    Ну а как же относился ко всей этой истории Жорес? Долгое время он не высказывал никаких суждений о Буланже, внимательно следя за всеми его пируэтами. Но 28 мая 1887 года он впервые выступил по поводу буланжизма в «Депеш де Тулуз», где часто печатались его статьи. Жорес отметил, что в первое время Буланже, будучи военным министром, проявил «либеральное и патриотическое стремление к реформе». Затем генерал превратился в угрозу для демократии. Жорес считал, что Буланже надо противопоставить не хитрую политическую тактику, а прочную своим демократизмом республику. «Опасные моменты в поведении Буланже и в его мировоззрении легко сдержать премьер-министру при помощи своего реального престижа и при поддержке стабильного большинства». Жорес пока еще несколько недооценивал влияние генерала и переоценивал возможности правительства Рувье, республиканская доблесть которого была весьма сомнительной. Во всяком случае, Жорес раньше многих понял опасность буланжизма.
    А эта опасность возрастала. Словно по заказу события давали генералу новые шансы приобретать симпатии все большего числа недовольных. Вскоре ему представляется возможность выступать не только патриотом, но и поборником оздоровления и очищения республики. На ее и без того небезупречной репутации в 1887 году появилось новое большое пятно грязи — скандал Вильсона.
    «Ax, какое несчастье иметь зятя!» — зазвучал на парижских бульварах припев новой злободневной песенки. Речь шла о весьма известном зяте. О депутате Даниеле Вильсоне, женатом на дочери самого президента Жюля Греви. Рыжебородый, молчаливый, малоподвижный родственник президента мгновенно стал знаменитостью. Еще бы, ведь он сумел превратить в притон мошенников и проходимцев цитадель и символ республики — Елисейский дворец. Здесь Вильсон организовал, по его собственному выражению, бойкую «торговлю жестянками». Так зять президента называл высшие отличия и награды республики. Орден Почетного легиона шел за 40, 50, иногда 100 тысяч золотых франков. Для тех, кто победнее, были Академические пальмы по 15 тысяч франков. Вильсон обделывал и другие выгодные делишки.
    Скандал вызвал грандиозный эффект. Парламент дал санкцию на судебное преследование высокопоставленных мошенников. Но президент Греви продолжал твердить, что его зять честнейший человек, и отказывался удалить его из Елисейского дворца.
    Возмущение президентом достигло предела. «Фигаро» дошла до того, что на своих страницах называла его «старым мерзавцем». Но старик, привыкший к благам и удобствам Елисейского дворца, упорно не хотел уходить. Возник острейший политический кризис, который никак не удавалось разрешить. Греви все же пришлось подать в отставку. Выборы нового президента оказались очень сложными. Ни Ферри, ни Фрейсине, ни Бриссон не набрали нужного числа голосов. После двух безрезультатных туров голосования Клемансо заявил: «Ну, тогда выберем самого тупого».
    Избрали Сади Карно, не имевшего ни известности, ни способностей, но не нажившего себе и врагов. Ему помогли предки: его дед Лазарь Карно был легендарным организатором армий Конвента.
    Вся эта жалкая картина коррупции, беспомощности парламентского механизма перед буланжистской авантюрой производила на Жореса удручающее впечатление. Он видел, как ловко используют это буланжисты. Объединившаяся вокруг Буланже удивительно пестрая компания, в которой смешались честно заблуждавшиеся люди с аферистами и проходимцами, с монархистами всех мастей, для которых генерал стал орудием борьбы за монархию, развернула бешеное наступление против республики, используя её столь явно обнаружившиеся пороки.
    Буланже начинает штурм парламента. Он выдвигает свою кандидатуру последовательно во многих округах и везде побеждает. Таким образом генерал пытался организовать своеобразный плебисцит. Став депутатом, Буланже потребовал в палате пересмотра конституции. Речь шла в конечном счете о ликвидации парламента и республиканского строя.
    Весной 1888 года Жорес занимает совершенно четкую позицию по отношению к буланжизму. Он определяет его в это время как движение, использующее ультрапатриотизм и выдвигающее расплывчатую программу, обещающую что-то каждому из недовольных; движение, являющееся непосредственной угрозой республике и свободе. Жорес раскрывает суть буланжизма, показывает его связь с крайне правыми, которые, как он писал, «сделали из человека на коне не реформатора, а фасад для консерватизма».
    В борьбе с буланжизмом более четко кристаллизуются социалистические воззрения Жореса. Некоторые социалисты, осуждая коррупцию, отождествляли ее с республиканским строем. Тем самым они помогали, по существу, Буланже, который давно уже разглагольствовал в том же духе, Жорес в своих статьях более глубоко подходит к делу. Зло не в республике, утверждал Жорес, а в экономической безнравственности безответственного капитализма. Пока общество базируется на частной собственности и эгоизме, политическая жизнь будет неизбежно отражать капиталистическую мораль. Ответ на коррупцию заключается не в отказе от республики или в разоблачении нескольких продажных политиков, а в изменении социальной системы.
    Жорес занимал во время буланжистской эпопеи несравненно более правильную позицию, чем многие социалисты. Гэдисты в это время показали себя сектантами и не хотели бороться против Буланже вместе с другими республиканцами, хотя в случае его успеха и ликвидации республиканского строя французское социалистическое движение оказалось бы в крайне неблагоприятных условиях. Более того, некоторые из них, в частности известный марксист Поль Лафарг, предлагали даже совместные действия с буланжистами) считая, что массовое движение за Буланже можно направить к социализму. Энгельс сурово критиковал за это Лафарга.
    Однако, выступая против Буланже, Жорес отнюдь не солидаризировался полностью с большинством буржуазных республиканцев, которые пытались ликвидировать буланжизм путем нарушения или ослабления демократии. Для оппортунистов, среди которых Жорес продолжал сидеть в палате депутатов, буланжизм был угрозой их власти. Он разоблачал их пороки. Для Жореса буланжизм неприемлем из-за его лживости и демагогичности, из-за опасности, которую он нес республиканским свободам. Если Жорес и выступал против Буланже формально вместе с оппортунистами, то это уже не означало никакого духовного, политического единства с ними. Он бесповоротно ушел от тех, кто унижал и профанировал республику, компрометируя ее корыстным карьеризмом.
    Напуганное очередным успехом Буланже на выборах в Париже в январе 1889 года, правительство Флоке вносит законопроект о замене избирательной системы по спискам реакционным порядком выборов одного кандидата в каждом округе. 11 февраля 1889 года Жорес резко осудил в палате это продиктованное страхом намерение. Любопытно, что среди аргументов в его речи важное место занимала мысль о том, что выборы по округам лишат представительства рабочих-социалистов. Жорес считал, что в момент, когда речь вдет о защите республики, преступно дискредитировать ее антидемократическими мерами. Упомянув об исполнявшемся тогда столетии Великой французской революции, Жорес говорил:
    — Неужели гении французской революции исчерпал себя? Неужели среди идей революции вы не найдете таких, которые помогут справиться с нынешними трудными вопросами, с проблемами, стоящими перед вами? Неужели утрачено бессмертное наследие революции, которое может быть опорой для решения всех имеющихся трудности, среди которых мы живем?
    По-прежнему депутат Тарна пытается со свойственным ему наивным идеализмом пробудить демократический дух у тех, кому нет до него никакого дела. Неудивительно, что палата осталась глуха и закон о выборах по округам прошел. Ведь с этим законом многие из правых связывали и свои личные выгоды на предстоявших вскоре выборах.
    Между тем буланжистское движение, кульминационным пунктом которого был успех на парижских выборах 27 января 1889 года, начинает с этого упущенного генералом момента, когда он действительно имел шанс взять власть, клониться к упадку. Буланже все чаще становится объектом шуток, для которых этот весьма неумный, напыщенный и нагловатый деятель давал достаточно поводов. Чего стоила хотя бы его страсть к лошадям, к опиуму и, конечно, к Маргарите де Бонемен. В одной из газет, к примеру, появляется такое объявление: «Революционер, хорошо разбирающийся в лошадях, ищет место кучера в хорошем доме». В конце концов этот кондотьер с показными замашками якобинца и с нутром монархиста был выбит из седла методом простой полицейской провокации. Ловкий и беспринципный министр внутренних дел Констан распустил слух о предполагаемом аресте Буланже. Генерал струсил и убежал вместе со своей любовницей Маргаритой де Бонемен в Бельгию. Она там вскоре умерла, а через два месяца безутешный влюбленный генерал застрелился на ее могиле. Так закончилось это, по выражению Жореса, «буланжистское недоразумение».
    Но для Жореса, как и для Франции, оно прошло далеко не бесследно: итог этой первой крупной политической битвы, в которой он участвовал, заключается в дальнейшем его освобождении от иллюзий буржуазного республиканизма и в укреплении социалистических взглядов. В поступках и словах Жореса времен буланжистской эпопеи виден уже сложившийся характер, чертами которого ясно выступают самостоятельность, принципиальность, интеллектуальная честность. Проще всего было бы присоединиться к одной из группировок, действовавших в этой борьбе. Жорес пошел другим путем. Он терпеливо вырабатывал свое мнение и, основываясь на нем, действовал, и действовал правильно. Еще совсем же будучи марксистом, он тогда под влиянием какого-то чутья поступал правильнее, чем марксисты Гэд и Лафарг.
    «Буланжизм скончался, — писал Жорес в ноябре 1889 года, — теперь мы смело сможем продолжать вместе с демократией дело справедливости». Он оптимистически смотрит в будущее. Крах буланжизма, распад монархического движения, поразительная устойчивость республики, растущий авторитет социализма, столь явный на фоне упадка и разложения буржуазного республиканизма, показывали, что в усложняющемся, все более противоречивом жизненном потоке все же существует мощное течение социального прогресса, что, если проложить для него широкий фарватер, убрать плотины и расчистить болотистые заводи, оно способно будет вынести Францию к новым гостеприимным берегам социализма.
    Жорес, которого его дядя-адмирал еще недавно называл «утенком», более уверенно ориентируется в политическом болоте буржуазного парламентаризма. Чувство тоскливого одиночества, которое так терзало Жана в парламенте несколько лет назад, кажется, проходит. К концу легислатуры он там не только освоился, но и завоевал определенное положение. Он все чаще встречается с выражением симпатии со стороны коллег, с поощрительными взглядами старых, верных республиканцев. Даже сам Клемансо обращается к нему однажды с просьбой поддержать его кандидатуру на пост председателя палаты. Хотя речи Жореса пока почти не оказывают влияния на исход голосований, они, по признанию многих, поднимают уровень дебатов. Наконец (вот верный признак успеха) ему начинают завидовать, обвиняя его в несуществующих пороках. Из-за назначения его тестя г-на Буа супрефектом в Сен-Пон ему приписывают грех непотизма, семейственности. Как-то Жан со смехом рассказывает одному знакомому:
    — Обо мне говорят, что в бесплатном буфете палаты я курю дорогие сигары! Увы! Я вообще не курю. Но я уже опасаюсь делать добродетель из этой слабости.
    Часто, возвращаясь из палаты, Жан делает крюк и, смешавшись с толпой, бродит по новой Всемирной выставке, посвященной столетию революции. Недавно построенная Эйфелева башня отнюдь не шокирует его своим индустриализмом, несовместимым, по мнению многих, с обаянием древних соборов Парижа. На выставке Жан радуется и восхищается свидетельствами новых достижений человеческого труда и разума. Он писал в столь милом его сердцу стиле Виктора Гюго:
    «Однажды ночью, возвращаясь из Версаля, я смотрел на Париж с высот Бельвиля, На башне сиял электрический свет… Ее вершина выглядела в темноте как новая планета… Поистине звезда человеческого гения засияла под звездами бога!»
    Летом 1889 года заканчивался срок полномочий палаты депутатов, избранной за четыре года до этого. Новые выборы были назначены на 22 сентября. Жоресу предстояло решить, добиваться ли ему депутатского мандата второй раз, или, удовлетворившись приобретенным опытом, избрать более спокойное поприще. Ведь за четыре года пребывания в палате Жорес не раз испытывал желание покинуть парламентское болото, столь мало подходящее, как оказалось, для достижения его идеалов. Но теперь он, приближаясь к зрелому тридцатилетнему возрасту уже хорошо понимал, что даже для небольших политических успехов нужны исключительное упорство и непоколебимая воля, А эти качества все сильнее проявлялись в ней. Он решил снова выдвинуть свою кандидатуру.
    На этот раз выборы проводились в очень неблагоприятных для Жореса условиях. В прошлый раз он был включен в список кандидатов-оппортунистов и пользовался поддержкой сильной избирательной организации. Но хотя все четыре года он просидел на скамьях центра, его депутатская деятельность показала, что оппортунистам нельзя на него рассчитывать. А значит, он не получит поддержки буржуазных республиканцев департамента Тарн, которые раньше активно способствовали его избранию. Ему нечего было надеяться и на поддержку радикалов, а также и социалистов, к которым он так и не примкнул. Жорес выступал один. Никто не субсидировал его избирательную кампанию, а без денег вести ее было крайне трудно.
    К тому же выборы проводились по новой избирательной системе, крайне невыгодной, если не безнадежной, для таких начинающих одиночек, как Жорес. Выборы по мелким округам удобны для кандидата, располагающего в своем округе связями и орудиями личного влияния на избирателей. Именно этим обладали старый соперник Жана барон Рей, владелец шахт в Кармо, и его зять маркиз Солаж, действовавшие вместе. Правда и тот и другой баллотировались в других округах Тарна. Но в округе Жореса они выставили преданного им человека, некоего Абреаля, на стороне которого оказалось все влияние Рея и Солажа, не говоря уже о поддержке церкви. Вся эта компания монархистов и консерваторов действовала против Жореса тем более активно, что речь шла уже о борьбе не против оппортунистов, а о необходимости остановить почти социалиста, открыто призывавшего горняков Кармо бороться против хозяев. А как раз с этого Жорес начал в августе свою избирательную кампанию.
    — Я ношу в себе мечту о братстве и справедливости, — говорил Жорес 22 августа на предвыборном собрании в Кастре, — и ради этих целей я хочу работать…
    Программа, с которой теперь выступал Жорес, была левее его взглядов 1885 года, но ее еще нельзя назвать социалистической, хотя речь и шла о серьезных реформах. Он говорил о необходимости установления сильного государственного контроля над капиталистическими предприятиями в области транспорта, банков и страхования. Указывая на экономическое и политическое всевластие крупной буржуазии и бесправие трудящихся, Жорес выступал за создание независимых профсоюзов, за развитие системы социального обеспечения. Жан призывал к «пролетарскому крестовому походу против правящего капитала». Голосовавшие за него на прошлых выборах промышленники, торговцы, рантье теперь в испуге отворачивались от него. Тем больше надежд возлагал он на голоса рабочих, особенно шахтеров Кармо, которых он так горячо защищал в палате депутатов. Но и там Жореса ожидало разочарование. Он смело являлся на митинги, организованные его противниками, охраняемые десятками их агентов. Когда он однажды появился на таком митинге в Кармо, то увидел, что председательствует сам маркиз Солаж, рядом с ним сидят барон Рей и их кандидат Абреаль. Появление Жореса и группы его друзей было встречено враждебными криками, оскорблениями. Но маркиз Солаж, демонстрируя свое пренебрежение к противнику, с любезностью аристократа снисходительно предложил выслушать враждебного кандидата.
    Уже через несколько минут Жорес овладел вниманием аудитории, собравшейся для поддержки его противника. Обращаясь к шахтерам и не смущаясь присутствием их хозяев, он призвал их бороться с произволом шахтовладельцев:
    — Если вы хотите участвовать в управлении шахтой, то не давайте вами играть, держитесь твердо, не позволяйте себя дурачить! Вам говорят: «Голосуйте за нас, и дело пойдет хорошо!» Но чтобы оно действительно шло хорошо, вы должны бдительно следить за всеми действиями хозяев, знать весь ход дела. Выбирайте такого депутата, который бы все сделал для вас. А у вас нет даже и пенсионных касс…
    Жорес говорил просто, ясно: его речь резко отличалась от хозяйской демагогии. Враждебная аудитория теперь аплодировала ему с энтузиазмом. После митинга толпа провожала его до гостиницы и здесь снова наградила овациями.
    — Если бы мы могли предвидеть это, — говорил маркиз Солаж, выходя из зала, — то мы не дали бы ему слова. Но, черт возьми, какой все же великолепный оратор.
    — А это мы уже видели, — отвечал барон Рей, — Гамбетта тоже был неотразимым оратором, но мы побеждали его. Сегодня наши шахтеры, наэлектризованные громовым красноречием Жореса, устроили ему триумф, но завтра, придя к урнам, они проголосуют за нас.
    «Барон Черных гор» знал, что говорил. Рабочие, не имевшие своей организации, с сознанием, затемненным предрассудками, отсталостью, обработанные церковниками, легко попадали в ловушку реакции. Вера Жореса в здравый смысл пролетариата подвергалась серьезному испытанию.
    Ораторские триумфы Жореса не давали реальных результатов. Рей, Солаж и им подобные сумели сохранить контроль над темной и забитой массой шахтеров. К тому же тайна голосования и другие правила проведения выборов грубо нарушались. Применялись даже «меченые» бюллетени. Иначе чем же можно объяснить, что в Сауле, где выступление Жореса также вызвало восторженный прием и толпа тоже провожала его до гостиницы, за него было подано только четыре голоса?
    Но Жан действовал неутомимо и, не жалея сил, колесил по своему избирательному округу; он упорно боролся. Ему приходилось тем более трудно, что его супруга ждала ребенка. Луиза жила в Бессуле и изводила мужа жалобами и стонами, которые у этой изнеженной и ленивой женщины приобретали характер пытки для Жана, терпеливо переносившего все. Когда 19 сентября Луиза родила девочку Мадлен (Жорес называл ее Малу), молодой отец с радостью и гордостью любовался светловолосым ребенком.
    Вечером 22 сентября после подсчета голосов на площади в Кастре Жореса горячо приветствовали его сторонники. Он получил большинство. Однако вскоре стали известны результаты по деревням. Здесь его значительно опередил консерватор Абреаль. Общий итог оказался не в польэу Жореса: он получил 8776 голосов, его противник — 9632, Причем по новой избирательной системе, как говорил сам Жорес, уже 51 процент голосов равнялся 100 процентам, 49 — нулю. Жан был побежден.
    Двое друзей провожали домой усталого, измученного физически и морально Жана. Это был молодой Гези, восторженный поклонник и бывший ученик Жореса, который стал его добровольным секретарем на время избирательной кампании, а также старый врач Кастра доктор Пайс, знавший Жана с детских лет.
    — Дело, видимо, в том, что вы слишком явно отделились от тех, кто вас раньше поддерживал, и не получили помощи людей, за которых выступаете сейчас, — проговорил Гези.
    — Может быть, и так, — отвечал Жорес. — Но я сто раз предпочел бы уйти в частную жизнь, чем потерять в общественной деятельности хотя бы частицу своей независимости.
    Когда, проводив Жореса, друзья возвращались к себе, старый врач задумчиво произнес:
    — Как знать, быть может, наш друг Жорес действительно станет отшельником, когда он до конца узнает политических мошенников, окружающих его, и испытает ужасное разочарование… У него слишком много честности, чтобы лавировать вопреки своим убеждениям. Он слишком христианин, чтобы отречься от того, во что он верит. Он будет таким же, как все великие фанатики, на долю которых выпадало немало подобных злоключений…
    На следующий день Жорес узнал, что система выборов по округам принесла поражение не только ему. Не были избраны известные политики, бывшие премьеры Ферри, Гобле и другие. Но в целом по стране республиканцы одержали решительную победу. Монархисты потеряли много мандатов; избрано было более десятка социалистов.
    — Пусть я был побежден, — говорил Жорес спустя год, — но я высоко и твердо держал знамя республики, я стоял лицом к лицу с врагом, я боролся с ним и наносил ему удары… Следовательно, почему же мне говорят, что я был побежден? Да, я узнал о своем поражении вечером 22 сентября, но на другой день, когда я читал в газетах сообщение о результатах выборов по всей стране, я увидел, что республика одержала триумф, и я почувствовал себя победителем.

Приобщение

    Жорес снова житель Тулузы, где он поселился с семьей в доме № 20 на улице Сен-Пантелеоне, в небольшой скромной квартире. Столовая служит одновременно салоном для приема гостей и рабочим кабинетом хозяина.
    После неудачи на выборах ректор Перру пригласил его возвратиться к прежним обязанностям профессора философии. Политические противники Жореса не преминули объявить Жореса еще одним «пристроившимся», как «все эти республиканцы». Оказывается, он сумел еще и «пристроить» своих родственников: один стал главным инженером в Альби, а кузина получила пост в больнице Сен-Сюльпис. Между тем инженер окончил знаменитый Политехнический институт, а кузина заняла свое место, еще когда Жан учился в школе.
    — Так меня можно обвинить, — говорил он, смеясь, — что это я продвинул адмирала Жореса на пост посла в Петербурге, а затем сделал его министром, что я устроил высшие награды нескольким моим предкам, хотя многие из них проливали кровь за Францию в сражениях или погибали в далеких морях еще несколько веков назад!
    Не чуждый, как видно, фамильной гордости, Жорес не испытывал постоянной и длительной ненависти к врагам. А к друзьям, отказавшим ему в поддержке? Ведь во время недавней избирательной кампании, окончившейся для него неудачей, некоторые из тех, кого он рьяно защищал, рабочие Кармо, не только отказали ему в своих голосах, но даже оскорбляли его. Однажды в толпе на него посыпались удары и плевки. Испытывал ли он обиду, озлобление? Нет, оскорбления от тех, кого он любил все сильнее, были для него лишним доводом в пользу крепнувшей решимости посвятить свою жизнь моральному, духовному и физическому освобождению пролетариата. И если его ненависть к буржуазии была преходящей, непоследовательно сменяясь подчас какой-то лояльностью, то его любовь к народу была неиссякаема, непрерывна и все более глубока. Его симпатия к простому народу отнюдь не являлась лишь следствием крепнущих социалистических убеждений и последовательного демократизма, выросшего из подлинной широкой образованности. В его натуре, несмотря на весь профессорский академизм, было нечто глубоко народное, что-то очень сходное во вкусах, ощущениях, эмоциях. Жорес испытывал радость, удовольствие от общения с людьми труда. Он любил, замешавшись в воскресную толпу рабочих, мелких служащих, их жен и детей, прогуливаться и отдыхать вместе с ними, останавливаться и рассматривать блестящие витрины, где ни он, ни они ничего не покупали. Он обожал ярмарочные цирковые балаганы и представления бродячих театров, где за два су можно было насладиться зрелищем слезливой мелодрамы или народного фарса. Искусство этих сезонных тружеников неструганой и скрипящей сцены было, конечно, далеко от мастерства Фредерика Леметра или Мари Дорваль, блиставших еще не так давно в театрах парижских бульваров. Но бесхитростная игра их безвестных провинциальных коллег нравилась народу, нравилась и профессору Жоресу. Вместе со всеми простодушными зрителями он готов оплакивать незаслуженно обиженных честных неудачников, горячо сочувствовать благородным героям, даже подсказывать им реплики или бурно возмущаться предателями и негодяями, охотно прощать мелким плутам их проделки, лишь бы они способствовали торжеству добра над злом. Жорес любил искренний, безудержный смех толпы. Он и сам смеялся вместе с ней. Да, он, конечно, и размышлял, «Какая польза и какой смысл в идее социального обновления, если народ и так поражает силой великодушия и радости, счастливо преобразившись в веселом настроении воскресного отдыха? Какой смысл тратить силы в отчаянной борьбе ради того, чтобы дать пароду больше достоинства и счастья, если он и без того обладает столь могучей жизненной силой, если его душа бьет ключом радости, как только ей удается прорваться наружу? Возбуждая в сердцах и умах надежду на грядущую справедливость, не рискуют ли уничтожить эту наивную способность к счастью, которая на протяжении всей столь мучительной истории человечества была единственным достоянием народа? Но, пожалуй, так легко думать лишь в легкомысленной и веселой толпе, в столь редкие для нее часы радости». И Жан вспоминал жуткие картины мучительного труда по 12–14 часов в сутки, повседневную нищету, унижение, бесправие трудящихся. И эти картины побеждали сомнения, продиктованные искренним сочувствием к трудовому люду.
    Но впрочем, в это время Жорес ведет вполне благополучную респектабельную жизнь буржуазного профессора. У себя дома он нередко принимает гостей. К великому удовольствию Луизы, здесь даже устраиваются танцы, и сам Жан не слишком ловко танцует кадриль со своей статной супругой. Жоресы часто получают приглашения в семью ректора Перру, который по-прежнему восхищается своим молодым другом. По вечерам Жан нередко засиживался в кафе де ля Пэ, где для горячих споров собиралась группа молодых ученых. Жан с одинаковым блеском участвовал в дискуссиях на самые различные темы.
    Аделаида, следуя за сыном, тоже переселилась в Тулузу, хотя жить в его доме ей по-прежнему невозможно. Но ничто не могло помешать Жану ежедневно встречать старую даму, одетую в черное, и сопровождать ее в неторопливых прогулках по бульварам. Жан с неизменной нежностью относится к матери, которая в это время опять поглощена матримониальными заботами. Теперь надо женить младшего сына. Моряку нужна нежная и терпеливая жена, которая преданно ждала бы мужа на берегу. И Аделаида нашла хотя и небогатую, но очаровательную невесту — Элизу Комель. С ней повезло больше, чем с Луизой, и после свадьбы старушка смогла поселиться с молодой семьей в Тулоне, куда часто будет наезжать Жорес, освобожденный на время от огорчений из-за одинокой старости любимой матери…
    Кроме основных занятий на факультете, Жорес читает серию публичных лекций по теме своей диссертации «О реальности чувственного мира», о которой уже шла речь. Лекции имели большой успех. Но он работает и над второй диссертацией. В ней Жорес исследует истоки немецкого социализма. Легко пережив неудачу на выборах, Жан вел жизнь, насыщенную интеллектуальными интересам, трудом, который он считал добрым и полезным делом.
    Но ему явно не хватало политики. Поэтому он сразу же принял предложение директора «Депеш де Тулуз» не только продолжать, но и расширять сотрудничество с газетой. Правда, некоторые из его коллег по факультету стали возражать против этого; явление, обычное для профессорских кругов всех стран и времен. Ведь далеко не все ученые мужи способны к связному изложению мыслей, да еще и разумных, на бумаге. Ученый, владеющий пером, всегда вызывает недоброжелательство подобных эрудитов, оберегающих себя от подозрений в литературной импотенции.
    — Я понимаю, что выступления в газете могут доставить неудовольствие моим благосклонным коллегам, — говорил Жорес ректору Перру, — но ведь в этой области невозможно установить общее правило. Многие профессора входят в муниципальные и генеральные советы. Они вступают там в ожесточенную полемику. Почему же они не могут вести ее пером, особенно, как в случае со мной, если они воздерживаются от личных нападок и придают своим статьям научный характер? Сотрудничество в «Депеш» необходимо мне по нескольким причинам. Прежде всего это дополнительный источник средств для моей семьи, которым я не могу пренебрегать, особенно сейчас. Затем у меня через газету завязались интеллектуальные связи с неизвестными друзьями, которые я не хотел бы разрывать. Наконец, удаленный от трибуны на неопределенное время, впрочем, я надеюсь, что оно не будет продолжительным, я хочу иметь возможность высказывать свои мысли и продолжать действовать пером в направлении, которое я считаю справедливым и необходимым.
    В конце концов Жан получил разрешение факультета писать в газету. Он напечатал в «Депеш де Тулуз» много отличных статей. Особенно интересны статьи 1892–1893 годов, ибо они раскрывают духовную эволюцию Жореса — точнее, процесс его окончательного приобщения к социализму, составивший главное содержание его жизни тех лет.
    Люди, близко знавшие Жореса, сходятся на том, что огромную роль в этом деле сыграл Люсьен Герр, который с 1888 года на протяжении почти четырех десятков лет заведовал библиотекой Эколь Нормаль. Человек большого личного обаяния, блестящий эрудит, он в совершенстве изучил социалистическую литературу. Люсьен Герр хорошо знал работы Маркса. Однако он не присоединился к Французской рабочей партии, а предпочел поссибилистов, ибо Гэд и Лафарг отпугивали его своим догматизмом. Он часто высказывал свои взгляды студентам Эколь Нормаль, и многие из будущих видных деятелей французского социализма испытали его влияние. Жорес окончил школу задолго до того, как там появился Люсьен Герр. Но он продолжал пользоваться ее библиотекой. Там в 1889 году и произошло знакомство, положившее начало дружеским отношениям, продолжавшимся до конца дней Жореса. Он подолгу беседовал с Герром, однажды такая беседа затянулась на всю ночь, Герр остро критиковал расплывчатость, неопределенность социалистических воззрений Жореса и часто ссылался при этом на Маркса.
    Жорес много работает над сочинениями социалистов разных направлений. Кому же из них он отдавал предпочтение? Пожалуй, никому, ибо у каждого он находил что-то привлекавшее его и что-то неприемлемое. В августе 1891 года Жорес, отвечая на просьбу одного социалиста порекомендовать ему книги, которые содержали бы изложение социалистической доктрины, писал: «Имеются краткие и серьезные пропагандистские брошюры Жюля Гэда и Лафарга или Бенуа Малона… Особенно полезно почитать журнал «Ревю сосиалист»… в нем можно найти ответы на многие вопросы и разъяснения современных социальных, аграрных и промышленных проблем».
    «Однако, — утверждал Жорес, — невозможно найти весь социализм в окончательной форме в одной книге. Что касается думающих и сомневающихся людей, то, читая «Историю революции» Луи Блана, они узнают все мысли великих деятелей Конвента, уже проявлявшие смелый социализм; когда они будут читать «Организацию труда» Луи Блана и более позитивную и всеобъемлющую книгу Прудона «Политические способности рабочего класса», когда они прочтут блестящую полемическую книгу Лассаля «Капитал и Труд», глубокую алгебраическую работу Маркса «Капитал», особенно главы о прибавочной стоимости и экспроприации трудящихся, они все же не получат весь социализм в свои руки, но они смогут ответить на софизмы либеральных экономистов, они будут достаточно просвещенными, чтобы здраво судить о современных социальных проблемах».
    Итак, Жорес сложил всех вместе: мелкобуржуазных социалистов Прудона и Блана с основоположником научного коммунизма Марксом, французских буржуазных революционеров XVIII века и явного оппортуниста Лассаля, революционных марксистов Гэда и Лафарга и наивного эволюциониста-эклектика Малона. Разумеется, каждый из тех, кого перечислил Жорес, занял свое место в истории социализма. Однако никто из них не мог идти в сравнение с Марксом, превратившим социализм из утопии в науку. Понимал ли Жорес эту исключительную роль Маркса и значение его теории для освободительного движения пролетариата? Справедливости ради надо признать, что, несмотря на огромное влияние Маркса на Жореса, он не стал марксистом в современном понимании этого слова. Несомненно, что Жорес ставил Маркса выше остальных социалистических мыслителей. Еще 25 февраля 1890 года он опубликовал в «Депеш де Тулуз» статью о германском социализме, в которой он впервые упомянул Маркса. Жорес восхищался тем, что германские социал-демократы имеют прочную теоретическую базу. «Они вооружены мыслью Маркса… — писал он. — Германский социализм — это не бесплодное выражение недовольства и мелких стремлений. Его корни в идее, и эта идея достигает масс».
    Жорес был одним из немногих французских социалистов конца прошлого века, изучавших марксизм с величайшим вниманием. Он читал «Капитал», делал многочисленные заметки на полях. Хорошее знание немецкого языка давало ему возможность изучать работы Маркса, еще не переведенные на французский. Жорес сразу же воспринял от Маркса его решительную критику капиталистического производства. Но этого нельзя сказать о теории классовой борьбы как основы истории общества. Если для Маркса социализм был прежде всего необходимым результатом объективного процесса развития производства и классовой борьбы, то для Жореса он оставался в первую очередь нравственным идеалом, воплощением идеи справедливости, завершением развития республиканской демократии. Конечно, в дальнейшем происходила эволюция социалистических взглядов Жореса. Сейчас речь идет лишь о моменте его окончательного перехода в социалистическую веру.
    Не только изучение социалистической литературы влияло на этот переход. Политическая жизнь Франции способствовала ослаблению буржуазно-демократических иллюзий Жореса. Казалось бы, победа республиканцев на выборах 1889 года и разгром буланжизма способствуют возрождению боевого республиканского духа. Жорес так надеялся на это. Надежды оказались напрасными. Оппортунисты, которые еще недавно были в глазах Жоресе главной республиканской партией, объявляют о прекращении борьбы с клерикализмом. Новый дух, новые веяния — таков теперь лозунг оппортунистов, увидевших врага слева, — социализм, крепнущее рабочее движение. В июле 1889 года в Париже был основан II Интернационал, Марксисты играли в этом главную роль, они придали решениям учредительного конгресса революционный характер. «Новые веяния» среди буржуазных политиков выразили их стремление объединять все консервативные силы против социализма. Клерикалы тоже сделали выводы из уроков последних лет. Открытая борьба монархистов и буланжистов против республики оказалась безуспешной. Так почему же не попытаться, отказавшись от нереального монархического идеала, оказывать влияние на республику, присоединившись к ней? Католики, вдохновляемые проницательным и расчетливым папой Львом XIII, поняли, что главное не форма, в какой будет существовать власть господствующего класса; главное — уберечь эту власть от опасности социализма. В палате депутатов возникает под руководством Пиу (того самого, который сказал некогда Жоресу комплимент по доводу первого выступления с парламентской трибуны) так называемая конституционная правая, провозгласившая политику принятия республики. Чего же можно было ожидать от республики, включившей в себя отныне ярых консерваторов, монархистов, клерикалов? У Жореса не осталось особых иллюзий на этот счет. Од приходит к твердому убеждению: существует только одна возможность использования республики для улучшения положения трудящихся — соединение ее с социализмом. Такая республика может избавить от капиталистического гнета наиболее страдающий от него класс — пролетариат, но не только пролетариат. Все глубже познавая механику капиталистического общества, Жорес видел еще большее число жертв капитализма среди мелкой буржуазии — крестьян, мелких торговцев, всех, кто составлял средние, промежуточные слои между буржуазией и работам классом. Социализм был единственным выходом и для них, представлявших наибольшую по численности часть французской нации. Социалистическое движение должно объединить вместе мелкую буржуазию и рабочих. Жорес считал тогда, что будущее социалистическое правительство явится коалицией всех страдающих классов, а не пролетарской диктатурой. «Если бы случилось так, — писал он, — то это означало бы лишь замену одной тирании другой, одного гнета другим». Социализм должен стать всеобщим с истинно человеческим движением».
    Свои новые все более социалистические убеждения Жорес излагает не только на страницах «Депеш», но и на политической сцене, правда пока провинциальной. Спустя десять месяцев после неудачи на выборах в палату депутатов Жорес выставляет свою кандидатуру на выборах в муниципалитет Тулузы. Совершенно ясно, что жить без политики он уже просто не мог. Почти год он говорил лишь с профессорской кафедры, теперь он с удовольствием пускает в ход верное оружие на политической арене, выступив с двумя речами в качестве кандидата в муниципальные советники. В них он впервые ясно выразил свои социалистические взгляды. Идея демократической коалиции радикалов и социалистов, мелкой буржуазии и рабочих служит лейтмотивом его первой речи. Но очень важно заметить, что именно радикалов Жорес призывал идти к социалистам, а не наоборот.
    — Не воображайте, что социальные проблемы можно разрешить, используя формулы французской революции. С 1789 года возникли новые вопросы, которые надо решать на почве единства и солидарности; в этом путь к социализму. Вот почему я призываю радикалов идти к социалистам, объединиться с ними в парламенте и сформировать великую партию социалистического действия, способную успешно провести все реформы. Я надеюсь, что это дело будет осуществлено…
    Жорес горячо зовет к социализму, он предостерегает против разочарований, внушает оптимизм, веру в успех дела социальных реформ. Именно реформ, но отнюдь не революций. Он торжественно обещает отдать всю свою жизнь делу социальной справедливости, какие бы трудности, какие бы препятствия ни противостояли ему.
    — Я буду служить одному делу: делу трудящихся. Да, я решительно заявляю, что, пока я буду дышать, я использую все свои силы для борьбы за слабых, против сильных, за народ, против тех, кто его угнетает, за социальную справедливость, против несправедливости и беззакония…
    С жаром новообращенного Жан давал обет, который он искренне хотел выполнить. Но искренность намерений не исключает, к сожалению, столь же искренних заблуждений. И в самом деле, во вновь обретенном социалистическом мировоззрении Жореса оказалось много неясного, даже противоречивого. Он справедливо говорил в предвыборной речи о том, что для решения социальных проблем надо двигаться дальше идей французской революции, ибо в целом эта великая революция в общем-то не повела, да и не могла повести дальше буржуазной демократии, если не считать отдельных социалистических движений, которые не были в ней определяющими. Однако Жорес не так уж ясно видел грань, отделяющую республиканскую буржуазную демократию от социализма. Спустя три месяца после муниципальных выборов он явно делает шаг назад в понимании социализма:
    — Когда видят наши объятые раздорами социалистические конгрессы, где расколовшиеся члены рабочей партии недостойно оскорбляли друг друга, то в такие моменты некоторые начинают невольно думать, что социализм во Франции обречен на плачевный провал. В действительности нет ничего подобного, и реакционные олигархические партия радуются слишком рано. Социалистические школы могут изменяться, социалистические секты, сыграв какую-то временную роль, могут умирать в изоляции, но во Франции все равно остается огромная социалистическая партия. Она называется совсем просто — республиканская партия.
    Утвердив свою веру в будущее французского социализма с помощью более чем сомнительного, особенно в момент «новых веяний», отождествления, Жорес заявляет вслед за тем, что французская революция «содержит в себе весь социализм в целом», что «революция была социалистической в организации семьи… в организации общественного образования… в организации общественных дел… в своей концепции собственности…».
    — Я делаю отсюда два вывода, — продолжает Жорес. — Прежде всего, что во Франции имеется, несмотря на противоположные признаки, огромная социалистическая партия, являющаяся партией французской революции, и, следовательно, социализм содержится и происходит из республиканской идеи. Самые правоверные социалисты действуют против самих себя, если они изолируются от великой республиканской партии. Что касается меня, то я разумом и сердцем чувствую себя гораздо ближе к республиканцу, даже умеренному, который видит в республике не только ее действительность, но то, что она может дать, чем к тем пресловутым социалистам, которые пытаются отделиться от великой республиканской партии. Нашей целью должно быть не основание социалистических сект, изолированных от республиканского большинства, но создание таких условий, которые побудили бы партию революции смело и ясно признать то, что она является социалистической партией. Вскоре она должна будет это сделать.
    Можно понять Жореса, когда он добивается, чтобы все французские республиканцы стали социалистами. Ему, естественно, хотелось, чтобы к социализму приобщился не только он один, но как можно больше французов. Однако гораздо труднее объяснить, что все республиканцы являются тем самым социалистами. Как можно представить социалистом лидера даже наиболее левых буржуазных республиканцев Жоржа Клемансо с его яростной, беспощадной борьбой за сохранение священного принципа буржуазной частной собственности? Еще более трудно вообразить, каким образом классическая буржуазная концепция частной собственности превратилась в социалистический принцип? В двух речах, отделенных промежутком в три месяца, Жорес высказывает диаметрально противоположное понимание социальной сущности французской революции. Быть может, он просто изменил свои взгляды? Нет, это не так. В действительности он мечтал придать социализму максимальный размах, он стремился объединить под его знаменем как можно больше людей. Особенностью его мышления было стремление к всеобщности, преувеличение ее значения и недооценка различий, противоречий. Это его ахиллесова пята — недостаток классового анализа, недооценка антагонистичности социальной структуры столь любимой им Франции. Он наивно хотел верить, что здесь все люди — братья. Это нередко будет источником его ошибок. Однако, словно для подтверждения того, что недостатки людей есть лишь продолжение их достоинств, эта жоресовская широта подхода к жизни, к политике, к истории порой помогала ему поступать более эффективно для интересов социализма, чем узкая скованность взглядов сектантов. Но иногда она порождала и ошибки.
    Некоторым оправданием смутности социалистических взглядов Жореса может служить обрисованная им довольно плачевная картина французского социалистического движения. Действительно, было отчего растеряться нашему неофиту — семь разных социалистических группировок вели борьбу не столько против капитализма, сколько между собой. С 1880 года существовала Французская рабочая партия, основанная марксистом Жюлем Гэдом. Бланкисты объединились в 1881 году в Центральный революционный комитет (социал-революционная партия) во главе с Эдуардом Вайяном. Федерация социалистических трудящихся Франции объединяла сторонников Поля Брусса после их разрыва с гэдистами в 1882 году. Поссибилисты, как их называли, отвергали революционные методы гэдистов и бланкистов и считали возможным движение к социализму путем реформ в буржуазном государстве. В 1890 году от поссибилистов отделилась рабочая революционная партия Жана Алемана, остановившаяся на полпути между поссибилистами и анархо-синдикалистами. Существовали, наконец, три группы, вышедшие из Общества социальной экономики, основанного в 1885 году Бенуа Малоном, директором журнала «Ревю сосиалист». Во время буланжизма они раскололись на сторонников генерала, антибуланжистов и нейтральных.
    Взгляды этих группировок часто резко расходились, иногда совпадали и так сложно переплетались, что трудно было уловить различия. К тому же эти организации, объединявшие всего полпроцента французских рабочих, яростно боролись между собой. Кловис Юг называл Гэда «Торквемадой в пенсне», а Алеман наградил Вайана званием «красного иезуита».
    Кому же из них симпатизировал Жорес? В 1889 году он писал: «Рабочая партия, партия поссибилистов имела в последнее время наибольшее влияние, а также относительно большие успехи. Она имеет пять или шесть опорных пунктов, среди них Монмартр и Бельвиль. С самого начала они сигнализировали о буланжистской угрозе и боролись против нее. Они знают, что нельзя решить все вопросы одновременно, и направляют свои усилия прежде всего на сокращение рабочего дня, поскольку они уверены, что прогресс зависит от сознательности и что сначала надо дать трудящимся время думать. Они провозглашают в качестве главной догмы принцип классов, но затем всем своим поведением они этот принцип отрицают…»
    Жорес явно путает. Он называет поссибилистов рабочей партией, хотя это название гэдистской организации. Однако его положительное отношение к ним чувствуется совершенно определенно. И в других статьях в «Депеш де Тулуз» он в это время поддерживает их реформистский социализм. Но ему был близок и Бенуа Малон, идеи которого оказали на него несомненное влияние. Что касается бланкистов, то он совершенно не одобрял их заговорщические намерения. Ну а французские марксисты, возглавлявшиеся Жюлем Гэдом? Жоресу импонировало в них стремление к теоретическому, научному обоснованию своей практики. Но его отталкивал узкий догматизм, сектантство гэдистов, которые усвоили марксизм очень уж однобоко.
    Парадоксально, но факт: Жорес лучше овладеет марксизмом, чем сам Жюль Гэд! Это отмечал крупный историк французского социалистического движения Клод Виллар. Кстати, ведь именно в связи с «марксистскими» взглядами Гэда, Лафарга и их друзей Маркс с горечью шутил: «Ясно одно, что сам я не марксист». Вообще марксизм проникал во французское рабочее движение медленнее, позже, труднее, чем это происходило в других странах. Французский перевод «Коммунистического манифеста» опубликовали здесь только в 1885 году, а «Гражданскую войну во Франции» — лишь спустя два года. Фактически Жорес шел к марксизму сам, в отличие от Гэда и Лафарга, которых терпеливо учили непосредственно Маркс и Энгельс, хотя ученики не переставали удивлять и огорчать их своей неспособностью понять научную революционную теорию творчески, а не догматически.
    Впрочем, посмотрим, как в действительности складывались отношения Жореса с людьми, пытавшимися создать марксистскую революционную партию во Франции,
    Избранный 27 июля 1890 года муниципальным советником, Жорес становится одним из заместителей мэра Тулузы. Совет состоял в основном из радикалов, но в него вошли четыре рабочих-социалиста во главе с Шарлем де Фитом, человеком сурового характера и жестких, точнее узких, взглядов, верным последователем Гэда. Де Фит обычно сидел за столом заседаний совета напротив Жореса и смотрел на новообращенного социалиста весьма строго. Он уважал искренность, доброту Жореса, но его идеализм вызывал откровенные саркастические насмешки этого рыцаря классовой борьбы. Между ними часто вспыхивали споры и разногласия, в которых сектантски непримиримый партийный активист де Фит далеко не всегда был прав по отношению к великодушно-примирительному профессору-социалисту. Жорес очень ценил де Фита, оказавшего на него несомненное влияние. Но часто он, несмотря на это, при всем своем добродушии, не мог не выступать против него. Так случилось, когда Жорес внес предложение оказать денежную помощь местной Академии законодательства. Де Фит категорически высказался против:
    — Я мог бы показать вам доклады этой академии. На них печать самого отвратительного реакционного духа, самого эгоистического консерватизма, какой только можно себе представить!
    — Вы обвиняете академию, — отвечал Жорес, — в приверженности к взглядам, которые вы не разделяете. Но это еще не довод против субсидии. В академию входят представители различных партий. Но каковы бы ни были их взгляды, они занимаются исследовательской работой. А в конечном счете это полезно для демократии, которую я не могу отделять от истины…
    Де Фит последовательно продолжал свою линию. 3 ноября 1891 года он предложил лишить субсидий религиозный персонал городских приютов, чтобы придать им во имя торжества принципа секуляризации светский характер, Жорес считал, что важнее удовлетворять насущные нужды населения, чем добиваться любой ценой торжества идеи отделения церкви от государства. Поэтому он указал на преждевременность предложения де Фита:
    — Да, я тоже сторонник секуляризации, но в данном вопросе надо подождать до тех пор, когда республика выполнит свой долг по социальным вопросам путем создания системы социального обеспечения. В условиях, когда любой проект по улучшению положения народа терпит жалкий провал из-за преобладания эгоизма, мешающего социальным реформам, рано поднимать этот вопрос. Кроме того, предлагаемая вами мера приведет к объединению буржуазии и клерикалов против нас, против социалистического движения, против радикал-социалистов. Что касается меня, то я не хочу давать им в руки удобное оружие,
    Де Фит был неутомим. Неудачи его крайне радикальных предложений не побуждали его отступать. Через некоторое время он потребовал отменить субсидию тулузскому театру как ненужный расход. Жорес решительно выстудил против, ибо считал, что социализм должен дать трудящимся не только хлеб, но и культуру, предоставить всем те радости жизни, которые пока достаются лишь привилегированным. Когда же Фит указывал на сугубо буржуазный характер таких учреждений, как Академия законодательства, Литературная академия, Тулузский театр, Жорес отвечал:
    — Это неважно, зато мы развиваем любовь к науке, искусству, истине.
    Четкая, абсолютно прямая, несгибаемая линия де Фита проявлялась в непрерывной борьбе с буржуазией, против всех ее функций, атрибутов, прямых и косвенных интересов, в борьбе любой ценой, любыми средствами, в любое время, совершенно не считаясь с обстоятельствами. Понимание необходимости компромиссов ему абсолютно чуждо. Это был истинный гэдист.
    Линия Жореса, напротив, отличалась гибкостью. Для него буржуазия тоже враг, но такой, с которым надо бороться, используя удобные моменты, заключая с ней компромиссы, чтобы получить хотя бы частичные уступки для трудящихся. Жорес считал, что даже мелкие, но зато реальные достижения гораздо важнее защиты абстрактных положений догмы. И это было не столько следствием теоретических взглядов Жореса, сколько проявлением его врожденного стремления к примирению, к гармонии и согласию. Резкости де Фита противостояла мягкость Жореса, ненависти — доброта, узости — широта, классовой непримиримости — всеобъемлющая гуманность. Иначе говоря, один страдал сектантством, другой, скажем прямо, склонялся к оппортунизму, хотя и основанному на самых благих и честных намерениях. Но чья же линия была менее верной? В принципе это каждый раз зависело от конкретных условий. Во всяком случае, в муниципалитете Тулузы начала девяностых годов при тогдашней ситуации больше проку было все же от действий Жореса, хотя и трудно назвать их революционными или марксистскими.
    Де Фит настойчиво домогался, чтобы Жорес вел себя так, как по его мнению, подобало социалисту. Ох как доставалось Жану от непримиримого гэдиста! Однажды Жорес в качестве представителя муниципалитета председательствовал на церемонии раздачи наград на факультете права. Декан факультета Паже, имевший репутацию хорошего республиканца, в своей речи неожиданно обрушился на социализм, объявив его «безумием» и «грабежом».
    Де Фит был в ярости, и на этот paз не без основания: почему Жорес на месте достойно не ответил обнаглевшему буржуа?
    — Неудобно превращать церемонию, посвященную детям, в политическую дискуссию, — оправдывался Жорес. — Наступит час, когда мы сможем с ним объясниться. Мы сделаем это на всеобщих выборах. К тому же я думаю, что дух отрицания и вызова, которым отличалась речь Паже, далек от духа высшей школы. Да и следовало ли вносить напряженность и отношения между муниципалитетом Тулузы и университетом?
    Действительно, к чему могла привести резкая, открытая полемика с деканом во время академической церемонии, кроме скандала? Но все же в своей лояльности, осторожности, примиренчестве Жорес иногда заходил слишком далеко. Показательно его отношение к родившейся тогда идее первомайского праздника, хотя для того времени в этом дне было очень мало праздничного. Учредительный конгресс II Интернационала, созыв и работу которого вдохновлял Энгельс, призвал рабочих всех стран выйти 1 мая 1890 года на демонстрации с требованием восьмичасового рабочего дня. Энгельс говорил, что решение о первом мае — лучшее, что сделал этот конгресс.
    Жорес с энтузиазмом отнесся к идее международной солидарности в борьбе за более короткий рабочий день, который он считал совершенно необходимым для духовного развития пролетариата, для социализма. В Тулузе социалисты и среди них де Фит стали готовить демонстрацию. Но Жорес не одобрил их действий: «Зачем рисковать тем, что владеющий собой народ превратится в лишенную хладнокровия толпу? — писал он в «Депеш де Тулуз». — Зачем организовывать ненужную театральную процессию, которая может привести в схватке между народом казарм и солдатами труда? При возникновении малейшего насилия буржуазия легко сможет создать реакционнейшее правительство. Таким образом, рабочие добьются лишь того, что помогут передать власть в эту ужасную эпилептическую руку, именуемую страхом».
    Жорес видит опасность в массовых народных выступлениях и предлагает добиваться сокращения рабочего дня другим путем: «Когда реформа будет изучена во всех группах трудящихся Европы, предложение об этой реформе может быть выдвинуто одновременно перед всеми европейскими парламентами».
    Итак, чрезмерная предусмотрительность и опасения, что буржуазии станет еще реакционнее, хотя она уже зашла в этом направлении далеко, толкали Жореса к борьбе за реформу, а не к массовому революционному движению. Он все еще верил в доброту парламента. Подобные рецидивы буржуазно-республиканских иллюзий будут преследовать его долго.
    Впрочем, страхи Жореса оказались необоснованными. 1 мая 1890 года в 150 городах Франции состоялись массовые мирные демонстрации. Приготовленные властями войска не пришлось пускать в ход. Эта первая первомайская демонстрация усилила влияние гэдистов, ее главных организаторов.
    В следующем году первомайские демонстрации стали еще многолюднее. К движению примкнули бланкисты, алеманисты, поссибилисты. На этот раз власти решили прибегнуть к силе. Столкновения произошли в Лионе, Бордо, Роане, Сен-Кантене, Шарлевилле.
    Прошлогодние опасения Жореса оправдались самым ужасным образом. Трагедия разыгралась в Фурми, маленьком городке на севере Франции. Здесь местный комитет рабочей партии призвал к мирной первомайской демонстрации, соблюдая «спокойствие и единение». «Никаких беспорядков, — призывала прокламация, — осуществления справедливых требований рабочих надо добиваться силой разума». Демонстрация совпала с традиционным местным праздником зеленой пасхи. В этот день сажали молодые деревья, влюбленные дарили друг другу зеленые ветки, устраивались гулянья и танцы. Все это мирно, невинно, даже поэтично.
    После полудня небольшая процессия, человек двести, приблизилась к церковной площади Фурми. В толпе в основном веселилась молодежь, было много детой. Впереди несли флаг. Но, боже упаси, это не было грозное полотнище коммунаров. Над толпой развевался национальный трехцветный флаг. Первой шла, танцуя на ходу очаровательная восемнадцатилетняя девушка Мари Блондо. Она весело размахивала зеленой веткой, которую утром ей, по обычаю, подарил жених.
    Внезапно церковная площадь огласилась громом ружейного залпа. Впервые знаменитые лебелевские винтовки стреляли по живым мишеням. Ими оказались французские дети, женщины, рабочие. Офицер Шапю отдал приказ стрелять, не сделав никакого предупреждения толпе. Это была преднамеренная расправа в назидание всем рабочим.
    Десять человек убитых наповал, более тридцати серьезно раненных остались на мостовой. Голова несчастной Мари Блондо была раздроблена несколькими пулями. Сраженному пулей в грудь Эмилю Корнейлю едва исполнилось одиннадцать лет. Когда его раздели, в кармане у него нашли волчок.
    Жорес, который уже отказался от первоначального неверия в эффективность массовых выступлений трудящихся, был глубоко потрясен кровавой бойней в Фурми. Он понял, что для оппортунистов главный враг теперь не клерикализм и монархизм, а социализм. Ведь монархисты и клерикалы голосовали вместе с оппортунистами 4 мая 1891 года за доверие правительству, организовавшему расстрел в Фурми. Политика «новых веяний» и «присоединения» привела к возникновению священного союза всех реакционеров против социализма, объединенных страхом.
    1 мая 1891 года открыло новый этап в движении французского пролетариата. «Поднимается и приходит к завоеванию власти четвертое сословие», — мрачно пророчествовал в те дни Жорж Клемансо. Для Жореса стала еще очевиднее мощь и неотвратимость социалистического движения, когда он увидел массовое возмущение французских рабочих расстрелом в Фурми. 7 мая он гневно осуждает на страницах «Депеш де Тулуа» ослепление правительства и уверенно предсказывает, что буржуазным политикам все труднее будет уклоняться от решения социальных проблем, что их попытки сдержать подъем рабочего движения обречены на провал. Что-то меняется в статьях Жореса их тон становится резче, пожалуй, даже революционнее. У него почти не остается наивной веры в благоразумие властей светских и духовных, запоздало откликавшихся на рост социализма жестокостью и новой ложью.
    Черев пятнадцать дней после кровавого первомая папа Лев XIII выступил со своей знаменитой энцикликой «Рерум новарум». Наместник престола Святого Петра заметил наконец, что положение рабочих стало невыносимым. Но тут же он осудил социалистическое движение за освобождение пролетариата, предлагая взамен туманную версию христианского социализма. Жорес сразу откликнулся на выступление Ватикана. Он давно стал атеистом, но признавал определенную нравственную ценность религии, этики Христа, потребность человека в духовных, нравственных идеалах, которую он хотел удовлетворить идеями социализма. Тем более резко он относился к официальной церкви с ее тысячелетним лицемерием. Вот как он писал о заявлении главы католической иерархии: «Папа заговорил только после возникновения огромных рабочих обществ в Соединенных Штатах и после демонстраций 1 мая повсюду на земле. Церковь повернулась к слабым только после того, как они начали становиться силой. Она подобна тем высокомерным и жестоким людям, которые внезапно стали проявлять нежность к бедному родственнику, поняв, что он делается опасным еретиком… Скорее хитрый, чем сладкий, голос раздался из Ватикана и сказал народу некоторые вещи только потому, что уже век назад бурный ветер революции потряс старинное право тиранов, и потому, что совсем недавно яркие вспышки народного социализма озарили майский горизонт».
    Отныне Жан уже не отрывал глаз от этого горизонта. Не случайно он быстро приобретает репутацию социалиста. Еще бы, не довольствуясь статьями в «Депеш де Тулуз», он с жаром проповедует свои убеждения на вечерних публичных лекциях. Там бывали многие социалисты Тулузы. Правда, немногие из них хотели учиться у него. Напротив, иные думали, что хорошо бы обратить этого талантливого профессора в правильную веру. Среди подобных слушателей Жореса был гэдист Бедус. Он не очень полагался при этом на свой дар убеждения. Но вот в марте 1892 года представился великолепный случай. В Тулузу для чтения лекции должен был приехать сам Жюль Гэд! А этот человек любил убеждать. К сожалению, не столько логикой, аргументами, доводами и теоретическим анализом, сколько своей пламенной, фанатической страстью, непоколебимой уверенностью в правильности своего революционного кодекса. И он умел говорить, хотя и совсем не так, как Жорес. Недаром Лафарг сказал о нем: «У нашей партии одна глотка, но она стоит четырех!» Когда Бедус предложил Жоресу пойти на лекцию Гэда, а потом и побеседовать с патриархом французского социализма, Жан с радостью согласился.
    И вот Жорес видит, как на сцену неопрятного, но просторного зала выходит этот легендарный человек, высокий, худой, двигающийся угловато и порывисто. Длинными руками он обхватывает трибуну и застывает каким-то угрожающим силуэтом. Высоко подняв свою голову страдающего Христа, с большим мраморным лбом, обрамленным длинными волосами, с неподвижно сверкающими за пенсне глазами, он минуту молчит. Но вот он произносит высоким, скрипучим голосом первую фразу. Гэд говорит резко, отрывисто, черты лица при этом выражают злость и даже бешенство. С первого взгляда Жорес не испытал симпатии к нему, но чем дальше он слушал знаменитого агитатора-марксиста, тем все больше чувствовал, как необычность, оригинальность и сила этого человека притягивают его. Сопровождая речь неожиданными и быстрыми жестами, Гэд говорил просто и, главное, категорически и безапелляционно. Он не прибегал к сложному обоснованию своих мыслей, нет, весь его тон свидетельствовал об убежденности оратора в том, что, собственно, других мнений просто не может быть.
    Яркими, четкими мазками Гэд набрасывал картину развития социализма. Социалистическое движение, говорил он, прошло три периода: сначала период молчания, затем период устрашений, сейчас социализм переживает период подделок. Не называя своих соперников-социалистов других направлений, Гэд метко бросал камни в их огород. Он утверждал, что сначала социализм замалчивали, потом преследовали, а сейчас консерваторы пытаются его подделывать, стремясь навязать гнилой товар христианского социализма. Социалистическое движение успешно преодолело замалчивание, его не сломили угрозы и преследования, а подделки под социализм никого не обманули. Теперь социализм распространяется по всему миру, и даже его злейшие враги повторяют социалистические формулы.
    Жоресу понравилась речь Гэда, хотя он, конечно, говорил бы иначе, сложнее, с большей убедительностью, радостью, одухотворенностью, а главное, с большей добротой. Но ведь для Гэда социализм служил проявлением неумолимых объективных законов классовой борьбы, тогда как для Жореса — символом и целью материального и духовного развития человечества, идеей, одухотворяющей и облагораживающей существование людей, высшим выражением их многовековых стремлений к братству, справедливости, радости и счастью.
    После лекции Жан с Бедусом отправился на улицу Пейрольер. Здесь, в отель д`Эспань, в дешевом номере за 30 су в день, остановился вождь французской рабочей партии. Большая высокая комната была неуютной и холодной. Репсовые темно-красные портьеры, вытертый ковер, продавленное вольтеровское кресло освещались тусклым светом чадящей керосиновой лампы. Поистине надо было иметь очень серьезные причины, чтобы провести всю ночь в этом темном помещении. Но именно так и случилось. Эти столь разные люди, 33-летний Жорес и 47-летний Гэд, с такими разными характерами не говоря уже об их взглядах, без особых усилий терпели общество друг друга, вплоть до самого рассвета. Нельзя сказать, что между ними возникла взаимная симпатия. Зато интерес и уважение друг к другу в конце концов вытеснили отчужденность и недоверие.
    Правда, вначале Гэд скептически улыбался, слушая восторженный рассказ Жореса о его социалистической деятельности, продолжавшейся, по искреннему убеждению Жана, уже целых шесть лет! Ну и что же? Ведь Гэд был в Тулузе, в южной Франции, где появилась эта особая славная порода французов, которых не надо спрашивать, ибо они очень охотно говорят сами, и где даже наиболее честные люди не врут, конечно, но, по мнению Альфонса Додэ, иногда заблуждаются! Наш Жорес был истинный южанин!
    Не раз Гэд выливал на голову наивно-оптимистического молодого профессора потоки ледяной воды убийственных реплик, на которые он был мастер. Но и Жорес был не из тех ораторов, которых можно сбить с толку. Никогда и никому не удавалось неожиданно прервать нить его рассуждений.
    Жан радостно сообщал закаленному ветерану классовых боев, что социализм — цель человечества, изначально заложенная непостижимым образом в самой его сущности. Гэд лаконично замечал во этому поводу, что история человечества вместе с движением к социализму — это в конце концов вопрос брюха и того, что под брюхом. Жорес с жаром говорил об огромных возможностях приобщения массы республиканцев на сторону социализма. Гэд отвечал, что буржуа должны для этого отречься от своего класса в перейти на другую сторону баррикад.
    Жорес доказывал своему скептическому собеседнику, как много полезных реформ можно провести в интересах рабочих, Гэд сурово напоминал, что рабочим нужна революция и что вредно отвлекать их реформами от правильного пути, от беспощадной классовой борьбы. Жорес настойчиво уверял, что французское общество вступило, наконец, в счастливый период, когда движение к социализму будет происходить без потрясений, без нарушении спокойствия нации. В ответ Гэд поинтересовался, а не в Фурии ли начался 1 мая 1891 года этот радостный период? Жорес говорил, что в парламенте рано или поздно образуется социалистическое большинство. Гэд советовал предоставить скамьи палаты депутатов геморроям господ буржуа…
    И все же Жорес сумел разбить лед, отделявший его от Гэда. Горячая искренность, восторженная сердечность и, конечно, талантливость, эрудиция Жана произвели на него впечатление. Он сразу понял, что человек с такими качествами может оказать великие услуги делу французского социализма. В момент, когда весенний рассвет окончательно победил мерцающий желтый огонек керосиновой лампы, прощаясь, Гэд сказал Бедусу:
    — Мы очень хорошо провели время!
    Ну а Жорес? Сумел ли Гэд убедить его примкнуть к Французской рабочей партий? Нет, этого не произошло. Жорес, по его собственному выражению, по-прежнему не хочет быть ни членом одной из сект, ни вассалом какого-либо влиятельного социалистического лидера, ни пленником никакой группировки. Как знать, не поступил бы он иначе, если бы во Франции вместо мозаики враждебных социалистических группировок существовала единая крупная социалистическая партия? Во всяком случае, вскоре после встречи с Гэдом, 20 апреля 1892 года, Жорес на страницах «Депеш» восхищался марксистской программой гэдистов. А еще некоторое время спустя он берет в качестве своей избирательной и платформы именно эту программу, хотя при этом он специально оговаривает, что такой шаг не означает его официального вступления в рабочую партию.
    Вообще говоря, если Жорес так и не пришел окончательно к марксизму, то в немалой степени из-за того, что теорию марксизма во Франции представляли и выражали тогда и основном люди типа Жюля Гэда, догматики и сектанты. Гэд был марксист, но он не был теоретик и даже не пропагандист, а скорее агитатор. Он не только не способствовал развитию марксизма, но, сужая, упрощая его, представляя марксизм порой в примитивной форме, невольно иногда отталкивал от него таких людей, как Жорес, явно тянувшихся к теории научного социализма. Гэд однажды решительно заявил, что он заставит французских социалистов «проглотить учение Маркса по самую рукоятку». Образ сильный, но неточный и даже какой-то двусмысленный. Не такой был человек Жорес, чтобы ему можно было что-то насильно впихнуть в глотку!
    Конечно, нельзя не видеть, сколь извилистым, сложным путем шел он к социализму, часто спотыкаясь и попадая на ложную дорогу. Но ведь это же происходило и со всем французским рабочим движением. Оно в основном базировалось на домарксистских традиционных школах французского социализма. А кроме того, социалистические взгляды Жореса отражали противоречивость самих основ его мировоззрения. Как раз незадолго до встречи с Гэдом он выразил это мировоззрение в двух диссертациях, защищенных им в Сорбонне 5 февраля и 12 марта. Про первую из этих диссертаций, «О реальности чувственного мира», которую он начал готовить вскоре после окончания Эколь Нормаль, уже шла речь. Интересно, что, хотя к моменту ее защиты Жорес пришел к социализму, он не изменил что-либо в старой работе. А ведь его философская диссертация была поэтической смесью идеализма и материализма, отражавшей его пантеистические убеждения.
    «Странное впечатление производит на меня видимый мир, — писал Жорес в своей философской диссертации. — Я проникаюсь мало-помалу его жизнью, его цветами, его голосами, и я позволяю этим влияниям тихо проникать в меня. Постепенно мне начинает казаться, что жизнь всех вещей приходит в движение, чтобы вырваться из смутного состояния и вылиться в более определенное сознание. Уже дуб не довольствуется тем, что посылает мне могучий шум своих ветвей и листьев. Колеблющейся траве оврага уже недостаточно ласкать мои глаза своим мягким волнообразным движением. Дуб зовет теперь самую душу мою; он хотел бы, чтобы моя мысль вошла в него и придала больше смысла его смутной и рассеянной жизни; и поле, которое тихо-тихо шепчет при вечернем ветерке, желало бы, чтобы моя мечта смешалась с его мечтой и придала бы ей, сам не знаю какую, крылатую и легкую форму, которая позволяла бы ей подниматься все выше и выше. Все вещи страдают, видимо, от смутности своего состояния, и завидуют человеческому сознанию, самые мимолетные сны которого все же обладают осязательной формой».
    Что это, как не стихи в прозе? Но они помогают понять особенности ума Жореса, наделенного исключительным воображением, поразительной чувствительностью, помогающими ему облекать любую, иногда самую абстрактную формулу в яркий поэтический образ. Идеи превращаются у Жореса в эстетические эмоции, захватывающие аудиторию точно так же, как часто художественное произведение захватывает силою и красотою образа, но отнюдь не логикой и глубиной аргументации. Эти качества очень ценны, однако не столько для мыслителя и ученого, сколько для оратора или поэта. Философская диссертация принесла Жоресу лавры докторской степени. Но она же показала, что тридцатитрехлетний профессор не очень близок к подлинно научному мировоззрению.
    Вторая диссертация, «Об истоках немецкого социализма», по объему в пять раз меньше, но зато значительно интереснее. Жорес совершил поразительно смелый шаг, избрав в качестве ее темы социализм. Ведь в университетских кругах социалистическое учение воспринималось как нечто дикое, шокирующее. Любая защита социализма воспринималась ученым миром как бред сумасшедшего.
    Жорес написал свою работу на латинском языке. Он объяснял это тем, что латынь единственный всеобщий язык, который поэтому соответствует всечеловеческому характеру социализма. Латынь была языком первоначального христианства, на этом языке древние сформулировали нормы морали и права. Жорес упустил, правда, то, что латынь знали только люди, очень далекие от реального социалистического движения, — ученые и служители католической церкви. Но ведь он всю жизнь будет пытаться распространять социалистическое учение как можно более широко.
    Эти благие намерения не могут скрыть того факта, что тогдашняя социалистическая доктрина Жореса далека от марксистской теории научного социализма. Правда, он в основном правильно изложил эту теорию в своей работе, но отметил, что она служит лишь частной и переходной формой социализма, что он намерен идти дальше таких представителей марксизма, как, например, Бебель. И он действительно пошел так далеко, что оказался в весьма странной компании. Лютера и Канта очень трудно представить основоположниками социалистического учения, как, впрочем Фихте и Гегеля. Чтобы все же доказать это, Жорес прибегает к весьма неубедительным умозрительным конструкциям, а проще говоря, к натяжкам.
    Жорес еще плохо знал Маркса, поскольку он писал, что социализм лишь временно, тактически выступает в облике материалистического учения, призванного обнажить неприглядную и тяжелую действительность, чтобы вовлечь массы в борьбу. «Но в своих сокровенных глубинах, — писал Жорес, — социализм выражает веяния немецкого идеализма».
    Жорес взял только один из действительных источников марксизма и забыл, что он вырос также из английской классической политэкономии и французского утопического социализма. Марксизм, который Жорес рассматривал в качестве «немецкого социализма», казался ему слишком оторванным от всей истории человеческой мысли, от гуманизма, от сокровищ мировой культуры. Недостаточное знакомство с произведениями Маркса и Энгельса не позволяло ему понять, что марксизм является синтезом всех знаний, накопленных человечеством.
    Тогдашний социализм Жореса можно назвать лирическим. Это некая земная аналогия идеального царства божьего, утопическая идиллия, основанная лишь на нравственных идеалах. «При лунном свете» — так называлась статья, в которой Жорес в октябре 1890 года описывал свой социалистический идеал:
    «Когда социализм восторжествует, когда период согласия сменит период борьбы, когда все люди будут обладать своей долей собственности в общем капитале человечества и своей долей инициативы и воли в его гигантской деятельности, тогда все они будут испытывать полноту гордости и радости; в самом скромном ручном труде они будут чувствовать себя сотрудниками всемирной цивилизации; и этот труд, ставший более благородно братским, они организуют таким образом, чтобы оставить себе несколько часов отдыха для размышления и ощущения жизни…
    Они скоро почувствуют, что вселенная, из которой возникло человечество, не может быть в своем существе грубой и слепой, что повсюду присутствует ум, повсюду душа и что само мироздание является лишь гигантским и смутным стремлением к порядку, красоте, свободе и добру. Да, другим взором и другим сердцем они будут смотреть не только на людей, своих братьев, но и на землю и небо, на скалу, на дерево, на животное, цветок и звезду…»
    Все это очень благородно и красиво, хотя социализм предстает в конечном счете лишь как путь для приобретения идеалистически-эстетического воззрения на окружающий мир. Конечно, здесь нет и тени того монолитного научного фундамента, на котором построено учение марксизма. Правда, Жоресом владеет искреннее желание принести людям благо, свободу, радость. Эти слова постоянно ассоциируются у него с социализмом. К счастью, мечты, иллюзии все более тесно переплетаются у него с непримиримой критикой буржуазного общества, с решительным стремлением к его преобразованию, с пылким желанием бороться за торжество своего социалистического идеала.

Депутат Кармо

    Директор шахт в Кармо Юмбло еще никогда не видел своего патрона, маркиза Луи де Солажа в такой ярости. Постоянно красноватое от вина лицо маркиза на этот раз приобрело цвет спелого помидора. Кавалер ордена мальтийских рыцарей, депутат палаты, один из столпов парламентской правой, неограниченный хозяин судеб тысяч рабочих, перед которым трепетали местные духовные и светские власти, потерял самообладание из-за простого слесаря, работавшего на его шахте!
    — До чего мы дожили! — ревел взбешенный маркиз, выслушав доклад директора об истории с Жан-Батистом Кальвиньяком. Этот рабочий еще раньше попортил маркизу немало крови; три месяца назад он был избран мэром Кармо вопреки всем усилиям людей маркиза, не сумевших, как обычно, провести на пост мэра своего человека. Но мэру необходимо работать в мэрии, и г-н Юмбло докладывал, что несколько раз Кальвиньяку разрешали оставлять работу в шахте. Но этого ему оказалось мало. Только что делегация профсоюзной палаты потребовала от администрации, чтобы Кальвиньяк получил право отлучаться с работы три-четыре раза в неделю в то время, которое «господин мэр» сочтет удобным, для выполнения своих обязанностей.
    — Почему я должен платить рабочему, если он не работает? — кричал маркиз. — Чтобы быть мэром, надо иметь ренту, черт возьми! Уволить…
    Охваченный возмущением маркиз явно потерял ориентировку и не подумал о возможных последствиях. Ведь еще три года назад шахтеры Кармо были так послушны: они провалили на выборах Жореса, который явно становился социалистом. Но за последний год рабочих словно подменили. Трижды они вступали в конфликт с администрацией. Профсоюз шахтеров, возглавляемый тем же Кальвиньяком, вел себя очень решительно, а рабочие дружно его поддерживали. Только 80 человек из 2800 шахтеров Кармо побоялись голосовать за своего, рабочего мэра. Рабочие стекольного завода, строители также создали синдикаты. В Кармо появился крайне раздражавший маркиза кружок по изучению социализма, в который входило 250 человек. Социалистическую заразу занесли в вотчину Солажа и его тестя барона Рея стекольщики, приехавшие с севера, из Рив-де-Жьера и Монлюсона. Социалисты Тулузы не преминули воспользоваться этим и развернули в Кармо активную агитацию. Незадолго до выборов мэра сам Гэд выступал перед рабочими Кармо и разъяснял им социалистическую программу.
    И вот 16 августа, после того, как на профсоюзном собрании рабочие обсудили вопрос об увольнении Кальвиньяка, их делегация в сопровождении огромной толпы появилась в здании администрации и потребовала от Юмбло объяснения. Шахтеров особенно возмутило лживое заявление администрации о том, что Кальвиньяк будто бы уволен за нерадивость, что он плохой работник. Между тем он проработал на рудниках 20 лет и никогда не получал замечаний. Его отец погиб в шахте, и компания взамен предоставления сыну денежной компенсации обязалась пожизненно обеспечить его работой.
    Директор, зная о непреклонной позиции маркиза, отказался идти на уступки и предпочел тут же написать заявление об отставке. Испугавшись гневной толпы рабочих, которые угрожающе советовали ему поберечь свою шкуру, он спешно послал во дворец к маркизу человека с сообщением об угрозе бунта и насилия. Маркиз велел домашним быстро собираться в путь, и в 11 часов вечера несколько экипажей с его семьей, приближенными в слугами в панике поспешила уехать в Альби. Впрочем, опасность насилия оказалась явно преувеличенной припадком хозяйской трусости. Рабочие имели теперь организацию и руководителей, в городе сохранялись спокойствие и порядок. Но шахтеры решили бастовать до тех пор, пока Кальвиньяк не будет восстановлен на работе.
    Забастовка продлилась два с половиной месяца. Маленький городок оказался в центре внимания всей Франции. Власти немедленно направили в Кармо двенадцать бригад жандармов, две роты солдат и два эскадрона кавалерии. 1500 вооруженных люден против 2800 безоружных шахтеров. Красные штаны военных замелькали на улицах городка, но рабочие вели себя дисциплинированно и не давали повода для кровавых репрессий. Корреспонденты парижских газет, съехавшиеся в Кармо, были разочарованы. А дело приобретало все более скандальный оборот. Речь шла о всеобщем избирательном праве. Обнаружился тот бесспорный факт, что вопреки закону рабочий не может быть мэром, ибо если его даже и выберут, то ему предстоит либо голодная смерть, либо отказ от полученного мандата, поскольку он не имеет ренты. Ясно, что только буржуа могли практически пользоваться правом быть избранными на неоплачиваемый пост.
    Забастовка в Кармо носила ясный политический характер и вызывала широкое сочувствие. Надежды хозяев на то, что голод быстро загонит рабочих обратно в шахты, не оправдались. Уже в конце августа бастующие кармозинцы получили 50 тысяч франков помощи. Деньги продолжали поступать не только от рабочих организаций Франции, но и из-за границы. Это помогало шахтерам переносить тяготы упорной борьбы за демократические права.
    Правительство вынуждено было наняться делом Кармо. Премьер-министру Лубэ поручили посредничество между рабочими и маркизом Солажем. В борьбу включились радикалы, рассчитывая несколько обновить свою репутацию защитников демократических свобод. В Кармо явились депутаты Клемансо, Мильеран, Пельтан.
    — Я прибыл сюда, чтобы защитить всеобщее избирательное право, — заявил Клемансо, выступая перед забастовщиками.
    Правительство догадалось, что непримиримость маркиза Солажа может дорого ему обойтись; ведь вскоре предстояли парламентские выборы. В конце концов Кальвиньяка восстановили на работе, и 3 ноября победившие шахтеры вернулись в шахты. Маркиз Солаж, потерпевший полное моральное и политическое поражение, отказался от своего депутатского мандата.
    В результате кармозинцы потеряли «своего» депутата. С тем большим энтузиазмом социалисты вступили в избирательную борьбу. 4 декабря конгресс социалистических групп обсудил вопрос о кандидате социалистов. Сначала предложили гэдиста Дюк-Керси. Во время забастовки он находился и Кармо и активно руководил действиями рабочих. Однако он отказался.
    — Я прибыл в Кармо не для того, чтобы зарабатывать депутатский мандат, — заявил Дюк-Керси с принципиальностью, делавшей ему честь. И вот тогда вспомнили о профессоре Жоресе, заместителе мэра Тулузы.
    Его хорошо помнили и знали в Кармо не только по статьям в «Депеш де Тулуз». Жорес не порывал связей с кармозинцами и после неудачного для него результата выборов 1889 года. Социалисты не раз просили его выступать на рабочих собраниях и митингах в Кармо. Талантливый оратор серьезно помогал местным социалистам в борьбе с кланом Солажей. Здесь он научился говорить с рабочими, вернее — они его научили. Однажды Жореса пригласили выступить на одном профсоюзном собрании.
    — Месье, господа, — начал он профессорским тоном. В зале повеяло холодом, воцарилось смущенное молчание, нарушаемое перешептыванием и разговорами.
    Вдруг раздался возглас:
    — Здесь нет господ!
    Смущение Жореса длилось лишь одно мгновенно; он сразу понял свою бестактность.
    — Слово «месье» означает «мои сеньоры». И поскольку я говорю «месье», то это потому, что вы мои сеньоры, мои хозяева…
    Атмосфера разрядилась, раздались хлопки. Филология несколько выручила Жореса, и теперь он всегда начинает свои речи перед рабочими обращением «граждане!». Жан интуитивно почувствовал, что в ожесточенных классовых схватках, ареной которых оказался Кармо, неуместны его профессорские замашки, лирические отступления, исторические экскурсы и злоупотребление эрудицией. Здесь надо было говорить прямо, резко, просто, решительно. Жорес сумел овладеть новым для него революционным языком классовой борьбы. Сам накал страстей в этой борьбе оказался для него большой и полезной школой. Рабочие заражали Жореса своей ненавистью к хозяевам. Он все теснее сближался с ними мыслями и чувствами. Он испытал и опасность борьбы, ибо митинги, которые он проводил, часто находились под угрозой репрессий. Он сам не раз был объектом охоты на социалистов, которую устраивали люди маркиза на улочках Кармо и на дорогах Кармозена.
    Крепли его социалистические убеждения, носившие до этого очень книжный, отвлеченный характер. В Кармо он смог почувствовать, что означает в действительности борьба за социалистический идеал, насколько жизнь сложнее и суровее теоретического знакомства с социализмом. В Кармо Жорес как бы держал первый серьезный экзамен по предмету, ставшему смыслом его жизни. И здесь он успешно выдержал этот экзамен.
    Шахтеры и рабочие стекольного завода уже почувствовали в этом человеке с его буржуазной внешностью своего представителя, научившегося так ярко и убедительно выражать их чувства и разъяснять им сложные вещи. А его бескорыстие, доброжелательность, обаяние довершали дело. Ему верили, его уже любили эти люди с лицами, потемневшими от угольной пыли, с грубыми руками, изуродованными тяжким трудом
    Когда в Кармо началась забастовка, Жорес жил в Бессуле. Преподавательская работа в Тулузе давала ему и такое немаловажное благо, как длительный летний отпуск. В тени деревьев, у белых стен дома он играл со своей маленькой дочкой, встречал друзей, часто прогуливался с ними по живописным окрестностям. Постоянное присутствие в доме довольно нудной тещи несколько нарушало его ровное, спокойное настроение. Но кому не приходилось мириться с таким неизбежным злом? Словом, другой на месте Жореса только и наслаждался бы жизнью. Но он с тревогой следил за событиями в Кармо. Жорес искренне переживал все горести шахтеров, принимая близко к сердцу их победы и поражения. Осенью 1892 года к нему приезжал журналист Морис Сарро и подробно рассказывал о делах кармозинцев. А они знали, что Жорес горячо сочувствует им.
    И все же кандидатура Жореса не вызвала сначала энтузиазма на предвыборном социалистическом конгрессе в Кармо. Социалисты Окутюрье и Бертон упрямо отвергали этого буржуа, сидевшего раньше в парламенте среди оппортунистов. Они не хотели верить в социалистическую искренность Жореса. Но Кальвиньяк настаивал на его кандидатуре. Он говорил о честности Жореса, о том, что его знают здесь, что он свой человек для жителей округа и хорошо говорит на местном наречии «патуа». Жорес, кроме того, был кандидатом, способным собрать голоса окрестных крестьян и буржуазных республиканцев. Ведь четыре кантона из пяти, входивших в избирательный округ, были сельскими, и кандидат-рабочий мог поэтому и не собрать их голосов. В конце концов большинство высказалось за Жореса, и ему послали телеграмму:
    «Конгресс республиканцев-социалистов предлагает вам выставить кандидатуру на основе программы Французской рабочей партии, принятой на съезде в Марселе. Если вы согласны, то выезжайте в Кармо на заседание конгресса. Председатель конгресса Бутийе»,
    Когда Жорес получил эту телеграмму, он, не раздумывая ни минуты, ответил: «Я согласен на выдвижение моей кандидатуры и во вторник буду в Кармо».
    Жорес снова вступает в трудный бой. Правда, теперь рабочие уже не были прежним послушным стадом, подчинявшимся окрикам пастухов из замка маркиза де Солажа. Угольная компания обычно тратила на проведение выборов по 100 тысяч франков. Часть их расходовалась на плакаты, листовки, газеты, но в основном они шли на обработку избирателей, которым обязательно предлагали при этом выпить за здоровье маркиза. Если шахтер зарабатывал 3–4 франка в день, то ему нелегко было отказаться: стакан вина стоил 25 сантимов, а стакан анисовой — 40. Даровая выпилка служила сильнейшим предвыборным аргументом друзей маркиза. На этот раз после удара, нанесенного забастовкой, им особенно неприятно было бы потерпеть поражение. Тем более что речь шла о Жоресе, уже успевшем зарекомендовать себя непримиримым врагом барона Рея и маркиза Солажа. Поэтому кармозинская реакция бросала в бой все силы, чтобы поддержать противника Жореса, республиканца-консерватора Эраля.
    Но после победы в упорной забастовке рабочие были уже не те. Они поняли, что компания не так уж всемогуща, что рабочая солидарность — великая сила. Орлеанистская газета «Солей», сообщая о том, как шахтеры Кармо с пением «Карманьолы» и с криками «Да здравствует социальная революция!» возвращались на работу, писала: «Это отнюдь не конец, это начало!»
    Жорес победил. Во втором туре 22 января 1893 года он получил 5317 голосов против 4843 у его противника. Многие из коллег Жана в палате депутатов приветствовали его избрание. Жюль Гэд выразил радость в связи с победой Жореса.
    В благодарственном письме своим избирателям новый депутат Кармо писал: «Наши противники хотели во что бы то ни стало поражения социализма в самом Кармо. Вы разбили их надежды. Ваше голосование было блестящим выступлением за социалистическую республику». Правда, среди родственников Жана воцарилось некоторое смущение. Его тесть, г-н Буа, супрефект Сен-Пона, ранее гордившийся зятем-депутатом, сидевшим в палате вместе с благонамеренными оппортунистами, теперь несколько смутился из-за того, что зять оказался крайне левым. Еще более скандализованы были родственники со стороны семьи Барбаза: дядя Луи и дядя Жозеф. Впрочем, одна из теток Жана нашла для него неотразимое оправдание:
    — Он стал социалистом, чтобы заработать побольше денег; он хороший муж, а очаровательная Луиза так нуждается в деньгах!
    Соображения почтенной дамы тем более любопытны, что возобновление парламентской деятельности Жореса ознаменовалось его решительным наступлением против мира денег. Вернувшись в палату, он попал как раз к разгару спектакля, главным героем которого были деньги. Возник такой скандал, какого Франция еще не видела. Одно слово было у всех на устах: Панама. Двенадцать лет назад по идее строителя Суэцкого канала Фердинанда Лессепса возникло Общество для прорытия Панамского канала. Тысячи людей, поверив заманчивым обещаниям инициаторов этой затеи, приобрели на скромные сбережения акции новой компании. Но в 1888 году она обанкротилась, и множество мелких держателей акций разорились дотла. Скоро выяснилось, что из 1400 миллионов франков, собранных компанией, на строительные работы ушло не более 700 миллионов. Куда же делись остальные деньги? Раздались требования провести расследование. Несколько кабинетов старались уклониться от этого. Во Франции умели прятать концы в воду в подобных делах. Все дело испортил финансовый агент компании Артон, попавшийся на одном деле, за которое ему дали 20 лет каторги. Вот тут-то он и «раскололся». Артон обвинил в получении взяток 104 депутатов парламента. Этим признанием немедленно воспользовались монархисты и буланжисты, которые в предвидении близких выборов развернули активную пропаганду против республиканских лидеров. Один из финансовых воротил компании, барон Рейнак, попытался заткнуть им рот.
    Это не удалось, и барон покончил жизнь самоубийством.
    Монархисты внесли в палате сразу три интерпелляции по вопросу о Панаме. Пришлось создать комиссию из 33 человек для расследования. Результаты ее деятельности ужаснули всех честных французов и смертельно напугали многих далеко не честных министров, сенаторов, депутатов, журналистов.
    Выяснилось, что разрешение парламента на выпуск акций Панамского канала было получено благодаря подкупу многих политических деятелей. Провел это дело барон Рейнак, потребовавший от правления панамского общества пять миллионов, которые он мог бы использовать но своему усмотрению без всякого отчета. Он и использовал их по прямому назначению, то есть разделил их между 150 депутатами. Поскольку их аппетиты росли, то потребовались новые миллионы.
    Еще бы, когда через палату проходил законопроект о выпуске акций, Барб, бывший министр, потребовал 400 тысяч франков, министр внутренних дел Флоке — 300 тысяч, а само правительство заломило 500 тысяч!
    Списки «шекаров», то есть лиц, получивших чеки, росли. Альберт Греви, бывший губернатор Алжира и брат президента республики, получил 20 тысяч; Леон Рено, сенатор, бывший министр, — 20 тысяч; депутат Сен-Леруа роздал своим коллегам 200 тысяч.
    Подкуплены были почти все редакции буржуазных газет. «Пти журналь» получила 300 тысяч франков, «Телеграф» — 120 тысяч, его редактор — 120 тысяч, «Матен» — 50 тысяч, «Радикаль» — 100 тысяч, «Фигаро» — 500 тысяч, редактор «Тан» сенатор Эбрар — 1500 тысяч. Запятнанными оказались крупнейшие лидеры республиканских партий, в том числе сам Клемансо. Его друг Корнелиус Герц, вместе с Клемансо владевший газетой «Жюстис», получил два миллиона!
    Монархисты, захлебываясь от радости, вели травлю республиканцев. Поль Дерулед, главарь Лиги патриотов, особенно нападал на «маленького грязного еврея» Герца, выпячивая его близость к лидеру радикалов. Спор Деруледа и Клемансо завершился дуэлью. Поскольку весь Париж знал, что Клемансо стреляет без промаха, то Деруледа уже готовились хоронить. Но Клемансо почему-то предпочел промахнуться.
    Все были ошеломлены размерами скандала. Правительство оказалось вынужденным потребовать суда над особо продажными депутатами. Вели они себя по-разному. Одни начисто все отрицали, другие, вроде Арена, отшучивались; только один бывший министр Байо признался, что он действительно взял 300 тысяч франков…
    Бывший премьер Рувье превзошел всех своим цинизмом. Разоблачение и обвинение привело его в ярость. Выйдя на трибуну, этот широкоплечий и грузный человек произнес пламенную громовую речь, прерывая ее грохотом кулаков, стучавших как молот по трибуне. Нарисованная им в пылу страсти картина была просто великолепной;
    — Когда я имел честь быть председателем совета министров в 1887 году, я не нашел в фондах, представленных парламентом в распоряжение правительства, достаточной суммы для того, чтобы защищать республику так, как ее следовало защищать.
    Думаете ли вы, что это было бы иначе при другом правительстве? Думаете ли вы, что ваши государственные деятели управляют государством иначе, чем ваши? В самом деле, кого тут хотят ввести в заблуждение? Подумаешь, сделали в конце XIX века великое открытие, что для того, чтобы управлять страной, необходимы деньги и что, если парламент не дает их в достаточном количестве, мы счастливы найти их путем личных связей. То, что я делал, делали до меня все политические деятели, достойные этого имени.
    Да, во всех странах всегда политические деятели совершали операции, необходимые в критических ситуациях, и прибегали для этого к помощи друзей…
    Но когда начались судебные процессы, то почти все продажные политические деятели были оправданы. На пять лет тюрьмы осудили лишь депутата Байо, того самого, который проявил неосмотрительную откровенность, признавшись, что он брал деньги. Один из историков Третьей республики замечает, что он поплатился за нарушение правила, сформулированного неким преступником перед казнью: «А главное, никогда не признавайтесь!»
    Энгельс считал, что панамская авантюра побивает по части коррупции все, что было до сих пор как при Луи-Филиппе, так и при Бонапарте III, что Панама может положить конец всему буржуазному свинству и стать поворотным пунктом в развитии Франции.
    Лидеры Французской рабочей партии поняли это, и Панама стала для них плацдармом, с которого они повели активное наступление на продажных буржуазных политиканов. Но социалистическое движение все еще было разбито на много соперничавших сект. Правда, некоторые шаги к единству были сделаны. В декабре 1892 года в связи с наглой активизацией монархистов возникла единая Социалистическая лига республиканских действий. Но она просуществовала всего три месяца и затем распалась. Тем не менее Гэд, Лафарг и другие руководители рабочей партии поняли, какие возможности открывает для них панамский кризис. Появление Жореса в палате пришлось как нельзя более кстати. Гэд сразу же встретился с Жоресом. И снова два столь разных социалиста долгими часами беседовали друг с другом. Гэд проникся искренней симпатией к Жоресу. Лафарг, в свою очередь, сказал, что новичок — чертовски приятный человек… Любопытно, что вскоре этих двух ветеранов социалистического движения станут обвинять в слишком дружественном отношении к Жоресу.
    А почему бы им и не симпатизировать ему? Уж они-то понимали, как полезен для французского социалистического движения столь талантливый а обаятельный человек. Видимо, не случайно этот, по существу, новорожденный социалист сразу стал в один ряд с гаками закаленными борцами, как Гэд и Лафарг, и превратился для социалистов в самого блестящего «port-parole», как говорят французы, то есть выразителя социалистической точки зрения. Ему не понадобилось много времени, чтобы подготовиться к борьбе. Уже 8 февраля он появился на трибуне и начал громить панамистов. Жорес говорил с презрением и ненавистью к продажной банде, с которой ему приходилось сидеть в одном зале. Но он шел дальше, излагая социалистическую точку зрения на Панаму.
    — Я обращаю внимание на незаконное и растлевающее влияние власти денег, той власти, уничтожение которой является смыслом нашего существования, существования республиканцев и социалистов…
    — Ну вот, Кармо пришло на помощь Панаме! — прозвучала язвительная реплика. Да, это была помощь, та самая, какую веревка оказывает повешенному. И хотя в палате засмеялись, для многих это был смех сквозь слезы.
    Когда Жорес от имени социалистической партии потребовал сделать серьезные политические выводы из скандала, возмутившего страну, его прервал один из панамистов:
    — А ведь семь лет назад вы сидели в левом центре! Это был Эммануэль Арен, единственный из «шекаров», сохранивший чувство юмора. Когда его арестовывали вместе с другими взяточниками, среди которых оказались и бывшие министры, он воскликнул: «Впервые я оказался в министерском списке, такого счастливого случая у меня еще не было!»
    Но Жорес немедленно откликнулся на реплику разоблаченного взяточника:
    — Господину, который меня прервал, признаюсь, что, конечно, я не могу предстать здесь в таком сиянии славы, как он!
    В короткой речи Жорес раскрыл социальную природу панамского скандала, показал, что это явление органически присуще буржуазному обществу
    — Если бы во всем, что произошло, можно было бы отличить честность от бесчестия, если бы можно было наверняка одних оправдать, а других осудить, то нетрудно было бы успокоить общественное мнение. Но оно возмущено и потрясено тем, что в современном социальном порядке с новым размахом производства и деловой активности наблюдается растущий разрыв между собственностью и трудом. Ныне невозможно ясно отличить честность от бесчестия, нормальную деятельность от мошенничества. Мы наблюдаем своего рода социальный распад, когда уже невозможно сказать, в чем проявляется законная деятельность и в чем она сближается с преступлением… Внутри государства демократического образовалось новое финансовое государство, обладающее собственным могуществом и ресурсами, своими органами и секретными фондами. Необходимо бороться с этим новым государством…
    — Недостаточно протестовать лишь с позиций простой честности… Нужны новые социальные решения. Перед нами отнюдь не обычный судебный процесс нескольких лиц. Нет, это начался процесс отмирания нынешнего социального строя, и мы находимся здесь для того, чтобы заменить его новым и более справедливым!
    В заключение Жорес от имени социалистов внес резолюцию, в которой говорилось: «Решительное и методическое проведение социалистической политики есть единственное средство положить конец скандалам, являющимся естественным и неизбежным следствием современного экономического режима».
    Конечно, в палате, где обнаружилось столько явных мошенников и еще больше оставалось скрытых, нельзя было рассчитывать на принятие такой резолюции. Она собрала лишь 87 голосов против 422. Но парламентская борьба была лишь частью широкой кампании за социализм, которую развертывает Французская рабочая партия. Жорес официально не присоединился к этой партии. Но он во время панамского кризиса действовал в полном согласии с Гэдом и Лафаргом. Вообще самые лучшие страницы истории французского социалистического движения связаны с теми периодами, когда Жорес и Гэд выступали плечом к плечу, действовали рука об руку. К сожалению, им так никогда и не удалось объединиться прочно и надолго.
    После 8 февраля и до конца легислатуры летом 1893 года Жорес еще семь раз выступает в палате. Его речи неизменно имели успех. В воспоминаниях одного из его современником рассказывается, как в то время консерваторы с тревогой говорили, что Жорес талантливый оратор, способный вдохновить на революцию. Весной 1893 года Жорес вместе с Гэдом и Лафаргом объезжает многие города Франции, где выступает с речами, пламенно пропагандируя социализм. В это время у социалистов появляется после долгого перерыва своя газета «Птит репюблик сосиалист», и Жорес начинает активно в ней сотрудничать.
    Выборы в парламент приближались. Правительство Дюпюи, чувствуя, что после разоблачения Панамы в стране нарастает широкое недовольство, пытается с помощью репрессий помешать усилению социалистов. Оно пыталось также заигрывать с «присоединившимися» монархистами и клерикалами. В начале июля в течение нескольких дней в Латинском квартале происходят ожесточенные схватки полиции со студентами. 6 июля Дюпюи приказал закрыть Биржу труда, служившую центром парижских профсоюзных организаций. На площади Республики происходят новые столкновения между полицией и рабочими.
    Эти события резко усилили влияние социалистов, которое и без того непрерывно росло после сближения оппортунистов с клерикалами и монархистами, после расстрела в Фурми, забастовки в Кармо и грандиозного панамского скандала. Неудивительно, что выборы в палату депутатов 20 августа и 3 сентября 1894 года принесли небывалый успех социалистам.
    На прошлых выборах они собрали 90 тысяч голосов и получили 12 мандатов. Теперь — 600 тысяч голосов и 41 мандат. Жорес снова баллотировался в Кармо. Местная реакция вновь отчаянно пыталось не допустить его избрания. Но он получил даже на 500 голосов больше, чем на частичных выборах в январе.
    Огромный сдвиг в пользу социалистов вызвал настоящую панику среди буржуазии. Редактор «Нувель ревю» Марсер писал: «Итак, отныне надо иметь смелость, чтобы быть реакционером!»
    От успеха у некоторых социалистов даже закружилась голова. И никто не ожидал, что это случится с твердокаменным революционером и марксистом Гэдом, впервые избранным депутатом в городе Рубэ.
    Еще не так давно Гад считал вообще недопустимым для социалиста участвовать в парламентской деятельности. Он признавал только путь насильственной революции и торжественно обещал никогда лично не выставлять своей кандидатуры в парламент. Теперь он впал в другую крайность и, став депутатом, в следующих словах благодарил своих избирателей:
    «Воскресные выборы являются истинной революцией, началом революции, которая сделает вас свободными людьми.
    …В день, когда, идя по вашему пути, вдохновляясь вашим примером, избиратели других округов проголосуют за рабочую партию и её программу, будет положен конец нищете и порабощению, которые гнетут мир труда и превращают его в ад. Законно, благодаря вашей воле, ставшей законом, осуществится социальное преобразование, которое, вернув нации крупные средства производства и обмена, отдаст всем производителям все, что они производят.
    Oт имени Французской рабочей партии благодарю 6879 товарищей, которые вопреки всей лжи и всем махинациям открыли это будущее благосостояние и свободу человечеству.
    Благодарю Рубэ, который, вводя социализм в Бургунский дворец… стал образцовым городом, я даже скажу — священным городом для всех пролетариев».
    Видимо, опьянение победой в смеси с приступом тщеславия вскружило голову обычно столь ортодоксальному революционеру. Во всяком случае, Энгельсу сверхторжественная декларация Гэда показалась просто комичной. Он писал дочери Маркса Лауре Лафарг: «Заявить, что его избрание является революцией, благодаря которой социализм вступил в Бурбонский дворец и что оно является началом новой эры… это все же слишком сильно для простых смертных».
    Конечно, было бы не так важно, если бы речь шла о случайной ошибке, вызванной настроением. Беда в том, что декларация Гэда не только смешна, но и трагична для него. Обнаружилась тенденция к срывам, к ненадежности политической линии человека, столь часто предъявлявшего другим самые жесткие требования идейной чистоты и революционной тактики. В палате 1893 года Гэд пошел на парламентское объединение с так называемыми независимыми социалистами. Это были такие люди, как Александр Мильеран, Рене Вивиани, Густав Руане и другие. Они стали социалистами и ушли от радикалов, поскольку радикалы и их лидер Клемансо, который кстати, провалился на выборах 1893 года, оказались слишком скомпрометированными панамским скандалом в то время, как авторитет социалистов вырос. Для них приход к социализму был вопросом карьеры. Впоследствии они почти все пошли вправо и предали социализм.
    В группу независимых входил и Жорес. Но он резко отличался от большинства этой группы. Его карьера была иной; он шел справа налево, а главное — он был бесконечно предан своему социалистическому идеалу и никогда, до самого последнего вздоха, не изменил ему. Этот новичок в социализме сумел объединить, сплотить, вдохновить очень разнородную парламентскую группу. И если Гэд, несмотря на свои марксистские взгляды, совершал все же ошибки, то Жорес, несмотря на свои эклектические философские и социалистические убеждения, благодаря своему чутью проводил часто правильную и эффективную тактику. Вот что он говорил тогда:
    — Мы пришли в социалистическую партию, когда она уже была создана до нас, не для того, чтобы требовать от наших старших товарищей каких-либо жертв. Мы пришли не для того, чтобы навязать какой-то новый социализм, подслащенный, ослабленный или уменьшенный, как нас в этом обвиняют. Мы пришли только для того, чтобы служить как солдаты общему делу.
    Мы являемся коллективистами и интернационалистами… Надо противопоставить международной организации капитализма международную организацию пролетариата. Но когда нас из-за этого обвиняют в том, что мы плохие патриоты и плохие французы, то это гнусная клевета…
    Одновременно Жорес формулирует тактику по отношению к тем буржуазным республиканцам, которые не шли на сделку и союз с монархистами и правыми.
    — Мы, социалисты, не требуем от правительства абсолютно во всем соглашаться с нами. Оставаясь в стороне от всяких комбинаций, мы требуем от правительства прежде всего осуществить некоторые пункты нашей программы-минимум. Затем, не злоупотреблять против социализма правительственной властью, судебными, полицейскими и административными силами; не препятствовать мирным массовым демонстрациям, в которых пролетариат обретает сознание своей силы. При этих условиях мы будем помогать министрам-реформаторам защищаться от коалиции оппортунистов и ретроградов. Но мы не пойдем ни на какое отречение от наших основных принципов, к полному осуществлению которых мы стремимся.
    На практике эту линию не удалось проверить, поскольку за все время полномочий парламента, избранного в 1893 году, не было ни одного правительства «реформаторов и прогрессистов». Тем не менее трудно в принципе возражать против нее; при подходящих условиях она могла быть полезной для социалистического движения.
    Жорес активно добивался единства всех социалистов. В парламенте это в какой-то мере удалось осуществить. В социалистическую группу вошли гэдисты, бланкисты, бруссисты, независимые. Только алеманисты и поссибилисты остались в стороне. Жорес всегда стремился выдвигать вперед то, что есть общего у разных социалистических групп, отодвигая назад разногласия.
    Этот второй срок пребывания Жореса в Бурбонском дворце был счастливой полосой его жизни. Он вспоминал впоследствии: «Все мы, даже самые старые, были тогда так молоды! Внутри внезапно выросшей социалистической группы ощущалось какое-то ликование, восхитительная сила, надежда и воля к борьбе! После многих превратностей и расколов единство партии было тогда организовано небывало всесторонне и методично. В свете зари 1893 года оно казалось каким-то юношеским и пылким и осталось в памяти всех как нечто чарующее. В течение нескольких дней, нескольких недель образовалась своего рода великая общая дружба. Для тех, кто, как я, пришел к социализму одинокой тропинкой, не проходя школы групповой деятельности, не участвуя в прошлых трагических битвах и не пережив тяжелых испытаний времен первых лет социалистической пропаганды, в этой внезапной и сердечной близости со старыми борцами ощущалось волнение борьбы; нам казалось, что и мы как бы участвовали во всех прошлых битвах, во всех усилиях нашей великой партии».
    Легко понять энтузиазм Жореса, так давно стремившегося обрести товарищей и единомышленников, объединить свои усилия с деятельностью единой великой социалистической партии. Однако наш герой, как это часто случалось с ним, увлекается и видит окружающее в слишком уж розовом свете; о какой-либо действительно единой и действительно партии говорить еще рано. К тому же и сам Жорес еще не представляет себе ясно, какой она должна быть, эта партия? Но он счастлив, как никогда, он стремится целиком отдаться борьбе за общее дело.
    …14 ноября 1893 года. Первое заседание новой легислатуры. В кулуарах Бурбонского дворца толпятся депутаты, одни стоят, другие прогуливаются, разговаривают, курят. Здесь много новичков; состав палаты обновился наполовину. Они еще не знают расположения помещений и с любопытством их изучают. Перед барельефом Далу, изображающим «Клятву в зале для игры в мяч», стоят двое: высокий худой Гэд и приземистый Жорес, оба в несколько приподнятом настроении, хотя когда они видят вернувшихся сюда панамистов, по их лицам пробегает откровенное презрение. Зато они с радостью приветствуют то одного, то другого социалиста, большинство которых выделяются длинными бородами, а некоторые и рабочими блузами. Теперь их стало значительно больше. На бледном, чахоточном лице Гэда необычный румянец, а Жорес пышет здоровьем, как и всегда. Он очень, очень хорошо настроен, ибо предстоит борьба, и он испытывает подъем и тревожную радость. Только что они прослушали правительственную декларацию премьера Дюпюи: он остался верен себе: никаких реформ и беспощадная борьба с подстрекателями, то есть с социалистами. Ну что ж, он хочет войны? Он ее получит. Решено, что социалистическая партия выступит с интерпелляцией по общей политике правительства и что это должен сделать Жан Жорес.
    21 ноября зал полон до отказа. Бледный свет, падающий сверху через застекленный купол, освещает обычную картину: переговаривающихся депутатов, перелистывающих бумаги, здоровающихся, обменивающихся приветствиями и замечаниями. В зале пыльно, и тянет чадом от калориферов. Вверх подымаются волны табачного дыма. Любопытная деталь: социалистов оказалось так иного, что им не хватало места на крайне левых скамьях, часть их рассаживается на правом краю, там места хватает, ведь число монархистов и клерикалов значительно уменьшилось. Вновь избранный председатель палаты Казимир-Перье, миллионер, владелец угольных шахт в Анзене, само олицетворение буржуазной Франции, намеренно равнодушным тоном объявляет, что слово предоставляется Жану Жоресу.
    Пока он идет к трибуне, гул в зале еще продолжается. Но вот Жорес уже поднялся и смотрит в зал, как бы выжидая, а затем внезапно пробуждает и заставляет замолчать всех первой, категорически и резко брошенной фразой:
    — Господа… Правительственная декларация для нас совершенно ясна: она означает объявление войны социалистической партии! Да, между нами война, война всеми признанная, официально объявленная, беспощадная…
    Жорес разоблачает замыслы, изложенные в правительственной декларации Дюпюи: с помощью полицейских законов устранить «вожаков» с тем, чтобы оставить рабочий класс безоружным, сделать его послушным и убежденным в вечности капитализма. А затем он предельно логично и убедительно показывает нереальность этой затеи, поскольку социализм неизбежно вырастает из всей структуры, из сущности буржуазной системы, что любое ее проявление с неизбежностью порождает социализм.
    — Главные вожаки, главные подстрекатели находятся прежде всего среди самих капиталистов, а затем они имеются в самом правительственном большинстве… Вы наделяете слишком большим влиянием тех, кого вы называете вожаками. Не от них зависит возникновение такого широкого движения, слабого дуновения нескольких человеческих уст недостаточно для того, чтобы поднять эту бурю всемирного пролетариата.
    Нет, господа, правда заключается в том, что это движение исходит из самой глубины вещей, что оно вытекает из бесчисленных страданий, которые до сих пор не были ясно выражены, но которые нашли сейчас в освободительной формуле свой центр объединения. Правда состоит в том, что в самой Франции, в нашей республиканской Франции социалистическое движение исходит одновременно из республики, которую вы основали, и из экономического строя, который развивается в стране в течение полувека.
    Вы основали республику, и это делает вам честь. Но этим самым вы установили между строем политическим и строем экономическим в нашей стране невыносимое противоречие. В сфере политической нация суверенна, и она сломала все олигархии прошлого. В сфере же экономической она подчинена многим из этих олигархий…
    Да, конечно, при помощи всеобщего избирательного права, национального суверенитета, которые находят свое высшее логическое выражение в республике, вы создали из всех граждан, в том числе и людей наемного труда, собрание королей. От них, от их суверенной воли исходит законы и правительство; они отзывают, они меняют своих уполномоченных, законодателей и министров. Однако в то самое время, как трудящийся суверенен в политической области, в области экономической он низведен к какому-то рабству…
    Он жертва всех случайностей, всех тягот и в любой момент может быть выброшен на улицу; всякий раз, когда он захочет использовать свое легальное право на коалицию для защиты своей заработной платы, он может убедиться, как коалиция крупных горнопромышленных компаний отказывает ему во всяком труде, во всякой плате, в самом его существовании. И в то время как трудящимся не приходится больше в политической области оплачивать цивильный лист в несколько миллионов для королей, которых вы лишили трона, они принуждены вычитать из своего труда оплату цивильного листа в несколько миллиардов, чтобы вознаграждать праздные олигархии, которые являются господами национального труда.
    И вот именно потому, что социализм оказывается единственно способным разрешить это основное противоречие современного общества, именно потому, что социализм объявляет, что политическая республика должна привести к республике социальной, именно потому, что он хочет, чтобы республика была утверждена в мастерской точно так же, как она утверждена здесь, именно потому, что он хочет, чтобы нация была суверенна в экономической сфере для уничтожения привилегий праздного капитализма, подобно тому, как она суверенна в сфере политической, — именно потому социализм и исходит из республиканского движения.
    Это республика — великий подстрекатель, это республика — великий вожак, отдайте же ее в руки ваших жандармов!
    Если бы Жорес говорил свою речь так, как она здесь кратко воспроизведена! В действительности палата депутатов кипит, неистовствует. Его непрерывно перебивают: друзья — бурными аплодисментами, враги — злобными криками. Иногда он не реагирует на возгласы, как бы не замечая их. Но горе тому, чей неосторожный возглас дает Жоресу новый аргумент или довод: он немедленно отвечает противнику и морально убивает его на месте, не обрывая в то же время нити своих рассуждений. В этой речи проявляется одна характерная особенность парламентского красноречия Жореса. Он исходит из посылок, привычных для большинства слушателей. Он говорит, как буржуазия свергла королей, установила республику, развивала ее демократические институты: ввела всеобщее избирательное право, светское народное образование. Он даже воздает должное буржуазии. И ее представители невольно, машинально начинают уже соглашаться с оратором. Но вдруг, захваченная врасплох, аудитория замечает, что логика Жореса, исходя из этих привычных для нее предпосылок, оперируя привычной буржуазной политической терминологией, ставит ее лицом к лицу с ненавистными социалистическими, революционными выводами! Логичность сочетается у Жореса со страстной искренностью. Изложение строго последовательно, но оно оживляется иронией, яркими образами, красочным, богатым, отточенным французским языком, которым Жорес владел виртуозно. И, несмотря на глухой, несколько монотонный голос, никто не устает его слушать, внимание ни у кого не ослабевает. Доказав одну мысль, Жорес закладывает в нее какое-то интригующее зерно, которое побуждает слушателя ожидать с нетерпением дальнейшего изложения. Однако послушаем продолжение речи Жореса, звучавшей 21 ноября 1893 года.
    — А затем вы издали законы о народном образовании. Как же вы хотите, чтобы с этих пор к политическому освобождению не присоединилось бы стремление к социальному освобождению, если вы сами подготовили и узаконили их духовное освобождение? Ибо вы хотели также, чтобы оно было светским, и вы хорошо сделали… Тем самым вы привели народное воспитание в гармонию с итогами современного мышления, вы окончательно вырвали народ из-под опеки церкви и догмы; вы порвали нити наивности, привычки, традиции и рутины, которые продолжали еще существовать.
    Но чего вы этим добились? О, я хорошо знаю, то было лишь привычкой, а не верой, что продолжало еще жить во множестве душ; но эта привычка была по крайней мере для некоторых успокаивающим и утешающим средством. И вот вы прервали ту старую песнь, которая убаюкивала человеческое горе, и оно проснулось вновь с криками, оно встало перед вами, и оно требует сегодня своего места, своего большого места под солнцем вселенной, единственным, которого вы еще не запачкали.
    Подобно тому как земля теряет ночью часть теплоты, которая накопляется в ней за день, подобно этому часть народной энергии рассеивалась путем выражения религиозных чувств в бездонной пустоте пространства.
    Однако вы прикрыли эту религиозную отдушину и таким образом сконцентрировали в непосредственных требованиях, в требованиях социальных весь огонь мысли, все пламенные желания. Это вы подняли революционную температуру пролетариата, и если вы сегодня ужасаетесь, то знайте, вы ужасаетесь вашему же собственному творению!
    Жорес закончил свою речь, зачитав проект резолюции: «Палата, убежденная, что правительство не может бороться с социализмом, не отказываясь от республиканских принципов и решительно осуждая провокационную и реакционную политику правительства, переходит к порядку дня». Принятие этой резолюции, встреченной, как и вся речь Жореса, бурным одобрением социалистов и многих радикалов, означало бы свержение правительства Дюпюи. Однако еще до того, как она была поставлена на голосование, когда дебаты еще продолжались, не достигая, впрочем, того высочайшего политического накала, какой наблюдался в момент выступления Жореса, прошел слух, что некоторые министры вышли из кабинета. 26 ноября кабинет Шарля Дюпюи, поставивший своей главной целью борьбу с социализмом, подал в отставку. Это было первое правительство, сокрушенное Жоресом. Его речи не только убеждали, просвещали и волновали; они действовали в качестве мощного оружия политической борьбы.
    С этого времени Жорес начинает играть крупную роль во французской политической жизни. Он, простой депутат крайней оппозиционной партии, приобретает влияние, перед которым трепещут маститые политические деятели буржуазии. Одной силой своего таланта, убежденности, честности он завоевывает огромный авторитет. Жорес становится постепенно опаснейшим врагом буржуазии. Этот добродушный, покладистый, мягкий, снисходительный человек преображается в политических схватках в беспощадного бойца, без колебаний наносящего противнику безжалостные и меткие удары. И хотя, несмотря на все свои успехи, социализм все еще относительно слаб, хотя реакция ведет одну за другой кампании против него, благодаря Жоресу они приобретали характер пирровых побед для господствующего класса. Блестящий пример тому деятельность Жореса в процессе анархистского кризиса.
    …9 декабря 1893 года шло обычное, довольно сонное заседание палаты депутатов. Председательствовал Шарль Дюпюи, который после падения его кабинета занял этот пост, а бывший председатель палаты Казимир-Перье стал премьером. Правление оппортунистов продолжалось. Правда, теперь они именуются прогрессистами, видимо, потому, что становились все реакционнее. Внезапно монотонный ровный гул разговоров и негромкая речь оратора прерываются страшным грохотом и палата озаряется яркой вспышкой динамитного взрыва.
    Депутаты вскакивают со своих мест и, сталкиваясь друг с другом, в дикой панике устремляются вон из зала. Многие, правда, предпочли забраться под пюпитры и сидели там, скорчившись в три погибели, более получаса. Потом дым рассеялся, шум затих, депутаты начали возвращаться в зал и вылезать из-под своих пюпитров. Пострадал из них только один, аббат Лемир, которого поцарапало взрывом. Присутствие духа сохранил лишь председатель Шарль Дюпюи. Он не тронулся с места и, когда депутаты вернулись в зал, произнес фразу, сделавшую его знаменитым:
    — Заседание продолжается.
    Говорили об античной доблести этого бывшего преподавателя римской истории. Другие, правда, объясняли его поведение проще: он не мог покинуть председательского места из-за своей тучности, принесшей ему прозвище Бегемот, а молчал он из-за того, что у него от страха отнялся язык. Придя в себя, он машинально произнес привычную фразу.
    Расследование показало, что бомбу бросил анархист Огюст Вайян. Покушение на палату не было такой уж неожиданностью. Во Франции и в других странах уже давно развивалось анархистское движение. Но в последние годы анархисты, якобы по примеру русских народников-террористов, перешли к «пропаганде действием» и стало усиленно запасаться динамитом и нитроглицерином. Еще в марте 1892 года анархист Равашоль устроил в Париже три взрыва. Бомбы рвались в ресторанах и кафе, в частных квартирах, в церквах, полицейских участках и просто на улицах… Взрыв в парламенте имел уже ясно выраженный политический характер. Вайян был казнен, но через четыре дня бомба разорвалась в наполненном посетителями кафе Терминус. 24 июня 1894 года итальянский анархист Казерио ударом кинжала убил в Лионе президента республики Сади Карно. Арестованный на месте преступления Казерио заявил, что он убил президента за его отказ помиловать Вайяна. Он сообщил затем, что намеревался убить итальянского короля и папу римского, «правда, не в один день, поскольку они никогда не выходят вместе».
    Перед лицом судей и палачей анархисты держались необыкновенно смело. Вайян, очутившись перед гильотиной, с презрением отказался от традиционного стакана водки и пошел на смерть с возгласом: «Смерть буржуазному обществу! Да здравствует анархия!» Устроивший несколько взрывов Эмиль Анри заявил на суде: «Мы объявили беспощадную войну буржуазии и не требуем для себя сострадания… Вы не в силах уничтожить анархию. Она имеет глубокие корни; она родилась в лоне гнилого, дряхлеющего общества; она является мощной реакцией против установленного строя; она воплощает стремление к равенству и свободе».
    В буржуазных газетах появилось много статей, в которых анархисты выступили с ореолом доблести и благородства. После взрыва бомбы Вайяна в палате поэт Лоран Тейяд заявил: «Что значит смерть нескольких сереньких людей, если таким образом утверждается личность? Какое дело до прочего, если жест красив?» Через некоторое время поэт был ранен взрывом в ресторане Фойо, и газеты имели возможность поиздеваться над поклонником анархистов. Но гораздо большее значение и смысл во всех разговорах об анархизме имела другая тенденция: их настойчиво отождествляли с социалистами. В самом деле, и те и другие революционеры, и те и другие враги буржуазного общества.
    Социалисты всех направлений, от гэдистов до поссибилистов, решительно отмежевывались от анархистов, они доказывали, что социализм принципиально враждебен анархизму. Один из гэдистов даже заявил, что если они придут к власти, то первым делом расстреляют всех анархистов. Но нескольким социалистическим газетам и журналам трудно было рассеять ложь, распространяемую многочисленными буржуазными листками.
    Постепенно все яснее обнаруживались нити новой гнусной антисоциалистической махинации. Прежде всего раскрылись связи анархистов с клерикалами и крупной буржуазией. Во время забастовки в Кармо рабочие выгнали из города анархиста Турнарда, предлагавшего устроить несколько динамитных взрывов. Он обещал за это забастовщикам большие деньги. Турнард удрал из Кармо так поспешно, что забыл чемодан, в котором обнаружили визитные карточки банкира Ротшильда и герцогини Юзес, в свое время субсидировавшей буланжистов. На карточках выражалась благодарность Турнарду за какие-то таинственные услуги. Во время следствия по делу Вайяна выяснилось, что он получал крупные суммы от богатейших людей Франции. Весьма подозрительно выглядели некоторые действия полиции; уж очень снисходительна она была к анархистам. Позже, когда вышли в свет мемуары полицейского префекта Парижа Андрие, подтвердились наихудшие опасения: бомбу Вайяна сделали в полицейской лаборатории, анархистские газеты получали деньги от полиции и т. п.
    Конечно, анархистское движение возникло само по себе, выражая отчаяние мелкобуржуазных революционеров-неврастеников. Но столь же бесспорно, переход этого движения к террору связан с широкой операцией по борьбе с социализмом. Действия правительств в период анархистского кризиса устраняют последние сомнения на этот счет. В парламенте проводят серию законов, получивших наименование «злодейских».
    12 декабря, через несколько дней после взрыва в Бурбонском дворце, принимается закон о печати, установивший строжайшие наказания за публикацию «подстрекательских» статей. 18 декабря проводятся еще два «злодейских» закона — о преступных ассоциациях и о взрывах. После убийства президента Сади Карно принимается закон «о подавлении анархистской агитации». Все эти законы намеренно составлялись в туманной форме, действия анархистов не конкретизировались. Любое революционное выступление можно было подвести под их действие. Первым же обвиняемым по этим законам оказался именно социалист. На основании «злодейских» законов из Франции был выслан русский марксист Г.Б. Плеханов.
    Социалисты и некоторые радикалы активно боролись против ограничения буржуазной демократии под предлогом защиты от анархистов. Осуждая анархистов, она одновременно вскрывали истинные цели злодейских законов. Исключительную роль в этой борьбе играл Жорес. Он, как никто другой, сумел раскрыть подлинные причины анархистских покушений, их социальную природу. Он показал французам на тех, кто несет главную ответственность за анархистский террор. При этом он не просто оборонялся от наступления реакции против социализма; он переходил в контрнаступление. В истории войн, известны случаи, когда особенно смелые и ловкие солдаты хватали на лету брошенные врагом гранаты и швыряли их обратно так, что они взрывались в рядах противника. Нечто подобное великолепно делал Жан Жорес. В своей жизни он произнес немало речей, которые приобретали характер исторического события. Среди них его выступление 25 июля 1894 года. Это было вскоре после убийства президента Карно, когда правительство, вновь возглавлявшееся Шарлем Дюпюи, внесло в палату очередной «злодейский» закон против анархистской агитации.
    Жорес предложил дополнить проект закона такой статьей: «Все политические деятели, министры, сенаторы, депутаты, которые будут торговать своим мандатом, брать взятки и участвовать в нечестных финансовых делах, или будут фигурировать в административных советах компаний, осужденных органами юстиции, или восхвалять указанные действия в прессе или устных заявлениях перед одним или несколькими лицами, будут рассматриваться в качестве лиц, вызывающих акты анархистской пропаганды».
    Обосновывая свое предложение, Жорес показал затем, что Панама и последовавший за ней новый скандал, связанный с компанией Южных железных дорог, свидетельствуют об анархии самого буржуазного общества, в котором царит моральный упадок и хаос. Он доказывает, что ничто другое не может в такой степени возмутить сознание, ожесточить, вызвать решимость безнадежности, породить акты анархистского террора, как примеры продажности тех, кто стоит у власти. Жорес бьет врага его собственным оружием. Он берет определение анархии, сформулированное премьер-министром Шарлем Дюпюи, и путем остроумного логического анализа и толкования основных тезисов этого определения доказывает, что ответственность за возникновение и действия анархизма несут общественные силы, представляемые такими людьми, как сам Дюпюи. Анархия, утверждает председатель совета министров, — «это прежде всего презрение ко всякой власти».
    — Прекрасно! — восклицает Жорес. — Я хочу спросить его, если политические деятели замешивают парламент, национальное представительство в скандалы, в грязные дела, компрометируя таким образом это представительство, которое при республике служит олицетворением всякой власти; я его спрашиваю: разве в таком случае эти люди не подрывают в сознании людей уважение ко всякой власти?..
    Вопрос Жореса вызывает крики: «Правильно! Очень хорошо!» — и покрывается аплодисментами. Но оратор уже переходит к следующей формуле Дюпюи: «Анархизм — это презрение к всеобщему избирательному праву».
    — Я вновь спрашиваю его: если те, кто, получив от всеобщего голосования мандат для защиты интересов страны, ее благосостояния, ее чести от происков финансистов, вместо этого становятся их сообщниками, клиентами этих подозрительных финансистов, не оказываются ли они теми самыми людьми, которые подрывают уважение к всеобщему избирательному праву?
    Жорес вновь и вновь возвращается к Панаме. Он показывает, что вспышка анархистского террора закономерно последовала за панамским скандалом.
    — Неужели вы думаете, что кто-либо мог остаться не взбудораженным этой аферой, в течение полугода волнующей всю страну и палату? Страна вдруг узнала, что из уплаченных ею сотен миллионов почти две трети были преступным образом расхищены; она узнала, что эта капиталистическая и финансовая вакханалия подкупов находилась в тесном соседстве с государственной властью, что парламент и финансовые дельцы шушукались между собой, действовали заодно. Неужели вы думаете, что это не произвело впечатления? Страна вдруг узнала, что министры предаются суду, что, несмотря на их гордое отрицание перед парламентом и следственной комиссией, всплыли наружу убийственные факты и произнесены сенсационные судебные приговоры! Перед следственной комиссией палаты одни предстали с высоко поднятой головой, другие лепетали несвязные слова. Бурбонский дворец оказался в глазах публики чуть ли не уголовным притоном! Власть имущие должны были из своих ярко освещенных салонов явиться в угрюмые коридоры суда! Как в калейдоскопе смешиваются все цвета, так в этом головокружительном хороводе событий сливались воедино цвета парламента и исправительной тюрьмы!
    Неужели вы думаете, что это прошло бесследно? Вспомните прекрасные слова древнего поэта: пыль — сестра грязи! И вы увидите, что вся эта горячая пыль анархистского фанатизма, ослепившая некоторых жалких людей, является родной сестрой грязи капитализма и политиканства.
    Стремительный поток красноречия Жореса захватывает даже противников социализма. Он, как художник, рисует картину разложения буржуазии и уверенно сажает ее на скамью подсудимых, приготовленную для социалистов. Строгой логикой Жорес увлекает разум слушателей, красками и образами — их чувства. Его речь поразительно гармонична, и политическая декларация превращается в его устах в художественное произведение, исполняемое великим артистом.
    В заключение он вновь обращается к убедительному обоснованию внесенного им предложения и заканчивает речь блистательным по форме и глубоким по социальному анализу образом:
    — Если вы желаете сурового подавления анархистов, то будьте столь же суровы в подавлении тех, кто дает взятки политическим деятелям, и тех, кто берет эти взятки. Покажите стране в назидание новому поколению, а также будущим депутатам, покажите на ясном тексте закона, что между продажным, преступным политиком и возмутившимся анархистом имеется необходимая связь, что они являются моральными соучастниками и должны караться сообща. В тот день, когда один и тот же корабль увезет в ссылку, в страну болотной лихорадки, продажного политика и анархиста-убийцу, они завяжут между собой разговор; они оба окажутся двумя дополняющими друг друга аспектами одного и того же социального строя!
    Конечно, внося свое вызывающее и разоблачающее дополнение к «злодейскому» закону, Жорес не рассчитывал на его принятие в палате, где панамисты и люда, родственные им по духу, составляли большинство. Это был акт политической борьбы, рассчитанный полемический ход, очередной удар социалистического лидера по буржуазной системе. С парламентской трибуны Жорес обращался не столько к сидящим в зале, сколько к народу, к людям заводов и полей. И тем не менее сила его красноречия была такова, что дополнение Жореса было отвергнуто большинством всего в один голос! Значит, кроме социалистов, за него проголосовало много депутатов буржуазных партий, захваченных в плен его всепобеждающим красноречием. А по поводу большинства в один голос кто-то из депутатов бросил остроумную реплику:
    — Это голосовала Панама!
    Речь Жореса произвела впечатление на всю страну. И это впечатление оказалось таким, что через три дня после голосования на трибуну неожиданно поднялся председатель совета министров Дюпюи и объявил о закрытии сессии парламента. Он пояснил, что палата «пришла в такое нервное состояние, которое может оказаться опасным».
    После окончания сессии Жорес с женой и пятилетней дочкой, как обычно, отправился в Бессуле. Здесь он провел лето. Нельзя сказать, чтобы он наслаждался полным покоем. Часто его просили приехать в Кармо, где в жизни рабочих, шахтеров и стекольщиков возникали одна за другой трудности, которые Жорес давно уже воспринимал как свои собственные, личные дела. Это место стало для него родным. Здесь он черпал силу и вдохновение, убежденность, терпение и настойчивость, столь необходимые ему в гуще политических битв, наполнявших теперь всю его жизнь. Конечно, он и отдыхал, возрождаясь в близости к природе, всегда внушавшей ему поэтическую радость. Незаметно подходила осень. В октябре надо возвращаться в Париж. Возобновлялась сессия парламента. Но ему предстояло еще одно важное и нелегкое дело, к тому же довольно каверзное. Но разве он мог уклониться от какого-либо подобного дела? Струсить или уйти в кусты? Он был просто не способен отсиживаться в тылу во время боя. Нет, это был один из таких солдат, которые при штурме вражеской крепости бросаются в самые трудные и опасные места, Но они-то и обеспечивают успех штурма. Так вот, ему предстояло выступить в качестве адвоката на судебном процессе, явившемся очередным эпизодом в беспощадной войне социалистов против Казимира-Перье.
    После убийства президента Сади Карно на его место был избран именно этот человек, олицетворявший самое гнусное в истории французской буржуазии. Казимир-Перье представлял династию ростовщиков и мошенников, оставивших ему состояние в 40 миллионов, нажитых беззастенчивым грабежом народа. И вот после панамского скандала на высший государственный пост попал человек, воплощавший грязь Панамы. Это был реванш «шекаров», которые не только вышли сухими из воды, но получали теперь, после избрания Казимира-Перье, злорадное удовольствие плевать на общественное мнение.
    Легко представать возмущение социалистов, сразу начавших атаку на президента. «Враг» — так называлась статья Мильерана о Казимире-Перье в социалистической газете «Птит репюблик». Причем новоизбранный президент не довольствовался том, что уселся в Елисейском дворце. Он еще требовал, чтобы народ проявлял к нему любовь. Между тем, где бы он ни появился, толпа холодно встречала его, и иногда раздавались крайне непочтительные возгласы. Подхалимствующие газеты пытались оправдать это тем, что имя президента трудно произнести на одном дыхании. Еженедельник «Иллюстрасьон» писал: «Население не знает, что надо кричать. «Да здравствует республика!» — может внушать мысль о недоверии. «Да здравствует Казимир!» — возглас неплохой, но несколько фамильярный. «Да здравствует президент!» — недостаточно лично».
    Блестящий выход нашел социалист, редактор «Птит репюблик» Жеро-Ришар, способный и крайне язвительный публицист. Он начал издавать еженедельник «Шамбар», что по-русски значит «Скандал». Кстати, иллюстрировал издание известный художник Стейнлейн. 20 сентября 1894 года в «Шамбаре» появилась статья Жеро-Ришара под заголовком «Долой Казимира!».
    Жеро-Ришар, не стесняясь в выражениях, описал жалкие попытки Казимира-Перье приобрести популярность, которые привели лишь к тому, что уличные мальчишки называли его «Гнусная рожа», «Гнусная морда» и т. п. Эти и им подобные эпитеты в изобилии содержалась в статье. Но в ней было и кое-что посерьезнее. Журналист писал о преступлениях рода Перье, предававшего и продававшего Францию, о том, как с помощью ростовщичества возникло колоссальное состояние президента. «Преступления деда, — писал Жеро-Ришар, — пошли на пользу внуку, обеспечили ему первое место в царстве эксплуататоров. Отчего же не гордиться ими? Казимир отлично знает грязное происхождение своих миллионов; но он цепляется за них, и его политическое честолюбие не знает другой цели, как гарантировать себе навсегда владение ими.
    Впрочем, рано или поздно он сам признает это. Когда он найдет бесполезным разыгрывать дальше сентиментальную комедию и припадки чувствительности, в нем заговорит его природа, победит его бесподобная природа хищника. Он будет злиться на нас за то, что мы разгадали под его неуклюжей маской, каков этот человек в отвратительной действительности. Со своим грубым цинизмом эксплуататора, не знающим ни жалости, ни благородства, бездушный и холодный, — это верный и отталкивающий образец кровавой касты, строящей свое богатство на костях рабочих.
    Ныне граждане молчат при встрече. Завтра прозвучит народный клич: «Долой Казимира!», что будет означать: «Да здравствует республика трудящихся!»
    За оскорбление президента республики Жеро-Ришар был привлечен к суду. Жоресу разрешили выступить на суде его защитником. Суд назначили на 5 ноября 1894 года. Поскольку Жорес уже приобрел популярность, то процесс вызвал большой интерес публики.
    Корреспондент «Русского богатства» журналист Н.С. Русанов писал из Парижа: «Отныне на Жореса ходили в палату и по публичным собраниям, как на знаменитого актера или примадонну. Ходили не только его единомышленники, не только тяготевшая к социализму молодежь и пробудившиеся к сознательной жизни рабочие. Его шли слушать и буржуа, и совершенно индифферентные люди, которых привлекали новые и любопытные для них вещи, притом облеченные в прекрасную форму и согретые искренним ораторским пылом, — обстоятельство, всегда манящее любящих красноречие французов». Публика с восхищением слушала Жореса, продолжал Русанов, «забывая неуклюжесть его широкой приземистой фигуры, мужиковатость его физиономии с ее толстым носом и небольшими щурящимися глазами, монотонную резкость его жестов, грубость его могучего голоса! Она вся отдавалась то баюкающей, то потрясающей поэзии образов, которые оживляли среднее течение несколько профессорской, отчеканивающей речи Жореса и бросались им во все концы переполненной залы на гребне широко волнующихся периодов, в то время как голос оратора крепчал, и гремел, и сливался с аплодисментами и криками «браво» в конце каждой патетической фразы».
    На этот раз дело имело к тому же крайне скандальный характер, поскольку речь шла об оскорблении президента. Зал суда был переполнен: там смешались куртки рабочих и шикарные туалеты светских дам.
    Жорес начал как адвокат, защищающий своего клиента.
    — Вы говорили, что заглавие «Долой Казимира!» является оскорблением. Почему же? Не потому ли, что случайно кое-кто от имени его величества президента оскорбляется фамильярностью этого обращения? Но ведь вы хорошо знаете, что именно официальные газеты, дружески расположенные газеты, объясняя молчание граждан при появлении президента, утверждали, что его имя слишком длинно для произношения. Они уверяли, что народ не может рисковать потерей дыхания и что из боязни задохнуться он был вынужден заглушить свой энтузиазм. Жеро-Ришар оказался более смелым. Он рискнул на это изнуряющее имя, и если по нехватке дыхания он остановился на полдороге, то поистине это не составляет преступления. Впрочем, вы хорошо знаете, что королей называют по их именам…
    Жорес последовательно продолжает разбивать доводы обвинения. Но вскоре из адвоката он превращается в прокурора. Ирония сменяется гневом в адрес одного из самых отвратительных представителей господствующего класса. Он показывает, почему именно в той политической обстановке, после панамского скандала и перехода буржуазных республиканцев в лагерь консерватизма, Казимир-Перье сделал свою карьеру.
    — В то время когда республиканцы изменили своему прошлому и желают нейтрализовать последствия республиканских законов, принятых ими самими; в то время когда привилегированные классы волнуются и беспокоятся из-за прогресса рабочей и крестьянской демократии; в то время когда крупный капитал чувствует угрозу со стороны социальных притязаний и скандалов, которые кишат в нем, как в разложившемся трупе, — тогда ищут людей, способных к борьбе и сопротивлению. И тогда видят, что почти все уже использованы, запятнаны или опорочены; но одно имя осталось, имя министра буржуазной монархии, который построил свою карьеру на нищете трудящихся, который подавил в крови требования рабочих, который изгнал из республики 1830 года республиканский дух. Имя этого министра — в то же время имя крупного банкира, занимавшегося торговлей, ажиотажем и спекуляцией. Таким образом, для дела политической и социальной реакции и для реванша, нетерпеливо ожидаемого находящимися под угрозой бесчестными группами, нашли имя выразительное, но менее дискредитированное, чем те, с которыми связаны скандалы вчерашнего дня.
    Жорес беспощадно вытаскивает на свет все грязные дела семейства Перье, на протяжении ста лет грабившего казну, грабившего рабочих, разорявшего ростовщичеством своих буржуазных партнеров. Оказывается, даже загородное поместье нынешнего президента в Пон-сюр-Сене нажито ростовщичеством.
    — Это, — продолжает Жорес, — верховный закон всей истории: всякий режим должен иметь свой символ, свой видимый знак, в котором сказывается его душа. Из Франции хотели сделать республику крупных денежных дельцов и ростовщиков; и что же, само место пребывания президента республики, то место, куда он созывает министров и где он подписывает декреты, имение, откуда он обнародывает законы и принимает от имени Франции представителей других народов, это имение добыто ростовщичеством, и, когда Французская республика имеет дело с этой почвой, дух ростовщичества витает над ней.
    Признаюсь, я предпочел бы для Франции те дома разгула и оргий, в которых происходила агония старой монархии и старого режима, предпочел бы их этому темному банкирскому и ростовщическому дому, в котором лежит в агонии честь буржуазной республики…
    — Господин Жорес, — перебивает председатель, — вы заходите слишком далеко. Вы до сих пор все время обвиняли семью Перье, и ваши последние сравнения переходят всякие границы. Вы сравниваете дом президента республики с домом терпимости…
    — Я не сравниваю, я ставлю его ниже, — следует ошеломляюще дерзкий, но неотразимый ответ Жореса.
    Речь Жореса стала известна всей стране. Социалисты издали ее отдельной брошюрой и она распространялась в огромном количестве экземпляров. Словно в отместку, Жеро-Ришара приговорили к максимальному наказанию; год тюрьмы и три тысяча франков штрафа. Но здесь как раз освободилось в одном из парижских округов депутатское место, и социалисты выдвинули Жеро-Ришара. Народ выбрал его, и по закону журналиста пришлось выпустить из тюрьмы Сент-Пелажи. Выступление Жореса достигло своей цели. Более того, когда через несколько дней Казимир-Перье ушел в отставку с поста президента, стало ясно, что социалисты одержали крупную политическую победу, выгнав из Елисейского дворца основного виновника «злодейских» законов силой могучего красноречия Жореса.

    Невозможно подробно рассказать о всех выступлениях Жореса в те годы, их так много. Время требовало от социалистов большой активности. Ведь массовое разочарование в буржуазной республике влекло к социализму широкие массы. И очень важно было, чтобы социализм представляли перед ними достойные, самоотверженные, талантливые люди. Таким и был Жан Жорес. В это время он работает как вол. Конечно, он был виртуозом импровизации. Но Жорес презирал скороспелую риторику буржуазных ораторов. Он серьезно, тщательно трудился, готовясь к своим речам. Одновременно он регулярно пишет статьи в «Птит репюблик». Продолжает сотрудничать в «Депеш де Тулуз», где он вел тогда серьезную полемику с Бернаром Лавернем по вопросу о коллективизме. Он не был формально членом гэдистской Французской рабочей партии, но в сентябре 1894 года Жорес присутствует на конгрессе этой партии в Нанте. Уже в эти годы он становится крупнейшей фигурой французского социалистического движения. Поль Лафарг в начале 1894 года писал Ф. Энгельсу: «Это не мы помогли Жоресу занять его место; он занял его сам, и он является одним из наиболее авторитетных ораторов палаты. До сих пор его действия… были полезны благодаря его манере представлять социализм. Он сделал возможным его проникновение в круги, где мы не имели бы успеха».
    А как Энгельс относился к Жоресу? Крайне интересно и важно знать мнение самого авторитетного из живших тогда марксистов.
    Вот слова, написанные Энгельсом в последние годы жизни:
    «Я думаю, что у него честное намерение сделаться настоящим социалистом, но… жажда подвигов у этих неофитов прямо пропорциональна их непониманию вещей, а последнее у Жореса очень велико».
    «Жорес действительно полон доброй воли… но ему необходимо дальнейшее изучение экономических вопросов».
    «Жорес стоит на верном пути. Он учится марксизму, и не следует его слишком торопить. И он уже сделал довольно большие успехи, гораздо больше, чем я мог ожидать».
    Конечно, Жоресу понадобилось немало времени, немало раздумий, сомнений, колебаний, прежде чем он нашел этот верный путь. Но тем тверже и увереннее он пошел по избранной стезе. Он нашел смысл существования, без чего жизнь представлялась ему невозможной. С точки зрения его здравомыслящих родственников, он совершил поступок непрактичный, нелепый, предпочтя реальным выгодам, которые сулила ему так блестяще начавшаяся карьера, химеру социализма. Они считали это безумием и глупостью. Благородство его души и вытекавшее из нее естественное мужество и самоотверженность оказались недоступны пониманию этих заурядных буржуа.
    Казалось, Жан избрал трудное, неблагодарное поприще. Но, только действуя на этом опасном и полном неожиданностей пути, он мог быть счастлив, ибо он не представлял себе счастья без возвышенной и благородной деятельности.
    Жорес уже зрелый человек. Сформировались его взгляды, его убеждения, его нравственность, его человеческая сущность. Во всем этом оказалось немало противоречий. Какое сложное сочетание различных качеств воплотилось в его облике! Но ведь иначе в жизни и не бывает. Бывают лишь примитивно упрощенные изображения людей, нарисованные только одной краской. Такие образы, создаваемые чрезмерно старательными жизнеописателями великих людей, в конечном счете только унижают их, превращают в тень, нереальную, оторванную от жизни, в безжизненное отражение, в лубочный искусственный портрет, не вызывающий никаких чувств! Жоресу повезло в том, что из него просто невозможно сделать такую механическую куклу. Слишком яркая самобытная личность, слишком контрастная по сочетанию достоинств и недостатков, не поддается упрощению и схематизации. Его блестящие достоинства, его исключительная нравственная сила сочетаются с неожиданной слабостью, а его честность так ярко выделяется на фоне разложившегося и фальшивого мира, в котором он жил и боролся, что все это создает неповторимое своеобразие большого и сложного человека, достойного любви и преклонения, даже но мнению его злейших врагов.
    А каков он был в жизни? Узнали ли бы мы его, если бы силой необычайного воображения вдруг перенеслись в этот далекий мир чужой страны, чужой эпохи? Смогли ли бы мы сразу разглядеть его в толпе депутатов палаты или в кругу его друзей и единомышленников? Конечно, мы знаем его по фотографиям. Мы можем воссоздать его образ, собрав многочисленные свидетельства современников. Но это не заменит реалистического портрета, который можно сделать только с натуры, и это под силу лишь великому художнику, и вот перед нами портрет молодого трибуна, написанный рукой мастера, копировать который, излагать своими словами было бы нелепо. Раскроем «Воспоминания» Ромена Роллана:
    «…Жар политических страстей, клокотавший в те времена в артериях Франции, зажег во мне интерес к зрелищам Форума. Я начал усердно посещать важнейшие заседания парламента, В лучезарном ореоле первых успехов выступал Жорес: он вел в атаку свое войско — дисциплинированное, бдительное, жизнерадостное, уверенное в победе — социалистическую партию. Большой, сильный, с внешностью и манерами простолюдина, бородатый и краснощекий, с крупными, мясистыми чертами лица, небрежно одетый, излучая радость жизни и борьбы, он поднимался тяжелым быстрым шагом по ступенькам трибуны и прежде всего жадно вливал в себя большой стакан красного вина. Голос у него был громкий, очень высокий, почти пронзительный, утомляющий; он мог бы говорить вдвое тише, и все равно его бы услышали в задних рядах трибун; но чувствовалось, что ему доставляет удовольствие говорить в полный голос, и он, не уставая, произносил на высоких нотах всю речь, даже если она длилась полтора-два часа! И все это время глотая стакан за стаканом. У него был очень сильный южный акцент, но не напевный и забавный, как у марсельцев, а тяжеловесный тарнский выговор южан и горцев. Он начинал свою речь монотонно, будто читал проповедь, в середине фразы голос поднимался, к концу падал. Он постоянно отклонялся от обсуждаемой темы, впадая в риторические красоты, и питал слабость к образам из сферы материалистического пантеизма: образам смерти, земли, в которой растворяется наша плоть. Но в нем впечатляло спокойствие и умение владеть собой. Он выступал без всяких записей, и никакие реплики с мест не могли нарушить ход его мыслей. Как раз наоборот: любая реплика только стимулировала его мысль, подстегивала и вдохновляла его. С той минуты, как он воодушевлялся или раздражался (впрочем, никогда не теряя самообладания), он начинал говорить необъятными периодами; они катились, словно раскаленные пушечные ядра; слова били ключом, пламенные, неожиданные, и вдалбливали его мысли даже в самые враждебно настроенные умы. Быстро парируя удар противника, он играл с ним, как большой кот с мышью: ласкал его, заставлял под хохот аудитории прыгать то вправо, то влево и под конец резким, тяжелым ударом лапы укладывал его наповал. Впрочем, он отнюдь не производил впечатление злого человека, даже когда грозил близким возмездием. Большой, могучий, жизнерадостный, великодушный, искусный дипломат, он был похож на Дантона; такие, как он, протягивают руку поверженным противникам, но ради торжества своего дела готовы на все и подчас любят встать в красивую позу.
    …В те времена я был очень далек от политических партий. И не питал достаточно глубокого доверия к социалистам. Но мне казалось, что будущее принадлежит им, потому что их идеи были и будут разумны».

«Карманьола»

    Телеграмма застала Жореса, когда он после завтрака играл в крокет в тени деревьев, окружавших дом в Бессуле. У него в гостях был Жорж Ренар с женой, редактор «Ревю сосиалист», заменивший на этом посту Бенуа Малона, умершего два года назад. Когда Жорес прочитал телеграмму, веселое, беззаботное выражение исчезло с его лица.
    — Меня вызывают в Кармо. Положение там серьезное, — ответил Жорес и, отбросив крокетный молоток, решительно направился к дому. В своей комнате он быстро уложил в чемодан немного белья и несколько книг.
    — Я очень встревожен, — говорил он Жоржу Ренару — Дело там идет к опасному конфликту. Администрация стекольного завода давно ведет себя вызывающе — это, несомненно, провокация…
    В дребезжащем полупустом вагоне ехали в Кармо несколько крестьян; двое рабочих, запрокинув головы, дремали с полуоткрытыми ртами под стук колес; дородный кюре, сложив руки на огромном животе, мерно подрагивал в такт поезду. Жорес рассеянно смотрел в окно, но мысли его далеко от прекрасных пейзажей родного Лангедока. Он думал о стекольщиках Кармо. Когда он однажды увидел стеклодувов за работой у огромных печей с расплавленным стеклом, освещенных красными колеблющимися отблесками пламени, то он испытал незабываемое чувство. Он знал, что немногие из них доживали до пятидесяти лет. Изможденные, как будто выдувшие все свое здоровье в раскаленные комки стекла, силою легких превращаемые ими в бутылки, они, в темных: лохмотьях, с липами, покрытыми сажей, смешанной с потом, поразили воображение Жореса. Сколько невероятного терпения и покорности надо было иметь этим людям, чтобы по 14 часов в день находиться в таком аду. Но все же они сохраняли любовь к жизни, стремление к свету, к радости. Жорес вспоминал их лица, внимательные, напряженные, зажигавшиеся восторгом, когда он говорил им о социализме. Жорес восхищался их гигантской душевной силой, позволявшей им сохранить способность к благородным человеческим порывам, дух товарищества, смелость. Сколько в них мощи, сколько воли, если даже каторжная жизнь не смогла превратить их в отупевших животных!
    Жорес своими глазами убеждался, что этим людям действительно нечего терять. Недавно двое друзей, местных социалистов, пригласили его посмотреть жилища рабочих. Узкий переулок между приземистыми кирпичными домами походил на зловонную канаву. Прямо из дверей выбрасывались нечистоты, водопровода не было. Жорес и его спутники зашли в один из домов и через узкую дверь попали в крошечную комнату с небольшим квадратным окном под самым потолком. Маленький деревянный стол, заставленный грязными мисками и кружками. В углу куча грязного тряпья, на котором пятеро малышей от двух до десяти лет весело копошились, оглашая опертый воздух каморки звонкими криками. Когда трое мужчин вошли, то особенно почувствовалась теснота помещения.
    Их встретила женщина, видимо, еще не старая, но выглядевшая старухой. Она прижимала к себе сосавшего ее тощую грудь ребенка.
    — Это все ваши, мадам? — спросил Жорес.
    — Да, все мои…
    — А где все они спят?
    — Здесь.
    — А маленький?
    — Тоже здесь.
    Жорес молча отвернулся к окну. Никогда и нигде в многочисленных воспоминаниях о Жоресе никто не упоминает о том, чтобы этот очень чувствительный человек плакал. Но товарищи, сопровождавшие в тот раз Жореса, рассказывают, что они увидели, как глаза Жореса наполнились слезами, как слезы потекли ему на бороду, как, глядя в окно, Жорес ничего не видел не из-за того, что стекла были покрыты густой грязью, а потому, что слезы застилали ему глаза…
    Делегаты профсоюза рабочих стекольного завода ожидали своего депутата на вокзале в Кармо. Уже по дороге в гостиницу рабочие, перебивая друг друга, начали рассказывать о последних событиях. Положение действительно оказалось серьезным.
    Еще три года назад очагом классовых конфликтов были угольные шахты Кармо. После назначения директором господина Пере, человека весьма практичного и умного, обстановка на шахтах несколько смягчилась. Но на стекольном заводе она резко обострилась.
    Директором и фактическим владельцем завода был Рессегье, человек, сохранивший в восемьдесят лет удивительную энергию и подвижность. Причем с годами он все больше ненавидел своих рабочих. Особую ярость старика вызвал профсоюз. Правда, Рессегье необыкновенно ловко умел обманывать и грабить рабочих. Когда повсюду под давлением трудящихся создавались пенсионные кассы, ему удалось этого избежать. Он пошел лишь на создание так называемой кассы оказания помощи рабочим. Это было его собственное оригинальное изобретение. Суть его состояла в том, что касса пополнялась за счет повышения цен товаров, продававшихся рабочим в заводской лавке. В результате помощь не только ничего не стоила хозяевам, но даже, приносила им некоторый доход.
    Рессегье хвастался, что он платит рабочим больше, чем на других заводах. Действительно, зарплата в Кармо была немного повыше. Но Рессегье, ссылаясь на это, добивался от своих политических друзей более выгодных условий оплаты транспортировки сырья и готовой продукции. В итоге он и здесь выигрывал.
    Десять лет назад Рессегье отчаянно пытался помешать организации профсоюза на его заводе. Однако в то время подобная политика была не в моде, правительство боролось с монархистами и нуждалось в поддержке рабочих. Теперь же, когда оппортунисты вступили в союз с реакцией, положение изменилось.
    Рессегье начал с того, что добился отстранения с поста мэра Кармо Кальвиньяка, из-за увольнения которого началась знаменитая забастовка шахтеров три года назад. Более того, используя вспыльчивый характер Кальвиньяка, директор подстроил скандал, и Кальвиньяка приговорили к 45 дням тюрьмы и к лишению права быть избранным на 5 лет.
    Эти успехи вдохновили Рессегье на новые происки против рабочих. Теперь ему нужна была забастовка. Дело в том, что продукция завода — бутылки — не всегда находила сбыт. Завод работал в отдельные моменты почти в убыток. Так было летом 1895 года. Рабочие поняли положение и мирились со многим, не прибегая к забастовке. Но Рессегье продолжал искать повод для закрытия завода. Он рассчитывал возобновить затем производство только при условии по меньшей мере резкого ограничения влияния профсоюза, если не его ликвидации, и серьезного снижения зарплаты.
    Наконец случаи представился: два профсоюзных активиста, Бодо и Пелетье, уехали на съезд корпорации стекольщиков. Раньше это допускалось. Но на этот раз Рессегье немедленно объявил об их увольнении. Когда рабочие обратились с просьбой о пересмотре этого решения, дирекция ответила, что решение является окончательным.
    Рабочие решили, не объявляя забастовки, приостановить работу на время переговоров с администрацией. Поэтому они предложили очистить бассейн с расплавленной стекольной массой, без чего нельзя даже временно оставить работу, не рискуя вызвать серьезные убытки и ущерб. Словом, рабочие вели себя крайне лояльно. Но дирекция ответила, что уже начато тушение печей и что производство таким образом останавливается. Итак, забастовку, по существу, объявили хозяева, а не рабочие. И тогда вызвали Жореса.
    Выслушав рассказ рабочих, Жорес немедленно отправился в дирекцию стекольного завода. Рессегье там не было, пришлось говорить с его ближайшими помощниками. Он заявил им, что рабочие не хотят конфликта, готовы на уступки администрации. Они согласны даже на санкции против Бодо и Пелетье, лишь бы их не выбрасывали на улицу. Но представители администрации не хотели и слышать о переговорах. Видимо, у них были строгие инструкции на этот счет. Они отвергли также предложение Жореса прибегнуть к арбитражу.
    Вернувшись к рабочим, он рассказал им об итогах переговоров и спросил, что они считают нужным делать.
    — Сопротивляться, поскольку они хотят войны.
    Жорес молчал. Он видел, что рабочие настроены решительно и готовы к забастовке. Но этого как раз и добивается администрация. Жорес представил себе, что надет рабочих и их семьи. Он подумал, что надо любой ценой избежать забастовки. Но как сказать об этом возбужденным стеклодувам? Жорес решил поговорить с каждым из членов комитета один на один. Но первый же рабочий, которому он посоветовал уступить и принять условия Рессегье, решительно заявил:
    — Как, вернуться на завод? Бросить на произвол судьбы товарищей, которые виноваты лишь в том, что они наши делегаты? Мне кажется, что это оскорбительное предложение для нас?
    Но после долгих разговоров и раздумий рабочие поняли, что шансов на успех забастовки нет. Они смирились и послали Рессегье телеграмму: «Мы единодушно решили возобновить работу на ваших условиях. Пелетье и Бодо будут жить на нашу зарплату».
    Рессегье даже не соизволил ответить. На другой день на закрытых воротах завода появилось объявление: «Рабочие стекольного завода Кармо бросили работу без всяких причин, и поэтому завод закрыт. Правление считает нужным в интересах рабочих предупредить их, что оно не может сообщить, когда и на каких условиях возобновятся работа завода. Вследствие этого каждый получит причитающийся ему расчет».
    Итак, даже уступка, вернее, капитуляция рабочих не помогла. Это уже была не забастовка, а просто локаут, повод для которого давно искал Рессегье. Теперь у Жореса главная забота о том, чтобы добыть денег и прокормить безработных стекольщиков и их семьи. Вместе с другими депутатами-социалистами он организует в разных городах Франции митинги, на которых проводится обор средств для безработных кармозинцев. Кое-какие деньги удалось добывать, поступали и пожертвования. Жорес был тронут до глубины души, когда получил деньги от восемнадцати студентов Эколь Нормаль и от учеников лицея в Альби. Но денег было слишком мало, чтобы прокормить более тысячи рабочих с их женами и детьми. Безработные держались героически и стойко переносили лишения. Их поддерживала солидарность французских рабочих со стекольщиками Кармо, многочисленные проявления которой они видели. Рессегье пытался вновь пустить завод в ход 15 сентября с помощью штрейкбрехеров. Он набрал рабочих в Шампани, Жиронде, Рив-де-Жьере и доставил их в Кармо. Но когда приехавшие рабочие увидели, для чего их обманом завербовали, то три четверти из них категорически отказались работать.
    Положение осложнялось тем, что в отличие от забастовки шахтеров в 1892 году из-за Кальвиньяка, которую поддерживали даже некоторые буржуазные газеты, на этот раз пресса подняла злобную кампанию против рабочих и особенно лично против Жореса, обвиняя его в подстрекательстве. Даже среди социалистов шли разговоры о том, что Жорес втянул рабочих в забастовку, желая использовать ее для роста своей популярности, что эта крайне невыгодная забастовка приведет лишь к ослаблению влияния профсоюзов. Говорили о недавнем оппортунистическом прошлом Жореса, о том, что ему нельзя доверять. Одна парижская молодежная социалистическая организация в своей резолюции, критиковавшей Жореса, назвала его «вторым Гамбеттой».
    Жорес самоотверженно борется за интересы стекольщиков. В первые дни забастовки он телеграфировал председателю совета министров: «К этой забастовке стремился и хочет ее продолжения сам хозяин завода. Таким путем он намеревается уничтожить синдикат рабочих. Создатель и главный акционер реакционной политической газеты, он хочет иметь основания, чтобы обречь социалистов Кармо на голод. Он грубо злоупотребляет своим положением владельца предприятия. Спровоцированная им забастовка — это преступная западня для рабочих».
    Но, как и следовало ожидать, правительство не только не попыталось умерить пыл обнаглевшего капиталиста, но решительно поддержало его.
    В Кармо положение становилось все более тяжелым. Город наводнили жандармы, солдаты и одетые в штатское агенты. Префект города Альби организовал травлю и преследования рабочих активистов. Жорес оказался объектом особой ненависти. В это время в Альби судили группу рабочих стекольного завода. Среди них, кстати, оказался Окутюрье, тот самый, который в конце 1892 года выступал против кандидатуры Жореса. Считая, что присутствие депутата помешает судебному произволу властей, рабочие просили Жореса прийти на суд. Прокурор во время своей речи дошел до того, что, показывая пальцем на Жореса, кричал судьям:
    — Накажите их беспощадно. Надо, чтобы рабочие знали, что они всегда будут сурово наказаны до тех пор, пока их представителем остается этот злосчастный человек!
    Однажды в Кармо Жорес проходил с группой рабочих по площади Гамбетты, направляясь в комитет профсоюза. Прямо на них ехали несколько конных жандармов. Жорес и его спутники отошли в сторону, но жандармы тоже свернули и направились прямо на них. Жорес был прижат огромной грудью храпящей лошади к дереву. Вдруг жандарм наклонился с седла и, быстро оглянувшись, пробормотал:
    — Гражданин Жорес, ради бога уходите, вас хотят убить…
    Рабочие уже давно заметили, что по пятам Жореса следуют какие-то подозрительные, не известные никому в Кармо люди, что конные патрули, постоянно разъезжавшие по улочкам городка, всегда стремятся спровоцировать свалку, столкновение, если Жорес находится в толпе. Несколько раз рабочие, плотным кольцом окружая социалистического депутата, буквально своими телами прикрывали Жореса, Как-то он был прижат несколькими лошадьми к стене одного невзрачного домика, и его явно толкали под копыта. Но позади внезапно открылась дверь, и чьи-то заботливые руки втолкнули его в дом, захлопнув дверь перед носом жандармов, Жорес заметил, что рабочие всегда провожают его; что по пути его следования регулярно, через каждую сотню шагов, стоят, словно прогуливаясь рабочие. Они как бы передавали; его из рук в руки. Он догадался, что рабочие специально организовали молчаливую и негласную охрану своего Зану, как они его называли на местном диалекте. Эти предосторожности были совсем не напрасны. Спустя несколько лет некий Тозье, служивший жандармом в отряде, присланном в Карно, рассказал:
    — Я случайно узнал, что одному жандарму было приказано при случае убить Жореса. С этого момента я не спускал глаз с этого человека, не покидал его ни на минуту. Однажды во время свалки я заметил, как он пытается приблизиться к Жоресу, и тогда я ему сказал: «Если ты решил сделать то, что обещал, то я пристрелю тебя на месте».
    Власти непрерывными провокациями пытались получить повод для репрессий. 15 октября два казначея забастовщиков, люди пожилые, пользовавшиеся уважением и доверием в Кармо, были без всякого повода арестованы и в наручниках отправлены в тюрьму в Альби. Был наложен арест на деньги забастовочного комитета. Это явилось исполнением давно задуманного Рессегье и префектом Ду плана лишить забастовщиков их скромных денежных фондов.
    В тот же день устраивается еще одна провокация. В Париж пошло донесение о том, что якобы рабочие покушались на жизнь Рессегье. Но никаких фактов, доказательств найти не удалось. В действительности, если и можно было говорить об угрозах насилия, то лишь насилия по отношению к Жоресу. Рессегье через газеты, находившиеся под его влиянием, вел прямую подстрекательскую кампанию против Жореса. Сообщалось, что он лично организовал «покушение» на Рессегье. Дело дошло даже до распространения гнусной клеветы о том, что Жорес присвоил деньги забастовщиков. По логике панамистов, это было, конечно, совершенно реальным делом.
    Буржуазные газеты в связи с любым действием, любым выступлением Жореса публиковали самые фантастические вымыслы. В разгар забастовки Жорес уезжал на короткое время в разные города для проведения митингов и сбора денег в пользу стекольщиков Кармо. На этот раз он приехал с группой депутатов-социалистов в Тулузу, где в зале Капитоль в восемь часов должен был состояться митинг. Еще оставалось часа два времени, и местные депутаты-радикалы предложили социалистам закусить на скорую руку. Митинг прошел хорошо; аудитория тепло встретила Жореса, удалось собрать кое-какие деньги.
    На другой день, ожидая поезда, Жорес читал газету «Ле телеграф», в которой уже сообщалось о вчерашнем митинге. Оказывается, в честь депутатов-социалистов вчера за счет кассы забастовщиков был устроен роскошный банкет. Корреспондент газеты привел меню торжественного обеда, в котором среди прочего фигурировали такие деликатесы, как раковый суп, фаршированная куропатка, спаржа, пломбир, хорошее вино, шампанское. Прочитав все это, Жорес, который любил хорошо поесть, в искреннем недоумении обратился к своим спутникам:
    — Оказывается, вы ели куропатку и спаржу. Почему же мне ничего не досталось, а я ведь так люблю эти вещи…
    Громкий хохот раздался в ответ; Жорес наивно поверил лживой выдумке. Его друзья, как и он сам, не ели ничего, кроме «кассуле» — фасоли с гусем, запив ее дешевым молодым вином. Жорес очень часто недооценивал фантазию, а вернее, подлость своих политических противников.
    В день, когда арестовали рабочих-казначеев и когда якобы рабочие пытались совершить покушение на Рессегье, отель, где остановился Жорес, окружила полиция. Никого не впускали и не выпускали. В номере Жореса сидели еще три депутата-социалиста, несколько друзей-журналистов. Чтобы убить время, беседовали, без конца обсуждая положение в Кармо. Жорес предложил почитать вслух. Под рукой оказалась книга с текстом знаменитых стихов Виктора Гюго, объединенных в поэму «Возмездие». Это были те самые стихи, которые служили настольной книгой многих французских революционеров. Раскрыв наудачу книгу, Жорес громко декламировал:
    Вы безоружны? Вздор! А вилы?
    А молот, труженика друг?
    Берите камни! Хватит силы
    Из двери тяжкий вырвать крюк!
    И станьте, дух вручив надежде,
    Великой Францией, как прежде!
    Парижем вольным станьте вновь!
    Свершая праведное мщенье,
    Себя избавьте от презренья.
    С отчизны смойте грязь и кровь!

    Жандармы, услышав громкий голос Жореса и разобрав смысл произносимых слов, немедленно направила префекту чрезвычайное донесение. В благонамеренные газеты полетели телеграммы с сообщениями о том, что Жорес целую ночь горячо призывал своих товарищей к кровавому восстанию.
    Уже под утро в номер ворвались жандармы и произвели тщательный обыск. Они потребовали показать все, что есть в карманах у Жореса. Полицейский Кордель внимательно перечитал его письма, в том числе полученное накануне письмо от матери, очень тревожившейся за своего Жанно.
    Обстановка в Кармо становилась все тревожнее, Росло возмущение рабочих, измученных голодом и преследованиями. А власти намеренно провоцировали их на какой-либо акт насилия. Жорес выезжает в Париж. 24 октября он вносит в палату интерпелляцию в связи с посылкой войск в Кармо и грубыми беззакониями, творимыми там префектом Ду и Рессегье.
    Два дня Жорес выступает со своей интерпелляцией. Он шаг за шагом разоблачает грубейшие нарушения республиканской законности, провокации властей. Он использует мельчайшие детали, рассказывая, в частности, о незаконном обыске депутатов, чтобы сделать вывод о грубо провокационном поведении правительства Рибо, которое в угоду Рессегье и другим французским капиталистам, дружно выступавшим в его поддержку, пошло на нарушение элементарных конституционных прав и гарантий.
    — Господа, вы хорошо понимаете, что эти события представляют собой не только оскорбление всех республиканцев. Я утверждаю, что они угрожают существованию самой республики!
    После интерпелляции Жореса и развернувшейся затем дискуссии правительство Рибо подает в отставку. Но стекольщикам Кармо от этого было не легче. Реосегье не шел ни на какие переговоры. Ему все же удалось нанять некоторое число штрейкбрехеров. К тому же часть рабочих не выдержала и согласилась выйти за работу. 22 ноября рабочие объявили о прекращении забастовки. Рессегье добился своего — свыше двухсот неугодных ему «смутьянов» обратно на завод уже не попали. Что было делать? Уволенные не имели шансов устроиться на другие стекольные заводы Франции, ибо их владельцы из-за солидарности с Рессегье отказались дать им работу.
    Совершенно случайно родилась идея — создать в Кармо новый стекольный завод, который принадлежал бы самим рабочим. Эта идея импонировала многим, ведь схватка стекольщиков и Рессегье давно приобрела символический характер; речь шла о борьбе между всем рабочим классом и всеми хозяевами. Забастовка имела принципиальное политическое значение для всего рабочего класса. В ней решался вопрос о существовании и правах профсоюзов. Уничтожение профсоюза было главной целью Рессегье. Поэтому-то его поддерживала вся французская буржуазия. Французское рабочее движение в лице его политических, профсоюзных и иных организаций инстинктивно, а кое-где и сознательно понимало необходимость какого-то морального успеха в этой борьбе.
    Все поддержали поэтому идею рабочего стекольного завода, высказанную впервые якобы Анри Рошфором. С ним связаны и дальнейшие события в Кармо. Рошфор был знаменитым журналистом. Он прославился особенно своей газетой «Лантерн», которая в годы Второй империи вела беспощадную борьбу против Луи Бонапарта. Потом он поддерживал Коммуну и был сослан в Новую Каледонию. Вернувшись, он продолжал шумную публицистическую деятельность, выступая против оппортунистов типа Жюля Ферри. Но его политические убеждения оставались довольно неопределенными. От мелкобуржуазной революционности и республиканизма он перешел к буланжизму, а затем оказался в лагере шовинистической реакции. Тем не менее его остроумие, литературный талант создали ему большую популярность, хотя никто не считал Рошфора крупной политической фигурой. Жорес относился к нему скептически.
    Случилось так, что некая мадам Дамбург решила пожертвовать сто тысяч франков для рабочих. Сначала она хотела дать их анархистам. И если бы не анархист Жан Грав, который шокировал пожилую даму своей нелюбезностью, то деньги пошли бы на изготовление бомб и на издание анархистских листков. В конечном счете она направила деньги Рошфору, и идея рабочего стекольного завода обрела какую-то реальную почву. Правда, для строительства завода требовалось в пять раз больше денег. Но для начала и эта сумма имела значение.
    Во Франции уже был опыт создания рабочими кооперативных предприятий, и опыт плачевный. Большинство из них быстро терпело банкротство, не выдержав конкуренции обычных капиталистических предприятий, а уцелевшие превращались в маленькие акционерные общества, которые эксплуатировали труд рабочих, не являвшихся членами кооперативов.
    Жорес считал, что кооперативные предприятия в условиях буржуазной экономической и политической системы не могут привести к социализму, что для этого необходимо обязательно упразднить во всей стране капиталистическую собственность на средства производства. Но он, как и другие социалисты, выступал в поддержку идеи создания рабочего стекольного завода, которая в создавшемся исключительном положении должна была служить выражением пролетарской солидарности и показателем способности рабочих самостоятельно, без хозяев, вести производство. Главное же, что его вдохновляло, — это бурное увлечение самих стекольщиков идеей рабочего завода. И Жорес, несмотря на крайнюю усталость от напряженной борьбы в ходе забастовки, начал активно добиваться осуществления задуманного предприятия.
    Прежде всего понадобилось увлечь единомышленников-социалистов. Это оказалось не таким уж легким делом. Плачевный опыт многих попыток подобного рода был известен. Сразу возникли споры о характере стекольного кооператива. Будет ли завод принадлежать данным конкретным рабочим или он окажется собственностью всего французского рабочего класса? Жорес добивался именно второго решения, и это обеспечило поддержку многих профсоюзов.
    Правда, пришлось пойти на небольшой конфликт с Гэдом, который хотел, чтобы кооперативный стекольный завод принадлежал только стекольщикам Кармо. Жорес считал это рабочей подделкой капиталистического завода.
    Жорес и его друзья развертывают активную кампанию в печати в поддержку стекольщиков Кармо. Конечно, он всюду подчеркивает ограниченный характер их задачи. Это еще не социализм, это лишь эпизод в борьбе против хозяев. Но в случае успеха он станет наглядным примером, вдохновляющим на борьбу за социализм. Жорес произносит многочисленные речи, организует сбор средств, он не жалеет сил.
    Ожесточенные споры возникли из-за вопроса о месте строительства. Многие настаивали на том, чтобы строить в Кармо, прямо напротив завода Рессегье. Это было бы эффектно, но крайне непрактично. Очень трудно оказалось приобрести земельный участок. Уголь, необходимый для производства, пришлось бы покупать у маркиза Солажа, который, конечно, установил бы самые высокие цены. Гораздо целесообразнее строить завод в Альби, вблизи железной дороги и на земле значительно более дешевой. Но последовали резкие возражения против такого варианта. Особенно ожесточенно выступали торговцы Кармо, ибо они теряли многих клиентов. Жореса освистали, когда на одном из бурных собраний он агитировал за строительство в Альби. Пришлось устроить специальный арбитраж и пригласить беспристрастных людей со стороны для окончательного решения. Остановились на Альби. Жоресу это дорого обошлось: он потерял в Кармо многих своих избирателей. Но во всем этом деле Жорес с самого начала до конца, конечно, ни на одну секунду не подумал о своих личных интересах. Он думая только о рабочих, об успехе задуманного дела, которое, как считал Жорес, могло бы еще больше укрепить авторитет социализма во Франции.
    Уже в январе 1896 года строительство началось. Стекольщики вели себя самоотверженно. Каждый день за 16 километров они ходили в Альби и работали там землекопами, каменщиками. И вот фундамент уже заложен, уже растут стены, приобретаются машины. Сколько непредвиденных трудностей возникало у неискушенных в коммерческих делах энтузиастов стекольного завода! Против них объединились в тесном союзе все местные капиталисты, власти, вся буржуазия. Начались иски, суды, штрафы, неустойки. Тысячи франков приходилось отдавать, те самые тысячи, которые образовались из мелких взносов в несколько су.
    К концу года завод был почти готов, но все оказалось под угрозой. Предстояли срочные платежи, а в кассе не осталось ни гроша. Никто, ни один банк и ни один делец не хотели дать кредита. Вся затея оказалась на пороге банкротства. В конце концов помогли парижские рабочие потребительские кооперативы, которые дали заем. Завод был построен.
    Волнующую сцену представляло торжественное открытие завода. Его здание украсили красными флагами. На заводском дворе вывесили лозунги: «Да здравствует социализм!», «Да здравствует революция!», «Да здравствует Жорес!»
    Жан был здесь самым дорогим гостем. Рабочие знали, что без его энергии, усилий, его советов они не имели бы успеха. Радостный энтузиазм рабочих потряс Жореса. Они еще не получили от строительства завода ничего, кроме тяжелых испытаний, но они были счастливы. Родился рабочий завод, завод без хозяев!
    Полторы тысячи человек сели за столы, расставленные во дворе. Гремела музыка, мощно звучала «Марсельеза». Но вскоре раздались крики: «Карманьолу!»
    И вдруг Жорес, профессор философии, уважаемый депутат, вскочил на стол:
    — Граждане, вы требуете «Карманьолу», гимн мести, при звуках которого прошла великая забастовка в Карно! Я вам ее спою!
    И он запел во всю мощь своих легких этот яростный гимн гражданской войны и революционной ненависти. «Что нужно республиканцам? Железо, свинец и потом хлеб!» — пел Жорес, а рабочие отвечали ему могучим припевом:
    Станцуем «Карманьолу»!
    Да здравствует гром пушек!
    Корреспондент реакционного журнала «Иллюстрасьон» писал о «Карманьоле ненависти, спетой г-ном Жоресом на открытии рабочего стекольного завода в Альби в новой версии: «Меч, чтобы мстить». Сто лет назад пели: «Меч против иноземцев», но это старая игра. Нет больше иноземцев, кроме гнусных капиталистов, и речь идет не о защите границ, а о завоевании фабрик».
    Да, по-видимому, именно об этом и думал Жорес.
    «Карманьола» в устах Жореса шокировала многих его интеллигентных друзей, но она и его самого раньше коробила своей грубостью, духом ярости, насилия, ненависти. И вот он пел ее, пел с огромным чувством радости подъема, восторга! Ибо это был опять новый Жорес! Он впервые так непосредственно участвовал в классовой схватке. Забастовка и борьба за создание рабочего завода явились новым этапом в его жизни. Теперь, когда он испытал насилие, жестокость врагов, недоверие друзей, когда трудности и тревоги беспрестанно обрушивались на него, он закалился и стал зрелым человеком. Как никогда, он почувствовал радость, силу, эффективность действий пролетарского коллектива. И он оказался способным выступить не только участником борьбы, но ее руководителем. Раньше он был блестящим профессором, талантливым парламентским оратором, теперь он стал еще и политическим борцом, вождем рабочих масс. Грубая «Карманьола» в устах этого утонченного интеллигента и эрудита была не падением, а величайшим взлетом в его движении к подлинному гуманизму, который может быть таковым только при условии, если он является революционным.
    …Уже темнело, а речи все продолжались одна за другой. Хотя праздник начался утром, сумерки не уменьшили энтузиазма его участников. Бее ждали выступления Жореса. Наконец раздались возгласы, требующие его слова. А он был готов говорить, речь уже продумана. Но что это такое? Знаменитый оратор забормотал, спотыкаясь:
    — Да, я скажу… я удовлетворю ваше желание… Не очень жаль… Я очень, я так взволнован…
    Он замолчал. Воцарилась выжидательная тишина. И вдруг, совершенно забыв о приготовленной речи, он стал решительно импровизировать:
    — Как и все вы, я испытываю то, что должен чувствовать слепой, который вдруг прозрел и который не может поверить своим бедным глазам. Сегодня он видит, дрожа от радости, ощущает то, на что он осмелился во тьме. Его сверхчеловеческое мужество, его нерушимая вера, его огромные усилия вознаграждены. Он победил. Он свободен!
    В двух шагах от древнего собора, которым мы так восхищаемся, хотя он представляет столько веков невежества и страдания, рабочий класс воздвиг свою первую базилику, где гимны будут звучать не в громе органа, но в величественной мелодии машин.
    Наш Тарн, наша красная река, разделяет ныне прошлое и будущее. Там, за мостом, Альби с остатками крепостных стен, Альби, олицетворяющий еще средние века. Что я говорю! Альби! Вся Франция! Вся Европа! Весь мир вокруг нас с его преградами, с его законами угнетения, удушения, грабежа! Весь мир с его заводами, которые являются тюрьмами, где горе обливается слезами, с его церквами, откуда Иисус был бы изгнан, если бы он захотел там говорить…

Дело

    С тех пор как 34-летний Жорес снова, во второй раз, становится депутатом, причем на этот раз в качестве социалиста, его жизнь превращается в непрерывную цепь политических битв, в которые он бросается без страха и сомнения, неистово защищая свои идеалы и беспощадно нанося удары врагам. Теперь ему предстояло вступить в борьбу, вызванную знаменитым делом Дрейфуса. Собственно, это было дело всей Франции, да и не только Франции. Злосчастная судьба одного совсем не выдающегося человека явилась поводом для ожесточенной политической схватки, для крайне драматического эпизода французской истории.
    «В мгновение ока все мы оказались в горящем костре дела Дрейфуса, — вспоминал Ромен Роллан. — И все как будто рухнуло вокруг. Какой хаос пламени и копоти… какая это была ночь безумия, какой кошмар!.. Франция превратилась в палату для буйно помешанных, оставшихся без присмотра, когда семьи, друзья, вся страна оказались разъединенными, когда тысячи людей, мирно живших бок о бок, вдруг обнаружили, что их, как непримиримых врагов, разделяет бездна, и преисполнились взаимной смертельной ненависти».
    Дело началось так: в сентябре 1894 года французская контрразведка, имевшая агентов в германском посольстве в Париже, получила разорванное на клочки письмо. Когда его аккуратно сложили и прочитали, то оказалось, что это опись (по-французски: бордеро) секретных документов генерального штаба, переданных автором записки немцам. Итак, среди офицеров французского генштаба имеется шпион. Но кто же это? Руководители контрразведки решили, что почерк автора бордеро напоминает почерк капитана Альфреда Дрейфуса. Обратились к экспертам. Двое из них подтвердили первоначальную догадку, но трое других не сочли возможным утверждать, что бордеро написано Дрейфусом. Казалось, что, поскольку определенных улик виновности капитана нет, подозрение если не отпадает, то уж, во всяком случае, требуется дальнейшее тщательное расследование.
    Однако арестованный офицер был немедленно предан военному суду. Дело в том, что Дрейфус оказался евреем. А это обстоятельство для руководителей французского генерального штаба имело исключительное значение. Они были убеждены, что изменником не мог стать человек, подобный им самим, то есть дворянин, монархист, католик, воспитанник иезуитов, которые и составляли замкнутую касту французских офицеров. Только ненавистная им республика довела дело до того, что в генеральный штаб смог попасть человек семитского происхождения.
    Антисемитизм для французских офицеров был своего рода правилом хорошего тона. Особенно в те годы, когда патриотизм становился знаменем монархической и клерикальной реакции в борьбе с республикой. Причем таким знаменем, за которым вдруг пошли массы французской мелкой буржуазии, составляющей огромную часть населения страны. Как же могло случиться, что в республиканской Франции, где, казалось, наконец-то восторжествовали идеи буржуазной демократии с ее лозунгом свободы, равенства и братства, могло развиться это движение?
    Если попытаться найти социальные корни французского антисемитизма конца XIX века, то их можно обнаружить в реальных противоречиях между еврейским меньшинством и коренным французским населением. Но противоречия эти имели ограниченное значение, несопоставимое с масштабами антисемитского движения. Евреев во Франции было менее ста тысяч. И если среди финансовой буржуазии еврейский капитал играл господствующую роль, олицетворяемую именем легендарного Ротшильда, то промышленная буржуазия отличалась более французским характером. Что касается лавочников и ремесленников, то доля евреев здесь также была незначительна. Пресловутая еврейская конкуренция в какой-то мере чувствовалась, пожалуй, среди интеллигенции. Там действительно как раз в эти десятилетия появилось немало евреев, которые благодаря взаимной поддержке обгоняли своих французских коллег, вызывая предубеждение против евреев.
    Но всего этого явно недостаточно для возникновения сильного антисемитизма. Объяснение ему надо искать в своеобразии политической и моральной атмосферы, сложившейся в стране после катастрофического поражения во франко-прусской войне и потери двух французских провинций. Идея реванша поистине стала смыслом существования Третьей республики. «Думайте об этом всегда и не говорите никогда», — учил основатель этой республики Леон Гамбетта, итальянское происхождение которого не мешало ему быть французским патриотом. Плеяда оппортунистических политиков настойчиво противопоставляла свой пламенный национализм плачевным внешнеполитическим итогам Второй империи. Постепенно это привело к массовому патологическому национализму, в котором комплекс военной и внешнеполитической неполноценности выродился в крайний шовинизм, в подозрительность, недоверие и ненависть ко всему недостаточно французскому, недостаточно патриотическому. Поскольку реальная перспектива антигерманского реванша представлялась очень сложной и туманной, а шовинизм искал применения, то антисемитизм и стал его выражением.
    Основной политической и социальной силой, вдохновлявшей антисемитизм, были монархисты и клерикалы. Что они могли противопоставить республиканцам, кроме своего лицемерного сверхпатриотизма? Панамский скандал оказался для них просто божьим даром, поскольку среди панамистов нашлось и немало евреев. Одиозные фигуры барона Рейнака, Корнелиуса Герца и им подобных представителей еврейской буржуазии, очутившихся в центре скандала, были находкой для борьбы против республики путем изображения ее в качестве орудия всемогущего международного еврейского синдиката.
    Еще в 1886 году вышла в свет и произвела большой шум книга Эдуарда Дрюмона «Еврейская Франция», в которой он изложил целую социологию антисемитизма. Мошенническая деятельность буржуазной верхушки еврейского населения ассоциировалась со всей массой евреев. В 1892 году Дрюмон начинает издавать антисемитскую газету «Либр пароль», распространявшуюся гигантским для того времени тиражом, доходившим до 200 тысяч экземпляров. Идея борьбы против еврейского капитала увлекла даже некоторых представителей левых, демократических кругов. Не говоря уже о таких неуравновешенных и сумбурных «социалистах», как знаменитый Анри Рошфор, превратившийся в ярого антисемита, даже некоторые гэдисты заигрывали с антисемитизмом.
    Антисемитское поветрие, охватившее Францию в конце XIX века, явление очень сложное и противоречивое, С одной стороны, его идеологи исходили из реального факта — из мошеннической деятельности евреев — финансистов и продажных политиков, которых Дрюмон и ему подобные успешно разоблачали. Но в конечном счете вся кампания была направлена совсем не против этих людей. В данном случае можно сказать, используя немецкую поговорку, что били по мешку, имея в виду осла. Антисемитизм превратился в политическое оружие реакции против республики.
    Особенно плодородной почвой для него стала французская армия, вернее — ее монархический и клерикальный офицерский состав. Его почти не затронул процесс замены монархистов республиканцами, коснувшийся других государственных институтов Третьей республики. В шовинистической обстановке мечтаний о реванше армия превратилась в некое божество, не подлежащее ни малейшей критике и достойное лишь поклонения. А чем могла армия сохранять и укреплять такое привилегированное положение при отсутствии реальных боевых успехов, кроме демонстрации своего патриотизма и мнимых забот о безопасности и величии нации? Ну как тут было не использовать возможность разоблачения шпионской деятельности офицера-еврея, чужака, сумевшего втереться в святая святых, в генеральный штаб?
    Главари военной клики сделали все, чтобы любой ценой осудить Дрейфуса. Военный министр генерал Мерсье, отъявленный реакционер и клерикал, начальник генерального штаба генерал де Буадефр, деятель тех же убеждений, и полковник Сандерр, начальник разведки, открыто говоривший, что все евреи мерзавцы, поручили расследование Пати дю Кламу. Этот человек, занимавшийся спиритизмом и оккультными «науками», которому всюду мерещились шпионы, превратил трагедию в оперетту. Он устраивал сцены с переодеванием, причем сам наряжался «дамой с вуалью», пытаясь добыть дополнительные документы против Дрейфуса. Но тщетно.
    Когда 19 декабря суд начал свои заседания, в его распоряжении не было ничего, кроме бордеро. Сам подсудимый отрицал свою вину. Суд шел при закрытых дверях. В момент вынесения приговора судьям тайком продемонстрировали еще один документ, где упоминался «этот каналья Д», не имевший, как оказалось потом, никакого отношения к Дрейфусу. Новый документ не показали ни обвиняемому, ни его защитнику. Через четыре дня вынесли приговор: пожизненная каторга, разжалование. Суд, состоявший из офицеров, осудил Дрейфуса не на основании фактов и доказательств вины, а на основании приказа военного министра Мерсье, публично объявившего до суда, что он убежден в виновности Дрейфуса.
    Еще до приговора пресса начала его травлю. 1 ноября «Либр пароль» поместила статью под огромным заголовком: «Арест офицера-еврея». 4 января во время процедуры разжалования Дрейфуса перед военным строем собралась толпа антисемитов. Слабые крики приговоренного о том, что он невиновен, заглушали шумные возгласы: «Смерть евреям!»
    Дело Дрейфуса становится еще одной крапленой картой, которую военная клика пускает в ход для раздувания шовинизма и возвеличения роли армии. 24 декабря 4894 года военный министр Мерсье вносит в палате проект закона о введении смертной казни за измену. Вот здесь-то Жорес впервые соприкоснулся с делом Дрейфуса. Он, как и все тогда, не сомневался в его виновности. По свидетельству одного из близко знавших его людей, он вместе с Клемансо даже сожалел, что Дрейфуса не расстреляли. Но он почувствовал, что это дело используется для борьбы против республиканцев и социалистов, для новых маневров реакции.
    Жорес берет слово и высказывается против законопроекта Мерсье. Он показывает, что за ним кроется стремление военной касты использовать новый закон против социалистов. Он требует отмены смертной казни солдат за нарушение дисциплины, равенства всех перед законом. Оказывается, Дрейфус, если бы он был не офицером, а солдатом, был бы казнен.
    — Офицер, — заявляет Жорес, — может предать родину, но ему сохраняют жизнь. Но для простого солдата за это полагается смерть, всегда смерть. Говорят, что смертной казни нет за политическое преступление. Но разве коммунары, которых расстреливали, совершали не политическое преступление?
    Когда Жорес разоблачает замыслы военной клики, в зале раздаются бурные протесты правых.
    — От имени группы, хвастающейся интернационализмом, — восклицает премьер-министр Шарль Дюпюи, — под предлогом защиты рядовых вы нападаете на иерархию и дисциплину армии!
    — Господин Жорес! — кричит министр общественных работ Луи Барту. — Я скажу вам только одно слово в ответ: вы знаете, что вы лжете!
    — О, вы хорошо знаете, что лжем не мы, а те, кто в последние годы чувствует, что их власть и влияние находятся под угрозой, и кто пытается спасти их игрой в патриотизм…
    Шарль Дюпюи снова прерывает его:
    — Господин Жорес, если вы не заявите, что вы не имеете в виду никого из находящихся здесь, то вы будете выведены из палаты.
    — Мое мнение, — упорно утверждает Жорес, — относится ко всем партиям и их руководителям, которых я имел в виду.
    Дикие вопли снова прерывают Жореса. Еще бы, он столь непочтительно, оскорбительно смеет говорить об армии, ставить под сомнение ее патриотизм и обвинять во лжи ее руководителей. Это неслыханное дело! Жореса временно исключают из палаты и выводят из зала.
    Перед ним возникает болезненная проблема: ведь его публично оскорбил перед палатой этот молодой беспринципный выскочка, один из так называемых «новых оппортунистов», Луи Барту. Законы, вернее предрассудки, общества требуют смыть «оскорбление» дуэлью. Жорес презирает дикий обычай дуэли, считая его проявлением претенциозных капризов и умственного расстройства. Но ведь его противники завопят о трусости…
    Жорес посылает к Барту своих секундантов, социалистов Рене Вивиани и Густава Руанэ. Вызов принят. Завтра, 25 декабря, в день рождества, предстоит стреляться.
    Вечер и ночь накануне дуэли Жорес проводит в размышлениях. Как знать? Все может случиться. Он приводит в порядок свои бумаги. Пишет письма, в которых отдает необходимые распоряжения на случай, если… Задумчиво перебирает игрушки своей дочки Малу, пишет письмо матери.
    На другой день Жорес ведет себя спокойно и смело. К счастью, оба противника промахнулись. А ведь каждому из них было суждено умереть именно от пули, только с Барту это случилось ровно на двадцать лет позже смерти его противника! Жорес никогда не только не хвастался своей смелостью, но даже как-то стеснялся этой дуэли. Позже писатель Жюль Ренар спросил его;
    — Вы когда-нибудь дрались на дуэли?
    — Да как сказать, — уклончиво ответил Жорес, ничего больше не добавив.
    Между тем осужденного Альфреда Дрейфуса отправили во Французскую Гвиану, в каторжную тюрьму на Чертов остров, входящий в архипелаг Спасения! Но ничто не спасло бы его, и он так и сгнил бы на Чертовом острове, если бы не принадлежал к богатой еврейской семье с деньгами и со связями. Его брат Матье Дрейфус поклялся потратить все свое состояние, но доказать невиновность осужденного. И он начинает упорные и тщательные поиски.
    Однако решающий поворот в деле был вызван не им, а полковником Пикаром, которого после смерти полковника Сандерра от размягчения мозга назначили руководить французской контрразведкой. Весной 1898 года в его руки попала записка германского военного атташе французскому офицеру графу Эстергази, в которой запрашивались какие-то сведения. Полковник приказал навести справки о личности и жизни Эстергази. Выяснилось, что, венгр по происхождению, самозваный граф — кутила, развратник, шулер и мошенник — вел самый беспорядочный образ жизни. Все это было естественно для офицера и аристократа, но кое-какие взгляды Эстергази явно выходили за рамки дозволенного: обнаружилось, что он яростно ненавидит Францию. Нашли письма Эстергази к одной из его многочисленных любовниц. В одном из них граф так излагал свои взгляды:
    «В скором времени немцы поставят всех их (французов) на настоящее место. Хороша же эта милая французская армия! Это позор, и если бы не материальные соображения, я завтра же покинул бы ее… Наши главные вожди трусы и невежды… Я глубоко убежден, что этот народ (французский) не стоит пули, чтобы убить его, и все эти пакости пресыщенных женщин, которым предаются мужчины, подтверждают мое мнение… Если бы мне сказали, что я умру завтра уланским капитаном, зарубив изрядное число французов, я был бы вполне счастлив… я с наслаждением отправил бы на тот свет тысячу французов… Париж, взятый штурмом и отданный на разграбление сотне тысяч пьяных солдат, — вот моя мечта!»
    Пикар сравнил почерк Эстергази со знаменитым бордеро, на основании которого был осужден Дрейфус. Сомнений быть не могло — автор бордеро Эстергази! Значит, Дрейфус осужден несправедливо. Полковник Пикар был такой же реакционер и, кстати, антисемит, как и большинство офицеров генштаба, но честный человек.
    Пикар доложил о результатах расследования своему начальнику генералу Гонза. Тот недовольно поморщился.
    — Разве вам не все равно, останется этот жид на Чертовом острове или нет?
    — Но он невиновен.
    — Если вы ничего не скажете, никто ничего не будет знать.
    — Генерал, я не унесу эту тайну в могилу.
    Пикара сняли с его поста и отправили в Тунис в надежде, что арабская пуля уберет этого строптивого человека. Пикар рассказал правду о деле Дрейфуса одному своему другу. Матье Дрейфус также узнал обо всем и убедился, что автор бордеро Эстергази. Он потребовал предать его суду и начал кампанию против него в печати. Сначала Эстергази испугался, подумал даже о самоубийстве. Но из высоких военных сфер ему дали понять, что опасаться нечего. Ради сохранения своего престижа армия не допустит пересмотра дела Дрейфуса. 11 января 1898 года военный суд полностью оправдал его. Толпа антисемитов восторженно приветствовала Эстергази и несла его на руках.
    Но дело еще только начиналось. Бомба взорвалась 13 января 1898 года. Газета Клемансо «Орор» опубликовала письмо Эмиля Золя президенту республики Феликсу Фору, которое вошло в историю под названием: «Я обвиняю». Всемирно известный писатель, издавший уже двадцать романов своих Ругон-Маккаров, достигший вершины славы и благополучия, давно уже мучился сомнениями из-за дела Дрейфуса. Он чувствовал, что дело превращается в знамя реакции и создается угроза всем моральным ценностям французской нации. Он видел, как одурманенные массы в шовинистическом угаре расстаются со столь дорогой его сердцу идеей справедливости. В письме он подробно разобрал ход дела и закончил его такими патетическими заявлениями:
    «Я обвиняю полковника Пати дю Клама в том, что он был дьявольским творцом судебной ошибки — хочу думать, что бессознательно — и впоследствии, в течение трех лет защищал свое подлое дело самыми нелепыми и преступными махинациями.
    Я обвиняю генерала Мерсье в том, что он был соучастником, может быть, в крайнем случае вследствие малодушия, в одной из самых ужасных несправедливостей, совершенных в наш век.
    Я обвиняю генерала Бильо в том, что, имея в руках все доказательства невиновности Дрейфуса, он их скрыл, совершив это преступление против справедливости с политическими целями и с тем, чтобы спасти генеральный штаб.
    Я обвиняю генерала Буадефра и генерала Гонза в том, что они участвовали в этом преступлении, — один, по всей вероятности, из-за своего фанатического клерикализма, другой, может быть, из-за сословных предрассудков, которые делают из военного министерства неприкосновенный священный ковчег…
    Я обвиняю, наконец, первый военный суд в том, что он незаконно осудил подсудимого на основании документа, оставшегося в тайне; я обвиняю второй военный суд в том, что он по приказу санкционировал эту незаконность и, в свою очередь, совершил преступление, сознательно оправдав виновного.
    Я знаю, что, высказывая эти обвинения, я подпадаю под статьи 30 и 31 закона о печати 29 июля 1881 года, карающего за диффамацию. Я сознательно иду на это.
    Что касается лиц, которых я обвиняю, то я их не знаю, никогда не видел их, не питаю против них ни злобы, ни ненависти. Они для меня только воплощение и носители социальной несправедливости. Мой поступок является революционным средством, чтобы ускорить взрыв истины и правосудия.
    Я питаю только одну страсть — к свету во имя человечества, которое столько страдало и имеет право на счастье. Мой пламенный протест является криком моей души. Пусть же посмеют предать меня суду присяжных, и пусть следствие ведется при полной гласности.
    Я жду».
    Ждать пришлось недолго. Письмо Золя взбудоражило всю Францию. Повсюду его обсуждали, спорили, из-за него дрались. Дело Дрейфуса стало делом всей Франции. Письмо Золя ускорило раскол страны на два лагеря: сторонников пересмотра дела Дрейфуса — дрейфусаров и противников, шовинистов, оправдывающих махинации генерального штаба, — антидрейфусаров.
    Золя оказался пророком, когда он писал в своем письме президенту: «Дело начинается только с сегодняшнего дня, только с сегодняшнего дня отношения определились: с одной стороны, виновные, не желающие, чтобы правда восторжествовала; с другой — люди, которые пожертвуют Жизнью, лишь бы она восторжествовала».
    В палате депутатов монархисты и клерикалы рвали и метали, требуя немедленного решения о суде над Золя. Когда кто-то крикнул, что Золя может подождать, граф Альбер де Мен заявил: «Но армия не будет ждать». Решение правительства привлечь Золя к суду поддержало подавляющее большинство депутатов.
    Жорес еще до выступления Золя начал тщательно изучать дело Дрейфуса. Он чувствовал, что за ним скрываются какие-то махинации военной клики. В декабре 1897 года его посетил друг Дрейфуса, публицист анархистского толка Бернар Лазар, и принес ему свою брошюру «Правда о деле Дрейфуса». Жорес принял его любезно, но холодно. Его несколько настораживала нервозная, даже истерическая деятельность друзей невинпо осужденного офицера. Для них все дело сводилось к несправедливости по отношению именно к еврею. Не будь Дрейфус евреем, они и пальцем не шевельнули бы в защиту попранной справедливости. Другой участник всех этих событий, Рамен Роллан, писал, что еврейские круги (с которыми Роллан был тогда связан своей женитьбой), «еще не успев получить никаких доказательств, с уверенностью и раздражением подняла крик о невиновности своего соплеменника, о низости главного штаба и властей, осудивших Дрейфуса. Будь они даже сто раз правы (а довольно было одного раза, лишь бы это имело разумное обоснование!), они могли вызвать отвращение к правому делу самим неистовством, которое в него привносилось».
    Кстати, евреи — буржуа, банкиры, коммерсанты, которые в разгар дела Дрейфуса давали деньги на кампанию в пользу пересмотра дела, прекратили поддержку дрейфусаров — демократов и социалистов, когда Дрейфуса оправдали. Их меньше всего интересовала защита демократии и республики, идеалов справедливости и права. Они вдохновлялись лишь еврейским национализмом. Поэтому осторожность Жореса легко понять.
    Жорес тщательно изучает все, что касалось дела Дрейфуса. Письмо Золя подтвердило многие из тех выводов, к который он уже пришел. Жорес решил, что дальше медлить нельзя, надо действовать.
    13 января депутаты-социалисты собрались в одном из малых залов Бурбонского дворца, чтобы определить свою линию по отношению к делу Дрейфуса. Сразу выявились два лагеря. Умеренные, как их теперь называли, во главе с Мильераном, Вивиани, Журдом, Лави. С другой стороны, левая, революционная социалистическая фракция во главе с Гэдом, Жоресом, Вайяном.
    — Это опасный вопрос, — твердил Мильеран, — нам не следует вмешиваться. Если бы у нас был год ила два до всеобщих выборов, мы могли бы рассмотреть его по существу и решить, исходя из интересов партии, вмешиваться или нет. Но ведь мы накануне избирательной кампании, и вмешательство в это темное и опасное дело может подорвать наши шансы на выборах.
    Жорес напомнил о письме Золя.
    — Но Золя не является социалистом, — отвечали умеренные, — Золя прежде всего буржуа. Разве может социалистическая партия слепо следовать за буржуазным писателем?
    Гэд, буквально задыхаясь от ярости, бросился к окну и, распахнув его, гневно воскликнул:
    — Письмо Золя — это самый крупный революционный акт нашей эпохи. Для вас главное — сохранить ваши места в парламенте! Но если использование пролетариатом всеобщего избирательного права превратится лишь в вопрос переизбрания, в вопрос сохранения мандатов, то лучше вообще отказаться от парламентской тактики и перейти исключительно к революционным действиям!
    Жорес с одобрением слушал Гэда; то, что он говорил, совпадало с его собственными мыслями. Он взял слово и долго, настойчиво говорил о том, что, каковы бы ни были опасности борьбы в связи с выборами, еще большей опасностью для социалистов может оказаться отказ от основных принципов социализма. Социалистическая партия должна вмешаться, ибо ее призвание состоит в том, чтобы быть совестью нации. Ее моральный авторитет жестоко пострадает, если она уйдет в сторону от решения вопроса, оказавшегося в центре всей жизни Франции. Жорес, как всегда, выдвигал на первый план моральные аспекты вопроса, даже несколько преувеличивал их значение по сравнению с конкретными политическими задачами.
    — Бывают моменты, — говорил он, — когда в интересах самого пролетариата помешать окончательной интеллектуальной и моральной деградации буржуазии. Когда какая-то часть буржуазии выступает против всех сил реакции, когда она пытается восстановить справедливость и раскрыть правду, то долг пролетариата не оставаться нейтральным, а идти на стороне страдающей истины, ответить на призыв человечества.
    В конце концов группа договорилась о разработке общего манифеста. Гэд был настроен мрачно и испытывал серьезные сомнения. Казалось, что предвыборные соображения Мильерана и его друзей заставили его задуматься. С глубоким пессимизмом он говорил Жоресу о разгуле националистических страстей:
    — Когда придет день нашего торжества, что можем мы сделать, что смогут сделать социалисты при столь низко павшем человечестве! Мы придем слишком поздно, людской материал сгниет к тому времени, когда настанет наш черед строить свой дом.
    Манифест социалистов в основном был составлен Гэдом и Вайяном. Но и Жорес хотя бы частично внес в него свои мысли.
    Манифест рассматривал дело Дрейфуса лишь как борьбу двух соперничающих фракций одного класса буржуазии, оппортунистов и клерикалов. Они спорят из-за прибылей, из-за власти. Манифест предупреждал, что клерикалы и монархисты хотят сделать антисемитизм орудием установления военной власти над республикой. В этом главная опасность политического положения, становящаяся с каждым днем все серьезнее.
    «С другой стороны, — говорилось в манифесте, — еврейские капиталисты после всех скандалов, которые их дискредитировали, нуждаются, чтобы сохранить свою часть добычи, в некоторой реабилитации. В связи с одним из их представителей они хотят доказать, что была совершена юридическая ошибка и грубое нарушение общественного права. Они стремятся таким образом путем реабилитации одного из представителей своего класса и в согласии со своими оппортунистическими союзниками добиться косвенной реабилитации всей еврейской и панамистской группы. Они хотели бы в этом фонтане смыть всю грязь Израиля. Точно так же, как клерикалы пытаются прикрыть патриотическим и национальным рвением свои подлые вожделения, оппортунисты и еврейство стремятся использовать политическое и моральное обновление, обращаясь к священному праву защиты, к законным гарантиям для каждого человека».
    Таким образом, манифест социалистов в какой-то мере отождествлял лагерь дрейфусаров с евреями-панамистами. В нем не учитывалось, что в лагерь дрейфусаров входило много интеллигентов-демократов, людей, которых вдохновляли те же идеалы, которые побудили выступить Золя. Он зачеркивал и выступления многих рабочих-социалистов. Главное же, в нем не говорилось, что дело в конце концов не в Дрейфусе, а в защите республики…
    Правда, в манифест попало близкое взглядам Жореса положение о том, что «пролетариат, обязанный одновременно защищать свои высшие классовые интересы и наследство человеческой цивилизации, которую он завтра возглавит, не должен быть равнодушным к несправедливости, даже если от нее страдает представитель враждебного класса».
    В манифесте содержались правильные оценки отдельных сторон политического положения. Но в целом он не был до конца последовательным и точным. Из слишком схематической и упрощенной констатации того, что «в конвульсивной борьбе двух соперничающих фракций буржуазии все лицемерно и все лживо», вытекал и обрекающий на бездействие лозунг: «Пролетарии, не присоединяйтесь ни к одному из лагерей в этой буржуазной гражданской войне!»
    Удивительно, что Гэд, выступавший вначале даже более решительно, чем Жорес, быстро отказался от своей позиции, а Жорес согласился с примитивной трактовкой дела в манифесте. И все же это можно объяснить. На Гэда подействовали, с одной стороны, доводы Мильерана, с другой — нажим некоторых его влиятельных соратников вроде Фортена, мыслившего еще более догматически, чем Гэд. Что касается Жореса, то он крайне дорожил тем единством, которое установилось среди социалистов в предшествующие годы. Ему очень не хотелось порывать с Гэдом и Вайяном, и он скрепя сердце поддержал манифест, надеясь, что потом ему удастся поправить линию социалистов.
    Гэдисты повторяли ошибки времен буланжизма. Но в новой обстановке они оказались более серьезными и опасными. Собственно, отсюда и началась та линия, которую Французская рабочая партия вела все три года политического кризиса, вызванного делом Дрейфуса, когда она упустила такие возможности!
    Жорес был непричастен к этому странному курсу. В отличие от кичившегося своим ортодоксальным марксизмом Гэда Жорес, не будучи столь правоверным, говорил и действовал несравненно разумнее и эффективнее, хотя, конечно, можно и у него найти непоследовательность, колебания, срывы. Да и стоит ли подгонять его личность к какому-то идеальному стандарту? Ведь задача не в том, чтобы фантазировать на тему о том, что он мог бы сделать, а в восстановлении его облика и деятельности такими, какими они были в действительности.
    22 января 1898 года Жорес в первый раз выступает в парламенте непосредственно по делу Дрейфуса. Поводом явилось одно заявление тогдашнего премьер-министра Медина. Этот маленький, седой, невзрачный человечек, известный своим коварством и консерватизмом, изобрел и постоянно применял чудесный способ решения трудных проблем: он объявлял их несуществующими. И на этот раз он сказал 4 декабря: «Дела Дрейфуса не существует».
    Заседание обещало быть интересным. Места для журналистов, дипломатов, гостей заполнены до отказа. Депутаты тоже все в сборе. У многих в руках последний номер газеты «Лантерн», издававшейся Аристидом Брианом. В ней напечатана статья Жореса, написанная в виде обращения к солдатам. Статья бичующая, резкая. Таким тоном еще никто не осмеливался говорить об армии, об этой национальной святыне. Он пишет о том, что настал момент оздоровить верхушку армии, используя республиканские законы. Необходимо отстранить генералов, мечтающих использовать солдат для ликвидации республики, уничтожить социалистическое движение с помощью диктатуры и потопить в крови великую мечту о справедливости. Статья вызвала яростное негодование шовинистов, милитаристов и клерикалов.
    Но сначала выступает с интерпелляцией потомок известного палача парижских рабочих, антидрейфусар Кавеньяк. Он недоволен заявлением премьера о том, что дела Дрейфуса не существует, и требует объяснять, почему правительство не пресекает скрытую кампанию по пересмотру дела Дрейфуса, Он опасается, что процесс Золя может фактически оказаться таким пересмотром. Председатель совета министров спешит рассеять опасения уважаемого депутата. Он осуждает деятельность защитников Дрейфуса. Правительство не допустит превращения процесса Золя в пересмотр дела Дрейфуса.
    — Если мы не можем воспрепятствовать возникновению скандалов, то мы не допустим беспорядка!
    — Это ваши друзья создают беспорядок, — бросает с места Жорес.
    — Вы осмеливаетесь так говорить! — взрывается маленький старичок. — Это вы, социалисты, призываете к революции! В статье, появившейся сегодня утром, г-н Жорес подбивает солдат на бунт против их командиров! Подобные выходки доставляют огромное удовлетворение врагам Франции!
    Внезапно успокоившись, премьер-министр заверяет Кавеньяка, что правительство сделает все, чтобы преодолеть этот кризис.
    На трибуне снова поясняется высокая тощая фигура Кавеньяка, который выражает удовлетворение разъяснениями председателя совета министров и забирает обратно свою интерпелляцию. Стандартная сцена парламентского спектакля разыграна. Но сейчас начинается нечто совсем иное. На трибуну поднимается Жорес.
    Он чувствует лютую враждебность аудитории, которая находится под непосредственным впечатлением его дерзкой статьи. Жорес весь напряжен, как стальная пружина. Он знает, что сейчас наступит жестокий бой, что на него низвергнется лавина ненависти всех этих монархистов, клерикалов в реакционеров. Но ничто не помешает ему сказать то, что оп давно хотел сказам, ничто и никто, ни враги, ни тем более друзья.
    — Меня удивляет, что мне приходится напоминать господину председателю совета министров о том, что беспорядок готовят не те, которые вовремя указывают на совершенные ошибки!
    Сразу несколько депутатов на правых скамьях вскакивают с мест и, размахивая номером «Лантерн», кричат:
    — Вон он! Вот где беспорядок!
    Брань делает Жореса еще спокойнее. Но это жестокое спокойствие, после которого он внезапно как бы обжигает это буйное стадо ударом кнута.
    — Беспорядок? Он раньше воплощался в придворных генералах, которым покровительствовала империя; сейчас он воплощается в иезуитствующих генералах, оказавшихся под покровительством республики!
    — Господин Жорес, — вмешивается Мелин, — я прошу вас следить за вашими выражениями. Ваш талант не нуждается в резких выражениях, и я обязан буду вас прервать, если вы будете продолжать в таком же духе.
    Жорес продолжает более спокойно, но и более язвительно. Он с ироническим сочувствием говорит о трудном положении премьер-министра, ибо когда он осуждает кампанию, подрывающую решение военного суда, то он осуждает часть своего собственного парламентского большинства, ибо от него исходили все беззакония, лежащие в, основе этих решений. Когда же он осуждает сектантскую ненависть и религиозный фанатизм, разжигаемые на уличных митингах, он осуждает другую часть своего большинства. Ведь это именно те, кто поддерживает правительство, оглашают улицы криками «Смерть евреям!». Правительство, выступая против беспорядков, оказалось в странном положении. Ему невозможно произнести в палате ни одного слова, чтобы не нанести удар в спину и не заклеймить тех, голосам которых оно обязано своим существованием.
    Депутаты, сидящие на правых скамьях, продолжают шуметь. Но голос оратора заглушить не удается. Он отчетливо слышен в самых дальних уголках зала, не нуждаясь в помощи современных микрофонов и усилителей, которых тогда еще не знали. В те времена оратору требовался настоящий голос. И он был у Жореса.
    — Знаете ли вы, из-за чего мы сейчас так страдаем?
    — Из-за вас! — кричат справа.
    — Мы смертельно страдаем с тех пор, как началось это дело, от полумер, от умолчаний, от экивоков, от лжи, от подлости.
    И, покрывая своим голосом вновь раздавшийся справа сильный шум, он, отчеканивая каждое слово, повторяет:
    — Да, от экивоков, от лжи, от подлости!
    Опять раздаются яростные вопли, но Жорес уверенно продолжает:
    — Ложь и подлость проявляются прежде всего в том, как вы преследуете Золя!
    И он показывает низость правительства, которое решило преследовать Золя по суду лишь за одну часть его письма, ибо разбор в целом оказался бы крайне опасным для правительства и антидрейфусаров, так как привел бы к пересмотру дела Дрейфуса. Но вот речь Жореса прерывает крик одного из самых отъявленных реакционеров палаты, графа де Берни:
    — Вы выступаете от синдиката!
    — Что вы сказали, господин де Берни? — переспрашивает Жорес.
    — Я сказал, что вы должны быть представителем синдиката еврейских банкиров, что вы, вероятно, служите адвокатом этого синдиката!
    — Господин де Берни, — отвечает с трибуны Жорес, — вы негодяй и подлец!
    Эти слова оказались сигналом для всеобщей драки. Граф де Берни сорвался с места и устремился к Жоресу. Но на пути его перехватил социалист Жеро-Ришар и отвесил ему солидный удар. Но граф, оторвавшись от него, взлетел на трибуну и дважды ударил Жореса по спине. В разных концах зала одновременно завязались рукопашные схватки, удары так и сыпались. Друзья щуплого Медина с трудом защищали председателя совета министров от кулаков дюжего радикал-социалиста. Попытки парламентской охраны разнять дерущихся депутатов не достигали успеха. Председатель палаты Бриссон приказал охране очистить зал от депутатов, но бой продолжался в кулуарах, откуда один социалист запустил чернильницей в голову графа де Берни… Драка несколько дней не затихала уже в другой форме на страницах газет, обменивавшихся самыми непарламентскими эпитетами. Во всех кабаках Франции избиратели с жаром обсуждали боевые качества депутатов, в свою очередь, прибегая к кулачным аргументам.
    К счастью, на этот раз Жорес был избавлен от необходимости дуэли. Кодекс «чести» не позволял ему послать вызов человеку, подло напавшему на него сзади.
    Зачем Жорес, испытывавший органическое отвращение к любым проявлением насилия, говорил столь резко и вызвал драку? Может быть, он сам не ожидал такого эффекта? Вряд ли, поскольку он уже давно ощущал небывалый накал страстей. Смысл его поведения в другом: он в этот момент делал все, чтобы втянуть социалистов в политическую борьбу вокруг дела Дрейфуса, чтобы вывести их из пассивной роли, подрывавшей авторитет социализма во Франции. Логика борьбы могла увлечь, захватить его друзей и толкнуть их на правильный путь. Казалось, что полуинстинктивные, полусознательные действия Жореса достигают цели. Как раз вскоре после этой схватки в Бурбонском дворце Жюль Гэд сделал ему знаменательное признание:
    — Знаете, Жорес, за что я вас люблю? За то, что за словами у вас всегда следуют действия!
    Совсем иное впечатление произвела речь Жореса и ее последствия на умеренных социалистов, не считавшихся ни с чем, кроме карьеристских соображений, связанных с предстоявшими вскоре выборами. На другой день Жорес встретился с Мильераном. Этот человек, с его подстриженными бобриком волосами и маленькими черными усиками, всегда производящий впечатление холодности, сказал ему раздраженно:
    — Долго ли вы будете продолжать, Жорес? Вы нас погубите. Ведь из-за вас избиратели отвернутся от нас и проголосуют за других!
    Жорес понимал, что опасность поражения на выборах грозит прежде всего ему самому. Но личные интересы никогда не имели для него значения по сравнению с интересами социалистического движения, с теми идеями, которые определяли всю его жизнь. Он продолжает борьбу. 12 февраля Жорес выступает свидетелем на процессе Золя. Он произнес большую речь. Жорес разоблачил преступления генерального штаба, показал благородство выступления великого писателя в защиту справедливости. Разумеется, суд, находившийся под давлением могущественных сил, все равно осудил Золя, приговорив его к году тюрьмы и к огромному денежному штрафу, Жорес говорил для более широкой аудитории, он обращался к стране, призывая ее выступить против опасного заговора милитаристов и шовинистов. Именно здесь, во Дворце правосудия, он ощутил опасность и размеры этого заговора. Вокруг здания суда бесновалась толпа в несколько десятков тысяч человек, охваченных антисемитской истерией. «Да здравствует армия! Долой Золя! Смерть евреям!» — раздавались непрерывные крики.
    Вернувшись из суда в палату, Жорес говорил окружавшим его депутатам в кулуарах:
    — Никогда республика не знала подобной угрозы: если генералам будет предоставлена свобода действий, не останется больше ни республиканцев, ни социалистов!
    Теперь Жорес окончательно убедился в невиновности Дрейфуса. Борьбу за пересмотр его дела он считал совершенно необходимой задачей социалистов. Он настойчиво доказывал своим социалистическим друзьям, что история не простит социалистам их пассивности, что она может дорого обойтись им. Это были тяжелые, длительные и безуспешные для Жореса споры.
    Ведя борьбу за пересмотр дела Дрейфуса, Жорес рассчитывал, что сама логика этой борьбы сблизит с социализмом многих интеллигентов. Но их оказалось очень мало. Позднее он выскажет свое разочарование таким исходам.
    Как-то весной 1898 года он шел из дома в палату по бульвару Сен-Жермен. Его провожали двое недавних студентов Эколь Нормаль, расспрашивавших о ходе борьбы вокруг «дела», о позиции социалистов, о причинах их отказа активно поддержать дрейфусаров. Совершенно неожиданно он рассказал им о том, что его так мучило:
    — Не думайте, что попытки вовлечь социалистическую группу в борьбу приятны и легки для меня. Вы не можете себе вообразить, как настойчиво я этого добиваюсь. Моя деятельность на заседаниях палаты, о которой вы знаете по газетам, ничто но сравнению с моей работой на собраниях группы. С врагами и противниками ив так уж трудно. Другое дело — друзья. Вы не можете представить, до какой степени я измучен. Они готовы сожрать меня, ведь все они боятся, что их не переизберут. Они отрывают полы моего пиджака, чтобы помешать мне подняться на трибуну, я так измучен этими распрями, так опустошен. А на другой день, когда я выступаю против этой подлой и враждебной палаты, я чувствую себя так, как будто тысячи иголок впиваются мне в мозг. Мне кажется, что я упаду от боли. Я не знаю, хватит ли у меня сил выдержать до конца легислатуры…
    Приближались выборы. Социалисты вновь выдвинули его кандидатуру. В конце апреля Жорес приехал в Кармо. Уже но дороге с вокзала в гостиницу его внимание привлекла афиша, на которой он увидел свое имя. Остановившись, он внимательно прочитал ее. «Жорес за работой!» — гласил заголовок. Затем следовал такой текст:
    «Крестьяне! Он хочет отобрать вашу землю, ваши дома, ваши хозяйства в пользу таких же тунеядцев, как он сам!
    Коммерсанты! Он разжигает забастовки, которые вас разоряют. Шахтеры! Возбуждая недоверие к вашим хозяевам, он стремится помешать тому, чтобы ваши дети получили работу! Деньги ваших профсоюзов идут на оплату его избирательной кампании.
    Стекольщики! Он обрекал вас на голод в Рив-де-Жьере, он обрек вас на голод в Кармо, создав конкурирующий завод в Альби.
    Патриоты! Чтобы лучше подготовить иностранное вторжение, он проповедует солдатам недисциплинированность и ненависть к командирам. Преданный синдикату безродных евреев, он защищал Золя, который выступал за предателя Дрейфуса.
    Пробил час расплаты… Долой Жореса!»
    Казалось, что Жоресу пора бы привыкнуть к злобной клевете, которую направляли против него политические противники. Здравый смысл подсказывал необходимость проявлять спокойное презрение к лживым нападкам. Но его собственная беспредельная правдивость, искренность не давали ему возможности понять, как люди могут пасть столь низко, И всегда он, с трудом сохраняя внешнюю невозмутимость, тяжело переживал оскорбления. Он и сейчас с содроганием, отчаянием стоял перед этой гнусной афишей, хотя она не должна была быть для него неожиданностью.
    Год назад он приехал в Кармо для встречи с избирателями. Его сопровождала группа депутатов-социалистов. На вокзале их встретили друзья, местные социалисты во главе с неутомимым Кальвиньяком, много шахтеров и стекольщиков. Отсюда они направились к помещению профсоюзного центра, где Жорес должен был выступить с речью. На всем пути в каждом окне их ждали люди, нанятые маркизом Солажем и Рессегье. И тот и другой горели жаждой реванша. Один не мог забыть, что Жорес занял его место в палате, другой — историю создания стекольного завода в Альби. Они не пожалели денег. На головы участников процессии, сопровождавшей Жореса, полетели гнилые овощи, картофельные очистки, тухлые яйца, все потемнело от тучи золы, сбрасываемой на социалистов. Это сопровождалось дикими криками: «Жорес-нищета», «Жорес-позор!», «Жорес-разоритель!» Жорес оставался спокойным, продолжая этот крестный путь. Его спутники запомнили произнесенную им в тот момент фразу:
    — Оставьте их; они забрасывают нас грязью, но позже они покроют нас цветами!
    Жоресу в тот раз так и не удалось произнести речь перед избирателями. Люди маркиза спровоцировали в зале драку, и полиция удалила оттуда всех. В то время местная реакция направляла против Жореса недовольство многих кармозинцев строительством стекольного завода в Альби. Позиция Жореса в деле Дрейфуса использовалась для разжигания новой волны ненависти против него.
    В отличие от предыдущих избирательных кампаний местные реакционеры пользовались небывало активной поддержкой Парижа. Там уже давно поняли, какую опасность представлял собой Жорес в парламенте. Министр внутренних дел, уже известный нам Луи Барту, лично занимался избирательным округом Жореса, как, впрочем, и Гэда, который баллотировался снова в Рубэ. Один из виднейших политических деятелей оппортунистов, Вальдек-Руссо, явился в Кармо, чтобы помочь коалиции, враждебной Жоресу. Для «республиканцев» из Парижа монархист маркиз Солаж был гораздо предпочтительнее Жореса.
    Маркиз Солаж и Рессегье на этот раз не считали нужным хотя бы формально соблюдать законы. Давление на избирателей приобрело небывало скандальные формы. Причем хозяева Кармо уже несколько лет вели подготовку к выборам.
    Местные социалисты самоотверженно шли к избирателям, агитируя за Жореса. Но повсюду они слышали в ответ одно и то же:
    — Мы вынуждены голосовать за маркиза, чтобы иметь работу. Конечно, хорошо быть социалистом, но ведь надо же есть!..
    — Мы получим работу на шахте, если маркиз будет депутатом. А если нет, наше дело плохо…
    — Я получаю три с половиной франка в день, но если я проголосую за маркиза, то мне будут платить четыре семьдесят…
    — Что делать? Надо голосовать за хлеб…
    Главный тактический прием противников Жореса сводился к тому, чтобы любой ценой не дать ему говорить; они хорошо знали силу слова социалистического оратора. Поэтому на каждом избирательном собрании неизменно находилась группа людей, подымавших невероятный шум и крики. В некоторых деревнях кюре приказывали во время собрания непрерывно бить в колокола, чтобы заглушить голос Жореса.
    Поздно вечером в день выборов 8 мая Жорес отправил в редакцию «Птит репюблик» телеграмму: «Я побежден крупным большинством. Кармозинский район склонился под давлением хозяев. Да здравствует социалистическая республика».
    Однако в целом по стране позиции социалистов укрепились. Они получили почти в два раза больше голосов, чем на предыдущих выборах, и 54 мандата из 581. Выборы означали сдвиг влево. Сразу после выборов открыто реакционный кабинет Мелина ушел в отставку. Выборы показали, что наступление клерикально-шовинистической реакции в связи с делом Дрейфуса против республики наталкивается на серьезное сопротивление.
    Итак, Жорес больше не депутат. Правда, руководители социалистов немедленно телеграммой предложили ему выдвинуть кандидатуру в пятом округе Парижа, где предстояла перебаллотировка и он имел реальные шансы получить мандат. Телеграмму вручили Жоресу на собрании в Кармо. Он поднялся на трибуну, прочитал ее и заявил:
    — Я покину Кармо только тогда, когда Кармо прогонит меня!
    Избирательное поражение не уменьшило влияния и авторитета Жореса. Лекционное турне, которое он совершал в июне, имело исключительный успех. Тысячи людей, стояли в очередях, чтобы попасть в зал и послушать Жореса. Пострадало в основном материальное положение Жореса. Депутатский мандат давал двадцать пять франков в сутки, а теперь Жорес испытывает подчас серьезные денежные затруднения. Тем более что семья его росла; Луиза родила сына. Дочка Жореса уже ходила в лицей. Он по-прежнему живет в Париже в небольшой квартире на улице Мадам, где у него был кабинет, поражавший гостей теснотой и бедностью.
    После выборов Жорес занимает вместе с Жеро-Ришаром пост одного из двух политических редакторов «Птит репюблик».
    Он попытался получить кафедру в Сорбонне и предложил прочитать курс лекций о социализме и его связях с идеями личности, морали, искусства и религии. Однако антидрейфусары не допустили его в университет. Итак, ему оставалась журналистика и, конечно, политика, от которой уже ничто не могло его оторвать.
    После длительного правительственного кризиса, последовавшего за выборами и отставкой Мелина, формируется правительство радикала Бриссона. Его политика ничем не отличалась, по существу, от консервативной линии Мелина. Военным министром стал Кавеньяк, внук палача парижских рабочих в революции 1848 года, родственник генерала Буадефра и Пати дю Клама, состряпавших дело Дрейфуса. В отличие от своих предшественников на посту военного министра Кавеньяк решил пресечь движение за пересмотр дела Дрейфуса с помощью «документальных» данных 7 июля 1898 года он произнес в палате речь, в которой огласил ранее неизвестные документы, якобы окончательно уличающие Дрейфуса. Ему удалось убедить не только правых, но даже гэдистов. Палата почти единогласно проголосовала расклеить речь, что означало ее одобрение.
    Дрейфусары приуныли. Вечером в этот день Жорес зашел к Леону Блюму, блестяще образованному сыну эльзасского банкира, примкнувшему к социализму, поскольку в ходе дела Дрейфуса он понял, что его еврейское происхождение закрывает ему путь к прямой политической карьере. Здесь собрались несколько социалистов-дрейфусаров. Все они были настроены мрачно; выступление Кавеньяка, как им казалось, уничтожило надежды на пересмотр «дела». Раздается звонок, и появляется радостный, возбужденный Жорес.
    — В чем дело? И вы тоже? Только сейчас около палаты мне пришлось спорить с группой наших товарищей: они заклинали меня прекратить кампанию; они воображают, что все кончено. Разве вы не понимаете, что теперь у нас есть уверенность в победе? Мелин был неуязвим, потому что он молчал. Но Кавеньяк говорит, и он побежден. Он только что цитировал документы. Ну так вот я вас уверяю, что они фальшивые, в них чувствуется ложь, от них воняет ложью. Это глупые фальшивки, сфабрикованные для маскировки лжи. Я это докажу. Фальсификаторы вылезли из своей норы, теперь мы возьмем их за горло. А ну, хватит сидеть с таким похоронным видом. Берите пример с меня; ведь надо радоваться!
    На другой день в «Птит репюблик» появилась первая из большой серии статей Жореса, составивших затем книгу «Доказательства». Жорес писал о документах, которые потрясли своей «достоверностью» даже многих дрейфусаров:
    «Источником этих, несомненно, ложных документов являются канцелярии военного министерства. Именно там находится гнездо гадюки».
    А Кавеньяк, упоенный успехом, уже намеревался окончательно уничтожить движение за пересмотр дела Дрейфуса. 11 августа во время ужина у премьер-министра Бриссона он прочитал составленный им список подлежащих аресту и суду вдохновителей дрейфусаров; среди них фигурировало имя Жореса.
    Между тем еще ранее уволенный в отставку полковник Пикар выступил с утверждением, что два из трех упомянутых Кавеньяком 7 июля документов не имеют отношения к Дрейфусу, а третий подделан полковником Анри. Пикар был арестован, но пришлось начать все же следствие, и полковник Анри признался, что он действительно сфабриковал один из документов. Его арестовали, а 1 сентября газеты сообщили, что он покончил самоубийством в своей камере, перерезав себе горло бритвой. Эстергази немедленно бежал из Франции. Начальник генерального штаба Буадефр и военный министр Кавеньяк подали в отставку. Правительство вынуждено было принять решение о пересмотре дела Дрейфуса.
    Интуиция и на этот раз не обманула Жореса. Как он и предсказывал, документы оказались фальшивыми, а Кавеньяк потерпел жалкое фиаско.
    Казалось, что теперь, когда генералы, клерикалы и шовинисты изобличены в своих мошенничествах, они станут сдержаннее. Но не тут-то было! Они действуют еще наглее. Шарль Моррас, известный писатель-мракобес, выдвинул теорию правомерности «патриотической лжи». Антидрейфусары организовали сбор денег на памятник мошеннику Анри.
    В начале сентября в Париже началась забастовка рабочих, строивших метро и павильоны для предстоявшей в 1900 году Всемирной выставки. К ним присоединились железнодорожники. Воспользовавшись этим, правительство Бриссона вводит в Париж крупные силы армии. Антидрейфусары при молчаливой поддержке правительства организуют многочисленные демонстрации. Они-то знали, что войска предназначены не для борьбы с ними. Возникла прямая угроза гражданской войны.
    Жорес уже во время процесса Золя понял, что события могут принять такой оборот, что от социалистов, во-прежнему раздробленных на многие организации, потребуется сплочение всех сил. В июне 1898 года на митинге в Тиволи-Воксхолле Жорес призвал покончить с расколом социализма па отдельные секты и объединить их в единую организацию. Вайян от имени бланкистов резко отклонил идею Жореса, сказав, что ее осуществление было бы «самоубийством» для социалистических организаций. Мильеран также высказался против, подчеркнув, что специфика французского социализма образуется элементами «свободы, разнообразия и гибкости». Гэдисты, не выступая в принципе против единства, отклоняли практические меры к такому единству.
    Гэдом овладела навязчивая идея, что выступление социалистов на стороне дрейфусаров явилось бы полным отказом от пролетарской, революционной тактики. Многие из его друзей, разные местные организации требовали не обрекать партию на пассивность. Гэд оставался глухим к этим призывам и упорно навязывал свою линию. Даже Жоресу под его нажимом пришлось отказаться от некоторых выступлений на стороне дрейфусаров. Гэд, подобно Жоресу, потерпел поражение на майских выборах. Чувствовалось, что он считает частично ответственным за это Жороса, открыто выступившего против клерикально-шовинистической реакции. От своей первоначальной позиции, когда он инстинктом революционера правильно оценил положение и восхищался выступлением Золя, он быстро отказался. Напрасно Поль Лафарг убеждал ого выйти на сектантской изоляции.
    — Поймите, — говорил Лафарг, — что партия социалистического действия, которая не действует, кончает самоубийством. Вот к чему мы пришли! А между тем дело Дрейфуса могло бы способствовать социализму еще больше, чем Панама!
    Гэд заставил Лафарга замолчать, сурово напомнив ему о необходимости партийной дисциплины. 24 июля 1898 года Национальный совет рабочей партии опубликовал за подписями двух своих секретарей — Гэда и Лафарга — декларацию, в которой говорилось, что пролетариату нечего делать в этой борьбе, что она не касается его и участие в ней может лишь повредить рабочему классу и отвлечь его от социалистической революции. Между тем именно в ходе кризисов такого масштаба, подобных кризису, вызванному делом Дрейфуса, могла разгореться социалистическая революция, если бы социалисты активно влияли на ход событий, не ослабляя себя внутренними распрями в столь критический момент. Легко понять поведение Мильерана, сразу отдалившегося от Жореса, ибо он больше всего опасался за свою карьеру. Трудное объяснить поведение такого революционера, как Жюль Гэд, сделавшего столь много для утверждения марксизма на французской земле. Упрекая Шарля Лонге, Гэд саркастически говорил:
    — Будет время, когда вспомнят, что социализм имел своей целью освобождение некоего капитана генерального штаба, а не освобождение пролетариата!
    Гэд не уловил прямой связи между судьбой «некоего капитана» и делом рабочего класса. Но эту связь великолепно почувствовал Жорес. Обращаясь к тем, кто твердил, что речь идет не о рабочем, а о человеке, который сам принадлежит к привилегированным классам, и поэтому его дело не касается пролетариата, Жорес отвечал:
    — Если Дрейфус незаконно осужден, если он действительно невиновен, то он уже более не офицер и не буржуа. Самой чрезмерностью своего несчастья он свободен от всякого классового признака. Он воплощает само человечество на высшей ступени горя и отчаяния, какое можно только себе представить… Он является только представителем человеческого страдания в самой мучительной его форме. Он живое свидетельство лжи военной касты, политической подлости, преступлений власти. Не противореча нашим принципам и классовой борьбе, мы можем прислушиваться к голосу нашей жалости, и в революционной борьбе мы можем сохранять человеческое сострадание. Чтобы оставаться в пределах социализма, не требуется бежать за пределы человечества.
    И сам Дрейфус, ошибочно и преступно осужденный обществом, с которым мы ведем борьбу, каково бы ни было его происхождение, какова бы ни была его судьба, становятся резким протестом против социального порядка. Вследствие ошибки общества, которое в борьбе против него упорно держится за насилие, за ложь и за преступление, он становится элементом революции.
    Вот то, что я мог бы ответить; но я добавляю, что социалисты, которые хотят раскопать до дна позорные и преступные тайны, содержащиеся в этом деле, занимаются если не делом одного рабочего, то делом всего рабочего класса.
    Кому больше всего угрожает сегодня произвол генералов, постоянно прославляемое насилие военных репрессий? Кому? Пролетариату. Вот почему для него представляется делом первостепенного интереса пригвождать и разоблачать беззакония и насилия военных судов, прежде чем они обратятся в род привычки, всеми признанный. Пролетариат крайне заинтересован в ускорении морального развенчания и падения этих реакционных высших чинов армии. Так как на этот раз они, сбитые с толку кастовой борьбой, применили свою систему насилия и лжи к представителю буржуазии, то этим самым буржуазное общество более глубоко взволновано и потрясено, и мы должны использовать это потрясение для того, чтобы уменьшить моральную силу и наступательную мощь тех реакционных генеральных штабов, которые являются прямой угрозой для пролетариата. Это значит служить не только человечеству, но и непосредственно рабочему классу.
    Так Жорес отвечает Гэду и тем, кто вслед за ним твердил, что справедливость, право в условиях буржуазного общества — пустые слова и бороться за них — напрасное дело. Не менее глубоко и убедительно он отвечает тем, кто упрекал его, что, защищая Дрейфуса, он оправдывает буржуазную законность:
    — Я могу им ответить только одно: существует две стороны в капиталистической и буржуазной законности. Существует совокупность законов, предназначенных для того, чтобы поддерживать основную несправедливость нашего общества; существуют законы, которые освящают привилегии капиталистической собственности, эксплуатацию наемного труда классом собственников. Эти законы мы хотим сломать, и даже путем революции, если нужно будет уничтожить капиталистическую законность, чтобы дать возникнуть новому порядку. Однако наряду с этими грабительскими законами для привилегированных, созданных определенными классами для себя, существуют другие законы, которые воплощают в себе убогие успехи человечества, скромные гарантии, которые оно мало-помалу завоевало путем многовековых усилий и длинного ряда революций.
    И вот среди этих законов тот, который не позволяет осудить человека, кто бы он ни был, без его участия, является, быть может, самым существенным. В противовес националистам, которые желают сохранить из буржуазной законности все то, что охраняет капитал, и выдать генералам все то, что охраняет человека, мы, социалисты и революционеры, желаем из нынешней законности уничтожить капиталистическую долю и спасти долю человеческую.
    Жореса часто упрекали в том, что в борьбе из-за дела Дрейфуса он, присоединяясь к либеральной, демократической буржуазии, в конечном счете служил ее идеалам абстрактной гуманности, чистой истины и справедливости, которых на деле не существует, служил интересам буржуазии. В действительности Жорес боролся за такую истину, такую справедливость и гуманность, такое торжество человеческой мысли, которые неотделимы от рабочего класса, которые сливаются с его идеалом социализма. Лучше всего об этом он сказал сам:
    — Отныне существует только один класс, который может придать мысли социальную силу: это пролетариат. Он не пользуется никакими привилегиями, ему, по выражению Маркса, нечего терять, кроме своих цепей, он не боится никакой правды, ибо вся правда служит ему. Всякая свободная критика, которая разбивает устаревшие и ложные мировоззрения, подготовляет его торжество.
    Точно так же инстинктивный идеализм, который ведет рабочий класс к правде, находится в согласии с его глубокими интересами. Наверное, в среде пролетариата существует много умов, задавленных рабским трудом и засоренных буржуазными предрассудками. Существует и вне пролетариата много мыслителей, смелых и бесстрашных, которые превыше всего ставят правду; но в действительности только пролетариат находится в полной гармонии с правдой. Истинным интеллектуальным классом, несмотря на его бессознательность и невежество, является рабочий класс, ибо он никогда не нуждается во лжи.
    Да, так сказать о рабочем классе мог только человек, который любит этот класс, предан ему и считает смыслом своего существования его освобождение! И это говорил человек высочайшей, утонченной культуры, у которого, казалось, нет ничего общего с малограмотными рабочими. 7 февраля 1898 года, когда Жорес пришел во Дворец правосудия выступать в защиту Эмиля Золя, он, ожидая заседания, прогуливался по коридорам с Анатолем Франсом, блестящим продолжателем гуманистической традиции Монтеня и Рабле. Чтобы скоротать время, Жорес читал наизусть стихи времен Людовика XIII и комментировал их, вызывая восхищение Франса изысканностью вкуса. И свою культуру Жорес ставил на службу рабочему классу. Интересно отметить, что, провозглашая рабочий класс самым интеллектуальным классом, Жорес беспощадно бичевал крупных писателей, оказавшихся в рядах клерикально-шовинистического движения. С каким знанием дела, с какой поистине раблезианской иронией он писал о духовном падении Мориса Барреса, Жюля Леметра, Поля Бурже, этих эстетов, декадентов, скептиков, интеллектуальных снобов, отдавших свои знания и таланты клике милитаристов, клерикалов и шовинистов. На их примере он показывает, как общество, заинтересованное в отказе от самостоятельности мышления, от свободы критики, добивается, чтобы люди, профессия которых состоит в мысли, сами дали пример и сигнал к позорному отречению от мышления.
    Однако вернемся к тем октябрьским дням 1898 года, когда военные заняли парижские вокзалы, солдаты разбили биваки на площадях, патрулировали по улицам, а офицеры нагло демонстрировали враждебность к рабочим и симпатии к буйным толпам богато одетых фанатиков. В воздухе пахло военным переворотом.
    16 октября в зале Вантье на авеню Клиши собрались представители всех социалистических группировок и редакций. Председателем собрания был избран Жан Жорес, его заместителями Жюль Гад и Поль Брусе, Собрание решило создать Комитет бдительности, обратившийся к рабочему классу с воззванием. В нем провозглашалось единство всех социалистических и революционных сил перед лицом опасности реакционного переворота. Рабочих призывали в случае необходимости встать на защиту республики. Гэд неохотно пошел на создание Комитета бдительности. Он был недоволен и тем, что в январе 1899 года этот временный комитет преобразуется в постоянный Комитет социалистического согласия. Не говоря прямо о своих намерениях и не осмеливаясь пойти на разрыв, гэдисты встали в позу капризной изоляции. Они пренебрегают собраниями комитета, отказываются участвовать в митингах и демонстрациях, устраняясь таким образом от активной борьбы в защиту республики. Нередко Жоресу приходилось выдерживать тяжелые объяснения и споры с гэдистами. Но ему же приходилось как-то оправдывать слабость и малодушие некоторых из них в беседах с избирателями, с рабочими-социалистами.
    Но с гэдистами ему все же было проще, чем с теми социалистами, которые, казалось бы, находились в одном лагере с ним, с независимыми, или, как их теперь чаще называли, с умеренными, фактическим главой которых считался Мильеран. Ведь начиная с лета 1898 года Жорес почти все время проводил в редакции «Птит репюблик». В одной из комнат два стола: один — Жореса, другой — Жеро-Ришара. Это был проходной двор, где всегда царил классический редакционный хаос. Сюда приходил кто хотел, здесь сидели, курили, болтали. И здесь же, ни на что не жалуясь, неустанно трудился Жорес, исписывая в день по два десятка страниц. Он писал много и хорошо.
    — Как вы чувствуете себя в новом амплуа, Жорес? — спросил его однажды один литератор, заглянувший в редакцию. — Ведь это не трибуна, не так ли?
    — Мне почти безразлично, — отвечает он, — сказать речь или написать статью.
    — А что вы предпочитаете: точность во фразе или поэтические красоты?
    — Точность, — отвечает Жорес.
    — Ну какая точность возможна в этой спешке? Да и в конце концов, газетная статья живет лишь один день…
    — Я никогда не смотрел на газетные статьи как на нечто легкое, поверхностное, скороспелое. Из уважения к пролетариату, читающему социалистические газеты, я вкладываю в них всю свою писательскую добросовестность.
    К любой, самой незначительной статейке он относился с крайней серьезностью. Многое из того, что он писал служило украшением газеты. Когда он начал свою серию «Доказательства», тираж «Птит репюблик» сразу значительно вырос. Многие его статьи по глубине анализа и богатому фактическому материалу были настоящими маленькими монографиями, а по блестящей литературной форме — прекрасными образцами настоящей публицистики. Как-то незаметно Жорес стал главной духовной силой в редакции. Его коллеги относились к нему довольно странно. Они держались за него, льстили ему, но больше эксплуатировали его и смеялись над этим бескорыстным, крайне непрактичным, на их взгляд, человеком, огромный авторитет которого вызывал у них удивление, а то и зависть. Мильеран считал его слабохарактерным, Вивиани — мечтателем, Бриан — простаком. С их стороны это было довольно логично, ибо в социалистическом движении они оказались случайными людьми. Социализм служил им лишь трамплином в политической карьере. Это были люди не без способностей и талантов, но в них нельзя обнаружить ни намека на ту душевную цельность и чистоту, которая составляла основу самого существа Жореса. Собственно, их последующая судьба ясно обнаружила то, что они более или менее успешно скрывали тогда, а именно их мелкий, банальный политический карьеризм.
    Когда коллеги по редакции потешались над феноменальной рассеянностью Жореса, он добродушно смеялся вместе с ними. Его непрактичность приобретала фантастический характер. Он ее имел представления о том, что такое деньги, хотя в это время особенно остро в них нуждался. Передав одному издателю право на публикацию сборника его речей, Жорес даже не подумал о том, что ему причитается получить за это гонорар.
    — Зачем вы делаете такие подарки людям, которые этого совершенно не заслуживают? — говорил ему Жеро-Ришар. — Разве вы не знаете, что за такую книгу вам причитается две или три тысячи франков? С этими деньгами вы могли совершить интересное путешествие или приобрести себе библиотеку. Вы могли бы обновить свой гардероб. Посмотрите, как вы одеты!
    — Как, — искренне удивлялся Жорес, — вы находите, что я недостаточно хорошо одет?
    Взрыв хохота был ответом на его слова. Одет Жорес, как всегда, крайне небрежно. Его одежда измята, порой разорвана, рубашки грязные. Мадам Жорес этим по-прежнему не занималась, а ее мужа одолевали совсем иные, тревожные заботы. Теперь он находится в центре политической борьбы вокруг дела Дрейфуса. Зимой и весной 1899 года Жорес несколько раз ездил по Франции, выступая во многих городах за пересмотр дела. С особым триумфом прошло его выступление в Марселе. Он публикует все новые и новые статьи, разоблачающие антиреспубликанские махинации милитаристов и клерикалов. Но особенно тяжело было ему не с врагами, а с друзьями-социалистами, которые по-прежнему упорно отказывались поддержать его усилия по объединению социалистов. Гэд допускал возможность социалистического единства только в том случае, если остальные социалистические организации полностью присоединятся к возглавляемой им Французской рабочей партии и беспрекословно подчинятся всем его политическим требованиям. Но это было невозможно. Да к тому же гэдисты оказались неспособными выдвинуть тактику, которую настоятельно требовали события, тактику, которая решала бы главную задачу: создание единой классовой политической организации пролетариата, единой социалистической партии, совершенно независимой от буржуазных партий, способной вместе с тем активно вмешаться в ход политического кризиса и использовать его в интересах социализма. Жорес понимал общий смысл этой задачи, но он не смог ее сформулировать так, чтобы сплотить, объединить для ее решения всех социалистов; слишком велики были разделявшие их разногласия. Жорес сделал больше, чем любой другой социалистический лидер, для того, чтобы французский рабочий класс ясно понял смысл политического кризиса, возникшего из-за дела Дрейфуса. Исключительно силой морального авторитета он приобрел в разных социалистических группировках, в том числе и в крупнейшей из них, в гэдистской рабочей партии, много сторонников. Но это было лишь зыбкое идейное единство без всякой организации.
    Ну а независимые вообще не хотели и слышать о единой партии; Мильеран, Бриан, Вивиани ждали своего часа, чтобы сделать карьеру. Ничто другое их не волновало по-настоящему. Если для Жореса его социалистическая деятельность была долгом совести, то для подобной публики это всего лишь вопрос практической выгоды. Поэтому Жореса отделяла от них глухая стена непонимания и какой-то особой нравственной отчужденности.
    Десять лет назад, когда Жорес сидел в палате на скамьях буржуазного левого центра, уже не разделяя политических взглядов оппортунистов, но и не решившись еще примкнуть к социалистам, он мучительно страдал от своего политического одиночества. И вот теперь, не только находясь в рядах социалистов, но даже приобретя огромное влияние среди них, он не менее остро ощущал свою беспомощность. Вернее, беспомощность всего социалистического движения, не имеющего единой политической линии, единой организации, оказавшегося неспособным в критический момент возглавить рабочий класс и дать ему ясную перспективу борьбы за социализм.
    И все же иногда Жорес чувствовал удовлетворение, понимая свою глубокую правоту. Особенно радостно ему было узнавать, что его поддерживают люди, с авторитетом которых он очень считался. Как-то в это время он получил письмо из Германии. Наиболее известный из тогдашних марксистов, лидер германской социал-демократической партии Карл Каутский писал ему:
    «Я пользуюсь случаем, чтобы выразить глубочайшее восхищение вашим поведением, которым вы спасли честь французского социализма в деле Дрейфуса. Я не могу представить себе более гибельной позиции для борющегося класса, чем нейтральность во время кризиса, потрясающего всю нацию… более непростительную ошибку для демократов, чем нерешительность перед лицом военщины. Я желаю полного успеха в вашем благородном деле». Жореса поддерживали Г.В. Плеханов, Роза Люксембург, соратник Маркса Л. Кугельман и другие крупные лидеры международного пролетариата.
    А обстановка в стране оставалась напряженной. Более того, в феврале 1899 года вновь создалась реальная угроза переворота. 16 февраля вечерам по Парижу разнеслись смутные слухи о внезапной смерти президента республики Феликса Фора. Слухи были смутными в связи с очень щекотливыми обстоятельствами смерти президента. Еще утром в этот день он председательствовал в совете министров и не проявлял никаких признаков недомогания. Но спустя несколько часов, находясь в своем кабинете и принимая посетительницу — молодую красивую даму, которая уже не раз посещала президента, он внезапно покончил счеты с жизнью. Французский историк Третьей республики А. Зэваэс пишет: «Это было молниеносное кровоизлияние в мозг, вызванное вещами, не всегда совместимыми с приближением шестидесятилетнего возраста».
    Но в тревожной обстановке тех дней никому не было дела до этих пикантных деталей. Уже 18 февраля избрали нового президента — Эмиля Лубе. Хотя его знали как человека консервативных взглядов, некоторые обстоятельства позволяли сделать вывод, что Лубе не станет возражать против пересмотра дела Дрейфуса. А это было главным вопросом. Шовинистическая пресса подняла дикий вой, объявив избрание Лубе вызовом всем патриотам и армии. Уже при возвращении из Версаля, где происходили выборы, нового президента встретила яростная враждебная демонстрация антидрейфусаров. Манифестации и митинги, сопровождавшиеся драками, продолжались несколько дней.
    В день похорон Фора главарь Лиги патриотов Дерулед и руководители других шовинистических группировок решили попытаться осуществить государственный переворот. Они заранее составили крайне авантюристический план действий.
    Когда войска возвращались с похорон президента, Дерулед с кучкой своих сторонников подбежал к генералу Роже, командиру бригады, и, схватив под уздцы его лошадь, обратился к нему со страстным призывом:
    — Следуйте за нами! Это ради Франции! Сжальтесь над родиной, спасите Францию! Следуйте за нами, генерал на площадь Бастилии, а оттуда к Елисейскому дворцу!
    Озадаченный генерал, однако, предпочел отвести своих солдат в казармы, хотя сторонники Деруледа продолжали приставать к военным, пытаясь с их помощью захватить власть. В результате несколько заводил во главе с Деруледом были арестованы, и, увидев крах этой затеи, даже вождь антисемитов Жюль Герен заявил, что Дерулед болван.
    31 май 1899 года состоялся суд над Деруледом и Габером. Обвиняемые и не думали отрицать свои мятежные замыслы. Суд превратился в наглую вылазку антидрейфусаров, подсудимые были оправданы.
    3 июня Кассационная палата принимает решение об отмене судебного приговора Дрейфусу и о новом суде над ним. За этим доследовал взрыв националистической ярости. На другой день на скачках в Отейле, где присутствовал президент Лубе, защитники «чести армии» устроили наглую демонстрацию. Президента встретили криками: «За здравствует армия! Долой Лубе! Да здравствует Дерулед!» Дело дошло до того, что один из аристократических молодчиков, некий барон Крастиани, взбежал на президентскую трибуну и ударил президента тростью по голове.
    Жорес с тревогой наблюдал за тем, как события приобретают все более опасный оборот. Монархисты и клерикалы действовали совершенно безнаказанно» Президент Лубе, которого всюду, где бы он ни появлялся, забрасывали тухлыми яйцами и нечистотами, вел себя хладнокровно, не придавая значения все более упорным слухам об угрозе государственного переворота. Жорес считал, что на защиту республики должны выступить социалисты. 7 июня «Птит репюблик» призывает устроить в следующее воскресенье, 11 июня, тоже на скачках, но в Лоншане ответную демонстрацию. Редакция «Птит репюблик» стала организационным центром подготовки выступления. Газета писала, обращаясь к шовинистам: «Мы желали бы другого поля битвы, не среди конского навоза и проституток… Ладно, молодчики, мы с вами поступим так, как вы поступаете с вашими лакеями».
    В воскресенье свыше ста тысяч рабочих, студентов, ремесленников мощными колоннами двинулись в Лоншан. У каждого в петлице была дикая роза, а в руках у многих дубинки. Бесчинствовавшим в прошлое воскресенье в Отейле представителям золотой молодежи не поздоровилось бы, но, как заметила одна монархическая газета, «люди света мудро воздержались» и не показывали носа. При этом характерно, что если националистическая демонстрация не встретила никаких препятствий со стороны властей, то на этот раз столицу наводнили войска. К вечеру из-за подозрительных провокаций возникли в некоторых местах стычки. На другой день правительство все того же Дюпюи, запутавшееся в своей двусмысленной игре, было свергнуто. Начался правительственный кризис, самый затяжной с 1877 года.
    Кажется, наступил особенно критический момент с начала политического конфликта, вызванного делом Дрейфуса. Демонстрация в Лоншане показала, что на сцену выходит главная сила — народ, вставший на сторону республиканского, демократического лагеря. Он проявил явную готовность к борьбе против реакции. Но вся беда заключалась в том, что социалисты, которые должны были и могли возглавить эту борьбу, находились по-прежнему в состоянии разброда. Гэдисты с большой неохотой поддержали демонстрацию в Лоншане. Они продолжали уклоняться от вмешательства в борьбу между дрейфусарами и антидрейфусарами. И они не выдвигали никаких конкретных революционных лозунгов, повторяя общие формулы.
    Что касается Жореса, то он считал, что самое главное — спасти республику. Но как? Объединенные действия всех социалистов представлялись мало реальными. Наиболее организованная сила — рабочая партия Гэда — уходила от борьбы. Как преградить путь монархистам и клерикалам? — вот о чем с мучительной тревогой думает Жорес в напряженные дни правительственного кризиса.

Казус

    Жорес не раз становился жертвой своего чрезмерного доверия к людям, которые часто казались ему лучше, чем они были на самом деле. Во все, что он делал, Жорес вносил искреннее чувство, благородную страстность. Иногда это становилось источником его слабости. Он либо идеализировал действительность, либо видел ее в слишком мрачном свете. Стремление предотвратить опасность, устранить зло доходило у него до того, что в азарте борьбы он стремился достичь цели любой ценой. Иногда слишком дорогой. Вот так судьба и втянула Жореса в злосчастную историю с Мильераном.
    Адвокат, журналист, сотрудник газеты Клемансо «Жюстис», он впервые стал депутатом одновременно с Жоресом в 1885 году. Честолюбивый молодой политик, циничный и холодный, Мильеран сначала пытался сделать карьеру в партии радикалов. Однако панамский скандал, в котором оказались замешаны и лидеры радикалов, подсказал ему другой путь к карьере. Рост социалистического движения убедил его, что это движение рано или поздно станет выгодным трамплином для прыжка к власти. Мильеран выступал защитником на судебном процессе Гэда и Лафарга; после выборов 1893 года он перешел к социалистам и в конце концов стал во главе независимых. Правда, его социализм очень походил на взгляды радикалов. Это он выдвинул знаменитую программу Сен-Манде из трех пунктов; завоевание власти при помощи выборов, передача государству отдельных отраслей экономики, международное сотрудничество рабочих. Хотя о революции здесь не могло быть и речи, Гэд, переживавший столь же пламенное, сколь и неожиданное для него увлечение парламентаризмом, заявил на том же банкете, что избирательного бюллетеня достаточно для захвата власти. Если уж Мильерану удалось в какой-то мере, хоть и временно, подучить поддержку непримиримого Гэда, то что стоило ему обвести вокруг пальца добряка Жореса? Ему действительно удалось втереться в круг его друзей. Он бывал в Бессуле, и мадам Мильеран обменивалась визитами с мадам Жорес.
    Мильеран уже давно стал выразителем необыкновенно гибкого социализма. «Надо, — говорил он, — чтобы социализм перестал внушать страх». И он давал понять буржуазии, что ей нечего опасаться его, мильерановского, социализма. В июне 1898 года он заявил в палате, что выше всех вопросов теории для любой партии должны быть «честь, величие и безопасность отечества», что социалисты готовы оказать «безусловную поддержку» правительству, вставшему на путь республиканских реформ. Сначала он решительно отказался участвовать в борьбе из-за дела Дрейфуса, боясь, что это повредит ему на выборах. После выборов, поняв, что победа будет за дрейфусарами, он в последний момент к ним присоединился. В июне 1899 года, когда Франция с тревогой ожидала исхода томительно долгого правительственного кризиса, Мильеран решил, что его час настал.
    Этот всегда скрытный, недружелюбный человек был весьма любезен с влиятельными людьми из буржуазных партии. Весной 1899 года он вступает в доверительные беседы с некоторыми крупными политиками, высказывая идею, что лучшим выходом из создавшегося в стране критического положения было бы сформирование правительства с участием достаточно разумного и авторитетного социалиста. Эта идея стала циркулировать в высоких политических сферах. И хотя твердолобых буржуа она шокировала, дальновидные люди отнеслись к ней с интересом.
    В самом деле, они уже задумывались о том, что пора бы и прекратить это всем осточертевшее дело, из-за которого стал страдать даже международный престиж Франции. Конечно, пресечь деятельность зарвавшихся монархистов и клерикалов не так уж трудно: стоит лишь арестовать их крикливых, но далеко не героических вожаков. Но не откроет ли это дорогу социалистам, опиравшимся на массы, все более доверявшим им? Настало время остановить этот опасный рост революционных тенденций, столь усилившийся после Панамы и дела Дрейфуса. Французская буржуазия имела кое-какой опыт подобного рода. В 1848 году социалист Луи Блан, войдя в правительство буржуазии, оказал ей неоценимые услуги. Разумеется, необходимо было обладать решительностью и большой широтой взглядов, чтобы предпринять заманчивый эксперимент.
    Нашелся человек, у которого эти качества имелась. Умный, энергичный, сдержанный деятель партии оппортунистов Пьер Вальдек-Руссо не зря получил от своих поклонников прозвище «аристократа буржуазии» и «Перикла Третьей республики». Именно ему предложили возглавить кабинет, которому предстояло решить двойную задачу: прекратить дело и одновременно обуздать социалистов, одним ударом отбросить крайне правых и крайне левых. Естественно, что Вальдек-Руссо в первую очередь вспомнил о Жоресе, наиболее популярном из всех социалистов. Жаль, что такой талантливый оратор слишком честен; ведь он действительно верит во все, что говорит. Иное дело Мильеран, человек деловой, который к тому же сам так и рвется к министерскому портфелю. Вальдек-Руссо быстро столковался с Мильераном, дав ему понять необходимость поддержки участия социалиста в кабинете со стороны его партии. А этого нелегко добиться, ибо Вальдек-Руссо решил одновременно включить в правительство генерала Галиффе, кровавого палача Коммуны, при одном упоминании имени которого руки всех честных социалистов сжимались в кулаки. Галиффе оказался необходим Вальдеку, чтобы убрать наиболее одиозных генералов, упорно оправдывавших все мошенничества генштаба в деле Дрейфуса.
    Мильеран взял самую щекотливую сторону дела на себя. Разумеется, он не надеялся получить поддержку Жюля Гэда, с которым он к тому же еще два года назад испортил отношения, помешав ему установить контроль над редакцией «Птит репюблик». Жорес — другое дело. Жорж Ренар как-то рассказал ему, что Жорес, прогуливаясь однажды в окрестностях Бессуде, по какому-то поводу горячо воскликнул:
    — О! Власть! Какая великолепная вещь! Какое великое дело!
    О какой власти говорил Жорес? Его более конкретное и более ответственное высказывание, сделанное перед аудиторией социалистов год назад, звучало совсем не в унисон с замыслами Мильерана:
    — Социализм не может согласиться на частицу власти: надо, чтобы он получил всю власть целиком… Партия, которая предлагает полную реформу общества, замену одного принципа собственности другим принципом, может согласиться только на полную власть. Если она получит только часть ее, она не получат ничего, ибо частичное влияние будет нейтрализовано господствующими принципами существующего общества.
    Однако в последнее время Жорес с растущей тревогой говорил не раз, что республике грозит смертельная опасность и что задача ее спасения более неотложна, чем любые теоретические разногласия. Это позволяло надеяться.
    11 июня Мильеран запустил пробный шар, опубликовав в газете «Лантерн» статью, где говорилось, что «новый кабинет должен быть создан только для спасения демократии и свободы». Мильеран ничего не говорил о своем участии в правительстве, но весь тон статьи свидетельствовал в свете последующих событий, что она была этапом в психологической подготовке к тому, что за кулисами уже было решено. 18 июня в газетах прямо сообщалось о том, что в правительство Вальдек-Руссо войдет Мильеран.
    21 июня в Бурбонском дворце состоялось заседание парламентской группы социалистов. Обсуждалось политическое положение. Мильеран взял слово и довольно небрежно сообщил, что, как уже все, наверное, слышали, ему предложили войти в правительство. Однако переговоры по этому поводу не привели к конкретному результату. Мильеран подчеркнул, что он действовал только от своего собственного имени и не выступал от лица парламентской группы социалистов. Весь этот эпизод, сказал Мильеран, уже достояние прошлого.
    Раз так, то естественно, что его сообщение никого не взволновало. К тому же Мильеран не возражал, когда Вайян сказал, что социалисты не собираются участвовать в правительстве. Сразу после окончания заседания он поехал в Клэрфонтэн, в загородное поместье генерала Галиффе, где его встретили Вальдек-Руссо и хозяин дома. Здесь они окончательно обо всем договорились, а 22 июня сообщение о составе правительства было опубликовано.
    Вайян, лидер бланкистов, выступавших в это время вместе с гэдистами, узнав об этом, не поверил своим ушам: ведь только вчера Мильеран дал понять, что ничего подобного не предвидится. И вдруг сегодня такая новость! «Этого не может быть», — подумал Вайян и немедленно отправил следующую телеграмму:
    «Дорогой Мильеран!
    Я надеюсь, что написанное мною, я горячо желаю этого, не основано на действительности. Но как это ни невероятно и невозможно, раз говорят об этом, я должен обратиться к вам по этому поводу.
    Ходят слухи, что вы участвуете в министерской комбинации, в которую входит Галиффе. Это перечеркивает все, о чем говорилось вчера в социалистической группе. Если и есть имя, о котором не может быть и речи, ибо оно воплощает для нас все преступления версальской реакции, то это имя Галиффе. Его присутствие в правительстве — это провокация против нас, вызов, на который мы должны ответить. Убийцу и врага рабочего класса и социализма назначают военным министром — министром войны против нас.
    Это кажется мне столь возмутительным, столь низким, что я не могу поверить этому и надеюсь, что вы меня как можно скорее убедите в противном и успокоите. Это кажется мне тем более невозможным, что этот странный слух предполагает то, чего я не допускаю: что вы согласны на такое соседство и вы не считаете подобное министерство невозможным с республиканской точки зрения.
    В свое время достаточно было контакта с Галиффе, чтобы Гамбетта потерял всю свою популярность, и совершенно заслуженно.
    В надежде, что все эти тревоги окажутся напрасными, примите, дорогой Мильеран, уверение в сердечной дружбе и привет»,
    В тот же день Мильеран ответил бывшему коммунару, что он действительно вошел в правительство, считая это исполнением своего долга, и что будущее рассудит их.
    Жоресу Мильеран сообщил обо всем уже после того, как дело было решено. Он поставил его перед совершившимся фактом, Жорес сначала умолял Мильерана отказаться. В ходе длинного разговора они так ни до чего и не договорились окончательно. Вальдек-Руссо, узнал, что есть опасность отречения социалистов от Мильерана, решил действовать сам. Он написал Жозефу Рейнаку, близко связанному с Жоресом, чтобы тот оказал на него влияние. Кандидат в премьеры писал, что от решения социалистов зависит все. «Убедите их, — писал Вальдек-Руссо, — что только Галиффе может поддержать меня перед армией, весь кабинет, республику перед Европой. Если социалисты не согласятся, то произойдет самое худшее», — шантажировал Вальдек.
    Жорес выслушал Рейнака, твердившего ему, что в случае его отказа поддержать Мильерана Франция неминуемо попадет в руки самой черной реакции, что республика погибнет, что другого выхода нет.
    — Это будет ужасно, — со вздохом сказал Жорес. Но Жорес еще не принял решения. Он мучительно думал, решал и не мог решить. Внезапно на его плечи легла ответственность за судьбу французского социализма, за судьбу республики, за судьбу самой Франции.
    Не только Жозеф Рейнак уговаривал Жореса. Его коллеги из «Птит репюблик» Вивиани и Бриан горячо одобряли Мильерана: они сами только и мечтали о министерских портфелях. И вот наконец-то желанный прецедент! Нельзя упустить такую возможность, решили они. Но какова будет реакция Жореса? Сами они не осмелились говорить с ним. Решили действовать через Люсьена Герра, пользовавшегося авторитетом у Жореса. Тот сразу согласился и телеграммой пригласил Жореса для срочной беседы на улицу Ульм в Эколь Нормаль, где Герр заведовал по-прежнему библиотекой.
    — Скажите, Жорес, — говорил Герр, — разве возможна победа в деле Дрейфуса, окончательная победа справедливости без компромисса Вальдека? А что будет с единством социалистов, еще столь молодым и столь слабым, для которого вы затратили столько усилий, если жоресистская партия отделится от уморенных и независимых социалистов? Если эта партия распадется на две части, из которых одна во главе с вами, ее вождем соединится с экстремистами?
    Жорес молча соглашался с этими аргументами. Но неужели они не могли найти менее вызывающей личности, чем Галиффе? Объединиться с этим палачом, тогда как тридцать тысяч мертвых коммунаров вопиют об отмщении!
    — Нет, это невозможно! — твердил Жорес.
    Герр снова повторял, что только Галиффе сможет удержать в повиновении генералов армии, удержать армию во власти республики, что сама его жестокость в данном случае послужит доброму делу. Он напоминал, что, собственно, уже все решилось, уже нельзя уйти от факта и надо лишь определить линию поведения в связи с этим фактом.
    — Надо, выбирать. Либо дезавуируйте нового социалистического министра, либо поддержите его; третьего не дано!
    Жорес молчал, а Герр продолжал настаивать.
    — В первый раз со времени Коммуны социалист участвует в правительстве. И такой непримиримый буржуа, Вальдек-Руссо, пригласил его! Ведь это триумф социалистической идеи, когда оказывается, что нельзя спасти республику без пролетарской партии! Конечно, возможно ожесточенное сопротивление крайней реакции и социалистических экстремистов. Но надо спасать республику! У вас есть другое средство для этого? Разве вам удалось убедить Гэда поддержать нашу борьбу против генералов и аристократов? Другого выхода нет. Вспомните, Жорес, что вы сами говорили: «Надо уметь быть популярным, но надо уметь использовать свою популярность».
    Жорес решил поддержать вступление Мильерана в правительство Вальдек-Руссо. Он принял самое тяжелое решение в своей жизни. Жорес знал, что он ставит на карту всю свою судьбу политического деятеля. Он знал, что многие не поймут его, будут возмущены им, отвернутся от него. Он предвидел, как на него обрушится яростный гнев тех, кто, по его мнению, исходят из готовых революционных формул, не желая считаться со всей сложностью жизни, и он готов был пожертвовать собой для спасения республики. Страх за ее судьбу вытеснил опасения за судьбу его личной социалистическое деятельности. В глубине души он проклинал Мильерана, теперь ему стало ясно многое в поведении этого карьериста, поступившего так подло. Ведь он даже не попытался найти другой путь. Можно было бы объявить о парламентской поддержке социалистами правительства Вальдек-Руссо без непосредственного участия в нем социалистического представителя. Но Мильеран намеренно обделал все за спиной Жореса; ему-то нужен был лишь министерский пост, А платить за это придется дорогой ценой ему, Жоресу. Но надо было нести свой крест.
    24 июня 1899 года в «Птит репюблик» появилась статья Жореса:
    «Республика в опасности. Если министр имеет смелость для ее спасения обрушиться на бунтарей в погонах, то нам неважно, какими орудиями он пользуется. Нам нужны дела; качество исполнителей нас не касается. Со своей стороны, и на мою личную ответственность я одобряю, что Мильеран согласился вступить в министерство борьбы.
    Важно, что буржуазная республика, защищаясь против окружающего ее военного заговора, сама заявляет, что нуждается в энергии социалистов. Каковы бы ни были непосредственные результаты такого положения, это останется важным этапом в истории. Я полагаю, что смелая, побеждающая партия не должна пренебрегать этими предложениями, которые делает ей судьба, этими перспективами, которые ей открывает история… Мильеран взял на себя страшную ответственность, и от него зависит теперь, чтобы этот дерзкий шаг принес пользу республике и социализму».
    26 июня новый кабинет, возглавляемый Вальдек-Руссо, появился в палате. Новый премьер сначала держался хладнокровно и солидно, в то время как семенивший вслед за ним Мильеран шел, ни на кого не глядя, втянув инстинктивно голову в плечи, И тут началось такое, что даже славившийся своей выдержкой Вальдек-Руссо оказался в состоянии нервного припадка.
    — Да здравствует Коммуна! — кричали с левых скамей.
    — Долой палача Коммуны!
    — Убийца! — загремел зал при появлении генерала Галиффе,
    Новый военный министр повернулся к левым и нагло бросил:
    — Убийца? Я здесь!
    Четверть часа стоял невообразимый шум. Председательствующий Дешанель был не в силах водворить порядок. Наконец Вальдек-Руссо, давно уже стоявший на трибуне, произнес первые слова правительственной декларации. Но тут же их заглушили новые крики протестов. Декларацию из 50 строчек Вальдек читал почти целый час. Но толком ее так никто и не услышал. Палата бушевала. Негодующие возгласы неслись отовсюду. Если слева осыпали проклятиями Галиффе, то справа — Мильерана…
    Многие радикалы, оппортунисты считали состав правительства выражением безумия и острого помешательства. Кабинет Вальдек-Руссо с трудом собрал большинство всего лишь в 25 голосов. Это, впрочем, не помешало ему находиться у власти рекордное время — почти три года. Вальдек-Руссо с полным основанием говорил, что включение в правительство Мильерана оказалось «удачным и необходимым ходом». Естественно, с точки зрения буржуазии. Предательство Мильерана привело к глубокому кризису французского социалистического движения.
    Гэдисты, бланкисты, часть алеманистов сразу объявили, что их депутаты выходят из общей социалистической фракции и образуют самостоятельную группу. А 14 июля 1899 года эти три левые социалистические организации опубликовали манифест, прозвучавший как объявление войны всем, кто поддержал вступление Мильерана в правительство. В нем говорилось в крайне резких выражениях, что, выходя из объединенной социалистической фракции, революционные социалисты действуют не под влиянием простого выражения гнева и возмущения, а с тем, чтобы покончить с ложной социалистической политикой компромиссов, которая давно уже подменяет революционную и классовую политику социалистической партии. Вступление в правительство Вальдек-Руссо социалиста рука об руку с палачом коммунаров произошло в таких опасных и скандальных обстоятельствах, что оно делает больше невозможным «какое-либо соглашение между теми, кто скомпрометировал честь и интересы социализма, а теми, кто решил их защищать».
    «Социалистическая партия является классовой партией, и она не может, не рискуя самоубийством, превратиться в министериалистскую партию. Она не может делить власть с буржуазией, в руках которой государство являемся только орудием консерватизма и социального угнетения. Ее задача заключается в том, чтобы вырвать эту власть и сделать ее инструментом освобождения и социальной революции.
    Мы являемся партией оппозиции и партией оппозиции должны остаться, посылая наших представителей в парламент и в другие выборные органы, как во вражеский лагерь, только для того, чтобы бороться с враждебным классом и его различными политическими представителями».
    Жорес был поражен в самое сердце, он называл манифест ударом ножа в спину. Он ожидал возмущения, но заявление об окончательном разрыве, о невозможности какого-либо соглашения уязвило его до глубины души. Ведь сам Гэд так преклонялся перед парламентской деятельностью социалистов! Ведь это он открыл новую Мекку, объявив Рубэ, где его избрали депутатом, священным городом! И разве Гэд предлагал какую-либо иную действенную тактику? Ведь он упорно уклонялся от участия в борьбе, охватившей страну из-за дела Дрейфуса, ничего не делал для защиты республики!
    Но главное, что удручало Жореса, это полный крах его надежд на единство социалистов, которого он так добивался. Он, конечно, отметал соображения, которые нашептывали ему независимые, что якобы Гэд действовал из-за давней зависти к влиянию, столь быстро приобретенному Жоресом, из-за озлобления, вызванного конфликтом по доводу контроля над «Птит репюблик». А так думали многие, даже столь влиятельный гэдист, как Лавинь, руководитель социалистов в Жиронде. Правда, были среди гэдистов люди, которые радовались всему происшедшему, поскольку удалось окончательно порвать с Жоресом и независимыми. Личный друг Гэда Шарль Бонье писал: «Ура! Нет больше союза с Жоресом и прочими!»
    Но более серьезные и дальновидные люди среди гэдистов думали иначе. Поль Лафарг, узнав, как тяжело переживает Жорес разрыв, объявленный манифестом, написал ему на другой день после его публикации специальное письмо: «Мы озабочены исключительно новым министериалистским методом… Как вы можете думать, что мы, симпатии которых к вам и наше восхищение вашим исключительно лояльным характером и вашим революционным темпераментом вам должны быть известны, как вы можете думать, что мы могли бы отнести вас к категории тех, кто одурачивает пролетариат?»
    Но Лафарг все же считал одобрение Жоресом поступка Мильерана тяжелой ошибкой. Жорес сам искренне пытался наедине со своей совестью найти ответ на вопрос: а мог ли он поступить иначе?
    Ответ на этот вопрос многие ищут уже не один десяток лет. Выходят все новые и новые книги, в которых снова, в который раз, анализируются причины возникновения знаменитого казуса Мильерана, породившего бурные страсти, охватившие все мировое социалистическое движение. До сих пор в разных странах разные люди вновь и вновь пытаются найти объяснение действиям Жореса. В 1965 году во Франции появился монументальный труд историка-марксиста Клода Виллара, тщательно работавшего много лет в архивах, раскопавшего немало новых документов и скрупулезно изучившего все, что имеет отношение к знаменитому казусу. Никто из ученых еще столь солидно и основательно не занимался этим делом так, как Клод Виллар. «Не проложили ли дорогу мильеранизму, — пишет французский ученый-коммунист, — гэдисты, которых влекли за собой ошибки прошлого, их теоретические уступки, их избирательная эволюция, их стремление действовать в рамках законности? Рассматривая крупнейшие проблемы современности только в облаках абстракции, не оставили ли гэдисты Жоресу и его друзьям единственную возможность конкретного ответа в решающий момент на решающие вопросы? Даже если тактика Жореса и его сторонников может показаться ошибочной, не имеют ли они в глазах трудящихся огромную заслугу в связи с тем, что они открыли перспективу немедленной и единой борьбы одновременно за улучшение их положения и за принципы справедливости, истицы, демократии, которые были им так дороги?»
    Но это отнюдь не значит, что действия Жореса были совершенно безупречными. Он, конечно, преувеличивал опасность монархического переворота. Монархисты давно уже растеряли свои силы и свои шансы. Они сами признали это, пойдя на политику пресловутого «присоединения». Даже люди, для которых монархия могла бы быть только привлекательной, признавали, что шансов у нее во Франции нет. Царский посол тех времен в Париже князь Урусов писал в Петербург, что во главе монархистов «нет способных и решительных людей, а идеи которые они проповедуют, не могут больше увлечь за собой массы». Его германский коллега Мюнстер, в свою очередь, доносил в Берлин, что он решительно не верит в возможность государственного переворота, ибо для этого «нужен энергичный человек, которому доверяла бы армия и который имел бы опору в народе. Такого человека я не вижу».
    Но ошибку Жореса в самый момент казуса можно понять и объяснить. Поддержка Мильерана была продиктована, кроме всего прочего, его доброй душой, верностью по отношению к неверным друзьям, слабостью, которую он питал к Люсьену Герру, и, конечно, тем, что его социалистические убеждения вытекали из его романтического идеала республики. Хуже другое: отбиваясь от нападок гэдистов, увлеченный логикой борьбы, Жорес стал потом оправдывать ее и слишком возводить в принцип.
    Но Жорес оказался и самой страдающей стороной во всей длительной борьбе из-за казуса. Сначала он увидел, как рушился его идеал социалистического единства и как между независимыми и революционными социалистами возникала и стала углубляться пропасть. Он получил печальное удовольствие наблюдать глубокий кризис, поразивший из-за казуса Мильерана партию Гэда, Французскую рабочую партию — наиболее мощную и организованную силу французского рабочего движения. Она имела тогда 17 тысяч членов, половину всех организованных социалистов. На выборах 1898 года гэдисты собрали 294 тысячи голосов, сорок процентов тех, кто голосовал за социалистов.
    Еще до казуса некоторые лидеры гэдистов не хотели идти на единство, опасаясь усиления влияния Жореса, так добивавшегося этого единства.
    — Чем скорее наступит окончательный разрыв, тем лучше, — постоянно говорил Шарль Бонье.
    Но вот этот долгожданный разрыв произошел, и оказалось, что гэдисты теряют свою собственную партию.
    Когда 23 июня было опубликовано заявление, что гэдисты и бланкисты выходят из единой социалистической фракции, под этим заявлением стояли подписи всех их депутатов. Но сразу же посыпались протесты. Оказалось, что подписи многих гэдистов появились без их ведома. Как Гэд ни настаивал, восемь депутатов его рабочей партии проголосовали за правительство Вальдека с участием Мильерана.
    А затем начались выступления местных организаций рабочей партии против гэдистского манифеста войны. Значительная часть этих организаций, почти половина, поддерживает Жореса и отвергает непримиримую линию лидера своей партии. Даже известные бастионы гэдизма — Лилль, Рубэ — оказались поколебленными. Многие резолюции выражали мнение, что вступление социалиста в правительство — прямое логическое следствие политики самого Гэда, проводившейся им несколько лет.
    В августе 1899 года в Эперне собрался Национальный съезд Французской рабочей партии. Разгорелись жаркие споры о казусе. Известные гэдисты резко выступили против злоупотребления их именами, произвольно поставленными под «манифестом войны». Многие говорили, что республика действительно в опасности, что Жорес прав, что у него не было другого выхода. Чтобы не допустить открытого раскола партии, Гэду пришлось примириться с включением в резолюцию пункта о том, что возможны случаи и обстоятельства, когда социалистам придется сотрудничать с буржуазией в составе общего правительства. Это сводило насмарку все гневные тирады Гэда по адресу Жореса. Но он был рад и этому исходу конгресса.
    — Это полная победа, это триумф, — радостно повторял Гэд после его окончания.
    — Героический конгресс, — как всегда, поддакивал Бонье.
    — Не увлекайтесь, — сдерживал их Лафарг, — вспомните о разногласиях.
    — Триумф? — восклицал лидер гэдистов Жиронды Лавинь. — Ваш триумф слишком платонический и смешной. Ведь даже эту резолюцию вырвали под нажимом. Вы, Гэд, может быть, и спасли партию, но только в теоретическом, я бы сказал, в академическом смысле. Фактически, реально вы ее потеряли. Вы великолепно витаете в облаках чистой «идеи», но вы плохо связаны с обыкновенной жизнью…
    — Делегаты не выступили против Жореса, — раздраженно заметил Бонье, — чтобы не потерять поддержку своих организаций. Ну откуда у него такая поразительная популярность?
    Однако гэдисты были лишь одной, хотя и самой сильной, из восьми существовавших тогда во Франции социалистических групп. Независимые социалисты, не уступавшие по своему влиянию гэдистам, все поддерживали Жореса. А в других организациях оказалось также много его сторонников. Комитет социалистического согласия 23 июня подавляющим большинством поддержал Жореса и проголосовал за его резолюцию. Не пошли за Гэдом и профсоюзы. В конечном счете большинство французских социалистов встало на сторону Жореса. Пророческий мираж абстрактной революции Гэда, за которым не было никакой реальной практической политики, никакой жизненной перспективы, большинство французских рабочих не воспринимало. В этом сказывалось, конечно, традиционное влияние домарксистских форм мелкобуржуазного социализма, проявлялась отсталость рабочего движения. Но важно, что это помогает понять позицию Жореса, который шел за массами. Необычайным чутьем он улавливал господствующее настроение грудящихся и выражал его. Правда, это лишь объясняет поведение Жореса, но не оправдывает его.
    А как же вело себя правительство Вальдек-Руссо, из-за которого разгорелся весь сыр-бор? Ведь Жорес поддался на уговоры друзей и поддержал вступление Мильерана, поскольку ему обещали, что Вальдек положит конец интригам милитаристов и шовинистов, что начнется политика прогрессивных социальных реформ.
    Первым делом он уволил в отставку всех генералов, выступавших против пересмотра дела Дрейфуса. Военная разведка была изъята из генерального штаба и передана в министерство внутренних дел. 12 августа 1899 года отдается приказ об аресте вожаков антндрейфусаров. Правительство официально объявило, что оно получило документальные доказательства существования «обширного заговора, имеющего целью ниспровергнуть парламентскую республику и призвать во Францию герцога Орлеанского».
    Хотя и в трагикомических формах, дело дошло до применения оружия. Главарь антисемитов Жюль Герен, чтобы избежать ареста, забаррикадировался в редакции газеты «Антисемит» на улице Шаброль. Больше месяца парижане имели возможность развлекаться наблюдением осады «форта Шаброль», пока 20 сентября Герен не сдался.
    7 августа в Бретани, в маленьком городе Рейне, начался новый процесс по делу Дрейфуса, на этот раз публичный. Жорес приехал туда и своими глазами видел бесчинства шовинистов. Особенно возмутила его военщина. Он убедился там, как он сам говорил, что эта преступная каста не имеет ничего общего с нацией. Новый суд явился всего лишь инсценировкой, которая должна была прекратить дело Дрейфуса без особого шума. Его снова осудили, но на этот раз всего на 10 лет. Через неделю после приговора Дрейфуса помиловал президент, и злосчастный капитан оказался на свободе. В итоге ни одна из сторон не была удовлетворена. Борьба продолжалась, и только в 1906 году Дрейфуса полностью реабилитировали.
    Во всяком случае, Вальдек-Руссо сумел провести компромиссное решение по делу Дрейфуса, чтобы преодолеть разногласия в лагере буржуазии и сплотить ее против главного врага — против социализма. И как ни поносили «социалистическое» правительство наиболее тупоголовые буржуа, прав был Вальдек-Руссо: Мильеран оказался просто находкой. Прежде всего он устроил такой скандал внутри социалистического семейства, что буржуазная печать, захлебываясь от восторга, писала о смертельном характере кризиса социалистической партии, о конце марксизма, о триумфе республики, поглощающей социализм.
    Но еще важнее было ослабить революционный порыв главной силы социалистической армии — рабочего класса. Вальдек-Руссо хорошо понял, что для этого лучше всего убедить рабочих в возможности улучшить свое положение в рамках буржуазного строя. И хотя социальные реформы Мильерана были незначительны по сравнению с уже существующим социальным законодательством в Англии и даже в Германии, они, конечно, не могли не сказаться на развитии рабочего движения.
    30 марта 1900 года принимается закон о максимальном 11-часовом рабочем дне. Через четыре года рабочее время должно было сократиться до 10 часов. Затем появились законы о создании при министерствах различных бюро, предназначенных для того, чтобы выработать соглашения рабочих с капиталистами, об учреждении советов труда из представителей хозяев и рабочих, которые служили бы посредниками между ними и предотвращали бы забастовки. Даже по словам Аристида Бриана, пока еще считавшего выгодным оставаться социалистом, это был закон «социального консерватизма» и «гарантии против революции».
    Французская буржуазия крайне нуждалась в такой гарантии. 19 ноября 1899 года по случаю открытия памятника «Триумф Республики» в Париже происходила 250-тысячная демонстрация. На красных знаменах рабочих организации красовались угрожающие лозунги: «Да здравствует социалистическая республика!», «Да здравствует Коммуна!» В 1899 году во Франции число забастовок увеличилось в два раза по сравнению с предыдущим годом и продолжало расти небывалыми темпами. Бастуют рабочие Крезо, Вьенна, Шалона, острова Мартиника, Марселя, Кале и многих других промышленных городов. Забастовки часто приобретали политический характер и сопровождались революционными демонстрациями. В борьбе с ними правительство «социальных реформ» не пренебрегало старыми, испытанными средствами. В феврале 1900 года на Мартинике было убито 9 и ранено 14 рабочих-демонстрантов. 3 июля в Шалоне-на-Соне жандармы открыли огонь по толпе забастовщиков, убили троих и многих ранили.
    Совсем иной оказалась судьба заговорщиков и антидрейфусаров, арестованных в августе 1899 года. Сначала к суду привлекли 75 человек. Но наказание понесли только четверо. Жюль Герен получил 10 лет тюрьмы, Дерулед, Люр-Салюс — по 10 лет изгнания из Франции.
    Такая удивительная снисходительность и такая поразительная жестокость проявились во время деятельности одного правительства, в котором участвовал социалист. Впрочем, если бы он был действительно социалистом, то ему все равно не позволили бы действовать в духе социалистических принципов. Мильерану запретили специальным решением палаты даже говорить об этих принципах.
    Впрочем, социалистический министр все же взял свое. По случаю открытия Всемирной выставки 1900 года Мильеран устроил прием в Праздничном зале выставки в честь ее строителей. Буржуазные газеты злорадно описывали респектабельно-буржуазный облик социалистического министра и его супруги, показавших, что они вполне могут принадлежать к «высшему свету». Журнал «Иллюстрасьон» писал: «Рантье! Забудьте о своих кошмарных страхах! Свирепые социалисты, которые находятся у власти, не тронут нашей ренты!» Что касается Мильерана, то его в этом смысле действительно можно было не опасаться.
    Жорес видел все это. Он ясно отдавал себе отчет в том, что практическая деятельность Мильерана оправдывает худшие его опасения, что критики казуса во многом оказались правы. Сравнительно легкий разгром верхушки антидрейфусаров и монархистов показал, что опасность, угрожавшая республике, действительно была не так уж велика. Никакого массового движения за ликвидацию республики, за восстановление монархии не было. Тогда ради чего же надо было соглашаться прикрывать интриги и подлость Мильерана, который с презрением отбросил все свои политические, моральные обязанности веред социалистической партией?
    И все же Жорес не считал, что он совершил ошибку. Он не мог согласиться с требованием Вайяна и Гэда придерживаться в борьбе за социализм раз навсегда принятой, одной тактики, В сложном мире политики невозможно идти только прямым путем, не допуская лавирования, компромиссов. Такая тактика может принести лишь вред. Для успеха необходима максимальная гибкость. Чтобы победить буржуазию, надо обладать всеми, без малейшего исключения, формами общественной деятельности, надо быть готовым к любой, самой невероятной неожиданности. Нельзя требовать только окончательного, полного успеха и отказываться от частичных возможностей продвижения к нему. Поэтому Жорес не мог согласиться с принципом Вайяна и Гэда: все или ничего.
    Если бы была возможность действовать иначе! Но ведь ее не было, ибо гэдистская партия не предпринимала ничего для использования критической ситуации, для подготовки революции. Она просто уклонялась от борьбы. Что же было делать? Видимо, не делать ничего. Но с этим Жорес согласиться не мог. И как ни тяжело защищать данный, весьма двусмысленный, скомпрометированный Мильераном опыт, с точки зрения принципов социалистической тактики, это надо делать. Так решил Жорес. И надо идти вперед, не останавливаясь на месте. А вперед идти нельзя без создания единой, мощной социалистической партии. Вот задача, которая поможет решить все. Это становится главной целью Жореса на предстоявшем вскоре первом объединительном конгрессе всех социалистических организаций Франции.
    Гэдисты и бланкисты упорно готовятся к конгрессу. Они озабочены прежде всего тем, чтобы на конгрессе оказалось как можно больше их сторонников, они дерутся за каждый мандат.
    Жорес тоже ведет борьбу. На страницах «Птит репюблик» оп защищается от обвинений, выдвинутых против него. Ему приписывают отказ от классовой борьбы, и он излагает свою позицию: «Борьба классов — это принцип, база, основной закон нашей партии. Те, кто не допускает борьбы классов, могут быть республиканцами, демократами, радикалами или даже радикал-социалистами, но они не социалисты. Признать борьбу классов — это значит сказать, что в современном общество существуют два класса, капиталистическая буржуазия и пролетариат, которые находятся между собой в таких отношениях, что полное развитие одного предполагает исчезновение другого».
    Но это совершенно не значит, что социалисты должны действовать строго в рамках социально-экономической схемы, применяя неизменную тактику политической борьбы. Установление общественной собственности, говорит Жорес, на место собственности капиталистической представляет собой слишком глубокую экономическую революцию, она выводит на сцену слишком много противоположных страстей, надежд и страхов, чтобы кому-либо было д